Книги Судей

fb2

Эдвард Фредерик Бенсон, интеллектуал и историк британской монархии, автор десятков «страшных рассказов» и любимец мэтров хоррора, по-прежнему остается писателем, недооцененным потомками. А между тем в своих произведениях он часто рассказывал об ужасах, имевших место в его собственной семье… К чему готовиться, если постоянно слышишь жужжание мух? Что может скрываться в отражении хрустального шара?

Как действовать, если оживает твой автопортрет? Вот лишь некоторые темы рассказов Э. Ф. Бенсона…

E.F. Benson

The Judgement Books

Составление, вступительная статья А. Ю. Сорочана

Перевод с английского выполнили: Е. И. Абросимова («Кремневый нож», «Зеркало в стиле Чиппендейл», «Стеклянный шар», «„Сэр Роджер де Коверли“», «Пассажир», «Друг в саду», «Красный дом», «Шкатулка в банке», «Свет в саду», «Запертая комната»); Е. П. Беренштейн («Книги Судей»)

© Сорочан А. Ю., составление, вступительная статья, 2022

© Абросимова Е. И., перевод на русский язык, 2022

© Беренштейн Е. П., перевод на русский язык, 2022

© Издание. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2022

Странная история Э. Ф. Бенсона

Друзья называли его Фред. Читатели знали его как Э. Ф. Бенсона. А в свидетельстве о рождении было записано: Эдвард Фредерик Бенсон. Будущий романист, биограф, мемуарист и новеллист появился на свет 24 июля 1867 года в Веллингтон-Колледж, в Беркшире, в семье директора школы Эдварда Уайта Бенсона (потом он стал настоятелем собора Линкольна, епископом Труро и архиепископом Кентерберийским) и Мэри Седжвик Бенсон.

Бенсон получил образование в Колледже Марлборо, здесь он взялся за перо и именно на воспоминаниях о колледже основан сюжет его романа «Дэвид Блэйз». Он был пятым ребенком в семье, и его близкие также заслуживают упоминания в истории weird fiction – прозы «интеллектуальных ужасов». Артур Кристофер Бенсон (1862–1925) написал не только слова гимна «Земля Надежды и Славы», но и два сборника «странных историй», в которых объединены элементы средневековой литературы и «неистовой словесности». Монсеньор Роберт Хью Бенсон (1871–1914) прославился в области христианской апологетики, но нам более интересны его романы о конце света, явлении Антихриста и черной магии. Маргарет Бенсон стала довольно авторитетным египтологом. Еще два брата Бенсона умерли в раннем детстве.

По сути, семейный круг стал ареной интеллектуальной деятельности, которую контролировал отец, тщательно следивший за развитием детей, уделявший огромное внимание их образованию. Бенсоны часто шутили, что им совершенно необходимо организовать семейное издательство, чтобы публиковать многочисленные книги, – ведь сочинителями были все члены семьи. Вроде бы обычная история для более чем почтенного семейства…

Однако за фасадом благополучия таился ужас, который отражен и в прозе Э. Ф. Бенсона. У Эдварда Уайта Бенсона было шестеро детей, но не имелось внуков. В семье царило постоянное напряжение. Миссис Бенсон, которая вышла замуж в 18 лет, была запугана своим суровым мужем. Однажды неуравновешенная сестра Бенсона напала на мать и попыталась убить ее; остаток жизни она провела под надзором врачей. Братья Бенсоны были невротичными и беспокойными людьми. Юный Артур написал на листке бумаге: «Я ненавижу Папочку» и закопал записку в саду. В автобиографической книге «Наши семейные дела» Бенсон по понятным причинам о многом умолчал…

Первой книгой Бенсона стали «Заметки из Марлборо» (1888). А романистом он сделался после выхода в свет противоречивой и модной книги «Додо» (1893); далее последовали многочисленные сатирические и мелодраматические романы. В «Додо» Бенсон изобразил композитора и воинствующую суфражистку Этель Смит (как рассказала актриса Прунелла Скейлс, портрет «с удовольствием признали»); в романе «Еще раз Додо» (1914) были выведены те же герои накануне Первой мировой войны – поколение «блестящих молодых людей» изображено точно; в «Додо удивляется» (1921) была представлена «откровенная социальная история времен Первой мировой войны в Мейфэре». О Мэпп и Люсии написано шесть романов и два рассказа. Романы стоит перечислить – «Королева Люсия», «Люсия в Лондоне», «Мисс Мэпп», «Мэпп и Люсия», «Прогресс Люсии» и «Проблемы Люсии».

В Англии романы об Эммелин «Люсии» Лукас и Элизабет Мэпп популярны до сих пор. Они экранизированы; на основе последних трех романов на Channel 4 транслировался сериал «Мэпп и Люсия» (1985–1986); главные роли сыграли Прунелла Скэйлс, Джеральдин Макьюэн и Найджел Хоторн; а на основе первых четырех книг был сделан радиосериал на ВВС Four (сначала появилась версия Обри Вудса, затем Неда Шеррина); сериал «Прогресс Люсии» вышел на ВВС Four в 2008 году. В 2007 году с успехом прошел повторный показ телесериала, с тех пор регулярно попадающего в сетку вещания; в 2014-м появился новый сериал по мотивам романов. Комические истории Бенсона неизменно остроумны, но лишены притягательности романов П. Г. Вудхауза и утонченного цинизма рассказов Саки (Г. Х. Манро). Поэтому для читателей, живущих за пределами Англии, они представляют скорее исторический интерес. Однако в целом творчество писателя более разнообразно.

В студенческие годы Бенсон познакомился с великим М. Р. Джеймсом; вместе с братом Артуром он входил в ближний круг писателя, с легкой руки Майка Эшли прозванный «Бандой Джеймса» (James Gang). Джеймс прославился как автор «историй о сверхъестественном» (атмосферных, психологически убедительных, иногда юмористических и сатирических). Его рассказы очень часто включают в сборники лучших историй о привидениях, но автор очень часто выходил за ограниченные жанровые рамки.

Бенсон посещал «Клуб Болтунов» (The Chatter Club), литературное общество Кембриджского университета, где Джеймс при свечах читал свои страшные рассказы немногим избранным. Он присутствовал и на исторической встрече 28 октября 1893 года, когда были прочитаны первые рассказы Джеймса – «Альбом каноника Альберика» и «Пропавшие сердца». Услышанное произвело на Бенсона огромное впечатление, хотя сам он очень редко писал в стилистике Джеймса (в отличие от своего брата), но ощущение ужаса пытался передать в самых разных произведениях. Призраки и духи у него оставались неизменно злобными и устрашающими… Однако в рассказах Бенсона меньше «ученой эрудиции» и больше драматизма, чем в произведениях Джеймса; они более разнообразны и кажутся, по мнению Джона Клюта, «не сельскими, а городскими». Пожалуй, композиционное совершенство рассказов Бенсона действительно напоминает о городской архитектуре конца XIX века.

В автобиографии «Последняя редакция» (1940) Бенсон высказался так: «Истории о привидениях – литературный жанр, в котором я часто пробовал свои силы. Нетрудно вызвать у читателя неуютные ощущения, подобрав тревожные детали, – так, после тщательной обработки открывается путь к ужасу. Рассказчик, думаю, должен испугаться сам, прежде чем станет пугать читателей…» Кстати, в отличие от Джеймса, Бенсон давал весьма подробные описания зловещих существ, будь то червеподобные твари или иссохшие тела…

Почти все рассказы Бенсона отражают его жизненные обстоятельства. Почти всегда рассказчики – одинокие мужчины, не имеющие сколько-нибудь постоянных связей; в своих блужданиях по миру они сталкиваются с призраками и монстрами. Это очень похоже на тексты М. Р. Джеймса, тоже убежденного холостяка. Герои Бенсона подчас поддаются обаянию древних руин или старых домов, которые хранят тайны прошлого и противодействуют вторжению настоящего. «Бейгнелл-террас» – идеальный образец подобных текстов; здесь старый дом и его таинственный хозяин – только отправная точка сюжета, ибо от странных происшествий в настоящем мы быстро переходим к таинственным культам прошлого. Очень часто герои совершают неблаговидные поступки, поддаваясь своим «архитектурным» страстям, они готовы на шантаж и даже на преступление…

Среди других повторяющихся сюжетных мотивов выделяется хромой призрак. Писательница Джоан Эйкен, поклонница Бенсона, считала, что этот образ – воплощение отца Бенсона. Впрочем, если копнуть поглубже, добавляла она, «хромым мужчиной» оказывается сам автор. В конце жизни Бенсон мог передвигаться, лишь опираясь на костыли; это, должно быть, особенно печалило человека, привыкшего вести активную жизнь – он занимался гольфом, сквошем, теннисом, плаванием, лыжами, но в какой-то момент это стало недоступно. Спортивная тематика нередко встречается в его рассказах.

Поскольку герои Бенсона – холостяки средних лет, нет ничего удивительного в том, что женщины существенной роли в его историях почти не играют, а когда появляются, выглядят весьма зловеще. Наиболее известный пример – «Миссис Эмворс»; героиня кажется обаятельной особой, но оборачивается совсем иным существом, питающим особый интерес к молодым мужчинам… Другие злобные дамы встречаются в рассказах «Святилище», «Корнер-Хаус» и «Инвалидная коляска». Но не будем портить читателям удовольствие пересказом этих блестяще придуманных историй… Женатые герои Бенсона зачастую становятся жертвами обстоятельств, и ничего хорошего ждать от женщин им не приходится.

Своими лучшими рассказами писатель считал истории о призраках. Для них нехарактерен счастливый финал; темные силы, которые вторгаются в жизнь героев, чаще всего связаны с прошлым – далеким или недавним. Тема избавления от семейного проклятия явно волновала Бенсона, и это, разумеется, связано с биографией писателя.

Г. Ф. Лавкрафт высоко оценил рассказы Бенсона, но следует отметить, что тексты британца неоднородны даже в жанровом отношении. У него немало историй на экзотические темы («Обезьяна»), но есть и бытовые рассказы, в которых мистика условна и почти незаметна; некоторые по стилистике напоминают произведения Элджернона Блэквуда, другие тяготеют к готической традиции.

«Странные истории» писатель специально собрал в нескольких томах, в других же книгах они представлены в особых разделах. Сравнительно недавно вышло пятитомное собрание рассказов Бенсона, однако авторские сборники не переиздавались очень давно, а ведь именно они демонстрируют и разнообразие, и единство стилистики писателя. Самый популярный рассказ Бенсона, должно быть, «Кондуктор»; эту историю о человеке, которого преследует возница катафалка, несколько раз экранизировали. В 1961 году «Кондуктор» послужил основой одного из эпизодов «Сумеречной зоны», а самая известная его киноверсия – новелла в фильме «В глухую полночь» (Dead of Night). «Кондуктор» вдохновил и музыкантов – было написано нескольких песен, включая Dead Man’s Party группы Oingo Boingo.

В наследии Бенсона есть рассказы о вампирах и оборотнях, о древних богах и неименуемых демонах, об убийствах и насилии… В последние годы его рассказы активно публикуются, но они рассеяны по антологиям и сборникам. «Полное собрание» Бенсона едва ли возможно: многие рассказы почти недоступны, некоторые не хотел переиздавать сам автор. Однако мы можем восстановить практически весь «канон»; в настоящем издании представлены произведения разных лет, при жизни автора остававшиеся несобранными…

Бенсон написал немало оккультных романов. Среди них – нелепый пересказ оперы Вагнера «Валькирии» (1903) и заунывная история о реинкарнации под названием «Рисунок на песке» (1905). Но есть и настоящие жемчужины, в том числе короткие «Книги Судей» (1895), в которых английский писатель остроумно интерпретирует «Портрет Дориана Грея» и «Странную историю доктора Джекила и мистера Хайда».

Заслуживают внимания и некоторые другие книги писателя. В дилогии «Колин» (1923, 1925) речь идет о договоре с дьяволом, в позднем романе «Отродье ворона» (1934) – о ведьмовских ритуалах в английской глубинке. «Ангел боли» (1905) и «Дом защиты» (1906) посвящены оккультизму времен Бенсона. В целом возрождение интереса к творчеству писателя коснулось в первую очередь малых форм – остается надеяться, это только временное явление.

