Ночные страхи

fb2

У большинства читателей имя Лесли Поулза Хартли ассоциируется с замечательным романом «Посредник», но мало кто знает, что начинал он свою карьеру именно как автор макабрических рассказов, некоторые из которых можно с уверенностью назвать шедеврами британской мистики XX века.

Мстительный призрак, поглощающий своих жертв изнутри, ужин с покойником, чудовище, обитающее на уединенном острове…

Рассказы, включенные в этот сборник, относятся к разным направлениям мистики и ужасов – традиционным и сюрреалистическим, серьезным и ироническим, включающим в себя мотивы фэнтези и фольклорных «историй о привидениях».

Однако секрет притягательности произведений Хартли достаточно прост: он извлекает на свет самые сокровенные страхи, изучает их, показывает читателю, а затем возвращает обратно во тьму.

© The Estate of L.P. Hartley, 2001

© Перевод. Т. Покидаева, Д. Шепелев, 2020

© Издание на русском языке AST Publishers, 2022

Печатается с разрешения наследников автора и The Society of Authors.

Из предисловия к «Третьей книге о призраках», изданной под редакцией леди Синтии Асквит, 1955[1]

Л. П. Хартли

…Рассказы о призраках и привидениях – жанр отнюдь не простой. Это не наивысшая форма литературного творчества, но зато самая требовательная из всех форм и, возможно, единственная, не имеющая промежуточных вех между успехом и полным провалом. Такие истории либо сразу выходят на славу, либо не удаются вообще.

Рассказы о привидениях также требуют определенного антуража и настроения. Само размышление об этих историях дается мне не без труда: здесь и сейчас, под сияющим солнцем итальянского утра. Зримый материальный мир проявляет себя слишком ярко. Автору, сочиняющему истории о незримом и нематериальном, надо вносить коррективы в свое видение мира. Великолепные пейзажи Италии, здешние люди, открытые и прямодушные, искренне восхищают пришельца с севера, бодрят его и укрепляют дух, предоставляя ему извне некий аналог духовного витамина, каковым витамином в родной стране он может себя обеспечивать лишь изнутри – при условии, что может вообще. Даже самые пылкие приверженцы мистики в литературе признают, что вкус к данному жанру отдает некоторой ненормальностью и сохраняется, вероятно, как пережиток пубертатного периода – как дефицит ярких переживаний, болезнь, которой подвержены те из нас, чье воображение не реагирует на повседневный, обыденный опыт и нуждается в дополнительных острых ощущениях.

В детективных историях эти острые ощущения создаются при помощи ресурсов возможного; даже самые невероятные сюжетные перипетии всегда должны объясняться с точки зрения логики и здравого смысла. Но в рассказах о привидениях – историях, где не действуют законы природы, – события необъяснимы с такой точки зрения. Мистическая история, поддающаяся рациональному объяснению, – это такая же аномалия, как детектив, не поддающийся рациональному объяснению. Первая восстает против материалистических представлений о мироздании, а последний проистекает как раз из таких представлений.

Задача автора мистики тяжелее в том плане, что ему надо не только создать целый мир, где не действует наш здравый смысл, но и придумать законы для этого мира. Одного хаоса мало. Даже призраки и привидения должны соблюдать некие нормы и правила. В прошлом их действия подчинялись традиционным стандартам: например, привидениям было положено завывать и греметь цепями. Как правило, каждое привидение было привязано к определенному месту, за пределы которого не выходило. С тех пор их права и свободы изрядно расширились: они вольны перемещаться куда угодно и проявлять себя самыми разными способами. Подобно женщинам и другим угнетенным слоям населения, призраки и привидения добились эмансипации, их признали дееспособными, и теперь им доступно не только многое из того, что недоступно простому смертному, но и многое из того, что раньше было доступно лишь смертным. Нематериальные сущности получили возможность пользоваться благами нашей материалистической цивилизации.

Облегчила ли эта свобода работу писателям в жанре рассказов о призраках? С одной стороны, да, потому что теперь мы имеем небывалое разнообразие тем и сюжетов. С другой стороны, нет, поскольку с традиционным, скажем так, устоявшимся привидением управляться значительно проще, чем с привидением, чьи пределы возможностей неизвестны. Если оно только воет и гремит цепями, мы знаем, чего от него ожидать и как с ним работать. Если оно проявляет себя исключительно в форме запаха или потока холодного воздуха, мы тоже знаем, как с ним работать. Даже с такими простыми эффектами, если умеючи их применить, можно добиться большой выразительности. Но если призрак настолько похож на обычного человека, что никто даже не замечает особой разницы, тогда в чем заключается разница? Где проходит граница между призраком и человеком?

Призрак Банко может явиться на пир, сесть за стол и испортить веселье живым, но Шекспир не дает ему ни есть, ни пить. Я не могу привести пример с ходу, но совершенно не удивлюсь, если мне встретится современное привидение, вполне способное и есть, и пить. Демократия установилась и в мире духов. Всем всего поровну! Почему бы призракам не вкушать пищу, как вкушаем ее мы с вами? Нельзя отнимать у них это право! Мы выступаем за справедливость! И все-таки необходимо поставить предел продвижению призрачных сущностей в мире материи, иначе призраки станут совершенно неотличимы от нас, а такого быть не должно. В какой-то момент мы должны осознать, что перед нами именно призрак – это будет момент потрясения, неожиданности и ужаса, и по спине у читателя пробежит холодок.

Собственно, это и есть кульминация рассказа о привидениях. Та самая точка, которая определяет успех или провал всей истории; и чем больше выбор сверхъестественных проявлений, тем труднее найти наиболее убедительный вариант: ведь если призраку можно и то, и другое, и третье, то почему же нельзя и четвертое? Вправе ли автор лишать его этой малой свободы? Мы скажем, что автор творит произвол, что он пристрастен и деспотичен; он оскорбляет не только читательское чувство справедливости, но и эстетическое чувство тоже. В прежние времена, когда у призраков и привидений не было никаких прав и свобод, равно как и доступа к благам материального мира, авторам было гораздо проще. Найти убедительный ответ на вопрос: «Если призрак не может ни того, ни другого, ни третьего, то с чего бы он вдруг смог четвертое?» – действительно проще, чем на вопрос, заданный выше.

Я ни в коем случае не призываю отобрать у призрачных сущностей эти права и свободы. Может, они и добавили сложностей сочинителям мистических историй, но чем тяжелее борьба, тем ценнее победа, если история хороша. Все зависит от воображения автора: как он будет выкручиваться, сможет ли убедить своего читателя, что призрак способен, к примеру, общаться с живыми по телефону, но не способен общаться по рации. Иными словами, сможет ли автор составить свод правил для призраков и привидений, причем таких правил, которые мы согласимся – и они согласятся – признать.

Гость из Австралии[2]

«Кто придет и его заберет?»

Мартовский день начинался многообещающе, но под вечер погода испортилась. Пошел дождь, поднялся туман, и непонятно, чего было больше – тумана или дождя. Словоохотливый кондуктор в автобусе сообщал пассажирам, ехавшим в нижнем закрытом салоне, что вечер сегодня туманный, а тем, кто сидел на открытой палубе наверху, – что вечерок нынче изрядно промозглый. Однако в автобусе, как внутри, так и снаружи, царило вполне жизнерадостное настроение: ведь пассажиров, привыкших к неудобствам из-за капризов погоды, не напугаешь каким-то дождем и туманом. Впрочем, нынешнее ненастье все-таки стоило упоминания – даже признанные мастера светской беседы запросто говорят о погоде, не боясь показаться банальными. И уж что взять с кондуктора, который, как и большинство представителей своего славного племени, был мастак поговорить.

Автобус ехал по центру Лондона, завершая последний на сегодня рейс. Нижний салон был заполнен лишь наполовину. Наверху, как подсказывало кондуктору шестое чувство, еще оставался один пассажир, то ли самый выносливый, то ли просто слишком ленивый, чтобы прятаться от дождя. Автобус быстро катился по Стрэнду, и вот с верхней палубы донеслись шаркающие шаги, и обитые металлом ступени лестницы тяжело заскрипели под ногами спускавшегося пассажира.

– Есть еще кто-нибудь наверху? – спросил кондуктор, завидев кончик зонта и подол макинтоша.

– Вроде бы никого, – отозвался мужчина.

– Не то чтобы я вам не верю, – учтиво заметил кондуктор, подавая ему руку, – но, наверное, все-таки стоит сходить проверить.

С ним такое бывало: он иногда сомневался в собственной наблюдательности. Обычно это случалось, когда его одолевала усталость под конец долгого дня, но он старался не поддаваться сомнениям, считая их признаком слабости. Если начнешь потакать своим слабостям, сам же перестанешь себя уважать. «Совсем ты, старый, рехнулся», – сказал он себе и помог пассажиру спуститься с лестницы, с радостью ухватившись за эту возможность отвлечься и не терзаться сомнениями, точно ли наверху больше никого нет. Но беспричинная тревога не давала ему покоя, и, недовольно ворча и проклиная собственную дурость, он все-таки поднялся наверх.

К его удивлению – даже, можно сказать, изумлению, – его опасения оправдались. Совершив восхождение, он узрел пассажира на правом переднем сиденье, и тот, хотя его шляпа была плотно натянута на уши, воротник поднят, а между ними виднелся белый помятый шарф, явно услышал, как подходит кондуктор: он смотрел прямо перед собой, но вытянул в проход левую руку с зажатой между указательным и средним пальцем монетой.

– Веселый выдался вечерок, верно? – спросил кондуктор, чтобы хоть как-то начать разговор.

Пассажир не ответил, но монета (это был пенс) скользнула чуть глубже в щель между бледными веснушчатыми пальцами.

– Я говорю, что погода сегодня на редкость противная, – раздраженно пробурчал кондуктор, раздосадованный молчанием незнакомца.

Ответа по-прежнему не было.

– Куда едем? – спросил кондуктор тоном, предполагавшим, что, куда бы ни ехал молчун, это наверняка будет не самое приличное место.

– Кэррик-стрит.

– Куда? – переспросил кондуктор. Он прекрасно расслышал ответ, но в произношении незнакомца была какая-то странность, позволявшая сделать вид, будто он ничего не понял, а значит, имел основания переспросить и тем самым, возможно, унизить неразговорчивого пассажира.

– Кэррик-стрит.

– Так и сказали бы сразу, что Кэррик-стрит, – пробурчал кондуктор, компостируя билет.

Пассажир чуть помедлил и повторил:

– Кэррик-стрит.

– Да-да, я знаю. Не надо мне повторять по сто раз, – вспылил кондуктор, безуспешно пытаясь забрать у пассажира монетку. Он не смог подцепить ее сверху, она проскользнула слишком глубоко между сжатыми пальцами, и пришлось вытягивать ее снизу.

Монетка была холодной даже там, где соприкасалась с кожей.

– Знаете? – вдруг спросил незнакомец. – Да что вы знаете?

Кондуктор попытался отдать пассажиру билет, но тот даже не шелохнулся.

– Знаю, что вы шибко умный, – буркнул кондуктор. – Слушайте, уважаемый, куда мне засунуть билет? Вам в петлицу?

– В щель, – ответил пассажир.

– Какую, к дьяволу, щель? – изумился кондуктор. – Вы же не почтовый ящик!

– Между пальцами. Где был пенс.

Кондуктор сам не знал почему, но ему не хотелось прикасаться к руке странного пассажира. Его чем-то смущала эта рука – закостенелая и неподвижная, то ли замерзшая, то ли и вовсе парализованная. А поскольку дело происходило на верхней палубе, у кондуктора тоже озябли руки. Он честно пытался пропихнуть билет в щель между застывшими пальцами, но тот только мялся и складывался пополам. Кондуктор, который был человеком не злым по натуре, наклонился пониже и, держа билет двумя руками, сверху и снизу, все-таки вставил его в костлявую «прорезь».

– Ну как-то вот так, кайзер Вилли[3].

Возможно, пассажира обидел этот шутливый намек на его физический недостаток, возможно, он просто не хотел общаться, поэтому сказал:

– Больше не надо со мной разговаривать.

– Разговаривать с вами! – воскликнул кондуктор, окончательно выходя из себя. – Тоже мне удовольствие, разговаривать с соломенным чучелом! – Возмущенно бормоча себе под нос, он спустился в недра автобуса.

На углу Кэррик-стрит в автобус вошла небольшая толпа. Все ломились вперед, всем хотелось быть первыми, но особенно отличились три женщины, пытавшиеся протиснуться в дверь одновременно. Кондуктору приходилось надрывать горло, чтобы перекричать гвалт:

– Тише, тише, не надо толкаться! Вы не на распродаже. Осторожнее, женщина, чуть старика с ног не сбили!

Вскоре суета улеглась, и кондуктор, взявшись за шнур звонка, вспомнил о пассажире на верхней палубе. Тот говорил, что ему выходить на Кэррик-стрит, но что-то не торопился спускаться. Хоть кондуктору и не хотелось вновь заводить разговор с этим необщительным грубияном, все же природное добродушие взяло верх, он поднялся по ступенькам, вытянул шею и крикнул:

– Кэррик-стрит! Кэррик-стрит!

На большее его не хватило. Но его благой порыв пропал втуне: призыв остался без ответа, никто не пришел.

– Что ж, если хочет сидеть наверху, пусть сидит, – пробормотал кондуктор, все еще обиженный. – Я за ним не пойду и на себе его не потащу, калека он там или нет.

Автобус отъехал от остановки. «Видимо, я не заметил, – подумал кондуктор, – как он проскользнул мимо меня, пока эта братия ломилась в автобус».

В тот же вечер, часов на пять раньше, такси свернуло на Кэррик-стрит и остановилось у входа в маленькую гостиницу. На улице было пусто. Могло показаться, что это тупик, на самом же деле дальний конец Кэррик-стрит пронзал узенький переулок, соединявший ее с Сохо.

– Это все, сэр? – спросил таксист, притащив из машины очередной чемодан.

– Сколько всего получилось?

– Всего девять, сэр.

– Скажите, любезный, вы бы смогли уместить все свое земное имущество в девять баулов?

– Запросто, сэр. Мне хватило бы и двух.

– Что ж, посмотрите, точно ли я ничего не забыл.

Таксист пошарил среди подушек на заднем сиденье.

– Вроде бы ничего, сэр.

– Что вы делаете с вещами, забытыми пассажирами? – спросил незнакомец.

– Отдаю в Скотленд-Ярд, – не задумываясь, ответил таксист.

– В Скотленд-Ярд? – повторил за ним незнакомец. – Зажгите спичку, я сам посмотрю.

Но он тоже ничего не нашел и, успокоенный, вошел в гостиницу следом за своим багажом.

Его появление было встречено хором приветствий и поздравлений. Хозяин гостиницы, его жена, многочисленные министры без портфелей, что обретаются в каждом отеле, коридорные и лифтер – все столпились вокруг него.

– Ах, мистер Румбольд, сколько лет, сколько зим! Мы думали, вы нас забыли! И вот что удивительно: в тот самый вечер, когда мы получили вашу телеграмму из Австралии, мы как раз вас вспоминали! Мой муж сказал: «Насчет мистера Румбольда можно не беспокоиться. Уж он-то своего не упустит. Когда-нибудь он вернется сюда богатым человеком». Не в том смысле, что раньше вы были бедным. Муж имел в виду, что вы станете миллионером.

– Он был прав, – медленно проговорил мистер Румбольд, смакуя слова. – Я теперь миллионер.

– Ну вот, что я тебе говорил? – воскликнул хозяин гостиницы, явно довольный, что его пророчество сбылось. – Но вы, я смотрю, не возгордились и приехали к нам в «Россалз».

– Мне больше некуда ехать, – сухо отозвался миллионер. – А если бы и было, я все равно бы туда не поехал. Здесь я как дома.

Он обвел взглядом знакомую обстановку, и его глаза потеплели. Светло-серые, почти прозрачные, эти глаза казались еще светлее на загорелом лице. Щеки были чуть впалыми, в сетке глубоких морщин, нос – прямым и коротким, с будто обрубленным кончиком. Тонкие, редкие усы цвета соломы мешали понять его возраст. Возможно, ему было где-то под пятьдесят, если судить по морщинистой коже на шее, но двигался он неожиданно по-молодому, легко и уверенно.

– Я пока не пойду к себе в номер, – ответил он на вопрос хозяйки. – Попросите Клатсэма… Он еще здесь работает? Хорошо… Попросите его, пусть распакует мои вещи. Все, что мне нужно на ночь, он найдет в зеленом чемодане. Портфель я беру с собой. И велите подать мне в гостиную херес с горьким бальзамом.

По прямой до гостиной было бы недалеко. Но по извилистым, плохо освещенным коридорам, петлявшим по зданию, зиявшим темными входами, нырявшим в пролеты кухонных лестниц, – по этим запутанным катакомбам, столь дорогим сердцу всех постояльцев отеля «Россалз», – путь получался неблизким. Если бы кто-то стоял в тени этих альковов или на верхней площадке подвальной лестницы, он бы заметил, что мистер Румбольд шествовал по коридорам, явно очень довольный собой: его плечи чуть сгорбились, уступая усталости; руки легонько раскачивались, словно хозяину не было до них дела; подбородок, всегда выпиравший вперед, выпятился до предела и казался расслабленным и беззащитным, а вовсе не вызывающе дерзким. Невидимый наблюдатель наверняка позавидовал бы мистеру Румбольду и, может быть, даже проникся бы недобрыми чувствами к этому человеку с его праздничным настроением и безмятежным принятием настоящего и будущего.

Официант, чьего лица мистер Румбольд не помнил, принес ему аперитив, который он медленно выпил, беспардонно упершись ногами в край нижней каминной полки, – вполне простительное послабление, поскольку в гостиной он был один. Только представьте, как он удивился, когда сквозь дрему, навеянную тихим треском поленьев в камине, пробился голос, исходивший откуда-то из стены у него над головой. Это был хорошо поставленный голос, быть может, даже чересчур хорошо, слегка хрипловатый, но с чистой дикцией и четко выверенными интонациями. Даже осматривая комнату, чтобы убедиться, что никто не вошел, мистер Румбольд не мог не прислушиваться к тому, что говорил этот голос. Казалось, он говорил только с ним, однако явные пророческие интонации подразумевали вещание на более широкую аудиторию. Это были интонации человека, который знает, что, хоть он говорит по обязанности, мистер Румбольд как слушатель непременно почерпнет из сказанного им что-нибудь для себя, а заодно и получит огромное удовольствие – другими словами, совместит приятное с полезным.

– …Детский праздник, – объявил голос ровным, нейтральным тоном, мастерски сбалансированным между симпатией и неприязнью, между воодушевлением и скукой. – Шесть маленьких девочек и шесть маленьких (голос чуть возвысился, выражая сдержанное удивление) мальчиков. Наша радиостанция пригласила их на чай, и им не терпится рассказать вам, как здесь весело. (На последнем слове голос сделался совершенно бесцветным.) Честно сказать, чай уже допит, и дети остались довольны. Да, дети? (В ответ на наводящий вопрос ведущего раздалось тихое робкое «да».) Жаль, вы не слышали нашей застольной беседы, хотя говорили мы мало. Все были заняты угощением. – На мгновение голос сделался по-детски тонким. – Но мы вам расскажем, чем нас угощали. Давай, Перси, скажи нам, что ты съел за чаем.

Писклявый мальчишеский голосок принялся перечислять всевозможные лакомства, и Румбольд сразу подумал о трех сестричках, живших в колодце с патокой. У этого Перси уже наверняка разболелся живот, или вот-вот разболится. Другие дети добавили к списку еще несколько пунктов.

– Вот видите, – сказал ведущий, – мы тут неплохо проводим время. Сейчас у нас будут хлопушки, а затем (голос на долю секунды замялся и как бы отмежевался от собственных слов) подвижные игры. – Последовала долгая пауза, которую прервал приглушенный девичий голосок:

– Не плачь, Филип, ничего с тобой не будет.

Раздался треск и хлопки. «Как будто там не хлопушки, а целый костер», – подумал Румбольд. Сквозь залпы пробились детские голоса.

– Что у тебя, Алек? Покажи, что у тебя.

– У меня пушка.

– Отдай ее мне.

– Не отдам.

– Ну, тогда дай на время.

– Зачем?

– Хочу застрелить Джимми.

Мистер Румбольд вздрогнул. Его что-то встревожило. То ли ему померещилось, то ли он и вправду расслышал сквозь гул голосов едва различимый щелчок? Вновь вступил голос ведущего.

– А теперь переходим к подвижным играм. – Словно чтобы компенсировать прежнее равнодушие, сдержанный голос окрасился легким намеком на предвкушение. – Начнем со старого доброго хоровода «Вокруг розового куста».

Детишки явно робели и стеснялись петь. Их отваги хватило лишь на пару строчек, после чего все сбились и умолкли. Но при содействии дикторского баритона, хоть и приглушенного, но мощного, дети преодолели застенчивость и вскоре уже пели сами. Их звонкие, чуть дрожащие голоса звучали прелестно. Мистер Румбольд едва не прослезился от умиления. Следующими на очереди были «Апельсины и лимоны», игра посложнее. Поначалу она не заладилась, но потом, как говорится, процесс пошел. Легко было представить, как детишек разводят по местам, будто для фигуры в старинной кадрили. Кому-то из них, несомненно, не хотелось играть: дети капризны, в них силен дух противоречия. Также стоит учесть, что, хотя многим нравится драматический накал «Апельсинов и лимонов», некоторых он пугает. Неохотой последних и объяснялись паузы и заминки, раздражавшие мистера Румбольда, который в детстве очень любил эту игру. Когда под ритмичный топот маленьких ножек зазвучал гулкий напев, мистер Румбольд откинулся на спинку кресла и закрыл глаза в тихом экстазе. Он напряженно вслушивался в слова, готовясь к финальному аччелерандо – предшественнику неминуемой катастрофы.

Однако пролог все никак не кончался, словно дети специально тянули время, желая продлить беззаботную радостную прогулку, которую грубо прервет большой колокол Боу в своем бесцеремонном невежестве. Колокола Олд-Бейли настойчиво требовали ответа у должника. Колокола Шордича отвечали с подобающей случаю дерзостью. Колокола Степни вызванивали свой вопрос, не скрывая иронии, но прежде, чем большой колокол Боу успел сказать свое веское слово, в настроении мистера Румбольда произошла странная и внезапная перемена. Разве нельзя, чтобы игра продолжалась к всеобщему удовольствию? Разве нельзя обойтись без рокового исхода? Пусть возмездие не грянет, пусть звенящие колокола никогда не пробьют час расплаты. Но игра шла своим чередом, невзирая на пожелания мистера Румбольда.

За все надо платить.

Вот свеча – освещает дорогу домой,Вот топор палача – голова с плеч долой!Хрясь – хрясь – хрясь!

Кто-то из детей вскрикнул, и наступила тишина.

Мистер Румбольд изрядно расстроился, и для него стало большим облегчением, когда после нескольких вялых раундов «Апельсинов и лимонов» голос ведущего объявил:

– Наша следующая игра – «Майские орехи».

Что ж, в «Майских орехах» хотя бы нет ничего зловещего. Милая лесная сценка с одной восхитительной ботанической неточностью, объединяющей в себе все прелести зимы, весны и осени. Наша воля сильнее обстоятельств – вот что подразумевается в этом несочетаемом сочетании орехов и мая! Мы отрицаем причину и следствие! Мы приветствуем случай! Потому что причина и следствие всегда против нас, о чем свидетельствует злосчастная судьба должника Олд-Бейли, но случай всегда на нашей стороне, он учит нас, как получить все и сразу: и рыбку съесть, и косточкой не подавиться! У закона длинные руки, а у случая еще длиннее! Мистер Румбольд хотел бы пожать ему руку.

Тем временем его собственная рука дирижировала хором детских голосов, льющихся из приемника, нога притоптывала в такт мелодии. Дети воодушевились, запели заметно бодрее. Игра пошла как по маслу, ее ритм и задор вторглись в комнату, где сидел мистер Румбольд. Волны звука заполнили все пространство, как плотный дым. Рассудок мутился, опьяненный их сладостью, и воспламенялся, овеянный их потрясающей легкостью. Мистер Румбольд слушал, как завороженный. Его слух, обострившийся из-за временного бездействия всех остальных средств восприятия, начал распознавать новые звуки: например, имена игроков, отправленных в лес за орехами, и имена их противников, которые будут пытаться забрать их в свою команду. Исход борьбы каждый раз оставался неясным для слушателей. Сумела ли Нэнси Прайс увести Перси Кинхэма к своим? Может быть. Удалось ли Алеку Уортону одолеть Мэйси Дрю? Кому-то победа давалась легко, и все решалось за считаные секунды под дружный смех болельщиков. Устояла ли Вайолет Кинхэм против Хораса Голда? Это было отчаянное состязание, оба участника сосредоточенно и натужно пыхтели. Мистер Румбольд очень живо себе представил, как эти двое тянут друг друга туда-сюда над отметкой, обозначенной белым носовым платком, оба с красными лицами, сморщенными от натуги. Вайолет или Хорас, кто-то из них проиграл. Может быть, Вайолет и крупнее Хораса, зато Хорас – мальчик, их силы были равны, и оба упрямились, не желая сдаваться. Но чья-то воля сломалась, тело обмякло, признав поражение, и это мгновение капитуляции было подобно маленькой смерти. Да, даже в этой игре есть своя темная, неприятная сторона. Вайолет или Хорас, сейчас кто-то из них страдал – возможно, плакал от унижения, что его увели в плен.

Игра началась заново. Теперь детские голоса звенели азартом: намечалась встреча двух бывалых противников. Это будет битва гигантов. Песня гремела, как боевой клич.

Кто нарвет орехов,Кто нарвет орехов,Утречком сегодня,В холод и мороз?

За орехами отправили Виктора Румбольда, Виктора Румбольда, Виктора Румбольда. И, судя по злорадным голосам детей, они жаждали его крови.

Кто придет и его заберет,Кто придет и его заберетУтречком сегодня,В холод и мороз?

Подобно призыву к атаке, пришел ответ:

Джимми Хагберд придет и его заберет,Джимми Хагберд придет и его заберетВечером сегодня,В дождик и туман.

Строку, видимо, изменили нарочно, чтобы перенести состязание из воображаемого мира игры в реальную действительность. Но мистер Румбольд, наверное, уже не услышал, когда именно за ним придут. Он весь побледнел, его голова глухо ударилась о спинку кресла.

– Вина, сэр?

– Да, Клатсэм. Бутылку шампанского.

– Хорошо, сэр.

Первый бокал мистер Румбольд осушил залпом.

– А что, Клатсэм, больше никто не придет на ужин? – полюбопытствовал он.

– Нет, сэр, уже девять часов, – отозвался официант с легким упреком в голосе.

– Прошу прощения, Клатсэм, я что-то неважно себя почувствовал и прилег отдохнуть перед ужином.

Официант смягчился.

– Вот и мне показалось, что вы сам не свой, сэр. Никаких неприятностей, я надеюсь?

– Нет-нет, все хорошо. Просто немного устал с дороги.

– И как там в Австралии, сэр? – спросил официант, чтобы потрафить мистеру Румбольду, которому явно хотелось поговорить.

– С погодой уж точно лучше, чем здесь, – сказал мистер Румбольд, допивая второй бокал и примериваясь взглядом к изрядно початой бутылке.

Дождь продолжал барабанить по стеклянной крыше гостиничного ресторана.

– И все-таки климат – не главное. Как говорится, в гостях хорошо, а дома лучше, – заметил официант.

– Да, так и есть.

– Во многих уголках света люди будут лишь рады хорошему ливню, – заявил официант.

– Несомненно, – согласился мистер Румбольд. Разговор действовал на него успокаивающе.

– За границей вы много рыбачили, сэр? – спросил официант.

– Да так, помаленьку.

– А для рыбалки-то дождь как раз нужен, – провозгласил официант с таким видом, словно выиграл в споре. – А что там с браконьерством? В Австралии тоже следят за рыбалкой, как тут у нас?

– Нет, не следят.

– Значит, и браконьерства там нет, – философски заключил официант. – Каждый сам за себя.

– Да, в Австралии такой порядок.

– Какой же это порядок? – поймал его на слове официант. – Когда нет закона, то нет и порядка.

– Смотря что понимать под законом.

– Ну, как же, мистер Румбольд, сэр, закон есть закон. И власти следят, чтобы каждый его соблюдал. Скажем, вот вы в Австралии порешили кого-то… ну, то есть, убили… вас же повесят, если поймают?

Мистер Румбольд размешал концом вилки шампанское и допил бокал.

– Может быть, и повесят, если не будет смягчающих обстоятельств.

– А если будут, вы сможете отвертеться?

– Смогу.

– Вот это закон, – провозгласил официант. – Когда вы точно знаете: если вы совершили какое-то преступление, вас накажут. Разумеется, я не имею в виду лично вас, сэр, я говорю «вы» для примера… так сказать, для наглядности.

– Я понял, да.

– А если нет никакого закона, а есть только, как вы говорите, порядок, – продолжал официант, проворно убирая со стола остатки цыпленка, недоеденного Румбольдом, – то любой может вас выследить. Кто угодно, да хоть бы и я.

– Зачем же вам меня выслеживать? – спросил мистер Румбольд. – Лично вам или кому-то другому я ничего плохого не сделал.

– И все-таки нам пришлось бы вас выследить, сэр.

– Почему?

– Мы не сможем спокойно спать, сэр, зная, что вы гуляете на свободе. А вдруг вы снова кого-то убьете? Кто-то должен вас остановить.

– А если нет никого?

– Как так, сэр?

– Допустим, у убитого нет ни родных, ни друзей. Допустим, он просто исчез и никто даже не знает, что он мертв?

– В таком случае, сэр, – официант зловеще прищурился, – он вас выследит сам. Уж будьте уверены, сэр. Он не станет спокойно лежать в могиле, зная, что вы натворили.

– Клатсэм, – внезапно проговорил мистер Румбольд, – принесите мне еще бутылку, и можно без льда.

Официант взял со стола пустую бутылку и поднял ее к свету.

– Да, сэр. Эту вы прикончили.

– Прикончил?

– Да, сэр. Осушили, допили до донышка.

– Вы правы, – кивнул мистер Румбольд. – Ее я прикончил.

Время близилось к одиннадцати. Мистер Румбольд снова сидел в гостиной совсем один. Скоро Клатсэм принесет ему кофе. Жаль, что судьба прямо с ходу взялась докучать ему напоминаниями, – уж могла бы оставить его в покое хотя бы в первый день дома.

– Могла бы, могла бы, – бормотал он, пока огонь согревал подошвы его домашних туфель.

Но шампанское было отменным, оно ему точно не повредит, а бренди, который ему принесет Клатсэм, довершит остальное. Клатсэм – добрый малый, прекрасный слуга старой закалки… прекрасное заведение старой закалки… Подогретые алкоголем, его мысли начали разбредаться.

– Ваш кофе, сэр, – раздался голос у него над ухом.

– Спасибо, Клатсэм, я вам очень признателен, – поблагодарил мистер Румбольд с преувеличенной вежливостью, свойственной людям в легком подпитии. – Вы замечательный человек. Таких бы побольше!

– Да, сэр, спасибо. К тому и стремимся, – несколько путано отозвался Клатсэм, пытаясь ответить на оба замечания сразу.

– Как-то тут пусто сегодня, – сказал мистер Румбольд. – Много в гостинице постояльцев?

– О да, сэр, все люксы заняты, и все обычные номера тоже. Ежедневно приходится кому-то отказывать. Вот буквально сегодня звонил джентльмен. Сказал, что подъедет попозже, на всякий случай. Вдруг будет номер. Но, увы, пташки уже разлетелись.

– Пташки? – переспросил мистер Румбольд.

– В смысле, свободного номера нет и не будет ни за какие коврижки.

– Что ж, я ему очень сочувствую, – с пылкой искренностью проговорил мистер Румбольд. – Я сочувствую любому, будь то друг или враг, кто блуждает по Лондону в такую ночь. Была бы у меня в номере лишняя кровать, я бы с радостью предоставил ему ночлег.

– У вас она есть, – сказал официант.

– О, точно. Я что-то сглупил. Что ж… Мне жаль этого бедолагу, Клатсэм. Жаль всех бездомных скитальцев, неприкаянно топчущих землю.

– Аминь, – набожно отозвался официант.

– А взять тех же врачей, которых за полночь вытаскивают из постелей. Тяжелая у них жизнь. Вы никогда не задумывались, Клатсэм, какая жизнь у врачей?

– Сказать по правде, нет, сэр.

– Жизнь у них непростая, уж поверьте мне на слово.

– Когда вас звать к завтраку, сэр? – спросил официант, не видя причин завершать разговор.

– Не зови меня, Клатсэм, – нараспев произнес мистер Румбольд, скомкав слова в конце фразы, и получилось, будто он не обращается к официанту, а запрещает ему называть себя Клатсэмом. – Как проснусь, так проснусь. Скорее всего, буду спать допоздна. Да, допоздна, – проговорил он со смаком. – Нет ничего лучше хорошего сна, да, Клатсэм?

– Вы правы, сэр, спите спокойно. Вас никто не потревожит.

– Доброй ночи, Клатсэм. Вы замечательный человек, и я готов повторить это во всеуслышание.

– Доброй ночи, сэр.

Мистер Румбольд вернулся в кресло. Оно мягко обняло его, окружило теплом и уютом, он будто слился в единое целое с этим креслом. С огнем в камине, с часами, со столиками, со всей обстановкой. Все, что было хорошего и полезного в окружавших его вещах, потянулось навстречу всему хорошему и полезному, что было в нем, и вот эти качества соприкоснулись и вмиг подружились. Кто мог воспрепятствовать их благотворному воздействию, кто мог помешать им творить добро? Никто, и уж тем более – не тень прошлого. В комнате было тихо. Доносившиеся с улицы звуки сливались в низкий непрерывный гул, ласковый и убаюкивающий. Мистер Румбольд уснул.

Ему приснилось, что он снова ребенок и живет в своем старом загородном доме. Там, во сне, он был охвачен единственной страстью – собирать дрова, везде и всегда. И вот он в дровяном сарае, под конец теплого осеннего дня – так начался сон. Сквозь приоткрытую дверь внутрь проникал слабый свет, но он совершенно не помнил, как оказался в сарае. Весь пол усыпан кусочками коры и тонкими веточками, но, кроме колоды для рубки дров, которая точно не подойдет, нет ни одного подходящего бревна, чтобы разжечь костер. И хотя ему страшновато ходить одному в полутемном сарае, он все равно задержался и обыскал каждый угол. Но ничего не нашел. Что-то тянуло его наружу, какое-то смутное внутреннее влечение, непонятное, но хорошо ему знакомое. И он вышел в сад. Ноги сами привели его к высоченному дереву, одиноко стоящему на заросшем высокой травой пятачке чуть поодаль от дома. У дерева спилены ветки, в нижней части ствола остались только обрубки с торчащими пучками листьев. Он знал, что увидит, когда поднимет взгляд к темной листве. Да, вот и она – длинная мертвая ветка, оголенная в тех местах, где облезла кора, и согнутая посередине, как рука в локте.

Он полез на дерево. Подъем давался легко, гораздо легче, чем он ожидал, его тело как будто сделалось невесомым. Но чем выше он забирался, тем сильнее ощущал, как на него что-то давит. Какая-то жуткая тяжесть. Ветка не хотела, чтобы он до нее добрался, она прямо-таки излучала враждебность, стекавшую вниз по стволу. С каждой секундой он приближался к кошмарной штуковине, которая всегда его пугала, – взрослые называли ее наростом. Круглый нарост торчал из ствола, словно огромный волдырь, густо утыканный тонкими прутьями. Виктор подумал, что лучше умереть, чем задеть его головой.

Когда он добрался до изогнутой ветки, сумерки уже сгустились в ночь. Он знал, что надо делать – сесть на ветку верхом, потому что других больших веток поблизости не было, а с тех, которые далеко, ему будет не дотянуться, – сесть и давить на нее двумя руками, пока она не сломается. Нащупав опору для ног в шишковатой коре, он прижался спиной к стволу и изо всей силы надавил на ветку. Ему пришлось смотреть вниз, и он увидел, что там, на земле, расстелена белая простыня, словно чтобы его подхватить, если он упадет. Но он сразу понял, что это саван.

Он отчаянно дергал упрямую жесткую ветку, тянул и толкал, охваченный неодолимым желанием ее сломать. Он наклонился всем телом вперед, дотянулся до места, где ветка сгибалась, и попытался ее распрямить, надавив со всей силы. Ветка треснула и надломилась, он сорвался вниз, и белый саван стремительно ринулся ему навстречу…

Мистер Румбольд проснулся в холодном поту, вцепившись в изогнутую ручку кресла, на которую официант поставил бренди. Бокал опрокинулся, напиток разлился по кожаному сиденью. «Нет, так не пойдет, – подумал он. – Мне надо выпить». Он позвонил, и пришел человек, которого он не знал.

– Официант, принесите мне в номер бренди с содовой. Через четверть часа. Меня зовут Румбольд.

Он вышел из комнаты следом за официантом. В коридоре было темно, только мерцал синеватым пламенем газовый рожок на стене, под которым стояли подсвечники. Румбольд вспомнил, что в этом отеле по традиции уважительно относятся к темноте. Поднося фитилек свечи к газовому рожку, он безотчетно пробормотал:

– Вот свеча – освещает дорогу домой, – но вспомнил зловещее окончание двустишия и не стал произносить его вслух, хоть и был основательно пьян.

Вскоре после того как мистер Румбольд поднялся к себе в номер, в дверь отеля позвонили. Три резких звонка подряд, и никакой паузы между ними.

– Вот кому-то неймется, – проворчал себе под нос ночной портье. – Наверняка забыл ключ.

Он не торопился идти открывать: забывчивому постояльцу будет полезно чуть-чуть подождать, надо его проучить, чтобы впредь неповадно было. Он так долго копался, что, когда все же дошел до двери, звонок зазвенел вновь. Возмущенный такой вопиющей настойчивостью, портье нарочно вернулся к стойке, поправил стопку газет и только потом соизволил впустить нетерпеливого чертяку. Чтобы подчеркнуть свое к нему пренебрежение, он открыл дверь, стоя за ней, и сначала увидел вошедшего лишь со спины. Но и со спины было понятно, что это не постоялец гостиницы, а кто-то совсем посторонний.

В длинном черном плаще, ниспадавшем почти отвесно с одного бока и выпиравшем с другого, словно под мышкой у него была корзина, незнакомец походил на ворону с перебитым крылом. На лысую ворону, подумал портье, потому что между белым шарфом и шляпой виднелась полоска голой кожи.

– Добрый вечер, сэр, – сказал портье. – Чем могу служить?

Незнакомец не удостоил его ответом. Он молча скользнул к боковому столику и правой рукой принялся перебирать письма.

– Вам должны были оставить записку? – спросил портье.

– Нет, – сказал незнакомец. – Мне нужна комната на ночь.

– Не вы ли тот джентльмен, кто звонил вечером, спрашивал, нет ли свободного номера?

– Да, это я.

– В таком случае мне было велено вам передать, что мы сожалеем, но свободных номеров в гостинице нет.

– Вы уверены? – спросил незнакомец. – А если подумать?

– А что тут думать? Я ничего не решаю. Мне поручили, я передал, сэр. – У портье вдруг возникло странное ощущение, словно что-то внутри оборвалось – какая-то важная часть его существа, может быть, сама жизнь, – оборвалось и закружилось стремительным вихрем. Но ощущение прошло, как только он заговорил. – Я позову официанта, сэр.

Но официант появился сам, сосредоточенный на чем-то своем.

– Слышишь, Билл, – сказал он, – а мистер Румбольд в каком номере? Он велел принести ему выпить, а я не спросил, в какой номер.

– Тридцать третий, – произнес портье нетвердым голосом. – Двухместный.

– Эй, Билл, ты чего? – спросил официант. – Что у тебя с лицом? Привидение, что ли, увидел?

Они оба огляделись по сторонам, потом уставились друг на друга. В вестибюле никого не было.

– Боже! – воскликнул портье. – У меня, кажется, галлюцинации. Но я его видел. Он был здесь минуту назад. Смотри.

На полу лежала сосулька длиной дюйма в два. Она быстро таяла, растекаясь лужицей по каменным плитам.

– Странно, – пробормотал официант. – Как она здесь очутилась? Мороза вроде бы нет.

– Видимо, он принес, – отозвался портье.

Они уставились друг на друга в полном замешательстве, сменившемся ужасом, когда где-то в недрах гостиницы зазвонил колокольчик.

– Там Клатсэм, – прошептал портье. – Он сам и ответит, кто бы там ни был.

Клатсэм уже снял галстук и собирался ложиться спать. Он спал в каморке в подвале. Его удивило, что кто-то из постояльцев сидит в курительной в такой час. С чего бы вдруг, на ночь глядя? Он надел пиджак и пошел наверх.

У камина стоял незнакомец, тот самый, чье появление и исчезновение так взволновали портье.

– Да, сэр?

– Я хочу, чтобы вы пошли к мистеру Румбольду, – сказал незнакомец, – и спросили, не желает ли он предоставить другу ночлег, раз у него все равно две кровати.

Через пару минут Клатсэм вернулся.

– Мистер Румбольд просит его извинить, но он хочет знать, кто к нему обращается.

Незнакомец подошел к столу в центре комнаты. На нем лежала австралийская газета, которую Клатсэм не заметил раньше. Претендент на гостеприимство мистера Румбольда перелистал страницы. Затем прямо пальцем, который даже стоявшему у двери Клатсэму показался неестественно заостренным, вырезал прямоугольную заметку размером с визитную карточку и, отступив в сторону, жестом пригласил официанта взять ее со стола.

При свете газового рожка в коридоре Клатсэм прочитал вырезку. Кажется, это был некролог. Но зачем мистеру Румбольду знать, что тело некоего мистера Джеймса Хагберда было найдено при обстоятельствах, предполагающих насильственную смерть?

На этот раз Клатсэм отсутствовал дольше и пришел озадаченным и даже немного напуганным.

– Мистер Румбольд просит его извинить, сэр, но никого с таким именем он не знает.

– Тогда спросите у мистера Румбольда, – сказал незнакомец, – как ему будет удобней: чтобы я поднялся к нему или чтобы он спустился ко мне?

В третий раз Клатсэм пошел выполнять поручение странного незнакомца. Однако, вернувшись, не стал заходить в курительную, а прокричал через дверь:

– Мистер Румбольд велел передать, сэр, чтобы вы шли к чертям в ад, где вам самое место. Он сказал: «Пусть поднимется, если посмеет!» – И бросился прочь.

Через минуту, из своего убежища в подвале для угля, Клатсэм услышал звук выстрела. В нем шевельнулся какой-то древний инстинкт: то ли тяга к опасности, то ли презрение к опасности, – и он припустил вверх по лестнице с такой скоростью, с какой не бегал ни разу в жизни. В коридоре он споткнулся о ботинки мистера Румбольда. Дверь в его номер была приоткрыта. Клатсэм пригнулся и влетел внутрь. В ярко освещенной комнате было пусто, но почти все, что можно перевернуть, перевернуто вверх дном, а постель разворочена. Первые пятна крови Клатсэм заметил на подушке, пробитой в пяти местах чем-то острым. А потом они были уже повсюду, или просто ему так показалось. Но по-настоящему его ужаснула – до дрожи, до тошноты, так что он еще долго стоял в полном оцепенении, хотя надо было бежать и будить остальных, – сосулька, лежавшая на подоконнике, тонкий изогнутый ледяной коготь с прилипшим к нему кусочком плоти.

Мистера Румбольда он больше не видел. Но полицейский, патрулировавший Кэррик-стрит, приметил мужчину в длинном черном плаще. Судя по положению руки, подозрительный незнакомец нес что-то тяжелое. Полицейский окликнул его и побежал следом, но, хотя человек шел не так уж и быстро, догнать его не удалось.

Подоло[4]

Вечером накануне поездки на Подоло мы все обсудили, и я согласился, что ничто не препятствует нашей затее.

– Но почему ты сказал, что тебе будет спокойнее, если Уолтер поедет с нами? – спросила Анджела.

И Уолтер удивился:

– Да, зачем я вам нужен? Ты же знаешь, я не умею грести, так что помощи от меня никакой.

Тут я почувствовал себя глупо, поскольку и вправду несколько переусердствовал, расписывая прелести Подоло в манере сенсационных газетных статей – исключительно чтобы возбудить в собеседниках любопытство, – и хорошо понимал, что, как только Анджела увидит этот скучный крошечный островок с его неприветливыми каменистыми берегами в россыпи битых бутылок и пустых жестяных банок, она точно примет меня за какого-то романтичного дурачка. Так что я взял обратно все свои предыдущие слова – мол, извиняюсь, немного увлекся – и объяснил, что сомневался, стоит ли ехать на Подоло, исключительно из-за его неудачного расположения: на отшибе, практически в открытом море, в четырех милях от Венеции, и если внезапно поднимется ветер, яростный бора (как иной раз случается в здешних краях), обратный путь будет долгим, и мы наверняка опоздаем домой к ужину.

– Уолтер наверняка огорчится, – заключил я, – если по возвращении из Триеста (ему нужно было поехать туда по делам) дома его не встретит любимая жена.

Уолтер сказал, что, напротив, это было бы невероятное счастье, о котором можно только мечтать. После шутливой супружеской перепалки (тут надо сказать, что Уолтер с Анджелой были очаровательной парой, они поженились недавно и обожали друг друга без памяти) мы согласились, что Подоло – самое что ни на есть подходящее место для завтрашнего пикника.

– Только ты там следи за Анджелой и укрощай ее великодушные порывы, – предупредил меня Уолтер. – Она вечно рвется всем помогать. Это, знаешь ли, дорогостоящая привычка.

Я уверил его, что на Подоло ничто не будет взывать ни к ее доброму сердцу, ни к кошельку. За исключением разве что парочки крыс, остров был полностью необитаем.

На следующий день, ясным солнечным утром, Уолтер быстро позавтракал и отправился на вокзал. Мне было обидно за друга, которому в такой замечательный день предстоит провести шесть часов в душном поезде. Я стоял на балконе и наблюдал за его отъездом.

Вода канала искрилась на солнце, гондола блестела начищенными боками.

– Попрощайся за меня с Анджелой, – крикнул мне Уолтер, когда гондольер взялся за весло. – Какой там на Подоло почтовый адрес?

– На дне морском, где глубина, – ответил я ему цитатой из «Бури», но он уже был далеко и, наверное, не услышал.

Истинные размеры Подоло можно понять только вблизи, когда подойдешь к нему почти вплотную. Других островов для сравнения рядом нет. На горизонте он кажется крошечной черточкой. Я неоднократно бывал на Подоло и все равно затрудняюсь сказать, сколько в нем ярдов в длину, сто или двести. Но у меня нет желания возвращаться и проверять.

Мы бросили якорь в нескольких футах от каменистого берега. Подоло, надо сказать, встретил нас во всей красе: зеленый, цветущий, почти радушный. Одна его сторона как бы выгнута полукругом, другая – прямая. Если смотреть сверху, то остров, наверное, будет похож на Луну в первой четверти. Если же смотреть с уровня моря, он напоминает естественный амфитеатр с густо заросшей травой земляной насыпью на заднем плане. Стройные гибкие акации придают безусловное очарование авансцене, а чуть дальше от берега, где они растут гуще, их плотные, темные тени создают атмосферу таинственности. Мы сидели в гондоле, как зрители в ложе, глядящие на пустую сцену.

Ближе к двум часам дня мы приступили к обеду. Я изрядно проголодался и, увлеченный едой в обществе очаровательной спутницы, не смотрел по сторонам. И посему честь открытия первого обитателя Подоло принадлежала Анджеле.

– Смотрите! – воскликнула она. – Там котик!

Действительно, это был котик – совсем молодой, еще почти котенок, облезлый и очень худой, он мяукал с какой-то почти механической регулярностью каждые две-три секунды. Котик стоял на камнях у самой кромки воды и являл собой зрелище поистине жалкое.

– Он почуял еду, – сказала Анджела. – Он, наверное, голодный.

Марио, наш гондольер, тоже заметил котенка, однако воспринял его появление несколько по-иному.

– Povera bestia[5], – пробормотал он с сочувствием, но его глаза заблестели. – Хозяевам он был не нужен. Его бросили здесь нарочно. Хотели избавиться, да.

Похоже, его нисколько не удручало, что кота бросили умирать страшной голодной смертью, зато Анджела пришла в ужас.

– Какое зверство! – возмутилась она. – Надо срочно его покормить.

Ее предложение не пришлось Марио по душе: ведь ему придется сниматься с якоря, а стало быть, перспектива его собственной трапезы неминуемо отодвинется еще дальше. Я тоже высказался за то, чтобы сначала закончить обед. Кот уж точно не умрет у нас на глазах. Но Анджела не слушала никаких возражений. Она желала творить добро без промедления. Вот так и вышло, что под нетерпеливое притопывание ногой и тяжелые вздохи гондола причалила к берегу.

Котенок все так же мяукал, хотя отступил чуть подальше от кромки воды, сделавшись почти невидимым – крошечное полосатое пятнышко в зарослях пожелтевшей на солнце травы.

Анджела набрала целую горсть куриных костей.

– Попробую подманить его едой, – объявила она. – Он мне доверится и подойдет. Я схвачу его, если смогу, и мы отвезем его в Венецию. Его нельзя оставлять на острове. Здесь он точно погибнет от голода.

Она вскарабкалась на бортик гондолы и осторожно ступила на скользкие камни.

Удобно устроившись на сиденье, я вернулся к прерванной трапезе и принялся наблюдать, как Анджела приближалась к котенку. Он отбежал прочь, но лишь на несколько ярдов: видимо, голод оказался сильнее страха. Анджела бросила на землю кусочек курицы, и котенок подошел ближе. Еще кусочек – и он подошел еще ближе, поначалу с опаской, но потом все смелее. Его тощий хвостик поднялся трубой, и вот котенок остановился почти вплотную к Анджеле. Она попыталась его схватить, однако он оказался проворнее. Выскользнул из ее рук, как вода, утекающая сквозь пальцы. Но голод вновь одолел недоверие. Котенок вернулся. Анджела опять попыталась его схватить, и он опять ускользнул. Но в третий раз ей повезло. Она поймала его за лапу.

Я никогда не забуду, как он болтался в ее руке, затянутой (к счастью) в перчатку. Котенок дергался и извивался, пытаясь вырваться из захвата, и, несмотря на свой малый размер, отбивался так яростно, что Анджела тряслась, словно деревце в бурю. При этом он издавал странные звуки – злые, свирепые, жуткие. Я никогда в жизни таких не слышал. Но сильнее всего меня поразило то, что с каждой секундой голос котенка становился не громче, а тише, словно животное задыхалось от собственной ярости. Наконец он затих, издав напоследок отчаянный рык, исполненный бессильной злости, хотя до гондолы, где я сидел, донеслось лишь едва различимое шипенье наподобие свиста воздуха, выходящего из проколотой шины.

Марио огорчила жестокость Анджелы. С его точки зрения, это была настоящая дикость.

– Бедный звереныш! – воскликнул он, с жалостью глядя на разъяренного котенка. – Как можно так обращаться с живым существом?! – Его лицо засияло довольной улыбкой, когда Анджела, испугавшись молотящих по воздуху когтистых лап, все-таки выпустила пленника, который тут же удрал и скрылся в траве.

Анджела забралась обратно в гондолу.

– Почти поймала, – сказала она. После стольких переживаний и нервов ее голос заметно дрожал. – В следующий раз я его изловлю уже наверняка. Надо будет набросить на него пальто. – Она замолчала и принялась задумчиво жевать спаржу. Ее взгляд был рассеян, мысли блуждали где-то далеко, и я видел, что этот котенок никак не идет у нее из головы. Чужое страдание всегда причиняло Анджеле боль, вплоть до физического недомогания. Я уже пожалел о затее с поездкой на остров: это будет не первый пикник, не задавшийся на Подоло.

– Я вот что подумала, – внезапно проговорила Анджела. – Если я не сумею его поймать, я его убью. Это будет несложно. Надо просто прибить его камнем. Тут много тяжелых камней. – Она рассказала о своем плане Марио, и тот пришел в ужас. У него были другие понятия, другие принципы. Его совершенно не возмущало, что животное умирает мучительной смертью от голода, – таков естественный ход вещей. Но чтобы умышленно лишить его жизни!

– Poveretto![6] За что его так?! Он никому не сделал зла! – воскликнул наш гондольер с искренним негодованием. Однако я подозреваю, что это была не единственная причина его недовольства. Венеция наводнена кошками, главным образом потому, что, по мнению местных жителей, убивать кошек – к несчастью. Если кошка упадет в воду и захлебнется, туда ей и дорога, но горе тому, кто специально утопит животное.

Я разъяснил Анджеле точку зрения гондольера, но она лишь пожала плечами.

– Разумеется, я и не жду, чтобы он этим занялся. И ты тоже, если не хочешь. Я прекрасно управлюсь сама. Дело, конечно, не из приятных, но все закончится быстро. Бедненький, он в таком состоянии… Что у него есть хорошего в жизни? Чем так жить, лучше и не жить вовсе.

– Этого мы не знаем, – возразил я, категорически не расположенный к какому бы то ни было кровопролитию. – Если бы он мог говорить, возможно, он бы сказал, что ему хочется жить любой ценой.

Но Анджелу было не убедить. Она уже все решила.

– Давайте пройдемся по острову, а потом искупаемся, – предложила она. – К тому времени котик оправится от испуга, снова проголодается, и я сумею его изловить. Я обещаю, что убью его лишь в крайнем случае.

Слово «убью» оставило неприятный осадок в моей душе и постоянно вертелось у меня в голове, пока мы гуляли по острову, подходившему для этого как нельзя лучше. Во время войны на Подоло располагалась зенитная батарея. Бетонированная площадка размером с теннисный корт сохранилась и по сей день, хотя давно раскрошилась под действием объединенных усилий природы и непогоды, и теперь в некогда цельных бетонных плитах зияли черные ямы, куда запросто мог бы провалиться взрослый человек. Они были словно расщелины в леднике, только их маскировали густые заросли зелени, а не снег. Даже при ярком солнечном свете нам приходилось ступать осторожно и все время смотреть под ноги.

– Может быть, у него где-то здесь логово, у кота. Может быть, прямо тут, – сказал я, указав пальцем на темный провал с неровными, зазубренными краями. – Наверное, его глаза светятся в темноте.

Анджела легла на бетон и заглянула в дыру.

– Кажется, я что-то слышала, – пробормотала она. – Но он может быть где угодно в этих кроличьих лабиринтах.

Купание вышло весьма приятным. Вода была теплой, как парное молоко. Единственное, что слегка удручало, так это липкая прибрежная грязь, в которой Анджела испачкала свои белые купальные туфли. Поднялся ветерок, но мы укрылись за земляным валом и сели курить. Я взглянул на часы и с удивлением обнаружил, что уже шестой час.

– Пора собираться домой, – сказал я. – Мы обещали отправить гондолу, чтобы Уолтера встретили на вокзале.

– Хорошо, – согласилась Анджела. – Но сначала я все же попробую поймать котика. Давай положим еду (мы взяли с собой кое-что из остатков обеда) в том месте, где мы его видели в последний раз, и подождем.

Долго ждать не пришлось, котенок практически сразу вынырнул из-под бетонной плиты и набросился на еду. Мы с Анджелой подкрались к нему сзади, но я нечаянно задел ногой камень, тот покатился, шурша по траве, и котенок мгновенно удрал. Анджела одарила меня укоризненным взглядом.

– Может быть, без меня ты управишься лучше? – предложил я.

Анджела со мной согласилась. Я отошел подальше, но котенок, похоже, почуял ловушку и не желал выходить из укрытия.

Анджела легла на бетон.

– Я его вижу, – пробормотала она. – Сейчас я придумаю, как мне снова завоевать его доверие. Дай мне три минуты, и я его изловлю.

Три минуты прошли. Я беспокоился за Анджелу. Ее роскошные волосы растрепались, нависая над темной ямой, лицо, насколько я мог видеть с такого ракурса, слегка раскраснелось. С приближением вечера заметно похолодало.

– Слушай, – сказал я. – Я подожду тебя в гондоле. Когда поймаешь его, кричи, и мы с Марио тебя встретим.

Анджела молча кивнула: она не решалась заговорить, чтобы не спугнуть добычу.

Я вернулся в гондолу. Теперь я различал лишь очертания ее плеч – лица, разумеется, видно не было. Марио встал в полный рост, с жадностью наблюдая за происходящим на берегу.

– Она так сильно его полюбила, что хочет убить, – сказал он.

Мне вспомнился афоризм Оскара Уайльда, отчего на душе стало тревожно, и все-таки, зная Анджелу, я не сомневался, что в ее отношении к котенку нет и намека на корысть.

– Нам пора возвращаться, – предупредил гондольер. – Синьор будет ждать на вокзале и волноваться, почему его не встречают.

– А как же Уолтер? – крикнул я Анджеле. – Его надо встретить!

Она рассеянно проговорила, явно думая о чем-то другом:

– Он сам в состоянии добраться до дома.

Прошло еще несколько минут. Гондольер улыбнулся.

– Ох, эти женщины! С ними нужно терпение, – сказал он. – Много терпения.

Я попытался еще раз:

– Если отправимся прямо сейчас, мы еще можем успеть.

Она не ответила. Вскоре я снова ее окликнул:

– Как успехи, Анджела? Есть надежда его изловить?

На этот раз она все же ответила, после долгой паузы, странным, сдавленным голосом:

– Я уже не пытаюсь его изловить.

Необходимость спешить с отъездом отпала сама собой, поскольку уже было ясно, что мы окончательно опоздали на встречу с Уолтером. Напряжение сменилось приятной расслабленностью; я плотнее завернулся в плед, спасаясь от предательски прохладного сирокко, и задремал. Мне приснился сон. В этом сне была ночь. Наша гондола торопливо скользила по глади лагуны, мы пытались успеть на вокзал к поезду Уолтера. Вокруг было темно, так темно, что я различал только бледное зарево огней Венеции прямо по курсу и слышал лишь плеск воды под веслом. Внезапно я перестал грести и огляделся по сторонам. Сиденье у меня за спиной, кажется, пустовало. Я воскликнул: «Анджела!»

Она не ответила. Мне стало страшно.

«Марио! – закричал я. – Где синьора? Мы забыли ее на острове! Надо вернуться за ней! Сейчас же!»

Гондольер тоже перестал грести и подошел ко мне. В темноте я едва различал его лицо, но меня поразили его глаза, дикие и блестящие.

«Она здесь, синьор», – сказал он.

«Но где? Ее нет на сиденье!»

«Она бы там не усидела», – сказал гондольер.

А потом, как это часто бывает в снах, я понял, что он скажет дальше. Предугадал каждое слово еще до того, как они прозвучали.

«Мы любили ее, и поэтому нам пришлось ее убить».

Меня разбудил приступ паники. Облегчение от возвращения в действительность было поистине несказанным. Я вернулся из темного сновидения в явь, освещенную солнцем. По крайней мере, так мне показалось в первый миг пробуждения. Но уже в следующую секунду меня взяло сомнение, и в душе вновь шевельнулась тревога, чем-то похожая на начало кошмарного сна. Я открыл глаза навстречу дневному свету, но увидел лишь темноту. Поначалу я не поверил своим глазам: у меня даже мелькнула мысль, уж не теряю ли я сознание. Однако все объяснилось, стоило посмотреть на часы. Был уже восьмой час. Я проспал все короткие сумерки, и на лагуну спустилась ночь, хотя в небе над Фузиной еще виднелись отблески заката.

Марио не было видно. Я поднялся на ноги и огляделся по сторонам. А вот и он, спит, свернувшись калачиком, на корме. Не успел я его окликнуть, как он открыл глаза, словно пес под пристальным взглядом хозяина.

– Синьор, – сказал он. – Вы уснули, я тоже уснул.

Сон в неурочное время считается делом курьезным, и мы оба расхохотались.

– А где синьора? – спросил Марио. – Она тоже спит? Или все еще ловит кота?

Мы вгляделись в глубь острова, который был гораздо темнее, чем окружавшее его небо.

– Она была там. – Марио показал пальцем. – Но теперь я ее не вижу.

Я крикнул:

– Анджела!

Ответа не было. Ни звука, ни шороха. Только легкие волны тихонько плескались о борта гондолы.

Мы с Марио переглянулись.

– Будем надеяться, с ней ничего не случилось, – сказал он. В его голосе явственно слышались нотки тревоги. – Этот кот был довольно свирепым. Хотя он же мелкий, он ничего ей не сделает, да?

– Конечно нет, – ответил я. – Хотя он мог ее поцарапать, когда она заглянула… в одну из тех ям.

– Она собиралась его убить? – спросил Марио.

Я молча кивнул.

– Ha fatto male[7], – произнес он. – В этой стране кошек не убивают.

– Позови ее ты, Марио, – раздраженно проговорил я. – У тебя голос громче.

Марио послушно окликнул Анджелу – его мощный вопль мог бы поднять мертвецов из могил. Но ответа по-прежнему не было.

– Ладно, – проговорил я с преувеличенной бодростью, пытаясь скрыть нарастающее беспокойство. – Пойдем ее искать. Надо поторопиться, иначе мы опоздаем к ужину и синьор будет волноваться. Надо же, как она крепко спит!

Марио не ответил.

– Avanti! – сказал я. – Andiamo! Coraggio![8]

Я не понимал, почему Марио, всегда выполнявший любой приказ без промедления, даже не сдвинулся с места. Он смотрел прямо перед собой.

– Там на острове кто-то есть, – сказал он, помедлив. – И это не синьора.

Надо сказать, к нашей чести, мы не медлили ни секунды и уже через пару минут высадились на берег. К моему удивлению, Марио взял с собой весло.

– У меня есть складной нож, – сказал он. – Но лезвие маленькое. Вот такое. – Он оттопырил мизинец.

– Это был человек? – спросил я.

– Голова вроде бы человеческая.

– Но ты не уверен?

– Нет, не уверен. Он передвигался не как человек.

– А как?

Марио наклонился и прикоснулся свободной рукой к земле. Я подумал, что это странно. С чего бы вдруг человеку передвигаться на четвереньках? Разве что он не хотел, чтобы его кто-то увидел.

– Наверное, он приехал, пока мы спали, – сказал я. – Причалил с другой стороны. Там наверняка будет лодка. Потом сходим, посмотрим. Но сначала поищем синьору.

Мы подошли к месту, где в последний раз видели Анджелу. Трава была истоптана и примята. Анджела оставила на земле носовой платок, словно хотела отметить место. Других следов не было.

– Ладно, пойдем посмотрим на его лодку, – предложил я.

Мы вскарабкались на земляной вал и двинулись вдоль изогнутой линии берега, спотыкаясь о кочки, невидимые в темноте.

– Здесь нет, здесь нет, – бормотал Марио.

С вершины насыпи нам были видны россыпи огоньков, мерцающих над лагуной: Фузина – в трех-четырех милях слева, Маламокко – в трех-четырех милях справа, а впереди – Венеция, плывущая на воде, словно рой светлячков. Но никакой лодки у берега не было. Мы с Марио озадаченно переглянулись.

– Значит, он прибыл не по воде, – наконец заключил Марио. – Значит, он был здесь все время.

Я спросил:

– Ты уверен, что это была не синьора? Может, ты не разглядел в темноте?

– Синьора была в белом платье, – сказал Марио. – А этот весь в черном. Или, может, он сам чернокожий.

– Поэтому мы его и не видим.

– Да, мы не видим. Но он-то нас видит.

У меня по спине пробежал холодок.

– Марио, – сказал я, – он наверняка ее видел. Возможно, он как-то связан с ее исчезновением?

Марио не ответил.

– Странно, что он с нами не заговорил.

– Может быть, он не умеет говорить.

– Но ты сказал, это был человек… Ладно, нас двое, а он один. Пойдем. Ты идешь справа, я – слева.

Вскоре мы потеряли друг друга из виду в густой темноте, но пару раз я услышал, как Марио чертыхался, поцарапавшись о колючие ветки акаций. Мои поиски оказались гораздо успешнее, чем я ожидал. В дальнем конце острова, почти у самой воды, я наткнулся на одну купальную туфлю Анджелы: вероятно, она сбросила ее второпях, потому что пуговка была оторвана. Чуть дальше меня поджидала уже совсем жуткая находка – мертвый котенок с раздробленной головой. Этот жалкий комочек шерсти никогда больше не будет страдать от голода. Анджела сдержала свое обещание.

Я уже собирался окликнуть Марио, но тут кто-то набросился на меня, вылетев из кустов. Меня сбили с ног и потащили куда-то на такой скорости, что я даже не понимал, что происходит. Следующее, что я помню: меня швырнули в гондолу, и она закачалась подо мной.

– Марио! – выдохнул я. А потом задал вопрос, совершенно дурацкий в сложившихся обстоятельствах: – Где твое весло?

Лицо гондольера, склонившегося надо мной, было белым, как мел.

– Весло? Я его бросил. От него все равно не было толку, синьор. Я пытался… Но тут нужен был пулемет.

Он схватил мое весло и принялся лихорадочно грести; мы удалялись от острова.

Я воскликнул:

– Нам нельзя уезжать!

Гондольер ничего не сказал и продолжал грести изо всех сил. Потом я услышал, как он что-то бормочет себе под нос, но разобрал лишь одну фразу:

– Кстати, хорошее было весло.

Внезапно он сорвался со своего места на корме, сел рядом со мной и прошептал:

– Когда я ее нашел, она была еще не совсем мертвой.

Я открыл рот, но он поднял руку, не давая мне заговорить.

– Она попросила ее убить.

– Но, Марио!

– «Пока он не вернулся, – сказала она. – Он тоже голодный и ждать не будет…» Это были ее слова. – Марио наклонился еще ближе ко мне, но его шепот звучал слишком тихо.

– Говори громче! – воскликнул я, но почти сразу же попросил его замолчать.

Марио перебрался обратно на корму.

– Вы уже не хотите вернуться на остров, синьор?

– Нет, нет. Едем домой.

Я оглянулся. Прозрачный сумрак окутал лагуну, и только на горизонте темнело густое пятно черноты. Подоло…

Трое-четверо на ужин[9]

Это было в Венеции, в последние дни июля, когда держалась удушающая жара. Открытые окна бара отеля «Сан-Джорджо» выходили на Большой канал. Но это не приносило свежести. К шести часам поднялся легкий бриз, слабый отголосок полуденного сирокко, но и он выдохся в течение часа.

Один из молодых людей встал с высокого табурета и на нетвердых ногах подошел к окну.

– Будет тихо, порядок, – сказал он. – Думаю, поплывем в гондоле. Я вижу, она на месте, пришвартована, где обычно.

– Как пожелаешь, Дики, – отозвался его друг с другого табурета.

Их голоса не оставляли сомнений в том, что они англичане, как и в том, что они ценные клиенты данного заведения.

– Джузеппе! – позвал человек у окна, переводя взгляд от Санта-Мария-делла-Салюте с ее широкими ступенями, мощным порталом и парящим в небе куполом обратно к барной стойке, за которой выстроились разноцветные бутылки. – За сколько мы догребем до Лидо?

– Сэр?

– Разве ты не говорил, что жил в Англии, Джузеппе?

– Да, сэр, восемь лет в отеле «Метрополь».

– Тогда почему…

Вмешался его друг-миротворец, пояснив на итальянском:

– Он хочет знать, долго ли плыть до Лидо?

Бармен ответил с облегчением в голосе:

– Это смотря одно у вас весло или два.

– Два.

– Если хотите знать мое мнение, – сказал Дики, возвращаясь на свой табурет, – я не думаю, что этот Анджелино, или как его чертово имя, сильно помогает. Это парень на носу делает всю работу.

– Да, сэр, – услужливо поддакнул бармен. – Но человек сзади направляй лодка, он давать направление.

– Что ж, – согласился Дики, – если он знает, как добраться до Лидо… Нам надо быть в «Сплендиде» к восьми. Это реально?

– Легко, сэр, у вас целый час.

– При отсутствии несчастных случаев.

– У нас, в Венеции, не бывает несчастный случай, – заявил бармен с истинно итальянским оптимизмом.

– Еще по одной, Фил?

– Мне уже хватит, Дики.

– Да ладно, будь мужчиной.

Они выпили.

– Ты, похоже, много знаешь, – сказал Дики бармену, уже более дружелюбно. – Можешь нам что-нибудь рассказать о парне, который ужинает с нами, – Джо О'Келли или как там его?

Бармен задумался. Ему не хотелось получить второй нагоняй.

– Это будет английское имя, сэр?

– Английское! Боже правый! – взорвался Дики. – Оно похоже на английское?

– Ну, сейчас, когда ты его произносишь, похоже, – вмешался его спутник. – Или, скорее, на ирландское. Но погоди. Вот его визитка. Это о чем-то тебе говорит, Джузеппе?

Бармен покрутил в пальцах визитку.

– А, теперь вижу, сэр. Джакомелли – il Conte Giacomelli[10].

– Так ты его знаешь?

– О да, сэр. Я знаю его очень хорошо.

– Какой он?

– Он приятный джентльмен, сэр, очень богатый…

– Тогда он должен сильно отличаться от остальной вашей аристократии, – заявил Дики довольно грубо. – Я слышал, у них и лишнего пенни нету.

– Возможно, сейчас он не так уж богат, – печально признал бармен. – Как и любой из нас. Бизнес плохой. Он grand azionista… как это по-вашему? – Он замялся, смутившись.

– Акционер? – предположил Филип.

– Боже правый! – воскликнул Дики. – Я и не знал, что ты так поднаторел в этом инфернальном языке. Ты настоящий макаронник!

Бармен оставил его замечание без внимания.

– Да, акционер, верно, – радостно сказал он. – Большой акционер fabbrica di zucchero

– Сахарная фабрика, – объяснил Филип не без гордости.

– Но я слышал, они… – тихо произнес бармен и таинственно покрутил головой.

– Не особо процветают? – подсказал Филип.

Бармен пожал плечами.

– Так говорят.

– Значит, про сахар вспоминать не будем, – сказал Дики и зевнул. – Давай, Фил, ты всегда такой чертовски воздержанный. Выпей еще.

– Ну нет, мне правда хватит.

– А я выпью.

Филип и даже бармен с оторопью наблюдали, как он пьет.

– Но, – сказал Филип, когда Дики опустил стакан, – граф Джакомелли живет в Венеции, верно?

– О да, сэр. Обычно он приходит сюда каждый вечер. Но уже дней пять я его не видел.

– Жаль, – сказал Филип, – мы могли бы подбросить его. Может, у него есть катер?

– Не думаю, что он теперь использует катер, сэр.

– Ну что ж, как-нибудь доберется, можешь быть уверен, – заявил Дики. – Как мы его узнаем, Джузеппе?

– Я полагаю, для тебя он будет двоиться, мой бедный Дики, – заметил его друг.

Бармен начал, со своей обычной учтивостью, отвечать на вопрос:

– Ну, он на вид обычный джентльмен, как вы сами, сэр…

– Я обычный?

– Нет, – произнес бармен, смутившись. – Я хочу сказать grande come lei – такой же высокий, как вы.

– Тоже мне примета. Есть у него борода, или баки, или усы?

– Нет, он гладко выбрит.

– Идем, идем, – поторопил Филип. – А то опоздаем, а он, наверное, не будет нас ждать.

Но его друг находился в боевом настроении.

– Черт подери! Как мы будем ужинать с этим парнем, если мы его не узнаем? Ну-ка, Джузеппе, живее: подумай о дуче и включи свой великий итальянский ум. У него нет совсем никаких примет? Может, он косит?

– Нет, сэр.

– А очки носит?

– О, нет, сэр.

– Может быть, у него нет руки?

– Nossignore, – выкрикнул бармен, все сильнее распаляясь.

– Ты ничего не можешь о нем сказать, кроме того, что на вид он обычный, как я?

Бармен беспомощно оглядел помещение. Внезапно его лицо просияло.

– А, ecco![11] Он слегка хромает.

– Так-то лучше, – сказал Дики. – Идем, Филип, ленивый пес, вечно я тебя жду. – Он слез с табуретки. – Еще увидимся, – бросил он бармену через плечо. – И раздобудь виски pronto[12]. Мне оно понадобится после этой поездки.

Бармен, постепенно приходя в себя, пристально и подобострастно смотрел вслед Дики, удалявшемуся, чуть сутулясь.

Гондола плавно скользила по воде к острову Сан-Джорджо-Маджоре с его стройной кампанилой, оранжевой в лучах заходящего солнца. Слева лежала пьяцетта, две колонны, богатая отделка Сан-Марко, необъятный фасад палаццо Дукале, все еще безупречно четкий, при всей жемчужной бледности воздуха. Но, когда Сан-Джорджо начал удаляться от них по правому борту, внимание Филипа захватил вид позади гондолы. Там, у входа в Большой канал, воздух окрасился сиреневым, а небо вокруг купола церкви Салюте было того чистого густо-синего цвета, на котором – так подсказывает интуиция – в любую секунду может зажечься первая звезда. Филип, сидевший слева от своего спутника, все время вертелся, любуясь видами, а гондольер, частично их заслонявший, каждый раз улыбался и говорил: «Bello, non è vero?»[13] – словно по привычке. Однако Дики был не так снисходителен к эстетическим пристрастиям своего друга.

– Не мог бы ты, бога ради, не вертеться? – пробурчал он, вяло раскинувшись на мягком, самом удобном месте. – У меня от тебя голова кругом.

– Ладно, старичок, – ласково произнес Филип. – Можешь спать.

Дики подтянулся, взявшись за шелковый шнур, закрепленный с одной стороны медным профилем лошади, а с другой – маленьким, но массивным медным львом.

– Я не хочу спать, – заявил он задиристо. – Я хочу знать, что мы скажем этому твоему сахарному другу? Предположим, он не говорит по-английски? Мы что, весь ужин будем сидеть молча?

– Ну, я думаю, для иностранцев это в порядке вещей, – благодушно проговорил Филип. Это был его ответ на первый вопрос Дики – ко второму он явно не подходил. – Джексон мне ничего не говорил, только дал это письмо и сказал, что он приятный малый и сможет показать нам дворцы и всякое такое, чего не увидят обычные люди.

– Обычные люди и так слишком много всего повидали, если хочешь знать мое мнение, – простонал Дики. – Бога ради, не давай ему ничего нам показывать. Я больше не выдержу никаких достопримечательностей.

– Он, похоже, известная личность, – сказал Филип. – Что-то вроде живой достопримечательности.

– Если ты считаешь достопримечательностью хромого итальяшку, я, пожалуй, соглашусь с тобой. – Дики гневно воззрился на него.

Но Филип был невозмутим.

– Прости, Дики, но что мне было делать? Я не мог оставить письмо без внимания, ты же знаешь. Как-нибудь скоротаем вечер. Ну-ка, подтянись и взгляни на этот чудесный вид. Cosa è questa isola?[14] – спросил он гондольера, указывая на остров справа, чем-то напоминавший монастырь.

– Il manicomio[15], – с усмешкой произнес гондольер. Но, увидев, что Филип его не понимает, постучал себя по лбу и растянул улыбку еще шире.

– А, – сказал Филип, – это сумасшедший дом.

– Хотел бы я, – жалобно проговорил Дики, – чтобы ты, если уж показываешь мне виды, привлекал мое внимание к чему-то повеселее.

– Ну, тогда взгляни на эти развеселые старые лодки. Они более в твоем вкусе.

Слева от них стояла пара грузовых пароходов, пришвартованных корма к корме, и даже в сумеречном свете было видно, что их давно не ремонтировали: по бокам у них тянулись гангренозные разводы ржавчины. В тени их высоких бортов вода казалась маслянистой и почти черной.

Дики неожиданно оживился.

– Напоминает мне Халл[16], – воскликнул он. – Старый добрый Халл! Наконец-то цивилизация! Никакой живописности Старого Света. Два старых уродских практичных судна, славная масляная вода и масса инородных тел, плавающих вокруг. Хотя бы так, – пробормотал он, неуклюже поднимаясь на ноги. – Берусь утверждать, вон там инородное тело.

– Signore, signore! – предостерегающе воскликнул первый гондольер.

Гондола опасно накренилась, вероятно, из-за какой-нибудь моторной лодки в отдалении. Дики, к счастью, опустился на свое место, но продолжал тянуть руку, указывая на что-то в воде, и когда волна вдруг отхлынула, все увидели показавшийся на секунду темный предмет.

– Похоже на старый башмак, – сказал Филип. – Cosa è, Angelino?[17]

Гондольер пожал плечами.

– Io non so. Forsè qualche gatto[18], – ответил он с тем типичным для итальянцев легкомыслием, с каким они воспринимают смерть животных.

– Боже святый, этот малый думает, я не знаю, как выглядит кошка? – выкрикнул Дики, прицепившись к словам гондольера. – Только если эта кошка пробыла в воде чертовски долго. Нет, это… это же…

Гондольеры переглянулись и, словно по взаимному согласию, налегли на весла.

– E meglio andare, signori, – твердо сказал Анджелино.

– Что он говорит?

– Говорит, что нам надо двигаться.

– Не раньше, чем я выясню, что там, – упрямо проговорил Дики. – Скажи ему грести туда, Фил.

Филип отдал приказ, но Анджелино его как будто не понял.

– Non è niente interessante, niente interessante[19], – настойчиво повторял он.

– А мне интересно, – заявил Дики, который, как и многие люди, понимал иностранный язык, когда ему это было удобно. – Давай туда! Туда! – скомандовал он.

Гребцы неохотно подчинились. Когда лодка приблизилась, черное пятно ушло под воду, и на его месте возникла блестящая белизна, на которой обозначились лоб, нос и рот… Человеческое лицо, хотя и совершенно неузнаваемое.

– Ah, povero annegato[20], – пробормотал Анджелино и перекрестился.

Два друга беспомощно переглянулись.

– Ну вот, пожалуйста, – наконец произнес Дики. – Что теперь будем делать?

Гондольеры не задавались таким вопросом и молча гребли.

– Стойте! Стойте! – выкрикнул Филип. – Мы не можем его так оставить, – он обратился к итальянцам: – Non si puo lasciarlo cosi[21].

Анджелино развел руками, явно возражая. Утопленника найдут те, чья работа патрулировать воды. Как знать, отчего он умер? Может, от какой-то ужасной болезни, которую подхватят синьоры. Будут проблемы с полицией, придется давать показания. Наконец, видя, что англичан это не убеждает, он добавил:

– Anche fa sporca la gondola. Questo tappeto, signori, m'ha costato più che mille duecento lire[22].

Филип с угрюмым видом перевел Дики этот последний, неоспоримый довод не брать на борт утопленника.

– Он испачкает гондолу и испортит ковер, который стоит двенадцать сотен лир.

– Черт бы побрал ковер! – воскликнул Дики. – Я всегда тебе говорил, на итальяшек нельзя полагаться. Ну-ка, хватай его.

Совместными усилиями они втащили утопленника в гондолу, но Анджелино предусмотрительно скатал свой драгоценный ковер. А когда мертвеца положили на дно и аккуратно накрыли бурой непромокаемой парусиной, Анджелино тщательно вытер губкой и тряпкой планшир и медную арматуру.

У них ушло десять минут, чтобы добраться до Лидо. Маленькая passeggiata[23], начавшаяся так приятно, превратилась в траурную процессию. Друзья почти не разговаривали. Наконец они подплыли к пристани уродливого белого отеля, мозолившего глаза через всю лагуну, и здание нависло над ними, слепя огнями и угнетая строгой симметричностью.

– Святые угодники, – пробормотал Дики, – мы точно опоздаем.

– Он поймет, – сказал Филип, – будет тема для разговора. – Но он тут же пожалел об этих словах: такими черствыми они показались.

Пристань была почти безлюдна, когда к ней причалила гондола, но пожилой rampino[24], грязный и дерганый, который пришвартовал ее и протянул костлявую руку за soldi[25], быстро разнес новость. Пока Филип обсуждал с гондольерами, какие действия следует предпринять, собралась небольшая толпа, глазевшая равнодушно, но неотвязно на бесформенное тело в гондоле. Rampino вызвался нести вахту; гондольеры заявили, что они не найдут vigile[26], если не отправятся вдвоем, и намекнули, что на это уйдет время. Филип и Дики остались предоставлены сами себе. Они прошли по аллее под акациями, ярко освещенными дуговыми лампами, в сторону моря и отеля «Сплендид». Оглянувшись, увидели, что группка зевак начала рассасываться.

Но они напрасно спешили: граф Джакомелли еще не прибыл. Метрдотель сказал им с улыбкой, что волноваться не стоит: signore conte[27] часто запаздывает. А пока не желают ли джентльмены коктейль?

Дики охотно согласился.

– Мы это заслужили, – сказал он. – Подумай только: если бы не мы, этот бедняга плавал бы в лагуне до Судного дня, и никто из его смуглых отпрысков не знал бы, что с ним.

– Думаешь, теперь узнают? – спросил Филип.

– То есть?… Ну, я думаю, его опознает любой, кто его знал.

Они сидели за столиком под деревьями. Воздух был свеж и приятен, отсутствие комаров казалось чудом. Дики воспрянул духом.

– А все же, – сказал он, – чертовски скучно ждать. Опаздывает на двадцать минут. Где тот мальчишка?

Когда им подали по второму коктейлю, Дики велел официанту не уходить. Филип взглянул на него с удивлением.

– Слушай, – Дики заговорщически понизил голос. – Хорошая выйдет забава, если мы пошлем этого молодчика к гондоле и велим позвать парня, который там отдыхает, поужинать с нами?

– Замечательная идея, Дики, но я сомневаюсь, что в этой стране понимают подобные шутки.

– Да ну, Фил, такую шутку поймет любой. Ну-ка, включай свою думалку и найди нужные слова. Мне это не по силам, так что давай.

Филип улыбнулся.

– Мы ведь не хотим, чтобы нас было четверо за ужином, а? Уверен, графу не понравится сидеть рядом… рядом с падалью.

– Да ерунда, он может быть из приличной семьи: самоубийцы в основном богатые люди.

– Мы не знаем, так ли это.

– Нет, не знаем. Но это к делу не относится. А теперь скажи мальчишке бежать на причал, или как это называется, передать наше послание и принести ответ. Это займет не больше десяти минут. Я дам ему пять лир, чтобы поправить его расстроенные нервы.

Филип как будто задумался.

– Дик, я правда не думаю… Чужая страна и все такое, ну, знаешь…

Мальчик тем временем недоуменно переводил взгляд с одного на другого.

– Идея хорошая, – повторил Филип, – и я не хочу портить тебе веселье. Но, право, Дики, я бы не стал. Мальчик очень испугается, может быть, скажет родителям, и тогда нас могут отделать и бросить в канал. Это подмочит нашу репутацию за границей, – заключил он довольно спесиво.

Дики поднялся на нетвердые ноги.

– К черту репутацию! – сказал он. – Кому какое дело, как мы развлекаемся в этой паршивой дыре? Если не скажешь мальчишке, тогда я скажу портье. Он понимает английский.

– Ну, хорошо, – согласился Филип, пасуя перед боевым задором Дики. – На самом деле, не вижу в этом большого вреда. Senta piccolo![28] – И он принялся излагать поручение.

– Не забудь, – наставлял его Дики, – мы ожидаем джентльмена subito. Ему не нужно наряжаться, или мыться, или причесываться – ничего такого.

Филип против желания улыбнулся.

– Dica al signore, – сказал он, – di non vestirsi пеrо[29].

– Не надо смокинг? – бойко спросил мальчик, радуясь возможности блеснуть своим английским.

– Нет, смокинг не надо.

Мальчика как ветром сдуло.

Должно быть, скучно ждать, пока рванет бомба, – почти так же скучно, как ждать эффекта от розыгрыша. Дики и Филипу казалось, что минуты тянутся бесконечно, и разговор не клеился.

– Он уже должен быть там, – наконец сказал Дики, вынимая из кармана часы.

– Сколько времени?

– Полвосьмого. Его нет уже семь минут.

– Как темно, – сказал Филип. – Отчасти из-за деревьев, пожалуй. Но в Англии сейчас было бы еще светло.

– Я же говорил, лучше держаться старушки Англии. Больше света, меньше трупов, гости вовремя приходят на ужин…

– Джакомелли определенно припозднился. Уже больше получаса.

– Интересно, он вообще получил твое приглашение?

– О да, и ответил.

– Ты мне не говорил. Как давно это было?

– В прошлую среду. Я хотел дать ему побольше времени.

– Он ответил письменно?

– Нет, по телефону. Я не очень разобрал слова. Слуга сказал, граф был в отъезде, но будет рад отужинать с нами. Он сожалел, что не смог написать, его отозвали по делам.

– Сахарная фабрика, надо полагать?

– Очень возможно.

– Чертовски тихо, как сказал могильщик, – сострил Дики.

– Да, все ужинают в той стеклянной коробке. Видно сквозь листву.

– Полагаю, они знают, что его надо направить к нам.

– О да.

Они замолчали, и чуть погодя Филип воскликнул:

– А вот и мальчик!

С немалым возбуждением они смотрели, как к ним приближается маленькая фигурка – по дорожке из серой гальки, служащей венецианцам вместо гравия. Они сразу отметили, что он держался с важностью. Если он и пережил шок, по нему это было незаметно. Мальчик остановился перед ними, улыбаясь и тяжело дыша.

– Ho fatto un corso, – сказал он, раздуваясь от гордости.

– Что это значит?

– Говорит, что бежал.

– Надо думать.

Друзья обменялись недоуменными взглядами.

– Надо отдать ему должное, он держит марку, – заметил Дики с мрачным восхищением, понимая, что их розыгрыш провалился. – Но я так думаю, итальянские детишки что ни день видят трупы. Все равно, спроси его, что сказал джентльмен.

– Che cosa ha detto il signore?[30] – спросил Филип.

Мальчик ответил, все еще тяжело дыша:

– Accetta con molto piacere. Fra pochi minuti sard qui[31].

Филип смотрел на него в изумлении.

– Si, si, signore, – повторил мальчик. – Cosi ha detto, «vengo con molto piacere»[32].

– Что он сказал? – нервно спросил Дики.

– Сказал, что джентльмен принял наше приглашение с большим удовольствием и будет здесь через несколько минут.

– Ну, конечно, – фыркнул Дики, когда мальчик, насвистывая, ушел, получив свои mancia[33], – пудрит нам мозги. Но он молоток. Ему ведь не больше двенадцати.

Филип огляделся, сжимая и разжимая пальцы.

– Не верю, что он это выдумал.

– Тогда как же?

Филип промолчал.

– Как это место похоже на кладбище, – неожиданно заметил он, – со всеми этими кипарисами и жуткими инструментами дорожных рабочих на каждом шагу.

– Здесь бы не помешали китайские фонарики, – подхватил тему Дики. – Но твое больное воображение не помогает нам решить загадку нашего друга в лодке. Этот пострел нас что, одурачил или как?

– Скоро увидим, – ответил Филип. – Он сказал, через несколько минут.

Они сидели, прислушиваясь.

– У меня мандраж от этого ожидания, – заявил Дики. – Давай позовем этого сорванца и заставим рассказать, что там на самом деле случилось.

– Нет-нет, Дики, это было бы слишком грубо. Давай попробуем разгадать сами. Будем двигаться от известного к неизвестному, как в детективных историях. Мальчик уходит. Приходит на пристань. Видит там каких-нибудь смурных лоботрясов…

– Это вряд ли, – возразил Дики. – Когда мы уходили, там оставалось только два-три ротозея.

– В любом случае, он наткнулся на rampino, который пригрозил позвать стражу.

– Он мог смотаться за выпивкой, – предположил Дики. – Ты снабдил его средствами, а жизнь его наверняка не балует.

– Ну, в таком случае мальчик увидел бы… что?

– Просто кусок парусины, под которым вроде бы кто-то лежит.

– И что бы он тогда сделал? Поставь себя на его место, Дики.

Дики чуть скривился.

– Полагаю, он решил бы, что человек отдыхает под брезентом, и сказал: «Эй, вы там!» – этим своим пронзительным итальянским голоском, от которого любой…

– Да-да, а дальше?

– Дальше, пожалуй, раз уж он такой предприимчивый малый, он бы спустился в гондолу и тронул парусину и… ну, пожалуй, перестал бы шуметь, – неуверенно заключил Дики. – Он бы понял, что дело плохо. Ты должен признать, – добавил он, – проще было бы заключить, что на полпути он встретил приятеля, который ему сказал, что его обдурили: тогда бы он где-нибудь послонялся, выкурил бы сигаретку и вернулся, тяжело дыша, со своей сказочкой – просто чтобы утереть нам нос.

– Это наиболее рациональное объяснение, – согласился Филип. – Но просто забавы ради давай предположим, что, когда он позвал, парусина зашевелилась и поднялась, из-под края показалась рука и…

Послышался звук шагов по камням, и друзья услышали, как кто-то говорит с придыханием:

– Per qui, signor Conte[34].

Сперва они увидели только коренастую фигуру портье в белой жилетке, приближавшегося с важным видом и пыхтевшего, как паровоз; потом позади него рассмотрели другую фигуру – высокого человека в темной одежде, который заметно прихрамывал. Рядом с расфуфыренным портье он казался почти невидимкой.

– Il Conte Giacomelli, – торжественно объявил портье.

Двое англичан поднялись из-за стола, протягивая ладони для рукопожатия, но их гость отступил на полшага и вскинул руку в римском приветствии.

– Как поживаете? – произнес он на превосходном английском. – Боюсь, я немного задержался?

– Всего на минуту-другую, пожалуй, – отозвался Филип. – Не о чем говорить.

Он украдкой рассмотрел графа. Ветвь падуба, нависавшая сверху, почти касалась его шляпы. В темноте он стоял так прямо и неподвижно, что можно было подумать, будто он подвешен к дереву.

– Сказать по правде, – резко сказал Дики, – мы почти поставили на вас крест.

– Поставили крест? – граф, похоже, был озадачен. – Как это поставили крест?

– Не тревожьтесь, – успокоил его Филип. – Он не собирался вас хоронить. Поставить крест может означать, ну знаете, много чего. В этом сложность нашего языка.

– Можно поставить крест на надежде, не так ли? – спросил граф.

– Да, – радостно согласился Филип. – На надежде, определенно. Это как раз и имел в виду мой друг: мы почти поставили крест на надежде увидеть вас. Мы не могли поставить крест на вас – это просто такое выражение, – мы ведь вас даже не знали.

– Понимаю, – сказал граф. – Вы меня не узнали. – Он надолго задумался.

Тишину нарушил Дики:

– Может, ты хороший филолог, Фил, но хозяин чертовски плохой. Граф, наверное, умирает от голода. Давайте выпьем по коктейлю, а потом пойдем в здание ужинать.

– Ну хорошо, заказывай ты. Надеюсь, вы не возражаете, – обратился Фил к графу, когда Дики ушел делать заказ, – но нас за ужином может быть четверо.

– Четверо? – отозвался граф.

– То есть, – сказал Филип, затрудняясь объяснить эту абсурдную ситуацию, – мы пригласили еще кое-кого. Я… я думаю, он придет.

– Это будет восхитительно, – отозвался граф, чуть приподняв брови. – С чего мне возражать? Возможно, я с ним тоже знаком, с вашим… вашим гостем?

– Вряд ли вы с ним знакомы, – пробормотал Филип, совершенно растерявшись. – Он… он…

– Пожалуй, он не de notre monde?[35] – снисходительно предположил граф.

Филип знал, что иностранцы говорят о сословных различиях более открыто, чем англичане, но все равно никак не мог подобрать нужных слов.

– Я не знаю, из какого он мира, – начал он и умолк, осознав курьезный смысл этих слов. – Послушайте, я не представляю, почему мой друг так долго не идет. Может быть, уже сядем? Осторожнее! – воскликнул он, когда граф подошел к стулу. – У него сломана ножка – он вас не выдержит.

Но граф как ни в чем не бывало уселся на стул.

– Вот видите, – произнес он с улыбкой, – он меня выдержал.

Филип смотрел на него в изумлении.

– Вы, наверное, волшебник.

Граф покачал головой.

– Нет, не волшебник, я… я… – он подыскивал слово. – Не могу объяснить по-английски. Ваш друг, который придет… он говорит по-итальянски?

Филип мысленно застонал.

– Я… я, право, не знаю.

Граф качнулся на стуле.

– Не хочу быть любопытным, но он англичанин, ваш друг?

«О боже, – подумал Филип. – Зачем я только затронул эту тему?»

– Сказать по правде, я мало что о нем знаю. Вот это я и пытался вам объяснить. Мы с ним виделись только один раз и пригласили его через третье лицо.

– Как и меня? – спросил граф, улыбаясь.

– Да-да, но обстоятельства были другими. Мы случайно на него наткнулись и подбросили.

– Подбросили? – переспросил граф. – Вы занимались спортом?

– Нет, – сказал Филип с неловким смешком. – Мы подбросили его фигурально – подвезли в гондоле. А вы как прибыли? – спросил он, радуясь возможности сменить тему.

– Меня тоже подбросили, – ответил граф.

– В гондоле?

– Да, в гондоле.

– Какое странное совпадение, – сказал Филип.

– Так что, видите, – улыбнулся граф, – у нас с вашим другом будет кое-что общее.

Они замолчали. Филип ощутил растущую неловкость, которую не мог определить или объяснить. Ему хотелось, чтобы скорее вернулся Дики: он сможет направить беседу в нужное русло. Граф снова заговорил:

– Я рад, что вы сказали мне о вашем друге. Мне всегда нравится знать что-нибудь о человеке прежде, чем я с ним познакомлюсь.

Филип почувствовал, что должен положить конец этому недоразумению.

– Ну, вряд ли вы с ним познакомитесь, – воскликнул он. – Видите ли, я не думаю, что он существует. Это все глупая шутка.

– Шутка? – переспросил граф.

– Да, розыгрыш. У вас, в Италии, не играют в такую игру первого апреля, заставляя людей поверить в какую-нибудь глупость или сделать ее? А тех, кто купился на шутку, мы называем апрельскими дурачками.

– Да, у нас есть такой обычай, – мрачно проговорил граф, – только мы их называем pesci d'Aprile – апрельские рыбы.

– А, – сказал Филип, – это потому, что вы нация рыболовов. Апрельская рыба – это такая рыба, от которой вы не ожидаете… что-то, что вы вытаскиваете из воды, и…

– Что это? – вдруг сказал граф. – Я слышал голос.

Филип прислушался.

– Возможно, это ваш другой гость.

– Не может быть. Нет!

Звук повторился: Филипа едва слышно позвали по имени. Но почему Дики звал его так тихо?

– Вы меня извините? – спросил Филип. – Думаю, меня зовут.

Граф склонил голову.

– Ушам своим не верю, – взволнованно прошептал ему Дики. – Наверное, я все неправильно понял. Но они такое говорят… такое… Может, ты им объяснишь? Наверное, они спятили – я им так и сказал.

Он привел Филипа в холл отеля. Там были портье и два vigili. Они переговаривались шепотом.

– Ma è scritto sul fazzoletto[36], – говорил один из них.

– Что он сказал? – спросил Дики.

– Сказал, так написано на его носовом платке, – сказал Филип.

– К тому же мы оба его знаем, – отозвался другой полисмен.

– О чем вообще разговор? – воскликнул Филип. – Кого вы знаете?

– Il Conte Giacomelli, – ответили хором vigili.

– И что, он вам нужен? – спросил Филип.

– Он был нам нужен три дня назад, – сказал один из них. – Но теперь уже поздно.

– Поздно? Но он… – Филип внезапно замолчал и посмотрел на Дики.

– Я им говорил, – вскричал портье, который, похоже, вовсе не был настроен укрывать графа Джакомелли от рук правосудия. – Много раз, много раз говорил: «Граф в саду, с английскими джентльменами». Но они мне не верят.

– Но это правда! – воскликнул Филип. – Я только что его видел. Что говорят vigili?

– Они говорят, что он мертв, – ответил портье. – Они говорят, что он мертв и его тело в вашей гондоле.

Наступила гробовая тишина. Оба vigili, очевидно утомленные спором, стояли чуть поодаль, угрюмые и равнодушные. Наконец один из них проговорил:

– Это правда, signori. Si è suicidato[37]. Его дела пошли плохо. Он был большой мошенник и знал, что его арестуют и осудят. Cosi si è salvato[38].

– Может, он и мошенник, – сказал Филип, – но я уверен, что он жив. Идемте в сад, и вы сами увидите.

Vigili покачали головами, пожали плечами и пошли следом за ним. Все вместе они подошли к столику под деревом. Но там никого не было.

– Вот видите, signori, – сказал один из vigili с чувством собственной правоты, – все, как мы и сказали.

– Наверное, он ушел, – продолжал настаивать Филип. – Он сидел на этом стуле… вот так…

Но его усилия подтвердить свои слова наглядным примером не оправдались. Стул рухнул под ним, и Филип довольно нелепо растянулся на каменном полу, больно ударившись. Когда он поднялся, один из полисменов взял стул и, проведя по нему рукой, заметил:

– Сидение мокрое.

– Да? – равнодушно сказал Филип.

– Не думаю, что кто-то мог сидеть на этом стуле, – настаивал полисмен.

«Он считает меня обманщиком», – подумал Филип и покраснел. Но другой vigile, желая пощадить его чувства, сказал:

– Возможно, это был самозванец. Тот, о ком вы говорите. Какой-нибудь аферист. Таких немало, даже в Италии. Надеялся вытянуть денег из signori.

Он огляделся, ища поддержки; портье кивнул.

– Да, – устало согласился Филип. – Это, несомненно, все объясняет. Мы вам еще понадобимся? – спросил он vigili. – У тебя есть визитка, Дики?

Vigili, получив нужную им информацию, попрощались и отбыли восвояси.

Дики повернулся к портье.

– А где тот юный пострел, который передал наше сообщение?

– Пострел? – переспросил портье.

– Ну, официант.

– Ах, piccolo? Он уже ушел, сэр, на ночь.

– Везет ему, – сказал Дики. – Эй, кто это? Мои бедные нервы больше не выдержат никаких фокусов.

Это был метрдотель.

– Сколько будет джентльменов за ужином, трое или четверо? – спросил он с подобострастным поклоном.

Филип с Дики переглянулись, и Дики закурил сигарету.

– Только два джентльмена, – ответил он.

Самоходный гроб[39]

Хью Кертис сомневался, стоит ли принимать приглашение Дика Манта провести выходные в Лоуленде. Он мало что знал о Манте. Вроде бы тот был богат, эксцентричен и, как многие люди подобного сорта, увлекался коллекционированием. Хью смутно помнил, как однажды спросил у своего друга Валентина Остропа, что именно коллекционирует Мант, но ответ Валентина ему не запомнился. Хью Кертис был человеком рассеянным и забывчивым, и сама мысль о какой-то коллекции, не говоря уже о необходимости помнить все ее предметы, изрядно его утомляла. В его представлении воскресные сборища хороши только тогда, когда большую часть времени тебя никто не трогает, а остаток дня можно провести в обществе прекрасных дам. Неохотно порывшись в памяти – Хью ненавидел тревожить ее покой, – он все-таки вспомнил, как Остроп говорил, что в Лоуленде собираются исключительно мужские компании, обычно не больше четырех человек. Валентин не знал, кто будет четвертым, но настойчиво уговаривал Хью поехать.

– Тебе понравится Мант, – сказал он. – Он ничего из себя не корчит. Он такой, какой есть.

– Какой именно? – спросил его друг.

– Ну, он большой оригинал… и странный, если угодно, – ответил Валентин. – Он, если хочешь, являет собой редкое исключение: он эксцентричнее, чем кажется, в то время как большинство людей, наоборот, оказываются более заурядными, чем думаешь вначале.

Хью Кертис с ним согласился.

– Но мне нравятся обычные люди, – добавил он. – И как мы, по-твоему, поладим с Мантом?

– О, – сказал его друг, – ему как раз нравятся такие люди, как ты. Обычные люди… что за глупое слово… я имею в виду, нормальные люди. Их реакции куда ценнее.

– От меня ждут реакций? – спросил Хью с нервным смешком.

– Ха-ха! – рассмеялся Валентин, легонько ткнув его локтем. – Никогда не знаешь, что он учудит. Но ты же приедешь, да?

Хью Кертис пообещал, что приедет.

И все равно утром в субботу он пожалел о своем решении и стал прикидывать, как бы повежливее отказаться. Он был человеком не первой молодости, с устоявшимися представлениями и, хотя не был снобом, все же имел привычку судить о новых знакомствах по меркам своего круга. В этом кругу не особенно привечали Валентина Остропа, который был самым своеобразным из его друзей. Наедине с Хью он бывал очень даже приятным, но, оказавшись в компании родственных душ, начинал откровенно форсить, чего Хью интуитивно не одобрял. Он никогда не проявлял любопытства относительно друзей Валентина, полагая подобное неуместным, и не задавался вопросом, почему тот так меняется в окружении близких приятелей, а также что означают эти перемены. И все же Хью не оставляло предчувствие, что при Манте Валентин проявит себя не с лучшей стороны.

Может, послать телеграмму, сославшись на непредвиденные обстоятельства? Хью обдумал такой вариант, но, отчасти из принципа, отчасти из-за лени (ему не хотелось утруждать свой мозг, придумывая благовидные оправдания для отказа), решил ничего не менять. Тем более он уже написал, что непременно примет приглашение. У него также мелькнула мысль (совершенно необоснованная), что Мант узнает правду и устроит ему что-нибудь гадкое.

Он сделал, что мог, для собственного спокойствия: нашел в расписании поздний поезд, на котором еще успевал к ужину, и телеграфировал о времени прибытия. Он рассчитал, что приедет в имение в начале восьмого. «Даже если ужин подадут поздно, в половине девятого, – размышлял он, – вряд ли со мной что-то случится за час с четвертью». Эту привычку обозначать временные рамки относительной безопасности от неведомых бедствий Хью приобрел еще в школе. «Что бы я ни натворил, – говорил он себе, – они же меня не убьют». Во время войны этот мысленный оберег временно утратил силу: его очень даже могли убить, собственно, для того все и затевалось. Но теперь, когда вновь воцарился мир, защитные свойства его восстановились, и Хью прибегал к нему чаще, чем сам себе в этом признавался. Как ни смешно, он прибегнул к нему и сейчас. Досадно было лишь то, что он прибудет в имение уже в сентябрьских сумерках, ведь составлять впечатление о новом месте предпочтительнее при свете дня.

Два других гостя не разделили желания Хью Кертиса приехать позже. Оба прибыли в Лоуленд как раз к чаю. Приехали по отдельности – Остроп на машине, – но встретились практически на пороге, и каждый втайне подозревал, что другой специально явился пораньше, чтобы пообщаться с хозяином дома наедине.

Но даже если они и имели такие намерения, их надеждам все равно не суждено было бы сбыться. Подошло время чая, в чайнике закипела вода, но Мант по-прежнему не появлялся, и Остроп наконец попросил своего собрата-гостя заварить чай.

– Назначаю вас заместителем хозяина, – сказал он. – Вы хорошо знаете Дика, уж точно лучше, чем я.

И это была правда. Остроп давно хотел познакомиться с Тони Беттишером, который теперь, после смерти некоего Скуарчи, смутно известного Валентину только по имени, занял место старейшего и ближайшего друга Манта. Сам Беттишер был невысоким, темноволосым и коренастым, и его внешний облик никак не указывал ни на свойства его характера, ни на род занятий. Валентин знал, что Беттишер работал в Британском музее, но точно так же мог быть и каким-нибудь биржевым маклером.

– Вы, должно быть, бывали в этом имении во все времена года, – сказал Валентин. – А я здесь осенью впервые. Как тут красиво!

Он выглянул в окно, выходившее на лесистую долину и горизонт, скрытый верхушками деревьев. В саду жгли листья, и запах доносился в дом.

– Да, я здесь достаточно частый гость, – отозвался Беттишер, колдуя над заварочным чайником.

– Насколько я понял из письма, Дик недавно вернулся из-за границы, – сказал Валентин. – Но почему он уехал из Англии в ту редкую пору, когда здесь вполне сносно? Интересно, он ездил для удовольствия или по делу? – Склонив голову набок, он посмотрел на Беттишера с выражением притворного отчаяния.

Беттишер протянул ему чашку с чаем.

– Как я понимаю, он всегда действует по собственным побуждениям.

– Да, но что это за побуждения? – воскликнул Валентин с наигранной досадой. – Конечно, наш Ричард сам себе голова, мы все это знаем. Но у него должны быть какие-то причины. Я не думаю, что ему нравится путешествовать. Это так хлопотно и неудобно. А Дик любит комфорт. Вот почему он берет с собой столько багажа.

– Да? – спросил Беттишер. – Вы ездили вместе?

– Нет, но мой внутренний Шерлок Холмс это установил, – объявил Валентин с победным видом. – Верный Франклин не успел разобрать вещи. Два огромных ящика. И это вы называете личный багаж? – Он произнес эту фразу весьма выразительно, набросившись на слово «личный», точно ястреб на горлицу.

– Возможно, там детские коляски, – предположил Беттишер.

– Вы думаете? Вы считаете, он коллекционирует детские коляски? Это многое объясняет!

– Что объясняет? – спросил Беттишер, ерзая в кресле.

– Его коллекцию, разумеется! – Валентин вскочил на ноги и посмотрел на Беттишера напряженным, серьезным взглядом. – И почему он ее никому не показывает, и почему так не любит о ней говорить. Неужели не ясно? Человек неженатый, холостяк sine prole[40], насколько мы знаем, и у него полный чердак детских колясок! Это уже совсем странно. Люди будут смеяться, а Ричард, при всей нашей к нему любви, все-таки слишком серьезен. Как, по-вашему, это уже подпадает под категорию пагубного пристрастия?

– Всякое коллекционирование – пагубное пристрастие. В своем роде порок.

– Ах, нет, Беттишер, не будьте суровым, не будьте циничным – все-таки не порок, а замена пороку. Но скажите, пока он не пришел – а он наверняка скоро придет, того требуют законы гостеприимства, – я был прав в своем предположении?

– В каком именно? У вас их столько…

– Я имею в виду, для чего он ездит по заграницам, чем заполняет свой дом, о чем думает наедине с собой – иными словами, его коллекцию. Он собирает детские коляски? – Валентин выдержал театральную паузу.

Беттишер ничего не ответил. Его веки дергались, а кожа вокруг глаз как-то резко втянулась внутрь. Он уже открыл было рот, но Валентин не дал ему сказать:

– О, нет. Разумеется вы его доверенное лицо, ваши уста запечатаны. Не говорите мне, вы не должны ничего говорить, я вам запрещаю!

– Что он не должен тебе говорить? – раздался голос на другом конце комнаты.

– Ой, Дик! – воскликнул Валентин. – Ты меня напугал! Тебе надо бы научиться ходить нормально, а не подкрадываться бесшумно, да, Беттишер?

Хозяин дома подошел к гостям, беззвучно ступая и так же беззвучно смеясь. Это был невысокий, худой человек, что называется хрупкого телосложения, со вкусом одетый и подчеркнуто элегантный в манерах.

– Я думал, ты не знаком с Беттишером, – сказал он после всех положенных взаимных приветствий. – Однако, когда я вошел, ты с трудом сдерживал поток откровений, готовый сорваться с его уст. – Он говорил с легкой иронией, словно одновременно задавая вопрос и констатируя факт.

– Мы провели вместе не один час, – беззаботно отозвался Валентин, – за весьма интересной беседой. Угадай, о чем мы говорили.

– Надеюсь, не обо мне?

– О чем-то очень тебе дорогом.

– Стало быть, о тебе?

– Не насмехайся. Предмет нашей беседы… вернее, предметы… прочны и полезны.

– Да, придется тебя исключить, – задумчиво проговорил Мант. – И для чего их используют?

– Для транспортировки тел.

Мант взглянул на Беттишера, который упорно смотрел в камин.

– Из чего они сделаны?

Валентин хихикнул, наморщил лоб и сказал:

– Я плохо в них разбираюсь, но, вероятно, из дерева. Главным образом.

Мант резко поднялся и пристально посмотрел на Беттишера, который лишь приподнял брови, но ничего не сказал.

– На определенном этапе существования, – продолжал Валентин, очень довольный собой, – они служат нам всем.

Возникла короткая пауза. Затем Мант спросил:

– Где мы их обычно встречаем?

– Я сам стараюсь по возможности их избегать, – сказал Валентин. – Но их каждый день можно встретить на улицах – и здесь, у тебя.

– Почему ты стараешься их избегать? – довольно угрюмо спросил Мант.

– Поскольку ты ими интересуешься, и неровно к ним дышишь, и собираешь их со всех концов света, мне будет больно это сказать, – заявил Валентин, по-прежнему очень довольный собой, – но меня не прельщают комки человеческой плоти при отсутствии духа, который делает плоть терпимой. – Он встал в ораторскую позу и шумно вдохнул через нос. Наступила долгая тишина. В помещении уже ощущались вечерние сумерки.

– Что ж, – произнес Мант резким голосом, – ты первый, кто разгадал мой секрет, если это звучит не слишком высокопарно. Прими мои поздравления.

Валентин поклонился.

– Можно полюбопытствовать, как ты догадался? Пока я был наверху, ты, должно быть… ты… осмотрел дом? – В голосе Манта слышалось явственное неодобрение, но Валентин этого не заметил и проговорил с важным видом:

– В этом не было необходимости. Они стояли в передней, у всех на виду. Мой внутренний Шерлок Холмс (он у меня есть) распознал их сразу же.

Мант пожал плечами и произнес уже не таким напряженным тоном:

– На этом этапе знакомства я не собирался тебя просвещать. Но раз уж ты все равно догадался, скажи… чисто из любопытства… ты не пришел в ужас?

– В ужас? – переспросил Валентин. – Мне кажется, это по-своему мило, так оригинально, так… человечно. С эстетической точки зрения это просто восторг, хотя мои моральные принципы все же немного задеты.

– Этого я и боялся, – пробормотал Мант.

– Я сторонник контроля рождаемости, – пояснил Валентин. – Каждый вечер я ставлю свечку за здравие Мэри Стоупс.

Мант озадаченно нахмурился.

– Тогда почему же ты не одобряешь… – начал он, но Валентин продолжал, не обращая на него внимания:

– С другой стороны, если ты собираешь их у себя, это тоже как бы противодействие. Как экземпляры коллекции они простаивают без дела. Ты их держишь пустыми?

Беттишер приподнялся со стула, но Мант остановил его взмахом бледной руки и сдавленно пробормотал:

– По большей части пустыми.

Валентин восторженно хлопнул в ладоши.

– Значит, есть не пустые? Ты и вправду большой затейник. Представляю, как они, милашки, лежат неподвижно, не могут и пальчиком пошевелить, а не то что закричать! Парад манекенов!

– Они кажутся более завершенными, когда внутри кто-то есть, – заметил Мант.

– Но кто их толкает? Они же не катятся сами собой.

– Послушай, – медленно проговорил Мант. – Я только что вернулся из-за границы и привез экземпляр, который движется сам собой или почти сам собой. Он в передней, где ты его видел. Ждет, когда его распакуют.

Валентин Остроп всегда был острословом и душой компании. Никто лучше него не умел вдохнуть новую жизнь в выдыхавшуюся шутку. Сказать по правде, он сам полагал, что эта шутка себя изжила; но он был человеком ответственным, осознающим свои обязанности перед обществом, и поэтому воскликнул, призвав на помощь весь свой внутренний неуемный энтузиазм:

– Ты хочешь сказать, что он полностью самодостаточен, этот твой экземпляр, и обходится без посторонней помощи и что любящая мать может доверить ему свое самое большое сокровище без страха и нянек?

– Да, – сказал Мант, – и без гробовщика, и без могильщика.

– Без гробовщика?… Без могильщика?… – растерянно переспросил Валентин. – Какое они имеют отношение к детским коляскам?

Последовала долгая пауза, во время которой три фигуры, застывшие каждая на своем месте, как будто утратили всякую взаимосвязь.

– Стало быть, ты не знал, – наконец проговорил Мант, – что я коллекционирую гробы.

Часом позже все трое стояли в комнате наверху и смотрели на крупный продолговатый предмет, застывший посреди кучи древесной стружки, словно зарывшись в нее головой, – именно такую картину рисовала больная фантазия Валентина. Хозяин дома демонстрировал свое новое приобретение.

– Забавно он выглядит, когда неподвижен, – заметил Мант. – Как будто его убили. – Он задумчиво подтолкнул гроб ногой, и тот заскользил в сторону Валентина, который с опаской попятился.

Трудно было понять, куда именно двигалась эта штуковина: казалось, что у нее не было четко заданного направления и она перемещалась во все стороны одновременно, как краб.

– Здесь ему не развернуться, – вздохнул Мант. – Но он очень быстрый, и у него словно есть дар прогнозировать цель. Если прижмет кого к стенке, вряд ли бедняга сумеет уйти. Здесь я не буду показывать, потому что мне жалко полы, но в лесу он закапывается в землю за три минуты, а в разрыхленную землю, скажем на клумбе, зароется и за минуту. Он кубической формы, чтобы удобнее было копать. Он складывает человека пополам, выгибает назад, ломая хребет. Макушка оказывается прямо под пятками. Ступни «смотрят» вверх. О, пружина торчит. – Мант наклонился и что-то подправил. – Правда, прелестная игрушка?

– Если смотреть с точки зрения преступника, а не инженера, – заметил Беттишер, – в помещении он практически бесполезен. Ты не испытывал его на каменном полу?

– Один раз попытался. Он верещит от боли, но только тупит лезвия.

– О том и речь. Словно крот на брусчатке. И даже на самом обычном ковровом покрытии. Если он и зароется в пол, в ковре останется дырка. И сразу будет понятно, куда он делся.

Мант и тут согласился.

– Но что самое странное, – добавил он, – в нескольких комнатах этого дома он вполне может скрыться практически без следа, и никто, кроме опытного детектива, ничего не заметит. На днище у него, конечно, ножи, но крышка – самый что ни на есть настоящий паркет. Гроб очень чувствительный – вы сами видели, как он словно ощупывает поверхность, – он обследует планки и идеально подстраивается под рисунок паркета. Но я, конечно, согласен. Это и вправду не комнатная забава. Ладно, вы идите вниз, а я пока тут приберусь. И спущусь к вам буквально через минуту.

Притихший, задумчивый Валентин поплелся в библиотеку следом за Беттишером.

– А презабавная вышла сцена, – заметил Беттишер, издав тихий смешок.

– Сейчас наверху? Честно сказать, у меня до сих пор мурашки по коже.

– Нет, не сейчас. Я имею в виду, когда вы с Диком говорили о разных вещах.

– Боюсь, я выставил себя дураком, – удрученно сказал Валентин. – Я уже толком не помню, что именно мы говорили. Но помню, что я хотел кое о чем вас спросить.

– Спрашивайте, только я не обещаю, что отвечу.

Валентин на секунду задумался.

– Да, теперь вспомнил.

– Так о чем вы хотели спросить?

– Сказать по правде, я сам не знаю, стоит ли спрашивать. Это насчет тех слов Дика… Я тогда не придал им значения. Он, наверное, просто шутил.

– Каких слов?

– Насчет этих гробов. Они настоящие?

– «Настоящие» в каком смысле?

– В смысле, можно ли их использовать по назначению…

– Друг мой, они и были использованы по назначению.

Валентин улыбнулся, но как-то натянуто.

– Они полноразмерные… в смысле, они натуральных размеров?

– Это не одно и то же, – усмехнулся Беттишер. – Думается, не будет вреда, если я скажу так: Дик – типичный коллекционер. Ему интересны всякие редкости, необычные формы, карлики, все в таком роде. Разумеется, каждая анатомическая аномалия требует и особенной формы гроба. В общем и целом экземпляры его коллекции несколько меньше средних – по крайней мере, короче. Вы об этом хотели спросить?

– Вы уже многое мне рассказали, но остался один вопрос.

– Какой именно?

– Когда я думал, что мы говорим о колясках…

– Да-да.

– Я спросил, пустые они или нет. Помните?

– Что-то припоминаю.

– Потом я сказал, что у него там, наверное, манекены, и он вроде бы согласился.

– О да.

– Но вряд ли он говорил всерьез. Это было бы слишком… реалистично.

– Ну, может быть, не манекены, а просто куклы.

– Куклы тоже бывают разные. Скелет, например, тоже смотрелся бы странно. – Валентин пристально уставился на Беттишера.

– Он был в отъезде, – быстро проговорил тот. – Я не в курсе его последних затей. А вот и он сам.

Мант вошел в комнату.

– Дети мои, – сказал он, – вы смотрели на время? Уже почти семь часов. И вы не забыли, что у нас будет еще один гость? Он вот-вот должен приехать.

– Кто он? – спросил Беттишер.

– Друг Валентина. Валентин, ты несешь за него ответственность. Я его пригласил, отчасти чтобы сделать тебе приятное. Я едва с ним знаком. Как мы будем его развлекать?

– Что он за человек? – полюбопытствовал Беттишер.

– Опиши его нам, Валентин. Он высокий или низкий? Я что-то не помню.

– Он среднего роста.

– Блондин или брюнет?

– Просто русый.

– Молодой или старый?

– Лет тридцати пяти.

– Холост или женат?

– Холост.

– Так что, он один в целом свете? Никто за него не волнуется, не переживает, где он и что с ним?

– Насколько я знаю, у него нет близких родственников.

– Вы хотите сказать, что, весьма вероятно, никто не знает о том, что он проведет воскресенье здесь?

– Наверное, нет. В Лондоне он снимает квартиру. Вряд ли он сообщит адрес квартирным хозяевам.

– Поразительно, до чего люди бывают беспечны. Он храбрый или робкий?

– Вот это вопрос! Примерно такой же храбрый, как я.

– Умный или не очень?

– У меня все друзья умные, – заявил Валентин, вернувшись к своей обычной беззаботной манере. – Он не интеллектуал: его пугают сложные игры типа шарад или умные разговоры.

– Тогда ему здесь делать нечего. Он играет в бридж?

– Кажется, он не особенно разбирается в карточных играх.

– Может быть, Тони сыграет с ним партию в шахматы?

– О нет. Шахматы требуют сосредоточенности.

– Так он, значит, мечтатель? – спросил Мант. – Он замечает, что происходит вокруг? Смотрит под ноги?

– Он такой человек, – сказал Валентин, – который любит, чтобы во всем был порядок. Любит, когда его водят за ручку. Он доверчивый и послушный, как хорошо воспитанный ребенок.

– В таком случае, – сказал Мант, – нужно придумать какое-то детское развлечение, чтобы не слишком его напрягать. Может быть, «Музыкальные стулья»?

– Лучше не надо. Он будет смущаться, – не согасился Валентин. Он почувствовал нежность к отсутствующему приятелю, и ему захотелось за него заступиться. – Я бы оставил его в покое. Он довольно стеснительный. Если пытаться его тормошить, он испугается и еще больше замкнется в себе. Лучше пусть сам проявляет инициативу. Он не любит, когда его преследуют, но деликатно преследует сам.

– Ребенок с охотничьими инстинктами, – задумчиво проговорил Мант. – Как же нам его развлечь? О, знаю! Сыграем в прятки. Мы спрячемся, а он будет искать. Так он точно не ощутит, что мы навязываем ему свое общество. Это будет верх такта. Он должен прийти с минуты на минуту. Надо скорее прятаться.

– Но он не знаком с этим домом.

– Тем ему будет интереснее, раз уж он любит самостоятельно делать открытия.

– А если он упадет и ушибется?

– С детьми такого не бывает. Вы пока прячьтесь, а я поговорю с Франклином, – тихо произнес Мант. – Только, чур, играть честно, Валентин. Не иди на поводу у своих природных влечений. Не поддавайся в игре лишь потому, что тебе не терпится приступить к ужину.

Машина, которая встретила Хью Кертиса на станции, была начищена до зеркального блеска и буквально сияла в лучах заходящего солнца. Шофер, казавшийся продолжением автомобиля, так стремительно закинул в багажник саквояж Хью, усадил его самого на заднее сиденье и укутал пледом, что создалось впечатление, будто он опередил само время. Про себя Хью подосадовал на такую поспешность, на такое вмешательство в ритм его мыслей. Это было предчувствие тех усилий, которые уже совсем скоро ему придется приложить, чтобы приспособиться к новому месту; предчувствие резкой психологической перестройки, вызванной визитом в чужой дом, особенно если там собирается незнакомая компания. Капитуляция собственной личности, если угодно. По сути, маленькая смерть, как мог бы выразиться человек, наделенный поэтическим воображением.

Машина притормозила, свернула с главной дороги, въехала в покрашенные белой краской ворота и еще две-три минуты катилась по гравийной дорожке под сенью деревьев. В сумерках было не видно, далеко ли простирались деревья вправо и влево. Зато дом показался практически сразу: довольное большое, солидное здание постройки начала девятнадцатого века, покрытое кремовой штукатуркой, с высокими окнами, частично прямоугольными, частично закругленными сверху. Тихий и величавый, дом как будто светился в сумерках сам по себе, источая мягкое сияние. У Хью поднялось настроение. Он уже предвкушал гул приветственных голосов, что донесутся ему навстречу из глубин дома. Он улыбнулся слуге, открывшему дверь. Однако тот не улыбнулся в ответ, и из темной передней у него за спиной не донеслось ни звука.

– Мистер Мант с друзьями играют в прятки, сэр, – объявил дворецкий с таким серьезным видом, что Хью постеснялся рассмеяться. – Вам велено передать, что «домиком» будет библиотека, а вы сами будете «водой», кажется, так он сказал. Мистер Мант распорядился, чтобы свет не горел во всем доме до конца игры, сэр.

– И мне надо вступить в игру прямо сейчас? – спросил Хью, шагая следом за своим провожатым и слегка спотыкаясь. – Или можно сначала пройти к себе в комнату?

Дворецкий остановился и распахнул дверь.

– Это библиотека. Насколько я понял, сэр, мистер Мант говорил, что игра начинается сразу по вашем прибытии.

Откуда-то из глубин дома донеслось еле слышное «ку-ку».

– Мистер Мант просил передать, что ходить можно куда угодно. Весь дом в вашем распоряжении, – добавил дворецкий и ушел.

Валентин Остроп испытывал самые противоречивые чувства. Его собственное безобидное легкомыслие слегка потускнело, столкнувшись с более жестким легкомыслием его друга. Валентин был уверен, что Мант – человек с золотым сердцем, которое он предпочитает скрывать за несколько зловещей наружностью. Если он собирался напугать гостя своими заупокойными разговорами и самоходными гробами, то у него это получилось. Валентина до сих пор чуть мутило. Однако крепкие нервы и отменный запас жизнерадостности все-таки взяли свое, а невинная очаровательная забава, которой они предавались сейчас, уняла все тревоги и улучшила настроение, укрепив его в мысли, что первое впечатление о Манте все-таки было верным: он очень неглуп и весьма проницателен, возможно, в чем-то и дилетант, но человек действия, с твердым, даже непримиримым характером, из тех людей, кого следует уважать, но не надо бояться. Также он ощущал нарастающее желание поскорее увидеться с Кертисом: он хотел познакомить Кертиса и Манта, уверенный, что двое людей, которые нравятся ему самому, непременно понравятся и друг другу. Он рисовал себе в воображении приятную встречу по окончании шуточного противостояния в игре – захватчик и пленный весело рассмеются, слегка запыхавшись, над столь необычными обстоятельствами их знакомства. С каждой минутой его настроение становилось все лучше и лучше.

Его беспокоило лишь одно: ему хотелось поделиться с Кертисом новыми сведениями, рассказать ему обо всем, что случилось сегодня, но это значило бы предать доверие хозяина дома. Как бы сам Валентин ни старался смотреть сквозь пальцы на странности Манта, связанные с его коллекцией, было ясно, что тот не выдал бы свой секрет, если бы не был сбит с толку путаницей в разговоре. Да и Хью вряд ли поверит, если выдать ему только голые факты.

Но хватит праздных раздумий. Ему надо спрятаться – и побыстрее. Он бывал в этом доме лишь дважды и плохо знал расположение комнат. Темнота, ясное дело, тоже не помогала. Дом был длинным и симметричным, все парадные помещения располагались на первом этаже. На втором – комнаты для прислуги и кладовые, там уж наверняка будет где спрятаться. Да, там точно найдется укрытие.

Он бывал на втором этаже лишь один раз, сегодня вечером с Мантом, и ему не слишком хотелось подниматься туда опять, но надо было настраиваться на игру. Он нашел лестницу, поднялся на один пролет и остановился на верхней ступеньке: во всем доме и вправду не было света.

– Что за абсурд, – подумал Валентин. – Пожалуй, я все-таки сжульничаю.

Он вошел в первую комнату слева по коридору и щелкнул выключателем. Свет не зажегся: электричество выключили во всем доме. Но при свете спички Валентин разглядел, что это спальня с ванной в том же помещении. В одном углу стояла кровать, в другом – большая прямоугольная емкость, накрытая крышкой, очевидно ванна. Ванна располагалась недалеко от двери.

Пока он стоял и раздумывал, в коридоре раздались шаги. Ну уж нет, его просто так не найдут. Быстрый, как мысль, Валентин приподнял крышку, которая оказалась совсем не тяжелой, забрался в ванну и аккуратно опустил крышку на место.

Места внутри оказалось гораздо меньше, чем ему представлялось, было как-то тесновато, и сама емкость по ощущениям вовсе не походила на ванну, но размышления Валентина о природе его укрытия внезапно прервал звук голосов, зазвучавших прямо в комнате. Они были настолько приглушенными, что поначалу он их не узнал. Но невидимые собеседники явно о чем-то спорили.

Валентин осторожно приподнял крышку. Света не было, и он поднял ее чуть выше. Теперь ему стало слышно, о чем говорили эти двое.

– Не знаю, что ты задумал, Дик, – сказал Беттишер. – С предохранителем будет бессмысленно, без предохранителя – слишком опасно. Не лучше ли повременить?

– Другой такой возможности может и не представиться, – произнес Мант таким чужим, странным голосом, что Валентин его едва узнал.

– Возможности для чего? – спросил Беттишер.

– Выяснить, точно ли этот самоходный гроб способен на то, о чем говорил Мадрали.

– Ты имеешь в виду, может ли он исчезать? Мы знаем, что может.

– Я имею в виду, может ли он послужить средством для исчезновения кого-то еще.

Возникла короткая пауза. Затем Беттишер сказал:

– Даже не думай. Мой тебе совет.

– Он не оставит никаких следов, – возразил Мант, наполовину капризно, наполовину обиженно, как ребенок, которому не дают учинить шалость. – Родственников у него нет. Никто не знает, что он поехал сюда. Может быть, он и вовсе сюда не доедет. Можно сказать Валентину, что он так и не появился.

– Мы уже все обсудили, – твердым голосом проговорил Беттишер, – и решили, что так не пойдет.

Они опять замолчали, и в тишине стало слышно, как где-то снаружи рокочет автомобильный мотор.

– Пойдем, – позвал Беттишер.

Но Мант, похоже, его удержал. И произнес умоляющим, чуть ли не жалобным голосом:

– Но ты же не против, если я его там поставлю, на предохранителе?

– Где там?

– У серванта с фарфором. Там он точно на него наткнется.

Раздраженный голос Беттишера донесся уже из коридора:

– Ну, если тебе так уж хочется… Только это бессмысленно.

Мант на секунду замешкался в комнате, напевая себе под нос тонким голосом, звенящим от жадного предвкушения:

– На предохранителе вверх или вниз, вот в чем вопрос! – Повторив это трижды, он выскочил в коридор, сердито окликая Беттишера: – Между прочим, ты мог бы и помочь мне, Тони. Мне одному будет не очень удобно ворочать такую тяжесть.

Гроб и вправду оказался тяжелым. Когда Валентин кое-как справился с охватившей его истерикой, у него в голове осталась лишь одна мысль: надо поскорее убрать смертоносный предмет с дороги Хью Кертиса. Чем дальше, тем лучше. Желательно и вовсе вышвырнуть в окно. В темноте очертания гроба, расположенного в таком месте, куда человек непременно шагнет, чтобы не налететь на сервант, казались пугающе знакомыми. Валентин попытался припомнить, как работает эта штуковина. Но ему вспомнилось только одно: «Торцы безопасны, а бока лучше не трогать». Или наоборот? «Бока безопасны, а торцы лучше не трогать»? Эти две мысли смешались в его сознании, окончательно сбив с толку, и тут он услышал приглушенное «ку-ку», донесшееся сначала из одной части дома, а потом – из другой. И еще он услышал шаги в коридоре этажом ниже.

Валентин все же решился и с уверенностью, поразившей его самого, обхватил деревянный куб и оторвал его от пола. Он почти не замечал его вес, когда мчался по темному коридору. Внезапно он понял, что только что пробежал мимо открытой двери. В свете луны за окном он разглядел, что это спальня, а сам он стоит перед старомодным платяным шкафом, величественным и громоздким, с тремя дверцами, средняя из которых была зеркальной. В зеркале смутно виднелось его отражение с ношей в руках. Валентин бесшумно поставил гроб на паркет, но на выходе из комнаты споткнулся о пуфик и чуть не упал. Произведенный им грохот отозвался в душе чувством глубокого облегчения, а скрежет ключа в запирающемся замке был словно музыка для его слуха.

Он машинально убрал ключ в карман. Но ему тут же пришлось поплатиться за свою неуклюжесть. Не успел он сделать и шага, как чья-то рука схватила его за локоть.

– О, это ты, Валентин! – воскликнул Хью Кертис. – А теперь тихо и быстро веди меня к хозяину дома. Мне надо выпить.

– Мне тоже, – ответил Валентин, которого неудержимо трясло. – Жалко, нет света.

– Ну так включи его, балда.

– Не могу… Электричество вырубили во всем доме. Надо дождаться распоряжений Ричарда.

– А где он сам?

– Где-то прячется. Ричард! – позвал Валентин. – Дик! – Он почему-то стеснялся кричать во весь голос. – Беттишер! Меня нашли! Игра закончилась!

Сначала ответом была тишина, а затем раздался звук шагов. Кто-то спускался по лестнице.

– Это ты, Дик? – спросил Валентин в темноту.

– Нет, это я, Беттишер. – Веселость в его голосе казалась наигранной.

– Меня нашли, – повторил Валентин таким тоном, словно это было великое достижение и большая заслуга всех к этому причастных. – Позвольте представить вам моего друга, который, собственно, меня и нашел. Нет, это я. Мы с вами уже познакомились.

Ошибку исправили, и две руки хоть и не сразу, но все же нашли друг друга на ощупь в полной темноте.

– Боюсь, вы будете разочарованы, когда увидите меня воочию, – сказал Хью Кертис приятным голосом, сразу же располагавшим к себе.

– Я хочу вас увидеть, – заявил Беттишер. – И увижу. Давайте уже включим свет.

– Как я понимаю, нет нужды спрашивать, видел ли ты Дика, – шутливо проговорил Валентин. – Он распорядился, чтобы до конца игры во всем доме не было света. С прислугой он строг, они ему подчиняются беспрекословно. Я не осмелился даже попросить свечу. Но вы хорошо знаете верного Франклина.

– Дик наверняка вот-вот будет здесь, – сказал Беттишер, и впервые за весь день в его голосе слышалась неуверенность.

Все трое прислушались.

– Может быть, он пошел переодеться к ужину? – предположил Кертис. – Уже девятый час.

– Как он будет переодеваться в темноте? – спросил Беттишер.

Они опять замолчали.

– Все, мне надоело, – заявил Беттишер. – Франклин! Франклин! – Его голос прогремел по всему дому, и тут же послышался ответ дворецкого, откуда-то из коридора прямо под ними. – Мы думаем, мистер Мант пошел переодеться, – сказал Беттишер. – Будьте любезны, включите свет.

– Да, сэр, но мне кажется, мистер Мант не заходил в свою комнату.

– Ну, в любом случае…

– Хорошо, сэр.

Буквально сразу коридор озарился светом, и гости искренне поразились – кто-то больше, а кто-то меньше, в той мере, в какой каждый из них был знаком с этим домом, – что еще полчаса назад им было так трудно здесь ориентироваться. Даже Валентин на секунду расслабился, несмотря на всю свою нервозность. Они пошутили насчет того, что голос Хью Кертиса, звучащий из темноты, создает совершенно неправильное впечатление о его обладателе. Валентин, как всегда самый бойкий на язык, поклялся, что этот голос наводит на мысли о долговязом и очень худом человеке с заячьей губой. Они начали потихоньку расходиться по комнатам, и Валентин уже почти дошел до своей, как Хью Кертис окликнул его с Беттишером:

– Послушайте, а мне покажут мою комнату?

– Конечно, – обернулся к нему Беттишер. – Франклин! Франклин! Франклин, будьте добры, проводите мистера Кертиса в его комнату. Я сам не в курсе. – Он скрылся за дверью, не дождавшись дворецкого, который медленно поднялся по лестнице.

– Ваша комната здесь, совсем рядом. В конце коридора, сэр, – сказал он. – Прошу прощения, из-за отсутствия света мы не доставили ваш саквояж. Но это дело одной минуты. Сейчас я его принесу. – Дворецкий повернул ручку, но дверь не открылась. – Странно! Похоже, ее заклинило. – Он надавил на дверь плечом и коленом, но она не поддавалась. – Ее никогда раньше не запирали, – пробормотал он, размышляя вслух, явно растерянный столь вопиющим изъяном во внутреннем механизме домашнего быта. – Прошу прощения, сэр, я схожу за ключом.

Он вернулся через пару минут и осторожно вставил ключ в замок, словно ожидая очередного подвоха, но замок щелкнул, и дверь послушно открылась, как положено всякой приличной двери.

– Я принесу ваши вещи, – сказал дворецкий, и Хью Кертис шагнул в комнату.

– Нет, тут нельзя оставаться, – размышлял вслух Валентин, судорожно пытаясь застегнуть запонку. – После стольких предупреждений это было бы просто безумием. Именно так и бывает в бульварных «страшилках», когда никто не торопится уезжать, гости медлят, игнорируя явные знаки опасности, а злодей убивает их всех, одного за другим, кроме главного героя, который обычно самый глупый из всей компании, но зато самый везучий. Если я тут останусь, я точно выступлю главным героем. Значит, я уцелею. Но что будет с Хью и Беттишером, этим скрытным молчуном? – Он изучил свое отражение в зеркале: щеки горели. – У меня подскочило давление, это тревожный сигнал. Я нездоров, мне срочно нужно в больницу, и Хью должен меня проводить. – Он затравленно оглядел элегантно обставленную комнату, с ее полированной мебелью и прелестной обивкой на стульях, такую уютную, безопасную и ничуть не зловещую. И уже в сотый раз за сегодняшний день его мысли совершили крутой разворот и потекли в противоположную сторону.

Не меньшим безумием будет и поспешное бегство, вызванное испугом из-за какого-то замысловатого розыгрыша. Да, это был розыгрыш, несомненно. Мант, конечно, не весельчак, но тоже любил пошутить, игра в прятки – тому подтверждение. И этот его самоходный гроб, несомненно, был мистификацией, испытанием на доверчивость. Мант не особенно популярен в обществе, у него мало друзей, но это не значит, что он потенциальный убийца. Валентину он всегда нравился. Валентин ни разу не слышал, чтобы кто-то плохо о нем отзывался. Хорош же он будет – в смысле, он сам, Валентин, – если сорвется сейчас и сбежит на ночь глядя! Он потеряет как минимум двух друзей, Манта и Беттишера, и выставит на посмешище не только себя, но и Хью Кертиса.

Бедняга Валентин! Он был настолько сбит с толку, что по дороге в библиотеку успел пять раз передумать. Он повторял про себя заготовленную отговорку: «Извини, Дик, у меня подскочило давление, мне срочно надо в больницу… Хью меня отвезет», – пока слова не утратили всякий смысл, даже самый абсурдный.

Хью был в библиотеке один. Сейчас или никогда. Но едва Валентин открыл рот, его друг бросился ему навстречу и не дал сказать ни слова.

– Ох, Валентин, тут такое творится!

– Где? Что? – встревожился Валентин.

– Нет, нет, ничего страшного не случилось. Наоборот, это даже забавно. Хотя очень странно. Этот дом полон сюрпризов. Я рад, что приехал.

– Что случилось? Рассказывай.

– Ты чего так всполошился? Это всего лишь забавный курьез. Но я лучше тебе покажу, так будет даже смешнее. Пойдем в мою комнату, еще минут пять у нас есть.

Но когда они подошли к двери, Валентин испуганно отпрянул.

– Это твоя комната?

– Ну да, моя. У тебя такое лицо, словно ты увидел привидение. Это самая обыкновенная комната, за одним маленьким исключением. Нет, подожди в коридоре, я подготовлю весь реквизит.

Хью шагнул в комнату и через пару секунд пригласил Валентина войти.

– Ничего странного не замечаешь?

– Я вижу лишь обычный беспорядок.

