Новая книга лауреата премий «НОС» и «Новые горизонты» – это роман о писателе. Чтобы добиться художественной достоверности книги, над которой работает, и правдоподобно описать пребывание в психиатрической клинике, он имитирует психическое расстройство. Но попасть в клинику оказывается гораздо проще, чем выйти из нее.
«Его последние дни» – роман о границах психической нормы и природе творчества. О том, как мало человек понимает не только окружающую реальность, но и себя самого.
Редактор
Издатель
Продюсер
Руководитель проекта
Ассистент редакции
Арт-директор
Дизайн обложки
Корректоры
Компьютерная верстка
© Р. Джафаров, 2023
© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2023
Глава 1
– И как вы планировали это сделать? – спросил психиатр.
– Азот.
– А можете подробнее рассказать?
Не могу понять, как именно он реагирует на мои слова. С одной стороны, задает уточняющие вопросы, интересуется, наблюдает за реакцией, с другой – кажется, будто он заранее знает все мои ответы и поэтому скучает. Даже его усы выглядят сонными и поникшими. И в целом – совершенно не ясно, верит он мне или нет.
Я почему-то представил, что за левым плечом психиатра стоит Станиславский. Наблюдает за моим спектаклем, скрестив руки на груди, и морщится. Не верит.
– Баллон очищенного азота и противогаз. Азот, как понимаете, инертный газ и не имеет специфического запаха, а главное – вызывает азотный наркоз. – Я сделал небольшую паузу, как бы задумавшись, но тут же собрался и продолжил: – Если им дышать, он быстро выместит кислород, человек потеряет сознание и через какое-то время умрет от асфиксии.
– Вы это где-то прочитали или… – Заинтересованность доктора все еще не превышала пределы профессионального приличия.
– И да и нет. Я довольно долго все это обдумывал. Прикидывал разные варианты, но регулярно возвращался к этой схеме. Несложно и гарантированно, не останешься калекой… – Я умолк и уставился в стол – думаю, еще одна пауза вполне уместна. – Ну и вот. Тринадцать двести.
– Тринадцать двести? – не понял психиатр.
Заинтересовался наконец-то? Может, надо чаще прыгать с темы на тему? Без логичных переходов. Я посмотрел на Станиславского. Он все еще выражал недовольство моей игрой, но все-таки вынужден был признать, что прогресс есть. Он покачал ладонью правой руки, как бы говоря: «Более-менее».
– Можно и дешевле, конечно, но я брал с запасом. Не смог рассчитать соотношение объема легких и объема баллона с азотом, поэтому брал побольше. И покачественнее.
– Качество тут имеет значение? – уточнил доктор с очень хорошо скрываемой усмешкой.
– Не знаю, а вдруг да?
– Тринадцать тысяч двести рублей – это стоимость баллона с азотом, верно?
Я медленно помотал головой из стороны в сторону и снова посмотрел на Станиславского. Тот кивнул. Доктор чуть сменил позу, собираясь оглянуться, и я быстро отвел глаза, чтобы не выдать моего помощника.
– Баллон, переходник, два метра шланга и противогаз ГП-4. – Я медленно сунул руку во внутренний карман пиджака.
Психиатр так и не оглянулся, напротив – внимательно наблюдал за мной. Я старался не встречаться с ним взглядом, мне все время казалось, что он вот-вот меня раскусит. И, наверное, станет ругаться, кричать.
Наконец моя рука нащупала искомое. В другом кармане. Конечно, это спектакль. Я знал, где лежит чек, и специально устроил эти судорожные поиски. Во время многочисленных репетиций выглядело это достаточно натурально. Растерянные, резкие похлопывания по карманам, торопливый поиск.
– Вот. – Я протянул бумажку и глянул на Станиславского, но его так огорчила моя паршивая игра, что он прикрыл глаза рукой.
Психиатр взял бумажку, положил перед собой на стол и пробежал взглядом по строкам.
– То есть вы даже купили все необходимое?
– Да. Все в свободной продаже. С противогазом, правда, пришлось помучиться. Это меня и спасло.
– Что вы имеете в виду?
– Противогаз с… – Я нахмурился, слово действительно вылетело из головы. – Как это называется?..
– С «хоботом»? – попытался подсказать психиатр.
Нас со Станиславским передернуло. Сами вы, доктор, с хоботом.
– С гофрой. С гофротрубкой, – уточнил я. – В общем, такие противогазы очень давно не выпускают, и их нужно поискать. В итоге пришлось покупать с рук. Пока все объявления отсмотрел, пока договорились, пока мне привезли. В общем – время. Стало легче.
Станиславский медленно беззвучно стал хлопать в ладоши, очевидно, получилось у меня хорошо. Воодушевленный таким успехом, я смело посмотрел в глаза психиатру. Он сидел, упершись локтями в стол, и большими пальцами сцепленных рук поглаживал усы. Лысина и усы придавали ему сходство с Розенбаумом; казалось, он вот-вот достанет гитару и запоет про Колчака.
– Должен заметить, что вы не учли пару важных моментов, – как будто немного разочарованно протянул доктор. – Технический азот отличается от медицинского. Велика вероятность, что передозировка азота привела бы к отключению функции ядер мозга, которые отвечают за двигательную, сердечную деятельность.
– И что это значит? – не понял я.
– Умирали бы в корчах, муках, судорогах и истерике. Долго и больно. Если говорить просто. Но это ладно, давайте к насущным вопросам. Раньше такие приступы случались?
– Да, регулярно, но не так… сильно. – Станиславский разочарованно махнул рукой в мою сторону, как будто бы сдаваясь; я опустил глаза.
– Как регулярно? – Психиатр снова стал что-то записывать.
– Два раза в год.
– Хм… Расскажите, пожалуйста, детально и с датами о последнем приступе.
– Я же рассказывал.
– Я понимаю, но это необходимо для диагностики. – Тон психиатра сменился, теперь он объяснял все неторопливо и с теплотой, то ли как с перепуганной лошадью, то ли как с ребенком. – Значительная часть моей работы – задавать одни и те же глупые вопросы. Но я понимаю – если вам неприятно это описывать или просто не хочется повторять, расскажите в обратном порядке.
Доктор тепло и даже как-то по-домашнему улыбнулся, воскресив в памяти размытый образ доброго родственника из далекого детства.
Но улыбки улыбками, а в ход пошел старый как мир прием. Послушайте детализированную историю человека и, если сомневаетесь в ее правдивости, попросите рассказать ее в обратном порядке. Желательно сохранив все детали и быстро. Если история выдумана – рассказать ее в обратном порядке очень трудно. Без предварительной тренировки уж точно.
И как мне поступить? Сделать вид, что я не уловил хитрости, и спокойно рассказать историю в обратном порядке? Или лучше обидеться? Не решит ли он, что я параноик? Но врать, вероятно, бессмысленно. Я посмотрел на Станиславского в поисках подсказки. Тот отрицательно мотнул головой. Понятно, не врать.
– Не верите мне? – прямо спросил я.
– Почему вы так решили? – кажется, впервые за весь разговор удивился психиатр.
– А зачем тогда вам история в обратном порядке? Это же проверка на вранье.
– Да, – не стал лгать доктор. – Но я не пытаюсь вас обвинить. У меня нет никаких сомнений в том, что вы говорите мне правду, но такова специфика моей работы: мне нужно понять, говорите ли вы правду самому себе.
– Ам-м… – Я растерялся, не зная, как именно на это реагировать.
Психиатр вызвал у меня что-то вроде восхищения. Как хороший соперник в шахматной партии. Вроде и признался, что намерен проверить мои слова, а вроде и не вступил в прямую конфронтацию. Кажется, даже Станиславский проникся к нему уважением и повнимательнее на него взглянул.
– Это обязательно?
– Нет, но помогло бы. Хотя, если честно, у меня уже достаточно данных для этого этапа. На первый взгляд у вас серьезное нервное расстройство. – Слово «психическое» он решил не произносить, судя по всему. – С мучающими вас перепадами настроения. Но есть масса нюансов. Учитывая остроту приступа, я бы рекомендовал госпитализацию. Думаю, что буквально за две недели мы сможем со всем разобраться и снять симптомы, а потом уже в амбулаторном режиме…
– Таблетки? – Я не смог убрать из голоса брезгливость, получилось слишком выразительно, но зато это очень обрадовало Станиславского, он даже поднял вверх большие пальцы.
– Скорее всего, да. – Психиатр, кажется, не заметил моих интонаций либо специально не стал заострять на них внимание. – Нужно облегчить приступ как минимум.
– Ясно.
– Но тут все зависит от вас. Если хотите лечиться, то я расскажу о дальнейших действиях, если нет – то нет смысла продолжать разговор.
Тут он несколько слукавил. Он не может меня отпустить, я ему конкретный план самоубийства рассказал и довольно четко дал понять, что все время об этом думаю. С другой стороны, он и не сказал, что отпустит меня домой. Сказал, нет смысла продолжать разговор. Если я соберусь уйти – позовет санитаров. Вынужден.
Я посмотрел на Станиславского. Тот показал мне жест «ОК». Я победил.
– Ну, я же за этим и пришел. Лечиться.
– Хорошо. Сейчас распечатаю пару бумажек, почитайте внимательно. – Он взялся за мышку и стал неторопливо клацать, глядя в монитор.
Его лицо сделалось сосредоточенным. Прищурился, лоб наморщил. Я подумал, что доктор явно не привык работать за компьютером. Вероятно, выписывать направления должен кто-то другой, но что-то пошло не так.
– Что за бумажки?
– Согласие на лечение и вся сопутствующая информация.
Какое-то время он клацал, потом зажужжал принтер. Психиатр вынул еще теплый лист бумаги и протянул мне. Я стал читать, делая вид, что не знаком с текстом. Стандартный бланк. Информированное добровольное согласие… и все такое. Я, конечно, нашел его в интернете и изучил заранее.
– А чем вы занимаетесь? – вдруг поинтересовался врач, пристально глядя в монитор.
«Анкету, наверное, какую-то заполняет», – подумал я.
– Писатель.
– Интересно. – Он отвлекся от компьютера и посмотрел на меня. – И как сейчас обстоят дела в русской литературе?
Я широко развел руками и окинул себя взглядом:
– Это вы мне скажите. Литература у вас на приеме.
Доктор сдержанно усмехнулся.
– Литература в надежных руках, – заверил он меня, все еще улыбаясь.
– Психиатра, – добавил я одно важное слово к его реплике.
– Это лучше, чем гробовщика, например. – Тут он вроде бы пошутил, но я заметил, как его взгляд внимательно скользнул по мне.
Я успел немножко скривить уголки губ, будто эта черная шутка меня как-то задела. Страшные люди эти психиатры. Нельзя расслабляться ни на секунду.
– Вам нужно предупредить кого-нибудь? В отделении мобильный телефон придется сдать.
– Нет, я уже предупредил всех, – возвращая бумагу с подписью, ответил я.
Теперь уже нет смысла что-то изображать, своего я добился.
– Хм… Похвальная какая… – Он задумался.
– Предусмотрительность, – подсказал я.
– Да. Хорошее слово, предусмотрительность. Давайте я вас провожу в отделение.
Он встал из-за стола и указал рукой на дверь. Почему-то получилось очень по-доброму, если не сказать по-родному, – наверное, репетировал это движение. Я тоже встал, взял свою сумку, кивнул Станиславскому в знак благодарности и вышел из кабинета. Психиатр с картонной папкой под мышкой вышел за мной и снова указал направление.
– Сейчас мы оформим вас в боксированное отделение, это что-то вроде…
– Карантина. – Не то чтобы он нуждался в подсказке, скорее я просто перебил его.
– Что-то общее есть, да. Сначала вы сдадите общие анализы, плюс вас периодически будет опрашивать доктор. Назначит лечение. Потом уже переведем в общую палату, а там – в зависимости от динамики.
– Ясно.
Мы шли по длинному коридору с бежевыми стенами. Я внимательно смотрел по сторонам, стараясь не упустить ни одной детали. Я здесь именно для этого. Цвета, звуки, запахи – важно все. Лампы дневного света, двери без ручек, линолеум, шестьдесят шагов от кабинета, что еще можно ухватить?
Мы уперлись в закрытую дверь. Я замер в предвкушении. Сейчас он достанет из кармана халата железку, похожую на торцевой гаечный ключ. Это так называемая гранка, исполняющая роль ручки для всех дверей в больнице.
Но, увы, доктор достал из кармана халата банальную пластиковую карточку, которые каждый человек хоть раз наблюдал в офисе, и приложил ее к считывателю. Загорелась зеленая лампочка. Вот тебе и гранка.
Мы вошли в примерно такой же коридор, как тот, по которому шли сюда. Единственное отличие – сестринский пост по левую руку. Эдакая регистратура.
– Ольга, добрый день. – Психиатр улыбнулся серьезной женщине на посту. – Принимайте новенького.
Женщина что-то спросила, но я не расслышал.
– Да, вот. – Психиатр сунул бумаги в окошко. – Самоход.
– А что случилось? – Кажется, этот вопрос она задала мне, но ответил доктор:
– Тяжело человеку. Жить не хочется.
Сестра покачала головой, но никак вслух не прокомментировала. Хотя бегущая строка на ее лбу гласила: «А ведь такой молодой, красивый, что ж делается-то?» Но скорее для проформы. Чтобы я понял, что мне сочувствуют. Вряд ли ее можно чем-то подобным удивить.
– Всего доброго, – попрощался психиатр.
– Удачи. – Я улыбнулся в ответ.
Он вышел из отделения и закрыл за собой дверь.
– Давайте вашу сумку посмотрим. – Сестра взяла мой багаж и приступила к досмотру.
Я уловил запах больничной еды – пюре и рыбные котлеты – и вдруг осознал, что морщусь. Да и в целом почему-то все лицо напряжено.
Сестра тем временем раскрыла сумку и стала доставать содержимое. Первое, что ей попалось, – упаковка туалетной бумаги.
– Предусмотрительно, но у нас сейчас с этим нет проблем, слава богу, – сказала она и отложила бумагу в сторону, собираясь продолжить досмотр.
– Нельзя оставить? – уточнил я.
– Можно, но… Можно, конечно. – Она придвинула упаковку ближе ко мне. Не распечатывая.
– Четырехслойная, – поиграв бровями, сказал я. – С запахом лаванды.
Сестра сдержанно улыбнулась и вернулась к досмотру.
– Лаванда, горная лаванда… – пропел я себе под нос.
Сестра усмехнулась и покачала головой. Достала из сумки флакон духов.
– К сожалению, нельзя, – покачала она головой.
– Почему? – удивился я.
– Потенциально опасно. – Ей удивительным образом удалось совместить абсолютно протокольную фразу с личным отношением, что вообще-то невозможно.
Я сделал вид, что очень огорчился, что совсем не подумал о том, что раз я заехал по суицидальной статье, то у меня заберут все хоть сколько-нибудь, по их мнению, опасное. Даже то, что нормальным психам вполне бы разрешили. На самом деле, конечно, я был готов к такому повороту. Даже рассчитывал на него. Это отвлекающий маневр. Я с трудом сдержал улыбку. Как я хорош, как мощны мои лапищи!
– Что это? – Сестра вертела в руках красную пластиковую баночку.
– Мастика для волос.
Она странно посмотрела на меня, задержала взгляд на моей прическе, потом открыла банку и заглянула внутрь.
– Нельзя.
Интересно, а зачем вообще было спрашивать, что это такое, если ничего нельзя? Сестра достала второй флакон и с удивлением взглянула на меня.
– Духи, – подтвердил я.
– Еще одни?
– Ну, тот аромат вечерний, а это так… Повседневный, домашний.
Она улыбнулась, покачала головой и отложила флакон влево. К другим духам и мастике. Туда же без вопросов отправилась расческа.
– Ну хотя бы расческу… – взмолился я.
– Нельзя, – решительно отрезала сестра, снова оценив взглядом мою прическу.
– Ну тогда хоть щетку для волос! Она мягкая, почти резиновая.
Сестра как раз достала ее из сумки. Недоверчиво покрутила в руках. Помяла. Нашла ее небезопасной и положила к прочей запрещенке.
– Вам тут не перед кем красоваться, не переживайте.
– Ну, перед собой же…
Бритва, конечно, фейсконтроль не прошла, а за ее отсутствием мне и гель не понадобился.
– Бриться можете под присмотром санитара. Попросите сестру – все организуют. Станок будет тут, на посту.
Она проверила карманы обоих спортивных костюмов, заглянула в тапочки и даже распечатала картонные упаковки носков и трусов. Последнее, что она извлекла из сумки, – книги.
Она поочередно раскрыла их, видимо, проверяя на наличие тайников, после чего отложила. Книги – можно. Потом все-таки обратила внимание на обложку одной из них и задумалась. Оливия Лэнг «Почему писатели пьют».
Сестра размышляла, я не мешал. В конечном счете победило разумное, доброе и вечное. Книги сестра мне оставила.
– Телефон, документы, украшения? – поинтересовалась она тоном таможенника.
– Оружие и запрещенные препараты, – кивнул я.
– Что? – не поняла сестра.
– Вот, говорю, держите.
Я послушно сдал все. Замер на секунду, глядя на пачку сигарет. С одной стороны, мысли о предстоящей ломке нагоняли тоску, с другой стороны – я был даже рад. Когда нет соблазна, то и бросать легче. Нет сигарет и нет.
– Переодевайтесь, – приказала сестра.
– Прямо тут? – растерялся я.
– Ну… можете в палате, но ремень сдайте сразу. И обувь, если со шнурками.
– Хорошо…
Сестра принялась описывать вещи, я переобулся и снова осмотрелся, но ничего нового не заметил. Пока довольно скудно в плане материала, но очевидно, что это только начало.
Через минуту сестра положила передо мной бланк с описью и ручку.
– Все ценные вещи и документы я положу в сейф на посту, все остальное сестра-хозяйка отнесет в кладовку.
Сестра-хозяйка – звучит волнующе, если не сказать больше. Я наклонился, чтобы расписаться, и почему-то сразу заметил, что в списке только один флакон духов.
Интересно, какой именно аромат ей приглянулся? «Живанши» или «Каролина Эрера»? И что она будет с ним делать? Душиться мужским ароматом? Или подарит какому-нибудь мужчине открытый флакон?
Я понял, что пауза затягивается, и быстро расписался.
– Берите вещи, пойдемте, – сказала сестра, передавая мне сумку.
Мне показалось или в ее голосе проскочило некоторое облегчение?
Меня все же занимал один вопрос: духи для нее или для мужчины? Каким должен быть мужчина, которому можно подарить открытый флакон? Я внимательно рассматривал сестру, пытаясь по ее внешнему виду составить некое представление о ее любовнике или муже. Но кольца на пальце я не заметил. Не замужем.
Наверное, ее любовник – работяга. Допустим, водитель скорой помощи. Или санитар. Почему-то мне кажется, что это мощный мужчина. С пузиком и алиментами. Они с Ольгой друг друга любят, наверное, хотя сами себе боятся в этом признаться.
Я поймал эту мысль, она показалась мне интересной. Вот, допустим, я сам был бы влюблен в эту женщину. Она не очень похожа на мой идеал, даже несмотря на то что у меня нет четкого понимания, как выглядит мой идеал. Чего бы мне стоило признаться, что я влюблен в некрасивую, немолодую женщину? Наверное, проще было бы делать вид, что никакой любви нет. Просто так получилось: общие интересы, секс, понимаем друг друга с полуслова и все такое. Надо запомнить эту мысль, поразвивать и вывести в какой-нибудь книге таких героев.
А потом я перевернул все с ног на голову, допустив, что она, например, лесбиянка. А потом еще раз – предположив, что она светская алкогольвица и просто выпьет духи.
Сестра остановилась у очередной двери и достала из кармана халата гранку! Я успел заметить, что рукоять ее обмотана изолентой. Надо будет порасспрашивать местных. Кажется, эти гранки в некотором роде артефакты, и наверняка есть интересные персонализированные экземпляры.
За дверью оказалась не палата, а ординаторская. Две женщины, сидевшие за столом, уставились на меня. Их лица не выражали никаких эмоций. Будто они смотрели сквозь меня, на стену за моей спиной. Я почувствовал себя неловко. Почему-то стало стыдно.
Я отошел в сторону, покинув их поле зрения. Покрутил головой. Видимо, психи уже спят – никого в коридоре не видно. Дверь с табличкой «Палата 1» открыта. Еще здесь есть столовая, судя по табличке, а рядом с ней незапертая дверь туалета. Чего я не ожидал увидеть, так это кулер. С одной стороны, ничего странного, а с другой – а если псих обварится кипятком?
Сестра вышла буквально через несколько секунд и наконец повела меня в палату. В изолятор, если опять-таки верить надписям. Расположился он по соседству с ординаторской и прямо напротив второй палаты.
– Переодевайтесь, я зайду через какое-то время и заберу сумку.
– Сумку-то за что? – удивился я
Она молча ушла. Я осмотрел палату. В обстановке опять-таки не было ничего примечательного. Кровать, тумбочка, стул и зарешеченное окно, дверь, видимо, ведущая в туалет. Нейтральные тона, легкий запах хлорки, линолеум. Должно же быть в этой, психиатрической, палате что-то, что отличает ее от обычной, больничной. В поиске таких особенностей я и организовал всю эту авантюру. Но пока – ничего.
Я зашел в туалет. Вот, уже интереснее. Нету зеркала. Кажется, Хичкок говорил, что нас пугают вещи, находящиеся не на своем месте. Как, допустим, клоун в лесу. Надо сказать, что отсутствие вещей на привычных местах тоже вызывает неприятные ощущения.
Я смотрел на кафель в том месте, где должно было быть зеркало и прислушивался к своим ощущениям. Тоска? Тревога? Выключил свет. Теперь я оказался в полутьме, и тревога усилилась. Как и тоска. Мне предстоит провести тут как минимум несколько дней. Стоило ли это того?
Я вышел из туалета и сел на кровать. Нельзя сейчас задавать себе такие вопросы. Стоило, конечно. Чтобы чем-то себя занять, я переоделся и медленно сложил разрешенное барахло в тумбочку. Потом выглянул в коридор. Вроде никого. Только вдалеке на своем месте сидит сестра.
Двери, что понятно, не запираются, поэтому придется полагаться на слух. Сестра может появиться в любой момент. Я взял упаковку туалетной бумаги и пошел в туалет. Неторопливо разорвал полиэтилен, достал все четыре рулона. Поставил их на бачок унитаза. Взял один в руку и внимательно осмотрел. Нет, не тот. Взял второй – на этот раз угадал.
Пришлось немного повозиться, но через какое-то время я таки извлек небольшую, с палец длинной ручку, даже не порвав рулон. Спрятал ее в рукав и, пританцовывая, вышел из туалета. Пока все идет по плану.
Я не успел как следует порадоваться – в коридоре послышались шаги.
– Да мне все равно, – сказал кто-то, открывая дверь палаты. – Но, как всегда, через жопу!
– Ну а я-то что могу? – жалобно оправдывалась сестра.
В палату вошел доктор. Темноволосый полноватый мужчина лет сорока с феноменально выразительными мешками под глазами. Следом за ним в дверном проеме показалась Ольга, но дальше не пошла, просто привалилась к косяку.
Я присмотрелся к бейджику. Если верить указанной информации, то передо мной доктор Эмиль Гусейнов.
– Добрый вечер, я дежурный врач, как самочувствие? – На меня даже не посмотрел, все его внимание занимали какие-то бумаги, которые он неторопливо пролистывал.
– Терпимо.
– И что конкретно терпите? – Он отвлекся-таки от бумажек и посмотрел на меня. – Вы же по суицидальной теме заехали?
– Да.
– И как сейчас? Кроет?
Я несколько растерялся от его тона. Почему-то почувствовал себя мешком с картошкой. Но это ощущение осталось на фоне, сейчас я быстро соображал, как себя вести. В психушку-то я попал, но теперь нужно не переигрывать, а то реально лекарствами напичкают.
– Да вроде нормально.
Врач сделал пометку в бумагах, потом осмотрелся.
– Состояние как, подавленное? Тревожное?
– Вот прямо сейчас тревожное.
– Что тревожит?
– Вы в основном.
Доктор снова посмотрел на меня и неопределенно хмыкнул.
– Померьте его, будьте добры, – обратился он к сестре.
Сестра померила. Ничего особого, давление (тут мне повезло, что ручка была в другом рукаве, но мысленное замечание я себе сделал), сатурация и прочее. Мене, мене, текел, упарсин.
– Хорошо, будем наблюдать. Сейчас вас пока в изолятор поместили, утром сдадите анализы, обследуетесь, и через какое-то время переведем в общую палату. Пока по лечению ничего сказать не могу. Завтра лечащего врача назначат, он уже будет разбираться. Утром не завтракаете, сразу на анализы.
– А…
– Санитар вас отведет.
– Ясно.
Он повернулся, чтобы уйти, но наткнулся взглядом на тумбочку, на которой лежали книги. Доктор снова заглянул в бумаги, потом повернулся ко мне.
– Ваша книга? – Он пальцем указал на тумбочку.
– Как видите.
Гусейнов взял ее в руки, покрутил, рассмотрел обложку. Кажется, переглянулся с сестрой, та пожала плечами. Он какое-то время рассматривал лицевую сторону, потом раскрыл книгу, чтобы видеть обе части обложки: переднюю и заднюю.
– Это тест Роршаха, что ли? – усмехнулся доктор.
– Да, стилизация под него.
Я никак не мог понять, какие чувства вызывает у меня этот человек. Скорее неприятные, но вот что именно меня в нем раздражает?
– А что такое Сато?
– Имя главного героя.
Гусейнов перевернул книгу и вчитался, потом будто бы опомнился и спросил, сделав жест рукой:
– Не возражаете?
– Нет.
Он полистал книгу, остановился на каком-то месте, прочел несколько строк, потом закрыл ее и снова повернулся ко мне.
– А зачем вы взяли с собой вашу книгу?
– Вы бы взяли чужую?
– Я имею в виду, зачем вы взяли книгу, которую сами написали? – усмехнулся Гусейнов.
– Это подарок.
– В каком смысле? – не понял он.
– Конкретно этот экземпляр мне подписали и подарили.
Доктор снова полистал книгу и посмотрел на первую страницу. Покачал головой каким-то своим мыслям, видимо, вызванным дарственной надписью. Я смотрел на него и чувствовал, что буквально закипаю. Что именно вызывает во мне злость?
Гусейнов повернулся ко мне, неторопливо закрыл книгу и положил на тумбочку.
– На ужин вы не успели, но если проголодались – скажите сестре. Принесут вам что-нибудь.
Не дожидаясь ответа, он вышел, каким-то чудом проскочив мимо занимавшей большую часть дверного проема сестры. Феноменальная способность втягивать живот. Ольга вопросительно взглянула на меня.
– Спасибо, не надо. – Я помотал головой.
– Спокойной ночи.
Сестра забрала мою одежду, разорвав последнюю связь с волей, вышла и закрыла дверь. Я лег на кровать. Подушка пахла чем-то химическим и почему-то сыростью. Мне стало неуютно, и я наконец-то осознал реальность. Я в изоляции, в непривычной, неуютной обстановке, без связи, без музыки.
А когда буду писать книгу, подумал я, Гусейнова выпишу злобным говнюком. Только фамилию ему поменяю.
Глава 2
– Просыпаемся, просыпаемся!
Я не сразу понял, что происходит, стал шарить рукой по кровати, чтобы сгрести Соню в охапку и утихомирить. Это всегда работает, даже когда я сам прошу ее меня разбудить. В конечном счете она засыпает вместе со мной.
– Просыпаемся!
И тут назойливый голос, чужие запахи и сырость сложились в неприятную, но четкую картинку. Сони нет, я не дома, я в психушке. Мое возмущение проснулось раньше меня. Ну чего ради будить людей, которым уже некуда торопиться? Мы уже все успели! Почему нельзя дать поспать-то?
– Да не сплю я!
– Меряем температуру!
– Не возражаю!
– Держите! – Ольга запихала градусник мне под мышку. – Пока спите, ближе к восьми на осмотр идем. Если быстро все, то, может, еще на завтрак успеете.
И чего они тут все так акцентируют внимание на еде? С другой стороны – может, это единственное развлечение в этом заведении?
Через какое-то время сестра вернулась и забрала градусник. Я попытался уснуть, но не получилось. Так и застрял между сном и явью.
Матрас, на котором я лежал, судя по ощущениям, был застелен клеенкой. Видимо, чтобы не промокал, если какой-нибудь псих обмочится. И это почему-то очень огорчало.
Воображение зацепилось за проклятый матрас и создало жуткую картину. Будто я лежу на этом самом месте, но я – это не совсем я, а натуральный псих. Почему-то раза в три старше, чем на самом деле. Я привязан к кровати и не могу пошевелиться. Я хочу в туалет. Пытаюсь позвать сестру – но голоса нет. Я стараюсь изо всех сил, но все, чего удается добиться, – это жалкий мышиный писк. Дело движется к закономерному позорному финалу.
– Подъем, больной!!
Низкий, прокуренный мужской голос. Если бы не второе слово, то я бы подумал, что это по-прежнему сон, в котором как-то оказался мичман.
У кровати стоял невысокий, но очень уж широкоплечий санитар с кривым носом, намекающим либо на спортивное прошлое, либо на сложный характер.
– Давай собирайся, дурак. Через пять минут жду снаружи.
Я удивленно посмотрел на санитара. Он смотрел на меня спокойно и немножко устало. Судя по интонации, «дурак» – это не попытка оскорбить меня, а его обычное обращение к больным. А скорее всего, не только его, но и всех санитаров.
Я намеренно неторопливо, но в разумных пределах умылся. Вышел из палаты и отправился за санитаром по бесконечным коридорам. В голове возник сюжет, как псих бежит из дурки. Добывает карточку, гранку, все тщательно планирует, но увы – бедолаге не удается без карты выбраться из клиники. Он навсегда остается в психушке. Скрывается в самых отдаленных ее частях, куда не заходят даже санитары, и иногда устраивает ночные набеги на кухню.
Мои мысли прервал санитар. Он остановился у какой-то двери и постучал в нее. Безрезультатно.
– Ждем, – велел он и привалился к стене.
Санитар меня одновременно раздражал и веселил своим отношением. Он вел себя так, будто я то ли овощ, то ли малолетний уголовник. Если бы я действительно был пациентом этого чудовищного учреждения, меня бы буквально разорвало от гнева. Но, так как я здесь всего лишь наблюдатель, исследователь, могу позволить себе не реагировать на такое отношение.
Почему-то только сейчас мне на глаза попался его бейджик с именем – Денис Иванов.
– А вашего отца, случайно, не Иван зовут? – не сдержался я.
– Откуда знаешь? – нахмурился санитар.
– Угадал. – Я еле сдержался от смеха, Денис Иванович, надо же.
Он хотел что-то сказать и даже открыл рот, но вдруг достал телефон из кармана и приложил к уху.
– Алло! А, ну да. И че?
Он почему-то обхватывал трубку всей ладонью и плотно прижимал ее к уху.
– Да блин, ща!
Денис убрал телефон и посмотрел на меня с сомнением. Судя по всему, пытался принять какое-то решение. Мне даже стало интересно.
– Ты как, соображаешь?
– Преимущественно образно, – усмехнулся я.
Санитар хмурился. Видимо, пытался понять, можно ли мне доверять.
– Куришь?
– Курю.
– Значит, так, если будешь сидеть тихо и ждать, потом отведу покурить, по рукам?
– Хорошо.
Он еще раз с сомнением посмотрел на меня, но все-таки решился. Быстро пошагал куда-то по коридору. Наверняка он нарушил какие-то правила. Не думаю, что психов можно вот так бросать посреди больницы без присмотра.
Я осмотрелся. Возле кабинетов не было очередей. Ни одного человека во всем коридоре. Мне даже показалось, что во всей больнице нет ни одной живой души. А я, как неупокоенный дух, буду вечно сидеть у этой двери.
Ситуация усугублялась тем, что у меня не было телефона или книги. Делать совсем нечего. Даже часов нет, чтобы прикинуть, сколько я тут уже кукую.
Чтобы чем-то занять свой ум, я принялся размышлять о будущей книге. Главный герой, пусть пока его зовут Андрей, потом что-нибудь более интересное, говорящее и символичное придумаю, – писатель. Плохо, конечно, писать книги про писателей… Но в целом-то – хочу и пишу!
Итак, Андрей. Жена настояла, чтобы он сходил на обследование к психиатру, а там он попал под недобровольную госпитализацию. Маниакально-депрессивное расстройство со всякими там суицидальными отягощениями. Тут еще надо проконсультироваться, как это все работает. Иногда полезно дружить с психиатрами.
Итак, в психушке Андрея хотят лечить, а он лечиться не хочет. Он убежден, что его болезнь напрямую связана с талантом. Нельзя ему укольчики и колеса, нельзя.
А антагонистом будет врач, который пытается Андрея вылечить. И вот посмотрим, кто кого. Андрей врача убедит, что суицидальные мысли и нестабильное состояние – это часть таланта и, может, даже его основа, или, наоборот, врач вылечит талант писателя.
Я представил, что рядом со мной на лавочке сидит Андрей. Мается от безделья. Изучил все вокруг, посидел в разных позах, полежал даже, а потом вдруг достал из кармана мобильный телефон! Однако… Андрей-то посмышленее меня или коммуникабельнее. Как-то договорился, чтобы ему телефон оставили.
Андрей лениво водил пальцем по экрану, наверное, скроллил ленту. Я вдруг осознал, что в этой сцене сталкиваются два разных мира. Там, в телефоне, – соцсети, коронавирус, фоточки красивые, успешный успех, а тут – бежевые стены, пюре и рыбные котлеты. И самое странное – я не понимаю, какой из этих миров нормальнее.
Дверь, кабинета открылась, и выглянул доктор. Андрей едва успел спрятать телефон.
– А где санитар? – сразу спросил суровый пожилой врач.
– Да тут. – Я махнул в сторону ближайшего угла, не совсем понимая, зачем вру.
– Где тут?
Ничего убедительного в голову не приходило, и поэтому я просто повторил:
– Ну… Тут…
Получилось что-то среднее между звуком замедленно проигрываемой пластинки и блеянием. Да и сама фраза… Как идиот, ей-богу. Хотя это как раз логично, я идиот в психушке, что подозрительного? Может, слюну пустить? Я усмехнулся собственной мысли, отчего, вероятно, стал похож на психа еще больше.
– Я тут! – Санитар появился из-за того самого угла, на который я указал. – В туалет отскочил на секунду.
– Заходите! – велел мне врач, а потом обратился к санитару: – А ты иди-ка сюда.
Я вошел в кабинет, старательно прислушиваясь к происходящему снаружи. Доктор вставлял пистоны Денису. Но не слишком усердно.
Внутри кабинета были две двери, слева и справа, ведущие в соседние кабинеты, обе были открыты. Очевидно, через них доктор и вернулся к себе в кабинет, поэтому в коридоре я его не увидел. Вероятно, так можно пройти весь корпус. Я представил, как врачи перемещаются по больнице между кабинетами, чтобы не выходить в коридор и не попадаться на глаза психам.
– Жалобы есть? – Доктор вернулся внутрь, закончив воспитательную беседу с санитаром.
– На нарушение конституции считается?
– Это к другому доктору.
Других жалоб у меня не было. Поэтому осмотр не затянулся. По сигналу терапевта в кабинет вошел Денис и повел меня обратно по одинаковым коридорам.
Как только мы вошли в наше отделение, я увидел настоящих психов. В коридоре трое мужчин мыли пол двумя швабрами. Двое феноменально медленно возюкали мокрыми тряпками по полу, а третий, судя по всему, нужен был исключительно для того, чтобы менять воду. Он задумчиво стоял у ведра и ждал своего часа.
– Заходи давай! – скомандовал Денис, указывая на дверь процедурного кабинета. – Чего встал?!
Понаблюдать за работой психов не удалось. Вместо этого пришлось сдавать кровь, измерять давление и проходить прочие неприятные процедуры. По окончании Денис отвел меня в изолятор и обронил что-то про обед, но я не разобрал толком, а переспрашивать не хотелось.
Я улегся на кровать поверх одеяла и попытался уснуть, хотя хорошо понимал, что не получится. Я попробовал прикинуть дальнейший план действий. По идее, больше никаких медицинских процедур не будет. Что не может не радовать. Следующее испытание – лечащий врач. Вот здесь нужно все сделать правильно. С одной стороны, мне нужно сохранить легенду суицидального психа, с другой – не перегнуть палку. Иначе действительно обколют какими-нибудь препаратами. Дверь палаты открылась.
– Обед!
Я сел на кровати и посмотрел на вошедшего человека: санитар, но другой. Ну, по крайней мере выглядит как санитар, а в остальном неизвестно. Он поставил на тумбочку поднос и вышел.
Как ни странно, но вовсе не пюре с рыбными котлетами. Гороховый суп, гречка и что-то вроде тефтелей. А еще хлеб и чай. Все в алюминиевой посуде. Чтобы не разбил и не порезался осколками?
Чай, конечно, даже на запах отвратный, на вкус и пробовать не стал. Все остальное – вполне съедобное. Не хуже, чем в армии. Я съел несколько ложек супа, немножко поковырял гречку и понял, что не хочу есть.
Оставив поднос в покое, я улегся на кровать и вдруг понял, что снова чувствую себя неуютно. И даже понял почему. Заведение режимное, скажем так, а единственное режимное заведение, в котором мне до этого приходилось бывать, – армия. А там лежать на кровати – нельзя. Кроме, конечно, специально отведенного для этого мероприятия времени.
Вообще, есть ощущение, что у армии и психушки много общего. И не в контексте идиотизма, а в смысле организации. Сестра на посту у входа – это дневальный; старшая сестра – дежурный по роте. Я стал мысленно переводить армейскую систему в больничную. Получалось, что это примерно одно и то же. Это даже как-то успокоило меня. Сделало местный уклад более понятным и привычным. Мне захотелось проверить свою теорию на практике. Если в армии есть каптерщик, то и здесь должен быть человек, отвечающий за барахло. Наверняка упомянутая ранее сестра-хозяйка. Вот с ней-то и нужно договариваться о разнообразной запрещенке вроде мобильного телефона. А еще санитары, как выясняется, могут отвести покурить. Но сильно сомневаюсь, что эта услуга доступна в изоляторе. Не олл инклюзив в этом отеле, к сожалению.
Снова открылась дверь палаты. Но, вопреки моим ожиданиям, вошел не санитар, а доктор. Тот самый, похожий на Розенбаума, который вчера выписал мне путевку в это прекрасное место. Я даже обрадовался, как будто встретил старого знакомого. Он, кажется, улыбнулся. Одними усами.
Следом вошел еще один доктор. Седой, со странной прической. Он как будто специально начесывал свои жиденькие волосья таким образом, чтобы они торчали во все стороны и создавали ощущение объема. Что-то среднее между одуванчиком и Эйнштейном получалось. В сочетании с халатом – просто бомба.
Но вообще-то я подумал: не слишком ли много докторов на одного больного? А говорят, оптимизация в медицине…
– Ну как ваши дела?
– Терпимо.
– Я заведующий отделением, – прояснил ситуацию Эйнштейн. – Не обижают вас? Есть какие-то жалобы?
У меня, конечно, сразу перед глазами возник терапевт, санитар и вся эта история, но было бы как-то очень уж мелочно жаловаться на такое. Да и не хочется ссориться с санитаром, который может если не усложнить мою жизнь, то уж точно сделать ее неприятнее.
– Вроде нет, все в порядке. Насколько в порядке может быть пациент психиатрии.
– Юмор – это хорошо. Познакомьтесь, ваш лечащий врач. – Заведующий указал на Розенбаума и кивнул ему, мол, всё, ухожу, дальше клиент твой. – Если что – обращайтесь.
Последнюю фразу, явно затертую и протокольную, он сказал уже выходя из палаты. Розенбаум, кажется, чуть изменил выражение лица, после того как заведующий вышел. Может, эти двое в контрах?
– Я ваш лечащий врач – Даниил. В приемной дежурю на полставки, – зачем-то пояснил он.
В его голосе сквозила знакомая интонация. Такую слышишь у таксистов, когда они объясняют, что у них свой бизнес, а таксуют они для души. Интересно, дежурить в приемном отделении – это как бы стыдно? Или в чем-то другом дело?
– Ясно, – сказал я.
– Пока вы находитесь в изоляторе, через какое-то время вас переведут в общую палату.
– Да, это мне уже говорили. Другой врач. У вас тут очень много врачей.
– Это дежурный доктор, – пояснил Розенбаум. – Хорошо, раз вам объяснили, что будет дальше, – перейдем к лечению?
– Давайте.
– На что жалуетесь?
Я нахмурился. Это он, интересно, пошутил так или у него есть четкое разделение ролей лечащего врача и врача, который дежурит в приемном отделении? Эдакая диссоциация в психушке. Звучит, кстати, как название книги. Возникло ощущение, что со мной разговаривают как с ребенком. Но, наверное, это вообще характерно для врачей, не только для психиатров.
– Ну, суицидальные мысли. Навязчивые.
– Как часто? Как регулярно? Как интенсивно?
– Примерно пару раз в год. Весной и осенью. Довольно интенсивно. Практически любые мысли в такие периоды приводят к одному. О чем бы я ни начинал думать – на другом конце суицид. При этом нет какой-то объективной причины, чтобы не хотеть жить. То есть я бы понял, если бы у меня какие-то проблемы были, умер кто-то, с работы бы уволили, в общем, повод какой-то.
Розенбаум кивнул и дважды провел большим пальцем по усам, пригладив левую и правую половины.
– А сейчас как состояние?
– Сейчас вроде более-менее.
– Ну и хорошо. Подождем результатов анализов, дальше будем смотреть по ситуации.
И он вышел из палаты. Я еще какое-то время смотрел на дверь, ожидая, что он вернется. И это все? Я рассчитывал, что он задаст мне кучу вопросов, попытается понять, что со мной. Да и вообще, скорее готовился к тому, что меня уличат в симуляции, чем вот так… Это даже обидно. Да и опять-таки, я ведь планировал собрать материал для книги.
Это, конечно, тоже материал, но хотелось бы другого. По замыслу психиатр ведет долгие разговоры с моим героем, убеждает его лечиться, выслушивает рассуждения Андрея. Через эти диалоги планировалось раскрыть читателю внутренний мир писателя, страхи и сомнения. А пока выходит, что никому не интересна позиция главного героя. Жив? В петлю не лезешь? Хорошо. Для остальных случаев у нас есть санитары и уколы, разговаривать тут не о чем. Суицидальные мысли? Ну да, бывает, вот как убьетесь – тогда и обращайтесь. Тогда уж надо писать книгу про психиатра, которому не до пациентов. Ну, мол, работы куча, бумажки надо заполнять, а если время останется, можно и полечить кого-нибудь.
Мне стало отвратительно тоскливо. Я один. В психушке. И всем тут, в общем-то, насрать на то, что происходит со мной. Даже если бы я был реальным психом, то вряд ли бы отношение было другим. Это даже страшно. Как так вышло?
Дверь палаты снова открылась. Я не стал смотреть, кто пришел, судя по звукам – санитар за посудой. Меня больше занимал вопрос, что делать дальше. Рано или поздно меня переведут в общую палату, там хоть на психов посмотрю. Это тоже материал. Хотя я предвижу определенные сложности.
Находиться в группе психов будет сложно. Так или иначе, придется быть в постоянной внутренней конфронтации с ними, а это тяжело. В противном случае я сам потихоньку рехнусь, механизмы индуцирования бреда вовсе не загадка и достаточно хорошо изучены. Один псих может втянуть в свой бред всех окружающих, а если психи все вокруг, то нормальный человек свихнется гарантированно, вопрос времени.
Но посмотреть на них надо, прочувствовать атмосферу психушки. Нельзя писать книгу про такое заведение, не побывав в нем лично. Да, задуманное явно не работает: никто не будет вести задушевных бесед с главным героем. Да, все устроено не так, как я себе представлял, но это и можно использовать. Буду брать то, что есть.
Герой все так же не хочет пить таблетки, в этом смысле ничего не поменялось. Но лечиться придется, иначе его просто не выпустят из психушки, а при явном сопротивлении будут обкалывать насильно. Неплохой конфликт. И как поступит мой герой?
Я удостоверился, что в палате никого нет, дотянулся до тумбочки, взял книгу Оливии Лэнг и достал из рукава ручку. Прости, Оливия, но это все ради искусства, придется делать записи прямо поверх твоих строк. Нужно зафиксировать все, что удалось тут увидеть, и накидать общие черты героя.
Я прикинул прошлое Андрея. В целом нет смысла делать его сильно отличным от моего собственного, кроме нескольких деталей. А что по характеру?
Я вспомнил мобильный телефон в его руках, ну да, явно более хитрый, чем я. И, думаю, куда более стойкий. Он явно не смирится с необходимостью принимать лекарства, он останется самим собой. Но что он может сделать? Сбежать из психушки? Украсть у старшей сестры карточку, выйти из отделения – и потом что? В сейфе на посту хранится его паспорт. Наверняка Андрея будут разыскивать. Какой-то боевик получается. Причем откровенно странный. Писатель сбежал из психушки, скрывается от властей и пишет книги? Я чуть в голос не засмеялся. Прекрасный абсурд. Надо будет юмористический рассказ на эту тему написать.
Не выходит каменный цветок. Либо нужно просто сделать большие художественные допущения. Пусть все в психушке будет реальным, кроме психиатра. Он будет вести с главным героем долгие беседы и все такое. Я вернулся на одну мысль назад и улыбнулся. Записал: «Все в психушке реально, кроме психиатра».
Глава 3
Всю ночь я не мог уснуть. Поэтому от безделья рисовал. Художник из меня так себе, ни разу не Врубель, но с портретом доктора Розенбаума я справился. Попытки с двадцатой, но тем не менее. В полутьме (единственный источник света — окно) карандашный набросок на страницах книги становился объемнее, а буквы в строках будто начинали шевелиться. Рисунок выглядел настолько зловещим, что я бросил эту затею и, опять-таки от безделья, стал работать над книгой.
Вообразил, что в изоляторе не только я, но и Андрей. Действительно, интересно, чем он себя займет в четырех стенах. Мой герой, как и я, недавно тщательно обследовал все помещение, потом долго смотрел в окно на серую облезлую стену и наконец сдался. Сел рисовать. Портрет доктора. Но ручкой, а не карандашом, как я. А потом вдруг взялся писать собственную книгу. Я удивленно моргнул.
Рекурсия? Зачем? Показать что-то через разницу между Андреем и его героем? А что, это имеет смысл. Андрей в психушке, выйти из нее он не может, принимать таблетки не хочет. Через героя, которого он придумает, можно показать конфликт автора с реальностью или даже с самим собой.
Пока получалось вполне логично. Психушка, а в частности изолятор психушки, — прекрасное место для того, чтобы переосмыслить свою жизнь. Но здесь есть одна сложность: своя жизнь слишком своя. Нет дистанции, необходимой для того, чтобы рассматривать весь процесс, а не отдельные эмоционально заряженные эпизоды. Вот для этого-то Андрею и понадобится лирический герой, как бы его назвать? И снова раздражает, что нет интернета. Сейчас бы найти какое-нибудь говорящее имя. Пришлось взять первое, что пришло в голову. Кажется, сказалось отсутствие музыки. Вспомнился музыкант Махмут Орхан.
Махмут, конечно, не то, а вот Орхан… Или даже на казахский манер Архан. Или даже Сархан? Я решил, что пока пусть будет так, Орхан. Потом разберусь. Но тут сразу же возник вопрос — почему Андрей называет своего героя, по сути себя, совсем не русским именем? И тут же этот вопрос перешел на уровень выше: почему я сам называю своего героя русским именем? Особенно учитывая, что я дал ему свою биографию.
Ладно, имя все-таки не окончательное, потом другое придумаю. А пока это будет нерусский мужчина с русским именем. Ничего страшного. Итак, Андрей, сидя в изоляторе, пишет автобиографичную книгу, но не от первого лица. Главным героем становится почему-то Орхан. С чего бы ему начать? С общих данных? С первого воспоминания? Ох, не превратилось бы все это в модный нынче автофикшен. Почему-то в голове заиграл трек «Кровостока» «Биография». Я действительно его услышал.
Видимо, мне настолько не хватает музыки, что мозг воспроизводит ее без внешних средств. Записал: «Если отрезать меломану наушники, то еще несколько дней он сможет слушать музыку по памяти». Откровенно слабоватая получилась острота, надо докрутить.
Но дальше дело не пошло. Я и так и эдак пытался сложить все в рабочую схему, но не было искры. Не было момента, когда все становится ясно.
Меня выдернуло в реальность, я снова вернулся к рисованию. Удивительно, ведь последний раз я рисовал в детстве, никогда не испытывал тяги к этому виду творчества. Интересно, смогу ли нарисовать Дениса?
Я едва не прошляпил шаги за дверью и убрал ручку в рукав в последний момент.
— Просыпаемся, просыпаемся!
В изолятор вошла сестра с градусником. Я послушно сунул его под мышку и сел на кровати.
Я подумал о всевозможных творческих курсах и литературных мастерских. Создатели обещают разогнать вашу креативность на все сто. Но все намного проще. Запритесь в комнате без интернета и развлечений, и буквально через несколько часов вы не будете знать, как заткнуть этот фонтан творчества.
— Не спится? — спросила вдруг сестра.
— Ага, — ответил я и тут же понял, что допустил ошибку.
Она ведь наверняка где-нибудь пометку поставит, мол, нарушения сна или что-то такое.
— Вчера почти весь день спал, вот и выдрыхся.
— Бывает.
Она это нормальным тоном сказала или успокаивающим? Мне кажется, что любое мое действие работает на образ психа. Сестра ушла, а мы с градусником стали прикидывать, удалось ли мне убедить сестру, что со сном у меня все в порядке. И если нет, стоит ли усердствовать. Наверное, я придаю этой истории слишком большое значение. В итоге мы с моим ртутным товарищем решили придерживаться стратегии спокойствия и невозмутимости.
Сестра вернулась за градусником. Я неторопливо извлек его из-под мышки и на автомате взглянул на ртутный столбик. И в следующий миг буквально похолодел от ужаса. Градусник показал 37,2, а это значит, что меня не переведут из изолятора. Я останусь тут еще на какое-то время. А вдруг лечащий врач поймет, что я симулянт, еще до того, как меня пустят к психам.
— Давайте! — сестра стояла с протянутой рукой.
Я попытался что-то придумать на ходу. Уронить и разбить градусник? Тут линолеум. Все остальные варианты были настолько идиотскими, что меня записали бы в психи мгновенно. Пришлось отдать сестре градусник. Она бросила на него взгляд и вышла.
Хорошо, что дальше? Дождутся результатов общего анализа крови, чтобы проверить лейкоциты. По идее, я здоров, но что тогда? Спишут на адаптацию? А что, если не здоров? Вдруг какой-нибудь новомодный штамм ковида? И тогда что? Меня увозят в инфекционку?
Я встал с кровати и пошел в туалет. Умылся и по привычке посмотрел туда, где должно было быть зеркало. Уткнулся взглядом в кафель. Растерянно потер лицо, отросшая щетина неожиданно кольнула ладонь. Ощущение было настолько резким, что я отдернул руку как от кактуса.
Холодная вода несколько взбодрила меня. Но все равно я понимал, что не могу сделать ничего со своей температурой. Стало ясно, что нужно добыть свой телефон. Я не предусмотрел возможный отъезд в инфекционку, но план эвакуации есть. Все в порядке.
Я услышал, как к двери палаты подходит сестра. Кажется, необходимые рефлексы начали-таки работать.
— Встаем, принимаем препараты.
Я удивленно уставился на сестру, раскладывающую на тумбочке какие-то контейнеры с таблетками. По позвоночнику пробежал холодок, появилась очень неприятная слабость в коленях. В груди возникло смутное ощущение, схожее с тем, которое испытываешь во время свободного падения.
— Доктор ничего про это не говорил. — Я услышал свой голос и ужаснулся. Дрожащий, слабый, откровенно испуганный.
— Он выписал назначение, держите.
Сестра протянула мне алюминиевую чашку с водой. Я чуть не уронил ее. Рука так тряслась, что пришлось прижать ее к груди. Сестра смотрела на эту сцену скорее с интересом, чем с подозрением.
— Кладем в рот, запиваем водой, глотаем.
На мою ладонь легла красная таблетка, казавшаяся ужасно большой. Я уставился на нее.
— А синяя где? — спросил раньше, чем подумал.
— Что? — не поняла сестра.
— Нет, ничего.
— Кладем в рот!
Я медленно поднес ладонь ко рту, а потом закинул таблетку в рот, одновременно запрокидывая голову.
— Запиваем, — продолжала терпеливо координировать мои действия сестра.
Я трясущейся рукой поднес к губам чашку, больно стукнул краем по зубам, набрал полный рот воды.
— Глотаем!
Оказалось, что проглотить такое количество воды почти невозможно. Часть буквально выдавилась через губы. Сцена получилась исключительно идиотская и соответствующая окружению. Наконец я справился.
Сестра посмотрела на пол, оценивая масштаб бедствия, но, видимо, решила, что потоп нам не грозит.
— Открываем рот.
Я снова похолодел и медленно, будто бы наблюдая за собой со стороны, открыл рот. Сестра заглянула туда.
— Поднимаем язык. Выше, выше.
Сестра сделала шаг назад и внимательно посмотрела на меня.
— В чем дело?
Я хотел вынуть изо рта таблетку, но что-то пошло не так. Она выскользнула из пальцев, упала и покатилось по полу. Ко мне неожиданно вернулось самообладание.
— Я не больной, я симулянт.
— Понимаю, — тоном абсолютно игнорирующим смысл моей фразы заверила меня сестра. — Таблетки принимать будем?
— Нет, я не больной!
— Понимаю.
Сестра задумчиво смотрела на меня, видимо, решая, что делать дальше.
— Крутить? — послышался низкий мужской голос.
Я вздрогнул и чуть не уронил чашку. Оказывается, в дверях стоял санитар. То ли он подошел только что, то ли я его не заметил. Нога сама сделала шаг назад, потом еще. Я поднял руки, отступая назад.
— Я не псих, послушайте, я симулянт, я симулировал, чтобы написать книгу! Понимаете?
— Успокойтесь, все нормально, — еще более нежным тоном протянула сестра. — Все будет хорошо, ничего вам не угрожает.
Я уперся в подоконник — если бы окно было не зарешечено, то, наверное, не раздумывая выпрыгнул бы.
— Сейчас я позову доктора, он с вами поговорит, хорошо?
— Да.
Я встретился взглядом с санитаром. Он явно считал, что поступать со мной надо иначе.
— Вышел отсюда, быстро! — зло приказала ему сестра.
Санитар беспрекословно повиновался.
— Я сюда сам пришел, я просто хотел посмотреть, как тут все… устроено… — Мне самому очень не нравился мой сбивчивый тон и дрожащий голос.
— Все нормально, отдайте мне чашку, вот так, хорошо. Успокойтесь, сядьте, сейчас я позову доктора.
Сестра усадила меня на кровать, подобрала таблетку, забрала контейнеры с препаратами и вышла. Я взялся за голову. Меня все еще потряхивало, в ушах эхом отдавалась реплика санитара. «Крутить?» Все, на этом шутки кончились, я вдруг отчетливо понял, что был в шаге от непоправимого. Если бы попалась менее понимающая сестра, то меня бы накормили таблетками. Или обкололи, что более вероятно.
Меня охватывало парализующее ощущение бессилия. В голове как будто бы крутили кино про то, как меня скручивают люди в белых халатах, не дают двигаться, прижимают к столу, колют укол и начинают резать.
Из кошмарного видения меня выдернула открывшаяся дверь. В изолятор вошел Розенбаум, на ходу застегивая халат. Видимо, только что пришел на работу.
— А что у нас случилось? — протяжно поинтересовался он, усаживаясь на стул.
В дверях появилась сестра, а где-то за ней мелькнул санитар. Розенбаум сделал им знак рукой. Дверь закрылась.
— Я не больной, — сказал я, хотя собирался сказать что-то более осмысленное.
— Хорошо, не спорю, — кивнул он, внимательно глядя на меня.
Я почувствовал себя лошадью, которую хотят успокоить: смысла слов она все равно не поймет, а вот тон — да.