Александр Сорочан

Кремневый нож

Кремневый нож

Как-то раз мирным теплым вечером мы с Гарри Першером, сидя на лужайке возле его дома, рассуждали о садах. Дом моего друга, к которому я приехал пару часов назад, стоял в самом центре маленького провинциального городка. Георгианский фасад выходил на улицу, а позади дома тянулась зеленая лужайка с клумбами и редкими фруктовыми деревьями. Дальше, за забором, виднелись крыши и дымоходы соседних домов. Устав от жары и шума Лондона, я наслаждался покоем.

Подобно тому, как старые дома имеют свою атмосферу, которая соткана из мыслей тех, кто там жил прежде, этот сад впитал в себя воспоминания об ушедших временах. Во всяком случае, так мне казалось в сгущающихся сумерках.

Но когда я сообщил об этом Гарри, он не поддержал мои сентиментальные рассуждения.

– Да, сказано красиво, – сказал он. – Но я нахожу твою теорию слишком фантастической.

– Думай как хочешь, – ответил я. – Я все равно уверен, что люди, живущие в доме, создают особую атмосферу. Ею пропитываются стены и полы дома, так почему не могут лужайки и клумбы – в саду?

– Все это ерунда, – засмеялся мой друг. – Как земля, дерево или камень могут перенять чьи-то качества? Но твоя мысль, пусть и ошибочная, интересна, и – знаешь что? – у нас будет возможность проверить ее истинность. Завтра в этом саду будет совсем иная атмосфера, и мы посмотрим, что за эффект она произведет. Идем, я покажу, что имею в виду.

* * *

По лужайке мы прошли к забору, который обеспечивал саду восхитительное уединение. Приставив к забору лестницу, Гарри предложил мне подняться и заглянуть за его пределы.

– Ты не побеспокоишь соседей, – успокоил он меня.

Увиденное меня удивило. Перед глазами оказался небольшой квадратный участок необработанной земли площадью примерно в восемьдесят футов[1]. Кроме сорняков растительности не наблюдалось. Хотя участок находился на склоне холма, он казался совершенно ровным. Со всех сторон его окружали кирпичные стены, точно такие же, как со стороны нашего участка. Не имелось и ни одной калитки – участок был как бы со всех сторон запечатан. И конечно, весь день эту землю безжалостно нагревало солнце, потому что и ветер не мог проникнуть в замкнутое пространство: я почувствовал, что нагнулся к жерлу печи – настолько раскаленным был воздух, ударивший мне в лицо. И… этот жар будто бы имел неестественное происхождение – я уловил какой-то запах, подобный тем, какие бывают в давно закрытой комнате.

– Что это? – спросил я, спустившись вниз. – Почему этот участок пустует и почему он отгорожен от мира?

– Странное дело, – сказал мой друг. – Видишь ли, на прошлой неделе я рылся в коробке со старыми бумагами, которые давно должен был разобрать, и наткнулся на личный дневник моей матери. Этот потускневший со временем документ был посвящен давно потускневшим делам. Мать начала вести его больше пятидесяти лет назад, вскоре после моего рождения. Я заглянул в дневник, и сначала мне показалось, что в нем описывается обычная рутина тех дней: как она гуляла, как ездила на охоту и так далее. Были сообщения о приезде гостей и об их отъезде, а потом я наткнулся на запись, которая заинтересовала и озадачила меня. В ней говорилось о строительстве стены в саду. «Уверена, это нужно было сделать, – писала мать. – И хотя сейчас стена кажется неприглядной, скоро она покроется вьюнком». Мне это показалось странным: я не мог понять, о какой стене она говорит.

Мы с Гарри направились к дому и вошли в гостиную. На столе лежала потертая тетрадь в обложке из телячьей кожи.

– Вот этот дневник, – сказал Гарри. – Если хочешь, можешь полистать его. Он очень атмосферный. Но я должен закончить историю. По странному совпадению, которые обычно ничего не значат, на следующий день после того, как я нашел и прочитал этот документ, летняя гроза оторвала стебли вьющейся розы из стены, через которую ты только что смотрел. Мой садовник уже ушел домой, и я решил сам закрепить растение. Я всегда думал, что за забором находится соседский сад, а у меня нет привычки подглядывать за соседями. Но когда я поднялся по лестнице и заглянул через забор, я увидел то же, что и ты, – маленький квадратный участок, огороженный со всех сторон. Я сразу вспомнил о том, что прочитал в дневнике матери, а потом в той же коробке отыскал старый план нашего дома и сада. Стало ясно, что участок когда-то был частью сада, потому что на плане не было никаких стен. Я позвонил строителю, чтобы он осмотрел стену. Тот сказал, что она построена позже, чем забор вокруг нашего участка: примерно пятьдесят или шестьдесят лет назад. Исследовав стену, а она тянется к нашему забору, он нашел стык, подтверждающий, что стена была пристроена, чтобы отделить часть участка. Нет сомнений, что именно эта стена упоминается в дневнике моей матери. Наконец, я проконсультировался с моим хорошим другом, работающим в мэрии, и он подтвердил, что огороженный участок принадлежит мне.

– Так ты собираешься разрушить стену и присоединить этот участок к саду? – спросил я. – Ты это имел в виду, когда сказал, что здесь будет новая атмосфера?

– Да, – кивнул он. – Но я не буду сносить стену полностью – только проделаю в ней арочный проход. Сделаю маленький тайный садик. Представь, он полностью закрыт со всех сторон, и там может получиться чудесный солярий. Посередине сделаю маленькую лужайку, у стен разобью цветочные клумбы. Это будет идеальное место для отдыха! Я уже договорился – работы начнутся завтра.

Той ночью я взял с собой в кровать дневник матери Гарри и, лежа без сна, долго читал его. У меня сложилось очень приятное впечатление об этой леди, которая в начале семидесятых считала столь захватывающей жизнь, наполненную маленькими радостями и делами, которые придумывала для себя сама.

Ей было всего восемнадцать, когда родился Гарри, ее единственный сын, и его удивительно быстрое развитие вскоре стало почти ежедневной темой записей. Но потом я начал обращать внимание на отдельные предложения, которые, казалось, были как-то связаны друг с другом: «Чудесное утро, но в саду как-то неуютно…»; «Малыш страшно плакал в саду утром, но стал паинькой, когда няня вывезла его в коляске на улицу…»; «Я сидела на маленькой квадратной лужайке на солнце, но радости не чувствовала. Сводили с ума мухи. Они назойливо жужжали вокруг меня, хотя я их не видела…»; «Что-то заставило меня уйти из сада сегодня вечером, такое странное чувство, будто кто-то смотрел на меня с маленькой квадратной лужайки, но там никого не было. Дик говорит, что это чушь, но он неправ…»

Через некоторое время она написала о строительстве стены, а потом шел отрывок, о котором говорил Гарри: его мать считала, что это правильное решение. Ни возведенная стена, ни проблемы в саду больше в дневнике не упоминались.

Наконец я устал расшифровывать выцветшие строки, выключил свет и уснул.

Сны – всего лишь бессмысленная смесь недавно полученных впечатлений или впечатлений, которые таятся в подсознании, а потом вырываются на поверхность. Поэтому неудивительно, что, как только я заснул, мне привиделись смутные и тревожные приключения в саду. Казалось, в облачных сумерках я находился там один; стена, через которую я смотрел вечером, исчезла, и в центре небольшой лужайки, поросшей травой, стояла какая-то прямая фигура, к которой я и направился.

В смутном тусклом свете я не мог разглядеть, человек передо мной или каменный столб. Но ужас, который начал было шевелиться во мне, смешался с любопытством, и я не останавливался. Чем бы это ни было, – неясная фигура, казалось, ждала меня.

Наконец я остановился. Вокруг меня во множестве жужжали мухи, и внезапно черное облако опустилось на меня, облепило глаза, уши и нос – отвратительно пахнущее и мерзко нечистое.

Ужас все больше овладевал мною, но я не застыл, парализованный, – я в неистовстве смахивал мух, продолжая наблюдать за неподвижной фигурой. Наконец ее природа раскрылась: она не была камнем – фигура медленно подняла руку и стала манить меня.

Я почувствовал важность этого момента, но в этот момент паника ночного кошмара пробудила меня: вспотев от ужаса, я резко сел в кровати, тяжело дыша. Комната была мирной и тихой; открытое окно, выходящее в сад, впускало продолговатые лучи лунного света. У кровати лежал дневник, чтение которого, несомненно, и вызвало это беспокойство.

* * *

На следующий день, как и сказал Гарри, рабочие начали прорезать арку в стене. Как только появилась возможность, мы проскользнули в щель и внимательно осмотрели участок. На нем густо росли сорняки, но у северной и восточной стен обнаружились переродившиеся культурные растения, доказывающие, что когда-то здесь (как и было указано в дневнике) располагались цветочные клумбы. В любом случае, прежде чем участок можно будет использовать, нужно будет провести много предварительной работы.

Здесь было очень жарко – и правда как в раскаленной печи. За стеной, в ухоженной части сада, было приятно сидеть в ярком солнечном свете, поскольку северо-восточный ветер разгонял духоту, но сюда ни один порыв ветра не проникал. Было что-то гнетущее и неживое в жарком оцепенении, воздух – стоячий, как в сердце джунглей, и в нем чувствовался легкий запах разложения. Мне показалось, что я слышу жужжание больших мух, но это, возможно, была фантазия, рожденная страницами дневника, прочитанными накануне, и последовавшим ночным кошмаром.

Я не стал рассказывать Гарри о своем сновидении, а просто вернул ему дневник; промолчал и о любопытных отрывках, на которые обратил внимание. На то у меня были свои причины. Его мать чувствовала: есть нечто странное в том месте, где мы сейчас стояли, и я не хотел тревожить сознание Гарри.

Было очевидно, что сам он ни о чем таком не думает, – наоборот, он казался очарованным заброшенным участком.

– Гляди-ка, как чудесно защищено это место, – сказал мой друг. – Восточный ветер сюда не проникает, и здесь можно вырастить что угодно. И какое уединение – одна зелень! Мне нравятся такие потайные местечки! Я попрошу поставить в арке дверь на засове, чтобы никто меня не потревожил. Что до остального, у меня в голове все уже готово. Большие цветущие кусты по периметру, выкошенная лужайка и круглая клумба в центре. Я так вижу – все будет так, как я хочу.

Гарри нанял еще несколько человек в помощь своему садовнику, и на следующее утро, пока каменщики заканчивали свою работу, они выпалывали на участке сорняки и тачками свозили на костер. Было намечено расположение клумбы, завезли кусты для посадки. Копать приходилось глубоко, чтобы избавиться от длинных корней, проросших в землю.

Днем, пока я нежился на солнце, меня позвал Гарри, разгоряченный всей этой возней.

– Иди сюда! Мы наткнулись на что-то странное, и я не знаю, что это. Понадобятся твои археологические познания.

То, что я увидел, действительно было странным: квадратная колонна из черного гранита примерно четыре фута высотой[2], и довольно широкая. Что-то вроде алтаря, которые часто находят в римских развалинах. Но работа была намного более грубой, чем у римлян, и больше напоминала какой-то друидический артефакт. В какой-то момент я внезапно вспомнил, что в каком-то музее раннего британского искусства видел точно такой же камень: жертвенный алтарь из древнего храма. Можно было не сомневаться, что этот камень имел то же назначение.

Гарри пришел в восторг от находки.

– То, что нужно для центра клумбы! – воскликнул он. – Нужно перенести его туда. Будет прекрасная основа для солнечных часов.

Вечером я гулял по саду, ожидая, когда Гарри освободится. Солнце только что зашло за край красных грозовых туч, и когда я оказался у арки, в которой еще не было двери, мне показалось, что пространство внутри озарено каким-то особым светом. Высокий черный алтарь, перенесенный на новое место, сиял как раскаленное железо, и я, стоя в проходе, невольно залюбовался.

Внезапно я почувствовал, как что-то прошмыгнуло мимо меня, едва коснувшись моего плеча и левого бока. Я испугался, но ничего не увидел, зато услышал – и в этот раз совершенно отчетливо – звонкое гудение множества мух. Оно доносилось со стороны огороженного участка. И все же мух там не было.

Одновременно я ощутил, как пространство вокруг меня сжалось и вновь расширилось, словно рядом появилась злая нездешняя сила… Галлюцинация тут же исчезла, а с ней – и гудение мух.

Потом из дома вышел Гарри и позвал меня играть в пикет: мы оба обожали эту карточную игру.

Утром работы на участке продолжились. Землю выложили дерном, привезенным с холма, обильно полили его водой. Гарри помогал с георгинами и астрами, а вокруг камня на клумбе он распорядился высадить цветущий синим шалфей.