Пальто валялась на полу, разнообразные предметы одежды были разбросаны по всей комнате.

– Да? Ну, ладно… Никакого мошенничества, джентльмены! – Нарочито театральным жестом Хью поднял пальто с пола. – Что ты видишь теперь?

– Еще одно подтверждение твоей неряшливости в быту – пару туфель на том же месте, где было пальто.

– Посмотри хорошенько на эти туфли. Тебе ничего не кажется странным?

Валентин присмотрелся. Это были самые обыкновенные коричневые мужские туфли, лежавшие рядом, подошвами вверх, буквально в шаге от шкафа. Как будто кто-то снял их и забыл убрать в шкаф или, наоборот, вынул из шкафа и забыл надеть.

– Ну, – наконец проговорил Валентин, – обычно я не кладу туфли подошвами вверх, но тебе, может быть, так удобнее.

– Ага! – Голос Хью звенел ликованием. – Вот тут ты и ошибся. Это не мои туфли.

– Не твои? Значит, их тут оставили по ошибке. Франклин должен был их убрать.

– Да, но я же не зря их накрыл. Я восстанавливаю последовательность событий, в надежде тебя впечатлить. Пока он ходил вниз за моим саквояжем, я начал раздеваться, чтобы не тратить зря время: снял пальто и бросил на пол. Когда Франклин ушел, я поднял пальто. Так что туфель он даже не видел.

– Ну, и зачем столько волнений? Они все равно никому не понадобятся до утра. Или позовем Франклина, пусть он их унесет.

– Вот! – с восторгом воскликнул Хью. – Наконец мы добрались до самой сути. Он не сможет их унести.

– Почему?

– Потому что они приколочены к полу!

– Что за бред?! – отмахнулся Валентин. – Не может быть.

Он наклонился, взялся за туфли и слегка потянул. Туфли не сдвинулись с места.

– Вот видишь! – воскликнул Хью. – Проси прощения. И согласись, это как-то не слишком обычно: обнаружить в комнате странную пару туфель, прилипших к полу.

Вместо ответа Валентин потянул туфли сильнее. С тем же успехом.

– Ничего не получится, – сказал Хью. – Они то ли прибиты гвоздями, то ли приклеены, то ли я даже не знаю. К ужину еще не звонили, давай все-таки позовем Франклина. Может быть, он поможет нам разгадать эту загадку.

Когда явился дворецкий, вид у него был смущенный и даже встревоженный, и он удивил джентльменов, заговорив с ними первым.

– Вы ищете мистера Манта, сэр? – обратился он к Валентину. – Я не знаю, где он. Искал его по всему дому, но не нашел.

– Это случайно не его туфли? – спросил Валентин.

Они не могли отказать себе в удовольствии наблюдать, как Франклин наклонился, чтобы поднять туфли, и нахмурился в замешательстве, не сумев оторвать их от пола.

– Это наверняка туфли мистера Манта, сэр, – с сомнением проговорил он. – Наверняка. Но что с ними такое? Почему они не поднимаются?

Друзья весело рассмеялись.

– Вот и нам тоже хотелось бы знать, – сказал Хью Кертис сквозь смех. – Мы поэтому вас и позвали. Думали, вы нам подскажете.

– Это и впрямь туфли мистера Манта, – пробормотал дворецкий. – Наверное, там внутри что-то очень тяжелое.

– Чертовски тяжелое, – кивнул Валентин, изобразив шутливую серьезность.

Все трое как завороженные уставились на подошвы туфель, которые располагались так близко друг к другу, что между ними прошел бы один большой палец, а два больших пальца уже не прошли бы.

Дворецкий опять наклонился и принялся с опаской ощупывать туфли с боков. Это было не так уж и просто, потому что туфли плотно прижимались к полу, словно на них давил сверху какой-то невидимый груз.

Когда Франклин распрямился, его лицо было белым как мел.

– Там внутри что-то есть, – испуганно проговорил он.

– На ногах ботинки, а в ботинках ноги, – беззаботно пропел Валентин строчку из шуточной детской песенки. – Может, там деревяшки?

– Там что-то мягкое, – сказал дворецкий. – Можете сами пощупать.

Они переглянулись, и в комнате явно почувствовалось напряжение.

– Есть лишь один способ узнать, – внезапно объявил Хью Кертис решительным тоном, которого от него никто не ожидал.

– Как?

– Надо их снять.

– Что снять?

– Туфли, дубина!

– С чего?

– Вот сейчас и узнаем, тупой болван! – Кертис почти кричал. Встав на колени, он рывком развязал шнурки на одной туфле и попытался ее стянуть.

– Вроде пошла, – сообщил он. – Валентин, обхвати-ка меня за пояс и тяни. Вот молодец. Пятка мешает, сейчас мы ее…

Внезапно туфля снялась.

– Там только носок, – прошептал Валентин. – Такой тонкий.

– Да, но стопа внутри очень даже нормальная, – воскликнул Кертис странным громким голосом и заговорил быстро-быстро, захлебываясь словами: – А вот, видишь, лодыжка, и вот тут она уходит в пол; он, наверное, был невысоким, миниатюрным, я-то ни разу его не видел. Смотри, все так расплющено…

Глухой звук удара заставил их обернуться.

Франклин упал в обморок.

Вперед ногами[41]

Новоселье в Лоу-Трэшолд-Холле не привлекло особого внимания общественности. Разве что местная газета уделила этому событию полколонки, да еще один-два ежедневника восполнили обычное для августа мелкотемье фотографиями дома. Все они были сняты с одного ракурса и изображали длинное, приземистое здание в стиле королевы Анны, с квадратной зубчатой башней, очевидно построенной значительно раньше самого дома. На первый взгляд строение напоминало бывшую церковь или даже небольшой железнодорожный состав, вставший на вечную стоянку в парке. Фотографии сопровождались подписью примерно следующего содержания: «Усадьба в Саффолке, пустовавшая полтора века, вновь заселяется», а также: «На снимке: мистер Чарльз Эмплфорт, владелец Лоу-Трэшолд-Холла (слева), сэр Джордж Уиллингс, архитектор, руководивший реставрацией данного примечательного памятника средневековой архитектуры (справа)». Голова франтоватого, чем-то неуловимо похожего на лорда Дизраэли мистера Эмплфорта казалась нанизанной на флагшток его нового владения и торжественно улыбалась седовласому, круглолицему сэру Джорджу Уиллингсу, который сдержанно улыбался в ответ, напоминая воздушный шарик, маячивший над крылом королевы Анны.

Если судить по фотографии, время пощадило Лоу-Трэшолд-Холл. Только опытный наблюдатель мог бы заметить, как сильно пришлось подновить старую кладку. Особенно убедительно смотрелась башня. Что же касалось садов, спускавшихся к обрамлявшему снимок на переднем плане ручью, то они дышали атмосферой минувших дней, как это свойственно почти всем садам. Заросшие лужайки, обнесенные истертым кирпичным забором под строительными мостками, могли бы сойти за луг только при очень богатом воображении.

Однако гостям, собравшимся после обеда в гостиной мистера Эмплфорта и внимавшим радушному хозяину – который уже не впервые расписывал все препятствия, каковые ему пришлось преодолеть в процессе реставрации, – с не меньшим трудом верилось в почтенный возраст дома. Большинство из них видели его раньше, на том или ином этапе реконструкции, и даже за несколько дней до окончания работ дом представлялся категорически незавершенным. Но теперь все изменилось. Магдален Уинтроп, чье прекрасное, выразительное лицо все еще (в сентиментальных глазах хозяина) выражало легкое разочарование, испытанное ею в начале вечера, чувствовала себя так, словно попала во дворец Аладдина. Ее одобрительный взгляд переходил от самаркандских ковров к бледно-зеленым стенам и внимательно ощупывал высокую арку, обрамленную стройными колоннами, чьи изысканные линии подчеркивались сумраком коридора сразу за ними. Все казалось таким безупречным и новым: исчезли не только признаки увядания, но и само ощущение возраста. Как это странно – не суметь найти, образно выражаясь, ни единого седого волоска в доме, простоявшем пустым полтора века! Взгляд Магдален, по-прежнему слегка озадаченный, остановился на компании, расположившейся неровным кругом перед камином.

– В чем дело, Мэгги? – спросил мужчина рядом с ней, очевидно пресытившийся кирпичами с известкой и желавший сменить тему беседы. – Ты что-то ищешь?

Миссис Эмплфорт, чье лицо под копной белых волос сохранило вполне свежий вид, что придавало ей сходство с розой в снегу, наклонилась над кремовым атласным покрывалом, которое вышивала, и улыбнулась.

– Я просто подумала, – сказала Мэгги, повернувшись к хозяину дома, отчего тот прервал свой рассказ на полуслове, – как удивились бы совы и летучие мыши, если бы прилетели сюда и увидели, насколько переменился их старый дом.

– Ой, лучше не надо! – воскликнул высокий женский голос из глубин кресла, чьи немалые размеры чуть ли не полностью скрывали говорившую.

– Что ты как маленькая, Эйлин, – произнес сосед Мэгги таким тоном, какой мог позволить себе только законный муж. – Подожди, вот увидишь фамильного призрака…

– Рональд, пожалуйста! Пожалей мои бедные нервы!

Из-за спинки кресла показалась, словно луна из-за облака, верхняя половина крошечного девичьего личика с умоляющим выражением в глазах.

– Если здесь обитает призрак, – сказала Мэгги, опасаясь, что ее первое замечание могло быть воспринято в критическом смысле, – я завидую его прекрасному жилищу. Я бы с радостью заняла его место.

– Вот-вот, – согласился Рональд. – Счастливые потусторонние пенаты. Есть тут призрак, Чарльз?

Все почтительно смолкли и обернулись к хозяину дома.

– Ну, – произнес мистер Эмплфорт, редко когда говоривший без некоторой манерности и не выдержав предварительно долгую паузу, – можно сказать, и да, и нет.

Тишина сделалась еще более почтительной.

– Призрак Лоу-Трэшолд-Холла, – продолжил мистер Эмплфорт, – призрак неординарный.

– Ну еще бы, – пробормотал вполголоса Рональд, и Мэгги со страхом подумала, что его услышала не только она.

– Начнем с того, – продолжал мистер Эмплфорт, – что он чрезвычайно воспитан и деликатен.

– Это как же? – воскликнули сразу два или три гостя.

– Он появляется только по приглашению.

– И кто угодно может его пригласить?

– Да, кто угодно. – Мистер Эмплфорт любил отвечать на вопросы, вот и сейчас было видно, что он упивается вниманием слушателей.

– И как же его приглашать? – спросил Рональд. – По телефону или письмом? «Миссис Эмплфорт имеет честь пригласить мистера призрака к себе в гости… ну, скажем… что у нас завтра? Восемнадцатого августа. В программе вечера: вздохи, и охи, и звон цепей. С нетерпением жду ответа».

– Это было бы досадным просчетом, – ответил мистер Эмплфорт. – Призрак Лоу-Трэшолд-Холла – юная леди.

– Ой, – с чувством воскликнула Эйлин. – Вот хорошо! Женский фантом не так страшен.

– Она не достигла совершеннолетия, – сказал мистер Эмплфорт. – Ей было всего шестнадцать, когда…

– То есть, она не выходит в свет?

– Не в том смысле, какой вы имели в виду. И надеюсь, ни в каком ином. – Мистер Эмплфорт изобразил шутливую серьезность.

Все дружно вздрогнули.

– Что ж, я рад, что нельзя пригласить юную барышню на вечерний прием, – заключил Рональд. – Явление призрака к дневному чаю не столь тревожно. А ее можно назвать девушкой, как теперь говорят, «популярной»?

– Боюсь, что нет.

– Тогда зачем же ее приглашают?

– Они просто не ведают, что творят.

– Получается вроде как «кошка в мешке»? Но вы так и не рассказали, как нам заполучить эту юную леди.

– Очень просто, – с готовностью отозвался мистер Эмплфорт. – Она подходит к двери…

В этот момент каминные часы начали бить одиннадцать, и все замолчали в ожидании последнего удара.

– Она подходит к двери, – задумчиво проговорил Рональд, – и ждет… не перебивай, Эйлин, я веду перекрестный допрос… Ждет подходящего случая…

– Она ждет, чтобы ее попросили войти.

– Полагаю, имеется освященное давностью пригласительное обращение: «Милая Эрминтруда, от имени хозяина дома я любезно приглашаю вас в Лоу-Трэшолд-Холл. Крыльца и ступенек нет, так что входите без всяких препон». Знаете, Чарльз, как бы я ни восхищался вашим домом, я все же считаю, что ему не хватает крыльца. Любой призрак вплывет сюда запросто.

– Здесь вы ошибаетесь, – многозначительно проговорил мистер Эмплфорт. – Наш призрак не войдет в дом, если ее не перенесут через порог.

– Как невесту, – воскликнула Магдален.

– Да, – сказал мистер Эмплфорт. – Потому что она и была невестой. – Он обвел взглядом гостей, улыбаясь с таинственным видом.

Едва ли он мог бы найти себе более благодарную аудиторию.

– Чарли, зачем столько тайн?! Рассказывай, не томи! Рассказывай все как есть.

Мистер Эмплфорт поудобнее устроился в кресле.

– Да рассказывать почти и нечего, – произнес он с видом человека, намеренного поведать интереснейшую историю, – но я расскажу все, что знаю. В годы Войны Алой и Белой розы тогдашний владелец Лоу-Трэшолд-Холла (стоит ли говорить, что это был не Эмплфорт?) женился en troisièmes noces[42] на дочери соседа-барона, человека не столь знатного и родовитого, как он сам. Леди Элинор Стортфорд было в то время шестнадцать, и она не дожила до своего семнадцатилетия. Ее муж был негодяем (как ни прискорбно говорить такие слова о моем предшественнике), форменным негодяем. Он скверно с ней обращался, довел ее до безумия своими угрозами и в конце концов убил.

Рассказчик выдержал театральную паузу, но гости были немного разочарованы. Они слышали немало историй подобного рода.

– Бедняжка, – произнесла Магдален, чувствуя необходимость хоть что-то сказать, пусть даже такую банальность. – И теперь ее неупокоенная душа бродит по этим местам. Видимо, такова природа призраков – оставаться там, где они страдали. Хотя мне это кажется нелогичным. Мне бы наверняка захотелось сбежать подальше.

– Леди Элинор, как я понимаю, разделяет ваше мнение. Как только она попадает в дом, то тут же ищет возможность поскорее его покинуть. Ее визиты, насколько я знаю, всегда кратковременны.

– Тогда зачем же она приходит? – спросила Эйлин.

– Она приходит, чтобы отомстить, – сказал мистер Эмплфорт, понизив голос. – И очевидно, ей это удается. Вскоре после ее появления кто-нибудь в доме всегда умирает.

– Гадкая, вредная девчонка, – сказал Рональд, скрывая зевок. – И как долго она остается в доме?

– Пока не добьется желаемого.

– Ее уход происходит с подобающим драматизмом – громы, молнии, все как положено?

– Нет, ее просто выносят.

– Кто же выносит ее в этот раз?

– Служащие похоронного бюро. Она покидает дом вместе с трупом. Хотя кое-кто говорит…

– Ох, Чарли, да хватит уже! – вмешалась миссис Эмплфорт, наклоняясь, чтобы поднять уголки покрывала. – Эйлин теперь не уснет. Да, кстати. Пойдемте спать.

– Нет! Нет! – воскликнул Рональд. – Так просто он не отделается. Я должен дослушать все до конца. Моя кожа только-только начала покрываться мурашками.

Мистер Эмплфорт взглянул на жену.

– Мне было велено идти спать.

– Ну что ж, ладно, – примирительно проговорил Рональд. – В любом случае, запомните, что я сказал. Пройдет сильный дождь, и у вас под башней скопится лужа глубиной по колено, если не пристроите крыльцо.

Мистер Эмплфорт помрачнел.

– Нет, пристраивать крыльцо мы не будем. Это значило бы спровоцировать… э… неприятности. Отсутствие крыльца было мерой предосторожности. Поместье не зря получило свое название[43].

– Предосторожности против чего?

– Против леди Элинор.

– Да? По-моему, подъемный мост был бы куда эффективней.

– Прямые наследники лорда Дэдхема думали так же. Согласно преданию, они выстроили всяческие барьеры, чтобы воспрепятствовать призраку. Даже сейчас в башне остались щели, откуда спускались решетки. Крыльцо тоже имелось. С такой крутой и опасной лестницей, что по ней можно было ходить только с риском для жизни. Но это лишь упрощало задачу леди Элинор.

– Каким образом?

– Ну как же, разве не ясно? Никто из прибывающих в дом, будь то друзья или незнакомцы, не мог переступить через порог без посторонней помощи! Отличить одних от других не представлялось возможным. Наконец, когда слишком многие члены семьи отошли в мир иной и возникла реальная угроза вымирания рода, кто-то подал блестящую идею. Ты уже догадалась, в чем она состояла, Мэгги?

– Они убрали все барьеры и сровняли крыльцо с землей, и если какая-то незнакомка подходила к порогу, но не могла его самостоятельно переступить, то ее просто не пускали в дом.

– Именно. Этот план, как я понимаю, действовал на редкость исправно.

– Однако род все-таки вымер, – заметила Мэгги.

– Да, – согласился мистер Эмплфорт, – во второй половине восемнадцатого века. Лучшие людские планы имеют изъяны, а леди Элинор была очень настойчива. – Он обвел слушателей прищуренным взглядом опытного рассказчика.

Но миссис Эмплфорт уже поднялась на ноги.

– Все, хватит уже, – сказала она, – я и так сделала тебе двадцатиминутную поблажку. Скоро полночь. Пойдем, Мэгги, я тебя провожу. Ты, должно быть, устала с дороги. Там темно, я зажгу тебе свечу. – Миссис Эмплфорт взяла девушку за руку и вывела в сумрачный коридор. – Кажется, свечи были на этом столе, – сказала она, шаря рукой в темноте. – Я сама еще толком не знаю этот дом. Надо бы провести сюда свет. Это все Чарли с его ухищрениями по части экономии, даже на освещении. Я непременно с ним поговорю. Но в такой глуши все делается небыстро. Почти три мили до ближайшего священника, милочка, четыре – до ближайшего врача! Ага, вот они. Я, пожалуй, зажгу свечи и всем остальным. Чарли сегодня в ударе, он вообще любит поразглагольствовать о леди Элинор. Тебя, надеюсь, не утомил его долгий рассказ? – спросила она, пока они поднимались по лестнице в окружении своих теней. – Чарли так нравится, когда его слушают. Тебе не было неуютно или как-то не по себе? Мне очень жалко леди Элинор, бедняжку, если она и вправду существовала. Ой, да! Я хотела сказать, что мы все очень расстроились из-за Энтони. Ты же на нас не в обиде? А то у меня ощущение, будто сегодня мы заманили тебя к нам обманом. Что-то в конторе его задержало. Но завтра он непременно приедет. Когда у вас свадьба, милая?

– В середине сентября.

– Уже совсем скоро. Не могу передать, как я рада за вас обоих. Он такой душка. Вы оба душки. Так, а куда тебе теперь: налево, направо или прямо? Стыдно сказать, я забыла.

Мэгги задумалась.

– Я помню, что мне налево.

– В эту черную бездну? Ой, милая, чуть не забыла: ты выдержишь завтрашний пикник? Мы вернемся не раньше пяти. День будет длинный. Если хочешь, оставайся дома, а я останусь с тобой – честно сказать, я уже подустала от всех этих руин.

– Я бы хотела поехать.

– Тогда доброй ночи.

– Доброй ночи.

Двое мужчин, оставшихся без женского общества, за десять минут весьма преуспели в превращении элегантной гостиной в нечто, видом и запахом напоминавшее клубный бар.

– Что ж, – произнес Рональд, чей вклад в деградацию комнаты был гораздо весомее, чем хозяина дома, – пора закругляться. У меня рандеву с леди Элинор. Кстати, Чарльз, ты уже дал указания прислуге относительно анти-Элиноровских мер? Впускать только тех визитеров, которые в состоянии войти в дом, так сказать, своим ходом!

– Милдред решила, и я с ней согласен, – сказал мистер Эмплфорт, – что лучше не говорить слугам вообще ничего. Они могли бы переполошиться, а то и вовсе попросить расчет, и нам пришлось бы потрудиться, чтобы их удержать.

– Наверное, ты прав, – согласился Рональд. – В любом случае, в их обязанности не входит выпроваживать бедную леди из дома. Чарльз, а что такое неподходящее для нежных ушек ты собирался сказать, когда Милдред тебя остановила?

Мистер Эмплфорт задумался.

– Я не совсем понимаю…

– Ну как же, она, можно сказать, задушила в зародыше твою историю. Я спросил: «Кто выносит леди Элинор?» И ты ответил: «Служащие похоронного бюро. Она покидает дом вместе с трупом», – и собирался сказать что-то еще, но тут тебя призвали к порядку.

– А, вспомнил, – сказал мистер Эмплфорт. – Это такой пустяк. Не понимаю, почему Милдред вдруг воспротивилась. Согласно одной из легенд, она покидает дом не вместе с трупом, а в самом трупе.

Рональд озадаченно нахмурился.

– Не вижу особой разницы.

– Сказать по правде, я тоже.

– Женщины – странные создания, – сказал Рональд. – Ну, ладно. До завтра.

Кошка мяукала под дверью в библиотеку. Ее намерение не вызывало сомнений. Сперва она хотела выйти, затем принялась фланировать вдоль окна, требуя, чтобы ее впустили, теперь снова просилась наружу. В третий раз за последние полчаса Энтони Фэйрфилд поднялся из удобного кресла, чтобы выполнить требование кошки. Он мягко открыл дверь – все его движения отличала необычайная мягкость, – но кошка вылетела с такой скоростью, будто он поддал ей ногой. Энтони огляделся. Как бы ему оградить себя от беспокойства, не препятствуя свободе передвижений кошки? Можно было бы оставить открытыми окно и дверь, чтобы животное могло свободно входить и выходить, и, хоть сам Энтони терпеть не мог сидеть в комнате с открытой дверью, он был согласен на такую жертву. Но оставить открытым окно он не мог, потому что тогда дождь испортил бы прелестные шелковые подушки миссис Эмплфорт.

Боже, какой дождь! Не повезло здешним фермерам, подумал Энтони, чей разум всегда занимали злоключения других людей. Посевы так хорошо взошли – он заметил это, когда ехал под солнцем от станции, – а теперь эта внезапная буря все побьет. Он поставил свое кресло так, чтобы видеть окно и кошку, если той вздумается нанести ему очередной визит. Его убаюкивал шум дождя. Еще полчаса, и они вернутся, Мэгги вернется. Он попытался представить их лица – такие знакомые, – но ничего не получилось. Образ Мэгги вытеснил все остальные: ее голова даже гротескно возникла на плечах Рональда в модном костюме. Не надо, чтобы они застали меня спящим, подумал Энтони, получится как-то по-стариковски. Так что он поднял с пола газету и вернулся к кроссворду. «Девять десятых права на имущество», девять букв. Ну, это просто! «Обладание». Обладание, подумал Энтони, надо бы записать. Но карандаша под рукой не нашлось, а вставать ему было лень, поэтому он вновь и вновь повторял про себя: «Обладание, обладание». Слово сработало как усыпляющее заклинание. Энтони уснул и увидел сон.

Во сне он по-прежнему сидел в библиотеке, но была ночь, и каким-то образом его кресло оказалось повернуто в другую сторону, так что он больше не видел окно, но доподлинно знал, что за ним кошка просится в дом, только кто-то – не кто-то, а Мэгги – убеждала его, что не надо ее впускать.

– Это вовсе не кошка, – повторяла она. – Это обладание. Девять десятых права.

Энтони не понимал, при чем тут закон, и обладание, и какие-то девять десятых – речь наверняка шла о жизнях, которых по девять у каждой кошки, – поэтому отстранил Мэгги, подбежал к окну и распахнул его настежь. Снаружи было темно и вообще ничего не видно, и он выставил руку, пытаясь нащупать кошку, ожидая почувствовать под ладонью ее теплую шерсть, но то, чего он коснулся, было вовсе не теплым. И вовсе не шерстью… Он, вздрогнув, проснулся и увидел стоящего перед ним дворецкого. Комнату заливал солнечный свет.

– Ой, Рандл, – воскликнул Энтони, – я, похоже, заснул. Они уже вернулись?

Дворецкий улыбнулся.

– Нет, сэр, но я ожидаю их с минуты на минуту.

– Однако вам нужен я?

– Да, сэр. Пришла юная леди, и я сказал, что хозяев нет дома, но она спросила, можно ли ей побеседовать с джентльменом в библиотеке. Должно быть, она вас увидела, сэр, проходя под окном.

– Это весьма странно. Она меня знает?

– Так она сказала, сэр. У нее довольно забавный говор.

– Ну ладно, пойдемте.

Энтони последовал за дворецким по длинному коридору. Когда они добрались до башни, их шаги гулко застучали по каменным плитам. После прошедшего ливня перед входной дверью образовалась внушительная лужа. Дверь была открыта, лужа блестела на солнце, но никакой таинственной гостьи они не увидели.

– Она только что была здесь, – сказал дворецкий.

– О, я ее вижу! – воскликнул Энтони. – То есть вижу ее отражение в воде. Она, должно быть, стоит, прислонившись к притолоке.

– Так точно, сэр, – кивнул Рандл. – Осторожнее с лужей. Держитесь за мою руку. Надо будет навести тут порядок до их возвращения.

Пятью минутами позже к дому одна за другой подъехали две машины, из которых высыпали участники пикника.

– Мамочки, как тут сыро! – воскликнула миссис Эмплфорт, стоя в дверях. – Что случилось, Рандл? Был потоп?

– Перед вашим приездом все было гораздо хуже, мадам, – сухо отозвался дворецкий, обиженный тем, что его старания со шваброй, тряпкой и ведром получили настолько скупое признание. – Прямо хоть плавай в лодке. Мистер Энтони, он…

– О, так он уже прибыл? Энтони здесь, разве не восхитительно?

– Энтони! – закричали все разом. – Выходи к нам! Спускайся! Где ты?

– Бьюсь об заклад, спит, ленивый чертяка, – заметил Рональд.

– Нет, сэр, – сказал дворецкий, когда общий гвалт поутих. – Мистер Энтони в гостиной, с дамой.

Все удивленно умолкли, а миссис Эмплфорт спросила:

– С дамой, Рандл? Вы уверены?

– Абсолютно, мадам. Хотя, наверное, правильнее будет сказать: с юной леди.

– Я всегда подозревал, что Энтони своего не упустит, – заключил Рональд. – Мэгги, ты бы с ним…

– Так странно, – перебила его миссис Эмплфорт. – Кто это может быть?

– Не вижу ничего странного в том, что кто-то решил нанести нам визит, – возразил мистер Эмплфорт. – Как ее имя, Рандл?

– Она не представилась, сэр.

– А вот это и вправду весьма необычно. Энтони такой добрый, отзывчивый малый. Надеюсь… а вот и он сам.

Энтони шел к ним по коридору, улыбаясь и помахивая рукой. Как только приветствия и рукопожатия завершились, миссис Эмплфорт сказала:

– Нам сообщили, что у вас гостья.

– Да, – кивнул Рональд. – Боюсь, мы вернулись не вовремя.

Энтони рассмеялся и как будто немного смутился.

– Поверьте мне, вовсе нет, – сказал он. – Вы, можно сказать, спасли мне жизнь. Она говорит на таком причудливом диалекте, когда вообще говорит, и я уже исчерпал все темы для светской беседы. Но она весьма любопытная особа. Пойдемте, и сами увидите. Я оставил ее в библиотеке.

Вся компания направилась следом за Энтони. Перед дверью в библиотеку он остановился и сказал миссис Эмплфорт:

– Может, я войду первым? А то вдруг она смутится, увидев столько людей. – Он вошел, и через пару секунд они услышали его встревоженный голос: – Милдред! Ее нигде нет! Она исчезла!

Даже после чая главной темой разговоров оставалась таинственная гостья Энтони.

– Ничего не понимаю, – повторял он уже в который раз. – Окна были закрыты, а если бы она ушла через дверь, мы бы ее увидели.

– Что ж, Энтони, – строго произнес Рональд, – давай-ка еще раз послушаем эту историю. И помни, тебя обвиняют в том, что ты тайком от хозяев привел в дом женщину сомнительной репутации. Далее обвинение утверждает, что, когда ты услышал, как мы тебя звали (напоминаю, что мы кричали, не щадя глоток, но ты показался не сразу), ты вытолкал ее в окно и вышел к нам, сопровождая свое появление робкой улыбкой и вялой жестикуляцией. Тебе есть что сказать в свое оправдание?

– Я уже все рассказал, – вздохнул Энтони. – Я вышел из дома. Она стояла у двери, прислонившись к стене. Глаза у нее были закрыты. Она не шевелилась, и я подумал, что она, вероятно, больна. Я спросил, все ли у нее в порядке. Она посмотрела на меня и сказала: «Нога болит». И тогда я заметил, что она стоит как-то странно. Словно когда-то давно у нее было сломано бедро – и срослось неправильно. Я спросил, где она живет, но она, кажется, не поняла, поэтому я переформулировал свой вопрос и поинтересовался, откуда она появилась, и она ответила: «Снизу». Как я понял, с подножия холма.

– Вероятно, из коттеджа одного из соседей, – сказал мистер Эмплфорт.

– Я спросил, далеко ли ей было идти. Она ответила: «Нет», – что и так было понятно, иначе ее одежда промокла бы насквозь, а она только слегка испачкалась. Головной убор тоже немного испачкался… это было что-то вроде средневекового свадебного чепца. (Нет, Милдред, я уже говорил, что не смогу описать ее одежду во всех деталях, ты же знаешь, я в этом не разбираюсь.) Я спросил, не упала ли она по дороге, и она сказала, что нет. Она испачкалась, когда поднималась. По крайней мере, так я ее понял. А понять ее было непросто: по-моему, она говорила на каком-то местном диалекте. Я заключил (вы все говорите, что поняли бы это сразу), что она малость того, но мне не хотелось оставлять ее в таком виде, и я сказал: «Может, войдете в дом, передохнете минутку?» Теперь я об этом жалею.

– Потому что она так обрадовалась?

– Обрадовалась – не то слово. И сказала: «Надеюсь, вам не придется об этом пожалеть», – причем с таким видом, будто ей очень хотелось, чтобы у меня появились причины для сожалений. А дальше я хотел просто взять ее под руку, из-за этой воды… там была лужа, а у нее болела нога…

– Но девица сама вспорхнула бедняге на руки…

– Ну, так уж вышло. Что мне еще оставалось?! Я занес ее в дом и поставил на пол в коридоре, и она пошла следом за мной сюда, даже бодрее, чем я ожидал. Через минуту приехали вы. Я попросил ее подождать, но она ждать не стала. Собственно, вот и все.

– Хотелось бы мне посмотреть на Энтони в роли святого Христофора! – заявил Рональд. – Она не была тяжелой, старина?

Энтони поерзал в кресле.

– О нет, – сказал он. – Ничуть. Совсем не тяжелая. – Он безотчетно вытянул руки перед собой, словно взвешивая воображаемый груз. – Я смотрю, у меня грязные руки, – заметил он, скривившись. – Надо их вымыть. Я сейчас вернусь, Мэгги.

Тем же вечером, после ужина, в комнате отдыха для прислуги состоялась весьма оживленная дискуссия.

– Слышали что-то еще, мистер Рандл? – спросила горничная у дворецкого, когда тот вернулся из хозяйской столовой, исполнив свои последние обязанности за ужином.

– Слышал, – сказал Рандл, – но не уверен, что должен вам докладывать.

– Это уже ничего не изменит, мистер Рандл, станете вы нам докладывать или нет. Завтра я подаю заявление об уходе. Я ни в жизнь не останусь в доме с привидением. Нас сюда заманили обманом. Нас должны были предупредить.

– Они, несомненно, не собирались ставить нас в известность, – сказал Рандл. – Я сам сложил два и два, когда увидел леди Элинор, а слова Уилкинса лишь подтвердили мои подозрения. Никто из садовников не умеет держать язык за зубами. Как это ни прискорбно.

– А что же вы сами-то нам ничего не сказали, мистер Рандл? – спросила кухарка.

– Я человек слова, – ответил дворецкий. – Когда я сообщил мистеру Эмплфорту, что мне все известно, он сказал: «Я полагаюсь на вас, Рандл, не говорите ничего такого, что может встревожить прислугу».

– Это низко, я так считаю, – возмутилась посудомойка. – Они намерены веселиться, а мы подыхай тут, как крысы в ловушке.

Рандл пропустил ее замечание мимо ушей.

– Я сказал мистеру Эмплфорту, что у Уилкинса длинный язык, что, впрочем, простительно для садовника, но теперь, к сожалению, мы уже в курсе происходящего.

– Так вот почему они говорили об этом за ужином, – заметила горничная, помогавшая Рандлу прислуживать за столом.

– По-настоящему они сняли маски, только когда ты ушла, Лиззи, – поправил ее дворецкий. – И я тоже принял участие в разговоре. – Он выдержал паузу. – Мистер Эмплфорт спросил у меня, не пропало ли что-нибудь в доме, и я ответил: «Нет, сэр. Все в порядке».

– Что еще вы сказали? – спросила кухарка.

– Сказал, что окно в библиотеке не было закрыто на защелку, как они думали, а только прикрыто, и миссис Тернбулл рассмеялась и предположила: «Так, может, это просто воровка», – но остальные сочли, что она не смогла бы так быстро выбраться из окна, если только ее хромота не была притворной. Я передал им слова полицейских, что время сейчас неспокойное и следует остерегаться подозрительных личностей.

– Они что, совсем не боятся? – спросила кухарка.

– С виду вроде бы нет, – ответил дворецкий. – Миссис Тернбулл пожелала, чтобы джентльмены не засиделись за полночь со своим портвейном. Мистер Эмплфорт сказал, что у них был довольно насыщенный день и они будут рады отправиться спать пораньше. Миссис Эмплфорт спросила мисс Уинтроп, не хочет ли она поменять спальню, но та отказалась. Потом мистер Фэйрфилд спросил, не найдется ли у кого-нибудь йод – он хотел смазать руку, – и мисс Уинтроп сказала, что у нее есть. Она собиралась сходить за йодом сразу после ужина, но мистер Фэйрфилд сказал: «Можно и завтра утром, дорогая». Он выглядел совершенно спокойным.

– А что у него с рукой?

– Я разглядел что-то вроде ожога, когда он брал кофе.

– Они не говорили, что собираются закрыть дом или что-то подобное?

– О господи, нет. На следующей неделе у них намечается вечеринка. Уж ее-то они не пропустят.

– Вот же люди! – воскликнула посудомойка. – Скорее умрут и нас тоже угробят, только бы не отказать себе в удовольствиях. Я бы и дня тут не осталась, если бы не мои обстоятельства. Только подумать, прямо сейчас она может быть здесь, в этой самой комнате! Сидит себе, слушает нас! – Она передернула плечами.

– Не волнуйтесь, дитя мое, – Рандл встал, давая понять, что заседание окончено. – Она точно не стала бы тратить время на то, чтобы выслушивать вас.

– У нас тут прямо собрание болящих, – заметил мистер Эмплфорт, обращаясь к Мэгги на следующее утро после завтрака. – Ты, бедняжка, с головной болью, Эйлин с ее нервами, я со своим э-э… легким ревматизмом, Энтони с его рукой.

Мэгги встревоженно встрепенулась.

– Моя голова – ерунда, а вот Энтони, похоже, всерьез нездоровится.

– Он пошел прилечь, да?

– Да.

– Очень правильное решение. Сон – лучшее лекарство. Я позвонил доктору, он придет вечером. И всех нас осмотрит, ха-ха! А ты как думаешь провести время до вечера? По-моему, в библиотеке прохладнее всего в такой душный день, и я хочу показать тебе мою коллекцию книг о Лоу-Трэшолде – мою Трэшолдиану, как я ее называю.

Мэгги пошла за ним в библиотеку.

– Вот они. В основном это книги девятнадцатого века, изданные Обществом антикваров, но есть и совсем старые фолианты. Один человек с Чаринг-Кросс-роуд специально ищет их для меня, но у меня пока не было времени прочитать их все.

Мэгги наугад взяла книгу с полки.

– Теперь я тебя оставлю, – сказал радушный хозяин. – А ближе к вечеру, я уверен, Эйлин спустится к нам ненадолго. Рональд говорит: пустяки, легкое нервное недомогание, расстройство желудка. Скажу по секрету, мне думается, что это все из-за леди Элинор.

Мэгги раскрыла книгу. Она называлась «Расследование недавних трагических событий, постигших Лоу-Трэшолд-Холл в графстве Саффолк, с сопутствующим порицанием варварских обычаев наших предков». Книга начиналась с занудного повествования о полумифических корнях семейства Дэдхемов. Мэгги хотелось его пропустить, но, помня, что ей, возможно, придется обсуждать эту книгу с мистером Эмплфортом, она все-таки сделала над собою усилие и продолжила чтение. Ее упорство вознаградилось весьма колоритным описанием мужа леди Элинор и перечнем издевательств, которым он подвергал молодую жену. Такое чтение было бы слишком тягостным, если бы автора (в чем Мэгги ни капельки не сомневалась) не отличала столь буйная фантазия. Но внезапно она прищурилась. Ну-ка, ну-ка…

«Однажды, находясь в изрядном подпитии, обошелся он с нею уж слишком сурово, и нога у нее преломилась в бедре, отчего закричала она так громко, что прислуга услыхала ее за тремя запертыми дверями. Однако он не послал за лекарем, ибо (молвил он)…»

Довод лорда Дэдхема был груб до крайности, Мэгги лишь пробежала его глазами и принялась читать дальше:

«После такого варварства натура ея, бывшая прежде нежнейшей и кроткой, переменилась, и с тех пор знавшие ее (но по доброте своей хранившие молчание) стали замечать за ней жестокосердие».

Неудивительно, подумала Мэгги – читавшая теперь с новым, болезненным интересом, – что убитая принялась мстить всем потомкам своего истязателя, как прямым, так и побочным.

«Общее мнение среди людей было таково, что ее мщение касалось только членов той семьи, от которой она невинно претерпела множество бед и напастей. Красок к этому суждению добавляют бесчестные, ненадежные и противоречивые архивы тех времен. Правда же такова, как я здесь утверждаю, имея доступ к свидетельствам, данным на смертном одре и в завещаниях, кои, написанные сколь-нибудь читаемыми чернилами, заслуживают большего доверия, нежели повествования кабацких историков с замутненным элем неуемным воображением. И, однако же, на столь ненадежные показания и полагаются опрометчивые и скептические умы, утверждая, что леди Элинор не имела причастности к недавнему ужасающему происшествию в Лоу-Трэшолд-Холле, поскольку случайный визитер, не состоящий с ней в кровном родстве, не мог быть предметом ея отмщения. Сие утверждается, невзирая на показания двух горничных: одной, стоявшей в дверях, и другой, видевшей из оконной фрамуги, как он вносил ее в дом. Правда же такова, что леди Элинор не делает различия между людьми, но кто впускает ее, на того и падет ея мщение. Семь раз она приносила погибель в Лоу-Трэшолд-Холл. Трое, правда, были кровными членами семейства, но остальные четверо – сторонними лицами, не имевшими с ними никакой связи, кроме той, что они по недоразумению своему впустили ее в дом. И в каждом случае она губила их одним неизменным манером: в то время, как они несли ее на руках, одного любовного объятия хватало, чтобы ея жертва оказалась in articulo mortis[44]. Как только она пропадала из виду, в ушах мужчин звучал радостный перезвон надежды, бывший на деле погребальным звоном; ибо не удалялась она от них, но, напротив, приближалась. Не покидала, но проникала в самое их нутро. Скрываясь в ужасной своей цитадели в теле намеченной жертвы, она ликовала, ожидая увидеть скорые слезы и услышать стенания тех, кто с покойными лицами (однако же с замершими сердцами) будут оплакивать несчастную душу. Их слезоточивые излияния суть бальзам для ея порочнаго ума, их печальные вздохи – нежный зефир для ея мстительнаго духа».

Мэгги на миг отложила книгу и уставилась в одну точку. Затем продолжила чтение.

«Лишь один раз удалось лишить ее добычи, и вот как это случилось. Его тело уже раздулось от злокачественных соков, кои она в нем возмутила, и жизнь его угасала неотвратимо, когда у судомойки нежданно открылось внутреннее кровотечение от фурункула. С ней особо не нянчились, лишь уложили ея на солому, наказав лекарю (а тот и сам не выказывал рвения, не ожидая ни славы, ни награды за участие в судьбе столь убогого создания) не распылять своих усилий, но направить их все на спасение кузена (впоследствии двенадцатого лорда). Вопреки этому предостережению, тот час от часу слабел, но внезапно произошла разительная перемена, и он пошел на поправку. При виде сего в семействе возникло превеликое ликование (кроме прочего, зажарили целого вола), и лишь на другую ночь стало известно, что прислужница скончалась. В пылу кутежа они не придали значения этому событию, не сознавая, что его жизнью они обязаны ей, ибо заботившийся о больной слуга (по душевной своей доброте) поведал, что ея смерть и выздоровление кузена последовали друг за другом, едва часы пробили два. И лекарь сказал, что на все воля божья, поелику она померла бы что так, что эдак.

Посему мы должны заключить, что леди Элинор, как и прочие потусторонние фантомы, подчиняется некоторым законам. Один из законов таков, что она покидает свою жертву и ищет другое обиталище для дальнейшаго мщения, ежели на пути ея встает тело, более близкое к окончательному распаду: другой же закон таков, что она не может занимать труп после христианскаго погребения. В пользу сего утверждения привожу тот доподлинный факт, что на другой день после погребения десятого лорда она вновь появилась у двери, но ее узнали по неспособности совершить переход и прогнали, закидав камнями. Также я полагаю, хотя не имею твердых доказательств, что владения ея ограничены стенами дома. Жертвы ея коварства могли бы спастись, если бы не страшная скорость течения недуга и нежелание врачей перемещать больного: иначе как могло бы исполниться ея проклятие, каковое она изрекла перед смертью: „Их всех вынесут вперед ногами“?»

Дальше Мэгги читать не стала. Она вышла из библиотеки, держа книгу под мышкой. Перед тем как проведать Энтони, она решила отнести книгу к себе в спальню, где ее никто не найдет. Она на секунду остановилась у лестничного пролета, обуреваемая тягостными мыслями. Ее путь лежал по прямой, но взгляд непроизвольно скользил вправо, где в дальнем конце коридора была спальня Энтони. Мэгги снова взглянула туда – дверь, привлекавшая ее внимание, была закрыта. Однако она могла поклясться, что в комнату только что вошла женщина. В этом не было ничего странного: это могла быть Милдред, или Мюриэл, или кто-то из прислуги. Но ей все равно стало как-то тревожно. Она поспешно переоделась и пошла в комнату Энтони. Перед дверью она замешкалась и отчетливо услышала его голос, говоривший быстро и тихо, но никто ему вроде бы не отвечал. Мэгги постучала и, не дождавшись ответа, собрала всю решимость в кулак и вошла.

Жалюзи были закрыты, в комнате царил полумрак, но разговор продолжался, отчего Мэгги встревожилась еще сильнее. Когда ее глаза привыкли к темноте, она с облегчением поняла, что это Энтони разговаривает во сне. Она чуть приподняла жалюзи, чтобы разглядеть его руку. Ей показалось, что коричневое пятно увеличилось и слегка распухло, словно под кожу вкололи порцию кофе. Мэгги переживала за Энтони. Если он лег в постель днем – как положено, надев пижаму, – значит, ему действительно нездоровится, да и спал он беспокойно, то и дело ворочаясь. Мэгги склонилась над ним. Кажется, он ел в постели печенье: на подушке темнели какие-то крошки. Она попыталась их смахнуть, но безуспешно. Она не могла разобрать, что бормочет Энтони, кроме слов «так лег», которые он повторил несколько раз. Возможно, он был в полусне и говорил ей, что только-только прилег? Она посмотрела на его губы и наконец поняла, что он говорит:

– Она была такой легкой.

Кто она? Женщина? Легкая женщина? Непонятно. Эти слова ничего для нее не значили. Мэгги на цыпочках вышла из комнаты, не желая разбудить спящего.

– Могу тебя обрадовать, Мэгги, – сказал мистер Эмплфорт, входя в гостиную около шести часов вечера. – Врач, похоже, считает, что у нас нет поводов для беспокойства. Эйлин спустится к ужину. Мне надо пить меньше портвейна – но это, увы, мне известно и без докторов. Единственный, кто у нас болен, так это Энтони: у него легкая температура, и ему велено оставаться в постели до завтра. Доктор считает, что его укусил один из этих поганых слепней: рука чуть распухла, но ничего страшного нет.

– Он ушел? – быстро спросила Мэгги.

– Кто, Энтони?

– Да нет, врач.

– Ой, я забыл про твои головные боли. Но он еще не уехал. Его машина стоит у террасы.

Врач, человек средних лет с добрым усталым лицом, терпеливо выслушал все вопросы Мэгги.

– Коричневое пятно? Ну, это отчасти от воспаления, отчасти от йода – он слишком щедро намазался йодом. Самолечение штука такая, да вы сами знаете. Люди считают, что с пользой переборщить нельзя.

– А это не может быть из-за здешней воды? Я подумала… Возможно, ему стоит уехать?

– Из-за воды? Нет, вода здесь ни при чем. Это определенно укус, хотя, честно признаюсь, я не заметил, куда паразит вонзил жало. Я приеду к вам завтра, если желаете, но никакой необходимости в этом нет.

На следующе утро по пути из ванной Рональд бодрым шагом зашел к Энтони. Жалюзи со свистом взлетели вверх, и Энтони открыл глаза.

– Доброе утро, старик, – жизнерадостно проговорил Рональд. – Я подумал, что надо бы тебя проведать. Как твое заражение крови? Тебе уже лучше?

Энтони закатал рукав и быстро его опустил. Рука была шоколадного цвета до локтя.

– Я себя чувствую довольно паршиво, – признался он.

– Да уж, не повезло тебе. Так, погоди… – сказал Рональд, подходя ближе. – Ты что, спал на обеих кроватях?

– Насколько я знаю, нет, – пробормотал Энтони.

– А я вижу, что да, – сказал Рональд. – Даже если с этой кровати и не снимали покрывало, поверх него точно кто-то лежал. Такую вмятину на подушке, мой мальчик, могла оставить только человеческая голова, и только парочка грязных… Ого! А на подушке-то тоже.

– Что там? – вяло спросил Энтони.

– Похоже, земля. Или плесень.

– Не удивлюсь. Я сам как будто заплесневел.

– Знаешь что, Энтони? Дабы сохранить твое доброе имя в глазах прислуги, я уберу все следы. – И Рональд с присущей ему неуемной энергией встряхнул и расправил постель. – Теперь можешь смело смотреть в глаза Рандлу.

В дверь постучали.

– Если это Мэгги, – сказал Рональд, – то я исчезаю.

Это и впрямь была Мэгги, и он поспешил подтвердить слова делом.

– Не трудись сообщать мне, – предупредила она Энтони, – что тебе уже лучше, потому что я вижу, что это не так.

Энтони смущенно заерзал головой по подушке.

– Мне и вправду слегка нездоровится, если уж быть совсем честным.

– Послушай, – Мэгги постаралась придать своему голосу спокойную, рассудительную интонацию, – я считаю, что здесь не самое здоровое место. Не смейся, Энтони, мы все так или иначе почувствовали себя плохо. Я думаю, тебе надо уехать.

– Дорогая, не надо истерик. С утра у многих бывает паршивое самочувствие. Я приду в норму через день-другой.

– Конечно, ты придешь в норму. Но будь ты сейчас на Сассекс-сквер, ты мог бы вызвать Фосбрука… да и мне было бы спокойнее.

– Но ты же останешься здесь!

– Я могла бы пока поселиться у Памелы.

– Но, милая, это испортит всю вечеринку. Я не могу поступить так с Милдред.

– Ангел мой, тебе все равно не до вечеринки, раз ты лежишь в постели. И, пока ты болеешь, я вряд ли смогу развлекать гостей.

На лице Энтони выразилось раздражение, которого Мэгги никогда раньше не замечала, а в его голосе послышалась почти злоба:

– А если врач запретит тебе заходить ко мне в комнату? Это может быть заразно, сама понимаешь.

Мэгги постаралась скрыть обиду.

– Тогда тебе тем более не следует здесь оставаться.

Он натянул одеяло до самого подбородка и с недовольным видом отвернулся к стене.

– Мэгги, не будь такой мегерой. Ты же не хочешь быть Мэгги-мегерой?

Это был намек на случай из их детства. На ее чрезмерную опеку над младшим братом, вызывавшую насмешки сверстников. Ее всегда задевали эти издевки, но услышать такое от Энтони было особенно больно. Она поднялась, собираясь уходить.

– Расправь постель, – сказал он, по-прежнему глядя в сторону. – А то как бы кто не подумал, что ты тут спала.

– Что?

– Ну, Рональд говорил что-то такое.

Мэгги тихонько прикрыла за собой дверь. Разумеется, Энтони болен, надо помнить об этом. Но он и раньше болел – и всегда был сущим ангелом. Она спустилась к завтраку сама не своя.

После завтрака, за которым все остальные держались необычайно оживленно, она придумала план. Исполнить который оказалось отнюдь не так просто, как она поначалу надеялась.

– Но, Мэгги, дорогая моя, – сказала Милдред, – до деревни почти три мили. И смотреть там не на что.

– Мне нравятся сельские почтовые отделения, – ответила Мэгги, – там продаются такие забавные вещицы.

– Почта там есть, – согласилась Милдред. – Но ты уверена, что тебе без нее не обойтись? Ты и отсюда можешь позвонить или отправить телеграмму…

– Возможно, там будут открытки с видами дома, – проговорила Мэгги слабым голосом.

– О, у Чарли есть замечательные открытки, – возразила Милдред. – Он так гордится своим поместьем! Он с удовольствием с тобой поделится, можешь не сомневаться. Не покидай нас на два часа только из-за каких-то открыток. Нам будет тебя не хватать, и подумай о бедном Энтони. Нежели ты бросишь его одного на все утро?

Как раз о нем Мэгги и думала.

– Мне кажется, он без меня не пропадет, – спокойно произнесла она.

– Ну, хотя бы дождись обеда, а потом шофер или Рональд подвезут тебя на машине. Они с Чарли уехали в Норвич и вернутся не раньше ланча.

– Пожалуй, я все-таки прогуляюсь, – сказала Мэгги. – Свежий воздух пойдет мне на пользу.

«Здесь я вроде бы справилась, хоть и с трудом, – подумала она. – Теперь надо придумать, как убедить Энтони назвать мне адрес его фирмы».

К ее удивлению, в комнате его не оказалось. Видимо, он куда-то ушел, не дописав письмо, потому что на письменном столе лежала бумага и – вот удача! – конверт с адресом: «„Хиггинс и Стакли“, Патерностер-роу, 312». Мэгги запомнила адрес с первого раза, но ее взгляд задержался на столе, где царил вопиющий беспорядок. Ну и бедлам! Несколько листков почтовой бумаги были исписаны цифрами. Энтони вел вычисления и по своей давней привычке рисовал на полях картинки. У него хорошо получались лица, он умел уловить сходство. Мэгги часто видела – и ей было приятно – целые страницы, разрисованные ее портретами: анфас, профиль, три четверти. Но лицо, смотревшее на нее с испещренного цифрами листа, принадлежало не ей и словно уклонялось от ее взгляда. Это было лицо женщины, которую Мэгги никогда не видела, но она чувствовала, что узнала бы ее сразу – такими четкими и выразительными были ее черты. Среди валявшихся в беспорядке бумаг были визитки и карточки из бумажника Энтони. Мэгги знала, что он всегда носит с собой ее фотографию. Где же она? Поддавшись внезапному любопытству, она принялась ворошить бумаги. Ага, вот она, фотография. Но это уже не ее лицо! Несколькими штрихами Энтони переделал абрис ее лица – нежного, мягкого, с гладкой кожей, – и придал ему совсем другие черты: заостренные, с высокими скулами, впалыми щеками и ясными жесткими глазами, от уголков которых веером расходились тоненькие морщинки, – и это лицо было ей уже знакомо, даже слишком знакомо.

Не в силах смотреть на него, она отвернулась и увидела Энтони, стоявшего у нее за спиной. Похоже, он вышел из ванной, поскольку был одет в банный халат и держал в руке полотенце.

– Ну, – спросил он, – тебе не кажется, что так лучше?

Она ничего не ответила, но подошла к раковине и взяла лежавший на ней градусник.

– Стоит ли тебе так расхаживать, – сказала она наконец, – с температурой под сотню[45]?

– Может, и нет. – Энтони скользнул к кровати, бодро приплясывая по-козлиному. – Но я чувствую себя на все сто.

От его улыбки Мэгги стало не по себе, и она отступила к двери.

– Я могу что-нибудь для тебя сделать?

– Не сегодня, душа моя.

От этого ласкового обращения Мэгги вздрогнула, как от удара.

Отослав телеграмму, Мэгги вышла на улицу. Одно то, что она сумела хоть что-то предпринять, принесло ей облегчение. Она уже представляла, как Энтони укладывает свои вещи в «даймлер» Эмплфорта и садится с пледом и грелками – и, возможно, с ней тоже, – на переднем сиденье. Эмплфорты бесконечно добры и отзывчивы, они не откажут Энтони в просьбе отвезти его в Лондон. Мэгги воспрянула духом, но ее организм требовал отдыха: день выдался душным, а она очень спешила и шла сюда быстрым шагом. «Еще одна такая же жуткая ночь, как эта, – подумала она, – и я точно превращусь в развалину». Впереди показалась аптека, и Мэгги вошла внутрь.

– Можно нюхательной соли?

– Разумеется, мадам.

Она вдохнула соли и почувствовала себя лучше.

– У вас есть какое-нибудь снотворное?

– Есть таблетки аллоданола, мадам.

– Я возьму.

– У вас есть рецепт от врача?

– Нет.

– Тогда, боюсь, вам придется поставить подпись в журнале ядов. Это простая формальность.

Мэгги расписалась в журнале, успев подумать: интересно, зачем предыдущему покупателю, некоему Дж. Бейтсу, мог понадобиться цианистый калий?

– Постараемся не волноваться, – сказала миссис Эмплфорт, передавая Мэгги чашку чая. – Но, честно признаюсь, я рада, что приходил врач. Одним поводом для волнения меньше, не так ли? Не то чтобы меня тревожило состояние Энтони – он был в таком приподнятом настроении, когда я заглянула к нему перед обедом! С тех пор он спит. Но я вполне понимаю, что хотела сказать Мэгги. Он сам на себя не похож. Возможно, и вправду следует отправить его в Лондон, как она предлагает. Там он скорее придет в норму.

Вошел Рандл.

– Телеграмма для мистера Фэйрфилда, мадам.

– Ее передали по телефону: «Срочно требуется Ваше присутствие вторник утром – „Хиггинс и Стакли“». Вторник – это уже завтра. Все как будто за то, что ему над ехать, да, Чарльз?

Мэгги была в восторге, что все так замечательно складывается, но ее слегка удивило, что миссис Эмплфорт так легко согласилась отправить Энтони домой.

– Мог бы он уехать сегодня? – спросила она.

– Завтра будет уже слишком поздно, – сухо проговорил мистер Эмплфорт. – Машина в его распоряжении, он может ехать, когда пожелает.

Вместе с облегчением Мэгги ощутила болезненный укол обиды: хозяева дома слишком уж явно стремились поскорее избавиться от Энтони. Она-то привыкла, что все его обожают.

– Я могла бы поехать с ним, – сказала она.

Неожиданно все воспротивились. И особенно Рональд.

– Я уверен, Энтони не захочет, чтобы ты уезжала. Ты понимаешь, о чем я, Мэгги: путь неблизкий, душным вечером в закрытой машине. Чарли сказал, он пошлет человека, если вдруг понадобится.

Мистер Эмплфорт кивнул.

– Но если он болен?! – воскликнула Мэгги.

При этих словах вошел врач. Вид у него был довольно мрачный.

– Хотелось бы мне сообщить, что мистер Фэйрфилд идет на поправку, – сообщил он, – но, к сожалению, вынужден вас огорчить. Опухоль распространилась уже до плеча, и его немного лихорадит. Ведет он себя тоже странно, возбуждение сменяется апатией и наоборот. – Врач умолк на секунду и добавил: – Я хотел бы послушать мнение другого специалиста.

Мистер Эмплфорт взглянул на жену.

– В таком случае не будет ли лучше отправить его в Лондон? Кстати сказать, его фирма телеграфировала ему, попросив срочно приехать. В машине он сможет добраться вполне комфортно.

Врач ответил немедленно:

– Я бы этого не советовал. Я считаю, что перевозить человека в таком состоянии крайне нежелательно. Его фирме – прошу меня извинить – придется как-нибудь обойтись без него день-другой.

– Возможно, – предложила Мэгги, стараясь унять дрожь, – этот вопрос удастся решить у него дома. Они могли бы прислать кого-то из служащих. Я знаю, они всегда недовольны, когда его нет на месте, – договорила она, запинаясь.

– А знаете, доктор, – сказал мистер Эмплфорт, – мы будем вам очень признательны, если вы отправитесь с ним. Мы могли бы позвонить его лечащему врачу, чтобы он встретил вас в Лондоне, и машина доставит вас домой еще до полуночи.

Доктор расправил плечи: он, очевидно, принадлежал к тому типу людей, которые тем сильнее настаивают на своем, чем больше их просят изменить свое мнение.

– Я считаю весьма неразумным, – отчеканил он, – перевозить пациента из дома. Я не возьму на себя такую ответственность. Завтра утром я свяжусь с коллегой из Ипсвича. А пока, с вашего позволения, распоряжусь, чтобы сегодня вечером к нему прислали опытную медсестру.

Невзирая на всеобщее недовольство, доктор высказал последние наставления и удалился.

Ближе к вечеру, когда Мэгги поднималась к себе, чтобы переодеться к ужину, она встретила на лестнице Рандла. Он выглядел встревоженным.

– Прошу прощения, мисс, – сказал он, – вы не видели мистера Фэйрфилда? Я уже всех спрашивал, и никто его не видел. Я отнес ему ужин полчаса назад, но его не было в комнате. Он приготовил одежду, она лежала на кровати. Вся, кроме рубашки.

– А после этого вы к нему заходили? – спросила Мэгги.

– Нет, мисс.

– Хорошо, я проверю сама.

Мэгги осторожно подошла к двери в комнату Энтони. Прислушалась и, различив звуки шагов и выдвигаемых и задвигаемых ящиков, вернулась к Рандлу.

– Он у себя, все в порядке, – сказала она. – А мне нужно побыстрее переодеться.

Через несколько минут в кухне прозвенел колокольчик.

– Кто это?

– Комната мисс Уинтроп, – сказала кухарка. – Поторопись, Леттис, иначе столкнешься с Рандлом – он вот-вот вернется.

– Мне не хочется туда идти, – сказала Леттис. – Говорю же, я вся на нервах…

– Глупости, девочка, – сказала кухарка. – Давай пошевеливайся.

Едва девушка вышла, появился Рандл.

– Меня беспокоит мастер Энтони, – задумчиво проговорил он. – Он вбил себе в голову, что ему необходимо спуститься к ужину. «Рандл, – сказал он мне этаким доверительным тоном, – ничего, если нас будет семеро? Хочу познакомить их со своей новой подругой». Я удивился: «С какой подругой, мистер Фэйрфилд?» «Ну как же, – говорит он, – разве ты ее не видел? Она теперь всегда со мной». Бедняга, ведь он всегда был душой компании, а теперь, боюсь, повредился умом.

– Думаете, он и впрямь спустится к ужину? – спросила кухарка.

Но не успел Рандл ответить, как в кухню вбежала Леттис.

– Ох, – воскликнула она, – я знала, случится что-то ужасное! Я так и знала! А теперь она требует тряпку и ведро с водой! Говорит, никто не должен ничего узнать. Но я больше туда не пойду! И не вынесу ее из комнаты! Даже в руки ее не возьму!

– Что не возьмешь?

– Мусорную корзину.

– Почему? Что с ней не так?

– Она… она вся в крови!

Леттис наконец-то взяла себя в руки и принялась поспешно – и даже как будто охотно – рассказывать, что случилось.

– Я пошла наверх сразу, как только она позвонила («Ну, для начала, это неправда», – заметила кухарка). Она приоткрыла дверь и сказала: «Ой, Леттис, я так испугалась!» А я говорю: «Что случилось, мисс?» А она: «Здесь кот». Ну, я решила, чего тут бояться, и говорю: «Могу я войти и поймать его, мисс?» А она (вот же хитрая бестия, как потом оказалось) говорит: «Буду очень признательна». Я вошла, никакого кота не увидела и говорю: «Где же он?» Она указала на мусорную корзину у туалетного столика и говорит: «В той корзине». Я говорю: «Ну, так еще проще, мисс, если он только не выскочит». А она: «Он не выскочит, это точно». Конечно, я сразу смекнула, в чем дело. Я же знаю, коты выбирают самые тихие, темные места, чтобы там помереть. И я, значит, ей говорю: «Хотите сказать, мисс, что бедняга помер?» Я иду, чтобы забрать бедного котика, потому что вообще-то не боюсь мертвых животных, и тут она говорит (все-таки надо отдать ей должное): «Постойте, Леттис, он не сам умер: его убили». Я смотрю, она вся дрожит, и сама задрожала. А потом заглянула в корзину и… ну… – Она на секунду умолкла, видимо, чтобы заранее насладиться эффектом, который произведут ее следующие слова: – Короче, это был наш Томас! Только вы бы его не узнали, беднягу, потому что ему размозжили голову.

– Томас! – воскликнула кухарка. – Он же был здесь всего час назад!

– То же самое я и сказала мисс Уинтроп: «Как же так? Он был на кухне всего час назад», а потом мне стало дурно, и, когда она попросила меня помочь ей убрать этот ужас, я не смогла, хоть убейте. Но теперь мне уже полегчало, – неожиданно заключила она. – Вернусь туда и наведу порядок! – Она собрала все необходимое для уборки и удалилась.

– Томас! – пробормотал Рандл. – Кто мог желать зла бедной зверушке?! Кстати, я вспомнил, мистер Фэйрфилд просил принести ему чистую рубашку… Пойду спрошу у него.

Энтони, одетый к ужину, сидел за письменным столом. Напротив него, по другую сторону стола, стоял пустой стул. Все бумаги и письменные приборы были убраны, и полированная столешница отражала свет двух свечей. Энтони сидел спиной к двери, его лицо, когда он обернулся к Рэндлу, было покрыто красными пятнами и казалось неимоверно уставшим.

– Я все же решил ужинать здесь, Рандл.

Рандл заметил, что чашка с мясным бульоном стояла нетронутой.

– Но ваш ужин стынет, мистер Фэйрфилд, – сказал он.

– Это не ваша забота, – отозвался Энтони. – Я ожидаю гостью.

Старинные часы на камине в гостиной начали отбивать одиннадцать, прервав разговор, начавшийся еще за обедом, – разговор, впрочем, крайне бессвязный.

– Уже одиннадцать, – сказал мистер Эмплфорт. – Медсестра должна быть с минуты на минуту. Думаю, она скажет тебе спасибо, Рональд, за то, что ты заставил его лечь в постель.

– Не очень-то приятно так обращаться с Энтони, – заметил Рональд.

Все замолчали.

– Что это было? – вдруг спросила Мэгги.

– Похоже на звук мотора.

– Возможно, – сказал мистер Эмплфорт. – Отсюда не разобрать.

Они прислушались, но непонятный звук уже стих вдали.

– Эйлин пошла спать, Мэгги, – сообщила миссис Эмплфорт. – Ты бы тоже пошла прилегла. Мы подождем медсестру и позовем тебя, когда она приедет.

Мэгги с неохотой согласилась подняться наверх.

Она пробыла у себя в спальне около десяти минут, слишком уставшая, чтобы раздеться, и тут раздался стук в дверь. Это была Эйлин.

– Мэгги, приехала медсестра. Я подумала, надо сказать тебе.

– Спасибо, – отозвалась Мэгги. – Они обещали меня позвать, но, наверное, забыли. Где она?

– Уже у Энтони. Я шла из ванной, и дверь в его комнату была открыта.

– Она хорошенькая?

– Я видела ее только со спины.

– Пожалуй, схожу и побеседую с ней, – сказала Мэгги.

– Да, сходи. Я, наверное, с тобой не пойду.

Уже в коридоре Мэгги задумалась о том, что скажет медсестре. Она не собиралась давать советов и учить человека, как ему делать свою работу. Но медсестры тоже люди, и Мэгги не хотелось, чтобы эта незнакомка решила, что Энтони всегда был таким… капризным, обидчивым, неразумным созданием, каким сделался за последние несколько часов. Она не могла подобрать для него более жестких слов, даже после всех его намеренных грубостей. Эта женщина, вероятно, слышала, что Мэгги была с ним помолвлена, и Мэгги покажет ей, что гордится этими отношениями и считает их честью для себя.

Дверь по-прежнему была открыта, так что Мэгги вошла, постучав для приличия. Но женщина, нависшая над подушкой Энтони и метнувшая на нее взгляд, исполненный злорадного торжества, не была медсестрой. Мэгги узнала это лицо: ее зрение так обострилось в эти минуты, что она различила все черты, добавленные Энтони, когда он переделывал ее собственный портрет в лицо леди Элинор. Ужас охватил ее, но она не могла просто стоять и смотреть, как достаточно длинные волосы Энтони почти касаются пола и как тонкая рука этого существа сжимает его напрягшееся горло. Мэгги шагнула вперед, полная решимости любой ценой прекратить этот кошмар. Но, подойдя ближе, она поняла, что рука на шее Энтони не душила его, а ласкала, а он, подняв на нее взгляд, невнятно произнес сквозь пену на распухших губах:

– Убирайся отсюда, черт бы тебя побрал!

В тот же миг Мэгги услышала шаги за спиной. Чей-то голос произнес:

– Вот ваш пациент, сестра. Боюсь, он не совсем в кровати. А это Мэгги. Что ты с ним делаешь, Мэгги?

Девушка изумленно обернулась:

– А вы разве не видите?

Но тот же вопрос она могла бы адресовать самой себе. Потому что, снова повернувшись к кровати, увидела лишь смятые простыни, пустую подушку и волосы Энтони, метущие пол.

Медсестра оказалась женщиной здравомыслящей. Подкрепившись чаем, она быстро выпроводила всех из комнаты. Дом заполнила тишина – глубже той, что обычно бывает по ночам. Болезнь заявила свои права.

На визиты Мэгги был наложен особый запрет. По словам медсестры, она заметила, что присутствие мисс Уинтроп раздражающе действует на пациента. Но Мэгги вытянула у нее обещание, что ее обязательно позовут, если Энтони станет хуже. Она так устала и переволновалась, что при всем желании не смогла бы уснуть. Так она и сидела, полностью одетая, в кресле и старалась унять тревогу, периодически тайком подходя к двери спальни Энтони.

Время ползло черепашьим шагом. Мэгги пыталась отвлечься чтением легкой литературы, которой ее снабдила хозяйка. У нее не получалось удерживать внимание на книге – глаза просто скользили по строчкам, – но она машинально переворачивала страницы, поскольку это простое действие помогало ей отгородиться от мысли, которая уже давно вызревала у нее в подсознании и теперь грозила захватить ее всю, без остатка, – от мысли, что легенда Лоу-Трэшолда могла оказаться правдой. Мэгги не была склонна ни к истерии, ни к суевериям, и какое-то время ей удавалось убеждать себя в том, что увиденное в комнате Энтони было галлюцинацией. Но с каждым часом ее уверенность таяла. Энтони стал жертвой мстительной леди Элинор. Все указывало на это: и обстоятельства ее появления, и особенности протекания болезни Энтони, и ужасающие изменения в его характере – не говоря уже о рисунках и убитом коте.

Она видела только два способа его спасти. Один состоял в том, чтобы вытащить его из этого дома – Мэгги этого и добивалась, но тщетно, и если она предпримет еще одну попытку, поражение будет даже более сокрушительным, чем в первый раз. Но оставался еще и другой способ.

Старинная книга о трагических происшествиях в Лоу-Трэшолд-Холле так и лежала в комоде: ради собственного спокойствия Мэгги поклялась не брать ее в руки, и до сих пор ей удавалось сдержать эту клятву. Но когда небо начало бледнеть в преддверии рассвета и ее убежденность в смертельной опасности, нависшей над Энтони, окончательно окрепла, Мэгги решилась нарушить клятву.

«Посему мы должны заключить, – прочитала она, – что леди Элинор, как и прочие потусторонние фантомы, подчиняется некоторым законам. Один из законов таков, что она покидает свою жертву и ищет другое обиталище для дальнейшего мщения, ежели на пути ее встает тело, более близкое к окончательному распаду…»

Течение ее мыслей нарушил стук в дверь, раздавшийся дважды.

– Войдите!

– Мисс Уинтроп, – сказала медсестра, – жаль сообщать вам плохую новость, но пациенту, увы, стало хуже. Я думаю, надо звонить врачу.

– Я кого-нибудь позову, – отозвалась Мэгги. – Ему намного хуже?

– Боюсь, что да.

Мэгги без труда нашла Рандла: он был уже на ногах.

– Который час, Рандл? – спросила она. – Я потеряла счет времени.

– Половина пятого, мисс. – Он посмотрел на нее с сочувствием.

– Скоро ли приедет врач?

– В течение часа, мисс, не позже.

Внезапно у нее возникла идея.

– Я так устала, Рандл. Пожалуй, я все-таки попытаюсь немного поспать. Скажите всем, чтобы меня не беспокоили, если только… если только…

– Да, мисс, – ответил Рандл. – Вид у вас очень усталый.

Еще час! У нее уйма времени.

Мэгги снова раскрыла книгу. «…Для дальнейшаго мщения… ищет другое обиталище… Тело, более близкое к окончательному распаду». Она с состраданием подумала о бедной служанке, чья смерть принесла выздоровление кузену лорда Дэдхема, но осталась почти незамеченной: «только на другую ночь» в поместье узнали, что она мертва. Что ж, эта ночь уже почти прошла. Мэгги зябко поежилась.

«Я умру во сне, – подумала она. – Но почувствую ли я ее приближение?» Ее замутило от отвращения при одной только мысли о таком посягательстве. Но не думать об этом она не могла. «Осознаю ли я, пусть всего лишь на миг, что я превращаюсь в… во что?» Ее разум отказывался развивать эту мысль.

«А вдруг у меня будет время причинить кому-либо вред? – задумалась она. – Я могла бы связать себе ноги платком. Тогда я не смогу ходить».

Ходить… Ходячий мертвец… На нее нахлынули новые страхи. Ничего у нее не получится! Она просто не сможет! Не посмеет отдать себя во владение этому бесконечному ужасу! Измученное воображение принялось рисовать картины ее собственных похорон, она увидела вереницу скорбящих, идущих в церковь за ее гробом. Но Энтони среди них не было: он уже выздоравливал, но еще недостаточно окреп. Он не сумеет понять, почему Мэгги покончила с собой, ведь записка, которую она оставит, не позволит догадаться о реальной причине, а лишь сообщит о долгой бессоннице и нервном истощении. Значит, Энтони не будет рядом, когда ее тело предадут земле. Но нет, здесь она ошибалась: это будет уже не ее тело, его займет та, другая женщина и будет им распоряжаться как полновластная хозяйка. По праву владения.

Эти картины, представшие перед ее мысленным взором столь отчетливо, как-то разом поблекли. Ее неприкаянный взгляд, блуждавший по комнате, остановился на книге, которую она все еще держала в руках.

«Она не может занимать труп, – прочитала Мэгги, – после христианскаго погребения». Это ее немного утешило. Но (ее страхи тут же вернулись) самоубийцам не положено христианское погребение. Как же тогда? Вместо церковного кладбища ей представился дорожный перекресток с покосившимся указателем, все надписи на котором давным-давно стерлись. Рядом с гробом стояли лишь два-три человека – они украдкой переглянулись, когда могильщик отбросил лопату и взялся за деревянный кол…

Мэгги вздрогнула и вернулась к действительности.

«Это все фантазии, – подумала она. – Но моя подпись в журнале ядов – реальность». Она достала стеклянную колбочку на восемнадцать таблеток. Разовая доза составляла одну или две. За окном занималась заря – надо спешить. Мэгги взяла лист бумаги и минут пять писала. Она дошла до слов «никто не виноват», и тут послышался чудовищный протяжный рев: он становился все громче и громче, пока вся комната не заходила ходуном. Когда звук достиг оглушительной силы, за окном что-то промелькнуло, на долю секунды затмив дневной свет. Потом раздался такой жуткий грохот, какого Мэгги никогда в жизни не слышала.

Позабыв обо всем, она подбежала к окну. Ее взору предстала картина неописуемого разрушения. Весь газон был завален обломками самолета, потерпевшего крушение на огромной скорости. Часть этих обломков вспорола землю, оставив глубокие борозды. Пилота выбросило из кабины – Мэгги увидела его ноги, торчавшие из клумбы под стеной дома. Ноги не шевелились, и она решила, что пилот наверняка мертв.

Пока она раздумывала, что предпринять, под окном раздались голоса.

– Похоже, у нас тут не самое благополучное место, Рандл, – произнес мистер Эмплфорт.

– Да, сэр.

Они замолчали. Потом мистер Эмплфорт снова заговорил:

– Кажется, он еще дышит.

– Да, сэр, дышит, но еле-еле.

– Берите его под руки, я возьмусь за ноги, и внесем в дом.

Что-то начало вырисовываться в уме Мэгги.

Рандл сказал:

– Прошу меня извинить, сэр, но я не думаю, что его нужно куда-то нести. Однажды я слышал, как врач говорил, что, если человек упал и явно пострадал, его лучше не трогать.

– Не думаю, что мы ему навредим, если проделаем все аккуратно.

– И все же, сэр, вы бы послушали мой совет… – В голосе Рандла явственно прозвучала настойчивость.

Мэгги, которую трясло от волнения, хотелось распахнуть окно и крикнуть: «Несите его сюда, в дом!» Но ее словно парализовало, и она была не в силах вымолвить ни слова.

Наконец мистер Эмплфорт сказал:

– Вы должны понимать, что нельзя оставлять его здесь. Начинается дождь.

(«Вносите же его! Вносите!»)

– Что ж, сэр, только под вашу ответственность…

Сердце Мэгги замерло.

– Разумеется, я не хочу навредить бедняге.

(«Да вносите же его! Вносите!»)

Первые капли дождя упали на окно.

– Послушайте, Рандл, надо как-то защитить его от дождя.

– Я принесу тот кусок крыла, сэр, и поставлю над ним.

(«Вносите же его! Вносите!»)

Мэгги услышала, как Рандл тащит что-то тяжелое по гравийной дорожке. Потом скрежещущий звук стих, и мистер Эмплфорт сказал:

– Для носилок как раз то что надо, Рандл! Земля мягкая, подсунем под него эту штуковину. Осторожнее, осторожнее! – Оба мужчины тяжело задышали. – Взялись за свой конец? Хорошо.

Их тяжелые, размеренные шаги постепенно затихли.

Следующим, что услышала Мэгги, был шум мотора машины, в которой приехал врач. Не смея выйти из комнаты и не в силах усидеть на месте, она приоткрыла дверь и долго стояла, прислушиваясь. Наконец, она увидела медсестру, идущую к ней по коридору.

– Пациенту чуть лучше, мисс Уинтроп. Доктор думает, что теперь он пойдет на поправку.

– Какому пациенту?

– О, у другого бедняги не было никаких шансов.

Мэгги закрыла глаза.

– Могу я увидеть Энтони? – спросила она после долгого молчания.

– Ну, если только одним глазком.

Энтони слабо улыбнулся ей с кровати.

Котильон[46]

– Ты хочешь, чтобы котильон танцевали в масках? – уточнила Мэрион Лейн. – А мы не упаримся?

– Дорогая моя, сейчас декабрь, а не июль, – напомнила Джейн Мэннинг, хозяйка дома и давняя подруга Мэрион. – Смотри! – Она указала на окно, их единственную защиту от мягкой бомбардировки снежными хлопьями.

Мэрион поднялась с кресла у камина, подошла к окну и выглянула наружу. Снегопад начался как по заказу, словно для подтверждения слов миссис Мэннинг. Темный гравий еще местами проглядывал на садовых дорожках, присыпанных снегом, как белой пудрой, а блестящие листья магнолий, тоже припорошенные белым, казались практически черными. Деревья, которые еще вчера, когда Мэрион прибыла в поместье, вырисовывались на фоне предвечернего неба так отчетливо, что можно было легко разглядеть каждую тонкую веточку, теперь сделались почти невидимыми, превратились в смутные силуэты, проступавшие сквозь снежную пелену. Мэрион отошла от окна.

– Твоя идея с котильоном мне нравится, – сказала она. – Не подумай, что я возражаю или хочу тебя отговорить. Я вообще человек неконфликтный. Хотя, может быть, ты считаешь иначе?

– Что ты, милая?! Вовсе нет.

– Я просто подумала, что, если все будут в масках… Наверное, будет уже не так весело, если не знать, кто есть кто? Я имею в виду, в тех фигурах, когда дамы пудрят лицо кавалерам или стирают их отражения с зеркала. Какой смысл пудрить маску?

– Дорогая моя Мэрион, эти черные шелковые полумаски закрывают лишь верхнюю половину лица. Неужели ты думаешь, что мы не узнаем друг друга?

– Ты, может быть, и узнаешь, – сказала Мэрион. – А я плохо распознаю лица, даже без масок. Если я случайно встречаю на улице кого-то из лучших друзей, я могу их не узнать и пройти мимо.

– Но ты же узнаешь их по голосам.

– А если они молчат?

– Можно задать им вопрос, завести разговор.

– Я все равно не знакома и с половиной твоих гостей.

– С теми, кто гостит в доме, ты еще познакомишься, – сказала Джейн. – Это уже шестнадцать. И ты знаешь Греев, и Фостеров, и Болтонов. Всего должно быть около восьмидесяти человек. Может, чуть меньше.

– Считая незваных гостей?

– У нас таких не бывает, и в этот раз тоже не будет.

– Но как ты поймешь, что их нет, если все будут в масках?

– Во-первых, я буду знать точное число приглашенных, а во-вторых, ровно в полночь, когда котильон завершится, мы все снимем маски. Такое правило.

– Ясно.

Внезапно комната наполнилась светом. Вошел слуга и принялся задергивать шторы. Подруги умолкли, дожидаясь, когда он закончит с последним окном, – всего их было пять.

– Я уже и забыла, какая длинная эта комната, – сказала Мэрион. – Как я понимаю, котильон будет здесь?

– Больше негде. Будь она чуть подлиннее, можно было бы устроить гонки на подушках. Но, боюсь, ничего не получится. Места тут маловато, гонка закончится сразу, как только начнется.

Слуга придвинул к ним чайный столик и вышел из комнаты.

– Дорогая моя, – внезапно проговорила Джейн, – пока Джек со своей шумной компанией не вернулся со стрельбищ, я хотела бы сказать, как я рада, что ты к нам приехала. Хорошо, что все остальные соберутся только в Сочельник. У нас будет время поговорить, и ты мне все о себе расскажешь.

– О себе? – рассеянно переспросила Мэрион, заерзав в кресле. – Да рассказывать особенно нечего.

– Как же нечего?! Нет, я не верю! Не может быть, чтобы за столько месяцев не произошло ничего нового и интересного. У меня-то жизнь скучная… нет, не скучная, просто тихая. А твоя жизнь всегда была mouvementée[47].

– Раньше да, – согласилась Мэрион. – Раньше да, но теперь я…

У двери раздался громкий смех, топот ног, и кто-то крикнул с порога:

– Дженни, Дженни, ты напоишь нас чаем?

– Чай сейчас подадут, – отозвалась миссис Мэннинг и со вздохом повернулась к подруге. – Ничего не поделаешь, посекретничаем потом.

Прошло пять дней – наступил вечер двадцать седьмого, вечер большого бала. Мэрион поднялась к себе в комнату, чтобы немного вздремнуть. Ужин подали в половине девятого, и до начала приема оставалось еще почти два часа. Перед тем как прилечь, она выключила весь свет, кроме бра над кроватью. Она очень устала. Непрестанные разговоры с утра до ночи ее утомили. За последние несколько дней она говорила так много, что даже мысли рождались в уме уже четкими фразами – в голове им не сиделось, они рвались наружу, желая быть высказанными, и она постоянно ловила себя на том, что разговаривает сама с собой. Вот и теперь она прошептала вслух:

– Хорошо, что я ничего не сказала Дженни. Она бы не поняла и наверняка бы меня осудила, а кому это надо? Ох, как все сложно!

Она погасила свет над кроватью, но граммофон у нее в голове никак не выключался и звучал даже настойчивее, чем когда бы то ни было. Знакомая запись, Мэрион знала ее наизусть, до последнего слова: композиция для голоса под условным названием «Выступление свидетеля защиты». «Я же не думала, что он так серьезно к этому отнесется, – объявил внутренний граммофон с явным уклоном в самооправдание. – Я просто хотела его развлечь. Нас познакомил Хью Траверс – он хорошо меня знает, знает, какая я на самом деле, он наверняка сказал Гарри: мужчины всегда обсуждают такие вещи. Когда-то Хью тоже был на меня обижен, но он превозмог все обиды, и мы снова прекрасно общаемся, – я еще не встречала ни одного мужчины, который не справился бы со своими чувствами».

На мгновение мысли Мэрион вырвались из бороздок крутящейся в голове пластинки и обратились к ее прошлой жизни. Да, они все справлялись. Более-менее справлялись. «Я не давала ему никаких обещаний, – снова включилась упрямая запись. – Почему он решил, что у него есть какие-то права на меня? Хью не должен был нас знакомить, зная, что он за человек… и… и что за человек я сама. Да, он мне нравился. Разумеется, он мне нравился. Но он был таким требовательным… слишком требовательным. И все равно… – Запись, на мгновение принявшая мажорный тон, снова скатилась в минор. – Сама я бы как-нибудь справилась, как справлялась и раньше. Это было чистой воды невезение, что он застал меня с тем другим Гарри. До сих пор страшно вспомнить». На этом месте пластинку, как всегда, заело: Мэрион пришлось импровизировать, чтобы преодолеть эту болезненную лакуну без особых душевных потерь. Ее мысли умчались к другому Гарри и наполнились тихой нежностью: тот Гарри не стал бы устраивать сцену, уже потом он так мило ее утешал. «Просто все так неудачно сложилось, – возобновилась прерванная запись. – Я не хотела разбить ему сердце, сломать ему жизнь, или что еще я ему сделала, как он говорил».

А что именно он говорил? Что-то зловещее шевельнулось в мыслях Мэрион. Механизм вновь завертелся: доиграв до конца, запись включилась по новой. Нет, только не это! Она зажгла свет, вскочила с кровати и принялась перебирать стопку писем. И только когда прикоснулась к его письму, поняла, что знает его наизусть.

«Дорогая Мэрион!

После всего, что случилось, ты вряд ли захочешь видеть меня снова, и хотя я ужасно хочу тебя видеть, нам не стоит встречаться. Так будет лучше для нас обоих. Я понимаю, что это звучит как дешевая мелодрама, но ты испортила всю мою жизнь, ты что-то убила во мне. Я никогда не стремился к Правде ради правды, но я благодарен, что Случай дал мне возможность заглянуть за кулисы обмана. Вчера вечером у меня открылись глаза. Еще больше я благодарен тебе. Благодарен за то, что ты меня берегла и так долго скрывала правду. Ты отняла у меня почти все, но любопытство осталось: прежде чем я умру (или после того, как умру, это уже не так важно!), я хотел бы увидеть тебя без маски (извини за банальность), чтобы сравнить реальность с иллюзией, взлелеянной в моем сердце. Возможно, мы еще встретимся когда-нибудь. А пока что прощай.

Когда-то твой и в какой-то мере по-прежнему твой,

Генри Чичестер».

Взгляд Мэрион оторвался от письма и рассеянно скользнул по черной маске и домино, уже приготовленным для бала. Она не оценила иронии, создаваемой этими карнавальными аксессуарам, – она о них даже не думала. Она испытала невероятное облегчение, как всегда после прочтения письма Гарри. Когда она думала о письме, оно почему-то ее пугало, когда читала его, оно казалось уже не враждебным – наоборот, почти лестным: слова прощания от человека оскорбленного, разочарованного, но по-прежнему любящего. Она снова легла и мгновенно уснула.

В начале одиннадцатого джентльмены проследовали за дамами в «длинную» гостиную. Даже Джек Мэннинг, хозяин дома, с трудом узнавал комнату, откуда вынесли всю мебель, оставив лишь ряд позолоченных стульев у противоположной от окон стены. Пока что все шло замечательно: ужин, на котором присутствовали с полдюжины соседей, был поистине великолепным. Но теперь все до единого, включая хозяина и хозяйку, пребывали в легкой растерянности, не совсем понимая, что делать дальше. Время «Ч» приближалось, котильон должен начаться в одиннадцать и завершиться в полночь, после чего будут уже настоящие танцы без всяких забав, однако гости, едущие издалека, могут прибыть в любую минуту. Если те, кто уже будет в масках, до начала игры встретятся с теми, кто будет без масок, это испортит веселье, но как их разделить? Создавая иллюзию секретности, миссис Мэннинг заранее попросила гостей объявлять о своем прибытии у подножия лестницы и по возможности тихо, так чтобы их слышала только она. Зная, как ненадежны любые планы, она позаботилась о том, чтобы в гардеробной был запас «лишних» шелковых масок для тех гостей, которые (она это точно знала) наверняка позабудут захватить свою маску. Она думала, что учла все детали и обезопасила себя от досадных случайностей, но твердой уверенности у нее не было, и теперь, глядя на собравшихся в комнате гостей, которые украдкой поглядывали на часы или слишком уж оживленно беседовали друг с другом, она тоже прониклась всеобщим волнением.

– Мне кажется, – сказала миссис Мэннинг, когда ей с третьего раза удалось привлечь внимание присутствующих, – мне кажется, вам лучше пойти надеть маски, пока не приехали остальные и не увидели вас в естественном, так сказать, состоянии.

В ответ на это шутливое замечание раздались нервные смешки, и гости с явным облегчением разошлись по своим комнатам. Длинная галерея (как ее иногда высокопарно называли) опустела и замерла в ожидании.

– Ты бы узнал сэра Джозефа Дикинсона, – выдохнула миссис Мэннинг, – в таком облике?

– Никогда в жизни, – сказал ее муж. – Я даже не думал, что маска и домино так меняют человека. Кроме нескольких мужчин, я вообще никого не узнаю.

– Ты прямо как Мэрион: она говорила, что, случайно встречая на улице даже кого-то из лучших друзей, может их не узнать и пройти мимо.

– Осмелюсь предположить, что она не страдает от этого.

– Джек! Не надо так говорить! Она сегодня на редкость хорошенькая, тебе не кажется? Жаль, что ей придется быть в маске, пусть даже всего на часок!

Ее муж только фыркнул в ответ.

– Я сказала Колину Чиллингворту, что она будет у нас на балу. Ты же знаешь, он постоянно про нее спрашивает. Такой милый старик, такой внимательный и деликатный… Настоящий джентльмен старой закалки.

– Потому что вечно спрашивает о Мэрион?

– Нет, балда! Но он спрашивал, можно ли привести с собой гостя…

– Какого гостя?

– Я не помню, как его зовут. Впрочем, он все равно не приехал. Ему нездоровится. То ли разлитие желчи, то ли что-то еще. Колин очень извинялся, что не сообщил перед выездом. У него сломался телефон.

– Очень любезно с его стороны. Кстати, сколько нас всего, в общей сложности?

– Семьдесят восемь, а должно было быть семьдесят девять.

– Еще кто-то приедет?

– Я спрошу у Джексона.

Дворецкий, стоявший точно посередине парадной лестницы, подтвердил подсчеты миссис Мэннинг.

– Все верно, мадам: двадцать два человека было за ужином, а позже приехали еще пятьдесят шесть.

– Благодарю, Джексон, – сказал мистер Мэннинг. – Что ж, дорогая, нам тоже пора надеть маски.

Они поспешили прочь, но миссис Мэннинг оглянулась через плечо:

– Джексон, вы проследите, чтобы в каминах горел огонь?

– Да, мэм, – отозвался дворецкий. – В доме очень тепло.

В доме действительно было тепло. Мэрион, вошедшую в бальный зал ближе к одиннадцати, встретила волна жара, утешительного и уютного. Она бродила в толпе гостей, может быть, несколько ошеломленная, но уверенная в себе и в приподнятом настроении. Как она и ожидала, она не узнавала и половины присутствующих, но остро чувствовала на себе их зоркие взгляды – взгляды темных, внимательных, но в остальном лишенных всякого выражения глаз в прорезях черных масок. Впрочем, ей даже льстило внимание окружающих. Со всех сторон доносились обрывки разговоров и смех, особенно смех, его звонкие трели и возгласы радости при узнавании, смущенное бормотание и отчаянное причитание: «Я такой глупый, я даже не представляю, кто вы», – хриплые, гулкие голоса, писк высоким фальцетом, явно для маскировки. Очень скоро Мэрион начало раздражать это ребячество. Если кто-то ее узнавал, а ее узнавали довольно часто (маска служила ей скорее украшением, нежели что-то скрывала), она загадочно улыбалась и не высказывала отетных догадок. С ее точки зрения, женщины, пробуждавшие к себе интерес лишь при условии, что ты не знаешь, кто они такие, не заслуживают ничего, кроме жалости и презрения. Она с нетерпением ждала момента, когда все снимут маски и начнется настоящий бал.

И вот оркестр, расположившийся в нише между двумя дверями, заиграл первые такты мелодии. Кто-то прикоснулся к руке Мэрион, приглашая ее на первую фигуру. Ее партнером оказался какой-то зеленый юнец, по-своему даже милый, пылкий, жизнерадостный и добродушный, как молоденький терьер. Иными словами, совсем не ее тип мужчины, и ей хотелось поскорее от него избавиться.

Случай представился быстро. Стоя на стуле, наподобие статуи Свободы в Нью-Йоркской бухте, она держала над головой зажженную свечу. Вокруг толпились мужчины в масках, подпрыгивая, как лососи: тот, кто задует свечу, получит право на танец с факелоносицей. Среди них был и ее рьяный юный партнер: он подпрыгивал выше других, как и опасалась Мэрион, но она зорко следила за ним и на каждый его прыжок отводила свечу подальше. У нее уже затекала рука, а кавалеры, раздосадованные упорным противодействием, заметно поумерили пыл. Нужно было срочно что-то предпринимать. Заприметив среди соискателей хозяина дома, она бессовестно сжульничала и поднесла свечу прямо к его лицу.

– Благодарю, – сказал он, когда танец закончился и они присели передохнуть. – Мне надо было согреться.

– Вы замерзли?

– Немного. А вы нет?

Мэрион на секунду задумалась.

– Пожалуй, да.

– Вот странно, – заметил хозяин дома, – огонь в каминах горит, как горел, и еще десять минут назад здесь было жарко.

Они оба оглядели зал.

– Ох, – воскликнул Мэннинг, – не удивительно, что мы озябли: там открыто окно.

Словно в ответ на его слова, порыв ветра ворвался в распахнутое окно, раздул плотную штору, как парус, сыпанул снегом на пол.

– Прошу прощения, я на минуточку вас оставлю.

Мэрион услышала, как хлопнула оконная рама, и через пару минут мистер Мэннинг вернулся и снова сел рядом с ней.

– Кому, интересно, понадобилось открывать окно? – выдохнул он, все еще ежась после контакта с морозным воздухом. – Оно было распахнуто настежь!

– Достаточно широко, чтобы кто-то мог забраться в дом с улицы?

– Да, вполне.

– А сколько нас тут должно быть? – спросила Мэрион. – Хотя вы, наверное, не знаете.

– Знаю. Нас…

– Не говорите, давайте мы сами всех посчитаем. Считаем наперегонки!

Они так увлеклись подсчетом гостей, что даже и не заметили, как распорядители котильона, раздававшие фанты для следующей фигуры, положили им на колени веер и записную книжку.

– Ну что, сколько вы насчитали? – воскликнули они практически одновременно.

– Семьдесят девять, – сказала Мэрион. – А вы?

– Тоже семьдесят девять.

– А сколько должно быть?

– Семьдесят восемь.

– Странное дело, – добавил Мэннинг, чуть погодя. – Мы оба не можем ошибаться. Видимо, кто-то приехал позже. Я спрошу у Джексона при случае.

– Вряд ли это грабитель, – задумчиво произнесла Мэрион. – Он бы не стал лезть в окно.

– И мы бы заметили, если бы кто-то залез в окно. Нет, ставлю сто к одному, кто-то просто упарился и решил глотнуть свежего воздуха. Я их не виню, и все же не стоило выстуживать комнату. Как бы там ни было, если здесь среди нас затесался какой-то таинственный незнакомец, скоро мы это узнаем. Через полчаса уже можно будет снимать эти глупые маски. Не скажу обо всех, но вам точно лучше без маски.

– Правда? – улыбнулась Мэрион.

– А пока надо что-то решить с этими фантами. Уже начинается следующая фигура. Меховая накидка сейчас подошла бы гораздо больше, но позвольте вручить вам в подарок этот скромный веер?

– А вы наверняка не откажетесь от этой полезной записной книжки?

Они улыбнулись друг другу и пошли танцевать.

Прошло десять минут. Огонь в каминах пылал вовсю, но гости все равно ежились и растирали ладони, озябшие после студеного сквозняка. Дожидаясь своей очереди держать зеркало, Мэрион легонько дрожала. Она пристально наблюдала за своей предшественницей, сидящей на стуле. Вооружившись носовым платком, та напряженно смотрела в зеркальце на длинной ручке, в котором поочередно отражались лица кавалеров, проходивших длинной вереницей у нее за спиной, – смотрела, качала головой и как бы стирала платком их отражения, одно за другим. Мэрион уже начала опасаться, что ждать придется слишком долго и к тому времени оставшимся кавалерам уже надоест эта забава, но тут разборчивая дама вскочила на ноги, отдала зеркало распорядителю котильона и закружилась в танце с выбранным кавалером.

Мэрион взяла зеркало и села на стул. Ее охватило странное ощущение нереальности происходящего. Как ей выбрать партнера из этих нелепых, гротескных лиц? Их отражения возникали в стекле, как во сне, их пронзительные, почти гипнотические глаза пытались поймать ее взгляд. Она не понимала, улыбались они или нет. Лица, наполовину скрытые под масками, оставались непроницаемыми. Она вспоминала, как медлили другие дамы, выбиравшие кавалеров на эту фигуру, как пристально вглядывались в отражения и будто раздумывали: одно отражение стирали сразу, изображая притворный ужас, долго рассматривали другое, словно решая, поддаться ли искушению, но в итоге стирали и его тоже в ожидании еще более заманчивых вариантов. Мэрион забавляло, что некоторые отвергнутые кавалеры явно были обижены, но старательно делали вид, будто им все равно, а те, кого выбирали на танец, были столь же явно довольны таким поворотом событий. Мимический драматизм этой фигуры в чем-то даже импонировал Мэрион, но сейчас у нее не было настроения включаться в игру. Она до сих пор не согрелась, даже мысли как будто окоченели, сделались вялыми и сонными. Она делала все, что положено, но это были автоматические движения, независимые от воли. Она механически стерла с поверхности зеркала отражение первого кандидата, и второго, и третьего. Но когда над ней наклонился четвертый, наклонился так низко, что его маска зависла буквально в двух дюймах от ее волос, она почему-то замешкалась. Ее рука, сжимавшая платок, даже не шелохнулась, ее взгляд впился в зеркало. Так она просидела почти минуту, а мужчина, чье отражение заполнило зеркальце, неподвижно стоял у нее за спиной, нависая темной тенью.

– Что-то она засмотрелась, – произнес кто-то из зрителей, и его замечание вывело Мэрион из оцепенения.

Она медленно обернулась, вздрогнула, словно проснувшись, и поднялась на ноги. Кто-то из стоявших рядом услышал, как она пробормотала, подавая руку своему кавалеру:

– Прошу прощения. Я вас не заметила. Я вообще не знала, что там кто-то есть.

Через пару минут кто-то прикоснулся к руке Джейн Мэннинг, пытавшейся по мере сил и участвовать в общем веселье, и исполнять свои обязанности хозяйки бала. Это была Мэрион.

– Моя дорогая, – сказала Джейн. – Тебе весело, я надеюсь?

– Мне просто чудесно! – голос Мэрион слегка дрожал. Она на секунду задумалась и добавила с тихим смешком: – Я сейчас танцевала с таким странным партнером!

– Он так странно выглядел?

– Честно сказать, я не знаю. На нем была цельная маска… вроде посмертной… она закрывала почти все его лицо. И мне показалось, что он был напудрен. Кажется, белым тальком.

– Что еще в нем было странного?

– Он все время молчал. Не произнес ни единого слова.

– Возможно, он глухонемой?

– Я сперва тоже так думала. Но он слышал музыку и хорошо танцевал.

– Покажи мне его.

Мэрион оглядела зал, но не увидела своего давешнего партнера.

– Кажется, его здесь нет.

– Наверное, это тот самый незваный гость, – рассмеялась Джейн. – Джек сказал, что насчитал одного лишнего человека. Ой, дорогая, ты не должна пропустить эту фигуру: сейчас начнется самое интересное! Потом будет обмен подарками, а затем поздний ужин. Я уже жду не дождусь.

– Но сначала мы снимем маски?

– Да, конечно. Я и забыла.

Фигура, которую миссис Мэннинг называла самой интересной, была бы значительно интереснее, подумала Мэрион, если бы они танцевали без масок. Какой смысл затевать игру с неузнаванием, если танцоры все равно не узнают друг друга в масках? Тут важна неожиданность, важен сюрприз. В центре зала расчистили пустое пространство, прямоугольный участок размером с площадку для бадминтона, и разделили его пополам, но не сеткой, а большой белой простыней, которую распорядители котильона держали с двух концов, вытянув руки над головой, так чтобы верхний край простыни располагался выше макушек участников действа. С одной стороны белой перегородки собрались мужчины, с другой – женщины, предположительно невидимые друг для друга, но Мэрион заметила, что по ходу игры и те и другие норовили украдкой заглянуть за простыню сбоку.

Распорядители котильона пресекали эти попытки сжульничать и, как могли, загораживали обзор хитрецам. Но за всеми не уследишь, и в большинстве случаев эти тайные взгляды оставались незамеченными распорядителями, которым на всем протяжении фигуры приходилось стоять на месте. Кавалеры, скрытые простыней, клали руки на верхний край матерчатой перегородки, так что с другой стороны были видны только кончики пальцев, затянутых в перчатки. Женщины по очереди подходили к перегородке и наугад выбирали себе партнера, обозначая свой выбор прикосновением к анонимной руке. Как только дама касалась руки кавалера, простыня опускалась, и танцоры оказывались лицом к лицу или, вернее, маска к маске. Иногда раздавались возгласы узнавания, иногда оба партнера молчали, маски оставались такими же непроницаемыми, какой была простыня.

Настала очередь Мэрион. Подойдя ближе, она заметила, что одна пара рук в темных перчатках не лежит поверх края простыни, как все остальные, – эти руки сжимали ткань с такой силой, что она сморщилась между пальцами, собравшись в складки. В первый миг судорожно сжатые руки не отозвались на прикосновение Мэрион, но затем шевельнулись и стиснули ее пальцы с неожиданной силой. Распорядители котильона резко опустили занавес, но неизвестный партнер Мэрион не понял намека. Забыв отпустить простыню, он так и держал руки Мэрион поднятыми кверху, и белая ткань окутала ее с двух сторон и чуть не накрыла с головой.

– Неожиданно, я бы сказал, – заметил кто-то. – Но получилось эффектно.

Наконец, в ответ на игривые рывки и подергивания распорядителей котильона, кавалер отпустил простыню, являя себя униженной Мэрион. Это был ее партнер по предыдущей фигуре, таинственный неразговорчивый незнакомец. Его руки, даже в перчатках, были холодны как лед.

– Ох! – воскликнула Мэрион. – Почему мне так холодно, не понимаю. Давайте танцевать.

Они немного потанцевали и сели передохнуть. Мэрион почему-то замерзла еще сильнее и слышала, как сидевшие рядом гости тоже жалуются на холод. Она приняла решение и резко поднялась на ноги.

– Пойдемте куда-нибудь, где теплее. Я уже заиндевела.

Мужчина вывел ее из бального зала, провел через просторный вестибюль, в дальнем углу которого уединилась какая-то парочка, затем свернул в коридор и распахнул дверь в небольшую комнату, где в камине горел огонь, бросая алые отблески на фарфоровые фигурки и фотографии в серебряных рамках. Это была гостиная миссис Мэннинг.

– Свет нам не нужен, не так ли? – сказал спутник Мэрион. – Посидим в темноте.

Впервые за вечер она услышала его голос. Он почему-то казался знакомым, но она все равно его не узнавала. Было в нем что-то странное – вроде знакомое и в то же время чужое, как твоя собственная одежда, надетая кем-то другим.

– Да, пожалуй, – согласилась она. – Только недолго. Уже скоро полночь, нам надо быть в зале. Отсюда слышно музыку?

Они замолчали, прислушавшись. В комнату не доносилось ни звука.

– Не считайте меня капризной, – сказала Мэрион. – Мне очень нравится ваше общество, но Дженни ужасно расстроится, если мы пропустим последнюю фигуру. Давайте откроем дверь, и тогда мы услышим, когда заиграет музыка.

Он даже не шелохнулся, и она встала и шагнула к двери, но тут он окликнул ее по имени.

– Мэрион!

– Кто это сказал? Вы? – спросила она, вдруг разволновавшись.

– Ты меня не узнаешь?

– Гарри! – Ее голос дрогнул, и она буквально упала обратно в кресло. Ее всю трясло.

– Как же я тебя не узнала?! Я… я так рада тебя видеть!

– Ты меня еще не видела, – сказал он.

Это замечание было вполне в его духе – шутливое и в то же время серьезное, даже чуть мрачноватое. Его слова придали ей уверенности, но тон, каким они были сказаны, не развеял ее сомнений. Она не знала, как начать разговор, в каком направлении двигаться, какую струнку задеть, – сейчас все зависело от того, сможет ли она угадать его настроение и ему подыграть. Если бы увидеть его лицо! Пусть не лицо, а хотя бы наклон головы! Это дало бы ей подсказку. Но в темной комнате, где она не могла увидеть вообще ничего, даже не могла быть уверенной, что различала его фигуру в соседнем кресле, Мэрион чувствовала себя совершенно беспомощной.

– Мне очень приятно, что ты приехал ради меня… если ты приехал ради меня, – наконец проговорила она, тщательно подбирая слова.

– Я знал, что ты будешь на этом балу.

Снова этот уклончивый тон! Она попыталась прощупать почву:

– А иначе ты бы не приехал? Это какое-то детское развлечение, тебе не кажется?

– Я бы приехал, но… в другом настроении. – Его ответ мало что прояснил.

– Я не знала, что ты дружен с Мэннингами, – сказала она. – Он такой душка, но жена у него скучновата, уж если по правде.

– Я с ними не знаком.

– Значит, ты явился без приглашения?

– Выходит, что так.

– Я сочту это за комплимент, – медленно проговорила Мэрион. – Но… погоди… я, наверное, совсем бестолковая… но я не понимаю. Ты сказал, что приехал бы в любом случае.

– Мой друг Чиллингворт был сюда приглашен и предложил мне поехать с ним.

– Как мне повезло! Значит, ты приехал с ним?

– Не с ним. После него.

– Странно. Для тебя не нашлось места в машине? Как ты добрался сюда так скоро?

– Мертвые перемещаются быстро.

Ее обескуражила его горькая ирония. Но она вспомнила его письмо, в котором он обвинял ее в том, что она что-то в нем убила: видимо, он и сейчас имел в виду нечто подобное.

– Милый Гарри, – сказала она. – Поверь, мне действительно очень жаль, что я ранила твои чувства. Что мне сделать, чтобы ты… чтобы ты…

Откуда-то из-за двери донеслись голоса, внимание Мэрион переключилось, и она услышала звуки музыки, приглушенной и далекой.

– Нас зовут на следующую фигуру. Надо идти! – воскликнула она, тихо радуясь про себя, что эта тягостная беседа сейчас завершится. Ей опять стало холодно, и она с трудом сдерживалась, чтобы не стучать зубами.

– Какая следующая фигура? – спросил он, не сдвинувшись с места.

– Что-то похожее уже было… мы вручаем друг другу маленькие подарки, а в конце все снимают маски. Гарри, нам действительно надо идти! Слышишь? Уже бьет полночь! – Не в силах справиться со смятением, рожденным этой нежданной встречей, с ощущением жуткого холода, поселившегося внутри, и предчувствием неотвратимой беды, неизвестной и оттого еще более страшной, она бросилась к двери и, протянув левую руку, принялась шарить по стене в поисках выключателя.

Раздался тихий щелчок, включился свет. Мэрион машинально обернулась – в комнате никого не было. Она растерянно глянула через левое плечо, и – да, буквально в шаге от нее стоял Гарри Чичестер, раскинув руки и загораживая дверь.

– Гарри, – воскликнула Мэрион, – что за глупости?! Дай мне пройти!

– Сначала ты должна вручить мне подарок, – угрюмо проговорил он.

– Да, конечно. Но у меня с собой ничего нет. Все осталось там, в зале.

– Я думал, у тебя всегда есть чем одарить ближнего.

– Гарри, что это значит?

– Неужели ты не подготовилась?

Она промолчала.

– А я подготовился. У меня для тебя есть подарок. Но ты получишь его на условиях quid pro quo[48].

Он сумасшедший, подумала Мэрион. Лучше ему не перечить.

– Хорошо. – Она оглядела комнату. Дженни ее простит. Ситуация была чрезвычайной. – Примешь в подарок этот серебряный карандаш?

Он покачал головой.

– Тогда, может быть, эту красивую вазу?

Он опять отказался.

– Или этот календарь?

– Меня не волнует ход времени.

– Чем же мне тебя соблазнить?

– Чем-то, что только твое. Подари мне поцелуй.

– Милый Гарри, – произнесла Мэрион, дрожа, как осиновый лист. – Тебе не нужно об этом просить.

– Благодарю, – сказал он. – И чтобы ты не подумала, что я хочу получить ценный дар, не отдав ничего взамен, вот твой подарок. – Он достал из кармана какую-то металлическую вещицу.

Мэрион увидела тусклый серебряный блеск и протянула руку за подарком.

Это был револьвер.

– Что мне с ним делать? – спросила она.

– Тебе лучше знать. В нем использован только один патрон.

Не сводя с него глаз, она положила револьвер на стол.

– Теперь твоя очередь. Я жду свой подарок.

– А как же маски? – спросила Мэрион.

– Сними свою, – велел он.

– Моя-то как раз не мешает, – заметила она, снимая шелковую полумаску. – А твоя почти все закрывает. Как будто ты носишь чужое, искусственное лицо.

– А знаешь, почему? – Он пристально смотрел на нее сквозь прорези в маске.

В ответ она промолчала.

– Я всегда был человеком, что называется, пустоголовым. – Он постучал пальцем по навощенной маске, отозвавшейся гулким звуком. – Под ней почти ничего нет. В смысле, мозгов там всего ничего. Даже меньше, чем было.

Мэрион в ужасе уставилась на него.

– Хочешь посмотреть? Заглянуть прямо мне в голову?

– Нет! Нет! – закричала она.

– А мне кажется, ты должна это увидеть. – Он шагнул к ней, поднося руки к своей жуткой маске.

– Ты не видел Мэрион? – спросила Джейн Мэннинг у мужа. – Мне показалось, ей не особенно весело на балу. В каком-то смысле это был ее вечер. Но, наверное, зря мы назначили ей в партнеры Томми Кардью. Калибром он для нее мелковат.

– Она любит большие калибры и большие стволы? – спросил ее муж.

– Идиот! Но, как я понимаю, они не поладили. Интересно, куда она запропастилась… Боюсь, ей с нами скучно.

– Может быть, она где-то секретничает с командиром артиллерийского взвода, – предположил ее муж.

Джейн пропустила его замечание мимо ушей.

– Милый, уже почти полночь. Посмотри в вестибюле. Может быть, она там. Я не хочу, чтобы она пропустила последнюю фигуру.

Джек ушел, но почти сразу вернулся.

– Ее там нет, – сказал он. – Ее нет нигде. Не исключено, что ее разорвало двенадцатидюймовым снарядом.

– Может, сидит где-нибудь в коридоре.

– Это вряд ли. После прямого попадания…

– Пойдем посмотрим.

Они пошли посмотреть и вернулись в зал с растерянными лицами. Гости беседовали друг с другом в ожидании следующей фигуры. Музыканты, уже взявшие в руки свои инструменты, вопросительно поглядывали на хозяев дома.

– Придется начать без нее, – нехотя проговорила миссис Мэннинг. – Мы и так уже не успеваем закончить ровно в полночь.

Часы показывали без пяти двенадцать.

Оркестр заиграл с небывалым воодушевлением, и многие гости потом говорили, что котильон, начавшийся довольно вяло, без огонька, по-настоящему набрал темп лишь в последние пять минут. Веселье достигло своей кульминации, словно дух старинного танца, до последнего не доверявший своим современным приверженцам, все-таки смилостивился над ними и явил себя во всей красе. Охваченные восторгом, танцоры не замечали дворецкого, стоявшего в дверях с белым встревоженным лицом. Даже миссис Мэннинг, когда наконец обратила на него внимание, весело его окликнула, как бы и не собираясь задерживаться на месте в ожидании ответа.

– Все в порядке, Джексон?

– Можно вас на минутку, мадам? Или, может быть, лучше сразу поговорить с мистером Мэннингом?

У миссис Мэннинг упало сердце. Что такое? Он хочет уволиться?

– Давайте пока не будем его беспокоить. Надеюсь, что ничего страшного не случилось.

– Боюсь, как раз и случилось, мадам.

– Хорошо, я сейчас подойду.

Они вместе вышли на лестничную площадку.

Через пару минут миссис Мэннинг вернулась в зал и разыскала мужа среди танцующих.

– Джек! Подойди на минутку!

Захваченный танцем, он сделал вид, что не слышит. Глаза его партнерши сверкнули под маской удивленно и почти возмущенно, как показалось миссис Мэннинг, но она все равно продолжала настаивать.

– Извини, я понимаю, что порчу тебе веселье, но дело срочное.

Эти слова заставили их остановиться.

– Что случилось, Джейн? Взорвался котел?

– Нет, все гораздо серьезнее, Джек, – сказала она.

Извинившись перед партнершей, мистер Мэннинг высвободился из ее цепких объятий. Джейн взяла его под руку и отвела в сторонку.

– Случилось несчастье в доме у Чиллингвортов. Этот их гость, я тебе говорила, он должен был тоже приехать на бал, но не поехал…

– Да, сказался больным… слабая отговорка…

– Он застрелился.

– Боже правый! Когда?

– Его обнаружили полчаса назад, но не смогли позвонить, потому что у них не работает телефон. Пришлось отправить слугу с сообщением.

– Он мертв?

– Да, он стрелял в голову. Вышиб себе мозги.

– Ты не вспомнила, как его звали?

– Тот человек мне сказал. Его звали Чичестер.

Они стояли в дальнем углу, отчасти чтобы не мешать танцующим, отчасти чтобы никто их не слышал. Впрочем, их все равно бы никто не услышал. Оркестр, прежде игравший степенные вальсы девятнадцатого века, под конец грянул что-то из Джона Пила. Зал буквально бурлил восторгом. Танцоры неслись головокружительным галопом, оркестр играл фортиссимо[49], музыка оглушала. Но даже сквозь этот грохот – музыку, смех, топот ног – было слышно, как часы пробили полночь.

Джек Мэннинг с сомнением посмотрел на жену.

– Наверное, надо сказать Чиллингворту? Как думаешь?

– Да, лучше скажи… а то получается как-то совсем бессердечно. Сообщи ему как-нибудь поделикатнее и постарайся, чтобы больше никто не услышал.

Это была неприятная и непростая задача для Джека Мэннинга, человека бесхитростного, грубоватого и прямого. Отчаявшись докричаться до Чиллингворта, он поднял руку и крикнул:

– Погодите минутку!

Некоторые танцоры остановились и, решив, что это был сигнал снимать маски, принялись их снимать; другие как ни в чем не бывало продолжали танцевать; кое-кто застыл на месте и уставился на хозяина дома. Он оказался в центре всеобщего внимания, и еще до того, как его сообщение достигло нужных ушей, оно разошлось среди тех, кому вовсе не предназначалось. По залу пронесся взволнованный шепот:

– Что такое? Что случилось?

Гости растерянно озирались, держа маски в руках, и без них их лица казались пустыми и даже еще более непроницаемыми. В глазах у некоторых читались неверие и ужас. Какая-то женщина подошла к Джейн Мэннинг и сказала:

– Какой кошмар. Бедная Мэрион Лейн!

– При чем тут Мэрион? – не поняла Джейн.

– Вы разве не знали? Они с Гарри Чичестером были очень дружны. Одно время все думали, что у них…

– Нет, я не знала, – быстро проговорила Джейн. – Я почти не бываю в обществе.

Хотя все ее мысли были заняты случившейся катастрофой, ей все равно стало обидно и горько, что подруга не поделилась с ней таким секретом.

Ее собеседница не унималась:

– Все только об этом и говорили. Кое-кто утверждал… вы сами знаете, как люди любят судачить… что она обошлась с ним не очень красиво. Не подумайте, будто я лезу не в свое дело, миссис Мэннинг, но мне кажется, надо ей сообщить, ее следует подготовить.

– Но я не знаю, где ее искать! – воскликнула Джейн, все еще обиженная на подругу. – Вы ее не видели?

– В последний раз, когда приключился тот маленький инцидент с простыней.

– Вот и я тоже.

Похоже, ее не видел никто. Разволновавшись гораздо больше, чем того требовал столь пустяковый повод, Джейн носилась по залу, от гостя к гостю, и расспрашивала всех подряд, но никто не знал, где Мэрион. Никто не проявлял особенного интереса. Кто-то просто качал головой, кто-то удивленно приподнимал брови в ответ на вопрос миссис Мэннинг. Они словно забыли, что их пригласили на бал и у них были определенные обязательства перед хозяйкой дома. Их глаза не загорались, когда она подходила. Все обсуждали самоубийство и строили догадки о его вероятных мотивах. Зал шелестел приглушенным шепотом, в котором явственно слышалось «Чичестер» и непременное «Тише!», призванное прекратить пересуды, но лишь распалявшее их еще больше. Джейн хотелось кричать во весь голос.

Вдруг все разом умолкли. Она все-таки закричала? Нет, звук, привлекший внимание гостей, доносился откуда-то из глубин дома. Казалось, весь зал затаил дыхание. Вот опять, уже ближе – пронзительный крик, полный ужаса, и хриплые сдавленные рыдания, похожие на судорожный кашель. Никто не узнал голос Мэрион Лейн, а многие не сразу узнали и саму Мэрион – растрепанную фигуру с маской в руке, влетевшую в зал. Гости испуганно расступились.

– Остановите его! – проговорила она, задыхаясь. – Остановите!

Джейн Мэннинг бросилась к ней.

– Милая, что случилось?

– Гарри Чичестер, – прорыдала Мэрион. Ее голова болталась на шее так, словно вот-вот оторвется. – Он здесь, в доме. Он хочет снять маску, но я просто не вынесу! Я не вынесу! Это будет ужасно! Прогоните его, прогоните!

Кто-то спросил:

– Где он?

– Я не знаю! Наверное, в гостиной Джейн. Он меня не выпускал. Он такой холодный, жутко холодный…

– Присмотри за ней, Джейн, – велел Джек Мэннинг жене. – Уведи ее в комнату. Я пойду посмотрю, что там такое. – Он обвел взглядом зал. – Кто со мной?

Мэрион услышала его последние слова.

– Не ходите, не надо, – умоляюще проговорила она. – Он не в себе, он опасен.

Но ее голос утонул в топоте многочисленных ног. Гости дружной толпой устремились вслед за хозяином дома. За считаные секунды бальный зал опустел.

Спустя пять минут в вестибюле послышались голоса. Мистер Мэннинг привел свое войско обратно.

– За исключением револьвера, – объявил он, переступив порог, – нескольких опрокинутых безделушек и царапин на двери, больше никаких следов. Ох ты! Опять?!

Одно из окон бального зала снова было распахнуто настежь. Ветер бешено раздувал занавески, на полу под окном таяла кучка снега.

Джек Мэннинг осмотрел подоконник. На самом краю, прямо под оконной рамой, темнело какое-то смазанное пятно приблизительно овальной формы.

– Похоже на чей-то след, вам не кажется? – спросил он, обращаясь к компании в целом.

Никто не взялся утверждать наверняка.

Владение и владелец[50]

Автомобиль осторожно одолевал узкую дорогу, по одну сторону которой простиралось поле, отчего при свете дня эта местность выглядела вполне сельской, хотя по ночам это было не столь очевидно.

– Здесь? – спросил водитель, вглядываясь в темноту.

– Чуть подальше, если не возражаешь, – отозвался его приятель. – Увидишь в стене черный проем – это и будут ворота.

Машина поползла дальше.

– Не замерз? – осведомился человек за рулем. – В октябре ночи холодные. В театре-то было душно.

– А что, похоже, что я замерз? – спросил его спутник, в чьем голосе снова прорезалась легкая дрожь. – Вряд ли бы я успел замерзнуть, ехать-то недалеко. На, сам пощупай, – добавил он, протягивая ладонь.

Водитель на миг прислонился к ней щекой, и машина вильнула, налетев на бордюрный камень.

– Вроде бы теплая, – ответил он, – даже горячая. Оп! Оп! Хорошая лошадка. Это здесь? – добавил он, разворачивая машину.

– Да, но, наверное, не стоит туда заезжать, Хьюберт. Дорога жутко извилистая, и запросто можно налететь на ветку. Я все время боюсь, что они станут падать, и подвязал многие проволокой. От этих вязов всего можно ждать!

– Проворный ты черт, а? – пробормотал Хьюберт, выбравшись из машины и выпрямившись в полный рост.

В блеклом лунном свете он смотрелся гигантом. Возясь с дверцей со своей стороны, Эрнест подумал, как это удивительно, что Хьюберт вообще помещается за рулем, – ему же наверняка неудобно.

– Замо́к жестковат, но ты крутишь не в ту сторону. – Хьюберт подошел к машине со стороны Эрнеста. – Давай-ка полегче. Вот так. – Он открыл дверцу и придержал ее.

Эрнест вывалился из машины, едва не грохнувшись на асфальт, и на миг словно пропал, затерявшись между внушительным силуэтом своего приятеля и его автомобиля.

– Держись, держись, – подбодрил его Хьюберт. – На дороге нужна устойчивость.

Он поставил Эрнеста на ноги, и они молча воззрились на черный квадрат, ограниченный столбами ворот. Сквозь кряжистые деревья с раскидистой кроной просматривались смутные очертания дома, повторявшего прямоугольный контур ворот. Дом походил на большую черную шляпную коробку, увенчанную с одного угла коробкой поменьше, которая была башней. Свет горел только в башне, а в остальном доме было темно. Окна зияли провалами густой темноты, точно пустые глазницы на черном черепе.

– Ты говорил, что живешь в доме один, – заметил Хьюберт, нарушив молчание.

– Да, – ответил его приятель, – в каком-то смысле так и есть. – Он остался стоять на месте, глядя на дом из-за машины.

– В каком еще смысле? – не понял Хьюберт. – Ты хитрый черт, Эрнест. Либо ты живешь один, либо не один. Третьего не дано. Или здесь пахнет амурами? Хотя бы в той комнате, где горит свет…

– Ну нет, – возразил Эрнест, переминаясь с ноги на ногу. – Это горит газ в каморке. Не знаю, почему он горит. Он не должен гореть. Его задувает малейший сквозняк. Иногда я по ночам поднимаюсь и иду проверять. Однажды ходил целых четыре раза, потому что с этим газом никогда не поймешь, закрыт он как следует или нет. Если ты закрываешь его большим пальцем, можешь сам не заметить, как откроешь мизинцем – да запросто.

– Что ж, небольшая утечка газа тебе явно не повредит, – заметил Хьюберт, подходя к капоту машины и глядя на нее так, словно собирался заставить ее сделать что-то такое, чего ей не хочется делать. – Будешь лучше спать. Как твоя бессонница?

– Ну так себе.

– Не хочешь, чтобы кто-то держал тебя за руку?

– Дорогой мой Хьюберт, разумеется нет. – Эрнест лихо пнул камешек, с грохотом отскочивший от металлической поверхности.

Когда звук от удара затих, с ним как будто затихли и все остальные звуки.

– Расскажи мне об этой сумрачной спутнице, Эрнест, – сказал Хьюберт, саданув по колесу с такой силой, что Эрнест не удивился бы, если бы машина вскрикнула.

– О какой спутнице? – отозвался он в недоумении. – Я… У меня нет никакой спутницы.

– Тогда что ты имел в виду, когда сказал, что ты один в доме «в каком-то смысле»? – спросил Хьюберт. – В каком это смысле? Сам подумай, мой мальчик.

Он достал кривой стартер, вставил его куда надо, и размашисто крутанул. Машина содрогнулась по всей длине и со вздохом осела.

– Я всего лишь хотел… – начал Эрнест.

– Учитель, послушайте, я всего лишь хотел, – ехидно передразнил его Хьюберт.

– Я всего лишь хотел сказать, – договорил Эрнест, – что завтра, в половине седьмого, придет уборщица.

– А сейчас сколько времени?

– Без четверти двенадцать.

При этих словах Эрнеста башенные часы вдалеке пробили три четверти – причудливый, как бы недовольный перезвон с вопросительной нотой в конце.

– Откуда ты, черт возьми, это знал? – удивился Хьюберт.

Его интонация намекала на то, что в таком знании было нечто недоброе.

– В ночные часы, – ответил Эрнест, и в его голосе впервые за вечер прозвучала уверенность, – я очень восприимчив к ходу времени.

– Ты должен подать пример нашим часам в столовой, – заметил Хьюберт. – Они не ходят уже больше года. Но где твои слуги, Эрнест? Где прелестная горничная? Скажи мне, что она в доме, и я напрошусь ночевать.

– Ее там нет, – сказал Эрнест. – Они в отъезде, все трое. Я вернулся домой раньше, чем думал. А ты действительно хочешь остаться тут на ночь, Хьюберт? Путь тебя ждет неблизкий – восемнадцать миль, если не ошибаюсь?

– Боюсь, ничего не получится, старина. Завтра с утра у меня куча дел.

– Какая жалость, – вздохнул Эрнест. – Если бы я попросил тебя раньше, ты бы, может быть, и остался.

В его голосе слышалось уныние, и Хьюберт, уже почти севший в машину, обернулся, придерживая приоткрытую дверцу.

– Послушай, Эрнест, я останусь, если это хоть как-то тебя утешит.

Эрнест, казалось, что-то серьезно обдумывал.

– Ты действительно сможешь остаться?

– Скажи только слово.

Эрнест снова замялся.

– Кажется, постель для гостей не готова.

– Постели мне рогожу в той комнате с газовым светом.

Эрнест отвернулся, чтобы его друг не увидел борьбу чувств на его лице.

– Тысячу раз спасибо, Хьюберт. Но тебе нет нужды оставаться. Честное слово. Хотя это очень великодушно с твоей стороны, – он говорил, словно успокаивая встревоженного ребенка. – Я не хочу отнимать твое время.

– Что ж, – сказал Хьюберт, ставя ногу на автостартер, – пусть это будет на твоей совести. На твоей могиле напишут: «Здесь покоится тот, кто указал другу на дверь среди ночи».

– Да нет же! – по-детски воскликнул Эрнест.

– Не напишут? Черт бы побрал этот автостартер.

– Никак не срабатывает? – спросил Эрнест с надеждой.

– Дай мне секунду, и я задам ему жару, – заявил Хьюберт.

Он вышел из машины и принялся яростно крутить ручку стартера. Однако машина упорно отказывалась заводиться.

– Кажется, она не хочет ехать, – сказал Эрнест. – Наверное, тебе лучше остаться здесь.

– Как, сейчас?! – воскликнул Хьюберт.

Казалось, он собрался преподать машине урок, и неважно во что это встанет ему самому. Двигатель, словно поняв, кто тут главный, исправно затарахтел.

– Доброй ночи, Эрнест. Приятных снов!

– Доброй ночи, Хьюберт, и спасибо тебе большое. И да… Хьюберт!

Тот сбавил обороты мотора, когда услышал вскрик Эрнеста и его быстрые шаги вслед за машиной.

– Я только хотел спросить твой телефонный номер.

– Хотел бы я сам его знать! Какая-то цифра, два нуля, два нуля, бесконечность. Мне обещают установить телефон со дня на день. Уже шесть недель обещают.

– Как думаешь, его не могли установить уже сегодня, пока тебя не было дома?

– Нет, старина, вероятнее всего, его установят, когда я буду на месте. Доброй ночи. И смотри там, не взорви дом.

Через несколько секунд звук мотора растворился вдали. Бог отбыл в своем экипаже.

«Не закрыть ли ворота? – подумал Эрнест. – Нет, вдруг кому-то понадобится моя помощь. Люди редко стучатся в чужие дома посреди ночи, но мало ли что, всегда случаются какие-то происшествия: бензин может закончиться, или старый друг внезапно нагрянет из-за границы. Совершенно без сил после поезда и парохода. „Лондон забит под завязку, мест нигде нет, и я приехал к тебе, Эрнест, сдаться на твою милость“. „И правильно сделал, Рэгги. Одну минутку, я все устрою“. Как легко было бы сказать то же самое Хьюберту! Но я правильно поступил, в самом деле, что позволил ему уехать: нельзя потакать своим слабостям, мне надо учиться жить одному, как умеют другие. Хорошо быть каким-нибудь бедняком, беспризорным мальчишкой, к примеру, только-только окончившим школу, нажившим немного деньжат и купившим этот дом. Он провел веселый вечер с другом, побывал в театре и довольно поздно вернулся домой, почти в полночь».

Едва Эрнест об этом подумал, как услышал первые ноты колокольного перезвона и ощутил нечто вроде сопричастности, словно сам отбивал полночь. Он всегда невольно угадывал время, был у него такой странный талант. Оглядевшись в легком недоумении, он понял, что сделал всего-то несколько шагов по саду, но дом стал ближе: Эрнест уже различал парадную дверь – точно посередине здания, в глубине неоготической стрельчатой арки. Сам он стоял на коротко стриженной лужайке, но знал, что справа, в высокой траве по другую сторону мощеной дорожки, имеется странное вытоптанное место. Оно всегда выглядело так, словно его придавили чем-то большим и тяжелым, можно сказать, утрамбовали. Формой оно напоминало огромного зайца, и вся трава в этом месте была смятой и пожухлой, будто из нее выжали все соки.

Однако новый домовладелец не обращает на это внимания. Нет, только не он. Его мысли заняты пьесой. Он лишь, бывает, подумает вскользь: «Полкин точно не обрадуется, когда дело дойдет до покоса этого места». И ему, конечно же, нравятся деревья. Он не замечает, что ветви черны и мертвы на концах, словно жизнь дерева отступает обратно в ствол, наподобие убывающего фонтана. Он никогда не приставлял лестницу к стволу и не рассматривал потеки влаги в местах, где расходятся ветви, – там древесина сочится светлой клейкой пеной, и если бы ему хватило хладнокровия, можно было бы засунуть туда руку по локоть: так сильно все прогнило.

«Что ж, Полкин, если это дерево настолько негодно, как ты говоришь, ради бога, спили его. Сам я не вижу в нем никакой опасности, но делай как знаешь. Позови пару ребят Кертиса, и свалите его прямо завтра». Так что же, новому владельцу усадьбы «Ковальня» не понравилось это дерево? О, нет. Дело не в этом. Он практичный человек, он поступает сообразно обстоятельствам. «Что ж, эта старая раскоряка будет нас согревать зимними вечерами, Полкин». «Да, сэр, и я надеюсь, у вас будет компания. Вам, наверное, тоскливо жить тут одному, если позволите заметить, сэр». «Компания, мой добрый Полкин? Хорошо, я подумаю! Для начала устрою пару танцевальных вечеринок».

Какой бодрящий, какой живительный взгляд на жизнь у этого Нового Владельца!

Приближаясь к дому, Эрнест как никогда возжаждал деловой хватки этого воображаемого молодца. Он всегда жил в тесных, неудобных комнатах, возможно, делил спальню – а то и кровать! – с тремя-четырьмя соседями. Что за отрада для него, после стольких лишений, приходить под вечер в собственный большой дом, где в его распоряжении три или даже четыре гостиных, каждую из которых он может занимать единолично! С каким наслаждением он будет просиживать долгими вечерами в столовой, без малейшей спешки, слушая тиканье часов. Как он будет смеяться, когда из-под обеденного стола или откуда-то из угла – поди разбери – вдруг раздастся этот странный громкий стук, как будто кто-то, лежа на спине, взбеленился и со всей силы лягнул доски пола! В таком старом доме половицы, понятное дело, сжимаются и расширяются, – они много чего повидали, им есть что сказать, и они хотят сбросить с души этот груз.

Эрнест остановился. Погруженный в размышления, он сам не заметил, как дошел до края лужайки. Теперь он стоял всего в нескольких ярдах от парадной двери. Дом растянулся в обе стороны, простирая свои крылья в ночь. Что ж, новый владелец тоже остановился бы на пороге, чтобы напоследок окинуть взглядом свое владение, так горячо им любимое, – символ его избавления от прежнего существования, сплошь состоявшего из беспрерывных изнурительных забот, всегда по чьей-либо указке, всегда в суетных мыслях о чем-то постороннем, так что у него никогда не было времени, чтобы остаться наедине с собой! Как он жаждал обрести самопознание, возможное лишь в уединении. И теперь, непосредственно перед тем, как отдаться этому экстазу чистейшего одиночества, он останавливается у входа в дом. Через миг он шагнет к двери, которую не утруждался запирать, повернет ручку и войдет.

В холле темно, но он находит стул и, встав на него, зажигает газ. После чего приступает к ночному обходу дома. С каким горделивым чувством, с каким упоением собственника он проверяет щеколды на окнах! Надежно ли заперты? Да, надежно. Продвигаясь мимо изысканной мебели к сияющим оконным створкам, он поздравляет себя с тем, что теперь у него из окон открываются виды – насколько блеклый лунный свет позволяет ими любоваться – деревьев, кустарников и теней. Никаких голосистых посыльных, никаких юнцов, горланящих песни на подходе к дому после пьяной ночи. Лишь темнота и тишина – что внутри, что снаружи. Какой бальзам на душу! Какое отчетливое ощущение надежности и покоя! И вот он спускается в подвал, где тикает газовый счетчик. Хлипкое подъемное окно едва ли выстоит против решительного злоумышленника, новый владелец лишь плотнее закрывает его и идет дальше – в винный погреб. Но нет, такой человек, о котором мы говорим, не будет запирать винный погреб: в такое окошко пролезут разве что кошки да ежи. Позже там обнаружат их трупики – бедняги издохли от голода. Но это случилось еще до того, как сюда въехал новый владелец. Теперь наверх, для совершения того же церемониала, быстро и по-деловому. Это лишь простая формальность, которая занимает не более четверти часа, – всего восемь спален. Да еще комнаты горничных, раз уж они в отъезде, – на них может уйти чуть больше времени. И в последнюю очередь – каморка с негодным газовым рожком. Его скоро починят, раз и навсегда положив конец ночным проверкам, подобным присмотру за лежачим больным. Затем новый владелец, приятно уставший и готовый ко сну, повернется к своему другу Хьюберту, которого пригласил к себе в гости, и пожелает ему доброй ночи.

Эта заманчивая сцена, обещавшая мирный сон, так захватила воображение Эрнеста, что он безотчетно протянул руку воображаемому другу. Но никто не пожал ее, и тогда он осознал, с упавшим сердцем, что новый владелец подвел его, оказался никудышным помощником. Нетвердым шагом он подошел к двери и повернул ручку. Безрезультатно. Он повернул ее в другую сторону. Дверь по-прежнему не открывалась. Внезапно он вспомнил, как однажды, вернувшись домой поздним вечером после того, как отвез письма на почту, обнаружил, что дверь конюшни, где он держал велосипед, заклинило. Он надавил на дверь крепче, и она чуть подалась, словно кто-то сильнее его удерживал ее с другой стороны – намереваясь впустить его, предварительно как следует измотав, чтобы потом вернее одолеть. Эрнест надавил со всей силы. И дверь вдруг открылась. Оказалось, это всего лишь теннисный мячик застрял между порогом и дверью, однако тот эпизод прочно засел в его памяти. Он ненадолго присел на каменную ступеньку, прежде чем возобновить усилия. Должно быть, он действовал второпях. Нужно потянуть дверь на себя или, наоборот, от себя. Он вспомнил свою неудачную попытку уговорить Хьюберта остаться, напирая на то, что машина не желает заводиться. Но и вторая попытка оказалась столь же тщетной. Дверь ни в какую не открывалась: должно быть, она была заперта изнутри.

Эрнест твердо, как непреложный факт, знал, что дверь он не запирал. Замок был старого типа, от него не приходилось ждать сюрпризов. Если уж он запирался, то запирался надежно – ключ поворачивался очень туго. Никогда еще этот замок не доставлял Эрнесту ни малейшего неудобства и не взимал ночных поборов в виде нервного расстройства. Ну, хорошо, дверь заперта. Но кто ее запер?

Предположим, подумал Эрнест, есть на свете такой человек, который терпеть не может свой дом, ненавидит его до умопомрачения, – какие светлые чувства испытал бы такой человек, вернувшись со скучного спектакля в полночный час и обнаружив, что его дом заперт? Предположим, этому человеку с самого детства было настолько не по себе в своем доме, что даже самые обыкновенные предметы – бельевой шкаф или корзина для бумаг – внушали ему всяческие тревоги. Не возрадуется ли он, будучи освобожденным волею судьбы от ужасной необходимости провести ночь в одиночестве в таком доме? Не возблагодарит ли мысленно этого взломщика или кого бы то ни было, кто, словно ниспосланный самим провидением, завладел его домом, – Нового Владельца? Тот человек, о котором шла речь, был жалким трусом: он с трудом находил в себе силы сидеть в комнате в одиночестве. Ночами он бродил по дому, разрываясь между двумя страхами – страхом лежать в постели и беспокоиться обо всех своих окнах и газовых рожках, оставшихся без присмотра, и страхом встать на ноги и воочию увидеть в темноте эти окна и рожки. Как повезло этому бедолаге разом избавиться – и без малейших усилий со своей стороны – от всех своих страхов и всех обязанностей. Какое бремя долой с души! Перед ним открыты все улицы, приятные шумные улицы, даже ночью заполненные полицейскими и праздными гуляками, в компании которых он сможет весело провести те немногие часы, остающиеся до рассвета.

Но оказалось, что Старый Гуляка, лишенный права владения, помог Эрнесту даже меньше, чем Новый Владелец. «Мне надо попасть в дом, – подумал Эрнест. – Это проще простого. Тут целых… одно, два… три окна. В каждое можно залезть, если постараться. Даже четыре окна, если считать каморку. Но сначала я позвоню в дверь». Он так и сделал. Раздался громкий трезвон, показавшийся таким близким, словно звонок доносился из холла, а не из кухни. Эрнест подождал, пока звук не затих – постепенно, словно идущая на убыль икота. «Дам ему еще минуту», – подумал Эрнест, вынимая часы. Минута прошла, но никто не показался.

Если полицейский, насколько знал Эрнест, дергал ручку двери и находил ее запертой, он обычно обследовал окна (если мы говорим об истинном служителе закона). «Эй, там, эй! Хозяин!» И горсть гравия летела в оконные рамы. Вскочив или сползши с кровати, сообразно своему темпераменту, всполошенный домовладелец подходил к окну. «В чем дело, констебль?» «Все в порядке, просто ваше окно не заперто. Сегодня ночью в округе промышляют дурные люди – цыгане. Вы бы спустились и заперли окно, если не хотите лишиться фамильного серебра». «Большое спасибо, констебль. Спокойной ночи». И домовладелец брел вниз в своей теплой пижаме и тапочках, пока полицейский размеренной поступью обходил сад. Никто не посмел бы ему перечить, будь он даже лихим лиходеем. А кому доводилось слышать о лиходее, служащем в полиции? Так размышлял Эрнест, проводя отдаленную разведку окна столовой. Он продирался сквозь кусты, распугивая кошек, его полицейский фонарь «бычий глаз» превращал темную ночь в светлый день, он мог бы пройти сквозь заросли на могильном холме, не изменившись в лице. И точно так же, спокойно и хладнокровно, он откроет окно столовой.