— Не надо говорить со мной как с ребенком, я нормально соображаю! Вы же видите.
— Вижу, конечно, а в чем тогда проблема?
Мне действительно становилось лучше, в его присутствии ко мне возвращалось спокойствие.
— На самом деле я симулировал. На приеме выдал вам заранее заготовленный спектакль, просто чтобы попасть сюда. Посмотреть, как работает психушка, как тут все устроено, написать про это книжку. — Я дотянулся до тумбочки, взял книгу и то ли протянул ему, то ли показал, а то и вообще поднял ее как крест, желая защититься от демона какого-то. — Я писатель.
Он кивнул, протянул руку:
— Можно?
— Да.
Розенбаум спокойно взял книгу в руки, рассмотрел обложку, потом перевел взгляд на меня.
— Итак, вы симулировали психическое расстройство, чтобы попасть в психиатрическую больницу и написать про это книгу, верно?
— Да, я просто симулянт. Когда сестра принесла таблетки, я понял, что это зашло слишком далеко и…
Почему-то сейчас мне стало стыдно.
— А зачем вы стали симулировать именно суицидальные наклонности?
— Ну, я решил, что это гарантирует мне попадание в психушку, насколько я понял, проигнорировать такие жалобы вы бы не смогли.
— В общем-то, вы верно поняли. А почему вы решили поступить именно так? Почему вы не пришли на прием и не сказали, что хотите написать книгу про психушку? Я бы вам тут все показал.
— Да бросьте, никто бы меня и слушать не стал.
— Может, и так, но попытаться стоило. — Он беззаботно пожал плечами. — Я понял вас. Как сейчас себя чувствуете?
— Ну… Трясет немножко, но вроде бы нормально.
— От чего трясет?
— Да вы санитара своего видели? Я думал, он меня сейчас скрутит, меня обколют и все…
— Нет, так это не работает. Вы добровольно сюда пришли, нельзя вас просто так препаратами пичкать. Вы же, я так думаю, подготовились? Почитали о правах пациента? Изучили все нормативные документы?
— Да, но…
— Ужасная лечебница, смирительные рубашки и все такое? — усмехнулся он.
— У таких учреждений вполне определенная репутация.
— И как, оправданно?
— Вроде не совсем, — признался я.
Розенбаум поправил халат, отложил книгу, чуть сменил позу и, судя по выражению лица, собирался перейти к важной части разговора.
— Говорим начистоту, по-взрослому?
— Да.
— Хорошо. Вы не симулянт. На приеме я хорошо понял, что вы симулируете, но это вовсе не значит, что психического расстройства нет.
Я несколько раз моргнул, пытаясь уложить это в голове.
— То есть я симулировал то, что реально?
— Да, это достаточно распространенное явление. В этом смысле вы скорее аггравант, чем симулянт. Аггравант — это человек, который преувеличивает свои симптомы.
— То есть, по-вашему, меня действительно… — Я подбирал слово, а он не спешил подсказать. — Одолевают суицидальные мысли?
— Ну вы же почему-то решили симулировать именно их? Как-то вообще эта идея вам в голову пришла?
— Но это же просто очевидный и самый простой вариант! — Меня начинала раздражать эта ситуация.
— Ладно, давайте так. — Он примирительно поднял руки. — Стали ли вы чаще думать о суициде в последнее время?
— Конечно, мне же надо было вас обмануть!
— Ну вот. — Он победно улыбнулся. — Вы сами сказали, что стали думать о суициде.
Несмотря на то что я ужасно злился, мне вдруг стало жутко. Я даже замолчал, пару секунд разглядывая лицо доктора. Он из меня психа лепить собрался?
— Да вы просто передергиваете! Я же говорю, я думал только в определенном контексте! Мне же надо было вас обмануть! Естественно, я стал обдумывать это!
— Ну вы же не сказали, что думали о том, как меня обмануть, вы сказали, что думали о суициде. — Он снова мерзко улыбнулся.
— Да вы просто до слов докопались!
— Не кричите, — попросил он. — Наверное, не мне говорить писателю о важности слов и связи речи с психическим состоянием. Но тут есть еще один важный момент. Человек, действительно не думавший о суициде, возмутился бы: мол, не думал я вовсе. Это автоматическая и нормальная реакция.
Я помотал головой и тяжело вздохнул:
— Да вы просто подловить меня пытаетесь, а не услышать. Ну, может, я и думал, но это нормально, все иногда об этом думают. Было бы глупо маниакально утверждать обратное.
— То есть все-таки думали? Минуту назад вы это отрицали.
Мне захотелось его ударить. Я медленно провел языком по зубам и поиграл желваками, чтобы немножко успокоиться.
— Послушайте, Даниил как-вас-тамович, не надо делать из меня психа. Я нормальный человек, я нормально соображаю, у меня не нарушено критическое мышление, мне нечего тут делать.
— По большей части да. Скорее всего, переведем вас на амбулаторное лечение. Подождите. — Он жестом остановил меня, собирающегося возмутиться. — Вы правда думаете, что у меня есть хоть какой-то интерес в том, чтобы лечить здорового человека?
— Ну… — Я попытался сообразить, в чем может быть выгода, с ходу не нашел. — Может, у вас профдеформация. Вы во всех видите психов. Нет здоровых, есть недообследованные.
— Вы когда-нибудь видели, как выглядит история болезни?
— Нет, а при чем тут это?
Розенбаум усмехнулся, закинул ногу на ногу и посмотрел в сторону двери, будто бы принимая какое-то решение.
— Ладно. — Он махнул рукой. — Как-нибудь потом покажу. Пока просто поверьте на слово. У меня там лежит история болезни реанимационного больного. Он ничего не делает, просто лежит. Даже не моргает. Так вот там текста больше, чем в «Войне и мире». Вы правда думаете, что мне охота писать еще пару сотен страниц заключений?
— Допустим, нет, — нехотя согласился я.
— Если бы мне платили проценты за каждого вылеченного больного, я бы еще понял, но у меня зарплата. Так какой мне смысл тратить на вас силы и время, если вы не больной?
— Мне вот тоже интересно, — буркнул я скорее просто из желания немного уколоть.
— Я не враг себе или вам. Допустим, я ошибаюсь, вы абсолютно здоровы, просто по глупости совершили довольно странный поступок. Допустим, все так и есть. Ну так, раз уж вы тут, полежите, попейте антидепрессанты, поправьте психическое здоровье. Выйдете от нас огурцом, напишете книгу про ужасы психиатрии. В чем проблема?
Я вдруг понял, что сижу с открытым ртом. И слишком поспешно, с громким звуком его закрыл.
— Зачем пичкать таблетками здорового человека?!
— А что не так с таблетками? — Он снова стал очень внимательным.
У меня возникло ощущение, что его взгляд проходит сквозь мой череп и сканирует мозг, чтобы расшифровать пробегающие по нейронам сигналы.
— Скажете, побочки у них нет и на когнитивные способности они не влияют?
— Смотря какие препараты. Некоторые их даже усиливают. По побочкам опять-таки надо понимать, о чем конкретно речь. Вам я выписал «Тералиджен» — рассказать?
— Расскажите.
— Это атипичный нейролептик, он не влияет на психику и не затрагивает экстрапирамидную систему. Просто купирует симптомы возбуждения и ажитации, хорошо помогает от навязчивых мыслей. Ничего страшного, как видите. Главный побочный эффект — сонливость.
Ну прям-таки замечательная штука, если его послушать. Странно, что всех без исключения им не кормят.
— И вы понимаете, как они влияют на творчество? Есть какие-то исследования, может быть?
Розенбаум задумался, погладил усы, потом медленно поводил головой из стороны в сторону.
— Прямых исследований в этой области нет, но я полагаю, что в конечном счете положительно. Да, вполне вероятно, что некоторую остроту восприятия они, конечно, снимут, отчего и творчество может стать менее актуальным, бьющим в нерв, что ли. Но кто, собственно, напишет книгу, если вы выйдете в окно? Так что я склонен считать, что положительно.
— Не думаю.
— То есть таблетки вы принимать не хотите? — уточнил он.
— И не буду, — кивнул я.
— Потому что считаете, что из-за них вы станете хуже писать?
— Грубо говоря, да.
— Но ведь приступы реальны. — Что это, вопрос или утверждение?
А что в голосе — сочувствие, жалость? Что вообще происходит? Что-то личное? Что ответить?
— Нет, конечно. — Я улыбнулся, но сразу же понял — зря. Получилось как-то тяжело, будто на уголках губ повисли гири, а я их тащу вверх.
— Понятно. — Хотя тон его скорее подразумевал недоверие. — Значит, это вы тоже выдумали и нет у вас периодов, когда вам плохо?
— Всем иногда плохо, вы вообще в окно смотрели?
Он автоматически посмотрел в окно и спросил:
— А что там?
— Пятьдесят оттенков серого! Это же Питер!
— А, в этом смысле, — понял Розенбаум. — Ну вот, вы тяжело переносите осень и весну, и вас можно понять. Все хмурое, серое, солнца мало. Угнетает все это, нездоровая, скажем так, атмосфера. Так почему бы не снять все эти симптомы?
— Спасибо, не надо, я и так неплохо справляюсь.
— Ладно. — Он посмотрел на часы и что-то прикинул в уме. — Я вам верю, вы абсолютно здоровы, вам не требуется помощь. Но есть нюанс — я не смогу выписать вас прямо сейчас. Для этого мне понадобится собрать клинико-экспертную комиссию. Что не только не сэкономит время, но и грозит некоторыми последствиями. Хотя если вы настаиваете…
Он посмотрел на меня, как бы ожидая моего решения. Я прикинул перспективы. Даже одного психиатра я с трудом в чем-то убедил, если вообще убедил, а уж целую свору…
— Какая альтернатива?
— Мы понаблюдаем за вами пару-тройку дней…
— Я не буду пить таблетки!
— И не надо, — легко согласился Розенбаум. — Для чистоты эксперимента поступим так, как вы просите. Никаких медицинских процедур. Только периодически будем мерить температуру, давление, ну и тому подобное. Без этого никак, бумажки надо заполнять. И если за время наблюдения я не увижу отрицательной динамики — выпишу вас.
— Я в психушке, тут не может не быть отрицательной динамики! Я в четырех стенах, мне тут не нравится!
— Это я хорошо понимаю и учитываю. Адаптация. Кстати, сестра сказала, что у вас температура поднялась, поэтому из изолятора вас пока не переведут. Такие уж правила, но, вероятно, так даже лучше. Ну как, по рукам?
— Хорошо.
Мы пожали руки, он встал, вернул мне книгу и тут же спросил, будто о чем-то вспомнив:
— А вы про что пишете?
— Про писателя в психушке.
— Писатель в психушке пишет про писателя в психушке, — задумчиво глядя в потолок, пробубнил он. — Занимательная рекурсия. И что там с писателем?
— В каком смысле?
— Ну, что с ним случилось? Почему он попал в психушку, что сейчас происходит?
— Попал под недобровольную госпитализацию, — буркнул я. — Сейчас в изоляторе сидит, хочет написать автобиографию.
— А это он, кстати, хорошо придумал. Это может положительно сказаться при навязчивых суицидальных мыслях.
— Почему? — заинтересовался я.
Розенбаум опять посмотрел на часы, снова сел на стул.
— К сожалению, у меня нет времени на лекцию по суицидологии, донесу главную мысль. Парадокс навязчивых суицидальных мыслей в том, что они рано или поздно вытесняют саму проблему. То есть в какой-то момент человек перестает понимать, что именно его не устраивает и когда это началось. Просто все плохо, а суицид видится выходом. Причем «все плохо» иногда довольно субъективное понятие. У человека хорошая работа, семья, дети, а он несчастлив. И не понимает почему. Может, это всё не его ценности, или жену он не любит на самом деле, или детей не хотел, работа ему не по душе. Не важно. Миллион причин, миллион мест, где он свернул не туда или вообще не сворачивал. Он себя убеждает: мол, у меня же все нормально, нет вроде причин для страданий — а все равно хреново человеку. Ну и вот, со временем все вытесняется, остается только навязчивая мысль о самоубийстве.
— И как долго это может продолжаться?
— Зависит от личности. Если способности к адаптации хорошие, то находиться под давлением собственной психики он может десятилетиями, если нет — может, и за год… В какой-то из дней потеряет контроль и совершит самоубийство. И это, скорее всего, будет незапланированный акт. В большинстве случаев нет момента принятия решения, просто что-то щелкает и человек предпринимает попытку.
— То есть у него, например, могло что-то в детстве произойти и до сих пор тянется?
— Вполне. Опять-таки обычно есть генетическая предрасположенность, а потом человек попадает в определенную среду, которая провоцирует развитие депрессии. В общем, мне пора идти, будет время, может, еще расскажу об этом. Но я что хотел сказать — пусть ваш герой пишет автобиографию. Теоретически это может иметь терапевтический эффект. Если бы он ко мне пришел за помощью, я бы так его и лечил. Купировал бы приступ таблетками, а потом — терапевт и литература.
Розенбаум встал, кивнул мне на прощание и вышел. Я какое-то время сидел погруженный в мысли, а потом лег спать.
Глава 4
Проснулся я, кажется, довольно скоро, и меня сразу же смутили две мысли. Первая — почему я так неожиданно заснул, вторая — меня развели. Хитрый Розенбаум немножко пополоскал мне мозги, а в итоге я остался в психушке, несмотря на то что вообще-то здоров.
Но, с другой стороны, я сам согласился остаться тут. Так или иначе, нужно отвечать за свои слова, независимо от того, почему они были произнесены. Куда ценнее будет сейчас понять, что именно заставило меня согласиться на его условия.
Я мысленно прокрутил разговор с доктором. Конечно, первое, что пришло в голову, — это упоминание клинико-экспертной комиссии. Доказывать то, что я здоров, толпе психиатров не хотелось сразу по нескольким причинам. Помимо того что их можно и не переспорить, так еще и стыдно все-таки. Собрал тут людей, у которых есть куча реально важных дел.
Я достал ручку, взял книгу и в общих чертах восстановил разговор с доктором. Понадобится для романа, который, очевидно, стал обретать более определенные черты. Наконец-то все стало складываться. Андрей, как и я, симулирует психическое расстройство, чтобы попасть в психушку. Как и в моем случае, он раскрывается на третий день, разговаривает с врачом и остается в психушке еще на какой-то срок.
Тут, правда, нужно что-то более драматичное. Нужно действительно придать ему признаки психического расстройства. То он шутник и балагур, все у него хорошо и море по колено, то, напротив, — все грустно, плохо и болезненно. Пусть и сам сомневается в своем здоровье. Я расписал схему диалога с доктором и с некоторым удовольствием обнаружил забавную вещь. Если для меня самым эмоционально заряженным моментом разговора была клинико-экспертная комиссия, то есть врач, по сути, просто припугнул меня и продавил свою позицию, то в случае с Андреем акценты несколько смещаются.
Андрея смущает финал разговора, конкретно фраза о том, что со временем навязчивые суицидальные мысли вытесняют саму проблему. Он обнаруживает у себя именно такие симптомы. Пару раз в году на протяжении месяца окружающая действительность становится серой, бессмысленной, все теряет значение и превращается в душный, давящий ад. При этом как писатель, то есть человек довольно внимательно отслеживающий все, что с ним происходит, он не мог не заметить, что эти проблемы не имеют логического обоснования. Он занят любимым делом, у него все хорошо в личной жизни, есть деньги и здоровье. И тем не менее — что-то не так.
Я покрутил в руках ручку и записал: «Я просто хочу, чтобы все это закончилось». Это должно стать лейтмотивом размышлений Андрея. Он не знает, что именно должно закончиться, не может вычленить, что конкретно причиняет ему страдания.
Ну а в дурке, после разговора с доктором, Андрей решает пересмотреть всю свою жизнь и понять, в какой момент он свернул не туда.
Я прикинул биографию Андрея и покачал головой. Простая и логичная проблема — это просто скучный текст. Кто будет читать про очередное тяжелое детство? Зачем? В чем идея поплакать на тему «мама в детстве недолюбила»? И без меня толпы психоаналитиков заняты рассказами о том, как важно пообижаться на родителей.
Я вдруг с удивлением обнаружил странный факт: восемьдесят процентов моих знакомых девушек — психологини. Конечно, это навскидку, но тем не менее. И значительная часть мужчин — тоже. Я бы даже сказал, тоже психологини. Как скоро, интересно, весь мир заполонят психологи? Это прямо-таки новая религия, что характерно, выросшая на осколках старой.
Психологи находят в каком-нибудь суфизме практику, чуть ее переделывают, и понеслась. Новое направление, уникальный инструмент и вообще чудо! Лечит от неврозов, алкоголизма, ожирения и критического мышления. Записываемся на развивашки, срочно. А потом, что самое удивительное, психологи и сами забывают, откуда они это взяли. Ощущение собственной значимости и светоносности замещает первоисточник. Все как с суицидальными мыслями?
Мне стало тяжело и скучно. Чтобы как-то себя развлечь, я представил, что рядом с моей кроватью стоит кресло. А в кресле сидит Фрейд.
— Добрый день, — поздоровался я.
Фрейд ничуть не удивился такому повороту событий и только устало вздохнул. С силой потер лицо руками.
— Ну что опять?
— Опять? — не понял я.
— В каждой критической ситуации взывают ко мне! — возмутился доктор.
— Скорее уж к богу, — возразил я.
Фрейд посмотрел на меня с некоторым недоверием, медленно сунул руку во внутренний карман пиджака и достал оттуда зеркальце, почему-то припорошенное чем-то белым, и посмотрел в него.
— Неожиданно, — наконец заключил он. — Но, в сущности, это ничего не меняет.
— Нет бога, кроме психоанализа? — предположил я.
— И Фрейд — пророк его! — закончил доктор. — Еще чем-то могу помочь?
— Нет, пожалуй.
— Прекрасно, с вас пятьсот долларов, передайте моей помощнице.
Он исчез, кажется, даже самостоятельно, а не по моей воле.
Я покачал головой. Нет, очевидно, не должно быть никакой психологии. Это должна быть литература, а не публичный психоанализ. Надо взять жизнь Андрея, то есть мою, и рассмотреть ее с точки зрения драматургии. Мотивы персонажей, принятые решения, последствия, чередование зарядов, минимально затратное положительное действие, неадекватная реакция мира — вот все прямо по науке.
Тогда вся его биография превращается в некое цельное произведение, а не просто концептуальное нытье без начала и конца. В этом есть смысл. Надо попробовать. Хотя сразу же возникает два вопроса — а кто антагонист в такой книге? И какой у нее финал, если жизнь еще не закончена?
Ладно, нужно попробовать мою идею на практике. Я возьму одну сцену из биографии и дам ее Андрею. Он ее рассмотрит с точки зрения литературы, при необходимости подкорректирует. А чтобы создать дистанцию, опять-таки, он будет писать не о себе, а о третьем лице — об Архане.
Итак, я в психушке пишу книгу об Андрее, который в психушке пишет книгу об Архане. У Андрея есть уровень реального мира, где он борется со своим расстройством, а вот Архан просто герой, живущий жизнь. Он существует исключительно внутри произведения и представляет собой просто героя биографии.
Я вдруг понял, что почему-то оттягиваю начало работы. Наверное, потому что уже знаю, какая сцена должна стать первой. Она сразу приходит на ум, а точнее — не выходит из головы после сегодняшнего бурного утра, как бы старательно я ее ни игнорировал.
— Ну что, кто смелый, кто будет первым? — спрашивает бабà[1].
— Я!
Либо брат не успел выкрикнуть то же самое, что и я, либо его что-то смутило. Но я успел первым. Смело сделал шаг вперед. Все взрослые заулыбались. Доктор, кажется, даже сказал что-то одобрительное по-азербайджански.
Я смело снял штаны, залез на застеленный белой простыней обеденный стол и лег на спину. Кто-то, кажется тетя Таня, взял меня за запястья и аккуратно, но крепко зафиксировал их. Я оказался распластан на столе буквой Х.
Меня тут же выдернуло из воспоминаний. Я вспомнил Андреевский крест и с удивлением подумал об имени для моего героя. Я даже вскочил с кровати, сделал несколько шагов. Хотелось с кем-то поделиться этим ужасным совпадением. Но никого, конечно, не было, пришлось ограничиться заметкой. Я вернулся к воспоминанию.
Я, распластанный на столе, пытаюсь посмотреть вниз, в сторону ног, чтобы понять, что делает доктор, но кто-то говорит не смотреть и прижимает мою голову к столу. Тонкая и острая боль простреливает пенис. Я рефлекторно дергаюсь, хочу закрыться руками, но их держат.
— Доктор делает укол, совсем не больно, как комарик укусил, — зачем-то успокаивают меня.
Но больно же. Совсем не как комарик. Я вдруг понял, что меня обманули. Все время рассказывая об обрезании, бабà говорил, что это не больно, буквально как комарик укусит, все займет несколько секунд. Но это неправда. И от ощущения обиды становится только больнее.
— Сейчас подействует укол, ты ничего не почувствуешь.
А потом я помню только боль. Я закричал так, что все вздрогнули. На меня почти не подействовал местный наркоз. Я хотел им сказать, что вышла ошибка, нужен еще укол, что я все чувствую и это очень больно, но не получалось ничего, кроме крика.
Я пытался вырваться, закрыть промежность руками, но меня крепко держали. Я не мог видеть, что именно происходит, но очень хорошо запомнил ощущение прикосновения холодного медицинского инструмента к крайней плоти.
Боль простреливает меня целиком, а не локализуется в каком-то конкретном месте, в глазах искры, изо рта летят слюни, я кричу как будто всем собой, истерично, кажется, я плачу, скорее всего, плачу. Потом я потерял сознание на какое-то время.
Когда я пришел в себя, меня не держали за руки. Я сразу же потянулся к паху, но кто-то помешал. Меня снова растянули на столе, и снова стало больно. Кричать уже не получалось. Наверное, я потерял голос. Чего я не могу вспомнить, так это того, как все закончилось. Когда прекратилась боль? Что было потом? Куда меня отнесли?
Я вынырнул из воспоминаний. С сомнением покачал головой. Какую литературную ценность должна нести эта сцена? Но попробовать надо. Я взял ручку и стал писать.
Андрей, описывая эту сцену, должен создать какую-то экспозицию. Должен как-то ввести героев, обозначить проблемы и конфликт. Фактически точка повествования должна быть перенесена из ребенка наружу. Нужен условный сторонний наблюдатель, и, что немаловажно, нужен кто-то, кому эту историю рассказывают. Я какое-то время прикидывал, потом стал писать то, что должно получиться у Андрея. Хотя бы в черновом варианте.
Мне тогда было, кажется, шесть лет. Нас с братом на лето отправили к бабушке с дедушкой в деревню. В небольшое село, расположенное километрах в ста пятидесяти от Баку.
Сложно вспомнить, в какой именно момент дедушка стал аккуратно рекламировать нам обрезание. Сложно даже вспомнить, в каком именно контексте, но ощущение того, что обрезание — это хорошо, правильно и вообще его делают все настоящие мужчины, укоренилось довольно быстро.
Обычно дедушка говорил, что это совсем не больно.
— Вжик — и все, как комарик укусит, — усмехался он. — Ну как, будем делать?
— Будем! — в один голос отвечали мы с братом.
Как я потом узнал, дед не согласовал это с моими родителями, что стало темой скандала. Мама сказала, что больше никогда не отправит меня в Чухур-юрт. Но это все будет когда-то потом.
Однажды прямо к нам домой приехал доктор, не говоривший по-русски, и медсестра. Я не могу понять, почему эта деталь кажется мне важной. Почему память сохранила тот факт, что доктор не говорил по-русски?
Прямо у нас дома, на столе, под которым брат буквально пару недель назад пришпандорил наклейку с Верой Брежневой, в которую был почему-то влюблен, сестра расстелила белую скатерть. Комната превратилась в операционную.
Если рассуждать логически, то мне очень повезло, что я был первым. Брат, услышав, как я кричу, убежал. Его еще долго ловили по огородам, а потом, видимо, силой тащили на операцию. Я хотя бы не знал, что меня ждет.
Вообще, сейчас, без интернета, мне сложно понять, как правильно проводить обрезание. Наверняка есть какой-то регламент. Это ведь ритуальное действо.
В моей памяти зафиксировалось, что мои руки держала тетя Таня — друг семьи. Но так ли это на самом деле? Доверил ли бы дед эту роль кому-то? Особенно женщине.
Впервые в жизни мне пришла в голову странная мысль. А что, если это был не религиозный ритуал? Что если он был продиктован исключительно физиологической необходимостью?
Допустим, у брата, у себя я ничего подобного не помню, был фимоз. И дед решил, что с проблемой надо разбираться радикально? А раз уж все равно доктор приедет, то почему бы и меня не обрезать?
Не уверен, но после обрезания нам подарили золотые цепочки, кулоны в виде полумесяцев со звездами, то есть религиозный контекст все-таки был.
С другой стороны — не уверен, что это важно. Независимо от контекста дед принял решение сделать обрезание своим внукам. Можно по-разному оценивать этот поступок, но факт остается неизменным.
Я мысленно перенес точку повествования. Прикинул себя на месте героя-деда. Как бы я объяснил детям свое решение? Как бы я вообще себя чувствовал, обрекая их на довольно болезненную процедуру, смысл которой они вряд ли поймут? Ну да, постарался бы получить хотя бы формальное согласие. В этом смысле все достаточно логично.
Но возникает другой вопрос — почему герой согласился? Довольно дурацкий вопрос. Миллион причин. Потому что дед сказал, что это круто. Что обрезание делают все мужчины, а герой хочет быть настоящим мужчиной. Ну а кто бы не хотел в свои шесть лет? Опять-таки, можно долго рассуждать о манипуляции и тому подобном, самое страшное тут другое. Наступает момент, когда герой соглашается. Пусть и из-за обмана, пусть и не понимает, что его ждет на самом деле. Но соглашается.
И тут я пускаюсь в размышления на уровень глубже, от меня к Андрею. Он идет на некоторую воображаемую сделку — сделаешь обрезание, будешь настоящим мужчиной. Сделка, конечно, существует только в голове Андрея. На самом деле все не так, но тем не менее. Даже его брат, поняв, что реально происходит, убегает. Пытается сопротивляться и бороться, а герой — нет.
В этом смысле есть еще один парадокс. Герой соглашается на сделку и выполняет ее условия. А если бы он оказался вторым? Андрей отказался бы от сделки и попытался убежать? Конечно, его бы поймали и сделали обрезание, но что тогда? Тогда это было бы не его решение. Не было бы спасительной веревочки, тянущейся к личной ответственности. Да, винить теперь некого, но только это и освобождает.
Я снова сел на кровать и вернулся к записям. С точки зрения литературы это работает. У нас есть главный герой — мальчик. Дед рассказывает ему о способе стать мужчиной (да, способ сомнительный, но для взрослого, а для ребенка он звучит вполне разумно). И герой соглашается.
Когда приходит час, он выполняет то самое минимальное положительное действие, говорит, что будет первым, и лезет на стол. Сталкивается с неожиданными последствиями своего решения. Тоже абсолютно канонично.
Так или иначе, он переживает последствия своего решения. Сомнения, обида, страх, масса всего, но в итоге проходит своеобразный обряд инициации. Становится мужчиной или как минимум становится взрослее, хотя бы благодаря осознанию случившегося.
Он узнаёт, что дед может обманывать, пусть и из хороших побуждений, и узнает цену этого обмана. Тогда герой решает, что сам не будет обманывать никогда. Так он понимает, чего стоит правда. Иными словами — он повзрослел. В этом смысле сделка состоялась, хоть и не так, как он это представлял.
Я прикинул, что за текст получается. Психологичное нытье? Не совсем, хотя пока еще многовато нытья. Слезливая история про мальчика, который хотел стать мужчиной. Нужно сделать ее грубее и бескомпромисснее. Если уж говорить об ответственности, то углы срезать нельзя.
А еще теперь понятно, почему Андрей не доверяет врачам. Я вспомнил сегодняшний эпизод с таблеткой. Вполне логично, что герой регрессирует до уровня шестилетнего ребенка от одного только вида докторов.
Ладно, с литературной основой происходящего с Андреем в этой сцене мы разобрались. Более-менее работает. Теперь нужно сделать из этого историю Архана.
Вот Андрей переосмысливает свою жизнь и помещает в нее своего героя. Но по-прежнему непонятно, к чему все это должно прийти. Кто антагонист в истории про жизнь? Каким должен быть финал и что получится на выходе?
Почему-то первое, что приходит в голову, — это сказка. Хотя почему я выбрал этот жанр, сказать сложно. Но допустим. В таком случае получается, что Андрей сидит в психушке, пишет сказки про Архана и так пытается справиться с маниакально-депрессивным расстройством?
Ну, может, ему тогда и стоит посидеть в психушке-то? Звучит все это достаточно безумно. Ладно, будем считать, что это эксперимент по превращению жизни в текст. И пока он не совсем складывается в логичную схему, хотя и есть несколько удачных идей.
Итак, Андрей пишет про Архана, чтобы дистанцироваться от собственных переживаний. Как бы не о себе пишет, а о том парне. Вся жизнь Архана полностью совпадает с жизнью Андрея, но есть важное отличие. Ответственность. События те же, а вот связь с результатом абсолютная. Андрей через своего героя как бы пытается вернуть контроль над собственной жизнью.
А что пошло не так в жизни Андрея? Ну, например, он попал в психушку. Тогда имеет смысл сделать разницу в биографии Андрея и Архана. Второй не попадал в дурку, например.
Итак, если Архан — это воплощение ответственности, то все в его жизни мотивированно, логично и происходит на основе принятых решений, как и должно быть в литературе, значит, он уверен, что все что с ним происходит, — его рук дело.
Например, он, будучи мальчиком, принял решение заключить ту самую сделку с дедом, чтобы стать мужчиной. Тут я хмыкнул: а с дедом ли заключена сделка? Почему я старательно обхожу стороной религиозную часть обрезания? Что, если Архан заключил сделку не с дедом, а с богом? Опять-таки восточный колорит тут вполне уместен. Мальчик говорит с богом через своего деда. Дед в этом случае вообще имеет довольно опосредованное значение.
И вот по этому принципу выстраивается полусказочная, пропитанная шепотом Востока история Архана. Живущего на севере, но все еще слышащего голос ветра в пустыне и треск костров в лагерях кочевников. Вся его жизнь подчинена задаче видеть и записывать истории. Даже если их никто не прочтет. Даже если не останется никого, кто бы мог читать.
Я задремал, а когда проснулся, не сразу смог сообразить, где заканчивался сюжет будущей книги, а где начинался сон. Кажется, впервые в жизни я всерьез задумался, не сошел ли я с ума. Хуже того, мне виделся некий визуальный образ моих размышлений. Потоки мыслей, больше всего похожие на косяки рыб, плывущих по кругу, образовывали несколько независимых фигур, пересекавшихся в нескольких точках. Сюжетная линия, которую я протянул от точки А к точке Б, на деле оказалась сложной четырехмерной фигурой, чем-то напоминавшей бутылку Клейна.
Медленно, со скрипом открывшаяся дверь изолятора выдернула меня из красивых видений. Я судорожно захлопнул книгу, в которой делал пометки, зажав ручку между страницами.
— Обед! — В палату вошел санитар с подносом; он, кажется, ничего не заметил.
— Что там? — спросил я.
— Суп, — буркнул он, потом сменил тон и почти любовно добавил: — И плов.
Глава 5
Я не заметил, как заснул. Нельзя даже назвать это сном в полной мере. Я хорошо понимал, где нахожусь, в какой позе лежу и что происходит. Это своего рода пограничное состояние между сном и бодрствованием. Такое часто случается, когда много пишешь. В этом даже есть своя прелесть, можно силой воли управлять происходящим во сне.
Можно на ходу придумывать сюжет, можно привести сюда доктора, например с головой слона. Или даже поговорить с ним. Можно попугать себя всякими чудовищами, лезущими из окна. Это тоже приятно на самом деле. Не сам страх, а взаимодействие с ним. Ты как бы чувствуешь, что страх проходит сквозь тебя, не задерживаясь в теле. Наверное, это уникальное ощущение, доступное только во сне.
То есть в жизни, испугавшись, ты можешь локализовать место, где находится страх. Как правило, это солнечное сплетение, живот или колени, а во сне можно пропустить его сквозь себя. И тогда получается, что ты боишься, но это не влияет на тебя.
Говорят, что подобное специально практиковали некоторые ученые, изобретатели и прочие. Для того, чтобы не провалиться в глубокий сон, они зажимали в руке железный шар. Как только они засыпали — железяка выпадала из руки и ее шум будил хозяина. Опять-таки говорят, некоторые гениальные решения приходили людям именно в такие моменты сна наяву. Мне вот не приходили.
Но это состояние само по себе приятное. Эдакая временная безграничность фантазии. Единственное, чего нельзя делать во сне, — это читать. Вам может сниться, что вы прочли какую-нибудь записку или вывеску и знаете ее смысл, но если вы в этот момент попробуете реально понять, что там написано, какие использованы слова и символы, — то не сможете. Я где-то читал статью про этот феномен: ученые предполагают, что во сне отключается участок мозга, отвечающий за распознавание текста. Поэтому читать во сне не получается. Но я всегда пытаюсь зачем-то.
Но в этот раз я решил не проводить очередной эксперимент с текстом, а использовать сон на благо книги. Представил, как в мою палату входят Андрей и Архан. В тот момент, как открылась дверь, я подумал, что обстановка не очень-то подходящая, поэтому мысленно перекрасил стены, сменил больничную койку на диван, на котором я возлежал с ленивым достоинством то ли патриция, то ли султана, а напротив поместил два больших глубоких кресла. Приглушил свет, а потом и вовсе развесил по стенам блики огня, хотя самого огня в палате не было.
Андрей вошел первым. Среднего роста, худощавый, с впалыми щеками и серыми глазами, он напоминал меня самого времен службы в армии. Короткая, щетинистая стрижка, цепкий взгляд. Андрей сел в кресло, но не откинулся на спинку, а уперся локтями в подлокотники, чуть наклонившись вперед. Казалось, он готов сорваться с места в любую секунду. В правой руке Андрей крутил зажигалку, периодически постукивая ею по костяшкам левой руки. Андрей злой, не прямо сейчас, а вообще. Хотя и это не совсем то определение, в нем есть какая-то сухая холодная ясность, а не злоба. Я вовсе не так его представлял.
Вошедший следом Архан, с одной стороны, походил на Андрея, а с другой — имел с ним мало общего. Они напоминали братьев с очень разными судьбами. Тоже худощавый, тоже короткостриженый, он двигался плавно, спокойно. Складывалось ощущение, что, делая шаг, он ставит ногу именно на то место, куда она должна опуститься. Он каждым шагом как бы исполнял предначертанное. И, в отличие от Андрея, он не обладал ни жесткостью, ни холодной отстраненностью, скорее напротив. Архан казался максимально присутствующим и вовлеченным во все происходящее. Он становился частью всего, что его окружает. Архан позволял окружению проникать в себя и сам проникал в него.
— Нужно начать с начала, а не с конца! — сказал вдруг Андрей.
И я тут же проснулся. Из-за того, что обстановка вокруг резко сменилась, у меня закружилась голова. Наверное, вестибулярный аппарат протестовал против таких резких перемен.
Очень захотелось сладкого и курить. А еще спросонья бежевая стена казалась ярко-желтой. Я поднял руку и посмотрел на нее. На фоне той же стены рука выглядела фиолетовой. Бывает.
Открылась дверь палаты, и в дверной проем просунулась голова Дениса.
— Эй, дурак, не спишь? — спросил он громким, сиплым шепотом.
— Сам дурак.
— Не без того! — Он вдруг растянул лицо в довольной улыбке. — Чай будешь? С печеньем.
— С чего такие слабости? — Почему у меня вырвалось именно это слово?
Денис посмотрел на меня с интересом. Он вошел в палату и привалился к косяку.
— Дивизия Дзержинского? — спросил наконец санитар.
— Нет, но у нас тоже так говорили.
— Ясно. — Он, кажется, потерял ко мне интерес. — Ну че, чай будешь с ништяками? Волонтеры притаранили.
— Давай.
Он ушел. Я встал с кровати, осмотрел ее критически. Почему-то меня стал раздражать беспорядок, и я аккуратно заправил одеяло. Отжался несколько раз, чтобы чуть-чуть взбодриться. Умылся холодной водой.
К этому моменту как раз вернулся санитар. Он завис около тумбочки с подносом и кивком головы указал на книги, занимающие все место. Я подчеркнуто неторопливо, по одному экземпляру переложил их на кровать. Денис поставил поднос с алюминиевой чашкой чая и тарелкой печенек. Собрался уходить.
— Погоди. — Я остановил его. — Есть пять минут?
— А чего надо?
— Ну расскажи, как тут все устроено, как мутить всякое, с кем договариваться?
Он с сомнением посмотрел на меня, как бы решая, стоит ли мне доверять. Даже затылок почесал от перенапряжения.
— Угощайся. — Я указал ему на печенье.
— Да я уже все самое вкусное сточил, тут шляпа осталась, — без зазрения совести отмахнулся он.
— Ты мне торчишь так-то. Не забыл?
Денис посмотрел на меня немного обиженно:
— Ну и че тебе надо намутить?
— Телефон.
— Ну ты и дурак. — Он усмехнулся, в этот раз слово «дурак» прозвучало в прямом смысле. — Попроси доктора, он тебе даст.
— Эм-м… — Я растерялся. — То есть можно?
— А че, так можно было? — спародировал героя знаменитого анекдота Денис. — Можно, если доктор разрешит. А он разрешит, если ты не совсем дурак.
— А ручку и бумагу?
— А ручку нельзя.
— Почему?!
— Потому что ручку можно засунуть в очко, а телефон нет. Были бы ручки такого размера, как телефоны, проблем не было бы.
— Ясно…
Денис оглянулся на дверь, потом сел на стул и спросил.
— Еще какие вопросы?
— Ну как тут все устроено? Меня из изолятора скоро в общую палату переведут. Что там надо знать? Какие особенности, традиции, правила? Ну, типа, как в хату входить?
— Да ничего особого, там всем пофиг на тебя. Есть сейчас один нестабильный, но так, относительно. Там, кстати, твоих несколько.
— Моих? — не понял я.
— Ну, пограничники с попыткой суицида.
— Я симулянт, я заехал, чтобы книжку написать, — возразил я.
Забавно, но с каждым разом эта фраза давалась все легче и уже не вызывала никакого стыда. Я даже успел поставить мысленную пометку — подумать об этой новой идентичности «Симулянт».
— Ага, писатель там тоже есть, — усмехнулся Денис.
— Кто? — заинтересовался я.
— Рулев.
— Не знаю такого, — как-то даже расстроился я.
— И никто не знает. Это он думает, что он писатель. Шизик. Он непризнанный гений, а все его идеи воруют. Ты ему книжки не давай, а то он расстраивается, что очередную идею украли.
— Ясно, а что по поводу покурить?
— Выйдешь из изолятора, можно будет что-нибудь придумать, а пока — не вариант.
— У вас тут санаторий какой-то, а не дурка, — заметил я.
— А ты что ждал? Смирительные рубашки и галоперидол? Ужасы карательной психиатрии? Ну, мож, буйных и органиков обкалывают, но вот в таких отделениях — себе дороже. Засудят на раз-два. Так что тут реально санаторий. Даже занятия интересные.
— Какие занятия?
— Ну, там, арт-терапия, трудотерапия, физо-шизо.
— Серьезно?
— Угу, тут движухи знаешь сколько? Волонтеры постоянно приходят, настольные игры, лекции, мастер-классы, хошь — развивайся, хошь — нет.
Я медленно взял кружку и отхлебнул невкусный чай. Я почувствовал, что меня обманули. Хотя очевидно, что обманул я себя сам.
— Весело.
— Все, вопросов больше нет?
— Нет, спасибо.
— Ну удачи!
Денис вышел из палаты. Я попробовал печенье. Вкусное. Кажется, домашнее. И почему-то от этого стало удивительно паршиво. Как так вышло, что из всех возможных вариантов изучения психушки я выбрал самый безумный? С одной стороны — это, конечно, опыт намного более обширный, чем просто прийти на экскурсию, с другой стороны… Я так и не смог сформулировать, в чем именно моя претензия.
Вместо этого решил взять за основу само чувство обиды и писать из него. В конце концов, во время работы над книгой часто бывает так, что я не успеваю разделить переживания героя и свои собственные. Может, это и не я обижен вовсе.
Итак, с базовой концепцией книги я вроде определился, хотя, конечно, не могу сказать, что понимаю, зачем делаю ее такой сложной. Для чего вся эта рекурсия, почему у меня возник герой в герое? Тот случай, когда могу легко это объяснить кому угодно, но сам не понимаю. И это скорее хорошо, чем плохо.
Я вернулся к недавнему сну. Нужно начинать с начала, а не с конца. Все, что происходит во сне, так или иначе продукт моего сознания, значит, где-то внутри меня есть такая позиция. Другой вопрос — что она значит? Нужно писать биографию героя линейно? От рождения и до психушки? Но тогда первая половина книги не будет работать. Учитывая, что все должно писаться по канонам, то заряды сцен должны чередоваться. Положительная сцена, отрицательная сцена. Никто не будет сопереживать сотне страниц чужого нытья и страданий. Это просто психически тяжело. И скучно.
Пойти в обратную сторону? От психушки? Если подумать, рассматривать историю человека не как условную линию от рождения до смерти, а как сумму восприятия даже логичнее. Допустим, прямо сейчас я в плохом настроении и все свое прошлое вижу в негативном свете. Это нормально. В каждый момент времени я фактически переписываю свою историю, в зависимости от состояния. Поэтому началом биографии стоит настоящий момент, а не день рождения.
Итак, значит, это будет биография задом наперед? Андрей сидит в психушке, понимает, что выбраться сможет только по решению клинико-экспертной комиссии. Доктор рассказал ему, что в какой-то момент навязчивые суицидальные мысли вытесняют все остальное. И тогда Андрей решает выяснить, когда в его собственной жизни реальные проблемы отошли на задний план? Хочет успеть до того, как его начнут кормить таблетками? В целом неплохо. В этой точке должно возникнуть какое-то расхождение между историей Архана и Андрея. По идее, в этом моменте станет понятно, почему Андрей оказался в психушке с маниакально-депрессивным расстройством, а Архан — нет.
Итак, биография задом наперед. С чего бы начать, если точка отсчета — это психушка? Что привело сюда Андрея? Как он тут оказался?
Меня вдруг передернуло. Почему-то запахло чем-то химическим. В глазах потемнело, мне показалось, что я слышу звук шагов. Кто-то медленно шел ко мне по осколкам стекла.
Открылась дверь, и наваждение рассеялось, в палату вошел Розенбаум. Следом за ним еще какой-то доктор, если верить халату.
Я тут же ухватился за эту мысль. Ни для кого не секрет, что кто в психушке первым надел халат, тот и доктор, но когда вдруг понимаешь, насколько срастается в голове кусок белой ткани и человек, которому можно принимать решения, связанные с твоей жизнью, — становится страшно.
Я присмотрелся к новенькому внимательнее. Интересно, конечно, почему я назвал его новеньким. Молодой, худой, с каким-то не очень здоровым, желтоватым цветом лица. Студент? Он с похмелья, что ли?
— Привели человека на дурака посмотреть? — поинтересовался я.
Розенбаум не смутился, а вот студент покосился на доктора смущенно.
— Это не человек, это ординатор. А вы уже с санитарами подружиться успели, я правильно понимаю? — Он подвинул стул и сел напротив моей кровати.
Студенту сесть не предложил. Тот привалился к стенке, и мне показалось, что он и не человек вовсе, а какой-то мутант, обладающий способностью к мимикрии. Если бы он был без халата, то я бы его и не заметил.
— Налаживаю контакты с местным населением. — Я сел поудобнее и закинул ногу на ногу. — Чем могу помочь, коллега?
— Считаете, мне нужна помощь? — поинтересовался Розенбаум.
— Всем нужна. — Я картинно развел руками.
— Значит, и вам?
Он снова меня подловил. Вообще, я повел себя странно, как будто присутствие студента вывело меня из равновесия.
— Да, думаю, да.
Я смотрел чуть в сторону, но все равно скользнул взглядом по его лицу. Заинтересовался?
— Телефон? — спокойно уточнил Розенбаум.
Я едва не хлопнул себя ладонью по ноге. Какой он все-таки… хитрый?
— Да, а еще было бы здорово, если бы вы меня выписали.
— Мы договорились, что посмотрим на ваше состояние. Что до телефона — не сегодня.
— Почему?
— Помешает наблюдению за вашим состоянием, — пояснил Розенбаум.
— Вы меня где-то обманываете, но я не совсем понимаю где, — признался я.
— Зачем мне это делать?
— Не знаю.
Какое-то время мы оба молчали. Я почему-то старался не встречаться взглядом с доктором, он же смотрел прямо на меня.
— Зачем вам телефон? Кому вы хотите позвонить?
— Адвокату. — Я посмотрел на Розенбаума, но он совсем не смутился.
— Зачем?
— Меня заперли в дурке и собираются залечить до… — Я попытался подобрать слово, но не получилось.
— Вас никто не держит, мы с вами договорились.
— Ну так дайте мне телефон, я же нормальный человек. Что со мной будет?
— Ладно, — вдруг согласился он и повернулся к ординатору. — Коллега, принесите, пожалуйста, телефон.
Тот молча, никак не дав понять, что услышал или правильно понял задание, вышел. Нет, все-таки не мутант, а зомби.
— На зарядку будете ставить на посту. Шнур я вам не могу дать. На ночь сдавайте телефон сестре.
— Почему? Ночью он мне нужнее всего!
— Зачем вам ночью телефон?
— Писать книгу. Я же писатель.
Розенбаум задумался.
— Вас скоро переведут в общую палату. Вы будете мешать пациентам, для которых важен режим сна. Но пока вы в изоляторе, можете оставить телефон на ночь, если это имеет значение.
— А наушники?! — Я почувствовал себя наркоманом.
— Увы, нет.
— Почему вы так на меня смотрите? — вдруг не выдержал я. — Чего вы от меня хотите?
— А как я на вас смотрю? — слегка удивился Розенбаум.
— Как будто знаете обо мне все.
Он улыбнулся и указал большим пальцем себе за спину, в сторону ординаторской:
— Так я действительно все про вас знаю, у меня же ваша история болезни есть.
— В истории болезни не все. Странно судить обо мне по нескольким бумажкам.
— Ну, медицина так не работает. Если чего-то нет в истории болезни, значит, этого не существует.
— Это многое объясняет.
— А вот как прикажете мне судить о пациентах?
— Ну, поговорить с ними, например!
— Вот я и пришел поговорить. И что нового я могу узнать?
Я потер лицо рукой, выигрывая время.
— Я все понимаю, но я не дурак. У вас тут как в американском суде — каждое слово будет использовано против меня. Поэтому выписывайте меня, доктор, а потом будем разговаривать.
— У нас же с вами уговор: если ваше состояние не изменится, я выпишу вас без вопросов. Так почему бы нам просто не побеседовать? Давайте так: я не буду делать записей и все сказанное останется только между нами. Идет?
В палату вернулся ординатор с моим телефоном. Розенбаум, не поворачивая головы, протянул руку, студент послушно вложил в нее смартфон.
— Сходите заполните истории, коллега. — Таким же тоном, наверное, барин приказывал конюху отвести в стойло коня, когда возвращался с гулянки в хорошем настроении.
Студент повиновался.
— Это вы мне так демонстрируете, что никто, кроме нас двоих, об этом не узнает? — хмыкнул я.
— Как минимум, — кивнул он. — Нужно что-то более масштабное?
— Да, выпишите меня.
Он развел руками и встал.
— Ладно, не хотите разговаривать, не буду настаивать. У меня и так дел по горло.
Я вдруг подумал, что веду себя невежливо. Да и в целом заняться тут особо нечем.
— А о чем вы хотели спросить?
Он уже стоял у двери, но не стал делать вид, что не хочет говорить или что-то в этом роде. Спокойно развернулся и сел обратно.
— Почему вы не хотите пить таблетки?
— А кто-то хочет?
— Много кто не хочет, но меня интересует конкретно ваш случай.
— Зачем здоровому человеку пить таблетки? — удивился я.
— Допустим. — Он сделал жест рукой, как бы призывая меня дослушать. — Просто допустим, что вы не здоровы. В этом случае вы бы стали принимать препараты?
Я задумался. Ответ очевиден, но все-таки с психиатром стоит разговаривать внимательно.
— Зависит от заболевания и того, как остро оно протекает. По возможности нет.
— Почему? Если что-то причиняет вам страдания, почему бы не выпить таблетку? Не станете же вы спорить, что любой психический дисбаланс вызывает страдания.
Он говорил медленно и чуть понизил тон, как будто пытался с помощью голоса прокрасться в мою душу и посмотреть, как там все устроено.
— Побочные эффекты, — просто ответил я. — К тому же зачастую психиатрия работает в несуществующей области. Вы можете привести массу контраргументов, но, если мы не об органических поражениях говорим, вы не знаете, где болезнь находится, что ее вызывает и что именно ее лечит. Похоже на правду?
— Да, бывает и такое, — почему-то не стал спорить он. — Но давайте не будем об общем, вернемся к частному. Допустим, у вас маниакально-депрессивное расстройство или даже просто депрессивное. Лечится психотерапией, таблетками корректируется. Почему бы не попить таблетки?
— Говорю же, побочные эффекты. — Я задумался на секунду. — Но если уж вы хотите говорить о частном, то давайте так. Представим, что у меня депрессия. Что само по себе забавно…
Он приподнял брови и только этим одним умудрился меня перебить.
— Вы находите это забавным?
— Я имею в виду, что не может же у меня быть депрессия лет десять?
— Может. — Он пожал плечами. — Но вернемся к теме. Предположим, у вас депрессия, вам плохо. В таком случае вы выпьете таблетку?
— А как писать?
— Да так же.
— Вы не понимаете…
— Это другое, — продолжил он за меня с усмешкой.
Я хохотнул. Почему-то мне казалось, что он не может быть в курсе мемов.
— Примерно. Ладно, ну вот смотрите. Если у меня депрессия, то все лучшее, что я написал, — я написал в депрессии.
— Но это же не значит, что есть прямая связь между депрессией и творчеством.
— Обратное вы тоже не можете утверждать, — возразил я.
— То есть вы считаете, что ваш талант — это всего лишь последствие болезни?
Меня покоробила такая формулировка, я поморщился.
— У вас все просто, я смотрю. Болит — жри таблетку, все можно вылечить, и все понятно. А талант — это болезнь.
— Но я же говорю абсолютно обратное! — примирительно поднял руки он. — Пока из ваших слов получается, что если вы избавитесь от депрессии, то исчезнет и талант.
Я задумался. Он снова сумел как-то странно выкрутить мои же слова.
— Вы не понимаете…
— Допускаю. Я, в общем-то, довольно простой в этом смысле человек. Но, может, хоть вы объясните? Откуда берется параллель между депрессией и талантом?
— Да почему вы считаете, что сначала депрессия, а потом талант? Может, все наоборот?
— Талант вызывает депрессию? — удивился он. — Но, кстати, и в этом случае мне непонятно, почему бы не выпить таблетку. Талант-то останется.
Я потер виски. Это очень странный разговор. Мы как будто говорим о разных вещах.
— Ладно, попробую так. Сколько здоровых людей среди писателей, художников и музыкантов даже среднего уровня? Сознательно или нет, мы сами расшатываем свою психику. Мы учимся жить в пограничном состоянии, понимаете? Нельзя написать новую песню, оставаясь в стабильном психическом состоянии. Давайте так, знаете детскую игру, в которой нужно просовывать геометрические фигуры в соответствующие отверстия?
— Да, конечно.
— Вот человеческое сознание — это набор отверстий. Мы пропускаем в себя только кружочки и квадраты, например. А для того, чтобы написать песню с треугольниками, — нужно переворачивать свое восприятие, понимаете? Нужно прорезать соответствующее отверстие.
— Очень интересно. — Он откинулся на стуле и погладил усы. — А депрессия тут при чем?
Вопрос как будто упал мне на голову. Перед кем я распинаюсь вообще?
— Ни при чем. — Я отвернулся и посмотрел в окно.
Розенбаум молчал довольно долго. Я чувствовал на себе его взгляд, и с каждой секундой он становился все более раздражающим.
— Ладно, не хотите говорить, не будем.
— Слушайте, мне вот интересно, а почему вы решили именно меня подопрашивать? Там вон куча психов.
— У вас интересный случай. — Он вдруг сменил тему: — А о чем будет книга?
— Про карательную психиатрию и врача, который хочет вылечить все живое, потому что видит в других собственные черты, которые не может принять.
— Думаете, это будут читать?
— Сомневаюсь. Слишком обыденно. А все, что обыденно, — скучно.
— Так зачем писать то, что не будут читать?
И этот вопрос он задал, не просто поддерживая беседу или жонглируя словами. Он меня под него подвел. Я по тону почувствовал, что это какая-то странная ловушка. Но в чем ее суть?
— Если завтра некого будет лечить, вы перестанете быть доктором?
— Да, — удивительно легко согласился он. — Буду кем-то другим.
Не думаю, Розенбаум, что все действительно так. Есть у меня некоторые основания сомневаться в таких резких высказываниях.
— Сделаем вид, что я вам поверил.
— То есть вы писателем быть не перестанете?
— Надеюсь. А вообще, раз уж у нас такой приватный, откровенный и интересный разговор, то давайте поговорим о смерти?
— Интересно. Мне не часто доводится об этом говорить со здоровыми людьми.
— Иронизируете?
— Ну что вы! Обычно в моем присутствии даже шутить побаиваются на эту тему. В итоге и поговорить не с кем. Так что вас интересует?
Я задумался, как бы правильно сформулировать вопрос. Хочется немножко подергать Розенбаума за усы.
— Вот, например, завтра вы умрете.
— Не хотелось бы, но допустим, и что?
— У меня два вопроса. Первый — проживете ли вы оставшиеся двадцать четыре часа так же, как прожили предыдущие сутки? Или сделаете что-то совершенно другое?
Розенбаум действительно задумался, но непонятно о чем. Он пытался предугадать второй вопрос и выстроить ответ с его учетом? Или просто задумался над ответом.
— Я не могу быть уверен, но предполагаю, что провел бы их иначе, хотя зависит от обстоятельств.
— Каких?
— Не знаю, мало ли что бывает. Но, думаю, я бы постарался провести это время с семьей.
— Хорошо, тогда второй вопрос — а кем вы хотите умереть?
— В каком смысле? — не понял Розенбаум.
— Да в любом. Отвечайте как понравится.
— Хорошим человеком.
— Доктор. — Я развел руками. — Ну будьте добры, сузьте это определение немножко.
— Ладно, допустим, счастливым отцом семейства.
Да он специально, что ли? Понял ведь, куда я его тяну, и теперь как ребенок нарушает правила игры!
— Вы издеваетесь?
— Нет, нисколько! — Он, кажется, искренне замотал головой. — К чему вы ведете?
— К тому, что если вы не хотите доктором умереть, то не надо доктором жить! Идите на работу, которая позволит проводить время с семьей, а не вечно в больничке куковать.
Он молча поднял ладони и сделал вид, что хлопает.
— Очень красиво. Нет, я не иронизирую, не спешите с выводами. Действительно интересная мысль и интересный вопрос. Только как оказалось, что человек, который задает такие вопросы, в психушке?
— Просто повезло. — Я пожал плечами. — Я даже особо не старался.
Розенбаум улыбнулся, посмотрел на часы, несколько посерьезнел. Интересно, почему он вообще тратит на меня время? К чему все эти разговоры?
— То есть если бы вы завтра умерли, то с удовольствием провели бы эти двадцать четыре часа в психушке? То, что вы хотите умереть писателем, я уже понял.
— Какая разница, где писать? — Я развел руками. — Где бы я ни был, что бы со мной ни происходило, у меня нельзя отнять мою способность писать. Не будет бумаги — буду сочинять в голове и запоминать.
— Интересно, то есть это точка, в которой с вами ничего нельзя сделать, верно?
— Ну да.
— А почему вас заинтересовала суицидальная тема? Смерть и прочий радикализм?
— Вам не кажется, что жить так, как будто никогда не умрешь, — глупо? А табуирование темы смерти, чем и занимаются ваши коллеги, только этому способствует.