В хлопотах прошло еще несколько дней. Однажды вечером мы с другом пришли на участок в сумерках и удивились, как хорошо прижился дерн, как окрепли растения.

Той ночью прошел сильный ливень, вспышки молний озаряли мою комнату, отдаленный гром не давал уснуть, и мне пришлось встать, чтобы закрыть окна: дождь капал на ковер. Несколько секунд я постоял, глядя в густую темноту и слушая шипение ливня, бившего о листву. А потом я заметил нечто странное, что обеспокоило меня.

Сегодня рабочие поставили дверь, но задвижку еще не сделали. Из моего окна была хорошо видна эта часть стены, и мне показалось, будто за дверью горит свет. Вдруг небо озарила яркая вспышка молнии, и я увидел, что в проеме стоит облаченная в черное фигура.

Казалось невероятным, что в такую погоду в саду может быть человек. Что ему делать там во время ливня? Если это грабитель, то чего он выжидает, ведь в доме давно уже тихо?

Сначала меня посетила здравая мысль: как я буду выглядеть, если спокойно пойду спать, а утром выяснится, что дому моего друга нанесен ущерб? И к тому же злоумышленник может быть опасен. Но на самом деле я знал, что это вовсе не грабитель, и от этой мысли мне стало совсем уж не по себе.

И все же я решил, что не буду будить Гарри, а попробую самостоятельно выяснить, что происходит.

Я оделся и пошел вниз. Но когда я проходил мимо двери Гарри, то увидел под ней щелку света. Под моей ногой скрипнула доска, и дверь тут же распахнулась.

– Что это? – спросил мой друг. – Ты тоже это видел? Как будто кто-то шел от арки? Давай так: я выйду в сад через заднюю дверь, а ты – через столовую, и он окажется между нами. Возьми с собой кочергу или большое полено.

Я подождал, пока Гарри дойдет до задней двери, отдернул штору в столовой и вышел в сад. Дождь прекратился, сквозь полог туч над головой сиял слабый свет луны. В центре лужайки, в десяти ярдах[3] от меня, стояла фигура, которую я видел из окна.

Был ли это живой человек? Слышал ли он, как открылись двери в доме? Так или иначе, он пошел – и довольно быстро – через лужайку к арке, откуда и появился.

– Скорее, мы поймаем его! – привел меня в чувство голос Гарри.

Оскальзываясь, я побежал к стене. Гарри быстро догнал меня, и у арки мы появились одновременно. Было достаточно света, чтобы увидеть: фигура стоит в самом центре, как бы сливаясь с алтарем. В эту минуту из пелены над головой вырвалась вспышка молнии, осветив все уголки участка… он был совершенно пуст, но теперь тишина нарушалась жужжанием многочисленных мух. Тишину эту прервал раскат грома, и дождь возобновился: сначала упало несколько больших капель, потом шлюзы небес открылись, и, еще не добежав до дома, мы промокли до нитки.

Из всех людей, которых я когда-либо знал, Гарри Першер отличался глубоким неверием к «невидимому и бессознательному». И до того, как мы легли спать, и за завтраком на следующее утро он утверждал: то, что мы оба видели, к потустороннему миру никакого отношения не имеет.

– Это точно человек, – настаивал он, – потому что больше там нечему появиться. В конце концов, стены не так уж неприступны для крепкого парня. То, что мы оба видели его в центре участка, всего лишь обман зрения. Свет был тусклым и сбивал с толку, и я нисколько не сомневаюсь, что, пока мы смотрели на алтарь, он карабкался по стене. Пойдем-ка посмотрим, – предложил он, когда мы допили кофе.

После ночного дождя сад был напоен влагой, но за стеной мы увидели совсем другую картину. Шалфей, посаженный на клумбу у алтаря, был опален, словно по нему прошлось пламя. Цветы поникли и пожелтели, трава вокруг клумбы, хотя и не выгорела, была сухой. Неужто дождь обошел это место стороной? Или же, что вернее, алтарь излучал нечто такое, что испепеляло все вокруг?

Но когда я спросил Гарри, какое объяснение он предложит, он стоял на своем.

– Господи ты боже мой, я не знаю! – воскликнул он. – Однако наверняка существует связь между человеком, который перелез через стену, и моими бедными пострадавшими растениями. Я скажу тебе, что сделаю. Принесу подстилку и плед и буду сегодня спать здесь. Тогда мы и посмотрим, придет ли кто-нибудь с грелкой. Но не волнуйся, я не прошу тебя составить мне компанию. Это все испортит, потому что ты можешь заразить меня своим бредом. Я предпочитаю револьвер. Ты ведь связываешь это с чем-то оккультным? Так выкладывай. Как ты это объяснишь?

– Я не могу этого объяснить, так же, как и ты, – сказал я. – Но думаю, что тут есть что-то, какая-то сила, связанная с алтарем, который ты нашел. Твоя мать тоже заметила, что это место странное, и его обнесли стеной. А ты – сделал проход и освободил некую сущность… Думаю, она активизировалась от того, что ты откопал давным-давно похороненное.

Гарри рассмеялся.

– Понятно, – сказал он. – Следуя твоей теории, материальные предметы могут поглощать и отдавать силу, которую они получили от живых людей…

– Или много лет назад от мертвых, – добавил я.

Он снова засмеялся.

– Давай не будем об этом, дружище. Я не могу спорить с такой чудовищной глупостью. Оно того не стоит.

Днем я предпринял несколько попыток отговорить Гарри от этого плана, но безуспешно. В конце концов я и сам стал задумываться, не оказался ли жертвой предрассудков. Что, если мой разум скатился к суевериям первобытного человека? Этот алтарь был всего лишь камнем… Разве мог он обладать свойствами, которыми я наделил его? Определенно, появление фигуры, которую мы оба видели, трудно объяснить, как и гибель растений. Но то, что гранитный куб имел к этому какое-то отношение, – было всего лишь догадкой, никак и ничем не доказанной.

Мои страхи и дурные предчувствия убывали и таяли, пока не были оттеснены на край сознания здравым рассудком. Впрочем, не сказать, чтобы они совсем исчезли, скорее превратились в крошечную тлеющую искру.

Примерно в одиннадцать вечера Гарри вышел из дома со спальными принадлежностями и револьвером – он собирался провести ночь на огороженной лужайке, а я отправился спать в свою комнату.

Дверь в столовую Гарри оставил открытой, потому что вечер был пасмурным, предвещая дождь. «Я смело смотрю в лицо темных сил, но обычный дождь обратит меня в бегство и заставит искать укрытия», – смеясь, сказал он.

Распахнув окно в своей комнате, я высунулся наружу и услышал, как Гарри закрыл за собой дверь в стене, на которую как раз сегодня поставили замок.

* * *

Уснул я быстро, но так же быстро проснулся с предчувствием неизбежной беды. Не надевая халата и тапочек, я побежал вниз по лестнице, выскочил в сад и направился к огороженному участку.

Я остановился перед дверью и прислушался, гадая, что заставило меня так мчаться, когда все вроде бы спокойно. Потом услышал голос, явно не принадлежащий Гарри. Я не мог разобрать слов, но голос был ровным, словно кто-то монотонно произносил молитву, и пока я слушал, над стеной стал разгораться тусклый красный свет.

Меня охватила паника, я громко позвал Гарри и начал дергать за ручку двери. Но кто-то запер ее изнутри! Я толкнул дверь плечом и закричал – но слышал только монотонный голос. Тогда я собрал все силы и налег на дверь – засов под моим напором отскочил, и я ввалился внутрь.

Меня встретила волна горячего воздуха, пропитанного каким-то отвратительным запахом; оглушал рев тысяч мух.

Гарри с голым торсом застыл на коленях перед алтарем. Рядом с ним стояла фигура в черном; одной рукой она держала его за волосы, оттягивая голову назад, другой, размахивала каким-то предметом.

Прежде чем паралич спал, я обрел голос.

– Силой Господа Всемогущего! – закричал я и начертал в воздухе крест.

Раздался звон, будто что-то упало на алтарь; красный свет померк, растворившись в сумерках раннего рассвета, и мы с Гарри остались вдвоем. Он покачнулся и упал на траву, а я, не мешкая, поднял его и вынес через выбитую дверь в сад, еще не зная, жив он или мертв.

Вскоре Гарри вздохнул и вздрогнул, словно выходя из глубокого транса, потом он увидел меня.

– Ты! – простонал он. – Но что случилось? Почему я здесь? Я заснул, и мне снилось что-то ужасное. Священник, жертва… Что это было?

Я рассказал ему только то, что забеспокоился о нем, вышел в сад и позвал, а не получив ответа, выломал дверь и нашел его лежащим на траве.

* * *

По какой-то причине Гарри невзлюбил алтарь, который раньше так ему нравился. Думаю, где-то в далеких уголках сознания мой друг связал его с кошмаром, который он смутно помнил. После той ночи он сказал, что избавится от камня – уж слишком тот уродлив. Говоря об этом, Гарри поднял лежавший на камне предмет.

– Как он мог здесь оказаться? – спросил он. – Ведь это один из древних кремневых ножей…

Зеркало в стиле Чиппендейл[4]

Возможно, ни одно преступление прошлых лет не вызывало такого интереса и не привлекало такого внимания детективов-любителей, как преступление, известное под названием «Уимблдонская тайна». Преступник долгое время оставался безнаказанным.

Почти шесть месяцев, насколько мне помнится, полиция, несмотря на множество предположений, так обильно высказывавшихся коллегами-непрофессионалами, не могла разобраться с делом и поймать убийцу миссис Йейтс. Определенно, этот тип прекрасно владел собой, ибо, планируя и осуществляя преступление, не допустил ни одной небрежности.

Поимка убийцы была связана не с просчетом преступника, а с обстоятельствами, которым он никак не мог противостоять. То, что он сбежит, было сомнительно, и, конечно, предъявить обвинение помогло то, что он, навлекая на себя опасность, так и не решился расстаться с уликами.

Было бы неплохо в общих чертах вспомнить основные факты по этому делу.

Миссис Йейтс с мужем в течение нескольких лет жили в одной из роскошных резиденций, которые примыкают к Уимблдон Коммон[5]. Брак, в основном из-за несдержанного поведения миссис Йейтс, давно стал несчастливым, и за неделю до смерти означенной дамы супруги решили жить отдельно. Ей, итальянке по рождению, было предложено вернуться в теплые края, а чтобы обосноваться на новом месте, она должна была получить очень приличное пособие.

За день до смерти мистер Йейтс выдал своей супруге сто пятьдесят фунтов на дорожные расходы; наличные были нужны и для того, чтобы она располагала какой-то суммой, пока не откроет банковский счет в Риме. В основном – пятифунтовые банкноты, с некоторым количеством английского золота.

Тем же днем ее мужа вызвали в Лондон по срочным делам, а вечером он позвонил и сказал, что, так как будет занят до глубокой ночи, останется в гостинице и встретит ее утром на вокзале Виктория. Миссис Йейтс должна была поехать туда с шофером, который отвез ее мужа и вернулся в Уимблдон Коммон.

На следующее утро, в семь часов, горничная вошла в ее комнату, чтобы разбудить, и обнаружила миссис Йейтс лежащей на полу у кровати с перерезанным горлом. На ее лице была подушка, а кровать, пол и мебель в комнате были забрызганы кровью.

Убийца, вероятно, надел перчатки, потому что не удалось обнаружить никаких отпечатков пальцев. При осмотре спальни в камине нашли обгоревшие лоскуты – вот все, что, как установило следствие, осталось от мужских перчаток. Тот факт, что перчатки сгорели почти полностью, указывал на время преступления: оно было совершено в самом начале ночи, потому что к утру огонь в камине погас. Мотив преступления был совершенно ясен: деньги, выданные мистером Йейтсом, пропали. Слуги, спящие в доме, ничего не слышали.

Удалось точно установить, что муж миссис Йейтс невиновен, потому что он был занят допоздна в офисе, затем, около часу ночи, портье впустил его в отель, отвез на лифте на нужный этаж и проводил до дверей комнаты. До конца ночи никто не входил и не покидал отель.

Прислуге четы Йейтс учинили суровый допрос, одновременно компетентные люди вели поиски пропавших денег, но преступление оставалось нераскрытым. Тем не менее было очевидно, что в ту ночь кто-то проник в дом, так как на клумбах под окнами гостиной, которые из-за жаркой погоды были открыты, остались следы. Но они были нечеткими – видимо, убийца пытался уничтожить их – и не имели значения как улика.

