В книге впервые в отечественной науке исследуются отчеты, записки, дневники и мемуары российских и западных путешественников, побывавших в Монголии в XVII — начале XX вв., как источники сведений о традиционной государственности и праве монголов. Среди авторов записок — дипломаты и разведчики, ученые и торговцы, миссионеры и даже «экстремальные туристы», что дало возможность сформировать представление о самых различных сторонах государственно-властных и правовых отношений в Монголии. Различные цели поездок обусловили визиты иностранных современников в разные регионы Монголии на разных этапах их развития. Анализ этих источников позволяет сформировать «правовую карту» Монголии в период независимых ханств и пребывания под властью маньчжурской династии Цин, включая особенности правового статуса различных регионов — Северной Монголии (Халхи), Южной (Внутренней) Монголии и существовавшего до середины XVIII в. самостоятельного Джунгарского ханства. В рамках исследования проанализировано около 200 текстов, составленных путешественниками, также были изучены дополнительные материалы по истории иностранных путешествий в Монголии и о личностях самих путешественников, что позволило сформировать объективное отношение к запискам и критически проанализировать их.
Книга предназначена для правоведов — специалистов в области истории государства и права, сравнительного правоведения, юридической и политической антропологии, историков, монголоведов, источниковедов, политологов, этнографов, а также может служить дополнительным материалом для студентов, обучающихся данным специальностям.
В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.
Монография подготовлена по результатам исследования, выполненного за счет гранта Российского научного фонда (проект № 19-18-00162 «Центральная Азия в международных отношениях XVIII–XIX в.»), реализуемого в Институте языков и культур имени Льва Толстого
Рецензент — доктор филологических наук, заведующая сектором Центральной Азии Института восточных рукописей РАН, г. Санкт-Петербург
Опубликовано Издательским домом Высшей школы экономики http://id.hse.ru doi:10.17323/978-5-7598-2327-8
© Почекаев Р. Ю., 2021
Введение
Научный интерес к Монголии возник в России еще в первой половине XVIII в. и немного позднее на Западе, причем уже самые ранние исследователи уделяли значительное внимание вопросам монгольской государственности и права. Однако изучены эти аспекты крайне неравномерно, что четко отражено, в частности, в обзорных трудах по традиционному монгольскому праву, периодически появляющихся с начала XX в. и до нашего времени[1].
Наибольшим вниманием таких исследователей пользуется эпоха Монгольской империи Чингис-хана и его преемников, а также приписываемый основателю империи «свод законов», известный под названием «Великой Ясы», который исследователи уже в течение нескольких веков безуспешно пытаются «реконструировать»[2]. Следующий период развития монгольской государственности и права, привлекающий внимание исследователей, — период XVII–XVIII вв., и это напрямую связано с тем, что именно к нему относятся крупные монгольские кодификации, созданные в это время — «Восемнадцать степных законов» (конец XVI — первая треть XVII в.), ойратское «Великое уложение» («Их Цааз», 1640 г.), «Свод законов Халхи» («Халха Джирум», 1709–1770 гг.) и примыкающее к ним «Монгольское уложение» («Цааджин бичиг», 1627–1694 гг.), созданное маньчжурскими властями для своих монгольских вассалов[3]. Именно на их основе большинство специалистов, обращающихся к проблемам развития монгольской традиционной государственности и права, формируют представление о монгольской системе власти и управления, нормах и принципах регулирования различных сфер правоотношений, монгольской правовой терминологии[4].
В значительно меньшей степени оказались востребованы для исследователей другие правовые памятники Монголии постимперского периода, также уже введенные в оборот — «Уложение» Алтан-хана, правителя южно-монгольской области Тумэт, 1577 г. и «Закон о десяти добродетелях», созданный тогда же внучатым племянником этого хана — Хутуктай-Сэчен-хунтайджи, правителем Ордоса, а также приписываемый последнему религиозно-политико-правовой трактат «Белая история»[5]. Издан во Внутренней Монголии (автономный район в составе КНР) на старомонгольском языке, но до сих пор, насколько нам известно, не исследован ойратский «Свод законов чуулгана (сейма) Куку-Нора»[6]. Наконец, на сегодняшний день недостаточно подробно исследовано и «Уложение Китайской палаты внешних сношений» («Лифаньюань цзи-ли»), созданное между 1770-ми и 1810-ми годами. маньчжурскими властями специально для регулирования их отношений с монгольскими вассалами и дважды переводившееся на русский язык в первой трети XIX в. Н. Я. Бичуриным (о. Иакинфом) и С. В. Липовцевым, опубликовавшими свои переводы практически одновременно — но по редакциям соответственно 1779 и 1815 гг.[7]
Тем не менее основная тенденция изучения монгольской государственности и права на сегодняшний день состоит в том, что развитие государственных и правовых отношений в Монголии исследуется преимущественно на основе законодательных сводов. Лишь отдельные ученые предпринимают попытки изучения актов текущего законодательства и правоприменительной практики, что позволяет им выявить особенности судебной практики[8], в том числе с учетом влияния цинской правовой и процессуальной традиции[9], а также разрешения конкретных дел[10], правовой политики империи Цин в Северной и Южной Монголии[11]. В отдельных случаях вводятся в оборот также памятники народного творчества, отражающие представления монголов о справедливости, праве и процессе[12].
Подобного рода исследования, как представляется, позволяют сформировать куда более полную и объективную картину истории развития традиционной монгольской государственности и права, чем только на основе официальных правовых сводов. Той же цели может послужить привлечение записок иностранных путешественников, которые в разные временные периоды и с разными намерениями посетили Монголию и зафиксировали применение на практике тех или иных политических и правовых принципов и норм, нередко являясь непосредственными участниками административных и правовых отношений.
Как ни странно, но исследователи по истории традиционного монгольского государства и права до сих пор практически не привлекали этот вид источников, хотя они довольно многочисленны[13]. В самом деле, Монголию в течение веков посетили сотни путешественников — русские, англичане, французы, немцы, скандинавы, американцы, многие из которых оставили записки. А широкий круг целей, с которыми они ездили в Монголию (дипломатия, торговля, разведка, духовные миссии, туризм[14]) вызывал интерес иностранцев к самым разным сторонам жизни. Невнимание специалистов к этим источникам представляется тем более странным, что история путешествий в Монголию нашла широкое освещение в трудах специалистов. Эти путешествия составляют отдельное направление в общей истории географических открытий[15]. Имеются специальные работы, посвященные экспедициям в Монголию и пребыванию в ней русских дипломатов, торговцев, ученых и проч.[16] Также довольно многочисленны публикации, посвященные отдельным путешественникам[17].
В какой-то мере настоящая книга имеет целью заполнить этот пробел и ввести в научный оборот записки иностранных путешественников как источник сведений о традиционной государственности и праве монголов. Хронологические рамки исследования охватывают период с XVII в., когда после нескольких веков перерыва (связанного с падением Монгольской империи) в Монголии вновь стали появляться иностранные путешественники, и до начала XX в., когда завершилась зависимость Монголии от империи Цин.
Книга является логическим продолжением монографии, посвященной анализу сведений о государственности и праве Центральной Азии в записках российских и западных путешественников XVIII — начала XX в.[18] Логическим и, можно сказать, необходимым, поскольку Монголия относится к числу наиболее важных в историческом и политическом отношении стран Центрально-Азиатского региона, и анализ ее государственности и права на основе записок путешественников позволяет существенно расширить представления о политическом и правовом развитии Центральной Азии в целом.
Соответственно, во многом данное исследование строится аналогично предыдущей книге: используется та же совокупность методов исследования (преимущественно, критический анализ текстов, сравнительно-правовой метод и системный подход), предлагается анализ традиционных административных и правовых институтов, в конце содержатся приложения — хронология путешествий и биобиблиографический справочник.
Глава I посвящена общей характеристике личностей путешественников и их записок, в ней анализируется и систематизируется их состав по национальной и профессиональной принадлежности, по целям и задачам поездок в Монголию, характеру их сочинений. Такая информация в сочетании с информацией о конкретных путешественниках, приведенной в прилагаемом биобиблиографическом справочнике, позволяет понять, чьи сведения заслуживают большего внимания, а чьи следует воспринимать более критично, поскольку нельзя забывать о выраженной в путевых записках субъективности восприятия иностранцем чужой (и зачастую чуждой) ему цивилизации и культуры, неизбежности сравнения им увиденного за границей с собственной страной[19]. Причем порой эта субъективность может быть «двойной»: исходя из особенностей личного восприятия и принадлежности к определенной нации, социальной или профессиональной группе и проч.
Главным отличием этой книги является принцип изложения основного материала: если в первой книге оно строилось по территориальному принципу и анализировались государственность и право отдельных стран и регионов Центральной Азии, то теперь предлагается анализ преимущественно по хронологическому принципу — на основе выделения ряда этапов в истории Монголии XVII — начала XX в. Автор считает такой подход оправданным, поскольку каждый из этих этапов характеризуется определенной спецификой развития монгольской государственности и права.
Глава II представляет собой анализ записок путешественников как источника о государственности и праве Северной Монголии (Халхи) XVII в., когда ее правители еще сохраняли независимость и продолжали применять традиционные институты управления и правового регулирования (многие из которых существовали еще со времени империи Чингис-хана). В то же время кризис в системе властных и правовых отношений делал их владения уязвимыми для экспансии могущественных соседей — Московского царства, империи Цин, Джунгарского ханства.
Глава III посвящена сведениям путешественников о государственности и праве Джунгарского ханства — ойратского государства в Западной Монголии, существовавшего в середине XVII — середине XVIII в. Спецификой Джунгарии было то, что в первой половине XVIII в. оно занимало исключительное положение на международной центральноазиатской арене. В то время, когда соседние монгольские ханства переживали серьезный политический кризис и все больше попадали под власть империи Цин, Джунгария не только сохранила независимость, но и сама предпринимала попытки распространения сюзеренитета на соседние владения — причем не только на ханства Халхи, населенные такими же монголами-буддистами, но и на тюркско-мусульманские регионы: Ташкентское владение, Восточный Туркестан, казахские Старший и Средний жузы. Исследователи неслучайно говорят о Джунгарском ханстве как о последней «степной империи», которая сумела объединить под своей властью народы и регионы с разной этнической принадлежностью, языком, религией, хозяйственным укладом и распространить на них единые принципы управления. При этом, во многом опираясь на опыт прежних «степных империй» (в том числе и Монгольской империи), правители Джунгарии в 1710–1740-е годы предпринимали серьезные шаги по модернизации государства и общества, выстраивая дипломатические контакты с соседними государствами, вырабатывая новые принципы власти, управления и правового регулирования, развивая сельское хозяйство, ремесло и даже промышленность. Записки путешественников о политико-правовых реалиях Джунгарии первой половины XVIII в. позволяют представить весьма впечатляющие перспективы дальнейшего развития этого государства, прерванные довольно неожиданным династическим кризисом начала 1750-х годов, которым воспользовалась империя Цин, в конце того же десятилетия разгромившая и упразднившая Джунгарское ханство.
В главе IV дается характеристика записок путешественников о государственности и праве Северной Монголии в XVIII — начале XX в., т. е. в период ее пребывания в зависимости от империи Цин, причем статус монгольских правителей в течение этого периода постоянно менялся — от вассалитета с весьма широкой степенью автономии в XVIII — первой половине XIX в. до фактического подданства в конце XIX — начале XX в. Длительность этого периода, охватывающего более двух столетий, а также тот факт, что именно в это время Монголию посетило наибольшее число российских и западных путешественников, обусловил проведение анализа их записок по отдельным сферам государственных и правовых отношений: органы власти и управления, статус правителей и духовенства, налоговая система, правовое регулирование хозяйственной деятельности, семейные и наследственные правоотношения, преступления и наказания, суд и процесс. Каждая из них рассмотрена подробно и с учетом изменений соответствующих государственных и правовых институтов на различных этапах пребывания Северной Монголии под властью маньчжурских императоров.
Глава V посвящена отраженным в записках путешественников особенностям развития государственности и права Южной Монголии (современная Внутренняя Монголия — автономный район в составе КНР), которая гораздо раньше (в 1630-е годы) признала власть империи Цин и, соответственно, подверглась большей интеграции в имперское политико-правовое и социально-экономическое пространство. Особенности правового статуса этого региона, а также сравнительно малая степень изученности его государственности и права в Цинский период побудили автора в данном случае отойти от хронологического принципа и посвятить ему отдельную главу.
В заключении подводятся общие итоги исследования и оценивается значение проанализированных исторических памятников как источников сведений о традиционной государственности и праве Монголии XVII — начала XX в.
Полагаем, такое сочетание хронологического и географического принципов построения материала книги позволит понять, что Монголия на каждом этапе рассматривалась как некое единое в политическом и правовом отношении пространство. Особенности политико-правового развития различных регионов Монголии проявлялись еще в XVI в., и в дальнейшем стали настолько значительны, что являлись очевидными и для иностранных путешественников даже при том, что большинство из них не были специалистами по изучению государства и права. Так, Южная Монголия (Чахар, Тумэт, Ордос) испытала более значительное влияние тибетского буддизма и раньше попала под власть империи Цин, соответственно, в ней в гораздо большей степени были распространены маньчжурские принципы управления, источники права и принципы регулирования отношений не только в публично-правовой (налоги, система преступлений и наказаний), но и в частноправовой сфере (торговые и иные обязательственные отношения). Северная Монголия (Халха), подчинившаяся Цинской империи позднее, в течение длительного времени сохраняла автономию, а соответственно, и традиционные институты управления, источники права и проч. Джунгарское же ханство в Западной Монголии демонстрировало тенденцию к централизации власти и постепенному расширению своего сюзеренитета на соседние государства, народы и регионы. Таким образом, в результате проведенного исследования начинает формироваться своеобразная «правовая карта» Монголии изучаемого периода, которая может оказаться небесполезной как для дальнейшего изучения традиционной монгольской государственности и права, так и, возможно, при выстраивании отношений в самых разных сферах с монгольскими контрагентами из разных исторических областей Монголии.
Написание имен собственных, географических названий и специальных политических и правовых терминов в книге приводится в соответствии с современной монголоведной традицией, исключения составляет лишь их написание в приводимых цитатах.
При проведении исследования автор неоднократно прибегал к консультациям специалистов-монголоведов, а также имел возможность представить промежуточные исследовательские результаты на специализированных научных мероприятиях в России и за рубежом. Таким образом, книга не появилась бы без их поддержки, и автор считает своим приятным долгом выразить благодарность И. В. Богданову, И. В. Кульганек, Д. А. Носову, Т. А. Пан, А. В. Попову, П. О. Рыкину, Т. Д. Скрынниковой (Санкт-Петербург), П. Н. Дудину (Улан-Удэ), В. В. Кукановой (Элиста), К. З. Ускенбаю (Алматы, Казахстан), Х. Эрдэнчулуу (Киото, Япония), а также Издательскому дому Высшей школы экономики в лице Е. А. Ивановой, Е. А. Бережновой и В. Е. Красавцевой — за постоянное сотрудничество и, как всегда, моей семье: жене Ирине, сыновьям Михаилу и Даниилу за их терпение и моральную поддержку.
Глава I
Путешественники XVII — начала XX в. в Монголии и их записки
Прежде чем непосредственно приступить к анализу сведений иностранных путешественников о государственности и праве традиционной Монголии, необходимо понять, кем же были эти самые путешественники. Сразу же обратим внимание на то, что национальный состав и социальный статус путешественников весьма существенно менялся в разные периоды истории Монголии и во многом зависел от ее политического положения, равно как и от тех задач, которые преследовали сами иностранцы, прибывавшие в эту страну.
XVII в. стал временем установления и развития отношений Московского царства и монгольских ханств[20]. В течение 1610–1680-х годов значительное число русских дипломатов посетили государства Восточной Монголии (улусы Тушету-хана, Сэчен-хана), а также ойратские владения в Западной Монголии, в том числе Джунгарское ханство[21]. Результаты этих поездок нашли отражение в десятках статейных списков посольств, расспросных речах участников дипломатических миссий и ряде других документов, составленных на основе полученных дипломатами данных[22]. Кроме того, сведения о Монголии рассматриваемого периода оставили также московские дипломаты, отправленные в Китай с целью установить отношения сначала с династией Мин (И. Петлин), затем — с маньчжурской династией Цин (Ф. И. Байков), путь которых тоже пролегал через монгольские ханства.
Сразу следует обратить внимание на то, что русские дипломаты, побывавшие в Монголии на начальном этапе взаимодействия Московского царства с местными правителями, обладали не слишком высоким статусом и достаточной подготовкой. Соответственно, сведения о государственности и праве монгольских ханств, которые они посещали (или через которые проезжали в Китай), носят достаточно лапидарный характер. Большинство московских дипломатов, посетивших Монголию в этот период, принадлежали к сословию провинциальных служилых людей — детей боярских, дворян, казачьих атаманов и т. д., родом из Красноярска, Тары, Тобольска, Томска и проч. Зачастую они выполняли разовые дипломатические поручения, выступая больше в качестве гонцов или курьеров, передававших послания центральных или региональных русских властей монгольским правителям, а не обсуждали серьезные международные политические и правовые вопросы. Лишь некоторые из них представляли собой исключение, будучи более образованными людьми, имевшими значительный опыт государственной службы, — например, Д. Д. Аршинский, Я. О. Тухачевский или Ф. И. Байков. Естественно, таким служащим поручались более ответственные дипломатические задания, что находило отражение и в их записках.
Впрочем, справедливости ради нельзя не сказать, что перед «региональными» русскими дипломатами, совершавшими путешествия в Монголию, и не ставились серьезные стратегические задачи и, следовательно, направлявшие их власти сами не нуждались в знаниях о монгольских государственных и правовых реалиях. Исследователи уже обращали внимание на то, что сибирские администраторы (от которых чаще всего и ездили посланцы к монгольским правителям в XVII в.) не следовали какой-то единой государственной политике, а старались оперативно решать возникающие перед ними текущие проблемы[23]. Поэтому вести серьезную исследовательскую деятельность в отношении соседних народов и государств у них не было ни возможности, ни необходимости. Большинство информации политического или правового характера в записках московских дипломатов XVII в. связано с их личными наблюдениям, действиями, отношением к ним со стороны самих монгольских правителей, чиновников, населения. Наиболее характерным примером являются сведения о налогах и повинностях: о них русские путешественники XVII в. упоминают, как правило, в связи с качеством дорог, по которым они сами передвигались; наличием или отсутствием разбойников на этих дорогах (и отношении к их преступным действиям в адрес русских дипломатов со стороны властей); предоставлением или непредоставлением им провианта, лошадей и проч.[24]
Тем не менее мы не вправе игнорировать сведения российских путешественников XVII в. — даже такие краткие и, в общем-то, субъективные. Их систематизация позволяет сформировать определенное представление о политико-правовом развитии монгольских ханств, их внутреннем и международно-правовом состоянии. Тот факт, что сведения путешественников неоднократно дублируются в сообщениях разных авторов, подтверждает их объективность и свидетельствует о непосредственном знакомстве сибирских служилых людей с монгольскими властными и правовыми реалиями рассматриваемого периода.
Первые попытки путешественников описать политико-правовые реалии Монголии без прямой привязки к собственным интересам были предприняты, как ни странно, московскими дипломатами, направлявшимися с поручениями в империю Цин в последней четверти XVII в., когда Южная Монголия уже вошла в состав этого государства, а Северная — сначала de facto, а в 1690-х годах и de jure — стала вассалом маньчжурских императоров. Именно в процессе переговоров с представителями империи Цин они получали информацию о текущем статусе монголов как вассалов императора, их обязанностях перед сюзереном, пределах полномочий внутри собственных владений и в отношениях с иностранными государствами. Правовые аспекты отношений среди самих монголов этих дипломатов, что вполне понятно, также не интересовали.
Обратим внимание, что среди руководителей и сотрудников таких посольств были не только русские (Ф. Байков, Ф. А. Головин), но и иностранцы на русской службе — молдаванин Н. Г. Спафарий, голландец Э. Идес и немец А. Бранд, выходец из Средней Азии С. Аблин и др., в связи с чем возникает вопрос, в какой степени эти последние могут быть охарактеризованы как русские путешественники. Полагаем, что факт их пребывания на русской службе в период посещения Монголии позволяет считать их таковыми[25].
В XVIII в. ситуация в русско-монгольских отношениях существенно меняется — как в отношении состава путешественников, так и целей и задач, которые перед ними ставились. Это непосредственно отразилось и на содержании их сообщений о монгольской государственности и праве.
Продолжались контакты Московского царства (с 1721 г. Российской империи) с Цинской империей, которая в это время старалась закрепить свой контроль над южными и северными монголами и одновременно урегулировать статус границ с Россией[26]. Соответственно, непосредственные дипломатические связи России с монгольскими правителями прервались: дипломаты взаимодействовали с ними лишь как с представителями цинской администрации, когда проезжали через территорию Монголии. В то же время, в связи с расширением восточных владений Российской империи (укрепление позиций в Сибири и на Алтае, принятие в подданство казахских жузов), российские власти стали активно налаживать контакты с Джунгарским ханством, которое противостояло экспансии империи Цин в Монголии[27]. При этом нельзя не отметить, что несмотря на то, что ойратские правители претендовали на некоторые территории, юридически находившиеся под властью России, в течение первой половины XVIII в. они старались поддерживать с ней дружеские отношения[28].
И Цин, и Джунгария были заинтересованы в поддержке России в своем конфликте (или по меньшей мере невмешательстве), что стимулировало активизацию их дипломатических отношений с российскими властями разных уровней. Русские дипломаты в таких условиях уже занимались не только передачей посланий от направивших их монархов или региональных администраторов, но и собирали сведения о ситуации в тех землях, куда направлялись, и через которые проезжали. Выбор в качестве дипломатов хорошо образованных людей[29] объясняет, почему даже в отчетах не только полномочных послов, но и простых курьеров (В. Ф. Братищев, сержанты Д. Ильин, Подзоров, Е. Филимонов и др.), присутствуют весьма ценные наблюдения о политической ситуации в Джунгарском ханстве, Северной и Южной Монголии, отдельных аспектах правовой политики ойратских правителей в Джунгарии и Восточном Туркестане, а маньчжурских — в Северной и Южной Монголии. Наряду с дипломатами, занимавшимися сбором сведений о посещенных государствах неформально, в монгольские земли направлялись и разведчики «под прикрытием»: занимавшиеся торговлей — И. К. Резвых, А. Верхотуров, С. Колмогоров, А. Плотников, пограничные чиновники А. Незнаев, Е. Я. Пестерев и др.
В то же время XVIII в. стал временем начала научного изучения восточных владений Российской империи и соседних государств. Соответственно, одной группой путешественников в Монголию становятся профессиональные исследователи — ученые, большей частью приглашенные Петербургской Академией наук из Европы[30]. Учитывая, что они состояли в течение долгих лет на российской службе (многие даже умерли в России) и совершали свои поездки в монгольские земли по поручению и при финансировании Академии наук, полагаем, есть все основания их также отнести к русским путешественникам[31]. Весьма любопытно, что некоторые из тех академиков, кто побывал непосредственно на территории Монголии и впоследствии признанные в качестве монголоведов (как, например, Д. Г. Мессершмидт[32] или И. Иериг[33]) в своих записках практически ничего не упомянули о политико-правовых реалиях монголов, между тем в материалах тех из них, кто добрался только до русско-монгольской границы, в частности, посетив пограничный город Кяхту[34] (П. С. Паллас, И. Г. Георги), содержатся сведения, касающиеся и этой сферы отношений.
В первой половине XIX в. в рамках дальнейшего развития российско-цинских отношений в Китай стали направляться многочисленные дипломатические миссии, в состав которых входили не только дипломаты, но также деятели науки и искусства. Имея в своем распоряжении наработки предшественников — вышеупомянутых академиков, — участники таких экспедиций могли себе позволить обращать внимание уже на некоторые малоисследованные аспекты отношений монголов, включая правовое положение различных слоев общества (в том числе многочисленного и авторитетного буддийского духовенства), торговые и семейные отношения, сферу преступлений и наказаний и проч. Правда, большинство известных художников (а во второй половине века — и фотографов), даже оставивших записки о своем путешествии по Монголии, не уделили внимания политико-правовым аспектам, в лучшем случае описав некоторые детали бытовой жизни монголов[35]. Едва ли не единственное исключение среди них составляет врач и художник П. Я. Пясецкий, который по итогам экспедиции описал даже особенности частноправовых отношений между монголами и китайцами.
С первой половины XIX в. (вероятно, в связи с появлением в Сибири ссыльных декабристов) среди исследователей Монголии начинает формироваться своеобразное «либерально-демократическое направление», представители которого в большей степени сосредоточивались на изучении социально-экономического положения населения этой страны и, естественно, довольно сурово критиковали существующие отношения[36]. Позднее их преемники (в частности, авторы «Кяхтинского листка» Г. Н. Потанин, Н. М. Ядринцев и др.) в своих записках о Монголии осуждали также и действия российских представителей дипломатических и торговых кругов в отношении простых монголов.
Уже с начала XIX в. значительный вклад в монголоведение стали вносить представители, казалось бы, крайне далекой от подобного рода исследований сферы — участники духовных миссий, с середины XVIII в. регулярно работавших в Пекине и на территории империи Цин в целом. А примерно столетием позже российское духовное ведомство стало рассматривать и возможность постоянного миссионерского присутствия также непосредственно на территории Монголии[37]. Наряду с выдающимися трудами Н. Я. Бичурина (о. Иакинфа) и П. И. Кафарова (о. Палладия) интересные наблюдения касательно государственности и права Монголии оставили, в частности, священники И. Никольский и Я. П. Дуброва. Помимо вопросов политического устройства, системы налогов и сборов их по понятным причинам интересовали такие вопросы, как статус буддийского духовенства, семейные отношения и т. п. Также стоит отметить, что авторы интереснейших записок о путешествиях по Монголии (также включающих сведения политико-правового характера) А. В. Игумнов, Е. Ф. Тимковский, М. В. Ладыженский, Е. П. Ковалевский, В. П. Васильев получили возможность побывать в Монголии именно в качестве сопровождающих православных духовных миссий в Пекин[38].
Вторая половина XIX — начало XX в. стали эпохой массового посещения Монголии русскими военными исследователями и предпринимателями. Их экспедиции явились результатом существенного изменения политической ситуации в монгольских владениях, которые, с одной стороны, в результате кризиса власти и управления в империи Цин приобрели большую самостоятельность во внешнеполитической сфере (в том числе и в экономической); с другой стороны, российские власти также стали рассматривать возможности установления контроля над Монголией — вплоть до ее военного завоевания[39]. Наряду с ними продолжали бывать в Монголии (специально и по пути в Китай) дипломаты и ученые[40].
В ряде случаев весьма затруднительно провести четкую границу между экспедициями научного, военного и торгового значения. Во-первых, практически все они включали представителей военного ведомства, которые придавались и ученым, и торговцам как для охраны, так и для получения данных, интересующих военное ведомство Российской империи. Так, например, в состав научной экспедиции Г. Н. Потанина 1879–1880 гг. входила группа военных топографов во главе с капитаном П. Д. Орловым, а торговую экспедицию в Монголию 1910 г. возглавлял полковник В. Л. Попов. Во-вторых, ряд экспедиций, получивших важные научные результаты в области географии, геологии, биологии и проч., направлялся не только Императорским Русским географическим общест-вом[41], но и Главным штабом — среди руководителей таких экспедиций были выдающиеся военные исследователи-монголоведы Н. П. Пржевальский, М. В. Певцов, П. К. Козлов и др.[42] При этом не только они, но и «военные востоковеды», гораздо менее известные широкой публике, в рамках своих командировок уделяли значительное внимание помимо исключительно военных аспектов (топографии, коммуникации и проч.), и более широкому кругу вопросов, связанных с политической ситуацией в Монголии, отношениями среди ее населения и т. д. В ряде случаев формальное поручение, данное военному специалисту, не всегда подразумевало исключительно его исполнение, что также находило отражение в записках. Например, П. Ф. Унтербергер, направленный в 1872 г. в Ургу для постройки госпиталя при российском консульстве, фактически провел исследование о возможностях возведения укреплений, инфраструктуры для размещения войск и затратах на их строительство. Соответственно, в их записках также содержатся весьма ценные личные наблюдения и сведения, полученные от информаторов, о состоянии власти и управления и правовом регулировании различных сфер правоотношений в стране в условиях существенного ослабления цинского сюзеренитета[43].
Среди представителей предпринимательских кругов, активно посещавших Монголию на рубеже XIX–XX вв., также было немало тех, кто не ограничивался исследованием исключительно перспектив сбыта русских товаров монголам и приобретения местной продукции для торговли в России. Вполне объяснимо, что торговцев и промышленников интересовали, в частности, такие вопросы правового характера, как система налогов, сборов и повинностей, регулирование торговой деятельности, привлечение к ответственности за неисполнение договоров. Тем не менее, как и военные исследователи, многие из русских торговцев в Монголии не ограничивались сбором узко профессиональной информации и уделяли внимание также более широкому кругу вопросов политико-правового характера. Более того, среди предпринимателей было немало лиц, сотрудничавших с российскими научными обществами — можно назвать, например, М. Д. Бутина и А. И. Воробьева, активно взаимодействовавших с Восточно-Сибирским отделом Императорского Русского географического общества[44]. А еще один выходец из торговых кругов, А. В. Бурдуков, поначалу лишь взаимодействовавший с научным сообществом, со временем сам стал признанным ученым-монголоведом.
Возможно, в качестве особой категории путешественников следует выделить представителей самих же монгольских народов, побывавших в Монголии в рассматриваемый период[45]. Наиболее известны среди них ученые-монголоведы А. Доржиев, П. А. Бадмаев, Г. Ц. Цыбиков, Ц. Ж. Жамцарано, Б. Барадийн[46], а также первый фотограф, побывавший в Тибете, О. Норзунов, чьи записки содержат весьма глубокие наблюдения о разных сторонах жизни монголов[47], которые они могли описать как бы «изнутри», с точки зрения самих монголов — кочевников и буддистов. Гораздо меньше известна роль в организации и осуществлении путешествий других представителей бурятского народа — офицеров, переводчиков и казаков-охранников[48]: они никаких записок не оставили и на предмет информации по возвращении, как правило, не опрашивались. Тем не менее во многом именно благодаря им авторы записок из числа дипломатов, ученых, торговцев, разведчиков имели возможность передвигаться по Монголии, избегать опасностей, а главное — вступать в контакты с местным населением и получать от него информацию, в том числе политического и правового характера.
Вполне можно согласиться с мнением, что путешественники по Центральной Азии в XVIII и особенно в XIX в. являлись своего рода «прокладчиками путей» для последующих завоевателей посещенных ими территорий[49]. Причем если поначалу такое завоевание воспринималось в буквальном, т. е. в военном смысле, то на рубеже XIX–XX вв. милитаристские планы сменяются экономическими. Соответственно, в этот период в Монголии появляется все больше и больше предпринимателей — торговцев и промышленников. При этом в некоторых случаях пребывающие в стране иностранцы даже меняли свое социальное положение — например, приезжая изначально как миссионеры, они превращались в бизнесменов (наиболее яркий пример такой трансформации — швед Ф. А. Ларсон). Таким образом, интерес к монгольской государственности и праву уже объясняется не столько дипломатическими, сколько чисто прагматическими целями: путешественников интересовало, насколько местные власти и законы могли поспособствовать (или воспрепятствовать) развитию их предприятий в Монголии.
Однако вряд ли следует абсолютизировать эту тенденцию применительно к Российской империи начала XX в.: в ее правительственных кругах были весьма сильны экспансионистские тенденции в отношении Монголии (равно как и Маньчжурии). Имея установку на установление российского влияния в регионе и исходя из «несправедливости» существующих российско-китайских границ, путешественники (большей частью военные разведчики) обращались к вопросам государственности и права опять же с вполне определенной целью — насколько местные власти и местные правоотношения позволяли распространить российский контроль над регионом, изменить границы и проч.[50]
Безусловно, непосредственное изучение основ государственности и особенно права монголов не входило в задачу путешественников[51]. Однако представители всех вышеописанных категорий и групп путешественников, кто — в силу профессиональных интересов, кто — из личной любознательности, в той или иной степени обращали внимание на особенности государственного и правового развития Монголии: и независимых ханств, и вассальных государств в составе империи Цин. Соответственно, их сведения являются весьма ценным дополнением к известным нам источникам монгольского традиционного права и актам правоприменительной практики, о которых мы упомянули в начале главы.
Отдельно охарактеризуем западных путешественников, посетивших Монголию в рассматриваемый период и зафиксировавших информацию о ее государственном и правовом развитии на разных этапах истории Монголии в рамках рассматриваемого периода.
Сразу стоит отметить, что выходцы из европейских государств (и тем более из США) стали активно интересоваться Монголией намного позднее, чем российские путешественники[52]. Англичанин Ч. У. Кемпбелл, посетивший страну в 1902 г., привел весьма четкую, как представляется, причину отсутствия интереса к этому региону среди его соотечественников: «Монголия не привлекает значительного внимания англичан. И я этому не удивляюсь. Она мало или совсем непривлекательна для туристов. Нет живописных пейзажей или возможностей для спорта. Монгольская жизнь проста и не так уж хороша, и единственные предметы интереса — археологические находки, непривлекательные по форме и трудно достижимые»[53]. И если такое отношение к ней у европейцев было в начале XX в., не приходится удивляться, что в более ранние периоды Монголия привлекала еще меньше внимания с их стороны.
Вероятно, жителям Европы пришлось пережить «культурный шок» в результате распада в середине XIV в. Монгольской империи, благодаря которой были налажены постоянные связи между Европой и Азией, включая собственно Монголию и Китай. Изначально, во время нашествия на Европу в 1230–1240-е годы, монголов восприняли как «выходцев из ада», но со временем европейцы не только регулярно приезжали в страны Восточной Азии, но и жили при дворе монгольских властителей, достигая высоких государственных постов. Распад, а затем и крушение империи Юань в 1350–1360-е годы прервал эту практику на целых несколько столетий. На смену реальным знаниям о могущественной восточной империи, полученным от посетивших ее путешественников, приходят основанные на слухах и мифах представления о некоей «Великой Тартарии», которые мало чем отличаются от вышеупомянутых представлений о «выходцах из ада». Изменяется эта ситуация лишь к концу XVII в.[54], когда Монголия становится вассалом империи Цин, и туда начинают время от времени приезжать европейцы, посещавшие к этому времени Китай[55].
Первыми европейскими путешественниками, оказавшимися в Монголии, стали представители ордена иезуитов — Т. Перейра и Ф. Жербийон, выступившие переводчиками и «консультантами» в русско-китайских переговорах, завершившихся подписанием Нерчинского договора 1689 г. Именно они первыми из европейцев охарактеризовали вассалитет монголов в отношении императора Цин[56].
В XVIII в. мы практически не находим европейцев, записки которых представляли бы интерес как источник сведений о государственности и праве Монголии. Как нами уже отмечалось, большинство иностранцев в этот период побывали в Монголии в составе российских посольств или научных экспедиций и, соответственно, находились на российской службе. Вместе с тем следует, конечно, принимать во внимание особенности восприятия ими монгольских реалий, в ряде случаев существенно отличавшихся от оценок тех же реалий их коллегами русского происхождения. В следующих главах будут выявлены подобные отличия.
В силу различных причин ряд иностранцев (как и русских) оказывались в монгольских землях и даже проводили там немало времени, однако так и не оставили собственных записок — о них и их наблюдениях известно в лучшем случае по отчетам представителей имперских структур, с которыми они взаимодействовали по возвращении. Естественно, ни о какой полноте сведений (тем более касающихся государственности и права монголов) говорить в таких случаях не приходится. Наиболее ярким примером тому является известный швед Йохан Густав Ренат, оказавшийся в плену сначала в России, а затем (будучи отправлен в Тобольск) у ойратов, и пробывший у них 17 лет (1716–1733). Став приближенным джунгарских правителей, которым он организовал производство оружия (в том числе артиллерии), достиг высокого положения в ханстве, скопил богатства, после чего вернулся в Россию с посольством Л. Д. Угримова. Ни в России, ни в Швеции, куда он вернулся в 1734 г., он не оставил никаких воспоминаний о своем пребывании в Джунгарском ханстве и остался в истории географических открытий только как автор первой подробной карты Джунгарии и Восточного Туркестана[57]. Лишь его жена Бригитта, с которой он встретился в плену (официально они обвенчались в Москве), коротко рассказала супруге английского посла в России Д. У. Рондо о своих злоключениях (преимущественно о сексуальных домогательствах ойратских воинов, захвативших ее в плен) и статусе своего мужа в Джунгарском ханстве, о чем та отписала в Англию в одном из своих писем[58]. Никаких других сведений о пребывании в Джунгарии супруги не оставили.
Аналогична ситуация с путешествиями европейцев в Монголию и в XIX в.: как правило, это участники российских посольств в Китай, причем даже не всегда попадавшие непосредственно на территорию Монголии. Например, впоследствии всемирно признанный востоковед Г. Ю. Клапрот, включенный в состав посольства графа Ю. А. Головкина, по его приказу остался в российских владениях для исследований, получив возможность побывать лишь в Кяхте — пограничном городе, в котором активно взаимодействовали русские, китайские и монгольские пограничные чиновники и торговцы. Даже посещение этого города позволило ему составить весьма яркий очерк, в котором в том числе нашли отражения и некоторые особенности административного устройства монголов, взаимоотношения монголов и китайцев и т. д.[59] Остается только предполагать, какие ценные наблюдения он мог бы отразить в своих записках и последующих научных трудах, если бы вместе с посольством добрался хотя бы до Урги (на посещении которой дипломатическая миссия графа Головкина, как известно, и завершилась)[60].
В 1830–1860-е годы в Монголии появляются уже первые европейцы, которые действуют самостоятельно, а не выполняют поручения российских или цинских властей. В первую очередь это были, конечно же, миссионеры, чья деятельность с переменным успехом продолжалась и в последующие десятилетия вплоть до начала XX в. Среди них были представители разных национальностей — французы (Э. Р. Гюк, Ж. Габе, А. Давид), англичане (Д. Шипшэнкс, Дж. Гилмор, Д. Хедли), шведы (Ф. А. Ларсон), американцы (Д. Х. Робертс) и др. Всех авторов записок, относящихся к христианскому духовенству, объединяет одно: они не были твердолобыми фанатиками, рьяно стремившимися насадить христианство и отметавшими все чуждые им явления жизни обращаемых «язычников». Напротив, большинство из них старались увидеть и понять основы жизни монгольского общества, государственности, права и религии — ведь эта информация могла им помочь в достижении поставленных целей. Именно поэтому наряду с описанием чисто религиозных реалий монголов в записках миссионеров также есть сведения об отношениях монгольских правителей с маньчжурскими властями, их внутренней политике, системе налогов и сборов, торговых отношениях, состоянии военного дела и системы коммуникаций, вопросах семейного и даже уголовного права, суда и системы наказаний. Безусловно, будучи миссионерами, эти авторы не могли говорить о монгольской религии и положении буддийского духовенства без осуждения. А являясь европейцами, они также весьма негативно оценивали «дикость и жестокость», присутствующие в ряде сфер отношений монголов. Но, оставляя в стороне их субъективные оценки, нельзя игнорировать их практические наблюдения в политико-правовой сфере, тем более что многие из их сведений совпадают с информацией других путешественников (как российских, так и западных), в том числе и не относившихся к духовному сословию.
Изменение политической ситуации в империи Цин во второй половине XIX в., приведшее к расширению автономии Северной Монголии (Халхи), как уже отмечалось, стало причиной появления в монгольских владениях большого числа российских военных исследователей и предпринимателей. От них не отставали и их западные коллеги, которые хотя в гораздо меньшем количестве, но с теми же целями приезжали в Монголию и фиксировали свои наблюдения в дневниках или последующих публикациях.
Целью военных исследователей, равно как и дипломатов из Великобритании, было не столько выяснение возможностей укрепить в Монголии собственные позиции, сколько подорвать позиции и, соответственно, влияние в этом регионе России. Именно с такими целями оказывались в монгольских землях британский консул в Китае Ч. У. Кемпбелл, офицер Н. Элиас, осуществлявший якобы научную экспедицию, Г. Дж. К. Суэйн, вообще явившийся в Монголию под предлогом охотничьего тура, и П. Т. Эвертон якобы намеревавшийся заняться там «спортом». Тем не менее для достижения этой цели они собирали информацию о самых разных сторонах жизни монголов, включая и интересующие нас сведения о государственности и праве.
Представители европейских и американских предпринимательских кругов, начавшие приезжать в Монголию с 1860-х годов, в большей степени, как и их российские конкуренты, сосредоточивались на изучении возможностей экономической деятельности в Монголии. Однако они точно так же обращали при этом внимание на наличие или отсутствие административных барьеров к ведению торговли или развитию промышленности, систему налогов и сборов, поддержание путей сообщения, состояние преступности среди монголов и проч. В этом отношении их информация, несомненно, представляет большой интерес на предмет сравнения со сведениями представителей российских предпринимательских кругов.
Среди западных путешественников, побывавших в Монголии во второй половине XIX — начале XX в., можно выделить весьма специфическую группу в сравнении с их российскими современниками. Речь идет о туристических поездках в монгольские земли. В самом деле, среди отечественных путешественников, побывавших в Монголии с подобной целью (и оставивших записки), можно назвать, пожалуй, не более двух-трех человек: князь К. А. Вяземский, Е. П. Демидов (князь Сан-Донато) и А. П. Беннигсен.
Европейцев же, отправлявшихся в Монголию для собственного удовольствия и удовлетворения своего любопытства или жажды опасностей и при этом не поленившихся описать свои впечатления, оказывается гораздо больше. Помимо вышеупомянутых британских офицеров Суэйна и Эвертона, а также консула Кемпбелла, которые под видом туристов осуществляли разведывательную деятельность, среди таковых можно назвать англичан А. Мичи и У. Д. Гарнетта, французов В. Меньяна и Р. де Баца, шотландку К. Ф. де Бурбулон (супругу французского посла в Китае), американку Э. Кендалл. Записки этой категории путешественников, конечно же, отличает акцентирование внимания на экзотике и опасностях путешествия (истинных или мнимых). При этом, наряду со сведениями, присутствующими и у других авторов, в них могут встретиться весьма любопытные детали, дополняющие наши представления об особенностях государственного и правового развития Монголии на том или ином этапе ее истории в рамках исследуемого периода.
В отличие от российских путешественников, среди их западных коллег было весьма немного тех, кто посещал Монголию именно с научными экспедициями. Пожалуй, формально таковым являлся только швед С. Гедин, и то побывавший в Монголии в этот период весьма кратко, по пути из Восточного Туркестана[61]. Тем не менее ряд лиц, формально относившихся к другим профессиям и занятиям, впоследствии зарекомендовали себя именно как монголоведы, оставившие значительный след в изучении географии, истории, филологии, флоры, фауны, религии и т. д. Это относится, в частности, к вышеупомянутым французским миссионерам Гюку[62], Габе и Давиду, а также к американскому дипломату У. В. Рокхиллу.
Итак, мы могли убедиться, что круг путешественников, побывавших в Монголии в XVII — начале XX в. был весьма широк и разнообразен по национальной и социальной принадлежности, сфере занятий и целям поездок. Безусловно, интересующие нас сведения о государственности и праве монголов, содержащиеся в их записках и сообщениях, далеко не равноценны: у одних встречаются лишь краткие упоминания о каком-то конкретном правовом аспекте монгольской жизни, другие достаточно подробно описывают различные сферы властных и правовых отношений. Тем не менее мы не вправе игнорировать даже самые краткие и лапидарные сведения, поскольку в сочетании с другой информацией они также представляют интерес для исследователя политических и правовых реалий Монголии рассматриваемого периода[63].
Глава II
Путешественники о государстве и праве монгольских ханств XVII в.
Как уже отмечалось, именно в XVII в. началось установление и развитие связей Московского царства с монгольскими народами и государствами. Первые контакты в самом начале столетия имели место между русскими дипломатами и калмыками — частью ойратского народа, переселившейся в российские владения. Однако уже в середине 1610-х годов начинается обмен посольствами с правителями Северной Монголии (Халхи). Московские дипломаты в своих «статейных списках» (отчетах) и «сказках» (устных рассказах) по итогам поездок к монголам освещали различные стороны их жизни и деятельности.
До сих пор эти сведения использовались преимущественно как источник по политической истории Монголии и русско-монгольских отношений[64]. Предпринимались также попытки привлекать их как материалы по истории монгольского быта, экономики, этнографии[65] и, конечно же, исторической географии (истории географических открытий и проч.)[66]. В данной главе предпринимаются попытки извлечь из записок русских дипломатов XVII в. сведения о государственности и праве Северо-Восточной Монголии (Халхи).
Безусловно, право монголов рассматриваемого периода достаточно хорошо известно исследователям, ведь именно в конце XVI — первой половине XVII в. появляется целый ряд кодификаций, содержащих нормы, регулировавшие самые разные сферы правоотношений в монгольском обществе: «Уложение Алтан-хана» (ок. 1577 г.), «Восемнадцать степных законов» (рубеж XVI–XVII вв.), «Их Цааз» (1640 г.), «Свод законов съезда Кукунора» (1685 г.). Вряд ли можно ожидать от записок русских дипломатов существенного дополнения к содержанию этих правовых памятников — тем более что перед ними ставились вполне конкретные задачи, реализацию которых они старались максимально подробно отразить в своих отчетах: приведение монгольских правителей к шерти, т. е. признанию ими сюзеренитета московских монархов; обеспечение безопасности восточных границ Московского царства; возвращение перебежчиков из числа кочевых подданных Москвы и т. п. Поэтому какие-либо дополнительные (помимо содержания переговоров) сведения в их записках — скорее исключение.
Тем не менее даже немногочисленные упоминания о правовых реалиях монголов, которые присутствуют в отчетах дипломатов XVII в., представляют значительный интерес и ценность для исследователей. Во-первых, они отражают не столько содержание официальных правовых актов, сколько действующие правоотношения, т. е. действие правовых сводов на практике. И во-вторых, в них присутствует информация о таких аспектах обычного монгольского права, которые не были зафиксированы в упомянутых правовых кодификациях.
В рамках данной главы анализируются статейные списки, расспросные речи и «доезды» российских дипломатов, побывавших в различных монгольских государства и улусах с 1616 по 1695 гг. Большинство этих исторических памятников уже многократно изучалось исследователями — в особенности после публикации четырех томов документов по истории русско-монгольских отношений в 1959–2000 гг. В большинстве своем это отчеты о дипломатических миссиях, совершенных представителями сибирской администрации. Кроме того, были привлечены и отчеты о некоторых русских дипломатических миссиях в Китай — ведь их участники также значительную часть пути проделывали по территории Монголии, вступали в контакты с монгольскими правителями. Дополняют их и весьма немногочисленные свидетельства западных путешественников второй половины XVII в., побывших в Монголии. Таким образом, в нашем распоряжении имеется достаточно большой корпус документов, содержащих сведения о разных сторонах монгольской правовой жизни XVII в.
С самого начала развития русско-монгольских отношений правители Северной Монголии, как следует из записок русских дипломатов, всячески старались подчеркнуть свою независимость, заявляя, что никому не подчиняются и не платят дани[68]. Особенно ярко эту позицию выражали те монгольские ханы и тайджи, которым предлагалось «шертовать» московскому царю, поскольку видели в этом признание некоего «холопства» по отношению к русскому монарху, которому готовы были «служить» и, соответственно, получать за это от него «жалованье», т. е. дары, но никак не считаться его данниками[69].
Между тем монгольские правители фактически либо выдавали желаемое за действительное, либо лукавили в переговорах с русскими дипломатами: уже вскоре после вхождения южномонгольского Чахарского ханства в состав Цин, в 1630-е годы, халхасские правители начали посылать дань цинским властям и вести переговоры о вассалитете, а с 1655 г. даже стали отправлять своих заложников-аманатов в Пекин, что уже прямо свидетельствовало об их подчинении Китаю[70]. В последней трети XVII в. вассалитет северомонгольских правителей от империи Цин стал уже свершившимся и очевидным фактом: сын боярский И. М. Милованов, проезжавший в Китай через северомонгольские земли в 1670 г., сообщает, что уже в это время «мугальской царь Чечен-кан [т. е. Сэчен-хан Бабо (1652–1685).
А в 1680–1690-е годы вассалитет северомонгольских князей от маньчжурского императора приобретает и официальный характер, что, в частности, нашло отражение в создании в империи Цин специальных властных структур для контроля над Северной Монголией. Николай Спафарий, а затем Эбергард Идес и Адам Бранд, участники московской дипломатической миссии в Китай в 1692–1694 гг., упоминают о «монгольском приказе» в Пекине[72] — по-видимому, предтече будущей «Палаты внешних сношений» (Лифаньюань), который появился как раз для организации управления монгольскими землями в новых условиях.
При этом следует отметить, что, получая дань со своих монгольских вассалов и задействуя их в военных кампаниях, сами китайцы им никак не помогали, если те подвергались внешним нападениям. Так, по сообщению португальского миссионера Томаса Перейры, участника цинской миссии в период подписания Нерчинского договора 1689 г., когда джунгары напали на монголов и разгромили их, китайцы не пришли им на помощь. А его спутник и коллега француз Франсуа Жербийон замечает, что единственная их помощь заключалась в том, что одному из монгольских князей, пострадавших от набегов джунгар, было позволено перекочевать в китайские владения и остаться там[73].
В некоторых случаях информацию русских дипломатов следует воспринимать критически, с поправкой на то, что в XVII в. отношения Московского царства с Монголией и Китаем еще лишь начали устанавливаться и развиваться, и многие особенности политического, правового и даже этнического характера для дипломатов были не вполне ясны. Так, в сообщении вышеупомянутого Э. Идеса, члена русской посольской миссии в Китай в 1693–1695 гг., встречается упоминание о посещении посольством города Тунчжоу, губернатор которого «принадлежал, как мне сказал сановник, к высшей аристократии и был монгол, или восточный татарин, по рождению и оказался очень воспитанным и красивым человеком»[74]. Казалось бы, это позволяет сделать вывод о начале процесса интеграции монгольской знати в правящую элиту империи Цин (что действительно имело место впоследствии), однако ниже дипломат пишет, что сам китайский император (богдыхан) — «монгол, или восточный татарин»[75], относя, таким образом, маньчжуров к монгольским народам. Следовательно, и в вышеприведенном сообщении о губернаторе Тунчжоу речь идет, несомненно, о маньчжурском администраторе. Тем более что и другие авторы XVII в. ничего не сообщают о том, что представители монгольской правящей элиты занимали административные должности в империи Цин.
Что же касается власти монгольских правителей в собственных владениях (в управление которыми маньчжурские сюзерены довольно долго не вмешивались), то русские дипломаты приводят свидетельств
Московские дипломаты неоднократно упоминают про участие буддийских лам в политической жизни монгольских ханств, в том числе и при проведении дипломатических переговоров. Некоторые из послов ограничиваются краткими упоминаниями о том, что среди ханских приближенных на приеме присутствовали также и ламы («лабы»)[81].
Отдельные же священнослужители обладали реальным политическим авторитетом и могли существенно влиять на политику ханов, в том числе и на международном уровне. В качестве такового в посольской документации неоднократно упоминается Даин-Мерген-ланза — влиятельный священнослужитель, в свое время являвшийся духовным наставником Алтын-хана Шолоя-Убаши (нач. XVII в. — 1627 г.), который его «во всем слушал», а затем — и его наследника Омбо-Эрдэни, у которого, как говорили его приближенные русским послам, «с лабою [ламой.
Однако стоит отметить, что русские дипломаты, столь много внимания уделившие статусу монгольских церковных иерархов, являлись современниками весьма влиятельных глав русской православной церкви — таких патриархов, как Филарет (1619–1633) и Никон (1652–1667), титуловавшихся не только патриархами, но и «великими государями». Есть основания полагать, что московские послы могли в известной степени проводить параллели между высшим духовенством Московского царства и современных ему монгольских государств, рассматривая деятельность буддийских церковных иерархов в тех же категориях, в каких действовали представители русского высшего православного духовенства. По-видимому, неслучайно вышеупомянутое отождествление И. Петлиным «кутуфты» с патриархом.
Также нельзя не упомянуть, что лишь после долгих лет дипломатических взаимоотношений московские посланцы осознали религиозную принадлежность монголов. Так, В. А. Тюменец в 1616 г. и Я. О. Тухачевский в 1635 г. стремились убедить Алтын-ханов «шертовать» «по своей мусульманской вере» «на куране» [Коране.
Есть сведения и о некоторых повинностях, которые несли монголы. Так, в статейном списке Ф. А. Головина упоминается, что монгольские вассалы китайских императоров должны были поставлять воинов для боевых действий империи Цин (в том числе и для нападений на русские пограничные крепости), к чему они, впрочем, были «зело склонны»[93]. Дипломаты, побывавшие у северных монгольских князей, сообщают, что ханы отряжали сопровождающих для них, что тоже можно рассматривать как своеобразную повинность[94].