— Мои коллеги к смерти отношения не имеют, — возразил Розенбаум. — Я не всадник Апокалипсиса. Мои коллеги про жизнь.
— Вряд ли вы поддержите разговор о положительных сторонах суицида. Поэтому просто спрошу: вы никогда не рассматривали самоубийство как проявление свободы воли?
Розенбаум вздохнул и приподнял брови. Явно задумался о том, как ответить на вопрос. Кажется, даже сдерживал себя. Что у него вызвало такую реакцию?
— У меня нет такой необходимости. Ко мне ни разу не попадал пациент, обладающий такой свободой воли, если допустить, что она возможна. Знаете, обычно все довольно банально. Самоубийство совершают не потому, что хотят умереть, а потому, что не хотят жить. В основном острый психоз или даже галлюцинации. Люди оказываются в аду, иногда буквально. И они не размышляют о свободе воли, а просто спасаются как могут. Предлагаю на этом закончить — к сожалению, мне пора. Спасибо за беседу.
Он встал и направился к двери. Я смутился. Что его так… вывело из себя? Кто-то из его родственников покончил жизнь самоубийством? Мне стало стыдно. Я как будто вернулся в реальность. Я, симулянт, рассказываю человеку о самоубийстве как проявлении свободы воли, а у него, возможно, кто-то умер.
Но тут я вспомнил, что ко мне вернулся телефон. Все, пора отсюда эвакуироваться! Я нашел нужный контакт и позвонил. И прослушал восемнадцать гудков. Позвонил еще раз и еще полторы минуты слушал гудки. На третий раз я не попал в кнопку набора. Руки тряслись.
Все нормально, просто человек не у телефона, несмотря на договоренность. Я встал и пошел в туалет, открыл кран и сунул голову под струю воды. Все нормально, все нормально! В этот момент я почувствовал вибрацию в кармане.
Мокрой рукой достал телефон, наспех вытер лицо сгибом локтя и посмотрел на экран. Сообщение. Я хотел прочесть его, но смартфон неадекватно реагировал на мокрую руку. Положил телефон на раковину, вытер руки и голову. Подчеркнуто неторопливо, как бы борясь с чрезмерным возбуждением, взял смартфон и открыл мессенджер.
Размер сообщения меня удивил. Такое за минуту не напишешь, это целое письмо. Значит, оно написано заранее.
Привет. Я понимаю, как тяжело тебе будет это читать, но это необходимо. Знаю, мы договаривались, что по первому твоему звонку я помогу тебе выбраться из психушки. И сейчас тебе покажется, что я тебя предал. Возможно, сейчас тебе кажется, что всё плохо и все против тебя, но это не так. Я за тебя, и Даниил тоже. Он прекрасный специалист, мы работали с ним много лет…
Дальше я читать не стал. Просто отложил телефон и почему-то стал моргать. Очень быстро. Но это скоро прошло. Я покачал головой, соглашаясь с собственными чувствами, которые еще не успел облечь в слова.
Да, это должно было произойти рано или поздно. Теперь я по-настоящему один. В голове заиграла музыка. Розенбаум, конечно. Он привалился спиной к стене палаты, закинув ногу на ногу, неторопливо перебирал струны.
— Опять один, в постели полусонной…
Перед глазами возник странный образ. Человек представился мне чем-то вроде фильтра: пропускает через себя боль и выдает слезы. Это я, наверное, у Пелевина подсмотрел. Наверняка, у него это было. У него вообще все было.
— Ладно, не ной уже, — попросил я Розенбаума вслух. — Никто не умер.
Он спокойно отложил гитару. Если бы нас сейчас кто-нибудь видел, то точно записал бы меня в психи. А еще, наверное, Розенбаум принял бы мои слова не так спокойно. Тут меня как будто осенило — он ведь тоже был доктором.
А что, если на самом деле было создано, к примеру, сто Розенбаумов? Таинственный экспериментатор хотел изучить факторы, влияющие на формирование музыканта, поэтому поместил всех своих подопечных в немного разные условия. Десять Розенбаумов он сделал врачами и поместил в разные клиники, отличающиеся коллективом, направленностью и расположением. Десять — в полицию, десять — в армию и так далее. Но выстрелил только один, оказавшийся в идеальных для развития таланта условиях. Остальных просто бросили. И вот один из образцов меня теперь лечит. Неплохая получилась шутка.
Я устало помотал головой. Когда-нибудь, клянусь, когда-нибудь я напишу книгу про здорового, счастливого, богатого человека. И про любовь. И там все будут смешно и по-доброму шутить.
Но парадокс литературы в том, что такая книга невозможна технически. В основе любого произведения конфликт. А что за конфликт у такого человека? Правильно, он лишится всего. Ну и опять страдания какие-то. А если он буддистский монах?
Я на секунду вскинулся, обрадовавшись хорошей идее, но тут же понял, что и это не сработает. Если он действительно крутой монах, то конфликта нет. Он не будет сопротивляться происходящему. А конфликт зарождается из противодействия интересов. А если он так себе монах, еще не ухвативший просветление за хвост, то вновь — сплошные страдания.
Я в очередной раз поймал себя на том, что пишу книгу. О чем бы я ни думал, что бы ни происходило — я пишу книгу. Даже если только в голове, а не на бумаге. Реальность растворялась в книге, книга становилась больше реальности.
Андрей мысленно прокручивал события своей жизни. Что привело к тому, что он решил поставить все на одну карту? Что было до того злополучного лета? Когда впервые появилась мысль о простом выходе? Но почему-то все ломалось. В голове всплывал только один эпизод, никак не связанный с литературой.
Главной проблемой в отношениях с женой были дети. Все очень банально. Она хотела детей, а он — нет. И Андрей понимал, что это неразрешимый конфликт. Если он убедит жену не рожать, то получит бомбу замедленного действия. Через год, пять, десять лет. Однажды она скажет: «Из-за тебя я не стала матерью».
И Андрею нечего будет на это ответить. А если он уступит — то будет еще хуже. Он не раз говорил ей, что ему нельзя заводить детей.
— Никто не заслуживает такого, понимаешь? Никто! Ни один человек не должен пережить это. Кто-то должен разорвать эту цепь, пусть все закончится на мне.
— Да почему ты решил, что будешь таким же, как он?! — возмущалась жена.
— Потому что я уже такой!
— Но ты же можешь по-другому. Ты пережил все эти… — Она сбивается, пытается подобрать слова, но не может. Андрей тоже не смог бы. — Ты не будешь так себя вести с детьми.
— Даже если в моих поступках осталось хотя бы десять процентов от его поведения — они будут расти в аду. Я замечаю, что поступаю как он, говорю как он, даже мои движения, жесты — все такое же! Я никогда, слышишь, никогда не обреку кого бы то ни было на такое.
И этот спор заходил в тупик. Раз за разом. Бесконечный спор, в отличие от спорящих. Андрей прикинул, как в этой точке повел бы себя Архан. Какими были бы его чувства?
Наверное, он ушел бы от жены еще раньше, чем ушел Андрей. Просто потому, что нет смысла мучить ее. Незачем откладывать то, что ты не сделаешь никогда.
Архан знает, что его дети — это книги. И как бы он ни относился к ним, как бы ни любил или, напротив, ненавидел — никто не пострадает.
Он любит жену и поэтому уйдет. И чем раньше, тем лучше, иначе всем будет больно. Они прошли вместе большой путь, вряд ли есть человек, которому он верит больше, чем ей. Нельзя позволить обиде разъедать то, что было между ними. Время пришло. Нужно уйти, оставив любовь хотя бы в своем сердце, а не плодить боль и ненависть.
Что же до того, что он похож на своего отца, — но разве могло быть иначе? Разве не это дает ему силы идти дальше? Разве не взял он все самое лучшее? Разве не благодаря этому у него есть силы, чтобы прервать цепь страданий? Разве не должен он быть благодарен?
Глава 6
— Просыпаемся, просыпаемся!
Фактически я не проснулся. Мне просто сунули градусник под мышку. Всю ночь я писал. Переносил заметки с бумаги в телефон. Уснул, кажется, буквально за полчаса до замера температуры.
Мне казалось, что я открыл глаза и даже что-то ответил, но потом обнаружил себя спящим. И так несколько раз подряд. В какой-то момент я прекратил бессмысленную борьбу и провалился в глубокий сон.
— Просыпаемся!
На этот раз мне удалось прийти в сознание. У двери палаты стояла незнакомая мне сестра. Бледная, кажется, довольно молодая девушка с жидкими русыми волосами. Это уже новая смена заступила? Значит, я проспал еще часа два?
— Что случилось?
— Собирайтесь, вас переводят в общую палату.
Я одновременно обрадовался и напрягся. С одной стороны, наконец-то можно будет посмотреть на психов и собрать материал. С другой — вряд ли это будет приятное приключение.
— А можно побриться?
Сестра явно хотела что-то спросить, но махнула рукой и разрешила. Я сходил на пост, взял станок и под присмотром санитара принялся скрести щетину. Причем на ощупь. Довольно странное, но почему-то смутно знакомое и успокаивающее ощущение.
Водишь бритвой, ориентируясь на сопротивление. Потом шаришь рукой по щекам и подбородку в поисках уцелевших островков щетины Причем в процессе этого исследования мысленно строишь 3D-модель своего лица. Можно даже глаза закрыть, чтобы ничего не отвлекало.
Проводишь рукой по щеке, и перед мысленным взором в пустоте возникает часть лица. Потом подбородок, часть шеи. Другая щека и уже просто ради интереса нос. Нос почему-то оказался больше, чем я ожидал. Да и в целом визуализация походила на меня не очень сильно. Не писать мне портретов на ощупь.
— Давай быстрее! — поторопил санитар.
Торопится. Наверное, у него какая-нибудь важная встреча назначена.
Я завершил мыльно-рыльные процедуры, собрал свои пожитки и двинулся за санитаром. Далеко идти не пришлось, меня перевели в палату напротив. Я на секунду задержался перед дверью, сосредотачиваясь на ощущениях, цветах, запахах, звуках.
Откуда-то тянуло подгоревшим молоком, отражаясь от стен, били по ушам чьи-то приглушенные голоса и шаги. Все те же устало-бежевые цвета. Вечно открытая дверь без ручки. Зачем вообще делать дверь, если ее никогда не закрывают?
Я шагнул в палату. Она оказалась ненамного больше, чем изолятор, даже с учетом туалета. Всего шесть коек, изголовьями к стенкам. Такие же, в общем-то, кровати, как и в изоляторе. Такие же тумбочки. Ничего нового. И два зарешеченных окна. Больше всего меня впечатлил красный стул, стоящий у дальней стены. Он стоял ровно между окнами и самовольно провозглашал себя центральной частью композиции. Эдакой доминантой.
Пустовали всего две койки. Левая ближняя и правая дальняя. Я присмотрелся к психам, которых про себя окрестил сокамерниками. Банальность ассоциации немного меня развеселила. Для удобства я разделил психов на вертикальных и горизонтальных. Одну койку на левой стороне и одну койку на правой стороне занимали горизонтальные психи. Их можно изучить попозже, подумал я. Все равно они лежат, укрывшись одеялами, и не подают признаков жизни. Наверное, тут даже лучше сказать «накрытые одеялами». Как трупы.
Первый вертикальный — бросающийся в глаза своей прямой как столб осанкой, аккуратно подстриженный мужчина лет тридцати пяти. Он стоял возле своей койки и смотрел в окно. Догадаться, что это его кровать, было несложно. Она напоминала его самого. Идеально заправленная и, кажется, даже отбитая, как в армии. Он, наверное, мог бы быть неплохим сержантом. За это тут же и получил от меня такое погоняло — Сержант.
Второй вертикальный псих — пожилой, помятый мужчина с седыми нечесаными волосами. Морщинистое лицо и глубоко посаженные глаза придавали ему схожесть с потрепанным жизнью мудрым и усталым шарпеем. Ну вот и будет Шарпеем.
— Ваша кровать — вон та, устраивайтесь. — Вошедшая за мной следом сестра указала рукой на койку и тут же громко объявила: — Собираемся на завтрак.
Я кивнул в знак того, что понял задачу. Значит, меня поселили у окна, напротив Сержанта и слева от Шарпея. Началось движение, вертикальные психи заспешили на выход, пришлось отложить знакомство на потом, ограничились сдержанными кивками. Сержант и Шарпей вышли, а я стал торопливо закидывать вещи в тумбочку, чтобы успеть присоединиться к ним в походе на завтрак.
— Встаем, встаем. — Оказывается, сестра осталась в палате и теперь, наклонившись над одним из горизонтальных психов, ласково пыталась привести его в вертикальное положение.
Молодой темноволосый парень, кажется лет тридцати, выглядел плохо. Он собрал все силы, чтобы устало усесться на кровати, и чуть покачиваясь, как пьяный, растерянно обвел опухшими глазами палату. Взгляд его медленно перемещался с предмета на предмет, и я неожиданно для себя понял, что он делает. Он пытался зацепиться за что-то. Найти хотя бы одну вещь, которая натолкнет его на размышления, вытащит за собой в реальность. Ему была нужна хоть какая-то ассоциативная цепочка, позволяющая найти причину встать с кровати.
— Братан, я тут новенький, до столовки проводишь? — зачем-то спросил я.
Медсестра посмотрела на меня с сомнением, но ничего не сказала. Псих сперва растерялся, но потом решительно кивнул, сунул ноги в тапки и встал с кровати. Его мятая пижама намекала, что сычевать в кровати — его основной способ времяпрепровождения. Естественно, я сразу окрестил его Сычом.
Сестра переключилась на другого горизонтального, села к нему на край кровати, наклонилась и, аккуратно сдвинув одеяло, стала что-то говорить и помогать приподняться.
— Пошли, — скомандовал мне Сыч заржавевшим голосом. Так гудит водопроводная труба, которой никто давно не пользовался.
Я молча последовал за ним. Сестра помогла сесть второму горизонтальному, и мой взгляд воткнулся в большую, размером с кулак, белесую опухоль на его затылке. Меня передернуло, я отвернулся и поспешил в коридор.
Столовая оказалась практически напротив процедурного кабинета. И, судя по обстановке, она же была и комнатой досуга. Небольшой зал с несколькими столами. Слева окошко для выдачи еды и для сдачи посуды, а вот справа — книжный шкаф и даже телевизор. Причем и то и другое в клетке. Видимо, чтобы психи не сломали.
Сыч неторопливо подошел к стопке подносов и встал в конец небольшой очереди. Я поступил так же. Помимо психов в столовой были и санитары. Но эти стояли в разных концах помещения, судя по всему, контролируя прием пищи.
Вот интересно, случалось ли, что один псих другому вилкой в глаз тыкал? Хотя, подозреваю, что вилки тут не дают. Я вспомнил забавное происшествие из детства. В школьной столовой две мои одноклассницы, сидя над тарелками супа, о чем-то шутили, и одна сделала вид, что берет вторую за голову и макает в тарелку, а вторая подыграла. Это удивительное единодушие и понимание с полуслова привело к тому, что одна шутница и в самом деле уложила головой в гороховый суп другую. Мощно, бескомпромиссно и с брызгами. В зоне поражения оказался практически весь класс. Мало кто понял, что произошло, все ошарашенно и испуганно уставились на подруг. Оцепенение прервал истерический хохот вынырнувшей из супа девочки. Она, словно хтоническое чудовище, возникла из мутной, как душа восьмиклассницы, гороховой жижи и зловеще захохотала, надувая носом пузыри.
Я вернулся в реальность, потому что Сыч уже получил свою порцию и сел за ближайший стол.
— Давай шевелись! — кажется, не первый раз попросил меня санитар.
Я поспешил получить положенную порцию. Буфетчица, удивительным образом похожая на повара в моей школьной столовой, выдала мне манную кашу с желтым пятном растаявшего масла, что-то вроде какао и даже какую-то печеньку. Как я и предполагал, из столовых приборов только ложка.
Запахи, кстати, не вызвали у меня ожидаемого отвращения. Я бы даже сказал, пахло достаточно аппетитно. Как в какой-нибудь неплохой придорожной столовой для дальнобойщиков.
Я окинул взглядом помещение. Сыч сел с каким-то незнакомым пареньком, судя по всему, просто потому, что сил хватило только на дорогу до ближайшего стола. За дальним столом я увидел Сержанта и Шарпея. Первый скоро и молча ел, второй держал ложку на весу. Судя по всему, давно. Каши в ней не наблюдалось. Он увлеченно беседовал с безучастным Сержантом.
Я решил подсесть к ним, просто потому, что эти ребята показались самыми адекватными, предсказуемыми и безопасными. Когда я подошел к столику, Сержант снова молча кивнул мне, не переставая жевать, Шарпей же обрадовался новому собеседнику.
— Максим Михайлович! — сразу же представился он и, не дожидаясь ответа, повернулся обратно к Сержанту. — Вы не против, если я начну историю сначала? Невежливо все-таки…
Не знаю, что именно он счел невежливым, но, несмотря на то что ему никто не ответил, он переключился на меня:
— А вы чем занимаетесь?
Я тут же вспомнил предостережение Дениса о том, что среди психов есть человек, считающий себя писателем.
— Ем, — ответил я и сунул в рот ложку каши.
И тут же пожалел об этом. Каша была нормальная, но совсем не мой продукт. Видимо, ограничусь печеньем с какао.
— А работаете кем?
— Адвокатом. — С одной стороны, это вранье родилось как-то спонтанно, с другой — вполне понятно для чего.
— По каким делам? — заинтересовался он.
— По безнадежным, — попытался отшутиться я.
— У меня есть для вас такое! — обрадовался Шарпей, кажется, даже язык высунул и задышал быстрее. Окончательно утратив сходство с человеком, он почему-то превратился в дурного мопса.
Я поймал взгляд Сержанта, он медленно повел головой из стороны в сторону.
— Не думаю, что сейчас могу чем-то помочь.
— Вы просто послушайте и скажите, что думаете как юрист, — отмахнулся Мопс. — Знаете такого писателя — Глуховского?
— Лично нет.
— Что-нибудь читали у него? — наседал Мопс.
— Да. И надо признать, что это ему особенно удалось.
— Что? — не понял Мопс.
— Что-нибудь, — уверенно заявил я.
Мопс завис, пытаясь как-то переварить и оценить происходящее. Сержант, кажется, улыбнулся. Наконец мой собеседник перезагрузился:
— Вот про метро читали книжку?
— Угу.
— А написал-то ее я! — Он буквально стукнул себя в грудь кулаком.
Сержант на секунду прикрыл глаза, как бы пытаясь успокоиться. Судя по всему, он эту историю слышал не раз и не два. Его раздражение выдавали желваки, ходившие вверх-вниз, и раздувшиеся ноздри. У него был тонкий прямой нос и ни одной морщинки на лице. Как будто кто-то накрахмалил и выгладил утюгом его физиономию.
— Как же это? — спросил я, мысленно прося прощения у Сержанта.
— В две тысячи четвертом году…
Мопс прервался, потому что кто-то из санитаров повысил голос.
— Ложка, говорю, где?!
Судя по тону, говорящий не ругался, а просто хотел докричаться до слушателя. Отличная тактика: если человек вас не понимает — надо орать. Работает даже с иностранцами. Это всем известно.
Все повернулись и посмотрели на источник шума. Какой-то псих стоял у окошка для сдачи посуды и виновато смотрел на санитара, не зная, что ответить.
— Потерял, — наконец нашелся он.
— Где? — уже тише поинтересовался санитар.
Псих только медленно повел рукой, мол, тут где-то.
— Ищи.
Бедолага медленно подошел к столу, за которым завтракал, и уставился на него. Со стороны казалось, что он безмолвно умоляет стол вернуть ложку. Но мебель осталась глуха к его мольбам, и психу пришлось заглянуть под молчаливого похитителя ложки. Для этого он даже опустился на четвереньки.
Но и это не принесло никакого результата. Псих постоял, грустно глядя на стол, а потом вернулся к санитару, с глазами провинившейся собаки. Тот вздохнул и ослабил хватку. Суровые складки между бровей распрямились, и оказалось, что у него лицо добродушного пухляка.
— Пошли вместе искать.
Вместе они вернулись к столу, и псих под руководством санитара приступил к поискам. Заглянул под стол, под стулья и даже в стакан с салфетками. Не помогло. И он очень огорчился. У меня возникло ощущение, что его расстраивает не сам факт утери, а то, что он не может выполнить просьбу санитара и оправдать возложенные на него надежды. Так бывает с отличниками, получившими двойку. Волнует не пробел в знаниях, а реакция родителей. Что они подумают? Огорчатся? Перестанут любить?
Санитар тем временем отстал от психа, подал знак коллеге у двери, и я понял, что сейчас произойдет. Мысленно надел на санитара охотничью шапку и сунул в руку трубку.
— Инспектор Лестрейд! Распорядитесь, чтобы никого не выпускали из помещения без обыска.
— Почему, Холмс?
— Преступник среди нас!
Так и получилось. Туповатого вида санитар с приоткрытым ртом перегородил собой дверной проем. Его помощник быстро досмотрел психа, желающего выйти. Не очень-то внимательно, буквально попросил показать, что в карманах. Но я не уверен, что меня будут досматривать так же спустя рукава.
Тем временем Холмс оставил психа-растеряху в покое и медленно прохаживался между столами, покуривая трубку. Я поймал его взгляд и тут же отвел глаза. Нужно что-то делать с ручкой.
— …Сейчас мне удалось привлечь к делу прокуратуру. — Оказывается, Мопс все это время продолжал рассказ, ничуть не смутившись тем, что я его не слушаю.
Я медленно отхлебнул какао, оценивая обстановку. Единственное место, куда можно спрятать ручку, — пластиковый стакан с салфетками. Но как сделать это незаметно? Если не Сержант, то Мопс точно заметит. Сдадут меня или нет? Нет, полагаться на чудо нельзя. Лучше дождаться, пока ложку найдут и досмотры окончатся, и потом выйти с ручкой.
— …К счастью, мне попался очень профессиональный следователь. Он сначала скептически отнесся к моим словам, но, когда я ему изложил все факты, он проникся моим положением.
Монотонный голос Мопса расшатывал мое твердое намерение ждать окончания поисков. Еще немного, и я не выдержу. Может, нужно найти того, кто украл ложку, и сдать его Холмсу?
Я осмотрелся. Кто вообще мог это сделать и зачем? Готовится побег? Псих выточит из ложки гранку? А как он собирается открыть дверь, для которой нужна карточка? Или на этот случай тоже есть какой-то план?
— Эй, ты. — Я повернулся, у меня за левым плечом стоял Холмс.
— Ты же новенький, да?
— Да, а что? — Я, конечно, понял, в чем дело. Он тут всех знает и, естественно, предполагает, что на такое дерзкое преступление, как кража ложки, мог пойти только дурак, незнакомый с правилами.
— Ничего не хочешь мне сказать? — поинтересовался санитар.
— Приятного аппетита?
— Я не буду ругаться на первый раз, но у нас есть правила, ложки из столовой выносить нельзя.
Так ее никто и не выносил, если подумать. Она ведь все еще тут.
— Покажи, что у тебя в карманах, — продолжал наседать санитар.
Я лихорадочно соображал, что же предпринять.
— Больше ничего не показать? Понятых веди, начальник.
Санитар смутился, он явно не ожидал такой реакции. Пару раз моргнул, а потом посмотрел на стоящих у двери коллег. В этот момент я все-таки решил положиться на чудо. Вынул ручку из рукава и сунул в стакан с салфетками.
— Ручку без присмотра санитаров или докторов использовать запрещено, — вдруг громко сказал Сержант, как будто цитируя устав гарнизонной службы.
Санитар тут же повернулся и ожидающе уставился на него.
— В стакане, — заложил меня Сержант.
Мопс перестал тараторить и молча ссутулился над тарелкой каши, внимательно разглядывая содержимое, будто что-то в ней потерял. Например, дар речи или человеческий облик.
— Ты дурак, что ли? — как-то даже жалобно спросил у меня санитар. Взял в руку стакан и достал из него ручку. — Без присмотра нельзя, понятно?
— Так точно, — буркнул я.
— Ложка тоже у тебя?
— Нет.
Вопросы и подозрения санитара меня уже не волновали. Я внимательно разглядывал сдавшего меня Сержанта.
Доносчик, судя по всему, никаких угрызений совести не испытывал. Хотя и радости я тоже не заметил, поэтому сделал вывод, что он заложил меня не для того, чтобы выслужиться перед надзирателями. А может, он на этом и свихнулся? На соблюдении правил. И любое их нарушение воспринимает как угрозу своему миру?
— А если найду? — выдернул меня из мыслей санитар.
— Заплачешь, — машинально ответил я присказкой из дворового детства.
Но санитара задело.
— Показывай, что в карманах, — велел он уже другим тоном.
Я решил не обострять, встал из-за стола и хотел уже вывернуть карманы, как вдруг увидел, что в столовую вошел какой-то доктор и санитары, судя по всему, докладывают ему о происшествии. Все смотрели на меня.
Ну, для таких благодарных зрителей грех не сыграть. Вряд ли они с такого расстояния слышат наш разговор, поэтому нужно играть выразительно, как в немом кино.
Я подошел к стене, максимально широко расставил ноги, уперся лбом в шершавую, холодную краску и поднял руки. В качестве финального штриха я приложил их к стене тыльной стороной ладоней. Все мгновенно затихли.
— Что происходит? — вероятно, этот вопрос задал врач. По тону говорящего я сделал вывод, что он хмурит брови.
— Он сам… Я ничего не делал… — смущенно залепетал санитар.
— Отойдите от стены, пожалуйста. — Судя по голосу, врач подошел к нашему столику. — Что случилось?
Я опустил руки, кряхтя собрал ноги в кучу и повернулся. Посмотрел на Холмса пару секунд, потом перевел взгляд на доктора. Он показался мне действительно озадаченным и озабоченным.
— Недопонимание.
— Вас заставили это сделать? — Он задал прямой вопрос.
Я снова посмотрел на санитара, уловил напряжение в его взгляде, выдержал небольшую паузу и помотал головой:
— Все в порядке, просто недопонимание.
— Точно? — Врач смотрел то на меня, то на горе-Холмса, потерявшего дар речи.
— Да. — Я медленно достал из штанов телефон, положил на стол и вывернул карманы. — Нету у меня вашей ложки. А телефон разрешил лечащий врач. Я свободен?
— Да, конечно. — Доктор теперь тоже казался смущенным.
Санитар уже пришел в себя и явно собирался приступить к объяснениям. Я счел, что моя роль отыграна на все сто, и, сопровождаемый взглядами благодарной публики, отнес поднос к соответствующему окошку. Убедившись в комплектности посуды и столовых приборов, другой санитар, подменяющий Холмса на время следствия, кивнул. Я так же неторопливо вышел из столовой, оставив Холмса объясняться с доктором.
Я почему-то чувствовал себя очень хорошо. Просто великолепно. Как будто свершилась маленькая, глупая, но такая необходимая месть. Или, точнее, — протест. Я почувствовал, что стал рупором тех, кто не в состоянии выразить свое негодование.
В мыслях о революции, свободе, равенстве и братстве я вошел в палату и машинально захлопнул за собой дверь. Но к счастью, в палате уже пребывал Сержант на страже мирового порядка.
— Закрывать двери запрещено! — тут же возбудился он.
— Виноват, — усмехнулся я и толкнул дверь обратно.
Сержант не вызывал у меня раздражения. То ли из-за хорошего настроения, то ли из-за осознания, что причина подобного поведения кроется в его болезни. Он просто пытается не дать своему миру сломаться. Он просто хочет, чтобы ему не было больно. Это достаточно уважительная причина быть занудой. Я могу потерпеть. Мне не жалко.
Я повалился на кровать, закинул руки за голову и уставился в потолок, прокручивая в голове мое выступление и подбирая наиболее удачные слова для его описания. Это обязательно должно войти в книгу. Правда, нужно сгустить краски. Санитара сделать чуть более злобным, психа, потерявшего ложку, похожим на побитую собаку. Хотя к чему это в книге? Что, как говорится, хочет сказать этим автор?
В размышлениях об этой сцене я не заметил, как в палату вернулся Мопс. Он присел на соседнюю кровать и продолжил свой рассказ. Никакой реакции от меня не требовалось, и я решил не отрываться от работы над книгой.
Тем не менее в реальность меня все-таки вернули. Пришел санитар и объявил, что Сержант и Мопс идут с ним на физкультуру, а остальные могут пойти смотреть телевизор, если есть желание.
Я даже позавидовал моим сокамерникам. Размяться не помешало бы. Интересно, можно где-то записаться на физкультуру? А что еще есть? Рисовать хочу. Наверное, надо уточнить у доктора.
Сержант и Мопс ушли с санитаром. Ни у кого, кроме меня, желания смотреть телевизор не возникло. Сыч еле дыша лежал под одеялом. Он, кажется, и жить-то не хочет, не то что телевизор смотреть.
Я вдруг понял, что намеренно не смотрю в сторону психа с опухолью. Но я не собирался с этим что-то делать. Не тот случай, когда стоит менять паттерны поведения.
Я попытался вернуться к мыслям о книге, но не смог. Два полутрупа создавали ощутимо нездоровую атмосферу. Мне даже захотелось, чтобы рядом оказался незатыкающийся Мопс. Я встал с кровати и пошел смотреть телевизор.
В столовой, несколько преобразившейся после завтрака, под присмотром санитара четыре психа смотрели Первый канал. Я удивленно поморгал. Картина сюрреалистична и символична одновременно. Психи смотрят Соловьева, защищенного от них клеткой, или все наоборот?
— Они не дуреют от него? — спросил я у санитара, указав пальцем на экран.
— Скорее успокаиваются, — не совсем верно истолковав мой вопрос, ответил он.
Я усмехнулся, сел на стул, наблюдая за психами. Мне было интересно, как они реагируют на пропаганду. У этих людей есть нарушения психики. Не факт, что они вообще понимают, что именно смотрят. Не факт, что верно интерпретируют слова. Но какая-то реакция у них все равно должна быть, хотя бы на звук и смену картинки.
Кажется, санитар был прав, психов будто бы засасывало. Они начинали клевать носом, впадая в полудрему. Я снова погрузился в размышления о книге: есть ли в ней место для этой сцены? Но скоро ощутил смутную тревогу и вернулся в реальность.
Соловьев сменился новостной передачей. На экране показывали черно-белые кадры. Я присмотрелся, какой-то частью сознания отмечая, что хмурюсь. Причем так сильно, что чувствую напряжение в каждой мышце лица. Съемка с дрона — судя по всему, в кадре что-то взорвалось.
— …Наступление по всей линии соприкосновения. Армянская сторона не подтверждает информацию об уничтоженной артиллерии. По данным…
Я все понял. Снова война в Карабахе. И на этот раз не очередная перестрелка на границе. Настоящая война. У меня почему-то ужасно зачесалась рука. Мне показалось, что она липкая и грязная.
Снова война. Снова трупы. И больше всего повезет тем, кто погиб. Их страданиям наступит конец. А для тех, кто выжил, война не закончится никогда. Для них и для их близких. Каждый вернувшийся домой солдат принесет в своем сердце бомбу, и рано или поздно он ее взорвет. И осколки изранят всех, кто окажется поблизости.
А потом солдат соберет осколки своего сердца, но только для того, чтобы оно снова взрывалось, снова ранило и калечило. А когда солдат умрет, то же самое произойдет с сердцами его детей.
Израненные и искалеченные дети будут наносить увечья своим близким. И это будет продолжаться вечно. Эту цепь не прервать.
— Больше нечего смотреть, что ли? — повернувшись к санитару, спросил я.
Он отвлекся от экрана смартфона и удивленно взглянул в телевизор. Пожал плечами, взял пульт и переключил канал. Но там показывали примерно те же новости.
Я встал и вышел из столовой. Лучше лежать в палате с трупами, чем смотреть это. Перед глазами крутилась одна и та же картина. Мужчина в военной форме стоит на коленях, плача и прижимая руки к груди, о чем-то просит. Вокруг стоят такие же солдаты, как и он, в такой же форме, но их лица перекошены от гнева, руки сжимают автоматы. Что сделал этот бедолага? В чем провинился?
Иногда быть писателем плохо.
Глава 7
Я все же не стал возвращаться в палату, не желая оставаться в одном помещении с двумя горизонтальными. Все-таки не очень здоровая атмосфера. Чтобы хоть как-то сменить обстановку, я решил пойти в туалет, но там меня ждало разочарование. В отличие от туалета в изоляторе, в этом уединиться было нельзя. Двери открыты, как и в палате. А у всех трех кабинок их просто нет. Можно ли тогда называть их кабинками?
Тем не менее тут хотя бы не было посторонних. Я сел на унитаз и достал телефон. Вот интересно, писал ли кто-то из великих, сидя на фарфоровом коне? Мне сразу же представился Хантер Томпсон. В панаме и солнцезащитных очках. Конечно же, с зажатым в зубах мундштуком. Спущенные штаны и печатная машинка на коленях. Он отлично вписался в соседнюю кабинку. Я даже почувствовал запах сигаретного дыма. Очень захотелось курить.
Чтобы не смущать Хантера, я вернулся к мыслям о книге. Итак, Андрей продолжает искать точку расхождения с Арханом. Куда в его прошлом нам теперь отправиться? Военный университет? Не уверен. Оба героя благодарны судьбе за то, что не построили военной карьеры. В этом они солидарны. Хотя пришли к этому осознанию не сразу. Сперва были растерянность, обида и депрессия.
— Тот, кто становится зверем, избавляется от боли быть человеком, — дурным голосом Джонни Деппа прокричал из соседней кабинки Хантер Томпсон.
Я вздрогнул и едва не выронил телефон.
— Спасибо.
Умный человек, хоть и не без странностей. Его слова воскресили в моей памяти момент, когда я перешел эту черту и чудом вернулся обратно.
На срочке я заступал на боевое дежурство по ПВО. Более того, я был оператором. То есть непосредственно тем человеком, который должен нажать на кнопку. И именно на мое дежурство выпал момент, когда два польских истребителя пересекли границу Калининградской области.
— Тринадцатый! — ожила вдруг рация.
— Принял. — Старший лейтенант посмотрел на часы. В такое время можно ожидать только очередной учебной тревоги.
— Готовность номер один!
— Есть.
Заревела сирена. Где-то в расположении вскочили со своих коек бойцы. Полный боевой расчет, матерясь, одевался и проклинал начальство.
Старший лейтенант жал свои кнопки, я свои, все это было уже сто раз. Но потом мы увидели две цели. Не учебные.
— Тринадцатый сорок четвертому! Тринадцатый сорок четвертому! — растерянным голосом взывал старший лейтенант.
Он как будто читал мантру или молился в рацию, быстро повторяя одну и ту же фразу.
— Тринадцатый сорок четвертому, тринадцатый сорок четвертому!
В голосе появилось отчаяние и обида. Полк молчал. На молитву никто не отвечал. Но старший лейтенант наконец-то догадался отпустить тангенту.
— Да что там у вас?! — Судя по раздраженному голосу, ответить на призыв пытались не один раз.
— Два F-16 пересекли границу. Жду команды.
— Видим. Доложили наверх.
Мы со старшим лейтенантом уставились в экран. Два красных квадратика с маркировками 001 и 002 неторопливо двигались через черную бездну монитора.
— Выдай целеуказания на ЗРК, — опомнился старший лейтенант.
— Есть.
Кажется, он даже договорить не успел. На то, чтобы нажать десять клавиш, мне понадобилось не больше двух ударов сердца. И через несколько секунд квадратики превратились в треугольники, что сообщало об уверенном сопровождении целей. Ракеты наведены, если говорить грубо. Никогда дивизионы не работали так быстро. Ни на одних учениях.
— Сопровождение уверенное, — сумбурно и не по форме доложил старший лейтенант.
— Ждем, — коротко ответил полк.
Красные треугольники приближались к центру экрана. То есть к нашему локатору. Но команды все не было.
— Ну что там?! — не выдержал старший лейтенант.
— Ждем, — проигнорировав полное отсутствие субординации, ответил полк.
И мы ждали, от напряжения в ушах стучало. Чтобы занять себя чем-то, я считал удары сердца.
— Ждем, — еще раз повторила рация.
Очевидно, они пребывают в не меньшем напряжении. На пункт управления ввалились другие офицеры. Я автоматически скосил глаза на часы. В норматив уложились с большим запасом. При желании можно было бы еще и покурить.
Все мгновенно оценили обстановку и встали полукругом за моей спиной. Формально они должны были занять свои места, но в этом не было смысла. Целеуказание отдано с моего компьютера, с него и пуск разрешать. На миг я испугался, что меня кто-нибудь заменит, отстранит, но нет. Офицеры молча напряженно смотрели в монитор.
— Ждем команды, — снова зачем-то пояснила рация.
Красные треугольники приблизились к нам вплотную. Шесть ударов сердца, и они прошли мимо. Все думали только об одном. Это была одна огромная общая мысль, такую в одиночку не переварить. Не осилить. Да и вместе мы не справились. Она-таки прорвалась наружу.
— Вот мы и все, — дрожащим от обиды голосом сообщил лейтенант.
И его обиду можно было понять. Пять лет сидеть в казарме, потом два года в лесу ради одного момента, в котором ты нажмешь на кнопку и выполнишь свое предназначение, но кнопку нажать не дали. Никто ничего не ответил. Друг на друга не смотрели. Только в экран.
— Ждем, — снова повторила рация.
Я был готов поклясться, что человек, сказавший это, вот-вот расплачется.
Красные треугольники неторопливо удалялись. Но они все еще были в зоне поражения. Хотя и стремительно двигались в сторону границы. Но время есть, еще пятьдесят ударов сердца точно.
— Ну, что там?! — На этот раз на связь вышел дивизион. Там сейчас так же собрался расчет и смотрит в экран. А прямо над их головами в ночное небо смотрят ракеты.
— Ждем команды, — коротко ответил старший лейтенант.
Красные треугольники пересекли границу. Никто не пошевелился. Тишина стала осязаемой. Холодной и шершавой.
— Готовность два, — полумертвым голосом приказала рация.
Не знаю, что именно произошло той ночью. Действительно ли коварный противник позволил себе пересечь границу и пролететь через всю Калининградскую область или это был просто плановый полет по договору открытого неба, о котором нас забыли предупредить? Но еще несколько дней мы пребывали в настолько подавленном состоянии, что не смотрели друг другу в глаза.
Сложно представить более унизительную ситуацию. Все мы находились на своих позициях именно для того, чтобы в нужный момент выполнить свой долг. Кто-то тут находился год, а кто-то — двадцать лет. И мы всё сделали идеально. Мы были готовы, но команды на пуск так и не поступило. То ли потому, что, пока наше командование докладывало своему, а то своему, а то дальше по оперативной линии, стало уже поздно. То ли потому, что никто не рискнул взять на себя ответственность. То ли еще по какой-то причине. Не важно.
И уже потом, на гражданке, я рассказывал эту историю отцу за праздничным столом — не помню, по какому поводу собрались. И даже тогда в моем голосе сквозила злость.
— Ты так огорчен тем, что тебе не дали убить человека? — усмехнулся он.
И все встало на свои места. Я вдруг протрезвел, проснулся, прозрел. Как давно я перестал быть человеком? Как это произошло? Во время службы не было никакой промывки мозгов, не было пропаганды. Мне просто дали оружие. Неужели для того, чтобы убивать, достаточно иметь возможность и безнаказанность? У меня ведь даже не было мотива.
Я неожиданно вернулся в реальность. Туалет психушки, кабинка, Хантер Томпсон по соседству. Нужно писать книгу. Нужно писать. Но что? Долбаная психушка! Я зло стукнул по стене кабинки локтем и замер.
Там кто-то есть? Я медленно приложил ухо к прохладному пластику. Прислушался. Тишина. Но там точно кто-то есть. Я чувствую это. Мужчина лет сорока. Смуглый, черноволосый, голубоглазый. В военной форме с артиллерийскими петличками. Он привалился к стенке кабинки, почти как я. Наши головы разделяет всего лишь сантиметр пластика. Почему он сидит так тихо? Он не дышит. У него почти нет затылка. Так бывает, если выстрелить себе в рот.
— Эй, ты там живой?!
Я снова чуть не выронил телефон. На этот раз кричал кто-то незнакомый. Сразу за вопросом последовали шаги. Передо мной возник санитар.
— Ты чего тут делаешь? — поинтересовался он с подозрительным прищуром.
— Пытаюсь подрочить. — Я посмотрел на него самым открытым и обаятельным взглядом, на который был способен. — Хотите помочь?
Санитар, очевидно, растерялся. Он буквально приоткрыл рот и замер. Смею предположить, что если бы по окончании школы сдавали не ЕГЭ, а тест Тьюринга, то он бы его провалил.
— Извини, мужик, — вдруг буркнул он и вышел из туалета.
Надо признать, ему удалось меня удивить. Я какое-то время в изумлении смотрел на пустое место, где он только что стоял.
— Я обречен на поиски смысла в абсолютно бессмысленных вещах, — сказал Хантер Томпсон и тяжело вздохнул.
Я тоже вздохнул, встал с унитаза. Ноги, оказывается, затекли. Видимо, действительно давненько сижу, и санитар вполне справедливо забеспокоился. Вообще, мне было очень интересно, что его так смутило. Ну явно не хамство и не мои слова о мастурбации. Тут, думаю, и не такое видали. Хантера я покинул, не прощаясь. Не посмел отвлекать от написания очередного шедевра.
Санитар ждал снаружи, но я не решился задать ему волнующий меня вопрос. Да и нашлось кое-что поинтереснее. В коридоре доктор отчитывал психа.
— Еще раз такое выкинете, вылетите отсюда, понятно?
— Извините, доктор. — Пожилой, тощий и сухой, как мозг санитара, мужчина мялся словно нашкодивший подросток.
— Ну зачем вам ложка?
— Мне ни за чем, — гундосил воришка.
— Так зачем вы ее украли?
Чтобы подставить другого психа, подумал я. Это же очевидно. Перед глазами мелькнул бедолага, неспособный найти ложку и порадовать санитара. Он явно страдал, что не оправдывает чужие надежды. С чем может быть связана такая реакция? Сильно разочаровал кого-то в прошлом и свихнулся? Перебор. Полагаю, какой-то травматичный детский опыт.
— Ты меня очень разочаровал! — Я представил карикатурно строгую женщину, отчитывающую ребенка.
Вот интересно, почему не принято говорить человеку, что он кого-то очаровал? Чтобы он успел извлечь какие-то бонусы из сложившейся ситуации, прежде чем все кончится. Можно было бы даже сообщать эту новость таким же строгим голосом. Ведь в глобальном смысле внушить кому-то ложные надежды — тоже косяк.
— Да он достал подвывать по ночам! Ну спать же невозможно! — вдруг взбунтовался тощий, размахивая руками-веточками. — Дайте ему какое-нибудь лекарство, чтобы он не ревел!
— Я без вас как-нибудь разберусь, как мне работать, — отрезал доктор и напомнил: — Еще раз — и вылетите.
— Понял. — Тон опять смущенный, стыдливый даже, брови жалобно так сдвинул, губы поджал.
Но стоило врачу отойти, как выражение лица психа сменилось. Тощий скорчил гримасу отвращения, обнажив кривые зубы и сморщив нос. Я подумал, что он похож на дворового хулигана, не столько страшного, сколько готового на любую подлость.
— Новенький, что ли? — вполне ожидаемо он обратил на меня внимание.
Смотрел Тощий оценивающе, я бы даже сказал, нагло.
— И че? — Я решил перевести вопрос обратно на него.
Понятно же, что отвечать на вопросы шпаны — нельзя. Нужно перехватывать инициативу или обострять.
— Да ниче. — Он оглянулся, видимо, в поисках доктора. — Потом побазарим.
Тощий отвернулся и неторопливо пошел в палату. Сдается мне, этот товарищ может стать некоторой проблемой. Вот сцепимся мы с ним, а в психи запишут меня. Иронично: его пугают тем, что выгонят, меня — тем, что оставят. А сделать и для того, и для другого нужно одно и то же действие.
Я пошел в свою палату. Сержант и Мопс еще не вернулись. Сыч так и лежал в кровати, кажется, даже позу не сменил. Бедолага с опухолью храпел, накрывшись одеялом с головой. Я оглянулся, еще сам не до конца понимая, что собираюсь сделать, неторопливо подошел к его койке и аккуратно потянул одеяло. Оно медленно поползло вниз, открывая короткостриженый затылок и уродливую белесую опухоль.
Опухоль напоминала гигантский фурункул. Казалось, если на нее нажать, она лопнет. Мое воображение уже рисовало треснувшую кожу и сочащийся наружу гной. Внутри показалось что-то инородное, темное. Оно плавно всплывало на поверхность под давлением гноя. Приобретало металлический блеск и очертания. Пуля! Под одеялом скрывался тот самый мужчина с артиллерийскими петличками. Он выстрелил себе в рот, но пуля не прошла навылет. Пробила дыру в черепе, но осталась под кожей. Как ни странно, стрелок не умер. Пуля застряла в голове, и на этом месте вырос фурункул.
Я закрыл глаза и пальцами левой руки помассировал переносицу. Обычно я стараюсь не ограничивать свое воображение или даже разгонять, но сейчас его лучше осадить. Дурка плохо на меня влияет. Надо выбираться, а то действительно кукуха поедет.
Я лег на свою кровать, повернулся к стене и попытался заснуть. Конечно, ничего не получилось. Я взялся за работу над книгой.
Итак, Андрей лежит на кровати и собирается рассмотреть еще один эпизод своей биографии. Он все еще ищет ту точку, в которой появились суицидальные мысли и вытеснили проблему. Такая вроде у него задача? Я прикинул, какой эпизод нужно описать теперь. Хронологически — армия.
Да, это вызов. Если подумать, в этот период герой абсолютно не контролировал свою жизнь. Целый год. Подчинение приказам, минимальный горизонт планирования. Но Андрей — это концентрация ответственности. Все его поступки нацелены на конкретный результат. А вот Архан, напротив, должен в подобной ситуации проявить чудеса буддийского мировосприятия.
Но текст не давался. Такое бывает. Пишешь одно слово — стираешь, пишешь другое. Ничего не получается. И вроде знаешь, что хочешь написать, есть какой-то план — а не выходит. Как правило, такое случается, когда потерян контакт с героем. Когда ты пытаешься заставить его делать то, чего он делать не хочет.
В этот момент нужно быть внимательным к тому, что происходит с тобой самим. Подсказка всегда в проживании героя через собственные ощущения.
Итак, что со мной происходит? Я закрыл глаза и прислушался к ощущениям в теле. Проще всего начать с тела. Немного болит голова, чуть-чуть жжет глаза. Что-то неприятное в районе солнечного сплетения, зудит локоть, которым я ударил по перегородке в туалете. Чешется левая ладонь. Булькает в животе, чуть-чуть пульсируют икры. Даже не чуть-чуть, а так, будто я бежал. Где мне тут бегать? Откуда такое напряжение? Тут же оказалось, что напряжена и челюсть. Я плотно сжимаю зубы. Почему?
Расслабил челюсть, прислушался к ощущениям. Неприятное чувство в солнечном сплетении усилилось, стало нарастать. И вместе с ним появилась слабость в паху и в ногах. Это страх. И чего же я так боюсь? Перед глазами сразу всплыл недавний новостной блок. Война в Карабахе. Кадры со взрывами.
Мне захотелось повернуться на живот и закрыть голову руками. Я так и сделал. Страх усилился. Я чувствовал себя ужасно уязвимым. В любую секунду могло произойти что-то непоправимое. Что именно? Разорвется снаряд.
Все резко прекратилось. Я пришел в себя. Сел на кровати и почесал затылок. Интересное кино. В целом, конечно, понятно, что произошло, но есть нюансы. Я чертовски впечатлился проклятыми новостями. Но сам не осознал, насколько меня зацепил ролик. Тревога от увиденного теперь прорвалась наружу и забила все остальные переживания. Иногда плохо быть писателем, очень уж впечатлительная натура. А как иначе?
Но была и хорошая новость. Я понял, что происходит с Андреем. Я вернулся к книге, и текст пошел легко. Итак, Андрей пытается писать, но ничего не получается. Он проваливается в тревогу, но не осознает этого. Смутные образы войны всплывают в голове. Невольно, не планируя об этом писать, скорее просто блуждая в мыслях, он возвращается к детскому воспоминанию.
Любимой игрушкой Андрея был гранатомет, почему-то валявшийся на балконе. Вообще-то он был спрятан за какими-то ящиками, но разве можно что-то спрятать от ребенка? И хотя Андрей был совсем маленький, он знал, что из этой трубы стреляют по врагам. Кто именно эти враги — он еще не понимал. Не факт даже, что в этом возрасте ему до конца была понятна концепция врагов.
А еще в шкафу возле входной двери хранились бронежилеты. Кажется, еще была каска и россыпи патронов. Тут у Андрея были некоторые сомнения. Но зато он точно знал, что где-то в доме был и автомат. Хотя теперь это казалось ложным воспоминанием.
И вот однажды, играя на балконе с гранатометом, Андрей вдруг совершил открытие. Великий прорыв в рамках детского сознания. Мальчик дошел до концепции синтеза. И, конечно, как любой ребенок, решил преподнести это открытие взрослым.
Он взял гранатомет и понес его в прихожую. Бабушка что-то готовила на кухне, а значит, он сможет хорошо подготовить сюрприз. Андрей сумел достать из шкафа ужасно тяжелый бронежилет и даже надел его на себя. Точнее, он поставил его стоймя и влез в него. Каким-то чудом ему удалось встать с этим непосильным весом на плечах и пойти на кухню.
Андрея шатало из стороны в сторону, гранатомет упирался в стены, мешая идти. Длинный бронежилет, доходивший ему почти до голеней, тоже не облегчал задачу. Но он смог. Вышел-таки на кухню из коридора и, сияя, позвал замешивающую тесто бабушку:
— Нене! Смотри!
Она повернулась, и мгновенно ее лицо стало белым. Андрей понял, что сюрприз бабушке не понравился, но не понял, что плохого он сделал.
В этот день Андрей совершил два открытия. Постиг принцип синтеза и впервые испытал разочарование. Бабушка совсем не оценила сюрприз, а он так старался. Она просто не поняла, а объяснить ему, конечно, ничего не дали. К тому же отняли гранатомет. И это было очень больно — потерять единственную любимую вещь. В наказание за желание сделать сюрприз.
Я отвлекся от телефона, потому что в палату кто-то вошел. С занятий вернулись Мопс и Сержант. Первый, как всегда, что-то тараторил, второй молчал. Он замер посреди палаты и пристально посмотрел на меня.
Я подумал, что, если он скажет что-нибудь про телефон или про то, что нельзя лежать на одеяле, — пошлю его в жопу. Просто ради эксперимента. Что он будет делать в этом случае? Скажет, что посылать в жопу запрещено правилами?
Но Сержант ничего не сказал. Просто просканировал меня взглядом и вышел из палаты. Но, к сожалению, не забрал Мопса с собой. А может, он специально привел Мопса сюда, зная, что тот прилипнет ко мне?
— Так вот, по поводу украденной рукописи! — подходя к кровати, начал Мопс.
— Иди в жопу, — выдохнул я.
Бедолага растерялся, мне было его даже немного жалко, но все-таки хотелось узнать, как он отреагирует. Он насупился, сел на свою кровать, отвернулся к тумбочке и стал там чем-то шуршать.
Я вернулся к тексту. Интересно, а что бы сделал Архан? Как бы он оценил эту ситуацию? Я попытался прикинуть, начал писать, но снова наткнулся на стену. Как недавно с Андреем, текст снова не шел. И дело не в отвлекающей возне Мопса. Так в чем же тогда? Я снова прислушался к своим ощущениям, но сразу же понял, в чем ошибка.
Это парадоксально, но я не могу работать с Арханом напрямую, без Андрея. То, что Архан без Андрея не существует, — это логично, он его творение. Андрей сейчас не пишет, он просто вспоминает эпизод из своей биографии. Это интересно с точки зрения композиции. Есть я — сама причина и обязательное условие существования моих героев. Есть Андрей, отправленный мной в психушку, возможно, не совсем здоровый, с суицидальными наклонностями, со сложным, неприятным детством. Он в некотором смысле болезненная и темная сторона истории. Но только через него я получаю доступ к Архану. Человеку абсолютной ответственности и принятия. Прошедшему через те же испытания, что и Андрей, но сохранившему в себе благодарность. Это светлая сторона истории.
Возможно ли было поменять героев местами? Мог ли Архан придумать и написать Андрея? Иначе говоря — вопрос звучит так: могла ли из света появиться тьма? Не уверен. Архан просто не увидел бы причины для страданий в том, что причиняло Андрею боль. Но почему Андрей, в свою очередь, может написать Архана?
Не найдя скорого ответа и мысленно сделав пометку серьезно поразмышлять над этим, я переписал главу. Андрей проживает то же самое, что и я, и пишет о своих воспоминаниях, используя Архана.
Гранатомет манил к себе. Это свойство любого оружия — им хочется обладать. Обладание приносит удовлетворение, но только на первое время. Потом его хочется применять. Оружие как будто просит об этом. Оно именно для этого и создано, оно как человек — по-настоящему живет только тогда, когда выполняет свое предназначение.
Архан, конечно, не знал всего этого. Он был еще слишком мал, чтобы мыслить такими категориями. Он даже слов таких не знал. Но он чувствовал, что гранатомет меняет его.
Архан совершил открытие. Оказывается, кроме любви, есть желание обладать. И это желание делает тебя несвободным. Объект желания буквально приковывает тебя к себе. Архан не знал, сколько он просидел на балконе, но понимал, что долго.
Он понял, что не справится с оружием. Архан взял гранатомет и отнес его в прихожую. Там он взял вторую вещь, которая приковывала его к себе, — бронежилет. И под тяжестью этих привязанностей, шатаясь от напряжения, прилагая все возможные усилия, пошел на кухню к бабушке.
— Нене! Посмотри!
Она посмотрела и сразу поняла, что он нуждается в помощи. Поняла, что если в доме останется оружие, то Архан срастется с ним навсегда. Больше в этом доме оружия не было.
Глава 8
И все-таки посланный мною Мопс продержался недолго. Прошло минут пять, может быть, десять, и он буквально перезагрузился. Он перестал рыться в тумбочке и обратился ко мне таким тоном, будто до этого ничего не случилось:
— Вы там что-то пишете у себя в телефоне, прямо как писатель какой-то. Вы не писатель, случайно?
— Нет.
— Точно?
— А если писатель? — Тут мне стало просто любопытно, чем это может кончиться.
Мопс обрадовался, задышал чаще и даже, кажется, чуть высунул язык.
— Вы, наверное, знакомы с Зыгарем?
— Лично нет, а что?
— Знаете его книгу «Вся кремлевская рать»?
Я, прежде чем ответить, задумался над двумя вещами. Первая — как в его голове связаны Глуховский и Зыгарь? То есть в прошлый раз книгу у него украл один писатель, в этот раз другой, но по какому принципу он их подбирает? Что он находит в тексте или фамилиях авторов, что выбор падает именно на них?
А вторая вещь — вариативность. Реальность психушки напоминала компьютерную игру. И Мопс был ее персонажем. В нашем диалоге я уже отвечал на его вопрос, да, знаю. Нужно попробовать что-то новенькое.
— Нет, к сожалению.
— О! Это замечательная книга! — еще больше оживился Мопс.
Его глаза загорелись, он стал активно жестикулировать и брызгать слюной:
— Проделана очень большая работа! Обработаны тысячи документов, проведены сотни интервью! Книга повествует об истории России с 2000 года по 2015-й. Вам непременно нужно с ней ознакомиться, особенно как писателю!
— Но я же не пишу документальных книг. — Я решил ни в чем с ним не соглашаться, просто из любопытства.
— Это не значит, что вам нечего из нее почерпнуть. Прекрасная, великолепная книга!
Мопс разошелся не на шутку. Было понятно, что он пребывает в неестественном, экзальтированном возбуждении.
— Ладно, ладно, как только будет возможность, сразу же прочту, — нарушив собственное решение во благо себе и собеседнику, ответил я.
— Есть только одна беда… — вдруг огорчился Мопс.
— Не Зыгарь ее написал? — предположил я.
— Вы догадывались?! — вскинулся он, глядя мне в глаза с надеждой.
— Ну, об этом многие говорили. Мол, не мог он такое написать сам. — Теперь я, наоборот, во всем ему поддакивал.