Номера банкнот (по крайней мере, части из них, снятых в банке, были известны), но преступник не сделал попыток потратить их. За четырьмя мужчинами из прислуги – дворецким, шофером и двумя лакеями – установили негласное наблюдение, но они вели вполне обычную жизнь, не предполагавшую появление лишних денег. Убийца исчез в ночи так же тихо и незаметно, как и вошел в дом.

В конце концов мистер Йейтс выставил дом на аукцион, а прежде продал мебель из спальни его жены – он не мог находиться там, где все напоминало о мрачной трагедии.

* * *

Через пять месяцев после этих событий, возвращаясь со званого ужина, я заехал повидать моего друга Хью Грейнджера, который не так давно поселился в городе. Он получил неожиданное наследство и окунулся в новую для него чудесную жизнь – личный шофер, меховое пальто и дом на Бедфорд-сквер, пока еще довольно скудно обставленный, так как Хью перебрался туда из маленькой квартирки.

С мудростью, которая не терпела поспешности, он не стал сразу заполнять комнаты случайными покупками, но, держа глаза и карманы открытыми, постепенно приобретал предметы, которые чудесно вписывались в неоклассический интерьер: то сервант, то плетеное кресло, то шкафчик в стиле «шератон», недешевые и изящные.

Я нашел его в возбужденном состоянии – он любовался зеркалом в стиле Чиппендейл, которое нашел в каком-то невероятном месте в Патни[6] и приобрел по неправдоподобно низкой цене. Зеркало только что привезли, и сейчас оно стояло на полу гостиной, но предполагалось, что позже займет место над каминной полкой.

Определенно, это была очаровательная покупка, и Хью горделиво демонстрировал мне тонкую инкрустацию, указывал на грациозные изгибы рамы и подлинную позолоту. Еще более его радовала амальгама из настоящего серебра.

– И цена! – довольно произнес он. – Современная копия стоила бы больше. Патни! Вот уж не знал, что такую вещь можно найти в Патни.

* * *

У двери послышалось тихое повелительное мяуканье, и Хью поспешил повиноваться приказам Великого Сайруса, его персидского кота. Тот вплыл в комнату с явным намерением причинить как можно больше беспокойства человеку, державшему для него дверь.

Как и следовало ожидать, Сайрус не обратил ни малейшего внимания ни на моего друга, по иронии судьбы именуемого его хозяином, ни на меня, и уже был готов прыгнуть на свое любимое кресло, но вдруг быстро повернулся и, подняв хвост, побежал к зеркалу. Что-то в нем чрезвычайно понравилось персу. Надо было видеть, как он выступал взад-вперед, пряча когти при каждом шаге и громко мурлыча. Наконец Сайрус сел совсем рядом, так что его нос почти касался стекла, но не рассматривал свое отражение, как это иногда делают кошки, а быстро поворачивал голову, оглядывая всю поверхность.

– Мне кажется, Сайрус доволен, прямо как ты, – засмеялся я.

Хью не ответил – он с любопытством следил за котом. Если что-то интересовало моего друга больше, чем красивые вещи, так это вещи странные, связанные с невидимым миром, который существует вокруг нас так же, как и мир материальный. Вместе мы пережили немало удивительного на спиритических сеансах и в домах с привидениями, поэтому мне пришло в голову спросить, не вызывает ли у него поведение Сайруса такого рода интерес. Сам я, насколько мне помнится, ни о чем таком не думал – просто мне казалось забавным, как животное знакомится с новым для него предметом.

– Будет неплохо, если зеркало расскажет, что видит в нем Сайрус, – сказал Хью. – Знаю… – Он резко осекся и указал на отражающую поверхность. – Что это? В зеркале что-то происходит…

Конечно, это могло быть всего лишь его предположением, но я испытал чувство, отлично известное всем, кто сталкивался с психическими феноменами. Ты как будто слышишь внутренний зов, который все больше овладевает твоим вниманием. Вместе с тем я почувствовал внезапное движение воздуха в комнате – легкое, но вполне ощутимое: повеяло холодом. В ту же секунду Сайрус, сидевший совершенно неподвижно, погрузился в своеобразный экстаз: глядя в зеркало, он начал царапать ковер коготками.

Я проследил за указующим жестом Хью. Поверхность зеркала, несмотря на то что комната была хорошо освещена, потемнела, и я больше не видел ни отражения кота, ни Хью, стоящего за ним, ни свечей, горевших на столе. За стеклом было тускло и сумеречно и что-то двигалось – я не видел, что именно. Однако очень скоро – почти мгновенно – зеркало стало показывать обычную картинку. Ничем не выдав волнения, я подошел к креслу. Внезапное исчезновение отражений, чувство, что в темноте за стеклом присутствует нечто, было не очень-то приятным.

– Теперь все исчезло, – констатировал Хью. – Но… скажи, ты что-то видел?

– Оно потемнело, – ответил я. – И в темноте что-то двигалось.

Мой друг неожиданно рассмеялся.

– Ого! Покупка оказалась выгоднее, чем я думал. Я видел то же самое. Думаю, Общество психических исследований назвало бы это случаем массовой галлюцинации, твоей и моей. Но это ничего не объясняет.

– Тогда давай назовем твое зеркало зеркалом с привидениями, – предложил я. – Хотя, возможно, это объяснение ничего не значит!

– Никто не знает, что это значит, – вздохнул Хью.

* * *

Через три дня я снова приехал к моему другу. За это время зеркало повесили над камином, и там оно смотрелось восхитительно. Как сказал Хью, никаких эксцессов больше не было – зеркало сияло и отражало предметы, находившиеся в комнате.

Теперь, когда оно находилось на уровне моих глаз, я мог осмотреть его и подивиться прекрасной работе. Однако в глаза бросались черные точки, нередкие для старых зеркал. Присмотревшись, я заметил, что некоторые точки находились не под стеклом, но и на поверхности. Их было не больше полудюжины, и у нижнего края стекла, где оно входило в деревянную раму, в трещинке образовался маленький коричневый нарост, словно туда затекла какая-то жидкость и засохла, образуя деформацию вроде той, что возникает под гвоздем, вбитым в ствол фруктового дерева. Но особого интереса это обстоятельство у меня не вызвало, и когда ко мне подошел Хью, я даже не стал говорить о нем.

Хью ворчал, что зеркало «ведет себя совершенно нормально».

– Я все утро смотрел в него, – сказал он, – и видел только свое лицо. Поднимал к нему Сайруса – к огромному его восторгу. Но кот нисколько не заинтересовался – он думал, что я играю с ним. Когда ему надоело, он стал извиваться у меня в руках. Но ты когда-нибудь видел зеркало, которое так идеально вписалось бы в интерьер?

– И больше никаких галлюцинаций? – спросил я.

– Ни одной – я хочу сказать, не было даже намека. Но все же Сайрус видел что-то тем вечером, когда ты приходил, и чрезвычайно этим наслаждался. У котов потрясающее восприятие, они любят ужасы и, как ты знаешь, мертвецов. Кстати, хочу попросить тебя остаться на ужин. Ко мне пожалуют две скучнейшие кузины, и поскольку я всегда выручаю тебя в подобных ситуациях, ожидаю ответных услуг. Все по-честному, не так ли?

* * *

Кузины и вправду оказались скучными, так что вечер выдался унылым. Они не играли в карты, одной из них не нравился запах сигарет, у обеих не было никакого мнения ни по одному предмету, но что хуже всего, они не собирались уходить.

Была почти полночь; Хью с отчаянием в глазах нес ужасный бред об иностранной политике, когда я внезапно почувствовал странный сигнал подсознания, о котором говорил раньше, и вздрогнул от холода.

Сайрус, в этот момент мирно спавший в своем любимом красном кресле, проснулся и возбужденно замурлыкал. Поднялся, вытянул хвост, шевельнул им, после чего, посмотрев на зеркало, сделал огромный прыжок и приземлился на каминную полку.

Хью прервал поток своих бредней и сделал два шага к камину.

– Какой красивый кот! – восхитилась леди, которой не нравился запах табака. – И как красиво прыгает! Хорошо, что полка пуста, иначе бы он все разбил. Ах, бедная киска!

Я тоже встал, сосредоточившись на зеркале, которое снова резко потемнело. Затем заглянул за плечо Хью, и в темном пятне на стене увидел нечто.

Комната… Я смотрел в комнату, которую освещал слабый свет, проникающий сквозь жалюзи, и фонарь, который несли через комнату. Впереди белела кровать, в которой кто-то лежал… Этот человек подскочил, когда увидел приближающийся к нему фонарь. Фонарь нес мужчина, и я мельком рассмотрел его лицо.

Не могу сказать, сколько длилось видение; казалось, ровно столько, сколько потребовалось мужчине, чтобы пересечь комнату. Потом я осознал, что мы с Хью смотрим в совершенно обычное зеркало. Сайрус, спрыгнув на пол, обиженно мяукнул.

И в ту же минуту меня охватил первобытный страх. Я был окутан ужасом, терпимым только потому, что он был смешан с сильным любопытством. Я знал: то, что я видел за стеклом, было чем-то дьявольским, вторгшимся в тихую скуку комнаты в обычном доме.

Какой-то безмолвный свидетель трагедии пришел, чтобы рассказать о случившемся. Я не знал, что там произошло. Все, что я видел: мужчина с худым, чисто выбритым лицом – как мне казалось, я однажды встречался с ним в реальной жизни – зашел с фонарем в комнату. На этом видение оборвалось, но я не сомневался, что стал свидетелем чего-то действительно жуткого.

Все это промелькнуло у меня в сознании в один миг. Гостьи уже вставали, собираясь уходить. Сайрус мирно свернулся на кресле, а Хью – весьма странным голосом – вопрошал:

– Как, уже? Но ведь еще так рано!

* * *

Когда мой друг проводил кузин, мы до утра беседовали вдвоем, время от времени бросая взгляды на зеркало. Оказалось, мы видели почти одно и то же, однако различие было важным: в то время как я увидел лицо мужчины, который нес фонарь, он разглядел лицо женщины, севшей в кровати. Мне та часть комнаты казалась расплывчатой; я даже не понял, кто лежал там – женщина или мужчина. А Хью не сумел рассмотреть мужчину. Потом я вспомнил коричневый нарост в трещине между зеркалом и рамой.

Видение появилось около полуночи – примерно в то же время, что и в первый раз, когда я вслед за Сайрусом обнаружил в зеркале нечто необычное. Наша теория, казавшаяся фантастической, начала получать разумное объяснение. Скорее всего, именно в этот час произошла трагедия, начало которой мы видели. Да, но почему ничего не заметили барышни? Впрочем, это объяснялось просто – по странному стечению обстоятельств зеркало попало в руки моего друга, а мы с ним оба чувствительны к психическим феноменам: это и позволило нам увидеть пугающий фрагмент. Еще казалось, будто сила, которая проявлялась в зеркале, росла – картинка становилась все четче. В первый раз мы видели только темное пятно, во второй – то, что происходило в комнате…

* * *

Мы условились встретиться на следующую ночь, и я прибыл к другу около одиннадцати, но нашел только записку от него, в которой говорилось, что его срочно вызвали, но он надеется вернуться до полуночи. «Посмотри на лицо женщины, – эту фразу он подчеркнул. – У меня появилась идея…»

С замиранием сердца я отправился наверх и стал ждать Хью. Когда я поднимался, меня испугало резкое движение на лестнице, но это был всего лишь Сайрус. Обогнав меня, он нетерпеливо вбежал в комнату, где висело зеркало, и я, включив электрический свет, обнаружил его лежащим на ковре с довольным видом.

Некоторое время я был занят вечерними газетами, в которых нашел достойные новости, что было редкостью по нынешним временам. Сайрус перебрался с ковра на кресло и теперь дремал в нем, свернувшись клубком. Вдалеке, на черной лестнице, прозвучали шаги – то уходила домой служанка Хью, и в доме вскоре воцарилась тишина. За окном на окутанной туманом площади тоже было тихо, если не считать редкие гудки машин. Свет в комнате стал тускнеть, как будто с улицы просачивался туман, и вскоре читать газету стало невозможно, – лампочка в люстре горела совсем слабо. Я бросил взгляд на зеркало. В нем отражались потолок и карниз над окном. Никаких посторонних картин не наблюдалось.

В тот день я не захватил с собой часов и понятия не имел, сколько прошло времени. Нарастающее волнение я успокаивал мыслью, что Хью вот-вот вернется. И вдруг… Совершенно неожиданно проснулся Сайрус: он встал в кресле, выгнув горбом спинку; глаза его горели в полумраке. Одним прыжком он оказался на каминной полке, и я, следя за ним, увидел, что отражение в зеркале становится тусклым и размытым. Сердце ухнуло. Я почувствовал, как мои волосы приподнялись словно бы от холодного ветра, который возник из ниоткуда. Нечто, чем бы оно ни было, приближалось.