Это было подъемное окно, разболтавшееся в пазах. Просунув в щель складной нож, Эрнест начал отжимать раму. К его восторгу – и одновременно досаде, – рама поддалась. Еще на полдюйма выше, и он сможет просунуть пальцы. Теперь он орудовал ручкой ножа, а не лезвием. Рама пошла легче. Он просунул в щель пальцы и обхватил раму. Его лицо исказилось от напряжения, взгляд уперся в кремовые жалюзи. Жалюзи всколыхнулись. Должно быть, сквозняк. Эрнест удвоил усилия. Рама поднялась на шесть дюймов и застряла. И он понимал почему. Ее удерживала чья-то рука.

Эрнест вскрикнул и отпустил раму, окно медленно и плавно закрылось. Он подавил побуждение броситься наутек и заставил себя вновь подойти к окну. Руки не было.

Представь, что ты мойщик окон и хочешь открыть окно, а какой-то не в меру игривый член семейства – этакий юный оболтус, уже далеко не младенец, – вознамерился сыграть с тобой злую шутку. Всем известно, на что способны мальчишки: пощады от них не жди, в них словно бесы сидят и все норовят выскочить наружу. Приняв это в расчет, как бы ты поступил, чтобы обезопасить себя от проделок юного джентльмена? Какую тактику избрал бы? Ясное дело, он не причинит тебе вреда, а кроме того, не сможет находиться повсюду одновременно. Возможно, кто-то его позовет, или ему попадется кошка, и он затеет тянуть ее за хвост, или поймает спаниеля и примется выдувать ему в глаза табачный дым. Для этакого сорванца везде найдутся поводы для проказ, и, пока ты тихо занимаешься своим делом у окна столовой, он побежит сыпать крошки сестренке в постель и так увлечется своей забавой, что даже не вспомнит о твоем существовании, дорогой Эрнест. И уж конечно, не будет повсюду ходить за тобой.

В самом деле, Эрнест – мойщик окон казался более вразумительным персонажем, чем Эрнест-полицейский. Крадучись по-звериному, держась ближе к стене, отирая вьюнок, он подобрался к окну гостиной и наконец, оцарапавшись о шипы и измазавшись сажей, заполз по-пластунски под подоконник. Подоконник был достаточно низкий. Эрнест медленно поднялся на четвереньки и заглянул в окно. С этой стороны дома на стене играл неровный лунный свет – предательский свет, но он открыл Эрнесту, что проказливого домового в гостиной нет. С величайшей осторожностью, стараясь вообще не дышать, Эрнест совершил непростые приготовления, потом встал в полный рост и налег на раму изо всех сил. Окно поднялось на фут и застряло. Эрнест невольно глянул вниз: да, оконную раму держала рука. Другая рука отвела жалюзи в сторону, и за ними показалось лицо, не очень отчетливое, но несомненно лицо.

Именно рука лучше всего запомнилась Эрнесту, съежившемуся под раскидистым ясенем. Лицо было обычным. Лицо как лицо, чем-то даже похожее на лицо Хьюберта: румяное, круглое, не то чтобы сердитое, но неприветливое, хмурое. Однако рука была какой-то странной – она не походила на руку человека. Она была крупнее руки Эрнеста, но, глядя на нее, он почему-то почувствовал, что она подчиняется его воле и будет двигаться, как он захочет. В тот миг он был слишком напуган, чтобы проверить это фантастическое допущение, но почему бы не попробовать в следующий раз? В следующий раз. Почему бы и нет?

Представьте себе человека средних дарований, не слишком крепкого физически, но с хорошим котелком на плечах. Он не станет перетруждаться, даже берясь за какую-то непривычную работу, он найдет наиболее легкий способ ее выполнения и безошибочно узнает момент, когда надо применить силу – ту немногую силу, что у него есть. Известно немало примеров, когда худосочный парнишка в случае необходимости становился вполне неплохим углевозом. Но, чтобы носить мешки с углем, как и мешки с чем угодно, нужна сноровка: не годится тащить груз волоком, нужно забросить его за спину. Вот потаскаешь мешки на горбу, и, как знать, не улыбнется ли тебе удача? Не раз бывало, что тот, кто когда-то развозил уголь, потом делил трапезу с принцами крови.

Эрнест вскарабкался по стене, соскользнул по водостоку и ухватился за балюстраду парапета на крыше. Он нашел верный путь инстинктивно или, может, по памяти? Если бы он не был знаком с расположением черепиц – вплоть до того, чтобы знать, какие из них шатаются и могут дать трещину, а то и заскрипеть под ногами, – он вряд ли сумел бы избежать вывиха или серьезного падения. Да, разумеется, он знал путь по шиферной кладке. А как же иначе?! Ведь он прожил в этом доме всю жизнь и любил его, несмотря на все свои страхи, и хотел им владеть, и не собирался никому его уступать, пусть даже по какому-то нелепому недоразумению теперь им завладел кто-то другой.

Окно Синей комнаты располагалось прямо за углом. Представь, что ты верхолаз. Как хорошо знать, что, пока ты занимаешься работой с ломом, молотком или еще каким-нибудь тяжелым, громоздким инструментом, между тобой и землей есть прочный каменный парапет высотою в два фута и шириною в шесть дюймов! Верхолаз сочтет, что не отрабатывает своих денег, если его жизни ничто не угрожает. С такой работой справится любой идиот! Это все равно что посадить взрослого мужчину в детскую кроватку с высокой медной chevaux-de-frise[51]. Тем не менее, обогнув угол, Эрнест почувствовал головокружение и растянулся на свинцовом водостоке, дрожа всем телом.

Но предположим, что человека силой не подпускают к его владениями или к чему-то, что принадлежит ему по праву? Кто осудит его, кто его не одобрит, если он примет разумные меры, чтобы вернуть свою собственность? Должен ли он считаться со своей – или чьей бы то ни было – безопасностью, когда берется за подобное предприятие?

Эрнест подтянулся к окну. Его голова оказалась на уровне верхней рамы, прочно сидевшей в стене. Однако нижняя рама была поднята дюймов на шесть, и наружу выглядывал край жалюзи синего цвета.

Скользящая рама легко пошла вверх и поднялась, казалось, намного выше других. Но тут раздался какой-то треск – покров из жалюзи исчез. Там, в окне, стоял новый владелец. Эрнест уставился на него. Было ли это лицо бедняка, нажившего деньги и купившего себе усадьбу? Или лицо труса, который владел ею прежде? Или лицо полицейского, который ее охранял? Или мойщика окон? Или углевоза? Или, может быть, верхолаза? Или человека, который не посчитается ни с какими препятствиями? Это лицо как будто совмещало в себе многие лица, и все же его основное – сущностное – свойство оставалось неизменным. Несмотря на потрясение, Эрнест вспомнил, что нужно отпустить руки. Призрак в окне тоже отпустил руки – окно было свободно.

Эрнест медленно опустил голову и подался вперед. Но он не предусмотрел способности врага к подражанию. Загадочный имитатор тоже опустил голову, подался вперед и почти прижался лицом к лицу Эрнеста, так что их разделяло три дюйма, не больше. В таком положении это лицо как будто лишилось всех черт и превратилось в безликий овал, тускло светящийся в темноте. Что-то начало проявляться в этой текучей, почти жидкой форме. Эрнест не стал ждать, когда оно оформится окончательно, явив ему новый облик, очертания которого уже почти различались, словно прорисованные в воздухе, но еще не врезались в плоть.

Теперь он стоял на карнизе башни, держась за ложную бойницу. Предположим, человек задумал совершить убийство, – станет ли он волноваться о риске для собственной жизни? Разве такая решимость не придаст ему хладнокровия, так что все сразу станет легко и просто? Как было просто ему, Эрнесту, когда он стоял – лет десять назад – на этом скользком каменном козырьке и обнаружил, после трех неудачных попыток, единственное слабое место особняка – окно каморки.

Потея и отдуваясь, он дотянулся до окна и приник к колонне, выгнув колесом натруженную спину. Но его прозорливый мучитель его опередил. Лицо его не изменилось. Это было лицо Эрнеста, искаженное ненавистью. Это было лицо убийцы.

Ровно в половине седьмого, в первом утреннем свете, миссис Плэйворд вошла в открытые ворота усадьбы «Ковальня». «Боже святый, – подумала она. – Как же я попаду в дом, если горничные в отъезде, а молодой джентльмен еще спит?» Миссис Плэйворд одолевало весьма неприятное чувство, что она зря проделала такой путь. «Как-никак, а я уже не такая молоденькая, как раньше», – сказала она себе. Но раз уж она уже здесь, все-таки стоило убедиться, что все двери заперты. К ее изумлению, парадная дверь открылась как будто сама собой.

– Как же так?! – воскликнула миссис Плэйворд. – Он всегда был таким предусмотрительным, так опасался грабителей! – Она тяжело вздохнула и пробормотала себе под нос: – Ну, тогда, значит, сразу за дело. Где одна ступенька, там и все восемьдесят.

Собрав принадлежности своей профессии, она принялась взбираться по спиральной лестнице, ведущей в каморку на самом верху. Зрение у нее было слабое, что она нередко подчеркивала в тех случаях, когда наниматели пеняли ей за явное небрежение. Свет на лестницу падал из пары бойниц, располагавшихся в глубоких нишах. У второй из них миссис Плэйворд остановилась, отчасти чтобы перевести дух, а также чтобы дать отдых глазам – их пришлось напрягать, вглядываясь в полумрак башни. Подавшись вперед, она различила внизу дорогу.

– Ну и ну, – пробормотала она, – неужели Полкин вчера приходил и обронил на дорожке свое пальто? Оно что, так тут и лежало всю ночь?! Хорошее, черное пальто, которое, как он говорил, ему обещал мистер Эрнест. Некоторым все легко достается, вот они и не ценят.

Тяжело дыша, она продолжила подъем. В каморке царил кавардак: сундуки, картонные коробки, газовые горелки, каминные экраны, ненужная мебель – все свалено в кучу, и на всем лежит пыль. Миссис Плэйворд лишь мельком взглянула на этот ужас, потому что ее внимание привлекла одна странность. Окно было настежь открыто.

Она подошла к нему. Прямо под окном стоял большой черный сундук с плоским верхом, и в пыли, покрывавшей его толстым слоем, виднелись четыре странные отметины. По две пары двух видов. Дальние, ближе к окну – отпечатки ладоней. Пальцы, смотрящие в комнату, раскорячились и неестественно вытянулись, а там, где кисть переходила в запястье, тянулся длинный бесформенный мазок. Напротив них, на расстоянии вытянутой руки, виднелись другие отметины. Поначалу миссис Плэйворд не поняла, что это было: два симметричных черных пятна с закругленными верхушками и тонким пыльным следом между ними. Возможно, отпечатки коленей? Миссис Плэйворд запаниковала и выскочила из коморки с криком:

– Мистер Эрнест, мистер Эрнест, там наверху что-то случилось!

Никто ей не ответил. Она принялась барабанить в дверь мистера Эрнеста, но он не отвечал. Она распахнула дверь и вошла, но в комнате никого не было.

Мысль[52]

Генри Гринстрим всегда с нетерпением ждал послеполуденной прогулки. Ею он делил день. В идеальном случае ее предваряла сиеста, и он просыпался новым утром, с фальшивым рассветом, впрочем, исполненным такого же неявного обещания, что и настоящий. Однако вот уже несколько недель послеобеденный сон бежал его кушетки: едва Генри Гринстрим приближался к блаженному бессознательному состоянию, как его разум заполняли мысли и образы, не считавшиеся с его волей и не дававшие ему покоя.

Тем не менее прогулка по-прежнему оставалась для него главным событием дня, пусть даже он выходил из дома слегка уставшим. Она – покой, удовольствие, раскрепощение. Час и двадцать пять минут он наслаждался свободой, словно птица в полете. Впечатления и ощущения омывали его нескончаемым потоком, ничего ему не навязывая, а если и требуя внимания, то лишь мимолетного. Милые, нежные голоса безучастно провозглашали гармонию между ним, Генри Гринстримом, и духом всего сущего.

Точнее, провозглашали до некоторых пор. А с некоторых пор размеренный ход его мыслей стал нарушаться навязчивым чужаком – да, чужаком, но чужаком, явившимся изнутри. Подобно кукушке, этот пришелец вскоре уже перестал ограничиваться кратковременными визитами и занял его разум как собственный дом, отбирая пищу у его законных обитателей. Они томились и чахли, пока Генри Гринстрим выкармливал этого паразита.

Он знал, что это было и откуда взялось. Это была инфекция его разума, перенесшего обиду из-за действия столь тривиального, что, несомненно, больше ничей разум его попросту бы не заметил. В самом деле, он уже почти забыл, что с ним произошло – что-то, связанное с обманом доверия, которое (как тысячу раз заверял здравый смысл) никому не могло навредить. И когда эта мысль свербела в его сознании, она не вызывала чувство вины и не напоминала ему обстоятельства его проступка, а просто мучила и терзала, нарушала цельность нежной оболочки, охранявшей покой его разума.

Если это и не отравляло ему жизнь, то подтачивало силы, лишая способности радоваться, и отчетливей всего проявлялось во время послеполуденного моциона. В это время воздушные образы, наполнявшие его воображение, были не в силах справиться с тревожностью, и виды, открывавшиеся перед ним, не могли развеять его беспокойство. Городок сменялся пригородом, пригород – ленточной застройкой, и едва он достигал привольных сельских просторов, как пора было поворачивать назад. Мимо проносились машины, случайный бродяга спрашивал огоньку, собаки скучали на тротуаре. Все это не особенно воодушевляло, но в то же время настраивало на привычный лад. Даже уродливые домишки, в окнах которых виднелись растения в горшках или претенциозные фарфоровые статуэтки, наводили его на приятные размышления. Он уверенно смотрел вперед, ожидая воссоединения с этими простыми и привычными вещами. Но они утратили свою силу и уже не возвращали ему спокойствия, так что он придумал новый, менее приятный способ умственного досуга. Менее приятным он был потому, что состоял в подсчете минут, протекавших между появлениями этой Мысли. Подобным образом китайский преступник, подвергаемый пытке водой, мог бы занимать себя вычислением угла падения капель.

Мистер Гринстрим остановился у придорожного столба с указателем на церковь Астона. Он гулял полчаса, и Мысль успела посетить его двадцать два раза, то есть в среднем она возникала почти ежеминутно – чаще, чем вчера, когда это случилось лишь четырнадцать раз. Не иначе, это был рекорд – плохой рекорд. Что делать, чтобы избавиться от этого досадного наваждения? Может, перестать считать? Очистить разум? Он пошел дальше неверными шагами, не похожими на его обычную твердую поступь. Впереди октябрьское солнце клонилось к закату, позади трава (поскольку поля уже превосходили числом пригородные дома) окрашивалась золотом; вверху облака лениво ползли по небу, увлекаемые слабым ветром. Этот отрадный миг вобрал в себя всю гармонию, на какую была способна беспокойная земля. Мистер Гринстрим открыл сердце навстречу этой благодати и весь без остатка отдался освежающему ощущению тишины и покоя, как вдруг – вжик! – его снова ужалила Мысль.

«С этим надо что-то делать, – подумал мистер Гринстрим, – иначе я сойду с ума».

Он огляделся по сторонам. Слева, в живой изгороди, за зеленой полосой, виднелась калитка, от которой уходила наискось разбитая асфальтовая дорожка. Она вела на вершину невысокого холма и маняще поблескивала в лучах солнца на горизонте. Мистер Гринстрим знал, что дорожка ведет к церкви Астона, но он был настолько консервативен, что за все прошедшие годы, прохаживаясь по главной дороге, ни разу с нее не сошел. И вот теперь все же решился. Через несколько минут он оказался на возвышенности и словно попал в другой мир, несоизмеримо ближе к небу. Повернув влево, вдоль проселочной дороги, очерченной аккуратными деревьями и менее аккуратными сетчатыми загонами для кур, он не выпускал из виду церковь и наконец вышел на дорожку, которая вела прямо к ней, через скошенное поле. Церковь стояла к нему «спиной», длинная и приземистая, с квадратной башней у дальнего конца, придававшей ей сходство с кошкой, лежащей, подобрав под себя лапы, и, пожалуй, даже готовой замурлыкать.

Мистер Гринстрим остановился перед воротами церковного двора и воззрился на башню, пытаясь понять, что это были за странные штуки, диковато свисавшие по углам под парапетом. Издалека они напоминали кошачьи усы и тем самым довершали сходство самой церкви с этим зверьком. Усатая церковь! Мистер Гринстрим играл с этой идеей, пока его бдительный мучитель, не терпевший такой беззаботности, не кольнул его снова. Вздохнув, он взошел на паперть и прислушался. Ни звука. Он открыл неподатливую дверь и увидел еще пару дверей, обитых зеленым сукном. Обернувшись, закрыл внешнюю дверь, а затем и две внутренние – и почувствовал себя отделенным от мира. Церковь была пуста, вся целиком в его распоряжении.

Мистер Гринстрим уже много лет не был в церкви, не считая официальных церемоний или экскурсий, и не очень понимал, что делать. Церковь была построена в английском готическом стиле: легкая, воздушная и просторная, обставленная скорее скудно, нежели пышно. Вместо скамей были стулья из светлого, едва ли не белого дерева, соединенные перекладинами, которые в совокупности, благодаря пересечению вертикальных и горизонтальных линий, имели вид задорный и ладный благодаря сходству с судовой оснасткой.

Мистер Гринстрим прошелся по нефу, но ощутил нежелание – которое сам бы не смог объяснить – подняться на ступени алтаря. В любом случае, вряд ли там было что-то интересное, а восточное окно смотрелось явным новоделом. Шагая обратно вдоль северной стены, он читал монументальные надписи, черными буквами на белом мраморе или белыми – на черном. Затем он подошел вплотную к печке, внушительного вида колонне, из которой доносилось едва слышное потрескивание. Его обход, похоже, подошел к концу, но он ощущал некое смутное побуждение, словно церковь чего-то от него ждала.

«А впрочем, почему бы нет»? – подумал он, опускаясь на колени. Но не смог сразу произнести молитву: утратив привычку молиться, теперь он не знал, с чего начать. Более того, ему было неловко оттого, что он пришел сюда, рассчитывая на помощь религии, тогда как сам много лет пренебрегал налагаемыми ею обязанностями. Такая молитва была бы хуже, чем просто бесполезной, это было бы оскорблением, это настроило бы бога против него. Затем возникла та самая Мысль, вонзив в него свои острые зубы, и он стал молиться без промедления, горячо и бессвязно, умоляя об избавлении. Но его вдруг одолел болезненный страх, что недостаточно молиться про себя, ведь какие-то слова – возможно, самые главные и действенные – могли смешаться или попросту выпасть из фразы из-за невольной спешки его ума, так что он повторил свое обращение вслух. И только закончив говорить, отметил, как непривычно звучал его голос в пустынной церкви. Словно это был не его голос. Нетвердо поднявшись на ноги, он моргнул, ослепленный дневным светом, и, не оглядываясь, побрел прочь от церкви.

Ни разу на обратном пути домой мистера Гринстрима не потревожила Мысль. Облегчение и благодарность его были безмерны, но лишь на следующий день он осознал, что посещение церкви стало поворотной точкой во всей его жизни. Врачи говорили ему, что его главным врагом было болезненное ощущение вины. Теперь же, под защитой Астонской высокой церкви Святого Кутберта, ему было нечего бояться.

Все еще со страхом, но уже полный надежд он смотрел в будущее, в котором, благодаря молитве, веления его сердца не встретят существенного возражения со стороны его совести. Теперь он сможет отдаться им в полной мере. В чем бы ни состояли его желания, каковы бы они ни были, ему не нужно бояться, что они станут мучить его впоследствии. Сила, присутствие которой он ощутил в церкви, его защитит.

Стоял замечательный летний вечер. В такие погожие вечера ребята из прихода Астонской высокой церкви обычно играли в крикет на зеленой лужайке, но на этот раз игра не заладилась, так как несколько всегдашних участников не явились. Пришедшие ребята громко возмущались, ругали прогульщиков и строили догадки о том, какую забаву предпочли их товарищи.

– Я знаю, – сказал курносый паренек. – Я слышал, как они все обсуждали.

– Так скажи нам, Том Уигналл.

– Мне было велено никому ничего не говорить.

– Да ладно тебе, скажи, а не то…

В соответствии с негласным мальчишеским кодексом небольшое, но ощутимое физическое насилие освободило несчастного от дальнейшего сохранения верности данному слову. После короткой, но напористой атаки паренек с неохотой подчинился настойчивой просьбе товарищей.

– Это из-за того молящегося хрыча.

– Что? Из-за старого Гринджина?

– Да. Они будут за ним следить.

– Где?

– В башенной галерее. Фред Бакленд стащил у отца ключи.

– Ух ты! Им же влетит, если их там поймают.

– За что? Они ничего плохого не делают. Каждый может войти в церковь.

– Все-то ты знаешь. Они пошли в церковь не просто смотреть.

– Тогда зачем? Что они задумали?

– Ну, – произнес Том Уигналл с важным видом, – они решили его напугать. Вы знаете, что он там делает?

– Молится. Или что?

– Да, он молится. Но не про себя. Он молится вслух, а иногда вскрикивает и раскачивается на месте. И он молится не за отца и не за мать…

– У него их и нет, я слышал, – вмешался паренек постарше, которого, судя по его ехидному тону, совершенно не впечатлили откровения Тома Уигналла. – Он сирота.

– Так или иначе, – продолжил Том, ни капельки не смутившись, – он молится не за короля и не за родину, и не за то, чтобы стать хорошим или что-то в этом роде. Он исповедуется в грехах.

– Хочешь сказать, он кого-то убил?

– Фред Бакленд точно не расслышал, но это наверняка что-то скверное, иначе он бы не потащился в такую даль, чтобы сознаться в содеянном.

Такой аргумент произвел впечатление на ребят.

– Наверняка он кого-то убил, – уверяли они друг друга, – или совершил какой-нибудь подлог.

– Но это еще не все, – продолжил Том, опьяненный вниманием товарищей. – Он молится о том, о чем молиться нельзя.

– Да ну, молиться можно о чем угодно, – возразил кто-то из ребят.

– А вот и нет. Есть уйма вещей, о которых молиться нельзя. Во-первых, нельзя молиться, чтобы разбогатеть, и… – Он понизил голос. – Нельзя молиться, чтобы кто-то умер.

– А он об этом молился?

– Фред Бакленд сказал, похоже на то.

Мальчишки притихли.

– Я думаю, бедный старик просто сбрендил, если хотите знать мое мнение, – сказал паренек постарше. – Бьюсь об заклад, его молитвы никому не вредят, да и ему не помогают.

– Вот здесь ты ошибаешься, – возразил первый спикер собрания. – Здесь ты не прав. Фред Бакленд говорит, он очень сильно разбогател за эти последние полгода. И ведь правда! У него машина, шофер, все такое. Фред Бакленд сказал, что не удивится, если окажется, что он вообще миллионер.

– Ты прямо так уверен? – усмехнулся паренек постарше. – Так уверен, что от его молитв кто-то свалился замертво и оставил ему миллион? Очень похоже на правду, да?

Мальчишки замялись. На всех лицах явственно обозначилось сомнение, а один мальчик взял свою биту и принялся отрабатывать удар. Том Уигналл почувствовал, что теряет авторитет. Он был словно игрок в бридж, державший туза слишком долго.

– В любом случае, – с вызовом сказал он, – Фред Бакленд говорит, что эта церковь не место для типов вроде него, разбогатевших благодаря молитвам, за которые им должно быть стыдно. И точно вам говорю, он решил нагнать страху на старика Гринджина. Он собирается прокричать ему что-то с башни. Жутким глухим голосом. Гринджин решит, что это бог отвечает ему с небес или, может быть, дьявол, – и так напугается, что ноги его больше не будет в Астоне. И слава богу, я так считаю.

Голос Тома зазвучал громче, когда он вложил в него весь драматизм, на какой был способен. Но он упустил свой момент. Один или двое его товарищей сохраняли серьезный вид и кивали, но остальные, подчиняясь неуемной страсти всех мальчишек к смене вожака, бросали неуверенные взгляды на старшего товарища. Они сомневались. И ждали, что скажет он.

– Паршивые сопливые гады, – пробурчал тот, – оставили нас тут, как придурков, в такой хороший погожий вечер. Уж я бы им накостылял.

Раздались одобрительные возгласы, и он добавил:

– И, кстати, с чего они взяли, что этот тип будет молиться сегодня?

Том Уигналл угрюмо ответил:

– Он теперь ходит в церковь почти каждый день… И, если хочешь знать, Джим Чантри проехал мимо него на мопеде на той стороне Монастырского моста. Он чуть не подпрыгнул, когда Джим прогудел ему в ухо, – заключил Том злорадно. – Он будет здесь с минуты на минуту.

– Ладно, парни, – сказал паренек постарше, вальяжно потягиваясь, – вы тут оставайтесь, лупите глаза. Вам все равно больше нечем заняться. А я отчаливаю. – И он в гордом одиночестве направился в сторону главной дороги.

«Этих остолопов нужно как следует проучить, – подумал он. – Я им испорчу забаву».

Башенная галерея церкви Святого Кутберта в Астоне являла собой поистине примечательное сооружение. Пожалуй, самое необычное во всем приходе. Да и сама башня была необычной для церкви. Ее нижний этаж, поднимавшийся на пятьдесят с лишним футов до пола колокольни, выходил в основное пространство церкви – лишь одна арка отделяла его от нефа. Галерея – каменный проход вдоль стены башни непосредственно над западным окном – располагалась значительно выше арочного свода. Ее было видно только с западного конца церкви, и с нее открывался такой же ограниченный обзор, к тому же затрудненный свисавшими вниз колокольными канатами. Но Фред Бакленд и четверо его приятелей-заговорщиков различали сквозь проем какую-то часть последних шести рядов стульев. Сейчас их золотил солнечный свет, лившийся сквозь окно под галереей, из-за чего эта часть церкви напоминала театральную сцену.

– Ему уже пора быть здесь, как по-вашему? – прошептал один из сорванцов.

– Тихо ты! – шикнул на него вожак стаи. – Если он нас услышит, пиши пропало.

Они ждали. Трое сидели, прислонившись к стене, и глядели по сторонам с выражением невинного озорства. Фред, который не раз пел хоралы на этом насиженном месте, обхватил балясину и свесил ноги через край галереи.

Прошло пять минут, десять, пятнадцать. Заходящее солнце уже не так ярко освещало авансцену, по углам пролегли тени. Ребятам стало трудней различать друг друга в сгущавшихся сумерках.

– Мне страшно, – прошептал кто-то. – Зря мы сюда пришли. Я хочу домой.

– Тише ты.

Миновало еще несколько минут. Темнота постепенно сгущалась.

– Эй, Фред, – прошептал второй голос, – во сколько твой отец приходит запирать церковь?

– Ровно в семь. Осталось четверть часа.

Они подождали еще немного, потом кто-то с натугой прошептал:

– Кажется, это он.

– Кто?

– Старик Гринджин, конечно.

– Ты что-то слышал?

– Нет, но я вроде бы заметил какое-то движение.

– Ты совсем сбрендил. Это тень от каната.

Они всмотрелись в темноту.

– Да нет, Фред. Это не тень. Там что-то двигалось, когда канат просто висел.

– Забавно, если кто-то еще шпионит за стариком Гринджином.

– Может быть, это он шпионит за нами?

– Кто? Старик Гринджин?!

– Конечно. Кто же еще?

– Там точно что-то шевелится. Вон, возле печки.

– Как я понимаю, до нас ему не добраться?

– Если только по канату, – уверенно сказал Фред. – Дверь на лестницу я запер, а другой ключ – только у моего отца. Ты что-то раскис, вот в чем беда. Сюда разве что черт по канату залезет.

– Но ведь ему не дадут войти в церковь?

– Он мог проскользнуть, если северная дверь была открыта.

Едва Фред успел договорить, как их лица овеяло сквозняком, и шесть колокольных канатов качнулись в разные стороны, задевая друг друга и отбрасывая зловещие тени.

– Это он, – прошептал Фред. – Слышите шаги? Спорим, что это он. Подождем, пусть остановится. А теперь, все вместе: «Бог покарает тебя, Генри Гринстрим, презренный грешник!»

Их голоса, слившись в похвальном единстве, прокатились по церкви. Они сами не знали, какого результата ожидали, но выяснить не успели: из двери на галерею, стуча ботинками, вышел ризничий и накинулся на мальчишек, как на крыс в ловушке. На миг его сковал страх совершить святотатство, дав волю гневу под сводами божьего храма, но затем он вскричал:

– А ну-ка, мерзавцы вы мелкие, выметайтесь отсюда! Ох, задам я вам жару, мало не покажется!

Случайный свидетель, окажись такой рядом, отметил бы, что звонкие оплеухи и всхлипы моментально стихли, как только их поглотил лестничный проем. Минутой позже звуки возобновились, еще громче прежнего. И хотя больше всего затрещин досталось Фреду, его приятели быстро лишились присутствия духа, увидев, как раскис их вожак.

– Придем домой, я тебя выпорю, как положено, – пробасил ризничий. – Будешь знать, как мешать почтенному джентльмену молиться богу.

– Но, пап, его не было в церкви! – возразил Фред, шмыгая носом.

– А хоть бы и так, – сурово ответил ему отец. – Твоей вины это не отменяет.

Несколько месяцев после этого предупреждения Генри Гринстрим не появлялся в Высокой церкви Святого Кутберта. Возможно, он нашел другое святилище, в которых, конечно же, не было недостатка в окрестностях. Возможно, как автовладельцу ему было удобнее посещать отдаленные сельские районы, где имелись церкви (предположим, что он в них нуждался), свободные от посягательств грубой ребятни. За ним никогда не водилось привычки посвящать кого-либо в свои дела, а в последнее время его лицо приобрело непроницаемое выражение, словно он скрывал свои мысли и от себя самого. И все же ему приходилось сообщать шоферу маршрут, и шофер был немало удивлен, когда однажды в декабре получил указание ехать в церковь Астона.

– Мы не ездили этой дорогой сто лет, – пояснил он свое изумление.

– Остановитесь, когда я постучу в окно, – сказал мистер Гринстрим, – и потом у меня будет к вам одна просьба.

В том месте, где тропа уходила в поля, мистер Гринстрим постучал в окно и выбрался из машины.

– Сейчас я пойду в церковь, – сказал он шоферу, – но я хочу, чтобы вы позвонили в дом священника и спросили преподобного мистера Рипли, не сможет ли он прийти в церковь и… принять мою исповедь. Скажите ему, что это срочно. Не знаю, сколько я буду отсутствовать.

Шоферу, по ряду причин, не особенно нравилось работать на мистера Гринстрима. На самом деле в это утро он сообщил ему о намерении уволиться. Но что-то в нервозной манере его теперь почти бывшего нанимателя тронуло его сердце, и он сказал, удивляясь самому себе:

– Не желаете, чтобы я сопроводил вас до церкви, сэр?

– О нет. Спасибо, Уильямс. Думаю, что уж смогу одолеть этот путь.

– Я просто подумал, что у вас не слишком-то здоровый вид, сэр.

– И поэтому вы увольняетесь? – спросил мистер Гринстрим, и шофер замолчал, прикусив губу.

Мистер Гринстрим медленно направился к церкви, неуклюже и безуспешно пытаясь обходить многочисленные лужи, оставшиеся после вчерашней грозы. Гроза бушевала весь вечер, и даже теперь, хотя ветер стих, небо все еще полыхало янтарными прожилками, словно продолжало гневаться, и вид у него был угрюмый и дикий.

Мистер Гринстрим дошел до паперти, но не стал входить в церковь. Он обошел ее по кругу, спотыкаясь среди могил, многие из которых не имели надгробий. На северной стороне, куда никто никогда не ходил, земля была неухоженной и неровной.

Обход занял несколько минут, но мистер Гринстрим тут же пошел по второму кругу. Вот тогда-то он и обнаружил ее – буквально наткнулся на горгулью, которую нынче, конечно же, заменили. Буря расколола ее надвое, но, как ни странно, две половины не разлетелись при падении, а лежали практически целыми в сырой траве на расстоянии нескольких дюймов одна от другой. Мистер Гринстрим никогда и не думал, что эта глумливая маска была такой огромной. Она раскололась по линии слива: на одной половине остался подбородок, на другой – глаза, щеки и уши. Посмотрев вверх, мистер Гринстрим увидел торчавшее в вышине голое горлышко водостока – длинное, изогнутое и блестящее, точно черная змея. Видимо, этот безрадостный вид утяжелил бремя его размышлений, поскольку он зашагал еще медленней, чем прежде. Однако на этот раз, завершив полный круг, он вошел в церковь и аккуратно закрыл за собой обе двери, внутреннюю и внешнюю.

Шел уже пятый час, в церкви было почти темно – окна казались полупрозрачными вставками в стенах. Впрочем, имелся еще один источник света, испускавший тускло-красное свечение, – горящий круг, висевший в воздухе на высоте в паре футов от пола. Он напоминал большой барабан, полыхающий изнутри, однако свечение было странным: казалось, оно не разгоняло, а, наоборот, сгущало темноту. Мистер Гринстрим не сразу понял, что это такое. Но, подойдя ближе и ощутив жар на лице и руках, догадался, что это печка. Прилежный ризничий, не забывающий о студеной погоде, растопил ее докрасна.

Мистер Гринстрим был рад этому теплу. Его руки замерзли, а зубы стучали. Ему хотелось подойти ближе к печке, но жар не давал приблизиться. Поэтому он отошел к его внешней границе. Вскоре он уже стоял на коленях, а потом – под воздействием тепла на уставшие разум и тело – погрузился в сон.

Должно быть, он проснулся от холода, жуткого холода, пробирающего до костей. Этот холод казался твердым, словно к его спине прижали кусок льда. Печка по-прежнему горела красным, но не давала его телу тепла – не больше, чем дружеский взгляд или улыбка. Откуда пришел этот холод, этот убийственный озноб? А! Оглянувшись через левое плечо, он увидел, что двери были распахнуты настежь. Он точно помнил, что плотно их закрывал, но теперь они были открыты навстречу небу и северному ветру. Закрыть их снова – минутное дело. Но почему они открыты? Задумавшись, он повернулся обратно к печке. Ну как же, конечно! Это наверняка был священник, а кто же еще? Священник Астонской высокой церкви, пришедший по его просьбе, чтобы принять его исповедь. Но куда он подевался и почему молчит? И что это за красноватый контур приближается к нему из темноты? На миг ему показалось, что это печка или ее отсвет, падающий на одну из колонн. Но движение продолжалось, распространяя перед собой ледяное дыхание, которое, как он теперь понял, не имело ничего общего с северным ветром.

– Мистер Рипли, мистер Рипли, – пробормотал он и завалился назад, к теплу печки, ощущая у себя на шее ее горячую хватку. А потом услышал голос, не похожий ни на один из слышанных им голосов, словно сама тьма заговорила с ним силой тысячи языков.

– Я твой исповедник. Тебе есть что сказать?

– Моя смерть будет моим ответом, – проговорил мистер Гринстрим, уже сознавая, что ему конец.

Когда шофер мистера Гринстрима обнаружил, что священника нет дома, он оставил ему записку и вернулся в машину, зная по опыту, что визиты хозяина в церковь могут длиться подолгу. Но по прошествии часа он почувствовал смутную тревогу и решил проверить, все ли в порядке. К его удивлению, церковные двери были открыты, а изнутри доносился запах, который он никогда не связывал с церковью. Осторожно продвигаясь в темноте, он приблизился к тому месту, откуда исходил непонятный шипящий звук, и зажег спичку. То, что он там увидел, заставило его развернуться и в ужасе броситься прочь. На пороге он чуть не столкнулся с мистером Рипли, спешившим из дома принять исповедь. Вместе они преодолели отвращение, с которым вряд ли бы справились в одиночку, оттащили тело мистера Гринстрима от печки и бережно уложили на тротуар.

Сначала в газетах писали, что мистер Гринстрим зажарился заживо, но медицинские светила придерживались иной точки зрения.

– По моему мнению, – сказал один из докторов, – он был мертв еще до того, как коснулся печки, и, как это ни парадоксально, по всем физическим признакам, умер от обморожения, а не от перегрева. Возможно, он пытался согреться – но этого мы никогда не узнаем.

Конрад и дракон[53]

Жил-был мальчик с отцом да матерью в стране, лежащей в пяти днях пути от границ Европы. Когда началась эта история, ему было двенадцать, и он еще не зарабатывал себе на пропитание, зато вволю резвился – чаще всего в одиночку – в лесу неподалеку от дома. Иногда он стоял и смотрел, как два его брата валят и пилят деревья, ведь они, как и отец, были лесорубами, и наш парнишка не раз возвращался домой верхом на стволе, подскакивая повыше лошадей. Поначалу он опасался свалиться, но потом пообвыкся и полюбил эту забаву, и ходил бы на вырубку с братьями чаще, однако боялся, что Лео скажет: «Ну, Конрад, пора тебе заняться делом. Возьми-ка поводья минут на десять». Или: «Конрад, иди-ка сюда и нагни это деревце, чтобы мне было сподручней его рубить». Конрад бы не ослушался, и пришлось бы ему делать то, что велит старший брат, разве что Рудольф вмешался бы и сказал: «Да ну его, Лео. Оставь малого в покое, от него больше помехи, чем пользы». Конрад был бы и рад, и смущен вмешательством Рудольфа. Ему хотелось быть полезным, но он боялся: вдруг лошадь отдавит ему ногу или деревце распрямится и ударит его? Он обожал своих братьев и искренне восхищался обоими, особенно средним, Рудольфом, – такие они были удалые и сильные. Ему не верилось, что когда-нибудь и он сможет работать с ними наравне, даже когда подрастет.

«Не бывать мне лесорубом», – говорил он себе.

Но настал день, когда Лео вложил ему в руки топор и проявил верх усердия, обучая его, как с ним обращаться. Конрад слушал вполуха. Он неловко взмахнул топором, и тот отскочил от дерева и чиркнул его по ноге, пропоров башмак. Лео строго отчитал его за нерадивость, а Конрад, не дожидаясь, что скажет Рудольф в его защиту, бросил топор и убежал прочь, заплакав от обиды. Он бежал долго и остановился только тогда, когда все звуки с вырубки стихли вдали.

Лес вокруг был густым и безмолвным, и хотя повсюду виднелись тропки, случайный путник мог бы блуждать по ним вечно, мыкаясь между заброшенной вырубкой и подлеском. Но Конрад, знавший эти края, как свои пять пальцев, не боялся заблудиться. Его злость и обида на братьев были так сильны, что он даже не пожалел об испорченном башмаке, хотя это значило, что отцу надо будет потратиться на новую обувь. Больше всего он боялся, что поранил ногу и ему придется смирить свою гордость, вернуться к братьям и попросить, чтобы они довезли его до дома – ведь путь был неблизкий.

Он осмотрел распоротый башмак, насколько позволял тусклый свет, но не нашел следов крови, а разувшись, увидел, что топор чуть порезал чулок, но кожа осталась нетронутой. Легко же он отделался! Наверно, это магия, подумал Конрад. Белая магия – редкая птица в сравнении с черной, которой его стращали не раз, ведь в здешних краях черной магией не занимался только ленивый. Вот будет славно, если где-то в лощине или подлеске ему повстречается добрая фея, которая в тот решающий миг отвела топор от его ноги! Конрад огляделся по сторонам и послал в пространство воздушный поцелуй, надеясь привлечь фею, но если она и была рядом, то не пожелала явить себя. Однако Конрад, приободренный такой удачей – он остался цел и невредим! – все равно ощущал в себе небывалую удаль: раз ему не придется бежать за помощью к братьям, он им докажет, что не нуждается в их заботе. Он зайдет в лес куда дальше, чем заходил раньше, и не вернется домой до темноты. У него с собой сумка с провизией. К тому же осенью в лесу полно ягод. И, так рассудив, Конрад углубился в чащу.

Вскоре лес переменился. Тропинка пропала из виду, а прежде ровная местность сменилась чередой оврагов, в которые Конрад спускался, как нарочно, в самых глубоких местах, и ему приходилось карабкаться по откосам вверх-вниз. Он уже чувствовал подступающую усталость, а грубая, жесткая кожа прорезанного башмака впивалась ему в ногу, причиняя сильную боль. Мальчик то и дело подумывал повернуть назад, но всякий раз, когда он забирался на гребень откоса, ему казалось, что следующий овражек близко и уж до него-то он доберется легко. Это были уже не овраги, а узкие долины – длинные и пустые, по всей длине освещенные солнцем, которое висело теперь так низко по правую руку, что он видел его, даже не поднимая глаз. Скоро начнет смеркаться. Конрад внезапно лишился присутствия духа и решил не ходить дальше следующей вершины. До нее оставалось лишь несколько ярдов.

Но с вершины ему открылся удивительный вид – ради этого стоило забраться в такую даль. Да что там! Ради такого чудесного зрелища можно было бы забраться и подальше. Слева от холма простиралась долина, залитая янтарным светом, – огромная, наподобие предыдущих, но намного больше. Она упиралась в массивную квадратную скалу, почти гору, на вершине которой возвышался замок, выстроенный так искусно, что, казалось, он сросся с этой скалой, и их уже не отделить друг от друга. Конрад хорошенько всмотрелся. Воздух в этом краю до того ясный, что все видно как на ладони, и замок мог находиться как за пять миль отсюда, так и за десять, а то и за двадцать. Но Конрад узнал этот замок, поскольку видел его у себя дома, на картине, висевшей в кухне. Это был королевский замок, чертог самого короля.

Несомненно, там проходила какая-то церемония, поскольку замок был украшен большими флагами и маленькими флажками, из окон свешивались разноцветные гобелены, на шпилях башен реяли алые стяги, полощась на ветру. Там, где долина сужалась к ущелью, перед самым замком, шевелилась гигантская черная масса, разделенная надвое лентой дороги. Конрад сразу сообразил, что это внушительная толпа народа, расступившегося по обочинам. Вдоль дороги, с обеих сторон, стояли всадники, следили за порядком, а по дороге маршировали герольды по четверо в ряд – они трубили в трубы и продвигались так медленно, что, казалось, не двигались вовсе.

Внезапно трубы смолкли, трубачи разошлись в стороны и встали по краю дороги, не опуская своих инструментов. На миг все замерло, даже ветер затаил дыхание, и флаги обвисли, как цветные холстины. А затем в самом начале белой ленты дороги показались четверо всадников и за ними – чуть поодаль – еще один. Его наряд переливался, словно усыпанный драгоценностями, а шлем украшал роскошный белый плюмаж. Всадник чуть склонил голову – от гордости или в смирении, Конрад не знал, – должно быть, он принимал восхищение подданных, которые шумно приветствовали его, размахивая руками и подбрасывая в воздух шапки.

Всадник продвигался к ведущим в замок ступеням, окруженный величайшим радушием, на какое способны люди, пока вся толпа – и Конрад вместе с ней – не налюбовалась им вдоволь. Что случилось дальше, Конрад до конца не понял. Скала пришла в движение, отвесный бугристый склон словно бы ожил, пошел трещинами, раскрошился. В воздух взметнулось облако черного дыма. В склоне образовалась дыра, из которой показалась голова – змеиная голова, черней породившей ее дыры, гладкая и смоляная, большущая, как тень от тучи. Голова повернулась на мощной короткой шее, а потом вдруг подалась вперед. Толпа бросилась врассыпную, у подножия скалы никого не осталось. Конрад увидел, как всадник с плюмажем оглянулся через плечо. В той стороне было его спасение, но спасением он пренебрег. Конрад не стал дожидаться, когда всадник поскачет на верную смерть. Последнее, что он заметил, прежде чем дать стрекача, – это внезапный ураган, налетевший на замок и сорвавший все флаги заодно с украшавшими его гобеленами.

Дурные вести расходятся быстро, поэтому той ночью в доме Конрада никто о нем не беспокоился. Только мать причитала: «Где же мой мальчик?» – но никто не обращал на нее внимания: братья и их товарищи были поглощены обсуждением злосчастной судьбы претендента на руку принцессы Гермионы. И поскольку все говорили разом, я лучше перескажу самую суть разговора. В тот день принцесса должна была обручиться с наследником трона соседнего королевства. Наследник был хорош собой, галантен и храбр и мог бы составить принцессе прекрасную партию.

– А принцесса хоть раз его видела? – вмешалась в разговор мать Конрада.

– Зачем ей его видеть?! – воскликнул ее муж. – Этот союз сделал бы нас сильнейшим государством на свете. А теперь кто захочет взять ее в жены?

– Многие захотят, – без промедления отозвался Лео. – Принцессе едва минуло семнадцать, и нет никого ее краше на всем белом свете.

Никто ему не возразил, ведь против правды не поспоришь. Принцесса была так прекрасна, что ее красота уже вошла в поговорку. Иноземцы, восхищаясь красивой женщиной, говорили, что она прелестна, как роза, ясный день или звезда, но в той стране люди, желая восславить чью-то красоту, сравнивали ее обладательницу с принцессой Гермионой. Ее красота была столь велика, что любой ее поступок и даже слово казались ее недостойными, так что принцесса почти ничего не делала и почти всегда молчала. А кроме того, она избегала появляться на людях: ведь при виде такой красоты мужчины напрочь теряли голову и страдали от безответной любви. По этой причине простолюдины, вроде Конрада и его братьев, знали о ее красоте лишь с чужих слов.

– Разумеется, – сказал Лео, – биться с драконом следует во всеоружии. Этот бедняга в своем парадном наряде был обречен. Королю надо созвать дружину, или можно попросту завалить эту пещеру и уморить дракона голодом.

– Наверное, принцесса страшно испугалась, – заметила мать семейства.

И они принялись спорить о том, где могла находиться принцесса, когда дракон вырвался из-под утеса и сожрал ее несчастного жениха. Кто-то сказал, что ее видели в окне замка, ему возразили, что она молилась в часовне. Разумеется, это были всего лишь догадки и сплетни, но каждый защищал свою правоту с пеной у рта. Наконец отец семейства, уставший от этого пустословия, заключил:

– Да нигде ее не было.

– Но как же? – возразили ему. – Она должна была где-то быть.

– Ну, я сказал, что думаю, – ответил отец.

И тут в дом вошел Конрад. Он ожидал взбучки за то, что явился так поздно, и в любой другой день его ожидания оправдались бы. Но той ночью в доме царил такой переполох, что его поздний приход только всех позабавил. Конрад думал отвлечь их от своего проступка, рассказав прямо с порога обо всем, что видел в лесу, – и успел затвердить наизусть весь рассказ. Но, едва он начал говорить, на него нашла слабость, отчасти из-за усталости, но больше от потрясения после стольких событий, и ему пришлось замолчать. Братья над ним посмеялись и продолжили наперебой обсуждать свои версии произошедшего в замке.

Конраду стало досадно. Пусть на обратный путь он потратил вдвое больше сил, чем на дорогу от дома до вырубки, он пережил удивительное приключение и думал, что родители и братья будут слушать его, разинув рты! А получилось, что Лео отнесся к его истории почти равнодушно, а Рудольф сказал, что с такого расстояния он вряд ли сумел что-нибудь рассмотреть. Лишь потому, что они были старше, они считали, что его рассказ не заслуживает внимания. Они обсуждали, скольких людей, не считая принца, сожрал дракон и что стало с фонтаном черной крови, который он должен был выпустить, хотя не знали об этом ровным счетом ничего. Что за бесславный итог столь чудесного дня!

Королевский двор, как ему и подобает, облачился в траур и объявил всеобщий пост, поскольку все были единодушны в том, что дракона следует изничтожить любыми доступными средствами. Однако доблестных мстителей за погибшего принца ждало, по-видимому, непреодолимое препятствие. Дракон как будто испарился, исчез без следа. Исчезла даже пещера, из которой он вышел: опытные верхолазы тщетно спускались с утеса на крепких веревках, дабы обследовать каменный склон, вооружившись кирками и микроскопами. Даже росшие на скале цветы – которые, как говорили, любила принцесса, – цвели там же, на прежнем месте.

В народе роптали и говорили, что все эти якобы знатоки ищут совсем не в том месте, намеренно затягивая работу. Для обнаружения дракона были испробованы все средства, кроме взрыва самой скалы, что было бы небезопасно для замка. Дошло до того, что на веревке спустили глашатая, который, заикаясь от страха, обратился к дракону с просьбой огласить его собственные условия: дело в том, что ученые драконоведы объявили, что в прошлом драконов задабривали ежегодными жертвоприношениями, отдавая им на съедение и зрелых мужей, и совсем юных дев. Дракон не ответил, и глашатаю велели сыграть на его тщеславии и вызвать чудище на поединок от имени кого-нибудь из наиболее доблестных рыцарей королевства – пусть дракон сам назначит день и сразится с рыцарем один на один. Дракон по-прежнему не отвечал, и тогда глашатай, набравшись дерзости от проявления столь вопиющего малодушия, сказал, что, раз дракон так робеет, он сам, королевский глашатай (а то и его младший брат), готов с ним сразиться. Но даже такой оскорбительный выпад остался без ответа.

Дни складывались в недели, недели – в месяцы, дракон так и не появился, и народные страхи и опасения потихонечку улеглись. И вот что, помимо прочего, тому поспособствовало. Поначалу все боялись, что соседний монарх, потерявший старшего сына и наследника трона, потребует компенсацию, возможно, используя угрозы. Однако он повел себя неожиданно мирно. Он заявил, что в произошедшем нет ничьей вины: никто не смог бы дать достойный отпор дракону, и его сын принял благородную смерть ради (что правда, то правда) самой прекрасной дамы на свете. После такого великодушного заявления можно было надеяться, что он сам попросит руки принцессы Гермионы – ведь он был вдовцом, – но предложения не последовало.

Тем не менее в претендентах не было недостатка. Больше того: после случая с драконом их число возросло неимоверно. Вести об этом событии разнеслись за пределы королевства, так что имя принцессы Гермионы облетело множество далеких стран, куда еще не успела дойти молва о ее красоте. Теперь же к ее красоте прибавилась злая судьба: поговаривали, что дракон был той ценой, каковую она заплатила за свою красоту. Все это – вкупе со скрытностью, окружавшей ее уединенную жизнь и плодившей всяческие домыслы, – наделило принцессу необычайным очарованием. Всем в стране, даже самым обездоленным и неимущим, хотелось что-нибудь сделать для принцессы, но что именно, они не знали. Каждый день она получала мешки писем, и в каждом письме говорилось одно и то же: что она чудеснейшая из женщин, что автор письма ее обожает и желает, чтобы ему, а не принцу, была оказана честь умереть за нее. Кое-кто даже выражал надежду, что дракон объявится снова, и тогда они делом докажут свою беззаветную преданность прекраснейшей из принцесс.

Но никто, конечно, не верил, что дракон вернется. Некоторые из тех, кто не присутствовал при его появлении, заявляли, что дракон был всего лишь галлюцинацией, что принц умер от счастья, когда оказался так близко от своей возлюбленной принцессы, а зрители, одуревшие от восторга, вообразили себе бог весть что. Но большинство считало иначе. Драконы, подобно кометам и землетрясениям, явления редкие. Нам о них мало известно, говорили люди, но в одном можно не сомневаться: если уж мы увидали дракона раз в жизни, вряд ли нам доведется увидеть его опять. Кое-кто развивал эту мысль еще дальше и утверждал, что теперь королевство может быть спокойно: никакие драконы ему не грозят, оно, если можно так выразиться, исчерпало лимит драконов.

Не прошло и полутора лет, как рассказы о драконе превратились в досужие байки. На ярмарках и уличных шествиях публике демонстрировали чучело дракона и разыгрывали потешные сценки. Газетные писаки употребляли уже ставшее устойчивым выражение «дракон принцессы Гермионы», когда речь заходила о беспочвенном страхе или о том, что нет худа без добра. Те же, кто относился к дракону всерьез, радовались тому, что он возник и исчез, не принеся лично им никакого вреда. Множились фабрики, развивалась промышленность, страна процветала, и по прошествии приличествующего срока объявился новый соискатель, решившийся удостоиться чести просить руки принцессы Гермионы.

Его королевская династия была чуть менее знатной (в газетах писали: чуть более), чем династия его предшественника. К его приезду готовились даже с большим размахом, желая явить во всем блеске возросшее благосостояние королевства, и вся церемония была устроена совсем иначе, чтобы никто не подумал сравнивать ее с прежней. Одно из новшеств было таким: по настоянию военного министра, сказавшего, что это поможет набрать больше рекрутов, на уступе скалы – напротив того места, откуда показался дракон, – выстроился отряд пулеметчиков с оружием новейшего образца, хотя и с холостыми патронами. Кроме того, был обновлен этикет. Когда первый претендент на руку принцессы осознал грозящую ему опасность и повернулся к дракону, он воскликнул: «Возлюбленная Гермиона!» – или что-то подобное – в знак своей преданности и любви, на большее у него просто не было времени, однако никто не смог вспомнить в точности его слов. Новый претендент предложил, и все единодушно его поддержали, что он преклонит колено у подножия лестницы и произнесет небольшую речь наподобие молитвы, в которой выразит свои чувства – а именно, обожание и восхищение, – каковые не выразил его предшественник ввиду своей скоропостижной кончины.

И вот в назначенный день люди собрались еще большим числом, чем было прежде, полюбоваться на дивное зрелище. Все пребывали в прекраснейшем расположении духа, ибо намечавшаяся церемония совмещала целых два события: обручение всеми любимой принцессы и спасение ее от дракона. Всеобщее возбуждение достигло пика, когда пулеметчики, в сопровождении военного оркестра и народного музыкального ансамбля, выдали почетный салют. Когда же принц преклонил колено, дабы выразить почтение своей будущей невесте, тишина стала такой оглушительной, что от нее зазвенело в ушах. Но не успели последние слова слететь с его губ, как раздался страшный рев, скала задрожала, и бедный принц исчез в пасти дракона, который скрылся в расщелине, образовавшейся самым таинственным образом.

Последовавшее смятение нельзя описать словами. На неделю во всем королевстве воцарилась паника. Были приняты спешные меры по укреплению граждан во мнении, что причина всех бедствий кроется либо в развращенности отдельных личностей, либо в бездарном управлении страной. Самозваные проповедники, пользуясь моментом, собирали толпы приверженцев и объявляли, в ком был корень зла, и тут же на месте вершился кровавый самосуд над теми, чья вина состояла лишь в том, что они были уродливей или богаче большинства или как-то иначе выделялись из общей массы. Правительство отреагировало более сдержанно и провело ряд показательных казней, в числе прочих отправив на плаху и офицеров, распорядившихся снарядить пулеметчиков холостыми патронами. Даже король не избежал тайного порицания, отстранившего его от участия в сборе денежной компенсации, назначенной премьер-министром – от имени всего королевства, – в пользу отца погибшего принца: эта сумма была так велика, что потребовалось повысить налог на оптовую торговлю.

Одна лишь принцесса осталась вне подозрений. Как и прежде, в момент катастрофы она была совершенно одна, и никто точно не знал, где именно, но, когда спустя пару минут ее обнаружили в ее собственных покоях, в полуобморочном состоянии, ее храбрость изумила всех. Вскоре она нашла в себе силы собственноручно написать письмо с соболезнованиями тому, кто едва не стал ей свекром. Когда это письмо напечатали в газетах, его велеречивые обороты тронули каждое сердце. Принцесса называла себя несчастнейшей из женщин, ибо она навлекла смерть на двух бравых мужчин – второй, пожалуй, был даже достойнее первого. Но что вызвало бурю протеста, так это ее заключительное предложение: принцесса считала, что должна удалиться от мира. Со всех концов страны во дворец полетели письма с мольбами отказаться от этого шага, письма, столь многочисленные, что потребовались дополнительные почтовые поезда.

От героев, готовых на подвиги во имя принцессы, не было отбоя: по мере того, как возрастали ее несчастья, росла и ее слава. Она была популярна, как никогда. Общественность воспрянула духом, когда военные эксперты вынесли свой вердикт: бедствия не случилось бы, если бы пулеметчики были вооружены боевыми патронами.

– Пустить по нему пару очередей, – говорили эксперты, – и он нас больше не побеспокоит.

Народ им верил. Всем надоела неопределенность, и подготовку к очередному обручению принцессы решено было доверить военным. Главнокомандующий объявил, что гражданские лица не будут допущены на церемонию, поскольку дракона, хотя дни его были теперь сочтены, не стоит недооценивать. Эскорт принца (одобренного по всем статьям) состоял исключительно из отборных солдат, безупречно вымуштрованных и вооруженных новейшим оружием. Когда они маршировали к месту дислокации, солнце сияло на тысячах стальных шлемов – эскорт производил впечатление несокрушимого войска.

Увы, увы. Не успел принц закончить свою страстную речь, как косогор содрогнулся, и явился дракон. Его встретили тепло, даже, можно сказать, горячо. Десять тысяч разрывных пуль поразили его наряду с пулеметными очередями, но тщетно. Зверюга даже не моргнул. Однако главный просчет состоял в другом. Пальба продолжалась и после того, как дракон схватил принца. Должно быть, бедняга, изрешеченный пулями, умер мучительной смертью еще до того, как дракон утащил его в свое логово. Принца убила его же охрана – военное руководство не учло вероятность такого сценария.

Составить хронику двух последующих лет – труд печальный и скорбный, и всякий историк был бы рад от него уклониться. В стране настали тяжелые времена. Все понимали, что запас принцев крови не бесконечен, а посему было решено принимать предложения и от тех смельчаков, кто, хоть и был знатного рода, славился больше своей личной доблестью, нежели родовитостью. Пусть дракон не падет от копья первого из соискателей, его место готовы были занять еще семеро воинов – по одному на каждый день недели. Даже если дракон останется жив, он будет так измотан, что уже точно не выстоит против принца крови, который хоть и не был великим героем, но собирался бросить вызов чудовищу на восьмой день. Однако дракон ничуть не утомился: казалось, он, наоборот, наловчился управляться с докучливыми молодцами и одолел принца крови так же легко, как и семерых его предшественников.

Так завершается первая часть этой истории. Знать всего королевства проливала свою благородную кровь галлонами, но от добровольцев все равно не было отбоя, хоть ряды их и редели. Но затем в обществе началось брожение, отчасти под влиянием первых ростков демократии, отчасти вследствие того обожания, которое каждый мужчина (достойный своего имени) испытывал к принцессе Гермионе как в самом королевстве, так и за его пределами: почему славный подвиг во имя ее спасения доступен лишь представителям высшего класса? Король изъявил августейшее согласие, ведомство внутренних дел чуть с ног не сбилось, и вот наконец был выбран народный герой, готовый сразиться с драконом, – грозного вида кузнец, вполне крепкий парень.

Разумеется, никто не думал, что он женится на принцессе – да он и сам не помышлял о такой чести. Стоя у подножия лестницы в сопровождении горстки друзей, явившихся на свой страх и риск (присутствие публики строго-настрого возбранялось), он был бы рад стряхнуть напряжение, высказав пару слов, если не о любви к принцессе, то хотя бы о своем отношении к дракону. Но ему было велено молчать, что, вопреки его собственному намерению, вне всяких сомнений, спасло ему жизнь, ибо дракон не снизошел до того, чтобы явиться на бой.

О нет, он приберегал свою ненависть, ярость и кровожадность для тех, кто пылал истинной любовью к принцессе и намеревался на ней жениться. Дракон не был врагом народа, он был врагом принцессы.

Как только пришло понимание этого, стало вполне очевидно, что остается только одно, и король, скрепя сердце, вновь изъявил августейшее согласие. Всякий, кто сумеет убить дракона, какого бы рода он ни был, сможет жениться на принцессе и получить полкоролевства в придачу.

Как всегда и бывает, когда совершается последний, отчаянный шаг, надежда взметнулась ввысь с новой силой. Это было определенно правильное решение – почему никто не додумался до этого раньше и не предотвратил столь обильное кровопролитие? В народе бурлил энтузиазм, драконоборчество стало занятием почти повседневным, и в каждом случае, невзирая на неизменно плачевный исход, газеты (когда стало ясно, что зрителям дракон не угрожает, публику вновь допустили до зрелища) находили какие-то приободряющие обстоятельства: дракон лишился зуба, его вороной гребень тронула седина, он появился секундой позже обычного, он ожирел и отупел от хорошей жизни, он ухмылялся и выглядел почти добродушным. Несчастные герои отплясывали перед добродушным драконом чечетку и кидались на него, как могли бы кидаться на живой корабль, одновременно пытаясь блеснуть красноречием и отпустить комплимент принцессе.

Далеко не последнее значение в состязании имело само оформление вступительной речи: для соискателей это был единственный способ отличиться друг перед другом, раз уж перед драконом все были равны. Вне всяких сомнений, похвалы принцессе раздражали дракона – чем более пылким и изысканным был слог, ее восхвалявший, тем свирепей была расправа.

В числе первых добровольцев на бой с драконом вызвался Лео, брат Конрада, но его поединок состоялся не скоро, поскольку Лео не хватало образования, чтобы выразить словами ту любовь, что жгла его сердце. Немало дней он промучился над составлением речи. Однако, если судить по тому, с какой живостью дракон его проглотил, итог его стараний, видимо, был не лишен литературных достоинств. Конрад скучал по своему пылкому, нетерпеливому брату. Да и родители уж никак не ожидали, что дракон, бросавший вызов королям, королевам и правительствам, возьмет свое и у них. Впрочем, их утешала и поддерживала гордость за сына, принесшего себя в жертву во имя великой цели.

Однако Конрад мрачнел день ото дня. Его снедал страх, что и Рудольф, его любимый брат, вобьет себе в голову выйти на битву с драконом. Рудольф был не так задирист, как Лео, к тому же он был уже обручен – а это оберег посильнее прочих. Женатых мужчин отстранили (или, как говорил Конрад, освободили) от почетного драконоборчества – хотя многие из них скрывали свое семейное положение и шли на верную холостяцкую смерть.

Конрад не упускал ни единого случая подчеркнуть красоту Шарлотты, возлюбленной брата, к месту и не к месту называл их прекрасной парой и умолял Рудольфа поскорее жениться. Он так тревожился за брата, что не раз отпускал нелестные замечания в адрес принцессы, сравнивая ее с Шарлоттой. Рудольф велел Конраду заткнуться, сказав, что иначе ему несдобровать: одного безумца, неуважительно отозвавшегося о принцессе, растерзала толпа.

– Конечно, принцесса прекрасна, – признавал Конрад, – но она же блондинка. А ты говорил, что тебе нравятся только темноволосые. Обещай мне, что женишься на Шарлотте до конца месяца.

– Каким образом, – отвечал Рудольф, – если у меня ни денег, ни дома, где жить с молодой женой?

Конрад знал, что это не совсем так: его брат любил погулять, но и откладывал понемножку. Сам Конрад, хотя зарабатывал мало, не тратил вообще ничего.

– Если женишься на ней до конца месяца, – сказал он с мольбой в голосе, – я отдам тебе все мои сбережения и стану, как ты, лесорубом, а не пойду учиться в университет.

Ему нелегко дались эти слова, но Рудольф ответил со смехом:

– Оставь свои деньги себе, милый Конрад, они тебе пригодятся, когда придет твой черед биться с драконом.

Это не слишком-то обнадеживало, и Конрад задумался: неужто нет никакого другого способа уберечь Рудольфа от беды? Король предлагал огромную награду любому, кто найдет решение проблемы с драконом, и многие женщины, калеки и старики, а также верные мужья присылали свои предложения. Одно из них состояло в том, чтобы предполагаемый претендент проник в замок тайно. Это предложение было отклонено, поскольку, даже если бы проникновение прошло успешно, угроза со стороны дракона все равно бы осталась. Кто-то предложил, чтобы против дракона выступил королевский маг. На это министр внутренних дел ответил, что не годится менять коней на переправе. Маг – выдающийся чародей с мировой репутацией, в прошлом он совершил множество славных подвигов, знал расположение замка, как никто другой, и был вхож к принцессе Гермионе. Жестоко было бы лишать ее высочество его общества.

Большинство предложений, хоть и делались из самых лучших побуждений, выставляли королевский двор в неприглядном свете, поскольку так или иначе ставили под сомнение дееспособность правительства. Один фрондер даже посмел заметить, что при таком положении дел принцесса никогда не выйдет замуж. Газеты высмеяли этого умника, и он лишился работы.

«Если бы я только смог пробраться в замок, – размышлял Конрад, – я бы что-нибудь придумал. Но надо действовать аккуратно».

Он принялся сочинять письмо, но перо совершенно его не слушалось. Оно своевольничало и категорически не желало переносить мысли Конрада на бумагу. Вместо ценного предложения, которое он хотел сделать, у него выходила какая-то ерунда с топорными оборотами, вроде «моя жизнь к вашим услугам» или «нет смерти прекраснее и благороднее, чем смерть за вас». Устав спорить с пером, Конрад подчинился его воле и с изумлением обнаружил, что написал принцессе небольшое любовное письмо, весьма схожее с теми, что (едва ли не каждый день) печатались в газетных некрологах. Весьма озадаченный, он отбросил листок и снова взялся за дело. На этот раз дело пошло лучше, он подписал письмо, написал на конверте «Принцессе Гермионе» и отнес его на почту. Пройдет несколько дней, прежде чем принцесса прочитает его послание, если это вообще случится: ведь она получает так много писем!

Вернувшись домой, он застал в своей комнате брата Рудольфа. Тот стоял у стола и держал что-то в руке.

– Ха-ха! – сказал он. – Вот я тебя и раскусил.

Конрад не понял, о чем он говорит.

– Да, – продолжил Рудольф, убирая что-то за спину. – Ты меня обманывал. Ты влюбился в принцессу. Ты отговаривал меня от битвы с драконом, потому что собрался сам стяжать славу за его истребление.

Рудольф с горечью рассмеялся, но Конрад воскликнул:

– Нет-нет, ты не понял.

– Да ну? Тогда слушай. – И Рудольф принялся читать вслух любовное письмо Конрада к принцессе: поначалу насмешливо, потом серьезно и, наконец, – хриплым голосом, едва сдерживая слезы.

Секунду братья стояли молча, затем Конрад протянул руку за письмом. Но Рудольф его не отдал.

– Не глупи, – сказал Конрад. – Отдай его мне.

– Зачем оно тебе? – спросил Рудольф.

– Хочу его сжечь! – сгоряча выкрикнул Конрад.

– Ну уж нет! – Рудольф усмехнулся, мягко отстранив брата. – Я его сохраню – вдруг пригодится, как знать. – Он вышел, забрав письмо.

Конраду стало не по себе: он почувствовал, что сделал глупость.

И так оно и было. Через два дня Рудольф объявил, как бы между прочим, что направил обращение во дворец, заявив о намерении избавить принцессу Гермиону от ее мучителя, если принцесса удостоит его такой чести, и его кандидатура была принята.

– Мне назначено на четверг, – сказал он с азартом. – Бедный старый дракон.

Мать ударилась в слезы, а отец молча вышел из комнаты и вернулся лишь через час. Конрад же просто сидел на месте, словно одеревенев. Наконец он спросил:

– А как же Шарлотта?

– А что Шарлотта? – беззаботно отозвался Рудольф. – Она тоже хочет, чтобы я пошел. Она не такая, как ты. Она сочувствует принцессе. «Я даже не сомневалась, что ты захочешь сразиться с драконом, – так она мне сказала. – Я буду ждать твоего возвращения».

– И это все? – спросил Конрад.

– Ну, она меня благословила.

Конрад задумался.

– Ты сказал ей, что любишь принцессу? – спросил он, не удержавшись.

Рудольф замялся.

– Я же не мог так вот взять и сказать ей такое, разве не ясно? Это было бы нехорошо. К тому же, я ведь, конечно, люблю принцессу не всерьез, вот в чем загвоздка. Это все речь, которую ты написал – ну, ты понял (Конрад кивнул). Я ее прочитал, и мне вроде как показалось, что я влюблен. Я постараюсь ее любить, пока будет длиться сражение. Иначе, сам знаешь, дракон не покажется и я упущу свой шанс. Но, – добавил он более радостным тоном, – я озвучу твое обращение, и дракон поверит.

– А потом?

– Ну, потом я вернусь и женюсь на Шарлотте. Она все понимает. Если хочешь, можешь выделить нам немного из своих денег. Все я не возьму. Я не жадный. – Он вышел, насвистывая.

У Конрада упало сердце. Он знал характер брата: эта беззаботная манера означала, что он уже все решил.

Имя основателя королевского замка, как и точные годы строительства, затерялись во тьме веков. Простой народ приписывал его возведение прихоти какого-нибудь божества или героя, а ученые историки, презрительно морщившие нос на столь глупые выдумки, не могли предложить определенной теории на этот счет – по крайней мере, такой теории, которая устроила бы всех и каждого. Замок столько раз перестраивали, повинуясь изменчивой моде, что, глядя на эту громаду, уже сложно было сказать, есть ли в ней хоть какая-то часть старше тысячи лет. Замок располагался на уединенном утесе, и со всех сторон, кроме одной, его окружала бездонная пропасть, что придавало ему первозданное величие и убеждало в его неприступности. По общему мнению, в замке было больше комнат, выдолбленных в скале, нежели выстроенных из камня и известки. Более поздние архитекторы, принимая это в расчет, старались создать впечатление грациозности и элегантности, какими не могла похвастать никакая другая крепость, для чего украшали ее изящными башенками и балконами и отделывали окна богатейшими ажурными переплетами, поистине поражавшими воображение. Эти окна щедро впускали солнечный свет в просторные покои, так что дамаст и парча на стенах выцветали под полуденным солнцем и требовали частой замены.

Но принцесса Гермиона выбрала для своей любимой гостиной комнату в другой части замка, расположенной так глубоко в толще скалы, что дневной свет попадал туда только посредством искусной системы зеркал. Находясь в этой комнате, нельзя даже было понять, какое сейчас время года, поскольку огонь в очаге горел непрестанно. Попасть в эту комнату было непросто, что совершенно устраивало принцессу. Туда вел лишь один известный путь, по узкой винтовой лестнице, но, если верить слухам, из нее имелось несколько выходов – темных коридоров, которые, вероятно, вели к убежищам в скале. Уже много лет их не исследовал никто, кроме принцессы, очарованной этими потайными ходами. Она знала их как свои пять пальцев и иногда удивляла родителей, внезапно появляясь перед ними, словно из ниоткуда.

Принцесса сидела у очага в глубоком кресле и просматривала какие-то бумаги, хотя ни огонь, ни сумеречный отблеск зеркал не давали достаточно света. Вдруг на страницу упала тень, и строчки совсем потемнели. Принцесса подняла взгляд: перед ней стоял человек, заслоняя свет очага. Как он попал в гостиную, она знала не больше нас с вами, но ее не удивило его появление.

– Что ж, – сказал королевский маг, ибо это был он, – вы все еще недовольны?

Принцесса повернула голову, скрытую спинкой кресла, невидимую для нас, но на стене обозначилась ее тень, и тень была так прекрасна, что (так говорили) не исчезла, даже когда принцесса повернулась обратно, а продолжила жить своей жизнью, пока маг ее не растворил.

– Вчера, как ни крути, был успех, – проворковала принцесса.

– Вы прочтете мне его слова? – спросил маг.

– Дайте мне света, – повелела она, и комната озарилась сиянием. Принцесса переложила бумаги у себя на коленях. – Рудольф, Рудольф, – пробормотала она. – Вот он. Вы и вправду хотите услышать, что написал этот дурень?

– Все как у всех?

– В точности как у всех. Хотя слог на редкость изыскан. – Принцесса старалась придать голосу равнодушие, однако читала не без удовольствия. Ее тень растянулась через всю стену, дрожа и меняясь, теряя изящество. Принцесса это заметила. – Ох, она снова паясничает, – раздраженно проговорила она. – Уберите ее.

Тень разом поблекла.

– Что ж, – сказала принцесса, вновь устраиваясь в глубинах кресла. – Слушайте дальше.

Ее голос, слегка подражавший крестьянскому говору, ласкал слух:

– Всемилостивейшая принцесса, человеку свойственно сожалеть о прошлом и трепетать перед будущим, но никогда еще, как это видится мне, не имел он на то столько веских причин. И я говорю: в прошлом не было принцессы Гермионы, в будущем, в отдаленном будущем, дражайший ангел (да живешь ты вечно), ее тоже не будет – не за кого будет жить и не за кого умирать. А посему я заявляю: безотрадное прошлое! Презренное будущее! И благословляю нынешний час, в который жизнь и смерть слиты воедино: единое деяние к вашим услугам, единая поэма в вашу честь!

Принцесса сделала паузу и продолжила своим обычным голосом:

– Он заслужил того, чтобы его съели?

– Поистине так, ваше высочество.

– Но сейчас, – оживленно проговорила она, – я прочитаю вам кое-что другое. Совсем другое. Сказать по правде, я никогда еще не получала ничего подобного.

Тень, подобно собаке, опасающейся выговора, но не имеющей сил терпеть разлуку с любимой хозяйкой, вновь вернулась на стену, обозначив морщинку на лбу принцессы.

Письмо и в самом деле было необычным. Его автор откровенно признавал, что он не храбрец, не силач и не обучен владеть оружием. Он и мышей-то боится, что же говорить о драконе? Он называл принцессу дамой редкого ума, а значит, она как никто понимает всю бесперспективность подобного самопожертвования. Все его помыслы – только о ней, и он жаждет сослужить ей хотя бы малую службу. Ему невыносимо думать о том, как она сидит в одиночестве, ожидая исхода битвы между ее защитником и Драконом. Он понимает, как ей тяжело. Он почтет за величайшую честь, если она позволит ему составить ей компанию – пусть даже за ширмой, даже за дверью – в эти мучительные минуты.

– Какая жалость, что я не могу выполнить его просьбу! – воскликнула принцесса, закончив читать. – Он мне нравится. Нравится тем, что не стремится отдать за меня свою жизнь. Тем, что понимает: у женщин есть и другие интересы, кроме как наблюдать за тем, как мужчины рискуют собой, теша свое тщеславие. Он мне нравится тем, что отдает должное моему уму. Тем, что считается с моими чувствами и стремится быть рядом со мной, даже если это не принесет ему славы. Он мне нравится тем, что хочет узнать мой характер и понять, что мне нужно, хочет заботиться обо мне, даже если мне не грозит опасность. Тем, что готов любить меня без подстрекательств со стороны всех этих перепуганных недоумков! Он мне нравится по тысяче причин – мне кажется, я его люблю.

– Ваше высочество! Ваше высочество! – воскликнул встревоженный маг. – Вы же помните условия заклятия!

– Напомните мне. Я запамятовала.

Маг проговорил нараспев:

– Если он Вас любит,Но он Вам не мил,Песня его спета,Сам себя сгубил.

– Это все, что нам нужно знать, – вздохнула принцесса, которая на самом деле помнила все заклятие до последнего слова. – Всегда так было и будет. Но продолжайте.

– Если он Вас любит,Как и Вы его,То никто не знает,Что выйдет из того, —

эти слова маг произнес чуть тише.

– Но если бы это был Конрад, – игриво заметила принцесса, – вы бы, наверное, догадались. Ну и последнее условие?

Голос мага упал до шепота:

– Если Вы полюбитеБез любви в ответ,Тысячи заклятийНе спасут от бед.

– Ха-ха! – воскликнула принцесса, сотрясаясь от смеха, так что тень на стене затрепетала, точно бабочка над цветком. – Все равно я люблю этого Конрада!

– Но он совсем юный, ваше Высочество, ему едва минуло семнадцать.

– Это лучший возраст. Я люблю его.

– Он бездеятельный и вялый, это видно из письма: праздный мечтатель, а не мужчина.

– Я люблю его.

– Пока вы читали, я вызвал его тень – он далеко не красавец, потерял передний зуб.

– Правильные черты мне отвратительны – я люблю его.

– Он рыжий, веснушчатый и к тому же неряха.

– Это не страшно, я люблю его.

– Он своенравный и упрямый. Родители не могут с ним сладить.

– Я смогу – я люблю его.

– Ему нравятся насекомые и ползучие гады, у него в карманах – пауки и сколопендры.

– Я полюблю их ради него.

– Его влекут водопады, цветы и далекие виды.

– Я люблю его еще больше!

– Но, – сказал маг, вдруг посуровев, – я не уверен, что он любит вас.

– Ах! – ликующе воскликнула принцесса. – За это я люблю его еще сильнее!

Повисла тишина. Тень на стене покачнулась под гнетом собственной красоты и сползла на пол.

– Но он, конечно же, меня любит, – промурлыкала принцесса. – Все меня любят, и он тоже должен.

Она подняла взгляд на мага, ища подтверждения своим словам, но он уже исчез. И тут принцесса заметила, что чего-то недостает.

– Маг! Маг! – воскликнула она. – Вы забрали письмо Конрада. Верните сейчас же!

Но маг, если и слышал ее, то ничего не ответил.

Когда письмо Конрада попало в газеты, реакция публики была бурной. Его называли слезливым, и малодушным, и оскорбительным для принцессы. «Сын лесоруба решил стать братом милосердия», – гласил заголовок. Впрочем, многие согласились, что настолько нелепое письмо просто нельзя принимать всерьез. Конрад, очевидно, был слегка чокнутым. Принцесса обладала многими добродетелями, в том числе храбростью и бескорыстием. Разумеется, ей не хотелось бы оставаться одной во время поединка, и многие готовы были составить ей компанию, начиная с самого короля, и она не нуждалась в услугах какого-то молокососа, отпрыска лесоруба. Но она предпочитала не нервировать друзей и близких сценами своих душевных терзаний. Это лучшее, что она могла сделать, – так говорила она своим властным, чарующим голосом, – чтобы облегчить бремя, которое ее злая судьба налагала на весь королевский двор. Так что она удалилась от всех и терпела страдания в одиночестве, находя поддержку в своей собственной храбрости. Автор статьи снисходительно заключал, что Конрад, несомненно, был слишком тупоголов, чтобы понять столь утонченные чувства, но его родители, уж конечно, могли бы проследить, чтобы он не выставлял себя на посмешище перед всем честным народом, раз уж благородный пример его братьев не пошел ему впрок.

Конрад был слишком подавлен смертью Рудольфа, чтобы печалиться из-за того, что показал себя дураком перед публикой. К счастью, ему хватало дел, почти все время он проводил в лесу, наедине с собой, и потому далеко не сразу узнал о свалившейся на него известности. Однако соседи не преминули разъяснить его родителям, какое бесчестье их сын навлек на весь край. Он взбаламутил всю провинцию, говорили они, и правительство начало интересоваться, почему эта часть королевства так неохотно посылает добровольцев на битву с драконом. Это касалось многих людей, и слыхом не слыхавших ни о каком Конраде, – людей, которые вдруг осознали, что их могут заставить проявить героизм перед замком, даже не спрашивая их согласия. И люди стали шептаться, что, не ровен час, объявят указ о вербовке молодежи.

Родители Конрада делали все что могли, чтобы уберечь сына от злой молвы. Их обидело и озадачило его письмо, но они знали, как тяжело он переживал смерть брата, и не хотели тревожить его лишний раз. Но, когда он ходил по лесу, особенно в вечернее время, ему случалось замечать, как мимо просвистит камень или упадет под ноги сломанная ветка. Как-то раз он схватил одного из задир, мальчишку помладше его, и тот высказал ему все – очень подробно и не стесняясь в выражениях. Его дурацкое письмо снискало их краю дурную славу, а сам он был таким, сяким и немазаным.

Конрад старался не огорчаться и жил своей жизнью, не обращая внимания на всеобщую неприязнь. Но за пять лет, в течение которых свалившаяся на них напасть еще более усугубилась, настроения в обществе переменились. Пусть принцесса по-прежнему не испытывала недостатка в героях, но все больше становилось и таких, кто находил разумные доводы, чтобы на битву пошел кто-то другой, а они сами отсиделись бы дома. Эти умники не давали Конраду прохода, и Конрад, чья жизнь повернулась совсем не так, как он представлял пять лет назад, понял, что ему остается только одно: он сам должен бросить вызов дракону.

Он не стал упражняться, как его братья. Он не изнурял себя долгими прогулками по округе и не перешел на питательную, но невкусную пищу, не пришпоривал коня, если ему вдруг случалось заметить подозрительного вида куст, и не бросался на него с отчаянными криками, намереваясь его зарубить. Если бы он попытался проделать такое, то наверняка свалился бы наземь: наездник он был не бог весть какой. Он также не тратил свои сбережения на дорогое оружие и воинское снаряжение, как то: кирасу, золотые эполеты и плюмаж, – производившее неотразимое впечатление на зевак. Его подготовка была весьма скромной и стоила только умственных усилий. Он сочинял речь, которую ему придется произнести у подножия лестницы замка.

Он знал, что должен сказать о любви к принцессе, иначе дракон не покажется. Но после смерти Рудольфа прежнее равнодушие Конрада к принцессе сменилось откровенной неприязнью, едва ли не ненавистью. Он не мог заставить себя сказать, что любит ее, пусть даже и понарошку. Поэтому он позаботился о том, чтобы для алчного, глупого дракона его слова прозвучали бы как восхваление, но для него самого означали бы нечто иное. И вот речь была готова, осталось сделать последнее – отдать все сбережения Шарлотте, невесте брата. В последние недели, когда никто не нашел для него теплого слова и даже родители держались холодно, Шарлотта, против обыкновения, была очень к нему добра.

Он получил письмо из замка, на пергаменте, скрепленном большой красной печатью: в лестных и уважительных выражениях его призывали явиться для поединка к трем часам дня.

Конрад встал затемно, пока ноябрьское утро еще не успело как следует разгуляться. Он ехал на лошади, которую ему одолжил отец: конину дракон не ел. Конраду было бы спокойней на своих двоих, но ему пришлось нести с собой не только котомку с обедом, но и секиру, а до замка было семнадцать миль. Конрад надел старый костюм, потому что ему было жаль портить новый. Так он и ехал, по большей части шагом, хотя иногда и подстегивал лошадь, если та слишком мешкала, а люди бросали работу или же выходили во двор и смотрели ему вслед. Они знали, куда он направлялся, и хотя никто его не подбадривал, не было слышно и насмешек или оскорблений, что уже было неплохо.

Но через шесть часов, когда перед ним открылась долина, а впереди показался замок – и вся картина, с давних пор запечатленная в его памяти, явилась ему с новой силой, причем в такой пугающей близости, – его сердце упало. Он так и не смог съесть обед и вез его с собой (воспитание не позволяло выбрасывать пищу) в котомке, висевшей на шее. Его это смущало – он думал, что над ним станут смеяться. Но в тот день зрителей было совсем немного: представление давно всем приелось и почти ни в ком не пробуждало интереса.

Вскоре Конрад настолько приблизился к лестнице, что уже различал отдельные ступени, и толпа начала собираться. Какой-то мальчишка неожиданно продудел в оловянный рожок прямо в ухо лошади Конрада. Лошадь взвилась на дыбы, и Конрад, отчаянно хватаясь за гриву, с позором свалился на землю. Он прилично ушибся, но не настолько, чтобы не услышать, как люди в толпе посмеивались и говорили: вот уж герой так герой, даже не может удержаться в седле!

Конрад не решился снова забраться на лошадь, побоявшись опять упасть, но нашелся добрый человек, предложивший вести ее под уздцы у него за спиной, так чтобы он мог спокойно идти пешком, если уж ему так охота. Конрад был рад, что отделался от лошади. Но он понимал, как нелепо должен смотреться в своей пропыленной одежде, с секирой, которую держал, как посох. Толпа, привыкшая видеть своих героев бодрыми, удалыми и приятными для взора, смотрела на него хмуро. Он заметил, что люди скупятся на похвалы и улыбки. Как-то раз, еще в школе, он получил приз за усердие в учебе. Чтобы забрать этот приз, ему надо было пройти через длинный ряд однокашников. Они лишь секунду похлопали – таково было правило – и принялись буравить его придирчивыми, злобными взглядами. Сейчас ему вспомнилась та сцена.

А тем временем в замке принцесса Гермиона стояла, прижавшись лицом к оконному стеклу, и следила за каждым его движением.

– Это он, Конрад. Я знала, что это он! – воскликнула она. – Дайте мне еще мгновение, маг. Только одно мгновение!

Конрад пытался отвлечься, повторяя про себя обращение к принцессе. Когда он нервничал, память всегда его подводила. Он положил бумагу с речью в шапку, чтобы читать с листа, если совсем все забудет. Ему хотелось как-то расположить к себе зрителей, но все, что он мог, – это только нервно им улыбаться. Он понимал, что его тактика в битве с драконом наверняка их шокирует: у него в кармане лежала склянка с хлороформом, завернутая в носовой платок, – он собирался разбить ее и бросить в лицо дракону, прежде чем рубить ему голову. Внезапно он осознал, что не слышит перестука копыт своей лошади. Тот человек отвел ее в сторону, а сам встал рядом, руками закрыв ей глаза. Толпа подалась назад. Конрад достиг лестницы. Часы на замковой башне пробили три.

Он опустился на одно колено, снял шапку и сказал:

– Чудеснейшая принцесса, настал момент, которого я ждал так долго, и вы уже наверняка догадались, с какими чувствами. Многие, преклонявшие колена здесь до меня, были достаточно красноречивы, восхваляя ваши достоинства, – кто я такой, чтобы добавить хотя бы слог к сказанному ими? Но я знаю, вы цените не слова, проницательнейшая принцесса, а сердце, их вдохновившее.

В это мгновение скала раздвинулась, и над Конрадом навис дракон, поводя языком из стороны в сторону. Конрад почувствовал на щеке его горячее дыхание, и слова замерли у него на губах. Он огляделся в смятении, потом вспомнил, что текст у него в шапке, и принялся читать по бумажке, не поднимая глаз.

– Вы всеми любимы, но некоторые (смею ли сказать?) выражали свою любовь не столь удачно, как другие. Они говорили: «Моя любовь, хоть она и велика, все равно не более чем желудь, из которого с годами вырастет дуб». Но когда я вспоминаю, чем вам обязан: вы избавили меня от скучной жизни простого лесоруба, вознесли из безвестности к славе, превратили из мечтателя в воина, из лоботряса – в драконоборца, снизошли до того, чтобы стать пределом моих надежд и венцом моих дерзаний, – у меня просто нет слов, чтобы отблагодарить вас, и я не смог бы любить вас больше, чем люблю сейчас!

Самые впечатлительные уже отвернулись. Но более стойкие, не сводившие глаз с обреченного драконоборца, увидели нечто странное. Дракон качнулся, наклонился, замялся. Его язык лизнул пыль у самых ног Конрада. А Конрад, стоя перед чудовищем совершенно беззащитно, вынул из кармана свернутый платок и неуклюже бросил его в алую пасть дракона, однако попал. Зверь взревел, фыркнул, закашлялся, застонал и вдруг показался уже не таким ужасным. Конрад, собравшись с духом, замахнулся секирой и нанес удар по нависавшей над ним чешуйчатой шее. Удар получился неловким, недостойным потомственного лесоруба, но попал в цель. Взвился фонтан зеленой крови, испарившейся, не успев пролиться на землю. Когтистые лапы дракона соскользнули со скалы, и он грохнулся оземь, впервые явив свое длинное, черное тело. Драконья шея оказалась прямо перед Конрадом, и, слыша крики озверевшей толпы у себя за спиной, он принялся остервенело ее рубить. Дракон корчился и извивался, ошарашенный и беспомощный – казалось, с ним справится даже ребенок, и Конрад продолжал рубить его, как поваленное дерево. Он сам не заметил, как вошел в раж, но внезапно дракон встрепенулся, кое-как встал на лапы и уполз в пещеру, которая закрылась за ним. Конрад остался один на поле боя.

Толпа притихла, никто толком не знал, что делать дальше, и меньше всех – сам Конрад, по-прежнему стоявший в недоумении перед лестницей. Что дракон уполз раненым и посрамленным, было ясно всем. Но, возможно, он лишь тянул время, набираясь сил для новой атаки. Он так долго казался неуязвимым – никому не верилось, что он все-таки умер.

Но шли секунды, дракон не возвращался, и собравшиеся начали понемногу обступать Конрада со всех сторон. Люди плакали, и смеялись, и пытались взять его за руку. Из замка тоже доносились возгласы радости и аплодисменты, и дамы махали платочками из окон, а затем раздался оглушительный рев восторга, и из всех окон показались флаги. На верхней площадке лестницы образовалась небольшая толпа, в центре которой стоял король, со скипетром в руке и короной на голове. Вся свита смеялась и гомонила: было очевидно, что победа Конрада стала для них полнейшей неожиданностью, они не подготовились к его приему и просто радовались, как дети. Они кивали Конраду и звали его подняться к ним, но он плохо соображал, и толпе пришлось подтолкнуть его в спину. Когда он пошел вверх по ступеням, ему навстречу спустился король, один, без свиты. Они встретились на середине лестницы, король обнял Конрада, расцеловал его в обе щеки и, взяв под руку, повел в замок.

– Теперь я представлю вас моей дочери, – говорил король, пока они поднимались, а придворные спускались к ним с горящими глазами, желая поздравить доблестного победителя дракона. – Где же она? Вечно где-то пропадает. Но ничего, сейчас она придет. Глупенькое дитя, пропустила такое веселье!

– Гермиона! – звали принцессу придворные дамы своими высокими, восторженными голосами, оглядывая вестибюль и запрокидывая головы к окнам замка. – Ваше высочество!

Их слова подхватил народ, стоявший почти тридцатью метрами ниже:

– Гермиона! Желаем видеть принцессу Гермиону!

Толпа заметно разрослась, весь городок спешил к замку, и гвалт стоял невообразимый. Все обезумели от собственных воплей. Даже придворные перемигивались и пихали друг друга локтями, продолжая кричать что есть мочи:

– Гермиона!

И только Конрад молчал.

Но принцесса так и не появилась. Толпа уже охрипла, придворные дамы кашляли и кривили лица, беспомощно глядя друг на друга. Король слегка хмурился, не понимая, что задерживает его дочь, но принцессы все не было.

И тогда некоторые воскликнули:

– Где же принцесса? Пойдемте ее искать!

Но им возразили:

– Нет-нет, потрясение может ей повредить. Такие новости следует сообщать постепенно.

Возникло изрядное смятение, и все стали спорить друг с другом, как поступить. Недавнее веселье быстро переросло в буйный диспут. Толпа придворных ввалилась в замок и хлынула в разные стороны, оглашая серебристым смехом коридоры и колоннады.

Конрада оттеснили от короля, и он, сам толком не понимая, что делает, поспешил в глубь замка. Несколько человек вызвались его сопроводить, но вскоре он отстал от своих провожатых, и те ушли вперед, совершенно о нем забыв, – до него доносился только их смех, постепенно стихавший. Конрад остался один в длинном темном коридоре, но, оглядевшись, заметил какого-то человека, стоявшего в его дальнем конце. Конрад окликнул его, попросив подождать, но человек поспешил прочь, однако при этом не сводил глаз с Конрада, словно бежал задом наперед.

Они миновали бессчетные двери, коридоры и лестницы, спускаясь все ниже и ниже. Как Конрад ни старался догнать этого человека, расстояние между ними всегда оставалось неизменным. Вскоре Конрад почувствовал на лице и руках прохладу. Наконец часть каменной стены отъехала в сторону, он вошел в открывшуюся комнату следом за своим проводником и тут же потерял его из виду.

На койке у дальней стены, отвернувшись от двери, лежала принцесса, и на ее белой шее зияла кошмарная рана. На стене над ней распростерлась тень, оживляемая ее невероятной красотой: тень не могла надолго пережить принцессу, и, едва Конрад успел восхититься ее очарованием, она тут же рассеялась.

Он упал на колени перед принцессой. Он сам не знал, сколько так простоял, но в какой-то момент поднял глаза и увидел, что комната полна людей.

– Ты ее убил, – сказал кто-то.

Конрад встал и обернулся.

– Я ее не убивал. Я убил дракона!

– Смотрите, – сказал кто-то еще. – У нее точно такая же рана на шее.

– Эту рану я нанес дракону.

– А это что? – спросил кто-то третий, указав на крепко зажатую в руке принцессы скомканную тряпицу. Придворный взял ее и расправил: воздух наполнился запахом хлороформа. Все столпились вокруг носового платка и прочитали вышитое на нем имя: «Конрад».

– Так ты еще и отравил нашу принцессу! – возмутились они.

– Этот яд, – возразил Конрад, – я дал дракону.

Двое или, может быть, трое кивнули, но остальных это не убедило.

– Тогда отчего же она умерла? Ты ее и убил!

Конрад провел рукой по лицу.

– Зачем мне ее убивать? Я ее люблю, – произнес он надломленным голосом. – Я убил дракона. И, видя их изумленные взгляды, добавил: – Но дракон оказался принцессой!

Тут поднялся ужасный галдеж, Конрада вытащили из комнаты под крики: «Лжец! Убийца! Предатель!» – и затолкали в ближайшую темницу. Однако уже совсем скоро его выпустили на волю и больше ни в чем не обвиняли, хотя газеты настойчиво требовали судебного разбирательства.

В народе говорили, что принцесса рассталась с жизнью, защищая Конрада от дракона, а Конрад, когда его спрашивали, так ли это на самом деле, не слишком горячо протестовал. Недолгое время его чествовали как избавителя страны от дракона, зато потом еще долго осуждали за причастность к смерти принцессы. Многие возмущались:

– Зря он воспользовался хлороформом. Это как-то неспортивно.

Чувство патриотизма требовало не судить дракона слишком строго, ведь его неблаговидное поведение не сильно сказывалось на экономике страны. Зло, что принес людям дракон, быстро забылось, тогда как восхищение принцессой Гермионой – поистине национальным сокровищем – все больше укоренялось в сердцах ее соотечественников. Не прошло и года, как Конрад услышал на улице чей-то разговор:

– Ну, подумаешь, превращалась принцесса в дракона! Она же это делала ради забавы.

Конрад вернулся домой, но вскоре получил из замка предписание покинуть страну – как ради своей личной, так и ради общественной пользы. Правительство выдало ему паспорт и оплатило дорожные расходы – вот и вся награда за истребление дракона. Но Конрад был рад и этому, тем более что с ним согласилась поехать Шарлотта. Она поставила только одно условие: держаться подальше от всяческих королевств и поселиться в республике. Там они поженились и стали жить-поживать да добра наживать.

Остров[54]

Я помнил остров миссис Сантандер в разгаре лета, когда пышные лиственные деревья и высокие стройные сосны спускались по берегу к самой воде и нависали над морем. Густой полог листвы вбирал в себя солнечный свет и отдавал серовато-зеленую тень. Море тихо плескалось под ними, преломляя искрящиеся отражения в брызгах пены; золотистый песок поблескивал на солнце, сплошной, одноцветный, без полутонов и оттенков; голые скалы утесов высились над водой, недосягаемые в своем обнаженном величии, и каждое пятнышко на каменных отвесных склонах настоятельно требовало восхищенного признания.

Теперь все детали потускнели и стерлись. В мутных, унылых ноябрьских сумерках сам остров был почти невидим. Общие очертания сохранились, но неотчетливо и невнятно, больше в воспоминаниях, нежели наяву. Даже трудно поверить, что этим галечным мысом, выдающимся далеко в море, заканчивался материк и где-то там впереди, на входе в закрытую берегом гавань, как бы встало на якорь морское владение миссис Сантандер. Летом я представлял себе остров огромным моллюском, проглоченным зловредной морской звездой и вставшим ей, так сказать, поперек горла. Как легко было добраться туда в быстроходной моторной лодке миссис Сантандер! Теперь же остров казался недосягаемым и недоступным: лодка за мной не придет, миссис Сантандер писала, что по законам военного времени гражданским лицам запрещено пользоваться моторными судами, а море не то чтобы разбушевалось, но волны все-таки поднялись, и вода была такой черной и плотной, что казалась взволнованной твердью. Я попытался привлечь внимание паромщика, закутанного в водонепроницаемые одежды. Мне пришлось кричать во весь голос, чтобы перекрыть рев ветра:

– Отвезете меня на остров?

– Ничего не получится, – сказал он, указав на высокие волны.

– А вы здесь зачем? – вспылил я. – Просто для красоты? Говорю вам, мне надо на остров. Завтра мне нужно вернуться во Францию.

В таких ситуациях невозможно сдержать раздражение. Паромщик обернулся ко мне, чуть смягчившись. И ворчливо спросил голосом вредного старикашки, которому просто необходимо портить людям жизнь:

– А если мы оба утонем?

Что за нелепая отговорка!

– Что за вздор?! – сказал я. – Тут и плыть-то всего ничего. К тому же я хорошо заплачу за беспокойство.

Паромщик лишь фыркнул в ответ на мою неумышленную любезность. Потом тяжко вздохнул, посадил меня на закорки и отнес к лодке, поскольку пристань ушла под воду из-за необычайно высокого прилива. Мои ноги промокли мгновенно. При каждом шаге паромщик кряхтел и пошатывался – я был значительно тяжелее его самого, – но вот наконец он добрался до лодки и повернулся к ней боком, стоя по пояс в воде, чтобы мне было удобнее перебраться на борт. Как все хлопотно и неудобно! Почему миссис Сантандер не может провести ноябрь в Лондоне, как все нормальные люди? Почему я настолько лишился рассудка, что примчался к ней сюда, в последний вечер перед отъездом, хотя мог бы провести этот вечер иначе, например в театре? Лодка вела себя странно, она так сильно раскачивалась, что мой перевозчик не всегда попадал веслами по воде. В какой-то момент, когда качка более-менее улеглась, я спросил у паромщика, не знает ли он, почему миссис Сантандер предпочитает столь уединенное существование. В ответ он прокричал во всю глотку:

– Говорят, ее сердце томится от любви. Держитесь крепче! Мы прибыли!

Наше короткое плавание действительно завершилось, и паромщик пытался причалить к острову на приливной волне. Но он немного не рассчитал, и, когда мы коснулись килем гальки на берегу, очередная волна развернула лодку, и та чуть было не опрокинулась. Не удержавшись на сиденье, я упал на дно лодки и мгновенно промок.

Как темно было среди деревьев! Из-за крайнего физического дискомфорта я почти позабыл о миссис Сантандер. Но, взбираясь по скользкому травянистому склону, я уже изнывал в предвкушении встречи. Мне так хотелось ее увидеть!

Она не встретила меня в холле. Дворецкий, мгновенно оценив мое состояние, тактично произнес:

– О ваших вещах позаботятся, сэр.

Я с облегчением сбросил с себя промокшую одежду и швырнул ее прямо на пол в выделенной мне спальне – огромной комнате, которая была бы квадратной, если бы не эркерное окно на одной стороне. В окно бился ветер, угрожая ворваться в дом, но ни одна занавеска даже не шелохнулась. Бесшумность, я вспомнил, была отличительным свойством этого дома. Само пространство гасило все звуки. Хоть кричи в этой комнате до хрипоты, тебя не услышат в примыкающей ванной. Туда-то я и поспешил и долго плескался в роскошной мраморной ванне, нарочно выливая воду на пол, просто чтобы посмотреть, как она утекает по тонким, похожим на трещинки желобкам, безошибочно собиравшим всю лишнюю влагу.

Когда я вышел из ванной, закутавшись в мягкое полотенце, моя одежда уже лежала на покрывале, высушенная и отглаженная. Замечательно вышколенная прислуга. Охваченный приятным волнением, а также ощущением неописуемого комфорта, я пришел в гостиную за пять минут до ужина. Там было пусто. Сколько же времени и усилий тратит миссис Сантандер на свой туалет! Неужели она теперь стала настолько тщеславной? Боже упаси! Ее очарование не поддается анализу, оно сквозит во всех взглядах и жестах, и в голосе, и в выражениях лица. Она просто неотразима! У меня не укладывалось в голове, как Сантандер, ее совершенно невозможный муж, мог уехать в Южную Америку, чтобы лелеять свою уязвленную гордость или – как это, бесспорно, видится ему самому – оскорбленную честь. У нее был удивительный дар превращать самые обыденные явления и предметы в нечто чудесное и совершенно незабываемое. Помню, однажды я восхитился освещением в доме. Мне почему-то казалось, что такого не было больше нигде: в нем присутствовала некая безмятежная белизна, сила, предполагавшая тишину. Она как бы усиливала своеобразное безмолвие этого дома.

– Да, – сказала тогда миссис Сантандер. – И все очень просто: ее создает море. Движением волн.

Глупая фраза, но благодаря интонации она крепко врезалась мне в память. Как заклинание.

Я уселся за пианино и стал играть. На пюпитре стояли раскрытые ноты – Вольф, полный странных аккордов и альтераций, и я был не уверен, что играю все правильно. Но меня заинтересовали эти гармонии: я так увлекся, что не заметил, как прошло время. Восемь часов. Ужин должны были подать еще четверть часа назад. Несколько обеспокоившись, я встал и прошелся по комнате. В одном углу было сумрачно, и я зажег все лампы, потому что меня раздражало, как моя тень то сжималась, то растягивалась. Теперь я все видел, но все равно чувствовал себя несвободным, запертым в этой очаровательной комнате.

Я не умею терпеливо ждать – и никогда не умел, такая уж у меня слабость. Вот почему я пошел в столовую и почти решил – из-за своего взвинченного нетерпения, – что вижу миссис Сантандер, сидящую во главе овального стола. Но это была лишь иллюзия, созданная зыбким светом четырех горящих свечей.

Стол был накрыт на две персоны, для нее и для меня. На нем стояли бокалы с витыми ножками – столько бокалов для нас двоих! Я вдруг сообразил, что курю на ходу, и, подхватив с блюдца зернышко миндаля, поспешно покинул столовую, решив заглянуть в библиотеку. Там было темно, и, пока я безуспешно искал на стене выключатель, мне самому стало ясно, что я изрядно разнервничался. Что за нелепость! Разумеется, миссис Сантандер не станет сидеть в библиотеке, да еще в темноте. Прекратив поиски выключателя, я вернулся в гостиную.

Я смутно предполагал, что, возможно, там что-то изменится, хотя уже не ожидал появления миссис Сантандер в любой момент. Так часто бывает, когда ждешь кого-то, кто никак не приходит. И все-таки кое-что изменилось – во мне. Меня больше не привлекало сражение с Вольфом: музыка утратила свое очарование. Я подтащил стул к застекленному шкафчику с коллекцией фарфора. Меня всегда завораживали эти фигурки китайцев, белые статуэтки, чопорные и напыщенные, но такие гладкие, выразительные и словно светящиеся изнутри. Я снова задумался, как это часто бывало прежде, что означает выражение свирепой радости на их лицах: неужели восточные мастера именно так представляют себе воплощение истинного благодушия или они по натуре жестокие люди? Этот тревожный вопрос навел меня на другие мысли, которые я до сих пор столь успешно в себе подавлял, – мысли об истинной подоплеке моего присутствия в доме в качестве гостя миссис Сантандер, подобного неблаговидному поведению разыгравшейся мыши, когда кота так очевидно и так кстати нет рядом. Чтобы отгородиться от этих настырных мыслей, я потянулся к стеклянной дверце: хотел отвлечься, взяв в руки одну из фигурок. И вдруг услышал какой-то звук. Я обернулся. В центре комнаты стоял человек.

– Боюсь, шкафчик заперт, – сказал он.

Несмотря на мое замешательство, что-то в нем показалось мне странным: он был в шляпе. В серой фетровой шляпе – и в пальто, тоже сером.

– Надеюсь, вы не приняли меня за грабителя, – произнес я, попытавшись выдавить смешок.

– О, нет, – отозвался он, – вовсе нет.

Мне почудилось, что его глаза улыбались, но рот затеняли густые усы. Красивый мужчина. Его лицо показалось мне смутно знакомым, но оно было довольно типичным, так что я мог ошибаться.

Я поспешно поднялся со стула и второпях опрокинул каминный прибор – шкафчик стоял рядом с камином. С оглушительным грохотом все попадало на пол. Этот грохот меня напугал, а потом даже взбодрил. Но я все равно ощущал какую-то странную беззащитность, когда наклонился, чтобы собрать упавшие каминные принадлежности. Они никак не желали держаться на стойке, и мне пришлось повозиться, чтобы их закрепить. Человек в сером наблюдал за мной, стоя, как изваяние. Его присутствие стало изрядно меня раздражать. Вскоре он сдвинулся с места, встал спиной к камину и протянул пальцы к огню.

– Мы не представлены друг другу, – сказал я.

– Да. Мы не представлены.

Меня озадачили и возмутили его манеры. Как будто почувствовав мое нарастающее раздражение, он поспешил объясниться:

– Я инженер. Миссис Сантандер время от времени вызывает меня, чтобы проверить электропроводку. Вот почему я хорошо ориентируюсь в доме. Она весьма изобретательная особа, миссис Сантандер, и всегда соблюдает все необходимые меры предосторожности. Я проверяю все комнаты и смотрю, не нуждаются ли приборы в отладке. Вижу, здесь все в порядке.

– Да. – Мысленно я вздохнул с облегчением, успокоенный объяснениями незнакомца. – Но я бы вас попросил… разумеется, я говорю без разрешения и без ведома миссис Сантандер… но все равно я бы вас попросил посмотреть выключатели в библиотеке. Они чертовски неудобные. – Весьма довольный тем, что так удачно ввернул крепкое словечко, я не заметил, как его пальцы, тянувшиеся к теплу, вдруг напряглись, словно окостенели. Вернее, заметил, но не придал значения.

– О, вы заходили в библиотеку? – спросил он.

Я ответил, что не стал заходить. Просто заглянул с порога.

– Но если вы подождете, – вежливо обратился я к этому донельзя самодовольному механику, называвшему себя инженером, – миссис Сантандер сейчас подойдет.

– Вы ее ждете? – спросил механик.

– Я гощу в доме, – сухо проговорил я.

Пару секунд он молчал. Я заметил, что лицо у него утонченное, интеллигентное, и одет он со вкусом. Интересно, какие физические недостатки не позволили ему служить в армии?

– Как я понимаю, она позаботилась о ваших удобствах? – спросил он, и на него вдруг напал кашель, или, возможно, ему захотелось чихнуть. Как бы там ни было, он быстро достал из кармана платок и отвернулся в сторону, что выдавало хорошее воспитание. Однако его положение не позволяло задавать такие вопросы, и я пропустил его реплику мимо ушей. Откашлявшись, он обернулся ко мне.

– К сожалению, я не могу ждать. Мне надо ехать домой. Ветер стихает. Кстати, – добавил он, – у нас есть представительство в Лондоне. Это хорошая фирма. Если вам вдруг потребуется смонтировать электропроводку… Я где-то оставил визитную карточку. – Он поискал карточку, но не нашел. – Не беда, – сказал он, взявшись за дверную ручку, – миссис Сантандер передаст вам все нужные сведения.

Я снисходительно взмахнул рукой, и он ушел.

Мгновением позже я сообразил, что он не сможет добраться до материка, не уведомив паромщика. Я позвонил в колокольчик. Явился дворецкий.

– Миссис Сантандер совсем припозднилась, сэр, – сказал он.

– Да, – сухо ответил я, не желая обсуждать эту тему. – Но здесь был человек, механик или вроде того… Вероятно, вы в курсе. – Дворецкий посмотрел на меня пустым взглядом. – В любом случае, – продолжал я, – тут был человек, проверял осветительные приборы. Он собирается ехать домой. Вы не могли бы позвонить паромщику, чтобы он забрал его с острова?

Дворецкий ушел выполнять мое распоряжение, а меня вновь охватила тревога. Приключение с инженером отвлекло меня от мыслей о миссис Сантандер. Почему она не выходит? Возможно, уснула, пока одевалась. Такое случается с женщинами, когда им расчесывают волосы. Гертруда – человек властный, с тяжелым характером, наверное, горничная побоялась ее будить. Но тут я вспомнил, что она мне писала: «Я буду жуткой страхолюдиной, мне пришлось рассчитать горничную». Забавно, как разговорные словечки режут глаз, когда видишь их на бумаге: они звучат по-другому, когда она их произносит. Ах, просто услышать ее восхитительный голос! Конечно, отсутствие горничной создает определенные сложности, с чем, должно быть, и связана затянувшаяся задержка. Счастливая горничная, размышлял я в смущении, ты держала в руках ее волосы!

Ее образ стоял у меня перед глазами, пока я бесцельно слонялся по комнате. В полутрансе, почти зачарованный этим дивным видением, я замер перед стоявшей на пианино большой керамической чашей, расписанной драконами. Получасом ранее я рассматривал фрагмент орнамента на ее внутренних стенках: терракотовую рыбку с пурпурными плавниками среди узорчатых водорослей. Я рассеянно поискал ее взглядом. Она была наполовину прикрыта прямоугольным кусочком бумаги. О! Визитная карточка инженера! Его лондонские партнеры! Я перевернул карточку и с изумлением прочел:

«Мистер Морис Сантандер».

Я испуганно вздрогнул, тем более что именно в эту секунду раздался стук в дверь. Это был всего лишь дворецкий, но я испытал такое замешательство, что даже не сразу его узнал. Он не заметил моего смятения или же просто не показал, что заметил, как и подобает хорошо вышколенному слуге.

– Мы не нашли человека, о котором вы говорили, сэр. Паромщик прибыл, и он говорит, что на пристани никого нет.

– Тот джентльмен оставил визитную карточку. – Я сунул карточку в руки дворецкому.

– О, так это, должно быть, мистер Сантандер! – наконец вымолвил слуга жены мистера Сантандера.

– Да, – сказал я. – И, наверное, надо позвать миссис Сантандер. Час уже поздний. Боюсь, ужин будет испорчен.

Я велел дворецкому подождать, чтобы не всполошить слуг раньше времени, и в одиночку пошел к Гертруде. Еще с другого конца коридора я увидел, что дверь в ее комнату приоткрыта и в комнате темно. Ничего необычного в этом нет, сказал я себе, но если действовать методически, сберегая силы и время, то, наверное, следует обыскать все комнаты до единой, начиная с ближайшей. Обыскать! Какое казенное, неприятное слово! Я отбросил его, и на ум пришло слово «обследовать». Его я тоже отверг. Исследуя безмолвные зашторенные пространства, я пытался придумать формулировку, которая позабавит Гертруду, некое остроумное преуменьшение для описания этих взволнованных поисков. «Я тут провел небольшую инспекцию»… Ей это понравится. Я прямо слышал, как она говорит: «Ты думал найти меня под диваном?!» Я не буду ей говорить, что и вправду смотрел под диванами, разве что обернув это в шутку: что-нибудь о комьях пыли, оставленных нерадивой прислугой. Я поднялся на колени и рассмотрел свои руки в глухом белом свечении. Ни единой пылинки. Но разве не все разговоры – разговоры с Гертрудой – состоят из крупиц полуправды, крошечных экскурсов в область вымысла? Взявшись за дверную ручку – это была последняя комната перед лестничной площадкой, – я произнес вслух, как бы репетируя свою шутливую речь:

– В ходе инспекционной проверки, Гертруда, я бродил от одной кучки пыли к другой, из праха в прах, я бы даже сказал…

На этот раз мне предстояло преодолеть свое необъяснимое нежелание входить в ее спальню. Собравшись с духом, я шагнул в коридор, где встал как вкопанный, несмотря на всю свою решимость.

Дверь была приоткрыта – в точности как тогда, когда я увидел ее в первый раз, – но теперь в комнате горел свет. Мягкий, приглушенный свет, может быть, от торшера рядом с кроватью. Я постучал в дверь.

– Гертруда!

Не дождавшись ответа, я толкнул дверь. Она открывалась вовнутрь и влево – основная часть комнаты располагалась по левую сторону от двери и не просматривалась из коридора. Я еще долго топтался на пороге, прежде чем решился войти.

В камине тлели угольки, в зеркале отражались бледные, беспокойные блики, а в круге света, падавшем на кровать, лежала записка, сразу бросавшаяся в глаза. В ней было сказано: «Извини, милый. Мне пришлось срочно уехать. Не могу объяснить почему, но мы еще встретимся. С любовью, Г.». Конверта не было, полной подписи тоже, но я узнал ее почерк и неформальную манеру общения. Странно, что строчки, хоть и неровные, словно дрожащие, не производили впечатления накарябанных в спешке. Я пытался понять, в чем тут смысл, пытался – посредством сознательного волевого усилия – сдержать волну огорчения и досады, уже готовую обрушиться на меня, и тут прямо над ухом раздался внезапный металлический треск.

Это звонил телефон. Внутренний телефон для связи с прислугой. «Да, это удобно, и им меньше бегать туда-сюда», – сказала она, когда я уговаривал ее установить аппарат. Я помню, как мне было приятно, когда она согласилась с моими доводами – вот доказательство, что она принимает в расчет мое мнение! – тем более что эти доводы проистекали из соображений удобства и даже благоразумия. Теперь же я с ненавистью смотрел на этот черный блестящий предмет, который трещал так настырно, и не спешил отвечать на звонок. Да и что скажут мне слуги, кроме того, что мистер Сантандер… э… изволил отбыть восвояси. А что ему еще делать? Телефон все трезвонил, и я взял трубку.

– Да?

– Сэр, ужин подан.

– Ужин? – откликнулся я озадаченным эхом. Было уже почти десять, и я совершенно забыл об отложенной трапезе.

– Да, сэр. Вы сами распорядились подавать его незамедлительно. На двоих, как я понял, сэр. – Голос в трубке звучал вполне буднично и прозаично, но я пребывал в полной растерянности и почти потерял ощущение реальности происходящего. Наконец я сумел выдавить не своим голосом:

– Да, разумеется, на двоих. – Я секунду подумал и отключил телефон от розетки.

Тогда мне казалось, что я просто не выдержу, если он зазвонит снова. Хотя уже было ясно, что происходит, я не знал, что делать дальше, мой разум пребывал в смятении. Может быть, в темноте я сумел бы собраться с мыслями. Но мне не пришло в голову выключить свет. Я раздвинул тяжелые шторы, закрывавшие огромное эркерное окно, и сомкнул их у себя за спиной. В окно бился яростный дождь, однако в комнату не доносилось ни звука. Луна временами проглядывала из-за туч, и при свете очередного проблеска, который был ярче других, я разглядел в углу смятый клочок бумаги. Я разгладил его, радуясь, что нашлось чем занять руки, но эркерная ниша вновь погрузилась во тьму, и мне пришлось вернуться в комнату. Хотя бумага изрядно помялась, я без труда разобрал слова. Это была копия той записки, которую я только что прочитал. Или, возможно, оригинал. Но почему одни и те же слова были написаны дважды и даже трижды, причем не старательно и аккуратно – Гертруда, кстати сказать, никогда не старалась писать аккуратно, – а нарочито небрежно, как бы умышленно неразборчиво?

«Есть лишь один человек, кроме Гертруды, – размышлял я, заряжая револьвер, – который мог написать эту записку, и сейчас он дожидался меня внизу. Что он мне скажет, как объяснится?» Почему-то эти вопросы волновали меня сильнее, чем те, которые были бы явно уместнее в сложившейся ситуации: что скажу ему я, как я сам объяснюсь? Объяснения должны быть предельно краткими. А может, и не потребуется ничего объяснять. Между мной и столовой – дюжина поворотов, где можно устроить засаду. Дюжина скрытых углов, прекрасно известных мистеру Сантандеру. Все преимущества на его стороне. Совершенно некстати мелькнула мысль, что грохот выстрела в этом доме прозвучит не громче, чем звон разбившегося стаканчика для зубной щетки на моем умывальнике. К тому же мистер Сантандер, вне всяких сомнений не понаслышке знакомый с южноамериканскими революциями, уличными беспорядками и массовыми перестрелками, наверняка хорошо разбирается в методах партизанской войны, к которой меня не готовила служба в армии. «Не лучше ли сразу признать его неоспоримое превосходство и не испытывать судьбу?» – размышлял я, нерешительно поглядывая на нелепо оттопыренный карман смокинга. Да, манкировать приглашением хозяина дома весьма неучтиво, но ведь и ситуация неординарная. Стук в дверь оборвал мои сбивчивые размышления о светских приличиях и неприличиях.

– Мистер Сантандер просил передать, что он готов и ждет вас, – сказал дворецкий. Сквозь его очевидное замешательство явно проглядывал намек на откровенное неодобрение. Он смотрел на меня с осуждением, он уже не был моим союзником. Впрочем, нельзя ли как-то использовать его в своих целях? У меня появилась идея.

– Я вас попрошу доложить обо мне, – сказал я. Он не смог бы мне отказать, а присутствие провожатого станет хотя бы какой-то гарантией безопасности по пути и, возможно, дезориентирует неприятеля. – Мы с мистером Сантандером не знакомы лично, – пояснил я. – Нужно, чтобы меня кто-то представил. Иначе будет неловко.

Стараясь держаться поближе к моему живому щиту, я шагал по коридорам. Их пустота, залитая ярким светом, меня обнадежила. Благополучно преодолев несколько поворотов, я слегка успокоился. Было сложно представить, что нечто зловещее притаилось за каким-то из этих вежливо скругленных углов – Гертруда распорядилась скруглить и сгладить все выступающие углы. Будет очень неприятно, говорила она, если по дороге в спальню кто-то случайно споткнется (что вовсе не исключено) и ударится об острый угол. Однако при всей их кажущейся безобидности, я бы все-таки предпочел избежать дополнительных поворотов. Стало быть, если пройти через библиотеку, можно будет убить сразу двух зайцев: во-первых, мы срежем путь и, во-вторых, выйдем к столовой с неожиданной стороны, с того конца библиотеки, где большое эркерное окно – такое хрупкое и опасное с виду, а на деле прочное и надежное – нависает над ревущим морем.

– Так будет быстрее, – сказал я дворецкому, указав на дверь библиотеки.

Он подергал ручку.

– Дверь заперта, сэр.

– Ну что ж, ладно.

Наконец мы добрались до столовой. Дворецкий взялся за дверную ручку и секунду помедлил, словно пытался на ощупь определить, не заперта ли и эта дверь тоже. Или, может быть, прислушивался. Или просто задумался. Следующее, что я помню: дворецкий назвал мое имя, и я оказался внутри. Затем я услышал голос мистера Сантандера.

– Спасибо, Коллинз. Вы можете идти.

Дверь бесшумно закрылась.

Хозяин дома обернулся ко мне не сразу. В этой огромной комнате, освещенной лишь пламенем четырех свечей и неяркой подсветкой сумеречных картин, я видел только его спину. И еще лоб и глаза, отраженные в зеркале над камином. В том же зеркале отражалось и мое собственное лицо – в нижнем правом углу, – странно чужое и безучастное, словно принадлежавшее кому-то другому. Мистер Сантандер стоял, протянув руки к огню, и шевелил угольки носком туфли. Внезапно он обернулся ко мне.

– О, вы уже здесь. Прошу меня извинить. – Он уселся за стол.

На столе не было ничего. Ничего из еды.

Я смотрел на него во все глаза. Каждая линия его смокинга, каждая складочка на его мягкой рубашке… все они накрепко врезались мне в память. Казалось, я не забуду их уже никогда.

– Чего вы ждете? – проговорил он довольно резко. – Коллинз! – крикнул он. – Коллинз! – Его голос прокатился по комнате зычным эхом, но никто не отозвался. Никто не пришел. – Какой я безмозглый, – пробормотал он, – разумеется, надо звонить. – Как ни странно, но он посмотрел на меня, словно ждал подтверждения.

Я молча кивнул. Появился Коллинз, и мы приступили к трапезе.

Я продолжал настороженно наблюдать за хозяином дома. Неспешная смена блюд подействовала на него успокаивающе, и чуть погодя он сказал:

– Прошу извинить меня за рассеянность. Должно быть, меня утомила дорога. Я приехал издалека. Из Южной Америки, если точнее. – Он задумчиво отпил вина. – Мне нужно было уладить кое-какие дела, прежде чем… прежде чем поступить на военную службу. Впрочем, как я понимаю, необходимости уже нет.

– Необходимости что-то улаживать? – спросил я.

– Нет. Я уже все уладил.

– Вы хотите сказать, что будете требовать освобождения от службы, поскольку имеете американское гражданство?

И снова мистер Сантандер покачал головой.

– Это была бы веская причина. Я сам как-то и не подумал.

Чутье мне подсказывало, что не стоит затрагивать столь деликатную тему, но молчать было страшнее. Тишина за столом действовала мне на нервы. У нас с мистером Сантандером было так мало общего, что я просто не знал, о чем с ним говорить.

– Возможно, вы слабы здоровьем? – предположил я. И снова не угадал.

– Даже Гертруда ни разу не жаловалась на мое здоровье, – сказал он и быстро добавил, словно чтобы заглушить звук ее имени: – Я вижу, вы совсем не пьете.

– Я вообще почти не пью, – выдавил я, заикаясь. Имелось в виду, что я убежденный трезвенник.

Хозяин дома, кажется, удивился.

– Однако же у Гертруды были внушительные счета из винной лавки, – пробормотал он вполголоса, словно говорил сам с собой.

Я переспросил, сам того не желая:

– Были?

– Я уже расплатился, – пояснил он. – Отчасти поэтому я и вернулся домой – заплатить по счетам.

Я решил, что нам следует объясниться.

– Мистер Сантандер, – сказал я. – Многое в ваших словах и поступках мне не очень понятно.

– Да? – рассеянно переспросил он, глядя прямо перед собой.

– Но, – продолжал я насколько возможно воинственно, – я хочу, чтобы вы поняли…

Он оборвал меня на полуслове:

– Вы полагаете, я отношу все расходы жены на ваш счет?

Я чувствовал, что должен ее защитить.

– Ей надо содержать дом. Такой дом требует немалых затрат. – Я обвел рукой комнату, обставленную дорого и роскошно, как и все комнаты во владениях мистера Сантандера. – Вряд ли вам бы понравилось, если бы ваша супруга жила в свинарнике. Кроме того, необходимо поддерживать защиту от моря. В такую бурную ночь, как сегодня, ущерб от стихий наверняка исчисляется сотнями фунтов.

– Вы правы. – Он посмотрел на меня как-то странно. – Пожалуй, вы даже приуменьшаете степень ущерба.

Разумеется, я понял его намек. Он говорил о своих отношениях с женой. О своих чувствах к жене. Они были сильны, эти чувства – так утверждала молва, – сильны настолько, что, когда супруга к нему охладела, он бросил все и уехал на другой конец света. Он явно не признает полумер, – подумал я, глядя на него с новым интересом. Он повел себя жестко и властно, вернувшись домой. Вероятно, ему пришлось неимоверным усилием воли ожесточить свое сердце, чтобы выгнать жену из дома в ненастную ночь, оставаясь глухим к ее жалобным стонам и отчаянным возражениям, к ее очаровательным ухищрениям и милым уловкам, никогда не оставлявшим равнодушным меня самого!

Так было всегда: если она чувствовала за собою вину и ждала упреков, то становилась особенно соблазнительной и привлекательной. Я прямо слышал, как она говорит: «Но, Морис, как бы ты меня ни ненавидел, ты же не выгонишь меня под дождь!» И как он отвечает: «Убирайся из этого дома и не возвращайся, пока я сам тебя не позову. О своем любовнике не беспокойся. Я с ним разберусь». Вот сейчас он со мной разберется и уже совсем скоро, вне всяких сомнений, пошлет за ней. И только ради нее, ради ее блага – раз уж в ее жизнь вернулся законный супруг, – я всем сердцем желал, чтобы они помирились. Возможно, я даже смогу поспособствовать их примирению? Beati pacifici[55]. Что ж, я возьму на себя роль миротворца.

Уверенный, что мое благородное намерение не укрылось от хозяина дома, я оторвал взгляд от тарелки и украдкой взглянул на него. Его выражение ничуть не смягчилось. Впрочем, я не собирался отказываться от своего замысла лишь потому, что мой собеседник так непреклонно суров. Однако начать было сложно. Наконец я решился:

– Гертруда вас любит.

Подали десерт, и в знак доброй воли я налил себе бокал портвейна.

Хозяин дома прожег меня яростным взглядом.

– Любит! – воскликнул он с горечью.

Я решил, что ничто не погасит мой благородный порыв.

– Я о том и говорю: у нее щедрое сердце.

– Если вы говорите о том, – холодно произнес он, – что в ее сердце найдется место для всех и каждого, ваши рекомендации несколько запоздали: я уже делегировал ее привязанность.

– Мне? – спросил я, сам того не желая.

Он покачал головой.

– Почему же именно вам?

– Потому что я…

– О, нет! – с жаром воскликнул он. – Она вас обманула, и вы поверили, что… что сможете заменить ей меня? Вы у нее не единственный – вас таких много!

У меня закружилась голова, а он продолжал, наслаждаясь своей победой:

– Кстати, о вас мне никто никогда не рассказывал. Она сама говорила о вас лишь однажды и только мельком. Вы самый ничтожный… самый ничтожный из ее любовников! – Он помолчал и добавил, понизив голос: – Иначе вас бы здесь не было.

– А где бы я был? – глупо спросил я.

Но он продолжал, пропустив мой вопрос мимо ушей.

– Но я помню то время, когда этот дом, его тишина и уют, его удаленность от общества и уникальность принадлежали лишь нам двоим, нам с Гертрудой… и тем людям, которых мы приглашали в гости. Впрочем, мы приглашали немногих – мы предпочитали уединение. И когда я сегодня приехал сюда, – добавил он с лихорадочным блеском в глазах, – поначалу я думал, что она здесь одна.

– Тогда почему вы отослали ее, а не меня?

– Хотел на вас посмотреть, – сказал он так, словно подвел черту.

Он рассеянно взял орех, попытался расколоть его пальцами, но, видимо, оцарапался об острый край скорлупы, потому что поморщился и поднес палец ко рту.

– Я сорвал ноготь. Смотрите. – Он протянул руку поближе ко мне, скользя ладонью по полированному столу.

Я смотрел, как завороженный, ждал, что рука остановится, но он тянул ее дальше и дальше, и уже сам перегнулся через стол, почти лег на него грудью и прижался щекой к вытянутой руке, и мне пришлось отклониться назад, чтобы он меня не коснулся.

– Неплохо покалечился, да? – спросил он, глядя на меня исподлобья.

– Да, пожалуй. – Его аккуратный холеный ноготь и вправду был содран до мяса, влажного, зыбкого и студенистого, выпиравшего из-под ломаной линии слома. – Как это вы умудрились? – спросил я, стараясь не смотреть на изувеченный палец, который он так и держал у меня перед глазами.

– Хотите, чтобы я рассказал? – спросил он в ответ, по-прежнему протягивая руку вперед, перегнувшись через стол и будто застыв в этой неловкой, неестественной позе, из-за чего и вопрос прозвучал неестественно и неуклюже.

– Да, расскажите. – Я пару секунд помолчал и добавил с нервным смешком: – Но сначала я сам попробую догадаться. Возможно, это была производственная травма. Вы сломали ноготь, когда чинили электропроводку. В библиотеке.

Он резко выпрямился и поднялся из-за стола.

– Тепло, – сказал он. – Почти горячо. Пойдемте в библиотеку, и я вам все расскажу.

Я тоже встал и приготовился идти за ним.

Но почему-то он медлил. Прошелся по комнате из угла в угол, встал у камина и снова (видимо, это был его излюбленный способ расслабиться или собраться с мыслями) задумчиво поворошил угли носком ботинка. Затем подошел к двери в библиотеку с очевидным намерением ее открыть, но передумал и зажег верхний свет, решительно щелкнув выключателем.

– Пусть все будет видно, как есть, – сказал он. – Ненавижу этот полумрак.

Внезапная иллюминация как бы сорвала покровы с роскошной, застывшей в безмолвии комнаты, такой защищенной, такой безмятежной, такой незыблемой. Хозяин дома обвел пустым взглядом свои владения. Он теребил лацкан смокинга и настолько не владел собой, что каждый раз, задевая ткань раненым пальцем, всхлипывал, как ребенок. Его лицо, теперь хорошо освещенное, было искажено горем и болью. Среди всей этой изысканной роскоши он казался чужим и потерянным.

В библиотеке царила кромешная тьма. Хозяин дома вошел туда первым, и я мгновенно потерял его из виду и даже примерно не представлял, в какой он сейчас стороне и каково расстояние между нами. Я прижался спиной к стене и по счастливой случайности сразу наткнулся рукой на выключатель. Но его бесполезный щелчок лишь подчеркнул беспросветную темноту. Мне стало страшно, по-настоящему страшно. Это острое чувство тревоги было совсем не похоже на мои прежние опасения и дурные предчувствия. Внезапно я различил в тишине странный прерывистый шум, словно где-то капала вода, только в ударах капель явственно слышались согласные звуки. Это напоминало некий потусторонний, нечеловеческий шепот.

– Говорите громче, – воскликнул я, – если вы говорите со мной!

Однако мой раздраженный призыв не возымел никакого действия, словно я обращался к мертвым. Тревожный звук не утих, и теперь в нем возникла еще одна нота: мягкий губной шелест, будто кто-то украдкой облизывал губы. Неразборчивый, странный, даже не звук, а намек на звучание, и все-таки у меня было чувство, что, если прислушаться и подождать, в нем проявится артикуляция и смысл. Но я не мог больше терпеть эти тайные переговоры, и хотя звук исходил отовсюду, со всех сторон, я вслепую рванулся туда, где, как мне представлялось, должен был быть центр комнаты. Но я успел сделать лишь пару шагов. Потом наткнулся на кресло и грохнулся на пол, а когда поднялся, мне аккомпанировал уже понятный, знакомый звук. Раздвинулись шторы, и в лунном свете, пробившемся в комнату, я разглядел очертания мебели и определил свое собственное положение, в нескольких футах от двери. И увидел кое-что еще.

Но как хозяин раздвинул шторы, если я видел, что он сидит, расслабленно развалившись в большом мягком кресле, в сумрачном дальнем углу, куда не проникал лунный свет? Я напряг зрение. Странно, что он так расслаблен и так спокоен после всего произошедшего между нами, так невозмутимо глядит на меня, обернувшись через плечо, нет, не через плечо… Его голова была вывернута назад, лицом ко мне, а плечи смотрели вперед. Я подумал, что это, наверное, какой-то акробатический трюк – он освоил его, чтобы обескураживать своих друзей. Его голос раздался внезапно, и он шел не из кресла, а от окна.

– Теперь вы знаете.

– Что? – спросил я.

– Как я сорвал ноготь.

– Нет, – сказал я и солгал, потому что именно в это мгновение страх подсказал мне ответ.

– Я сорвал ноготь, когда душил свою жену!

Я кинулся к окну и как будто наткнулся на плотную стену из ледяного дождя и ветра. Оконная рама застонала, и створки распахнулись наружу, взорвались градом стеклянных осколков. Я все же пробился к окну, но опоздал. В шестидесяти футах внизу озверевшее море с ревом билось о скалы. Острые камни то поднимались над взбешенными волнами, то снова тонули в шипящей пене. Гигантские дуги соленых брызг вздымались к окну, словно влекомые ненасытным любопытством. Соленые капли горчили у меня на губах. Промокший до нитки, окоченевший от холода, я отвернулся. Тяжелые парчовые шторы яростно хлопали на ветру и взлетали вверх, к потолку, сквозь общий шум пробивались отдельные звуки, дробный грохот падающих предметов, стук картин, бьющихся о стены. Казалось, весь этот погодоустойчивый, звуконепроницаемый дом рушится в темноту, низвергается в ярость штормовой ночи… и на меня. Но не на меня одного. Миссис Сантандер так и сидела в своем мягком кресле.

Ночные страхи[56]

Угольная жаровня была достаточно элегантной, но ночной сторож не был – во всяком случае, осознанно – восприимчив к внешней красоте. Нет, он ценил жаровню прежде всего за тепло. Он никак не мог определить, одобряет ли он ее свет. Два дня назад, когда он только вышел на работу, свет ему не понравился: он слепил его, делал удобной мишенью, беспомощной и почти не способной к сопротивлению, сгущал окружающую темноту. Но сегодняшней ночью сторож с ним примирился: заручившись поддержкой его ясных угрюмых лучей, он обследовал свои владения – длинный узкий прямоугольник, отделенный от дороги рядом столбов, округлых и толстых, как флагштоки, и соединенных поверху свободно натянутой веревкой. Днем они казались всего лишь досадным препятствием, но в ночное время становились границей, почти оборонительным сооружением. На столбах висели сигнальные красные фонари, тускло светившиеся в темноте и придававшие ограждению сходство с баррикадой. Ночному сторожу казалось, что он охраняет крепость.

Он прошелся в обе стороны, погруженный в свои мысли. Теперь, когда он привык к своей ночной работе, ему думалось легче. В первую ночь он испытывал смутное желание, чтобы табличка с надписью «Прохода нет» смотрела в его сторону, а не таращилась бессмысленно в сторону улицы: она вносила бы хоть какую-то определенность в его мысли. Теперь же он почти ее не замечал. Мыслей у него было немного, но они были приятны, и его одиночество придавало им остроту озарений. Он прокручивал их по кругу, переходя от последней к первой примерно на десятом шаге, когда разворачивался и шагал обратно. Ему нравилась каждая текущая мысль, но всегда хотелось поскорее перейти к следующей. Если он предчувствовал новый поворот в размышлениях, то намеренно воздерживался от него, позволяя ему добродить и созреть, предвкушая его, как настоящий гурман.

Ночной сторож был человеком семейным, с женой и двумя карапузами. Один из них только начал говорить. Когда сторож устроился на эту работу, жалованье повысили, и в доме стало побогаче. Его жена не оставалась безучастной. Когда он приходил с работы, она обыкновенно говорила:

– Ты ж на ногах не стоишь. Не по тебе эта ночная работа, точно говорю.

Сторожу нравилось, когда она так говорила, называя его работу ночной: это создавало приятное впечатление, что жена интересуется делами мужа. Он с бывалым видом рассказывал ей обо всем, что видел на дежурстве, а чего не видел, о том привирал, лишь бы услышать от нее:

– Ну, я бы ни в жисть! Нескучная работа, ничего не скажешь.

Он ценил свою жену. Разве она не обещала подлатать старые жалюзи из синей бумаги, когда-то служившие для затемнения при воздушной тревоге? С тех пор они потеряли форму, поскольку использовались как источник оберточного материала. Он плохо спал, не мог толком выспаться днем – в комнате было слишком светло, но старые жалюзи решили бы эту проблему, и ему было бы приятно на них смотреть и знать, что война позади и в них, по большому счету, нет никой необходимости.

Вновь дойдя до границы своей территории, ночной сторож зевнул, наверное, в двадцатый раз. Недосып, не иначе. Он бы вздремнул у себя в сторожке. Развернувшись, он увидел уходившие вдаль фонари, связывавшие столбы тонкими огненными линиями, и обратил внимание, что почти в самом конце, напротив жаровни и всего в паре футов от двери в сторожку, в линии слева имелся пробел. Кто-то сидел на ограждении, спиной к его территории. «Странно, что я не слышал, как он подошел», – подумал сторож, возвращаясь из мира воображения в реальность, состоявшую из пустой темной улицы. Впрочем, уже не совсем пустой: теперь здесь появился кто-то, с кем можно завязать разговор и скоротать полчаса.

Сторож медленно приближался, но незнакомец все так же сидел, не оборачиваясь к нему. Это слегка обескураживало. Сторож остановился и подумал: «Наверное, пьяный». Будет о чем рассказать жене – настоящее приключение. «Я ему говорю, что не потерплю никаких безобразий на своей территории. Так и сказал: „Вот что, дружочек, иди-ка ты домой и проспись; там тебе будет лучше всего“». Он слышал, как с пьяными обращались в подобной манере, и подумал с сомнением, сумеет ли сам выдержать нужный тон. Он подумал, что тон даже важнее слов. Наконец он собрался с духом, подошел к жаровне, громко откашлялся и, чтобы побороть неловкость, протянул руки к огню, да так бойко, что чуть не обжегся.

Незнакомец даже не шелохнулся. Он так и сидел, весь в своих мыслях, и сторож осмелился обратиться к его сгорбленной спине.

– Приятная ночка, – сказал он довольно громко, хотя было глупо повышать голос на пустой улице.

Незнакомец не обернулся.

– Да, – отозвался он, – но холодная, и к утру еще похолодает.

Сторож взглянул на жаровню и с удивлением отметил, что угля далеко не так много, как прошлой ночью. Он подумал, что надо бы подбавить, и взял совок, но вместо кучки, которую он ожидал увидеть, его глазам предстала угольная пыль и несколько кусочков гравия – каким-то образом он проморгал свою ночную порцию угля.

– Повернулись бы, руки погрели, – сказал он человеку, сидящему на ограждении. – Жар не ахти какой, но ничего не поделаешь, мне забыли выдать добавку, если только никто не стырил мой уголек, пока я не видел.

Сторож говорил ради красного словца: на самом деле ему не верилось, что кто-то унес его уголь. Незнакомец как будто шевельнул плечами.

– Спасибо, – сказал он, – но я лучше погрею спину.

«Странный тип», – подумал сторож.