Обращает на себя внимание отсутствие упоминаний московскими дипломатами почтовых станций, которые имели широкое распространение в Монголии в имперский период (XIII–XIV вв.), а также, как мы увидим ниже, и в период пребывания страны под маньчжурским владычеством, особенно в XIX — начале XX в. Судя по всему, к XVII в. в связи с феодальной раздробленностью почтовая система в Монголии исчезла, и правители не видели необходимости в ее восстановлении и поддержании.
Как следствие, не было никакой регламентации обеспечения проезжающих официальных лиц транспортом, продовольствием и проч., о чем постоянно упоминают в своих отчетах московские дипломаты — а ведь такое обеспечение еще со времен Монгольской империи было чрезвычайным сбором, взимавшимся с населения той местности, по которой проезжали послы. При этом степень обеспечения их лошадьми и кормами зависела либо от доброй воли принимавших их монгольских правителей, либо же от содержания привозимых ими посланий российских властей. Так, одни дипломаты выражают полное довольство получаемыми кормами во время поездки к монгольским правителям и пребывания в их ставках[95]. Другие же говорят, что их весьма скудно снабжали «кормом»[96]. В отдельных случаях причины недостаточного снабжения дипломатов продовольствием и транспортом оговариваются специально. Например, когда Алтын-хан Омбо-Эрдэни убедился, что посол В. Старков и его спутники не намерены отходить от жестких инструкций, данных им московскими властями, он существенно урезал количество продовольствия, предоставлявшегося им[97].
Послы же, проезжавшие через Монголию в Китай, как правило, жалуются на практически полное отсутствие продовольственного и транспортного обеспечения. И. Петлин после своей поездки в Монголию и Китай даже направил специальную челобитную царю Михаилу Федоровичу, прося «пожалования» за то, что во время путешествия он и его спутники «и голод, и нужу терпели, и всякой скором ели»[98]. Ф. Байков тоже жалуется, что монгольские провожатые не только не предоставляли им лошадей, верблюдов и корма, но и даже запрещали послам покупать их в попутных монгольских стойбищах[99]. Н. Спафарий пишет о необходимости покупать лошадей и верблюдов у местных тайшей, что приходилось делать довольно часто, поскольку монголы нередко воровали у них скот по пути следования[100]. Спутники Ф. А. Головина, направленные к Тушету-хану, сообщали, что он им провожатых дал, «а в подводах де и в кормах отказали»[101]. По всей видимости, монгольские правители не считали себя обязанными как-то обеспечивать иностранных дипломатов, которые всего лишь «транзитом» следовали через Монголию в другое государство.
В контексте особенностей налоговой системы следует сказать несколько слов и о государственном регулировании торговых отношений в Северо-Восточной Монголии. На основе сообщений русских дипломатов можно сделать вывод, что торговля в монгольских ханствах в этот период развивалась довольно стихийно и фактически никак не регулировалась. В посольской документации есть краткие упоминания о том, что китайские власти не пускали монголов для торговли дальше своих пограничных городов, сами брали от них скот и меха, в обмен предоставляя серебро, а также ткани — камку, кумач, бязь, атлас[102]. Неразвитость торговли в Монголии в XVII в. подчеркивается также отсутствием каких-либо упоминаний московскими дипломатами (в том числе и ездившими в Монголию и Китай с торговыми целями) о системе торговых сборов или чиновниках, контролирующих сделки.
В первую очередь речь идет о распространенной среди тюрко-монгольских кочевников традиции участия представительниц знати в политической жизни и наличии у них собственных улусов. При этом не только жены, но и матери ханов участвовали в дипломатических отношениях. Так, Алтын хан Омбо-Эрдэни в 1635 г. принимал посольство Я. О. Тухачевского в улусе своей матери, у которой они и оставались в ожидании его ответа[103]. Когда Б. К. Карташев посетил с дипломатической миссией вышеупомянутого Даин-Мерген-ланзу, к нему прибыли чиновники матери Алтын-хана «Чечен-катуны» (Сэчен-хатун) для ведения переговоров, так же активно она взаимодействовала и с посольством С. И. Неверова[104].
Представительницы правящего рода не только владели собственными улусами, но и время от времени, как и в период Монгольской империи, принимали на себя бразды правления тем или иным владением — вплоть до ханского аймака. Так, толмач Панфил Семенов, отправленный в качестве посла к Сэчен-хану Шолою (1630–1649), прибыл в его владения, когда хан уже скончался, и все переговоры с русским дипломатом вела его вдова «Тайка» (Ахай-хатун) вместе со своим зятем Турукай-«табуном»[105]. Сын боярский Игнатий Михайлович Милованов по итогам поездки в урочище Керулен в 1690 г. сообщал, что ранее здесь «кочевала мунгальская баба Далай-катуня, а после де ее кочевал в тех урочищах ее сын Ахай Дайчин»[106], т. е. даже при наличии наследника мужского пола его мать являлась полноправной правительницей.
В записках дипломатов встречаются сообщения и о семейно-правовых особенностях, а именно брачных отношениях, которые (как и в более поздние времена) отличались высокой степенью свободы отношений супругов. В статейном списке Ф. А. Головина упоминается, что из Селенгинска бежала «мунгальская баба», «не захотя жить с ним [мужем.
Вместе с тем женщины низкого происхождения у монголов, как и прежде, нередко являлись имуществом, которое можно было продать или даже подарить. Я. Тухачевский совершенно спокойно упоминает, что в качестве ответного дара от Алтын-хана на московское «пожалование» он и один из его спутников получили по «девке»[108]. В «Ведомости о китайской земле…», составленной в Тобольске по распоряжению воеводы П. И. Годунова в 1669 г. на основе рассказов тех, кто побывал в монгольских и цинских владениях, также упоминается, что пленниц направляли в империю Цин в качества «ясака» (дани) императору и как «ясыр» (пленниц) на продажу[109].
Что касается наследственных отношений у монголов XVII в., то о них нам удалось найти всего пару упоминаний, и оба они связаны с наследованием власти правителя. Так, Турукай-«табун», зять покойного Сэчен-хана Шолоя сообщил русскому толмачу П. Семенову, что после хана осталось 12 сыновей, «и меж ими ныне [смятенье]»[110], т. е. отсутствие порядка престолонаследия, в свое время вызвавшее немало смут в Монгольской империи и государствах Чингизидов, оставалось актуальным и для Монголии в рассматриваемый период.
Точно так же новый хан мог подтвердить, а мог и отвергнуть любые волеизъявления своего предшественника, включая его обязательства международно-правового характера. Тот же Турукай заявлял, что как только новый хан будет избран, ситуация с шертью московскому царю вновь будет обсуждаться[111]. Другой же монгольский правитель, Сэчэн-нойон, в отличие от своего покойного отца, решил «быть в совете» с московскими государями[112]. Лубсан, сын и преемник Алтан-хана Омбо-Эрдэни (1657–1686), в ответ на слова красноярского пятидесятника Родиона Кольцова о том, что его отец шертовал московскому царю, заявил, что отец его был «стар», и его воля не распространяется на действия его сына и наследника[113].
То же касалось и преступлений в отношении самих дипломатов, которые также порой становились жертвами грабителей. Как уже отмечалось выше, халхасские правители чаще всего отказывались нести ответственность за действия подданных своих улусных владетелей, тогда как ойратские правители обещали провести розыск, найти грабителей и похищенное. Однако зачастую это являлось голословным обещанием. Например, в 1687–1688 гг. посольство под руководством жильца С. Я. Коровина проезжало через владения Богдо-гэгэна в Цинскую империю, у дипломатов были похищены 18 лошадей, шанцзотба пообещал провести розыск и вернуть похищенное. Однако были возвращены только 11 лошадей, вместо семи остальных были даны семь жеребят[116]. Таким образом, можно отметить, что кризис власти и управления в монгольском обществе имел следствием и достаточно слабо организованную правоохранительную деятельность, включая розыск преступников и их привлечение к ответственности.
Как видим, в русской дипломатической документации содержится немало информации о правовых реалиях Монголии XVII в. С одной стороны, можно наблюдать преемство некоторых традиций и обычаев со времени Монгольской империи; с другой — появляются новые веяния, прежде всего, нашедшие отражение в разработке законодательных сводов. Однако эффективная реализация принятых правовых актов не всегда была возможна из-за слабости власти правителей, их постоянной борьбы между собой. Таким образом, XVII в. стал временем правовой неопределенности, выходом из которой можно назвать признание сюзеренитета империи Цин в ожидании наступления некоторой упорядоченности в политической и правовой сферах.
Глава III
Путешественники о государстве и праве джунгарского ханства XVII–XVIII в.
Как и сведения московских дипломатов (и их немногочисленных западных коллег) о контактах с северомонгольскими князьями, записки путешественников о западномонгольском Джунгарском ханстве использовались преимущественно как источник сведений о политической истории этого государства, его социально-экономического развития и международных связей. Правда, уже выдающийся российский ученый, академик Г. Ф. Миллер, предпринял попытку провести анализ истории Джунгарии, затронув ряд аспектов государственного развития и правовой политики этого ханства на основе архивных документов русского происхождения — в основном «отписок» представителей региональных сибирских властей в Москву[117]. Однако последующие исследователи, обращаясь к различным аспектам правового развития Джунгарского ханства, опирались преимущественно на сохранившиеся ойратские правовые памятники — «Их Цааз» и указы Галдана Бошугту-хана (1671–1697)[118], либо на китайские источники, содержащих сведения о правовом регулировании отношений у ойратов[119].
Ценнейшие сведения об особенностях правового развития Джунгарского ханства содержатся в записках российских путешественников. Эти источники неоднократно привлекались исследователями истории Джунгарии и русско-джунгарских отношений, однако, насколько нам известно, специально как источник по истории права Джунгарского ханства они до сих пор не исследовались. Между тем их анализ позволяет сформировать принципиально иное представление о ситуации в монгольских государствах, чем складывающееся при опоре только на ойратские правовые и китайские источники[120].
Вместе с тем записки путешественников дают возможность увидеть, что государственное и правовое развитие Джунгарского ханства не всегда являлось эволюционным: в отдельные периоды своей истории оно снова превращалось в конгломерат почти независимых владений лишь под номинальной властью верховного правителя. Тем не менее именно записки иностранных очевидцев позволяют в полной мере осознать, насколько значительный рывок был сделан ойратскими ханами в развитии подвластной им страны в самых различных сферах государственных и правовых отношений. Особенно ярко это проявилось в конце XVII — первой половине XVIII в.: в то время как правители Халхи, все больше интегрировались в маньчжурское политико-правовое пространство, Джунгарское ханство достигло апогея своего развития и не только сохранило независимость, но и проводило масштабную завоевательную политику, на равных противостоя империи Цин в Центральной Азии и Тибете[121].
Так, например, сын боярский М. Ремезов в статейном списке по итогам своего посольства 1640–1641 гг. к Эрдэни-Батуру-хунтайджи (1635–1653) сообщает о мерах, предпринятых ойратским монархом против влиятельного улусного владетеля Кулы-тайши, который даже самостоятельно поддерживал дипломатические отношения с русскими властями. Согласно запискам Ремезова, Кула «контайшина приказа не послушал, на думу к нему, контайше не приехал», за что хунтайджи взял с ослушника штраф 200 лошадей, заставил отдать дочь замуж за другого улусного правителя, а самого Кулу-тайши лишил должности, заменив другим наместником-«прикащиком»[122].
Сенге (1654–1671), сын и преемник Эрдэни-Батура-хунтайджи, несмотря на постоянную борьбу со своими братьями за престол[123], также проявил себя эффективным правителем, контролировавшим ойратских тайджи и вассальные племена Джунгарского ханства. Так, когда русское посольство сына боярского Павла Кульвинского, пребывавшее в Джунгарии в 1666–1667 гг., подверглось нападению и ограблению в ойратских землях, Сенге и его дядя Чохур-Убаши заявили русским послам, что нападавшие являлись подданными нескольких ойратских тайджи, однако (в отличие от халхасских ханов, снимавших с себя ответственность за своих улусных владетелей) обещали начать поиск виновных и похищенного имущества[124].
Как сообщает другой русский посол к Сенге, сын боярский Василий Литосов, когда хунтайджи узнал, что подвластные ему «белые калмыки» (теленгуты) совершают «воровские» нападения на русские пограничные владения, он «с жесточью» послал князьям Коке и Мачику приказ прекратить эти действия[125]. Тем самым он продемонстрировал русским дипломатам уверенность в возможности контролировать своих вассалов — ведь халхасские ханы в таких случаях отговаривались тем, что не могут углядеть за всеми своими вассальными правителями, поскольку отдавали себе отчет, что они, пользуясь своей отдаленностью от ставки хана, могли просто-напросто проигнорировать его указ.
Отличаясь более организованной системой власти, ойратские правители могли эффективнее использовать правовые средства по увеличению собственных угодий. Так, согласно статейному списку сына боярского Данилы Даниловича Аршинского о посольстве к Эрдэни-Батуру-хунтайджи в 1646 г., барабинские татары, платившие ясак Джунгарии, жаловались русским властям, что ойратские тайджи прикочевали к их землям и «отняли у них зверовые промыслы»[126]. По-видимому, речь шла о превращении мест для охоты в хориг (курук), т. е. заповедную территорию, охотиться на которой могли только сами правители или с их разрешения[127].
В конце XVII — начале XVIII в. Джунгария становится уже не просто централизованным монгольским ханством, а самой настоящей «степной империей»[128], объединявшей под своей властью разнообразные народы и регионы далеко за пределами Монголии. Соответственно, сами ойратские хунтайджи и ханы выступали не только как «национальные» правители ойратов, но и как сюзерены целого ряда вассальных государств. Начало этому процессу было положено вмешательством Сэнге, а затем и его брата-преемника Галдана Бошугту-хана (1671–1697) в дела Восточного Туркестана. Неизвестный западный немецкоязычный путешественник, около 1666 г. посетивший Сибирь и Западную Монголию, описывает статус «калмыцкого царя» (джунгарского хана, или хунтайджи) как весьма могущественного правителя, который держит в подчинении собственных князей, несущих воинскую повинность, а также «бухарского царя», который платит ему дань верблюдами, седлами и китайскими товарами[129]. При этом путешественник приводит весьма специфические детали, касающиеся обстоятельств подчинения «Бухарии» джунгарскому монарху, в частности, конфликта местного правителя со своим младшим сыном, перешедшим на сторону «калмыков». Это в полной мере соответствует событиям середины 1660-х годов, известным по восточным источникам: Абдаллах, правитель Восточного Туркестана, или Кашгарии[130] (1638–1668), назначил наследником своего младшего сына Нураддина, что вызвало конфликт со старшим сыном Юлбарсом, который привлек джунгарские войска для борьбы с отцом и братом[131].
В первой половине XVIII в. зависимость от джунгарских монархов-хунтайджи признавали правители Восточного Туркестана[132], среднеазиатских городов-государств Ташкента и Туркестана, казахские ханы и султаны Старшего и Среднего жузов. Признавали власть Галдан-Цэрена (1727–1745) и некоторые сибирские народы, находившиеся в подданстве России и платившие ясак: как сообщает тарский казачий голова И. Д. Чередов[133], побывавший в Джунгарии в 1713–1714, 1716 и 1719 гг.[134], эти «ясачные» платили также «алман» джунгарскому властителю[135]. Участник российского посольства в Китай, швед Лоренц Ланг, также упоминает о том, что сибирские народы платили калмыцкому kantusch (т. е. хунтайджи) подать лисицами, белками и проч.[136] Сохранялась эта практика и десятилетия спустя: факты уплаты «алмана» «ясашными иноверцами» ойратским правителям отмечает драгун Михайло Давыдов, побывавший в Джунгарии в 1746 г.[137]
Безусловно, различия в этнической и религиозной принадлежности, а в ряде случаев — и в хозяйственном укладе, заставляло центральноазиатские народы и государства воспринимать ойратов как чужаков. Поэтому не приходится удивляться, что Джунгарское ханство установило контроль над Восточным Туркестаном, казахами и Ташкентом исключительно военными средствами[138]. Соответственно, лояльность вассальных правителей обеспечивалась традиционной гарантией — передачей в заложники сюзерену сыновей и других близких родственников. Так, подпоручик Карл Миллер и его спутник Алексей Кушелев, в 1738–1739 гг. побывавшие в Ташкенте, вассальном Джунгарскому ханству, упоминают, что сын Жолыбарса, хана казахского Большого жуза (ок. 1720–1739), находится в аманатах у «калмык-контаншинцов»[139]. Согласно сообщениям того же К. Миллера и башкира Тюкана Балтасева, правители казахского Среднего жуза, хан Абу-л-Мамбет (1739–1771) и султан Борак[140] в 1743 г. также послали к Галдан-Цэрену своих сыновей, получив от него как вассалы по кафтану из золотой парчи и по собольей шапке[141]. Аналогичным образом правитель Восточного Туркестана Даниэль-ходжа (1720–1735) после прихода к власти при поддержке ойратов был вынужден отправить ко двору Галдан-Цэрена своего старшего сына и наследника Джахан-ходжу (1735–1754)[142].
Зависимость вассалов от джунгарских правителей проявлялась, в общем-то, в стандартных ограничениях их суверенитета: в одобрении сюзереном кандидатуры правителя вассального государства и отсутствии самостоятельной внешней политики. Оренбургский казак Мансур Асанов, сопровождавший в начале 1745 г. казахского хана Абу-л-Мамбета в его поездке в Туркестан и присутствовавший при его встрече с представителями хунтайджи Галдан-Цэрена, сообщает, что тот попенял правителю казахов, что он «без ведома Галдан Чирина в Туркестане до ханства доступил, а то де еще сверх того туркестанским жителям, яко в ево, Галдан Чириновой, власти состоящими, в Россию и посольство чинить хочет»[143].
Интересы ойратского сюзерена в вассальных владениях представляли особые чиновники, которые в китайских источниках именуются «кутуцинаэр», а в русских — «управители»[144]. Их функции не вполне четко определены, но, судя по контексту записок русских путешественников, именно они контролировали основные направления внешней политики вассальных владений Джунгарского ханства и даже участвовали наряду с местными династами в приеме иностранных (в том числе российских) дипломатов, принимали решения об ответе им и возможности дальнейшего следования в Джунгарию. Подобный статус чиновников, на наш взгляд, — это нечто новое по сравнению с прежними имперскими институтами даруг (баскаков), возможно, связанное с рецепированием подобного института из китайской имперской практики. Внутреннее же устройство вассальных владений ойраты сохранили в прежнем виде, ограничиваясь в ряде случаев утверждением на административные должности конкретных лиц[145].
Хунтайджи выступали не только как номинальные сюзерены перечисленных народов и государств: они видели свою задачу в поддержании порядка в них, улаживании споров и разногласий вассальных правителей. М. Асанов сообщает, что сопровождаемый им хан Абу-л-Мамбет вступил в спор по поводу власти в Среднем жузе со своим родственником Сеит-ханом (1741–1745), и оба решили передать его на рассмотрение джунгарского хунтайджи Галдан-Цэрена, причем торжественно оформили это решение в присутствии его наместника — «калмыцкого управителя»[146]. Тут можно отметить, что роль джунгарских хунтайджи как верховных арбитров в отношении вассальных правителей являлась логическим продолжением их аналогичной роли в отношении собственных подданных, о чем речь пойдет ниже.
Особенности правового положения вассальных мусульманских государств под властью Джунгарского ханства нашли отражение и в специфике правового регулирования, в котором сочетались элементы мусульманского и тюрко-монгольского права в гораздо большей степени, чем в государствах Средней Азии, где шариат (по крайней мере формально) считался доминирующей правовой системой. Так, драгун М. Давыдов приводит слова «зенгорского бухаретина», т. е. жителя Восточного Туркестана по имени Турда, о том, что «вера у нас с абдыкарымами [жителями Ферганы. —
Священнослужители привлекались ойратскими ханами не только как секретари-писари, но и как дипломаты. В частности, сын боярский В. Былин, посетивший джунгарского хунтайджи Сенге в 1667–1668 гг., упоминает, что тот направил в Россию своего посла «лабу»[149]. Впрочем, вероятно в связи с вышеупомянутой сильной личной властью правителей Джунгарского ханства, буддийские иерархи не играли в нем столь значительной политической роли, как в халхасских владениях, поэтому упоминания путешественников о них весьма немногочисленны.
В стационарной ставке («урге») Галдан-Цэрена, по сообщению И. П. Фалька, был «огромный и прекрасный сад с плодоносными деревьями и другими растениями». Так что, неудивительно, что после покорения Джунгарии маньчжуры сумели быстро заселить ее китайцами-земледельцами, выходцами из Восточного Туркестана и, как уже отмечалось выше, привлечь к земледелию и самих ойратов[151]. Пытался Галдан-Цэрен поставить на регулярную основу и добычу соли, видя в ней эффективный источник доходов (как за счет торговли, так и за счет налогов). Однако когда в горах, где его работники занимались соледобычей, случилось несколько обвалов и погибли люди, он официально запретил эту деятельность[152].
Не имея значительного опыта в промышленной сфере, ойраты активно привлекали для организации различных производственных предприятий иностранцев. И. Д. Чередов упоминает, что встретил в Джунгарии «тоболского бронника» Т. Зеленовского, которого хотел даже схватить и забрать в Россию, но его ойратские сопровождающие резко воспротивились этому, пригрозив гневом хунтайджи, ибо ремесленник «идет в контайшину землю своею волею»[153]. Практика привлечения «иностранных специалистов» продолжалась в Джунгарском ханстве и в дальнейшем — достаточно вспомнить шведского сержанта И. Г. Рената, прожившего в Джунгарии с 1716 по 1733 гг.[154]
Купцы А. Верхотуров и С. Колмогоров в начале 1740-х годов, Ф. Аблязов и И. Ушаков (1745) и сержант Е. Филимонов (1751), упоминают, что русский беглец И. Михайлов, подобно шведскому сержанту, организовал в ханской ставке «завод медной» для литья пушек. Еще один «колыванских заводов беглой Ефим Вязмин, он же Билдяга» (в других источниках — Вяземский), сначала устроил в Яркенде «завод серебряной», который, однако, был «з довольным убытком оставлен и брошен», и энергичный беглец вместо него основал «завод кожевенной и делает кожи красные»[155].
Отметим, что все упомянутые русские, в отличие от Рената, оказывались на службе у ойратских правителей по своей воле и, соответственно, обладали не просто свободным, но и привилегированным положением, что, конечно же, повышало их заинтересованность в своей деятельности. Естественно, регулирование статуса «иностранных специалистов» не нашло отражения в традиционном праве ойратов, и монархам Джунгарского ханства приходилось самим решать подобные вопросы своими текущими распоряжениями.
Ташкентское владение и Восточный Туркестан традиционно являлись важными торговыми узлами в Центральной Азии, поэтому ойратские правители всячески старались поддерживать и развивать их в этом отношении. Так, посол в Джунгарию Иван Степанович Унковский, рассказывая о многочисленных контактах с различными торговцами в ставке хунтайджи Цэван-Рабдана (1697–1727), несколько раз упоминает «контайшиных купчин» из числа как ойратов, так и жителей Восточного Туркестана[158]. Купцы А. Верхотуров и И. Ушаков также отмечают, что «в зенгорской землице» проживало «своими домами» 33 русских торговца, которые активно вели здесь свои дела и не планировали возвращаться в Россию[159].
Впрочем, торговля в Джунгарском ханстве носила преимущественно меновой характер, и ей занимались представители всех сословий. В рапорте вахмистра С. Соболева, побывавшего в Джунгарии в 1745 г. под видом купца, говорится, что первый же ойратский нойон, встретивший его в качестве «командующего караула» на территории ханства, предложил ему «товарами с ним меняться»[160]. И. С. Унковский упоминает, что даже в ставке джунгарского хунтайджи ойраты выменивали русские товары на «лошадей, баранов и овчинки»[161]. Аналогичным образом, активно велась джунгарская торговля и через Ташкент. Вятский купец Ш. Арасланов, побывавший в городе в 1741–1742 гг., сообщает, что ойраты покупали здесь фрукты и ягоды, меха и хлопчатобумажные ткани, у русских — красные кожи и т. п., предлагая взамен баранов, быков, коров и лошадей[162].
Наряду с торговлей у ойратов применялся также договор найма или аренды: И. С. Унковский сообщает, что к нему «приводили продавать и в наем верблюдов и лошадей»[163].
Договор займа, по-видимому, был одним из наиболее распространенных и вместе с тем проблематичных на предмет исполнения: русские дипломаты и торговцы не раз упоминают о необходимости приезжать во владения джунгарских хунтайджи для взыскания долгов (в частности, И. С. Унковский в 1722–1723 гг., И. К. Резвых в 1738–1745 гг. и А. Плотников в 1752 г.). Хунтайджи стремились привлекать иностранных торговцев в свои владения, в том числе и в упомянутые вассальные государства, поэтому в ряде случаев им приходилось достаточно активно вмешиваться даже в договорные отношения, чего прежде не практиковали властители «степных империй». Так, русские торговцы нередко страдали от недобросовестности своих центральноазиатских должников и часто вынуждены были надолго приезжать в регион, чтобы взыскать эти долги. Например, симбирский житель Илья Кондратьевич Резвых в 1738–1745 гг. и тобольский дворянин Алексей Плотников в 1752 г. приезжали в Восточный Туркестан для сбора долгов с местных контрагентов; оба упоминают, что представители «зенгорских» властей оказывали им всяческое содействие[164]. Это дает основание считать, что долговые обязательства и гарантии их исполнения не были четко урегулированы, что и объясняло необходимость вмешательства монарха и дачи им императивных указаний в рамках, в общем-то, частноправовых отношений.
Развитие производства влекло появление новых повинностей. И. С. Унковский сообщает, что на обратном пути одна ойратка жаловалась его жене, что каждый год требуют отправить в ханскую ставку 300 женщин, чтобы шить поддоспешные одеяния («к латам каюки и платье»)[168].
Налоги и повинности в Джунгарском ханстве распространялись не только на ойратов, но и на население вассальных государств. При этом ойратские хунтайджи в полной мере учитывали специфику хозяйственной деятельности подвластных им регионов, соответственно, налоги и повинности с них взимались различные. Так, согласно майору Леонтию Дмитриевичу Угримову, побывавшему в Джунгарии в 1732 г., города Восточного Туркестана должны были платить ойратам дань золотом (700 лан в год) и тканями («хамы», «басмы» и «зендени»)[169]. Однако все больший рост налогов привел к обеднению и сокращению населения, так что некоторые города (в частности, Куча) платили лишь небольшую дань медью[170]. Вахмистр, князь И. В. Ураков, сообщает, что в 1744 г. казахи Старшего жуза платили хунтайджи Галдан-Цэрену «пороху ручного и свинцу», а также «был побор пансырями». Последний вид сбора был, по-видимому, чрезвычайным, поскольку впоследствии один из казахских предводителей обратился к хунтайджи, говоря, что «такой налог ни у дедов, ни у отцов не бывало»[171].
В XVII в. сборы для снабжения дипломатов в Джунгарии, очевидно, были так же слабо развиты, как и в Северо-Восточной Монголии, включая даже их период пребывания при дворе хунтайджи. Например, посольству Василия Бубенного к джунгарскому Сенге-хунтайджи в 1666 г. После переговоров, в ожидании его решения, послы получали «корма» вдвое меньше, так что, приходилось его докупать за свой счет[172]. Служилый бухарец С. Аблин, ездивший в Монголию и Китай для ведения переговоров о торговле, сообщал, что ойратский Аблай-тайджи «корм де им… давал небольшой» не с намерением причинить «тесноту и обиду», а потому что недавно подвергся вражескому набегу и разорению[173]. Несколько больше повезло посольству Ф.И Байкова: в течение короткого отрезка пути в Китай, когда русских послов отправился провожать сам Аблай-тайджи (который, как выяснилось, не только решил выказать им уважение, но и совершить деловую поездку по собственным владениям), дипломаты имели возможность получать все необходимое от подданных ойратского князя[174].
Впрочем, и в XVIII в. в Джунгарском ханстве не было развитой системы почтовых станций, поэтому русских дипломатов снабжали охраной, верховыми вьючными животными, а также припасами те ойратские феодалы, через владения которых они проезжали, а контролировали количество предоставляемого чиновники, назначенные хунтайджи. Согласно И. С. Унковскому, ойратским феодалам приходилось брать «на корм» лошадей русского посольства, которых они затем должны были возвращать сытыми и отдохнувшими[175]. По-видимому, это также являлось одной из повинностей местного населения.
А вот говоря о пребывании в ханской ставке, послы XVIII в. постоянно отмечают, что их снабжали продовольствием хорошо[176]. Впрочем, право на получение довольствия имели только дипломаты: русские торговцы были вынуждены сами приобретать продовольствие — причем, как отмечал тобольский дворянин А. Плотников, побывавший у ойратов с торговой миссией в 1752 г., «весьма дорогою ценою»[177].
Примечательно, что дипломатических представителей других держав в Джунгарии принимали с подчеркнутым пренебрежением. И. С. Унковский упоминает, что послов империи Цин, монголов и хошоутов (т. е. ойратских правителей Тибета и Кукунора) держали «под караулом» и снабжали продовольствием гораздо меньше, чем русских[178]. Аналогичным образом, К. Миллер сообщает, что приехавших с ним казахских послов держали отдельно от русских, плохо кормили, задерживали их прием и т. д.[179]; по-видимому, ойратский хунтайджи тем самым выражал свое недовольство направившим их казахским правителям, которые пытались одновременно находиться в подданстве и России, и Джунгарии.
Основной повинностью была воинская, причем количество подлежащих призыву на службу зависело от политической ситуации. Л. Д. Угримов 1 декабря 1732 г. сообщал, что «при Урге [ханской ставке.
Естественно, вассальным правителям совершенно не хотелось, чтобы их воины гибли в войнах сюзерена, поэтому они нередко старались уклониться от ее несения или по крайней мере уменьшить ее. Так, согласно вышеупомянутому Т. Балтасеву, в 1743 г. хунтайджи потребовал от казахских правителей Старшего жуза и Ташкента поставить ему 10 тыс. воинов, а они отправили ему лишь 3 тыс. Годом позже, по сообщению князя И. В. Уракова, джунгарские управители провели перепись лиц призывного возраста «в службу и оставили их с таким приказом, дабы были в поход готовы, якобы под Абулкерим бека», т. е. против ферганского правителя Абдул-Керима (1740–1750), претендовавшего на Ташкент[182]. Однако во время смуты, последовавшей после смерти могущественного хунтайджи Галдан-Цэрена в 1745 г. вассальные правители перестали выполнять эту повинность: согласно Ф. Аблязову, когда ойраты готовились к войне с «абдыкарымцами», т. е. ферганскими правителями, «как от киргис-кайсаков, так и кары-калпаков (по всем известиям) людей дано нисколко не было»[183].
Отметим также, что к середине XVIII в. традиционный тюрко-монгольский сбор, представлявший собой передачу части военной добычи в пользу правителя, в Джунгарском ханстве постепенно начал сходить на нет. Так тобольский дворянин А. Плотников (1753) сообщает, что после набега на казахов хунтайджи были вручены всего лишь «два панцыря, три турки, и киргиских два малчика и две девки маленьких»[184]. Сам путешественник объясняет скудную долю хунтайджи не слишком удачными результатами набега. На наш взгляд, также следует принять во внимание, что правивший в то время хунтайджи Лама-Дорджи (1749–1753), пришедший к власти в результате переворота, не пользовался широкой поддержкой знати и не мог в полной мере ее контролировать: не случайно тот же А. Плотников упоминает, что во время этого набега действовали «каждый ноен и зайсанг особою командою»[185].
Выше мы уже упоминали, как Эрдэни-Батур-хунтайджи сурово наказал за неявку на съезд знати улусного правителя Кулу-тайши. За подобные правонарушения монгольские кодификации этого периода предусматривали штраф в 100 лошадей и 10 верблюдов[186]. Более суровое наказание Кулы-тайши, по-видимому, объяснялось тем, что он не был владетельным князем, а являлся, как отмечал М. Ремезов, «приказным человеком в тех улусех», т. е. всего лишь ханским чиновником, для которого столь вопиющее неповиновение, несомненно, являлось более тяжким нарушением, чем если бы его допустил владетельный ойратский феодал[187]. Еще один пример наказания за преступление в сфере управления приводит С. Неустроев, также побывавший во владениях Эрдэни-Батура-хунтайджи. Во время его пребывания при дворе джунгарского правителя к тому явились его данники барабинские татары и пожаловались, что некий «Кутенко» от имени хунтайджи требовал с них ясак, а также «имал… сильно и держал у себя на постеле» дочь одного из жалобщиков. Эрдэни-Батур, выяснив, что тот действовал самовольно, приказал взять с него штраф девять лошадей[188]. Такое наказание полностью соответствовало нормам «Их Цааз» за попытку выдать себя за ханского чиновника[189]. Примечательно, что решение хунтайджи не предусматривало ответственности его подданного за насилие над «девкой», хотя за сожительство с женщиной помимо ее воли та же кодификация предусматривала штраф в размере 5–7 голов скота или одного верблюда[190]. По-видимому, ойратский правитель счел, что на его данников законы Джунгарского ханства не распространяются, и штраф был взят не столько за причинение «обиды» барабинским татарам, сколько за то, что виновный присвоил себе властные полномочия, тем самым нарушив порядок управления.
Нельзя не обратить внимания, что влиятельные представители ойратской знати, как правило, не подлежали чрезмерно суровым наказаниям даже за опасные государственные преступления. И. С. Унковский сообщает, что к хунтайджи Цэван-Рабдану прибыл царевич Санжип (Санджаб), сын калмыцкого хана Аюки (1670–1724), рассорившийся с отцом, который вскоре решил организовать заговор против самого хунтайджи, причем по некоторым сведениям даже заручился поддержкой Далай-ламы; ойратский монарх ограничился тем, что конфисковал у Санжипа его людей, а самого его вместе с супругой выслал обратно к Аюке[191]. Точно так же, когда до хунтайджи дошли сведения, что его сын и двоюродный брат намерены напасть на русское посольство и ограбить его, чтобы показать, что они не «в холопстве» у России, Цэван-Рабдан пригрозил сыну казнью, а брату лишь конфискацией его людей[192]. Правда, согласно сообщению сержанта Д. Ильина, побывавшего в Джунгарии в конце 1727 г., хунтайджи Галдан-Цэрен, наследовавший трон от своего отца Цэван-Рабдана, обвинил в его отравлении свою мачеху Сетерджаб, дочь калмыцкого хана Аюки (1670–1724), и послов из Калмыцкого ханства, в результате чего ханша и ее три дочери были подвергнуты мучительной казни. Четверо калмыцких послов также были казнены, еще один просидел год в заключении, а двое были сосланы[193]. Однако, как представляется, в данном случае под видом наказания за преступления новый правитель лишь избавился от соперников[194].
Сержант Е. Филимонов, побывавший в Джунгарии в 1751 г., сообщает, что свергнутый правитель «Цебек-Доржи-Намжи» (Цэван-Дорджи-Намжи, 1745–1749) был лишь сослан в Аксу, а один из нойонов за поддержание контактов с ним недолгое время провел в заключении, после чего был выслан на границу с Китаем для несения службы[195]. Несомненно, простолюдины несли более тяжкие наказания даже за менее значительные преступления.
Эти сообщения позволяют сделать вывод, что наряду с традиционными монгольскими видами наказаний (штраф, телесные наказания, смертная казнь) в Джунгарском ханстве появляется и новый — тюремное заключение. Первые упоминания о нем относятся уже ко второй половине XVII в.: сын боярский М. Ржицкий, ездивший к джунгарскому правителю Сенге в 1669–1670 гг., упоминает, что в подвластном ему «бухарском городе» (в Восточном Туркестане недавно подчиненном Джунгарией) имелась «земельная тюрьма», причем узнал посол о ней не понаслышке: его самого туда посадили и продержали около трех месяцев[196]. Таким образом, ойраты, по всей видимости, переняли этот вид наказания от своих оседлых вассалов.
Сурово наказывались подданные вассальных правителей джунгарских монархов за посягательство на самих ойратов. К. Миллер приводит два примера жестокого наказания казахов джунгарскими чиновниками за преступления против их сородичей. Так, один казах в ставке хунтайджи вступил в драку с местными жителями, одного убил, а другого тяжело ранил камнем, за что его было велено схватить и предать мучительной казни, но поскольку он сам умер от ран, то последовал приказ разрезать его тело на мелкие кусочки и сжечь[197].
Когда же имела место обратная ситуация, и ойрат посягал на иностранца, наказание было гораздо менее суровым. Как сообщает И. С. Унковский, один местный житель «обиду учинил» подьячему Козлову и еще одному посольскому, и его повели на суд к зайсану. Судья приказал выпороть виновного, но русские за него вступились, попросив лишь сделать ему внушение; тогда зайсан приказал сорвать с преступника кафтан и отдать потерпевшим, но они и от этого отказались, поблагодарив зайсана, что «право судил». Дипломат пишет, что так им было велено себя вести[198], вероятно, исходя из знания русскими принципов привлечения ойратов к ответственности за преступления против иностранцев. Точно такая же ситуация имела место в 1751 г., когда русский гонец сержант Филимонов в ханской ставке подвергся нападению местного «калмыка», ударившего его плеткой: русский посланец пожаловался властям, но обидчик был лишь «с некоторым нареканием выслан»[199].
Усиление власти ойратских хунтайджи отразилось и в предпринимаемых ими мерах по охране порядка в своих владениях. Отметим, впрочем, что не только в XVII, но и в первой четверти XVIII в. у них это не очень получалось.
Так, вышеупомянутый служилый бухарец С. Аблин и казак И. Тарутин, ездившие в Цинскую империю в 1671 г., рассказывали, что у них украли лошадей и верблюдов вместе с навьюченными на них товарами. Местные тайджи пообещали устроить розыск, однако Аблин весьма язвительно описал его результаты: «а сыскал [зайсан, которому тайджи поручили розыск.
Но уже следующий монарх Галдан-Цэрен старался обеспечивать безопасность не только в собственных владениях, но и в вассальных государствах. Так, поручик К. Миллер сообщает, что, когда его караван прибыл в Ташкент, местные казахи хотели его ограбить, но отказались от своего намерения, узнав, что Россия пребывает во «всегдашнем согласии» с Джунгарским ханством, и не осмелились нарушить запреты своего сюзерена Галдан-Цэрена. Тогда же до российского посланца дошли вести о разграблении казахами другого торгового каравана, узнав о чем, представитель хунтайджи, также находившийся тогда в Ташкенте, тут же предложил Миллеру подать по этому поводу жалобу ойратскому монарху[202]. Впрочем, подобные жалобы далеко не всегда имели последствия. Так, А. Верхотуров сообщал, что, когда посланный им в Кашгар с караваном переводчик Ф. Девятиеровский был по пути ограблен и даже ранен, а грабители схвачены и доставлены в ханскую ставку, суд-заргу рассматривал дело долго, но безрезультатно[203] — что, как мы убедились выше, было вообще характерно для ойратского суда с участием иностранцев.
Джунгарские монархи являлись высшей судебной инстанцией в своих владениях, кроме того, в их непосредственном ведении находились дела с участием членов ханского рода и высшей знати. Так, сержант Степан Томский по сообщению джунгарских послов, при которых он был толмачем, упоминал о разборе в 1752 г. «зенгорским владельцем» (т. е. хунтайджи) спора между небезызвестным Амурсаной и его старшим братом нойоном Чандуром по поводу улуса и подданных[204].
Весьма ценным (возможно, даже уникальным) свидетельством является описание И. С. Унковским судебного процесса в ханской ставке с участием одного из представителей русского посольства. Местный житель пришел продавать лошадь, в которой один из русских солдат опознал собственность посольства, указав на «казенное пятно», в результате чего ханский чиновник объявил, что дело будут разбирать 10 судей в главном зайсанском суде, «но судей тогда не было». Спор возник 29 мая, участников впервые вызвали в суд 1 июня, но тут же «сказали, что зайсанам не время». Лишь на следующий день солдат с толмачом получили возможность изложить свой иск. Истец был посажен прямо перед судьями, ответчик — слева. Спрашивали сначала солдата, интересовались, как он опознал лошадь, потом «освидетельствовали» названные им приметы. Затем был допрошен ответчик, показавший, что лошадь родилась у него в стойбище, что могут подтвердить «в его аймаке многие люди». Зайсаны объявили, что направят в стойбище своих представителей, чтобы установить, есть ли там в стаде такие же лошади, «объявляя, что лошадь в лошадь будет». «И тако, — повествует далее И. С. Унковский, — до самого отъезда проволочили». В итоге лошадь вернули посольству, но «измученную и к походу негодную». Когда дипломаты выказали недовольство, им вместо нее «другую, плохую дали, и правого суда не учинили»[205]. Как можно увидеть, в суде соблюдалась достаточно четкая процедура и даже проводилось нечто вроде «экспертизы».
Ряд послов (Иван Савельев в 1617 г., Моисей Ремезов в 1640–1641 гг., Иван Байгачев в 1651–1652 гг.) отмечают, что жены правителей участвовали в официальных дипломатических приемах[206]. Неудивительно, что некоторые дипломаты сразу направлялись московскими властями с поручением «поднести честно» дары не только самому монарху, но «и женам ево»[207]. В 1680 г. супруга ойратского Галдана Бошугту-хана «Аной» (Ану-хатун, ум. 1696) принимала у себя посольство во главе с сыном боярским Яковом Ивановичем Неприпасовым[208]. И. С. Унковский также упоминает, что во время официального приема российского посольства рядом с хунтайджи Цэван-Рабданом сидели его старшая жена и внучка, а «подали на земле, десять девок или женщин»[209]. И это касалось не только жен монархов: К. Миллер сообщает, что когда его принимал Манджи-зайсан, представитель хунтайджи, в шатре также находилась и его супруга[210]. Такое отношение к женам ханов и представителей знати охранялось, несмотря на то что последние джунгарские хунтайджи окружили себя не только ойратами-буддистами, но и тюрками-мусульманами из Восточного Туркестана.
Впрочем, порой отношение представителей знати к браку было весьма легкомысленным. Так, толмач П. Семенов (1620) упоминает, что сибирский царевич Ишим (сын хана Кучума), нашедший убежище у ойратов, женился на знатной ойратке, но когда он был в походе, «ево жона покинула да шла без нево замуж», после чего он женился на другой представительнице правящего рода ойратов — дочери Байбагиша (Бабагас-хана)[211].
Вместе с тем отношение к женам у ойратских правителей было довольно деспотичным, и они находились в полной воле своих супругов. Так, согласно купцу А. Верхотурову, когда хунтайджи Лама-Доржи решил отправить в ссылку свою сестру, за нее попытались заступиться две его жены, и он «на жен своих разгневался», отдав одну из них своему вассальному правителю, а другую — и вообще собственному «чашнику»[212].
Однако при этом никогда не шла речь о том, чтобы насильно отправить ойратку (не то что знатную, но и простолюдинку) в чужие края. К. Миллер описывает, как ойратские чиновники жестоко избили плетьми казаха, который вез пленную ойратку в Джунгарию, чтобы обменять ее на свою дочь, попавшую в плен к ойратам. Наказание последовало за то, что он свою пленницу «на публичное посрамление отдавал как своим киргизцам, так и другим калмыцким пленникам»[213]. Этот пример тем более показателен, что рабство в Джунгарском ханстве было широко распространено и считалось обычной практикой, и торговля рабами происходила даже при ханской ставке[214].
В наследственном праве в Джунгарском ханстве, как и в чингизидских государствах, предпочтение отдавалось детям от законных жен, а не наложниц. Так «купеческий работник» И. К. Резвых и вахмистр С. Соболев в конце 1745 г. сообщали о смерти хунтайджи Галдан-Цэрена и о том, что он завещал власть не Лама-Дорджи, старшему 25-летнему сыну от наложницы, а младшему, 13-летнему Цэван-Дорджи-Намжи — от законной жены[215].
Анализ сведений российских путешественников об особенностях правового развития Джунгарского ханства в первой половине XVIII в. позволяет сделать следующие выводы.
Во-первых, ойратское государство в рассматриваемый период делало ставку на территориальную экспансию, подчинение себе соседних народов и регионов (причем не только монгольских и буддийских, но и тюркских и мусульманских) и на внутреннее экономическое развитие. Эта тенденция нашла отражение и в системе правоотношений — формировании централизованной и четко организованной системы управления (внутри Джунгарии и в вассальных государствах), активном участии государства в правовом регулировании внутренней жизни ойратского общества — вплоть до вмешательства в частноправовые (торговые и производственные) отношения, по сути, выходя на новый уровень правового развития. Фактически Джунгария, правители которой налаживали дипломатические отношения со многими соседними государствами, развивали оседлое хозяйство и даже зачатки промышленности (с привлечением «иностранных специалистов»), переживала процесс правовой модернизации, который был насильственно прерван в результате внутренней смуты середины XVIII в. и последующим завоеванием ойратского государства империей Цин.
Во-вторых, сведения российских путешественников, лично побывавших в Джунгарии в период ее расцвета и имевших возможность наблюдать регулирование различных сфер правоотношений в этом государстве, а нередко и участвовать в них, являются важнейшим первоисточником, отражающим реально складывавшиеся правовые отношения, направления законодательной деятельности монархов, проблемы правоприменения в некоторых сферах, особенности правового положения вассальных народов и иностранцев. Их информация — ценное дополнение к дошедшим до нас ойратским, монгольским и китайским источникам, на которые прежде опирались исследователи истории Джунгарского ханства при рассмотрении тех или иных аспектов его правового развития.
Глава IV
Путешественники о государственности и праве Северной Монголии (Халхи) под властью империи Цин (XVIII — начало XX в.)
К концу XVII в. практически вся Монголия признала власть империи Цин, и следующие полтора столетия стали периодом ее интеграции в маньчжурское политико-правовое пространство. В течение XVIII — первой половины XIX в. маньчжурские власти формально проводили политику «сбережения сил монгольского народа», фактически же старались уменьшать автономию монгольской знати, урезать число налоговых льгот и привилегий для монголов и всячески изолировать их от внешних контактов[216]. При этом на население Монголии все больше распространялось маньчжурское законодательство, целью чего было постепенное превращение их из вассалов в подданных[217]. Во второй же половине XIX — начале XX в. эта политика из фактической превратилась уже и в официальную. Сведения российских и западных путешественников позволяют проследить основные тенденции и отдельные примеры цинской административной и правовой политики в Монголии. Ниже мы намерены рассмотреть их сведения по отдельным направлениям трансформации властных и правовых отношений в Северной Монголии цинского периода.
§ 1. Система власти и управления
В записках русских дипломатов, проезжавших через Монголию (Халху) в Китай, представляют интерес сообщения о статусе монгольских правителей, что отражается в их контактах с представителями Российской империи.
Следует отметить, что в первые десятилетия XVIII в. российские власти и их дипломатические представители «по инерции» продолжали пытаться вступать в отношения с монгольскими правителям, как они это делали в XVII в., до вхождения Монголии в состав империи Цин[218]. Им даже выделялись средства и подарки для вручения не только китайским, но и монгольским правителям и чиновникам[219]. Однако очень скоро дипломаты убедились, что монгольские правители выполняют исключительно волю цинских властей, не позволяя себе ни малейшего проявления самостоятельности.
Так, русские послы и другие дипломатические представители неоднократно упоминают, что те отказывались пропускать их через свои владения, задерживая до получения указаний от маньчжурских властей[220]. Причиной были либо проблемы, связанные с монгольскими перебежчиками, которых русские пограничные власти отказывались выдавать, либо разного рода торговые споры и пограничные стычки между представителями монгольской и русской сторон[221]. Монгольские феодалы могли самостоятельно участвовать только в решении мелких локальных вопросов. Например, в сентябре 1720 г. из Красноярска был направлен к «мунгальскому владельцу Гунбеку» сын боярский Тимофей Ермолаев, чтобы потребовать возвращения бежавших к тому русско-подданных «ясачных иноземцев». Вскоре выяснилось, что те бежали, напуганные слухом, будто их собираются насильно крестить, и вопрос о возвращении был решен без вмешательства маньчжурских чиновников[222].
Более активно проявляли себя лишь те представители монгольской знати, которые сами находились на маньчжурской службе[223]. Например, П. С. Паллас пишет, что переговоры с российскими пограничными властями по поводу возврата перебежчиков вел монгольский тайджи, который носил маньчжурский ранг «бошко» и, как и трое его подчиненных, обладал цинскими символами отличия, что позволяло ему вести себя более решительно и самостоятельно в переговорах с русскими[224]. Согласно участнику посольства Ю. А. Головкина в Китай в 1805 г.[225], монгольский князь Юндэндоржи, пограничный ван в Урге (с 1786 г.), был свояком цинского императора Цзяцина (1796–1820), поэтому по своему усмотрению распорядился принять русское посольство[226].
В первой трети XVIII в. формальным главой Монголии, как сообщает Савва Лукич Рагузинский в 1720-х годах, считался Тушету-хан[227], которому «все здешния дела его богдыханово величество определил по старому предусмотрению»[228]. Не изменилась ситуация и к сердине века: И. В. Якоби также сообщает, что наместником империи Цин в Монголии по-прежнему являлся Тушету-хан[229]. И когда российские дипломаты, уже имевшие возможность разобраться в том, кто же фактически контролирует ситуацию в Монголии, просили назначать для решения пограничных и иных дипломатических споров маньчжурских чиновников, цинские власти каждый раз заявляли, что эти вопросы находятся в ведении монгольских князей[230] — прекрасно понимая, что те все равно дождутся распоряжений из Пекина.
Уже в 1750–1760-е годы в Урге появляются полномочные представители маньчжурских императоров — амбани, носившие титулы ванов: именно они вели переговоры с российскими дипломатами при их проезде через Монголию, тогда как монгольские имели такое право лишь в случае отсутствия амбаня в столице[231]. Соответственно, учреждение должностей амбаней, т. е. внедрение маньчжур в правящую структуру Монголии, привело к урезанию власти правителя Тушету-ханского аймака.
Однако окончательно статус главного из ханов Северной Монголии (Халхи) оказался потерян им на рубеже XVIII–XIX вв. Согласно Йозефу Реману, участнику российского посольства в Китай 1805 г., «последний хан сего имени навлек на себя немилость покойного Императора разными честолюбивыми намерениями, неблагоприятными манджурским Государям. Он лишен был за то большей части своего имения и подчиненного ему дзасака; теперь живет он небольшим пенсионом и несколькими маловажными улусами, данными ему на содержание в 70 верстах от Урги. Главное его преступление состоит в том, что он после смерти прежнего Кутухты хотел поставить на его место одного из своих сыновей, и употреблял для этого всякого рода пронырства. Мы уже видели, что между прежними Кутухтами двое были из фамилии Тушету-хана; но китайское правительство усмотрело на этот раз его честолюбивые и опасные намерения»[232]. В результате главой монгольских князей Халхи стал вышеупомянутый Юндэндоржи, ван Урги и свояк маньчжурского императора[233]. Последующим Тушету-ханам не удалось вернуть прежний статус, и уже в первой половине XIX в. очередной правитель этого аймака характеризуется просто как «один из четырех владетелей Халхи»[234].
Еще одной важной тенденцией в рассматриваемый период стала активная интеграция представителей монгольской правящей элиты в сановную иерархию империи Цин. Наибольшими правами и привилегиями пользовались те потомки Чингис-хана, которые получали от маньчжурских сюзеренов титулы пяти степеней — цин-ван, цзюнь-ван, бэйлэ, бэйсэ и гун; по статусу ханы аймаков (т. е. самые высшие правители в Северной Монголии анализируемого периода) приравнивались к цин-ванам[235]. Кроме того, монгольские владетельные князья, не имевшие маньчжурских титулов и званий, по своим правам и привилегиям были ниже обладавших таковыми, даже если имели большие уделы[236].
Титулы и звания монгольских владетельных князей передавались, как правило, по принципу первородства (майората), но при этом наследник вступал в права лишь после издания соответствующего указа императора по представлению Палаты внешних сношений[237]. Вместе с тем возраст наследника не служил препятствием для получения титула или вступления в должность: если новый владетельный князь (дзасак) был слишком молод, фактическая власть до его совершеннолетия принадлежала его помощнику — туслагчи[238]. Соответственно, представители маньчжурской администрации в Монголии, амбани, в этот период и вплоть до середины XIX в. в большей степени ограничивались надзорными функциями, тогда как административные принадлежали именно монгольским князьям-дзасакам и их чиновникам[239].
Неудивительно, что многие монгольские чиновники вели себя по отношению к российским путешественникам весьма высокомерно, позиционируя себя в качестве представителей властей империи Цин. Егор Федорович Тимковский вспоминает, как один туслагчи называл его своим «младшим братом» и требовал от него богатых даров[240]. Петр Иванович Кафаров (о. Палладий), путешествовавший по Монголии четверть века спустя, также рассылал богатые дары начальникам почтовых станций, через которые должен был проезжать — сами они являться к нему не соизволяли[241]. Примечательно, что большинство чиновников не получало никакого жалованья — лишь продовольственное содержание; тем не менее «по временам достойнейшим делаются подарки»[242].
