Труды по античной истории

fb2

В настоящем издании представлены сочинения известного филолога, историка и богослова Георгия Петровича Чистякова (1953–2007), посвященные античной тематике, а также его переводы с древнегреческого языка. Несмотря на то что работы были написаны 25–40 лет назад, по своему научному уровню они, безусловно, стоят не ниже многих современных трудов по Античности и могут быть рекомендованы историкам-профессионалам, а также всем, интересующимся историей Античности.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

© С.Я. Левит, составление серии, 2016

© П.Г. Чистяков, составление тома, 2016

© П.Г. Чистяков, Н.А. Чистякова, правообладатели, 2016

© Центр гуманитарных инициатив, 2016

От составителя

Представленный вашему вниманию сборник включает научные труды Георгия Петровича Чистякова, моего отца, написанные им в разное время.

Входящие в состав сборника дипломное и диссертационное сочинения никогда не были опубликованы полностью, но были представлены научному сообществу на защитах в 1975 году в Московском государственном университете и в 1984 году в Институте всеобщей истории Российской академии наук. Переводы Плутарха были опубликованы в «Вестнике древней истории» в 1979 году и с тех пор не переиздавались. Книгу дополняет ряд статей, публиковавшихся в малотиражных вузовских сборниках в 1980–1990-х годах.

Все эти тексты были собраны воедино произвольно, уже после смерти их автора, но я убежден, что сборник ценен не только как память об отце, но имеет и самостоятельную научную значимость.

Тексты научного тома представлены в том виде, в каком они были в свое время подготовлены автором; очевидные опечатки исправлены безоговорочно; библиографические указатели приведены в соответствие с современными нормативами.

Том был подготовлен к изданию в Учебно-научном центре изучения религий Российского государственного гуманитарного университета. Приношу сердечную благодарность руководителю Центра Н.В.Шабурову, филологу-классику А.А.Россиусу, а также Л.М. и Л.Л.Тумаринсонам. Особую признательность выражаю Н.А.Чистяковой – научному редактору журнала «Вопросы философии».

Петр Георгиевич Чистяков,

доцент Учебно-научного центра изучения религий

Российского государственного гуманитарного университета

Предисловие

В данный сборник входят труды по античной истории и классической филологии Георгия Петровича Чистякова (1953–2007). Г.П.Чистяков прежде всего известен широкой общественности как священник, выдающийся проповедник, автор трудов по Новому Завету, публицист. Естественно, многие, взглянув на заглавие книги, могут подумать, что включенные в него работы интересны ввиду личности автора. Но перед нами несколько иной случай. Труды Г.П.Чистякова по Античности, написанные в 1970–1980-е годы, представляют значительный интерес независимо от последующей его деятельности.

Наука всегда занимала огромное место в жизни Г.П.Чистякова, а до его рукоположения в 1993 году являлись главной составляющей его деятельности. В эти годы он мыслил себя историком Античности (да и был им). В 1970–1975 годах Г.П.Чистяков учился на историческом факультете Московского университета, а с 1972 года специализировался по кафедре истории Древнего мира. На кафедру он пришел уже со знанием латинского и греческого (он начал учить их еще в старших классах школы).

Первый труд, включенный в сборник, – это дипломная работа автора. В самом деле, Фукидид – самый глубокий из греческих историков – был первым серьезным научным увлечением Чистякова, и читатель, взявши на себя труд ознакомиться с текстом, поймет, что этот труд далеко выходит за рамки дипломной работы, более того – не несет на себе никаких следов ученичества. Эту работу отличает сочетание глубокой исторической аналитики и скрупулезного филологического анализа текста. Г.П.Чистяков – и здесь для подражания ему служил великий Теодор Моммзен – во всех своих трудах сочетал историю и классическую филологию. Эта работа выделялась среди других выпускных работ кафедры, а среди выпускников 1975 года можно назвать выдающегося специалиста по греческой философии и патрологии А.А.Столярова, патролога и историка древней церкви А.И.Сидорова, блистательного переводчика античных авторов Э.Г.Юнца.

Г.П.Чистяков намеревался продолжить работу над Фукидидом, но этому помешали жизненные обстоятельства. В результате интриг его постыдным образом «завалили» на вступительном экзамене в аспирантуру, и он поступил преподавателем латинского языка в Институт иностранных языков. Нагрузка была очень большая, и в первые годы после окончания университета он не имел возможности тратить много времени на научную работу. Когда же такая возможность появилась, он избрал новую тему исследований – труд позднего греческого писателя Павсания «Описание Эллады».

Чем же заинтересовал Г.П.Чистякова Павсаний, автор далеко всё же не такого уровня, как Фукидид? Прежде всего, самим жанром своего произведения. Античность для Г.П.Чистякова не ограничивалась текстами (при всей страсти к филологии, к греческому и латинскому языкам), в неменьшей степени его интересовало античное искусство, прежде всего – архитектура. И труд Павсания, представлявший собой что-то вроде первого дошедшего до нас путеводителя по греческим древностям, был очень привлекателен для него. Рискну сделать предположение, что Павсаний явился одним из вдохновителей поздней замечательной книги Г.П.Чистякова «Римские заметки».

Анализ труда Павсания как исторического источника был дан Чистяковым в его кандидатской диссертации и во многих статьях.

Статьи, помещенные в сборник, представляют основные интересы Г.П.Чистякова, связанные с Античностью: это мифология, всегда бывшая предметом размышлений о. Георгия, это античное искусство, об увлечении которым уже упоминалось, это роль классической филологии в гуманитарном образовании, это, наконец, поэзия. О последней следует сказать особо.

Г.П.Чистяков был большим знатоком и глубоким ценителем поэзии, огромное количество стихов знал наизусть. Это и русская поэзия – от Ломоносова до Серебряного века, – и французская поэзия, и итальянцы – прежде всего Данте, о котором Г.П.Чистяков много писал, и конечно же античная поэзия (тут любимейшим поэтом о. Георгия был Гораций).

Г.П.Чистяков был историком по образованию да во многом и по призванию, и филологом – то есть любителем, почитателем слова. И эта любовь к слову, любовь к словесности выражалась и в том, какое значение он придавал языку и стилю своих работ, включая научные, и тому, какое место в его деятельности занимали переводы античных авторов (Павсаний, Плутарх, Полемон, Тит Ливий).

В состав сборника наряду с Павсанием включены переводы из Плутарха. И это не случайно. Плутарх относился к числу любимых греческих авторов о. Георгия.

Читатель должен иметь в виду, что большинство текстов, включенных в сборник, были написаны в 1970–1980-е годы, и Г.П.Чистяков позднее к ним не возвращался. Конечно, за прошедшие десятилетия появилось много трудов, посвященных как Фукидиду, так и Павсанию, в которых представлены новые подходы к этим авторам. Однако труды Чистякова по античной истории представляют далеко не только исторический интерес. Мы надеемся, что данная книга явится подлинным подарком и для почитателей о. Георгия, и для всех интересующихся античной историей и античной литературой.

Николай Витальевич Шабуров,

профессор, руководитель

Учебно-научного центра изучения религий

Российского государственного гуманитарного университета

Фукидид и его источники по истории Аттики

(До начала Пелопоннесской войны)

Введение

Оценивая практически любого античного автора и его произведения как исторический источник, наука сталкивается с вопросом о том, откуда почерпнуты сообщаемые им сведения, то есть что служило ему источниками, что особенно важно применительно к представителям античной историографии. Важность этого вопроса не исчерпывается установлением на его базе достоверности изучаемого материала, которое является лишь первым результатом источниковедческого исследования; источниковедческий анализ дает возможность выявить особенности композиции произведения, принципы отбора и подачи материала, которыми руководствовался автор, а следовательно, методику его работы, особенности мировоззрения и саму сущность произведения в целом или какой-либо его части, которая далеко не всегда разъясняется автором и правильно понимается комментаторами.

Применительно к Диодору этот вопрос был поставлен и достаточно подробно разработан еще в XVIII веке К.Г.Гейне[1], работа которого лежит в основе той большой литературы, которая посвящена теперь этому вопросу. Источники Геродота анализировались неоднократно, с большой полнотой вопрос о них был раскрыт А.Гутшмидом[2], а впоследствии детально разработан Ф.Якоби в его труде, опубликованном в Real-Encyklopädie von Pauly-Wissowa-Kroll.

С Фукидидом, однако, дело обстоит несколько иначе, несмотря на то что он является одним из самых изученных античных авторов. Вообще вопрос о его источниках долгое время не ставился, чему способствовали два следующих обстоятельства:

1) Фукидид никогда не указывает на свои источники;

2) логическая непрерывность его сочинения, являющаяся основным следствием софистической культуры, весьма осложняет их определение.

Эти обстоятельства усугубляет тот факт, что в европейской науке, начиная с Томаса Гоббса, выпустившего в 1629 году английский перевод Фукидида[3], утвердилось особое отношение к труду Фукидида как к недосягаемой вершине в мировой историографии вообще. Эта высокая оценка, с одной стороны, привела к тому, что творчество Фукидида стало объектом пристальных исследований, с другой стороны, однако, она породила внеисторический подход к Фукидиду, апофеозом которого можно считать сочинения Л. фон Ранке[4], который заменил исследования текста рядом общих фраз о бессмертии исторического метода Фукидида и т. д., отголоски которых встречаются в историографии по сей день[5]. Взгляды Ранке оказали влияние и на таких крупных ученых, какими были Э.Мейер и Дж. Б.Гранди, которые рассматривали Фукидида в связи с этим вне связи с исторической наукой его эпохи, что отодвигало на задний план в первую очередь источниковедческие штудии. Новый этап в науке о Фукидиде ознаменовала работа Арнольда Уикомба Гомма[6], который был, безусловно, первым историком, исключившим из своей работы эмоционально-оценочный элемент, который наличествовал даже в подлинно-исторических трудах В.П.Бузескула[7], С.А.Жебелёва[8] или Дж. Б.Гранди[9]. В советской науке этот этап связан с работами К.К.Зельина[10].

В целом он дает возможность по-новому подойти к вопросу об источниках Фукидида и попытаться решить его на фоне умственного движения той эпохи, к которой Фукидид принадлежал. Вопрос об его источниках сам по себе является очень широким и комплексным. Фукидид говорит как о минувших, так и о современных ему событиях. В первом случае он в большей степени нуждается в предшественниках, чем во втором; вместе с тем на примере описания событий прошлого у Фукидида в большей степени может быть выявлена его оригинальность, принципы отбора и подачи материала, то есть та методическая основа, на базе которой создавался весь труд Фукидида. Изложение событий современной истории в этом труде уже для Кратиппа стало классическим, поскольку в своей работе он отталкивался именно от Фукидида, а поэтому источниковедческий анализ этой части «Истории Пелопоннесской войны», где переплелось множество самых разных, безусловно, противоречивых и, в основном, устных источников, может базироваться только на детальном изучении принципов отбора и трансформации у Фукидида тех повествовательных приемов, которыми он пользуется и т. д. Одна традиция в его повествовании наслаивается на другую, иной раз противоположную, все это соединяется с документальным материалом и подкрепляется единой концепцией, которой следует автор, и завершается во внешней непрерывности и логичности произведения. В настоящей работе мы считаем возможным рассматривать только ту малую часть произведения Фукидида, где он говорит о прошлом, преимущественно прошлом Афин и Аттики, которое было для него ближе, и различные источники по которому были для него доступнее. В этой части все те особенности, о которых мы говорили применительно к изложению современной Фукидиду истории, здесь, безусловно, остаются прежними, но проявляются в значительно меньшей степени, что дает возможность если не разрешить, то поставить вопрос об источниках Фукидида.

В приложении к настоящей работе мы помещаем фрагменты Гелланика Митиленского, представляющие определенный интерес в источниковедческой работе. Переводы текстов античных писателей оригинальны.

Глава первая

Основные этапы и особенности изучения Фукидида: постановка проблемы

§ 1. Основные направления в изучении Фукидида

Фукидиду посвящено необъятное количество литературы, тематика которой концентрируется вокруг весьма разных вопросов. Эти вопросы, главным образом, сводятся к следующим направлениям. 1. Изучение текста и вопросы формальной филологии (Ф.Трауготт, 1815; И.Беккер, 1821; Э.А.Бетан, 1843; К.Худе, 1898, 1927; Ф.Фишер, 1913 и др.).

2. Вопросы достоверности Фукидида и правильности его сообщений.

Новоевропейская наука долгое время признавала безусловную правильность всех сообщений Фукидида и строго придерживалась знаменитой характеристики Фукидида, данной Цицероном, который писал о нем rerum gestarum pronuntiator sincerus et grandis (Cic. Brutus. 287). С весьма критических позиций к этому вопросу подошел Г.Мюллер-Штрюбинг[11], труд которого, несмотря на отрицательное отношение автора к Фукидиду как к историку вообще, в целом значительно продвинул историческую критику произведения Фукидида. Ряд интересных наблюдений сделал Дж. Б.Гранди, который рассматривал труд Фукидида на широкой исторической основе[12]; заслугой Дж. Б.Гранди, изъездившего всю Грецию, является также подробное изучение топографии Фукидида. Окончательное разрешение вопрос достоверности у Фукидида получил у А.У.Гомма, который в своем критическом комментарии привлек максимальное количество посторонних источников, позволяющих прокомментировать большинство сообщений Фукидида[13].

3. Композиция труда и порядок его написания.

В XIX веке в науке о Фукидиде этот вопрос был одним из центральных и вызывавших наибольшее число дискуссий. Суть его сводится к следующему: Ф.В.Ульрих[14] высказал предположение о том, что первоначально Фукидид полагал, что война прекратилась с заключением Никиева мира, на котором он собирался закончить свой труд. Впоследствии, убедившись в ошибочности этой точки зрения, он остановился в ходе работы над четвертой книгой (IV, 48, 5) и только после возвращения из изгнания возобновил сбор материала и начал работу над второй частью труда, которую присоединил к оставленной практически без изменений первой части. Эта точка зрения получила название прогрессивной[15]. Сторонниками ее были А.Кирхгофф[16], Г.Бузольт[17] и др. Наибольший интерес в этой связи представляют работы Л.Квиклинского и У. фон Виламовица-Мёллендорфа. Виламовиц исследовал композицию первой книги[18] и выявил ее архетип, к которому относится введение (I, 1), описание причин войны и поводов к ее началу (I, 23–97) и событий, имевших место непосредственно перед началом войны (I, 118–3, 146). При включении первой части (I, 1 – V, 20) в свой новый труд Фукидид, по его мнению, переработал первую книгу и включил в нее «Археологию» и «Пентаконтаэтию». Так называемая первая часть труда Фукидида, ее композиция и общий замысел в мельчайших деталях были исследованы Л.Квиклинским[19], который привлек в своей работе максимальное количество текстов и по существу дал новое обоснование гипотезе Ф.В.Ульриха. По мнению Квиклинского[20], Фукидид начал писать историю Декелейской войны как самостоятельное произведение, и только впоследствии соединил ее со своим первым трудом при помощи написанной позднее истории Сицилийской войны. В отличие от названных работ, базировавшихся на преобладающем элементе филологического анализа, Дж. Б.Гранди в специальном объемистом приложении к своему труду[21] развил прогрессивную теорию на основе исторической критики.

В противовес гипотезе Ф.В.Ульриха И.Классен[22] во введении к своему изданию Фукидида утверждает следующее: весь труд Фукидида от начала и до конца написан по единому плану и преимущественно после начала Декелейской войны, в ходе которой он окончательно обработал собранные ранее материалы по предыдущим периодам. Эту точку зрения, называемую унитарной, развил Э.Мейер[23]. Вместе с тем в специальной работе, написанной им через пятнадцать лет после этого[24], он позволил себе усомниться в собственной точке зрения. По поводу этой дискуссии С.А.Жебелёв[25] справедливо указывал, что ряд ложных выводов связан с незаконченностью труда Фукидида. Однако именно эта незаконченность и отсутствие окончательной обработки позволяет нам судить о процессе работы Фукидида не только над его произведением в целом, но и над каждым его элементом в отдельности, что может позволить сделать определенные источниковедческие выводы.

4. Жизнь, образование, политические взгляды и мировоззрение Фукидида.

Свидетельства о жизни Фукидида были собраны и детальным образом прокомментированы в работе У.Виламовица[26]. Эта работа отличается от остальных очерков о жизни Фукидида в том отношении, что Виламовиц опирался только на те свидетельства, достоверность которых не подвергается сомнению или доказывается самим Виламовицем. Вопрос об образовании, полученном Фукидидом, сводится к проблеме взаимоотношений Фукидида и софистов, что рассматривается в работах Т.Гомперца[27] и прежде всего в знаменитой работе В.Нестле «Thukydides und die Sophistik»[28].

Анализ политических взглядов Фукидида, начало которому положил Вельцхофер[29], утверждавший, что Фукидид не был ни сторонником Афин, ни Спарты и наблюдал их войну ретроспективно, содержится в объемной работе Э.Шварца[30], в весьма интересной и дискуссионной книге Ж.Ромийи[31] и многих других работах. Связанный с этим комплекс вопросов можно считать доминирующим в изучении Фукидида в первой половине ΧΧ века.

А.К.Бергер[32] анализирует труд Фукидида как представителя греческой общественной мысли. Сопоставляя теоретические положения, встречающиеся у Фукидида, с их выражением в различных случаях у него самого и с аналогичными положениями политической литературы конца V века, он утверждает общие мировоззренческие установки, которыми руководствовался Фукидид. Исследуя текст на основе предварительного анализа последних, можно достигнуть определенного успеха в установлении политических взглядов Фукидида или, вернее, тех политических традиций, которым он следовал в своем труде, то есть перевести этот вопрос в источниковедческую плоскость[33].

От названых работ резко отличается книга Ф.Корнфорда[34], в которой труд Фукидида, как по замыслу, так и по композиции сопоставляется с трагедиями Эсхила. Мысль Фукидида, по мнению Корнфорда, была проникнута образами поэзии и мифологии, в свете которых он создавал свой труд. Эта работа, содержащая ряд крайних выводов, вместе с тем поставила вопрос о взаимоотношении Фукидида и трагиков, который разрабатывался Г.Мюрреем[35], Э.Делебеком[36], Дж. Финли[37] – применительно к Еврипиду и В.Эренбергом[38], Г.Вейнштоком[39] и Э.Лонгом[40] – применительно к Софоклу. Э.Лонг в своей крайне осторожной работе, построенной как анализ абстрактных существительных в словоупотреблении Софокла, делает ряд принципиальных выводов, касающихся политической мысли Софокла и Фукидида, установление элементов которой предваряется детальным анализом их лексикона. К этой работе примыкает исследование П.Юара[41].

5. Особенности исторического метода Фукидида и историософская сущность его труда.

Об особом историческом методе Фукидида первым, вероятно, заговорил французский гуманист Анри Этьенн, которого обычно называют Генрих Стефан[42]. Для науки ΧΙΧ века было характерно сопоставлять методику Фукидида с методами современных историков. Л. фон Ранке, провозгласивший Фукидида своим единственным учителем[43], и другие представители так называемой «объективной» школы, основоположником которой он считается, в своих философско-исторических сочинениях[44] интерпретировали исторический метод Фукидида как нечто абсолютное и долженствующее служить примером для каждого исторического исследования. Этот внеисторический подход к Фукидиду, рассматриваемому таким образом вне своей эпохи, ее особенностей и общественной мысли, нанес существенный ущерб науке[45] и оказал известное влияние на взгляды специалистов (ибо сам Ранке никогда историей Древнего мира не занимался), таких, как Э.Мейер[46] и В.П.Бузескул[47]. Последний вместе с тем в своем «Введении в историю Греции» весьма подробно и оригинально разбирает основы исторического мышления Фукидида. В современной науке проблема исторического метода Фукидида стала органичным элементом предыдущего направления, она должна базироваться на конкретном анализе его мировоззрения, традиций, которым он следует, и влияния на него софистики и т. д.

6. Фукидид как представитель художественной прозы.

Как древние критики, так и гуманисты ценили и изучали Фукидида в первую очередь не как историка, а как писателя, что является следствием того, что Геродот и Фукидид по сути дела являются единственными представителями художественной прозы V века и одними из самых блестящих представителей греческой прозы вообще. Изучению Фукидида в этом направлении посвящены работы Дж. Финли[48], который выясняет происхождение литературного стиля Фукидида, и А.У.Гомма[49], который выводит литературный стиль и язык Фукидида из языка греческой трагедии и в первую очередь – Софокла. Общий очерк, характеризующий Фукидида как писателя, и не лишенный ряда оригинальных черт, принадлежит С.И.Соболевскому[50]. Большой интерес представляет собой новая работа Г.Д.Вестлейка[51], который на базе анализа материала о двенадцати политических деятелях у Фукидида рассматривает тот особый биографический интерес, которым руководствовался Фукидид при работе над своим трудом.

7. Фукидид и естественные науки его эпохи.

В настоящее время новым аспектом в изучении Фукидида стало сопоставление его взглядов с некоторыми особенностями сочинений Гиппократа. Этому посвящены работы Ш.Лихтентелера[52] и К.Вейдауэра[53]. Монографии Дж. Б.Гранди[54], Дж. Финли[55], Ф.Эдкока[56] и вступительные статьи С.А.Жебелёва к русскому переводу Фукидида[57], имеющие научно-популярный характер, рассматривают вопросы, связанные с изучением Фукидида в целом и содержат ряд специальных экскурсов, о некоторых из которых было сказано выше. Эти работы подводят итог изучению Фукидида в XIX и первой половине XX века. Особое значение имеет большая работа А.У.Гомма[58]. Книга Гомма содержит построчный комментарий ко всему тексту Фукидида, для чего им привлекаются дополнительные источники, подразделяющиеся на следующие группы:

современные Фукидиду писатели, официальные документы, неофициальные документы, то есть разного рода замечания, содержащиеся у лирических поэтов, трагиков, комиков и т. д., и наконец, позднейшие историки. Комментарии Гомма основываются на критическом использовании огромной литературы и собственной долголетней работе автора, много лет подряд читавшего курсы по Фукидиду в университете в Глазго[59].

§ 2. Текст и критический аппарат

Работы по критическому комментированию Фукидида и установлению его авторского текста, а также разного рода индексы, лексиконы и указатели составляют ту формальную базу, только лишь на основе которой возможно источниковедческое изучение Фукидида. Выше эти работы мы отнесли к первому направлению в науке о Фукидиде.

Первый перевод Фукидида на латинский язык принадлежит перу Лоренцо Валла[60] (1404–1457), вместе со своими учениками читал и комментировал Фукидида Филипп Меланхтон, о чем упоминает Иоанн Казелиус[61], на латинский язык переводили Фукидида Иоаким Камерариус, архиепископ Иоанн Каза и знаменитый популяризатор Фукидида Генрих Стефан, снабдивший свой перевод восторженными отзывами[62]. Комментировал Фукидида и написал специальный трактат о его хронологии один из любимых учеников Меланхтона Давид Хитреус[63] (1531–1600). Эти работы послужили подготовительным этапом для первого критического перевода Фукидида на латинский язык, который сделал также вышедший из окружения Меланхтона Иоанн Казелиус[64] (1533–1613), бывший профессором философии и элоквенции в Ростоке и Хельмштадте, который снабдил свой перевод обстоятельным введением и подробными комментариями. Казелиус в своей работе опирался на переводы и комментарии своих предшественников и особенно Иоанна Казы, который опирался на несколько кодексов в своей работе, а также на те штудии, в которых сам Казелиус участвовал в качестве ученика Меланхтона.

Достаточно активное изучение и сопоставление семи основных и целого ряда младших кодексов дало возможность Фридриху Бенедикту Трауготту опубликовать в 1815 году капитальный труд «Commentarii critici in Thucydidis octo libros»[65], в котором он подвел итог всем предшествующим изданиям Фукидида и выявил практически полностью в спорных местах тот текст, который И.Беккер положил в основу своего критического издания[66]. Штудии И.Беккера были несколько дополнены Э.Ф.Поппо[67], К.В.Крюгером[68] и К.Худе[69]. Последнему принадлежит также превосходное издание всех схолий к Фукидиду[70]. При переиздании «Истории Фукидида» Стюарта Джонса Пауэлл[71] следовал, в основном, тексту К.Худе.

Большое значение имели находки папирусов с текстами Фукидида в Охиринхе. Тексты, обнаруженные до 1913 года, собраны Фридрихом Фишером[72] в отдельном издании, а остальные опубликованы в соответствующих номерах The Oxyrhynchus papyri. На основании проделанной им работы Фишер сделал важный вывод, сводящийся к тому, что тексты, содержащиеся в средневековых рукописях, полностью отражают тот текст, который утвердился в II–III веках н. э. и отражен в охиринхских папирусах. Этот текст основывается на эллинистической традиции. Таким образом, тот текст, которым располагаем мы, достаточно точно повторяет архетип.

Полный лексикон к Фукидиду был составлен Э.А.Бетаном[73] и издан в Женеве в 1843 году. Эта работа до настоящего времени сохранила свою ценность и служит незаменимым пособием при работе с Фукидидом. В 1887 году М.Г.Н. фон Эссен[74] опубликовал индекс к Фукидиду, который дополнил работу Бетана. Индекс содержит указания на все слова, использованные в тексте в тех формах, в которых они встречаются у Фукидида. Особенностью индекса Эссена является включение в него артиклей, частиц, энклитик и союзов, что обеспечивает работу над литературным стилем Фукидида. В настоящее время обе эти работы переизданы стереотипным способом[75]. Разнообразные указатели к тексту содержит также труд Гомма.

§ 3. Источниковедческий аспект

Изучение Фукидида в источниковедческом аспекте очень долго тормозилось по указанным выше причинам. В свете воззрений Л.Ранке то, что является типичными стилистическими приемами, продиктованными в первую очередь софистикой, рассматривалось как проявление недосягаемого научного метода и т. д.[76] Бурное развитие эпиграфики во второй половине XIX века поставило вопрос об использовании Фукидидом эпиграфического материала. Этой проблеме посвящены блестящие работы Генриха Свободы[77] и Адольфа Кирхгоффа[78], которого У.Виламовиц не без основания назвал «достойнейшим наследником А.Бека»[79]. Кирхгофф составил к текстам Фукидида исчерпывающий эпиграфический указатель[80], в котором, однако, ряд ссылок следовало бы перенести из разряда fontes в loci similes. Работы А.Кирхгоффа удачно дополняются изысканиями А.У.Гомма, собиравшего эпиграфический материал, дополняющий и исправляющий Фукидида[81].

Ряд конкретных работ по эпиграфическим источникам Фукидида был выполнен Штейном[82], Шёне[83] и Худе[84]. Несколько небольших статей посвятил этому вопросу В.К.Ернштедт[85], внесший на основании эпиграфических памятников ряд направлений и конъектур в текст Фукидида. В настоящее время эти штудии продолжены В.Эберхардтом, сопоставившим Мелосский диалог у Фукидида с двумя эпиграфическими памятниками[86]. Исследователи, занимавшиеся так называемой исторической методикой Фукидида, поставили вопрос о характере, методике и особенностях использования Фукидидом этнографических источников и разнообразных исторических реалий. К ним относятся М.Бюдингер[87] и Э.Мейер[88].

Вопрос о письменных источниках Фукидида по причинам, указанным выше, разрабатывался в меньшей степени. Правда, на элементы зависимости от Харона указывал еще Р.В.Крюгер в своих «Historisch-Philologische Studien»[89]. Вместе с тем Крюгер, противопоставлявший Фукидида всем его предшественникам и последователям, явился основоположником той точки зрения, согласно которой у Фукидида не было литературных предшественников. Именно этой точки зрения придерживается Дж. Б.Гранди в своем фундаментальном исследовании, где он не считает нужным выделить источниковедческий аспект. Признавая несомненное знакомство Фукидида с литературными и историческими произведениями его предшественников, Гранди тем не менее заявляет: «Первый источник Фукидида – autopsy, его второй источник – литература, имевшаяся в его время»[90]. У Гранди наличествует несколько небезынтересных замечаний об использовании Фукидидом произведений Гелланика. Однако его выводы делают весьма сомнительным тот факт, что в них он постоянно исходит из общих мировоззренческих установок Фукидида, которые он окончательно уяснил для себя как нечто, не подлежащее сомнению (в чем чувствуется определенное влияние идей Л.Ранке), и изложил во втором томе своего исследования в весьма поэтической форме[91]. Р.Макан, написавший в Cambridge Ancient History главу о Фукидиде[92], придерживается более непримиримых выводов. «У Фукидида не было литературных предшественников или учителей»[93], – пишет он. Вместе с тем Макан считает возможным тот факт, что при рассказе о синойкизме Фукидид пользовался Геллаником[94]. Аналогичных взглядов на литературных предшественников Фукидида придерживается К.Довер[95] в своем новом источниковедческом очерке.

Иное понимание вопроса о литературных источниках Фукидида наметил У.Виламовиц в первом томе своего огромного исследования Aristoteles und Athens[96] и в книге The Greek Historical Writing[97]. Виламовиц указал на несостоятельность той точки зрения, согласно которой ряд мест у Фукидида рассматривается как скрытая полемика с Геродотом. Геродот, по его мнению, занимает особое место в истории повествовательно-исторического жанра, в то время как Фукидид является ординарным представителем историографии на почве софистической эпохи[98]. Основа исторической методики в греческой историографии базируется, по мнению Виламовица, на том, чтобы «получать правила из наблюдений путем абстракции»[99], а потом придавать им абсолютную ценность. Именно на этом методе, открытие которого, вероятно, имеет смысл соотносить с логографами, основывает свое повествование Фукидид.

Эти штудии Виламовица, облеченные в весьма категорическую форму, дополняются наблюдениями А.У.Гомма, призывавшего не доверять ни одному автору, не исключая Фукидида[100]. Гомм полагает, что критика Фукидида по адресу логографов обоснованна и интересна. «Тем не менее, в ней есть нечто педантичное и придирчивое в тоне», что объясняется, по мнению Гомма, тем обстоятельством, что у самого Фукидида не было ясного представления о собственном методе[101]. Не предпринимая конкретных источниковедческих изысканий, Гомм заключает введение к своему комментарию тем, что Фукидид, несомненно, опирался на сочинения своих предшественников[102].

Работы Виламовица и Гомма позволяют нам говорить не только о софистических источниках в прозе и мировоззрении Фукидида, но и о его предшественниках и источниках в области исторического повествования, то есть о логографах.

§ 4. Русские и советские исследователи

В ходе изложения мы рассматривали работы ряда русских и советских исследователей: В.К.Ернштедта, В.П.Бузескула, С.А.Жебелёва, С.И.Соболевского, К.К.Зельина и А.К.Бергера.

Некоторый интерес представляет старая работа А.О.Угянского «Рассуждение о предисловии Фукидида с критико-исторической точки зрения»[103], в которой высказывается весьма критическое отношение к Фукидиду в противовес восторженным отзывам о нем Р.В.Крюгера. Угянский всячески подчеркивает тенденциозность и необъективность Фукидида и, следуя точке зрения Огинского, называет Фукидида мемуаристом французского типа. Наряду с этим его работа содержит ряд интересных замечаний: он отмечает, что Фукидид тенденциозно обращается с Гомером, то есть подчеркивает одно и делает вид, что вовсе не знает о другом, – том, что противоречит его целям[104]. Он не знает мифов о Пелопе, а использует «сказание, одному ему только известное». Это наблюдение в значительной степени предвосхищает известную работу А.У.Гомма[105]. В целом работа Угянского весьма устарела и имеет исключительно историко-научный интерес, характеризующий проникновение демократической мысли в России в классическую науку[106].

Значительным явлением был историко-филологический анализ первой книги Фукидида, выполненный Н.И.Новосадским[107], особенно интересный при анализе гомеровских образов у Фукидида.

Прекрасные и значительные по размерам обзоры литературы о Фукидиде принадлежат Г.Бузольту[108], Ф.Г.Мищенко[109], К.К.Зельину[110]. Лучшим введением в изучение его наследия, несмотря на все недостатки, является книга Дж. Б.Гранди, а незаменимым путеводителем при чтении Фукидида – труд А.У.Гомма.

§ 5. Смежные вопросы

Источниковедческое изучение Фукидида в том смысле, о котором мы говорили в заключении § 3, немыслимо без работ К.Мюллера, В.А.Шёффера, Ф.Якоби, А.И.Доватура и др. Frag-menta Historicorum Graecorum, изданные под руководством К.Мюллера[111], являются незаменимым пособием при работе с текстами логографов. Отличительной чертой издания Мюллера является полное собрание свидетельств о сочинениях логографов и критических замечаний по их поводу у античных авторов, византийских писателей и лексикографов, на основе которых может быть сделано значительное число предположений источниковедческого характера. Эту огромную работу удачно дополняет книга «Очерки греческой историографии», представляющая собой дипломную работу ученика Ф.Г.Мищенко В.А.Шёффера[112]. Последний дает анализ свидетельств и замечаний по поводу логографов и исследует вопрос достоверности текста. Его труд содержит перевод пяти логографов (Гекатея, Ксанфа, Акусилая, Ферекида и Харона), сделанный по изданию Мюллера. Как перевод текстов, эта работа в большой степени устарела.

Капитальная работа Феликса Якоби[113] Die Fragmente der Griechische Historiker по числу содержащихся в ней фрагментов значительно превышает собрание Мюллера. Кроме того труд Якоби представляет собой критическое издание фрагментов, в котором составитель преследовал возможно полное извлечение текста логографа из сочинения эксцеритатора, его реконструирование и восстановление (насколько это возможно) его первоначального вида. Ряд дополнений к этому труду содержится в статьях Ф.Якоби для Real-Encyklopädie Pauly-Wissowa-Kroll, собранных ныне в книге Die Griechische Historiker[114] и его последняя книга Atthis[115], в которой содержится анализ традиций в изложении афинской истории. Этой проблеме посвящена также книга Й.Шрейнера Aristotle and Pericles[116], в которой автор возводит материал Аристотеля к прототипам трех антилографов. Некоторый интерес представляет книга Л.Пирсона[117], где рассматривается материал, связанный с четырьмя логографами (Гекатеем, Ксанфом, Хароном и Геллаником), значение Акусилая и Ферекида в историографии Пирсон отрицает. Книга построена на постоянном противопоставлении Геродота и Фукидида логографам. Пирсон настаивает на невозможности установления исторической методики логографов и тех схем, согласно которым писались их сочинения[118]. В сущности, он оперирует не текстами логографов, а теми фактами, которые они сообщают. Влияние Гелланика на Фукидида отрицается здесь полностью[119], текст Фукидида (Ι, 97, 2) понимается некритически. Сам Фукидид понимается Пирсоном как «нетипичная фигура для своего времени»[120]. Вместе с тем пройти мимо этого, одного из самых новых трудов, посвященных логографам, невозможно.

Большое значение имеет книга А.И.Доватура «Повествовательный и научный стиль Геродота»[121], где содержится анализ основных компонентов литературного стиля Геродота и его происхождения, который, как доказано Доватуром, восходит к документальной ионийской прозе и фольклорной новелле. Такая интерпретация происхождения прозы Геродота дает возможность в большей степени оценить как общие черты, так и различия между Геродотом и Фукидидом, то есть перейти от традиционного сопоставления Геродота с Фукидидом к исследовательскому. В целом исследовательская методика Доватура представляет собой оригинальный тип источниковедческого исследования, незаменимого при работе практически с каждым историком.

§ 6. Постановка проблемы

Настоящая работа носит исключительно источниковедческий характер, в силу чего все вопросы, решаемые в ней, подчинены цели установления традиций и прототипов, которым следовал Фукидид при написании тех или иных пассажей, и его конкретных источников. Мы ограничиваем источниковедческое исследование только теми частями труда, которые посвящены истории Аттики до начала войны и смежным с нею вопросам, то есть «Археологией» (Ι, 1–21), «Пентаконтаэтией» (Ι, 89–118, 2), экскурсом о Килоне (Ι, 126), экскурсом в древнейшую историю Аттики (ΙΙ, 15–16) и рассказом о тираноубийцах (VΙ, 54–59). Остальные тексты Фукидида будут рассматриваться в силу необходимости.

Такое ограничение обусловлено тем, что в данных частях своего труда Фукидид так или иначе базировался на исторической традиции, в то время как при описании современных ему событий сведения он получал из первых или вторых рук и, таким образом, сам был основоположником исторической традиции.

Эта источниковедческая работа предпринимается по следующему плану: при помощи анализа места и назначения того или иного экскурса в труде Фукидида и его внутренней структуры мы устанавливаем политические причины включения его в произведение и характер и особенности тех прототипов и принципиальных источников, которым следовал в каждом случае Фукидид. Этот анализ дает возможность поставить вопрос о конкретных источниках Фукидида и степени их использования, который решается в заключение настоящей работы.

Глава вторая

Место в композиции и внутреннее строение экскурсов

Экскурсы, которые предстоит нам рассмотреть, как по своей тематике, так и тем отрезкам времени, которые они фиксируют, могут быть разделены на две группы, которые мы условно назовем большими экскурсами и малыми экскурсами.

К первой группе относятся так называемые «Археология» (I, 1–21), «Пентаконтаэтия» (I, 89–118, 2) и экскурс в древнейшую историю Аттики с сообщением об аттическом синойкизме. Они содержат повествования о целом ряде событий, относящихся к различному времени, причем ни одно из этих событий не занимает в экскурсе центрального или доминирующего положения. Таким образом, каждый очерк посвящен большому периоду времени в целом.

Во вторую группу входят экскурсы о Килоне и тираноубийцах, которые наоборот посвящаются одному, выделенному особо событию. Их хронологическая протяженность весьма мала.

Предмет настоящей главы заключается в анализе места экскурсов первой группы в труде Фукидида, то есть тех целей, которым служит их включение в повествование а следовательно, непосредственных причин его и тех приемов, которые использовал для этого Фукидид, и их внутреннего строения, то есть характера каждого экскурса, его самостоятельного исторического значения и жанровых особенностей.

§ 1. Археология

Настоящий экскурс следует непосредственно за кратким вступлением и вводится Фукидидом для обоснования того факта, что война, историю которой он излагает, является μέγαν τε… καὶ ἀξιολογώτατον τῶν προγεγενημένων, то есть значительной и самой достойной описания (I, 1, 1), а также того, что до этой войны «не случалось ничего значительного ни в отношении войн, ни в отношении чего-либо другого» (I, 1, 2). Эти положения мы назовем предваряющим тезисом «Археологии». Экскурс посвящен истории Эллады с древнейших времен, как полагает Фукидид[122], вплоть до событий так называемой Пентаконтаэтии, то есть до создания Афинами единого флота и учреждения фороса (I, 19), сообщением о чем заканчивается основная часть экскурса. Следующие две главы представляют собой по сути дела источниковедческие замечания к тексту, так как они посвящены критике и обоснованию свидетельств, положенных в основу изложения. Цель этих замечаний – подчеркнуть источниковедческую концепцию Фукидида (в какой степени он следует этой концепции, мы увидим в ходе изложения), заключающуюся, во-первых, в констатации недостоверности устной традиции, а во-вторых, в указании на нецелесообразность использования при реконструкции древнейшей истории произведений поэтов и рассказов тех авторов, которых Фукидид называет λογογράφοι (I, 21, 1), так как они преувеличивают и приукрашивают события и заботятся не об истине, а о впечатлении, благоприятном для слуха.

Этому Фукидид противопоставляет свое изложение событий, восстановленное ἐκ τῶν ἐπιφανεστάτων σημείων на (основании наиболее очевидных источников; I, 21, 1), которые кладутся им в основу изложения[123]. Однако эта источниковедческая концепция полностью укладывается в известное замечание Гекатея: τάδε γράφω, ὥς μοι δοκεῖ ἀληθέα εἶναι· οἱ γὰρ Ἑλλήνων λόγοι πολλοὶ τε καὶ γελοῖοι, καὶ ἐμοὶ φαὶνονται εἰσίν (я пишу это, как мне кажется, есть в действительности, поскольку рассказы эллинов многочисленны и смешны, как мне это представляется; FHG, 332). ἡ ζήτησις τῆς ἀληθείας (I, 20, 5) у Фукидида, как это убедительно доказано у В.Нестле[124], обусловлен его софистической образованностью[125], ею же, безусловно, объясняется отрицательное отношение к своим предшественникам и потенциальным источникам, весьма похожее на релятивизм софистов[126]. Вместе с тем, как убедительно показал А.Ф.Лосев, сущность этого релятивизма заключается в стремлении «к максимально разностороннему переживанию жизни и к максимально разностороннему ее использованию»[127]. По мнению А.Ф.Лосева, софистическая философия заключается не столько в отмене старых схем, сколько в заполнении их разнообразным новым материалом[128]. Именно это происходит с Фукидидом: он заимствует источниковедческую концепцию у Гекатея и насыщает ее содержанием, обусловленным его софистической культурой[129].

Экскурс у Фукидида составлен в значительной степени на основании мифологического материала и эпических поэм[130], вследствие чего он носит ряд черт, присущих «генеалогиям» у логографов. Так, например, следуя Гекатею, Акусилаю и Гелланику, Фукидид начинает свое повествование, в сущности, с Девкалиона (Thuc. I, 3, 2 и FHG 334, 10). Значительное место занимает история талассократии Миноса (I, 4; 8, 2), Троянская война (I, 8, 4–9; 9, 3–12, 1) и события архаической истории Эллады. Черты «генеалогий» ярко проявляются в том, что события, которые восстанавливает Фукидид, он, прежде всего, разделяет на предыдущие и последующие. В изложении этих событий он постоянно опирается на генеалогии мифических героев. Как сообщает Суда (s. v. Φερεκύδης), среди названий, которые носило сочинение Ферекида, была ἠ Ἀττικὴ ἀρχαιολογία ἐν βιβλίοις δέκα. Это название вполне могло быть использовано схолиастом Фукидида при комментировании соответствующей части его труда. Вторым свидетельством относительно происхождения методов Фукидида может служить пассаж у Страбона, который сообщает следующее: «Ксанф Лидийский говорит, что при Артаксерксе была большая засуха, в результате чего высохли реки, озера и колодцы, так как он сам видел во многих местах далеко от моря камни, похожие на раковины и гребни, отпечатки больших раковин, а кроме того соленые озера в Армении, в области Маттиэнов и в Нижней Фригии, отчего он полагает, что эти равнины были морем». Аналогичен сообщению Ксанфа фрагмент Гелланика о вторжении Амазонок в Аттику, в котором он сообщает, что свидетельством того, что Амазонки занимали Акрополь, являются «названия многих мест и могил убитых» (Jacoby. 167; Plut. Thes. 21, 1–3). Посылка, из которой исходит Ксанф, явно ошибочна, в ней повинна какая-то местная традиция, усвоенная этим логографом, вместе с тем к выводу он пришел правильному и, в устах Ксанфа, замечательному. В обоих приведенных нами случаях налицо использование географических и исторических реалий при реконструкции прошлого – метода, характерного для Фукидида[131].

Несколько иной смысл имеет следующий фрагмент Гекатея: «относительно Пелопоннеса… ибо до Эллинов на нем жили варвары. Да и почти вся Еллада в древности имела первоначальное население варваров» (356 из VII. P. 494, ἡ σύμπασα Ἑλλὰς κατοικία βαρβάρων ὑπῆρξε τò παλαιόν), – который можно сопоставить с сообщениями Фукидида о том, что сначала не было разделения на эллинов и варваров (I, 3, 3), а эллинский образ жизни в древности походил на современный варварский (I, 6, 6: τò παλαιòν Ἑλληνικòν ὁμοιότροπα τῶι νῦν βαρβαρικῶι διαιτώμενον). Кроме того, что между этими пассажами Гекатея и Фукидида можно допустить непосредственную связь, ясен тот факт, что во фрагменте Гекатея наличествует сравнительно-исторический метод. Реализация мифа, на которую обычно указывают применительно к Гекатею (сравн. FHG. 341, 346) – метод, от которого, как известно, отказался Фукидид[132], – у самих логографов принимает форму, развитую Фукидидом. Ксанф сообщает, что обычай класть камешки на дороге у Гермеона появился после убийства Аргоса, ввиду того, что боги клали камешки в знак его оправдания (fr. 24, Etym. Magn.). В основе своей этот текст является комментарием к мифу, с другой стороны – это объяснение ритуала при помощи мифа, что в сочетании двух этих компонентов становится объяснением мифа из ритуала. Последнее вытекает из текста Ксанфа и его структуры, но, конечно, не могло быть сформулировано им. Это уже софистический этап развития этого метода, сформировавшегося тем не менее в генеалогической литературе. Другим, более ярким, примером является текст Гелланика, который использует мифы об Арее и Галлиротие, Кефале, Дедале и Оресте для восстановления норм, согласно которым проходил суд ареопага (FHG. 69, 82)[133]. У Фукидида примерами этого метода, наличествующего, безусловно, в более развитой форме, являются заключение о том, что в древности все эллины носили оружие, на основании того, что в его время так делали локры, этолийцы и акарианы (I, 5, 3), сообщение о строительстве городов вдали от берега моря (I, 7) и о карийских погребениях на Делосе (I, 8, 1). Последнее является прямой параллелью с сообщениями Гелланика о могилах на Акрополе и амазонках, цитированное выше.

Наконец, небезынтересно сопоставить некоторые особенности повествования у Фукидида с текстами Акусилая, большинство свидетельств о котором говорят о широком использовании им материала, заимствованного у Гесиода (fr. 1, Plato. Symp. 178b; fr. 3. Schol. Hesiod. Theogon. 870, p. 269a; fr. 4, Schol. Nicandri Theriac. V, II pb). Вследствие этого Климент Александрийский заметил однажды, что Акусилай попросту переложил в прозу Гесиода (Clem. Alex. Stom. VI, 629a), с чем, однако, не вполне согласуется мнение Иосифа Флавия, сообщающего, что Акусилай исправлял Гесиода (Jn. Ap. 1034). Эти свидетельства интересны в той связи, что целый ряд пассажей «Археологии» у Фукидида насыщен эпическим материалом, в нескольких случаях дословно заимствованным из Гомера (см. гл. 4, § 2). Обращает на себя внимание то, что эти заимствования Фукидид не считает нужным скрывать.

Приведем некоторые примеры из Акусилая: Νιόβης καὶ Διòς… παῖς Ἄργος ἐγένετο, ὡς δὲ Ἀκουσίλαός φησι, καὶ Πελασγός, ἀφ' οὗ κληθῆναι τοὺς τὴν Πελοπόννησον οἰκοῦντας Πελασγούς, Ἡσίοδος δὲ τὸν Πελασγὸν αὐτόχθονά φησιν εἶναι (12: от Ниобы и Зевса… родился мальчик Аргос, как сообщает Акусилай, и Пеласг, по которому жители Пелопоннеса называются пеласгами. Гесиод же сообщает, что Пеласг был автохтоном), или же: Ἡσίοδός τε καὶ… Ἀκουσίλαος… ἱστοροῦσι τοὺς ἀρχαίους ζήσαντας ἔτη χίλια (Joseph Ant. Jud. I 108.: Гесиод и Акусилай рассказывают, что древние люди жили тысячу лет). Именно таким образом Фукидид повествует о численности и размерах кораблей беотийцев и Филоктета (I, 10, 4), что, как он сам указывает, повествуется ἐν νεῶν καταλόγωι (ср. Hom. Il. ΙΙ, 509–510; 717–720). Из эпоса Фукидидом заимствуются многие другие как исторические и мифографические данные, как, например, сообщение о киклопах и лестригонах (VΙ, 2, 1). Надо упомянуть, что среди фрагментов Акусилая (Harpocr. Fr. 31) имеется сообщение о Гомеридах как о роде на Хиосе (γὲνος ἐν χίωι), которое легко сопоставляется с цитатой из гимна Аполлону у Фукидида (III, 104, 5) и его обращению к гомеровской теме. В целом отношение Фукидида к Гомеру может быть охарактеризовано теми же двумя замечаниями, которые сделали применительно к Акусилаю и Гесиоду Климент и Иосиф Флавий. Фукидид передает, более или менее точно, гомеровский материал, вместе с тем он нередко исправляет Гомера (ср.: I, 10, 4). Древние критики также в какой-то мере находили возможным сопоставлять Акусилая и Фукидида: по сообщению Суды Сабин прокомментировал сочинения Фукидида и Акусилая в одном труде.

Приведенные нами свидетельства позволяют утверждать, что историческая методика Фукидида в большой степени связана с методами повествования о прошлом, характерными для перечисленных нами логографов, у которых в той или иной степени наличествует большинство черт, отличающих исследовательский метод Фукидида. С другой стороны, литературный стиль[134], который придал труду Фукидида «архаическую догеродотовскую внешность», по выражению С.Я.Лурье[135]. Его краткость и насыщенность вытекают непосредственно из повествовательного стиля логографов. Как и последние, Фукидид, согласно известной формулировке Цицерона, полагал «unam dicendi laudem… esse brevitatem» (Cic. De Or. 11, 53). Этот стиль прямо противоположен стилю Геродота, его предшественника Харона из Лампсака и в какой-то мере Ксанфа, повествование у которых, во-первых, развивалось по тематическому принципу, в то время как и Фукидид, и Гекатей, Ферекид, Акусилай и Гелланик строго следовали хронологическому принципу, а во-вторых, состояло из так называемых логосов и новелл, заимствованных из устной традиции[136], то есть из опять-таки тематически соединенных элементов, тогда как Фукидид и названные вместе с ним логографы строили повествование на основе последовательности событий и придерживались временного членения[137]. Таким образом, как исторический метод, так и литературный стиль Фукидида в «Археологии» и его композиционные принципы дают возможность говорить о том, что Фукидид не является изолированной или неожиданной фигурой в греческой историографии. Мы видим, что он строго следовал уже сложившимся и применявшимся до него методам и литературным прототипам[138].

§ 2. Пентаконтаэтия

Экскурс помещается после изложения причин и поводов Пелопоннесской войны (I, 23–58) для того, чтобы уяснить причины усиления (в первую очередь морского) Афин, как сообщает Фукидид в начале экскурса. Это положение можно рассматривать как предваряющий тезис «Пентаконтаэтии». Экскурс посвящается истории Афин и Спарты.

Ἐν ἔτεσι πεντήκοντα μαλιστα μεταξὺ τῆς τε Ξέρξου ἀναχωρήσεως καὶ τῆς ἀρχῆς τοῦδε τοῦ πολέμου (I, 118, 2; примерно за пятьдесят лет в промежутке между уходом Ксеркса и началом этой войны). Выражение ἐν ἔτεσι πεντήκοντα было избрано схолиастом для обозначения всего экскурса. Эти годы характеризуются у Фукидида тем, что за этот срок Ἀθηναῖοι τήν τε ἀρχὴν ἐγκρατεστέραν κατεστήσαντο καὶ αὐτοὶ ἐπὶ μέγα ἐχώρησαν δυνάμεως (ibidem), то есть установили самую сильную власть и сами весьма продвинулись в силе… В связи с такой постановкой вопроса в целом «Пентаконтаэтия» не представляет собой систематической истории этого периода, как, например, изложенная согласно Эфору[139] история Пятидесятилетия у Диодора (Diod. Sic. XI, 37 – XII, 28), а является кратким очерком (всего 29 глав), касающимся нарастания конфликта между Афинами и Спартой и усилением морского могущества Афин как основной причины этого, то есть по существу всего одной темы.

Экскурс делится на три части: собственно очерк событий Пятидесятилетия (I, 98–118, 2), рассказ о строительстве длинных стен в Афинах и Фемистокле (I, 89, 3–93), помещенный после краткого вступления, и рассказ о Павсании (I, 94–95), который связывается с предыдущим при помощи замечания о включении экскурса в историю войны и причинах этого и сообщения о создании Делосского союза (I, 96–97). Очерки о Фемистокле и Павсании включаются в композицию экскурса для постановки вопроса об антагонизме Афин и Спарты. От сопоставления афинской и спартанской личностей Фукидид переходит к сопоставлению самих полисов; вместе с тем рассказы об этих двух политических деятелях не исчерпываются границами настоящего экскурса, в котором помещены только первые части очерков о них. Несколько позднее помещено завершение рассказа о Павсании (I, 128, 3–134) и о Фемистокле (I, 135–138). При рассмотрении приемов, при помощи которых эти рассказы всякий раз включаются в повествование, обращает на себя внимание тот факт, что к тексту они присоединяются механически, а их стиль и подробность изложения с ярко видным биографическим интересом[140] указывает на то, что они являются своего рода неорганичным элементом в экскурсе. Л.Квиклинский указывал, что первая половина экскурса с этими биографическими очерками (I, 89–97) написана в самом начале работы Фукидида, а I, 98–118, 2 – в конце его работы[141]. На позднее происхождение этих глав указывал в специальной статье У.Виламовиц[142]. Немецкий историк Зеек[143] полагал, что вся «Пентаконтаэтия» написана Фукидидом в его юности. Наконец, А.У.Гомм[144] противопоставлял точке зрения последнего концепцию разновременного происхождения очерка (I, 89–118, 2), весьма убедительно обоснованную Л.Квиклинским и У.Виламовицем. Вместе с тем раннее происхождение биографических частей экскурса, на котором настаивал Зеек, сомнению не подлежит.

Рассматривая биографические части экскурса, мы приходим к следующим выводам: при соединении первых и вторых частей этих рассказов (I, 89, 3–93 и 135–138; I, 94–95 и 128, 3–134) образуются два приблизительно одинаковых по размерам биографических очерка, отличающихся всеми типичными чертами жизнеописания (последняя фраза, находящаяся в очерке о Фемистокле, при этом автоматически перемещается в конец обоих рассказов).

Ф.Лео[145], А. фон Месс[146], а вслед за ними – большинство исследователей вплоть до настоящего времени рассматривают биографию как эллинистический жанр, развитие которого обусловил интерес к личности, наметившийся в греческой культуре с Исокра-та. Эллинизм обусловил расцвет биографии в противовес другим жанрам; вместе с тем ее зарождение произошло гораздо раньше.

Диоген Лаэртский сообщает о биографии Эмпедокла, написанной Ксанфом (Diog. Laert. Vit. Emped. VIII, 63) Ξάνθος ἐν τοῖς περὶ ἀυτοῦ λέγει, а ряд фрагментов из Гелланика (см. приложение, фр. 29), что он интересовался биографией Андокида и написал ее либо как отдельное произведение, либо включил в один из больших своих трудов. Этой написанной Геллаником биографией пользовался Плутарх при написании биографии Андокида (Plut.

Vita Xor. 834b). Вряд ли, таким образом, можно сомневаться в существовании биографии как формы литературного или исторического повествования в V веке. Кроме того, у Плутарха содержится свидетельство, имеющее непосредственное отношение к анализируемым очеркам, в котором сообщается, что παραλλήλους βίους… καὶ ἄνδρας παραλλήλους изображал (ἱστορεῖ) и Гелланик, вместе с тем, в отличие от Плутарха он сопоставлял в них κατ' ἄλληλα, то есть ἔργα, а не κατ' ἀλλήλους, то есть ἄνδρας или βίους, как это делал Плутарх. (In Zex. Plut. apud Wittenbach. Bd. 1. S. XLIII.)

Это сообщение, принадлежащее Плутарху или его комментатору, дает возможность с полным основанием рассматривать рассказы о Фемистокле и Павсании как своего рода параллельные жизнеописания, созданные, возможно, под влиянием аналогичных сочинений Гелланика[147]. Первые части этих очерков (I, 89–95), представляющие собой большую часть того, что обычно называется экскурсом о Пятидесятилетии, как по стилю, так и по принципам отбора материала, резко отличаются от последующей и, по сути дела, основной части экскурса (I, 98–118, 2), выдержанной в сухом, документальном и необычайно кратком стиле. С другой стороны, вторые части биографических рассказов (I, 128, 2–138) включены в повествование почти вне логической связи с предшествующим и последующим материалом, то есть с рассказом о взаимных обвинениях афинян и лакедемонян в кощунствах (I, 126–128, 1) и о переговорах между ними по этому поводу (I, 139). Логическая связь здесь носит сугубо внешний характер. Вопрос об Алкмеонидовой скверне мог быть поднят не раньше 462 года, то есть в то время, когда Перикл сделался реальной политической фигурой (на самом деле этот вопрос был поднят гораздо позднее). Вместе с тем Павсаний был мертв уже в 470 году, и таким образом вопрос о его смерти был давно исчерпан. Наконец, даже если принять внешнюю логику Фукидида, то включение в повествование большого рассказа о жизни Павсания в изгнании и о Фемистокле остается неоправданным; в связи с обсуждаемым им вопросом его должна была интересовать только смерть Павсания. Таким образом, есть все основания предположить, что эти материалы были включены Фукидидом в свой труд только в силу того, что они имелись у него под руками, то есть были написаны раньше в качестве отдельного произведения – парной биографии Фемистокла и Павсания, поскольку невероятно, что «История войны» была литературным дебютом Фукидида[148].

Каково было начало биографии Фемистокла, неясно: оно не вошло в окончательный текст, начинающийся с рассказа о постройке длинных стен. Начало биографии Павсания характерно для биографического жанра: Παυσανίας δὲ ὁ Κλεομβρότου ἐκ Λακεδαίμονος στρατηγὸς τῶν Ἑλλήνων ἐξεπέμφθη μετὰ εἴκοσι νεῶν ἀπò Πελοποννήσου (Павсаний, сын Клеомброта, из Лаке-демона, полководец эллинов, был послан с восьмью кораблями из Пелопоннеса, I, 94, 1). Фемистокл в первой части биографии обрисован самыми положительными чертами. Его дипломатическая предприимчивость направлена исключительно на пользу Афин, а сам он τῆς… δὴ θαλάσσης πρῶτος ἐτόλμησεν εἰπεῖν ὡς ἀνθεκτέα ἐστί καὶ τὴν ἀρχὴν εὐθὺς ξυγκατεσκεύαζεν (то есть первый отважился сказать, что необходимо заняться морем и тогда же положил начало этому, I, 93, 4). Павсаний, наоборот, в первой части наделен сугубо отрицательными чертами. Он несправедлив (ему присуща ἀδικία πολλή, I, 94, 1) и его στρατηγία… τυραννίδος μᾶλλον ἐφαίνετο μίμησις (командование казалось в большей степени похожим на тиранию, ibidem), что было, конечно, традиционным обвинением для афинского читателя; кроме того, он обладает μηδισμός (I, 94, 3), то есть наделен симпатиями к персам. Во вторых частях биографий и Фемистокл и Павсаний оказываются в одинаковых положениях: они вступают в отношения с персами и непосредственно с Ксерксом, преследуются своими государствами и, наконец, погибают. В обеих биографиях фигурируют письма (Павсаний пишет Ксерксу, I, 126, 7; Фемистокл, уже после смерти последнего, – Артаксерксу, I, 137, 4); оба они неравнодушны к персидским обычаям (Павсаний ζηλώσει τῶν βαρβάρων, то есть подражал варварам, I, 132, 2, а Фемистокл τῆς τε Περσίδος γλώσσης ὅσα ἐδύνατο κατενόησε καὶ τῶν ἐπιτηδευμάτων τῆς χώρας, то есть изучил язык, насколько он смог, и обычаи страны, I, 138, 1). Наконец, обе биографии заканчиваются описанием смерти героев (I, 134, 2–3 и I, 138, 4) и сообщениями о полученных ими посмертных почестях (I, 134, 4 и 138, 5–6), а также имеют общее заключение: τὰ μὲν κατὰ Παυσανίαν τòν Λακεδαιμόνιον καὶ Θεμιστοκλέα τòν Ἀθηναῖον λαμπροτάτους γενομένους τῶν καθ' ἑαυτοὺς Ἑλλήνων οὕτως ἐτελεύτησεν (так закончилась жизнь Павсания Лакедемонянина и Фемистокла Афинянина, сделавшихся в свое время самыми знаменитыми из эллинов I, 138, 6). Таким образом, противопоставлявшиеся в первых частях Фемистокл и Павсаний во вторых частях сопоставляются во всех аспектах их биографий. Каждый момент биографии одного имеет параллель в биографии другого; вероятно, именно о таком типе биографических произведений говорил Плутарх применительно к Гелланику (сопоставление κατ' ἀλλήλους). Сопоставление касается ряда событий, упоминаемых в очерках, вместе с тем целостная картина жизни героев отсутствует, что дает возможность некоторым исследователям[149] не относить эти очерки к биографическому жанру. Это нам представляется неубедительным по следующим причинам: очерки посвящены не событиям, ограниченным временем, местом или обстоятельствами, а событиями жизни героев, таким образом, Фемистокл или Павсаний оказываются центральными и по сути дела единственными героями повествования, что придает ему, безусловно, биографический характер[150].

Вторая часть экскурса о Пятидесятилетии (I, 96–118, 2) представляет собой краткое изложение внешнеполитической истории Афин. Введением к ней и своего рода кульминационной точкой всего экскурса является описание создания Делосского союза и учреждение фороса (I, 96)[151], таким образом, к ней по содержанию примыкает экскурс о Делосе (I, 111, 104). Следует обратить особое внимание на композицию этой части экскурса. Начинается она со слова Πρῶτον (I, 98, 1), далее следует сообщение о взятии Эйона Кимоном, сыном Мильтиада. Следующее сообщение начинается со слова ἔπειτα (I, 98, 2) и повествует о выведении клерухий на Скирос и т. д. Представляется целесообразным представить членение этого экскурса в виде следующей таблицы.

Эта структура ясно обнаруживает черты, присущие хронике. Каждое сообщение вводится в повествование однотипным указанием на его временное соотношение с предыдущим и в большинстве случаев представляет собой одну или две фразы, кратко сообщающее о событии. Аналогичен по структуре фрагмент Гелланика об истории ареопага (приложение, фр. 21), в котором каждое новое сообщение вводится словом ὕστερον. Это наречие было одним из самых типичных терминов, употреблявшихся в хронографической прозе (ср.: Филохор у Strabo. IX. P. 609 и др.).

В анализируемом тексте у Фукидида наличествует, в сущности, только одно сообщение, которому не предшествует указание на время. Это разделенный на две части очерк о событиях в Египте (I, 104; I, 109–110). Его вторая часть, включенная в текст после сообщения об экспедиции Толмида, начинается без какого бы то ни было введения и как будто продолжает непрерывный рассказ (С.А.Жебелёв погрешил против текста ради понятности изложения и перевел эту фразу: «Между тем афиняне и их союзники все еще оставались в Египте», в то время как она говорит всего лишь: «Афиняне же и союзники оставались в Египте»). Этот очерк содержит ряд интересных подробностей. Так, например, в нем сообщается, что Мемфис делится на три части (μέρος 1, 104), одна из которых называлась Λευκòν τεῖχος (ibidem), о ней сообщает и Геродот (Herod. III, 91; ἐν τῶι Λευκῷ τείχεϊ τῶι ἐν Μέμφι); о государстве ἐν τοῖς ἕλεσι (I, 110, 2; в болотах) и том, что его жители, которых Фукидид называл ἕλειοι, были наиболее воинственными из египтян (ibidem; καὶ ἅμα μαχιμώτατοι εἰσι τῶν Αἰγυπτίων οἱ ἕλειοι) и т. д. Заканчивается рассказ о событиях в Египте заключением, аналогичным концовке повествования о Фемистокле и Павсании (I, 138, 6): τὰ μὲν κατὰ τὴν μεγάλην στρατείαν Ἀθηναίων καὶ τῶν ξυμμάχων ἐς Αἴγυπτον οὕτως ἐτελεύτησεν (I, 110, 5; так закончился большой поход Афинян и союзников в Египет). Это заключение (τὰ μὲν κατὰ… ἐτελεύτησεν) можно, как нам представляется, считать такой же заключительной формулой рассказа, какой является обязательная формула окончания года καὶ… ἔτος τῶι πολέμωι ἐτελεύτα τῶιδε ὃν Θουκυδίδης ξυνέφραψεν (II, 70; III, 88, 116; V, 116, 135 и т. д.).

Таким образом, как начало второго очерка, так и стиль обеих его частей, единая форма и непрерывающийся в сущности рассказ с общим заключением говорят о его внутреннем единстве, а аналогичные черты с рассказами о Фемистокле и Павсании дают возможность предположить, что он, как и последние, первоначально был написан как отдельное произведение еще до начала Пелопоннесской войны и потом уже включен в раздел, посвященный «Пентаконтаэтии», в качестве оригинального материала Фукидида[152]. Во всяком случае, ясно, что при написании очерка о событиях в Египте Фукидид пользовался более новыми и близкими материалами, чем при составлении хроники событий Пятидесятилетия, так как остальные события он был вынужден перечислять без комментария, в то время как рассказ о походе в Египет снабжен подробностями и представляет собой законченное целое, что может быть вторым самостоятельным аргументом в пользу раннего происхождения этого небольшого очерка.

Таким образом, все изложение истории Пятидесятилетия у Фукидида распадается на следующие элементы.

Выделенные нами элементы экскурса принадлежат как к различным жанрам, так и различаются по времени их написания, наконец, именно в силу этого они восходят к разным источникам[153].

Части, имеющие связующий характер (I, 89, 1–2; I, 95, 9–97; I, 118, 1–2), выдержаны в стиле, типичном для историософских рассуждений Фукидида, содержащихся в его рассуждениях, имеющих общий характер. Они, безусловно, написаны в ходе оформления книги в качестве философского завершения и комментария истории. Именно поэтому о создании Делосского союза говорится только здесь, ибо как раз оно по существу завершает экскурс в целом, но не имеет прямого отношения к его конкретным разделам.

Экскурсы о Фемистокле, Павсании и походе в Египет предстают в качестве примера художественно-исторической прозы начинающего литературную деятельность Фукидида, который, бесспорно, не приступил еще к созданию истории войны, а сама война, возможно, еще не началась.

Хроника событий «Пентаконтаэтии» представляет собой реконструкцию исторических событий в виде достаточно сухого перечня фактов с весьма неопределенной хронологической системой и без каких бы то ни было комментариев. Подробно Фукидид здесь говорит только о Самосском восстании (I, 115, 2–117), взрослым свидетелем, то есть современником которого был он сам. Хронологическую неточность Фукидида, возможно, правильно объясняет Ф.Эдкок, который полагает, что при написании этой части Фукидид не имел под руками списка архонтов, в силу чего он отказался от традиционного счисления времени[154], во всяком случае, ни о какой новой хронологической системе на этом материале говорить не приходится.

Таким образом, в настоящем экскурсе мы имеем образцы историософской прозы зрелого Фукидида, художественно-исторического повествования, сложившегося под влиянием софистики и исторической хроники, характерной для логографов.

§ 3. Экскурс в древнейшую историю Аттики (II, 15–16, 1)

Фукидид говорит о том, что Перикл советовал афинянам готовиться к войне, а поэтому перевезти имущество с полей и запереться в городе, чтобы защищать его (II, 13, 2). Решиться на это для афинян было трудно, так как τοὺς πολλοὺς ἐν τοῖς ἀγροῖς διαιτᾶσθαι (II, 14, 2, большинство жило в полях). Объяснение причин этих трудностей послужило причиной для включения экскурса в труд Фукидида.

Экскурс представляет собой нерасчлененное повествование, в ходе которого трижды повторяется мысль о том, насколько было трудно жителям Афин оставлять места, где они жили (I, 14, 2; I, 16, 1–2). Таким образом, основным тезисом очерка является мысль о том, что общественное устройство Афин было унаследовано без изменений от древнейшего времени, то есть утверждение исконности общественной жизни в Афинах (ср.: Plato. Menex. 238c).

Экскурс разделяется на две части: собственно историческое повествование о Кекропе, войне между Эврифсеем и Эвмолпом и о тесе (II, 15, 1–3) и топографический комментарий к нему (II, 15, 4–6), цель которого указать на то, что древнейшие святыни находились на Акрополе или же примыкали к нему с юга. Такой же характер имеет сообщение об источнике Эннеакруне, материал для которого заимствуется из обыденной традиции[155].

Первая часть экскурса не выходит за рамки «Аттиды» и передает весьма распространенные в этом жанре сюжеты; вторая – своего рода Περιήγησις, написанная на основании оригинальных наблюдений Фукидида.

§ 4. Основная проблематика экскурсов

Положения, которые мы назвали предваряющими тезисами, показывают, что основным мотивом, по которому тот или иной экскурс включался в труд, было совсем не стремление нарисовать определенную историческую картину, во что в результате выливался каждый экскурс, а намерение высказать политическую идею, причем достаточно распространенную и представляющую собой своеобразное общее место в политической мысли эпохи Пелопоннесской войны.

1. «Археология» представляет собой необычайно лаконичную реконструкцию прошлого Эллады. Написанная в стиле генеалогической литературы, она более всего замечательна своей схемой исторического процесса[156], в которой история рассматривается как развитие[157], а каждое явление (первоначальное состояние человечества 1, 2; ношение оружия 5, 3; колонизация 12, 4; царская власть и тирания 13, 1 и т. д.) рассматривается как закономерное, а любое событие, таким образом, представляется проявлением этой закономерности. Так, например, тиранию Фукидид представляет себе как закономерный этап, связанный с активизацией общественной жизни («в связи с тем, что Эллада делалась более сильной и приобретала в себе еще больше богатства, чем раньше, по большей части в городах возникали тирании по причине того, что доходы делались больше», I, 13, 1). Наконец, тирания – явление не локальное, а характерное для всей Эллады (I, 17–18). Отсутствовала она только в Спарте, что Фукидид объясняет особенностями ее развития (I, 18, 1). С этих позиций Фукидид подходит к рассмотрению причин Пелопоннесской войны, а в целом эти взгляды дают возможность говорить о родственности взглядов Фукидида и Гиппократа. Вместе с тем предваряющий тезис этого экскурса заключается только в констатации исключительности Пелопоннесской войны, что в разных формах неоднократно высказывалось Еврипидом и, вероятно, красноречивее всего было высказано Аристофаном в «Мире»: ἐξεφύσησεν τοσοῦτον πόλεμον ὥστε τῶι καπνῶι πάντας Ἕλληνας δακρῦσαι (Aristoph. Pax. 611–612).