— Именно! — Мопс поднял палец и потряс им, отчего я тут же представил его бородатым, грозным и охочим до извинений. — Вы умный человек. Вам сразу понятно, что такой, как он, не мог написать такую прекрасную книгу!
— Какой? — Интересно, как он себе представляет Зыгаря?
— Он же совершенно не болеет! Он не чувствует, понимаете?!
Я задумался. Понятно, что его представления об авторе книги — это чушь. Но вот формулировки…
— Что значит «не болеет»?
— То и значит. Искусство подразумевает способность пропускать все через себя — а это больно. Прекрасное не рождается из страха, прекрасное всегда выражение огромной любви. Такой большой, что она в человеке не помещается. Вот поэтому больно. Понимаете?
— Ну, более-менее, — нехотя признался я. — А кто же умеет так творить?
Ответ мне, конечно, был известен, но я хотел услышать, как именно он его сформулирует.
— Ваш покорный слуга.
Мопс приложил ладонь к груди и изобразил поклон, отчего жидкие волосенки у него на голове встревожились. В больничной пижаме он выглядел особенно жалко.
— Ну так и отлично. Вы же должны быть рады.
— Это почему?! — удивился он.
— Благодаря Зыгарю ваша книга стала очень популярна. Сами вы такого бы не добились.
— Не добился бы, — повторил он неуверенно.
— Считайте, он вашу любовь распространил.
— Но я же… — Он постучал себя по груди ладонью, во взгляде появилась тревога и растерянность. — Это же я ее написал!
— Да, а он дал всем возможность ее прочесть, — продолжал я давить.
— Но она моя! — Мопс снова начал заводиться. — Моя! Это я ее написал!
— И что?
— Она принадлежит мне!
— Как видите, — нет. — Я равнодушно пожал плечами.
Мопс закричал, влез на кровать и, не прекращая кричать, стал топать ногами, мотать головой и странно дрыгать руками.
— Моя! Моя! Моя!
Я сел на кровати, не зная, что делать. Сыч никак не реагировал, а второй горизонтальный, мирно храпевший все время нашего спора, проснулся и заплакал как ребенок. В палату вбежал санитар.
— Да еб твою мать!
Мопс орал, уже нечленораздельно, горизонтальный плакал и кутался в одеяле, даже Сыч беспокойно заерзал. Я прижался спиной к стенке, не зная, чего ждать.
В палату вбежал еще один санитар, наверное, это первый его позвал. Оба подскочили к беснующемуся и в один момент сдернули его с кровати. Поймали на руки, скрутили и прижали к койке. В палату вошла сестра. Приблизилась к санитарам и что-то сказала им. Я не расслышал из-за воплей Мопса. Санитары чуть расступились, уступая ей место, но по-прежнему контролируя буйного. Сестра наклонилась над ним и, вероятно, сделала укол. Хотя я не увидел шприца или лекарств, только заметил, как она быстро сунула руку в карман и отстранилась от больного.
Мопс стал затихать. И это было даже страшнее, чем припадок. Как будто жизнь покидала его тело. Вся энергия и ярость иссякли. В палате стало тихо. Только горизонтальный плакал как безутешный родственник на похоронах.
Сестра посмотрела на меня, раздумывая, стоит ли проводить со мной беседу. В итоге ничего не сказала. Она села на кровать к плачущему, принялась успокаивать его, поглаживая и приговаривая что-то вполголоса. Кажется, сестра пела колыбельную.
Я встал с койки и, растолкав санитаров, поспешил из палаты. Окинул коридор взглядом, не зная, куда себя деть. Снова в туалет? Все время там сидеть, что ли? В комнату досуга? Опять новости. Куда деться? Господи, куда?
Так ничего не придумав, я просто привалился спиной к стене и закрыл глаза. До меня будто бы дошло, что вокруг дурка, что мне тут не место, что это все нужно срочно прекращать, иначе я действительно свихнусь. Я не такой, как они! Они все больные!
— Курить хочешь? — спросил кто-то.
Я открыл глаза, прежде чем ответить, и понял, что вопрос задали не мне. В дверях второй палаты стоял санитар, один из тех, что скручивал Мопса, и обращался к кому-то скрытому от меня стеной. Я не слышал ответа, но по контексту понял, что он утвердительный.
— Тогда полы помой, а я тебя свожу.
— Я тоже хочу! — выкрикнул я. — Только дайте швабру!
Санитар повернулся ко мне, осмотрел меня с ног до головы и отвел взгляд.
— Да ладно, тебя так свожу.
— С чего бы? — спросил я с вызовом.
— Ты бы лучше других больных не доставал, — ответил санитар невпопад. — А то вообще никуда не пойдешь! Ясно?
— Знаешь, как в таких случаях отвечал Бисмарк?
Санитар нахмурился: с одной стороны, он не хотел выглядеть невеждой, а с другой — любопытство дело серьезное.
— Ну и как?
— У России два врага — чернослив и курага.
Я засмеялся и, не дожидаясь реакции, двинулся в комнату досуга. Пошел он к черту со своими командирскими замашками. Будет меня еще этот сопляк отчитывать.
К счастью, телевизор был выключен. Три психа под присмотром санитара рисовали восковыми мелками. Я не стал присоединяться к их творческому процессу, сел подальше от них и закрыл глаза.
Это оказалось опрометчивым решением. Искаженная припадком фигура Мопса, как ожог на сетчатке, проступила перед глазами.
Зачем я вообще его довел? В какой момент разговора решил, что нужно разозлить этого бедолагу? Воображение мгновенно подсказало ответ.
— Они будут на четвереньках ползать, а мы на них плевать! — черт знает откуда всплыли слова Уэфа.
«Кин-дза-дза!», конечно, гениальный фильм. Но вот имеет ли цитата отношение к тому, что произошло? Чем-то меня Мопс подцепил, это несомненно. Если человек напротив тебя бьется в припадке, значит, ты хорошенько потоптался по его ценностям. И вряд ли ты это сделал совсем уж без злого умысла.
Но неожиданно я успокоился. Встал и подошел к психам, они никак не отреагировали на вторжение в личное пространство, в отличие от санитара, который пристально уставился на меня. Я демонстративно медленно и значительно взял восковой мелок и показал его санитару жестом фокусника, потом так же поступил с листами бумаги. Отошел от психов и сел за другой стол.
Совершенно ни о чем не думая, стал рисовать. Санитара, комнату, психов. Получалось плохо, все-таки я не художник. Зато хорошо получился стул, тот самый красный стул из нашей палаты. Я даже взял еще один, красный мелок. Стул так хорошо мне давался, что я его нарисовал раз пять. С каждым разом он обретал какие-то человеческие, что ли, черты.
Я даже подумал, что, если повторю свой рисунок еще раз сто, на листе проступит то, что скрывается за этим якобы стулом.
— Доктор, доктор, посмотрите, что я нарисовал!
Я отвлекся. Психи дружно приветствовали Розенбаума, который, вероятно, пришел по мою душу. Кто-то наверняка пожаловался на мое поведение.
Один из психов подобострастно протягивал доктору рисунок. Рассмотреть, что на нем изображено, я не смог, но вряд ли там шедевр.
— Очень красиво, — едва взглянув на рисунок, ответил Розенбаум. — Хотя и есть над чем поработать, да?
— Да! — согласился псих. — Будет еще лучше!
Доктор повернулся ко мне и подошел ближе. Неторопливо взял стул, поставил напротив, сел и уставился меня с очевидным требованием объясниться.
— Меня таким взглядом не проймешь, я привычный.
— Каким таким? — уточнил Розенбаум.
— Требовательным.
— С чего вы решили, что я смотрю именно так?
— Бросьте это. Сейчас вы спросите, кто еще на меня так смотрел, да? Ну а потом поплачем за маму, за папу, за того парня.
— А вы бы хотели, чтобы я спросил?
— Хотите анекдот про психолога? — ответил я идиотской очевидной остротой на идиотский очевидный вопрос.
— А вы хотели бы рассказать? — выкрутился он.
Я неожиданно для себя самого хохотнул. И поднял руки, как бы сдаваясь.
— Ладно, вы победили. Дайте угадаю, на меня наябедничали и вы пришли, чтобы сказать, что нормальный человек так себя не ведет?
— Нет. — Он помотал головой. — Не думаю, что это ненормальное поведение. Все мы иногда хотим сделать кому-то больно.
— Зачем? — спросил я еще до того, как подумал.
— Ох, ну тут много версий. — Розенбаум закинул ногу на ногу, подперев рукой голову. — Мазохизм штука интересная.
— Вряд ли вы оговорились, да?
— Нужно хорошо понимать, что зачастую мотивы совершенно обратные. Часто мазохизм, например, представляет из себя чистой воды садизм, если, конечно, верить психоаналитикам. Об этом писал Бенвенуто, если правильно помню. Жертва, страдая, становится чище, чем мучитель, при этом как бы делая его чудовищем. Ты чудовище, ты плохой, ты делаешь мне больно, а я такой хороший и в белом пальто, смотрю на тебя свысока. Вот и кто тут садист на самом деле?
— Вы это к чему? — не понял я. — Как-то невпопад отвечаете или мне кажется?
В этот момент психи за соседним столом подскочили и принялись собирать свои художественные принадлежности. Я догадался, что близится время обеда. Розенбаум повернулся и сделал знак санитару, означающий, видимо, что мы еще посидим тут.
— Как ваше настроение? — повернувшись ко мне, спросил он.
— Да ничего. Скучно только. Когда вы меня выпишете?
— Скучно. — Розенбаум как-то нехорошо усмехнулся. — А почему скучно?
— Ну, как тут все устроено, я понял, все посмотрел. Больше тут делать особо нечего. Потому и скучно.
— А, ну так вы из тех писак, которым все понятно, да? — Какая-то очевидная провокация — естественно, я на это не куплюсь.
— Примерно.
— Понимаю. — Тут он скорее имел в виду, что я в ловушку не зайду. — А расскажите мне про скуку.
— Что это значит?
— Слово «скука» само по себе ничего конкретного не значит и никак не описывает ваши чувства. Расскажите мне про нее. Какая она? Как выглядит? Как ощущается? Вы же писатель! Подключите воображение.
Я хотел отмахнуться, но решил играть по-честному. Закрыл глаза и стал представлять скуку.
— Я бы сказал, что это что-то густое, вязкое. Наверное, в груди. Как будто не хватает воздуха. Все какое-то серое…
Я остановился и открыл глаза, понимая, что он скажет.
— Продолжайте.
— Нет уж, я и так понял, что вы хотели показать.
— Понять мало. — Кажется, он несколько разочарован, но чем именно? — Не существует скуки. А то, что вы называете скукой, — это неспособность или нежелание пережить то, что с вами происходит. Вот скажите, нехватка воздуха хоть чуть-чуть похожа на скуку?
— Ну, наверное, можно провести параллель…
— Скука похожа на асфиксию? — Он чуть усилил голос, как бы выдергивая меня из теоретизирований.
— Нет.
— А с чем бы вы тогда ее сравнили?
— Со страхом, наверное. Но это абсолютно логично. Вы держите меня в психушке, тут жутковато. А вы не спешите меня выписывать.
— Почему вы так думаете? — Он изобразил искреннее недоумение. — В общем-то, я это уже сделал.
Я уставился на него в недоумении. Выписал и молчит, что за бред?
— Завтра утром вы отсюда выезжаете. Сегодняшним днем оформить не получалось. Утром поставлю подпись, и до свидания.
— Ну и отлично!
— Так о чем вы хотели поговорить?
— О чем угодно, только не обо мне! Достали уже эти копания.
— Ну, предложите тему.
— Давайте про суицид. — Я сделал такой жест рукой, будто я скучающий граф-нигилист. — В тот раз интересно получилось.
— И этот человек говорил мне, что у него нет суицидальных мыслей, — усмехнулся Розенбаум. — Я с удовольствием.
— Нет, мы не про меня. Вот как, например, понять, что человек хочет покончить жизнь самоубийством?
— Смотря какой человек. — Розенбаум провел пальцами по усам. — Пол, возраст?
— Допустим, ребенок. — Я усмехнулся собственным мыслям на тему «пол человека». — Мальчик, конечно.
— Понимаю, — усмехнулся доктор. — Сколько лет?
— Ну а со скольки лет вообще совершают самоубийства? Есть какой-то нижний порог?
Розенбаум задумался, я откровенно наблюдал за ним. Он просто вспоминает или опять-таки строит какую-то стратегию?
— Насколько мне известно, есть зафиксированный случай совершения самоубийства шестилетней девочкой.
— И что стало причиной?
— Не знаю. Мама отправила ее в свою комнату в качестве наказания, а она там повесилась. Но мы ведь не знаем, может, это наказание стало последней каплей или девочка не собиралась совершать самоубийство, а хотела напугать мать, но не рассчитала силы.
Розенбаум теперь смотрел как бы сквозь меня, очевидно, пребывая в мыслях.
— То есть самоубийцу не спасти?
— В большинстве случаев наоборот. Потенциального самоубийцу видно, если обращать внимание, конечно.
— А вот я, например, — с чего вы решили, что я потенциальный самоубийца?
— Вы же не хотели говорить о себе, — заметил доктор.
— Да, согласен. Давайте вернемся к абстрактным самоубийствам. Я могу понять мотивы взрослых, но дети почему так поступают?
— А чем отличаются дети от взрослых? Вспомните себя, ну если не ребенком, то хотя бы подростком. Разве вы тогда не переживали и не испытывали сильных эмоций? А причина всегда одна: жить невыносимо, смерть — единственный выход.
— В подростковом возрасте все чувствовалось острее, — согласился я. — Любой пустяк имел невероятное значение. Я иногда даже завидую подросткам, в их жизни все безумно важно. У меня сейчас нет ничего хотя бы вполовину такого важного. Даже если это большое и ответственное дело.
— Ну вот. А взрослые зачастую смотрят на детей через свою призму мировосприятия. Многие переживания для них уже утратили свою остроту. Поэтому они не замечают или не хотят замечать детских переживаний. Подумаешь, ну что там важного может быть в жизни маленького человека? А на самом деле — всё.
— Ладно, а как понять, что ребенок хочет покончить жизнь самоубийством?
— Он сам об этом скажет. Нужно только слушать. Внимательно.
— Разве те, кто действительно хочет покончить жизнь самоубийством, не скрывают этого?
— В терминальной стадии да, — согласился Розенбаум. — Там уже этап подготовки. Но сначала все говорят. Так или иначе.
— А какие еще признаки?
— Смена поведения. Не важно, в худшую или лучшую сторону. Важно быть в контакте с ребенком. Вести беседы, интересоваться его жизнью. Еще к явным признакам относятся самоповреждающее поведение и замкнутость. В принципе, и безрассудное, опасное поведение тоже.
— Вы описали типичного подростка! — усмехнулся я. — Это что же, все суицидники?
— Я не смогу назвать точные цифры, но в России примерно половина подростков задумывалась о самоубийстве. — Он повторил по слогам: — По-ло-ви-на. И доводят дело до финала примерно полторы тысячи в год. Поэтому да, к подросткам нужно быть особенно внимательным.
— А почему именно этот возраст в зоне риска?
— Много факторов, в том числе биологические. Гормоны. Есть еще один неоднозначный, но интересный момент. Подростки находятся в поиске идентичности, помните все эти субкультуры?
— Конечно.
— Ну и в поисках может возникнуть жуткая ловушка. Случилось что-то неприятное плюс гормоны, и подросток говорит себе: «Все, покончу жизнь самоубийством». И возникает идентичность «самоубийца». Это, конечно, и со взрослыми бывает.
— И с этой новой идентичностью он так или иначе стремится к смерти? — предположил я.
— Конечно. Идентичность его обязывает к ней стремиться, иначе кризис.
— То есть в некотором смысле он уже мертв и идет в могилу.
— Да.
— И что делать?
— Говорить. — Розенбаум развел руками.
У меня почему-то закружилась и одновременно заболела голова, я помассировал висок. Доктор ждал.
— О чем?
— О влиянии арабской поэзии на творчество Пушкина. — Розенбаум посмотрел на меня как на идиота. — О самоубийстве, конечно. Все очень просто, говорите с детьми о том, что действительно их волнует. Будьте в контакте.
— Это разве не усугубит ситуацию? — предположил я.
— Вы обратили внимание, как вы отупели? — вдруг спросил Розенбаум.
— Что?
— Да, я именно про это. Куда пропали все ваши остроты? Интуиция, понимание процессов, жонглирование словами? — Доктор сменил позу и смотрел как-то иначе.
— Просто задумался.
— О чем?
— Вы говорите очень простые и логичные вещи… — Я понял, что не могу завершить фразу, мысль просто оборвалась.
— Но? — попытался подтолкнуть меня он.
— Не знаю. Ваши бы слова да в нужные уши.
Он ничего не сказал — наверное, о чем-то задумался, я против своей воли провалился в собственные мысли.
— Как долго это может продолжаться?
— Что именно? — уточнил доктор.
— Ну, допустим, человек принял решение о самоубийстве и, как вы сказали, сформировалась идентичность. Год, два, пять?
— Сколько угодно. — Розенбаум погладил усы и продолжил: — Зависит от личных качеств. Я в прошлый раз говорил, что мысли о самоубийстве вытесняют саму проблему. Подросток может вырасти, но навязчивую идею просто так не отменить.
— То есть психоаналитики правы? — Я усмехнулся. — Все проблемы из детства?
— Ну, в значительной мере. Травматичное детство — один из важных факторов.
— То есть некоторые люди навсегда в зоне риска?
— Ну, если уж вы постоянно приводите в этот разговор психоаналитиков, то они же вам и должны сказать, что никогда не поздно иметь счастливое детство. Есть, кстати, еще одна важная штука.
— Какая? — Мой вопрос прозвучал слишком заинтересованно.
— Стресс влияет на гиппокамп. Вплоть до того, что может нарушить его работу. Гиппокамп участвует в формировании эмоций и консолидации памяти. В результате нарушения ваше счастливое детство легко превратится в ад. — Он смотрел на меня как-то ожидающе, будто должно что-то произойти.
— Он перепишет воспоминания?
— Ну, можно и так сказать. Скорее перекрасит их эмоционально. А может случиться и наоборот, если над этим работать.
— Как?
— Психоаналитик, например, раз уж вы их так любите. Психотерапия, так или иначе.
— А если, допустим, я пишу книгу о своей жизни? И пересматриваю события с разных углов?
Розенбаум задумался или сделал вид, что задумался. Не знаю, почему у меня возникло такое ощущение.
— Звучит хорошо, если честно. Давайте тогда уж говорить предметно. Мы все-таки обсуждаем вас?
— Допустим, — согласился я.
— Нет, не допустим. Вас или нет? Завтра утром вы вольны покинуть это заведение, но если уж вы тут оказались — используйте возможность.
— Да, меня.
— Травматичное детство? — спросил он прямо.
— Допустим.
Он вновь посмотрел на меня как на идиота. Я закатил глаза и согласился:
— Да.
— Почему не пойдете к психоаналитику?
— Давайте поплачем за маму, за папу и за того парня? Помочь-то это чем должно?
— За маму или за папу? — уточнил он.
— Да какая разница!
— Вам правда надо объяснять разницу между мамой и папой? — Он приподнял одну бровь.
— Вас это не касается.
— Абсолютно согласен, — кивнул он. — Мне вообще плевать. Это не я попал в психушку, и не меня одолевают суицидальные мысли. Но мне, например, понятно одно — дальше будет хуже.
— С чего вы решили?
— Больно, да? — вдруг спросил он.
Я почувствовал, как сжалась моя челюсть, а шею заклинило.
Очевидно, со стороны было видно, что со мной происходит. Розенбаум подождал, пока я смогу совладать с челюстью.
— Всем больно.
— Нет. — Розенбаум медленно покачал головой. — По крайней мере не так. Так быть не должно. Боль — это не нормально.
— Жизнь — это боль, — плохо отшутился я.
— При такой жизни и меня бы одолевали суицидальные мысли. — Он снова резко сменил тему. — Ребенок войны?
Он как будто кидал меня из стороны в сторону, я не успевал собраться, восстановить контроль над разговором, даже воздуха набрать.
— Да.
— Полагаю, во время войны вашему отцу было меньше лет, чем вам сейчас.
— И что?
— Дурак был. Потерянный, искалеченный, испуганный. Простите его уже.
На этот раз челюсть сомкнулась так, что я испугался за зубы. Розенбаум на этот раз не стал ждать, а продолжил говорить.
— Что он вообще мог сделать? Как он мог справиться? В конечном счете каждый сам принимает решение.
— Да с кем вы вообще говорите?! Вы ничего о нем не знаете! И как бы то ни было, я не просил меня рожать! Особенно для того, чтобы сделать средством реабилитации!
— Прозвучит жутко, конечно, но другого пути нет. Либо вы его простите, либо этот кошмар будет повторяться вечно.
Я выровнял дыхание, потер шею, расслабляя мышцы, и пожал плечами.
— Если бы я его не простил, я бы сделал с ним все, что он сделал со мной. Когда вы говорите, что больно быть не должно, — вы сильно лукавите. Если ты человек, то тебе больно. Боль очищает, наверное. Не знаю.
— Вы несколько переврали мои слова, — заметил Розенбаум. — И вы все-таки делаете со своим отцом все, что он сделал с вами. Прямо сейчас, в голове.
— Значит, ему повезло, что только в голове.
Глава 9
Я вернулся в палату, обстановка там несколько изменилась. Сержант сидел на своей койке согнувшись в три погибели и уложив голову на скрещенные на коленях руки. Рядом сидел Мопс и навяливал свою излюбленную историю.
На этот раз коварным похитителем книги стал Чайна Мьевиль. И все-таки какой у него принцип подбора книг? Серийные маньяки, как правило, убивают определенных жертв, есть ли что-то подобное у Мопса? Жанр, фамилия автора, объем, цвет обложки? Я прикинул — ничего общего у трех книг. Они не похожи ни по одному из доступных моему сознанию параметров. Но всегда остается вероятность, что логика у Мопса своя. Например, все эти книги пахнут полынью или вообще сами сообщили Мопсу о том, что были украдены у него.
Я лег на койку и уставился в потолок. Утром я отсюда выйду. Осталось продержаться часов восемнадцать. Надо признаться, что Розенбаум меня разозлил. Все эти пассажи про прощение больше подошли бы какому-нибудь проповеднику, чем доктору.
Я тут же представил его в образе проповедника, где-нибудь в библейском поясе США. Он, конечно же, стоит в воде в белом облачении и крестит сектантов. «Впусти Иисуса в свое сердце и прости этот мир во искупление грехов» — и окунает темнокожую женщину средних лет в воду.
А ночью, после ритуала, сектанты собираются у костра, и Розенбаум достает гитару. Ему кажется, что эти люди тут потому, что он хороший проповедник, а на самом деле они хотят послушать, как он поет. Ради этого даже готовы терпеть все эти религиозные процедуры. А бога они находят в музыке и пении, но сам Розенбаум не видит этого в упор.
— Собираемся на обед. — Мои мстительные грезы прервал голос санитара.
Сержант прямо-таки подскочил и быстрым шагом вышел из палаты. Мопс кинулся следом. Я вздохнул, сел на кровати и посмотрел на Сыча. Тот не шевелился, даже дышал как будто через раз.
— Братан, проводи до столовки, — попросил я его.
Но повторить свой трюк мне не удалось. Впрочем, я особо и не надеялся. Я подошел к его кровати и аккуратно приспустил одеяло, чтобы удостовериться, что он не спит. Сыч лежал с открытыми глазами и смотрел в одну точку. Не уверен, что здесь уместно слово «смотрел», поскольку его взгляд ни на чем конкретном не фокусировался. Я разглядывал, как медленно сужаются его зрачки, реагируя на свет. Мне показалось, даже слишком медленно, неестественно. Но я же не врач, могу и ошибаться.
— Вставай, надо есть, — сказал я, сам не понимая, зачем пристаю к бедолаге. — А то все сожрет Похититель Ложек. Станет сильнее и сможет похищать что-нибудь посерьезнее, чем столовые приборы. Салфетницу, к примеру. А если уж совсем разожрется, то позарится и на стул. А там пиши пропало. Садишься за стол и падаешь, потому что стул исчез. Это мы понимаем, что дело в Похитителе Ложек, а за пределами дурки люди не в курсе надвигающейся угрозы. Офисные сотрудники, топ-менеджеры, политики. Вот, например, Лавров приезжает на переговоры, садится за стол и на глазах у всех журналистов падает на пол. Стыд, позор, там и до войны недалеко. С Новой Гвинеей.
— Почему именно с Новой Гвинеей? — хрипло, но, как ни странно, заинтересованно уточнил Сыч.
— Ну… Национальные костюмы у них там интересные.
— Почему именно Папуа?
— Да просто первое, что в голову пришло, — признался я. — А что?
— Да так. — Он сел и медленно, лениво нащупал ногами тапочки. — Родня у меня там.
Сыч встал и, шаркая ногами по полу, поплелся в столовую. Я пошел следом, гадая, какие родственные связи могут быть у Сыча и папуасов. Может, его отец — вождь какого-нибудь племени. Тут же представил похожего на Сыча мужчину в национальном костюме.
Развлекая себя придумыванием истории вождя, русской девушки и их приключений, я дошел до столовой, отстоял очередь, получил положенную мне порцию еды и уже собирался сесть за стол. Но мои фантазии прервал сильный толчок в плечо. Я не успел среагировать. Все, что было на подносе, взлетело в воздух и обрушилось на пол. Зазвенела посуда, загремела ложка, глухо задребезжал поднос.
Я медленно поднял глаза, чтобы посмотреть на того, кто меня толкнул, и тут же все понял. Прямо передо мной стоял и нагло лыбился мой тощий знакомый. Он сунул руки в карманы и чуть отклонил корпус назад, если не сказать наоборот — выкатил вперед свои яйца.
— Специально? — спросил я, давая ему шанс все переиграть.
— Если да, то че? — чуть наклонив голову вперед и вытянув шею, поинтересовался он.
Я подошел к нему вплотную. Он не испугался, не сделал шаг назад, напротив, чуть подался вперед. Давать заднюю уже поздно, поэтому я молча ткнул его правой рукой в челюсть. То ли апперкот получился превосходным, то ли оппонент совсем не ожидал удара, но конфликт на этом закончился. Громко клацнув зубами, Тощий сел на жопу, прямо в лужу супа.
Психи загалдели. Судя по интонации, многие одобряли мой поступок, кажется, кто-то даже аплодировал. Подоспевший на шум санитар тут же схватил меня за шкирку, я не сопротивлялся. Другой поднимал Тощего. Тот встал, но на ногах держался нетвердо. Взгляд расфокусированный, выражение лица туповато-расслабленное. Хороший все-таки удар. Это ему еще повезло, что он язык не прикусил.
Санитар тащил меня за шкирку из столовой, пока я рассматривал последствия стычки. Но это длилось недолго.
— Все, хватит, сам пойду! — Немного подумав, добавил: — Нормально все, я не буйный.
Санитар с подозрительной легкостью мне поверил и отпустил. Я смог разглядеть его лицо. Оказывается, из столовой меня выволок мой утренний знакомый — Холмс. Как ни странно, он, кажется, не злился и смотрел с некоторым сочувствием.
— Иди в палату пока. Сейчас тебя зав воспитывать будет.
— Этот черт, — я указал рукой в сторону столовой, — всех уже достал?
— По мелочи, но да. Пойди посиди. С завом не спорь. Скажи, мол, так и так, достал тебя. Больше так не будешь.
— А то что, выгоните? — не сдержался я.
— Ну, это полбеды. Могут и в буйные записать. Но я бы на твоем месте серьезно отнесся к этой истории.
— Почему?
— Дурак ты и есть, — покачал он головой. — А если он заявление напишет?
— Думаешь, мусорнется? — Я нахмурился.
— Мусорнется не мусорнется… — Он скривился то ли от отвращения, то ли от разочарования. — Тебе пятнадцать лет, что ли? Все, иди в палату.
Я и пошел. В палате медсестра аккуратно кормила с ложечки горизонтального. Я отвернулся, но звуки вызывали рвотные позывы. Воображение услужливо рисовало бледное лицо со стекающей изо рта жижей.
Я как никогда пожалел об отсутствии наушников. Сначала я просто лежал и смотрел в потолок, но проклятые звуки как будто бы становились громче. Пришлось накрыть голову подушкой. Это не помогло. Влажное, густое чавканье просачивалось даже сквозь поролон.
Вдруг кто-то поднял подушку с моего лица. Я открыл глаза. Розенбаум.
— Добрый день, доктор, давно не виделись, как ваши дела?
— Вы меня подставляете.
— Я не хотел, — сказал я искренне. — Но и спускать такое не собираюсь.
— Что случилось?
Он подтянул от стены тот самый театрально-красный стул и сел рядом с кроватью. Я решил сменить позу, чтобы не быть горизонтальным.
— Выбил из рук поднос с едой.
— Специально?
— А можно случайно выбить? Толкнул плечом.
— Вы уверены, что он сделал это специально? — наседал Розенбаум.
— Ну я же его об этом спросил. А он начал быковать, мол, а что ему за это будет.
— И вы решили показать, что будет? — Он с интересом наклонил голову набок.
— Как видите.
— И он все осознал и больше так не будет?
Я промолчал, вопрос явно риторический.
— Вы хотя бы понимаете, что он не соображает, что делает? И комиссия легко придет к выводу о его невменяемости. А вас обвинят в нанесении телесных повреждений. Вы-то адекватный. Ну, теоретически. — Розенбаум погладил усы и посмотрел на меня, ожидая какого-то ответа.
— Ну не так уж сильно я его…
— Вопрос не в том, как сильно, вопрос — зачем.
— Чтобы знал свое место.
— А вы знаете, где его место? Раз решили ему на него указать.
— Да хватит мне мозги делать, — разозлился я. — Он вел себя как козел и за это выхватил в челюсть. Придут менты, им то же самое скажу.
— А что вас так злит? — Он опустил взгляд на мои руки.
Я последовал его примеру. Оказывается, левой рукой я сжал колено, да так, что вздулись вены.
— Ничего. Просто хочу домой.
— Ясно. В общем, считайте, что я провел с вами воспитательную беседу. Еще раз что-то такое выкинете, переведу в буйные, пусть там разбираются. Вопросы?
Я посмотрел в глаза доктору. А он умеет быть весьма жестким.
— Никак нет.
— Славно. — Розенбаум встал и поставил стул на место. — Пообедать не забудьте.
Он вышел из палаты. Я проводил его взглядом и снова лег. Закрыл глаза. Вдруг осознал, что меня потряхивает. Вообще, в словах доктора был резон. С чего я так сорвался на этого дурачка?
Но анализировать свое поведение не получилось, поскольку мысли проносились в голове с бешеной скоростью. Возникали отдельные, никак не связанные между собой образы. Через минуту я понял, что меня злит буквально все и в частности Розенбаум.
Отрывки из его телеги про «простить отца» раз за разом всплывали в голове. Что он вообще знает о моем отце? Я вскочил на ноги и прошелся туда-сюда по палате. Мне вдруг стала абсолютно понятна метафора «кипит кровь». И если эту энергию не направить в какое-нибудь мирное русло, то пострадает не только отдельно взятый дурак, но и невинные гражданские, попавшиеся под руку. Простить отца, да? Вот так вот просто?
— Что вы сказали? — обратилась ко мне сестра, прервав процедуру кормления горизонтального.
Я непонимающе посмотрел на нее, потом сообразил, что последнюю фразу выдал вслух. Не удержалась в голове, не поместилась. Вывалилась сквозь плотно сжатые зубы.
— Мысли вслух, — буркнул я и снова лег на койку.
Ну, раз доктор рекомендует, то кто я такой, чтобы спорить? Отец так отец. Пора перейти к той части книги, которую я почему-то откладывал на потом. Итак, армию мы пропустим к чертовой матери и перейдем к сути. Если где-то и найдется точка, в которой все пошло не так, — то в подростковом возрасте, а может, и еще раньше.
Безумные годы околофутбольных приключений — несколько лет, во время которых почти не зарастали разбитые губы и ссадины. Стадионы, выезды, подворотни чужих городов, обезьянники и холод.
Первая попытка самоубийства. Чудом не завершившаяся успехом. Серость, просочившаяся в душу после того, как я принял решение уйти из жизни.
Перед глазами мелькали разные воспоминания, но я уже понимал, что один эпизод захватывает все внимание. Наверное, было бы логично взяться за его написание попозже, но, раз уж идет, нужно работать. Я взял телефон и стал писать.
Андрей стоял перед отцом, глядя в одну точку. Он давно научился уходить в себя во время чтения бесконечных нотаций. Просто думаешь о чем-то своем, развлекаешь себя мысленно, иногда киваешь и со всем соглашаешься. Чем меньше сопротивления, тем быстрее все кончится.
— В литературный ты поступать собрался?! — зверел отец, понимая, что Андрей ушел глубоко и достучаться до него уже не получится. Не так-то просто выковырять его из такой глубины. — Ты, сука, даже дневник заполнить не можешь!
Отец ударил Андрея по голове дневником. Не сильно, не больно, но обидно, конечно. Потом еще раз и еще. Потекли слезы. Это не Андрей плачет, это просто тело реагирует. Но это плохо, слезы разозлят отца еще сильнее. Так и вышло, отец перестал стучаться в голову сына как в дверь и с отвращением уставился на него.
— В литературный?! Хорошо, значит, будем готовиться.
Он отшвырнул дневник, повернулся к книжному шкафу и достал с полки первую попавшуюся книгу. Толстый том сочинений Пушкина. Удар таким кирпичом по голове оказался куда более ощутимым. Андрей почувствовал злость. Нельзя злиться, начнешь втягиваться в происходящее, вынырнешь из глубины. Окажешься уязвимым, беззащитным.
— Они там в приемной комиссии охуеют! Ты всю классику наизусть будешь знать! Я тебе обещаю. Всю! — Отец еще раз ударил Андрея по голове книгой. — К утру чтобы выучил, понятно?
— Да.
— Наизусть, понял?
— Да. — Андрей, конечно, понимал, что это невозможно. В книге страниц шестьсот.
— Не выучишь — будешь учить в упоре лежа, понятно?
— Да.
— Утром приду, проверю. Литературный… — Отец сморщился то ли от отвращения, то ли от злости. — Пушкин хуев!
Андрей едва не улыбнулся, предположив, что это двойная фамилия. Как Мамин-Сибиряк, только вот Пушкин-Хуев. Хороший псевдоним для какого-нибудь уличного художника.
— Утром приду, проверю. Понятно тебе?!
— Да.
Отец вышел из комнаты. Андрей сел на кровать и открыл книгу. На страницу сразу же упала капля. Текст разобрать было невозможно из-за слез. Он вытер глаза и стал читать.
. . . . . . . Сокрылся он,
Любви, забав питомец нежный;
Кругом его глубокий сон
И хлад могилы безмятежной…
Андрей закусил кулак, давя рыдания. Слезы потекли с новой силой. Но он совладал с ними и тупо уставился в книгу невидящими глазами.
Он не знал, сколько прошло времени, но стало очевидно, что он не понимает ни слова. Не может читать. Пушкин теперь потерян для него навсегда. Андрей медленно закрыл книгу и встал с кровати. Наверное, это предел. Больше так продолжаться не может.
Он тихо вышел из своей комнаты. В гостиной темно, никого нет. Все спят, конечно. Андрей пошел на кухню, открыл ящик и достал кухонный нож. Тот самый нож, который точил в плохом настроении, чтобы расслабиться, забыться. То есть делал это постоянно последние лет пять. Лезвие не просто острое — им можно бриться.
Большой, тяжелый нож. С хорошей, удобной рукояткой. Да, без гарды, но это не важно. Снявши голову по волосам не плачут. Андрей тихо прошел через гостиную и остановился у двери родительской спальни. Приложил ухо к обжигающе холодному стеклу, прислушался. Тихо.
Отец спит с правой стороны кровати, это удобно. Нужно тихонько войти, сделать три шага и ударить. Куда? Сердце не подходит, можно с ребрами не угадать. Живот? Спасут. Значит, нужно резать горло, артерии. Умрет от кровопотери, не успеют спасти.
Он представил, как заходит в спальню, как прислоняет нож к горлу отца. Сразу резать или что-то сказать? Но что? Посмотреть, что он сделает, когда осознает, что сила больше не у него? Что он скажет, когда увидит нож? Как будет изворачиваться? Нет, не будет. Вряд ли он боится смерти. Он еще и посмеется. И если Андрей потом его не убьет — будет еще хуже. Значит, нужно резать молча, поговорить не получится. Он все равно ничего не поймет. Потом нужно резать себя, до приезда милиции. Пусть все закончится. Кто-то должен убить это чудовище. Кто-то должен.
Андрей взялся за ручку и стал медленно опускать ее, чтобы открыть дверь, но остановился. Он только сейчас понял, что там еще и мама. И что она сделает? Она ведь любит отца почему-то. Будет спасать его? Или поймет Андрея? Поймет, что он и ее освободил? Взял все на себя. Андрей покачал головой. Нет, она не поймет, не оценит. Будет плакать, наверное.
Он медленно вернул ручку двери в прежнее положение. Пора идти спать. Может, утром отец ничего не вспомнит, уйдет на работу? Может, все как-то наладится?
Я пришел в себя, потому, что перестал разбирать, что печатаю. Глаза наполнили слезы. Они же бежали по щекам, капали на колени. Я вытер их сгибом локтя и вернулся к тексту. Сейчас нельзя останавливаться, иначе будет очень плохо. Только не останавливаться!
Андрей опомнился от воспоминаний, его потряхивало от злобы. Он скрипел зубами, понимая, что никогда себе этого не простит. Не простит слабости, которую допустил той ночью. Не закончил начатое. Даже если бы он потом не покончил с собой и попал в тюрьму — он бы уже вышел. Мать рано или поздно поняла бы его и простила. Она сама страдала от отца не меньше него. Она бы поняла.
Андрей снова заскрипел зубами, сдерживая клокочущую ярость. Нужно писать. Архан, что же Архан делал в этой ситуации? Неужели тут возможен хоть какой-то другой взгляд? Неужели тут есть его личная ответственность?
Отец стукнул Архана дневником по голове, и он пришел в себя. Вынырнул из глубины собственного разума. Посмотрел на отца с сочувствием. Ему тяжело, он пытается что-то донести, но видит, как сын тонет в глубине собственных грез. И это злит. Казалось бы, вот он тут, стоит перед ним, но поговорить невозможно.
Архан снова ушел в себя, на этот раз сознательно. Что можешь ты сделать со мной, как бы спрашивал он, что можешь ты своей физической силой против моей воли? Когда-нибудь ты поймешь источник своего страха, но не сейчас.
— В литературный?! Хорошо, значит, будем готовиться!
Отец отшвырнул дневник, повернулся к книжному шкафу и достал с полки первую попавшуюся книгу. Толстый том сочинений Пушкина. Удар таким кирпичом по голове оказался куда более ощутимым. Архан на секунду почувствовал злость, но тут же успокоил себя. Злиться — подарить контроль и ответственность отцу. Архан способен пройти это испытание.
— Они там в приемной комиссии охуеют! Ты всю классику наизусть будешь знать! Я тебе обещаю. Всю! — Отец еще раз ударил Архана по голове книгой. — К утру чтобы выучил, понятно?
— Да.
— Наизусть, понял?
— Да. — Архан, мысленно улыбнулся.
Похоже, отцу придется и самому стать знатоком творчества Пушкина. Может быть, хотя бы так искусство проникнет в его душу. Но в целом действительно неплохо знать Пушкина, если он собирается писать на русском языке. Это логично.
— Не выучишь — будешь учить в упоре лежа, понятно?
— Да.
— Утром приду, проверю. Литературный… — Отец сморщился, чувствуя собственное бессилие. — Пушкин хуев!
Архан смотрел на отца с разочарованием и болью. Собственные слабость и бессилие, которые тот не способен принять, выворачивают его наизнанку, превращают в глупое животное.
— Утром приду, проверю. Понятно тебе?!
— Да.
Архан сел на кровать и почувствовал, что плачет. Это слезы скорби и сожаления. Он открыл книгу и принялся читать первый попавшийся стих.
Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился, —
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился.
Архан перечитал стихотворение раз тридцать, но каждый раз чувствовал, что от него ускользает суть. Нет, он, конечно, понимал смысл, понимал сюжет, но вот что-то ускользало.
Он вышел из своей комнаты. В гостиной темно, никого нет. Все спят. Архан пошел на кухню, открыл ящик и достал нож. Тот самый нож, который любил точить, погружаясь в свои мысли. Как бы медитируя.
Архан тихо прошел через гостиную и остановился у двери родительской спальни. Приложил ухо к стеклу, прислушался. Тихо.
Архан взялся за ручку двери и вдруг понял, что происходит. Только сейчас он сообразил, что собирался сделать. Но что за наваждение заставило его желать смерти отцу? Да, он жесток, но эта жестокость происходит от боли и слабости. Так почему Архан взял нож?
Он отошел от двери и сел на диван, пытаясь понять, что заставило его так поступить. Он увидел слабость отца, и это послужило достаточной причиной для убийства? Разочарование — это связь с реальностью.
Неужели, почувствовав свою силу, Архан решил тут же ее применить? Чем же он тогда отличается от отца? Где его сострадание? Он вдруг понял, что впервые заглянул в глаза чудовищу. И это чудовище живет в нем. Оно скрывалось все эти годы, выжидая подходящего момента, и вот он настал.
Чудовище чуть-чуть подтолкнуло его, и он, оставив всякую человечность, стоит у спальни своего отца с ножом в руке. И дело не в отце, смерть — это неизбежно, но вот на какой путь он едва не обрек самого себя?
Архан вдруг понял, что мысленно прокручивает стихотворение, суть которого ускользала от него недавно. Он, судя по всему, выучил его наизусть, и на этот раз текст будто бы прошел сквозь него, оставляя внутри боль.
Больно всем. Но единственный способ избавиться от боли — не отворачиваться от нее. Даже любовь причиняет боль.
Я пришел в себя. И едва не зарычал от досады. Руки дрожали так, что я не мог писать. Не попадал в кнопки телефона. А сейчас нужно писать, нельзя бросить эту главу незаконченной, иначе будет очень плохо. Совсем невыносимо.
— Ты как? — спросил у меня кто-то.
Я поднял глаза и посмотрел на источник звука. На соседней койке сидел Сержант и смотрел на меня с непритворной тревогой.
— Плохо, — признался я.
— Позвать сестру?
— Нет.
Он посмотрел на меня непонимающе, но возражать не стал.
— Дышите хотя бы. Желательно глубоко. — Это уже Мопс. Он, оказывается, тоже сидит и смотрит с тревогой. — И дописывайте, легче станет.
— Что? — не понял я.
— Главу, — коротко пояснил он. — Должно полегчать.
— Откуда вы знаете…
— Ты вслух говоришь, — пояснил Сержант.
— Дописывайте, — повторил Мопс.
Я сосредоточился, постарался уловить чувство, на котором меня выдернуло из текста. Боль? Но что тогда болит? Что это за ощущение?
Архан встал с дивана, убрал нож в ящик и пошел в свою комнату. Теперь все стало понятно. Дело не в том, что он не может простить отца за его жестокость, слабость или страх. Дело даже не в чудовище, поселившемся в нем самом.
Отца легко простить за все, что с ним происходит. Он ведь не виноват. Он просто не справился, и вряд ли бы кто-то на его месте смог. Но вот обо что он споткнулся — это любовь.
Позволить себе любить такого человека — по-настоящему больно. Простить себе эту любовь — почти невозможно. И вот где настоящее испытание.
Глава 10
Я не уловил момент между тем, как дописал предыдущую главу и заснул. Просто в какой-то момент осознал себя спящим. Во сне я лежал все в той же палате, и это меня огорчило. Почему мне не снятся сны про что-то другое? Далекие страны, путешествия, ветер.
— И что дальше? — спросил кто-то.
Я посмотрел на источник звука. У моей кровати на пресловутом красном стуле сидел Андрей. Он выглядел уставшим и даже изможденным. Мешки под глазами, впалые щеки и неприязненный, тяжелый взгляд.
Этот вопрос любил задавать мне отец. И ответа на него не было. Я обещал, что теперь впредь буду заполнять дневник и решу все проблемы в школе, а он отвечал, что это понятно, но что дальше-то? И так до бесконечности. Вопрос стал для меня символом бессмысленного экзистенциального ужаса. Но почему этот вопрос задает Андрей? Как это произошло? Я стал приглядываться к нему и понял, что его черты лица плавно меняются.
— Батюшка приехал, есть желающие сходить на беседу или молитву?
Меня выдернул из сна голос санитара. Я глупо заморгал спросонья и даже не сразу понял, что эта фраза прозвучала не во сне, а наяву. Санитар осмотрел палату в поисках желающих. Никто не реагировал, но вдруг произошло странное.
Сыч резким движением скинул с себя одеяло и сел на кровати. Его взгляд мгновенно сфокусировался, а с лица исчезла обычная отстраненная безэмоциональность. Сыч нахмурился, почесал нос и быстро, сунув ноги в тапки, встал.
— Еще желающие? — поинтересовался санитар.
Но, судя по всему, больше никто не собирался молиться. Сыч довольно бодро пересек палату и вышел. Я удивленно посмотрел на Сержанта, сидящего на красном стуле, он задумчиво глядел прямо перед собой.
— Он же лежал как кабачок на грядке, что случилось-то? С чего подорвался?
— Решил на беседу со священником сходить, — дал самый очевидный ответ Сержант, даже не взглянув в мою сторону.
Мне стало интересно, куда он так внимательно смотрит, но на противоположной стене не было абсолютно ничего.
— Это я и сам видел. Но он же в депрессии, разве нет?
— Я не доктор, чтобы диагнозы ставить. Но, скорее всего, да.
— И почему он так подскочил? Что его в себя-то привело?
Сержант вдруг привстал и сдвинул стул левее. Совсем чуть-чуть, на несколько сантиметров. Сел и снова уставился в стену. Я наконец понял, что происходит. Он пытается поставить стул ровно по центру комнаты.
— Он семинарист, — пояснил Сержант. — Вполне вероятно, что он сюда и попал в связи с каким-нибудь религиозным вопросом.
— А ты как сюда попал? — зачем-то спросил я.
— Может, есть предположения? — ответил он вопросом на вопрос, снова привстав и подвинув стул на несколько сантиметров левее.
Я закрыл глаза и попытался уснуть. Ничего не получилось. Я чувствовал себя уставшим, вымотанным, как после бессонной ночи, но сон не шел. Более того, оказалось, что меня немного потряхивает и, кажется, даже знобит. Заболел?
Тем не менее я продолжал лежать с закрытыми глазами, надеясь, что рано или поздно получится уснуть. Хотелось бы проснуться уже утром, собрать свои пожитки и покинуть это место. Почему-то именно сейчас все звуки, в частности скрипящий под Сержантом стул, и запахи психушки стали раздражать особенно сильно.
Чтобы отвлечься от них, я мысленно вернулся к книге. Теоретически осталось всего несколько глав — это хорошо. Книга дается мне тяжело, если не сказать болезненно, но есть и реальные сложности. Например, непонятно, как добиться чередования зарядов. Раньше мне казалось, что Архан обеспечит позитивный заряд, что позволит по всем правилам покатать читателя на горках эмоций — плохо, хорошо, плохо, хорошо. Но оказалось, что это работает не совсем так.
Все сцены с Арханом вообще выпадают из логики «хорошо/плохо». Как будто само наличие ответственности, а также понимание героем связи своих действий с результатом снимают заряд со сцены. Пропадает напряжение. Не делает ли это героя картонным и неживым?
Тут мои мысли логично перескочили на порядок выше. Подразумевает ли жизнь наличие напряжения? И что тут первично — убежденность в том, что жизнь связана с напряжением, что и приводит к такой жизни, или напряжение, являющееся самой основой жизненного процесса? Все эти преодоления трудностей и невзгод — это и есть жизнь или это попытка подтвердить свою картину мира?
Я заметил, что у меня опять напряжена челюсть. Я буквально скрипел зубами. Скорее всего, из-за раздражения, которое вызывал Сержант, передвигая стул с места на место. Ему никак не удавалось найти золотую середину.
Я открыл глаза, встал с кровати и вышел из палаты. Покрутился на месте, вновь ломая голову, куда бы себя деть. В комнате досуга вдруг раздался смех. Очевидно, там происходит что-то интересное.
За столом сидели несколько психов, в том числе Мопс и незнакомый мне человек. Вероятно, волонтер от общественной организации. Все сидящие за столом рубились в неизвестную мне настольную игру под присмотром санитара.
Один из психов положил на стол карточку и оставил руку на ней. Игроки тут же пришли в движение, настолько быстро, насколько позволяла их реакция. Все психи положили свои руки на руку первого, сделавшего ход. Кроме волонтера и одного бедолаги, который, видимо, испытывал проблемы с координацией и поэтому промахнулся. Шлепнул ладонью по столу сантиметрах в десяти от остальных рук. Но совсем не расстроился и даже, наоборот, захохотал. Остальные подхватили. Он предпринял еще две попытки, сопровождаемые гомерическим смехом, и наконец справился. Волонтер положил руку последним, очевидно, поддаваясь.
— Хотите поиграть? — увидев, что я наблюдаю за происходящим, спросил он.
— Нет, спасибо.
Я развернулся и вышел из комнаты досуга. Куда же пойти? Выбор, в общем-то, невелик. Пошел в гости к Хантеру, в туалет. Чтобы не отвлекать гения от работы, здороваться не стал. Тихонько сел на унитаз и достал телефон.
Делать все равно нечего, буду писать. Рука подрагивает, но не критично, мимо букв не промахнусь. Итак, что у нас дальше? Я просидел минут пять, тупо глядя в телефон, и не написал ни одной строчки. В чем проблема?
И тут же на меня будто бы упал потолок. Проблема в том, что это не книга, а унылое говно. Наверное, настало время честно посмотреть на ситуацию. Идея книги сама по себе глупа и нежизнеспособна. Всем насрать на мудовые рыдания писаки, по собственному желанию упаковавшегося в дурку. Более того, там ему и место, если подумать.
Зачем он туда полез? Ни одному нормальному человеку такая идиотская мысль в голову не придет. Хуже того, все описанное в книге могло бы происходить в любом другом месте. Ничего бы не изменилось.
Да и, по-хорошему, я-то сам что здесь делаю? Можно подумать, я какой-нибудь голливудский актер, который вживается в роль. Я не писатель, я как будто играю в писателя. Причем давно. И так заигрался, что пустил свою жизнь под откос. Карьера? К черту карьеру, у меня есть дела поважнее! Писать книги! Семья? К черту семью, у меня другие задачи. Все к черту, у меня идея фикс.
Что у меня есть за пределами глупой навязчивой идеи? Ничего. Чего я добился хотя бы в рамках литературы? Победы в каких-то там премиях? Это, конечно, серьезно. Зато сколько амбиций?! Но если посмотреть на реальные результаты — то я в психушке. И сам развалил всю свою жизнь.
И что дальше? Какие перспективы? Произойдет чудо и я напишу бестселлер? Очень сомнительно. Да если и так, книгам пришел конец. Бумага умирает, в Сети востребованы определенные жанры. И уж явно не книги про страдания писаки в дурке. Никому это все не нужно.
Хватит. Я устал. Пора остановиться и признать, что дальше будет только хуже и больнее. Надежда — это ужасная штука, заставляющая терпеть боль ради туманных перспектив. Я хочу, чтобы все это закончилось.
На секунду мое сознание прояснилось, и я понял, что это приступ. Что его нужно переждать, рано или поздно будет легче. А еще услышал, что в соседней кабинке кто-то есть.
Меня снова накрыло. Можно сделать импровизированную веревку из спортивного костюма, но вот прикрепить ее некуда. Должно быть что-то. Унитаз? Можно ли утопиться в унитазе, сунув туда голову?
Я почувствовал боль одновременно где-то в солнечном сплетении и за пределами тела. Если бы я хотел описать это чувство в книге про Андрея — смог бы. Боль не имела никакого определенного характера. Не острая, не тупая, не существующая вообще. Самое понятное, но бессмысленное описание — болит душа. И снять эту боль или как-то облегчить ее невозможно.
Я хотел было выйти из туалета и продолжить свои странствия, но сообразил, что это плохая мысль. В таком состоянии я могу сделать какую-нибудь глупость. Нужно переждать тут. В голову пришла идея.
Я взялся большим и указательным пальцем за нижнюю губу и потянул. Сразу же почувствовал, как натянулась уздечка, и отпустил. С одной стороны, это больно и неприятно, но с другой — все сознание сужается до одной точки. В нем не остается места ни для чего, кроме боли.
Я вдруг понял или даже ощутил, в чем смысл селфхарма, упомянутого в недавнем разговоре с Розенбаумом. Физическая боль позволяет справиться с ментальной. Я сильнее оттянул губу и непроизвольно замычал от боли.
Но стоило отпустить губу, как меня снова накрывало. Казалось, что вот-вот разорвется душа, что все в моей жизни разрушено, что все это будет продолжаться до самой смерти. И единственный выход — приблизить смерть.
Я снова потянул губу, и сознание снова схлопнулось до одной точки. Пропало все, осталась только боль. Но, к сожалению, терпеть ее долго я не мог, пришлось отпустить.
И тут меня осенило. Я болен! Я настоящий псих. Я сижу в сортире в дурке и до боли оттягиваю свою губу. Это ли не признак полного сумасшествия?
Снова боль и временное облегчение. Но почему-то задрожали и ослабли ноги.
Это не может продолжаться вечно. Сколько еще я должен страдать? Ради чего? Я не могу жить так, как хочу, и не хочу жить так, как могу.
Я дернул губу и почувствовал вкус крови во рту. Порвалась уздечка. Ноги ослабли совсем, и я свалился с унитаза вперед, рухнув на пол как мешок с картошкой.
— Э, ты че там делаешь?! — В туалет вбежал санитар, подскочил ко мне и схватил меня за руку.
Потянул вверх, легко поднял на ноги и прижал к себе, видимо, таким образом фиксируя. Я не стал сопротивляться, напротив — расслабился и сглотнул кровь, наполнившую рот. Ее соленый вкус мне очень понравился.
Санитар потащил меня куда-то. Я не открывал глаз и мог судить о происходящем вокруг только по звукам и ощущениям. Вот подоспел еще один санитар, вдвоем у них получалось намного лучше. Они быстро донесли меня до палаты, положили на койку. Рядом суетился кто-то еще, судя по голосу — сестра.
— Что случилось?
— Я не знаю, в туалете нашел, лежал на полу, изо рта кровь.
Чьи-то руки деловито взяли меня за голову, потом аккуратно ощупали челюсть, приоткрыли рот. Судя по всему, сестра изучала повреждения.
— Как вы себя чувствуете? — На этот раз вопрос задали мне. — Вам больно?
Очень не хотелось ничего отвечать. Это рушило весь спектакль. До этого я слушал и даже ощущал сценку, происходящую с кем-то другим. Эдакий иммерсивный театр. А необходимость говорить возвращала меня в реальность, в которой будет больно.
— Только когда смеюсь, — ответил я на вопрос цитатой из старого анекдота.
— Смеетесь?
Сестра, видимо, анекдота не знала, и я предположил, что это связано с возрастом. Представил, что это совсем молодая и красивая девушка. С длинными светлыми волосами, аккуратно собранными на затылке. С большими, красивыми глазами, тонкой талией, длинными и нежными пальцами. И какой-нибудь забавный головной убор у нее. С красным крестом. Еще нужно определиться, какой длины халат представить. Не слишком длинный, чтобы не мешал любоваться красивыми ножками, но и не слишком короткий, делающий образ скорее пошлым, чем волнующим. Главное теперь — не открывать глаза. Иначе все рассеется.
— Как вы себя чувствуете? — повторила она вопрос.
— Хорошо, — абсолютно честно сказал я.
— Откройте глаза, — приказала сестра.
— А можно я так полежу? Я нормально, правда. Просто хочу полежать с закрытыми глазами.
— Голова кружится?
— Нет, совсем нет.
— Что случилось?
— На Эльбрусе, на Эльбрусе выполнял я упражнения на брусьях. Разворот и поворот, и ударился я брусьями об рот, — пропел я.
— Что? — не поняла она.
— Шучу, поскользнулся и упал.
