Журнальный вариант повести Ильи Дворкина «Бурное лето Пашки Рукавишникова». Повесть была опубликована в журнале «Искорка» №№ 7–9 в 1967 году.
У бабы-яги
«Здравствуй, сын мой Пашка! Вот мы наконец, и добрались. Место наше очень красивое, и название ему тоже красивое, только непонятное — Кайманачка.
Это село такое — большущее. А рядом река огромная — Иртыш называется. А вокруг степь гладкая, как стол, или как футбольное поле, или как аэродром. Куда ни погляди — всё вокруг видать до самого неба.
На ней растёт пшеница. Пшеница уже жёлтая, а трава зелёная.
Ехали мы долго — целых восемь дней. Спали в машинах. Платформы-то у нас были открытые: ветерок обдувает и хорошо видно.
Я на всё глядел, прямо-таки таращился каждый день до темноты, и много чего повидал.
Тайга красивая, а Урал так даже замечательный. Мы его днём проехали.
Вот, думал, жалко Пашки моего нету.
Но ты ещё сам всё увидишь, когда вырастешь большой и умный.
А сейчас слушайся тётю Веру и будь хороший. Она хоть ругается и ворчит, а всё ж таки нам родня.
А я скоро приеду: месяца через два.
Пашка, гляди в Мойке не купайся, там вода жуть какая грязная, будет у тебя лишай. Лучше на Петропавловку сходи или в Озерки съезди. И у бережка лучше.
Целую тебя.
Твой отец Фёдор Рукавишников».
— У бережка, ишь ты… — проворчал Пашка и аккуратно сложил письмо. — Сам-то вон куда укатил! И Урал там, и Иртыш, и как аэродром, и жёлтое, и зелёное… Расписал… А я тут пропадай. Будто помешал бы ему. Был бы бортмехаником. Эх!
— Так на самосвале бортмехаников не бывает, и потом они мотор знают, — печально отозвался Серёга.
— Подумаешь, не бывает! А в моторе он и без меня разбирается. Я бы машину мыл, и в магазин бы бегал, и вообще…
— Да там, наверное, и магазинов нету. Там же степь.
— Степь… И кони, и зайцы, наверно, и эти… сайгаки. А он не взял.
Пашка замолчал, и так ему стало пронзительно жалко себя, что, если бы не Серёга, он бы заревел. Но при Серёге никак нельзя было.
И Пашка проверенным способом удержался — набрал полную грудь воздуха и напрягся так, что лицо стало сизым, а глаза вытаращились.
Серёга глядел в небо и потому ничего не заметил.
Пашка закрыл глаза — и снова увидел отца, такого, какой он был в день отъезда: на себя непохожего, с растерянным лицом, суетливого.
Отец бестолково метался по комнате, брал ненужные вещи, совал их в чемодан. Потом спохватывался, краснел и от этого злился.
Он старался не глядеть на Пашку, потому что глядеть на него было тяжело.
Пашка сидел нахохлившись на диване и так же, как сейчас, пыжился, надувался, чтоб не зареветь.
Вообще-то ревел он очень редко, в случаях совершенно исключительных, и только от обиды, а от боли никогда.
Во дворе и в классе Пашка считался человеком суровым и этой репутацией своей дорожил.
Отец до последнего дня не говорил об отъезде. Он знал, что Пашка не станет канючить и хныкать, а будет вот так сидеть на диване, как казанская сирота, и молчать.
А на Пашкиного отца это действовало посильнее рёва.
Жалко ему было Пашку.
— Пойми ты, чудак человек, там такая свистопляска будет. Уборка ведь, сутками работать надо. Куда я тебя дену? И с едой не знаю, как там. Может, и поесть будет негде!
Пашка молчал.
— Ну, чего ты надулся, Паш? С тёткой прекрасно поживёшь. Переедешь к ней на пару месяцев. Уход за тобой будет. Обед. Э… вкусный и каждый день.
Голос у отца был неуверенный.
Тётку Веру он, как и Пашка, не любил. Была она старуха вздорная, шумливая и нуда каких мало.
Но оставить Пашку больше было не на кого.
О маме они никогда не говорили. Ни слова. Пашка всегда догадывался, когда отец думает о ней. Такое у него лицо становилось… И отец, видно, тоже догадывался, потому что подходил тогда и молча притискивал Пашку к горячему твёрдому боку. А говорить не говорили. Так оба решили про себя с тех пор, как её не стало.
Вот так и получилось, что Пашка остался с тёткой.
Это хоть и в том же доме, на другой лестнице только, но жизнь настала совсем непохожая.
С отцом было привольно и спокойно. Самостоятельно.
А теперь у Пашки не жизнь, а каторга: того нельзя, этого нельзя, туда не садись, это не трогай. Да-а…
— Съест она меня тут без бати, — сказал Пашка, — она меня каждый день поедом ест.
— Что ей от тебя надо-то? — спросил Серёга.
— А она сама не знает.
— Не слушай ты её, Пашка. Сделай вид, что не слышишь, — и всё.
— Ха! Думаешь, не пробовал? Ещё хуже выходит. Она как заметит, что её не слушают, прямо заходится. Ей это — как быку красное. У неё интерес ругаться пропадает. Подбежит и щиплется. «Я, — кричит, — твоему отцу ухи крутила, а тебе и подавно откручу».
— Это когда он маленький был?
— Ага.
— Вот ведьма!
— Ей-богу, ведьма! Когда все люди на земле были ещё маленькие, она уже тогда бабой-ягой была, — убеждённо сказал Пашка. — Я всё помело ищу. Она его, по-моему, на антресолях прячет.
— И ступу? — спросил Серёга.
— И ступу тоже.
Лицо у Пашки было абсолютно серьёзное.
Серёга вздохнул. «Да… Везёт же человеку, — подумал он. — Отец на край света укатил, одна тётка имеется, и та баба-яга».
Серёга засмеялся.
— Ты чего? — спросил Пашка.
— Да я представил, как твоя тётка из трубы вылезает, чернущая, и на помеле — в «Гастроном». С авоськой.
— Точно, с авоськой. С зелёной. Только не на помеле, а в ступе, не видел никогда, что ли? Она правил уличного движения не знает и катит под красный свет. А постовой как засвистит… и готово — записал номер ступы. «Попалась, голубушка! Пожалте бриться — платите штраф».
— А она? — Глаза у Серёги загорелись.
— Она-то? А она постовому: «Чур! Чур тебя, — говорит, — трах-тибидох!» И он уже не постовой, а… а верблюд!
— Верблю-уд?!
— Ну да. Жёлтый такой. А сам-то он ещё не знает, что верблюд, и всё свистеть пытается. А свистка-то нету. Только колокольчик на шее болтается — брень, брень.
— А потом?
— Ну его, конечно, в зоосад. Попробуй докажи, что ты не верблюд. Тяжело. А всё она — тётка Вера…
Пашка замолчал и задумался. Ему было совсем не смешно. Ему было печально и одиноко.
— Ну? — дёрнул его за рукав Серёга. — А потом? Потом-то что?
— Потом? А потом — суп с котом. Маленький ты ещё, Серёга, совсем салага. Тебе бы только сказки слушать, — безжалостно сказал Пашка, повернулся и зашагал прочь со двора.
Но у самых ворот он оглянулся, поглядел на понурого, обиженного Серёгу и сжалился.
— Айда на острова! — крикнул он.
Серёга встрепенулся, заулыбался и бегом припустил к воротам.
Свой собственный враг
День начинался прекрасно. Утром прогромыхала по небу суматошная летняя гроза, пролилась мгновенным ливнем и покатилась дальше.
И город засиял крышами, улицами, забормотал гулкими водосточными трубами.
А умытое солнце на умытом небе так припекло на радостях, что́ от тёплых луж повалил пар.
Пашка шлёпал по ним в кедах с малиновыми подошвами, брызги летели во все стороны, люди шарахались от него, но никто не ругался. Не хотелось людям ругаться в такой замечательный день.
Серёга шёл сзади. Он был человек аккуратный и лужи обходил.
Они зашли в чахлый соседний садик, покачались на зелёных уродах, которые, обманывая малышей, притворялись конями. Но это сомнительное развлечение быстро им наскучило.
Тогда они стали ходить по металлическим прутьям, огораживающим газоны. Кто дальше. Но занятие это не имело смысла, потому что новые Серёгины сандалии скользили и больше трёх шагов он сделать не мог. Никакого интереса не было с ним соревноваться.
И в это время они услышали гулкие удары мяча.
В конце садика за дощатым высоким забором была спортплощадка какого-то научного института — прекрасная площадка с турником, волейбольной сеткой и гимнастическим бревном.
Но эти замечательные вещи были не про них. Площадку ретиво охранял от мальчишек злющий красномордый дядька — тамошний дворник.
У Пашки были с ним особые счёты. Три раза дворник с великим позором изгонял его с площадки.
Ни за что ни про что, просто по злобе своей и поганому характеру.
Прямо за ухо волок, собака, и больно поддавал коленом…
И все вокруг веселились. Смеялись над Пашкиным конфузом.
Пашка, конечно, такого стерпеть не мог. Один раз он ему отомстил примитивно и поспешно — просто окатил водой. Набрал воды в полиэтиленовый мешочек и уронил дворнику на голову. С забора.
Дворник стал ещё лютее.
Зато вторая месть была похитрей. Пашка ею гордился. И весь двор гордился. Даже, можно сказать, вся улица.
И слава Пашкина лучилась, как фонарь.
Он рассчитал тонко и верно. На первый взгляд, всё было невинно. Никаких активных военных действии против дворника он больше не предпринимал.
Пашка понадеялся на своего врага и не ошибся. Дворник в аккурат выполнил всё, что от него требовалось.
И от этого месть была ещё обиднее и коварней.
Отцовы туфли — новенькие, югославские, лежали в яркой глянцевитой коробке. В такой чистенькой, нарядной коробочке — просто загляденье.
Два кирпича, поставленные на ребро, уместились в ней плотно и точно — впритирочку. Будто для них она и была сделана в далёкой Югославии.
Рано утром, ещё до того, как дворник стал подметать площадку, Пашка перелез через забор, принял из рук Серёги коробку и аккуратно поставил её точно посредине площадки.
Западня скромно, смирнёхонько стояла на жёлтом песочке, поблёскивая глянцевой крышкой.
Ждать пришлось недолго.
Дворник вышел как всегда хмурый, обозлённый и краснорожий.
Он сразу же увидел коробку и вразвалку направился к ней.
Теперь всё зависело только от него.
Он мог просто взять её и выбросить или…
Враг выбрал второе.
Впрочем, он сделал то, что сделало бы большинство существ мужского пола независимо от возраста.
Уж очень было велико искушение. Такая аккуратная, лёгкая на вид коробка стояла на песочке, подставляла свои невинные бока.
Дворник неуклюже подпрыгнул и с размаху двинул по ней ногой, обутой в синюю резиновую тапочку. Коробка тяжело и медленно перевалилась на другой бок.
Дворник так удивился, так обалдел от изумления, что сначала застыл с выпученными глазами, а потом заорал и сел на землю. Он сидел и раскачивался, но когда услыхал за забором хихиканье, завопил и стал так ругаться, что тут уж настала очередь удивляться Пашке с Серёгой. Такого им слышать еще не приходилось.
С тех пор у Пашки завёлся свой собственный личный враг — свирепый и непрощающий. Как уж он пронюхал, что это Пашка подложил коробку, — неизвестно, но он пронюхал и грозился страшными словами. Многие слышали.
Пашка очень гордился. Потому что ни у кого из знакомых мальчишек такого врага не было, и Пашке все завидовали. Попробуйте заведите-ка себе настоящего врага!
Это почти так же трудно, как приобрести настоящего друга.
Вот друга-то у Пашки не было. Серёга не в счёт. Это так — приятель. Он на два года младше Пашки. Ходит за ним — в рот смотрит. Неравноправие у них. Какой это друг.
Зато был враг. А это лучше, чем ничего. Так рассуждал Пашка.
Но, если правду говорить, тут Пашка кривил душой. Просто хорохорился. Он бы с радостью поменял своего врага и ещё десяток врагов, если бы они у него были, на друга.
На такого как Эдька Шпилевский. Это был друг, каких больше не бывает.
Самый верный, самый лучший и надёжный.
Эх, сколько у них с Пашкой всяких приключений было!.. Но это другая история, это сюда не относится.
Друг-то остался, конечно. Куда он денется, если он настоящий. Только друг далеко.
Вот уж год, как Эдька уехал с родителями в жаркий город Самарканд.