2. Идея усиления морского могущества Афин и установление их гегемонии в Делосском союзе, представляющая собой предваряющий тезис «Пентаконтаэтии», развивается Фукидидом только в авторском комментарии, составлявшемся, когда экскурс соединялся им воедино (I, 96–97, 1), в то время как содержание экскурса гораздо шире. Идея, составляющая предваряющий тезис «Пентаконтаэтии», была достаточно ярко выражена Бакхилидом в дифирамбе «Тесей, или Юноши» (ἠίθεοι, Bacch. 13 dith. 3), где изображается торжество Тесея и афинских юношей над сломленным морским могуществом Миноса. Дифирамб заканчивается обращением афинян к Аполлону Делосскому[158]. Такой же смысл имеет пэан, содержащийся в «Аян-те» у Софокла (Soph. Aj. 693–705), заканчивающийся обращением к Аполлону Делосскому, смысл которого заостряет тот факт, что в следующей песне хора содержится своеобразный гимн Афинам (1219–1222).

3. Переселение жителей Аттики с полей в город, вызвавшее написание экскурса о древнейшей истории Аттики, также нашло отражение у Аристофана, который говорит: ἐκ τῶν ἀγρῶν ξυνῆλθεν οὑργάτης λεώς (Aristoph. Pax. 633). Небольшой размер этого экскурса не дал возможности Фукидиду уйти далеко от предваряющего тезиса, однако и в данном случае историческое изложение гораздо глубже, чем простое доказательство этого тезиса. Наконец, тиранические предчувствия, составляющие предмет следующей главы, вызвали ряд размышлений не только у Аристофана (Vespae. 510–520, 522; Zys. 619–636), но и замечательный стасим у Софокла (Soph, Oed. Tyr. 863–910).

Все это говорит о том, что Фукидид, несмотря на стремление к тому, что сам он называл κτῆμά τε ἐς αἰεί (I, 22, 5), пытался сделать свой труд политически актуальным, хотя те вопросы, которые он затрагивал в этой связи, всякий раз оказывались более широкими, чем вызвавший их разработку тезис. Таким образом, Фукидид-историк всякий раз оттеснял на задний план Фукидида-политика, то есть предваряющий тезис экскурса оказывался гораздо беднее и ограниченнее, чем его реальное содержание, которому он не только не соответствует, но в некоторых случаях противоречит. Предваряющий тезис, таким образом, позволяет обнаружить, во-первых, те политические идеи, которым в каждом случае следовал Фукидид, а во-вторых, исходя из этого, установить, как он выбирал и в какой степени трансформировал свои источники.

Глава третья

Структура и источники экскурсов о Килоне и тираноубийцах

В отличие от рассмотренных выше экскурсов, охватывающих длительные промежутки времени и посвященных большим и неоднородным вопросам, небольшой рассказ о Килоне (I, 126–127, 1) и замечательный по объему экскурс об убийстве Гиппарха (VI, 54–59) носят черты монографического повествования и никоим образом не касаются посторонних вопросов, а поэтому могут быть названы малыми экскурсами. Рассказ включается в повествование при описании поводов для начала военных действий и объясняет требования спартанцев относительно изгнания виновных в кощунстве Алкмеонидов, то есть, в сущности, стремление добиться изгнания Перикла или же вызвать в Афинах раздражение против него (I, 127, 2). Своего отношения к возможному изгнанию Перикла Фукидид не высказывает, а поэтому очерк носит, прежде всего, информационный характер.

§ 1. Рассказ о Килоне

Экскурс представляет собой единое по форме повествование[159] о попытке Килона установить тиранию и его судьбе и носит черты устного рассказа, так как в нем подробно излагаются обстоятельства, с которыми связана эта попытка, сообщается об оракуле, полученном Килоном в Дельфах, и о его истолковании, а также описывается смерть заговорщиков, то есть наличествует ряд подробностей, которых нет у Геродота. Экскурс был написан так или иначе более чем через двести лет после этого события[160], в силу чего традиция о нем в значительной степени была к тому времени унифицирована. Несколько иначе рассказывает о Килоне Плутарх (Plut. Sol. 12), который, вероятно, почти дословно следует «Афинской политии», насколько можно судить об этом по сохранившемуся в ней окончанию рассказа о Килоне (Arist. Ath. Pol. Ι). Вместе с тем начало повествования у Фукидида говорит об определенной зависимости от рассказа о Килоне у Геродота.

Однако в этих двух рассказах имеется ряд расхождений. Сообщение Геродота очень кратко и лишено каких бы то ни было подробностей. Рассказ Фукидида весьма распространен, сообщает ряд неизвестных Геродоту деталей, а Килона называет πάλαι εὐγενής τε καὶ δυνατός (I, 126, 3) и затем Феагена из Мегар. Согласно Фукидиду сам Килон и его брат убежали, а расправа, таким образом, коснулась только его сообщников. Геродот говорит об убийстве заговорщиков вообще – судьба Килона ему неизвестна. Таким образом, из пяти доступных источников (Геродот, Фукидид, Аристотель, Плутарх и Павсаний, I, 28, 1) о происхождении, родственных связях и судьбе Килона говорит только Фукидид и повторяющий его сообщение о Феагене Павсаний, в связи с чем имеет смысл сделать следующие замечания.

1. Следуя, в основном, краткому сообщению Геродота, Фукидид, с одной стороны, риторически развивает повествование, примером чего может служить рассказ об осаде и смерти заговорщиков (I, 126, 9–12), аналогичный по своему строению сообщению о смерти Павсания (I, 134, 2–4) или рассказу об убийстве Гиппия Пахетом (III, 34, 3). С другой стороны, Фукидид добавляет материал, безусловно, Геродоту неизвестный: он пользовался оракулом, полученным Килоном в Дельфах и комментарием к нему (I, 126, 4–6), то есть теми материалами, которые У.Виламовиц называл ὑπομνήματα[161]. В этом комментарии говорилось, что главным праздником Килон считал Олимпии, в то время как оракул скорее всего (комментарий, однако, не открывает этого до конца) имел в виду Диасии, относительно которых там опять-таки имелись краткие пояснения, касающиеся особенностей принесения жертв. Только заимствованием этих пассажей из Дельфийского комментария к оракулу можно объяснить фразу: ἔστι γὰρ καὶ Ἀθηναίοις Διάσια, ἃ καλεῖται Διòς ἑορτὴ Μειλιχίου μεγίστη (I, 126, 6: ибо есть у афинян Диасии, которые считаются наибольшим праздником Зевса Умилостивленного). Dativus possessivus Ἀθηναίοις «у афинян» вызывает некоторое недоумение: поскольку в предшествующих пассажах речь шла о событиях в тех же Афинах, это указание не имеет смысла. А.У.Гомм по этому поводу замечал, что «Фукидид писал не только для Афинян», его сочинение адресуется всем эллинам, поэтому и делается такое пояснение[162], но поскольку в других случаях мы с аналогичными указаниями на место не встречаемся, объяснение Гомма следует признать неудовлетворительным. Вместе с тем если считать это место заимствованным из Дельфийского комментария, где этот Dativus possessivus был необходим, то его наличие в тексте становится вполне понятным, так как Фукидид, бесспорно, не ставил себе в качестве задачи сознательное изменение стиля тех сообщений, которые он откуда-либо заимствовал. Стиль Дельфийских ὑπομνήματα он сохраняет так же, как и стиль генеалогического сочинения или сухой хроники. Наконец, на заимствование из этого источника указывает и тот факт, что в данном случае Фукидидом излагаются преимущественно культурные подробности Диасий и т. д.

2. В добавлениях, которые сделал Фукидид к рассказу Геродота, ясно прослеживается его интерес к биографическому жанру, так как он считает нужным сообщить о происхождении, родственных связях и бегстве Килона вместе с братом, возможно, даже в ущерб истине (в данном случае никакими другими источниками проконтролировать Фукидида мы не можем, и вопрос о родстве между Ки-лоном и Феагеном остается открытым)[163].

§ 2. Рассказ о тираноубийцах[164]

Рассказ включается в описание событий 415 года и следует за рассказом о гермакопидах. Фукидид говорит о том, что «народу было известно о том, сколь тяжелой пришла к концу тирания Писистрата и его сыновей» (VI, 53, 1–2), а поэтому демос относился ко всему недоверчиво и всего боялся. Это связывается с тем, что многие опасались намерений установить тиранию со стороны Алкивиада (VI, 15, 4). Серьезность опасений, царивших в Афинах, усугублялась, по мнению Фукидида, тем, что, как он сообщает, народ знал «сверх того, что она (тирания) была низвергнута не ими самими и не Гармодием, а при помощи лакедемонян» (VI, 53, 3). Таким образом, опасения, о которых говорит Фукидид, носили двойной характер: с одной стороны, в Афинах опасались свержения демократии и установления олигархии или тирании (VI, 60, 1–2), с другой стороны – того, что установление последней приведет к вторжению спартанцев в Аттику; двойственность этих опасений и составила почву для этого экскурса у Фукидида.

Фукидид питал к этому экскурсу, то есть к истории Гармодия и Аристогитона, особый интерес. Об этом говорит, во-первых, значительный объем самого экскурса, а во-вторых, то, что при написании «Археологии» Фукидид возвратился к этой теме[165] и поместил в заключение ее нечто вроде конспекта экскурса о тираноубийцах (I, 20, 2), где вновь проводится мысль о том, что то, что известно афинянам о Гармодии и Аристогитоне, не вполне верно. Комментарии к этим пассажам появились еще в Античности. Маркеллин сообщает в «Биографии Фукидида», что Гермипп утверждал (Vita Marc. 18), «что его род происходит от тиранов Писистратидов, а поэтому он с ненавистью говорит в своем сочинении о Гармодии и Аристогитоне». В схолиях к Фукидиду содержится следующее замечание: «Он говорит так, потому что и сам принадлежит к роду Писистратидов, а потому клевещет он на Гармодия» (Schol. ad Thuc. I, 20). При сопоставлении рассказа Фукидида с сообщениями Геродота и Аристотеля сразу становится ясной несостоятельность этих объяснений. Все они весьма единодушны в том, что Гармодий и Аристогитон убили не тирана, а брата тирана (Herod. V, 55; Arist. Ath. Pol. 18; Arist. Pol. 1311a, 31 sqq.), что тирания после этого не прекратилась (Herod. Ibidem; Arist. Ath. Pol. 19), а «Афинская полития» кроме того сообщает (18), что само убийство было вызвано личными мотивами; с этим Аристотель опять-таки соглашается в «Политике» (Pol. Ibidem). Более того, псевдоплатоновский диалог «Гиппарх», бывший в данном случае одним из источников для «Афинской политии»[166], а вслед за ним и сама полития, усугубляют вину убийц Гиппарха, так как в диалоге «Гиппарх» он занимает место инициатора записи поэм Гомера, друга Симонида и Анакреонта и просвещенного носителя культуры (Ps.-Plato. Hipp. 228b–229). То же самое повторяет «Афинская полития», которая называет Гиппарха φιλόμουσος (18). На достоверность этой традиции указывает то, что о дружбе его с орфиком Ономакритом, которого схолии называют редактором поэм Гомера, писал Геродот (VIII, 6); и он (V, 56), и Фукидид (I, 20, 2) считали Гиппарха организатором Панафиней.

Более того, сопоставление известного свидетельства Цицерона о записи гомеровских поэм (De or. 3, 137) со свидетельством диалога «Гиппарх» (Ps.-Plato. Hipp. 228b) показывает, что Цицерон практически дословно заимствовал свое сообщение из этого источника[167], но заменил в нем имя малоизвестного Гиппарха знаменитым именем тирана. Наконец, «Афинская полития» свидетельствует о том, что схваченный Гиппием Аристогитон (18) старался предать как можно больше людей и не показал себя героическим образом[168]. Последних обстоятельств Фукидид не сообщает, то есть в его рассказе тираноубийцы изображены в значительно менее темных тонах, чем у Псевдо-Платона и Аристотеля, что явно указывает на нелепость объяснения Гермиппа. Таким образом, необычность толкования этого события и особый интерес Фукидида нужно пытаться обнаружить в другой области. Сопоставим сообщения об этом Геродота и Фукидида.

1. Фукидид, так же как и Геродот, считает, что после убийства Гиппарха «тирания сделалась для Афин более тяжелой» (Thuc. VI, 59, 2 и Herod. V, 55). Убийство Гиппарха, по Геродоту, также не было концом тирании, а только лишь ожесточило Писистратидов (Herod. VI, 123).

2. Геродот, точно так же как Фукидид, утверждает, что тираноубийцы убили только брата тирана, а не самого тирана, а следовательно, никакого зла не устранили, и, в сущности, тираноубийцами не были (Herod. V, 55 и Thuc. I, 20; VI, 55, 3).

3. Гиппарх не был убит во время процессии, которую устроил он сам (Herod. V, 56 и Thuc. I, 20; VI, 55).

4. Впоследствии Гиппий был низложен Алкмеонидами и лакедемонянами (Herod. VI, 61–64 и Thuc. I, 20; VI, 59, 4).

Разница между их рассказами заключается только в том, что Фукидид сообщает причины, по которым тираноубийцы решились на убийство Гиппарха (VI, 54, 2–4; VI, 56) и обстоятельства самого убийства, в то время как Геродот передает рассказ об этом событии кратко и очень сухо. Вместе с тем надо иметь в виду, что Фукидид пишет о τόλμημα Аристогитона и Гармодия (VI, 54, 1), а Геродот рассказывает не о тираноубийцах, а об освобождении Афин от тирании (V, 55, 1; V, 62, 1), то есть рассказ о тираноубийцах помещается у него между прочим. Интерес у двух историков имеет в данном случае различные направления, тем не менее сопоставление рассказов Геродота и Фукидида показывает, что последний следовал при написании этого экскурса Геродоту и старался во всем придерживаться его версии.

Народ знал, что тиранию уничтожили не Гармодий и Аристогитон. На этом положении Фукидид начинает строить свой экскурс (VI, 53, 3). Таким образом, он посвящает его обоснованию общеизвестного факта, что говорит о наличии особого интереса к этой теме. В этих целях он использует свидетельства надписей (VI, 55, 1–2) и разнообразные устные источники. Факт того, что тирания не была уничтожена тираноубийцами, действительно общеизвестен, но есть в этом рассказе какая-то черта, о которой афиняне не знают, на что, бесспорно, указывает Фукидид (I, 20).

Аналогично тому, что мы видели в рассказе о Килоне, Фукидид добавляет ряд фактов, подробностей и т. д. к краткому рассказу Геродота, на котором основывает свое повествование и которым создает своеобразное обоснование своему рассказу.

§ 3. Специальный интерес Фукидида

Введение к этому очерку связано с тираническими предчувствиями, появившимися в Афинах в связи с делом о мистериях (VI, 60, 1). Фукидид об этих предчувствиях вообще говорит неодобрительно, что становится особенно ясным из рассказа о процессе (VI, 60, 3–4).

Когда один из подозреваемых признался, хотя было неизвестно, насколько истинно его признание, демос радостно его принял, тем более что могло получиться так, что τοὺς ἐπιβουλεύοντας σφῶν τῶι πλήθει μὴ εἴσονται (злоумышлявшие против народа не появятся, VI, 60, 4). То есть, как полагает Фукидид, сложившаяся в Афинах политическая обстановка требовала обнаружения каких-либо врагов, на которых можно было бы направить все недовольство афинского демоса. Лучшими «врагами» для этого были, конечно, лица, покушавшиеся на установление тирании. Мы знаем из фрагмента Андротиона (Andr. Fr. 5; Specta Harpocr. Hipp.), что стразу же после введения остракизма в Афинах ему был подвергнут некто Гиппарх, сын Хармона, только за то, что он был родственником Писистрата, а поэтому подозревался в стремлении к тирании. Об этом акте упоминают между прочим Диодор и Плутарх (Diod. XI, 55; Plut. Nic. 11).

Главным обвинением, которое предъявлялось Периклу его врагами и противниками, было обвинение в стремлении к тирании. Тираном назвал Перикла комедиограф Кратин (Plut. Per. 3), а учитель Перикла Дамон имел прозвище φιλοτύραννος (ibidem. 4); наконец, сторонников Перикла многие именовали «новыми Писистратидами» (ibidem. 16) и т. д. Обобщению тиранических опасений, бытовавших в Афинах, посвящен известный стасим «Эдипа» (Soph. Oed. Tyr. 863–910)[169]. Наконец, в «Осах» Аристофана, поставленных в 422 году, говорится о том, что на агоре только и говорят о тирании такие лица, как ὁ πωλῶν τας μεμβράδας ἡ λαχανόπωλις, ἡ πόρνη (Vesp. 514, 517, 520), то есть продавец рыбешки, торговка зеленью и распутница. Последняя, по словам раба Ксанфии, заявляет: εἰ τὴν Ἱππίου καθίσταμαι τυραννίδα (ibidem. 522). По этому поводу сам Аристофан иронически замечает о тирании ἐγὼ οὐκ ἤκουσα τοὔνομ' οὐδὲ πεντήκοντ' ἐτῶν (ibidem. 510), то есть «я не слышу этого имени уже пятьдесят лет».

Аналогично мыслит Софокл; действительно, Эдип трагедии и тираны стасима противоположны во всех отношениях; образ, рисуемый в стасиме, – ὕβρις φυτεύει τύραννον, – как может показаться, не имеет к Эдипу никакого отношения, что породило целый ряд разнообразных толкований этого хора[170]. М.Эрл[171] полагал, что здесь в аллегорической форме содержится осуждение единовластия положительного героя Эдипа-Перикла, оказавшегося в трагической ситуации. Б.Нокс[172] видит в этом хоре осуждение неограниченной власти демоса, в первую очередь – его власти над политическими деятелями. В этой связи он ссылается на характеристику Аристофана: ὦ Δῆμε, καλήν γ' ἔχεις ἀρχὴν ὅτε πάντες ἄνθρωποι δεδίασί σ' ὥσπερ ἄνδρα τύραννον (Eques. 1119–1122), то есть: «Демос, ты обладаешь замечательной властью, вследствие чего тебя боятся люди, словно мужа-тирана». Слабой стороной этих толкований является то, что М.Эрл и Б.Нокс рассматривают настоящий хор вне связи со всей трагедией. Хор – один из органичных элементов произведения, он находится в полной взаимосвязи со всей трагедией, и таким образом, на Эдипа хора переносятся все черты того образа, который создан в трагедии. Вместе с тем все эти черты в стасиме превращаются в противоположные. Таким образом, Софокл создает два противопоставленных образа Эдипа и этим говорит приблизительно следующее: обвинения в тирании нелепы, но тем не менее вот они налицо. Выражение οὐδὲ δαιμόνων ἕδη σέβων (Soph. Oed. Tyr. 884–885) необычайно подходит к Алкивиаду и инциденту с гермами (так и понимал его старый комментатор Софокла Готфрид Германн). Тем не менее «Эдип» написан более чем за десять лет до Сицилийской экспедиции. Этот пример показывает, какими распространенными и вместе с тем стереотипными были тиранические предчувствия. В чем заключается этот тиранический стереотип, говорит сам Софокл:

1) ὑπέροπτα χερσὶν ἢ λόγωι πορεύεται (882–883), то есть преступает границы в действиях и словах;

2) Δίκας ἀφόβητος (885), то есть не боится справедливости;

3) οὐδὲ δαιμόνων ἕδη σέβων (885–886), то есть не почитает изображения божеств;

4) следующая его черта δυσπότμου χάριν χλιδᾶς (888), то есть кичливость пагубной гордыней;

5) он μὴ τò κέρδος κερδανεῖ δικαίως (889), то есть будет нечестно извлекать выгоду;

6) τῶν ἀσεπτων ἔρξεται (890), то есть делать нечестивые дела;

7) τῶν ἀθίκτων ἕξεται ματάζων (891), то есть покушаться на неприкосновенное.

Таково именно традиционное понимание тирании, которое переходит в стереотип, понимание того, что представляется в качестве обвинений потенциальному тирану. Аристофан и Софокл подчеркивают всю нелепость этого стереотипа, опираясь на который афинское общественное мнение постоянно ожидает тиранию и боится ее, видит ее повсюду и т. д., что в сатирической форме прекрасно изображено в «Осах». В «Лисистрате» содержится еще один интересный в этой связи текст. «Лисистрата» поставлена в 411 году, то есть непосредственно связана с конкретной исторической ситуацией Сицилийской экспедиции и процессом гермокопидов, о которых упоминает здесь Аристофан (Lys. 1097). Хор старцев в «Лисистрате» исполнен тиранических предчувствий, которые звучат как пародия на те опасения, которые в действительности имели место в Афинах. Хор сообщает: ὀσφραίνομαι τῆς Ἱππίου τυραννίδος (Lys. 609; я чую тиранию Гиппия). Женщины стремятся установить тиранию (Lys. 630), против которой намерены восстать старцы, тщетно демонстрирующие утраченные силы и заявляющие: καὶ φορήσω τὸ ξίφος τὸ λοιπὸν ἐν μύρτου κλαδί, ἀγοράσω τ' ἐν τοῖς ὅπλοις ἑξῆς Ἀριστογείτονι (Lys. 634–635), то есть «впредь я буду носить меч с веткой мирта и ходить по агоре с оружием рядом с Аристогитоном». Эта фраза, бесспорно, неуместная в старческих устах, пародирует первую строку известного схолия о Гармодии, сохраненного у Афинея (Athen. XV, 695): Ἐν μύρτου κλαδὶ τò ξίφος φορήσω. Эта пародия, гротескность которой начинается с того, что немощные старцы уподобляются юному Гармодию, красноречивее всего показывает издевательское отношение Аристофана к тираническим предчувствиям времени Сицилийской экспедиции. Интересно отметить, что для Аристофана эти предчувствия также стереотипны, хор старцев указывает на ὕβρις πολλή (Lys. 659–660), которой наделены женщины, стремящиеся к «тирании». Аристофан таким образом указывает на нелепость тиранических предчувствий применительно к той же ситуации, которая в связи с этими же предчувствиями заставила Фукидида упрекнуть афинян в незнании своей истории. Фукидид мыслит аналогично: прецедент налицо, тиранические предчувствия возрождаются и хотя каждый второй нелепость этих предчувствий понимает, все находятся в страхе и всего боятся. К этому присовокупляется новый аргумент: известно, что тиранию в свое время свергли не Гармодий и Аристогитон, а спартанцы, поэтому надеяться на то, что теперь «новый Гармодий» спасет Афины в том случае, если будет установлена тирания, невозможно. Тирания, если она установится, приведет к вторжению спартанцев. В этой связи культ Гармодия, смысл которого становится непонятен[173], только лишь внушает дополнительный страх, а известный схолий Φίλταθ’ Ἁρμόδι’, οὔ τί πω τέθνηκας, прославляющий героя, не сумевшего ничего сделать для Афин, звучит бессмысленно. На это, между прочим, еще в 425 году указывал Аристофан в «Ахарнянах» οὐδέποτ' ἐγὼ Πόλεμον οἴκαδ' ὑποδέξομαι, οὐδὲ παρ' ἐμοί ποτε τὸν Ἁρμόδιον ᾄσεται (Achar. 989–990: «Я никогда не приму войну у себя дома, а она никогда мне не будет петь о Гармодии»).

По мнению Фукидида, именно такие опасения порождают всеобщий страх, который напрасен, так как Алкивиад, с его точки зрения, не стремится к установлению тирании[174] (VI, 89, 4). В связи с этим Фукидид включает в свое повествование экскурс о тираноубийцах, рассказ о которых, как мы показали, он излагает согласно Геродоту. Сам он подчеркивает в этом рассказе только одну новую черту: причины, по которым тираноубийцы решились на убийство Гиппарха, не были политическими, а следовательно, они не свергли тирана, потому что не стремились его свергнуть. Причиной этого подвига была личная ненависть (VI, 54, 1). Вот в чем заключается то незнание своей истории, в котором Фукидид упрекал афинян. Раз тираноубийцами двигали не политические соображения, то никакого параллелизма, таким образом, между ситуациями 514 и 415 годов нет, а предчувствия и опасения, вызвавшие написание этого экскурса (VI, 53, 3; VI, 60, 1), действительно, напрасны. Таким образом, именно тот факт, что Ἀριστογείτονος καὶ Ἁρμοδίου τόλμημα δι' ἐρωτικὴν ξυντυχίαν ἐπεχειρήθη (VI, 54, 1), придает экскурсу острый политический смысл и делает разъяснения по поводу события столетней давности необходимыми.

В этой связи трудно согласиться с Г.И.Дизнером[175], который полагает, что Фукидид подчеркивает параллелизм между двумя этими ситуациями, чтобы указать на опасность, нависшую над Афинами. Так рассуждать Фукидид не мог уже потому, что относился к тираническим предчувствиям 415 года с явным неодобрением.

§ 4. Предварительные выводы

В рассказах о Килоне и тираноубийцах Фукидид в основе своего повествования следует Геродоту. Этим обусловливается то, что два эти рассказа носят черты исторической новеллы – жанра, восходящего к Геродоту, для Фукидида нехарактерного и встречающегося у него только в этих местах.

В рассмотренных нами частях сочинения Фукидида легко прослеживаются элементы различных жанров (генеалогии, параллельного жизнеописания, Дельфийского комментария к оракулу, документальной хроники, исторической новеллы и т. д.), и таким образом логическая непрерывность изложения, столь характерная для Фукидида, является внешней характеристикой его труда, обусловленной его литературной культурой, связанной с софистикой. Внутренняя структура произведения даже внутри отдельных его элементов далеко не однородна. Однако именно последнее позволяет реконструировать процесс работы Фукидида над его трудом и обнаружить те формы и прототипы, которым вольно или невольно он следовал, и таким образом приступить к установлению его конкретных источников.

С другой стороны, политический смысл того или иного экскурса не только раскрывает некоторые черты мировоззрения автора, но и дает возможность определить те интересы, которыми он руководствовался при написании того или иного пассажа, что опять-таки вносит существенные коррективы в процесс определения источников Фукидида, а также характера и степени их использования в его сочинении.

Глава четвертая

Фукидид и его предшественники

§ 1. Отношение Фукидида к письменным источникам. Надписи

Ф укидид никогда не указывает на свои источники и не сообщает, откуда заимствовано то или иное положение. Исключение составляют надписи, содержащиеся в экскурсе о Писистратидах. Здесь приводится текст надписи сына Гиппия Писистрата на жертвеннике Аполлона Пифийского и сообщается, что написанное «и теперь заметно и читается неясными знаками» (VI, 54, 7, то есть ἔτι καὶ νῦν δῆλόν ἐστιν ἀμυδροῖς γράμμασι λέγον), что говорит о том, что он сам достаточно внимательно обследовал жертвенник[176]. Тщательному анализу подвергнута Фукидидом так называемая стела о вредности тиранов, установленная на Акрополе (VI, 55, 1: ὡς ὅ τε βωμὸς σημαίνει καὶ ἡ στήλη περὶ τῆς τῶν τυράννων ἀδικίας ἡ ἐν τῆι Ἀθηναίων ἀκροπόλει σταθεῖσα), содержание которой излагается в экскурсе достаточно подробно. На этом источниковедческие пояснения Фукидида заканчиваются. Не затрагивая вопрос об эпиграфических источниках в «Истории Пелопоннесской войны», достаточно детально разработанный А.Кирхгоффом[177] и Г.Свободой[178], мы тем не менее отметим, что использование надписей в труде Фукидида было своего рода образцом для античной эпиграфики. Так, например, Демосфен при описании надписи на стеле в святилище Диониса в Лимнах замечает: καὶ αὕτη ἡ στήλη ἔτι καὶ νῦν ἕστηκεν ἀμυδροῖς γράμμασιν Ἀττικοῖς δηλοῦσα τὰ γεγραμμένα, то есть дает эпиграфический комментарий ([Dem.] In Neaeram, 76), почти слово в слово совпадающий с цитированным замечанием Фукидида (VI, 54, 7). Надписи, однако, сообщали исключительно документальный материал, который не занимает основной части в разбираемых нами экскурсах, поэтому главным звеном в определении источников остаются литературные памятники, что, правда, не вполне согласуется с тем утверждением, что не следует верить ни поэтам, ни «логографам»[179], так как первые всячески преувеличивали то, о чем они писали, а вторые создавали произведения, приятные для восприятия (I, 21, 1). Это положение, софистическая природа которого будет показана в ходе изложения[180], породило общепринятую точку зрения на характер отношения Фукидида к литературной традиции его времени, принятую большинством ученых XIX и начала XX века[181]. Вместе с тем Дионисию Галикарнасскому не потребовалось бы включать в свое сочинение о Фукидиде очерк о древних писателях, в котором он заявлял: «Прежде чем я начну рассматривать труд Фукидида, я хочу сказать несколько слов о других историках, его предшественниках и современниках, что прольет свет на особенности этого мужа» (Dion. Hal. De Thuc. 23). Таким образом, уже древним критикам Фукидида представлялось необходимым рассматривать его в сопоставлении с так называемыми логографами[182].

§ 2. Эпические поэты

Несмотря на содержащиеся у Фукидида критические замечания по адресу поэтов (I, 21, 1), использование их материала в его произведении обнаруживается достаточно легко. Мы располагаем рядом ссылок на Гомера (I, 3, 3; I, 9, 3; I, 10, 4), вполне соответствующих стихам «Илиады» (II, 684–686, 576, 510 и 719), и дословной цитатой из Каталога кораблей πολλῆισι νήσοισι καὶ Ἄργεϊ παντὶ ἀνάσσειν (Thuc. I, 9, 4 и Hom. Il. II, 108). Сообщение о древних поэтах, спрашивающих в своих произведениях у пристающих к берегу: εἰ ληισταί εἰσιν (I, 5, 2), находит параллели в гомеровских вопросах οἷά τε ληϊστῆρες (Hom. Od. III, 73; Ad Ap. 454). Таким образом, мы располагаем достаточно большим числом свидетельств о том, что Фукидид пользовался Каталогом кораблей и Гимном Аполлону (I, 5, 2 и II, 104, 4–6). Непосредственных ссылок на какие-либо другие пассажи Гомера у Фукидида нет. Этому можно найти два объяснения: во-первых, в распоряжении у Фукидида мог быть далеко не весь Гомер, во-вторых, документальный стиль Каталога кораблей мог представляться ему в большей степени заслуживающим доверия, чем остальные тексты. О степени использования Фукидидом несохранившегося эпического материала говорить трудно, но во всяком случае имеющиеся в нашем распоряжении примеры говорят об использовании Фукидидом эпической традиции. Так, сообщение о беотийцах из Камдеи, воевавших под Троей (I, 12, 3), безусловно, следует возводить к троянскому циклу[183].

§ 3. Геродот

Рассказы о Килоне и Писистратидах у Фукидида, как мы показали, ничем не противоречат Геродоту и, более того, основываются на его тексте. Вместе с тем обращает на себя внимание тот факт, что Фукидид ни разу не говорит о том, о чем уже было написано Геродотом; надо полагать, что он считает, что дополнять последнего бессмысленно. Исключение делается только при рассказе об осаде Сеста, с которого начинается «Пентаконтаэтия». В этой связи необходимо отметить следующее: «Пентаконтаэтия» предваряет рассказ Фукидида о Пелопоннесской войне; ее формальное назначение – показать рост морского могущества Афин после окончания Персидских войн, но вводится в изложение этот экскурс рассказом об осаде Сеста (I, 89, 2) – событии, не имевшем особого значения, на котором, однако, в силу чистой случайности остановил свое изложение Геродот (IX, 114–118).

При сравнении текстов двух писателей можно прийти к выводу, что сообщение Фукидида представляет собой своеобразный конспект Геродота, служащий своего рода мостом между сочинениями двух историков. Таким образом, очерк истории Пятидесятилетия включается Фукидидом в свой труд, чтобы заполнить промежуток, образовавшийся между концом труда Геродота и началом его собственного произведения. Именно по этой причине Фукидид не считает нужным говорить о Персидских войнах (I, 97, 2). Все это говорит о том глубоком уважении[184], которое питал Фукидид к Геродоту. В области исторической методики Фукидид, конечно, менее всего зависит от Геродота (они руководствуются противоположными принципами подачи материала: тематическим и хронологическим), но Геродот, безусловно, оказал на Фукидида сильнейшее влияние в том отношении, что он первый превратил историю в художественное произведение (ἔργον ποιητικόν), о чем в весьма замечательной форме повествует Цицерон: numque et Herodotum illum, qui princeps genus hoc ornauit… atqui tanta est eloquentia ut… opere delectet, et post illum Thucydides omnes dicendi artificio mea sententia facile vicit (Cic.

De or. II, 55–56). Таким образом, рассказ Маркеллина (54) о том, как Фукидид заплакал, когда Геродот публично читал свое произведение, имеет долю истины в том смысле, что Фукидид, без сомнения, относился к Геродоту с глубоким почтением и вовсе не стремился с ним полемизировать или указывать на несостоятельность его сообщений, что, однако, не мешало ему указать на конкретные ошибки Геродота[185].

§ 4. Гекатей и Ферекид

Ко времени написания Фукидидом своего сочинения уже появились труды Гекатея и Ферекида, Харона и Ксанфа, Акусилая и Гелланика, а также некоторых других авторов, о которых мы не имеем ясного представления. Определенные достижения их нашли свое отражение и развитие у Фукидида. Именно в связи с этим можно предположить, что свой конкретный материал Фукидид также черпал из их произведений, фрагментарность которых, однако, весьма осложняет установление источника в каждом случае. Утверждение Фукидида о том, что в древности в Элладе происходили переселения (I, 2, 1), в результате которых сменилось население Фессалии, Беотии и большей части Пелопоннеса (I, 2, 3), а древние эллины были похожи на теперешних варваров (I, 6, 6), находит полную аналогию в сообщении Гекатея о том, что до эллинов на Пелопоннесе жили варвары, как и почти во всей Элладе вообще (FHG. 356). Вместе с тем заключающиеся в этом же пассаже сообщения о том, что жители Аттики и Аркадии были коренным населением этих областей, соответствует Гелланику, который полагал, что афиняне, аркадцы и эгинцы были автохтонами (приложение, фр. 23). О том, что никаких событий в Элладе до Девкалиона не происходило (I, 3, 1–2), говорили и Гекатей (FHG. 334), и Гелланик, начинавший родословную Кодра от Девкалиона (приложение, фр. 22). Наконец, чисто мифологический материал у Фукидида находит ряд соответствий с текстами Ферекида. К таким пассажам можно отнести рассказ о причинах Троянской войны, где сообщается о богатстве Пелопа (Thuc. I, 9, 2 и Pher. 93), о гибели Эврисфея, убитого Гераклидами в Атрее (Thuc. Ibidem и Pher. 39, большой фрагмент, заимствованный из Антонина Либерала). Сообщение о заселении Кадмеи беотийцами тоже могло быть заимствовано у Ферекида (Thuc. I, 12, 3 и FHG. 44, 45). Во всяком случае, Фукидид вращается в кругу тех тем, которые были характерны для мифографических сочинений названных писателей.

В повествование о причинах Троянской войны, как было отмечено, включен исторический экскурс о предшественниках Агамемнона (I, 9, 2), который вводится в повествование при помощи ссылки на какой-то весьма достоверный, по мнению Фукидида, источник: λέγουσι δὲ καὶ οἱ τὰ σαφέστατα Πελοποννησίων μνήμηι παρὰ τῶν πρότερον δεδεγμένοι (говорят и те, которые восприняли самые верные из рассказов о Пелопоннесе в качестве дара памяти о тех, кто жил раньше). За этим заглавием, говорящим о достаточном уважении, которое питал Фукидид к цитированному им автору[186], следует рассказ о Пелопе, Эврисфее и его гибели в Атрее: «Эврисфей был убит в Аттике Гераклидами (а у его матери был брат Атрей; Эврисфей поручил ему, чтобы он правил, Микены и власть во владении Атрею, а случилось так, что он бежал от своего отца из-за смерти Хрисиппа) и, поскольку Эврисфей все еще не возвращался, то микенцы решили, из-за страха перед Гераклидами и так как он казался обладающим силой и угодил большинству, сделать Атрея царем над микенцами и над теми, над кем правил Эврисфей; и пелопиды сделались сильнее персеидов»[187].

В нашем распоряжении имеется аналогичный текст Ферекида (FHG. 39): «После удаления Геракла от людей Эврисфей изгнал их (гераклидов. – Г.Ч.) из страны и сам сделался царем. Гераклиды, бежавшие к Демофонту, сыну Тесея, поселились в четырехградии в Аттике. Эврисфей, однако, послал вестника в Афины и пригрозил афинянам войной, если они не изгонят Гераклидов. Афиняне, конечно, избрали войну, а Эврисфей вступил в Аттику и, сражаясь, сам погиб в бою».

По стилю оба рассказа аналогичны; проконтролировать, однако, происхождение этого пассажа текстом Ферекида мы не можем, так как в настоящем фрагменте речь идет о гераклидах и их судьбе, а не о Микенах. Фрагмент относится к той части повествования Ферекида, где говорилось о гераклидах, а история Пелопа и судьба владений Эврисфея была рассказана в другой части (FHG. 31; 93, 3), где, безусловно, уже не было нужды рассказывать об обстоятельствах войны с гераклидами и гибели Эврисфея. Рассказ, составленный именно в этом плане, содержится у Фукидида. Он принадлежит по содержанию к (одно слово пропущено. – Ред.) и может быть соотнесен с Ферекидом по следующим соображениям.

1. Имеющийся в нашем распоряжении фрагмент Ферекида по содержанию ничем не противоречит тексту Фукидида, вместе с тем по содержанию они друг друга не дублируют; таким образом, два настоящих пассажа могут быть соотнесены с двумя разными частями труда Ферекида.

2. Гелланик, передающий сходные по содержанию сообщения в связи с гибелью Хрисиппа (FHG. 42), следует другой традиции: согласно с ней Атрей возвратился в земли своего отца посредством военного вторжения.

3. Стиль приведенного пассажа у Фукидида весьма напоминает законченные по смыслу небольшие «истории» Ферекида, в которых перечисляется несколько связанных между собою событий, ведущих к логическому концу, и наличествует краткое заключение в виде сообщения о последнем факте. Такова история об Ареитое (Pher. 87; FHG. Schol. ad Hom. Il. VII, 9): «Ареитой из Беотии, лучший из людей в свое время, отправился в Аркадию, ибо было там некое столкновение между аркадцами и беотийцами из-за пограничных камней. Там награбил множество добычи. Подвергшийся презрению аркадцев Ликург, сильнейший среди них муж, устроил засаду, убил его и захватил все его оружие и дубину, и вернул награбленное».

В таком перечне событий порядок их перечисления нередко нарушается, что создает своеобразную логическую инверсию, которая должна подчеркнуть причинно-следственную связь между фактами посредством сложносочиненного предложения[188]. Так, например, в данном пассаже у Фукидида сначала говорится о гибели Эврисфея, а уже потом о том, как он поручил Микены и другие свои владения Атрею. «История» заканчивается тем, что пелопиды стали сильнее персеидов, что завершает пассаж, начатый с рассказа о богатстве самого Пелопа. Таково сообщение о бесплодии Гермионы у Ферекида в «истории» о путешествии Неоптомена в Дельфы (Schol. Eur. Orest. 1654), а также об оставлении Геракла в Афетах во время путешествия аргонавтов (Apoll. Bibl. I, 9, 19), где сначала сообщается о том, что Геракл там остался, и уже потом говорится о причинах этого.

Перечисленные аргументы дают возможность предположить, что выражение τὰ σαφέστατα Πελοποννησίων относится к сочинениям Ферекида. Фукидид, безусловно, не мог не относиться с почтением к тем необъятным познаниям, которыми тот обладал, однако использовать их он мог только в ограниченном числе случаев, ибо Ферекида интересовал только древнейший период: гибель Эврисфея описывается почти в конце его труда[189]. Вместе с тем десятая книга сочинения Ферекида содержит материал, интересный для Фукидида и использованный им, а кроме всего прочего отсутствующий у остальных логографов: это сообщение об афинской колонизации (fr. III, 112).

Ферекид говорит: «Милет и Миунт, да и земли около Микале и Эфеса сначала занимали кары, дальше прибрежные области до Фокеи, Хиоса и Самоса, в котором властвовал Анкей – лелеги. И те и другие были изгнаны ионянами и ушли в другие части Карии. Переселение ионийцев, оно было позже, чем эолийское, возглавил Андрокл, родной сын царя Афин Кодра, он и положил начало Эфесу» (FHG. III из Strabo. XIV, p. 632c). Этот рассказ, как мы можем предполагать на основании сопоставления фрагмента Гелланика (приложение, фр. 11) с текстом Паросской хроники (А25), значительно полнее и интересней, чем сообщение о колонизации у Гелланика. Его насыщенность этнографическими подробностями, конечно, могла привлечь Фукидида (I, 12, 4), который говорит, что «эллины начали высылать колонии (здесь, как и у Ферекида ἀποικίας ἐξέπεμψε, καὶ Ἴωνας μὲν Ἀθηναῖοι καὶ νησιωτῶν τοὺς πολλοὺς ὤικισαν, то есть афиняне заселили Ионию и многие из островов»; дальше он рассказывает о Пелопоннесской колонизации. Все это, как и у Ферекида, случилось ὕστερον по сравнению с Троянской войной и эолийской колонизацией, которая, по Фукидиду, происходила еще во времена дорийского переселения (IV, 42, 2), что тоже могло быть сообщено Ферекидом в силу его интереса к ранней Эолии. Ферекиду, по сообщению Суды, принадлежит ἡ Ἀττικὴ ἀρχαιολογία, вместе с тем у Платона в «Гиппии большом» имеется характеристика «археологии» как жанра, весьма точно определяющего как сочинение Ферекида, так и соответствующую часть труда Фукидида: Περὶ τῶν γενων… τῶν τε ἠρώων καὶ τῶν ἀνθρώπων, καὶ τῶν κατοικίσεων, ὡς τò ἀρχαῖον ἐκτίσθησαν αἱ πόλεις, καὶ συλλήβδην πάσης τῆς ἀρχαιολογίας (Plato. Hipp. Maj.

285d, о родах героев и людей, о переселениях, о том, как в древности основывались города и, словом, обо всей «археологии»). Здесь перечисляются три основных компонента труда Ферекида, которые, в сущности, составляют и содержание «Археологии» у Фукидида[190], что может свидетельствовать о прямой зависимости между двумя этими авторами.

§ 5. Гелланик. Мифологические тексты

Фукидид писал историю прежде всего афинскую. Вместе с тем, как правильно подчеркивает А.У.Гомм[191], сбор материалов о древнейшей истории не входил в его цели. Более того, Фукидид, долгое время находившийся в изгнании, не был в состоянии самостоятельно осуществить его, а поэтому он пользовался теми источниками, которые могли быть под рукой. К таким источникам относился не только Ферекид, но и Гелланик, который является единственным писателем, названным Фукиидом по имени в своем труде (I, 97, 2). Фукидид называет его труд ἡ Ἀττικὴ ξυγγραφή и имеет в виду, безусловно, так называемую Аттиду, то есть первое произведение из большой группы сочинений, так называемых аттидографов (Клитодема, Андротиона, Филохора, Фанодема и др.)[192]. Само слово ξυγγραφή, которым Фукидид называет произведение Гелланика, говорит о том, что он смотрит на него как на равного. Он тщательно избегает слова ἱστορίη, которое ему представляется, вероятно, ненаучным и напоминает в первую очередь о фольклорной новелле, вместе с тем собственный труд он считает ξυγγραφή (I, I и др. см. материал, собранный у Эссена)[193].

О зависимости Фукидида от Гелланика в рассказе об автохтонности аркадцев и афинян мы уже говорили. В этой же степени Фукидид зависит от Гелланика в рассказе о Девкалионе. Известный скептицизм, наличествующий у Фукидида в рассказе о Троянской войне, легко разделяется на два различных уровня и таким образом питается из двух источников: в первую очередь, это скептицизм, исходящий от самого Фукидида. В конце своего повествования он замечает, что Троянский поход был вовсе не так значителен, как это сообщается (I, 12, 1: τοῦ νῦν περὶ αὐτῶν διὰ τοὺς ποιητὰς λόγου κατεσχηκότος). Однако в первой части рассказа он констатирует тот факт, что по отношению к тому, что ὁ λόγος κατέχει, не может появиться недоверие: ἀπιστοίη μὴ γενέσθαι (I, 10, 1). Руководствуясь именно этим соображением, он создает весь рассказ, пронизанный духом умеренного скептицизма по отношению к эпической традиции и Гомеру (I, 10, 4 и др.). Общее заключение Фукидида несколько противоречит всему рассказу. Таким образом, Фукидид во время работы над этим рассказом, вероятно, руководствовался источником, с которым в результате оказался не вполне согласен, причем этим источником скорее всего был Гелланик, посвятивший достаточно много места Троянской войне и несколько иронизировавший над этим эпосом (сравн. приложение 20. 1). Вместе с тем очерк о Троянской войне у Фукидида в целом походит скорее не на историческое сочинение, а на софистическое упражнение, суть которого заключается в демонстрации градации разных степеней недоверия[194]. Это упражнение пронизано целым рядом парадоксов: если бы Афины и Спарта стояли в развалинах, то изучающие их люди пришли бы к неправильным и, что главное, в отношении каждого города противоположным выводам; следовательно, нельзя верить материальным свидетельствам прошлого и т. д. (I, 10, 2). Однако это софистическое недоверие к развалинам в качестве антитезы предлагает следовать письменной традиции, то есть Гелланику. На письменной традиции построена основная часть экскурса, но в завершение и она вызывает недоверие автора. Таким образом, в настоящем очерке содержится своеобразное соединение софистического скепсиса с элементами скепсиса исторического, присущего Гелланику и в какой-то степени Гекатею (FHG. 356).

Аналогичные методы в использовании материала источника можно усмотреть в рассказе о Миносе (I, 4 и I, 8, 2). В какой-то мере он соответствует рассказу Геродота (III, 122), но последний сообщает, что и до Миноса были те, кто властвовал над морем (τις ἄλλος πρότερος τούτου ἦρξε τῆς θαλάσσης), в то время как Фукидид утверждает, что Минос был παλαίτατος из тех, кто τῆς θαλάσσης ἐκράτησε (I, 4). Фукидид знает ряд подробностей, неизвестных Геродоту, разным традициям они следуют во многих отношениях. Платон подчеркивает аттический характер этого мифа (Plato. Minos. 918e), именно таков он у Гелланика[195] (приложение, фр. 14), а поэтому обращает на себя внимание тот факт, что совсем иначе трактует его Фукидид (Тесей у него с Миносом никак не связывается, а о жестокости последнего по отношению к афинянам не упоминается), заимствовавший его не из афинского источника, на который он указывает сам ὧν ἀκοῆι ἴσμεν (I, 4). Вместе с тем в этом же пассаже Фукидид обнаруживает знакомство с историей карийцев и их переселений и указывает, что они жили на Кикладских островах. Сообщение о сыновьях Миноса может рассматриваться как свидетельство того, что данный пассаж заимствован из генеалогического сочинения, а в таком случае, возможно, из Ферекида, который, как мы показали, был хорошо знаком с этнографией карийцев.

Сопоставляя приемы Фукидида в использовании материала Ферекида и Гелланика, можно прийти к выводу, что с материалом Гелланика Фукидид обращается свободнее, что говорит о лучшем знании последнего по сравнению с Ферекидом.

§ 6. Аттический синойкизм

Сообщение о войне Эвмолпа с Эрехтеем заимствуется из Гелланика, о чем говорит его текст (приложение, фр. 4), дублируемый Паросской хроникой (А15). Таким образом, можно предположить, что к Гелланику восходит и начало экскурса – рассказ о Кекропе и государственном устройстве Аттики в древнейшую эпоху. Во-первых, оно следует непосредственно за текстом Гелланика. Во-вторых, оно характерно именно для этого жанра, в котором писал Гелланик, то есть для Аттиды. Наконец, аналогичный текст мы имеем у Филохора: «Кекроп первый объединил жителей в двенадцать городов» (Fr. 11; Strabo. IX, 609), который он, возможно, полностью заимствовал у Гелланика. Однако, так или иначе, начало экскурса полностью выдержано в жанре Аттиды. Само сообщение о синойкизме известно нам из нескольких источников, за исключением Фукидида.

1. Филохор (Strabo. IX, 609) сообщает: Πάλιν δ' ὕστερον, εἰς μίαν πόλιν συναγαγεῖν λέγεται τὴν νῦν τὰς δώδεκα Θησεύς – позднее еще раз в тот один город, который существует сейчас, объединил двенадцать городов Тесей. Оборот nominativus cum infinitivo от λέγεται говорит о том, что Филохор цитирует какой-то письменный источник, а скорее всего Гелланика. На это также указывает характерная для последнего лапидарная фраза, начинающаяся со слова ὕστερον.

2. Паросская хроника (А20) сообщает об убийстве Тесеем Синия и учреждении Истмийсских игр, что полностью соответствует известному тексту Гелланика (приложение, фр. 14). Вслед за этим та же фраза Паросской хроники продолжается следующим образом: Θησεὺς βασιλεύων Ἀθηνῶν τὰς δώδεκα πόλεις εἰς τὸ αὐτὸ συνώικισεν. Таким образом, можно предположить, что она тоже заимствована из Гелланика: вряд ли составители хроники при описании одного периода обращались к разным источникам. Вместе с тем однородность текстов дает все основания для соотнесения последней части фразы с тем же автором, то есть с Геллаником.

3. Плутарх в биографии Тесея говорит: συνώικισε τοὺς τὴν Ἀττικὴν κατοικοῦντας εἰς ἕν ἄστυ, καὶ μιᾶς πόλεως ἕνα δῆμον ἀπέφηνε (Plut. Thes. 24, 1). В рассказе о Тесее Плутарх более всего опирается на Гелланика (17, 3; 25, 7; 26, 1; 27, 2; 31, 1). В рассказе об убийстве Синия Плутарх также ссылается на него (25, 7). Но ведь этот рассказ соседствует с сообщением о синойкизме не только у Плутарха, но и в Паросской хронике! Таким образом, составители этого документа и Плутарх опирались на один источник.

4. Диодор дает последний вариант сообщения: τοὺς δήμους ὄντας μικροὺς μὲν τοῖς μεγέθεσι πολλοὺς δὲ τòν ἀριθμòν μεταγαγεῖν εἰς τὰς Ἀθήνας (Diod. IV, 61).

5. Сообщение Демосфена (1370) является прямым заимствованием у Фукидида.

6. Фукидид сообщает: ἐπειδὴ δὲ Θησεὺς ἐβασίλευσε… διεκόσμησε τὴν χώραν… ἐς τὴν νῦν πόλιν οὖσαν… ξυνώικισε πάντας (II, 15, 2). Выражение ἐς τὴν νῦν πόλιν οὖσαν у Фукидида полностью соответствует εἰς μίαν πόλιν τὴν νῦν у Филохора-Гелланика; вместе с тем начало сообщения у Фукидида практически совпадает с текстом Паросской хроники. Утверждение о том, что Диодор заимствовал это сообщение не у Фукидида, мы основываем на том, что он употребляет глагол μετάγω, а не συνοικίζω, как Фукидид и следующий ему Демосфен. Глагол μετάγω мог быть трансформирован из συνάγω Геллаником, Эфором или даже самим Диодором. Следовательно, этот вариант сообщения также можно возвести к Гелланику. Выражение μικροὺς τοῖς μεγέθεσι πολλοὺς δὲ τòν ἀριθμòν у Диодора является типичным для него рационалистическим толкованием числа двенадцать, встретившегося в тексте Гелланика. Идея аттического двенадцатиградия, которая сделалась неинтересной уже для Фукидида, для Диодора была, конечно, абсолютно непонятна – отсюда происходит такое характерное для Диодора толкование[196]. Однако, во всяком случае, мы можем считать текст Диодора контролирующим при возведении к Гелланику остальных текстов о синойкизме. И характер текста Фукидида, и жанровая природа сообщения возводят, следовательно, его к единому источнику, которым в данном случае был Гелланик[197].

§ 7. Свидетельство Фукидида о Гелланике

Сообщение Фукидида о краткости и неточности в определении времени у Гелланика (I, 97, 2), как правило, рассматривается как свидетельство о том, что Фукидид был не в состоянии использовать его произведение в качестве своего источника и относился как к самому Гелланику, так и к его хронологии весьма скептически.

В крайней форме эта точка зрения выражена у Л.Пирсона[198], который считает, что Фукидид ни в какой мере не следовал Гелланику. Несколько иную позицию занимает А.У.Гомм[199]: он полагает, что сетования по поводу хронологических неточностей, содержащихся в этом пассаже, относятся не к качеству материала, который представляется у Гелланика, а к методам определения времени у последнего. Фукидид, таким образом, выражает здесь свои воззрения на хронологию в целом подобно тому, как он это делает в пятой книге (V, 20, 2–3). Эти соображения в большей степени базируются на тексте, поскольку при изложении истории «Пентаконтаэтии», которую предваряет разбираемый нами пассаж, сам Фукидид ни разу не сообщает мало-мальски определенной даты того или иного события (см. таблицу в главе 2), и ни о какой точности хронологии у него самого не может быть и речи.

Рассмотрим данный пассаж (I, 97, 2) в смысле его внутреннего строения: ἔγραψα δὲ αὐτὰ καὶ τὴν εκβολὴν τοῦ λόγου ἐποιησάμην διὰ τόδε, ὅτι τοῖς πρò ἐμοῦ ἅπασιν ἐκλιπές τοῦτο ἦν τò χωρίον καὶ ἢ τὰ πρὸ τῶν Μηδικῶν Ἑλληνικὰ ξυνετίθεσαν ἢ αὐτὰ τὰ Μηδικά, то есть «я написал об этом и сделал отступление от текста из-за того, что у всех до меня этот промежуток был упущен, и составляли они либо эллинскую историю до Мидийских войн, либо историю самих Мидийских войн». На этом заканчивается объяснение причин, побудивших Фукидида включить этот экскурс в собственную историю. Дальше следует замечание уже по поводу этой истории: τούτων δὲ ὅσπερ καὶ ἥψατο ἐν τῆι Ἀττικῆι ξυγγραφῆι Ἑλλάνικος, βραχέως τε καὶ τοῖς χρόνοις οὐκ ἀκριβῶς ἐπεμνήσθη. И, наконец, последняя фраза гласит: ἅμα δὲ καὶ τῆς ἀρχῆς ἀπόδειξιν ἔχει τῆς τῶν Ἀθηναίων ἐν οἵωι τρόπωι κατέστη.

Комментаторы этого пассажа, начиная с Иоанна Казелиуса и, во всяком случае, с Ф.Трауготта, исходили из следующих положений.

1. Фраза о Гелланике логически относится к предыдущей и логически развивает ее мысль, таким образом, δὲ следует переводить в смысле «даже», «также».

2. Выражение ἅμα… ἔχει относится к слову χωρίον из первой фразы пассажа.

Таким образом, текст принимал тот вид, который он имеет в английском переводе Р.У.Ливингстона[200] или С.А.Жебелёва[201], то есть (цитируем перевод Жебелёва): «Я описал это и тем самым сделал отступление в своем повествовании по той причине, что у всех моих предшественников эта эпоха не была изложена. Они излагали Эллинскую историю до Персидских войн, или историю самих Персидских войн. Даже тот из моих предшественников, который в своей истории Аттики касается этих событий, Гелланик, упомянул о них кратко и в отношении хронологии неточно. Вместе с тем события этой эпохи содержат в себе доказательство того, каким образом организовывалась афинская держава».

Неудачной эта интерпретация представлялась К.Циглеру[202], который предложил исключить из пассажа всю вторую фразу, как Фукидиду не принадлежащую, и Ф.Якоби[203], который следуя К.Циглеру полагает, что эта фраза, хотя несомненно принадлежит Фукидиду, в текст включается неправомерно, так как представляет собой позднейшее авторское примечание. А.У.Гомм считает, что эта фраза, безусловно, принадлежит самому Фукидиду и в своем комментарии пытается примирить с этим воззрением Ф.Якоби[204]. Сторонником гипотезы К.Циглера остается один Ф.Эдкок[205], строящий на ней целый ряд необоснованных историографических выводов[206].

Наша интерпретация настоящего пассажа сводится к следующему.

1. Как это следует из материала, собранного у Эссена[207], чуть ли не каждая фраза у Фукидида начинается с δέ, которое знаменует собой переход к новой мысли и не несет ни противительного, ни усилительного значения. Выражение τούτων δὲ ὅσπερ, которое понимается как genetivus partitivus, может значить «в противоположность им вот этот», то есть исполнять функции separationis, как, например, в ряде пассажей Демосфена (179, 3; 682, 85) или в «Лисистрате» у Аристофана ὦ φιλτάτη σὺ καὶ μόνη τούτων γυνή (Aristoph. Lys. 145). Наконец, τούτων может носить значение comparationis, как это бывает у Фукидида; например, в повествовании о Троянской войне: τὴν στρατείαν ἐκείνην μεγίστην μὲν γενέσθαι τῶν πρò αὐτῆς (I, 10, 3)[208].

2. Соотнесение выражения ἅμα… ἔχει со словом χωρίον затруднено уже потому, что между ними содержится целая фраза, разрабатывающая новую мысль. Даже если фразу о Гелланике исключить из текста, их будет разделять пространное рассуждение об историях[209]. Следовательно, это выражение следует соотнести с подлежащим предыдущего предложения Ἑλλάνικος или со словом ἡ Ἀττικὴ ξυγγραφή. Наконец, фраза о Гелланике содержит в себе не один, а два логических центра: весь ее смысл нельзя сводить к βραχέως καὶ οὐκ ἀκριβῶς; он прежде всего заключается в самом факте написания этого произведения.

Глагол ἐπιμιμνήσκομαι довольно часто встречается в цитатах из логографов в смысле «сохранять», «предавать памяти» и т. д. (Justin. Cohort ad Graec 9, Harpocr. στεφανηφόρος). Таково же значение этого редкого для Фукидида глагола, употребленного им применительно к Гомеру (III, 104, 5) ἑαυτοῦ ἐπεμνήσθη, то есть «сообщил о себе» – ведь этот гомеровский пассаж, по мнению Фукидида, да и большинства древних критиков вообще, был единственным достоверным сообщением о Гомере (Ad Ap. 172–173). Во всяком случае, этот глагол значит нечто большее, чем «упомянуть между прочим».

Настоящий пассаж, как мы полагаем, должен звучать следующим образом: «Я написал об этом и сделал отступление от темы из-за того, что у всех до меня этот промежуток был упущен, и составляли они либо эллинскую историю до Мидийских войн, либо историю самих войн. В отличие от них Гелланик предпринял это в своей истории Аттики. Сохранил он сведения кратко и неточно в отношении времени. В то же время есть у него повествование о том, как государство афинян пришло в такой вид».

В таком случае выражение βραχέως καὶ οὐκ ἀκριβῶς является не упреком в адрес Гелланика, а обоснованием того, что это повествование кратко и неточно у него самого, ведь предпринял этот труд Гелланик, а сам Фукидид только использовал его уже сделанную работу.

§ 8. Фукидид и Гелланик: хронология и факты

На основании схолий к Аристофану (Schol. ad Aristoph. Ran 694) можно сделать вывод о том, что в целом Гелланик довел свое повествование почти до конца V века, поскольку он писал о битве при Аргинусах. Именно на этом основании Ф.Якоби предполагал, что Фукидид не мог использовать Аттиду в своей работе, так как она появилась слишком поздно[210]. Вместе с тем мы знаем, что Гелланик написал большое число сочинений, и все пассажи, так или иначе связанные с Аттикой, соотносить с Аттидой нельзя. Таким образом, установить дату появления этого произведения не представляется возможным[211].

О том значении, которое Фукидид придавал хронологии, мы знаем в первую очередь из его замечания о методах счета времени (V, 20, 2–3). Фраза Гелланика: ὁπόθεν Ἕλληνες ἀκριβοῦν τοὺς χρόνους ἐνόμισαν (Afr. Eus. Prep. Evang. X, 10, 7) говорит о том, что этот вопрос в той же мере занимал и этого историка. В то же время у Фукидида мы встречаем датировку начала Пелопоннесской войны по жрице Геры в Аргосе (II, 2, 1). Такая датировка, принятая Геллаником в специальном сочинении «Жрицы Геры», надо полагать, не была общепринятой и, скорее всего, заимствована Фукидидом именно оттуда. Мы имеем в нашем распоряжении только один фрагмент Гелланика с указанием такой даты:

Кроме года жречества сообщается какая-то другая дата для сопоставления, дальше следует формула ἱερωμένης ἐν Ἄργει. Надо полагать, что Фукидид скорее бы написал ὀκτὰ καὶ τετταράκοντα ἔτη, в то время как такая сложная его формулировка говорит о заимствовании этой даты из сочинения с весьма сложной и запутанной обилием фактов системой счета времени. Для Фукидида это было необходимо, чтобы определить первый год войны, то есть соотнести точку отсчета в своей собственной системе с системами, принятыми у его предшественников, то есть в научном обороте его эпохи. Фукидиду это было необходимо в двух целях.

1. Таким образом его собственная хронологическая система, весьма ограниченная во времени, включалась в общую хронологию.

2. Кроме того, это был своего рода знак уважения хронологических штудий его предшественников, которые ценились даже во времена Цицерона (Cic. De or. II, 53). Таким образом, в области счета времени Фукидид также считает себя в значительной мере продолжателем логографов. Действительно, как это ни странно, система счета времени, примененная Фукидидом, мало чем отличается от употреблявшихся до него. Раньше считали время по сроку службы должностного лица и т. д. (V, 20, 2–3); Гелланик считал годы от начала жречества очередной жрицы. Подобно ему Фукидид, который пишет не историю вообще, а историю войны, считает годы от начала этой войны. Поэтому вне времени этой войны он не располагает никакой особой хронологической системой[212].

Сообщение Фукидида об основных чертах повествования Гелланика предваряет ту часть «Пентаконтаэтии», которую мы назвали хроникой. Об особенностях ее композиции, в сопоставлении с фрагментом мифологической хроники Гелланика, было сказано выше. Параллельные тексты, имеющиеся в нашем распоряжении, таковы:

Особенный интерес представляет собой фрагмент хроники Гелланика, сохраненный Стефаном Византийским: Ἀθηναῖοι καὶ μετ' αὐτῶν ἐπὶ τοῦς Ὀρχομενίζοντας τῶν Βοιωτῶν ἐπερχόμενοι Ορχομενοῖς καὶ Χαιρώνειαν πόλιν Ὀρχομενίων εἷλον. Сообщение это заимствовано из второй книги жриц Геры. Стефан Византийский изъял его чисто механически, поэтому неизвестно, после чего именно афиняне совершили этот поход. Зато налицо оказывается структура хроники у Гелланика, которая аналогична тому, что мы в соответствующей части имеем у Фукидида. Извлеченные Стефаном Византийским тексты с упоминанием Пег и Нисеи связываются нами с Пятидесятилетием на основании свидетельства автора, который указывает на то, что они принадлежат к одной книге с фрагментом о захвате афинянами Херонеи. Наконец, последним документальным свидетельством является извлеченный из Гарпократиона фрагмент Гелланика об илотах, идентичный по смыслу тексту Фукидида:

Оба эти сообщения выходят за рамки обычной хроники и представляют собой нечто большее, что-то вроде историко-этнографических пояснений к тексту. Сущность илотии была, безусловно, плохо понятна афинской публике. Так, например, мы не можем утверждать, что ее хорошо понимал Геродот (VI, 58, 75, 80, 81; VII, 229; VIII, 25; IX, 10, 28, 80, 85). Таким образом, если Гелланик включил этот фрагмент в свое произведение, то Фукидид охотно последовал его примеру, так как без этого сам предмет Мессенских войн остался бы неясным для читателя.

§ 9. Проблемы экскурса

Следующим вопросом в проблеме взаимоотношений между Фукидидом и Геллаником является сама проблематика истории Пятидесятилетия: каким образом государство афинян пришло в настоящее состояние.

Наша интерпретация текста допускает тот факт, что этот вопрос был поставлен уже Геллаником. В этой связи следует вспомнить, что тема усиления морского могущества Афин и их гегемонии в Делосском союзе была близка Бакхилиду и Софоклу (см. главу 2, § 4). Популярность этой темы в текстах трагедии показывает ее общий характер и тот интерес, который питала к ней афинская публика.

Тексты Бакхилида вообще, как это было показано, находят много общих черт с фрагментами Гелланика. Вместе с тем у самого Фукидида, пережившего ряд печальных событий Пелопоннесской войны, вряд ли могла зародиться идея о той μεταβολή, которое афинское государство претерпело за предшествующие пятьдесят лет. Кроме того, рассматриваемая нами хроника была нужна Фукидиду главным образом для того, чтобы показать нарастание конфликта между Афинами и Спартой, а совсем не οἷος τρόπος процветания Афин. Последнюю проблему, таким образом, имеет смысл рассматривать как привнесенную в труд Фукидида вместе с конкретным материалом. Замечание Диодора (XII, 1, 3–5), в котором содержится пространное рассуждение о значении «Пентаконтаэтии» для судеб Эллады, сводится к следующему: «После того как война сверх ожиданий приняла такой невероятный исход, жители Эллады не только освободились от опасностей, но и приобрели большую известность, а все эллинское государство достигло такого изобилия, что все только изумлялись такому повороту дел. Итак, с того времени в течение пятидесяти лет Эллада достигла большого расцвета в своем благосостоянии». Далее к этому расцвету Диодор относит не только Фидия, Перикла, Мильтиада и Фемистокла, но и Сократа, Платона, Аристотеля и Исократа. Если Сократа с некоторыми оговорками можно отнести к этой эпохе, то Исократу в год начала Пелопоннесской войны было около пяти лет. Платон родился через четыре года после ее начала, а Аристотель – после ее окончания. Диодор, таким образом, в ущерб фактам, отчего, однако, только становилось ясней общая идея, пытается придать Пятидесятилетию черты общего и окончательного расцвета Эллады, то есть механически следует какому-то источнику, у которого он заимствовал некоторые общие положения относительно Пентаконтаэтии. Это был, безусловно, Эфор, который, как мы можем понять на основании того же текста Диодора, полагал, что в течение Пятидесятилетия Эллада совершила μεταβολή, следствием которого является то, что она πολλὴν ἐπίδοσιν ἔλαβεν πρòς εὐδαιμονίαν (ibidem). Это положение весьма похоже на ἐν οἵωι τρόπωι κατέστη у Гелланика и Фукидида. Вместе с тем Эфор при изложении истории Пентаконтаэтии, как это доказывает Г.Барбер[213], следовал Гелланику.

Сравнивая тезис Гелланика и Эфора можно заключить, что суть их рассуждений одна: межвоенное развитие Эллады представляет собой μεταβολή. Разница заключается лишь в том, что Эфор, писавший значительно позднее Гелланика и в какой-то степени подводящий итог эпохе расцвета, представил этот тезис в более цветистой форме. Фукидида из всего этого интересует только одно: эта μεταβολή привела к столкновению Афин и Спарты. Следовательно, он идет за Геллаником, но при этом отбирает только тот материал, который объясняет интересующий его процесс. Так, например, его не интересует ни одно внутриполитическое событие в истории Афин этого времени, которые, конечно, были отражены у Гелланика. Фукидид первоначально заимствует у своего источника общую идею, а потом в ходе своей работы придает ей собственный смысл, что приводит к известным противоречиям между введением и заключением в каждом элементе его труда. В этом заключается существенная разница между источниковедческими приемами Геродота, который, как установил А.И.Доватур[214], перенимал рассказы от источника вместе с заложенной в них философией, и Фукидида, который полностью перерабатывает сообщение своего источника на основе решаемой им проблемы. Поэтому философия (в широком смысле слова: такое применение этого термина Доватуром нам представляется весьма удачным) его предшественника сохраняется только в исходном пункте рассуждений Фукидида, который мы назвали предваряющим тезисом.

§ 10. Некоторые другие источники

О зависимости Фукидида от Харона из Лампсака говорит Плутарх. Он сообщает, что только эти два историка говорят о встрече Фемистокла с сыном Ксеркса, в то время как остальные сообщают, что он встречался с самим Ксерксом (это Эфор, Динон, Клитарх и Гераклид из Кимы; Plut. Them. 27, 1). Действительно, Περσικά Харона могла быть хорошим источником для написания биографических очерков о Фемистокле и Павсании (I, 137, 4). Фукидид, безусловно, пользовался надписями, однако при написании истории Пятидесятилетия эпиграфический материал использован минимально. Это можно утверждать в силу того, что в его хронике какие бы то ни были даты приводятся только дважды: он сообщает, что пятилетний договор (σπονδαὶ πεντέτεις) был заключен через три года после экспедиции Перикла в Сикион и Акарнанию (I, 112, 1), а война между Самосом и Милетом началась через шесть лет после заключения тридцатилетнего мира (σπονδαὶ τριακοντούτεις I, 115, 1). Мирные договоры, конечно, закреплялись в достаточно известных надписях, к ним обратился для датировки своих сообщений Фукидид; остальные события либо просто не были зафиксированы в эпиграфических памятниках, либо надписи эти были менее доступны, вследствие чего ему пришлось положиться на штудии Гелланика. Вместе с тем Фукидид родился приблизительно на двадцатом году Пентаконтаэтии, а следовательно, за событиями ее последнего десятилетия он наблюдал, как взрослый человек. Таков экскурс о Самосском восстании (I, 115, 2–117), для описания остальных событий ему вполне было достаточно одного источника для пополнения имевшихся у него всегда сведений и приведения их в порядок – этим источником, конечно, был Гелланик.

На основе источниковедческих штудий можно указать на несколько дополнительных источников: так, например, дата заселения дорийцами Пелопоннеса указана на основании Ферекида, так как в предыдущей фразе этого пассажа (I, 12, 3), заимствованной из Ферекида, говорится о переселении беотийцев в Кадмею, там тоже указывается дата; в следующей фразе, где говорится об ионийской колонизации, источником также был Ферекид. Эти аргументы указывают на принадлежность Ферекиду и рассказа о заселении Пелопоннеса. В ряде мест (I, 13, 2–5; IV, 42, 2) используется специальное сочинение, посвященное истории Коринфа, откуда Фукидид заимствовал рассказ об Аминокле и начале кораблестроения. Это сочинение принадлежало кому-то из малоизвестных или неизвестных нам логографов.