Формальным признаком вассальной зависимости монгольских князей от императора Цин являлась обязанность периодически являться к его двору в Пекине и привозить дань. Правда, далеко не всегда они удостаивались чести видеть самого императора — только по его личному волеизъявлению. Чаще всего князья взаимодействовали со специальными чиновниками — представителями «Управления колониями», как его именует, в частности, мадам Катрин де Бурбулон[243]: несомненно, речь идет о Лифаньюань — китайской палате внешних сношений, в ведении которой находились Внешняя Монголия, а затем Тибет и Восточный Туркестан. Однако это не означало, что монгольские князья не пользовались уважением цинских монархов: иностранцы упоминают, что императоры в обмен на символическую дань жаловали им богатые дары, платили жалованье и даже выдавали за них собственных дочерей — несмотря на постепенное урезание привилегий монгольских князей в имперском пространстве, эта традиция сохранялась и в конце XIX в.[244]
Заинтересованность цинских властей в покровительстве монгольским князьям вполне определенно объяснялась потребностью в их многочисленной и отважной коннице, которая неоднократно использовалась маньчжурскими монархами в их военных кампаниях. Поэтому максимальными правами и привилегиями князья Северо-Восточной Монголии обладали к середине XVIII в., после чего их статус по отношению к китайским сюзеренам стал неуклонно снижаться. Во многом это оказалось связано с тем, что в 1758–1759 гг. Цинская империя разгромила и присоединила западно-монгольское Джунгарское ханство, в противостоянии с которым монгольская конница постоянно задействовалась с конца XVII в. В результате маньчжуры больше не вели крупных военных кампаний в степных районах (где конница и оказывалась «царицей полей»).
Со временем потребность Китая в монгольских войсках снижалась, что отразилось и на административном положении элиты Халхи. Так, если Яков Федорович Барабаш еще в начале 1870-х годов отмечал, что монгольские князья, приезжая в Пекин с символической данью, получали от императора дары, существенно превосходившие стоимость этой дани[245], то Александр Александрович Баторский в конце 1880-х годов сообщал о существенном сокращении практики богатого одаривания князей[246]. Весьма любопытно, что сами князья отнюдь не связывали изменение ситуации с политикой Пекина: как сообщает миссионер Я. П. Дуброва, побывавший в Монголии в 1883 г., они считали, что император по-прежнему одаривает их за службу, однако его дары просто-напросто не доходят до рядовых хошунных князей, оседая у амбаней и правителей аймаков[247].
Впрочем, это изменение отношений с имперскими властями не повлияло на статус князей Внешней Монголии (Халхи) в собственных владениях, где они продолжали сохранять практически всю полноту власти, тогда как официальные представители империи Цин (цзянь-цзюнь и амбани) выполняли не более чем общие надзорные функции[248]. В XIX в. сохранялась практика назначения одного амбаня Урги из маньчжурских сановников, другого — из представителей монгольского ханского рода. В связи с этим весьма важным представляется замечание Николая Михайловича Пржевальского, уже в начале 1870-х годов отмечавшего «шаткую власть Срединного государства над номадами» и практически неограниченную власть монгольских правителей (ханов аймаков и князей хошунов) при номинальном контроле цинских наместников за ними[249]. Стараясь соблюдать лишь основные принципы «Лифаньюань цзэ-ли» («Уложения китайской палаты внешних сношений»), т. е. маньчжурского законодательства для монголов, князья действовали как самовластные правители и устанавливали собственные правила и ограничения как для собственных подданных, так и иностранцев в своих владениях, либо всячески ограничивая их, либо вводя «режим наибольшего благоприятствования»[250].
Монгольские правители устанавливали сборы даже с китайских торговцев в собственных хошунах; от их воли зависело, сколько голов скота могли продать их подданные; даже иностранцам требовалось получать разрешение хошунных князей для охоты в их владениях и т. п.[251] Полновластие князей в хошунах нашло отражение, в частности, в том, что их официальные административные названия давались по именам правителя. Г. Н. Потанин совершенно справедливо отмечал, что это было крайне неудобно для путешественников и дипломатов, поскольку со смертью князя хошун менял название: «Так нужно помнить, что нынешний хошун Джалцан-бэйси назывался несколько лет назад хошуном Ташарбын-бэйсы, что хошун Сюк-Сюрён-гуна есть бывший Аюр-туше-гуна и хошун Мани-гуна — бывший Юндын-Торджи-дзасыка»[252]. Впрочем, в начале XX в. в некоторых случаях контроль пребывания иностранцев во владениях монгольских князей носил чисто номинальный характер: ученый Виталий Чеславович Дорогостайский во время поездки в Монголию в 1907 г. упоминает, что его спутники посетили Да-вана — правителя Западной Монголии, «получив от него „пропускную грамоту“, хотя в ней особой надобности не предвиделось»[253].
Что же касается отношений северомонгольских князей с простым населением, то, вероятно, в силу все большей экономической зависимости простолюдинов от своих правителей их положение было совершенно бесправным. Рядовые монголы являлись, по сути, даже не подданными, а крепостными монгольских князей: хошунные князья-дзасаки имели право дарить их другим представителям знати или монастырям — правда, в пределах своего хошуна[254].
Исследователи отмечают противоречивое отношение монгольских чиновников к рядовым монголам, с которыми они сегодня могли панибратски общаться и курить трубку, сидя рядом, а завтра — по самому ничтожному поводу наложить на того же человека штраф в несколько баранов или назначить ему телесное наказание[255]. Со злоупотреблением полномочиями столкнулся Василий Федорович Новицкий: его экспедиция, пользуясь лошадьми почтовых станций, однажды встретила монгольского чиновника, который стал требовать у них документ, предоставляющий членам экспедиции такое право; однако, когда ему задали вопрос, на каком основании сам он требует такой документ, чиновник не нашелся, что ответить, и тут же ускакал[256]. Естественно, монголы, привыкшие повиноваться носителям власти, не реагировали столь решительно на действия представителей власти и безропотно платили налоги, несли повинности и терпели различные наказания.
При этом неформальный контроль империи за своими внешнемонгольскими вассалами был довольно строгим: в Степи имелось большое количество китайских шпионов — начиная от жен некоторых князей (царевен, принадлежавших к династии Цин) и их свиты и заканчивая мелкими чиновниками и торговцами[257].
Своеобразным способом контроля являлись сеймы (чуулганы)[258], которые должны были созываться в каждом аймаке Халхи не реже раза в три года. При этом уклонившиеся от явки на сейм штрафовались в зависимости от своего положения: с хошунных князей удерживали половину жалованья, с их подчиненных брали штраф в пять лошадей[259]. Подобные съезды, с одной стороны, являлись старинной монгольской традицией, начало которой было положено еще установлениями Чингис-хана[260]. С другой стороны, они проводились в интересах цинских властей и подчиненных им монгольских князей: сейм служил высшим коллегиальным судебным органом соответствующего аймака, решал важнейшие вопросы административного и экономического характера, а также организовывал перепись для корректировки системы налогообложения; возглавлявший его председатель (дарга) считался по статусу выше правителя аймака[261].
В некоторых случаях имперские власти старались учитывать особенности взаимоотношений различных племен и родов кочевников, находившихся в их подданстве, и принимали меры административного характера (безусловно, в собственных интересах), чтобы пресечь возможные конфликты и междоусобицы[262]. Так, дэрбэты издавна враждовали с соседними урянхайцами, считая их ворами и разбойниками, а последние не оставались в долгу. Чтобы взаимные обвинения не перерастали в открытые столкновения, на границе владений дэрбэтов и урянхайцев создавались пикеты под командованием китайских офицеров, и пересекать эту границу можно было только с их разрешения[263]. Однако границы между различными родоплеменными подразделениями самих монголов во второй половине XIX в. охранялись весьма небрежно. Я. П. Дуброва вспоминает, что «между землями дархатцев и билтысцев», где прежде располагалась резиденция пограничного начальника (зангина), были лишь символически установлены разделительные «колышки», которые только раз в год проверялись на предмет наличия[264].
Определенные административные ограничения действовали и в отношении китайского населения: цинские власти старались не допустить оттока китайских земледельцев в Монголию, для чего установили жесткие принципы ответственности в отношении нарушителей. Так, если монгольский князь принимал к себе на жительство 10–20 китайцев-земледельцев, он лишался годового жалования, а если их количество достигало 50, то такого нарушителя могли вообще лишить и должности, и всех чинов. Однако, как отмечали российские очевидцы, зачастую у имперской администрации не хватало возможностей отслеживать перемещения своих китайских подданных и, соответственно, обеспечить привлечение к ответственности принимавших их монгольских князей[265]. Тем не менее, чтобы явно не нарушать запрета, большинство китайцев, обосновывавшихся в Монголии, занимались, прежде всего, торговлей и в меньшей степени ремеслом. Полковник Дмитрий Васильевич Путята, посетивший Монголию в 1891 г., метко заметил, что китайцы теперь «завоевывают» Монголию не войсками и возведением крепостей, а «винокуренными заводами и торжками»[266].
Однако в конце XIX — начале XX в., по мере активизации политики все более полной интеграции монголов Халхи в цинское политико-правовое пространство контроль маньчжур над князьями усиливался[267], и китайские администраторы в Урге и других центрах приобрели гораздо больше полномочий в отношении не только рядовых монголов, но и правящей элиты — владетельных князей. Отражением этого процесса стал тот факт, что если раньше, назначая по два амбаня в каждый округ — одного из монгольских князей, другого из маньчжурских или китайских чиновников, — цинские власти номинально признавали первенствующим монгола, то в конце XIX — начале XX в. на первое место выдвигался именно представитель империи-сюзерена, тогда как его монгольский коллега имел лишь «фиктивную власть»[268]. Иностранцам следовало нанести первый визит маньчжуру, и только после этого у них появлялось право повидаться также с его монгольским коллегой[269]
Лишь в хошунах, пограничных с Российской империей, контроль за князьями со стороны маньчжур на рубеже веков стал слабее, зато они находились под влиянием российских пограничных властей. Все эти тенденции позволили В. Ф. Новицкому вполне уверенно утверждать, что «звание рядового монгольского дзасака идет неуклонно и неудержимо к упадку, и что в условиях степного быта Монголии не имеется никаких существенных данных для его укрепления и возрождения». Фактически, продолжает путешественник, они выживают исключительно благодаря покровительству цинских властей, для которых традиционная система управления монголами оставалась весьма привычной и удобной[270].
§ 2. Правовой статус монгольской буддийской церкви и духовенства
Анализируя записки путешественников XVII в., мы убедились в значительной роли буддийского духовенства в государственной жизни монгольских государств. Вместе с тем дипломаты в своих характеристиках и ограничились лишь этой стороной правового статуса служителей монгольской церкви — причем исключительно ее высших иерархов. В XVIII в. и особенно в XIX — начале XX в. путешественники гораздо более подробно охарактеризовали и место буддийской церкви в системе монгольской государственности, и статус ее служителей — причем не только высокопоставленных, но и рядовых.
Это неудивительно: ведь духовенство в Монголии было весьма многочисленным, составляя не менее трети населения, поскольку каждая семья отдавала в монахи одного или более детей, что в полной мере касалось и правителей. Например, по воспоминаниям Петра Кузьмича Козлова, у одного дзасака (хошунного князя) два старших сына были больны и поэтому пошли в ламы и только младший, здоровый и красивый, был утвержден в качестве наследника отца пекинскими властями. Этот же путешественник упоминает торгоутского князя-бэйлэ, который получил власть «случайно»: сын и наследник его старшего брата страдал душевной болезнью и поэтому стал ламой. Примечательно, что старший сын самого бэйлэ также являлся ламой и временно управляющим монастырем, а в наследники готовили его младшего брата — мальчика 11 лет[271]. Принимая такое решение, князья не только соблюдали давнюю традицию (отдать одного из сыновей в монахи), но и обеспечивали себе контроль также и над духовной жизнью своих подданных. Поэтому в монахи шли не только болезненные или неполноценные представители правящего рода: Н. М. Пржевальский, в частности, упоминает трех сыновей алашаньского князя, второй из которых должен был стать гэгэном[272]. Б. Я. Владимирцов, описывая семейство дэрбэтского Далай-хана, отмечает, что тот имел шесть сыновей, из которых каждый третий (т. е. третий и шестой соответственно) были отданы в ламы в соответствии с вышеупомянутой традицией[273].
Сразу следует отметить, что для путешественников не осталось скрытым намерение маньчжурских властей существенно потеснить позиции столь влиятельных прежде государственных деятелей, в результате уже в начале XIX в. гораздо меньшим влиянием по сравнению с XVII в. стали пользоваться даже верховные иерархи монгольской буддийской церкви — Богдо-гэгэны. Согласно Й. Реману, «Кутухта сам не имеет большей власти в управлении гражданскими и духовными делами: он начальник только по наружности. — Духовная и политическая власть находится в руках некоторых главных жрецов, его окружающих и составляющих сию ламайскую иерархию. Они содержат в своей зависимости избранного ими мальчика»[274].
Во второй половине XIX в. вмешательство маньчжурских властей во внутреннюю политику Монголии затронуло и религиозную сферу: пекинская администрация стала всячески ограничивать участие буддийского духовенства в политической жизни северных монголов[275]. Весьма ярким отражением этой тенденции является описанное российским консулом в Урге Я. П. Шишмаревым монгольское посольство в Лхасу за Богдо-гэгэном VIII в 1873 г.: по регламенту его должен был возглавлять князь в ранге вана, однако «все князья высших степеней, которым предлагалась эта, некогда весьма почетная и желанная миссия, отклонили ее от себя, и уже богдыхан [т. е. цинский император.
Не приходится удивляться, что в этой обстановке монгольские правители, включая и Богдо-гэгэна, довольно напряженно общались с Далай-ламой XIII, попытавшимся найти в Монголии убежище после того, как в 1904 г. его столица Лхаса была оккупирована британским экспедиционным корпусом. Несмотря на почитание его в Монголии, Далай-лама своим пребыванием в этой стране вызвал беспокойство цинских властей, и местные светские и духовные правители не захотели навлекать на себя гнев маньчжурских сюзеренов демонстрацией почитания верховного главы буддийской церкви[277].
При этом, как отмечают Ж. Габе и Э. Р. Гюк, в целом цинские власти весьма активно покровительствовали монгольским буддистам (в отличие от китайских), считая, что чем больше монгольских мужчин уйдет в монахи, тем меньше останется тех, кто сможет восстать против маньчжурских властей[278]. Неудивительно, что видные представители духовенства пользовались большим влиянием в экономической и политической жизни Монголии.
Чтобы не давать самим монголам слишком много власти в духовной сфере, имперские власти старались назначать на высшие должности в буддийской церкви Монголии выходцев из Тибета, к каковым относились практически все настоятели крупных монастырей и даже сам глава монгольского буддизма — Богдо-гэгэн[279]. Соответственно, в своих владениях и сам Богдо-гэгэн, и настоятели монастырей обладали всей полнотой законодательной, административной и судебной власти при содействии своих управляющих-казначеев и советников. Если же настоятели по каким-либо причинам начинали конфликтовать с подчиненными (причем порой доходило до разбирательства в китайских судах), то монастырь без согласованного управления мог прийти в упадок[280]. Отсюда необходимость в постоянном поиске перерожденцев, если тот или иной высокопоставленный лама-хубилган умирал. Путешественники и в XVIII, и в XIX, и в начале XX в. постоянно упоминают этот институт, который, вероятно, представлялся им столь уникальным и самобытным[281].
Монгольское буддийское духовенство не платило никаких налогов. Формально оно находилось в ведении Палаты внешних сношений, причем каждый лама считался «приписанным» к той или иной кумирне, однако по согласованию шанцзотбы (управляющего Богдо-гэгэна) с хошунными начальниками они могли переселяться в улусы. При этом те, кто проживал непосредственно при монастырях, существовали за счет казны Богдо-гэгэна, а кто проживал в улусах — за счет собственных родственников, для которых их содержание становилось, по сути, еще одной повинностью[282]. Причиной подобной практики было то, что ламы, как правило, отказывались от своей доли в семейном имуществе, и за это братья и другие родственники нередко помогали им материально и при нахождении лам в монастыре, и при проживании их в хошуне[283]. Выдающийся российский китаевед В. П. Васильев, пробывший в Пекине с 1840 по 1850 гг., отмечал, что ламы даже в столице империи Цин жили за счет монголов, несших там службу[284]. Лишенные же материальной поддержки родственников ламы превращались в паломников, ходивших по монастырям и княжеским ставкам. И. Я. Коростовец характеризовал их весьма негативно: «Это типичные паразиты, эксплуатирующие человеколюбие и надобность своих соотечественников. Среди них немало воров и конокрадов»[285].
Не являясь налогоплательщиками, буддийские священнослужители, злоупотребляя своим влиянием на монголов, постоянно увеличивали благосостояние за счет «добровольных» пожертвований. Наиболее откровенным вымогательством было вытягивание средств у паломников, приходивших на поклонение Богдо-гэгэну — главе буддийской церкви Монголии: его приближенные требовали с паломников подношений, которые клали себе в карман, и пропускали к иерарху лишь тогда, когда с паломников было «уже больше нечего взять»[286]. Также ламы осуществляли поборы с населения, взимая плату за совершение определенных ритуалов[287]. К числу таковых, в частности, относилось составление гороскопов женихов и невест: лама-астролог получал вознаграждение за то, что «спас» потенциального супруга от опасности соединить судьбу с женщиной, совершенно не совместимой с ним по знаку зодиака[288]. Еще более разорительными для монголов были похороны: сразу после смерти монгола у юрты его семьи собиралось множество лам, которые читали молитвы семь дней, а затем еще по одному дню в неделю в течение 49 дней — естественно, при этом кормясь за счет семейства покойного. На похоронах знатных или богатых монголов собиралось порой даже более 200 лам[289]. У определенных родоплеменных подразделений существовали и более регулярные обязательства перед буддийским духовенством: например, дархаты регулярно привозили в Шабинское ведомство[290] дань продуктами питания[291].
Отсутствие четких представлений об иерархии буддийской церкви и особенностях правового положения различных представителей духовенства и зависимых лиц порой приводило российских путешественников к ошибочным выводам. Так, Й. Реман всех лиц, подвластных Богдо-гэгэну охарактеризовал как шаби, сочтя этот термин синонимом «священнослужителя» и заявив, что они «могут вступать в брак и имеют семейства; они не редко пользуются собственным хозяйством и скотоводством»[292]. Между тем шаби (шабинары) — это были крепостные, принадлежащие буддийской церкви, а также ее отдельным монастырям и храмам, причем священнослужителями они не являлись и, соответственно, могли заводить семьи и иметь собственность[293].
Имея разные льготы и иммунитеты, ламы представали весьма привлекательными кандидатами на должности гонцов: вероятно, в силу того, что они пользовались правом сбора милостыни и пожертвований, лицам, отправлявшим их с посланиями, не нужно было тратиться на их содержание в пути. Так, Л. Ланг в первой четверти XVIII в. упоминает о том, что Тушету-хан отправлял в Пекин ламу в качестве гонца; согласно сообщению Александра Мичи, подобным же образом поступали в середине XIX в. и русские пограничные власти, отправляя монгольских лам с посланиями в Монголию и Китай[294].
Будучи монахами, буддийские священнослужители-ламы должны были отказываться от брака и от употребления мясной пищи, однако, как отмечают иностранные очевидцы, в этом отношении неоднократно делались исключения. Например, в знак уважения ламе могли предоставить «временную жену» в том месте, куда он приезжал[295]. Не вступая в официальный брак, ламы открыто держали любовниц, в результате чего многие отцы предпочитали выдавать своих дочерей замуж официально — даже в качестве вторых и более младших жен, лишь бы они не становились жертвами распутства лам[296]. Ц. Жамцарано в начале XX в. упоминает, что базар в Урге был «местом кутежа», где «преобладают ламы и девицы: парами и компанией»[297]. Зная о действии закона целибата в среде буддийского духовенства, Чарльз Уильям Кемпбелл был «трижды шокирован», узнав, что Богдо-гэгэн VIII (1870–1924, хан с 1911 г.) был официально женат и открыто участвовал вместе с женой и ребенком в священных церемониях[298]. Довольно снисходительно власти реагировали на нарушение обета безбрачия и менее высокопоставленными представителями духовенства — ламами, которые проживали не в монастырях, а «в миру». Такие священнослужители жили с женщинами «добрыми семьянинами» и даже заводили детей, которые, впрочем, наследовали статус матери, поскольку считались незаконнорожденными[299]. Лишь младшие священнослужители опасались нарушать данный обет: П. К. Козлов не без юмора описывает встречу с молодой парочкой, которая, увидев экспедицию, предпочла спрятаться: молодой человек был ламой и отношения с женщинами для него были запрещены[300]. То же касалось и запрета на мясо: учитывая особенности климата и хозяйства в Монголии, ламы преспокойно нарушали запрет на его употребление[301].
В некоторых же случаях представители духовенства нарушали и более строгие обеты — в частности, отказ от мирских благ, включая претензии на власть. Так, Гомбожаб Цэбекович Цыбиков описывает события 1900 г. в аймаке Тушету-хана, когда после смерти правителя, не оставившего прямого наследника, разгорелась борьба за власть, в ней приняли участие два ламы, являвшиеся родичами покойного[302]. В. Ф. Новицкий описывает встречу в одном из хошунов с ламой, которого подвергли тюремному заключению за воровство и даже надели на него цепи[303].
Вероятно, надеясь на свои льготы и привилегии, многие буддийские монахи откровенно нарушали закон — вплоть до совершения явных преступлений, о чем свидетельствуют многие путешественники. Так, Михаил Васильевич Ладыженский, сопровождавший в качестве пристава православную духовную миссию в Пекин в 1830–1831 гг., сообщает, что один из монгольских князей получал необходимые ему русские товары через ламу, жившего на границе, т. е. откровенно занимавшегося контрабандой[304]. Его коллега Е. Ф. Тимковский, проезжавший с такой же миссией через Монголию несколькими годами ранее, описывает как у него на глазах один лама украл кузнечный инструмент и верхом на коне умчался в степь, где его так и не сумели настичь[305]. Священник Верхнеудинского собора Иоанн Никольский, побывавший в Урге в 1864 г. подробно описывает массовую драку монголов с китайцами и ее последствия. Зачинщиками стали ламы, приближенные главы монгольской церкви Богдо-гэгэна VII (1850–1868), поссорившиеся с китайскими торговцами и пожаловавшиеся на них своему главе. Буддийский иерарх, которому в это время было не более 14–15 лет, недолго думая, приказал своим священнослужителям поколотить китайцев, в результате чего началось настоящее побоище с участием сотен людей. Ламы не отреагировали даже на приказы монгольских чиновников прекратить избиение китайцев, и оно было остановлено лишь три часа спустя маньчжурским дзаргучи[306].
Однако далеко не всегда принадлежность к духовному сословию гарантировала ламе освобождение от ответственности за подобные деяния. Например, Алексей Матвеевич Позднеев приводит пример, как был убит один лама, продавший другому фальшивый документ на право торговли, но потом изобличенный свидетелями: торговцы и покупатели так его избили, что он умер, и это не привело ни к закрытию торга, ни даже к вмешательству властей[307].
Правда, справедливости ради, нельзя не отметить, что характеристики вызывающего поведения лам принадлежат преимущественно путешественникам, посетившим Монголию с миссионерскими целями. Это дает основание предполагать, что они могли и преувеличивать число и состав проступков священнослужителей религии, «конкурирующей» с христианством…
§ 3. Налоги, сборы и повинности
Система налогов и повинностей в Северной Монголии характеризуется многими путешественниками, причем разные авторы обращали внимание на разные их виды. Сравнение и систематизация их сведений позволяет сформировать достаточно полное представление о налоговой системе монгольских вассалов империи Цин и ее эволюции в имперский период.
Большинство путешественников отмечают, что население Халхи формально обладало налоговым иммунитетом, что делало северных монголов привилегированной частью жителей империи. Они стояли по статусу ниже маньчжуров, но неизмеримо выше китайцев-ханьцев, что отмечают путешественники как в XVIII — начале XIX в., так и на рубеже XIX–XX вв.[308] Привилегированное положение монголов было связано с их главной повинностью в пользу империи Цин — военной службой, которую они несли как непосредственно в Монголии, так и в других частях империи и, благодаря этому, не платили в имперскую казну никаких налогов[309].
«Внутренняя» служба была связана с охраной границ[310] и сопровождением иностранцев по территории Монголии под общим контролем сначала только местных правителей, а со второй половины XVIII в. — и цинских наместников[311]. Например, путешественники, побывавшие в Кяхте и китайском Маймачене, упоминают об отряде численностью в 50–100 конных монголов при местном градоначальнике — дзаргучи[312]. Кроме того, монгольские воины служили в разных частях Китая, в том числе и в столице. С. Рагузинский упоминает о монголах-найманах, которые «из жалованья» служили в Пекине наряду с китайцами, а также о монгольских караулах и во внутренних районах Китая[313]. Еремей Владыкин также пишет, что в Пекине монгольская гвардия насчитывала 211 рот общей численностью 21 733 человека[314]. Согласно сообщениям путешественников конца XVIII — начала XIX в., когда монгольские солдаты несли службу в пределах собственных земель, они находились на самообеспечении, да еще и платили подати своим князьям; когда же их привлекали к участию в цинских военных кампаниях, им еще и платили жалованье[315]. В XIX в. существовала практика периодического вызова монгольских командиров различных рангов в Ургу «для обучения военным экзерцициям»[316], что также можно рассматривать как разновидность воинской повинности.
Во второй половине XIX в., несмотря на возросший налоговый гнет на монголов, воинская повинность не отменялась. Определенное число монгольских молодых людей призывалось на службу в гарнизоны ряда крепостей на территории самой же Монголии[317]. При этом четких правил воинского призыва не существовало (за исключением освобождения от него представителей духовенства), и брали в солдаты, как правило, либо бедных (если жребий падал на состоятельных монголов, они могли откупиться), либо в качестве наказания за проступки. Служба длилась шесть лет, но если по истечении этого срока какой-то малочисленный хошун не мог заменить своего солдата новым, то его служба продлевалась[318].
В исключительных случаях монгольские войска задействовались в других военных мероприятиях империи Цин. Так, они активно участвовали в подавлении восстания в Восточном Туркестане 1830 г., которое поднял Юсуф-ходжа, потомок прежних местных мусульманских правителей[319]. Ж. Габе и Э. Р. Гюк, а также В. В. Гаупт упоминают об участии монгольских войск в Первой опиумной войне, в которой монголы, по их собственным словам, проявили себя куда лучше, чем сами китайцы[320]. Ч. У. Кемпбелл пишет о действиях монгольских солдат против русских во время «боксерского восстания» в Китае в 1900 г.[321]
В начале XX в. цинские власти в период обострения ситуации могли сокращать вознаграждение монгольским солдатам. Д. Х. Робертс вспоминал, что, когда во время вышеупомянутого «боксерского восстания» маньчжурский амбань Урги объявил сбор войск для «войны с русскими», монгольские солдаты должны были явиться на пункты сбора с собственной провизией: миссионер сам видел, что каждый призванный на войну монгол вез привязанную к лошади овцу для своего пропитания[322].
Результатом стало существенное снижение боевых качеств некогда грозной монгольской конницы. Н. М. Пржевальский в начале 1870-х годов отмечал, что Монголия выставляла не более 1/10 от того числа воинов, которое следовало выставлять, исходя из численности ее населения[323]. Я. Ф. Барабаш тогда же указывал на беззащитность самой Монголии перед натиском восставших мусульман из Синьцзяна и «почти панический страх» перед ними этих, когда-то бесстрашных, наездников[324]. Французский путешественник Жюль Легра, побывавший в Монголии в 1897 г., отмечал в своем дневнике, что «монгольские солдаты — личности, не внушающие доверия»[325]. Урядник забайкальского казачьего войска Прокопий Васильевич Белокопытов в своем дневнике (1900) писал, что монголы уже были «силою поставлены в ряды» китайских войск, отличаясь недисциплинированностью, не желали сражаться (за что их даже казнили китайские офицеры) и часто бежали из армии. Если же монголов ставили в караулы, то они просто-напросто вступали в дружеские и даже торговые отношения с русскими пограничными стражниками, нередко занимаясь контрабандой[326]. Вероятно, именно поэтому над каждыми тремя пограничными отрядами монголов, включавшими два-три солдата и командира (зангина), стоял китайский чиновник[327]. В. Ф. Новицкий, побывавший в Монголии в 1905 г., отмечал, что многочисленная монгольская армия существовала «только в воображении монголов да в описаниях легковерных путешественников», тогда как на самом деле хошуны, обязанные выставлять тысячи воинов, выставляли по две-три сотни неопытных и неорганизованных солдат, на которых возлагались только полицейские функции при ставках князей, тогда как при встрече с противником, будь то русские, незаконно пересекшие границу, или китайские разбойники-хунхузы, они не оказывали ни малейшего сопротивления[328].
Тем не менее, несмотря на снижение востребованности монгольской конницы в цинских военных кампаниях, воинская повинность, как видим, традиционно сохранялась и продолжала формально служить основанием для налогового иммунитета монголов в отношении цинской казны. Однако налоговыми привилегиями (по крайней мере формально) пользовались лишь монголы Халхи: их не было ни у южных монголов[329], ни у некоторых малых народов Северной Монголии, живших на границе с Россией. Е. Я. Пестерев, будучи пограничным комиссаром, довольно много внимания уделяет проблеме правового статуса сойотов — небольшого монгольского народа, частично признававшего подданство Российской империи, частично — Цинской[330]. Их внутренние отношения базировались на тех же правовых нормах и принципах, что и у монголов Халхи, однако, в отличие от них, сойоты не призывались на военную службу и платили империи Цин ясак пушниной, добываемой во время охоты — «соболями, у которых обрезывают хвосты, рысями, волками, лисицами и белками», а также «марьиным и других трав кореньями», которые они употребляют в пищу. Ясак с одного плательщика в пользу императорской казны составлял три соболя, либо одну рысью, либо шесть волчьих, либо 12 лисьих, либо 100 беличьих шкур; кроме того, один соболь (или соразмерное число других шкур) шел в пользу маньчжурского цзяньцзюня в Улясутае, считавшегося верховным наместником Монголии. Собственно, проблему в глазах Пестерева составляло то, что «китайские сойоты» для добычи шкур нередко пересекали границу и охотились во владениях своих сородичей, находившихся в российском подданстве[331]. Этот принцип сохранялся и к концу цинского правления в Монголии: сойоты по-прежнему платили натуральный налог китайским чиновникам[332]. То же касалось и урянхайцев (т. е. тувинцев, даже административное деление которых, в принципе, отражало аналогичную систему улусов — воинских подразделений), которые вместо несения военной службы платили в имперскую казну дань (ясак) шкурками животных[333].
Наряду с воинской повинностью путешественники рубежа XVIII–XIX вв. упоминают об еще одной обязанности монголов перед маньчжурскими императорами как монгольскими ханами — организации и проведении облавных охот, — которая, по их словам, являлась своего рода «военными сборами» для монголов в отсутствие военных кампаний, к участию в которых они могли бы быть привлечены. Масштабные охоты, где было до 30 тыс. монголов-загонщиков, устраивались императорами из поколения в поколение поначалу ежегодно, и по их итогам императоры награждали наиболее отличившихся — что еще больше сближало эти мероприятия с военными кампаниями[334]. Однако уже в первые десятилетия XIX в. эта традиция перестала соблюдаться столь неукоснительно. Известный дипломат, путешественник и востоковед Егор Петрович Ковалевский, в 1849 г. сопровождавший русскую духовную миссию в Пекин, отмечает, что современный ему император (Даогуан, 1820–1850), в отличие от своих предшественников, не участвовал в этих охотах, и облавные команды из монголов собирались не чаще, чем раз в три года и насчитывали уже не более 10 тыс. человек. Для проверки готовности охотников (а следовательно, и воинов) приезжали амбани[335]. Тем не менее об отмене этой повинности монголов в пользу цинских императоров говорить не приходилось: еще и в середине XIX в. китайские императоры время от времени приезжали в Халху для ритуальной охоты, и в этих случаях монгольские ханы и князья выставляли полагающееся количество загонщиков для облав[336].
Впрочем, de facto ряд сборов с монгольской правящей элиты и населения в пользу империи Цин все же существовал. Прежде всего, северомонгольские вассалы раз в четыре года доставляли дань к императорскому двору. Н. Я. Бичурин достаточно подробно характеризует эту дань, которая была «малозначаща по ее количеству, но важна по цели», т. е. свидетельствовала о признании монгольскими владетелями сюзеренитета Цин и выражении ими своей лояльности империи, обещая поддерживать его силой своего оружия. Как правило, дань была символической, зато сам император в ответ одаривал князей куда более щедро[337]: за каждую лошадь, предоставленную в качестве дани, он выдавал по 10 лан серебра и два куска атласа, за барана — 9 или 10 лан серебра, за дрессированного кречета или борзую — 10 лан серебра и четыре куска атласа и т. д.[338]
Более того, несение воинской повинности не освобождало монголов и от ряда чрезвычайных сборов и повинностей непосредственно в пользу маньчжурских властей — как правило, в связи с очередными воинскими кампаниями империи Цин. Так, главный пограничный управитель в Забайкалье Иван Дмитриевич Бухгольц на основе сведений, полученных от информаторов, сообщал в Коллегию иностранных дел в 1729 г., что после неудач в войне с Джунгарией цинские власти ввели огромные поборы с монголов для содержания войск в пограничных крепостях, что полностью противоречило прежним налоговым иммунитетам и заставляло монголов подумывать о бегстве в пределы России[339]. Дипломатический курьер Василий Федорович Братищев, ездивший в Пекин через Монголию в 1757 г., также сообщает, что монголы буквально были разорены сборами в связи с очередной войной империи Цин против джунгар[340]. Вследствие этого существенно уменьшилось количество перебежчиков «ясачных» из российских владений в Монголию, поскольку они «боятся… от китайцов и мунгальцов лишних запро-сов»[341]. Во время мощного антикитайского мусульманского восстания в Восточном Туркестане в 1860–1870-х годах монголам приходилось нести тяготы, связанные с переброской цинских войск: они предоставляли транспортные средства для перевозки оружия и боеприпасов, несли расходы по принятию войск на постой и т. д.[342] А. М. Баранов сообщает, что летом 1905 г. цинские власти заставили монголов Халхи поставить для китайских войск 6 тыс. лошадей «за обязательную принудительную низкую цену»[343].
При этом монгольские дзасаки и монастыри зачастую не имели средств для уплаты соответствующих чрезвычайных налогов и были вынуждены занимать деньги у китайских ростовщиков под грабительские проценты[344]. Соответственно, для уплаты основного долга и процентов им приходилось впоследствии облагать дополнительными налогами собственных подданных — по сути, опять же в пользу китайцев. Специальные сборы с монголов в императорскую казну вводились также после подавления восстания ихэтуаней («боксеров») 1900 г. и Русско-японской войны 1904–1905 гг.[345]
Освобождение монголов от уплаты налогов в пользу императорской казны отнюдь не означало аналогичной льготы в отношении собственных правителей. Путешественники отмечают, что монгольская знать («истинные помещики», как их характеризовал Н. Я. Бичурин) налогов не платила, тогда как остальные монголы, по сути, обладавшие лишь полусвободным статусом, платили налоги своим владетелям. Кроме того, они несли «земские повинности»: содержали почтовые станции, дороги и проч., а также снабжали призванных в армию земляков лошадьми, продовольствием и т. д.[346] В число налогоплательщиков не включались рабы, полностью зависимые от хозяев, и престарелые монголы, по возрасту освобожденные от несения воинской повинности, а также (как упоминалось выше) буддийское духовенство. В связи с этим при проведении переписей населения (которые каждые три года осуществляли сеймы монгольских аймаков) эти категории не включались в ведомости, передаваемые в Палату внешних сношений[347].
Несмотря на то что размер налогов был «точно определен законом»[348], исследователи неоднократно отмечают злоупотребления монгольских властей в налоговой сфере, произвольное установление имеющихся ставок и введение новых налогов и сборов. Так, согласно китайскому законодательству для монголов, в пользу местной знати с населения взимался натуральный налог: один баран с каждых пяти коров или 20 овец[349]. Однако каждый владетельный потомок ханского рода облагал своих подданных дополнительными налогами и сборами, носившими экстраординарный характер, включая как удовлетворение собственных нужд, так и уплату княжеских долгов (нередко весьма крупных) китайским купцам и ростовщикам. В результате с каждого хозяйства ежегодно взималось налогов в натуре, соответствующих от 50 до 150 лан серебра. А учитывая, что львиная доля этих сборов шла в пользу китайцев, получалось, что монголы Халхи, формально не платя налоги имперским властям, ежегодно отдавали китайцам около 3,5 млн лан серебра или до 20 % скота[350].
Как мы убедились выше, дары, которые монгольские князья должны были подносить маньчжурскому императору в качестве «дани» от вассалов, для них самих не только не были обременительны, но и обеспечивали им еще и выгоду за счет ответных даров со стороны императорского двора. Однако для рядовых монголов они являлись весьма тяжким бременем, поскольку именно с простонародья князья осуществляли поборы для приобретения даров и обеспечения своих поездок ко двору императора. Так, собираясь в Пекин к императорскому двору, на сейм или устраивая свадьбу, князь дополнительно взимал одну телегу с волом с каждых 10 юрт, один кувшин молока с трех дойных коров, один кувшин водки с пяти коров, один войлок с каждых 100 баранов. М. В. Певцов вспоминает, что один князь затребовал с подданных в связи с такой поездкой 5 тыс. лан серебра. Неудивительно, что порой князья прибегали к услугам китайских откупщиков, которые предоставляли им необходимые средства, потом с лихвой компенсируемые ими за счет подданных таких правителей[351]. При этом некоторые путешественники специально оговаривают, что взамен плательщики не получали от князей ничего — в отличие, например, от европейских властей, которые использовали часть налогов на общественные нужды[352].
Помимо налогов, монголы должны были нести в пользу своих князей и духовенства еще и натуральные повинности — почтовую, дорожную и т. п.
Как и в XVII в., на протяжении большей части XVIII в. в Монголии еще не была возрождена система почтовых станций, существовавшая в Монгольской империи и пришедшая в упадок после ее распада. Даже в 1760-е годы дипломаты должны были менять лошадей и верблюдов и получать продовольствие либо в «урочищах», либо же, если животные уставали, просто-напросто делать длительные привалы и давать им отдых[353]. Однако в последней трети XVIII в. маньчжуры, стремясь упорядочить систему коммуникаций в своих вассальных владениях, начали ее восстановление: поручик Арефий Незнаев, посетивший Западно-Монгольский регион Кобдо в 1771 г., сообщает, что в этом регионе уже действовала четко организованная ямская система, и что он официально получал подводы и лошадей, которых ямщики должны предоставлять из собственных средств[354]. А в первой половине XIX в. маньчжурские власти стали уделять значительное внимание восстановлению системы ямских почт, фактически пережившей «второе рождение» (после империи Чингис-хана)[355]. П. И. Кафаров в середине XIX в. насчитывает 48 постоянных «военных» почтовых станций, находившихся под контролем гусай-амбаня или дутуна — военного чиновника, напрямую подчинявшегося главнокомандующему, при этом хотя станции содержали сами халхасцы, смотрителями над несколькими из них назначались маньчжурские чиновники, сосланные в Монголию за преступления[356]. Кроме того, если в Монголию прибывали особо важные чиновники из Китая или посланцы с указами о назначении князей на должность, на пути их следования могли создаваться и временные станции, ответственность за содержание которых ложилась на самих князей[357].
Служители станций несли ямскую повинность по жребию, определявшему не только тех, кто будет работать на станции, но и срок его службы. Правда, это отнюдь не означало, что эти служащие должны содержать станции за свой счет — напротив, они получали жалованье из казны за свою работу, а лошадей, верблюдов и продовольствие поставляли в качестве повинности соседние монгольские улусы. Это также отражает политику «сбережения сил монгольского народа», поскольку впоследствии, после ее отмены, никакого жалованья монгольские почтовые служащие не получали и нередко содержали станции именно за свой счет. Чиновники, проезжавшие через станции, имели право на получение лошадей или верблюдов, продовольствия, а также «съестных денег». При этом количество продовольствия зависело от статуса проезжающего официального лица — это мог быть целый баран, половина или баранья нога; то же касалось и «съестных денег» — например, битикчи, сопровождавший П. И. Кафарова, получал «чин» серебра (приблизительно 80 коп.)[358]. Впрочем, сами чиновники нередко злоупотребляли своими полномочиями: в 1830 г. монголы жаловались О. М. Ковалевскому, что, проезжая через их стойбища, те требовали от них лошадей, которых оставляли либо в следующем стойбище, либо на ближайшей почтовой станции[359].
Согласно сведениям российских путешественников, иностранцы, даже обладавшие дипломатическим статусом, на почтовых станциях поначалу не обслуживались. Так, Никита Яковлевич Бичурин (о. Иакинф) вспоминает, что еще в 1808 г. миссия была вынуждена платить по два чина серебра за верблюда и одному чину за лошадь. А во время его обратной поездки в 1821 г. монголы вообще отказывались предоставлять верблюдов членам российской духовной миссии даже за деньги — лишь вмешательство маньчжурского чиновника, сопровождавшего миссию, позволило им не остаться без транспортных средств, после чего монголы были «одарены»[360]. При этом Бичурин подчеркивал, что речь идет именно о поднесении даров почтовым служащим, а не взимании ими платы. Е. Ф. Тимковский также вспоминал, что за предоставление верблюдов и провоз багажа сопровождаемой им миссии чиновники взимали оплату, причем не фиксированную, «а соразмерно по обстоятельствам»[361]. Иркутский чиновник Александр Александрович Мордвинов, ездивший в 1840-х годах курьером в Ургу, сообщает, что вознаграждение почтовых служащих осуществлялось в форме «приличных подарков», причем эта практика стала настолько регулярной, что ему с сопровождающим его казачьим офицером на эти «подарки» была выделена «некоторая сумма»[362]. По-видимому, подобный подход монгольских почтовых служащих стал следствием политики империи Цин, которая, как отмечалось выше, в этот период времени старалась изолировать монголов от иностранцев. Следовательно, предоставление транспорта, продовольствия и оказание иных услуг иностранцам, проезжающим через Монголию, скорее всего, воспринималось монголами как нарушение этих предписаний маньчжурских властей, и поэтому они предпочитали оказывать услуги за «подарки».
Во второй половине XIX в. уртонная (почтовая) повинность стала, пожалуй, основной для монголов, наряду с воинской. Число почтовых станций в этот период времени становится в Монголии весьма значительным. Вся инфраструктура была хорошо развита — особенно на крупных торговых путях, например между Кяхтой и Ургой, где постоянно встречались станции обычно по пять-шесть (а иногда до 20) юрт и до сотни лошадей. Повинность в пределах одной станции исполняли выходцы из разных хошунов и даже аймаков, причем одни отбывали ее неподалеку от родного стойбища, другим же приходилось отправляться за сотни километров. При этом ямские служащие и их семьи (которые пребывали при них) не несли никаких других повинностей в пользу князей[363]. Когда часть животных на станциях умирала, работники были вынуждены нанимать вместо них новых в соседних хошунах, причем плату за аренду должен был вносить их собственный хошун, что делалось, впрочем, нечасто и заставляло работников станций даже обращаться в суд в случае длительного неполучения арендной платы[364].
Если ранее в рамках политики «сбережения сил монгольского народа» служащие таких станций получали вознаграждение из имперской казны, то с середины XIX в. эта практика была прекращена. В результате все затраты на содержание станций также ложились на местное население, и там, где официально полагалось содержать станцию в 12 юрт, нередко фактически действовало не более трех. Более того, в некоторых малонаселенных регионах станции, существовавшие на бумаге, фактически отсутствовали, и чиновникам, гонцам и прочим, проезжавшим через эти местности, приходилось связываться с ближайшими улусами, чтобы местные жители заранее подготовили к их приезду верховых животных и припасы.
Неудивительно, что в ряде случаев контроль за содержанием дорог брали на себя заинтересованные в них иностранные торговые компании — преимущественно российские. Дж. М. Прайс упоминает о почтовой станции в местечке Удэн (Oud-en), на пути из Урги в Калган, где располагалась почтовая станция всего из двух юрт, устроенная русскими[365]. По-видимому, он говорит о резиденции российского военного чиновника А. Е. Петрова, с середины 1880-х годов контролировавшем проход чайных караванов через Гоби[366].
Но даже в таких ухудшившихся условиях деятельности почтовых станций хошунные правители и маньчжурские чиновники находили возможности для злоупотребления. Монгольские администраторы, как правило, возлагали повинность по поддержанию станций на более-менее состоятельных подданных, а поскольку сроков ее несения не было определено, то те фактически ее исполняли до своего полного разорения. Чиновники же требовали предоставления им на станциях (естественно, бесплатно) не только лошадей или верблюдов, но и полагающихся им баранов и продуктов питания, установленных нормативами; а поскольку эти нормативы существенно превышали реальные потребности проезжающих, чиновники нередко «соглашались» заменять их эквивалентом в серебре или плиточном чае, опять же, за счет местного населения[367]. Естественно, в подобных условиях монголы охотнее оказывали аналогичные услуги торговцам (в том числе и иностранным, особенно российским), которые по крайней мере платили работникам почтовых станций и населению хошунов за предоставленные телеги и верховых животных[368]. Правда, в ряде случаев взимание платы за пользование услугами почтовых станций превращалось в настоящее вымогательство со стороны служащих, надеявшихся «содрать» с иностранцев весьма солидное вознаграждение[369].
При этом чиновники не всегда пользовались станциями: проезжая через улусы, они также требовали от жителей лошадей, подводы и питание. Эта традиционная повинность (албан) была столь разорительна для монголов, что они всячески старались уклоняться от нее, но не всегда преуспевали в этом[370]. Алексей Васильевич Бурдуков вспоминает, что в 1911 г. для встречи цзянь-цзюня (маньчжурского наместника Северной Монголии и номинального главнокомандующего ее войсками, имевшего ставку в г. Улясутай) на пути его следования через каждые 25–30 верст ставили по 20–30 белых юрт, собирали лошадей и серебро для подношений. Встречающие были вынуждены ожидать высокого гостя в течение месяца, за это время часть лошадей и верблюдов пала, и пришлось нанимать дополнительных в соседних хошунах за отдельную плату, что заставило хошунных князей влезть в долги к китайским торговым фирмам[371].
Во второй половине XIX — начале XX в. монголы практически перестали нести дорожную повинность, ранее традиционно считавшуюся одной из основных: маньчжурские власти не были заинтересованы в развитии монгольской торговли с соседними странами и считали, что плохое состояние торговых путей отпугнет иностранных предпринимателей от ведения дел в Монголии[372]. Кроме того, сами монголы предпочитали не селиться вблизи от дорог, поскольку проходившие по ним караваны вытаптывали траву, и нечем было кормить скот[373]. В связи с этим монголы разбивали свои лагеря далеко от дорог; соответственно, было весьма затруднительно определить, на кого следует возложить дорожную повинность — ведь прежде она возлагалась на жителей близлежащих стойбищ!
Из-за такой ситуации российские торговцы еще в 1860-х годах были готовы отказаться от поездок с товарами через Монголию, предпочитая торговать через Шанхай с англичанами[374]. Однако ближе к концу столетия они изменили свою позицию и стали сами вкладывать средства в поддержание дорог[375]. Чиновник Британской Индии и путешественник, Харальд Джордж Карлос Суэйн, упоминает о хорошо обустроенной дороге от российской границы до Урги — «монгольской части» знаменитого Чуйского тракта, которая поддерживалась в надлежащем состоянии на русские средства[376].
Путешественники отмечают, впрочем, что дороги в Монголии были двух видов: «казенные», т. е. для чиновников, имеющие сеть почтовых станций-уртонов, и купеческие, которые были гораздо длиннее и хуже обустроены. Ими пользовались как, собственно, торговые караваны, так и большинство иностранцев (включая российские научные экспедиции). И хотя, согласно условиям русско-китайского Петербургского договора 1881 г., русские консульские работники могли пользоваться «казенными» дорогами, однако, как отмечают путешественники, они не злоупотребляли этим правом и зачастую платили служащим станций за услуги[377].
Аналогичным образом на полноводных реках практически не было паромных переправ, что приводило к постоянным потерям переправлявшимися торговцами товаров и вьючных живот-ных[378]. Русский агент в Монголии Алексей Евграфович Петров под 1888 г. упоминает о переправе через реку Толу «на карбазах, построенных русскими, и батах, построенных монголами», однако не уточняет, делалось ли это в организованном порядке и за установленную пошлину или нет[379]. Джон Шипшэнкс сообщает, что для переправы через ту же Толу просто-напросто договорился со старым монголом, чтобы тот ему помог при переправе, причем запрошенная сумма показалась архиепископу весьма завышенной[380]. В. Ф. Новицкий также упоминает, что некоторые монголы у полноводных рек держали для собственных нужд лодки, но настолько узкие и ненадежные, что русские путешественники предпочитали переправляться вброд. Только на реке Иро, неподалеку от золотых приисков, разрабатывавшихся российской компанией «Монголор»[381], были организованы две паромные переправы: одна — за счет китайской администрации, отвечающей за почтовое сообщение между Ургой и Кяхтой; другая же — самим управлением прииска. Аналогичным образом именно российским предпринимателям приходилось решать проблему и с болотами: по словам того же Новицкого руководство упомянутого золотого прииска было вынуждено устроить гати по болотистой местности для обеспечения транспортировки добытого металла[382].
Монгольские князья, подобно экстраординарным сборам, могли вводить для своих подданных и экстраординарные повинности. Российский монголовед Борис Яковлевич Владимирцов, посетивший Кобдоский округ в 1908 г., сообщает, что среди местных монголов-дэрбэтов была распространена практика предоставления людей хану для использования в тех или иных целях[383]. Чиновник и ученый-ботаник Вениамин Федорович Ладыгин, спутник П. К. Козлова по экспедиции 1899–1901 гг., упоминает, что аналогичным образом монастыри привлекали окрестных жителей как «даровых» пастухов своих многочисленных стад, сурово взыскивая за потерю или гибель каждого животного[384].
§ 4. Правовое регулирование экономических отношений
Учитывая слабую развитость торговых и вообще договорных отношений в монгольском обществе, не приходится удивляться, что в большинстве случаев путешественники сообщают о примерах таких отношений, как правило, упоминая о взаимодействии монголов с китайцами.
Более того, анализ сведений русских путешественников XVIII в. о монгольских торговцах[385] дает основание считать, что маньчжурские власти уже на раннем этапе установления сюзеренитета над Северной Монголией всячески старались ограничивать это направление деятельности своих монгольских вассалов — особенно торговые операции с иностранцами. Так, цинские власти запрещали российским купцам приезжать в Китай без специальных «паспортов», и монгольские правители на основании этого запрета задерживали их в своих владениях, хотя сами же страдали от отсутствия возможности вести с ними торговлю[386]. Нередко китайские власти вводили в отношении российских торговцев своего рода «экономические санкции» по политическим причинам, и монголы были вынуждены вести себя соответственно. Так, Степан Писарев, канцелярист при посольстве С. Рагузинского, упоминает, что монгольские власти Урги запретили русским купцам вести торговлю, пока не будет решен вопрос между двумя империями о перебежчиках[387]. Отсутствие в Монголии развитой торговли подчеркивалось даже неимением механизма взимания торговых сборов и пошлин в монгольских землях: первые такие сборы российские путешественники уплачивали в Калгане[388] — непосредственно на границе с китайскими владениями[389].
Сама торговля, как отмечают путешественники, в Монголии не была развитой, имея в большей степени характер натурального обмена. Монголы предлагали иностранным контрагентам (поначалу лишь китайцам и русским) скот, шкуры диких животных, овчины, кожу, молочные продукты, грибы и проч. Сами же они старались приобрести взамен товары русского и китайского производства: мануфактуру, зерно, водку, табак, плиточный чай и проч.[390] Однако многие из предлагавшихся ими товаров требовались китайским торговцам, тогда как российские регионы, пограничные с Монголией и сами были богаты таковыми[391]. Если же монголы привозили свои товары (мясо, дичь, масло и проч.) в пограничные китайские районы, то местные торговцы тут же старались их скупить у «степных простаков» как можно дешевле, чтобы потом втридорога продать соотечественникам[392].
Для европейцев, побывавших в Монголии, большой экзотикой являлся кирпичный чай, который они характеризовали как основное платежное средство. Согласно же российским путешественникам, кирпичным чаем, как эквивалентом денег, расплачивались лишь в Урге, причем не только оплачивали товары, но и выдавали жалованье солдатам. Некоторые «дельцы» даже утверждали, что этот хорошо сохраняющийся продукт является более надежным помещением денег, чем стада скота, поскольку животные подвержены голоду, болезням и старению[393]. Неудивительно, что монголы зачастую даже затруднялись определить стоимость своих товаров в денежной форме: как писала А. В. Потанина, «в Монголии не говорят „бык стоит столько-то рублей“, а говорят „бык стоит десять или двенадцать кирпичей чая“ или „столько-то кусков нанки“ и так далее»[394].
Анализ сообщений путешественников дает основание полагать, что развитие товарно-денежных отношений в Монголии могло искусственно запрещаться китайскими властями все с той же целью — изоляцией монголов от внешних контактов.