И с тех пор Пашка так и не может ни с кем подружиться по-настоящему. Не получается. Да и неохота как-то.
Переживает он.
Куда глядят глаза
Пашка с Серёгой забрались на забор и увидели картину не очень понятную и смешную.
На спортплощадке занимались удивительные спортсмены.
Десятка полтора толстенных тёток и дядек с отвислыми животами, неуклюжих и потных, пытались грациозно нагибаться, приседать и подпрыгивать.
А командовала ими крепенькая девчонка лет семнадцати со значком мастера спорта на куртке. Она легко и свободно показывала упражнения и ещё успевала постучать о землю волейбольным мячом. Потом она свистела, и тут начиналось такое, что Пашка с Серёгой чуть с забора не падали со смеху.
Ну это была и картинка! То, что девчонка делала небрежно и быстро, вызывало такие мучения у остальных, что Пашке даже жалко их становилось. Зачем только люди добровольно уродуются, сами себя пытают?.. Пашка хоть и понимал, что, наверное, нехорошо смеяться над этими беднягами, — нужно им, значит, всё это, раз делают, — но всё равно не мог удержаться. Хохотал, и всё тут…
Толстяки пыхтели и притворялись, будто не замечают мальчишек, а девчонка-тренер оборачивалась и сердито махала рукой.
Но Пашка видел, что она совсем не сердится, а просто отворачивается, чтоб самой не расхохотаться. Такие у неё были глаза.
И тут появился дворник, Пашка вовремя увидел, как он крадётся к ним вдоль забора с метлой в руках, но сделал вид, будто ничего не замечает, и только подтолкнул Серёгу, предупредил. Осмотрительный Серёга сразу спрыгнул, а Пашка лишь перекинул ноги в сторону садика и продолжал сидеть, краем глаза наблюдая за дворником.
А тот тихо подкрадывался, смешно вскидывая колени, и глаза у него горели, как у кота, — фиолетовым огнем, Пашка продолжал, теперь уже только для того, чтобы позлить своего врага, неестественно и громко смеяться.
А когда дворник был совсем близко, Пашка спокойно спрыгнул и… повис на штанах.
Это было непостижимо, обидно, глупо, но…
Пашка просто не заметил, что на самом верху забора между его ног торчал здоровенный железный гвоздь — костыль с загнутым концом.
Пашка висел в дурацкой позе на собственных штанах, нелепо дрыгал ногами и проклинал крепкие штаны из чёртовой кожи, и костыль, и своё легкомыслие.
А дворник неторопливо подошёл, хекнул, как дровосек, и пребольно вытянул его по спине метлой. Два раза.
Тогда с громким сухим треском штаны порвались. Пашка рухнул на газон, и третий удар дворника пришелся по забору.
— Тр-р-рах!
Будто точку поставил. Будто салютовал своей победе.
Вот тогда-то закатились, залились, заклохтали в восторге отмщённые толстяки.
Вот тогда-то и познал Пашка всю горечь бесчестья и позора.
Даже Серёга, этот Пашкин хвост и липовый дружочек, тоже смеялся.
И, прикрывая рукой зад, с наслаждением треснув по Серёгиной безвинной шее, опозоренный, побитый Пашка бросился домой. Замелькал громадной прорехой и синими трусиками в ней.
Ему хотелось забиться куда-нибудь в тёмный угол, залезть с головой под одеяло, сжаться, спрятаться.
Тётка открыла дверь и подозрительно уставилась на Пашку круглыми глазами.
— Ты чего это красный как бурак? — спросила она.
Пашка прошмыгнул мимо нее и, пятясь, пошёл в комнату, но по дороге налетел на стул, опрокинул его, нагнулся, чтоб поднять, и… О, что тут началось!
Это был повод, и тётя Вера просто не могла им не воспользоваться и не отвести душу всласть. Это было свыше её сил.
Поносила она Пашку со знанием дела и великим умением.
Был тут и бездельник, и босяк, и шаромыжник, и кормят тебя, поят, одевают, а толку всё одно нету… Даже вредитель был.
Но сейчас, когда и без того тошно было Пашке и очень скверно, каждое тёткино слово, как гвоздь, вколачивалось в его бедную голову и застревало там.
И Пашка понял, что никто его не любит, никто не жалеет, все ему враги и надо ему бежать ото всех далеко, куда глаза глядят.
Он лихорадочно натянул крепкие парусиновые штаны, надел такую же куртку. Потом сунул в карман большой складной нож с деревянной ручкой — подарок отца, пнул ногой раскрытый чемодан и сказал:
— За штаны, за паршивые штаны ты меня так… такими словами… пожалеешь ещё… все вы пожалеете.
И бросился мимо замолчавшей, испугавшейся тётки на лестницу.
Даешь!
Если уж говорить откровенно, то ещё на полпути до вокзала Пашка засомневался.
Он вдруг остановился, как бы очнувшись, и ему открылось, что затея его безнадёжная. Куда он идёт?
Без денег… Без билета… Жуть!
Он, понятно, слыхал и читал (не вчера ведь родился!) о разных лихих ребятах, отправлявшихся путешествовать зайцем. Но что-то не мог припомнить, чтоб это кому-нибудь удавалось.
Пашка топтался на месте. Надо было решаться.
Конечно, если припрёт, всегда можно вернуться, но Пашка знал, что лучше этого не делать, — очень уж потом будет противно на душе.
И тогда Пашка снова, теперь уже нарочно, чтобы покрепче разозлиться, чтобы назад ходу не было, стал вспоминать все свои беды и унижения, и тёткины злые, несправедливые слова. А как теперь показаться во дворе? Бр-р-р!
Теперь уже решительно и бесповоротно.
На вокзале было обычно — сумрачно, гулко и просторно. Народу было мало. Но впереди, в стороне от бетонных высоких платформ, у длинного состава теплушек шевелилась громадная толпа с какими-то плакатами, транспарантами, знамёнами.
Издалека слышен был неясный ровный гул, будто говорили все разом, и толсто бухал барабан — там играл духовой оркестр.
Что-то толкнуло Пашку, какая-то неясная мысль, и, сначала медленно, потом быстрее и наконец припустив во весь дух, он помчался к этой непонятной толпе.
Солнце палило, толпа колыхалась. Пашка с разбегу нырнул в разгорячённое шумное человеческое море, и поначалу оно его оглушило.
Люди орали, толкались, пели.
Пашка натыкался на хохочущих, загорелых парней и девушек с огромными рюкзаками и гитарами за спиной. Кто-то обнимался, кто-то целовался, кто-то вопил, надсаживаясь:
— Университет — пятый вагон! Техноложка — седьмой вагон! Политехники — второй и третий!
Пашку притиснули к теплушке, увешанной флажками, берёзовыми ветками, с кумачовой полосой на обшарпанном боку. На полосе здоровенными кривыми буквами было написано:
ДАЁШЬ ЦЕЛИНУ!
Посреди теплушки зияла огромная открытая дверь, и какие-то весёлые люди лихо швыряли в неё свёрнутые одеяла, рюкзаки, чемоданы.
Все эти вещи подхватывал длинный, тощий парень в соломенной шляпе с такими необъятными полями, что голова его терялась в ней, а шея казалась тонкой и ненадёжной, даже страшно становилось: вот-вот обломится.
Но парня собственная шея ни капли не заботила. Он скалил зубы и переругивался сразу со множеством людей.
— Эй, ты! — орал он. — Лисиков! Чего ты в свой сидор напихал? Не иначе — кирпичи…
— Погоди, попросишь ещё, поклянчишь. Сгущёнка там, — отвечал невидимый Лисиков.
Но парень его уже не слушал, он задирал какую-то Дашу:
— Ах ты Дашечка-мордашечка! А где ж твой любимый дубовый комод? И где любимые пудели — все четырнадцать? Ты без пуделей в степу пропадёшь. Некого гладить будет.
— Вот я тебя сейчас оглажу по макушке, — неожиданным басом рокотала Дашечка.
— Собственники! Буржуи! Капиталисты! — вопил парень. — Маменькины сынки! Люди, меня же ж душит смех на них глядеть! Они же забыли только мягкие кресла и перины. Глядите на меня — гол как сокол. Всё мое ношу с собой. Я — сто́ик. У, черти, да остановитесь вы — вагон же не резиновый!
— Ничего, места хватит! Вагон-то лошадиный. И ты, Володька, не сто́ик, а стоялый жеребец — работай, не надорвёшься…
Пашка слушал эту перепалку, и возбуждение и радость переполняли его.
А в голове созревал и креп отчаянный план. Да что там говорить «созревал»: как только Пашка увидел толпу, как только мелькнула догадка, что это за поезд, — план был готов.
Ого, как вцепился Пашка в такую редкую удачу!
Он подобрался весь, стал пружинистым и хищным, а глаза так и зыркали — искали лазейку, А потом его притиснули к вагону с весёлым Володькой.
Дальше всё произошло стремительно и просто. Как только Володька прошёл с очередным узлом в глубь вагона, мгновенная, упругая сила толкнула Пашку вперёд.
Он подпрыгнул, ухватился за железную скобу, плюхнулся животом на высокий порог теплушки, перекатился через чей-то чемодан и притаился.
В глубине вагона было прохладно и темновато.
Свет проникал сквозь маленькое окошко, прорубленное высоко, у самой крыши.
По бокам теплушки шли трёхъярусные дощатые нары.
Пашка, как белка, взлетел на самые верхние, забился в угол и затих.
Сердце его гулко бухало и, казалось, вот-вот выскочит из груди.
Уши и щёки жарко пылали. Саднило ушибленное колено. Но Пашке плевать было на колено. Он слушал.
Медный рёв оркестра, переполох и крики долго ещё бушевали за тонкой стенкой.
Потом в теплушку хлынули ребята и девушки, на Пашкину спину с размаху плюхнулся чей-то тяжеленный мешок — видно, какой-то недотёпа чуть не опоздал, в последнюю минуту явился.
Было больно, но Пашка терпел, стиснув зубы и сжавшись в комочек.
Эх, умел бы он колдовать! Сейчас бы наколдовал — и стал маленький-маленький, меньше гнома!
В вагоне гомонили, смеялись. Все толпились у распахнутых дверей — никак не могли распрощаться. Это было Пашке на руку: никто на нары не совался.
— Скорей бы тронулся… скорей бы, ох, скорей! — как шаман заклинания, бормотал Пашка.
А минуты, как назло, тянулись нестерпимо медленно. Пашка знал: всегда так бывает, когда торопишься, но от этого ему было не легче.
Вдруг все разом заорали. Поезд тяжко и так резко, что Пашка чуть не загремел вниз, дёрнулся. Потом ещё, раз, ещё, и Пашка, не веря своему счастью, своей удаче, почувствовал — едет!
Едет! Вперёд! Туда, где степь и кони, и ковыль, и сайгаки! К отцу. Даёшь!!!
Заяц
Прошло несколько часов. Первые восторги улеглись, стали маленькими и уже не заполняли Пашку целиком.
Появились заботы.
Всё тело затекло. Пашка осторожно переворачивался, вытягивал ноги, шевелил пальцами.
Делал он это медленно, плавно, вцепившись в чужой мешок, чтобы это проклятое барахло не свалилось.
А поезд всё шёл и шёл, набирая скорость, без остановок.
В вагоне галдели, самые хозяйственные перекладывали вещи, кто-то уже гремел ложкой о консервную банку — закусывал.
И Пашке вдруг так захотелось есть, что руки задрожали.
Он сглатывал обильную тягучую слюну и терпел. А как же корабельные зайцы? Вот это да! Это уж не хлюпики. В ящиках некоторые едут, уговаривал себя Пашка. Тут хоть дышать можно и места много. А там… И вообще теперь голодом даже лечат. По радио рассказывали. Неделями человек не ест, и хоть бы что — не помирает. Только пьёт много.
И сразу же Пашке захотелось пить. Дико, неудержимо. То не хотелось, не хотелось, а подумал — и будто выключателем внутри щёлкнули, хоть криком кричи.
Железная крыша над Пашкиной головой раскалилась. Было душно, по лицу катился горячий пот.
Пашка облизывал шершавым языком губы. Они были солёные и припухшие.
Дело принимало крутой оборот. Терпения больше не было.
Но Пашка всё же терпел. Как? Непонятно. Он сам себе удивлялся, но терпел.
Вагон качнуло на повороте. Пашка дёрнулся, толкнул мешок, и снизу раздался вопль:
— О, чёрт! Чей сидор? Натолкали, понимаешь, барахла! Чуть шею мне не свернул.