§ 11. О некоторых источниковедческих приемах Фукидида

При написании экскурсов о Килоне и Писистратидах Фукидид весьма аккуратно следовал той основе повествования, которую он заимствовал у Геродота. Его нововведения относятся только к добавлению отдельных подробностей к историософской стороне повествования: рассказ источника подвергается полной переработке в свете цели, преследуемой Фукидидом; вместе с тем его фактическая сторона остается почти прежней. Надо полагать, что аналогичным путем он работал над Геллаником. В его хронику включаются некоторые новые подробности, материал Гелланика отбирается сообразно с общей концепцией Фукидида, в то время как последовательность событий в хронике, ее литературный стиль и особенности жанра остаются прежними.

Фукидид, как мы видим, использовал большое количество произведений своих предшественников. Перерабатывал их он в первую очередь с точки зрения историософии, то есть той общей идеи, которая в них была заложена, и придавал им свой идеологический смысл. Вместе с тем о его предшественниках мы знаем больше в историософском аспекте, чем в конкретных деталях, и, таким образом, эта особенность источниковедческой работы Фукидида в соединении с характером сохранившегося материала является основным препятствием при установлении источников Фукидида, которое в некоторой степени нам удалось преодолеть.

Заключение

Воснове обнаружения источников Фукидида, которые нет возможности определить ни по указаниям в тексте, как это было с Геродотом, ни по контексту, лежит, как это становится ясно на основе проведенных исследований текста и сопоставлений его с текстами различных авторов, два следующих метода:

1. Установление особенностей жанра каждого элемента текста (см. § 4 в главе 3) в силу его соответствия жанровым особенностям источника.

2. Выявление предваряющего тезиса в повествовании, то есть того положения, на основе которого каждый отдельный элемент текста вводится Фукидидом в повествование, где он свое значение практически утрачивает. Предваряющий тезис дает представление об идейной основе сочинения предшественника Фукидида, служившего ему источником.

Софистическая образованность Фукидида дала ему возможность сделать свое повествование логически непрерывным и нерасчлененным и связать все высказанные им положения в один ряд, что составляет внешнее единство его труда. Как мы отмечали во введении, это является одной из самых больших трудностей при определении источников Фукидида. Однако по своей внутренней структуре произведение Фукидида разбивается на большое число отдельных элементов, которые характеризуются своим внутренним единством, то есть тематической и повествовательной однородностью, единой формой и т. д. Эти элементы различны по своим жанровым особенностям, которые передают в каждом случае особенности жанра источника, установление которых составляет первый этап его идентификации.

На втором ее этапе основной трудностью является та безжалостность, которую проявляет Фукидид по отношению к фактам. В его труде находится место только для того, что необходимо для решения поставленной им в данной части произведения проблемы. Весь остальной материал, с которым Фукидид, бесспорно, познакомился в ходе сбора свидетельств, безжалостно остается без всякого применения. Именно эта особенность творческого метода Фукидида дала возможность Кратиппу создать вторую историю той же войны, то есть написать то, о чем умолчал Фукидид (Dion. Hal. De Thuc. 16, IV, 847, R; Kitae Xorat. II, 4; Plut. De Gloria Athen. 1).

Таким образом, получая от источника какое-либо сообщение, Фукидид в свете решаемой им проблемы перерабатывает идейную сторону этого источника и в связи с этим выбирает только требующиеся для него факты (см. главу 4, § 9). В результате такой переработки источник становится неузнаваемым. Чем дальше Фукидид развивает повествование, тем дальше уходит он от своего источника (см. главу 2, § 4), при этом, однако, исходная точка его рассуждений, то есть предваряющий тезис, остается в тексте Фукидида от его источника и, таким образом, указывает на его идейную сторону.

Приложение

Гелланик Митиленский: фрагменты «Аттиды» и сходных с ней по содержанию сочинений

I. Обоснование текста

Мы следовали тому убеждению, что такие писатели, как Аполлодор, Юлий Африкан, Евсевий, Синкелл, Иоанн Цец, Климент Александрийский и лексикографы, то есть Гарпократион, Суда и др. включали в свои произведения тексты Гелланика дословно или почти дословно[215], в ряде случаев извлекая их чисто механически. Дословная цитация фиксируется при сопоставлении извлечений из авторов, тексты которых имеются в нашем распоряжении (например, Аристотеля[216] или Теофраста), с их оригинальным текстом. Ряд цитат Гелланика подтверждается сообщениями Паросской хроники, которые, вероятно, заимствовались ее составителями из «Аттиды» Гелланика, бывшего в свое время автором более авторитетным и чаще упоминаемым, чем Геродот и Фукидид.

Мы сочли возможным исправить на основании филологического анализа прочтение фрагмента 77 (FHG), который К.Мюллер читал: αὐτόχθονες δὲ καὶ Ἀρκάδες ἦσαν, ὡς Ἑλλάνικός φησι, καὶ Αἰγινῆται καὶ Θηβαῖοι. Ф.Якоби (fr. 161) исправил прочтение фрагмента согласно тексту Гарпократиона Αὐτοχθόνες Ἀθηναῖοι αὐτοχθόνες δὲ καὶ Ἀρκάδες ἦσαν, ὡς Ἑλλάνικός φησι, καὶ Αἰγινῆται καὶ Θηβαῖοι. Мы полагаем, что слово Θηβαῖοι, поставленное лексикографом в своем тексте после второго союза καὶ (схематически это можно изобразить: Α καὶ Β, ὡς Ἑλλάνικός φησι, καὶ С + καὶ Д) не принадлежит Гелланику. В противном случае союз καὶ перед словом Αἰγινῆται был бы лишним. Из содержания фрагмента также становится ясно, что Гелланик, достаточно искушенный в мифографии и генеалогиях, не мог считать фиванцев автохтонами.

Несколько сложнее обстоит дело с фрагментами, заимствованными из схолий, в которых они могли подвернуться значительному сокращению. Точность цитации Плутарха ставилась под сомнение в силу литературных достоинств его собственного языка. Вместе с тем при сопоставлении стиля фрагментов, заимствованных у названных выше авторов, с цитатами у Плутарха и повествовательного стиля последнего со стилем его цитат можно прийти к выводу о несомненной точности приводимых им текстов, хотя несколько меньшей, чем у лексикографов.

На основе сопоставления ряда текстов в схолиях к Еврипиду мы сочли возможным включить в наш корпус фрагмент, извлеченный из схолий к «Финикиянкам», стих 854, который примыкает к свидетельству Гарпократиона и дублируется сообщением Паросской хроники.

II. Расположение фрагментов

Фрагменты в основном располагаются в той последовательности, которая принята Ф.Якоби в его последней книге. Это расположение несколько отличается от того, которому ранее следовал Якоби и значительно отличается от порядка расположения фрагментов у К.Мюллера. Однако мы сочли возможным ввести собственную нумерацию фрагментов, при этом приняли за основу то, что предлагал Якоби, несколько изменив их тематическое расположение и исключив из текста фрагмент № 9, заимствованный из Фукидида (I, 97, 2), поскольку текста Гелланика он не содержит и, в сущности, относится к разряду свидетельств.

III. Текст

1. Ареопаг, судилище в Афинах… названо по имени Арея, поскольку в нем судят по делам, касающемся убийств, ибо ведь Арей владыка в убийствах, или же оттого, что он был вызван туда Посейдоном, после того как поразил копьем Галирротия. Убил он его за то, что тот учинил насилие над Алкиппой, дочерью его и Аграилы, дочери Кекропа, как пишет Гелланик в первой книге.

Паросская хроника: в Афинах совершился суд между Ареем и Посейдоном из-за Галирротия, сына Посейдона, и место его было названо Ареопагом (А3).

2. Панафинеи: ввел это празднество Эрихтоний, сын Гефеста, как говорит Гелланик… в первой книге своей «Аттиды».

Паросская хроника: Эрихтоний, по учреждении первых Панафиней, выехал на колеснице, устроил состязания и вызвал афинян (А10).

3. В Афинах Форбантейон называется от Форбанта, царствовавшего над куретами и одержавшего победу над Эрехтеем… был Форбант сыном Посейдона, как говорит Гелланик в первой книге «Аттиды».

4. Согласно Гелланику… через четыре поколения после Фиванской войны первой была война Эвмолпа против Эрехтея.

Паросская хроника: Эвмолп, сын Мусея, учредил Элевсинские мистерии… в царствование Эрехтея, сына Пандиона (А15).

5. Гекатей везде называет Эмон холмом в среднем роде, а также Дионисий, Гелланик и Эвдокс.

6. Мунихий, место у моря в Аттике. Гелланик во второй книге «Аттиды» говорит, что он так называется по некоему царю Муниху, сыну Пантаклея.

7. Алопа, дочь Кекропа, от которой родился сын Посейдона Гиппотоонт, давший имя филе гиппотоонтидов, как говорит Гелланик во второй книге «Аттиды».

8. О роде иерофантов упомянул Гелланик во второй книге «Аттиды».

9. Святилище героя Стефанефора, как известно, находится в Афинах. Но то ли этот Стефанефор был одним из сыновей Геракла, рожденных от дочерей Тестия, о чем упоминает Гелланик в десятой книге «Форониды», то ли, быть может, это святилище аттического героя Стефанефора, о котором тот же Гелланик в другой раз упоминает во второй книге «Аттиды».

10. От Огига… вплоть до первой Олимпиады… прошло еще тысяча и двадцать пять [поколений], после которых эллины стали исчислять время в точности, о чем [говорит] писавший историю Афин Гелланик.

11. Эритреи, Эритра, один из городов, основанных Нелеем, сыном Кодра, как говорит Гелланик в «Аттидах».

Паросская хроника: Нелей основал Милет и все остальные ионийские города: Эфес, Эритры, Клазомены, Приэну, Лебед, Теос, Колофон, Минит, Фокею, Самос, Хиос (А25).

12. Коленида, как говорит Гелланик, Коленом, потомок Гермеса, согласно прорицанию было основано святилище ее [Артемиды] Колениды.

13. Гелланик рассказывает, что без бросания жребия Минос приезжал в город и выбирал жертвы; однажды он выбрал Тесея первым среди обреченных. А кроме того было установлено, что афиняне снаряжают корабль, чтобы на нем юноши, помещенные вместе с ним, плыли не имея никакого бранного оружия, и что выкуп этот кончится со смертью Минотавра.

14. Некоторые рассказывают, что Истмийские игры посвящены Скирону, ибо этим Тесей очистил от убийства родственника, ибо Скирон был сыном Канета и дочери Питтея Гениохи. Но другие называют Синия, а не Скирона, поскольку празднество учреждено по нему Тесеем. Последний же договорился с коринфянами и потребовал, чтобы афинянам, приходящим на Истмийские игры, давалось столько почетных мест, сколько закроет развернутый парус теориды, как описали это Гелланик и Андрон Галикарнасский.

Паросская хроника: Тесей в Афинах соединил воедино двенадцать городов и основал государство и демократию; оставив Афины, он основал Истмийские игры, после того как убил Синия (А20).

15. Большинство, среди которых… и Гелланик… сообщают, что Тесей плавал позднее Геракла и что он взял амазонку в плен.

16. 1. Как об этом говорит Гелланик, в то, что они [амазонки] пришли, перейдя замерзший Боспор Киммерийский, с трудом можно поверить, но то, что они разбили лагерь почти в городе, устанавливается по названиям мест и могилам погибших.

16. 2. Гелланик Лесбосский рассказывает, что они перешли через замерзшую поверхность Киммерийского Боспора и пришли в Аттику; провоевав четыре месяца, они удалились, по какой причине, он не говорит.

Паросская хроника: поход амазонок в Аттику в царствование Тесея (А21).

17. Когда ему было уже от роду пятьдесят лет, Тесей, как сообщает Гелланик, увез Елену, не думая о своем возрасте.

18. Похищенная Тесеем [Елена] была семи лет от роду, как говорит Гелланик.

19. Как повествует Гелланик, Перитой и Тесей, бывшие сыновьями: один – Зевса, а другой – Посейдона, договорились жениться на дочерях Зевса. И похитив Елену, совсем юную, передали ее в аттические Афидны Этре, дочери Питтея и матери Тесея. Это узнали диоскуры, находящиеся в Аиде при Персефоне. Отвоевав сестру, они опустошили всю Аттику, а Этру взяли в плен.

20. 1. Гелланик говорит об этих самых [Акаманте и Демофонте], что они отбыли туда с условием, что, если эллины возьмут Трою, они получат в качестве добычи ее [Этру] и лучшую добычу, если же нет, то пусть от них откупятся дарами.

20. 2. В восемнадцатый год царствования Агамемнона был взят Или-он. Это было в первый год царствования в Афинах Демофонта, сына Тесея, на второй после десятого дня месяца Таргелиона, как рассказывает Дионисий Аргосский… или на двенадцатый день, как говорит Гелланик.

20. 3.

Я уже вам говорил о месяце, дне и о часеГода печального, что несчастья обрушил на Трою.То был двенадцатый день из месяца Таргелиона,Тот, о котором Лонгин говорит, будто он Эонарий,А Януарием все его зовут остальные.Ночи средина была, Луна среди неба сверкалаИ, словно дева, свой бег стремила по блещущим звездам.Солнце у Крона в гостях светило средь звезд Козерога,Жрицей была Каллисто в тот год в знаменитых Афинах,Горем прославленный год, поскольку в тот час среди ночиИбо в ту ночь, как поет Лесбосский писатель Гелланик,А вслед за ним и Дурид, панахейцы разрушили ТроюИ увидали затем суровые дни возвращенья.

21. О суде над Орестом на ареопаге сообщает Гелланик, который пишет так: афиняне ответили тем, кто прибыл из Лакедемона и Оресту так, что обе стороны остались довольны. Судилище афиняне учредили за девять поколений до этого. Тогда-то и был суд между Ареем и Посейдоном из-за Галирротия. После этого Кефал, сын Деионея, женой которого была дочь Эрехтея Прокрида, убил ее и бежал, обвиненный судом Ареопага. Это было через шесть поколений. После этого суда Дедал, который посредством хитрости убил своего племянника Тала, бежал от суда. А через три поколения после этого из-за известной дочери Тиндарея Клитемнестры, убившей Агамемнона и убитой Орестом, относительно Ореста было вынесено решение, которое было достигнуто благодаря эвменидам. Сам он после суда возвратился в Аргос и царствовал там. А судили его Афина и Арей.

Паросская хроника: Орест сам попросил о суде… относительно них было вынесено решение в ареопаге, причем Орест победил при одинаковом числе камешков (А25).

22. Кодр был из рода Девкалиона, как рассказывает Гелланик, ибо от Девкалиона и Пирры [родился] Эллин, или, как некоторые полагают, от Зевса и Пирры. А от Эллина и Отриды – Ксут, Эол, Дор и Клеопатра. А от Эола и Ифиды, дочери Пенея, – Салмоней. А от Салмонея и Алкидики – Тиро, от которой и Посейдона произошел Нелей. А от Нелея и Хлориды – Периклимен. А от Периклимена и Писидики – Бор. А от Бора и Лисидики – Пентил. А от Пентила и Анхирои – Андропомп. А от Андропомпа и Гениохи, происходившей от Армения, Зевксиппа, Эвмела и Адмета – Мелант. Он, после того как Гераклиды изгнали его из Мессены, переселился в Афины. И от него родился мальчик Кодр.

23. Автохтоны – афиняне, кроме того, автохтонами были и аркадцы, как рассказывает Гелланик, и эгинцы.

24. У Гелланика… сообщается, что наксосцы пришли на подмогу эллинам на шести кораблях.

25. Ибо илоты не по рождению рабы лакедемонян, а первоначальные жители города Гелос, захваченные ими, о чем свидетельствуют и многие другие, и Гелланик в первой книге.

26. Пеги, место в Мегариде, как в четвертой книге «Аттиды» говорит Гелланик.

27. Нисея, гавань в Мегариде, так называется и вся Мегарида… как говорит Гелланик в первой и во второй книгах «Жриц».

28. Херонея, город у границ Фокиды… как говорит Гелланик во второй книге «Жриц Геры». Афиняне и после этих событий выступили против жителей беотийского Орхомена и сверх Орхомена заняли город орхоменцев Херонею.

29. 1. Андокид… из рода евпатридов и, как говорит Гелланик, происходил от Гермеса, ибо от него ведется род Кериков.

29. 2. В числе помещенных в оковы и бывших под стражей перед судом был ритор Андокид, род которого писатель Гелланик ведет от Одиссея.

29. 3. Андокид, афинский ритор, один из двенадцати наиболее выдающихся, сын Лоегора и потомок Телемаха, сына Одиссея и Навсикаи, как рассказывает Гелланик.

30. Рабов, сражавшихся вместе с ними, говорит Гелланик, они освободили, причем было постановлено сделать их гражданами Платеи.

31. За год до года Антигена, рассказывает Гелланик, начала чеканиться золотая монета.

Сводная таблица текстов Гелланика Митиленского

Библиография

1. Thucydidis de Bello Peloponnesiaco libri octo / Edidit J.Bekker. Bd. 1–2. B., 1821.

2. Thucydidis Historiae / Erkl. J.Classen. Bd. 1. B.: Weidmann, 1862.

3. Thucydidis Historiae / Recensuit C.Hude. Vol. 1–2. Lipsiae: B.G.Teubneri, 1905–1906.

4. Thucydidis Historiae / Ed. H.S.Jones, rev. J.E.Powell. Vol. 1–2. Oxford: Clarendon Press, 1942.

5. Thucydidis Historiae / Transl. R.W.Livingstone. L.: Oxford University Press, 1943.

6. Бергер А.К. Политическая мысль древнегреческой демократии. М.: Наука, 1966.

7. Бузескул В.П. Фукидид и историческая наука XIX века // Журнал Министерства народного просвещения. 1901. № 8. С. 83–90.

8. Бузескул В.П. Введение в историю Греции. 3-е изд. Пг.: Тип. М.М.Стасюлевича, 1915.

9. Гегель Г.В.Ф. Собрание сочинений в 14 т. Т. 8. М.; Л., 1935.

10. Доватур А.И. Повествовательный и научный стиль Геродота в VI–V вв. до н. э. Л.: Изд. ЛГУ, 1957.

11. Доватур А.И. Политика и политии Аристотеля. М.; Л., 1965.

12. Ернштедт В.К. Αμυδροῖς γράμμασι // Журнал Министерства народного просвещения. 1894. Декабрь. Отдел V. С. 166–170.

13. Жебелёв С.А. Фукидид и его творение // Фукидид. История. Т. 1. М., 1915. С. XIII–LXIX.

14. Жебелёв С.А. Творчество Фукидида // Фукидид. История. Т. 2. М., 1915. С. V–LXXXVI.

15. Зельин К.К. Борьба политических группировок в Аттике в VI в. до н. э. М., 1964.

16. Зельин К.К. Из иностранной литературы о Фукидиде // Вестник древней истории. 1950. № 4. С. 414–422.

17. Клингер В.П. Сказочные мотивы в истории Геродота. Киев, 1903.

18. Лосев А.Ф. История античной эстетики. Т. 2: Софисты, Сократ, Платон. М.: Искусство, 1969.

19. Лурье С.Я. Очерки по истории античной науки. М.; Л., 1947.

20. Мандес М.И. Опыт историко-критического комментария к греческой истории Диодора. Отношение Диодора к Геродоту и Фукидиду. Одесса: Изд. Новороссийского университета, 1901.

21. Меликова-Толстая С.В. Горгий и Гиппократ // Журнал Министерства народного просвещения. 1915. Февраль. Отдел V. С. 92–103.

22. Меликова-Толстая С.В. Язык Горгия. Теория и практика зарождающейся художественной прозы Греции // Ученые записки ЛГУ. 1941. № 63. Серия филологических наук. № 7. С. 70–86.

23. Мищенко Ф.Г. Фукидид и его сочинения // Фукидид. История. Т. 2. М., 1888.

24. Новосадский Н.И. Фукидид. История Пелопоннесской войны. Кн. 1. Вып. 1–2. М., 1911.

25. Соболевский С.И. Фукидид // История греческой литературы. Т. 2. М.: Изд. АН СССР, 1955. С. 69–100.

26. Тахо-Годи А.А. Ионийское и аттическое понимание термина «история» и родственных с ним // Вопросы классической филологии. Вып. 2. М.: Изд. МГУ, 1969.

27. Тахо-Годи А.А. Проблемы античной культуры у Чернышевского // Ученые записки МОПИ. Т. 34. Вып. 2. 1955. С. 153–233.

28. Томсон Дж. Исследования по истории древнегреческого общества: Доисторический эгейский мир. М., 1958.

29. Тронский И.М. История античной литературы. Л., 1946.

30. Угянский А.О. Рассуждение о предисловии Фукидида с критико-исторической точки зрения. Казань, 1868.

31. Шебалин Н.В. Феогнид, 261–266 // Античность и современность. М.: Наука, 1972. С. 229–235.

32. Шёффер В.А. Очерки греческой историографии. Вып. 1. Киев, 1884.

33. Adcock F.E. Thucydides and his history. Cambridge: University Press, 1963.

34. Adcock F.E. Thucydides in book I // Journal of Hellenic Studies. Vol. 71. 1951.

35. Aly W. Formprobleme der frühen griechischen Prosa. Leipzig: Dieterich, 1929.

36. Balmuş C.I. Tucidide: Conceptia şi metoda sa istoriǎ. [Bucureşti]: Editura Academiei Republicii Populare Romine, 1956.

37. Barber G.L. The historian Ephorus. Cambridge: University Press, 1935.

38. Bétant E.A. Lexicon Thucydideum. Vol. 1–2. Genevae: E.Carey, 1843–1847.

39. Büdinger M. Poesie und Urkunde bei Thukydides: Eine historische Untersuchung // Denkschriften der Kaiserlichen Akademie der Wissenschaften. Bd. 39. Wien: F.Tempsky, 1890.

40. Busolt G. Griechische Geschichte. 2 Aufl. Bd. 1–3. Strassburg, 1913.

41. Caselii Ioannis. Thucydidis interpretationem Prolegomena. Rostochii: Ex officina Jacobi Lucii, 1576.

42. Chernick S. Historical manipulation in Thucydides // Historia. Bd. 19. 1970. S. 126–130.

43. Chytraeus David. Chronologia Historiae Herodoti et Thucydidis. Rostochii: Excudebat Jacobus Lucius, 1578.

44. Collmann W. De Diodori siculi fontibus. Lipsiae: B.G.Teubneri, 1869.

45. Cornford F.M. Thucydides Mythistoricus. L., 1907.

46. Creuzer G.F. Die historische Kunst der Griechen in ihrer Entstehung und Fortbildung. Leipzig: C.W.Leske, 1845.

47. Ćwikliński L. Quaestiones de tempore quo Thucydides priorem historiae suae partem composuerit. B., 1873.

48. Ćwikliński L. Über die Entstehungsweise des zweiten Theiles der Thukydideischen Geschichte // Hermes. Bd. 12. 1877. S. 23–87.

49. Delebecque E. Euripides et la Guerre du Péloponnèse. P., 1951.

50. Diesner H.J. Peisistratidenexkurs und Peisistratidenbild bei Thukydides // Historia. Bd. 8. 1959. S. 12–22.

51. Diesner H.J. Wirtschaft und Gesellschaft bei Thukydides. Halle, 1956.

52. Dover K.J. Thucydides. Greece and Rome: New Surveys, 7. Oxford: Clarendon Press, 1973.

53. Eberhardt W. Der Melierdialog under die Inschriften ATL A9 und IG 12 97+ // Historia. Bd. 8. 1959. S. 284–314.

54. Ehrenberg V. Pausanias und Thucydides // Menschen die Geschichte machten: Viertausend Jahre Weltgeschichte in Zeit– und Lebensbildern. Wien: L.W.Seiden & Sohn, 1931. Bd. 1. S. 51 sqq.

55. Ehrenberg V. Sophocles and Pericles. Oxford: B.Blackwell, 1954.

56. Erbse H. Über das Prooimion (I, 1–23) des Thukydideischen Geschichtswerkes // Rheinisches Museum für Philologie. Bd. 113. 1970. S. 43–69.

57. Essen M.H.N. Index Thucydideus. B.: Weidmann, 1887.

58. Finley J.H. Euripides and Thucydides // Harvard Studies in Classical Philology. N 49. 1938. P. 23–68.

59. Finley J.H. The Origins of Thucydides’ Style // Harvard Studies in Classical Philology. N 50. 1939. P. 35–84.

60. Finley J.H. Thucydides. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1942.

61. Fischer F. Thucydidis reliquiae in papyris et membranis aegyptiacis servatae. Lipsiae: B.G.Teubneri, 1913.

62. Fornara Ch.W. The cult of Harmodius and Aristogeiton // Philologus. Vol. 114. 1970. P. 155–180.

63. Fornara Ch.W. The tradition about the murder of Hipparchus // Historia. Bd. 17. 1968. P. 400–424.

64. Fragmenta Historicorum Graecorum / Ed. C.Müller. Vol. 1–4. P.: Didot, 1848–1853.

65. Gomme A.W. Essays in Greek History and Literature. Oxford: B.Blackwell, 1937.

66. Gomme A.W. The Greek attitude to poetry and history. Berkeley; Los-Angeles: University of California Press, 1954.

67. Gomme A.W. A historical Commentary on Thucydides. Vol. 1–4. Oxford: Clarendon Press, 1945–1970.

68. Gomperz Th. Griechische Denker: Eine Geschichte der antiken Philosophic. 4 Aufl. Bd. 1. B.; Leipzig, 1922.

69. Grundy G.B. Thucydides and the History of his Age. Vol. 1–2. L., 1911.

70. Gutschmid A. Index fontium Herodoti // Kleine Schriften. Bd. 4. Leipzig, 1893. S. 145 sqq.

71. Henry A.S. Sophocles, Oedipus Tyrannus 876–877 // The Classical Quarterly. Vol. 15. 1965. November. N 2. P. 203–205.

72. Heyne C.G. De fontibus et auctoribus historiarum Diodori. Goettingue, 1782.

73. Holzapfel L. Doppelte Relationen im VIII Buche des Thukydides // Hermes. Bd. 28. 1893. S. 435–464.

74. Huart P. Le vocabulaire de l’analyse psychologique dans l’oeuvre de Thucydide. P.: C.Klincksieck, 1968.

75. Hude K. Zur Urkunde bei Thukydides Vol. 47 // Hermes. Bd. 27. 1892.

76. Jacoby F. Atthis: The local Chronicles of Ancient Athens. Oxford: Clarendon Press, 1949.

77. Jacoby F. Die Fragmente der Griechische Historiker. Erster Teil: Genealogie und Mythographie. B.: Weidmann, 1923.

78. Jacoby F. Über die Entwicklung der griechischen Historiographie und den Plan einer neuen Sammlung der griechischen Historikerfragmente // Klio. Bd. 9. 1909. S. 80–123.

79. Kirchhoff A. Der delische Bund im ersten Dezennium seines Bestehens // Hermes. Bd. 11. 1876. S. 1 sqq.

80. Kirchhoff A. Thukydides und sein Urkundenmaterial. B.: W.Hertz, 1895.

81. Knox B.M.W. Oedipus at Thebes. New Haven: Yale University press, 1957.

82. Krüger K.W. Historisch-Philologische Studien. Bd. 1. B., 1836.

83. Leo F. Die griechicsh-römische Biographie nach ihrer literarischen Form. Leipzig: B.G.Teubner, 1901.

84. Lichtenthaeler Ch. Thucydide et Hippocrate vus par un historien-médecin. Genève: Libraire Droz, 1965.

85. Long A.A. Language and thought in Sophocles: A Study of Abstract Nouns and Poetic Technique. L.: Athlone Press, 1968.

86. Lycurgi Oratio in Leocratem / Recognovit, annotationem criticam et commentarios adiecit E.Maetzner. B.: Veitii et socii sumptibus, 1836.

87. Mess A. Die Anfänge der Biographie und der psychologischen Geschichtsschreibung in der griechischen Literatur // Rheinisches Museum für Philologie. Bd. 70. 1915. S. 337–357; Bd. 71. 1916. S. 79–101.

88. Mewaldt J. Kulturkampf der Sophisten. Tübingen: J.C.B.Mohr, 1928.

89. Meyer E. Forschungen zur alten Geschichte. Bd. 2. Halle, 1899.

90. Meyer E. Geschichte des Altertums. Bd. 1–5. Stuttgart, 1884–1902.

91. Meyer E. Thukydides und die Entstehung der wissenschaftlichen Geschichtsschreibung. Wien: C.Fromme, 1913.

92. Müller-Strübing H. Thukydideische Forschungen. Wien: C.Konegen, 1881.

93. Murray G. Euripides and his age. L.: Oxford University Press, 1947.

94. Nestle W. Thukydides und die Sophistik // Neue Jahrbücher für das klassische Altertum. Bd. 33. 1914. S. 649–685.

95. Pearson L. Early Ionian Historians. Oxford: Clarendon Press, 1939.

96. Peremans W. Thukydides en de Peisistratiden (VI, 53–60) // Mededelingen van de Koninklijke Academie voor Wetenschappen, Letteren en Schone Kunsten van Belgie. Klasse der letteren. 1954. Jrg. 16. № 4.

97. Platonis dialogi / Ed. C.F.Hermanni. Vol. 2. Lipsiae: B.G.Teubneri, 1858.

98. Ranke L. Geschichten der romanischen und germanischen Völker von 1494 bis 1535. Leipzig; B., 1824.

99. Rhodes P.J. Thucydides on Pausanias and Themistocles // Historia. Bd. 19. 1970. S. 387–400.

100. Romilly J. Histoire et raison chez Thucydide. P.: Les Belles Lettres, 1956.

101. Romilly J. Thucydide et l’impérialisme athénien. P.: Les Belles Lettres, 1947.

102. Schöne A. Zur Ueberlieferung des Thukydidischen Textes // Hermes. Bd. 25. 1890.

103. Schreiner J.H. Aristotle and Pericles: A study in historiography. Oslo: Universitetsforlaget, 1968.

104. Schwarz E. Das Geschichtswerk des Thukydides. 2 Aufl. Bonn, 1929.

105. Seeck O. Quellenstudien zu des Aristoteles Verfassungsgeschichte Athens // Klio. 1904. Bd. 4. S. 164–181.

106. Sophocles. Oedipus Tyrannus / Ed. M.L.Earle. New York: American Book Co, 1901.

107. Stein H. Zur Quellenkritik des Thukydides // Rheinisches Museum für Philologie. Bd. 55. 1900. S. 531–564.

108. Swoboda H. Thukydideische Quellenstudien. Innsbruck: Wagner, 1881.

109. Täubler E. Die Arhaeologie des Thukydides. Leipzig: B.G.Teubner, 1927.

110. Traugott F.B. Commentarii critici in Thucydidis octo libros. Lipsiae: Weidmann, 1815.

111. Ulrich F.W. Beiträge zur Erklärung des Thukydides. Bd. 1–2. Hamburg, 1845–1846.

112. Weidauer K. Thukydides und die Hippokratischen Schriflen. Heidelberg: C.Winter, 1954.

113. Weinstock H. Sophocles. 3 Aufl. Wuppertal: Marées-Verlag, 1948.

114. Welzhofer H. Thukydides und sein Geschichtswerk. München: T.Riedel, 1878.

115. Westlake H.D. Individuals in Thucydides. Cambridge: University Press, 1968.

116. Wilamowitz-Möllendorff U. Aristoteles und Athen. Bd. 1–2. B.: Weidmann, 1893.

117. Wilamowitz-Möllendorff U. Bakchylides. B.: Weidmann, 1898.

118. Wilamowitz-Möllendorff U. Geschichte der Philologie. Leipzig: B.G.Teubner, 1921.

119. Wilamowitz-Möllendorff U. Greek Historical Writing and Apollo: Two Lectures Delivered before the University of Oxford June 3 and 4, 1908. Oxford: Clarendon Press, 1908.

120. Wilamowitz-Möllendorff U. Die Thukydideslegende // Hermes. Bd. 12. 1877. S. 326–367.

121. Wolff M. Lorenzo Valla, sein Leben und seine Werke: Eine Studie zur Litteratur-geschichte Italiens im XV. Jahrhundert. Leipzig: E.A.Seeman, 1893.

122. Wycherley R.E. Literary and epigraphical testimonia. The Athenian Agora. Vol. 3. Princeton, NY: American School of Classical Studies at Athens, 1957.

123. Ziegler K. Der Ursprung der Exkurse im Thukydides // Rheinisches Museum für Philologie. Bd. 78. 1929. S. 58–67.

Павсаний как исторический источник

Введение

Все специалисты по античной культуре (литературоведы, историки, эпиграфисты, искусствоведы, специалисты по мифологии и лингвисты) широко пользуются Павсанием как источником самых разнообразных сведений, зачастую сохранившихся у него одного, но мало кто задумывается над тем, что представляет собой автор, собравший эти сведения, как таковой. Вместе с тем «весь дух марксизма, вся его система требует, – как указывает В.И.Ленин, – чтобы каждое положение рассматривалось лишь (α) исторически, (β) лишь в связи с другими, (γ) лишь в связи с конкретным опытом истории»[217]. Один из основных принципов источниковедения, бесспорно, заключается именно в том, чтобы рассматривать каждое положение, содержащееся в тексте каждого данного автора, лишь в связи с другими. Применительно к Павсанию, однако, такой подход до сих пор разработан не был. Со времени У.Виламовица, который назвал «Описание Эллады» «рудником бесценных сведений»[218], из которого каждый не задумываясь извлекает именно то, что ему нужно, в сущности, мало что изменилось. Такое отношение к Павсанию, при котором исследователя интересует не писатель, а только сообщаемый им факт, значительно снижает ценность содержащегося в «Описании Эллады» материала, ибо при таком подходе остается неясно, под каким углом зрения Павсаний смотрел на свой материал, какими критериями он руководствовался при его отборе (почему в его сочинение попало то, а не другое).

Разнообразный материал, содержащийся в «Описании Эллады», хорошо и неоднократно прокомментирован, тогда как это сочинение само по себе изучено недостаточно. Несмотря на то что данные Павсания используются повсюду, вопрос о том, что представлял он собою как историк и какими идеями руководствовался при работе над своим трудом, до сих пор практически не изучен. Тогда как никто не пользуется сообщениями Геродота, Фукидида или Полибия, абстрагируясь от личности этих авторов, их политических взглядов, и в первую очередь от тех задач, которые ставили перед собой эти писатели, работая над своими произведениями, поскольку это во многом сведет на нет ценность их сообщений, применительно к Павсанию имеет место именно такой подход. В какой-то мере это связано с тем, что Павсаний давно отнесен к числу тех второстепенных писателей, которые не представляют собой интереса как таковые. В этом есть доля истины: Павсаний, бесспорно, писатель умеренного дарования, сравнивать его с Геродотом или Полибием бессмысленно, но, тем не менее, он обладает ничуть не меньшей индивидуальностью, чем последние. А поэтому правильная оценка его сообщений и их достоверности возможна только на основе внимательного его рассмотрения как писателя и историка.

Только поняв задачи, которые ставил Павсаний перед собой, разобравшись в его отношении к своим предшественникам (прежде всего к периэгетам и парадоксографам эпохи эллинизма) и выявив основные этапы творческой истории сочинения Павсания и особенности его мировоззрения, только проанализировав, что представляет собой Павсаний (современник Антонинов и второй софистики) в общем контексте его эпохи, историк сможет в полной мере использовать «Описание Эллады» как исторический источник. Вот почему необходима настоящая работа.

Глава первая

«Описание Эллады» как исторический источник: история его изучения

§ 1. Общая характеристика сочинения Павсания

«Описание Эллады» Павсания разделяется на 10 книг, что вполне соответствует внутренней структуре труда и поэтому восходит к самому Павсанию: 1. Аттика и Мегары (105 с. по новому изданию).

2. Коринф, Аргос, Флеунт и Сикион (90 с.).

3. Лаконика (71 с.).

4. Мессения (87 с. – здесь преобладает не описательный, а исторический материал).

5 и 6. Элида (74 и 68 с.).

7. Ахайя (174 с. – примерно половину книги занимает связный очерк по истории Ахейского союза).

8. Аркадия (117 с.).

9. Беотия (84 с.).

10. Фокида (100 с. – главным образом, описание Дельф).

За пределами описания остались Локрида, Этолия, Фессалия и Эпир, то есть все находящиеся севернее Фокиды области Эллады. Все, что южнее Фокиды, за исключением островов, у Павсания описано. Таким образом, вывод тех исследователей, которые утверждают, что Павсаний описывал не всю Элладу по порядку, а только те области, где было больше памятников, неверен. Более того, есть основания говорить о том, что он предполагал создать описание Локриды: описывая беотийский город Ларимну (IX, 23, 7), Павсаний упоминает, что он получил это название от Ларимны, о предках которой он собирается сообщить в рассказе о локрах (δηλώσει μοι… ἐς λοκροὺς τοῦ λόγου). Укажем на еще одно обстоятельство: описание Фокиды кончается рассказом о дельфийской гавани Кирре (X, 37, 4–8), причем текст здесь в двух местах испорчен. Остается последняя глава (X, 38); к описанию Фокиды она отношения не имеет и представляет собой своего рода конспект «Логоса», посвященного Озольским локрам, который с течением времени, возможно, был бы переработан в XI книгу «Описания Эллады». Как и любая другая книга «Описания», этот конспект начинается с топографического определения границ области, за которой следует топонимический очерк (каково происхождение самого наименования «Озольские локры») и дается совсем краткий конспект рассказов об Амфиссе и других городах этой области (Мионии, Ианфии и Навпакте).

Таким образом, нет никаких оснований говорить о том, что последние книги «Описания Эллады» утрачены, как это считал К.Роберт[219], а можно с уверенностью утверждать, что полностью свой замысел Павсаний реализовать не успел.

§ 2. Рукописи

До нашего времени сохранилось полностью или частично 18 рукописей с текстом «Описания Эллады». Все они без исключения относятся ко второй половине XV в., а многие появились уже после того, как Марк Музурус в 1516 г. впервые издал «Описание Эллады» у Альда Мануция в Венеции. О.Диллер[220] провел большую работу по изучению рукописей Павсания. Ему удалось установить, что все имеющиеся в наших руках манускрипты восходят к списку, который принадлежал известнейшему гуманисту XV в. Никколо Никколи (1364–1437) и, таким образом, был создан до 1437 г. В 1500 г. этот список находился в монастыре Святого Марка в Венеции, а в дальнейшем был утерян. Копиями с экземпляра Никколо Никколи являются следующие пять рукописей.

1. Венецианская № 413. Она принадлежала кардиналу Виссариону, который в 1468 г. подарил свою библиотеку Венеции. Датируется приблизительно серединой XV в. М.Х.Роха-Перейра[221] безоговорочно признает лучшей и ближе всего стоящей к списку Н.Никколи именно эту рукопись.

2. Парижская № 1410. Датируется 1490–1491 гг. До работ О.Диллера именно эта рукопись считалась лучшей. Ее положил в основу своего издания И.Беккер, а затем Фр. Спиро, издание которого является самым распространенным до настоящего времени.

3. Флорентийская № 56.11. Создана в 1485 г. в Риме известным каллиграфом своего времени пресвитером Иоанном с Крита. Копию этого списка представляет собой флорентийская рукопись № 56.10, известная как автограф Деметрия Халкондила, первого издателя гомеровских поэм. 4. Мадридская рукопись № 4564. Содержит текст первой книги до I, 26, 5. Датируется концом XV в. и представляет собой автограф «отца греческой науки» Константина Ласкариса (1434–1501). 5. Лейденская рукопись № 16 К. Датируется концом XV в.

Изложенный выше материал дает основания сделать два вывода: с одной стороны, становится ясно, что Павсания открыли гуманисты эпохи Кватроченто[222]. Случайно уцелевший манускрипт, попавший к Н.Никколи, привлек к себе внимание виднейших представителей культуры второй половины XV в., которые, как можно предполагать, видели в «Описании Эллады» своего рода введение в историю греческой культуры. С другой стороны, тот факт, что все дошедшие до нас списки не более чем копии с одного, причем позднего оригинала, который, как и любая рукопись, не был свободен от погрешностей (лакун, описок, неправильно переданных собственных имен и географических названий) делает работу с текстом крайне сложной. Лакуны, появившиеся в копиях, легко восполняются при сопоставлении списков между собою, но те лакуны, которые были уже в манускрипте Н.Никколи, практически невосполнимы (их в тексте «Описания Эллады» немало). Ввиду того, что Павсаний зачастую сообщает собственные имена и топонимы, нигде более (как у античных авторов, так и у византийских лексикографов) не упоминаемые, исправить любую ошибку, закравшуюся в манускрипт Н.Никколи, невероятно трудно. Это привело к тому, что издатели и исследователи предложили множество конъектур, знакомство с которыми необходимо для каждого историка, который собирается воспользоваться каким бы то ни было сообщением Павсания. Вот почему в высшей степени досадно, что последняя издательница Павсания М.Х.Роха-Перейра поставила перед собой задачу восстановить не столько архетип, сколько манускрипт Н.Никколи, и не только удалила большинство конъектур из текста, но и не указала на них в комментариях. Конечно, путь к правильному восстановлению архетипа лежит только через манускрипт Н.Никколи, но конечной целью для каждого, кто собирается использовать «Описание Эллады» как источник, является все-таки не этот список, а текст, максимально приближенный к оригиналу. Так, например, в пятой книге (23, 1–3) описывается статуя Зевса, которую воздвигли участники битвы при Платеях. Далее говорится: «Статую, в Олимпии поставленную эллинами, изваял Анаксагор с Эгины, писавшие о битве при Платеях [οἱ συγγράψαντες τὰ ἐς Πλαταιὰς] не упоминают его в своих сочинениях». И.Г.К.Шубарт предложил читать οἱ συγγράψαντες τὰ ἐς πλάστας, то есть «писавшие сочинения о ваятелях». Во-первых, выражение οἱ συγγράψαντες τὰ ἐς πλάστας встречается у Павсания, причем довольно близко от анализируемого текста (V, 20, 2), а во-вторых, конъектура Шубарта чрезвычайно убедительна ввиду того, что снимает с «тех, кто писал о битве о Платеях», то есть в первую очередь с Геродота, бессмысленное обвинение в том, что историк не сообщил того, о чем он вообще не имел обыкновения сообщать, – имени ваятеля, который в честь битвы поставил статую, причем даже не на поле сражения, а в Олимпии, описание которой не входило в задачи Геродота. Несмотря на все изложенные здесь аргументы, М.Х.Роха-Перейра эту конъектуру игнорирует. Важно подчеркнуть, что это делается не по недосмотру, а по той причине, что именно таков подход издательницы к тексту.

Бесспорно, эта методика работы с рукописями является наилучшей и единственно правильной, когда списков много, но в случае с Павсанием, когда исследователь сталкивается с необходимостью исправлять погрешности конкретного списка, эта методика должна применяться с оговорками. В помощь текстологии здесь необходимо привлекать историко-филологическую критику текста.

§ 3. Издания

Первое издание Павсания в 1516 г. в Венеции у Альда Мануция подготовил Марк Музурус. Классическими следует считать издания И.Беккера (1826–1827) и особенно И.Г.К.Шубарта (1853–1854), который подвел итоги тому, что было сделано в смысле интерпретации текста «Описания Эллады» до него А.Лешером (1550), Г.Ксиландером (1583), И.Кюном (1696), Э.Клавье (1814) и другими. Новое (второе) издание для издательства Б.Г.Тейбнера подготовил Фр. Спиро в 1903 г. Оно многократно переиздавалось вплоть до недавнего времени и, безусловно, является самым распространенным. Одновременно с Фр. Спиро новое издание «Описания Эллады» выпустил Г.Хитциг вместе с Х.Блюмнером, снабдившим текст обширными экзегетическими комментариями. Затем появился ряд изданий отдельных частей сочинения Павсания с комментариями (см. § 4 «Исследования» настоящей главы). В смысле интерпретации текста они интереса не представляют, поскольку авторы дают текст по изданию Фр. Спиро. В настоящее время Павсаний полностью переиздан заново М.Х.Роха-Перейрой (это третье издание «Описания Эллады» в издательстве Б.Г.Тейбнера). Издательница положила в основу своего текста новую классификацию рукописей, разработанную О.Диллером. Это издание вызывает двойственное отношение: с одной стороны, рукописное предание изучено издательницей с величайшей тщательностью – сюда попало, безусловно, все, что можно извлечь из рукописей; с другой стороны, издательница безоговорочно следует принципу не превращать издание в истолкование, и поэтому 1) опускает, как это было указано нами выше, конъектуры своих предшественников и 2) сводит к минимуму не только указания на параллельные места из других авторов, но и далеко не всегда фиксирует соприкасающиеся по смыслу места внутри «Описания Эллады». Так, например, о битве при Селласии Павсаний говорил трижды (II, 9, 2; IV, 29, 9; VIII, 49, 5), об отравлении Арата – дважды (II, 9, 4; VIII, 50, 4). М.Х.Роха-Перейра в критическом аппарате на это не указывает. Поскольку таких мест очень много, работа с текстом затрудняется. В целом новое издание не избавляет исследователя от необходимости обращаться к прежним изданиям и в этом смысле невыгодно отличается от Плутарха, изданного К.Циглером («Vitae Parallelae») и К.Хубертом, В.Нахштедтом и др. («Moralia»). Следует отметить, что в целом оно ориентировано на специалиста по Павсанию, а не на исследователя, который обращается в ходе работы к «Описанию Эллады» за справкой; вместе с тем большинство составляют последние.

§ 4. Исследования

Вопрос о Павсании как об источнике по истории, главным образом, эллинистического периода и по истории культуры был поднят У.Виламовицем[223], который в одной из первых своих работ в достаточно резкой форме заявил, что ценности Павсаний как источник не представляет ввиду того, что его сочинение представляет собой бессмысленную компиляцию (имелось в виду описание Аттики и Олимпии). С большинством описанных объектов Павсаний de visu знаком не был, поэтому он описывает только те памятники, которые видел тот автор, у которого он заимствует материал (по мнению Виламовица, это был Полемон) и, с одной стороны, пропускает все то, что появилось позднее, а с другой – описывает памятники, уже не существовавшие в его время, как существующие. Все эти тезисы развил в большой книге А.Калькман[224]. Он констатирует недобросовестность Павсания и a priori указывает на то, что ни одному слову его нельзя верить; этот тезис выдвигается А.Калькманом уже во введении[225], в дальнейшем он не доказывается, а иллюстрируется, причем зачастую довольно неудачно. А.Калькман, для которого Павсаний – späte nach Hörensagen arbeitende Syrer oder Kleinasiat, то есть «поздний, по слухам работавший сириец или малоазиат»[226], утверждает, что Павсаний работал над «Описанием Эллады» дома, то есть в Малой Азии, но при этом дает такой список предполагаемых его источников, что сразу ставит читателя перед закономерным вопросом: где все это мог прочитать малообразованный автор, который прожил всю жизнь в одном городе, причем не в Александрии и не в Пергаме. Другой отрицательной чертой книги А.Калькмана является то, что в ней анализируется, главным образом, топографический материал. Экскурсы остаются вне поля зрения исследователя. Вопрос о том, какие именно субъективные задачи ставил перед собой сам Павсаний, не раскрывается, а это приводит к тому, что на основе верных наблюдений А.Калькман делает неверные выводы. Топографический материал у Павсания действительно в большинстве случаев оригинального характера не носит[227], но отсюда не следует, что Павсаний всего лишь бессмысленный компилятор, поскольку не ради описания маршрутов он создавал свое сочинение, в котором топография играет вспомогательную роль.

Ответом на книгу А.Калькмана была монография В.Гурлитта[228]. Этот автор впервые в истории науки попытался сопоставить данные Павсания с археологическими источниками и пришел к выводу, что Павсаний описываемые им объекты осматривал сам.

Именно В.Гурлитт разработал методику, которая дает возможность применять сочинение Павсания как источник по истории изобразительного искусства и архитектуры; он, однако, подобно У.Виламовицу и А.Калькману, не затронул экскурсы. Именно поэтому В.Гурлитт категорично заявил[229], что поиски источников Павсания обречены на провал[230].

По-новому вопрос о Павсании поставил Хебердей. Его книга – результат не одного только кабинетного изучения «Описания Эллады»: Хебердей несколько лет путешествовал по Греции с целью проверить маршруты Павсания и затем поставил вопрос о композиции сочинения, в основе которой лежит, по его мнению, хорошо продуманная схема маршрутов. Продолжателем Хебердея явился К.Роберт[231]. В своей книге «Павсаний как писатель» К.Роберт показал, что Павсаний описывал как целые города, так и отдельные памятники совсем не в том порядке, в каком он их видел[232], так как во всех крупных городах он оставался в течение продолжительного времени и осматривал отдельные памятники не раз. По мнению К.Роберта, Павсаний описывает каждый город по особенной и хорошо продуманной схеме[233]: начинает с центра, а затем проводит радиусы к окраинам. В описании области таким центром является главный ее город, а в описании отдельного города – агора, храм или театр. Свои выводы К.Роберт иллюстрирует графическими схемами. Необходимо отметить и то, что в начале своей книги К.Роберт дает краткий анализ экскурсов, как больших по объему, так и самых кратких, и приходит к выводу о том, что Павсаний не был высокоученым антикваром и археологом, это был всего лишь «беллетрист», который хотел одного – дать своему читателю занимательное чтение[234].

Проблема композиции «Описания Эллады» привлекла С.А. Жебелёва, который посвятил разбору книги К.Роберта обстоятельную статью[235]. Он проанализировал сочинение Павсания с точки зрения его формальной структуры от начала до конца и установил, что таких строгих композиционных принципов, какие приписал ему К.Роберт, у Павсания нет: она не столь тщательна, не так строго продумана и не так педантично проверена, как это думал К.Роберт, наконец, что в концепции С.А.Жебелёва важнее всего, топографическая часть играет в «Описании Эллады» вспомогательную роль, логическое ударение Павсаний делает не на нее, а на ἐξήγησις, то есть на пояснительные замечания, рассказ о том, что связано с памятниками[236]. Статья С.А.Жебелёва чрезвычайно важна в том отношении, что здесь впервые обращено по-настоящему серьезное внимание на экскурсы (λόγοι) и указано, что исследователи должны обратить свое внимание прежде всего на них.

Исследования А.Калькмана, В.Гурлитта, Р.Хебердея, К.Роберта и С.А. Жебелёва как бы вытекали одно из другого, в то время как огромная работа Дж. Фрейзера, вышедшая в 1897–1898 гг.[237], стоит особняком. Дж. Фрейзер осуществил перевод на английский язык «Описания Эллады» и снабдил его комментарием, занимающим четыре тома по 600 с лишним страниц. В центре внимания у исследователя находится не автор, а сообщаемые им факты, – поэтому Дж. Фрейзер исчерпывающим образом комментирует содержащуюся у Павсания информацию, но не выясняет при этом, под каким углом зрения смотрит на этот материал Павсаний и откуда его заимствует. В результате получается, что он дополняет Павсания, но совсем не объясняет его. Ниже будет указано на целый ряд субъективных положений, встречающихся у Дж. Фрейзера, связанных с его попытками охарактеризовать Павсания как писателя.

Все эти положения высказаны автором во вступительном очерке[238] к переводу, который следует признать наиболее слабой частью его труда. Подробнее всего прокомментирован материал, связанный с мифологией, культами и ритуалами, то есть с вопросами, находившимися в центре внимания Дж. Фрейзера; археологический и географический комментарий тоже весьма подробен, хотя с точки зрения археологии труд Дж. Фрейзера устарел. Исторических экскурсов и вопросов, связанных с источниками Павсания, автор почти не касается. Так, например, указав во введении на то, что Павсаний не зависит от Полемона, он уже не рассматривает этот вопрос в каждом конкретном случае; отметив совпадения в текстах Павсания и Флегонта из Тралл, он даже не пытается выяснить, каково происхождение этих совпадений[239], и т. д.

Если в литературе конца XIX – начала XX в. рассматривались главным образом два вопроса – о достоверности сообщений Павсания и о композиции его труда, – то в 20-е и 50-е годы преобладают работы, посвященные сопоставлению материала «Описания Эллады» с данными археологии. Таковы книги М.Кэрролла «Аттика Павсания» (1907), А.Тренделенбурга «Павсаний в Олимпии» (1914), Ж.До «Павсаний в Дельфах» (1936) и Ж.Ру «Павсаний в Коринфе» (1958)[240]. Особенный интерес представляют исследования Ж.До. Перечисленные монографии дополняет большое число статей, в которых отдельные места из «Описания Эллады» сопоставляются с конкретными памятниками, известными главным образом из новых археологических открытий. Библиографического свода этих материалов до сих пор нет.

Ряд работ, вышедших в 20–70-е годы, посвящен проблеме источников Павсания. Л.Дейке, Г.Л.Эбелинг, М.Сегре, Е.Шнайдер[241] анализируют характер использования Павсанием литературных источников, но касаются, как правило, только тех случаев, когда этот источник назван в тексте. Особенное внимание обращено на историю Мессенских войн и соотношение между Павсанием и Ри-аном, с одной стороны, и Мироном Приенским – с другой. Эта старая проблема вновь стала популярной благодаря открытию новых фрагментов Риана[242]. В основном это небольшие, посвященные какому-либо конкретному вопросу, статьи.

Полемон из Илиона изучен хуже, чем Павсаний. В общих работах по источниковедению о Полемоне, как правило, говорится, но только со ссылками на Л.Преллера[243]. Более новых изданий его фрагментов нет. Много занимался изучением топографических текстов Е.Шнайдер[244]. Он указал на распространенность топографического жанра в эллинистическую и римскую эпохи и связал, что представляется нам чрезвычайно важным, появление периэгезы в римской поэзии (Hor. Serm. I, 5) с влиянием эллинистической литературы[245]. Однако Полемон интересовал его только в смысле того, какую роль играла в его сочинениях топография. О нем Е.Шнайдер говорит предельно кратко.

В русской историографии работ о Павсании почти нет. Ф.Г.Мищенко[246] стоял на точке зрения А.Калькмана: «Описание Эллады» – это не столько Павсаний, сколько Полемон, Артемидор и Истр. Этих же взглядов придерживался А.Н.Деревицкий[247]. Вопрос об изучении Павсания поставил С.А.Жебелёв, но сам после статьи, о которой говорилось выше, к Павсанию не обращался. В.П.Бузескул[248] отмечает, что сочинение Павсания представляет собой важный исторический источник, но говорит о нем очень кратко, причем главным образом на основании статьи У.Виламовица «Das Thukydideslegende». Статья С.П.Кондратьева «Павсаний и его произведение»[249] представляет собой пересказ вступительной статьи Дж. Фрейзера к его переводу «Описания Эллады».

Качественный скачок в изучении Павсания в нашей стране сделан в работе М.Е.Грабарь-Пассек[250], которая дала характеристику «Описания Эллады» глазами непредвзято мыслящего исследователя. Отказавшись от постулатов Виламовица – Калькмана, она предложила собственный разбор сочинения Павсания, содержащий немало интересных наблюдений. Однако ввиду того, что очерк писался для «Истории греческой литературы», Павсаний интересовал ее только как литературоведа.

Работ о Павсании в нашей историографии почти нет, но при этом нет и такого историка Античности, который бы не пользовался данными этого автора. Что общего было у Павсания с другими представителями его эпохи, что представляет собой его сочинение как таковое, каково отношение Павсания к своим предшественникам и прежде всего к периэгетам, которых он, безусловно, знал, а возможно, как считали У.Виламовиц и А.Калькман, использовал, но почему-то ни разу не упомянул по имени, – вот основные вопросы, которые встают перед исследователем после ознакомления с литературой о Павсании. Цель настоящей работы заключается в анализе именно этих проблем.

§ 5. Переводы и комментарии

На русский язык сочинение Павсания переводилось три раза. Впервые в 1788–1789 гг. оно было издано в переводе И.И.Сидоровского и М.С.Пахомова[251]. Несмотря на то что это издание представляет интерес почти исключительно как источник по истории науки и переводческого мастерства в нашей стране, а поэтому его анализ выходит за рамки нашего исследования, несколько слов об этом труде сказать необходимо. Как это ни парадоксально, И.И.Сидоровский, переводивший Павсания языком додержавинской эпохи, сумел передать многие особенности греческого оригинала гораздо лучше, чем позднейшие переводчики. Так, Г.Янчевецкий[252], перевод которого вышел ровно через сто лет после первого, находился под сильным влиянием классического перевода «Описания Эллады» на немецкий язык И.Г.К.Шубарта[253]. Он, подобно Шубарту, последовательно старался гладко передавать содержание, и при этом мало заботился о форме. С.П.Кондратьев[254] усмотрел этот же недостаток в английском переводе Дж. Фрейзера[255], но не сумел избежать его сам.

Своеобразный стиль Павсания-рассказчика этим переводчикам передать не удалось. Думается, что в какой-то мере это результат пренебрежительного отношения к русской переводческой практике XVIII в. В целом перевод Г.Янчевецкого точен, упреки, сделанные в его адрес С.П.Кондратьевым[256], не вполне справедливы. Его главным недостатком, на наш взгляд, является та бесцветность, о которой было сказано выше. В комментариях Г.Янчевецкого довольно полно использована литература, вышедшая ко времени появления его работы. В качестве вступительной статьи переведена статья И.Г.К.Шубарта, предпосланная его немецкому переводу «Описания Эллады». Работа С.П.Кондратьева выполнена, главным образом, по изданию Х.Блюмнера и Г.Хитцига[257], примечания воспроизводят в сокращенном виде комментарии, содержащиеся в названном издании; были учтены переводчиком и комментарии Дж. Фрейзера. Существенным недостатком этого издания является неотредактированность[258].

§ 6. Идеология эпохи Антонинов

Вторая софистика

Говоря об эпохе, в которую жил Павсаний, нельзя забывать о следующих обстоятельствах: Ι в. н. э. – период глубокого упадка как для Эллады, так и для греческой культуры в целом. Достаточно указать на то, что после Страбона (ум. 23/24 г. н. э.) не было ни одного греческого писателя, вплоть до Эпиктета, Диона из Прусы и Плутарха, которые начали свою деятельность в последней четверти Ι в. н. э. Положение резко изменилось в эпоху правления Адриана и его преемников.

Император Адриан на базе Ахейского союза учреждает Панэллинский союз (Κοινòν τῶν Πανελλήνων)[259] и проводит много времени в Элладе. Он строит водопровод в Коринфе (ΙΙ, 3, 5; VIII, 22, 3), восстанавливает могилу Эпаминонда и сам сочиняет надпись для стелы, близ нее установленной (VIII, 11, 2), завершает строительство огромного храма Зевса Олимпийского в Афинах, а затем возобновляет Олимпийские игры, наконец – возводит храм Панэллинского Зевса и Пантеон, где, как указывает Павсаний, находилась библиотека, устроенная Адрианом, и проводит в Афинах водопровод (Spart. 20, 5). По греческому образцу впервые в истории Римской империи Адриан отпускает бороду (это имеет немаловажное значение, так как внешний вид принцепса является как бы концентрированным выражением той политики, которую он проводит) и всячески покровительствует расцвету греческой культуры, в истории которой начинается период, именуемый обычно «греческим возрождением».

Важно иметь в виду, что отношение Адриана и его преемников к греческой культуре было обусловлено не только романтическими настроениями, которые О.В.Кудрявцев удачно называет «романтическим филэллинизмом», но и практическими нуждами империи. О.В.Кудрявцев полагает[260], что римское государственное управление и греческая культура, взаимно проникая друг в друга, по мысли Адриана, должны были объединить античный мир перед лицом «варварских народов».

Идея эллинского возрождения была, таким образом, в эпоху Адриана официальным лозунгом, однако это время действительно дало целый ряд ярких и своеобразных фигур, подавляющее большинство из которых связано с течением, получившим название «второй софистики».

Наименование это условно, а его появление, конечно, продиктовано субъективной точкой зрения Филострата (Vitae Soph.), однако в результате в плену у термина оказались как античные авторы III–IV вв. н. э., так и многие исследователи, которые стали изображать общественную мысль и литературное движение II в. н. э. в духе той картины, бесспорно гротескной, которую блестяще нарисовал Платон в «Протагоре».

Исследуя культуру II в. н. э., необходимо учитывать то обстоятельство, что сходство между софистами V в. (Протагором, Горгием, Продиком и др.) и представителями «второй софистики» заключается в том, что внешняя форма и у тех и у других берет верх над содержанием, но не более: за схожей формой стоят идеи, ничего общего между собой не имеющие. Вторая софистика – это не простой возврат к далекому прошлому, во всех отношениях она вызвана к жизни социальными процессами. Как указывал О.В.Кудрявцев, «инициатором панэллинского движения была римская власть, которая стремилась этим путем укрепить свое положение в восточной половине империи, протягивая руку муниципальной знати эллинских городов»[261].

Не случайно поэтому в это время заметную роль в греческой культуре начинают играть лица знатного происхождения, занимавшие высокие посты в своих полисах. Такими людьми были Герод Аттик и Лоллиан – в Афинах, Антоний Полемон и Элий Аристид – в Смирне, и Апулей – в Карфагене.

Представителями второй софистики создавались речи и декламации (Герод Аттик, Лоллиан, Элий Аристид, Максим Тирский), художественные письма (Алкифрон), риторические описания картин и статуй, как существовавших в действительности, так и воображаемых (Каллистрат, Филостраты, см. также отдельные места у Апулея и Ахилла Татия), исторические труды (Дион Кассий), романы (Апулей, Ахилл Татий, Гелиодор), поэтические произведения (эпиграммы, анакреонтические стихи), сочинения энциклопедического типа (Юлий Полидевк из Навкратиды) и «пестрые рассказы» (лат. variae fabulae; греч. ποικίλαι или παντοδαπαὶ ἱστορίαι). Зачинателем последнего жанра в литературе II в. н. э. был Фаворин из Арелаты, известный, главным образом, по характеристике Авла Геллия и фрагментам, сохранившимся у Диогена Лаэртского. Сюда же следует отнести «Флориды» Апулея, сочинения Антонина Либерала и Флегонта, а главное, более поздние по времени «Пестрые истории» Клавдия Элиана, являющиеся прямым подражанием «Разнообразным историям» Фаворина. Эти сочинения представляют собой не систематизированные собрания сведений по самым разным вопросам. Все эти писатели ориентированы на прошлое. Герод Аттик воспроизводит стиль Фрасимаха и Крития, Элий Аристид – Демосфена и Исократа, Дион Кассий – Фукидида; Алкифрон в своих «Письмах» изображает жителей Аттики IV–III вв. до н. э. Поэты пишут эпиграммы, воспроизводящие эллинистические оригиналы, а авторы анакреонтического сборника связывают свои стихи с именем Анакреонта и придают им архаический колорит. Наконец, Фаворин, Авл Геллий, Элиан и Афиней собирают сведения о древности и практически не касаются сегодняшнего дня. Субъективной задачей этих авторов, таким образом, является не отражение современной им жизни, а искусственное воспроизведение культуры, которая была создана в предшествующие эпохи.

Интереснейший в этом смысле материал дают раскопки виллы Адриана в Тибуре[262].

Особое место в культуре этого времени занимает Лукиан, который хотя и был воспитан в тех же условиях, что и Элий Аристид или Максим Тирский и стал не менее искусным ритором, чем названные писатели, а также освоил весь арсенал современной ему учености, но при этом понял всю несостоятельность и обреченность эллинского возрождения.

Подобно Лукиану, на периферии второй софистики стоит Павсаний. Он отдал дань софистической риторике (см. главу 2, § 4 настоящей работы), а затем стал таким же неутомимым собирателем разнообразных материалов по истории, мифологии, поэзии, редкостям (θαυμάσια) и естественно-научным вопросам, каким был Фаворин или его ученики, но зато начисто отказался от какой бы то ни было риторики и, в отличие от большинства своих современников, углубился не в известное описание уже собранного, как, скажем, Элий Аристид, а в разыскивание все нового материала. На этой основе выросло огромное по объему «Описание Эллады».

Субъективной целью для большинства представителей культуры II в. н. э., и в том числе Павсания, как указывалось выше, было своего рода бегство в прошлое. Но не следует забывать, что оно было одним из элементов той идеологической политики, которую проводила римская знать в лице Адриана, Антонина Пия и отчасти Марка Аврелия, при котором стало уже отчетливо видно, насколько нежизненной была панэллинская идеология. Возможно, что именно последнее обстоятельство обусловило безысходность пессимизма у автора записок «к самому себе».

Остается лишь уяснить, что представляла собой Греция, по которой путешествовал Павсаний. В середине I в. до н. э. состояние Эллады было весьма печальным. В переписке Цицерона сохранилось письмо Сервия Сульпиция Руфа, содержащее следующее сообщение: «Когда, возвращаясь из Афин, я плыл от Эгины по направлению к Мегаре, стал я разглядывать места, лежащие вокруг: за мною была Эгина, справа Пирей, слева Коринф. Некогда это были в высшей степени процветающие города, а теперь они лежат перед глазами разрушенные и поверженные в прах» (Cic. ad Fam. IV, 5). По словам Сульпиция Руфа, Греция представляет собою не что иное, как oppidorum cadavera projecta («брошенные трупы городов»). При Адриане был проведен ряд мероприятий по восстановлению храмов, гимнасиев и приведению в порядок как Афин, так и других городов Эллады, однако общая картина изменилась мало. Об этом говорят следующие сообщения Павсания: многие города лежали в развалинах (ἐρείπια), а от храмов остались немногочисленные камни (θεμέλια οὐ πολλά). Это развалины Селассии (III. 10, 7), Паракипариссии (III, 22, 9), Байев (III, 22, 13), Гериатиса (V, 23, 6), Мегалополя (VIII, 33, 1; сравн. VIII, 31, 9; VIII, 32, 1–2), Глисанта (IX, 19, 2), Ойхеста (IX, 26, 5) и других городов. Гортида (VIII, 28, 1), по словам Павсания, «в мое время» (τὰ ἐπ' ἐμοῦ) стала деревней, а прежде была городом, Триколоны и Зитион «в мое время оба были безлюдны» (ἐρημοι δε κατ' ἐμὲ ἦσαν ἀμφότεραι), Фивы (VIII, 32, 2; сравн. IX, 11, 1), покинутые жителями, окончательно погибли; только на Акрополе осталось немного жителей; Фелиуса (VIII, 25, 3) почти опустела, «Агора, которая, как говорят, была в середине города, оказалась на краю». На Делосе, который был торговой гаванью всей Эллады (τò κοινòν Ἑλλήνων ἐμπόριον), почти не осталось жителей (VIII, 33, 2). В храме Афины на мысе Онугнатон не осталось ни статуй, ни крыши (V, 22, 10); в таком же виде был храм Афродиты в Котиле (VIII, 41, 10), а от храмов Афродиты Эрикины в Псофиде (VIII, 24, 6) и Аполлона Пифийского по дороге из Аргоса в Тегею (VIII, 54, 5) остались одни развалины (в первом случае – ἐρείπια ἐφ' ἡμῶν ἐλείπετο αὐτοῦ μόνα, а во втором – ἐρείπια ἐς ἅπαν).

Перед глазами человека, путешествовавшего по Элладе в эпоху Павсания, открывалась картина всеобщего разрушения, на фоне которой было ясно видно, что все мероприятия Адриана по приведению в порядок Афин и реставрации древностей обречены на провал. Павсаний просто не мог этого не видеть, он хорошо понимал, что Эллада гибнет (см. главу 2, § 4 настоящей работы), а поэтому стремился описать то, что еще не успело погибнуть. Есть основания предположить, что именно это обстоятельство заставило его превратиться из историка в путешественника, или периэгета (в широком смысле этого слова). Мы имеем право выразить эту мысль именно в такой форме, поскольку вопрос об аутопсии Павсания в настоящее время в целом решается положительно.

Глава вторая

История создания «Описания Эллады»: особенности его внутренней структуры

§ 1. Вводные замечания

Такие большие по объему памятники античной историографии, как сочинения Геродота, Фукидида, Полибия, Диодора, Страбона, Павсания и других писателей создавались не сразу. Авторы годами работали над своими трудами и зачастую далеко уходили от первоначального плана (Ф.Якоби показал это на примере Геродота) или изменяли тематику своего сочинения под влиянием источников – именно это произошло с Павсанием. Над «Описанием Эллады» Павсаний работал много лет: описание Аттики он по собственному признанию (VII, 20, 6), закончил до того, как Герод Аттик приступил к строительству Одеона, а «Ахайя» (седьмая книга) создавалась в то время, когда он был уже полностью достроен. Про Антиноя, который погиб в 130 г. н. э., Павсаний, сетуя на то, что ему не пришлось видеть его при жизни, говорит как про современника (VIII, 9, 7).

Рассказывая об Эпидавре (II, 27, 6–7), упоминает об Антонине Пие как о ныне здравствующем, а в описании Аркадии (VIII, 43, 1–6) включает похвальное слово ему как умершему; здесь уже упоминается Марк Аврелий и его победы над германцами и савроматами. Следовательно, можно говорить о том, что первая и вторая книги Павсанием были закончены до 161 г. н. э. (год смерти Антонина Пия), а восьмая – после 175 г., так как о войне с «варварами» говорится как о завершенной, но до 180 г., поскольку о Марке Аврелии автор пишет как о живом. Это значит, что на создание «Описания Эллады» ушло, во всяком случае, более 15 лет. За эти годы отношение Павсания к материалу, над которым он работал, претерпело ряд изменений: в одном из авторских отступлений он признается (VII, 8), что «начиная описание, смотрел на все эти рассказы эллинов по большей части как на глупости», но дойдя до описания Аркадии, задумался, и в дальнейшем собирается о том, что касается богов, рассказывать, следуя преданиям. Утверждать на основании этого замечания, что под влиянием поездок по многочисленным святилищам Павсаний утратил унаследованный им от логографов рационализм и превратился в мистика вроде Элия Аристида, бесспорно, никаких оснований нет, но на многое его взгляды, коль скоро он сам говорит об этом, изменились. С чем именно эти изменения связаны и в каком направлении они шли, установить можно только одним путем – обратившись к истории работы Павсания над его трудом.