– Вы замечали, – продолжал незнакомец, – какие люди забывчивые? Я про этот ваш уголь. Похоже, не очень-то они думают о вас, оставляя на таком холоде.

И вправду похолодало, но сторож бодро ответил:

– Да нет. Они просто забыли. Спешили домой, сами знаете.

«И все же могли бы подумать и обо мне, – мысленно добавил он. – В эту смену уголь доставлял Билл Джексон – Старина Билл, как его звали товарищи. Я ему не особенно нравлюсь. Эти ребята слегка задаются. Ничего, сойдусь с ними, тогда подобреют».

Незнакомец не двигался. Сторожу вдруг захотелось спихнуть его с ограждения – его раздражала и даже немного тревожила эта неподвижная фигура. Его мысли нарушил голос незнакомца:

– Нравится вам эта работа?

– Да так, вполне, – ответил сторож рассеянно. – Деньги хорошие.

– Деньги хорошие, – насмешливо повторил незнакомец. – Сколько вам платят?

Сторож назвал сумму.

– Женат, дети есть? – не отставал незнакомец.

– Да, – неохотно ответил сторож.

– Ну, так далеко не уедешь, когда дети чуток подрастут, – заявил незнакомец. – Повышения не ожидается?

Сторож сказал, что нет – ему совсем недавно повысили зарплату.

– Цены тоже растут, – заметил незнакомец.

Ночному сторожу стало не по себе. В душе росла неприязнь и тревога. Он не мог отмахнуться от этого. Его так и подмывало сказать: «А вы вообще к чему клоните, а?» И он уже проговаривал про себя эти слова, но не осмелился высказать их вслух. Незнакомец испортил ему настроение и, получается, как бы повелевал его внутренними состояниями. Перед его мысленным взором возникла другая картина, менее радужная, чем прежде: серые будни с примесью недовольства, смягчаемые лишь поддержкой верной жены и детей. Хочешь не хочешь, подумал он, таков человеческий удел. Но он не стал развивать эту мысль, не стал ходить взад-вперед, лелея ее, как лелеял другие мысли.

– Хорошо спите днем? – спросил незнакомец чуть погодя.

– Не особо, – признал ночной сторож.

– Еще бы, – сказал незнакомец. – Жуткое дело – бессонница.

– Приходится как-то справляться, – проговорил сторож.

– Да уж, приходится, – согласился незнакомец. – От этого, между прочим, заболевают, бывает, что сходят с ума. Люди слетают с катушек, как от медленной пытки.

Сторожу захотелось упомянуть о своей надежде на бумажные жалюзи. Но он подумал, что это прозвучит несерьезно, к тому же у него не было уверенности, что затемнение решит проблему со сном.

– А дети? Почти их не видишь, – снова заговорил незнакомец, – с такой-то работой. Сами подумайте: вырастут и знать вас не будут! Днем папа спит, ночью работает! Хотя, смею сказать, вы по ним вряд ли скучаете. Но, если дети не чтут отца, пока маленькие, дальше добра не жди.

Почему сторож не осадил этого незнакомца, спокойно заверив, что у него прекрасные дети: старший называет его папой, а младшая, как утверждает жена, уже его узнает? Жена говорила, что это понятно по ее улыбке. Сторож не мог не думать об этом, еще полчаса назад эта мысль крутилась у него в голове в числе прочих. Но сейчас он молчал.

– На вашем месте я подыскал бы себе другую работу, – заключил незнакомец. – Иначе не сведете концы с концами. Что тогда скажет жена?

Сторож обдумал эти слова. Во всяком случае, ему показалось, что он задумался над вопросом, но его разум почему-то был в смятении, словно сошел с проторенного пути и кружил вслепую, погружаясь все глубже и глубже в отчаяние.

– Я ничему не обучен, профессии у меня нет, – нерешительно проговорил он. – Это все из-за отца.

Его поразило, что он еще никому в этом не признавался: он поклялся не выдавать отца. «Что это на меня вдруг нашло?» – подумал он. Затем собрался с мыслями и сказал:

– Жена у меня умница, всегда за меня. – Он замолчал, заранее опасаясь очередной атаки незнакомца.

Хотя огонь в жаровне горел совсем слабо, еле проглядывая из-под углей, сторож почувствовал, как его лоб покрылся испариной, а одежда сделалась влажной. Он подумал, что как пить дать подхватит простуду, но эта мысль возникла непроизвольно: она никогда его не посещала, с самого раннего детства, пусть он и не отличался крепким здоровьем.

– Да, ваша жена, – холодно проговорил незнакомец, чеканя каждое слово, так что они, казалось, заполнили всю вселенную, не допуская возражения, будто их извлекли точнейшим инструментом из твердой породы непререкаемой истины. – Ее вы тоже почти не видите. Она у вас в основном сама по себе, так? В наше время, сами знаете, это рискованно.

Последнее слово больно кольнуло сторожа. Ему захотелось опровергнуть услышанное, отбить каким-нибудь веским аргументом, он весь напрягся, но так ничего и не сказал.

– С глаз долой, – продолжал незнакомец, – из сердца вон, и душа не болит. Даже, напротив, радуется. – Он усмехнулся, судя по движению плеч. – Я слыхал о таких делах. Кот со двора, сами знаете! Жаль, по договору вы обязаны доработать (сторож не говорил ему про свой трудовой договор), но раз так, послушайте доброго совета и попросите друга присматривать за домом. Конечно, на ночь друг не останется, ясное дело, но скажите ему, чтобы смотрел в оба.

Казалось, незнакомец высказал все, что хотел, и ссутулился чуть больше прежнего, может, даже задремал. Похоже, холод его не тревожил. А вот сторож дышал с трудом и едва держался на ногах. Он прошелся по своей территории, поражаясь тому, как здесь опрятно, – жалкая пародия на его прежний настрой. Что за смятение в мыслях, что за тяжесть в голове! В его больном, измученном разуме медленно оформилось решение и, как кукушонок, вытеснило все прочие мысли. Сторож ослабил красный шейный платок, не вспомнив, чьи пальцы повязали его несколько часов назад, не вспомнив и о том, что до превращения в предмет туалета (не без помощи мыла и горячей воды) это была простая тряпка, в которую он заворачивал бутерброды. Жестяная коробка для ланча была чем-то совсем непривычным, темой для семейных споров, и только прибавка к зарплате как-то оправдала ее приобретение. Он уронил платок, полез в карман за складным ножом, но лезвие удалось вынуть с трудом. Смутно задумавшись, справится ли он сейчас, получится ли у него правильное движение – и почему он не практиковался, – сторож шагнул к жаровне. Она была единственным внушающим доверие предметом на этой улице…

Чуть погодя незнакомец, не касаясь столба, впервые обернулся и взглянул на тело ночного сторожа. Он даже зашел за ограждение и, вероятно, вспомнив приглашение покойника, протянул руки к еле теплой жаровне. Затем выбрался наружу, пересек улицу и свернул в глухой переулок напротив, оставив за собой цепочку темных неровных следов. Никто не видел, как он шел обратно, так что он, наверное, там и жил.

Морилка[57]

В отличие от большинства людей, Джимми Ринтул любил первый утренний час, от пробуждения до завтрака, единственный час за весь день, когда он был полновластным хозяином своему времени. С девяти пятнадцати утра и до самого вечера он подчинялся строгому распорядку, навязанному извне. Автобус, контора, быстрый обед где-нибудь в городе, снова контора, автобус, свободное время до ужина, которое можно было бы употребить с пользой, но каждый раз у него оставалось досадное ощущение, что это время потрачено зря. Если он ужинал в клубе один, то чувствовал себя заброшенным и никому не нужным, если – что редко случалось – в компании, то от таких вечеров у него на душе оставался смутный осадок тревоги. Он слишком много ждал от жизни и каждый вечер, ложась в постель, испытывал малоприятное ощущение, что чего-то недополучил. Сказать по правде, для того чтобы проявить себя в полной мере, ему нужен был стимул – сторонний интерес к его достижениям. В обществе, основанном на конкуренции, где старания вознаграждаются и ты точно знаешь, к чему стремишься, его способности и таланты раскрывались в полную силу. Как хорошо он учился в школе! Да и потом тоже все шло неплохо, пока были живы родители, которые искренне восхищались его успехами. Сейчас ему тридцать три, родители умерли, и рядом нет никого, кому было бы по-настоящему интересно, преуспел ли он в жизни. Да и жизнь как-то не слишком щедра на бесспорные знаки почета для взрослых мальчиков: никаких тебе памятных книжек в кожаных переплетах, никаких серебряных кубков, гордо стоящих на строгих подставках из черного дерева. Нет, награды от жизни не столь осязаемы, и Джимми, сидя в своей адвокатской конторе – в своем убежище, – иной раз тихо радовался, что наиболее блестящие победы прошли мимо него и ему больше не нужно страдать от ощущения собственной несостоятельности, потому что он так и не совершил восхождения на вершину горы Маттерхорн, не сыграл «Лунную сонату», не выучил испанский язык и не прочел «Критику чистого разума». Его устремления были гораздо скромнее или, скажем так, благоразумнее.

Но только не по утрам. Первый утренний час был еще не затронут апатией, неизменной спутницей унылого среднего возраста. Утреннее одевание давно превратилось для Джимми в своеобразный ритуал, и, как любой ритуал, он совершался ради ожидаемой кульминации. Каждый этап складывался из привычной последовательности движений, и волнение потихонечку нарастало, открывая разум навстречу приятным, бодрящим мыслям, раскрепощало его и воодушевляло. И вот кульминация: что же это? Всего лишь утренняя корреспонденция. Газеты и письма. Сказать по правде, не слишком волнующее событие. Но в газетах иногда попадались весьма дельные статьи о женитьбе – статьи, которые предупреждали читателя, что мужчине не следует торопиться связывать себя узами брака, разумнее будет дождаться мудрости, которая, как известно, приходит с годами, когда тебе чуть за тридцать или даже ближе к сорока. Эти статьи, если читать их с умом, между строк, и делать акценты на нужных абзацах, подтверждали, что все в жизни Джимми Ринтула идет как должно и его карьера, без всяких усилий с его стороны, строится очень даже неплохо. Газеты, стало быть, для успокоения души – а письма для сюрпризов! И сегодняшним утром какое-нибудь интересное письмо будет особенно кстати. Оно отвлечет его мысли от заковыристого вопроса, не дававшего ему покоя вот уже несколько дней, – вопроса об отпуске, до которого оставалось всего две недели.

Не поехать ли снова в Суонник? Отчасти из-за того, что с возрастом Джимми не обзавелся новыми интересами, он весьма дорожил увлечениями детства, среди которых первое место занимало коллекционирование бабочек. Он был человеком достаточно замкнутым, однако с соревновательной жилкой, так что подобное хобби подходило ему как нельзя лучше. Но увы! Джимми не обладал безграничным терпением настоящего коллекционера, его совершенно не интересовали распространенные виды бабочек – все эти совки, лишайницы и белянки с их раздражающе многочисленными разновидностями. Его привлекали только большие, красивые и редкие экземпляры. Одно время он грезил парусниками, которые воплощали в себе все перечисленные выше качества. Он съездил в Суонник, раздобыл несколько бабочек, занялся их размножением, и в итоге у него образовался целый выводок отменных зеленых гусениц. Однако их количество обескураживало, и он задавался вопросом, что с ними делать, когда они выйдут из куколок. Оставить их всех себе? Хотя зачем ему столько одинаковых образцов? Раздать даром, продать, выпустить их на волю? Пусть размножаются и плодятся на радость прочим коллекционерам. Или убить почти всех и оставить лишь нескольких, чтобы его экземпляры не утратили коллекционной ценности?

Все эти вопросы тревожили его молодой, честолюбивый, совестливый ум. В конце концов он убил всех. Но при виде четырех застекленных досок с сорока одинаковыми насекомыми, наколотыми на булавки, он охладел к парусникам безвозвратно. Он честно пытался разжечь в себе новую страсть: бражник сосновый, голубая орденская лента, – но ничто внутри не откликалось, сердце не принимало замену, его страсть, подобно любой сильной страсти, была постоянной и неизменной, даже отгорев. Он по-прежнему ездил в Суонник каждый год – из упрямства, в силу привычки, из сентиментальных соображений, в надежде все-таки обрести прежний пыл, – но не испытывал былого эмоционального удовлетворения. С каждым разом оно все убывало и убывало. Скоро его не останется вовсе.

Однако вот она, его морилка, стоит на комоде (зачем-то) – стоит и безмолвно требует жертв. Почти безотчетно он вынул пробку и вдохнул пары, отдающие миндалем. Уютный, приятный запах. Он никогда не понимал, как такой запах может убивать и почему цианистый калий внесли в аптечный список ядов. Но именно в этот список его и внесли, и Джимми пришлось расписаться в ведомости у фармацевта. Теперь же, из-за смертоносности препарата, ему придется прервать одевание и опять вымыть руки. Через пару недель, подумал он, я буду мыть руки по дюжине раз в день.

На обеденном столе лежал большой конверт из голубой глянцевой бумаги. Джимми не узнал почерка отправителя, и почтовый штемпель даже при самом тщательном рассмотрении не прояснил ничего. Конверт был заклеен так прочно, что Джимми не смог оторвать клапан пальцем. Он вскрыл конверт ножом и прочел:

«Замок Вердью

Мой дорогой Ринтул!

Как ты себя чувствуешь после нашего субботнего ужина? Надеюсь, неплохо. Впрочем, я пишу вовсе не для того, чтобы справиться о твоем драгоценном здоровье, которое, я уверен, не доставляет тебе хлопот. Я пишу с заботой о твоем удовольствии, по крайней мере, мне хочется думать, что мое предложение доставит тебе удовольствие. Я вроде бы слышал, как ты говорил (кажется, в нашу вторую встречу, в „Смолхаузе“), что в ближайшее время собираешься в отпуск? Не хочешь ли провести отпуск с нами, в Вердью? С „нами“ – то есть с моим братом Рэндольфом, моей же супругой и твоим покорным слугой. Боюсь, здесь не слишком-то весело, зато спокойно и тихо. Уж как-нибудь мы скоротаем дни, а по вечерам будем играть в бридж. Вы с Рэндольфом прекрасно поладите, я уверен. И, кажется, ты говорил, что коллекционируешь насекомых? Тогда непременно бери свой сачок, и морилку, и прочие приспособления для умерщвления жучков-паучков: здесь у нас изобилие тли и стрекоз, мушек и мошек, жуков и прочих вредителей – они в твоем полном распоряжении. Только не говори „нет“! Нам будет приятно, если ты к нам приедешь, и тебе самому, я уверен, будет забавно взглянуть на старинный замок и на наше житье-бытье в этом средневековом уединении. С нетерпением жду положительного ответа, и уже в следующем письме распишу все подробно, как удобнее добраться до Schloss, как мы иногда называем его на германский манер.

Твой друг

Ролло Вердью».

Джимми долго смотрел на шутливое послание, пока содержание не поблекло в его голове, оставив лишь смазанное впечатление замысловатых петелек и завитушек. Почерк Вердью был под стать ему самому – дерзкий, щеголеватый, неуправляемый. По крайней мере, такое мнение сформировалось о нем у Джимми на основании трех предыдущих встреч. Ему импонировали подкупающе дружелюбные манеры этого человека, но он совершенно не ожидал, что сам понравится Вердью: уж слишком они были разные. В тот вечер в субботу Джимми и впрямь почувствовал себя неважно, выпив больше обычного в попытке подстроиться под настроение хозяина дома, – похоже, он все-таки преуспел. Даже лучше, чем думал. Возможно, таким сумасбродам, как Вердью, нравится кротость в других. Иначе зачем бы ему приглашать Джимми в гости?

Он крепко задумался. Вероятно, тамошние окрестности и вправду богаты с энтомологической точки зрения. Где, кстати, находится замок Вердью? Джимми, конечно, имел некоторое представление, но очень примерное, с точностью до трех графств, однако доподлинно знал, что это где-то на побережье. Он вообще был не силен в географии, и чем больше думал, тем больше путаницы появлялось в голове. Справочник подсказал несколько станций на выбор: станции, видимо, были промежуточные, поскольку названия ничего ему не говорили. Почтовый адрес, адрес для телеграмм и городской код телефонного номера уверенно указывали на разные города – Киртон-Трейси, Шрайвкросс и Паулингхэм. Эти названия были смутно знакомы, но ничего конкретного не вспоминалось. Впрочем, какая разница? Вердью подробно распишет самый удобный маршрут. Главное – добраться туда, а уж обратно он как-нибудь выберется.

Его мысли, протянувшиеся в обозримое будущее, резко застыли на месте, столкнувшись с препятствием. Он так рассуждает, словно уже собрался ехать. Хотя, почему бы и нет? Приглашение от Вердью решало проблему с отпуском, и теперь можно не мучиться с выбором. Тем более что Суонник утратил былое очарование. И все же, как это ни парадоксально, именно сейчас его прежние охотничьи угодья вдруг представились очень даже заманчивыми: плакучие ивы, ольхи, тихие серые камыши в темной неспешной реке… Его консервативный характер – вкупе с почти суеверной привязанностью к предпочтениям юности – был решительно против отказа от Суонника. От того самого Суонника, где Джимми всегда делал именно то, что хотел, где ему не мешал никакой бридж, где его не касались условности светского общества. Его мысли вновь устремились вперед во времени, и он представил себе жизнь в замке Вердью, где придется придерживать двери перед миссис Ролло Вердью и вести вежливые беседы с Рэндольфом, старшим братом Ролло (или, может быть, младшим, Ролло ведь не уточнил), за карточным столом. И даже если у него будет куча свободного времени, он вряд ли сможет им распоряжаться по собственному усмотрению, не боясь показаться невежливым.

Джимми взглянул на часы: пора на работу. Если его и забавляли картины воображаемого замка Вердью, он еще ничего не решил. Он пока что свободен в выборе. Однако когда он приехал в контору, то первым делом написал другу письмо с согласием.

Четырьмя днями позже пришел ответ в глянцевом голубом конверте. Получается, почта до/от замка Вердью идет двое суток, поскольку Ролло писал, что только что получил письмо Джимми, которое очень его обрадовало. Он вкратце коснулся некоторых вопросов, интересных для них обоих, и завершил сообщение обещанными инструкциями по наилучшему маршруту:

«Надеюсь, уже через десять дней ты до нас доберешься, вместе со своей убийственной бутылью и прочими приспособлениями для крупной дичи. Я забыл, есть ли у тебя машина, но если есть, я настоятельно рекомендую: оставь ее дома. Автодорожный мост через дельту давно пребывает не в лучшем состоянии. Его пока не закрыли, но могут закрыть в любой день, поскольку он ощутимо шатался, когда там в последний раз проезжал генерал-губернатор. Неловко получится, если его вдруг закроют прямо в день твоего приезда: придется ехать в объезд через Эмплсфорд, тридцать миль по кошмарной дороге (никто не желает ее ремонтировать). Если мост выдержал генерал-губернатора, то тебя выдержит наверняка, но я не хочу, чтобы твоя гибель была на моей совести! Стало быть, поезжай на поезде до Вердью-Гроув. Я рекомендую дневной поезд, который отходит в четыре часа. Правда, он прибывает на место уже затемно, зато можно поужинать по дороге, и на некоторых участках он идет почти как экспресс. Утренний поезд – это убийство, ты умрешь от скуки еще до приезда, а я не могу допустить, чтобы что-то подобное приключилось с моими гостями. Жаль, что приходится предлагать столь унылые альтернативы, но замок строился с тем расчетом, чтобы до него было непросто добраться, и, видит бог, так и есть! Будь готов задержаться у нас подольше. Я уверен, твоя контора как-нибудь без тебя справится. А ты хорошо отдохнешь, как пристало джентльмену. Сообщи, когда точно приедешь, и мы пришлем за тобой машину на станцию. И не мою крошечную жестянку, а роскошный „даймлер“ Рэндольфа.

Твой друг

Ролло».

Дорога и вправду была утомительной и ужасно скучной, но при этом и хлопотной, с несколькими пересадками с одного поезда на другой. Неоднократно случалось так, что поезд отъезжал от станции в обратную сторону, и Ринтул вскоре утратил всякое чувство направления, а если пытался мысленно сориентироваться, у него всякий раз возникало легкое головокружение. Когда они пересекали речную дельту, была уже половина девятого, и солнце садилось. Как обычно бывает в подобных местах, прилив стоял низко, и лучи заходящего солнца освещали округлые островки, подобные болотным кочкам. Железная дорога приближалась к дельте с заболоченной стороны и проходила по верху крутого откоса. Внизу виднелся автодорожный мост – старинное сооружение с множеством арок, очевидно, еще эксплуатируемое, хотя движения на мосту не наблюдалось.

Дорога выгнулась плавной дугой, и, вытянув шею, Ринтул увидел в окно, как поезд сгибается, словно лук, и локомотив приближается к черной дыре тоннеля в скале. Тоннель надвинулся хоть ожидаемо, но внезапно. Ринтул поспешно убрал голову из окна, и вокруг воцарилась непроглядная тьма. Казалось, что в мире никогда больше не будет света. Но длинный тоннель закончился, поезд выехал наружу и оказался среди высоких холмов, которые закрывали слабеющий свет уходящего дня, так что название станции «Вердью-Гроув» Ринтул прочел в слабом свечении фонаря на перроне. А потом его багаж уже грузили в машину, и он с трудом различал носильщика и шофера. Один из них произнес:

– Говоришь, это был кролик?

Другой ответил:

– Да вот, клочок меха прилип к колесу.

– Гляди, чтобы хозяин его не увидел.

– Да уж не увидит. – Не сказав больше ни слова, шофер, который, видимо, говорил о каком-то дорожном происшествии, уселся за руль.

Ролло не преувеличил: машина и вправду была роскошной и очень комфортной. Джимми быстро потерял счет поворотам и, утомившись высматривать кусочки неба в просветах между ветвями высоких зеленых изгородей, погрузился в приятную дрему. Должно быть, он ненадолго заснул, потому что не понял, сколько минут заняла дорога – то ли пять, то ли все пятьдесят, – а затем дверца открылась, в салон ворвался холодный воздух, и это значило, что они прибыли на место.

В передней он на мгновение остался один. Помещение казалось не слишком большим, но было сложно судить о его истинных размерах из-за многочисленных арок под потолком и участков густой тени по углам. Лампы под матовыми абажурами, расставленные на столах, давали мягкий приглушенный свет, несколько ничем не прикрытых лампочек, закрепленных на ребрах арочных сводов, освещали отдельные кусочки пространства так ярко, что пятна этого света скорее слепили глаза, нежели создавали условия для нормальной видимости. Участки побеленного потолка между арками отражали электрические лучи, отчего те казались еще ярче. Любопытный – и не сказать, чтобы приятный – контраст между слепящим свечением вверху и полумраком внизу.

На стенах не было ни одного охотничьего трофея – никаких оленьих голов или рогов, никаких ружей, рогатин, томагавков или ассегаев. Очевидно, семейство Вердью не увлекалось охотой. «Чем же тогда увлекается Рэндольф Вердью?» – подумал Ринтул, остановившись перед каминной решеткой, за которой трещало пламя, и тут раздался звук шагов. Раздался так внезапно, что Ринтул испуганно вздрогнул. Шаги приблизились, неожиданно стихли совсем, затем возобновились в том же поспешном ритме. Это был Ролло.

Ролло с его черными усами, франтоватой походкой, неуемным радушием и шумными, дружелюбными манерами. Он сердечно пожал Джимми руку и успел сказать только: «Чертовски рад», – как появился дворецкий, причем подошел к ним так близко, что Ролло поневоле умолк.

– Мистер Ринтул поселится в Розовой комнате, – объявил дворецкий.

Ролло поднес ко рту мизинец и слегка прикусил ноготь.

– Но я, кажется, распорядился…

– Да, сэр, – перебил его дворецкий. – Но мистер Вердью опасается побеспокоить мистера Ринтула, если тот будет спать в Ониксовой комнате. Как вы знаете, сэр, мистер Вердью страдает бессонницей и иногда ходит по комнате, если долго не может заснуть. И он говорит, что из Розовой комнаты открывается самый красивый вид. Он велел, чтобы мистера Ринтула поселили туда, сэр. – Он произнес эту речь с совершенно невозмутимым видом, после чего откланялся и ушел.

Ролло слегка покраснел и как-то странно притих.

– Я подумал, тебе будет повеселее, если ты поселишься в соседней комнате с моим братом, – наконец проговорил он. – Но братец распорядился иначе, и тут уже ничего не поделаешь. Проводить тебя в комнату сразу или хочешь сначала чего-нибудь выпить? Если я найду выпить, – пробормотал он. – Здешние слуги имеют чудовищную привычку прятать спиртное, когда Рэндольф отходит ко сну. Да, кстати. Он просил за него извиниться. Он сегодня устал и пошел спать пораньше. Жена тоже легла. Здесь, в деревне, она всегда рано ложится: говорит, больше тут делать нечего, только спать. А я говорю, что всегда можно найти чем заняться, было бы желание. Прошу сюда.

Хотя в гостиной нашлись и виски, и содовая, Ролло по-прежнему был уныл и подавлен. Зато настроение Джимми, которого, честно сказать, иногда угнетала чрезмерная жизнерадостность Ролло Вердью, ощутимо улучшилось. Кресло было на редкость удобным, и хотя из-под гобеленов на стенах местами проглядывал голый камень, комната казалась более обжитой и уютной по сравнению со сводчатым холлом, напоминавшим пустую церковь вечером. Он сидел прямо перед незанавешенным окном, и ему было видно, как белые розы легонько покачиваются на ветру и словно кланяются друг другу. «Кажется, мне здесь понравится», – подумал он.

В чем бы ни заключались достоинства Ониксовой комнаты помимо соседства с мистером Рэндольфом Вердью, в одном можно было не сомневаться: вид из Розовой комнаты открывался и вправду роскошный. Проснувшись наутро, Джимми высунулся в окно, дабы усладить взор восхитительным зрелищем. Прямо под окном тянулся замковый ров с чистой прозрачной водой – судя по всему, довольно глубокий. Крутой склон холма, на вершине которого стоял замок, резко уходил вниз, изрезанный серпантинными тропинками и выступающими террасами. Ниже и дальше, почти у самого горизонта, искрились на солнце серебристые рукава речной дельты. Сам замок отсюда был виден частично: закругленная стена башни, где поселили Джимми, и флигель тюдоровского периода, конек крыши которого располагался как раз на уровне окна его спальни. Была половина девятого. Джимми быстро оделся, намереваясь пройтись вокруг замка, пока хозяева не вышли к завтраку.

Однако выйти наружу оказалось непросто. Спустившись в переднюю, он обнаружил, что парадная дверь до сих пор заперта, причем на столько замко`в и задвижек старинной конструкции, что сразу стало понятно: чтобы открыть эту дверь – как изнутри, так и снаружи, – придется изрядно помучиться. С маленькой дверью в дальнем конце передней ему повезло больше, и он вышел на ровную продолговатую лужайку, островок сочной зелени, ограниченный рвом с одной стороны и стеной замка – с другой. Посередине лужайки располагался фонтан. Лучи солнца превращали террасу в пещеру света, омывали елизаветинское крыло мягким охристым свечением и золотили холодные бледные камни средневековой кладки основной части замка. Джимми подошел к краю рва и огляделся по сторонам в поисках тропинки, которая вела бы с террасы в другую часть парка. Но прохода не было ни справа, ни слева. Он обернулся и увидел Ролло, стоящего в дверном проеме.

– Доброе утро. Уже замышляешь побег?

Джимми слегка покраснел. Что-то подобное он как раз и замышлял, пусть и не в том смысле, какой вкладывал в свой вопрос Ролло.

– Отсюда так просто не убежишь, – сказал Ролло, чья жизнерадостная веселость, похоже, полностью восстановилась за ночь. – Даже если переплывешь ров, все равно не сумеешь выбраться на берег, он слишком крутой и высокий.

Джимми заглянул в ров и убедился, что так и есть.

– Было бы симпатичнее и не так похоже на горное ущелье, если бы ров заливали водой доверху. Но Рэндольфу нравится так. Ему нравится воображать, будто замок в осаде.

– Но тут вроде нет никакого оружия для обороны, – заметил Джимми. – Никаких аркебуз, арбалетов и луков со стрелами. Никаких плошек с расплавленным свинцом.

– Рэндольф – человек мирный, он никогда никого не обидит, – сказал Ролло. – Такой у него пунктик. Но ему нравится смотреть из замка на ров, и воображать себя кем-то из славных предков Вердью, и знать, что никто не проникнет сюда без его дозволения.

– Или не выйдет отсюда, – добавил Джимми.

– Когда-нибудь, – рассеянно проговорил Ролло, – я покажу тебе потайной ход наружу. А пока предлагаю пойти прогуляться по другой стороне. Посмотришь, какой там вид. Надо будет пройти через замок.

Он провел Джимми по длинному коридору, мимо столовой, где слуги уже накрывали стол к завтраку, и вывел в еще один длинный узкий коридор, в конце которого была дверь. Но она оказалась заперта.

– Ходжсон! – крикнул Ролло.

Пришел дворецкий.

– Откройте, пожалуйста, дверь, – попросил Ролло.

Джимми думал, что приятель будет сердиться, но в его голосе слышалось только легкое раздражение. Дворецкий неторопливо достал из кармана ключи и отпер дверь.

– Так всегда и бывает, когда живешь в чужом доме, – пробормотал Ролло, когда они с Джимми вышли наружу и дворецкий уже не мог их услышать. – Здешние слуги совсем разленились. Рэндольф их распустил по своей доброте.

– Я увижу его за завтраком? – спросил Джимми.

– Думаю, вряд ли. – Ролло подобрал камень, зачем-то оглянулся на окна замка и запустил камнем в сидящего на земле дрозда, промазав лишь на пару дюймов. – Обычно он появляется только к обеду. По утрам Рэндольф занят делами своих многочисленных филантропических обществ и комитетов. Они вечно кого-то спасают. А вот тебя он не спас, бедняжка. – Он наклонился и поднял с земли разбитую раковину улитки. – У нас тут прямо дроздовый склон. И никто их не гоняет.

– Значит, он любит животных?

– Любит? – переспросил Ролло. – «Любит» – это еще мягко сказано. Впрочем, мы не вегетарианцы. Я потом объясню. Ну что, пойдем завтракать старой доброй яичницей с беконом?

Вечером, лежа в ванне, огромной деревянной лохани, похожей на великанский гроб, Джимми с удовольствием вспоминал события прошедшего, совершенно прекрасного дня. Утром ему устроили экскурсию по замку, который оказался не таким огромным, каким представлялся снаружи, – впрочем, изнутри он и должен быть меньше, если учесть непомерную толщину стен. И, разумеется, Джимми показали далеко не все внутренние помещения: на чердаки и в подвалы его не водили. Вернее, ему показали один подвал, но их наверняка было больше, ведь замок когда-то служил настоящей крепостью.

Даже после подробной утренней экскурсии Джимми совершенно не ориентировался в замковых коридорах: он запомнил дорогу от главного холла до своей комнаты, но нисколько не сомневался, что есть и другой путь, удобнее и короче. Эта передняя, явно служившая узловым пунктом в топографической системе замка, до сих пор приводила его в замешательство. Он знал, как выйти с замковой территории – собственно, путь был всего один, через модернизированный подъемный мост, – что существенно облегчало задачу. Джимми сегодня как раз и воспользовался мостом, чтобы спуститься в лес у подножия холма, где он провел почти всю вторую половину дня, охотясь на гусениц. Его и вправду оставили в покое – причем в полном смысле этого слова! Он до сих не имел случая познакомиться ни с братом Ролло, ни с его супругой. «Я наверняка встречусь с ними за ужином», – решил он, закутываясь в огромный банный халат.

Рэндольф Вердью понравился Джимми с первого взгляда. Серьезный, задумчивый, внешне похожий на Ролло, но явно старше годами, выше ростом и более худощавый. Волосы тронуты сединой, сам он слегка горбится. Взгляд его мутноватых голубых глаз был прямым и открытым, когда он сердечно пожал Джимми руку и извинился за свое отсутствие в течение дня.

– Душевно рад видеть вас у себя в гостях, – добавил он. – Как я понимаю, вы натуралист?

Его подчеркнуто вежливые манеры были немного формальными, но все равно очаровательными и приятными.

– Я энтомолог, – ответил Джимми с улыбкой.

– Я сам люблю наблюдать, как бабочки порхают с цветка на цветок. И за ночными бабочками тоже. Они слетаются по вечерам на свет ламп. Часто приходится выпускать их в окно, по десятку за вечер, но они снова летят на свет, бедные, сбитые с толку создания. Жаль, что их гусеницы вредят садовым растениям и в ряде случаев их приходится уничтожать! Но, как я понимаю, вам интереснее наблюдать за редкими видами насекомых?

– Если удастся их найти, – сказал Джимми.

– Надеюсь, здесь вы найдете много всего интересного, – с чувством проговорил Рэндольф. – Возьмите себе в помощь Ролло.

– О, Ролло…

– Надеюсь, вы не считаете, что Ролло равнодушен к природе? – спросил Рэндольф с искренним огорчением в голосе. – Жизнь у него была непростая, как вы наверняка знаете. Дела требуют его постоянного присутствия в городе, и у него мало свободного времени – очень мало.

– Здесь он замечательно отдохнет, – заметил Джимми скорее из вежливости, а не потому, что действительно так думал.

– Очень на это надеюсь. Ролло – хороший человек. Жаль, что он приезжает сюда так редко. К несчастью, его супруга не имеет склонности к тихой загородной жизни, а сам Ролло не распоряжается своим временем, поскольку практически все его время отнимает новая работа – автомобильный бизнес.

– Давно он работает в «Скорчер и Спидуэлл»?

– О нет. Бедняга Ролло, всегда пробует свои силы в чем-нибудь новом. Это не мне, а ему следовало бы родиться богатым. – Рэндольф беспомощно развел руками. – Он мог бы сделать столько всего полезного, тогда как я… о, вот он идет. Ролло, мы говорим о тебе.

– Надеюсь, вы не злословите? Не бьете лежачего?

– Ни в коем случае. Мы выражали надежду, что ты скоро разбогатеешь.

– И откуда бы на меня вдруг свалилось богатство? – Ролло прищурился, словно дым сигареты, которой он только что затянулся, попал ему в глаза.

– Может быть, Вера нам скажет, – мягко проговорил Рэндольф и пригласил всех к столу, хотя его брат еще не докурил. – Как она себя чувствует, Ролло? Надеюсь, она хорошо отдохнула и сможет присоединиться к нам вечером за бриджем.

– Все так же хандрит, – сказал Ролло. – И не надо ее жалеть. Завтра она будет свеженькой как огурчик.

Они сели ужинать.

На следующий день или, может быть, через день Джимми возвращался с прогулки по лесу. Надо было спешить, чтобы не опоздать в замок к чаю. С обеих сторон от дороги простирались луга. Там косили траву для сена. Косилка была ярко-синей и, кажется, совсем новой; лошадь тихонько мотала головой вверх-вниз, словно кому-то кивала; в безмятежном послеполуденном воздухе плыли обычные деревенские звуки – жужжание насекомых, пение птиц, крики работников в поле, топот ног по мягкой земле. При одном взгляде на эту картину, полную энергии и доброты, сердце пело и воспаряло ввысь. Джимми уже подошел к кованому забору, отделявшему равнину от замкового холма, и со вздохом ступил на извилистую тропинку, ведущую вверх. Хотя холм был совсем невысоким, не больше двух сотен футов от подножия до вершины, подъем по крутому склону требовал невероятных усилий, и каждый раз Джимми оказывался к этому не готов. Он плелся вперед, глядя себе под ноги и очень остро осознавая каждый свой шаг, как вдруг его кто-то окликнул:

– Мистер Ринтул! – Голос звучал с иностранным акцентом, и буква «е» в слове «мистер» произносилась, как «и».

Джимми поднял взгляд и увидел невысокую черноволосую женщину, наблюдавшую за ним с тропинки чуть выше по склону.

– Видите, я пошла вам навстречу, – сказала она и стала спускаться по узкой тропинке, шагая довольно уверенно и проворно, но все равно осторожно, как человек, не привыкший ходить по кручам.

Джимми смотрел на нее, открыв рот, и она добавила, взмахнув рукой:

– Вы что, не поняли, кто я? Я миссис Вердью.

И вот она уже рядом.

– Откуда же мне было знать? – Он рассмеялся и пожал ее руку, протянутую для приветствия.

Все ее жесты были стремительными и как будто немного спонтанными.

– Давайте присядем, – сказала она, увлекая его на деревянную скамейку, стоявшую рядом с тропинкой. – Я устала спускаться по склону. Вы устанете подниматься. Стало быть, нам обоим надо передохнуть.

Она все решила так быстро, что Джимми, человек по натуре упрямый и неуступчивый, тут же подумал, что он ни капельки не устал. Но все равно сел на скамейку, как того требовали элементарные правила вежливости.

– А кем я еще могу быть, как не миссис Вердью? – спросила она, с вызовом глядя на Джимми.

Было ясно, что она ждет ответа, но Джимми не знал, что сказать.

– Я не знаю, – пробормотал он.

– Конечно не знаете, глупенький, – согласилась миссис Вердью. – Давно вы приехали?

– Я не помню. Дня два назад. Или три. – Джимми насупился: он очень не любил, когда ему задавали вопросы, требующие сосредоточенности на четко определенных фактах.

– Дня два или три? Какие смутные у человека понятия о собственном времени! – воскликнула миссис Вердью, обращаясь к невидимым слушателям где-то на горизонте. – Но уж за три дня… или даже за два… вы должны были понять, что никто не войдет в эти владения без разрешения.

– Владения? – пробормотал Джимми.

– Замковый холм, сад при замке, вся территория замка. Владения, – нетерпеливо разъяснила миссис Вердью. – Как вы медленно соображаете! Впрочем, все англичане такие. Ужасно медлительные.

– Ролло уж точно не медлительный, – заметил Джимми, пытаясь, что называется, перевести стрелки.

– Иногда очень медлительный, иногда очень стремительный, но никогда не выдерживает нужный темп, – сказала миссис Вердью. – Ролло совершенно неправильно распоряжается собственной жизнью.

– Однако же он женился на вас, – мягко заметил Джимми.

Миссис Вердью быстро глянула на него исподлобья.

– Отчасти потому, что я сама так захотела. Но, к примеру, конкретно сейчас он изрядно сглупил.

– Вы хотите сказать, он сглупил, что приехал сюда?

– Нет, я имела в виду совершенно другое. Хотя мне здесь не нравится и никакой пользы он здесь не приносит.

– А какую он может принести пользу? – спросил Джимми, рассеянно глядя на небо. – Разве что помочь брату в… помочь в…

– В том-то и дело, – перебила его миссис Вердью. – Рэндольфу не нужна ничья помощь, но, даже если б была нужна, он бы не обратился за помощью к Ролло. Он даже не взял его в управляющие угольной шахтой!

– Какой угольной шахтой? – не понял Джимми.

– Шахтой, которая принадлежит Рэндольфу. Вы что, не знали, что Рэндольф владеет угольной шахтой? Все вам надо рассказывать!

– Я с удовольствием послушаю ваш рассказ.

– Да, похоже, придется рассказывать, раз уж вы не в состоянии все выяснить самостоятельно. Значит, так: Рэндольф владеет угольной шахтой, он очень богат и тратит свое состояние на поддержку различных благотворительных организаций по защите природы. Ролло он не дает ни гроша – хотя он его родной брат, его единственный близкий родственник! Он даже не может устроить его на работу!

– Я думал, у Ролло есть работа, – озадаченно проговорил Джимми.

– Вы думали! – раздраженно воскликнула миссис Вердью. – Уж не знаю, что вы там себе напридумывали…

– Я ничего не придумывал. Просто он говорил, что приехал сюда в отпуск, – примирительно отозвался Джимми.

– В отпуск, да уж! Такой затяжной отпуск. Даже не знаю, почему Ролло вам так сказал. И зачем я сама утомляю вас разговорами о наших личных проблемах. Мужчина может говорить с женщиной о чем угодно, но женщина в разговоре с мужчиной должна говорить только о том, что интересно ему самому.

– А кто это решает?

– Разумеется, женщина. Я смотрю, вам со мной скучно.

– Вовсе нет. Мне интересно. Пожалуйста, продолжайте.

– Ни в коем случае. Я русская, и я часто вижу, когда человеку скучно, еще до того, как он сам это поймет. Пойдемте. – Она сдернула его со скамейки, как садовник выдергивает из клумбы сорняк. – И по дороге я расскажу вам что-то очень интересное. Ох, как быстро вы ходите! В гору надо идти медленно, так меньше устанешь. А вы еще и нагружены этими вашими сетками и коробками. И, кстати, зачем вам такая большая бутыль?

– Я ходил ловить бабочек, – объяснил Джимми. – А это морилка.

– Морилка от слова «морить», «уморить»? Какое ужасное название! Она для чего?

– Боюсь, для того, чтобы умерщвлять бабочек.

– Какое варварство! Дайте-ка я посмотрю. Да, вижу их трупики. Ах вы, бедняжки. Кажется, это Рэндольф идет нам навстречу? Нет, не забирайте бутылку. Я ее понесу, спрятав под шалью. Так о чем я хотела вам рассказать, пока вы меня не перебили? Ах, да! Теперь вспомнила – о террасе на склоне. Когда я приехала сюда впервые, у меня началась настоящая депрессия. Дело было зимой, и темнело ужасно рано. Иногда солнце садилось еще до обеда! Каждый день я спускалась по склону к тому месту, где встретила вас сегодня, и ждала, пока краешек солнца не коснется вершины холма слева. Потом я медленно шла обратно к замку, и все это время солнце балансировало на верхушке холма, словно мяч! Тень накрывала долину и подступала к моим ногам, будто волны прилива! Я дожидалась, пока темнота не поднималась до щиколоток, и бежала вверх, к свету, где ненадолго спасалась от подступающей ночи. Это было так весело, хотя вам бы вряд ли понравились такие забавы, вы слишком рассудительный человек. А вот и Рэндольф. Рэндольф, я показывала мистеру Ринтулу дорогу домой. Он не знал, где подниматься, – он вообще ничего не знает! Знаешь, зачем ему этот потешный сачок? Он ловит крошечных мотыльков, вроде моли, которая заводится в шубах. Он накрывает их сеткой и смотрит, что они будут делать, а они так напуганы, бедные, думают, им уже никогда не выбраться на волю. А потом они все же находят дырочки и летят прочь! Правда, прелестно?

– Прелестно. – Рэндольф быстро взглянул на сачок и уставился себе под ноги.

– Ну, мы пойдем. Страсть как хочется чаю! – Миссис Вердью поспешила вверх по тропинке, увлекая за собой Джимми.

При удачном стечении обстоятельств утренние газеты добирались до замка Вердью к вечернему чаю, уже несколько устаревшие. Джимми читал их, как правило, с умеренным интересом, свойственным англичанину, находящемуся за границей и заполучившему в руки английскую прессу двухдневной давности, каковая скорее подчеркивает, нежели сокращает его собственную удаленность от центра цивилизации. И действительно, Лондон казался особенно далеким, практически недостижимым, именно в те мгновения, когда Джимми листал до боли знакомые страницы «Таймс». Ощущение было такое, словно слабые отголоски столичных слухов каким-то образом преодолели сотни миль по железной дороге, меняя станции и поезда, пересекли дельту реки и пробрались по лабиринту дорожек и поворотов между Вердью-Гроув и замком.

С каждым днем новости из столицы представлялись все менее важными, по крайней мере лично для Джимми. Вот и сейчас он лениво листал газету, скользя взглядом по заголовкам. Миссис Вердью ушла к себе и по рассеянности прихватила морилку с собой. Джимми остался один, тишину нарушал только шелест газетных страниц. Новости были на редкость скучны. Он перевернул еще пару страниц. Но погодите, что это? Прямо посередине четырнадцатой страницы – дыра? Словно кто-то умышленно вырвал заметку – нет, даже не вырвал, а аккуратно вырезал ножницами. Интересно, что это за новость, сочтенная кем-то достойной не только прочтения, но и хлопот с вырезанием? Для праздного ума Джимми эта дыра в центре четырнадцатой страницы вдруг обрела колоссальную важность, превратившись в солнце вселенной его любопытства. Он вскочил на ноги, обшарил письменный стол, лихорадочно перебирая бумаги, приподнял пресс-папье и даже выдвинул пару ящиков, хотя и не стал рыться в их содержимом.

Внезапно открылась дверь, кто-то вошел, и уже в следующую секунду Джимми стоял в центре комнаты, словно и вовсе не подходил к столу. Оказалось, что это Ролло, на весь день уезжавший из замка по каким-то делам.

– Входит усталый кормилец семьи, – объявил Ролло вместо приветствия. – Хочешь газету? У меня не было времени ее почитать. – Он вручил Джимми газету и вышел из комнаты.

Это была сегодняшняя «Таймс». В лихорадочной спешке Джимми открыл ее на четырнадцатой странице и впился глазами в статью, озаглавленную: «Таинственное происшествие в Вердью».

«В уединенной, почти никому не известной деревне Вердью-ле-Дейл снова случилось загадочное происшествие, которое заставляет нас вспомнить убийства Джона Дидвелла и Томаса Пресланда в 1910 и 1912 годах, а также отдельные умерщвления животных, имевшие место позднее. В данном случае, как и во всех предыдущих, преступник, видимо, руководствовался некими смутными побуждениями, связанными с так называемым „карательным правосудием“. Жертвой убийцы стала овчарка, принадлежавшая мистеру Дж. Р. Кроссу. Собака, часто гонявшая окрестных котов, недавно загрызла двух кошек, принадлежавших одной из жительниц деревни. Местный арбитражный суд под председательством мистера Рэндольфа Вердью взыскал с Кросса штраф и предписал лучше следить за собакой, однако не стал требовать усыпления животного. Двумя днями позже собаку нашли в придорожной канаве с перерезанным горлом. У полиции нет ни малейших сомнений, что смертельная рана нанесена тем же оружием, каким были убиты Дидвелл и Пресланд, которые, напоминаем, оба неоднократно привлекались к ответственности за жестокое обращение с домашними животными, повлекшее их увечья и смерть. В настоящее время не обнаружено никаких улик, указывающих на личность убийцы, однако расследование продолжается».

– Не обнаружено до сих пор, и вряд ли уже обнаружат, – пробормотал Джимми.

– Что именно не обнаружат? – раздался голос у него за спиной.

Джимми обернулся и увидел Рэндольфа Вердью, стоявшего за его креслом.

Джимми ткнул пальцем в статью.

– Есть подозрения, кто мог это сделать?

– Нет, – ответил Рэндольф после заметной паузы. – Думается, и не будет. – Он снова помедлил. – Но было бы интересно узнать, как эта заметка вернулась в газету.

Джимми объяснил.

– Видите ли, – продолжал Рэндольф, – я всегда вырезаю и вклеиваю в альбом все новостные заметки, касающиеся нашей округи и особенно Вердью. Таким образом у меня набралась прелюбопытнейшая коллекция.

– Как я понимаю, здесь уже были подобные случаи, – заметил Джимми.

– Да, действительно, – сказал Рэндольф Вердью.

– Странно, что не было подозреваемых.

– Кровь требует крови, – уклончиво отозвался Рэндольф. – Пути правосудия загадочны и неисповедимы.

– Стало быть, вы слегка симпатизируете убийце? – спросил Джимми.

– Я? – изумился Рэндольф. – Я всей душой ненавижу насилие и жестокость.

– А разве убийство это не жестокость? – не отставал Джимми.

– Нет, – с жаром проговорил Рэндольф Вердью. – По крайней мере, – добавил он уже более нейтральным тоном, – насколько я понимаю, жертвы умирали практически без страданий. Но сюда идет Вера. Давайте поговорим о чем-то более приятном. Вера, душа моя, ты нам составишь компанию для бриджа сегодня вечером?

Прошло несколько дней – дней, отмеченных для Джимми нарастающим недовольством, причем по самой что ни на есть пустяковой причине. Миссис Вердью до сих пор не вернула ему морилку. Обещала вернуть, даже ходила к себе наверх, чтобы «сейчас же ее отдать», но почему-то не возвращалась. Тем временем несколько замечательных экземпляров (в частности, особенно крупная самка павлиноглазки) томились в спичечных коробках и других тесных емкостях, из-за чего портили себе крылья и их приходилось выпускать на волю. Все это очень его раздражало. Джимми уже начал подозревать, что миссис Вердью нарочно не возвращает ему морилку. Он плохо знал женщин и часто терялся в общении с ними, однако в вопросах хороших манер полагал себя знатоком – хотя иногда у него и случались промашки, – и даже гордился своей безупречной вежливостью. При одной только мысли, что ему предстоит в третий раз обратиться к миссис Вердью с настоятельной просьбой вернуть ему его же собственность, ему становилось досадно и очень неловко. Наконец он собрался с духом. Они с миссис Вердью прогуливались по холму после чая.

– Миссис Вердью… – начал он.

– Можете не продолжать, – перебила она его. – Я знаю, что вы сейчас скажете. Бедняжка, он хочет назад свою морилку. Так вот, вы ее не получите. Ваша кошмарная морилка нужна мне самой, чтобы избавляться от этих ужасных мохнатых ночных мотыльков.

– Но миссис Вердью! – возмущенно воскликнул он.

– И, пожалуйста, не называйте меня «миссис Вердью». Сколько мы с вами знакомы? Уже десять дней! А вам скоро уезжать! Называйте меня просто Вера!

Джимми смутился и покраснел. Он знал, что ему скоро уезжать, но даже не подозревал, что ему будут ставить условия относительно его пребывания в замке.

– Послушайте. – Она взяла его под руку и повела вниз по склону. – Когда мы все вернемся в Лондон, я надеюсь, вы будете у нас частым гостем.

– Да, конечно.

– Давайте сразу назначим день. Десятого числа вы обедаете у нас. То есть на следующей неделе.

– Я даже не знаю… – проговорил Джимми с несчастным видом. Он смотрел на равнину внизу и понимал, что будет скучать по здешним красотам.

– Долго вы собираетесь здесь оставаться? – спросила миссис Вердью, которая как будто умела читать его мысли. – Почему вы хотите остаться? Здесь же нечего делать, а в Лондоне столько всего интересного! Не может быть, чтобы вам так уж нравилось это место, и, по-моему, оно не идет вам на пользу. Вид у вас совершенно больной. Когда вы только-только сюда приехали, вы выглядели здоровее.

– Вы меня не видели, когда я приехал, и я себя чувствую просто прекрасно.

– Самочувствие – это не главное, – возразила миссис Вердью. – Посмотрите на меня. Я хорошо выгляжу? – Она повернулась к нему. Джимми подумал, что лицо у нее слишком широкое, кожа тусклая и бледная от пудры, черты крупноваты, но в целом она, безусловно, красивая женщина. – Я думаю, да. Я хорошо себя чувствую. Но в этом месте у меня постоянно возникает ощущение, что моя жизнь может закончиться в любой момент. Сама по себе. Просто взять и закончиться. У вас нет такого ощущения?

– Нет. – Джимми улыбнулся.

– Давайте присядем, – внезапно проговорила она и чуть ли не силой усадила его на скамейку – на ту же самую скамейку, где они сидели в их первую встречу. – И дайте мне вашу руку. Не потому, что я в вас влюблена, а потому что мне спокойнее, когда я за что-то держусь, а у вас красивые руки.

Джимми не стал возражать: его слегка шокировало, но вовсе не удивило ее поведение. Она обхватила его запястье, поднесла его вялую руку к глазам, пристально рассмотрела, улыбнулась, а затем перевернула ладонью вверх и положила к себе на колени. Внезапно ее улыбка погасла. Миссис Вердью нахмурилась и проговорила неожиданно пылко:

– Мне это не нравится.

– Вы только что сами сказали, что у меня красивые руки, – пробормотал Джимми.

– Да, руки красивые. Но вы их не заслуживаете: ни таких рук, ни таких глаз, ни таких волос. Вы ленивый, изнеженный, самодовольный, невосприимчивый человек – только и думаете, что о своих бабочках и этой кошмарной морилке! – Она говорила не слишком приятные вещи, но смотрела на Джимми с нежностью и теплотой, и он почему-то почувствовал себя польщенным. – Нет, я имела в виду, мне не нравится то, что написано в линиях у вас на ладони. Я вижу опасность.

– Для меня?

– Все-таки странные вы, мужчины! Да, для вас.

– Какого рода опасность? – спросил Джимми, но чисто из вежливости, без особенного интереса.

– Danger de mort[58], – мрачно проговорила миссис Вердью.

– Так-так, – сказал Джимми и заглянул ей в лицо, чтобы понять, шутит она или нет. – И когда именно мне угрожает опасность?

– Прямо сейчас.

«О боже, – подумал Джимми, – какая настойчивая особа! Стало быть, вы полагаете, миссис Вердью, что мне угрожает опасность потерять голову прямо сейчас? Какие вы все-таки странные, женщины!» Он украдкой взглянул на нее – она сидела, поджав губы и сосредоточенно глядя в пространство прямо перед собой, и, кажется, даже слегка дрожала, словно хотела, чтобы он ее поцеловал. «Так что же, надо поцеловать?» – размышлял он, поскольку был человеком покладистым и всегда стремился угождать людям. Но тут на него накатила волна раздражения: она забрала его морилку и тем самым испортила ему несколько замечательных дней, которые прошли впустую, хотя могли бы пройти с пользой и интересом, а он еще должен потакать ее капризам?!

– На самом деле я крепче, чем кажусь, – сказал он, отвернувшись.

– Крепче? В смысле, вы толстокожий? Вы, англичане, все толстокожие, – обиженно проговорила она, но потом ее голос смягчился. – Я давно собиралась сказать… – Было видно, что каждое слово дается ей не без труда, словно она произносит их против воли.

Но Джимми, все еще на волне раздражения, этого не заметил и грубо ее перебил:

– Что вы вернете мне мою морилку?

– Да нет же! – воскликнула она с досадой и резко поднялась. – Кто о чем, а вы все о своей жуткой бутылке с ядом! Мне надо было сразу ее разбить! – У нее перехватило дыхание.

Джимми тоже поднялся, глядя на миссис Вердью со смятением и чистосердечным раскаянием. Но она так разозлилась, что ничего не заметила.

– Я хотела сказать очень важную вещь… но вы как будто нарочно мне все усложняете! Я вам верну вашу морилку, – выпалила она, – а то вы как малый ребенок, у которого отобрали игрушку. Нет, не ходите за мной. Я распоряжусь, чтобы ее принесли в вашу комнату.

Она ушла, но Джимми еще долго слышал ее приглушенные рыдания, доносившиеся с тропинки на склоне.

Прошло несколько дней. В тот вечер, сидя за ужином, Джимми подумал, что, когда он вернется в Лондон, ему будет очень не хватать этих трапез в замке. После того странного разговора с миссис Вердью он несколько дней чувствовал себя неуютно за общим столом, тяготясь их вынужденным соседством: она смотрела на него с укором, говорила мало, и хотя он искал удобного случая, чтобы перед ней извиниться, она как будто его избегала. Они больше ни разу не оставались наедине. Он уже понял, что она не умеет контролировать свои чувства, и, возможно, ее гордость была задета. Но ее злость, или что это было, похоже, прошла. В тот вечер она выглядела прелестно, и он с удивлением понял, что будет скучать и по ней тоже. Под конец ужина Ролло произнес фразу, которая словно была комментарием к собственным мыслям Джимми:

– Скоро Джимми нас покинет, Рэндольф. Вернется в Лондон, в свою контору.

– Очень жаль, – отозвался Рэндольф своим мягким негромким голосом. – Мы будем скучать, правда, Вера?

Миссис Вердью сказала, что да.

– Ничего не поделаешь, такова жизнь, – философски заметил Ролло. – Редкие радости, сплошные печали. Боюсь, Джимми, тебе было скучно у нас в деревне, разве что местная флора и фауна хоть немного тебя развлекли. Тебе удалось пополнить свою коллекцию какими-то редкими образцами?

– Да, есть пара достойных, – с неохотой ответил Джимми, из скромности не желая хвастаться.

– Да, кстати. – Ролло налил себе бокал портвейна, поскольку слуги ушли из комнаты. – Не покажешь ли Рэндольфу это свое инфернальное приспособление, Джимми? Наш старик живо интересуется всем, что касается гуманного умерщвления. – Он посмотрел на брата, и его обычно жесткие черты лица смягчились заботливой братской улыбкой.

Секунду помедлив, Рэндольф сказал:

– Да, было бы любопытно взглянуть на изобретение мистера Ринтула.

– Это вовсе не мое изобретение, – возразил Джимми с легкой неловкостью.

– Прости меня, Ролло, но я с тобой не соглашусь, – неожиданно проговорила миссис Вердью. – Вряд ли Рэндольфу это интересно.

– Сколько раз я тебе говорил, дорогая, – Ролло взглянул на жену, перегнувшись через угол стола, – не спорить со мной? Я записываю все случаи, когда ты со мной согласилась. В последний раз это было в декабре тысяча девятьсот девятнадцатого.

– Иногда мне начинает казаться, что это было большой ошибкой. – В очевидном волнении миссис Вердью поднялась из-за стола. – Потому что как раз в декабре девятнадцатого я согласилась выйти за тебя замуж. – Она быстро вышла из комнаты, так что Джимми не успел даже подняться и открыть ей дверь.

– Ах, эти женщины! – Ролло откинулся на спинку стула и закрыл глаза. – Мы их любим, да, но иногда их темперамент просто невыносим. – Он продолжил перечислять многочисленные примеры женских капризов, пока его брат не предложил перебраться за карточный столик.

На следующее утро Джимми весьма удивился, обнаружив записку на подносе с чаем.

«Дорогой мистер Ринтул (так начиналась записка), раз уж нельзя обращаться к вам „дорогой Джимми“ („Я не говорил, что нельзя“, – подумал он), я знаю, мужчины, особенно англичане, не понимают скачков женского настроения, и все же прошу вас простить мою глупую вспышку несколько дней назад. Видимо, из-за здешнего воздуха или избытка извести в воде я сделалась несколько un po' nervosa[59], как говорят итальянцы. Я знаю, вы предпочитаете тихую, ровную, скучную жизнь… Я опять говорю что-то не то. Простите меня. Но меня уже не переделаешь, à mon âge[60]. И все-таки постарайтесь меня простить.

С искренним расположением,

Вера Вердью.

P.S. Я бы не стала показывать Рэндольфу эту вашу бутыль. У него в голове и без того много глупых идей».

«Какая милая записка», – сонно подумал Джимми. Он совершенно забыл о вчерашней просьбе Рэндольфа. «Я не стану показывать ему морилку, – решил Джимми, – если он не попросит снова».

Однако вскоре после завтрака слуга передал ему сообщение: мистер Вердью сегодня весь день у себя и с радостью ознакомится с изобретением мистера Ринтула (он произнес слово «изобретение» так, словно заключил его голосом в кавычки) в любое удобное мистеру Ринтулу время. «Что ж, – подумал Джимми, – если он хочет увидеть морилку в работе, надо найти, с чем работать».

Он вышел из замка, прошел по подъемному мосту через ров и направился на луговые террасы на склоне холма. Сверху эти террасы смотрелись просто изумительно: густая ярко-зеленая трава в россыпи всевозможных цветов. Так кого будем ловить? Около дюжины белых бабочек порхали над лугом, готовые удостоиться чести продемонстрировать свою предсмертную агонию мистеру Рэндольфу Вердью, но Джимми прошел мимо. Гордость коллекционера требовала более достойной жертвы. Минут через двадцать его поиски увенчались успехом: он накрыл сачком немного помятый, но вполне узнаваемый экземпляр бабочки многоцветницы. Спрятав добычу в коробочку для таблеток, Джимми пошел обратно в замок. Но по дороге его охватило странное чувство, которое он никогда не испытывал раньше: ему не хотелось отнимать жизнь у бабочки так безжалостно и напоказ. Это был не лучший экземпляр, который он мог бы добавить в свою коллекцию. Это было обыкновенное пушечное мясо. День выдался жарким, и, наверное, из-за жары разум Джимми слегка затуманился. Тихий гул насекомых и шелест травы придали невероятную свободу его мыслям и обострили восприятие. Зрение сделалось четким и ясным, в душе поселился безмятежный покой. Джимми шел, как во сне, и очнулся только у двери в свою комнату. Сон наяву мигом забылся, но оставил после себя одну мысль – даже не мысль, а скорее предчувствие, смутное опасение, – и внутренний голос настойчиво ему твердил: «Не показывай бабочку Рэндольфу Вердью, отпусти ее, выпусти из окна, а перед ним извинись».

Этот внутренний голос был так убедителен, что Джимми и вправду чуть было не выпустил бабочку на свободу. У него была склонность к внезапным иррациональным сомнениям и совестливым порывам, каковым он и следовал, если ничто не побуждало его к обратному. Но в данном случае как раз побуждало. Элементарная вежливость требовала удовлетворить просьбу хозяина дома. Из всех правил жизни именно правила хорошего тона распознаются проще всего и выполняются легче прочих. Отказать в просьбе хозяину дома означало бы проявить крайнюю степень невежливости.

– Вы так любезны. – Рэндольф поднялся навстречу Джимми и сердечно пожал ему руку, что Джимми счел несколько странным, поскольку такое приветствие как-то не принято между людьми, почти две недели прожившими под одной крышей. – Вы принесли ваше изобретение?

Джимми не стал повторять, что этот отнюдь не его изобретение. Он уже понял, что отнекиваться бесполезно. Он развернул сверток и отдал морилку Рэндольфу.

Рэндольф поднес ее к окну, подоконник которого располагался на уровне его глаз и чуть выше макушки Джимми, и поднял к свету. На донце продолговатой бутылки размером примерно с обычную банку для варенья лежала «подошва» из белого гипса, усеянная коричневыми, пушистыми по краям щербинками наподобие дырок в перезрелом сыре. Между гипсовой подошвой и стеклянной пробкой располагался широкий столб ваты. На ярлычке была надпись большими красивыми буквами: «Яд».

– Я могу вынуть пробку? – спросил Рэндольф чуть погодя.

– Да, – сказал Джимми. – Но осторожнее. Не вдыхайте пары.

Рэндольф задумчиво уставился в глубины бутылки.

– Запах даже приятный, – заметил он. – Но она очень маленькая. Мне почему-то казалось, что она будет намного больше.

– Больше? – эхом отозвался Джимми. – Мне вполне хватает такого размера. Мавзолей мне не нужен.

– Но у меня создалось впечатление, – сказал Рэндольф Вердью, – что вы используете это приспособление для уничтожения садовых вредителей.

– Если бабочек можно назвать вредителями, – улыбнулся Джимми.

– Боюсь, что какие-то бабочки, безусловно, относятся к категории вредителей, – проговорил мистер Вердью с какой-то печальной решимостью. – К примеру, капустницы. Разумеется, уничтожать следует только тех насекомых, которые действительно вредят растениям.

– Все насекомые так или иначе вредят растениям, – заметил Джимми.

Рэндольф Вердью провел рукой по лбу. В его глазах отразились напряженные, даже мучительные размышления, и он неуверенно пробормотал:

– Мне кажется, это спорный вопрос. Есть категории… Мне пришлось потрудиться, чтобы составить каталог… Список вредоносных чешуекрылых большой, очень большой… Вот почему мне представлялось, что ваша смертная камера будет довольно объемной, возможно, достаточной, чтобы вместить взрослого человека, и что она представляет реальную опасность для того, кто не опытен в обращении с подобными приспособлениями.

– Ну, – сказал Джимми, – здесь достаточно яда, чтобы отравить полгорода. Но давайте я покажу ее в действии. – Он достал из кармана коробочку для таблеток. Бабочка, помятая, потрепанная и испуганная, неподвижно застыла, сложив крылья. – Сейчас вы увидите. – Джимми уже взял бабочку двумя пальцами и поднес к морилке, но внезапно услышал чей-то слабый, но вполне отчетливый крик. Что-то двусложное, может быть, даже его собственное имя. – Вы слышали? – спросил он. – Что это было? Как будто голос миссис Вердью. – Он резко обернулся и чуть не ударился головой о подбородок Рэндольфа Вердью, который буквально склонился над ним, пристально наблюдая за готовящейся операцией.

На лице хозяина дома мелькнуло какое-то странное выражение, но Джимми не успел его рассмотреть.

– Не обращайте внимания, – сказал Рэндольф. – Продолжайте.

Увы, увы, эксперимент по гуманному умерщвлению не задался! То ли бабочка оказалась крепче, чем представлялась, то ли отравляющие пары в морилке выдохлись от частого употребления. Бабочка неистово металась в тесном пространстве, и даже было слышно, как она бьется о толстые стеклянные стенки своей тюрьмы. Она цеплялась за ватный столб, прижималась к стеклу, ее тоненький хоботок судорожно сворачивался и распрямлялся, пытаясь втянуть хоть глоточек живительного воздуха. Но вот она ослабела. Упала с ваты и лежит на спинке на гипсовом дне. Дергает крыльями, молотит воздух тонкими лапками, словно катится на невидимом велосипеде. Внезапный судорожный спазм, и из брюшка вываливается густая масса желтоватых яиц. Тело бабочки дернулось еще дважды и затихло.

Джимми раздраженно передернул плечами и обернулся к хозяину дома. Выражение ужаса и восторга, промелькнувшее на лице Рэндольфа Вердью минутой раньше, теперь было явственным и неприкрытым. Помолчав пару секунд, он спросил:

– Каким именно из растений вредит эта мертвая бабочка?

– Ох, бедняжка, – беспечно отозвался Джимми. – Она вполне безобидна. Разве что гусеница может съесть два-три вязовых листочка. Они не вредители, они слишком редкие. Водятся в садах и парках, так написано в справочнике, – держатся стайками, как зарянки.

– И никак не вредят человеку?

– Совсем не вредят. По сути, это коллекционные экземпляры. Только эта конкретная бабочка для коллекции уже не годится, крылья повреждены.

– Благодарю, что позволили мне посмотреть, как работает ваше изобретение. – Рэндольф Вердью вновь уселся за письменный стол и не сказал больше ни слова.

Его молчание немного смутило Джимми. Он завернул морилку в бумагу и, застенчиво попрощавшись, ушел восвояси.

За ужином на столе рядом с графином виски, бутылкой содовой и чайником с горячей водой неизменно стояли четыре свечи в серебряных подсвечниках. Ими пользовались, чтобы освещать дорогу до спальни, поскольку в коридорах замка не было электричества. Сейчас, когда двое сотрапезников ушли спать, на столе осталось лишь две свечи, одну из которых Ролло зачем-то зажег, хотя в этом не было необходимости: ведь он еще не допил свой бокал даже до половины.

– Друг мой, – сказал он Джимми, – мне очень жаль, что эта твоя морильня нового образца не произвела ожидаемого впечатления. Однако Рэндольфу она понравилась, можешь не сомневаться. Мой братец – малый суровый, что есть, то есть.

– Да не такой уж суровый, – отозвался Джимми в некоторой растерянности.

– Скорее, как айсберг, который бьет прямо по миделю корабля, – сказал Ролло. – Вреда вроде бы нет, но удар ощутимый. Впрочем, ты не волнуйся, Джимми. Я точно знаю, ему понравилась твоя морилка. Он сам мне сказал. – Ролло отпил виски.

– Я рад, – сказал Джимми, и сказал правду. – Мне остался всего один день, и было бы жаль, если бы я чем-то его обидел.

– Да, и, боюсь, этот день ты проведешь с ним вдвоем, – с сожалением проговорил Ролло. – Я как раз собирался тебе сказать. Завтра нам с Верой надо будет уехать на целый день. – Он сделал паузу.

Вошел слуга и принялся неуверенно обходить комнату, словно не зная, чем ему заняться.

– Знаешь что, Джимми, – продолжал Ролло, – будь другом, задержись у нас на пару дней. Твое общество прямо спасает нас от тоски. У нас все есть, Уильям, нам ничего не нужно, – мимоходом заметил он, обращаясь к слуге.

Тот кивнул и ушел.

– Я пока не разговаривал с Рэндольфом, но я уверен, он будет рад, если ты еще несколько дней погостишь в нашем скромном жилище. Не нужно никому ничего говорить, просто оставайся, а послезавтра мы с Верой вернемся. Очень жаль, что нам надо уехать, но сам понимаешь, мы в поте лица добываем свой хлеб, а кто рано встает, тому бог дает. Да, кстати, уедем мы рано, на рассвете. Ты, наверное, еще будешь спать, и мы уже не увидимся, если ты не останешься. Я надеюсь, что ты останешься. Отошли телеграмму в контору, и пусть они идут к черту.

– Ты меня искушаешь, – улыбнулся Джимми, который и сам был бы рад остаться.

– Так поддайся искушению, мой мальчик! – Ролло весьма ощутимо хлопнул его по спине. – Я не прощаюсь, я говорю au revoir[61]. И не ложись в постель трезвым, выпей еще бокальчик.

Но пить Джимми не стал. Они разошлись по своим спальням, освещая себе дорогу мерцающими огоньками свечей.

«И как удачно, что у меня есть свеча», – подумал Джимми, тщетно щелкая третьим и последним в комнате выключателем – на прикроватной лампе. Без света знакомая комната казалась чужой и зловещей, пространство как будто сжимало голодные объятия темноты вокруг нимба жиденьких сумерек над пламенем единственной свечи. Джимми беспокойно прошелся из угла в угол, раздвинул шторы на одном из окон и впустил в комнату лунный свет. Но в его серебристом сиянии свет свечи сделался совсем тусклым, и Джимми снова задернул шторы. «Это окно лучше не открывать, – подумал Джимми, – оно выходит на парапет, и как-то не хочется, чтобы из сумрака ночи появилась бродячая кошка». Он открыл то окно, которое располагалось в отвесной стене. Потом умылся, почистил зубы, но все равно чувствовал какое-то смутное беспокойство и недовольство. Поворочавшись с боку на бок, он встал на колени рядом с кроватью и прочел молитву – не из-за особой набожности и не из суеверия. Просто ему почему-то захотелось помолиться.

На следующее утро слуга постучал в дверь его спальни.

– Войдите! – крикнул Джимми.

– Не могу, сэр, – раздался из-за двери приглушенный голос. – Дверь заперта.

Почему? Как такое могло случиться? А потом Джимми вспомнил. В детстве он всегда запирался в комнате на ночь, потому что ему не хотелось, чтобы кто-то застал его за вечерней молитвой. Должно быть, вчера перед сном он неосознанно запер дверь по старой привычке. Как странно! Впрочем, он не чувствовал никакого смущения, наоборот, был ужасно доволен собой – и сам не знал почему.

– Ах, да… Уильям! – крикнул он вслед удалявшемуся слуге.

– Да, сэр?

– Кажется, у меня в комнате перегорели все лампочки или там что-то с проводкой. Вчера вечером свет не включался.

– Хорошо, сэр.

Джимми потянулся к чашке с чаем. Но что это? Очередная записка от миссис Вердью!

«Дорогой Джимми (прочитал он)!

Прошу прощения за дерзость, но у меня для вас очень хорошая новость. Теперь вы уж точно не станете говорить, что женщины не помогают мужчинам в карьере! (Джимми не помнил, чтобы он говорил что-то подобное.) Как вы знаете, завтра нам с Ролло надо уехать. Он наверняка не сказал почему, поскольку это пока секрет. Он затевает одно предприятие, которое предполагает многочисленные судебные тяжбы и немалое адвокатское вознаграждение. Подумайте об этом! (Хотя вы, наверное, только об этом и думаете.) Я доподлинно знаю: он хочет, чтобы именно вы представляли его интересы в суде. Но для этого вам необходимо завтра же (то есть уже сегодня) уехать из Вердью. Уезжайте под любым предлогом, придумайте что-нибудь для Рэндольфа, отправьте себе телеграмму, если хотите быть особенно вежливым, – но вы должны уехать в Лондон вечерним поездом. Это ваш шанс, шанс всей жизни! Завтра утром свяжитесь с Ролло по телефону. Возможно, вы пообедаете у нас – или поужинаете? Стало быть, a bientôt[62].

Вера Вердью.

P.S. Я рассержусь, если вы не приедете».

Джимми еще раз прочел записку, пытаясь найти скрытый смысл. Одно было ясно: миссис Вердью в него влюблена. Он улыбнулся, глядя в потолок. Она хочет снова увидеться с ним, и так скоро, так скоро! Он опять улыбнулся. У нее нет сил ждать ни одного лишнего дня. Какие они нетерпеливые, эти женщины! Он продолжал снисходительно улыбаться. Нетерпеливые и настойчивые. Эта ее совершенно безумная выдумка о «предприятии» Ролло и его, Джимми, шансе всей жизни! И она думает, что он поверит в эту небылицу?! Обед у них в Лондоне! Ужин! Какой еще ужин, если Ролло в тот самый день собирался вернуться в Вердью? В спешке она даже не озаботилась тем, чтобы придать своей выдумке хоть какое-то правдоподобие. И в конце: «Я рассержусь, если вы не приедете». Весьма убедительный аргумент! Она так уверена в собственной неотразимости?! Пусть себе сердится, сколько захочет.

Его размышления прервал ее голос, раздавшийся из-за двери.

– Одну минуту, Ролло, всего минутку!

И голос Ролло, такой же настойчивый, но чуть более громкий:

– У нас нет ни минутки. Мы опоздаем на поезд.

Кажется, он буквально погнал ее вниз по лестнице, бедную Веру. Она была так добра к Джимми, несмотря на ее совершенно нелепые амурные притязания. Джимми был рад, что завтра они с ней увидятся снова… В Вердью гораздо приятнее, чем в Лондоне… Он слегка задремал.

Возвращаясь из леса, Джимми прошел мимо приземистой маленькой церкви с квадратной башенкой-колокольней. Он знал, что там было два колокола: надтреснутый нижний звонил не так чисто и звонко, как целый верхний. Рядом с церквушкой протекала неспешная речка, заросшая зеленой ряской. Речку пересекал простой бревенчатый мостик без перил. Джимми нравилось стоять на мосту и слушать немелодичный колокольный звон. Никто не ходил в эту церковь, никто за ней не ухаживал, никому не было дела до несозвучного звона. Но Джимми он нравился: он создавал восхитительное, слегка меланхоличное ощущение пасторального запустения и увядания, которым Джимми любил наслаждаться в одиночестве. Однако сегодня на мосту стоял какой-то старый крестьянин.

– Добрый день, – сказал он.

– Добрый день, – отозвался Джимми.

– Вы, как я понимаю, гостите в замке? – спросил старик.

– Да.

– И как вам мистер Вердью?

– Какой именно мистер Вердью?

– Ну так сквайр, конечно.

– По-моему, вполне приятный человек, – ответил Джимми.

– О да, он может казаться вполне приятным, – заметил старый крестьянин, – но у кого есть глаза и уши, те знают, как оно на самом деле.

– Он плохой землевладелец? – удивился Джимми.

– О нет. Землевладелец как раз неплохой. Не в этом дело. – Старик замолчал, хитровато прищурившись. Похоже, ему доставляло огромное удовольствие говорить загадками.

– Вам больше нравится мистер Ролло Вердью? – спросил Джимми.

– Я бы так не сказал, сэр. Мистер Ролло – он диковатый.

– Да, мистер Рэндольф Вердью уж точно не диковатый.

– Я бы не был так уверен, сэр.

– Я его не видел в таком состоянии.

– Так его мало кто таким видел. А те, которые видели… они ничего не расскажут. Не захотят рассказать или не смогут.

– Почему же не захотят?

– Потому что это не в их интересах.

– А почему не смогут?

– Потому что они мертвы.

Возникла неловкая пауза.

– Как они умерли? – спросил Джимми.

– Не мне об этом судить. – Старик плотно сжал губы и изобразил, что закрывает рот на замок.

Но Джимми знал, что это просто уловка, чтобы подогреть интерес собеседника. И действительно, через пару секунд старик заговорил:

– Вы слышали об убийствах в Вердью?

– Что-то слышал.

– Так вот, тут убивают не только собак.

– Да, я знаю.

– Но убивают всегда одинаково.

– Как именно?

– Ножом, – угрюмо проговорил старик. – Режут горло, как свиньям. От уха до уха. – И он повторил с пояснительным жестом: – От уха до уха. – Старый крестьянин ненадолго умолк, погрузившись в воспоминания, и продолжил: – Том Пресланд был моим другом. В тот вечер он сказал мне: «Этот чертов осел не стоит штрафа в десять фунтов». А я ему говорю: «Тебе еще повезло, что тебя не упрятали в тюрьму». Если вы вдруг не знаете, сэр, нашей судейской коллегии, в общем-то, все равно, если кто-то неласков со своей скотиной, но мистер Вердью – председатель коллегии, вот в чем загвоздка. А тот осел… Мне самому иной раз хотелось его прибить, до того был упрямый. А Том, значит, мне говорит: «Но знаешь, что, Билл? Мне как-то не по себе, когда я вспоминаю, что стало с Джеком Дидвеллом». И он прямо как в воду глядел. На следующий день его нашли в канаве с перерезанным горлом, в точности, как беднягу Джека. А осел был противный, упрямый. Уж кого мне не жалко, так это осла.

– И почему же вы подозреваете мистера Вердью?

– Тут дело такое… Слуги клянутся, что он всю ночь пробыл в замке и мост был поднят. Но откуда нам знать, может быть, есть и другая дорога, не через мост? И Джордж Уискомб божится, что видел его в роще рядом с деревней в ту ночь, когда был убит старина Том. И мистер Вердью любит животных и не одобряет жестокого к ним отношения, это все знают.

«Как легко потерять репутацию в замкнутом деревенском мирке!» – подумал Джимми.

– Скажите мне, как же тогда мистер Вердью ест мясо и птицу, причем без всяких угрызений совести, и одобряет уничтожение улиток и прочих садовых вредителей? – спросил он.

– Это вы верно заметили, сэр. В самую точку, – сказал старик, ни капельки не смутившись. – Но, говорят, мистер Ролло Вердью помог ему составить большой-пребольшой список животных, которых убивать можно и которых нельзя, в соответствии с их полезностью для человека. Убиваешь какую-то живность, убеждаешь его, что она была вредной, и он вносит ее в черный список. И если все это происходит не у него на глазах или виновный не предстает перед судом, то мистер Вердью и не принимает случившееся близко к сердцу. А потом, через неделю-другую, так и вовсе забывает. Джека и Тома убили через несколько дней после того, как все узнали о том, что они натворили, как и ту колли, которую здесь нашли две недели назад.

– Здесь? – переспросил Джимми.

– Ну да. Прямо тут, у моста. Бедная псина, больше ей не гонять этих чертовых котов. Жутковатое было зрелище, я вам доложу. Но, как я уже говорил, если деяние было недельной давности, вам уже ничего не грозит, если так можно выразиться.

– Но если он так опасен, – удивился Джимми, невольно впечатлившись явной, хоть и не высказанной напрямик уверенностью старика в виновности Рэндольфа, – почему мистер Ролло Вердью не отдаст его в руки закона, чтобы его изолировали от общества?

Этот простой вопрос заставил собеседника сделать долгую паузу, пожалуй, самую долгую и наиболее многозначительную из всех. Джимми подумал, что это молчание наверняка породит монстра, перед которым побледнеют даже самые смелые подозрения.

– Я вам скажу, – наконец проговорил старик, – только пусть это останется между нами. Сдается мне, мистер Ролло не хочет, чтобы его брата изолировали от общества. И не хочет, чтобы его считали сумасшедшим. И знаете почему? Потому что, если все будут думать, что он сумасшедший и он снова кого-то убьет, его запрут в сумасшедшем доме, и все его деньги и все имущество конфискует корона. Но если он совершит убийство в здравом рассудке и его вина будет доказана, его повесят, а деньги, замок и угольные шахты перейдут в собственность мистера Ролло.

– Ясно, – кивнул Джимми. – Все предельно просто.

– Я не утверждаю, что мистер Ролло что-то такое задумал, – сказал старик. – Просто я говорю, как бы мне это виделось на его месте. Ну, мне пора. До свидания, сэр. Доброй ночи.

– Доброй ночи.

Конечно, до ночи было еще далеко, всего лишь пять часов вечера, но в этот день Джимми больше не встретится со стариком, так что, наверное, тот был прав, пожелав ему доброй ночи. Мысли Джимми по дороге к замку были сумбурными и неприятными. Он не поверил ни единому слову из того, что ему наговорил старик. Это было не просто искажение правды: это была злая, невежественная клевета. И все же слова старика испортили ему настроение и навели на невеселые размышления. Ему было одиноко: Рэндольф не вышел к обеду, и Джимми скучал по Ролло и еще больше (хотя сам этому удивлялся) – по миссис Вердью. Они не то чтобы часто общались, даже наоборот, но сегодня он почему-то испытывал потребность в их обществе. Но Джимми даже не знал, где они, и не мог им позвонить. Погруженный в такие беспокойные мысли, он подошел к двери в свою спальню. Оказавшись внутри, он даже не сразу сообразил, почему комната кажется такой странной, но потом понял, в чем дело: все его вещи оттуда убрали.

«Слуги, видимо, перепутали день отъезда. Решили, что я уезжаю сегодня, и упаковали мои чемоданы», – подумал Джимми. Его накрыло внезапной волной облегчения. Поскольку в комнате его чемоданов не было, видимо, их отнесли вниз. Что ж, все за то, чтобы ехать в Лондон вечерним поездом. Представляя, как покупает билет в кассе вокзала в Вердью-Гроув, Джимми спустился в переднюю.

Его размышления были прерваны появлением Уильяма.

– Ищете ваши вещи, сэр? – спросил он с легкой улыбкой. – Они в Ониксовой комнате. Мы перенесли их туда, сэр. Пойдемте, я вас провожу.

– Вот как? – удивился Джимми. – А почему меня переселили?

– По распоряжению мистера Вердью, сэр. Я поставил его в известность, что у вас в комнате не работает освещение, видимо, полетел предохранитель, и он велел перенести ваши вещи в Ониксовую комнату.

– Которая соседствует с его спальней?

– Да, сэр.

– А что, предохранитель нельзя починить?

– Думаю, дело не в предохранителе, сэр.

– Да? А мне показалось, вы сами сказали, что в нем.

Значит, теперь он будет спать в Ониксовой комнате. Джимми вдруг вспомнил, что Ролло с самого начала хотел поселить его в этой комнате. Оформление и вправду напоминало оникс: темные, блестящие, как будто слоеные панели разных оттенков, даже на потолке. Впрочем, Джимми не волновал интерьер. Он только мельком подумал, что декором, видимо, занималась Вера Вердью. Его внимание привлекла очень красивая китайская ширма, маскировавшая дверь, которая вела в смежную комнату – видимо, в спальню Рэндольфа. Вот будет грохот, если она упадет, подумал Джимми, рассматривая темные, явно тяжелые панели ширмы, покрытые матовым лаком. А она упадет, если дверь резко откроется. Поглощенный своими мыслями, он не сразу услышал вопрос слуги.

– Сколько вы собираетесь у нас пробыть, сэр? Еще день или больше? Я упаковал часть ваших вещей.

– Я пока не решил, – рассеянно отозвался Джимми. – Уильям, а эта ширма сдвигается?

Уильям взялся за ширму двумя руками, сложил ее гармошкой и чуть наклонил на себя. За ширмой обнаружилась самая обыкновенная дверь, обитая зеленым сукном. В замке виднелся кончик ключа, вставленного с обратной стороны. Стало быть, дверь была очень тонкой.

– Здесь раньше была гардеробная, – пояснил Уильям, словно в ответ на невысказанные мысли Джимми.

– Спасибо, – сказал Джимми. – Верните, пожалуйста, ширму на место. И… Уильям? – Слуга обернулся к нему. – Я еще успею отослать телеграмму?

– Да, сэр. Бланки лежат на столе.

Джимми пил чай в одиночестве и размышлял, стоит ли посылать телеграмму. Например, телеграмму с якобы напоминанием. Придумать текст не составляло труда: «Телеграфируйте, если слушания по делу Кроксфорда начнутся во вторник». Джимми знал, что во вторник они и начнутся, но ему вовсе не обязательно присутствовать на суде. Было ясно одно: у него расшалились нервы, – а нервы надо беречь. «Я точно знаю, что если останусь, то буду плохо спать ночью, – говорил он себе. – С тем же успехом я могу не спать в поезде». Но, конечно, ему не хотелось уезжать. К тому же он обещал Ролло остаться. Ему и самому хотелось остаться. Внезапно уехать сегодня вечером было бы вдвойне невежливо: по отношению к Рэндольфу, по отношению к Ролло. Только Вера будет довольна. Вера, чьи неуклюжие попытки заманить его в Лондон были настолько прозрачны, что это даже слегка умиляло. Вера, с ее раздражающим «я рассержусь, если вы не приедете».

В общем, Джимми терзался сомнениями и бесился от собственной нерешительности, парализующей разум. Элементарная вежливость, чувство долга, его собственные желания и страхи – все это противоречило одно другому, мешая принять окончательное решение. В приступе малодушия, порожденного смутными опасениями непонятного свойства, он схватил бланк и написал текст телеграммы. Написал и тут же порвал листок, внезапно вспомнив о чувстве собственного достоинства. Наконец у него появилась идея. Он отошлет телеграмму в шесть часов вечера; возможно, в конторе еще кто-то будет. Возможно, ему еще успеют ответить. И если ответ все же придет, несмотря на столь поздний час, Джимми сочтет это гласом судьбы и уедет сегодняшним вечерним поездом…

В половине восьмого Уильям пришел задернуть шторы, а также передал сообщение. Мистер Вердью просит мистера Ринтула его извинить, но ему нездоровится, и сегодня он будет ужинать у себя в комнате. Он надеется завтра увидеться с мистером Ринтулом, чтобы попрощаться с ним лично.

– Стало быть, вы уезжаете, сэр? – добавил слуга.

Джимми мысленно завязал глаза собственной воле и выбрал ответ наугад из табличек, разложенных в голове.

– Да, уезжаю. И, Уильям…

– Да, сэр?

– Я так понимаю, уже слишком поздно, и сегодня нет смысла ждать ответа на мою телеграмму?

– Боюсь, что так, сэр.

Джимми внутренне вздохнул с облегчением, восстановив чувство собственного достоинства. Судьба спасла его от унизительного побега. Теперь он жалел лишь об одном: что из-за расшалившихся нервов лишил себя удовольствия провести в Вердью еще несколько дней. «Если бы на моей стороне этой зеленой двери была задвижка, – подумал он, – я бы не стал отправлять телеграмму».

Последний вечер в Вердью во многом напоминал первый. Когда пришло время ложиться спать, Джимми начал осознавать окружающую обстановку с какой-то особенной остротой: каменный пол, сводчатые коридоры, глубокий ров, подъемный мост – незыблемые реликты прошлого, которое словно бы подменяло собой настоящее. Здесь, в этом замке, Джимми отрезан от мира, почти замурован; ему даже не верилось, что уже завтра он вернется в живой и реальный мир. Он решил, что еще один стакан виски на сон грядущий поможет ему распутать клубок перемешавшихся, сместившихся времен.

Виски и вправду помогло: его пьянящие пары придали Джимми смелости, и, вооружившись свечой (электричество на этаже уже отключили на ночь), он осмотрел дверь и окно, чтобы убедиться, что они надежно закрыты, и вновь подивился тому, как хорошо укреплен этот замок. Не замок, а самая настоящая крепость. Зачем столько предосторожностей, когда есть ров, непреодолимый защитный барьер?

Но точно ли непреодолимый? Лежа в постели и глядя на потолок, расписанный геометрическим узором из треугольников и квадратов, Джимми улыбался, припоминая, как Ролло однажды сказал, что тут есть секретный проход, известный только ему одному. Он обещал показать его Джимми, но позабыл. Отличный малый Ролло, но вряд ли их с Джимми приятельские отношения перерастут в настоящую крепкую дружбу. Они слишком разные. Дружба между такими людьми расцветает мгновенно и почти сразу же отцветает. Джимми с Ролло неплохо общались, но не делились друг с другом своими сокровенными мыслями, своими секретами, своими потайными ходами…

Джимми лежал на спине и разглядывал потолок в тусклом свете свечи. Спать вроде бы не хотелось, но разум туманила дрема. Его усталому сознанию потолок представлялся огромной сетью из ромбов, раскинутой у него над головой; алые ромбы – не просто панели, а люки, их створки держатся на петлях, он откуда-то это знал, и когда люки открылись, за ними стояла густая тьма, из которой тянуло сквозняком. Вскоре из этих люков покажется голова – поочередно из всех, кроме ближайшего углового. Если встать на кровати, можно захлопнуть все люки, они закроются с тихим щелчком. Вот только панель оказалась тяжелой и не желала сдвигаться…

Джимми проснулся в холодном поту, по-прежнему глядя в потолок. Потолок колыхался и корчился, как полумертвая бабочка, насаженная на булавку. Но стены стояли на месте, стены не двигались, а значит, выпитый на ночь виски тут ни при чем. Однако когда Джимми вновь взглянул на потолок, тот больше не шевелился.

Сон не обманул: стоя на кровати, Джимми смог дотянуться до потолка. Но только кончиками пальцев. Нужна какая-то палка, чтобы открыть люк. Джимми оглядел комнату, но не нашел ничего подходящего, кроме вешалки для полотенец. Однако в передней внизу стояла большая корзина с прогулочными тростями. Джимми зажег свечу, набросил халат и сунул ноги в шлепанцы. Подошел к двери, но не смог выйти из комнаты. Дверь была заперта.

Его сердце бешено заколотилось. Паника забурлила внутри, как вода в сифоне. Он лихорадочно огляделся по сторонам, подбежал к изголовью кровати и нажал на кнопку звонка для вызова прислуги, нажал с такой силой, словно хотел вдавить ее в гнездо. И сразу вздохнул с облегчением. В воображении он уже слышал торопливый топот ног в коридоре, поспешные извинения, ободряющий голос Уильяма: «Не беспокойтесь, сэр, сейчас я открою дверь». Ему заранее было немного неловко за свой ночной вызов, и он подумал, что надо бы придумать какое-то убедительное объяснение.

Шли минуты, но ничего не происходило. Беспокоиться не о чем, уговаривал себя Джимми, Уильяму надо одеться, да и путь ему предстоит наверняка неблизкий. Но тревога вернулась, и надо было как-то отвлечься, чтобы снова не удариться в панику, поэтому Джимми взял вешалку для полотенец, встал на кровать и, с трудом балансируя на мягкой перине, принялся тыкать вешалкой в потолок. С потолка на постель посыпались крошки окрашенной штукатурки – спать в такой россыпи будет очень неудобно… Джимми наклонился, чтобы их стряхнуть, и краем глаза взглянул на часы. С того момента, как он позвонил, прошло уже пять минут. Он возобновил свои пробы потолка, и внезапно одна из панелей поддалась. Красный ромб откинулся вверх и в сторону, открыв пятно темноты, откуда пахнуло прохладным воздухом.

Джимми пораженно застыл, и лишь его взгляд беспокойно метался по комнате, пока не остановился на ширме, закрывавшей дверь в смежную комнату. Ширма кренилась, готовая рухнуть. За ней уже показалась полоска зеленой двери. Ширма качнулась сильнее, на мгновение словно зависла в полуопрокинутом положении, а затем ее створки сложились, и она с оглушительным грохотом упала на пол. В дверном проеме стоял Рэндольф, полностью одетый, как будто вовсе не ложился спать. В правой руке он держал револьвер, а в зубах сжимал нож. Нож был изогнутым и блестящим. Казалось, что Рэндольф вгрызается в только что народившуюся луну.

Пуля лишь чудом не задела ноги Джимми, торчавшие из дыры в потолке, нож только слегка оцарапал ему лодыжку, и вот он уже наверху, в безопасности на чердаке. Люк захлопнут и надежно закрыт на задвижку. Почти вслепую, в полной темноте, Джимми побежал в том направлении, откуда тянуло прохладой, и вскоре темнота чуть рассеялась, а потом впереди показалось отверстие в скате крыши, и сквозь него было видно ночное звездное небо.

Отверстие располагалось довольно низко, так что выбраться наружу не составило никакого труда. Джимми оказался на широком желобе водостока, тянувшегося по краю крыши. С ближней к краю стороны вдоль желоба шел парапет высотой где-то в два фута, с другой стороны была собственно крыша, уходящая вверх. Выбрав направление наугад, Джимми пошел прямо по желобу и вскоре уперся в восьмиугольную башенку, четко обозначавшую конец здания. Ров был прямо под ним. Джимми свернул налево, добрался до следующей башенки, снова свернул налево и вышел к стене, увенчанной высоченными печными трубами. В стене имелись какие-то выступы и углубления – видимо, люки для выгребания сажи, – и Джимми даже подумал, что можно попробовать подняться по ней, но выступы и углубления располагались не очень удобно, а сама стена почти примыкала к парапету, и если оступиться при подъеме, запросто можно сорваться с крыши.

Джимми чувствовал какую-то странную легкость, почти безмятежность, словно разом избавился от всех обязательств: от обязательств перед своей пижамой, теперь рваной и грязной, перед собственной раненой лодыжкой, из которой шла кровь, перед письмами, поездами, долгосрочными договоренностями – всеми пустяковыми и действительно важными требованиями жизни. Замерзший, но отнюдь не несчастный, он уселся на крыше и стал ждать рассвета.

Часы на башне пробили три четверти, но непонятно, какого часа, и как только умолк бой часов, Джимми услышал скрежещущий звук, доносившийся вроде бы с противоположного края крыши. Он прислушался, забившись в угол между стеной с трубами и парапетной стеной. Страх подсказывал, что звук доносился оттуда, откуда пришел он сам. Да, это был звук шагов, и он приближался. Это мог быть только Рэндольф, который наверняка знал, как выйти на крышу не только из люка в Ониксовой комнате. Конечно, знал, иначе как бы он мог следить за своей спящей жертвой? Шаги приближались, остался последний поворот. Джимми действовал быстро, отчаяние придало ему смелости. На углу, где он затаился, над парапетом возвышался трехгранный выступ, повторявший очертания полноценных восьмиугольных башенок на краю здания. Отчаянно цепляясь за камень, Джимми перемахнул через балюстраду и скрылся в нише рядом с псевдобашенкой. Страх почти парализовал его, но шорох приближающихся осторожных шагов Рэндольфа заставил преодолеть оцепенение. Он почти повис на вытянутых руках, однако ногой нащупал небольшой выступ, покатый, шириной всего дюймов шесть – этого оказалось достаточно. Джимми перенес хват с плоского камня парапета на резной камень под ним, что требовало гораздо меньше усилий, и затаил дыхание. Здесь Рэндольф точно его не найдет, если только не перегнется через балюстраду. Слава богу, не перегнулся. Бормоча что-то себе под нос, он поднялся на конек крыши и рассмотрел дверцы дымоотводов – или что это было. Джимми наблюдал за ним сквозь квадрифолий, за который держался. Рэндольф пробормотал:

– Никуда он не денется. Найду его, когда рассветет. – И ушел прочь.

Часы пробили четыре, четверть пятого, половину, и восточный край неба начал светлеть, озаряясь пока еще бледным, едва различимым свечением.

Онемение, охватившее тело Джимми, уже вторгалось и в его разум, сделавшийся вялым и сонным, прежде всего от усилий, которые он прилагал, заставляя усталые руки держаться за каменную опору. Его спина сгорбилась, голова опустилась на грудь. Он шевелился, как мог, чтобы мышцы не затекли окончательно, но простор для маневров был мизерным, и скованные движения не приносили желанного облегчения. Вот почему он не сразу сумел поднять взгляд, когда услышал почти прямо над головой скрип открывшейся двери и звук осыпавшейся известки. Он узнал прошедшего мимо человека – это был Ролло.

Джимми чуть было его не окликнул, но решил промолчать. Почему Ролло вернулся? Почему он ни свет ни заря расхаживает по крышам замка Вердью, да еще с таким видом, будто он тут хозяин? Он еще не владелец замка. Ролло развернулся и все тем же небрежным прогулочным шагом пошел обратно к углу, где прятался Джимми. Его лицо было бледным и напряженным, но глаза горели победным огнем – нехорошим, жестоким огнем – и другими страстями, которые Ролло обычно скрывал в повседневном общении. Джимми видел, как его брови взметнулись вверх, подбородок слегка задрожал, а губы растянулись в ухмылке.

– Еще пять минут, пять минут. Дам ему еще пять минут, – пробормотал Ролло себе под нос и встал, прислонившись к стене.

Джимми мог бы коснуться шнурков его грязных ботинок, плохо завязанных и тоже грязных.

– Бедняга Джимми, бедняга Джеймс! – вдруг почти пропел Ролло каким-то странным, будто не своим голосом.

Джимми совсем растерялся: в его приятеля словно вселились две разных личности, ни одна из которых не была собственно Ролло.

– Ну, извини, Джимми, – добавил Ролло примирительно, голосом человека, у которого еще осталась хоть какая-то совесть и он хотя бы прекратил насмешничать. – Все равно твои шансы один к десяти. – Он зашагал прочь и скрылся за поворотом.

Джимми так и не понял, откуда у него взялись силы перелезть через парапет. Потом он долго лежал в водосточном желобе, судорожно хватая ртом воздух, а когда отдышался, приметил в стене зияющую дыру – открытую дверцу среди люков для выгребания сажи – и пополз к ней. И тут откуда-то слева донесся душераздирающий вопль. Казалось, этот пронзительный крик взмывает в небо сияющей аркой звука. Джимми показалось, он расслышал слова: «О боже, Рэндольф, это я!» – впрочем, он не был в этом уверен. Но пока он пробирался по открытому Ролло лазу и долго спускался по полуразрушенной винтовой лестнице, которая вывела его на хозяйственный двор за пределами замка, он все еще слышал судорожные, мучительные вздохи, прерывистые и неровные, но все же по-своему ритмичные, – вздохи, что последовали за воплем Ролло. Джимми запер маленькую неприметную дверцу ключом, который Ролло оставил в замке', и через рощу пошел вниз по склону холма.

Поздним вечером в тот же день в гостиницу «Королевская голова» во Фремби, маленьком городке в десяти милях от замка Вердью, пришел полицейский и заявил, что ему нужно срочно поговорить с миссис Вердью. Сама миссис Вердью весь день просидела в гостиничном номере, то и дело подходя к кровати и перечитывая записку, лежавшую на подушке. В ней было написано: «Вернусь через пару часов. Надо встретиться с человеком насчет машины. Ролло», – и стояла дата: «10 июля 07:30 утра». Миссис Вердью не поверила констеблю, когда тот сообщил, что с ее мужем случилось несчастье. На рассвете, вероятно, около пяти часов утра.

– Но смотрите! Смотрите! – воскликнула она. – Смотрите сами! Это его почерк! Он ушел в половине восьмого. Здесь так написано. Почему все англичане такие твердолобые?!

– У нас есть заявление от мистера Рэндольфа Вердью, – мягко проговорил полисмен. – Он утверждает, что… э… встретил мистера Ролло в замке. Сегодня, около пяти утра.

– Какой же вы глупый! – воскликнула миссис Вердью. – Это не Ролло. Это мистер Ринтул, который…

– Как вы сказали? Повторите, пожалуйста, имя еще раз, – попросил полисмен, вынимая из кармана блокнот.

Я тебя позову[63]

Я проснулся посреди ночи, вряд ли намного позднее полуночи, причем проснулся весьма основательно. Никакой вялой дремоты, никакого сонного оцепенения. Поразительная ясность мысли. Первым делом я принялся размышлять над очевидным вопросом: что меня разбудило? Вокруг было тихо. Глупая кисточка в форме желудя на витом шторном шнуре уже не раскачивалась, мягко стукаясь о портьеру. Давешняя противная муха тоже угомонилась. Наверняка где-то спряталась, может быть, в складках балдахина над кроватью. Мне не верилось, что она спит. Небось сидит, потирает передние лапки, как это свойственно всем представителям мушиного племени, – странный жест, подразумевающий некую сомнительную фамильярность, оскорбительное приветствие, которое даже не стоит внимания.

Мух привлекает все порченое и гнилое – что привело эту муху к моей постели, какие пророческие инстинкты заставляли ее метаться под балдахином судорожными рывками, привнося ноту злорадно-убийственного ликования в монотонное жужжание? Она назойливо лезла мне прямо в лицо, и мне приходилось ее отгонять. Сейчас мухи не слышно. Но я знал, что она где-то здесь. Прячется и выжидает, готовая возобновить свое заунывное напоминание о бренности бытия, это тягучее memento mori[64].

Побеги дикого винограда тоже, кажется, прекратили свои упорные, непрестанные атаки на окно моей спальни. Возможно, мойщику окон надоело с ними сражаться, и он срезал их садовыми ножницами и бросил гнить на земле. Мне представились увядшие листья, пожухлые, бурые, съежившиеся в ожидании смерти… Что за бред иной раз лезет в голову?

Новая мысль появилась внезапно. Вероятно, меня разбудил стук. В соседней комнате спит моя младшая сестренка. Я вспомнил, как она говорила мне перед сном, и в ее умоляющем голосе явственно слышались командные нотки: «Если мне вдруг приснится, что меня убивают, я тебя позову. Я постучу в стену, и ты придешь и меня спасешь». Разумеется, размышлял я со смущенной, неловкой ухмылкой, сестрицу всегда пробивает на разговоры, когда надо ложиться спать. Это известная хитрость. Общепринятый способ выиграть время и оттянуть неизбежное. Законное право ребенка. Нельзя отправлять человека в постель, перебив его на середине начатой фразы. Человеку хочется обниматься, человек так умилительно искренен и прямодушен, что было бы попросту неуважительно и некрасиво прерывать его на полуслове. Он так хочет общаться, проявляет такой интерес…

Тук-тук-тук-тук.

Я так и думал. Но откуда взялись у сестры эти глупые мысли? Ребенок не должен задумываться о том, что ему может присниться, как его убивают. Ему вообще не положено знать, что бывают такие сны. Это чистый абсурд. Наверняка кто-то навел ее на эту мысль. Может быть, кто-то из слуг, чей разум исполнен нелепых страхов. Недавно я сам рассказал ей свой сон. Сущая ерунда, а не сон. Но что-то, связанное с убийством, там было. Иначе мне бы, наверное, и в голову не пришло, что его стоит кому-то рассказывать. Когда пересказываешь свои сны другим людям, они кажутся глупыми, пресными и банальными. Может ли столь заурядная вещь поразить чье-то воображение? Мне кажется, вряд ли. С другой стороны, всякий будет польщен, если ему доверяют тайны чужих сновидений. Достаточно вспомнить отчаяние и страх, что мелькают в глазах человека, который выслушивает твою исповедь с искренним интересом. Да, пожалуй, сны старшего брата это не то, от чего можно с легкостью отмахнуться. Возможно, в рассказе я даже слегка приукрасил свой сон.

Тук-тук-тук.

Даже если я сейчас приду, чем я смогу ей помочь? Страхи неосязаемы и нематериальны, но они искажают лица. Кстати, было бы любопытно увидеть гримасу очень сильно напуганного человека. Наверняка это будет забавно: глаза выпучены, взгляд совершенно бессмысленный, губы кривятся в ужасе. Теоретически – да, очень даже забавно. Но застать в столь плачевном виде свою собственную сестру? Возможно, когда я приду, она будет сидеть на кровати, вцепившись в пододеяльник двумя руками, и робко выглядывать из-за краешка одеяла, как жена Синей Бороды. Или даже жевать уголок простыни, что, как известно, есть первый признак начинающегося слабоумия. Хотя, скорее всего, она будет лежать, съежившись под одеялом, бесформенным холмиком, по которому так и хочется шлепнуть. Трудно будет противиться искушению. Впрочем, я знаю, есть люди, которые никогда не укрываются с головой, потому что боятся, что их задушат во сне, надавят сверху, прямо поверх одеяла – и все. Да уж, приятного мало. Стоит только представить, что кто-то невидимый склоняется над тобою с такими убийственными намерениями… Но, возможно, сестры и не будет в кровати. Она должна была встать, чтобы постучать в стену. Может быть, я не сразу увижу ее в темноте: она спрячется где-то за креслом или даже в шкафу, среди вешалок с одеждой. Мне придется зажечь спичку. Бывает, что спички гаснут, вспыхнув лишь на секунду. Бросаешь их на ковер, и их тлеющие головки прожигают в нем мелкие дырочки. И вот что забавно: сестра может лежать у меня под ногами, а я ее и не замечу, пока она не завопит, когда на нее упадет спичка.

Тук-тук.

На этот раз стук был совсем слабый. Все-таки лучше к ней не ходить. Не стоит создавать прецедент, а то потом мне придется всю жизнь бегать к ней по ночам и спасать от надуманных страхов. К тому же, справляясь со страхами самостоятельно, дети быстрее их перерастают. Разумеется, я ничего не скажу сестре. Пусть она думает, что я не слышал, как она мне стучала. Она все равно не поймет, почему я не кинулся к ней на помощь, и решит, что я бросил ее в беде. Но я никогда бы не бросил ее в беде. Невзирая на холод, я сию же секунду вскочил бы с кровати и, набросив халат, побежал бы ее утешать: «Тише, тише. Все хорошо. Это всего лишь сон!». Возможно, когда сестра станет старше, я ей расскажу, что не пошел к ней намеренно. Свою битву она должна была выдержать в одиночку – мы все через это прошли. У каждого где-то припрятаны объяснения подобных поступков; с годами они вызревают, обретая налет ностальгической сентиментальности, к тому же есть некое извращенное удовольствие в том, чтобы рассказывать о себе в неприглядном ключе. Пусть это будет моим секретом. Сестра знает, а если не знает, то уж точно узнает теперь, что я сплю крепко. Если завтра за завтраком она что-нибудь скажет, я притворюсь, будто и вправду ничего не слышал, – детей так легко обмануть! Хотя, наверное, она постесняется упомянуть о сегодняшней ночи. В конце концов, я здесь вообще ни при чем: я не управляю чужими снами, в ее возрасте я сам спал как сурок. Сны об убийствах… явно неподходящие сны для ребенка. Надо будет при случае поговорить с ней и сделать внушение.

Шли минуты, стук больше не повторился. Я перевернулся на другой бок. Постель была теплой, уютной, но мне спалось бы гораздо лучше, если бы сестрица переселилась в другую комнату. Впрочем, это легко устроить.

У. Ш.[65]

Первая открытка пришла из Форфара.

«Мне подумалось, Вам понравится вид Форфара, – было написано на обороте. – Вы всегда интересовались Шотландией, и это одна из причин, по которым Вы заинтересовали меня. Я с большим удовольствием читаю все Ваши книги, но Вы уверены, что хорошо разбираетесь в людях, в частности, в собственных персонажах? Я сомневаюсь. Считайте, что это было рукопожатие от Вашего преданного почитателя У. Ш.».

Как всякий писатель, Уолтер Штритер постоянно получал письма от незнакомцев. Обычно послания были вполне дружелюбными, но иной раз попадались критические. Будучи человеком сознательным и совестливым, он всегда отвечал своим корреспондентам. Но ответы на письма читателей отнимали время и силы, необходимые для работы, и Уолтер тихо порадовался про себя, что У. Ш. не указал обратного адреса. В фотографии Форфара не было ничего интересного, и он порвал и выбросил открытку. Однако критика анонимного корреспондента засела у него в голове. Всегда ли ему удается передать настоящий характер персонажей? Наверное, не всегда. Он сознавал, что в большинстве случаев они были либо проекциями его собственной личности, либо, наоборот, ее полной противоположностью. «Я» и «не Я». Возможно, У. Ш. это заметил. Уже не впервые Уолтер дал себе клятву быть более объективным.

Дней через десять пришла вторая открытка, на этот раз из Берика-на-Туиде.

«Что Вы думаете о Берике-на-Туиде? Как и Вы, он стоит на границе. Надеюсь, мое замечание не показалось Вам грубым. Я не имею в виду, что Вы пребываете в некоем пограничном бреду! Вы знаете, как меня восхищают Ваши истории. Кое-кто называет их потусторонними. Мне кажется, Вам пора определиться: та сторона или эта, тот мир или этот. Вновь крепко жму Вашу руку, У. Ш.».

Уолтер Штритер обдумал прочитанное, и ему сделалось интересно: а кто это пишет? Мужчина или женщина? Почерк определенно мужской – строгий, твердый, уверенный, – и критическая манера тоже определенно мужская. С другой стороны, автор записки так по-женски прощупывал почву, явно желая добиться, чтобы Уолтер почувствовал себя польщенным и одновременно неуверенным в себе. В душе шевельнулось смутное любопытство, но он быстро прогнал его прочь: он был не из тех, кому нравятся эксперименты с новыми знакомствами. И все же ему было странно, что неизвестный ему человек рассуждает о нем и оценивает его сообразно каким-то своим представлениям. Поистине в этом есть что-то потустороннее!

Уолтер перечитал две последних главы из недавно написанного. Возможно, они и вправду далеки от реальности. Возможно, он сам, как и многие современные романисты, проявляет излишнюю склонность к бегству в вымышленный мир двусмысленностей, в мир, не совсем подчиняющийся рассудку. Но так ли это важно? Он бросил открытку с Бериком-на-Туиде в камин (на дворе стоял ноябрь) и сел работать, но слова заплетались, будто преодолевали плотный барьер самокритики.

Прошло несколько дней. У него появилось весьма неприятное ощущение раздвоенности, словно кто-то чужой захватил его личность и разрывает ее на части. Работа утратила прежнюю единую форму, как бы распалась на два потока, непримиримо противостоящих друг другу, и продвигалась заметно медленнее обычного, пока он пытался урегулировать эти внутренние разногласия. Ничего страшного, думал Уолтер, возможно, я просто нащупываю новый путь. Возможно, нынешние трудности – это обыкновенная болезнь роста, и теперь мне откроется новый источник для творчества. Осталось понять, как увязать эти противоречия друг с другом и вынести из их конфликта что-нибудь плодотворное, по примеру многих художников.

На третьей открытке была фотография Йоркского собора.

«Я знаю, Вас интересуют соборы. Я нисколько не сомневаюсь, что в Вашем случае это вовсе не признак мании величия, но небольшие церквушки бывают значительно интереснее. По дороге на юг я вижу немало церквей. Вы сейчас что-то пишете или пока пребываете в поиске идей? От всего сердца жму Вашу руку, ваш друг У. Ш.».

Уолтер Штритер и вправду интересовался соборами. Линкольнский собор был важным сюжетообразующим элементом в одном из его юношеских сочинений, и Уолтер писал о нем в книге о путешествиях. Он действительно восхищался громадами больших соборов и имел склонность недооценивать маленькие приходские церквушки. Но откуда У. Ш. это известно? Неужели это и впрямь признак мании величия? И кто такой этот У. Ш.?

Впервые его осенило, что у таинственного корреспондента были такие же инициалы, как у него самого. Хотя нет, не впервые. Он сразу это заметил, но не придал значения. Мало ли у кого какие инициалы, тем более такие распространенные: у Уильяма Швенка Гилберта точно такие же, у Уильяма Шекспира – и много еще у кого. И все же сейчас он подумал, что это по-настоящему странное совпадение. У него даже мелькнула мысль: не сам ли я отправляю себе открытки? Такое бывает, особенно у людей с раздвоением личности. Не то чтобы он страдал чем-то подобным. Конечно нет. Но как тогда объяснить происходящие с ним перемены – этот раскол в работе, который не только мешал ему сосредоточиться, но теперь стал влиять и на стиль, так что один абзац получался затянутым и тяжелым, с нагромождением придаточных предложений и чрезмерным количеством точек с запятой, а другой выходил четким и острым и состоял сплошь из коротких рубленых фраз?

Уолтер вновь присмотрелся к почерку на открытке. Почерк самый что ни на есть обыкновенный – так может писать кто угодно, – такой нарочито обыкновенный, что, возможно, поддельный. Теперь Уолтеру стало казаться, что этот почерк даже чем-то похож на его собственный. Он уже собирался швырнуть открытку в огонь, но вдруг передумал. Надо будет кому-нибудь ее показать, решил он.

Его приятель сказал:

– По-моему, тут все ясно, дружище. Эта женщина – сумасшедшая. Я уверен, что это женщина. Наверное, влюбилась в тебя и хочет, чтобы ты ею заинтересовался. Не бери в голову. Людям, чьи имена появляются в прессе, вечно пишут какие-нибудь сумасшедшие. Если эти открытки тебя беспокоят, просто выбрасывай их, не читая. Подобные личности склонны к проблескам ясновидения, и если она почувствует, что ее письма тебя задевают, ты от нее не отделаешься.

Поначалу слова приятеля успокоили Уолтера Штритера. Женщина! Наверняка какая-нибудь тихая, серая мышка, воспылавшая к нему нежными чувствами! О чем тут беспокоиться? Это даже по-своему мило и трогательно, и он начал думать о ней и рисовать ее в воображении. Интересно, а как она выглядит? Даже если она чуточку сумасшедшая, что с того? Но затем подсознание, которое всегда найдет пищу для мучительных размышлений, а также неумолимые законы логики подсказали ему неприятную мысль: допустим, эти открытки шлет сумасшедший, и если ты пишешь их сам себе, не значит ли это, что ты тоже сошел с ума?

Он попытался прогнать эту мысль, попытался уничтожить открытку, как все предыдущие. Но что-то в нем захотело ее сохранить. У него было странное чувство, будто эта открытка сделалась частью его самого. Поддавшись необъяснимому порыву, неодолимому и пугающему, он спрятал открытку за часами на каминной полке. Видеть ее он не видел, но знал, что она там есть.

Теперь ему пришлось признаться себе, что эта история с открытками сделалась чуть ли не основным содержанием его жизни. Она создала новое поле для мыслей и чувств, но в основном совершенно непродуктивных. Все его существо напряглось в ожидании следующей открытки.

И все же, когда открытка пришла, она застала его врасплох, как и все предыдущие. Он даже не смог заставить себя посмотреть на картинку.

«Надеюсь, у Вас все хорошо и Вам понравится эта открытка из Ковентри, – было написано на обороте. – Вас когда-нибудь посылали в Ковентри?[66] Меня – да. Собственно, Вы же и посылали. Надо сказать, ощущения малоприятные. Я все ближе и ближе. Возможно, мы все-таки встретимся и узнаем друг друга получше. Пригодился ли Вам мой совет о том, что надо стараться понять собственных персонажей? Подсказал ли он Вам какие-то новые идеи? Если да, Вы должны быть мне благодарны, поскольку идеи, как я понимаю, необходимы любому писателю. Я перечитываю Ваши книги, можно сказать, живу в них. И вновь крепко жму Вашу руку. Как всегда, Ваш У. Ш.».

Уолтера Штритера накрыло волной паники. Как же он раньше не заметил этого – может быть, самого главного обстоятельства, связанного с загадочными открытками? Ведь каждая последующая приходила из места, географически более близкого к городу Уолтера по сравнению с предыдущей! «Я все ближе и ближе». Видимо, его разум, повинуясь инстинкту самосохранения, безотчетно надел на себя шоры. Если так, хорошо бы надеть их обратно. Уолтер взял атлас и рассеянно проследил за маршрутом У. Ш. Расстояние между его остановками всегда составляло около восьмидесяти миль. А Уолтер жил в большом городе, в Уэст-Кантри, примерно в девяноста милях от Ковентри.

Показать открытку психиатру? Но что ему может сказать психиатр? Он не знает самого главного, что хотелось знать Уолтеру: надо ли ему опасаться У. Ш.? Лучше обратиться в полицию. В полиции знают, что делать с анонимными письмами. Если над ним посмеются, тем лучше.

Но в полиции не стали смеяться. Ему сказали, что эти открытки наверняка чей-то розыгрыш и У. Ш. никогда не появится во плоти. Его также спросили, есть ли у него враги или кто-то, кто мог бы затаить на него злобу.

– Я таких не знаю, – сказал Уолтер.

В полиции тоже решили, что автором этих записок могла быть женщина. Уолтеру велели не беспокоиться, но обязательно сообщить, если придет очередная открытка.

Слегка успокоившись, Уолтер вернулся домой. Разговор с полицейскими пошел ему на пользу. Он прокрутил в голове их беседу. Он сказал правду: у него нет врагов. Да и откуда бы взяться врагам? В жизни он был человеком достаточно сдержанным. Все сильные чувства изливал в книгах. В своих книгах он вывел немало весьма неприятных персонажей. Но не в последние годы, о нет. В последние годы Уолтеру не хотелось изображать законченных мерзавцев. Ему казалось, что это будет безответственно с нравственной точки зрения и к тому же неубедительно – с художественной.

В каждом человеке есть что-то хорошее. Яго – миф. В последнее время – хотя справедливости ради надо признать, что он уже много недель не брался за перо, так его выбила из колеи эта нелепая история с открытками, – если ему по сюжету нужен был настоящий злодей, Уолтер представлял его коммунистом или нацистом, то есть кем-то таким, кто сознательно выдавил из себя все человеческое. Однако в прошлом, когда он был молод, не признавал компромиссов и делил мир на черное и белое, он пару раз дал себе волю.

Уолтер плохо помнил свои ранние книги, но в одной из них, а конкретно в «Изгое», был персонаж, которого он уж точно не пощадил. Он описывал злодеяния этого персонажа с такой яростной мстительностью, словно тот был настоящим, живым человеком, и Уолтер разоблачал его перед миром. Он испытывал странное удовольствие, наделяя своего героя всевозможными низменными устремлениями и пороками. Он заранее отказал этому человеку в презумпции невиновности. И ни разу его не пожалел, даже когда тот понес наказание за все преступления и был повешен. Уолтер тогда так себя накрутил, что при одной только мысли об этом темном, исполненном злобы создании, затаившемся где-то поблизости, ему делалось по-настоящему страшно.

Странно, но он забыл имя собственного персонажа. Уолтер взял с полки книгу и быстро ее пролистал – даже теперь ему было немного не по себе. Да, вот он, Уильям… Уильям… Ему пришлось пролистать страницы назад, чтобы отыскать фамилию. Уильям Штайнсфорт. Его собственные инициалы.

Вряд ли это совпадение что-то значит, и все же оно крепко засело у него в голове и ослабило сопротивление разума малоприятным навязчивым мыслям. Ему было так неспокойно, что, когда пришла следующая открытка, для него это стало почти облегчением.

«Я уже совсем рядом», – прочитал он и невольно перевернул открытку. Его взору предстала величавая центральная башня Глостерского собора. Уолтер долго смотрел на нее, словно ждал какой-то подсказки, и немалым усилием воли заставил себя читать дальше: «Мои передвижения, как Вы, наверное, уже догадались, не вполне в моей власти, но если все будет нормально, я надеюсь увидеться с Вами на выходных. Вот тогда-то мы и познакомимся по-настоящему. Интересно, узнаете Вы меня или нет? Мне ведь уже доводилось испытать на себе Ваше гостеприимство. Сегодня моя рука чуть подмерзла, но рукопожатие остается таким же горячим. Как всегда, Ваш У. Ш.

P. S. Глостер Вам ни о чем не напоминает? К примеру, о Глостерской тюрьме?»

Уолтер тут же отнес открытку в полицейский участок и спросил, смогут ли они обеспечить ему охрану на выходных. Дежурный в приемной улыбнулся в ответ и сказал, что это наверняка розыгрыш, можно не сомневаться, но он пришлет человека, чтобы понаблюдать за домом.

– Вы по-прежнему не представляете, кто это может быть? – спросил дежурный.

Уолтер покачал головой.

Это было во вторник, у Уолтера Штритера оставалось еще много времени, чтобы подумать о выходных. Поначалу ему казалось, что он просто не переживет эти несколько дней, но вот что удивительно: его уверенность не убывала, а, наоборот, росла. Он сел работать, словно мог работать в таком состоянии, и вдруг оказалось, что мог. Еще как мог – не так, как раньше, подумал он, а даже лучше. Как будто нервное напряжение, которое не отпускало его уже столько недель, растворило, подобно едкой кислоте, плотный слой непробиваемых мыслей, стоявших между ним и его книгой. Кажется, он нащупал нужную интонацию, и теперь персонажи не подчинялись его указаниям тупо, как деревянные куклы, а откликались всецело и искренне, всем своим существом, на любые сюжетные перипетии, которые он им уготовил. Дни прошли незаметно, и утром в пятницу ему казалось, что этот день будет точно таким же, как все остальные, пока что-то не щелкнуло у него в голове, заставив выйти из транса и задаться вопросом: «А когда начинаются выходные?»

Длинные выходные начинаются в пятницу. С этой мыслью вернулась паника. Он подошел к входной двери и выглянул на улицу. Он жил в предместье, на тихой, обычно безлюдной улочке, в отдельном доме эпохи Регентства, как, собственно, и все дома в их квартале. Высокие квадратные воротные столбы на подходе к каждому дому были увенчаны полукруглыми железными скобами, и на некоторых из них еще сохранились фонари. Правда, они в основном не работали, из всех зажигались лишь два-три, не больше. По дороге медленно проехал автомобиль, какие-то люди перешли через улицу – все как всегда.

В тот день он еще несколько раз ходил посмотреть, что там на улице, и все было нормально. Ничего необычного. Наступила суббота, с утренней почтой не принесли никаких открыток, и его паника почти улеглась. Он чуть было не позвонил в полицейский участок, чтобы сказать, что охрана ему не нужна.

Верные своему слову, стражи порядка прислали патрульного. Ближе к вечеру, между чаем и ужином, в то самое время, когда обычно приходят субботние гости, Уолтер в очередной раз выглянул на улицу, и там, между двух неосвещенных воротных столбов, стоял полицейский – первый полицейский, которого он увидел на Шарлотт-стрит. Облегчение его было поистине неимоверным, и только тогда Уолтер понял, как сильно тревожился. Теперь он чувствовал себя по-настоящему защищенным, и ему даже было немного неловко, что он создал лишние хлопоты людям, которым и так есть чем заняться. Стоит ли выйти, поговорить с неизвестным стражником, предложить ему чаю или, может быть, чего покрепче? Было бы приятно услышать, как он посмеется над больными фантазиями Уолтера. Но нет… Ему почему-то казалось, что защита будет надежнее, если ее источник останется обезличенным и анонимным. «Констебль Смит» звучит не так впечатляюще, как «полицейская охрана».

Он то и дело поглядывал в окно своего кабинета на втором этаже (ему не хотелось открывать дверь и глазеть), чтобы убедиться, что его хранитель по-прежнему здесь: он даже устроил одну дополнительную проверку, попросив экономку подтвердить небывалое явление у ворот. К его вящей досаде, она вернулась и сообщила, что не видела никакого полисмена. Впрочем, она страдала близорукостью, и, когда через пару минут Уолтер глянул в окно, полицейский опять был на месте. Все верно, подумал Уолтер, он же не может все время стоять столбом. Вероятно, когда миссис Кендал выходила наружу, он как раз совершал обход.

Обычно Уолтер не садился писать после ужина, но на этот раз решил поработать, пока есть настроение. Он ощущал невероятный прилив вдохновения, слова буквально летели из-под пера, и было бы глупо заглушить такой мощный творческий порыв ради лишней пары часов сна. Вперед, вперед. Очень правильно говорят, что поздний вечер – лучшее время для плодотворной работы. Когда экономка пришла пожелать ему доброй ночи, он едва поднял на нее взгляд.

В его теплом, уютном маленьком кабинете тишина урчала, как медленно закипающий чайник. Уолтер даже не сразу услышал дверной звонок, хотя звонили настойчиво.

Гость? В такой час?

Его колени дрожали, пока он шел к двери, не зная, чего ожидать, и вздохнул с облегчением, когда на пороге возникла фигура рослого полицейского, заполнившая собой весь дверной проем. Уолтер даже не дал ему заговорить…

– Проходите, дружище! Проходите, пожалуйста, – воскликнул он и протянул полицейскому руку, но тот ее не пожал. – Вы, наверное, ужасно замерзли, стоя на улице. Но я не думал, что там идет снег, – добавил он, заметив снежинки на плаще и шлеме стража порядка. – Проходите, погрейтесь.

– Благодарю, – сказал полицейский. – Погреться не откажусь.

Уолтер кое-что знал о том, как изъясняются служащие полиции, и не принял сухой ответ гостя за неохотное согласие.

– Сюда, пожалуйста, – продолжал он. – Я работал, писал у себя в кабинете. Господи, ну и холод. Я включу газ посильнее. Снимайте плащ, располагайтесь.

– Я ненадолго, – сообщил полицейский. – Меня ждет работа, как вам известно.

– О да. Работа не пыльная, синекура. – Уолтер замялся, не уверенный, что полицейский знает значение этого слова. – Я полагаю, вы в курсе, в чем дело? Это из-за открыток…

Полицейский кивнул.

– Но раз вы здесь, я спокоен, – сказал Уолтер. – С вами я в безопасности, как… как за каменной стеной. Оставайтесь, сколько хотите. Не желаете что-нибудь выпить?

– Я не пью на службе. – Полицейский огляделся по сторонам, не торопясь снимать плащ и шлем. – Значит, здесь вы работаете.

– Да. Я как раз писал, когда вы позвонили.

– Опять измываетесь над каким-нибудь бедолагой? – спросил полицейский.

– Ну почему же? – воскликнул Уолтер, задетый недружелюбным тоном стража порядка. Только теперь он заметил, каким жестким был взгляд его светло-зеленых глаз.

– Я сейчас объясню, – сказал полицейский, и тут зазвонил телефон.

Уолтер извинился и поспешно вышел из комнаты.

– Вас беспокоят из полицейского участка, – произнес голос в трубке. – Мистер Штритер?

– Да, это я.

– Как у вас там дела, мистер Штритер? Все хорошо, я надеюсь? Я, собственно, почему спрашиваю. Мне очень неловко, но мы забыли о вашей просьбе и никого не направили к вашему дому. Боюсь, наши службы не скоординировались как должно.

– Но, – растерялся Уолтер, – вы же направили ко мне человека.

– Нет, мистер Штритер. Боюсь, что нет.

– Но тут у меня полицейский. Прямо здесь, в доме.

Его собеседник ненадолго умолк, а когда заговорил снова, его голос звучал чуть напряженно:

– Это точно не кто-то из наших. Вы случаем не заметили его номер?

– Нет.

На этот раз пауза была дольше, а потом голос в трубке сказал:

– Хотите, пришлем к вам кого-нибудь прямо сейчас?

– Да, п… пожалуйста.

– Хорошо. Мы уже выезжаем, скоро будем у вас.

Уолтер положил трубку. И что теперь? Забаррикадировать дверь? Выскочить на улицу? Попытаться разбудить экономку? С любым полицейским шутить не стоит, а со лжеполицейским – особенно! Сколько времени нужно настоящей полиции, чтобы добраться до его дома? Они сказали, что будут скоро. Сколько это в минутах? Пока он размышлял, дверь открылась, и гость вошел в комнату.

– Главное – проникнуть в дом, а дальше все двери открыты, – объявил он. – Вы забыли, что я был полицейским?

– Были? – переспросил Уолтер, пятясь от него. – Вы и есть полицейский.

– Кем только я ни был, – продолжал полицейский. – Вором, грабителем, сутенером и шантажистом, не говоря уж об убийце. Вам ли не знать!

Полицейский, если это действительно был полицейский, приближался к Уолтеру, и тот вдруг как-то особенно остро осознал значение маленьких расстояний – от буфета до стола, от одного стула до другого.

– Не понимаю, о чем вы, – пробормотал Уолтер. – Почему вы так странно со мной говорите? Я не сделал вам ничего плохого. Я вас вижу впервые в жизни.

– Да неужели? – прищурился гость. – Но вы думали обо мне, и вы… – Он возвысил голос. – Вы обо мне писали. Вы хорошо надо мной посмеялись, не так ли? Теперь мой черед посмеяться над вами. Вы меня сделали мерзким, насколько возможно. А вы не подумали, каково будет мне? Не подумали, каково это – быть мной? Вы себя не поставили на мое место. Вы меня не пожалели, ведь правда? Ну и я вас жалеть не стану.

– Я же вам говорю, – воскликнул Уолтер, схватившись за край стола, – я вас не знаю!

– А теперь он еще говорит, что не знает меня! Вы сотворили со мной такое, а потом просто меня забыли! – Его голос сделался тонким, исполненным жалости к себе. – Вы забыли Уильяма Штайнсфорта.

– Уильяма Штайнсфорта?!

– Да. Я был вашим козлом отпущения, так ведь? Все свое отвращение к себе вы обрушили на меня. Вы себя чувствовали молодцом, когда писали обо мне. Вы думали, что вы такой благородный, такой замечательный парень, пишете о такой мрази. Скажите мне честно, как один У. Ш. другому: что я, по-вашему, должен сделать в соответствии с характером персонажа?

– Я… я не знаю, – пробормотал Уолтер.

– Он не знает! – усмехнулся Штайнсфорт. – Вы должны знать, вы мой отец. Что сделал бы Уильям Штайнсфорт, если бы встретил на темной безлюдной улице своего престарелого папашу, который отправил его на виселицу?

Уолтер молча смотрел на него.

– Вы сами знаете, что, – сказал Штайнсфорт. – Знаете не хуже меня. – Его лицо изменилось, и он резко проговорил: – Нет, вы не знаете. Потому что вы никогда меня по-настоящему не понимали. Я не такой гнусный, каким вы меня изобразили. – Он на секунду умолк, и в груди Уолтера затеплился слабый огонек надежды. – Вы не дали мне ни единого шанса. Но я дам вам шанс. Что лишний раз подтвердит, что вы никогда меня не понимали, да?

Уолтер кивнул.

– И вы забыли еще кое-что.

– Что я забыл?

– Когда-то я был ребенком, – сказал бывший полицейский.

Уолтер опять промолчал.

– Значит, это вы признаете? – мрачно проговорил Уильям Штайнсфорт. – Что ж, если вы назовете хоть одну добродетель, которой вы меня наделили… хоть одну светлую мысль… хоть одну подкупающую черту…

– Да? – сказал Уолтер, дрожа.

– Тогда я вас отпущу.

– А если нет? – прошептал Уолтер.

– Если нет, очень жаль. Вам придется узнать меня по-настоящему, и вы понимаете, что это значит. Вы лишили меня руки, но другая рука у меня осталась. «Штайнсфорт Железный кулак» – так вы меня называли.

Уолтер тяжело задышал.

– Даю вам две минуты, чтобы вспомнить, – сказал Штайнсфорт.

Оба посмотрели на часы. Поначалу незаметное движение стрелки парализовало все мысли Уолтера. Он смотрел на лицо Уильяма Штайнсфорта, на его жестокое, хитрое лицо, как будто всегда остававшееся в тени, точно свет был не в силах к нему прикоснуться, и отчаянно рылся в памяти в поисках единственного эпизода, который его спасет, но память, сжатая, как кулак, не подсказывала ничего.

«Надо что-нибудь выдумать», – решил Уолтер, и его разум мгновенно расслабился. Перед его мысленным взором с фотографической четкостью предстала последняя страница книги. Страницы быстро сменяли друг друга, как по волшебству, как во сне, и каждая виделась очень ясно, одна за другой, от конца книги к началу. И когда книга захлопнулась, на Уолтера обрушилось всесокрушающее понимание: того, что он ищет, там нет. В этом безмерном зле нет ни крупинки добра. И он чувствовал, одержимый каким-то гибельным восторгом, что если сейчас этого не подтвердить, это будет предательством по отношению ко всему, что есть доброго в мире.

– Нет ничего, что могло бы тебя оправдать! – выкрикнул он. – Ты сам это знаешь! Из всех твоих грязных делишек это – самое грязное! Хочешь, чтобы я тебя обелил? Тебя ничто не обелит! На тебе даже снежинки чернеют! Как ты смеешь просить себе характеристику? Я уже дал тебе характеристику! Упаси боже сказать о тебе хоть одно доброе слово! Я лучше умру!

Штайнсфорт резко выбросил вперед свою единственную руку.

– Так умри! – сказал он.

Полицейские нашли Уолтера Штритера распростертым на обеденном столе. Тело было еще теплым, но он был мертв. Причина смерти не вызывала сомнений: вместо рукопожатия гость сжал ему горло. Уолтера Штритера задушили. Убийца бесследно исчез. На столе и на одежде убитого обнаружились хлопья тающего снега. Откуда он взялся, осталось загадкой, поскольку в тот день ни в городе, ни в окрестностях снега не было.

Два Вейна[67]

Ах, эти садовые статуи! Хозяин поместья по праву гордился своей коллекцией. Статуи украшали балюстраду террасы, обрамляли лестницу в сад, царили на квадратных и прямоугольных лужайках, отгороженных друг от друга плотными полосами высоких кустарников и аккуратно подстриженных тисов, – если смотреть на них сверху, эти лужайки напоминали шахматную доску. Статуи были повсюду, и поначалу, пока мы бродили по огромному саду в поздних сентябрьских сумерках, я еще как-то пытался их сосчитать, но вскоре сбился со счета. Некоторые стояли на низких постаментах на безупречно подстриженных газонах, другие – божества водной стихии – на крошечных островках посреди прудов, населенных золотыми рыбками. Каждая из этих статуй властвовала безраздельно в своем маленьком царстве, окутанная тайной и тишиной.

– Как называются эти участки? – спросил я, обводя взглядом лужайку, замкнутое пространство, окруженное плотной зеленой изгородью. – Они создают ощущение полного уединения.

– Теменосы, – ответил хозяин поместья, четко разделив слово на слоги. – Слово из древнегреческого.

– Теменос – священный участок, посвященный какому-то божеству, – блеснул я своими познаниями, но, кажется, не произвел впечатления на собеседника.

Одни статуи были вытесаны из серого камня, местами заросшего лишайником, похожим на золотистые пятна, другие – отлиты из какого-то темного матового металла, который, казалось, отталкивал солнечный свет. В сгущавшихся сумерках они как будто притягивали темноту – возможно, они никогда ее не отпускали.

Хозяин поместья и сам чем-то походил на эти металлические изваяния: в строгом, несколько старомодном сельском наряде, напоминавшем одеяние священника – бриджи с манжетами чуть ниже колен, черные шерстяные чулки на тощих ногах, твидовый пиджак с поясом вроде викторианских норфолкских пиджаков, – он выглядел в точности как они, и, когда он стоял в сумеречном теменосе, вытянув руку вперед и указывая на статую, которая тоже на что-то указывала вытянутой рукой, его легко было спутать с нею.

– Хочу показать вам еще кое-что, – сказал он. – А потом мы вернемся в дом, и можно будет готовиться к ужину.

К моему удивлению, он взял меня под руку и повел в самый дальний конец сада (в каждом теменосе была два выхода, соединявших его с двумя соседними огороженными участками). Когда мы вошли в этот последний теменос, хозяин поместья отпустил мою руку и наклонился, вроде как завязать развязавшийся шнурок. Я медленно двинулся к изваянию, которое даже на таком расстоянии заметно отличалось от всех остальных.

Все прочие были созданиями из древних мифов: боги и богини, сатиры и нимфы, дриады и ореады. Но эта статуя – нет. Я невольно ускорил шаги. Это была фигура мужчины в современной одежде, и что-то в ней показалось мне очень знакомым. Но точно ли это статуя? Я замер на месте и оглянулся, надеясь увидеть, что меня догоняет хозяин дома. Но его не было – он исчез. И все же вот он стоял прямо передо мной, протянув руку, словно для рукопожатия. Хотя нет: вытянутый указательный палец явно предполагал некое указание.

Я оглянулся еще раз, но в теменосе, уже окутанном вечерним сумраком, не было никого, кроме меня. Борясь с растерянностью и, честно признаюсь, со страхом, я заставил себя подойти ближе к статуе. Теперь я разглядел ее улыбку – тихую, загадочную улыбку, как на некоторых картинах Леонардо да Винчи. Она была словно живая, эта улыбка, точная копия улыбки хозяина дома, – и я снова остановился, не зная, чему верить: своим глазам или здравому смыслу. Пока я размышлял, где-то рядом раздался тихий смешок. Я испуганно вздрогнул: мне почудилось, что смеялась статуя. Но ее застывшее в улыбке лицо оставалось неизменным, а уже в следующее мгновение в теменос вошел хозяин поместья.

Он опять рассмеялся, не так наигранно, как в первый раз, и я неуверенно присоединился к нему.

– Прошу прощения за этот маленький розыгрыш, – сказал он. – Но так забавно наблюдать за гостями, когда они видят эту статую. Я даже специально проделал отверстие в изгороди, чтобы лучше видеть. Кое-кто сильно пугается. А кое-кто сразу же понимает, в чем шутка, и начинает смеяться еще раньше меня – и тогда уже я выступаю посмешищем. Но большинство реагируют так же, как вы: сделают шаг – остановятся, сделают шаг – остановятся, не зная, можно ли верить своим глазам. Забавно наблюдать за людьми, когда они не знают, что за ними наблюдают. Сразу понятно, кто из них… одарен воображением.

Я нервно усмехнулся.