Пашка ни жив ни мёртв отпрянул к стенке, и тотчас снизу вынырнула стриженная наголо башка, столкнулась нос к носу с Пашкой и уставилась в перепуганные Пашкины глаза своими изумлёнными глазищами.
Брови у башки полезли вверх, рот растянулся до ушей, и башка пропела:
— Бра-а-атцы! Брати-ишечки! Вы только поглядите сюда, родимые! Заяц! Живой заяц!
В теплушке затихли.
К Пашке протянулись две неотвратимые, здоровенные ручищи, ухватили его, брыкающегося, шипящего, как рассерженный кот, за бока и подняли на воздух.
На извивающегося Пашку глядел умилёнными глазами Володька.
Без фантастической шляпы голова его была нормальная и шея тоже.
— Зайчик! — говорил он. — Это же голубая, несбывшаяся мечта моего детства. Я не сумел, а он решился. Зайчик ты мой серенький…
В голосе Володьки была нежность, и Пашка перестал брыкаться.
Со всех сторон сбежались люди. Пашку вытащили на середину вагона, к раскрытой двери. Усадили на ящик.
Он жмурился от яркого света, а все молча его разглядывали, будто он какая-то заморская редкость.
Не очень-то это было приятно.
Потом гладкий, причёсанный на пробор парень сказал недовольным и даже каким-то брезгливым голосом:
— Ну вот, начинается. Что мы с этим путешественником делать будем? Грудью кормить?
Но на него тут же дружно заорали. Ошеломлённого, съёжившегося Пашку схватило сразу несколько девчоночьих рук; уволокли его в свой угол, затискали, зацеловали.
В другое время Пашка ни за что не дался бы. Ещё чего! Нежности телячьи. Но сейчас он страдал молча. Не в его положении скандалить и отбиваться — наживать лишних врагов.
— Ну вот нашли наконец игрушку! Пробуждение материнского инстинкта, спешите видеть. Нагорит нам от коменданта, тогда узнаете, — промолвил тот же парень.
А высокая девушка с коротко остриженной огненно-рыжей головой басом сказала:
— Черствая ты душа, Лисиков. Один в тебе инстинкт живёт, не дремлет — самосохранения.
Пашка по голосу определил, что это та самая Даша, грозившаяся дать Володьке по макушке. В теплушке одобрительно засмеялись, а Лисиков пожал плечами и отошёл. Нижняя губа у него была странная — оттопыренная, будто ему всё противно.
«У, рожа! Чтоб ты лопнул!» — подумал Пашка, но ничего не сказал, молчал, как пень.
Он понимал, что сейчас, сию вот минуту решается его судьба, и всеми силами ненавидел аккуратненького гада этого Лисикова и обожал смешного Володьку и девушку Дашу, говорящую, как Шаляпин.
— Есть хочешь? — спросила другая девчонка, чёрненькая, с печальными глазами в пол-лица.
Пашка кивнул.
— И пить, — сказал он.
— Глядите, заговорил! — удивилась девчонка. — Я уж думала, ты немой.
Принесли лимонад и две толстые котлеты. Пашка мгновенно уписал то и другое и сидел, отдуваясь.
— Ну, теперь рассказывай, заяц. Выкладывай, кто такой и зачем удрал из дому, — сурово сказала Даша.
Пашка взглянул ей в глаза и сразу решил, что врать тут не стоит. Себе дороже.
Эта прекрасная голая банда
Прошло три дня. Пашка стал совсем своим человеком в теплушке.
Смешно и странно было вспоминать, как он прятался и боялся, — думал — высадят, выгонят…
Эти ребята оказались не из тех, кому обидеть человека ни за что ни про что одно удовольствие. Эти ребята оказались — ого! Пашка даже не подозревал, что на свете есть такие. И так много.
Они были совсем взрослые, а будто Пашкины товарищи.
То ни одного друга у Пашки не было, а то целый вагон. Целый лошадиный вагон.
Вот ведь подвалила человеку удача.
Правда, и среди них был один — Лисиков, но он был один.
Этот Лисиков почему-то сразу его возненавидел. Непонятно, почему.
Может быть, оттого, что все были за Пашку, а он один против. Вот он и злился.
Все это видели и посмеивались над Лисиковым, задавали всякие каверзные, вопросы.
— Зачем это ты, Лисиков, целый мешок сгущёнки тащишь — надрываешься? Тебе же её ни в жизнь самому не съесть, она же к чаю, — спрашивали его.
— Ничего, справлюсь. Вот загонят нас в дыру, вот положите зубы на полку с голодухи, тогда узнаете, зачем.
А со всех сторон в ответ:
— Ну, молодец… Запасливый мужик… Хозяин… Мы, братцы, все зачахнем и вымрем, как мамонты, а он нет, он спасётся… А скажи, Лисиков, туземцы нас не съедят? Напугал ты нас…
И все веселились. И Пашка, понятно, тоже.
А Лисиков злился почему-то только на него.
На второй день на остановке в вагон пришел комендант. Проверять чистоту.
Все засуетились, забегали. Пашку быстро спрятали, накрыли одеялом. А он подглядывал в щёлочку.
Комендант был маленький и юркий. Он быстро-быстро забегал по вагону, шмыгнул туда, шмыгнул сюда, заглянул под нары, вытащил оттуда пустую консервную банку из-под тушёнки.
— Свинячите? — укоризненно спросил он и ловко зафутболил банку в открытую дверь. Лицо у коменданта было недовольное, а нос мелко подрагивал. Он остановился посреди вагона, покачался с пяток на носки и сказал:
— Ну-ну?!
Володька пил воду. Он поперхнулся от неожиданности и спросил:
— Что «ну»?
— Вопросы, заявления есть?
Володька пожал плечами. Но тут вышел вперёд Лисиков и ленивым голосом начал: — У нас тут, знаете ли, завёлся один за… ой! Что это?! Ты с ума сошёл?! — заорал он вдруг, потому что Володька спокойно вылил ему на голову кружку воды.
— Ему, товарищ комендант, жарко. Ему голову напекло, — улыбаясь, объяснил Володька.
Комендант подозрительно поглядел на пунцового Лисикова, на его безжалостно разрушенный пробор, потом на Володьку — такого добродушного на вид и невинного — и махнул рукой.
— А ну вас, обормоты, сами разбирайтесь, — сказал он и спрыгнул на насыпь.
А с Лисиковым перестали разговаривать.
«И чего он прицепился?» — думал Пашка. Ещё в самом начале, когда Пашку вытащили на свет божий и он честно, ни слова не привирая, рассказал, почему удрал и куда добирается, Лисиков сказал:
— Врёт он всё. Меня не обманешь, я по глазам вижу. Он врёт, а вы уши развесили, лопухи. Этот заяц натворил что-то, а может быть, — Лисиков помолчал, длинно сплюнул, — а может, и спёр. Не зря удирает.
Пашка задохнулся от негодования. Он вскочил:
— Спёр, да? Спёр? Вот гляди. Вот читайте — письмо от бати. А ты… ты дурак прилизанный.
— Что-о? Смотри у меня, сопляк! В ухо живо заработаешь, — процедил Лисиков и отошёл.
С этого всё и началось. Неприятно, конечно, а что поделаешь? Пашка повёл себя так, будто Лисикова вообще не существовало.
Он целыми днями сидел, свесив ноги, у распахнутой двери.
Глядел и не мог наглядеться.
Целый мир — бесконечный и разный — открывался ему.
Казалось, поезд стоит на месте, а под ним весело и быстро вертится земной шар, поскрипывает осью. Показывает Пашке свои разноцветные бока: от сырых лесов — бутылочно-зелёные, от гречихи — белые, от ржи — жёлтые, от капусты — голубые.
Проплывали холмы, плоские блюда озёр.
Гулко гудели мгновенные мосты. Внизу плескались незнакомые реки, в белой пене неслись узкие песчаные острова и просмолённые рыбачьи лайбы.
Иногда, редко, поезд останавливался на маленьких станциях — ждал встречного.
Из всех вагонов вываливалась весёлая орда — быстрая, загорелая, — ребята в трусиках, девчонки в купальниках.
Вся эта орущая, хохочущая лавина набрасывалась на маленький базарчик, обязательный на каждой станции.
Перепуганные, ошеломлённые бабки-торговки только растерянно крестились и, как наседки, закрывали растопыренными руками свои немудрёные товары — солёные огурцы, крынки со сметаной и варенцом, багровые груды помидоров, пироги с грибами и черникой.
Но им совали мятые рубли и трёшки. Бабки оттаивали, неуверенно улыбались, не зная, что им делать — радоваться или возмущаться.
Когда раздавался свисток и все с перемазанными сметаной рожами, с гирляндами жёлтого, неизвестно зачем нужного им лука на шеях, с кривыми огромными огурцами в руках, как дикие индейцы, бросались на штурм теплушек, — базарчика уже не существовало.
По нему будто Мамай прошёл.
Всё было слопано и расхватано подчистую.
Только валялись пустые крынки и корзины да не пришедшие в себя бабки окаменело глядели вслед сумасшедшему поезду, мгновенно, как насос, всосавшему широкими дверями буйную вольницу.
И им, бабкам, казалось уже, будто всё это померещилось.
Но они глядели на весь этот разгром вокруг, на зажатые в потных кулаках рубли и крутили головами от изумления.
Такого они ещё не видели в своей сонной жизни.
А мальчишки и девчонки, торговавшие лесной ягодой малиной, печалились и задумывались.
Буйная, стремительная жизнь ворвалась на минуту в их тихий неторопливый мир и умчалась дальше.
А загрустившие мальчишки и девчонки остались со своими пустыми лукошками и пятнистыми кульками. Они пронзительно завидовали этой жизни, и им тоже хотелось мчаться вперёд, и орать хотелось, и дурачиться.
Пашка понимал их, сочувствовал им и был счастлив оттого, что он с ней, с этой большой жизнью. Что свой в ней человек.
Пашка переживает
Один раз в сутки эшелон надолго замирал. Он останавливался на какой-нибудь подходящей станции — запылённый, пропечённый солнцем, усталый, как человек.
Пашка бежал вперёд к тепловозу. Иногда там оказывался паровоз или электровоз.
Больше всего Пашка любил паровозы.
— Паровозы любит! Почему? Консерватор ты, отсталый элемент, — дразнил его Володька.
А Пашка и сам не знал, почему. Может быть, потому, что они были такие огромные и казались самыми могучими. Было в них что-то такое, чего не хватало аккуратным, чистеньким электровозам и тепловозам, — что-то живое, — наверное, оттого, что паровозы ели и пили.
Маслянистые, попыхивающие паром, горячие, они пили воду из широченного высокого крана, который легко поворачивался на цепочке.
Иногда Пашке удавалось нырнуть под толстую тугую струю.
Вода тяжело падала на голову, на плечи, и кожа сразу становилась огуречной, пупырчатой, как у гуся, а разомлевшее от жары тело — легким, прохладным и крепким.
Пашка игогокал, отфыркивался, как морж, и бежал к своей теплушке.
А поезд терпеливо ждал, пока все пообедают.
Для того он и остановился.
Ели у солдат.
Еда была всегда одинаковой, но почему-то не надоедала.
Ого, как все ели! Такое увидишь не часто — прямо-таки за ушами трещало.
Пашке-то и так хватало — во! От пуза, добавки ему не требовалось.
А вот тощий Володька — с ума сойти! — уплетал по две порции первого и второго, выдувал три кружки компота и говорил, маслено жмурясь:
— Эх, друг Пашка, теперь бы пообедать!
Пашка только диву давался: куда только в него лезет — какой сядет плоский за стол, такой и встанет.
— Тебе бы, Володька, в цирке выступать, — говорил Пашка, — питоном работать.
А Володька смеялся.
— Ты знаешь, как старинные люди говорили? Какой едок, такой и работник. Понял? Вот этого, — Володька кивал на Лисикова, — я б в работники не взял. Нет. Гляди, как он ест, — смотреть тошно: поковыряет и бросит. Только добро переводит.
Лисиков молчал и недобро хмурился. После того как он хотел донести на Пашку и ребята перестали с ним разговаривать, Лисиков сделался мрачным и тихим.
Пашке даже жалко его становилось временами.
Это же очень скверно и тяжело, если с тобой не разговаривают, не замечают тебя, будто ты отшельник-невидимка.
Тут уж самый золотой-раззолотой человек озлится.
Он сказал как-то Володьке об этом, но тот ответил:
— Э, оставь ты, Пашка, слюнтяйство! Нашел кого жалеть. Мы этого голубчика не первый год знаем. Поначалу его даже старостой выбрали. Вот тут он нам и показал, где раки зимуют. Еле скинули. А он всё забыть не может, как в начальниках ходил. Всё покрикивать пытается.