Историю создания любой книги, написанной в Новое время, можно восстановить, прежде всего, благодаря наличию подготовительных материалов, черновиков, первоначальных вариантов, дневниковых записей, данных переписки и т. д. Именно на таком материале построены исследования, посвященные как поэтам или беллетристам, так и многим историкам (Т.Моммзену, Н.М.Карамзину, В.О.Ключевскому и др.). По-другому обстоит дело с древними авторами: никаких данных кроме окончательного варианта «Описания Эллады» или любого другого памятника античной исторической прозы до нас не дошло, поэтому вопрос о творческой истории произведения специалистами по античной исторической прозе долгое время не ставился. В начале XX в. методику исследования «внутренней истории» (innere Geschichte) литературного памятника предложил Ф.Якоби в своей работе о Геродоте[263]. Его исследования были блестяще продолжены А.И.Доватуром в книге «Повествовательный и научный стиль Геродота»[264]. В настоящей работе делается попытка, используя методы названных ученых, вскрыть основные этапы «внутренней истории» труда Павсания. Для этого необходимо прежде всего выяснить, каковы были те субъективные задачи, которые ставил перед собой автор «Описания Эллады», в какой мере его композиция соответствует внутреннему содержанию и каков порядок написания отдельных частей этого сочинения.

§ 2. Авторское «credo» Павсания

В «Описании Эллады» Павсания, в отличие от сочинений подавляющего большинства античных историков и географов, отсутствует как вступление, так и заключение, где были бы изложены авторские намерения. Автор начинает повествование с полуслова («мыс Сунион выступает вперед из эллинского материка… плывущему мимо мыса открывается гавань и храм Афины Суниады…»), а затем так же неожиданно как начал, обрывает рассказ (X, 38, 13), без какой-либо концовки. Поэтому понять, какие именно субъективные задачи ставил перед собой Павсаний, можно только путем отдельных замечаний, рассеянных в тексте его труда. Павсаний многократно замечает, что он описывает не все, а только то, что этого достойно: τὰ ἀξιολογώτατα (I, 39, 3; II, 13, 3; VI, 17, 1), τὰ ἀξιολογώτατά ἐστιν ἐς μνήμην (VIII, 54, 7), τὰ μάλιστα ἄξια μνήμης (III, 11, 1), τὰ ἐς συγγραφὴν ἀνήκοντα (I, 39, 3; X, 32, 1), πρέποντα ἐς συγγραφήν (V, 16, 1) – наиболее достойное, наиболее достойное упоминания, подходящее для рассказа, подобающее для рассказа и т. д. Дважды он говорит об этом подробно: задача его заключается в том (I, 39, 3), чтобы из многого (ἀπò τῶν πολλῶν) выбирать (ἀποκρίνειν) то, что подходит для рассказа (τὰ ἐς συγγραφὴν ἀνήκοντα). Этим принципом Павсаний, по собственному признанию, руководствуется с самого начала (ἐξ ἀρχῆς). Описывая Спарту (III, 11, 1), он повторяет эту декларацию и заверяет читателя, что именно в этом состоит его хорошо продуманный (εὖ βεβουλευμένος) замысел – из многого, не достойного изложения, выбирать наиболее достойное (ἀπò πολλῶν καὶ οὐκ ἀξίων ἀφηγήσεως… ἀποκρῖναι τὰ ἀξιολογώτατα). Что же именно Павсаний считает достойным упоминания?

Согласно классическому толкованию Дж. Фрейзера[265], достойным изложения Павсаний считал то, что более всего знаменито. Однако изучение текста «Описания Эллады» не дает возможности согласиться с этим толкованием.

Павсаний не считает нужным говорить о смерти Еврипида (I, 2, 3), так как ее обстоятельства «рассказаны многими» (πολλοῖς γάρ ἐστιν εἰρημένος); отказывается рассказывать о битве при Мантинее, поскольку она описана как у Ксенофонта, так и у многих других историков (I, 3, 4). Он выпускает из своего повествования историю Гармодия и Аристогитона (I, 8, 5), так как она «уже описана другими» (ἐτέροις ἐστὶν εἰρημένα). Правда, потом он возвращается к одному эпизоду, связанному с тираноубийцами (I, 23, 2), но при этом замечает, что делает это только потому, что рассказ о Леэне, считающийся достоверным у многих афинян, не был записан до него (οὐκ ἐς συγγραφὴν πρότερον ἥκοντα)[266]. Об основании Персеем Микен Павсаний говорить отказывается (II, 16, 4), так как об этом «знают все эллины» (ἴσασιν Ἕλληνες), а об истории Федры (I, 22, 1) – потому что ее знает «всякий варвар, который выучился языку эллинов» (ὅστις βαρβάρων γλῶσσαν ἔμαθεν Ἑλλήνων), что, по мнению Павсания, говорит о высшей степени популярности сюжета.

Он опускает описания статуй панкратиаста Гермолика и Формиона, сына Асониха (I, 23, 10), так как о них «писали другие» (γραψάντων ἑτέρων)[267]. Трону Аполлона из Амикл посвящено следующее замечание (III, 18, 10): «Излагать то, что изваяно с каждой стороны трона по порядку, было бы скучно для читателей [ὄχλον τοῖς ἐπιλεξομένοις παρέξειν], об этом я скажу вкратце, ибо в основном изображенное хорошо известно»[268].

Со стремлением Павсания ограничить тему своего труда связано и его отношение к своим предшественникам. Так, например, рассказ о Клисфене (I, 5, 1) он, начав было, прерывает, ссылаясь на то, что о нем уже было рассказано у Геродота[269].

Наконец, в той части повествования, где говорится об Эпидавре, содержится своего рода авторская декларация. Здесь Павсаний отказывается говорить о священной войне между афинянами и эгинцами (II, 30, 4), так как о ней весьма точно (ἀκριβές) рассказано у Геродота[270]. В связи с этим он заявляет, что вообще не собирается писать о том, о чем было хорошо рассказано до него (οὔ μοι γράφειν κατὰ γνώμην ἦν εὖ προειρημένα). Действительно, эта декларация им соблюдается. В первой книге своего сочинения Павсаний очень много говорит об эпохе диадохов и эпигонов. Это связано с тем, что, по его мнению (I, 6, 1), время Аттала и Птолемея [ушло] в далекое прошлое (τὰ… ἡλικίαι τε ἦν ἀρχαιότερα), а поэтому устная традиция об этих царях не сохранилась (μὴ μένειν ἔτι τὴν φήμην αὐτῶν). Те же историки, которые писали об их деяниях (Павсаний ценит их сочинения весьма низко – см. его отзыв об Иерониме из Кардии – I, 9, 8; I, 13, 9 и др.), по мнению Павсания, были забыты еще раньше, чем забылась устная традиция (καὶ πρότερον ἔτι ἠμελήθησαν). Поэтому Павсаний считает необходимым пролить своим рассказом свет на это время (ἀπαιτεῖ δὲ ὁ λόγος δηλῶσαι) и, таким образом, восполнить пробел в историографии. Вместе с тем он отказывается говорить об Александре (VIII, 7, 7), так как «судьба Александра известна всем».

Упоминая о святилище Пандросы (I, 27, 3), он подчеркивает, что пишет о том, что известно не всем (ἔστι μὲν οὐκ ἐς ἅπαντας γνώριμα), а о Манто и Тиресии (IX, 33, 2), историю которых знают все (οἱ πάντες ἴσασιν ἀκοῇ), заговаривает только по той причине, что обнаружил в ней малоизвестную деталь: обстоятельства смерти Тиресия.

Наконец, рассказ о Сардинии (περὶ τῆς Σαρδοῦς λόγος), не имеющий прямого отношения к предмету сочинения, включается Павсанием в свой труд (X, 17, 1–13), поскольку об этом острове эллины знают меньше всего (οὐχ ἥκιστα … ἀνηκόως εἶχον).

В связи со всем этим имеет смысл вспомнить следующее: рассказывая о Лернейских таинствах (II, 36, 6 – II, 37, 3), Павсаний с нескрываемым восхищением вспоминает о некоем Аррифоне (ни в каких больше источниках это лицо не упоминается), который (II, 37, 2) характеризуется как человек, «обладающий способностью обнаруживать то, о чем раньше никто не знал» (δεινòς δὲ ἐξευρεῖν ἃ μή τις πρότερον εἶδε). Этому Аррифону, по сообщению Павсания, удалось установить, что рассказ о Лернейских таинствах, высеченный на сердце из орихалка и приписываемый аэду Филламону, на самом деле составлен позднее, поскольку его текст написан на дорийском диалекте (τὰ πάντα Δωριστὶ ἐπεποίητο), который до возвращения Гераклидов, то есть во времена, когда жил, согласно традиции, Филламон, еще не был распространен. Говорит Павсаний об Аррифоне не только с восхищением и большим почтением, но, безусловно, с намеком на то, что сам он немногим отличается от Аррифона.

Следовательно, основным критерием при отборе материала для Павсания является степень его популярности или доступности: чем менее что-либо известно и достижимо, тем более это интересует Павсания. Вероятно, именно в этом заключается тот хорошо продуманный замысел (III, 11, 1), о нежелании изменять которому говорил Павсаний. В связи с этим он, как было показано выше, считает нужным говорить преимущественно о малоизвестном и цитировать наименее доступных авторов, то есть ἐξευρεῖν ἃ μή τις πρότερον εἶδε – излагать то, чего не знали до него. Так, например, он подробно излагает содержание поэмы Риана о Мессенских войнах (IV, 1, 6; VI, 1, 3; VI, 15, 2; VI, 17, 11), поэму Херсия, которая уже в его время была известна только в отрывках (IX, 39, 9–10), «Аттиду» Гегесина (IX, 29, 1–2); ссылается на Гегия из Трезена (I, 2, 1), Полемнеста из Колофона (I, 14, 4), Прокла из Карфагена (II, 21, 5) как на писателей мало кому доступных; сообщает имена дочерей Пелия: Астиропея и Антиноя (VIII, 11, 3). Дело в том, что ни один поэт, как объясняет Павсаний, их имен не оставил, но художник Микон написал их на своей картине.

Вместе с тем Павсаний не считает нужным цитировать ни Геродота, к которому относится с большим почтением, ни Фукидида, ни Платона, с сочинениями которого он был знаком (VII, 17, 3), ни других известных писателей, сочинения которых в его время имелись в библиотеках.

Рассказ о том, как царь Олена Дексамен угощал Геракла, по мнению Павсания (VII, 18, 1), есть у всех, кто описывал Геракла и его подвиги[271]. Поэтому он не говорит об этом ни слова.

Становится ясным, по какой причине в сочинении Павсания фактически отсутствует систематическое описание Акрополя[272], – в его время были еще доступны не только огромный труд Гелиодора Афинского в 15 книгах[273], посвященный исключительно описанию Акрополя, и сочинения Полемона, но и множество других руководств, пересказывать которые Павсаний не считал необходимым. Он ограничивается лишь тем, что дополняет рассказы своих предшественников об Акрополе несколькими оригинальными подробностями: упоминая о Пинакотеке (I, 22, 6), Павсаний перечисляет те картины, «которым время не судило еще стать неузнаваемыми» (Гелиодор и Полемон писали за 400 лет до Павсания – за это время на Акрополе многое изменилось); рассказывает о культе Афины Полиады и так называемых аррефорах (I, 27, 2–3)[274], потому что это известно не всем (οὐκ ἐς ἃπαντας γνώριμα) и т. д. По той же причине в описании Аттики отсутствует генеалогия (краткое изложение древнейшей истории по поколениям), с которой начинается описание любой другой области, – сочинения аттидографов (Клитодема, Андротиона и особенно Филохора, и Истра) были хорошо известны в его эпоху; пересказывать их труды Павсаний считал излишним.

Повествование у Павсания довольно часто вводится словом εὕρισκον. Один раз (V, 26, 2) это слово употреблено Павсанием в прямом смысле («там я нашел следующие статуи»), один раз (I, 14, 6) – в значении «тут я вспомнил». Павсаний рассказывает о статуе Афины с голубыми глазами (ἄγαλμα… γλαυκοὺς ἔχον τοὺς ὀφθαλμούς) и сообщает о том, что глядя на эту статую, он вспомнил ливийский миф (речь идет о сообщении Геродота – IV, 180 – о так называемых авсеях), согласно которому Афина была дочерью Посейдона и поэтому обладала голубыми глазами. Во всех остальных случаях (I, 28, 6; II, 26, 8; IV, 32, 2; V, 1, 3; V, 4, 5; V, 21, 18; VII, 17, 5; VIII, 6, 3; IX, 27, 8; X, 12, 1) слово εὕρισκον можно перевести как «мною установлено» (дословно: я установил).

1. Рассказ о царях Коринфа заканчивается словами (II, 4, 5): «относительно коринфских царей мною установлено следующее» (τοιαῦτα μὲν ἐς τοὺς Κορινθίων βασιλέας συμβάντα εὕρισκον). В этом рассказе Павсаний опирается в основном на сочинение Эв-мела, сына Амфилита из рода Бакхиадов (II, 1, 1; II, 2, 2; II, 3, 10), но при этом выражает сомнение в том, что эта поэма принадлежит Эвмелу, и сопоставляет данные этого сомнения с целым рядом других источников: это поэма Ἠοῖαι μεγάλαι (II, 2, 3), сочинение Гелланика (II, 3, 8), поэма Ναυπάκτια (II, 3, 9), поэма Кинефона Лакедемонянина (II, 3, 9), который, по словам Павсания, «писал генеалогию в стихах», (ἐγενεαλόγησε γὰρ καὶ οὗτος ἔπεσι). Кроме того, он использует устную традицию (II, 1, 1; II, 2, 3; II, 2, 6), с которой полемизирует («что Коринф был сыном Зевса, этого, насколько я знаю, никто серьезно не утверждает, кроме жителей Коринфа»), и наконец, упоминает о своем знакомстве с жреческими преданиями (ἱερὸς λόγος) о Гермесе. Павсаний основывается главным образом на тексте Эвмела, но при этом многократно подчеркивает, что его рассказ представляет собою плод его собственных разысканий по самым разным источникам. Есть основания предполагать, что Павсаний действительно сверял рассказ Эвмела с авторами, на которых он здесь ссылается: «Великие Эои» были ему известны довольно хорошо: в разных местах своего труда он цитирует эту поэму восемь раз (II, 2, 3; II, 16, 4; II, 26, 2; IV, 2, 1; VI, 21, 10; IX, 31, 5; IX, 36, 7, IX, 40, 5–6), с «Навпактией» он тоже был неплохо знаком; во всяком случае, вопрос о том, кого следует считать ее автором, разобран у него довольно подробно (X, 38, 10–11).

2. О рождении Асклепия Павсаний приводит (II, 26, 3–7) три различных рассказа, почерпнутых из местных источников (Ἐπιδαύριοί φασιν), но затем, упомянув о том, что Гесиод (или тот поэт, который вставлял стихи в поэмы Гесиода) называет Асклепия мессенцем (сравн. Fr. 50 Merkelbach-West), ставит себя перед необходимостью доказывать тот факт, что этот бог действительно родился в Эпидавре (дело в том, что к эпическим поэмам Павсаний относится с большим доверием, поэтому для того, чтобы опровергнуть сообщение, почерпнутое из эпоса, он должен проанализировать его со всех сторон). Он говорит, что установил, что бог родился в Эпидавре, ибо праздники в честь Асклепия происходят из Эпидавра, и приводит следующие факты: афиняне тот день, когда совершаются торжества в честь Асклепия, называют Эпидавриями; почитание Асклепия в Пергаме ввел Архит, сын Аристехма, после того как он был вылечен в Эпидавре. Почитание в Смирне было заимствовано из Пергама, а в Балакрах – из Эпидавра, а из Балакр оно перешло в Лебену на Крит.

3. Излагая генеалогию царей Элиды (Эндимиона и его потомков), Павсаний не имеет возможности следовать какому-то одному источнику. Рассказ начинается словами (V, 1, 3): «Относительно древнейших событий у них я разыскал следующее» (τοιάδε εὕρισκον). Он носит мозаичный характер и включает в себя сведения, почерпнутые из широко распространенных мифов об Эндимионе и подвигах Геракла (Авгиевы конюшни), исторического сочинения, посвященного Истмийским играм (V, 2, 2–6), наконец, из какого-то местного источника (V, 4, 6), близкого по содержанию к сочинениям аттидографов (τὰ δὲ Ἠλείων γράμματα ἀρχαῖα). Надо полагать, что из последнего источника заимствовано сообщение о синойкизме Элиды при Оксиле (V, 4, 2). Сообщая о восстановлении Олимпийских игр при Ифите (V, 4, 6), Павсаний сопоставляет три источника: надпись из Олимпии называет отца Ифита Гемоном, местный логограф – Ифитом, а большинство греческих авторов (Ἑλλήνων δὲ οἱ πολλοὶ) – Праксонидом[275].

В руках у Павсания не было генеалогии Эндимиона и его потомков, она составлена им самим из разнообразных источников и поэтому начинается со слова εὕρισκον. Говоря о царе Лае (сыне Оксила), Павсаний сообщает, что он установил (εὕρισκον), что его потомки не были царями (V, 4, 5). Он замечает, что знает, кто они были, но тем не менее об этом умалчивает, так как в своем рассказе не будет говорить о простых людях (ἑς ἄνδρας ἰδιώτας). Разыскивая сведения о Лае, Павсаний натолкнулся на материал, относящийся к его потомкам, но сознательно не включил его в свое изложение, так как ставил перед собой задачу реконструировать генеалогию царей Элиды.

4. Рассказывая о храме Геракла в Теспиях (IX, 27, 6–8), история которого связывалась с мифом о Геракле и 50 дочерях Теспия (Athen. XIII. P. 556f; Diod. IV, 29; Tat. Adv. Graecos 78; Ps.-Apoll. Bibl. II, 4, 9; II, 7–8), Павсаний отмечает, что храм показался ему более древним, нежели время Геракла, сына Амфитриона, и заявляет, что установил (εὕρισκον), что этот храм воздвигнут в честь Идейского Геракла (Ἡρακλῆς ὁ Ἰδαῖος), одного из куретов. Этот факт Павсаний почерпнул, вероятно, из местной истории Элиды (см. V, 7, 6), где подробно рассказывалось о куретах.

5. Словом εὕρισκον заканчивается очерк, посвященный истории Ахайи (VII, 17, 5). Павсаний придавал этому очерку очень большое значение, так как считал его своего рода эпилогом к греческой истории. А ввиду того, что изложение здесь сильно отличается от Полибия, можно предположить, что оно представляет собой результат самостоятельного труда.

Указывая на то, что данное обстоятельство выяснил он сам, Павсаний, как правило, противопоставляет свое сообщение тем данным, которые бытовали до него, и тем самым обнаруживает свою любовь добавлять неизвестные детали к широко известным вещам. Так, например, он сообщает, что в результате кропотливых изысканий он узнал (πολυπραγμονῶν δὲ εὕρισκον), что в Афины были перенесены лишь кости Эдипа, умершего в Фивах (I, 28, 6), и, таким образом, указывает на то, что не следует верить тому, о чем Софокл рассказывает в трагедии «Эдип в Колоне».

Говоря о том, что Павсаний стремится преимущественно описывать то, что «еще не попало в историю» (I, 23, 2; сравн. II, 37, 2), необходимо помнить о двух следующих обстоятельствах.

Во-первых, он подходил к материалу со своими собственными мерками. Его представления о ценности того или иного сообщения во многом отличны от представлений современных историков. Подобно многим ученым поздней Античности, он не видит разницы между вопросами принципиальной важности и мелочами, в бездне которых тонут бесценные сведения.

Во-вторых, стремление писать о том, что не было описано до него, приводило в ряде случаев к тому, что Павсаний отвергал достоверные версии ради почерпнутых из редкого источника, но неправдоподобных. Из-за этого в «Описании Эллады» наравне с ценнейшими сведениями содержится немало недостоверного материала.

§ 3. Современники Павсания (направленность их сочинений)

Сделанное выше заключение о том, что в центре внимания у Павсания было то, «что пока не попало в историю», открывает новые возможности для сопоставления автора «Описания Эллады» с целым рядом его современников. Так, например, Клавдий Элиан[276] (автор «Пестрых историй» и обширного сочинения «О животных») в заключении к трактату De animalibus говорит о стремлении сказать «что-то, о чем не говорил никто другой» (τινα οὐκ ἄλλος εἴπε), а рассказ о Бакхиадах и прекращении их рода в «Пестрых историях» (I, 19) начинает следующими словами: «Существует общеизвестный и для всех доступный рассказ» (δημώδες λόγος καὶ ἐς πάντας ἐκφοιτήσας) о том, как погиб Сибарис, вместе с тем «есть кое-что, большинству неизвестное; об этом-то я и буду говорить» (ἃ δὲ οὐκ ἔστι τοῖς πολλοῖς γνώριμα ταῦτα ἐγὼ ἐρῶ). Рассказывая о трагическом поэте Агафоне и некоем Павсании из Керамика (II, 21), Эли-ан замечает: «Об этом говорится повсюду, я же буду говорить о том, что известно не всякому» (καὶ τοῦτο μὲν διατεθρύληται: ὃ δὲ μὴ ἐς πάντας πεφοίτηκεν, ἀλλ' ἐγὼ ἐρῶ).

Интерес к недоступному и забытому материалу присущ и Героду Аттику. Он воспроизводит в своих декламациях язык Фрасимаха и Крития (Philostr. Vit. Soph. II. P. 564), а не Платона именно потому, что они были прочно забыты, и никем из риторов до него не изучались, в то время как Платона или Демосфена хорошо знали многие.

Авл Геллий, автор интересный, прежде всего как популяризатор теоретических установок второй софистики, писатель не глубокий, но стремившийся ни на шаг не отстать от своего времени и на лету ловивший каждое слово Герода Аттика или Фаворина, при отборе материала руководствуется двумя критериями: его интересует древнее и притом непременно малоизвестное[277]. Авл Геллий хорошо знаком с текстами Катона Старшего и Гая Гракха. Рассказывая (VI, 3, 48) о речи Катона «За Родосцев» (Pro Rhodiensibus), которая входила в пятую книгу «Начал», он полемизирует со знаменитым Туллием Тироном. Тирон в письме к Квинту Ак-сию критиковал Катона и, вероятно, довольно резко. Геллий рассматривает каждое замечание Тирона в отдельности, сопоставляет его с текстом речи, доказывает несостоятельность данного замечания и затем переходит к следующему по такой же схеме. В заключение он делает выписки из речи Катона, с тем чтобы обратить внимание читателя на те места катоновского текста, которые Тирон упустил из виду. Становится ясно, что о Катоне Геллий судит не по тем выдержкам, которые он нашел у Тирона, а по оригинальному тексту речи. Везде, где только может, Геллий разыскивает древние и мало кому известные рукописи. Так, в Патрах (в библиотеке Patrensis) Геллий нашел древний (verae vetustatis) список «Одиссеи» Ливия Андроника (XVIII, 9, 5), в Тибуре (в библиотеке Tiburs) он обнаружил рукопись Клавдия Квадригария (IX, 14, 3), в которой ему удалось найти древние грамматические формы. Наконец, вместе со своим другом Юлием Павлом (вероятно, одним из учеников Фронтона) в книжной лавке на рынке apud Sigellaria (V, 4) Геллий обнаружил Annales Фабия Пиктора «в хорошем и, безусловно, древнем списке» (bonae atque sincerae vetustatis). У грамматика Фида Оптата он видел список второй книги «Энеиды» удивительной древности (mirandae vitustatis) и записал рассказ об обстоятельствах ее приобретения (II, 3). Возвращаясь из Греции, Геллий сошел с корабля в Брундизий и сразу увидел, что кто-то продает книги (IX, 4). «Я тотчас бросаюсь к книгам, все это были греческие книги, полные чудес и побасенок о вещах неслыханных и невероятных, но писателей древних и значительных (non parvae auctoritatis): Аристея Проконесского, Исидора Никейского, Ктесия, Онесикрита, Филостефана и Гегесия. Свитки эти долгое время где-то валялись и имели ужасный вид. Я, тем не менее, заинтересовался ими и, спросив о цене, привлеченный их удивительной и неожиданной дешевизной, покупаю большинство этих книг за ничтожную плату и в течение двух следующих ночей поспешно просматриваю от начала до конца» (перевод наш – Г.Ч.). Приведенный отрывок как нельзя лучше иллюстрирует психологию Геллия как писателя. Будучи прежде всего ритором, знатоком и, главным образом, ценителем хорошего стиля, он, конечно, не интересовался безыскусными по языку и малоправдоподобными сочинениями парадоксографов. Но когда в его руки попадает старая библиотека какого-то любителя подобной литературы, Геллий «тотчас жадно бросается» (statim avide pergo) к этим свиткам. Раз книга редкостная и древняя, она интересует Геллия, содержание при этом уже не играет никакой роли.

Погоня за редкостями и боязнь повторить то, что было «хорошо рассказано раньше» (см.: Paus. II, 30, 4 – εὖ προειρημένα), с одной стороны, и характерное для второй софистики в целом стремление развлечь читателя – с другой, приводили к тому, что сочинения многих писателей этой эпохи превращались в беспорядочное нагромождение разнообразного и неподдающегося никакой систематизации материала. Характерно это и для Павсания, о чем хорошо сказала М.Е.Грабарь-Пассек: «Книгу Павсания можно читать, раскрыв на любом месте, и впечатление получается одно и то же – движущаяся перед глазами однообразно пестрая лента, за движением которой приятно следить, но детали которой невозможно запомнить»[278]. Принцип delphinum silvis adpingere (Hor. AP. 30), абсолютно неприемлемый для Горация, во II в. н. э. прочно утвердился в литературе. «Аттические ночи» Авла Геллия представляют собой огромное по объему собрание выписок из самых разных авторов, которые перемежаются с заметками самого Авла Геллия. Какого бы то ни было порядка в расположении материала нет. Геллий по этому поводу сам говорит (Praefacio), что при работе над своим сочинением он «пользовался тем случайным порядком, в котором ранее делал свои выписки» (usi autem sumus ordine rerum fortuito, quem antea in excerpendo feceramus). Эти выписки, по его собственному признанию, зачастую сделаны наспех (breviter), а главное, indistincte atque promiscue, то есть «беспорядочно и бессистемно». В результате единственным композиционным принципом у Авла Геллия становится отсутствие какого бы то ни было композиционного единства, которое он сам определяет как rerum disparilitas (то есть беспорядочность изложения). Элиан не только назвал одно из своих сочинений Ποικίλη ἱστορίη, но, руководствуясь стремлением избежать «ненавистного однообразия», считал разнообразие или пестроту (ποικιλία) своим основным творческим методом и сравнивал свои произведения с лугом или венком, прелесть которых заключается ἑκ τῆς πολυχροίας (эпилог librorum De animalibus). Важно отметить, что «пестрота» для Элиана заключается не только в разнообразии тематики, но в первую очередь в отсутствии какого бы то ни было плана, в беспорядочности изложения. Пестрота как метод отличает сочинения Апулея (Florida). Труды Фаворина до нас не дошли[279], но его Παντοδαπὴ ἱστορία представляла, по всей видимости, несистематизированную коллекцию сведений по самым различным вопросам. Homo fandi dulcissimus (человек сладчайшего красноречия), как называет его Геллий (XVI, 3, 1), Фаворин был среди представителей второй софистики основным теоретиком «пестроты» (rerum disparilitas, varietas), Геллий – его непосредственным учеником, а Элиан – одним из последователей.

Закономерным будет вопрос, почему Павсаний, теоретические установки которого так близки к воззрениям Авла Геллия и Элиана, не оформил свой труд как собрание беспорядочных сведений, а придал ему форму итинерария. Сам Павсаний ответа на этот вопрос не дает. Однако кое-какие наблюдения по этому поводу сделать можно. Среди фрагментов «Разнообразной истории» Фаворина, которые сохранились, главным образом, у Диогена Лаэртского, есть ряд текстов (см., например: II, 1; III, 25; V, 5; V, 76–77; VIII, 12; VIII, 15), по тематике близких к периэгезе. Рассказ Фаворина о Деметрии и его любовнице Ламии может быть сопоставлен с фр. 14, 15 Полемона (см. приложение 2). Это чрезвычайно важное свидетельство того, что периэгеза во второй половине II в. н. э. интересовала не одного Павсания. Но больше всего материала дает античный роман. Практически в каждый роман («Метаморфозы» Апулея, «Левкиппа и Клитофонт» Ахилла Татия, «Эфиопика» Гелиодора, «Повесть о Габрокоме и Антии» Ксенофонта Эфесского) входит как непременный его элемент путешествие (ὁδοιπορία или peregrinatio), без которого развитие событий в романе было бы невозможно. В рассказ о таком путешествии, для того чтобы он выглядел более убедительным, обязательно вводятся сведения этнографического характера, краткие характеристики городов, храмов и т. д. и, наконец, описание маршрута, либо заимствованное непосредственно из итинерария, предназначенного для практических целей, либо стилизованное под такого рода итинерарий или перипл. Если же сухие описания маршрутов широко использовались в художественной и документальной прозе I–III вв. н. э.[280], то нет ничего удивительного в том, что к этому жанру обращается и Павсаний. Это тем более закономерно, что он, как это было доказано академиком С.А.Жебелёвым[281], не прошел по всем маршрутам, которые описывает, и, возможно, побывал не во всех пунктах, о которых говорит в «Описании Эллады», а поэтому, включая в свое сочинение топографические сведения, добивался того же эффекта, что и авторы романов – большей убедительности.

§ 4. Место итинерария в «Описании Эллады»

По своей композиции «Описание Эллады» больше всего напоминает итинерарий (то есть дорожник, иными словами, «словесную карту»), предназначенный для практических целей (ad usum practicum) и дающий объективную картину того, каким образом можно попасть в то или иное место. Однако удельный вес итинерария в труде Павсания невелик, более того, он играет здесь всего лишь вспомогательную роль: краткий итинерарий приводит читателя в какой-либо город и обрывается. Павсаний начинает оригинальный рассказ, в котором дается субъективная картина того, что видел, слышал, узнал и исследовал он сам, а не кто-либо другой (это чрезвычайно пестрые по содержанию путевые заметки, зачастую содержащие ценнейшие и нигде более не дублирующиеся сведения по самым разнообразным вопросам). Павсаний выступает здесь как типичный эрудит поздней Античности: он сыплет цитатами из самых редких авторов; говоря о каком-либо вопросе, приводит по нескольку версий; подробно рассматривает, как ему удалось докопаться до чего-либо необычного и постоянно подчеркивает, что он говорит о том, «что еще не попало в историю» (см. § 1 настоящей главы). Но как только он возвращается к описанию маршрута, то есть к итинерарию, стиль рассказа изменяется: Павсаний теряет весь свой блеск и становится предельно краток, лапидарен и даже косноязычен. Краткий итинерарий (1–2 фразы) приводит читателя в следующий пункт, и затем возобновляется оригинальный рассказ.

Возьмем для примера ту часть «Описания Эллады», которая посвящена Спарте. Одной фразы, носящей характер итинерария («за Гермами на запад лежит Лаконская земля»), Павсанию вполне достаточно для того, чтобы приступить к рассказу и сообщать все то, что удалось ему собрать по истории этой области. В течение одной трети этой книги к итинерарию он не возвращается (III, 1, 2 – III, 10, 5). Наконец, рассказ прерывается. Три следующие фразы – это краткий итинерарий: Павсаний проводит читателя мимо трех городов – Кария, Селасии и Форнака – и подводит к центру области – Спарте (III, 10, 6 – III, 11, 1). Далее начинается описание города, составленное следующим образом: Павсаний называет какое-либо примечательное место, а затем сообщает, во-первых, все то, что связано с его историей, а во-вторых, все то, что ему самому пришло на ум по ассоциации с рассказанным только что. Например: «Идущему от Агоры по дороге, которая называется Афетаида, встречается так называемая Боонета» (III, 12, 1). На этом прогулка по городу поспешно прерывается, так как Павсаний должен объяснить: а) откуда произошло название этой дороги и б) что такое Боонета. Он сообщает о том, что когда Икарий устроил состязание в беге для женихов Пенелопы, на котором, как известно, победил Одиссей, женихов выпускали бежать (ἀφεθῆναι… ἐς τòν δρόμον) именно на этой дороге. Отсюда происходит ее название. Само состязание, продолжает Павсаний, Икарий устроил в подражание Данаю. Затем следует история Даная, закончив которую, Павсаний переходит к объяснению того, что представляет собою Боонета: когда-то это был дом царя Полидора. В связи с упоминанием имени этого царя далее излагается история его смерти. Затем Павсаний говорит о том, что во времена Полидора не было денег, поэтому платили рабами, быками (отсюда название Боонета) или слитками серебра и золота. Наконец, по ассоциации с последним сообщением, он вспоминает о том, что те, кто в настоящее время плавают в Индию, сообщают, что там им дают в обмен различные предметы, так как, несмотря на обилие золота, у жителей Индии нет денег. На этом повествование прерывается. Павсаний указывает на следующий памятник и затем продолжает рассказ в таком же духе. Итинерарий здесь играет роль связующего элемента и не более. В него как в раму вставляются путевые заметки (λόγοι или digressiones).

Уместно еще раз вспомнить, что С.А.Жебелёв, рецензируя книгу К.Роберта, пришел к выводу, что композиция «Описания Эллады» не отражает пройденных Павсанием маршрутов. Развивая тезис С.А.Жебелёва[282], можно указать на то, что итинерарий в сочинении Павсания не оригинален, а дословно заимствован из письменного источника. Приведем несколько текстов: «Элатея… лежит против Амфиклеи, дорога до нее из Амфиклеи [длиною] сто восемьдесят стадий, идет в основном по равнине, а затем немного в гору, там, где очень близко [подходит] к городу Элатеи» (X, 34, 1); «От Амброса примерно шестьдесят стадий до Стариса. Дорога ровная, равнина лежит между горами» (X, 36, 1); «Если повернуть на Антикиру [дословно: “повернувшему на Антикиру”], дорога сначала идет в гору. Но если подняться по дороге [длиною] в две стадии, местность станет ровней» (X, 36, 5); «Большая [λεωφόρος] дорога в Дельфы отсюда становится более крутой, она тяжела даже для путешествующего налегке» (X, 5, 5).

Эти топографические указания почерпнуты Павсанием из руководства, предназначенного для практических целей, где тоже указывается расстояние между пунктами (в стадиях)[283], говорится о характере дороги (ровная, идет в гору, становится крутой и т. д.), оговаривается, какова возможность провоза грузов, например – ὁδòς… ζεύγεσιν ἄβατος διὰ στενότητα, то есть «дорога для запряженных парой повозок непроходима из-за узости» (II, 11, 3). Часто даются две дороги: краткая, но плохая, и более удобная, но длинная. «Из Клеон в Аргос [ведут] две дороги, одна для путешествующих налегке, она очень короткая, другая же [проходит] через Трет, она тоже узкая, ибо ее окаймляют горы, но для повозок [ὀχήμασι] она все-таки более пригодна» (II, 15, 2). «Подъем на вершину Парнаса [идет] через Давлиду, он более длинный, чем из Дельф, но все-таки не такой трудный, как тот» (X, 5, 1). «Прямая дорога на Дельфы через Панопей, мимо Давлиды и Схисты, – это не единственный путь [проход – ἐσβολή] из Херонеи в Фокиду. В фокейский город Стирис ведет и другая дорога, каменистая и, главным образом, через горы [τραχεῖά τε… καὶ ὀρεινὴ τὰ πλέονα]. Длина этой дороги – сто двадцать семь стадий» (X, 35, 8). «В Аркадию есть проходы: [один] из Арголиды мимо Гисия и через гору Парфений – в область Тегеатов, два других – из Мантинеи, один – через место, называемое Прин, а другой – через Климак. Этот шире и имел для спуска сделанные некогда ступеньки» (VIII, 6, 4).

В некоторых случаях топографические указания заимствуются Павсанием из периплов, в которых указываются расстояния между гаванями, перечисляются заливы, видные с моря горы и мысы, игравшие роль маяков и, наконец, колодцы и источники с питьевой водой. «Кифера лежит напротив Бойев до [мыса] Платанистунт, у которого остров ближе всего приближается к материку, от этого мыса Платанистунт до мыса на материке, называемого Ослиной челюстью, плыть сорок стадий. На Кифере у моря находится гавань Скандея, а город Кифера отстоит от Скандеи примерно на десять стадий… Если плыть из Бойев к мысу Малеи, будет залив, называемый Нимфей; стоящая [ὀρθόν] статуя Посейдона и пещера, очень близко от моря, в которой источник питьевой воды [γλυκέος ὕδατος πηγή]. Если обогнуть мыс Малею и удалиться от него на сто стадий, как раз у границ Бойатов находится храм Аполлона, называемый Эпиделием» (III, 23, 1–2). «От Мессены до устья реки Памиса примерно восемьдесят стадий. [Памис] течет через распаханные земли и сам чист, для кораблей судоходен, от моря стадий на десять (IV, 34, 1). Город Корона [находится] на правом берегу Памиса у моря, под горой Мафией… Если пройти немного дальше, там в море впадает река Биас… В двадцати стадиях от дороги – источник Платанистон… Оттуда вода, пригодная для питья, попадает в Корону (IV, 34, 4). С городом Короной граничат Колониды… Лежит город Колониды на возвышенности близко от моря (IV, 34, 8). [Асин] лежит у моря… От Колонид до нее сорок стадий пути, и столько же от Асина до [мыса], называемого Акрит. Акрит сильно выдается в море, перед ним лежит пустынный остров Феганусса, за Акритом находится залив Финикус, и напротив него острова Ойнуесы» (IV, 34, 12). «Если плыть в Эгий из Патр, прежде всего будет мыс, называемый Рион, отстоящий от Патр на пятьдесят стадий. Гавань Панорм на пятнадцать стадий дальше мыса. На следующие пятнадцать стадий от Панорма отстоит крепость, называемая крепостью Афины. Если плыть морем до гавани Эриней от крепости Афины, это будет девяносто стадий, от Эринея же до Эгия – еще шестьдесят. Дорога же сухим путем приблизительно на сорок стадий короче рассказанной» (VII, 22, 10). «Если плыть из Кревсиса не в открытое море, а вдоль берега Беотии, то направо будет город Фисба. Прежде всего, у моря будет гора. Если ее перевалить, то ты окажешься на равнине, а за ней будет другая гора. Город находится у ее подошвы… Если плыть отсюда дальше, у моря будет небольшой город Тифа» (IX, 32, 2–3).

Необходимо указать на следующее обстоятельство: указания топографического характера у Павсания отрывочны, непрерывной картины маршрута они никогда не дают (в последнем легко убедиться, посмотрев на схемы, составленные К.Робертом для восстановления пути, которому следовал Павсаний в своем путешествии, маршрут которого был якобы положен в основу композиции «Описания Эллады»), а поэтому использовать их в практических целях, как итинерарий или перипл, вопреки мнению филологов эпохи романтизма, прежде всего – К.О.Мюллера и Э.Курциуса, невозможно. «Описание Эллады» было написано как книга для чтения, а поэтому не может именоваться «бедекером древности», как любили называть его в XIX в.

Страницу за страницей анализируя текст «Описания Эллады», можно заметить, что на итинерарии у Павсания базируется как архитектоника, или общая композиция произведения, так и его динамика: итинерарий для Павсания является средством для развития повествования (это было показано на примере рассказа об Афетаиде), но самодовлеющего значения не имеет. Еще С.А.Жебелёв установил, что топографический материал здесь играет роль связующего элемента, но не более[284]. Сделанный нами вывод о том, что он не носит оригинального характера, а от начала до конца механически заимствован из сочинений, предназначенных для практических целей, подтверждает концепцию С.А.Жебелёва. Павсаний пришел к топографии не сразу: этот способ организации материала подсказала ему та литература, которую он использовал в труде[285]. Имеет смысл поэтому выяснить, каковы были его первые шаги в работе над «Описанием Эллады».

§ 5. Исторические экскурсы у Павсания

Особое место в «Описании Эллады» занимают исторические экскурсы, которые распадаются на три группы: генеалогия (очерки древнейшей истории области, с которых начинаются описания всех областей, за исключением Аттики), краткие заметки ad hoc и, наконец, очерки, посвященные истории Эллады со времени Филиппа до конца I в. н. э. Последние занимают в «Описании Эллады» особое место. Они разбросаны по разным частям сочинения Павсания (главным образом в книгах I, VII, VIII), но при этом резко выделяются из всего остального текста как по языку, который в этих экскурсах напоминает язык исторической прозы (прежде всего Полибия), так и по тому, что все они пронизаны одними и теми же идеями (величие Эллады в прошлом противопоставляется ее ничтожному состоянию в современную для Павсания эпоху). При анализе этих очерков обращает на себя внимание следующая особенность: если отдельные экскурсы расставить в хронологическом порядке, то получится связное повествование. Каждый следующий (если руководствоваться не порядком их расположения в «Описании Эллады», а хронологией) очерк начинается как раз с того момента, где обрывается предыдущий. Изложение начинается с битвы при Херонее (338 г. до н. э.) и доводится до 146 г. (захват Коринфа Муммием). Это дает все основания говорить о том, что первоначально рассматриваемые нами экскурсы представляли собой единое целое и только в законченном виде были расчленены на отдельные части и размещены в разных местах «Описания Эллады».

Павсаний начинает с битвы при Херонее (I, 25, 3; сравн. V, 20, 10; IX, 6, 5, а также I, 18, 8), поскольку с ней он связывает гибель Эллады в целом. Затем он пропускает историю Филиппа и Александра ввиду того, что, во-первых, их деяния (I, 9, 4) нельзя изложить мимоходом (πάρεργα), во-вторых, они и без того хорошо известны всем (VIII, 7, 8), и переходит к Птолемею Лагу и его преемникам (I, 6, 2 – I, 7, 3, а затем I, 8, 5 – I, 9, 3), Лиси-маху (I, 9, 5 – I, 10, 5), Пирру (I, 11, 1 – I, 13, 9) и Селевку (I, 16, 1–3). Павсаний сообщает, что говорит о них главным образом по той причине, что устное предание (φήμη) о них не сохранилось, а придворные историки (οἱ συγγενόμενοι τοῖς βασιλεῦσιν ἐπὶ συγγραφῆι) были забыты еще раньше, чем устное предание (I, 6, 1). Одним из таких историков был Иероним из Кардии, который, как замечает Павсаний (I, 9, 8; I, 13, 9), писал «в угоду Антигону» (ἐς ἡδονὴν Ἀντιγόνου) и прославился тем, что обо всех царях, кроме своего покровителя, писал с ненавистью (I, 9, 8). К рассказу о диадохах присоединяется краткий очерк истории Афин (с 388 по 303 г. до н. э.), посвященный в основном Олимпиодору, и подробный экскурс о нашествии галатов на Элладу (279–278 гг. до н. э.). Затем дается связный обзор истории Ахейского союза (VII, 7, 1 – VII, 16, 10) вплоть до 146 г., к которому примыкают две отдельные биографии: Арата (II, 8, 1 – II, 9, 5; сравн. VII, 7, 1–5) и Филопемена (VIII, 49, 1 – VIII, 52, 6). В качестве эпилога сообщается о том, что, когда Нерон вернул эллинам свободу, они уже не могли ею воспользоваться, ввиду чего Веспасиан вернул их под власть Рима, «сказав, что Эллины отвыкли от свободы» (VII, 17, 4).

Рассмотрим теперь, каковы здесь основные идейные положения. Отправной пункт всех рассуждений – битва при Херонее. «Несчастье при Херонее [τò γὰρ ἀτύχημα τò ἐν Χαιρωνείαι] было началом бед для всех эллинов» (I, 25, 3). Эллада после Херонеи погибла (V, 20, 10), поражение (το σφάλμα) при Херонее было роковым для всех эллинов (IX, 6, 5, со ссылкой на I, 25, 3) и т. д. Дальнейшая история (Филипп, Александр и диадохи) трактуется как цепь разнообразных преступлений. При этом сами боги выступают против преступников.

От Филиппа и Александра эллины претерпели много зла (I, 4, 1; сравн. IV, 28, 4). Филипп всегда попирал клятвы, договоры при любом удобном случае (ἐπὶ παντί) нарушал, слова своего не держал более чем кто-либо из людей. За это его не замедлило поразить божество (VIII, 7, 5–6): после смерти Филиппа Олимпиада безжалостно убила его маленького сына от Клеопатры, а затем – Аридея (VIII, 7, 7). Сама Олимпиада заслуженно (οὐκ ἀνάξια) понесла наказание от Кассандра (I, 11, 4). Подобным образом божество (ὁ δαίμων) уничтожило род Кассандра (VII, 7, 7). Пирр, как известно, погиб в Аргосе от того, что какая-то женщина бросила глиняный сосуд ему в голову. Павсаний, со ссылкой на Ликея, сообщает версию, согласно которой это была не женщина, а принявшая образ женщины Деметра (I, 13, 8). Слава афинян дошла до полного упадка (I, 26, 1). Эллада перестала представлять собой единое целое (VIII, 7, 1), а после смерти Филопемена перестала рождать мужей (VIII, 52, 1), которых так много было раньше (Павсаний здесь перечисляет только тех, которые, по его мнению, действовали в интересах Эллады в целом, – это Мильтиад, Фемистокл, Леонид, Ксантипп, Кимон, Конон, Эпаминонд, Леосфен и Арат) и, наконец (VII, 17, 1), дошла до полной немощи (ἐς ἅπαν δὲ ἀσθενείας). От начала до конца Павсаний преследует одну цель – показать, каким именно образом Эллада потеряла свое величие и дошла до полного упадка.

Фактов сообщается немного; сразу обращает на себя внимание то, что подобраны они таким образом, чтобы как можно больше подействовать на читателя, а не снабдить его новым материалом. Это говорит о том, что перед нами не исторический труд, а риторическое рассуждение (декламация)[286], напоминающее как по стилю, так и по содержанию юношеские произведения Плутарха, прежде всего – рассуждение «Об удаче римлян»[287] и декламации Элия Аристида[288].

Выше мы разбирали содержание этого рассуждения и основные его идейные установки. Что же представляет оно с точки зрения риторики? В самом начале, говоря о битве при Херонее, Павсаний рассказывает (I, 18, 8) о том, что Исократ, которому было в то время 98 лет, получив известие о поражении при Херонее, от горя добровольно лишил себя жизни (ἐλευθερώτατον… ἀλγήσας ἐτελεύτησεν). Эффектная история должна сразу заинтересовать слушателя. Весьма броской является характеристика Филиппа (VIII, 7, 5–8), о которой мы говорили выше. Начинается она с обращения к слушателю (в других местах у Павсания таких обращений не встречается): Φίλιππον… μὲν πείθοιτο ἄν τις… ἐπιδείξασθαι… δὲ οὐκ ἄν τις φρονῶν (всякий может согласиться, что Филипп показал… и т. д., но никто из мыслящих людей не назовет его…). Вслед за этой характеристикой следует целая галерея диадохов, которым противопоставляются три эллина: Олимпиодор (I, 25, 2; I, 26, 1–3), Арат и Филопемен. Здесь опять-таки ясно видны черты устной речи. Каждому дается краткая и легко запоминающаяся характеристика. Олимпиодор «завоевал славу величием того, что он сделал и не в меньшей степени тем, когда он это сделал (καὶ οὐχ ἥκιστα τῶι καιρῶι), ибо он возбудил присутствие духа в людях, постоянно терпевших поражение и из-за этого не надеявшихся ни на что хорошее в будущем» (I, 25, 2). Арат (II, 8, 1) из эллинов, живших в его время, сделал больше всего (μέγιστα Ἑλλήνων ἐργασαμένου τῶν ἐφ' αὑτοῦ). Наконец, Филопемен был человеком, после которого Эллада перестала рождать мужей (VIII, 52, 1), последним из тех, чьи подвиги были совершены в интересах Эллады в целом (VIII, 52, 1–2). По словам Павсания (VIII, 49, 1), эллины сохраняют о нем воспоминания οὐκ ἥκιστα ἀλλὰ καὶ μάλιστα (не только не худшие, но самые лучшие – выражение заимствовано у Геродота). У Павсания Филопемен назван последним из защитников Эллады. Плутарх дважды сообщает, что римляне (Plut. Philopoem. 1, 7; Arat. 24, 2) называют его «последним из эллинов» (ἔσχατος τῶν Ἑλλήνων). На этом совпадения между Павсанием и Плутархом не заканчиваются: рассказ Плутарха (Philopoem. 1–2) почти дословно совпадает с тем, что говорится у Павсания (VIII, 49, 1–3). Интересно, что, заканчивая ту часть повествования, которая совпадает с Павсанием, Плутарх замечает (Philopoem. 2, 6): «Вот что рассказывают о Филопемене в школах» (ἐν ταῖς σχολαῖς περὶ τοῦ Φιλοποίμενος λέγεται). Это замечание можно истолковать только следующим образом: жизнь «последнего из эллинов» была, безусловно, распространенной темой для учебных декламаций у греческих риторов. Именно отсюда и почерпнули как Плутарх, так и Павсаний сведения о том, что учителя Филопемена (Мегалофан и Экдем) стремились к тому, чтобы изучение философии сделало из него человека, полезного для всей Эллады, а сам он старался во всем подражать Эпаминонду. По всем законам риторики оформлена концовка рассуждения (VII, 17, 1–4): Эллада пришла в полный упадок. Аргос, достигший наивысшего могущества во времена тех, кого называют героями, давно лишился милости судьбы (ἐπέλιπε τò ἐκ τῆς τύχης εὐμενές); народ Аттики, воспрянувший после Пелопоннесской войны и чумы, был раздавлен Македонией. Обрушился как молния (κατέσκηψε) из Македонии на беотийские Фивы гнев Александра. Эпаминонд и война с ахейцами принесли гибель Спарте. Далее следует великолепная фраза об Ахейском союзе: «Когда же с трудом, словно побег от дерева, изуродованного и почти засохшего, поднялся [ἀνεβλάστησεν – распустился, расцвел как дерево] из Эллады Ахейский союз [ὅτε δὲ καὶ μόγις, ἅτε ἐκ δένδρου λελωβημένου καὶ αὔου τὰ πλείονα, ἀνεβλάστησεν ἐκ τῆς Ἑλλάδος τò Ἀχαϊκόν], его в то время, когда он еще рос [ἔτι αὐξανόμενον], погубила подлость военачальников» (VII, 17, 2). И наконец, финал: Нерон вернул эллинам свободу, но они не смогли ею воспользоваться, так как Веспасиан вновь велел им подчиняться Риму, «сказав, что Эллины отвыкли от свободы» (ἀπομεμαθηκέναι φήσας τὴν ἐλευθερίαν τò Ἑλληνικόν).

Отметим еще один характерный для риторического рассуждения момент. Упомянув о Нероне, Павсаний замечает: «Размышляя об этом поступке Нерона, я был поражен тем, насколько справедливо сказал Платон, сын Аристона, что преступления, своей величиной и дерзновенностью превосходящие обычные, свойственны не заурядным людям, но благородной душе, испорченной нелепым воспитанием». Это не цитата, а довольно точный пересказ платоновского текста (Resp. VI, 491e; сравн. Crito. 448; Gorg. 526a; Hipp. Min. 375e), содержащего мысль, надо полагать, довольно популярную во времена Павсания и, между прочим, весьма привлекавшую Плутарха (см.: Demetr. I, 7, 889c, а также: C.Marc. I, 3). Обращение к авторитету Платона в случае с Нероном закономерно: несмотря на то что Нерон вошел в историю как личность, во всех отношениях одиозная, в греческой литературе встречаются неоднократно апологетические высказывания в его адрес. Филострат (Vit. Apoll. 5, 41) говорит, что Нерон, даровав Элладе свободу, оказался мудрее самого себя. Плутарх неоднократно (Flamin. 12, 13, 376c; De E ap. Delph. 385b) вспоминает об этом шаге, а в трактате «О том, почему божество медлит с воздаянием» (De sera numinis vindicta. 32, 567e – f) говорит, что за это ему следует облегчить загробные кары. Подобным же образом поступает и Павсаний, ссылаясь, для того чтобы сказать что-то в защиту Нерона, на удачно подходящую по смыслу мысль Платона, которой он в своей парафразе придает афористический характер. У Платона это длинное рассуждение – целых три предложения, у Павсания – всего лишь одна очень простая с точки зрения грамматики и эффектная фраза, которой оратор, перед тем, как закончить рассуждение, в последний раз напоминает слушателям о своей эрудиции.

Надо полагать, что реконструированная нами декламация[289], которой можно дать условное название «О том, как Эллада потеряла свое величие», есть не что иное, как юношеское произведение Павсания, которое он впоследствии включил в свой труд, почти не подвергнув обработке.

Глава третья

Павсаний и его предшественники

§ 1. Эллинистические периэгеты

Павсания в литературе, как правило, называют периэгетом (ὁ περιηγητής), однако утверждать, что периэгетом считал Павсаний себя сам, нет ни малейших оснований. Закономерным поэтому будет вопрос: к какому жанру относил свой труд автор. Ввиду того, что никаких замечаний по этому поводу в тексте «Описания Эллады» нет, а тех писателей, которых называли периэгетами[290] в Античности, он вообще не упоминает, для того, чтобы ответить на поставленный выше вопрос, остается один путь: сначала выяснить, что представляет собой приэгеза как один из жанров повествовательной прозы, а затем посмотреть, в какой степени соответствует действительности традиционное сближение Павсания с периэгетами, а его труда – с периэгезой. Даже если, следуя Суде, отнести «Описание Эллады» к жанру периэгезы, придется сразу же признать, что это единственный дошедший до нас, но при этом далеко не типичный, образец особого жанра в греческой прозе, расцвет которого относится к III–II вв. до н. э. По той причине, что никакой другой значительной по объему периэгезы до нас не дошло, а вопрос о периэгезе как о самостоятельном жанре долгое время вообще не ставился ни историками, ни филологами-классиками, сочинение Павсания, как в общих курсах по источниковедению и по античной литературе, так и в работах, посвященных Павсанию и его труду, стало рассматриваться как классический образец периэгезы. Это не соответствует действительности прежде всего по той причине, что Павсаний, живший, как известно, в эпоху Антонинов, как минимум на три с половиной века отстоит от того времени, когда жили периэгеты. К их числу относятся следующие писатели: Диодор Периэгет, Анаксандрид, Гелиодор Афинский, Сем Делосский, Нимфодор из Сиракуз, Менодот Перинфский, Агаклид, Сократ из Аргоса и известный лучше всех остальных авторов Полемон из Илиона[291].

Диодор, бесспорно, старший из них, жил во второй половине IV в. (его сочинения были написаны до 308 г. до н. э.)[292]. Плутарх упоминает[293] его сочинение Περὶ Μνημάτων («О памятниках»), которое, насколько можно судить по фрагментам, посвящено описанию надгробных сооружений, находящихся в Афинах и их окрестностях[294]. Гелиодор из Афин оставил огромное сочинение (Περὶ τῆς Ἀκροπόλεως)[295], которое состояло из 15 книг[296] и давало исчерпывающее описание всего, что можно увидеть на афинском Акрополе. Сохранился фрагмент описания Пропилей и статуи бескрылой Ники: «В правой руке она держит плод граната, а в левой – шлем»[297]. Из другого сочинения Гелиодора (оно называлось Περὶ Μνημάτων) дошли тексты, посвященные описанию могил Гиперида и Исократа[298]: «Похоронен он (Исократ. – Г.Ч.) близ Киносарга на холме с левой стороны, он сам и его отец… над могилой самого Исократа стоит столб высотой в тридцать локтей, а на нем – символическое изображение Сирены высотой в семь локтей».

Третьим представителем периэгезы следует назвать Анаксандрида из Дельф (конец III в. до н. э.), автора сочинений «О посвящениях, похищенных из Дельф» и «О дельфийском оракуле»[299]. Плутарх сохранил его рассказ о посвящениях Лисандра[300], Стефан Византийский – о культе Зевса Ликорея и храме Ликорейоне[301], который находится неподалеку от Дельф. Сем Делосский (фрагменты его сочинения содержатся, главным образом, у Афинея) рассказывает о культе Гекаты на островке, который лежит у самого Делоса и называется Псамметиха (Псаммита)[302]. Сократ из Аргоса (его часто цитирует Плутарх) сообщает о святилище Аполлона Кинеэйского в Афинах, которое, по его словам, соорудил Киннид, и рассказывает после этого миф о Латоне и собаках[303]. Нимфодор из Сиракуз[304] рассказывает о том, что «в Сицилии есть город Адран, а в этом городе – храм местного бога Адрана, отовсюду хорошо видный… Ему посвящены собаки, которые находятся там и для священнослужения и стерегут храм; по красоте, а также по величине они превосходят Молосских собак, число их не меньше тысячи»[305]. В другом месте[306] он сообщает, что «стражам священных коров Гелиоса был Филакий, в Малах ему посвящен героон». Менодот из Перинфа (время жизни, согласно Диодору[307], – конец III в. до н. э.) оставил описание Самоса. Приведем следующий фрагмент его сочинения, посвященного храму Геры[308]: «Гере посвящены павлины, самые первые из них и родились, и были выращены на Самосе, а оттуда вывезены в другие места… поэтому и на монетах у самосцев изображен павлин».

Агаклид рассказывал об Олимпии, сохранился фрагмент его сочинения, где говорится о золотом колоссе, которого посвятил Кипсел в древний храм Геры[309]. Алкет описывал Дельфы: «Стоит статуя Фрины между статуями Архидама, царя Лакедемонцев, и Филиппа, сына Аминты; имеет надпись: Фрина, дочь Эпиклея, феспиянка»[310].

Суммируя материал, извлеченный из текстов авторов, о которых было сказано выше, и из корпуса фрагментов Полемона, можно прийти к следующим выводам: их сочинения составлены по топографическому принципу, но содержат, насколько можно судить по фрагментам, главным образом, доксографический материал (это значит, что основное место занимает здесь не описание внешнего вида горы, реки, города, храма или памятника, а рассказ о том, что связано с этим объектом). Материал при этом собирается исключительно вокруг памятника (храма, статуи, жертвенника, надгробной стелы и т. д.). Сочинения периэгетов доносят до нас в большом числе как местные мифы (фр. 11, 12, 83), так и местные толкования мифов, распространенных по всей Элладе (фр. 31, 36 и др.). Большое место занимает описание ритуалов (фр. 86–88 и др.), по характеру материал чрезвычайно близок «Описанию Эллады» Павсания.

В отличие от авторов эпохи второй софистики, периэгеты не давали такого описания внешнего вида памятника, которое для читателя могло бы заменить непосредственное ознакомление с ним de visu; их задача состоит только в том, чтобы по данному в их сочинении описанию памятник можно было узнать. Бесспорно, примеру периэгетов следует избегающий экфразы и старающийся дать точное, но краткое описание памятника Павсаний, для времени которого типичен витиеватый перевод зрительных впечатлений на язык художественной прозы.

Периэгетов, конечно, надо рассматривать как продолжателей местной историографии, которая известна, главным образом, по Аттиде (Клитодем, Фанодем, Андротион, Демон и т. д.), однако в отличие от аттидографов, во главу угла у которых была положена хронология, периэгеты вообще не придавали ей никакого значения, для них играло роль только одно: наличие памятника в описываемом ими месте. Повествование строится следующим образом: автор называет памятник («могила Исократа», «храм Артемиды Корифаллии», «Кимоновы гробницы»), затем дает краткие топографические указания («близ Киносарга на холме с левой стороны», «у ворот, которые называются Мелитидскими, в Койле», «совсем рядом с Колоной», «у реки, называемой Тиасса, близ Клеты» и т. д.), а затем приступает к рассказу, который по содержанию мало чем отличается от того, о чем говорят аттидографы.

Периэгеза появилась только в эллинистический период. От VI–IV вв. до н. э. до нас дошли (у Геродота, Фукидида, Псевдо-Скилака и у других более поздних авторов) отрывки, носящие топографический характер[311]. Это фрагменты составлявшихся для практических целей итинерариев (дорожников), где указывалось, по какой дороге следует идти из одного пункта в другой и т. п. В качестве ориентиров в таких дорожниках указывались храмы, надгробные стелы и другие заметные для путников памятники. Например: «Идет же эта тропа так: начинается от реки Асопа, текущей по ущелью, название у этой горы такое же, как и у тропы – Анопея. Проходит эта Анопея вдоль горного хребта и оканчивается… близ скалы, называемой Мелампиг, у святилища Керкопов»[312]. Указания на памятник в литературе такого рода носят чисто практический характер; у периэгетов они приобретают самодовлеющее значение. Периэгеза выросла из топографического жанра, именно оттуда она заимствовала композиционные принципы и специальную терминологию. Но произошло это только в ту эпоху, когда Эллада стала превращаться в музей под открытым небом и объект для научных исследований, которыми занимались главным образом ученые из Александрийского Мусейона. В эллинистической культуре, однако, она занимает особое место: в то время как подавляющее большинство ученых-филологов и антикваров этой эпохи было связано с Мусейоном (это, прежде всего, Каллимах и его ученики Истр, Филостефан, Эратосфен и бывший учеником Эратосфена Филохор, Калликсен и др.), ни один периэгет, хотя по характеру своей учености Полемон и писатели его круга мало чем отличаются от Каллима-ха и в особенности от его ученика Филостефана[313], насколько нам известно, с Александрией связан не был[314]. Более того, Полемон против Истра и Эратосфена (оба работали в Мусейоне) написал специальные сочинения Ἀντιγραφαί, то есть «Опровержения».

Закономерным будет вопрос, не была ли в целом периэгеза со своей упорной ориентацией на топографию и местность, на фоне которой развертывается повествование, связана с реакцией на александрийскую науку, представители которой, запершись, как говорится в знаменитых стихах Μουσέων ἐν ταλάρῳ (то есть в «клетке для Муз»)[315], изучали древности Эллады по одним только письменным источникам.

§ 2. Полемон из Илиона

Полемон, сын Эвегета, был, согласно биографическим сведениям, сохраненным у Суды (эти же данные у Эвдокии), современником Птолемея Эпифана (203–181) и, как сообщал Асклепиад Мирлианский, ровесником Аристофана Византийского (260–185). У Суды имя Полемона связывается с прославленным представителем Средней Стои Панетием Родосским (родился около 185 г. до н. э.), но каким именно образом, неясно. Родился он в городе Гликея (возможно, Ликея) близ Илиона. О его учителях никаких сведений нет. Высказывалось предположение, будто он принадлежал к ученым Пергамской школы, но доказать это нельзя. Ссылки на его сочинения содержатся у Страбона, Плутарха, Элиана, Диогена Лаэртского, Афинея, Климента Александрийского. Известно, что историк Аристид составил свое сочинение из одних только выдержек из Полемона[316]. Существовали и другие сборники выписок из его сочинений. Все это говорит о том, что этот автор высоко ценился в римскую эпоху. Плутарх называет Полемона πολυμαθὴς καὶ οὐ νυστάζων ἐν τοῖς Ἑλληνικοῖς πράγμασιν ἀνήρ, то есть «человеком, обладающим обширными познаниями и никогда не дремлющим в том, что касается греческого»[317]. Геродик из Вавилона называл его Στηλοκόπας, что значит «пожиратель стел» или «старьевщик стел»[318]. Это прозвище говорит о том интересе, который проявлял Полемон к надписям; об этом свидетельствует целый ряд фрагментов его сочинений (3, 4, 44, 48 и др.). Другой современник Полемона острил по его адресу, что тот готов называться самосцем, сикионцем, афинянином и гражданином многих других полисов[319].

Вопрос о том, что представлял собой корпус сочинений Полемона в древности и каков был общий объем его сочинений, очень сложен. Можно с уверенностью сказать, что им были написаны следующие сочинения: «Об афинском Акрополе» (в четырех книгах)[320], «Описание Илиона» (в трех книгах)[321], «Против Тимея» (не менее 12 книг)[322], «Против Эратосфена» (не менее двух книг)[323], «Против Адэя и Антигона» (не менее шести книг)[324]. Что касается остальных заголовков, которые приводятся у античных и византийских авторов, то они, скорее всего, принадлежат не целым сочинениям, а отдельным частям («логосам») тех трудов, названия которых до нас почти не дошли. Так, например, целая книга (βιβλίον ὅλον), которую, по словам Гарпократиона[325], Полемон посвятил Священной дороге (из Афин в Элевсин), – не отдельное сочинение, а одна книга из какого-то труда, посвященного Афинам или всей Аттике[326]. Заголовок «О посвящениях, хранящихся в Лакедемоне»[327] – название логоса в произведении, которое называлось «О городах Лакедемона» (заголовок сохранен у Суды)[328].

Большое место среди сочинений Полемона занимали Ἀντιγραφαί («Опровержения»), речь в которых шла о трудах Тимея, Эратосфена, Истра, Неанфа, Адэя[329] и Антигона[330]. Ἀντιγραφαί представляли собой, скорее всего, выписки из тех мест у этих авторов, в которых, по мнению Полемона, содержались ошибки, и подробный комментарий к этим местам (см., например, фр. 53 из сочинения, направленного против Неанфа из Кизика).

Как бы отрывочны ни были тексты Полемона (а в особенности других писателей его круга), до нас дошедшие, включение их в арсенал источников по эллинистической культуре необходимо прежде всего по той причине, что они показывают, что расцвет периэгезы, того жанра, который обычно связывается главным образом с II в. н. э. (Павсаний), приходится на III–II вв. до н. э.

В отличие от Павсания, который старался походить по языку на Геродота, Полемон не ориентировался на язык исторической прозы. Он использует язык топографической литературы, вводит в свои сочинения большое число специальных терминов, например, из практики жертвоприношений (фр. 82, 86–88). При описании памятника пользуется следующим приемом: для того чтобы характеристика его была полнее, он нагромождает вокруг одного определяемого слова целый ряд близких по значению определений.

§ 3. Павсаний и Полемон

Работа с авторами, сочинения которых дошли до нас во фрагментах, как правило, осложняется тем, что наши представления о них оказываются предвзятыми, так как опираются в первую очередь не на тексты, а на оценочные свидетельства античных писателей. Так, например, мы вообще не располагаем текстами Кратиппа и судим о том, что представлял он собою как историк, по замечаниям Дионисия Галикарнасского и Плутарха. Наше отношение к Тимею как к историку базируется, прежде всего, на резком отзыве Полибия (XII, 25, 5; XII, 7, 1) и других авторов, которые либо дословно, как Диодор (XII, 90), либо в своих словах, как Плутарх (Dion. 36), Страбон (XIV, 22) и Корнелий Непот (Alc. 11) передают характеристику, которую дал Тимею Полибий.

Наша задача заключалась именно в том, чтобы избежать такого подхода в случае с Полемоном. Ввиду того, что ряд его фрагментов значителен по объему (44, 78, 83, 86), а главное, благодаря тому обстоятельству, что они содержатся у разных авторов, включая лексикографов, которых абсолютно не интересовал Полемон как писатель (среди фрагментов Полемона нет ни одного, который приводился бы в тексте, откуда он был извлечен, с целью дать Полемону характеристику), мы располагаем о его сочинениях сведениями нетенденциозного характера и поэтому можем реконструировать портрет его как писателя. Иными словами, обладаем верным представлением о языке, стиле и интересах Полемона, о методах его подхода к материалу, способах описания объекта и даже о композиционных особенностях его сочинения. При этом нельзя забывать о том, что от написанного Полемоном до нас дошло по объему очень мало (1–2 процента), а поэтому установить, о каких именно фактах, городах, храмах, статуях и других объектах он писал, в большинстве случаев невозможно, и таким образом выявить все точки соприкосновения между «Описанием Эллады» и несохранившимся текстом Полемона нельзя. Однако и сохранившиеся фрагменты (все выводы в настоящем исследовании делаются только на их базе) дают немало материала.

Сходство между Павсанием и Полемоном чрезвычайно велико. Есть все основания говорить о том, что текст одного попросту неотличим от фрагментов другого. Кроме того, что у Павсания значительное место занимают исторические очерки (история Ахейского союза и т. п.), а у Полемона их, насколько можно судить по фрагментам, не было, нет ни одного аспекта, в котором Павсаний не напоминал бы Полемона как в смысле содержания, так и по языку и стилю. При этом Павсаний ни разу не ссылается на Полемона и, безусловно, делает это сознательно, так как в его эпоху последний был еще весьма популярным и часто упоминавшимся писателем. Ученик А.Бека Л.Преллер, который первый в истории науки обратил на Полемона серьезное внимание, сразу заявил, что Павсаний был всего лишь его жалким подражателем. По мнению Л.Преллера[331], прочно укоренившемуся в науке, заслуга Павсания заключается в том, что он подновил, кое-где сократил, а в некоторых местах дополнил своего предшественника. У.Виламовиц утверждал, что Павсаний «списывал у Полемона целыми страницами»[332] и только иногда вставлял в эти выписки отрывки из собственных воспоминаний и именно поэтому ни разу не упомянул его имени. Он считал, что рассказ Павсания о дороге из Афин в Элевсин (I, 36, 2 – I, 37, 7) не что иное, как конспект Полемона, у которого Священной дороге, по свидетельству Гарпократиона, была посвящена целая книга. Предположение У.Виламовица однако, по той причине, что от этой книги ни единого слова, кроме заголовка, не сохранилось, недоказуемо, и поэтому не может служить доказательством того, что Павсаний действительно заимствовал этот материал у Полемона. Высказывались предположения, что сочинения Полемона не дошли [до нас] как раз ввиду того, что сохранилось, как своего рода «второе издание» Полемона[333], «Описание Эллады», но эту гипотезу в настоящее время приходится отвергнуть, так как Павсаний в Византии вообще не был известен, а текст его сохранился в одном экземпляре (список Никколи), то есть случайно, и стал популярен только в эпоху Возрождения в Италии. Поэтому усматривать элементы умысла в том, что Павсаний до нас дошел, а Полемон не сохранился, нет никаких оснований.

Об отношении Павсания к Полемону мы будем судить на основе только тех мест «Описания Эллады», которые сопоставимы с дошедшими до нас текстами Полемона. Среди них насчитывается 16 фрагментов[334], по содержанию близких к соответствующим местам Павсания:

В восьми случаях (фр. 12, 18, 39, 41, 44, 49, 56, 86) Павсаний, бесспорно, не зависит от Полемона. Так, например, в рассказе о святилище Артемиды Корифаллии близ Лакедемона Полемон говорит о той же местности, что и Павсаний (см. прим. к переводу фр. 86). Однако последний, во-первых, называет Артемиду, почитаемую в этом месте, другим эпитетом – Кнагия (эпитета «Корифаллия» он не знает), а во-вторых, ничего не сообщает об обычае приносить в определенный день туда грудных детей, о чем красочно повествует Полемон. Приведем еще один пример. О Флиунте Павсанию удалось собрать довольно мало материала (II, 12, 3 – II, 13, 8), однако он ни слова не говорит о Портике Полемархов, в котором находились картины Силлака из Регия, бывшего, вероятно, известным художником, так как о нем, по свидетельству Полемона, что-то писали Симонид и Эпихарм (фр. 56). Разумно предположить, что с данным текстом Полемона Павсаний вообще не был знаком.