Таможенные пошлины в XVIII — первой половине XIX в. маньчжуры сохраняли за собой, что также полностью вписывалось в систему контроля и ограничения контактов монголов с иностранцами — в том числе и в торговой сфере. Безусловно, монгольским подданным империи Цин это было крайне невыгодно, и они старались использовать любую возможность, чтобы обходить такие запреты. Например, Е. Ф. Тимковский сообщает, что как только сопровождаемая им миссия пересекла границу, монгольские «пограничники» тут же попытались организовать торговлю с ее представителями и продать лошадей; аналогичные попытки предпринимали также один тайджи и один «монгольский помещик», через владения которых проезжала миссия[395]. Его коллега, Михаил Васильевич Ладыженский, сопровождавший очередную духовную миссию в Пекин в 1830–1831 гг., сообщает, что один из монгольских князей получал необходимые ему русские товары через ламу, жившего на границе[396].
Ситуация стала существенно меняться во второй половине XIX в., когда деловые отношения в стране стали активно развиваться из-за того, что контроль Цинской империи над Северной Монголией существенно ослаб — как, соответственно, и ограничения в отношении торговли монголов с иностранцами. Ряд городов и местностей на территории Монголии стали настоящими центрами международной торговли. По воспоминаниям М. И. Боголепова и М. Н. Соболева, посетивших Монголию в составе торговой экспедиции в 1910 г., в определенные периоды торговая активность так возрастала, что численность населения в городе на это время увеличивалась вдвое за счет приезжих торговцев, окружающих его своими юртами. При этом предметом торговли становились не только произведенные или привезенные товары, но даже и довольно специфические объекты: так, приезжие «торговцы» собирали в степи аргал и продавали его жителям города, которые в другое время сами его собирали; также в это время возрастало число женщин-монголок, торговавших собой, т. е. занимавшихся проституцией[397].
Особенности правового регулирования экономических отношений в империи Цин в этот период по-прежнему в значительной степени ограничивали свободу купли-продажи[398]. Так, монголы не принимали от российских торговцев и путешественников в качестве оплаты русские серебряные рубли (не говоря уж о бумажных деньгах), а китайцы готовы были их брать, но только в обмен на товары, а не на местные слитки серебра[399]. В результате для покупки лошадей или припасов у монголов членам российских научных и разведочных миссий приходилось покупать у китайцев товары (чаще всего все тот же плиточный чай) и уже их обменивать на необходимые им товары монголов. В отдельных хошунах могли быть установлены и дополнительные ограничения: например, как вспоминал штабс-капитан П. Д. Орлов, в одном из хошунов местный правитель по неизвестной причине запретил своим подданным продавать верблюдов, и они, несмотря на предложение щедрой цены, не осмелились нарушить запрет[400].
По сообщению иностранцев, которые, как уже отмечалось, в гораздо большем количестве стали посещать Монголию во второй половине XIX в., ассортимент товаров, предлагавшихся местными жителями иностранным торговцам, практически не изменился: это по-прежнему были продукты животноводства и охоты[401]. При этом не только в конце XIX, но и в начале XX в., несмотря на появление в Монголии, наряду с китайскими, также российских, американских, немецких и японских компаний (активизация которых имеет место как раз на рубеже XIX–XX вв.[402]) и, соответственно, усложнения форм расчетов, для монголов привычной все так же оставалась меновая торговля[403]. Денежные расчеты по-прежнему не получали значительного распространения среди монголов. Как отмечал В. Ф. Ладыгин, монголы расплачивались с иностранцами серебром только «по нужде»[404]. Джулиус М. Прайс, побывавший в Монголии в 1891 г., отмечал, что единственными эквивалентами платежных средств в Северной Монголии были шелк и плиточный чай, причем в пересчете не на китайские, а на российские деньги — например, брикет плиточного чая (16 × 8 дюймов) стоил 60 коп., т. е. 1 шиллинг и 6 пенсов и при необходимости мог делиться на более мелкие части стоимостью 6–10 коп.[405] Именно поэтому проваливались попытки открытия в Монголии даже на рубеже XIX и XX в. разного рода фирм и банковских учреждений: местные жители не были заинтересованы в банковских операциях, поскольку не пользовались деньгами[406].
Отпугивала иностранных торговцев и неопределенность в сборе торговых пошлин с ввозимых и вывозимых товаров. Так, Адам Павлович Беннигсен, посетивший Монголию в 1909–1910 гг., описал случай с вывозом из Монголии одним русским торговцем беличьих шкурок: согласно правилам, каждая шкурка облагалась определенной пошлиной, а каждый беличий хвост отдельно, про шкурки же вместе с хвостами правила не было. В результате торговцу пришлось отрезать хвосты от шкурок, оплатить сбор за оба вида товара, а затем… пришить хвосты обратно[407]!
Тем не менее к началу XX в. в Монголии достаточно активно действовал целый ряд российских фирм, занимавшийся скупкой шерсти и других местных товаров[408]. Стараясь противодействовать российской экономической экспансии, маньчжурские власти периодически издавали запреты о продаже монголам российских товаров, чтобы поддержать собственных торговцев в их экспорте, в том числе в Россию и западные страны[409].
Путешественники обращали внимание на богатые природные ресурсы Монголии, отмечая при этом, что ни монгольские, ни китайские власти не создавали условия для развития добывающей промышленности. Несмотря на большие залежи золота и серебра, их начали добывать в небольшом количестве лишь к концу XIX в.[410] До этого же времени китайцы незаконно вели добычу золота в Монголии. Они получали необходимые продукты питания, топливо и прочее путем грабежа проживавших по соседству монголов, что заставляло местных князей порой принимать решительные меры и задействовать свои войска против китайских грабителей, жестоко карая их[411].
Богатейшие же залежи меди вообще оставались невостребованными, пока в 1897 г. не было положено начало деятельности синдиката по изучению минеральных богатств Монголии, впоследствии получившего название «Акционерное общество рудного дела Тушетухановского и Цеценхановского аймаков в Монголии», более известного как общество «Монголор». Инициатор его создания (а после официального создания в 1900 г. и официальный представитель в Монголии), урожденный бельгиец, барон В. Ю. фон Грот, сумел найти общий язык с маньчжурскими властями и даже стать на некоторое время личным секретарем руководителя внешней политики Цинской империи Ли Хунчжана, удостоившись титула мандарина[412]. Общество «Монголор» взяло в концессию обширные месторождения золота и начало их разработку, привлекая в качестве работников более 10 тыс. китайцев. Характерно, что плата за разработку рудников (15 % стоимости добытого золота) шла не монгольским князьям, а непосредственно цинскому правительству[413]. Однако, как отмечает Ф. А. Ларсон, несмотря на природные богатства Монголии, ведение бизнеса в ней весьма проблематично. Во-первых, было трудно организовать доставку сырья и продукции из-за отсутствия транспортной инфраструктуры (так, русским предпринимателям не удалось получить разрешения на строительство железной дороги из Сибири через пустыню Гоби до Пекина из-за незаинтересованности монголов в этом проекте), во-вторых, из-за необходимости ввоза рабочей силы из России или Китая[414].
В последней четверти XIX в. стали предприниматься попытки переселенческой колонизации Монголии российскими подданными. В. Ф. Новицкий упоминает об инициативе кяхтинского предпринимателя И.Н Карнакова, который, разорившись, переселился в пограничные владения Монголии и арендовал у местных властей участок земли и успешно развивал хозяйство. Однако, когда другие жители Троицкосавска и Кяхты предприняли попытки последовать его примеру, они встретили жесткий отпор китайских властей, всегда крайне неблагосклонно реагировавших на колонизацию страны иностранцами. Именно поэтому остальные русские в Монголии (за исключением дипломатов) считались торговцами, формально пребывавшими на ее территории лишь временно[415]. При этом небезынтересно отметить, что, несмотря на запреты маньчжурских властей, жители пограничных селений Российской империи, достаточно широко пользовались лесными ресурсами Северной Монголии, оплачивая лишь по 10 коп. с телеги в пользу местных дзаргучи[416], т. е., по сути, давая взятку этим чиновникам, чтобы они закрывали глаза на нарушения цинского законодательства.
Итак, появление в Монголии значительного числа русских (и некоторого количества других иностранных) предпринимателей, которые вели дела совершенно не по таким «диким» правилам, как это делали китайцы, стимулировало самих монголов к деловой деятельности.
Некоторые монгольские князья и наиболее зажиточные простолюдины устанавливали и поддерживали постоянные многолетние связи с иностранными партнерами. Менее состоятельные монголы брали «на реализацию» товары у китайских торговцев и разносили их по домам, зарабатывая на увеличении цены по сравнению с той, которую должны были возвратить хозяевам товара[417]. Интересно отметить, что некоторые монгольские торговцы, приобретя определенный опыт в отношениях с иностранными партнерами, научились получать выгоду, в свою очередь, обманывая своих контрагентов. Так, при торговле шерстью не существовало никаких правил относительно качества шерсти, и покупатели (как китайцы, так и русские) нередко даже не проверяли его. Это позволяло монголам упаковывать в тюки, во-первых, шерсть разного цвета; во-вторых, искусственно увеличивать вес тюков за счет замачивания шерсти или добавления в груз песка[418].
Большое распространение среди населения торговых центров Монголии получил «частный извоз», которым, как правило, занимались бедные монголы. Они арендовали верблюдов у своих более состоятельных земляков и подряжались доставлять товары в различные торговые пункты вплоть до границ России или Китая[419]. Они настолько освоили это дело, что со временем вытеснили русских крестьян, которые ранее осуществляли извоз вплоть до Кобдо[420]. А в начале XX в. подобной деятельностью весьма широко стали заниматься также монастыри, обладавшие многочисленными стадами верблюдов[421].
Практика эта была настолько широко распространена, что имелись даже стандартные условия такой аренды: наниматель обязывался уплачивать собственнику за рейс 7–8 лан серебра с одного верблюда (что было не столь уж много, поскольку только за один вьюк извозчик брал с торговцев 14–16 лан), груз одного верблюда не должен был превышать 9 пудов, арендатору вменялось кормить верблюда и присматривать за ним и вернуть хозяину полную стоимость, если животное падет[422]. Аналогичным образом поступали и в отношении сдаваемых в аренду лошадей.
Летом 1904 г. бурятский ученый Цыбен Жамцарано по поручению Русского комитета совершал поездку по Северной Монголии для изучения Средней и Восточной Азии. Он нанял проводника с лошадьми, причем в соглашении были оговорены условия оплаты в случае прибытия в тот или иной населенный пункт[423]. Американский миссионер Джеймс Гилмор приводит слова монгола, предоставившего ему лошадь: «Ты нанял мою лошадь, я ее привел, вот она. Можешь на ней ездить или нет, все равно ты должен платить»[424]. Как видим, во второй половине XIX в. монголы стали гораздо лучше ориентироваться в экономических реалиях и обеспечивать защиту своих прав как арендодателей.
В наиболее же бедных районах кто-то занимался ремеслом (среди монголов было немало хороших изготовителей войлоков и веревок, ножей и огнив[425]), но из-за неумения торговать не мог соперничать с китайскими конкурентами, которые нередко продавали монголам даже те товары, которые широко производились в самой Монголии. Многие выходцы из хошунов отправлялись в ближайшие города, где нанимались к местным жителям в качестве поденных рабочих[426].
Таким образом, записки путешественников позволяют сделать вывод, что монголы в течение длительного периода пребывания под китайским правлением сумели усвоить некоторые китайские традиции, в том числе и в экономической сфере, и к рассматриваемому времени в Монголии получили распространение основные виды гражданско-правовых договоров. Впрочем, навыки торговли, равно как и рационального обращения с деньгами, монголы в большинстве своем так и не приобрели, в результате чего очень часто попадали в долговую кабалу к китайским торговцам, постоянно проживавшим в монгольских административных центрах[427].
Долгое время маньчжурские власти всячески старались воспрепятствовать практике переселения китайцев в Монголию на постоянное жительство[428]. Лишь в исключительных случаях власти империи позволяли китайцам заниматься земледелием на территории Монголии, тогда как большинство китайцев в монгольских пределах были торговцами, которым запрещалось обзаводиться домами и предписывалось торговать с палаток. Но этот запрет нередко нарушался — даже в крупных городах, таких как Урга, в китайском квартале которой (Маймачене[429]) было большое количество китайских домов и лавок[430]. В 1870-е годы их количество в Урге достигло такого уровня, что в 1874 г. монгольские церковные иерархи обратились напрямую к императору с прошением о сносе торговых домов и лавок, поскольку они не позволяли проводить священные обряды. Лавки были снесены, однако уже в 1877 г. Лифаньюань затребовал объяснение у ургинских амбаней, на каком основании были предприняты такие действия: торговцы сочли это восстановлением своих прав и тут же вновь построили дома и лавки[431].
Однако после поражения России в войне с Японией 1904–1905 гг. китайцы, воспользовавшись ослаблением российских позиций на Дальнем Востоке, начали активно заселять Маньчжурию, а также Монголию и Синьцзян, достаточно свободно получая от маньчжурских администраторов Урги и других центров «установленные билеты»[432], дающие право на пребывание в регионах, в которых им ранее в законодательном порядке было запрещено оседать[433].
Формальное закрепление права пребывания китайцев в Монголии развязало им руки для еще более многочисленных злоупотреблений при совершении сделок с местными жителями. Китайцы заключали с монголами кабальные кредитные договоры, по истечении сроков которых забирали долг и проценты натурой, т. е. скотом (который потом с выгодой продавали), по крайне низким ценам. Алексей Матвеевич Позднеев вспоминает, что встречал принадлежавшие китайским банкирам стада скота, которые насчитывали десятки тысяч голов (разорившиеся монголы-скотоводы были вынуждены наниматься на работу в китайские лесозаготовительные фирмы в той же Халхе)[434]. О том, что китайцы стремились лишить монголов права распоряжаться своим скотом, вспоминает и А. П. Беннигсен[435]. Существовала также практика выкупа долговых обязательств одними китайскими компаниями у других за целые хошуны: спустя год монголы-должники должны были выплатить новому кредитору долг с еще большими процентами[436].
Неопытность и доверчивость монголов в экономических отношениях были таковы, что, как отмечал в начале 1860-х годов кяхтинский градоначальник А. И. Деспот-Зенович, посетивший Монголию несколько раз в 1850-е годы, монголы стали понимать, что китайцы их обманывают в торговле лишь после того, как в Монголии появились русские торговцы и стали вести дела честно[437]. Неудивительно, что когда русский купец А. Воробьев попросил у одного из князей разрешение на торговлю с его подданными, тот таковое дал, но, в свою очередь, попросил его вести дела «аккуратнее и не распускать товар зря в долги». При этом, исходя из прежнего опыта, он тут же пообещал торговцу, что в случае неуплаты за товар ему будут выделены два княжеских чиновника, чтобы защитить интересы русского купца и взыскать задолженность с покупателей[438].
Впрочем, монгольские правовые и деловые реалии не позволяли вести дела в соответствии с «европейскими стандартами». Иона Михайлович Морозов, участник Московской торговой экспедиции в Монголию в 1910 г., сетовал, что языковой барьер не позволял русским торговцам оформлять с монгольскими контрагентами полноценные договоры[439], в результате чего товары раздавались в долг, который фиксировался в торговых книгах, «никакими учреждениями не прошнурованных». Соответственно, не раз возникали недоразумения: монголы обвиняли русских, что они взыскивали с них долги неоднократно, и отказывались платить, что, в свою очередь, вызывало жалобы русских торговцев. Морозов видел выход только в изучении русскими монгольского языка, что позволяло бы им фиксировать долги местных покупателей в понятной им форме — хотя бы на уровне простых расписок[440].
Китайцы (как торговцы, так и профессиональные ростовщики) одалживали средства и рядовым монголам, и даже хошунным князьям. При этом процент являлся по-настоящему грабительским: согласно сведениям А. А. Баторского, на взятую в долг сумму, в переводе на российские деньги составлявшую 3 руб. серебром, начислялось в год 1 руб. 8 коп., т. е. более 30 %. В случае отсутствия денег должникам разрешалось в течение полугода погасить долг товаром, который купцы принимали по весьма низкой цене. Если же проходило полгода, и должник не выплачивал долг, то он лишался права компенсировать его товаром и должен был вернуть исключительно серебром и уже с совершенно другими процентами: за сумму, аналогичную 1 руб. 80 коп. следовало вернуть уже 3 руб.[441] При этом китайские дельцы никогда не пытались проверить состоятельность потенциального заемщика и одалживали деньги или товары даже нищим беднякам или мошенникам: за долгом они обращались прямо к правителю хошуна, который в случае отсутствия у должника средств собирал уплату долга и процентов со всего хошуна — сам же недобросовестный плательщик подвергался телесному наказанию, а в некоторых случаях и заключению в «острог»[442]. Британский журналист (и впоследствии политик) М. П. Прайс также отмечал, что князья и представители духовенства выступали как представители монголов-должников соответствующих родоплеменных подразделений перед китайцами-кредиторами: они собирали задолженность с подведомственных им лиц, не забывая, естественно, что-то оставлять и себе. В результате в глазах простых монголов они мало чем отличались от китайских ростовщиков[443].
По свидетельствам российских торговцев в Монголии начала XX в., китайские торговцы сопровождали монгольские кочевья в их перемещениях, живя с ними «круглый год одной жизнью», «снабжая всем необходимым и собирая от монгола все, что последний может продать»[444]. При этом монголам-должникам приходилось продолжать приобретать необходимые товары у своих же кредиторов-китайцев: если монгол обращался к другому продавцу, кредитор мог потребовать от него выплаты всей суммы долга сразу[445]. Более того, согласно «обычаям делового оборота», монгольский хошун, при котором обосновывался китайский торговец, должен был содержать его за свой счет, предоставляя ему юрту, пропитание (15 баранов в месяц) и проч.[446] Точно так же китайские торговцы обосновывались и при стационарных ставках князей и монастырях. Так, археолог Дмитрий Александрович Клеменц в отчете об очередной своей экспедиции в Монголию в 1895 г. сообщает, что при одном из монастырей в Восточной Монголии, существовавшем около 100 лет, уже в течение 80 лет находились четыре китайские лавки[447]. Неудивительно, что китайские торговцы весьма грубо относились к своим монгольским покупателям, порой позволяя себе публично оскорблять и даже бить их, пользуясь тем, что последним не позволялось отвечать китайцам тем же[448].
Иностранцы отмечают весьма значительное число нарушений в торговой сфере, совершавшихся китайцами в отношении монголов, не сведущих в правилах торговли и смежных сферах. Неопытных в торговле монголов китайские торговцы обмеривали и обвешивали, обменивали на свои товары скот по заниженной цене (поскольку сами монголы не представляли его рыночной стоимости), а чиновники на границе между монгольскими и китайскими землями вынуждали монголов-торговцев платить большие пошлины, хотя официально они в разные периоды либо были небольшими, либо вообще отсутствовали. В результате многие монголы попадали в долговую кабалу к китайским торговцам[449]. Согласно М. П. Прайсу, в начале XX в. целые племена (т. е. родоплеменные подразделения) попадали в экономическую зависимость от китайских торговцев[450].
Долговая кабала приводила к разорению многих монгольских хозяйств, и заставляла кочевников идти в наемные работники. В этом отношении наиболее тяжело приходилось бывшим пастухам, которые могли выполнять только поденную работу у горожан. В несколько лучшем положении находились ремесленники: среди монголов было немало высокопрофессиональных кожевенников и ювелиров (изготовителей серебряных украшений), чья продукция была весьма востребована у китайцев и иностранных торговцев. Также большой известностью пользовались монгольские плотники, которые были даже более востребованы, чем китайские и всегда имели возможность найти работу[451]. Таким образом, на основании сообщений путешественников можно сделать вывод, что в Монголии конца XIX в. достаточно широкое развитие получили договоры найма и договоры подряда.
§ 5. Семейные и наследственные правоотношения
Семейные и наследственные правоотношения монголов, наверное, как никакие другие, базировались на нормах и принципах обычного права[452]. Как ни странно, но отражение этих правоотношений в Монголии под властью империи Цин имеет место в записках путешественников не ранее XIX в. Наибольший интерес к этой сфере проявляли представители духовенства — ведь христианская церковь и в России, и на Западе, как известно, довольно долго сохраняла монополию на регулирование семейно-правовых отношений и надзор за нравственностью супругов. Впрочем, во второй половине XIX в., в связи с ростом числа научных и разведочных экспедиций, участники которых старались исследовать все стороны жизни населения Монголии, интерес к семейной и наследственной сфере все чаще стали выражать и «светские» путешественники в рамках этнографического изучения монголов.
Исследователи отмечают, что для заключения брака требовалось согласие жениха и родителей невесты — за исключением тех случаев, когда две зажиточные семьи договаривались о браке своих малолетних детей и реализовывали этот договор по достижении молодыми 14–15 лет (в других случаях жених должен был достичь 20 лет, невеста — 17). Как правило, при этом молодого человека спрашивали, на ком он намерен жениться, после чего в дом его избранницы засылались сваты. За невесту полагалось вносить выкуп скотом, одеждой, а иногда и деньгами[453].
Несколько иначе проходило бракосочетание у представителей знати: к князю или нойону обычно привозилось несколько девушек, среди которых родственники и приближенные аристократа выбирали наиболее подходящую[454]. Естественно, это не освобождало жениха от уплаты «калыма», который имел поистине «княжеские» размеры: Я. П. Шишмарев сообщает, что во время одной такой свадьбы родственникам невесты было заплачено 900 баранов, 150 голов крупного рогатого скота, 300 лошадей и 100 верблюдов, во время другой — 700 баранов, 300 голов крупного скота, 200 лошадей и 50 верблюдов[455].
Н. Я. Бичурин[456] отмечает и существовавший у монголов запрет жениться на представительницах своего рода по мужской линии, при этом двоюродные родственники — сын брата и дочь сестры (или наоборот) — вполне могли сочетаться браком. Также отмечается распространенность среди монголов обычая договариваться о браке даже новорожденных детей. А для официального заключения брака требовалось, во-первых, согласовать «астрологические знаки» (т. е. гороскоп) жениха и невесты, подходят ли они друг другу; во-вторых, внести выкуп (аналог калыма). Правда, гороскопы заказывали, как правило, знатные и состоятельные люди, простые же монголы обходились без этой формальности. При этом очень часто жених впервые видел невесту уже на свадьбе[457]. Эта традиция, по-видимому, была очень древней и сохранялась весьма долго: о ней же сообщает и Я. П. Шишмарев уже в последней трети XIX в.[458]
Н. Я. Бичурин также приводит интересное наблюдение: еще в XVII в. у монголов формально существовало многоженство, и лишь маньчжуры постепенно ввели единоженство, при котором законной являлась лишь одна жена, остальные имели статус наложниц[459]. Этот китайский обычай, надо полагать, был введен с целью уменьшить число возможных наследников улусов, титулов и воинских званий и, соответственно, более эффективного контроля над монгольской знатью. Не соглашается с ним Е. П. Ковалевский, отмечающий, что «многоженство существует в некоторой степени в Монголии», причем подчеркивает, что если первую жену монгол берет по воле родителей, то вторую (и следующих) уже выбирает сам; также он обращает внимание на традицию, согласно которой вдовец после смерти жены нередко женится на ее сестре[460]. О многоженстве монголов говорят и западные путешественники — в первую очередь, миссионеры, которые, естественно, осуждают этот обычай. Согласно их сведениям, первая жена всегда является главной и другие должны ей подчиняться. Впрочем, если Э. Р. Гюк и Ж. Габе говорят об этом обычае применительно ко всем монголам, то их коллега Ларсон, побывавший в Монголии полувеком позднее, упоминает, что лишь монгольские ханы и князья могут взять столько жен, сколько пожелают[461].
Во второй половине XIX в. в семейном праве монголов отмечается тенденция роста левиратных браков, которые ранее в Монголии не были широко распространены. Причиной тому стало все то же обеднение монгольского населения: молодые люди, лишенные возможности внести выкуп за невесту, вынуждены брать в жены вдов своих старших братьев[462].
Весьма показательным является замечание Н. Я. Бичурина[463], что монгольские женщины «мало уважают непорочность ложа»[464]. В некоторых же районах Монголии институт официального брака вообще не практиковался: мужчины и женщины жили, «так сказать, гражданским браком, пока не надоест обеим сторонам жить друг с другом». При этом если такая пара расставалась, имея детей, то они оставались с отцом, наследуя его статус — опять же по обычному праву монголов[465]. А. М. Позднеев упоминает женщину, у которой было восемь детей, которых их отцы впоследствии разобрали по своим хошунам[466].
Ц. Жамцарано подчеркивает, что подобные отношения были характерны лишь для Северной Монголии — Халхи, а не для Южной[467]. Это наблюдение подтверждается и рассказом Я. П. Дубровы: дочь одного из северомонгольских князей-гунов находилась в интимных отношениях с юношей из соседнего рода, а когда он осмелился обратиться к ее отцу с просьбой отдать любимую ему в жены, князь приказал посадить незадачливого любовника в колодки, а дочь постарался поскорее выдать замуж за подходящего человека. При этом он так спешил заключить брак, что сыграл свадьбу, не дожидаясь приезда дочери, которую он на время отослал в ближайший монастырь[468].
В семейной жизни жены, как правило, выполняли всю домашнюю работу (забота о скоте, уборка, приготовление пищи, шитье и починка одежды и проч.), тогда как мужчины только пасли скот и несли службу, а в остальное время бывали в гостях или просто сидели, куря трубки и беседуя друг с другом[469]. Однако при этом женщина была практически равна с супругом в принятии решений о ведении хозяйства и распоряжении имуществом. Тем не менее формально все договоры заключал всегда глава семейства, в том числе и о взятии кредита у китайских торговцев-ростовщиков[470]. У правящей элиты изредка практиковалось «раздельное проживание» супругов — в случае, когда за монгольского правителя выдавалась замуж маньчжурская принцесса, не привыкшая к кочевому укладу жизни. Наиболее яркий пример подобного рода приводят французские миссионеры Эварист Регис Гюк и Жозеф Габе, побывавшие в Монголии в 1840-х годах: один монгольский князь женился на императорской дочери и занял весьма высокое положение при дворе в Пекине, однако постоянно выражал желание вернуться в родные степи, тогда как его жена, напротив, приходила в ужас от перспективы жить в диких степных условиях. В результате было принято компромиссное решение: князь с супругой уехали в его владения в Монголии, но для дочери императора был выстроен целый город по китайскому образцу, и она жила в привычных условиях — во дворце и в окружении большой свиты[471].
Шведский ученый и путешественник Свен Гедин отмечает, что у монголов женщины пользовались большей свободой, чем в мусульманском мире: имели право есть вместе с мужчинами, не закрывать лица и проч.[472] А. В. Потанина отмечала также, что монголы «никогда… не бьют ни жен, ни детей»[473].
Развод у монголов имел широкое распространение и мог быть осуществлен по инициативе любого из супругов. Так, девушка, которую родители выдали замуж насильно, имела право покинуть супруга в течение трех дней после свадьбы[474]. Развод был достаточно прост и не создавал никаких ограничений для вступления в другой брак. Обе стороны сохраняли свое имущество, а жена, в частности, имела право на возврат приданого. Кроме того, в ряде случаев при разводе, как и при заключении брака, супруг был обязан уплатить некоторую компенсацию бывшей жене и ее семейству[475].
Правда, если муж прогонял жену, он лишался права требовать внесенный за нее выкуп; если же жена уходила сама, то часть выкупа ему возвращали[476]. Любопытно, что супружеская измена не считалась правонарушением (равно как и добрачная связь невесты) — более того, как отмечали исследователи, подобная практика была традиционно широко распространена среди монголов. Аналогичным образом муж мог не давать развода по причине нелюбви к нему жены — в таком случае жена могла сказаться больной и уехать к родителям, которые старались в таких случаях добиться развода — нередко путем обращения в третейский суд[477].
Вполне возможно, что упомянутое путешественниками «падение нравов» у монголов во многом было связано с присутствием в монгольских пределах значительного числа китайцев. Чтобы китайские торговцы и ремесленники не поселялись на территории Монголии, маньчжурские власти запрещали им привозить с собой семьи, поэтому многие из них обзаводились монгольскими наложницами, которые жили отдельно от них, в юртах, вне городских стен[478]. Маньчжурские чиновники, следовавшие по служебным делам через монгольские земли, также нередко пользовались интимными услугами молодых монголок из кочевий, в которых останавливались на ночлег[479].
Во второй половине XIX в. этот запрет сохранялся: китайцам в Монголии запрещалось привозить с собой собственных жен[480], равно как и жениться на монголках — так маньчжурские власти обеспечивали кратковременность пребывания своих подданных в монгольских пределах: «Так как мужчине без женщины, конечно, скучно, то обыкновенно всякий, проживший в Маймачине три года, возвращается на родину и заменяется другим»[481]. Соответственно, упомянутая выше практика сожительства таких китайцев с монголками, продолжалась и в рассматриваемый период, причем после отъезда своих сожителей такие монголки нередко превращались в проституток[482]. Я. П. Дуброва упоминает, что китайские торговцы брали себе в сожительницы 10–12-летних монгольских девочек, давая родителям взамен 2 брикета кирпичного чая, а пару лет спустя отдавали их собственным работникам как слишком «старых»[483].
В связи с этим путешественники неоднократно обращали внимание на подобные межнациональные союзы и потомство от них. Согласно Я. П. Шишмареву, «гражданские браки» между монголками и китайцами были настолько распространены, что использовался даже специальный термин для потомства от этих браков: такие дети назывались «эрлицзи» («двуутробные») и приписывались к хошуну матери[484].
Что касается наследственных правоотношений, то, опираясь на записки исследователей, их можно разделить на публично-правовые и частноправовые. К первой группе относились вопросы наследования статуса правителей, в особенности дзасаков, т. е. носителей административной власти — ханов аймаков и князей хошунов. Формально власть должен был наследовать старший сын владетельного князя, однако de facto принцип майората не действовал, и каждый князь был вправе назначать своего наследника, при этом таковым не обязательно являлся именно старший сын: наследовать статус князя мог любой из сыновей или другой представитель рода по мужской линии, формально избираемый хошунным съездом[485].
Мог наследовать пост правителя (причем не только хошунного князя, но и хана аймака) даже малолетний сын или другой родственник предыдущего — в таких случаях за него фактически управляли его заместители (туслагчи) или другие чиновники, а сам он вступал в должность по достижении совершеннолетия, т. е. 18 лет[486]. Наступление совершеннолетия, впрочем, не всегда означало переход реальной власти в руки наследника: по сведениям В. Ф. Новицкого, некоторые князья и в совершеннолетнем возрасте продолжали находиться под контролем собственных чиновников[487].
Обязательным требованием для признания прав наследования была явка такого наследника в Пекин для официального утверждения его императорским указом (что было, в общем-то, простой формальностью, потому что фактически решение о признании прав наследника принимала Палата внешних сношений — Лифаньюань)[488].
При этом цинские власти соблюдали издавна сложившуюся в Монголии традицию о наследовании достоинства дзасака в силу происхождения (монополия на власть потомков Чингис-хана и, в отдельных хошунах, его братьев Хасара и Белгутая)[489]. Более специфической была передача по наследству статуса командующего определенным воинским подразделением: так, если дзангинами — командирами ниру («эскадрона») — пять раз подряд становились представители одного аристократического рода, то эта должность также приобретала наследственный характер и официально закреплялась за соответствующим семейством. Впрочем, в большинстве случаев при назначении командиров воинских подразделений специально оговаривалось, вручается ли должность лично или с правом передачи по наследству (последнее нередко приобреталось за взятку)[490].
В отношении наследования имущества частных лиц в Монголии было распространено правило: если владелец не оставил наследника, его имущество переходило в собственность дзасака. Таким образом, выморочное имущество, наряду с налогами и сборами, являлось источником дохода владетельных князей[491].
Вдова наследовала имущество супруга, если не выходила замуж вторично (что делали довольно редко, да и то молодые и бездетные вдовы); не должна была вдова также иметь и любовника[492]. Правда, в результате вышеупомянутого левиратного брака новым мужем женщины мог стать брат или другой близкий родственник ее покойного мужа, и это автоматически обеспечивало сохранение имущества в семье. Обычно же имущество покойного делилось между его родственниками поровну. А в некоторых улусах (например, у дэрбэтов) часть наследства получал каждый присутствующий — даже если случайно оказывался при дележе[493].
§ 6. Преступления и наказания
Уголовная и процессуальная сферы правоотношений в Монголии XVIII — начала XX в., в отличие от семейной, подверглись весьма существенному влиянию китайских имперских правовых традиций, принципов и норм. Это четко видно из записок путешественников, касающихся сферы преступлений, наказаний и правосудия в Монголии под властью династии Цин.
Так, гораздо строже, чем в независимых монгольских ханствах, стали преследоваться должностные преступления (действия или бездействие) в тех случаях, когда они приносили вред императору или самим монгольским правителям[494]. Е. Я. Пестерев сообщает, что цзангин Мунке (пограничный офицер, у которого он пребывал во время своего случайного пересечения русско-монгольской границы) был наказан маньчжурским командующим за то, что продержал иностранца слишком долго на территории Монголии: «Велел оштрафовать его таким образом: велел привязать его к столбу, и обе руки растянуть, к которым привязана была длинная палка, а на ногах набита колодка; и так он простоял три дни, чем штраф и кончился, а после в свое место отпущен по-прежнему»[495]. Е. Ф. Тимковский описывает случай, когда цзангин (командир эскадрона), допустивший беспорядки и воровство в своих владениях, был оштрафован на 27 лан серебра и вынужден подать в отставку. Любопытно, что при этом простые монголы склонны были оправдывать нарушителя, объясняя причину беспорядков тем, что он мог уследить лишь за своими непосредственными подчиненными, но не за остальным населением вверенного ему улуса: «А как усмотреть… — степь велика»[496]. Е. П. Ковалевский проводит ироничное сравнение двух ургинских амбаней, отмечая, что маньчжурский «в самой Монголии не пользовался хорошей репутацией», поскольку был известен взяточничеством, тогда как его монгольский коллега «известен был своей честностью, понимая это слово не слишком в обширном смысле»[497].
В XIX — начале XX в., когда цинские власти стали предпринимать усилия по все большей интеграции Северной Монголии в китайское политико-правовое пространство, наказания за должностные преступления стали все больше походить на практикуемые непосредственно в Китае. Так, вспоминает А. В. Бурдуков, когда цзянь-цзюнь (высший представитель маньчжурской администрации в Халхе) прибыл в один из аймаков, он тут же приказал подвергнуть порке многих из встречавших его. При этом чиновники спрятали шапки с шариками — знаки своего достоинства, чтобы их наказали наравне с простолюдинами, а не строже, как полагалось наказывать представителей власти[498]. Впрочем, на многие преступления власти (как и в Китае) нередко закрывали глаза — например, на то, что мелкие чиновники, собирая сведения о благосостоянии налогоплательщиков, зачастую получали от них «откуп», чтобы преуменьшить стоимость их имущества и, соответственно, сумму налога[499].
К числу серьезных преступлений относилась продажа монгольскими князьями своих подданных. И хотя в Монголии каждый князь мог даже подарить любое число подданных другому аристократу или монастырю, обычно такие действия разрешались в пределах одного хошуна — с целью не допустить изменения численности населения и новой раскладки сборов и повинностей. Когда один князь, нуждаясь в деньгах, продал европейцам 100 женщин из числа своих подданных, пекинские власти вызвали его на суд. Испугавшись, он распространил слухи о своей кончине и отправил сына в столицу империи для утверждения князем вместо себя. Но только после получения крупных взяток чиновники «поверили» в кончину князя и замяли дело[500].
Строгое наказание грозило за халатное отношение к стадам дзасаков — улусных владетелей. Если за хороший приплод пастухи могли рассчитывать на вознаграждение, то в случае уменьшения поголовья следовали неотвратимые наказания. Если количество скота убывало в соотношении 1:10, пастушеские начальники лишались части жалованья, а простых пастухов подвергали порке; если же урон скота составлял 2:10, то начальников лишали половины жалованья, а также все пастухи обязаны были возместить потери за счет собственного скота — до пяти голов с человека[501]. Неудивительно, что пастухи старались организовать охрану таких стад из числа лиц, которые «с невероятным искусством и проницательностью примечают всякие следы и умеют отыскивать по оным неприятелей»[502].
Из преступлений против частных лиц наиболее сурово каралось убийство: виновному публично отрубали голову, которая вывешивалась в клетке на городской стене, а тело выбрасывалось на съедение хищникам[503]. Впрочем, П. К. Козлов отмечал, что убийства среди монголов весьма редки и случаются обычно в пылу ссоры или в результате несчастного случая: за два года экспедиции он сам слышал только о трех таких преступлениях[504]. Вторит ему и другой исследователь, Павел Аполлонович Ровинский, побывавший в Монголии в 1871 г.: «В Монголии почти не слышны убийства и даже другого рода насилия очень редки. Отчасти причина этого заключается в их трусости; но вообще монголы не сварливы и не скоры на драку, как китайцы; у них редко встретите жестокое обращение родителей с детьми или мужа с женою»[505]. Однако А. М. Позднеев, в свою очередь, приводит сведения о том, что убийства на базаре за мошенничество были весьма распространены и приводит пример, как был убит один лама, продавший другому фальшивый документ на право торговли, но потом изобличенный свидетелями: торговцы и покупатели так его избили, что он умер, и это не привело ни к закрытию торга, ни даже к вмешательству властей[506].
К тяжким преступлениям относилось причинение телесных повреждений, особенно если жертвами становились китайцы. Выше мы уже приводили описание священником Иоанном Никольским массовой драки монголов с китайцами в 1864 г., которую спровоцировал юный Богдо-гэгэн VII. Закончилась же она только после вмешательства маньчжурского дзаргучи. Учитывая, что жертвами стали китайцы, преступников должен был судить именно он. Последствия драки отец Иоанн описывает так: «В числе злодеев были и знаменитые ламы Гыгена [Богдо-гэгэна —
Если же речь шла о бытовой стычке между монголами, нередко нанесение побоев вообще не влекло ответственности. Весьма красноречиво описывает подобные случаи П. А. Ровинский: «Один едет верхом и слегка бьет плетью проходящего близ него пешехода. Этот хватает лошадь за повод, а тот его за косу, и, ударив по лошади, мчится вперед так, что пеший только ногами болтает, повисши на поводе и на собственной косе. Пешеход, однако, успевает остановить лошадь, сталкивает всадника с седла, валит его на землю; порожняя лошадь помчалась, мальчишки припугнули ее; другие всадники ударились вдогонку на ней, а милая шутка кончена. До серьезной драки не дошло»[508].
Среди халхасцев была распространена практика грабительских набегов на соседей, что, однако, расценивалось самими монголами не как преступление, а как геройство[509]. Особенно частым преступлением было конокрадство, причем жертвами грабителей становились и русские дипломаты, которые не только лишались лошадей и верблюдов, но и подвергались грабежу и насилию. Например, в 1745 г. торговый караван Герасима Кирилловича Лебратовского подвергся нападению грабителей, причем пострадали даже члены его семьи[510]. Естественно, представители России неоднократно жаловались цинским властям на подобные действия их монгольских вассалов и требовали, чтобы эти жалобы рассматривались маньчжурскими чиновниками, поскольку по законодательству империи Цин конокрадство наказывалось смертной казнью. Однако маньчжуры полностью перепоручали разбирательство подобных дел монгольским правителям, которые, как докладывал И. В. Якоби, неоднократно ездивший в Пекин в качестве курьера в 1750-е годы, чаще всего не только не казнили преступников, но нередко и сами укрывали их. Влиятельнейший из монгольских правителей Тушету-хан вообще ограничивался лишь обещанием удерживать своих подданных от конокрадства в дальнейшем, фактически не предпринимая никаких действий в этом направлении[511].
Е. Я. Пестерев описывает наказание похитителей скота: «Поставят виновного на колени и велят выбранному для того человеку бить на коленях стоящего по щекам до тех пор, пока у виноватого опухолью не заплывут глаза; напоследок изготовленной палкой наломают виноватому ноги и бросят его без всякого призрения». Впрочем, такое суровое наказание, по всей видимости, применяли только при крупном хищении, поскольку сам Пестерев, пострадав от мелкой кражи (у него было украдено несколько пуль), отметил, что виновного по распоряжению начальника поселения ударили «20 разов»[512]. Таким образом, можно сделать вывод, что нетяжкие бытовые преступления судились и наказывались непосредственно главами монгольских селений или назначенными ими людьми на основе обычаев и собственного усмотрения.
В XIX в. грабительские набеги стали квалифицироваться как тяжкое преступление, и монгольские правители под воздействием маньчжурских властей начали практиковать за них весьма суровые наказания. Рассказ неизвестного по имени русского консульского переводчика содержит яркое описание казни в 1870 г. 24 монголов из Сэчен-ханского аймака, обвинявшихся в грабительских набегах на земли Тушету-ханского аймака. Когда преступники были схвачены, маньчжурский амбань Урги предложил своему монгольскому коллеге просто расстрелять их, однако тот не согласился, и виновные были им публично обезглавлены двумя палачами, причем уже после казни нескольких первых топоры затупились, и последующие жертвы умерли весьма мучительной смертью — приходилось наносить до десятка ударов, чтобы отделить голову от тела[513]. Впрочем, ухудшение положения монголов в сочетании с «разлагающим влиянием» китайских и русских соседей приводило к тому, что грабителем мог стать любой монгол, причем жертвой мог стать даже остановившийся у него путник, которого, согласно прежним степным обычаям, надлежало принять, накормить и обеспечить безопасность[514]. По мере увеличения числа российских торговцев в Монголии в последней трети XIX в. получили широкое распространение кражи, совершаемые монголами, нанимавшимися в торговые караваны в качестве работников, погонщиков и проч.[515]
Естественно, по-прежнему процветало конокрадство, причем ко второй половине XIX в. участились случаи угона коней с почтовых станций, которые, как уже отмечалось, в этот период находились в упадке и не могли в полной мере обеспечить свою безопасность[516]. Е. П. Демидов вспоминал, что во время экспедиции российские администраторы на Алтае предостерегали его от поездок в Монголию, поскольку не сомневались в том, что монголы сразу же по пересечении границы украдут у него лошадей[517]. Вместе с тем в некоторых районах воровство процветало при покровительстве местных властей, которые не вели поисков воров и имели с них долю от добычи. Подобный случай вспоминает Г. Н. Потанин, у экспедиции которого пропало несколько лошадей во владениях урянхайцев, и только настойчивые требования российских путешественников побудили власти изобразить поиски, а самих воров — «найти» пропавших лошадей[518]. Аналогичным образом, когда у Гюка и Габе пропало несколько лошадей, сразу восемь монголов вскочили на коней, отправились на поиски и через два часа пригнали пропавших животных[519].
При этом любопытно отметить, что в целом иностранные путешественники характеризуют монголов как исключительно честных людей, не способных на хитрость, мошенничество и воровство. В качестве примера они ссылаются на обычаи, которые отражают эти качества монголов. Один из них состоял в том, что во время охоты монголы никогда не вторгались на участки, отведенные другим охотникам[520]. Согласно другому, если монгол не мог вернуть долг, то за него должны были платить его родственники и соседи, чем весьма злоупотребляли китайцы[521]. Второй заключался в том, что рядом с юртой монгола можно было поставить собственную юрту или лавку, не спрашивая у него разрешения, при этом он нес ответственность за пропажу товаров из такой лавки и, пока пропавшее не найдено, считался либо вором, либо укрывателем краденого[522]. Именно поэтому китайцы предпочитали ставить свои лавки рядом с жилищами простых монголов, в крайнем случае — около монастырей, но никогда не рядом с резиденциями князей, которых обвинять в воровстве было бы рискованно[523].
Правда, подобная честность отмечалась путешественниками как качество исключительно халха-монголов, тогда как «полукровки», жившие в пограничных областях, напротив, отличались криминальными наклонностями — например, Ф. А. Ларсон описывает, как он стал жертвой нападения грабителей прямо на границе Монголии и России[524].
Наряду с традиционными мерами наказания (штрафами, телесными наказаниями, смертной казнью) под китайским влиянием в Северной Монголии стала практиковаться также высылка преступников и их обращение в рабство — в частности, тех, кто предпочитал остаться в родных улусах, пусть даже и несвободным, а не отправляться на чужбину. При этом лишение свободы за преступление могло распространяться и на все семейство преступника[525], что также являлось традиционным принципом китайского уголовного права[526]. Правда, путешественники не уточняют, за какие именно преступления предусматривалось столь суровое наказание.
Я. П. Дуброва в качестве «неотъемлемых» атрибутов власти хошунного князя перечисляет находящиеся при его ставке «острог и орудия для пытки: колодки, плети, палки, ящики, в которые сажают преступников, и цепи»[527]. Дополняет этот перечень Н. М. Ядринцев: «К обстановке ямунной юрты [т. е. ямыня, ставки правителя.
Соответственно, среди наказаний, характерных для второй половины XIX — начала XX в., исследователи неоднократно упоминают тюремное заключение, которое существовало в нескольких видах. Так, в городах, где пребывали представители китайской администрации (в частности, в Кобдо), имелись тюрьмы, в которых преступников содержали в тяжелых условиях — приковав к стене цепями в неудобных позах. Эти тюрьмы именовались «пун-цзы» и представляли собой квадратные ямы, закрываемые сверху досками; в них нередко опускали до 10 человек[529]. Впрочем, в ряде городов, где власть принадлежала монгольским правителям, тюрьмы нередко пустовали, а цепи в них лежали, покрытые ржавчиной[530]. В хошунах преступников содержали при ямынях — резиденциях местной администрации; из-за этого ямыни обычно располагались отдельно от дворца правителей, чтобы последних не беспокоил шум и крики заключенных[531]. Широко использовалась колодка — «тяжелые квадратные доски с отверстием для головы». Как отмечал известный ученый и путешественник Владимир Афанасьевич Обручев, посетивший Монголию и Китай в 1892–1894 гг., «этот чудовищный воротник, давящий плечи, служил орудием пытки с целью выудить признание, но надевался также и в наказание на недели и месяцы, и осужденный должен был спать и есть в этом наряде»[532]. В некоторых же улусах преступников держали в отдельной юрте, заковывая в цепи, чтобы они не могли сбежать. При этом им в дневное время разрешалось бродить вокруг таких юрт и даже общаться с другими жителями и приезжими[533]. Иногда использовалось и более варварское средство заключения — «мухулэ»: деревянный ящик размером чуть больше туловища человека, в котором имелись отверстия для головы и для отправления естественных потребностей; некоторые преступники в таких ящиках проводили по 3–4 месяца[534]. Преступников не постригали и не брили, в результате они выглядели как нищие, да и вели себя соответственно, обращаясь за подаянием ко всем приближавшимся к месту их заключения[535].
Женщин могли наказывать менее строго, чем мужчин, за то же преступлени. Тогда как если мужчина совершил преступление против личности в отношении женщины, то его, напротив, могли наказать строже, чем если бы от его противоправных действий пострадал мужчина. Женщины могли также ходатайствовать перед князьями о смягчении наказания в отношении членов своей семьи[536].
§ 7. Суд и процесс
Интересны сведения иностранных путешественников о суде и процессе в Монголии цинского периода, из которых можно сделать вывод, что в этой сфере правоотношений монголы поначалу сохраняли значительную степень автономности, но со временем она также все больше урезалась.
Формально каждый монгольский владетельный князь являлся судьей над своими подданными, более серьезные преступления разбирал аймачный сейм (являвшийся также апелляционной инстанцией в отношении решений князей), и только в исключительных случаях дела (о самых опасных преступлениях) передавались уже в Палату внешних сношений[537]. Представители цинской администрации в Монголии длительное время не обладали судебными функциями и приобрели их не ранее начала XIX в.[538] Ю. Клапрот, описывая город Маймачен («китайскую» часть пограничной Кяхты), упоминает, что городской наместник дзаргучи (маньчжур по происхождению) разбирал споры между монголами и китайцами[539]. Согласно Ю. И. Джулиани, дзаргучи вообще «имеет едва ли не неограниченную власть: он может посадить в кандалы или выбить батогами первостатейных Маймачинских купцов»[540]. А. П. Степанов, посетивший Маймачен, когда должность дзаргучи занимал монгол, также отмечает: «Заргучей есть чиновник в Май-ма-чене, которому вверена власть таможенная, полицейская и духовная. Он имеет помощника, разбирает с ним дела торговые, наказывает палками и заключает в колодники [sic!
Малозначительные же дела монголы предпочитали решать путем досудебного «мирового соглашения», совершенно обоснованно считая, что в таком случае понесут гораздо меньше убытков. О. М. Ковалевский описывает подобную ситуацию, свидетелем которой стал сам: один служитель битикчи обидел чиновника, который пригрозил, что пожалуется начальству; битикчи поспешно приказал своему служителю извиниться перед чиновником и поднести ему табаку, что и было сделано[544]. Авторитет официальных судов в глазах населения характеризуется весьма выразительной фразой одного монгола в разговоре с Э. Р. Гюком и Ж. Габе: «Га, за правосудием к начальству! Это невозможно»[545].
Во второй половине XIX — начале XX в. большинство уголовных дел и многие гражданские споры по-прежнему разбирали сами правители хошунов — дзасаки и их заместители тусалагчи, — руководствовавшиеся при вынесении решений традиционным монгольским правом, которое, однако, к рассматриваемому периоду подверглось некоторым изменениям и дополнениям, соответствующим уровню развития общественных отношений. Примечательно, что изменения в монгольском праве предпринимались не самими монголами, а маньчжурскими властями в рамках особого законодательства для монголов. Китайские процессуальные традиции, связанные с постоянными поборами с участников процесса, в полной мере были восприняты монгольскими князьями-судьями. В. И. Роборовский отмечал: «Все суды у князя кончаются постоянно чуть ли не полным разорением обвиняемого, а иногда и обеих судящихся сторон». В частности, путешественник привел пример о разбирательстве дела одного ламы, который пытался лечить больного, но тот умер: родственники покойного обратились к суду князя, в результате разбирательства которого лама был полностью обобран не только истцами, но и самим судьей[546].
Взяточничество приобрело в Монголии настолько распространенный характер, что тяжущиеся должны были делать подношение судьям даже за вынесение справедливого решения[547]. Впрочем, в условиях все большей интеграции в цинское правовое пространство монголы предпочитали решать свои споры путем мировых соглашений на основе обычного права и лишь в редких случаях обращались в собственные официальные инстанции. Что же касается судов китайских чиновников, то по своей воле монголы к ним старались не обращаться никогда: должно было случиться нечто из ряда вон выходящее, чтобы такой суд состоялся, и тогда китайским судьям полагалось преподносить множество даров, что разоряло не только самих тяжущихся, но и население всего хошуна в целом[548].
Маньчжурские же чиновники разбирали дела, в которых одной из сторон выступал китаец[549]. Большинство подобных дел было связано с нарушениями в торговой сфере, в которой китайцы злоупотребляли неопытностью монголов в обеспечении своих интересов и защите прав. В результате монголы даже не могли защитить свои интересы в суде, потому что «китайцы умеют хорошо говорить и лгать» и «монгол никогда не будет прав перед китайцем»[550]. То же касалось и дел с участием иностранцев: например, Г. Н. Потанин в письме Н. М. Ядринцеву из Монголии в 1876 г. описывал, как оказался перед судом маньчжурского чиновника за то, что при осмотре монгольского города он случайно заехал в священное место и подвергся нападению монахов-лам[551].
Правом решения наиболее серьезных дел и пересмотра решений хошунных князей обладали сеймы, собиравшиеся, как уже упоминалось выше, в каждом аймаке не реже одного раза в три года. Правом наказания своих подчиненных обладали военные командиры всех уровней — до десятников включительно, которые имели право наказывать своих солдат, «которые не радеют о своих обязанностях»[552].
Наряду со свидетельствами участников процесса еще и в последней четверти XIX в. использовался старинный обряд «божьего суда». Г. Н. Потанин сообщает, что если вор оговаривал другого, а тот обвинял его в клевете, то «ставили два столба с перекладиной, на которую вешали: женские штаны, плеть, путы, череп человеческий и два камня — черный и белый, каждый весом в лан, завязанные в дабу; эта постройка называлась шокшиг». Спорщики проходили под перекладиной, после чего камни взвешивали: если вес черного после прохождения превышал вес белого, то считалось, что первый сказал правду, если наоборот, то его признавали клеветником[553].