— И ударились лицом об пол? — недоверчиво уточнила сестра.
— Об стенку кабинки сначала. Потом уже да, об пол. Кажется, уздечку порвал.
Какое-то время она молчала, о чем-то раздумывая. Я представил, как она хлопает глазками.
— Хорошо. Тогда лежите пока. Я схожу за доктором.
Сестра ушла, но, кажется, остался санитар. Сержант больше не скрипел. Хотя могу предположить, что санитары, втащившие меня в палату, помешали его кропотливой работе по центрированию стула. Так что все придется начинать заново.
Я вдруг подумал, что я сам перешел из вертикальных в горизонтальные. А еще теперь Розенбаум меня точно не выпустит отсюда.
Я задремал и проснулся от того, что в палату вошли как минимум два человека. Спросонья автоматически раскрыл глаза и поморщился от разочарования. Тошнит уже от этой обстановки.
К моей кровати подошел заведующий, если я правильно запомнил его должность, и Ольга. Та самая сестра, которая первой встречала меня в этом славном отделении. Интересно, почему я не узнал ее по голосу? Конечно, не стоит и говорить о том, что она и близко не похожа на ту медсестру, которую я представлял себе с закрытыми глазами. Фантазия всегда лучше реальности.
— Что произошло? — рванул с места в карьер заведующий.
— Упал. — Я тут же почувствовал, что губа опухла и говорить неудобно.
— С кровати на табуретку? — скептически поинтересовался он.
— Тогда уж с унитаза на пол.
— Послушайте, у меня тут не детский сад. Больше никаких предупреждений не будет. Одного из вас я выкину из этого отделения, и пусть с вами разбираются как с буйными.
Я опешил. Помимо того что его грозный голос совсем не соотносился с внешностью одуванчика, так еще и в его словах не было смысла.
— Из каких таких нас? — уточнил я.
— Из драчунов!
Я чуть не хихикнул, но из уважения к чувствам всех суровых людей на Земле сдержался.
— Я вас не понимаю.
— Вы опять с Семецким сцепились? — невпопад спросил он.
— Я даже не знаю, кто… — Но тут я догадался, кого имеет в виду заведующий, и помотал головой. — Нет, он тут вообще ни при чем.
Заведующий смотрел на меня так, будто пытался заставить в чем-то признаться.
— Сначала вы двинули ему в челюсть в столовой, а теперь он вам в туалете? — наседал он.
— Да я даже не знал, что он там был!
— В общем, мне весь этот цирк не нужен, еще раз хоть что-то произойдет — выкину из отделения обоих, понятно?
— Что, например? — уточнил я как можно более нейтральным тоном.
— Что угодно, что нарушает дисциплину и распорядок и в чем замешаны вы оба.
— То есть если у него кукушку сорвет, то я тоже под репрессии попаду?
— Мы разберемся, у кого кукушку сорвало, а кто просто нарушитель, мы в этом профессионалы. Понятно? — Он уже почти не скрывал раздражения, и я решил больше с ним не разговаривать.
— Понятно.
Он еще какое-то время сурово смотрел на меня, потом спросил у сестры:
— Что там с уздечкой?
— Ну, подорвал, но ничего критичного, — ответил я за нее. — Что вы раздуваете…
Заведующий развернулся и ушел, не прощаясь. Сестра проводила его взглядом, потом сказала:
— Могу мазь дать, но в целом само заживет довольно быстро. Отек скоро спадет.
— Спасибо, как-нибудь без мази обойдусь.
Сестра тоже ушла. Я осмотрелся. Сержанта в палате не было, зато на своей койке сидел Сыч и смотрел в окно. Какой длинный и безумный день. А еще даже не ужин.
— Вы как? — спросил Сыч участливо.
— Нормально.
Я откинулся и уставился в потолок. Итак, наверняка еще предстоит разговор с Розенбаумом, и нужно бы к нему подготовиться. Он, в отличие от заведующего, будет копать глубже. Если я ему расскажу про приступ, точно не выйду. Может, действительно соврать, что мне Тощий в челюсть въехал? Мне-то какая разница? Я утром отсюда выйду, если Розенбаум не найдет у меня признаков какого-нибудь сумасшествия, а этот черт и правда буйный.
Моральная дилемма. Подставить говнюка и самому в некотором смысле стать говнюком, но выйти на свободу — или остаться в дурке с мутными перспективами, но хорошим человеком. Посмотрим, чем мне грозит пребывание в психушке, забудем на минуту, что меня от нее уже тошнит. Будут лечить. И, справедливости ради, все-таки есть от чего, судя по приступу.
С другой стороны, не стоит забывать, что когда пишешь — случается всякое. Мог пережить что-то из жизни Андрея. Да, такое ведь бывает. Все писатели знают про эту странную связь. Пишешь про отравление — отравляешься, пишешь про дурку — сходишь с ума. Да и опять-таки я ведь до этого приступа не мог написать ни строчки, то есть контакт с героем потерял. Вот он и восстановился. Теперь материала гора, пиши не хочу.
Я решил временно отложить моральную дилемму, связанную с Тощим, и написать следующую главу. Сунул руку в карман за телефоном и ничего не нашел. Посмотрел вниз и вывернул карман наизнанку, как будто он настолько большой, что смартфон мог в нем затеряться.
Я тут же вспомнил, как Ольга украла у меня флакон духов, когда я заезжал в дурку. А пока меня таскали санитары и я валялся с закрытыми глазами в полуотлетевшем состоянии, могла и телефон свистнуть. Нет, наверное, я просто уронил его во время всех этих приключений.
Я встал с кровати и быстрым шагом пошел в туалет. Но, увы, ничего там не нашел. А так как и на полу в коридоре телефона не наблюдалось, значит, все-таки кто-то его тиснул. Либо санитары, либо Ольга. Я пытался вспомнить, синхронизированы ли у меня заметки с облаком. Если нет — значит, и книги больше нет.
Я вышел из туалета и наткнулся на санитара. Но я не знал, как выглядели санитары, принесшие меня в палату. Не понимаю, у кого спрашивать, кроме сестры.
— Это не вы меня из туалета несли? — поинтересовался я у санитара.
— Нет. — Он покосился на меня как на психа.
А как еще он мог посмотреть на человека в психушке? Я пошел на сестринский пост. Попробую все-таки спросить у сестры. Хотя если она соврет, то как я пойму? А если скажет правду, то с чего бы мне верить человеку, который уже украл у меня что-то?
Мне повезло. Ольга как раз выходила с поста с какой-то папкой.
— А вы, случайно, мой телефон не находили?
— Нет. — Она нахмурилась и поинтересовалась: — А где вы его оставили?
— Нигде. Видимо, уронил, когда упал в туалете.
— Почему у вас вообще телефон? — Она действительно думает, что я идиот, или пытается наезжать, чтобы я ее не заподозрил?
— Доктор разрешил.
— Больница не место для телефонов, — заключила она. — Пойдемте у санитаров спросим.
Она деловито пошла к комнате досуга, я за ней. Психи все еще рубились в настольную игру, но, судя по звукам и запахам с кухни, скоро начнется подготовка к ужину. Я вдруг понял, что очень хочу есть.
— Макс, — позвала Ольга санитара. — Телефон не находили?
— А? — Он отвлекся от наблюдения за игрой и удивился. — Нет, откуда такое добро?
— Да вот, больной уронил, когда упал.
— Нет, не находили. Я бы точно знал. Найдем, Ольга Андреевна, я даже знаю, где искать. Я мигом.
Он встал со стула и уверенно пошел куда-то. Я вдруг тоже понял, где телефон. Тощий. Он ведь тоже был в туалете. Я поспешил за санитаром в первую палату.
Обстановка там оказалась точно такая же, как и в моей, за исключением красного стула. На одной из коек кто-то спал, а в дальнем левом углу сидел Тощий. При нашем появлении он как-то странно дернулся и вскочил на ноги.
— О, а я как раз вас ищу! — явно преувеличенно радостно заявил он. — Телефон нашел, представляете?
— И почему не отдал? — недружелюбно спросил санитар, подходя к Тощему и требовательно протягивая руку.
— Да не успел, вот как раз собирался, — невинным голосом заявил Семецкий и положил на ладонь санитара смартфон.
— С тобой заведующий говорил? Сказал, что будет, если еще накосячишь?
— Говорил.
— И че ты?
— А что я?! — возмутился Тощий. — Я вон нашел телефон! Я, что ли, виноват, что этот тип его потерял?!
Санитар вздохнул, но ничего не сказал. Повернулся ко мне и протянул телефон.
— Внимательнее надо быть, — сказал он.
Я взглянул на телефон и увидел именно то, чего ожидал. Весь экран был покрыт трещинами, кое-где стекло просто отвалилось. Пользоваться им теперь невозможно. Писать, соответственно, тоже.
Я присмотрелся к повреждениям. Не уверен, что такое может произойти в результате падения. Выглядит скорее так, будто кто-то специально колотил по стеклу чем-то твердым. Или наоборот, стучал телефоном по чему-то твердому. По водопроводному крану, например.
Санитар заметил мое разочарование и тоже обратил внимание на состояние телефона. Посмотрел на Тощего. Тот сделал невинное лицо и заявил:
— Так и было! В таком виде и нашел! Там же кафель! Упал и разбился.
Спорить с его словами было сложно. Вполне возможно, все было так, как он утверждал. Хотя, кажется, даже санитар не очень-то ему поверил.
— Ладно, пошли, — сказал он мне, указывая на выход.
Я понял, что он не хочет оставлять нас наедине. То ли по приказу заведующего, то ли по личной инициативе. И в данном случае это была правильная инициатива.
Перед выходом я обернулся и посмотрел на Тощего. Он нагло растянул лицо в уродливой улыбке.
Глава 11
Я вышел из палаты, неотрывно глядя на разбитый экран смартфона. Можно подумать, он от этого починится.
— Аккуратно! — Санитар отдернул меня в сторону, довольно грубо, как мне показалось.
Я резко повернулся к нему и внимательно посмотрел в глаза. Он был выше меня, поэтому взгляд получился снизу вверх, и, кажется, санитара это забавляло. В его глазах мелькнула снисходительная насмешка. Я убрал телефон в карман и одновременно сделал полшага вперед, стирая дистанцию между нами. Тут его длинные руки не помогут, тут преимущество у меня.
— Что такого вы увидели, что решили, что нужно нападать? — спросил неведомо откуда взявшийся Розенбаум.
Я повернул голову на звук. Доктор стоял буквально в полуметре. Вероятно, санитар отдернул меня, чтобы я не врезался в Розенбаума. Субординация у них тут работает, ничего не скажешь. Врачи — это полубоги практически.
— Ничего. — Я отстранился от санитара.
— А вы будьте внимательнее, пожалуйста, — это он сказал санитару.
— Да а чего тут… Да, конечно.
Мне показалось, что он не понял подтекста этой фразы. Могу поклясться, что доктор хотел сказать: «Один уже недооценил этого товарища и выхватил в челюсть».
— Пойдемте поговорим? — предложил мне Розенбаум.
Я понял, что могу отказаться: интонации, взгляд, движения — он разговаривал не сверху вниз.
— Почему бы и нет.
Я вдруг сделал странное открытие. Буквы «п» и «б» причиняют мне больше неудобства, чем остальные. Речь о физической боли из-за порванной уздечки, а не о моральных страданиях. Я же не псих какой. Нужно умерить их употребление в ближайшее время.
— Что там с телефоном? — поинтересовался Розенбаум.
— Вам уже доложили? Шустро…
— Работа такая. Если ночью в отделении кто-то, пардон мой французский, бзднет — то я должен об этом знать. И не только о самом факте, но и как часто, вследствие чего, чем пахло и есть ли положительная динамика.
Я засмеялся, представив, как он заполняет какой-нибудь журнал учета бзды… бздей, бздюхов? Да как это сказать-то?
— Но, вообще, я просто увидел, что вы на телефон смотрите как на погибшего родственника.
— В некотором смысле так и есть.
Я только сейчас понял, насколько мне горько от того, что разбит экран. И я не мог понять, почему именно. Данные из телефона не пропали, книгу можно будет вытащить. Почему так тоскливо?
— Можно посмотреть?
— Держите.
Я протянул ему телефон. Он покрутил его в руках, смешно шевеля усами. Мне показалось, что это не усы, а вибриссы, с помощью которых он сканирует окружающее пространство.
— Мда, досталось старичку. Ну, что-нибудь придумаем.
— В каком смысле?
Розенбаум только махнул мне, призывая идти за ним, и открыл дверь ординаторской. Я вошел внутрь. В дальнем левом углу за компьютером сидел доктор Гусейнов. Он бросил на меня косой взгляд, но ничего не сказал. Только стал печатать чуть более громко.
Розенбаум указал мне на диван у правой стены, а сам сел за стол около дивана, пошевелил мышкой, выводя компьютер из сна. Воткнул шнур в мой телефон, несколько раз клацнул.
— Какой пароль?
— Хм, не так-то это легко. Сейчас…
Я наклонился над клавиатурой и поводил над ней пальцами. Помогло.
— А что вы хотите сделать? — почему-то только сейчас поинтересовался я.
— Распечатать книгу вашу. Не могу же я экран починить. А вам как-то работать надо.
Я опешил. Мне казалось, его интерес к судьбе экрана чисто административный. Мол, дорогая вещь, все такое.
— Да не стоит, я утром выйду и экран заменю.
— Никогда не знаешь, когда настигнет вдохновение.
— И ручку дадите? — удивился я.
— Нет. Ручка есть в комнате досуга. Можете там работать под присмотром санитаров.
Зажужжал принтер. Розенбаум отвлекся от монитора и повернулся ко мне. Внимательно присмотрелся к моему лицу, наверное, разглядывал губу. Покачал головой:
— Ну и что произошло?
Я понял, что не успел подготовиться к разговору. Не принял решения, врать или нет, подставлять Семецкого или нет. Сразу же вспомнилась его наглая улыбка. Я покосился на сидящего в дальнем углу Гусейнова, мне не хотелось разговаривать при постороннем, но я рассудил, что принтер шумит достаточно громко и он ничего не услышит.
— Еще не определились? — усмехнулся Розенбаум. — Нужно время на подготовку ответа? Ну тогда задам другой вопрос. Что такого вы увидели на лице санитара, что готовы были и с ним драться?
— Я был расстроен, и он… Не к месту оказался. — Но еще до того, как я закончил фразу, мне стало стыдно: зачем тут-то врать? — На его лице я увидел снисхождение.
— Интересно, а почему за это надо бить? — удивился он.
— Вы уверены, что правильно понимаете значение этого слова? — уточнил я, снова напомнив себе не использовать буквы «п» и «б».
— Ну, полагаю, что тут речь о покровительственно-высокомерном отношении?
— Именно.
— И это повод бить человека? — повторил свой вопрос на другой лад Розенбаум.
— Чтобы знал в следующий раз, что до того, как разрешать чему-то… — Я задумался, как обойти букву «б». — ...Существовать, надо удостовериться, что это что-то нуждается в его разрешении.
Розенбаум посмотрел на меня откровенно удивленно. Даже ус покрутил.
— Что, простите?
— Я стараюсь строить фразы без двух… звуков. — Я указал себе на губу. — Ощущения… так себе.
— Поразительный вы человек! — восхитился он. — Идеальный способ поставить собеседника в неловкое положение. Теперь если я хочу продолжать разговор, то вынужден расшифровывать странные обороты, допуская, что могу ошибиться. Либо я должен заставить вас говорить нормально, тем самым причинив вам боль.
— Ну не настолько больно, чтобы доходить до крайности, — заметил я. — Как видите, не умираю, если использую эти буквы.
Он улыбнулся одними усами, глядя на меня так, будто только что узнал, что у меня три руки.
— Хорошо, ну тогда скажите, а с чего вы решили, что санитар смотрел на вас снисходительно? Вы вообще уверены, что он это слово знает?
— Слово, может, и не знает. А смотрел именно так.
— Откуда такой талант к различению снисхождения? — давил в то же место Розенбаум.
— Сейчас вам стоит… — Я запнулся, тяжело тут обойти эти проклятые буквы. — …Взять другую формулировку, исключительно ради комичности.
— Как интересно может поменяться речь человека всего из-за двух букв, — усмехнулся Розенбаум. — И какую формулировку мне нужно избрать?
— Кто смотрел на вас со снисхождением? — Я попытался спародировать голос доктора.
— И кто? — спросил он абсолютно серьезно, применив тактику «дурачок».
— Кого на самом деле вы хотели ударить? — усмехнулся я, продолжая пародировать доктора.
— Ну, это как раз-таки более-менее понятно, — возразил он. — Тут у меня вопросов не возникает.
— Опять отца моего из шкафа вытащите?
— Ну а зачем вы его туда запихали?
— Ничего я никуда не… засовывал. Оставьте его в… оставьте его.
Розенбаум смотрел на меня как-то странно. Как будто я удивительная диковинка или музейный экспонат. Со смесью восхищения, удивления и жалости. Нет, не то слово. Сожаления? Сочувствия?
— Интересно, насколько сознательно вы считываете эмоции? — поинтересовался он, как будто прочитав мои мысли.
— В девяти случаях из десяти — сознательно.
— Откуда такой навык?
— Он развивается у всех, кто вынужден в течение лет шестнадцати анализировать настроение человека, который может ни с того ни с сего взорваться.
— А что за идея про «разрешать кому-то существовать»? Как это связано со снисхождением?
— Это и есть снисхождение. Я такой хороший, что разрешаю тебе, уродцу, существовать.
— А кто так делал? И почему уродцу? В чем ваше уродство?
— Да сколько можно? — устало вздохнул я. — Мне кажется, что вы решили взять меня измором. Это уже неинтересно и неоригинально.
Мне становилось все проще обходиться без двух букв. Мне начало казаться, что это ограничение делает мою речь взвешенной и продуманной.
— Ладно, про отца вы не хотите, не вижу смысла заставлять. Тогда скажите — что произошло в туалете?
— У… Скользко там, навернулся. — Я сам не понял, почему решил не подставлять Семецкого.
Ответил первое, что пришло в голову, и только потом вспомнил о других вариантах. Вот интересно, оказывается, что дилемма вовсе и не дилемма. Как будто решение было принято давно, а все размышления — это скорее попытка его принять. Смириться с поступком, который собираешься сделать, потому что не можешь поступить иначе.
— Навернулся, — хмыкнул Розенбаум, находя замену слова «поскользнулся» забавной. — Да так ловко, что порвали уздечку?
— Такое случается. — Я пожал плечами.
— И даже губу не разбили?
— Я… тверже, чем кажусь.
— Прекрасная замена! — восхитился он. — Даже лучше оригинала. И что вам дает эта твердость?
Я растерялся, сама формулировка вопроса сбила меня с толку.
— В каком смысле?
— Ну, для чего вам эта твердость? Как вы ее используете? Какие выгоды приносит?
— Со мной ничего нельзя сделать, — пожал я плечами. — Невозможно сломать.
Розенбаум задумался, по его лицу я понял, что он подбирает правильные слова.
— И когда вы это поняли?
— Не знаю.
Принтер перестал жужжать. Доктор еще несколько секунд смотрел на меня, но атмосфера явно поменялась. Он двумя руками достал стопку листов из лотка и протянул мне. Я взял их и встал с дивана.
— С… мерси.
— Телефон не забудьте, — указал он на смартфон и почему-то уставился на меня.
Я уставился в ответ. Розенбаума это не смутило, он сидел и смотрел. Я аккуратно положил рукопись на диван, забрал телефон со стола и вновь взял бумагу.
— Что-то не так? — не выдержал я.
— Нет.
— До свидания? — У меня получился скорее вопрос, чем утверждение.
— До завтра, — кивнул он.
Я сунул бумагу под мышку и вышел из ординаторской. Кажется, у доктора едет кукуха. Есть ощущение, что он разговаривает сам с собой, а не со мной. Вот интересно, а у них есть какие-нибудь медкомиссии, которые проверяют, не сошел ли доктор с ума?
Я вернулся в палату, но там никого не оказалось, кроме горизонтального, которого кормила сестра. Видимо, ужин начался. Чтобы не смотреть на эту печальную, а если уж совсем честно, жалкую картину, я положил стопку бумаги на тумбочку и вышел из палаты.
Первое, что я сделал, войдя в столовую, — нашел взглядом Тощего. Он сидел за правым дальним столом, то есть максимально близко к выдаче. Совпадение? Не думаю. Семецкий тоже посмотрел на меня. Ждал, наверное.
Я не стал играть в гляделки. Взял поднос и, чувствуя на себе взгляд Тощего, получил положенные мне макароны с рыбой, салат из капусты, стакан чаю и печеньки «Юбилейные». Почему в СССР так любили это слово? Что им только не называли. Не страна, а сплошной юбилей.
Наверное, если в городе Юбилейном в каком-нибудь ДК «Юбилейный» на какой-нибудь юбилей партии съесть «Юбилейное» печенье, то можно вызвать к жизни Ленина.
Я сел за стол к своим и тут же поймал себя на этом слове. Эти психи мне уже свои, а психи из другой палаты — чужие. Страшная штука — границы. Одна стена между палатами — и всё.
— Выпишут, на днях точно, — продолжая какой-то разговор, сказал Сыч. — Доктор сказал.
— А почему сразу не выписал? — двигаясь чуть в сторону, чтобы освободить мне ровно половину стола, спросил Сержант.
— Сказал, надо посмотреть на динамику.
— Выписывают? — спросил я у Сыча и попробовал салат.
— Да. С божьей помощью.
Я посмотрел на Мопса. Он, как ни странно, молча смотрел в тарелку. Что это он? Я попробовал салат из капусты и тут же пожалел об этом. Салат соленый. Уздечку как будто огнем обожгло. Я набрал полный рот чая, чтобы вымыть соль.
— О чем вы беседовали со священником, если не секрет? — Я не стал шутить про наложение рук.
— Ну… Он мне объяснил, в чем суть моей проблемы.
Сейчас Сыч выглядел сильно моложе, чем с утра. С него как будто лет десять списали. А заодно причесали и побрили. Я думал, у церковных борода в дресс-код входит. Или ему можно бриться, потому что он еще только учится?
— И в чем была суть? — Я понял, что звучит это как-то нетактично, и пояснил: — Интересная ситуация, никогда такого не видел, прямо-таки чудо какое-то. Я собираю разные истории, эта мне кажется стоящей… для книги.
Я покосился на Мопса, но он никак не отреагировал.
— Вы писатель? — заинтересовался Сыч.
— Да.
Мопс по-прежнему оставался безучастен.
— И как дела в литературе?
— Ну вот. — Я указал вилкой на салат из капусты. — Как-то так.
— Неплохо в целом, — заключил Сыч, явно не поняв, что я имею в виду. — Что вы знаете о Троице?
— Отец, Сын и Святой Дух. Не могу назвать себя… знатоком этой темы.
Мои мысли тут же оказались совсем не тут. Я провел забавную, очевидную аналогию с героями книги и пытался понять, как это работает.
— Вряд ли многие могут назвать себя знатоками в этой области, а те, кто может, скорее всего, заблуждаются. — Тон и темп речи Сыча изменился, поэтому я сделал вывод, что он кого-то цитировал. — Феномен Троицы в том, что она непознаваема. Пусть мы и понимаем, что Отец, Сын и Святой Дух равночестны и сопрестольны, — акты предвечного рождения Сына и рождения Святого Духа непостижимым образом различаются между собой. Троица непостижима для человеческого разума.
— В каком смысле? — не понял Сержант.
Я взглянул на него с тревожным предчувствием. Не стоит, наверное, вторгаться в параллельно-перпендикулярный мир Сержанта с чем-то непознаваемым. Сломается ведь, бедолага.
— Характер отношений, например. Понимаете ли, в чем парадокс: если это три разных лица — то получается, что Сын не связан с Богом? А как же тогда спасение? Как мы, люди, спасемся через него? А если это одно лицо, то, значит, и Сын предвечен так же, как Отец? Так вот…
— Стоп. — Я остановил Сыча и поморщился. — Давайте мы сейчас не станем… окунаться в недра… теории. Расскажите лучше о том, что случилось конкретно с вами.
— Я… Ну… Попытался познать непознаваемое. Результат вы видели.
— Ну, я знаю много непознаваемых парадоксов. — Тут уж никак не обойтись без слов с буквой «п». — Но это не… приводит меня к таким состояниям, как у вас.
— Но если речь идет о чем-то очень личном? — резонно спросил он. — Не свело бы вас это с ума? Не впали бы вы в уныние, если бы не смогли справиться с чем-то жизненно важным? Например, просто предположу, вы хотите что-то написать, но не можете. Нет слов для того, что вы задумали. Сам феномен того, что вы описываете, словами не выражается, понимаете? Переложенный в текст, он сразу же становится неправдой. Понимаете?
Я задумался. Кажется, вся жизнь писателя именно из этого конфликта и состоит. Слово «стол» не отражает стол, не говоря уж о чем-то более сложном. И даже если предположить, что упаковать смысл в слова можно, то при распаковке все ломается совсем. Стол, о котором я думаю, мало соотносится со столом, который я упаковал в слова, а уж тот стол, который представил себе читатель, вообще что-то третье. Но ведь это не приводит к безумию? Или приводит? Само желание раз за разом превращать что-то в текст не безумие ли? Я посмотрел на Сыча. Вот, в частности, депрессия. Может, литература и депрессия — это одно и то же в своей сути? Некие крайности одного и того же явления? Бесконечное переживание бессилия и разрыва контакта с реальностью?
— Что значит «непознаваемо»? — спросил Сержант.
— Боюсь, я даже не смогу объяснить. Как нельзя описать несуществующее, так нельзя объяснить природу непознаваемого, — вздохнул Сыч.
— И как вы вышли из этого конфликта? — перевел я разговор в другое русло, уже всерьез опасаясь за Сержанта.
— Смирение.
— В смысле «не могу и ладно»? — уточнил я.
— В смысле «на все воля Божья». И только Он может дать мне возможность познать непознаваемое. Понимаете, речь ведь о гордыне, если быть честным. Как это я, лучший ученик семинарии, не могу разобраться в Троице? Нет, это пусть другие так себе говорят, а я смогу. Ну и вот, — он развел руками, — куда меня привела гордыня. И я могу только радоваться, что милостью Его не оказался в каком-нибудь более печальном положении.
— А как это случилось чисто технически? Вы сидели за книгами, вгрызались в гранит науки и в какой-то момент… утратили мотивацию?
— Примерно, только это происходило плавно. Мне все время не давала покоя эта тема. Я стал думать только о ней. Изучил все, что можно было, поговорил со всеми, кто мог помочь, но ничего. Понимаете, я как будто… чувствовал, что сама суть от меня ускользает. Постепенно все становилось не особо-то важным, все стало раздражать, ничего не получалось. А потом упадок сил. Я даже разговаривать не мог. Просто лежал как труп.
Мне почему-то захотелось поинтересоваться у Розенбаума о характере происхождения депрессии Сыча. Связана ли она реально с его поисками и разочарованием или причина ее в работе мозга и это просто совпадение?
— А что насчет… — И опять не выкрутиться. — Таблеток? Вам их давали?
— Да, — легко признался Сыч.
— Мои слова могут казаться… грубыми, но у меня нет цели вас… оскорбить. Исключительно исследовательский интерес. Так, может, дело в пилюлях, а не в смирении?
— А разве принять их — не смирение? Принять тот факт, что сам я, оставаясь гордецом, со своим унынием не справлюсь.
— А унынием вы что называете? Депрессию? — Я поморщился, что-то очень много букв «б» и «п».
— Знаете, — вздохнул тяжело Сыч, — если говорить коротко, то уныние — это обида на Бога. Понимаете, о чем я?
Я молча кивнул. Это, пожалуй, лучшая формулировка из всех возможных, хотя и требующая от слушающего некоторой работы и хотя бы базового знания религии.
— Но вас не…
— Нет, не выписали. — Сыч, видимо, заметил, как я тщательно подбираю слова, и решил не мучить меня. — Доктор сказал, что еще несколько дней надо посмотреть на мое состояние. Но чувствую я себя намного лучше.
— Рад за вас. — Пожалуй, я действительно рад за него.
— А вы что?
— Завтра утром домой.
— Сомневаюсь, — сказал вдруг Сержант таким тоном, будто не смог сдержаться.
— С чего это? — удивился я.
— Да вот есть такое ощущение.
Я посмотрел на Сыча. Тот почему-то отвел глаза. Тоже так думает? То есть психи считают меня большим психом, чем себя?
— И все-таки?
— Мне так кажется. — Сержант занервничал, сжал ложку и посмотрел на нее так, как будто она являлась центром стабильности всего этого мира.
— Ну, может, хоть как-то аргументируешь?! — Я поймал себя на том, что злюсь на психа и требую от него адекватного диалога.
— Вы бредите во сне, — ответил за Сержанта Сыч. — И иногда не реагируете на слова.
— Что значит брежу? — А вот сейчас слово с буквой «б» вырвалось автоматически. Это, кажется, не очень хороший знак.
— Говорите, довольно громко. Иногда зло, иногда чуть не плачете.
— Ну, многие говорят во сне, и, насколько я знаю, это не что-то… ужасное. Ничего в этом такого нет.
— Да, вот об этом я и говорил, — снова вклинился Сержант.
Я посмотрел на него, не понимая, к чему именно относится эта фраза. Он продолжал смотреть на ложку, и я решил, что не стоит его тормошить.
В любом случае меня больше занимает другое. С каких пор я стал разговаривать во сне? И не станет ли это предлогом для Розенбаума, чтобы оставить меня тут? Нет, не может быть. Он бы не говорил мне о выписке. Зачем давать мне надежду, чтобы в последний момент обломать? Он ведь не может не знать, что я болтаю во сне.
— А что именно я говорю? — поинтересовался я у Сыча.
— Разное, но в основном это повторяющиеся фразы. — Да почему он опять отводит глаза?
— Какие, если не секрет? — Я спросил это таким вежливым тоном, что даже до идиота дошло бы, что я на самой границе терпения.
— «Почему я должен тебя искать». «Убей его». «Какое же ты чмо». Есть и что-то другое, но это самые членораздельные фразы. Да и повторяющиеся постоянно. Можете за час сна несколько кругов сделать. «Убей его! Убей его!» — и так далее. А потом на плач переключаетесь, потом обратно. Ну и вот.
Сыч умолк. Я поскреб щетину и хмыкнул. Ну, похоже, я перестарался с темпом работы над книгой, это факт. Я знаю, откуда все эти фразы, конечно, и рано или поздно столкнусь с ними. Но, видимо, ожидание боли страшнее самой боли. Хотя и не сказал бы, что это признак сумасшествия. Думаю, это скорее признак здоровой психики.
— Я пойду, если вы не против? — спросил у меня Сыч.
— Я тоже. Есть все равно не могу.
Мы посмотрели на Сержанта. Он так и сидел, уставившись в ложку. Мне пришлось тронуть его за плечо, чтобы привести в себя.
— Да, иду, — кивнул он.
И только сейчас я понял, что Мопса нет за столом. И, похоже, довольно давно. Вспомнить, как он ушел, у меня не получилось. Но неприятное предчувствие возникло.
Тощего на прежнем месте тоже не оказалось, что приятно. Не было никакого желания смотреть на его рожу. Я сдал посуду, подождал, пока санитар убедится в комплектности, получил разрешающий кивок и хотел было пойти в палату, но почему-то решил подождать сотрапезников. Вроде как вместе же из-за стола вставали.
— Вы не переживайте, — сказал мне вдруг Сыч, пока Сержант сдавал посуду. — Дольше, чем необходимо, тут никого не держат.
— Откуда вам знать? — поинтересовался я.
— Да а зачем им, — просто пожал он плечами.
Втроем мы вышли из комнаты досуга и вошли в палату. Я шел третьим, поэтому буквально врезался в спину Сержанта, резко остановившегося в дверях. Я заглянул внутрь палаты, чтобы понять, что именно заставило его замереть.
На моей койке сидел Мопс. Он читал мою книгу. Он как раз закончил страницу и аккуратно отложил ее вправо, на стопку уже прочитанных листов. Посмотрел на меня. Мы втроем замерли, ожидая худшего. Сейчас Мопс скажет, что книга украдена у него, и устроит скандал.
— Я тут имел наглость почитать. Знаете, вам надо что-то делать с лексической бедностью. Либо бороться с ней, либо уж довести до максимума.
Глава 12
Мы с Сычом переглянулись, очевидно, мы оба ожидали от Мопса совсем другой реакции. А вот Сержант принял произошедшее довольно быстро. То ли потому, что общался с Мопсом больше нашего, то ли просто потому, что мог.
Я вспомнил армейскую поговорку, применяемую к ситуациям, вызывающим когнитивный диссонанс либо просто огорчительным. Звучала она так: не бери в голову, бери в рот — сплевывать легче.
— Что вы имеете в виду? — уточнил я у Мопса, понимая, что сейчас собираюсь взять в голову, в отличии от Сержанта, который опять взялся за стул.
— Мало описаний, — спокойно пояснил Мопс. — Хотя не могу сказать, что плохо с образностью. Допускаю, что вы сознательно выхолащиваете все возможные детали, чтобы акцентировать внимание на других аспектах текста. Но в этом случае, на мой взгляд, стоило бы усилить эффект. Например, сделать реальность Андрея более серой, а вот мир Архана раскрасить. Или наоборот. Понимаете?
Я сел на свою койку рядом с Мопсом и посмотрел на него как на пришельца.
— Понимаю… — Я поморщился, забыл про проклятую букву, причиняющую боль.
— Но? — Он выглядел как-то иначе. Собачья дурость в глазах явно уменьшилась. Теперь он скорее стал смешным, добродушным интеллигентом, и прозвище Мопс уже не совсем подходило.
— А вам не кажется, что эту идею… — Я попытался подобрать необидную формулировку, но он меня опередил.
— Украли у меня? — Мопс понимающе и грустно улыбнулся.
Так улыбаются иногда бывшие алкоголики, которых подозревают в чем-то, к чему они не имеют отношения, но могли бы сделать. Мне стало неловко.
— Просто интересно, — не лучшим образом оправдался я.
— Мне уже гораздо лучше, — коротко пояснил Мопс, собирая страницы книги в одну стопку. — Но не факт, что я бы счел вас вором и в острой фазе.
— Почему?
— Ну, я же не все книги считаю украденными у меня.
— Я пытался понять, что общего у книг, которые вы упоминали. Но так и не нашел общий признак. Они слишком разные и по жанру, и по уровню, если можно так сказать, даже по объему.
Мы на секунду отвлеклись на скрип стула. Сержант приступил к процедуре вечернего центрирования. Скоро отбой, торопится.
— Никакого общего признака нет. — Мопс аккуратно положил стопку листов на мою тумбочку и встал с кровати, не забыв поправить примятое одеяло. — И в этом-то суть.
— В отсутствии общего признака? — не понял я.
— В необъяснимости, — вклинился Сыч.
Мы посмотрели на него, и, кажется, одна и та же мысль посетила и меня, и Мопса. Доктор не зря не торопится выписывать пациента. Депрессия, может, и прошла, но, судя по благому виду и способности увидеть необъяснимость во всем, пришло что-то другое. Новая идея фикс?
— Можно и так сказать в данном случае, — согласился Мопс.
Сыч посмотрел на меня с таким возвышенно-благостным видом, что меня едва не передернуло.
— Они мне просто нравятся, — продолжил Мопс. — И я не могу объяснить почему. Поймите правильно. Вот, например, ваша книга, я могу разложить ее на сцены и в каждой конкретной сцене сказать, что работает, а что — нет. Могу проанализировать ее с разных точек зрения, могу буквально на буквы разобрать. И аргументированно сказать, почему она мне не нравится. Я не говорю, что она хорошая или плохая, не уверен, что имею право судить такими категориями…
— Секунду. — Я перебил Мопса. — Я сообразил, что моя книга вам… не нравится. Но что конкретно вас сводит с ума в тех произведениях?
Мопс сел на свою кровать и задумался. Вообще, его речь изменилась. Он перестал тараторить, хотя если говорил больше пары предложений подряд — начинал разгоняться.
— Думаю, что если бы я мог охватить разумом этот феномен, то вряд ли бы оказался в таком печальном положении, но попробую. Здесь есть два важных момента. Первый — неспособность объяснить свою симпатию. Со вторым сложнее.
Мопс прервался, как будто не желая снова разгоняться и тараторить. Сержант в это время прекратил борьбу со стулом, подошел к стене и прислонился к ней спиной. Внимательно посмотрел на расположение кроватей в палате.
— Не знаю, знакомо ли вам такое чувство… — начал Мопс. — Вы смотрите на что-то прекрасное. Что-то удивительное, невероятное…
— Непостижимое, — кивнул Сыч.
— И это тоже, — не стал спорить Мопс. — И это вас подавляет. Что-то прекрасно настолько, что вы себя плохо чувствуете. Такое часто испытывают в Ватикане, например. Вы бывали в Ватикане?
— Нет, — ответили мы с Сычом хором.
— Я был, — сказал вдруг Сержант.
Мы все уставились на него так, будто он признался в том, что он апостол Петр.
— По работе, — смутился Сержант.
— Удивительное место!
Мопс теперь выглядел так же вдохновенно, как и Сыч недавно, а вот Сыч как-то насторожился. Не хочет слушать хвалебные оды католичеству?
— Все вокруг тебя великолепно! Создано величайшими мастерами. Буквально все вокруг — произведение искусства. И это подавляет в какой-то момент. Так уж устроен человек, что мы без остановки сравниваем и оцениваем — это эволюционная необходимость. Иначе бы мы все вымерли. Ну, и оценка довольно простая: опасно или нет, красиво или нет. Я опаснее, чем он, или нет? Я красивее, чем он, или нет? И вот в Ватикане эта привычка может довести до истерики. Всё вокруг красивее, древнее, утонченнее, чем ты. И создано людьми, которые умнее, способнее, успешнее и значительнее, чем ты. Получается, что ты тут самое чмо.
Мы с Сычом слушали, не перебивая, хотя Мопса явно заносило. Других развлечений все равно нет. Сержант тем временем отслоился от стенки, подошел к ближайшей кровати и чуть подвинул ее.
— Но я не могу назвать себя большим знатоком живописи или скульптуры. Не говоря уж об архитектуре. Моих знаний хватает только на то, чтобы понять, что я бы так не смог. Никогда. Это если не богом данный талант, то десятилетия титанического напряжения. Буквально человеческая жизнь, сконцентрированная в одной точке. Десятки лет практики ради одной картины, к примеру. Это подавляет, да, но все-таки понятно, что для меня это недостижимо. С книгами же происходит замыкание.
— В каком смысле?
— Не так-то просто это объяснить. Знаете, мне кажется, что я тоже так могу. Но не всегда, далеко не всегда. Я разбираю текст, анализирую и понимаю — вот до такого я бы не додумался, например, или столько сил потратить на подбор слов — увольте. Или напротив, вот это слабо, я бы мог лучше. Сюжет хромает, я бы мог починить или даже улучшить. Тут все понятно. Но с книгами, которые нравятся мне, — необъяснимо… Я как бы…
Сержант подошел к кровати, на которой сидел Мопс, и стал ее аккуратно двигать. Мопс не стал проявлять недовольства или иным образом возмущаться, просто приподнял ноги. Сыч тоже забрался на свою кровать с ногами, ожидая своей очереди. Очевидно, эта процедура происходила не первый раз и не вызывала ни у кого вопросов. Какой-то удивительный пример общежития. Каждый занимается своими делами, и остальные никак в них не вмешиваются. Хочется человеку кровати двигать — пусть двигает, хочется про книги говорить — говорит. Хорошие ребята, многим на воле стоило бы у них поучиться. Я последовал их примеру и забрался на кровать с ногами.
— Книги, любовь к которым я не могу объяснить, как будто прорываются сквозь все мои фильтры, понимаете? — Мопс продолжил рассказ, а Сержант аккуратно подвинул его тапки — все должно быть однообразно. — Положа руку на сердце, не могу назвать «Метро» произведением, которым восхищаюсь. Могу разнести его в пух и прах с точки зрения литературы. Просто по кирпичикам разобрать. Но почему-то не хочу. Вот люблю я ее. Какое-то тепло на душе от нее. Она такая… родная, понимаете? И вот с такими книгами меня замыкает. Я не могу однозначно сказать, способен ли я превзойти их авторов или нет. Мог бы написать так же или нет. Как никто не может сказать, может ли он сотворить волшебство или нет. Все хотят надеяться, что да, но невозможно быть уверенным. И это волшебство… Я как будто… Я хочу, чтобы оно было моим. Забрать его себе, стать его хозяином. Чтобы оно грело меня.
— Но не поделиться им? — зачем-то уточнил я и поморщился от боли.
— Не уверен, что могу четко отследить свои мотивы в такие моменты, но, скорее всего, вы правы. — Он усмехнулся, втянул голову в плечи, сгорбился и прошипел: — Моя прелесть!
И получилось до ужасного похоже. Я очень неуверенно и ненатурально посмеялся. Исключительно из вежливости.
— А чем вы занимаетесь? — поинтересовался Сыч. — Ватикан, книги, искусства…
— Я литературный критик.
— Идеальная… деятельность с учетом вашей… особенности, — сыронизировал я.
— Скорее наоборот, выбор профессии был обусловлен этой особенностью, — возразил Мопс. — По крайней мере мой терапевт так считает. Я склоняюсь к той же версии.
— А тут-то вы как оказались? Если у вас есть терапевт, то… ваша особенность не вчера возникла?
— Нет, конечно. Лет восемь точно, но в менее острой форме. Ну, я был несколько самонадеян и перестал принимать лекарства. Мне показалось, что я уже вылечился.
— Восемь лет. — Я покачал головой. — Вы ходите к терапевту восемь лет?
— Не все можно вылечить. Иногда нужно просто научиться жить с болезнью. И потом постоянно работать с ней. Это как чистка зубов. Они не станут белее от того, что вы водите по ним щеткой, но уж точно прослужат вам дольше. Вообще, как по мне, принять то, что ты не выздоровеешь в обозримом будущем, — сложнее всего. Думаю, что если бы мне это удалось, то и лечение протекало бы намного эффективнее.
Повисла болезненная тишина, в которой скрип двигаемых Сержантом кроватей казался живительной музыкой.
— Что заставляет вас… — Я задумался над заменой слова «бороться». — …Сражаться?
— С чем? — удивился он.
— С недугом. Вы же говорите, что он неизлечим.
— Знаете, тут я могу ответить двумя способами. Тем, который я хотел бы принять, и тем, который, к сожалению, остается где-то в глубине меня.
— Давайте второй.
— Моя жизнь шире, чем болезнь. Есть вещи, ради которых я готов мириться с этим.
— Ясно. — Ответ показался мне каким-то слащаво-идиотским. — Тогда давайте другой вариант.
— Можно быть против болезни, а можно быть за жизнь, понимаете?
— Хуй войне? — усмехнулся я.
— Ох, я бы предпочел не такую формулировку, конечно, но, думаю, суть вы уловили верно. — Мопса прямо-таки покорежил мат, и мне это почему-то доставило удовольствие.
— Тогда не… стоит ли сменить род деятельности? — поинтересовался я.
— Не хотелось бы, все-таки я занимался этим большую часть жизни. Не только этим, конечно, я еще и переводчик, но тем не менее.
— Кстати! — Я удивился, что этот вопрос мне не пришел в голову раньше. — А вы… издаетесь?
— Да, конечно. — Мопс так активно закивал головой, что стал похож на игрушечную собачку-амулет для приборной панели. — Сборники рецензий в основном. И парочка литературных переводов.
— Нет, я о книгах.
— Я же говорю, сборник…
— Нет, я имею в виду роман, рассказы… да хоть стихи.
Я задумался — почему так много литературных форм с буквами «п» и «б»? Это какой-то заговор? Повесть, притча, эпопея, биография, баллада, былина, басня, поэма.
— Нет. — Мопс поджал губы.
— Почему? — Странно, я почти перестал чувствовать боль. Опухоль спадает, наверное.
— Почему вы считаете, что я этого хочу?
— Ну вы же сами сказали, что все время сравниваете! Могу лучше, могу хуже — ну, может, стоит уже попробовать?
— То, что я могу что-то сделать, вовсе не означает, что я это делать собираюсь.
— Если вы чего-то делать не собираетесь, это как раз и говорит о том, что вы этого не можете, — пожал я плечами.
Сыч посмотрел на меня как-то встревоженно, как бы прося остановиться. Даже Сержант отвлекся от передвигания кровати.
— Ну это же глупость, на уровне детского сада, — возразил Мопс. — Если я могу ударить человека, это не значит, что я это сделаю.
— Это значит, что вы не можете его ударить и на это есть определенные причины. Например, ваши моральные установки не позволяют этого сделать.
— Софистика, — отмел мой аргумент Мопс. — Не хочу и не могу — не одно и то же.
— Не в том случае, если вы даже не пробовали. Вообще, у вас странный пример. Зачем говорить о возможности ударить человека, если вы не хотите этого сделать? Что вообще заставило избрать этот пример? Почему не сказать: «Могу написать диссертацию по сопромату, но не хочу»? Не думаю, что человек вообще может обсуждать что-то лежащее вне плоскости его желаний.
— Это просто теоретический пример!
— Ну и кого бы вы хотели ударить, интересно? — усмехнулся я.
— Давайте сменим тему, — предложил Сыч, но был проигнорирован.
— Это некорректный вопрос, — надулся Мопс.
— А о чем бы вы хотели написать книгу? — продолжал я.
— Ни о чем!
— Это уже сделал Пелевин, но, думаю, у вас могло бы получиться. Мне кажется, вы достаточно эрудированны.
Мопс завис на секунду, потом до него дошло.
— Я имел в виду не это, я не собираюсь писать книгу.
— Это я заметил. Хотя и хотите.
— Да что вы за человек! — Мопс яростно взмахнул руками и закатил глаза.
— И даже довольно красивый конфликт вырисовывается. Литературный критик, который может проанализировать и разложить на составляющие любую книгу, не может написать книгу сам. Это постепенно сводит его с ума… — Я задумался: нужно чуть меньше очевидности и больше банальной остроты на старте. — Нет, он не сходит с ума, он узнает, что у него рак. Жить ему осталось полгода. Он бросает все и уезжает на море, решает предпринять хотя бы одну, но решительную попытку. Плевать ведь, если получится херня, — чье-то осуждение вряд ли может тронуть того, кто одной ногой в могиле. Но увы — ничего не получается. Есть все необходимое: понимание теории, обширный жизненный опыт, техника, отточенная написанием рецензий и эссе, — но что-то не работает. Время идет, рак медленно убивает критика, но он не может написать ни слова. И вот однажды он понимает (тут надо будет придумать, как к нему приходит эта мысль, но сейчас просто возьмем за аксиому сам факт понимания), что он никогда не напишет книгу. Всю жизнь он себе врал, что он мог бы быть творцом, что он талантлив, что ему есть чем поделиться с миром, но где-то в глубине души знал, что на самом деле внутри него — пустота. Там просто ничего нет. И как бы это ни было парадоксально — рак призван заполнить эту ненавистную пустоту. Хотя бы так, чудовищной опухолью. И только когда он осознаёт, что за усталостью, болью, душевной и физической, — пустота; когда он признаёт ее существование и находит в себе силы с ней соприкоснуться — он понимает, что значит быть писателем. Что эта пустота и есть источник всего творчества. Что оттуда черпается все прекрасное и отвратительное, все шедевры и посредственные работы. Что быть писателем — значит уметь соединиться с этой пустотой, как бы ни было страшно. Ну и потом, конечно, пишет книгу. И ремиссия, конечно. Пустоту ведь больше не надо заполнять. Хеппи-энд.
В палате, оказывается, воцарилась тишина. Даже Сержант перестал скрипеть. Стоял и смотрел на меня, нахмурившись и скрестив руки на груди. Сыч тоже уставился на меня со странным выражением лица. Как будто никак не мог определиться, что ему испытывать — жалость или что-то возвышенное. Мопс скривился и лег на спину, закинув руку за голову.
— Что? — спросил я у всех сразу, не очень понимая, что именно имею в виду.
— Банальная чушь, — ответил Мопс и прикрыл глаза. — Я мог бы написать лучше.
Что-то в его тоне не позволило мне снова поддеть его. Судя по всему, я попал туда, куда совсем не целился. Неужели у него действительно рак? Нет, не может быть. Что он тут-то делает? Он ведь наверняка должен какую-нибудь химиотерапию проходить. Или как там лечат рак?
— А вы много книг написали? — спросил Сыч, очевидно не выдержав тишины. Если не сказать — пустоты.
— Десять тонн точно. — А чего он ожидал, интересно? Идиотский вопрос, идиотский ответ. — Если по совокупным тиражам считать.
Сержант одобрительно похлопал. То ли ему понравилась шутка, то ли точность ответа.
— Я не это имел в виду, — улыбнулся Сыч, — но и намек ваш понял. Может, расскажете о своих книгах?
— Если писатель говорит за свои книги — получается неловкая ерунда. — Я открыл тумбочку, достал оттуда книгу и протянул ее Сычу. — Должно быть наоборот. Да и в целом это, наверное, самый избегаемый писателями вопрос.
— Почему? — Сыч покрутил в руках том «Сато», пытаясь понять, что изображено на обложке.
— Кроме того, что это звучит как просьба станцевать фильм, которого собеседник не видел? О, у меня есть пример! — Я прямо-таки обрадовался пришедшему в голову сравнению. — Вы когда-нибудь слышали такой вопрос — «ты кто по жизни?»
Сыч открыл книгу, прочел дарственную надпись и посмотрел на меня удивленно.
— Вам подписали и подарили вашу же книгу?
— Да, потом объясню. Так что, слышали такой вопрос?
— Да, приходилось.
— И что надо на него отвечать?
Сыч пожал плечами, чего и следовало ожидать, но внезапно ответ нашелся у Сержанта:
— Человек божий, обтянутый кожей.
Я едва не рассмеялся. Сыч же удивленно уставился на Сержанта.
— Он не хотел вас задеть, просто такая присказка действительно распространена.
— Я догадался, — соврал Сыч. — А что надо отвечать на самом деле?
— Да ничего. Нет тут правильного ответа. Нужно жить так, чтобы этот вопрос не задавали. Если задали — значит, уже что-то пошло не так.
— И в случае с писателями надо писать так, чтобы не спрашивали? — Сыч закрыл книгу и положил на свою тумбочку. — Я почитаю, если вы не против?
— Думаю, да. Не против, почитайте.
Сержант добрался до моей кровати, стал аккуратно ее сдвигать, в качестве ориентира используя уже выровненную кровать напротив. Я не возражал.
— И что пошло не так? — спросил он меня, не отвлекаясь от процесса.
— А? — не понял я.
— Ну, вопрос-то, о чем вы пишете, задан. Что пошло не так?
— Ну… Значит, не могу писать так, чтобы не спрашивали, хоть и хочу. Что поделать.
Я покосился на Мопса. Он так и лежал, не меняя позы. Возможно, задремал.
— А сюда вы попали, чтобы написать книгу про психушку, да? — спросил Сыч.
— Да.
Не помню, чтобы обсуждал это с кем-то из присутствующих. Хотя слухи в таких местах распространяются чертовски быстро.
— И как продвигается работа?
— Не без трудностей. Технических в основном. Хотя концепция несколько поменялась, но такое бывает в процессе работы.
— Что вы имеете в виду?
— Сначала я хотел писать о том, как писатель ложится в дурку и не может в итоге выбраться, а теперь, думаю, стоит повернуть все немного иначе. Он может выбраться, но понимает, что реально болен. И через литературу пересобирает свое прошлое, чтобы исцелиться. И…
Я вдруг задумался. Мысленно перенес точку сборки на уровень выше. А если бы я был героем книги, то что бы происходило? Как бы работала основная сюжетная линия? Какие скрытые мотивы мной руководили бы?
Я прокрутил в голове все самые значимые события последних дней. Все более-менее понятно, кроме одного — конфликт с Тощим. Для чего? Зачем он нужен? На что работает? Нет, есть еще и приступ в туалете, приведший к тому, что героя таскали по отделению. И почему-то мне кажется, что все это из одной оперы.
Цель героя — выйти из дурки. Все, что для этого нужно, — подождать назначенного срока, не влипая в неприятности. Что он делает? Дает по морде психу, который, вероятно, не совсем понимает, что происходит. А когда это подозрительно легко сходит ему с рук — устраивает еще более масштабный кипеж, который даже заведующий игнорировать не может.
Будь это книга, я бы сказал, что либо автор — идиот, либо у героя совсем другой мотив. Он не собирается выходить из дурки, судя по происходящему. Он делает все возможное, чтобы остаться. Но почему это намерение скрыто?
Я понял, что завис, и посмотрел на Сыча. Тот, видимо, догадался, что я углубился в свои мысли, и не стал меня тормошить. Чем хороша психушка, так это отсутствием ожиданий и незначительностью, если не сказать полным игнорированием, социальных ритуалов. Вот, например, сейчас — собеседник со мной говорил, но никакого логичного вывода в конце нашего разговора не ожидал. Его целью не было получить ответ на свой вопрос. Он говорил потому, что хотел и мог. Когда я ушел в себя, он просто замолчал. И не обиделся, не стал докапываться до меня, требуя завершить беседу как положено. Нет, просто взялся за книгу и стал читать. И в наших отношениях ничего не изменилось.
Я лег на кровать и вернулся к своим мыслям. Итак, я — герой книги, и мой персонаж не хочет выходить из дурки, но не говорит об этом вслух. Почему? Не хочет принять, что болен? Не может признаться, что ему нужна помощь? Но снизошедшее на меня недавно озарение исчерпало себя. Абстрагироваться от самого себя не получалось. Кроме того, меня стало затягивать в книгу.
Я заботливо перенес эту экспозицию на Андрея и стал смотреть, как он ведет себя в несколько изменившихся обстоятельствах. К сожалению, я не мог записать то, что получалось, но это подождет. На самом деле бумага — это последний этап. Я знаю все свои книги наизусть. Я сформулировал первое предложение и заучил. Добавил к нему второе и заучил оба. Потом третье. В процессе от них отваливалось что-то лишнее — это нормально. Это даже хорошо.
Глава 13
Андрей лежал на своей койке, сложив руки на животе, и слушал собственное дыхание. Психушка не затихает никогда. Даже ночью. В коридоре ходит санитар, кто-то нечленораздельно говорит во сне. Но все эти звуки стали очень далекими и приглушенными. Как будто на кровать Андрея опустился огромный, почти непроницаемый колпак. Он отгораживал Андрея от остального мира и защищал. Никто не может пробиться к нему, если он сам того не захочет.
Андрей делал вдох на четыре счета, потом задерживал дыхание на шестнадцать секунд, делал длинный выдох на восемь секунд и снова задерживал дыхание на четыре счета. Потом начинал сначала. Обычно он не садился писать, если не удавалось войти в этот темп. Если вдох получался слишком быстрым и выдох слишком медленным или если не мог задержать дыхание. Все это говорило о том, что он не спокоен, не собран, что его что-то тревожит, а значит, текст будет управлять им, а не он текстом.
Сегодня ему никак не удавалось собраться. Все время что-то не получалось: то его одолевал страх и он лихорадочно втягивал воздух за секунду, то накрывала жадность и он не выдыхал воздух до конца, что приводило к невозможности нормально вдохнуть.
Поняв, что дыхательная практика не помогает и собраться не получится, Андрей бросил эту затею. Иногда приходится работать с тем, что есть. В глубине души Андрей знал, что все равно не сможет успокоиться. Он просто зашел в тупик и не понимал, как работает эпизод, который он хочет написать. Он хорошо его помнил, но не мог даже представить, как переработать произошедшее. Значит, придется разбираться на ходу. Погружаться в воспоминания и надеяться, что удастся вырулить.
Ему было примерно четырнадцать лет, когда это случилось. Андрей не помнил, с чего все началось. Получил ли он двойку, или прогулял школу, или не заполнил дневник — возможных грехов было слишком много. Скорее всего, последнее. Заполнение дневника стало какой-то принципиальной точкой и центром конфликта.
Отец в некотором смысле сдал позиции по контролю учебы, уже не требуя от Андрея хоть каких-то результатов, но вот проклятый дневник простить не мог. Гнусным чудом каждый раз, как он проверял эту несчастную книжицу, та оказывалась пустой. Андрей сам удивлялся, почему постоянно забывал заполнять расписание. Но было уже поздно. У отца падало забрало, и начиналась вечная канитель.