В шести случаях (фр. 4, 11, 20, 24, 32, 60) есть основания предполагать, что Павсаний заимствует материал у Полемона, но доказать это нельзя, и только в двух случаях (фр. 21 и 29) мы имеем дело с текстом, в котором Павсаний, безусловно, пересказывает Полемона. В 21 фрагменте речь идет об апене в Олимпии: рассказ Павсания ни в чем не расходится с фрагментом Полемона, сохраненном в схолиях к Олимпийским одам Пиндара. Более того, Павсаний сообщает имя первого победителя в апене, а нам известно, что вопрос о том, кто впервые победил (πρῶτος ἐνίκησεν), интересовал Полемона (см. фр. 22) подобно вопросу о том, кто впервые что-либо изобрел (πρῶτος εὑρετής – см. фр. 32, 45, 64 и прим. к фр. 64). Во фрагменте 29 говорится о дельфийском волке. Элиан в трактате «О животных» дает не текст из Полемона, а только его краткое резюме, которое вполне приложимо к соответствующему рассказу Павсания (X, 14, 7), из которого, однако, мы узнаем, что сообщение о волке связано с тем, что ему в Дельфах была воздвигнута медная статуя. Надо полагать, что именно «Медный волк», стоявший рядом с большим жертвенником (πλησίον τοῦ βωμοῦ τοῦ μεγάλου), и был причиной того, что Полемон включил эту историю в свой рассказ. О «Медном волке» упоминает Плутарх (Pericl. 21): «Когда спартанцы получили от дельфийцев право вопрошать оракул вне очереди и вырезали это постановление на лбу Медного волка, то Перикл добился такого же преимущества для афинян и начертал соответствующую надпись на правом боку того же волка» (перевод С.И.Соболевского). Есть все основания предполагать, что эти сведения Плутарх почерпнул из вторых рук, то есть у Полемона. Плутарх, конечно, знал Дельфы лучше, чем кто-либо из его современников, но в тех случаях, когда он упоминает об объектах, которые осматривал сам, он, как правило, подчеркивает это и бывает не так лаконичен, как в случае с «Медным волком».

В нашем распоряжении имеется 16 сопоставимых по содержанию текстов Павсания и Полемона, и только в двух случаях из них Павсаний бесспорно заимствует у Полемона материал, поэтому говорить о том, что он всего лишь подновил Полемона, оснований нет. Полемон оказал на Павсания сильнейшее влияние, но оно заключалось, конечно, не в том, что последний бездумно переписал его сочинения, а в том, что он подражал Полемону во всех отношениях, хотя при этом ставил перед собою задачи несравненно более важные, чем его предшественник.

Ярче всего о том, что Павсаний сознательно подражал Полемону, говорит следующее: Полемон, как и все остальные периэгеты, о чем было сказано выше, строит повествование по единой схеме. Сначала он называет интересующий его памятник (храм, памятник или стелу), потом дает краткие топографические указания, а затем сообщает все связанные с этим памятником сведения доксографического характера (см. фр. 18, 25, 28, 36 и др.). Именно этой схемой обычно пользуется Павсаний. Более того, он не считал возможным отступать от нее даже в тех случаях, когда материал в эту схему не укладывался[335]. Так, например, рассказ о Пирре (I, 11, 1) Павсаний начинает с того, что упоминает о статуе Пирра, имеющейся у афинян, но не сообщает даже, где эта статуя стоит, и сразу же переходит к историческому повествованию о Пирре, его войнах и гибели, а затем переходит к рассуждению о писавшем на эту тему Иерониме из Кардии, которого сравнивает с Филистом: Иероним писал в угоду Антигону, а Филист – Дионисию. Обширный по объему экскурс (I, 11, 1 – I, 13, 9) не имеет никакого отношения к статуе, но не упомянув о ней, Павсаний не смог бы включить этот экскурс в свой рассказ. Пространный экскурс о галатах (I, 3, 6 – I, 4, 6) начинается с того, что Павсаний упоминает о картине, на которой был изображен Каллипп, стоявший во главе посланных к Фермопилам в 279 г. до н. э. афинян. Павсаний сообщает о том, что картину написал Олбиад (нигде он об этом художнике не говорит), он не дает ей никакой характеристики, поскольку его занимает не картина, а галаты, и сразу переходит к географическому описанию Галлии и рассказу о галатах. Экскурс о Сардинии (X, 17, 1–13), в котором дается как историческое, так и подробное географическое описание острова, вводится в «Описание Эллады» кратким сообщением о том, что жители Сардинии прислали в Дельфы медную статую своего эпонима – Сарда. Подобных мест у Павсания очень много. Они показывают, что анализируемую нами схему Павсаний считает для себя обязательной (повествование должно быть привязано, пусть даже насильно, к памятнику), более того, именно с этой схемой, а не с чем-либо другим, он связывает структуру своего труда, а это есть свидетельство того, что периэгетам, и в первую очередь Полемону, он подражает умышленно.

§ 4. Другие источники Павсания

Остается выяснить, почему Павсаний нигде не ссылается на своего предшественника и ни разу не упоминает его имени.

Посмотрим, какие вообще ссылки имеются в «Описании Эллады». Павсаний охотно ссылается на Гекатея (III, 25, 5; IV, 2, 3; VIII, 4, 9; VIII, 47, 4; ср.: VIII, 48, 7), но поскольку все эти ссылки касаются Геракла, надо думать, что он был знаком только с эксцерптами из Гекатея, посвященными подвигам Геракла. Дважды в «Описании Эллады» упоминается Гелланик (II, 3, 8; II, 16, 7), по одному разу – Харон из Лампсака (X, 38, 11) и Акусилай (II, 16, 4). Отсюда можно заключить, что с текстами логографов Павсаний был знаком очень плохо, но цитировать их считал хорошим тоном. Геродота он знает очень хорошо (на его текст в «Описании Эллады» имеется 16 ссылок, адреса которых устанавливаются без каких-либо затруднений)[336]. Фукидида, как это установил в блестящей работе О.Фишбах[337], Павсаний цитирует более 50 раз. В его сочинении содержатся как цитаты, в том числе значительные по объему, так и пересказ Фукидида с заимствованием у него отдельных слов, что говорит о хорошем знакомстве автора «Описания Эллады» с «Историей Пелопоннесской войны» (см., например: Thuc. I, 102 – Paus. I, 29, 9;

Thuc. I, 128, 1 – Paus. VII, 25, 3). Других историков (Ксенофонта и Феопомпа) он упоминает, но сведений у них почти не заимствует[338]. По-другому обстоит дело с теми авторами, у которых Павсаний черпает основной материал для своего труда. Он то и дело ссылается на эпические и генеалогические поэмы и постоянно подчеркивает свое знакомство с самыми редкими и недоступными источниками такого рода, но при этом никогда не упоминает тех авторов конца IV и, главным образом, III в. до н. э., с произведениями которых он был, безусловно, очень хорошо знаком и продолжателем которых, в сущности, являлся. Это аттидографы Филохор и Истр, парадоксограф Филостефан, ученик Аристотеля Дикеарх из Мессены, Мнасей из Патр и, конечно, Полемон, а также прочие периэгеты.

Особое место среди этих писателей занимает Филостефан из Кирены, который был, по словам Афинея, родственником или другом умершего приблизительно в 240 г. до н. э. Каллимаха, но в отличие от последнего был еще жив, если не ошибается Плиний (Nat. Hist. VII, 57), при Птолемее Филопаторе в 222–205 гг. до н. э. Его сочинения назывались «О городах Эллады», «О городах Азии», «Об островах», «Об удивительных реках». Приведем для сопоставления два текста из Филостефана и Павсания.

Таблица 1

Павсаний цитирует Филостефана и не скрывает того, что заимствует сведения из книги (φασιν, λέγουσιν, ἐλέγοντο), но откуда именно – намеренно не указывает: если бы приведенные нами фрагменты Филостефана не сохранились в схолиях к Аполлонию Родосскому (III, 1243) и у Афинея (VIII, 331d), установить источник Павсания было бы невозможно. Вместе с тем как Филостефан, так и другие представители эллинистической прозы дошли до нас в жалких отрывках, поэтому в подавляющем большинстве случаев источник Павсания не может быть обнаружен. Укажем лишь на то, что Павсаний хорошо знал сочинения Неанфа из Кизика и Филохора.[339]

Таблица 2

Неанф (в ряде источников – Эванф)[340] был современником, а возможно, старшим современником Полемона (см. приложение 2, прим. к фр. 53). Важнейшими его сочинениями были: «Ἑλληνικαὶ ἱστορίαι» (название сохранено у Афинея: III, 576d) – дословно – «Эллинские истории», а в сущности – «Пестрые истории из жизни греков»; Ωροι – «Летописи»; Περὶ ἐνδόξων ἀνδρῶν – «О знаменитых мужах» (известно главным образом по фрагментам, содержащимся у Диогена Лаэртского); Τὰ κατὰ πόλιν μυθικά (Plut. Quest. Conv. I, 761 и др.), то есть «Сказания, собранные в различных городах». Содержание фрагментов самое пестрое: здесь и описание Гесонидского болота, которое представляет собой лиман, примыкающий к морю между Приеной и Милетом (fr. 4 FHG = Athen. VII, 311e), и сообщение о том, что мать Фемистокла Эвтерпа была родом из Галикарнаса (fr. 2 FHG = Athen. XIII, 576d + Plut. Themist. 29), а комический поэт Эпихарм и гетера Лаида – из Краста (Steph. Byz. S. v. Κραστός).

В «Летописях» Неанф сообщает о том, что тригон (τρίγωνον – вид арфы)[341] был изобретен поэтом Ивиком из Регия, а барбитон – Анакреонтом (fr. 5 FHG = Athen. IV, 175d), что по тематике (πρῶτος εὐρετής!) напоминает Полемона (см. приложение 2 – фр. 32, 45, 64 и прим. к фр. 64). В книге «О знаменитых мужах» Неанф говорит о том, что мудрец Периандр – это не тиран Коринфа, а его тезка и родственник (Diog. Laert. I, 7, 99); рассказывает, как умер Тимон Мизантроп и указывает место его могилы – «на дороге из Пирея в Зостер или Суний» (fr. 16 FHG = Schol. Aristoph. Lys. 808 + Sud. S. v. Ἀπορρῶγας). Здесь же он говорит о том, что Эмпедокл писал трагедии только в юности и, в отличие от Иеронима из Кардии, который насчитал у Эмпедокла 43 трагедии, указывает, что их было только семь (Diog. Laert. VIII, 2, 58); сообщает о политической деятельности Эмпедокла в Акраганте (Diog. Laert. VIII, 2, 72); и наконец, сообщает, что его могила находится в Мегарах (Diog. Laert. VIII, 2, 74). Отметим, что сообщение о могиле Эмпедокла у Диогена Лаэртского в число фрагментов Неанфа не было включено ни К.Мюллером, ни Ф.Якоби; однако этот текст, бесспорно, заимствован из Неанфа: в лучших рукописях Диогена Лаэртского перед словами «гробница его» etc. стоит ὥς φησὶ Νεάνθης ὁ Κυζικηνός. «Сказания…» содержали среди прочего малоизвестный вариант мифа о Ниобе (Parthen. Erot. 33) и рассказ о храме Афродиты Блудницы (τò Πόρνης Ἀφροδίτης ἱερον) в Абидосе и происхождении этого культа (Athen. XIII, 572e); здесь же сообщалось о том, что алтари (βωμούς) воздвигались богам, а жертвенники (ἐσχάρας) – героям (Ammon. P. 33).

Мы подробно остановились на текстах Неанфа исключительно для того, чтобы показать, насколько этот материал похож по содержанию на «Описание Эллады». Необходимо указать и на тот факт, что замысел «Сказаний…» Неанфа заключался в том, чтобы изложить популярные мифы (например, миф о Ниобе) в местных (κατὰ πόλεις) и мало кому известных вариантах, а ведь именно эту цель преследовал Павсаний. У Неанфа Павсаний заимствовал и некоторые другие идеи. Рассказ о людях, которые превращались в волков как у Неанфа (Plin. Nat. Hist. VIII, 34), так и у Павсания (VII, 2, 6), заканчивается рассуждением о легковерии греческих историков, которые к истине примешивают выдумки, благодаря чему любая ложь находит себе свидетеля и т. д. (см. табл. 2). Павсаний, таким образом, не ограничивается тем, что заимствует у Неанфа фактический материал, он впитывает и принимает на вооружение и его творческие установки, однако ни разу не упоминает его имени.

Еще одним источником для Павсания был Филохор – последний и наиболее хорошо известный по фрагментам и свидетельствам из аттидографов. Филохор (Harpocr. S. v. Σκίρον) сообщает, что афиняне почитают Афину Скираду, которая так называется по имени прорицателя Скира. Павсаний дважды (I, 1, 4; I, 36, 4) говорит об этом культе, причем излагает здесь версию Филохора о прорицателе Скире, а не Проксиона из Мегар, который считал, что эпитет «Скирада» (ἡ Σκιράς) связан со Скироном. Рассказывая о гимнасии в Лике, Филохор замечает, что он построен при Перикле. Павсаний (I, 29, 16) согласен с Филохором, а не с Феопомпом, утверждавшим, что его построил Писистрат (Harpocr. S. v. Λύκειον). При этом о Феопомпе он рассказывает дважды (III, 10, 3; IV, 18, 5), а о Филохоре не упоминает ни разу.

Следует признать, что по имени Павсаний называет только писателей, живших до Александра; исключение составляют поэты (Аполлоний Родосский, Эвфорион и Риан)[342], которых он, правда, крайне редко, но все-таки упоминает[343]. Всех авторов III–II вв. до н. э. Павсаний, вероятно, связывает с Александрией и Мусейоном а следовательно, с Александром и Лагидами, представлявшимися ему злейшими врагами Эллады, а поэтому ссылаться на этих писателей не считает возможным, несмотря на то что широко пользуется их материалами. Периэгеты, хотя они, как было указано выше, не были связаны с Александрией, попали у него, как современники Филостефана и Филохора, в число александрийцев. Остается отметить, что враждебное отношение к александрийской науке Павсаний вполне мог унаследовать не от кого другого, как от Полемона. Парадокс заключается в том, что именно оно препятствует Павсанию ссылаться на того же Полемона.

Заключение

«О писание Эллады» представляет собой литературный и исторический памятник весьма своеобразной жанровой природы. Итинерарий[344] здесь переплетается с периэгезой, периэгеза включает в себя исторические заметки (λόγοι), которые в ряде случаев перерастают в самостоятельные очерки. Наконец, последние генетически связаны не только с исторической прозой классической эпохи (Геродот, Фукидид) и Полибием, но и с риторикой I–II вв. н. э. (юношеские произведения Плутарха, Элий Аристид и др.). Это особенно важно потому, что, во-первых, указывает на связь автора «Описания Эллады» с культурой и общественной мыслью его эпохи, а во-вторых, открывает новые возможности для уяснения особенностей мировоззрения Павсания и его отношения к излагаемому материалу. «Ценность показаний Павсания, – как подчеркивал академик С.А.Жебелёв, – всецело зависит от того, каким источником или какими источниками он пользовался в каждом отдельном случае»[345] (курсив наш. – Г.Ч.). Плодотворные результаты в этом отношении дает проделанное в третьей главе сопоставление текстов Павсания с текстами ряда представителей эллинистической прозы (Полемона[346], Филостефана[347], Филохора и Неанфа). Этим, однако, вопрос о внутренней связи между Павсанием и его предшественниками не исчерпывается. К.Маркс связывает «направление, к которому принадлежал еще император Юлиан» с «Александийской школой»[348] (курсив К.Маркса), таким образом указывает на то, что корни многих явлений, характерных для античной культуры первых веков н. э., следует искать, изучая культуру эллинистической эпохи. Павсаний, как нам удалось показать, руководствовался во многом теми же идейными установками, что и Полемон, Неанф, а следовательно, и другие представители эллинистической науки. Этот факт является одной из конкретных иллюстраций для наблюдения, сделанного К.Марксом, которое пока еще далеко не полностью освоено наукой. Павсаний – сын своего века, и поэтому не случайно его архаизаторские установки выливались в подражание образцам III–II вв. до н. э.

Приложение 1

Топографические тексты

Практические руководства для путешественников (итинерарии и периплы – своего рода словесные карты), безусловно, постоянно использовались как торговцами, лицами, выполнявшими дипломатические поручения, и стратегами, так и паломниками, которые, как можно заключить по данным литературных и эпиграфических источников, во все эпохи в большом числе совершали путешествия в различные религиозные центры (Олимпию, Амиклы, Дельфы, Додону и др.) для поклонения святыням и с тем, чтобы обратиться с вопросом к оракулу, и, наконец, людьми, регулярно стекавшимися со всей Эллады на Олимпийские, Немейские, Истмийские, Пифийские, Карнейские и другие игры. Без такого руководства путешествовать было затруднительно, однако, как и большинство памятников нелитературной прозы, ни одно из таких пособий полностью до нас не дошло. Знаменитый перипл Псевдо-Скилака представляет собой позднейшую переработку оригинала VI–V вв. до н. э., а все остальные топографические тексты посвящены не Элладе, а восточным регионам и являются не практическими руководствами, а скорее отчетами о путешествиях, совершенных их авторами.

Топографическим текстам ad usum practicum посвятил ряд работ Л.Пирсон, который обнаружил следы их использования у Фукидида. Отметим основную черту подобных руководств: при описании какого-либо маршрута здесь упоминаются храмы и другие памятники, которые играют роль ориентиров, иногда вкратце сообщается и то, что связано с этими памятниками. Наличие такого рода заметок привлекло к подобным итинерариям Павсания[349].

Все приведенные нами тексты достаточно хорошо известны, однако как источники для реконструкции топографического жанра в греческой нелитературной прозе они практически не рассматривались. По этой причине мы сочли возможным включить в настоящую работу в качестве приложения наиболее интересные в этом смысле места из сочинений Псевдо-Скилака, Геродота, Фукидида и «оксиринхского» историка. Они служат иллюстрацией к § 3 главы 2 нашей работы и показывают, из какого типа источников черпал топографический материал Павсаний. Текст из Псевдо-Скилака переведен нами, Геродот цитируется в переводе Г.А.Стратановского с нашими изменениями, Фукидид – в переводе академика С.А.Жебелёва, «оксиринхский» историк – в переводе С.Я.Лурье.

Псевдо-Скилак

35. За Акарнанией лежит Этолия, города же в ней следующие: Калидон, Галикарна, Моликрея, а затем Дельфийский залив. Устье этого залива имеет 10 стадий (в ширину). Близ него находится храм.

37. За Локрами живут Фокейцы. На Киррейской равнине находится храм Аполлона и город Дельфы. Далее город Антикира, где лучше всего лечат от сумасшествия.

58. За Андросом находится остров Эвбея… Эвбея от храма Зевса Кенейского до Герестона, храма Посейдона, имеет длину 1350 стадий.

Геродот (VII книга)

176. Артемисий. Из широкого Флиасийского моря образуется узкий пролив, отделяющий остров Скиаф от материка [на котором стоит] Магнезия. За Эвбейским проливом находится побережье, называемое Артемисием, а на нем – храм Артемиды… На запад от Фермопил поднимается недоступная, обрывистая и высокая гора, идущая от Этны, а на востоке проход подходит прямо к морю и болотам. В этом проходе находятся горячие источники, их местные жители называют хитрами (χύτροι – горшки), а рядом с ними стоит жертвенник Гераклу.

198. Местность эта окружена высокими и недоступными горами под названием Трахинские скалы, которые замыкают всю Малийскую область: если направляться из Ахеи (ἰόντι ἀπò Ἀχαιίης Ἀντικύρη), то первым городом в заливе будет Антикира, где впадает в море река Сперхей, текущая из области Эниенов.

В 20 стадиях от Сперхея протекает другая река по имени Дирас, по сказанию явившаяся из земли на помощь охваченному пламенем Гераклу. А еще в 20 стадиях от этой реки течет третья река – Мелас.

199. Город же Трахин от реки Меласса в 5 стадиях. В этом месте – самое большое во всей этой области расстояние от гор до моря, где лежит Трахин. Ведь здесь равнина шириной в 22 тысячи плефров. В горе же, замыкающей Трахинскую область, к югу от города Трахина находится ущелье, по которому вдоль подножья горы протекает река Асоп.

200. К югу от Асопа есть еще небольшая речка Феникс. Она стекает с этих гор и впадает в Асоп. Между рекою Фениксом и Фермопилами лежит селение под названием Анфела; протекая мимо него, Асоп впадает в море. Около этого селения есть широкое поле, где находится храм Деметры Амфиктиониды, а там скамьи для Амфиктионов и храм самого Амфиктиона.

216. Тропа идет так: начинается она от реки Асопа, текущей по горному ущелью (гора там носит одинаковое с тропой название – Анопея). Проходит же эта Анопея вдоль горного хребта и оканчивается у города Альпена (первого города локров со стороны Малиды), у так называемой скалы Мелампиг и у «Обитателей Керкопов», в самом узком месте прохода.

Фукидид

I, 24, 1. По правую руку при входе в Ионический залив – город Эпидамн. В соседней области живут тавлантии – варвары иллирийского племени.

I, 46, 4…Химерий в земле феспротов. Это – гавань, над которой немного далее вглубь страны лежит город Эфира в Феспротийской Элиатиде. Вблизи Эфиры изливается в море Ахеронтское озеро, куда впадает протекающая через земли феспротов река Ахеронт (которая дала озеру его название). Неподалеку течет также река Фиамида, образующая границу между областью феспротов и Кестриной. Между обеими реками выдается в море мыс Химерий.

I, 126, 6…У афинян за городом бывают Диасии, называемые величайшим праздником Зевса Милостивого, причем от имени всего народа приносятся не крупные животные, а местные жертвы.

II, 34, 5…Общественное кладбище… находится в красивейшем городском предместье, где всегда хоронили павших на войне; исключение было сделано только для убитых при Марафоне: так как доблесть последних признана была выдающеюся, то их и похоронили на месте сражения.

II, 102, 2–6…Река Ахелой, вытекающая из горы Пинда, проходит по Долопии, по земле агреев, амфилохов и по Акарнанской равнине в глубине материка, мимо города Страта и изливается в море подле Эниад, образуя озеро в окрестностях города… Против Эниад лежит и большинство Эхинадских островов, почти вовсе не отделяющихся от устьев Ахелоя. Поэтому Ахелой, как большая река, постоянно образует наносы, и некоторые острова обратились уже в материк… Острова лежат тесно и потому соединяются между собой наносами, острова расположены вперемежку, а не в ряд, и не оставляют воде прямого выхода в море. Острова эти необитаемы и невелики.

IV, 24, 5. Пролив этот представляет часть моря между Регием и Мессеною, там, где расстояние между Сицилией и материком самое короткое; это и есть так называемая Харибда, где, по преданию, проплыл Одиссей. Вследствие узости этого места и сливающегося здесь потока из больших морей – Тирренского и Сицилийского, к тому же бурного [место], естественно, было признано опасным.

IV, 76, 3. Сифы лежат в Феспийской области, при море у Крисейского залива.

VI, 1, 2. Обогнуть Сицилию на грузовом судне можно немного меньше, чем в восемь дней, и при такой величине остров отделен от материка проливом шириной всего лишь примерно в 20 стадий.

VIII, 67, 2. В Колоне есть святилище Посейдона, вне города, отстоящее стадий на 10.

Историк из Оксиринха

VII, 3. Меандр. Истоки этой реки находятся близ Келен, самого большого города Фригии, а впадает она в море близ Приены.

Приложение 2

Полемон Периэгет. Фрагменты

Перевод с древнегреческого Г.П.Чистякова

Нумерация фрагментов, которая используется в нашем исследовании, была впервые введена Л.Преллером, издавшим фрагменты Полемона в 1838 г., и давно стала традиционной. Именно ей следуют современные издатели Плутарха, Афинея, Климента Александрийского и других античных авторов, а также все исследователи, ссылающиеся на Полемона (Дж. Фрейзер, А.Тресп, Дж. Паскали, К.Дайхгребер, Е.Шнайдер и др.). Поэтому отказываться от нее, хотя во многом она устарела, нам представляется нецелесообразным.

Тексты

1. Золотые териклеи, внутри деревянные, их посвятил Неоптолем.

2. Чаши Ликиурги это те, что сделаны Ликием. Был он по происхождению беотийцем из Элевтер и сыном ваятеля Мирона.

3. Есть псефисма, согласно которой в Афинах рабыням, вольноотпущенницам, продажным женщинам и флейтисткам было запрещено носить имя в честь пятилетних праздников.

4. У ворот, которые называются Мелитидскими, в Койле есть так называемые Кимоновы гробницы, где показывают могилы Геродота и Фукидида. Это ясно доказывает, что они были из рода Мильтиада, поскольку никого постороннего там не хоронят… Сыном Фукидида был Тимофей.

5. Фукидид из Фарсала, отцом его был Менон.

6. У афинян бывают три праздника, на которых устраивается бег с факелами: Панафинеи и праздники в честь Гефеста и Прометея.

7. Дем Крий в филе Антиохиде получил название от Крия.

8. Тридцатый день месяца у афинян называется Деметриадой в честь Деметрия Македонского.

9. Демосфен был учеником Платона.

10. Елена, похищенная Александром, не зная, что с ее братьями Диоскурами случилось несчастье, полагала, что они стыдятся сестры и поэтому не идут войной на Илион, поскольку раньше она уже была похищена Тесеем, как было рассказано выше. Именно из-за этого пострадал аттический город Афидны, а Кастор был ранен в правое плечо Афидном, который в то время был там царем. Не застав Тесея, Диоскуры подвергли Афины разграблению.

11. Посейдон спорил из-за Аргоса с Герой и был побежден. В отличие от афинян, у аргосцев свидетельств этого спора нет.

12. Арг посеял в Арголиде принесенную им из Ливии пшеницу. Вот почему он соорудил в Аргосе храм Деметры Ливийской в местечке, которое называется Харадра.

13. Во времена Аписа, сына Форонея, часть египтян была изгнана из Египта. Они поселились в Сирии, неподалеку от Аравии. Это место называется Палестиной.

14. Деметрий Полиоркет был безрассудно влюблен во флейтистку Ламию и даже имел от нее дочь Филу. Ламия была дочерью афинянина Клеандра; для сикионян она отстроила Пестрый портик.

15. Фиванцы, для того чтобы подольститься к Деметрию, построили храм Афродиты Ламии. Была она любовницей Деметрия, как и Леэна.

16. Художники Аристид, Павсаний и Никофан, порнографы, были прекрасными мастерами.

17. Арат, освободив город, приказал уничтожить все изображения тиранов, но долго думал, как быть с Аристратом, который был современником Филиппа… Был написан Аристрат стоящим на колеснице рядом с Никой, а работали над картиной все ученики Меланфа, причем Апеллес тоже принимал участие в работе. Их труд был так хорош, что Арат было смягчился перед искусством, но тут же, побуждаемый ненавистью к тиранам, приказал уничтожить изображение. Тогда художник Неалк, бывший другом Арата, стал его упрашивать и даже заплакал, а так как просьбы не помогали, сказал, что воевать надо с тиранами, а не с их изображениями. «Давай оставим хотя бы колесницу и Нику, а самого Аристрата я уберу с картины». Поскольку Арат согласился, Неалк соскоблил Аристрата, а на его месте написал одну только пальму, но ничего другого прибавить не отважился. Ноги стертого Аристрата остались, однако, видны за колесницей.

18. В Лакедемоне есть изображение гетеры Коттины, имя которой из-за ее огромной славы и сейчас носит некий притон, расположенный совсем рядом с Колоной, где находится храм Диониса, хотя этот притон хорошо известен многим в городе и сам по себе. Ее посвящение, коровка из меди, стоит близ Медного храма, там стоит и то ее изображение, о котором было рассказано выше.

19. Писа – городок в Элиде, окруженный высокими горами.

20. Храм Метапонтийцев (в Олимпии), а в нем сто тридцать две серебряные фиалы, две серебряные ойнохои, серебряный апотистанион и три позолоченные фиалы. Храм византийцев, в нем Тритон из кипариса, а на нем серебряный кратанион, серебряная Сирена, два серебряных кархесиона, серебряный килик, золотая ойнохоя и два рога. В древнем храме Геры тридцать фиал, два серебряных кратаниона, серебряный котел, золотой апотистанион, золотой кратер, посвященный киринейцами, и серебряная чашечка.

21. Устраивался в Олимпии и бег на тележках. Причем состязались соперники на мулах. Отменен этот вид состязаний был в восемьдесят четвертую Олимпиаду, а до этого победы были одержаны тринадцать раз. Само слово «тележка» заимствовано у тегеатов.

22. Леон из Лакедемона в восемьдесят девятую Олимпиаду впервые победил на венецких лошадях. Под его статуей надпись: «Леон Лакедемонянин победил на венецких лошадях, сын Антиклида». Венеты, вначале жившие в Пафлагонии, позднее переселились к Адриатическому морю.

23. На Адриатическом море есть остров, посвященный Диомеду. Здесь он почитается как бог. В Аргириппах есть святилище в его честь, в Метапонтии его тоже весьма чтут, словно бога, а в Фуриях его статуи стоят там, где ставят статуи богов.

24. Афина была ранена Орнитом.

25. В Фивах нет статуи Пиндара, но есть изображение певца Клеона, под которым написано: «Здесь сын Пифея лежит Клеон, Певец беотийский, // Тот, кто венками не раз венчан победными был // Смертными, имя ж его небожителям небезызвестно, // Славься, Клеон, ибо ты родине славу стяжал». В этой статуе, когда Александр опустошал Фивы, один человек, убегая из города, спрятал золото внутри пустого гиматия. Когда же город был восстановлен, он возвратился, и через тридцать лет нашел свое золото.

26. На Ликейских играх в Аркадии дается награда из меди, как говорит Пиндар, «знал он из Аргоса медь»… а именно – медный треножник.

27. В Дельфах… в сокровищнице сикионян хранится золотой свиток, посвящение поэтессы Аристомахи из Эритреи, победившей на Истмийских играх.

28. В Дельфах, в пинакотеке, стоят два каменных мальчика. Какой-то посетитель, как рассказывают в Дельфах, побуждаемый страстью, заперся с одним из них и за соитие оставил ему венок. Когда же его в этом уличили, бог обратившимся к нему дельфийцам приказал этого человека отпустить, поскольку он заплатил за то, что сделал.

29. Дельфийцы почитают волка, потому что волк в Дельфах помог обнаружить золото, которое было похищено из сокровищницы и спрятано на Парнасе.

30. В Додоне есть две стелы, стоящие недалеко друг от друга. На одной из них водружен небольшой медный сосуд, весьма похожий на тазики, которые в ходу теперь, а на другой – мальчик с плеткой в руке. Столб с чашей стоит как раз справа от него, а поэтому, лишь только начинает дуть ветер, медные ремешки его плетки, колышась от дуновения ветра, подобно ремешкам настоящей плетки, задевают медную чашу, что продолжается непрерывно, пока ветер не перестанет.

31. Сминф – это местечко в Троаде, где находится храм Аполлона, по этому месту именуемого Сминфием. В Мисийском городе Хрисе жил некий Кринид, жрец тамошнего Аполлона. Разгневавшись на него, бог наслал на его поля мышей, которые портили все плоды. Затем, желая помириться с ним, бог явился к Орду, бывшему у этого жреца главным пастухом, и, гостеприимно им принятый, пообещал избавить их от напастей и тотчас же поразить мышей стрелами. Перед тем как уйти, он приказал открыть это Криниду. Именно когда все это случилось, Кринид посвятил богу храм, назвав его Сминфием, потому что на местном наречии мыши именуются сминфами.

32. Паламед во время чумы под Илионом изобрел для утешения игру в кости; там показывают камень, на котором в эту игру играли.

33. Мирмисс – это городок близ Лампсака.

34. Эвфены – город в Карии, его жителей называют эвфенитами.

35. Телмиссцы живут в Карии и отстоят от Галикарнасса на шестьдесят стадий.

36. В святилище богов-ксениев в Дельфах установлено, что тот, кто вырастит для Латоны самую большую репу, получает долю со священной трапезы. Видел я и сам отнюдь не маленькую репу вроде редьки или шаровидной редиски. Рассказывают, что Латоне, когда она носила Аполлона, как-то раз страшно захотелось репы. Именно поэтому установлено такое приношение.

37. Некоего аркадца по имени Салий Эней из Мантинеи привез в Италию. Это он научил италийских юношей пляске с оружием.

38. Утес Кавлиак находится в Скифии близ устья Истра.

39. У сицилийцев есть святилище Обжорства и статуя Деметры Хлебной, вблизи которой сооружено святилище Гималиды. Подобно этому в Дельфах есть храм Гермуха, а в беотийском Сколе – статуи Великого Хлеба и Великой Лепешки.

40. В Мунихии почитается герой Акратопот, а в Спарте в Фидитиях сооружены какими-то поварами жертвенники героям Маттону и Кераону, а в Ахайе почитается Дейпней, получивший свое имя от пиров.

41. Из богинь, называемых в Афинах Чтимыми, двух сделал Скопас, а ту, что стоит между ними, – Каламид.

42. Афиняне, будучи усердными в этих делах и преисполненными уважения к богам, приносят жертвы, не содержащие вина, Мнемозине, Музе, Эос, Гелиосу, Селене, Нимфам и Афродите Урании.

43. Словом «кодималон» называют кидонские яблоки. Некоторые, однако, сообщают, что это – цветок.

44. Из Гиккар Лаиду как пленницу привезли в Коринф… Из-за любви к одному фессалийцу по имени Павсаний она была убита в Фессалии несколькими женщинами, возбужденными завистью и страшной ревностью: ее избили деревянными скамейками в святилище Афродиты. По этой причине святилище стало называться именем Афродиты Бесчестной. Ее могилу с памятником в виде каменной гидрии показывают близ реки Пенея. На могиле надпись: «Непобедимой звалась из-за отваги Эллада, // Но красотою своей все ж победила ее // Та, что Лаидой была, Эротом рожденною. Славу // Дал ей Коринф, а теперь спит она в этой земле».

45. Беота и Эвбея я бы назвал за то, как они играют словами, учеными. Они превосходят тех живших до них поэтов, которых высмеивают. Изобретателем этого рода поэзии надо назвать писавшего ямбами Гиппонакта.

46. Месон был из тех мегарцев, которые живут в Сицилии.

47. Кифаред Эксекистид, победивший на Пифийских играх, кроме того, победил на Карнейских играх в Лакедемоне и дважды – на Панафинеях.

48. Законы Солона были написаны на деревянных досках. Они имеют четырехгранную форму и сохраняются в Пританее. Исписаны они со всех сторон. С каждой стороны они выглядят как треугольник, один из углов которого обращен вниз.

49. Принося жертвы Эвменидам, священнодействие совершают в молчании, поэтому им приносят жертвы те, кто происходит от Гесиха… Это род, принадлежащий к эвпатридам… Гесихиды, которые совершают это торжество, – род, связанный с Чтимыми Богинями, они руководят всем. Для начала они приносят в жертву барана, посвящая его герою Гесиху, которого они называют этим именем как наставника в деле молчания. Храм его находится близ Колонейона, перед Девятью Воротами.

50. Тем лицам, о которых было сообщено, что они умерли, а затем выяснилось, что они живы, не дозволялось входить в святилище Чтимых Богинь.

51. Фрагмент исключен. – Г.Ч.

52. Эфодион из Меналии был периодоником и панкратиастом.

53. Все то, что рассказывают о Кратине и Аристодеме, чепуха.

54. Историка Истра, из учеников Каллимаха, надо бы утопить в реке, имя которой он носит.

55. Гимнастическую борьбу изобрел афинянин Форбант.

56. В Гераклее, что находится под Этой, ниже Трахина, одни из жителей – гераклеоты, пришедшие из Лидии с Гераклом, а другие – афаманы, от которых им достались эти места. Гераклеоты лишили афаманов власти в полисе и считают их для себя чужими. Киликраны называются этим именем, потому что на плечах у них были выжжены килики.

57. Такие сосуды, как селевкида, родиада и антигонида похожи друг на друга.

58. Портик Полемархов во Флиунте расписан Силлаком из Регия, о котором упоминают Эпихарм и Симонид.

59. Порфирион – это птица, живущая обычно у людей; она строго следит за замужними женщинами и так хорошо узнает прелюбодейку, что как только ее почувствует, сразу дает знать об этом хозяину, кончая жизнь самоубийством. Пищи она не берет, пока не совершит прогулки, выбрав место, какое сочтет для себя удобным. После этого она купается в песке и только затем приступает к еде.

60. Взрослый Дионис сидит на камне, а слева от него – пьяный сатир, который держит в руке плетеную из прутьев бутылку.

61. В древности же был такого рода обычай, который и теперь встречается кое у кого из эллинов: в Аргосе на общенародных пиршествах и на праздниках в Лакедемоне. Из глиняных сосудов пьют только на торжествах в честь победителей и когда выдают замуж девушек, а во время прочих пирушек и на фидитиях – из деревянных.

62. Фрагмент исключен. – Г.Ч.

63. У афинян на «Свадьбе Перифоя» Гиппей написал ойнохою и каменную чашу, у которых края обложены золотом, ложа из ели, украшенные пестрыми тканями, глиняные канфары для вина, а под потолком – светильник из такой же глины, в котором поблескивает пламя.

64. У элейцев благовонное масло называется плангоний, потому что оно было составлено неким Плангоном.

65. Азения – это дем из филы Гиппоконтиды, жители его называются азениэйцами. Азениэйцы, архиэйцы, алиэйцы и другие подобные им названия в древности в Аттике звучали как газениэйцы, герхиэйцы и галиэйцы.

66. Художник Андрокид из Кизика, будучи большим любителем рыб как кушанья, до того дошел в своей страсти, что вокруг Скиллы старательно изобразил рыб.

67, 68, 69. Художник Феодор и ваятели Бион из Милета и Деметрий.

70. У элейцев почитается Аполлон Лакомка и Зевс, избавитель от мух.

71. Статуя Аполлона с раскрытым ртом.

72. Сикионцы поклоняются Дионису, связывая его с женскими детородными частями. Это Дионис Хиропсал, который почитается в беотийском Сикионе.

73. У сицилийцев… Морих – это прозвище Диониса, потому что ему лицо пачкают вином из молодого винограда и свежими фигами, когда собирают плоды, ибо ΜΟΡΥΞΑΙ – это то же, что «пачкать». Этот обычай считается простонародным, а стоит статуя бога вне храма, у самого входа, под открытым небом. Сделана она из так называемого феллатского камня Симмием, сыном Эвпалама.

74. Фрагмент исключен. – Г.Ч.

75. В Сиракузах, на самом краю острова, близ Олимпийского храма, за стенами города есть жертвенник, откуда отплывающие на кораблях берут с собой килик. Они держат его при себе до тех пор, пока щит на храме Афины не станет незаметен, затем этот глиняный килик бросают в море, вкладывая в него цветы, мед в сотах, ладан, не разделанный на крошки, и разные другие благовония.

76. Пэан в честь коринфянина Агемона, отца Алкионы, который поют в Коринфе, содержит обычное в пэанах восклицание.

77. Хлебный мякиш, которым вытирают руки после обеда, в Спарте называется кинадой.

78. В Киносарге, в самом святилище Геракла, имеется стела, на которой высечена псефисма Алкивиада, записанная Стефаном, сыном Фукидида. На ней можно прочитать по поводу этой должности следующее: «Ежемесячные приношения жрец должен совершать вместе с параситами. Параситы должны быть из чужестранцев или из их детей, согласно древним установлениям. Если же кто-либо не хочет быть параситом, пусть обращается с этим в суд». На Кирбах, где говорится о делиастах, написано следующее: «И два вестника из рода тех вестников, которые посвящены в священнодействия. Они находятся в качестве параситов в храме Аполлона Делосского в течение года». А вот что написано на посвящениях в храме Паллены: «Посвятили в год архонта Пифодора архонты и параситы, увенчанные золотым венком, в год жрицы Дифилы. Параситы Эпилик, сын Страттида, Гаргеттий, Перикл, сын Периклита, Питфей, сын Демохара и Гаргеттий». И в царских законах написано, чтобы Аполлону приносили жертвы параситы из Ахарн.

79. Особенно много пил Аркадион; неизвестно, был ли это тот самый, который особенно ненавидел Филиппа. Об этом говорит надпись на его могиле: «В этой могиле лежит любивший как следует выпить // Аркадион. От нее в город дорога ведет. // Дети Доркон и Хармил поставили памятник. Сам он // Умер, о, человек, с полною чашей в руках». Очень много пил некто Эрасиксен. Вот что написано о нем: «Пьяницу Эрасиксена винные чаши сгубили, // Выпил несмешанным он сразу две чаши вина». Афинянин Диотим получил прозвище Воронка, ибо он устами поглощал без передышки наливаемое ему вино словно воронка, за что и стал называться Воронкой.

80. По поводу элейцев передают следующую эпиграмму: «Пьет Элида и лжет: ведь то, что делает каждый // В полисе, то же творит полис как таковой».

81. У афинян есть река с названием Кефисс, а кроме того – в Сикионе и в Аргосе.

82. Кефаль в некоторых местах называют «плавучей рыбкой».

83. Палики, которые так называются у местных жителей, считаются здесь богами-автохтонами. Это два одинаковых как близнецы источника. Необходимо, чтобы те, кто к ним приступает, были очищены от всякой нечистоты, полового общения и даже от какой бы то ни было пищи. От них поднимается тяжелый запах, причиняющий головную боль тем, кто стоит рядом. Вода в них мутная и по своему цвету больше всего похожа на белую слизь. Она вытекает с пузырями и клокочет, так как там находятся родники с бурлящей внутри водой. Говорят, что глубина у них бездонная, ибо упавшие туда коровы, повозка, запряженная парой мулов, и другие попадавшие туда животные исчезали без следа. Есть у сицилийцев величайшая клятва, которая дается лишь тогда, когда приступающие к ней подвергнутся очищению. Жрецы, принимающие клятву, имея при себе табличку, объявляют клянущимся, в каких словах следует принести клятву. Дающий клятву, потрясая масличной ветвью, с венком на голове и не подпоясанный, а в одном только хитоне, приблизившись к самому источнику, по подсказке произносит клятву. Тот, кто будет ее хранить ненарушимо, уйдет домой невредимым, а клятвопреступник перед богами тут же умрет. Ввиду того что такое случается, каждый обещает жрецам, что оставит вместо себя поручителя, которому, если произойдет что-либо непредвиденное, придется совершить очищение священного участка. Близ этого места живут паликены, а город по имени этих божеств называется Паликой.

84. Прорицатель Архестрат был схвачен врагами. Когда его посадили на весы, оказалось, что он имеет вес обола, настолько он был легок. Панарет никогда не обращался к врачам за помощью. Он был учеником философа Аркесилая, жил при Птолемее Эвергете и получал от него ежегодно двенадцать талантов. Был он легчайшего веса и не болел до самой смерти.

85. Алкисфен из Сибариса от любви к роскоши заказал необыкновенно роскошный гиматий, дабы посвятить его на праздник Геры в Лакиний, куда собираются все жители Италии. Из всего того, что там показывают, он вызывал наибольшее удивление. Когда правил Дионисий Старший, он продал его карфагенянам за сто двадцать талантов.

86. Когда устраивают копиду, то прежде всего близ святилища сооружают шалаши, в них кладут подстилки из листьев, а на них – коврики. Здесь возлежат участники пиршества, не только те, кто приходит из города, но и те, кто прибыл из других городов. На копидах приносят в жертву коз и ничего более. Для всех на части разделяется мясо и то, что называется фисикиллон. Это хлебец, весьма напоминающий тот, что печется в золе; на вид он более всего похож на шарик. Каждому из участников дается свежий сыр, кусок желудка и кишок, а в качестве лакомства – сушеные смоквы, бобы и зеленая фасоль. Устраивают копиды и в других областях Спарты кто хочет. В самом городе копиды совершаются в те дни, которые посвящены выкармливанию младенцев, за здоровье детей. Кормилицы выносят в это время младенцев мужского пола за город к Артемиде Корифаллии. Ее храм находится у реки, называемой Тиасса, в местности близ Клеты. В жертву приносят молочных поросят, а на трапезе употребляют печеные хлебцы. У прочих дорийцев копида называется аиклон… В Лакедемоне тем, кто приходит на фидитий, после вкушения пищи каждому предлагают так называемый аиклон: хлебцы в плетеной корзинке и мясо. За тем, кто раздает для каждого его долю, следует прислужник, который возглашает имя того, кто устраивает аиклон.

87. Зевсовым руном называют шкуру посвященного Зевсу животного, на которую те, кто совершает очищение над собой, ставят правую ногу. Некоторые полагают, что это значительный и весьма важный обычай.

88. После этого он совершает таинство, берет из ячейки содержимое, разделяет между людьми, которые несут чашу. Это глиняный сосуд, который состоит из множества чашечек, в каждой находится белый мак, зерна пшеницы, ячменя, горошек, горох, чечевица, бобы, полба, финики, пастила, мед, елей, вино, молоко, свежая овечья шерсть. Каждый, подняв этот сосуд, как это делается с корзиной с начатками плодов, пробует содержимое.

89. Арта, царя мессапиев, афиняне сделали проксеном.

90. У хиосцев перевозится с места на место Дионис, а у эритрейцев – статуя Артемиды.

91. В Лакедемоне люпин называют лусиландом.

92. Как на земле, орошаемой источниками и каналами, так и в горах, произрастает шиповник и другие растения… Оттуда начинается значительная возвышенность и по ту, и по эту сторону реки Инда, а там – лесные заросли и колючий шиповник.

93. У афинян и в некоторых других полисах элисиями называют места, куда ударила молния.

94. Просопутта – это медный сосуд, у краев которого изображены морды львов и быков. Он использовался в таинствах.

95. Сиспаст используется трагическими актерами, когда изображают безумного Аянта.

96. У Гермодора написано: свободные женщины носят ботинки из кожи белого цвета; они называются скифскими.

97. Гедипн – это новорожденный ягненок-сосунок, не пробовавший еще никакой другой пищи. Свое название он получил от Аполлона Пифийского.

98. Нисейские лошади обычно белые.

99. Хламида и хлена непохожи одна на другую.

100. Праксилла была поэтессой из Сикиона. Это именно Праксилла вывела в своих песнях Адониса. Умершие у него спрашивают: «Что было самым прекрасным из того, что он в мире оставил», а он отвечает: «Солнце, Луна, смоквы и яблоки».

101. Как говорится в пословице: правая в башмаке нога, а левая – в ванне.

102. Он (Крон) царствовал в Ливии и Сицилии… и основал город, который в древности назывался Крония, а теперь – Гиераполь.

Примечания

1 Athen. XI, 472c. Териклеи – чаши работы знаменитого мастера Терикла из Коринфа; о его чашах упоминает Цицерон (Verr. II, 4, 18, 38), называя их vasa Thericlea.

2 Athen. XI, 486c. О таких сосудах говорит Демосфен (XL, 31). Ликий – сын знаменитого Мирона – дважды упоминается у Павсания (I, 23, 7; V, 22, 3).

3 Harpocr. S. v. Νεμέας Χαράδρα. Речь идет о таких именах, как Немеада, Истмиада, Пифионика (Athen. XIII, 587c, e; 586e; 594e) и др., поэтому термин «пятилетний праздник» (πεντετηρίς) употреблен здесь в переносном смысле.

4 Marcell. Vit. Thuc. 16. О могиле Фукидида, находящейся недалеко от Мелитидских ворот, упоминает Павсаний (I, 23, 10).

5 Marcell. Vit. Thuc. 28. Его, как афинского проксена, хвалит Фукидид (VIII, 92, 8); других упоминаний нет.

6 Harpocr. S. v. Λαμπάς. Что представлял собою бег с факелами на празднике в честь Прометея, рассказывает Павсаний (I, 30, 2).

7 Schol. Aristoph. Aves. 645.

8 Harpocr. S. v. Ἔνη καὶ νέα. Плутарх (Demetr. XII) сообщает, что в честь Деметрия в Афинах был переименован день накануне новолуния, месяц мунихион (об этом же сообщает Филохор – Schol. Vet. Pind. Nem. 344) и Великие Дионисии.

9 Diog. Laert. III, 1, 47. Как доказать, так и опровергнуть это сообщение довольно трудно. Об этом же говорит Плутарх (Demosph. 5) со ссылкой на александрийского ученого Гермиппа, который будто бы прочитал это в книге какого-то неизвестного автора, а Цицерон писал: lectitavisse Platonem studiose, audivisso etiam Demosphenes dicitur, то есть: «Говорят, что Демосфен внимательно изучал и даже слушал Платона» (Brut. 31, 121, см. также: Cic. Crat. 4, 15).

10 Schol. Hom. Il. III, 242. Этот фрагмент попал в полемоновский корпус ошибочно. В рукописи эта выписка имеется под заголовком παρὰ τοῖς Πολεμίοις ἢ τοῖς Κυκλικοῖς. Приписан Полемону по тематическому сходству с Павсанием (III, 18, 15). Именно этим обстоятельством объясняется столь смелая конъектура.

11 Schol. Aristid. Panath. P. 188. О споре Посейдона и Геры упоминает Павсаний (II, 15, 5). Он сообщает, что, согласно местным преданиям, все реки в Арголиде пересыхают, если не бывает дождей, именно потому, что Посейдон рассердился на Инаха, Кефиса и Астериона, присудивших Аргос Гере.

12 Schol. Aristid. Panath. P. 321. О речке Харадра, которая находится по дороге из Аргоса в Мантинею, упоминает Павсаний (II, 25, 2). Следы мифа, рассказанного у Полемона, сохранились у Феста (p. 90), который сообщает, что Lybicus campus называется поле в Арголиде, на котором впервые была посажена принесенная из Ливии пшеница, отчего у аргосцев Деметра и именуется Ливийской. Других сведений об этом культе нет.

13 Euseb. P. E. X, 10. Фрагмент сохранен у Евсевия, как цитата из Юлия Африкана (III в. н. э.). Что представлял собой текст Полемона в оригинале, сказать довольно трудно; скорее всего, он напоминал генеалогию Инаха у Павсания (II, 15, 5 – II, 16, 1) и был связан с мифом об Ио, а поэтому – с Египтом.

14 Athen. XIII, 577c. О взаимоотношениях Деметрия и Ламии подробно рассказывается у Плутарха (Demetr. 24) и Элиана (Var. Hist. 12, 17). Что касается Филы, здесь возможна ошибка, так как именно это имя носила законная жена Деметрия (Plut. Demetr. 14, 22, 27, 31 и др.). О том, что Деметрий занимался восстановлением на новом месте разрушенного после землетрясения Сикиона, известно довольно хорошо (Paus. II, 7, 1; Plut. Demetr. 25; Strabo. VIII. P. 382). О пестром портике других сведений нет. Диоген Лаэртский (V, 5, 76) со ссылкой на Фаворина сообщает, что Ламия была возлюбленной Деметрия Фалерского. Скорее всего, это ошибка.

15 Athen. VI, 253b. Нечто подобное рассказывал в «Историях» (Athen. VI, 252) Демохар, известный как племянник Демосфена: в Афинах тоже было учреждено почитание Афродиты Ламии и Афродиты Леэны.

16 Athen. XIII, 567b; ср.: Plin. Nat. Hist. XXXV, 137.

17 Plut. Arat. 13.

18 Athen. XIII, 574c. Колона – место, находящееся недалеко от храма Аполлона Карнейского. Упомянута Павсанием (III, 13, 7); упоминает Павсаний также и о храме Диониса Колоната.

19 Schol. Vet. Pind. Ol. 1, 28; ср.: Strabo. VIII, 356.

20 Athen. XI, 479e. Сокровищницы метапонтийцев и византийцев упоминает Павсаний (VI, 19, 9). Апотистанион – скорее всего, столик или подставка для жертвоприношений; кратанион и кархесион – сосуды.

21 Schol. Vet. Pind. Ol. 5, arg. Бег на тележках – так называемая «апена». Павсаний (V, 9, 1) сообщает об отмене апены то же самое (84-я Олимпиада – 444/443 гг. до н. э.); он говорит, что первым победителем в этом виде соревнований был Ферсий из Фессалии.

22 Schol. Eurip. Hippolyt. 230.

23 Schol. Vet. Pind. Nem. 10, 12.

24 Clem. Alex. Protrept. II, 36, 2. Павсаний (VIII, 28, 4–6) подробно рассказывает этот миф в связи с упоминанием о храме Афины в Тевфисе, где имеется статуя богини с повязкой на бедре. Возможно, он заимствует материал у Полемона.

25 Athen. I, 19c. Плиний (Nat. Hist. XXXV, 59) знал об этом случае. Он рассказывает, что золото было спрятано под статуей кифареда по имени Дикей, изваянной знаменитым Пифагором из Регия.

26 Schol. Vet. Pind. Ol. 7, 153.

27 Plut. Quest. Conv. V, 2, 675b.

28 Athen. XIII, 606a, b.

29 Ael. H. A. XII, 40. Эта история подробно рассказывается Павсанием (X, 14, 7). По его словам, в честь волка, который загрыз похитителя золота из сокровищницы и затем привел на то место, где было оно спрятано, людей, была воздвигнута в Дельфах статуя. Павсаний, бесспорно, заимствовал материал у Полемона. Пара-доксограф Филостефан (см. Schol. Apoll. Rhod. II, 124) рассказывает о почитании волка у афинян.

30 Steph. Byz. S. v. Δωδώνη. Отсюда поговорка Δωδωναῖον χαλκεῖον, употребляемая применительно к болтливым людям. Она приводится у Страбона (VII. P. 329), Зенобия (VI, 5) и Суды (s. v. Δωδωναῖον χαλκεῖον).

31 Schol. Hom. Il. I, 39. Страбон (XIII. P. 604) со ссылкой на поэта Каллина и Гераклида Понтийского рассказывает о происхождении эпитета «сминфий» по-другому: по указанию оракула святилище было воздвигнуто там, где на тевкров, переселившихся в Троаду с Крита, напало множество мышей. По Гераклиду, мыши, которые живут в этой области, считаются священными. Рассказывая об Аполлоне Сминфии, Климент Александрийский ссылается на Полемона; у него приводится текст настоящего фрагмента в сокращенном виде (Protrept. P. 34). Павсаний упоминает об этом святилище вскользь (X, 12, 5–6).

32 Eustrat. Ad Hom. Il. P. 228. Павсаний (X, 31, 1) называет игру в кости изобретением Паламеда. Он упоминает об этом, описывая картины Полигнота в Дельфах, в так называемой Лесхе.

33 Steph. Byz. S. v. Μυρμισσός.

34 Steph. Byz. S. v. Εὐθηναί.

35 Etym. Magn. P. 751, 21.

36 Athen. IX, 372a, b.

37 Фест, приводя это сообщение (Epit. P. 328), указывает на его недостоверность (он производит термин «салин» от глаголов salire и saltare. Плутарх (Num. 13) говорит, что некоторые писатели безосновательно утверждают, что салии получили свое имя от Салия, но имени Полемона не упоминает.

38 Schol. Apoll. Rhod. V, 324.

39 Athen. X, 416b. Святилище Обжорства (Адефагии) и статуя Деметры Хлебной упоминаются у Элиана (Var. Hist. 1, 27). Гималида (Мучная) – один из многочисленных эпитетов Деметры как богини, дарующей зерно. О Гермухе ничего определенного сказать нельзя. О развалинах города Скола сообщает Павсаний (IX, 4, 4), что там был храм Деметры и Коры. Вероятно, именно об этом храме рассказывает Полемон.

40 Athen. II, 39c. Речь идет об Акрате, божестве несмешанного вина, бывшего, по словам Павсания (I, 2, 5), одним из спутников Диониса.

41 Clem. Alex. Protrept. IV, 47, 3. Чтимые богини – Эринии. Павсаний вскользь упоминает об этих статуях (I, 28, 6). Каламид – современник Пифагора из Регия и Мирона (480–450), работал главным образом в Афинах. Наиболее известная по литературным источникам работа – статуя Афродиты, которая была заказана ему Каллием (Paus. I, 23, 2). Обычно эта статуя отождествляется с упоминаемой у Лукиана (39, 4) Сосандрой. Как Афродита – Сосандра давно уже идентифицируется так называемая Аспасия из Берлинского музея. К произведениям Каламида относят также Гестию Джустиниани.

42 Schol. Soph. Oed. Col. 100.

43 Athen. III, 81f.

44 Athen. XIII, 588c–589a. Лаида – дочь Тимандры (Plut. Abcib. 39). Эту гетеру не следует путать с любовницей философа Аристиппа. Родилась [она], по общему мнению, в городе Гиккарах, на северном побережье Сицилии (Thuc. VI, 62, 3–4), а как сообщает Неанф из Кизика (первая половина III в. до н. э.) – в находящемся неподалеку городе Красте (Steph. Byz. S. v. Κραστός), но еще девочкой, в 415 г. до н. э., была увезена Никием в Коринф среди добычи и продана в рабство (Plut. Nic. 15; Paus. II, 2, 5). О смерти Лаиды рассказывают Плутарх (Amat. 21, 767) и Павсаний (II, 2, 5); их дополняют заметки у Фотия (Hellad in Phot. Bibl. P. 533) и схолии к Аристофану (Plut. 179). Несмотря на то что Плутарх называет последнего возлюбленного Лаиды Гиппо-лохом, а Павсаний – Гиппостратом (у Полемона он носит имя Павсаний), легко доказать, что все перечисленные тексты восходят к одному источнику; им, вероятно, было сочинение Полемона.

45 Athen. XV, 698a. Бэот и Эвбей (IV–III вв. до н. э.) по текстам почти не известны. Гиппонакт из Эфеса (середина VI в. до н. э.) – ямбограф, один из крупнейших представителей раннегреческой лирики.

46 Athen. XIV, 659c. Месон нигде более не упоминается.

47 Schol. Aristoph. Aves. 11. Кифаред Эксекестид – в «Птицах» Аристофана это имя встречается два раза (v. 764, 1527). Карнейские игры упоминают Геродот (VII, 206) и Фукидид (V, 75, 2); устраивались они в честь Аполлона Карнейского (Paus. III, 13, 6).

48 Harpocr. S. v. Ἄξονι. Внешний вид досок, на которых написаны законы Солона, называя их «кирбами», описывают Аристотель (Ath. Pol. 7, 1) и Плутарх (Sol. 25), текст которого напоминает рассказ Полемона. Сообщение Аристотеля пересказывает Авл Геллий (II, 12). См. также схолии к Аполлонию Родосскому (IV, 280).

49 Schol. Soph. Oed. Col. V. 489. О том, что святилище Чтимых Богинь находилось в Колоне, можно догадаться по рассказу Павсания (I, 28, 6), текст которого неисправимо испорчен. Девять ворот (Ἐννέα πυλαί) упоминаются у аттидографа Клитодема (Sud. S. v. Ἠπέδιζον) как Ἐννεάπυλον τò Πελασγικόν. Вероятно, это те самые стены, построенные пеласгами, о которых говорит Павсаний (I, 28, 3). О Гесихидах материала нет; само имя Гесих образовано, бесспорно, от слова ἡσυχία (безмолвие). Софокл (Oed. Col. 489) говорит, что к Эвменидам следует обращаться ἄπυστα φωνῶν, то есть шепотом, а не громким голосом. Возможно, это замечание связано с установлениями Гесихидов.

50 Hesych. S. v. Δευτερόποτμος.

51 У Гесихия в статье Βίῃφι упоминается имя Полемона, но его текста не содержится.

52 Hesych. S. v. Ἐφωδίων.

53 Athen. XIII, 602c. Неанф (см. прим. к фр. 44), текст которого дошел в пересказе Афинея (XIII, 602c), и Диоген Лаэртский (I, 10, 100) сообщают, что Кратин добровольно принес себя в жертву, когда Эпименид производил очищение Афин от Килоновой скверны. Аристодем (у Диогена Лаэртского – Ктесибий), которого Неанф называет возлюбленным Кратина, после его смерти покончил с собой. Возможно, что именно это в рассказе о них Полемон считает чепухой.

54 Athen. IX, 387. Истр, сын Менандра (III в. до н. э.), младший современник, ученик, а по некоторым сведениям (Sud. S. v.) – бывший раб Каллимаха. Младший из аттидографов, ровесник Полемона, острóта которого связана с недобросовестностью Истра как историка.

55 Schol. Vet. Pind. Nem. 5, 89. Близкий по содержанию текст имеется у Павсания (I, 39, 3): Тесей – изобретатель гимнастической борьбы – Керкиона победил не силой, а благодаря изобретенному им искусству. Форбант, согласно мифу, переданному в цитированных схолиях, был учителем (παιδοτρίβης) Тесея; то же самое утверждал Истр.

56 Athen. XI, 462a. Эта – горный кряж в южной Фессалии. Топографические указания содержатся у Павсания (X, 22, 1): со стороны города Гераклеи на Эту ведет узкая тропинка, которая проходит мимо развалин Трахина; несколько выше этого места находится храм Афины Трахиниды, а в нем – посвящения (вероятно, их было немало, так как Бренн в 279 г. до н. э. намеревался захватить это святилище в целях обогащения). Поблизости от Гераклеи находилась могила Деяниры (Paus. II, 23, 5). Именно эти объекты могли привлечь сюда Полемона. Киликраны – происхождение этнонима неясно. Другую, но не более правдоподобную этимологию дает Макробий (Saturn. V, 21, 18) со ссылкой на Ферекида и Паниасида Галикарнасского: Геракл переплыл море на лодке, напоминающей килик, по этой причине его спутники стали называться киликранами. Афаманы упоминаются Страбоном, Плутархом и Титом Ливием в связи с Фессалией и южным Эпиром, как одно из местных племен.

57 Athen. XI, 497f.

58 Athen. V, 210a.

59 Athen. IX, 388c. Без ссылки на Полемона этот рассказ приводит Элиан (H. A. III, 42).

60 Athen. XI, 484c. Это описание напоминает рассказ Павсания о статуях в храме Диониса в Афинах (I, 20, 2). Можно предположить, что именно об этих статуях рассказывает Полемон.

61 Athen. XI, 483c.

62 У Афинея (IX, 410c) имя Полемона упоминается, но текст не приводится.

63 Athen. XI, 474c. Имеется в виду картина, иллюстрирующая миф о свадьбе Перифоя и Гипподамии (Ps.-Apoll. Bibl. Epit. I, 21) или Деидамии (Plut. Thes. 30), которая закончилась битвой с кентаврами. Такую картину в Афинах в храме Тесея близ Птолемеева гимнасия видел Павсаний (I, 17, 2). Возможно, Полемон рассказывает именно об этой картине. Судя по «Метаморфозам» Овидия (XII, 210–530), это был вообще распространенный в живописи сюжет. Упоминание о чашах и светильнике не случайно; согласно Овидию, они заняли немаловажное место в битве: Тесей разбил голову Эврита старинным кратером (XII, 235), который был покрыт выпуклыми изображениями (signis extantibus asper). В качестве оружия использовались pocula… fragilesque cadi curvique lebedes (v. 242–243) – чаши, хрупкие кувшины и круглые лебедосы, а один из кентавров (v. 297) как оружие «тяжкий светильник схватил, где блистал огонь разноцветный» (lampadibum densum rapit funale coruscis), то есть как раз такой λύχνος ἔχων φλόγας ἀνακεχυμένας, о котором говорится у Полемона. Художник Гиппей упоминается у Плиния (Nat. Hist. XXXV, 40, 35), может быть, о нем же вспоминает Павсаний (I, 17, 2).

64 Athen. XV, 690e. Текст тематически близок к фр. 32 и 45. Основная тема здесь – πρῶτος εὑρετής, то есть «изобретатель»: Паламед – игры в кости, Гиппонакт – пародии, а Плангон – масла.

65 Sud. S. v. Ἀζηνιεύς.

66 Athen. III, 341a. Не называя имени Полемона, Плутарх два раза рассказывает этот анекдот в тех же словах, что и здесь (Quaest. Conv. IV, 2, 3. P. 665d; IV, 4, 2. P. 668c). Андрокид был современником Зевксида и Паррасия (Plin. Nat. Hist. XXXV, 64) и для Фив написал картину, изображающую битву при Левктрах (Plut. Pelop. 25).

67 Diog. Laert. II, 8, 104.

68 Diog. Laert. IV, 7, 58.

69 Diog. Laert. V, 5, 85.

70 Athen. VIII, 346b. Этот же текст повторяется у Климента Александрийского (Protrept. II, 38, 4).

71 Clem. Alex. Protrept. II, 38, 4.

72 Clem. Alex. Protrept. II, 39, 3. О культе Диониса Хиропсала (Χοιροψάλας) говорится также в схолиях к «Персам» Эсхила (v. 1054) и «Осам» Аристофана (v. 1318). О Беотийском Сикионе упоминается в схолиях к Олимпийским одам Пиндара (13, 148) и у Феста (p. 266).

73 Zenob. V, 13. Настоящий текст цитируется также у Суды (s. v. Μόρυχος) и (в сокращенном виде) у Климента Александрийского (Protrept. P. 42). Ваятель Симмий (у Климента – Сикон) – это, скорее всего, Симон с Эгины, упоминаемый Плинием (Nat. Hist. XXXIV, 8, 19), Диогеном Лаэртским (II, 13, 124) и Павсанием (V, 27, 2). Феллатский (может быть, Феллейский) мрамор добывался в Аттике близ Феллея.

74 Фрагмент объединен с фр. 39.

75 Athen. XI, 462b.

76 Athen. XV, 696e.

77 Athen. IX, 409d.

78 Athen. VI, 234d. Киносарг – «Белая собака», известное святилище Геракла в Афинах (Herod. V, 63; VI, 116; Paus. I, 19, 3; Diog. Laert. VI, 1, 13 и др.). Параситы – помощники жрецов при совершении жертвоприношений. Делиасты – служители Аполлона Делосского; речь, возможно, идет не о Делосе, а о Делосском храме в Марафоне, о котором говорит Филохор (Schol. Soph. Oed. Col.

1102). Храм Паллены, упоминаемый у Геродота (I, 62) и Еврипида (Heraclid. V. 849–859), – храм Афины Паллены. В год архонта Пифодора – то есть в 404 г. до н. э.

79 Athen. X, 436d. В Палатинской антологии (VII, 454) эпиграмма на Эрасиксена приводится как принадлежавшая Каллимаху. Нами она приведена в переводе Ю.Ф.Шульца (Греческая эпиграмма. М., 1969. С. 97). Все остальные стихотворные тексты даются в нашем переводе.

80 Athen. X, 442e.

81 Schol. Eurip. Med. 827. Кефисс – у Павсания Кефис (Κηφισός; у Полемона – Κηφισσός) протекает в Аттике (I, 37, 3–4; I, 38, 5) и в Аргосе (II, 15, 5; II, 20, 6–7); о реке Кефис в Сикионе он не упоминает.

82 По свидетельству Афинея (VII, 307b), это слово встречается у Эпихарма.

83 Macrob. Saturn. V, 19, 26–30. См. обстоятельную статью К.Циглера (RE. XXXVI. 2. Sp. 100–123).

84 Athen. XII, 552b; Ael. Var. Hist. X, 6. Врагами (ὑπò τῶν πολεμίων) – другое чтение: ὑπὸ Πτολεμαίῳ, то есть при Птолемее. По мнению Элиана, удивительно, что Панарет не обращался к врачам, так как такой худой (λεπτότατος) человек непременно должен был быть больным. Все же текст не вполне ясен: возможно, речь идет о карликах.

85 Athen. XII, 541a. Лакиний – святилище Юноны к югу от Кротона, неподалеку от города (Strabo. P. 261; Cic. De div. I, 24, 48). Ливий (XXIV, 3) подробно рассказывает о храме в Лакинии и сообщает, что храм был в большей степени знаменит, чем сам город Кротон (nobile templum, ipsa urbe nobilius). Гиматий Алкисфена вошел в поговорку; у византийского писателя XIV в. Макария Хризокефала (8, 50) дается провербиальное выражение: Ἀλκισθένους ἱμάτιον.

86 Athen. IV, 138e. Копида (ἡ κοπίς) – священная трапеза у спартанцев, в первоначальном значении κοπίς – нож, которым разрезается мясо. Храм Артемиды Корифаллии (Κορυθαλλία – Способствующая росту). Такое толкование этого неясного эпитета, от κόρος и θάλλω, предложил С.Виде (Wide S.K.A. Lakonische Kulte. Leipzig, 1893. S. 123–124). Речку Тиасу упоминает Павсаний (III, 18, 6). Клета – скорее всего храм харит Фаэнны и Клеты. Храм, о котором рассказывает Полемон, согласно Павсанию, находился на дороге из Спарты в Афидну. Возможно, это храм, который у Павсания (III, 18, 4–5) называется храмом Артемиды Кнагии.

87 Hesych. S. v. Διòς κώδιον. О ритуале, напоминающем описанный здесь, рассказывает Павсаний (I, 34, 5): в святилище Амфиария в Оропе пришедший попросить бога сначала приносил в жертву барана, а потом ложился спать в его шкуре.

88 Athen. XI, 478c. Этот текст напоминает рассказ Павсания (VIII, 42, 11) о жертвоприношениях Деметре в Фигалии, где однажды приносил жертву сам Павсаний.

89 Sud. S. v. Ἄρτος. Царь Арт (Арта) упоминается у Фукидида (VII, 33, 4). Афиней (III, 108) сообщает, что о нем рассказывалось у Полемона, но никакого текста не приводит.

90 Schol. Vet. Pind. Ol. 7, 95.

91 Athen. II, 55e.

92 Athen. II, 70c. Афиней отмечает, что данный текст, возможно, заимствован не у Полемона, а у Скилака.

93 Hesych. S. v. Ἠλύσιον. Павсаний (V, 14, 10) упоминает о культе Зевса, Бросающего Молнию (καταιβάτης) в Олимпии.

94 Hesych. S. v. Προσωποῦττα. Сравн. с сообщением Поллукса (II, 48).

95 Hesych. S. v. Συσπαστόν. О таком мече рассказано у Ахилла Татия (II, 20. P. 77): его лезвие прячется внутрь рукояти. Сравн. Petr. 94, 12–15.