Володька сотворил Пашке небольшую грушу: провёл большим пальцем по голове — от затылка ко лбу, хмыкнул и отошёл.
Но для Пашки это было не очень убедительно — всё равно он жалел Лисикова.
Получалось, будто до Пашки жили дружно, а потом он явился и всё испортил.
Тяжело было так думать, неприятно.
Пашка не верил, что люди могут быть совсем, окончательно плохие.
Конечно, он знал: люди бывают хорошие и поплоше, но Пашка считал, что любому можно стать хорошим. Он был уверен, что плохими люди бывают не навсегда, а временно.
Сегодня ты такой, а завтра глядишь — совсем непохожий.
И хоть Пашке Лисиков был не очень-то по душе, он искал случая с ним помириться.
И такой случай скоро подвернулся.
Ох, если бы Пашка знал! Если бы человеку можно было хоть на часок заглянуть в будущее…
Он любит Мартовское
Время обеда ещё не наступило, а поезд почему-то остановился.
Станция была большая. За зданием вокзала виднелась широкая площадь и дальше дома, дома — огромный город.
Пашка выбежал на площадь. Город был залит солнцем, раскалённый асфальт податливо прогибался под кедами.
Просто не верилось, что ты в Сибири.
«Какая же это Сибирь? Юг настоящий — во палит!» — думал Пашка.
Вчера утром всех разбудил дикий лязг. Володька с силой хлопал крышками котелков и орал:
— Проспали, проспали! Позор, позор! Зна-ете-кто-мы-теперь?
В Володьку запустили башмаком, но он не унимался.
— Эх-вы-за-со-ни-не-о-бразо-ван-ные! — прогремел он, опустил руки и грустно спросил: — Что́ бы вы без меня делали, несчастные, сонные вы тетери? Вы даже не знаете, кто мы теперь есть.
— Ну, кто? — спросил Пашка.
— Вот хоть один умный человек отыскался — интересуется. Азиаты мы теперь, вот кто. Были европейцы, а теперь азиаты. Границу проехали. Своими глазами столб видел. На одной стороне: «ЕВРОПА», на другой: «АЗИЯ». Дошло?
Ну, тут все мигом проснулись, накинулись на Володьку:
— Что же ты не разбудил, балда? Эгоист какой, видели?
— Вас разбудишь! Покойников легче разбудить. А я с ночи караулил. Потому как кто я? Образованный, мудрый, любознательный человек. Не вам, сусликам, чета, — ответил довольный Володька и завалился спать.
А потом целый день все обсуждали это событие, — всем было жаль, что проглядели знаменитый столб.
Азия… Урал… Сибирь…
Пашка даже поёжился тогда. Ему показалось, будто ледяным ветерком потянуло от этих слов.
Сибирь… Слово-то какое — широченное, снежное.
А тут жара. Вот тебе и Сибирь.
— Эй, заяц!
Пашка повернулся и обомлел. К нему, улыбаясь, подходил Лисиков.
— Любуешься? — спросил он.
— Ага, — Пашка кивнул и озадаченно ждал, что будет дальше.
— Слушай, у меня к тебе просьба. Пива, понимаешь, до смерти хочется. А я дежурный сегодня. Купи мне, пожалуйста, бутылок пять. Вот тебе авоська и пятёрочка. Купишь, а?
Лисиков заглянул Пашке в лицо настороженными глазами.
— Да я… да отчего же, конечно. Я это… я с удовольствием куплю, — торопливо забормотал Пашка. — Давай.
Он взял деньги и сетку, хотел уже припустить через площадь, но вдруг спохватился.
— Сколько стоим? Я успею? — спросил он.
Лисиков ласково улыбнулся:
— Успеешь, успеешь. Там паровоз меняют и вообще… Я узнавал — час простоим. Только ты мне «Мартовское» купи. Я «Мартовское», понимаешь, люблю.
Хорошо улыбался Лисиков. По-дружески. Лицо у него стало открытое и доброе.
Пашка счастливо улыбнулся ему в ответ и побежал. Уже на другой стороне площади он ещё раз обернулся. Лисиков сделал ему ручкой и зашагал к вокзалу, подтянутый и аккуратный.
«А неплохой ведь парень, — подумал Пашка. — И чего они взъелись? Поглядели бы, как он улыбается. А то привыкли, что он хмурый всегда. А отчего? Оттого, что затуркали человека, и всё».
Умилённый собственным своим благородством и добродушием, Пашка ещё старательнее припустил вниз по просторной, звонкой улице.
По тротуарам густо шёл народ, и Пашка с трудом лавировал в неторопливой толпе.
Люди были все нарядные и весёлые, и Пашка тоже был весёлый.
Он вспомнил, что сегодня воскресенье, и ещё он подумал, что теперь вообще всё стало замечательно, теперь у него будут одни друзья, а врагов не будет. Мир и благодать наступят в доме на колёсах.
И ему стало ещё веселее.
Это раньше Пашку забавляло, что у него есть персональный враг дворник. Но то было совсем другое дело. Плевать было на того врага. Он Пашкиной жизни не касался — жил себе в стороночке. А если и касался (пальцами за ухо или метлой по горбу), то редко и ненадолго.
А тут круглые сутки вместе. И это уж получается не вражда, а склока. Как в коммунальной квартире. А кому ж охота быть склочником?
Лисиков просто молодец — взял и придушил склоку. И как у него это просто получилось и мило. Р-р-раз! И готово.
А он, Пашка, мучился. Не знал, с какого боку подступиться.
Промтоварный — мимо! Аптека — мимо! Пирожковая — мимо! Универмаг — мимо!
Стоп! Приехали. «Гастроном».
Народу было полно. Пашка протиснулся к прилавку с трудом. Он так энергично работал локтями, что какой-то здоровенный парень вслух удивился:
— Во прёт-то! Во прёт! Как танк. Давай, давай, малец, жми из них масло.
Он сказал это добродушно и подмигнул Пашке.
Хороший парень, хорошие люди, хороший город, — отщёлкивало в Пашкиной голове.
«Мартовского» пива не оказалось. «Жигулёвское» было, «Рижское» было, а «Мартовского» не было.
«Ишь, привереда, — добродушно подумал Пашка о Лисикове, — „Мартовское” ему обязательно подай».
— Ты, малец, заверни за угол направо, квартала через два «Пивной бар» будет, там есть, — подсказал тот самый парень.
Пашка благодарно кивнул и помчался разыскивать бар.
Очень уж хотел он угодить Лисикову, хоть и не понимал, чем «Мартовское» отличается от остальных. Одна дрянь: горькая, кислая и противная.
Пиво Пашка терпеть не мог. Он любил апельсиновый сок.
А Лисиков пиво.
Ну и чудесно. Пожалуйста. Прыг-скок!
Ку-шай-те на здо-ровье. Прыг-скок!
Хорошо, когда ноги легки, — прыг! Хорошо, когда небо синее, — скок!
Сперва Пашка завернул не за тот угол. В другую сторону побежал — напутал.
Но это было неважно, прошло только пятнадцать минут.
В баре «Мартовское» было. Оказалось, что пять бутылок — это довольно тяжело. Пашка волок их, перегнувшись, и бежать уже не мог. Но шёл быстро.
Жарко было. Пот щипал глаза.
Пашка пересёк площадь, прошёл прохладным чистым вокзалом.
А потом он стоял ошеломлённый и глазам своим не верил.
Поезда не было.
Пашка до боли в глазах таращился на голубоватые отполированные рельсы и ничего не мог понять.
— Не может быть, — громко сказал он.
И вдруг облегчённо рассмеялся.
Ну, конечно же, вот балда, просто поезд перевели на другой путь.
Пашка ругнул себя.
Вот дубина, недотёпа, сразу не сообразил.
Он спрыгнул с высокого перрона, бережно прижимая к груди авоську с бутылками, пролез под одним составом, под другим…
Поезда не было.
И рельсов не было, и вообще ничего. Пустырь. А вдалеке, за пустырём, снова был город. Дома.
— Да нет, — досадливо сказал Пашка, — всё равно не может быть. Что ж они без меня уехали, что ли? Смешно.
И он полез обратно. Под одним составом… Под другим…
Поезд должен быть. Должен.
Вдруг страшная догадка оглушила его.
Никогда Пашка не думал, что мысль может ударить человека в голову, как дубина.
Тр-р-рах!
Ноги сразу стали слабые, чужие.
Пашка сел на рельсы. Глухо брякнули бутылки.
— Что ж это… Что ж это, братцы, — бормотал он.
Тяжело, как пузатый старик, влез на перрон.
И снова сел — прямо на пыльный асфальт.
— Ты чего это здесь уселся, пацан? — спросил строгий голос.
Пашка поднял голову и увидел «красную шапочку» — дежурного по вокзалу.
— Вы скажите… Вы мне только правду скажите, пожалуйста, — тихо проговорил Пашка, — эшелон со студентами ушёл?
— Эва, хватился. С полчаса как укатил. Да он и стоял-то всего шесть минут, встречного ждал. А ты что — повидаться с кем пришёл, с пивом-то?
Пашка замотал головой и закрыл глаза.
«Красная шапочка» постоял немного, потоптался на месте, потом хмыкнул и ушёл.
«Ну как же он мог… как же он мог… Он же мне улыбался, улыбался ведь, собака».
Пашка сидел с закрытыми глазами и раскачивался, и мычал сквозь стиснутые зубы.
Никогда ещё во всю его жизнь не было ему так плохо, неспокойно и неуютно на этом свете. «А может, он сам не знал», — подумал Пашка, и обрадовался, и ухватился за эту мысль.
Но тут же снова сник: фиг там не знал! Всё он знал. Паровоз, говорит, менять будут. Сам, говорит, узнавал.
Не мог Пашка этого понять. Никак не мог. Не укладывалось в него.
Конечно, бывало — обманывали его иногда. Да и сам он, случалось, надувал.
Но ведь это так — шутя или по пустякам.
А тут… Что же это?
Ведь, выходит, Лисиков наперёд всё рассчитал, выходит — он готовился к этому.
Денег вот не пожалел, чтоб правдоподобнее было. Пашка вынул сдачу — новенькую трёшку, уставился, будто на ней что написано, объяснение какое-нибудь.
А трёшка была как трёшка, и объяснений подлецы не пишут. Ни к чему им это.
Но что-то надо было делать. Что-то делать… И Пашка поднялся.
Он шёл, как лунатик, покачиваясь, с невидящими глазами. Авоську машинально тащил с собой. Пашка шёл долго, не думая, куда он идёт и зачем.
Перрон давно кончился. Пашка брёл по заросшей бурьяном насыпи.
Потом споткнулся о какой-то железный прут, разорвал штанину и упал.
И, наконец, заревел.
Слёзы, давно наполнявшие его, стоявшие в глазах, будто только и ждали, когда он упадёт. Они выплеснулись из Пашки, перелились через край, потекли ручьём.
Он ревел громко, в голос, захлёбываясь нестерпимой обидой.
— «Я „Мартовское” люблю…» «Мартовское» он любит… У-у, гад… гад… какой же он гад… — бормотал Пашка.
Он плакал долго и вконец ослабел от слёз. Всё вокруг стало расплывчатым, тусклым и неинтересным.
Пашка лежал, уткнувшись лицом в пыльный жёсткий бурьян, и уже ни о чём не думал, а только всхлипывал иногда, вздрагивая всем телом.
И неожиданно уснул. На самом солнцепёке.
Новый друг Генка
Проснулся Пашка от нестерпимой жажды.
Губы его распухли и запеклись, а язык стал большой и шершавый.
Сильно болела голова. Казалось, в затылок налили свинец. Нет, не свинец, а ртуть. И она тяжко переливалась в затылке, клонила голову назад.
Пашка сразу всё вспомнил. Но плакать больше не стал. И не возмущался больше, не ругал Лисикова.
Всё ему было безразлично.
Он сидел, тупо уставившись в землю, и хотел пить.
Потом вспомнил про пиво, отколупнул ножом железный колпачок, и, не отрываясь, выпил всю бутылку.
Вкуса он не почувствовал — так, тёплое что-то.
— Э, да мы, кажется, пивком балуемся, — раздался вдруг удивлённый голос. — Пикник на лоне природы. Индустриальный пейзаж и юный алкоголик. Занятно. И современно.
Пашка увидел рядом с собой тапочки. Когда-то, очевидно, белые, а теперь пропотевшие до черноты, запылённые громадные тапочки.
Он медленно поднял голову, скользнул взглядом по измятым, с отвислыми пузырями на коленях брюкам, по чёрной рубахе, по полосатому треугольнику тельняшки на груди и встретился с насмешливыми серыми глазами навыкате.