– Выше нос, – сказал он, и мне сделалось неприятно, что он заметил мою растерянность. – Вы с честью выдержали испытание. Не абсолютный материалист, как те твердолобые наглецы, которые не понимают, в чем разница между тем, что мы видим, и тем, во что верим. И уж точно – уж точно – не паникер, как некоторые. Впрочем, я их не виню. Возможно, я бы и сам испугался. А вы прекрасно себя проявили. Сразу видно уравновешенного человека: благоразумного, но непредубежденного, осторожного, но решительного. Вы говорили, что вы писатель?

– В свободное время, – промямлил я.

– Значит, вы умеете видеть то, что скрывается за внешними проявлениями.

Пока он говорил, я мысленно сравнивал его со статуей. Да, общее сходство было поразительным – тот же большой выразительный нос, тот же покатый лоб, – но теперь я сам удивлялся, как мог спутать статую с живым человеком. Совсем иная текстура материала – свинца, судя по виду. Избавившись от суеверного страха, я подошел вплотную к изваянию. Заметил тонкую трещинку на черном чулке и бездумно ковырнул ее ногтем.

– Не надо! – воскликнул хозяин поместья. – Гипс легко крошится.

Я извинился.

– Прошу прощения, я не хотел портить вам ногу. Так это гипс? Он такой темный, как… как ваш костюм.

– Это краска, – пояснил он, – чтобы усилить сходство.

Я еще раз рассмотрел статую. Ее лицо и кисти рук были светлее одежды, но только чуть-чуть. Я подумал, что это как раз очень жизненно. Смуглая кожа хозяина дома иногда отливала почти металлическим блеском.

– А остальные статуи? Они из камня? – спросил я.

– Да, остальные из камня. Эта была экспериментальной.

– Экспериментальной?

– Мой собственный эксперимент. Я сам ее изваял. – Он даже не пытался скрыть гордость.

– Вы отлично придумали! – Я отступил на пару шагов и еще раз внимательно осмотрел статую. – Прямо вылитый вы. И сама статуя как живая. Кажется, что она дышит и движется.

– Движется? – переспросил он каким-то странным далеким голосом.

– Да, именно движется, – подтвердил я, захваченный собственными фантазиями. – Видите, у нее под ногами вытоптана трава. Неподвижные статуи не топчут траву.

Его ответ прозвучал сухо и даже как будто с прохладцей:

– Мои садовники стригут траву ножницами, я так распорядился.

Вновь неприятно задетый, что меня осадили, я сказал:

– И все равно статуя как живая, вот я о чем. – Мне вспомнился девиз на его гербовой бумаге. – Vayne sed non vanus. Я люблю каламбуры. «Вейн, но не тщеславный». Вы, но не вы.

– Vanus – это еще и «пустой». У нас принято переводить: «Вейн, но не пустой», – проговорил он уже мягче.

– В самую точку! – воскликнул я. – Да, это Вейн, но пустой ли он, вот в чем вопрос. Это просто комплект одежды?

Он пристально посмотрел на меня и произнес:

– Разве не «одежда говорит о человеке»?[68]

– Да, пожалуй. – Мне понравилось, как он ловко нашелся с ответом. – Но этот Вейн, кажется, больше вас. В смысле, крупнее по размеру.

– У меня страсть к крупным формам. Люблю большие масштабы.

– И тут вам есть где развернуться! – Я указал взглядом на большой особняк, прямоугольную глыбу тьмы на фоне ночного неба.

– Вот только слуги нынче не те, что были до войны, – заметил он невпопад. – Пришлось изрядно похлопотать, пока я не нашел подходящую прислугу. Но тем не менее ваша ванна, я думаю, уже готова.

Я понял намек и поспешил прочь, но он внезапно окликнул меня:

– Послушайте! Не трудитесь переодеваться к ужину. У меня есть идея. Фэйрклаф, как и вы, здесь еще не бывал, это первый его визит. Он не видел статуи. После ужина мы сыграем в прятки. Я спрячусь, а вы с Фэйрклафом будете меня искать – тут, в саду. Среди статуй. Вам может быть скучновато, потому что вы знаете, в чем секрет. Но если вам станет скучно, можете тоже меня поискать – и вряд ли у вас получится меня найти. Кто знаком с местностью, у того преимущество. Может быть, не совсем честное, соглашусь. Мы установим лимит времени. Если вы не найдете меня за двадцать минут, я побегу в «домик». При любых обстоятельствах.

– А где будет «домик»?

– Я скажу позже. Только не говорите ничего Фэйрклафу.

Я пообещал, что ничего ему не скажу.

– Но простите, пожалуйста, я не совсем понимаю, зачем…

– Ну как же! – перебил меня Вейн. – Я хочу, чтобы Фэйрклаф спутал меня со статуей. Хочу посмотреть, как он… как он испугается.

– А вдруг он ее опрокинет и она разобьется?

Прищурившись, он посмотрел на меня.

– Вы не знаете Фэйрклафа. Он человек тихий и робкий. Он не станет к ней прикасаться. Они никогда к ней не прикасаются, пока не узнают, что это такое.

Как я понял, под словом «они» подразумевались все гости поместья, жертвы розыгрыша со статуей: прошлые, нынешние и будущие. Мы поговорили еще немного и разошлись по своим комнатам.

У себя в комнате я застал дворецкого, который раскладывал на кровати мой вечерний костюм. Я сказал ему, что не буду переодеваться к ужину, и спросил, приехал ли мистер Фэйрклаф.

– Да, сэр. Он у себя.

– Будьте добры, проводите меня к нему.

Он провел меня по коридору, освещенному тусклыми старинными лампами.

Фэйрклаф как раз собирался переодеваться. Я сообщил ему, что сегодня мы ужинаем не во фраках.

Он удивился.

– Как же так? Почему? В этом доме всегда переодеваются к ужину!

– Но не сегодня.

Мне не нравилась моя роль сообщника, но Фэйрклаф изображал из себя этакого всезнайку, и мне захотелось его проучить. Маленькое потрясение ему точно не повредит.

– Интересно, переодевался ли Постгейт? – спросил я, подняв тему, занимавшую все мои мысли с тех пор, как я приехал в поместье.

– Наверняка, – отозвался Фэйрклаф. – Вы разве не знали? Его фрак так и не нашли.

– Я плохо помню эту историю, – сказал я, пытаясь подтолкнуть его к разговору.

– Да там и помнить особенно нечего. Он приехал сюда погостить, как мы с вами. Пошел переодеваться к ужину, опять же, как мы с вами. И больше его не видели.

– Он же был не один? В доме были другие гости?

– Да, много гостей.

– И когда это случилось?

– Три года назад. Через два года после того, как Вейн ушел с поста председателя правления.

– Если не ошибаюсь, Постгейт как-то способствовал его отставке?

– Да. Об этом все знают, – подтвердил Фэйрклаф. – Вейн великодушно его простил. Впрочем, Вейн не особенно пострадал. Возможно, он все равно подал бы в отставку, когда унаследовал это поместье от дяди. То собрание гостей было как бы приемом в честь перемирия. Зарываем топор войны, и все в таком духе.

Я согласился, что Вейн поступил благородно, решив помириться с человеком, при чьем содействии его уволили из компании.

– И он по-прежнему предан своей старой фирме, – добавил я. – Иначе он не пригласил бы нас в гости.

– Да, – кивнул Фэйрклаф. – Но мы просто мелкие сошки. Он проявил доброту и любезность не лично к нам, а к компании.

Я подумал об испытании, уготованном Фэйрклафу после ужина, но вряд ли оно могло кончиться как-то плохо.

– Наверное, не стоит упоминать при нем о Постгейте? – спросил я.

– Почему нет? Насколько я понимаю, он даже любит о нем говорить. Лучше уж высказаться, чем держать все в себе.

– Как вы считаете, Вейн тщеславен?

– Безусловно тщеславен.

– Мне показалось, он очень гордится своими скульпторскими достижениями, – заметил я.

– Скульпторскими достижениями? – удивленно переспросил Фэйрклаф.

Я уже понял свою оплошность, но отступать было поздно.

– Да, вы не знали? – спросил я не без злорадства. – Он увлекся скульптурой и изваял статую. Что-то вроде портрета. И собирается изваять еще несколько. Гипсовые портреты друзей и знакомых. Он спросил у меня, не хочу ли я ему позировать.

– Может, он сделает и мой портрет тоже? – произнес Фэйрклаф с бессознательным эгоизмом, свойственным каждому человеку. – По-моему, из меня выйдет отличная статуя. – Полуодетый, он встал перед зеркалом и рассмотрел себя со всех сторон. Он был высоким и стройным, белокожим, с высоким выпуклым лбом и копной тонких светлых волос. – Вы согласились позировать?

– Я сказал, что мне трудно долго стоять, но если он сделает лежачий портрет, я с удовольствием для него полежу.

Мы рассмеялись.

– А где его студия? – спросил Фэйрклаф чуть ли не с робостью.

– Где-то в подвале. Он говорит, что предпочитает работать при искусственном освещении.

Мы оба задумались, а потом, по какой-то неясной мне самому ассоциации, я спросил:

– В этом доме водятся привидения?

– Я ни разу не слышал о чем-то подобном, – сказал Фэйрклаф. – Но слышал странные рассказы о ванне.

– О ванне?

– Да. Говорят, здесь есть ванна, на месте старой лифтовой шахты, и она ездит вверх-вниз. Чего только не придумают! Кстати, о ванне… – задумчиво проговорил Фэйрклаф. – Я, пожалуй, приму ее прямо сейчас. Вы, возможно, не знаете, но Вейн не терпит, когда гости опаздывают к столу, даже на полминуты.

– Можно мне заглянуть в вашу ванную? – спросил я. – Вам повезло, у вас ванная, смежная с комнатой. А моя ванная – в конце коридора.

Ванная, отделанная белым мрамором, была совершенно роскошной и очень современной, если не считать саму огромную, явно старинную лохань из красного дерева с крышкой.

– Ванна с крышкой! – воскликнул я. – Знаете сказку о веточке белой омелы[69]?

Он не знал. Я его просветил и ушел к себе.

Несмотря на предупреждение Фэйрклафа, я все-таки опоздал к ужину на пару минут. Причина опоздания никак не шла у меня из головы, хотя я не стал поднимать за столом эту тему и предпочел бы и вовсе о ней не думать. Боюсь, из меня получился не самый блистательный собеседник. Впрочем, и сам Вейн был задумчив и не особенно разговорчив. Но после ужина он заметно взбодрился и принялся с воодушевлением объяснять нам с Фэйрклафом правила игры в садовые прятки. Мы все разделимся – так он сказал, – и мне достанется левая сторона огороженных лужаек (или теменосов, как ему нравилось их называть), а Фэйрклафу – правая. Вейн будет прятаться, мы – искать. Мы стояли на верхней ступеньке крутой длинной лестницы, спускавшейся от дома в сад, и Вейн прямо пальцем указал нам обоим, куда идти.

– «Домик» здесь. Где я сейчас стою, – заключил он. – Я крикну «ку-ку», когда можно будет идти искать. – Он развернулся и зашагал к дому.

Мы с Фэйрклафом осторожно спустились по лестнице на большую круглую лужайку, от которой в обе стороны расходились зеленые коридоры – входы на территорию теменосов. Мы церемонно раскланялись, и каждый пошел в свою сторону, согласно полученным указаниям. Фэйрклаф шагнул в проем в плотной тисовой изгороди и сразу скрылся из виду.

Я наконец-то остался наедине со своими мыслями. Разумеется, я уже понял, что это был просто-напросто очередной розыгрыш Вейна, но понял только теперь. Но в тот момент, когда это произошло, я перепугался до полусмерти. И мне до сих пор страшно подумать, что стало бы со мной, если бы я… что ж, скажу все, как есть… если бы я залез в ванну. Меня спасла давняя привычка сначала пробовать воду ногой. Кстати, я убрал ногу не сразу, потому что вода была довольно прохладной. Сказать по правде, я не просто окунул ногу в ванну, а надавил на нее всем весом.

– Ку-ку!

Стало быть, охота началась. Фэйрклаф будет бродить по сумрачным теменосам, вглядываясь в темноту. Моя роль – чисто зрительская, я не участник, а лишь наблюдатель. Я просто подыгрываю Вейну. Я ему просто подыгрываю…

Я почувствовал, как проседает дно ванной, и сразу же вытащил ногу. Крышка захлопнулась, и ванна медленно ушла под пол, словно гроб в крематории. Боже, как я испугался! Снизу донесся щелчок. Видимо, ванна достигла дна. Я заглянул в шахту, но ничего не увидел в кромешной тьме. Затем снова включился грохочущий механизм, ванна поехала вверх и встала на место. Но я не рискнул в нее забираться. Большое спасибо, но как-нибудь без меня!

– Ку-ку!

Я вздрогнул от неожиданности. Голос раздался так близко! Я перешел в следующий теменос, старательно притворяясь, будто тоже ищу Вейна. Я уже начал склоняться к мысли, что надо бы разыскать Фэйрклафа и все ему рассказать. Да, я обещал Вейну не выдавать его планов, но я был зол, мне хотелось его проучить. Потому что нельзя так пугать ни в чем не повинных людей.

– Ку-ку!

Теперь голос донесся со стороны Фэйрклафа. Но он звучал как-то странно, будто даже не по-человечески. Может быть, я не расслышал? Может быть, это был крик совы? Разыскать Фэйрклафа будет непросто: этих чертовых теменосов здесь, наверное, полсотни, если не больше, а луна, как назло, скрылась за облаками. Тут легко заблудиться, легко разминуться – возможно, я войду на лужайку, где он только что был, буквально в ту же секунду, когда он выйдет с другой стороны, – так мы можем бродить до утра. Хорошо, что ночь выдалась теплой. Но как же все это глупо!

Я посмотрел на часы, с трудом разглядев в темноте циферблат. До конца игры оставалась еще четверть часа. Фэйрклаф наверняка весь издергался. Я твердо решил, что найду его и расскажу о статуе. Вейн ничего не узнает. Или все же узнает? Он мог быть где угодно – буквально в соседнем теменосе! – и наблюдать за мной через дырку в тисовой изгороди.

По саду разлился легкий туман, в котором скрылись головы статуй, возвышавшихся над темно-зелеными стенами теменосов. Если туман станет гуще, я не замечу Фэйрклафа, даже если он будет где-то совсем рядом, и мы можем блуждать тут до самого Судного дня – как минимум еще десять минут, которые уже сейчас представлялись мне целой вечностью.

Я посмотрел себе под ноги и разглядел свои собственные следы – темные отпечатки на влажной траве. Их было много. Казалось, цепочки следов расходились во всех направлениях. И все это только мои следы? Я и вправду так много ходил? Я попытался сравнить отпечатки и понять, нет ли здесь чьих-то еще следов.

– Ку-ку!

Это почти наверняка была сова: мне показалось, что звук шел откуда-то сверху. Хотя, возможно, среди прочих своих достижений Вейн владел еще и искусством чревовещания. Я бы не удивился. От него можно ждать чего угодно. Ему точно нельзя доверять. Постгейт ему не доверял – по крайней мере, как председателю правления компании.

Я уже не сомневался, что надо предупредить Фэйрклафа. И чем скорее, тем лучше. И я сам буду рад его увидеть, мне уже надоело бродить в темноте одному. Но где он? Как его найти?

Потеряв всякую ориентацию и не зная, куда идти, я метался по саду, из одного теменоса в другой, пока не вернулся на ту лужайку, с которой начал. Я узнал ее по статуе; она-то уж точно не двигалась. Я снова начал обход. Спокойнее, спокойнее. В конце концов я набрел на теменос, где не было вообще никаких следов, – девственно чистый теменос, – прошел его насквозь, вышел с другой стороны и оказался на круглой центральной лужайке, откуда направился в «угодья» Фэйрклафа.

Бедняга Фэйклаф! Если судить по его следам, он бегал кругами еще больше меня. Но точно ли это только его следы? В следующем теменосе я наткнулся на статую Пана, бога паники. Как кстати!

– Фэйрклаф! Фэйрклаф!

Я не решился кричать, а только немного повысил голос, почти (но все-таки не окончательно) потеряв голову.

– Фэйрклаф! Фэйрклаф!

Я старался держаться подальше от тисовых стен; слишком плотным был сумрак вблизи кустов, на открытом пространстве ближе к центру лужаек мне было как-то спокойнее. И хотя я пытался найти Фэйрклафа и сам его звал, надеясь, что он отзовется, у меня душа ушла в пятки, когда я услышал его тихий голос: «Я здесь». Он сидел на корточках под темной изгородью, очевидно избрав тактику, прямо противоположную моей, – рядом с плотной стеной он чувствовал себя более защищенным. Мне пришлось долго его уговаривать выйти на середину лужайки.

– Слушайте! – прошептал я. – Вот что вам нужно сделать…

– Я его видел, – сказал он. – Вот его следы.

Я посмотрел: крупные, смазанные отпечатки, совсем не похожие на наши с Фэйрклафом следы.

– Если вы его видели, – удивился я, – почему вы его не окликнули?

– Я окликнул, – ответил Фэйрклаф, – но он не ответил. Даже не посмотрел в мою сторону.

– Наверное, кто-то забрался в сад. Может быть, кто-то чужой. Сейчас мы все выясним. Я отведу вас к статуе.

– К статуе?

– Я потом все объясню.

Я уже успокоился, но все равно не смог вспомнить, как добраться до статуи Вейна. Наконец у меня появилась идея.

– Мы пойдем по следам.

– По чьим следам? – спросил Фэйрклаф.

– Вот по этим, которые не наши.

Легко сказать, и легко отличить их от наших следов, но какое они указывали направление? Хороший вопрос.

– Смотрите, вот отпечатки каблуков, – сказал я. – Значит, нам туда.

Мы пошли по следам, и они привели нас в теменос, где раньше стояла статуя. Ошибки быть не могло. Мы видели пятна сухой травы, примятой ногами статуи, видели цепочку следов, уходящую прочь. Но самой статуи на месте не было.

– Вейн! – крикнул я. – Вейн!

– Ку-ку! – донеслось издалека.

– Это на лестнице, – сказал я. – Пойдемте к лестнице! Пойдемте вместе!

Вейн стоял на лестнице, спускавшейся в сад, я отчетливо его видел. И так же отчетливо видел фигуру того, кто подкрадывался к нему сзади, – еще одного Вейна. Двух Вейнов. Вейн, который был ниже ростом, владелец поместья, стоял с гордым, уверенным видом и по-хозяйски оглядывал свои владения.

– Ку-ку! – крикнул он в ночь, залитую лунным светом. – Ку-ку!

Но тот, другой Вейн, уже поднялся по травянистому склону и встал у него за спиной. На мгновение два Вейна застыли, неподвижные, как изваяния. Затем раздался пронзительный крик. Клубок тел покатился вниз по ступеням, руки-ноги мелькали, словно спицы в бешено вращавшемся колесе. Грохот падения, глухой удар. Они оба упали, оба Вейна. И в ночи вновь воцарилась тишина.

Они лежали бесформенной кучей, почти в обнимку, два изломанных тела среди кусков гипса. Казалось, на них обрушился потолок, только это был не потолок: с ними как будто был кто-то третий, потому что обломки гипса еще сохранили вполне узнаваемые очертания человеческих форм. Оба Вейна были мертвы, но один из них, как мы узнали потом, был мертв уже несколько лет. И это был вовсе не Вейн, а Постгейт.

Поместье Монксхуд[70]

– Он странный, – сказала Неста.

– Странный в чем? – спросил я.

– Да просто невротик. У него то ли мания, то ли пунктик насчет огня. Он не спит ночами, боится, что из камина выпрыгнет искра и подожжет ковер. Потом встает и идет проверять. Иногда по несколько раз за ночь, даже когда огонь совсем прогорит.

– У него дома камины с открытым огнем? – спросил я.

– Ну да, потому что так лучше для здоровья, и другим это нравится, и он не хочет потакать своим причудам.

– Похоже, он человек принципа, – заметил я.

– Так и есть, – сказала хозяйка поместья. – Думаю, отчасти в этом-то и проблема с Виктором. Будь он чуть больше раскован, у него не было бы таких странных фантазий. Он говорит, это его наказание. Подсознание заставляет его делать то, чего ему самому делать не хочется. Но ему кто-то сказал, что, если он сможет принять свой невроз и получать от него удовольствие…

Я рассмеялся.

– Наверное, я не так выразилась, – строго проговорила Неста. – Какой ты ехидный, Хьюго! Он и вправду старается. Как будто это большое удовольствие – вылезать из теплой постели, тащиться вниз по холодным ступенькам, проверять огонь, который давно прогорел, и ты это знаешь!

– А ты уверена, что дело в огне? – спросил я. – Мне на ум приходит другая причина: он крадется посреди ночи по холодным темным коридорам ради того, чтобы получить удовольствие.

Неста пропустила мое замечание мимо ушей.

– Дело не только в огне, – сказала она, – он проверяет газовые краны и электрические выключатели – все, откуда может выскочить искра.

– Нет, правда, Неста, – настаивал я на своем, – в его безумии может быть свой расчет. Это дает ему алиби на все случаи жизни, помимо амурных утех: к примеру, воровства или даже убийства.

– Ты так говоришь, потому что не знаешь Виктора, – нахмурилась Неста. – Он почти буддист – он и мухи не обидит.

– И он хочет, чтобы люди знали о его странностях? – спросил я. – Я думаю, он рассказал тебе…

– И да и нет, – ответила Неста.

– Почему нет, понятно. Но непонятно, почему да, – заметил я.

– Все не так просто, – сказала Неста. – Я сомневаюсь, что твой приземленный ум это поймет. В его сознании это связано с чувством вины…

– Да неужели? – воскликнул я.

– Да, но вины не реальной. И он боится, что если кто-то увидит, как он крадется в ночи, могут подумать…

– Еще как могут!

– И вообще, он не хочет делать из этого тайну, что-то накручивать. Он считает, что пусть лучше люди над ним смеются.

– Смеются! – воскликнул я. – Что-то мне не особо смешно.

– Да, смешного тут мало. Я подозреваю, что дело в эдиповом комплексе. Ему подвержены почти все мужчины, так или иначе. Наверняка и ты тоже, Хьюго.

– Я? Мой отец умер раньше, чем я родился. Как бы я его убил?

– Ты не понимаешь, – сказала Неста чуть ли не с жалостью. – Я только хотела сказать, что если ты услышишь ночью необычный шум…

– Да?

– Или случайно увидишь, как кто-то ходит…

– Да?

– Знай, что тревожиться не стоит. Это Виктор принимает меры предосторожности, как он это называет.

– Я сосчитаю до трех прежде, чем стрелять, – сказал я.

Мы с Нестой прогуливались вдвоем в ожидании остальных гостей, приглашенных на выходные. Впереди показался притаившийся за лужайкой дом, длинный и низкий, со сводчатыми окнами. Я впервые гостил у Несты в этом относительно новом доме (она их все время меняла). Закончив обсуждать Виктора, мы заговорили о других гостях, их матримониальных устремлениях, перспективах и перипетиях. В нашей беседе ощущался дух предвоенного времени, и Неста была настроена по-боевому.

– А Уолтер здесь? – спросил я.

Уолтер – муж Несты.

– Нет, он уехал на стрельбище. Он здесь не часто бывает, как ты знаешь. Монксхуд ему никогда не нравился – даже не знаю почему. Да, кстати, Хьюго, – продолжала она, – я должна перед тобой извиниться. Я не поставила в твою комнату никаких книг. Я знаю, какой ты заядлый читатель, но…

– Вовсе нет, – возразил я. – Кровать для меня – место сна.

Она улыбнулась.

– Ну, тогда ладно. Хочешь посмотреть комнату?

Я сказал, что хочу.

– Она на первом этаже. Называется «холостяцкая крепость».

Мы пошутили насчет названия.

– Холостякам надо держать оборону, – сказал я, – из-за коварных девиц, которые вечно на них охотятся. Но почему ты не определила туда Виктора? Тогда ему не пришлось бы ходить по лестницам.

– Эта комната несколько уединенная, – сказала она. – Я знаю, ты против этого не возражаешь, а он – да.

– Дело только в этом? – спросил я, но она ничего не ответила.

С Виктором Чисхолмом я познакомился, только когда мы собрались пропустить по рюмке перед обедом. В нем не было ничего примечательного: ни брюнет, ни блондин, ни высокий, ни низкий, ни полный, ни худой, ни молодой, ни старый. Я перебросился с ним несколькими фразами, но он как будто уклонялся от любой темы, кто бы ее ни затронул, – не бросался прочь, словно от прокаженного, но, выказав из вежливости необходимое внимание, потихонечку отстранялся. Во всяком случае, у меня сложилось такое впечатление. Он довольно много улыбался, будто хотел показать, что не сторонится общества, но тут же уходил в себя. Казалось, он сберегал силы для чего-то другого – возможно, для борьбы со своим неврозом.

После ужина мы играли в бридж, и Виктор последовал за нами в библиотеку, вероятно, раздумывая, не принять ли и ему участие, но, увидев, что и без него набралось четверо игроков, он вернулся в гостиную, к остальным трем гостям, в бридж не игравшим. Мы засиделись допоздна, пока не доиграли последний роббер, и я вновь увидел Виктора только тогда, когда все начали расходиться.

В библиотеке был большой открытый камин, в котором над кучкой золы тлели несколько поленьев. Комната производила впечатление полностью замкнутого пространства, в основном из-за того, что на дверь были наклеены книжные корешки, имитирующие книжные полки, стоявшие в ряд с настоящими стеллажами, и закрытая дверь совершенно не выделялась на фоне стены. Ближе к полуночи я спросил Несту, не подкинуть ли в камин новое полено, и она беззаботно ответила:

– Нет, не надо. Должны же мы когда-нибудь закончить, если ты пообещаешь не объявлять больше взяток, Хьюго.

И тут я вспомнил о Викторе и его комплексе. Когда мы наконец доиграли, я произнес со значением:

– Неста, может быть, я проверю камин в гостиной?

– Что ж, можешь проверить, – согласилась она, – но он уже наверняка прогорел.

– А в столовой? – спросил я, украдкой оглядев остальных, чтобы понять их реакцию, однако ее не последовало.

Неста чуть нахмурилась и сказала:

– В столовой электричество. У нас всего два камина.

На этом мы разошлись по своим комнатам.

Несмотря на всю мою браваду, мне почему-то не спалось. Я ворочался с боку на бок, периодически включал свет и смотрел на часы. Стены комнаты были темно-синими, но при искусственном освещении казались почти черными. Они были такими гладкими и блестящими, что, сидя на кровати, я различал в них свое отражение или как минимум тень. Мне это надоело, и я решил, что, будь у меня книга, я мог бы усыпить себя чтением – общепризнанным средством от бессонницы. Но книг в комнате не было, по краям пустой полки, как я помню, стояли только два книгодержателя из мыльного камня – в виде слоников, глядевших друг на друга.

Я промаялся до половины третьего, потом все-таки встал, набросил халат, открыл дверь спальни и выглянул в коридор. Сплошная темнота. Библиотека располагалась в другом конце длинного дома, и, чтобы попасть туда, мне нужно было пройти весь коридор. Фонарика у меня не было, и я не знал, где расположены выключатели, так что продвигался медленно. Я старался по возможности не шуметь, а потом подумал, что, если Неста меня услышит, она решит, будто это Виктор Чисхолм совершает свой ночной обход. Эта мысль придала мне уверенности, и я почти сразу нашел распределительный щит у подножия лестницы и включил свет в коридоре.

Дверь библиотеки была открыта, я вошел и машинально потянулся к выключателю. Но опустил руку, не успев коснуться стены, поскольку у меня возникло ощущение, что я здесь не один. Не знаю, почему я так решил, но передо мной будто мелькнуло видение еще до того, как я различил фигуру в дальнем конце комнаты, в глубоком каминном алькове – сгорбившуюся, почти скрючившуюся над очагом. Этот некто стоял ко мне спиной, почти вплотную приблизившись к огню. Я не видел, шевелится он или нет, но взметнувшийся язычок пламени сделал его силуэт еще темнее. Я подумал, что это наверняка Виктор Чисхолм, но воздержался от приветствия, решив, что его, как лунатика, тревожить не следует: это могло бы его испугать и поставить в неловкое положение. Но мне нужна была книга, и я на ощупь взял одну с полки. Однако сделал это не вполне бесшумно и краем глаза уловил, что фигура шевельнулась.

Вернувшись к себе, я подумал, что, наверное, надо было оставить свет в коридоре, чтобы облегчить Виктору обратный путь, но потом рассудил, что, раз он сам обходился без света, значит, знал свой маршрут достаточно хорошо. Я чувствовал себя молодцом: я подловил этого Чисхолма и добыл книгу. Это оказался четвертый том дневника Джона Ивлина[71]. Я прочитал всего несколько предложений и сам не заметил, как уснул.

Встретив за завтраком Виктора Чисхолма, я хотел было спросить у него, хорошо ли он спал. Это был невинный светский вопрос, но почему-то я так и не решился его задать. Мы просто поздравили друг друга с ясным морозным октябрьским утром, причем с таким пылом, словно в этом была и наша заслуга. К нам присоединились два других гостя, но ни одной дамы. Без их участия разговор как-то не клеился, и мы уткнулись в газеты.

Но мне хотелось с кем-нибудь поделиться своим ночным приключением. Я подумал, что Неста, наверное, не слишком занята домашним хозяйством, и подкараулил ее в коридоре.

– Твой друг Виктор Чисхолм снова ночью кутил, – сказал я. И, не давая ей вставить ни слова, рассказал обо всем, что случилось со мной прошлой ночью.

Примерно в середине рассказа я подумал, что моей истории явно недостает драматизма, ведь, как ни крути, Несте были известны причуды ее гостя, однако она выслушала меня с удивлением и даже легкой тревогой.

– Наверное, зря я тебе рассказал, – проговорил я с раскаянием в голосе. – Мне просто хотелось тебя развлечь.

Неста выдавила улыбку.

– Что ж, тебе это удалось. – И, вдруг посерьезнев, она добавила: – Но меня кое-что смущает.

– И что же?

– Он уверял меня, что этой ночью спал на редкость спокойно.

– Тут как раз все понятно. Этого требуют правила хорошего тона, когда ты гостишь в чьем-то доме. Я бы сказал то же самое, если бы ты спросила, но подумал, что ты захочешь узнать о Викторе.

Неста не поддержала мой игривый тон.

– Но мы так близко знакомы, – сказала она, как бы споря сама с собой. – Виктор бывает у нас… ну, достаточно часто… и всегда сообщает мне, когда принимает свои меры предосторожности. Я не понимаю…

Я задался вопросом, почему она так расстроилась. Виктор значит для нее больше, чем она готова признать? Ее огорчает, что он ей соврал? Она подозревает его в неверности?

– Может, он решил хотя бы раз тебя не тревожить, – предположил я.

– Ты уверен, что это был Виктор? – спросила она с нажимом.

Я уставился на нее.

– А кто же еще?

– Ну, кто-нибудь, кому тоже понадобилась книга.

Я сказал, что это очень маловероятно.

– К тому же он смотрел не на книги. Он смотрел на огонь. Кажется, ворошил угли ногой.

– Ворошил ногой?

– Ну, отчего-то же взметнулось пламя.

Неста ничего не сказала, но, похоже, встревожилась еще больше. Надеясь выудить из нее что-нибудь еще, я шутливо заметил:

– Но он оказался в надежном месте. В коридоре я видел целый ряд ведер с водой и огнетушитель…

– О, это Уолтер настоял, – поспешно проговорила Неста. – Знаешь, дом очень старый, и разумная предосторожность не помешает. Даже если у тебя пунктик насчет огня, это не значит, что пожар тебе не грозит, как и мания преследования не означает, что тебя не преследуют.

При этих словах я кое-что вспомнил.

– Если он не хочет, чтобы его приняли за грабителя, – сказал я, – то почему не включает свет?

– Но он включает, – возразила Неста, – как раз потому и включает.

Я покачал головой.

– Этой ночью свет был выключен.

Проблема ночных блужданий Виктора никак не оставляла меня в покое, мешая непринужденно общаться. Я не любитель пустых разговоров, и наша болтовня перед ланчем показалась мне донельзя скучной. Поэтому после еды я передумал играть в гольф, хотя взял с собой клюшки, и, извинившись, объявил, что, пожалуй, пойду прилягу вздремнуть, поскольку плохо спал ночью. Гости отреагировали с пониманием, даже с сочувствием, но Неста ничего не сказала, и никто – уж тем более Виктор – не выказал никакого беспокойства.

Днем, когда я проснулся, мне на ум пришла идея. Я решил прогуляться в деревню и поискать там старейшего жителя. Как ни удивительно, я его нашел, хотя от него не веяло седой стариной и он вполне бодро ковырялся у себя в саду. Я перегнулся через изгородь и завязал с ним разговор. Очень скоро он сообщил мне именно то, что я ожидал услышать, хотя, как это нередко бывает с новыми сведениями, мне было сложно найти им практическое применение, и я даже подумал, что зря проявил столь настойчивое любопытство. Главным образом меня интересовал вопрос: знает ли Виктор то, что узнал я? Неста знает, я даже не сомневался. Но сказала ли она ему?

Я, конечно, не стал ее расспрашивать – ей могло бы показаться, что я сую нос не в свое дело, к тому же, если бы она хотела мне рассказать, наверняка бы уже рассказала. То, что сообщил мне старик, многое объясняло.

Мой секрет угнетал меня, накладывая отпечаток на общение с другими гостями, словно я был коммунистом в департаменте правительства с единственным сообщником в лице начальника управления.

Неожиданно – кажется, это случилось после чаепития – разговор повернул в нужную мне сторону.

– Неста, в доме есть привидение? – спросила одна из женщин, которая, как и я, была здесь впервые. – Наверняка должно быть – иначе дом будет не полноценным!

Неста осторожно ответила:

– Нет, боюсь, я тебя разочарую. У нас нет привидения.

Я взглянул на Виктора Чисхолма, но его лицо было непроницаемо – я бы сказал, как у хорошего игрока в покер, недоставало разве что тщательно скрываемого коварства. Любопытная гостья не приняла такого ответа и продолжала муссировать тему, предлагая всевозможных призраков, приличествующих поместью Монксхуд[72], но Неста решительно отметала все предположения, не забывая украдкой позевывать. Постепенно все разошлись, под тем или иным предлогом, и я остался наедине с Виктором Чисхолмом.

– Я однажды гостил в сельском доме, в котором, как говорили, водится привидение, – непринужденно заметил я.

– О, в самом деле? – произнес он тоном человека, готового вежливо выслушать собеседника, пока его мысли заняты чем-то другим. – И как, было забавно?

– Ну не то чтобы забавно, – ответил я. – Я вам расскажу, если хотите. Дом был старый, как этот, и стоял на бывшей церковной земле. Так вот, когда распустили монастыри, аббатство снесли, то часть камней пошла на постройку того самого дома. Никто им не помешал. Но один старый монах, обнищавший из-за того, что его монастыря не стало, помнил о прежних деньках, когда они пировали и бражничали, и пели песни, и толстели, и хлопали друг друга по спине, как вы, наверное, видели на картинках, – и такая досада его взяла, что на смертном одре он проклял это место и пообещал, что через четыреста лет вернется, где бы он ни был, и сожжет этот дом.

Я наблюдал за Виктором Чисхолмом, стараясь уловить на его лице признаки волнения, но тщетно.

– Вы считаете, привидение на это способно? – Вот и все, что он сказал. – Мне всегда казалось, что устроить в доме пожар не так-то легко. Камин и то зажечь непросто, даже когда все приготовлено: растопка, спички и прочее.

«Это увещевания разума, – подумал я и похвалил себя за проницательность. – Он повторяет то, что ему говорят благонамеренные люди и что говорит себе он сам, надеясь унять свой страх».

– Я не знаток по части привидений, – сказал я. – Они обычно гремят цепями, и кто-то из них, предположительно, обитает в жарких краях, так что они могли бы прихватить с собой горящую головню. Или разворошить угли в камине. К примеру, тот камин в библиотеке…

– О, ну что вы! – воскликнул он, и я увидел, что мне все же удалось его напугать. – Камин в библиотеке совершенно безопасен. Я… Я сам иногда волнуюсь насчет каминов, но насчет этого, в библиотеке, я бы не стал беспокоиться. Там кругом столько камня. Вы и вправду считаете…

– Понятия не имею, – сказал я, чувствуя, что получил ответ на один из моих вопросов. – Но хозяйка дома, где я гостил, несомненно, тревожилась. Мне пришлось буквально вытягивать из нее эту историю. История, конечно, банальная, совершенно обычная легенда – скукотища, на самом деле.

– А тот дом когда-нибудь горел? – спросил Виктор.

– Я об этом не слышал.

Конечно, Виктор мог хитрить. Он мог знать легенду поместья Монксхуд и бояться камина в библиотеке: невротики печально известны своей склонностью ко лжи. Но я так не думал. Однако альтернатива была еще фантастичнее. В нее мне тоже не верилось, и постепенно (ведь логика иногда сдает позиции) я пришел к тому, что перестал доверять обеим версиям.

Ближе к вечеру я позаботился о том, чтобы запастись книгами поинтереснее, чем дневник Ивлина. Но они мне не понадобились. Я прекрасно спал – как и все остальные гости, судя по моим осторожным расспросам поутру.

От Несты я не узнал ничего нового. Она как будто избегала меня, и я впервые в жизни ощутил себя полицейским, с которым надо все время быть начеку, чтобы не выболтать лишнего. Я по-прежнему пытался убедить себя, что Виктор Чисхолм и был, и не был в библиотеке в предрассветные часы в субботу, – если бы мне пришлось отвечать под присягой, я бы сказал, что он был. Третью возможность, высказанную Нестой – что книга понадобилась кому-то еще из гостей, – я в расчет не принимал. Моя теория состояла в том, что Нестой владел суеверный страх пожара в поместье Монксхуд, и она пользовалась услугами Виктора в качестве ночного сторожа, держа его в неведении относительно риска, которому он себя подвергал.

Риска? Не было тут никакого риска, и все-таки мне не давало покоя смутное ощущение необходимости что-то предпринять, поэтому я воззвал к своему чувству долга и бросился в гущу общественной жизни поместья. Да, вероятно, я был скучным гостем и должен был как-то это искупить. Для начала я решил разыскать Несту и извиниться за мое, как я чувствовал, слегка критическое отношение к ней.

В поисках Несты я забрел в библиотеку. Ее там не было, зато была горничная – она стояла на четвереньках и отчаянно терла щеткой ковер.

– Боже правый! – воскликнул я, поражаясь столь допотопному способу уборки помещения. – Неужели у вас нет пылесоса?

Девушка (прехорошенькая) подняла на меня взгляд и сказала:

– Есть, но он не годится для этих пятен.

– Правда? А что там за пятна?

– Я не знаю, – сказала девушка. – Похоже на чьи-то следы.

Я нагнулся: и впрямь похожи. Приглядевшись получше, я отметил еще одну особенность, но почему-то не стал говорить о ней вслух. Вместо этого, взглянув на камин, заметил:

– Как будто кто-то потоптался в золе.

– Я тоже так думаю, – сказала она и снова склонилась над отметинами на ковре.

– Что ж, это чистая грязь, – заметил я, – она должна легко счищаться.

– Да, должна, – согласилась девушка. – Но не счищается. По мне, так их будто выжгли.

– Не может быть! – убежденно проговорил я.

Однако любопытство взяло верх, и я тоже опустился на четвереньки, уткнувшись носом в ковер.

– Хьюго, что ты делаешь? – раздался у меня за спиной голос Несты.

Я поспешно поднялся на ноги.

– Что ты делаешь? – строго повторила она.

На меня снизошло вдохновение.

– Сказать по правде, я хотел выяснить, не подкрашен ли этот прекрасный персидский ковер анилиновыми красителями. Есть лишь один способ проверить – нужно его лизнуть. Анилин кислый на вкус.

– И что? – спросила Неста.

– Ничуть не бывало.

– Рада слышать, – сказала Неста.

Я вышел из библиотеки следом ней, и она поведала мне историю персидского ковра. Это дало мне возможность выразить восхищение домом и всеми его интерьерами.

– У тебя, Неста, не дом, а сокровищница, – заключил я. – Надеюсь, все застраховано.

– Да, разумеется, – ответила она довольно сухо. – А я и не знала, что ты эксперт по коврам, Хьюго.

При первой возможности я вернулся в библиотеку. Горничная хорошо потрудилась: следов почти не осталось, а горелый запах, который я различил раньше, теперь едва ощущался. Однако следы, ведущие от камина к двери, все же были заметны, хотя до двери не доходили, а обрывались на полпути, перед внутренней стеной, заставленной книгами. В этом не было ничего удивительного: после нескольких шагов зола и пепел должны были осыпаться.

Исчезло и кое-что еще, так что я даже усомнился, не померещилась ли она мне – отметина большого пальца, то есть пальца босой ноги. Да, Виктор мог спуститься сюда босиком, чтобы не шуметь, но все равно это было странно, пусть и не настолько, как мне казалось вначале.

После полудня мы расселись в две машины и, одолев приличное расстояние, прибыли на чай к соседу. Едва поместье Монксхуд скрылось из виду, как его проблемы и странности начали блекнуть и, в гомоне двух компаний, объединившихся за чаем, казались почти нереальными. И даже когда мы вернулись и дом снова выплыл из-за деревьев, словно огромный кот, растянувшийся на лужайке, я ощутил не более чем легкий укол былой тревоги.

Воскресным вечером гости уже готовятся к отъезду: связь с мимолетным пристанищем рвется, мыслями все уже в новой неделе. Прежде чем лечь в постель, я сверился с ежедневником на ближайшие дни. Мои вполне тривиальные планы – приглашения на ланчи и ужины и так далее – вдруг показались мне невероятно привлекательными. Я сосредоточился на них и с этими мыслями погрузился в сон.

Мне даже приснилось что-то на эту тему. Все началось с обычной сцены за обедом, но один из гостей запаздывал, и нам пришлось его ждать. «Кого мы ждем?» – спросил кто-то, и хозяин ответил: «Не знаю. Увидим, когда он придет». Все как будто посчитали такой ответ вполне приемлемым и разумным, и мы, потягивая коктейли, продолжили нашу беседу. И тут хозяин сказал: «Наверное, он все-таки не придет. Больше ждать не будем». Но, как только мы сели за стол, раздался стук в дверь и кто-то произнес: «Могу я войти?» И тогда я увидел, что мы не в доме моего лондонского приятеля, а снова в Монксхуде, и открывшаяся дверь была дверью библиотеки, замаскированной под книжные полки. Только она почему-то располагалась не с краю комнаты, а посередине, и я спросил: «Почему он входит через эту дверь?» «Потому, что он к ней привык», – ответил мне кто-то. Дверь открывалась довольно долго, и казалось, за ней никого нет, но внезапно появилась рука, а затем и вся фигура в монашеской рясе с низко надвинутым на лицо капюшоном.

Я вздрогнул, проснулся и сразу почувствовал отчетливый запах гари. Сперва я подумал, что пахнет едой с кухни, и удивился, что проспал до завтрака. Но если запах шел из кухни, то там определенно что-то подгорело. Затем я взглянул на окно без единого проблеска света и понял, что до завтрака еще далеко. Включив прикроватную лампу, я увидел, что была половина третьего – то же самое время, что и двумя ночами ранее, когда я решил сделать вылазку за книгой.

Запах, казалось, стал немного слабее, и я подумал, что, может быть, это иллюзия, следствие самовнушения. Открыв дверь, я высунул голову в коридор и тут же отпрянул назад. Даже не потому, что в коридоре запах был сильнее. А потому, что, в отличие от позапрошлой ночи, там горел свет.

Что ж, подумал я, пусть об этом позаботится Виктор, что бы там ни случилось, – несомненно, это он вышел с дозором, пусть вся слава ему и достанется. Но любопытство все-таки пересилило, и я решил сходить посмотреть.

В коридоре пахло сильнее. Запах словно шел волнами, но откуда? Ноги привели меня в библиотеку. Дверь была открыта. Там что-то мерцало, а запах гари был такой резкий, что у меня запершило в горле и заслезились глаза. Я медлил, не решаясь войти, но потом вспомнил о ведрах с водой и побежал к ним. На воде образовалась толстая пленка пыли, и у меня в голове промелькнула совершенно абсурдная мысль, что запыленная вода никуда не годится и нужно взять другое ведро. Однако я не стал этого делать, а поспешил назад и заставил себя войти в библиотеку.

Там, разумеется, было темно – и много дыма, клубившегося, как и положено дыму. Вместе сумрак и дым сложились в некую призрачную фигуру, плотную и почти непрозрачную, перед самым камином. И эта фигура, которую я увидел раньше всего остального, как будто поднялась с колен и скользнула наискось в сторону внутренней стены библиотеки. Возможно, я бы не обратил на нее внимания, но она напомнила мне опоздавшего гостя из моего сна. Не успел я задуматься, что это значит, как дым рассеялся – вероятно, испугавшись моего решительного вида. У меня было ведро – с чего мне начать? Между мной и камином темной массой стоял большой круглый стол, за ним должен был быть карточный столик, но его не было видно. И я нигде не заметил пламени – только в камине.

Облегчение боролось во мне с дурными предчувствиями. Я включил свет и направился к камину, но остановился на полпути, потому что увидел за опрокинутым карточным столиком тело Виктора. Он лежал, скрючившись, лицом вниз, и чем-то напоминал улитку в своем коричневом теплом халате, разметавшемся по полу. Теперь я понял, откуда шел запах: халат местами тлел, как и часть валявшихся повсюду игральных карт. А кроме того, запах исходил из-под Виктора – я приподнял его и увидел под ним обгоревшее полено в пару футов длиной, почти потухшее, однако так прикипевшее к его плоти, что мне пришлось повозиться, чтобы его отделить. Персидский ковер, на котором полено лежало чистой стороной, почти не пострадал.

Официальное объяснение было таково: полено выкатилось из камина на ковер, и Виктор, совершавший свой обычный ночной обход, споткнулся о него и умер от сердечного приступа еще до того, как обгорел. Доктор сказал, что сердечный приступ как причина смерти не вызывает сомнений. Не знаю, поверила ли в это Неста, но вскоре она продала дом. Со временем я сам принял эту версию, но не сразу. Тогда я посчитал, что Виктор встретил смерть, защищая дом от коварного поджигателя, который, не сумев исполнить свой черный замысел, выместил злобу на нем. Один тапок Виктора почти сгорел, но другой остался нетронутым, однако следы, которые вели к стене – пусть и не такие отчетливые, как в прошлый раз, – ясно свидельствовали о том, что кто-то прошел здесь босиком. Я указал на это полиции, но в ответ они только пожали плечами. Мне сказали, что Виктор мог сам наследить босыми ногами, а потом снова надеть тапки. Одно было несомненно: он целиком отдался своему неврозу и тем самым избавился от него навсегда.

Еще по одной в честь реки[73]

Была середина августа – унылая пора в моем саду. Засуха своего не упустила. Цветы не погибли, но даже самые стойкие съежились до половины нормальной величины – хупейские анемоны стали размером с шиллинг, а не с полкроны, как положено. Люди думают, что раз мой сад располагается у реки – а иногда и в реке, если дождливый сезон выдается особенно затяжным, – то здесь всегда влажно и сыро, но это не так: дождевая вода стекает с крутого склона, не успевая впитаться в землю. Река забирает всю влагу себе.

Но на речных берегах ярко и зелено всю весну и все лето: буйно растет иван-чай, и дербенник, и посконник с его бледно-лиловыми соцветиями, и ярко-желтая якобея, и лимонно-желтая звездчатка, и густо-лиловый паслен, и лютики – такие насыщенно желтые, что кажутся почти оранжевыми, – и ворсянки, чьи нежно-розовые молодые прицветники контрастируют с тускло-коричневыми затвердевшими «шишками» на прошлогодних стеблях, и высокая белая недотрога железконосная – растение новое для здешних мест, но вполне тут прижившиеся. Осознают ли другие цветы, какую опасность несет им эта свирепая незнакомка с невинно-детским лицом? Предвидят ли они день, когда она вытеснит их отсюда и ее стебли сплетутся в сплошные джунгли, сквозь которые с трудом проломится человек – под обстрелом семян, если уже придет время разбрасывать семена? Вторжение не ограничится берегами реки, та же печальная участь постигнет ближайшие луга. И как будут досадовать местные рыбаки, которым уже сейчас приходится прорубать себе путь к воде сквозь густые прибрежные заросли! Только кувшинкам ничего не грозит – кувшинкам и желто-зеленому воинству камышей: река не даст их в обиду. Река их защитит.

Грядущая осень уже наложила печать увядания и на мой скромный сад, и на речной берег, привнесла смятение и усталость в сочное изобилие лета, приглушила яркие краски, окутала землю истомой. О том свидетельствовала сама река: ее серо-зеленые воды уже приняли в свои объятия первых жертв уходящего года – пожелтевшие листья прибрежных ив, похожие на крошечные гондолы с узкими вздернутыми кончиками-носами. Уносимые тихим течением, они кружились под ветром, пока жадные воды не утягивали их на дно.

Но цветы росли дальше, вверх по течению. На моем участке реки никаких цветов не было – здесь на обеих ее берегах были только деревья. На моем берегу – лесной бук, рябина, лавр, береза и клен, а вблизи лодочного сарая, угрожая корнями его фундаменту, росли платаны. Низкая каменная стена отделяла реку от сада, вытянутого в длину и достаточно узкого, поднимавшегося по крутому уклону к лужайке у дома. С открытой веранды на стороне, выходящей к реке, открывался замечательный вид, река была как на ладони – блестящая зеркальная лента, перекрытая стволами деревьев и затененная отражением рощи на том берегу. Время от времени в этом зеркале возникало отражение коровы, перевернутой вверх ногами, ее призрачные зыбкие ноги почти касались ног настоящих. Иногда, когда не было ветра, поднимавшего рябь, отражения казались яснее и четче, чем сами предметы, отражавшиеся в воде. Но при всем добросовестном сходстве с оригиналом, цвет отражений всегда оставался темно-зеленым. Река отнимала все краски у всего, что ее окружало, – даже у неба, – и окрашивала в свои собственные тона.

Я подумал, а не сходить ли мне искупаться? Сбоку от лодочного сарая была лестница, выходившая на большую квадратную каменную плиту – импровизированный причал, выдававшийся в воду. Идеальное место для ныряния! Глубина начиналась практически сразу. Сам я не проверял, но мне говорили, что здесь до дна двадцать футов[74]. Да, искупаться заманчиво. Я отложил ручку. Сегодня я сел работать на веранде, на открытом воздухе, что делаю крайне редко: на улице трудно сосредоточиться, все тебя отвлекает, все настойчиво требует внимания – взять ту же реку! Но нет, для купания уже поздновато. День близился к вечеру, солнце клонилось к закату, а моя кровь с годами не сделалась горячее. Может быть, завтра в полдень…

Снова взявшись за ручку, не без иронии гордясь собой, как это бывает, когда пусть и нехотя, но все-таки проявляешь благоразумие, я краем глаза заметил рябь на реке, череду легких волн, сначала выпуклых, а потом вогнутых. Снова лебеди, не иначе. Как всегда, злющие, страшное дело. Как они мне надоели, эти поганые птицы! И особенно самец – в их паре он был заводилой. Она тоже не лучше – подлая тварь с вечно высокомерной, презрительной миной. Но она лишь подпевала ему, демону в лебедином обличье. Заядлый любитель гребли с большим опытом общения с лебедями, я всерьез полагал, что этот лебедь одержим бесами: замаскированный Юпитер или даже не замаскированный вовсе. Кажется, он был уверен, что я имею какие-то виды на его подругу. Комплекс Леды! Я бы и не подумал о купании, если бы знал, что он где-то рядом. Он не раз нападал на купальщиков. И на гребцов тоже. Но его любимой мишенью был я. Стоило ему только увидеть меня в моей лодке, как он тут же бросался в бой. Лодка у меня узкая, легкая, и у нее до того чуткий баланс, что, не будь я лыс, пришлось бы делать пробор четко посередине во избежание крена. Так вот, о лебеде: он использовал разные тактические приемы, от ближнего боя с попыткой поднырнуть под лодку до прицельной атаки с воздуха. Эти пикирующие налеты пугали сильнее всего. Приметив издалека мою лодку, он устремлялся ко мне, и, когда я весь внутренне напрягался, готовясь принять удар этого живого снаряда, со всего маху садился на воду позади лодки, поднимая фонтаны пены и брызг. Одно время меня спасало сиденье из стальных труб на корме: видимо, лебедь не хотел рисковать в него врезаться. Но он нашел обходной путь и теперь норовил приземлиться прямо на одно из весел. Пока что он бил мимо цели, но если он не промахнется…

Что он задумал сегодня? С его по-змеиному длинной шеей, выгнутой между приподнятых крыльев, готовых к полету, он плыл против течения, как бы пригнувшись, и загребал мощными лапами, и ноги его были веслам подобны, как сказал один греческий поэт. Его подруга плыла за ним следом, держась на почтительном расстоянии, и гребла так же яростно, как и он, но шею держала прямо. Возможно, они заприметили другого лебедя – чужака, проникшего в их владения? Это был их участок реки – точно так же, как он был моим, пока не появилась эта крылатая парочка, – и они не потерпят других лебедей на своей территории.

Они проплыли мимо и скрылись из виду, но его грозное злое присутствие задержалось в моих мыслях надолго: я еще не встречал ни одного живого существа с таким жутким, недобрым взглядом, как у этой дьявольской птицы. Раздуваясь от ярости, он казался в два раза больше обычного лебедя. Кажется, между нами была война? Битва за власть? Не воплотился ли в этой птице некий дух сопротивления мне, какой ощущался и в доме? Я любил этот дом, но с тех пор, как я его приобрел, прошло уже одиннадцать лет, и за прошедшие годы случилось много досадного и неприятного…

Все опять успокоилось. Рябь на реке улеглась, зеркальная гладь заблестела на солнце, в душу вернулось умиротворение, обычно рождающееся от созерцания тихой, почти неподвижной воды. Подобно тому, как внезапное прекращение шума – где-то лает собака или кто-то стучит молотком – вызывает сонливость, так и унявшееся раздражение на лебедей подготовило мой разум к приему более приятных гостей. Ну что ж, за работу!

Я честно настроился поработать и положил локти на чугунный столик, выкрашенный зеленой краской «под цвет листвы». Но мои размышления вновь были прерваны прежде, чем успели преобразиться в нечто плодотворное. По реке опять пошла рябь, и едва я подумал, что это, наверное, еще один лебедь, как до меня донеслись голоса. Два голоса, мужской и женский. Меня это не удивило. Да, на нашем участке реки лодки (кроме моей) встретишь нечасто: в полумиле вниз по течению стоит плотина, отделяющая оживленную акваторию города от нетронутых вод предместий. Но иногда самые стойкие и выносливые из гребцов огибают плотину посуху и плывут вверх по течению в глубь деревенских угодий.

Я думал, они проплывут мимо, но голоса не удалялись. Лодка как будто встала на месте, и тон разговора тоже переменился. Поначалу нейтральный, он становился все более оживленным. Похоже, те двое затеяли спор. Было не очень понятно, кто из них говорил больше и громче, но ко мне обратился мужчина.

– Сэр!

Они были близко, прямо под домом, но, поскольку я туговат на ухо, пришлось идти к ним. Я неохотно поднялся из-за стола, спустился с веранды и пошел через лужайку в том направлении, откуда доносились голоса. Перегнувшись через каменную стену, я сразу увидел их – мужчину и женщину в элегантной новенькой лодке. Мужчина, сидевший на корме, держался за край каменной плиты, служившей мне трамплином для прыжков в воду.

Должно быть, они не заметили и не услышали, как я подошел, потому что уставились на меня, точно на привидение. Оба светловолосые и белокожие, молодые – наверное, лет двадцати семи, может, чуть больше, – оба очень красивые, особенно она – с тонким, точеным лицом, пронзительно голубыми глазами и золотистыми волосами, собранными в высокую прическу. Оба были одеты в белое.

Мужчина заговорил первым.

– Сэр, – сказал он (видимо, из уважения к моим сединам). – Прошу прощения за вторжение, но вы не позволите нам на секундочку выйти на ваш причал, чтобы поменяться местами в лодке? Мы не самые опытные гребцы, и жена устала все время грести на одной стороне. Нам говорили, что нельзя меняться местами во время движения по воде. Если вы нам позволите на минутку сойти на берег…

Мне понравилась эта пара. Понравился его вежливый, приятный голос, понравилась ее мягкая, стеснительная улыбка, понравилась их скромность (гребцы, и особенно начинающие гребцы – народ довольно нахальный). Я сказал:

– Да, конечно. Но вы не устали, проделав такой долгий путь из Уормуэлла? Может, зайдете ко мне ненадолго? Можно выпить по рюмочке в честь реки, а потом и плыть дальше.

Они с сомнением переглянулись. Как человек несколько мнительный, я тут же подумал, что, возможно, мое предложение показалось им слишком навязчивым. И, скорее всего, им не хочется тратить время на скучные разговоры со стариком из глубинки. Но женщина улыбнулась:

– С большим удовольствием. Вы так добры!

– Давайте я вам помогу, – предложил я. – Не надо раскачивать лодку…

Предупреждение оказалось очень даже своевременным, поскольку высадка происходила весьма неуклюже.

– Я уже говорил, что мы не самые опытные гребцы, – сказал мужчина. – На самом деле эту лодку мы приобрели лишь вчера. У нас сейчас медовый месяц. Мы только что поженились, и эта лодка – практически первое, что мы купили после свадьбы! Мы приехали в Уормуэлл в поисках дома, – продолжал он. – И река показалась такой заманчивой… с мостиками, лебедями… и мы подумали, что будет здорово иметь свою лодку. Так мы сюда и приплыли. Впрочем, лодка – багаж неудобный, громоздкий. Даже не знаю, как мы ее повезем, когда соберемся обратно. Возможно, кому-нибудь отдадим. Но я надеюсь…

Мы прошли уже половину пути до дома. Им приходилось подстраиваться под мои короткие старческие шаги, они оба были такими высокими, что я удивился, как они вообще поместились вдвоем в такой маленькой лодке.

Я пригласил их к себе в кабинет, где всегда царил сумрак, несмотря на три окна. Растения, которые я посадил в свое время у дома, буйно разрослись. Одно окно затеняли кусты жасмина, бесцеремонно глядящие в комнату, два других чуть ли не целиком закрывал клематис, переползший с веранды. Но мои гости были очарованы.

– Значит, здесь вы и пишете ваши книги? – спросила женщина.

– Да, но откуда вы знаете?

Она указала глазами на письменный стол, на разбросанные в беспорядке писательские принадлежности, улыбнулась и покачала головой.

– Это же очевидно… К тому же… – Она поймала взгляд мужа и резко замолчала.

Пока я разливал по бокалам мартини, на меня вдруг снизошло телепатическое озарение. Я рискнул спросить напрямую:

– Вы приплыли сюда в поисках дома?

Они снова переглянулись.

– Отчасти да, – сказал мужчина. – Агент по недвижимости говорил…

– Да?

– Что где-то за городом есть дом на реке, который предположительно продается. Мы подумали, что, может быть, он попадется нам по пути.

– Вы поэтому остановились и позвали меня?

Оба густо покраснели.

– Нет, – ответил он. – Нам действительно надо было поменяться местами, Сильвия уже начала уставать. Меня зовут Гарри, – поспешно добавил он. – Гарри Марчмонт. Мы не хотели вам докучать. Мы просто подумали…

– Что этот дом продается?

Он кивнул.

– Что ж… Я владелец этого дома, и я вас уверяю: он не продается.

Наверное, мой ответ прозвучал слишком резко, но уормуэллские агенты по недвижимости уже направляли сюда нескольких потенциальных покупателей. С чего бы вдруг они решили, что я собираюсь продать этот дом? Мои гости опять покраснели, на этот раз пуще прежнего.

– Извините, пожалуйста, – пролепетала миссис Марчмонт, а ее муж изобразил что-то похожее на виноватое мычание. – Разумеется, есть и другие дома у реки…

– Но они не принадлежат писателям, – сказал я, не давая им времени справиться со смущением. – И стоят не у самой реки. От берега их отделяет дорога.

– Я уверена, что ваш дом самый лучший из всех. – Миссис Марчмонт одним глотком допила свой мартини. – Наверное, нам пора, Гарри. Не будем злоупотреблять гостеприимством мистера… мистера Минчина.

Стало быть, они знали, как меня зовут.

Мы все поднялись и натянуто заулыбались друг другу, готовясь прощаться, и тут я неожиданно для себя проговорил:

– Но раз уж вы здесь, не хотите ли осмотреть дом?

Сначала они отнекивались и смущались – мол, право, не стоит, им не хочется отнимать у меня время, я и так слишком любезно уделил им внимание, – но в итоге все-таки согласились.

Я провел их по дому, и они искренне восхищались всем, что видели. Поначалу их замечания носили несколько отвлеченный характер, свойственный восклицаниям восторженных туристов во время осмотра достопримечательностей.

– Ах, какой изумительный вид! И эта церковь на холме! Колокольня в обрамлении деревьев! Прямо готовый сюжет для картины!

Но постепенно их реплики обретали все более личное звучание, окрашенное волнением от перспективы возможного обладания этим сокровищем.

– В этой комнате можно было бы устроить детскую. Только поставить решетки на окна. И в саду нужна будет перегородка, чтобы закрыть вход на лестницу… Вы женаты, мистер Минчин?

Я давно привык к тому, что незнакомые дамы задают мне этот вопрос.

– Нет.

– Вы живете в таком большом доме совсем один?

– Да, у меня явные излишки жилплощади, но тут со мной живут люди, несколько человек. Они помогают мне по хозяйству, а я даю им жилье. И все, в общем и целом, довольны.

В наше время непросто ухаживать за частным домом! По сути, такие дома – уже анахронизм. Однако депрессия, временами накатывавшая на меня в связи с моей, так сказать, жилищно-бытовой ситуацией, отнюдь не тяжелой по сравнению с ситуацией большинства нынешних домовладельцев, происходила по большей части из-за того, что мне некому было пожаловаться на тяжелую жизнь, поворчать и излить душу. В то время как эта пара…

Миссис Марчмонт сказала:

– Конечно, мы и не станем ничего менять. Может быть, только добавим еще одну ванную комнату…

– Дорогая, не надо так говорить. Это дом мистера Минчина, и он не хочет его продавать.

– Разумеется нет, мистер Минчин. Просто я замечталась. А что вы будете делать со всеми вашими изумительными вещами?

– Если все-таки соберусь продать дом?

– Вот я опять говорю что-то не то, – пробормотала она, вся сплошное раскаяние. – Разумеется, вам нельзя продавать этот дом. Он так хорошо обустроен! А мы его только испортим, да, Гарри?

Он смутился и пробормотал что-то невразумительное.

Мои изумительные вещицы! Да, когда-то они меня радовали – когда я собирал их с азартом заядлого коллекционера. Однако радость от приобретения, как правило, длилась недолго. Взгляд привыкал, и любое сокровище воспринималось как должное. В то время как достояние ума… Подобные мысли суть верный признак наступающей старости, все всяких сомнений, раньше я о таком не задумывался. И эта юная пара, с их свежим взглядом, с их сердцами, открытыми прелести красивых вещей, уж точно задумается нескоро.

Мы вернулись в мой кабинет.

– Спасибо вам за экскурсию, – поблагодарила Сильвия за себя и за мужа. – Это большая честь, которой мы не заслуживаем. Вы действительно очень добры. Мы как будто попали в рай.

– Удивительно, что вы это сказали, – заметил я. – Этот дом называется «Райские угодья».

– Необычно название, но подходящее. Еще раз большое спасибо, мистер Минчин. А теперь, Гарри…

Она протянула ему руку, а я предложил:

– Еще по одной в честь реки?

Они рассмеялись, и мистер Марчмонт заметил:

– Вроде бы нет закона, запрещающего садиться на весла в подпитии.

Мы выпили, и миссис Марчмонт сказала:

– Здесь живет счастье, мистер Минчин. Вы никогда-никогда не должны продавать этот дом.

Ее слова ударили мне прямо в сердце, отозвались скорбным предчувствием, и я невольно спросил:

– А если я все-таки буду его продавать, вы его купите?

– Но ведь вы не хотите его продавать.

– А если вдруг захочу?

Мое внутреннее напряжение, кажется, передалось всему дому: он как будто затаил дыхание в ожидании их ответа.

– Мы его купим, – очень тихо произнес мистер Марчмонт. – Разумеется, при условии…

– Что мы сможем позволить себе такую покупку, – договорила за него жена.

Я даже не сомневался, что они смогут: люди, стесненные в средствах, не станут покупать лодку только затем, чтобы попользоваться ей на месте и кому-нибудь отдать при отъезде.

– А как же все ваши красивые вещи?

– Будем считать, что они прилагаются к дому.

– Вы серьезно? – спросили они в один голос и почти на одном дыхании.

– Пожалуй, да. Но мне надо подумать, – пробормотал я.

– Конечно, вам надо подумать. Конечно.

Они смотрели на меня с нескрываемым беспокойством, как на безнадежно больного, но их глаза сияли надеждой и радостью.

– Подумать только! – воскликнула миссис Марчмонт, словно в экстазе. Как будто ей вдруг явилось божественное видение. – Жить в таком месте!

Желая выиграть время, я предложил:

– Еще по одной в честь реки!

Однако на этот раз они отказались.

– Двух бокалов нам хватит.

– Позвоните мне из отеля, когда вернетесь с прогулки, – сказал я. – Я дам вам знать, что решил.

На их лицах отразилась неуверенность, и у меня сжалось сердце. Смогу ли я отступиться? Или дороги назад уже нет?

– Я провожу вас до причала, – сказал я.

Они улыбнулись, и я улыбнулся в ответ. Но я улыбался от облегчения, что можно еще на какое-то время отложить окончательное решение, а они улыбались потому, что уже все решили и думали, что я тоже решил. Победа! «Райские угодья» уже почти в их руках. А из моих рук они ускользают – это ли не поражение?

Уже смеркалось, когда мы вышли из дома.

– Я пойду первым. Тут не очень надежные ступеньки.

Мы благополучно спустились к лужайке, и я спросил:

– Вы сами мне позвоните или мне вам позвонить?

– Мы позвоним, – сказал мистер Марчмонт. – Мы не знаем, когда вернемся.

Мы дошли до второй лестницы, спускавшейся от садовой стены на причал.

– Смотрите, лодка на месте! – воскликнула миссис Марчмонт.

– А ты думала, что она уплывет? – спросил ее муж.

– Я не доверяю твоему умению вязать узлы, – отозвалась она.

Мы рассмеялись: она произнесла «узлы» так, что это было больше похоже на «узы», и мы, конечно, подумали о брачных узах. Я наклонился придержать каноэ. У меня нет опыта управляться с каноэ: я предпочитаю обычные лодки. Миссис Марчмонт уселась на заднем сиденье, мистер Марчмонт – на переднем. Весла сверкнули, опустившись в воду.

– Уормуэлл в другой стороне!

Они обернулись ко мне.

– Мы хотим пройти дальше вверх по течению, – пояснил мистер Марчмонт.

– У реки больше не будет домов, – предупредил я.

– А нам и не надо! Нам и не надо!

– На обратном пути загляните ко мне, – сказал я. – Крикните снизу, я вас услышу. Я спущусь и скажу, что решил… если что-то решу.

– Пожалуйста, пусть это будет «да»!

Они попытались помахать мне на прощание, легкая лодка качнулась, но тут же выпрямилась, и они уплыли прочь. И только глядя им вслед, двум белым фигурам, словно сияющим в вечерних сумерках под тихий плеск весел, я вспомнил о лебедях.

Я вернулся за письменный стол на веранде в настроении мрачном и скверном. У меня часто портится настроение, подчас без причины, но сейчас причина была: дом как будто меня обвинял. Смотрел с укором глазами-окнами, и взгляды этих окон были красноречивее всяких слов. «Почему ты решил меня бросить? Здесь ты был счастлив, насколько вообще может быть счастлив человек с твоим темпераментом. Это была любовь с первого взгляда, разве нет? Разве ты не решил купить меня сразу, как только увидел? Помнишь, как ты обрадовался, когда вступил во владение? „Свободная недвижимость“ – так меня называли. И да, я был свободен и ждал тебя. Я, твой дом, genius loci[75], твой дух-покровитель! Ты писал всем друзьям: „Дом называется „Райские угодья“, и это поистине рай на земле“! Чем я тебе не угодил? Почему ты меня больше не любишь?»

Я не знал, что ответить, и безмолвный голос продолжил: «Я скажу, почему ты решил меня бросить – по той же причине, по которой когда-то решил меня приобрести. Тогда ты влюбился в меня, а теперь – в них, в эту пару, которая только что была здесь. Ты их увидел впервые в жизни, но они тебе сразу понравились. Точно так же, как в свое время тебе сразу понравился я. И ты подумал: „Я смогу отождествить себя с ними. Их молодость будет моей молодостью, их счастье – моим счастьем, их дети – моими детьми, их будущее – моим будущим!“ Да, убеленный сединами мистер Минчин, ты подумал, что в этой паре ты обретешь новую жизнь, пусть опосредованно, но вернешь себе молодость! Но я не такой переменчивый! Я, видишь ли, однолюб! Я их не хочу, не хочу их вопящих детей, которые заглушат мои голоса своим визгом и не станут слушать меня, как всегда слушал ты, пока не явились эти двое. Повторяю: я их не хочу. И больше того: их здесь не будет!»

Это был голос ревности, голос, вне всяких сомнений, рожденный печальными, противоречивыми размышлениями длиной в целую жизнь, но я был вынужден его слушать, потому что чувствовал его обиду, чувствовал неприязнь старого дома, как дуновение холодного воздуха в спину, чувствовал угрозу неминуемого и долговременного разрыва, как это бывает после крупной ссоры с хорошим другом. Я пытался не слушать, но голос был очень настойчив, он рисовал мне безрадостные картины моей будущей жизни вдали от «Райских угодий», рисовал темными красками, такими же темными, как мои собственные мысли, – как тени, сгущавшиеся на реке, где пятно света под нависшими над водою ветвями могло быть белым лебедем.

Не только меня ждало мрачное будущее, но и дом тоже. Потому что Марчмонты не станут его беречь, сообщил мне безмолвный голос. Надолго ли хватит каприза, рожденного взаимной влюбленностью и подкрепленного чудесным погожим вечером и двумя бокалами сухого мартини (сухого, заметьте!), выпитого в честь реки? При нынешних трудностях с подбором прислуги и при всех этих лестницах? Уж помяни мое слово, не пройдет и года, как «Райские угодья» вновь будут выставлены на продажу, и что тогда? Здесь устроят отель? Придорожную гостиницу с рестораном и общественным пляжем на речном берегу? Или дом престарелых, сумеречную богадельню – сумерки жизни сгущаются быстро! Или дом попросту выпотрошат изнутри и разобьют на отдельные квартиры – дома для бездомных, но только не для тебя. У тебя больше не будет дома. Для тебя это ценное слово утратит весь смысл. Ты сам отдал свой дом этим Марчмонтам.

И вот тогда я услышал хлопанье лебединых крыльев – звук, единственный в своем роде. Его не спутаешь больше ни с чем, он немного похож на тяжелое судорожное дыхание, будто сама атмосфера корчится от натуги, пытаясь удержать в воздухе это мощное тело, четырнадцать фунтов[76] костей, мяса и перьев, одно из самых тяжелых живых существ, способных летать. Кровь застыла у меня в жилах. Для меня этот звук был прелюдией к атаке, пульсирующим ревом бомбардировщика, готового сбросить свой смертоносный груз. Реку окутала тьма, я не видел, что там происходило, но перед моим мысленным взором стояла живая картина: размах белых крыльев, пикирующих на меня, и между ними – вытянутый фюзеляж, сходящийся к длинной шее и голове с острым клювом. Еще секунда, другая, и вот кульминация! И нет времени думать, надо действовать и защищаться, дать волю ярости и бессмысленной злобе, под стать злобе и ярости этого жуткого лебедя.

Но, конечно же, он нападал не на меня: сейчас я на суше, я в безопасности. Его мишенью наверняка стал какой-то другой лебедь – возможно, не просто мишенью, а жертвой, потому что тот лебедь был настоящим убийцей. Я не раз видел, как по реке плыло тело, давно бездыханное, с некогда белой шеей, обглоданной до костей крысами или рыбами. И каждый раз, когда я сообщал об увиденном инспектору Королевского общества по предотвращению жестокого обращения с животными, сообщал в надежде на помощь в борьбе с этим речным тираном, инспектор лишь пожимал плечами: «Да, лебеди, они такие».

Все это пронеслось у меня в голове при первых звуках хлопающих крыльев, тяжелых, будто удары молота.

Через несколько секунд все затихло, больше ничто не нарушало вечерний покой – и мой покой тоже. Я легко поднялся, словно меня и не связывал морок паники, и прошелся по веранде. Я снова сам себе голова, и мой дом – самый обычный дом, безглазый и безъязыкий. Маленькая отсрочка, всего на пару минут, а потом надо будет решить: да или нет, и решить, исходя из разумных доводов, а не из сентиментальных фантазий. Есть ли у меня средства на содержание дома? Нет, на достойное содержание – нет. Есть ли средства у Марчмонтов? Очевидно, что да. Найду ли я покупателей, столь же чутких к этому дому и его genius loci (как же он надо мной издевался!)? Нет, не найду. Не разумнее ли принять предложение, которое может и не повториться?

Ответ должен быть «да».

Приняв решение, я снова уселся за стол на веранде. Не обращая внимания на лист бумаги, мерцающий белизной в сгущавшихся сумерках, я положил подбородок на руки, и уже в следующую секунду – как я понимаю, это была реакция на избавление от нерешительности, – мои локти разъехались по столу, глаза закрылись сами собой, и я погрузился в мягкую тьму.

Мне снился сон – темный сон, потому что в доме было темно. Я вошел через дверь кабинета и долго шарил рукой по стене в поисках выключателя. Сначала я его не находил, а потом оказалось, что он не работает. Из-за этого темнота показалась еще непрогляднее и гуще, я не осмелился пройти в комнату: боялся на что-то наткнуться, боялся удариться и упасть. Внезапно я понял, что дом настроен враждебно: что-то в нем не хотело, чтобы я заходил. Я был здесь посторонним, чужим. Я не мог войти в дом, но не мог и выйти из него, потому что не видел, где дверь. Где я? Что со мной? Если я в доме, то почему ко мне тянутся ветки деревьев? И что это за белые вспышки, кружащие в воздухе, словно крошечные оперенные серповидные клинки? Я закричал, но не услышал собственного голоса, зато услышал чей-то чужой – вереницу пронзительных звуков, которые вонзились мне в уши и как будто сложились в мое имя:

– Мистер Минчин! Мистер Минчин!

Звонкий вопль становился то громче, то тише.

– Главное, помни, что ты скажешь «да», – пробормотал я себе под нос. – Они ждут, что ты скажешь «да», и ты сам решил сказать «да». Да, да, да, да… – Я по-прежнему твердил это слово, приближаясь к садовой стене над рекой.

К тому времени зов затих. Кто знает, как долго Марчмонты пытались до меня докричаться? Может быть, не дождавшись ответа, они решили не тратить зря время и поплыли обратно в Уормуэлл?

Но нет, вот они. В лодке-каноэ, у моей крошечной пристани. По крайней мере, какие-то двое: мужчина и женщина. Наверняка это они, мои давние гости – или недавние, я уже и не помню, когда это было. Разум подсказывал, что это они, мистер и миссис Марчмонт, но я почему-то не узнавал их в этой промокшей до нитки паре, чья одежда была уже не ярко-белой, а посеревшей от влаги и полупрозрачной, так что сквозь ткань просвечивала кожа. Впрочем, одежда оказалась более узнаваемой, чем их лица, которые я совершенно не помнил, и, судя по их пустым взглядам, они тоже меня не узнали. Мне показалось, они не совсем понимали, что происходит вокруг. Разве что их беспокоила набравшаяся в лодку вода, доходившая им до щиколоток, и они непрестанно двигали ногами, видимо, чтобы согреться.

– У вас, кажется, течь, – сказал я. – Пойдемте в дом, вам надо переодеться в сухое. Я вам что-нибудь подберу.

Они отозвались не сразу; миссис Марчмонт первой обрела дар речи.

– Спасибо, мы лучше поедем в гостиницу. Мы совсем не замерзли. Думаю, мы высохнем, пока доберемся до Уормуэлла. Мы заехали к вам, потому что… Почему, Гарри?

– Потому что мы обещали заехать сюда на обратном пути. – Его голос заметно дрожал. – Мистер… мистер… собирался нам что-то сказать.

– У вас, похоже, был шок, – сказал я. – Видимо, вы попали в какую-то передрягу. Пойдемте в дом. Вам надо согреться, прийти в себя…

– Да, мы попали в изрядную передрягу. И поэтому мы… не хотим здесь оставаться. Тот чертов лебедь… он словно взбесился, напал на нас…

– Ох, – сказал я. – Этого я и боялся.

– Как раз в том месте, где очень крутые, высокие берега. Вряд ли мы сумели бы подняться наверх, когда он набросился… Он вцепился ей в спину, чуть ее не утопил! Хорошо, что я был уже на берегу и ударил его веслом!

– Вы убили его? – спросил я.

– Кажется, да. Вы посмотрите на ее платье! Оно разорвано в клочья. И кожа… она тоже в клочья. Нам нужно к врачу.

Я посмотрел и тут же отвернулся.

– Да, к врачу обязательно. И все-таки пойдемте в дом. Я позвоню, врач приедет сюда.

Он покачал головой.

– Мы подумали, это не самое здоровое место для нас, так что мы лучше поедем. Но все равно спасибо. И за приглашение, и за мартини – мы замечательно выпили, может быть, даже чуточку лишнего! Спасибо за все. Но мы собирались вам что-то сказать… Или вы собирались нам что-то сказать. Собственно, мы для того и причалили. Но я, хоть убей, не могу вспомнить, о чем шла речь.

– Мы говорили об этом доме, – подсказал я. – О «Райских угодьях». Я уже все решил. Я продам дом, если вы захотите его купить.

Он рассмеялся и смеялся долго.

– Да, точно. Что скажешь, Сильвия?

Она покачала головой и прошептала, глядя себе под ноги, которые по щиколотку закрывала вода:

– Я уже не хочу покупать этот дом.

– Не сочтите за грубость, дружище, – сказал ее муж, вдруг посерьезнев. – Но нам больше не нравится этот дом. На нем как будто лежит проклятие. Нам хватило одной лебединой песни.

Я кивнул.

– Я бы тоже так подумал на вашем месте.

Они легонько поежились, и я поежился с ними за компанию.

– Я не хочу вас обидеть, но это и вправду какое-то гиблое место.

– Я нисколечко не обижаюсь.

– Но вам здесь нравится?

– И да и нет, – сказал я. – Теперь, наверное, будет нравиться больше.

Интересно, подумал я, точно ли лебедь убит?

– В общем, спасибо вам за мартини. Спасибо за все.

– Не за что.

– Мы будем часто о вас вспоминать, – неожиданно проговорила миссис Марчмонт. – Как вы сидите и пишете книги в окружении ваших сокровищ.

Мое сердце упало, а потом воспарило.

– Значит, вы не поселитесь в Уормуэлле?

– Никогда в жизни! – воскликнул мистер Марчмонт и смущенно добавил: – Прошу прощения, я не хотел вас обидеть.

– Очень жаль, – сказал я. – Но вам, конечно, виднее.

Я понимал, что им не терпелось отчалить, но они не знали, как бы повежливее распрощаться.

– Давайте я помогу вам вылить воду из лодки, – предложил я.

– Только не выплесните и нас тоже вместе с водой!

– Вам лучше сойти на берег.

Они рассмеялись.

– Да, как-то мы не подумали, – пробормотал мистер Марчмонт.

И вот дело сделано, они снова уселись в лодку, и он вдруг сказал:

– Вы примете это каноэ на память, мистер… мистер…?

– Минчин, – подсказал ему жена.

– Да, конечно. Минчин.

– Приму с благодарностью, – ответил я.

– Значит, я распоряжусь, чтобы ее доставили в «Райские угодья»… – Он на секунду задумался и добавил: – Счастливо оставаться.

– Хорошего вечера, – неуверенно проговорила его жена.

– И вам тоже!

Но они уже отплыли, и через минуту-другую их поглотила вечерняя темнота.

Я помедлил у реки, пытаясь вновь обрести к ней доверие, как это бывает с друзьями после серьезной ссоры. Я обратился к ней мысленно: «Ты меня подвела, ты меня подвела! Что ты скажешь в свое оправдание?» Но, конечно, она ничего не сказала в ответ. Она была безголосой: плеск воды под плакучими ивами на берегу явно не предназначался для моих ушей, для моих – в самую последнюю очередь. Бессмысленно даже надеяться, что природе есть до тебя дело, подумал я, – и вдруг, словно в ответ на мои мысли, по реке прошла рябь, мелкие волны заплескались у берега прямо у моих ног, и из темноты выплыла белая птица. Одинокая лебедушка. Как же она изменилась! Она встревоженно вертела головой, пристально вглядываясь в темноту, и передвигалась не плавно и величаво, а будто рывками – так на нее непохоже. Но больше всего меня поразил ее зов – негромкий, он был все-таки громче стона, мягче хриплого крика, тоскливый, растерянный звук, рвущийся из приоткрытого желтого клюва, далеко не такого грозного, как оранжевый клюв ее друга.

Она никогда раньше его не звала, подумал я, просто не было необходимости, а теперь он уже и не ответит.

Больше нечего было ждать. Становилось прохладно, и у меня появилось совершенно иррациональное ощущение, что я весь промок. Тяжело ступая на затекших ногах, я поднялся к дому – к моему дому, потому что он все-таки был моим, лебеди сохранили его для меня. На секунду мелькнуло сомнение: сработает ли выключатель? Выключатель сработал, и яркий свет залил мои владения.

Там кто-то в лифте[77]

– Мама, кто-то спускается в лифте!

– Нет, милый. Там никого нет.

– Но я вижу его сквозь решетку, высокого дяденьку.

– Нет, тебе просто кажется. Это тень. Видишь, там никого нет. Лифт пустой.

Лифт всегда был пустым.

Этот разговор повторялся почти слово в слово по несколько раз на дню с тех пор, как мистер и миссис Молдон и их сын Питер поселились в отеле «Бромптон-Корт», где в силу некоторых обстоятельств, связанных с внутрисемейным кризисом, собирались встречать Рождество. Маленький мальчик впервые в жизни попал в отель, впервые в жизни увидел лифт, и лифт его заворожил. Каждый раз, когда кто-нибудь из родителей нажимал на кнопку, чтобы вызвать подвижную кабину, малыш вставал чуть поодаль и зачарованно наблюдал, как лифт едет вниз.

Потолок в холле отеля был очень высоким, и когда лифт спускался на первый этаж, можно было увидеть, как кабина ползет по зарешеченной шахте, прежде чем остановиться на уровне пола. Именно в эти мгновения, когда лифт уже подъезжал, Питер видел внутри человеческую фигуру. Тот человек в лифте всегда стоял на одном и том же месте, лицом к дверям, в левом дальнем углу. Питер пытался его рассмотреть, но ему мешала двойная решетка, двери кабины и двери лифтовой шахты, всегда плотно закрытые во время движения.

Родители строго-настрого запретили ему заходить в лифт одному. Впрочем, их наставления были излишни. Питер связывал лифт с чем-то таким, что предназначено только для взрослых, а он, в отличие от большинства своих сверстников, не стремился скорее проникнуть во взрослый мир с его привилегиями и свободами: ему нравилось, что вокруг столько всего удивительного и чудесного. Лифт представлялся ему аппаратом скорее волшебным, нежели механическим. А если ребенок верит в волшебство, он запросто поверит и в то, что в едущем лифте действительно кто-то есть, несмотря на тот очевидный факт, что, когда кабина останавливалась на этаже, внутри никого не было.

– Если ты мне не веришь, спроси у папы, – сказала мама.

Питеру не хотелось спрашивать у папы, по двум причинам. Одна из них объяснялась просто, другая – сложнее.

– Папа скажет, что я совсем глупенький, – пробормотал он.

– Что ты, милый, он никогда так не скажет!

На самом деле все было не совсем так. Как любой хорошо образованный современный отец, мистер Молдон понимал, что не стоит слишком давить на неокрепшую психику еще совсем юного сына: результат может выйти плачевным. Но Фрейд не Фрейд, а отцы остаются отцами, и временами случалось, что мистер Молдон выходил из себя, когда Питер его раздражал. Питер очень любил папу, но и робел перед ним, и даже боялся, причем робел и боялся гораздо сильнее, чем могло бы показаться со стороны.

Вторая причина, которую Питер не стал разглашать, была более фантастической. Он не спрашивал у папы о таинственном незнакомце из лифта, потому что в присутствии папы фигура в кабине не появилась ни разу.

Миссис Молдон вспомнила о давешнем разговоре и передала его мужу.

– В лифте темно, – сказала она. – Наверное, он действительно видит что-то такое, чего не видим мы. Он ниже ростом и смотрит с другого ракурса. Может быть, тень от решетки создает какой-то рисунок. Кажется, он не боится, и все же, я думаю, тебе стоит с ним поговорить.

Поначалу Питеру было скорее интересно, чем страшно. А потом у него появилась теория. Если загадочный незнакомец появляется в лифте, только когда папы нет рядом, не значит ли это, что он – может быть, вероятно, наверняка – и есть папа? Не то чтобы Питер действительно в это верил, но, как всякий ребенок с богатым воображением, он умел верить понарошку, и таинственная фигура превратилась для него в «папу в лифте». Мысли о папе в лифте его пугали, и пространство вокруг лифтовой шахты хоть и не утратило своей притягательности, стало сосредоточием страха.

Близилось Рождество, весь отель снизу доверху украсился еловыми лапами и пучками омелы. Один из таких пучков свисал с потолка перед лифтовой шахтой в холле, и именно он подал мистеру Молдону идею.

Они с Питером ждали лифт, стоя прямо под омелой, и мистер Молдон обратился к сыну:

– Твоя мама сказала, что ты видишь в лифте кого-то, кого там нет.

Его голос прозвучал чуть ли не обвиняющее – гораздо резче, чем это входило в его намерения, – и Питер невольно сжался.

– Сейчас не вижу, – сказал он довольно правдиво. – Лишь иногда.

– Твоя мама сказала, что ты его видишь всегда, – сказал мистер Молдон и снова суровее, чем собирался. – И я, кажется, знаю, кто это.

Объятый ужасом, Питер воскликнул:

– Не говори мне! Не надо!

– Ах ты, мой глупенький мальчик. – Мистер Молдон покачал головой. – Неужели тебе не интересно?

Устыдившись своей трусости, Питер сказал, что ему интересно.

– Это же Санта-Клаус!

Питера захлестнула волна облегчения.

– Но ведь Санта-Клаус должен спускаться по каминной трубе? – спросил он.

– Теперь уже нет. Так было в старые времена. А теперь он спускается в лифте!

Питер на секунду задумался и спросил:

– В этом году ты снова нарядишься Санта-Клаусом? Даже здесь, в отеле?

– Может быть.

– И спустишься в лифте?

– Вполне вероятно.

После этого разговора Питер уже не боялся сотканного из теней незнакомца за лифтовой решеткой. Санта-Клаус не сделает никому ничего плохого, даже если это (а Питер верил, что так и есть) твой собственный папа. Питеру было всего шесть лет, но он помнил уже два Рождества, когда папа наряжался Санта-Клаусом и дарил ему подарки. Это было так весело! И теперь он с особенным нетерпением ждал Рождества, когда призрачная фигура из лифта наконец станет живой и реальной.

Увы, за два дня до праздника лифт сломался. На всех пяти этажах (шести, если считать и подвальный этаж) на дверях лифтовой шахты висели категоричные таблички: «Лифт не работает». Как и все постояльцы отеля, Питер вслух выражал недовольство таким положением дел, но втайне был этому рад: он был совершенно не против подниматься пешком на четыре лестничных пролета к своему номеру, смежному с родительским, но с отдельным выходом в общий гостиничный коридор. На лестнице Питер встречал рабочих из ремонтной бригады (никогда не знаешь заранее, на каком этаже ты их встретишь) и получал от них самые свежие новости о ситуации со сломанным лифтом. Они трудились не покладая рук, так они говорили, и им тоже уже не терпелось поскорее закончить. Каждый раз Питер спрашивал, когда они все починят, и они всегда отвечали:

– К Рождеству точно починим.

Питер не сомневался, что так и будет. Для него эти рабочие были непререкаемым авторитетом: ведь они обладали волшебной силой, неподвластной законам, что управляют лифтами. Стоило лишь посмотреть, как они перекликались друг с другом в бездонном провале открытой лифтовой шахты, не обращая внимания на постояльцев отеля, словно их вовсе не существует! Питер был единственным, кого они удостаивали беседой.

Но вот настал день Рождества, утро закончилось, день уже близился к вечеру, а лифт по-прежнему не работал. Рабочие что-то поспешно доделывали в шахте, трудились сосредоточенно, с лицами недовольными и угрюмыми, и никто из них не ответил Питеру, когда он пожелал им спокойной ночи по дороге к себе наверх. Его отправили спать. Спать! Он так упрашивал, чтобы ему разрешили остаться на ужин – только сегодня, всего один раз! – ведь он все равно не уснет, пока не придет Санта-Клаус. Он и вправду не мог заснуть: лежал и прислушивался к раздраженным голосам рабочих и грохоту их молотков, и каждый раз надеялся, что уж этот удар молотка наверняка будет последним. Когда стук начал стихать, Питер и сам потихоньку впал в дрему.

Ему приснился сон. В этом сне он как будто дрейфовал во времени. Сейчас уже полночь? Нет, до полуночи еще далеко, потому что родители все-таки разрешили ему прийти на ужин. Наверное, уже пора. Старательно отводя взгляд от запретного лифта, он спустился по лестнице. В холле были часы, но они остановились. В столовой тоже были часы, но хватит ли ему смелости войти туда в одиночку, когда рядом нет никого, кто подскажет, куда идти, и все наверняка обернутся и будут смотреть на него?

Он все же решился войти в столовую, и там, за их столиком, который он не всегда находил самостоятельно, сидела мама. Она увидела, как он вошел, и поспешила ему навстречу, лавируя между столами, словно это были обыкновенные предметы мебели, а не чужедальние острова, захваченные врагами.

– Милый, – сказала она, – я тебя обыскалась. Тебя все искали, и никто не нашел. А ты вот он! – Она отвела его к столику, и они сели. – Папа сейчас придет.

Шли минуты, а папы все не было. Внезапно раздался грохот. Где-то близко, может быть, в кухне. Лица людей в столовой озарились улыбками. Мужчина за соседним столиком рассмеялся и сказал:

– Кто-то там криворукий! Вот уж кому-то достанется на орехи!

– Что это было? – прошептал Питер, от волнения потеряв голос. – Там никто не поранился?

– Нет, милый. Просто кто-то уронил поднос, вот и все.

Это маленькое происшествие огорчило Питера, прежде всего потому, что теперь папино появление будет уже не таким впечатляющим, каким должно было быть. Питер не сомневался, что папа появится в облике Санта-Клауса. Напряжение от ожидания стало невыносимым.

– Можно, я подожду папу в холле?

Мама засомневалась, но все-таки сказала «да».

В холле не было ни души, даже портье куда-то отлучился. Будет ли честно, задумался Питер, если он встретит Санта-Клауса прямо у лифта? Или получится, что он сжульничает и сам испортит себе сюрприз? У волшебства свои правила, которые нельзя нарушать. Но вот он, лифт. И лифт спустится вниз, если Питер нажмет на кнопку.

Питер знал, что так делать нельзя, что ему строго-настрого запрещено, что папа рассердится, если узнает, но все равно нажал на кнопку и вызвал лифт.

Но ничего не произошло, лифт не приехал. И почему? Потому что кто-то беспечный и невнимательный не закрыл двери – «баловался с лифтом», как это называл папа. Или, может быть, кто-нибудь из рабочих так спешил поскорее уйти домой, что забыл закрыть шахту. Оставалось только одно – выяснить, на каком этаже открыты двери, и закрыть их самому.

Оказалось, что на их собственном этаже. И поскольку это был сон, Питеру вовсе не показалось странным, что самого лифта нет. Не осмелившись заглянуть в шахту, Питер плотно закрыл решетчатые двери. Его охватил победный восторг, восторг его окрылил; он вихрем спустился по лестнице в холл и вдавил палец в кнопку. На этот раз механизм послушно откликнулся на его прикосновение, и Питера пробрала дрожь волнения от осознания собственной власти. Впервые в жизни он чувствовал себя чуть ли не всемогущим.

Но что происходит? Почему лифт поднимается снизу, а не спускается сверху? И там что-то странное с крышей кабины: в ней зияет дыра с рваными, зазубренными краями, и сквозь эту дыру пробивается свет. Однако фигура таинственного незнакомца была на месте, там же, где и всегда, в левом дальнем углу кабины, и на этот раз она не исчезла, Питер явственно видел ее сквозь перекрестия двойной решетки: фигура в красном балахоне, отделанном белым мехом, с красным же капюшоном на голове – его папа, Санта-Клаус, папа в лифте. Но почему он не смотрит на Питера и почему его белая борода испачкана красным?

Питер рванул двери лифта, и они открылись. Под ногами у папы лежали игрушки, но Питер не мог к ним притронуться, потому что они были красными – красными, как влажное пятно на полу кабины, красными, как осколок светильника, который пробил папе голову…

Лицо[78]

Эдвард Постгейт был, в некотором смысле, однолюбом. Точнее сказать, его привлекали разные женщины, но только с одним типом лица. В этом не было ничего исключительного, ведь любимые типажи есть у большинства мужчин. Исключительность Эдварда выражалась в том, что любой другой типаж или даже вариация того самого типажа оставляли его совершенно равнодушным. Задолго до того, как он женился на Мэри Элмхерст, он лелеял ее образ в своем сознании, и большинство его друзей это знали. Не потому, что он им рассказывал, – он был сдержан в таких делах, и его женитьба, когда о ней стало известно, удивила всех. Но только не лицо его избранницы, поскольку все, кто готовился с ним к экзаменам, или играл в бридж, или заседал в совете директоров, не могли его не знать. Постгейт был заядлым рисовальщиком. Иногда он покрывал поля абстрактными узорами, иногда – плюмажами и перьями (особенно ему нравилось рисовать страусиные перья), но чаще всего это было лицо, причем всегда одно и то же.

В этом не возникало сомнений, даже притом что он рисовал его в разных ракурсах. Особенно выразительно получался вид сзади, поскольку девушка его мечты, в отличие от девушек в реальной жизни, всегда укладывала волосы одинаково – в узел над самой шеей. Эдвард был достаточно умелым рисовальщиком, чтобы показать, что волосы у нее темные и блестящие, глаза – сине-фиолетовые, кожа – кровь с молоком (почти пунцовая на высоких скулах). Ее волосы, расчесанные на прямой пробор, обнимали широкий лоб и стягивались к затылку, но не туго, подчеркивая плавную чашеобразную линию, соединявшую скулы с маленьким округлым подбородком. А ее рот при любом выражении всегда был широким, отчего нос с равномерно изогнутой спинкой не выглядел излишне крупным.

«Снова эта девушка»! – говорили мы иногда, а кое-кто даже осмеливался заметить Эдварду: «Почему ты не попробуешь другой типаж для разнообразия?» На что он улыбался и, бывало, комкал бумагу. Многие из нас думали, что он влюблен в свой идеал, Дульсинею, которая, в отличие от дамы сердца Дон-Кихота, жила исключительно в его воображении: она давала оправдание его чувствам, выражаемым только на бумаге. Хотя он отнюдь не сторонился женского общества: ему нравились несколько женщин, причем симпатия была взаимной, но его отношения с ними были свободны от одержимости, которая так явно просматривалась в его рисунках; казалось, ко всем своим подругам он относился одинаково прохладно, ведь ни одна из них и отдаленно не походила на девушку его мечты.

Эдвард отличался хорошим сложением, у него была светлая кожа, пепельные волосы и янтарные глаза – во всяком случае, так говорили, но лично я ничего такого не замечал. Для меня он был однотонным – не в смысле скучным, вовсе нет, – просто я не различал в нем ни светлых, ни темных тонов: он являл собой равномерный, нейтральный образчик хорошего парня. Было у него такое врожденное свойство: даже если ты не испытывал к нему симпатии, то все равно признавал его симпатягой. Многие хозяйки светских салонов, обнаружив, что в списке гостей не хватает мужчин, говорили: «Не заполучить ли нам этого негодного Эдварда»? – а затем выясняли, что его уже заполучила хозяйка другого салона. В компании он всегда производил впечатление человека сдержанного, словно не хотел делиться чем-то сокровенным; я считал, что он приберегал душевные силы для рисования своего идеала, своей «бумажной госпожи», как мы иногда ее называли. Так что, женившись в двадцать восемь лет, он всех ошарашил.

Мэри Элмхерст не принадлежала ни к одному из тех кругов, в которых вращался он сам, – он познакомился с ней случайно, в каком-то прибрежном городке, и почти сразу они поженились. И составили подходящую пару: она была дочерью врача, одновременно игривой и вдумчивой, он работал в Сити. Будучи холостяком, он представлял собой социальный актив и имел устойчивый спрос на вечеринках. Женившись, он не то чтобы вышел в тираж, но никуда не выбирался без жены – он перестал быть Эдвардом, он стал Эдвардом и Мэри, или, пожалуй, Мэри и Эдвардом. В общественном и любом другом отношении его жизнь всецело подчинялась ей, так что нельзя было не поразиться, насколько поверхностны были его прежние привязанности. Мы на это только улыбались и пожимали плечами; некоторые пытались найти (и кое-кто делал вид, что нашел) фальшивые ноты в супружеской скрипке Постгейтов, но подобные замечания были настолько безосновательны, что сразу превращались в анекдоты, высмеивавшие длинные языки.

Счастлива та пара, о которой не сплетничают, однако такие мало кому интересны: Мэри и Эдвард – как по отдельности, так и вместе – редко упоминались в разговорах, а если все же упоминались, то как пример супружеского счастья. Ничем другим они не могли бы прославиться, разве только завести ребенка, чего, вопреки ожиданиям, не делали, а когда наконец решились, после пяти лет супружества, Мэри Постгейт погибла в автомобильной аварии. Как будто разбилось зеркало: цельного образа не стало, а в оставшихся осколках не наблюдалось никакой связной картины. Что сделалось с Эдвардом? Что с ним творилось? Чего теперь ожидать? Никто не знал, и после положенных писем соболезнования – иногда они пишутся просто, но только не в этом случае – мы все пребывали в состоянии тревоги и оторопи, не в силах решить (как в присутствии Эдварда, так и без него), какой ответ будет правильным, «да» или «нет». Ему лучше с людьми или все-таки одному? Можно ли упоминать о его потере или лучше не надо? Кто-то считал, что он как бы умер вместе со смертью той, в ком был смысл его жизни. Но он не умер, он жил и не сидел на месте, и если бы нам удалось определиться с какой-то конкретной моделью мыслей и чувств в отношении Эдварда, это могло бы помочь ему определить их для себя. Возможно, это ему уже удалось, просто он не показывал нам. Он опять углубился в себя, еще дальше, чем до женитьбы. Он продолжал уделять внимание делам и, по-видимому, был здоров, во всяком случае физически, – вот и все, что мы знали наверняка. Через некоторое время он опять стал бывать в обществе, вращаться в прежних кругах, но он походил не столько на человека, сколько на механические часы, которые остановились, а люди этого не замечали.

Все, конечно же, ему сочувствовали, и я не меньше остальных: ведь мы были давними друзьями, а кроме того, я был прирожденным холостяком, как когда-то он сам, – только я не был так привередлив к женским лицам. Я говорил ему: «Эдвард, заходи пропустить по рюмке в четверг – у меня соберутся друзья». Но если он и принимал приглашение, то присутствовал только внешне, словно его и не было вовсе – даже того молчуна, каким мы его знали раньше. Я повторяю, мы ему сочувствовали, но нельзя сочувствовать бесконечно: нервы перенапрягаются и перестают реагировать. Его жалели по-прежнему – «Бедный Эдвард!» – но к его горю уже все привыкли.

А потом кто-то заметил, во время какого-то заседания, что он снова начал рисовать то лицо. Все годы брака и еще несколько лет после он его не рисовал. Когда рядом с ним находилось живое воплощение мечты, ему не было смысла ее рисовать, а когда ее не стало, он был слишком подавлен – по крайней мере, так нам представлялось. Это лицо, как сообщил мне мой информатор – что вскоре подтвердили и другие, – было тем же самым, без малейших изменений, даже возраст остался таким же, как раньше. Я относился скептически к этим сплетням, но как-то вечером, играя с Эдвардом в бридж, своими глазами увидел, как он рисовал на листке с записью счета. Время, как кто-то сказал о докторе Джонсоне, подарило ему жену помоложе. Но была ли она его прежней женой, Мэри, или возможной новой женой? Или он просто был одержим своим идеалом?

Долгое время не происходило ничего необычного, а затем наш общий друг по имени Томас Генри сказал мне, что в одном кафе в Рестборне, куда он зашел выпить чаю, его обслуживала официантка, лицо которой было точной копией наваждения Эдварда, – один в один, так он сказал. Томас Генри был суетным человечком, дважды женатым и любопытным, как женщина; он обожал копаться в чужом грязном белье, особенно в супружеском, и выставлять его на всеобщее обозрение. Теперь он сгорал от предвкушения.

– Но что нам с этим делать? – спросил я.

– Ну как же – надо их свети.

– Но как?

– Скажи ему, пусть сходит в это кафе и сам все увидит.

Я высказался против, посчитав такой шаг слишком бестактным.

– Мы же не знаем, что у него на душе, – заметил я. – Это может ужасно его огорчить. Нельзя так играть с человеческими чувствами.

– И все же, – сказал Томас Генри, – это может спасти его и вернуть к жизни. И подумай, как ей повезет!

Эта сторона вопроса мне на ум не приходила, однако я не одобрял подобной перспективы. Официантка из кафе! Хоть я и не был снобом, но считал такой союз неприемлемым, и прямо об этом сказал.

– Почему? – удивился Томас Генри. – Ты ретроград, мы живем в бесклассовом обществе, или скоро будем жить, а ему важно только Лицо. Ни до чего остального ему нет дела.

– Да ну, чушь, – сказал я. – Он законченный идеалист. То, что Мэри была так же прекрасна душой, как и лицом, не просто слепое везение. Это его Лицо – лицо леди. Кроме того, возможно, лицо той официантки на самом деле не соответствует его идеалу. Это всего лишь твое впечатление.

– Что ж, – сказал он, – сходи и взгляни сам.

Мне совсем не улыбалось куда-то тащиться и, кроме того, не хотелось терять день на поездку в Рестборн и обратно только затем, чтобы выпить чаю. Что за сумасбродная идея! Я был ровесником Эдварда, под сорок, и делать что-то против воли становилось для меня все сложнее. Самодисциплина хороша для молодежи, но для людей в расцвете лет это не более чем помеха в их и так уже заезженном жизненном механизме. И все же, во имя моей давней дружбы с Эдвардом, я решил съездить в Рестборн и разведать, что там за официантка.

Я увидел ее, едва войдя в «Кафе Ку-ку», и сразу понял, что имел в виду Томас Генри. Я покружил по залу, высматривая столик, который она обслуживает, но, к моему везению, она сама подошла ко мне и усадила за столик. Я скрупулезно ее изучал, пока она стояла в ожидании заказа. Да – сходство было разительным, вплоть до высоких румяных скул, хотя этот румянец, скорее всего, достигался косметикой: Мэри так густо не красилась. Голос у официантки тоже казался искусственным, в нем слышался явный избыток учтивости с претензией на элегантность, но ведь Эдвард не рисовал голоса. Я снова позвал ее, чтобы попросить джем. Руки, принесшие заказ, были без обручального кольца и крупнее, чем у Мэри, и к тому же не столь изящны, но ведь Эдвард рисовал не руки. Но какая она по натуре? Похожа ли на Мэри? Как это узнать? Она мало разговаривала с другими посетителями, и они также не проявляли к ней особого внимания. Как же мне было не по себе! Я не мог просто уйти, ничего ей не сказав, – мне требовался какой-то предлог. Но в таких делах я безнадежен: мне недоставало нужного настроя, тем более напора. Нельзя откладывать до последнего, когда надо будет просить счет. Рискуя показаться назойливым, я должен был заказать что-то еще. Но что, если стол ломился от еды, к которой я так и не притронулся? Моя затея опротивела мне еще больше. Мне не терпелось покончить с этим малоприятным делом. По натуре я неразговорчив, а уж разговаривать с официанткой мне хотелось меньше всего на свете. Однако это был мой долг – но только не ценой обжорства. Я быстро вылил всю горячую воду в заварочный чайник и поймал ее взгляд.

– Еще горячей воды, пожалуйста, – произнес я грозно.

Она принесла воду и сказала:

– Да вас душит жажда!

Мне не понравилась ее фамильярность, но она придала мне решимости.

– А знаете, – сказал я, – вы мне напоминаете одну давнюю знакомую.

– Приятную знакомую? – спросила она.

– Э-э… Очень приятную.

– И вы размышляли, не подойду ли я вместо нее?

Как раз об этом я и размышлял, но не в том смысле, какой имела в виду она. Я уже понял, что она точно не подойдет, но решил дать ей еще один шанс. К тому же мне хотелось узнать у нее кое-что еще.

Пропустив мимо ушей ее вопрос, я сказал:

– Вы с ней могли бы быть близнецами, она была так похожа на вас… Ее звали Мэри Элмхерст.

– У меня есть сестра-близнец, как ни странно, – ответила официантка, – и она очень на меня похожа, только одевается по-другому, больше как мышка, ну знаете, и почти не красится. Иначе нас было бы не отличить. Нас и так-то все время путают – иногда это очень неудобно. Меня зовут Дорис… Дорис Блэкмор… и, боюсь, я не родственница вашей знакомой. Надеюсь, вы не разочарованы.

Я ответил, не задумываясь:

– Нет, конечно, нет. Но я был слегка потрясен, то есть, из-за вашего сходства.

– Она была вам дорога?

– Она была женой моего друга.

– О, простите.

Что бы она ни имела в виду, после этих слов она понравилась мне больше.

– Что ж, – сказал я, – мне надо идти.

– Но вы не выпили вашу горячую воду. Мне кажется, что вы ее и не хотели. Вы просто хотели…

– Вы не берете доплату за горячую воду? – спросил я.

Она рассмеялась.

– Я беру доплату за разговоры. Я мало с кем говорю из посетителей.

– Да?

– Да. Они хотят завести со мной что-то такое… Ну, то есть мужчины. Я подумала, что вы тоже…

– Нет, – заверил я ее. – Все дело в сходстве.

Похоже, она была разочарована.

– А, ну тогда, раз вы не…

– Но мне все равно было приятно, – произнес я убежденно.

– Вам немного одиноко, да?

– Полагаю, всем нам бывает одиноко. Слушайте, кое-кто хочет с вами познакомиться.

Она отвернулась.

– Но не вы, – сказала она и ушла подчеркнуто медленно.

«Вот нахальная девица», – подумал я, но не почувствовал того раздражения, какого ожидал. Обслужив другого посетителя, она снова подошла ко мне.

– Вы, наверное, хотите счет.

– Да, пожалуйста.

Она выписала счет и протянула его мне.

– Вы всегда так разговариваете с девушками?

– О нет, – ответил я, запустив руку в карман. – Я как вы. Почти ни с кем не разговариваю.

– Оплатите, пожалуйста, через кассу, – угрюмо проговорила она.

Я положил шиллинг на стол.

– Хорошо, а это вам.

– Что-то не хочется брать, – сказала она. – Вы не очень-то уважаете чувства девушки, а? – Ее темно-синие глаза наполнились злыми слезами.

Пораженный, я выскочил из-за стола. Оплатив счет, прошел мимо нее и сказал: «До свидания», – но она как будто меня не заметила.

– Я понял, что ты имел в виду, – повторил я Томасу Генри не меньше трех раз. (Рассказывая об этой истории, я опустил последний эпизод.) – Сходство невероятное. Но она ему совсем не пара. Совершенно не подходит. – Это я тоже повторил трижды.

– Все равно я думаю, надо ему сказать.

– Но зачем? Из этого ничего не выйдет. Уж точно ничего хорошего.

– Я думаю, надо сказать.

– Чтобы добавить ему жизненного опыта? Ну уж нет, Томас Генри. И потом, как мы это преподнесем? Я ни разу не слышал, чтобы он говорил о Мэри с тех пор, как она умерла, и сам никогда не смел ему о ней напоминать. Его рана слишком глубока. Никогда не знаешь, что творится на уме у другого человека. Если он узнает, что есть женщина с точно такой же внешностью, это может стать для него ударом и нарушить то шаткое равновесие, которого ему удалось достичь в отношениях с миром, где ее больше нет. Мы знаем, он это сумел, научился жить дальше. Но если равновесие пошатнется, одному Богу известно, что может случиться.

– Он по-прежнему рисует это Лицо.

– Да, но мы не знаем почему. Вероятно, он просто пытается удержать в памяти образ Мэри. Это было бы пошло и крайне бестактно – намекать ему, что он мог бы увлечься другой женщиной, тем более такой.

– Сам ты, похоже, отнюдь не проникся к ней такой уж неприязнью.

– Я? Знаешь, дружище, меня позабавила эта история в целом, но только благодаря ее краткости. Если бы мне пришлось провести еще пять минут в ее обществе, я бы, наверное, умер.

– Ты никогда особенно не любил женское общество.

– Во всяком случае, не таких женщин.

– Это ему решать. Суть в том, что мы должны дать ему шанс. С Мэри он был безгранично счастлив. Он отдавал ей всего себя. Он живет ради единственного человека, а мы, все остальные, для него просто тени. Сейчас он эмоционально изувечен, парализован. Если бы ты знал, как пуста его жизнь…

– Я этого не знаю, и ты не знаешь.

– …Ты бы понял: все что угодно лучше этой бездны, этой вселенской пустоты, le néant[79]. Ты ни к кому не был привязан…

– Откуда тебе это известно?

– Разве это не очевидно? Ты вполне самодостаточен. Тогда как он…

– И все равно я не стану ему говорить.

– Тогда я скажу. Но сперва напомни. Она работает в Рестборне, в «Кафе Ку-ку», и ее зовут…

– Я забыл.

– Но ты только что говорил.

– Ну, а теперь забыл. И прошу тебя, Томас Генри, не упоминать меня в связи со всем этим. Я тебя умоляю…

– Ну хорошо, я не буду тебя вмешивать.

– Да, ради бога, не надо.

– И я также возьму на себя всю вину и ответственность, если дело выгорит.

– Что выгорит?

– Ну, если Лицо подойдет.

В следующий раз я увидел Томаса Генри через несколько дней, в компании других людей, и поговорить нам толком не удалось. Я понимал, что избегаю его, и думал, что он избегает меня: но почему? А когда мы увиделись с Эдвардом, я неожиданно для себя предложил ему пообедать вместе.

– Может, в следующую субботу?

– Дай-ка сверюсь со своей книжечкой, – сказал он. – Боюсь, в субботу я занят.

– Ну, тогда в субботу через неделю.

Он перевернул несколько страниц.

– Я снова буду занят. Глупо, да?

– Я знаю, тебе нелегко выкроить время на неделе, – сказал я, – но как насчет среды?

– Насчет среды я пока не уверен, – уклончиво ответил он. – Я скажу, когда выясню.

– Не хочу показаться назойливым, но я был бы рад пообщаться с тобой. Ты ведь иногда выбираешься на обеды с друзьями, да, Эдвард?

– О да, – произнес он в своей обычной вежливой манере, отгораживавшей его от других людей, – но как раз сейчас у меня больше встреч, чем обычно. Я сообщу тебе насчет среды.

Черед пару дней он позвонил и сказал, что не сможет со мной увидеться. Я расстроился сильнее, чем ожидал, ведь, хотя Эдвард мне нравился, раньше я не искал встречи с ним так настойчиво.

Снова увидев Томаса Генри на одной из вечеринок, я не дал ему улизнуть.

– Как там Эдвард? – спросил я. – Ты рассказал ему о наших друзьях в Рестборне? – Я использовал множественное число из предосторожности: это звучало не так компрометирующе.

Но он с опаской огляделся и пробормотал:

– Лучше не здесь. И у стен есть…

– Никто тебя не услышит, – возразил я, перекрикивая общий гвалт. – Я и сам тебя едва слышу.

Но он упорно молчал, и тогда я уговорил его пообедать вместе на следующий день.

Он рассказал мне странную историю. Вопреки ожиданиям, случившееся его не обрадовало, и он был настроен отрицать все обвинения.

– Я не мог предположить, что произойдет, – оправдывался он. – Я действовал из лучших побуждений.

– Никто не приносит столько вреда, как те, кто старается делать добро, – произнес я, цитируя епископа Крейтона.

– Ты никогда не подвергаешь себя такому риску, – ехидно заметил он.

– Ну, в этом случае, да, пожалуй, – ответил я. – И я тебя предупреждал.

Видя, что мы вот-вот поссоримся и тогда он ничего мне не расскажет, я поспешил его утихомирить: мало что может так подогреть злость на других, как злость на самого себя.

Они с Эдвардом играли в бридж, и тот опять начал рисовать это лицо. Томас Генри не стал ничего говорить, но потом, когда Эдвард подвозил его домой, он набрался храбрости и сказал, что видел одну девушку, чье лицо напомнило ему лицо с рисунка Эдварда, – он не уточнил, что оно напомнило ему Мэри, и теперь я понимаю, что никто из друзей Эдварда не отмечал при нем это сходство, хотя между собой мы говорили об этом не раз. Эдвард спросил его, где он ее видел, и Томас Генри сообщил ему адрес, но не назвал ее имени, потому что я его забыл.

– Ты ему этого не сказал? – спросил я.

– О, нет. О тебе я не упоминал, как и обещал.

Затем Томас Генри спросил, не хочет ли Эдвард ее увидеть, и тот ответил, что не уверен. Он также пояснил, что рисование было его причудой, от которой он избавился, когда женился. Он сообщил это ровным тоном и сменил тему. Но когда они снова увиделись с Томасом Генри, Эдвард сказал ему, что ездил в Рестборн.

– О! – воскликнул я.

– Да, но пташка улетела. В кафе не было ни одной девушки, хоть как-то на нее похожей. Он ездил в Рестборн три субботы подряд и еще два раза среди недели, якобы по работе, – итого пять раз, – но так ее и не увидел.

– Она могла взять отпуск, – предположил я, – как раз на те три субботы. Сейчас ведь август.

– Я об этом говорил, – сказал Томас Генри, – и он собирается попробовать снова. Он бы спросил кого-нибудь о ней, если бы знал ее имя.

– Он казался расстроенным? – спросил я.

– Он не мог говорить ни о чем другом.

– Вот чего ты добился, Томас Генри! И не говори, что тебя не предупреждали.

– Не скажу, но у него, может быть, появилась цель в жизни. Он стал гораздо оживленнее, чем раньше.

Когда мы с Томасом Генри увиделись в следующий раз, он был уже не так оптимистичен.

– Он опять ездил туда, – сообщил он, не потрудившись пояснить, о ком идет речь, – и ее опять не было. Он сказал мне, что, наверное, я ошибся, потому что он неважный рисовальщик и его рисунки соотносятся с чем-то внутренним для него, а не внешним (он не упомянул о Мэри). Он сказал, что каждая черточка имеет для него особое значение и любое отклонение от нее в живом человеческом лице делает это лицо совсем не таким, как в его представлении. Однако он не мог избавиться от мысли, что, возможно, я прав, и однажды она вернется и он ее встретит. «Она могла заболеть, – сказал он, – или у нее заболел кто-нибудь из родных. У рабочего класса почти всегда кто-то болеет в семье». Ты знаешь, как он говорит о рабочем классе, словно они другая порода людей.

– Так и есть, – заметил я.

– Это нонсенс. Но я думаю, надо что-то для него сделать – он не может все время мотаться отсюда в Рестборн и обратно, словно… словно…

– Челнок на ткацком станке, – подсказал я. – Что ж, сделай что-нибудь, Томас Генри, это твоя забота. Vous l'avez voulu[80], Жорж Данден.

– Да, я переживал за него больше тебя. Я видел, как страдает мой собрат, и хотел избавить его от страданий. Тогда как ты…

– Гулял и в ус не дул.

– Гордиться тут нечем. Но теперь и ты можешь кое-что сделать, чтобы избавить его от этого наваждения. Ты можешь съездить в Рестборн, Эрнест, и выяснить, что с ней произошло.

– А почему не ты? Я не особый любитель южного побережья в августе.

– Потому что ты с ней говорил, и тебя наверняка запомнили другие служащие в том кафе. Ты мог бы даже назваться ее родственником.

– Спасибо, – сказал я. – Пожалуй, одним из этих вечно больных.

– Да ну, Эрнест, поезжай. Ты человек, не стесненный в средствах. Тебе это куда как проще. Ты сам распоряжаешься своим временем и можешь поехать куда угодно и когда угодно, так почему бы не съездить в Рестборн?

– Рестборн – последнее место, куда мне хочется ехать, – ответил я.

Но в итоге поехал.

До чего же вульгарен этот городок! Нигде пролетаризация английской расы не достигла такого размаха (пока не достигла), как в Рестборне. Это апофеоз безвкусицы. Я не мог думать об этом без содрогания, а когда добрался туда, все оказалось даже хуже, чем мне запомнилось, – с моим восприятием человека среднего класса, я бы назвал это выставкой подделок всевозможных удовольствий. И ведь не сказать, что жизнь там дешевая – совсем напротив. Казалось, все просто сорили деньгами. Но как же уныло проходило это занятие, способное доставлять иногда столько радости! Вся тамошняя публика – холеная, разодетая, загорелая, умасленная (иногда в обоих смыслах этого слова) – слонялась по набережной, и среди них не было ни единого человека, которого пожелал бы запечатлеть фотограф, тем паче биограф.

Я с облегчением присел за столик в «Кафе Ку-ку»: ведь стул есть стул, а усталость есть усталость, как бы ни пыталось плебейское сознание лишить реальности большинство объектов и чувств. Ее там не было. Дорис Блэкмор там не было – это я понял сразу. Тяжесть пяти часов и пяти фунтов стерлингов, выброшенных на железнодорожный билет и такси, обрушилась на меня с такой силой, что я застонал в голос. Помимо общего разочарования меня мучило еще кое-что, в чем я тогда не мог и не хотел себе признаться. В глубине души я питал надежду увидеть эту официантку. Зачем? Перекинуться с ней парой слов? Дать ей понять, чем она меня не устроила? Или устроила? Я не знал. Но одолевшее меня сожаление было столь безмерным и нестерпимым, что я решился на то, что считал невозможным, пока ехал в поезде, – во всяком случае, невозможным для себя. Будь моя совесть чиста (а я почему-то чувствовал, что это не так), все было бы довольно просто: всего лишь несколько слов, сказанных между прочим, словно такой вопрос был совершенно естественным, – и все, дело сделано. Однако в поезде, сколько бы я ни проговаривал про себя эти слова, какое бы безразличие ни напускал, я не мог произнести их вслух. Теперь же я понял, что смогу, и, оплатив счет, подошел к женщине, которая, похоже, была здесь главной.

– Вы не подскажете, что стало с официанткой… кажется, ее звали Дорис Блэкмор… которая здесь работала раньше?

При этих словах лицо женщины напряглось, и она отрывисто проговорила:

– Боюсь, не скажу. Она уволилась, уведомив нас за несколько дней. Разумеется, мы ей не выплатили за неделю.

– И как давно это было?

– Думаю, больше месяца. Она сказала, что с нее хватит, а ведь она зарабатывала тут очень даже хорошие деньги. Они все такие – нельзя на них положиться. Любая блажь, надуманная обида, новый приятель – никогда не знаешь, в чем дело, – и вот их уже и след простыл.

– Жаль, – сказал я. – Она казалась приятной девушкой.

Управляющая поджала губы и пожала плечами.

– Не приятней остальных. Они все испорченные, если хотите знать мое мнение.

– И вы не знаете, куда она уехала?

– Извините, ничем не могу вам помочь.

Что ж, больше я ничего не добился. Я рассказал обо всем Томасу Генри (который должен был притвориться, что сам наведался в Рестборн), чтобы он сказал Эдварду, что это Лицо, если можно так выразиться, обезличилось. Искать бесполезно, уж лучше сразу его забыть. Так Томас Генри и сделал, однако Эдвард не желал соглашаться, что последующие поездки в Рестборн ничего ему не дадут. Как и мне, мысленно добавил я. Эта поездка была для меня словно болячка, «которая приятна нам, хоть причиняет боль»[81], как сказала шекспировская Клеопатра: она беспокоила не только сама по себе, но и из-за контраста с окружающими здоровыми тканями.

В то время у меня была квартира в районе Найтсбриджа, выходившая окнами на Гайд-парк, и я завел привычку для здоровья совершать ежевечерний моцион в парке перед сном. Обычно я прогуливался между углом Гайд-парка и Веллингтонскими казармами, но прогуливался не в одиночестве, а в числе прочих особ, отнюдь не думавших о собственном здоровье. Кто-то сидел на скамейке, кто-то стоял, кто-то прохаживался по аллеям, а некоторые приезжали и уезжали в машинах, и те прижимались к краям тротуара в особой интимной манере и каким-то образом – вероятно, выделяя туман аморальности, – затемняли окружающий воздух. Я ничего против них не скажу, из страха обидеть благодушных людей, проповедующих принцип «живи и дай жить другим», но, прогуливаясь рядом с ними, я собирал полные уши «приветиков», «дорогуш», «голубчиков» и прочих оборотов, традиционно пускаемых в ход «ночными бабочками», и это очень меня утомляло. В самом деле, если бы не мое упрямство и уверенность в том, что я имею на этот парк не меньшее право, чем они сами, я бы направил свои стопы куда-нибудь еще.

Когда со мной заговаривали, у меня не находилось, как у некоторых мужчин, готовой фразы для вежливого отказа, – я уклонялся, увертывался или шел дальше с каменным лицом. Но в один из вечеров моя искусительница поднялась со скамейки в нескольких ярдах впереди и встала передо мной, преградив мне путь.

– Привет, голубчик, – сказала она.

Не окажись ее лицо почти вплотную к моему, я бы узнал ее раньше. Не будь я так отстранен, я бы узнал ее раньше.

– Дорис Блэкмор! – наконец сказал я.

– Она самая, – ответила она. – Я вас видела несколько раз, когда вы бродили вечерами, нагуливая сон или еще для чего, и подумала: «Почему не я?»

– Я прихожу сюда не затем, чтобы снимать женщин, – возразил я.

– Я так и подумала, но нельзя быть уверенной, у меня мало опыта. Даже те, кто постарше, не всегда могут понять.

– В самом деле не всегда, – пробормотал я.

– Не важничайте. Возможно, и вам что-то нужно – другим же мужчинам нужно.

Я ничего не ответил.

– Знаете, – продолжала она, – вы первый, кого я узнала в лицо с тех пор, как оказалась в игре.

– В игре?

– Ну, на промысле, на панели – есть много названий для этого дела.

– Я мог бы сказать то же самое. Вы единственная, кого я узнал в лицо в этой толпе.

– Вы счастливчик, – беззлобно произнесла она. – Вы можете выбирать, а вот мы… Что ж, до встречи. Рада была повидаться.

Она засеменила прочь той особой напряженной походкой, характерной для всех этих женщин, но я нагнал ее и спросил:

– Почему вы вообще занимаетесь этим делом?

– Ой, не знаю. Что-то новое, по-любому. Рестборн мне осточертел. После того, как вы пришли в кафе…

– Да? – сказал я.

– Ну, я просто почувствовала, что хочу заниматься чем-то другим. Вот и все.

– Это вам тоже осточертеет.

– Здесь больше разнообразия и больше денег, между прочим. Некоторые из нас делают по сорок фунтов в неделю. Я уж лучше пойду с кем-то до конца, чем буду трепаться с каждым за чайным столиком. Кое-кто из мужчин чувствует себя мужчиной уже потому, что его завлекают. Кто-то приходит просто на нас посмотреть. Мы не такие уж плохие. Я слышала об одной лесби, которая вызвала подкрепление, свистнув в свисток полицейского, когда ему дали в пах и он не мог пошевелиться.

– Я вас не осуждаю, – сказал я, – и их тоже не осуждаю.

– Это не плохая жизнь. Большинство мужчин – это рты и штаны. Мне самой больше нравятся штаны, если вы понимаете, о чем я.

– Точнее, без штанов.

– Да, наверное, так. Что ж, пока, мистер как-вас-там. Вы мне не представились. Лондон такой большой. Приятно думать, что мы соседи.

– Послушайте, – сказал я.

– Мне больше нельзя терять время. За мной придет Большой Гарри.

– Вы здесь каждый вечер?

– Да, пока меня не отправят куда-то еще.

– До свидания и удачи, – сказал я и пожал ей руку. – Возможно, мы еще увидимся.

Как правило, во время таких прогулок мои мысли текут своим чередом. Но в тот раз они то и дело возвращались к проблеме Дорис и Эдварда, проводя прямые от меня к ним и образуя угол, который, когда я в него вошел, приобрел все достоинства и полноту треугольника. Но я был условным участником. Та нежность, которую я испытывал к Дорис-официантке, не распространялась на Дорис-шлюху, – я видел в ней лишь представительницу профессии, к которой относился без всяких сантиментов. Досада, угрызения совести – вот что я испытывал, гадая, не мог ли мой визит в Рестборн, когда я отнесся к ней так холодно, оказаться той последней соломинкой, которая переломила хребет ее порядочности – если она тогда еще была порядочной.

Но Эдвард, этот человек-загадка, придал бы он значение ее занятию, если у нее было лицо его мечты? Как большинство людей его круга, Эдвард имел солидное состояние. Мы все принимали как должное, что любой из нас может позволить себе неограниченное количество джина и вермута или любого другого напитка, подходящего к случаю. Эдвард потерял некоторые деньги из-за брака с Мэри, поскольку те средства, которые он отписал ей по дарственной, вернулись к нему после ее смерти с серьезными вычетами: налоговое управление своей доли не упустило. Не раз, в моменты откровения, он прославлял мудрость растратить все свои деньги в течение жизни, и кое-кто к нему прислушивался. «Но, – говорил он, – большинство моих друзей – мои ровесники и обеспечены даже лучше меня, так что куда все это девать? Я должен отдать часть себя вместе с этим подарком, иначе какая в нем радость? Но почти все, кого я знаю, ярче меня как личности – куда уж больше». Для нас это сделалось своего рода игрой: подыскать для Эдварда возможную наследницу. Высказывалось множество престранных предложений, хотя до него они, разумеется, не доходили. Он был прав относительно своей безличности: он казался реальнее, когда о нем говорили, чем когда он присутствовал рядом. Он сам называл себя изобретением своих друзей. Но токи его души текли в тайном русле, невидимом для нас.

Из всех предполагаемых преемниц его щедрот не было претендентки фантастичней, чем Дорис Блэкмор. И все же, так ли она неприемлема? Помимо того, что у нее было Лицо, разве не обладала она едва ли не всеми прочими данными, включая и собственную безличность? Если она умела быть кем угодно для всех мужчин, не смогла бы она без особых усилий стать единственной для кого-то одного?

– Эдвард, – спросил я как-то вечером, когда мы оказались вдвоем, – извини за вопрос, но ты когда-нибудь был с проституткой?

Он нахмурился и уставился на меня своими янтарными глазами.

– Нет, – ответил он. – А что?

– Мысль о них тебя не отталкивает?

– Я вообще о них как-то не задумывался.

– Я тоже, пока пару дней назад одна из них не подошла ко мне вечером в парке, и знаешь, она произвела на меня впечатление.

– Ты ее снял? – спросил Эдвард.

– Снять не снял, я не по этой части. Но я с ней поговорил и нашел ее интересной и приятной. Это тебя не шокирует?

– Ничуть, – сказал Эдвард. – Меня не шокируют сексуальные отклонения или даже, – он улыбнулся, – сексуальное поклонение.

– Ты не хотел бы с ней встретиться?

– Может быть, но не на улице.

– Нет, где-нибудь в ресторане. Она не будет отличаться от других девушек – я позабочусь об этом.

– Ну хорошо, – согласился он. – Но сможет ли она выбраться? То есть, их боссы не дают им отлынивать от работы.

– Я дам ей денег, чтобы ей было что предъявить.

– Что ж, лучше я сам. Сколько, по-твоему, – пятерку?

Но когда я сообщил ей, что с нами будет еще и мой друг, она, казалось, была разочарована.

– Я думала, будете только вы.

– Только я? Похоже, ты мне льстишь, – сказал я. – Ну да, конечно. Однако этот мой друг – он приятный малый, и мне, разумеется, нужен компаньон.

– Я думала, вы достаточно старый и страшный, чтобы справиться самому.

– Здесь ты ошибаешься. В моем возрасте я не могу позволить себе рисковать.

– Вы хотите, чтобы я ему отдалась?

– Боже правый! – вздохнул я. – А если бы и захотел, ты бы отказалась?

– Отказалась? – повторила она. – Девушки вроде меня не имеют возможности отказаться.

– Да ладно, – произнес я шутливо. – Твоя жизнь – сплошная череда отказов, насколько мне известно, хотя известно мне немного. Ты отказалась от «Кафе Ку-ку», отказалась со мной разговаривать, отказалась не разговаривать…

– Только потому, что вы были таким нетактичным.

– Нетактичным?

– Ну хорошо, – согласилась она, – я приду.

Речь Дорис не была пустой или глупой – по крайней мере, для меня, – но она была ограниченной. Ей нравилось пикироваться в беседе, к тому же она сдабривала разговор бульварными словечками – эвфемизмами и вербальными вывертами: она говорила «разумно» на что-то не вполне разумное, «просто класс», чтобы что-то казалось проще и лучше, чем на самом деле, и «ну хорошо» – с волнением в голосе, чтобы принять что-то не очень хорошее.

Но мы оба чувствовали себя не в своей тарелке. Мы с ней сидели и ждали, перебрасываясь пустыми замечаниями. Разговор всегда дается с трудом, когда двое ждут третьего, а он все никак не идет. Течение диалога сдерживается тем соображением, что в любой момент он может быть прерван, и возникает некоторое напряжение, парализующее язык. Я, пользуясь возможностью, пел дифирамбы Эдварду: милейший человек и сама пунктуальность. Это звучало не слишком убедительно ввиду его откровенной непунктуальности, и Дорис, которая выглядела очень мило и ничуть не вульгарно, сказала:

– Видимо, он не хочет встречаться с кем-то вроде меня. Разумно.

– Да ну, – возразил я. – Ему не терпелось с тобой увидеться. Он не подвержен глупым предрассудкам и к тому же… – Я умолк под укоризненным взглядом часов. Половина девятого. Ужин был назначен на восемь. Ничего себе Эдвард опаздывал.

– Я сама невысокого мнения о мужчине, который соглашается отужинать с проституткой, – неожиданно сказала Дорис. – Хороший мужчина не стал бы.

– А как же я?

– О, вы другое дело. А он передумал, уж это как пить дать, и я его не виню.

– Обычно он никогда не опаздывает.

– Это я уже слышала. Наверное, он обычно не ужинает с кем-то вроде меня.

– Не говори так. Ты не вроде кого-то, ты это ты.

– Все, что он хочет, – это со мной переспать.

– Только что ты говорила, что он не придет, потому что ты…

– Ну да, еще скажите, что я противоречу сама себе.

– Мистер Ленталл, будьте добры, мистер Ленталл, будьте добры, – раздался высокий гнусавый голос юного портье, распевавшего свое обращение, протискиваясь между столиками и вперяясь в каждого посетителя вопрошающим взглядом. – Мистера Ленталла к телефону. Мистер Ленталл, будьте добры.

Только когда он произнес мое имя в четвертый раз, я осознал, что он имеет в виду меня.

– Прошу прощения, – сказал я, вставая.

– Это ваша фамилия? Вы мне не говорили. Вы никогда ничего мне не говорите.

Мне не хотелось оставлять ее одну – у меня было смутное опасение, что другие посетители могли ее выгнать, – и все же я был рад выбраться из-за столика. Телефон в качестве компаньона был не столь требователен, как Дорис.

– Это Эрнест?

– Да, старый черт. Почему ты не здесь? Где ты?

– В Рестборне.

– Где?!

– В Рестборне.

История, которую он мне поведал, казалась совершенно бредовой. Но я не мог не верить Эдварду, потому что знал его как человека правдивого. Однако, поверив в такое, я едва не тронулся умом. Телефонная будка сделалась изолятором для помешанного.

– Ты не можешь говорить всерьез.

– Но я серьезен. Я ужасно извиняюсь, но ты ведь меня понимаешь? Найди любое оправдание, какое сможешь. Извинись за меня.

– Я совершенно ничего не понимаю – какие я найду оправдания?

– Расскажи ей то, что я рассказал тебе.

– Я сейчас не смогу объяснить почему, но она не поверит. У нее есть причина не верить. Она мне выцарапает глаза. Ты не знаешь, на что способны такие женщины.

– Скажи ей, это была любовь с первого взгляда. Ей это должно быть знакомо.

– Морковь с первого взгляда ей знакома, а не любовь. Ты скотина – так подставить меня. И я не верю, что ты в Рестборне, ты здесь, в соседнем зале.

Эдвард рассмеялся. Счастье сделало его толстокожим. Он повторял, что сожалеет, но в его голосе не было и тени сожаления. В нем слышался такой триумф и ликование, что я едва его узнавал.

– Ты останешься на ночь в Рестборне?

– Да. И, наверное, назавтра тоже. Все, я вешаю трубку – она меня ждет.

– Ну, – нахмурилась Дорис. – Что сказал твой приятель? За столько времени он, наверное, выложил всю свою биографию.

– В каком-то смысле так и есть. Но сначала давай закажем еду.

В числе прочего она попросила стейк и пиво, чтобы запить, но я убедил ее взять шампанское.

– Тебе оно не помешает, – сказал я, – и мне тоже.

– Не думаю, что ты меня чем-нибудь огорошишь.

– А я думаю, да. – Но я тут же засомневался: что такого в совпадении имен? Я сам себе напридумывал невесть чего. Может быть, это просто пшик?

– Я жду, – сказала она с нажимом.

– В общем, он в Рестборне. Ну вот, я знал, что сумею тебя удивить.

Она быстро пришла в себя.

– Ну, там еще тысяч восемьдесят человек. Что в этом странного?

– Быстро объяснить не получится.

– Сегодня вообще все небыстро.

– Что ж, вот твой стейк. И мой жареный морской язык.

Я попросил официанта разлить шампанское. Дорис набросилась на стейк.

– Я все еще жду, – сказала она. – Ты пока ничего не сказал. Только, что этот твой друг сейчас в Рестборне. Это что – сенсация недели?

– Что ж…

– Скушай корж. Ты слишком часто чтожкаешь.

– Суть в том, с кем он там.

– И с кем же? Наверняка с женщиной. Вероятно, с такой, как я. Рестборн ими кишит.

Я уставился на нее. Я так часто видел, как это Лицо оживает под карандашом Эдварда, что стал различать в нем нечто легендарное, гипнотическое, что-то от бессмертного искусства, врезавшееся в память глубже, чем живая модель. Если бы Мона Лиза села рядом со своим портретом, он бы ее затмил.

– Я не знаю, похожа ли она на тебя, – сказал я, – но у нее такая же фамилия, Блэкмор.

Это как будто ее поразило, но лишь на миг.

– Нормальная фамилия, хотя не скажу того же о людях. На свете уйма Блэкморов.

– Пожалуй. Но не в «Кафе Ку-ку».

Вот тут ее и проняло – так же, как проняло и меня после слов Эдварда, – и даже сильнее.

– Не может быть! – воскликнула она, и ее темно-синие глаза заволокла пелена, видимо, выражавшая внутреннее потрясение. – Блэкмор в «Кафе Ку-ку»! Ничего не понимаю.

– Я тоже, – кивнул я.

– Я оттуда уволилась пять недель назад – как бы я там оказалась?

– Тот же вопрос задаю себе я.

– Безумие, правда? – сказала она. – А он не шутил?

– Он не такой человек.

– А как он вообще оказался в «Кафе Ку-ку»? И как ты сам там оказался, если уж на то пошло?

– Э-э… Это отдельная история, – промямлил я. – Когда-нибудь я тебе расскажу.

Но я не думал, что нам стоит видеться снова.

– Ты все время помешиваешь вино этой длинной штуковиной, – сказала она. – Для чего?

– Чтобы вышли пузырьки.

– Из меня вышли все пузырьки. Ты меня оглушил. Что ж, ты здесь, и я здесь, остальное неважно[82]

– Ты еще молода, чтобы помнить эту песню.