96 Hesych. S. v. Σκυδικαί.

97 Hesych. S. v. Ἡδύπνουν. Сообщение повторяется у Стефана Византийского (s. v. Ἡδύπνους).

98 Sud. S. v. Ἵππος Νισαῖος. О нисейских лошадях неоднократно упоминает Геродот (III, 106; VII, 40; IX, 20). Нисейская равнина, на которой разводили этих особенно крупных и выносливых лошадей, находится, согласно указанию Суды, между Сузианой и Бактрианой. У Суды сообщается, что Полемон, считая нисейских лошадей белыми, ошибается. Эту ошибку он допустил, скорее всего, оттого, что невнимательно читал рассказ Геродота (VII, 40) о выезде Ксеркса из Суз. В царской свите «шло десять священных нисейских коней» (далее говорится о том, откуда эти кони). За ними двигалась колесница Зевса, которую везли восемь белых коней (Полемон решил, что это нисейские кони).

99 Ammon. De diff. verb. S. v. Χλαμύς.

100 Zenob. IV, 21. Текст из Полемона поясняет здесь известную поговорку: «Глупее, чем Адонис у Праксиллы», которая приводится у Диогениана (V, 12) и Михаила Апостолия (IX, 81). Текст дифирамба см.: Praxilla. Fr. 1 (PMG).

101 Hellad. Chrest. ap. Phot. Bibl. cod. 279. P. 533, 19. Провербиальное выражение, представляющее собой стихотворную строку (источник неясен). Эразм Роттердамский (Adag. III, 1, 62) дает греческий текст и его латинский перевод, как в прозе: «Dextrum in calceo, sinistrum in pelui», так и стихами: «Dextrum in calceolo, laevum vero in podoniptro».

102 Iohann. Lyd. De mens. P. 274.

Приложение 3

Филостефан из Кирены. Фрагменты

Перевод с древнегреческого Г.П.Чистякова

Специальных работ о Филостефане нет. Характерные для общих работ по истории эллинистической прозы представления о нем как о парадоксографе – писателе, подражателями которого явились в позднейшее время Флегонт из Тралл и Палефат, базируется всего лишь на одном упоминании о нем у Авла Геллия (IX, 4), который называет Филостефана (вместе с Аристеем Проконесским, Ктесием, Онесикритом и Гегесием) автором, чьи сочинения наполнены невероятными рассказами и побасенками. Фрагменты его сочинений, однако, дают несколько иную картину. Филостефан – типичный представитель александрийской науки, собиратель редких мифов (главным образом, этиологических) и любопытных фактов как естественно-научного характера (см. фр. 17, 19, 20, 23), так и исторических (см. фр. 1, 24, 25). Нас интересует, прежде всего, тот факт, что и по тематике, и по своему повествовательному стилю Филостефан удивительно напоминает Павсания. Более того, его сочинения были одним из основных источников для автора «Описания Эллады» (см. главу 3, § 5 настоящего исследования и прим. к фр. 19 и 23). На русский язык фрагменты Филостефана никогда не переводились.

Тексты

1. Лакий из Аргоса, пришедший вместе с Мопсом (некоторые говорят, что он был Линдосцем и братом основателя Гелы Антифима), был послан с товарищами в Фаселиду согласно проречению матери Мопса Манто. Когда же близ Ласточкиных островов их корабли столкнулись и поэтому разлетелись в щепки, Лакий и его спутники, лишившись своих кораблей, ночью высадились на берег. Как рассказывают, он купил землю там, где теперь находится город (что и предсказала Манто) у некоего Килавра, продав ему соленую рыбу. Вот почему жители Фаселиды, почитая Килавра как героя, ежегодно приносят ему в жертву соленую рыбу.

2. Диндим – это гора близ Кизика, там находится храм Реи. Именуется она так от двух одинаковых холмов – диндимов, которые увенчивают ее вершину.

3. Понтийский город Синопа получил свое наименование от дочери Асопа Синопы. Аполлон похитил ее и унес из Беотии в Понт. Вступив с нею в любовную связь, он имел от нее сына Сира, от которого происходят сирийцы.

4. В соседнем городе с долионами живут макроны. Однако некоторые утверждают, что макрии – это как раз то племя бихиров, которое по[стоянно беспокоит войной кизикийцев. Как сообщают Филостефан и Геродор, описавшие их быт (fr. 46), они были хорошо обучены военному делу][350].

5. Город Атрена именуется так от Девса, Атроны и Атрены, детей киклопа Аргета и нимфы Фригны.

6. Фракийское племя бистонов получило имя от сына киклопа Би-стона.

7. Анфена – город в Лаконике, один из ста. Называется же он так по имени сына Посейдона Анфа. Клеомен, брат Леонида, убил этого Анфа и, растянув его кожу, написал на ней предсказания, которые сохраняются до сих пор.

8. Гермеса выкормили Киллена и Гелика.

9. В Эпире есть город Бухета. Он называется так потому, что Фемида приехала туда, сидя верхом на быке. Это было во времена потопа, случившегося при Девкалионе.

10. Кипр ранее назывался Сфекией оттого, что там жили мужи, которые назывались сфеками.

11. Кипр получил имя от дочери Библа и Афродиты – Кипры.

12. Кифей прибыл на Кипр из Ахайи, а Проксандр – из Лакедемона.

13. Пигмалион с Кипра влюбился в статую из слоновой кости. Это была статуя Афродиты и была она нагой. Он был пленен ее видом и вступил со статуей в половую связь.

14. Адонис правил на Кипре, родился он без посредства какой-либо женщины, был страстным охотником и погиб от кабана.

15. Страж быков Гелиоса Филакий происходил из рода Эола. В Милах имеется его героон.

16. Первым в Тринакии царствовал Тринак.

17. У сицилийцев весьма знаменитое есть в Тринакриде // Озеро, с виду что пруд маленький, но до того // Мощно теченье его, что лишь только в воду ногою // Ступишь, тебя на песок сразу отбросит оно.

18. Калаврия – это остров близ Трезена, он посвящен Посейдону. Некогда он принадлежал Аполлону, а Пифо – Посейдону. Но затем они поменялись или, вернее, уступили их друг другу.

19. В реке Ароании, которая протекает через Феней, водятся рыбы, поющие словно дрозды. Называются они пеструшки.

20. В Италии есть река Тинон, протекает она близ Киркея, а Киркей называется так по Кирке. Этот Тинон впадает не в море, а впитывается землею.

21. Арета – это река в области Кротона; получила имя от жены Алкиноя Ареты, мимо могилы которой она протекает.

22. Близ реки Крафиса лежит Актий, там находится храм Пана.

23. Вода в реке Фаэтон на Боспоре настолько холодная, что ни одно животное не может стерпеть ее холода.

24. В Афинах был обычай, согласно которому для новобрачных в самый день брака для совершения обрядов приносилась вода. За ней посылали мальчика, ближайшего по родству. Он и приносил эту воду. Черпали же ее из источника, который теперь называется Эннеакруной, а прежде именовался Каллироей.

25. Лаконцы пользовались печатями, сделанными из изъеденной молью древесины, запечатывая ими все, что было нужно. Первым воспользовался такой печатью Геракл.

26. У афинян это животное почитается. Тот, кто убьет волка, обязан его похоронить. Возможно, что установлено это по той причине, что Латона, будучи беременной, [убежав из страны гипербореев], через двенадцать дней пришла на Делос в виде волчицы.

Примечания

1 Athen. VII, 297f. Этот сюжет, вероятно, был хорошо известен в Античности, так как существовала даже поговорка: Φασηλιτῶν θῦμα («жертва фаселитов»); по разъяснению Зенобия (VI, 36) «так говорят о чем-либо дешевом и не требующим никаких затрат, поскольку фаселиты приносят в жертву богам соленую рыбу». Упоминается она и у Апостолия (20, 14). Однако никаких других сведений об этом культе у античных авторов нет.

2 Schol. Apoll. Rhod. I, 985c. Страбон (XII, 575) упоминает основанное аргонавтами святилище Диндимены или Матери богов на Диндиме. Неоднократно о нем говорит Павсаний (I, 4, 5; VII, 17, 9; VII, 20, 3; VII, 46, 1; IX, 25, 3).

3 Schol. Apoll. Rhod. II, 946. Павсаний в числе дочерей беотийского Асопа называет Платею (IX, 1, 1), Оэрою (IX, 4, 4), Танагру (IX, 20, 1), Феспию (IX, 26, 6). Миф о Синопе ему неизвестен.

4 Schol. Apoll. Rhod. I, 1024.

5 Steph. Byz. S. v. Ἀτρήνη.

6 Schol. Apoll. Rhod. II, 704.

7 Steph. Byz. S. v. Ἀνθάνα. Город Анфена упоминается у Фукидида (V, 41) и Павсания (II, 38, 6). Другого материала нет.

8 Schol. Vet. Pind. Ol. VI, 144. Сервий (Aen. IV, 252) сообщает, что Меркурий был, как говорят, выкормлен на горе Киллене. Павсаний подробно говорит о храме Гермеса на Киллене (VIII, 17, 1–2), но сообщает, что имя гора получила от Киллена, сына Элата (VIII, 4, 6; VIII, 17, 1), и не упоминает о нимфах Киллене и Гелике, выкормивших Гермеса; Гелика, согласно Павсанию (VII, 1, 4), названа по имении дочери царя эгиалеев Селиунта. У Павсания (VIII, 17, 5) содержится еще один текст, связанный с местностью вокруг Киллены и относящийся к циклу мифов о детстве Гермеса. Возможно, он заимствован у Филостефана: «К Киллене примыкает другая гора – Хелидорея. Говорят, что Гермес нашел там черепаху и, содрав с нее панцирь, сделал из нее лиру».

9 Harpocr. S. v. Βούχετα. Суда (s. v. Βούχετα) приписывает этот текст Филохору, однако по тематике unde nomen (сравн. 2, 3, 5, 6, 7, 16) необходимо вслед за Гарпократионом признать, что он принадлежит Филостефану.

10 Tzetz. Lyc. 447. Фр. 10–14 представляют собой отрывки из сочинения «О Кипре».

11 Const. Porph. Themat. I, 40, 1.

12 Tzetz. Lyc. 586.

13 Clem. Alex. Protrept. IV, 57, 3. Этот же текст дает Арнобий (VI, 22). Рассказ представляет собой типичный случай так называемой рационализации мифа. Такой подход к мифологическому материалу в высшей степени характерен для Павсания, который дает рационалистическое толкование мифам о Лер-нейской гидре (II, 37, 4), Стимфалийских птицах (VIII, 13, 4–6), гигантах (VIII, 29, 2–4), которые, по его мнению, были всего лишь людьми большого роста, об Актеоне (IX, 2, 4) и Нарциссе (IX, 31, 7–8), предлагает читателю (II, 21, 6–8) два варианта рассказа о Медузе ἀπόντος δὲ τοῦ μῦθου, то есть «отбрасывая басни», и т. д. Начисто отрицает Павсаний все превращения: рационалистической переработке подвергаются мифы о Кикне (I, 41, 9), Каллисто (VIII, 3, 6–7). Истоки этого метода обычно возводят к логографам (см. Hecat. Fr. 27), с сочинениями которых, однако, Павсаний, как было показано выше, знаком был очень плохо. Текст настоящего фрагмента чрезвычайно ценен, поскольку он дает нам основания утверждать, что Павсаний усвоил такой подход к мифу не от логографов, а благодаря Филостефану или каким-либо другим авторам эллинистического времени.

14 Prob. Verg. Georg. X, 18.

15 Schol. Hom. Od. 301.

16 Serv. Aen. I, 196. Сервий отмечает, что в данном месте у Филостефана слово «Тринакрия» написано без «р» – «Тринакия».

17 Tzetz. Hist. VII, 670.

18 Schol. Apoll. Rhod. III, 1243. См. главу 3, § 5 настоящего исследования.

19 Schol. Apoll. Rhod. III, 1243. См. главу 3, § 5 настоящего исследования. Фр. 19–23 относятся к сочинению «Об удивительных реках». Аналогичным по характеру материалом богато «Описание Эллады». Павсаний рассказывает о морских рыбах, которые заплывают в реки, сообщает, где именно водятся рыбы и другие речные животные, опасные для человека (IV, 34, 1–3); о необычных источниках: с водою синего цвета в Фермопилах, красного – близ Иоппы в Палестине, черного – в Астилах (близ Лесбоса), белого – в окрестностях Рима (IV, 35, 8–12); о том, что разные реки благоприятны для разных трав и деревьев: близ Меандра произрастает особенно хороший тамариск (или мирика), по беотийскому Асопу – камыш, близ Нила – пер-сея, у Ахеронта – белый тополь, на Алфее – дикая маслина, а близ кельтского Эридана – черный тополь (V, 14, 2–3). Рассказывая о реке Харадр в Ахайе (VII, 22, 11), Павсаний сообщает, что скот приносит потомство главным образом мужского пола, если весной пьет воду из этой реки; река Селемн (с ней связано предание о юноше Селемне и нимфе Аргире) обладает другой особенностью: ее вода полезна тем, что излечивает от любви (VII, 20, 3). См. также: II, 5, 3; VIII, 7, 1–2; VIII, 20, 1; VIII, 25, 12. Интересен текст (VIII, 41, 3–4, 9), где рассказывается о реке Неде (она и Меанд – из всех рек наиболее извилистые), приток Неды – река Лимакс. Рассказывая об истоках Лимакса, Павсаний замечает, что некий писатель сообщил (συνέγραψεν ἤδη τις), будто эта река вытекает из источника, находящегося на горе Котилион, что не соответствует действительности. Скорее всего, здесь Павсаний полемизирует с Филостефаном; описанные выше тексты опять-таки заимствованы Павсанием из его сочинения «Об удивительных реках».

20 Tzetz. Lyc. 1276.

21 Etym. N. P. 138, 24.

22 Schol. Theocr. V, 14.

23 Sotion. 34. О реках с особенно холодной водой упоминает Павсаний (VIII, 28, 2–3). Это Люсий или Гортиний (в Аркадии – здесь купали новорожденного Зевса), Истр, Ренос, то есть Рейн, Гипанис, Борисфен, Кидн, Меласс и Алент (близ Колофона). Как по содержанию, так и чисто стилистически этот текст весьма близок к фрагменту Филостефана о Фаэтоне и, вероятно, заимствован из его сочинения.

24 Harpocr. S. v. Λουτροφόρος. Об Эннеакрунах упоминают Геродот (VI, 137), Фукидид (II, 15, 3) и Павсаний (I, 14, 1). Особенно близок Филостефан к Фукидиду, который упоминает об обычае черпать из Эннеакуры воду для совершения свадебных обрядов.

25 Hesych. S. v. Θριπόβρωτος. Речь идет о каком-то виде древоточца, который проделывает ходы по поверхности молодой древесины и оставляет неповторимые узоры. Спил продольного участка такой древесины вполне мог служить печатью.

26 Schol. Apoll. Rhod. II, 124.

Библиография

1. Маркс К., Энгельс Ф. Передовица в № 179 «Kölnische Zeitung» // Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. 2-е изд. Т. 1. М., 1955. С. 93– 113.

2. Ленин В.И. Письмо к И.Ф.Арманд от 30 ноября 1916 г. // Полное собрание сочинений. 5-е изд. Т. 49. М., 1970. С. 328–334.

3. Pausanias. Descriptio Graeciae / Recognovit J.H.Chr.Schubart. Vol. 1–2. Lipsiae: in aedibus B.G.Teubneri, 1883–1889.

4. Pausaniae Graeciae descriptio / Edidit, graeca emendavit, apparatum criticum adjecit Hermannus Hitzig, commentarium germanice scrittum cum tabulis topographicis et numismaticis addiderunt Hermannus Hitzig et Hugo Blümner. Vol. 1–3. Lipsiae: O.R.Reisland, 1896–1910.

5. Pausanias. Graeciae description / Edidit M.H.Rocha-Pereira. Vol. 1–3. Lipsiae: B.G.Teubner, 1973–1981.

6. Pausanias. Beschreibung von Griechenland / Aus dem griechischen übers. von dr. J.H.Chr.Schubart. Bd. 1–2. Stuttgart: Krais und Hoffmann, 1863.

7. Pausanias’ Description of Greece / Translated with a commentary of J.G.Frazer. Vol. 1–6. 2nded. L.: Macmillan & Co, 1913.

8. Pausanias. Führer durch Olympia. Der antike Baedeker. Eingel., übers. und erl. von Ernst Meyer. Zürich: Artemis-Verlag, 1971.

9. Павсаний, или Павсаниево описание Эллады, то есть Греции. Преложено с греческого языка на российский священником Иоанном Сидоровским и Матфием Пахомовым. Ч. 1–3. СПб.: Академия наук, 1788–1789.

10. Павсаний. Описание Еллады, или путешествие по Греции во II веке по Р. Х. / Перевод с греческого с толкованиями Г.Янчевецкого. СПб.: Изд. книжного магазина П.В.Луковникова, 1887–1889. CXLVII, 839 с.

11. Павсаний. Описание Эллады / Перевод и вводная статья С.П.Кондратьева. Т. 1–2. М.; Л.: Искусство, 1938–1940.

12. Блаватский В.Д. Павсаний. Описание Эллады. Перевод и вводная статья С.П.Кондратьева. Т. 2. Рецензия // Вестник древней истории. 1946. № 2. С. 140–142.

13. Бузескул В.П. Введение в историю Греции. 3-е изд. Пг.: Тип. М.М.Стасюлевича, 1915. 592 с.

14. Голубцова Е.С. Идеология и культура сельского населения Малой Азии. М.: Наука, 1977. 239 с.

15. Грабарь-Пассек М.Е. Павсаний // История греческой литературы / Ред. С.И.Соболевский, М.Е.Грабарь-Пассек, Ф.А.Петровский. Т. 3. М.: АН СССР, 1960. С. 203–207.

16. Деревицкий А.Н. Рецензия на «Павсания описание Еллады…». Перевод с греческого с толкованиями Г.Янчевецкого // Филологическое обозрение. Т. 1. 1891. С. 156–160.

17. Доватур А.И. Повествовательный и научный стиль Геродота. Л.: Изд. ЛГУ, 1957. 200 с.

18. Жебелёв С.А. Древняя Греция. Ч. 1: Эллинство. СПб.: Наука и школа, 1920. 131 с.

19. Жебелёв С.А. К вопросу о композиции «Описания Эллады» Павсания // Журнал Министерства народного просвещения. 1909. Октябрь. С. 395–440.

20. Зельин К.К. Исследования по истории земельных отношений в эллинистическом Египте II–I вв. до н. э. М.: АН СССР, 1960. 468 с.

21. Кондратьев С.П. Павсаний и его произведение // Павсаний. Описание Эллады. Т. 1. М., 1938. С. 5–12.

22. Кошеленко Г.А. Греция и Македония эллинистической эпохи // Источниковедение Древней Греции (эпоха эллинизма) / Ред. В.И.Кузищин. М.: Изд. МГУ, 1982. С. 45–80.

23. Кудрявцев О.В. Эллинские провинции Балканского полуострова во втором веке нашей эры. М.: АН СССР, 1954. 364 с.

24. Лосев А.Ф. О специфике эстетического отношения античности к искусству // Эстетика и жизнь. Вып. 3. М.: Искусство, 1974. С. 376–421.

25. Мандес М.И. К Павсанию (IV, 17, 10) // Филологическое обозрение. Т. 8. Кн. 1. М., 1895. С. 68.

26. Мандес М.И. Мессенские войны и восстановление Мессении. История и традиции // Записки Императорского Новороссийского университета. Т. 73. 1898. С. 1–252.

27. Мищенко Ф.Г. Павсаний // Энциклопедический словарь. Т. 44. СПб.: Ф.А.Брокгауз и И.А.Ефрон, 1897. С. 554–555.

28. Новицкая К.И. «Аттические ночи» Авла Геллия как исторический памятник II в. // Вестник древней истории. 1960. № 3. С. 143–154.

29. Обнорский Н.П. Полемон // Энциклопедический словарь. Т. 47. СПб.: Ф.А.Брокгауз и И.А.Ефрон, 1898. С. 276.

30. Ранович А.Б. Восточные провинции Римской империи в IIII вв. М.; Л.: АН СССР, 1949. 264 с.

31. Сидорова Н.А. Новые открытия в области античного искусства. М.: Искусство, 1965. 208 с.

32. Тахо-Годи А.А. Эллинистическое понимание термина «история» и родственных с ним // Вопросы классической филологии. Вып. II. Л.; М.: Изд. МГУ, 1969. С. 126–157.

33. Bassi D. Pausania come fonte mitologica // Rend. Ist. Lombardo. Vol. 72. 1939. P. 221–284.

34. Behr C.A. Aelius Aristides and the Sacred Tales. Amsterdam: A.M.Hakkert, 1968. P. XIV, 307.

35. Bencker M. Der Anteil der Periegese an der Kunstschriftstellerei der Alten. München: F.Straub, 1890. S. VI, 71.

36. Boulanger A. Aelius Aristides et la sophistique dans la province d’Asie an IIesiècle de notre ère. P.: E. de Boccard, 1923. P. XIV, 504.

37. Bowersock G.W. Greek Sophists in the Roman Empire. Oxford: Clarendon Press, 1969. P. X, 140.

38. Carroll M. The Attica Pausanias. Boston: Ginn & Co, 1907. P. VII, 293.

39. Colardeau Th. De Favorini Arelatensis studiis et scriptis. Gratianopoli: Allier fratres, 1903. P. IX, 109.

40. Corbetta C. A proposito di due frammenti di Riano // Aegyptus. Vol. 58. N 1. 1978. P. 137–150.

41. Cullmann O. Le problème littéraire et historique du roman Pseudo-Clémentin. P.: F.Alcan, 1930. P. VIII, 272.

42. Daux G. Delphes au IIeet au Iersiècles depuis l’abaissement de l’Étolie jusqu’à la paix romaine 191–31 av. J. C. P.: E. de Boccard, 1936. P. 745.

43. Daux G. Pausanias à Delphes. P.: Picard, 1937. P. 203.

44. Deichgräber K. Polemon von Ilion // RE. XXI. 2. 1952. Sp. 1288–1320.

45. Deicke L. Quaestiones Pausanianae. Göttingen: Schönhütte, 1935. S. 55.

46. Diller A. The authors named Pausanias // Transactions and Proceedings of the American Philological Association. Vol. 86. 1955. P. 268–279.

47. Diller A. The manuscripts of Pausanias // Transactions and Proceedings of the American Philological Association. Vol. 88. 1957. P. 169–188.

48. Diller A. Pausanias in the Middle Ages // Transactions and Proceedings of the American Philological Association. Vol. 87. 1956. P. 84–97.

49. Diller A. The tradition of the minor Greek geographers. New York: Lancaster Press, 1952. P. X, 200.

50. Duke W.H. Three fragments of Heracleides the Critic // Essays and studies presented to William Ridgeway. Cambridge, 1914. P. 228–248.

51. Ebeling H.L. Pausanias as an historian // Classical Weekly. Vol. 7. 1913. P. 138–141.

52. Ebeling H.L. A study in the Sources of the Messeniaca of Pausanias. Baltimore: J.Murphy & Co, 1892. P. 77.

53. Engeli A. Die Oratio variata bei Pausanias. B.: Mayer und Müller, 1907. S. IV, 159.

54. Fischbach O. Die Benutzung des thukydideschen Geschichtswerkes durch den Periegeten Pausanias. Wien: Druck von Carl Ger-old’s Sohn, 1893. S. 31.

55. Frazer J.G. Pausanias and the other Greek sketches. L.: Macmillan & Co, 1900. P. X, 419.

56. Frazer J.G. Studies in Greek scenery, legend and history, selected from his commentary on Pausanias’ «Description of Greece». L.: Macmillan & Co, 1919. P. 419.

57. Frazer J.G. Sur les traces de Pausanias à travers la Grèce ancienne. P.: Les Belles Lettres, 1923. P. 361.

58. Gabrielsson I. Über Favorinus und seine Παντοδαπὴ ἱστορία. Uppsala: Akademische Buchhandlung, 1906. S. 67.

59. Gabrielsson I. Über die Quellen des Clemens Alexandrinus. Uppsala: K.W.Appelberg Buchdrukerei, 1906. S. X, 253.

60. Gallavotti C. Le copie di Pausania у gli originali di alcuni iscrizioni di Olimpia // Bollettino del Comitato per la preparazione dell’edizione nazionale dei classici greci e latini. XXVI. 1978. P. 3–38.

61. Gallavotti C. Iscrizioni di Olimpia nel sesto libro di Pausania // Bollettino del Comitato per la preparazione dell’edizione nazionale dei classici greci e latini. XXVII. 1979. P. 3–29.

62. Gell W. The Itinerary of Greece: with a commentary on Pausanias and Strabo, and an account of the Monuments of Antiquity at present existing in that country. L.: T.Payne, 1810. P. 171.

63. Graindor P. Un milliardaire antique: Hérodes Atticus et sa famille. Le Caire: Imprimerie Misr, Société anonyme égyptienne, 1930. P. XIV, 250.

64. Gurlitt W. Über Pausanias. Untersuchungen. Graz: Leuschner und Lubensky, 1890. S. XII, 494.

65. Heberdey R. Die Reisen des Pausanias in Griechenland. Prag: F.Tempsky, 1894. S. III, 116.

66. Henderson B.W. The life and principate of the Emperor Hadrian, A. D. 76–138. L.: Methuen & Co, 1923. P. XI, 304.

67. Hitzig H. Beiträge zur Texteskritik des Pausanias. Heidelberg: K.Groos, 1873. S. 29.

68. Hyde W.W. De Olimpionicarum statuis a Pausania commemoratis. Halis Saxonum (Halle): apud M.Niemegerum, 1903. P. IV, 80.

69. Imhoof-Blumer F., Gardner P. A Numismatic Commentary on Pausanias. L.: Privately printed, 1887. P. 167.

70. Immerwahr W. Die Kulte und Mythen Arkadiens. Bd. 1. Leipzig: B.G.Teubner, 1891. S. VI, 288.

71. Immerwahr W. Die Lakonika des Pausanias auf ihre Quellen untersucht. B.: Mayer und Müller, 1889. S. 150.

72. Jacoby F. Herodotos // RE. Suppl. II. 1913. Sp. 205–520.

73. Jahn O. Pausaniae descriptio arcis Athenarum. 2tesEd. Bonn, 1880.

74. Jost M. Pausanias en Mégalopolitide // Revue de Études Anciennes. LXXV. 1973. P. 241–267.

75. Jost M. Sur les traces de Pausanias en Arcadie // Revue Archéologique. 1974. P. 179–186.

76. Kalkmann A. Hesiod’s μεγάλαι Ἠοῖαι bei Pausanias // Rheinisches Museum für Philologie. Bd. 39. 1884. S. 561–565.

77. Kalkmann A. Die Quellen der Kunstgeschichte des Plinius. B.: Weidmann, 1898. S. VII, 259.

78. Kalkmann A. Pausanias der Perieget: Untersuchungen über seine Schriftstellerei und seine Quellen. B.: G.Reimer, 1886. S. VI, 295.

79. Koenig F.S.Chr. De Pausaniae fide et auctoritate in historia, mythologia, artibusque Graecorum tradendis praestita. Commentatio. B.: J.F.Strack, 1832. S. 60.

80. Lacarrière J. Promenades dans la Grèce antique. P.: Hachette, 1978. P. 319.

81. Legré L. Un philosophe provençal an temos des Antonins: Favorin d’Arles; Sa vie, ses oeuvres, ses contemporains. Marseille: H.Aubertin et G.Rolle, 1900. P. VII, 355.

82. Ling R.J. Pausanias and the Stymphalian birds // Classical Quarterly. Vol. 23. 1973. P. 152–157.

83. Madyda W. Frágmenty Heraklidesa Krytyka jako źródło do kultury hellenistycznej // Meander. XVIII. 1963. P. 10.

84. Malinin A. Hat Dörpfeld die Enneakrunos-Episode bei Pausanias tatsächlich gelöst oder auf welchem Wege kann diese gelöst werden? Wien: A.Hölder, 1906. S. 55.

85. Marache R. Mots nouveaux et mots archaïque chez Fronton et Aulu-Gelle. P.: Presses Universitaire de France, 1957. P. 293.

86. Marres J.L. De Favorini Arelatensis: vita studiis, scriptis. Trajecti ad Rhenum, apud Kemink et filium, 1853. P. X, 146.

87. Martin J.P. Le siècle des Antonins. P.: Presses Universitaire de France, 1977. P. 151.

88. Mercklin L. Die Citiermethode und Quellenbenutzung des A.Gellius in den Noctes Atticae. Leipzig: B.G.Teubner, 1860. S. 78.

89. Nörenberg H.W. Untersuchungen zum Schluß der Περιήγησις τῆς Ἑλλάδος des Pausanias // Hermes. Bd. 101. 1973. S. 235–252.

90. Norden E. Die antike Kunstprosa vom VI Jahrhundert v. Chr. bis in die Zeit der Renaissance. 5 Aufl (Foto-mechan. Nachdr. d. Ausg. Leipzig: B.G.Teubner, 1898). Bd. 1–2. Darmstadt: Wissenschaftl. Buchgesellschaft, 1958.

91. Palm J. Rom, Römertum und Imperium in der griechischen Literatur der Kaiserzeit. Lund: C.W.K.Gleerup, 1959. S. 136.

92. Pasquali G. Die schriftstellerische Form des Pausanias // Hermes. Bd. 48. 1913. S. 161–223.

93. Pearson L. Apollonius of Rhodes and the old Geographers // American Journal of Philology. Vol. 59. 1938. P. 443–459.

94. Pearson L. The local Historians of Attica. Philadelphia: The American Philological Association, 1942. P. XII, 167.

95. Pearson L. Pausanias on the temple of Poseidon at Isthmia // Hermes. Bd. 88. 1960. S. 498–502.

96. Pearson L. Thucydides and the geographical tradition // Classical Quarterly. Vol. 33. 1939. P. 48–54.

97. Pernice E. Periegeten und Periegesen. München, 1939.

98. Pfister F. Die Reisebilder des Herakleides. Wieden: R.M.Rohrer, 1951. S. 252.

99. Pfundtner J.O. Pausanias Periegeta imitator Herodoti. Dissertatio inauguralis philologica. Königsberg: Akademische Buchhandlung von Schubert und Seidel, 1866. S. 57.

100. Pfundtner J.O. Des Reisebeschreibers Pausanias Lebens– und Glaubensanschauungen. B.: Calvary und Co, 1868. S. 31.

101. Preller L. Polemonis Periegetae Fragmenta / Collegit, digessit, notis auxit L.Preller; accedunt de Polemonis vita et scriptis et de historia atque arte periegetarum commentationes. Lipsiae: Sumptibus G.Engelmanni, 1838. S. XIII, 199.

102. Regenbogen O. Pausanias // RE. Suppl. VIII. 1956. Sp. 1008–1097.

103. Reitz E. De praepositionis hyper apud Pausaniam Periegetam usu locali. Dissertatio inauguralis. Freiburg: G.A.Wagner, 1891. S. 82.

104. Robert C. Pausanias als Schriftsteller: Studien und Beobachtungen. B.: Weidmann, 1909. S. VII, 347.

105. Robert C. Zu Pausanias // Hermes. Bd. 14. 1879. S. 313–315.

106. Roux G. Pausanias en Corinthie (Livre II, 1–15) / Texte, traduction, commentaire archéologique et topographique par G.Roux. P.: Les Belles Lettres, 1958. P. 195.

107. Rudolph F. De fontibus quibus Aelianus in Varia historia componenda usus sit. Lipsiae: Typis J.B.Hirschfeldi, 1884. S. 137.

108. Rudolph F. Die Quellen und die Schriftstellerei des Athenaios. Göttingen: J.Chr.Dieterich, 1891–1893. S. VI, 162.

109. Schmidt E. De Pausaniae ratione loquendi quaestiones ad res fere archaeologicas pertinentes. Dissertatio inauguralis. Lipsiae: Typis R,Noske Bornensis, 1912. S. 128.

110. Schmidt J. Les Antonins. Lausanne: Éditions Rencontre, 1969. P. 347.

111. Schnayder J. De Heraclidis descriptione urbium Graeciae. Cracoviae: Sumptibus Academiae Polonae Litterarum, 1939. P. 63.

112. Schnayder J. De itinerariis poematis Romanorum. Łódź: Łódzkie Towarzystwo Nankowe, 1953. P. 45.

113. Schnayder J. De Pausaniae opere q. i. Περιήγησις τῆς Ἑλλάδος // Meander. XIX. 1964. P. 187–208.

114. Schnayder J. De periegetarum Graecorum reliquiis. Łódź: Łódzkie Towarzystwo Nankowe, 1950. P. 95.

115. Schnayder J. Przewodnik Lukiana po Hierapolis w Syrii // EOS. R. 41. 1940–1946. P. 130–156.

116. Schnayder J. De regionum descriptionibus Horatianis // Charisteria Casimiro de Morawski septuagenario oblata ab amicis, collegis, discipulis. Cracoviae: Sumptibus Academiae Polo-nae Litterarum, 1922. P. 251–268.

117. Schnayder J. Periegeza w literaturze greckiej: powstanie i rozwój gatunku. Kraków: Nakl. Polskiej Akademii Umiejętności, 1946. P. 17.

118. Segre M. La fonte di Pausania per la storia dei Diadochi // Historia. II. 1928. P. 217–237.

119. Segre M. Note storiche su Pausania Periegeta // Athenaeum. VII. 1929. P. 475–488.

120. Segre M. Pausania come fonte storice // Historia. I. 1927. P. 202–234.

121. Strid O. Über Sprache und Stil des Periegeten Pausanias. Stockholm: Almqvist & Wiksell, 1976. P. 116.

122. Trendelenburg A. Pausanias in Olympia. B.: Weidmann, 1914. S. 104.

123. Tresp A. Die Fragmente der griechischen Kultschriftsteller, gesammelt von A.Tresp. Giessen: A.Töpelmann (vormals J.Ricker), 1914. S. VII, 235.

124. Wernicke C. De Pausaniae periegetae studiis Herodoteis. B.: Weidmann, 1884. S. 116.

125. Wycherley R.E. Pausanias at Athens, II: A commentary on book I, chapters 18–19 // Greek, Roman and Byzantine Studies. Vol. 4. N 3. 1963. P. 157–175.

126. Wide S.K.A. Lakonische Kulte. Leipzig: B.G.Teubner, 1893. S. X, 417.

127. Wilamowitz-Möllendorff U. Die griechische Litteratur des Alter-tums // Die griechische und lateinische Litteratur und Sprache. Leipzug; B., 1912.

128. Wilamowitz-Möllendorff U. Die Thukydides Legende // Hermes. Bd. 12. 1877. S. 326–367.

Переводы и статьи

Плутарх

Моралии. О том, что не следует делать долгов

Вопрос о принадлежности Плутарху трактата «О том, что не следует делать долгов» (De vitando aere alieno, 827e–832а) долгое время вызывал споры. Г.Бензелер[351] причислил его к сомнительным, а Р.Фолькман[352] пришел к выводу о том, 3 что трактат написан не Плутархом. Позднее Г.Хейнце[353], У.Виламовиц[354] и, наконец, Я.Гартман[355], обстоятельно проанализировавший аргументы Р.Фолькмана, отнесли это сочинение к числу подлинных. Этого же мнения придерживаются К.Циглер[356], К.Хуберт[357], Д.Бабю[358] и др.

Для датировки трактата точных данных нет, однако обычно (К.Циглер, Я.Гартман, К.Хуберт) его причисляют к ранним произведениям Плутарха и сопоставляют с киническим диалогом «Грилл, или О том, что животные обладают разумом» (Bruta animalia ratione uti, 958b–992e). Таким образом, трактат написан в 80-е годы I в. На раннее происхождение этого сочинения указывает его стиль, «изобилующее риторическими цветочками» (К.Хуберт) изложение материала и вообще мало свойственная Плутарху страстность. Кроме того, по своему синтаксису трактат близок к таким, бесспорно, ранним произведениям, как декламации «Об удаче римлян» и «Об удаче и доблести Александра Великого».

Жанр этого сочинения – типичная диатриба в духе Эпиктета, а его содержание чрезвычайно близко к диатрибе никополитанского философа «Против тех, кто страшится нужды». Правда, Плутарх не называет Эпиктета по имени, зато один раз очень точно его цитирует (см. прим. 27) и использует образы из упомянутой диатрибы (см. прим. 37 и 43). Кроме того, он ссылается на римского стоика Музония Руфа, ставит в пример стоика Клеанфа, дважды ссылается на киника Кратета и использует образ, заимствованный (?) из увлекавшегося кинизмом поэта Керкида. В целом трактат выдержан в духе стоицизма, проповедующего кинический образ жизни (откажись от роскоши, пользуйся плодами своего собственного труда и будь счастлив от того, что ты зависишь только от самого себя). При этом важно иметь в виду, что Эпиктет, Музоний Руф и упоминаемый в трактате Рутилий (Рутилий Галлик?) были современниками Плутарха; во время написания этого сочинения все они были живы и еще не превратились в хрестоматийных героев. Материал, заимствованный у Эпиктета, почерпнут, бесспорно, не из труда Арриана, который появился много позднее, а из каких-то неизвестных нам стоических эфемерид. Все это указывает на близкое знакомство автора со стоиками. Можно предположить, что трактат, если он действительно принадлежит Плутарху, относится к тому периоду, когда Плутарх уже стал интересоваться мировоззрением стоиков, но еще не выработал собственного отношения к нему, поскольку намеков на разногласия со стоицизмом, за исключением замечания о «безумной спеси стоиков», здесь не содержится.

Несмотря на то что трактат менее всего претендует на то, чтобы быть экономическим исследованием, он представляет собой значительный интерес как исторический источник. Здесь, правда, несколько наивно, но весьма ярко нарисована картина деятельности ростовщиков и их взаимоотношений с клиентами. И что особенно важно, Плутарх показывает, каким образом возникал и увеличивался ростовщический капитал, обращает внимание на то, что его рост основан на неизбежном и полном разорении клиентов ростовщика.

Трактат был популярен в Византии. Его подробный пересказ содержится в «Беседе на 14-й псалом и на ростовщиков» у Василия Кесарийского.

Трактат многократно издавался в составе «Моралий», но отдельных изданий его нет.

Перевод выполнен по изданию: Plutarchus. Moralia. Vol. V. Fasc. 1 / Recensuit et emendavit C.Hubert, praeparationem scripsit M.Pohlenz. Lipsiae: B.G.Teubneri, 1957.

Перевод, введение и комментарии Г.П.Чистякова.

Платон в «Законах»[359] не позволяет соседям пользоваться водой соседа, если они, докопав у себя до слоя земли, называемого глинистым, не обнаружат, что место безводно. Ведь глинистый слой земли, будучи жирным и плотным, задерживает впитанную влагу и не пропускает ее ниже. Чужой водой следует пользоваться тем, кто не нашел своей собственной, ибо в нужде закон помогает. 2. А разве не стал нужен закон о деньгах: чтобы их не брали взаймы друг у друга и не спешили к чужим источникам, не собрав прежде дома свои средства и не объединив их все как будто из ручейков, – закон полезный и необходимый[360]? 3. Сейчас ведь из-за роскоши, изнеженности и расточительности люди не пользуются тем, что имеют, а берут в долг, не испытывая нужды. Вот тому яркое свидетельство: дают взаймы не нуждающимся, а тем, кто надеется извлечь для себя какую-то выгоду, кто привлекает свидетеля и достойного поручителя в том, что заслуживает доверия, ссужают, тогда как именно такому не следует брать в долг.

II. Что ты потакаешь меняле или барышнику? Возьми взаймы у собственного стола! У тебя есть кубки, серебряные чаши, блюда. Воспользуйся ими! Колиада или Тенедос[361] украсят твой стол глиняными сосудами, которые получше серебряных. 2. Они не издают тяжелый и несносный запах лихвы[362], подобной ржавчине, которая беспрерывно подтачивает твое изобилие. Они не напомнят календ или новолуния[363], того священнейшего дня, который заимодавцы делают роковым и безысходным. 3. Тем, кто вместо того, чтобы что-то продать, отдает это под залог, не поможет даже Зевс Ктесий[364]: ведь они стыдятся получить выручку, а за свое добро отдавать лихву не стыдятся! 4. Не случайно же всем известный Перикл сделал украшения богини, содержавшие сорок талантов очищенного золота, снимающимися, «чтобы, – как он сказал, – использовав их для войны, мы возвратили бы назад не меньшие»[365]. Вот так и мы, как будто во время осады, не допустим до себя врага-заимодавца, чтобы не увидеть свои вещи отданными в рабство. 5. Поэтому, изгнав то, в чем нет необходимости, со стола, с ложа, из дорожных средств и из повседневной жизни, отстоим свою свободу, чтобы вернуть все это обратно, как только преуспеем снова.

III. Тогда как римские женщины посвятили в жертву Аполлону Пифийскому украшения, благодаря чему и был послан в Дельфы золотой кратер[366], карфагенянки остригли головы и дали возможность своими волосами натянуть машины и орудия для защиты родины[367]. 2. Мы же, стыдясь ограничиться своим добром, закабаляем себя закладами и обязательствами, тогда как нам нужно на эти средства, сократив и умерив расходы, уничтожив и распродав бесполезные и ненужные вещи, соорудить святилище Свободы для себя, своих детей и жен. 3. Как Артемида Эфесская должникам, когда они прибегают в ее святилище, дает убежище и освобождает их от долгов[368], так и наше святилище Умеренности, неприкосновенное и неприступное, широко раскрыто для благоразумных людей, предоставляя им широкое поле для разнообразных занятий, приятных и вполне достойных. 4. Как известно, во время Персидских войн Пифия объявила афинянам, что бог дает им «деревянную стену», а они, бросив землю, город, вещи и дома, бежали на корабли[369]. Подобно этому и нам бог дает деревянный стол[370], глиняную миску и простую одежду, если мы хотим быть свободными. 5. «Не жди ни конницы»[371], ни запряженных повозок, украшенных рогом или серебром, за которыми спешат и которые догоняют лихие проценты, а воспользуйся каким-нибудь ослом или простой лошадкой и беги от заимодавца, врага и тирана, ибо он не «земли и воды»[372] добивается как Перс, а нападает на твою свободу и выставляет на позор твое достоинство. 6. Если ты не отдаешь, пристает, а если ты можешь отдать – не берет; если ты продаешь, снижает цену, а если не продаешь – вынуждает продать; если ты его обвиняешь, уходит от ответа, а если даешь клятву – тебя же обвиняет; если ты приходишь к его дверям, он их запирает, если же остаешься дома – приходит к тебе сам и стучится у входа.

IV. Помог ли афинянам Солон, запретив брать в долг «под залог тела»[373]? Ведь они и сейчас служат как рабы своим заимодавцам, и даже не им самим – это было бы не так страшно, – а их рабам наглым, грубым и диким, как те «грозные, как огонь» мстители и палачи, стоящие над нечестивцами в Аиде, о которых говорит Платон[374]. 2. Именно они, показывая несчастным должникам, что агора – это место нечестивцев, пожирают их наподобие коршунов и разрывают на части, «в глубь утробы вгрызаясь», они, обступая их как будто Тантала[375], не позволяют притронуться к тому, что те собирали и накапливали для себя. 3. Дарий послал в Афины Датиса и Артаферна с цепями и веревками для пленников в руках[376], подобным образом и они, нося по Элладе, словно кандалы, полные мешки расписок и долговых обязательств, посещают и объезжают города, чтобы сеять не «хлеб питающий», как это сделал Триптолем, а губительные, плодовитые и почти все заполнившие корни займов, которые, распространяясь и разрастаясь повсюду, подчиняют себе и душат города. 4. Говорят, что зайчихи рожают, кормят предыдущих и уже носят снова одновременно[377], а у этих негодяев и «варваров» ссуды рожают, прежде чем успеют зачать, поскольку давши, они тут же требуют обратно, и получив, берут и дают в долг то, что взяли с должника сверх отданного ему взаймы.

V. У мессенцев есть пословица:

Есть и до Пилоса Пилос, но есть и еще один Пилос[378],

а о ростовщиках можно сказать:

Есть и до прибыли прибыль, но есть и еще одна прибыль.

2. Ну конечно, они смеются над физиками, говорящими, что ничто из ничего не рождается[379], потому что у них-то прибыль рождается от того, что еще не существует или еще не получено. Собирать налоги, когда это предписывает закон, они считают позорным, но давая в рост, в сущности, противозаконно собирают налоги и в большинстве случаев, по правде говоря, обманывают своих должников, поскольку тот, кто получает денег меньше, чем записывается, становится жертвой обмана. 3. Персы, как известно[380], считают ложь вторым по величине проступком, а долги – первым. Ведь ложь часто сопутствует долгам. Хотя лгут больше дающие в долг, ведь они подтасовывают записи в своих дневниках, отмечая, что дали такому-то столько-то, тогда как дали ему меньше. 4. Причина этой лжи в выгоде, а не в нужде и безвыходном положении, в алчности, плоды которой им самим не нужны и бесполезны, но для пострадавших – губительны. 5. Ведь поля должников, которые к ним переходят, они не возделывают, а в их домах, выгнав хозяев, не живут, и ни их столы, ни их одежду не используют. Но как только погибнет кто-то один, они начинают преследовать следующего, увлекая его вслед за предыдущим. 6. Как огонь, распространяется это зло, раздуваемое гибелью тех, кто стал его жертвою, и истребляет их одного за другим, тогда как он, ростовщик, раздувающий и поддерживающий его всеми силами, ничего не получает, кроме того, что время от времени подсчитывает, скольких он разорил, скольких пустил по свету и откуда именно и как получил собранное и накопленное серебро[381].

VI. Но не подумайте, однако, что я говорю это, объявляя войну заимодавцам,

Ибо они никогда коней моих не угоняли[382].

Я ведь только показываю легкомысленно берущим взаймы, с каким позором и закабалением это связано, и объясняю, что брать в долг – дело крайнего безумия и малодушия. 2. – Есть у тебя деньги? Не бери в долг, ибо ты не нуждаешься. – Нет? Не бери в долг, ибо не выплатишь его. Теперь, однако, рассмотрим все это по порядку.

3. Катон сказал некоему плутовавшему старцу: «Человек, что же ты к старости, которая и без того связана с многочисленными неприятностями, добавляешь позор от своего плутовства»[383]. Вот также и ты – к бедности, которой сопутствует множество неприятностей, не присоединяй трудностей, происходящих от того, что влезают в долги и берут взаймы. Не лишай бедности одного того, чем она превосходит богатство, – беззаботности. 4. Чтобы не оказалась смешной пословица:

Трудно козу мне поднять, быка навалите на шею![384]

Не имея сил переносить бедность, ты сажаешь себе на шею заимодавца, ношу и для богатого непереносимую. 5. – Но как же я иначе прокормлюсь? – И это ты спрашиваешь, имея руки, имея ноги, владея речью, будучи человеком, которому свойственно любить и быть любимым, оказывать помощь и благодарить за нее? Как? – Обучая грамоте, воспитывая детей, охраняя дома, плавая и трудясь на корабле[385]. Во всем этом нет ничего такого, что было бы неприятнее и позорнее, чем услышать: «Отдавай!»

VII. Известный Рутилий[386], придя в Рим к Музонию[387], сказал: «Музоний, Зевс Сотер, которому ты подражаешь и походить на которого стремишься, не берет в долг». А Музоний, засмеявшись, ответил: «И не дает в рост». Ведь Рутилий, сам давая в рост, упрекал его за то, что он делал долги. 2. О безумная спесь стоиков! Зачем это тебе нужно приводить в пример Зевса Сотера! Здесь следует упомянуть то, что находится перед глазами. Ласточки не берут в долг, не берут в долг муравьи[388], которым природа не дала ни рук, ни дара речи, ни умения трудиться. Люди же, наделенные разумом, кормят за их сметливость коней и собак, куропаток, зайцев и галок. 3. Что же ты счел себя более неприспособленным, чем галка, и более безгласным, чем куропатка[389], наконец, более жалким, чем собака, и думаешь, что не получишь от человека никакой помощи за то, что ты ему служишь, его развлекаешь, сторожишь и защищаешь? 4. Разве ты не видишь, как много тебе дают земля и море?

Видел я там и Микилла, —

говорит Кратет[390], –

Шерсть он чесал, а жена чесать ему помогала,Ибо спасались они от голода в бедности страшной[391].

5. Царь Антигон[392], увидев в Афинах Клеанта[393], которого долгое время не встречал, спросил у него: «Ты все еще мелешь, Клеант?» – «Буду молоть и буду делать это, чтобы не расстаться с Зеноном и с философией», – ответил он. 6. Такова мысль мужа, который рядом с мельницей и лоханью рукой, пекшей хлеб и моловшей, писал о богах, о луне, о солнце и звездах[394]. 7. А нам такие дела кажутся рабскими[395]! И вот именно поэтому нам приходится брать в долг, льстить людям рабского происхождения, угождать им, давать обеды, делать подарки и подношения – и все это, чтобы сохранить свободу! И не из-за бедности, ибо бедняку в долг никто не даст, а из-за чрезмерной расточительности. 8. Ведь если бы мы ограничились тем, что необходимо для жизни, то самого рода заимодавцев не было бы, как нету кентавров или горгон, потому что заимодавцев породила роскошь, не меньше чем мастеров по золоту и серебру и тех, кто приготовляет благовония и яркие краски. 9. Деньги-то мы берем в долг не на хлеб или на вино, а на землю, на рабов, на мулов, на триклинии, на общественные обеды, для того, чтобы неизвестно зачем устраивать городские праздники и с крайним честолюбием ублажать пустых и неблагодарных людей. 10. Тот, кто однажды запутается, навечно остается должником, несущим одного седока за другим, словно взнузданная лошадь. Отсюда нельзя бежать ни на какие поля или луга! И вот скитается должник подобно гонимым богам и упавшим с неба демонам у Эмпедокла:

Сила эфирная их низвергает до самого моря,Море бросает на твердь, а земля к неустанному светуСолнца, которое их отправляет в вихри эфира[396].

Один за другим преследуют его заимодавец за барышником, коринфянин, следом за ним патреец, а за ним афинянин, пока, пораженный со всех сторон, он сам не распадется на проценты и не рассыплется на мелочь. 11. Таким же точно образом как попавший в грязь, хотя ему нужно либо сразу выбраться оттуда, либо остаться там, не двигаясь, поворачивается и крутится мокрым и скользким телом, а поэтому набирает на себя еще больше мерзости, так и в переводах и обменах долгов те, которые берут еще больше и наращивают лихву на лихву, всегда увязают глубже. Они ничем не отличаются от больных разлитием желчи. 12. На лечение они не соглашаются, а извергнув из себя положенное, снова набирают еще больше желчи и таким образом вечно влачат свою жизнь. Так и эти очиститься не хотят, а в определенное время года всегда выплачивая проценты с болью и отчаяньем, как только образуются следующие, вновь испытывают приступы тошноты и страдают от головной боли; тогда как нужно, освободившись, стать чистыми и свободными.

VIII. У меня уже есть слово и для людей наиболее богатых и изнеженных, которые говорят: «Как это я останусь без рабов, без хозяйства, без дома[397]? А что, если бы больной, страдающий водянкой и опухший, сказал врачу: «Как это я сделаюсь худым и тощим?» 2. Что же? Разве ты не готов пойти на это, чтобы выздороветь? – Так и ты, останься без рабов, чтобы не стать рабом самому, и, наконец, останься без собственности, чтобы самому не попасть в собственность к другому. 3. А еще послушай басню о коршунах[398]: «Когда у одного из них началась рвота, он сказал, что изрыгнул внутренности. Его же товарищ ответил: “Что же в этом страшного? Ведь ты не свои собственные внутренности изрыгнул, а трупа, который мы только что растерзали”». Точно так же и любой из должников продает не свою землю и не свой собственный дом, а дом ростовщика, которого он по закону сделал его хозяином. 4. «Клянусь Зевсом, – говорит он, – но мой отец оставил мне это поле». Но ведь отец дал тебе еще свободу и достоинство, которые для тебя должны значить больше! Он кроме того дал тебе и ногу, и руку, но если она начнет гнить, ты ведь заплатишь тому, кто ее отрубит. 5. Одиссею Калипсо подарила одежду,

В плащ благовонный его одевши[399],

пахнущий телом бессмертным, в дар как воспоминание о ее любви. Но когда опрокинутый и тонущий, он едва уцелел, а одежда стала мокрой и тяжелой, раздевшись, он ее бросил и, опоясав какой-то повязкой голую грудь,

Плыл, к земле устремясь[400].

Когда же он спасся, ни в одежде, ни в еде нужды не испытал[401]. 6. Что же? Не наступает ли такая же буря для должников, когда по прошествии какого-то времени появляется заимодавец и говорит «Отдавай!»

Так возгласив, облака собрал он и, вспенивши море,С Эвром обрушился Нот и Зефир, навстречу летящий[402],

лихву громоздя на лихву. Итак, утопающий в долгах сопротивляется волнам, но ни выплыть, ни убежать возможности не имеет и устремляется в глубину вместе с поручившимися за него друзьями. 7. Кратет Фиванский, никем не принуждаемый и никому не задолжавший, бросив хозяйственные дела, заботы и хлопоты, оставил собственность на восемь талантов и, соединив с философией суму и рубище, избежал бедности[403]. 8. Анаксагор превратил свою землю в пастбище[404]. Что же можно еще сказать, если некогда Филоксен[405], поэт из сицилийской колонии, владевший там землею, хотя дом и жизнь у него были весьма богатыми, созерцая роскошь, жизнь, полную наслаждений, и распространенную там невежественность, сказал: «Клянусь богами, чтобы все мое добро меня не погубило, я сам его погублю».

И отдав землю другим, отбыл оттуда. 9. Те люди, которые задолжают, у которых требуют и взимают подати, те, кто служит как раб и мается с серебром, как страдал Финей[406] от неких крылатых прожорливых гарпий[407], которые приносили ему пищу и тут же разрывали ее, страдают от тех, кто, не сообразуясь со временем, покупает хлеб, прежде чем его скосили и, прежде чем маслины упадут, несет на рынок масло. – «Вина у меня столько-то», – говорит торговец и уже вывесил табличку с ценой, а виноград еще висит и зреет, ожидая Арктура[408].

Плутарх

Моралии. Об удаче римлян

Публикуемый трактат принято считать первым по времени из того, что дошло до нас от Плутарха. Как и трактат «Об удаче и доблести Александра Великого», это сочинение живо напоминает риторические упражнения на заданную тему. На широкую популярность этой темы указывает то, что у Тита Ливия[409], Аппиана[410], Диона Хризостома[411], Юлиана Отступника[412] и у других писателей можно легко обнаружить целый ряд рассуждений подобного рода. Трактат написан в первой половине 60-х годов I в. н. э. или несколько позднее, но, во всяком случае, в то время, когда Плутарх учился у Аммония, Эмилиана или у какого-то другого ритора. Автору в это время было немногим больше двадцати лет.

По своему жанру это декламация, предназначенная для публичного чтения. Но была ли она прочитана или нет, сказать нельзя. Основное содержание ее заключается в следующем: Плутарх берет исторические факты, как широко известные, так и мало где упоминаемые, и интерпретирует их в нужном ему свете. Это не рассказ о событиях, а попытка их осмыслить по-своему, иными словами – историософский очерк.

Задача автора – раскрыть положение, согласно которому в истории действуют две силы: удача и доблесть (Τύχη – лат. Fortuna и Ἀρετή – лат. Virtus), иначе говоря, случайное и преднамеренное. В одних случаях проявляет себя первая, в других – вторая, но величие Рима – это, бесспорно, результат совместных усилий обеих. Плутарх пытается утверждать, что заимствовал эту схему у натурфилософов, но на деле он исходит из знаменитого тезиса Полибия о том, что Рим вознесла Удача[413]. То, что весь обитаемый мир попал под власть Рима, согласно Полибию, – «величайшее деяние Удачи, которая никогда прежде не совершала ничего подобного». В качестве антитезы к этому положению римская историография выдвинула свою точку зрения: Рим – это детище исключительной доблести его граждан. Плутарх остроумно сталкивает обе концепции и в конце трактата задает вопрос о том, как бы сложились дела, если бы римлянам пришлось воевать с Александром. Оказывается, даже его кончина – это одно из проявлений сопутствовавшей римлянам Удачи. Этот же вопрос обсуждает Тит Ливий[414], но решает его диаметрально противоположно: Александр был вознесен Удачей, к тому же ненадолго, а в основе величия Рима лежат деяния народа, ведшего войны в течение восьмисот лет. Ливий говорит о том, что Александр был крайне невоздержанным, а Элиан[415] подчеркивает, что ему были свойственны недостойные поступки. Он сообщает, что подвиги Александра, как правило, целиком относят на счет Удачи, Саллюстий[416] же сетует на то, что Фортуна к римлянам несправедлива. Плутарх отталкивается от этой концепции, но при этом выворачивает ее наизнанку: в публикуемом сочинении, а затем в трактате «Об удаче и доблести Александра» он показывает, что прославившийся своей доблестью Рим во многом обязан лишь одному случаю и своей блестящей Фортуне, тогда как Александр добился своего благодаря невероятной доблести. Причем Фортуна, по мнению Плутарха, неоднократно и жестоко препятствовала Александру. Удачу ему заменяли нравственные качества, которыми он пользовался как истинный философ.

Трактат «Об удаче римлян» (№ 175 в Ламприевом списке сочинений Плутарха) в ряде списков носит более подробное название: «Кому принадлежат деяния римлян, Удаче или Доблести?». Подлинность трактата сомнений не вызывает[417]; в тексте много испорченных мест, которые в настоящее время детально разработаны критически. Декламация дошла до нас без окончания и, возможно, не была закончена автором. Во всяком случае, Плутархом она не была отделана окончательно и вышла в свет только после его смерти. На это указывает тот факт, что один и тот же рассказ о святилищах Фортуны в Риме повторяется дважды в разных местах с незначительными изменениями[418].

Публикуемый трактат посвящен спору между персонифицированными Удачей и Доблестью (поэтому эти слова пишутся с большой буквы). Этот спор переходит в трактат об Александре, а его отголоски можно найти и в других сочинениях Плутарха.

Материал, собранный здесь Плутархом, широко использован им в «Римских вопросах» и в жизнеописаниях Ромула, Нумы, Камилла и Антония, а также в других сочинениях. Поэтому имеет смысл отметить, что именно здесь Плутарх впервые затронул те вопросы, к которым неоднократно будет возвращаться в течение всей своей жизни.

1. Часто имевшие многочисленные и серьезные споры друг с другом Доблесть и Удача сражаются и сейчас из-за Римской державы, выясняя, чье это творение и кто именно из них произвел на свет столь великую силу. Для той, которая одержит верх, немалым достижением будет оправдание от обвинений: ведь Доблесть обвиняется в том, что она прекрасна, но бесполезна, а Удача – в том, что она хороша, но переменчива. Говорят, что первая трудится бесплодно, а вторая даруется незаслуженно. И тем не менее, если отдать Рим одной из них, кто не признает, что Доблесть в высшей степени полезна, коль скоро она даровала достойным мужам такие блага, или что благоволение Удачи более чем постоянно, раз она вот уже столь долго оберегает то, что дала. Поэт Ион в сочинениях, написанных дистихами и прозой, говорит, что Удача, будучи весьма непохожа на Мудрость, порождает плоды, очень похожие на творения последней[419]. Обе они растят и украшают людей, ведут их к славе, могуществу и власти. Нужно ли умножать здесь число примеров? Ту Природу, которая рождает и дает нам все, одни считают Удачей, а другие – Мудростью. По этой причине настоящее рассуждение поставит Рим в положение в известной степени прекрасное и достойное зависти, поскольку мы будем рассуждать о нем, выясняя, кто его возвеличил – случай или провидение, почти как о земле, море, небе и звездах[420].

2. Я думаю, что не ошибаюсь, полагая, что Удаче и Доблести, хотя они всегда воюют и спорят между собою, для создания такого сгустка власти и силы следовало объединиться и совместно завершить и устроить самое прекрасное из человеческих творений[421]. Из огня и земли, как из необходимых и основных элементов, о чем рассказывает Платон[422], возник космос, ставший видимым и осязаемым от того, что земля принесла ему тяжесть и устойчивость, а огонь – цвет, форму и движение. В то же время вода и воздух, находящиеся посередине, ослабляя и приглушая противоположности между крайними элементами, объединили их и соединили в вещество. Подобно этому, как я полагаю, Время, укреплявшее Рим, по божественной воле объединило и смешало Удачу и Доблесть с той целью, чтобы, взяв от каждой ее черты, создать для всех людей священный алтарь[423], поистине приносящий пользу, «надежный канат», вечную опору во всех обстоятельствах, «якорную стоянку против качки и волнения», как говорит Демокрит[424]. Физики, как известно, считают, что космос не был искони[425] таков, каков он есть, и думают, что тела не стремились соединяться и смешиваться для того, чтобы из них по природе возникла общая форма. Будучи малыми по величине, они блуждали повсюду, скрываясь и убегая от остановок и слияний. Затем, став больше, они начали вступать в страшные схватки друг с другом, отчего возникали смятение, волнения и сотрясения. Все было наполнено беспорядком, шаткостью и обломками до тех пор, пока земля не приобрела своей величины от соединившихся вместе блуждающих тел и не заняла своего положения, а прочим телам не предоставила места в себе или около себя[426]. Подобно этому огромные державы и царства среди людей по воле случая рушились и сталкивались друг с другом, поскольку никто один не властвовал над всеми, но каждый к этому стремился. Царили невыразимый беспорядок, волнения и разнообразные перемены повсюду, пока Рим не приобрел силы и величия и не присоединил к себе не только ближайшие племена и народы, но и далекие владения правивших за морем царей, не занял места, более всего огражденного от опасностей, и не распространил на круг земель свое владычество и царство мира[427]. Причем мужам, все это созидавшим, как это будет показано в продолжение моей речи, была присуща истинная Доблесть и сопутствовала постоянная Удача.

3. А теперь, по-моему, нужно как бы с наблюдательного пункта рассмотреть схватку между сошедшимися Удачей и Доблестью[428]. У Доблести походка спокойна и взгляд постоянен, а предстоящий спор вызвал на лице румянец гордости. Она сильно отстает от торопящейся Удачи, ведут ее и сопровождают во множестве в качестве копьеносцев

Павшие в битвах мужи с оружием влажным от крови[429],

отягощенные боевыми ранами, истекающие кровью, смешанной с потом, и опирающиеся на сломанные копья врагов. Угодно ли узнать, кто это такие? Они сообщают, что это Фабриции, Камиллы, Луции, Цинциннаты, Фабии Максимы, Клавдии Марцеллы и Сципионы. Вижу я и Гая Мария, разгневанного на Удачу. Есть там и Муций Сцевола, который показывает сожженную руку с воплем: «Неужели и ее ты отдаешь Удаче?». А вот и Марк Гораций, прославившийся у реки. Потопляемый этрусскими копьями, он вытаскивает раненую ногу из глубокого омута и восклицает: «По-вашему и я изуродован Удачей?». Вот каковы спутники Доблести, выступающие один за другим:

Тот мощный воин, кто врагам приносит смерть[430].

4. У Удачи шаг возбужденный, движения необузданные, она полна надежды похвастаться. Опережая Доблесть, она все время недалеко от нее, но не думайте, будто она «поднимает себя на легких крыльях» или подходит, ступая осторожно и нерешительно, «почти не касаясь земного круга»[431], а затем удаляется так же незаметно. Нет, подобно тому как Афродита, о чем рассказывают спартанцы[432], переплывая Эврот, отбросила зеркала, украшения и пояс и взяла копье и щит, украсившись ими в благодарность к Ликургу, Удача, покинув персов и ассирийцев, легко упорхнула в Македонию, а затем быстро отвергла Александра, минуя целые царства, пронеслась через Египет и Сирию и несколько раз побывала у карфагенян. Затем, приблизившись к Палатину, она пересекла Тибр, надо полагать, отложила свои крылья[433], сняла сандалии и окончательно оставила землю, не заслуживающую никакого доверия и ненадежную. Так она появилась в Риме, чтобы здесь остаться навеки. Она пребывает тут и ныне, как будто ожидая приговора. Она совсем не кажется «непокорной», как говорится у Пиндара, и не поворачивает свое кормило[434], и больше напоминает «сестру Благозакония и Послушания и дочь Предусмотрительности», как излагает ее родословие Алкман[435]. В руках она держит многократно воспетый рог изобилия, но только переполнен он не спелыми плодами, а всем тем, что приносят земля и моря, реки, рудники и гавани. Щедро и во множестве изливает она все это. Знаменитые и славные мужи в немалом числе виднеются за нею. Нума Помпилий из земли сабинян и Приск из Тарквиний, которых, хотя они были чужими царями и иноземцами, она утвердила на престоле Ромула. Эмилий Павел, возвративший свое войско после войны с Персеем и македонцами невредимым[436] и добывший победу без потерь, тоже восхваляет Удачу. Восхваляет ее и престарелый Цецилий Метелл Македоник, которого хоронили четверо сыновей-консуляров: Квинт Балеарик, Луций Диадемат, Марк Метелл и Гай Капрарий, а кроме них два консуляра зятя и внуки по дочери, прославленные всем известными подвигами, как на войне, так и в государственных делах[437]. Эмилий Скавр из низкого положения и еще более низкого рода был взят Удачей, сделан «новым человеком»[438] и записан в Великом Собрании в качестве первого[439].

Корнелия Суллу, взяв и вырвав из объятий его любовницы Никополы[440] она как монарха и диктатора поставила выше Мария с его кимврскими триумфами и семикратным консульством. Всеми своими делами он прямо объявил себя сыном Удачи как Эдип у Софокла, воскликнувший:

Удачи сыном я себя считаю[441].

На языке римлян он назывался FELIX[442], а по-гречески писал свое имя следующим образом: Луций Корнелий Сулла Эпафродит[443]. Его трофеи у нас в Херонее и те, что воздвигнуты в память войн с Митридатом, надписаны именно так. Поэтому видно, что больше всего виновата в делах Афродиты не Ночь, как об этом говорится у Менандра, а Удача[444].

5. Вот только сможет ли кто-нибудь после такого прекрасного вступления привести самих римлян в качестве свидетелей того, что они почитают больше, Удачу или Доблесть? Святилище Доблести у них поздно и по прошествии долгого времени от основания города воздвиг Сципион Нумантинский[445], затем Мар-целл учредил святилище[446], именуемое VIRTUTIS и HONORIS[447], а кроме этих – святилище, называемое MENTIS, – так, надо полагать, они именуют Разум, воздвиг Эмилий Скавр[448], живший во время войн с кимврами. Произошло это потому, что когда греческое красноречие, остроумие и словоохотливость проникли в город, они начали почитать такого рода вещи. И тем не менее святилища Мудрости у них нет до сих пор, как нет святилищ Благоразумия, Великодушия, Самообладания или Воздержания. Но зато вот вам святилища Удачи, знаменитые и древние[449], и к тому же разбросанные по наиболее видным местам города. Первым соорудил святилище Удачи Марций Анк[450], внук Нумы по матери, бывший четвертым царем после Ромула. Возможно, это именно он дал Удаче имя Мужества[451], которому в достижении победы более всего способствует Удача. Храм Женской Удачи[452] они построили еще до Камилла, после того как благодаря женщинам повернули прочь Марция Кориолана, который вел на город вольсков. Женщины во главе с матерью и супругой этого мужа отправились к нему и сумели своими просьбами добиться того, что он пощадил город и увел прочь войско варваров. Рассказывают, что после этого статуя Удачи во время ее посвящения в храм отверзла уста и сказала: «Вы, женщины города, были благочестивы, когда воздвигли меня по обычаю Рима»[453]. И наконец, Фурий Камилл, когда он потушил галльский пожар и буквально снял Рим, цена которого уже была выражена в золоте, с чаши весов[454], не учредил алтарей ни Благоразумию, ни Мужеству, а воздвиг их Вещему Слову и Предзнаменованию[455] у Новой дороги в том самом месте, где перед началом войны Марк Цедекий, проходя ночью, услышал голос, приказавший в ближайшее время ждать войны с галлами. Удачу, которая почитается у реки, называют словом FORTIN[456] (что означает крепкая, сильная или мужественная), как имеющую силу побеждать все что угодно. Ее храм они построили в Садах, завещанных Цезарем народу[457], считая, что даже он так возвеличился благодаря доброй Удаче, как заявил об этом он сам.

6. Относительно Гая Цезаря я постыдился бы утверждать, что он возвеличился из-за благоволения Удачи, если бы он сам не заявил об этом. Дело в том, что, преследуя Помпея, он отплыл из Брундизия за один день до январских нон и, хотя дули зимние ветры, без затруднений пересек море, потому что Удача взяла верх над всеми обстоятельствами. Однако обнаружив, что войска Помпея многочисленны как на суше, так и на море, он, будучи со всеми своими силами намного слабее противника, поскольку его войска, оставшиеся с Антонием и Сабином, задерживались, отважился сесть на какое-то утлое суденышко и, введя в заблуждение его владельца и кормчего, отплыл под видом чьего-то слуги. Когда же близ устья реки они попали в опасное место и в сильный водоворот, увидев, что кормчий поворачивает назад, он сорвал с головы плащ и, показавши, кто он такой, воскликнул: «Смелее, друг мой, будь отважным и ничего не бойся, вручи паруса Удаче, следуй по ветру и будь спокоен, ибо ты везешь Цезаря и Удачу Цезаря!»[458] Так он показал, что Удача сопутствовала ему на море, в странствиях, на войне и в руководстве войсками. Делом ее рук было то, что она ниспослала безветрие на море, зимнему времени – летнюю погоду, самым медлительным – быстроту, а самым нерешительным – отвагу, наконец, что кажется всего невероятнее, Помпея она обратила в бегство, а Птолемею внушила убить гостя, чтобы и Помпей погиб, и Цезарь не был замаран грязью.