Человек был молодой, длинноногий, загорелый до орехового цвета, с большущим горбатым носом.
Пашка смотрел долго и равнодушно.
— Налюбовался? — спросил человек и уселся рядом с Пашкой. — И давно ты здесь поддаешь в одиночестве? — Человек звонко щёлкнул себя по кадыкастой шее. — Мальчик загулял. Не рановато ли? Нет, нет! Ради бога! Не подумай, что я хочу ущемить твое мужское достоинство! Просто ещё рановато. Порядочные люди начинают пить вечером. Утренние алкоголики — отбросы общества. Впрочем, — парень взглянул на солнце, — сейчас уже, вероятно, около полудня. Как ты думаешь?
Пашка молча разглядывал говоруна.
— Ты что, язык проглотил на закуску? Или ты немой?
Пашка молчал.
— Эге, а мы суровы!!
Парень засмеялся, взял бутылку и ловко зубами сорвал пробку.
— Надеюсь, ты не откажешь жаждущему собрату? — спросил он.
— Я тебя не звал, — сказал Пашка.
Парень поперхнулся пивом и смешно вытаращил глаза.
— А мы, оказывается, не только суровы, но и немногословны. Люблю ершей. Глотаю их живьём.
— Не подавись.
Парень хлопнул Пашку по спине:
— Ты мне нравишься, ёршик. На, пей.
Он протянул бутылку.
Пашка взял и с трудом, давясь тёплой гадостью, стал глотать.
Пить ему уже не хотелось, пиво снова обрело свой вкус, но он всё равно высосал всю бутылку. До дна. Из принципа.
Парень медленно поплыл в сторону, а тело стало лёгкое и будто чужое.
Пашке стало вдруг весело и хорошо. Наплевать ему стало на всё.
Губы неудержимо разъехались, заулыбались.
— Ну вот, этак уже лучше, — сказал парень и сноровисто выдул остальное пиво. — Тебе хватит, по глазам вижу, — пояснил он. — Эх, пожрать бы теперь. Монета есть?
Пашка вынул трояк.
— Да ты, случайно, не старик Хоттабыч переодетый? — изумился парень.
— Нельзя, — сказал Пашка. — Тратить нельзя. Не мой.
Парень сник:
— Понимаю. Папа-мама?
— Нет мамы. И папы сейчас нет. Гада одного деньги.
— Вот как? Это уже становится интересным, — медленно проговорил парень и посерьёзнел. — Выкладывай, — приказал он, глядя Пашке в глаза.
И Пашка, удивляясь сам себе, своей непонятной и радостной откровенности перед этим незнакомым парнем, выложил ему всё. С самого начала. Ничего не утаил.
Парень долго молчал.
— Да, брат Пашка, Лисиков-то твой гу-у-сь, — задумчиво проговорил он. — Продуманно он тебя сделал, тики-так. Давить его надо. Всех надо.
— Володька ему покажет, — пробормотал Пашка.
— Покажет, говоришь? А как он про эти про все дела узнает? Лисиков ему доложит? Глупый ты еще Пашка, салака.
— Ты Володьку не знаешь, он догадается, он из него душу вытрясет! — горячо, сам себя убеждая, выкрикнул Пашка.
Парень поглядел Пашке прямо в глаза. С жалостью поглядел.
— Знаешь, что этот Лисиков скажет? Он им всем скажет, что ты спёр эту паршивую пятёрку, понял? Спёр и отвалил. А может, и ещё что-нибудь придумает. Похлеще. Фамильные мои, скажет, драгоценности увёл малолетний преступник Пашка. Полкило брильянтов. А то с чего бы ему сбегать? Плохо ему было, что ли? И они все поверят. И Володька твой поверит, как миленький. Потому что так ему спокойнее будет жить. Понял? А то — Володька, Володька… Людей ты, Пашка, ещё понимать не можешь, потому что насквозь голубой. Ну да поживешь — слиняешь. Умнее станешь — Лисиковы научат.
Пашку бросило в жар. Лицо его стало горячим и мокрым. А руки сами по себе ломали, выкручивали пальцы.
— Он может… этот гад всё может… Но разве ж непонятно — на кой мне его пятёрка, разве непонятно? Я же помириться хотел. Неужели Володька не поймёт, поверит? — шептал Пашка.
— Как миленький. Уж это ты мне поверь, — подтвердил парень.
Он ещё что-то говорил, но Пашка уже не слышал.
Мысль об этой дикой, ужасной несправедливости была так невыносима, что Пашка изо всех сил желал сейчас взять и умереть. Здесь, на месте.
Ему захотелось закричать так страшно и сильно, чтобы лопнули легкие.
— Брось ты убиваться, — услышал он голос парня, — всё это плешь. Наплюй. Со мной ещё и не то бывало. С тобой так, и ты так. Счастье твоё, парень, что меня встретил. С Генкой не пропадёшь. Генка друга не бросит.
Генка встал.
— Пошли, — сказал он.
Пашка непонимающе поглядел на него. Он не представлял, как можно сейчас, когда весь мир затопило несчастье, подлая несправедливость, куда-то идти, что-то делать…
— Куда? — прошелестел он белыми губами.
— Сперва пожрём. Потом на пляж.
— На пляж?!! — изумился Пашка. — Зачем на пляж?
— Прибарахлиться, — непонятно ответил Генка. — Не могу же я, цивилизованный человек, разгуливать по этому населённому пункту в отрепьях. Пошли пожрём, смоем пыль дальних странствий, прибарахлимся и станем красивыми и беззаботными.
Соображая туго, с трудом, Пашка поднялся и медленно, как заводная игрушка, переставляя ноги, побрёл за Генкой.
— На пляж так на пляж, теперь всё едино, — сказал он. — Хочу быть беззаботным. Только ничего из этого не получится. Не смогу я.
— Сможешь, — сказал Генка, — получится.
На пляже
Пляж был набит битком.
Ещё в городе, садясь в электричку, Пашка изумился — куда может деться эта густая толпа, где она может разместиться?
Народ валом валил, хоть и был уже день-деньской. Но, видно, в этом городе любили всласть поспать воскресным утром.
Пашке показалось, что этот пригородный вокзал — вовсе не вокзал, а громадный насос, непрерывно выкачивающий людей из города.
Ему показалось, что город вот-вот обмелеет, станет пустым и тихим.
Эх, пробежаться бы тогда по гулким улицам! Он сказал об этом Генке, тот потёр руки и ухмыльнулся.
— Неплохо бы. Вот бы порезвились, — сказал он и тут же шмыгнул в сторону, в самую гущу людей.
Пашка видел, как он прилип на миг к толстому, потному дядьке с двумя набитыми авоськами в руках, и сейчас же снова оказался рядом с Пашкой.
Генка согнулся, присел, проделал руками непонятные быстрые движения, потом отшвырнул в сторону какой-то темный плоский предмет и что-то сунул Пашке в карман.
— Что это? — спросил Пашка.
— Помалкивай и не трогай, понял?! — бросил Генка и отошёл с таким видом, будто он Пашку и знать не знает.
Они прошли вдоль состава врозь и только в вагоне снова оказались вместе.
— Давай, — сказал Генка и загородил Пашку от людей.
Пашка сунул руку в карман и вынул тугой красный ком.
— Деньги? — прошептал он. — Откуда?
Денег было много.
— Нашёл, — ответил Генка и забрал деньги. — Видел — я приседал. Какой-то недотёпа потерял.
Он отлепил от кома три десятки, сунул Пашке за пазуху.
— Твоя доля, — сказал он.
— Ты… за что? Почему ж ты не отдал? — Пашка полез за деньгами.
— Не отдал?!
Генка заржал, как конь.
— Кому отдавать-то? Хо-хохо! Ну, чокнутый! Ну, насмешил!
Пашка внимательно посмотрел на него. Что-то нехорошее, скользкое почудилось ему, но Пашка отогнал это от себя. Он ведь действительно видел, как Генка нагибался на перроне, что-то подбирал.
Генка резко оборвал смех.
— Ты чего? — спросил он. — Чего так смотришь?
— Да так. Думаю. Повезло тебе.
— Повезло? — Генка снова заржал. — Это точно — повезло. Мне всегда везёт, мыслитель. Хо-хо! Думает он!
Казалось бы, вот ведь какая подвалила удача, совсем были нищие, а теперь гляди-ка — богачи. Но радости Пашка почему-то не испытывал. Даже наоборот, ему было грустно: ведь кому-то сейчас очень плохо; может, всю получку потерял человек. И потому Генкина жизнерадостность была неприятна.
— Скажи, Генка, почему ты такой весёлый? Или ты очень счастливый человек? А грустно тебе когда-нибудь бывает? — спросил Пашка.
— Грустно? Ха! Ещё чего! Не дождутся они моей грусти. — Голос у Генки был злой.
— Кто они?
— Все, — отрезал Генка. — И давай помолчи. Не твоего ума это дело — философию разводить.
И он ушёл в тамбур курить.
Дальше ехали молча.
После четырёх пирожков с мясом, съеденных на вокзале, снова захотелось пить.
Пашка сглатывал тягучую слюну и глядел в окно. Вспоминалась теплушка, Володька, Даша, ребята. Сейчас они были далеко. Они мчались вперёд.
А Пашка тоже мчался. И тоже, казалось бы, вперёд. Но это было не настоящее, это было понарошку, без смысла и радости. Всё равно что бег на месте.
Он ехал на пляж что-то прибарахлять, как говорит развесёлый человек Генка.
А потом было озеро и битком набитый пляж. Громадное, необъятное лежбище голых, смеющихся, жующих, играющих в волейбол людей.
Когда Генка разделся, Пашка изумился до онемения. Такого он ещё не видел.
На Генкином теле живого места не было. Всё оно сплошь было увито голубой вязью татуировки.
Звери, птицы, надписи, бутылки, карты и женщины, женщины, женщины в самых разных позах и видах.
На одну Пашка взглянул и не выдержал — отвернулся, покраснел.
Всё это двигалось, шевелилось, извивалось, когда Генка шёл.
Мышцы, как юркие мыши, двигались под Генкиной кожей, и казалось, что весь этот нарисованный зверинец живой.
Даже на ступнях были надписи. На левой: «МЫ УСТАЛИ». На правой: «ФИГ ДОГОНИШЬ».
— Кто это… Кто это тебя так? — только и смог вымолвить Пашка.
Генка зыркнул глазами по сторонам, заметил любопытные взгляды соседей и быстро лёг на песок.
— Дурак был. Идиот. Как на лошади клеймо. Вон, вон ишь, глаза растопырили, собаки, видал? Примечают. Балбес был сопливый, вот и разрисовали, — сердито бормотал Генка.
Потом они купались. Как ни странно, здоровенный Генка ужасно боялся воды. Плескался на мелком месте, перебирая по дну руками. А нырял-то, помереть можно: затыкал пальцами уши и нос, на секунду погружался и тут же с визгом выскакивал обратно.
Пашка чуть не потонул со смеху.
Он цапнул под водой Генкину ногу, и тот с воплем вылетел на берег и больше уж в воду не пошёл.
Ругал Пашку и грозил кулаком.
А Пашка над ним смеялся. Он чувствовал себя сильнее и старше Генки. И это было приятно. Пусть теперь попробует сказать: «Не твоего ума дело» или «мал ещё». А вообще-то удивительно, ей-богу, такой детина здоровенный, а боится, как ребёнок.
Пашка с гордостью подумал, что они сравнялись с Генкой: на суше тот главный, а уж в воде позвольте — тут уж он, Пашка.
Он поплыл к флажкам. Кролем — быстро и красиво. Пашка заметил, что какая-то девчонка прямо-таки рот открыла от восхищения. И он уж старался, из кожи вон лез и всё поглядывал краем глаза на девчонку.
Пашка нырял, ложился на спину, кружился на одном месте и вообще показывал все фокусы, какие умел.
Жизнь снова была хороша.
А когда вышел на берег, Генки не было. Генка исчез. И вещи его исчезли.
«Что это? — подумал Пашка. — Неужели ушёл совсем? Что же это? Опять один. Может быть, он обиделся? Но я ведь просто так смеялся, шутя. Не со зла ведь».
Первой Пашкиной мыслью было: бежать, искать. Он схватил свои разорванные штаны, но тут же отбросил их и сел на песок.
Искать Генку было глупо.
Во-первых, в этой толпе его всё равно не найти, во-вторых, если он вернётся, они могут разминуться, и вообще, коль Генка решил его бросить, никакого смысла не было в поисках.