Мой ужас нарастал. Одно дело – происходившее вчерашней ночью, когда здесь находились Хью и две его гостьи: их присутствие создавало успокоительное ощущение обыденности. Но сейчас я был один, и ужас ощущался в десятки раз сильнее. И все же, несмотря на это, я не покинул комнату – тело отказывалось повиноваться. Все мое существо требовало как можно скорее покинуть помещение, но некая сила, непреодолимая и жестокая, сродни физическому принуждению, заставила меня встать, пересечь комнату и подойти к тому месту, где висело зеркало, которое к тому моменту превратилось в черный прямоугольник на стене.

Очень скоро я обнаружил, что стою в комнате, которую видел накануне. Слабый свет проникал сквозь жалюзи на окне, и в полутьме я начал различать обстановку.

Слева от окна был туалетный столик, на котором тускло светился какой-то серебряный предмет; также я увидел стакан и графин. У стены стояла кровать, и в этой кровати спала женщина; сам я находился в изножье кровати. Справа была закрытая дверь, и рядом с ней – камин. Над камином висело зеркало – точно такое же, в которое я смотрел.

Внезапно открылась дверь, и в комнату вошел мужчина с фонарем. Он пошел к кровати, на которой лежала женщина. Та мгновенно проснулась и села; свет упал на нее так, что я четко увидел ее лицо. В следующую секунду мужчина схватил подушку, накрыл лицо женщины и принялся ее душить. Женщина махала руками, сопротивляясь. Тогда мужчина провел чем-то по ее горлу, и я увидел, как по ночной рубашке потекла кровь. Женщина оказалась сильной, она долго боролась, но в конце концов упала на пол и затихла. Меня же не оставляла мысль, что я где-то видел ее раньше… или ее, или ее фотографию.

Постепенно я обнаружил, что стою перед зеркалом и смотрю на собственное отражение. На полу рядом со мной раздался мягкий стук – это Сайрус спрыгнул с каминной полки.

Как сквозь вату я услышал, что у дома остановился автомобиль, и спустился вниз. Вошел Хью, а за ним, держа в руках свернутый ковер, – его шофер, нанятый совсем недавно. И я мгновенно узнал того, кто однажды ночью пробрался в спальню и убил спавшую там женщину.

* * *

На следующий день мы с Хью просмотрели старые газеты и нашли статьи о том преступлении.

После некоторых приготовлений мой друг около двенадцати ночи вызвал своего шофера. Когда тот пришел, Хью запер дверь гостиной на ключ. Он поговорил с шофером несколько минут, а я в это время напряженно смотрел в зеркало. Когда оно снова стало темнеть, я кивнул Хью, и тот встал с кресла.

– Посмотрите в зеркало, Аткинсон, – сказал он, а я почувствовал как шевельнулась гардина за моей спиной.

Лицо Аткинсона вскоре превратилось в маску ужаса. Он страшно побледнел, пот полил с него градом. Мужчина открыл рот и начал глотать воздух как рыба; его глаза, прикованные к зеркалу, казалось, вот-вот выскочат из орбит.

С криком, который все еще звучит у меня в ушах, он упал на ковер, а из-за гардины вышли два человека, которых прислал Скотленд-Ярд.

* * *

Остается рассказать немногое. В спальне шофера были обнаружены те самые банкноты, номера которых знали в полиции, – Аткинсон прятал их за комодом. Впоследствии я съездил в Уимблдон, и там, в спальне, где горничная нашла тело миссис Йейтс, увидел над камином прямоугольник ярких обоев, соответствующий форме зеркала в стиле Чиппендейл.

Стеклянный шар

Сложно сказать, кто из нас увидел его первым, этот мерцающий, синий и яркий, несмотря на покрывавший его густой слой грязи, шар, что покоился на ржавой каминной решетке, среди потертых ковров, чайников из британского металла, бильярдных шаров, альбомов с марками, стеклянных бус, оловянных кружек, томиков устаревшей художественной литературы и учебников по истории по два пенса за штуку, искусственных зубов с деснами кораллового цвета – среди всей гнетущей мешанины, которую можно найти в витрине убыточного антикварного магазина.

Одновременно и не говоря ни слова, мы сошли с тротуара и перешли улицу.

– Но он твой или мой? – спросил я. – Кто увидел его первым?

Здравый смысл Марджери всегда меня восхищал.

– О, какая теперь разница? – сказала она. – Единственное, что важно, это чтобы он стал нашим. Об остальном мы договоримся, когда получим его.

Марджери открыла дверь магазина, заставив колокольчик, приделанный сверху, ворчливо зазвенеть, и после тревожной для нас обоих мысли, что, прежде чем мы заполучим шар, кто-то другой может явиться с этой же целью, – на лестнице заскрипели шаги. Спустившийся владелец, подозрительно глядя на нас, стал ждать, когда мы заговорим.

– Я бы хотела взглянуть на стеклянный шар в витрине, – спокойно сказала Марджери. – Сколько он стоит?

За шар он просил всего десять шиллингов, и хотя Марджери всем сердцем любила благовоспитанно торговаться, она не стала снижать цену или осматривать шар на предмет трещин или других недостатков, – он должен был стать нашим без промедления. Уже через минуту мы снова вышли со стеклянным шаром, завернутым в засаленный газетный лист.

Хотя мы хотели погулять по улочкам Тиллингэма до обеда этим жарким майским утром, теперь об этом не могло быть и речи, и мы направились прямиком к моему дому, находящемуся в нескольких сотнях ярдов от магазина.

– Я пойду и отмою его, – сказала Марджери. – И потом мы решим, чей он.

Она поспешила наверх, в то время как я направился в библиотеку, где несколько минут назад мы оставили ее мужа Хью Кингвуда.

– Уже вернулись? – спросил он. – Я так и думал. Слишком жарко, чтобы гулять.

– О, мы не поэтому вернулись, – сказал я. – Мы нашли кое-что в магазине – кое-что такое, что нам пришлось купить и сразу принести домой. Стеклянный шар, самый чудесный на свете; Марджери отмывает его. И нам нужно решить, кому он будет принадлежать, потому что мы увидели его одновременно.

Вскоре Марджери принесла шар. Даже покрытый пылью и грязью, он светился синим огнем, а теперь, когда Марджери отмыла его, он излучал великолепие. Шар был необычного размера – больше фута[7] в диаметре, ровного ярко-сапфирового цвета, и он отражал закругленные очертания комнаты, густо пропитанные синевой. Камин и книжные шкафы, потолок и пол, диван и пианино – все было магически искажено, как бывает при отражении на выпуклых поверхностях, и все было окрашено этим превосходным оттенком. Там было окно с изогнутыми створками, и в верхней части его проглядывало небо бирюзового цвета, которое видишь во снах или когда представляешь сказочную страну. Хотя эти картинки были всего лишь результатом изгиба отражающей поверхности, взгляд будто бы погружался в бездонную глубину синевы, тонул в ней. Стеклянные шары всегда обладали для меня каким-то таинственным очарованием, порожденным, возможно, детскими воспоминаниями о мерцающей рождественской елке, но здесь было нечто большее – какая-то особая внутренняя приманка, которая зачарует любого, не подстегивая воображение волшебством.

Потом встал мучительный вопрос о праве собственности. За шар заплатила Марджери, но, будучи одной из немногих женщин, ведущих себя как джентльмены, она отвергла этот аргумент, подчеркнув тем самым свое благородство.

– Я не знаю, что делать, – сказала она. – Я зачахну, если не получу его, как, несомненно, и ты. И, насколько я могу судить, мы увидели его одновременно. Хью, как же нам поступить?

Хью не ответил, и я увидел, что он смотрит на стеклянный шар с какой-то восхищенной отрешенностью. Оторваться от предмета стоило ему усилий.

– Какой чудесный шар, – сказал он. – Но он мне не нравится, Марджери; есть в нем что-то жуткое. Он может зачаровывать, но и сам зачарован. Пусть его берет Дик.

– Если это все, что ты можешь предложить, – сурово заметила она, – тогда мог бы вообще ничего не говорить.

Она с презрением отвернулась от Хью.

– Я вижу только один выход, – сказала она мне. – Просто подбросить монетку. Если бы я думала, что ты увидел его за долю секунды до меня, обещаю, я бы отдала его тебе. Но мы увидели его одновременно; так давай снова положимся на волю случая.

Я не придумал ничего лучше, поэтому подбросил шиллинг, и Марджери выкрикнула: «Орел». Я открыл ладонь, и стеклянный шар достался ей.

– Великолепно! – сказала она. – О Дик, как я тебе сочувствую!

– А я нет, – сказал Хью. – Я тебя поздравляю, дружище. Этот шар какой-то странный.

Марджери, моя двоюродная сестра, и Хью, один из моих самых старых друзей, семь или десять дней гостили в моем доме в маленьком городке в Сассексе. Юг Англии задыхался в лучах жары, и хотя нашим любимым желанным развлечением всегда оставался гольф, играть в такую душную и безветренную погоду было совершенно невозможно. Небо казалось медным, и такой же медной была земля, поэтому вместо гольфа мы по вечерам часто ездили на побережье, чтобы поплавать, а потом устраивали какую-нибудь экспедицию, например, выбирались в Бодиам[8] или Дандженесс[9]. Или же просто катались по дорогам Ромни Марш[10], не заботясь о цели прогулки. Живые изгороди цвели розовыми бутонами, леса все еще были молочно-зелеными, как бывает ранним летом. По пути мы натыкались на прелестные маленькие деревеньки, уютно гнездящиеся в складках холмов; из запруд, поросших камышами, хлопая крыльями, поднимались кряквы; в отдалении стояли уединенные фермы, окруженные густыми садами. Любуясь на окружающее великолепие, Марджери заявляла, что жизнь ничего не стоит, если у тебя нет возможности поселиться именно в таком месте, посреди всей этой красоты, да еще с видом на Рай[11].

Тем вечером (а это был вечер после приобретения шара) на прогулке мы наткнулись на подлинную жемчужину: с дорогой граничил участок сада, довольно заросшего, насколько было видно через ограду, а табличка на высоких железных воротах объявляла, что дом продается или же сдается без мебели. Марджери, конечно, настояла, чтобы мы остановились; ворота скрипнули на ржавых петлях, неохотно впуская нас, и мы пошли по вымощенной дорожке к дому. Дверь, однако, была заперта, и на стук ответа не последовало, поэтому нам пришлось довольствоваться осмотром интерьера через окна, на которых не было жалюзи. В комнатах действительно не имелось мебели, но краска и обои казались довольно свежими, и было ясно, что в доме недавно кто-то жил. Цветник, через который мы прошли, и огород на заднем дворе также говорили о том, что участком занимались, – например, горох и бобы посеяли ранней весной, хотя и не подвязали всходы. От болот этот участок сада отделял деревянный забор, вдоль которого тянулась одна из дренажных канав, пересекавших болото. Вблизи забора росли молодые ивы, посаженные не больше года или двух назад, – они прикрывали сад от могучего юго-западного ветра. В углу сада мы набрели на сарай, крыша которого уже начала провисать, а в другом конце обнаружили несколько пустых ульев. Определенно, восхитительное убежище для тех, кто мечтает об уединении, и было печально видеть, как недостаток заботы может привести подобное место в полный упадок.

– Как бы мне хотелось жить здесь! – воскликнула Марджери. – Хью, как были бы мы счастливы! Каждое утро ты рано просыпался бы, чтобы ехать в Сити… Отсюда до Рая, я думаю, не больше четырех миль[12], а потом всего два с половиной часа в поезде. Что значит пять часов в поезде каждый день, когда в конце всех этих передвижений тебя ждет такая прекрасная цель?

– Да уж, – усмехнулся Хью. – Особенно зимними вечерами, когда дует юго-западный ветер. И мне здесь не по себе. Тут как-то зловеще.

– Дорогой, тебе сложно угодить, – нахмурилась Марджери. – Тебе не понравился мой стеклянный шар, а теперь тебе не нравится этот прекрасный дом. Как бы я была счастлива поселиться здесь… А шар я бы взяла с собой!

Он покачал головой.

– Счастлива – нет. Здесь что-то есть… скоро ты смогла бы это почувствовать.

– Да хватит меня пугать!