Обычно это случалось вечером и могло продолжаться до утра. Отец то читал долгие нотации, то переходил к решительным действиям вроде приказа выучить весь учебник биологии. Андрей не помнил ни слова из того, что говорил отец. Он уходил в себя. Кивал с виноватым видом, поддакивал, на все соглашался.
В этот раз что-то пошло не так. Отец распалялся все больше, особенно рьяно пытаясь пробить защиту. Но, конечно, не мог. Даже несмотря на то, что стучал пальцем по лбу сына так сильно, что палец хрустел, а голова Андрея дергалась. На стук никто так и не открыл.
— А ну пошли, — приказал отец и вышел из комнаты.
Андрей послушно поплелся следом. В гостиной мать смотрела телевизор. Она даже не повернула голову в их сторону. Андрей знал, что она не поможет, но всегда надеялся. Однажды, когда отец заставил его отжиматься до утра, Андрей с таким отчаянием смотрел на мать, что в результате отец прервал экзекуцию и добавил ему еще одно наказание за то, что сын пытался найти поддержку у матери. Что это было за рекурсивное наказание, Андрей уже не помнил, но вряд ли можно заставить человека отжиматься еще сильнее.
Отец прошел через гостиную и вошел в спальню. Там начался новый раунд нотаций. В этот раз что-то про ответственность.
— Ты хотя бы понимаешь, что такое ответственность? Если нет, так и скажи — «я тупой, не понимаю»! А то, может, я с тебя спрашиваю как с умного, а ты тупой?
— Нет, — ответил Андрей наугад, потому что пропустил почти всю фразу мимо ушей.
— Что нет? Что, блядь, нет? Ты тупой?!
— Да, — снова почти наугад.
Главное тут — вовсе не осмысленный ответ. Если отец хочет считать его тупым, надо согласиться. Быстрее все закончится. Главное не смысл, главное — уловить настроение. Но в этот раз Андрей был невнимателен. Ошибся. И сильно. Отец просто взбесился.
— Ну если ты тупой, может, тебя пиздить надо?! Хоть так до тебя дойдет?!
— Нет, я…
Но было поздно. Отец совсем потерял человеческое обличье. Он схватил какой-то подвернувшийся под руку бытовой прибор, кажется, это был увлажнитель воздуха, и выдрал оттуда шнур.
— Поворачивайся!
Раньше отец никогда его не бил. Мог заставить отжиматься до утра, зубрить что-то, просто морально уничтожать несколько часов подряд, но не бил. Андрей не посмел ослушаться. Нужно делать, как он говорит, или будет хуже. Отец может убить.
Андрей хотел бы встретить этот удар как мужчина. Молча, без единого звука или движения, но тело предало его. В последний момент он дернулся, желая отстраниться, и шнур вскользь прошелся по ногам. Он позорно пискнул и отпрыгнул. Получилось позорно и унизительно. Андрей расплакался, и стало еще хуже. Проклятые слезы.
— Пошел отсюда! — рявкнул отец.
Андрей выскочил из спальни, буквально пробежал через гостиную, не глядя на мать, и оказался в своей комнате. Лег на кровать и уткнулся лицом в подушку. В нем боролись несколько чувств, буквально разрывая на части. Стыд от того, как малодушно он встретил удар и расплакался. Боль и отчаяние, всепоглощающая тоска и ненависть. Ненависть к отцу. Лучше бы его не было. Лучше бы он погиб на войне. Лучше бы Андрей его никогда не видел. Если бы отец умер — мир вздохнул бы свободнее. Никто не заслужил встречи с таким чудовищем.
В этот момент дверь комнаты открылась. Андрей оторвался от подушки, предполагая, что пришел отец, чтобы продолжить наказание, но это была мать. Она схватила его за локоть и потащила за собой. Андрей едва успел вскочить, иначе она бы поволокла его по полу. Он никогда не видел мать такой. Она как будто сошла с ума.
— Что ты сделал, а?! До чего ты довел отца?! Он там сидит и плачет теперь!!
Андрей почувствовал ужасную пустоту внутри. Что-то сломалось. Мир оказался еще хуже, чем он предполагал. Теперь он один. Мать дотащила его до спальни, яростно распахнула дверь и чуть ли не закинула туда сына.
— Извиняйся!
Дверь за ним закрылась. В комнате было темно. Отец сидел на кровати спиной к Андрею. Он согнулся, держась за лицо рукой. Андрей отчетливо понял, что сходит с ума.
В соседней комнате разъяренная мать, которая требует, чтобы он извинился перед отцом. Вернуться к ней нельзя. Выйти из спальни — тоже. А прямо перед ним — отец, которому он желает смерти. Находиться с ним в одной комнате невыносимо. Он должен извиниться, чтобы мать его простила? Перед человеком, который не заслуживает даже презрения. Кем станет Андрей, если извинится? Что останется от него самого? От остатков его гордости, без того раненной бесконечными унижениями.
А если он не извинится, что тогда? Что сделает мать? Но ведь она единственная его надежда. Была. Что бы он ни выбрал — это конец. Но гнев матери оказался страшнее.
— Извини, пап, — выдавил Андрей почти шепотом.
Меня выдернуло в реальность. Я понял, что не могу пошевелиться. Из глаз текут слезы, а нижняя челюсть дрожит. Я попытался сменить позу, но не смог. Тело не подчинялось. Такое ощущение, что сигналы из мозга просто не доходят до конечностей. Меня как будто заперли в этом теле, и я никогда не смогу из него выйти. Тюрьма. Худшая из возможных.
Краем глаза я заметил, что кто-то сидит возле моей кровати. Шевелить глазами я тоже не мог. Только закрывать веки. Разглядеть толком сидящего было невозможно. Тем не менее я понял, что это Андрей. И сразу же догадался, что сплю. Уснул, пока обдумывал следующую главу.
— Я тебя ненавижу, — спокойным, но очень усталым голосом сказал Андрей.
И я его отлично понимал. Если бы я мог сказать любые три слова автору своей жизни — они бы совпали со словами Андрея. Заставлять человека, даже выдуманного, переживать все это — бесчеловечно.
Очень чесался нос, и безостановочно текли слезы. Я по-прежнему не мог пошевелиться. Нужно как-то заканчивать этот дурной сон. Нужно выбираться отсюда.
Я собрал волю в кулак и предпринял попытку проснуться, но не смог. Сонный паралич не то чтобы был мне незнаком или сильно пугал, но обычно он проходил довольно быстро либо мне удавалось себя разбудить.
Меня посетила очень дурная мысль — а что, если это не сон? Могло меня парализовать во сне? Допустим, инсульт. Нет, от инсульта вроде только половина тела страдает. Или нет? Что происходит?
Во мне нарастала паника, но очень странная. Сердце не забилось быстрее, дыхание не участилось, организм вообще не реагировал. При этом мне стало так страшно, что спутались все мысли. Я лихорадочно соображал, что же можно предпринять. Допустим, утром придет сестра — она догадается, что я все понимаю? Или решит, что я — овощ? А сможет ли Розенбаум помочь мне? Он умный мужик, может, предложит поморгать, чтобы установить контакт. Но что именно со мной и неужели это навсегда?
Не знаю, как долго это продолжалось, но в какой-то момент я устал бояться. Передумал все панические мысли и успокоился. Мне вспомнилось, как несколько дней назад, хотя, судя по ощущениям, лет сто, я представлял, как меня привяжут к кровати. В некотором смысле сбылось. Только я без посторонней помощи справился.
А еще вспомнил, как говорил Розенбауму, что я останусь писателем, даже если у меня отнимут все. Что буду писать в голове. Можно подумать, что мои слова услышали некие высшие силы и решили проверить, отвечаю ли я за базар. Или дать возможность пережить это, приняв мой выпендреж за желание.
Но справедливости ради — я все равно больше ничего не могу, кроме как писать. По крайней мере пока не придет Розенбаум и не вытащит меня отсюда. Я очень устал. Я хочу, чтобы все это закончилось. Да и что тут писать? Как эту ситуацию перевернуть с ног на голову, вернув Архану контроль?
Никак. Это, судя по всему, и есть та самая точка, которую я искал. Место, где все пошло прахом. Именно тут возникла идея самоубийства, плавно пожирающая все остальное и замещающая собой реальность. Двенадцатилетний пацан фактически умер уже тогда. Дальше он просто хотел, чтобы все это прекратилось.
Я бы засмеялся, если бы мог. Чтобы как-то выразить свои эмоции, пришлось быстро моргать. Ну нашел я эту точку, и что? С чего я взял, что это решит все проблемы? Что боль уйдет, что наступит какая-то другая жизнь. На деле оказалось наоборот, стало хуже. То, что я не хотел вспоминать и сознательно обходил стороной, раздавило меня. Я чувствовал себя обманутым. Я считал себя куда более крепким. А по факту — одно травматичное воспоминание и я готов?
Снова зачесался нос, и меня посетила логичная мысль: если я могу чувствовать зуд, значит, меня не парализовало. Не бывает же, чтобы в одну сторону сигнал проходил, а в другую нет?
— Может, ты просто тупой? — спросил Андрей все так же устало.
Я снова вынужден был согласиться. Есть некоторые убедительные основания так полагать. Но и в свое оправдание могу сказать, что был взволнован. Сам факт присутствия Андрея в палате говорит о том, что я все-таки сплю. Либо галлюцинирую. Во втором случае мне уже ничто не поможет, кроме галоперидола, наверное. Так что можно расслабиться и отодвинуть эту версию в сторону. А что, если я сплю?
Мне не доводилось раньше застревать во снах, но мало ли какая ерунда бывает? Вот, например, самолеты — очевидно колдунство, а люди думают, что они из-за науки летают. Судя по таким размышлениям, меня накрыло второй волной паники. Оказалось, что отследить приближение тревоги только по мыслям — очень сложно. Без реакции тела происходящее в голове абсолютно нейтрально. Единственное, за что можно зацепиться, — явная нехарактерность. В остальном мысли не несут какого-то ярко выраженного эмоционального окраса. То есть среди всего потока ерунды, который продуцирует мой мозг, есть и явно подозрительные, но они просто есть.
Это похоже на реку, полностью состоящую из мыслей. Они сами по себе не имеют никакого эмоционального заряда — просто текут. Я с легкостью выловил из общего потока одну особо жирную — суицидальную. Она вяло трепыхалась, предлагая перестать дышать. Настолько тупая мысль, что даже не понимает, что дыхание я сейчас не контролирую. Но вот что забавно: стоило присмотреться к мысли внимательнее, покрутить ее в руках, ощутить ее скользкую чешую, как я начал в нее превращаться. Становиться таким же склизким, вялым и тупым. Пришлось отпустить эту дуру обратно в поток.
При более тщательном рассмотрении суицидальных мыслей оказалось довольно много. Они прятались под другими, даже маскировались под них, но если знать, что искать…
Я попытался понять, откуда они берутся, и не смог. Если у них и был один источник, то он находился где-то очень далеко, за пределами моего взгляда. И, что странно, по ощущениям суицидальные мысли возникли явно до того, как я получил от бати по жопе. Ну, по ноге, точнее. Ну что, надо попробовать добить эту несчастную главу. Даже если физически она не будет написана никогда и я застряну в собственных мозгах навечно.
Я перенесся к Андрею, пытающемуся справиться с линией Архана, но не стал переносить на него мои обстоятельства. Ну в самом деле, сколько можно его мучить? Будем считать, что он просто попереживал, вспомнив болезненный эпизод, но, стиснув зубы, вернулся к работе. Он покрепче меня все-таки. И поумнее.
Андрей тихо поднялся с кровати, нащупал тапочки и пошел в туалет. Голова закипала, он будто уперся в какой-то барьер и никак не мог его пробить. К любому результату, полученному персонажем книги, можно задать два вопроса: 1) как герой его получил и 2) зачем ему это?
С первым все понятно. Архан довольно упорно не заполнял дневник и действительно довел отца до отчаяния. Все-таки он не идиот и не мог так упорно что-то забывать. Расписание приобрело такое значение в жизни Архана, что не обращать на него внимание было уже невозможно. Но дневник был пуст. Всегда. Но вот ответ на второй вопрос ускользал от Андрея.
Андрей приспустил трусы, расслабился, и произошло то, что иногда случается с каждым мужчиной. Струя раздвоилась. Обычно это вызывало у Андрея некоторую тревогу и судорожные попытки не уделать весь унитаз. Но не в этот раз. Он радостно смотрел на двойную струю. Его вдруг осенило. Хотя обстоятельства, в которых произошло озарение, немного смущали.. Когда б вы знали, из какого сора…
Он вдруг понял, в чем именно ошибка. Он рассматривает Архана отдельно от всех остальных участников событий и, главное, только в одной точке, без перспективы, без времени. Это почти апория Зенона. Летящая стрела неподвижна, так как в каждый момент времени она покоится, а поскольку она покоится в каждый момент времени, то она покоится всегда. В данном же случае речь о струе. Еще и раздвоенной. В какой-то точке можно предположить, что струи не связаны, но источник один.
Андрей опомнился и с легким чувством стыда посмотрел на уделанный унитаз. Но такие мелочи не могли отвлечь его от действительно важного. Он поспешил обратно в палату, на ходу мысленно разворачивая текст.
Итак, нужно рассмотреть всех героев.
Начнем с отца. Его мотивы понятны. Он устал биться с сыном из-за учебы и пошел на уступки. Андрей даже вспомнил, что вообще-то существовала договоренность: если он не получает двойки и заполняет дневник, то его никто не трогает. Справедливости ради стоит отметить, что заключена она была во время одного из очередных наказаний. И хотя в тот момент Андрей лишь по привычке поддакивал отцу, не вникая в слова, но договор есть договор. Отец заметил, что сын игнорирует условия сделки. Причем систематически. Понял, что ничего не может сделать с Андреем, не может повлиять.
Обида? Бессилие? Да, вероятно, и то и другое. Он просто не справился. Не смог пережить эти чувства. А последней каплей стало то, что Андрей просто игнорировал отца. Тогда отец сорвался и ударил. И да, он действительно плакал, вероятно, ужаснувшись тому, до чего дошел.
Больше никогда отец не поднимал руку на Андрея. Более того, если посмотреть на эту ситуацию не отдельно, а в контексте всей жизни, — это был перелом. Дальше будет легче. Что-то в тот момент сломалось, и отец начал меняться. Да, иногда его по-прежнему заносило, но все реже. Андрей лег в кровать и приступил к работе. Сцена сложилась.
Архан наконец-то почувствовал источник силы. Ровно там же, где была слабость. Его уязвимость. Да, он слабее отца. Физически. Да, он зависит от него. Да, он пока еще мал, но он мужчина. А мужчина знает, чего стоит слабость, если с ней совладать. Если не бояться ее.
Он снова не заполнил дневник. Эту стратегическую высоту он не собирался сдавать. И на этот раз, когда отец снова начал читать нотации, он ушел в себя очень глубоко. Отец злился, но ничего не мог поделать. И тогда Архан стал подливать масла в огонь. Отвечать невпопад и распалять отца. И он не выдержал. Не справился с собственными слабостью и бессилием. Испугавшись, он глупо, бездумно применил силу. Автоматически, не отдавая себе отчета в том, что делает. Ударил.
Архан же, напротив, соединился со своей слабостью, позволив себе не бороться, но переживать. Позволив себе быть зависимым, хрупким и испуганным. И не прогадал.
Отец был сломлен. Он встретился лицом к лицу со своими демонами и ужаснулся. Архан как бы показал ему зеркало, в котором отразились гнев, ярость и уродство. Он одержал большую и хитрую победу. С сегодняшнего дня все изменится, пусть и не сразу.
Когда в комнату вошла мать, по ее лицу он понял, что перегнул палку. Он догадался, что отец в шаге от безумия. Если прямо сейчас чуть подтолкнуть его, то отец погибнет. Не физически — ментально. Он разрушится, утратив всякое уважение к себе. Перестанет быть человеком.
Мысль добить отца показалась сему соблазнительной, и Архан почувствовал отвращение и разочарование в себе. Где-то в глубине его души затаилось чудовище, с которым ему еще не раз предстоит столкнуться. Возможно, это же чудовище сейчас пожирало его отца. Бесформенное, грязное, текучее нечто, оскверняющее все, к чему прикоснется. И Архан не хотел бы встретиться с ним один на один. Особенно тогда, когда он будет не готов к этой битве.
Он вошел в спальню к отцу. Отец боролся с чудовищем и проигрывал. Он согнулся под его тяжестью. Кажется, что по его плечам текла слизь, лишая его сил и самого главного — самоуважения. Архан не этого добивался. Это должен был быть бой, из которого каждый выйдет с новой мудростью, а не хладнокровное убийство.
Ему стало ясно, почему мать отправила сюда его. Сейчас отцу может помочь только Архан. Сама она бессильна. Ее присутствие лишит отца воли. Кроме того, она сделала невозможно мудрый выбор. Да, на секунду в нем возникла обида (почему в этом конфликте она заняла сторону отца?), но лишь на секунду.
На самом деле не было никакого выбора. Не было сомнений или размышлений. Мать показала ему, чего стоит верность и почему она так дорого ценится. Ее сын, единственный и любимый, — не ее игрушка, требующая защиты. Он мужчина и будущий муж какой-то другой женщины. Однажды он покинет эту семью, чтобы создать свою. Или не создавать, это не важно, главное, что теперь у него перед глазами есть пример женщины, с которой стоит связать судьбу.
Как бы это ни было больно, как бы ей ни хотелось поступить иначе — это единственный возможный вариант. Это не только наименьшее из зол, но и доверие. Отцу, Архану и собственному выбору. Только ее мудрость спасла эту семью от катастрофы. И еще не раз спасет.
Андрей вынырнул из мыслей только после того, как повторил эту главу про себя раз сорок. Буквально зазубрив ее. Что удивительно, он смог оценить ее целиком только после того, как отстранился от персонажа.
Он сразу же вспомнил другую главу, точнее другой эпизод собственной жизни. Тот момент, когда он стоял у отцовской спальни с ножом. А ведь и ту катастрофу предотвратила мать. Он не смог убить отца, потому что побоялся разбить ей сердце. Тут Андрей одернул себя, уловив, что переносит историю Архана на собственную жизнь. Но, к своему удивлению, понял, что не может припомнить, как все было на самом деле. Да, можно было бы перечитать написанное раньше, но стоит ли?
Что забавно, даже если отодвинуть в сторону историю Архана, то он действительно получил один важный урок, в духе психоанализа, сепарации, Эдипа и прочего.
Кроме того, возникла еще одна странная мысль о верности и воспитании, основанном на собственном примере. Андрей ни разу в жизни не встречался с неверной девушкой. Все его женщины были верны ему. И тут у него появилось два логичных вопроса. Неужели психоаналитики настолько правы и может ли герой влиять на историю автора?
Глава 14
Наверное, если бы все это было книгой, а не реальностью, то я бы проснулся сразу после того, как окончательно сложилась прошлая глава. Но либо автор моей жизни куда более хитрый и жесткий, чем я мог предположить, либо жизнь работает не как книга. Я не проснулся.
Я все еще лежал на своей койке и моргал, чтобы хоть чем-то себя занять. Все так же чесался нос. Я даже умудрился свести глаза в кучу, чтобы рассмотреть его кончик. Надо признаться, что я его представлял куда более элегантным. Не таким большим хотя бы. И поровнее.
Андрей, сидящий у моей кровати, совсем поник, судя по опущенным плечам. Ну а кому сейчас легко, Андрюха? Держись, что я могу сказать. Если не ты, то кто? Он как будто услышал меня, зашевелился, взял откуда-то гитару и стал довольно ловко и уверенно играть. Что-то очень знакомое. Я, честно говоря, понятия не имел, что он умеет играть. Андрей вдруг запел. Почему-то голосом Пиковского.
Мне стало одновременно смешно, очень стыдно и грустно. Под конец книги я вдруг понял, что мой герой не писатель. Забавно, что все эти дни мне так не хватало музыки, а вот она. Совсем рядом.
— Прости меня, любовь, прости, но нас так долго держали в плену, — дошел до припева Андрей. — И я уже на полпути. Буратино, не ходи на войну. Ой-ой-ой, Буратино, не ходи на войну.
Что заставило меня сделать из него писателя? Да, можно заняться фаллической редукцией и сказать, мол, так надо было для сюжета. Книга про писателя, и точка. Но что заставило меня создать этот сюжет? Могла же быть книга про музыканта, который путешествует в поисках себя? Да про что угодно. Однажды мне на глаза попалась интересная формулировка — «Лев Толстой бросил Каренину под поезд». А я вот посадил Андрея в дурку.
— Неси это гордое бремя, родных сыновей пошли… — стал вдруг цитировать Киплинга Андрей.
Я автоматически продолжил: «На службу тебе подвластным народам чужой земли!» Но тут же опомнился. Каких еще сыновей? Если я что и сделал в этой жизни правильно — отказался от идеи наделать детей.
И Андрей — прекрасное тому доказательство. Если считать его моим сыном, то в конкурсе «Худший отец года» я бы занял второе место. Просто потому, что слишком плох для первого. Я, в общем-то, такой же, как и мой отец. Я повторяю его поступки, хочу того или нет. Мой отец растил из меня солдата, я делаю из Андрея писателя. Мой отец готовил меня к войне, что ли? К битве уж точно. Я Андрея — к безумию. К боли и одиночеству. Садизм — это наследственное, видимо.
Нет, не совсем. Мой дед был самым спокойным и мудрым человеком из всех, кого я знаю. Даже если делать скидку на детскую очарованность. Никогда не слышал, чтобы он хотя бы голос повышал. Это было живое проявление всех положительных стереотипов о Востоке.
Я навсегда запомню его сидящим у печки с книгой. Он медленно водит красивыми тонкими пальцами по страницам справа-налево. Я, совсем маленький, пытаюсь разобрать что-то в этих закорючках, понять и присвоить хоть кусочек загадочного фарси. Языка, который никто, кроме деда, не знает. Ни нене, ни мама, ни даже отец. Казалось, никто в мире его не помнит, кроме деда. Он родился так давно, что даже не знал точно, сколько ему лет.
Я быстро заморгал, чтобы как-то выразить улыбку. Очевидно, эти мысли, судя по полусказочным формулировкам, принадлежат Архану, а не мне. Кстати, его в этой схеме можно считать внуком, если уж Андрей сын. Вот тебе и трансгенерационная травма и все прочие прелести семейной системы. Интересно, у моего отца тоже гора претензий к деду? Может, дед в свое время давал жару. Учитывая его историю, в которой есть буквально все: советские войска в Иране, расстрелы, нищета, голодное детство, побег на Кавказ с братом, — вполне возможно.
Забавно, вот есть пять поколений одной семьи. Пусть часть и виртуальная. Тем не менее все мы, от моего деда до Андрея, надеемся, что следующий сын будет лучше, мудрее и сильнее. Что он сможет справиться, остановить это чудовище, пожирающее нас изнутри. И ни у кого не получается. Каждый из нас калечит всех, кто подойдет достаточно близко, а больше всего — своих детей. Мы как будто с рождения готовим их к тому, что в них однажды проснется монстр. Хотим сделать их твердыми, несгибаемыми и хладнокровными. Наделить их всеми качествами, необходимыми для противостояния чудовищу. Но этой подготовкой сами его и пробуждаем.
Дед говорил, что наш род проклят и мы будем семь поколений скитаться по миру. Подозреваю, что подобных баек в каждой семье предостаточно, но вот семей, претворяющих родовое проклятие в жизнь так яро, как наша, не так уж много. Я никогда не спрашивал, за что нас прокляли, но теперь, кажется, могу догадаться.
Если бы Андрей сейчас и впрямь сидел рядом со мной, я бы попросил его прекратить все это. Положить мне на лицо подушку, надавить и подержать пару-тройку минут. Или перерезать горло. У него вон — струны на гитаре, можно изловчиться, наверное. И тогда мучения кончатся. Для всех нас.
Чудовищно громкий хлопок раздался в коридоре психушки. Я еще раз убедился, что все это сон. Иначе выстрел переполошил бы всех вокруг. Санитары бы забегали, доктора. Попытались бы выяснить, откуда у Хантера оружие, как он пронес его в психушку и прочую ерунду. Ну что тут скажешь, могу только позавидовать ему.
А мне придется остаться здесь, раз уж больше ничего поделать нельзя. Андрей поставил гитару на пол, поняв, что мы отправляемся дальше. Прости меня, но сейчас ничего не исправить. Я не могу просто переписать все, придется добраться до конца, и тогда станет легче. Обещаю. Тогда ты все бросишь и уедешь отсюда, чтобы путешествовать и играть на гитаре.
Андрей довольно долго стоял над горизонтальным психом, рассматривая уродливую белесую опухоль. Почему вообще этот бедолага лежит в дурке? Непохоже, что тут лечат от такого. С другой стороны — Андрей понятия не имеет, от чего тут лечат. Хотя и лег в психушку, чтобы все в ней изучить. Вообще, к исследованию он подошел просто отвратительно. Можно сказать, приложил максимум усилий, чтобы отгородиться от происходящего вокруг.
Тот факт, что он писатель, как будто защищал его от реальности. Позволял не втягиваться, наблюдая за всем как бы со стороны.
Эта книга добром не кончится, вдруг понял Андрей. Кто-то умрет. Значит, так тому и быть. У самурая, как говорится, нет цели, есть только путь.
Он вернулся на свою койку и вдруг подумал, что самоубийство — это очень важная часть жизни писателя. Это практически ритуал. Волшебное действо, превращающее писателя в текст. Даже если это некролог. Андрею показалось, что он где-то это прочел, но никак не мог вспомнить, где именно.
Андрей мысленно прогнал прошлую главу, чтобы убедиться, что ничего не упустил и сможет ее воспроизвести завтра. Что-то, конечно, выпало, но процентов девяносто на месте. Допустимые потери. Он приступил к следующей главе, чувствуя, что делает это буквально на пределе психических сил, если такие вообще существуют.
Он мысленно стал прокручивать события из жизни, откидывая одно за другим. Вот отец заставляет его отрезать длинные волосы, а когда Андрей теряет волю к сопротивлению и берется за ножницы — останавливает его, бросая брезгливое: «Ну ты и ссыкло». Или что-то в этом духе. Но на тот момент Андрей уже не раз задумывался о самоубийстве. Один эпизод отбраковывался за другим, но на самом деле в поиске не было необходимости. Андрей просто тянул время. Ему было прекрасно известно, что именно он не хотел вспоминать.
Он докрутил до конца первый год в школе, в которую пошел в семь лет, и задумался. Могут ли суицидальные мысли возникать так рано? Розенбаум рассказывал про какую-то маленькую девочку, но сколько ей было лет? В любом случае — даже если он поставит какой-то странный мировой рекорд — в первом классе мысли уже были. Он вспомнил конкретный эпизод, когда размышлял о способе самоубийства. Да и опять-таки, если верить Розенбауму, сам травмирующий эпизод мог случиться намного раньше. А догнало потом.
Андрей зажмурился, выдохнул, задержал дыхание и стал считать. Досчитал до тридцати и медленно вдохнул. Собрался с силами и нырнул в болото воспоминаний.
— Тебя отец ищет! — крикнула из-за забора тетя Таня.
Андрей притормозил, на ходу соображая, что делать, у него тут же выбили мяч, и он вернулся в игру. На кону золотой гол. Золотым его назвал кто-то из старшаков, и Андрей сразу же подхватил, хотя и не знал, что именно это значило и почему этот гол особенный.
В футбол он играл плохо, но брал упорством. Метался по полю, самозабвенно кидаясь в ноги противнику, чтобы выбить заветный мяч. Ему хотелось быть полезным в команде, состоящей преимущественно из старшаков. И у него неплохо получалось. Не все готовы были к жестокому столкновению с маленьким, но бесстрашным Андреем — берегли ноги.
И его звездный час настал. Он вырвал мяч из-под защитника прямо у ворот чужой команды. Тут же рядом оказался кто-то из своих и уверенным ударом, почти в упор, заколотил мяч вместе с вратарем в ворота. Они победили. И победили благодаря ему. Старшаки показывали ему большой палец и хвалили: «Красава, малой». Теперь его всегда будут брать играть. И теперь не потому, что он приносил мяч, а потому, что он что-то умеет.
Андрей взял мяч под мышку, гордо прошел мимо зрителей — тех, кого не взяли в игру, — и неторопливо, тяжело дыша пошел к дому. Он шел специальной походкой победителя, которую тоже перенял у старшаков. Походку пришлось несколько отточить, сделав пару кругов у футбольного поля. Очень уж маленькая деревня, а он хотел подойти к дому красиво.
Отец сидел на крыльце и курил. Андрей неторопливо обошел огромную лужу и подошел к калитке, но не успел ее открыть, как отец спросил:
— Сколько времени?
Андрей не знал. Этот вопрос вообще поставил его в тупик. Он еще не очень хорошо ориентировался во времени. Не было нужды. По голосу отца он понял, что сейчас будет. Хоть и не знал, где именно допустил ошибку. Андрей вспомнил, как со слезами умолял мать и бабушку не уезжать, не оставлять его одного с отцом. Но обе только отмахнулись — что за глупость.
— Я не знаю, — стоя у калитки, ответил Андрей.
— Девять часов, — сообщил отец, выдыхая дым, и вопросительно посмотрел на сына.
Андрей не понимал, что от него требуется, и поэтому просто виновато молчал.
— Мы же договорились, что ты придешь на ужин. Во сколько у нас ужин? — Отец медленно задавил бычок.
— Я не знаю.
— В восемь. А еще мы договорились, что после ужина ты пойдешь в баню. И что?
Андрей промолчал, не зная, что ответить. Отец встал и подошел к калитке. Оперся на нее одной рукой.
— Почему я должен тебя искать?
«Почему искать, — не понял Андрей. — Я в футбол играл. Все же в деревне знают, где мы».
— В упор лежа, — тем самым голосом приказал отец.
Разговоры кончились. Андрей отложил мяч и послушно принялся толкать землю, но что-то пошло не так.
— Встань, — приказал отец.
Андрей послушно вытянулся в струнку. Отец как-то странно осмотрел его.
— В лужу.
Андрей пошел к луже, но тут же услышал:
— Отставить! Сюда подойди.
Слишком медленно, понял Андрей. Надо исполнять быстрее, это мы уже проходили. Он метнулся на исходную и вытянулся в струнку.
— Западло тебе? — зло спросил отец.
Андрей быстро замотал головой. Чудовище, которое иногда смотрело из глаз отца, просканировало его в поисках признаков сопротивления. Но, судя по всему, ничего не обнаружило.
— В лужу, бегом!
Андрей метнулся к черной жиже и в один прыжок оказался в ней, подняв кучу брызг. Вытянулся в струнку.
— В упор лежа!
Андрей рухнул в грязь. Дождь прошел вчера. Поэтому лужи подсохли.
— На два счета, — приказало чудовище. — Раз!
Андрей согнул руки и замер.
— Спину ровнее! Ниже! — корректировало положение чудовище. — Два!
Андрей резко выпрямил руки. Пока все довольно обыденно, за исключением лужи. На первых двух сотнях отжиманий можно вообще отключиться и задуматься о чем-то своем. Вот про футбол, например. Он послушно отжимался под счет, не давая чудовищу повода распаляться еще сильнее. Но сегодня, судя по всему, оно было особенно злым.
— На четыре счета!
Это значит, что опускаться надо медленно, плавно. Это очень выматывает. На втором десятке задрожат руки, на третьем их начнет сводить. До пятидесяти он не дошел ни разу. Он упадет. Прямо в эту жижу. А чудовище взбесится еще сильнее.
— Раз, два, три, четыре.
Он чувствовал, что момент падения все ближе. Из глаз потекли слезы. Они падали в грязь и, как ни странно, не смешивались с ней. Оставались блестящими пятнами на поверхности. Главное, чтобы чудовище не увидело.
И вдруг он услышал шаги. Кто-то шел по дороге. Андрей не стал поднимать голову, чтобы посмотреть, кто именно идет. Это разозлит чудовище. Но на секунду появилась надежда. Может, за него заступятся? Может, хотя бы отец придет в себя? Может… Незнакомец обошел лужу по широкой дуге, стараясь, по всей видимости, не попасть в поле зрения ребенка. Но забор помешал, и Андрей увидел ноги. И узнал соседа. Не прозвучало ни слова.
— Раз, два, три…
Андрей упал. Не совсем, из последних сил уперся локтями, но упал.
— Ты не слышишь, что ли?! Раз, я сказал! — взбесилось чудовище.
Андрей попытался, но руки свело. Он снова рухнул в лужу.
— Ты надо мной издеваешься?! Встать!
Андрей вскочил и вытянулся по струнке. Он уже не видел отца, глаза залили слезы.
— Если есть силы реветь, значит, есть силы отжиматься! В упор лежа!
Андрей послушался.
— Раз, два, три, четыре.
Но он снова упал. Отец снова отчитал его. И опять лужа, и он опять упал. И с каждым разом он все глубже уходил в себя. Это не прекратится никогда. Он знал, что это бесконечно. В какой-то момент еще один прохожий аккуратно обогнул лужу по широкой дуге.
— Ко мне! — недовольно приказало чудовище. — Идем.
Отец пошел в дом. Андрей, больше похожий на грязевого монстра, не веря, что все закончилось, быстро пошел следом. Отец прошел через веранду и вышел во внутренний двор. Подошел к курятнику и открыл дверь.
— Бегом! — приказал он.
Андрей понял, что ничего не кончилось. Просто публичность смутила чудовище. Прохожие мешают воспитательному процессу. Андрей вошел в курятник. На него уставились удивленные куры. Ничего не кончилось, все продолжается, но на этот раз не в луже, а в курином дерьме.
— В упор лежа! — приказало чудовище. — На четыре счета. Раз, два, три…
Андрей вынырнул из воспоминаний, понимая, что сжал кулак буквально до хруста. В голове звенела фраза Розенбаума — «простите его, дурака». Простить отца? Нет, такое нельзя прощать. Нельзя. Эта книга не будет дописана. Нет. Простить его — значит лишить себя права на месть!
Я пришел в себя, понимая, что не дышу. И не знаю, как долго здесь лежу. Тело мне по-прежнему не подчиняется, но безумная паника и ужас рвутся изнутри. Можно переждать их, и все закончится. Это же шанс, вот оно! Я просто задохнусь! Все очень просто, нужно ничего не делать, и настанет конец. Сколько нужно ждать? Минуту, две? И снова в голове голос Розенбаума: «Люди решаются на самоубийство не потому, что хотят умереть, а потому, что им невыносимо больно жить».
Но ведь так не должно быть? «Не должно быть больно» — снова Розенбаум. Проклятый доктор как будто влез мне в голову! Видит бог, я попробую сделать так, как он говорит, и если ничего не получится, то на этом все закончится!
Я переключился на Андрея, все еще сжимающего кулак до боли, прямо-таки до судороги. Ну ему-то это за что? Его-то я зачем заставил все это переживать? Зачем втянул в эту историю? Я тебя умоляю, прости меня, но нужно попробовать, нужно дойти до конца, хотя бы ради этой несчастной книги!
Андрей расслабил кулак, сделал медленный вдох и выдох.
Он не помнил, чем кончилась та ночь, но это не очень-то важно. Они всегда заканчивались одинаково. Чудовище пожирало все возможные эмоции, которые могло извлечь из него, потом высасывало силы из отца и уходило. Отец приходил в себя. Все шли спать.
Андрей усилием воли заставил себя работать.
Архан шел домой после футбольного матча. Сегодня он хорошо играл. Да, он не мог водиться наравне со старшими, но сумел сделать куда более важное — осознать свои пределы и играть исходя из них. Он почувствовал, где его сила, и применил ее. Это было не очень-то похоже на футбол, но большего вклада он внести не мог.
Он увидел отца на крыльце и спокойно подошел. Да, он знал, что отец его ищет, и мог вернуться домой раньше. Но он решил, что нужно доиграть. И теперь он готов к последствиям.
Отец очень разозлился, и его можно понять. Единственное, на что можно положиться в этом мире, единственное, что неподвластно постоянно изменяющимся обстоятельствам, — это слово. А Архан нарушил свое слово. И сделал это сознательно.
Это проявление неуважения. И неважно к кому. Будь на месте отца другой человек, он бы разозлился не меньше. У каждого слова есть своя цена, и сейчас Архан ее заплатит. Справедливо ли то, что происходит? Нет, не справедливо. Понимает ли Архан, как он оказался в этой ситуации? Да. Будь у него выбор вернуться в прошлое и изменить свое решение, поступил бы он иначе? Прервал бы игру? Нет.
— В упор лежа! — приказал отец стоящему в луже Архану.
Архан исполнил приказ и стал отжиматься под счет. Ему показалось, что голосом отца говорит что-то инородное и смотрит через его глаза. Что бы это ни было, оно видит его насквозь, читает его мысли и чувствует его сомнения.
Единственное, что может делать Архан, — быть твердым в своих решениях. Хотел бы он вернуться в прошлое и поступить по-другому? Нет. Он заплатит цену за свое слово.
Он услышал шаги. И на миг захотел посмотреть, кто же идет по дороге. Но не сделал этого. То, что смотрит из глаз отца, ждет этого. Хочет увидеть слабость, малодушную надежду на избавление. Архан не доставит ему такого удовольствия.
На секунду он увидел ноги и понял, кому они принадлежат. И в его душу просочилась жалость к себе. Почему этот мужчина не остановился? Почему не заступился за него? Он ведь просто ребенок и не заслуживает такого. И то, что смотрит из глаз отца, почувствовало это.
— На четыре счета!
Отжиматься стало сложнее, но не только потому, что сам способ усложнился. Теперь ему на плечи давила жалость к себе. Нет ничего плохого в жалости к себе, кроме одного — она тебя топит. Она не облегчает твое положение. Она сковывает твои руки, ноги и мысли. А главное — сердце. Она запечатывает его, лишая тебя источника силы. Архан заплакал, чтобы стало легче. Слезы идут не из глаз, а из сердца. И пока он плачет, он помнит себя. Пока он плачет, сердце нельзя запечатать жалостью к себе, как нельзя заткнуть пальцем дыру в плотине.
Изменил бы он свое решение, если бы мог? Нет, ни за что. Архан упал. Он падал много раз, но каждый раз задавал себе один и тот же вопрос. И каждый раз отвечал на него отрицательно. Грязь смоется, усталость пройдет, его слово останется с ним навсегда. То, что смотрит из глаз отца, поняло, что Архан собрался.
— Идем.
Отец вошел в дом, Архан последовал за ним. Он победил. Все кончено. Но он сразу же понял свою ошибку. Глупая радость обнажила его двуличие, и то, что смотрит из глаз отца, почувствовало это. Отец прошел через веранду и вышел во внутренний двор. Архан знал, куда он направляется. Отец открыл дверь курятника и приказал войти.
Архан повиновался. Сейчас все начнется сначала. Он спокойно принял упор лежа и начал отжиматься на четыре счета. Его должно было смутить куриное дерьмо? Архан улыбнулся.
Дерьмо смоется, как и грязь. Усталость пройдет. А его слово останется с ним навсегда. Он едва не рассмеялся, поняв, что в настоящее дерьмо наступил сосед, которому не повезло стать свидетелем его отжиманий в луже. Он не вляпался в грязь, он не устал, не поссорился с соседом, но он вляпался в настоящее дерьмо. Чего будет ему стоить знание, что он прошел мимо слабого? Что не сделал ничего, чтобы остановить происходящее? Что он будет делать с той гнилью, которая проникла в его душу в этот момент? Архану стало даже жалко соседа. В конце концов, он ни в чем не виноват.
И тут Архан понял, что иногда за его слово будут платить другие, а не только он. И дело не в соседе, бог с ним, сам разберется как-нибудь. Но за слова Архана когда-то ответят его дети.
Он поднял голову и посмотрел на отца. То, что смотрело из его глаз, исчезло. Отец отвел взгляд. Знал ли он, о чем сейчас думает Архан? Готовил ли его к тому, к чему не был готов сам? С чем он не справился и какую цену не смог заплатить?
Глава 15
Наверное, если бы сейчас я не спал, было бы совсем худо. Наверное, меня трясло бы. Может, даже кричал бы. А во сне нет. Только мысли роятся. И Андрей что-то бренчит на гитаре.
Он совсем устал. Иногда не попадает в ноты, иногда не плотно зажимает лады. Я тоже хотел бы играть на гитаре. Всегда хотел. Но не могу.
Интересно, если этот сон не кончится никогда, то что? В реальном мире я буду просто лежать как труп? Не так уж плохо, если подумать. Я вдруг понял, что всю жизнь использовал свое воображение неправильно.
Я мог дать своим героям все. Любую жизнь, любые возможности, любые радости. Я представил Андрея, идущего по пустыне. По гребню бархана. Горячий ветер ударил в лицо, растрепал волосы. Сейчас я чувствовал все, что чувствовал Андрей, но при этом сам управлял происходящим.
Когда свобода и жара пустыни стала невыносимой, я перенес Андрея на берег океана. К шуму волн, белому песку и приятной прохладе воды. Он долго шел по щиколотку в воде. Так долго, что картинка превратилась в зацикленное видео.
Тогда я перенес Андрея в бордель. Почему-то в викторианском стиле. Нереальные, невозможные в своей красоте женщины в корсетах, вино и праздность. Опиум и музыка. Все возможные удовольствия. Но и это не сработало. Я чувствовал, как его кровь остывает. Как холод наполняет конечности.
Меня выдернуло в реальность. Это все неправда. Это все искусственное и невозможное. Я не могу выдумать для него рай, хотя бы потому, что он в него не верит. Потому что слишком поздно. Потому что с каждой главой я сужал его потенциал, я срезал возможные пути и ограничивал выбор. Теперь он может идти только по одной дороге. И, судя по всему, она ведет не туда, куда мне хотелось бы.
— Ты и сам не веришь в рай, — продолжая бренчать на гитаре, сказал Андрей. — Все, чего ты хочешь, — это подготовить меня к аду, в котором живешь.
Я ничего не ответил бы, даже если бы мог. Нужно идти дальше. Нужно зайти настолько далеко, насколько это возможно. Последняя глава.
Андрей несколько раз мысленно прогнал две предыдущие главы. Очень тяжело. Все больше деталей теряется. А нужно еще и удержать в голове третью. Он был буквально на пределе возможностей. Физических, ментальных, психических и любых других. Если они существуют.
Но сейчас невозможно остановиться. Наверное, всем творцам знакомо это ощущение. Когда тебя выворачивает наизнанку тем, чему больше нет места внутри. Когда что-то там переросло тебя самого. И, наверное, масштаб творца определяется именно масштабом произведения, которое он способен удержать в себе. И тем, как долго он может это делать.
Андрей — плохой творец. Он не может удержать в себе даже посредственную книгу. Но вряд ли он когда-нибудь будет другим. Если у тебя всего один путь, то нужно выбрать хотя бы его и пройти его до конца. Последняя глава.
Андрей знал, о чем он будет писать. В общем-то, он с самого начала книги знал это и мог бы сразу перейти к этому воспоминанию, но это не сработало бы. Пожалуй, впервые в жизни он действительно осознал фразу, которую использовал при каждом удобном случае. Путь важнее цели.
Андрею четыре или три года. Он не помнил точно, но знал, что в России он очутился в четыре, а значит, все случилось раньше. События этого эпизода, врезавшегося в память на всю жизнь, происходили в Баку. В той самой квартире, в которой он играл с любимым гранатометом. В той самой, где в шкафу лежали бронежилеты.
Андрей не мог сказать, что помнил все подробно, скорее отдельные фрагменты и ощущения. Он чем-то разозлил отца. Кажется, тем, что просил бабушку сделать ему бутерброд, когда все уже легли спать. Или нет — это не важно.
Андрей не помнил, как оказался с отцом в прихожей. Вся остальная семья предпочитала не вмешиваться.
В коридоре, ведущем на кухню, висел турник. Отец достал из шкафа огромную боксерскую грушу и повесил ее на турник. Присел рядом с ней на корточки и приказал: «Бей!» Андрей шлепнул по ней ладонью, не очень понимая, что от него требуется, и посмотрел на отца.
— Сильнее! — приказал отец страшным голосом.
Андрей шлепнул еще раз. Ладонь обожгло. Груша оказалась очень твердой.
— Кулаком! — злился отец. — Нормально бей!
Андрей по тону понимал, что отец недоволен, что раздражается все сильнее, но не мог понять, что нужно делать. Шлепнул по груше двумя руками сразу и посмотрел на реакцию.
— Кулаками, я сказал! Кулаками! Вот так!
Отец встал в полный, абсолютно исполинский рост и ударил. Груша как пушинка отлетела от его удара и по возвращении врезалась в Андрея. Его снесло с ног и выбило дыхание. Он заплакал, схватившись за живот. Болело, кажется, все, но он не мог обхватить всего себя.
— Встань! Не реви! Не реви, я сказал!
Отец схватил его за шиворот и поставил на ноги. С первого раза не получилось, ноги у Андрея подогнулись.
— Стой, я сказал! Бей!
Андрей скорее облокотился на покачивающуюся после удара грушу. Отец разозлился еще сильнее. Схватил его руку и собрал пальцы Андрея в кулак.
— Вот так! Кулаком! Сильнее кулаки сожми. Если ты не перестанешь реветь…
Андрей не помнил, чем именно заканчивалась эта фраза, но помнил ужас, заставивший проглотить слезы. Он знал, что отец может убить. Не знал откуда, да и сейчас не знает, откуда у ребенка могло возникнуть такое ощущение.
— Бей.
Андрей ударил. Кулак, пальцы и кисть отозвались болью. Он посмотрел на отца.
— Жестче кисть держи, подворачивай ногу.
Андрей не понял, что это значит. Страх перед отцом пересилил страх перед грушей, и он кинулся на нее. Стал молотить руками.
— Жестче, я сказал! Встань ровно! Встань! Бей. Сильнее, еще сильнее! Че ты как баба?! Сильнее! Бей!
Андрей разревелся, руки горели огнем, воздуха не хватало, кулаки он уже почти не чувствовал, они пульсировали в ритм колотящегося сердца. Отец сказал тихим, злобным и смертельно опасным голосом:
— Я тебе сейчас ебну. Перестань реветь. Бей.
Андрей снова проглотил слезы, закрыл глаза и стал молотить по груше.
— Сильнее! Открой глаза! Открой глаза, я сказал, и смотри на него! Бей его или он будет бить тебя! Убей его! Убей его!
Что произошло дальше, Андрей не помнил. Очевидно, он не справился, это просто невозможно. Ни один человек не мог бы нанести такой удар, который устроил бы отца. Никто в мире не мог бы испытывать такой ярости, которую он требовал от ребенка. Но Андрей помнил следующий эпизод. Отец сидит перед ним на корточках и приказывает.
— Ударь меня.
Сердце замирает. Он мог бить грушу, только потому что боялся отца. Но теперь нужно было бить отца. Андрея буквально замкнуло.
— Бей, я сказал! — зарычал отец.
Андрей закрыл глаза и неловко махнул рукой. Он не понял, что произошло потом. Кажется, его руку что-то отшвырнуло в сторону и он получил удар в плечо. Сильный или нет, сейчас сказать сложно, но тогда он просто свалился на пол. Отец поднял его на ноги за шиворот и приказал:
— Бей! Ну, бей!
Андрей видел только глаза, в которых слились отец и убийца. Он физически ощущал, как его сжимают два страха. Он снова заревел от боли, которой никогда раньше не испытывал. Его как будто разрывало на части. Что было дальше, Андрей не помнил.
Он отстранился от воспоминаний и с удивлением понял, что не испытывает никаких особых эмоций. Ни обиды, ни боли или страха. Ничего. То ли он просто слишком устал, то ли это уже не важно. Очередное воспоминание из ада. Это просто надоедает.
Андрей потер лицо. Кожу саднило. Как будто он обгорел на солнце или долго стоял на ветру. А в глаза как будто песка насыпали.
Я пришел в себя и с удивлением обнаружил, что у меня нет контакта с Арханом. Очевидно, потому, что этого не хочет Андрей. Он все так же сидел у моей кровати. Но теперь он опирался локтями на колени. Его как будто все сильнее придавливал невидимый груз.
— Я устал, — сказал он хриплым, нездоровым голосом. — Но я хочу, чтобы ты знал, что я смогу сделать то, что не смог сделать ты.
Я не мог ничего ответить и, кажется, перестал понимать его. Андрей медленно, как будто все происходило в фильме Тарковского, выпрямился. Стул под ним заскрипел так, словно вот-вот развалится. Андрей встал, сложил руки за спиной и посмотрел в окно.
— Понеслась.
Архан стоял перед грушей. Она была большой, намного больше него. Это был невообразимо огромный соперник. Справедливости ради Архан не очень понимал, что плохого ему сделала груша и почему ее нужно бить.
— Бей!
Архан подчинился приказу и ударил. Получилось плохо. Хотя бы потому, что он не хотел бить. Это обидно. Это печально и больно. Он заплакал, поняв, что совершил преступление против самого себя. Предательство. Он сделал то, чего не хотел делать.
Это произошло впервые, но он сразу понял, что такое случается очень часто. Что такое будет происходить ежедневно. Что вся жизнь человека состоит из поступков, которые он совершает, предавая себя. Ради безопасности, ради покоя, комфорта, ради чего угодно.
Но когда он предает себя — он лишается и безопасности, и покоя, и всего, что хотел получить в обмен на свою свободу. И сейчас нужно было выбрать: свобода или вечный страх. Отец сел перед ним на корточки и посмотрел в глаза. Он понял, что Архан готов.
— Ударь меня.
И Архан ударил. Так, как смог. Но этого оказалось недостаточно. Отец легко отклонил его руку и ткнул своим кулаком в плечо, обозначая удар. Это стало вторым уроком — решения мало. Нужно драться. Архан ударил еще раз, но снова мимо. Потом еще и еще, но ни один удар не достиг цели. Он видел перед собой глаза отца, но не мог понять, что в них.
— Ну, бей!
Архан бил, но безрезультатно. Никакая решимость не могла ничего противопоставить росту, весу и длине рук. Это был третий урок: иногда ты не можешь драться. Иногда все, что у тебя есть, это твоя свобода воли. Но нет способа ее защитить.
Архан опустил руки. Он видел, как в глазах отца разгоралась ярость, но ничего не предпринимал.
— Ударь меня! Бей!
Архан стоял, опустив руки. Он начал понимать, что происходит на самом деле. Отец готовит его к бою с противником, которого не смог одолеть сам. Он не знал, да и не мог себе представить, кого не может победить его отец, но, видимо, бывает и так. И если даже его силы недостаточно, значит, этого врага вообще нельзя побороть. Но что это за всесильное чудовище? Как бы то ни было, теперь он предупрежден. Он будет готов.
Я пришел в себя. Ничего не произошло. Не грянул гром, трубы не возвестили о великом событии. Не произошло ничего. Я дошел до самого конца, но оказалось, что там нет ничего. Просто пустота, просто очередной эпизод. И тишина.
— Теперь ты доволен? — спросил Андрей все так же, глядя в окно.
Я ничего не ответил бы, даже если бы мог говорить. Все это просто большая глупость. Я ничего не исправил и не изменил. Ничего не понял, не нашел никакой волшебной точки, в которой все пошло не так. Теперь я даже не понимаю, что именно искал.
И боль никуда не делась. Она все еще здесь, где-то за пределами тела. Невыразимая, невыносимая боль, которая была всегда. Была, кажется, до того, как я родился. Я и есть эта боль. И дело не в каких-то творческих особенностях личности, возможно, даже не в хреновом детстве. Не такое уж оно ужасное, если подумать. На десять человек можно найти пять таких же моральных инвалидов. Живут же как-то.
Андрей вдруг отвлекся от окна, тяжело опустился на стул. Тот захрустел, но выдержал.
— Отпусти меня, — попросил он хрипло.
Я почувствовал, как глаза наполняются слезами. Медленно сомкнул веки, в знак согласия. Услышал, как Андрей подвинул по полу что-то тяжелое — кажется, металлическое. Скрипнул стул, наклонился? Я вдруг понял, что буквально кожей чувствую все происходящее. Глаза не нужны.
Андрей насадил резиновый шланг на патрубок баллона и затянул жгут на стыке. Подергал, чтобы удостовериться, что конструкция держится прочно. Дотянулся до лежащего под моей кроватью холщового мешка и положил его себе на колени. Из-под кровати же достал рулон пищевой пленки и еще несколько жгутов и все это сложил у меня в ногах.
Выпрямился, раскрыл мешок и неторопливо достал оттуда противогаз. С хоботом. Нет, неправильно, как же там было? С гофротрубкой. Андрей скрутил фильтр и положил его на кровать. Сунул конец шланга в гофру, примерился и затянул стык жгутом.
Теперь баллон соединялся с противогазом с помощью шланга и гофры. Этого Андрею показалось мало. Поверх стыка он намотал слоев двадцать пищевой пленки, для герметичности. И снова перетянул стык. На этот раз двумя жгутами.
— Знаешь, — сказал он закончив приготовления, — раз уж все так сложилось… Раз уж ты втянул меня в эту историю… Да, история паршивая, я такой не заслужил, но… Кто-то должен дойти до конца, понимаешь? До настоящего конца.
Я не понимал. И Андрей, кажется, это уловил — тяжело вздохнул, покачал головой:
— Прощай.
Он надел противогаз и крутанул вентиль. Азот послушно потек по шлангу. Андрей сделал глубокий, восьмисекундный вдох, замер еще на восемь секунд и так же плавно выдохнул. Клапан, как и ожидалось, сработал исправно, остатки кислорода покинули легкие. Скоро азот совсем вытеснит кислород, и он сначала потеряет сознание, а чуть позже умрет от асфиксии.
На третьем вдохе ритм сбился. Андрей уронил голову на грудь. Стул угрожающе заскрипел, но все же не сломался. Через какое-то время я услышал, как капли разбиваются о линолеум. Часто после смерти мышцы расслабляются, в том числе сфинктеры. Труп Андрея обделался, если говорить просто. По стулу потекла моча. К счастью, запаха я не почувствовал. Есть свои преимущества у выдуманных людей.
Но все, что существует в голове человека, абсолютно реально. И сейчас рядом со мной умер близкий человек. Из-под сомкнутых век потекли слезы, и я бы их не вытер, даже если бы мог.
Отец с младенчества готовил меня к бою с чудовищем. То есть к бою с ним самим. Буквально с того момента, когда сказал «бей». Всем своим видом он показал, что нет ничего страшнее него. И я добросовестно готовился с этим чудовищем сразиться. А потом оказалось, что я такой же, как он. Что я такое же чудовище. Но и по-другому быть не могло, с чудовищами могут сражаться только чудовища. Я помню, как впервые увидел страх в глазах другого человека. Не просто страх, а тот самый, который когда-то испытывал я сам. Хуже всего то, что это были глаза любимой женщины. В тот момент все стало ясно. Я уже проиграл. Я превратился в него. Я стал чудовищем. Я начал готовить того, кто победит меня. Не важно, насколько он реален. Я выдумал Андрея. И с ним произошло то же самое. Он выдумал Архана. И все повторится снова.
Просто не может быть иначе. Потому что с чудовищем невозможно бороться. Как только ты его побеждаешь — ты сам становишься чудовищем. Вот и все. И я знал это с самого начала, но на что-то надеялся. Я своими руками создал Андрея и лично вел его к самоубийству.
Я вспомнил его слова о том, что кто-то должен дойти до конца. И, наверное, если быть честным хотя бы с собой — я этого и хотел. Я хотел, чтобы он покончил с собой, хотя бы потому, что это и есть истинная победа над чудовищем. Все начинается и заканчивается в одном и том же месте. Я создал Андрея, чтобы убить его, потому что так я убиваю чудовище, которое не могу убить в себе.
У книги не будет счастливого конца. Главный герой покончил жизнь самоубийством. Выписался, пришел домой и надышался азотом. Тут мои мысли потекли в то неизбежное русло, в котором должны были оказаться давно.
Хотел ли мой отец моей смерти? И если да, то отдавал ли себе в этом отчет? Бывает ли такое на самом деле? Одно дело выдуманный персонаж, другое — твой сын. Кем надо быть, чтобы хотеть смерти собственному ребенку? И Розенбаум предлагал мне простить его?