Для получения доказательств подозреваемых подвергали порке (до 50 ударов розгами), причем продолжались такие экзекуции, как правило, до полного признания. При этом, как подчеркивают исследователи, подобные порки представляли собой только следственные действия и не зачитывались в счет наказания, если суд выносил обвинительный приговор[554]. Китайские процессуальные традиции существенно «обогатили» арсенал средств получения доказательств в монгольском суде. Весьма красноречиво описывает данную стадию процесса А. В. Бурдуков: «В одно из таких посещений мы застали нашего Максаржава в роли сурового судьи. Он разбирал какое-то запутанное дело о краже скота, находясь в возбужденном состоянии: глаза сердито сверкали, голос был тверд. Перед юртой толпились окруженные стражей закованные подсудимые, которых одного за другим вводили в юрту на допрос, тут же сидели и пострадавшие. При запирательстве, а также в случае сомнительных показаний обвиняемого заставляли ложиться ничком перед дверью юрты с оголенным задом. Двое дюжих молодцов держали его, а третий начинал неистово бить ниже сиденья и повыше коленных изгибов специально простеганным ремнем или палкой (бандза). Применялся и другой способ вынудить признание: подсудимого хлестали по щекам стеганой кожаной подошвой; после нескольких ударов появлялась кровь. Он истошно кричал, обещая, что расскажет всю правду. Тогда его вновь вводили в юрту. Не выдержав такой сцены, мы ушли, но крики подсудимых в этот день слышались до позднего вечера»[555]. Н. М. Ядринцев упоминает и более жестокие варианты пыток — в частности, стягивание веревкой или ремнем ног или черепа[556].
Правоохранительная деятельность в Северной Монголии была организована из рук вон плохо. Обязанности по охране правопорядка были возложены на местное население, включая и борьбу с разбойниками. Однако, как отмечают российские очевидцы, эта деятельность была совершенно неорганизованной, и поэтому многочисленные шайки разбойников («хунхузов») не только грабили торговые караваны, но и нередко совершали налеты на сами селения, после чего, практически не встречая сопротивления, скрывались. Д. В. Путята не без иронии описывает случай, когда жители монгольского селения, через которое он проезжал, нашли у дороги мертвого разбойника, труп которого тут же заковали в цепи и повезли в ближайший ямынь, чтобы получить награду за его поимку[557].
Точно так же не предпринималось никаких мер в отношении поиска украденного имущества — если только сам пострадавший не принимал такие обязанности на себя. Даже когда жертвами ограбления становились иностранцы с высоким статусом, представители местных властей и населения находили «убедительные доводы», чтобы не заниматься поиском похищенного. Так, когда у отряда под руководством П. Д. Орлова во время ночевки было похищено несколько лошадей, проводники-дэрбэты тут же обвинили в краже урянхайцев, которых всех считали разбойниками, и только изобразили поиск воров и похищенных лошадей[558].
Лишь в крупных административных центрах, где размещались представители маньчжурской администрации и их китайская охрана, ситуация несколько отличалась в лучшую сторону. Дж. М. Прайс отмечает, что, пребывая в Урге, не был свидетелем серьезных преступных деяний за исключением мелких краж — что обеспечивалось большим количеством стражников, следивших за порядком днем и патрулировавших с собаками город ночью (когда запрещалось выходить на улицу за исключением самых важных дел), а нарушителей могли на некоторый срок посадить в колодку, выставив на всеобщее обозрение у городской тюрьмы[559].
Любопытно, что, несмотря на столь восхваляемую честность монголов, у них практиковался специальный ритуал, осуществляемый ламами (естественно, за вознаграждение!) и позволявший, по их воззрениям, легко найти пропажу и вора. Д. Белл приводит рассказ русского купца, у которого украли несколько концов камчатой ткани, и в ответ на его жалобу был проведен этот ритуал: «Один лама взял скамейку о четырех ножках и, поворачивая ее многократно во все стороны, поставил напоследок концом прямо против той палатки, где покража сия была спрятана»[560]. Еще один ритуал, оказавшийся, правда, куда менее эффективным, описывает британский турист Александр Мичи. Когда у него пропало из повозки несколько безделушек, подаренных ламой, пришли двое лам, которые попытались найти вора, используя колокольчик, книгу и свечу. По их словам, вор был обнаружен, но уже находился слишком далеко, чтобы его настичь[561]. Любопытно, что монголы попытались привлечь к проведению такого ритуала миссионеров Гюка и Габе, приняв их за лам и попросив найти пропавших коней: только после их отказа они отправились на поиски сами[562].
В случае бегства преступников хошунные правители организовывали его розыск силами своих подданных. Если выяснялось, что разыскиваемые могли находиться в соседних хошунах, требовалось получить разрешение вышестоящего начальства, для того чтобы продолжить розыски в них[563].
Глава V
Путешественники об особенностях государственного и правового положения Южной (внутренней) Монголии
Более раннее подчинение областей Южной Монголии (Чахар, Тумэт, Ордос и др.) империей Цин, чем северомонгольских ханств Халхи, обусловило большую интеграцию южных монголов в имперское политико-правовое пространство. Этот процесс нашел отражение в многочисленных правовых актах маньчжурского и южномонгольского происхождения, многие из которых сегодня еще только вводятся в оборот[564]. Их содержание, впрочем, весьма существенно дополняется ценными сведениями российских и западных путешественников, побывавших в Южной Монголии в цинский период (XVII — начало XX в.) и оставивших записки, в которых они отразили изменения в самых разных сферах государственных и правовых отношений. Анализ этих записок позволяет проследить трансформацию реалий политико-правовой жизни южных монголов и все большее включение их в цинское имперское пространство.
Несмотря на то что поначалу китайцы династии Мин, а затем и маньчжуры династии Цин, сохраняли в Южной Монголии традиционную систему власти и управления[567], они уже на начальном периоде своего господства в этом регионе стали активно вмешиваться во внутренние дела местных правителей, поддерживая наиболее лояльных себе представителей местной знати. Так, казак И. Петлин дает яркое описание правления некоей «Манчики царицы» (в другой версии «Манчикакут», или Малчикатунь) из «Широмугальской земли», которая правит кочевьями и городами и даже выдает «грамоту за своей печатью», с которой «пропустят за рубеж в Китайскую землю»[568]. П. И. Кафаров установил, что под именем «Манчики царицы» упоминается правительница Ордоса, фигурирующая в китайской историографии как Сань-нян-цзы («троекратная боярыня», получившая такой титул из-за своих трех браков) и, несмотря на наличие сыновей и внуков, самостоятельно управлявшая своим владением, при этом признавая власть империи Мин и получив от ее властей титул «Чжун-шунь фу-жень», т. е. «верная и покорная боярыня»[569]. Можно предположить, что сохранение власти за ней гарантировали именно китайские сюзерены. Подобная практика сохранялась и в последующие века маньчжурского господства. Так, А. М. Баранов, побывавший в хошуне Тушету-вана в 1906 г., упоминает, что после смерти бездетного князя трон должен был отойти его младшему брату, но вдова правителя обратилась к маньчжурским властям и добилась возведения на трон дальнего родственника правящего семейства — 14-летнего мальчика, которого «очень любила». Реальной властью при нем обладал совет во главе с той же вдовой[570].
В последующие периоды своего господства во Внутренней Монголии маньчжурские власти стали гораздо боле активно влиять на местную систему власти и управления. Территория делилась на 49 хошунов, объединенных под контролем шести сеймов, непосредственно подчинявшихся Лифаньюань. Ее представители обладали административной и судебной властью (в уголовных делах) над местными правителями, которую реализовали через цзянь-цзюней соседних китайских провинций[571]. В результате ко второй половине XIX в. монгольские князья Внутренней Монголии находились в куда большей зависимости от имперской администрации, сохраняя лишь отдельные элементы автономии. В некоторых хошунах этого региона дзасаки должны были отчитываться перед маньчжурской администрацией, а в других (в частности, Чахаре и Тумэте) — всю полноту гражданской власти даже непосредственно осуществляли назначаемые цинские чиновники туньчжи, подчиненные пребывающему в Калгане дутуну[572]. Монгольские чиновники в южномонгольских хошунах считались государственными служащими и получали из императорской казны жалованье[573], что влекло их прямое подчинение вышестоящей маньчжурской администрации. Кроме того, согласно Н. Я. Бичурину (о. Иакинфу), южномонгольские князья должны были прибывать в Пекин с данью раз в три года (а не в четыре, как халхасские владетели)[574].
Интеграция монгольской знати в административную систему Цин находила отражение в поведении местных представителей власти и даже простых жителей. Путешественники XIX в. отмечают, что чахары, поскольку они раньше других монголов примкнули к маньчжурам и снискали за это их расположение, вели себя дерзко и вызывающе не только в отношении других монголов, но и иностранцев, а также позволяли себе не подчиняться даже низшим маньчжурским чиновникам. Так, Осип Михайлович Ковалевский отмечает, что почтовые служащие в Чахаре отказывались выполнять приказы сопровождавшего его маньчжура-битикчи, заявляя, что следуют распоряжениям лишь собственного начальства[575].
Впрочем, слишком явная маньчжурская политика ассимиляции монгольской знати со временем стала вызывать у значительной части аристократии, включая и представителей правящей верхушки враждебную реакцию. Возможно, не без вмешательства извне (в частности, со стороны России и Японии) в начале XX в. среди южномонгольских правителей стали появляться ревнители традиций, призывавшие своих коллег и подданных не поддаваться ассимиляции, причем некоторым из них приходилось даже бежать из родовых владений в Северную Монголию, опасаясь преследований со стороны маньчжурских властей[576].
Как и у северных монголов, виды воинской повинности у жителей Внутренней Монголии были весьма разнообразны. Определенное число монгольских молодых людей призывалось на службу в гарнизоны ряда крепостей на территории самой же Южной Монголии[580]. Однако в экстренных случаях южномонгольские войска направлялись и в другие регионы империи Цин для борьбы с иностранными интервентами или восставшими окраинами. Так, В. В. Гаупту его информаторы говорили, что чахарские отряды даже участвовали в боевых действиях против «энджели», т. е. англичан в Первой опиумной войне[581]. Позднее чахаров задействовали в подавлении восстаний тайпинов и во Второй опиумной войне[582]. Кроме того, как уже упоминалось, во время восстания в Восточном Туркестане и Илийском крае отряд чахарской конницы был направлен в Ургу — столицу Северной Монголии[583].
Ездившие в Пекин в знак своего вассалитета владетельные князья и дарги (руководители сеймов) несли огромные траты на эти поездки, причем не столько за счет дани императору (которая, как уже неоднократно отмечалось, нередко носила символический характер), сколько на подношения императорским придворным сановникам и чиновникам Лифаньюань, на обеспечение своих немалых свит, состав которых также утверждался цинским законодательством для монголов, и проч.[584]
При этом, в отличие от северных монголов, на жителей Внутренней Монголии постепенно стал распространяться ряд налогов и повинностей, которые несли и сами китайцы. Так, уже в 1830–1840-е годы проживавшие в этом регионе ойраты должны были содержать китайские войска, платя налог скотом и неся в пользу китайских чиновников другие повинности[585]. По словам ученого-астронома Германа Александровича Фритше, несколько раз побывавшего в Монголии в конце 1860 — начале 1870-х годов, «чахары… частью слились с китайцами»[586]. Так, тумэты в конце XIX в. не только поставляли людей в караулы, полицию столичного города Хух-Хото, стражу ямыней и городских ворот, охрану храмов и даже уборщиков для плаца, но и постоянно платили подати с дворов и лавок, сборы за пользование каменноугольными копями, с продажи и покупки домов, а также несли подводную повинность, т. е. предоставляли повозки для нужд маньчжурской администрации и армии[587].
Учитывая постепенность распространения практики обложения налогами южномонгольского населения, ситуация с взиманием налогов в отдельных регионах была весьма неопределенной. Забайкальский предприниматель Николай Александрович Хилковский по итогам своей поездки во Внутреннюю Монголию в 1862 г. отмечал, что монголы «безусловно исполняют все тяжести, налагаемые на них начальством по произволу последних»[588]. Михаил Васильевич Певцов вспоминал, как китайские чиновники в его присутствии приезжали в хошун торгоутов и под предлогом сбора налогов в казну (которые на тот момент еще не были официально установлены) собирали с населения большое количество скота, который затем продавали китайским же торговцам[589]. Российский дипломат и путешественник Елим Павлович Демидов, князь Сан-Донато, также отмечал, что «образованные» китайские чиновники собирают с несчастных монголов незаконные поборы, которые потом делят с «его превосходительством губернатором»[590]. В результате, когда монголам нужно было, и в самом деле, уплачивать налоги, у них не оказывалось достаточно средств. Так, алашаньский хошун задолжал Пекину около 150 тыс. лан серебра, а когда его возглавил новый князь, долг вместе с процентами составил уже около 300 тыс., тогда как благосостояние подданных к этому времени ничуть не возросло. Князю удалось немного поправить положение, добившись от центральных властей ежегодных субсидий в 20 тыс. лан для поддержания гарнизона в боевой готовности, хотя, как уже отмечалось, потребность маньчжурских властей в монгольских войсках к концу XIX в. существенно снизилась[591].
Но если жители Чахара, Ордоса, Тумэта и др. все же пользовались определенными льготами и привилегиями, то еще одни обитатели Внутренней Монголии жившие между северными и южными монголами, суниты — напротив, являлись самыми бесправными жителями Монголии, которых притесняли и местная знать, и маньчжуры, не предоставляя никаких льгот и привилегий. Так, когда русская духовная миссия, сопровождаемая Е. Ф. Тимковским, прошла Халху и вошла в улусы сунитов, последним пришлось сопровождать ее не только без всякого вознаграждения, но и питаться в пути за собственный счет[592].
Как уже отмечалось выше, в XVIII в. маньчжурские власти активно взялись за возрождение системы дорожных станций и, как следствие, восстановление самих путей сообщения, причем начали это как раз с Южной Монголии. Первыми «пострадали» от этой политики, опять же, суниты: С. Рагузинский в 1726 г. упоминал, что на них была возложена повинность по предоставлению русскому посольству подвод[593]. А столетие спустя Южная Монголия уже вся была покрыта сетью дорог, вполне пригодных для передвижения путешественников и торговых караванов, что отмечали и сами же русские торговцы, весьма критично оценивавшие состояние транспортной инфраструктуры в Северной Монголии[594].
При этом организация пользования услугами многочисленных почтовых станций во Внутренней Монголии была поставлена гораздо лучше, чем в Халхе. Согласно Ц. Жамцарано, право на них подтверждалось наличием у чиновника или гонца пайцзы — металлической дощечки, свидетельствующей о статусе и полномочиях ее обладателя, что являлось традицией, сохранившейся со времен империи Чингис-хана[595].
Южные монголы несли еще одну специфическую повинность в пользу цинских властей. В регионе выделялись специальные пастбища для императорских стад верблюдов, коров, лошадей и проч. Ряд семейств чахаров из поколения в поколение работали смотрителями этих стад («йо-му») и должны были возмещать за свой счет потери в поголовье. Значение этих пастбищ подчеркивалось тем, что областью, в которой они располагались, управлял даже не монгольский князь, а китайский вице-губернатор. Поначалу, несомненно, эта повинность была связана с вышеупомянутой политикой «сбережения сил монгольского народа»: эти семейства считались освобожденными от несения всех прочих повинностей, получали жалованье 12 лан серебра в год (их начальник (дарга) — 24 лана) и, кроме того, могли пользоваться шерстью баранов или верблюдов, ездить на лошадях при выполнении своих обязанностей и т. д.[596] Со временем же смотрители даже научились получать прибыль «за счет императора», обменивая с китайцами за небольшие деньги хороший скот на плохих и старых животных. При этом количество голов скота не уменьшалось, и императорские ревизоры не имели оснований привлекать смотрителей к ответственности[597].
На западе региона, в Тумэте, многие монголы уже в первой половине XIX в. окончательно перешли к землепашеству, восприняли обычаи и даже язык китайцев, в результате чего под покровительством маньчжурских властей стали жить лучше своих сородичей-кочевников, на которых уже смотрели с презрением[601]. Синолог В. П. Васильев, пребывавший в Цинской империи в 1840–1850 гг. отмечал, что ряд южномонгольских племен уже перешел к земледелию — за исключением чахаров, на землях которых паслись императорские стада, и суннитов, земли которых просто-напросто не подходили для земледелия[602]. В области Ордос монгольские обычаи и традиционная монгольская система управления сохранялись, но побывавшие там в конце XIX в. путешественники отмечали, что и тут было много монголов, которые заимствовали китайские обычаи и даже образ жизни — стали носить китайскую одежду, жить в глинобитных фанзах вместо юрт, их администраторы перенимали китайскую бюрократическую систему. Естественно, для цинских властей этот процесс представлял прекрасную возможность для реализации планов по полному уравниванию местного население с жителями китайских регионов и, соответственно, распространению на них цинской системы налогообложения[603]. Российские путешественники начала XX в. также отмечали, что оседлых монголов было все больше по мере приближения к собственно китайским границам[604].
Естественно, превращение пастбищ в сельскохозяйственные угодья не могло не привлечь во Внутреннюю Монголию китайских поселенцев, которым, как мы помним, долгое время был закрыт путь в обширные степи Северной Монголии. Уже в конце XVIII в. оседание южных монголов происходило вслед за появлением на их землях китайцев-земледельцев, сначала получавших права на захваченную ими землю по решению маньчжурской администрации пограничных районов, затем — как бы «по просьбе» самих южномонгольских владетельных князей[605].
Однако уже вскоре китайская колонизация стала принимать столь угрожающие масштабы, что местные князья на своих сеймах раз за разом единогласно принимали решения об отказе в предоставлении китайским поселенцам даже «пустопорожних земель»[606]. По словам Г. А. Фритше, официальные маньчжурские власти «из корысти» продавали китайским мандаринам земли в юго-восточной Монголии, которые формально были «приписаны к дворцу Же-хо», т. е. считались государственной собственностью[607]. Прямым следствием таких решений стал захват монгольских владений с использованием особой «системы», по сути, сочетавшей в себе «обман и насилие»[608]. А. Давид сообщает также и об открытых вооруженных захватах китайцами монгольских земель и постройке там каменных домов[609]. В результате уже в конце XIX в. в Южной Монголии насчитывались десятки чисто китайских деревень[610]. По свидетельству британского военного Джорджа Перейры, побывавшего в Южной Монголии в 1910 г., по Ордосу свободно перемещались китайские кули в поисках работы[611]. В Алашане и Ордосе китайские фирмы, пользуясь экономической зависимостью от них местных князей, присваивали себе также карьеры каменного угля и лесные массивы, уничтожая леса в процессе изготовления деревянных изделий[612].
Вместе с тем маньчжурские власти не были заинтересованы в окончательном обеднении своих монгольских подданных — что, к тому же, как уже отмечалось, могло привести и к их восстаниям против империи Цин. Поэтому время от времени наиболее бедным родам и аилам предоставлялась возможность несколько повысить свое благосостояние. В частности, еще С. Рагузинский в первой четверти XVIII в. упоминает, что монголам, у которых были «самые убогие юрты», было дано разрешение беспошлинно добывать соль и возить ее в Китай на продажу[613]. Несмотря на то что эта льгота действовала в последующие столетия[614], добыча соли не привела к существенному улучшению материального положения этих монгольских родов, поскольку они так и не научились выгодно ее продавать и могли за счет этой торговли удовлетворять лишь свои насущные потребности[615].
Впрочем, несмотря на значительную интеграцию в цинское политико-правовое и социально-экономическое пространство, южные монголы в целом, как и их северные сородичи, даже в начале XX в. не принимали активного участия в торговой деятельности. Согласно американскому миссионеру Джеймсу Хадсону Робертсу, монголы совершенно не владели искусством купли-продажи, и китайские торговцы могли абсолютно произвольно назначать цены за их товары, скупая их по дешевке, да еще и заставляя монголов влезать к ним в долги[616]. Э. Кендалл отмечала, что «монгол продаст только тогда, когда ему срочно нужны деньги»[617]. Более того, согласно миссионеру Джону Хедли, некоторые южномонгольские князья даже прямо запрещали своим подданным заниматься коммерцией и требовали сохранять привычный им кочевой и скотоводческий образ жизни[618].
Впрочем, отдельные южные монголы, подвергшиеся китайскому влиянию, пытались вести торговлю. Григорий Николаевич Потанин упоминает о монгольском купце из Ордоса, возглавлявшем собственный торговый караван[619]. Однако в большинстве своем такие торговцы не обладали достаточным опытом и потому редко получали значительные прибыли. Во-первых, им приходилось тратиться на уплату торговых пошлин и взятки чиновникам для получения разрешений на торговлю. Во-вторых, китайские торговцы, узнав о подходе этих караванов к городам, высылали им навстречу своих приказчиков, которые с легкостью убеждали монголов продать все товары по низкой цене, а сами потом сбывали их на городских рынках намного дороже[620]. Тем не менее сам факт знакомства с китайскими торговыми реалиями не прошел бесследно для монголов: некоторые из них, побывав во «внутренних» китайских областях, узнавали действительную стоимость тех или иных товаров, которые прежде за бесценок сбывали китайцами и теперь отказывались признавать столь низкую цену. В результате китайским торговцам приходилось идти на компромисс: если монгол покупал привозимые ими товары за серебро, цена устанавливалась вдвое ниже, чем когда он расплачивался кожами и т. п.[621]
Некоторые князья из Внутренней Монголии, имевшие опыт торговли с китайцами, использовали «административный ресурс» в своих торговых делах. Военный исследователь Центральной Азии Всеволод Иванович Роборовский упоминает об одном южномонгольском князе, который по прибытии российской экспедиции запретил подданным торговать с ее членами, пока не продал им своих верблюдов по завышенной цене (по 30–35 лан серебра за каждого вместо 20). И только распродав собственный скот, он позволил другим местным торговцам предлагать экспедиции верблюдов, причем по той же завышенной цене. Роборовский также отмечал, что торговля для монгольских князей являлась весьма доходным делом еще и потому, что многие товары для продажи доставались им даром — в виде налогов или подношений от собственных подданных[622].
Как и в Северной Монголии, в Южной ее части жители пытались заниматься частным извозом. Однако если халхасцы сумели «монополизировать» этот рынок, даже вытеснив оттуда русских извозчиков, то во Внутренней Монголии ситуация складывалась совершенно иначе: китайцы всячески вводили монголов в убытки. В. П. Васильев в своем дневнике 1840-х годов упоминает, что в Калгане из-за проволочки в выдаче китайским торговцам билетов на ведение дел в Монголии простаивало 30 тыс. верблюдов, и никаких компенсаций за простой хозяевам не поступило[623]. А к концу XIX в. китайские фирмы в Южной Монголии стали предпочитать держать собственных верблюдов, тем самым экономя на транспортных расходах[624]. Лишенные возможности продавать и сдавать в аренду лошадей и верблюдов, т. е. единственное средство заработка, «жадные до денег» местные жители стали наниматься в проводники к иностранцам, хотя зачастую сами не знали местности и дорог[625]. Впрочем, и тут китайцы старались ограничивать монголов в возможностях заработать. Как вспоминала А. В. Потанина, когда они с супругом пожелали нанять в Хух-Хото монголов-работников для своей экспедиции, местные китайцы тут же стали их отговаривать, убеждая, что монголы обязательно их обворуют или зарежут, и настаивали, чтобы ученые наняли китайцев[626].
Южным монголам, так же как и северным, запрещалось торговать с иностранцами. Однако, в отличие от Халхи, во Внутренней Монголии маньчжуры смогли обеспечить более жесткий контроль в этой сфере. В частности, по сведениям Н. Я. Бичурина, в Калгане (Чахар) уже в начале XIX в. имелась таможня, подведомственная маньчжурскому «корпусному генералу»[627], что в значительной степени ограничивало злоупотребления монгольских администраторов и контрабандистов. Подобная политика надолго устрашала монголов и не позволяла им заключать даже весьма выгодные сделки с иностранцами. Так, М. Н. Виноградов, путешествуя по Южной Монголии, не мог приобрести ни одной лошади, хотя готов был платить за каждую по 100 руб. Проводник объяснил отказ местных жителей продавать животных тем, что они «боятся», правда, не уточнил, чего именно — нарушить запреты китайцев или собственных правителей на торговлю за деньги, либо же самих непонятных им платежных средств[628].
Учитывая, что родители жениха и невесты сами определяли размер подарка, путешественники подчеркивали, что брак представлял собой «гражданско-правовую сделку», при заключении которой четко регламентировались личные и имущественные права сторон[630]. Правда, наряду с традиционным моногамным союзом, путешественники отмечают и более экстравагантные формы отношений мужчин и женщин. Например, Ч. У. Кемпбелл, констатируя распространенность сожительства без заключения брака как привычный обычай, вспоминает, что встречал женщину с двумя мужьями, что было необычно, но не вызывало нареканий со стороны окружающих. При этом англичанин язвительно замечает, что эта женщина была «единственным мужчиной» в семье[631].
Распределение обязанностей между мужьями и женами в Южной Монголии также практически не отличалось от их отношений в Халхе. Точно так же женщины заботились о скоте и доме, тогда как мужчины навещали знакомых, курили и говорили со всеми встречными, что давало основание путешественникам характеризовать их как «ленивых, излишне любопытных, склонных к болтливости»[632]. В. И. Роборовский специально подчеркивает, что подобным образом семейные обязанности распределялись даже у представителей знати и администрации[633].
Из особенностей правового статуса разных регионов Монголии, по-видимому, вытекало и разное отношение их жителей к различным видам противоправных деяний. Так, если среди халхасцев путешественники отмечали распространение грабительских набегов, то чахары проявляли больше склонности к кражам, особенно у чужаков (в том числе и иностранцев, включая членов русских миссий), не считая свои действия преступлением. Д. Хедли присутствовал при наказании плетьми некоего монгола, который торговал ослиным мясом на том же самом рынке, на котором украл этого осла и, соответственно, был уличен бывшими хозяевами животного[636]. Впрочем, это отнюдь не означало, что жители Внутренней Монголии совершенно не занимались грабежами. Напротив, согласно У. В. Рокхиллу, на границе китайских и южномонгольских владений приходилось держать специальные отряды — «янг» — исключительно для отражения набегов монгольских грабителей[637].
Некоторые путешественники сообщают о настоящей организованной преступности в Южной Монголии. Так, Д. Хедли рассказывает о бандах грабителей, которые терроризировали целые области, а отряды кавалерии, размещавшиеся в городах, не были способны справиться с этими бандами, поскольку «слонялись по городу без дела»[638]. Д. Гилмор упоминает об «известных грабителях» Монголии, которые, по его словам, воспринимались «как уважаемые члены общества». Успех их предприятий являлся в глазах почитателей смягчающим обстоятельством для ответственности, тогда как попавшийся на краже или признанный в ней виновным не заслуживал особого внимания[639]. Тот же Д. Хедли вспоминал разговор с одним старым монголом, который сказал, что как раз в этот момент, когда они общаются, около 40 бандитов сидят в соседней таверне[640]. Организованность грабителей проявлялась также и в том, что банды из соседних хошунов поддерживали связи между собой и даже обменивались добычей, соблюдая также «круговую поруку» и не выдавая друг друга в случае задержания, так что схватить и осудить преступника или вернуть краденое было весьма проблематично[641].
Согласно Д. Гилмору, среди известных грабителей были даже ламы, причем их не только не привлекали к ответственности, но и не лишали духовного звания[642]. Вместе с тем, согласно этому же путешественнику, принадлежность к духовенству в Южной Монголии не являлась и основанием освобождения от ответственности. Так, описывая посещение им монгольской тюрьмы, миссионер заявляет, что пятеро из шести заключенных в ней были ламами[643]. Он же описывает случай, как молодого 20-летнего ламу, обвинявшегося в воровстве, сурово наказали розгами, невзирая на его духовный статус[644].
Наряду с грабителями Гилмор также упоминает вымогателей, которые угоняли скот у владельцев или караванщиков, прятали его, а потом «находили», получая вознаграждение от счастливых хозяев[645].
Однако к числу наиболее распространенных правонарушений среди южных монголов относились в первую очередь неуплата или несвоевременная уплата налогов и долгов. За такие проступки следовали телесные наказания, а именно — до 30 ударов плетью по заду. Если же речь шла о более серьезных деяниях — кражах, драках (с причинением вреда здоровью), неповиновении начальству, родителям или другим старшим родственникам и т. п., то число ударов плетью могло возрастать и до 200. Там, где влияние маньчжурской системы наказаний было значительнее, за подобные правонарушения вместо телесных наказаний применялись штрафы или заключение в тюрьму, в рамках которого могло предусматриваться также ношение колодки в течение определенного срока[646].
В погоне за наживой власти Внутренней Монголии нередко сами способствовали криминализации обстановки в своих владениях. Так, они поощряли пьянство среди жителей, поскольку оно «влечет за собой ссоры, различные проступки и даже преступления, разбор которых приносит начальству хороший доход»[647]. В. Ф. Новицкий даже упоминает случай, когда местные жители, разгоряченные аракой (монгольской водкой), осмелились напасть на сопровождавший его казачий отряд, и только своевременно взятые казаками наизготовку ружья заставили местного правителя-бейсэ утихомирить своих подданных и принести русским извинения[648]. Любопытно отметить, что если о пьянстве монголов (особенно во Внутренней Монголии) говорят многие путешественники, то сведения об их склонности к наркотикам весьма немногочисленны. Уже в 1840-е годы В. П. Васильев фиксировал появление торговцев опиумом в Монголии[649], однако и в начале XX в. иностранцы не считали, что пристрастие к нему распространено среди местного населения[650].
В отличие от Северной Монголии, в Южной имелись в значительном количестве стационарные тюрьмы. Д. Гилмор в своих записках уделяет целую главу описанию одной из них. Это было небольшое деревянное здание с прочными стенами. Внутри было две колодки-канги и несколько матов, котел и два ведра для воды, а в центре был люк, открывающий вход в подземную камеру глубиной 10 футов, шириной 8 и длиной 20, пол которой, в отличие от верхнего помещения, был земляной; никаких удобств здесь также не было. Заведовал тюрьмой тюремщик, подчинявшийся «вице-губернатору» (т. е. туслагчи), в подчинении которого были два солдата-охранника. Ко времени посещения миссионером тюрьмы в ее верхнем помещении пребывало шесть преступников, нижнее занято не было[651]. Столь фундаментальное строение являло собой резкий контраст с «присутственными местами» Халхи, которые обычно представляли собой юрты разной величины[652].
В. И. Роборовский также описывает ситуацию, когда монголы, страдавшие от грабительских действий тангутов, старались решать споры с ними не в китайском суде, а через посредников. Они обратились к местному ламе, чтобы «устроить дело миром», заявив, что в случае неисполнения его решения они намерены, в свою очередь, «решить дело оружием, в надежде на то, что виновники вражды будут наказаны богом и потерпят поражение». Об обращении к китайским чиновникам они даже не думали, поскольку «тангуты закупят их подарками, а монголам житье будет еще хуже, ибо тангуты будут еще с большей дерзостью относиться к монголам»[655]. Несомненно, монголы знали, о чем говорили, поскольку в их памяти живы еще были прецеденты предыдущих разбирательств китайскими чиновниками дел с участием монголов и проживавших среди них тангутов, причем «тангуты, хорошо платившие китайским чиновникам, всегда бывают правы, монголы же остаются виноватыми»[656].
Д. Гилмор — один из немногих путешественников, описавших саму процедуру судебного разбирательства, на котором ему довелось находиться. Суд происходил в большом шатре голубого цвета и в присутствии большого числа чиновников. Подсудимых вводили в шатер и ставили на колени перед судьями — двумя-тремя чиновниками-мандаринами, которые восседали за столом с разложенными на нем бумагами; ожидавшие суда преступники оставались снаружи, также на коленях. В самом шатре и вокруг толпились зрители, довольно четко распределившиеся на сторонников подсудимых и потерпевших. При этом четкой очередности выслушивания показаний сторон не было, и прения зачастую превращались в перепалку. Телесные наказания, к которым приговаривались подсудимые, осуществлялись тут же[657].
Несмотря на вполне обоснованную предубежденность населения против официальных судов, нельзя не отметить, что в ряде случаев судьи старались учитывать не только факт преступления и причиненный им ущерб, но и обстоятельства его совершения, а также личность преступника. В результате даже причинение значительного имущественного вреда могло быть прощено, а причинивший его — отделаться минимальным наказанием. Все тот же Гилмор описывает ситуацию с молодым ламой, который разжег в степи костер, что привело к сильному пожару, в результате которого сгорело имущество проходившего мимо каравана. На суде лама заявил, что не имел преступных намерений и, кроме того, являлся единственным сыном своего престарелого отца, о котором заботится. В итоге суд приговорил его к 30 ударам плетью, даже не заставив снять халат, что, по выражению миссионера, было «типично монгольским» судебным решением[658]. Он также отмечает, что преклонный возраст мог послужить смягчающим обстоятельством: в его присутствии одного старика старше 60 лет наказали за кражу 30 легкими ударами плети. Зато молодого 20-летнего ламу, также обвинявшегося в воровстве, сурово наказали розгами, невзирая на его духовный статус[659].
В некоторых случаях пытки помогали добиться не только обвинения, но и оправдания. Так, Д. Гилмор описывает, как несколько монголов обвинялись в конокрадстве, причем среди них был весьма приличный молодой человек, сын чиновника. Как и остальные, он подвергся пытке, которая могла бы продолжаться, если бы другой подследственный после серии ударов не сознался, что оговорил его[660]. Примечательно, что наряду с пытками виновность подсудимого могла устанавливаться «при помощи гаданья — кидания костей с очками и проч. судебных приемов, создаваемых усмотрением членов суда»[661].
В заключение приведем рассказ Э. Р. Гюка и Ж. Габе, который дает основание полагать, что некоторые южные монголы в полной мере сумели освоить методы взаимодействия и с китайскими дельцами, и с официальными судами и использовать их к собственной пользе. Как рассказывают миссионеры, один монгол принес китайским ростовщикам слиток серебра, весивший, по его словам, 52 унции, но китайцы, желая его обмануть, заявили, что его вес 50 унций, с чем он согласился. Затем китайцы обнаружили, что слиток фальшивый и вызвали монгола в суд: за фальшивомонетничество грозила смертная казнь. На суде монгол отрицал, что знал о том, что слиток фальшивый, говоря, что он «простой, не хитрый человек», и, в свою очередь, потребовал перевесить слиток. Когда оказалось, что он весил все же 52 унции, суду пришлось принять решение в пользу монгола и присудить китайских ростовщиков к наказанию палками[662].
Заключение
Анализ записок российских и западных путешественников XVII — начала XX в. убеждает в их ценности как источника сведений о традиционной государственности и праве монголов данного периода. При этом они могут рассматриваться и как дополнительный источник по отношению к монгольским правовым памятникам при реконструкции монгольской системы власти и права, и как самостоятельный — при прослеживании эволюции политических и правовых изменений в Монголии на различных этапах данного исторического периода.
Собирательным понятием в рамках исследования оказались не только «путешественники», но и собственно «монгольское государство и право»: нам удалось увидеть, насколько существенно разнились политические, административные и правовые реалии в различных регионах Монголии — в Западной (Джунгарии), Северо-Восточной (Халхе) и Южной (Внутренней). Да и в каждом из этих регионов состояние государственных и правовых отношений зависело от конкретного этапа исторического развития. В частности, сведения путешественников дают основание констатировать весьма высокий уровень развития государственности и права Джунгарского ханства, «модернизация» которого насильственным образом была прервана сначала смутами внутри самого этого государства, а потом — уничтожением войсками империи Цин. Государственные и правовые традиции Северной Монголии сохранялись на протяжении всего рассматриваемого периода, несмотря на политику интеграции, которую со временем все более активизировала в Халхе империя Цин. Южная же Монголия, сохраняя значительную часть самобытных традиций в сфере власти и права, тем не менее оказалась гораздо плотнее вовлечена в цинское политико-правовое и социально-экономическое пространство.
Таким образом, записки путешественников, и в самом деле, позволяют в значительной степени сформировать «историко-правовую карту» Монголии, помогают осознать особенности политического и правового развития ее различных регионов и племен, учесть влияние внутренней специфики и внешних факторов. В какой-то мере это можно расценивать как точку отсчета для специальных исследований в отдельных частях Монголии на стыке истории государства и права, востоковедения (монголоведения) и этнографии. К последней данные записки имеют отношение, поскольку российские и западные современники имели возможность наблюдать правовые реалии Монголии на практике и, следовательно, их сведения отражают не «писаное», а «живое» право[663].
Кроме того, по нашему мнению, анализ записок путешественников о монгольской государственности и праве представляет собой весьма обширный и ценный материал для исследований в области юридической антропологии. Во-первых, это — источник сведений о монгольском праве и его практическом применении, особенностях монгольского правосознания и отношения к праву, поскольку путешественники отражали в своих записках те отношения, которые наблюдали, а нередко и становились их непосредственными участниками, имели возможность ознакомиться с правовыми воззрениями местных жителей. Во-вторых, представляет интерес и анализ позиции самих авторов записок: какие именно аспекты правового развития монголов их интересовали, как они оценивали уровень этого развития, принципы и конкретные нормы права. Таким образом, записки путешественников для нас одновременно являются источником знаний и о «правогенезе» монголов рассматриваемого периода, и в какой-то степени об одном из ранних этапов в становлении отечественной и зарубежной юридической антропологии с ее особыми методами и подходами, проявившимися в сборе и анализе информации о правовых реалиях кочевников Восточной Азии.
При этом, конечно, нельзя не заметить различие в подходах российских и западных авторов при описании монгольских политико-правовых реалий. Так, российские путешественники даже в период маньчжурского господства в Монголии (когда, казалось бы, для выстраивания отношений с империей Цин и ее вассалами достаточно было знаний о маньчжурской государственности и праве) по-прежнему с вниманием относились к особенностям их политико-правового положения, которые могли иметь важное значение при выстраивании отношений русских с монголами в текущий период и в дальнейшем. За редким исключением путешественники не критикуют монгольские правовые нормы и правоотношения, не оценивают их как неразвитые, ограничиваясь описанием их действия на практике, а также демонстрируют свою готовность адаптироваться к ним для выстраивания с монголами конструктивного взаимодействия.
В этом, как представляется, проявилось следование направлению, сложившемуся и в европейской антропологической науке к XVIII в., сторонники которого признавали равенство различных культур и, соответственно, правовых систем, не деля их на «высшие» и «низшие», «развитые» и «примитивные»[664]. Безусловно, вряд ли российские путешественники XVIII — начала XX в. (большинство из которых были все же не учеными, а дипломатами, военными и миссионерами) были в курсе антропологических тенденций и сознательно следовали этому принципу — просто иной подход в отношении к монгольским правовым традициям не позволил бы им достичь целей своих поездок. Вместе с тем многолетний (и даже многовековой) опыт взаимодействия русских с народами Сибири, чья правовая система во многом была сходна с монгольской, также способствовал восприятию монгольского права как объективной реальности, в результате чего русские путешественники не пытались их как-то критиковать или, тем более, адаптировать под собственные правовые взгляды и представления[665].
Западные же путешественники ставили перед собой совершенно иные цели посещения Монголии и, соответственно, иначе трактовали особенности политических и правовых реалий монголов. Одни из них, будучи миссионерами, пытались определить степень законности и нравственности в традиционном монгольском обществе, «ненавязчиво» подводя читателя к мысли о несовершенстве правовых отношений в среде «язычников»-монголов, что миссионеры вполне однозначно связывали и с несовершенством их религии. Туристы и даже некоторые ученые и дипломаты обращали внимание на оригинальные или даже забавные, по их мнению, случаи из правовой практики. Таким образом, сведения западных путешественников о государстве и праве Монголии XVII — начала XX в., как представляется, в большей степени являются источником о представлениях европейцев о Востоке, чем о монгольской государственности и праве, о которых гораздо более полные сведения можно извлечь из записок русских путешественников.
Вместе с тем автор книги отнюдь не преследовал цели противопоставления российского и западного подходов в освещении традиционной монгольской государственности и права. Несомненно, у европейцев по итогам посещения Монголии в рассматриваемый период совершенно изменилось представление о ее жителях как «выходцах из ада», многие из них в своих записках приводят объективные данные о состоянии системы власти, управления и экономики в Монголии, о правовом регулировании этих отношений. Таким образом, записки российских и европейских авторов представляют интерес для сравнения, взаимодополнения и взаимопроверки, что существенно повышает их ценность в рамках проделанного анализа.
За пределами исследования остались некоторые весьма важные направления и аспекты, в целом связанные с его основной тематикой. Автор ограничился анализом записок путешественников до 1911 г. — года провозглашения Монголией независимости от империи Цин. Между тем, несомненно, вплоть до установления режима народной республики в 1924 г. и взятия монгольским руководством курса на построение социализма Монголия в значительной степени сохраняла традиционную систему организации власти, управления и регулирования правовых отношений в большинстве сфер — несмотря на активизацию процесса заимствования отдельных элементов западной политико-правовой системы. При этом даже в рамках короткого в хронологическом отношении периода (1911–1924) можно выделить несколько этапов, существенно различавшихся в политико-правовом отношении: период фактической независимости Монголии с Богдо-ханом во главе (1911–1915); восстановление китайского контроля (включая признание китайскими властями автономии в 1915–1919 гг. и фактическую оккупацию ими Монголии в 1919–1921 гг.); диктатура барона Р. Ф. фон Унгерна (1921); период сохранения монархии Богдо-хана при фактическом нахождении у власти Народно-революционного правительства (1921–1924). Имеется немалое число свидетельств российских и западных современников, побывавших в Монголии в этот непростой для нее период и отразивших в своих записках, в том числе особенности развития ее государственности и права. Не меньший интерес в историко-правовом отношении представляет квазигосударство Джа-ламы в округе Кобдо (1912–1923), о котором также писали иностранные путешественники.
Лишь «по касательной» в книге были затронуты некоторые вопросы административного статуса и правоотношений среди других народов, близких к монголам по политическим и правовым традициям — сойотов и урянхайцев (современных тувинцев), о которых также имеется немало сведений в записках российских и западных путешественников рассматриваемого периода.
Наконец, в контексте освещения истории монгольской государственности и права XVII — начала XX в. весьма значительный интерес представляет анализ записок путешественников о государственных и правовых традициях монгольских народов, находившихся в составе Московского царства, а затем и Российской империи — бурят и калмыков.
Автор надеется, что данная книга может в какой-то степени послужить отправной точкой для новых исследований в области исследований традиционной монгольской государственности и права.
Список сокращений
ВСОИРГО — Восточно-Сибирский отдел Императорского Русского географического общества.
ЗВОИРАО — Записки Восточного отделения Императорского Русского археологического общества.
ЗСОИРГО — Западно-Сибирский отдел Императорского Русского географического общества.
ИВ РАН — Институт востоковедения РАН.
ИВР РАН — Институт восточных рукописей РАН.
ИИИСАА — Историография и источниковедение истории стран Азии и Африки.
ИКРИ — История Казахстана в русских источниках XVI–XX веков. Алматы: Дайк-Пресс.
ИРГО — Императорское Русское географическое общество.
ИРКИСВА — Известия Русского Комитета для изучения Средней и Восточной Азии в историческом, археологическом, лингвистическом и этнографическом отношениях.
КИГИ РАН — Калмыцкий институт гуманитарных исследований РАН.
СНВ — Страны и народы Востока.
СОИРГО — Сибирский отдел Императорского Русского географического общества
ОГК — Общество и государство в Китае.
СГТСМА — Сборник географических, топографических и статистических материалов по Азии. СПб.: Военная типография.
ТВОРАО — Труды Восточного отделения Императорского Русского археологического общества.
ТС — Туркестанский сборник.
Источники и литература
Белевы путешествия чрез Россию в разные азиатские земли, а именно: в Испаган, в Пекин, в Дербент и Константинополь / пер. с фр. М. Попова. СПб.: Императорская академия наук, 1776. Ч. 2.
В память графа Михаила Михайловича Сперанского. 1772–1872. СПб.: Изд-во Императорской публичной библиотеки, 1872.
Восемнадцать степных законов: Памятник монгольского права XVI–XVII вв. / пер. с монг., коммент. и исслед. А. Д. Насилова. СПб.: Петербургское востоковедение, 2002.
Дневник о. иеродиакона Палладия, веденный во время переезда по Монголии в 1847 г. // Записки ИРГО по общей географии. 1892. Т. XXII. № 1. С. 35–99.
Донесение русского консула в Урге Шищмарева о положении Монголии; июль 1885 г. // СГТСМА. 1886. Вып. XXII. С. 154–160.
Журнал поездки майора пензенского гарнизонного пехотного полка Карла Миллера к джунгарскому хану Галдан-Цэрену (3 сентября 1742 г. — 2 мая 1743 г.) // ИКРИ. Т. VI: Путевые дневники и служебные записки о поездках по южным степям. XVIII–XIX века. 2007. С. 101–135.
Заметки архимандрита Палладия о путешествии в Китай казака Петлина // ЗВОРАО. 1892. Т. VI. С. 305–308.
Записки забайкальских казаков XIX века: Белокопытов П. В. Дневник; Раевский Ю. В. Путевые заметки / подгот. изд. Н. П. Матхановой. Новосибирск: Ин-т истории СО РАН, 2016.
Записки о Монголии, сочиненные монахом Иакинфом. Т. I. СПб.: Типография К. Крайя, 1828.
Записки о Монголии, сочиненные монахом Иакинфом. Т. II. СПб.: Типография К. Крайя, 1828.
Их Цааз («Великое уложение»): Памятник монгольского феодального права XVII в. / пер., введ. и коммент. С. Д. Дылыкова М., 1981.
Краткий отчет о поездке в Ургу прив. — доц. Ф. И. Щербатского // ИРКИСВА. 1906. № 6. С. 19–23.
Краткий отчет о поездке на крайний северо-восток Монголии летом 1903 г. командированного Русским Комитетом прив. доц. А. Д. Руднева // ИРКИСВА. 1904. № 2. С. 7–11.
Кяхта — Маймачен. Прообразы свободных экономических зон в Российской империи: история, современность, перспективы / отв. ред. Л. Б. Жабаева. Улан-Удэ: БГСХА, 2014.
Материалы для истории экспедиций Академии наук в XVIII и XIX веках. Хронологические обзоры и описание архивных материалов / сост. В. Ф. Гнучева. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1940.
Материалы по истории русско-монгольских отношений. 1654–1685 / сост. Г. И. Слесарчук; отв. ред. Н. Ф. Демидова. М.: Восточная литература, 1996.
Материалы по истории русско-монгольских отношений. 1685–1691 / сост. Г. И. Слесарчук; отв. ред. Н. Ф. Демидова. М.: Восточная литература, 2000.
Материалы поездки поручика Пензенского гарнизонного пехотного полка Карла Миллера и геодезиста подпоручика Алексея Кушелева с торговым караваном из Оренбурга в Ташкент (29 августа 1738 г. — 5 июня 1739 г.) // ИКРИ. Т. VI: Путевые дневники и служебные записки о поездках по южным степям. XVIII–XIX века. 2007. С. 32–55.
Международные отношения в Центральной Азии. XVII–XVIII вв. Документы и материалы / сост. Б. П. Гуревич, В. А. Моисеев. Кн. 1. М.: Наука, 1989.
Международные отношения в Центральной Азии. XVII–XVIII вв. Документы и материалы / сост. Б. П. Гуревич, В. А. Моисеев. Кн. 2. М.: Наука, 1989.
[
Отчет о поездке в северо-западную Монголию, Минусинский край и Алтай магистра Г. И. Гранэ, ассистента при географическом заведении Имп. Гельсингфорского университета // ИРКИСВА. 1907. № 7. С. 53–55.
Памятники сибирской истории XVIII века. Кн. I: 1700–1713. СПб.: Типография Министерства внутренних дел, 1882.
Памятники сибирской истории XVIII века. Кн. II: 1713–1724. СПб.: Типография Министерства внутренних дел, 1885.
Первый исследователь Сибири Д. Г. Мессершмидт: Письма и документы. 1716–1721 / под ред. Е. Ю. Басаргиной. СПб.: Нестор-История, 2019.
Первый фотограф Лхасы: публикация дневника О. Норзунова «Три поездки в Лхасу (1898–1901)» / пер. Д. К. Ворониной; коммент. Б. Л. Митруева // Oriental Studies. 2018. Т. 40. № 6. С. 36–72.
Примечания о прикосновенных около Китайской границы жителях, как Российских ясашных татарах, так и китайских мунгалах и соиотах, деланные Егором Пестеревым с 1772 по 1781 г., в бытность его под названием пограничного комиссара при сочинении карты и при отыскании пришедших в неизвестность трактованных пограничных знаков и самой пограничной между Российскою империею и Китайским государством черты, лежащей от Иркутской губернии чрез Красноярской уезд, до бывшего Зенгорского владения // Новые ежемесячные сочинения. 1793. Ч. LXXX. С. 35–73.
Письма Г. Н. Потанина. Т. 3 / сост. А. Г. Грумм-Гржимайло, С. Ф. Коваль, Я. Р. Кошелев, Н. Н. Яновский; Изд. 2-е, перераб. и доп. Иркутск: Изд-во Иркутского ун-та, 1989.
Письма леди Рондо, жены английского резидента при русском дворе в царствование императрицы Анны Иоанновны / пер. с англ. под ред. С. Н. Шубинского. СПб.: Типография Скарятина, 1874.
Поездка Арефия Незнаева в Хобдо в 1771 г. Сооб. П. А. Гельмерсеном // Известия ИРГО. 1868. Т. IV. Отд. II. С. 293–300.
Поездка в Южную Монголию в 1909–1910 гг. Отчет Ц. Жамцарано // ИРКИСВА. 1913. Сер. II. № 2. С. 44–53.
Поездка подполковника Бернова в Монголию и Маньчжурию в 1889 году // СГТСМА. 1891. Вып. XLV. С. 1–46.
Полное собрание ученых путешествий по России, издаваемое Императорской Академией наук. Т. VII: Дополнительные статьи по запискам путешествия академика Фалька. СПб.: Императорская Академия наук, 1825.
Посольство к зюнгарскому хун-тайчжи Цэван Рабтану капитана от артиллерии Ивана Унковского и путевой журнал его за 1722–1724 годы / изд., предисл. и примеч. Н. И. Веселовского. СПб.: Типография В. Киршбаума, 1887.
Путешествие казацких атаманов Ивана Петрова и Бурнаша Елычева в Китай в 1567 году // Сказания русского народа, собранные И. Сахаровым. СПб., 1849. Т. II. Кн. VIII. С. 178–186.
Путешествие чрез Сибирь от Тобольска до Нерчинска и границ Китая русского посланника Николая Спафария в 1675 году. Дорожный дневник Спафария с введ. и примеч. Ю. В. Арсеньева. СПб., 1882.
[
Российские экспедиции в Центральную Азию: Организация, полевые исследования, коллекции. 1870–1920-е гг. / отв. ред. А. И. Андреев. СПб.: Нестор-История, 2013.
Россия — Монголия — Китай: Дневники монголоведа О. М. Ковалевского 1830–1831 гг. / подгот. к изд., предисл., глоссарий, коммент. и указ. Р. М. Валеева, И. В. Кульганек. Казань, 2006.
Русские курьеры в Монголии // Кяхтинский листок. 1862. № 2. С. 1.
Русско-джунгарские отношения (конец XVII — 60-е гг. XVIII вв.). Документы и извлечения / сост. В. А. Моисеев, И. А. Ноздрина, Р. А. Кушнерик. Барнаул: Азбука, 2006.
Русско-китайские отношения в XVII в. Материалы и документы. Т. I: 1608–1683. М.: Наука, 1969.
Русско-китайские отношения в XVII в. Материалы и документы. Т. II: 1686–1691. М.: Наука, 1972.
Русско-китайские отношения в XVIII веке. Т. I: 1700–1725. Документы и материалы / ред. С. Л. Тихвинский. М.: Наука, 1978.
Русско-китайские отношения в XVIII веке. Т. II: 1725–1727 / ред. Н. Ф. Демидова, В. С. Мясников. М.: Наука, 1990.
Русско-китайские отношения в XVIII веке. Т. VI: 1752–1765 / ред. В. С. Мясников, Г. И. Саркисова. М.: Памятники исторической мысли, 2011.
Русско-монгольские отношения 1607–1636: сб. документов / сост. Л. М. Гатауллина, М. И. Гольман, Г. И. Слесарчук; отв. ред. И. Я. Златкин, Н. В. Устюгов. М.: Изд-во восточной литературы, 1959.
Русско-монгольские отношения 1636–1654: сб. документов / сост. М. И. Гольман, Г. И. Слесарчук; отв. ред. И. Я. Златкин, Н. В. Устюгов. М.: Изд-во восточной литературы, 1974.
«Сказка» вятского купца татарина Шубая Арасланова о его поездке с торговым караваном в 1741–1742 гг. в Ташкент // ИКРИ. Т. VI. Путевые дневники и служебные записки о поездках по южным степям. XVIII–XIX века. 2007. С. 86–100.
[
Султаны и батыры Среднего жуза (вторая половина XVIII в.): сб. документов / сост. В. А. Сирик. Алматы: Литера-М, 2018.
Топографическое описание пути, пройденного по северо-западной Монголии в 1879 году Штабс-капитаном Корпуса Военных Топографов Орловым // СГТСМА. 1884. Вып. VII. С. 1–63.
Халха Джирум: Памятник монгольского феодального права XVIII в. / пер. Ц. Жамцарано; ред., введ. и примеч. С. Д. Дылыкова. М.: Наука, 1965.
Цааджин бичиг. Цинское законодательство для монголов 1627–1694 / пер., введ. и коммент. С. Д. Дылыкова. М.: Наука, 1998.