Марджери решила еще раз заглянуть в окна первого этажа, а мы с Хью пошли к воротам, где оставили машину. Несмотря на невероятную практичность в делах, Хью обладал очень тонким восприятием, которое можно было бы назвать ясновидением. Он с неодобрением отнесся к шару, приобретенному Марджери, но я-то знал, что в его распоряжении была парочка-другая магических шаров. Когда он смотрел в них, его взору открывались странные сцены, которые почти всегда соответствовали реальности. Его сознательный разум как будто стеснялся этого дара, и Хью старался не ставить экспериментов без надобности. Но меня занимало другое: когда я находился рядом с ним, я видел в шаре то же, что и он, а в одиночестве, сколько ни пялился, не замечал ни малейшей тени. Я сказал об этом Хью, и мы вместе проверили этот странный феномен. Не знаю, к каким выводам пришел мой друг, но я решил, что он способен устанавливать со мной какую-то телепатическую связь, и эта связь способствует росту его провидческой силы.

Когда Хью сказал: «Здесь что-то есть» – он действительно что-то почувствовал. Я спросил его, так ли это.

– Да, – кивнул он. – И мне это не нравится. Особенно неспокойная атмосфера в огороде; он весь погружен в какой-то ужас. Знаешь, от стеклянного шара Марджери у меня такие же ощущения… нет, не похожие, но подобные. Думаю, нам с тобой нужно посмотреть в этот шар, может быть, мы что-то там увидим.

Так случилось, что тем вечером Марджери рано пошла спать, и как только она удалилась, мы с Хью перебрались в сад, чтобы насладиться вечерней прохладой, а потом поднялись в библиотеку, где стоял стеклянный шар. Нам обоим хотелось проверить, не появится ли там что-то. Чтобы избавиться от бликов, мы выключили свет, оставив гореть одну лампочку. В тусклом освещении шар утратил свой сапфировый оттенок и казался черным. Посреди этого бассейна завораживающей темноты мерцало только одно пятно света – отблеск слабой лампы.

Мы сидели довольно долго. Дом затих. Часы на церковной башне за окном дважды пробили четверть, прежде чем Хью заговорил.

– Смотри, что-то появилось… – Голос его звучал монотонно, и это означало, что мой друг находится в полутрансовом состоянии, которое предшествовало видению.

В глубине шара словно что-то бурлило: словно черная вода закипала снизу и стали подниматься пузырьки, которые, вырываясь на поверхность, еле заметно светились, а так как они множились, шар быстро светлел, словно в нем разгорались сероватые предрассветные сумерки.

– Я вижу крыши на фоне неба, – сказал я. – Напротив дома – сад. Слева ряд деревьев… молодых деревьев, их обдувает ветер. Вижу фигуру женщины – я не могу ее различить… кажется, она лежит под деревьями… Я хочу сказать, не на земле, а в яме между корней… И… сарай рядом с…

Внезапно я узнал место. Ну конечно! Это огород того дома, где мы были сегодня. А деревья – ивы у забора. Осознание потрясло меня, я отвлекся, утратил концентрацию, и видение тут же исчезло – я снова видел черный стеклянный шар с пятнышком света на нем.

Хью все еще смотрел в шар широко раскрытыми глазами.

– Да, – сказал он. – Я видел то же самое. Но сейчас она, эта женщина, движется… она встала и идет ко мне из стеклянного шара… Ах, все исчезло… Да, это то место, где мы были сегодня. Но кто та женщина? Мы не видели ее. Тебе ведь тоже казалось, будто она лежит среди корней? И куда она исчезла?

Он поднял голову и посмотрел, словно пытаясь сфокусироваться на чем-то, через открытую дверь в сад. А я… Хотя, проследив за его взглядом, я не увидел ничего, кроме ночного сумрака, знал, что там, в саду, затаилось нечто, что вышло из стеклянного шара и теперь наблюдало за нами оттуда.

– Хью, на что ты смотришь? – резко спросил я.

Он с усилием оторвал взгляд и оглядел комнату.

– Не знаю. Но там кто-то был, хотя я ничего не видел. На сегодня хватит, завтра попробуем снова. Ничего не говори Марджери.

* * *

На следующее утро я спустился вниз после нелегкой ночи, на протяжении которой мне казалось, будто я слышу какое-то движение в доме.

Я обнаружил, что Марджери уже позавтракала и ушла. Впрочем, вскоре она вернулась – в возбужденном состоянии.

– Я молодец, – сказала она. – Узнала все об этом замечательном доме. Его хозяин – некто мистер Вулаби. Два года назад у него бесследно исчезла жена. Он жил там в одиночестве до этой весны, а теперь вот решил продать дом и выставить на аукцион всю обстановку.

– Как ты узнала? – спросил я.

– Мне сообщил жилищный агент, его фамилия и адрес были на табличке. Он живет не так далеко от тебя, ниже по улице. А дом называется «Жуки». Просто «Жуки»! Ты когда-нибудь слышал что-либо столь же очаровательное?

Я помотал головой, а Марджери продолжила:

– Ты никогда не догадаешься, куда я пошла затем. Меня повело вдохновение!

– Ты хочешь, чтобы у меня тоже появилось вдохновение? – спросил я. – Или хочешь услышать, что у меня нет идей?

– Ну, используй вдохновение, если можешь.

– Ты пошла в магазин, где мы купили стеклянный шар, и обнаружила, что он был куплен на распродаже в «Жуках».

– Боже! – удивилась она. – Все верно. Но как ты догадался?

– Ты упомянула аукцион.

– Блестяще, братец. Ладно, так как я знаю, что ты ненавидишь разговоры за завтраком, пойду-ка я и посмотрю на свой стеклянный шар. Разве не странно, что вчера я подумала: как было бы здорово жить в этом доме, любуясь на этот шар, и оказалось, что он как раз оттуда!

Я спустился к завтраку поздно, а Хью задержался еще больше и появился через несколько минут после ухода Марджери. Он наполнил тарелку и разложил на столе газету, но, молча посмотрев на нее, снова смахнул в сторону.

– Происходит что-то странное, – сказал он. – Что-то или кто-то вышло из стеклянного шара прошлой ночью – по крайней мере, я так почувствовал, – так вот, кто-то вышел и стоял у открытой двери библиотеки. Я видел не больше твоего, но этот фантом, давай назовем его так, точно был там. И с тех пор он здесь – ходил по дому всю ночь. Он явно что-то хочет от нас.

– Я тоже чувствовал чье-то присутствие, – сказал я.

– Что ж, нужно дать ему шанс. Давай снова заглянем в шар… Раз уж этот фантом попытался установить с нами связь, скорее всего, он заявит о себе яснее. Думаю, это та фигура, которую мы видели лежащей под деревьями. Но единственное – обратимся к шару, когда Марджери будет занята чем-то другим. Мне кажется, за этим стоит что-то ужасное, и я не хочу, чтобы она знала об этом.

Все разрешилось само собой: вскорости Марджери объявила, что хочет сделать наброски на одной из старейших улиц города, и как только она ушла, мы снова направились в библиотеку. Стеклянный шар стоял на столе рядом с дверью в сад, поблескивая сапфировым цветом в лучах солнца. Мы задернули занавески на всех окнах, сели напротив шара и сосредоточились на его созерцании. Вскоре я заглянул в густую, бездонную темноту, в которой, как и прошлой ночью, сначала заструились светящиеся пузырьки, а затем появился дом, который мы видели. За домом – огород и ряд ив, качающихся на ветру. Однако фигуры женщины под ивами не было. Вспомнив, что прошлой ночью Хью видел, как она встала и направилась к нему, я подумал, что она может находиться где-то рядом с нами. Хью, словно услышав мои мысли, молча кивнул.

А потом я с дрожью осознал чье-то присутствие. Ветер раздул занавески на двери, я поднял взгляд и увидел, что снаружи в жарком солнечном свете стоит женщина. Она была одета в какой-то плащ, заплесневелый и распадающийся, к нему цеплялись черви и обрывки корней. Прижатую к груди руку прикрывала ткань, но вторая рука была видна до локтя. Тут и там проглядывали кости, болтались куски гниющей плоти. Густые рыжие волосы свисали по обе стороны того, что когда-то являлось лицом. Но теперь губы исчезли, открыв два ряда желтых зубов, вместо носа – хрящ землистого цвета, глазницы были пусты. Все это выглядело просто ужасно.

Привидение направилось к двери, собираясь войти внутрь. Оно не шло, а приближалось, словно подгоняемое ветром. Здесь мои нервы не выдержали, и я закричал. И… не осталось ничего, кроме жаркого летнего солнца над садом и ветра, нежно колышущего кусты мирта. Видение исчезло.

* * *

Инспектор полиции Тиллингэма – мой друг. Десять минут спустя мы заперлись у него.

– У меня есть несколько вопросов, – сказал я. – Примерно два года назад миссис Вулаби исчезла из своего дома на болоте…

– Верно, – кивнул он. – Ее муж продолжал жить там до весны этого года. Потом он выставил дом на продажу, а все имущество распродал через аукцион.

– А о миссис Вулаби ничего не известно? – спросил я.

– Нет. Со дня исчезновения ее никто не видел. Весьма загадочное дело. Кто-то из вас, джентльмены, может мне что-то о ней рассказать? – насторожился мой приятель.

– Проводились ли поиски вокруг дома? – спросил Хью.

– Конечно, сэр. Были осмотрены канавы – вдруг она упала в одну из них? Когда она исчезла, был туман. Вполне возможно, миссис Вулаби могла поскользнуться и утонуть. Но в канавах тела не обнаружилось, а больше обыскивать там нечего, потому что земля вокруг фермы голая.

– Мы там были вчера, – сказал я. – За домом расположен огород, и с одной его стороны растут молодые ивы, посаженные, очевидно, не так давно. Мы с Хью полагаем, что если вы копнете под ними, то можете узнать нечто новое об исчезновении хозяйки дома.

Инспектор секунду молча смотрел на нас.

– Почему вы так думаете?

– Объяснение вас не удовлетворит, – уклончиво сказал Хью. – Но мы говорим серьезно.

– Я бы хотел узнать больше, – нахмурился инспектор. – Но если вы не желаете рассказывать, пусть будет так. Мой долг – проверять всю информацию, поступающую ко мне. Полагаю, вы, джентльмены, имеете в виду, что мы найдем ее тело… Я дам вам знать, если мы что-нибудь обнаружим.

Несколько часов спустя меня позвали к телефону. Инспектор сказал, что в указанном месте было найдено тело женщины. Позднéе следствие установило ее личность.

Несколько дней после этого мы с Хью смотрели в стеклянный шар. Но больше не видели кипения пузырьков, из которого потом появлялась картинка: дом, ивы и то, что лежало под ними. Привидение больше не напоминало о себе.

Марджери иногда почти решает отдать шар мне, но все еще не достигает таких вершин альтруизма. А дальнейшая история о находке тела миссис Вулаби, уверен, известна всем, кто интересуется делами об убийстве.

«Сэр Роджер де Коверли»

Учитывая, что на дворе стоял сочельник, погода выдалась удивительная: ничего подобного не могли припомнить не только старики (память которых изрядно ослабела), но даже люди средних лет, чьи умственные способности пока что не пострадали. И уж тем более такого не видели их дети. В сочельник у нас обычно идет дождь, нынче же всю дорогу в поезде я смотрел на поля, весело сверкающие снегом: по замерзшим водоемам катались конькобежцы. Выйдя на маленькой станции, я увидел закат – красный, как ягоды остролиста.

В деревне находился магазин, в котором продавали толстых индюшек, а когда я проходил мимо церкви, колокола разразились веселым звоном…

Я пробормотал себе под нос:

– Без Чарльза Диккенса тут не обошлось. Семьдесят лет назад он изобрел Английское Рождество, и теперь оно стало явью. Природа никогда бы не додумалась до такого.

Дом, куда я направлялся, стоял в дальнем конце маленького городка в Сассексе. Мой шурин, у которого я собирался провести праздник, купил его шесть месяцев назад, и я впервые выбрался к ним в гости. Вот все, что я знал о доме: когда-то здесь был постоялый двор. Моя сестра Марджери присылала фотографии: массивный георгианский фасад и большие, обшитые панелями комнаты. «Мы въезжаем уже сейчас, – сообщала она в письме. – А ты должен приехать на Рождество. К тому времени все будет готово – центральное отопление, электрический свет и ванные комнаты. Тони просто обожает этот дом и клянется, что покинет его только в гробу. Для работы он выбрал прекрасную комнату, где установлены все его приборы. Знаешь, ходят слухи о местном призраке, и вроде бы в большом зале видели какие-то огни, но я полагаю, что здесь нет ни слова правды…»

Последнее письмо я получил несколько дней назад; в нем говорилось, что я должен выехать из Лондона 24 декабря в три пятнадцать; так я и поступил.