– Мой отец часто ее напевал. Что ж, как ты всегда говоришь, твой друг в Рестборне с мисс Блэкмор – не в «Кафе Ку-ку», оно давно закрыто, и не со мной, потому что я здесь с тобой. Поразительно, да?

– Да.

– Ты хотел, чтобы он познакомился с мисс Блэкмор в Лондоне… уж не знаю, с какой целью… а он познакомился с другой мисс Блэкмор, в Рестборне. Возможно, он думал, что она это я.

– Это вопрос для метафизиков.

– Я не понимаю твоих длинных слов. Как-то это чудно́. Но пусть это не испортит наш вечер… Он не назвал ее имени?

– Нет. Но у меня есть подсказка. Она должна выглядеть в точности, как ты.

– Как я?

– Да, иначе он бы с ней не был.

Дорис нахмурилась, а затем ее брови взлетели и лицо озарилось пониманием.

– Ну конечно, это же моя сестра!

– Твоя сестра?

– Ты забывчивый, да? Близняшка, я тебе о ней рассказывала. Тихоня.

– Что-то припоминаю.

– Я не особо поддерживаю связь с семьей, особенно теперь. Я не мастерица писать письма… Но это должна быть она. Вот хитрая бестия! Ей не нравилась ее работа, и она всегда облизывалась на «Ку-ку». Да, это Глэдис, точно она. А ведь могла бы быть я, она же моя точная копия.

– Вы обе оригиналы.

– Да, ты прав. Когда-то мы были близки. Но зачем ей себя утруждать и рассказывать мне о своих делах? Я же ей не сказала, когда уехала в Лондон. Зачем писать письма, если тебе ничего с этого не обломится? Но она хорошая девушка, если понимаешь, о чем я, и я надеюсь, он будет с ней хорошо обращаться.

– Я в этом уверен.

– Вот же судьба! Это могла бы быть я, она вылитая я, только не такая хорошенькая, ну, то есть, так говорят. И все равно я желаю ей удачи.

Дорис начала сознавать всю величину своей потери, и даже «Персик Мельба»[83] остался нетронутым на тарелке.

– Может быть, это лишь мимолетное увлечение, – сказал я, но сам в это не верил.

– Хотела бы я оказаться на ее месте. Кому-то везет во всем.

Наш разговор исчерпал себя. Я пытался представить эту историю с Эдвардом. Какая тяжесть была у него на сердце, когда он снова отправился в Рестборн, даже зная, что пташка улетела! И слепая вера его спасла: я был уверен, что, пока жива Глэдис, он больше не будет рисовать Лицо.

Время близилось к ночи. Мы перебрасывались словами, но в ее выпадах и колкостях не чувствовалось прежней живости.

– Если бы ты знал, как я на тебя злилась, ты бы не выглядел таким самодовольным. – Это был верх ее остроумия.

Неожиданно она сказала:

– От всего этого чувствуешь себя старой-престарой, да?

– От чего?

– Ну, не знаю. От всего… От того, что твоя сестра выходит замуж раньше тебя. Думаешь, он на ней женится?

– Я в этом уверен.

– Просто класс. Я никогда не хотела замуж: навидалась, как люди расходятся. Думается, и тебе тоже не хочется жениться.

– Прямо сейчас точно не хочется, – согласился я без обиняков.

Она мелодично вздохнула.

– Видимо, тебе удобно и так. Что ж, я тебя не виню. Но я, наверное, напишу Глэдди. Мы зовем ее Глэдди или леди – просто дразнимся, а она обижается. Теперь-то она станет леди. Я ей не скажу, чем я тут занимаюсь. Она не знает, никто из домашних не знает. Но мне хочется, чтобы она знала, что я желаю ей добра. Или, думаешь, лучше дождаться, когда она его окольцует?

– Думаю, да.

– Они могут мне не сказать, но он тебе скажет, да?

Я увидел, чем это могло обернуться, и проговорил с неохотой:

– Да, конечно.

– Значит, если я не узнаю, ты найдешь способ мне передать. Хорошо? Интересно, позовут ли меня на свадьбу?

– Не сомневаюсь, что позовут.

– Ну и дураки. Я бы на их месте не позвала. Наверняка это будет на редкость классная свадьба – шик и блеск. Настоящая вещь. Ого-го! – Она издала свой коронный мелодичный вздох и подняла глаза на часы. – Боже правый, мне пора бежать. Но сперва надо припудрить носик.

– Послушай, – сказал я, когда она вернулась, освежившись, – я отнял у тебя уйму времени, и все вышло совсем не так, как я рассчитывал. Если ты этим расстроена, то я тоже. Как насчет маленького вознаграждения?

Мне не пришлось рыться в бумажнике, я уже приготовил банкноты.

– Я уже говорила, – сказала она, вставая, – и могу повторить сейчас: ты совсем не уважаешь чувства девушки. Можешь оставить себе свои чертовы деньги! Я скажу дяде Гарри, что заболела, и так оно и есть: мне от тебя плохо, и я с тобой не пойду, даже если попросишь! – Она сверкнула на меня глазами, полными невыплаканных слез, и на миг Лицо явило себя с такой силой, что за ним было не видно лица самой Дорис.

– Ладно, я не возражаю, – сказал я. – Я стараюсь не делать резких движений сразу после еды. У меня от этого несварение.

Она рассмеялась, и к тому моменту, как мы вышли на улицу – ее охотничью территорию, – мы снова были друзьями. Всего лишь несколько шагов по тротуару, но как ее выдавало цоканье каблучков! Затем она скользнула в такси и была такова.

Угловая тумба[84]

Шел первый сентябрь Второй мировой войны, и Филип Холройд решил оставить свою лондонскую квартиру и перебраться в глубинку, подальше от вражеских бомб. Местность, куда его занесло, располагалась на западе Англии, примерно в четырех милях от средних размеров торгового городка, который едва ли мог привлечь неприятеля. Будучи холостяком, беспомощным, как большинство холостяков, а также писателем, беспомощным, как большинство писателей, Филип знал, что не сможет обойтись без посторонней помощи – ему понадобится кухарка и приходящая домработница. Дом, который он снял, носил не претендующее на оригинальность название «Пасторский дом» и был, конечно же, слишком большим для Филипа. Возможно, он подыскал бы что-то другое, если бы не спешил поскорее выбраться из Лондона. В сентябре 1939 года путешествовать по железной дороге было делом нелегким, Филип съездил взглянуть на дом и, когда услышал, что на него претендуют еще несколько человек, тут же подписал договор, опасаясь остаться ни с чем.

Дом был обставлен видавшим виды викторианским гарнитуром, чью гордость составлял восхитительный кукольный домик, кроме того, там имелось несколько предметов мебели более почтенного возраста, которые придавали интерьеру своеобразное достоинство и непринужденность. В их числе – в комнате, которую Филип наметил для спальни, поскольку наряду с прочими преимуществами она располагалась ближе всех к ванной, – имелась старая пузатая угловая тумба красного дерева, которая, в отличие от нескольких сервантов и шифоньеров, занятых хозяйскими вещами, стояла пустой. Филип, мнимый больной со стажем, решил, что тумба отлично подойдет для его лекарств.

Его первостепенной задачей было найти кухарку. Женщина, служившая у него в Лондоне, кокни по происхождению, отказалась переезжать. Филипа страшила мысль о необходимости привыкать к новому человеку: он был слишком робок, чтобы отдавать распоряжения с уверенным видом, но при этом любил, чтобы все было, как он привык. Прожив много лет в одиночестве, он плохо переносил перемены и имел склонность раздувать из мух слонов. И хотя в Лондоне у него было немало друзей, его общение с ними не отличалось разнообразием: он не получал от них ничего нового – и ничего нового им не давал. Непредсказуемость внушала ему страх. Бессознательно он закрылся в себе и нарастил панцирь, хоть и мягкий.

Шли дни, а бюро найма в Шаттлворте никого ему не предлагало; когда они наконец написали, что нашли кого-то, кто, по их мнению, подошел бы ему, было уже слишком поздно что-либо предпринимать, потому что человек из ведомства иностранных дел, который должен был занять лондонскую квартиру Филипа, собирался въехать в нее со дня на день. Так что он нанял миссис Уивер, не удосужившись с ней повидаться, однако не без рекомендаций (как могло бы случиться в наши дни).

«Эта женщина, – писал ее последний наниматель, у которого она проработала год, – требует к себе особого внимания и расположения, которого в нашем весьма многочисленном и занятом семействе она не всегда получала. Она честна и чистоплотна, и в определенных пределах неплохая кухарка. В семье, состоящей из одного человека, ей, как мне думается, будет уютнее. Она откликается на поощрение и благодарность. Она потеряла мужа в Первую мировую войну, что, похоже, наложило на нее некоторый отпечаток».

В своем собственном письме миссис Уивер указала, что ей сорок шесть лет – она оказалась ровесницей Филипа, – и выразила надежду, что сумеет услужить ему во всех мыслимых отношениях. Все это расположило его в ее пользу: несмотря на свой эгоизм, он был готов удовлетворить ее потребность в сочувствии и внимании, и даже воображал себя замечательным утешителем. Прибыв в «Пасторский дом», он обнаружил, что она уже обосновалась там.

Первые день или два, несмотря на всю решимость расточать расположение и признательность, он почти не видел миссис Уивер. Он был занят, старался освоиться со странностями своего нового окружения. Все эти надворные постройки и стойла, которым старые пасторы, несомненно, умели найти применение, – да что там, не могли без них обойтись! Этот заросший сорняками двор с центральным водостоком, по которому (накануне были сильные дожди) вода стекала так долго! Этот сад с возвышавшимися деревьями, где протекал почти высохший, но романтичный ручей, – каким же огромным он был для единственного садовника, приходившего, как говорили, трижды в неделю! И весь этот простор и тишина после людного шумного Лондона! Если мимо проезжала машина (дом выходил окнами на деревенскую улицу), это было заметным событием – люди внимательно вслушивались в звучание мотора, от первого до последнего рокота. А в скором времени, если бензин все же станут продавать по талонам, эти вторжения в окружающую тишину сделаются еще реже, почти совсем исчезнут! Филип уже слышал собственные шаги, шаги человека, гуляющего в одиночестве. Благодаря этому уединению Филип Холройд был погружен в свои мысли как никогда прежде, и каждая мысль обретала остроту озарения. А затем он внезапно вспомнил о миссис Уивер и ее острой потребности в расположении и сочувствии.

– Прощу прощения, – сказал он, входя на кухню.

Кухня, состоявшая из двух помещений, снабженная кладовкой и чуланом, а также черной лестницей за дверью, открывавшейся внутрь, была рассчитана на обслуживание не менее двадцати человек.

– Прошу прощения, – повторил он как человек, имевший ярко выраженную склонность к вежливости, – но я хотел вам сказать, что получил огромное удовольствие от вчерашнего ужина. Сырное суфле было просто мечтой, а его так непросто готовить.

Миссис Уивер подняла глаза, оторвавшись от соснового стола, за которым месила тесто. Ее руки были в муке. Ее круглое розовое лицо обрамляли мягкие русые волосы с проседью, расчесанные на прямой пробор. Волосы были тонкими и чуть растрепанными, но чистыми и ухоженными, а вся фигура – невысокой и крепко сбитой. Выражение лица миссис Уивер отличалось приятностью, едва ли не слащавостью, и почти не менялось при разговоре.

– Рада, что вам понравилось, – сказала она. – Я всегда говорю, что мужчинам легче угодить в еде, чем женщинам.

– О, вы так думаете?

– Да, аппетит у них лучше, это во-первых. Мой муж… – Она умолкла на полуслове.

– Да?

– У него был очень хороший аппетит. Он был гвардейцем, ну знаете, из гренадеров. Дородный мужчина. Вы мне его напоминаете, сэр.

Филип был чуть выше среднего роста. Сидячий образ жизни округлил его фигуру и удвоил подбородок, но ему польстило, что его сравнивают с гвардейцем.

– И при всех своих габаритах, – продолжала миссис Уивер, – в чем-то он был как ребенок. Играл в солдатиков до самого конца – так он гордился своим полком. Он ненавидел Колдстримских гвардейцев, слышать о них не мог. Я ухаживала за ним все время его последней болезни, когда его вышвырнули из больницы, сказав, что ничего больше для него сделать не смогут. Я его мыла, и брила, и все для него делала. Все, что нужно. Если вы сляжете, сэр…

– Ох, надеюсь, что нет, – поспешно проговорил Филип. – Но приятно думать… – Он не стал завершать фразу. – Да, кстати, может, вам что-то нужно? Я могу что-нибудь сделать, чтобы вам было удобнее? Боюсь, ваша комната не очень комфортна.

– Что вы, сэр, я очень счастлива с вами. Хотя есть кое-что…

– Что? – спросил Филип, когда она замялась.

– Даже не знаю, сэр. Смешно сказать.

– Ничего, я сам часто бываю смешон.

– Мне правда неловко…

– Ну же.

– Бабочка-крапивница, сэр. Не могу выносить ее вида. Одна такая порхала по комнате, когда умирал мой муж. Я, как только увижу ее, сразу…

Филип быстро окинул взглядом темнеющую кухню.

– Я не многое знаю о повадках крапивниц, – сказал он, – но, полагаю, они размножаются лишь раз в году, летом. Если вам случится увидеть одинокую заблудшую крапивницу, позовите меня, и я от нее быстро избавлюсь. Я умею управляться с сачком. – Он сделал мысленную пометку купить сачок.

– Благодарю вас, – ответила она без улыбки. – И еще мне не нравится все, что сделано из черепахового панциря. Он мне напоминает раскраску крапивниц. Как увижу что-то такое, мне сразу хочется…

– Я позабочусь, чтобы в доме таких вещей не было, – твердо сказал Филип. – Сейчас пройдусь по комнатам и соберу все до единой. В гостиной есть портсигар… Боюсь, вам, наверное, здесь одиноко, и у вас слишком много работы. Но завтра придет миссис Физерстоун, домработница. Она живет в деревне. Она составит вам компанию.

Миссис Уивер не выразила восторга.

– Так или иначе, – пробурчала она, – эта миссис Физерстоун будет здесь только по утрам.

Филип откланялся и сразу направился за портсигаром. Портсигар был удобным и красивым, с элегантной серебряной надписью «Сигареты» и с серебряными скобками на углах. Вероятно, подарок на свадьбу. Но теперь надо его убрать, как и каминные часы с инкрустацией черепаховым панцирем. Как опустела без них гостиная! Что еще? Филип принялся обходить дом, высматривая темный, соблазнительный блеск черепаховых панцирей и чувствуя, как в нем пробуждается неожиданная симпатия к этому материалу, которой он не замечал за собой раньше. Ощущение такого множества пустых комнат странным образом его угнетало. Впрочем, поиски оказались тщетными, и, только вернувшись к себе в спальню, он увидел на туалетном столике свою расческу с черепаховой ручкой. Он может легко обойтись пару дней без нее: у него оставалось совсем немного волос, так что расческа выполняла чисто символическую функцию. Но куда убрать все эти вещи – от греха подальше, – чтобы они не оскорбили зрение миссис Уивер и не вызвали у нее… а что они, собственно, у нее вызывали? Филип решил спрятать их в угловую тумбу. Там они точно не попадутся ей на глаза.

Он открыл две округлые дверцы и уставился на содержимое тумбы. Накануне, решив убрать туда свои медикаменты (о них он беспокоился едва ли не больше всего), он просто свалил все в кучу на две нижние полки. Он никогда не пересчитывал все эти пузырьки, но их наверняка было не меньше тридцати. Он не стал расставлять их рядами и даже не озаботился тем, чтобы поставить их как положено, вертикально, вечно откладывая на потом, как и множество других, столь же необязательных дел. Но теперь они были аккуратно расставлены.

Сначала Филип испытал благодарность к миссис Уивер, не пожалевшей ради него усилий и времени. Но последующая реакция оказалась сложнее. На средней полке лекарства были расставлены самым аккуратным образом. Но на нижней они обнаруживали определенный порядок, пренебрегавший их назначением и рецептурой. Они были выстроены странным манером: самые высокие пузырьки стояли вдоль задней стенки, перед ними протянулись средние, а в ногах у них, если можно так выразиться, располагались третьим рядом наименьшие емкости, склянки, тюбики и тому подобное. Два строя смотрели друг на друга под прямым углом, а между ними оставалось пустое треугольное пространство наподобие сцены, словно ждавшей какого-то представления.

Несомненно, здесь была какая-то логика, но какая?

Затем Филипа осенило. Пузырьки – это солдаты, два войска, готовых к сражению, а пространство между ними – поле боя.

Он улыбнулся этой странной фантазии миссис Уивер, в ней чувствовался отголосок памяти о муже-гвардейце, игравшем в солдатиков на протяжении последней болезни. Однако вместе с изумлением Филип ощутил легкое беспокойство: в этой маленькой сцене чувствовалось слишком явное напряжение, слишком явная военщина, сводившая на нет комический эффект. Филип отличался восприимчивостью к вещам, для него имела значение не только эстетика, но и личное восприятие. В числе вещиц, привезенных им из Лондона, был шелковый херизский ковер. Ему нравились все восточные ковры, но именно херизские прельщали его больше всего, а этот конкретный ковер он выделял в особенности. По краю кирпично-красной основы вился малиновый орнамент, и малиновый цвет повторялся в центральных узорах вместе с другими цветами, нежно-бежевыми и бирюзово-голубыми. Но больше всего Филипа восхищала перекличка двух красных оттенков. Нередко бывало, что при созерцании ковра его охватывал настоящий экстаз, своеобразное мистическое переживание. Чаще всего это происходило сразу после пробуждения, когда он, сидя с чашкой чая в руке, устремлял взгляд на ковер, висевший над кроватью, и застывал в упоении.

Здесь же был символизм другого рода, и Филипу он совсем не понравился… Так или иначе, верхняя полка оставалась свободной. Туда он убрал каминные часы, портсигар и расческу – всю добычу своей черепаховой охоты. Он задвинул их вглубь, к самой стенке, однако без намека на военный порядок, а перед ними возвел для маскировки баррикаду из всякой всячины: длинного рулона ваты в голубой обертке, нескольких упаковок бумажных платков и прочих предметов гигиены.

Решив эту задачу, он вышел из комнаты и вдруг подумал: «Почему бы не закрыть тумбу-аптечку на ключ?» Он вернулся. В тумбе имелся замок, а в замке – ключ, но ключ не поворачивался, а язычок замка не держался в ответной планке, потому что она была вырвана с мясом. Филип нахмурился. Ох уж этот нынешний вандализм! Какое типичное надувательство – вставить негодный замок только для вида! Обман! Очковтирательство! Затем он улыбнулся и чуть ли не покраснел. С чего это он решил запирать тумбу, словно какую-то комнату Синей Бороды, таившую в себе угрозу?! Это было донельзя глупо и могло задеть чувства миссис Уивер, чья вина состояла лишь в ее усердии. К тому же ей уже ни к чему открывать тумбу: прибираться в его спальне будет домработница. По договору миссис Уивер не обязана даже «приводить в порядок» гостиную – «комнату отдыха», как она ее называла.

На следующее утро, ровно в восемь часов, миссис Уивер принесла ему чай. Выплыв из забытья, он сказал:

– Я очень вам благодарен, что вы прибрались у меня в аптечке. Там был такой беспорядок.

Кухарка ответила ему удивленным, недоуменным взглядом, и он повторил сказанное, еще раз подчеркнув свою признательность. Опять не дождавшись ответа, он попросил подать ему домашнюю куртку. Это она сделала без промедлений и помогла ему надеть ее с нежной заботой.

Через некоторое время он расслышал жужжание пылесоса, шуршание совка и щетки, скрип и стук переставляемых стульев – все эти звуки, которые ласкают слух человека, лежащего в постели. Миссис Физерстоун, ну конечно! Надо бы не забыть выйти с ней познакомиться. Наконец-то проблема с прислугой была решена, все шло своим чередом. Оставалось только отдать распоряжения на день – кухонные распоряжения.

В половине одиннадцатого в гостиную вошла миссис Уивер с обеспокоенным видом и без своего обычного блокнота. Она встала прямо перед Филипом, сцепив руки на животе. Филип поднялся.

– Боюсь, больше я не могу оставаться у вас, – объявила она. – Видите ли, я к вам слишком привязалась.

Филип остолбенел. Ему захотелось воспротивиться столь откровенному посягательству на его чувства, которые он охранял от любых нападений уже столько лет. Но вслед за возмущением пришло смятение, когда он увидел, как страдает его кухарка.

– Видите ли, – непреклонно повторила миссис Уивер, – я к вам слишком привязалась.

Филип должен был что-то сказать.

– Вы… Вы с этим справитесь, – промямлил он. – Такие вещи… случаются иногда, но… скоро проходят. Вы… вы найдете кого-то еще.

«Надеюсь, не слишком скоро», – подумал он.

– Я была очень привязана к мужу, – сказала миссис Уивер, – но это ничто по сравнению с тем, что я чувствую к вам.

Филипу хотелось сказать: «Что за глупости?!» – но у него было доброе, пусть и не слишком горячее сердце, и он почувствовал, что должен отнестись к ней по-человечески. Но как? Ему еще ни разу не признавались в любви.

– Может, вам стоило бы проверить ваше чувство? – мягко проговорил он. – То есть остаться здесь и посмотреть, что вы будете чувствовать через несколько дней? Может быть, вы увидите меня с другой стороны, может быть, даже… (с надеждой в голосе) я вам стану неприятен!

Миссис Уивер заплакала и вышла из комнаты.

Филип мерил комнату шагами, шумно дыша. Как неловко он себя повел! Но что он мог поделать? Неужели она приняла выражение сочувствия и благодарности, которые ему навязал ее прежний наниматель, за знаки любви? Пребывая в полнейшей растерянности – уныние поминутно сменялось негодованием, – он решительно вышел в коридор и там впервые увидел миссис Физерстоун, подметавшую лестницу. Она сразу выпрямилась. Это была высокая сухопарая женщина с ярким румянцем, светло-голубыми глазами и пушистыми рыжеватыми волосами. Филипу отчаянно хотелось с кем-нибудь поговорить, и он вовлек ее в разговор. Ему так понравились ее колкие, соленые замечания – в которых не проскальзывало и намека на нежные чувства, – что он принялся болтать с ней гораздо свободнее и откровеннее, чем намеревался сначала, и удержался от упоминания о миссис Уивер лишь потому, что дверь на кухню, видневшаяся чуть дальше по коридору, была приоткрыта и напоминала огромное навостренное ухо.

– Что ж, – сказал он, – вам, наверное, пора перекусить. Увидимся завтра, да?

Миссис Уивер не возобновила тот давешний разговор, она не забрала обратно свои признания, но больше их не повторяла, и Филип начал надеяться, что она взялась за ум. Тем не менее в его отношении к ней пропало прежнее добродушие: его голос (он сам это сознавал) стал отстраненным и сухим, его произношение – излишне четким, а пожелания спокойной ночи – холодными. Закрыв дверь своей спальни, он испытал смутное ощущение, что отгородился от чего-то нежелательного. Возможно, ему требовалось успокоительное, доза брома. С этой мыслью он подошел к угловой тумбе.

Открыв дверцы, Филип сразу уловил какую-то перемену. На полке, прежде ничем не занятой, что-то лежало. Он всмотрелся внимательнее – в глубине виднелся разбитый пузырек, оскалившийся острыми краями, с мелкими осколками вокруг, а перед ним – белая фигурка, скрученная из ваты, скорее мужская, чем женская. Ее накрывал красный лепесток розы. Рядом с фигуркой, указывая острием на ее живот, лежал перочинный нож Филипа.

В остальном все было по-прежнему: на него равнодушно смотрели сплоченные ряды пузырьков.

Филип отпрянул, ошеломленный. Он постарался убедить себя, что все это было случайностью – ну, пусть не случайностью, его ножик не мог оказаться там случайно, как и вата, – но, может быть, кто-то копался в аптечке без всякой задней мысли, возможно, пытаясь достать пузырек (среди прислуги встречаются и такие, кто не считает за воровство взять лекарство из запасов нанимателя), и в результате возникла эта странная, сюрреалистичная композиция. Ему захотелось позвать миссис Уивер и предъявить ей следы преступления, но как он мог быть уверен в ее вине? Что, если это домработница?

Он чувствовал, что не сможет заснуть, пока в комнате находится такое. Эта сцена не была застывшей, в ней ощущалось движение, воля, создавшая ее, продолжала действовать. Филип пожалел, что дверь его спальни не запиралась на ключ. Ему захотелось перебраться в другую комнату, но что, если другие постели еще не проветрены? Уж лучше эта чертовщина в тумбе, чем сырая постель. Но теперь ему понадобится что-то покрепче брома – одна из этих красных капсул из склянки, что как будто глядела со злорадством на этот… ну да, на этот труп. Преодолев неприязнь, Филип осторожно извлек склянку из общего строя и вытряхнул на ладонь сразу две капсулы.

– Доброе утро, миссис Уивер, – сказал он, выплывая из забытья, когда она внесла в спальню поднос с завтраком. – Вы не могли бы подать мне домашнюю куртку?

Но миссис Уивер как будто его не услышала, и в нем с новой силой поднялось возмущение.

– Будете добры, подайте мне домашнюю куртку, – произнес он сердито.

Эта просьба, высказанная таким властным тоном, прозвучала смешно, отчего его возмущение стало только сильнее.

– Вы что, не можете подать мне куртку? – едва ли не выкрикнул он, и она протянула ему эту несчастную куртку, держа ее на вытянутой руке, как что-то, требующее дезинфекции.

– Послушайте, – сказал он. – Когда я отдаю распоряжение, я ожидаю, что вы его выполните. Вы слышите?

Она ничего не ответила, и ее молчание как будто давало ей власть над ним.

– И еще кое-что, – продолжал он. – Это вы устроили балаган в моей аптечке?

Она опять ничего не ответила. Он выскочил из постели и, грубо взяв ее за руку, подтолкнул к тумбе и открыл дверцы.

– Смотрите, что здесь творится. Это ваших рук дело или не ваших?

Наконец она открыла рот.

– Я ничего такого не делала, – произнесла она с чувством собственного достоинства. – Я об этом ничего не знаю.

– Ну хорошо, – выдохнул Филип. – Я попрошу миссис Физерстоун все убрать.

– Обязательно попросите, – сказала миссис Уивер.

После завтрака Филипу Холройду стало ужасно стыдно за свою несдержанность. Это было так на него не похоже, да к тому же из-за такой ерунды. Он винил снотворное, иногда вызывавшее в нем раздражительность, в частности в отношении противоположного пола, которую еще подстегнуло утреннее поведение миссис Уивер. Бедная женщина, она имела полное право в него влюбиться, каким бы вздором это ни представлялось, и разве Гёте не сказал: «Если я вас люблю, то вам какое дело?» Когда она придет за распоряжениями, он извинится перед ней, однако бардак от этого не исчезнет, и нужно скорее попросить миссис Физерстоун прибраться в тумбе. Он, разумеется, будет сдержан, ведь, принимая во внимание отказ миссис Уивер признать вину, это могла быть она: как-никак, его спальня находилась в ее юрисдикции. Но вряд ли это она. Любовь, подчас внушающую страх, опаснейшую даже в пустяках, пою[85]. Если он не будет осторожен в выражениях, ему грозит потеря обеих прислужниц. Пожалуй, лучше взять всю вину на себя.

Мог ли он сам устроить такое? Писатели печально известны рассеянностью. Его встревожила эта мысль, но она была слишком фантастична, и он выбросил ее из головы и отправился на поиски миссис Физерстоун.

Он ее не нашел. И даже не слышал неразборчивых, но несомненных звуков ее присутствия в доме. Дом хранил тишину. Вернувшись в гостиную, Филип взглянул на нее свежим взглядом и понял, что здесь не прибирались со вчерашнего дня. Кругом царил беспорядок и небрежение. В уме у него закружились возможные объяснения. Домработницы печально известны своим непостоянством. Возможно, миссис Физерстоун прониклась к нему неприязнью, возможно, она приняла его излишне фривольную манеру общения за чувство более глубокое, точно так же, как миссис Уивер. Возможно…

Прежде чем войти в кухню, он неожиданно для себя постучался. Миссис Уивер держалась нейтрально, не выказала ни радости, ни грусти. Не видела ли она миссис Физерстоун? Нет. Нет ли у нее соображений, почему не пришла миссис Физерстоун? Нет, ее не интересуют дела миссис Физерстоун. Эти домработницы…

– Тогда мне лучше сходить и проверить, все ли с ней в порядке, – перебил ее Филип. – И сразу скажу, что предпочел бы на ланч… А на ужин… Омлет вчера вечером был восхитителен. Вы замечательная повариха, миссис Уивер!

Как приятно выбраться из дома на свежий воздух! Филип с удовольствием прошелся по деревенской дороге, усеянной коровьими лепешками, мягко блестевшими на сентябрьском солнце. Когда же он дошел до дома миссис Физерстоун, беленого коттеджа с решетчатым крыльцом, ее дочь сообщила ему, что мать лежит больная.

– Ей нездоровится, – сказала она. – Доктор говорит, это геморрагия. Какие-то внутренние изъязвления. Говорит, она всегда была слишком худой.

Возвращаясь домой, Филип не замечал ни солнечного света, ни сельских видов со всеми их звуками. Он сразу прошел в свою комнату и открыл тумбу. Чтобы было виднее, он распахнул дверцы до предела. Внутри все было чисто и опрятно. Сплоченные ряды пузырьков вновь охраняли покой пустой сцены.

Следующие несколько дней прошли без происшествий, и Филип более-менее успокоился. Но продолжал ежедневно справляться о здоровье миссис Физерстоун. Ее забрали в больницу, и день за днем ему отвечали, что ее состояние «без изменений». Филип попытался найти ей замену, но безуспешно. К нему приходили две женщины, он показал им дом, преуменьшая его размеры, и представил их миссис Уивер, которая не проявила особого радушия, но держалась корректно, однако ни одна из них не захотела у него работать, и у него сложилось впечатление, что они приходили просто из любопытства.

По-прежнему никаких происшествий… впрочем, Филип хитрил. Он взял за правило не заглядывать в тумбу без крайней необходимости. Это казалось разумным. Неразумным было другое: не раз, когда ему требовалось какое-то лекарство (от легких недомоганий из-за местной жесткой воды), он воздерживался от его приема. Почему? Потому что, как он себе говорил, он и так пьет слишком много лекарств. Однако истинная причина, в которой он себе не признавался, состояла в том, что ему не хотелось открывать дверцы тумбы.

Но затем его одолел шейный ревматизм, от которого спасало только растирание мазью.

– Миссис Уивер! – крикнул он в коридор. – Нет ли у вас масла гаультерии?

– Для чего, сэр?

– Растереть затекшую шею.

– Боюсь, что нет, сэр.

– Тогда будьте добры, подайте мне пузырек из моей тумбы-аптечки. Маленький пузырек, кажется, с левой стороны.

Миссис Уивер – орудие в умелых руках! Она вошла, держа в руке пузырек.

– Могу я растереть вам шею, сэр?

– О, нет, благодарю. Я вполне справлюсь сам.

– Я часто растирала шею мужу, сэр.

– У него тоже был ревматизм?

– Да, и не только в шее, сэр. Во всех местах. Я могла бы и вас растереть, сэр.

– Уверен, что могли бы, но думаю, я справлюсь самостоятельно.

– Гораздо удобнее, когда это делает кто-то другой.

– Но ведь мазь липкая и неприятная.

– Вовсе нет, если тереть только кончиками пальцев. Я всегда растираю самыми кончиками. Они гораздо чувствительней.

– Я буду иметь это в виду, – сказал Филип.

– Извините, сэр, но у вас есть какие-то возражения против того, чтобы я вас растерла? Моему мужу всегда становилось легче.

«Так, – сказал себе Филип, – спокойно». И тут же выпалил:

– Может, вы думаете, что я ваш муж?

– Не думаю, сэр. Мой муж был гвардейцем и джентльменом, а не оксфордским недоучкой и грубияном.

– Я нисколько не сомневаюсь в достоинствах вашего мужа, – сказал Филип, слишком сердитый, чтобы быть польщенным зачислением в Оксфорд. – Но неужели он никогда не просил вас…

– Просил о чем, сэр?

– Просто оставить его в покое.

Пораженный своей жестокостью, Филип закрыл глаза. А когда открыл снова, миссис Уивер уже ушла.

Он решил не растирать шею, пока не ляжет спать. Он был мастером прокрастинации: еще каких-нибудь полчаса – и за дело! К тому же будет разумней и приятней сразу после растирания лечь в постель: меньше вероятность простудиться. Кроме того, если сделать это перед сном, он обойдется одной помывкой и одним раздеванием вместо двух, ведь ему придется снять что-то из одежды, чтобы добраться до шеи. И он не испачкает себе жилетку и рубашку, а также пижаму. Но главная причина такого отлагательства заключалась в другом. После ухода миссис Уивер у него случилась обычная реверсия чувств в ее отношении. Он повел себя с ней ужасно и должен извиниться. И лучшим способом извинений будет позвать ее и попросить, чтобы она все-таки растерла ему шею. «Я сожалею, миссис Уивер, что был таким желчным. Пожалуйста, забудьте об этом, если сможете, и разотрите мне шею. Только подождите, пока я сниму рубашку».

Филип долго сидел, проговаривая в уме подобные предложения, но почему-то не мог заставить себя перенести их в реальность. После этого инцидента он видел миссис Уивер только через окошко, когда она подавала ему еду, и не был способен оценить ее состояние. В какое время она заканчивает работу? Вероятно, около половины десятого, подумал Филип и стал непроизвольно поглядывать на часы, отчего обострилась боль в шее. Но на каминной полке больше не было часов – они спрятаны в угловой тумбе и, вероятно, уже давно остановились, поскольку он их не заводил. Как глупо! Ведь у него есть наручные часы, и они показывали ровно десять. Наверное, она уже легла спать и, если бы он ее позвал, пришла бы к нему в ночной рубашке или в пижаме (или что она там надевает в постель), и это было бы недопустимо.

Почему-то ему не хотелось ложиться, и он все сидел, глядя на догоравшие дрова в камине. Камин требовал ухода, и теперь, когда Филип лишился домработницы, ему не следует его топить. Завтра он скажет миссис Уивер, чтобы она его не зажигала.

Наконец он поднялся на второй этаж, но, дойдя до спальни, понял, что забыл захватить масло гаультерии. Нужно зажечь свет и вернуться за ним в гостиную. Он пошел обратно по тихому дому. Пузырек стоял на буфете, где его оставила миссис Уивер, но едва Филип вошел, как ему почудился явственный запах этой женщины. Он откупорил пузырек, вдохнул масло, и ему сразу полегчало.

Помни про кончики пальцев… Он принялся мягко растирать шею и дальше, по спине, насколько доставали руки. Миссис Уивер была права: гораздо удобнее, когда тебя растирает кто-то другой, но этот кто-то не может быть кем угодно, в данном случае ей самой. Он нарочно затягивал процесс, периодически вдыхая гаультерию, словно масляный наркоман.

Теперь у него не было оправдания, чтобы и дальше откладывать неизбежное: пора ложиться в постель. Но перед этим он должен убрать пузырек обратно в аптечку.

Но почему должен? Почему бы не оставить его на туалетном столике до утра, когда кто-нибудь – кто же еще, как не миссис Уивер – его заберет? Он не был так одержим угловой тумбой, как, судя по всему, была одержима ею она: если он сам уберет пузырек, он лишит ее удовольствия. Но нет, это было бы проявлением трусости, нельзя потакать своему малодушию, нельзя потакать своему неврозу, иначе уже совсем скоро он не сможет делать простейшие вещи, хотя бы переходить через улицу, что гораздо опасней, даже здесь, в сельской местности, чем просто убрать пузырек в аптечку.

Не дойдя до тумбы пары шагов, он услышал, как что-то капает. Может, вода в умывальнике? Филип проверил, но кран был закрыт. Он опять шагнул к тумбе и увидел – не мог не увидеть – темную блестящую лужу на полу под ней. Он наклонился и коснулся ее – его палец окрасился не черным, а красным.

Ему на ум пришла цитата – возможно, неверная – из Лэндора[86]: «Слышишь ты, как каплет кровь?»

Занавес был раздвинут, и перед ним вновь возникла сцена: все было почти как в прошлый раз, но кое-что отличалось. На него смотрел еще один треснувший пузырек с отбитым горлышком. Сквозь трещины сочилась красная микстура от кашля. Труп из ваты – белый в красных пятнах – изображал не женщину, а мужчину. При всей своей примитивности, фигурка создавала ощущение непристойности. А лезвие перочинного ножа указывало теперь не на живот, а на шею. И было еще кое-что, смысл чего не сразу дошел до Филипа: обрезок телеграммы на грубой желтоватой бумаге со словами: «ТЯЖЕЛО РАНЕН».

В груди Филипа ужас боролся с бешенством, но бешенство возобладало. Форменное колдовство! Он ей покажет! Такого наколдует! Но какого и, главное, как? Он никогда не занимался такими вещами. Никогда даже о них не задумывался. Взглянув на верхнюю полку, он увидел, что осталось от толстого мотка ваты в тонкой голубой обертке, которую он положил как баррикаду против злого воздействия черепаховых панцирей. Может быть, миссис Уивер сдвинула вату, роясь в аптечке, и открывшийся вид так подействовал на нее?… Она ощипала вату словно гуся: повсюду валялись ватные перья, вперемешку с обрывками голубой бумаги. Филип последовал ее примеру и вскоре соорудил из всего этого гротескную женскую фигурку. Но что с ней делать? Какое именно увечье он хотел ей нанести? Какую смерть увидит эта неумолимая армия пузырьков?

На лестничной площадке, прямо за дверью его спальни, стоял кукольный домик, в нем была кухня, а в кухне – печка, большая, старомодная, с открывавшейся дверцей духовки. Он вынул печку, и внезапно его зловещий замысел обрел воплощение, превратив эту безобидную вещицу в смертельное оружие. Но сперва надо вычистить тумбу, чтобы не лилась кровь. Надо переоформить сцену так, чтобы ничто не ослабило задуманного эффекта. Он принялся за дело, вооружившись щеточкой для ногтей, мылом и полотенцем – на кухне у миссис Уивер была идеальная чистота. Насколько все должно быть правдоподобным? Ему хотелось достичь максимального жизнеподобия, точнее, смертеподобия. Он засунул голову ватной фигурки в духовку и мягко прикрыл дверцу – руки и ноги были раскинуты в стороны. Его охватил ужас от содеянного, ему показалось, что сквозь лекарственные запахи аптечки он различает легкий запах газа. И это правильно, нужен газ. Он открыл газовый рожок над кроватью и с волнением стал вслушиваться в шипение газа, как в дыхание смерти. Но он не хотел ничьей смерти, и меньше всего своей. Он хотел лишь избавиться от коварства миссис Уивер, поэтому закрыл газ и выскользнул из комнаты.

Филип не знал, в какой из хозяйственных построек провел ночь. Но это дало ему ощущение такой безопасности, что он спал как убитый. И только утром, когда он шел по двору в свете нового дня, к нему начала возвращаться память о прошлом вечере, да и то лишь как ощущение цвета и форм, а не как твердые факты. Но к тому времени, когда он добрался до двери в свою спальню, он вспомнил почти все. И ужаснулся: у его ног, точно бездна, разверзлось будущее.

Едва он успел забраться в постель и отпихнуть холодную грелку, как в дверь постучали, и вошла миссис Уивер с его утренним чаем. Она раздвинула шторы и, не дожидаясь, пока он попросит, протянула ему домашнюю куртку.

– Как ваша шея, сэр? – поинтересовалась она.

Филип повернул голову. К его удивлению, шею пронзила боль, а ведь последние десять часов она его совершенно не беспокоила.

– Боюсь, не намного лучше, – признался он.

– Зря вы не дали мне ее растереть, сэр. Мой муж…

– Вы так нежно о нем заботились, – сказал Филип. – А он все-таки умер, бедняга.

На это она ничего не ответила, но втянула носом воздух и сказала:

– Здесь слегка пахнет газом. Открыть окно пошире?

– Откройте.

– Я всегда считала, что газ опасен, – продолжала она. – Так что, боюсь, мне придется подать заявление об уходе.

– О, миссис Уивер!

– Да, мне придется уйти сегодня же, пусть даже я останусь без денег. Мне приснился ужасный сон.

– Какой же?

– Что я отравилась газом. Я засунула голову в газовую духовку. С чего бы мне вдруг приснилось такое?

– В самом деле, – сказал Филип. – Но в снах все не так, как наяву, вы же знаете.

– В этом я не уверена, – задумчиво проговорила миссис Уивер. – Не уверена. Я заказала такси на десять часов. Пойду приготовлю вам завтрак.

Повинуясь порыву, Филип выскочил из постели. И задел ногой что-то твердое – это был шампур. Шампур для мяса.

– Миссис Уивер, – крикнул он, – вы кое-что забыли.

Когда она вернулась, он протянул ей шампур.

– Шампур? – удивилась она. – Как он сюда попал?

Она выронила его, и он упал между ними, показывая острием – как с торжеством отметил Филип, – в ее сторону. Она нагнулась за ним.

– Нет, оставьте, – сказал Филип. – Я сам. А вы можете сделать для меня две вещи.

– Да, сэр.

– Во-первых, будьте добры, позвоните в Шаттлвортскую больницу и спросите, как здоровье миссис Физерстоун.

Миссис Уивер выполнила поручение и, вернувшись, сообщила с бесстрастным видом, что миссис Физерстоун пошла на поправку.

– А теперь, будьте любезны, положите пузырек с маслом обратно в аптечку.

Сидя на кровати, он наблюдал, как она открывает выпуклые дверцы. Он сразу заметил, что все его колдовское сооружение было убрано.

– Скажите мне кое-что, – велел он. – Вы знаете, кто прибрался в тумбе?

– Нет, сэр, – сказала она и вышла из комнаты.

Трогая пальцем шампур – длинный, тонкий и острый, увенчанный традиционным крюком, – Филип был почти готов ей поверить.

Неожиданно его взгляд упал на узорчатый херизский ковер, остававшийся в небрежении последние несколько дней. Поначалу смятенный разум Филипа увидел самый обыкновенный ковер, но постепенно тот начал передавать ему свое бессловесное послание. Кто же выткал его, задумался Филип, кто расцветил его в тон его собственным мыслям? Какие страсти вплелись в узор, сочетав бледно-красный и темно-красный? Этого он никогда не узнает, но это неважно. В самом деле, все как будто стало неважно, отступив перед шелковым волшебством.

Христославы[87]

Канун Рождества для всех Марринеров, кроме главы семейства, был до крайности утомительным временем. Мистер Марринер обычно чувствовал себя легко в праздничную пору – легко в том, что касалось его личного участия. Но только не в финансовом плане: мистер Марринер понимал, что в эти дни на его финансы ложилось тяжкое бремя. А ближе к вечеру, когда он достанет свою чековую книжку и будет выписывать причитающиеся подарки своему семейству, родственникам и домашней прислуге, бремя усилится еще больше. Но он мог себе это позволить – и в нынешнее Рождество даже с большей уверенностью, чем в любое другое за всю историю его неуклонно растущего состояния. Ему не нужно было думать, что-то выбирать – нужно было лишь свериться со списком и добавить одно-два имени, а одно-два – вычеркнуть. На этот раз вычеркивать пришлось немало, весьма немало, хотя он не стал отмечать это ни в общем списке, ни на отрывном корешке своей чековой книжки. Если он сочтет нужным, то прибавит сэкономленную таким образом сумму к чекам для детей. И тогда Джереми с Анной посчитают его даже более щедрым, чем он был в действительности, а если жена отпустит какую-то реплику, чего она, как женщина тактичная, никогда себе не позволяет, он усмехнется и скажет, что это называется распределением капитала – «капитальным распределением, дорогая!».

Но это будет не раньше, чем после обеда.

Так что из всего квартета, усевшегося за обеденный стол, он был единственным, кто не провел день в трудах. Его жена и дочь трудились в поте лица, украшая дом и делая распоряжения для вечеринки на День подарков[88]. Они не тратили время на закупку подарков, им это было ни к чему. Анна, которая была двумя годами старше Джереми, унаследовала от матери дар дарить подарки и заготовила все необходимое за несколько недель – она шестым чувством угадывала, кто чему будет рад. А Джереми все оставлял на последний момент. Его подход кардинально отличался от подхода Анны и был далеко не так практичен: он думал в первую очередь о подарке, а потом уже – о человеке, которому этот подарок достанется. Кому подойдет эта коробочка? А кому вот эта? И кто станет счастливым обладателем третьей? В дарении подарков он всякий раз следовал какому-то одному принципу, и в этом году таким принципом стали рождественские коробочки. Это были дорогие и однотипные подарки, и в глубине души он их стыдился. Теперь уже было поздно что-то менять, и все же при мысли о трех-четырех друзьях, которые останутся неодаренными, он испытывал угрызения совести.

Молчаливый и недовольный собой, он первым услышал пение за окном.

– Слушайте, там христославы! – Его ломавшийся голос казался простуженным.

Остальные тут же прервали беседу, и их лица озарились улыбками.

– Красиво поют, правда?

– Первые в этом году, – заметила миссис Марринер.

– Ну, не первые, дорогая, они приходили несколько дней назад, но я отослал их и сказал, что христославы должны славить Христа в канун Рождества и не раньше.

– Сколько их там?

– Думаю, двое, – сказал Джереми.

– Мужчина и женщина?

Джереми поднялся и отвел занавеску в сторону. Сад за окном был погружен во тьму, только единственный фонарь светил вдалеке.

– Не могу разглядеть, – сказал он, отворачиваясь от окна. – Но кажется, это мужчина и мальчик.

– Мужчина и мальчик? – переспросил мистер Марринер. – Это довольно необычно.

– Возможно, это певчие, папа. Ужасно здорово поют.

В этот миг зазвонил дверной колокол. Желая сохранить дух дома, а дом был старым, Марринеры оставили оригинальный латунный язычок. Стоило дернуть за шнур у парадной двери, и дом, казалось, содрогался под странный рокот, словно невидимая рука перебирала струны его сердца, а колокол издавал высокий вопль и заходился отчаянным перезвоном. Все семейство привыкло к этому феномену и переглядывалось с улыбками, когда гости подпрыгивали от неожиданности, но на этот раз подпрыгнули они сами. Они попытались различить звуки шагов по каменным плитам холла, но тщетно.

– Мисс Парфитт придет мыть посуду, но позже, – сказала миссис Марринер. – Кто выйдет и даст им что-нибудь?

– Я, – вызвалась Анна, вскочив на ноги. – Что мне им дать, папочка?

– Ну, дай им шиллинг, – произнес мистер Марринер, вынимая монету из кармана. – У него всегда оказывалась при себе нужная сумма, любая сумма.

Анна вышла из комнаты летящей походкой, с сияющим лицом великодушной благодетельницы. Спустя минуту-другую она вернулась заметно более скованной, с видом озадаченным и даже испуганным. Она не присела, а встала за своим стулом, положив руки на спинку.

– Он сказал, этого мало, – сообщила она.

– Мало? – переспросил отец. – Он действительно так сказал?

Анна кивнула.

– Что ж, парень не промах, – пробормотал мистер Марринер, удивив даже своих домашних, знавших его своевольный характер, столь внезапной симпатией к какому-то наглецу. – Иди к ним и скажи, что если они споют нам еще колядку, то получат два шиллинга.

Но Анна осталась на месте.

– Если ты не против, папочка, я больше к ним не пойду.

Все трое повернули к ней удивленные лица.

– Не пойдешь? Почему?

– Мне не понравилась его манера.

– Чья? Старшего?

– Да. Мальчик… ты был прав, Джереми, это мальчик, довольно маленький… ничего не говорил.

– И что было не так с манерой старшего? – спросил мистер Марринер вполне добродушно.

– Ой, я не знаю! – Анна задышала с натугой и сжала пальцами спинку стула. – И дело не только в его манере.

Миссис Марринер предостерегающе заговорила:

– Генри, я бы не стала…

Но тут с места вскочил Джереми. Он увидел шанс обелить себя в собственных глазах за свою неумелость в выборе рождественских подарков – и вообще за свою всегдашнюю неумелость, о чем бы ни шла речь, в сравнении с сестрой.

– Вот шиллинг, – сказала Анна, протягивая ему монету. – Но он его не возьмет.

– Пусть будет два, – сказал отец семейства, подкрепив слово делом. – Но только если они споют еще, имей в виду.

Джереми вышел из комнаты, и все притихли: Анна пыталась прийти в себя, мистер Марринер постукивал пальцами по столу, а его жена рассматривала свои кольца. Наконец она сказала:

– У них теперь классовая сознательность.

– Это другое, – сказала Анна.

– Что же?

Не успела она ответить – если вообще собиралась, – как открылась дверь, и вошел Джереми, раскрасневшийся и возбужденный, с видом победителя. Победителя над самим собой. Он не стал садиться на свое место, а встал поодаль от стола и посмотрел на отца.

– Он не возьмет шиллинг, – объявил он. – Он сказал, этого мало. Он сказал, ты должен знать, почему.

– Я должен знать, почему? – Мистер Марринер нахмурился, напрягая память. – Что он за человек, Джереми?

– Высокий, худой, с впалыми щеками.

– А мальчик?

– На вид лет семи. Он плакал.

– Ты их знаешь, Генри? – спросила его жена.

– Я пытаюсь вспомнить. Да, нет, ну да, возможно, и знаю. – Теперь мистер Марринер уже не мог скрыть тревогу, и все это почувствовали. – Что ты сказал ему, Джереми?

Джереми выпятил грудь.

– Я велел ему убираться.

– И он ушел?

Словно в ответ вновь зазвонил дверной колокол.

– Теперь выйду я, – сказала миссис Марринер. – Возможно, я смогу что-то сделать для ребенка. – И она вышла прежде, чем муж смог ее удержать.

Оставшиеся трое снова притихли. Дети украдкой посматривали на мерцание света в глазах отца, то разгоравшееся, то затухавшее, как в фонаре в ненастную погоду.

Миссис Марринер вернулась с заметно более сдержанным видом, чем кто-либо из ее детей.

– Я не думаю, что от него можно ждать вреда, – объявила она. – Он немного того, только и всего. Лучше его задобрить. Он передал, что хочет видеть тебя, Генри, но я сказала, что тебя нет дома. Он говорит, что того, что мы даем сейчас, ему мало, и он хочет того же, что ты давал ему в прошлом году, что бы это ни значило. Поэтому я предлагаю дать ему что-нибудь кроме денег. Пожалуй, Джереми мог бы поделиться с ним одной из своих коробочек. Рождественская шкатулка – вполне удачная идея.

– Он ее не возьмет, – возразила Анна, не дав Джереми и рта раскрыть.

– Почему?

– Потому что не может, – сказала Анна.

– Не может? О чем ты?

Анна покачала головой. Мать не стала на нее давить.

– Что ж, ты забавная девушка, – сказала она. – Так или иначе, надо попробовать. Да! Он сказал, они споют нам еще одну песню.

Они уселись слушать песню, и тут же зазвучал рождественский напев «Дай вам Бог покоя, господа».

Джереми встал из-за стола.

– Кажется, они поют неправильно, – сказал он, подошел к окну и открыл створку, впустив в комнату ледяной воздух.

– Эй, закрой!

– Сейчас. Я только хочу убедиться.

Все прислушались – и вот что они услышали:

– Да свалится хозяин дома сегоИ вместе с ним хозяюшка его,А также все их детки малые,Сидящие за праздничным столом.

Джереми закрыл окно.

– Слышали? – сипло спросил он.

– Кажется, слышала, – сказала миссис Марринер. – Но они наверняка пели «славится». Слова так похожи. Генри, дорогой, не воспринимай все всерьез.

Дверной колокол прозвонил в третий раз. Прежде чем его звук стих, мистер Марринер поднялся на нетвердых ногах.

– Нет-нет, Генри, – попыталась остановить его жена. – Не ходи, это только их раззадорит. К тому же я сказала, что тебя нет дома.

Он посмотрел на нее с сомнением, и тут колокол ударил снова, еще громче прежнего.

– Скоро им надоест, – сказала она, – если никто не выйдет. Генри, умоляю тебя, не ходи.

Он все стоял, вопросительно глядя на жену, и она спросила:

– Ты не помнишь, много ты дал ему в прошлом году?

Муж в ответ раздраженно взмахнул рукой.

– Ты мог бы взять одну из коробочек Джереми…

– Им не коробочка нужна, – сказал он, – а пуля. – Он подошел к буфету и достал пистолет.

Это был старинный пистолет, реликт давно минувших дней, когда отец Генри, отдавая дань моде, практиковался в стрельбе. Этот пистолет лежал в глубине ящика буфета дольше, чем все они себя помнили.

– Нет, Генри, нет! Не горячись! И подумай о ребенке! – Она встала на ноги.

Все встали на ноги.

– Стойте на месте! – рявкнул он.

– Анна! Джереми! Скажите ему! Остановите его.

Но дети были не в силах в один миг преодолеть многолетнюю робость перед отцом и беспомощно смотрели, как он выходит из комнаты.

– Но это не поможет, – повторяла Анна, – не поможет!

– Что не поможет, милая?

– Пистолет. Понимаешь, я видела его насквозь!

– Что значит насквозь? Хочешь сказать, он проходимец?

– Нет-нет. В прямом смысле слова. Насквозь. – Голос Анны стих до шепота. – Я видела свет фонаря сквозь дыру у него в голове.

– Милая моя!

– Да, и у мальчика тоже…

– Помолчи, Анна! – крикнул Джереми, стоявший за занавеской у окна. – Помолчи. Они что-то говорят. Теперь папа навел на него пистолет. Он у него на мушке! Его палец на курке, сейчас он выстрелит! Нет, не выстрелит. Человек подошел ближе – вплотную к папе! Он ему что-то показывает, что-то у себя на лбу. Эх, был бы у меня фонарь! И папа его уронил, уронил пистолет!

При этих словах они услышали глухой звук удара – это было похоже на звуковой эффект в радиопьесе. Джереми снова заговорил:

– Он уходит! Уходит с ними! Они его уводят!

Не успел никто из детей подбежать к двери, как миссис Марринер упала в обморок.

Полиция не заставила себя ждать. Они обнаружили тело на траве у садовых ворот. Были признаки борьбы – полосы на гравии, вроде тормозного следа, и глубокие отметины каблуков на земле. Позже выяснилось, что мистер Марринер умер от инфаркта. Нападавшие не оставили ни единого следа. Но они определенно не были грабителями, поскольку все деньги, имевшиеся при себе у покойного, как и все чеки из его бумажника (на крупную сумму) были разбросаны вокруг тела, словно он отчаянно пытался откупиться от злоумышленников, но им все было мало.

Пампасная трава[89]

– Чем тебе так не нравится эта пампасная трава? – спросил я.

– Ну, во-первых, она неопрятная, – сказал Томас. – Растет вкривь и вкось. Ее явно нужно подстричь. Кусты должны быть аккуратными.

– Это не совсем куст, даже совсем не куст.

– Да, куст был бы более скромным и сдержанным. Это трава, а траву надо стричь. К тому же она и стареет как-то неравномерно. Есть стебли зеленые, есть увядшие, есть совсем мертвые. Те, которые мертвые, потом сами ломаются и болтаются этак отчаянно и уныло.

– То же самое можно сказать и о нас.

– Да, но у нас все не так очевидно. Мы все-таки более цельные. Любой сразу поймет, что тебе, Фергус, сорок один, а мне тридцать восемь.

Я всегда льстил себе мыслью, что выгляжу моложе Томаса: его очень старила глубокая морщина между бровей, а глаза за толстыми стеклами очков вечно казались усталыми и беспокойными.

– А сколько лет этой траве?

– Да кто ее знает?! Если ты помнишь, она уже была тут, когда я купил этот дом. Я часто подумывал, что хорошо бы от нее избавиться. Тут все же не пригородный пустырь. В благородном старом саду ей не место.

– И все-таки интересно, сколько ей лет?

– Наверняка много, иначе она бы так не разрослась. Но возраст значения не имеет. Беспородный сорняк – он и есть беспородный сорняк. Обыватели из предместий тоже, случается, доживают до почтенных седин и наращивают необъятные телеса… К тому же она осыпается, и газон вокруг смотрится очень неряшливо.

– Растение живет сообразно своим привычкам, – заметил я.

– Да, но мне не нравятся ее привычки. Они, можно сказать, оскорбляют мое чувство прекрасного. К тому же она опасна.

– Опасна?

– Да. Она кажется хрупкой и тонкой, но у нее острые листья. Режут, как бритва, чуть ли не до кости. Она вероломная и бесчестная.

– Ты так о ней говоришь, словно это разумное существо.

Томас нервно заерзал в кресле.

– Разумеется, никакая она не разумная. Просто, если нам что-то не нравится, мы мысленно наделяем это явление некими свойствами, соотносимыми с характеристиками человеческой личности.

– И каковы ее свойства?

– Она полупрозрачная. Она загораживает весь обзор из окна, но если как следует приглядеться, то сквозь нее кое-что видно. Или просто кажется, что видно. Я всегда думаю, что, может быть, там, на другой стороне, кто-то прячется – кто-то, кто видит меня, хотя я не вижу его… или ее…

– Ох, Томас, ты такой фантазер!

– Посмотри сам.

Я послушно взглянул в окно. В библиотеке было два окна, и густые заросли пампасной травы действительно загораживали весь обзор из большого двустворчатого окна, ближайшего к камину, рядом с которым мы, собственно, и сидели. В ранних октябрьских сумерках стебли казались огромными, конической формы соцветия-метелки легонько качались под ветром, подметая вечернее небо, и как бы парили над изогнутой книзу листвой, неуловимо похожей на струи фонтана. И, подобно фонтану, трава представлялась полупрозрачной, точно как говорил Томас. Сквозь ее заросли вроде бы что-то просматривалось, но я не стал бы ручаться. Впрочем, меня это не беспокоило: мне нравились мысли о тайных пределах, о terra incognita за завесой пампасной травы. И Томасу тоже должны были нравиться. Никто никогда не называл его Томом, а в Оксфорде его прозвали Фомой Неверующим, поскольку он вечно во всем сомневался. Возможно, его раздражает эта трава, потому что в каком-то смысле напоминает его самого? Никто не любит, когда ему напоминают о его собственных слабостях. Я присмотрелся получше, стараясь хоть что-нибудь разглядеть за парящими в небе метелками и изогнутой книзу, словно поникшей листвой. Может быть… Может быть… Что Томас надеется от меня услышать?

Немного подумав, я все же решился:

– Да, там действительно кто-то может быть.

– Я о том и говорю.

– Но ему… ей… им тебя будет не видно, потому что…

– Почему?

– Потому что кусты… ну, или трава… Вблизи она менее прозрачная, чем если смотреть сквозь нее издалека. Но если она тебя так раздражает, почему ты ее не сожжешь?

Томас снова заерзал в кресле и как бы даже с досадой ответил:

– Я не люблю ничего разрушать. И какой смысл ее жечь? Она возродится из пепла, как феникс.

– Но если она тебе так уж мешает…

– Не так уж и сильно она мне мешает. К тому же… – Он замолчал, так и не договорив.

– К тому же что? – спросил я.

– Даже не знаю, стоит ли говорить. Ты будешь смеяться.

– Да, в общем-то, все твои рассуждения о пампасной траве несколько смехотворны, – сказал я. – Но все равно говори.

– Ну, мне хочется выяснить, точно ли там кто-то есть, на другой стороне.

Я не рассмеялся. Я видел, что это не просто слова. Они для него что-то значат. Он много и долго об этом думал. Правда, я не совсем понимал, была ли это навязчивая идея, от которой ему хотелось освободиться, или, наоборот, тщательно выпестованная мания, от которой мой друг не желал избавляться? Некое призрачное наваждение, которое его угнетало, но было ему чем-то дорого? У меня родилась мысль.

– Когда соберутся все гости…

Томас взглянул на часы на камине. Была половина седьмого.

– Ты уже заскучал? – спросил он. – Джулия с Хилари должны быть с минуты на минуту.

– Нет, я совсем о другом. Я рад, что у нас есть возможность пообщаться наедине. Мы так долго не виделись… Я хотел предложить провести эксперимент.

– Какой еще эксперимент?

– В ходе которого мы сможем выяснить, есть ли кто-то с другой стороны этих зарослей твоей пампасной травы.

Он надолго задумался.

– Даже не знаю… Не знаю. И как ты себе это мыслишь?

– Мы устроим процессию.

– Какую процессию?

– Я еще не обдумал детали.

Томас раздраженно тряхнул головой.

– Мне не нравится эта затея с процессией. Слишком много людей, все разбредутся кто куда…

– Наша процессия будет маленькой и отборной.

– Не знаю, что ты задумал, – сказал Томас, – но давай как-нибудь без меня.

За окном раздался шум, хруст гравия под колесами, легкие сотрясения грунта, после чего наступила тишина, возвещавшая о чьем-то прибытии.

– А вот и они! – Томас поднялся и поспешил к двери. – Гости никогда не приходят вовремя.

– Так ты даешь разрешение? – крикнул я ему вслед, но он, наверное, не услышал.

Джулию я знал достаточно хорошо: очень приятная женщина, миловидная светловолосая пышечка лет тридцати пяти. Ее муж погиб на войне, и вот что любопытно: овдовев, Джулия словно удвоилась как личность по сравнению с той собой, какой была в качестве мужниной жены. Будучи замужем, она полностью растворилась в персоне супруга, а когда его не стало, вернула себе свое «я», не утратив при этом и личности мужа. Она относилась к тому типу женщин, которым жизненно необходимо о ком-то заботиться, и было вполне очевидно, что теперь она опекала Хилари. Когда был жив ее муж, она всегда говорила «мы», а не «я», и до сих пор говорила «мы», но теперь это значило «мы с Хилари».

Хилари я знал хуже, можно сказать, не знал вовсе. Высокая, стройная, черноволосая, она могла бы считаться красавицей, но ее красота была неоднозначной. Как и все в Хилари. У меня никак не получалось ее разгадать, и чем больше я за ней наблюдал, тем меньше ее понимал. А может, и нечего было разгадывать? Этакая женщина-сфинкс без тайны. Впрочем, подумалось мне, очень привлекательная для Томаса, который прямо-таки увивался вокруг нее, пытаясь заводить разговоры, от которых она уклонялась, а если не уклонялась, то отвечала совсем не то, чего он ожидал.

– Ты не собираешься за границу, Хилари?

– Я только что из-за границы.

– Да, конечно. Я помню. Ты мне писала из Венеции.

– Да? Я написала так много писем.

– Мы только и делали, что писали письма, – вставила Джулия. – Когда не бегали по экскурсиям. Хилари пишет такие хорошие письма!

– Правда? А мне всегда кажется, что я пишу исключительно о себе или вообще ни о чем.

– О себе или вообще ни о чем? Возможно, это одно и то же, – произнес Томас с таким искренним пылом, что это сгладило грубость. – Нам интересно побольше узнать о тебе. Хотя, может быть, ты для всех разная. Возможно, моя Хилари совсем не такая, как Хилари Джулии, и совсем не такая, как Хилари Фергуса. – Он посмотрел на меня, выразительно приподняв бровь.

Я подумал, что в своих неудачных попытках ухаживания он перешел грань приличий. Насколько я видел, его слова не обидели Хилари, но смутили: слово «я» она произносила слегка неуверенно и как-то даже растерянно, словно сама толком не понимала, что оно значит. Мне не хотелось быть втянутым в эту беседу, но я должен был что-то сказать – по возможности, что-то такое, что облегчило бы задачу Томасу, который столь очевидно добивался благосклонности Хилари.

– Уолт Уитмен писал, что «тебе надо прославить себя, возвестить о себе всему миру», – сказал я.

– Именно мне?

Мы все рассмеялись.

– Нет, не только тебе. Вообще всем.

Хилари отчего-то встревожилась.

– Для меня это самое трудное!

– Не для тебя одной, – заметила Джулия с улыбкой, хотя было ясно, что для нее никакой трудности в этом нет.

– Так ты собираешься за границу зимой? – упорствовал Томас.

– Что скажешь, Джулия?

Томас покачал головой, изображая шутливое отчаяние, и выпалил прежде, чем Джулия успела ответить:

– Ну вот опять! Куда мы идем? Никуда! – Он беспомощно развел руками, как бы признавая свое поражение.

– Мы идем спать, – слегка раздраженно проговорила Джулия. – А вас оставляем с вечерним портвейном.

Она поднялась, и мы тоже поднялись. Хилари была почти такой же высокой, как Томас, ее пышная расклешенная юбка всколыхнулась, когда она сделала шаг. Ее очарование проявлялось в движениях – они говорили о Хилари больше, чем все ее скупые слова.

– Какое красивое у тебя платье, – заметил Томас. – Мне нравятся эти тонкие полоски. Очень все выразительно… И ряды незабудок на светлых полосках. Мол, не забудьте меня. Разве можно тебя забыть?! Это почти кринолин, разве нет? Как понять, где кончается платье и начинаешься ты?

Она покраснела, и я сказал, чтобы сгладить неловкость:

– Она как пампасная трава.

Так мы вернулись к обсуждению моей задумки.

Мы решили, что сейчас уже поздно и слишком темно, чтобы что-то предпринимать. Томас назначил время для нашего эксперимента: завтра, между обедом и ужином.

– Зачем так поздно? – возразил я. – Мне кажется, лучше устроить прогулку при свете дня.

– Для чего лучше?

– Для эксперимента. Мало ли что нам привидится в сумерках.

– Так мы и пойдем, чтобы что-то увидеть.

– А я-то думал, Фома Неверующий, что ты хотел убедиться, что там никого нет… или, наоборот, есть. Если будет смеркаться…

– Не лучше ли дать тайне шанс? – перебил меня Томас. – Мне кажется, так интереснее. И потом, я не знаю, нужна ли мне полная определенность.

– Мне показалось, ты хотел убедиться, – повторил я. – И насчет этой пампасной травы, и насчет… насчет…

– Хилари? Да, наверное. Насчет нее мне хотелось бы удостовериться. Вот только можно ли полагаться на этот эксперимент? Не так давно ты сам назвал меня фантазером.

– Что бы ни произошло, – заключил я, – даже если вообще ничего не произойдет, ход твоих мыслей так или иначе изменится. Изменится само восприятие… их обеих.

Мы обсудили детали завтрашнего предприятия, а потом Томас сказал:

– Пожалуй, нам тоже пора отдыхать.

В воскресенье время тянулось нестерпимо медленно. Со мной редко бывает такое, чтобы настолько остро осознавать ход часов. Часы были повсюду, в основном декоративные настольные, со скульптурными фигурками: юные леди, прилегшие отдохнуть, дети с корзинами цветов и фруктов, прочие персонажи, ведущие неспешную, праздную жизнь вне времени. В доме, наверное, не осталось ни одного циферблата, с которым я бы не сверился неоднократно, но больше всего мне нравились часы у меня в спальне, потому что они отставали и тем самым как бы давали хоть маленькую, но отсрочку. От чего? Честно сказать, я не думал, что из нашего эксперимента выйдет какой-то прок, но само ожидание создавало ощущение близящегося кризиса. Что за нелепость! Ведь понятно, что эта затея не даст никаких результатов – о чем будем знать только мы с Томасом. Разумеется, мы не собирались посвящать милых дам в детали нашего плана – как и саму пампасную траву.

Утром, пока Томас был в церкви, а Джулия с Хилари еще не вышли из своих комнат, я не раз выбегал в сад, чтобы как следует присмотреться к этой траве. Разрослась она, надо сказать, изрядно – до размеров довольно внушительного стога сена, из-за чего вся лужайка, сама по себе вовсе не маленькая, казалась зрительно меньше. По масштабу это было бы сопоставимо с большой отбивной на десертной тарелке. Как любой крупный предмет, эти заросли будили во мне противоречивые чувства, а именно восхищение и неприязнь. Местами трава была гуще, местами пореже и казалась темнее и гуще всего, если смотреть с той стороны, куда выходит большое окно библиотеки. Какой она должна быть, чтобы эксперимент удался, – прозрачной или, наоборот, непрозрачной? Если прозрачной, то, наверное, можно немножко схитрить, пробраться в глубь зарослей и проредить их секатором! Никто ничего не заметит, никто не узнает. Хотя нет… Кто-нибудь может увидеть меня из окна. К тому же Томас говорил, что у этой травы острые листья. Они режут, как бритва! Может быть, мне и удастся забраться вглубь, но я выйду оттуда весь в мелких порезах. И хорошо, если в мелких порезах, а не исполосованный до костей. Представляю, сколько будет крови! «Господи, Фергус, что с тобой приключилось?» «Видишь ли, Томас, я замечтался, споткнулся и грохнулся прямо в твою пампасную траву, и она раскромсала меня, как ты и предупреждал».

Я обошел заросли по широкому кругу. У меня было странное чувство, будто за мной наблюдают. Жаль, что нельзя раздвоиться: стать одновременно и наблюдателем, и наблюдаемым, как это бывает в мыслях. Я заставил бы свое alter ego встать напротив меня на другой стороне этого стога. Как было бы увлекательно и интересно увидеть другого Фергуса (если бы я и вправду его увидел) – не отражение в зеркале, а реального человека. Может быть, даже более реального, чем я сам! Самую сущность моего «я» в зримом обличье! Я почти примерил проблему Томаса на себя, а потом поднял взгляд и увидел его самого, буквально в двух-трех шагах от меня. Погруженный в раздумья, я не заметил, как он подошел.

– Разведываешь обстановку? – спросил он.

Я слегка вздрогнул.

– Да, наверное.

Он произнес небрежно:

– Знаешь, я тут подумал… Возможно, в свете христианской веры, которую ты, как я понял, не разделяешь…

– Да, мне надо было пойти с тобой в церковь.

– Я сейчас не об этом. Я вот что хотел сказать: может быть, нам не положено видеть больше, чем дозволено нашим глазам. Если трава темна и непроглядна, значит, так надо, и нам следует отказаться от нашего плана. Что скажешь, Фергус?

– Скажу, что я буду разочарован. Что в этом плохого? Мы просто пройдем мимо…

– Тут дело принципа. Сама идея совсем не плоха, даже, я бы сказал, поэтична. Но если пытаться проверить поэзию жизнью…

– И что?

– Возможно, тебя не обрадует результат… А вот и наши прекрасные дамы!

Джулия шла впереди, Хилари чуть-чуть отставала, но Томас обратился именно к ней:

– Доброе утро, доброе утро. Хотя уже никакое не утро, а день. Что вы делали все это время? Чем ты занималась, Хилари?

– Ничем особенным.

– Ничем особенным? А можно чуть подробнее?

– Мы написали несколько писем, – сказала Джулия.

– Ты всегда пишешь письма, Хилари! Всегда на бумаге, никогда во плоти! Ты написала, что гостишь у меня?

– Я воспользовалась твоей писчей бумагой.

Томас применил более прямой подход:

– Ты написала, что отлично проводишь время в гостях?

– Разумеется, я написала, что здесь очень мило.

– Ты написала что-нибудь хорошее обо мне?

Хилари покраснела и проговорила с видимым усилием:

– А что еще я могла написать?

Томасу пришлось удовольствоваться столь невнятным ответом.

Близился срок нашего эксперимента, и с каждой минутой мне становилось все беспокойнее. Промежуток между шестичасовым чаем и ужином – само по себе неуютное время: чай уже выпит, а до вечернего портвейна еще далеко. Решив, что пора приступать к делу, я сказал:

– Ну что? Чем займемся теперь?

К моему удивлению, Томас ответил:

– Обязательно надо чем-нибудь заниматься? Хорошо же сидим.

Он что, собирался пойти на попятный?

– Сидим хорошо, – согласился я. – Но не стоит ли что-нибудь предпринять? Что-то такое, о чем Хилари напишет домой.

– Мы уже написали домой, – сообщила Джулия, а Хилари протянула руки к огню, пылавшему в только что разожженном камине.

– Вот видишь, – сказал мне Томас. – Она хочет сидеть среди угольков, греть озябшие ножки, и я с удовольствием составил бы ей компанию.

– У меня на нее другие планы, – возразил я.

– Не надо, Фергус. Забудь.

Я одарил его тяжелым взглядом кольриджского старого морехода.

– Весь день, – сказал я, – ты донимал Хилари, без конца задавая вопросы, на которые, если я не ошибаюсь, ей далеко не всегда хотелось отвечать. – Я сделал паузу, чтобы дать всем возможность осмыслить мои слова.

Томас сделал непроницаемое лицо, Джулия кивнула, соглашаясь со мной, а Хилари всем своим видом дала понять, что лучше бы я промолчал.

– Если я реализую свой план, – продолжал я, стараясь говорить со всей возможной убедительностью, – возможно, Хилари будет охотнее отвечать на вопросы или у Томаса пропадет вся охота их задавать.

– И что ты предлагаешь? – спросил Томас с наигранным интересом, поскольку прекрасно знал, что я предлагаю.

Я понял, что он дает слабину.

– Просто пойти прогуляться.

– Идите, если вам хочется, – произнес Томас. – А я никуда не пойду. Останусь дома и буду писать письма, как Хилари. Я сегодня уже ходил в церковь.

– Если мы пойдем на прогулку, нам надо переобуться, – сказала Джулия.

– Тебе точно надо переобуться, Хилари? – поддразнил ее Томас.

Бросив на Томаса почти умоляющий взгляд, она поднялась с явным намерением покинуть комнату.

– Встречаемся внизу, – сказал я. – И, чур, не отлынивать!

Вечер выдался теплым. Мы вышли в сад, окутанный легкой туманной дымкой.

– Куда пойдем? – спросила Джулия.

– К силосной башне. Я покажу. Я пойду первым, – решительно заявил я, как подобает начальнику экспедиции.

Джулия машинально встала у меня за спиной, а Хилари – за спиной Джулии. Выстроившись друг за другом, мы двинулись в путь. Внезапно Хилари спросила:

– Нам обязательно идти гуськом?

– Только первые пару минут, пока не осмотримся.

Я привел их на противоположную, дальнюю от дома сторону зарослей пампасной травы. Там я нарочно замедлил шаг, и наша маленькая процессия прошла этот отрезок пути со скоростью печальной улитки.

Наш строй продержался еще пару минут, а затем Хилари крикнула сзади:

– Может, уже пойдем как-нибудь по-другому? Как-то мне одиноко плестись в хвосте.

– Да, конечно.

Я остановился. Мы перегруппировались, и Джулия сказала Хилари:

– Что с тобой? Ты какая-то бледная. Ты хорошо себя чувствуешь?

– Теперь хорошо, – отозвалась Хилари, дыша несколько учащенно. – На секунду мне стало не по себе… какой-то внезапный озноб… Мне вдруг показалось, что вы далеко-далеко и я не смогу вас догнать! Но теперь все хорошо, – повторила она.

– Видимо, у тебя легкая агорафобия, – предположил я. – Давайте возьмемся под руки.

Так мы и сделали, но идти было не очень удобно, мы спотыкались почти на каждом шагу и в итоге все-таки расцепились.

– А вот и силосная башня, – сказал я.

– Какой кошмар! – воскликнула Джулия. – Странный выбор для but du promenade[90].

– Вблизи она симпатичнее.

– Что за вздор?! Ты, наверное, сюрреалист.

– А ты как думаешь, Хилари? – Даже мне захотелось вытянуть из нее хоть какой-то ответ.

Хилари проговорила с неожиданным пылом:

– Мне не нравится… она такая зловещая… черная, плотная и пугающая.

– Что в ней такого ужасного? Это обычное зернохранилище!

– Да, я знаю. Но лучше пойдемте куда-нибудь в другое место!

Я предложил пойти в деревню.

– Только сразу предупреждаю: деревня в низине, и возвращаться придется в гору.

– Ох, Фергус, – воскликнула Джулия, – ты такой жуткий тиран и деспот! Да, Хилари?

Хилари ничего не ответила. Уже по дороге в деревню я объявил, что долгая прогулка на свежем воздухе будет полезна нам всем, но не стал говорить, что мне почему-то не хочется возвращаться в дом. Какое воздействие окажет на Томаса состоявшийся эксперимент? Скорее всего, никакого, однако даже отрицательный результат может стать горьким разочарованием. Поэтому мы гуляли почти целый час, и только когда уже стало смеркаться, поплелись вверх по склону к дому, стоящему на холме. Мы все изрядно устали, а дамы еще и заметно прихрамывали (Джулия жаловалась, что они с Хилари натерли ноги).

– Что это?

Мы приближались к дому со стороны деревни, а не со стороны сада. За домом полыхало какое-то зарево, и это не мог быть закат, потому что свечение то делалось ярче, то шло на убыль.

– Что это? – повторила Джулия. – В доме пожар?

– Может быть, что-то горит в трубе? – предположила Хилари, в кои-то веки заговорив не в ответ на вопрос, а по собственной инициативе. – Наверное, там были искры… – Она резко умолкла.

Искры действительно были, причем в избытке, только они летели не из трубы – искры плясали в небе, как светлячки.

Я сказал:

– Вы не спешите, а я пойду вперед.

В передней меня встретил резкий запах горелого мяса.

– Томас! – крикнул я. – Томас!

Не дождавшись ответа, я бросился в библиотеку. Здесь запах был еще резче, а зарево ярче: оно полыхало прямо за окном и освещало всю комнату, причем так хорошо, что я сразу же разглядел на столе конверт с моим именем. Внутри оказалась записка.

«Дорогой Фергус (прочел я),

Я отчетливо видел двоих, тебя и Джулию, а Хилари не видел вовсе, и я все больше склоняюсь к мысли, что ее не существует – во всяком случае, для меня. Я жил лишь для нее – и зачем тогда жить? Я тебя не виню. Ты хотел, чтобы я убедился, и теперь я убедился. Найдешь меня там же, где Полли Флиндерс[91].

С любовью, Томас».

Я подбежал к окну, откуда исходил яркий свет пламени, но первое, что бросилось мне в глаза, было даже не пламя, а черная брешь, плотная и зловещая, как котел над костром, на том месте, где раньше была пампасная трава. Под этим пугающим черным провалом еще тлели угли, вспыхивая языками огня. Огонь дышал жаром мне прямо в лицо, и я поспешил отойти от окна. И только позже, гораздо позже, я и еще кто-то со мной нашли обугленные человеческие останки и обломки взорвавшегося пистолета, еще слишком горячие, чтобы к ним прикоснуться.

На распутье[92]

Жили-были мальчик и девочка, Петр и Ольга, брат и сестра. Жили они на опушке огромного леса. Ольге было девять лет, Петру – семь. Их отец, дровосек, был очень беден. Их маму звали Люсиндра. Она приехала из какой-то другой страны: они с отцом познакомились во время войны. Она была настоящей красавицей, с длинными золотыми волосами. Немного мечтательная и рассеянная, она иногда заговаривала с детьми на своем родном языке, которого они не знали, но она была доброй, любила их, и они тоже ее любили.

Но Михаил, их отец, был человеком суровым и строгим, и дети немного его побаивались. Даже Люсиндра боялась мужа, потому что он страшно бранился, когда сердился, и не раз говорил, что теперь жалеет, что взял ее в жены. В такие минуты она тоже жалела, что вышла за него замуж, но не решалась сказать это вслух. К тому же он был силен и пригож и мог быть любящим, добрым и нежным, когда не впадал в ярость.

Отец строго-настрого запрещал детям заходить далеко в лес: как увидите, что свет с опушки уже не пробивается сквозь деревья, – ни шагу дальше. Лес был настолько густым, а немногочисленные тропинки – настолько узкими и неприметными, что даже бывалые лесорубы иной раз сбивались с пути, заплутав в чаще, где стволы деревьев стояли почти вплотную друг к другу. И в глубине леса водились опасные звери: волки, медведи и дикие кабаны. У Михаила был шрам, оставшийся после схватки с медведем, – глубокая борозда, затянувшаяся сморщенной сизой кожей, от плеча до локтя. Объясняя детям, почему нельзя заходить далеко в лес, он показывал им этот шрам. Ольга испуганно отводила глаза, а Петр говорил, что ему хочется точно такой же.

Михаил даже Люсиндре запрещал ходить в лес одной, хотя иногда приглашал ее поехать с ним, когда брал лошадку с тележкой. Они уезжали на целый день и обедали прямо в лесу, и Люсиндра всегда с нетерпением ждала этих прогулок. Но обычно он ходил в чащу пешком, потому что дорога, ведущая от опушки, очень скоро кончалась, разветвившись на несколько узких тропинок, терявшихся в сумраке среди деревьев. Так что Люсиндра знала о лесе не больше, чем дети. Но ей, как и детям, хотелось знать больше, потому что их крошечный домик стоял на отшибе и до ближайшей деревни было так далеко, что, случалось, они месяцами не видели ни единой живой души.

Но как-то раз, когда Михаила не было дома – он целыми днями работал в лесу, – к домику подошел незнакомец. Молодой, бойкий, гибкий и стройный, с такими же светлыми волосами и голубыми глазами, как у Люсиндры, что и неудивительно: ведь он был ее земляком и знал некоторых людей, которых знала она. Он был коробейником, странствующим торговцем, продавал вразнос бусы и брошки, браслеты и атласные ленты. Эти глупые безделушки не заинтересовали Петра, но в коробе у торговца нашлись и ножницы, и перочинные ножи, и много чего еще.

Незнакомец разложил свой товар на деревянном столе в крошечной кухне. Он так заманчиво поблескивал и сверкал, и внезапно вся комната словно наполнилась радостью и весельем, хотя Люсиндра упорно качала головой и твердила, что у них мало денег и она не сможет ничего купить. Молодой человек улыбался и отвечал, что он и не ждет, что она что-то купит, но продолжал выкладывать свой товар, который все не кончался (вот же диво, как столько всего помещалось в коробке?!), и его смех был таким заразительным, что очень скоро смеялись все, и Люсиндра пуще всех. Дети в жизни не видели, чтобы мама так звонко смеялась. В конце концов она вышла из комнаты и вернулась с горсткой монеток, и купила Ольге браслет, перочинный ножик Петру, а себе – нитку бус. Потом сказала веселому коробейнику, что ему пора в путь, потому что скоро стемнеет. Он рассмеялся в ответ и сказал, что никуда не торопится и не боится ходить в темноте, ведь он хорошо знает лес. Но она не разрешила ему остаться. Дети вмиг приуныли, и сам торговец уже не смеялся. Пробормотав, что Люсиндра – жестокая женщина, он принялся собирать со стола разложенный товар. Дети, как зачарованные, наблюдали за ним, не в силах оторвать взгляд от сокровищ, исчезавших в коробе одно за другим. Иногда, когда коробейник брал со стола особенно привлекательную вещицу, он вопросительно приподнимал брови, словно предлагая им ее купить, но Люсиндра каждый раз твердо качала головой.

– Тебе пора уходить, – повторяла она вновь и вновь.

– Всему свое время, – отвечал он и лукаво поглядывал на детишек, которые понимали, что он нарочно медлит с уходом.

Но вот наконец он поднялся, перекинул короб через плечо и вышел во двор, где его конь тихонько щипал траву. Больше не медля, он прикрепил короб к седлу наподобие седельной сумки, сам сел в седло и попрощался с детьми и Люсиндрой, которые вышли его проводить.

– Куда ты теперь? – спросила Люсиндра.

– На распутье, – улыбнулся он.

– А что это? Где?

– Вы что, не знаете?

Они не знали, и он объяснил, что в глубине лесной чащи есть волшебное место, перекресток, где сходится много дорог.

– Одна из этих дорог, – сказал он, – ведет в страну, куда ты стремишься всем сердцем.

– И как найти это место? – спросила Люсиндра.

– Легко. – Коробейник опять улыбнулся. – Иди за полной луной, и она приведет тебя в нужное место. – Он указал в темное небо, где огромная полная луна висела так низко над лесом, что ее краешек почти касался верхушек деревьев.

– А как понять, какая из этих дорог твоя? – спросила Люсиндра.

– Там есть указатель, – сказал коробейник, снова рассмеялся и поехал прочь, а они молча вернулись в дом, который вдруг стал совершенно пустым и унылым.

Вскоре вернулся отец, и дети принялись наперебой рассказывать ему о странствующем торговце. Их восторги еще не улеглись, ведь у них до сих пор не было такого волнующего приключения.

– Ты его видел в лесу? – спросили они у отца.

– Никого я не видел, – нахмурился он. – Вы небось его выдумали.

– Нет, мы не выдумали! Смотри!

Не обращая внимания на предостерегающие взгляды матери, они показали ему браслет и перочинный ножик и заставили Люсиндру принести бусы, которые она уже спрятала подальше. Увидев бусы, Михаил разъярился еще пуще и отругал жену за ненужные траты.

– Мы и так еле сводим концы с концами, – сказал он, – а ты покупаешь всякую ерунду у какого-то ушлого проходимца. Убери их подальше, и чтобы я их больше не видел!

Петр с Ольгой расплакались, а их мать растерянно выронила бусы на пол и не наклонилась, чтобы их поднять.

– Если я его встречу, я даже не знаю, что с ним сделаю! – продолжал бушевать Михаил.

И домочадцы не стали рассказывать, что было дальше, и больше ни разу не упоминали торговца ни в одном разговоре.

Зима выдалась на редкость суровая, морозы ударили рано, но люди все равно покупали дрова не так бойко, как прежде, и Михаил ходил мрачнее тучи и с каждым днем хмурился все сильнее. Бывало, вернувшись под вечер из леса, он не произносил ни слова, сидел в сторонке, особняком, думал тяжкие думы или молча вставал и опять уходил, неизвестно куда и зачем, и возвращался лишь далеко за полночь. Домочадцы не знали, как ему угодить. Если сидели тихо, как мыши, он ругался, что все молчат, словно на похоронах, если пытались заговорить, он кричал, чтобы они заткнулись. Детям было не так тяжело, как матери: осенью Петр и Ольга пошли в деревенскую школу, и у них появились товарищи. Ходить было далековато, но им нравилось в школе. Стоило выйти из дома, и они ощущали себя свободными, и им было боязно возвращаться домой, где мать сидела поникшая и безучастная ко всему, а отец, если был дома, даже не поднимал головы, когда они заходили в комнату. После уроков они частенько задерживались в деревне и болтали с друзьями, но никогда не рассказывали о том, что творилось у них дома, потому что мать просила никому ничего не говорить.

Однажды вечером они как-то совсем допоздна задержались в деревне и, замерзшие и голодные, поспешили домой, предвкушая горячий ужин, который мать готовила им каждый вечер. Несмотря ни на что, им хотелось домой, и они напряженно вглядывались в темноту в ожидании того волшебного мгновения, когда из плотного сумрака проступит свет, льющийся из окон их избушки. Но в окнах не было света, и, когда дети вошли, дом оказался пустым. Их никто не встретил. Они звали родителей, но никто не откликнулся. Не на шутку перепугавшись, дети вышли во двор. На улице было светлее, чем в доме, потому что на небе сияла полная луна.

– Сегодня опять полнолуние, – шепнул Петр Ольге, – как в тот вечер, когда приходил коробейник.

Вернувшись в дом, они нашли спички и зажгли лампу. При свете дети приободрились, потому что увидели котелок с наваристой похлебкой, еще не остывшей в горячей печке. Они не пошли спать после ужина, а остались сидеть за столом, как взрослые. Но Петра все-таки сморил сон, и он уснул еще прежде, чем отец вернулся из леса.

– Где Синдра? – спросил Михаил глухим голосом (он иногда называл ее Синдрой). – Я спрашиваю: где Синдра?

Петр проснулся и расплакался. Они с Ольгой рассказали отцу все, что знали.

– Она не могла просто уйти, – пробормотал Михаил, не веря своим ушам. – Она никогда нас не бросит. – Он резко встал, ушел в спальню и пробыл там очень долго. Когда он вернулся, у него тряслись руки, и он был таким бледным, что его темные волосы казались теперь почти черными. – Она и вправду ушла. Она оставила мне записку. Она просит ее не искать. Она ушла туда, куда зовет ее сердце. И что теперь делать? Что делать?

Ольга видела, что ему страшно, и ей вдруг стало жалко отца, и ее собственный страх отступил.

– Папа, ты не волнуйся, – сказала она. – Мы знаем, куда ушла мама, да, Петр?

– Куда? Куда? – повторял Михаил, и его взгляд метался от дочери к сыну.

– На распутье.

– Что за вздор?! – рявкнул он. – Нет никакого распутья!

– Оно есть, – терпеливо проговорила Ольга. – В глубине лесной чащи. Надо следовать за полной луной, она укажет дорогу.

– За полной луной! – презрительно фыркнул Михаил. – Я всю жизнь прожил в лесу, я его знаю, как свои пять пальцев. Здесь нет никакого распутья!

– Пожалуйста, папа, не злись, – умоляюще проговорила Ольга. – Если ты нам не веришь, отпусти нас с Петром. Мы сами ее найдем.

– Отпустить вас с Петром?! Потерять и вас тоже?! Я вам тысячу раз говорил, что в лесу очень опасно. Вы что, хотите свести меня с ума? Сидите дома и даже не шевелитесь, пока я не вернусь.

Он вышел из дома, и они слышали, как он зовет: «Синдра! Синдра!» – пока его голос не затих вдалеке.

– Делать нечего, – сказала Ольга. – Надо найти ее и вернуть домой.

– Но там же медведи и дикие кабаны! – воскликнул Петр.

– Я бы не стала сейчас беспокоиться о медведях и кабанах, – возразила Ольга. – Конечно, вдвоем было бы лучше, но если ты боишься, я пойду одна.

Возмутившись, что сестра считает его трусом, Петр почувствовал себя храбрее, и они с Ольгой отправились в путь. Дети без труда разыскали дорогу, потому что луна высвечивала тропинку, уводившую в глубь темного, по-зимнему голого леса. Поначалу им было совсем не страшно: стоило лишь оглянуться, и они видели свет, льющийся из окон их избушки. Они шли, держась за руки, и у них под ногами тихонько скрипели палые листья, прихваченные морозом.

– А вдруг она будет не рада, что мы пришли? – спросил Петр.

– Конечно, она будет рада. Мы же ее дети, – ответила Ольга.

– А если мы не найдем ее на распутье?

– Тогда мы пойдем дальше и будем идти, пока не отыщем маму. Там есть указатель, мы поймем, какая дорога нам нужна.

Луна становилась все ярче и белее, в лесу заметно похолодало.

– Ольга, я устал, – захныкал Петр. – Я не могу идти дальше.

– Сможешь, если постараешься.

И тут они увидели медведя. Он стоял на четвереньках, но, увидев ребят, поднялся на задние лапы.

– Сейчас он нас съест! – воскликнул Петр.

– Не говори глупостей, – сказала Ольга, но ее голос дрожал. – Может, мы с ним сразимся, и у тебя будет шрам, как у папы, – добавила она, надеясь приободрить брата.

– Я уже не хочу такой шрам, – заявил Петр со слезами в голосе.

– Хорошо, – ответила Ольга. – Тогда я попробую ему объяснить, зачем мы пришли.

Она подошла к медведю и сказала ему, что они ищут маму, и тот, кажется, согласился, что это вполне убедительная причина бродить по лесу глубокой ночью. Он тряхнул головой, опустился на четыре лапы и ушел восвояси.

После такого счастливого избавления детишки приободрились, словно это был знак, что теперь все будет хорошо. Они вдруг обнаружили, что идут уже не по тропинке, а по довольно широкой и ровной дороге, которая вывела их из чащи. Деревья неожиданно расступились, и Петр с Ольгой оказались на краю большой круглой равнины, залитой лунным светом.

– Светло, почти как днем, – сказала Ольга. – Скоро мы найдем маму.

Легко сказать, да трудно сделать. Там и сям на равнине росли небольшие кусты, каждый из которых можно было принять за сидящего человека. Каждый раз Петр кричал: «Смотри, вот она!» – пока Ольга не начала злиться.

Перекресток они увидели издалека. Он был похож на морскую звезду, но не с пятью лучами, а с пятью десятками лучей. Место, где сходились лучи-дороги, напоминало участок белого песка, утоптанного копытами множества коней.

Но мамы там не было. Ольга с Петром медленно обошли перекресток по кругу в поисках дороги в страну, куда стремишься всем сердцем. Однако все указатели были пустыми. Завершив круг, дети растерянно встали на месте.

И тут в ночной тишине раздался тихий стон. Оглядевшись по сторонам, они увидели мать, лежавшую в маленькой ямке прямо у дороги. Они бросились к ней со всех ног, и она села, протянула к ним руки и потом долго-долго их обнимала и целовала.

– Мы пришли за тобой! Пойдем домой!

Но она печально улыбнулась и сказала:

– Я не могу никуда идти. Я поранила ногу и не могу на нее наступать. Смотрите, как она распухла. Мне даже пришлось снять ботинок. – Нога и вправду распухла, и вся ступня была в крови. – Идите домой, мои милые. А меня бросьте здесь.

– Мы тебя не бросим! – в один голос воскликнули дети.

– Смотрите, там кто-то идет, – сказал Петр. – Они нам помогут.

Он побежал к этим людям с криками:

– Помогите! Пожалуйста, помогите!

Но они не откликнулись. Они как будто его и не слышали. Каждый нашел указатель, который искал, и каждый пошел своею дорогой, смеясь и приплясывая на ходу.

– Они нас не видят, – поняла Люсиндра, – потому что идут в страну, куда стремятся всем сердцем, а нас там нет.

Теперь Ольге с Петром стало холодно и очень страшно, гораздо страшнее, чем при встрече с медведем.

– Может быть, ты обопрешься на нас и пойдешь? – спросил Петр.

Люсиндра покачала головой.

– Как мы найдем дорогу? – сказала она. – Луна не приведет нас обратно.

Они легли в снег рядом с матерью и прижались к ней с двух сторон. От холода их клонило в сон, но они знали, что спать нельзя. Борясь со сном из последних сил, они услышали на дороге чьи-то шаги. Они знали, что звать бесполезно. Тот, кто пришел к перекрестку, все равно их не услышит и не увидит. Но Ольга все-таки встрепенулась и поднялась на ноги.

– Я попробую еще раз.

Сначала она увидела на дороге тень, длинную, как колокольня, а следом за тенью показался и сам человек, который шел очень быстро, почти бежал.

– Папа! Папа!

Ольга бросилась ему навстречу. Но его глаза были пусты и темны, словно два черных зеркала, отражавших серебряный лунный свет. Испугавшись, что он тоже их не увидит и не узнает, девочка схватила его за руку. Он остановился так резко, что чуть не упал.

– Где ваша мать? – спросил он.

– Здесь! Она здесь!

Она потянула его к ямке в снегу, но он отшатнулся и сказал, не глядя на жену:

– Синдра, я пришел попрощаться.

– Мы не будем прощаться! – воскликнула Ольга. – Нам надо домой! Отведи нас домой!

Он покачал головой.

– Нет. Я был с нею груб. Я ее не достоин. Пусть идет, куда хочет. Пусть будет счастлива.

– Ты же не бросишь ее?! Ты же ее заберешь? – умоляюще проговорила Ольга. – Посмотри, она поранила ногу. Она не может идти.

Он все же заставил себя посмотреть на жену, подошел к ней, опустился на корточки, осторожно потрогал ее распухшую ногу.

– Ты правда хочешь пойти со мной? – спросил он.

– Да, – прошептала она. – Но ты знаешь дорогу?

– Я знаю дорогу, – сказал он, и в его голосе явственно прозвучали нотки прежней заносчивости. Он подхватил жену на руки – легко, как пушинку.

На одном из пустых указателей внезапно возникла надпись: «Страна, куда ты стремишься всем сердцем». Он указывал в том направлении, откуда они пришли. И они зашагали домой, смеясь и приплясывая на ходу, как те люди, которые отыскали свою дорогу.

Per far l'amore[93]

В тот август – август между двумя войнами – комары в Венеции были особенно свирепы и ненасытны. Даже венецианцы, обычно невосприимчивые к укусам этих паразитов, иногда появлялись на улицах с покрасневшими запястьями и опухшими лицами. Озверевшие насекомые не признавали привычных правил: они не дожидались сумерек, чтобы начать атаку, ни днем ни ночью от них не было спасения. Владельцы и служащие отелей старались не чесаться на людях, отказываясь признавать эту кару небесную. «E la stagione», – замечали они философски: «Такой сезон». Большинство итальянцев склонны считать, что всякое бедствие, сколь угодно несносное, следует естественному порядку вещей, и стараются не паниковать. Но гости Венеции, просыпаясь с распухшими веками и раздутыми губами после того, как не один час ворочались и корчились под москитными сетками, пытаясь изловить этих летучих тварей в свете прикроватных ламп, были настроены более решительно, и многие из них перебирались в горные санатории, куда комары, как считалось, не долетали.

Единственным сообществом, приветствовавшим это бедствие, были фармацевты, продававшие небывалые объемы пузырьков масла цитронеллы, маленьких цветных свечек, гарантировавших избавление от комаров, и прочих инсектицидов – в те времена еще не было ни «Рейда», ни ДДТ. Но фармацевты процветали недолго, ведь их запасы были не бесконечны – не только защитных средств, но и лекарств от укусов, – и им пришлось подсовывать покупателям лосьоны для загара и кремы от морщин, заявляя, что они действуют ничуть не хуже антисептиков.

И словно этого было мало, город накрыла волна небывалой жары. От зноя изнемогала не только Венеция, но и весь Апеннинский полуостров. Каждый день местная газета «Газеттино», как и национальные «Коррьере делла сера» и «Стампа», публиковала сводки метеослужбы, сообщавшие температурные диапазоны во всех крупных городах Италии, включая Бенгази, входивший тогда в Итальянскую империю. Бенгази всегда держал первое место по максимальному показателю в сорок градусов Цельсия; другие города – Рим, Милан, Неаполь, Флоренция и Болонья – всегда превосходили Венецию по максимальному показателю, зато Венеция, где температура не поднималась выше тридцати пяти, неизменно удерживала самую высокую отметку минимальной температуры, никогда не опускавшейся ниже двадцати шести. Мелководная, прогретая солнцем лагуна, не знавшая прохлады, обнимала город, словно вечно теплая грелка. Иногда можно было наблюдать, как английские или американские туристы, сидя за столиком кафе с карандашом в руке, увлеченно делают вычисления, переводя Цельсия в Фаренгейта.

– Девяносто четыре сегодня, – безрадостно сообщал кто-то из них. – На градус ниже, чем вчера, но влажность выше – восемьдесят девять процентов, всего на два градуса ниже, чем в Нью-Йорке.

Ночи казались еще жарче дней. После полудня северный ветер (борино) сменялся южным (сирокко), и к шести часам – единственное выносимое время дня – набирал силу. Люди в кафе вздыхали с облегчением и предсказывали друг другу прохладную ночь, но к восьми вечера бриз стихал, и прогретые тротуары вместе с парными каналами выдавали весь накопленный за день запас жары. Чуть позже из-за острова Сан-Джорджо-Маджоре показывался пламенеющий лунный гребень, и над крышами медленно всходила огромная луна, кроваво-красная и разбухшая, словно тоже искусанная комарами. Луну обрамляли, а иногда и пересекали облака цвета индиго с розовыми краями, как на картинах Тинторетто – облака, внушавшие надежду на скорую бурю, – но они не предвещали ничего, кроме жары, и луна поднималась все выше под темный безоблачный купол неба, избавляясь по пути от румянца, и ее медный оттенок сменялся янтарным и чисто-белым, с голубоватыми тенями, обозначавшими восковой череп.

Глядя на луну с террасы отеля, под которой мягко шелестели волны Гранд-канала, мистер Генри Элкингтон ждал к ужину жену и дочь, которые вечно опаздывали, несмотря на сколь угодно поздний час. Ему нравилось думать, что терраса – самое прохладное из всех возможных мест, насколько могло быть прохладно в Венеции, и все же он чувствовал, как на лбу выступает пот, и видел бисеринки влаги на тыльной стороне рук. Капли пота то и дела стекали у него по груди, а также по спине – пусть он этого и не чувствовал, но, стоило ему откинуться на мягкую спинку кресла, как его белая льняная куртка липла к коже. Он подумал, что у него на спине наверняка образовалась неприглядная темная ложбина, которую нужно будет отстирывать, но, разменяв шестой десяток, не волновался об этом так, как волновался бы лет двадцать назад. Его больше беспокоил общий дискомфорт от жары и необходимость постоянно отгонять комаров. Они беспрерывно слетались на свет настольной лампы под красным абажуром, словно на маяк, и жалили его со всех сторон. Он мог хоть как-то защитить лицо и голову, а также руки, размахивая ими как ненормальный, но лодыжки и голени, излюбленная комариная пожива, оставались беззащитными. И его разум, утомленный бессонными ночами, убеждал чувство самосохранения прекратить сопротивление и предпочесть политику попустительства, дав этим малявкам вдоволь порезвиться.

Он и без того чувствовал себя не лучшим образом. У него было какое-то психосоматическое расстройство, из-за которого по телу периодически пробегали мурашки независимо от комаров. Ощущение было такое, словно кожа плохо сидела на нем: где-то провисала, а где-то была слишком туго натянута на кости. И если умом он приветствовал любое дуновение ветерка, то его тело от него непроизвольно сжималось. Его бросало то в жар, то в холод, как в лихорадке.

И все же он не терял надежды, ведь жена, перед тем как уйти одеваться к ужину, пообещала позвонить графине Бембо и сказать, что они, к сожалению, не смогут быть у нее в гостях через два дня. Ему, Генри, нездоровилось – это их извиняло: комары и жара доконали его, и завтра они втроем отбывают в Доломитовые Альпы. Доломиты! Само это слово, предполагавшее свежий горный воздух и полное отсутствие комаров, вдохнуло в него новую жизнь, и он позвал официанта, чтобы тот подлил ему сухого мартини.

Ему стоило огромных трудов уговорить Морин на этот шаг. Она вовсе не была безразлична к потребностям и даже причудам мужа, который давал ей едва ли не все, чего она хотела от жизни, за исключением романтики. Она понимала, что значит быть его женой, и не жаловалась. Но это был особый случай. Графиня Бембо была влиятельной венецианской матроной, пожалуй, самой влиятельной из всех, и ее званые вечера считались одним из гвоздей сезона, пожалуй, даже самым главным гвоздем. Было бы чертовски обидно пропустить такое. Морин переживала не за себя, но она была уверена, что Аннет ужасно расстроится. Аннет было только двадцать, и она впервые оказалась в Венеции. Венеция ударила ей в голову, она не видела в ней ни единого изъяна. Ее не беспокоили ни жара, ни комары – все это казалось ей чем-то забавным, частью единого непреходящего праздника, состоявшего из бесконечных званых вечеров, куда ее приглашали. Вокруг нее так и вились молодые мужчины – Генри не мог сосчитать всех этих Нино и Нини, Джиджо и Джоджи, как не мог и отличить их друг от друга, – для него они были точно рой мошкары. Но он не мог не признать их приятную внешность и отличные манеры, как и то, что Аннет, очевидно, находила их более интересными и волнующими, чем их ровесников в Англии. Она каталась с ними на лодках, купалась, играла в теннис, танцевала – часами напролет. Генри слегка тревожили все эти отлучки дочери, но Морин, похоже, в точности знала, каковы должны быть пределы ее свободы, и умела, в отличие от Генри, обозначить те или иные границы в зависимости от обстоятельств, ведомых только ей. Но одно всегда было ясно: ничто, никакое стечение обстоятельств не должно было помешать Аннет посетить прием у Бембо.

Сегодня они впервые ужинали одни. Он обожал Аннет, как обожала ее и Морин, и ни за что не решился бы лишить дочь такого удовольствия, если бы не чувствовал, что его организм на пределе. В газетах все чаще и чаще попадалось словосочетание Colto da malore[94], означавшее, что еще один несчастный, и опять средних лет (всем им, казалось, было от пятидесяти до шестидесяти), сражен внезапным недугом прямо посреди улицы и доставлен в больницу, где либо тут же умер, либо признан излечившимся через (как минимум) двадцать дней. Внезапная смерть или трехнедельное заключение в венецианской больнице! Генри, не доверявший свое здоровье случайным людям, приходил в ужас от такой перспективы. Глядя на венецианскую ночь, на гондолы, проплывавшие под террасой, величаво покачиваясь – в тишине, с одинокими певцами или целыми мандолинными ансамблями, – озирая всю эту панораму увешанных фонариками малых и больших лодок, он пытался вновь ощутить прежнее очарование, пьянящий восторг, который такие сцены пробуждали в нем раньше. Но теперь все это не вызывало в нем ничего, кроме желания убраться подальше, в горную прохладу, где можно будет избавиться от мучений.

Он почувствовал прикосновение к плечу – легкое, словно комариное, – и поднял взгляд на лицо дочери, светившееся радостью.

– Мамочка уже идет, – сказала она.

Это было не совсем верно. Морин появилась минут через десять, не раньше. Генри не мог сказать по ее лицу, каким будет вердикт. Жена редко выкладывала что-то важное сразу, а ждала, когда разговор обратится на посторонние темы, и тогда как бы невзначай выдавала новость. Они с дочерью сосредоточенно жевали креветки с чесночным соусом, а Генри ковырял вилкой жареный морской язык. Морин заметила вскользь:

– Я не забыла позвонить Лоредане Бембо.

В его душе шевельнулась надежда.

– Да? И что она сказала?

– Она была само благодушие, Генри. Сначала она сказала, что ужасно сожалеет, что ты, дорогой, так тяжело переносишь жару, и просила передать тебе все мыслимые выражения любви и сочувствия.

Сердце у Генри упало.

– И еще она сказала, что полностью понимает твое желание уехать. Она и сама бы уехала. Но, Генри, она заклинала, чтобы мы ее не подвели. Она сказала, что ее бросили столько гостей – из-за жары, ты понимаешь, и комаров, – что это уже и приемом не назовешь. Самое большее, к ужину будут человек тридцать. Она сказала, что кроме нас в Венеции почти никого не осталось.

– Не уверен, что мне это льстит, – ответил Генри, пытаясь проявить остроумие.

– Ну, ты понимаешь, что она хотела сказать. И все это, ясное дело, на ее плечах. Все эти хлопоты, приготовления… И она так превозносит Аннет. Я думаю, что мы не можем ее подвести, – как ты считаешь, милый?

– Пожалуй, не можем, – с сомнением проговорил Генри.

– И да, Генри – чуть не забыла, – она сказала, ты можешь не бояться комаров, потому что их там не будет. Она придумала совершенно поразительный способ, как от них избавиться. Она это придумала специально для тебя – так она сказала. Но это секрет. Ты все узнаешь, когда придешь.

Генри понял, что ему не остается ничего иного, кроме как принять неизбежное.

Каким-то образом он умудрился не умереть за эти два дня, но ему пришлось изрядно помучиться. Когда он неспешно шел к цветочному магазину на Сан-Стефано (он был вынужден каждый день менять цветы у них в гостиной, потому что за сутки они увядали от жары), его вдруг зашатало: ему показалось, что солнце пронзило его, словно меч, как будто кожа перестала его защищать. Colto da malore! Он в панике огляделся, ища укрытия, но тщетно: солнце стояло прямо над длинной площадью, плавно расширявшейся по краям. Затем он заметил навес и засеменил к нему. Стоя в его жалкой тени, он чувствовал себя как потерпевший кораблекрушение на крошечном островке посреди бурного океана. Что же дальше? Как бы он ни был напуган, ему не хотелось признавать поражение и возвращаться в отель без цветов – Морин будет недовольна. Примерно на полпути к магазину один навес над подъездом отбрасывал полоску тени. Он метнулся туда и вновь почувствовал уверенность в своих силах. Это были просто нервы! Хотя нет, не нервы: оглядев длинную площадь, он увидел, что другие пешеходы ведут себя точно так же – избегают выжженную солнцем середину площади с возвышающейся над ней статуей и крадутся по краям, перебегая между островками тени. Впрочем, никто из них не падал замертво, и вскоре он набрался храбрости и вошел, едва ли не приплясывая, в цветочный магазин, где цветы опрыскивали водой, и повеявшая прохлада принесла ему блаженство.

Но в тот день он больше не выходил из отеля до сумерек, как и на следующий день, когда нужно было идти на прием, притом что даже на закате было жарко, как в полдень. Генри махнул рукой на цветы и не выходил до тех пор, пока за ними не прибыла гондола, причалившая к парому с латунными перилами, и Морин сказала гондольерам: «Palazzo Bembo, sa!» – словно в тот вечер это было единственным возможным местом назначения.

Casa – так должна была сказать Морин: дом, не дворец. В некоторых отношениях семейство Бембо было старомодным, приверженным понятиям минувших дней, когда дома венецианских патрициев было принято стилизовать под palazzos. Их дом оставался одним из немногих фамильных домов Венеции, в которых жили, содержа их в надлежащем состоянии, прямые потомки тех, кто их построил. И в тот вечер дом Бембо и вправду походил на дворец. Пусть на парадной лестнице и оставались ступени, на которых не стояли напудренные ливрейные лакеи, их численность все же казалась внушительной; и пусть это были не настоящие лакеи, а только крестьяне, привезенные из поместья Бембо и одетые в ливреи, производимое впечатление было не менее величественным. Поднимаясь по лестнице мимо лакеев и краем глаза замечая их руки в белых перчатках и красные, потные лица, Генри испытал душевный подъем, который подчас вызывает мирское величие. Другие венецианцы устраивали приемы, ничем не выделявшиеся среди прочих, но приемы Бембо славились особым великолепием.

На сердце у Генри стало легко, однако ноги, налитые тяжестью, споткнулись обо что-то, и он ухватился за плетеный малиновый канат, продетый сквозь кольца в полированных латунных ручках на стене. Кто-то по-английски произнес слова поддержки. На пару ступенек выше по лестнице поднимались Морин и Аннет, и он поразился их пружинистой, бойкой походке! Его лодыжки под черными носками распухли, каждый шаг давался с трудом, по спине стекал пот.

В передней, на подходе к sala, стояла Лоредана Бембо, импозантная женщина, увешанная драгоценностями, а рядом – ее муж, низкорослый, коренастый и лысоватый, но полный чувства собственной значимости.

– Так хорошо, что вы пришли, – сказала она Генри. – И я обещаю вам сотню лир за каждый комариный укус.

В те дни сотня лир составляла немалую сумму. Генри подумал, что не прочь вытерпеть пару укусов, и стал ждать комариного писка, но тщетно, а когда все уселись за стол, он увидел, в чем было дело: окна защищала мелкая металлическая сетка, не пускавшая комаров. Разумеется, он видел такие сетки и раньше, его гостиная в отеле снабжена точно такими же. Не может быть, чтобы это был тот самый секрет графини Бембо.

Он сидел поодаль от нее, а завидные места по обе стороны от графини занимали посол и некая титулованная особа. По одну руку от Генри сидел какой-то итальянец, а по другую – англичанка, всегда приезжавшая в Венецию в это время года.

– А что за секрет у графини Бембо? – спросил он у нее. – Или вы об этом не слышали?

– Что-то слышала, – ответила англичанка.

– И вы знаете, что это?

Она покачала головой.

– У Лореданы всегда что-то припрятано в рукаве, – сказала она. – Надо надеяться, что это будет не слишком вызывающе.

Лоредана Бембо, как и ее муж, происходила из старинного аристократического рода, так что могла себе позволить не оглядываться на постороннее мнение. Она могла быть образцом светских манер, но также могла и насмехаться над светскостью. При этом в ее глазах загорался озорной огонек. «E originate, – говорили о ней друзья, – она такая эксцентричная». И если иногда и критиковали ее, то все равно ею гордились, и даже побаивались. Ее слова передавались из уст в уста, любые ее поступки сходили ей с рук.

Шампанское лилось рекой, и Генри жадно его пил, а его натруженное, перегретое тело выделяло избыток влаги. Он промокал салфеткой шею, лицо, руки. Возможно, лучше было бы воздержаться от спиртного, но он не мог отказаться от моментального облегчения, наступавшего после каждого глотка, – немедленного телесного расслабления и освобождения от дурных предчувствий. Это все нервы: завтра в это же время он будет свободно дышать в Мерано. Шампанское помогло ему лучше представить этот рай на земле. Лица людей напротив слегка расплывались, но он узнавал среди них Морин и, чуть левее, Аннет, между безликими Нино и Джиджи, говорившими с нею наперебой.

Наконец по гладкому полу terrazza заскрипели стулья, и гости вышли из оформленной в континентальном стиле столовой – мужчины и женщины, белые манишки и голые плечи. Они проследовали наверх, во вторую sala, поскольку Palazzo Bembo располагал двумя огромными залами, тянувшимися вдоль всего здания. Однако, осилив восхождение, они остановились, как останавливается толпа, непроизвольно, чуть не наступая друг другу на пятки, и раздались возгласы, взлетавшие под потолок: «Ah, che bello»! По мере того, как они продвигались все выше, Генри то и дело слышал подобные восклицания, а также вскрики, раскаты смеха и восторженный лепет, и наверху увидел причину этого переполоха, хотя в первый момент даже не понял, что это такое. Он моргнул и всмотрелся: что за странное скопление белоснежных плоскостей – кабинки, палатки, шатры, – что за призрачный лагерь под огромной люстрой? Подойдя ближе, он увидел: все это – весь этот лагерь – было создано из комариных сеток.

Следуя за остальными, Генри принялся обходить помещение. Там были сооружения самых разных форм и размеров: квадратные, круглые, с куполами, сужающиеся кверху, как армейские палатки. И на каждом красовались весело раскрашенные флажки, объяснявшие их назначение. Под самой люстрой, где было светлее всего, располагались квадратные палатки, предназначавшиеся для бриджа, как сообщала надпись: «Per far una partita». За ними, где было не так светло, стояли одна за другой круглые и квадратные палатки для общения, с соответствующей надписью «Per far la conversazione». Еще дальше, где было гораздо темнее, виднелась группа палаток таких скромных размеров, что в каждой из них умещались только два кресла, а надпись искушающе гласила: «Per far l'amore». По толпе пролетели вздохи – не слишком ли далеко зашла Лоредана на этот раз? А за этими палатками, в двух углах дальней стены, у высоких готических окон, куда почти не доходил свет люстры, смутно угадывались очертания совсем скромных крошечных палаток. Они сразу вызвали всеобщее любопытство: для чего же они могли предназначаться? Гости всматривались в таблички, такие непохожие на остальные – строгие прямоугольники из белого картона с простыми черными буквами. Прочитав надпись, гости издавали смешки, которые довольно скоро распространились на весь зал: «Per i misantropi». И все принялись повторять эти слова.

Первыми были заняты палатки для бриджа: нетерпеливые игроки направились прямиком к ним, и не прошло и пары минут, как там уже сдавали карты. А те, кто замешкался и не успел занять места за столами для бриджа, постарались скрыть свое неудовольствие и присоединились к любителям общения. Некоторые разделились на пары, а кое-кто, с видом одновременно смущенным и вызывающим, направился к палаткам для любви, и вслед смельчакам раздались возгласы одобрения. Насколько видел Генри, ни один человек не пожелал объявить себя мизантропом: две одинокие палатки оставались незанятыми. Но ему было некогда всматриваться, поскольку происходящее напоминало игру в музыкальные стулья: нужно было успеть найти себе место или останешься стоять, и мысль об этом подстегнула Генри, так что он поспешил присоединиться к любителям общения. «Per far la conversazione!» Там было свободное место, он вошел в палатку и уселся на стул. На столике стояли прохладительные напитки в запотевших бокалах, а рядом сидели трое человек, которых Генри неплохо знал, – ему, можно сказать, повезло.

Он сам закрыл полог палатки и завязал веселым бантиком алую ленту. Если эти палатки действительно защищали от комаров, как он и подозревал, это было потрясающе: можно расслабиться, не нужно размахивать руками, шлепать себя по всему телу, корчить гримасы и делать другие неприличные жесты, неизбежные, когда тебя кусают комары. За стенами дома эти паразиты, несомненно, кишмя кишели, а окна в обоих концах sala были распахнуты настежь. Кроме того, там сияли огнями, словно приглашая комаров, два канделябра. Что ни говори, он устроился очень неплохо. Муслин, конечно, затруднял доступ воздуха, но как умно придумала Лоредана! Шутя избавила гостей от двух напастей – жары и комаров, – притом что ни та ни другая напасть отнюдь не были шуткой. Лоредана же превратила их в социальный актив, прибегнув к столь удивительному и прекрасному способу. Этот прием всем запомнится надолго.

Но, как бы ни был Генри одурманен происходящим, он не мог не думать о том, в каких из муслиновых беседок нашли себе убежище Аннет и Морин. Однако вскоре это прояснилось, по крайней мере в отношении дочери. С нижнего этажа донеслись звуки танцевальной музыки.

– А вы не знали? – сказал кто-то. – Там будут танцы для молодежи. Это мы, старая гвардия, сидим здесь.

Сказавший это был итальянцем и использовал слово vecchietti – «староватые», – весьма приятное слово, по-английски так не скажешь, чтобы старость не казалась столь явной. Генри не возражал быть vecchietto. Значит, насчет Аннет прояснилось: она будет танцевать с кем-то из этих Нино или Нини, Джиджо или Джоджи. Она уж точно проведет вечер приятно.

А что же Морин? Он осмотрелся. Даже здесь, где свет от люстры был довольно ярким, видимость оставляла желать лучшего из-за муслина: были видны лишь очертания других палаток, и попробуй пойми, кто там внутри. В случае же дальних палаток, у самых окон, было даже невозможно понять, есть ли там кто-то вообще. Морин была такой деловитой, такой социально активной, она наверняка нашла себе нишу – не среди карточных игроков, потому что не играла в карты, и не – тут Генри улыбнулся про себя – в храме d'amour, поскольку не увлекалась такими вещами. Она должна быть в одной из палаток для общения, возможно, даже в соседней.

Вяло перекидываясь словами с другими гостями, Генри напрягал слух, пытаясь уловить интонации жены, и до того погрузился в это занятие, что не заметил, как мимо полога его палатки прошла туда-сюда какая-то фигура, останавливаясь и всматриваясь сквозь муслин. Наконец ее заметил кто-то из соседей Генри.

– Guardi, Enrico, это случайно не ваша жена ищет вас?

Генри тут же поднялся и, извинившись, развязал ленты и вышел наружу.

– Что такое? – спросил он, уводя Морин подальше от палаток, чтобы их никто не услышал. – Нужна моя помощь?

– Милый, у меня голова раскалывается, – сказала она. – Думаю, мне нужно вернуться в отель. Все началось так внезапно – из-за жары, наверное. Но я не хочу портить веселье Аннет, у нее сейчас лучшая пора в жизни. И не хочу говорить Лоредане, у нее и без меня хватает забот. Так что я просто тихонько уйду – она не заметит, – и Луиджи с Эмилио отвезут меня в отель.

– Я поеду с тобой, – сказал Генри.

– Нет, милый, не надо. Я тебя попрошу, если ты не против: дождись Аннет и привези ее домой. Когда будете уходить, можешь все объяснить Лоредане и извиниться за меня. Я понимаю, тут скукотища, да и тебе тоже нездоровится, но это только один раз! Нехорошо оставлять Аннет одну – мы знаем, что ей можно доверять, но люди будут говорить. Мне ужасно неловко просить тебя, но это уже ненадолго. Сколько сейчас времени?

– Всего двенадцать, – ответил Генри. – Это все «Марангона».

Они прислушались и за гудением голосов и звуками музыки услышали величественное звучание колокола, бьющего полночь.

– Я не скажу Аннет, что ухожу, – продолжала Морин, – и ты тоже не говори: это может испортить ей настроение. Я сразу пришлю гондольеров назад и скажу, чтобы они тебя ждали. А теперь нам надо разойтись, чтобы не вызвать ничьих подозрений.

Генри не успел сказать ни слова, как она развернулась и направилась к лестнице, чуть покачивая головой.

Генри пошел было за ней, но вернулся обратно. Ей лучше знать, как поступать, в советах она не нуждается. Но что делать ему? Он нерешительно оглянулся в сторону палатки, из которой вышел, и засомневался: та ли это? Уверенности у него не было, к тому же на его месте кто-то сидел, оставив полог открытым. Это была не единственная палатка с открытым пологом: люди предпочитали побольше воздуха и света даже ценой комариных укусов. Он побрел между палаток. Куда же ему податься? Все как будто были заняты. Даже в любовных альковах, отличавшихся особой непрозрачностью, просматривались чьи-то смутные очертания. Он был отрезан от всех! На миг он ощутил себя арабом-кочевником, изгнанным своим племенем. Но ему нет нужды стоять здесь и хандрить: он спустится в нижний зал и будет смотреть на танцующих.

Генри оказался далеко не единственным зрителем: немало людей сидело вдоль стен на позолоченных стульях и кушетках. Стены покрывала малиновая парча, протянувшаяся до потолка с раскрашенными балками, остальное пространство занимали зеркала и картины. Утомленный разум Генри не мог охватить всего этого. Он попытался найти взглядом Аннет и тут же увидел ее, кружащуюся в объятиях какого-то молодого человека. На ее лице застыло выражение немой зачарованности, она проскользнула на расстоянии фута от Генри и не увидела его. Она пребывала в другом мире – мире юности, в который ему не было хода: этот мир ревниво оберегал свои границы, особенно от одиноких отцов, обтиравших стены. Музыка завывала и громыхала, стонала и запиналась. Куда делась Аннет? В доме есть и другие комнаты, где можно отсидеться, помимо sala. Он не должен лезть в дела дочери, не должен проявлять любопытство, она уже не его, а всех этих молодых людей: Нино, Нини, Джиджо, Джоджи, вся во власти чувств, которые они в ней пробуждали, чувств, из-за которых ее юное лицо иногда делалось таким суровым.

Вот она появилась снова, теперь в чьих-то других объятиях, на этот раз ее лицо было не столько зачарованным, сколько скованным, и в изгибах ее тела ощущалась натянутость, какая бывает у растения, когда его принуждают расти неестественным образом. Ее к чему-то принуждали? Ему показалось, что он поймал ее взгляд, и ему захотелось сказать ей: «Пожалуйся, подойди на секунду, поговори со мной!» Но он не должен этого делать – будь она на другом континенте, она была бы от него не дальше, чем сейчас.

Чувство юмора у нее было не хуже, чем у других, более того, она часто смеялась даже над тем, в чем он сам не видел ничего смешного. Но когда дело касалось ее молодых людей, она, как ему казалось, становилась так же глуха к юмору и здравому смыслу, как ее мать – в вопросах светского этикета и правил приличий. Аннет воспринимала все это предельно серьезно, даже смеясь и флиртуя со своими ухажерами, и ей претили любые замечания о ее поведении, даже самые добрые и благодушные.

Как-то раз он спросил ее мать: «Она действительно знает, что делает? Похоже, она считает, что сегодня любовь не такая, как в прежние времена». Но Морин ответила: «О, с Аннет все хорошо. К тому же, чем больше у нее кавалеров, тем я спокойнее. Мы не должны вмешиваться, надо дать ей почувствовать самостоятельность. Если бы у нее было что-то серьезное, я бы сразу поняла». Тогда Генри возразил: «Да, но мы не в Англии. Autres pays, autres mœurs[95]». Морин покачала головой и сказала: «Не надо портить ей веселье». Это стало их лозунгом.

Генри было неприятно смотреть на танцующих: он испытывал досадливую ностальгию и чувство вины за то, что сам не танцевал, поэтому спустя какое-то время снова поднялся наверх. На этот раз он высмотрел брешь в одной из муслиновых крепостей: полог открылся, показалась чья-то голова, и он услышал, как его просят войти. Он вошел. Полог задвинулся, ленты были завязаны – они отгородились от внешнего мира. Но это была лишь короткая передышка. Один из троих мужчин взглянул на часы.

– Подумать только, уже два, – сказал он. – Dobbiamo filare – нам пора!

С ним так тепло попрощались, что Генри почувствовал себя еще более одиноким. Он снова спустился в бальную залу и решился рискнуть вызвать неудовольствие дочери: он оттеснит этих Нино и Джиджо и попросит ее вернуться домой. «Твоей матери нездоровится!» – вот что он скажет. Но на этот раз он не увидел ее в сонме танцующих: она исчезла. Мелькавшие одно за другим прекрасные лица безразлично смотрели на него. Генри подумал, что, возможно, Лоредана знает, где Аннет, и с этой мыслью направился к хозяйке дома, которая сидела на том же месте, что и пять часов назад, такая же свежая и оживленная, завораживая мужчин по обеим сторонам от себя. Однако Генри остановился еще до того, как она обратила на него внимание. Откуда ей знать, где Аннет, когда вокруг сотня, если не больше гостей? И в любом случае такой вопрос прозвучал бы нелепо и бестактно. Аннет ужасно разозлилась бы, узнав, что отец снарядил поисковую группу, чтобы вернуть ее с небес на землю! А кроме того, ему пришлось бы всем рассказывать о Морин. Поэтому он с самым беззаботным видом помахал хозяйке дома, а она в ответ что-то ему крикнула – венецианцы вечно что-то кричат как в бальных залах, так и с мостов над каналами, – но он не разобрал, что именно. Может, пожелала доброй ночи? А может, она подумала, что он уходит? Пытается улизнуть как можно незаметней? Он стал медленно подниматься на верхнюю галерею, держась за шелковый шнур.

На галерее царила полутьма: в роскошных канделябрах горело только несколько свечей. Неужели все, кто не танцует, все vecchietti, уже разошлись? Палаточный лагерь остался на прежнем месте, помещение не привели в порядок: слуги решили оставить уборку на утро. Заглянув в одну из палаток, Генри увидел раскиданные на столиках карты. Дальние палатки, любовные альковы, он едва различал в полутьме и тем более не мог понять, есть ли кто-то внутри. Он прошел мимо них к окнам и вдруг увидел – с томительным чувством – две палатки для мизантропов. В любой из них можно было найти прибежище. Он выбрал дальнюю, в более темном углу, и, оказавшись внутри, скорее почувствовал, нежели увидел, что стал ее первым посетителем. Генри задвинул полог и завязал ленты – пусть теперь комары пищат сколько угодно! Звуки музыки были едва слышны и уже не раздражали его, а скорее убаюкивали. Вскоре Генри уснул.

Ему приснился сон, в котором он по-прежнему кого-то искал, только не в этом доме, а на солнечном пляже, среди кабинок для переодевания и туалетов. Он испытывал ужасное смущение, поскольку все кабинки были заняты, и каждый раз, когда он стучался, раздавался сердитый голос:

– Кто там? Вам нельзя.

– Я ищу свою дочь, Аннет, – объяснял он. – Высокая девушка, темноволосая и довольно симпатичная. Я хочу забрать ее домой. Вы ее не видели?

– Мы ее видели, – отвечал голос, – но она не хочет домой, и она будет сердиться, если узнает, что вы пытались ее найти. За ней присматривают Нино с Нини, и Джиджо с Джоджи. У нее теперь своя жизнь, вы должны это понимать.

– Да, – сказал Генри, – но ее мать беспокоится. Она не хочет, чтобы девочка возвращалась домой одна – это неправильно. Люди начнут судачить. Пожалуйста, скажите мне, где она.

– Она где-то здесь, – с неохотой отозвался голос, – но вы не сможете войти, дверь заперта. Это храм d'amour, так что, пожалуйста, оставьте нас в покое.

Как ни странно, Генри тут же понял, какая дверь ему нужна, и сразу направился к ней. Но теперь он нес цветы, которые купил утром на площади Сан-Стефано, и был этому рад, поскольку цветы служили ему оправданием. Он постучал и сказал самым смиренным голосом:

– Пожалуйста, впусти меня, Аннет, и не сердись: я пришел лишь для того, чтобы отдать тебе цветы. Ты можешь носить их в волосах или как угодно, а если не хочешь, можешь и вовсе их не носить, не все любят цветы.

И хотя он знал, что дочь находится за дверью, она не отвечала, и он увидел, что цветы завяли у него в руках.

Он спал не крепко, скорее дремал, и сон повторялся снова и снова, каждый раз в новых декорациях, гораздо менее отчетливых, чем в первом сне, пока наконец зрительная картина сна не расплылась вовсе, оставив лишь ощущение тщетных поисков.

Проснувшись, Генри решил, что лежит в постели – в своей постели, с натянутой над ней сеткой от комаров. Постепенно к нему вернулась память, и сначала он почувствовал облегчение: он перехитрил Время, и все эти скучные часы ожидания проскользнули неощутимо для его утомленного сознания. Теперь Аннет наверняка готова ехать домой, возможно, даже заждалась его, а ей так не нравится ждать. Он должен сейчас же ее разыскать. На миг ему показалось, что это будет так же легко, как во сне, но затем пришло осознание реального положения. Он находился в Palazzo Bembo, и здесь было довольно темно – так темно, что он не мог рассмотреть циферблат своих наручных часов. Генри зажег спичку – часы показывали без четверти пять. Он вышел из палатки и, когда глаза привыкли к темноте, различил вокруг призрачные формы палаточного лагеря, казавшегося на удивление пространным и плотным. Не было слышно ни звука. Похоже, о нем забыли. Бал кончился, и в суматохе всеобщих прощаний никто не заметил его отсутствия. Кто-то наверняка отвез Аннет домой, и все, что ему оставалось, – это вернуться самому.

Ему следовало радоваться, что все так удачно сложилось. Но, задумавшись о ситуации, он понял, что все не так просто. Для начала, он не представлял, как ему отсюда выбраться. А если его увидят, что он скажет в свое оправдание? Не примут ли его за грабителя? И как он доберется до отеля? Аннет наверняка довезли в гондоле, ему же придется идти пешком, и он не был уверен, что не заблудится.

Генри подошел к окну и выглянул наружу. Окно выходило в сад – квадратный, довольно большой, один из немногих садов в Венеции. Рассвет был не за горами: он различил вдалеке беседку, между колонн которой пролегли темные ночные тени. Нигде никакого движения, только слышался плеск фонтана. Нужно ли ему будет пройти через сад, чтобы выйти отсюда? Он никогда не приближался к Palazzo Bembo пешком. Где-то, как он полагал, должен иметься узкий calle, проулок, выходящий на главную улицу. Но где?

Обескураженный, он отвернулся от окна и пошел в другой конец большой sala, осторожно ступая между палаток, чтобы не зацепиться ногой за край. Ему навстречу плыл свет фонарей, протянувшихся вдоль Гранд-канала. Генри высунулся из окна и воззрился на знакомую сцену. Как прекрасна спящая Венеция! Пожалуй, это единственный час, когда на улицах никого нет.

Наконец его блуждающий, полный нежности взгляд переместился вниз. Там к синей pali[96] была пришвартована гондола, сверху казавшаяся непривычно короткой. Гондольеры в белых штанах и синих кушаках спали: один свернулся калачиком на корме, другой вытянулся на носу, и каждый положил под голову согнутую руку вместо подушки. Чья это могла быть гондола? Ну, конечно же, это его гондола, с Луиджи и Эмилио. Но почему они здесь, почему не спят у себя дома?

И тут он сообразил. Если они отвезли Аннет в отель, возможно, в сопровождении какого-нибудь кавалера (молодые люди Аннет всегда норовили прокатиться за компанию), она могла отослать их назад, за отцом. Она, конечно, искала его, прежде чем уйти. Хотя с какой стати? Если она вообще о нем вспомнила, то вполне могла посчитать, что он уже ушел вместе с матерью, и тогда должна была отпустить гондолу, добравшись до отеля. Или – возможно ли такое? – прием еще не окончен, и она где-то здесь. Генри спустился в нижнюю sala. Там было темно, но он ощутил беспорядок – руины званого вечера, лишенные его живого духа. По телу у него пробежали мурашки, словно он прикоснулся к чему-то грязному. Он вернулся в верхнюю sala и, ощутив внезапную решимость, прокричал из окна не хуже любого венецианца:

– Луиджи!

Он выкрикнул это имя несколько раз, и в лодке зашевелились. Зевая в голос не намного тише пароходного гудка, гондольеры поднялись на ноги и недоверчиво посмотрели вверх.

– Вы видели signorina? – прокричал Генри по-итальянски.

– Nossignore.

– Вы не отвозили ее домой?

– Nossignore.

– Как же она вернулась?

– Должно быть, пешком.

Это было возможно, но очень сомнительно. Он велел гондольерам подождать, ведь ожидание составляло самую основу их métier[97], даже в большей степени, чем передвижение по каналам, и пытался привести мысли в порядок. Дочь могла предпочесть ночную прогулку ради забавы, но могла ли она забыть про гондолу? Если не считать ее поклонников, Аннет нельзя было назвать неосмотрительной. А оставить Эмилио и Луиджи ждать всю ночь – это весьма неосмотрительно.

Размышляя об этом, он вернулся в палаточный лагерь и, сам того не желая, принялся снова бродить между палатками. Какими странными и неуместными они казались теперь! Словно некое чародейство – бессмысленное, однако наделенное своеобразной силой, причем силой недоброй, пробуждающей в памяти беззакония военной кампании в пустыне. Генри старался не задевать муслиновую ткань. Пологи палаток были распахнуты – все пташки разлетелись. Хотя нет, одна палатка оказалась закрыта. Что-то заставило Генри приблизиться к ней. Помимо того, что палатка была закрыта, он отметил еще две странности. Хотя кто-то зашнуровал ее с не меньшей тщательностью, чем ботинок, алый бант был завязан снаружи, а не изнутри, а флажок оторван, причем оторван грубо, и в том месте, где он крепился, зияла темная прореха, через которую можно было…

Генри не сразу заглянул внутрь – он еще долго топтался рядом, с каждым мигом все сильнее ощущая всю нелепость происходящего. Если, как он предчувствовал, его вопрос, то есть ответ, лежал внутри палатки…

Так и было – ответ распростерся на двух стульях, но Генри не решался в это поверить, и ему на помощь пришла набежавшая темнота: несмотря на близившееся утро, светлее отнюдь не становилось. Генри почувствовал, что ему не хватает воздуха, и поплелся к окну, выходившему в сад, желая укрепиться в своем неверии, и увидел на небе массивную тучу, затмившую свет, и услышал, не вслушиваясь, предгрозовые раскаты, предвещавшие конец жаре. Сверкнула молния, за ней другая, вспышки отражались в зеркалах на стенах. Вдруг налетел порыв ветра – сплошная стена ветра, ударившая в палатки, заставив их разом отпрянуть, точно сонм призраков. Снова сверкнула молния, осветив всю sala. Генри больше не мог уклоняться от своего долга, человеческого и отцовского. Наверное, что-то еще можно сделать, чтобы помочь, оживить, вернуть… Но было уже слишком поздно: раздвоенный алый флажок был туго затянут на потемневшей шее. Новая вспышка лишь подтвердила то, что Генри и так уже знал, а вслед за тем он различил надпись на флажке. Ее начало скрывалось в узле удавки, виднелось лишь ключевое слово, но память подсказала Генри остальное: Per far l'amore – для любви.

Жильцы[98]

Когда жильцы съехали, Сирил не стал искать им замену – решил, пусть комнаты постоят пустыми.

Раньше в них почти все время кто-то жил – с тех пор, как Сирил купил дом двенадцать лет назад. Потом там поселились Гучи, пара, которая вела за него хозяйство, когда же съехали и они, решив найти что-то получше, комнаты опустели. Сирил не мог позволить себе нанять новую пару прислуги, и приходящая домработница, которой иногда помогал садовник, мистер Сноу, живший в собственной квартире на верхнем этаже, вполне удовлетворяла его потребности. Но вопрос жилья тревожил Сирила: пустые комнаты, отдававшиеся эхом на его шаги, действовали на его дух, как остывшая грелка – на плоть, ему было не по себе. Для этого он и пускал постояльцев, которые не имели рабочих обязанностей, но и не требовали платы, а, напротив, платили Сирилу.

Они занимали пять комнат: две спальни, ванную, гостиную и кухню. Все эти помещения находились на разных уровнях и не образовывали единой квартиры, дуплекса или другого жилого пространства, имевшего определенное название. Кухня и гостиная располагались отдельно и имели собственный выход в сад через зеленую дверь, невидимый из той части дома, где жил Сирил. К жильцам нужно было спускаться по лестнице, словно в подвал, хотя это был не подвал: окна выходили в сад, а не на стену приямка, поскольку дом стоял на крутом склоне и имел с той стороны дополнительный, четвертый, этаж.

Дом был поистине странным. Его несколько раз надстраивали, без определенного плана или системы. Немногие из восемнадцати комнат располагались на одном уровне, почти каждая из них «стояла» на ступеньку ниже или выше другой. Архитекторы, надо признать, не тратили впустую ни малейшего пространства в коридорах или на лестницах: открыв одну дверь, можно было с непривычки налететь на следующую. В те дни, когда Сирил пускал жильцов, им нередко случалось потеряться в этом лабиринте, да и сам он освоился в доме далеко не сразу. Какие-то комнаты представляли собой произвольные пятиугольники с дверью в короткой пятой стене. Если смотреть в такое помещение через открытую дверь, вид получался каким-то косым, словно в бредовом сне: стены смыкались, предметы мебели наползали один на другой – сплошной сумбур.