Насильно мил не будешь.
Пашка подгрёб под бока тёплого песку, положил голову на сложенные кулаки и стал ждать.
Что ему ещё оставалось?
Он не знал, сколько прошло времени. Наверное, много, потому что солнце начало уже садиться.
А Генки всё не было.
Песок остывал, и купаться не хотелось.
Вообще ничего не хотелось.
«Всё — решил Пашка, — не придёт он».
Народу на пляже, как ни странно, не уменьшалось. Скорее наоборот.
«Ночевать они здесь собираются, что ли? — удивился про себя Пашка и усмехнулся. — Они-то найдут ночлег, они дома, а вот я… Может, и правда, на пляже? Нет. Холодно будет ночью. Не годится. Лучше на вокзале. В зале ожидания. А утром надо забраться в какой-нибудь товарняк и ехать дальше».
Сдаваться Пашка не собирался.
«Фиг тебе, Лисиков! Мы ещё посмотрим. Поглядим ещё. В лепёшку расшибусь, а доеду. И ребят разыщу. Вот тогда ты, собака, попляшешь, — думал Пашка. — Тебе, наверное, кажется, что концы в воду. Сделал подлость, и привет! Никто не докопается. И будешь дальше жить со своим прилизанным проборчиком. Погоди, погоди. Плохо ты знаешь Пашку Рукавишникова!»
Эти деловитые и мужественные размышления отвлекли Пашку от печальных мыслей.
Он злорадно улыбнулся, представляя себе ненавистную рожу Лисикова, когда тот увидит, что Пашка не пропал, не сгинул навеки в огромной Сибири, а вот он — живой и неумолимый, как само возмездие.
Пашка настолько увлёкся упоительными картинами будущего своего торжества, что почти не удивился, увидев Генку.
А удивляться было чему.
Красный, распаренный, задыхающийся от стремительного бега, Генка был и похож и не похож на прежнего Генку.
Лицо было Генкино и голова тоже, а всё остальное — чужое: новенький светлый костюм и кремовая рубашка с полосатым галстуком и жёлтые плетёные сандалеты. В руке Генка держал большую клетчатую сумку. Он очень торопился.
Схватил Пашку за руку и почти силком поволок в густые кусты, росшие рядом с пляжем.
Там он расстегнул сумку и вынул прекрасные синие джинсы — все простроченные крупными белыми стежками, все на молниях, все сплошь облепленные карманами. За штанами показалась чёрная шерстяная рубашка.
— Надевай. Быстро, — проговорил Генка.
— Откуда это?! — спросил ошеломленный Пашка.
— «Откуда, откуда…» От верблюда. Одевайся скорей, говорю.
Но Пашка упёрся.
— Откуда? — снова спросил он. — И зачем? У меня есть.
— Ты ш-што ж это, болван сопливый, допрашивать меня будешь? — взъярился Генка, но, взглянув в Пашкины насторожённые глаза, сразу остыл и другим уже тоном сказал: — Да ты что, Пашка? Купил я, понимаешь? Купил. Деньги-то были. Не можем же мы оборванцами ходить, — и обиженно добавил: — Я ему подарок хотел сделать, думал — обрадуется, а он… Свинья ты, Пашка, вот кто.
Пашке стало стыдно. Он покраснел и забормотал:
— Да я ничего… Ты не обижайся, Генка, правда. Просто я удивился. То ничего, а то сразу… Я сейчас оденусь.
— То-то же, — смягчился Генка. — Побыстрей только.
Пашка оделся. Брюки были как раз впору, и такие, о каких Пашка давно мечтал.
— Ох, ты! Вот это да! — восхитился он. — А со старыми что делать, Генка?
— Да брось ты их к бесу, рванину, — ответил Генка.
Он нетерпеливо пританцовывал на месте и всё выглядывал из кустов, что-то высматривал.
— Я кеды и куртку возьму, — сказал Пашка.
— О-о, чёрт! — простонал Генка. — Ну, давай, давай, да шевелись ты ради бога, копун.
Пашка сбегал назад, схватил кеды, куртку, вынул из старых брюк нож и помчался к Генке.
Для ножа на джинсах был специальный карманчик сбоку на правой ноге.
Да, брючки были что надо. С клеймом над задним карманом, а на клейме ковбой с лассо и надпись: «Техас». Вот какие это были брючки!
Пашка припустил за Генкой.
К станции вела узкая асфальтированная аллея, но Генка побежал по тропинке совсем в другую сторону.
Они бежали довольно долго — Генка с сумкой впереди, Пашка шагов на тридцать сзади.
Брюки брюками, но когда первые восторги улеглись, в Пашке снова, второй раз уже за этот день, зашевелились какие-то нехорошие, скользкие мысли и предчувствия.
Он ещё не думал ничего определённого, мысли его ещё не выразились в жёстких словах, после которых человеку надо что-то делать, что-то предпринимать.
Пашка сомневался.
С одной стороны, на пляже никакого магазина не было, а с другой Генка — хороший, весёлый парень… И смотрит открыто, глаза у него не бегают. Не похож он на… На кого?
Пашка не решился даже про себя произнести это короткое мерзкое слово.
«На человека, который может сделать гадость», — подумал он.
А ведь деньги-то он как-то странно нашёл, и торопится теперь, будто убегает. Ишь чешет. Как олень. Только пятки сверкают.
Но он добрый. И приветливый. Пожалел тогда на насыпи Пашку. И лицо у него хорошее — нормальное человеческое, никакой челюсти, никаких мутных глаз, никакого низкого лба в прыщах. И джинсы, ох какие брючки — блеск.
А почему татуировка?
Тьфу!!!
Пашка запутался окончательно.
«Подождать надо. И разобраться. Отец всегда говорит, что торопиться надо только при ловле блох».
Блох Пашка никогда не ловил, но что на человека по торопливости наклепать можно, это уж точно.
«Может, мне всё кажется? Нельзя так. Нельзя про человека плохое думать, если сам не понял ещё, что к чему», — решил Пашка.
И тут же пришло в голову: «А Лисиков? С ним я тоже всё разбирался, пока он меня с поезда не выпихнул».
Снова всё полетело кувырком. Надо было начинать думать сначала. Но тут они выбежали на шоссе.
— Ф-фу, упарился!
Генка вытер потное лицо рукавом.
— Хо-хо, братишка! Уря! Теперь порядок. На попутке домчим. В два раза быстрее будет. Я, понимаешь, с девушкой договорился встретиться, — доверительно сказал он Пашке. — Вот такая девушка! — Генка показал большой палец и подмигнул.
— Скажи мне, Генка, а где ты купил всё это? Только правду. Разве здесь есть магазин?
Генка расхохотался.
— Ну и настырный ты! Ну и язва! Да за кого ты меня принимаешь, салака? «Только правду…» В магазине!.. В каком это ты магазине такие шмотки купишь? Соображать надо. У спекулянта купил. У фарцовщика, понял? Слыхал про таких гусей? Они у иностранных туристов покупают, а потом нам, честным труженикам, продают, наживаются.
В голосе Генки были гнев и презрение. Пашка облегчённо вздохнул и заулыбался. У него отлегло от сердца.
— А ты кто, Генка? Где работаешь? — спросил он.
— Скокарь я.
— Токарь?
— Ага.
— А ты в отпуске сейчас?
— Точно. Угадал ты, Пашка.
— А ты со мной поедешь? Я тебя с Володькой и с отцом познакомлю.
— Посмотрим, может и поеду.
«Ну, вот, а я-то, дурак, всяких глупостей навыдумывал, — упрекнул себя Пашка. — Хорошо ещё, что Генка не знает. Стыда бы не обобрался. А всё из-за Лисикова проклятого. На каждого теперь думаю, как балбес последний».
На шоссе показалась машина.
— Карета подана, мой повелитель, — торжественно проговорил Генка и трахнул Пашку по плечу.
Начиналась обещанная Генкой беззаботная жизнь.
Ночлег у «старушки»
В город добрались быстро, с ветерком. Стояли в кузове, облокотись на кабину. Генка барабанил пальцами по крыше и во всё горло распевал песню про фонарики ночные.
Ветер надувал рубашку, ерошил волосы, щекотал шею.
Машину швыряло на выбоинах, приходилось приседать, балансировать, хвататься за борта.
Грузовик становился кораблём, а Пашка — морским волком. Вокруг грохотал шторм, хлестали волны, но Пашке, разумеется, всё было нипочём.
Он ещё не успел окончательно разобраться, кто он такой — то ли пират на бригантине, то ли командир торпедного катера, летящего в атаку, — как грузовик заскрежетал тормозами и остановился.
— Приехали! — крикнул Генка и спрыгнул на землю. Пашка — за ним.
Он видел, как Генка пытался сунуть рубль шофёру — круглолицему, со смешной детской чёлочкой парню в лоснящейся от старости кожаной куртке. Но парень, поначалу добродушно улыбавшийся, увидев деньги, улыбаться сразу перестал, сквозь зубы что-то тихо сказал Генке и укатил.
Генка побледнел, сердито сунул рубль в карман и сплюнул.
— Вот дубина! — сказал он. — Ему бы спасибо сказать, так нет — ругается ещё. Честность свою людям в нос суёт.
Генка долго ещё возмущался, а Пашка ликовал.
— Ты-то чего радуешься? — окрысился на него Генка. — Кто он тебе? Родственник?
— Ага, — ответил Пашка. — Мне все шофёры родственники. У меня батя шофёр.
— И тоже не берёт?
— Что?
— Вот эти любезные бумажечки. — Генка помахал рублём.
— Нет. Не берёт.
Пашка так это сказал, что Генка обозлился ещё больше. Он помолчал, потом криво и жёстко усмехнулся и будто кому-то третьему, в сторону бросил:
— Ну ты-то не в батю.
Пашка остановился. У него перехватило дыхание. Он, как рыба, молча открывал и закрывал рот и никак не мог ответить Генке.
Эта короткая, вскользь брошенная фраза ударила Пашку словно кулаком под дых.
Пашка увидел испуг в Генкиных глазах, Видно, тот не ожидал, что его слова так подействуют.
Генка быстро, горячо заговорил. Он смеялся, хлопал Пашку по спине, а Пашка глядел на него, как на экран немого кино.
Он сперва ничего не слышал, только видел, как шевелятся Генкины тонкие губы, и думал, что Генка очень талантливый артист, ему бы в театре работать — вон как быстро изменил выражение лица, вон как стремительно развеселился.
Чуточку слишком стремительно и оттого неестественно. Потом до него дошло, что Генка извиняется, говорит, что пошутил, сболтнул глупость.
Генка довольно толково объяснил, почему Пашке не надо принимать его слова всерьёз, не надо обижаться.
— Ну сам посуди, чудак-человек, при чём здесь ты и шоферюга, подумай. Ну, что я — на тебе верхом езжу, что ли? Просто так я брякнул, а ты сразу… Как же вас сравнивать-то можно. Что ж ты — грузовик, а, Пашка? Х-ха-ха! Я потому сказал — не в батю, что ты наверняка дальше пойдёшь. Инженером станешь или там капитаном. А что? Ты же, Пашка, голова… И плаваешь вон как замечательно.
Он ещё что-то говорил. Хорошие, лестные слова и всё смеялся. Всё обнимал за плечи. Но Пашка ему уже не верил.
«Чего он так распинается? — думал Пашка. — Это ведь не зря. Нет, не зря. Не такой он, по-моему, чтобы зря что-нибудь делать. Для чего-то я ему нужен! Кто же он, этот Генка? Но я ему нужен, факт. И надо держать ухо востро».
Пашка совсем забыл о трёх десятках, данных ему Генкой, и, нащупав их в кармане куртки, хотел сразу вернуть, бросить ему эти подозрительные, лёгкие деньги. Но в последний миг передумал.
«А если он мне наврал? Если он их вовсе не нашёл? Нет, погожу. Посмотрю, что дальше будет. Вернуть всегда успею», — подумал он.
А Генка успокоился так же быстро, как и разволновался.
Они шли по вечерним шумным улицам. Генка оборачивался вслед девушкам, а Пашка всё думал. В голове у него всё перепуталось.
Вдруг вспыхнули фонари. Стало светло, как днём.
Генка остановился, тревожно оглянулся по сторонам и потащил Пашку в какой-то узкий переулок.
— Идём, идём. К девушке я всё равно опоздал. Надо на ночлег устраиваться, — сказал он. — Есть у меня тут одна знакомая старушенция. Приютит.
Они долго петляли по тёмным ухабистым переулкам с одноэтажными тёмными домами, огороженными глухими заборами.