Машина развернулась и задним ходом подъехала к двери, водитель нажал на клаксон, оповещая о прибытии, и прежде чем я дотянулся до звонка, вышел Тони. Вслед за ним я вступил в большой холл – он казался больше, чем на фотографии; на полу сидела Марджери, делая венки из еловых ветвей и остролиста.

– Будь осторожен, – вместо приветствия предупредила она. – Вокруг минное поле остролиста. Рада тебя видеть, братец!

Чарльз Диккенс, очевидно, проник и в здешние дома.

– Но почему остролист? – спросил я. – Почему еловые ветви? Это все Диккенс?

– Никакой не Диккенс, это идея Тони. Я все тебе расскажу, и ты останешься доволен… Пойдем в зал, выпьем чаю.

Она встала и взяла меня за руку. Еще с тех пор, как мы были детьми, Марджери всегда брала меня за руку, когда хотела, чтобы я что-то сделал для нее или согласился с тем, что она сделала.

– Скажи, чего ты хочешь? – спросил я. – Но сделать это не обещаю.

– Чего я хочу? Да ничего, кроме того, чтобы ты повеселился, – улыбнулась она. – И принял участие в том, что мы запланировали на завтра. Да, ты прав, Диккенс. У нас будет Рождество в стиле Диккенса. Церковь утром и слишком много еды за обедом. Потом мы будем кататься на коньках до темноты и нарядим новогоднюю ель для школьников. Потом игры. Потом снова много-много еды за ужином и, конечно, ты должен меня поцеловать под омелой[13]. И… и Тони где-то раздобыл чашу для рождественского пунша. Знаешь, он непременно хочет опробовать ее. Он и рецепт нашел. А эта чаша – она как ведро.

– Но зачем? В чем смысл? – пожал я плечами. – От такого шумного празднования мы только устанем и объедимся.

– О, вовсе нет. У нашего торжества есть цель. Но прежде я должна показать тебе наш большой зал. – Она открыла дверь и включила свет. – Ну? Разве он не божественен? Я его обожаю! Представь только, в прежние времена, когда джентльмены жили в красивых домах в деревне, а не в Лондоне, в этих коробочках для пилюль, здесь была бальная зала и в ней собирались все окрестные жители. Все-все, жившие поблизости, танцевали здесь. Тебя впечатлили размеры? Семьдесят футов в длину[14], и мы собираемся оставить залу практически пустой. Камин, два кресла перед ним, темный полированный пол и плотные красные шторы на окнах. Те, кто жил очень давно, были бы довольны, если бы снова заглянули сюда. Они всегда танцевали здесь в рождественскую ночь, а те, кому было далеко возвращаться, оставался в доме до утра.

Мне на ум пришла фраза из письма сестры.

– Марджери, это комната, где видели огни? – спросил я.

– Должно быть. Но я, к сожалению, их не застала, – сказала она. – Только те, что от нашей люстры. Но, возможно, если…

Я прервал ее.

– Кажется, я начинаю понимать. Ты хочешь мучить нас всех старомодным Рождеством, дурацкими играми и обжорством, чтобы создать атмосферу. Не отрицай этого. Снаружи снег и мороз, и ты думаешь дополнить картинку обстановкой внутри. Ты хочешь перенестись в прошлое, так? Никогда в жизни не слышал подобной чуши! Тони, – повернулся я к ее мужу, – ты же ученый человек, материалист. Как ты мог поддаться этому?

Тони сел в кресло и устремил на огонь отсутствующий взгляд.

– Именно потому, что я материалист, – сказал он. – Да, именно поэтому.

– О, объяснись, – я вскинул бровь.

– Я совершенно убежден, – сказал он, повернувшись ко мне, – что в этом мире нет ничего, что не имело бы материалистического объяснения. Что бы мы ни услышали, что бы ни увидели или ни почувствовали – все имеет объяснение. Если бы мы только достаточно знали… Попробую раскрыть свою мысль. Предположим, вы с Марджери живете сто лет назад, а я живу здесь и сейчас, окруженный всеми изобретениями современности. Я включаю радио, и вы с Марджери слышите колокола из Лондона. Я указываю на небо, и вы видите стальную птицу – самолет. Или я звоню в лавку и говорю в маленькую черную трубку, чтобы мне немедленно прислали индейку, и ее присылают. Что бы подумали об этом вы, люди, живущие в тысяча восемьсот двадцать седьмом году? Вы бы сказали, что это магия, сверхъестественное. Но нет – это чистая наука, феномен, идеально соответствующий тем законам природы, которые не были открыты в ваше время. Ты это допускаешь?

– Конечно. Но что дальше?

– А вот что. Как ты думаешь, какое открытие можно считать одним из самых великих? Открытие нового измерения! Оно намного больше авиации и рентгеновских лучей. Точно так же, как у вот этой комнаты, коробки или вон той чайной чашки есть длина, ширина и высота, так и у времени есть свое измерение. И я уверен: точно так же, как радио позволяет услышать звуки, источник которых находится за много миль отсюда, скоро будет создан совершенный прибор, который донесет до нас то, что было много лет назад, или же то, что будет через много лет. О нет, мы не станем путешествовать во времени, это представление ошибочно. Мы останемся в настоящем, а прибор донесет до нас то, что происходит в прошлом, точно так же, как радио доносит звуки из почти бесконечного далека. Нам не нужно ехать в Лондон, чтобы услышать перезвон Биг-Бена, – он доносится до нас с помощью радио. Биг-Бен звонит каждую четверть часа, это незыблемо, и создатели радио материализовали этот звон, чтобы он стал доступен слуху тех, кто живет далеко от столицы. Биг-Бен реален для нас, где бы мы ни находились. Так же и с прошлым: оно присутствует здесь постоянно.

Тони замолчал на секунду – совершенно непреднамеренно, а я, всматриваясь в тускло освещенную комнату, вдруг осознал, что мои глаза улавливают какое-то движение. Нет… показалось. Без сомнения, это свет, падающий на отполированные доски пола, создал у меня такое впечатление.

– Есть феномены, которые люди, одаренные воображением, называют игрой подсознания, но на самом деле они так же материальны, как баранина, – продолжил Тони. – Например, призраки и предчувствия – они слишком обстоятельно описаны, чтобы мы, глупые ученые, отрицали их. Но ученые не могут объяснить эти феномены, поэтому теряют самообладание и списывают все на воображение, на несвежие котлеты из омаров или же говорят, что это случайность. Но как только ты поймешь теорию времени и пространства, ты осознаешь: призрак – это всего лишь некая проекция того, кем человек был раньше; эта невесомая полупрозрачная проекция пришла по эфирным волнам времени, точно так же, как по радио до тебя доходит звук из отдаленного места. Или, предположим, ты видишь во сне то, что и правда случится несколько дней спустя. Тут тоже ничего удивительного – изображение пришло к тебе из будущего. Говорить, что призраки, духи или предчувствия сверхъестественны, – значит, почти наверняка совершать ту же ошибку, которую совершил бы человек сотню лет назад, назвав телефон или радио сверхъестественной вещью. Но мы же знаем, что это не так.

Тони, как всегда доходчиво, изложил свою теорию. Но у меня появилось возражение по части ее применения.

– Как я понимаю, завтра мы наедимся, – сказал я. – И исколемся остролистом, торчащим из венков Марджери, которая так хочет воссоздать атмосферу. Но если волны времени действительно существуют и нечто из прошлого может путешествовать к нам по этим волнам, то при чем здесь неизбежное несварение желудка?

Тони рассмеялся.

– Ни при чем. Но, возможно, если мы как можно точнее воссоздадим условия, в которых люди проводили рождественскую ночь, веселясь, объедаясь и танцуя, то мы сможем создать благоприятные для передачи волны.

– И над этим ты сейчас работаешь? – спросил я.

– Более или менее. Я создал прибор… Но пока, насколько мы с Марджери знаем, нет никаких результатов. Впрочем… мой шофер отчетливо слышал кое-что из прошлого, когда прибор работал.

– И что же?

На секунду Тони задумался.

– Позволь мне промолчать, – сказал он. – Потому что скоро я покажу тебе прибор, и ты сам выяснишь, удастся ли что-нибудь почувствовать. Если я тебе расскажу, что случилось с моим шофером, это может подействовать на твое воображение.

– Но если что-то приходит из прошлого, – сказал я, – то, наверное, это должны ощущать все?

– Не обязательно. Здесь играет роль человеческий фактор. Некоторые люди слышат писк летучей мыши, а другие – нет. Некоторые люди видят призраков или духов, что суть одно и то же, но большинство людей – нет. То есть точно так же, как низкочастотные звуковые волны улавливают лишь немногие, а не большинство, так и волны времени способны принимать далеко не все. Те, кому это дано, видят или слышат что-то из прошлого, другие – увы. Но когда мы создадим приборы получше, без сомнений, временные волны будут доступны всем.

Должен признаться, что все это звучало странно, и я последовал за Тони в его кабинет, не испытывая особых ожиданий. Посреди комнаты стоял большой прибор, который я воспринял как нагромождение проводов, колесиков, цилиндров и батарей. Тони повернул ручку здесь, подкрутил винт там и наконец потянул рычаг. Раздался треск, немного похожий на тот, что издают рентгеновские аппараты, а затем – мягкий гул.

– Работает, – удовлетворенно кивнул Тони. – Теперь слушай внимательно.

Мы молча сидели несколько минут. Потом я отчетливо услышал голос Тони:

– Теперь слушай внимательно.

Я не сомневался, что он зачем-то повторил свое указание, но голосом более низким и мягким, чем в первый раз.

– Да, слушаю, – сказал я.

Он вскочил.

– Ха! Ты что-то слышал?

– Ты второй раз сказал: «Теперь слушай внимательно».

– Нет, я сказал это лишь раз. Интересно, интересно… чрезвычайно интересно! Вот теперь я расскажу тебе о моем шофере. Он пришел сюда, когда прибор работал, и неожиданно сказал: «Сэр, я сделал это в прошлый понедельник». Я спросил его, что он имеет в виду, и ответ был поразительный! Он думал, что я попросил его заказать новые покрышки, хотя разговор об этом у нас был неделей раньше.

– Но это безумие, – сказал я. – Твой шофер услышал то, что ты сказал неделю назад, а я услышал то, что ты сказал две минуты назад. А ты? Ты ничего не слышал в обоих случаях?

– Даже шепота. Но это не безумие. Я только нащупываю путь, и, конечно, прибор – грубое, примитивное приспособление, плохо настроенное и отрегулированное. Но я на верном пути.

– Объясни мне это как-нибудь! – воскликнул я.

Он рассмеялся.

– Прежде чем я скажу хоть две фразы, ты утратишь всякое представление, о чем я говорю. Лучше давай попробуем еще раз.

Мы просидели еще полчаса; прибор трещал и гудел, но на этот раз безрезультатно. Потом пришло время переодеваться к ужину, и мы спустились вниз.

Вечер прошел спокойно, и на следующее утро я проснулся после долгого, глубокого сна с убеждением, что сновидения мои были очень яркими, но ни одного из них я не запомнил. Единственное, я знал, что в моих снах были веселье, какое-то движение и смех, но даже эти отрывочные воспоминания – совершенно беспредметные – быстро покинули сознание. Зато я подумал о том, что сегодня Рождество и наше натужное веселье неизбежно. Это мрачное предчувствие в полной мере оправдалось: шумные развлечения сменяли друг друга с головокружительной быстротой. Мы падали на льду, украшали рождественскую ель, пели песни и играли в игры с наряженными ребятишками из деревни. Праздничный вихрь утих только часам к семи. Дети заскользили домой по льду, перекидываясь снежками. Марджери поднялась к себе в спальню, чтобы прилечь, Тони улизнул к своему прибору, а я остался в кресле у камина до ужина.

Внезапно мое внимание привлекло белое пятно, зашевелившееся в дальнем конце зала, где прежде было темно. Я пытался было всмотреться, но пятно исчезло – упорхнуло как бабочка, растаяв в тени. Одновременно до меня долетел аромат лаванды, и пока я размышлял, откуда он взялся, аромат тоже исчез. Потом моего уха коснулась едва различимая музыкальная нота, похожая на треньканье скрипичной струны… Все это были какие-то неясные впечатления – эхо впечатлений, как их можно было бы назвать.