Приложения
Приложение I
Хронология путешествий в Монголию[666]
Приложение II
Кто есть кто
(биобиблиографический справочник)
В справочнике в алфавитном порядке представлены сведения о российских и западных путешественниках, чьи материалы были использованы при написании данной книги. Приводятся сведения биографического характера, основные труды (с характеристикой информации, которая была использована в книге), в ряде случаев — наиболее значительные публикации, посвященные самим путешественникам.
При составлении словаря в основном были использованы следующие издания:
История дореволюционной России в дневниках и воспоминаниях. Аннотированный указатель книг и публикаций в журналах. Т. 1–5. М.: Книга; Книжная палата, 1976–1989.
Российские монголоведы (XVIII — начало XX вв.) / отв. ред. Ш. Б. Чимитдоржиев. Улан-Удэ: Изд-во БНЦ СО РАН, 1997.
Российское монголоведение: хрестоматия / сост., вступ. ст. Е. К. Шаракшиновой. Иркутск: Изд-во Иркутского гос. ун-та, 2012.
Аблин, Сеиткул (до 1639 — после 1671) — тобольский служилый бухарец, посетивший в рамках дипломатической миссии в Китай Джунгарское ханство (1671).
Родом из юртовских бухарцев, т. е. выходцев из Средней Азии, обосновавшихся в Сибири. В 1640-х годах упоминается в связи с торговыми делами, а с начала 1650-х годов участвовал в дипломатических отношениях с китайскими, монгольскими и джунгарскими правителями. В 1652 г. сопровождал ойратское посольство от Гунджи, матери Очирту-Цэцэн-хана. Трижды побывал в империи Цин: в составе миссии Ф. И. Байкова (1653–1657), с посольством И. С. Перфильева (1658–1662) и во главе собственной торговой миссии (1666), куда проезжал через владения Сэнге. Вероятно, поэтому в 1670 г. он вновь был отправлен во главе торгового каравана в Цинскую империю вместе с казаком И. Тарутиным с миссией, во время которой дважды проезжал через владения Сэнге и вел с ним переговоры. По итогам миссии они были опрошены в Тобольской приказной избе, сообщив, в частности, о политической ситуации в Джунгарском ханстве и ее влиянии на внешнеполитическую деятельность его правителей.
Аблязов, Федор (годы жизни неизвестны) — российский военный, побывавший с дипломатическим поручением в Джунгарии (1745).
По поручению командующего Сибирскими линиями генерал-майора Х. Х. Киндермана ездил с посланием к ойратскому правителю Галдан-Цэрену и его племяннику Даваци. Сведения (частично полученные им от А. Верхотурова) включают характеристику особенностей политического устройства Джунгарского ханства, выстраивания им взаимоотношений с вассальными государствами и проч.
Арсланов (Арасланов), Шубай Хашалпетович (годы жизни неизвестны) — вятский купец, совершивший торговую поездку в Ташкент (1741–1742).
Уроженец Вятской губернии, татарин по происхождению. По поручению Оренбургской комиссии вместе с Мансуром Юсуповым возглавил первый торговый караван в Ташкент. По итогам поездки представил отчет («сказку»), являвшийся одним из первых (наряду с материалами К. Миллера) описаний Ташкента как вассального владения Джунгарского ханства, включая характеристику контроля со стороны сюзерена.
Аршинский Данила Данилович (ум. 1676) — тобольский сын боярский, посетивший с дипломатической миссией Джунгарское ханство (1646).
Потомок «литвинов», т. е. выходцев из Великого княжества Литовского, родился в Таре, принадлежал к роду служилых людей, многие из которых занимали видные посты в сибирской администрации. Уже в конце 1630-х годов вел переговоры с ойратскими представителями об их переходе в московское подданство. В начале 1640-х годов участвовал в боевых действиях против потомков сибирского хана Кучума. По поручению тобольского воеводы князя М. С. Гагарина возглавил посольство из четырех человек к джунгарскому Эрдэни-Батуру-хунтайджи, сопровождавшее возвращавшихся из Москвы ойратских послов. В статейном списке по итогам посольства отразил проблемы правового статуса ряда сибирских народов, находившихся в Московском подданстве, но вынужденных платить дань джунгарским властям. Позднее произведен в ротмистры (1668), назначен воеводой Нерчинска (1669–1673), где проявил немалые дипломатические способности в отношениях с пограничными китайскими властями, завершил службу первым (т. е. старшим из двух) воеводой Тобольска.
Асанов, Мансур (годы жизни неизвестны) — русский казак, побывавший в Старшем жузе, находившемся в вассальной зависимости от Джунгарского ханства (1745).
Сакмарский (оренбургский) казак, в 1740-х годах неоднократно направлявшийся с посланием к казахским правителям Младшего и Среднего жузов. В 1745 г. сопровождал хана Среднего жуза Абулмамбета в Туркестан, где он встречался с представителями Джунгарского ханства, от которого признавал вассальную зависимость. По итогам поездки сообщил о статусе джунгарских вассалов, их подсудности сюзерену.
Байгачев, Иван (ум. не ранее 1683) — тобольский сын боярский, посетивший с дипломатической миссией Джунгарское ханство (1651–1652).
По указу царя Алексея Михайловича отправлен воеводами В. Б. Шереметевым и Т. Д. Лодыгиным во главе посольства из 16 человек к джунгарскому Эрдэни-Батуру-хунтайджи. По итогам поездки рассказал, в частности, о статусе представительниц правящего рода, государственном регулировании торговли. В дальнейшем служил в Таре, одновременно занимаясь торговлей.
Байков, Федор Исакович (до 1612–1663) — московский дипломат, во время дипломатической миссии в Китай посетивший Монголию (1654–1655).
Происходил из неродовитых великолуцких служилых людей, из которых только его отец И. П. Байков за участие в обороне Москвы в Смутное время получил дворянство и впоследствии был назначен воеводой Тары. Был стольником при патриархе Филарете, после смерти которого назначался воеводой в Валуйках и Мангазее. Впервые после перерыва в несколько десятилетий был отправлен с крупным посольством и торговым караваном в империю Цин для установления торговых отношений, однако миссия завершилась неудачей из-за нежелания московских дипломатов выполнять унизительные для них китайские церемонии. По возвращении представил отчет («статейный список»), который содержит ряд сведений о статусе монгольских князей-тайшей (независимых и вассальных империи Цин), системе налогов и сборов и проч. После миссии продолжил службу в Сибири.
Балтасев, Тюкан (годы жизни неизвестны) — российский чиновник, побывавший с разведочной миссией в Ташкенте (1743).
Башкир по происхождению, был направлен оренбургской администрацией в казахский Старший жуз, «под видом якобы житья там — для отыскания сродников», фактически — для сбора сведений о состоянии казахов и Ташкента. В своем отчете («скаске») сообщил о правовом статусе Ташкента в отношении Джунгарии, формах и размерах выплачиваемой им дани и повинностях. Позднее — старшина Тамьянской волости.
Барабаш, Яков Федорович (1838–1910) — российский военный и государственный деятель, побывавший в рамках дипломатических миссий в Монголии (1872, 1882).
Родом из дворян Полтавской губернии. Закончил Александровский Брестский кадетский корпус в звании подпоручика, после нескольких лет службы поступил в Николаевскую академию Генерального штаба. Служил в Варшавском, затем в Киевском военных округах, в 1871 г. уже в звании капитана переведен в Иркутск в качестве штаб-офицера для особых поручений, а в 1872 г. становится начальником конвоя русского консульства в Урге. По итогам пребывания в Монголии опубликовал «Записку», в которой, в частности, охарактеризовал политику маньчжурских властей в отношении монгольских вассалов, организацию органов власти и управления в Монголии, правовой статус отдельных групп населения, налоги и повинности, положение буддийской церкви, регулирование торговых, семейных, наследственных правоотношений, преступления и наказания. В декабре 1872 г. возглавил военно-топографический отдел Восточно-Сибирского военного округа и с этого времени совершил ряд командировок и экспедиций — в Японию, на Сахалин и Курильские острова, в Приморский край. В 1882 г. был направлен с разведочной миссией в Маньчжурию. С 1883 г. — генерал-майор, в следующем году — глава комиссии по уточнению русско-китайской границы и военный губернатор Забайкальской области, а также наказной атаман Забайкальского казачьего войска. С 1888 г. — военный губернатор Тургайской области. С 1894 г. — генерал-лейтенант, с 1899 г. — оренбургский губернатор и наказной атаман Оренбургского казачьего войска. С 1906 г. — генерал от инфантерии и сенатор.
Баранов, Алексей Михайлович (1865 — после 1926) — российский военный востоковед, совершивший ряд разведочных миссий по Монголии (1903–1906).
Происходил из дворян Петербургской губернии. Обучался в военной гимназии и Павловском военном училище, по окончании которого недолго служил в артиллерии. В 1887 г. вышел в отставку по болезни и служил в департаменте таможенных сборов. С 1888 г. — вновь на военной слубе в звании корнета пограничной стражи. В 1897 г. — обер-офицер для поручений. В 1900 г. прикомандирован к пограничной страже КВЖД. Участвовал в походе в Китай во время «боксерского восстания» (1900–1901), в Русско-японской войне (1904–1905). Неоднократно командировался с разведочными целями в Северную и Южную Монголию, свободно владел монгольским языком. По итогам поездок подготовил ряд материалов («для служебного пользования») об особенностях административного положения монгольских правителей, государственном регулировании торговли и проч. С 1910 г. — при штабе Заамурского пограничного округа. С 1912 г. — полковник. После революции 1917 г. остался в Маньчжурии, сотрудничал с белоэмигрантами, однако занимался больше научной, чем политической деятельностью.
Баторский, Александр Александрович (1850–1897) — российский военный исследователь, побывавший с разведочной миссией в Монголии (1888).
Родился в Петербургской губернии в дворянской семье потомственных военных. Учился в Санкт-Петербургской военной гимназии, Константиновском военном училище, после нескольких лет военной службы — в Николаевской академии Генерального штаба. Участник Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. Служил в Восточной Сибири, на Украине, на Кавказе. С 1894 г. — начальник войскового штаба Терского казачьего войска, в 1897 г. — губернатор Екатеринослава. По поручению Генерального штаба совершил экспедицию в Монголию, по итогам которой подготовил фундаментальный двухтомный отчет.
Бац, Рене, барон де (Rene de Batz, 1865–1928) — французский путешественник и писатель, побывавший в качестве туриста в Монголии (1899).
Отдаленный родственник Ш. де Баца (д’Артаньяна из «Трех мушкетеров» А. Дюма) и потомок Ж. де Баца (биографию которого написал), французского авантюриста конца XVIII в., пытавшегося спасти от казни короля Людовика XVI. Путешествовал по России, в 1899 г. с русскими знакомыми из Сибири поехал в Северную Монголию с познавательными целями. В своих записках отразил статус монгольской правящей элиты и буддийского духовенства, описал особенности регулирования торговых отношений в Монголии.
Белл, Джон (John Bell of Antermony, 1691–1780) — британский врач и путешественник, в рамках дипломатической миссии в империю Цин побывавший в Северной Монголии (1719–1720).
Шотландец по происхождению, получил медицинское образование в Глазго, после чего отправился в Россию, поступив на дипломатическую службу. В качестве врача участвовал в 1715–1718 гг. в посольстве А. П. Волынского в Персию. По возвращении был включен и в посольство Л. В. Измайлова в Китай в качестве «лекаря». Вернувшись из поездки, принял участие в Персидском походе Петра I 1722–1723 гг., после чего уехал из России и вернулся уже в качестве члена британского посольства в 1734 г. По поручению и российских, и британских властей в 1737–1738 гг. был направлен в Константинополь для обсуждения условий завершения Русско-турецкой войны 1735–1739 гг. С середины 1740-х годов проживал в Шотландии в своем поместье Антермони.
Белокопытов, Прокопий Васильевич (род. около 1834) — казачий офицер, неоднократно бывавший в Северной Монголии (1870–1900-е).
Потомственный забайкальский казак, закончил войсковую школу и училище. Начал службу в качестве писаря, дослужился до зауряд-сотника и бригадного адъютанта. Вышел в отставку в 1868 г. и поступил управляющим в золотопромышленную компанию, однако через год уволился и занялся собственным хозяйством, посвятив себя разведению лошадей. Неоднократно бывал в Монголии, также постоянно взаимодействовал с монголами на границе. В своем дневнике сообщает о привлечении монгольских солдат к участию в боевых действиях на территории Китая.
Беннигсен, Адам Павлович (1882–1946) — русский военный, побывавший в качестве туриста в Монголии (1909–1910).
Потомок генерала Л. Л. Беннигсена — героя Отечественной войны 1812 г., сын титулярного советника. Окончил Пажеский корпус и поступил на службу корнетом в лейб-гвардии Конный полк. Избирался гласным в Веневское уездное земское собрание. С апреля 1909 по февраль 1910 г. совершал путешествие по Монголии. Несмотря на чисто познавательную цель поездки, собрал образцы местного фольклора и опубликовал результаты своих наблюдений, уделив внимание налоговой системе, повинностям, регулированию торговых отношений, правовому положению иностранных предприятий в Монголии, захвату китайцами монгольских земель. В годы Гражанской войны служил в Добровольческой армии генерала Л. Г. Корнилова, был командиром полка, затем — в Русской армии в Крыму, откуда эвакуировался в Турцию. После ряда переездов обосновался во Франции, участвовал в антисоветских организациях, а также — в обществах русской православной культуры.
Бернов, Эммануил Иванович (1854–1907) — российский военный и исследователь, с разведочной миссией побывавший в Монголии (1889).
Родился в Саратове в семье полковника и губернского предводителя дворянства, учился в Пажеском корпусе, по окончании которого служил в Кавалергардском полку. Участник Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. С 1888 г. — адъютант командующего Приамурского военного округа, с 1889 г. — подполковник. Был направлен в командировку, прошел путь от русско-китайской границы до Пекина, изучал ситуацию в Монголии. В своем отчете отразил процессы влияния китайцев на монголов, их планы по уравниванию населения Южной Монголии с китайцами в правовом отношении. В 1893 г. произведен в полковники и назначен командиром Уссурийской конной бригады. Во время коронации Николая II был прикомандирован к китайскому посольству. С 1905 г. — командующий Уральско-Забайкальской казачьей дивизии. В 1906 г. прикомандирован к штабу Петербургского военного округа.
Бичурин, Никита Яковлевич (о. Иакинф) (1777–1853) — российский ученый-востоковед, в рамках поездки в Китай побывавший в Монголии (1808, 1821).
Родился в семье сельского дьякона Я. Данилова[667]. Окончил Казанскую духовную академию, в которой изучил западные языки, был оставлен в качестве преподавателя. В 1801 г. принял монашество. В 1802 г. назначен ректором Иркутской духовной семинарии (и одновременно настоятелем Вознесенского монастыря), был отстранен указом Синода за неподобающее монаху поведение. В Иркутске же познакомился с графом Ю. А. Головкиным, главой посольства в Китай 1805–1807 гг., и был рекомендован им в руководители 9-й Пекинской духовной миссии, которую возглавлял в 1808–1820 гг. Поначалу добросовестно относился к своим обязанностям, но несколько лет спустя стал уделять все внимание не духовным делам, а востоковедению — изучению Китая и соседних стран, их языка, истории, культуры, этнографии, текущего состояния и проч. Его наблюдения о Монголии, сделанные по пути в Пекин и обратно, легли в основу книги «Записки о Монголии» (1828); в эту же книгу вошел перевод «Уложения Китайской палаты внешних сношений» — основного нормативного акта, регулирующего отношения империи Цин с монгольскими вассалами. В ней, в частности, описывается статус монгольских правителей и чиновничества, система налогов и повинностей, отдельные аспекты частноправовых, семейных, уголовно-правовых отношений. По возвращении был отдан под суд за неисполнение обязанностей и очередные нарушения «уставов монастырской жизни» и в течение 1823–1826 гг. пребывал в ссылке на острове Валаам, где получил возможность систематизировать свои наработки и создать значительное количество научных трудов, тогда же впервые стал публиковаться. Его неоднократные прошения о сложении сана так и не получили удовлетворения, что, впрочем, не мешало ему вести светский образ жизни, общаться с деятелями науки и литературы и продолжать научные изыскания. В 1828 г. стал членом-корреспондентом Императорской Академии наук. В 1830–1832 гг. сопровождал ориенталиста барона П. Л. Шиллинга в поездке в Забайкалье, где общался с А. В. Игумновым и О. И. Ковалевским. Получил Демидовскую премию Академии наук за свои исследования по истории ойратов (1835). Побывал в Кяхте в 1835–1837 гг., работая учителем в местной школе китайского языка. Длительное время полемизировал с Г. Ю. Клапротом, который, в конце концов, был вынужден признать его заслуги в синологии. Умер, оставаясь монахом Александро-Невской лавры.
Боборыкин, Константин Николаевич (1829–1904) — российский дипломат и государственный деятель, с дипломатической миссией пребывавший в Монголии (1861–1863).
Происходил из ярославских дворян, родился в семье генерал-майора. Окончил Михайловское артиллерийское училище, выпущен в чине юнкера. Участвовал в подавлении венгерского восстания 1848–1849 гг., Крымской войне (служил вместе с Л. Н. Толстым), за отличие в боевых действиях произведен в штаб-ротмистры. В 1861 г. произведен в подполковники и назначен первым российским консулом в Урге. В 1862 г. подготовил на имя восточно-сибирского генерал-губернатора М. С. Корсакова докладную записку, в которой подверг критике предложения А. И. Деспот-Зеновича. Затронул вопрос о целенаправленной политике маньчжурских властей по ограничению политической роли буддийского духовенства в Монголии. В 1863 г. покинул Монголию, был произведен в полковники и причислен к Министерству иностранных дел. В 1865–1875 гг. — оренбургский губернатор и наказной атаман Оренбургского казачьего войска, затем до 1888 г. — орловский губернатор. Уволен со службы по болезни, жил в Москве.
Боголепов, Михаил Иванович (1879–1945) — российский и советский экономист, побывавший с научной экспедицией в Монголии (1910).
Родился в Можайске в семье священника. Окончил духовную семинарию, затем поступил на юридический факультет Томского университета, после чего был оставлен на кафедре финансового права для преподавания. Приват-доцент (1907), экстраординарный (1910) и, наконец, ординарный (1911) профессор юридического факультета. Преподавал вместе с М. Н. Соболевым, с которым по поручению Томского общества изучения Сибири (по предложению Г. Н. Потанина) совершил поездку в Монголию для изучения развития местных рынков и перспектив российских предпринимателей в стране. В книге, подготовленной по результатам экспедиции, характеризовались, в частности, система налогов и повинностей, регулирование внутренней и внешней торговли и договорных отношений в целом, правовое положение китайцев в Монголии, отдельные преступления и наказания. Вместе с Соболевым в 1912 г. перешел на работу в Харьковский университет, с 1914 г. стал преподавать в Петербургском и Московском университетах. После революции 1917 г. участвовал в процессе национализации банков, привлекался в качестве эксперта к заключению договоров РСФСР с Польшей и Литвой. Первый ректор Института народного хозяйства в Петрограде (1920–1922). С 1937 г. работал в Институте экономики АН СССР, а также — в Госплане, экспертом в правлении Госбанка СССР, участвовал в разработке первого пятилетнего плана. Умер в Москве.
Бранд, Адам (Adam Brand, ум. 1746) — немецкий торговец и путешественник, в рамках дипломатической миссии в Китай побывавший в Монголии (1693–1695).
Уроженец Шлезвиг-Гольштейна, с юных лет торговал в Москве. Сопровождал И. Э. Идеса в его посольстве в империю Цин, причем в последующих записках именовал себя секретарем посольства, что не подтверждается официальными документами. Находясь в Китае, по его собственным словам, намеревался покинуть посольство и отправиться путешествовать в Индию и Юго-Восточную Азию, но глава миссии отказал ему в разрешении. По возвращении в Москву навсегда покинул Россию. В конце 1690-х годов его журнал, веденный во время миссии, был опубликован на немецком, английском, французском и голландском языках, а также на латыни. В них, в частности, упоминается о правовом статусе монгольских князей по отношению к империи Цин и о влиятельности буддийского духовенства в политических делах. В первой четверти XVIII в. был надворным и коммерческим советником при прусском дворе и даже рассматривался как глава посольства Пруссии в Персию, однако оно так и не состоялось.
Братищев, Василий Федорович (1714 — после 1765) — российский ученый и дипломат, в рамках дипломатической миссии в Китай побывавший в Монголии (1757).
Родился в семье священника, изучил латинский язык в Заиконоспасских школах в Москве. С 1732 г. причислен к Коллегии иностранных дел для изучения «ориентальных» языков. С 1735 г. — сотрудник российского посольства в Персии, с 1742 — переводчик, в 1743–1745 гг. — резидент в регионах, занятых Россией во время Персидского похода Петра I, а затем возвращенных Персии. Вернулся в Россию в 1747 г. и получил чин советника императорской канцелярии. В 1756 г. в ранге дипломатического курьера был направлен в Пекин для укрепления дипломатических и торговых отношений с империей Цин, однако миссия оказалась неудачной. По возвращении служил в Штатс-коллегии, затем — Юстиц-коллегии. Вышел в отставку в чине статского советника. Автор трудов о странах, в которых находился с дипломатическими поручениями.
Бубенный (Бубеннов), Василий (годы жизни неизвестны) — томский сын боярский, посетивший с дипломатической миссией Джунгарское ханство (1665–1666).
С начала 1660-х годов участвовал в дипломатической деятельности, выполняя роль пристава при монгольских послах в Томске. По поручению томских воевод И. В. Бутурлина и П. П. Поводова был направлен во главе посольства из 14 человек к джунгарскому правителю Сэнге для обсуждения вопроса о подданстве ойратов Московскому царству. По итогам миссии в своем отчете («статейном списке») охарактеризовал международное положение Джунгарского ханства, принципы взаимодействия с иностранными государствами и их дипломатическими представителями. В 1666 г. сопровождал джунгарских послов в Москву.
Бурбулон, Катрин Фанни де (Catherine Fannie de Bourboulon, 1827–1865) — супруга французского дипломата, проездом побывавшая в Монголии (1861).
Урожденная Кэтрин Фанни Мак-Леод, родилась в Шотландии, в детском возрасте переехала в США. Вышла замуж за французского дипломата А. де Бурбулона, ставшего первым официальным европейским резидентом в империи Цин. После подписания Пекинского договора, завершившего Вторую опиумную войну, посол с супругой покинули Китай, отправившись домой через Россию, по пути проехав через Монголию. Она не вынесла тягот путешествия и после длительной болезни скончалась. Ее дневник, веденный во время поездки, и ряд писем были обработаны и опубликованы секретарем французского посольства А. Пуссильгом. В книге, в частности, затронуты вопросы взаимодействия монгольских правителей с Палатой внешних сношений империи Цин (Ливфаньюань), особенности правового статуса населения Южной и Северной Монголии.
Бурдуков, Алексеев Васильевич (1883–1943) — российский и советский ученый-монголовед, проживший много лет в Монголии (1902–1921).
Родился в крестьянской семье в Тобольской губернии. С детства служил у купца Я. Е. Мокина, с которым выезжал в Монголию. Работая в торговой фактории в Урге, выучил монгольский язык. Со временем основал собственное товарищество «Бурдуков и K°» — первое в Монголии кооперативное объединение (1914). В 1909 г. вступил в переписку с В. Л. Котвичем, начав с этого времени заниматься монголоведными изысканиями. Публиковал отчеты о своих поездках в научных изданиях. Оказал содействие в научной экспедиции Б. Я. Владимирцову. В 1914 г. стал переводчиком российского консульства в Кобдо. В 1916 г. стал членом-корреспондентом ИРГО (в 1923 г. — членом его Восточно-Сибирского отделения), был награжден Малой серебряной медалью. Участвовал в борьбе с войсками барона Р. Ф. фон Унгерна. В 1921 г. выехал с семьей из Монголии, поскольку Унгерн приговорил его к смертной казни. В своих воспоминаниях о пребывании в Монголии отразил особенности правового положения монгольской и цинской администрации, регулирования экономических отношений, некоторых преступлений и наказаний. Поселился в Иркутске, где продолжил работу. В 1926 г. устроился на работу в Восточный институт преподавателем монгольского языка (преподавал также по совместительству в Ленинградском государственном университете), с 1935 г. — доцент кафедры монгольского языка и литературы, с 1938 г. — кандидат филологических наук. Совершил ряд экспедиций в Калмыкию и Туву. Арестован во второй раз в 1941 г. (первый раз — в 1930 г.), приговорен к расстрелу, который был заменен 10 годами исправительно-трудовых работ. Умер в Сиблаге.
Бутин, Михаил Дмитриевич (1835–1907) — российский предприниматель и путешественник, во время торговой экспедиции в Китай побывавший в Монголии (1870).
Получил образование в Нерчинском уездном училище, после чего работал приказчиком. Став купцом 1-й гильдии, в 1866 г. организовал с братом Н. Д. Бутиным фирму «Торговый дом братьев Бутиных», включавшую производство железа, солеварение, винокурение и золотые рудники, а также торговую деятельность. Путешествовал по России, Европе и Америке. Занимался научной и благотворительной деятельностью. Организовал также вместе с братом экспедицию в Китай, во время которой проехал через Северную Монголию. В своих записках братья упомянули особенности правового статуса монгольских правителей в собственных владениях и в отношениях с цинскими властями, положение буддийского духовенства, налоги и повинности, отдельные аспекты семейно-правовых отношений. В начале 1880-х годов фирма обанкротилась и после смерти Н. Д. Бутина прекратила существование, однако сам он сумел сохранить часть активов и продолжил заниматься предпринимательством (после смерти оставил наследникам 1 млн 800 тыс. руб.). Автор ряда работ по истории Сибири, коллекционер, член ВСОИРГО (в 1878 г. награжден Большой серебряной медалью). Награжден орденами Св. Анны 3-й степени и Св. Станислава 3-й и 2-й степеней.
Бутин, Николай Дмитриевич (ум. 1892) — российский предприниматель и путешественник, во время торговой экспедиции в Китай побывавший в Монголии (1870).
В 1866 г. организовал с братом М. Д. Бутиным фирму «Торговый дом братьев Бутиных». Вместе с ним совершил путешествие в Китай через Монголию и выступил соавтором книги по итогам поездки. Однако о его собственной исследовательской деятельности сведений нет. После его смерти фирма, находившаяся к этому времени под внешним управлением из-за банкротства, прекратила свое существование.
Былин, Василий (годы жизни неизвестны) — томский сын боярский, посетивший с дипломатической миссией Джунгарское ханство (1667–1668).
С начала 1660-х годов участвовал в дипломатической деятельности. По поручению воеводы Н. В. Вельяминова направился во главе посольства из пяти человек к джунгарскому правителю Сэнге для обсуждения вопросов о торговле. По итогам поездки составил отчет («статейный список»), в котором упомянул о принципах внешней политики Сэнге, роли буддийского духовенстве в его государстве.
Васильев, Василий Павлович (1818–1900) — российский ученый-синолог, в период пребывания в Китае побывавший в Южной Монголии (1840-е).
Родился в Нижнем Новгороде в семье чиновника. Окончил уездное училище, затем гимназию, после чего поступил в Казанский университет, изучая восточные языки на историко-филологическом факультете. Будучи магистром, прикомандирован к 12-й духовной миссии в Пекине для изучения китайского, тибетского и санскритского языков. За время пребывания в империи Цин (1840–1850) изучил также монгольский язык, имея возможность собрать информацию о состоянии Южной Монголии. В своем дневнике характеризует статус монгольских вассалов цинского императора, правовое положение китайских торговцев в Монголии, регулирование перехода ряда монгольских племен к земледелию и проч. По возвращении был назначен профессором Китайского университета кафедры китайской и маньчжурской словесности, издал ряд учебников и пособий для студентов. Известен также как специалист по буддизму, автор ряда исторических трудов по истории Китая и Центральной Азии, начиная с периода Средневековья. В 1878–1893 гг. был деканом восточного факультета Петербургского университета. Член-корреспондент (1866) и академик (1886) Императорской Академии наук.
Верхотуров, Алексей (годы жизни неизвестны) — русский купец, проживший несколько лет в Джунгарском ханстве (1739–1745).
Томский купец, вел дела в Джунгарском ханстве и в период своего пребывания там собирал сведения о ханстве для сибирской канцелярии. Его сообщения содержат весьма ценную информацию о статусе правителей и членов ханского рода, государственном регулировании экономических отношений, отдельных аспектах семейно-правовых отношений, сферы преступлений и наказаний.
Вильгуз, Семен Леонтьевич (годы жизни неизвестны) — российский предприниматель, побывавший в составе торговой экспедции в Монголии (1910).
Специалист по русскому экспорту, участник Московской торговой экспедиции в Монголию, инициированной еще в 1907 г. и поддержанной купеческими династиями Рябушинских, Носовых и др. По итогам экспедиции подготовил отчет (вошедший в сборник работ ее участников), в котором, в частности, обратил внимание на статус буддийского духовенства и сборы в его пользу, регулирование торговых отношений, правовое положение иностранных предприятий в Монголии.
Виноградов, Михаил Николаевич (1868–1960) — российский военный, побывавший с разведочными целями в Южной Монголии (1906).
Учился в Михайловском Воронежском кадетском корпусе, затем — в 1-м военном Павловском училище, откуда выпустился в 1889 г. в звании подпоручика. После службы в Можайском пехотном полку поступил в Николаевскую академию Генерального штаба, завершил ее в 1900 г., получив звание капитана. Служил в Одесском пехотном юнкерском училище, позднее был переведен в аналогичное учреждение в Иркутске. В начале Русско-японской войны 1904–1905 гг. переведен на службу в 5-й Восточно-Сибирский стрелковый полк, участвовал в боевых действия. В 1906 г. направлен в Южную Монголию для изучения пригодности местных путей для следования войск. В своем отчете по итогам командировки охарактеризовал политику китайцев по ограничению статуса монголов, отметил некоторые особенности частноправовых и семейных отношений. В 1908 г. произведен в подполковники. В 1911 г. уже в звании полковника командовал батальоном Абхазского пехотного полка, с которым принял участие в Первой мировой войне на фронте в Восточной Пруссии. Вскоре был назначен командиром полка, в 1916 г. произведен в генерал-майоры. После революции участвовал в Гражданской войне в составе Добровольческой армии, командовал казачьей дивизией, затем пехотной дивизией Вооруженных сил Юга России. В 1920 г., находясь в резерве, пребывал в Крыму, откуда эвакуировался в Югославию. Скончался в Бельгии.
Владимирцов, Борис Яковлевич (1884–1931) — российский и советский ученый-монголовед, несколько раз побывавший с научными экспедициями в Монголии (1908, 1911, 1913–1915).
Родился в Калуге. Учился в гимназии в Каменце-Подольском, затем поступил на факультет восточных языков Петербургского университета по китайско-маньчжурско-монгольскому разряду (среди его преподавателей были В. В. Радлов, В. В. Бартольд, В. Л. Котвич, А. Д. Руднев). Также учился в Париже и Сорбонне. По окончании учебы в 1909 г. оставлен для преподавания. В 1907 г. был командирован к калмыкам. В 1908 и 1911 гг. по поручению Русского Комитета для изучения Средней и Восточной Азии побывал у дэрбэтов Кобдо. В своих отчетах по итогам поездок отметил особенности правового положения правящей элиты, статуса буддийского духовенства. В 1911 г. получил звание магистра, в 1915 — приват-доцента. После революции 1917 г. читал лекции в Петроградском географическом институте. С 1918 г. — профессор. Был секретарем Коллегии востоковедов, экспертом Комиссии при АН СССР по изучению МНР, Танну-Тувинской народной республики, Бурят-Монгольской АССР. Член-корреспондент АН СССР (1923, с. 1929 — академик). Почетный член Ученого комитета Монголии. Последнюю поездку в МНР совершил в 1925 г.
Владыкин, Еремей (годы жизни неизвестны) — российский военный чиновник, в составе торговой миссии в Китай побывавший в Монголии (1754–1755).
Военный геодезист — поручик геодезии. Вместе с двумя подчиненными геодезистами был прикомандирован к следовавшему в Пекин торговому каравану, директором которого являлся А. М. Владыкин. Формально являясь «товарищем» директора, согласно тайному поручению властей, осуществлял геологическую и этнографическую разведку по пути следования. Составил «ландкарту» земель, по которым проезжал с караваном. Его до сих пор неопубликованный «Журнал тракта от Чикойской Петропавловской крепости к столичному городу Пекину» (1754) содержит ценные сведения о правовом статусе монголов в Цинской империи, несении ими воинской повинности и ее формах
Волков, Василий (годы жизни неизвестны) — уфимский сын боярский, вместе с Ф. Дербышалиевым совершивший дипломатическую поездку в Джунгарское ханство (1623).
По указу царя Михаила Федоровича был направлен уфимским воеводой Г. Измайловым в «калмыцкие улусы» с поручением привести ойратских правителей в подданство Московского царства. По возвращении в Уфу сообщил об итогах поездки, упомянув об особенностях статуса местных правителей, мерах по развитию меновой торговли и проч.
Воробьев, А. И. (годы жизни неизвестны) — российский предприниматель, совершивший деловую поездку по Монголии (1889).
Весной 1889 г. во главе торгового каравана совершил поездку по Северной и Южной Монголии с целью изучения экономической ситуации и перспектив для российских торговцев. В дневнике поездки отметил автономию монгольских властей в регулировании экономических отношений, особенности заключения договоров и проч. Передал в Иркутский музей ряд предметов и фотографий, привезенных из Монголии.
Вяземский, Константин Александрович (1853–1909) — русский путешественник, побывавший в туристической поездке в Монголии (1892).
Потомок древнего княжеского рода, ведущего происхождение от Рюрика. Родился в Московской губернии, окончил Петербургский Пажеский корпус, однако служить не стал, предпочтя путешествия. В 1881–1883 гг. посетил Марокко, Ближний Восток, Египет и Судан, затем — Кавказ. Пытался заручиться поддержкой ИРГО для совершения конного путешествия по Азии, но оно признало такой план неосуществимым. Тем не менее в 1891 г. отправился через Урал и Сибирь в Китай (посетив по дороге Монголию), Сиам, Бирму, Индию и Тибет. В Москву вернулся в 1895 г. Замешанный в ряде авантюр, связанных с карточными играми, не был принят в высшем свете и ученых кругах, поэтому его записки не пользовались вниманием российских научных обществ. Стал почетным членом Французской географической национальной академии. Вскоре принял постриг и последние годы жизни (1896–1909) провел в монастыре на горе Афон под именем иеромонаха Киприана.
Габе, Жозеф (Joseph Gabet, 1808–1853) — французский миссионер и путешественник, побывавший в Монголии (1844–1845).
Принял монашество в 1833 г., годом позже стал членом ордена лазаритов. В 1835 г. отправился в Китай, где начал вести миссионерскую деятельность. Вместе с Э. Р. Гюком отправился в Тибет, посетив по пути Южную Монголию. Результаты путешествия нашли отражение в книге, в которой авторы, в частности, характеризуют статус монгольской элиты в Цинской империи, формы воинской и иных повинностей монголов, статус буддийского духовенства в государственной жизни, особенности семейно-правовых отношений, сферы преступлений и наказаний. По возвращении из Китая представил папскому престолу меморандум, в котором рекомендовал готовить католических миссионеров китайского происхождения, что вызвало резко враждебную позицию Ватикана. В 1849 г. отправился в Бразилию, где покинул орден лазаритов и вскоре скончался.
Гарнетт, Уильям Джеймс (William James Garnett 2nd, 1878–1965) — британский дипломат, побывавший в качестве туриста в Монголии (1908).
Происходил из влиятельной семьи консервативных политиков. Закончил Итонский колледж. Успешно сдал вступительные экзамены в Форин Офис и был принят на дипломатическую службу. В 1905–1908 гг. служил в британском консульстве в Китае. Приобрел известность благодаря своему индивидуальному путешествию из Пекина в Петербург через Монголию и Сибирь. Позднее в аналитической записке изложил свои впечатления от поездки, отметив, в частности, особенности регулирования торговых отношений в Монголии цинского периода. После Пекина служил в британских дипломатических представительствах в Бухаресте, Санкт-Петербурге и Тегеране. В годы Первой мировой войны выполнял дипломатические поручения в Софии, Афинах, Танжере, в 1919 г. — в Буэнос-Айресе. Неудовлетворенный своей дипломатической карьерой, в том же году подал в отставку и оставшиеся годы жизни провел как частное лицо сначала в Лондоне, затем в родовом поместье в Ланкашире.
Гаупт, Василий Васильевич (ок. 1820–1871) — российский чиновник, побывавший с дипломатическим поручением в Монголии (1850).
Сын ветеринарного врача, прибывшего в Россию из Саксонии в 1809 г. Окончил философский факультет Московского университета и в 1843 г. поступил на службу. Служил в Тульской губернии под началом Н. Н. Муравьева, который, став генерал-губернатором Восточной Сибири, взял его с собой в качестве чиновника особых поручений. В 1850 г. был направлен дипломатическим курьером в Ургу, по итогам опубликовал записки, в которых, в частности, характеризует взаимоотношения монгольских и цинских властей, статус чиновников, формы воинской повинности монголов, статус монгольских женщин. В 1857 г. стал коллежским советником и переведен на службу в Министерство госимуществ. С 1862 г. — статский советник и председатель губернского правления Енисейской губернии. Член-сотрудник СОИРГО. В 1866 г. вышел в отставку и поселился в Калужской губернии.
Гедин, Свен (Sven Anders Hedin, 1865–1952) — шведский ученый и путешественник, побывавший с научными целями в Монголии (1896).
Выходец из стокгольмской бюргерской семьи, лютеранин. В течение 1886–1934 гг. осуществил серию крупных экспедиций в Тибет и Центральную Азию. Побывал в Северной Монголии по пути из Восточного Туркестана (Синьцзяна). В своих записках обратил внимание на некоторые особенности семейно-правовых отношений, сферы преступлений и наказаний. Стал последним человеком, получившим дворянство от шведского короля (1902). Вторично побывал в Монголии уже в 1927 г. вместе с Ф. А. Ларсоном. В период мировых войн стоял на германофильских позициях, позднее открыто высказывался в поддержку А. Гитлера (в связи с чем его работы долгое время были под негласным запретом в СССР). Автор множества монографий и ряда книг мемуарного характера.
Георги, Иоганн Готлиб (Johann Gottlieb Georgi, 1729–1802) — немецкий и российский ученый, побывавший в рамках научной экспедиции на границе Северной Монголии (1772).
Родился в семье священника в Померании. Закончил университет Упсалы в Швеции, получил степень доктора медицины. В 1768 или 1770 г. прибыл в Россию по приглашению Императорской Академии наук. Принял участие в экспедиции П. С. Палласа, составил карту озера Байкал. В своем «Описании всех в Российском государстве обитающих народов…», подготовленном по итогам экспедиции, упомянул и соседних монголов, отметив существенное снижение их уровня жизни, хозяйственного и экономического развития под властью империи Цин. В 1783 г. избран академиком Императорской Академии наук.
Гилмор, Джеймс (James Gilmour, 1843–1891) — британский миссионер, неоднократно бывавший в Монголии (1870–1890).
Родился в Шотландии в семье протестантов. Закончил школу и университет в Глазго, по окончании которого в 1867 г. получил степень бакалавра, а через год — магистра. Решил посвятить себя миссионерской деятельности и после прохождения соответствующей подготовки в Хайгейте и Лондоне в 1870 г. был отправлен миссионером в Монголию. В течение двух десятилетий занимался миссионерством в Монголии и Китае. В своих работах (большинство которых было опубликовано после его смерти) описывает разные стороны жизни монголов, включая частноправовые отношения, преступления и наказания, суд и процесс и даже тюрьмы. Его миссионерская деятельность в Монголии, однако, не принесла существенных плодов, поскольку обращения местных жителей в христианство были единичными, тогда как большинство монголов рассматривало его больше как врача, чем как священнослужителя. Умер от тифа в Тяньцзине.
Головин, Федор Алексеевич (1650–1706) — московский государственный деятель и дипломат, во время дипломатической миссии в империю Цин побывавший в Монголии (1686–1689).
Потомок древнего московского боярского рода византийского происхождения. Занимал должности брянского воеводы, управляющего Оружейной палатой, Монетным двором, Аптекарским и Ямским приказами. В чине окольничего был направлен в Приамурье с целью заключения договора с империей Цин. Результатом миссии стало заключение Нерчинского договора. По итогам миссии представил отчет («статейный список»), в котором, в частности, отмечал особенности международного положения правителей Северной Монголии, вассальные обязанности монгольских князей перед маньчжурским императором, авторитет монгольского буддийского духовенства среди правителей, упоминает и частные случаи, относящиеся к налоговой системе и даже сфере семейных отношений. По возвращении был назначен наместником Сибири. Стал одним из доверенных лиц Петра I, участвовал в Великом посольстве, строительстве военно-морского флота. С 1699 г. — генерал-адмирал, с 1700 г. — генерал-фельдмаршал. Возглавлял Посольский приказ (1700–1706). Первый кавалер ордена Св. Андрея Первозванного, граф Римской империи.
Грант, Чарлз Митчелл (Charles Mitchell Grant, 1830–1891) — британский предприниматель и путешественник, побывавший в Монголии (1861).
Родился в Йоркшире в семье эсквайра. Отправился в Китай с целью исследовать торговые пути до России через Монголию. По итогам представил в Королевском географическом обществе отчет о поездке, в котором, в частности, упомянул о поддержании состояния дорог в Южной и Северной Монголии, о задействовании монгольских войск в кампаниях на территории Китая. Умер в Сан-Франциско.
Гранэ, Гавриил Иванович (Johannes Gabriel Granö, 1882–1956) — российский и финский ученый-географ, с научной экспедицией побывавший в Монголии (1906).
Родился в Лапуа (Финляндия) в семье пастора, увлекавшегося археологией. В 1885–1891 гг. жил в Омске, где его отец был священником при финской общине. Образование получил в финских городах Торнио и Оулу. Изучал ботанику в Хельсинкском университете, перевелся на географический факультет. Каникулы проводил у отца в Омске, там же провел свои первые научные изыскания. Побывал в Северной Монголии, исследуя влияние на ландшафт ледникового периода. В своем кратком отчете упомянул о правилах пользования услугами почтовых станций на территории Монголии. В последующие годы совершал экспедиции по Саяно-Алтайскому региону. В 1919 г. стал профессором Тартуского университета. В 1923 г. приглашен профессором в Хельсинкский университет. В 1932–1934 гг. — ректор университета Турку. Публиковался на немецком и французском языках.
Гюк, Эварист Режис (Régis Évariste Huc, 1813–1860) — французский миссионер и востоковед, побывавший в Монголии (1844–1845).
В 1837 г. вступил в орден лазаритов и вскоре был послан в Макао, после чего несколько лет заведовал католической миссией в южных областях Китая, изучая китайский язык. В начале 1840-х годов провел некоторое время на севере Китая, изучив также и монгольский язык. Вместе с Ж. Габе был направлен в Тибет, посетив по пути Южную Монголию. Результаты путешествия нашли отражение в книге, в которой авторы, в частности, характеризуют статус монгольской элиты в Цинской империи, формы воинской и иных повинностей монголов, статус буддийского духовенства в государственной жизни, особенности семейно-правовых отношений, сферы преступлений и наказаний. В последние годы жизни занимался не только миссионерской, но и политической деятельностью, призывал императора Наполеона III активизировать колонизацию Индокитая.
Давид, Арман (Armand David, 1826–1900) — французский миссионер, побывавший в Южной Монголии (1866).
Принял монашество в 1848 г., направлен в Пекин в 1862 г. Наряду с миссионерскими обязанностями вел естественно-исторические исследования, посетив ряд китайских провинций, Тибет, Южную Монголию. В записках о поездке в Монголию отметил отсутствие в ней денежных расчетов, захват китайцами монгольских земель. Вернулся в Европу в 1875 г., опубликовав ряд книг о своих путешествиях и о китайской фауне.
Давидов, Дмитрий А. (годы жизни неизвестны) — российский исследователь, несколько раз побывавший с командировками в Монголии (1900-е).
Выпускник и, видимо, сотрудник Восточного института во Владивостоке. По поручению института совершил несколько кратких летних командировок в Маньчжурию и Северную Монголию для изучения ситуации и отношений монголов с Китаем. В своем труде по результатам командировок отразил активизацию китайской политики интеграции Монголии в состав империи, изменение правового статуса монголов, ущемление их прав и привилегий в пользу маньчжур и китайцев.
Давыдов, Михайло (годы жизни неизвестны) — русский военный, побывавший с разведывательной миссией в Кашгарии и Джунгарии (1746).
Служил в драгунском полку в Сибири, по поручению администрации Кузнецка с тремя казаками был отправлен с разведывательной целью в Джунгарию и подвластные ей регионы — Горный Алтай и Кашгарию. В своем рапорте отмечал особенности правовых систем Джунгарии, Кашгарии и Кокандского ханства.
Дамаскин, Н. И. (годы жизни неизвестны) — российский врач, во главе научной экспедиции побывавший в Монголии (1899).
По поручению комиссии для предупреждения и борьбы с чумой возглавил экспедицию в Восточную Монголию и Китай, в которую также вошли по его просьбе ботаник И. В. Палибин и студент А. Д. Руднев. В составленной совместно с Палибиным записке по итогам экспедиции отразил проблему поддержания состояния дорог и функционирования почтовых станций.
Демидов, Елим Павлович, князь Сан-Донато (1868–1943) — российский дипломат и путешественник, побывавший в качестве туриста в Монголии (1897).
Потомок рода предпринимателей и аристократов, возвысившихся при Петре I, а по материнской линии — князей Мещерских; от своего отца унаследовал титул итальянского князя Сан-Донато (1885, официально признан в 1891). В 1890 г. окончил Императорский Александровский лицей и поступил на службу в Министерство иностранных дел. Служил секретарем посольства в Лондоне. Однако к делам относился легкомысленно и больше времени уделял путешествиям и охоте. Именно с целью охоты на «дикого барана» он отправился в поездку на Алтай и в Монголию. В своих записках по итогам поездки описал сбор налогов и злоупотребления чиновников при его осуществлении, борьбу с преступностью. Позднее служил в посольствах в Мадриде, Копенгагене, Вене, Париже. В 1912–1917 гг. — чрезвычайный посланник и полномочный министр в Греции. В 1917 г. получил чин действительного статского советника. После революции 1917 г. в Россию не вернулся, стал представлять в Греции правительство генерала П. Н. Врангеля, а также — королевство Югославию (регент которого, князь Павел, был его племянником). Умер в Афинах.
Дербышалиев, Федор (годы жизни неизвестны) — толмач, вместе с В. Волковым совершивший дипломатическую поездку в Джунгарское ханство (1623).
Происходил, вероятно, из татар или башкир. Сопровождал В. Волкова в поездке к ойратским правителям, вместе с ним в Уфе по возвращении представил отчет о политическом состоянии Джунгарского ханства и стремлении вести меновую торговлю с Россией.
Деспот-Зенович, Александр Иванович (1828–1894) — российский администратор, с дипломатическими целями ездивший в Монголию (1854, 1858).
В 1848 г. окончил юридический факультет Московского университета. С 1850 г. — чиновник особых поручений при восточно-сибирском генерал-губернаторе Н. Н. Муравьеве-Амурском, также выполнявший функции переводчика. По поручению генерал-губернатора, стремившегося установить прямые дипломатические отношения с Монголией, дважды ездил в Ургу для встреч с руководителями монгольской администрации (амбанем и др.). Свои впечатления отразил в записке на имя генерал-губернатора Восточной Сибири М. С. Корсакова 1862 г., отметив, в частности, изменения в отношении монголов к торговле и ее регулированию после выстраивания отношений с русским купечеством. С 1859 г. — статский советник и градоначальник Кяхты, содействовал учреждению либеральной газеты «Кяхтинский листок». В 1862 г. — действительный статский советник и тобольский губернатор. С 1867 г. — тайный советник и член совета МВД. Вышел в отставку в чине действительного статского советника в 1894 г. и вскоре умер.
Джулиани (Жулиани), Юлий Иванович (после 1790– после 1857) — российский чиновник и литератор, неоднократно бывавший на границе Северной Монголии (1820–1830-е).
Родился в Петербурге в семье итальянского виноторговца. С 1818 г. служил в Министерстве путей сообщения. В 1823 г. стал чиновником особых поручений при восточносибирском генерал-губернаторе. По делам службы неоднократно ездил по Забайкалью, в том числе посещал Кяхту и ее «китайскую часть» — Маймачен, где имел возможность общаться с монгольскими и маньчжурскими чиновниками, статус которых нашел отражение в его записках. В середине 1830-х годов вновь переведен на службу в столицу, сотрудничал с изданием «Библиотека для чтения» и др., где публиковал воспоминания о пребывании в Сибири
Долбежев (Долбышев), Владимир Васильевич (1873–1958) — российский дипломат, с дипломатической миссией пребывавший в Монголии (1898–1900).
Родился во Владикавказе в семье археолога. Окончил Владикавказскую гимназию, монголо-китайско-маньчжурское отделение факультета восточных языков Петербургского университета. Поступив на службу в Министерство иностранных дел, был направлен в Монголию в качестве драгомана российского консульства. С 1905 г. — консул в Турфане, в 1906–1909 гг. — в Улясутае. В донесении отразил регулирование русско-монгольской торговли и статус русских торговцев в Монголии. В 1910–1916 гг. — консул в Чугучаке, остался в Китае после революции 1917 г. (de facto сохранив консульскую должность), выступал консультантом руководителей белого движения — сибирской Директории и правительства адмирала А. В. Колчака, атаманов Б. В. Анненкова и А. И. Дутова, генерала А. С. Бакича. В 1920–1940-х годах жил в Пекине, в 1951 г. через Шанхай переехал в США, умер в Сан-Франциско.
Дорогостайский, Виталий Чеславович (1879–1938) — российский зоолог, побывавший несколько раз с научными экспедициями в Монголии (1905–1910).
Родился в Иркутской губернии в семье польского политического ссыльного из древнего шляхетского рода. Окончил Иркутскую гимназию, поступил на физико-математический факультет Московского университета, в процессе учебы увлекся зоологией и ботаникой. Там же познакомился с Г. Н. Потаниным. В 1905–1910 гг. преподавал в Иркутской гимназии, в тот же период совершал научные экспедиции по Монголии и Урянхаю (Туве). В своих отчетах упоминает особенности правового статуса монгольской правящей элиты. В 1910–1917 гг. работал в Москве, совершил ряд экспедиций в экваториальную Африку и на Байкал. В 1917 г. избран профессором Омского сельскохозяйственного института. С 1919 г. преподавал в Иркутском университете, руководил кафедрой зоологии позвоночных. Автор фундаментальных трудов о флоре и фауне Байкала. В 1937 г. — заведующий кафедрой зоологии Казахского университета, в том же году арестован и вскоре расстрелян.
Дуброва, Яков Павлович (ум. не ранее 1897) — российский миссионер и этнограф, побывавший с научной экспедицией в Монголии (1883).
Окончил Казанскую духовную академию и посвятил себя миссионерству. Являлся членом ВСОИРГО и Общества археологии, истории и этнографии при Казанском университете. Возглавил этнографическую экспедицию в Монголию, по итогам которой опубликовал записки, содержащие сведения об административном управлении в Северной Монголии, регулировании торговых отношений и в том числе о начале взаимодействия монголов с иностранными предпринимателями (из России, Германии, США, Японии), правовом статусе китайцев в Монголии, проблемах борьбы с преступностью, особенностях семейных правоотношений. Позднее занимался этнографическими исследованиями среди калмыков. В последние годы жизни занимался миссионерством на Алтае.
Ермолаев, Тимофей (годы жизни неизвестны) — красноярский сын боярский, с дипломатической миссией посетивший Северную Монголию (1720).
По поручению коменданта Красноярска Д. Б. Зубова был направлен во главе миссии из девяти членов к «мунгальскому владельцу Гунбеку» (вероятно, одному из князей-тайджи Северной Монголии) для ведения переговоров о возвращении сибирских «иноземцев», бежавших в монгольские владения. В своем докладе по итогам поездки отразил существенное изменение административных полномочий монгольских правителей после признания ими зависимости от империи Цин.
Жамцарано, Цыбен Жамцаранович (1881–1942) — российский, советский и монгольский ученый и политический деятель, неоднократно бывавший в командировках в Монголии (1904, 1909–1910).
Родился в Забайкалье в семье зайсана-старосты из рода агинских бурят. Окончил Читинское городское училище, продолжил учебу в Петербурге, в гимназии под руководством П. Бадмаева. В 1898–1901 гг. учился в Иркутской учительской семинарии, тогда же начал собирать бурятский фольклор. По окончании семинарии учительствовал в Агинском приходском училище. В 1903 г. поступил вольнослушателем в Петербургский университет. Вплоть до 1917 г. совершил ряд поездок по регионам расселения бурят и по Монголии. По итогам поездок вел дневники и публиковал отчеты, в которых охарактеризовал систему монгольских налогов и повинностей, семейно-правовые отношения, преступления и наказания. В 1907–1908 гг. читал лекции в Петербургском университете. В 1917 г. участвовал в политической борьбе, а также в панмонгольском движении. В 1921 г. стал заместителем министра внутренних дел революционной Монголии, занимал различные государственные должности до 1932 г., когда был выслан из МНР. В 1932–1937 гг. работал в Институте востоковедения АН СССР в Ленинграде, опубликовал ряд научных трудов по монголоведению. Получил степень доктора филологических наук, был избран членом-корреспондентом АН СССР. В 1937 г. арестован по обвинению в руководстве контрреволюционным бурят-монгольским центром. Умер в тюрьме в Оренбургской области.