7. Что же еще? Его сын, который первым был провозглашен Августом и правил пятьдесят четыре года[459], посылая на войну своего внука, не просил ли сам для него у богов мужества Сципиона, славы Помпея и своей собственной Удачи[460]? А ведь этим он признал создательницей своего величия Удачу, которая, вручив его Цицерону, Лепиду, Пансе, Гирцию и Марку Антонию, их блестящим деяниям, трудам и победам, морским сражениям, походам и войскам, подняла его, ставшего первым, выше всех, а затем, оставив его одного, низвергла тех, благодаря кому он поднялся так высоко. Ведь Цицерон устраивал для него государственные дела, Лепид воевал, Панса побеждал, Гирций погиб, а Антоний обезумел. Сам я даже Клеопатру, о которую как о подводную скалу ударился и разбился столь великий правитель для того, чтобы Цезарь остался один, тоже отношу на счет Удачи Цезаря. Рассказывают, что, будучи близкими родственниками и поддерживая дружеские отношения, Август и Антоний зачастую проводили досуг, играя в мяч или в кости, а иногда даже, клянусь Зевсом, устраивали бои между птицами, перепелами и петухами, причем побежденным всегда уходил Антоний. Поэтому один из его друзей, весьма преуспевший в искусстве прорицания, часто говаривал с ним откровенно и увещевал его следующими словами: «Друг мой, что за дело у тебя с этим юношей? Беги от него, ты – более знаменит, ты – старше его, у тебя под рукой больше людей, ты искушен в военном деле, у тебя большой опыт, но твой демон боится его демона и твоя Удача, которая сама по себе велика, смиряется перед его Удачей. Поэтому, если ты не будешь держаться от него подальше, Удача покинет тебя и перейдет к нему»[461].

8. Итак, под рукой у Удачи есть ручательства от таких великих свидетелей. Следует, однако, от их деяний перейти к тем, история которых начинается от самого основания города.

В самом деле, будет ли кто отрицать, что здесь Удача заложила основу тем, что Ромул родился, спасся, был выкормлен и вырос, а Доблесть возвела само здание? Ведь даже происхождение и появление на свет строителей и основателей города было, по-видимому, удивительным благоволением Удачи[462]. Ибо мать родила их, как говорят, от соединения с богом. Геракл, по преданию, был зачат в особенно долгую ночь, когда наступление дня задержалось сверхъестественным путем и солнце медлило с восходом. Нечто подобное рассказывают о зачатии Ромула, сообщая, что солнце подверглось затмению и полностью слилось с луною, подобно Аресу, который, будучи богом, сочетался со смертной Сильвией. То же самое случилось и в час удаления Ромула из этой жизни в Капратинские ноны[463], которые вплоть до сегодняшнего дня празднуются весьма торжественно, тогда, по рассказам, солнце неожиданно исчезло. После того как дети родились и царь задумал их погубить, унес их не какой-нибудь дикарь или жестокий исполнитель царской воли, а человек милосердный и жалостливый, и только поэтому они не были убиты. На берегу реки была зеленая лужайка, заросшая невысокими деревьями. Именно там он оставил детей где-то рядом со смоковницей, которая впоследствии была названа RUMINALIN. Вскоре к детям подошла волчица с сосцами, набухшими и переполненными молоком, она стремилась найти облегчение, поскольку ее щенята погибли, и поэтому поднесла к детям свои сосцы с молоком, как будто нарочно оставленным для них. Священная птица Ареса, которую называют дятлом, прилетая к ним, едва присаживалась и, открывая рот, каждого своим клювом кормила, словно птенцов, отдавая им часть своей собственной пищи. Смоковницу назвали RUMINALIN[464], конечно, из-за сосцов, которые волчица, опустившись под этим деревом, поднесла к детям. Почитая случившееся с Ромулом и все то, что походило на эти события, жители этого места долгое время сохраняли обычай ничто родившееся не бросать, а все подбирать и выкармливать[465]. То, что они были тайно выращены и воспитаны в Габиях, тогда как никто не знал, что это сыновья Сильвии и внуки царя Нумитора, очевидно, было мудрым обманом Удачи, устроенным для того, чтобы они не погибли, не совершив того, что было бы достойно их происхождения, но в своих прославленных деяниях проявили бы Доблесть как признак своей благородной крови. Тут мне приходят на память слова Фемистокла, великого и мудрого полководца, сказанные им тем афинским военачальникам, которые уже после него успешно вели дела и поэтому считали себя важнее Фемистокла. Вот что он им сказал: «Послепраздничный день поспорил с праздничным и заявил, что тот утомителен и страшно занят, тогда как его проводят в отдыхе от приготовлений. Праздничный день на это ответил: “Ты говоришь верно, но если бы не было меня, то где был бы ты?”. “А если бы меня не было во время Персидских войн, – продолжил Фемистокл, – кто из вас был бы полезен теперь?”»[466] Это же, как мне кажется, может сказать Удача Ромула его Доблести: «Блестящи и великолепны твои деяния, и поистине божественны твое происхождение и род, но разве ты не видишь, насколько ты отстаешь от меня? Ведь если бы я не сопровождала детей благосклонно и человеколюбиво, а бросила или покинула, то откуда бы взялась ты и каким образом прославила бы их? Если бы некогда не появилось животное, которое трясла лихорадка от переполнявшего сосцы молока, отчего оно нуждалось в том, чтобы накормить кого-нибудь, больше, чем в том, чтобы наесться самому, а пришел какой угодно свирепый и голодный зверь, то разве не были бы теперь эти прекрасные дворцы, храмы, театры, места для прогулок, площади и здания, построенные для нужд государства, хижинами пастухов и жилищами козопасов, подчиненных альбанцу, этруску или латину?» В любом деле важнее всего начало[467], но особенно в закладке и основании города, а его-то и сделала возможным Удача, которая спасла и сохранила его основателя. Конечно, великим Ромула сделала Доблесть, но до того, как он стал великим, его сберегла Удача.

9. В продолжение всего царствования Нумы, оказавшегося очень долгим[468], у руля государства, несомненно, стояла удивительно благосклонная Удача. То, что мудрое божество – одна из лесных нимф, некая Эгерия, влюбленная в этого мужа и разделявшая с ним ложе, помогала тому приводить в порядок государственное устройство и придавать ему надлежащий вид, пожалуй, похоже на вымысел[469]. Ведь другие смертные, которые, по преданию, имели богиню супругой или удостоились стать любимцем богини, – Пелей[470], Анхиз[471], Орион[472] и Эматион[473], жили с ней не совсем по душевной склонности и не без тягостного чувства. На самом деле, как мне кажется, своей супругой, сообщницей и соправительницей Нума имел благую Удачу: город, который как бы кидало в мутные водовороты бушующего моря из-за вражды и неприязни со стороны соседей, который лихорадило от бесчисленных тягот и распрей, она взяла в свои руки и, точно порывы ветра, уняла разногласия и недоброжелательство;

словно море, которое, как говорят, в зимнюю пору, принявши в себя отложенные зимородками яйца, бережно хранит их и лелеет[474], она, разлив и распространив в делах государства такое же затишье, безмятежное, безвредное, безопасное и безветренное, позволила недавно образовавшемуся и волнующемуся народу укрепить и упрочить государство, мирно возрастающее без помех и препятствий. Грузовое или военное судно сооружается с ударами и всяческим насилием, по нему стучат молотками и гвоздями, клиньями, пилами и топорами, а будучи построено, оно должно стоять и положенное время усыхать, пока и скрепы не станут нерасторжимыми, и обшивка не приобретет прочность; если же его спустят на воду с еще сырыми и скользящими сочленениями, то все, расшатавшись, рассыплется, и судно даст течь. И впрямь, подобно этому, основатель и первый правитель Рима[475], созидая город из грубых пастухов, словно из мощных балок, немало потрудился и немалые отразил нападения и опасности, по необходимости давая отпор тем, кто противился возникновению и образованию города; второй же, его преемник[476], имел время укрепить и упрочить процветание, получив по милости судьбы и полный мир, и полное спокойствие. А если бы тогда на еще не окрепшие и шаткие стены обрушился, разбив свой этрусский лагерь, какой-нибудь Порсена[477] или любой другой необузданно воинственный предводитель из числа марсов либо луканов, взбунтовавшийся из зависти и соперничества, зачинщик смут и восстаний, какими позднее были Мутил, дерзкий Силон, и последний противник Суллы – Телезин[478], по одному знаку которого за оружие взялась вся Италия, оглушил звуками боевых труб философа Нуму, предающегося жертвоприношениям и молитвам, то недавно возникший город не устоял бы против такой качки и ударов волн и не вырастил бы множества отважных мужей. Теперь кажется, что тогдашний мир для римлян стал средством подготовки к последующим войнам, и что народ, словно атлет, вслед за состязанием при Ромуле укрепив тело отдыхом в течение сорока трех лет, стал силой, достойной противостоять позднейшим врагам. И впрямь, за это время, как говорят, Рим не пострадал ни от голода, ни от мора, ни от бесплодия почвы, ни от преждевременного наступления лета или зимы, словно не человеческая рассудительность, но божественная Удача заботилась о таком положении вещей. Даже двойные ворота Януса, которые зовут вратами войны, тогда были заперты (они открыты всякий раз, когда случается война, а по заключении мира запираются). После смерти Нумы их отворили, потому что разгорелась война с альбанцами. Позднее, после бесчисленной вереницы других войн, непрерывно следовавших одна за другой, спустя четыреста восемьдесят лет они вновь были заперты при заключении мира, положившего конец войне с Карфагеном, в консульство Гая Атилия и Тита Манлия[479]. По истечении того года их опять отворили, и войны продолжались вплоть до победы Цезаря при Акции[480], но и в этот раз римляне сложили оружие ненадолго, ибо мятеж кантабров и волнения, вспыхнувшие одновременно в Галлиях и среди германцев, нарушили мир. Впрочем, это прибавлено к нашему повествованию лишь как свидетельство благоволения Удачи, которое сопутствовало Нуме.

10. Удачу уже и после него цари почитали как градодержицу Рима, его кормилицу и, по выражению Пиндара[481], истинную «градохранительницу». А видно это вот из чего. Есть в Риме почитаемое святилище Доблести, которое они называют VIRTUTIS, но оно воздвигнуто поздно, спустя много времени от основания города Марцеллом, покорителем Сиракуз[482]. Есть там и храм Разума, или, клянусь Зевсом, Здравомыслия, который они называют MENTEM, но и он освящен Эмилием Скавром[483], жившим приблизительно во время войн с кимврами, уже после того как в Рим проникли греческое красноречие, остроумие и словоохотливость. Святилища Мудрости, а также Благоразумия, Самообладания и Великодушия у них нет до сих пор, а вот как раз святилища Удачи, к тому же древние, украшенные всевозможными почестями, в большом числе воздвигнуты и разбросаны в самых видных местах и районах города. В их числе и храм Мужественной Удачи, построенный четвертым царем, Анком Марцием, так названный потому, что мужеству в достижении победы более всего способствует Удача[484], а уж храм Женской Удачи[485], учрежденный женщинами, заставившими повернуть обратно Марция Кориолана, когда он вел на Рим вражеское войско, известен каждому. Сервий Туллий, который из царей наиболее приумножил могущество римского народа и упорядочил государственное устройство, подачу голосов и несение воинской службы, ставший первым цензором, а также блюстителем и исправителем нравов, бывший, по преданию, весьма отважным и разумным мужем, себя самого связывал с Удачей и под ее покровительство ставил свое правление. Есть даже предание о том, что Удача с ним разделяла ложе, входя к нему в опочивальню через какое-то окно, которое сейчас называют воротами FENESTELLA[486]. Именно поэтому он воздвиг на Капитолии храм Судьбы, именуемой PRIMIGENIA, что в переводе, вероятно, означает «Первородной»[487], а также Судьбы OBSEQUENTIS, то есть «Послушной», как считают одни, или «Милостивой», по мнению других[488]. Впрочем, оставлю я римские названия и попробую по-гречески перечислить значения наименований этих храмов. Есть на Палатине еще храм Личной Удачи и даже Судьбы-Птицеловки[489], – название хотя и смешное, но иносказанием наводящее на размышление о природе судьбы: она как бы издали заманивает и цепко удерживает все, что к ней прикоснулось. Неподалеку от источника, известного под названием MUSCOSA, есть еще храм Девственной Судьбы, на Эсквилине – Судьбы Оборачивающейся[490], в Длинном переулке – алтарь Судьбы Обнадеживающей, а возле алтаря Афродиты с корзиной – изваяние Мужской Судьбы[491], и бесчисленное множество иных мест почитания и прозвищ, из коих большую часть учредил Сервий, потому что знал, что «во всех делах человеческих судьба[492] – это великая сила или, лучше сказать, это – все»[493], но больше всего из-за своей собственной счастливой судьбы, благодаря которой он, рожденный от пленницы-рабыни, был вознесен до царской власти[494]. Дело в том, что после взятия римлянами города корникуланцев пленная девушка по имени Окресия, которую судьба не обделила ни внешностью, ни нравом, была отдана в услужение Танаквиль, супруге царя Тарквиния, и ею овладел некий слуга[495], из тех, кого римляне называют CLIENTES; от них-то и родился Сервий. Впрочем, некоторые рассказывают иначе: девушка Окресия имела обыкновение брать с царского стола начатки блюд и вино для возлияния и приносить к очагу. И однажды случилось так, что она, как это делала и раньше, бросала начатки в огонь, как вдруг пламя неожиданно погасло, и из очага поднялся мужской детородный член. Перепуганная девушка рассказала об этом одной только Танаквиль, а та, женщина умная и догадливая, нарядила девушку, как положено невесте, и заперла ее, оставив наедине с призраком, в котором признала божество. Это была, как утверждают одни, любовная страсть домашнего духа-покровителя или, по мнению других, Гефеста. Итак, Сервий появляется на свет, и однажды, когда он был младенцем, голова его блеснула пламенем, подобным молнии[496]. Те же, кто следует Анциату, рассказывают по-другому: случилось так, что у Сервия умирала жена Гегания[497]; подавленного и опечаленного, его в присутствии женщин сморил сон, и когда он спал, женщины увидели, как лицо его озарилось огненным сиянием. Это и было свидетельством того, что Сервий рожден от огня, и верным знаком непредвиденной власти, которая стараниями Танаквиль перешла к нему после смерти Тарквиния. Поскольку из всех царей он, согласно преданию, был наименее способен и расположен к единовластию и даже намеревался сложить с себя царскую власть[498], Танаквиль ему помешала: когда стало ясно, что пришло время ей умирать, она взяла с него клятву, что он останется у власти и не откажется от унаследованного от отцов римского государства. Вот сколь многим обязано Удаче царствование Сервия, которое он и получил не ожидая и, сам того не желая, удержал.

11. Однако чтобы не показалось, будто мы углубились в туманную древность, избегая ясных и очевидных доказательств, оставим мы царей и перейдем к рассказу о деяниях общеизвестных и войнах наиболее знаменитых. Кто не признает, что для них нужны большая отвага, мужество и, как говорит Тимофей, «честь, спутник копьеборной доблести»[499]? Между тем успешное течение дел и бурным потоком возрастающая мощь Рима всякому здравомыслящему доказывают, что могущество это достигнуто не руками и не волей человеческой, но божественным промыслом и благоволением Удачи. Трофеи воздвигаются за трофеями, триумфы следуют за триумфами, и одна кровь на доспехах, не успев остынуть, смывается другой кровью. А счет победам они ведут не по количеству убитых врагов и захваченной добычи, а по числу завоеванных царств, порабощенных народов, островов и материков, присоединенных к великой державе. В одной битве Филипп проиграл Македонию, одно неудачное сражение у Антиоха отняло Азию, единственный раз потерпев поражение, Карфаген потерял Ливию. Один человек в течение одной войны покорил Армению, Понт Эвксинский, Сирию, Аравию, Албанию, Иберию, вплоть до Кавказа и Гиркании, и трижды его победы лицезрел Океан, обтекающий Вселенную. Ливийских кочевников он преследовал вплоть до южного побережья, Иберию, охваченную мятежом Сертория, он прошел до Атлантического моря и, преследуя албанских царей, прогнал их до самого Каспия. Все это он совершил с помощью Судьбы, покровительствующей его государству, а затем был низвергнут своей личной Удачей. Но не кратковечным оказался дух-покровитель Рима, не на короткое время расцвело его могущество, как македонское, не только сухопутным оно было, как лаконское, или морским, как афинское, ни долгое время спустя оно не было ниспровергнуто, подобно персидскому, ни вскоре подавлено, как колофонское[500], но от самого начала, от зарождения города, с ним была неразлучна Удача, вместе с ним она росла и мужала, оставаясь несокрушимой и на суше, и на море, в военное время и в мирное, и против варваров и против эллинов. Это она, словно бушующий поток, разлила по Италии и истребила Ганнибала-карфагенянина, не получавшего из дому подкреплений вследствие зависти и недоброжелательства своих сограждан. Это она полчища кимвров и тевтонов разделила промежутком времени, чтобы Марий смог разбить тех и других по очереди, чтобы, соединившись вместе, триста тысяч непобедимых мужей неодолимым войском не наводнили Италию. Благодаря ей руки Антиоха были связаны, пока шла война с Филиппом, а когда в опасности был Антиох, Филипп, перед этим потерпев поражение, не смел что-либо предпринять. Митридата, когда Рим был охвачен огнем Марсийской войны, отвлекали войны с сарматами и бастарнами, Тиграна же с Митридатом, пока последний был в зените славы, разобщали подозрения и зависть, но когда тот начал терпеть поражения, Тигран разделил с ним гибель.

12. Что же еще? Разве не хранила город Удача даже среди величайших бедствий? Когда галлы разбили лагерь у подножия Капитолия и осаждали крепость[501], она а ночной их приступ, хотя никто из защитников его не заметил, помогли обнаружить удача и случай. Пожалуй, нелишне будет рассказать об этом подробнее, хотя бы кратко. После разгрома римлян при реке Аллии те из них, кто, спасшись бегством, добрался до Рима, посеяли в народе панику, повергнув его в замешательство и смятение. Некоторые, собрав пожитки, укрылись на Капитолии, а другие, кто после бегства собрался в Вейях, немедленно выбрали диктатором Фурия Камилла, которого, когда он попал под суд за присвоение общественных денег[502], народ бросил и покинул, потому что дела шли успешно, а перепугавшись и пав духом, стал призывать обратно, вручая ему неограниченную власть.

Злую болезнь породила средь войска, и воины гибли[503],

И вот, чтобы было видно, что этот человек ее принимает в соответствии с законом, а не пользуясь обстоятельствами, и чтобы не быть ему избранным в должность от имени бежавшего и рассеянного войска, как бы не считаясь с Городом, было необходимо, чтобы сенаторы на Капитолии, узнав о решении воинов, утвердили его.

И вот нашелся отважный муж, Гай Понтий[504], который взялся лично доставить на Капитолий весть о принятом решении[505] с большой для себя опасностью: ведь ему предстояло пробраться среди врагов, окруживших крепость кольцом караулов и частоколом. Спустившись ночью к реке, он обвязался широким пробковым поясом и, доверив свое тело выталкивающей силе этого приспособления, пустился по течению. Оно медленно и плавно понесло его вниз, и он благополучно достиг противоположного берега, выбравшись на который, направился туда, где между кострами чернел промежуток, по тишине и темноте заключив, что там людей нет. Крепко держась за обрывистый край, где можно было поставить ногу или ухватиться рукой, цепляясь и прижимаясь к изгибам, поворотам и выступам скалы, он вскарабкался на вершину и, встреченный часовыми, рассказал тем, кто там находился, о принятом решении и, получив утверждение сената, вернулся обратно к Камиллу. На следующий день один из варваров, случайно проходя мимо, заметил то там, то здесь отпечатки пальцев ног, поврежденную и примятую траву, растущую там, где имелась почва, и извилистый след, оставленный телом проползшего человека, и показал это остальным. А они, вообразив, что дорогу им показали сами враги, решили поторопиться и, дождавшись глубокой ночи, когда все стихло, взобрались наверх, незаметно не только для часовых, но даже для собак, помогавших гарнизону нести дозор. И вот такую-то беду Удаче Рима оказалось нетрудным раскрыть и сделать явной благодаря громкому крику. При храме Геры держали для служения богине священных гусей. А эта птица от природы боязлива и легко пугается малейшего шума, тогда же из-за всеобщей неразберихи среди осажденных о гусях никто не заботился, поэтому они были голодны и так беспокойно спали, что сразу почуяли появившихся на вершине врагов и, громко крича, ретиво стали кидаться на них, а видом оружия напуганные еще больше, наполнили все вокруг неистовым гоготаньем. Разбуженные ими римляне вскочили и, сообразив, что произошло, отбили приступ и сбросили врагов вниз. И по сей день в память о том, что тогда произошло, устраивают шествие, где собаку несут распятой на кресте, а гуся торжественно восседающим на носилках, покрытых роскошным покрывалом. И зрелище это показывает, сколь могущественна и как легко может придти на помощь в любой из непредвиденных трудностей Удача, которая, предпринимая или устраивая что-нибудь, даже бессловесных и неразумных наделяет умом, а робких – смелостью и отвагой. Воистину, кто, созерцая и обнимая рассудком тогдашнее бедственное положение и нынешнее процветание города, изумленно взирая на великолепие храмов и богатство приношений, на состязания искусств, на честолюбивую щедрость городов, на венки от царей, на то, как начатки всего, что приносят земля и море, материки и реки, деревья и животные, равнины, горы и рудники, наперебой спешат украсить город и придать ему пышность, – кто не удивится и не поразится, что все это было на краю гибели, а когда всюду царили огонь, зловещий мрак и тьма, варварские мечи и жажда крови, именно робкие, бессловесные и пугливые существа положили начало спасению: великих и доблестных предводителей, родоначальников впоследствии прославленных семейств – всех этих Манлиев и Сервилиев, Постумиев и Папириев, висевших на волосок от смерти, какие-то гуси подняли на защиту отеческих богов и родной земли? И если верить тому, что о галлах, захвативших тогда Рим, рассказывает Полибий во второй книге[506], что они-де, узнавши по слухам о том, что их собственное достояние разоряют соседствующие с ними варвары, которые вторглись на их территорию и хозяйничают там, ушли восвояси, заключив мир с Камиллом, то не может быть и возражений против того, что именно Удача стала причиной спасения, уведя, а лучше сказать, оттащив от Рима врагов вопреки ожиданиям.

13. Впрочем, стоит ли задерживаться там, где нет ничего ясного и определенного из-за того, что были уничтожены государственные записи римлян и погибли их летописи[507], как об этом сообщает Ливий[508]? Ведь позднейшие события, еще более заметные и очевидные, доказывают благоволение Судьбы. Именно ей я приписываю даже кончину Александра – мужа великих удач и блистательных успехов, которого непоколебимая самоуверенность и гордыня, подобно метеору, влекли с востока на запад, который уже Италию озарял сверканием своего оружия. Уже и предлог у него был для похода: поражение, нанесенное. Александру Молосскому при Пандосии бруттиями и луканами[509]; на самом же деле подстрекавшая его против всех людей жажда славы и первенства разожгла в нем стремление и рвение завоеваниями превзойти Диониса и Геракла. Впрочем, он знал, что заключенные в Риме мощь и сила Италии подобны стальному клинку, ибо молва доносила ему имя римлян и громкую славу о них, как о борцах, натренированных в бесчисленных войнах.

Спор не решился б без кровопролития, я полагаю[510],

если бы с непобедимым оружием столкнулась неукротимая гордыня. Ведь число их было не менее ста тридцати тысяч[511] – мужей воинственных и отважных,

Сильных числом, приобвыкших сражаться с коней и не менееСмелых, когда им и пешим в сраженьях вступать надлежало[512].

Плутарх

Моралии. Об удаче и доблести Александра Великого[513]

За те 400 лет, которые отделяют Плутарха от Александра Македонского, о последнем было написано невероятно много. Сочинения Каллисфена, Онесикрита, Неарха, Птолемея, Аристобула, Евмена, Клеарха и других спутников или, во всяком случае, современников Александра неоднократно излагались, сокращались, дополнялись и просто переписывались более поздними писателями. Арриан[514] поэтому утверждает, что «вообще нет человека, о котором писали бы больше и противоречивее», а Павсаний[515], который вообще предпочитал не повторять общеизвестные истины, замечает, что не будет излагать его историю, поскольку «то, что касается Александра, известно всем». Поэтому Плутарх не мог льстить себя надеждой, что сообщит в своем небольшом по объему сочинении нечто новое. В его силах было только дать оценку тому материалу, который уже был известен читателю, выяснить, плох Александр или хорош, чему он обязан своей славой, наконец, чем именно он так хорош и почему достоин того, чтобы о нем писали. Эти вопросы и решаются в публикуемом трактате. Ко времени Плутарха в греческой литературе прочно утвердилось мнение, согласно которому Александр во всех своих успехах зависел от удачи. Если верить Цицерону или, вернее, его источнику, эта традиция восходит к Теофрасту, который считал Александра «мужем великой мощи и великой удачи, но не ведающим, как этим счастьем пользоваться»[516]. Плутарх с юношеским пылом восстает против этого мнения[517] и в публикуемом сочинении, которое носит ярко выраженный хвалебный характер, доказывает, что славы Александр добился в упорной борьбе с противодействовавшей ему Фортуной.

Литературная форма этого сочинения – похвальное слово (laudatio), предназначенное для публичного чтения[518]. И это не случайно: похвальные слова в честь Александра составлял еще его современник Анаксарх из Абдер, бывший одним из его спутников (см. прим. 79 к тексту). Ему вторили поэты Агис из Аргоса и Клеонт[519] и даже Анаксимен из Лампсака, ученик Исократа и, вероятно, серьезный писатель[520]. Писались также сочинения и позднее, о чем красноречиво говорят фразы, которые в качестве примеров приводит в своем труде Квинтилиан[521]. Цицерон считает похвальные слова в честь великих людей прошлого, и в том числе Александра, обычным явлением, об этом же говорят Элиан и другие писатели[522].

В чем суть рассуждений Плутарха? Для Полибия Александр – это всего лишь заслуживающий уважения враг, который уничтожил Фивы, так как он видел в них «тлеющую искру эллинской свободы», но при этом ничем не оскорбил богов и тем самым проявил свою благочестивость[523]. Такой же оценки придерживались почти все греческие писатели, включая тех, кто писал после Плутарха. Так, например, Павсаний, говоря о нем, ни при каких обстоятельствах не забывает, что «эллинам от Александра пришлось претерпеть много зла»[524]. Плутарх не придает никакого значения последнему обстоятельству и объявляет Александра во всех отношениях идеальным и достойным восхищения. Конечно, он рассуждает не так примитивно, как Анаксарх, но, тем не менее, решается, основываясь на том, что философия заключается не в словах, а в делах, серьезно доказывать, что Александр был философом в большей степени, чем Сократ, Платон, Зенон или Карнеад. Однако именно к декламациям Анаксарха восходят сравнения Александра с Дионисом и Гераклом, дважды встречающиеся у Плутарха[525].

Обращает на себя внимание, что почти каждое сообщение, содержащееся в этом сочинении, встречается в других произведениях Плутарха, написанных гораздо позднее. Изучение этого трактата, таким образом, еще раз дает возможность увидеть, каким образом в течение всей своей жизни Плутарх возвращался к однажды затронутым им фактам или высказанным мыслям. В биографии Александра, написанной много позднее, восторженная оценка юного Плутарха несколько смягчена, однако и там сохраняется оттенок похвального слова.

В трактате «Об удаче и доблести Александра» постоянно затрагивается связанная со стоиками проблематика. О том, что Александр объединил в одно целое все народы, Плутарх рассуждает, отталкиваясь от разработанного Зеноном проекта всеобщего государственного устройства; характеризуя добродетели, проявленные Александром в своих деяниях, он опирается на сформулированный стоиками принцип поведения мудреца, который в виде апофтегмы излагается в § 11 (см. прим. 91). Основой для построения всего трактата служит тезис «философия заключается не в словах, а в делах», тоже заимствованный у стоиков. Эти наблюдения показывают, что со стоицизмом Плутарх познакомился в самом начале своего творческого пути.

Трактат состоит из двух частей: в первой речь идет об Александре как о философе, во второй – о доблести Александра.

Перевод выполнен по изданию: Plutarchi Moralia. Vol. II. Recensuerunt et emendaverunt W.Nachstädt, W.Sieveking, J.B.Titchener. Leipzig, 1971.

Вступительная статья, перевод первой части и комментарии Г.П.Чистякова.

Часть первая

1. Согласно утверждениям Удачи[526], Александра создала она и только она. Нам, однако, следует вступиться за Философию, а вернее, – за самого Александра, который возмутился бы и исполнился негодования, если бы кому-то показалось, что он даром, и к тому же от Удачи, получил то могущество, добиваясь которого ценою немалой крови и многочисленных ранений, с непобедимыми войсками и с бесчисленными племенами, преодолевая при помощи благоразумия, терпения, доблести и рассудительности непереходимые реки и горы, до вершин которых не долетали стрелы.

Не раз проводил он бессонные ночи,Кровопролитные дни не раз он оканчивал в битвах[527]

2. Я полагаю, что он сам ответил бы Удаче, коль скоро она приписывает себе его собственные достижения, примерно так: «Не отнимай у меня доблести и не пытайся лишить меня славы. Ты создала Дария[528], сделав его из раба и царского гонца владыкой персов, и Сарданапала, на которого ты возложила царскую диадему, хотя прежде он добывал пурпур из улиток[529]. Я же, как победитель, поднялся от Арбел[530] в Сузы, а до этого Киликия открыла мне просторы Египта, а саму Киликию – Граник, который я перешел по трупам Митридата и Спитридата[531]. Украшай себя сколько угодно и гордись царями, которые не знали ран и не были обагрены собственной кровью. Охи и Артаксерксы, которых ты посадила на престол Кира, как только они родились, – это, действительно, питомцы Удачи. Мое же тело несет на себе многочисленные знаки того, что Удача выступала против меня и моей союзницей не была. У иллирийцев я был ранен впервые – камнем в голову, в тот же день дубинкой мне повредили шею[532], затем при Гранике нож врага поразил меня в голову[533], а в битве при Иссе меч вонзился в бедро[534]. При Газе я был стрелою ранен в лодыжку[535] и, выпав из седла в тяжелом вооружении, вывихнул себе плечо. При Маракандах я был поражен стрелою в берцовую кость[536], остальные ранения были получены мною у индийцев…[537] У ассакенов я стрелою был уязвлен в плечо[538], у гангридов – в бедро[539], а у маллов[540] стрела из лука вонзилась мне в грудь и оставила в ней железо, там же, когда сломались приставленные к стенам лестницы[541], удар дубинки задел мою шею. Удача же оставила меня одного, причем не ради каких-нибудь знаменитых противников, а для того, чтобы угодить никому не известным варварам. Если бы Птолемей не закрыл меня щитом, а Лимней не пал мертвым от тысячи стрел, закрывая меня, если бы македонцы, собрав все силы, не разрушили стен[542], то этой дикой и безымянной земле пришлось бы стать могилой Александра».

3. А обстоятельства самого похода: бури, отсутствие воды, глубокие реки, горы, на которых даже птицы не гнездятся, дикие обычаи, непостоянство правителей и их многочисленные предательства! Когда этот поход начинался, Эллада еще трепетала от войн Филиппа, но Фивы уже стряхивали с оружия херонейскую пыль[543], а Афины, поднимаясь из развалин, простирали к ним руки. Македония, не совсем еще исцелившаяся от ран, обращала взоры на Аминту и сыновей Аеропа[544], иллирийцы были готовы к войне, а скифы наблюдали за замыслами своих соседей. Персидское золото, разлившееся благодаря демагогам повсюду, волновало Пелопоннес, а сокровищницы Филиппа были опустошены, но этого мало: как повествует Онесикрит[545], у царя был долг в двести талантов. И вот посреди такой бедности юноша, недавно вышедший из возраста отрока, несмотря на свое шаткое положение, отваживается думать о Вавилоне и Сузах и, более того, имеет намерение распространить свою власть над всеми людьми, и это, вы только подумайте[546], с тридцатью тысячами пеших воинов и с тремя тысячами всадников, как сообщает Аристобул[547]. Царь Птолемей говорит о тридцати тысячах пехоты и о пяти тысячах всадников[548], а Анаксимен[549] – о сорока трех тысячах пехоты и о пяти тысячах пятистах всадниках. Богатства же Александра, прославленные и старательно припасенные Удачей, составляли, как говорит Аристобул, семьдесят талантов[550], а согласно Дуриду[551], их хватило на съестные припасы всего лишь на тридцать дней.

4. Но был ли Александр безрассуден и опрометчив, раз он решился с незначительными силами устремиться на столь большое войско? Конечно, нет! Ибо кто другой опирался на более значительные и прекрасные средства: на великодушие, здравый смысл, умеренность и мужество[552], которыми его снарядила Философия? Ведь он отправился в поход против персов, получив от своего учителя Аристотеля больше, чем от своего отца Филиппа. Поэтому мы, почитая Гомера, охотно верим тем писателям[553], которые сообщают, что Александр однажды назвал «Илиаду» и «Одиссею» снаряжением, которое следует за ним во всех походах. Но если кто-либо скажет, что «Илиада» и «Одиссея» служили ему только тем, что отвлекали от напряжения и были приятным развлечением в свободное время, тогда как в действительности он опирался на сочинения по философии и рассуждения о неустрашимости и мужестве, а также на заметки об умеренности и великодушии, мы с презрением отвергаем это мнение, поскольку он, как известно, ничего не писал ни о силлогизмах, ни об аксиомах, не гулял по дорожкам Ликея и не рассуждал о философских вопросах в Академии. А тем, кто полагает, что философия заключается в словах, а не в делах, мы напомним, что ни Пифагор ничего не написал, ни Сократ, ни Аркесилай[554], ни Карнеад[555], а ведь, будучи из философов крупнейшими, они к тому же не были заняты столь великими войнами, не покоряли заморских царей, не основывали греческих городов в землях диких народов и не обходили землю для установления законов и мира среди необразованных и незнакомых с законами племен. Они имели свободное время, но труд писать оставляли софистам[556]. Но откуда же мы узнали, что они были философами? – Из того, что они говорили, из того, как они жили, из того, чему они учили. А из всего этого Александр, если рассмотреть то, что он говорил, что он делал и чему учил, тоже будет признан философом.

5. Прежде всего, пускай это, если хотите, кажется более чем странным, сравним учеников Александра с теми, кто учился у Платона и Сократа. Последние обучали людей способных и говоривших на одном наречии, во всяком случае, понимавших греческий язык, и при этом многих они ни в чем не убедили, поскольку Критий[557], Алкивиад и Клитофонт[558], отвергнув учение, как узду[559], уклонились совсем в другую сторону. Если же ты поглядишь на учеников Александра, то увидишь, что гирканцев он приучил заключать браки[560], жителей Арахосии[561] научил возделывать землю, согдианцев убедил кормить своих престарелых родителей и не убивать их[562], а персов – почитать своих матерей и не вступать с ними в брак[563]. До чего же замечательна философия! Ведь благодаря ей индийцы почитают теперь греческих богов, а скифы хоронят умерших, а не пожирают их, как прежде[564]. Мы поражаемся силе Карнеада по той причине, что он Клитомаха[565], который был по происхождению карфагенянином и ранее носил имя Аздрубала, сделал настоящим греком. Мы удивляемся способностям Зенона, который Диогена Вавилонского[566] сделал философом. Но ведь Александр усмирил Азию, там стали читать Гомера, а дети персов и жителей Сузианы и Гедросии[567] стали выступать в трагедиях Еврипида и Софокла. Сократ был осужден афинскими сикофантами за то, что он вводил новых богов, тогда как благодаря Александру греческим богам стали поклоняться Бактрия и Кавказ. Платон описал только одно государственное устройство, но никого не убедил воспользоваться им из-за его суровости. Между тем Александр основал более чем семьдесят городов[568] в землях у диких народов, распространил на Азию установления эллинов и отучил дикарей от их дикой жизни. Нас, знакомых с законами Платона, – единицы, а законами Александра пользовались и пользуются тысячи и тысячи людей. Те, которые были побеждены Александром, теперь гораздо счастливее тех, кто избежал этой участи, ибо никто не положил конец тяжелой жизни последних, тогда как первых Александр, победив их, сделал счастливыми. Фемистокл, когда он после своего бегства получил от царя[569] большие дары, и в том числе три города, обязанных платить дань, первый – хлебом, второй – вином, а третий – мясом, сказал: «Мы бы погибли, о дети, если бы мы не погибли»[570]. К тем, кто был подчинен Александром, применить это изречение будет даже разумнее: ведь они бы никогда не расцвели до такой степени, если бы не были им покорены. У Египта не было бы Александрии, у Месопотамии – Селевкии, у Согдианы – Профтасии[571], у Индии – Букефалии[572], а у Кавказа – греческого города[573], благодаря основанию которых исчезла дикость, и худшие установления постепенно были заменены лучшими. Поэтому если философы считают важнейшим среди своих занятий то, что они смягчают и улучшают жестокие и грубые нравы, то Александр, переделавший дикую природу не у одной тысячи племен, достоин того, чтобы по заслугам называться величайшим философом.

6. Как известно, много восхваляют государственное устройство Зенона, положившего начало учению стоиков, суть которого состоит в том, чтобы мы жили не по городам и по демам, различаясь по своим обычаям, а приняли в число соотечественников и сограждан всех людей и вели жизнь по общим правилам и законам подобно пасущемуся вместе стаду, которое живет вместе и подчиняется общим установлениям[574]. Но Зенон изобразил его как сновидение и образец того, как философ понимает благозаконие и представляет себе государственное устройство, а Александр эти положения претворил в жизнь на деле. Аристотель ему советовал, чтобы эллинами он управлял как наставник, а варварами – как деспот, о первых заботился как о друзьях и родственниках, а со вторыми вел себя как со зверями, а не как с людьми[575]. Однако он, избегая разжигающих вражду восстаний, которые бы изнутри подтачивали его могущество, поступил иначе; рассуждая как всеобщий покровитель, посланный богами, он выступил как заступник всех и каждого и, принуждая оружием тех, кого не привлек словами, соединил в одно целое людей со всех концов света, смешав, словно вино в заздравном кратере[576], жизненные пути, характеры, брачные установления и обычаи. Он потребовал, чтобы родиной все считали вселенную, а его лагерь – акрополем или крепостью, добрых людей – соплеменниками, а злых – чужестранцами, чтобы эллины и варвары не различались между собою ни по плащам, ни по щитам, ни по кандиям[577], ни по акинакам[578], но чтобы всякого доблестного мужа считали эллином, а порочного – варваром[579], и приказал, чтобы все носили одинаковую одежду, питались одной пищей, имели общие брачные установления и обычаи, смешанные благодаря совместным бракам и рожденным от них детям.

7. Демарат из Коринфа, бывший одним из соратников и друзей Филиппа[580], увидев Александра в Сузах, зарыдал от радости и сказал: «Величайшей радости не испытали эллины, которые не дожили до сегодняшнего дня, ибо они не видели Александра сидящим на троне Дария». Однако я, клянусь Зевсом, не завидую тем, кто видел это зрелище, ибо такая удача доставалась и менее знаменитым царям, но мне было бы приятно быть свидетелем другого – той прекрасной и священной брачной церемонии, когда он принял под одним шатром, покрытым золотом, и собрал у общего семейного очага сто невест из Персии и сто женихов из Македонии и Эллады, а сам, украшенный венком, первым запел свадебную песнь, звучавшую словно гимн величайшим и могущественнейшим народам, идущим на брак друг с другом, и как супруг для одной, а для остальных – сват, отец и покровитель, соединил их браком[581]. Вот тут-то я бы с удовольствием сказал: «Ксеркс, ты был варваром и глупцом, когда тщетно пытался построить мост через Геллеспонт[582]. Мудрые цари объединяют Азию с Европой не так, не бревнами, не плотами и не бездушными канатами, а законной любовью, благоразумными браками и союзом между детьми, который приносит общее потомство».

8. Александр позаботился и о нарядах и предпочел носить не мидийскую одежду, а персидскую, которая была удобнее[583]. При этом из наряда варваров он устранил все необычное и театральное, а именно тиару, кандий и анаксириды[584] и, как сообщает Эратосфен[585], носил одеяние среднее между персидским и македонским. Как философу, ему было все равно, что носить, но как всеобщему правителю и любящему своих людей царю уважением к одеяниям побежденных ему удалось приобрести их расположение и сделать так, чтобы они по-настоящему полюбили македонян как наставников, вместо того чтобы возненавидеть их как врагов. Наоборот, глупо и бессмысленно было бы любить одноцветный плащ и презирать хитон с пурпурной каймой или, наоборот, отвергать первый и приходить в упоение от второго и подобно малому ребенку, который надевает то, что велит кормилица, сохранять одежду только потому, что ее носили предки. Люди, которые идут охотиться на диких животных, надевают на себя шкуры оленей, в хитониски из птичьих перьев одеваются те, кто ловит птиц, одетые в красные хитоны опасаются попадаться на глаза быкам, а в белые – слонам[586], потому что названные животные от этих цветов раздражаются и приходят в ярость. А вот великого царя, который, приручив как животных и склонив к себе неукротимые и враждующие народы, смягчил их и успокоил, усвоив привычную для них одежду и свойственные им обычаи, унял их уныние и умерил досаду, почему-то упрекают за то, что таким изменением внешнего вида он привлек на свою сторону Азию, ибо оружием он покорил только их тела, а души завоевал, переняв их одежду, тогда как следует восхищаться его мудростью! Аристиппа[587], известного последователя Сократа, восхваляют за одно то, что он, появляясь как в бедном рубище, так и в милетском плаще, и в том и в другом одеянии сохранял свое достоинство. А Александра почему-то осуждают за то, что он придал красоту одежде своих предков и при этом, начиная закладывать основания великой державы, не выказал презрения к побежденным[588]. Не как разбойник он обрушился на Азию и смотрел он на нее не как на добычу или на плод нечаянного благоволения удачи, предназначенный для грабежа и расхищения, и вел себя не так, как впоследствии Ганнибал в Италии[589], а в прежние времена треры в Ионии[590], а скифы в Мидии[591]. Но хотел он, чтобы на земле все было подчинено одному закону и собрано в одно государство, предполагал соединить всех людей в один народ, поэтому если бы божество, пославшее сюда душу Александра, не позвало его так быстро назад, один закон просвещал бы всех людей, которые бы стремились к единой справедливости, как к единому для всех солнечному свету. Однако ныне та часть земли, которую Александр не видел, так и остается непросвещенной сиянием этого солнца.

9. А разве сама причина его походов не доказывает лучше всего, что этот муж был философом, ибо он думал не о собственном богатстве и не о роскоши, а о том, чтобы утвердить мир, единодушие и дружелюбие среди всех людей. Однако кроме этого рассмотрим-ка мы высказывания Александра, поскольку и у других царей и правителей нравы и душевные качества лучше всего обнаруживаются по их изречениям[592]. Антигон Старший некоему софисту, когда тот читал перед ним сочинение о справедливости, заметил: «Ты глуп, потому что, видя, как я разоряю мне не принадлежащие города, рассуждаешь со мною о справедливости»[593]. Тиран Дионисий советовал детей обманывать игрушками, а взрослых мужей – обещаниями[594], а на надгробном памятнике у Сарданапала было написано:

Тем я владею, что съел, и тем, что вкусил[595].

Кто станет отрицать, что в этих изречениях видна любовь к наслаждениям, нечестие, несправедливость и жадность? Если же ты из высказываний Александра выбросишь то, что касается диадемы, Аммона и его происхождения[596], то остальные покажутся тебе изречениями Сократа, Платона или Пифагора. Мы не будем рассматривать то, что начертали ради восхваления поэты под его изображениями и статуями:

Кажется, что говорит эта статуя, глядя на Зевса:Зевс, на Олимпе цари, землю же мне предоставь[597],

ведь их волновало не благоразумие Александра, а его сила. То же самое можно сказать о словах Александра: «Ведь я сын Зевса». Все это, как я уже говорил, сочинили поэты, льстившие его удаче, мы же обратимся к подлинным изречениям Александра, начав с того, что было сказано еще в юности. Когда друзья убеждали Александра выступить в Олимпии, так как он был самым быстроногим из своих сверстников, он спросил у них, будут ли его соперниками цари, и, получив отрицательный ответ, сказал, что такой спор будет несправедливым, поскольку в нем или царь победит простых людей или он сам будет побежден простыми людьми[598]. Когда его отец Филипп, раненый во время войны с трибаллами[599] копьем в бедро и избежавший большой опасности, сокрушался по поводу своей хромоты, он ему сказал: «Не огорчайся, отец, и смело ходи на виду у каждого, поскольку теперь каждый шаг напоминает о твоем мужестве»[600]. Разве не виден здесь образ мыслей философа, который благодаря вызванному подвигами воодушевлению на телесные недостатки не обращает внимания? А как он радовался своим собственным ранам, поскольку каждая напоминала ему победы над различными племенами, захваченные города и взятых в плен царей! Вот почему он не скрывал и не утаивал свои шрамы, а носил их как начертанные на собственном теле знаки доблести и мужества.

10. Если ему во время бесед или пирушек приходилось сопоставлять стихи Гомера между собою, в то время как другие отмечали какие-то другие стихи, сам он всегда как на особенно замечательный указывал на этот:

Добр и достоин, как царь, а также бесстрашен, как воин[601].

Этот стих иногда вспоминали, чтобы похвалить Александра, а сам он считал его для себя законом, поэтому можно сказать, что Гомер в одной и той же строке и похвалил мужество Агамемнона, и предсказал доблесть Александра. Когда же он, переправившись через Геллеспонт, осматривал Трою, представляя себе связанные с великими мужами события, кто-то из местных жителей пообещал отдать ему, если он хочет, лиру Париса, на что Александр ответил: «Она мне ни на что не нужна, а ищу я лиру Ахилла, отдыхая под звуки которой, он “воспевал деянья героев”[602], тогда как под лиру Париса, издававшую какие-то нежные и свойственные женщинам звуки, исполнялись любовные песнопения»[603]. Душе философа, безусловно, пристало любить мудрость и превыше всего ценить мудрых мужей, и Александру это было присуще, как никому из царей. О том, как он относился к Аристотелю, было сказано выше; музыканта Анаксарха[604] он считал самым достойным из своих друзей; Пиррону из Элиды, встретившись с ним впервые, он пожаловал десять тысяч золотых монет[605], а Ксенократу[606], бывшему близким другом Платона, послал в подарок пятьдесят талантов. Онесикрита[607], ученика Диогена-собаки, он назначил начальником над мореплавателями, как об этом сообщают многие историки[608], а будучи в Коринфе, беседовал с самим Диогеном[609] и был настолько поражен и обескуражен образом жизни и воззрениями этого мужа, что впоследствии часто вспоминая о нем, говорил: «Если бы я не был Александром, я был бы Диогеном», то есть «я бы занимался философскими рассуждениями, если бы не мог выражать свою философию через дела». Он не сказал «если бы я не был царем, я был бы Диогеном» или «если бы я не был богатым человеком и Аргеадом[610]» (ибо он не предпочитал удачу мудрости, а багряницу и диадему – суме и рваному плащу), но сказал: «Если бы я не был Александром, я был бы Диогеном», то есть «если бы я не намеревался варваров смешать с эллинами и обойти всю землю, очищая ее от диких нравов, добраться до пределов земли и моря, придвинуть границы Македонии к Океану, превратить в Элладу весь мир и распространить на всякий народ благозаконие и мир, то, конечно, я не предавался бы изысканным наслаждениям, пребывая в бездействии, а искал бы скромной участи Диогена. Но теперь, прости меня, Диоген, ибо я подражаю Гераклу, соревнуюсь с Персеем и иду по следам Диониса[611] – бога, который основал наш род и был моим предком; я хочу, чтобы эллины снова стали устраивать как победители хоровые пляски в Индии[612], а горцы и дикари, живущие по ту сторону Кавказа, вспомнили вакхические шествия. Говорят, что там есть какие-то приверженцы суровой мудрости наготы, святые мужи, живущие по собственным законам, они размышляют о боге, живут еще проще, чем Диоген, и даже в такой суме, как его, не испытывают нужды: они не откладывают про запас пищу, поскольку земля всегда приносит им ее неиспортившейся и свежей, реки утоляют их жажду, а падающая с деревьев листва превращает траву в удобное ложе[613]. Благодаря мне они узнают о Диогене, а Диоген – о них. И мне тоже следует “перелить монету”[614] и то, что было учреждено по обычаям варваров, переплавить по образцу государственного устройства эллинов».

11. Все это хорошо, но что нам показывают его дела: случайные успехи, жестокость на войне и неразумное применение силы или большое мужество и справедливость, большую сдержанность и благоразумие[615] человека, который во всем поступал благопристойно и разумно, руководствуясь трезвым и рассудительным расчетом? Клянусь богами, я не могу определить, что тут он проявил мужество, здесь – человеколюбие, а там – самообладание, потому что оказывается, что всякое его дело состояло из всех добродетелей сразу. Своим примером он подтверждал то утверждение стоиков, согласно которому все, что мудрец ни делает, он совершает, сообразуясь сразу со всеми добродетелями, и хотя кажется, что в каждом поступке играет главную роль одна добродетель, однако она привлекает все остальные и приводит дело к концу вместе с ними[616]. В военных предприятиях Александра можно увидеть человеколюбие, в кротости – мужество, в щедрости – рачительность, в пылкости – миролюбие, в любви – умеренность, в беспечности – отсутствие праздности, а в трудолюбии – упрямства. Кто еще соединял с военными действиями – праздники, а с торжественными шествиями – походы, осаждая города, устраивал празднества в честь Вакха[617], свадьбы и пышные бракосочетания, кто был суровее по отношению к поступавшим несправедливо и мягче – к потерпевшим неудачу, кто, наконец, был страшнее для врагов и снисходительнее к нуждающимся? Вот тут мне кажется к месту привести слова Пора. Когда его, взятого в плен, привели к Александру и тот спросил у него, как с ним поступить, Пор ответил: «Как с царем, Александр». Спрошенный еще раз, не хочет ли он чего-либо еще, он сказал: «Ничего, ибо все заключено в словах: как с царем»[618]. Мне представляется, что во всех поступках Александра ясно видно, что он поступал как философ. Именно в этих словах заключено все, что касается Александра[619]. Влюбившись в дочь Оксиарта[620] Роксану, которая среди пленниц принимала участие в хоровой пляске, он не подверг ее насилию, а поступив, как философ, взял в жены[621]. Увидев, что Дарий насмерть поражен копьем, он не бросился приносить жертвы и не воспел хвалебную песнь в честь того, что длительной войне был положен конец, а поступил, как философ: снял с себя плащ и накинул его на умершего, как будто хотел скрыть тот позор, который претерпела Удача этого царя[622]. Однажды, когда ему подали не подлежащее огласке письмо от матери, а оказавшийся рядом Гефестион[623] простодушно заглянул в него, Александр, доверяя своему другу, не стал ему препятствовать, а как философ приложил свой перстень к его устам как будто для того, чтобы запечатать их[624]. Итак, если эти поступки нельзя назвать поступками философа, то каковы же должны быть последние?

12. А теперь сравним его поведение с тем, как вели себя признанные философы. Сократ не стеснялся разделять ложе с Алкивиадом. Александр же, когда Филоксен, бывший наместником прибрежных областей, написал ему, что в Ионии имеется мальчик, которому нет равных ни по свежести, ни по красоте, и спросил, не прислать ли его, резко ответил: «Ты верно совсем не знаешь меня, сквернейший человек, раз пытаешься угодить мне такого рода приманкой»[625]. Мы поражаемся тому, что Ксенократ[626], которому Александр послал в подарок пятьдесят талантов, не принял этих денег, а тому, что Александр послал их, почему-то не поражаемся. Ксенократ не нуждался в богатстве благодаря философии, а Александр нуждался в нем ради той же самой философии для того, чтобы оказывать благодеяния таким, как Ксенократ, людям… Сколько[627] раз говорил это Александр, попадая в тяжелое положение или подвергаясь опасности? По той причине, что природа сама по себе обладает свойством вести к прекрасному, мы полагаем, что всем людям свойственно иметь здравые суждения, однако философы превосходят остальных людей в том, что в минуту опасности они сохраняют полную ясность и твердость своих мыслей и следуют не таким общеизвестным утверждениям, как «лучшая доля в одном…»[628] или «смерть – это конец для всех людей»[629], ведь в минуту опасности обстоятельства сокрушают любые выводы, а впечатления от пережитого ужаса лишают суждения всякой ценности, ибо «страх отшибает» не только «память»[630], как говорит Фукидид, но к тому же любые стремления, замыслы и желания, а поэтому философия окружила спасательными канатами…[631]

К вопросу об интерпретации мифографических текстов логографов и периэгетов

И нтерпретировать миф с точки зрения отражения в нем общественного сознания имеет смысл только на основе текстов. По той причине, что историки классической эпохи (Геродот, Фукидид, Ксенофонт и др.) интересовались преимущественно историей своего времени или ближайшего прошлого, особенно интересно, что с появившимися в конце IV и, главным образом, III в. до н. э. периэгетами (Диодор Периэгет, Анаксандрид, Сем, Гелиодор и Полемон) связана вторая после логографов попытка систематически изложить греческую мифологию. В отличие от логографов, которые излагали мифы в хронологическом порядке, Полемон и его современники строили повествование по топографическому принципу, то есть связывали каждый миф с определенным объектом: рощей, храмом, дорогой, источником и т. д. Ввиду того что сочинения периэгетов не служили практическим целям, а были предназначены для чтения, встает вопрос: что подсказало периэгетам такую своеобразную композицию? Методологические указания на этот счет содержатся у Ф.Энгельса, который замечает, что характер ландшафта Эллады таков, что здесь «всякая река требует своих нимф, всякая роща – своих дриад»[632]. Анализ многочисленных текстов показывает, что именно эта особенность греческой мифологии вызвала к жизни периэгезу.

Не случаен хронологический принцип у логографов (Гекатея, Акусилая, Ксанфа, Харона, Гелланика и Ферекида), которые создавали свои сочинения в V в. до н. э., когда Эллада с каждым годом приближалась к эпохе наивысшего расцвета (победы при Марафоне, Саламине и Микэле, становление античного полиса и, в частности, афинской демократии, фантастический рост могущества Архэ и т. д.). Внешний вид греческих городов изменялся на глазах (строительство на Акрополе и т. п.), и, следовательно, само историческое развитие наводило на мысль о том, что такое ход времени. Изложить мифы в хронологическом порядке и выкинуть из них чудеса логографам подсказала действительность.

Другое дело периэгеты. Они обратились к мифу в эпоху упадка, когда судьбы истории стали решаться в столицах и ставках эллинистических династов, а совсем не в Афинах и Спарте: в Элладе время как бы остановилось, а в результате всплыл на поверхность древнейший пласт в развитии мифа, где, как подчеркивал Ф.Энгельс, каждая мифологема связана с определенным местом – конкретным источником, горой, рекою, рощей и т. д. Поскольку миф представляет собой продукт устного народного творчества, работа с ним требует особых методов. В изложении Псевдо-Аполлодора, Диодора (4-я книга «Исторической библиотеки») и Овидия фактический материал дошел до нас с большим количеством позднейших напластований; не свободны от них и ранние тексты, содержащие изложения отдельных мифов (например, оды Пиндара и Бакхилида или античная драма), а поэтому, прежде чем приступить к осмысливанию какой бы то ни было мифологемы, следует докопаться до ее древнейшего пласта. В этой связи тексты периэгетов являются источником первостепенной важности. Они, кроме всего прочего, дают возможность понять, что встречающиеся в мифологии на каждом шагу несообразности, которые так возмущали логографов, не являются следствием испорченности текстов: они объясняются тем, что отдельные саги, которые со временем слились воедино, первоначально сложились в различных местных мифологиях.

Опубл.: Методологические и мировоззренческие проблемы истории античной и средневековой философии (материалы к всесоюзной конференции). Ч. 1. М., 1986. С. 84–86. Печатается по публикации.

Эллинистический Мусейон (Александрия, Пергам, Антиохия)

В III–II вв. до н. э. Александрия, Пергам, Антиохия и другие города эллинистического мира один за другим становились крупными культурными центрами. Местные монархи из престижных соображений, по примеру Александра, всячески подчеркивавшего, что он был учеником самого Аристотеля, приглашают к себе наиболее выдающихся писателей, художников и ученых. С другой стороны, в новых городах, где скопилось огромное население, съехавшееся сюда отовсюду, кипит жизнь, формируется новое общественное сознание, и общество остро нуждается в его выразителях.

Вот почему созданный в Александрии[633] Мусейон не стал царской библиотекой, где пылились драгоценные, но никому не нужные свитки, а превратился в реальный интеллектуальный центр, запрограммировавший развитие мировой культуры по меньшей мере на целое тысячелетие. Мусейон был задуман Птолемеем Сотером по образцу того комплекса вокруг святилища Муз, который Теофраст создал в Афинах при школе Аристотеля (в него входили портики и какие-то другие постройки), расширив ее еще за счет специально для этого купленных садов. Птолемей пытался пригласить в Египет самого Теофраста, но тот послал сюда вместо себя своего ученика Стратона из Лампсака. Он вместе с буколическим поэтом Филетом с Коса стал воспитателем Птолемея II Филадельфа. Стратон, в античной традиции обычно именуемый Физиком, известен прежде всего тем, что сблизил аристотелевскую философию с атомизмом; он полностью отрицал факт вмешательства богов в ход природных процессов («все, что существует, создано самой природой») и много занимался естественными науками. В Александрии Стратон пробыл недолго[634] и в 286 г. после смерти Теофраста вернулся в Афины, где возглавил школу Аристотеля. В Египте остался другой ученик Теофраста – Деметрий Фалерский, появившийся здесь после 297 г. Деметрий занимается Мусейоном в течение примерно десяти лет. Затем, в 283 г., после смерти Птолемея Сотера он попал в немилость, так как был сторонником Керавна, и умер в ссылке.

В отличие от Стратона, извлекавшего материал из собственных наблюдений над живой природой, Деметрия интересовали тексты, он был образованным оратором и великолепным стилистом (о чем много говорит Цицерон), серьезным знатоком древних авторов, как об этом свидетельствует Плутарх. Именно с его помощью Теофраст организовал Мусейон в Афинах, поэтому можно предположить, что под его руководством начинают создаваться Мусейон и библиотека в Александрии. Деметрий, бесспорно, играл какую-то роль и в упрочении культа Сараписа, со святилищем которого будет в дальнейшем связана жизнь Мусейона. Диоген Лаэртский сообщает, что, уже находясь в Александрии, он якобы ослеп, а затем вновь стал зрячим по воле Сараписа и поэтому сочинил в его честь те самые пеаны, которые исполнялись в святилище вплоть до III в. н. э.

Интерес к Аристотелю и его школе характерен для Мусейона и в эпоху Птолемея II Филадельфа. Согласно сообщению Афинея (Athen. I, 3 b), Филадельфу удалось купить всю библиотеку Аристотеля. Библиотеки у греков были и раньше: Ксенофонт упоминает о библиотеке афинянина Евтидема, а Диоген Лаэртский рассказывает, что когда Платон решил было сжечь все сочинения Демокрита, его друзья, пифагорейцы Амикл и Критий, отговорили его от этого шага, указав на то, что свитки с текстами Демокрита есть у многих. Однако только теперь собирание книг приобрело такие масштабы. Это объяснялось как тем, что в Египте папирус гораздо дешевле, чем в Греции, так и тем, что, покинув полисы, где греки жили, как им казалось, с тех самых времен, о которых рассказывает мифология, они поняли, что «времена, когда Эллада рождала героев», как скажет потом Павсаний, ушли в безвозвратное прошлое. Без сомнения, в эпоху Геродота, Фукидида и Эфора греки хорошо знали историю минувших эпох, но при этом кульминационной точкой исторического процесса им всегда представлялся сегодняшний день: Фукидид подчеркивает, что начал свой труд, «предвидя, что война эта будет важной и наиболее достопримечательной из всех, бывших дотоле», а Перикл в его изложении говорит: «На нас с удивлением будут взирать потомки» (Thuc. II, 41, 4). О далеком прошлом автор, живший в VIV вв. до н. э., заговаривает лишь в тех случаях, когда обращение к истории может быть полезно для объяснения сути какого-либо явления, имеющего место в настоящем. По мнению Эфора (фр. 2), доверия заслуживает лишь тот историк, который подробно говорит о событиях, совершавшихся при нем, а прошлого касается вкратце. Тех, кто много рассуждает о древности, следует считать в высшей мере ненадежными авторами. В эллинистическую эпоху взгляд на историю меняется – прошлое начинает волновать писателя само по себе, вне его связи с настоящим. Прежде всего это объясняется тем, что осевшие в Александрии, Пергаме и других городах Востока греки стремились сохранить обычаи родины. Так, в «Причинах» у Каллимаха изображен некто Поллид, давно уже живущий в Александрии, но тщательно соблюдавший при этом обычаи, праздники и ритуалы, воспоминание о которых он привез из Афин. Сохранять эти обычаи в родном полисе, где местные жители «обитали всегда, передавая их в наследие от поколения к поколению» (Thuc. II, 36, 1), было довольно просто: о них напоминали стоящие вокруг храмы, статуи и стелы, сама местность с ее реками, рельефом и ландшафтом – каждый миф был здесь теснейшим образом связан с местом. Здесь, как писал Ф.Энгельс, «…каждая река требует своих нимф, каждая роща – своих дриад»[635].

Другое дело – Египет; тут мифология, чтобы не быть забытой, должна была стать объектом изучения, причем изучения тщательного, а поэтому ученость становится обязательным и чуть ли не основным элементом культуры. Главным достоинством грека всегда считалась оригинальность: самое поразительное в Сократе, как утверждает Платон (Symp. 221 d), – это то, что он не похож ни на кого из людей. Теперь, в III в. до н. э., все меняется: именно ученость, та самая πολυμαθίη, которую так резко осуждали Гераклит Эфесский (FGH. 22, В 40) и Демокрит (Лурье. № СХ1–СХП), и начитанность, свидетельствовавшая, как в свое время казалось Аристофану (Aristoph. Ran. 943), о полном ничтожестве Еврипида, выступают как главное достоинство в характеристиках, которые даются Филету Косскому, Каллима-ху, Евфориону или Полемону Периэгету современниками. Как известно, Деметрий Фалерский (об этом говорят и Цицерон, и Диоген Лаэртский) не был оригинальным философом, выделялся же он и среди философов-перипатетиков, и между ораторов своей эпохи образованностью как eruditissimus horum omnium (Cic. Brut. 37). Поэт Каллимах (около 310–240 гг., до н. э.), который встал во главе Мусейона после Деметрия, как замечал Страбон, «был ученым больше, чем кто-либо другой» (Strab. VIII. Р. 438). Сочинения Каллимаха сохранились плохо. До нас дошли 64 эпиграммы, шесть гимнов, частично эпиллий «Гекала» (так называемые Венские отрывки – пятьдесят строк, написанных на деревянной табличке, найденной в Египте в конце прошлого века), где разрабатывается малоизвестный сюжет из мифа о Тесее. В виде цитат из античных авторов, к которым теперь прибавилось довольно много папирусных фрагментов, сохранились отрывки из «Ямбов», написанных в подражание Гиппонакту, из большой поэмы «Причины» (Αἴτια), где в элегических дистихах излагались этиологические (то есть объясняющие причины, по которым возник тот или иной обычай или обряд) мифы. Так, например, поэт описывает здесь свою встречу с неким (точнее, неизвестным) Феогеном с Икоса, у которого он спрашивает, почему на его острове почитается отец Ахилла Пелей (Call. Fr. 178). В другом месте (Ibid. 3) выясняется, почему на Паросе праздник в честь Харит совершается без флейт и венков. Оказывается, дело в том, что учредил этот праздник Минос, причем в то же самое время, когда он справлялся, Миносу сообщили о смерти сына, и тот велел замолчать флейтам и снял с головы венок, но жертвоприношения не прервал. Рассказ об аргонавтах (Ibid. 7–21) начинается с аналогичного вопроса:

Музы, как мне объяснить, почему эго с грубой браньюФебу на Анафэ жертвы приносят, а ЛиндЧествует ею Геракла…

Далее (фр. 43) поэт спрашивает:

День Феодесий в земле у Кадма, а не на КритеЧтит почему Галиарт, что у Киссулы стоит.

Разумеется, за каждым κῶς (почему) следует пространный ответ. Читатель должен уяснить себе, что представляет собой праздник Феодесий, почему в древности он праздновался именно на Крите, где находится беотийский городок Галиарт и почему он носит это название, что за источник Киссуса и т. п. Это только комментарий к вопросу, ответ на него еще впереди; и он тоже будет составлен из редких слов и выражений, необычных эпитетов богов, свидетельств о фактах, неизвестных даже в высшей степени искушенному читателю, и, конечно, цитат из самых разных авторов. Так, трогательная история об Аконтии и Кидиппе вводится в текст «Причин» под тем предлогом, что поэт должен упомянуть о Ксеномеде с Кеоса, «древнем» (он жил в V в. до н. э.) писателе, данные которого поражают автора «Причин» своею точностью.

Повествуя о событиях далекого прошлого, поэт не может не черпать материал из книг, и поэтому ему не раз приходится говорить о том, что было изложено кем-то из его предшественников. При этом, однако, Каллимах не ограничивается тем, что пересказывает в стихах какого-то одного историка – он становится историком сам. В каждой своей строчке поэт демонстрирует эрудицию поистине удивительную, и тем не менее нет никаких оснований утверждать, как это делает А.Боннар, что именно она заменила ему лиризм. Ученость – это основная особенность эллинистической культуры. Каллимах – сын своего века, и поэтому его поэзия не могла не быть ученой; личная же его заслуга заключается прежде всего в осознании того, что настоящий поэт должен в искусстве искать пути новые, именно об этом говорится в словах: «Не хочу дорогой идти проторенной». Поиски нового приводят его к поэзии малых форм: «Всего несколько капель, зато чистейшей воды» – вот что, по Каллимаху, должен привнести в поэзию художник. Большая поэма потому и кажется ему большим злом, что в ней поэт вынужден повторять тех, кто писал до него. Известно, что Каллимах дал резкую оценку «Фиваиде» Антимаха из Колофона, который, по сообщению Помпония Порфириона (Ad Hor. Ant. Pal. 146), до того растянул свой рассказ, что наполнил им двадцать четыре книги, но так и не довел до Фив семерых вождей. Аполлоний Родосский, начинавший как ученик Каллимаха, автор знаменитых «Аргонавтик», тоже вызвал к себе резко отрицательное отношение со стороны своего учителя, и, вероятно, именно по той причине, что создал произведение большое по объему, и вместо того, чтобы коснуться отдельных деталей мифа, изложил его от начала до конца.

Аполлоний воспринял критику болезненно и ответил на нее резкой эпиграммой (Ant. Pal. XI, 275): «Каллимах – дрянь». Сторонники Аполлония называют Каллимаха и поэтов его круга «высокоучеными червями», цель деятельности которых заключается в том, чтобы разузнать, были ли у киклопа Полифема собаки (Ant. Pal. XI, 321), и выяснять в своих стихах другие подобные этому вопросы; другими словами, они высмеивают ученый характер александрийской поэзии. Все это слабо освещает позицию Аполлония в споре с писателями из Мусейона, ибо сам он, вводя в свою поэму целое море сведений по географии и этнологии, что особенно сближает его с автором «Причин», не в меньшей степени, чем Каллимах, выступает как ученый поэт. Отшлифовывает свои стихи Аполлоний опять-таки столь же тщательно, как и Каллимах: по свидетельству схолиаста, работу над «Аргонавтиками» он продолжал до конца жизни. Создается впечатление, что Аполлоний так и не понял, за что на него обрушился Каллимах.

Для нас же представление о том, в чем именно заключались нападки Каллимаха и его сторонников на Аполлония, может быть составлено благодаря Феокриту (VII, 45–48), который говорит об авторе «Аргонавтик» следующим образом:

Мне тот строитель противен, что лезет из кожи с натугой,Думая выстроить дом вышиною с огромную гору.Жалки мне птенчики Муз, что, за старцем хиосским гоняясь,Тщетно стараются петь, а выходит одно кукованье.(Перевод М.Е.Грабарь-Пассек)

Выходит, что подражать Гомеру недопустимо, а не подражать Гомеру нельзя – ведь мифы уже нашли отражение в эпической поэзии, поэтому даже сам Каллимах иной раз бывает вынужден вводить в повествование гомеровские образы. Однако при этом поэт не повторяет Гомера, а как бы отталкивается от него. Так, например, формулу (Homer. Il. XI, 1; Od. V, 1): «Эос, покинувши рано Тифона прекрасного ложе // На небо вышла…» (перевод В.А.Жуковского) – Каллимах («Причины», фр. 21) передает следующим образом:

Вот уже встала ярмо на волов возложить ТитанидаИз объятий того, чей отец Лаомедонт.