В этот момент я проснулся. С абсолютно ясным и четким сознанием. Все кончено, я схожу с ума. Эксперимент вышел из-под контроля. Больше нельзя здесь оставаться.
Тело, еще недавно неподвластное, стало сильным и подозрительно легким. Я перевернулся на живот и несколько раз отжался на кровати. А потом, взявшись за края кровати, приподнялся над ней на одних руках, в почти горизонтальном положении.
Это, кажется, тоже не очень хорошо. Уж очень силен и легок, как будто скинул лет десять. Но это надо использовать. Я встал с кровати и, не надевая тапки, украдкой пошел к выходу из палаты. Мои сокамерники мирно посапывали, только Мопс что-то бормотал во сне.
Я аккуратно выглянул из палаты. В коридоре никого не было. На выходе из отделения тоже. Хотя наверняка на сестринском посту кто-то есть. Не может не быть. А еще где-то должен быть санитар. Я прислушался. В комнате досуга тихо, совсем неразборчиво бубнил телевизор.
Вот и стало понятно, где санитар. Я неторопливо вышел из палаты и тихонько прошел вдоль стены. Коридор показался очень длинным. А босые ноги совсем не чувствовали холода. Что же со мной происходит-то?
Я быстро заглянул в комнату досуга и тут же отстранился. Секунды хватило, чтобы понять, что санитар спит. Боец уснул на посту. Знаем, проходили. Я тихонько вошел в помещение и невольно глянул на телевизор. Там снова какой-то политический серпентарий. Эксперты обсуждают что-то.
Мое внимание тут же переключилось на санитара, но в уши просочился звук из проклятого ящика.
— В котле окажется не меньше семидесяти тысяч человек! — сказал какой-то эксперт. — Это все! Это победа!
— Врете! — кричал кто-то.
— А вы что, не за наших?! Не за правду?!
— Сразу после рекламы вы узнаете о главных успехах на западном фронте! Не переключайтесь! — вклинился третий противный голос. — Оставайтесь с нами, мы боремся за правду!
И действительно началась реклама. Прокладок, кажется. И, надо сказать, ее контекст сильно изменился, видимо, из-за того, что за секунду до нее говорили о какой-то войне. Мне показалось, что прокладки нужны для остановки кровотечения, а не для… ну, не для того кровотечения, в общем.
Я медленно подошел к дремлющему санитару. Он спал, уронив голову на грудь. Прямо перед ним на столе лежала связка ключей и карточка. Та самая карточка, благодаря которой я смогу выйти из отделения.
Все так просто. Одно движение — и карточка у меня. Я стал пятиться назад, не сводя глаз с санитара. Но он так и не проснулся. Даже когда кончилась реклама и эксперты снова стали обсуждать какие-то успехи на фронте. Тысячи пленных, сотни уничтоженных танков и самолетов. Да с кем они там воюют? Что за третья мировая?
Я вышел в коридор и задал себе очевидный вопрос. А как я собираюсь проскочить мимо медсестры? Можно, конечно, просто быстро открыть дверь и убежать, но это плохая идея. Сразу же поднимется тревога. Даже если сестра не успеет рассмотреть, кто вышел, она ведь наверняка в таком случае посмотрит в камеру.
И что тогда? Просто бежать? Какова вероятность, что за мной устроят погоню? Я с досадой вспомнил о разбитом телефоне. Можно было бы вызвать такси заранее, выбежать из больницы и просто прыгнуть в машину. А теперь что? Носиться по улицам с санитарами на хвосте? Чушь какая-то. Но другого варианта, в общем-то, нет. Посмотрим, кто бегает быстрее.
Я вернулся в палату за тапочками. Не настолько же я сумасшедший, чтобы босиком бегать по Питеру. Я подошел к своей кровати, и мой взгляд упал на книгу на тумбочке. Надо бы забрать. И Оливию Лэнг тоже. Блин, а еще распечатка. Нет, ее можно бросить, в телефоне данные есть. Но книги нельзя оставлять. Да и рисунки.
Я сел на кровать и задумался. Бегать с барахлом уже не так привлекательно. Как быть? Пока мысли ударялись об стенки черепной коробки и весело отлетали обратно, я открыл книгу Оливии Лэнг и стал пролистывать, просматривая свои же записи и рисунки.
Ни на чем конкретном я не фокусировался, разглядывал текст скорее как изображение, графику. Но одна фраза взорвалась где-то в голове, буквально минуя глаза: «В психушке все реально, кроме психиатра».
Это то, что нужно! Я встал с кровати и стянул с нее же одеяло. Тут же замер, потому что Мопс нервно заворочался. Нужно быть потише, нужно сохранять самообладание.
Медленно, стараясь не издавать звуков, я наклонился и снял с кровати простыню. Не совсем тот оттенок, недостаточно белая, конечно, но других вариантов нет. Я сложил простыню и накинул на плечи. Жаль, нет зеркала, но, кажется, это должно напоминать накинутый на плечи халат.
В руку я взял книги и поверх них распечатки. Теперь я похож на доктора с историями болезней. По идее. Надеюсь, камеры у них не очень хорошие и беглого взгляда не хватит, чтобы со спины раскрыть мой маскарад.
Я вышел в коридор и остановился в нерешительности. Что, если маскарад не сработает? Бежать? А что на выходе из самой больницы? Есть ли там охрана? Открыт ли он вообще? Наверное, открыт, ночью же каких-нибудь острых больных привозят. Но охрана в любом случае должна быть. Я вспомнил, как входил в больницу. Ну да, сонный пожилой мужчина. Ладно, с ним потом разберемся.
Я выдохнул, будто собираясь опрокинуть стопку водки, и решительно, ничуть не таясь, пошел к выходу из отделения, глядя только на бумаги в руках. И я не уверен, уткнулся ли я в них, чтобы маскарад был более убедительным или чтобы успокоиться. Как ребенок, который смотрит страшный фильм, прикрыв глаза ладошкой.
Вот на границе поля зрения показалось стекло сестринского поста, вот мелькнул монитор. За ним точно кто-то есть! Я задержал дыхание и небрежным жестом приложил карточку к считывателю. Полсекунды задержки показались неестественно долгими, потом что-то пискнуло, и дверь приоткрылась. Я все так же, не отрывая взгляда от бумаг, вышел из отделения, оттеснив дверь локтем.
Сердце так сильно стучало в груди, что я буквально его слышал. Казалось, это не сердце стучит, а где-то бухают взрывы, отдаваясь неприятными ударами в груди. Я едва сдерживался, чтобы не побежать. Шаг, два, три, пять. Ничего не происходит. Никто не поднимает тревогу. Я уже дошел до конца коридора, а за мной по-прежнему никто не гонится! Еще несколько шагов, и я сверну за угол, а там лестница, а там…
В этот момент из-за угла вышла незнакомая мне молодая медсестра. Я едва успел затормозить, и мы буквально уперлись друг в друга. Я нечаянно коснулся ее груди книгами и листами бумаги. Она растерянно посмотрела мне в глаза. Мы замерли.
— Извините! — буркнула она, отвела глаза и, быстро обогнув меня, поспешила по коридору.
Я зашел за угол и привалился к стене. Шумно втянул воздух и тут же сам себя одернул. Тише! Оказывается, все это время я не дышал. И теперь мне очень не хватало воздуха. Но я нарочито тихо и медленно вдыхал, потому что мне казалось, что мое дыхание может разбудить всю дурку. Или заставить эту сестру вернуться и присмотреться ко мне повнимательнее.
А потом мне стало смешно. Лицом к лицу столкнулись, и она подумала, что я доктор! Интересно, а если прийти в больницу в настоящем халате, а не в простыне, кто-нибудь вообще поймет, что я не врач?
Вот это тема для книги поинтереснее. В дурку ходит человек, который выдает себя за доктора и даже помогает больным.
Я чуть не рассмеялся в голос, но вовремя спохватился, успокоился и стал спускаться по лестнице. Я уже почти вышел. Осталось чуть-чуть.
По воле случая на охране сидел тот самый пожилой мужчина. Он тоже бессовестно спал, уронив голову на грудь. И даже похрапывал. Я тихо прошел мимо него, просочился через турникет, спустился по ступенькам и взялся за ручку двери, аккуратно повернул ее, опасаясь скрипа. Скрипа не было, механизм смазан, но, увы, дверь оказалась заперта. Я едва не ругнулся вслух.
Пришлось вернуться к охраннику и осмотреть его. Пожилой полноватый мужчина с редкими седыми волосами почему-то напомнил мне Мопса. Интересно, как тот отреагирует на новость о моем побеге? А Сержант? И остальные психи вообще.
На столе перед охранником не было никаких кнопок, значит, дверь открывается механически. Ключей перед ним тоже не было — вероятно, они либо в столе, либо, что логичнее, у него. Я обратил внимание на оттопыренный нагрудный карман. Это они!
Я медленно протянул руку, почти сунул два пальца в карман, когда проклятый дед всхрапнул и открыл глаза. Мне не пришло в голову ничего другого, кроме как схватить его за плечо и потрясти.
— Просыпаемся! Просыпаемся!
Дед уставился на меня сонным, совсем ничего не понимающим взглядом. И вдруг вскочил со стула.
— Ах, я это… Извините, доктор! Сейчас открою!
Он засуетился и настолько быстро, насколько позволял возраст и явно затекшие ноги, поспешил к двери. Достав из кармана связку ключей и подслеповато щурясь, он судорожно искал нужный.
— Я сейчас, ага. Задремал, понимаете, обычно такого не бывает.
— Да ничего, — почему-то осмелев, сказал я. — Не торопитесь.
— Ага, нашел. — Охранник вставил ключ в замок. — А вы куда, доктор?
Я растерялся, совершенно не зная, что ответить. Но тут же решил, что могу позволить себе проигнорировать вопрос. Куда собрался доктор — касается только самого доктора. И уж никак не охранника.
— Там же нет ничего, — сказал охранник, открывая дверь и поворачиваясь ко мне. — Только холод и сумасшествие.
Я ошарашенно уставился в дверной проем. За ним оказались руины города. Как будто после бомбежки.
Я проснулся. На этот раз совсем. По-настоящему. Все вокруг выглядело иначе. В палате светло, солнце взошло давно. У моей кровати, ровно на том месте, где недавно сидел труп Андрея, расположился Розенбаум.
— Доброе утро, — поздоровался он.
— Мне больно, — сказал я все, что смог. — Очень больно.
И заплакал. Я понятия не имел, почему плачу. Не смог бы назвать причину или конкретную проблему. Она осталась за пределами моего сознания, там же, где обитала загадочная боль.
Но остановить рыдания я не мог, да и не хотел, если честно. Наверное, я нахожусь в единственном месте на земле, где мужские слезы не только не осуждаются, но и в некотором смысле ожидаются и приветствуются. Это прямо-таки храм мужских слез.
— Понимаю, — вздохнул Розенбаум.
И он действительно понимал. Я нет — а он да. Плач быстро перешел в вой. Я уткнулся в подушку и ревел. Розенбаум терпеливо ждал. Ничего не изменилось, боль никуда не делась, но через какое-то время я просто устал реветь. И опух от слез.
— Что случилось? — спросил Розенбаум.
Я высморкался в подушку и сел на кровати, собравшись. То ли мне показалось, то ли он как-то странно, очень внимательно смотрит на меня. Как будто пытается увидеть что-то конкретное.
— Не могу пережить расставание с вами, — отшутился я.
На секунду мне показалось, что по лицу доктора пробежала тень разочарования. Как будто он ждал другого ответа.
— А уверены, что надо расставаться?
— Нет, — признался я. — Скорее уверен в обратном. Я не вывожу. Никакого чуда не случилось, жизнь говно.
— Согласен, — кивнул Розенбаум. — Лечиться будем?
— Делайте со мной что хотите, — вздохнул я.
— Я ничего не хочу с вами делать. А вы лечиться хотите?
— Да, — признался я и скорее для проформы поинтересовался: — Колеса?
— И они тоже. Но еще психотерапия.
— Какие колеса?
— А какие симптомы?
Все-таки минуту назад он выглядел как-то по-другому. То ли более внимательным, то ли более сосредоточенным.
— Жизнь говно, я дурак, все плохо, все неправильно настолько, что даже повеситься не хочется.
— Ожидаемо, — кивнул Розенбаум. — В таком случае я склоняюсь к комбинации «Эсциталопрама» и «Кветиапина». По таблеточке утром и вечером. Хотя я еще подумаю.
— А, ну раз «Кветиапин», то я на все согласная, — сыронизировал я, но как-то очень уж вяло.
— Это атипичный антипсихотик. А «Эсциталопрам» — антидепрессант. Если суицидальных мыслей не будет, то «Кветиапин» отменим через недельку-другую. Тут надо быть аккуратным. С суицидально-депрессивными главное что? — спросил Розенбаум тоном учителя первого класса.
— Что?
— Правильно рассчитать дозу. А то сил вам препараты придадут, а настроение не поправят. И вы на радостях под первую попавшуюся машину прыгнете.
— Их тут нет.
— Тут да, а на воле предостаточно. — Розенбаум погладил усы и посмотрел на меня, ожидая вопроса.
Надо признать, что весь этот разговор шел абсолютно по его сценарию. У меня не было ни сил, ни желания заниматься пикировкой.
— Но вы же меня не выписываете?
— Ну, денек еще понаблюдаю, максимум два. Но смысла вас тут держать нет. Вы собираетесь добросовестно лечиться, понимаете, что сами не справляетесь, и готовы принять помощь. Намерены работать над своей проблемой…
— Уловка двадцать два, — покачал я головой. — Когда я хотел свалить из дурки, вы меня отговаривали, потому что я болен, теперь я хочу остаться, а вы меня выписываете, потому что я болен. Вы нормальный, доктор?
— Смотря что считать нормой. — Он улыбнулся одними усами.
— Слушайте, а вы вот зачем это все устроили? Все эти испытательные сроки и прочее. Вы ведь могли меня выписать к чертовой матери и забыть. Могли ведь?
— Как видите, не мог. — Он ответил так серьезно, что мне стало неловко. — Вы же пришли за помощью так или иначе.
— Ну, вы могли не помогать.
— Как ваша книга? — неожиданно спросил он.
— Эм-м… Не очень-то.
— Ну и бросьте ее к чертовой матери. — Таким же тоном он мог предложить мне выкинуть собственного ребенка в окно.
— Я скорее себя брошу, — вздохнул я. — Может, вы и от этого лечите?
— Вылечить можно от чего угодно, но это не значит, что в этом есть необходимость, — ответил он серьезно на очевидно шуточный вопрос.
— А боль уйдет? — спросил я, глядя в одну точку.
— Не могу гарантировать.
— Вы только что говорили, что можете вылечить все.
— И еще раз повторю, что не всегда в этом есть необходимость.
— Какая необходимость в боли? — вяло возмутился я.
— Ну вот и посмотрим, куда она вас приведет. Но остроту снимем, конечно. Не переживайте.
— Почему у меня такое ощущение, что я вас разочаровал? — наконец прямо спросил я.
— Ну, я всегда на вашей стороне. Поэтому всем сердцем надеялся, что ваш метод приведет к необходимым результатам. Что вы напишете книгу и все станет хорошо. Так что я не разочарован, а скорее огорчен и сочувствую.
— Поймал бы вас за язык, но… — Я махнул рукой.
Розенбаум какое-то время рассматривал меня, потом встал со стула. Тот жалобно скрипнул.
— Ладно, у вас скоро завтрак, не буду отвлекать. Думаю, мы с вами еще пообщаемся сегодня, если вы не против.
— Найду время для вас в своем расписании.
Он повернулся, чтобы уйти, но я неожиданно для себя схватил его за рукав, чтобы остановить.
— Да? — внимательно посмотрев на мою руку, спросил он.
— Вот как думаете, может отец хотеть смерти сына?
— Любой нормальный родитель должен время от времени хотеть прибить своих детей.
— Я серьезно.
— Я тоже, но это тема для долгого разговора.
Глава 16
Розенбаум ушел. Я улегся обратно в кровать. Спать совсем не хотелось, но вот странная усталость буквально давила на плечи. Палата готовилась к завтраку. Сержант неторопливо и как-то подозрительно небрежно, по его меркам, заправлял кровать. Сыч сидел на красном стуле, прикрыв глаза, и беззвучно шевелил губами. Наверное, молился. Мопс сидел на койке и зачем-то внимательно рассматривал горизонтального. Непонятно, что он хотел увидеть.
Я подумал, что надо бы сходить умыться, привести себя в порядок, но дальше размышлений дело не пошло. В палату вошел Денис и бодрым голосом поприветствовал нас:
— Здарова, дураки!
Наверное, таким же тоном начинал свои речи Ленин. Я тут же мысленно надел санитару на голову картуз, потом добавил костюм-тройку. Одну руку он сунул в карман жилетки, другую вытянул вперед.
— Здгавствуйте, товагищи! — С картавостью я переборщил, конечно, но так даже лучше. — Петгоггадский совет габочих и кгестьянских дугаков пгинял гезолюцию о пегеименовании психов в душевнобольных! Уга, товагищи!
Слушатели встретили эту новость, как и положено психам, неодинаково. Кто-то захлопал, кто-то заплакал, кто-то пошел домой. Первый в истории митинг душевнобольных разбрелся сам собой.
— А ты че?
Я вернулся в реальность. Мопс, Сержант и Сыч куда-то ушли. Денис смотрел на меня, ожидая ответа на вопрос, контекста которого я не понимал. Я решил отмолчаться.
— Завтрак, говорю! — Он помахал рукой. — Ау, как слышно? Прием!
— Прием в норме, — буркнул я и сел на кровати, сунул ноги в тапки. — Задумался просто.
— Ага, бывает, — согласился Денис. — Ты чет приуныл.
Я посмотрел на него как на идиота, но объяснять ничего не стал.
— Курить хочешь? Могу сводить после завтрака. Я помню, что обещал.
— Нет, спасибо.
С одной стороны, мне хотелось курить, с другой — мне казалось, что это не лучшая идея. Я представил, как после сигареты будет кружиться голова, навалится слабость. Запах этот опять-таки.
— Ну, дело твое.
Мы вышли из палаты. Денис пошел по своим делам, а я в столовую. Получив манную кашу с огромной масляной кляксой и какао с бронированной пленкой, я подсел к своим. Сыч что-то рассказывал Мопсу и Сержанту, размахивая ложкой.
— Ну и вот, как доучусь, поеду в Новую Гвинею.
— Послушайте, — вкрадчиво, будто он сапер, опасающийся голосом спровоцировать срабатывание взрывного устройства, вступил в разговор Мопс. — Понимаю, что у вас благие намерения, но папуасам-то это все зачем?
— Что все? — не понял Сыч.
— Православие. Ну вот как ни крути, но любая философская или религиозная система имеет географические и культурные особенности.
— Ну, обрядовая разница допустима, — отмахнулся Сыч. — В церкви же тоже не дураки, все всё понимают. Есть, кстати, довольно забавная история или байка на эту тему. Ханс Эгеде, проповедовавший в Гренландии среди эскимосов, столкнулся с неожиданной проблемой. Эскимосы не понимали смысла молитвы, потому что не знали, что такое хлеб. И он заменил его на слово «тюлень». Тюленя насущного дай нам днесь.
Сержант закашлялся, то ли реагируя на историю, то ли просто поперхнулся. Мопс хотел было похлопать его по спине, уже даже занес руку, но передумал и вернулся к разговору.
— Боюсь, это ему не очень помогло в работе. Представляю, что подумали эскимосы, когда услышали об Ионе, оказавшемся в чреве кита. Для них это звучало, вероятно, как история человека, при жизни попавшего в рай. Но вообще, я не про обряды, а про… догматы, скажем так.
Мопс явно вел к чему-то конкретному. Я с некоторым неудовольствием отметил, что не могу предсказать, к чему именно. Мопс открывался для меня с новой стороны. Недавний дурак становился опытным словесным эквилибристом.
— Что вы имеете в виду? — Сыч, кажется, шел ровно по тому маршруту, который заготовил Мопс.
— Самоубийство, например. В православии, насколько я понимаю, оно запрещено?
— Правильно понимаете.
— А если это часть культуры?
— Ну, культура подвержена изменениям, и это нормально, — логично возразил Сыч. — Даже если мы выносим за скобки все остальное.
— Культура ведь не возникает просто так. Культура формируется под влиянием определенных условий, пусть на первый взгляд они и не очевидны. Кстати, если уж вы упомянули эскимосов, вот, предположим, вас отправили не в Гвинею, а на Дальний Восток.
— Так, допустим, — согласился Сыч.
— И вот вы оказываетесь в небольшом поселении чукчей. Не очень хорошо, если честно, разбираюсь в наименованиях северных народов, но для простоты назовем их чукчами.
Я догадался, какую байку сейчас расскажет Мопс. Интересно, как выкрутится Сыч?
— Эти чукчи встретили вас радушно, послушали про православие, посовещались и решили, что хотят стать христианами.
— Звучит сказочно, но допустим, — усмехнулся Сыч. — Конечно, я с радостью им в этом помогу.
— Но в этом поселении есть традиция. По достижении определенного возраста старики уходят в снега и больше не возвращаются. То есть, по сути, совершают самоубийство.
— Так. — Сыч начал понимать, что его сейчас поставят в неудобное положение, и нахмурился.
— И они не хотят отказываться от этой традиции, — пояснил суть конфликта Мопс. — Что будете делать?
— Ну, наверное, для начала мне бы нужно узнать, с чем связана эта традиция.
Тут Сыч немножко хитрил. Он по контексту разговора понял, что традициям надо уделить внимание.
— Да не знают они, — пожал плечами Мопс. — Все их предки так делали. Постарел дед, услышал голоса в голове, да и пошел. Духи его зовут, пора.
— Боюсь, им придется выбирать. Или православие, или языческие традиции, — покачал головой Сыч. — Но давить на них не буду.
— А если они откажутся, то попадут в ад?
— Ну, все немножко сложнее, но для простоты скажем, что да.
— А если примут христианство и будут продолжать эту традицию суицидов, то тоже попадут в ад?
— Есть определенные правила… — Сыч развел руками, поняв, что его ведут в тупик и он ничего не может поделать.
— Ладно, допустим. Они принимают христианство, и старики больше не уходят из деревни. Все молодцы. Через пару лет вы проезжаете мимо этого поселения и решаете проверить, как у них дела…
— Ну, там же все равно должен быть кто-то. Хотя бы какой-то священник. Нельзя же просто обратить людей и бросить, — логично парировал Сыч.
— Послушайте, ну это в каком-то идеальном мире на каждую деревню можно священника назначить. Особенно на Дальнем Востоке.
Сыч вынужден был согласиться. В этот момент Сержант доел кашу и положил ложку на поднос. Все притихли и уставились на нее. Она лежала не ровно вдоль борта подноса, а по диагонали. Градусов под тридцать. Сержант осмотрел нас с ироничной ухмылкой.
— Ну я же не совсем больной, — пояснил он.
Все кивнули. Мопс продолжил:
— Итак, вы возвращаетесь в поселение, чтобы проверить, как там дела у новообращенных в православие чукчей, и… обнаруживаете, что поселения больше нет.
— А что с ним стало? — спросил Сыч.
— Это вы мне скажите, — улыбнулся Мопс.
Я мысленно одарил его аплодисментами. Какое коварство, надо же.
— Дисбаланс потребления и производства, — ответил вместо Сыча Сержант. — Старики — это лишние рты. Они едят, но не добывают. Раньше эта проблема решалась традицией самоубийств, а теперь нет. Думаю, поселение частично вымерло, частично переехало к родным из других общин.
— Именно, — подтвердил Мопс, глядя на Сыча. — Народы Крайнего Севера можно разделить на два вида. Кочевые, занимающиеся разведением оленей, и оседлые — охотники на китов. А киты не круглый год плещутся у берегов. Они мигрируют. Чтобы питаться круглый год, им нужно делать запасы еды. Так вот, из-за того, что количество ртов выросло, а улов — нет, еды не хватило. Новообращенные верующие отправились в рай, по большей части. Внимание, второй вопрос: а куда попадет проповедник, уничтоживший целое племя?
— Если бы меня отправили на Север, я бы подготовился, — возразил Сыч. — Я бы знал культурный контекст и особенности местного уклада.
— И разрешили бы им совершать самоубийства? — усмехнулся Мопс. — Или не разрешили бы им принимать православие?
— Скорее второе…
— То есть вы бы поехали на Север, рассказали бы чукчам о православии, но запретили бы им становиться христианами? Так, может, и ехать никуда не надо?
— В данном случае, может, и не надо… Но это очень частный случай.
— А с папуасами? Вы уверены, что хорошо понимаете культурный контекст этого народа? Причины, сформировавшие их традиции, особенности региона? Положа руку на сердце, вы понимаете хотя бы российские традиции?
Сыч промолчал. Мопс его переиграл вчистую. Но не совсем красиво. Он все-таки давил возрастом и относительным авторитетом.
— Если бы я был проповедником, то счел бы такой размен приемлемым.
Теперь все присутствующие уставились на меня.
— Что вы имеете в виду? — уточнил Мопс.
— На все воля Божья, Господь прибрал к рукам чукчей — ну, значит, так и задумано. А мне и в ад не жалко, если благодаря мне целое племя отправилось в рай.
— Надеюсь, что вы не станете проповедником, — усмехнулся Мопс.
Сыч же смотрел на меня со смесью ужаса и интереса. Сержант пожал плечами и заметил:
— Ну и какая вообще тогда разница, примут они христианство или нет? Вариантов три: они остаются язычниками и попадают в ад; они становятся христианами и продолжают практиковать самоубийства — тоже попадают в ад или все племя фанатично отрицает обычай, продиктованный вполне конкретными условиями, и поэтому вымирает. То есть, по сути, совершает массовое самоубийство. Так и так всем в ад, разве нет? Либо им надо собраться и переехать в климатическую зону, позволяющую заниматься земледелием.
— Ну вот, то есть сменить культуру и регион, — согласился Мопс. — Потому что этот Бог, видите ли, работает только в определенных широтах. Чукчи вне зоны действия сети, так сказать. А история, кстати, реальная.
Сыч, судя по всему, чувствовал себя не в своей тарелке. Он, кажется, хотел что-то возразить или даже поругаться, но не стал. Поковырялся в тарелке, буркнул что-то и ушел с подносом. Мы проводили его взглядами.
— Ну и зачем? — спросил Сержант.
— Верующий дурак — это обезьяна с гранатой, — пояснил Мопс.
— А вы сапер? — поинтересовался я.
— Да просто настроение такое, — отмахнулся он. — Да и что вы хотите от психа? Я же сумасшедший, мне можно.
На этом завтрак закончился. Мы встали из-за стола и пошли сдавать посуду. Я задумался о трансформации Мопса в овчарку и не заметил Тощего. Он, ничуть не задумавшись, практически машинально ударил по моему подносу снизу. Поднос перевернулся, все посыпалось, зазвенело. Все окружающие получили порцию шрапнели из каши. В столовой повисла тишина. Я посмотрел на Тощего. Он ответил мне глупой улыбкой и пробубнил себе под нос:
— Давай-давай! Попиздимся давай! Дурак! Давай-давай!
Мне вдруг стало понятно, что он совсем нездоров. Он не понимает, что происходит. Может быть, он даже не знает, что драка — это конфликт, а не способ общения или игра. Он привык к такому способу коммуникации. К побоям, оскорблениям, унижениям. Скорее всего, так было принято в его семье. В целом его родных даже можно понять: не возиться же с психом, тратить на него силы. Проще шпынять и бить. Наверное, иногда ему удается собраться, с переменным успехом он приходит в себя, но в данный момент все совсем плохо.
— Хочешь всечь ему? — Рядом со мной возник Денис. — Я никому не скажу. Он и меня достал, но я-то на работе.
— Да ну его.
— Дело твое, — пожал плечами санитар. — Собирай посуду тогда. И весло не забудь. Оно вон под тот стол улетело. А то потом искать будешь.
Я сходил за указанной ложкой, достал ее из-под стола, вернулся к месту аварии и обнаружил, что Мопс уже собрал мою посуду.
— Держите. — Он протянул мне поднос с тарелкой и чашкой.
— Зачем вы это сделали? — вместо благодарности спросил я.
— Ну… — Он смутился. — Захотел вам помочь.
Мопс поспешил ретироваться, как будто опасаясь, что я спрошу еще что-то. Я стоял и смотрел ему вслед, пытаясь понять его мотивы. Можно было бы списать все на то, что он псих, но, судя по разговору за столом, — сейчас он в норме.
Я сдал посуду, вернулся в палату и обнаружил там необычайное столпотворение. Сразу две сестры и два санитара переодевали горизонтального. За всем этим наблюдал незнакомый мне доктор и какая-то полная женщина с кипой бумаг в руках.
— Что происходит? — поинтересовался я у Сержанта, привалившегося к стене у входа.
— Выписывают Костика.
— В смысле выписывают? Он же овощ. Или, пока мы ели, наш проповедник чудо совершил? Встань и иди, как говорится.
Сержант посмотрел на меня с улыбкой, как бы оценив не очень смешную шутку, и пояснил:
— Нет, он никогда не встанет. Его из психоневрологического интерната привезли, на плановый осмотр. Все процедуры прошел — поедет обратно.
— То есть из дурки выписали в другую дурку?
— Угу, — кивнул Сержант. — Как и всех нас.
Я мысленно согласился с этим утверждением. Разница между психушкой и остальным миром исключительно в том, что в дурке психи по большей части не делают вид, что они нормальные. И это само по себе лечит.
— Я тут шестой раз, — зачем-то сообщил Сержант. — Каждые два года заезжаю на пару недель. Считай, что отпуск. Отдыхаю, поправляю голову, в себя прихожу. Скоро выпишусь. На работу пора.
— А чем вы занимаетесь? — наблюдая, как доктор и женщина что-то ищут в документах горизонтального, поинтересовался я.
— Руководитель департамента государственного протокола.
Ну да, логично. Где еще может понадобиться такая страсть к точности и порядку, как не в протокольной службе.
— И как это влияет на… ваше состояние? — Я не смог удержаться от этого вопроса.
— Негативно. То, что здесь является явным признаком сумасшествия, там признак ответственного отношения к выполнению непосредственных обязанностей.
Я хохотнул. Сержант поддержал мое веселье скромной полуулыбкой. Удивительный парадокс. То, что в дурке плохо, — на гражданке хорошо. Я представил, как перед началом какого-то мероприятия с первыми лицами Сержант ходит по залу и лично поправляет ручки, бумажки, бутылки с водой. Идеально ровно выставляет стулья, выверяет все с точностью до миллиметра. Идеальный директор протокольной службы.
— А вы сначала на работу устроились, а потом… — Я замялся, пытаясь подобрать необидную формулировку.
— Нет, я всегда такой был. Все ровно, все четко, все по графику и по правилам. Но на работе это вышло на новый уровень. Я как бы попал в среду, где мои склонности не только не порицаются или не становятся предметом шуток, но и поощряются. Ну и в какой-то момент меня понесло. Захожу домой, меня дочка встречает. Ей лет семь было. Радуется, посмотри, папа, что я в школе нарисовала. Показывает что-то, рассказывает. А я не могу взгляд оторвать от ее косичек. Несимметрично они заплетены. Вообще я не умею плести косы, но… Пришел в себя минут через сорок примерно. Жена на меня кричит, дочка плачет. А я все пытаюсь ровно косички заплести.
Он замолчал. Нам пришлось подвинуться, пропуская мимо делегацию, транспортирующую горизонтального. В палате сразу стало пусто, но не столько из-за того, что ушли сестры, санитары и доктор. Скорее потому, что пустовало место, на котором раньше лежал горизонтальный. Это была какая-то точка стабильности. Что бы ни происходило, кто бы где ни находился — он всегда был тут. Я вдруг понял, что всегда имел это в виду. Шел в столовую и знал — горизонтальный в палате, мыл руки, знал то же самое. А теперь стало пусто и грустно.
— Не то чтобы я не знал, что делаю, или совсем себя не контролировал, как в кино. Мол, раз — и сорок минут прошли без моего участия. Нет, я все понимал. Просто эти косички казались мне чем-то очень важным. Я их расплетал, заплетал и пытался всем объяснить, что нет ничего важнее. Что они обязательно должны быть симметричными! Ну вот. Потом лечение, терапия, лекарства. Раз в пару лет опять накатывает, но я уже заранее замечаю признаки, что скоро с катушек съеду, и ложусь в дурку.
— Соболезную, что ли, — неуверенно протянул я.
— Да нечему. — Он сказал это таким тоном, что я ему поверил. — Прекрасно живу, занимаюсь любимым делом. Когда крыша подтекает, приезжаю развлекаться сюда. А тут могу хоть всю больницу по линейке поставить, никто и не возразит. Так что даже какого-то преодоления не случается.
— Звучит как-то… слишком хорошо.
— Пойду руки помою. — Он вышел из палаты.
В палате, кроме меня, остался только Сыч. Он тихонько посапывал на своей койке. Я помялся, не зная, чем себя занять. Исключительно от скуки взял распечатку своей книги и стал пролистывать. Жалко даже. Вроде неплохая была идея. Концовки только нет приличной. Ну и нудновато. Да и сюжет хромает. А все остальное нормально.
Я увлекся чтением, автоматически отмечая места, которые надо переделать, и в итоге вошел во вкус. Решил, что все-таки нужно дописать ее.
Взял листы и пошел в комнату досуга. К этому времени завтрак закончился, и санитары навели порядок. Большая часть психов отправилась на занятия, поэтому в комнате царила тишина. Только Мопс читал что-то в углу под присмотром Дениса.
— Дашь ручку? — спросил я у него. — Мне доктор разрешил. Сказал, под присмотром можно.
— Ну, раз доктор разрешил, — протянул он каким-то странным, уважительным тоном. — А тебе зачем?
— Писать.
— Ну понятно, что не в жопе ковыряться, — усмехнулся он. — Чего писать собрался?
— Книгу, — коротко пояснил я.
— Прям вот сядешь и напишешь? — хитро прищурился Денис.
— Уже написал. Осталось только на бумагу выложить.
Он присмотрелся к листам, которые я держал в руке.
— Это она? — Да что у него за интонации такие?
— Да.
— А можно посмотреть? — Денис спросил это с каким-то даже пиететом.
И я отметил про себя формулировку — не почитать, а посмотреть.
— Держи. — Я сдержался и не стал его подкалывать, что картинок в книге нету.
Денис аккуратно взял стопку листов и положил их перед собой на стол. Покачал головой и посмотрел на меня с уважением.
— Нормально так, приличная толщина-то. — Он достал из кармана халата ручку и протянул мне. — Я вообще по книгам не очень, но понятие имею. Уважительно отношусь.
— Эм-м… Здорово. — Я не знал, как реагировать на его слова.
— Я думал, ты дурак совсем, ну, мол, выдумал, что ты писатель. Ты не обижайся, я тут всякого насмотрелся. Не обессудь.
— Да ничего.
Я взял ручку и сел за стол. К этому моменту желание дописывать эти несчастные главы уже улетучилось. Но теперь в присутствии Дениса я не мог себе позволить изменить свое решение. Мне казалось, что будет неправильно вернуть ему ручку и уйти.
Пришлось начать неторопливо записывать. Вообще, у меня еще теплилась надежда, что в процессе что-то поменяется. Найдется другая концовка, какой-то новый смысл, неожиданный поворот. Такое бывает, когда текст ложится на бумагу.
Как будто выдуманный мир окончательно приобретает силу только тогда, когда получает физическое подтверждение, даже если это всего лишь текст. Но к концу первой главы чуда так и не произошло. Все осталось прежним. Я отвлекся от письма и посмотрел на результат.
Кривые каракули покрывали листы. Ненавижу свой почерк и очень его стыжусь. А еще ненавижу свою неграмотность. И непонятно, что с ней делать. Зубрить учебник русского языка? Телефон хотя бы сам поправляет ошибки, а на бумаге… Я украдкой покосился на Дениса, как бы проверяя, не стал ли он свидетелем моего позора. Можно подумать, увидев мой почерк, он бы решил, что я ненастоящий писатель, и разозлился бы.
Денис, как ни странно, увлекся чтением. Он аккуратно брал лист своими огромными лапищами со сбитыми костяшками, внимательно читал и так же бережно откладывал лист в стопку к прочитанным. Судя по размеру второй стопки, читал он небыстро. Вполне логично. Почему он вообще начал читать? Что его заинтересовало? Денис почувствовал взгляд и посмотрел на меня.
— А про меня тоже будет? — спросил он. — Ты ж вот прям про нашу дурку пишешь.
— Будет. — Я смутился — вряд ли ему понравится то, как я его описывал.
— Офигенно! Это прям вот от души! Надо такое писать, конечно. Про реальных людей, про больничку нашу! А то понапишут про каких-то эльфов, про драконов. Ебанина одна.
Он вернулся к чтению. Я покачал головой. Про драконов читают, про больничку не особо. С другой стороны — вот он, мой читатель. Совсем не такой, как мне хотелось бы, честно говоря. Было бы, конечно, здорово, если бы мои книги читали умные, красивые, добрые и в идеале несуществующие люди. Эдакие эльфы. Тонко чувствующие, понимающие все акценты и полунамеки, способные оценить по достоинству отсылки и сюжетные повороты. Но таких нет. А есть Денис. Хамоватый санитар.
И справедливости ради надо заметить, что это должно льстить мне больше. Вряд ли он поймет все нюансы. Вряд ли вообще его заинтересует что-то, кроме описания больницы, но это даже хорошо. Он, в отличие от того же Мопса, не будет разбирать текст на запчасти. Оценивать, сравнивать и прикидывать, что тут можно было бы улучшить.
Я представил, как Мопс рассказывает Денису, почему книга плохая, на что получает вполне ожидаемый ответ:
— Не твоя, вот ты и бесишься!
Я вернулся к тексту. Кажется, я писал все медленнее, как бы оттягивая завершение, надеясь что-то изменить, вырулить в другую сторону, но все равно неуклонно приближался к финалу. У меня возникло ощущение, что я еду на паровозе, который нельзя остановить, а впереди на рельсах привязан человек. Я сбрасываю скорость до минимума, но это все, что я могу сделать.
И было бы даже логичнее ускориться, чтобы не мучить бедолагу. Чтобы он умер быстро, но у меня не хватает решимости. Я оттягиваю момент истины. И вот паровоз ужасно медленно приближается к человеку. Он уже достаточно близко, чтобы я мог рассмотреть его лицо. Оказывается, на рельсах лежу я.
Глава 17
К тому моменту как я поставил последнюю точку, Денис заснул. К его чести, он довольно долго боролся с дремотой, но все-таки пал в неравном бою с книгой. Положил голову на сгиб локтя и стал ритмично посапывать.
Если бы сейчас на вверенной ему территории комнаты досуга психи решили организовать диверсию, к примеру вскрыть клетку с телевизором и украсть оттуда Соловьева, санитар бы не смог им помешать.
Я представил, как психи достают из экрана Соловьева и он почему-то радостно плачет, обнимается со всеми и благодарит своих спасителей. Рассказывает, как ему было плохо, как его заставляли жить в маленьком экранчике. А потом они все празднуют воссоединение за настольными играми.
Или наоборот. Они берут его в плен и прячут под кровать. После чего пишут коллективное письмо султану. Требуют вертолет для побега, миллион жвачек «Love is» и «Оскар» для Ди Каприо.
Я встал из-за стола, положил исписанные листы к остальным. Денис тут же проснулся, вскинулся и нахмурился, делая вид, что понимает, что происходит. Получалось даже убедительно, если бы не диаграмма сна на лице.
— Спасибо. — Я протянул ему ручку.
— Ага. — Он поморгал и наконец проснулся. — Все?
— Да.
Я повернулся и пошел к выходу из комнаты досуга. Денис меня окликнул:
— Книгу-то забери!
— Оставь себе.
Я встретился взглядом с Мопсом, который, в отличие от санитара, не заснул за книгой. Что и понятно. Он смотрел на всю эту сцену со спокойным интересом.
— Ты чего? — спросил Денис с тревогой. — Че ты бесоебишь-то?
— Мне можно, псих же.
Денис глупо хохотнул, найдя фразу забавной. Я снова двинулся к выходу, но он снова меня окликнул:
— Я тебе занесу попозже. Нормальная книжка, ты не это… Сморило просто…
Звучало это удивительно жалко. Я вышел из комнаты досуга и пошел в палату. Навалилась усталость и сонливость. Нельзя сказать, что сегодня ночью я спал. Это что угодно, но не сон. Это что-то отнимающее силы, а не прибавляющее.
Я рухнул на койку, отвернулся к стене и мгновенно заснул. И мне ничего не снилось. Или снилось, но это был долгожданный обычный, спокойный, незапоминающийся сон.
В какой-то момент меня разбудил голос Розенбаума. Он просил кого-то не мешать мне спать. Мне это показалось очень ироничным и домашним, что ли. Как будто я заболел в воскресенье ночью, а под утро, буквально за несколько минут до того, как в комнату войдет бабушка, чтобы разбудить меня в школу, я проснулся. Не совсем проснулся, скорее лежу в полудреме и надеюсь, что меня не заставят выбираться из-под теплого одеяла в темный, грязный, зимний космос панельных районов. Я слышу, как в соседней комнате мама и бабушка обсуждают, нужно ли меня будить. Температура, мол, хоть и небольшая, но все-таки есть. Может, лучше пусть дома останется?
Я тут же представил себя на их месте. Вот лежит в кровати приболевший ребенок. Отправить его в школу или нет? Такое решение может принять только взрослый, но взрослых нет, они все уже постарели и умерли, есть только я. А я не знаю, что делать.
В школу меня так и не отправили. Поэтому мне понадобилось довольно много времени, чтобы сообразить, что я не дома, а в психушке. Я сел на койке и долго растерянно осматривал палату. Мозг как будто заново идентифицировал все вокруг.
Вот лежит на кровати молодой парень с неестественно неподвижным для бодрствующего человека лицом. Это Сыч. И потом возникала вся его история, все факты, которые мне о нем известны. Что странно — я, с одной стороны, вспоминал кто он, с другой — как будто терял связь с реальным человеком, начиная воспринимать его скорее как сумму своих знаний и представлений.
Сыч выглядел точно так же, как при нашей первой встрече, — плохо. Почему-то вернулся в категорию горизонтальных, хотя и был уверен, что его вот-вот выпишут. Интересно, с чем связан такой регресс? Неужели разговор с Мопсом его так разложил?
Мопс, кстати, сидел на своей койке и читал мою книгу. Судя по тому, что он добрался до рукописных листов, я спал очень долго.
В палату вошел мужчина в черном деловом костюме, и я не сразу узнал в нем Сержанта. О воротник и манжеты его рубашки можно порезаться, даже если просто неосторожно смотреть на них. А в наполированных до зеркального блеска туфлях отражалось прекрасное светлое будущее.
Сержант подошел к своей тумбочке, открыл ее и заглянул внутрь. Параллельно он говорил с кем-то по телефону через наушники.
— Завтра выхожу. Да. Мне нужны данные по этому мероприятию. Положите на мой стол в синей папке. Еще мне нужен отчет по прессе. Да, в черной папке. — Он наконец нашел то, что искал.
Как ни странно — это оказалось обручальное кольцо. Сержант надел его на палец и пару раз сжал кулак, как бы проверяя, не мешается ли, достаточно удобно сидит, не нарушает какой-нибудь ГОСТ, согласно которому зазор между кольцом и пальцем не должен превышать столько-то миллиметров.
— До связи, — сказал Сержант собеседнику и нажал пальцем на наушник, сделавшись похожим на какого-то секретного агента.
Он осмотрел палату, встретился со мной взглядом и улыбнулся из вежливости. Я почувствовал себя жалким на его фоне. Мятый, небритый, в спортивном костюме с вытянутыми коленками.
— Ну что, до новых встреч? — усмехнулся Сержант.
— Я бы предпочел в другой обстановке, — ответил Мопс. — Но буду рад встретиться и тут.
— А как вы так… быстро? — спросил я зачем-то.
— Я всегда на две недели ложусь. — Сержант пожал руку Мопсу и направился ко мне. — Я же говорил, что скоро выписываюсь.
Я только сейчас понял, что он даже в дурку заезжает на четкий срок. И наверняка по определенному расписанию, чтобы рабочие процессы не нарушать. Да еще и к конкретному врачу, вероятно.
Я задумался: а что, собственно, изменилось в нем? Он такой же идеальный, педантичный и организованный, как и пару дней назад. Вот он вернется на работу, и там наверняка все будут рады, что пришел человек, у которого все систематизировано, отлажено и буквально разложено по папочкам. То есть здоровый человек — это псих, который умеет использовать свою болезнь себе во благо?
— Приятно было познакомиться. — Он протянул мне левую руку, и я невозмутимо пожал ее. — Успехов в творчестве.
— Там не бывает успехов, — буркнул я. — А все, что связано с успехами, — это уже не творчество.
— Вам виднее.
Сержант посмотрел на Сыча, подумал несколько секунд, но решил, его не тревожить. Вероятно, предположив, что если бы у него были силы и желание попрощаться, то он бы как-то отреагировал на происходящее. Сыч, конечно, не реагировал. Он даже не моргал.
— Удачи, мужчины! — Сержант изобразил что-то среднее между взмахом руки и воинским приветствием и вышел из палаты. Получилось очень красиво, уверенно и четко.
— Могу поспорить, он репетировал это, — сказал я, ни к кому конкретно не обращаясь.
— Не думаю, что найдется псих, который будет утверждать обратное, — заметил Мопс.
Мне понравилась неоднозначность слова «псих» в этой фразе. Получилось красиво. Как блестящий сколами камушек среди гальки.
— Неплохо, — признал я.
— Пожалуй, — не стал скромничать Мопс.
Он вернулся к чтению. Но я уже видел, что у него в руках последняя страница, и поэтому стал ждать вердикта. Он ведь не сможет промолчать.
— Знаете, — сказал Мопс через минуту, — я ожидал худшего.
— От себя или от книги?
Мопс посмотрел на меня со снисходительной улыбкой:
— Вы же понимаете, что я не ошибся с формулировкой. Зачем вы ёрничаете?
И вправду. Чего это я? Он просто сказал о своих ожиданиях, а не о книге.
— Не знаю, если честно.
— Хотите, я не буду ничего говорить о книге? — предложил Мопс.
— Не хочу.
Он медленно сложил листы в одну стопку и подровнял ее края, как будто заразившись от Сержанта страстью к порядку.
— Это не шедевр мировой литературы, но она имеет право на жизнь. По нескольким причинам. Во-первых, скоро возникнет спрос на тему отношений с отцом.
— Ага, а Тургенев в одиночку с ним не справится, — усмехнулся я.
— Будет масса фильмов и книг на эту тему, — полностью проигнорировав мою фразу, продолжал Мопс. — И было бы неплохо оказаться в этой волне. Во-вторых, она показывает тему с неожиданной стороны. Неприятной, противоречивой, но тем не менее.
— Да что в ней неожиданного? — удивился я.
Мопс посмотрел на меня как строгий учитель на идиота ученика. У него это получилось так хорошо, что я замолк и сделал вид, что застегиваю рот на молнию.
— И главное — в ней есть жизнь. Как бы парадоксально это ни звучало применительно к книге, связанной с суицидальными мыслями. Но с ней нужно будет хорошо поработать, если вы все-таки ее допишете.
— В смысле? — не понял я. — У вас там не все рукописные главы?
— Три, — глянув на стопку листов, ответил Мопс.
— Значит, все. — Я развел руками. — Это и есть конец.
— Это плохой конец, — возразил Мопс. — Он не работает.
— Не работает центральная идея. Как видите, герой добрался до конца, но ничего не нашел. Ну и какой хороший конец тут может быть? Он понял, что все ерунда, и вместо того, чтобы надышаться азота, вылечился? Хеппи-энд!
Мопс смотрел на меня с таким нескрываемым высокомерием, что я даже позавидовал. Надо бы научиться.
— Да ваш герой может делать все что угодно. Хоть вздернуться, хоть в светлое будущее отправиться — это вообще не важно.
— А что важно? — растерялся я.
— Он должен найти точку, в которой все пошло не так. Как и было обещано в начале книги.
— Он прошел всю свою жизнь до самого начала. Там ничего нет. Вы же читали. Наверное, можно было бы придумать какую-нибудь… ну, там особо травмирующую ситуацию или…
— Нет, давайте только без этой фальши, — замахал руками Мопс. — Исповедуйте то, что проповедуете. Не надо превращать книгу в историю о сложном детстве и бедном несчастном мальчике. Вы не это писали.
— Вот именно, — согласился я. — Но не сложилась история.
— Забавно. — Мопс покачал головой, разглядывая меня с интересом. — Как это работает?
— Что?
— Ну ведь очевидно, что точка находится за пределами жизни Андрея.
У меня в голове что-то взорвалось. Почти буквально.
— Подождите, что за ерунда? Вот герой дошел до самого раннего воспоминания, и все. Как он может вспомнить то, чего с ним не происходило?
— Он нет, а Архан может.
У меня еще раз что-то взорвалось в голове. Такое ощущение, будто какой-то веселый подрывник сносил одну стену за другой.
— Я не понимаю, что вы имеете в виду.
— Мне начинает казаться, что я знаю вашу книгу лучше вас. Архан явно старше Андрея. Даже в ранних воспоминаниях его способность к анализу и рефлексии на уровне взрослого человека. Хотя надо признаться, инфантильность у него зашкаливает, но это даже логично.
— Почему? — Я чувствовал себя не тупым, потому что тупой — это хотя бы какая-то форма. Я чувствовал себя пустотой.
— Ну, он в некотором смысле стремительно повзрослевший ребенок. Его способность перерабатывать все в положительный опыт и сохранять контроль — это защита. Он искалеченный, нездоровый, изуродованный в некотором смысле — но все-таки ребенок. Мне так кажется по крайней мере.
— Так ребенок или нет?! Вы сказали, что он старше Андрея.
— А у вас две категории, что ли? Ребенок и взрослый? Старше, но на несколько лет, к примеру.
— Ну то есть вы предлагаете мне написать о чем? Приключения Архана до рождения Андрея?
— Да я понятия не имею, о чем вы будете писать, — удивленно уставился на меня Мопс. — Но два главных момента книги не раскрыты. Та самая точка, которую ищет герой, и рождение Архана.
Я уже перестал обращать внимание на взрывы в голове. Веселый подрывник разошелся не на шутку и снес, кажется, все стены. В том числе несущие.
— А почему появление Архана — это главный момент книги? — спросил я.
— А про кого эта книга? — ответил вопросом на вопрос Мопс.
— Ну, про Андрея…
— Вы знаете о тесте Бекдел?
— Я сейчас ничего не знаю…
Мопс вздохнул, чуть изменился в лице и приготовился читать лекцию. Очевидно, не в первый раз.
— В восемьдесят пятом году американская художница Элисон Бекдел придумала тест, позволяющий оценить уровень сексизма в фильме. Как работает тест Бекдел? Берем любой фильм и задаем три вопроса. Есть ли в нем хотя бы две женщины? Разговаривают ли они друг с другом? И говорят ли они хоть раз не о мужчине? На самом деле этот тест отсылает нас к Вирджинии Вульф. В эссе «Своя комната» она задается вопросом: почему все женщины в литературе изображаются только через отношение к мужчинам? До Джейн Остин по крайней мере. Мы можем представить обратную ситуацию, которая, кстати, часто происходит в женских романах. Мужчины там только любовники, к примеру. Но не самостоятельные личности. Понимаете? В глобальном смысле речь не о мужчинах или женщинах, а о самодостаточности персонажей в целом. Так вот, уровень сексизма в вашей книге меня не интересует. Хотя она и не прошла бы тест, меня интересует другое. Андрей — это не самодостаточный герой. Он не существует сам по себе. Он в некотором смысле прожектор, освещающий действия отца в определенном ключе. Архан тоже. В книге нет ни одного эпизода воспоминаний, в которых не упоминается отец. Так о ком книга? Кто главный герой?
Я несколько секунд жевал губы, потом возразил.
— Главный герой — Андрей, который разбирается в своем прошлом. Как видите, все самые сложные эпизоды его жизни связаны с отцом, это не то чтобы очень удивительно. И, кстати, обрезание и армия как-то без отца прошли.
— Прошли, — кивнул Мопс. — Но опыт оттуда извлекался через отца. В эпизоде с боевым дежурством есть разговор с отцом, в эпизоде с обрезанием — ссора родителей с дедом. Ну, тут не отец, а мать, но это общей картины не меняет.
— Если вас послушать, то Андрей и не существует. Вы его вообще свободы воли лишили, — покачал я головой.
— Не я, а вы. Это вы написали. — Он постучал пальцем по стопке листов. — И я думал, что это хорошая задумка, а не случайность. Может, в этом и заключается талант — интуитивно сделать то, для чего требуется огромный опыт. Но в любом случае вам нужно закончить книгу. Главный герой должен появиться на сцене. Нужно раскрыть историю Архана, нужно показать, откуда взялось чудовище.
— И зачем тогда нужен Андрей? Можно вообще из книги его вычеркнуть и ничего не изменится! — Я сам не понимал, что меня злит.
— Во-первых, его отсутствие тоже говорит о многом, а во-вторых, без сына нет отца, — заметил Мопс.
В палату вошел Розенбаум. Я даже обрадовался его появлению. То ли потому, что можно было закончить этот разговор, то ли просто соскучился.
— Как у вас дела? — спросил он.
— Не жалуемся, — ответил Мопс.
— А это моя недоработка, — глядя на Сыча, сказал Розенбаум, потом повернулся ко мне. — Пойдемте поговорим?
— Да, конечно.
Я встал с кровати и пошел за доктором, не глядя на Мопса. Все-таки он меня разозлил, хоть и не совсем понятно чем. Мы вышли из палаты, Розенбаум пошел в комнату досуга, а я остановился в коридоре. Метрах в трех от меня, в процедурном кабинете, разговаривали две медсестры. Одну я мог только слышать — судя по голосу, это Ольга. Вторую видел через открытую дверь. И именно из-за нее и остановился. Симпатичную молодую блондинку в подозрительно коротком халате звали София, судя по бейджику.
— Ну вот сама-то как думаешь? — сурово спрашивала Ольга. — Ну тут же психи! Ну мало ли как они среагируют!
— Да я все понимаю! — отвечала София. — Это не мой халат, взяла у Маши!
— Ну вот и штаны бы у нее взяла! — злилась Ольга. — Ну что за…
— Слушай, ну так вышло! Я на смену из клуба ехала!
Я задумался. Отвечает ли эта сцена требованиям теста Бекдел? Две женщины, говорят друг с другом, но вот третий вопрос. В некотором смысле — о мужчинах. Ольга явно намекает, что слишком короткий халат может спровоцировать психов. Но ведь психи в данном случае — это работа. Разговор о работе или о мужчинах? Если рассматривать исключительно половую принадлежность — то о мужчинах. Но было бы странно переложить ответственность на душевнобольных, разве нет? Да и относятся медсестры к пациентам как к чему-то бесполому, как мне кажется. Но, с другой стороны, есть определенная рабочая форма и тут налицо косяк.
— Ну, полагаю, это хороший признак, — сказал вдруг прямо над моим ухом Розенбаум.
— Что? — смутился я.
Он указал кивком на Софию:
— Ну, наблюдаю проявление интереса к жизни. В некотором смысле.
— Не в том, о котором вы подумали, — ни на что не надеясь, возразил я. — Пойдемте.
Мы вошли в комнату досуга и, хотя в ней никого не было, сели в дальнем углу.
— Как ваше самочувствие? — спросил Розенбаум.
— Получше, чем утром. Выспался, видимо.
Он рассматривал меня, поглаживая усы, и снова казался разочарованным. Да что случилось-то?
— Давайте немного поговорим о то, что происходило утром?
— Давайте. Плохо мне было.
— Это хорошо, — кивнул Розенбаум. — А что именно значит «плохо»?
Я задумался. Почему-то сейчас мне было трудно сформулировать, что именно происходило. Как будто прошло много лет, а не несколько часов.
— Ну, я понял, что книга не работает, снился дурацкий сон, домой хочется, все вместе как-то подкосило, ну и вот.
Мне вдруг стало стыдно за утренние слезы. Я теперь сам не понимал, почему разревелся.
— Бывает, — легко пожал плечами Розенбаум. — Но меня сейчас в первую очередь интересуют чувства. Что это было?