Дома были тихие и враждебные. Пашке показалось, будто он в другой город попал — затаившийся и мрачный.
Потом отыскали гастроном.
Генка накупил еды, водки и бутылку вишнёвой наливки.
— Бабка сладенькое любит, — пояснил он. — Мы уже почти пришли.
Протяжно скрипнула калитка. От тёмной высокой копны сладко потянуло свежим сеном.
— Козу держит, собственница, — шепнул Генка. Он тихо стукнул в дверь, и она тотчас же отворилась, будто за дверью их ждали.
В сенях было темно — хоть глаз выколи.
Генка споткнулся, громыхнул пустым ведром и шёпотом чертыхнулся.
Потом отворилась дверь, и Пашка в первое мгновение ослеп от яркого света.
Дом только снаружи казался тёмным и нежилым, потому что окна плотно были закрыты ставнями и тяжёлыми тёмными занавесками.
Над длинным столом висела большая, засиженная мухами лампа без абажура. Оттого свет был голый и резкий.
Всё это Пашка увидел сразу, мгновенно.
И ещё он заметил, что комната, как магазин, забита удивительно разной, не подходящей друг к другу мебелью.
Но на пузатых обшарпанных буфетах и новеньких тонконогих столиках белели одинаковые вышитые дорожки и бесчисленные стада мраморных и фарфоровых слоников. По семь в каждом стаде.
«По семь — значит, на счастье», — вспомнил Пашка.
— Ну заждалась я тебя, Цыган! Ну заждалась! Думала, не случилось ли чего, думала, не замели ли уж тебя, сокола, по-новой, — раздался сзади чей-то писклявый голос.
Пашка оглянулся.
«Старушенция» оказалась здоровенной бабищей, молодой ещё, со свекольного цвета румянцем и круглыми белёсыми глазками.
Она притиснула Генку могучими белыми руками к необъятной груди, обтянутой ярким цветастым сарафаном и смешно шмыгнула носом. Потом утёрла глазки кулаком-гирей.
«Растрогалась, слониха», — неприязненно подумал Пашка. Он разглядывал хозяйку с удивлением, потому что таких здоровенных тёток ему ещё не приходилось видеть.
— Ах ты, Цыганюшечка ты мой! Ах, золотенький! Живой, невредимый. Ах ты, мой родненький, — причитала хозяйка, и странно было слышать, как такая туша издаёт звуки слабые, слезливые. Пашка даже заглянул ей за спину, надеясь увидеть кого-нибудь другого — маленького и сморщенного.
— Ты ж в огне не горишь и в воде не тонешь, — продолжала она.
Генка довольно похохатывал и отстранялся от хозяйкиных объятий.
— Стоп, Прохоровна! Ой! Раздавишь ведь. В тебе ж десять лошадиных сил, — говорил он.
Прохоровна заливалась мелким дрожащим смешком. Генка тоже смеялся.
— Вот уж номер-то будет, — отовсюду цел ушёл, а тут Прохоровна на радостях придушит. Хо-хо-хо!
Наконец оба утихли, и тут хозяйка заметила Пашку.
— Это ещё что за гриб? — спросила она.
— Это Пашка. Парень свой, только серьёзный ещё очень. Он людьми обиженный. Гадом одним. Ты его пожалей.
Пашка заметил, как Генка подмигнул многозначительно Прохоровне, и та сразу захлопотала, заохала. Стала оглаживать Пашкину голову плотной горячей ладонью.
Пашка промолчал, но весь напрягся, приготовился, как бывает перед дракой.
«Свой, говорит. И перемигивается. Не зря он меня сюда притащил. Зачем только я ему нужен, вот бы что узнать», — подумал он и заставил себя улыбнуться.
Пока решил выждать. Разобраться, что к чему.
Хозяйка накрыла на стол. Потом долго ужинали. Генка и Прохоровна пили из зеленоватых гранёных стаканов, шумно чокались и всё смеялись каким-то одним им понятным шуткам.
Видно, были они старые друзья.
Спать Пашку уложили в соседней комнатушке.
Прохоровна застелила высокую, с никелированными шарами, кровать хрустящей свежей простынёй, и Пашка, умученный бесконечным днём, с наслаждением растянулся на ней.
Он уже успел отвыкнуть от кроватей и свежего белья и теперь блаженствовал, потягиваясь до хруста в костях.
Ему казалось, что уснёт он мгновенно, но сон почему-то долго не шел — видно, очень уж Пашка устал за этот день.
За дверью долго ещё шумели Генка и хозяйка. Голоса их были пьяные и громкие.
И, уже засыпая, в обволакивающем тёплом полусне, Пашка услышал, как далёкий, расплывающийся Генкин голос сказал:
— Чего ж непонятного? Вчера родилась, что ли? Носить пацан после меня будет. Передам ему — и концы, улики-то, тю-тю — ушли. Да я сегодня пробовал — получается. Только его ещё обламывать надо, голубой ещё. Но это — плешь. Обломается.
Генкин голос уплыл куда-то, потом снова появился:
— Мои. Это я ему подарочек устроил. Ага, на пляже, крепче на крючке сидеть будет.
Генка хохотнул.
— А если заметут? — спросила Прохоровна.
— Заметут — другого найду. На глазах ведь. Смотаться всегда успею.
Извините, если что не так
Вор, ворюга, жулик — вот он кем оказался, новый дружок Генка.
Только «оказался» — наверное, неправильное слово. «Оказался» — это когда неожиданно, внезапно. А тут, если разобраться, ничего неожиданного для Пашки не было: давно он уже чуял что-то, подозревал.
День ещё едва занимался. Нетронутый, новенький день. В комнате был полумрак, но Пашка разглядел всё те же шкафы и комоды с идиотскими слониками, как и там, за дверью.
Глаза его уже привыкли к полутьме, и когда Пашка спустил ноги с кровати, то сразу увидел ту здоровенную клетчатую сумку, которую вчера нёс Генка.
Пашка секунду колебался.
Он знал, что копаться в чужих вещах нехорошо, но тут был случай особый.
И он взял сумку.
Взвесил её зачем-то на руке — тяжёлая.
Широкая чёрная застёжка «молния» бесшумно раскрылась, и первое, что увидел Пашка, были красные женские туфли на тоненьких длинных каблуках.
Рядом лежала ещё одна пара, чуть побольше, белого цвета. Туфли были почти новые.
Потом он увидел какие-то скомканные шерстяные кофты, рубашки и серые мужские брюки.
Из заднего кармана брюк торчал уголок тоненькой серой книжки.
Паспорт!
Время остановилось.
Сколько он так, на коленях, простоял возле сумки, Пашка не помнил. Когда он очнулся, окно было уже не синее, а розовое. Где-то там, за стеной, в прозрачном и чистом, настоящем мире, вставало солнце.
Пашке было душно. Лицо его покраснело, в голове туго стучала кровь. Тревожными толчками.
Всё уже понимая, обо всём догадавшись, Пашка взял паспорт.
Раскрыл его не сразу.
Хоть и глупо это было, но ещё теплилась в Пашке слабая надежда, что паспорт не чужой — Генкин, что вышла какая-то ошибка.
Но тут он вспомнил подслушанный вчера в полусне разговор и раскрыл паспорт.
На Пашку глядел с фотографии серьёзными, строгими глазами незнакомый светлоголовый парень.
«Кириллов Андрей Фёдорович», — прочёл Пашка.
Год и место рождения: 13 августа 1936 года, г. Свердловск. Национальность: русский.
— Всё… всё… — шептал Пашка, — вор, ворюга, жулик… О-о! И я! Я тоже! Я ему помогал!
Будто кто-то повернул в Пашкиной голове выключатель. Весь вчерашний день сразу осветился по-новому — резко и безжалостно.
И стали понятны Генкины слова, улыбочки и разговоры с хозяйкой. И никуда было от этого не деться.
Пашка заметался по комнате. Что же делать?! Что делать?!
Он толкнул дверь к хозяйке. Пахнуло спёртым, пропитанным кислым табачным дымом воздухом. В темноте дружно, дуэтом храпели Прохоровна и Генка.
— Нет. Так ничего не получится, — громко сказал Пашка. — Надо по-другому.
В комнате завозились. Резко скрипнули пружины. Храпеть перестали.
Пашка тихо затворил дверь. Потом подумал и просунул в дверную ручку ножку стула.
— Попробуйте теперь суньтесь, — пробормотал он.
Окно выходило в огород. Дальше серел высокий забор. Пашка бесшумно растворил ставни, выглянул — никого. Тогда он стал быстро одеваться. Он не суетился, был спокоен. Паспорт незнакомого Кириллова сунул в карман.
Пашка знал, что надо делать. Он решился. И оттого почувствовал себя сильным и взрослым. Он решился и оттого сбросил с себя вчерашнюю свою растерянность и свои бесконечные сомнения.
Это очень важно — решиться.
Пашка застегнул сумку, швырнул её в окно на морковную грядку и выпрыгнул сам. Он знал, что надо торопиться, что, если Генка поймает его, — будет худо.
Но оглянувшись с ненавистью на этот поганый дом с храпящими жуликами и тошнотворными слониками, Пашка не смог удержаться и запрыгал, заплясал на старательно ухоженных грядках.
Аккуратные, как пробор Лисикова, они под безжалостными Пашкиными кедами превращались в рыхлые кучи земли, смешанной с зеленью.
Конечно, огурцы и цветная капуста, лук и клубника были ни в чём не виноваты, но Пашка видел перед собой ненавистную толстую рожу Прохоровны, представлял, как она станет охать и кричать, и топтал, топтал, пока всё не вытоптал.
Генку он тоже видел, но тот должен был ещё получить своё, и, вспомнив о нём, Пашка опрометью бросился к сумке.
Он перекинул её через забор, перелез сам и побежал по переулку.
«Гончарный, девятнадцать» — запомнил он адрес и всё повторял на бегу: «Гончарный, девятнадцать, девятнадцать, девятнадцать».
Теперь он уже жалел, что потерял столько времени на огороде.
Он вспомнил здоровенного татуированного Генку, его выпученные серые глаза — не смеющиеся на всегда весёлом лице, и припустил ещё сильнее. Он снова подумал, что, если Генка хватится его и догонит, — пощады не жди. Такой не пожалеет.
Да Пашке и не надо было его жалости. Он знал, на что идёт.
Город просыпался. Звенели трамваи. Навстречу Пашке стали попадаться первые рабочие люди.
Их становилось всё больше, и чем гуще шли эти спокойные, чуть заспанные люди, тем увереннее становился Пашка.
На вокзале было пустынно и тихо. В зале ожидания дремали на скамьях ранние пассажиры.
Но Пашка не стал задерживаться в зале.
Он огляделся, увидел синюю табличку с надписью: «Камера хранения ручного багажа», — и сбежал по ступенькам в сводчатый подвал с решётками, за которыми стояли ряды разноцветных чемоданов.
Сердитый усатый дядька отнёс сумку куда-то в глубь подвала и выдал Пашке жёлтую с зелёной полосой квитанцию.
Он был не из разговорчивых, этот дядька.
— Пятнадцать копеек, — буркнул он, получил монету и отвернулся.
Пашка выскочил наружу и припустил через площадь к зданию с вывеской: «Почта. Телеграф». Там он купил конверт и, заглядывая в паспорт, аккуратно надписал на нём адрес Кириллова Андрея Фёдоровича. Потом вложил в конверт паспорт, багажную квитанцию и сел писать письмо.
Он писал всё то, что придумал в доме Прохоровны и додумывал всё время — по дороге, на вокзале, здесь.
Вот какое получилось письмо:
«Здравствуйте, Андрей Фёдорович! Пишет это письмо незнакомый вам человек Павел Рукавишников. Вчера на пляже бывший мой друг Генка по прозвищу Цыган украл у Вас штаны и, может, ещё что. А я ему помог удрать. Только я не знал, что он вор, и этот подлец Генка больше мне не друг, а самый первый враг. Даже первее Лисикова, хотя тот тоже гад порядочный. Этот Генка украл не только у вас, а ещё у многих людей.
А Вам я пишу потому, что в штанах нашёл паспорт. Как же без штанов домой добрались? Мне Вас очень жалко. Ваши и других людей вещи я сдал в багаж, а вам посылаю квитанцию. Сумку я у Генки забрал и удрал через окошко, а Прохоровне весь огород вытоптал. Она, по-моему, такая же, как Генка, хотя я сам и не видел. Он у неё живёт на Гончарной, 19. Генка ещё у одного человека деньги стащил на пригородном вокзале. Сколько-то взял себе, а тридцать мне дал. Их я тоже посылаю, отдайте в милицию. Это толстый такой и лысый дядька с авоськами, он уже, наверное, жаловался.