Жербийон (Жербильон), Жан Франсуа (Jean-François Gerbillon, 1654–1707) — французский миссионер, в качестве представителя империи Цин побывавший в Северной Монголии (1689).
Член ордена иезуитов с 1670 г. В 1687 г. прибыл в Китай и вскоре приобрел влияние при императорском дворе. В качестве советника цинской дипломатической миссии вместе с Т. Перейрой участвовал в подписании Нерчинского договора. Свои наблюдения и впечатления отразил в записках, в которых, в частности, упоминает о вассалитете монгольских князей по отношению к маньчжурскому императору и связанных с ним правах и обязанностях, проблемах в отношениях между русскими и монгольскими властями по поводу ясачных племен и проч. В дальнейшем совершил еще ряд путешествий по цинским владениями в Китае и Монголии, о чем составил подробные записки. Умер в Пекине.
Игумнов, Александр Васильевич (1761–1834) — российский чиновник и востоковед, побывавший в Северной Монголии (1781–1782, 1805).
Происходил из сибирской дворянской семьи, которая уже с начала XVIII в. привлекалась к участию в российских дипломатических и торговых миссиях в Монголию и Китай. Закончил гарнизонную школу переводчиков в Селенгинске. В 1781–1782 г. сопровождал очередную Русскую духовную миссию в Пекин, проезжая через Монголию. Неоднократно менял место службы из-за своей прямолинейности: с 1791 по 1804 гг. служил в Иркутске, Нерчинске, Верхнеудинске (совр. Улан-Удэ), забайкальских поселениях. В 1792 г. возглавлял комиссию по переговорам с китайскими властями, добившись возобновления торговли через Кяхту, приостановленной за шесть лет до этого. В 1805 г. участвовал в дипломатической миссии в Китай графа Ю. А. Головкина. В 1809 г. был предан суду за растрату казенных средств и уволен со службы. Жил в Верхнеудинске как частное лицо, однако привлекался к работе уездной следственной комиссии (1819). В 1822 г. указом Александра I восстановлен в правах, вернулся в Иркутск и стал заседателем совестного суда (1822), затем в качестве переводчика участвовал в разрешении споров администрации Восточной Сибири с монголами и бурятами. Основал в Иркутске школу монгольского языка, обучал ему О. И. Ковалевского, которого также сопровождал в путешествии по Байкалу. Общался также с ссыльными декабристами. Его наблюдения во время поездок по Монголии и опыт постоянного общения с монголами легли в основу работ по этнографии и религии монголов. В частности, описывал статус монгольских правителей в отношении маньчжурских сюзеренов, монгольское чиновничество, систему налогов и повинностей, регулирование экономических отношений в Монголии, преступления и наказания.
Идес, Эверт Избрант[670] (Evert Ysbrants / Ysbrandszoon Ides, 1657–1708) — российский торговец и дипломат, в рамках дипломатической миссии в Китай побывавший в Монголии (1693–1695).
Голландец по происхождению, родился в немецком Шлезвиг-Гольштейне. С 1677 г. торговал с Россией, в 1687 г. обосновался в ней, получив статус «московского торгового иноземца». По приказу царей Ивана V и Петра I в 1692 г. был отправлен во главе посольства в Китай для изучения вопроса о ратификации Нерчинского договора и торговых переговоров. Провел ряд встреч с цинскими властями (известно, что на приеме у императора Канси его переводчиком был Ж. Ф. Жербийон), но в целом миссия оказалась неудачной. Тем не менее по итогам миссии на основе его дневника («статейного списка») были подготовлены книга и карта земель, по которым проезжало посольство. В своих записках, в частности, упоминает о формализации отношений империи Цин с ее монгольскими вассалами, начале интеграции монгольской знати в имперскую сановную элиту Позднее стал процветающим торговцем, содействовал Петру I в строительстве заводов, являлся владельцем ряда из них, официальным подрядчиком в судовой и оружейной сфере.
Измайлов, Лев Васильевич (1685–1738) — российский военный и дипломат, в рамках дипломатической миссии в империю Цин побывавший в Северной Монголии (1719–1720).
Представитель древнего дворянского рода, предположительно золотоордынского происхождения. Племянник А. П. Измайлова, посла Петра I в Дании, сам также несколько раз направлялся с поручениями в Данию во время Северной войны. В чине капитана был назначен главой посольства в империю Цин (1719–1722). В своих посланиях из поездки отмечал резкое урезание внешнеполитических и административных полномочий монгольских правителей в пользу маньчжурских чиновников. В дальнейшем к дипломатической службе не привлекался — возможно, по причине неудачи миссии в Китай. Участвовал в польской войне 1734 г., Русско-турецкой войне 1735–1739 гг., был пожалован в майоры Семеновского гвардейского полка, дослужился до генерал-поручика.
Ильин, Д. (годы жизни неизвестны) — русский военный, побывавший с дипломатическим поручением в Джунгарском ханстве (1727).
Сержант, служивший в Тобольске. По поручению сибирского губернатора князя М. В. Долгорукова был направлен в Джунгарию для ведения переговоров о возвращении русских пленных. По возвращении рассказал об обстоятельствах прихода к власти хунтайджи Галдан-Цэрена, его борьбе за власть и расправе с соперниками, о государственных мерах по развитию производства.
Карташев, Бажен Константинович (ум. ок. 1638) — томский сын боярский, возглавивший русское посольство к Адтын-хану (1636–1637).
Служил и торговал в Томске, участвовал в строительстве сибирских острогов. В 1621 г. направлялся к ойратскому правителю Аблаю. В 1636 г. по указу царя Михаила Федоровича был направлен воеводами И. И. Ромодановским и А. А. Бунаковым к Алтын-хану во главе многочисленного (восемь человек) посольства по вопросам его принятия в московское подданство. По итогам поездки представил отчет, в котором сообщил о политической ситуации в ханстве, значении буддийских иерархов, особенностях восприятия монгольскими правителями подданства и проч. Во время поездки подвергся нападению разбойников и был ранен (еще в русских землях), однако продолжил миссию, результаты которой были одобрены властями. По возвращении сопровождал послов Алтын-хана в Москву и получил награду от Посольского приказа.
Кафаров, Петр Иванович (о. Палладий) (1817–1878) — российский миссионер и ученый востоковед, побывавший в Монголии (1847).
Родился в Казанской губернии в семье священнослужителя. Окончил духовное училище и Казанскую духовную семинарию, затем — Санкт-Петербургскую духовную академию. В 1839 г. постригся в монахи и причислен к 12-й Пекинской духовной миссии (1840–1849). Помимо основных обязанностей также занимался изучением буддизма. По рекомендации начальника миссии в 1846 г. был назначен главой следующей 13-й духовной миссии (1849–1859), затем также возглавлял и 15-ю (1865–1878), между ними возглавлял посольскую церковь в Риме. Следуя к месту назначения и обратно (соответственно в 1847 и 1859 гг.), посетил Монголию, описав путешествие в записках, в частности, статус монгольских чиновников, систему налогов и повинностей. Сотрудничал с Императорским Русским географическим обществом, в 1873 г. был награжден его Золотой медалью. Был признанным на международном уровне синологом и географом. Умер в Марселе во время отпуска в Европу, где намеревался лечиться.
Кемпбелл, Чарльз Уильям (Charles William Campbell, 1861–1927) — британский дипломат, побывавший в качестве туриста в Монголии (1902).
Родился в Корке (Ирландия). Изучал китайский язык в Birkbeck College (Лондон). С 1884 г. служил в Китае в качестве стажера-переводчика при британском консульстве. В 1887–1889 г. — вице-консул в Корее. В 1890-х годах — вновь сотрудник британского консульства в Пекине. В 1899 г. — вице-консул в Шанхае, в 1900 — консул в Фучжоу, также исполнявший обязанности консула в Шанхае. В 1902 г. вместе с Ф. А. Ларсоном совершил путешествие в Тибет, по пути посетив Монголию. В записках по итогам поездки описал статус монгольских правителей, повинности монголов, правовое положение буддийского духовенства и, в частности, самого Богдо-гэгэна, некоторые особенности семейно-правовых отношений. В 1903 г. был назначен консулом в Пекине, в 1911 г. вышел в отставку по состоянию здоровья и уехал в Англию.
Кендалл, Элизабет (Marcia Elizabeth Kimball Kendall, 1855–1952) — американская исследовательница и преподаватель, побывавшая с туристическими целями в Монголии (1911).
Родилась в Вермонте. Получила образование в Германии и Франции, два года изучала историю в Оксфорде. Получила диплом по праву в Бостонском университете, преподавала в качестве профессора в колледже Уэлсли иностранные языки и исторические дисциплины. В 1911 г. побывала в Тибете, Западном Китае и Монголии, затем, проехав через Сибирь, завершила путешествие в Ливерпуле. Описала свои впечатления в книге, в которой, в частности, упомянула о регулировании торговых отношений, брачно-семейных отношениях, об уровне преступности в Монголии в связи с пороками местных жителей. Позднее, в 1910-х годах, совершила ряд поездок в Турцию и Китай. В 1921 г. вышла на пенсию, умерла в Англии. Ее имя было присвоено одной из кафедр колледжа Уэлсли.
Клапрот, Генрих Юлиус (Julius Heinrich Klaproth, 1783–1835) — немецкий и французский ученый-востоковед, в составе российской дипломатической миссии в Китай побывавший на границе Северной Монголии (1805).
Родился в Берлине и уже в молодости приобрел известность как специалист по восточным языкам. В 1805 г. был приглашен на работу в Петербургскую Императорскую Академию наук. В том же году был в качестве адъюнкта Академии прикомандирован к посольству графа Ю. А. Головкина в Китай, однако по распоряжению главы посольства был оставлен в России. Добравшись лишь до Кяхты и получив возможность познакомиться с монгольскими реалиями в цинском районе города (Маймачене), дал его описание, в котором, в частности, характеризует цинское и монгольское чиновничество, статус китайцев и монгольских женщин и проч. По возвращении посольства в Россию получил высокий отзыв графа Головкина, был произведен в чин надворного советника и избран иностранным членом Императорской Академии наук (1807). В 1807–1808 гг. совершил путешествие по Кавказу, издав по его итогам книгу. Подготовил ряд работ по китаеведению и маньчжуроведению. В 1810 г. выехал в командировку в Берлин, но вернуться отказался, за что решением Академии наук был «с бесславием» исключен из ее членов. С 1815 г. постоянно жил и работал в Париже, получая содержание от прусского короля. Стал одним из основателей Азиатского общества. Позднее многие труды Клапрота из-за его чрезмерного расширения предметов исследования стали подвергаться обоснованной критике и считаться лишь памятниками истории науки.
Клеменц, Дмитрий Александрович (1848–1914) — русский этнограф и археолог, совершивший ряд экспедиций в Монголию (1894, 1896, 1897–1899).
Родился в Саратовской губернии в семье управляющего имением. Учился в Саратовской, затем Казанской гимназии. Поступил в Казанский университет, затем — на физико-математический факультет Петербургского университета, но не закончил его, примкнув к революционерам-народникам, дружил с П. А. Кропоткиным. С 1873 по 1880 г. — член революционных организаций, эмигрировал и нелегально возвращался в Россию. В 1879 г. был арестован, два года провел в Петропавловской крепости, затем сослан в Сибирь, отбывал ссылку в Минусинске, откуда начал совершать научные экспедиции в Саяно-Алтайский регион. С антропологическими экспедициями посещал Монголию. В своих дневниках и отчетах уделил внимание поддержанию состояния почтовых станций как одной из форм повинностей монголов, регулированию договорных отношений, правовому положению китайских и других иностранных предпринимателей в Монголии. Способствовал развитию музейного дела в Сибири. С 1902 г. — хранитель Академического этнографического музея императора Александра III (ныне этнографический отдел Государственного Русского музея). Вышел в отставку в 1910 г. и поселился в Москве.
Ковалевский, Егор Петрович (1809–1868) — российский путешественник, дипломат и ученый, в составе духовной миссии побывавший в Монголии (1849).
Выходец из дворянской семьи Харьковской губернии, окончил Харьковский университет в качестве горного инженера. В 1839 г. участвовал в походе оренбургского губернатора В. А. Перовского на Хиву. В 1847–1848 гг. проводил геологические изыскания в Египте. В 1849 г. в качестве пристава сопровождал 13-ю Пекинскую духовную миссию (руководителем которой являлся П. И. Кафаров) в Китай, по пути проезжал через Северную и Южную Монголию. В своем двухтомном описании путешествия в Китай охарактеризовал, в частности, статус монгольских вассалов империи Цин, налоги и повинности, вопросы частноправовых и семейных отношений, упомянул отдельные преступления и наказания. В 1850–1851 гг. вел переговоры с маньчжурскими властями, завершившиеся заключением Кульджинского трактата 1851 г. Участник Крымской войны. В 1856–1861 гг. — директор Азиатского департамента МИД. Почетный член Императорской Санкт-Петербургской Академии наук, сенатор, член совета при министре иностранных дел, помощник председателя Императорского Русского географического общества. Автор многочисленных путевых записок, публицистических и художественных произведений.
Ковалевский, Осип Михайлович (Józef Szczepan Kowalewski, 1800–1878) — российский ученый-востоковед, побывавший в Монголии (1830–1831).
Родился в литовской губернии, получил образование в Виленском университете, занимался греческой филологией. В 1824 г. за участие в тайном обществе сослан в Казань, где стал специализироваться на востоковедении. В 1828–1833 гг. участвовал в научной экспедиции по Забайкалью и Монголии, в течение семи месяцев пребывал в Пекине. В 1835–1860 гг. работал в Казанском университете профессором, деканом историко-филологического факультета (1837–1841, 1845, 1852–1855), ректором (1855–1860). В 1862 г. стал профессором и деканом историко-филологического факультета Варшавской Главной школы (с 1869 г. — Императорский Варшавский университет). Почетный член Азиатского общества, действительный член Императорского общества истории и древностей российских, датского Королевского общества северных антиквариев, Виленской археографической комиссии. В 1847 г. избран в члены Императорской Академии наук, но избрание не утвердил император Николай I. Не поддержал польское восстание 1863 г., за что его дом был разграблен восставшими, причем погибла большая часть дневников экспедиции по Бурятии и Монголии, что привело к фактическому прекращению его востоковедной деятельности. Последние годы жизни он посвятил преподаванию всеобщей и античной истории.
Козлов, Петр Кузьмич (1863–1935) — российский военный, путешественник и ученый, неоднократно бывавший с научными экспедициями в Монголии (1883–1885, 1893–1895, 1899–1900, 1905, 1907–1909, 1915–1917).
Родился в Смоленской губернии в семье торговца скотом. Учился в Александровском реальном училище в Смоленске. По приглашению Н. М. Пржевальского принял участие в его экспедиции в Монголию 1883–1885 гг. Вторично побывал в Монголии в составе экспедиции В. И. Роборовского. Последующие экспедиции возглавлял сам, выполняя как исследовательские, так и разведочные задачи. В фундаментальных трудах по итогам экспедиций обращал внимание, в частности, на налоговую систему в Монголии, отправление воинской повинности, регулирование экономических отношений, брачно-семейные отношения, правовой статус буддийского духовенства. В 1905 г. по поручению военного министра А. Н. Куропаткина встречался в Урге с Далай-ламой XIII. Является открывателем затерянного тангутского города Хара-Хото (XIII в.). Член ИРГО и Венгерского географического общества, награжден золотой медалью британского Королевского географического общества. Дослужился до генерал-майора. В советский период продолжил научную деятельность (совершив еще одну экспедицию в Монголию в 1923–1926 гг.), от которой, однако, отошел в 1930-е годы в связи с серьезным ухудшением здоровья.
Колморогов, Семен (годы жизни неизвестны) — русский купец, несколько лет провел в Джунгарском ханстве (1740-е).
Соликамский торговец, вел дела с джунгарскими партнерами. По поручению канцелярии Сибирской губернии сообщал о ситуации в ханстве. В его информации присутствуют сведения о статусе русских ремесленников в Джунгарии, мерах по развитию ойратскими правителями собственного производства.
Коровин, Степан Яковлевич (годы жизни неизвестны) — московский посольский дворянин, побывавший с дипломатической миссией в Северной Монголии (1686–1688).
Жилец, т. е. чиновник невысокого ранга, в качестве посольского дворянина участвовавший в дипломатической миссии Ф. А. Головина. В 1686–1688 гг. неоднократно отправлялся по поручению начальника миссии в монгольские улусы с посланиями и для переговоров. В статейном списке по итогам миссии 1687 г. отразил проблемы в отношениях между ханами и князьями, их неспособность справиться с самовольством, преступностью и проч.
Кропотов, Иван Иванович (1724–1769) — российский военный и дипломатический деятель, в рамках поездок в Китай побывавший в Монголии (1762–1763).
В юности зачислен в лейб-гвардии Семеновский полк. В 1755 г. произведен в подпоручики. В 1757–1758 гг. участвовал в Семилетней войне, вышел в отставку после ранения в чине капитан-поручика.
В 1762–1764 гг. дипломатический курьер в Пекине, являвшийся фактически единственным контактным лицом между двумя империями в условиях приостановления их отношений. В своих рапортах и журнале, составленных во время миссии, упоминает об особенностях статуса монгольской правящей элиты, налогах и повинностях монголов. В 1768 г. в качестве имперского комиссара был направлен в Кяхту для заключения нового торгового договора с империей Цин, умер на обратном пути. Известен также как переводчик зарубежных драматических произведений с немецкого и французского (в том числе Мольера) языков.
Кульвинский, Павел Иванович (ум. после 1707) — томский сын боярский, посетивший с дипломатической миссией Джунгарское ханство (1666–1667).
Происходил из польской шляхты. Выполнял в Томске обязанности пристава при ойратских послах. По поручению воевод И. Л. Салтыкова и Ф. Н. Мещерского был направлен во главе посольства к ойратскому хунтайджи Сэнге для обсуждения вопросов его перехода в московское подданство. По итогам поездки представил отчет («статейный список»), в котором, в частности, отметил меры Сэнге по централизации власти и борьбе с преступностью. В дальнейшем продолжал участвовать в дипломатической деятельности, в том числе и в качестве переводчика. В 1688 г. стал воеводой в Красном Яру (ныне село в Астраханской области), но в том же году переведен в переводчики Посольского приказа. В 1706 г. отправлен в отставку из-за конфликта с главой ведомства Ф. А. Головиным, но годом позже был восстановлен в должности.
Кушелев, Алексей (годы жизни неизвестны) — российский офицер и геодезист, участник дипломатический миссии в Ташкент (1738–1739).
Подпоручик российской армии, специально был отправлен в Оренбургскую комиссию для сопровождения каравана под руководством К. Миллера с целью проведения геодезических исследований. По итогам поездки подготовил отчет («объявление»), содержащий ценные географические сведения о регионах, через которые проходил караван, а также дополнения к «журналу» К. Миллера об особенностях государственного устройства Ташкента, находившегося в вассальной зависимости от Джунгарского ханства.
Ладыгин, Вениамин Федорович (1860–1923) — русский ученый-ботаник, в составе научных экспедиций посетивший Монголию (1893–1895, 1899–1900).
Туркестанский чиновник, губернский секретарь. Заведовал джунганской школой, знал китайский и тюркские языки. Принял участие в экспедициях в Монголию под руководством В. И. Роборовского и П. К. Козлова. По итогам участия во второй экспедиции опубликовал исследование, в котором, в частности, описывались особенности правового статуса буддийских монастырей и регулирования торговых отношений. Член ИРГО, сотрудничал с П. П. Семеновым-Тян-Шанским и Г. Н. Потаниным. В 1902–1920 гг. работал на Китайской восточной железной дороге. Умер в Харбине.
Ладыженский, Михаил Васильевич (1802–1875) — российский государственный деятель и ученый-востоковед, выполняя дипломатическую миссию в Китае, побывавший в Монголии.
Происходил из смоленских дворян. Родился в Московской губернии в семье секунд-майора. Окончил московское училище колонновожатых, служил при Генеральном штабе, занимался топографическими исследованиями в Валахии, Болгарии и Румынии. Участник Русско-турецкой войны 1828–1829 гг., за отличие в боях получил чин подполковника. В 1830–1831 гг. сопровождал 11-ю Духовную миссию в Пекин. В дневнике, веденном во время поездки, упомянул формы несения монголами воинской повинности, особенности статуса русско-китайской границы и ее охраны монголами, статус монгольских правителей, поддержание состояния дорог и др. В 1833 г. получил чин полковника, назначен адъюнкт-профессором и преподавателем военной истории и стратегии в Николаевской военной академии. В 1838–1839 гг. — пограничный начальник над сибирскими киргизами (казахами Среднего жуза). В 1840–1844 гг. — тобольский гражданский губернатор. В 1844–1854 гг. — председатель Оренбургской пограничной комиссии. В 1858 г. присвоено звание генерал-лейтенанта. Уволен со службы по болезни, умер в Петербурге.
Ланг, Лоренц (Lorenz Lange, 1690-е — 1752) — российский военный и государственный деятель, в рамках дипломатических миссий в империю Цин побывавший в Северной Монголии (1715–1717, 1719–1720, 1725–1727).
Будучи корнетом шведской королевской армии, попал в русский плен после битвы под Полтавой (1709). С 1712 г. — на российской службе в качестве инженера. Шесть раз направлялся с дипломатическими поручениями в Китай, в том числе в составе миссий Л. В. Измайлова и С. Л. Рагузинского. В своих посланиях и дневниках затрагивал ряд вопросов, связанных с состоянием государственности Северной Монголии (Халхи), в частности, о первенстве Тушету-хана среди монгольских вассалов империи Цин, роли духовенства, конфликтах с Джунгарским ханством и проч. В 1739 г. стал иркутским вице-губернатором.
Ларсон, Франц Август (Frans August Larson, 1870–1957) — шведский миссионер, несколько лет проживший в Монголии (1893–1900, 1902–1914, с перерывами).
С молодости сотрудничал с Американским миссионерским обществом. В 1893 г. прибыл в Китай и вскоре, выучив монгольский язык, стал совершать поездки по разным регионам Монголии. После «боксерского восстания» нашел убежище в России, работал переводчиком на золотом прииске в Кяхте. В 1901 г. работал на строительстве железной дороги из Пекина в Ургу под руководством шведских инженеров, однако вскоре проект был свернут. В 1902 г. возобновил миссионерскую деятельность в Монголии — формально под патронажем Британского миссионерского общества. Имел многочисленные контакты с местными правителями, китайскими властями, европейскими и американскими дипломатическими и предпринимательскими кругами. Согласно новейшим исследованиям, являлся агентом американского внешнеполитического ведомства. Его очерки и книгу по итогам пребывания в Монголии специалисты (в частности О. Лэтимор, фактический основатель американского монголоведения) считают субъективными, тем не менее в них содержатся небезынтересные сведения о статусе монгольской правящей элиты, налоговой системе, особенностях правового положения буддийского духовенства (включая Богдо-гэгэна), правовом регулировании экономических отношений, преступлениях и наказаниях, семейных правоотношениях. В 1911 г. назначен советником президента Китайской Республики Юань Шикая по монгольским делам, но не преуспел в установлении мира между Китаем и монгольскими повстанцами и отказался от должности в 1913 г. В 1917–1920-х годах являлся совладельцем и владельцем фирм, действовавших в Китае и Монголии. В 1920-х годах принял участие в ряде экспедиций в Монголию с Р. Ч. Эндрюсом и С. Гедином. Лишился своего бизнеса после вторжения в Китай японских войск и уехал сначала в США (где жила его жена), затем в Швецию. Последние годы провел в переездах из Швеции в США с целью организации бизнеса. Умер в Калифорнии.
Легра, Жюль (Jules Émile Legras, 1866–1939) — французский ученый-этнограф, побывавший с научными целями в Монголии (1897).
Родился в Пасси, доктор филологии, германист, профессор лицея в Университете Бордо. В 1890 г. отправился в Россию, выучил русский язык, посетил самые различные ее регионы от Архангельска до Крыма и Кавказа. В 1896 г. по поручению Министерства просвещения Франции из Москвы направился в Сибирь, побывав и в Монголии. В своей книге, написанной по итогам путешествия, упоминает о воинской повинности монгольских солдат и ее кризисе, о бедственном состоянии торговых путей. Годом позже снова совершил путешествие в Сибирь, на Дальний Восток и добрался до Японии. В 1915 г. был направлен в Россию в качестве военного наблюдателя, после революции 1917 г. присоединился к миссии генерала М. Жанена — представителя Антанты при правительстве адмирала А. В. Колчака. В 1920-х годах — профессор литературы в Сорбонне, один из признанных специалистов по русской литературе. Вышел на пенсию в 1936 г. Умер в Дижоне.
Липинский, В. О. (годы жизни неизвестны) — российский военный и исследователь, побывавший с дипломатическим поручением в Монголии (1870).
Полковник, служивший в Восточно-Сибирском военном округе. Побывал в российском консульстве в Урге, описав в записках по итогам поездки организацию военного дела и торговли в Монголии. Член ВСОИРГО.
Литосов (Литасов), Василий (годы жизни неизвестны) — томский сын боярский, побывавший с дипломатической миссией в Джунгарском ханстве (1664).
По поручению томских воевод И. В. Бутурлина и П. П. Поводова отправился с посольством в составе 12 человек к джунгарскому правителю Сэнге для переговоров о торговле. По итогам поездки представил отчет («статейный список»), в котором отразил централизаторскую политику ойратского правителя и меры по ограничению власти князей. В 1665 г. сопровождал джунгарских послов в Москву.
Мартынов, Андрей Ефимович (1768–1826) — русский художник, побывавший в составе дипломатической миссии в Северной Монголии (1805).
Родился в семье солдата Преображенского полка, учился при Императорской Академии художеств, затем в самой Академии. За свои работы неоднократно получал медали Академии (две серебряных и Малую золотую). После окончания Академии был отправлен за ее счет для обучения в Европу, с 1788 по 1794 гг. жил в Риме, по возвращении стал академиком (1795), считался одним из самых уважаемых художников своего времени. С посольством графа Ю. А. Головкина направился в Китай в качестве официального художника, вместе с ним добрался до Урги. По итогам подготовил и опубликовал альбом, содержащий гравюры и текстовое описание пути посольства, в котором, в частности, нашли отражение особенности административного положения Кяхты и Маймачена, а также семейно-правовые отношения, в том числе между монголами и китайцами. Впоследствии посетил Крым и Поволжье, также создав по итогам поездок ряд пейзажей. Под конец жизни предпринял второе путешествие в Италию, умер в Риме.
Матусовский, Зиновий Лаврович (1842–1904) — русский военный, путешественник и ученый-востоковед, побывавший в Монголии (1870).
Потомственный дворянин Киевской губернии. В 1863 г. окончил Казанское военное училище, после чего был направлен на службу в Западно-Сибирский военный округ. С 1867 г. отправлялся в исследовательские экспедиции. В составе экспедиции российского консула в Кульдже, К. И. Павлинова, побывал в Северо-Западной Монголии. Помимо краткого отчета, изложил результаты своих наблюдений в обзорной работе о Китае, затронув, в частности, вопросы регулирования частноправовых отношений и статуса китайцев в Монголии. С 1876 г. состоял в военно-топографическом отделе Генерального штаба. С 1884 г. — подполковник, в 1887 г. переведен в Корпус военных топографов. За книгу о Китайской империи награжден по личному повелению императора Александра III орденом Св. Владимира 4-й степени. В 1893 г. вышел в отставку в чине полковника.
Меньян, Виктор (Victor-Edmond Meignan, род. 1846) — французский путешественник и писатель, в рамках поездки в Китай побывавший в Монголии (1873).
Родился в Париже, в молодости совершил поездку в Египет и Судан. В 1873 г. совершил путешествие из Парижа через Европу и Россию до Китая, проехав по Монголии. В своих записках обратил внимание на особенности статуса буддийских иерархов — хубилганов. Вернулся в Париж через Японию и США. Автор путевых заметок и ряда художественных произведений.
Миллер, Карл Иванович (Карл Иоганн) (Karl Johann Miller, род. 1705) — российский офицер, глава миссий в Ташкент, зависимый от Джунгарского ханства (1738–1739) и в само ханство (1742–1743).
Потомок выходцев из Саксонии, родился в семье военных в Кукуйской слободе (Москва), еще ребенком вместе с семьей переехал в Санкт-Петербург. Поступил на российскую военную службу в 16 лет и уже с середины 1730-х годов привлекался к дипломатическим поручениям Оренбургской комиссией и Коллегией иностранных дел. В чине поручика совершил поездку в Ташкент, затем, уже будучи секунд-майором, в Джунгарию, опять побывав в Ташкенте. По итогам миссий оставил «журналы», содержащие ценные сведения о государственном устройстве (второй из них, по итогам поездки 1742–1743 гг., долгое время считался утерянным и был обнаружен лишь в начале 1990-х годов), а также отдельных аспектах правового развития Ташкентского владения и кочевников, находившихся в вассальной зависимости от Джунгарского ханства. Как знаток языка и обычаев казахов, впоследствии неоднократно участвовал в переговорах оренбургских властей с казахскими ханами и султанами.
Милованов, Игнатий Михайлович (годы жизни неизвестны) — нерчинский сын боярский, побывавший с разведывательной миссией в Северной Монголии (1671, 1690).
Служил в Забайкалье с 1650-х годов в качестве казака, с 1660-х годов — десятник. В 1670 г. был отправлен нерчинским воеводой Д. Д. Аршинским в Пекин для переговоров о принятии императором московского подданства. По итогам поездки сообщил о вассальных отношениях Сэчен-хана с империей Цин. В 1675–1676 гг. сопровождал посольство Н. Г. Спафария. В 1680-х годах участвовал в стычках с монголами, претендовавшими на сбор дани с сибирских народов, вассальных Московскому царству. В 1684–1685 гг. сопровождал в Москву тунгусского (эвенкийского) князя Гантимура, перешедшего в русское подданство. В 1690 г. был отправлен на разведку в северомонгольские земли для сбора информации о войне Джунгарского ханства и империи Цин. В его сообщении по итогам поездки присутствуют, в частности, сведения о претензиях ойратского Галдана Бошугту-хана на контроль над Северной Монголией, об имущественных и владельческих правах монгольских женщин. Известен как сибирский землепроходец, в начале 1680-х годов впервые попытавшийся возвести острог на месте современного Благовещенска.
Михалевский, Федор Евстафьевич (ум. не ранее 1696) — тобольский сын боярский, направленный с дипломатической миссией к Тушету-хану (1677–1678).
Находился на сибирской военной службе, в начале 1670-х годов служил в Красноярском остроге, участвовал в переговорах о налогообложении сибирских ясачных народов данью со стороны ойратских правителей. По поручению тобольских воевод П. В. Большого Шереметева и И. И. Стрешнева был направлен вместе с Г. Шешуковым для переговоров с Тушету-ханом Чахундоржи и его братом Джебзун-дамба-хутуктой (Богдо-гэгэном) I. В своем отчете («статейном списке») посланники отметили, в частности, роль и значение буддийского иерарха в политической жизни Северной Монголии (Халхи), претензии монгольских правителей на сюзеренитет над народами Сибири и проч.
Мичи, Александр (Alexander Michie, 1833–1902) — британский торговец и путешественник, побывавший в качестве туриста в Монголии (1863).
Уроженец Шотландии, долгое время торговал в Китае, свои наблюдения и впечатления изложил в ряде статей и книг. С познавательной целью совершил путешествие из Пекина в Петербург, проехав через Монголию и Сибирь. В книге, опубликованной по итогам поездки, отметил особенности правового положения духовенства, преступления и наказания и проч. В другой публикации описал задействование монгольских войск маньчжурскими властями в подавлении восстания тайпинов.
Мордвинов, Александр Александрович (1813–1869) — российский краевед и публицист, побывавший в Монголии (1840-е).
Преподаватель Нерчинского уездного училища. Активно участвовал в литературной деятельности в Нерчинске, был членом городского литературного кружка, дружил с декабристами. Путешествовал по региону, описывая свои наблюдения и впечатления в очерках и статьях, которые публиковались в «Москвитянине», «Русском вестнике», «Современнике» и др. В 1840-х годах (дату не уточняет) был послан с дипломатической корреспонденцией в Ургу. Воспоминания о поездке изложил в статье, в которой, в частности, описал систему ямских почт и несение монголами воинской повинности. В 1850-х годах служил в Енисейске и Иркутске окружным начальником, завершил карьеру в должности читинского вице-губернатора. Член СОИРГО.
Морозов, Иона Михайлович (годы жизни неизвестны) — российский экономист, побывавший в составе торговой экспедиции в Монголии (1910).
Агроном Харьковского сельскохозяйственного училища. Как знаток овцеводства, был приглашен к участию в Московской торговой экспедиции в Монголию, инициированной еще в 1907 г. и поддержанной купеческими династиями Рябушинских, Носовых и др. В сборник работ участников экспедиции включил фрагменты своего путевого дневника и несколько очерков, в которых, в частности, обратил внимание на постепенное ограничение власти монгольских правителей в пользу маньчжурских чиновников, сборы в пользу буддийского духовенства, повинности монголов по содержанию дорог и переправ, регулирование торговых отношений с иностранцами и проч.
Москвитин, Ф. С. (годы жизни неизвестны) — российский коммерсант и дипломат, побывавший с экономическими целями в Южной Монголии (1905).
Сотрудник Русско-китайского банка, совершивший длительную коммерческую командировку во Внутреннюю Монголию. По итогам поездки описал статус правящей элиты, специфику положения местного населения и его взаимоотношения с китайцами, начало японского влияния в регионе. Позднее поступил на монгольскую службу, в 1912–1913 гг. являлся советником правительства Автономной Монголии, взаимодействовал с российским послом И. Я. Коростовцом, состоял в переписке с монголоведом В. Л. Котвичем, в качестве переводчика участвовал в подписании российско-китайского соглашения о признании автономии Внешней Монголии (1913). Однако большим влиянием на политические дела не обладал и вскоре был выслан в Россию по требованию российского консула в Урге, А. Я. Миллера, обвинившего его в действиях, вредных для российских интересов.
Неверов, Степан Иудич (годы жизни неизвестны) — томский сын боярский, возглавивший дипломатическую миссию к Алтан-хану (1638–1639).
По указу царя Михаила Федоровича был направлен воеводами И. И. Ромодановским и А. А. Бунаковым во главе посольства из семи человек к Алтан-хану и его братьям. В статейном списке по итогам посольства дал краткую характеристику государственного устройства ханства и его международно-правового положения, упомянул о статусе представительниц правящего рода и буддийских иерархов.
Незнаев, Арефий (годы жизни неизвестны) — российский военный, побывавший в Северной Монголии (1771).
Из солдатских детей. На военной службе с 1752 г. С 1762 г — каптенармус, с 1764 — квартирмейстер и провиантмейстер Семипалатинского гарнизонного линейного батальона. С 1766 г. — прапорщик, а с 1771 г. — полковой квартирмейстер и поручик. Был направлен с разведочной миссией на территорию бывшей Джунгарии и до Кобдо в Западной Монголии. В журнале, который вел во время поездки, отмечал создание в Монголии сети почтовых станций и, соответственно, действие ямской повинности.
Немчинов (годы жизни неизвестны) — российский торговец, побывавший с караваном в Монголии (1888–1889).
Вероятно, представитель одного из богатейших предпринимательских семейств Сибири, проживавшего в Таре и Кяхте. В качестве приказчика сопровождал чайный караван торгового дома Коковина и Басова из Китая до монгольского города Кобдо. В своем дневнике упоминает о состоянии дорог, содержании почтовых станций и о лицах, ответственных за него.
Неприпасов, Яков Иванович (ум. не ранее 1696) — тобольский сын боярский, отправленный с дипломатической миссией в Джунгарское ханство (1680).
По поручению тобольского воеводы М. И. Глебова был направлен к джунгарскому Галдану Бошугту-хану для переговоров о принятии им московского подданства. По итогам поездки представил отчет («статейный список»), в котором, в частности, отметил особенности правового положения представительниц правящего рода Джунгарского ханства, отношений центральной и улусных властей.
Неустроев, Семей[671] (годы жизни неизвестны) — тобольский казак, посетивший Джунгарское ханство (1641).
Сибирский конный казак, еще в 1610-х годах участвовал в переговорах о переходе сибирских народов в московское подданство. Вместе с татарином М. Кутабердеевым отвозил послание тобольских воевод князей П. И. Пронского и Ф. И. Ловчикова джунгарскому правителю Эрдэни-Батуру-хунтайджи. По итогам сообщил, в частности, о некоторых особенностях административного устройства и привлечения к ответственности чиновников, нарушавших предписания правителя.
Никольский, Иван Платонович (о. Иоанн) (годы жизни неизвестны) — российский миссионер, побывавший в Монголии (1864).
Бурят по происхождению, являлся иереем в Забайкальском казачьем войске. По просьбе Я. П. Шишмарева был командирован Иркутской духовной консисторией в Ургу для проведения служб и сбора сведений о возможности учреждения в Монголии православной миссии. В записках по итогам поездки уделил внимание таким вопросам (естественно, в контексте духовного состояния монголов), как семейно-правовые и процессуальные отношения. По возвращении служил в Воскресенском соборе Кяхты, с 1877 г. являлся благочинным Забайкальской духовной миссии.
Новицкий, Василий Федорович (1869–1929) — российский военный, путешественник и востоковед, побывавший с разведочными целями в Монголии (1905, 1906).
Из дворян Смоленской губернии. Родился в Радоме (Царство Польское). Учился в Полоцком кадетском корпусе, Михайловском артиллерийском училище. Служил в Польше. Позднее окончил Николаевскую академию Генерального штаба, получил чин штабс-капитана. Служил в Петербургском военном округе. В 1896–1897 гг. был направлен в командировку в Индию, по итогам произведен в чин капитана. В 1900 г. переведен в Восточную Сибирь, принимал участие в подавлении «боксерского восстания» в Китае. Участник Русско-японской войны 1904–1905 гг., произведен в полковники. В течение 1905–1906 гг. совершил четыре рекогносцировки Монголии, изучал местности и положение на границе с Маньчжурией. В своих записках, в частности, охарактеризовал налоги и повинности, регулирование экономических отношений, положение китайцев и иностранцев в Монголии, семейные и наследственные правоотношения, преступления и наказания, места заключения. Позднее участвовал в военно-топографических экспедициях в Индию и Афганистан. Кавалер орденов Св. Станислава, Св. Анны, Св. Владимира различных степеней. В 1911 г. — командир Серпуховского пехотного полка. Участник Первой мировой войны, командовал стрелковой бригадой, затем пехотной дивизией (1915), произведен в генерал-лейтенанты (1916) и назначен главнокомандующим Северным фронтом (1917). В 1917 г. — экстраординарный профессор Николаевской военной академии. После революции перешел на сторону советской власти и служил в Красной армии, с мая 1918 г. — военный руководитель Высшей военной инспекции. В 1919–1929 гг. преподавал в Военной академии РККА историю войн и военного искусства. Автор трудов по военной географии, истории войн. Умер в Москве.
Обручев, Владимир Афанасьевич (1863–1956) — русский и советский географ, геолог и путешественник, участвовавший в научной экспедиции в Монголию (1892–1894).
Родился в Ржевском уезде в семье штабного офицера, принадлежал к роду потомственных военных. В связи со службой отца в детстве неоднократно переезжал, учился в гимназиях Бреста, Радома, в реальном училище Вильно. Закончил Горный институт в Санкт-Петербурге. Принял участие в четвертой экспедиции Г. Н. Потанина в Монголию в качестве геолога. В своих дневниках (которые были впоследствии переработаны в научно-популярную книгу) описал дорожную повинность монголов, регулирование договорных отношений, некоторые преступления и наказания. Затем работал по геологической части в Восточной Сибири, участвовал в строительстве Транссиба. Первый декан горного отделения Томского технологического института. Почетный член ряда российских (позднее — и советских) и иностранных научных обществ. Состоял в партии кадетов, за что в 1912 г. был вынужден уйти на пенсию. В 1918–1921 гг. — профессор Таврического университета в Симферополе. Получил степень доктора в Донском университете (на территории Войска Донского). С 1921 г. — профессор геологии в Московской горной академии. В 1929 г. стал академиком АН СССР (в 1946–1953 гг. — член президиума). С 1939 г. — директор Института мерзлотоведения АН СССР. Герой социалистического труда (1945), лауреат Сталинских премий 1-й степени (1941, 1950). С 1947 г. — почетный президент Географического общества СССР. Родоначальник целой династии ученых.
Орлов, Павел Дмитриевич (род. 1838) — российский военный и путешественник, в рамках научной экспедиции побывавший в Монголии (1879–1880).
Штабс-капитан топографической службы. В качестве участника очередной экспедиции Г. Н. Потанина осуществлял съемки и рекогносцировки местности. По поручению начальника экспедиции прошел отдельным маршрутом. В своих записках уделил внимание правовому статусу отдельных категорий населения, формам воинской повинности, регулированию торговых отношений, проблемам взаимоотношений различных родоплеменных объединений Монголии.
Осокин, Георгий Михайлович (ок. 1860–1914) — российский этнограф, неоднократно бывавший с научными экспедициями в Северной Монголии (1890–1900-е).
Этнограф, один из известных исследователей Восточной Сибири, Бурятии и Монголии. Член Троицкосавско-Кяхтинского отделения Приамурского отдела ИРГО. Участвовал в Орхонской экспедиции В. В. Радлова. В рамках этнографических экспедиций неоднократно бывал в регионах Монголии, пограничных с Российской империей. В своей книге, в которой обобщил наблюдения по итогам поездок, обращал внимание на усиление власти маньчжурских администраторов в Монголии, налоги и повинности монголов, особенности статуса буддийского духовенства, некоторые преступления и наказания.
Палибин, Иван Владимирович (1872–1949) — русский и советский ученый-ботаник, с научной экспедицией побывавший в Монголии (1899).
Родился в Тбилиси. Учился и работал в Императорском ботаническом саду в Петербурге. Член ИРГО. В составе экспедиции под руководством Н. И. Дамаскина побывал в Монголии и Китае. В записках по итогам экспедиции отразил проблему поддержания состояния дорог и функционирования почтовых станций, захвата китайцами земель южных монголов. В 1916–1922 гг. — директор Батумского ботанического сада. В 1929–1932 гг. — директор Ленинградского ботанического сада, затем — начальник его сектора по палеоботанике. Доктор биологических наук (1934), кавалер ордена Трудового Красного Знамени, заслуженный деятель науки РСФСР.
Паллас, Петр Симон (Peter Simon Pallas, 1741–1811) — немецкий и российский ученый, побывавший в рамках научной экспедиции на границе Северной Монголии (1772).
Родился в семье хирурга в Берлине, получил домашнее образование, затем поступил в Медико-хирургическую коллегию, продолжил образование в Галле, Геттингене и Лейдене. В середине 1760-х годов стал членом Лондонского королевского общества и Римской академии естествоиспытателей, в 1766 г. — действительным членом Петербургской Императорской Академии наук. В 1767 г. прибыл в Россию, получив чин коллежского асессора. По поручению императрицы Екатерины II возглавил научно-исследовательскую экспедицию в Оренбургский край и Сибирь (1768–1774), в рамках которой в 1772 г. побывал в Кяхте (намереваясь двигаться в Китай, от чего затем отказался по состоянию здоровья), где имел возможность взаимодействовать с представителями Северной Монголии (Халхи). В своем отчете о путешествии упоминает о процессе интеграции монгольской элиты в цинскую сановную иерархию, организации цинско-монгольской пограничной службы. По возвращении в течение ряда лет систематизировал результаты экспедиции, одновременно занимаясь исследованиями в различных научных областях. Был произведен в коллежские советники (1782). Служил преподавателем естественных наук у внуков Екатерины II — великих князей Александра (впоследствии — император Александр I) и Константина. В 1810 г. отправился в отпуск в Берлин, где через год скончался.
Певцов, Михаил Васильевич (1843–1902) — российский военный и путешественник, побывавший с экспедициями в Монголии (1878–1879, 1889–1890).
Родился в Новгородской губернии, окончил Первую Санкт-Петербургскую гимназию, затем — юнкерское училище в Воронеже, позднее учился в Николаевской академии Генерального штаба. С 1860 г. — на военной службе, одновременно начал заниматься этнографическими исследованиями. В 1872 г. прикомандирован к штабу Западно-Сибирского военного округа. Стал одним из основателей Западно-Сибирского отдела ИРГО (1877). В 1876–1890 гг. возглавил ряд экспедиций в Центральную Азию и Северный Китай (последнюю — вместо скончавшегося накануне ее начала Н. М. Пржевальского). Посетил и Северную, и Южную Монголию. В своих записках осветил статус монгольской правящей элиты, систему налогов и повинностей, особенности развития частноправовых и семейных отношений, в том числе между монголами и китайцами. В 1883 г. проводил разграничение между Российской и Цинской империями во исполнение Петербургского договора 1881 г. С 1891 г. — генерал-майор. Кавалер орденов Св. Станислава, Св. Анны, Св. Владимира нескольких степеней.
Перейра, Джордж (George Edward Pereira, 1865–1923) — британский военный, дипломат и писатель, побывавший с разведочной миссией в Южной Монголии (1910).
Происходил из старинной римско-католической семьи, имевшей португальские корни и прибыльный бизнес в Китае, особенно в Макао. По материнской же линии принадлежал к британской аристократической фамилии. Закончил престижную частную школу в Бирмингеме, в 1884 г. в звании лейтенанта был зачислен в гренадерский полк. В 1900 г. в звании майора был направлен в Китай, участвовал в подавлении «боксерского восстания». В 1902 г. вместе со своим подразделением участвовал в Англо-бурской войне 1899–1902 гг. на ее завершающем этапе. В 1905–1911 гг. был военным атташе в Пекине. В совершенстве владея китайским языком, совершил ряд поездок по Китаю, тогда же посетил и Южную Монголию. В своем очерке по итогам поездки отметил некоторые особенности регулирования экономических отношений, включая положение китайцев в регионе, соледобычу и др. В годы Первой мировой войны командовал бригадой на западном фронте, дослужился до звания бригадного генерала. В 1920-х годах вновь приехал в Китай, возобновив поездки по Китаю и Тибету. Во время последней поездки умер в Сычуани.
Перейра, Томас (Tomé/Thomas Pereira, 1645–1708) — португальский миссионер, в качестве представителя империи Цин побывавший в Северной Монголии (1689).
Член ордена иезуитов с 1663 г. В 1673 г. прибыл в Китай и вскоре приобрел влияние при императорском дворе, получив имя Сюй Жи-шэн. В 1688–1694 гг. вместе с бельгийским иезуитом А. Тома фактически управлял императорской обсерваторией в Пекине. В качестве переводчика цинской дипломатической миссии вместе с Ж. Ф. Жербийоном участвовал в подписании Нерчинского договора. Свои наблюдения и впечатления описал в дневнике, в котором, в частности, сообщает о неразвитости вассально-сюзеренных отношений монгольских правителей и империи Цин, конфликтах между северными и южными монголами и беспомощности маньчжурских властей в улаживании их разногласий. Умер в Китае.
Пестерев, Егор Яковлевич (годы жизни неизвестны) — российский чиновник, побывавший в Северной Монголии (1775).
Сержант геодезии. По поручению иркутского военного губернатора генерал-поручика А. И. фон Бриля осуществлял геодезическое исследование русско-китайской границы в Саяно-Алтайском регионе (1772–1781). В 1775 г. случайно пересек границу и оказался в пределах Северной Монголии, где находился около месяца, вступив во взаимодействие с монгольской и маньчжурской администрацией. В своих записках («примечаниях»), описывая этот эпизод, охарактеризовал формы воинской повинности монголов, проблемы организации охраны границ и двоеданничества алтайских народов; упоминает наказания для чиновников, не выполнявших свои обязанности, а также борьбу с кражей скота.
Петлин, Иван (годы жизни неизвестны) — томский казак, побывавший с дипломатической миссией в Монголии (1618–1619).
Был направлен в Монголию с послами западномонгольского Алтан-хана, возвращавшимися из Московского царства на родину, и далее в Китай. По итогам переговоров с Алтан-ханом представил отчет («Роспись», 1619), в котором содержались сведения о правителях Монголии, особенностях правового статуса буддийского духовенства и некоторых элементах налоговой системы.
О нем:
Петров, Алексей Евграфович (годы жизни неизвестны) — российский военный, в качестве русского агента провел несколько лет в Монголии (1884–1890-е).
Казачий старшина, полковник. В 1884 г. между консулом Я. П. Шишмаревым и ургинскими амбанями была достигнута договоренность, согласно которой возводились мосты через реку Тола в рамках торгового пути из России в Китай. Надзор за ними был возложен на Петрова, который к тому же контролировал и проход торговых караванов по указанному пути. В своих записках он сосредоточивается на характеристике торговых путей, попутно упоминая как о соответствующих повинностях монголов, так и о регулировании частноправовых отношений между ними и китайцами.
Писарев Степан (Стефан) Иванович (1708–1775) — российский ученый и государственный деятель, участник дипломатической миссии в Китай, в рамках которой побывал в Северной Монголии (1725–1727).
Будучи студентом Славяно-греко-латинской академии, был включен в состав посольства С. Л. Рагузинского в качестве канцеляриста. В своей записке, составленной по возвращении, описал особенности пограничной деятельности монгольских вассалов империи Цин, регулирования монгольскими властями вопросов экономических отношений (в том числе внешней торговли) и проч. После окончания академии несколько лет оставался в ней в качестве преподавателя греческого языка, затем переведен на службу в Сенат, оттуда — в Коллегию иностранных дел, с 1760 г. — обер-секретарь Синода. Завершил службу в чине статского советника. Автор многочисленных переводов церковных и исторических произведений с греческого языка (в том числе «Жития Петра Великого» А. Катифоро, к которому и была приложена записка самого Писарева о путешествии в Монголию и Китай).
Плотников, Алексей Федорович (годы жизни неизвестны) — российский дворянин, побывавший с разведывательной миссией в Джунгарии и Кашгарии (1752–1753).
Тобольский дворянин, вместе со своим отцом ездил в Джунгарское ханство и Восточный Туркестан официально — с целью изучения ойратского языка. Оказался свидетелем свержения хунтайджи Лама-Дорджи и прихода к власти Даваци в 1753 г. Упоминает о содействии джунгарских властей иностранным торговцам в получении долгов с их партнеров в Восточном Туркестане, системе данничества вассалов ойратских правителей.
Подзоров (годы жизни неизвестны) — русский военный, побывавший с дипломатическим поручением в Джунгарском ханстве (1743).
Сержант, по поручению сибирских властей ездивший в Джунгарию. В своем отчете по итогам поездки сообщил ценные сведения о системе повинностей в ханстве.
Позднеев, Алексей Матвеевич (1851–1920) — российский ученый-востоковед, побывавший в нескольких научных экспедициях в Монголии (1876, 1892–1893).
Родился в Орле в семье священнослужителя. Учился в Орловской духовной семинарии и на факультете восточных языков Петербургского университета, по окончании которого в 1876 г. был направлен ИРГО в составе экспедиции в Монголию и Китай. В 1881 г. защитил диссертацию магистра и принят на работу в Петербургский университет доцентом кафедры монгольской словесности. В том же году получил степень доктора монгольской словесности. С 1884 г. — профессор. В 1887 г. по поручению Министерства государственных имуществ исследовал быт астраханских калмыков. В 1888 г. награжден большой золотой медалью ИРГО. В 1892 г. командирован Министерством иностранных дел в Монголию для изучения ее положения и отношений с Китаем. По возвращении опубликовал дневники и отчеты, в которых, в частности, охарактеризовал правовой статус монгольской правящей элиты, налоги и повинности, регулирование торговых отношений, положение китайцев в Монголии и их притязания на монгольские земли и ресурсы, семейно-правовые отношения, преступления и наказания, места заключения. Один из основателей и первый директор Восточного института во Владивостоке (1899–1903). Тайный советник (1895). С 1910 г. — директор Практической восточной академии. В 1913 г. правительство Автономной Монголии присвоило ему звание цзюнь-вана (князя второй степени) за содействие в организации народного образования. После революции 1917 г., являясь монархистом и националистом, продолжал научные изыскания в областях Войска Донского.
Попов, Виктор Лукич (1864 — после 1935) — российский военный и ученый-востоковед, побывавший с исследовательскими целями в Монголии (1903, 1910).