— Утрата, — неожиданно для самого себя ответил я.
— Интересно. Утрата чего?
— Не знаю.
— А если бы знали?
— Ну давайте без этих дешевых приемов, — поморщился я.
— На дорогие у нас денег нет. Оптимизация. Так что вы утратили?
— Послушайте, ну я же говорю! Книга не работает. Представьте, что вы тратите все свои силы и внимание на что-то одно. Двадцать четыре на семь. Буквально живете чем-то. Все ваше существование сфокусировано в одной точке. А потом оказывается, что вы облажались. Тут кому угодно поплохеет!
— Отлично вас понимаю, — усмехнувшись, сказал Розенбаум. — Могу даже пальцем ткнуть в парочку таких пациентов. Так что вы утратили?
— Господи! — Я закатил глаза. — Вы просто не понимаете. Я же говорю, книга не работает.
— Ну не работает и не работает, — равнодушно пожал плечами Розенбаум. — Ну и чего?
— Вы меня позлить решили?
— А что вас злит-то?
— Да то, что вы ведете себя как идиот. Я же говорю…
— Я не писатель. — Он поднял руки. — Не надо третий раз говорить мне то, что я просто не способен понять и почувствовать. Дайте мне какой-то другой яркий образ. Вы же умеете.
— Я не справился, понимаете?
— Да с чем?! — Он повысил голос.
— Да я как будто часть себя потерял! Вы вообще понимаете, насколько писатель срастается с тем, что пишет?! Это буквально, а не метафорически часть меня!
— И чего вы кричите? — совсем другим, спокойным голосом спросил Розенбаум.
— Да потому что больно!
Я встал со стула отвернулся и оперся рукой на ближайший стол. Меня потряхивало, на глаза наворачивались слезы.
— И что за часть вы потеряли?
— Лучшую, — буркнул я.
— А что осталось?
— Угадайте.
— Ну, так мы далеко не уйдем.
— Я никуда и не собираюсь уходить. Я сказал, что буду пить таблетки, буду лечиться, пойду к психологу. Что вы еще хотите?
Розенбаум какое-то время молчал. Мне стало получше, я постоял с закрытыми глазами, потом повернулся и сел на стул.
— Ладно, а про книгу мы можем поговорить?
— Господи, да почему все хотят говорить о моей книге! Что случилось-то?
— Было бы странно писать книги и надеяться, что никто не захочет их с вами обсудить, — резонно заметил Розенбаум, вскинув брови.
— Тоже верно, — согласился я. — И что вы хотите обсудить?
— Вы сказали, что книга не работает. Что это значит?
— Значит, она упирается в тупик и у нее нет концовки. Не работает придуманная схема. Герой понимает, что всю свою биографию вдоль и поперек перекрутил, а результата нет.
— Ну… Я книгу не читал, но не пойму, в чем проблема. Ну перепишите немножко, введите других героев. Пусть доктор ему поможет, в конце-то концов.
— Нет, это так не работает. Дело то ли в герое, то ли в обстоятельствах, но все ведет к одному финалу. Он совершает самоубийство.
— Ну, бывают и грустные книги. Да и в целом, ну герой покончил жизнь самоубийством, ну пусть там что-то произойдет на похоронах и еще как-то. Читатели-то живы остались. Ну покажите им, что не надо делать так, как герой. Отрицательный пример — тоже пример.
— Он должен был справиться! Там просто какой-то логический тупик! Или обстоятельства, или…
— Да почему должен-то? — не выдержал Розенбаум. — Что за директивность? Это же книга, а не жизнь. Но и в жизни-то никто не должен.
— Ну слушайте. Что значит «почему»? «Должен» тут не в прямом смысле, а как бы… ну, была возможность. Даже не возможность, а… ну, все должно было быть хорошо…
— Опять должно? — спросил Розенбаум.
— Да не придирайтесь вы к словам! Я его придумал таким, что он должен был справиться!
— А он не справился. Ну что ж теперь?
— Значит, я что-то сделал не так. Значит, где-то ошибка. Но я не понимаю где.
— Подождите, так кто из вас не справился-то? Вы или он?
— Это сложно. — Я потер переносицу и зачем-то зажмурился, стало полегче. — Но я же его придумал, значит, я.
— Ну, я слышал, что у хороших писателей персонажи живут собственной жизнью.
— Почти у всех.
— Ну так, может, это его решение? И вы тут вообще ни при чем?
Я долго сидел с закрытыми глазами, почему-то прокручивая в голове разговор с Мопсом. Он не давал мне покоя. На самом деле в его словах есть сила и смысл.
— Я не могу быть ни при чем. Но, может, и так. Может, это его решение.
— А зачем вы жмуритесь? — нейтральным тоном поинтересовался Розенбаум. — Просто интересно.
— Ваша просветленная лысина так блестит, что смотреть невозможно.
— Понимаю. Мне, к сожалению, надо идти. Вечером у вас прием лекарств. Не забудьте.
— А если забуду, то что?
— То сестра напомнит.
— И в чем тогда разница?
— В том, что вы не забудете.
Глава 18
Я открыл глаза и понял, что Розенбаум явно хотел сказать что-то еще, но как будто сдерживал себя. Мне даже показалось, что он злится. На лбу у него появились складки, усы топорщились, и он стал похож на моржа в докторском халате. Осталось только клыки выпустить. Или бивни. Что там у моржей? Он встал со стула и молча вышел из комнаты, в дверях столкнувшись с Денисом, возглавлявшим делегацию психов. Несмотря на разницу в габаритах, санитару пришлось уворачиваться от идущего напролом моржа в халате. Все-таки субординация у них тут армейская.
Делегация психов расселась по стульям и готовилась приступить к первому пункту повестки встречи, но Денис включил телевизор. Зловещий ящик мгновенно приковал всех к себе.
— Армянская сторона отрицает сообщения о тяжелых потерях, — сообщил диктор, а на экране показали азербайджанский беспилотник.
Я встал и быстро вышел. В палату идти не хотелось, там Сыч страдает по боженьке и Мопс по литературе. И куда податься? В туалет, видимо.
В дверях туалета я зацепился за что-то ногой и чуть не упал. Обернулся, чтобы посмотреть, что мне помешало, и увидел Тощего. Он стоял у косяка, между раковиной и стеной, бесстрашно улыбаясь и глядя мне прямо в глаза. Это он мне засаду, что ли, устроил? Стоял тут и ждал, когда я пойду отлить? Исключительная целеустремленность, а главное, место правильно подобрал. Проще всего застать человека беззащитным именно в туалете. Со спущенными штанами особо не повоюешь. Да и внимание занято не окружением. Тощий прямо-таки диверсионную операцию по захвату языка провел.
— Иди в жопу, — отмахнулся я и отвернулся.
— Ссыкло! — почему-то обиженным тоном заявил Тощий.
Я медленно повернулся обратно и посмотрел на него. Он чуть наклонил голову и рассматривал меня, как будто пытаясь понять, сработало ли.
— Ссыкло! — повторил он и улыбнулся.
— В каком-то смысле ты прав, — посмотрев в сторону комнаты досуга, ответил я сам себе, а не ему.
— Ссыкло!
— Заело, что ли?
— Давай попиздимся, че ты?
Интересно, а почему он не бьет первым? Я шагнул ближе к нему и утвердительно кивнул.
— Ну давай.
Тощий обрадовался, вскинул руки, вставая в то, что считал стойкой. Руки он задрал так высоко, что не смог бы нанести ни одного хорошего удара. Локти выше уровня глаз. Это было скорее похоже на попытку укрыть голову от ударов сверху.
— Ну, бей, — приказал я.
Он растерялся, выглянул из-за рук с сомнением.
— Руки ниже опусти! Колени в полусогнутое положение. — Я дернул его на себя, показывая, насколько он неустойчив, потом толкнул обратно, восстанавливая его же равновесие. — Шире ноги!
Я еще пару раз дернул его вперед-назад. Его мотыляло, но наконец он зафиксировался.
— Руки ниже! Ниже, еблан! Челюсть открыта! — Я легко шлепнул его ладонью по подбородку. — Бей.
Он так и стоял, не предпринимая никаких попыток меня ударить. Еще и зажмурился.
— Глаза открой. Бей, я сказал. — Я злился все сильнее. — Я тебя убью, если не ударишь. Утоплю в сортире.
Тощий поверил, испугался, губы задрожали. Он неловко, как ребенок, ткнул неплотно сжатым кулаком вперед. Я легко отвел удар в сторону и дал ему пощечину.
— Глаза открой, еблан. На меня смотри. Да не на руки, в глаза мне смотри! Бей. Еще, сильнее бей!
У него получалось очень плохо. Просто отвратительно. Он больше напоминал надувную куклу у заправки, которая мотыляется во все стороны и машет руками. И это доводило меня до исступления. Вояка хренов.
— Ты пиздиться хотел?! Ну, бей! Давай, в кадык мне ударь, чтобы я хрипел и задыхался. В кадык, я сказал! В глаза мне смотри! По яйцам бей! Никуда попасть не можешь? Сближай дистанцию, отгрызай нос и губы, выдавливай глаза! У тебя же две руки! Ну!
Тощий заплакал. Закрыл голову руками и сел на пол. Мне с трудом удалось сдержаться и не пнуть его. Я сел перед ним на корточки.
— Хреновое чувство, да?
Тощий, конечно, ничего не ответил. Так и сидел, закрывая голову руками и тихонько завывая.
— Это называется слабость.
Я встал и вышел из туалета. Кое в чем он прав, конечно. Нужно довести дело до конца. Почему-то прострелило болью правое ухо, а потом оно наполнилось тонким звоном.
Я зашел в палату, молча взял с тумбочки Мопса свою книгу и отправился в комнату досуга. Там все еще продолжался выпуск новостей, но теперь освещали небывалые успехи в экономике. Психи находили эту информацию удовлетворительной и успокаивающей. Растеклись по стульям, автоматически став похожими на политбюро. Даже лица как бы оплыли.
— Дай ручку, — попросил я Дениса.
Он отвлекся от телевизора, посмотрел на меня и, ничего не спрашивая, полез в карман. Я сел за стол, достал из стопки чистый лист и стал крутить ручку в пальцах. Что писать-то? Я потер звенящее ухо и поморщился. Что за напасть?
Итак, проблема за пределами памяти Андрея. Очевидно, что в этом случае искать ее надо где-то в биографии отца. Но я почти ничего о нем не знаю. Точнее, не знаю до определенного возраста, а что-то мне подсказывает, что искать надо там. На войне. А про войну отец ничего не рассказывал.
Я знаю только три факта. Он служил срочную службу в спецназе и успел поучаствовать в попытке СССР потушить грузино-осетинский конфликт. После службы он сразу же был призван в наспех сколоченную армию только что ставшего независимым Азербайджана. По сути, приехал с войны на войну. И последнее, что я знаю, — он потерял руку во время Карабахского конфликта. Вот и все.
Я записал эти три факта на листке. Потом нарисовал кривой треугольник. Потом закрасил его. Работе это, конечно же, не помогло. Я в очередной раз пожалел о том, что телефон разбит. Можно было бы хотя бы погуглить что-то про ту войну. Почерпнуть какие-то факты.
Я снова вспомнил слова Мопса. Литература — это не жизнь. Это в некотором смысле освобождает. Я же могу создать героя, прототипом которого станет мой отец. И наделить его какой угодно биографией. Литература — это не жизнь.
Я прикинул, сколько лет моему герою. Если институт он не оканчивал, то, скорее всего, срочную службу он проходил лет в восемнадцать или девятнадцать? Я вдруг вспомнил, что отец учился в каком-то училище. Что-то связанное с легкой промышленностью. Ну, допустим, ему двадцать. Значит, из армии он вернулся в двадцать два.
Я сделал пометки и снова начал что-то рисовать. Меня не очень радовала перспектива создать героя и отправить его на войну. Клянусь, если я напишу еще хоть одну книгу — она будет про счастье, любовь и сплошное добро. В ней не будет происходить вообще ничего. Просто всем будет хорошо. И смешно.
Итак, двадцатидвухлетний пацан во время службы видит, как добрые соседи, грузины и осетины, вдруг переходят в состояние войны. А вернувшись домой, сам оказывается в гуще такого же конфликта. Азербайджанцы и армяне, недавно мирно жившие вместе, начинают убивать друг друга.
Я вдруг вспомнил один эпизод. Наверное, отец рассказывал мне об этом. Кажется, это происходило недалеко от Цхинвала. Советские войска пытались контролировать перемещение оружия в регионе и установили блокпосты. На одном из таких постов оказался отец. В задачу подразделения входило досматривать проезжающие машины на предмет незарегистрированного оружия.
Военный блокпост — это не шлагбаум и гаишник. Это огневая точка с крупнокалиберным пулеметом, укреплением, рассчитанным на ведение боя в окружении, и бетонными блоками на дороге. Блоки нужны для того, чтобы подъезжающие машины сбрасывали скорость, объезжая препятствия.
И вот однажды подъезжающая машина не притормозила, а, напротив, ускорилась, отчаянно маневрируя между блоками и приближаясь к посту. На приказы остановиться водитель не реагировал, выстрелы в воздух ни к чему не привели. Пулеметчик был вынужден открыть огонь. Первейшая задача солдата — выжить. В уставе вполне конкретно написано, что делать в таких случаях. Машина может быть заминирована.
Пуля, выпущенная из КПВТ, при попадании в человека отрывает конечности или даже разрывает все тело. Машину она не просто прошивает насквозь, а буквально вырывает куски железа, размером с голову. У отчаянного водителя не было шансов. Двигатель разорвало, машина остановилась. Блюющий водитель вывалился из нее на асфальт.
Позже оказалось, что он ехал со свадьбы друга. Пьяный, конечно. Увидел пост, испугался, что отнимут права, и решил проскочить. Его удачи хватило, чтобы остаться в живых и даже ничуть не пострадать. А его жена такой удачливостью похвастаться не могла. Блевал в тот день не только пьяный водитель, но и весь блокпост.
Снова прострелило ухо. Я вынырнул из мыслей и скривился. Звон стал настолько громким, что я не мог разобрать ни одного звука, доносящегося с правой стороны. Я написал на бумажке: «Кто отдал приказ». Зачем-то несколько раз обвел эту фразу.
По телевизору показывали политическое ток-шоу. Собравшиеся в студии люди, кажется, обсуждали какие-то проблемы сообщества мулов и ослов. По крайней мере говорили они на ослином. Что-то ревели с разными интонациями. Мне даже показалось, что у них ослиные уши.
— И-а-а-а-а-а! — заревел мужчина с красным галстуком.
— Иа, иа, иа! — затараторил его оппонент.
Я закрыл глаза и потер лицо рукой. Ну, так и вправду недалеко до дурки. Надо как-то притормаживать свою фантазию. Меня кто-то потряс за плечо. Оказалось, что это Денис. Наверняка он звал меня до этого, но я не слышал, потому что он сидел справа.
— Ужин пора накрывать, говорю. Пойди погуляй пока.
Психи покидали помещение. Какой-то санитар двигал столы. Я кивнул, соглашаясь. Аккуратно собрал листы, вернул ручку и вышел из комнаты досуга.
Помимо истории отца меня занимал еще один вопрос. Архан, родившийся до Андрея. Хотя мне казалось, что я не могу контактировать с ним напрямую. Это значит, что есть какое-то другое условие? Не касающееся Андрея. Какая-то ошибка выжившего?
Я вошел в палату и едва не вскрикнул. На койке недавно выписавшегося горизонтального лежал мертвый мужчина в военной форме. На том месте, где у горизонтального была опухоль, у него зияло выходное отверстие от пули. Я тут же зажмурился и привалился к дверному косяку. Досчитал до десяти и открыл глаза. Конечно же, никого там не было. Надо тормозить воображение, срочно.
— Все в порядке? — спросил у меня Мопс, проследивший мой взгляд.
— Мы в дурке.
— Ну… — смутился он.
Я положил книгу на тумбочку, лег на койку и отвернулся к стене. Закрыл глаза и тут же уснул. К счастью, мне ничего не снилось. Последний раз я так спал в армии. Тот самый случай, когда между командой «отбой» и командой «подъем» не существует времени вообще. Разбудил меня Мопс. Он аккуратно потряхивал меня за плечо.
— Там ужин…
— Угу.
Я резко сел и сразу же понял, что вымок насквозь. Даже по лицу течет пот. Я посмотрел на Мопса, на его лице явно отражалась тревога.
— Что?
— Совсем плохо? — сочувственно спросил он.
— Баня приснилась, — отмахнулся я. — С девками. И знаете, что самое страшное?
— Что? — опешил Мопс.
— В бане был Лев Николаевич.
— Толстой? — совсем растерялся Мопс.
— Угу.
— Так и что страшного?
— Он бородой запутался у девки в волосах, ну, которые там. — Я указал себе на пах. — Представляете, в каком положении оказалась русская литература?
— Какая возмутительная чушь! — побагровел Мопс, крутанулся на месте и пошел на ужин.
Я улыбнулся, но тут же скривился. Снова прострелило ухо. Опять зазвенело. Да когда ж это кончится? Я встал с кровати, подошел к Сычу. Потряс его за плечо. Он, как и ожидалось, не реагировал.
— Пошли, братан, надо есть. Потом разберешься в ваших отношениях с боженькой.
Сыч не двигался. Я вздохнул, лег на бок прямо перед ним, закинул его руку себе на плечо и перекатился с кровати, одновременно вставая на ноги и поднимая Сыча за руку.
— Ну, значит, так пойдем.
— Да я сам, — вдруг сказал он.
Я отпустил его руку. Сыч пошатнулся, пришлось поддержать за локоть. Он смотрел на меня удивленными глазами и то открывал, то закрывал рот, как будто не зная, что сказать.
— Ну так пошли.
Первое, на что я обратил внимание, зайдя в столовую, — быстрый испуганный взгляд Тощего. Он понял, что я его вижу, и весь сжался. Я покачал головой. Переборщил.
Мопс сидел не на своем обычном месте, а в дальнем углу. Всем своим видом он демонстрировал возмущение моей безобидной шуткой, и я решил к нему не подсаживаться. Подавится еще.
Мы с Сычом молча сели за стол. На ужин давали макароны, чуть посыпанные сахаром. Это сочетание всегда казалось мне странным. Я закинул в рот одну макаронину и тут же выплюнул ее. На вкус как земля. Я уставился в тарелку, потом осмотрелся. Все вокруг радостно жевали. Даже Сыч закидывал макарохи в топку, хоть и без видимого удовольствия.
Ну не могут же все с таким наслаждением есть что-то на вкус неотличимое от земли. Я предпринял вторую попытку. Но ничего не изменилось. Стало только хуже. Сахар захрустел на зубах, делая сходство с землей абсолютным. Я отложил ложку, одним махом выпил чай и сдал посуду.
Через минуту я поймал себя на том, что аккуратно заглядываю в палату, опасаясь увидеть мертвеца на месте горизонтального. И это стало последней каплей. Кукуха у меня поехала окончательно.
Я развернулся и пошел в ординаторскую. Уверенно и настойчиво постучал в дверь. Примерно через пятнадцать секунд мне открыли. Мне повезло, передо мной стоял Розенбаум.
— Дайте мне лекарство, — выпалил я и протянул руку.
— Какое? — не понял он.
— Ну какое вы там выписали!
— Вам выдаст его сестра перед сном. — Розенбаум смотрел на меня со странным выражением лица. Как будто впервые увидел.
— Ну можно же чуть-чуть ускорить процесс?
— Да что происходит?
— Мне плохо, не видно разве?!
Он осмотрел меня с головы до ног и кивнул. Вышел из ординаторской и прикрыл за собой дверь.
— Выглядите не очень хорошо. А что происходит?
— Меня трясет, видите? — Я вытянул руку, показывая, как она дрожит. — Буквально трясет.
— Почему?
— Это вы доктор, а не я. Вы говорили, надо пить таблетки? Я готов!
— Боюсь, это не совсем так работает. Таблетки подействуют дней через десять.
— Ну дайте то, что подействует быстро! — застонал я.
— А что должно произойти-то? Что лечим?
— Я не знаю, мне плохо! Я схожу с ума! Мне мерещится какая-то ерунда.
— Что вам мерещится?
— Мертвый мужик. — Я потер лицо ладонью. — Не знаю его даже.
— Где? В каких обстоятельствах?
— Лежит на койке того бедолаги, который… — Я рукой изобразил опухоль на затылке.
— Все время лежит?
— Нет, на секунду померещился.
— Бывает, — отмахнулся Розенбаум. — Тем более у писателей.
— Да вы издеваетесь? — возмутился я.
— Ничуть. Ваша психика активно реагирует на происходящее. Вы столкнулись с довольно непритязательной реальностью, а вдобавок еще и книжку пишете. Мне нужно привести вам в пример Флобера?
— Не надо, — фыркнул я и снова потер лицо.
— Меня больше смущает ваша реакция. Неужели никогда раньше вам ничего не мерещилось?
— Мерещилось. Просто… Не знаю даже… Сейчас это другое.
— Ну попробуйте объяснить.
— Это как будто не мое, понимаете? Я как будто… вижу что-то чужое.
— Чье, например? — Розенбаум странно прищурился.
— Отца, например! — Я всплеснул руками. — Ну чье еще-то?
— А что вы сейчас пишете? — уточнил он.
— Главу про него, — безнадежно ответил я.
Розенбаум не стал это комментировать. Он вздохнул, снова осмотрел меня и заговорил спокойным тоном:
— Таблетки не лечат. Таблетки снимают симптомы. Они просто помогают человеку соприкоснуться с реальностью. Дают ему силы для того, чтобы лечиться, понимаете?
— Какой вы душный, — вздохнул я.
— Работа такая. А что до уколов, не вижу для этого необходимости.
— А давно мы поменялись ролями?
— Ну, как только вам стало страшно, вероятно. — Он воинственно встопорщил усы. — Вы сразу стали искать, куда бы сбежать. В препараты в данном случае.
— Я устал убегать, — сказал кто угодно, но не я.
— Это хорошо. Больно, тяжело, но хорошо, — вздохнул Розенбаум. — Чем еще могу помочь?
— Что-то мне подсказывает, что никто не может мне помочь.
— Ну, самое важное придется делать самому. Все главные сражения в жизни происходят один на один.
— Ой, давайте только без этого пафоса. — Я закатил глаза, развернулся и пошел было в палату, но увидел очередь у процедурного кабинета.
Психи выстроились на прием лекарств. Мне тоже пора. Я встал в хвост змеи, питающейся успокоительными, антидепрессантами и прочими продуктами фармакологических компаний. Терпеливо дождался, пока я эволюционирую из хвоста в голову, и вошел в кабинет. Сестра сверилась со списком, выдала мне чашку с водой и таблетку. На этот раз просто белую, без изысков. Я закинул ее в рот, подавил желание разжевать и запил. Гордо показал сестре язык. Причем сделал это с таким энтузиазмом, что, если бы рядом оказался маори, он бы принял меня за своего и пригласил бы исполнить хаку.
Я вернулся в палату, быстро разделся, улегся в кровать и накрылся с головой. Кажется, даже стал просить все возможные высшие силы наслать на меня сон. Не сработало. Я очень долго лежал с закрытыми глазами, но ничего не получилось. Сон не пришел. Хуже того, периодически простреливало ухо, причем с каждым разом как будто сильнее.
Мало-помалу я стал возвращаться к мыслям о книге. Меня как будто засасывало туда. Это похоже на ощущение, когда смотришь на что-то отвратительное, но не можешь отвернуться. Я не думал о чем-то конкретном, просто как бы прокручивал разные образы, связанные с моим героем.
Вот он бежит через простреливаемое пространство. Ноги жжет от усталости, легкие от недостатка кислорода, пот щиплет глаза. Вокруг что-то свистит. Но если свистит — значит, не твоя, свою пулю не услышишь. Глухо бухнул минометной разрыв, и человеку справа спереди распороло живот. Кажется, даже было видно мелькнувший осколок и образовавшуюся кровавую взвесь. Из вспоротого живота посыпалась требуха. Останавливаться нельзя — тогда точно конец. Бедолага хватает свои же кишки руками, но всего не удержать. Что-то волочется за ним по пыли. А он бежит.
Он уже потом потеряет сознание. В относительно безопасном месте. Потом будет полевой госпиталь, где его требуху будут натурально промывать в тазу. Потом зашьют. И ничего. Будет жить. Осколок просто вспорол живот, не задел вообще ничего.
А вот кому-то не повезло. Маленькая пулька в живот. Ничего вроде бы особо впечатляющего. Сепсис. Почему так бывает?
Я понял, что провалился в сон и смотрю набор военно-патриотических кошмаров. Разбудил себя, собрав все силы, и некоторое время лежал, слушая ночные звуки дурки. Они как бы фиксировали меня в реальности. Восстанавливали в нормальной системе координат.
Итак, литература — это не жизнь. Нужно ответить на два вопроса. Нужно хотя бы придумать обстоятельства, создавшие чудовище. Потеря руки? Все, что я знаю, — что у моего героя взорвался в руках гранатомет. И то, что он вообще остался жив, — это фантастическое везение. Небывалое и абсолютно невозможное. Я бы даже сказал, сказочное. Да, литература — это не жизнь. Жизнь намного невероятнее.
Я почему-то очень живо представил этот момент. Взрыв, оглушение, дезориентация. Все плывет перед глазами, звенит в ушах. Невозможно сообразить, что происходит, где ты, даже кто ты. Взгляд упирается в то, что было когда-то рукой. Кровавая культя на месте кисти и длинная лента кожи, на которой висит большой палец. Вот и все, что осталось.
Меня затошнило. Ну вот и ответ на вопрос, почему простреливает ухо. Контузия. Уже поздно останавливать свое воображение, даже если бы это было возможно. Теперь нужно успеть найти ту самую точку и все ответы. Успеть, пока я совсем не свихнулся.
Наступать в горах почти невозможно. Хотя бы потому, что ты всегда под обстрелом. Негде передохнуть, спрятаться, зажаться. Нужно бежать со всех ног до самого конца. В гору. Откуда в тебя стреляют. Нужно делать то, против чего протестует сознание и организм. Нужно метаться влево-вправо и продолжать бежать в гору.
— Гиждыллахи! — ругнулся кто-то, глядя на часы.
Артподготовка должна была начаться десять минут назад. Но не началась. И никто не знает почему. Но все хорошо знают другое: наступать без артподготовки — это гарантированный конец. Все погибнут. Есть надежда, что еще отстреляются до начала штурма, но она стремительно тает. Стрелка на часах превратилась в стрелку, отмеряющую время жизни. Щелк-щелк-щелк — пятнадцать минут. Больше никто не ругается. Кажется, никто даже не молится. Все думают о чем-то. Странно, что в бой пойдут все вместе, а умирать все равно в одиночестве.
Звучит команда. И тело, привыкшее команды исполнять, слушается без участия мозга. Само несет вперед. Сразу же не хватает воздуха, отказывают мышцы, но это скоро пройдет. Потом сознание сужается до одного шага. Нет никакого будущего и прошлого, есть один шаг, который надо сделать, чтобы не упасть. Потому что упасть — это превратиться в неподвижную мишень. Влево, вправо, влево, влево, обязательно неритмично, нечитаемо и еще быстрее, еще. В ушах стучит так, что не слышно выстрелов. В воздухе кровавая взвесь, иногда она чувствуется даже во рту и в носу. Солдаты буквально вдыхают своих погибших товарищей. И нужно бежать еще быстрее, потому что остается все меньше людей, а значит, и меньше мишеней для врага. Тело болит от напряжения так сильно, что сложно представить, что бывают еще какие-то ощущения.
Расстояние броска гранаты. Щелкают запалы, стреляют почти в упор. Первые разрывы, и кто-то даже в рукопашной. Брызнула кровь, прямо в глаза. Они дошли до высоты. Снова чудо.
Взрыв, но не гранатный. Еще один. Тело само падает в сторону и закрывает голову руками. Над головой свистнуло. Но это не пуля и не минометный осколок. Это осколок от «Града». Железка размером с крышку от кастрюли. Кого-то разрезало напополам. Все становится черным от взлетающей в воздух земли. Земля везде, даже во рту. Скрипит на зубах. Взрывы сливаются в один бесконечный взрыв. Конец света, все ревет и трясется, неизвестно, где небо, а где земля, жив ты или мертв, а если мертв, то жил ли когда-то. По ним бьет своя артиллерия. Они чудом взяли высоту, и всех убьют свои же.
Я пришел в себя от того, что меня трясли за плечо. Надо мной склонилась сестра.
— Очнулся, — сказала она кому-то и отстранилась.
Рядом с ней стоял доктор Гусейнов. Он пощелкал у меня над лицом пальцами:
— Как себя чувствуете?
— Сделайте что-нибудь, — хрипло попросил я.
— Как себя чувствуете? — повторил он.
— Плохо. Дайте мне что-нибудь, пожалуйста. Видите же.
— Будет опять кричать, позовите меня, — сказал сестре Гусейнов. — Пока ничего не давайте.
— Почему? — чуть не заплакал я.
— У лечащего врача своего спросите.
Он ушел. Сестра посмотрела на меня растерянно, не зная, что предпринять. Я повернул голову. Мопс сидел на своей койке и смотрел на меня фирменным печальным взглядом. Даже Сыч и тот перешел в вертикальное положение. Сестра положила мне руку на лоб. Рука оказалась удивительно холодной. Почти обжигающей. Это как будто привело меня в чувство. Я резко сел. Стал искать ногами тапочки.
— Вы куда? — спросила сестра.
— В туалет.
— Санитар вас проводит. — Она обернулась и махнула кому-то.
Оказывается, в дверях стоял Денис. Как его можно было не заметить? Он подошел к моей койке и молча ждал меня. Я медлил и возился с одеждой до тех пор, пока сестра не вышла из палаты.
— По-братски, прикроешь?
— Смотря что надо, — ответил Денис.
Я взял из стопки несколько чистых листов и сунул их под кофту.
— Ручка с собой?
— Угу.
— Пошли.
Как и планировалось, Денис проводил меня в туалет. Там я достал из-под кофты листы и попросил его:
— Дай ручку, пожалуйста.
— Тебе че, приспичило прям? — удивился Денис, но ручку дал. — Тока, это, я около тебя буду, а то ты ее засунешь себе куда-нибудь.
— Хорошо.
Я закрыл крышку унитаза, положил на нее листы и сел на корточки. Получился импровизированный столик. Лучше, чем ничего. Надо писать, пока еще могу.
Я не понял, как оказался в полку. Так не бывает. После того как отрабатывают «Грады», живых не остается. Только пепел. Кто-то помог мне выгрузиться из машины. Вокруг шумели, что-то кричали. Меня куда-то вели. Около штаба в кругу стояли люди. Передо мной круг разомкнулся, и я увидел, что в центре толпы на коленях стоит какой-то мужчина с артиллерийскими петличками. Лицо в пыли и слезах. Глаза уже почти заплыли. Били его, видимо, от души.
— Что я могу сделать? — завыл он. — Хотите — убейте меня! Что вы мне сделаете, чего я сам себе не сделаю?!
Кто-то подтолкнул меня к этому бедолаге. Он попытался рассмотреть меня через щелочки заплывших глаз. Но скорее понял по воцарившейся тишине, чем увидел, кто я. Заплакал еще сильнее. Все замолчали. Я почувствовал, как кто-то взял меня за руку и вложил в нее пистолет, а потом направил его на голову мужчины с артиллерийскими петличками. Он все еще плакал, а я вдруг понял, что я мертв. Погиб под артобстрелом, как и все остальные. А это ад. И мы с этим бедолагой будем вечно убивать друг друга. Я перехватил пистолет и протянул его мужчине с артиллерийскими петличками. Он непонимающе уставился на него, потом на меня. Толпа вокруг что-то одобрительно зажужжала. Мужчина с артиллерийскими петличками взял пистолет и вдруг приставил его к своей голове. И выстрелил.
Я не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я пришел в себя и понял, что случилось. Сознание собиралось какими-то частями. Как будто я разбился на миллион осколков, а теперь складывал то, что смог найти. И склеивал все это обидой, болью, отвращением и ненавистью. Это были настолько непереносимые чувства, что я снова рассыпался. Я просто не мог это пережить. И тогда появился он. Для него, пронизанного мудростью и мужеством, все произошедшее — всего лишь урок. Важный, ценный, но урок. Жизнь показала ему, чего стоит слово.
Никто не знает, почему артиллерия ударила позже, но это не важно. Архан не обижается, потому что все, что происходит с ним, — его ответственность. Это был болезненный урок, но важный. Мужчина с артиллерийскими петличками остался мужчиной до конца. Настоящим воином, готовым нести ответственность за свои поступки. Архан может только уважать его мужественное решение. Архан поможет мне. Архан знает, что надо делать. Архан пришел, чтобы убить чудовище.
Я очнулся. Лист покрывали почти нечитаемые каракули, там и тут расплывшиеся из-за слез. Но я смотрел не на каракули, а на свою правую руку без кисти.
Глава 19
Даниил открыл дверь и с некоторым удивлением обнаружил в ординаторской Костю.
— Ты чего так рано? — спросил Даниил.
Интерн, судя по всему, только сейчас заметил, что в ординаторскую кто-то вошел. Он отвлекся от чтения и перестал грызть ноготь на большом пальце. Растерянно посмотрел на доктора.
— Доброе утро! Да мне кое-что заполнить надо было, вот и… — Он пожал плечами, как будто в процессе ответа сам утратил веру в его правильность.
— Что читаешь? — поинтересовался Даниил, задумчиво глядя в шкаф. Почему вечно не хватает вешалок? Ест их кто-то, что ли?
— Да вот… книгу.
— Удивительно. Никогда бы не заподозрил интерна в подобных делишках. Ты поэтому пораньше пришел, чтобы никто не застал тебя за этим постыдным делом? И что в книге пишут?
— Да это вашего больного книга.
Даниил наконец-то нашел свободную вешалку, повесил куртку и уточнил у Кости:
— Какой том?
— Эм-м… — растерялся интерн. — Тут не подписано.
— Откуда ты ее взял?
— Санитар принес.
— Значит, третий, — заключил Даниил. — Вон там на шкафу еще два.
Костя автоматически посмотрел в указанном направлении и нахмурился.
— Это он когда успел-то?
— В прошлый и позапрошлый заезды, как можно догадаться. Третий раз он тут, — ответил Даниил, надевая халат.
— Ну вы же мне не даете его анамнез изучить! — возмутился Костя. — Откуда мне было знать?!
— С анамнезом все могут, — возразил Даниил. — А без — только настоящий доктор.
— Да что вы опять… — Костя вздохнул и сменил направление разговора. — Ну так что с ним?
Даниил вздохнул, сел за свой стол и посмотрел на интерна. Хороший, в общем-то, парень этот Костя.
— Пять лет назад у него сын покончил жизнь самоубийством. Каждую годовщину одна и та же история. Впадает в психоз.
Интерн посмотрел на книгу так, будто держал в руках змею.
— Он себя своим сыном, что ли, считает?
— Да. Проживает его последние дни.
Костя тихо ругнулся и отодвинул стопку листов.
— Ад какой.
— Обычный день в больнице.
— То есть писателем был сын? — уточнил Костя.
— Да.
— Ну, просто написано так… То есть я могу считать себя писателем, но от этого не начну хорошо писать.
— Ну так это третий том, — повторил Даниил. — Практика, как ни крути. Да и в целом нет же никакой справки, получив которую становятся писателями. А была бы такая справка — так кому бы выдавали? Тому, кто прослушал курс лекций?
— Ну да… — Костя задумался о чем-то своем, и хмыкнул: — Но было бы здорово так просто поверить, что ты доктор, и стать им.
— Ну, примерно так и бывает.
Даниил включил компьютер. Ему тоже нужно кое-что дописать. Проклятая бюрократия.
— А почему вы его не выводите из психоза? Ну, шоком, фармой, не важно. Привели в себя, а потом уже лечение.
— Так проблема не в том, что он в психозе, а в том, что он лечиться не хочет. Он приходит в себя, рано или поздно. Слушает меня, кивает, все понимает, а лечиться отказывается.
— Почему? — удивился Костя.
— Ну сам-то подумай. — Даниил посмотрел на интерна, и тот отвел взгляд.
— Понятно.
— Нет, не понятно. Почему ты не хочешь этого вслух говорить?
— Потому что не хочет окончательно потерять сына, — закатил глаза интерн.
— И что у тебя вызывает такую реакцию?
Костя пожевал губы, раздумывая, что ответить. Даниил смотрел на него, не отрывая взгляд.
— Ну а чего вы банальные вопросы задаете, я же не дурак!
— Нет, не дурак. А что не так с банальными вопросами? Еще один задам. С чего у тебя так отношение к больному поменялось?
— Да не поменялось оно, — пожал плечами Костя.
— Правда? — усмехнулся Даниил.
— Может, и поменялось, но это нормально. Я думал, что он…
— Жертва, ты хотел сказать?
— Нет, не так я хотел. В любом случае мне казалось, что он человек, пострадавший от отца-тирана, а он, как выясняется, и есть тиран. Неудивительно, что его сын покончил жизнь самоубийством.
— А что ты про это знаешь? — поинтересовался Даниил.
— Ну он же создал идеальную среду для того, чтобы у сына возникли суицидальные мысли. Вообще странно, что он так долго протянул.
— Я правильно понимаю, что ты делаешь выводы по книге, которую написал душевнобольной? — поинтересовался Даниил.
— Ну… Анамнез же вы мне не показываете!
— И правильно делаю, судя по всему. Да и зачем? У тебя уже есть свое мнение и, вероятно, стратегия лечения. Ты что-то знаешь об обстоятельствах самоубийства его сына?
— Нет, — вынужден был признаться Костя. — Но мне сложно поверить, что это не связано с таким детством.
— Каким? — уточнил Даниил.
— Ну вы же читали! — Костя постучал пальцем по тексту.
— Читал. Давай тогда сверим, что я вынес оттуда, а что ты.
— Отец с ПТСР пытался воспитать из сына какого-то универсального солдата. Причем любыми средствами. Изуродовал психику сына, и он в конечном счете покончил с собой.
— С чего ты решил, что все, что написано в этом тексте, — правда?
— Ну, других источников у меня нет, — заметил Костя. — Надо же мне на что-то опираться.
— Но уж не на слова душевнобольного. Ты, пожалуйста, учитывай, что текст написал не сын. А отец, считающий себя сыном. И он отражает не реальные мысли и отношение сына к отцу, а то, как себе это представляет отец. Понимаешь?
Костя вынужден был кивнуть, но все-таки нашел что возразить:
— Но факты-то остаются.
— И давай посмотрим на них. Откуда бы отец знал, что сын стоял у двери его спальни с ножом? В третьем томе это было?
— Было. Ну… Это, может, и выдумано…
— Откуда отец знал про эпизод в армии?
— Хм… — Костя смутился, но снова нашелся. — А, ну так там же и написано, что они это обсуждали за столом.
— А могли они обсуждать и эпизод с ножом?
— Эм-м… Ну, наверное…
— Уровень отношений понимаешь, в котором отец и сын обсуждают такое?
— Подождите, ну а вот его пассаж про детей? — вспомнил Костя. — Разве это не говорит о том, что…
— О том, что он сожалеет, а еще о том, что понимает, почему у него нет внуков. И даже разделяет позицию сына в этом смысле, — перебил Даниил. — И если уж мы играем в интерпретации текста, то надо исходить не из собственного мировосприятия.
Костя снова посмотрел на текст и подвинул его поближе к себе. Стал пролистывать, как бы ища, за что зацепиться.
— Человек пришел сюда за помощью, — продолжил Даниил. — А как ты будешь помогать тому, кого презираешь? Думаешь, он не почувствует? Ты либо научись сострадать ему, либо не подходи даже к этому пациенту.
— Если всем сострадать, с ума сойти можно.
— А зачем тогда становиться врачом? — удивился Даниил. — Бабла заработать? Ну, есть и попроще способы.
— Ладно, да, — сдался Костя. — Это был неожиданный поворот, и я немножко переборщил. А что там на самом деле с самоубийством, почему его сын покончил с собой?
— Не знаю. — Даниил отвернулся от интерна, надеясь все-таки заняться работой. — Это и не важно.
— Почему же не важно?! — ухватился за слово Костя. — Может, он написал в предсмертной записке «во всем винить моего отца»?!
— Не написал. Не было никакой записки. Но я, конечно, уточнял все известные детали с его сыном…
— Каким сыном? — перебил Костя. — Он же покончил жизнь самоубийством!
— Ты до двух считать умеешь? — поинтересовался Даниил.
— Ну, — насупился тот.
— Ну вот у нашего героя два сына.
Костя только ругнулся, но не выдержал и все-таки спросил:
— А он второго сына узнает в психозе?
— Нет, — вздохнул Даниил. — Ну, то есть не совсем. Братом считает. Все логично, в этом смысле.
— Интересно, что по этому поводу думает сын, — покачал головой Костя.
Даниил наконец-то услышал в его голосе хоть какие-то чувства. Интерн еще не умеет наглухо закрываться от всего. К счастью.
— Сын его сюда и отправляет каждый раз. Предлагает написать книгу про дурку, мол, интересная, глубокая тема. А он якобы поможет выбраться, если что-то пойдет не так.
— И почему он соглашается? — вдруг спросил Костя.
— Ну, тут масса возможных ответов. Предполагаю, что где-то в глубине понимает, что ему нужна помощь. Эта здоровая часть, кстати, то, с чем и надо работать. Ты обратил внимание, что в диалогах он периодически не понимает, о чем я говорю или даже с кем?
— Угу. А что в итоге с обстоятельствами смерти сына?
— Ничего. Никто не знает. Действительно надышался азотом. Но нет ни записок, ни чего-то подобного. Опять-таки, это не важно, реальность в данном случае не имеет значения. Я знаю один случай, когда парень разбился на машине, а его отец почему-то решил, что это самоубийство.
— Это вина так работает? — уточнил Костя.
— Видимо, — кивнул Даниил. — Она же мешает лечиться. Виновный должен быть наказан. Думаю, это тоже часть мотива отказа от лечения. Не только нежелание потерять сына окончательно. Он как бы несет его крест и считает, что это заслуженно.
— Ну… Нельзя сказать, что это совсем не так… — заметил Костя.
— Тогда всем нам можно по кресту вручить. Кому и два-три. Что теперь делать? Кто виноват, что в девяностых от ПТСР не лечили? Что вообще не до того было? И, кстати, считай, вся страна страдала от кризиса идентичности. Вот был ты советский человек, а теперь кто?
Даниил понял, что увлекся и ушел от темы. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы собраться с мыслями и прийти в себя.
— Ну, Архан понятно, — сказал Костя, продолжая просматривать страницы книги. — А что за Андрей?
— Ну, тут у меня два варианта. Либо это критикующая часть, либо непосредственно образ сына. Вообще, вся эта рекурсивная история прямо-таки кладезь символов для каких-нибудь юнгианцев.
— Ладно, но насколько правдиво то, что он описывает? — остановившись на каком-то эпизоде книги, спросил Костя. — Вот история с лужей, например.
— Понятия не имею. Но явно в основе реальные события. Посмотри вообще, какой получается странный конфликт. Отец считает себя сыном. Причем сыном, ненавидящим отца. И выдает максимально жуткие интерпретации происходивших когда-то событий.
— То есть это какая-то странная месть? — подхватил Костя.
— И да, и нет. Месть не настоящего сына, а того, каким его видит отец.
— Но выдержать это невозможно, поэтому просыпается отцовский защитник — Архан!
— Вроде того.
— Это какой-то ад, — покачал головой Костя. — Он сам себя переваривает фактически. У него вообще есть шанс выбраться из этого?
— Я бы сказал, что если и есть, то ускользающий. Тут очень тяжело действовать снаружи. Хотя бы потому, что внутри безумнейшая каша. Да и опять-таки, он не хочет лечиться. Хотя в этот раз есть некоторая надежда. Он сказал, что устал бегать.
— Это ладно, тут есть кое-что поинтереснее! — заявил Костя.
— Подожди! — остановил интерна Даниил. — А почему ты сказал, что с Арханом все понятно?
Открылась дверь, и в ординаторскую вошел доктор Гусейнов.
— Доброе утро, коллеги! Даниил Андреевич, там ваш дурак очнулся. Пока не соображает ничего, но я его вроде поправил. Сейчас поспит немножко, и можно работать.
— В каком смысле? Я же просил…
— Я ничего не делал, — отрицательно помотал головой Гусейнов и положил на стол папку. — Он сам. Дописал же.
— Что дописал?
Вместо ответа Эмиль указал пальцем на книгу. Даниил внимательно и требовательно посмотрел на интерна. Костя почувствовал себя неловко.
— Ну я об этом и хотел сказать! — Он спешно протянул несколько листов доктору.
Даниил молча взял их, положил перед собой и стал разбираться в чудовищном почерке.
— Теперь шансы возросли? — поинтересовался Костя.
— До уровня статистической погрешности, — ответил вместо коллеги доктор Гусейнов.
— Эмиль Анварович, — вздохнул Даниил. — Это не значит, что за эти мизерные проценты не нужно бороться.
Костя понял, что этот спор длится не один год.
— Вы считаете, что у него нет шансов? — спросил он у Гусейнова.
— Я считаю, что меня как доктора это не должно волновать. Ко мне поступил пациент. Я его осмотрел. Убедился в отсутствии негативной симптоматики. При необходимости стабилизировал препаратами. Выдал заключение и порекомендовал лечение. Дальше — не моя зона ответственности. Хочет лечиться — отлично, не хочет — его дело.
— Подождите, — удивился Костя. — То есть вы бы его выписали, даже если бы он не понял, что он на самом деле не сын, а отец?
— Да хоть святой дух, — пожал плечами Гусейнов. — Мне-то что? Угрозы жизни и окружающим нет? Ну и все.
— Но он считает себя другим человеком!
Гусейнов посмотрел на Костю как на потенциального пациента и несколько сочувствующим тоном пояснил:
— Константин, вы видели, что в мире происходит? Мужчины считают себя женщинами, женщины — мужчинами. И те и другие периодически считают себя гендерфлюидными единорогами. И что мне, всех в дурку? Или всех вылечить? Или что?
Костя стушевался, не зная, что возразить. Гусейнов развивал свою мысль:
— Ну выведу я его из психоза, и что? Быстрый прогресс — быстрый регресс. Ему надо работать с психологом, причем постоянно. И таблетки жрать горстями. Я бы сказал, что у него шанс скатиться обратно процентов девяносто. Мне надо тратить время на того, кто не хочет лечиться, или помочь тем, кому нужна помощь?
— Если бы он не хотел лечиться, то не оказался бы тут, — возразил Даниил, продолжая вчитываться в последнюю главу. — И десять процентов — это немало. Мы не можем выбирать, кого лечить. Мы должны работать с тем, что есть.
— Я и работаю, Даниил Андреевич, с тем, что есть. С бумагой. У меня на каждого пациента бумаги по его собственному весу.
— Ну вот видите, сами себе противоречите.
— Это в чем? — не понял Гусейнов.
— Могли бы вы тратить больше времени на пациентов и меньше на бумажки, вы бы так сделали?
— Конечно, что за вопрос? — усмехнулся Гусейнов.
— Мог бы пациент лечиться и жить счастливо — так и делал бы. — Даниил посмотрел на оппонента. — Но пока не может. И моя работа — привести его к этому выбору. Мог бы его сын жить, а не надышаться азотом — жил бы. Но в какой-то момент он оказался в ситуации, в которой выбора у него не было. Ни один самоубийца не свел счеты с жизнью потому, что хотел.
— Смертельно больные, — возразил Гусейнов. — Вполне осознанный выбор. Лучше закончить жизнь сейчас и безболезненно, чем страдать еще пару лет.
— Дилемма Эскобара, — возразил Даниил.
— Что это? — вклинился Костя.
Доктора переглянулись и сочувственно посмотрели на интерна.
— При безальтернативном выборе между двумя противоположными сущностями обе будут представлять собой дерьмо, — пояснил Гусейнов.
— Так, выбирая между смертью и парой лет жутких страданий, человек в любом случае выбирает не то, чего хотел бы.
— Ну а что тут поделать? — не понял Костя.
— Дать ему альтернативу. Изобрести лекарство, обеспечить обезболивающими, объяснить, что за два года ситуация может поменяться и у него появится шанс. Ухватиться за те самые мизерные проценты, — ответил Даниил. — А не заставлять человека выбирать между смертью и болезненной смертью. В нашем случае — выбирать между дурным психозом и вечной виной. И то и то, по сути, одно и то же. А доктор Гусейнов предлагает ему сделать такой выбор.
— Доктор Гусейнов, — заметил Эмиль, — делает то, за что может отвечать. Дальше — не моя работа.
— Ну так он вернется в следующем году. В чем смысл? — спросил Костя.
— У нас тут половина пациентов, — Гусейнов указал себе за спину, — постоянные клиенты нашего прекрасного заведения. И они будут все время сюда возвращаться. Этот писатель — это еще хороший вариант. Обеспеченный, умный, хоть и в психозе. Нормально у него все. Может позволить себе ежегодный рехаб. А я лучше пойду выводить из депрессии очередного пацана, вскрывшего вены от какой-нибудь несчастной любви. И сколько бы я их ни откачивал, новых меньше не становится. Они режутся, а я их откачиваю. И это никогда не закончится. Так уж устроен мир.
— Ну, может, он потому так устроен, что мы заняты лечением симптомов, а не болезни? — поинтересовался Даниил. — И на войну мы тратим больше денег, чем на образование и медицину.
— Хорошо, — пожал плечами Гусейнов и съязвил: — Я позвоню и попрошу перераспределить бюджет. В следующем году войну отменят. Я, кстати, тоже был в этом несчастном Карабахе. И что?
— Что? — тихо спросил Костя.
— Ну, я не сошел с ума, не пытаюсь вскрыться, не довел сына до самоубийства.
— Некорректно, — заметил Даниил.
— Согласен, он не доводил сына до суицида, — легко согласился Гусейнов. — Но если уж говорить честно, если бы он сам покончил жизнь самоубийством, всем стало бы только проще. Кто умер — тот умер, кто остался, тот остался.
— Вы только что прекрасно показали, как именно повлияла на вас война, — заметил Даниил.
— Намекаете на то, что я чудовище? — усмехнулся Гусейнов. — Я читал все три тома, не забывайте.
— Не назвал бы это намеком, — покачал головой Даниил.
— А давайте просто посмотрим на результаты. Вот вы носитесь с этим больным как с писаной торбой, а в итоге что? Он в следующем году снова придет сюда, не так ли? Вы сейчас пойдете к нему, будете говорить ему что-то, объяснять, увещевать, растолковывать важность лечения — и что? Он просто откажется. И все начнется сначала. А я бы его выписал к чертовой матери и получил бы тот же самый результат. Ну и ради чего все это?
— Я хочу увеличить его шансы, хотя бы на один процент. А вы запустите его в бесконечный цикл.
— И что? — пожал плечами Гусейнов. — Так бывает. Месяцок в году будет страдать, а в остальное время все нормально.
— Ну разве это нормально? — вклинился Костя. — Опять-таки, я не видел анамнез, но… Вот он приходит домой, живет. Что-то делает. Его навещает младший сын. И сын знает, что рано или поздно отец перестанет быть собой. Что он превратится в брата.
— В пародию на брата, — уточнил Даниил. — В чудовище Франкенштейна, составленное из частей отца и сына. И надо понимать, что и тот и другой близкие и любимые люди для сына. Сколько лет пройдет, прежде чем он сам сойдет с ума? И, кстати, вы же знаете, во сколько раз вырастает вероятность суицида у родственников самоубийц.
— Примерно в десять, — кивнул Гусейнов. — Ну, может, об этом стоит думать вашему писателю? И кстати. Я вот прикинул: а не имеет ли тут место трансгенерационная травма? Но именно в контексте индуцирования бредом.
— Хм…
Доктора задумались. Костя удивленно смотрел то на одного, то на другого. Минуту назад они, по его мнению, были заклятыми врагами, а теперь вместе рассматривали теорию Гусейнова.
— Полагаете, что отцовская склонность к самоубийству «заразила» сына?
— Причем в очень раннем возрасте. Он же в тексте пишет, что мысли о самоубийстве посещали его еще в детстве.
— Это может быть отражением мыслей отца как писателя.
— Хм… Интересно, а можно ли в его писанине вычленить голос автора и отделить от главного героя?
— Вы уже выписали критика? — поинтересовался Даниил.
— Хорошая идея!
Снова задумались. На секунду Косте показалось, что перед ним ангел и сатана, решающие судьбу пациента, а вовсе не доктора. Более того, ему вдруг показалось, что нет непримиримости у света и тьмы. Просто один ставит человека превыше всего, а другой — нет. Костю вдруг осенило:
— Кстати, а вы обратили внимание, что, по сути, он занимается ДПДГ-терапией?! Вот те три главы, где…
Он замолк. Доктора посмотрели на него с таким единодушным презрением, что он смутился.
— Литературе, в том или ином виде, примерно пять тысяч лет. Вы правда считаете, что писатель занимается модной современной терапией, а не модная терапия слизана с процесса творчества? — спросил Гусейнов.
— Ну… — Костя не знал, что возразить.
— Ладно, мне надо сходить к пациенту, — сказал Даниил. — У меня хорошее предчувствие.
— Почему? — спросил Костя.
— Он впервые сам вышел из психоза, — ответил за коллегу Гусейнов и указал на книгу. — Он никогда не заходил так далеко. Не мог выйти за пределы памяти сына. Каким-то чудом этот критик навел его на верную мысль.
— То есть раньше вы не додумались через текст довести его до понимания, что он отец? — удивился Костя.
— От врачей он защищается, — возразил Даниил.
— А тут в некотором смысле коллега, — добавил Гусейнов. — Но, честно говоря, я бы и не додумался вести его через литературу. Повезло.
Даниил посмотрел на Гусейнова с ироничной улыбкой. Его как будто забавляла мысль, что в пятилетней работе все определяет какое-то там везение. Гусейнов уловил этот настрой и хмыкнул:
— Знаете, коллега. По поводу ваших рассуждений о том, перед каким выбором общество ставит самоубийц. Даже если мы опустим тот факт, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих, то в любом случае мы придем к вопросу о личной ответственности каждого отдельного индивидуума в рамках сформировавшегося общества.
— И чем быстрее мы к этому вопросу придем, тем лучше, — вставая со стула, заметил Даниил. — Надеюсь, что мы все как можно быстрее будем задавать себе вопросы, связывающие нас с результатом.
Доктор посмотрел на компьютер, понимая, что снова не заполнил бумажки. Но сейчас важнее поговорить с пациентом. Нужно ковать, пока горячо.
— Думаете, на этот раз он будет лечиться? — спросил Костя.
— Скажем так, — вздохнул Даниил. — На этот раз шанс максимальный. Я не думаю, что может быть более благоприятное стечение обстоятельств. Вероятнее всего, он либо справится в этот раз, либо уже не справится никогда.
— Шанс по-прежнему мизерный, — заметил Гусейнов. — Но я желаю вам удачи.
— Спасибо. Но лучше пожелайте удачи пациенту. Мне-то уже не важно.
— Почему? — не понял Костя.
— Я ухожу в частную практику. Хватит с меня.
Даниил потянулся к дверной ручке, но в этот момент дверь открылась. В помещение вошел заведующий и какой-то мужчина без халата.
— Старший лейтенант Дисненко, — представился он, опередив заведующего. — Кто тут Даниил Андреевич Суренов?
— Я, — вздохнул доктор. Он уже понял, что произошло.
— Тут заявление поступило от вашего пациента. Говорит, противоправные действия совершаются. Пойдемте пообщаемся.
Костя тихонько наклонился к Гусейнову и спросил шепотом:
— Что случилось?
— Тощий мусорнулся, — пожал плечами Эмиль. — А я предупреждал… Надеюсь, он успел все бумажки заполнить. Мозги ему делать будут капитально.
Следователь вышел из кабинета, за ним заведующий. Даниил собрался было следом за ними, но в последний момент обернулся и посмотрел на коллегу.
— Хотите, чтобы я поговорил с вашим пациентом за вас, пока еще не слишком поздно? — поинтересовался Эмиль Анварович без тени улыбки. — Ввел его в курс дела и рассказал ему о необходимости лечиться?
Косте показалось, что у Гусейнова прорастают рога, хотя ни тон, ни выражение лица доктора ничуть не изменились.