Спальни и ванные комнаты жильцов также отделялись дверью от половины Сирила. Но между ними и гостиной имелась общая территория – часть лестницы, которая, поднимаясь спиралью, выходила на маленькую площадку перед дверью квартирантов. Всего лишь восемь ступенек бросали вызов их частной жизни, но Сирил то и дело сталкивался с Тримблами.

– Плохая примета – столкнуться на лестнице, – весело говорил он, и их, казалось, забавляла его неизменная шутка.

Мистер Сноу не одобрял идею сдавать комнаты. Он говорил, что сам может прекрасно смотреть за домом в отсутствие Сирила. А жильцы… Никогда не знаешь, что это за люди и чего от них можно ждать.

В случае с Тримблами мистер Сноу оказался прав. Сирилу, конечно, было кое-что о них известно. Они прибыли с севера, из Бирмингема, и перебрались сюда, купив табачный магазин и газетный киоск в крупном городе, недалеко от которого жил Сирил. Прежде чем ответить на его объявление, они успели пожить на нескольких съемных квартирах. К нему обращались и другие: на пять комнат Сирила было немало желающих. Но у всех остальных имелись какие-то недостатки: дети, собаки, неразумные требования. То ли дело Тримблы: здравомыслящая, серьезная пара, имеют свой бизнес и не доставляют лишних хлопот, что признавал и мистер Сноу. Первое время он даже водил с ними дружбу, спускался со своей верхотуры посидеть у них в гостях или сопроводить в деревенский паб, где, по его словам, они с большим для приезжих успехом заводили друзей.

А как хорошо с ними ладил сам Сирил! Когда они встречались на лестнице (за этим исключением они почти не виделись), как радушно они улыбались и пожимали руки, как заботливо справлялись о здоровье и удобстве друг друга! Сирил каждый раз спрашивал, хорошо ли они устроились, и они неизменно отвечали, что не могли бы мечтать о лучшем. Мистер Тримбл, худой и высокий, с землистым цветом лица, не отличался располагающей внешностью, но у него была приятная улыбка, освещавшая лицо. Жена его была дородной и светловолосой, с большими голубыми глазами, в которых всегда светилась улыбка, и легким иностранным акцентом – она вполне могла быть австрийской еврейкой.

Несколько месяцев все шло как по маслу, и Сирил так к этому привык – как и к своей непроизвольной реакции на всегдашнюю любезность Тримблов, – что стал воспринимать как должное не только эту любезность, но и само их присутствие. Поэтому он немало удивился, когда однажды, упомянув о них в разговоре с мистером Сноу, услышал в ответ холодное:

– В последнее время я с ними не общаюсь.

– Не общаетесь? Я думал, вы постоянно проводите время вместе.

– Поначалу было дело, – сказал мистер Сноу. – Но так часто бывает, что сначала все хорошо, а потом как-то не очень.

Сердце у Сирила упало.

– Я не замечал ничего такого.

– Еще заметите, сэр, помяните мое слово.

– А в чем, собственно, дело? – спросил Сирил.

– Есть у меня одно соображение, сэр, и весьма конкретное, но я, пожалуй, не буду его высказывать.

– Ну же, скажите мне, – взмолился Сирил.

– Нет, сэр, такие вещи лучше держать при себе.

Впрочем, долго Сирилу гадать не пришлось. Когда он снова встретил Тримблов на лестнице, они не ответили на его приветствие, а молча исчезли за дверью и закрыли ее за собой не так чтобы бесшумно. Но при следующей встрече они не стали его избегать.

– Я хотел бы с вами поговорить, мистер Хатчинсон, – заявил мистер Тримбл.

Сирил заметил, что, вопреки обыкновению, на этот раз его жена не улыбалась. Возмущенный тоном жильца, он сказал:

– Я сейчас занят. Это не подождет?

– Боюсь, что нет, мистер Хатчинсон. Имейте в виду, мы этого так не оставим.

– Я вроде бы не просил вас ничего оставлять, – возразил Сирил.

– Мистер Хатчинсон, вы пытаетесь уклониться от разговора. Я сказал, мы этого так не оставим, и доводим до вашего сведения, что намерены съехать. Но сперва мы хотим получить объяснения.

– Да, мы хотим получить объяснения, – повторила его жена с самым непреклонным видом.

– Какие объяснения? – спросил Сирил, со стыдом осознавая, что дрожит.

– Не пытайтесь уклониться, мистер Хатчинсон, – строго произнесла миссис Тримбл. – Мы хотим получить объяснения этого безобразия.

– Безобразия? – растерянно переспросил Сирил. – Какого еще безобразия? Вы насчет перебоев с электричеством? Вы имеете в виду ваш телевизор? Я знаю, сигнал здесь слабый.

– Мистер Хатчинсон, можете не притворяться – это вам не поможет. Мы хотим объяснений, а иначе позвоним в полицию.

– В полицию? О чем, бога ради, вы говорите?

– Ну-ну, мистер Хатчинсон, вы прекрасно понимаете, о чем мы говорим.

Это повторение его имени почему-то взбесило Сирила.

– Если вы не перестанете надоедать мне, мистер Тримбл и миссис Тримбл, – прокричал он, – это я позвоню в полицию и обвиню вас в оскорблении словом и действием. А теперь в последний раз: что это за безобразие, на которое вы жалуетесь?

Мистер Тримбл наконец перестал улыбаться и хмуро проговорил:

– Кто-то роется в наших вещах.

– Роется в ваших вещах? – Как это бывает со многими мягкохарактерными людьми, если уж Сирилу случалось потерять самообладание, он терял его целиком и полностью. – Вы обвиняете меня в таком непотребном действии? Я бы не тронул ваших вещей… и поганой метлой.

Он увидел, что они остолбенели от его слов.

– Все, что мы знаем, – сказал мистер Тримбл, – это что кто-то бывает в наших комнатах, переставляет вещи, читает наши письма, подглядывает и шпионит за нами. И кто это может быть, если не вы? У вас же есть ключ.

Сирил протяжно выдохнул.

– Ну все, приехали, – пробормотал он. – Я вызываю полицию.

Тримблы стали возражать, что это последнее, чего бы им хотелось, они даже принялись его уверять, что и не думали ни о какой полиции. Но Сирил был непреклонен. Они угрожали ему полицией, и они получат полицию. Тримблы, вконец упав духом, скрылись за дверью, а Сирил вернулся на свою половину, дрожа и потея. Всякая открытая вражда делала его все равно что больным.

Деревенский констебль был старым другом Сирила и встал на его сторону. Но все равно провел следствие со всей положенной беспристрастностью. Позвали мистера Сноу и домработницу. Мистер Сноу сказал, что несколько раз бывал в гостях у Тримблов, когда они приглашали его самым настойчивым образом, и добавил, что всегда заходил к ним с неохотой. Когда его спросили, случалось ли ему передвигать их вещи, он сначала молчал, а затем вдруг вспылил:

– Да с какой стати? У меня хватает забот о своих собственных вещах.

Домработница оставалась совершенно невозмутимой. Да, она слышала о Тримблах и была в курсе, что они занимают часть дома мистера Хатчинсона. Когда на нее надавили, она признала, что проводила с ними какое-то время, но не более того: она предпочитала держаться наособицу.

– А иначе никак, – добавила она мрачно.

За все время разговора она ни разу не взглянула на Тримблов, как будто их не было вовсе. Сирил не нашел в себе сил изобразить подобную непринужденность, но повторил, что ни под каким предлогом не заходил на территорию Тримблов. Произнеся эту фразу, он нервно рассмеялся: ситуация казалась настолько абсурдной, что, казалось, любые слова могли быть истолкованы превратно, но констебль ничего такого не заметил. Он спросил Тримблов, пропало ли у них что-нибудь в результате случившегося, и они признали, что ничего не пропало. Констебль пожал плечами. Можно ему осмотреть комнату, где имело место предполагаемое правонарушение? Они понуро спустились в гостиную, длинную и низкую комнату, плавно закруглявшуюся со стороны сада. Мистер Тримбл сказал, что кто-то переставлял мебель: этот стул, к примеру, был там, а эти письма – он указал на них пальцем, но трогать не стал – кто-то вынул из ящика его стола и положил сюда. Некоторые предметы убранства стояли не на своих местах, а настольная лампа была повалена, хотя обошлось без повреждений, и ничего не пропало.

На это констебль заявил, что больше ничего сделать не может. Он выразил надежду, что на этом их неприятности закончатся, но если они обнаружат пропажу или порчу имущества, им следует немедленно ему сообщить.

Сообщать было не о чем. И после того, как Тримблы съехали, забрав с собой все свои вещи, мистер Сноу высказал мнение, что всю эту заварушку они придумали и разыграли, потому что нашли себе что-то получше и им просто было стыдно сказать напрямую, что они хотят расторгнуть договор аренды. Еще одну вероятность – что миссис Тримбл достигла того возраста, когда женщины склонны воображать себе черт знает что, – мистер Сноу отмел сразу, тем более что претензию высказал ее муж.

– Как по мне, сэр, вам повезло от них отделаться, – заключил он. – Мне они никогда не нравились – не то, что Гучи, те хотя бы работали на вас. И не жаловались ни на какие безобразия. Можете не сомневаться, они все сами и выдумали.

Но Сирил сомневался. Он чувствовал, что был слишком поспешен в своих суждениях. Так или иначе, больше вопрос безобразий не поднимался. Первое время после визита констебля Сирил и Тримблы не замечали друг друга на лестнице, но довольно скоро стали вновь здороваться, пусть и без прежнего радушия, однако Сирил счел нужным попрощаться с ними, пожелав им всего наилучшего. И у него сложилось впечатление, что они уезжали с неохотой. Это происшествие оставило у него в душе неприятный осадок, который лишь отчасти объяснялся смутной печалью, вызываемой охлаждением к тем, к кому питал теплые чувства.

Так что пять комнат теперь пустовали, прибранные, но не обставленные. Сирил то и дело туда заглядывал. Его побуждало к этому необъяснимое влечение, приправленное тревожным ожиданием. Сама пустота этих комнат словно наделяла их личностными свойствами, Сирил почувствовал это сразу, едва открыл дверь: ему захотелось извиниться за вторжение. Постепенно такие обходы вошли у него в привычку, день казался неполным, если он не навещал пустые комнаты. Иногда он откладывал это до самого вечера, когда летние сумерки смягчали впечатление резкости от окон без занавесок, голых стен и незастеленных полов; иногда совершал обход перед самым сном, прихватив фонарь, поскольку Тримблы забрали с собой все электрические лампочки. Крадясь на цыпочках, он чувствовал себя едва ли не преступником, прохожие на улице, увидев свет фонаря в пустых комнатах, могли бы принять его за вора и сообщить в полицию. Чудак с фонарем на носу![99] Но он напрасно волновался: на улице не было никаких прохожих, дом с той стороны защищали река и деревья – даже полицейский не смог бы увидеть его в окно. Со временем у него развилось ощущение, что одного обхода в сутки недостаточно, он чувствовал, что должен обойти комнаты по второму, а то и третьему разу, пусть даже в ночной пижаме, чтобы ни малейший оттенок их пустоты не ускользнул от него. Такие обходы вызывали в нем странную экзальтацию, словно он устанавливал связь с чем-то неосязаемым, и он возвращался к себе, вспотевший и уставший, словно в результате неких душевных усилий.

Однажды к нему обратился мистер Сноу:

– Почему бы вам, сэр, не поручить мне присматривать за этими пустыми комнатами вместо вас? Я могу проверять их в последнюю очередь, перед тем как запирать двери на ночь.

Сирил был поражен: он и не подозревал, что мистеру Сноу известно о его невинном развлечении. Он быстро прикинул все в уме. Сможет ли это избавить его от одержимости – ибо как еще это назвать? Примет ли его подсознание, жаждавшее жертвы, жертву мистера Сноу в виде личного времени и стараний как замену его собственных? Что ж, стоит попробовать.

– Да, – сказал он, – я буду вам весьма признателен, мистер Сноу. И не сочтите за труд сообщать мне напоследок, перед сном, все ли в порядке.

Чуть позже одиннадцати вечера в дверь кабинета Сирила постучали, и через несколько секунд, достаточных, чтобы неведомый гость мог обойти ширму, защищавшую кресло Сирила от сквозняков и иных сюрпризов, перед ним предстал садовник.

– Докладываю, сэр. Все на местах, все в порядке, – по-военному отрапортовал он, и Сирил вспомнил, что мистер Сноу служил в армии во время Первой мировой. После этого садовник скромно козырнул и ушел, не дожидаясь благодарности.

Сирил боролся с собой, точнее, с той частью себя, которая, точно неведомый возмутитель спокойствия, стремилась любыми средствами лишить его покоя. Решало ли это вопрос? Как мог он быть уверен, что мистер Сноу проверил все, что следовало? Не должен ли он сам контролировать ночные обходы садовника, которые почти наверняка совершаются без должной тщательности? Можно ли быть уверенным, что мистер Сноу в точности знает, на что обращать внимание? Тот факт, что этого доподлинно не знал и сам Сирил, не убавляло значимости вопроса. И было еще кое-что: имел ли он право подвергать мистера Сноу риску?

Отметив, что его подсознание выделило эти слова курсивом, Сирил вплотную подошел к пониманию того, сколь абсурдна была его невротическая дилемма – пониманию, которое до сих пор изгоняло его больные фантазии. Все это было сущей нелепицей! Никакого риска, разумеется, быть не могло. Да, мистер Сноу на год-другой ближе к старости, чем Сирил, но он здоровый и крепкий мужчина и в состоянии сладить с любым жильцом, любым воображаемым жильцом, с которым может столкнуться в пустующих комнатах. К тому же он сам вызвался на эти ночные обходы, Сирил его не просил о таком одолжении.

Постепенно это зудящее чувство чего-то несделанного, что будет тревожить его долгими и, возможно, бессонными ночами, улеглось, и той ночью, как и многими последующими ночами, Сирил ложился спать без всяких опасений. «Все на местах, все в порядке». Что на местах? Это неважно, если то, что на месте, в порядке.

На Сирила редко находило желание спать после ужина, но иногда такое случалось, как, например, в тот день. Это отнюдь не означало, что он будет хорошо спать ночью – скорее наоборот, – и Сирил, как мог, пытался бороться с преждевременной сонливостью. Но все равно клевал носом, а если клал голову на спинку кресла, в его сознание вторгался вихрь разрозненных картин и впечатлений, никак не связанных с действительностью. Раз-другой мистер Сноу, возвращаясь после своего ночного обхода, заставал его спящим, к вящему неудовольствию Сирила: он терпеть не мог, когда его заставали врасплох, с неподготовленным лицом. Мало ли какие интимные мысли оно может явить случайному свидетелю! И эта опасность была реальна и неизбежна, поскольку время близилось к одиннадцати – теперь в любой момент мог раздаться стук в дверь, предшествующий появлению мистера Сноу. И вот стук раздался – даже громче обычного, как показалось Сирилу. Довольный своей бдительностью, он произнес:

– Войдите!

К его удивлению, никто не вошел. Это было совершенно необычно, поскольку мистер Сноу никогда не ждал повторного разрешения.

– Войдите, – повторил Сирил.

Теперь он услышал звук открываемой двери и шагов за ширмой и приготовил улыбку, которой всегда встречал мистера Сноу.

Но человек, нависший над ним, не был мистером Сноу. Это был незнакомец, здоровяк с красным, мясистым лицом и глазами черными, как и его усы, скрывавшие губы. После секундного молчания незнакомец произнес:

– Добрый вечер.

– Добрый вечер, – отозвался Сирил и неловко поднялся на ноги.

– Вы сказали, что можно войти, вот я и вошел, – объяснил незнакомец. – Надеюсь, я не помешал?

– Нет, конечно, – ответил Сирил. – Но… но… – Он не знал, что сказать, поэтому произнес: – Пожалуйста, садитесь.

Незнакомец опустился на самый дальний из трех стульев, а Сирил вернулся в свое кресло.

– Я пришел кое-что поискать, – продолжал незнакомец, – вот зачем я здесь. И я подумал, что вы, возможно, поможете мне найти эту вещь. Я вижу, пташки улетели.

– Если вы о Тримблах… – начал Сирил.

– Да, о них, – перебил его незнакомец. – В их комнатах было кое-что, принадлежащее мне, и я хочу это вернуть.

– Что именно? – спросил Сирил.

– Этого мне не позволено говорить.

– Тогда, боюсь, я не смогу помочь вам, – сказал Сирил. – Они съехали несколько недель назад и забрали все свои вещи.

Незнакомец кивнул.

– Но то, что я ищу, может еще быть здесь, – предположил он. – Разве вы никогда не чувствовали, что здесь что-то есть и оно ждет, чтобы его нашли?

– Если бы вы сказали мне, что это…

– Нет, этого я сказать не могу. Но скажу вам другое. Скажу, что я могу. Я могу поселиться в этих ваших пустующих комнатах и тогда, вероятно, найду то, что ищу. Вы ведь сдаете комнаты?

– Нет, – ответил Сирил.

– Но вы сдавали их Тримблам.

– Да, и жалею об этом.

– Вы увидите, я жилец тихий, мистер…

– Хатчинсон.

– Вы увидите, я жилец тихий, мистер Хатчинсон. Меня будет почти не видно и не слышно. Я не доставлю вам ни малейших хлопот…

– Я же вам говорю, что не хочу сдавать комнаты, – повторил Сирил.

Но тот тип все долдонил свое, словно не слыша.

– Есть и другие, конечно.

– Другие?

– Да, всего нас семеро, но мы уместимся.

– Разве я вам не сказал, что не хочу сдавать комнаты? – выкрикнул Сирил, кипя негодованием.

– Да, но вам бы лучше подумать как следует и впустить нас, раз уж вы все равно от нас не отделаетесь.

– Я от вас не отделаюсь? – повторил Сирил, уставившись на незнакомца. – Сейчас посмотрим, как я от вас не отделаюсь! – И он вскочил на ноги.

Незнакомец тоже встал – здоровый, коренастый, неподвижный, самый тяжелый предмет во всей комнате. Но когда Сирил бросился на него, незнакомец исчез, растворился черным дымом, сквозь который прошли руки Сирила.

Когда Сирил очнулся, он по-прежнему сидел в кресле, и его разум бурлил тревожными мыслями. Кто это был? Куда он делся? А он сам… потерял сознание? Или заснул? Он взглянул на часы. Почти четверть двенадцатого. Почему не пришел мистер Сноу? С ним что-то случилось? Не пойти ли его поискать?

– Мистер Сноу! Мистер Сноу!

Звать бесполезно: где бы он ни был – у себя наверху или внизу, в пустых комнатах, – он все равно не услышит. Их разделяет слишком много дверей и лестниц. Если с мистером Сноу что-то случилось, виноват будет Сирил, который позволил ему подвергать себя риску – пожилому человеку, вооруженному одним лишь фонарем. А что если его вообще нет дома? Что если он увидел что-то из окна и вышел на улицу? Тогда Сирил остался один во всем доме, и некому будет его защитить.

Поэтому, когда раздался стук, он не сразу ответил, не зная, кто это. А когда оказалось, что это мистер Сноу, с его тонким, выразительным лицом и пристальным взглядом, Сирил с трудом смог сдержать радостный возглас. Он принялся трясти руку садовника и чуть ли не расцеловал его в обе щеки. Все вернулось в норму! Норма, может быть, и скучна, но как она хороша применительно к температуре или душевному равновесию! Он снова в норме, в ней, родимой, в самой что ни на есть нормальной.

– Я не зашел раньше, сэр, – сказал мистер Сноу, как бы извиняясь, – потому что услышал, что у вас гость.

– Гость, мистер Сноу?

– Да, сэр, я слышал, вы с кем-то говорили.

Сирил замолчал, потом сказал:

– Вы слышали, как я с кем-то разговаривал, но слышали ли вы, как этот кто-то мне отвечал?

– Не могу сказать, сэр, – тон мистера Сноу выдал легкую обиду. – Я услышал ваш голос, сэр, и потом, разумеется, не прислушивался. Я подумал, кто-то решил вас навестить.

– Но разве входная дверь не заперта?

– Нет, сэр. Та, что внизу, не заперта, потому что я еще не обошел пустые комнаты. Я вообще-то вошел из сада, через дверь этих самых… Ну, вы поняли. – Мистер Сноу называл Тримблов не иначе, как «эти самые».

– Вы никого не видели в саду?

– Что ж, сэр, может статься, и видел какой-то неясный силуэт, не стану утверждать, но вы же знаете, какая сейчас темень, ничего не разберешь. Я зажег фонарь, потому что осторожность никогда не повредит, но чтобы увидел именно человека, этого не скажу. А вы подумали, это мог быть ваш гость, сэр?

– Да… Нет… Я…

– Так или иначе, – уверенно проговорил мистер Сноу, – рад вам доложить, что все на местах, все в порядке. Доброй ночи, сэр. – И, козырнув ему, мистер Сноу отбыл.

Все не на местах и в порядке – да, все на местах и не в порядке – да, но на местах и в порядке – нет. Эти два понятия были взаимоисключающими. При всей несомненной наблюдательности мистера Сноу, при всей остроте его старых глаз, определенные вещи находились вне пределов его зрения, даже если его слух что-то улавливал. Он мог не увидеть того, что там было, и будет несправедливо подвергать его такому риску в будущем. Выждав приличное время после ухода садовника, Сирил взял фонарь, который тот оставил на столе в передней, и принялся беззвучно спускаться по лестнице – безликой ищущей фигурой, неразличимой в свете фонаря, неведомой ни для кого.

Не он ли был тем самым, за чем приходил его гость? Не он ли? Не он ли? Он вдруг почувствовал себя потерянным. Почувствует ли он, что найден?

Миссис Картерет принимает[100]

В социальном отношении великие города Италии, если смотреть на них глазами Пруста, невозможно сравнить ни с каким городом Англии. В Англии начала двадцатого века и даже позже иерархическое разделение сохранялось лишь потому, что каждый город или городок жил своей отдельной жизнью и, чтобы туда попасть, нужно было проделать долгое, трудное и нередко опасное путешествие в двуколке или повозке.

В таких городках существовали ранги, регалии и членства, и всякий новоприбывший, будь то доктор, стряпчий, фермер или кто-нибудь, не имеющий прямого отношения к «ремеслу», первым делом подвергался пристальному рассмотрению, прежде чем его допускали в какой-либо клуб – общественный, теннисный, крикетный, – в ложу каменщиков или корпус лесничих, словом, в любую организацию, в которые люди объединяются, чтобы признавать своих и не признавать чужих.

Это кажется крайним снобизмом, но в действительности все было не так: в маленьких городках жители, конечно же, знали друг друга и держались запанибрата. Не было профсоюзов, плотник довольствовался тем, что он плотник, и не ощущал ущербности или зависти при разговоре с одетым в белое, покачивающим ракеткой теннисистом – возможно, принятым в клуб лишь недавно. Существовала своего рода демократия, в основе которой лежали добрососедские отношения и внутренняя раскрепощенность. Но затем появились автомобили, и провели социальное разграничение по денежному признаку, выражавшемуся в том, что человек вместе со своим семейством может спокойно переместиться из одного скучного городка в другой, еще более унылый, и былая местечковая демократия с ее вековыми устоями начала отступать.

Не так обстоит ситуация в больших и даже не очень больших городах Италии. Итальянскую буржуазию отличало – и, судя по всему, отличает до сих пор – социальное соперничество, борьба за должности, интриганство – другими словами, стремление утереть нос соседям (хотя надо заметить, что большинство стран латинской культуры, даже если их режимы не назовешь демократичными, в общественной жизни более демократичны, чем старая добрая Англия, и это верно в отношении всех общественных классов). У них отсутствует общая лексика, лингва франка, что особенно заметно в Венеции, где очень немногие представители аристократии говорят на диалекте popolo[101], являющим собой почти отдельный язык. Но при этом герцогиня может запросто говорить с мойщиком окон (если таковые имеются в Венеции), не ощущая классовых барьеров, как в Англии. Венецианские popolo имеют очень слабое чувство собственной социальной или интеллектуальной неполноценности: кошке можно смотреть на короля и даже к нему обращаться. Но у них очень сильно чувство материального неравенства – «Questa Duchessa ha molti millioni» («У этой герцогини миллионы»), – и они стараются извлечь из этого все мыслимые выгоды, что хорошо известно их работодателям, как частным, так и общественным.

Но я хотел сказать вот что: положение привилегированного класса в Италии, класса, который был близок Прусту, отличается от английского своим преимущественно городским, а не сельским бытом. Великие семейства Италии – Колонна, Орсини, Каэтани, Медичи, Сфорца, Эсте, Гонзага, Контарини и Мочениго – владели и, несомненно, все еще владеют обширными загородными поместьями, но центром их жизни, их point d'appui[102], всегда был город, облюбованный ими и подчиненный их власти.

В Англии благородные семейства редко проживают в городах или графствах, давших имя их титулу. Герцог Норфолкский не живет в Норфолке, герцог Девонширский не живет в Девоншире, герцог Бедфордский не живет в Бедфорде. Герцог Нортумберлендский живет в Нортумберленде, но Нортумберленд большой, и мало кто знает, что родовой замок герцога располагается в Алнике.

В то время, о котором я здесь пишу, то есть примерно полвека между 1890 и 1940 годами, во многих городах Италии – главным образом в Риме, Флоренции и Венеции – англичане, эмигранты или полуэмигранты, образовали диаспоры на родственных началах. Были и такие, кто забирались дальше, но для многих англичан, особенно с утонченными эстетическими вкусами, соблазны Италии были непреодолимы.

«Открой мое сердце – одно только слово прочтешь там: Италия», – писал Роберт Браунинг, и множество его соотечественников разделяли это нежное чувство. Казалось, его разделяли и сами итальянцы, от мала до велика. Между двумя этими нациями существовала неподдельная симпатия, имевшая в своей основе нечто большее, чем взаимную выгоду. Я вспоминаю, как мой гондольер сказал мне, когда отношения между нашими странами осложнились из-за санкций: «Было время, когда англичанин в Венеции был королем». Но это случилось намного позже.

Возвращаясь к более ранним годам и заимствуя (насколько это нам под силу!) прустовский взгляд представителя «высшего общества» с его неподражаемыми манерами, скажем так: одно время в Венеции существовала англо-американская колония, населявшая прекрасные дома. Эти люди чурались и всячески сторонились денежных мешков, наводнивших Венецию после Первой мировой войны, этой космополитической толпы, которая носилась по Лидо, шумела на Пьяцца и в определенный день, диктуемый модой, перебиралась в полном составе в отель на озере Комо. Итальянцы называли этих весьма шумных эмигрантов settembrini[103] и приписывали им всевозможные бесчинства и сумасбродства.

Так случилось, что этот послевоенный наплыв в Венецию совпал с уходом из города, хотя и по другой причине, более старой и крепкой иностранной колонии. Одни поумирали, другие разъехались, и в их числе – несколько изысканных леди, титулованных и просто светских львиц, для которых Венеция стала вторым домом, – а вместе с ними уехали многие именитые литераторы, включая иностранцев, таких как Генри Джеймс и даже последний (во всех смыслах слова) барон Корво, кусавший руку, его кормящую и снабжающую деньгами.

Не следует считать, что итальянцы, владевшие Венецией, были в это время социально бездеятельны, но у них не было традиции гостеприимства, разве только по отношению к своим соотечественникам. Они переняли гостеприимство от жадных до гостей forestieri[104], но не всегда отвечали им тем же. У них, впрочем, была королева, задававшая тон светской жизни, известная своей красотой и, как говорили, особым расположением короля, но ей больше нравилось играть в бридж, чем развлекать игроков за ужином.

Англо-американская колония, хоть и понесла досадные потери в силе, численности и деньгах, сплотила ряды и по-прежнему оставалась единственной прослойкой венецианского сообщества, обращавшейся к друзьям – как венецианцам, так и иностранцам – со словами: «Вы придете ко мне на чай?»

Теперь в этом узком и продолжавшем сужаться кругу единовластно царили мистер и миссис Картерет. Они обосновались в Венеции на излете девятнадцатого века. Что побудило их к такому шагу, мне неведомо. Он был американцем из Новой Англии, носившим прежде фамилию Картер, она была еврейкой по имени Ханна Филькенштайн, из Нью-Йорка, и ее семья (они были банкирами) стала, как говорили – и это подтверждали даже те, кто не питал симпатии к миссис Картерет, – первой еврейской семьей, принятой в высшем обществе Нью-Йорка. Принятой «в четыре сотни»[105].

«Меня бы здесь не было, – сказала она как-то раз, – если бы не мои нью-йоркские трущобы».

Каким образом познакомились Джеймс Картерет и Ханна Филькенштайн, оставалось загадкой, как и их женитьба. Поговаривали, конечно, что он женился на ней из-за денег, но он не испытывал недостатка в деньгах. Он был низкорослым, весьма chetif[106], усатым (его жена как-то раз мне сказала: «У мужчины определенно должны быть усы»), держался с некоторой нервозностью и смеялся фальцетом. «Ой, ну-ну-ну», – говорил он после всякой ремарки, своей собственной или чьей-то еще, в которой имелся малейший намек на юмор, словно полноценный смех был выше его сил.

Он был, что называется, petit maître[107]. Имея изысканный вкус и талант к живописи, он одно время писал картины в стиле Сарджента, но, женившись, отложил кисть. А в ответ на укоры друзей отвечал: «Я оставил живопись, когда стал вращаться в кругах богатых и сильных мира сего».

Жена не имела такого таланта, но она была очень образованной женщиной и говорила по-французски и по-итальянски (и, вероятно, по-немецки), довольно медленно – что, впрочем, было ей свойственно и в родной речи, – но вполне правильно. Кроме того, она много читала, хотя не всегда это признавала.

Чета Картерет поселилась в палаццо Контарини-даль-Моло; его нельзя было назвать типичным венецианским палаццо, но из него открывался вид, прекрасней которого не найти во всей Венеции, а может, и в целом мире. Расположенный на северной стороне, дворец выходит окнами на внутренний изгиб Фондамента-Нуове в Лагуна Морта, левее расположено кладбище Сан-Микеле (слишком прекрасное, чтобы считать его кладбищем), а за ним лежат Мурано и Бурано. Имевшие глаза могли видеть то же, что видел Гварди, особенно любивший эти места.

Но прекрасные виды были не единственным достоинством палаццо Контарини-даль-Моло. Там имелся свой сад. В Венеции не так много садов, и этот соперничал по размерам с одним садом на Джудекке, но по красоте ему не было равных. Его спроектировал то ли Палладио, то ли Сансовино – память меня подводит, – и он простирался на пару сотен ярдов, огибая лагуну и упираясь правым углом в тускло-красное здание – Казино-дельи-Спирити. Говорили, что там водятся привидения, откуда и взялось название. Также говорили, что когда-то там располагалась студия Тициана, но зайти внутрь никого никогда не приглашали. Кое-кто говорил, что там голые стены и не на что смотреть.

Однако из множества красот, которыми славился дворец, величайшим и, так сказать, ключевым сокровищем, очаровывавшим всех словно по мановению волшебной палочки, был сам дворец. Не снаружи – внешне он не походил на типичный венецианский палаццо, возносящийся ввысь в кружевах орнамента и прочих декоративных элементов, снаружи это было приземистое и невзрачное здание, так что его можно было принять за склад или даже работный дом. О, как он теперешний отличался от прежнего! «C'erano tante famiglie, tante, tante»[108], – сказал мой гондольер обо всех, кто населял этот дворец до того, как появился мистер Картерет и вытряхнул их на улицу. Он разглядел скрытые возможности и завладел этим зданием, чтобы преобразить его в прекрасное видение, каковым оно и стало.

Мой гондольер, очевидно, сочувствовал этому tantissime famiglie[109], выселенных Картеретами, но сильный всегда прав, и для многих итальянцев, как высокородных, так и простолюдинов, эта мораль непререкаема. Воля Картеретов возобладала, а другим, обделенным судьбой (судьба есть судьба, а судьбу итальянцы уважают), приходилось самим о себе позаботиться.

Вот так и случилось, что палаццо Контарини-даль-Моло, который раньше населяли в неописуемом убожестве tantissime famiglie, теперь занимали, утопая в роскоши, два человека с приличествовавшей их положению прислугой.

Как только гостя впускал дворецкий (бывший также первым гондольером Картеретов, однако настолько преображаемый черной формой, что никто из случайных людей не мог бы его узнать), все менялось. Казалось, дворецкий служил привратником в церкви: так торжественно и почтительно было его обхождение, а поступь по лестнице, отнюдь не поражавшей своим видом, так медлительна и беззвучна, словно он ступал по святой земле.

Но, едва открывалась дверь передней, гости замирали от восторга. Что за видение красоты, укрощенной и защищенной от грубого вторжения солнечных лучей рюшевыми жалюзи медового цвета, приспущенными наполовину! Из глубины этих лучезарных сумерек возникала миссис Картерет, нередко в широкополой соломенной шляпе, затенявшей верхнюю часть лица.

– Ах, это вы! – восклицала она с легким удивлением (ей вообще было свойственно непреходящее удивление). – Я вас почти не ждала, но вы пришли! Я уж боялась, вас задержат другие обязательства, как в тот раз, вы помните?

Смущенный гость пытался вспомнить случай, когда он подвел миссис Картерет, но тщетно, и в этот момент ему на помощь приходил мистер Картерет, почти незаметный в тени округлой фигуры и объемной шляпы своей супруги.

– Мы так рады вас видеть, – говорил он, и его губы кривились в типичном для него намеке на улыбку. – Венеция теперь так опустела, все поумирали или разъехались – дорогие Гогенло, и леди Малкольм, и миссис Фронтишам, – так что некому было вас встретить, увы!

И в течение нескольких минут вводили еще пятерых гостей с самыми громкими именами. Они оглядывались по сторонам – невозможно было не оглядываться: все в городе знали, как много Картереты вложили в свой дом, – и следовали за миссис Картерет и ее бледно-голубым шелковым жабо (оно защищало ее от жары или холода?) в столовую, где для начала им предлагали аперитивы. Порции были мизерными, но сам коктейль, право же, изумительным, и как-то раз я спросил у мистера Картерета рецепт. Он выдержал достаточно долгую паузу, чтобы я почувствовал, что допустил gaffe[110], а затем сказал:

– Пожалуйста, не обижайтесь, но я думаю, люди могли бы… могли бы пойти разговоры, если бы два англичанина в Венеции подавали один и тот же коктейль. Ох, ну-ну-ну-ну-ну!

Мне пришлось удовольствоваться этим ответом – вкупе с коктейлем, – хотя англичанином мистер Картерет стал совсем недавно, сменив гражданство по сугубо личным причинам, а жена последовала его примеру.

Все комнаты в доме имели низкие для венецианских интерьеров потолки, но в столовой Картеретов потолок был украшен фресками Тьеполо, на которые невозможно было не смотреть – так низко они нависали над головами. На фресках изображалось чье-то прославление – возможно, предвидение миссис Картерет? – с ликующими ангелами, святыми и putti[111].

Миссис Картерет не нравилось, когда кто-то делал восторженное замечание насчет потолка, как не нравилось ей и отсутствие таких замечаний. Ей вообще было трудно угодить.

Блюда сменялись одно за другим, еда была превосходной, обслуживание – выше всяких похвал. Но под конец миссис Картерет могла заметить:

– Боюсь, угощение у нас довольно скромное… Поварихе нездоровится, с ней такое бывает… ужасно досадно… так что приходится полагаться на кухарку.

Вероятно, в этом проявлялось несколько нездоровое и неосознанное желание Анны (урожденной Ханны) держать планку повыше, чего бы она ни касалась, и этим объяснялось ее столь критичное отношение к миру. Живя в своей башне из слоновой кости, она могла себе это позволить – во всех смыслах. Такой-то был зауряден (она не боялась использовать это слово), такая-то была дурой, такой-то – уродом, такая-то не говорила по-французски, и, самое страшное, такой-то не был ей рекомендован.

Анафема! Долой их, и пусть мир станет чище, по понятиям Картеретов. В провинциальной Венеции (хотя миссис Картерет не считала ее таковой) ей было проще дать окружающим почувствовать свою значимость, чем в европейских столицах. Так, когда одна хорошо известная пара, имевшая неофициальные отношения, но получившая рекомендательное письмо к миссис Картерет, осведомилась, в какой день ей будет удобно их принять, она ответила: «Ни в какой».

Она могла дать по носу кому угодно (возможно, вам тоже досталось бы), кроме нескольких личностей, удовлетворявших ее строгим критериям того, что есть comme il faut[112], но даже эти немногие могли запросто впасть в немилость. Мне вспоминается такой случай. Одна знакомая, имевшая все основания наслаждаться обществом миссис Картерет, появилась за ужином в платье несколько decollete[113] (сейчас его бы таким не назвали), и миссис Картерет – суровая туча омрачила пересеченную местность ее лица – встала и попросила гостью накинуть шаль. Больше ее не принимали, как бы ей этого ни хотелось.

Приемы, приемы! Сама миссис Картерет вначале была последовательницей иудаизма, затем перешла в англиканство и наконец сделалась прихожанкой Римско-католической церкви. Столько конфессий приняли ее в свои ряды, и это ей весьма льстило. В ближайшем будущем больше никаких приемов не предвиделось, за исключением приема у Папы.

А тем временем она играла роль радушной хозяйки, принимавшей гостей, будучи на деле живым камнем преткновения.

«Procul. О procul este, profani»[114].

Непосвященных плебеев сюда не пускали – им не дано было достичь тех высот посвящения, каких достигла она.

Она поднималась на ноги – с заметным усилием, нисколько не напоминая Венеру, выходящую из пенных волн, – и говорила, опираясь на хрупкую руку мужа:

– Кофе мы пьем в гостиной.

Гостиная стоила того, чтобы на нее посмотреть, – это была самая красивая комната в доме и, по мнению многих, во всей Венеции. Она простиралась на всю ширину здания и выходила с одной стороны на длинный серповидный изгиб Фондамента-Нуове, со стройной кампанилой[115] церкви Сан-Франческо-делла-Винья посередине, а с другой – на Лагуна Морта, с печальным, но восхитительным кладбищем Сан-Микеле, и Мурано с Бурано где-то вдалеке.

– У вас стынет кофе, – говорила миссис Картерет гостям, прижимавшим носы к окнам.

При этих словах они поворачивались лицом к комнате, выкрашенной голубой краской неописуемого оттенка, одновременно темной и светлой, как переменчивая синева итальянских небес, идеально оттенявшей изысканные гобелены и китайские драпировки на стенах.

Иногда, когда кофе и ликеры уже были допиты, миссис Картерет говорила:

– Не желаете ли прогуляться по саду?

Так Бог мог бы позвать на прогулку по Эдему. И гости, уже ошеломленные пьянящими изысками дома, спускались за миссис Картерет, осторожно ступавшей по лестнице, в сад. Она вела за собой гостей, одетая в бежевое или что-нибудь в этом роде с вкраплением розового – невзирая на свои габариты, она предпочитала светлые тона. Кто-то сказал о ней (автора мне установить не удалось): «Она обладает чудовищной привлекательностью слоновьего гузна».

Когда мы достигали фонтана (Сансовино? Палладио?), отмечавшего центр сада, она говорила:

– Я не думаю, что вам захочется идти дальше. Там только sandole и bragozze[116], рыбаки со своим уловом. Вряд ли на это стоит смотреть. – А иногда добавляла: – У нас есть садовник, но цветов в саду мало. Итальянцы к цветам равнодушны. Если укажете им на розу и спросите, что это, они скажут: «È un fiore» – «Цветок». Больше они ничего не знают.

К тому времени всем уже было пора расходиться, хотя в Италии обеды в гостях, с непременными посиделками после трапезы, продолжаются как минимум два часа, прежде чем можно уйти, не нарушая приличий.

Я так и не выяснил, как Картереты приобрели палаццо Контарини-даль-Моло. Должно быть, в то время в Венеции дома были дешевле, чем сейчас. К тому же этот дом находился в стороне от обычных городских маршрутов: оттуда, где жил я, на другой, солнечной стороне Венеции, дорога до Картеретов занимала полчаса, пешком или в гондоле.

Я уверен, что дом приглядел Джеймс Картерет: у него был наметанный глаз художника, а связь палаццо с семейством Контарини, когда-то им владевшим, несомненно, расположила его особенно. В настоящее время Контарини, из которых вышло семь дожей против шести из Мочениго, практически вымерли. Последний член их семейства, приходя на званые вечера, требовал привилегии являться последним.

«Вся Венеция, – говорил он, – мой дом».

Картереты были первостатейными снобами: он – в силу рождения, она – в силу общественного положения. Изначально он звался Картером и происходил из уважаемой новоанглийской семьи. Но он посчитал такую фамилию недостаточно импозантной и, перебравшись в Венецию, присовокупил в конце «ет», став Картеретом, тезкой знаменитого английского политика. Со временем он убедил себя и стал пытаться убеждать других, что был побочным отпрыском тех самых Картеретов, просто убравшим то самое «ет» из уважения к демократическому духу Новой Англии. Англо-американская колония в Венеции, или то, что от нее осталось, вместе с некоторыми итальянцами, знавшими Картеретов, отпускали шутки на этот счет: «Картер-et, et quoi?»[117] или «Картер-et cetera, et cetera»[118]. Его жена, урожденная Ханна Филькенштайн, взяла с него пример и поменяла имя на Анну, что также стало предметом соленых шуток в избранных кругах Венеции.

«Дорогая, ты решила отпустить „х“ погулять? Ханне хана».

Но ни одна из этих колкостей не задевала Картеретов, пребывавших под защитой денег и красоты, купленной и созданной ими для себя, красоты, окружавшей их со всех сторон и услаждавшей их взоры, равно как и взоры гостей, прибывавших в Венецию с рекомендательными письмами и принимаемых Анной Картерет с различной степенью благосклонности. Я сам никогда не был бы допущен в эти священные пределы, если бы не мой спутник, имевший рекомендательное письмо вдобавок к известной фамилии, в результате чего мы получили визитную карточку с приглашением на ланч – изящный оттиск красивым шрифтом с почти неразборчивой подписью от руки: «М-р Джеймс Картерет». Нас, похоже, признали достойными, по крайней мере, признали достойным моего спутника, но, когда через несколько лет он перестал наезжать в Венецию, миссис Картерет не лишила меня своей милости (не путать с милостыней), за исключением отдельных случаев.

Я завел привычку обедать у себя в гондоле в лагуне – пикник на волнах, просто чудо! – и, будучи молодым или относительно молодым, не хотел лишать себя этого удовольствия. Но миссис Картерет, будучи старой или относительно старой, предпочитала приглашать гостей на обед, а не на ужин. «À mon âge[119], – говорила она, ибо в те времена французский язык обладал особым шармом, недоступным английскому, – я предпочитаю обеды ужинам». И я до сих пор глубоко сожалею, что не всегда принимал ее приглашения. Что такого прекрасного было в моих пикниках на волнах, у какого-нибудь унылого безлюдного острова, когда я мог бы обедать в обществе миссис Картерет и ее гостей (не скажу, чтобы я выделял кого-то конкретно) под мелодичный плеск фонтана Палладио? Она, как и я, любила обедать на свежем воздухе, и горячая еда появлялась из дома, словно по волшебству.

Но я не всегда отклонял ее приглашения, которые были во всех отношениях приятными и включали массу удобств в виде компании, еды и обслуживания, чего я не мог бы себе предоставить сам. И все-таки я не желал совершенно отказываться от своих ежедневных вылазок в лагуну, от которых, как я полагал, зависело мое физическое и душевное здоровье. Эти вылазки заставляли меня трудиться до пота, и, памятуя материнские предостережения об опасности простыть, сидя (возможно, на сквозняке) в пропотевшей одежде, я брал с собой на обед к миссис Картерет смену сухого белья и просил разрешения переодеться в комнате гондольеров.

– Но зачем же там? – восклицала она, любезно давая мне разрешение. – Не лучше ли вам подняться наверх и воспользоваться удобствами в ванной?

Вопрос был уместен, поскольку в палаццо, спроектированном для красоты, комната гондольеров, спроектированная (если ее вообще проектировали) для пользы, совершенно не вписывалась в интерьер. Но на самом деле так мне было проще, и хозяйка в конце концов уступила.

В одном углу там стоял маленький умывальник без горячей воды, из которого гондольеры предположительно ополаскивались, намахавшись веслом, перед тем как предстать в облике образцовой прислуги в верхних покоях. От них исходил легкий запах немытых тел, так как гондольеры – кто бы стал их винить? – не всегда имели время или желание соблюдать гигиену, а точнее, преображаться из гребцов в прислугу. Кое-кто из гостей (я к ним не относился) высказывался с недовольством о телесных миазмах – но ведь Венеция полна всевозможных запахов.

Комната гондольеров не предназначалась для глаз гостей палаццо Контарини-даль-Моло. Я даже сомневаюсь, чтобы туда заглядывали мистер или миссис Картерет. Назначение этой комнаты (если такое понятие здесь уместно) было строго утилитарным. Там повсюду стояли пепельницы, вероятно, с названиями отелей, откуда их, так сказать, позаимствовали, и напольные вешалки, вероятно, оттуда же, на которых висела выходная одежда гондольеров. Имелась и пара жестких стульев, не дававших особого отдыха натруженным мышцам, стол (или два?) и остатки ковра, возможно, украшавшего один из залов палаццо еще до того, как его купили Картереты.

Комната была немаленькой, как и большинство комнат в Венеции, и освещалась одной голой лампочкой под потолком, так что углы оставались в таинственном полумраке, смягчаемом (или усугубляемом) смутными формами, которые лучше не видеть, и я редко их видел, поскольку обычно бывал там при свете дня.

Гондольеры, похоже, не сознавали всей мерзости запустения, их окружавшей, и держались со мной неизменно любезно, протягивая чистое полотенце, а я, «à mon âge», как сказала бы миссис Картерет, не возражал против холодной воды, освежавшей меня после усердий в знойной лагуне.

Иногда мой гондольер подходил к двум местным и болтал с ними (все гондольеры знают друг друга, пусть и не всегда жалуют) на своем диалекте, который я не мог разобрать, за исключением то и дело звучавших «soldi, soldi» («деньги, деньги»). Помимо того, чтобы снабдить меня полотенцем, жилеткой и рубашкой, которые держал мой гондольер, они не обращали на меня внимания и болтали между собой, почти не замечая моего присутствия. Затем Антонио внезапно вставал, облачался в свой черный костюм и говорил мне, почти укоризненно: «La signora lei aspetta (Мадам вас ожидает)», – после чего провожал в верхние покои.

О, какой это был контраст!

С течением лет мистер и миссис Картерет стали относиться к своему общественному положению с особенным пиететом. Однако они делали послабление в отношении некоторых личностей с громкими именами: «Ох уж эта знать…» – говорила она, имея в виду некоторых членов королевских фамилий с запятнанной репутацией, посещавших Венецию. А когда выяснилось, что одна титулованная особа, прибывшая в Венецию, проводит время с гуляками на Лидо, миссис Картерет с неодобрением сказала:

– Когда женщина ее положения, точнее, имевшая когда-то положение, едет во Францию и становится déclassée, а затем приезжает в Венецию и водится со всяким отребьем, это нисколько не интересно.

Это было интересно, но миссис Картерет не признавала ничего «интересного», если оно было не comme il faut. Возможно, она не могла по-другому или не хотела из принципа. Но понять, что у нее на уме, было непросто, поскольку ее глаза под тенью широкополой шляпы хранили загадку. Когда отребье, снявшее на сезон один из самых больших дворцов на Гранд-канале, пригласило Картеретов познакомиться с их знатной гостьей, Картереты приняли приглашение, и я вспоминаю, как встретил Анну – я привык называть ее просто по имени, хотя не думаю, что она одобряла подобную фамильярность, – на вершине парадной лестницы, под самые громкие аплодисменты, какие мне доводилось слышать.

После этого она пригласила к себе знатную гостью, запятнавшую свое имя связью с отребьем, но никто из отребья приглашения не получил.

Никакая рыбешка не была слишком мелкой или слишком крупной для всеобъемлющего осуждения миссис Картерет. Объяснялась ли такая установка неким глубоко запрятанным комплексом неполноценности – как знать? К этому вроде бы не было оснований: Филькенштайны стали первой еврейской семьей, принятой в нью-йоркское общество, и фамилия Картера была хорошо известна и уважаема в Новой Англии, пока он не добавил к ней «ет».

В чем бы ни заключалась причина, Анна Картерет обожала указывать людям их место. Говорили, что ее муж, с его визгливым смехом и тщедушной фигуркой, вдвое меньше супруги, умел вести по-настоящему серьезные дела; возможно, это он купил палаццо, во всяком случае, украсил его точно он. У нее был острый ум, образование и личное обаяние, у него – вкус и талант, а возможно, и несгибаемая сила воли за хрупким фасадом, украшенным огромными седыми усами. «У мужчины определенно должны быть усы». Возможно, усы были тайным знаком власти.

Но для случайного наблюдателя, малознакомого с Картеретами, главой этой семьи выступала она, миссис Картерет, и уж точно она решала, кого следует или не следует принять.

«Принять». Это слово было одним из самых весомых в ее лексиконе. Оно подразумевало как моральное, так и общественное значение, хотя миссис Картерет делала послабление для некоторых знатных личностей, причем не только для особ королевской крови, но и для знаменитостей вроде д'Аннунцио[120]. «Он похож на паука», – как-то сказала она, вздрогнув всем телом, насколько это было возможно при ее внушительной комплекции, и задрала нос к потолку. Но тем не менее она его приняла.

Другим везло меньше. У нее был старый знакомый, имевший дом в Венеции, куда наезжал временами, и его общественное положение было безупречным как в Англии, так и в Венеции – строго говоря, в отношении родословной он стоял гораздо выше ее. Но у них случилась размолвка – не помню, в чем было дело, – из-за какого-то пустяка, и некоторое время они не общались. Когда же он решил пойти на примирение (надо заметить, он был не моложе ее), он написал ей, спросив разрешения нанести визит в определенный день. Она ответила, что, к ее величайшему сожалению, именно в этот день она «организует» детский праздник и у нее не найдется ни одного лишнего стула. Трудно было вообразить, чтобы она хотя бы разговаривала с ребенком, не говоря о том, чтобы развлекать детей.

Для сэра Рональда – который хорошо знал ее дом и то, что миссис Картерет никогда не стала бы устраивать детский праздник, поскольку не знала никаких детей, а даже если бы решилась на что-то подобное, в палаццо все равно нашлось бы не меньше сотни лишних стульев, – это было оскорблением. Но он не стал ей возражать, как не возражал почти никто, поскольку все ее боялись. Я могу вас обрадовать, сообщив, что впоследствии они помирились.

Мне также случилось, после нескольких лет счастливой дружбы с миссис Картерет, попасть к ней в немилость. Я сам был виноват и должен был это предвидеть. Ко мне в Венецию приехали погостить родители, и я подумал, что им надо увидеть одну из наименее известных, но наиболее прекрасных достопримечательностей города – палаццо Контарини-дальМоло.

Мне надо было предвидеть, что мои родители не представляют ни малейшего интереса для мистера и миссис Картерет – ни в общественном, ни в родословном, ни в светском отношении.

Миссис Картерет весьма любезно пригласила нас на обед и даже пожаловала вместе с мужем на обед к нам, в наш скромный палаццино. Родители гостили у меня три недели, и ближе к концу этого срока я подумал, что элементарная вежливость требует нанести мадам Картерет прощальный визит – не visite de digestion[121], а просто заглянуть к ней в знак благодарности за то, что она нас приняла.

Я обратился к ней с этой просьбой, предложив выбрать день более чем за неделю, но мне перезвонили от миссис Картерет и сообщили, что она очень сожалеет, но не сможет нас принять, поскольку сад весь промок.

Следовало ли понимать так, что сад не высохнет через неделю? И каким образом его влажность была связана с моим обращением, не имевшим к саду никакого отношения?

(A propos[122], миссис Картерет иногда жаловалась, что гости приходят к ней только затем, чтобы увидеть ее сад, или, наоборот, что гости не желают осматривать сад (Палладио? Сансовино?), который являлся одним из сокровищ Венеции.)

Меня оскорбил ее отказ во второй раз принять моих родителей на таком нелепом, псевдометеорологическом основании, но мне следовало бы лучше знать ее характер, так что это была в большей степени моя вина.

Возможно, дело было в нездоровом и неосознанном желании Анны (Ханны) соответствовать неким стандартам, что заставляло ее смотреть на мир столь критично. Живя в своей башне из слоновой кости, она могла себе это позволить, во всех смыслах.

Мне вспоминается еще один случай. Ко мне в гости приехала моя давняя подруга, с которой миссис Картерет также была знакома довольно продолжительное время. Она держала салон в своем прекрасном доме в Челси, куда были рады получить приглашение не только люди в возрасте, но и молодежь.

Когда я спросил миссис Картерет, могу ли я привести с собой мою (и ее) давнюю подругу, она насупила брови. «Боадицея Юга, – сказала она, – едва ли сможет принять у себя Мессалину Севера». И добавила на полтона ниже, чуть прикрыв глаза: «Вы знаете, как быстро расходятся новости в Венеции. Когда я сообщила моей дорогой Марии, что на ужин может прийти дочь знаменитого епископа, она спросила: „Но, синьора, разве у епископа может быть дочь?“ „Здесь она не останется, – сказала миссис Картерет, чтобы окончательно прояснить свою позицию, – она поживет у друзей, которых вы знаете (моего имени она не назвала). Не нам судить. Конечно, еретики имеют взгляды, отличные от наших, но многие из них люди хорошие, то есть, в их собственном понимании, так что в пятницу (нет, не в пятницу, у нас это постный день) у нас будет…“» Далее последовал долгий перечень продуктов, дозволенных церковью.

Но не следует думать, что мистер и миссис Картерет удовлетворяли свои романтические порывы, принимая более важных визитеров и (что доставляло им, пожалуй, даже больше удовольствия) отказывая в приеме менее важным. Их романтизм простирался за пределы снобизма и суперснобизма, хотя в значительной мере питался им.

На стенах в передней висели картины мистера Картерета. У него не было причин их стыдиться, и когда гости хвалили их и спрашивали, почему он больше не занимается живописью, он восклицал: «О, ну-ну-ну-ну» – и приводил свое обычное оправдание, что оставил живопись, когда стал вращаться в кругах богатых и сильных мира сего.

Миссис Картерет никогда ни перед кем не оправдывалась. Она не испытывала потребности выставлять напоказ перед теми, кто был удостоен ее общества, свои весьма недюжинные знания иностранных языков, действительно весьма впечатляющие, приобретенные – кто знает, каким путем? – в нью-йоркских «трущобах», как и свои обширные познания в искусстве и литературе, должно быть, казавшиеся ей не соответствующими ее высокому положению.

В ее случае, как и в его случае тоже, это был своего рода романтизм отрицания: богатые, просвещенные, высокородные американцы не подпускали к себе вульгарных непосвященных. Однако подлинный романтизм требует большего, нежели отрицание и осуждение: он требует утвердительного жеста, чего-то созидательного, чего-то такого, что могло бы остаться в веках.

Это случилось еще до меня, и, что там было в точности, я так и не узнал, но, если верить сплетням, все произошло следующим образом: в самый разгар лета мистер и миссис Картерет давали вечерний прием после ужина, на который были приглашены все, кто хоть что-нибудь собой представлял. Несомненно, подавались освежающие напитки, возможно, в свете гондольных фонарей, старинных и современных: я так и вижу их призрачное сияние.

Когда теплый вечер близился к завершению и комары принялись немилосердно досаждать присутствовавшим, поднялся внезапный переполох, в кустах рядом с фонтаном возникла суматоха, перемещение воздушных масс неописуемого свойства, и оттуда – так говорили гости, между которыми никогда не бывает согласия, – показались нимфа и пастух, которых изображали мистер и миссис Картерет. Две-три минуты, рука в руке и нога к ноге, они, резвясь, кружили вокруг фонтана в сумрачном нептуновом мерцании. Затем зажглись другие фонари, китайские фонарики в саду, и чета Картеретов – в обличье, о котором всякий говорил по-разному, – проводила гостей к выходу.

Так что никто не мог сказать с уверенностью, хотя домыслы не стихали еще долго, что за костюмы были на мистере и миссис Картерет во время этой пожилой пасторальной идиллии. Дошло до того, что кто-то всерьез утверждал, будто на них не было вообще ничего, а кто-то считал, что это был розыгрыш, и фигуры, одетые или раздетые, возникшие из кустов и танцевавшие вокруг фонтана, были наняты Картеретами, чтобы создать впечатление старинного венецианского bal masqué[123].

Было ли это невероятное представление истинной целью вечера, заключавшейся в том, чтобы показать мистера и миссис Картерет в их первозданной юности? Гости этого так и не поняли. Не зная, что сказать, они попрощались с хозяевами и направились к выходу, оставив пастуха с пастушкой в темноте.

Этот случай нередко потом вспоминали друзья Картеретов, но не сами Картереты. Они воплотили и изжили свой ранний природный романтизм и больше не повторяли такого эксперимента. Больше в саду (Палладио? Сансовино?) не появлялось ни пастухов, ни пастушек. Теперь там, за одним исключением, собирались лишь должным образом наряженные модные гости.

Среди тех, кто ежегодно навещал палаццо Контарини-даль-Моло, была одна гостья, никогда не вызывавшая нареканий миссис Картерет, – княгиня Икс, родом из далекой восточноевропейской страны. Для миссис Картерет княгиня Икс была непогрешима. Каждый раз в начале осени я слышал: «К нам приедет погостить одна интересная особа. Надеюсь, вы будете здесь». Имени «интересной особы» мне никогда не называли, но я понимал, о ком идет речь. Ее визиты в палаццо Контарини-даль-Моло были краткими, но к ним серьезно готовились и ждали их с нетерпением. Когда все необходимые приготовления завершались и княгиня наконец прибывала, она позволяла себе много такого, чего миссис Картерет не потерпела бы ни от кого другого.

К каждой трапезе княгиня являлась с получасовым опозданием. Опозданий миссис Картерет не терпела и иногда говорила припозднившемуся гостю: «Уж лучше никогда, чем поздно», – но только не княгине Икс, чьи опоздания были рассчитаны на то, чтобы привлечь внимание. Со своими знаменитыми изумрудами и увядающей красотой она входила в переднюю, рассеянно оглядываясь, словно время не имело для нее значения, и миссис Картерет поднималась на ноги (с недюжинным усилием, тогда как ее сухопарый муж вскакивал живо и бодро), чтобы ее поприветствовать.

– Дорогая княгиня!

Это было в середине и конце тридцатых, перед Абиссинской войной и санкциями, из-за которых отношения между нашими странами еще более осложнились. Мистер и миссис Картерет, помимо того, что были по рождению американцами, были еще и достаточно пожилыми, чтобы не принимать участия в этом конфликте: их мало заботили возможные последствия, если они не касались их лично, не вторгались на их безмятежный и прекрасный полуостров. Если Картереты кого и поддерживали, так это Муссолини, который защищал то, что было им дорого. Но другим англо-американцам в Венеции повезло меньше, и по мере приближения рокового года они покидали город, как покинул его и я.

Что в точности случилось с Картеретами, когда объявили войну, мне неизвестно. Я кое-что слышал, вернувшись в Венецию спустя много лет. Мистер Картерет перебрался на юг Франции, где и умер, отписав круглую сумму союзникам. Анна к тому времени уже отошла в мир иной – вероятно, она скончалась в первый год войны, если не раньше. Мы переписывались, пока письма не перестали доходить. Наша хрупкая дружба потонула во вселенском катаклизме.

Вернувшись в Венецию после войны, я заметил серьезные изменения: палаццо Контарини-даль-Моло перешел в другие руки, совсем непохожие, как мне казалось, на руки прежних владельцев. Его купили suore[124] (монахини Санта-Кьяры, благородной и суровой сестринской общины), и разве могло быть что-либо более чуждое его теперешнему положению и назначению в глазах мира, нежели времена, когда им владели Картереты? Этот мир и тот мир не могли бы составить более разительный контраст. Единственное сходство между его нынешними и прежними владельцами состояло в том, что получить приглашение было одинаково трудно. Монахини, согласно уставу своей прославленной настоятельницы, не могли видеться с мирянами. Тем, кто хотел посетить обитель, требовались особые полномочия, так сказать, религиозный допуск. При Картеретах получить приглашение было не легче, но как же тогдашние препятствия отличались от нынешних! Тогда они были исключительно социальными, теперь – исключительно духовными.

Но я, revenant[125], шагал вдоль северной окраины Венеции, мимо Мадонны-дель-Орто с ее чудесными работами Тинторетто, мимо Сакко-делла-Мизерикордиа – гондольеры ненавидят ее в плохую погоду – и глядел вниз, на длинный изгиб Фондамента-Нуове, такой прекрасный и хмурый, а затем вверх, на закрытые ставнями окна палаццо, и думал: можно ли быть уверенным, что Анна и Джеймс Картерет были бы против того, чтобы дорогой их сердцу дом занимали монахини?

Вправду ли они ценили все то, что порицали монахини: материальные ценности и снобизм, а также искусство и литературу, то есть ценности эстетические, которые они никогда не переставали поддерживать и прославлять?

Глядя вверх, на невыразительный фасад дворца, я думал о том, что больше уже никогда, даже если бы suore согласились меня принять, я не пройдусь по его комнатам, где прежде царила утонченная красота, а теперь располагались опочивальни, трапезные, туалеты и т. д. и т. п.

Анна Картерет, урожденная Филькенштайн, была еврейкой. Приехав в Венецию, она стала англиканской протестанткой, через некоторое время ее приняли в лоно Римско-католической церкви. Ее муж с небольшой задержкой – non lungo intervallo – повторил эти религиозные превращения. Для англиканской церкви в Венеции, которой Картереты передали в дар бронзовые двери, их переход в католичество стал настоящим горем.

Такое религиозное непостоянство, конечно же, вызывало враждебное отношение не только со стороны ревностных протестантов, но и со стороны итальянцев, которые со своей колокольни бросали циничный взгляд на этих отступников и говорили: «I signori Картерет примут любую религию, какая им будет нужна». Однако особую горечь испытывал англиканский капеллан, поскольку, после того как его церковь лишилась покровительства Картеретов, ее пришлось закрыть.

Что ж, история была довольно неприглядной, и все же я чувствовал, что у Анны и Джеймса имелась причина для столь частых перебежек, и причина поважнее религиозного снобизма. Стал бы кто-то, имея столь надежное общественное положение, как у них, так часто менять свои религиозные убеждения, если бы религия действительно не имела для них значения? Ведь они не могли не понимать, что теряют лицо перед огромным множеством людей, как протестантов, так и католиков. Но они оставляли подобную критику без внимания, поскольку, переиначив – mutatis mutandis – слова Беллока[126]:

Посмотрим, кто кого возьмет,Когда у нас есть пулемет.

Пулеметом в их случае были, конечно же, деньги и общественное положение. Но я не мог отделаться от ощущения, что в их переходах было нечто большее: деньги и общественное положение остались бы при них, будь они иудеями, протестантами или кем угодно. Я предпочитал думать, что их решения о смене религии диктовались подлинно духовными потребностями. Но так ли это на самом деле?

После возвращения в Венецию до меня постепенно начали доходить разные сведения – я не назвал бы их сплетнями – от людей, которых я знал: от Антонио, гондольера Картеретов, от их семейного доктора, а также от верной горничной и конфидентки Анны, Марии. Их рассказы о том, как прошли последние часы жизни Анны Картерет, не всегда совпадали, но ведь и Евангелия разнятся (я ни на что не намекаю), повествуя о жизни и смерти Иисуса Христа, как бы ни были эти два человека различны между собой во всем, кроме масштаба своей личности и критического взгляда на человеческое поведение.

Она редко болела, но ей было уже под восемьдесят лет, и болезнь все же настигла ее, и она это понимала. Ее врач, набравшись смелости, сказал ей, что она должна оставаться в постели.

– Это очень серьезно? – спросил ее муж, собиравшийся в Рим, с визитом к Папе. – Должен ли я остаться?

– Я так не думаю, – сказал врач. – Синьора Картерет обладает крепкой конституцией и, кроме того, она всей душою желает, чтобы ваш визит в Рим состоялся. Я думаю, ей принесет больше вреда, чем пользы, если вы не поедете. Синьора Картерет…

– Я знаю, что вы сейчас скажете, – вздохнул ее муж.

– …Не любит, когда ей перечат. Как психолог я должен заметить, что, если бы вы отменили поездку в Рим, это бы ей навредило. При заболеваниях такого рода, – врач не уточнил, каких именно заболеваний, или сам был не уверен в диагнозе, – как и при многих других, – поспешно добавил он, – самое важное – поддерживать у пациента интерес к жизни. Разумеется, миссис Картерет глубоко религиозна и всем сердцем надеется, что Его Святейшество вас примет. Ваш рассказ об этой встрече придаст ей больше сил держаться за жизнь, чем любые мои лекарства. Аналогично расстройство в вопросе, столь для нее важном, возымеет противоположный эффект. Она не раз мне говорила: «Я с нетерпением жду, когда Папа примет моего мужа. Для меня это значит не меньше, чем если бы святой отец принял меня лично. Я очень боюсь, зная, как Джеймс тревожится о моем здоровье, как бы он не отменил свою поездку и не упустил эту бесценную возможность».

Мистер Картерет надолго задумался.

– Я буду за нее молиться, как и всегда. Но будет ли тактично с моей стороны попросить святого отца о заступничестве за нее?

– Почему нет?

– Его, должно быть, так часто просят о чем-то подобном.

– И что с того? – сказал врач. – Это его работа – il suo mistier – молиться за других, а вы и ваша синьора щедро жертвуете церкви.

– Значит, вы думаете, мне следует ехать?

– Думаю, самым решительным образом стоит.

И мистер Картерет поехал.

Дальнейшие события расплывчаты и вызывают сомнения, особенно с учетом того, что рассказы двоих непосредственных свидетелей, если верить им на слово, не во всем совпадают. Если бы только доктора Бевильакву (он был убежденный трезвенник, и его четкий отчет заслуживал бы безусловного доверия) не отозвали к другому лежачему пациенту! Антонио, дворецкий и первый гондольер Картеретов, и Мария, личная горничная и конфидентка Анны Картерет, были еще живы. Я разыскал их, и они признали во мне – думаю, не без удивления – одного из давних гостей палаццо Контарини-даль-Моло.

Их рассказы разнились в подробностях, но совпадали в главном. Мария и Антонио, двое любимых слуг, наверняка испытывали ревность или завидовали друг другу. Они не питали зла к миссис Картерет, несмотря на ее суровый нрав, поскольку Картереты назначили им хорошую пенсию.

По словам Антонио, в десять часов вечера раздался звонок в дверь, и если бы не тревога за синьору (так он сказал), то в это время он уже был бы в постели. Шел ноябрь, разыгралась буря, северный ветер, bara, дул с почти ураганной силой. Стихии осаждали дворец Картеретов, едва ли бы какой-нибудь гондольер или сандольер, гребец рабочей морской лодки, решился пройти вдоль Сакко-делла-Мизерикордиа, где ветер бушевал, точно в воронке. В такую жуткую ночь (una notte cosi cattiva[127]) достичь дворца можно было только пешком, и кто захотел бы прийти в такое время, кроме врача?

Антонио настороженно подошел к двери и с трудом ее открыл – ветер был готов свалить его с ног и сорвать дверь с петель. Не успел Антонио спросить, кто это явился и по какому делу, как незнакомец прошмыгнул внутрь. На нем был замызганный плащ и красная кепка, какие носят матросы и рыбаки, и он, очевидно, промок до нитки – с него вмиг натекла лужа воды.

– Cosa vuole? – спросил Антонио. – Чего надо?

Пришелец, по лицу которого все еще текла вода, сказал:

– Я хочу видеть синьору.

– Боюсь, что нельзя, – ответил Антонио, ведь он был рослым и крепким. – E impossibile[128]. La signora больна – è molto ammalata[129] – и никого не принимает.

– И все же, – настаивал пришелец, перестав дрожать, – думаю, меня она примет.

Антонио окинул взглядом вздорного человечка, чье убогое одеяние продолжало сочиться водой, и в нем проснулось сострадание, не чуждое большинству итальянцев. Но что он мог поделать? Ему на ум пришла идея.

– Rimanga qui[130], – сказал он, указывая на комнату гондольеров, где я так часто переодевался, чтобы предстать в приличном виде перед миссис Картерет после моих потогонных вылазок в лагуну. – Оставайтесь здесь, а я одолжу вам сухую одежду и высушу вашу, – добавил он. – Можете здесь переночевать, и никому не надо об этом знать. – Он втолкнул незнакомца в комнату гондольеров. – Rimanga qui, – повторил он, – но мне придется вас запереть.

Но человек продолжал упорствовать:

– Нет, я хочу видеть синьору. У меня назначено.

– Назначено? – удивился Антонио. – Но синьора никого не принимает, она слишком больна. И in ogni caso – в любом случае – она никого не принимает без письменной рекомендации. Вы ее знаете? – спросил он, внезапно подумав, не может ли это вымокшее создание быть старым другом синьоры (разве не всякий может опуститься?), ведь тогда ему, Антонио, не поздоровится, если он его выпроводит.

– Вы ее знаете? – повторил он. – Вы с ней знакомы? Как ваше имя?

– Мое имя? – переспросил человек. – Non importa. Неважно. Она увидит меня и узнает.

Что было дальше, я толком не понял. Очевидно, Антонио втолкнул незваного гостя в комнату гондольеров, запер за ним дверь и пошел наверх, чтобы посоветоваться с Марией, которая перебралась в комнату рядом со спальней миссис Картерет и почти не смыкала глаз по ночам с тех пор, как хозяйка слегла.

Он объяснил Марии ситуацию:

– Ma è brutto, sporco, e tutto bagnato. Он страшный, грязный и весь промок.

– Non si puo, – согласилась Мария. – Она не сможет его принять. Но если она услышит – она все слышит, – что кто-то хотел ее видеть, а его не пустили, здоровая или больная, она жутко рассердится.

Из соседней комнаты донесся кашель.

– Она не спит, – сказала Мария. – Я схожу к ней, проверю… é il mia dovere – это мой долг – и скажу, что ее хотят видеть.

Она постучалась и вошла в спальню, великолепную, роскошную спальню, где на восхитительной кровати с балдахином возлежала внушительная, хотя чуть ссохшаяся от болезни фигура миссис Картерет.

– Cosa vuole? – спросила та с недовольством больного человека, хотя Марию она любила. – Чего тебе? Я только-только начала засыпать. Я думала о синьоре – не bon Dieu[131], – уточнила она, крутя головой на подушках, поскольку «синьором» называли также Бога, – о синьоре Джакомо, уехавшем в Рим с визитом к Папе.

Мария, как умела, объяснила, зачем побеспокоила хозяйку.

– Как его зовут?

– Он не назвался. Он сказал Антонио, что вы его узнаете, как только увидите.

– Есть у него рекомендательное письмо? – спросила миссис Картерет, мыслями пребывая в прежних, более счастливых днях.

– Нет, синьора, è proprio un lazzarone – он настоящий пройдоха, – вы бы не захотели с таким увидеться.

– А ты его видела, Мария?

– Нет, синьора. Антонио запер его в комнате гондольеров.

– Скажи ему, Мария, кем бы он ни был, что я никак не смогу его принять. Я очень больна. – Она повернула усталую голову на пышных подушках и закрыла глаза. Как мало в ней осталось от миссис Картерет прежних дней – жалкое подобие, газетная карикатура!

Мария передала ее слова Антонио:

– Она не сможет его принять.

– Ну, еще бы, – хмуро проговорил Антонио. – Но мы должны были ей доложить: она так привередлива в подобных делах, а он мог оказаться ее старым приятелем, chissa? Как знать? А может, это вор. Так или иначе, он был в жутком состоянии, и я дал ему сухую одежду и запер. Утром выпущу.

Едва он это сказал, как дверь – вообще-то двери там не было, покои миссис Картерет (мистер Картерет занимал другую часть дворца) отделяли от хозяйственных помещений только портьеры удивительной красоты – открылась, и перед ними предстал пришелец, все такой же страшный, грязный и мокрый. Мария с Антонио растерянно переглянулись.

– Я хочу видеть синьору, – сказал он.

Первым пришел в себя Антонио.

– Нельзя, – сказал он. – La signora очень больна и никого не принимает. Уходите, откуда пришли. – И он взял пришельца за плечи, собираясь вытолкать прочь.

Так он мне рассказывал. Мария была слишком напугана, чтобы что-то запомнить, но ей показалось, что рука Антонио сомкнулась на чем-то, что отшатнулось, не сдвинувшись с места, и исчезло за закрытой дверью спальни миссис Картерет.

Что было дальше? Здравый ум – редкое качество, а Антонио с Марией лишились последних его остатков. Они припали ушами к двери, и вот что они услышали.

– Chizze? – «Кто это?» – прозвучал вопрос на венецианском диалекте.

Слуги были ошарашены, поскольку даже не думали, что миссис Картерет знает их диалект, хотя она знала множество языков.

Голос был глубоким, непохожим на ее голос. Кто кого спрашивал, было неясно. Следующие слова оказались понятнее:

– Кто вы? У вас есть рекомендательное письмо? Я больна и никого не принимаю без рекомендации. Мой муж в отъезде – его принимает святой отец, – и мне непонятно, почему вас впустили мои domestici[132]. Пожалуйста, уходите немедленно, пока я вас не вышвырнула. – Ее голос, неожиданно сильный, внезапно ослаб. – Кто вы такой?

Двое за дверью затаили дыхание в ожидании ответа.

Незнакомец ответил с акцентом, им неизвестным:

– Мне не нужны рекомендации, синьора. Я человек простой, un uomo del popolo, из народа, но рано или поздно я знакомлюсь со всеми. Под конец каждый должен меня принять, и вы тоже.

– Должна? Я не знаю такого слова – non conosco quella parola, – я принимаю, кого хочу, а вас не хочу. – Ее голос ослаб, но слуги услышали ее слова: – Как ваше имя?

Ответ они не расслышали, поскольку загадочный незнакомец произнес его шепотом, возможно, наклонившись к синьоре, и тишину пронзил крик, слишком слабый, чтобы назвать его воплем.

Услышав это, Антонио налег плечом на дверь, оказавшуюся запертой, и ворвался в комнату. Электрический свет, погасший из-за бури, вновь включился и резал глаза, пришельца нигде не было видно, а миссис Картерет лежала, закинув голову на подушках. Она заснула или?…

Они перекрестились, и Мария закрыла хозяйке глаза. Отойдя от ее кровати, она заметила грязные, мокрые следы на полу.

– Я это вытру, – сказала она. – La signora такого не терпела. Vadi giù[133], – добавила она, – спустись в комнату гондольеров и проверь, там ли этот человек.

Держа ключ в руке, все еще бледный от страха Антонио спустился в комнату, в которой я так часто совершал омовения после лагуны. Вернувшись, он сказал:

– No, non c'é nessuno.

Там никого нет.

Подъем! Бегом марш![134]

Филип Осгуд купил этот дом в Уэст-Кантри сразу после Второй мировой войны, в 1946-м, если точнее. Для него стало плюсом, что дом стоял на реке – обычно неспешной, но глубокой и подверженной внезапным паводкам, когда за считаные часы вода поднималась на восемь футов[135], заливала сад, но никогда не доходила до дома. Сам дом был довольно большим, построенным в стиле эпохи Регентства с некоторыми более поздними добавлениями. Он много лет противостоял наводнениям, и его ни разу не залило – вот почему, когда Филип увидел, как вода оккупирует сад, затопляя садовую стену и даже отчасти лужайку у дома (где иногда плавали лебеди), он не стал беспокоиться понапрасну, поскольку дом стоял на холме вне досягаемости потенциального наводнения.

Филипу сразу понравился этот дом, и не только из-за его расположения и чудесного вида на реку и окрестные луга, но еще и потому, что в дальнем уголке сада располагался лодочный сарай, а он любил лодочные прогулки и был довольно умелым гребцом. Иногда он предлагал гостям, которые у него появлялись нечасто (ибо кто в наше время умеет развлечь гостей?), прокатиться на лодке, легком двухвесельном ялике с подвижным сиденьем. В лодку легко помещался один пассажир, но этому пассажиру приходилось сидеть неподвижно – неподвижно в прямом смысле слова: не дергать ногой, не трясти головой, иначе ялик мог перевернуться.

Помимо явной неустойчивости на ходу лодка еще с пугающей скоростью набирала воду, так что пассажир – или пассажирка – сидел по щиколотку в воде и при этом старательно делал вид, что прогулка доставляет ему несказанное удовольствие. Впрочем, речные пейзажи действительно были весьма живописны, что служило хорошим предлогом (помимо собственного эгоизма Филипа) для заманивания друзей в лодку.

И вот однажды предательское суденышко все-таки перевернулось (к счастью, без пассажира), и Филип оказался в воде. Будучи опытным, пусть и не очень хорошим пловцом, он не стал беспокоиться понапрасну.

Хотя был март и вода была холодновата – да и одежда Филипа, кожаная куртка и прочая полярная экипировка, явно не предназначалась для свободного плавания, – он подумал: «Я схвачусь за лодку и отбуксирую ее к сараю».

Увы, он не учел скорость течения реки, разлившейся после недавних дождей, и уже очень скоро ему стало ясно, что это не он буксирует лодку к сараю, а лодка тянет его за собой вниз по течению к плотине, где бог знает что может случиться.

Он тут же отпустил лодку, так сказать, на произвол судьбы, и после некоторой борьбы – все-таки он был уже староват для таких приключений – добрался до пристани у лодочного сарая, единственного места, где мог спокойно выбраться на сушу, не рискуя свалиться обратно в воду: уж больно высокими и крутыми были здешние берега. Промокший насквозь, он пошел к себе в спальню переодеваться.

Это случилось в тот самый день, когда к нему прибыл новый камердинер, по совместительству – шофер и повар. Он никогда раньше не служил в частном доме (он занимался совсем другим), и это была его первая ночь в доме Филипа. Его комната располагалась прямо напротив хозяйской спальни, чему Филип был только рад. Как стареющий ипохондрик, он любил, чтобы рядом был кто-то, кого можно позвать, и он сразу придет.

Приключение на реке не имело последствий – никакой пневмонии, никакого бронхита, по крайней мере на данный момент, – но кто знает, что будет потом? И Филип вдруг подумал, что, может быть, дом, который все двадцать с лишним лет оставался уютным, приветливым и дружелюбным, внезапно проникся к нему неприязнью.

Следующим утром, когда новый камердинер пришел к нему в спальню с чайником ровно в восемь часов, Филип полюбопытствовал, чисто из вежливости:

– Хорошо ли вы спали сегодня ночью, Альфред?

– Ох, сэр, – ответил Альфред, который, как многие слуги того времени, прежде служил в армии, – я всю ночь не сомкнул глаз. – Его голос звучал вполне бодро и даже весело.

Филип, сам страдавший бессонницей, искренне огорчился.

– Надеюсь, у вас удобная постель?

– Да, сэр. Удобнее некуда.

– Я рад это слышать. Но, может быть, вы из тех людей – я сам из таких, – кому плохо спится на новом месте?

– Нет, сэр, обычно я сплю, как бревно. Я могу спать где угодно, даже на бельевой веревке со свайкой[136] вместо подушки.

Филип не знал, что такое свайка, но можно было предположить, что это не самое удобное подголовье.

– Мне очень жаль, – пробормотал он, озадаченно хмурясь. – Но что же мешало вам спать?

– Шум снаружи, сэр.

Филип сел на постели и машинально прислушался, но не услышал никакого необычного шума. Одной стороной дом выходил на шоссе, довольно оживленное днем и не самое тихое ночью, другой стороной – как раз той, где была спальня Филипа, – на большой луг, примыкавший к железной дороге – магистральной дороге из Лондона. Филип, частенько мучимый бессонницей, давно привык к шуму ночных поездов: на самом деле, их шум нисколько ему не мешал. Даже, наоборот, убаюкивал. Поездов было три: в час пятьдесят, в два двадцать и в три сорок пять. Они его не возмущали. Он их приветствовал, как старых друзей: они поддерживали его связь с внешним миром.

Альфред стоял рядом с его кроватью, держа чайник в руке.

– Налить вам чаю, сэр?

– Да, Альфред, пожалуйста. А что за шум?

Альфред сосредоточенно наливал чай в чашку.

– Просто шум, сэр. Просто шум.

Альфред (для друзей просто Альф) подал Филипу домашнюю куртку.

– Да, но какой именно шум?

– Даже не знаю, как описать, сэр. Сначала как будто был топот на лестнице, довольно громкий, потом раздался командный голос… такой, знаете ли, сержантский… «Подъем! Бегом марш! Подъем! Бегом марш! Подъем! Бегом марш!»

– И что было потом?

– Ничего, сэр. Топот затих, и в комнату проник странный запах. То ли водорослей, то ли мокрой травы. Я не стал обращать на него внимания, а потом сразу уснул.

Озадаченный, Филип размышлял об услышанном. Мог ли Альфред, или Альф, знать, что во время войны – Второй мировой войны – здесь, в этом доме, размещалось армейское подразделение? Ему могли рассказать. Допустим, садовник и его жена, жившие в доме. Они могли сказать Альфреду, если сами об этом знали. Но было ли у них время переговорить? Ведь Альфред приехал только вчера ближе к вечеру.

И что все это значит? Топот ног на голой лестнице (когда здесь расквартировали военных, все ковры, разумеется, сняли), троекратный приказ: «Подъем! Бегом марш!» И еще запах мокрой травы.

Следующей ночью Филип почти не спал и думал, что Альфреду тоже не спится, но, когда утром камердинер пришел к нему в спальню, бодрый и свеженький, как огурчик, и Филип спросил, хорошо ли ему спалось, тот ответил, даже как будто слегка удивившись:

– О да, сэр. Я спал, как бревно.

Филип был рад это слышать, но что-то его беспокоило: какое-то смутное предположение, зуд в подсознании. Он знал, что есть люди – и в деревне, и за ее пределами, – которые относятся к его дому с некоторой опаской, чуть ли не с суеверным страхом. Он не знал причины, и они ему не говорили, но если речь заходила о его доме, в голосах собеседников сквозила какая-то странная неуверенность, как это бывает, когда в разговоре упоминаются сомнительные знакомства. Однажды Филип спросил у приятеля – владельца большого роскошного дома, гораздо роскошнее, чем у него самого, – не считает ли он, что в его прибрежной обители может водиться какое-нибудь привидение, и приятель ответил:

– Ой, Филип, у тебя не такой старый дом!

Филип даже немного обиделся. Это вульгарная ошибка – считать, что привидения нуждаются в древней родословной. Его дом достаточно старый, чтобы в нем поселилось свое привидение, и давешнее явление (если это и вправду было явление духов) совершенно не связано с возрастом дома как прибежища для потусторонних гостей.

Филип был человеком не особенно суеверным, но что-то в нем отзывалось на потусторонние страхи, и хотя он пытался себя успокоить, размышляя о том, что прожил в этом доме больше двадцати лет без забот и тревог, выходящих за рамки обычных забот и тревог, таких как лопнувшие трубы, утечка газа, сбой в электроснабжении и прочие неполадки, свойственные почти всем старым, неизбежно ветшающим домам, ему все равно было тревожно и неуютно наедине с собственными мыслями, и дом уже не дарил ощущения прежней надежности и покоя.

Допустим… Но было ли что допускать – абстрактное или конкретное, материальное или духовное?

Альфред утверждал, что он вроде как экстрасенс, знакомый и с полтергейстами, и с прочими потусторонними незнакомцами (Филип мысленно усмехнулся этому совершенно дурацкому каламбуру), иначе он не воспринял бы странные ночные звуки на лестнице так спокойно, – впрочем, это не объясняло их очевидную связь с недавней историей дома.

Не думай об этом, забудь, твердо сказал себе Филип – и действительно почти забыл, но через пару ночей его разбудил громкий стук в дверь, повторившийся трижды. Он в жизни не слышал таких громких звуков: шаги Командора из «Дон Жуана» показались бы почти неслышными в сравнении с этим грохотом.

– Войдите! – крикнул Филип, не понимая, который час, и с трудом осознавая происходящее, поскольку выпил снотворное на ночь. – Войдите! – крикнул он еще раз, решив спросонья, что это Альфред принес ему утренний чай.

Но никто не вошел, и это не мог быть Альфред, потому что часы показывали пять утра.

Он вертелся с боку на бок, пытаясь снова заснуть, но взбудораженное подсознание гнало сон прочь. Он лежал и прислушивался, не раздастся ли снова тот громкий стук, и спустя три часа стук раздался, но тихий, едва различимый, даже не требующий ответа, и в спальню вошел Альфред с неизменным утренним чаем.

Усталый, невыспавшийся Филип повернулся к нему.

– Вы хорошо спали, Альфред?

– Да, сэр, очень даже неплохо. Что-то шумело, но мне оно не мешало.

– Вы не слышали жуткий стук в мою дверь? (Дверь спальни Альфреда располагалась прямо напротив двери Филипа.) Около пяти утра?

– Нет, сэр. Не слышал. Слышал только какое-то шебуршение. Видимо, крысы.

Щуря воспаленные от недосыпа глаза, Филип пил чай. Неужели ему почудился этот стук? Нет, он был слишком громким. Хотя, может быть, это был сон, отголосок какого-то сновидения? В последние годы Филипу редко снились сны. Он принимал снотворное, оно подавляло сновидения – такое у него побочное действие, плохое побочное действие, потому что сны – выход для подсознания, и, если перекрыть ему этот выход, оно найдет способы отомстить. Возможно, это предвестие начинающегося безумия? Бывает, тебе снятся люди, ты их видишь, ты с ними беседуешь, но точно ли эти беседы выражаются через звучащую речь? Или все-таки через иллюзию сна? Насколько он помнил, общение в сновидениях происходит посредством зрительных образов и некоего телепатического процесса, а не посредством звука – и уж точно не грохота вроде настойчивого стука в дверь, который его разбудил.

Убежденный в материальной реальности этого стука, Филип открыл дверь своей спальни и внимательно изучил ее с той стороны, почти не сомневаясь, что там будут отметины, вроде как от кувалды. Но нет: на гладком слое серовато-белой краски не было ни одной выбоины или трещинки. Желая уже окончательно убедиться, Филип открыл дверь еще шире, чтобы свет падал под другим углом, и вот тогда заметил кое-что странное, чего раньше не замечал, хотя прожил в этом доме двадцать с лишним лет и каждый день открывал-закрывал эту дверь.

Под толстым слоем матовой краски скрывалась какая-то надпись, похоже, сделанная по трафарету. Белая надпись под белой краской – ее было очень трудно прочесть, но он все-таки разобрал, что там было написано:

ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН

ПОДПОЛКОВНИК АЛЕКСАНДР МАККРИТ

Вот все и разъяснилось. Во время войны подполковник Маккрит занимал спальню Филипа.

Возможно, тогда это был штабной кабинет, или комната отдыха, или та же спальня, но, в любом случае, подполковник Маккрит не желал, чтобы его беспокоили. Возможно, троекратный стук в дверь означал, что кому-то все же пришлось его побеспокоить. Вероятно, по важному делу. Прежние владельцы дома, прожившие здесь года два после ухода военных, полностью изменили интерьер, пытаясь стереть все следы пребывания в нем своих армейских предшественников. Должно быть, они изрядно потратились на ремонт, после чего поспешно продали дом. И правда поспешно, подумал Филип, потому что цена была очень даже умеренной. Люди явно потеряли в деньгах. Почему?

Филип не поддерживал связи с прежними владельцами дома и не знал, где их искать. Но даже если бы знал, о чем бы он их спросил?

В голову лезли совершенно дурацкие мысли. Например, что команда «Подъем! Бегом марш!» предназначалась ему, а таинственный стук посреди ночи означал, что кто-то пришел его разбудить и позвать на военные учения или маневры. Опаздывать было нельзя. Возможно, от этих маневров зависела безопасность страны. Возможно, вторжение было неизбежно! Разумеется, не сейчас, а тогда.

Постепенно эти абсурдные фантазии сошли на нет и вылились в почти непреодолимое нежелание спрашивать у Альфреда, не случалось ли с ним чего-то еще, так сказать, сверхъестественного. Но спросить было необходимо, и когда все вроде бы успокоилось, Филип все-таки задал вопрос.

– Да, сэр, частенько случалось. Но я вам не рассказывал, не хотел вас тревожить.

У Филипа екнуло сердце.

– А что именно происходило?

– Ничего нового, сэр, кроме тех звуков, о которых я уже говорил, и команды «Подъем! Бегом марш!». Но в таком старом доме может быть и не такое.

– И больше вы ничего не слышали?

– Кое-что слышал, сказать по правде. Но это просто досужие слухи. В такой глуши, вдали от всякой цивилизации, людям нечем заняться. Вот они и болтают о всяком.

– И о чем же они болтают?

– Могу я сесть, сэр? – Альфред сел на стул, наклонился поправить манжеты, выпрямился и сказал: – Это касается подполковника.

– Подполковника Маккрита? – уточнил Филип.

– Да, сэр, подполковника Маккрита. Они даже не могут правильно произнести его имя. Необразованный тут народ… Так вот, они говорят, подчиненные его не любили. И особенно те подчиненные, которые жили с ним под одной крышей. В смысле, здесь, в этом доме. Во время войны. Он был самодуром с диктаторскими замашками, такие встречаются среди высших армейских чинов. Это, конечно, не нравилось подчиненным. Он взял в привычку будить их посреди ночи, когда в этом не было никакой острой необходимости. Просто чтобы посмотреть на луну, так сказать, под предлогом воздушного налета. Хотя никакого налета не было и в помине. В конце концов это им надоело.

– И я их понимаю. А что было дальше?

– Он прицепился к одному рядовому, который что-то не так сказал или не так сделал, и лишил его увольнительных. Дом тогда считался казармой. Тот рядовой и еще трое-четверо человек спали в моей нынешней комнате. Вы, наверное, помните, как оно было в армии, сэр. Никто не заботился об удобстве простых солдат.

– Да, я помню, – сказал Филип.

– Так вот, этот парень, бузотер и смутьян, обозлился на подполковника, которого никто не любил, и сговорился с сержантом, который тоже его не любил, и они вместе замыслили очень недоброе. Это, конечно, неправильно и против устава, но нельзя постоянно испытывать людское терпение. Даже у солдат оно небезгранично.

– Разумеется, нет.

– В общем, они сговорились и однажды ночью подняли весь дом криками «Подъем! Бегом марш!», и сержант постучал в дверь подполковника – в вашу дверь, сэр. Тот вышел в пижаме и спросил: «Какого черта? Что происходит?» И сержант говорит: «Сэр, там внизу, у реки, кто-то есть. Ведет себя подозрительно. Возможно, немецкий шпион». Подполковник чертыхнулся, но надел китель и брюки – ночью на улице было прохладно – и пошел вместе со всеми к реке. Их там было человек тридцать-сорок. Никто точно не знает, что случилось потом. Вы сами знаете, что бывает с людьми, когда они собираются большой толпой, все взбудораженные и злые. Они заражают друг друга… Один человек никогда не сделает того, что сделает дюжина человек… А подполковник крепко пил… В общем, он упал в реку и утонул. Его тело нашли у плотины. Воды в реке было мало, и его не унесло на ту сторону.

– Бог ты мой, – сказал Филип, хотя на язык просилось куда более крепкое выражение. – Как вы думаете, это правда?

Альфред улыбнулся и пожал плечами.

– Народ здесь неграмотный, но болтливый.

Прошло несколько дней, и в одну из ночей, а вернее в пять утра – в то же самое время, что и в прошлый раз, – Филипа разбудил громкий стук в дверь.

– Войдите! – крикнул он, все еще не понимая спросонья, происходит это во сне или наяву. – Войдите! – повторил он, и тут из-за двери донесся командный голос, трижды повторивший приказ: «Подъем! Бегом марш! Подъем! Бегом марш! Подъем! Бегом марш!» – и топот ног по голым ступеням лестницы, не покрытой ковром. Филип так напряженно прислушивался к этим звукам, что не заметил, как дверь его спальни бесшумно открылась. Иногда она открывалась сама собой, если плохо защелкивался замок, но теперь она точно была открыта, потому что в комнату проникал лунный свет, пробивавшийся сквозь окошко над лестницей в коридоре, и немного рассеивал темноту в спальне, где плотные шторы на окнах не пропускали внутрь ни единого лучика. Даже в этом тусклом свечении Филип разглядел, что к нему в комнату кто-то вошел: судя по смутному силуэту, кто-то высокий. Он деловито передвигался по комнате и явно что-то искал – скорее, намек на присутствие, чем живой человек, скорее, движение, чем тело из плоти и крови. Его ноги беззвучно ступали по мягкому ковру, и он, кажется, остановился перед платяным шкафом.

Грабитель, проникший в дом? Если это грабитель и если он собирается взять только пару предметов одежды, пусть берет и уходит: он может быть вооружен, а Филип вряд ли сумеет справиться с вооруженным противником. Многие говорят – в том числе и сотрудники полиции, – что в наш век жестокости и насилия в ряде случаев лучше не сопротивляться преступнику, который, возможно, решился на преступление от отчаяния и нищеты.

Телефон стоял слева от кровати, выключатель прикроватной лампы располагался справа, но Филип не решился ими воспользоваться. Он лежал неподвижно, боясь шелохнуться. Не надо, чтобы незваный гость понял, что он проснулся.

Спустя целую вечность он услышал – или подумал, что услышал, – как грабитель (а кто еще это мог быть?) роется на полках шкафа. Потом все затихло, вроде бы затихло, и Филип решил, что обыск закончен и теперь вор уйдет. Он вжался затылком в подушку и закрыл глаза, потому что теперь ночной гость подошел прямо к его кровати. Он не купился на хитрость Филипа, он сразу понял, что тот лишь притворяется спящим: встал над ним и уставился на него. Филип открыл глаза, вернее, они открылись сами, неподвластные его воле, и он увидел лицо незнакомца. Непроницаемое, как маска, с неясными, расплывчатыми чертами, надежно хранящими свою тайну, лицо, омытое лунным светом и точно такого же цвета, как этот свет. Незнакомец склонился над Филипом, свет больше не падал на его лицо, и оно стало невидимым в темноте, но голос, исходивший, казалось, не из незримого рта, а от всего тела разом, явственно произнес:

– Подъем! За мной бегом марш!

Темная тень выскользнула из комнаты, на секунду затмив лунный свет. Подчиняясь какому-то странному, неодолимому внутреннему побуждению, Филип вскочил с кровати и – как был, в пижаме и босиком – бросился следом за незнакомцем в коридор, вниз по лестнице, в сад. Он знал, куда бежать, словно его вел луч радара.

Еще издали он разглядел над невысокой стеной, отделяющей сад от реки, вереницу голов в армейских кепках – сложно сказать, сколько именно их там было, – и услышал гул голосов, напоминавший жужжание рассерженных пчел, чьему улью грозит опасность. При виде высокого человека, опережавшего Филипа всего на десяток шагов, солдаты разом умолкли, склоненные головы чуть раздвинулись. Чьи-то лица белели в серебристом свете луны, чьи-то скрывались в тени.

– Что случилось, ребята? – спросил подполковник (это наверняка был подполковник) нарочито шутливым и бодрым тоном. – Зачем вы подняли меня с постели? Налета вроде бы нет. – Он запрокинул лицо, выбеленное лунным светом, к темному ночному небу.

– Нет, сэр. Вы сами знаете, что случилось, – прозвучал в ответ глухой, ровный голос, пронизанный злостью. – Ваши выходки нам надоели, вот что случилось.

Они обступили его со всех сторон, уже схватили и потащили к стене, но тут он крикнул:

– Вы так уже делали, и не раз. Возьмите его, он такой же, как я! – Он обернулся и указал на Филипа, застывшего на лужайке.

– Что скажешь, Джек? Что скажешь, Билл? Он тоже из этих. Он тоже сойдет.

Сильные руки схватили Филипа, и он даже не сопротивлялся, зная, что сопротивление бесполезно. Он почувствовал, как его поднимают, переваливают через стену, и увидел внизу, всего в нескольких футах внизу, свое собственное отражение в тихой воде.

– Туда тебе и дорога, скотина!

Филип не помнил, что было дальше, но помнил, как очнулся. Кто-то держал его за плечо, и чей-то голос, совсем другой голос, звучал у него над ухом:

– Боже правый! Что вы здесь делаете, сэр? Вы могли насмерть простудиться!

Филип не мог выговорить ни слова. Альфред помог ему перелезть через стену.

– Спасибо, спасибо, – выдохнул он, немного придя в себя. – Если бы не вы, я бы, наверное, утонул. А где все остальные? – Он оглянулся на опустевшую садовую стену, над которой уже не возвышались головы заговорщиков, не звучал грозный гул, и никто не разминал руки, готовясь к насилию, – только луна невинно светила в небе, насколько невинно теперь может светить этот спутник, лишенный невинности.

– Но как вы узнали?

– У меня свои методы, – мрачно проговорил Альфред. – А вам, сэр, сейчас настоятельно рекомендуется горячая ванна, грелка в постель, может быть, стаканчик виски – и спать. И не обращайте внимания на этот сброд, ничего хорошего от них не дождешься.

Райское угодье[137]

Перед тем как Маркус Фостер приобрел свой дом, «Райское угодье», он всякого наслушался от друзей.

– Мы пересмотрели восемьдесят девять, – сетовал один из них. – Потратили лучшую часть года, охотясь за подходящим домом, и в каждом из них, во всех до единого, было что-то безнадежно неприемлемое. Либо окна выходили не на ту сторону, либо весь подвал был залит водой, которую надо было выкачивать, либо воды не было вовсе – ни воды, ни электричества, ни газа. Или сам дом находился в такой дали, что туда ни за что не доставишь необходимые вещи вроде продуктов, а прислуга, при условии, что удалось бы ее найти, никогда не согласилась бы там жить, или там не было подходящего для нее помещения… В общем, в итоге, уже почти отчаявшись, мы нашли Райтсуэлл, который был таким большущим, что половину пришлось снести.

Маркус пребывал в полной растерянности, считая, что, если уж его практичные (или относительно практичные) друзья Ларкины потерпели неудачу, то где уж ему преуспеть. Он избороздил всю Англию вдоль и поперек, иногда с картой, иногда полагаясь на воображение, и все еще не знал, что выбрать.

Но выбирать было надо, поскольку люди, сдававшие ему свой дом во время войны, теперь хотели получить его назад. И куда ему было деваться? Он был холостяк и сирота пятидесяти лет, вовсе не богатый, но неплохо обеспеченный. Мысль о том, что перед ним раскинулась вся Англия, испещренная домами, каждый из которых имел какой-нибудь фатальный недостаток, его ужасала. И как быть с Генри и Мюриел, парой, служившей ему верой и правдой все эти годы, несмотря на хроническую меланхолию Мюриел и периодические взбрыки чересчур темпераментного Генри? Куда им деваться?

Маркус был человеком не без друзей и решил, с безотчетной предусмотрительностью, что лучше ему попытаться найти себе дом поближе к кому-то из них. Несколько его хороших друзей жили в городке Бесвик, на западе Англии. Стало быть, с Бесвика он и начнет охоту на дом. Но что для этого нужно? Маркус выяснил имя агента по недвижимости в Бесвике и обратился к нему.

Одновременно с Маркусом немало англичан по всей стране искали себе дома, что могло быть помехой, но могло и сыграть ему на руку. Он хотел дом у реки, чтобы кататься на лодке. Гребля была его любимым занятием на досуге – спокойная, безыскусная, любительская гребля – так, чтобы просто плыть по реке в ялике с подвижной банкой, без мыслей и без забот. Что-то в этом движении, в плеске волн и в окружавшей его природе наполняло его покоем, как ничто другое.

Бесвик располагался на реке.

Агент по недвижимости, красномордый упитанный детина, сказал:

– Похоже, у нас как раз есть, что вам надо. Называется «Райское угодье». Раньше там стояли военные, может, они и сейчас его занимают, но мы съездим и посмотрим.

Маркус, уверенный, что лишь потратит время впустую, запрыгнул в машину, и через четверть часа они прибыли на место.

Это был дом с мельницей, стоявший одной стороной на запруде, а другой – на реке с хорошим, но не слишком сильным течением. Это все, что успел заметить Маркус, пока они переходили мостик, приближаясь к небрежно покрашенной парадной двери. Агент позвонил в звонок.

Дверь открыла элегантная женщина, одетая как типичная художница, каковой она и оказалась.

– Да? – спросила она.

Агент шагнул к ней.

– Я так понимаю, – сказал он, – этот дом продается.

– Я его владелица, – ответила женщина, – и могу вас заверить, что он не продается.

Агент, вне всякого сомнения, был озадачен.

– Извините, мадам, – пробормотал он. – Должно быть, я ошибся.

– Ничего страшного, – сказала владелица. – Раз уж вы сюда приехали, возможно, вам захочется осмотреть дом.

Дом был построен в разные годы и на разных уровнях, каждая комната была на ступеньку выше или ниже другой. Более того, многие из них смотрели друг на друга не под прямым углом, а словно косились из-за угла. Но Маркусу это понравилось, и он сообщил об этом владелице.

– Мне жаль, что вам не хочется расставаться с этим домом, – сказал он, когда осмотр подошел к концу, – но я вполне вас понимаю.

– Я не сказала, что не хочу с ним расставаться, – ответила женщина. – Я только сказала, что он принадлежит мне – нам с мужем – и мы не собирались его продавать. Но мы могли бы и передумать. При соответствующей мотивации.

– Что ж, может, вы мне тогда сообщите, – сказал Маркус с обычной для него осторожностью, поскольку терпеть не мог принимать решения и был способен это сделать только в пылу момента и никак иначе.

– Я могу сообщить вам сейчас, – сказала женщина. – Мы готовы его продать, если вы предложите хорошую цену.

Маркс взглянул на агента. Его пунцовое лицо на секунду окаменело, и он сказал:

– Думаю, пять тысяч фунтов будут вполне справедливой ценой.

– Ну, конечно, – возразила женщина.

– Такой дом подходит не всем, как вы, наверное, понимаете, – сказал агент, посмотрев ей в глаза. – Я не утверждаю, что он сырой, но это вполне возможно, поскольку его окружает вода. Сомневаюсь, что вы получите лучшее предложение.

– Я должна спросить мужа, – сказала она, провожая их до двери.

Простодушному Маркусу было невдомек, что она с самого начала намеревалась продать дом.

Став владельцем, он привез с собой мебель и objets d'art[138], которые насобирал за время войны. Поначалу они придали дому, или какой-то его части, обжитой вид. Но потом, когда Маркус начал переставлять их с места на место, это впечатление нарушилось. Чему он никак не мог найти подходящего места, так это бирюзового цвета жуку – очевидно, намекавшему на Древний Египет, поскольку на спине у него был картуш[139], хотя Маркус считал, что он слишком велик для настоящего скарабея. Он купил эту вещицу в антикварной лавке за несколько шиллингов.

Один его друг, много путешествовавший по Ближнему Востоку, считал иначе.

– Да кто его знает, что это такое, – сказал он. – Мне не нравится его вид, и я бы от него избавился на твоем месте.

Маркус был безотчетно суеверен и тревожился всякий раз, когда ему случалось увидеть одинокую сороку, или молодую луну сквозь стекло, или просыпать соль, или разбить зеркало (такого, по счастью, с ним еще не случалось), но он сознательно порицал суеверия и считал, что не следует им поддаваться…

– Как тут у вас обстоят дела? – спросил его друг.

– Да более-менее, – ответил Маркус, но выражение его лица говорило другое. – Кое с кем случились неприятности. Одна моя знакомая упала с лестницы и сломала руку, и садовник свалился со ступенек. Они были довольно скользкие: здесь часто льет дождь. Пришлось наложить пару швов на локоть. Но такое случается и в самых образцовых домовладениях.

– Но тебе не пришлось терпеть никаких неудобств? – спросил его друг, осматривая любопытную вещицу, с рудиментарными усиками-антеннами, казалось, готовыми шевельнуться.

– Нет, – ответил Маркус.

– И все равно, – продолжил его друг, – на твоем месте я бы избавился от этой твари. Это, конечно, никакая не тварь, но выглядит вполне правдоподобно.

По прошествии нескольких месяцев, отнюдь не отмеченных спокойствием, к нему снова приехал погостить тот же друг.

– Ну как? – спросил он.

– Ты о чем?

– Ну, о доме и вообще.

– О, – сказал Маркус, – ничего особенного. Моя кухарка упала в реку: искала на ночь глядя свою кошку. Души в ней не чает. Излишне говорить, что кошка нашлась в полном порядке в каком-то сарае и даже не думала плюхаться в реку, особенно в такую холодную погоду. К счастью, муж миссис Лэндслайд был рядом и выловил ее, насквозь промокшую, но в остальном все обошлось. Да, и еще кое-что, – добавил он с неохотой. – Но это случилось пару недель назад, и я не хочу об этом говорить.

– Все равно скажи, раз уж начал.

– Ну, в общем, дочка садовника, Кристина, ехала на велосипеде по главной дороге, возвращаясь из школы, и ее сбил грузовик, и она… короче, она умерла. Хорошего мало, правда? – произнес Маркус с дрожью в голосе. – Они, конечно, еще не оправились от горя, и я не думаю, что когда-нибудь оправятся. Меня они не обвиняют, и на том спасибо: ведь я не виноват, хоть это я подарил Кристине велосипед на день рождения.

Его друг обдумал услышанное.

– Скарабей все еще у тебя?

– Да.

– На твоем месте я бы все-таки от него избавился.

– Но как? Нельзя же просто взять и продать его или отдать кому-то, кто мне не нравится. Я плохо разбираюсь в черной магии, но уверен: здесь нужен какой-то ритуал.

– Ты прав, – согласился его друг, – нужен, но есть способы и средства.

– Например?

– Есть один метод, сочетающий секретность и публичность. К примеру, если бы ты ехал в поезде – только народу должно быть битком…

– Да?

– И выбросил бы скарабея из окна – только так, чтобы никто не увидел… Чтобы никто не увидел, – повторил он с нажимом, – тогда ты снял бы заклятие. Знаю, звучит довольно глупо, и есть другие способы. Ты ведь его не украл, нет?

– Нет, я купил его в магазине, я же тебе говорил, – обиженно ответил Маркус.

– Очень жаль. Но если сделать так, чтобы его украл кто-то другой – кража в таких делах очень важна, – это тоже могло бы сработать. Где ты его держишь?

– В ящике стола, на замке. Сказать по правде, я почти на него не смотрю. Как-то не хочется.

– Что ж, вынь его из ящика и положи на какое-нибудь заметное место, может быть, на каминную полку – и посмотрим, что будет…

Маркус прикинул возможные варианты. Касаться этой штуковины ему хотелось еще меньше, чем ее видеть, и, что еще хуже, он презирал себя за то, что верил в такие нелепые фантазии. Однако семя, посеянное в подсознании, вытравить трудно. Казалось, события подтверждали правоту его друга. Он открыл ящик и, ссутулившись от неприязни, достал эту «тварь». Его зачаточные усы, его крылья, если это были крылья, гладко и плотно сложенные на спине, вызывали в нем отвращение. Ему казалось, жук злобно хмурится, и он дошел до того, что не стал брать его в руки, а воспользовался клещами, чтобы перенести на каминную полку в своем кабинете. Маркус был уверен, что никто не захочет его украсть, вот же досада.

Миссис Крамбл, приходящая уборщица, работала у него уже несколько месяцев. Она мыла, драила и мела и, если изредка ей случалось что-нибудь разбить, почти всегда говорила ему об этом так, словно это была его вина.

– У вас столько всякого добра наставлено, – жаловалась она, – удивительно, что еще не все перебилось.

– Не волнуйтесь, если что-то разобьете, – говорил он, – только куски соберите. Тогда можно будет склеить, если оно того стоит.

Так она всегда и делала, но однажды утром он заметил пустое место на каминной полке (он уже привык регулярно поглядывать на скарабея), а через несколько минут вошла миссис Крамбл с вытянувшимся лицом.

– Боюсь, я разбила это насекомое, сэр, – сказала она. – Я всего лишь смахивала пыль метелкой, а оно упало с края и разбилось.

– Не волнуйтесь, – сказал Маркус, с трудом скрывая облегчение, и машинально спросил: – Вы собрали куски?

– Нет, сэр. Там все было вдребезги, уже не склеишь, так что я все подмела и выбросила. Надеюсь, вещь была недорогая?

– Нет, ничуть, – сказал Маркус.

Он как раз переставлял предметы на каминной полке, когда вошел Генри, его помощник и мастер на все руки.

– Не хочу трепать языком, сэр, – сказал он, – но я случайно увидел, как миссис Крамбл сунула себе в сумку того большого жука. Я говорю это только затем, чтобы вы не подумали на меня или мою жену. Мы никогда бы такого не сделали, и я решил, что надо поставить вас в известность.

– И правильно, Генри, – сгласился Маркус.

Через три дня к Маркусу с важным видом подошла дочь миссис Крамбл, девчонка двенадцати лет, и сказала:

– Сегодня мама не придет. Ее увезла неотложка. Врач думает, это аппендицит.

Это оказалось кое-что пострашнее, и через несколько дней миссис Крамбл скончалась.

Маркус был донельзя расстроен, его мучила совесть: ведь он намеренно выставил скарабея на видном месте, рассчитывая на чью-то алчность. И все же он не мог не испытывать облегчения от того, что его дом наконец избавился от этого «насекомого», этого «жука», этой «твари». Так что вообразите его оцепенение, когда через несколько дней после похорон зазвонил дверной колокольчик, с необычайной настойчивостью, и Маркус, открыв дверь, увидел на пороге дочь миссис Крамбл. Она держала в руке, намотав нитку на палец, маленький сверток в оберточной бумаге.

– Ой, мистер Фостер, – сказала она и замялась, ее глаза увлажнились, по щекам скатились слезы. – Когда мама поняла, что ее дни сочтены, она велела отдать вам вот это. Она сказала, это тот странный жук, который стоял у вас на камине. Сказала, что он ей очень приглянулся и она соврала вам, что разбила его, но это было не так, и она не хотела умирать с ложью на губах. Она едва успела его завернуть, как ее не стало. Так что вот. – Девочка протянула Маркусу сверток.

В кои-то веки Маркус заставил свой разум работать быстро. Никогда, никогда он не принял бы, тем более от дочери умершей домработницы, подарок, который причинил его подсознанию, пусть даже если оно заблуждалось, столько беспокойства.

– Она была так добра, что подумала об этом, – сказал он, возвращая сверток, – и ты была так добра, что принесла его мне. Но, пожалуйста, пожалуйста, оставь его себе. Возможно, он чего-то стоит, дитя, я не знаю, но, как бы там ни было, мне бы хотелось, чтобы ты оставила его у себя в память о той доброте, которую твоя дорогая мама проявила ко мне.

Девочка шмыгнула носом и взяла сверток.

– Он довольно красивый, – с сомнением проговорила она, – но если вы хотите, чтобы мы его взяли…

– Я настаиваю, – твердо сказал Маркус, – и надеюсь, он принесет вам удачу.

Вскоре Маркус снова попросил своего суеверного друга провести у него выходные. К его удивлению, ибо друг был педантичен в таких делах, ответа пришлось ждать несколько дней. Друг извинился и сообщил, что он сейчас в Риме, но вернется через несколько дней.

«Я встретил кое-кого из твоих знакомых, – писал он, – и мы говорили о тебе». Он не выразил надежду, что Маркус повторит свое приглашение, хотя вполне мог бы – ведь они были старыми друзьями, но Маркус и без того пригласил его снова. В свое время он провел в Риме несколько зим, и помимо желания увидеть друга им двигало желание посплетничать о римских знакомых. Поэтому он предложил следующие выходные, и даже с ночевкой.

«И можешь не волноваться о скарабее, – добавил он, – я от него избавился, расскажу как, так что дом очистился от нечистой силы».

Его друг ответил, что он в восторге от такой новости, но сможет остаться в гостях только на одну ночь, поскольку вечером в воскресенье должен вернуться в Лондон.

Маркуса это слегка задело, но он напомнил себе, как опасно поддаваться излишней сентиментальности, прогрессирующей с возрастом.

Встретившись, они вдоволь наговорились о разных вещах и о римских знакомых, обретших для Маркуса новую яркость после стольких лет, а затем речь зашла, разумеется, о «происшествиях» в «Райском угодье».

– Так что ты сделал с этим скарабеем? – спросил его друг.

– О, – беспечно ответил Маркус, – его украла моя горничная.

– И что было дальше?

– Ну, дальше она умерла. Очень грустно все вышло. Но не надо было его красть, так ведь? Я ее об этом не просил. – Он все еще чувствовал свою вину.

– Думаю, тебе повезло, – сказал друг, оглядываясь и потягивая носом воздух. – Я думаю… я так думаю, Маркус.

Сквозь открытую дверь кабинета под острым углом виднелся дверной проем столовой.

– Поражаюсь, как ты был прав, – заметил Маркус. – Должен признаться, я не вполне тебе верил насчет скарабея, но ведь я вырос в скептической атмосфере. Мой отец, – он замялся, – в общем, он был рационалист. Ты наполовину меня убедил, но только наполовину. В каждом доме случаются несчастья, не только в этом. Ты знаешь, что местные называют его «Домом смерти»?

– Нет, я не знал.

– Что ж, теперь знаешь, и причина может быть в том, что он двести лет назывался «Райским угодьем». Мне кажется, связать смерть с Раем – вполне вдохновенная и прекрасная идея. Одно ведет к другому.

Его друг вгляделся в дверной проем.

– Не прогуляться ли нам немножко, как думаешь? Я плохо сплю, ты знаешь, а народная мудрость гласит: «Пообедал, милю сделай».

– Миля – это многовато, – ответил Маркус, – но давай разомнемся, я только за. Но пойдем по тротуару – дорога с этим движением на самом деле опасна.

– Мне хочется подышать свежим воздухом, – сказал его друг.

Они вышли из дома и зашагали по тротуару. Мимо них, в свете фонарей, с ревом проносились машины.

– Может, уже вернемся? – спросил Маркус.

Друг повернул голову в ту сторону, где предположительно находилось «Райское угодье».

– Направь мои незрячие шаги еще чуть дальше, вон к тому пригорку[140], – продекламировал он, явно не желая возвращаться.

Они прошли еще немного, и друг Маркуса споткнулся о бордюр и упал навзничь. Маркус в оцепенении смотрел, как он лежит на спине и не спешит вставать, подогнув под себя одну ногу, а другую откинув под неестественным углом.

Маркус попытался помочь ему подняться, но друг отмахнулся. Слегка поежившись, он повернул перекошенное лицо к фонарю, отчего оно обрело желтушный оттенок, и произнес с надрывом:

– Спасибо, что всего лишь сломал мне ногу, а мог бы и убить. Тебе никто не говорил, что у тебя дурной глаз?

Радости и печали[141]

Всегда есть, куда развиваться, но не всегда есть когда. Генри Китсон израсходовал и даже перерасходовал все отпущенное ему время. В юности он увлекался всем подряд, был погружен в океан всевозможных желаний и стремился слиться воедино со своими увлечениями, достичь значительной и достойной цели, в которой все его существо, все содержимое его личности выразится полностью и навсегда.

Эти цели принимали различные формы. Он собирался покорить Маттерхорн (в те дни это был настоящий подвиг) и только по незнанию обошел вниманием северный склон Эйгера. Он разучивал «Лунную сонату» и добился почти безупречного исполнения, даже последняя часть не внушала ему ужаса. Помимо этих достижений он пытался научиться читать и говорить как минимум на пяти языках: его тетя Пэтси, старшая сестра отца, добилась этого, значит, сможет и он. Он собирался сократить свой гандикап[142] в гольфе, составлявший двенадцать, чтобы играть без форы на старте или даже с плюсовым гандикапом. Он собирался написать книгу (только не мог выбрать тему), которая станет классикой и обессмертит его, вписав имя Генри Китсона в историю.

Были у него и другие амбиции.

Увы, ни одна из них не реализовалась, и вот он разменял восьмой десяток, и ему было нечем гордиться. Он жил без забот и хлопот – с пенсией от фирмы, где проработал почти полвека, и со своими собственными сбережениями – и не старел душой. Он не чувствовал себя «на свой возраст» и не желал даже думать об этом, по-прежнему ощущая себя пылким, амбициозным юнцом, каким был в двадцать пять лет.

В отличие от большинства пожилых людей, имеющих склонность прибедняться, он был не стеснен в средствах. Он нанял себе в помощники полисмена в отставке, который прибирался в доме, готовил еду и водил машину. Уилсон (для Генри Китсона просто Билл) был идеален: делал все что положено, и не делал ничего неположенного. Это выгодно отличало его от некоторых предшественников, которые вели себя в точности наоборот.

Возникнув после долгой череды этих, по большей части никудышных, старателей (такое слово было в ходу в прежние дни, но им обозначали золотодобытчиков), Билл, разумеется, являл собой в глазах Генри сплошное совершенство. После многих лет беспросветного мрака в домашнем хозяйстве Билл показался прямо-таки ясным солнышком. Всякий раз, думая о нем, Генри возносил (если удавалось вспомнить) благодарственную молитву небесам.

Вместе с тем Генри не мог иной раз удержаться от искушения, как это обычно бывает, понукать и без того прыткого скакуна. Билл был прыток, как призовой конь, и Генри иногда просил его выполнить работу, о какой никогда не посмел бы просить его менее прилежных предшественников.

С приходом Билла на Генри, говоря словами Эмили Бронте, снизошел «безмолвный покой». Бытовые неурядицы остались в прошлом, больше не было причин для негодования, для противостояния – ничего похожего на ощущение Сизифа, поднимающего на гору неподъемный камень. Ни малейшего недовольства. Иногда Генри задавался вопросом, не получал ли он прилива жизненных сил от своего былого недовольства. Возможно ли, что противостояние прежней прислуге, непроизвольная потребность ставить их на место – и самоутверждаться, давая им понять, кто в доме хозяин, – каким-то образом заставляла его крепче держаться за жизнь, продлевая ее?

Теперь ему было некому противостоять. Как Билл проводил свободное время (пусть даже в пабе или у букмекера, как подозревал Генри), его не касалось. Насколько он мог судить, от Билла можно было не ждать неприятностей. Но как всякий человек, долго несший бремя – на плечах, в мыслях или на сердце – и внезапно избавившийся от него, ощущает пустоту, внезапное исчезновение жизненного стимула, так и Генри, утратив привычный стимул, обнаружил, что жизнь его стала пустой, можно сказать, бесцельной. Весь спектр привычных чувств заместила благодарность Биллу, но он не знал, как ее выразить. Билл вовсе не был бессребреником – деньги он любил и разбирался в них лучше Генри, который всю жизнь проработал на коммерческом предприятии. Билл не возражал против маленьких подарков, но для Генри они и в малейшей степени не выражали его благодарности. Он стал подумывать о десятипроцентной надбавке к жалованью, так сказать, за честность.

Несомненно, участие Билла и вызываемое им чувство благодарности положительно влияли на жизнь Генри Китсона в его преклонные годы, но они же и обедняли его жизнь, лишая привычных забот. Большинство людей живут вопреки чему-то, и если лишаются этой опоры – положительного или отрицательного свойства, – они страдают. У Генри имелись друзья по соседству, с которыми он виделся постоянно, но он не получал от них привычного жизненного стимула.

«Пусть в жизни твоей будет одна, но высокая цель». Или хотя бы низкая, как отношения Генри с прежними работниками, портившими ему жизнь, заставляя его бороться с их непорядочностью, до предела напрягая свои душевные, если не умственные силы. Но когда у него появился Билл, Генри стало не к чему придираться, у него пропала цель: Билл был благодушным, сдержанным человеком, повидавшим всякого в жизни, и Генри, при самых благих намерениях, нечему было его научить.

Вот так и вышло, что его жизнь превратилась в тихую, спокойную, неприметную рутину. И все же были в ней две особенности, придававшие ей эмоциональную окраску и значимость, за которые Генри держался, поскольку они внушали ему и симпатию, и антипатию: он верил, что, пока он держится за них, проникаясь надеждой или опасением, старческий маразм ему не грозит.

Одна из этих особенностей касалась Билла. Билл, как и многие мужчины, богатые или бедные, честные или порочные, любил выпить, и Генри следил, чтобы «вторые завтраки» Билла не обходились без глотка виски. Со всей учтивостью он спрашивал Билла, не желал бы тот выпить, и Билл со всей учтивостью отвечал ему: «Да». Как только он переступал порог его дома, в восемь утра, Генри уже предвкушал эту сцену. При слове «выпить» в темных глазах Билла зажигался огонек, словно в углях под порывом ветра. «Ваше здоровье!» – говорил он перед тем, как отнести стакан в кухню. Этот простой обмен любезностями всегда радовал Генри, и подобным же образом его неизменно печалило другое наиважнейшее событие в его каждодневной жизни, происходившее ближе к вечеру и потому нависавшее над ним весь день. Этим событием было выпроваживание из дома на ночь его кота Джинджера. Генри любил Джинджера, но Джинджер был старым котом со сложившимися привычками и возражал, чтобы его выпроваживали. Он был кастрирован и не испытывал обычного для прочих котов побуждения гулять по ночам, оглашая окрестности мяуканием и воем. Ему хотелось спать в тепле и уюте, и хотя в саду стояли навес и сарай, о которых он не мог не знать, он предпочитал лежать у камина. Поэтому, когда Генри открывал дверь в сад, чтобы выпроводить кота, тот проскальзывал обратно у него между ног и садился перед камином, громко урча с видом победителя.

На Генри это ежедневное, точнее, ежевечернее выпроваживание действовало угнетающе, но иначе было нельзя, потому что с возрастом Джинджер растерял все свои манеры и безобразничал. Убирать кошачьи безобразия, которые всегда случались в одном и том же месте, на каменных плитах у двери в погреб, приходилось Биллу. Возможно, Джинджер считал, что его подношения будут там уместнее, чем где-либо еще. Как кто-то заметил, «невозможно заставить кота жить по вашим правилам».

С приближением вечера Генри брал Джинджера на руки и нес к двери в сад, как на плаху. Джинджер вкрадчиво урчал, словно говоря: «У тебя духу не хватит». А иногда, пребывая в бунтарском настроении, выкручивался и царапался, но, так или иначе, каждый раз отчаянно пытался прорваться обратно в дом. Часто эту ненавистную процедуру приходилось повторять по несколько раз за вечер, и Генри, взглядывая сквозь стеклянную дверь (он не мог удержаться от этого), видел янтарные глаза Джинджера, устремленные на него с негодованием, от которого у него щемило сердце.

Генри знал, как ему следовало поступить: он должен был сам убирать за Джинджером, а не перекладывать эту обязанность на Билла. Но он не мог побороть искушение понукать призового коня! И если он уступал протестам Джинджера, выражавшимся в виде урчания или царапания, и разрешал ему остаться дома, то никогда не интересовался у Билла тем, что имело место у двери в погреб. Не то чтобы Билл высказывал недовольство. Когда Генри украдкой спускался к двери в погреб и видел – и обонял – несомненные следы (пусть даже тщательно заметенные) ночных испражнений Джинджера, он ни слова не говорил Биллу.

Однако со временем, по мере того как Генри, исправно получавший пенсию, все больше погружался в каждодневную рутину бытия без каких-либо эксцессов, проблема радостей и печалей, примером которых служили вторые завтраки Билла с виски по утрам и принудительное ежевечернее изгнание Джинджера, начала обретать для него нешуточное значение. Генри просто не желал, чтобы его старческое счастье зависело от этих двух абсурдных рычагов душевного комфорта и дискомфорта.

Но что он мог поделать? Человеческие существа были (согласно общему мнению) более ценными и важными, чем глупые животные (нелепое выражение, если учесть, что многие животные, включая Джинджера, отнюдь не отличались глупостью). Разумеется, для Генри Билл представлял гораздо большую ценность, чем Джинджер: Билл был активом высшего порядка, тогда как Джинджер (за исключением привязанности к нему Генри) являл собою сплошные расходы. Он был очень жаден, не приносил никакой пользы, ни разу не поймал – и не пытался поймать – даже самую паршивую мышь, – он был просто пассивом и паразитом.

Билл, надо думать, при всей своей обходительности был в свое время крутым парнем и умел ладить с крутыми ребятами: преступниками, головорезами и прочей подобной публикой, с которой имеет дело полиция.

– Даже и не знаю, как быть с Джинджером, – сказал Генри. – Он поднимает такую бучу, когда я выставляю его на ночь. Но вы знаете лучше меня… простите, что напоминаю, – Генри действительно не хотелось затрагивать эту тему, – что происходит, когда он остается дома. Он не виноват, он не нарочно, это просто природа, но в результате… вы понимаете.

– Я понимаю, о чем вы, сэр, – ответил бывший полисмен с присущей ему деликатностью, – и думаю, что знаю решение. На самом деле, у меня эта мысль не вчера возникла. Все довольно просто.

– Хотите сказать, проще всего усыпить Джинджера?

– Ну что вы, сэр! – воскликнул Билл, пораженный. – Ничего подобного. Джинджер хороший старый кот, он и мыши не обидит. – И это была правда. – Я к нему привязался, как и вы сами, и когда я сказал о простом решении, я только имел в виду, что решение и вправду простое, если вы меня понимаете.

– Я не уверен. Какое решение?

– А такое, сэр. Дайте ему коробку с опилками и поставьте, где он обычно… где он обычно делает свои дела, если вы меня понимаете, и я ему покажу, и если он не поймет сразу (но он поймет, все кошки понимают), я суну туда его лапу, и он поймет, зачем эта коробка, и будет делать все как надо.

– Просто превосходная идея, – произнес Генри чуть повелительным, хозяйским тоном. – Удивительно, как я сам не додумался. Думаю, в теплице есть пустая коробка из-под семян, которая вполне подойдет. А достать опилки, я думаю, будет легко.

– Ну, не так чтобы легче легкого, сэр, – заметил Билл, – но поскольку в саду упал ясень, который я пилю на дрова, это не составит проблемы. У меня и так уже набралось порядочно опилок.

– Спасибо вам большое, Билл.

Джинджера обстоятельно познакомили с коробкой, бережно поставив внутрь его лапу. Ему это понравилось, и он урчал не переставая, но по окончании церемонии не стал использовать коробку по задуманному туалетному предназначению, а устроился в ней, подоткнув под себя передние лапы и обернувшись хвостом, и уснул.

На следующий день он все так же спал в коробке с опилками, а рядом, всего в нескольких дюймах, лежали, увы, исключительно зловонные продукты его пищеварения или несварения, которые должны были находиться в коробке.

– Ничего, – сказал Билл, – со временем научится.

Но Джинджер не учился. Он проводил по многу часов, иногда весь день, дремля на своей лежанке из опилок, тихо урча, и, несомненно, предпочитал новое место прежнему, перед теплым камином, где раньше урчал для Генри.

– Боюсь, Джинджер не хочет учиться, Билл, – сказал Генри.

– Похоже на то, – согласился Билл. – Старого кота новым трюкам не научишь. – Он рассмеялся собственному остроумию. – Но мы дадим ему еще несколько дней.

Прошло несколько дней, но Джинджер ничему не научился. Коробку с опилками он все так же считал своей постелью и, будучи воспитанным котом, не собирался ее пачкать. Также не оставляло сомнений, что он предпочитал ее месту у камина и что его полностью устраивало справлять нужду на пол.

Генри понимал, что он должен был сам убирать за Джинджером, но почему-то не мог себя заставить. «Мне уже за семьдесят, – объяснял он себе свое нежелание, – и с какой стати я должен жертвовать собственным удобством ради кошачьих причуд, особенно когда ему предоставили все возможности удовлетворять естественные потребности как положено?» Но еще больше ему не хотелось возвращаться к прежнему укладу и совершать ежевечерние подвиги по выпроваживанию Джинджера в сад.

– Боюсь, наш эксперимент с Джинджером не увенчался успехом, – сказал он Биллу. – Он продолжает безобразничать. Я хотел спросить: а вы не будете против того, чтобы выставлять его на ночь из дома? Ему это не нравится, он меня царапает и кусает, но, смею думать, с вами он будет более… более покладистым. Вы не против?

– Конечно нет, мистер Китсон, – ответил Билл, предпочитая в некоторых случаях называть Генри «мистером Китсоном», а не «сэром».

Дни проходили за днями, и Генри мало видел Джинджера: так редко тот покидал свою лежанку из опилок, очевидно, не скучая по хозяину. Иногда Генри замечал его мельком в саду, когда Джинджер крутил хвостом, охотясь за птицами, хотя был слишком стар, чтобы их поймать.

«Черт бы его побрал! – думал Генри. – Неблагодарная скотина!»

Однажды в дверь его кабинета постучали.

– Войдите! – сказал Генри, который всегда просил людей входить без стука. – Войдите! Кто это?

– А, Билл! – воскликнул он, сразу потеплев душой. – Чем могу быть полезен?

Он не обратил внимания, каким расстроенным и непохожим на себя был Билл.

– Дело такое, сэр… – начал Билл и умолк.

– Какое, Билл? – спросил Генри, и сердце у него упало, почуяв недоброе.

– Дело такое, – Билл сделал паузу и повторил медленнее, придав голосу властности, отчего Генри вспомнил, что раньше он был полисменом. – Дело такое.

– Какое? – снова спросил Генри.

– Дело такое, – в четвертый раз повторил Билл, стоя под люстрой, и Генри показалось, что он стал выше обычного, и еще он представил его в форме блюстителя порядка, – я собираюсь уволиться. И прошу дать мне расчет.

– Но почему, Билл? – спросил Генри, пораженный.

– Что ж, мистер Китсон, вы, наверное, подумаете, что это глупо с моей стороны, но это из-за Джинджера.

– Из-за Джинджера? – сердце Генри снова упало. – Вы имеете в виду его обычные безобразия?

– Ну что вы, мистер Китсон. Я против них совсем не возражаю. Это часть моей работы, если вы меня понимаете.

– Тогда что вас не устраивает?

– Меня не устраивает выставлять его на ночь за дверь, сэр. Он царапает, и дерет, и кусает меня – вы даже не представляете. Не то чтобы я не имел стычек с людьми, мне приходилось справляться с публикой пострашнее кота – как-никак у него только когти, а зубов, я так думаю, почти не осталось, но все равно мне это не нравится, сэр, так что я вас извещаю об увольнении и прошу рассчитать меня.

Генри был не настолько подавлен, чтобы не отметить достоинство, с каким Билл обратился к нему с этой новостью.

– Чем же вы займетесь, Билл? – спросил он.

– Да что же, сэр, найду что-нибудь. Для холостого мужчины работа всегда найдется. Сказать по правде, я не холостой, а вдовец, что почти одно и то же, и не имею близких отношений. Я пока не давал объявления в газету, но работу я найду, можете не сомневаться.

Генри и не сомневался, что Билл найдет работу, но где он сам найдет другого Билла? Ситуация выходила скверная, а Генри знал, что люди такого типа, как Билл, нелегко отказываются от принятых решений.

– Слушайте! – сказал он так громко, словно Билл был глухой. – Я не против убирать за Джинджером и не против выставлять его на ночь. Я знаю, как он дерется и царапается, но я думал, что с вами, раз вы его кормите, он будет не такой злой, как со мной. Но, похоже, не вышло, и мне очень жаль, Билл. Но я буду более чем рад взять на себя эти обязанности – кормить его, выпроваживать и что там еще, – чтобы облегчить вам жизнь.

«Как бы там Джинджер ни облегчался», – мысленно добавил он.

– Я не посмею просить вас об этом, сэр. Вы очень добры ко мне, но я найду работу, где не будет никаких животных.

При этом весьма невежливом замечании Генри Китсон снова застонал.

– Я знаю, что не должен был перекладывать на вас эту грязную работу, Билл, – сказал он с запоздалым раскаянием, свойственным в той или иной ситуации большинству людей. – Если вы согласитесь остаться, я возьму на себя ответственность за все, что делает Джинджер, днем или ночью.

– Ну что вы, сэр, я не могу вынуждать вас к такому, джентльмена вашего положения. И, в любом случае, это не то, что я имел в виду.

Генри опять застонал. Он был совершенно растерян.

– Так что же вы имеете в виду, Билл?

– Я против того, чтобы выгонять его на ночь, мистер Китсон. Он так мечется, вы не представляете, хотя нет, представляете, вы же сами столько раз его выгоняли. Меня нервируют не столько когти и зубы, сколько его урчание, как будто он притворяется, что я делаю ему добро. Я не такой уж сердобольный, но я знаю, каково это – спать под открытым небом, – сказал бывший полисмен.

Глаза Генри увлажнились.

– Что ж, сегодня я сам его выставлю.

– Ну, нет, мистер Китсон, я справлюсь.

Но Генри проявил невиданную твердость.

– Нет-нет, пусть лучше он останется дома. И, что бы ни случилось, я сам позабочусь об этом.

– Очень хорошо, сэр, – произнес Билл с довольным видом и добавил так раскатисто, что эхо его слов смолкло лишь после того, как он вышел из комнаты: – Спокойной ночи, сэр.

Джинджер лежал у огня в кабинете Генри, что случалось нечасто с тех пор, как он открыл для себя несравненные преимущества коробки с опилками. Он урчал, как всегда, когда находился в обществе Генри. Время от времени он вытягивал лапы, словно пытаясь устроиться еще удобнее, или приоткрывал глаза и смотрел на Генри с выражением, которое тот называл «блаженным», как бы намекавшим на его мистические, но ничуть не грозные прозрения, относящиеся к прошлому, настоящему и будущему.

«Я не стану его тревожить, – подумал Генри, выключая свет, – пусть остается, где хочет. А если захочет к двери в погреб, найдет дорогу».

Следующим утром, в восемь, как обычно, появился Билл. Он подал Генри ранний чай, потом раздвинул занавески.

– Так что вот! – сказал он.

Генри и раньше слышал такую ремарку, но никогда не мог понять ее смысла.

– Так что что? – спросил он.

– Новый день, – пояснил Билл.

Генри, в который раз испытывая замешательство от неспособности предвидеть столь очевидный ответ, сел на постели ровнее и посмотрел в окно. Начинался хмурый ноябрьский день, но Билл, казалось, и не думал хмуриться.

– Боюсь, у меня для вас плохая новость, – сообщил он.

Генри попытался собрать разбежавшиеся мысли, но их словно застлал туман. Как Билл может быть таким бестактным?

– Полагаю, вы хотите сказать, что уходите? – спросил он, протягивая руку к чайнику.

– О, нет, мистер Китсон, гораздо хуже.

«Что может быть хуже?» – безотрадно подумал Генри и озвучил эту мысль:

– Что может быть хуже, Билл?

– Гораздо хуже.

Восемь часов утра – не лучшее время для получения плохих новостей, особенно когда совершенно не представляешь, о чем речь. Генри оставил чайник в покое и откинулся на подушки.

– Скажите же мне, – велел он.

– Что ж, мистер Китсон… – Билл стоял спиной к свету и раскладывал на стуле одежду Генри. – Сказать по правде…

– Ну, говорите же, Билл.

– Сказать по правде, – повторил Билл, словно имелась особая категория правды, более значительная, чем все прочие, – Джинджер умер.

– Боже правый! – воскликнул Генри, ожидавший услышать о каком-нибудь космическом ядерном катаклизме, грозившем ему лично, и повторил с облегчением: – Боже правый!

А затем вспомнил, как Джинджер прошлым вечером сидел на коврике перед камином и урчал, повышая громкость всякий раз, когда Генри смотрел в его сторону.

– Бедный Джинджер! – сказал он.

– Да, сэр, мне тоже его очень жаль. Джинджер был хороший старый кот. Не желаете взглянуть на него, мистер Китсон?

– Что, сейчас?

– Сейчас или когда угодно. Он там, недалеко.

Генри встал с кровати, надел халат и спустился за Биллом на первый этаж.

– В обычном месте, – сказал Билл.

Внизу было темно, и они включили свет. Джинджер лежал в коробке с опилками и выглядел таким довольным, совсем как живой, вот только его голова казалась свернутой набок.

Генри нагнулся и погладил его холодную шерсть, почти готовый услышать знакомое урчание, а потом вернулся наверх.

– Вчера вечером он был в полном порядке, – сказал он Биллу.

– О, да, сэр, но с животными всегда так, как и с людьми, если вы меня понимаете. Нынче здесь, завтра там.

Генри ощутил горечь утраты, поджидающую каждого из нас в ту или иную минуту.

– Но вчера вечером он был в полном порядке, – повторил он.

– Да, – ответил Билл, – но он был очень старый. Каждому отпущен свой срок.

В уме Генри шевельнулось недостойное подозрение, но он тут же его отмел.

– А теперь и вы меня покинете, Билл, – сказал он.

– Ну нет, сэр, – бодро отозвался Билл, – я все обдумал и решил не уходить. Так-то вот, если вы не против.