Родился в Иркутске в семье священнослужителя. Учился в Иркутском духовном училище, Иркутском пехотном юнкерском училище, позднее — в Николаевской академии Генерального штаба. С 1883 г. служил в войсках Западно-Сибирского военного округа в качестве штаб-офицера, затем обер-офицера для поручений при командующем войсками округа, совершал командировки по Алтаю. В 1903 г. по личной инициативе и при поддержке ЗСОИРГО организовал научную экспедицию по Саянам и Монголии, которую осуществил при содействии Я. П. Шишмарева. В 1910 г. возглавил Московскую торговую экспедицию в Монголию, которую инициировал еще в 1907 г. В отчетах по итогам поездок охарактеризовал административно-территориальное устройство Монголии и организацию охраны границ, систему налогов и повинностей у монголов, правовое положение китайских торговцев в отношениях с местным населением. Участник Первой мировой войны, командовал полком (1914), затем дивизией (1917), генерал-майор, кавалер орденов Св. Станислава, Св. Анны и Св. Владимира нескольких степеней. После революции стал на сторону сибирского правительства, вскоре вышел в отставку по болезни, но в 1919 г. поддержал адмирала А. В. Колчака; был назначен главным начальником Усинско-Урянхайского края. Попав в плен в Иркутске, перешел на службу в Красную армию — сначала в резерве при иркутском губернском военкомате, затем в штабе помощника главнокомандующего по Сибири. С 1920 г. преподавал военную статистику и географию в Военной академии РККА. Состоял в переписке с П. К. Козловым. В 1921 г. переведен на Кавказ.
Потанин, Григорий Николаевич (1835–1920) — российский ученый, путешественник и общественный деятель, совершивший ряд научных экспедиций в Монголию (1876–1878, 1879–1880, 1884–1886, 1890).
Родился в Ямышевской крепости в потомственной казачьей семье. В 1846 г. зачислен в Омский кадетский корпус, где подружился с будущим путешественником и востоковедом Ч. Ч. Валихановым. В 1852 г. в чине хорунжего направлен в 8-й полк Сибирского казачьего войска, участвовал в экспедиции в Заилийский край и основании крепости Верная (совр. Алма-Ата). В 1858 г. в чине сотника вышел в отставку «по болезни». В 1859 г. поступил вольнослушателем на физико-математическое отделение Петербургского университета, в 1861 г. за участие в студенческих волнениях арестован, заключен в Петропавловскую крепость, затем сослан в Омск. С 1863 г. стал участвовать в научных экспедициях по Сибири и Центральной Азии. В 1865 г. арестован и привлечен к суду по обвинению в намерении отделить Сибирь от России. Три года содержался в омской тюрьме, после чего был подвергнут гражданской казни и отправлен на каторгу в крепость Свеаборг (под Хельсинки, 1868–1871). После этого был отправлен в Тотьму, а затем — на жительство в Вологодскую губернию. Амнистирован в 1874 г. по ходатайству ИРГО. Осуществил целую серию экспедиций по Центральной Азии, в том числе по разным регионам Монголии. В своих трудах осветил самые разные стороны жизни монголов — от административных до уголовных, частноправовых и семейных отношений. В 1890-х годах осуществил экспедиции в Тибет и на северо-восток Китая. Действительный член ИИРГО (в 1886 г. награжден его большой золотой Константиновской медалью). С 1902 г. жил в Томске (почетный гражданин с 1915 г.), занимался культурно-просветительской деятельностью, популяризацией изучения Сибири (почетный гражданин с 1918 г.). В 1917 г. принял участие во Всекиргизском съезде в Оренбурге, был избран во Всероссийское учредительное собрании.
Потанина (Лаврская), Александра Викторовна (1843–1893) — российская исследовательница, в рамках научных экспедиций побывавшая в Монголии (1876–1878, 1879–1880, 1884–1886).
Родилась в Нижегородской губернии в семье преподавателя семинарии, получила домашнее образование, затем училась в школе доля девочек из духовного сословия. В молодости работала воспитательницей в городском епархиальном училище. В 1872 г. приехала в Никольск навестить ссыльного брата, где познакомилась с его другом Г. Н. Потаниным, за которого вскоре вышла замуж. Вместе с мужем приняла участие в трех экспедициях в Монголию. Во время экспедиции в Тибет тяжело заболела и умерла по дороге в Шанхай, похоронена в Кяхте. Автор ряда работ по этнографии бурят, урянхайцев. В работах о путешествии по Монголии (сборник которых был издан уже после смерти исследовательницы) отмечала особенности правового регулирования экономических отношений в Монголии, статуса монгольских женщин, специфику правового развития Внутренней Монголии. Стала одной из первых женщин-исследовательниц, принятых в члены ИРГО.
Прайс, Джулиус Мендес (Julius Mendes Price, 1857–1924) — журналист, путешественник и ученый, совершивший путешествие через Монголию (1891).
Родился в еврейской семье в Лондоне. Окончил Университетский колледж Лондона, затем — школу изящных искусств в Париже. Работал корреспондентом газеты «Illustrated London News», по заданию которой совершил несколько поездок, в том числе в Бечуаналенд (1884–1885), Сибирь, Монголию и до Пекина (1890–1891). Опубликовал об этой поездке книгу, в которой затронул регулирование экономических отношений, повинности монголов, преступления и наказания. В 1897 г. работал корреспондентом во время Греко-турецкой войны, годом позже отправился на Юкон, в Клондайк, для репортажей о золотой лихорадке. В 1904 г. освещал события Русско-японской войны. В качестве корреспондента и художника-баталиста работал во Франции и Италии в годы Первой мировой войны.
Прайс, Морган Филипс (Morgan Philips Price, 1885–1973) — британский политический деятель, в качестве журналиста побывавший в Монголии (1910).
Родился в Глочестере в семье политиков, в течение нескольких поколений избиравшихся в парламент от либеральной партии и имевшей обширные владения (2 тыс. акров). Молодость он посвятил журналистике и путешествиям, побывав, в частности, в Сибири и Северной Монголии. В своей книге, опубликованной по итогам путешествия, сосредоточился на проблемах социально-экономического развития посещенных регионов, охарактеризовав особенности отношений между монгольской правящей элитой и простолюдинами, засилье китайских торговцев и ростовщиков в Монголии и их методы по взысканию долгов с местного населения. В 1911 г. начал политическую карьеру как кандидат в парламент от либеральной партии, однако затем примкнул к противникам войны и в послевоенный период вступил в партию лейбористов. В 1910–1920-х годах неудачно баллотировался в парламент, продолжал журналистскую деятельность, работая в России (в том числе в период Октябрьской революции и Гражданской войны), затем — в послевоенной Германии. В 1929 г. был избран в парламент, работал в лейбористском правительстве секретарем министра образования. С 1935 г. вплоть до ухода на пенсию в 1959 г. постоянно являлся членом парламента. Автор мемуаров, в которых выказывал симпатии советской власти.
Пржевальский, Николай Михайлович (1839–1888) — российский путешественник и ученый, побывавший с научными экспедициями в Монголии (1870–1873, 1883–1885).
Родился в Смоленской области в семье поручика, происходившего из польской шляхты. Окончил Смоленскую гимназию, после чего, отслужив несколько лет в армии, поступил в Николаевскую академию Генерального штаба. Участвовал в подавлении польского восстания 1863 г. С 1864 г. — член ИРГО. В 1867 г. переведен на службу в Восточно-Сибирский военный округ, с этого времени отправлялся в исследовательские экспедиции по Дальнему Востоку и Центральной Азии. Дважды побывал в Монголии. В работах описывал систему организации власти и управления в Монголии, особенности семейных и наследственных правоотношений, а также функционирование монгольских судов, систему преступлений и наказаний. Помимо Монголии, побывал в Восточном Туркестане, Северном Тибете и Кукуноре. С 1878 г. — действительный член Императорской Академии наук (в 1886 г. награжден ее специальной золотой медалью с собственным изображением), почетный гражданин Санкт-Петербурга и Смоленска, член ряда иностранных научных обществ. С 1886 г. — генерал-майор. Умер во время пятой экспедиции в Центральную Азию.
Путята, Дмитрий Васильевич (1855–1915) — российский военный и ученый-востоковед, побывавший с военно-научной экспедицией в Монголии (1891).
Происходил из дворян Смоленской губернии. Закончил Александровское военное училище и Николаевскую академию Генерального штаба. Служил в Туркестанском крае офицером для особых поручений и штаб-офицером. Участвовал в Русско-турецкой войне 1877–1878 гг. Совершил ряд экспедиций по среднеазиатским владениям Российской империи, побывав в малоизученных районах Памира. В дальнейшем служил военным агентом в Китае, в этом качестве сопровождал будущего императора Николая II во время его путешествия по Востоку в пределах империи Цин. В том же году осуществил разведочную Хинганскую экспедицию, по итогам которой осветил в своих работах, в частности, вопросы правового статуса китайцев в Монголии, поддержание состояния дорог, борьбу с преступниками и проч. В 1895 г. провел разведочную поездку по Турции, в 1896–1897 гг. — по Корее. С 1902 г. — военный губернатор Амурской области и наказной атаман Амурского казачьего войска. В 1905 г. произведен в генерал-лейтенанты и прикомандирован к Генерального штабу. Член ИРГО.
Пясецкий, Павел Яковлевич (1843–1919) — российский врач, путешественник, художник и писатель, в составе экспедиции в Китай посетивший Монголию (1874–1875).
Родился в Орле, учился в Орловской гимназии, затем — на медицинском факультете Московского университета, по окончании которого защитил диссертацию по хирургии и получил степень доктора медицины. Уже в молодости проявил способности к рисованию. Служил в Главном военно-медицинском управлении в Санкт-Петербурге, затем — в Военно-медицинском управлении. В качестве врача и художника был прикомандирован к экспедиции полковника Ю. А. Сосновского в Китай, в составе которой побывал в Северной и Южной Монголии. В своих записках отмечает особенности частноправовых отношений между монголами и китайцами. По возвращении в качестве военного врача участвовал в Русско-турецкой войне 1877–1878 гг., в 1895 г. — в посольстве в Персию. В 1897 г. как художник посетил Англию, в 1902 г. — Болгарию, затем в свите военного министра А. Н. Куропаткина — Дальний Восток. Действительный член ИРГО.
Рагузинский (Владиславич-Рагузинский[672]), Савва Лукич (Сава Владиславић Рагузински, 1669–1738) — российский дипломат, в рамках посольства в империю Цин побывавший в Северной Монголии (1725–1727).
Представитель сербского дворянского рода. В молодости занимался торговлей и уже в 1680-х годах выполнял дипломатические поручения московских властей в Константинополе. В 1703 г. прибыл в Россию, получив право торговли наравне с местными купцами; с 1708 г. переселился в Россию на постоянное жительство. В 1710–1720-х годах направлялся Петром I с дипломатическими поручениями в Рим и Венецию. В 1725 г. — полномочный посол Российской империи в Китае, подписавший с цинскими властями сначала Буринский трактат, а затем — и Кяхтинский договор 1727 г. В своем журнале, веденном во время путешествия, и в реляциях в Коллегию иностранных дел отмечал особенности правового статуса монгольской правящей элиты, воинскую повинность монголов в пользу империи Цин, интеграцию монгольских войск в маньчжурскую военную систему, некоторые элементы монгольской налоговой системы. По возвращении был произведен в статские советники, составил описание Цинской империи и неоднократно привлекался к обсуждению вопросов русско-китайской торговли.
Резвых, Илья Кондратьевич[673] (годы жизни неизвестны) — российский торговец, проживший несколько лет в Джунгарии и Кашгарии (1738–1745).
Симбирский горожанин, отправился в Восточный Туркестан с торговым караваном в качестве приказчика, в результате провел в поездке семь лет, торгуя в разных регионах, подвластных Джунгарскому ханству. Оказался свидетелем войны ойратов с Кокандским ханством, смерти хунтайджи Галдан-Цэрена. По возвращении был допрошен властями, рассказав, в частности, о помощи ему джунгарских властей во взыскании долгов с торговцев в Восточном Туркестане, положении русских пленных в Джунгарии.
Реман, Осип Осипович, фон (Joseph Matheus Augustin von Rehmann, 1779–1831) — российский ученый-медик, в составе дипломатической миссии в Китай побывавший в Северной Монголии (1805).
Родился в Бадене в семье тайного советника. В 1802 г. окончил Венский университет, получив степень доктора медицины, после чего по приглашению русского посла в Вене, князя А. К. Разумовского, отправился на службу в Россию. В 1805 г. в качестве доктора был прикомандирован к посольству графа Ю. А. Головкина в Китай, с которым доехал до Урги, откуда посольство двинулось обратно (из-за нежелания его главы выполнять унизительные церемонии, чего требовали китайские дипломаты). Во время путешествия вел дневник, частично опубликованный в «Северном архиве», «Сыне Отечества» и «Сибирском вестнике», где достаточно подробно описал систему административного управления Монголии под властью Цин, эволюцию роли буддийского духовенства в политической жизни и проч. По возвращении предпринял поездку на Байкал для изучения целебных вод, описание которых также было опубликовано. В 1813 г. стал лейб-медиком императорского двора, в 1821 г. — генерал-штаб-доктором по гражданской части. С 1826 г. — действительный статский советник.
Ремезов, Меньшой (Моисей) (ум. 1647) — тобольский сын боярский, возглавивший посольство в Джунгарское ханство (1640–1641).
Родоначальник сибирского рода Ремезовых, дед известного картографа и историка Сибири С. У. Ремезова. В 1620-е годы служил при дворе патриарха Филарета, за какой-то «проступок» в 1628 г. был направлен на службу в Тобольск, где вскоре занял значительное место в администрации. Распоряжением воевод князей П. И. Пронского и Ф. И. Ловчикова был направлен к джунгарскому правителю Эрдэни-Батуру-хунтайджи для переговоров о признании власти московского царя. По итогам представил отчет («статейный список»), в котором, в частности, отразил процесс централизации власти в Джунгарском ханстве, дал краткую характеристику его органов власти и управления. В дальнейшем руководил строительством сибирских укреплений, проводил политику умиротворения сибирских ясачных народов.
Ржицкий, Матвей Иванович (род. после 1637) — томский сын боярский, посетивший с дипломатической миссией Джунгарское ханство (1669–1670).
Сын польского выходца, добровольно перешедшего на московскую службу и с середины 1620-х годов служившего сначала в Тобольске, затем в Томске. С начала 1660-х годов участвовал в приеме монгольских послов. В 1665–1666 гг. участвовал в посольстве Р. Старкова к Алтан-хану, в 1667 г. сам возглавил посольство к тому же правителю. В своем отчете («статейном списке») по итогам поездки упомянул о политике джунгарского правителя в отношении вассальных государств, о некоторых мерах по борьбе с преступностью и о системе наказаний.
Робертс, Джеймс Хадсон (James Hudson Roberts, 1851–1945) — американский миссионер, проживший несколько лет в Монголии (1892–1906).
Окончил Йельский колледж и Бостонский университет. В 1877–1906 гг. осуществлял миссионерскую деятельность в Цинской империи. В 1902 г. сменил в качестве проповедника среди населения Южной Монголии скончавшегося Д. Гилмора. В 1900 г., спасаясь от последствий «боксерского восстания», добрался до России, проехав через Северную Монголию. В своих записках по итогам этой поездки упомянул о воинской повинности монголов, регулировании торговых отношений монголов с китайцами, особенностях семейно-правовых отношений, о преступности в Монголии (во многом связывая ее с распространением курения опиума). В 1907 г. вернулся в США.
Роборовский, Всеволод Иванович (1856–1910) — российский военный исследователь Центральной Азии, побывавший в Монголии с научными экспедициями (1883–1885, 1889–1890, 1893–1895).
Родился в Санкт-Петербурге в дворянской семье. Закончил Гельсингфорсское пехотное юнкерское училище, служил в Новочеркасском пехотном полку. Через своего гимназического друга познакомился с Н. М. Пржевальским и принял участие в его экспедициях в Тибет (1879) и Монголию. После смерти Пржевальского был включен в экспедицию сменившего его М. В. Певцова, по поручению последнего совершил ряд самостоятельных поездок к нагорьям Тибета. За результаты экспедиции был произведен в штабс-капитаны и награжден серебряной медалью им. Н. М. Пржевальского ИРГО. Следующую экспедицию возглавил уже сам. Итоги экспедиции были оценены настолько высоко, что был вместе с П. К. Козловым представлен императору Николаю II и произведен в капитаны. По итогам экспедиции опубликовал исследование, в котором, в частности, описал отправление воинской повинности монголами, государственное регулирование торговых отношений, в том числе с участием китайцев и иностранцев, некоторые стороны семейно-правовых, уголовных и процессуальных отношений. Завершил военную службу в чине полковника. Член целого ряда российских и европейских ученых обществ.
Ровинский, Павел Аполлонович (1831–1916) — российский историк и публицист, в рамках поездки в Китай побывавший в Монголии (1871–1872).
Родился в Царицынском уезде. Закончил Саратовскую гимназию и Казанский университет. В 1860 г. отправился в путешествие на Балканы, но в следующем году был арестован австро-венгерскими властями в Моравии по подозрению в антиавстрийской агитации. Участник организации «Земля и воля», за что ему Министерством внутренних дел был запрещен выезд за границу даже по служебным делам. В 1867 г. в качестве корреспондента «Санкт-Петербургских ведомостей» все же выехал за границу для изучения славянских народов Австро-Венгрии. В 1870 г. отправился в Сибирь для изучения жизни русских в Азиатской России. Проживая в Иркутске, совершил несколько поездок, в том числе в Китай, проехав по Монголии с торговым караваном М. Д. и Н. Д. Бутиных. В своих записках затронул систему налогов и повинностей, семейно-правовые отношения, преступления и наказания. В 1873 г. вернулся в Петербург, в конце 1870-х годов вновь отправился на Балканы. Основные произведения посвящены повседневной жизни русских в восточных регионах империи и славянских народов Центральной Европы.
Рокхилл, Уильям Вудвилл (William Woodville Rockhill, 1854–1914) — американский дипломат и путешественник, совершивший экспедиции в Монголию (1883–1884, 1891–1892).
Родился в Филадельфии, еще ребенком вместе с семьей переехал во Францию. В юности заинтересовался Тибетом и занялся тибетоведением. Учился в Особой военной школе «Сен-Сир», по окончании которой поступил во Французский иностранный легион и проходил службу в Алжире. В 1876 г. вернулся в США, три года спустя вновь уехал в Европу для изучения восточных языков, делал переводы тибетских религиозных произведений. В 1883 г. занял дипломатический пост в Пекине, когда и совершил путешествия в Западный Китай, Тибет и Монголию. Описал свои наблюдения и впечатления, уделив внимание интеграции южных монголов в цинское имперское пространство, налогам и повинностям, преступлениям и наказаниям. В середине 1890-х годов служил при госсекретаре президента Г. Кливленда. В 1897 г. назначен президентом У. Мак-Кинли послом США в Греции. В 1900 г. разработал меморандум о «политике открытых дверей» для Китая и участвовал в международной конференции по итогам «боксерского восстания». В 1905 г. назначен президентом Т. Рузвельтом послом в Китае, в 1908 г. встречался с Далай-ламой XIII. В 1909 г. назначен президентом У. Тафтом послом в Российской империи, в 1911 г. — послом в Османской империи. Умер в Гонолулу по пути в Китай.
Руднев, Андрей Дмитриевич (1878–1958) — русский ученый-монголовед, побывавший с научными экспедициями в Монголии (1899, 1903).
Родился в Санкт-Петербурге. Окончил восточный факультет Петербургского университета. Еще во время обучения побывал в Калмыкии и Монголии в составе экспедиции Н. И. Дамаскина. В 1903 г., уже будучи приват-доцентом восточного факультета Петербургского университета, вновь побывал в Монголии для сбора фольклора. В своем отчете по итогам поездки кратко охарактеризовал монгольскую повинность по содержанию почтовых станций. В 1904 г. снова посетил Калмыкию. С 1908–1909 гг. стал обрабатывать собранный материал, делал переводы с монгольского и калмыцкого языков. В 1918 г. эмигрировал в Финляндию, где работал преподавателем русского языка. Умер в Хельсинки.
Савельев, Иван (годы жизни неизвестны) — тобольский казачий атаман, посетивший с дипломатической миссией Джунгарское ханство (1617).
По приказу тобольского воеводы князя И. С. Куракина ездил с грамотой к ойратскому правителю Далай-тайши. По итогам поездки рассказал, в частности, об особенностях содержания иностранных послов и о статусе представительниц правящего рода. По возвращении сопровождал в Москву пришедших вместе с ним ойратских послов.
Сафьянов, Георгий Павлович (1850–1913) — российский предприниматель, побывавший с торговыми целями в Северной Монголии (1872).
Потомственный купец, родился в Минусинске, получил хорошее домашнее образование. С 12 лет ездил по Хакасии, выполняя торговые поручения отца. В 1872 г. совершил путешествие по северо-западу Монголии с целью нахождения новых торговых маршрутов. В записках по итогам путешествия описал сойотов, подвластных империи Цин, в том числе особенности их административного статуса и налогообложения. Впоследствии торговал с Западной Монголией скотом, занимался золотодобычей. В 1880-е годы избирался городским головой Минусинска, выполнял общественные обязанности — директора общественного банка, почетного мирового судьи, председателя местного тюремного комитета, занимался благотворительностью, поддерживал научные и культурные учреждения. Являлся членом ВСОИРГО, сотрудничал с Н. Ф. Катановым, Г. Н. Потаниным, Д. А. Клеменцем и др., помогал им материально. Автор ряда работ по этнографии и фольклору урянхайцев. Его сын, И. Г. Сафьянов, стал одним из создателей Танну-Тувинской народной республики.
Соболев, Михаил Николаевич (1869–1945) — российский и советский экономист, побывавший с научной экспедицией в Монголии (1910).
Родился в дворянской семье. Окончил нижегородскую гимназию, затем поступил на юридический факультет Московского университета, после чего был оставлен на кафедре политической экономии для подготовки к профессорскому званию. Одновременно преподавал коммерческую географию и историю торговли в Александровском коммерческом училище. Был направлен в командировку в Германию, во время которой подготовил исследование, за которое получил степень магистра политической экономики и был избран приват-доцентом юридического факультета Московского университета (1898). Ординарный профессор (1899). В 1902 г. приглашен на кафедру политической экономии и статистики Томского университета, также преподавал политическую экономию в Томском технологическом институте. Работал вместе с М. И. Боголеповым, с которым по поручению Томского общества изучения Сибири (по предложению Г. Н. Потанина) совершил поездку в Монголию для изучения развития местных рынков и перспектив российских предпринимателей в стране. В книге, подготовленной по результатам экспедиции, характеризовались, в частности, система налогов и повинностей, регулирование внутренней и внешней торговли и договорных отношений в целом, правовое положение китайцев в Монголии, отдельные преступления и наказания. Вместе с Боголеповым в 1912 г. перешел на работу в Харьковский университет, стал деканом экономического факультета Харьковских высших коммерческих курсов. В том же году получил степень доктора политической экономии. Статский советник и кавалер орденов Св. Анны и Св. Станислава 2-й степени. В 1919 г., после занятия Харькова Добровольческой армией стал директором Харьковского коммерческого института, участвовал в работе городской думы и оказывал поддержку белому движению. В дальнейшем — проректор Харьковского института народного хозяйства, декан торгового и финансово-банковского факультетов. С конца 1920-х годов — профессор Московского промышленно-экономического института. Вышел на пенсию по болезни в 1930-х годах. Умер в Москве.
Соболев, Савва (годы жизни неизвестны) — русский военный, побывавший с разведывательной миссией в Джунгарском ханстве (1745).
Вахмистр Сибирского гарнизонного драгунского полка, по поручению своего полковника Я. С. Павлуцкого ездивший под видом торговца в Джунгарию. В своем рапорте по итогам миссии описал проблемы престолонаследия в ханстве, систему меновой торговли, преобладавшую в ханстве и проч.
Спафарий, Николай Гаврилович (Николае Милеско-Спэтару, 1636–1708) — российский дипломат, в рамках миссии в империю Цин посетивший Монголию (1675–1677).
Потомок молдавского боярского рода морейского (греческого) происхождения. Был сановником при дворе молдавских и валашских господарей, выполнял дипломатические поручения в Османской империи, Пруссии, Франции, Швеции. Состоял при иерусалимском патриархе, который в 1671 г. направил его в Московское царство, где он прослужил в качестве переводчика Посольского приказа до 1707 г. Во главе дипломатической миссии совершил путешествие в империю Цин, в ходе которого побывал у правителей Джунгарского ханства, Северной и Южной Монголии. В дорожном дневнике (формально «статейном списке»), веденном во время поездки, обратил внимание, в частности, на особенности взаимоотношений монгольских правителей с маньчжурскими властями, регулирование отношений империи Цин с монгольскими вассалами. Оставил обширное научное наследие, включающее труды по географии, истории, математике, философии, богословию и филологии. Включил свои наблюдения о поездке по Монголии и Китаю в «Описание первыя части вселенныя, именуемой Азии, в ней же состоит Китайское государство, с прочими его городы и провинции» (до сих пор не опубликовано, рукопись хранится в РГБ).
Старков Василий (годы жизни неизвестны) — томский сын боярский, возглавивший посольство к Алтын-хану (1638–1639).
По указу царя Михаила Федоровича был направлен воеводами И. И. Ромодановским и А. А. Бунаковым во главе посольства из восьми человек к Алтан-хану и его братьям, сопровождая монгольских послов, возвращавшихся из Московского царства. В статейном списке по итогам посольства описал элементы налоговой системы, политическую ситуацию в ханстве и неспособность хана справиться со своеволием местной знати.
Степанов, Александр Петрович (1781–1837) — русский военный и государственный деятель и писатель, побывавший на границе Северной Монголии (1826).
Происходил из старинного рода калужских дворян. Воспитывался в пансионе Московского университета. Служил в лейб-гвардии Преображенском полку, откуда был переведен прапорщиком в Московский гренадерский полк, с которым участвовал в Итальянском походе А. В. Суворова, состоял при его штабе. Уже в этот период занялся литературной деятельностью. В 1802 г. вышел в отставку в чине штабс-капитана и поступил на службу в департамент юстиции. С 1804 г. — коллежский асессор и калужский прокурор, с 1809 г. — коллежский советник. В 1812 г. вышел в отставку для поступления на военную службу, участвовал в Отечественной войне, после которой занимался восстановлением хозяйства пострадавших губерний. В 1822–1831 гг. — первый губернатор вновь учрежденной Енисейской губернии. В рамках должностных обязанностей бывал в Кяхте и ее «китайской части» Маймачене, описал свое пребывание там в виде писем знакомому, отметив особенности правового статуса чиновничества и монголов в Цинской империи в целом. В 1831 г. смещен по доносу, и лишь в 1835 г. назначен на должность саратовского губернатора, отозван в 1837 г. с причислением к Министерству внутренних дел. Наряду со служебной деятельностью с юности занимался и литературной — автор ряда драматических произведений, публицистических статей, стихотворений и краеведческих очерков.
Стрельбицкий, Иван Иванович (1860–1914) — российский военный, с разведочной целью побывавший в Монголии (1894).
Происходил из боярского и дворянского рода, ведущего происхождение с XIII в., представители которого служили сначала Речи Посполитой, а затем Российской империи. Учился в Санкт-Петербургской военной гимназии, затем — в Николаевском кавалерийском училище, позднее закончил Николаевскую академию Генерального штаба. Служил при штабе Закаспийской области, затем — в Восточной Сибири. С 1891 по 1896 гг. был прикомандирован к Главному штабу. В 1894–1896 гг. совершал разведочные поездки по Монголии и Маньчжурии. В своем отчете о первом путешествии по Монголии отметил правовое положение правителей и чиновничества, особенности налогообложения и системы повинностей. В 1896–1902 гг. — российский военный агент в Корее, затем — вновь при Главном штабе. Завершил службу в чине генерал-майора.
Суэйн, Гарольд Джордж Карлос (Harald George Carlos Swayne, 1860–1940) — британский военный, путешественник и натуралист, в качестве туриста-охотника побывавший в Монголии (1902).
Получил военно-инженерное образование и был направлен на службу в Индию. Между 1884 и 1897 г. совершил несколько экспедиций (сочетая туристические цели с разведочными) по Азии и Африке. Демобилизовался и поступил на работу в коммерческую компанию. В 1902 г. с несколькими спутниками совершил аналогичное путешествие по Сибири, посетив также и Монголию. В своих записках упоминает о несении монголами повинностей по содержанию дорог и почтовых станций, а также проблемах по их реализации на практике. Во время Первой мировой войны вновь был призван на военную службу в качестве инженера, участвовал в боевых действиях во Франции и Фландрии, дослужился до звания полковника. Член Королевского географического и Лондонского зоологического обществ. Автор ряда книг по итогам поездок по Африке и Азии.
Тимковский, Егор Федорович (1790–1875) — российский дипломат и ученый, в рамках миссии в Китай побывавший в Монголии (1820–1821).
Родился в семье мелкого чиновника (внука простого казака) в Полтавской губернии. Получил начальное образование при женском Благовещенском монастыре[674], затем учился в Переяславской семинарии и Киево-Могилянской академии, завершил образование в Московском университете. В 1820–1821 гг. в качестве пристава сопровождал в Пекин 10-ю духовную миссию, сменившую предыдущую, возглавлявшуюся Н. Я. Бичуриным (о. Иакинфом). По итогам поездки опубликовал трехтомное описание путешествия, вскоре переведенное на иностранные языки (на французский — Г. Ю. Клапротом) и до сих пор сохраняющее научную ценность. В нем, в частности, характеризует статус монгольских чиновников, налоги и сборы, систему преступлений и наказаний, упоминает о меновой торговле и проч. После возвращения работал в Азиатском департаменте, в 1830–1836 гг. являлся российским консулом в Яссах. Последние три десятилетия жизни управлял Санкт-Петербургским главным архивом МИДа.
Третьяк, Иван Александрович (род. 1869) — российский военный и исследователь, побывавший с научной целью в Монголии (1908–1909).
Потомственный кубанский казак, его родители имели личное дворянство. Окончил Ростовское реальное и Ставропольское казенное юнкерское училища. Сначала служил в Кубанской области. Участник Русско-японской войны 1904–1905 гг. С 1907 г. переведен в Уссурийский край, где в 1907–1910 гг. учился в Восточном институте (Владивосток). В 1907 г. совершил служебную поездку по строящейся железной дороге до Урги. С 1908 г. — есаул. В 1908–1909 гг. с учебно-научной целью был командирован в Маньчжурию, по пути побывав в Северной и Южной Монголии. По итогам поездки опубликовал дневник, в котором, в частности, охарактеризовал китайскую политику захвата монгольских земель, монгольских чиновников и суд. Действительный член Приамурского отдела ИРГО.
Тухачевский, Яков Остафьевич (1580-е — 1647) — московский дворянин и воевода, возглавивший посольство к западномонгольскому Алтан-хану (1634–1635).
Происходил из смоленских дворян Великого княжества Литовского, в начале XVII в. служил Лжедмитрию I и казачьему атаману Ивану Заруцкому, затем перешел на сторону Василия Шуйского, участвовал в освобождении Москвы в 1612 г. За участие в бунте служилых людей 1618 г. был направлен на службу в Тобольск, участвовал в боевых действиях против мятежных сибирских князьцов. В 1634 г. возглавил первое крупное (12 членов) русское посольство к Алтын-хану. По возвращении представил отчет, в котором, в частности, подробно охарактеризовал расстановку политических сил в государстве Алтан-ханов, особенности статуса и степень влияния монгольской знати, правовое положение представительниц правящего рода и проч. По итогам поездки был возведен в «большие дворяне». Продолжил военную службу в Сибири, был товарищем (заместителем) воеводы Тары. Тухачевский считается основателем Ачинска (1641). Незадолго до смерти был назначен воеводой Мангазеи.
Тюменец, Василий Алексеевич (?) (годы жизни неизвестны) — тарский казачий атаман, отправленный с посольством в Монголию и Китай (1616).
По распоряжению тобольского воеводы И. С. Куракина в 1615 г. вместе с десятником Иваном Петровым был отправлен к западномонгольскому Алтын-хану для приведения его в подданство. По итогам поездки представил отчет в Посольский приказ, в котором, в частности, сообщил о системе власти и управления в улусе Алтан-ханов. Был награжден за выполнение поручения 15 руб., серебряной чаркой и тканями. По возвращении продолжил служить в Сибири, участвовал в строительстве крепостей. В 1619 г. был отправлен с дипломатической миссией в Китай. В 1620-е годы действовал против тунгусов, отказывавшихся платить ясак московским властям, за самовольство провел некоторое время в тобольской тюрьме.
Угримов, Леонтий Дмитриевич (1700–1750) — российский военный и дипломат, глава посольства в Джунгарию и Кашгарию (1732–1734)
Майор Тобольского пехотного полка. С 1731 г. служил при Коллегии иностранных дел, по поручению которой ездил послом к джунгарскому хунтайджи Галдан-Цэрену для переговоров об освобождении русских пленных, захваченных ойратами. Договориться об освобождении пленных он сумел, а торговый договор с Джунгарией заключить ему не удалось. В своих донесениях упоминает о политике Джунгарского ханства в государстве ходжей в Кашгариии, в том числе о налогах, регулировании торговой деятельности. Позднее вместе с В. Н. Татищевым осуществлял руководство уральскими заводами, подавлял восстание в Башкирии, последние годы жизни вновь служил при Коллегии иностранных дел.
Унковский, Иван Степанович (1681–1750-е) — российский военный и дипломат, с посольской миссией посетивший Джунгарское ханство (1722–1723).
Родом из новгородских дворян, капитан от артиллерии. По поручению императора Петра I в ранге посланника (во главе миссии из 56 человек) был направлен к джунгарскому хунтайджи Цэван-Рабдану для ведения переговоров о его переходе в российское подданство. Во время миссии вел путевой журнал, в котором оставил достаточно подробные сведения о системе управления в Джунгарском ханстве, государственном регулировании экономических отношений (в том числе налоговой системе), статусе иностранцев в этом государстве, особенностях уголовных и процессуальных правоотношений. По возвращении в течение долгих лет находился под следствием по подозрению в распродаже имущества посольства, однако к 1741 г. дело было прекращено за недоказанностью его злоупотреблений.
Унтербергер, Павел Федорович (1842–1921) — российский военный и исследователь, побывавший с военно-дипломатическим поручением в Монголии (1872).
Родился в Симбирске в семье каретных дел мастера из Риги, получившего дворянское звание за основание ветеринарного дела в России. Окончил гимназию в Дерпте, затем Николаевское военное училище и Николаевскую инженерную академию, по окончании которой в чине штабс-капитана направлен на службу в Европу. В 1870 г. откомандирован в Туркестан, участвовал в походах, после чего отказался от намерения сосредоточиться на преподавательской и научной деятельности. С 1871 г. служил в Восточной Сибири, был направлен в Ургу для возведения укреплений и госпиталя при российском консульстве в связи с опасностью нападения восставших из Западной Монголии. В своих записках по итогам поездки описал специфику возведения официальных учреждений монголами и китайцами, некоторые аспекты договорных отношений. С 1874 г. — подполковник и штаб-офицер для особых поручений в Иркутске. Направлялся в служебные поездки в Китай и Японию. С 1878 г., уже в звании полковника, заведующий инженерной частью Восточно-Сибирского военного округа. В 1888–1897 гг. — военный губернатор Приморской области и наказной атаман Уссурийского казачьего войска. В 1897–1905 гг. — нижегородский губернатор, в 1905–1910 гг. — генерал-губернатор Приамурского края. С 1905 г. — сенатор. В 1910 г. вышел в отставку и назначен членом Государственного совета. Автор трудов о состоянии Приамурья, составленных на основе служебных материалов. Кавалер ряда имперских орденов разных степеней, почетный гражданин Хабаровска и Владивостока. В 1902 г. получил Малую золотую медаль за работу о Приморской области. После революции 1917 г. перебрался в Ригу, а затем в Германию, где и умер.
Унферцагт, Георг Иванович (Georg, Johann Unverzagt, 1701–1767) — российский деятель науки и искусства, в рамках миссии в империю Цин посетивший Северную Монголию (1719–1720).
Уроженец Дании, имевший немецкие корни. В молодости поступил на российскую службу и вскоре был направлен в составе посольства Л. В. Измайлова в Китай в качестве художника. По итогам поездки опубликовал книгу на немецком языке, в которой, в частности, сообщает о действиях цинских сановников в Северной Монголии (Халхе) и проч. По возвращении в течение долгих лет служил художником и гравером Академии наук, с середины 1740-х годов сведений о его дальнейшей деятельности не имеется.
Ураков, Иван Васильевич (годы жизни неизвестны) — российский военный чиновник, побывавший в Старшем жузе (1744).
Представитель знатного княжеского рода ногайского происхождения. В начале 1740-х годов был рекомендован чиновником Оренбургской комиссии Д. Гладышевым для ведения переговоров с казахами Младшего жуза как знающий тюркский язык и направлен к хану Абулхаиру в качестве представителя комиссии. Побывал в казахском Старшем жузе, находившимся в вассальной зависимости от Джунгарского ханства, в отчете по итогам поездки отметил систему взимания дани ойратами с казахов, переписи подлежавших воинской повинности и проч. На рубеже 1750–1760-х годов, уже в чине поручика Пензенского пехотного полка, направлялся к казахам Среднего жуза с целью предотвратить их переход в подданство империи Цин.
Ушаков, Иван (годы жизни неизвестны) — русский торговец, побывавший в Джунгарском ханстве (1745).
Тарский «разночинец», в качестве помощника купца ходил с караваном в Джунгарию. Сообщил о правовом положении русских в ханстве, регулировании экономических отношений.
Фальк, Иоганн Петер (Johan Peter Falck, 1732–1774) — шведский ученый и путешественник, в рамках научной экспедиции побывавший на границе Северной Монголии (1771).
Родился в семье проповедника. Учился в университете Упсалы у К. Линнея, по завершении обучения получил степень доктора медицины. В 1765 г. был принят в Петербургскую Императорскую Академию наук в качестве директора Аптекарского огорода (ныне — петербургский Ботанический сад Петра Великого). В рамках «Академической экспедиции» 1768–1774 гг. возглавил отдельный «отряд» наряду с П. С. Палласом, первоначально в этом же отряде состоял и И. Г. Георги. Отряд посетил территорию бывшего Джунгарского ханства, и в своих записках Фальк упомянул остатки прежней хозяйственной инфраструктуры ханства. Во время экспедиции пристрастился к опиуму и по возвращении в приступе депрессии застрелился в Казани. Его записки были изданы посмертно.
Филимонов, Е. (годы жизни неизвестны) — русский военный, с дипломатическим поручением побывавший в Джунгарском ханстве (1751).
Сержант, служил в Тобольске. По поручению командующего Сибирскими линиями генерал-майора Х. Х. Киндермана был отправлен с посланием в Джунгарию. По возвращении представил рапорт, в котором упоминает, в частности, о наказаниях за государственные преступления и уголовном процессе в ханстве, статусе в нем русских выходцев и проч.
Фланден, Владимир Цезаревич (род. 1857) — российский предприниматель, побывавший в составе торговой экспедиции в Монголии (1910).
Родился в Москве в семье зубного врача. Специалист по экспорту сырья и пушнины, участник Московской торговой экспедиции в Монголию, инициированной еще в 1907 г. и поддержанной купеческими династиями Рябушинских, Носовых и др. По итогам экспедиции подготовил очерк (вошедший в сборник работ ее участников), в котором, в частности, описал особенности правового регулирования внешней торговли.
Фритше, Герман Александрович (Hermann Peter Heinrich Fritsche, 1839–1913) — российский астроном и географ, совершивший научную экспедицию в Монголию.
Родился в Ратцебурге (около Любека), получил образование в Геттингене и Берлине, имел степень доктора астрономии и физики. В 1863 г. был приглашен на работу в Пулковскую обсерваторию. В 1867–1883 гг. возглавлял Пекинскую обсерваторию при российской миссии. Являлся членом СОИРГО. В рамках исследовательской деятельности побывал в Сибири, Маньчжурии и Монголии. В записках о Монголии отметил все большую интеграцию южных монголов в китайское имперское пространство, состояние почтовых станций, захват монгольских земель китайцами. Вернувшись в Петербург, столкнулся с бесперспективностью дальнейшей работы в Императорской Академии наук и вышел в отставку, поселившись в Риге. Сотрудничал с ИРГО (в 1895 г. получил серебряную медаль Пржевальского) и Императорским Московским обществом испытателей природы, продолжил астрономические и магнитные исследования в различных регионах Европы.
Хедли, Джон (John Hedley, род. 1869) — британский миссионер, побывавший в Монголии (1904–1906).
Английский священник, в 1897 г. прибывший в Китай для работы в протестантской миссии. Стал свидетелем «боксерского восстания» и установления республиканского строя. В течение двух лет находился в Южной Монголии, пытаясь проповедовать среди ее населения. В своей работе, опубликованной по итогам своего пребывания там, описал регулирование экономических отношений, семейно-правовые отношения, проблемы борьбы с преступностью. Осуждал политику китайских властей в Монголии, критиковал образ жизни буддийского духовенства. В 1912 г. покинул Китай и вернулся в Англию.
Хилковский, Николай Александрович (ок. 1810 — ок. 1890) — российский военный и предприниматель, с торговыми целями побывавший в Южной Монголии (1862).
Служил в Забайкальском казачьем войске, вышел в отставку в чине полковника и в должности командира 2-й конной бригады. В 1851 г. открыл на землях войска конный завод, лошадей поставлял в казачье войско и другие армейские части, продавал в Маньчжурию и Монголию. В 1862 г. совершил поездку в Хайлар (Внутренняя Монголия), в заметке о которой отразил особенности административного положения местного монгольского населения, статус чиновников и проч. За заслуги в коннозаводском деле был награжден орденом Св. Владимира 3-й степени и серебряной медалью Государственного коннозаводства. В 1863 г. открыл также суконную фабрику, за деятельность которой также получил золотую медаль на выставке в Иркутске. Однако в 1886 г. фабрика сгорела и позже так и не была восстановлена. Коннозаводское же хозяйство унаследовали и продолжили развивать его потомки.
Хитрово, Александр Дмитриевич (1860 — не ранее 1916) — российский военный деятель, побывавший с дипломатической миссией в Монголии (1906).
Учился в Рязанской классической гимназии и духовной семинарии, затем окончил Варшавское пехотное юнкерское училище. В 1900–1901 гг. участвовал в подавлении «боксерского восстания» в Китае. В 1903 г. — подполковник и штаб-офицер для поручений при начальнике Заамурского округа пограничной стражи. Участник Русско-японской войны 1904–1905 гг. В 1906 г. направлен российским посланником в Пекине Д. Д. Покотиловым в Халху для установления связи с Далай-ламой XIII, пребывавшим здесь после британской оккупации Тибета. В записке по итогам миссии отметил существенные ограничения позиций буддийской церкви и ее руководства в Монголии маньчжурскими властями. В том же году произведен в полковники. С 1909 г. — кяхтинский пограничный комиссар.
Ходоногов (Худоногов), Спиридон Степанович (ум. не ранее 1690) — красноярский сын боярский, побывавший с дипломатическим поручением в Монголии (1686).
С начала 1670-х годов находился на службе в Красноярском уезде. По поручению красноярского воеводы Г. И. Шишкова был направлен с двумя толмачами к Джебзун-дамба-хутукте (Богдо-гэгэну I) для переговоров по поводу сибирских ясачных народов, на власть над которыми претендовал северо-монгольский Тушету-хан. Отразил значение главы монгольской буддийской церкви в принятии государственных решений. В 1690 г. направлялся в саянские улусы для сбора дани с ясачных народов.
Цыбиков, Гомбожаб Цэбекович (1873–1930) — российский ученый-востоковед и путешественник, неоднократно бывавший в Монголии (1894–1895, 1899, 1905, 1909).
Родился в буддийской семье из рода агинских бурят племени кубдут. Будучи сыном должностного лица, получил возможность учиться в Агинском приходском училище, затем в Читинской гимназии (закончил с серебряной медалью), а потом — в Томском университете на медицинском факультете. Там же познакомился с П. Бадмаевым, уговорившим его заняться востоковедением; вместе с ним поехал в Ургу, где изучил монгольский, китайский и маньчжурский языки. В 1895 г. поступил на восточный факультет Петербургского университета, где учился в том числе у А. М. Позднеева, завершил обучение с золотой медалью. В 1897 г. работал в составе комиссии по землепользованию и землевладению в Забайкальской области. В 1899–1902 гг. совершил путешествие в Тибет, по пути посетив Монголию, тайно вел дневник и фотосъемку. В 1905 г. в Урге вторично встретился с Далай-ламой XIII. В 1909 г. во время поездки в Китай в очередной раз побывал в Монголии. Его труды по итогам этих поездок публиковались на русском и иностранных (английском, французском, польском, чешском, монгольском, китайском) языках. В своих записках упоминает о системе власти и управления, некоторых аспектах договорных отношений, отдельных преступлениях и наказаниях. В 1899 г. был приглашен Позднеевым на работу в Восточный институт во Владивостоке, в 1906–1917 гг. возглавлял кафедру монгольской словесности, подготовил ряд хрестоматий и пособие по тибетскому языку. Член ИРГО, лауреат его премии им. Н. М. Пржевальского. Кавалер орденов Св. Анны 3-й степени, Св. Станислава 3-й и 2-й степеней. После революции участвовал в панмонгольском движении, сотрудничал с атаманом Г. М. Семеновым, однако впоследствии отошел от политической деятельности. В 1920-х годах участвовал в развитии системы образования в Сибири, являлся профессором Иркутского университета, подготовил несколько учебников бурятского языка. Вновь побывал в Монголии по поручению Бурятского ученого комитета для содействия новым революционным властям в развитии системы образования.
Чередов, Иван Дмитриевич (годы жизни неизвестны) — сибирский служилый дворянин, посещавший с дипломатическими поручениями Джунгарское ханство (1713, 1719).
Потомок сибирских служилых людей: его предки упоминаются еще в середине XVII в. как участники военных столкновений с ойратами из-за претензий последних на получения дани с сибирских подданных Московского царства. Тобольский сын боярский, затем — тарский казачий голова. Направлялся в Джунгарское ханство с дипломатическими поручениями в 1713, 1714 и 1719 гг. В научной литературе с его именем связывается установление регулярных дипломатических отношений московских и ойратских правителей. В своих отчетах («статейных списках») по итогам поездок сообщает, в частности, о претензиях ойратских правителей на вассалитет сибирских народов, таможенных и торговых налогах и сборах, правовом статусе русских в ханстве и т. д.
Шешуков, Гаврила (годы жизни неизвестны) — тобольский подьячий, направленный с дипломатической миссией к Тушету-хану (1677–1678).
Подьячий тобольской приказной избы. По поручению тобольских воевод П. В. Большого Шереметева и И. И. Стрешнева был направлен вместе с Ф. Михалевским для переговоров с Тушету-ханом Чахундоржи и его братом Джебзун-дамба-хутуктой (Богдо-гэгэном I). В своем отчете («статейном списке») посланники отметили, в частности, роль и значение буддийского иерарха в политической жизни Северной Монголии (Халхи), претензии монгольских правителей на сюзеренитет над народами Сибири и проч.
Шипшэнкс, Джон (John Sheepshanks, bishop of Norwich, 1834–1912) — британский миссионер и путешественник, побывавший в Монголии (1867).
Родился в семье ректора церкви св. Иоанна Крестителя в Ковентри. Получил образование в Грамматической школе Ковентри и Колледже Христа в Кембридже. Принял сан в 1857 г., был отправлен в качестве миссионера в Канаду. Совершив путешествие по Азии, в том числе и через Южную и Северную Монголию, вернулся в Англию через Россию. В своих записках описал степень поддержания состояния дорог и переправ, семейные отношения у монголов и сборы в пользу буддийского духовенства, оценив их с христианских позиций. По возвращении остался в Англии, в 1893–1909 гг. являлся епископом Норвича.
Шишмарев, Яков Парфентьевич (1833–1915) — российский дипломат и ученый, пребывавший с дипломатический миссией в Монголии (1863–1911).
Родился в Троицкосавске (Кяхте) в семье переводчика, имевшего монгольские корни. Окончил русско-монгольскую войсковую школу. В 1855 г. поступил на службу в канцелярию градоначальника Кяхты, одновременно изучая китайский и маньчжурский языки, вскоре был переведен на службу в администрацию восточносибирского генерал-губернатора Н. Н. Муравьева-Амурского. Участвовал в заключении Айгунского (1858) и Пекинского (1860) договоров. В 1861 г. стал секретарем и переводчиком первого российского консула в Урге К. Н. Боборыкина, которого сменил сначала в качестве исполняющего обязанности консула, а с 1865 г. был утвержден в должности. В 1882–1904 гг. — генеральный консул, затем — управляющий консульством. Наряду с дипломатической деятельностью активно занимался научными исследованиями, сотрудничал с СОИРГО, являлся его действительным членом (1863), награжден серебряной медалью общества (1865). В своих публикациях уделил внимание системе налогов и повинностей, особенностям правового регулирования частноправовых и семейных отношений у монголов и проч. За свои заслуги был награжден орденами Св. Анны, Св. Владимира, Св. Станислава нескольких степеней, наградами Китая, Франции, Австро-Венгрии. Получил потомственное дворянство.
Эвертон, Перси Томас (Percy Thomas Everthon, 1879–1963) — британский военный, побывавший с туристическими целями в Монголии (1910).
Британский офицер, служивший в Индии. В 1909–1910 гг., будучи лейтенантом, совершил путешествие к северо-востоку от индийских владений и далее до Сибири в спортивных и туристических целях, посетив, в том числе и Монголию (по мнению исследователей, на самом деле выполняя разведочную миссию в рамках «Большой игры»). В своей книге, опубликованной по итогам поездки, в частности, охарактеризовал несение монголами воинской повинности. Впоследствии выступал военным экспертом по азиатским делам и вопросам британской политики в регионе.
Элиас, Ней (Ney Elias, 1844–1897) — британский дипломат и путешественник, побывавший с научной миссией в Монголии (1872).
Родился в графстве Кент, получил образование в Лондоне, Париже и Дрездене. С 1865 г. — член Королевского географического общества. Годом позже в качестве торгового агента отправился в Шанхай. С 1868 г. стал отправляться в исследовательские экспедиции. В 1872 г. пересек Гоби и проехал по Южной и Северной Монголии до российской границы (современные английские исследователи считают его одним из британских агентов, действовавших в рамках «Большой игры» и считают целью его поездки разведку состояния Монголии в условиях антикитайского восстания в Восточном Туркестане). В своем отчете по итогам этой поездки охарактеризовал систему управления, повинности монголов, регулирование экономической деятельности. В 1874 г. был переведен на работу в Калькутту, и его последующие экспедиции в Тибет, Кашгар и Северный Афганистан имели как дипломатические, так и разведывательные цели. В 1891 г. был назначен генеральным консулом в Хорасане и Сеистане. Вышел в отставку в 1896 г.
Ядринцев, Николай Михайлович (1842–1894) — российский ученый и общественный деятель, побывавший с научной экспедицией в Монголии (1889, 1891).
Родился в купеческой семье в Омске. Учился в Томской мужской гимназии, потом поступил вольнослушателем в Петербургский университет, где познакомился с Г. Н. Потаниным, вместе с которым в 1865 г. был арестован по подозрению в намерении отделить Сибирь от России. Два года провел в омской тюрьме, после чего был признан виновным и сослан в Архангельскую губернию. Помилован в 1874 г., переехал в Петербург, затем в Омск, где поступил на государственную службу. С 1878 г. по заданию ЗСОИРГО стал совершать научные поездки — на Алтай, в Минусинский край и, наконец, в Монголию, где открыл развалины древнетюркского города Хаара-Балгас и Каракорума (столицы Чингис-хана), ряд памятников древнетюркской письменности. По итогам поездок подготовил несколько публикаций, в которых, в частности, уделил внимание преступлениям и наказаниям, суду и процессу в Монголии. В 1894 г. был назначен начальником статистического отдела Алтайского горного округа, в том же году принял яд из-за безответной любви.
Якоби, Иван Варфоломеевич (1726–1803) — российский военный и государственный деятель, в рамках дипломатических поездок в империю Цин неоднократно посещавший Монголию (1750-е).
В 1747 г. окончил сухопутный шляхетский кадетский корпус, после чего был направлен на службу в Селенгинск, где комендантом был его отец, бригадир В. В. Якоби. По поручению отца несколько раз, начиная с 1753 г., направлялся в Пекин с посланиями или в качестве сопровождающего торговых караванов, проезжая через земли Северной и Южной Монголии. В своих рапортах по итогам поездок сообщал о системе власти и управления Монголии под господством маньчжур, особенностях правового положения северных и южных монголов в составе империи Цин, давал характеристику системе правоохранительной деятельности. В 1769–1774 гг. уже в чине полковника принимал участие в Русско-турецкой войне. В 1776–1781 гг. — астраханский губернатор, в 1781–1783 гг. — симбирский и уфимский наместник (генерал-губернатор). В 1783–1789 гг. — наместник иркутский и колыванский, возобновив торговлю с Китаем, вскоре оказался под судом по обвинению в намерении развязать войну России с Китаем ради собственных выгод, самовольном назначении чиновников и хищении казенных средств. Был оправдан после личного вмешательства Екатерины II. Вышел в отставку в чине генерала от инфантерии в 1797 г.
Приложение III
Глоссарий