Мне Генка дал чьи-то штаны (очень замечательные, джинсы, на заду ковбой нарисован) и рубашку. Он сказал, что купил, и я, дурак, взял. Но вернуть сейчас не могу, потому что останусь ну как есть голый.
Я еду на целину. Как только заработаю или батю отыщу и будет что надеть, сейчас же всё пришлю, вам, а вы уж передайте тому человеку. Он, наверное, очень переживает — такие штаны, а как же. А в милицию я не пошёл, потому что очень тороплюсь. Боюсь, что они долго станут разбираться, что да почему. А так я совсем не боюсь, потому что невиноватый, и всё равно разберутся, только долго, а мне надо ехать, догонять ребят и теплушку. Вы всё им скажите. А чтоб не думали ничего такого, что я, мол, сбежал, — вот мой адрес. Я живу в Ленинграде и жуликом никогда не был и не стану ни за что. А как же вы ничего не заметили на пляже, такой раззява? На фотокарточке вы большой и сильный и дали бы как следует этому Генке. А то и вам без штанов плохо, и мне в чужих штанах, и всем. Пока до свидания. Извините, если что не так.
С приветом Павел Рукавишников».
Пашка стёр со лба пот. Никогда в жизни не писал он ещё таких длинных писем и очень устал. Даже руки дрожали. Он написал свой адрес, вложил письмо и деньги и опустил конверт в ящик. И сразу почувствовал, будто гора с его плеч свалилась. Так стало легко и замечательно, просто прекрасно стало жить.
«Всё! Вот теперь попробуй достань-ка! Без квитанции тебе сумку не дадут. А квитанция — фьють! Уехала. Теперь узнаешь — в батю я или не в батю», — злорадно подумал Пашка. Он вышел на площадь, счастливо улыбнулся солнцу, людям, площади и зашагал к злополучному вокзалу, с которого начались все его беды.
За этот короткий утренний час вокзал неузнаваемо изменился. Ничего не осталось от безлюдья, покоя и сонной неторопливости. Пассажиры бойко сновали по залу и перрону, жевали неизменные вокзальные пирожки с мясом, галдели, читали газеты.
В просторном зале ожидания стоял ровный, бодрый гул, будто все люди одновременно негромко гудели в нос. Пашка с любопытством заглядывал в лица встречных, но ничего похожего на подобное странное развлечение не замечал. И удивлялся. И ему до смерти хотелось разгадать, отчего получается это смешное гудение.
Купив на последние двадцать копеек два пирожка, Пашка как бы приобщился к беспокойному и великому племени пассажиров, но в глубине-то души он, конечно, понимал, что пирожков для этого ещё недостаточно.
Человек по имени Пашка Рукавишников
Все вокруг были настоящие пассажиры, законные, с билетом, а он фальшивый, вечный заяц. Он подумал об этом, но не сник, не опечалился. Он глядел на людей спокойно и гордо.
Пашка имел на это право. Он его заработал сегодня и гордился им. Пашка очень нравился сейчас сам себе. А надо сказать, что это случалось с ним совсем не часто. Снисходительности и умиления к своей персоне Пашка не допускал. А билеты что ж! На нет и суда нет. Будто ему привыкать. Пусть уж другие спят в своих прекрасных плацкартных вагонах. Пашке и товарняк подойдёт. Лишь бы вёз быстрее и туда, куда надо.
Пашка вышел на перрон. Первый путь был свободен, а дальше стояло несколько составов. Перед выходом из зала ожидания перрон был выложен крупными квадратными плитами. Пашка увидел их и рассмеялся, вспомнив один из своих давнишних заскоков. Из тех, когда он превращался в лунатика.
Тротуары вдоль набережных Ленинграда выложены гранитными плитами. Плиты разного размера, неровные, тесали их ещё в старину, вручную. И вот Пашка решил, что если пройти по ним, ступая в определённом, одном-единственном заколдованном порядке, то случится чудо. Обязательно случится.
Он не знал, как надо пройти и какое чудо случится, но что чудо будет — ни капли не сомневался. Тр-рах-та-ра-рах! Что-то загремит. Б-бах! Что-то сверкнет. И получится чудо.
Только бы угадать, на какие плиты ступать, какой воображаемый узор вычертить, — и тогда всё будет в порядке.
И он часами бродил вдоль Невы и Фонтанки, выписывал немыслимые кренделя, кружась на месте, возвращаясь, перепрыгивая сразу через две-три плиты.
Прохожие оглядывались на него, качали головами, а одна печальная девчонка долго наблюдала за его непонятным и подозрительным занятием, потом подошла и спросила:
— Ты того?
— Что «того»?
— Чокнутый, да?
— Сама дура.
— Чокнутый, чокнутый, — запела девчонка. — Псих ненормальный! — И убежала.
А Пашка не мог даже дать ей леща за такую наглость, потому что как раз в это время заканчивал очень сложную комбинацию прыжков.
Унылые эти люди ничего не понимали и хихикали, но Пашка был упорный.
И вот однажды наконец — трах-тара-рах! — чудо случилось. Пашка по гранитным ступенькам спустился к самой воде, ступил на очередную бесчисленную плиту и остановился как вкопанный. Прямо перед ним у самого парапета — только руку протяни — плавал изумительный, новенький, белый с чёрными кругами на боках футбольный мяч. Предел мечтаний всех мальчишек — настоящий, мастерский мяч. Каким играют на первенство страны, и мира, и Олимпийских игр. Во это было да! За Пашкой тогда гурьбой ходили и в школе и во дворе.
Пашка глядел на чужие ровненькие плиты, вспоминал и счастливо улыбался. Вот бы сейчас: прыг-прыг, скок-скок — ба-бах! и оказаться в теплушке, рядом с Володькой. «Ничего не выйдет. Плиты не те, — подумал Пашка, но на всякий случай запрыгал. Прыг-прыг! Скок-скок! К самому краю перрона. Ещё раз — скок! И Пашка спрыгнул с перрона на полотно.
И тут он увидел Генку. Генку — крючконосого, ненавистного своего врага. Понял Генка, где его искать. Да и трудно было не догадаться — кроме вокзала Пашке подаваться было некуда.
Если бы Пашка углядел врага, когда был на перроне, среди людей, может, Генка его и не заметил бы. Тогда бы можно было незаметно удрать. «Допрыгался», — мелькнуло в голове. Теперь Пашка был весь на виду, и Генка сразу вытаращился на него. Потом побежал.
Генка стоял в дальнем конце перрона, до него было метров семьдесят, как прикинул на глаз Пашка. Он тоже побежал. Даже не побежал, не то слово. Пашка рванулся с места и помчался сломя голову, так, как он ещё никогда не бегал.
Он нырнул под вагоны. Пролез под одним составом, под другим и увидел приближающиеся Генкины ноги. Тогда Пашка побежал вдоль состава, к паровозу. Но тут же сообразил, что так, по прямой, Генка быстро его догонит, и снова нырнул под вагон. Он успел заметить, что Генка пролезает под тем же составом, только в другую сторону. Пашка пробрался ещё под одним поездом и понёсся в обратном направлении.
Он пробежал сколько-то, потом подумал, что Генка может увидеть его ноги, и забрался наверх, между вагонами. Он стоял на буферах, вцепившись рукой в лесенку, ведущую на крышу, и ждал.
Сердце неистово колотилось у самого горла, ноги дрожали, а по лицу ручьём стекал горячий пот.
«А ведь он меня пришибёт», — тоскливо подумал Пашка. Он вспомнил про единственное свое оружие, про перочинный ножик, даже потянулся к нему, но тут же отдёрнул руку. Не мог он живого человека ножом. Даже Генку. «Ещё чего не хватало! Совсем очумел, дурак. Может, он не посмеет? Тут же люди кругом. Ещё как посмеет. Он-то посмеет. Что же мне делать?» — Пашка лихорадочно соображал.
И тут снова появился Генка.
— Попался, змеёныш, — прошипел он, — ну иди, рассчитываться будем.
Пашка понимал, что не удрать, что это бессмысленно, но всё равно упрямо полез по лестнице на крышу.
— Лучше стой, — крикнул Генка и тоже полез, — задавлю, как собаку!
Пашка бежал по крышам, перепрыгивая с вагона на вагон, и слышал за спиной неумолимо приближающийся железный грохот.
У предпоследнего вагона Пашка присел, скользнул в пустоту межвагонной щели и, чувствуя уже на шее горячее Генкино дыхание, сиганул с середины лесенки вниз.
А Генка не решился. Он спустился до последней ступеньки. А когда, уже на земле, обернулся, увидел совсем близко летящий на него паровоз.
Генка отпрянул.
А Пашка успел в последний миг проскочить перед носом поезда, пролезть под последним составом и взлететь на перрон. С другой стороны тоже подошёл поезд. Пашка на миг остановился отдышаться. Из вагона хлынули пассажиры, засуетились, затолкались.
Пашка снова тяжело побежал, лавируя между ними. До входа в зал ожидания было далеко. Пашка задыхался. Он не мог больше бежать. Ноги стали грузные и чужие. Голова пылала. Мысли путались. «Всё. Не уйти», — почти равнодушно подумал Пашка. Ему стало вдруг всё безразлично. Лишь бы остановиться. Или ещё лучше — сесть. Прямо здесь, на заплёванный асфальт.
— Пашка!!! — завопил впереди ликующий, ужасно знакомый, невероятный голос.
И Пашку подхватили здоровенные ручищи, притиснули его усталую, ничего уже не соображающую голову куда-то к животу. Пашка поднял лицо.
— Володька, — прошептал он. — Нет. Сплю. Со страху мерещится.
Он ещё что-то бормотал, бессвязное и счастливое, и, наверное, свалился бы от усталости и безмерного изумления, если бы руки снова не подхватили его, не подняли бы на воздух.
А родной, замечательный, удивительный человек Володька ржал, как конь, на весь вокзал и тискал Пашку, и подбрасывал, и не давал слова вымолвить.
Да Пашка и не мог ничего сказать: всё было так неожиданно и здорово, что он буквально онемел от счастья.
— Как же ты здесь очутился? — выдавил он наконец.
— Во, чудила! Как то есть «как»?! За тобой, заяц ты чертов, приехал. «Как», спрашивает! Будто я не знал, что ты меня ждешь. Ха! Одного боялся — разминёмся. Небось чехвостил меня, что долго, а? Признавайся. Раньше, понимаешь, никак не мог.
Когда Генка выбрался на перрон, он увидел Пашку в руках здоровенного хохочущего парня. Парень так орал радостные слова, что на него оглядывались.
Генка постоял немного, соображая. А когда сообразил, скрипнул зубами, скверно выругался и отвернулся.
— За ним ведь… за ним, — прошептал он. — Обалдеть! У-у, гады. — И Генка зашагал прочь.
А Володька тем временем слушал Пашку. И был он суровый и серьёзный, странно непохожий на привычно легкомысленного Володьку.
— Всё? — спросил он, когда Пашка умолк, выложив все свои беды и приключения.
— Всё, — кивнул Пашка.
— Та-ак. Ну, Лисиковым мы потом займемся, никуда не денется. А теперь…
— Слушай, Володька, а что Лисиков про меня говорил?
— Лисиков-то? Да то же примерно, что предсказал этот твой подонок Генка. Даже удивительно. Одинаково мыслят, голубчики. Спелись бы. Но об этом потом. Лисиков своё получит. А теперь пошли.
— Куда?
— Туда. Куда же ещё. Тоже мне, партизан. Взрослым, говорит, себя почувствовал! А сам — как последний зелёный огурец… Ты что, вчера родился? Не понимаешь, что этого типа сразу брать надо, пока он другим жизнь не испортил? Сам-то ты выкрутился, зайчик. В героях у себя числишься небось? И не стыдно? Переписку затеял… Это, брат, называется удрать в кусты.
— Но ведь там… там ведь знаешь как начнут…
— Ладно, пошли. Нам некогда. Своих догонять ещё надо. И не думай, что ты умнее всех. Понял?
— Понял, — радостно отозвался Пашка.
Ему теперь всё было нипочём. И они пошли вперёд. Володька шагом, Пашка, не поспевая за ним, долгоногим, вприпрыжку.
И оттого что рядом шагал Володька, большой, уверенный и решительный, жизнь была ясная и интересная. Какой и должна быть жизнь.
И Пашке было весело теперь и спокойно. Потому что был он ещё всё-таки совсем не взрослый, а просто мальчишка.
Но взрослым он ещё будет, а человеком уже стал. Человеком по имени Пашка Рукавишников.