Гомеровская Эос, поскольку она дочь титана Гипериона, становится здесь Титанидой, ее супруг Тифон по отцу называется Лаомедонтовым сыном, ложе заменяется на объятия, а глагол ὄρνυμι (вставать) – на близкий по значению ἐγείρω, таким образом, от Гомера не остается ни слова, и вместе с тем созданный у Гомера образ сохраняется. От необходимости повторить всем известную строчку Каллимаха спасает эрудиция, при этом для читателя она ни в какой мере не является обременительной (тот факт, что Тифон был сыном Лаомедонта, без сомнения, известен любому современнику поэта!). С другой стороны, в интерпретации Каллимаха гомеровская картина зари теряет эпический характер. Упоминание о том, как Эос освобождается от объятий Тифона, обращает на себя внимание не только тем, что оно вносит оттенок игривости, вообще чрезвычайно характерный для эллинистической эпохи; прежде всего оно интересно тем, что здесь, как и в эпиграмме (Посидипп, Гедил, Асклепиад), видно стремление зафиксировать ситуацию, длящуюся не более одного мгновения, не изобразить явление, а запечатлеть момент. У поэта появляется еще одна новая задача, заключающаяся в том, чтобы в стихах передать то, что можно увидеть только глазами. Именно так Каллимах «рисует» Латону в момент перед самым рождением Аполлона в гимне, обращенном к острову Делос (Call. 209–211):

Пояс расторгла она, а плечи свои прислонилаК дереву пальмы, вконец ослабев от натиска жгучихБолей, и хладный пот по коже ее заструился.(Перевод С.С.Аверинцева)

Прямым продолжателем Каллимаха в этом отношении выступает Аполлоний Родосский. Вот как описывается в «Аргонавтиках» похищение Гиласа нимфами (I, 1234–1239):

Но когда Гил погрузил сосуд в светлоструйный источник,На бок склонившись, и стала вода в изобилии с шумомВ звонкий медный кувшин наливаться, закинула нимфаЛевую руку свою за шею Гилу, желаяС уст его нежных сорвать поцелуй, а правой за локотьВдруг потянула его к себе, упал он в пучину.(Перевод Г.Ф.Церетели)

Зачастую такого рода описания были навеяны произведениями живописи. Мозаика II в. до н. э., хранящаяся в Государственном Эрмитаже, где изображен Гилас у самого источника с кувшином, по-видимому, представляет собой реплику с той картины, которую имел в виду Аполлоний. Можно привести и другие примеры того, насколько тщательно воспроизводились в поэзии живописные образы. Полемон (Polem. Fr. 63) дает описание хранившейся в его время в Афинах картины художника Гиппея «Свадьба Пирифоя»: «Гиппей изобразил ойнохою и каменную чашу, края у них выложены золотом; тут же ложа из пинии, украшенные пестрыми тканями, глиняные канфары для вина, а под потолком светильник из такой же глины, в котором поблескивает пламя». Поэтическое «повторение» этой картины содержится в «Метаморфозах» Овидия (Ovid. Metamorph. XII, 210–530):

… и вот, зачиная сраженье,Хрупкие чаши летят, и кривые лебеты, и кубки —Прежняя утварь пиров – орудья войны и убийства.Первый Амик Офионов дерзнул с домашней святыниНагло ограбить дары; решился он первым алтарныйТяжкий светильник схватить, где блистал огонь многоцветный.

Все те предметы, о которых упоминал Полемон, присутствуют у Овидия. Римский поэт, считавший себя, как и его старший товарищ Проперций, учеником Каллимаха, мог дать описание битвы кентавров с лапифами по картине Гиппея (во II в. н. э. ее видел в Афинах Павсаний) или по одной из копий с нее, но, возможно, он опирался и на текст какого-то эллинистического поэта – Каллимаха или одного из его подражателей. Важно другое: Овидий, подобно любому из эллинистических авторов, блестяще владеет теми приемами «искусствоведческого» языка, который выработала александрийская и пергамская наука. Становится ясно, что широкое использование зрительных образов в поэзии Каллимаха и его школы – это одно из проявлений ее учености.

Особые требования предъявлял Каллимах и к стилю своих произведений. Вспомним, что огромное значение проблемам языка и стиля, как указывают Страбон, Диоген Лаэртский и Цицерон, придавал Теофраст, сладчайший, по словам Цицерона, из всех философов (quis Theophrasto dulcior?) (Cic. Brut. 121). Он специально занимался просодией прозаической речи, а само имя Теофраст («богоречивый») получил от Аристотеля, отметившего таким образом его интерес к красоте слова (первоначальное имя философа было Тиртам): Деметрий в трактате «О стиле» говорит о его интересе к красивым словам, которые радуют слух. Столь же большое значение придавали стилю перипатетик Ликон, которого многие называли Гликоном, то есть «Сладким», красивый и изящный Аристон (concinnus et elegans), наконец, первый руководитель александрийского Мусейона Деметрий Фалерский, слывший обладателем самого гладкого слова (omnium istorum politissimus). Подобно интересу к накоплению и систематизации фактов, обостренное внимание к языку и стилю как к специальному вопросу, столь типичное для Каллимаха, своими корнями уходит в перипатетическую доктрину. Важно отметить и то, что краткость (συντομία) является основой основ в поэтике Каллимаха – здесь тоже разумно видеть влияние Теофраста, для которого краткость была одним из четырех главных достоинств речи.

Учениками Каллимаха (традиция называет их Καλλιμάχειοι то есть «Каллимаховцы») были Филостефан из Кирены, Гермипп Смирнский, Истр и Эратосфен.

Филостефан запомнился позднейшим авторам преимущественно своей парадоксографией, то есть описанием чудесных явлений. Собиратель редких мифов и необычных фактов, главным образом естественно-научного характера, он рассказывает о поющих рыбах-пеструшках, чей голос напоминает дрозда; о реке, которая не впадает в море, потому что ее вода впитывается в землю, об источниках с водою синего, красного и белого цветов и т. д. Попутно сообщаются сведения топонимического характера: река Арета получила название по имени жены царя Алкиноя, мимо чьей могилы она протекает; понтийский город Синопа – по имени дочери Асопа, похищенной Аполлоном и родившей от него Сира, и т. п. Здесь же даются описания малоизвестных святилищ и обычаев в духе «Причин» Каллимаха и делаются попытки объяснить чудеса, о которых рассказывается в мифах. Так, миф о Пигмалионе и ожившей статуе интерпретируется следующим образом: живой она не стала, просто царь разделял ложе с нагой статуей, причем не просто девушки, а богини Афродиты (см.: Clem. Al. Protr. IV, 57, 3), культ которой, как известно, играл на Кипре особую роль. В отличие от Овидия, который говорил, что Пигмалион сам сделал эту статую (Ovid. Metamorph. X, 243 sq), Филостефан (см.: Arnob. VI, 22) подчеркивает, что она у местных жителей древнейших времен считалась священной и пользовалась особым почитанием. В настоящее время установлено[636], что в основе этого мифа лежат отголоски ритуала священного брака царя с Афродитой или, вернее, с Астартой. Таким образом становится ясно, что Филостефан не просто пытался дать рационализированный вариант мифа, как это нередко делал Павсаний, но опирался при этом на какие-то источники, четко отражавшие древнюю традицию.

Гермипп в своих «Жизнеописаниях философов» сообщает следующие факты: Платон, будучи на Сицилии, купил свиток с текстом пифагорейца Филолая и списал оттуда своего «Тимея». Ксенократ без каких бы то ни было оснований занял место схоларха в Академии, когда Аристотель, стоявший во главе школы Платона, временно уехал из Афин в составе отправленного к Филиппу посольства. Гераклид Понтийский, воспользовавшись тем, что в Гераклее начался голод и жители отправили послов в Дельфы, подкупил пифию, и она сообщила, что голод кончится, если жители увенчают Гераклида золотым венком, а после смерти соорудят ему Героон. Менипп из Гадары занимался ремеслом ростовщика; Аркесилай слишком много пил неразбавленного вина, от этого лишился рассудка и умер. Стильпон, Хрисипп и Эпикур тоже умерли в состоянии опьянения. Менедем украл золотые сосуды из храма Амфиарая в Оропе и т. д.

Гермипп собирает о философах главным образом порочащие их сведения, но при этом концентрирует в своем труде огромный материал и использует надежные источники. В противовес представителям всех философских школ и направлений перипатетики в неприглядном свете у него не выставляются, напротив, подчеркивается их трудолюбие и ученость. Если признать, что труд Гермиппа был одним из основных источников жившей во времена Нерона александрийской писательницы Памфилы, становится ясно, что пафос труда Гермиппа направлен на то, чтобы противопоставить философскому умозрению конкретное знание, накопление, анализ и систематизацию фактов, в первую очередь труда Аристотеля о животных и Теофраста – о растениях.

Истр, бывший вначале рабом и, скорее всего, личным секретарем Каллимаха, стал автором «Аттиды», написанной в качестве комментария к труду Андротиона. Это был действительно верный последователь своего учителя. Судя по фрагментам, он пытался на основании бытовавших в Аттике пословиц, присловий и идиоматических выражений реконструировать обычаи, ритуалы и мифы, восходящие к глубокой древности, представление о которых в дальнейшем было утрачено. Так, он рассказывал о древнем культе Титанов и особенно Титения, того единственного титана, который не выступил против богов и почитался где-то близ Марафона, об обычае класть копье в могилу человека, погибшего от руки убийцы.

Самым известным ученым в ряду «каллимаховцев» был, конечно, Эратосфен (около 278–194 гг. до н. э.). В Александрии он сформировался как интерпретатор стихов древних авторов и поэт. Именно поэтому Эратосфен называл себя «Филологом». В дальнейшем он совершенствовался в философии в Афинах, где слушал стоиков Зенона и Аристона, а также главу Средней Академии Аркесилая. Эратосфен прошел серьезную философскую подготовку, сам оставил несколько сочинений философского характера, которые, однако, заслужили лишь снисходительное отношение у античных философов ввиду чрезмерного изящества их слога. Иного от Эратосфена ожидать было бы нелепо: как ученик Каллимаха он, разумеется, не был способен на стилистическую небрежность. После смерти учителя, то есть в 280 г., Птолемей Эвергет вернул его в Александрию и поставил во главе Мусейона. Здесь Эратосфен переходит к занятиям математикой, затем историей, а последний период своей жизни посвящает географии. Современная наука чрезвычайно высоко оценила его как географа[637], античные же авторы, с одной стороны, считали его «пятиборцем», то есть полагали, что вклад Эратосфена во все области знания одинаково велик, с другой – многие называли его «бетой», то есть второй буквой алфавита, подчеркивая тем самым, что несмотря на свой энциклопедизм, во всех науках он занимал второе место. Следует иметь в виду, что это прозвище вовсе не указывает на заурядность писателя, оно лишь подчеркивает позицию Эратосфена как представителя александрийской науки: ученый должен собирать и систематизировать факты, извлекать из небытия то, что было известно древним авторам, а затем забыто, и, наконец, исправлять ошибки своих предшественников в надежде на то, что в дальнейшем кто-то исправит его самого.

Для греческой историографии, начиная с Гекатея Милетского, который превратил мифического Кербера в ядовитую змею, жившую на Тенаре, и Гелланика, представившего нисхождение Тесея и Пирифоя в Аид как поход против царя молоссов Аидонея, типичен метод рационализации мифа, из которого извлекается, таким образом, историческое зерно. Эфор и Тимей, излагая историю мифологического времени, придерживались подобных принципов: берется миф, от него отсекается все чудесное и после этого он осмысляется как исторический факт. В дальнейшем сторонником такого подхода к мифологии выступает Страбон (I, 27); не чужд ему будет и Павсаний.

В начале III в. до н. э. первым, кто попытался заменить этот подход к источникам чем-то новым, был, как мы показали выше, Каллимах: вместо метода рационализации мифа он предложил свою теорию реконструкции древнейшего прошлого по ритуалам, сохранившимся доныне в реальной жизни. Следующий шаг сделал Эратосфен. Он противопоставил историческую правду поэтическому вымыслу. Поэтами руководит их воображение, а потому Гомер, достаточно точно рассказывавший об областях, населенных эллинами, заставил Одиссея странствовать в вымышленных морях, поскольку рассказывал он совсем не о дальних странах, а об Одиссее. Как и другие поэты, Гомер имел право передавать вымыслы, так как писал не для того, чтобы научить чему-то, а с целью развлечь слушателя, а поэтому не следует интерпретировать поэмы Гомера с точки зрения географии. Реальные факты, а именно ими должен пользоваться историк или географ, ничего общего с тем, что зачастую рассказывают поэты, не имеют. Это, однако, не есть свидетельство того, что все поэты лжецы, как полагает ученик Эратосфена аттидограф Филохор, который, цитируя в начале своей «Аттиды» знаменитую строчку (обычно она приписывается Солону) «много лжи измышляют аэды», осознает свою задачу в противопоставлении лжи поэтов собственной «проверенной» информации. Позиция Эратосфена сложнее: поэта занимает не остров, а герой, попадающий на этот остров, не то, что там находится, а то, что увидел там его герой, и т. д.

Особое место в истории александрийской науки занимают грамматики Зенодот, бывший старшим современником Каллима-ха, Аристофан Византийский (250–180 гг. до н. э.) и Аристарх из Самофракии (217–145 гг. до н. э.). Зенодот был учеником Филета, занимался он исключительно Гомером и подготовил так называемую «диортозу», то есть критическое издание поэм, в котором на основании сопоставления различных рукописей были исправлены испорченные места, исключены отдельные стихи, попавшие в текст, как представлялось Геродоту, в позднейшее время. Кроме того, Зенодот, а также продолжившие его работу в области диортозы Аристофан и Аристарх занимались «эксегезой», то есть комментированием Гомера; успешно изучали они и особенности языка античных авторов. При сопоставлении свидетельств об их деятельности становится видно, насколько быстро развивалась в Александрии филология как наука[638].

Птолемеи, как было показано выше, старались поддерживать отношения с перипатетиками (Теофрастом, Деметрием Фалерским, Стратоном). Пергамские цари занимали иную позицию: они четко ориентировались на платоновскую Академию. Евмен I (263–241 гг… до н. э.) покровительствовал основателю Средней Академии Аркесилаю, причем философ весьма дорожил этой дружбой. По словам Диогена Лаэртского, свои книги из всех царей он посвящал одному только Евмену (IV, 38) и всячески уклонялся от встреч с Антигоном Гонатом. После смерти Аркесилая во главе Академии встал Лакид из Кирены. Аттал устроил для него при Академии новый сад и приглашал переехать в Пергам, от чего, правда, Лакид отказался. Связи Атталидов с Академией сохранялись и в более позднее время. Так, в середине II в. до н. э. одним из схолархов был специально приехавший из Пергама в Афины Гегесин. Трудно сказать, с чьим именно именем связаны первые шаги в истории Пергамской библиотеки, но при Аттале I (241–197 гг. до н. э.) здесь уже работали такие серьезные писатели и ученые, как Антигон из Кариста, Полемон и Неанф, геометр Аполлоний Пергский, сочинения которого частично сохранились на греческом языке и частью в арабском переводе, математик Эвдем (о нем упоминает Аполлоний) и др.[639] С каким рвением относились к созданию библиотеки Атталиды, мы знаем от Страбона (XIII. Р. 609); пергамские цари не только скупали, но и силой отнимали библиотеки у частных лиц.

Первым по времени из известных авторов пергамской школы был Антигон из Кариста. Сам скульптор[640], он пишет главным образом о скульптурах и художниках, собирает тексты надписей. Как доказали Ф.Мюнцер и Е.Селлерс[641], именно его сочинения были одним из основных источников Плиния Старшего (для книг XXXIII–XXXVI). Другим трудом Антигона были «Жизнеописания философов», о которых нам известно по упоминаниям у Диогена Лаэртского.

Перипатетик Ликон, Пиррон, которого Антигон представляет не только как философа, но и как живописца, Тимон Силлограф, академик Полемон, Менедем из Эретрии, возможно, Стильпон и Бион Борисфенит, то есть философы первой половины III в. до н. э., которых Антигон, скорее всего, знал лично, – вот фигуры, чья деятельность нашла отражение в его книге. Судя по фрагментам, Антигон не ограничивался сообщением биографических сведений о том или ином философе, он стремился обратить внимание читателя на характерные, по его мнению, черты в философских воззрениях каждого. Причем задачу эту он реализовывал как скульптор: Ликона, который, как известно, прекрасно излагал свои взгляды в устной форме, но очень плохо писал, Антигон сравнивает с атлетом, у которого уши прибиты, а кожа намаслена; рассказывая о Полемоне, подчеркивает, что тот никогда не изменялся в лице; относительно Менедема замечает, что его натуру хорошо отражает статуя, поставленная ему в Эретрии на старом стадионе. В отличие от Гермиппа Антигон убежден в том, что философия нужна обществу: Полемон, пока не стал учеником Ксенократа, был на редкость распущенным и дурным человеком, философия же привела к тому, что он полностью переродился и нрав его обрел удивительную твердость.

Антигону обычно приписывается сборник удивительных историй, главным образом о животных и растениях. Книги такого рода, действительно, писали современники Антигона из Кариста, прежде всего Каллимах и Филостефан. Однако нам представляется заслуживающей внимания точка зрения Р.Неберта[642], который ввиду того обстоятельства, что «Каристским» парадоксограф Антигон назван только у Стефана Византийского, идентифицировал автора этой книги с упоминаемым у Дионисия Галикарнасского, Плутарха и Феста историком Антигоном, автором истории Рима. Это тем более правдоподобно, что он демонстрирует серьезное знакомство с Сицилией, Италией и Иллирией, чего вряд ли можно ожидать от Антигона из Пергама. Кроме того, по стилю текст Антигона Пара-доксографа никаких общих черт с фрагментами Антигона из Кариста не имеет.

Продолжателем Антигона был Неанф из Кизика. Он создал жизнеописание мудрецов и философов (Периандра, Тимона Мизантропа, Эмпедокла, Гераклита Эфесского, Платона и др.) и целый ряд других сочинений. В них говорилось о том, что мудрец Периандр это не известный, по Геродоту, тиран, а его тезка; сообщалось, что тригон изобретен Ивиком, а барбитон – Анакреонтом, давались описания могил Тимона и Эмпедокла, храма Афродиты (то есть египетской богини Нейт) в Абидосе, рассказываются местные малоизвестные мифы и т. д. Подобно Фило-стефану, Неанф разрабатывает критический метод в подходе к мифам: «Удивительно, – восклицает он в одном месте, – до чего доходит легковерие эллинов, ведь нет такой выдумки, у которой не нашлось бы свидетеля» (см.: Plin. Nat. Hist. VIII, 34). Использовавший это место Неанфа Павсаний (Paus. VIII, 2, 6) замечает, что люди зачастую примешивают всякие выдумки к рассказам, заслуживающим доверия, и таким образом портят последние. Становится ясно, что своей задачей Неанф считает поиск достоверных материалов о прошлом, прежде всего – надписей.

Такова была и позиция Полемона, крупнейшего, бесспорно, ученого в пергамском Мусейоне. Им были созданы подробнейшие описания Афин, Спарты, Сикиона, Троады и многих других городов и областей Греции. Периэгезы (от глагола περιηγέομαι – отводить), то есть «дорожники» Полемона, построены по топографическому принципу: указывается место, где находится тот или иной памятник, дается описание его внешнего вида, затем текст имеющейся на этом памятнике надписи и, наконец, излагается связанный с данной статуей, стелой или храмом доксографический материал. За исключительный интерес к надписям в Пергаме Полемона называли «Стелокопой», то есть «пожирателем стел»; чрезвычайно высокого мнения о нем был Плутарх (Plut. Quaest. Conv. 675b). От Полемона дошло довольно много фрагментов, что дает возможность выявить те основные установки, которыми он руководствовался в своем творчестве. Во-первых, Полемон считает, что о событии можно говорить как о действительно имевшем место, только в том случае, если о нем сохранились такие свидетельства, как сооружения, вещи и надписи или особые ритуалы. Сообщениям своих предшественников при этом Полемон, по-видимому, не доверяет. Во-вторых, что вообще в высшей степени типично для историографии эпохи III–II вв. до н. э., он не видит разницы между фактами важными и второстепенными. Задача историка, по его мнению, заключается в том, чтобы точно зафиксировать все обнаруженное[643].

В первой четверти II в. во главе пергамского Мусейона становится Кратет из Маллоса. Философ-стоик, он начинал, вероятно, как ученик Диогена из Вавилона, бывшего одно время схолархом в древней Стое. Основные сведения о Кратете и его взглядах содержатся у Секста Эмпирика, в «Гомеровских аллегориях» Гераклита[644], у Страбона и в трактате Филодема «О стихах», известном по тексту папируса из Геркуланума, прочитанного в начале XX в. Христианом Иенсеном вслед за Хрисиппом и Диогеном, для которых диалектика заключалась в учении о языке.

Как и Аристарх Самофракийский, Кратет занимается главным образом Гомером. За Аристархом с древности закрепилась слава ученого, отличавшегося вдумчивым и добросовестным подходом к тексту. Само его имя стало почти нарицательным для обозначения таких качеств филолога, как честность, трезвость суждений и добросовестность. В то же самое время Кратета нередко характеризуют исключительно через призму его отношений с Аристархом как его противника и антипода, доходившего в своей вражде к последнему почти до безумия. Считается, что в качестве «аномалиста» в области грамматики он пытался доказать отсутствие каких бы то ни было правил в склонении существительных и законов словообразования. Это не вполне верно: именно Кратет, критикуя Аристарха, считавшего, что существительные, имеющие одинаковую форму в номинативе, склоняются по одним и тем же законам, впервые указал на черты, отличающие третье склонение существительных от первого.

Противопоставляя себя и свои теории александрийским филологам, Кратет называет себя «критиком» и подчеркивает, что критик именно тем отличается от грамматиков (то есть от александрийских ученых, и прежде всего от Аристарха), что он должен быть сведущим в философии, тогда как грамматику достаточно уметь толковать глоссы и разбираться в просодии (Sext. Emp. Adv. gramm. I, 79). В противовес глоссографическому и метрическому анализу гомеровских текстов, которыми, по мнению Кратета, ограничивается александрийская наука, он считал необходимым давать комментарий, полностью разъясняющий содержание гомеровского текста, но при этом находил у Гомера сведения по географии, математике, астрономии и т. п., вполне соответствующие как современным для II в. до н. э. представлениям об этих дисциплинах, так и стоической доктрине. Так, например, в описании щита Агамемнона в «Илиаде» (XI, 32–35) Кратет видел своего рода модель вселенной (τὸ κόσμου μίμημα). В десяти медных ободах на этом щите он узнавал десять кругов мироздания, а изображенный в «Одиссее» (XII, 1–2) рукав Океана он понимал как море, которое тянется от тропика Козерога к Южному полюсу, и т. п. Для того чтобы показать, по какому пути Менелай возвращался из-под Трои, он сконструировал глобус, на котором изобразил, как крестообразный Океан разделяет землю на четыре равные части. Европа и Ливия занимают на нем 1/4, остальные три континента населяют периэки, антиподы и антеки. Теория четырех частей света у Кратета основывается, без сомнения, не на известных к его времени географических фактах, а на сугубо логических построениях. При этом, однако, размеры Земли, из которых он исходит, и место, занимаемое на ней Европой, Азией, исключая Китай и Дальний Восток, и Африкой (приблизительно до истоков Нила) близки к реальным.

Тип мышления, отличающий Кратета, в высшей степени характерен для эллинистической эпохи: он излагает свою собственную географическую концепцию, сформировавшуюся на основе новейших географических открытий и достижений математики, но при этом ищет факты, подтверждающие ее истинность, в текстах далекого прошлого, прежде всего у Гомера, авторитетность мнения которого сомнений ни у кого вызвать не может. Занимаясь анализом поэтических произведений, Кратет, бесспорно, не ограничивался изложением своих космологических и географических теорий, но именно последние произвели максимальное впечатление на большинство античных авторов, писавших о Кратете. Поэтому его поэтика, которую он, как сказано выше, называл критикой, в дальнейшем просто-напросто перестала связываться с его именем. Вместе с тем и она небезынтересна.

Критика разделяется у него на три части: логическую, практическую и историческую. «Логическая касается речи и грамматических тропов, практическая – диалектов и различий в фигурах и образах, историческая же – исследования беспорядочных сведений» (Sext. Emp. Adv. gramm. I, 14, 249). Опираясь на труды Неанфа и Полемона, Кратет дополняет стоическую грамматику тем, что, собирая разнообразные и, конечно, противоречащие друг другу версии о каком-либо мифологическом факте, «находя материал у тех, кто сам по частям собирал его», сравнивает эти версии между собой.

О пергамской науке после Кратета сведений у нас мало. Известно, правда, что его ученики назывались «Кратетовцами». В I в. до н. э. пергамский Мусейон был, возможно, частично разграблен по приказанию Антония, который двести тысяч свитков, вывезенных оттуда, подарил Клеопатре. Плутарх, правда, рассказывая об этом со ссылкой на Гая Кальвизия Сабина (Plut. Ant. 58), отмечает возможность вымысла им этого и других фактов. С уверенностью можно сказать, что даже если Пергамская библиотека пострадала при Антонии, она не погибла, ибо во II в. до н. э. здесь жили Гален и, по-видимому, Павсаний.

В Антиохии-на-Оронте расцвет культуры связан с эпохой Антиоха III Великого (223–187). С Евбеи сюда по приглашению царя приезжает поэт Евфорион. Он и встал во главе антиохийского Мусейона (по свидетельству Иоанна Малалы, библиотека здесь действительно находилась при храме Муз)[645]. «Друзьями» (φίλοι) царя были Гегесианакт из Троады, типичный представитель эллинистической учености, поэт, историк и грамматик (автор книг о языке Демокрита и поэтов). При Селевке IV (187–175) в Антиохии учил эпикуреец Филонид, а несколько позднее здесь работали историки Павсаний (его не следует путать с автором «Описания Эллады») и Протагорид. Известно, что антиохийский Мусейон сильно пострадал во время пожара в 23/22 г. до н. э., но во времена Цицерона здесь еще «было множество ученейших людей и процветали благороднейшие науки» (Cic. Pro Arch. poeta. 4). Вероятно, именно в эти годы здесь жили Мелеагр, Филодем и Антипатр из Сидона, крупнейшие греческие поэты-эпиграмматографы I в. до н. э.

Евфорион (род. в 276 г. до н. э.) известен прежде всего как автор эпиллиев на мифологические темы: о дочери Океана Мопсопии, Дионисе, Инахе, Гиакинфе, Гесиоде и т. п. Поскольку от текстов Евфориона дошли лишь незначительные фрагменты, характеристика его поэзии основывается обычно на двух весьма резких высказываниях Цицерона, который, подчеркивая простоту слога древних римских авторов, называл молодых поэтов своего времени (один из них, безусловно, был Корнелий Галл, переведший Евфориона на латинский язык и, главное, подражавший его стилю в собственной поэзии) «подголосками Евфориона» (Cic. Tusc. III, 19, 45), а в другом месте заметил, что Евфорион был поэтом чрезмерно темным (nimis obscurus) (Cic. Div. II, 64, 132). Разумеется, сложные места у него, как и у Каллимаха, Аполлония или любого другого ученого поэта, есть; это усугубляется и тем обстоятельством, что интерпретация многих текстов затруднительна ввиду их отрывочности, но главная черта поэта Евфориона заключается, конечно, не в намеренной темноте его стихов, а в типичном для эпохи эллинизма единстве учености и простоты. Так, например, в эпиллии о последнем подвиге Геракла (текст сохранился в папирусном фрагменте[646]) о том, как Кербер появился на поверхности земли, он повествует следующим образом:

Если же сзади взглянуть на пса, то под брюхом косматымЗмéи (таков его хвост!) шевелят языками у ребер,А из горящих очей искры сыплются, напоминая,Как в мастерской кузнеца или где-нибудь на МелигундеЭго бывает, когда молотки стучат о железо,С легкостью к небу взлетая, и гул издает наковальня,Или же Этну, где дым указует на дом Астеропа.Так приведен был в Тиринф к отвратительному ЭврисфеюОн из Аида живой (вот последний двенадцатый подвиг!),Чтоб на скрещенье дорог на него взирали в МидееЖенщины, малых детей к себе прижимая со страхом.(Перевод Г.П.Чистякова)

В текст ученого эпиллия, насыщенного собственными именами из редкостных мифов и грамматическими формами из Гомера и Гесиода, неожиданно вводится весьма яркая картина, изображающая кузнечную мастерскую. Заканчивается эпиллий живым описанием держащих на руках детей женщин, которые, собравшись у перекрестков, в ужасе смотрят на Кербера. Создается впечатление, что Геракл проводит пса не по какой-то мифологической Мидее, а по современной поэту Антиохии. Напомним, что именно так реагирует читатель на описание пробуждающихся Афин в «Гекале» Каллимаха, без труда узнавая в этой картине утро в Александрии. Другой текст (он сохранен у Стобея) показывает, что, подобно Аполлонию, Евфорион мастерски владеет искусством создания средствами слова чисто зрительных образов. В эпиллии, посвященном Филоктету, речь шла о гибели пастуха Фимарха, известного тем, что на Лемносе он ухаживал за раненым Филоктетом:

Все же море его поглотило, хотя уповал онВыжить: взметнулись не раз над волнами простертые длани.Силился выплыть, но все безуспешно; ДолопионаСын злополучный, вздымал из воды еще руки он к небу,А оскаленный рот уже скрыла соленая влага.(Перевод Г.П.Чистякова)

Т.Б.Вебстер[647] считает, что уяснить, в чем именно заключалось своеобразие поэзии Евфориона, невозможно. Здесь указывается лишь на то, что его стихи были учеными и сложными по языку и часто касались «темных» мифов. Все это можно сказать о любом эллинистическом поэте; что же касается Евфориона, то его оригинальность заключалась, по-видимому, в том, что в отличие от ироничного Каллимаха, привыкшего обращаться к умному читателю, он в большей степени ориентировался на чувственное восприятие и стремился «воспламенять» воображение своей аудитории.

Оставил Евфорион и сочинения в прозе, первое место среди которых занимали «Исторические записки». Среди прочего автор сообщал, что простую сирингу из одной дудочки изобрел Гермес, хотя многие называют ее изобретателями Сета и Ронака, а цевницу, состоящую из ряда дудочек, соединенных воском, – силéн Марсий (Athen. IV, 184a). Он напоминал, что такие инструменты, как барбитон, тригон и самбука, уже были в ходу во времена Сапфо и Анакреонта (Athen. IV, 182e) и дал описание паникадила, подаренного тарентинцам Дионисием Младшим для их Пританея: в нем можно было зажечь ровно столько светильников, сколько дней в году.

Анализ текстов Филостефана, Неанфа, Полемона, Евфориона и других авторов показывает, что в центре внимания у эллинистического историка-поэта оказываются вещи (посуда, музыкальные инструменты, светильники, одежда и т. п.), самые разные бытовые реалии прошлого, как мифологического, так и сравнительно недавнего. В результате повествование развертывается на выписанном в деталях фоне обстановки, соответствующей, по мнению эллинистического писателя, исторической действительности. Миф благодаря всему этому обрастает зримой плотью конкретной бытийности (ярче всего это видно на примере «Гекалы» Каллимаха). Поэт, отталкиваясь от такого понимания мифа, не пересказывает его сюжет, а воспроизводит из него лишь отдельные моменты, причем привлекают его здесь не столько действия героев (о них читатель и без него давно уже осведомлен!), сколько их психология, отдельные мысли и, главное, порывы, выхваченные из их жизни мгновения.

С другой стороны, проблема того порыва, который в состоянии отразить весь внутренний мир человека, больше всего занимает как художников (Лаокоон!), так и философов этой эпохи.

О философских взглядах Горация

Г ораций, начиная свои «Послания», заявляет: «Я оставляю стихи и прочие забавы, думаю о том, что такое verum atque decens и занят только этим» (Epist. I, 1, 10–11). Разумеется, публичное заявление поэта о том, что он становится философом, не может служить достаточным основанием для того, чтобы включить имена Вергилия, Проперция и Горация в историю философии. Ведь не случайно проницательный Герод Аттик заметил одному из «философов», пришедших к нему за денежной помощью: «Я вижу плащ и бороду, но пока не вижу философа» (Aul. Gell. IX, 2). Быть может, этот афоризм применим и к Горацию, который то называет себя Epicuri e grege porcus, то есть «поросенком из стада Эпикура», то заявляет, что он «никому не давал присяги на верность учению» (Epist. I, 1, 14), то называет себя последователем Платона, но в сущности всегда был только поэтом?[648] Долгое время считалось именно так. Не следует, однако, забывать о том, что философский текст изучать тем сложнее, чем выше его достоинства как художественного произведения. Так, например, даже со сложнейшими текстами Аристотеля работать значительно легче, нежели с диалогами Платона именно потому, что в трудах Аристотеля отсутствует элемент художественности. Гораций – один из самых удивительных поэтов в истории мировой литературы. Мало с чем сравнимое поэтическое совершенство его стихов создает труднопреодолимый барьер для того, чтобы «поверить алгеброй гармонию» и подвергнуть его тексты детальному философскому анализу.

Уже в «Сатирах», написанных в то время, когда автору было тридцать с небольшим лет, он демонстрирует серьезное знакомство со стоицизмом (не только по философским диалогам Цицерона!) и с рядом представителей кинической философии. Во всяком случае, Гораций знаком с Керкидом и сочинениями того автора, который в дальнейшем послужил источником для философских трактатов Плутарха, в частности, для его раннего трактата «О том, почему не следует делать долги». Этим писателем был, вероятно, Бион Борисфенид. Широко известно, что в «Поэтике» Гораций опирался на сочинения стоика Неоптолема. Отмечу, что рассмотрением основных теоретических положений «Поэтики», как правило, и заканчивается анализ философских взглядов Горация.

В 45–43 гг. до н. э. Гораций учился в Афинах, где в это время, как сообщает Плутарх (Brut. 24), преподавали перипатетик Кратипп и академик Феомнест. Надо полагать, что Гораций постигал греческую философию под руководством последнего, так как сам он говорит, что учился inter silvas Academi. На знакомство с сочинением Платона указывает начало одной из его од (Carm. I, 22): «Integer vitae scelerisque purus // non eget…» = Plat. Pol. 496d – e: ἀγαπᾷ, εἴ πῃ αὐτὸς καθαρὸς ἀδικίας τε καὶ ἀνοσίων ἔργων τόν τε ἐνθάδε βίον βιώσεται, то есть «Он доволен, если проживет здешнюю жизнь чистым от неправды и нечестивых дел» (перевод А.Н.Егунова). Спорадические цитаты из Платона можно обнаружить и в других текстах Горация. Есть здесь и цитаты из Аристотеля. Так, знаменитая «золотая середина», aurea mediocritas (Carm. II, 10), есть не что иное, как μεσότες Аристотеля, который подробно разрабатывает вопрос о середине в «Никомаховой этике» (см.: 1106 в27 – 1109 в2). В середине (по Аристотелю) заключается ἕξις προαιρετική, то есть сознательно избираемый склад души. Гораций (Carm. II, 10, 5–6) говорит о герое, который любит (diligit) середину, а может быть и избирает (de-ligit) ее. Того обстоятельства, что у Горация мог быть употреблен глагол «избирать», а не «любить», исключать нельзя и по той причине, что далее Аристотель замечает, что «делая середину целью, прежде всего нужно держаться подальше от того, что резче противостоит середине» (перевод Н.В.Брагинской) и цитирует гомеровский стих из «Одиссеи» (XII, 219), где и далее говорится о том, как пройти по опасному месту моря, чтобы не погибнуть в волнах или не разбиться о скалы.

Ода Горация начинается, как известно, с намека именно на этот гомеровский стих: «Правильнее жить ты, Лициний, будешь, // пролагая путь не в открытом море, // где опасен вихрь и не слишком близко // к скалам прибрежным» (перевод З.Морозкиной). Здесь связь с текстом Аристотеля никаких сомнений не вызывает. Далее Гораций указывает на то, что человек, следующий принципу золотой середины, не знает ни хижин, грязных от нечистот, ни вызывающих зависть дворцов. Эта фраза смыкается с мыслью Аристотеля из «Политики» (1265, а, 33–34), где равно осуждаются как роскошь, так и жизнь в нищете; таким образом, содержание оды II, 10 с начала до конца носит перипатетический характер. Элементы философии, особенно этики Аристотеля, у Горация, бесспорно, нуждаются в специальном анализе. Однако отметим, что приведенный выше пример не столько свидетельствует о влиянии этики перипатетиков на Горация, сколько указывает на следы знакомства римского поэта с перипатетизмом, возможно, по текстам самого Аристотеля.

Об интересе Горация к стоицизму было сказано выше. Однако наиболее глубокое воздействие на поэта оказала философия Эпикура. В одах Горация мы находим целый ряд заимствований из Эпикура самого непосредственного характера. Так, довольно большую цитату содержит ода II, 16 (9–12): «Non enim gazae, neque consularis // submovet lictor miseros tumultus // mentis et curas laqueata circum // tecta volantes» («Ибо никого не спасут богатства и высокий сан от томлений духа и забот ума, что и под роскошной кровлей витают»).

А вот апофтегма № 81 из «Ватиканского собрания эпикурейских изречений (Gnomologium Vaticanum Epicureum»: «Не уничтожает душевной тревоги и не рождает значительной радости ни обладание огромным богатством, ни почет и уважение со стороны толпы» (οὐ λύει [=non… submovet] τὴν τῆς ψυχῆς ταραχὴν [=tumultus mentis] οὔτε [non… neque], πλοῦτος ὑπάρχων ὁ μέγιστος [=gazae] οὔθ’ ἡ παρὰ τοῖς πολλοῖς τιμὴ καὶ περίβλεψις [=consularis lector]).

В оде присутствует ряд других эпикурейских реминисценций: 1. Otium (покой) – основная тема оды; само это слово в первых пяти строках повторяется трижды. По сообщению Сенеки (Epist. 68), [оно] относится к словам, типичным для языка философов-эпикурейцев. Речь здесь идет, бесспорно, о слове ἀταραξία, которое в корпусе писем и фрагментов Эпикура встречается неоднократно. 2. Timor aut cupido sordidus («страх или постыдная страсть». Сравн.:

Ep. Fr. 485 Usener (Porph. ad Macr. 29): ἢ γὰρ διὰ φόβον τις κακοδαιμονεῖ ἢ δι' ἀόριστον καὶ κενὴν ἐπιθυμίαν, то есть «человек бывает несчастлив или вследствие страха, или вследствие безграничной и вздорной страсти» (φόβος=timor; ἀόριστος καὶ κενὴ ἐπιθυμία=cupido sordidus). 3. Amara lento // temperet risu… parva rura («горести смягчает тихим смехом… маленькое поле»). Сравн.: Ep. Fr. 187 Usener: γελᾶν ἅμα δεῖ καὶ φιλοσοφεῖν καὶ οἰκονομεῖν, то есть «следует смеяться и философствовать и в то же время заниматься хозяйством».

4. Spernere vulgus («презрение к черни»). Сравн.: Ep. Fr. 187 Usener:

«Я никогда не стремился нравиться толпе (τοῖς πολλοῖς). Что им нравилось, то я не изучал; а что знал я, то было далеко от их чувства». В другом месте (Gnom. Vat. 29) Эпикур говорит о том, что он не хочет, «приспособляясь к людским мнениям, пожинать в обилии уделяемую от толпы хвалу».

Таким образом, ода II, 16 содержит как минимум пять положений Эпикура.

Изложенный материал дает все основания утверждать, что Гораций знал греческую философию не понаслышке, а был с нею основательно знаком по текстам. Серьезное изучение греческой философии послужило Горацию фундаментом для его собственных философских построений. Несмотря на утверждения учеников и последователей Эпикура о том, что их учитель избавил человечество от страха перед смертью, широкое распространение эпикурейского учения в I в. до н. э. в Риме, причем нередко изложенного крайне легковесно, привело к обратным результатам, и сделало танатофобию массовым явлением. Именно эта эпоха породила известную максиму: «Будем есть и пить, ибо завтра умрем». Причина этого, казалось бы, парадоксального явления кроется в том, что римские писатели-популяризаторы эпикурейства (Катий, Амафиний и др.), во-первых, ограничивались изложением этики Эпикура, отрывая ее от физики и каноники, а во-вторых, умалчивали о его взглядах на историю общества, поскольку последние противоречили типичной для римского стоицизма и в высшей степени популярной в Риме теории упадка нравов и «золотого века».

Гораций знаком с каноникой Эпикура, он не отрицает его физику и разделяет воззрения на ход истории: «В те времена, когда из земли поползло все живое, // между собою за все дрались бессловесные твари – // то за нору, то за горсть желудей, кулаками, ногтями, // палками бились…» (Carm. I, 3, 99–105; сравн. Lucr. V, 780).

Тем не менее, ввиду того обстоятельства, что философские рассуждения Горация обращены к читателю, отправной точкой их является проблема, более всего волнующая последнего: смерть. Смерти подвластно все (см.: Sat. II, 6, 93–96). «Ни великому, ни малому не убежать от смерти». «Бледная ломится смерть одною и той же ногою // в лачуги бедных и в царей чертоги» (Carm. I, 4, 13–14). Одна земля (то есть могила) отверзается и для бедняка, и для царских детей (Carm. II, 18, 32). Ни знатность (genus), ни красноречие (facundia), ни благочестие (pietas) или жертвоприношения, даже самые обильные, то есть все те качества, которыми может гордиться римский гражданин, не спасут от неумолимой смерти (Carm. IV, 7; сравн. Carm. II, 14). Всем придется умереть – как царям, так и неимущим земледельцам. Беден человек, или происходит «от древнего Инаха», все равно – он жертва ничего не щадящего Орка, рано или поздно (serius otius), но каждому выпадает жребий, обрекающий на вечное изгнание (in aeternum exilium) в небытие. Смерть, по Горацию, – ultima linea rerum, то есть «конец всего» (Epist. I, 16, 79). «Не надейся на бессмертие» (Carm. IV, 7, 7), – предупреждает поэт своего читателя. Это в высшей степени значительное замечание. Ведь единственной формой посмертного бытия, которую признает Гораций, является postera laus (Carm. III, или fama superstes – Carm. II, 2, 8), то есть посмертная слава, которая зарабатывается поэтическим дарованием[649]. Никто не может убежать от смерти. «Всех ждет одна и та же ночь, и каждому придется однажды пройти по дороге смерти» (Carm. I, 28, 15–16). Даже Тесей не в силах сорвать оковы смерти с Перифоя, а Диана не может освободить из потемок подземного царства стыдливого Ипполита (Carm. IV, 7, 25–29). Диана и ее любимец Ипполит упоминаются здесь не случайно. Это не просто мифологический пример, которыми изобилуют сочинения древних поэтов, а пассаж с довольно сложным подтекстом. Суть в том, что в Риме был распространен миф (Paus. II, 27, 4; Verg. Aen. VII, 761–780; Ovid. Met. XV, 437), согласно которому Диана с помощью Эскулапа воскресила своего любимца травами и затем тайно от богов поместила его под новым именем Вирбий (Virbius) в Арицинской роще, где он и обитает среди младших богов (то есть di minores).

Как известно, мифотворчество эпохи Принципата Августа привлекает в Рим, который должен стать своего рода центром Вселенной, лучших героев древних мифов: благочестивый Эней, благодаря Вергилию, оказывается основателем Рима и предком Юлия Цезаря, который в свою очередь становится прямым потомком самой Венеры; Геракл приходит на римский Форум (Prop. IV, 5); Ипполит поселяется в священной роще близ Рима и т. д. В оде IV, 7, написанной Горацием в последние годы жизни, но повторяющей по философскому материалу одну из ранних од (I, 4), Гораций подчеркивает свое отрицательное отношение к такого рода спекуляциям. Мифотворчество, бывшее одним из существенных элементов в идеологии Принципата, безусловно, чуждо его мировоззренческим установкам. Несмотря на то что Гораций был «придворным» поэтом Принцепса, оно ни в какой мере не нашло отражения в его сочинениях. Он не раз отказывался воспевать Августа, сравнивать его с Ахиллом и т. п. под тем благовидным предлогом, что его поэзия носит слишком легкомысленный характер; хотя у Горация есть ряд од, посвященных прославлению Августа, в этих одах философская проблематика отсутствует начисто.

Известную оду к Постуму (II, 14) античный комментатор Горация Порфирион определяет как рассуждение о быстроте бегущей жизни. Жизнь, по Горацию, действительно бежит: «Бежит завистливое время» (Carm. I, 2, 7–8); «Бегущие… текут года» (Carm. II, 14, 1–2), а сама история есть не что иное, как fuga temporum, то есть «бег времен». Этот бег кончается смертью, а поэтому мысль о смерти для человека невыносима. Отсюда один шаг до так называемой Селеновой мудрости: «Лучшая доля для смертных – на свет никогда не родиться // и никогда не видать яркого света лучей, // если ж родился, войти поскорее в ворота Аида // и глубоко под землей в темной могиле лежать» (Феогнид, 425–428, перевод В.Вересаева). Гораций, однако, этого шага не делает, наоборот, он показывает читателю, как следует жить, чтобы, не веря в бессмертие, не бояться смерти: «Что будет завтра, бойся разгадывать, // и каждый день, судьбою нам посланный, // считай за благо» (Carm. I, 9, 13–15), «Весело пользуйся дарами сегодняшнего дня» (Carm. III, 8, 27) и т. д. Знаменитый принцип «carpe diem» зачастую возводится к древневосточному[650] и раннегреческому гедонизму, представленному в элегических стихах Феогнида и монологе Геракла в «Алкесте» Еврипида (782–798). Вряд ли следует протестовать против этого, но нельзя при этом упускать из виду, что используя гедонистические мотивы, Гораций ни в какой мере не призывает читателя забыться в вине и развлечениях; он учит (именно учит) преодолевать страх перед смертью и пользуется при этом, причем широко, не только основными положениями философии Эпикура, но и той терминологией[651], которую выработала школа Эпикура. В этом смысле он не останавливается там, где остановился Лукреций, а идет дальше.

Гораций сталкивает такие понятия, как «spes longa» (надежда на далекое будущее) и «spatium breve» (короткий промежуток времени) или просто «день из жизни» (dies carpenda). Мысли о будущем не должны простираться дальше сегодняшнего дня (см. также: Carm. III, 29, 41–48). Основные идеи этой оды пересказывает Сенека в «Письмах» (12); при этом он широко пользуется терминологией, введенной в латинский язык Горацием. «Считай, что каждый день, который начинается, – это твой последний, – говорит Гораций, – и тогда час [смерти], о коем ты не будешь думать, придет неожиданно» (Epist. I, 4, 13–14). Это и есть punctum saliens всей философии Горация. Жизнь человека разбивается у него на «малые промежутки», каждый из которых мыслится как последний. Ввиду этого обстоятельства тот промежуток, который в действительности окажется последним, уже не будет восприниматься как что-то необычное и, следовательно, не приведет человека в ужас. Итак, знаменитое положение Эпикура о том, что смерти не следует бояться, раскрывается в блестящем парадоксе: считай последним днем каждый, и тогда он придет неожиданно. Тот, кто следовал этому принципу, бесспорно, скажет (Sat. I, 1, 118–119), что он прожил жизнь счастливым (se vixisse beatum) и уйдет из нее «как насыщенный гость уходит с пира».

Гораций нигде (ни в одах, ни в посланиях) не изложил свои взгляды систематически, однако отсутствие каких бы то ни было противоречий в его философских афоризмах, на первый взгляд беспорядочно рассеянных по всему корпусу его сочинений, ярко свидетельствует о том, что его философские воззрения были хорошо продуманы и представляли собой стройную систему.

Опубл.: Историко-философские исследования (препринты докладов участников методологического семинара по проблемам истории философии при Совете молодых ученых Института философии АН СССР).

М., 1989. С. 2–9. Печатается по публикации.

живает специального анализа употребляемое Горацием слово otium = греч.

ἀταραξία (сравн.: Ep. I, 82; II, 85–86; III, 128; usener, fr. 519 = Clem. Alex.

Strom. VI, 2, p. 266, 39).

Классическая филология как компонент высшего гуманитарного образования

К ак известно, в большинстве высших учебных заведений нашей страны часы, отводимые на латинский язык и другие дисциплины классической филологии, неуклонно сокращаются, экзамен заменяется зачетом, а затем снимается и зачет и т. д. Разумеется, наступление на классическую филологию и утеснение ее как учебной дисциплины началось далеко не вчера. Теория, согласно которой «латынь никому не нужна», имеет свои традиции. Ее истоки следует искать еще в русской действительности 40–80-х годов XIX века, когда древние языки в гимназиях преподавали в большинстве своем выпускники не университетов, а духовных семинарий (иногда и академий), не получившие священнического сана, в то время как их однокашники давно уже стали протоиереями и даже епископами. Они из года в год читали с гимназистами Orbis Romanus Pictus и первые главы Цезаря и, чувствуя себя неудачниками, были не в меру строги, требовали безупречного знания парадигм, но ничего более своим ученикам не давали и не могли дать, так как сами не были филологами. Именно поэтому многие писатели и публицисты второй половины XIX века, в числе которых можно назвать имена Ф.М.Достоевского, В.М.Дорошевича, А.П.Чехова, классика эстонской литературы А.Таммсааре, к изучению древних языков относились резко отрицательно. Преподававшиеся на «беликовском» уровне латынь и греческий были начисто оторваны от остальных гуманитарных дисциплин. В то самое время, когда лекции по Средневековью блестяще читал Т.Н.Грановский, а историю философии права – П.Г.Редкин, давший весьма глубокий анализ текстов Платона, Аристотеля и других античных философов, в соседней аудитории бывший семинарист скучно, а зачастую и безграмотно, «анатомировал» Цезаря.

Позднее М.В.Добужинский напишет в своих «Воспоминаниях»:

«…труднее всего мне давались древние языки, а extemporalia (письменные переводы на латинский и греческий) были одно мучение. Мы зубрили как в Петербургской, так и в Кишинёвской гимназии этимологию и синтаксис обоих языков и засоряли память невероятным количеством исключений, причем эти исключения, изложенные в учебниках стихами, запоминались навсегда, а сами правила забывались!.. Из-за деревьев не было видно леса: классическая гимназия меньше всего знакомила с самим классическим миром, и о мифологии и об античном искусстве я несравненно больше знал из домашнего чтения»[652].

Реальное положение дел в преподавании древних языков в России стало резко меняться в начале 90-х годов XIX века. В гимназию пришли филологи-классики с университетским образованием, в их числе были С.И.Соболевский, Н.И.Новосадский, И.Ф.Анненский и другие. Огромную роль сыграл бывший министром народного просвещения Г.Э.Зенгер, серьезнейший знаток и исследователь поэтов Древнего Рима. В начале XX века подавляющее большинство гимназистов изучали древние языки с большим интересом. Об этом свидетельствует как художественная литература, так и многочисленные мемуарные источники, а также научное наследие ученых-негуманитариев; последнему, без сомнения, следует посвятить специальное исследование. Вместе с тем отечественная публицистика, как правило, необычайно чуткая к малейшим веяниям в нашей общественной жизни, на этот раз оказалась не на высоте. Продолжая порицать бессмысленные и бесполезные, с их точки зрения, занятия древними языками, наши писатели и журналисты основывались, надо полагать, на впечатлениях, вынесенных из собственного детства, и не утруждали себя тем, чтобы заглянуть на урок в гимназию конца XIX века. Вот почему общественным сознанием так и не была усвоена мысль о том, что преподавание древних языков давно уже ушло от тех «бурсацких» методов, которые некогда были описаны Н.Г.Помяловским в «Очерках бурсы».

С другой стороны, процесс вытеснения древних языков из гимназии был связан с огромным скачком в сфере естественных и технических наук во второй половине XIX века. Классическая гимназия, без сомнения, слабо откликнулась на него: в ее учебных планах латинский и греческий языки занимали по сравнению с естественно-научными дисциплинами необоснованно большое место. Это привело к обратной реакции: с 1864 года начали организовываться реальные училища, которые давали, как и гимназия, аттестат зрелости, но без латинского и греческого языков вообще. «Реалисты» были значительно лучше подготовлены по математике, физике и другим подобным дисциплинам, но обладали при этом несравненно более узким кругозором. Время упоения «успехами», достигнутыми средним образованием за счет отмены «бесполезной» латыни, ушло в прошлое довольно быстро, вместе с эпохой торжества позитивизма в науке. Целый ряд свидетельств крупных современных ученых в области точных наук служит тому доказательством. Сошлемся, например, на мнение академика А.Н.Туполева, постоянно подчеркивавшего, что, не зная ни одного иностранного языка, он без труда читал техническую литературу на всех европейских языках, так как в юности учил латинский. Известный московский ботаник профессор Н.Н.Каден (1914–1976) более тридцати лет занимался разработкой методов изучения и преподавания латинского языка как одной из важнейших вспомогательных дисциплин для биолога, в первую очередь – для флориста. Его книги, бесспорно, представляют большой интерес и для филолога.

В последние годы о необходимости изучения латинского и греческого языков говорят очень много. Академик Д.С.Лихачёв ставит вопрос о введении преподавания классических языков в школе[653], однако полагать, что наступление на классическую филологию закончено, было бы легкомысленно. На наш взгляд, это не в последнюю очередь связано со следующим. Последовательно развивая тезис, согласно которому с Античностью связаны истоки европейской культуры, мы добились того, что практически любой гуманитарий, начиная свои занятия в высшей школе, сталкивается с одной из дисциплин классического цикла, если обозначить таким образом совокупность наших знаний об Античности. В настоящее время античная литература для студентов-филологов, древняя история на исторических факультетах, античная философия – на философских и т. д. читаются на первом курсе. Латинский язык на филологических, исторических и юридических (на последних – в непростительно малом объеме!) факультетах университетов, в институтах иностранных языков и на факультетах иностранных языков педагогических институтов тоже изучается лишь первокурсниками. На первый взгляд ситуация выглядит вполне благополучно, так как именно в ходе изучения латинского языка, античной литературы или философии и т. п. закладываются основы для изучения мирового культурного наследия, всех областей гуманитарного знания в их историческом развитии: от античной литературы или философии студент переходит к средневековой, затем к Возрождению, Новому времени и т. д. Что же получается в результате? В средней школе древняя история с элементами литературы и культуры в целом изучается в пятом классе одиннадцатилетними детьми, не усвоившими еще хода развития мировой истории и едва ознакомившимися с основными событиями прошлого своей родины. Впоследствии школьник к Античности не возвращается и в дальнейшем воспринимает все, что относится к культуре Древней Греции и Рима, либо как совершенно лишенную жизни информационную схему, либо как серию побасенок, в которых подвиги Геракла или Персея оказываются в одном ряду с событиями из эпохи Греко-персидских войн, походами Александра и Цезаря. На уровне высшей школы повторяется то же самое: студенту, который изучал Софокла, Еврипида или Горация на первом курсе, будучи еще школьником как по своей психологии, так и по методам работы, а Г.Аполлинера и А.Рембо – на четвертом, представляется, что последние авторы значительно глубже, интереснее, содержательнее и, главное, нужнее современному человеку, чем первые. Тот, кто попытается доказать студенту-филологу (разумеется, если последний не специалист в области классической филологии), что творение Марка Аврелия не менее интересно, чем романы Г.Гессе, а философу – что Платон заслуживает не меньшего внимания, чем М.Хайдеггер, успеха не добьется. Сосредоточение всех дисциплин классического цикла на первом курсе неизбежно приводит к страшной примитивизации представления об Античности и античной культуре в среде неспециалистов. Необходимо трезво оценить эту ситуацию и признать, что для нас типично именно такое отношение к Античности.

Выход из сложившегося положения видится нам в следующем: общий курс по соответствующей дисциплине классического цикла остается на первом курсе, при этом на одном из старших курсов вводится обязательный спецкурс или спецсеминар по изучению какого-либо античного автора или жанра античной литературы. Семинар такого рода может быть профилирован с учетом интересов студента. Так, студенты, изучающие французский язык и литературу, могут вернуться к античной лирике в связи с французской поэзией XVIII века, скажем, обратиться к сравнительному анализу творчества Альбия Тибулла и Эвариста Парни – поэта, которого обычно называют inégalable Tibulle des lettres françaises[654]. Античные мотивы в поэзии Х.М.Эредиа, С.Малларме и А.Жида тоже нуждаются в выявлении их источников, а этим, без сомнения, можно заниматься лишь под руководством преподавателя, являющегося профессионалом в области классической филологии. Нельзя изучать неоклассическую драму во Франции, не прибегая к анализу античного театра. Блестящие возможности для возвращения к эллинистической литературе (в частности, к творчеству Феокрита и Каллимаха) и к Овидию представляет творчество Луиса де Гонгоры и других представителей испанского барокко. Аналогичные примеры можно привести из английской, немецкой, итальянской и других литератур. Для многих будет полезен спецкурс по античной и средневековой поэтике, риторике и т. п. Студент-философ может вернуться к Платону в связи с изучением философии В.С.Соловьёва или европейского экзистенциализма и т. п. Что же касается занятий философской медиевистикой, как европейской, так и отечественной, то они просто немыслимы без постоянного обращения к античному философскому наследию.

Нельзя обойти молчанием и другую проблему, связанную с преподаванием классического цикла: ввиду того, что в большинстве высших учебных заведений (за исключением Москвы, Ленинграда, Тбилиси и Киева) античную литературу, философию и т. п. ведут преподаватели, без сомнения, образованные и зачастую обладающие весьма высокой квалификацией, но не специализирующиеся по античной литературе и другим дисциплинам классического цикла (там античную литературу, как правило, читают «зарубежники»), их положение оказывается весьма нелегким. Читать этот курс они вынуждены по учебникам, методическим указаниям и другим материалам, подготовленным филологами-классиками, но не по собственным разработкам, ибо на составление таковых лектор образованный, но не знающий латинского и древнегреческого языков, никогда не отважится. Последнее исключает из педагогического процесса акт творчества, а без него работа со студентами в высшей школе просто немыслима. Предложить свою помощь мог бы факультет повышения квалификации, но в виду того, что курс античной литературы составляет не более 1/8 или даже 1/10 части годовой нагрузки педагога, читающий этот курс преподаватель повышает свою квалификацию в области своих личных научных интересов, связанных с его собственной исследовательской работой, подготовкой диссертации и проч. Положение лекторов, читающих курс истории античной философии на философских факультетах, еще хуже, так как центров, где они могли бы пройти курс повышения квалификации по данной дисциплине, в стране вообще нет. Об этом неоднократно говорилось на Всесоюзных Аристотелевских чтениях, но конкретных шагов здесь пока не сделано.

Разумным выходом из создавшегося положения на филологических факультетах была бы передача курса истории античной литературы преподавателю, ведущему латинский язык, конечно, только в том случае, если этот преподаватель закончил университет по специальности «классическая филология» или прошел курс повышения квалификации на факультете повышения квалификации по специальности «латинский язык», где читаются курсы по античной мифологии, культуре, литературе, а также изучаются в оригинале тексты ряда римских авторов (как прозаиков, так и поэтов). В каких-то случаях этому шагу препятствует наличие ведомственных барьеров между кафедрами истории зарубежной литературы и общего языкознания, или французского языка, к которым обычно прикреплены преподаватели-латинисты. Однако бывает и другое: нередко преподаватель латинского языка специализируется в области лингвистики и поэтому не может читать курс по истории литературы. Вот почему единственным реальным нововведением, которое помогло бы всем преподавателям, ведущим дисциплины классического цикла, явилось бы издание журнала, по своим задачам аналогичного издававшемуся в Петербурге в 1907–1918 годах «Гермесу» или современному французскому журналу Ο ΛΥΧΝΟΣ, который выпускает Центр по непрерывному обучению и постоянному образованию (Centre de Formation Continue et d’Education Permanente) при университете Прованса (Экс-ан-Прованс). В этом журнале должны публиковаться статьи методического и обзорного характера, сообщения о новых открытиях (папирусах, надписях и других археологических памятниках, недавно введенных в научный оборот), а также рефераты, посвященные новым монографиям (как отечественным, так и вышедшим в других странах), и особенно – значительным научным статьям. Этот журнал, без сомнения, должен быть посвящен всем без исключения предметам классического цикла, а не одной литературе или археологии, латинскому языку или философии. Его издание даст возможность читателям быть в курсе последних достижений науки и вместе с тем поможет им преодолеть «ведомственную» ограниченность, приведшую к тому, что филолог мало что знает из истории, историк не разбирается в лингвистике и литературе той эпохи, которую изучает, а философу свойственно полное незнание языка и весьма фрагментарное знакомство с историей и культурой. Регулярно издаваемый журнал даст возможность преодолеть сугубо прагматический подход к подготовке специалистов, своего рода «лысенковщину», грубо разделяющую все гуманитарные дисциплины на «полезные» и «бесполезные» и приводящую к удивительной беспомощности, узости профессионального кругозора, а зачастую – и к безграмотности студентов-гуманитариев. Наконец, только такого рода периодическое издание может обеспечить преподавателя, который возьмется за ведение курса классического цикла на одном из старших курсов, альтернативными методическими разработками, целым рядом вариантов, из которых можно было бы выбрать вариант, соответствующий научным интересам и возможностям как преподавателя, так и его студентов. Необходимо подчеркнуть, что в настоящее время введение такого курса возможно в Москве, Ленинграде и Тбилиси, а в других городах – лишь в тех вузах, где есть специалисты. Вместе с тем именно внедрение этой практики может способствовать повышению научного интереса у преподавателя, так как подготовка к чтению спецкурса, без сомнения, полезного и нужного для студентов, неизбежно стимулирует научные интенции а следовательно, придает обучению творческий характер.

Опубл.: Классическая филология как компонент высшего гуманитарного образования. Научные труды Московского государственного института иностранных языков им. Мориса Тореза. Вып. 347. М., 1989. С. 11–17. Печатается по публикации.

Условные обозначения источников

Ael. N. A. – Элиан. О природе животных

Ael. Var. Hist. – Элиан. Пестрые истории

Alciphr. Epist. – Алкифрон. Письма

Ammon. De diff. verb. – Аммоний. О различиях синонимических выражений

Apoll. Rhod. – Аполлоний Родосский. [Аргонавтика]

App. Bell. civ. – Аппиан. Гражданские войны

App. Bell. Mithr. – Аппиан. Война с Митридатом

App. Syr. – Аппиан. Сирийская война

Apul. Flor. – Апулей. Флориды

Arist. Ath. Pol. – Аристотель. Афинская полития

Arist. Rhet. – Аристотель. Риторика

Aristid. Panath. – Элий Аристид. Панафинейская речь

Aristoph. Aves. – Аристофан. Птицы

Aristoph. Equit. – Аристофан. Всадники

Aristoph. Lys. – Аристофан. Лисистрата

Aristoph. Pax. – Аристофан. Мир

Aristoph. Ran. – Аристофан. Лягушки

Arr. – Арриан

Athen. – Афиней. [Пирующие софисты]

Aul. Hell. Noct. Att. – Авл Геллий. Аттические ночи

Bergk – Poetae Lyrici Graeci / Ed. Th.Bergk. I–III. Lipsiae, 1878–1882.

Cic. ad Fam. – Цицерон. Письма к близким

Cic. Brut. – Цицерон. Брут

Cic. De div. – Цицерон. О дивинации

Cic. De fin. bon. et mal. – Цицерон. О границах добра и зла

Cic. De leg. – Цицерон. О законах

Cic. De nat. deor. – Цицерон. О природе богов

Cic. De sen. – Цицерон. О старости

Cic. De Verr. – Цицерон. Речи против Верреса

Cic. Tusc. disp. – Цицерон. Тускуланские беседы

Claud. Quadrig. ap. Gell. – Квинт Клавдий Квадригарий. Анналы, цитированные Авлом Геллием

Clem. Alex. Protrept. – Климент Александрийский. Протрептик

Clem. Alex. Strom. – Климент Александрийский. Строматы

Const. Porph. Themat. – Константин Багрянородный. О Фемах

Curt. – Квинт Курций Руф. История Александра Великого

De vir. ill. – О прославленных мужах (анонимный трактат)

Diehl – Antologia Lyrica Graeca / Ed. Diehl. I–III. Lipsiae, 1954–1958.

Diels – Diels H. Die Fragmente der Vorsokratiker. Bd. I–II. 6teAuflage. B., 1950–1952.

Dio. Cass. – Дион Кассий. [Римская история]

Dio. Chrys. – Дион Хризостом. [Речи]

Diod. – Диодор Сицилийский. [Историческая библиотека]

Diog. Laert. – Диоген Лаэртский [О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов]

Dion. Hal. Ant. Rom. – Дионисий Галикарнасский. Римские древности

Etym. Magn. – Etymologicum Magnum

Eurip. Heraclid. – Еврипид. Гераклит

Eurip. Hippolyt. – Еврипид. Ипполит

Eurip. Med. – Еврипид. Медея

Euseb. P. E. – Евсевий Кесарийский. О евангельском приготовлении

Eustath. Ad Hom. – Евстафий. Комментарии к «Илиаде»

FHG – Fragmenta Historicorum Graecorum / Ed. C.Müller. Vol. I–IV. P., 1848–1853.

Harpocr. – Гарпократион, лексикон

Hecat. – Гекатей Милетский

Herod. – Геродот. [История]

Hesiod. Theog. – Гесиод. Теогония

Hesych. – Гесихий, лексикон

Hom. Il. – Гомер. Илиада

Hom. Od. – Гомер. Одиссея

Hor. A. P. – Гораций. О поэтическом искусстве

Hor. Carm. – Гораций. Оды

Hor. Epist. – Гораций. Послания

Hor. Epod. – Гораций. Эподы

Hyg. Fab. – Гигин. Сказания

Hyperid. – Гиперид. [Речи]

Iohann. Lyd. De mens. – Иоанн Лидиец. О месяцах

Jamblich. Vita Pith. – Ямвлих. Жизнь Пифагора

Julian. Or. – Юлиан. Речи

Just. – Юстин

Kock. – Comicorum atticorum fragmenta / Ed. Th.Kock. I–III. Lipsiae, 1880–1888

Lact. Div. Inst. – Лактанций. Божественные установления

Liv. – Тит Ливий. [История Рима с основания города]

Luc. Calumn. – Лукиан. О клевете

Luc. Macr. – Лукиан. Долговечные

Luc. Quom. hist. scrib. – Лукиан. Как надо писать историю

Macrob. Saturn. – Макробий. Сатурналии

Marcell. Vit. Thuc. – Марцеллин. Жизнь Фукидида

Ovid. Fast. – Овидий. Фасты

Ovid. Met. – Овидий. Метаморфозы

Paroem. Gr. – Paroemiographi Graeci, edd. E. v. Leutsch u. Fr. W. Schneidewin. Vandenhoeck et Ruprecht, 1839

Paus. – Павсаний. [Описание Эллады]

Philostr. Vit. Soph. – Филострат Афинский. Биографии софистов

Phot. – Фотий. [Библиотека]

Pind. – Пиндар

Plato. Hipp. maj. – Платон. Гиппий Больший

Plato. Legg. – Платон. Законы

Plato. Meno. – Платон. Менон

Plato. Resp. – Платон. Государство

Plato. Tim. – Платон. Тимей

Plin. Nat. Hist. – Плиний. Естественная история

Plut. Aem. Paul. – Плутарх. Эмилий Павел

Plut. Aet. Rom. – Плутарх. Римские начала

Plut. Alex. – Плутарх. Александр

Plut. Amat. – Плутарх. Влюбленный

Plut. An seni sit ger. resp. – Плутарх. Может ли государство управляться старцем?

Plut. Anton. – Плутарх. Антоний

Plut. Apophthegm. reg. et imp. – Плутарх. Изречения царей и полководцев

Plut. Arat. – Плутарх. Арат

Plut. Brut. – Плутарх. Брут

Plut. Caes. – Плутарх. Цезарь

Plut. Camill. – Плутарх. Камилл

Plut. Cat. maj. – Плутарх. Катон Старший

Plut. Comparat. Dem. et Cic. – Плутарх. Сопоставление Демосфена и Цицерона

Plut. Coriol. – Плутарх. Кориолан

Plut. De amore prol. – Плутарх. О любви к потомству

Plut. De Gloria Ath. – Плутарх. Прославились ли афиняне более войнами или мудростью?

Plut. De tranqu. anim. – Плутарх. О спокойствии духа

Plut. De E ap. Delph. – Плутарх. Об «Е» в Дельфах

Plut. Demetr. – Плутарх. Деметрий

Plut. Demosph. – Плутарх. Демосфен

Plut. Fab. Max. – Плутарх. Фабий Максим

Plut. Flamin. – Плутарх. Фламинин

Plut. Lysandr. – Плутарх. Лисандр

Plut. Marc. – Плутарх. Марцелл

Plut. Mor. – Плутарх. Моралии

Plut. Nic. – Плутарх. Никий

Plut. Num. – Плутарх. Нума

Plut. Pelop. – Плутарх. Пелопид

Plut. Pericl. – Плутарх. Перикл

Plut. Philopoem. – Плутарх. Филопемен

Plut. Quest. Conv. – Плутарх. Застольные вопросы

Plut. Rom. – Плутарх. Ромул

Plut. Sol. – Плутарх. Солон

Plut. Sull. – Плутарх. Сулла

Plut. Themist. – Плутарх. Фемистокл

Plut. Thes. – Плутарх. Тесей

Plut. Timol. – Плутарх. Тимолеонт

PMG – Poetae Melici Graeci / Ed. D.L.Page. Oxford, 1962.

Polyaen. – Полиэн. [Военные хитрости]

Polyb. – Полибий. [Всеобщая история]

Praxilla. – Праксилла, фрагменты

Prob. Verg. Georg. – Проб. Комментарии к «Георгикам» Вергилия

Ps.-Apoll. Bibl. Epit. – Псевдо-Аполлодор. Библиотека

Ps.-Plut. Vit. X Orat. – Псевдо-Плутарх. Жизнь десяти ораторов

Quint. Inst. or. – Квинтилиан. Наставления оратору s. v. – на слово

Sall. Cat. – Саллюстий. О заговоре Катилины

Sall. Jug. – Саллюстий. Югуртинская война schol. – схолии

Sen. Ep. – Сенека. Послания

Serv. Aen. – Сервий. Комментарии к «Энеиде» Вергилия

Soph. Oed. Col. – Софокл. Эдип в Колоне

Soph. Oed. R. – Софокл. Царь Эдип

Sotion. – Сотион. [Преемства философов]

Stat. Silvae. – Папиний Стаций. Сильвы

Steph. Byz. – Стефан Византийский

Stob. Flor. – Стобей. Флорилегий

Strabo. – Страбон. [География] SVF – Stoicorum Veterum Fragmenta / Ed. H.F.Arnim. I–IV. Lipsiae, 1921–1924.

Sud. – Суда, лексикон Suet. Div. Jul. – Светоний. Божественный Юлий

Tac. Ann. – Тацит. Анналы

Tat. Adv. Graecos – Татиан. Слово к эллинам

Theocr. – Феокрит Thuc. – Фукидид. [История]

Tzetz. Hist. – Иоанн Цец. Книга историй

Tzetz. Lyc. – Иоанн Цец. Схолии к Ликофрону

Val. Max. – Валерий Максим. [Девять книг примечательных поступков и изречений]

Vet. Pind. Nem. – Scholia vetera in Pindari Nemea

Vet. Pind. Ol. – Scholia vetera in Pindari Olympia

Xen. Mem. – Ксенофонт. Воспоминания о Сократе

Zenob. – Зенобий. [Сокращения из пословиц]