Волна облегчения – по-другому не скажешь – захлестнула Генри.

– Пожалуйста, оставайтесь, – попросил он. – Пожалуйста, оставайтесь, Билл.

– Останусь, мистер Китсон, – ответил Билл и добавил с воодушевлением в голосе: – На обед у нас будут котлеты. Не возражаете? – У него что-то случилось с голосом, и вместо «котлет» прозвучали «кадеты».

– Не желаете выпить, Билл? – спросил Генри. – Или еще слишком рано?

– Не откажусь, – ответил Билл.

И в его угольно-черных глазах загорелся огонек.

Просьба не трогать[143]

Вивиан Воспер был холостяком и проживал в небольшой малоэтажке в одном из неблагополучных районов Лондона. Все районы Лондона так или иначе неблагополучны, но этот выделялся особо. Квартиру Вивиана грабили дважды, и во второй раз какие-то типы в масках избили его и связали, так что он сумел распутать веревки и освободиться лишь после часа (если не больше) отчаянных усилий, доставивших ему немалые неудобства не только в виде содранной кожи, но и нервного срыва. Полиция, когда он смог ее вызвать, была, как всегда, очень добра и участлива. Его спросили, нет ли у него шока, и он сказал «нет», но он ошибся, поскольку, едва полиция отбыла, пообещав ему сделать все возможное для поимки преступников, как его стала бить дрожь и пришлось вызывать врача ни свет ни заря – впервые в жизни.

Так или иначе, он остался жив и не понес значительных убытков, поскольку не владел ничем значительным, не считая стоявших в буфете нескольких бутылок алкоголя, которым бандиты беззастенчиво угостились, а потом облегчились на пол в гостиной, как это принято у бандитов. При содействии домработницы, пришедшей в восемь часов утра, Вивиан навел порядок в комнате, но вонь не выветривалась еще несколько дней, как и не поддающийся описанию запах насилия, который остается в доме после всякого грабежа со взломом.

Затем началась суматоха с обращением в страховую компанию по поводу утраченных ценных предметов – не только алкоголя, стоящего в наши дни недешево, но также столового серебра, вазочек и разных сувениров.

И хотя его не слишком потревожило первое ограбление (он спал и даже не проснулся, а узнал о случившемся только наутро), второе не прошло незамеченным из-за насилия и нервного потрясения, не говоря об утрате дорогих ему вещей, и им, подобно герою рассказа Эдгара По «Бочонок амонтильядо», овладела жажда мести.

Именно этот рассказ подал ему идею, и хотя у него не было ни бочонка амонтильядо, ни погреба, где можно было бы замуровать негодяев или «злодеев», как иногда выражается полиция (этаким книжным словом), у него тем не менее имелось несколько бутылок хереса амонтильядо, и он решил их использовать как приманку. Он подмешает в них яду, но какого и как?

Много лет назад (теперь ему было за шестьдесят) он коллекционировал бабочек, и с тех пор у него сохранился пузырек цианистого калия, которым он освежал (если так можно сказать) испарявшуюся субстанцию в гипсовом основании своей морилки. В те далекие времена цианистый калий отпускали без рецепта в любой аптеке, надо было лишь расписаться в аптекарском «журнале ядов», но у него оставалось достаточно этого средства, чтобы хватило на несколько шаек грабителей.

Коллекционировать бабочек он перестал уже очень давно. Его почему-то особенно привлекали ночные бабочки, и не только из-за их широкого разнообразия – около трех тысяч видов против всего лишь семидесяти дневных. Конечно, среди ночных бабочек попадалось немало невзрачных: к примеру, в семействах совок и лишайниц все бабочки различались только оттенками серого и представляли интерес исключительно для экспертов, к которым Вивиан не имел оснований себя причислять. Но встречались среди них и весьма впечатляющие экземпляры. К примеру, коконопряд дубовый, с его странной способностью (вот кто подал идею радара) привлекать половых партнеров за много миль; и восхитительные бабочки-медведицы; и коконопряды рода lasciocampa quercifolia, которых Вивиану так и не посчастливилось поймать; и хохлатки, восхитительные создания, с зелеными гусеницами, норовистыми и агрессивными по натуре, ткущими своими мягкими шелковистыми язычками прочные непроницаемые коконы из твердой коры тополей.

И, конечно, бражники, все бражники. Судьба не раз улыбалась Вивиану, давая возможность поймать вьюнкового бражника (sphinx convulvuli), этого редкого, высокого гостя, но ни разу, как бы тщательно он ни осматривал картофельные поля, ему не удалось обнаружить ни личинки, ни имаго (как называется взрослая стадия насекомого) мертвой головы (acherontia atropos), о которых говорят, что они издают громкий писк, если их потревожить.

Глядя на бутылочку с ядом, так долго простоявшую без дела, Вивиан думал об этих созданиях (теперь, из-за широкого применения бытовой химии, встречающихся гораздо реже), которых он любил и однако же обрекал на преждевременную смерть: он прикалывал их к доске с распростертыми под неестественным углом крылышками, когда-то свободно носившими их по воздуху, а когда они застывали в нужном положении, перемещал их в другой, еще более элегантный склеп.

Смерть настигала их безболезненно, в этом он был уверен: легкое трепыхание крылышек над ядовитым раствором – и все было кончено. Один раз он попробовал усыплять их настойкой из перемолотых листьев лавра, но тогда они умирали гораздо дольше.

Они не причиняли ему вреда, и, когда он размышлял об их несчастных тельцах, медленно превращавшихся в прах на стеклянных полках в шкафу, куда уже давно никто не заглядывал, ему становилось не по себе. Но грабители еще как причинили ему вред: они не только ограбили его и избили, но и обездвижили, словно он был какой-нибудь бабочкой, бездушно бросив его на произвол судьбы – освобождаться собственными силами или умирать. «Вы лучше многих малых птиц»[144], – сказал Христос, а Вивиан был убежден, что он лучше многих бабочек.

Он откупорил бутылочку и осторожно, очень осторожно вдохнул ее содержимое. Да, знакомый миндальный запах, приятный, но смертельный. Вивиан отвел нос подальше. Лучше не рисковать. Бедные бабочки, ночные и дневные, не могли отвести своих носиков или хоботков: последним, что они видели в своей жизни, была неумолимая бутылочная пробка.

Вивиан мысленно перенесся в те времена, когда считал чуть ли не личным триумфом поместить пурпурную ленточницу – его пальцы плотно сжимали ее беспомощные крылышки – в камеру смерти, миниатюрный макет тех самых газовых камер, которые позже активно использовал Гитлер. «Зачем я это делаю? – спросил себя Вивиан, надежно закупоривая бутылочку с цианидом и направляясь к элегантной, радовавшей глаз бутылке амонтильядо. – Зачем я это делаю? Разве на меня это похоже? Мне еще никогда не хотелось причинить вред кому-то – за исключением нескольких насекомых, и я никогда не считал, что причиняю им вред, я их просто коллекционировал, как и многие натуралисты. Неужели я так изменился? Стал другим человеком из-за каких-то бандитов, от которых каждый второй из моих знакомых, имевших куда более ценные вещи, пострадал сильнее меня? Не будет ли лучше, – размышлял он, сжимая в руке полупустую бутылочку и приближаясь к большой, доверху полной бутылке амонтильядо, – выкинуть эти мысли из головы? Если насилие и вправду, как теперь говорят, заложено в человеческой природе, кто я такой, чтобы негодовать, став его жертвой? То есть, – он поспешно поправил себя, – негодовать, пострадав от рук других людей? Конечно, если бы я решил, – он быстро взглянул на бутылочку у себя в руке, – не совершать насилия, а лишь отплатить им по заслугам, это было бы лишь подтверждением хорошо известного всем закона, гласящего, что всякое действие рождает соответствующее противодействие».

Откупорив бутылку хереса, Вивиан подумал, что надо бы отпить стакан, для большей убедительности. Напиток был замечательный, какая жалость (он снова подумал с тревогой, как это на него не похоже), что придется потратить такое хорошее вино. И все же придется, иначе… он не посмел додумать эту мысль до конца. Потом взял маленькую бутылочку, казавшуюся еще меньше по сравнению с большой, и вылил в вино примерно столовую ложку ароматного зелья, после чего закупорил обе бутылки.

Он сказал себе, что это так, ерунда. Просто шутка. «Утром я увижу все в другом свете и вылью обе бутылки в раковину, а пока лучше принять меры предосторожности». Он написал на клейкой бумаге крупными буквами: «ПРОСЬБА НЕ ТРОГАТЬ», – и приклеил листок к бутылке хереса, которую поставил на видное место, на столик для напитков, чтобы ни днем, ни ночью никто не мог не заметить его предупреждение.

Он отправился в постель, но заснуть не смог, поскольку его нервная система, взбудораженная мыслью о таком губительном чувстве, как месть, отомстила самой себе, вызвав у него острый приступ несварения, настолько острый, что он стал опасаться, что в какой-то момент этой авантюры – возможно, когда переливал цианид в бутылку хереса – коснулся смертоносной жидкости и, «выставив палец, поднес к своей черепушке», как написал в одном романе Мередит[145], другими словами, коснулся своей головы. А где голова, там и рот, и тогда…

Он вставал два или три раза за ночь и спускался в гостиную, где держал спиртное, просто чтобы убедиться, что бутылка на месте и ее пробку не прогрызла, к примеру, мышь, поскольку с тех пор, как он увлекался бабочками, Вивиан развил в себе почти буддистскую любовь ко всему живому. Но нет, пробка была нетронута и не погрызена, хотя бутылка амонтильядо маячила в комнате так, словно кроме нее там больше ничего не было. Наконец Вивиан принял опасную дозу барбитуратов и только тогда смог заснуть.

Проснувшись следующим утром, он ощутил привычное дурное предчувствие и неготовность встретить новый день. Как правило, это чувство развеивалось, стоило лишь встать с постели, но не сегодня. Ему придется как-то объяснить наличие этой бутылки домработнице.

– Этель, – сказал он, – вам попадались крысы в последнее время?

– Да, сэр, – с готовностью ответила она, – на кухне одна, и довольно большая, я напугалась до одури. В этих старых домах крысам раздолье. С тех пор, как я здесь, сэр, от крыс нет отбоя, я так думаю, они тут плодятся, в подвале, куда мы не заглядываем, уж больно там мрачно. Не будь я к вам так привязана, сэр, я бы давно взяла расчет – если я кого и ненавижу, так это крыс. И не я одна, сэр.

– Я их сам не люблю, – сказал Вивиан, нервозно озираясь. – От них прямо мурашки по коже, правда? И они такие смекалистые, почти как грабители.

– Да, сэр, я уже не раз вам говорила: надо разбросать для них отраву. Понимаю, дело это недоброе, но ведь и крысы не добрее. У меня-то крыс нет, моя квартира современная, не то что эта старина. Она, может, и радует глаз, но вредна для здоровья. А заведись у нас крысы, я не думаю, что хоть кто-то из жильцов остался бы в доме: мы там блюдем чистоту.

Вивиан увидел удачную возможность.

– Ну, вообще говоря, Этель, я как раз обдумывал эту проблему, и у меня возникла идея. У меня в шкафу уже много лет стоит яд. – Он рассказал ей про бабочек. – Так вот, я добавил его в эту бутылку с хересом. – Он взял и поднял бутылку. – Потому что крысы, как мне кажется, неравнодушны к хересу.

– Отродясь такого не слышала, сэр, но они сожрут и выпьют все, к чему не притронется человек.

Он снова поднял бутылку, чтобы Этель могла как следует ее рассмотреть.

– Я написал на ней: «Просьба не трогать». Крысы этого не поймут, – он хохотнул, – но иногда, когда нас обоих нет дома, кто-то может зайти – мойщики окон, электрики и тому подобные люди. У мистера Стэнфорта, нашего соседа, есть ключи, и я совершенно ему доверяю. Вы ведь знаете его, да?

– О да, сэр, мы с ним давно дружим. Через него-то я к вам и попала.

– Я ему очень за это признателен, как и за многое другое. Но что я хотел сказать… Кто-нибудь может зайти ко мне в дом с наилучшими намерениями, соблазниться этой бутылкой – вводить людей в соблазн нехорошо – и потихонечку к ней приложиться. Поэтому я написал: «Просьба не трогать».

– Не уверена, что это их остановит, сэр.

Вивиан признал, что в ее словах был резон.

– Есть и другие бутылки, – он повел рукой в сторону буфета, – есть к чему приложиться. А пока не устроить ли нам ловушку для крыс? Вот только где?

– В кухне, я так думаю. Там они рыскают. Не то чтобы я оставляла что-то съедобное на виду. Но у них нюх на все, что надо и не надо.

– Может, в блюдце? Что угодно, лишь бы нам с вами не отравиться.

– Знаю, сэр. Та китайская мисочка, она-то уж точно не прольется.

– Что ж, берите бутылку, Этель, и посмотрим, что будет. Но осторожнее. Не дышите, пока будете наливать эту отраву.

Она улыбнулась его опасениям и, наполнив миску, вернула ему бутылку, опустевшую примерно на восьмую часть.

Вивиан не умел готовить ничего, кроме яиц к завтраку, хотя их тоже обычно варила ему Этель. В основном он питался в клубе, куда приглашал и друзей, да и сам не отказывался, если его приглашали. В остальных случаях он обедал и ужинал в уединении.

Впрочем, иногда он ел на кухне, если Этель покупала ему что-то вкусное, что не нужно было готовить. Ему нравилось совершать такие набеги на холодильник. Но сегодня – в день крысиной охоты – его пригласили на ужин, так что он перекусил в клубе и не стал заглядывать на кухню.

На следующее утро, после более удачной ночи, чем накануне, Этель приветствовала его с сияющим лицом.

– Знаете, что случилось, сэр?

Вивиан был заинтригован.

– Нет.

– Хотите посмотреть?

Вивиан, не имевший ни малейшего представления, что это могло быть, сказал:

– Да, конечно.

Этель вышла из комнаты и вскоре вернулась, все так же светясь от радости и держа за хвост огромную крысу, размером с кошку.

– Нашла этим утром, сэр, рядом с мисочкой. Должно быть, жажда ее одолела, потому что мисочка наполовину опустела. Но далеко она не уползла, яд свое дело сделал. Она совсем не мучилась, вы даже в голову не берите. Я покажу ее сборщику мусора и спрошу, видел ли он когда-нибудь такую большущую. Но, я думаю, надо долить в мисочку еще хереса, на случай, если другая крыса пожалует.

Наутро еще одного грызуна, неравнодушного к хересу, постигла та же печальная участь. Эта особь была уже не такой крупной, но, когда Этель подняла ее за хвост, она произвела сильное впечатление на Вивиана, лежавшего в постели.

После этого два или три дня грызунов не попадалось, но затем попался еще один – покрупнее двух прежних.

– Все соседи о них судачат, – сообщила Этель. – Здесь, почитай, у всех крысы, и все хотят знать, как вы с ними расправляетесь. Я сказала, это ваш секрет, сэр, но уточнять ничего не стала, без вашего позволения – ни-ни. Я только сказала, он в бутылку что-то там добавляет. Не удивлюсь, если сам мистер Стэнфорт придет к вам по этому делу – так его крысы замучили. Я не обещала, что вы ему все расскажете, сэр, потому что это, можно сказать, секрет фирмы, а вы не нанимались работать крысоловом. Но он так настаивал!

Мистер Стэнфорт жил в квартире в одной из малоэтажек и пользовался всеобщим уважением на их маленькой улице, поэтому большинство соседей доверяли ему ключи от своих квартир, чтобы в случае, если они потеряют свои, он мог бы их выручить в любое время. Или если кому-то доставляли товары или почтальон приносил посылку и никого не было дома, мистер Стэнфорт принимал ценный груз и вручал, как положено, желанный предмет законному владельцу.

Прожив на этой улице двадцать лет, он был известен едва ли не всем соседям, и многие пользовались его услугами, за которые он не взимал никакой платы, но не отказывался от чаевых, служивших приятной добавкой к его пенсии.

Мистер Стэнфорт знал не только жильцов всех ближайших домов, он знал по имени или в лицо многих визитеров, многих курьеров и всех домработниц, у кого они были. Что и говорить, он являл собой кладезь ценных сведений, зная обо всех жильцах гораздо больше, чем любой из них друг о друге; а поскольку раньше он служил в полиции, у него был наметанный глаз на незнакомцев, особенно на подозрительных незнакомцев, появлявшихся в округе. Однако он не был ночным сторожем, а если учесть, что большинство грабителей (пусть и не все) орудуют по ночам, он не мог опознать злоумышленников, дважды вламывавшихся в квартиру Вивиана. Впрочем, он сказал, подтверждая их давнюю дружбу, что у него есть догадка и он ее обдумывает.

– Это мог быть кто-то, кто знает ваш дом, – проговорил он довольно хмуро, – ведь после того, как они вас связали, они, похоже, сразу нашли, где что лежит, а потом быстренько убрались. Так вы мне сказали, мистер Воспер.

– Вы совершенно правы, – кивнул Вивиан, с новой досадой вспоминая долгую тишину, в которой он пытался, проникаясь то надеждой, то отчаянием, распутать веревки. – Но среди моих друзей нет грабителей.

– В наши дни никогда не знаешь, – задумчиво произнес мистер Стэнфорт, – никогда не знаешь. Так что у вас ко мне за дело?

Вивиан уже почти забыл, зачем позвонил мистеру Стэнфорту и попросил его заглянуть к нему, когда будет время. Он оглядел свою гостиную, пытаясь вспомнить.

– Ах, да, – сказал он, взял бутылку хереса и протянул ее мистеру Стэнфорту. – Там кое-какой химикат, которым я травлю крыс.

У мистера Стэнфорта заблестели глаза, когда он взял в руки бутылку.

– До меня, конечно, дошли слухи, сэр, – с чувством проговорил он. – Мы все уже наслышаны, как вы сумели избавиться от дюжины крыс.

– Ну, не дюжины, но пять-шесть было.

Мистер Стэнфорт, похоже, огорчился, узнав о столь скромных потерях в стане неприятеля.

– Они кишмя кишат в этих допотопных домах. Я сам от них намучился, так что знаю. – Он положил руку на пробку. – Можно мне нюхнуть, сэр?

– Да, – сказал Вивиан, – но осторожно, осторожно, это очень опасно, поэтому я тут надписал, – он указал на этикетку, – «ПРОСЬБА НЕ ТРОГАТЬ», на случай, если кто-то заглянет, когда меня не будет дома, и соблазнится сделать глоток. Людей не стоит вводить в соблазн. Вы, мистер Стэнфорт, знаете, кому можно доверять, а кому нет, не считая этой компании, но мы все иногда поддаемся соблазну, особенно люди рабочие, которых мучает жажда, когда они доставляют на дом товары…

– О да, мистер Воспер, я понимаю, о чем вы.

– Вы за ними присматриваете, насколько возможно, но за всеми не уследишь, так что я решил вам сообщить, а то мало ли что.

– Совершенно верно, сэр, и я намекну, где сочту нужным. – Он сделал паузу. – А рецепта у вас нету, сэр? Среди наших соседей немало таких, не говоря обо мне, кого замучили крысы, и меня часто спрашивают: «И как это мистер Воспер от них избавился?»

После некоторого колебания Вивиан все ему рассказал.

– Но в наши дни достать цианид непросто. У меня он остался еще с тех пор, когда я коллекционировал бабочек. А теперь аптекари довольно строго за этим следят. Но попытка – не пытка.

– Я приму к сведению, сэр. Вы не возражаете, если я расскажу кое-кому, кого тоже мучают крысы?

– Вовсе нет, мистер Стэнфорт, только предупредите, что это опасно.

Дни шли за днями, и ничто не нарушало покоя Крысиного дома (как с горькой иронией называли теперь обиталище Вивиана). С крысами было покончено: эти, несомненно, умнейшие из всех животных, с инстинктом выживания, намного превосходящим человеческий, передали своим товарищам, что Крысиный дом надо обходить стороной. Больше никто не шуршал и не скребся в стенах, теперь не приходилось гадать, кто это там – крыса или мышь, или еще какая тварь пострашнее.

Исчезновение крыс возымело одно сомнительное последствие для Вивиана: у них с Этель пропала всегдашняя тема для разговоров. Иногда она забывалась и начинала: «Если бы не эти ужасные крысы…» А затем, вспомнив, что крыс больше нет, обиженно замолкала, словно их отсутствие угнетало ее даже больше, чем былое присутствие.

– Эти крысы, – сказала она со значением, – отпугивали грабителей.

– Как это, Этель?

– Ну, большинство грабителей боятся крыс не меньше нашего.

– Может, и так, но с улицы не видно, есть ли в доме крысы.

– Они все разнюхают заранее. Крысы и грабители похожи, вам ли не знать, сэр. И те и другие живут за чужой счет и невесть как обо всем узнают друг от друга.

Вскоре у нее нашлись новые причины для недовольства – промахи Вивиана в том, что она считала его заведенным распорядком: то он забывал сложить грязную одежду в корзину для белья, то клал вещи не на свои места, так что ей приходилось тратить уйму времени, чтобы их отыскать. Но это была не более чем рябь на гладкой поверхности их отношений – протесты и выступления против того, что он воспринимает ее услуги как должное. И она не раз говорила:

– Я вот что скажу, мистер Вивиан, вы избавились от этих крыс, а это не под силу большинству из нас.

Вивиан обдумал сложившуюся ситуацию и пришел к выводу, что чем больше времени проходило после двух ограблений, тем меньше значения он им придавал и уже почти не допускал возможности повторения чего-либо подобного. Пожар может случиться в одном доме дважды, но не трижды. Однако принципы вероятности, при всей их переменчивости, говорили против такого подхода: ведь беда обычно не приходит одна. Вивиан усилил, насколько было возможно, меры предосторожности против грабителей: забрал парадную дверь и два окна на первом этаже кружевными решетками, как издавна делают венецианцы, более прагматичные в подобных вопросах, и стал надеяться на лучшее.

Он, конечно, понимал, что в обществе «вседозволенности» жертвой, если такое понятие применимо к нему, является слабый. Ему следовало удвоить меры предосторожности для охраны своей собственности от совершенно естественных и, согласно утверждениям некоторых психиатров, достойных едва ли не одобрения усилий грабителей. Приходя домой после ужина с другом, он не без удовольствия осматривал изысканный декор решеток, при помощи которых рассчитывал воспрепятствовать планам воров, следовавших своему естественному и похвальному побуждению подчинить его и завладеть его собственностью. Вседозволенность стала моралью современного общества, и при всем своем несогласии с этим Вивиан испытывал легкое чувство вины оттого, что пытался ей противостоять.

На буфете у него в гостиной по-прежнему стояла, среди прочих аперитивов, бутылка с надписью «Просьба не трогать». Никто ее и не трогал, кроме крыс, которые давно перевелись. Глядя на нее и отмечая, что уровень жидкости все еще держится под буквой «П» в слове «Просьба», Вивиан испытывал облегчение, но вместе с тем и (почему-то) легкое разочарование.

А затем настала ночь (часы показывали около трех), когда случилось неожиданное. Из своей спальни, располагавшейся прямо над гостиной, он услышал непонятные звуки: тихое шарканье, скрип мебели и периодический шепот. Что делать? Он выбрался из постели, запер дверь спальни, закрыл окно так тихо, как мог, и вернулся в постель, хотя, конечно же, не собирался спать. Телефон был у него под рукой – не позвонить в полицию? Нет, взломщики услышат и либо скроются с добычей, либо вломятся к нему в спальню (проникновение со взломом!), снова его изобьют и свяжут. Полицейские сами говорят, что в подобных случаях – когда речь идет об опасных преступниках, – благоразумие прежде всего. Натянув одеяло на голову, он притворился спящим и стал надеяться, что те, кто внизу, не услышат, как колотится его сердце-обличитель.

Укрывшись от посторонних глаз и отгородившись от посторонних звуков, он едва слышал, что творилось внизу. Но, когда он выглянул из-под одеяла и прислушался, ему показалось, что звуки смолкли. Грабители, несомненно, ушли, забрав с собой то, что их предшественники заботливо для них оставили. Да, тишина была полная. Ни к чему запирать стойло, когда лошадь убежала, но Вивиан почувствовал, что наконец может набрать 999[146] без угрозы для здоровья и жизни. Он рассказал о случившемся, и дежурный полицейский заверил его, что к нему приедут через четверть часа.

Это известие внезапно вселило в Вивиана уверенность, и не только уверенность, но и любопытство. Ему захотелось увидеть, что же все-таки забрали воры. Что они оставили, стало понятно, едва он приоткрыл дверь гостиной, по запаху фекалий. Зажав нос, он открыл дверь пошире. И тут же захотел закрыть ее и броситься наутек, так как увидел следующее: два человека в масках склонились над третьим, со снятой маской. Он лежал на полу, раскинув руки в стороны и скрестив ноги, как у статуй крестоносцев, макушкой к двери, задрав подбородок. Своей позой и неподвижностью он напомнил Вивиану бабочку на доске.

Двое склонившихся над ним подскочили.

– Мы оставим его тебе, начальник, – сказал один из них.

И не успел Вивиан ответить, как они отпихнули его и метнулись к входной двери, которую предусмотрительно оставили открытой, невзирая на все ухищрения Вивиана, и вслед за тем он услышал рокот машины, заводящейся и удаляющейся по тихой улице. Из комнаты не доносилось ни звука.

Вивиан имел небогатый опыт столкновения со смертью и не мог понять, жив или мертв распростершийся на полу человек с задранным подбородком. Жив, подумал он, заметив, как тот шевелится, почти как бабочка, пришпиленная к доске и уже давно мертвая, – что-то вроде рефлекторного движения. Наверное, все-таки надо выяснить? Его охватило отвращение: почему этот чертов незнакомец решил умереть у него в гостиной, если он действительно умирал или, может быть, уже умер? Стоя у двери, словно приросший к тому месту, куда его отпихнули грабители, Вивиан чувствовал движение возмущенного ими воздуха и испытывал почти необоримое нежелание входить в комнату и обретать новый опыт, неведомый и чуждый ему, навязанный обстоятельствами. Хотя считать этот опыт неведомым было неверно: всего несколько недель назад он сам лежал в этой же комнате, на том же месте, пытаясь распутать веревки и чувствуя, как с каждым движением теряет силы. Это был век насилия; но теперь не он сам, а кто-то другой выступал в качестве наглядного примера. Кто?

Раздался стук в дверь, которого Вивиан не услышал, и в комнату вошли два полисмена. Увиденное не произвело на них впечатления, и на их лицах не отразилось особых эмоций. Присутствие полиции вселило в него смелость, и Вивиан, до тех пор не отходивший от двери, словно надеясь поскорее сбежать (наверх? на улицу?), вышел на середину комнаты и впервые взглянул в запрокинутое лицо грабителя. Несмотря на такой ракурс, он признал в нем одного своего знакомого – не друга и не врага, просто знакомого, с которым он пару раз перебрасывался замечаниями на коктейльных вечеринках. Это совершенно его поразило, спутав все мысли, и он ухватился за край стола, чтобы не упасть.

Сержант нагнулся над грабителем, приложил ухо к его груди, затем выпрямился.

– Боюсь, он уже мертв, но мы все равно обязаны вызвать неотложку. Можно от вас позвонить, мистер Воспер?

– Конечно. – Вивиан удивился, что сержант знает его фамилию.

– Они будут здесь через несколько минут, – сказал сержант, положив телефонную трубку на место, – а пока могу я задать вам пару вопросов?

– Конечно, – машинально ответил Вивиан.

– Должен вас предупредить: все, что вы скажете, может быть использовано в качестве доказательства при расследовании.

– Да, конечно.

– Этот человек был грабителем, на что указывает его маска.

– Да, – согласился Вивиан, взглянув с неприязнью, добавившейся к ужасу, на безжизненное черное тело. – С ним были еще двое, тоже в масках, но они убежали, когда увидели меня.

– Вам повезло, – сказал сержант. – А теперь, мистер Воспер, может быть, вы нам расскажете что-то еще?

Вивиан ощутил внезапную слабость.

На буфете стояла бутылка виски и еще один стакан.

– Вы со мной выпьете? Только, ради бога, не трогайте это. – Он указал на полупустую бутылку и полупустой стакан на столе.

– Это против правил, – сказал сержант, – но мы не откажемся.

Они втроем выпили неразбавленный виски.

– Ваше здоровье!

– Я так понимаю, в той бутылке яд, – сказал сержант, держа стакан у губ. – Зачем?

– О, это от крыс. Я с ними намучился, как и все на нашей улице. Но я от всех своих избавился.

– От всех крыс?

– Да. Их было восемь. Почти все соседи хотели узнать мой рецепт, но им никогда не достать нужных ингредиентов.

– Почему? Херес купить несложно.

– Зато аптекари теперь осторожней, чем раньше.

Какое-то время трое мужчин молча потягивали выпивку. Затем сержант с усмешкой обратился к напарнику:

– На вкус ничего, Фред, что скажешь?

Фред кивнул с одобрением.

– Но если мы оба свалимся замертво, – шутливо проговорил сержант, повернувшись к Вивиану, – вам отвечать, вы же понимаете.

– Ну нет, – возразил Вивиан, пытаясь ему подыграть, – я же не нарушаю устава.

Сержант улыбнулся и, все еще продолжая улыбаться, опустил взгляд на тело, распростертое на полу.

– Вы не знаете, кто это? – вдруг спросил он.

Лучше не пытаться обмануть полицию.

– Да, знаю, я иногда видел его на вечеринках, и он пару раз заходил ко мне в гости.

– Значит, он знал, где здесь что?

– По-видимому, да, – ответил Вивиан. – Но тут и знать особо нечего. – Он соединил пальцы рук, изображая крохотные размеры своего жилища.

– Вы, случаем, не сами его впустили? – спросил сержант, внимательно глядя на тело, вытянутая рука которого, со сжатыми пальцами, словно тянулась к ножке стула сержанта. – Симпатичный малый, точнее, был когда-то.

– Не понимаю, о чем вы, – сказал Вивиан. – Они сами взломали дверь, когда я спал наверху. Это все, что мне известно.

– Забудьте, – примирительно произнес сержант. – Без обид, но мы обязаны задавать такие вопросы. Вы бы удивились, мистер Воспер, узнав, как много мужчин, живущих одиноко, как вы, жалуются на взломщиков, которые на деле вовсе не взломщики, а, как бы это сказать, взломщики по приглашению.

– Тогда как вы объясните маску? – спросил Вивиан, глядя на хлипкую вещицу, колыхавшуюся на сквозняке.

– Никогда не знаешь, что придумают люди, – сказал сержант. – Маска не всегда значит то, что должна. Я мог бы носить эту форму, – он коснулся знаков отличия на своей куртке, – и вовсе не быть полисменом.

Вивиан недоверчиво уставился на него.

– Да, бывает и такое, мистер Воспер, так что нам приходится быть въедливыми. Я это возьму, – не изменившись в лице, он нагнулся и поднял маску, показавшуюся еще тоньше в его толстых пальцах. – Может, вы знаете, как его зовут?

– Знаю, – подтвердил Вивиан и назвал имя.

– Я так и думал, – сказал сержант, – так и думал. Мы с некоторых пор к нему присматривались.

– Я еще вам понадоблюсь? – спросил Вивиан.

– Возможно, возможно. Но ничего серьезного. Идите спать, мистер Воспер, – разрешил сержант.

– А как же входная дверь?

– Мы ее починим и поставим своего человека. – Он снова взглянул на Вивиана. – Вы меня не помните, но я приходил к вам в прошлый раз, когда грабители избили вас и связали. Вы были в неважной форме, если можно так выразиться.

– Не помню, – сказал Вивиан, – я мало что помню после того, как они на меня набросились.

– Я тогда еще не был сержантом, – задумчиво проговорил полисмен и не без гордости взглянул на три полоски на своем рукаве. – Теперь, надеюсь, буду старшим инспектором, когда вы снова ко мне обратитесь, мистер Воспер.

Зазвонил дверной звонок, хотя в этом не было необходимости – входная дверь, как и дверь в гостиную, была открыта, – и напарник сержанта впустил двух человек, с виду типичных головорезов.

– Забирайте его, – велел сержант. – Думаю, с ним можно не слишком-то церемониться.

Двое мужчин наклонились и привычным жестом подняли труп так невозмутимо, словно выносили мебель.

Однако Вивиан почувствовал, как из его комнаты на чистый ночной воздух вышло что-то, совсем не похожее на мебель.

– Вот и все, я так думаю, – сказал сержант. – Вы избавились от восьми крыс? Или от девяти, вы сказали?

– От восьми, – сказал Вивиан.

– Что ж, надеюсь, больше они вас не потревожат, мистер Воспер. И вот еще что: не возражаете, если я сам запру дверь гостиной? Это для вашей безопасности и чтобы потом впустить нашего криминалиста. Просто рабочая формальность. Он заглянет рано утром, наверняка раньше, чем вы встанете.

– Конечно, пожалуйста, – согласился Вивиан, вставая вместе с сержантом.

Он подождал в коридоре, пока сержант закрыл дверь гостиной и убрал ключ в карман.

– Восемь крыс лучше, чем девять, не так ли? – сказал он. – Спокойной ночи, мистер Воспер.

«Мне отмщение, и аз воздам, говорит Господь»[147]. Вивиан размышлял над этими словами, поднимаясь наверх и собираясь принять снотворное. Оно не содержало цианистого калия, но все равно было ядом.

Месть, месть. Чувство такое же древнее, как ревность, которая часто его вызывает. Это чувство овеяно почтением, оно одного возраста с родом человеческим, и провозгласить себя свободным от него равносильно отречению от человеческой природы, это столь же немыслимо, как провозгласить себя свободным от любви, которая, как и ревность, вызывает желание мести.

Сколько историй прошлого, сколько реалий настоящего замешано на мести! Вивиан едва ли мог вспомнить что-то, где бы не присутствовало это чувство. Даже Новый Завет, это идеалистическое видение лучшего мира, не свободно от мести – сам Христос проклял бесплодное фиговое дерево. «Месть сладка, благоуханны все мои деянья», – сказал или пропел герой одной из опер Гилберта и Салливана[148], вне всякого сомнения, с игривой иронией, но и со знанием жизни.

Вивиан рассчитался со своими мучителями, и виновные пострадали за виновных. Ruat coelum, fiat justitia![149] Правосудие свершилось, и он, Вивиан, стал его орудием.

Стоило ли этому радоваться, стоило ли гордиться? Он не знал, как не знал и того, поверил ли сержант его истории о крысах. Но на этот счет он был спокоен. Его домработница, обнаружившая садистские наклонности, отрезала крысиные хвосты и повесила их на проволоку, чтобы, как она сказала (и, возможно, была права), крысам не пришлось повторять дважды, и тем более восемь раз, что сюда им лучше не соваться. В случае чего она подтвердит его слова, как и мистер Стэнфорт, вахтер. Даже соседи Вивиана, страдавшие от крыс и тщетно пытавшиеся разузнать рецепт крысиной отравы, подтвердят его слова. Так что подозрения сержанта, если они у него и возникли, будет легко развеять.

Но окажутся ли крысы в человечьем обличье, взломщики, повадившиеся на их улицу, такими же понятливыми? Вивиан очень на это надеялся. Он ведь не мог повесить на проволоку их хвосты, потому что, насколько он знал, они бесхвосты. Но у них, как и у крыс, есть свой «телеграф», а мир слухами полнится.

Вивиан потер плечи и прочие части тела, все еще болевшие (он сомневался, что эта боль когда-либо пройдет) после визита к нему прежней шайки – сколько недель тому назад! Что ж, если один бандит получил по заслугам и отмучился раз и навсегда, тем лучше для него. Как и почему он связался с плохой компанией? Зачем он сказал им – и ввел в заблуждение, ведь его уже обчистили раньше, – что в доме Вивиана есть чем поживиться? Когда он заходил к нему в гости пропустить стаканчик, он, должно быть, приметил наметанным глазом какие-нибудь приятные безделушки. Теперь их больше нет, как нет и его наметанного глаза, навеки закрывшегося в мертвецкой.

В аптечке Вивиана, частично скрытая за рядами безобидных лекарств, стояла полупустая бутылочка цианида, которую сержант забыл конфисковать. Поддавшись внезапному побуждению, Вивиан спустился вниз. Гостиная была закрыта, но он нашел в подвале еще одну бутылку амонтильядо. Он отнес ее в ванную, держа в руке штопор, открыл дверь и окошко и включил воду. Затем дрожащей рукой вылил немного хереса в раковину и долил в бутылку цианида.

Кто это сделал? Кто это был? Какой-то другой Вивиан, которого он и сам не знал. Но, наклеив на бутылку хереса бумажку с надписью (на этот раз красными чернилами) «ПРОСЬБА НЕ ТРОГАТЬ» и осторожно вдохнув миндальный аромат, он испытал неизъяснимое, блаженное упоение.

Дом, милый дом[150]

Это действительно был его старый дом, он это понял, едва переступив порог, хотя и не помнил, кто ему открыл. Да и кто в те давние дни замечал, кто открывал ему дверь? Должно быть, кто-то из родительских слуг, то и дело менявшихся. К тому же он нечасто бывал у родителей, много путешествуя, но само ощущение, чувство дома, помимо узнавания внешних очертаний – передней, зала для гостей, – было абсолютно ясным, словно знакомый запах, только это был не запах, а сочетание мыслей, чувств, переживаний – дыхание прошлого, совершенно отчетливое, неотделимое от него, как и прежде.

Он не стал задаваться вопросом, зачем он здесь (это казалось таким естественным) и вслед за тем вспомнил, что ожидает гостью – на ужин, на выходные, – свою близкую подругу, которую его родители не знали, хотя знали о ней и ждали ее с нетерпением.

Какое было время года? Какое время суток? Вечернее определенно, поскольку свет, проникавший в холл сквозь большое выходившее на север окно, был разбавлен сумерками и не столько вырисовывал предметы мебели, так хорошо ему знакомые, сколько выхватывал их размытые, туманные, почти бесплотные очертания. И однако он безотчетно их узнавал – во всех подробностях, словно они были залиты светом, – пожалуй, даже еще подробнее, потому что они состояли из одной субстанции с его памятью.

Но пока он пребывал под впечатлением их призрачных чар, ощущая свою неразрывную связь с ними, у него возникла другая мысль, более практическая и неотложная: где Хелен Фезермор, виновница этого торжества и причина его столь внезапного возвращения в свой старый дом? Ей требовалось внимание, и это была его обязанность, ведь Хелен не знала остальных гостей, бывших, как он полагал, его родственниками. В большинстве своем они были старше его, хотя он и не был в этом уверен, поскольку еще их не видел – они должны были быть где-то неподалеку, – да и они не знали ее.

Она, конечно, могла опаздывать, хотя опаздывала редко и гордилась своей пунктуальностью, но, возможно, водитель такси, заказанного для нее – они наверняка заказали такси, – не узнал ее на станции, и она бродила по окрестностям с чувством потерянности, свойственным никем не встреченным гостям – что теперь делать, куда идти? – а другого такси на этой маленькой станции нет и не будет. Он так и видел, как она меряет шагами тротуар рядом с небольшой горкой багажа – не такой уж и небольшой, ведь она не привыкла путешествовать налегке, – и с каждой проезжающей мимо машиной все сильнее растворяется в сгущающихся сумерках и в своих собственных мыслях, и тревожный вопрос постепенно захватывает все ее существо: как ей попасть в нужный дом?

А затем, совершенно внезапно, она появилась – не перед ним, а за спиной у него, совсем рядом, больше как ощущение, нежели как живой человек. Должно быть, кто-то впустил ее в дом, как впустили его самого, но как именно, он не помнил, потому что парадная дверь открывалась в маленькую переднюю, отделенную парой стеклянных дверей от среднего холла, где он стоял.

Но это была она. Да, она. Он обернулся и узнал ее сразу, не столько по лицу, прикрытому темной вуалью, которую она иногда носила, сколько по неизменным очертаниям, столь же присущим ее личности, как и все остальное, что было ею.

– Валентин!

– Хелен!

Должно быть, они обменялись приветствиями с чувством – надо полагать, обоюдным – непроизвольного облегчения, словно провидение избавило их от какой-то чудовищной катастрофы. Он не заметил, как это произошло, но у него возникло ощущение, что ее багаж отнесли куда следует, а вслед за тем ощутил настоятельную необходимость – его разум мог иметь дело лишь с одной мыслью за раз – представить ее другим гостям.

Почему они были в столовой, а не в гостиной? Он не знал, но принял это как должное и оказался прав, поскольку, открыв дверь для леди Фезермор, он увидел их всех под ярким светом люстры: шестеро или семеро, они сидели за столом, не накрытым к ужину, а больше походившим на стол в конференц-зале, где собрался совет директоров (по правде сказать, скучавших, ведь им пришлось просидеть так бог знает сколько).

Они все посмотрели на них, и Валентин, почувствовав, что должен извиниться, как за себя, так и за свою подругу, сказал:

– Вот и мы. Боюсь, мы припозднились. Это Хелен Фезермор. – И он спрятался у нее за спиной, чтобы дать ей возможность эффектно предстать перед обществом, что ей всегда удавалось, как вдруг свет погас, и комната погрузилась во тьму.

И что теперь делать? Социальное сознание Валентина взывало к нему: будь что будет, а он должен представить Хелен другим гостям. Но как, когда он и сам их не видит? Свет, несомненно, скоро зажжется. Но не тут-то было, и он расслышал за столом невнятное бормотание, не предвещавшее ничего хорошего, как будто это он, Валентин, потушил свет.

Хелен, казалось, нисколько не удивилась тому, что ее в почти полной темноте ввели в комнату, в центре которой угадывались размытые очертания голов и фигур за продолговатым столом. Но Хелен была известна своим светским тактом, не раз выручавшим ее в ситуациях куда более серьезных, пусть и менее неожиданных. Ее уверенный настрой передался Валентину, чья решимость окрепла еще больше, когда он почувствовал ее руку в своей (чего никто не мог видеть). Он принялся обходить стол.

– Кто вы? – спросил он, склонившись над головой, первой возникшей перед ним, если можно было возникнуть в таком сумраке.

– Я твой дядя Юстас.

– Дядя Юстас, это леди Фезермор. – Изначально он не намеревался называть ее титул, но ситуация как будто требовала того. – Она приехала к нам на выходные, о чем, я уверен, вы знаете. Позвольте вас познакомить.

Голова повернулась, показав бледную щеку, несомненно, принадлежавшую дяде Юстасу.

– Конечно, мой дорогой мальчик, я очень рад познакомиться с леди Фезермор. Надеюсь, она меня простит за то, что я не встаю, но в такой темноте все-таки безопаснее сидеть.

Его голос дрожал. Сколько ему было лет, дяде Юстасу?

– Пожалуйста, сидите, – сказала леди Фезермор. – Я так надеюсь увидеть вас, когда… когда зажжется свет.

Двигаясь на ощупь, они с Хелен сделали еще пару шагов. Валентин нагнулся над следующей склоненной головой.

– Кто вы? Пожалуйста, простите, что спрашиваю, но здесь так темно, что я не вижу собственной руки, если держу ее перед лицом… моим или вашим, – добавил он, надеясь, что это сойдет за шутку.

– Я твоя тетя Агата.

Ему немало досаждало, что «они» узнавали его, а он их – нет. Но их голоса были другими: тетин, например, казался очень старым.

– Дорогая тетя Агата, я так рад вас видеть, то есть, был бы рад, если бы видел! – Шутка, и он сам понимал это, получилась плоской. – Но я хочу познакомить вас с моей близкой подругой, леди Фезермор, которая приехала к нам погостить на выходные.

– Леди Фезермор? Я, кажется, знаю это имя.

– Да, уверен, что знаете.

– Она была ребенком, когда я…

– Я всю жизнь ребенок, – вмешалась Хелен, – и знаю, что, когда мы увидим друг друга…

– Да? Да? – переспросила старушка, очевидно, тугая на ухо.

– Вы поймете, что преодолели прошедшие годы лучше, чем я.

– Да ну что вы! – сказала старушка. – Я плохо вижу, в смысле, вообще, даже если не темно, а на ваших фотокарточках… не знаю, с каких пор я их не видела… вы всегда точно такая же, как… как всегда.

– Спасибо вам, – сказала Хелен, тронутая больше, чем хотела показать, пусть даже никто бы не увидел.

Они продолжали обход, произнося и выслушивая слова приветствия, пока не добрались до стула во главе стола.

– Простите, – сказал Валентин, обратившись к сидящему на этом стуле, – но кто вы, можно спросить?

– Я твой отец.

Валентину понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя. Интересно, заметила ли это Хелен?

– Дорогой папа, – начал он, – это моя близкая подруга, леди Фезермор. Я тебе много о ней рассказывал…

В этот миг возник невероятный шум, напоминавший треск и взрывы, и зажегся свет, но где именно, было неясно. Только это был не тот свет, что разгоняет тьму: это были какие-то голубые огни, клиновидные, как стрелы, и они пронзали комнату из конца в конец. Валентин сказал себе: «Ну конечно, это же газ!» Много лет назад в доме поменяли газовое освещение на электрическое – против воли отца, который всегда говорил, что «газ дает гораздо лучший свет», – и он распорядился оставить в каждой комнате по газовому рожку на случай, если электричество сломается, как он весьма надеялся. И теперь газ – не обычный газ, а словно огни на старинной ярмарке – проникал в комнату из каждого угла. Голубые стрелы, точно вспышки молний, не освещавшие ничего, кроме самих себя, отбрасывая мертвенное сияние на лица людей за столом.

Валентин сжал руку Хелен.

– Пойдем отсюда! – сказал он.

И в следующий миг они оказались в холле, в безопасности, хотя Валентин не помнил, чтобы они открывали или закрывали дверь столовой.

С глаз долой – из сердца вон. Воспоминания Валентина о произошедшем, то ли из-за мгновенного возбуждения, которое часто стирает подробности невероятного происшествия, то ли по какой-то иной причине, уже размывались, но не пропали совсем, оставив след – ощущение, впечатление, подсознательную убежденность? – и этот след не давал ему покоя. Он не владел этим домом, как он понял теперь, поскольку были и другие претенденты. Но он вовсе не думал, что домом все еще владеет отец. И это лишь сильнее укрепило его новую, растущую озабоченность. Кто бы ни владел этим домом, Хелен пригласил он, и они все это знали, но пока отношение к ней оставляло желать лучшего. Ей не показали ее комнату – кстати, а где ее комната? Наверху, разумеется, но какая именно – восточная или южная?

Он попробовал думать о бытовых удобствах в спальнях и о доступе к ванной, но его мысли спутались. Об этом должен был позаботиться хозяин дома, предположительно его отец, поскольку мать давно умерла – или нет? Ее не было за столом, по крайней мере Валентин так думал, ведь он не успел завершить обход до того, как начался этот газовый фейерверк. Кто-то, конечно, должен был знать, но где этот кто-то? Где хоть кто-нибудь? Ему совершенно не хотелось снова заходить в столовую с этими снопами синего света (насколько он помнил), игравшими на запрокинутых, искаженных ужасом лицах его старших родственников и, возможно, грозившими устроить пожар, невзирая на убежденность отца в безобидности газа.

Остаточные впечатления в подсознании пробудили в нем новую тревогу. Хелен встретили неподобающим образом, ей даже не предложили выпить. Она проделала такое долгое путешествие, с пересадками, а ей не предложили выпить! Она, должно быть, ужас как хотела выпить, так же, как и он сам, у нее наверняка пересохло в горле, как и у него, даже больше, чем у него, если учесть, что ее путь (так ему подсказала мысленная карта) был гораздо длиннее.

Но что именно она хотела бы выпить? Его волновал этот вопрос. «Джин, вермут, сухой мартини», – повторял его разум. Но как он мог ее спросить, если не знал, где напитки? Он даже не знал, есть ли в доме спиртное. И захочется ли пить сухой мартини человеку, чей организм, как и его собственный, уже совсем пересох? К нему вернулись смутные воспоминания о его визитах к ней, когда ему с порога предлагали всевозможные напитки и обо всех его удобствах заботились заранее. А теперь вот такое. Он не очень помнил, что произошло после ее прибытия, и не хотел помнить. Это было слишком тягостно, слишком унизительно. Возможно ли более вопиющее нарушение законов гостеприимства?

Где же она? Если она исчезла в более гостеприимной ночи, он не станет ее винить; но нет, она где-то здесь, хотя где именно, он затруднялся сказать: то ли у него за спиной, то ли слева от него, то ли справа, но точно не впереди, потому что впереди была большая медная посудина (урна? таз? ведро?), в которой рос, сколько он себя помнил, королевский папоротник (Osmunda Regalis) – совершенно неподходящее название для такого невзрачного растения. Если бы только Хелен перестала порхать повсюду и дала ему хорошенько себя рассмотреть! Если бы только она была более устойчивой – в реальной жизни она была очень устойчивой, незыблемой, как якорь. Наконец она перестала мельтешить, словно бабочка – словно бабочка, накрытая его сачком.

– Хелен, – сказал он, пытаясь разглядеть ее лицо под вуалью, – мне страшно неловко, что так получилось, но ведь я не мог знать, как все будет («И сейчас не знаю», – мысленно добавил он). Но что меня особенно волнует, так это то, что ты ничего не выпила. Тебе наверняка нужно выпить с дороги, и я тоже хочу (эти слова так и вертелись у него в голове). Но как нам выпить, и где они… в смысле, напитки? Люди где-то в столовой.

Хелен, насколько он понял, ответила, что ей все равно, выпьет она или нет, но он подумал, что она говорит неправду, да и его самого мучила невыносимая жажда.

Внезапно его посетила идея, подобно вдохновению, охватившему все его существо. Гостиная, ну конечно! Почему он раньше не подумал о гостиной? Поначалу ему показалось вполне естественным, что их с Хелен решили принять («приветствовать» было неподходящим словом) за пустым столом в столовой, но теперь это показалось ему странным: ведь к их услугам была гостиная, традиционное место, где хозяева, кем бы они ни были, встречают гостей. У него в голове тут же нарисовалась гостиная, с ее веселыми желтыми обоями, смягчавшими холодную северную сторону, и, что самое важное, с раздвижным столиком в правом углу, ближе к двери, столиком, на котором стоял поднос со стаканами и напитками, преимущественно безалкогольными, потому что его отец принадлежал к тому поколению, которое и не слыхало о сухом мартини, а только о виски и шерри. Но даже виски или шерри лучше, чем ничего. На данный момент гостиная была единственным решением.

– Хелен, – обратился он снова к лицу под вуалью, – идем в гостиную. Там наверняка что-то найдется, в смысле, что-нибудь выпить. И в любом случае, мы будем одни.

Он решил, что легкий наклон ее головы говорил о согласии, и повел ее вверх на четыре ступеньки и сразу направо, к двери в гостиную с панелями, имитировавшими льняные складки, рассмотреть которые было непросто, поскольку его отец, бережливый во многих отношениях, был особенно бережлив в использовании искусственного освещения. Поэтому вообразите их удивление, когда они открыли дверь, и все залил свет (не газовый), осветив каждый угол комнаты, от пола до потолка, так что даже потолочные балки в итальянском стиле начала девятнадцатого века ничуть не скрывали лепнину на штукатурке. Но не успел Валентин заметить, что раздвижной столик находится на своем месте в углу, как его поразило другое. Вообще-то он привык ничему не удивляться и, что бы ни случалось, принимал все как должное, но чтобы такое…

В комнате стояло шесть или семь детских кроваток, бок о бок или спинка к спинке, и в каждой из них спал ребенок неопределенного возраста и пола. Точнее, они спали, когда Валентин открыл дверь, но яркий свет их разбудил, и они принялись, один за другим, тереть глаза и жалобно хныкать.

Валентин не видел лица Хелен под вуалью, такой плотной, что даже слепящий свет не проникал сквозь нее. Он подумал, что нужно выбираться отсюда: здесь еще хуже, чем было в столовой.

– Пожалуйста, садись, – сказал он, указывая на стул с твердой спинкой, единственный в комнате, стоявший напротив кроваток. – А я сяду сюда. – Он присел на край кроватки рядом с плачущим ребенком.

Не успели они с Хелен заговорить или хотя бы рассмотреть что-то еще, кроме шевелившихся простыней, как в комнату кто-то вошел. Это была медсестра в больничной униформе.

– Что это вы здесь делаете? – спросила она.

Валентин, впервые за много лет, потерял самообладание.

– А вы что здесь делаете? Вы здесь по какому праву? Может, это и не мой дом, но это дом моей семьи, семьи Уолковерс… Никогда не слышали о таких?

Сестра коснулась лба – этот жест мог означать что угодно.

– Да, я о них слышала. Много лет назад корпорация…

– Корпорация? Какая еще корпорация?

– Известно какая. Она купила этот дом у семьи Уолковерс под приют для детей с отклонениями.

– Детей с отклонениями?

– Да, здесь часть из них. И могу вам сказать, что ваше непрошеное присутствие только ухудшает их состояние.

Ее слова подтверждали вой и крики, которые только сильнее раззадорили Валентина.

– Я не верю ни единому вашему слову, – сказал он. – Мои родные внизу, сейчас я позову их и скажу, что вы незаконно проникли в дом. Незаконно, слышите?

Эта неприглядная сцена, происходившая на глазах у Хелен, еще больше взвинтила его нервы.

– Я прикажу, чтобы вас вышвырнули отсюда, – выкрикнул он, – чтобы вы не беспокоили законных хозяев. Я пришел сюда за выпивкой для моей подруги, леди Фезермор…

Валентин резко замолчал: он не станет унижать Хелен, представляя ее какой-то медсестре.

– На столике в углу есть молоко, – сказала сестра. – Пейте, пожалуйста, только не очень шумите.

Валентин подошел к столику, схватил бутылку молока и метнул в сестру. За бутылкой протянулся белесый хвост – то ли жидкость, то ли порошок, – как от самолета в холодной стратосфере, этакий млечный путь. Стеклянный снаряд попал в люстру, и все окутала тьма, второй раз за вечер.

Хелен все еще была с ним. Он сам не знал, как они выбрались из комнаты и из дома, но знал, или думал, что знал, что посадил ее на поезд, следующий в каком-то направлении.

«Где я? – подумал он, и к нему вернулось ощущение его реального окружения – его кровати. – Но почему так хочется пить? – Никогда еще ему так не хотелось сухого мартини. – Хоть бы глоток сухого мартини!»

Все произошедшее, несомненно, было реальным, даже если судить по одним только физическим ощущениям: никогда еще в жизни он не просыпался среди ночи от непреодолимого желания выпить. Он ровнее сел на кровати; где же нужные ингредиенты? Внизу, за запертой дверью. Единственным утолителем жажды, находившимся под рукой, была початая бутылка шерри. Он снова лег, и постепенно его горло и язык вернулись в нормальное состояние.

«Должно быть, мне все это привиделось, – подумал он. – Надеюсь, что и Хелен тоже».

Он представлял ее брошенной на какой-то далекой железнодорожной платформе – ни капли во рту, хоть бы даже капли молока – и еще долго не мог заснуть.

«Так или иначе, – подумал он, – она выбралась из Каслвик-хаус».

Он только теперь вспомнил название своего старого дома.

Тень на стене[151]

Милдред Фэншоу, одинокая женщина чуть за сорок, работала дизайнером интерьеров и пользовалась уважением у широкого круга заказчиков и друзей. Но больше всего многим из них она была известна своими неврозами. Она старательно притворялась, что подшучивает над своими «глупыми» суевериями, как и ее друзья без всякого притворства подшучивали над ней.

– Тебе не встречалась в последнее время одинокая сорока, Милдред? В смысле, без пары?[152]

– Ты не видела в окне новую луну?

– Ты не разбила зеркало?

– Ты там осторожнее, ведь зеркала – твой рабочий реквизит.

И все в таком духе.

Если друзья и дразнили Милдред, то из лучших побуждений: чтобы ослабить тиранию ее суеверий, если такое определение здесь уместно. Друзья обожали Милдред и не допускали мысли, что она выдумывает свои страхи, хотя сами же смеялись над ними. Они считали, что смех помогает справляться с навязчивыми состояниями. Но, как бы друзья над тобой ни смеялись и как бы ты сам ни смеялся над собой, это не решает твоих проблем – их трудно выявить и еще трудней признать, если они спрятаны в самых глубинах твоего подсознания.

По работе Милдред не раз приходилось проводить полдня или целый день, а то и все выходные в домах клиентов, имеющихся или потенциальных. Она не возражала против дневных визитов, они ей даже нравились, но не любила ночевать в чужом доме, потому что, стоило ей остаться одной, особенно в незнакомом месте, как все ее иррациональные страхи сразу же обострялись.

Ее друзья знали об этом и относились к ней с пониманием и сочувствием, пусть даже высказывались в шутливом тоне.

– Нужно окропить дом святой водой, прежде чем просить Милдред остаться!

Джоанна Босток была ценным клиентом и хорошей подругой. Милдред давно работала на нее и знала ее дом, точнее сказать, знала отдельные его части. Холл с двух сторон обрамляли колонны медового цвета, делившие основное пространство первого этажа. Справа располагалась просторная столовая с двумя длинными окнами, которые уравновешивали фасад, слева – парадная лестница с витражными викторианскими окнами, а слева от лестницы – библиотека и гостиная, из дверей которых миссис Босток и ее гости, когда они у нее бывали, расходились по своим спальням, медленно поднимаясь по ступенькам и вежливо уступая друг другу дорогу. «Нет-нет, сначала вы», – после чего холл пустел, и миссис Босток или ее дворецкий, если он у нее был, выключали свет.

Милдред не раз бывала в Крэйвенторпе и хорошо знала его внешнее расположение. Огибая овальную лужайку с фонтаном (говорили, что это Бернини), который должен был играть струями, но не играл, гравийная дорожка вела к парадной двери. Дом, длинный и приземистый, был сложен из прекраснейшего красно-розового кирпича, что, по замыслу архитектора, должно было захватывать внимание зрителя. Выйдя из машины, Милдред, по характеру чрезвычайно пунктуальная, иногда проходила налево, где западное крыло дома, не менее прекрасное, чем фасад, смотрело на сад и тюльпанное дерево – поистине монументальное украшение растительного мира, на которое приезжали полюбоваться многие люди: в дом иногда пускали публику. Оно как будто парило в воздухе! Его цветы, не слишком похожие на тюльпаны, но чем-то их напоминавшие, вызывали экзотическое, почти волшебное очарование! Говорили, что это самое высокое тюльпанное дерево во всей Англии. Неизвестно, так ли это было на самом деле, но Милдред всякий раз при виде его испытывала настоящее благоговение.

Обычно в этом месте, где сад шел под уклон к утиному пруду – говорили, что утки в нем топят лишних утят, – Милдред разворачивалась и шла к парадной двери, чтобы объявить о своем прибытии.

Но иногда она обходила дом по кругу. Его северная и восточная части очень отличались от южной и западной – это были задворки, почти трущобы! Джоанна никогда не спрашивала Милдред, как быть с этими архитектурными наростами, нагроможденными в неведомые времена и не предназначенными для посторонних глаз. Есть мнение, что строители семнадцатого-восемнадцатого веков всегда работали на совесть, но это неправда. Они строили напоказ, на внешний или внутренний эффект. А все, что оставалось вне поля зрения, было им в высшей степени безразлично.

Крэйвенторп был выстроен в форме буквы «E», и его выемки, его пустоты, на которых архитекторы решили дать себе отдых, не давали покоя Джоанне Босток. Как с ними быть? Сделать прибежищем диких птиц? Но у них уже имелся пруд, где они чувствовали себя привольно и предавались своим инстинктам (Джоанна любила самую разную живность). Может быть, устроить газон? Или миниатюрный лабиринт со статуями, нагими и бородатыми, которые склонялись бы над зелеными изгородями, вызывая смех и оторопь у посетителей, пытающихся найти выход.

Джоанна не обращалась к Милдред по поводу этой внешней работы, не предполагавшей ни портьер, ни ковров, ни покраски стен, как не обращалась и насчет восточного крыла, одна сторона которого смотрела на пустое пространство и редко использовалась, разве что только для детей и внуков (Джоанна была вдовой, ее муж умер молодым, оставив ей этот дом и детей в придачу).

Милдред боялась опоздать или приехать слишком рано, и оказалась первой, о ком доложили хозяйке. (Ей почему-то стало легче от того, что Джоанна снова обзавелась дворецким.)

– Дорогая, – сказала Джоанна, – я так рада, что ты приехала раньше всех. Идем же, выпьешь что-нибудь. Я уверена, тебе не помешает.

После обычных объятий хозяйка дома провела гостью в библиотеку, где на стеклянном подносе с позолоченными ручками стояли, поблескивая, бутылки с напитками.

– Ну так что? – спросила Джоанна. – Что будешь пить? – Она была очень радушной хозяйкой.

– Мне самую малость, – сказала Милдред. – Пожалуй, только чуть-чуть дюбонне.

Джоанна налила ей дюбонне, а себе – виски со льдом.

– Дорогая, – сказала она, – я очень рада, что ты приехала пораньше. Я всегда тебе рада. – Она на секунду умолкла и задумчиво добавила: – Ты ведь никогда еще здесь не гостила, нет? Интересно, почему?

– Возможно, потому что ты меня не приглашала, – сказала Милдред, потягивая напиток.

Хозяйка нахмурилась.

– Ну, нет, я уверена, что приглашала, и даже не раз. Но ты всегда так занята… – Она снова замолчала и налила себе еще глоток виски. – Как это жутко, когда тобой завладевает страх! Не тобой, дорогая Милдред, которой неведомы страхи. – Она хохотнула, понемногу пьянея. – Даже перед мельницами, хотя у нас тут их нет, и еще перед уймой вещей. – Она рассмеялась. – Так, что я хотела сказать? – Она как будто прочесывала свою память. – Ах, да, остальные наши гости на выходные… Не скажу, кто приедет, даже если бы помнила, но ты почти всех знаешь, и они будут неимоверно рады тебя видеть, даже если ты…

Она замолчала, и Милдред вспомнила, что Джоанна известна своей забывчивостью.

– В общем, к ужину нас должно быть восемь, и я надеюсь, что все приедут, но есть один человек, на которого я не могу полагаться… у него какая-то работа, наполовину международная, как я понимаю… Ты его не знаешь, Милдред. Его зовут граф Олмютц…

– Нет, я не помню такого имени.

– Он старый друг семьи, если я могу назвать себя семьей.

– О, Джоанна…

– Да, именно так. Но о чем это я?

– Понятия не имею.

– В общем, этот Олмютц должен прибыть к ужину вовремя. – Джоанна взглянула на часы, показывавшие половину седьмого. – Хотя бы лишь для того, чтобы нас было четное число. Мы, конечно, будем беседовать о том о сем, и ты в этом такая мастерица, дорогая Милдред, но восемь – хорошее число, лучше, чем семь, уютнее… И он может столько всего рассказать, пожалуй, даже слишком. Но о чем это я?

– Понятия не имею.

– Ах да, теперь вспомнила, – сказала Джоанна. – Я знаю, ты не очень любишь ночевать не дома. – Сделав паузу, она посмотрела на Милдред пронзительным взглядом. – Но что я хотела сказать: в этом доме ты можешь не нервничать. Ты для него столько сделала, ты его хорошо знаешь. Вся внутренняя обстановка – твоих рук дело, кроме того бельма на глазу, что выходит на задний двор…

– Я, конечно, его видела, – сказала Милдред. – Но остальную часть дома я знаю гораздо лучше.

Из холла донеслись голоса.

– В общем, что я хотела сказать, – поспешно проговорила Джоанна, – пока не нахлынули иммигранты… Так вот, на случай, если ты вдруг разнервничаешься в этом длинном, довольно одиноком коридоре, я поселила графа Олмютца в соседнюю с твоей комнату, чтобы он, так сказать, составил тебе компанию.

– Ох, – улыбнулась Милдред, – значит, мне придется запирать дверь на ключ?

– Да нет же! – воскликнула хозяйка дома, очевидно шокированная этим предположением. – Он вовсе не такой мужчина. Я поселила его рядом с тобой для… ну как бы для фона, как фоновую музыку. Он не поет, но, боюсь, может храпеть.

– Я помню этот коридор, – заметила Милдред, кутаясь в шаль, поскольку в этом доме, как и во многих загородных домах, было не слишком тепло. – Ты никогда не просила его оформить. Возможно, тебе не хотелось его обустроить?

– Ну, я думаю, он и так неплохо выглядит, – беспечно сказала Джоанна. – Дом – это голодный зверь, и чем больше сдерживаешь его аппетит, тем лучше. Но я хотела тебе сказать… ты не вспомнишь, что именно?

– Понятия не имею.

– Ах да, кажется, вспомнила. Этот мой старый друг, граф Олмютц, он… как бы это сказать? Человек, беспорядочный в привычках. Ты только не волнуйся, Милдред… беспорядочный не в том смысле, иначе бы я ни за что не поселила его на… так близко к тебе. Как говорится, в пределах досягаемости. Нет, я в том смысле, что он беспорядочный в отношении времени. Я никогда толком не знаю, когда он явится, и не думаю, что он сам это знает. – Она услышала какой-то звук и оглянулась. – Там не машина подъехала? Может быть, это он. Возвращается с очередного задания или миссии, как он их называет. Я надеюсь, он появится к ужину, потому что он интересный собеседник, и у нас будет четное число за столом, но если все-таки не появится, tant pis![153] Он сам водит машину и может подъехать в любое время. Мы с ним договорились… c'est entendu…[154] что входная дверь не будет заперта.

– Как так, всегда? Каждую ночь? – поразилась Милдред. – Ты не боишься грабителей?

– Ну нет, не всегда. Только по выходным, когда он может выбраться за город. Но он никогда точно не знает и иногда прибывает ни свет ни заря. Он ничуть не похож на грабителя. Но если вдруг услышишь ночью шум, это может быть только он – заходить на посадку, так сказать.

Милдред обдумала услышанное.

– Заходить на посадку – это в смысле…

– В смысле устраиваться на ночь.

– Но не будет ли он недоволен, – спросила Милдред, чуть ехидно и с легкой тревогой, – что его сослали в восточное крыло? Я в том плане, – дерзко проговорила она, ведь в наше время уже не осталось запретных тем, – что не предпочел бы он быть поближе к тебе, вместо того чтобы играть preux chevalier[155] для какой-то незнакомки в дальнем крыле дома?

– Нет, – сказала хозяйка, – решительно нет. На то есть немало причин. Не стану вдаваться в подробности, но могу тебя заверить, что для всех сторон, для всех сторон, – твердо повторила она, – так будет лучше всего. Слушай, – внезапно добавила она, – ты ничего не слышала?

– Ты уже спрашивала, – сказала Милдред. – Здесь столько всяких звуков.

Открылась дверь, и дворецкий сказал:

– Мистер и миссис Секстон, мадам.

Джоанна поспешила к гостям.

– Дорогие мои, я надеюсь, вы добрались без происшествий?

– Без особенных происшествий, – сказал мистер Секстон, дородный малый с округлой и в то же время как бы угловатой головой под стать его фигуре и жидкими темными волосами. – Ничего особенного, не считая небольшого инцидента на М4, о котором я расскажу.

– Слава богу, что все обошлось, – воскликнула Джоанна. – А вот Милдред, вы с ней знакомы.

– Конечно, конечно. Та, чьими стараниями в этом доме царит красота!

В ответ на эту любезность Милдред выдала свою лучшую улыбку.

– Пока мы не перешли к напиткам, – сказала Джоанна, – по которым, я уверена, вы оба уже изнываете… – Она подвела их к подносу с напитками. – Сообщить вам, кто еще будет к ужину?

– Да, будьте добры!

– Макартуры, это уже шесть. Питер Пирсон, человек совершенно бесценный, семь. И… и…

– Кто же восьмой? – спросил мистер Секстон, заметив нерешительность хозяйки.

– Мой старинный друг, граф Олмютц. Не думаю, что вы его знаете…

– Нет, но мы о нем наслышаны, правда, Джордж? – сказала миссис Секстон, обращаясь к мужу, который как будто слегка растерялся. – И нам не терпится с ним познакомиться, правда? Похоже, это такая романтическая личность. Это не он раньше владел твоим домом, Джоанна?

– Нет, он им не владел, – сказала Джоанна, резко качнув головой, – он им не владел, но был как-то с ним связан, я точно не знаю, как именно. Я его спрашивала, но он такой скрытный. Он может быть здесь с минуты на минуту. Возможно, он нам расскажет. А вот, вероятно, и он.

Но оказалось, что это пожаловали Макартуры вместе с бесценным Питером Пирсоном.

– Разве мы не счастливчики? – воскликнула миссис Макартур. – Питер позвонил нам сегодня и спросил, не едем ли мы к вам. Не знаю, как он догадался, но Питер знает все.

Питер был слегка сконфужен, но миссис Макартур сказала:

– Мы были рады подбросить Питера.

Каждый налил себе выпить. Все расселись в гостиной, и вскоре Питер, как всегда, сделался душой компании.

– Эх, будь я мужчиной, а не бессильной развалиной! – воскликнул он.

Это откровенное признание вызвало смешки.

– Ведь вы ожидаете другого мужчину, не так ли, Джоанна? Крепкого и сильного? – Он несколько театрально передернул плечами.

– Не думаю, что мы будем ждать Франца, – ответила Джоанна. – Он такой непредсказуемый. – Она постаралась скрыть раздражение. – Если не хотите, можете не переодеваться к ужину, но если кто-то желает принять ванну, время еще есть. Ужин будет ближе к восьми.

Ужин прошел замечательно, и никто не высказал недовольства по поводу отсутствия Франца – к тому же, кроме Джоанны, никто из гостей и не был с ним знаком. Они знали его лишь с чужих слов, а Джоанна, если и испытывала беспокойство, старалась этого не показывать. Только когда в разговоре всплыло его имя, она заметила, что он сам себе хозяин. Около одиннадцати все разошлись по своим спальням.

– Ты знаешь, где твоя комната? – спросила Джоанна у Милдред.

– Да. Сначала по главному коридору, а потом налево.

– Я тебя провожу, – сказала Джоанна. – На двери табличка с твоим именем. Я придерживаюсь этого старомодного обычая. Но в таком тусклом свете ты можешь ее не заметить. Надеюсь, твоя комната не будет слишком неудобной. Ванная прямо напротив. – Они остановились перед дверью, к которой было приклеено что-то вроде визитки: «Мисс Милдред Фэншоу». – А комната Франца соседняя, – добавила хозяйка дома, указав на карточку с именем: «Граф Олмютц». – Не волнуйся, если услышишь ночью какой-то шум. Он иногда приезжает поздно. Я оставлю для него свет в коридоре. Если свет погаснет, ты поймешь, что он приехал. Вот выключатель, на всякий случай, но надеюсь, он тебе не понадобится. Спокойной ночи.

И Милдред осталась в комнате одна.

Комната оказалась удобной, с раковиной и викторианскими акварелями на стенах, но, на экспертный взгляд Милдред, все в ней было несколько обшарпанным и нуждалось в новой отделке. Внезапно она ощутила почти непреодолимое желание увидеть соседнюю комнату, предназначенную для графа Олмютца.

Она поймет, что он уже здесь, когда свет в коридоре погаснет. А если нет? Граф вполне может забыть его выключить. Он такой непредсказуемый… Только бы глянуть одним глазком…

Но не сейчас. Это подождет. Ей надо подготовиться ко сну, а это целый ритуал, включающий и вечернее омовение. Ванну Милдред всегда принимала в последнюю очередь, поскольку считалось, что это помогает от бессонницы, к тому же ей нужно было привести в порядок лицо. Все это превращало отход ко сну в кризисную ситуацию, а вовсе не в отдохновение от дневных забот, естественное для тех, кто не знает проблем со сном.

Она открыла дверь комнаты, и темнота почти ослепила ее. Она включила свет в коридоре и увидела перед дверью соседа пару больших грязных замшевых туфель. Значит, граф прибыл, и ей придется придержать свое любопытство. Она подумала, что в английских домах гости не оставляют обувь за дверью, как это принято в отелях, – только иностранец мог не знать такого нюанса. Туфли явно нуждались в чистке, о чем дворецкий (временный дворецкий), несомненно, позаботится.

Почему она не заметила туфли раньше? Милдред задумалась. А потом вспомнила, что вскоре после того, как она вошла к себе в комнату, свет в коридоре погас. Теперь свет снова горел – ну конечно, она же сама его и включила.

«Какая же я дура! – подумала она. – Какая дура».

Но ее смутили даже не эти огромные туфли, а имя их владельца на строгой карточке с четырьмя медными уголками.

Она вернулась в свою комнату с чувством несказанного облегчения от того, что ей не пришлось столкнуться с графом в коридоре. Она принялась за свой еженощный ритуал отхода ко сну – ритуал весьма нешуточный и трудоемкий, но она знала, что иначе не сможет заснуть. Бессонница была ее проклятием.

«Сперва приму ванну, – решила она, – потом снотворное».

Вода была еще горячей – в некоторых загородных домах она остывает после полуночи, – и Милдред погрузилась, прикрыв глаза в полудреме, в ванну с химически обогащенной пеной.

«Умереть бы вот так!» – подумала она, но не всерьез.

Какие-то свои страхи – к примеру, клаустрофобию в переполненном поезде – она сумела перебороть, но не все. Одна ее знакомая умерла в ванне от сердечного приступа. Над ванной висел колокольчик, по обычаю прежних времен, но, когда пришла прислуга, было уже поздно.

Над этой ванной не было колокольчика, даже если бы кто-то и мог его услышать, но Милдред давно взяла за правило оставлять дверь ванной приоткрытой. Если кто-то войдет – tant pis[156], – она закричит, и непрошеный гость или гостья, разумеется, сразу отправится восвояси.

Всем известно, что горячая ванна благотворно влияет на нервы – так приятно, когда медицина подтверждает что-то, что тебе нравится делать!

Милдред нежилась в зеленоватой воде с хвойным ароматом, смутно различая свои распаренные порозовевшие конечности, как вдруг на сияющей белой стене возникла тень, лицом направленная к ней. Это мог быть кто-то знакомый, но разве можно узнать тень «в лицо»?

В отличие от большинства людей, Милдред привыкла принимать ванну, лежа головой к кранам. Она смотрела, как тень на блестящей стене напротив становилась все больше, темнее и плотнее.

– Чего вы хотите? – спросила она, чувствуя себя защищенной под матовыми клубами пены.

– Я хочу тебя, – ответила тень.

Она действительно это услышала? Или ей померещилось? Больше не было ни звука, лишь очертания лица на стене с каждой секундой становились все отчетливее, и вдруг рот, похожий на рыбьи жабры, широко раскрылся.

Никто не знает, как поведет себя в критический момент. Милдред выскочила из ванной и прокричала:

– Пошел отсюда к черту! – И впервые за много лет закрыла дверь ванной и заперла ее на ключ.

Это его угомонит!

Но не тут-то было. Проведя эту психическую атаку и оглядевшись по сторонам с облегчением, наступающим после удачного завершения трудного дела, она снова увидела тень, возможно, уже не такую отчетливую, но с ясно различимыми запрокинутыми рыбьими жабрами. Значит, путь к бегству отрезан – она оказалась пленницей. Что же делать?

Она вернулась в остывавшую ванну и открыла кран, но теперь из него полилась прохладная вода. Как бы ей ни было холодно, когда она выскочила из ванной, ей стало еще холоднее. А тем временем тонкие рыбьи губы принялись грызть что-то невидимое.

Отвага порождает отвагу. «Я этого не потерплю, – подумала Милдред. – Я не собираюсь проводить ночь в этой ледяной ванной. – На самом деле в ванной было довольно тепло, просто Милдред бил озноб. – Подавись, животное!» И она швырнула в тень губку.

На секунду профиль тени – теперь Милдред видела только профиль, – исказился, а затем тонкие губы продолжили жевательные движения.

Что же дальше? Милдред не взяла с собой в ванную халат, это казалось ей лишним, поэтому она завернулась в полотенце, открыла дверь и высунулась в коридор. Свет горел, но горел ли он, когда она заходила в ванную полчаса, а может, и час назад? Кажется, нет, но точно вспомнить она не смогла, для нее время утратило привычную размеренность, начинавшуюся с завтрака, за которым следовали привычные дела: написание писем, работа – и так до обеда, если на него оставалось время. Почти все размечают свои дни на удобные отрезки времени. Теперь же Милдред лишилась этой разметки, она стояла в коридоре одна и не знала, который час.

Но, как хорошая гостья, она решила выключить свет. Не оставила ли она свет в ванной? Она была вполне уверена, что нет, но ей нужно было убедиться. С крайней неохотой она приоткрыла дверь ванной.

Как она и ожидала, там было темно, но она все равно различила на стене напротив ванной остаточное изображение, испускавшее слабое фосфоресцирующее свечение, не особенно напоминавшее лицо. Неужели оно все время там было? Или появилось, только когда она открыла дверь?

Каким облегчением было снова оказаться в коридоре, под защитой графа Олмютца, чье присутствие, точнее, относительная близость должна была спасать ее от этих иррациональных страхов! Они преследовали ее всю жизнь, но никогда еще не обретали конкретной формы, как сейчас, являясь ей, точно знаки судьбы – Валтасару[157].

Когда же он прибыл? Она увидела его туфли, его огромные туфли, когда в первый раз вышла из комнаты, направляясь в ванную. Тогда его дверь была плотно закрыта, Милдред могла бы поклясться в этом, теперь же она была приоткрыта, но под воздействием любой сильной эмоции, особенно страха, ощущение времени теряется.

Она чуть не рассмеялась, вспомнив, как спрашивала Джоанну, нужно ли ей запирать дверь спальни! Некоторые женщины запираются в комнате, даже когда нет угрозы ночного вторжения – взломщика, грабителя, насильника и прочей подобной публики.

Она тоже заперла дверь, но эта предосторожность не избавила ее от звука, доносившегося из соседней комнаты, – звука трудноопределимого, представляющего собой нечто среднее между храпом, бульканьем, кваканьем и уханьем. Она знала, как ведут себя храпящие, страдающие одышкой мужчины – то и дело кашляют, отхаркиваются и сплевывают, – чего женщины никогда себе не позволяют. Она всегда считала, что храп мужа – более веская причина для развода, чем неверность, равнодушие или жестокость. Да и разве сам храп не является формой жестокого обращения?

Какая ирония, что ей приходится искать защиту от ее же защитника! К счастью, она взяла с собой беруши (страдая бессонницей, она ужасно боялась случайного или продолжительного шума ночью). Она вставила их в уши, но они не заглушили шум из соседней комнаты, и по пути от туалетного столика к кровати Милдред подумала: «А что если он болен?» Ничего себе защитник – не может защитить собственное здоровье, но если он болен, то чем? Возможно, гриппом или бронхитом, если не пневмонией. Что, если хозяйка дома поместила их рядом, в этом заброшенном дальнем крыле, чтобы не только он мог оказать помощь ей, но и она – ему?

Как бы ни было ей непривычно тревожить незнакомого мужчину посреди ночи, она решила, что должна это сделать. Она была человеком сознательным. Иногда даже слишком сознательным, что в сочетании с чувством вины провоцировало массу неврозов.

Накинув халат, она снова вышла в коридор. Там опять было темно, но она знала, где выключатель. Что она ему скажет? Как объяснит свое появление в его спальне?

«Извините за вторжение, граф, но я услышала шум и подумала, все ли с вами в порядке. Простите, надеюсь, я вас не разбудила. (Это было бы довольно лицемерно, если учесть, что прекратить храп можно единственным способом – разбудить храпящего.) Так вы в порядке? И я ничего не могу для вас сделать? Я очень рада. Спокойной ночи, граф Олмютц, спокойной ночи».

Она прокручивала в уме эти слова, стоя в коридоре под ярким светом лампочки без абажура, затем расправила плечи и передернула ими, словно стряхивая с себя воду, как делают люди, решаясь на что-то малоприятное. После этого она протянула руку, собираясь толкнуть дверь, но та оказалась закрыта и заперта. Милдред отчаянно крутила ручку, как человек, осаждающий общественный туалет, но дверь не поддавалась.

Милдред могла бы поклясться, что дверь была открыта (прикрыта, притворена), когда она выходила в коридор в прошлый раз, но сколько раз она выходила? Усталость и страх спутали ее память, более того, они спутали ее планы относительно дальнейших действий, да и вообще любых действий. Но хриплое дыхание, нараставшее и спадавшее, словно тело спорило само с собой, доносилось из-за запертой двери отчетливее, чем прежде.

Она вернулась в свою комнату и попыталась обдумать ситуацию. Что ей следует предпринять? Должно ли ее вообще волновать, если человек в соседней комнате страдает от катарального бронхита? Многие люди, во всяком случае многие мужчины, не могут не кряхтеть, ложась в постель. Такова их возрастная особенность. Вероятно, граф Олмютц не очень молод. У нее в комнате имелся колокольчик – даже два, у самой кровати, на одном было написано «Верх», на другом – «Низ». Она решила позвонить «наверх», надеясь, что прислуга окажется наверху, а не внизу. Хотя у нее не было уверенности, что они спустятся к ней, даже если и поднимутся в час ночи. Но даже если придет какая-нибудь заспанная горничная – при условии, что она вообще есть в доме, – что Милдред ей скажет? «Джентльмен в соседней комнате слишком громко храпит. С этим можно что-то сделать?» Это было бы чересчур. «Оставим до утра, оставим до утра», – как поется в одной песенке.

Она сделала все, что могла, и, если граф Олмютц решил запереть свою дверь, ее это не касается. Возможно, он решил закрыться от нее, как она сама намеревалась закрыться от него. Она легла в постель, но бессонница, как бдительный страж, не давала ей уснуть. Храп постепенно стихал – ослиные крики как будто пошли на убыль, – и вдруг грянули с новой силой, с бульканьем, одышкой и хрипом, так что Милдред вскочила с кровати. И тогда она увидела – и удивилась, как могла вообще об этом забыть, – внутреннюю дверь, разделявшую две комнаты.

Она включила прикроватную лампу. У нее с собой был электрический фонарик – его она тоже включила. «Больше света!» – как сказал Гёте. Ключ легко повернулся в замке, но что, если дверь закрыта с другой стороны? Нет, не закрыта: чем бы ни руководствовался граф Олмютц, запирая дверь в коридор, о внутренней двери он не подумал.

«Главное, его не напугать», – подумала Милдред, прикрывая ладонью фонарик, так что увиденное (как она вспоминала впоследствии) открылось ей постепенно, по частям: рука, безвольно свисавшая с кровати, кисть, касавшаяся пола, запрокинутая голова и знакомая тень на стене, с одним лишь отличием: зазор, или провал, между носом и горлом был шире, чем рыбьи жабры, которые она видела в ванной.

Не было слышно ни звука, тишина была абсолютной, пока сама Милдред не разорвала ее криком. Потому что голова, почти отделенная от тела, не была головой граф Олмютца, кем бы он ни был, – это была голова мужчины, хорошо ей знакомого – и ей, и Джоанне – в прежние дни. О нем рассказывали самые невероятные истории, часть которых доходила и до нее, но она не думала о нем и тем более не видела его уже очень, очень давно – до этой самой ночи.

Но точно ли это он? Не могла ли она ошибиться, размышляла Милдред, поспешно пакуя чемодан дрожащими руками. Искаженное лицо, рассеченное горло… Почему это обязательно должен быть кто-то из известных ей людей? Не так-то просто узнать человека, которого ты не видела много лет, и, если бы ее пригласили на процедуру опознания, смогла бы она разглядеть кого-то из знакомых в этом теле с запрокинутой головой и темной жидкостью, вытекавшей из зияющей раны на шее? Нет. Но она не посмела вернуться в соседнюю комнату, чтобы подтвердить или опровергнуть свою догадку.

Она схватила лист писчей бумаги со столика в ногах кровати.

«Дорогая, мне пришлось срочно уехать: внезапное недомогание, думаю, грипп. Но я не хочу болеть у тебя в доме, ведь ты, насколько мне известно, на следующей неделе собираешься за границу. Все было чудесно. – После секундной заминки она дописала: – Передавай мои извинения графу Олмютцу».

Как многие женщины, она путешествовала налегке и собралась быстро, после чего огляделась, чтобы убедиться, что ничего не забыла. «Да я же еще в пижаме!» Это открытие вызвало у нее истерический смех. Она сбросила пижаму, облачилась в дорожную одежду и окинула себя взглядом в зеркале, желая убедиться, что полностью готова к долгой поездке в предрассветные часы.

Да, вполне готова, но точно ли она ничего не забыла? Фонарик, фонарик! Должно быть, она уронила его, выбегая из «графской» спальни, а он ей понадобится, чтобы не заблудиться в темных коридорах, ведущих к прихожей, и потом, когда она выйдет из дома, на дорожке – влево, вправо? вправо, влево? – к гаражу. Без фонарика и думать нечего проделать все эти запутанные маневры, а она, по-видимому, уронила его в соседней комнате.

Милдред спорила с собой, то хватая чемодан, то ставя его обратно на пол, пока из-за портьер, словно из-за картинной рамы, не просочился первый утренний свет.

– Вот же черт, – пробормотала она и открыла дверь в соседнюю комнату.

С той стороны, как и с этой, у двери имелся выключатель, что, несомненно, было удобно для тайных свиданий. Ее пальцы сразу нащупали кнопку, и в комнате вспыхнул свет, буквально взорвавшись в люстре. Что же она увидела? Она хотела увидеть только одно – свой фонарик. И да, вот он лежит на полу, прямо у нее под ногами.

Она схватила фонарик и почти против воли оглядела комнату, заранее содрогаясь от страха. Но ничего такого там не было – ничего страшного, только обычная кровать с откинутым одеялом – ох, какая же она смелая! – на которой не было ни складочки, ни пятнышка, не говоря уже о чьем-то теле.

«Какая же я дура», – подумала она, возвращаясь в свою комнату, но не забыв при этом закрыть на ключ межкомнатную дверь и дверь в коридор. В доме хватало замков и ключей. Словно после бури, когда кажется, что теперь всегда будет хорошая погода, Милдред распаковала чемодан, вынула пижаму, проделала необходимые процедуры с лицом и заснула мирным сном.

Вместе с завтраком горничная принесла ей записку.

«Дорогая Милдред, извини, но мне пришлось срочно уехать с утра пораньше, даже не попрощавшись, – такая досада. Не стесняйся, проси чего хочешь. Люблю, Джоанна».

Милдред снова позвала горничную.

– Вы случайно не знаете, куда уехала миссис Босток?

– Нет, мадам, она не всегда нам сообщает. Я ее не видела, она лишь оставила эту записку. Раздвинуть портьеры, мадам?

– Да, пожалуйста.

Как легко быть храброй днем! Доедая тост с джемом, Милдред подумала, какими абсурдными – даже для человека, подверженного самым разным неврозам, – были ее ночные видения, а затем встала с постели и, даже не накинув халат, открыла межкомнатную дверь.

Ночь нахлынула на нее, буквально ударила по лицу темнотой, но в этом, конечно же, не было ничего удивительного, ведь в соседней комнате не раздвигали портьеры. Горничной, по всей видимости, велели не беспокоить графа Олмютца: он прибыл поздно, и ему надо как следует выспаться. Но после светлой и радостной комнаты все же было странно вновь окунуться во тьму – странно и тревожно.

«Да мне что за дело? – спросила себя Милдред, глядя на разобранный чемодан. – Меня это не касается».

Любопытство сгубило кошку[158]. Милдред оно не сгубило, но, судя по тому, что открылось ее взору, два человека все же распрощались с жизнью, если то, чем они обменялись, действительно было кровью, которая сплела их в тугой узел, – кровью, темной и густой, которая, как веревка или змея, обвила их застывшие тела.

Ночная тьма уступила место свету дня, и все было готово к отъезду. Милдред, держа в руке чаевые, пробормотала слова благодарности дворецкому, пришедшему за ее багажом, и добавила слова предостережения так беззаботно, как только смогла.

– Полицию, миледи? – переспросил дворецкий, широко раскрыв глаза.

У Милдред не было времени разубеждать его в наличии у нее титула, и она просто сказала:

– Видите ли, в соседней комнате что-то капает. Может быть, нужен сантехник.

– Хорошо, миледи, но опыт подсказывает, что полиция приедет быстрее, чем сантехник.

«Найдет ли полиция-то, – подумала Милдред, – что нашла (или не нашла) я?»

Голоса[159]

Когда Фердинанд Кростуэйт (для друзей просто Ферди), холостяк со стажем, живший в одиночестве, слышал голоса из-за стены, это его обнадеживало и успокаивало. Голоса доносились из кухни, через стену от гостиной, когда прислуживавшая ему пара занималась утренними делами. Ближе к одиннадцати они умолкали и перемещались, как полагал Ферди, в паб по соседству. К обеду они возвращались в кухню, и он всегда был рад слышать их голоса. Он никогда не понимал свою старую русскую экономку в Венеции, которая, стоило ей услышать доносившуюся из кухни итальянскую речь, хлопала в ладоши и восклицала: «Я не буду потерпеть их воя!»

Прислуга Ферди вовсе не выла, а тихонько журчала по хозяйству, что не только ласкало слух, но и звучало для его ушей тихой лирической музыкой самой человечности, которой он опасался лишиться. Теперь это редкость: тишина, лирика, музыка, человечность.

Однако с некоторых пор он стал слышать их голоса даже тогда, когда знал, что прислуги нет дома, и его это встревожило. Самое очевидное и безрадостное объяснение состояло в том, что голоса ему просто мерещились. Это не такая уж редкость среди пожилых, как и перспектива старческого слабоумия. Ферди, конечно же, беспокоился. Да и кто бы не беспокоился? Эти голоса, так ласкавшие слух, когда доносились из кухни, отнюдь не ласкали его, доносясь невесть откуда, и уж тем более – из его собственной головы. Боже упаси!

Врач сказал ему, что многие люди его возраста жалуются на «шум в голове» и беспокоиться не о чем.

Если бы голоса звучали все время, Ферди бы так не волновался. Но они возникали лишь изредка, и в любом случае отличались от живых голосов, имевших другую тональность, хорошо ему знакомую. Эти мнимые голоса всегда звучали на одной ноте, и было трудно сказать, говорил ли мужчина с мужчиной, женщина с мужчиной или, может, женщина с женщиной. Даже если молодежь одевается так, что иной раз не поймешь, парень это или девушка, их голоса все равно отличаются. Пусть даже женский голос может быть низким, а мужской – высоким, особенно во время спора. Впрочем, немузыкальное ухо легко спутает бас, альт, тенор, меццо-сопрано и сопрано. Ферди нельзя было назвать совершенно лишенным слуха, но, когда он слышал эти смешанные напевы, он часто не мог их разобрать.

Обычно, хотя и не всегда, они начинали звучать, едва он ложился в постель, что до некоторой степени опровергало теорию «шума в голове». С какой бы стати эти шумы проявляли себя активнее всего в одно и то же время суток? Это пение, или мычание, или гудение напоминало призрачный концерт, но кто его исполнял? Он сам? Маловероятно, поскольку это был каскад звуков, а не единое, монотонное гудение, засевшее в голове.

Время от времени эти напевы как будто звучали ближе и даже складывались в мелодию, смутно ему знакомую, хотя она растворялась в разрозненных звуках раньше, чем ему удавалось ее узнать. Что плохого в какой-то мелодии? Но, если мелодия повторяется снова и снова, всякий раз внезапно обрываясь до того, как ты успеваешь ее узнать, не считая отдельных ритмов и модуляций, это не может не раздражать.

Ферди хотел избавиться от этой мелодии или подобия мелодии, то и дело его беспокоившей, порой в самое неподходящее время, что нарушало ход его мыслей, его умственную активность, как ему нравилось называть этот процесс. Пора с этим покончить! Но как, каким способом?

Для начала он записался на прием к психиатру, который принялся ковыряться в его прошлом, интересуясь, не звучала ли эта мелодия до, во время или после некоего травмирующего переживания, но Ферди не помнил никакого подобного переживания, более того, он не помнил самих голосов, напевавших мелодию.

– Попытайтесь напеть ее мне, – попросил психиатр, – или просто промычите.

Но Ферди оказался не в состоянии этого сделать: голоса, составлявшие мелодию (если это можно было назвать мелодией), не возникали по его желанию. Однако, как только он вышел из кабинета психиатра, они зазвучали с одуряющей силой. Ключевое слово – одуряющей.

«Да, надо с этим кончать. Оно уже портит мне жизнь».

Но как? Как с эти покончить? Ему на ум пришла гомеопатия. Клин клином вышибают. Когда голоса и мелодии зазвучат снова (иногда они бывали неразличимы), он станет напевать, нарочно из рук вон плохо (при условии, что будет один), их позывные. Он решил утопить голоса в их собственном болоте, или, выражаясь в музыкальном ключе, запеть их до одури: до-ре-ми, ми-ре-до…

Он решил обзавестись каким-нибудь устройством наподобие магнитофона, чтобы записать эту мелодию – эти звуки, эти голоса – раз и навсегда, и тогда, если они зазвучат снова, он сможет сказать: «Это я уже слышал», – и включить им запись, что, по идее, должно их обескуражить.

Увы, увы! Чувствительный и дорогой прибор, который Ферди взял в аренду на пробу, дабы обессмертить эту мелодию, эти звуки и голоса, доносящиеся невесть откуда, оказался не в состоянии их воспроизвести. Ферди дожидался, когда эта какофония зазвучит у него в голове в полную силу, и только тогда включал запись, так что нельзя было считать, что прибор его дурачит, но запись не фиксировала ни единого шороха из тех, какие он сам так отчетливо слышал.

Он с возмущением воззрился на прибор, примостившийся у него на столе. Уж, наверное, при всех претензиях на техническое совершенство эта штука могла бы работать и получше. Ему захотелось поставить прибор на пол и врезать по нему ногой: ближе к ночи он часто становился раздражительным. Давало о себе знать накопившееся за день напряжение! Но он сдержался. Наверняка кто-то знает, как управляться с этой штуковиной, со всеми ее настройками, и функциями, и общим набором (так смутно обрисованным) безграничных возможностей.

Он решил дать прибору еще один шанс, а тем временем у него в голове продолжали звучать изводившие его голоса. Через день-другой он вызвал человека из прокатной фирмы, чтобы выяснить, все ли в порядке с устройством. Пришедший специалист был сама учтивость: он вставал, приседал, опускался на корточки.

– Не нахожу никаких неисправностей, – заявил он после того, как извлек из прибора серию визгов и писков, как и других, более отчетливых звуков трансляций из разных стран. – Что именно вы хотели послушать, сэр?

Это был вопрос на засыпку.

– Я слышу определенные звуки, – сказал Ферди, с трудом преодолевая стыд, – и не знаю, откуда они исходят. Я подумал, этот прибор мог бы их уловить и… ну, знаете… записать, а потом проиграть мне, если бы я захотел их послушать.

– Он это может, – произнес человек с теплотой в голосе. – Он для того и предназначен. Если бы мы с вами собрались побеседовать, что называется, один на один, он записал бы каждое слово. Хотите попробовать? – И он нажал на кнопку.

– Я вам верю, – поспешно проговорил Ферди до того, как успела включиться запись, – но эти звуки довольно необычные, и эта штука, – он махнул рукой на прибор, начинавший заводить свою шарманку, – похоже, их не улавливает.

– Какого рода звуки?

– Ну, даже не знаю. Я просто их слышу, или думаю, что слышу, и мелодию, как бы мелодию, которая возникает за ними.

– Что ж, – сказал человек, видимо, не являвшийся (или, во всяком случае, не желавший показаться) завзятым скептиком, – нас окружают всевозможные звуки, которых мы с вами не слышим, и некоторые утверждают, что мы можем улавливать звуки из прошлого, к примеру, крик распятого Христа, поскольку звуковые волны, вероятно, распространяются бесконечно. Вопрос лишь в том, чтобы настроиться на прием. Мы пока так далеко не продвинулись. Но мы можем попробовать еще раз, сэр.

– Будьте добры, – сказал Ферди. Его уши уже наполнялись знакомыми ощущениями, звуками и паузами, за которыми проскальзывала, наплывая на них (или под них), мелодия.

Послышалось жужжание, урчание или что-то еще менее отчетливое – и машина начала издавать звуки, которые не так уж отличались от тех, что слышались Ферди. Он внимательно слушал. Да, они были очень похожими, но более четкими, поскольку в них то и дело проскальзывало какое-нибудь слово, тогда как шумы у него в голове были всегда бессловесными, – это, скорее, напоминало репетицию оркестра, а голоса, ее сопровождавшие, обнаруживали не большую лингвистическую выразительность, чем скрипка или флейта. Но теперь в этой мешанине звуков, слов и имен начало возникать его имя – и другие имена тоже, как знакомые ему, так и незнакомые, – и им овладело странное чувство, этакий меланж из прошлого, настоящего и будущего, суммирующий и резюмирующий всю его жизнь, как это бывает во сне, и настоятельно взывающий к чему-то, что должно с ним случиться.

Слушая эту странную смесь, он ощутил нежелание посвящать постороннего человека в свои личные дела, как бы отрывочно и непоследовательно они ни были представлены.

– Это все очень интересно, – сказал он. – А вы могли бы оставить мне этот прибор на день-другой и показать, как его включать?

– Да, но у нас довольно высокие расценки на его аренду.

– Об этом не беспокойтесь, – сказал Ферди чуть свысока, – долго я его держать не буду. Только покажите, как он работает…

На демонстрацию ушло время, поскольку Ферди не дружил с техникой, а этот прибор, недаром имевший такой необычный, прогрессивный и вызывающий вид, требовал уйму настроек.

– Вот то, что вам нужно, – сказал человек, поставив палец на кнопку. – Или можете поймать «Радио Люксембург»[160], да что угодно. А вот то, что вам нужно, – повторил он, снова коснувшись кнопки.

«А оно мне нужно? – подумал Ферди, зарисовывая расположение кнопки на листочке. – И точно ли мне оно нужно?»

Неожиданно все увиделось ему в новом свете.

– Я полагаю, – сказал он мастеру, когда тот снова водрузил прибор на стол и принялся собирать свои инструменты, – я полагаю, что вы сможете забрать его… этот объект… в любое время, как только я с ним разделаюсь.

«Или он разделается со мной», – добавил он мысленно.

– Конечно, сэр. На него огромный спрос. Это устройство уникально в своем роде. – Он принял залог и был таков.

«Разумно ли я поступил? – спросил себя Ферди, глядя на прибор, стоявший на столе с важным видом, уперев в столешницу когтистые лапы так, словно в жизни не видел радиоприемника (он и вправду не так уж много их видел). – Не считая нескольких звуков, хорошо мне известных, – они прямо сейчас звенели у него в ушах, – и нескольких имен, часть из которых мне незнакома, что еще он мне предложит?»

Он опять посмотрел на приемник с явной опаской, словно ожидая, что тот зашевелится, но этого не случилось.

«Не думаю, что сумею заставить его работать, – сказал он как бы себе в оправдание. – У меня никогда ничего не работает». И он даже не стал пытаться включить прибор в тот вечер, как и в следующие несколько вечеров.

«Я должен свыкнуться с моими мыслями, – повторял он про себя. – Почти у всех людей в моем возрасте, – он не стал мысленно уточнять, в каком именно возрасте, – есть мысли, которые им не особенно нравятся, но приходится с ними мириться. В моем случае они приняли определенную форму… голоса, мелодии и так далее, всякая галиматья… натуральные шумы в голове, совершенно неразборчивые, но они усиливаются, когда лежишь ночью без сна и пытаешься найти в них смысл. Эти снотворные таблетки не действуют – они только мешают умственной активности».

Однако вот же стоит эта машина на когтистых лапах, и ее аренда стоит недешево, почему бы не обратиться к ней еще раз? Вреда не будет, сказал он себе. Лучше знать правду, чем строить догадки.

Но с чего он решил, что машина знает правду? Для этого не было никаких оснований. Она промямлила несколько слов, мелькавших в его бессонных мудрствованиях, и выдала расплывчатую мелодию, отчего-то имевшую сходство с ними, но, может быть, это была просто некая разновидность самовнушения, которую прибор, несомненно, по-своему очень восприимчивый, уловил и воспроизвел ему?

Он, конечно, не станет спрашивать это чудо техники с причудливыми, неестественного вида формами, напоминавшими рисунки Дали, что за тайну оно скрывает, да и есть ли в нем тайна. Единственный способ выяснить – включить его, но Ферди категорически не хотелось этого делать.

«В любом случае, – подумал он, глядя на инструкции, которые мастер накарябал карандашом, едва ли более понятные, чем сам прибор, – он не заработает!» С этой утешительной мыслью он подошел к посланцу иных миров, с недобрым видом впившемуся в его стол когтями. Ну да, ничего не получилось, не считая скрежета и визга, какие мог бы издать любой радиоприемник. Из какой части света доносились эти жуткие шумы? Слава богу, к нему они не имели ни малейшего отношения.

Ферди снова просмотрел инструкцию. Может, он перепутал цифры? На бумаге было нацарапано как минимум двадцать цифр и букв. Он попытался вникнуть еще раз, может, теперь получится?

– У меня сообщение для мистера Фердинанда Кростуэйта, – вдруг произнесла машина. – Я уже долгое время пытался установить контакт с мистером Кростуэйтом. Есть события и люди, о которых он должен помнить, и мысли, связанные с ними, и время, к которому они относятся. Если он сможет увидеть эти события и этих людей, если он сможет вспомнить, как они выглядели, вспомнить мысли, которые их связывали, это сделает многих счастливее, включая его самого.

Ферди подскочил и выключил прибор. Он умел это делать, хотя не умел включать, во всяком случае, не в том режиме, чтобы он затрагивал его интересы и вещи, таким странным образом с ним связанные. Впрочем, он не поленился записать частоту, на которой прорвался этот удивительный голос.

Чей это был голос? В жизни каждого человека есть вещи, люди и голоса, которые хотелось бы забыть, и с течением лет это обычно удается. Но забывают ли нас те, кого забываем мы? Едва ли. Прилив времени может подняться достаточно высоко, чтобы стереть все следы прошлого на песке. Не будите спящую собаку, но, если она не спит и лает, лишая человека душевного покоя, особенно в предрассветные часы, когда мы так уязвимы перед нападками прошлого, да и настоящего тоже, пожалуй, будет мудрее прийти к соглашению с этой собакой – будь такое возможно.

Ферди снова подошел к прибору и совершил необходимые манипуляции.

«Теперь он уже и не вспомнит меня», – сказал он себе. Но ошибся.

– Если наш друг Ферди нас не помнит, – произнес тот же голос, – то мы его помним и, более того, с радостью (если это подходящее слово) увидимся с ним в любое время, днем или ночью, но лучше ночью, потому что ночью большинство из нас свободны, как и он будет свободен, лежа в мягкой постели. Мы не отнимем у него много времени: говорить нам особо не о чем, мы просто посмотрим на него и напомним о себе. Он не очень-то ладит с календарем, но я предлагаю пятнадцатое декабря, когда предрождественская лихорадка почти пройдет и у него будет свободное время. Мы уже не такие, какими были когда-то, да и он тоже, смею сказать, изменился с годами, но мы узнаем друг друга.

Ферди уже собирался выключить прибор, когда он, словно отпрянув на своих когтистых лапах, выключился сам и больше не включался.

«Ты нам надоел», – казалось, говорил он.

До пятнадцатого декабря оставалось еще три недели – уйма времени, чтобы предпринять нужные шаги. Только какие? Да и стоит ли? Этот радиоприбор представлял собой новое слово техники, с «интуитивным управлением», как заявлялось в рекламе. Возможно, так оно и было, но с другой стороны, чего не услышишь в рекламе? Как понимать эту «интуитивность»? Может ли она проникать в частную жизнь Ферди? Разумеется, нет. И все равно его это тревожило, и он решил попросить своего знакомого, работавшего в области радиотехники, чтобы тот все ему разъяснил.

Ответ знакомого его не обнадежил.

– Они утверждают, – сказал он, – что этот прибор обладает необычными свойствами, чем-то вроде ясновидения. Это как бы радиомедиум. Вообще-то настоящие медиумы им интересовались и говорят, что это жалкое подобие и все такое. Будто бы там все основано на информации, которую предоставляют коллеги, нечистые на руку. Он очень дорого стоит, и если ты его не купил (надеюсь, что нет), советую немедленно вернуть его фирме, которая его тебе предоставила. В любом случае, не обращай внимания на то, что он говорит или притворяется, что говорит. Его называют «баламутом» – не случайно его покупают некоторые темные личности.

Ферди не покупал прибор, он арендовал его на месяц и собирался вернуть по истечении этого срока. А пока срок не истек, можно пользоваться им вовсю и испытывать его «баламутские» наклонности. Но в таком формате прибор не желал с ним общаться и упрямо молчал. Ферди не мог понять: неужели он лишился доступа к его тайнам? Кодовое число по-прежнему было записано на листке – эта абракадабра от современной науки, тринадцать символов, включая буквы и цифры, в случайной последовательности. Набрать их правильно было не так-то просто, зато неправильно – проще простого! Сколько бы он ни пытался, он все время ловил какие-то иностранные радиостанции, вещавшие о проблемах – экономических, политических, расовых, – совершенно ему чуждых. Казалось, человеческие отношения в тех странах не заслуживали внимания: число участников любого начинания, протеста или жалобы должно было исчисляться тысячами, чтобы стать достойной темой для новостей.

Ферди задавался вопросом: была ли у тех людей личная жизнь среди этих тысяч, десятков, сотен тысяч или миллионов, значивших для них нечто большее, чем условная связь с иной цивилизацией? Ему было сложно об этом судить, сам он вырос в маленьком сообществе, входившем в сообщество побольше, которое, в свою очередь, входило в еще большее сообщество – и дальше этого опыт общественных и личных отношений Ферди не простирался, число его друзей и знакомых не превышало сотню человек.

Приближался день, когда Ферди должен был вернуть радиоприбор, и он ни капли об том не жалел. Эта штуковина ничего ему не дала, лишь только напомнила о давних событиях, мыслях и впечатлениях – о суматохе молодости, когда он заблуждался и поступал опрометчиво, хотя и без злого умысла. Они были против него, они на него ополчились, и если они потерпели крушение, то это была их вина, а не его. Через радиоприбор они выражали ему свою неприязнь, и он не мог отделаться от них в предрассветные часы, когда мысли не слушались и он был особенно беззащитен перед чувством вины, пусть даже и ложным. Они не жалели его. Как он надеялся, что они парили (и парились!) в каких-нибудь адских пределах – он почти не сомневался, что они мертвы, – и мучились от своих наваждений, которые внушали и ему тоже! Может, подарить им эту новую машину, этого черта в табакерке, который покажет им, где они сошли с пути истинного?

Если кто-то из них еще жив, хотя он уже очень давно ничего о них не слышал, кроме как в предрассветные часы и через сомнительное посредничество радиоприбора, Ферди запросто мог бы подарить ему эту машину. А еще проще и дешевле будет вручить им фотокопию ее изречений, добросовестно записанных другой машиной – «С приветом от мистера Фердинанда Кростуэйта», – и оставить остальное на их усмотрение. Или на усмотрение его душеприказчиков, если они охотятся за его деньгами.

Деньги, деньги – вот корень зла. Эти люди считали, что он должен им деньги, и ему пришлось доказывать через суд, не жалея тех самых денег, что они неправы.

Он снова попробовал ввести нужные цифры и буквы, и внезапно прибор подал голос.

– Люди, которые у вас на уме, придут к вам сегодня около одиннадцати вечера.

Как ни странно, Ферди испытал облегчение. Во-первых, он не думал, что они придут, но, если все же придут, он будет рад, когда их визит подойдет к концу.

Послышался звонок в дверь – и вот они вторглись к нему, излучая странное свечение в полутемной передней.

– Что вам нужно? – спросил он.

– Нам нужен ты. – Они обступили его, одетые по современной моде, поэтому ему было трудно отличить мужчин от женщин.

– Боюсь, вы меня не получите, – сказал он, – что бы вы там ни думали. Будьте добры, уходите. – Он положил руку на телефон, едва различимый в полутьме, и не убирал ее, пока вокруг него вились эти полуодетые, полуреальные, полузабытые фигуры.

– Кто вы? – спросил он. – Когда-то я видел кого-то из вас или кого-то вроде вас.

– Закройте дверь, – сказал кто-то, и дверь закрылась.

– Дело такое, – проговорил самопровозглашенный привратник, к которому придвинулись остальные, побуждаемые стадным чувством. – Дело такое. Возможно, мистер Кростуэйт не помнит нас, но мы его помним.

Они начали наступать, и их присутствие, индивидуальное и коллективное, действовало на него гораздо сильнее, чем если бы они говорили с ним по одному.

Ферди словно пребывал в кошмарном сне оттого, что при всей ощутимости их присутствия, когда они все теснее сжимались вокруг него, не узнавал говорившего – вожака стаи. Они все наступали, и он угадывал в их бледных лицах полузабытые черты, знакомые ему со школьной скамьи, – как безжалостно обошлось с ними время! Они продолжали его теснить, и в их глазах не было теплоты. Он хорошо помнил подобные взгляды – на лицах школьных товарищей, на лицах многих мужчин и даже некоторых женщин, встречавшихся ему на жизненных виражах. Какое зло он им причинил, чтобы вызвать такую враждебность, такую сплоченность против него? Все деньги, деньги!

Это было невыносимо: если он и был виновен, то и они тоже, и даже больше, чем он, с их слившимися воедино голосами, напевавшими жуткий, скрежещущий мотив, гнусные позывные, призванные свести его с ума.

Злобные лица окружили его со всех сторон, и на каждом ясно читалось негодование, осуждение и обвинение.

– Убирайтесь, убирайтесь! – закричал он. – Занимайтесь собой, а не мной! Подумайте, сколько зла вы причинили миру, приставая к людям, как пиявки. Кровососы, все вы! – Он грохнул кулаком по хрупкому прибору, и призрачные визитеры рассеялись вместе с его сознанием. Когда наутро его нашли, его рука по-прежнему лежала на разбитом радиоприемнике.

Миссис Г. Г.[161]

Как большинство светских людей, связанных многочисленными обязательствами, Льюис Констант пользовался ежедневником. Сам по себе Льюис был человеком не то чтобы безответственным, но довольно рассеянным, из-за чего то и дело допускал непростительные оплошности.

Примером тому мог служить сам ежедневник. Льюис честно записывал свои «назначения», как он выспренно именовал запланированные визиты, а потом забывал свериться с записями, и все намеченные «назначения» напрочь вылетали у него из головы. Приходилось писать длинные письма с пространными извинениями, на которые его адресаты отвечали короткими вежливыми записками, демонстрируя понимание и великодушие.

Но так не могло продолжаться вечно. Как сказал ему один прямодушный приятель: «Мы с таким-то и таким-то понимаем, что у тебя сложности с выполнением договоренностей. Но у тебя наверняка есть ежедневник, как у любого нормального человека, и вовсе не трудно записать в нем: „Обед у X“ или „Ужин у Y“. В конце концов, когда ты сам приглашаешь нас на обед или ужин (что, кстати, бывает нечасто), мы всегда с радостью принимаем твое приглашение и не просто приходим, а приходим вовремя. Ты уже человек в возрасте. Друзья не будут вечно ждать перед запертой дверью, за которой нет не только обещанного обеда, но и самого хозяина дома».

Этот упрек Льюис принял близко к сердцу. Да, он был искренне благодарен друзьям за то, что они так долго прощали ему его слабости. Но теперь, перед лицом близящейся старости, Льюис осознал, что ему почти нечего отдавать. Собственно, он всегда больше брал, чем давал.

Он ненавидел свой ежедневник: эта книжка была как безмолвный тюремщик, связавший его по рукам и ногам и принуждавший делать то, к чему у него не было ни склонности, ни охоты. Льюис рассеянно пролистал свои записи: «Ужин у Дэниса, 14 июля». Он не явился на тот ужин, хотя извинился, и Дэнис, что не удивительно, больше его не приглашал.

Время поджимало. Денис и все остальные, младше его лет на десять, наверняка не будут ждать: ни приглашения на обед, который заведомо не состоится, ни гостя, который заведомо не придет. Льюис снова взял в руки ненавистную книжку. Ему не то чтобы очень хотелось все это читать, но записи сами бросались в глаза. Несостоявшиеся визиты, пропущенные встречи, обязательства и обещания – не только не выполненные, но даже не сглаженные извинениями. Его охватила паника. Как он умудрился так низко пасть?

Он опять взял блокнот, с отвращением глядя на записи, сделанные не под теми датами, записи подтвержденные и зачеркнутые. Что, где, зачем? Неужели он никогда не давал другу твердого обещания непременно быть у него – заранее готовя пути к отступлению на случай, если внезапно возникнут другие, более интересные планы? Он очень надеялся, что это не так, но торопливые записи, многочисленные зачеркивания и строчки, налезающие друг на друга, чтобы вместились еще и другие мероприятия, отметали все надежды.

Льюис листал мятые испачканные страницы: когда-то большинство написанных на них имен кое-что для него значили, даже если были зачеркнуты – потом, может быть через энное количество страниц, они вновь появлялись в его ежедневнике, возвращенные из небытия в сферу его ненадежного гостеприимства.

Но погодите, что это за запись? «Среда, 26: ужин с миссис Г.Г.». Он не помнил, ни кто такая миссис Г.Г., ни когда была договоренность об ужине, и уж точно не помнил ее адреса. Тем не менее его предупредили – предупредили, – что если он хочет и дальше вращаться в обществе, ему не следует пренебрегать встречей с миссис Г.Г., кем бы она ни была.

Это она пригласила его на ужин? Или он пригласил ее к себе? «Миссис Г.Г. – среда». Какая среда? В году так много сред… Двадцать шестое какого месяца, когда, где? И кто вообще эта миссис Г.Г.?

Конечно, есть способы отменить встречу: можно сказаться больным, можно «честно» признаться, что он забыл про приглашение, или ему пришлось срочно уехать к тяжело заболевшему другу, – и еще множество оправданий. Ему не составит труда написать ей письмо и рассыпаться в извинениях – знать бы еще ее адрес!

Г. Г. Это ее настоящие инициалы? Или какой-то шифр? Или, может быть, прозвище? Грозная госпожа? Грациозная гордячка? Откуда ему это знать, если он напрочь ее не помнит? Остается одно: каждую среду быть готовым к ее приходу, если она все-таки соберется явиться к нему с визитом.

И вот наступила первая роковая среда. Льюис уже с утра не находил себе места, изнывая от нараставшей тревоги, в каждом шорохе, в каждом звуке ему слышались отголоски «Г» и «Г». Но что было делать, кроме как ждать и держать наготове угощение для гостьи?

К счастью для Льюиса, его слуга, как и он сам, категорически не привечал нежданных гостей.

– Если кто-то объявится, я скажу, что вам пришлось срочно уйти, – заявил Уильям. – Еще не хватало, чтобы нам докучали какие-то непонятные личности!

– Но я, кажется, сам ее пригласил, – проговорил Льюис с несчастным видом.

– Так она и не пришла. А если придет, я скажу, что сегодня вы заняты.

В это мгновение в дверь позвонили. Льюис с Уильямом переглянулись. Уильям шагнул вперед и открыл дверь.

– К вам дама, сэр. – Он замялся, вопросительно глядя на гостью.

Она ничуть не смутилась и решительно прошла в гостиную.

– Миссис Гордон Годфри, – сказала она.

Уильям вздохнул с облегчением и вышел из комнаты.

Миссис Гордон Годфри, высокая, сухопарая, темноволосая и красиво одетая, не стала садиться, хотя Льюис предложил ей самое удобное кресло.

– Вы, разумеется, меня помните?

– Конечно помню, – кивнул Льюис.

– Мне кажется, вы говорите неискренне. – Миссис Годфри нахмурилась. – Мы не виделись уже очень давно.

Она ненадолго присела и вновь поднялась. В полумраке вечерней гостиной Льюис только теперь заметил, что она выше его.

– Я уже старый, – сказал он. – Иногда память меня подводит. Но я бы не смог вас забыть, миссис Годфри, ваше имя записано у меня в ежедневнике. – Он открыл ненавистный блокнот и ткнул пальцем в страницу. – Миссис Г. Г. Среда, двадцать шестое.

– Да, – сказала миссис Годфри. – Когда это было?

Льюису показалось, что над ним насмехаются.

– Прошу меня извинить, – сказал он, – если я не всегда помню, что на какой день недели намечается. К тому же я часто записываю только инициалы, без уточнений.

– Как, например, Г.Г., – подсказала миссис Годфри.

– Или, возможно, другие «Г.Г.», – раздраженно проговорил Льюис, теряя терпение и понимая, что вместе с терпением теряет лицо. – В алфавите немало букв, и они часто удваиваются. Чем двойное «Г» хуже остальных? Вы, как я понимаю, дама достаточно пожилая и должны помнить старые комические куплеты: «Раз хе-хе, два ге-ге, скачет черт на кочерге». – Он ее ненавидел, знал, что это неправильно, и оттого ненавидел еще больше.

Она шагнула к нему, ее тень скользнула по полу и накрыла собой его тень.

– Вы мне нарочно грубите?

В комнату вошел Уильям.

– Ужин готов.

Но миссис Годфри лишь махнула рукой.

– Не предлагайте мне ужинать. Я не ем по вечерам. Нет нужды извиняться. Я уже ухожу. Но позвольте еще раз взглянуть на ваш ежедневник.

Льюис отдал ей книжку.

Она сказала:

– О, да… Но я не вижу никаких записей на среду, двадцать шестого.

Льюис уставился на пустую страницу.

– Что вы сделали? – Выпрямившись в полный рост, он встал лицом к лицу со своей гостьей. Запись о «миссис Г.Г.» на среду, двадцать шестого, бесследно исчезла. – У вас с собой ластик? – Он взглянул на ее руки в браслетах и кольцах, но не увидел скромной стирательной резинки. – Зачем вы пришли, миссис Г.Г.? – спросил он. – Просто из любопытства?

Она ответила без затей:

– Вы меня пригласили, и я пришла.

Уильям по-прежнему стоял в дверях.

– Миссис Годфри уже уходит, – сказал Льюис. – Будьте добры, вызовите ей такси. Ей нездоровится.

Пока он говорил, ее тень потянулась к нему и взметнулась под потолок. За окном вспыхнула молния, прогремел гром. Его внимание переключилось. Он смотрел в темноту за окном и прислушивался, умышленно не замечая гостью, эту «миссис Г.Г.», уже превратившуюся в пустое пространство на странице старой записной книжки… недобрый дух, выписанный невидимыми чернилами.

Но теперь, когда Уильям ушел, она вновь захватила его внимание – на секунду.

– Этот ваш человек… – произнесла она. – Ему самое место в сумасшедшем доме.

Льюис пробормотал:

– Если кому там и место, так это вам.

– Что вы сказали?

За окном снова сверкнула молния. Тень гостьи по-ведьмински заплясала на потолке. Прогрохотал гром.

Вернулся Уильям.

– Вы нашли мне такси? – спросила она.

– Да, мэм. Оно ждет у подъезда.

– Вы сказали водителю, куда ехать?

Разговор между Уильямом и водителем был коротким и почти беззвучным. Потом Уильям сказал:

– Похоже, он знает. Он уже там бывал.

Последовали слова и жесты прощания, после чего такси уехало прочь.

Пятно на кресле[162]

Пейшенс Каставэй была влюблена в своего мужа, когда за него выходила, во всяком случае, так она говорила себе потом, когда любовь угасла и она начала сомневаться, точно ли его любила. Какой непростой переход, и сколько неуловимых мелочей на него влияют! Ей еще случалось иногда смотреть на Гектора тем взглядом, каким она посмотрела на него впервые, когда он держал под мышкой ракетку – чемпион теннисного корта – и над его светлой бровью блестели бисеринки пота. А потом так совпало, что они играли в паре против двух общих знакомых или даже на каком-то соревновании – о, чудо! И что с того, что они проиграли? Уходя с корта, возможно, рука к руке или (даже) ракетка к ракетке, они испытывали чувство единения, возникающее из общей цели, пусть даже и не достигнутой.

Гектор иногда хмурился, если Пейшенс случалось запороть подачу, но сама она была снисходительна к мужу и даже втайне радовалась, когда его мяч, при всем напоре и горделивом огоньке в глазах Гектора, вылетал с поля. Она была довольна своей оборонительной тактикой на задней линии, позволявшей ей наблюдать за его отчаянными маневрами у самой сетки. Ее радовало, когда ее «мягкая свеча» приносила победу в сете, а героические усилия Гектора у сетки – прыжки до неба, грозившие разбить противников в пух и прах, – останавливал крик судьи: «Аут!»

Каким побитым выглядел Гектор, собирая свои мячи, чтобы продолжить сет, и как Пейшенс ему сочувствовала, глядя, как он сжимает их в своих больших и загорелых, но не особенно искусных для теннисиста руках и с хмурым видом отдает один мячик ей, своей партнерше.

Их жизнь, конечно же, не ограничивалась лишь теннисом. К тому же, по мере того как фигура Гектора становилась все более грузной и округлой, он все реже выходил на корт, хотя продолжал оставаться вице-президентом клуба, в котором они с Пейшенс впервые познали радость побед и горечь поражений. Но она с радостью вспоминала прежние дни и пыталась убедить Гектора вернуться к старому увлечению и играть в паре с ней, когда он был не на службе, – по четвергам и в уикенд. Она, конечно, могла бы найти с кем играть, но предпочитала играть с Гектором, и если он проигрывал и выходил из себя, особенно когда это случалось по ее вине, он нравился ей еще больше: это было так по-мужски.

Между тем Гектор для поддержания формы перешел на гольф. Он был не очень хорошим гольфистом, разве только на девятнадцатой лунке, и Пейшенс, игравшую вместе с ним, это раздражало. Она терпеть не могла, когда ей указывали на ее недостатки, многочисленные и многообразные, особенно по части свинга, который она так и не смогла освоить, как и Гектор, хотя он все время практиковался на газоне перед их домом, защищенном толстой сеткой от проезжавших мимо машин.

Пейшенс смотрела, как он выполняет эти размеренные упражнения, и думала, что хорошим гольфистом ему не стать, как бы он ни старался. Хоть бы он перестал относиться к этому всерьез – хоть бы не стоял за этой сеткой у стены сада с таким важным видом.

Ее, разумеется, возмущала его замкнутость и самодовольство. Он запустил сотню, если не две мячей, выполняя то, что в его понимании было правильным свингом, но это редко приносило ему радость – не то что хорошая партия в теннис, сопровождаемая смехом и шутками, под медленно заходящим солнцем, кладущим конец всякой игре. Но Гектор был (или стал) точно кот, гуляющий сам по себе. Его поглощенность собой значила для него больше, чем большая шумная вечеринка, на которую его приглашали, но уж если он принимал приглашение, то обязательно на нее являлся.

Пейшенс нравилось светская жизнь, и она, искренне не понимая, как она может не нравиться мужу, уговаривала его принимать приглашения. Она была не очень сообразительна, зато обворожительна, и ей даже в голову не приходило, что Гектора начало утомлять веселое общество.

Он сам толком не знал, чего ему хочется на самом деле, к чему у него лежит душа, но переключился на сквош – спокойную игру, в которой, по какой-то неведомой причине, его жене участвовать не полагалось. Гектор находил сквош более вдохновляющим и менее ответственным (один на один с партнером, если он у тебя есть), чем теннис или гольф, где каждая ошибка так же фатальна, как плохая раздача в бридже.

Так что Пейшенс теперь играла в теннис с кем придется (и таких находилось немало), пока Гектор пропадал на корте для сквоша.

Он был не слишком хорошим игроком, ведь сквош – игра довольно утомительная, особенно для человека в возрасте, и часто возвращался в раздевалку весь в поту. Когда противники помоложе, видя, как он раздражался, задевая ракеткой по стене в попытке послать мяч за линию, говорили: «Не переживай, Гектор. У тебя еще будет удачный день», – для него это было болезненным напоминанием о возрасте, и иногда он в сердцах швырял ракетку на пол, словно это она виновата.

Душ после игры его успокаивал, но не мог смыть весь пот с его редеющих волос. А Пейшенс тем временем сидела за чаем с друзьями в теннисном клубе, утирая со лба легкую, почти незаметную испарину.

Однажды она сказала Гектору:

– А не сыграть ли нам в теннис? Мы с тобой давно не играли. Без особых усилий. Ты ведь всегда мог побить меня одной левой. Я совсем растеряла форму и уже не могу тягаться с этими милыми девочками из «Форест-Хилл». Они постоянно практикуются. Какие подачи, какой напор! Твоей бедной старушке Пейшенс за ними не угнаться. Ну что, как насчет спокойной игры в «Форест-Хилл»? Никакого соперничества, просто побросаем «свечки» туда-сюда. Давай покажем этим разгоряченным юнцам, что к игре не нужно относиться слишком серьезно.

Гектор насупил брови.

– Мне нравится с тобой играть, ты же знаешь. Мы часто играли – разве нет? Но я ужасно потею. Ты после игры свежа, как цветок, а я весь мокрый, хоть выжимай, к тому же, – он потянул себя за жидкую растительность на голове, – у меня почти не осталось волос. Я знаю, что лысею. Когда-то, помнится, я был блондином, а теперь у меня череп блестит сквозь редкие пряди.

– Можешь надеть шапочку, – весело проговорила Пейшенс. – Разве это не естественно – потеть при игре в сквош? Я всегда считала, что это очень быстрая игра.

– Так и есть, – сказал Гектор, – и я становлюсь для нее староват. Теперь мои волосы (когда-то предмет его гордости) имеют совсем жалкий вид, сплошные проплешины – смех, да и только. Тебе этого не понять, Пейшенс. Ты следишь за волосами. Ты ведь женщина, – едко добавил он.

Они сидели перед большим зеркалом в гостиной. Хотя Гектор был всего на несколько лет старше Пейшенс, их внешность разительно отличалась. И более всего – волосы: у нее они были по-прежнему красивы, а у него испещрены всеми оттенками седины над розовым черепом.

– Да, давай сыграем в теннис, – сказал он. – Я тебе, наверное, дам фору в тридцать очков.

Но все вышло не так: ведь он хотел выиграть, да и она не хотела проигрывать.

Они вернулись домой: Пейшенс – как ни в чем не бывало, свеженькая, как огурчик; Гектор-победитель с трудом переводил дыхание, утирая пот со лба.

– Мне не хочется, чтобы люди видели меня таким, – сказал он.

Она достала платок – точнее, сразу два – и принялась промокать его лоб и волосы, когда-то такие светлые и густые, такие пышные, а теперь ставшие жалкой тенью самих себя.

– Ты по-прежнему видный мужчина, – успокоила она мужа. – Но мы уже дома. Никто на тебя не смотрит. Сядь отдохни в любимом кресле, а потом я заварю чай. Но не раньше, чем положено.

– А когда положено? – раздраженно спросил Гектор.

– Как обычно. Примерно за час до ужина.

– Раньше и не надо. Мне надо принять ванну и привести себя в приличный вид. Есть у нас горячая вода?

– Да, там много нагрето.

– Мне и нужно довольно много, ты знаешь. Я набираю вес.

– Да, я заметила, – произнесла она с сухостью в голосе, которой он раньше не замечал.

– Конечно, в моем возрасте это неважно.

– Ну, не говори так.

– Пожалуй, воду можно сделать погорячее.

– Как скажешь. Можешь упариться, если хочешь, – будешь красный как рак.

Она посмотрела на него. Он все еще был привлекательным, видным мужчиной. Не таким, как в молодости, когда на ней женился, – привлекательным для своего возраста. Даже с этими проплешинами на элегантном черепе. Когда-то золотые, его пряди теперь сделались темно-русыми, перемежаясь сединой, предвестницей старости.

Ей снова стало его жалко – жалко, как человека, который скоро оставит этот мир, – однако она сказала довольно жестко:

– Если тебе не нравится твоя шевелюра, почему ты не купишь себе парик?

– Никогда в жизни! – воскликнул он в ужасе.

– Почему нет, дорогой?

Он ничего не ответил и стал внимательно рассматривать свое лицо в зеркале. Какое старое лицо! Он пристально всмотрелся в свое отражение. Морщины изрезали кожу вдоль и поперек, а вместо волос, которыми он когда-то гордился, торчали облезлые перья. Раньше молодые люди носили бакенбарды, курчавившиеся понизу выбритых щек, бакенбарды, которые привели бы в ужас офицеров и солдат Первой мировой. Как вернуть себе мужественный вид? Может, украсить себя татуировками в одном из салонов на Ватерлоу-роуд, чтобы стать неотразимым в глазах женщин? Или мужчин?

Множество военных – может быть, большинство – прибегали к этому способу подчеркнуть свой мужской шарм: рукава закатаны до локтей, а там, например, змея, поглощающая меч. Этого было достаточно, чтобы женщина или, возможно, мужчина почувствовали, что встретили человека своей мечты. Поговаривали, что король Дании набил себе татуировку у одного известного мастера на Ватерлоу-роуд. Но потом многие военные жалели об этом эксперименте: ведь он причиняет боль, а кроме того, попади они в передрягу, полиция с такой приметой сразу же их найдет.

И все же как много мужчин, хорошо осведомленных о минусах татуировок, презрели личные неудобства и расцветили свои шкуры чернилами из пороха! Возможно, в Англии таких больше, чем где бы то ни было: англичане считают, что плоть сама по себе недостаточно хороша, если под ней нет какого-то «перчика». Я никогда не видел итальянца с татуировками. Но англичанину, считающему, что его тело недостаточно хорошо, требуется дополнительное подкрепление. Однако женщины-англичанки вполне довольны своей чистой кожей.

Больше Пейшенс не удалось уговорить Гектора сыграть с ней в теннис. Он с угрюмым упорством продолжал заниматься сквошем и гольфом. Она пыталась сказать ему, что для него это слишком. Это не шло ему на пользу. У него были приятели в этих клубах, и, когда ему не удавалось у них выиграть – что случалось почти всегда, поскольку многие из них были моложе его, – он приходил домой в плохом настроении и все время потел и потел.

– Дорогой мой, ну, пожалуйста, – сказала она как-то, заметив (поскольку нельзя было этого не заметить) ручейки пота, стекавшие у него со лба до подбородка, с подбородка по шее, а с шеи на волосатую грудь. – Не слишком ли ты нагружаешь себя? Мой тебе совет: расслабься, играй понемножку в бадминтон, если тебе нужен спорт, а потом хорошенько отдохни в своем любимом кресле. – Она указала на кресло. – Тогда тебе будет намного лучше.

– Возможно, ты права, – ответил он. – Возможно, ты права. – И, продолжая потеть, опустился в кресло, чьи немалые габариты объяли его немалые габариты, и откинул голову на спинку. – Но скажу тебе вот что: моя жизнь – это моя жизнь, и я не хочу, чтобы мне мешали жить. – Он на секунду умолк и укоризненно добавил: – Ты можешь это усвоить? – И не успела она ответить, как он заснул, а пот все так же стекал по его вискам и капал на спинку кресла.

День за днем повторялись подобные сцены, и день за днем Пейшенс пыталась быть самой терпеливостью, в соответствии со своим именем[163], и убеждала себя, что у Гектора хватит здравого смысла оставить свой сквош и гольф и вернуться к ней и теннису. Но этому не суждено было случиться. Все выходные он занимался самоистязанием, а потом в изнеможении валялся в кресле, и пот стекал с него ручьями, пропитывая спинку.

Пейшенс, как и многие женщины в похожей ситуации, мирилась со всем, включая и грубость мужа. Она даже отложила свои увлечения, чтобы проводить тягостные (для нее) часы с ним на поле для гольфа… и эти часы значительно удлинялись за счет его лекций о том, как ей следует улучшить свой свинг и т. д., и т. п. Иногда она чуть не плакала, выслушивая, что у нее неправильный свинг, раз двадцать подряд.

Его друзья в смущении стояли вокруг метки для мяча и тоже слушали, как он дает ей наставления. («Следи за левой ногой. Направляй ее как следует».) Друзья ей сочувствовали, и им не терпелось продолжить игру.

Когда Гектор играл без нее и проигрывал, он приходил домой, кипя от ярости, со следами зелени на брюках. Он почти не разговаривал с женой, только смотрел на свою карточку и повторял, как ему не повезло с той или иной лункой. Одной из самых коварных площадок был «Эверест», тянувшийся вдоль берега моря. Здесь мог бы выручить первый удар на 250 или 300 ярдов. Но Гектор был слишком стар для такого. Дожидаясь своей очереди рядом с игроками помоложе, которые картинно поводили плечами и уверенно вытягивали ноги, он понимал, что они только из вежливости ждут, когда он займет свое место.

– Хороший удар!

Но его мяч никогда не достигал «Эвереста», и его кэдди толкал перед собой тележку с клюшками, которыми Гектор никогда не пользовался.

Мальчик, желая ему услужить и думая о чаевых в конце знаменитой площадки, протягивал ему одну клюшку за другой.

– Держите, сэр!

Это был клик, старинный инструмент, способный послать мячик слишком далеко или недостаточно далеко, в зависимости от силы и сноровки игрока.

– Нет, лучше дай пятый номер.

Пятый номер не принес ему успеха, как и предвидел кэдди, и Гектор возвращался в клуб, а потом и домой, проигравшим.

– Это не важно, – говорила Пейшенс с большей тревогой, чем хотела показать. – В следующий раз сыграешь лучше.

– Как знать? – кричал Гектор, словно следующий раз мог оказаться последним в его жизни. – Я еще никогда так не проигрывал, со времен… со времен… – Он пытался вспомнить.

– Не волнуйся, – повторяла жена. – Даже у лучших гольфистов бывают плохие дни.

– Ну, спасибо, утешила, – отвечал он довольно язвительно, не в силах смириться с поражением.

– Присядь, отдохни, – предлагала она, указывая на его кресло, – тебе станет лучше. В конце концов, это всего лишь игра.

«Глупая баба», – думал он.

Но Пейшенс делала все что могла. Она была ему верной женой, хотя день за днем в ней таяла любовь к нему, и симпатия, и последнее уважение. Тем не менее она все равно испытала шок, вернувшись домой однажды вечером и увидев, что он сидит в большом кресле, откинув голову на спинку и закрыв глаза. «Ужин почти готов, – сказала она. – Просто закрой глаза (совершенно излишний совет) и забудь, что на свете есть такая игра, как гольф». И он, казалось, тут же ее послушался. Но это было не так. Его голова все так же беспомощно лежала на спинке кресла. Он был мертв.

Шло время, и память о Гекторе потихоньку стиралась, но его кресло оставалось постоянным напоминанием о том, кем он был и кем перестал быть. Пейшенс была суеверна на этот счет. Иногда она подходила к креслу и смотрела, не нужно ли вытереть капли пота. Но, будучи женщиной практичной, не желала терять время зря. Кресло – хорошее, ценное, французское, и теперь, когда его хозяина не стало, нужно поскорее отдать его в чистку.

Так она и сделала, и ей вернули кресло заметно обновленным, за одним исключением: там, где раньше лежала голова Гектора, осталось грязное пятно. Почти против воли Пейшенс склонилась над старинным, восемнадцатого века чехлом, который и в таком виде все еще был красив. Сверху, по краю, виднелись жирные отметины вроде потеков, и они никак не отчищались. Она по-прежнему ощущала в них живое присутствие – как такое было возможно?

Она отправила чехол назад в чистку. Его вернули с теми же пятнами, все еще хорошо различимыми. Она отослала чехол в химчистку в третий раз, попросив уделить особое внимание этим пятнам, но ей ответили, что их невозможно вывести. Пейшенс пришлось поверить им на слово.

Однажды к ней заглянул приятель.

– Помнишь кресло, в котором сидел он? – спросила она.

– Ну да. И что с ним?

– В химчистке не могут очистить чехол.

– Почему?

– Говорят, грязь в районе шеи не отходит. Там, где он касался спинки кресла шеей.

– Ерунда какая-то. Дай мне взглянуть.

Пейшенс подвела его к креслу. Очертания головы и шеи ее мужа на чехле были ясно различимы.

– Как будто они… нарисованы, – сказала она.

– Да, похоже. Но ведь вещи засаливаются, когда ими долго пользуются.

– Разверни чехол и посмотри с той стороны. Там кое-что…

– Да, понимаю, о чем ты.

– Говорят, это не отчищается. Я отдавала его в чистку три раза. Но эта… эта грязь никуда не делась. Он прислонялся здесь шеей, понимаешь? Именно в этом месте. Он много потел. Видишь еще что-нибудь?

Ее приятель с неохотой наклонился над креслом и увидел что-то вроде прерывистой цепочки мелких пятнышек.

– Похоже на сыпь… Какая-то плесень?

– Вряд ли это плесень, – сказала Пэйшенс, – это что-то другое… что-то странное и непонятное. Если бы это была просто грязь, ее бы отчистили. Как я уже сказала, он много потел… после гольфа и сквоша даже больше, чем после тенниса… на самом деле я никогда его не понимала… я бы хотела его понять… О, если бы сейчас он был с нами…

– Но я и так с вами, – раздался голос.