С приходом Тони все странности, происходившие вокруг меня, исчезли, и ни намека на них не появлялось до конца вечера. Мы ужинали, мы слушали по радио, как многоголосый рождественский хор поет «Доброго короля Вацлава», и мы с Марджери с тревогой смотрели на чашу для пунша. Она была огромной! Отталкивая половником маленькие красные яблочки, Тони черпал напиток и разливал в толстые стаканы.

Марджери сделала глоток.

– Дорогой, по-моему, здесь слишком много корицы и перца, – сказала она.

– Чепуха, это вкусно, – возразил Тони, попробовав. – Боже мой, интересно, они и правда пили это?

Марджери зевала, я зевал, мы все зевали, и наконец отправились спать. В конце концов, такое происходит всего раз в год.

Я мгновенно заснул – усталость сделала свое дело, но вскоре меня разбудил какой-то шум. Кто-то стучал в мою дверь, и мои мысли мгновенно вернулись к пуншу, который я предусмотрительно не стал пробовать. Моя первая мысль была – не заболели ли остальные?

На мое приглашение войти никто не отозвался, потом снова послышался стук, но теперь я понял, что это не стук в дверь, а шаги по дубовым доскам коридора. Они затихли вдали… и спустя короткое время снова возобновились.

Я сел в кровати и попытался объяснить это. Кто-то прошел мимо моей двери. Судя по шагам – трое, но, боже, кто они? Шаги были быстрыми и уверенными, и это говорило о том, что коридор освещен… Тут мне в голову пришла гениальная идея: открыть дверь и посмотреть. Не без мандража я включил свет в комнате и выглянул наружу. Но в коридоре было темно – хоть глаз выколи. Пока я стоял, снова послышались шаги – откуда-то из конца коридора. По мере приближения шаги становились громче; их сопровождал ясно различимый шорох платья. Из моей комнаты в коридор падал прямоугольник яркого света, и идущий должен был пересечь его, но сколько я ни всматривался, я никого не увидел.

Я был слишком заинтригован, чтобы испугаться, к тому же я осознал: невидимые мне люди, так легко идущие в темноте, полны веселья и доброжелательности.

Надев халат и тапочки, я направился к лестнице. Где-то здесь был выключатель, но я никак не мог его найти. А потом понял, что свет мне не требуется, поскольку снизу исходило неяркое свечение, словно там горели свечи.

Повернув за угол лестницы, я увидел источник этого света: в камине еще тлели угли. Но в холле никого не оказалось, хотя воздух был полон далеких голосов. Потом голоса внезапно были заглушены скрипичными нотами: сначала мой слух различил ритм, а потом мелодию – это был старинный напев «Сэр Роджер де Коверли». Музыка доносилась из зала, дверь которого была закрыта.

Я тихо прокрался через холл и, нащупав ручку, резко распахнул дверь. Наружу вырвалась вспышка света, а вместе с ней – громкий звук музыки. По центру, от двери до дальнего конца зала, протянулись две линии: мужчины с одной стороны, женщины с другой…

…и вдруг я понял, что смотрю в темноту. Одна-единственная вспышка света и звука, и – ничего.

Я с большим трудом добрался до своей комнаты, потому что свет, который я оставил включенным (дверь я оставил открытой) – в чем я был абсолютно уверен, – не горел. Думаю, замкнуло какой-то провод, потому что выключатель все еще оставался в прежнем положении.

На следующее утро я опоздал к завтраку. Тони уже перекусил и отправился к своему любимому прибору, но Марджери осталась, чтобы составить мне компанию.

– Прошлой ночью случилось нечто странное, – сказала она. – Когда горничная пришла в зал, чтобы зажечь камин, она обнаружила, что кресла сдвинуты к стенам, как будто помещение освобождали для танцев. Мы с Тони просыпались ночью, и нам показалось, что слышна музыка. Я хотела, чтобы Тони встал и посмотрел, что там происходит, а он хотел, чтобы пошла я. В итоге мы оба снова уснули.

– Это все пунш, – сказал я.

– Да, но даже ведро пунша не сдвинуло бы кресла, они такие тяжелые. Ты что-нибудь слышал?

Вошел Тони.

– Ха! Наконец спустился! – сказал он. – Знаешь, должно быть, вчера вечером я сделал абсурдную вещь. Я оставил прибор работать, вместо того чтобы выключить его. Должно быть, он работал, пока не произошло замыкания. Он потребляет чертовски много энергии.

– А отключился твой прибор совершенно неожиданно? – спросил я.

– Да, и все электричество в доме тоже. Прибор работал примерно до трех утра.

– Присядь, Тони, – сказал я. – Присядь и выслушай мою историю. Примерно в без четверти три прошлой ночью…

Пассажир

Однажды вечером во вторник, в октябре минувшего года, я ехал домой по Пикадилли, почерневшей от войны, сидя на крыше автобуса, направляющегося на запад. Оставалось несколько минут до одиннадцати, зрители еще не высыпали из театров, и здесь, наверху, я был в полном одиночестве. Вечер был прохладный, дул сильный юго-восточный ветер, все места внизу были заняты, и мне пришлось сесть на последнее сиденье рядом с лестницей: спинка хоть как-то защищала от порывов ветра.

Едва я уселся, произошел инцидент, который в тот момент лишь немного удивил меня: я почувствовал, как кто-то прошел мимо меня, слегка задев мою правую руку и ногу. Я обернулся, ожидая увидеть пассажира или, возможно, кондуктора, но никого не обнаружил. Автобус как раз проезжал совсем уж темное место – фонарь на улице не горел, и я ощутил нервное возбуждение. Чувство, хочу сказать, не из приятных: я словно почувствовал какую-то угрозу, но ее источника обнаружить не мог.

Насколько помню, сначала я никак не связывал это с прикосновением чего-то незримого. Скорее – с безлюдными улицами, погруженными в темноту. Падающий барометр предвещал грозу, а днем пришли тревожные новости с Западного фронта – всего этого было достаточно, чтобы чувствовать себя подавленным.

И все же я понимал, что дело в чем-то другом.

Во мне крепло ощущение, будто я внезапно соприкоснулся с чем-то, лежащим за пределами привычного мира, который окружал меня две минуты назад. Рядом со мной находилось нечто большее – то, чего не могли воспринять глаз или ухо. Я слышал гул автобуса, пока мы катили вниз по Пикадилли, я видел затененные фонари, редких прохожих, каменные дома, окна в которых были задернуты шторами из опасений перед вражескими налетами; вскоре в небе обозначились длинные лучи, которые отбрасывали на пестрое покрывало облаков прожекторы у Гайд-Парка; и все же я знал, что ни война, ни слухи о войне не связаны с внезапным волнением моей души. Дело состояло в чем-то другом; словно в темной комнате я проснулся от дребезжащего телефонного звонка, вырвавшего меня из объятий сна, будто какое-то сообщение прямо сейчас проникало из невидимых и бесплотных сфер. И тут же я увидел, что не один нахожусь на крыше автобуса.

Кто-то устроился на сиденье впереди, спиной ко мне. Секунду или две силуэт человека четко вырисовывался в свете фар встречной машины, и я видел, что пассажир сидит, наклонив голову и подняв воротник пальто. В тот момент я уже знал, что именно эта необъяснимо появившаяся фигура связана с телефонным звонком, прозвучавшем в моем сознании. Я был уверен, что кроме меня наверху никого нет, но даже если все сиденья были бы заняты, я бы нисколько не усомнился, что сидящий впереди, чуть наклонившись вперед, не принадлежит этому миру. Меня охватило неукротимое любопытство, смешанное с ужасом. Сегодня я снова проник в тонкий мир, порождаемый нашей психикой, – мир, который всегда незримо окружает нас, но оттого не менее реальный.

Вскоре, пока первые впечатления только принимали форму и соединялись в моем сознании, вверх по лестнице поднялся кондуктор. Одновременно прозвенел звонок, оповещающий об остановке, и когда автобус сбавил скорость, кондуктор наклонился ко мне, так что я очень четко рассмотрел его лицо. В следующую секунду он топнул ногой, подавая знак водителю ехать дальше, потом пробил мне двухпенсовый билет и пошел по проходу к переднему сиденью, где сидел таинственный пассажир. Но, не дойдя до него, он остановился и снова повернул назад.

– Странно, – услышал я. – Мне показалось, будто я вижу еще одного пассажира.

Кондуктор начал спускаться с лестницы; через пару ступеней он остановился и снова посмотрел в переднюю часть автобуса, прикрывая глаза рукой. Хотел было вернуться, но, потоптавшись, оставил меня на крыше автобуса одного… Или не совсем одного?..

После Гайд-Парка еще более густая тьма пропитала улицы, но мне по-прежнему казалось, что я замечаю едва уловимые очертания склоненной головы мужчины, сидящего впереди. Однако в тусклом, неверном свете, перемежающемся причудливыми тенями, моя уверенность, будто мужчина все еще здесь, таяла с каждой минутой, сколько я ни напрягал зрение.

Продолжая внимательно вглядываться вперед, я вдруг содрогнулся от ощущения, будто кто-то прошел (или что-то прошло) мимо меня. Я мгновенно вскочил и в два прыжка оказался на площадке лестницы, ведущей вниз. Около меня совершенно точно никого не было, а переднее сиденье, как и все остальные на крыше, пустовало.

Начался мелкий дождь, сопровождавшийся жалящим ветром; дождь усиливался с каждой секундой, и, окончательно убедившись, что наверху никого нет, я спустился, чтобы сесть внизу, если найду местечко.

Мне повезло, на остановке из автобуса вывалилась толпа пассажиров, и я обнаружил, что могу и теперь наслаждаться поездкой в пустом салоне. Я сел у двери и подозвал кондуктора.

– Кто-нибудь спускался с крыши автобуса? – спросил я. – Передо мной?

Он с любопытством посмотрел на меня.

– Насколько я знаю, нет, сэр.

Автобус снова затормозил, и в салон вошла группа веселых солдат.

* * *

По какой-то причине я не мог избавиться от этих странных, неясных ощущений. Вполне возможно, что все, что я видел, а именно голову и плечи сидящего на переднем сиденье мужчины, объяснялось коварством теней и тусклым освещением улиц, по которым мы ехали; или – опять же вполне возможно – самый обычный человек мог подняться наверх и в той же путанице теней уйти незамеченным. Вполне вероятно, что тени обманули и кондуктора. А что касается прикосновений к моей руке и ноге, – так это вполне мог быть порыв ветра, сквозняк, гуляющий по крыше. Но все же, желая рассуждать рационально, я не мог заставить себя поверить в столь простые объяснения. В глубине души я был убежден: все, что я видел и ощутил, не имело отношения к обычным перемещениям материальных объектов. Более того, я знал, что с фигурой на переднем сиденье что-то связано. Я не ведал – что, но чувствовал приближение чего-то ужасного. Это одновременно и пугало меня, и наполняло болезненным любопытством.

Следующим вечером я пришел на ту же остановку, где садился в автобус, за четверть часа до его возможного появления. Я предполагал, что фантом, чем бы он ни был, связан с местом – в данном случае с автобусом, и, более того, с конкретным автобусом, курсирующим между отелем «Ритц» и верхней оконечностью Слоун-стрит. В конце концов, привидения не кочуют из дома в дом, а всегда выбирают себе один из них.

Я мало что знал об организации движения, но, основываясь исключительно на догадках, предположил, что в автобусе окажется тот же кондуктор.

Подождав примерно десять минут, я увидел автобус – именно тот, что был вчера, так что мои расчеты оказались верными. Сегодня он был умеренно заполнен, причем не только внизу, но и наверху, и я ощутил нечто вроде успокоения, оказавшись посреди скопления людей. Тем не менее переднее сиденье, на котором вчера сидел фантом – фантом ли? – было свободно, и я устроился позади.

Справа от меня сидели мужчина в хаки и девушка, погруженные в собственное счастье. Человеческие голоса и смех звучали как ободряющая музыка, но, несмотря на это, я ощутил холодок, поднимающийся изнутри, когда мы двигались по склону Пикадилли; и все это время я не отводил взгляда от свободного сиденья впереди. И вновь я вскоре почувствовал, как что-то коснулось меня, повернул голову, но ничего не увидел. А когда снова посмотрел вперед, обнаружил, что на свободном месте сидит мужчина; голова его была наклонена вперед, а воротник пальто поднят. Он будто уже давно сидел на этом сиденье.

Автобус остановился у Гайд-Парка, дождь пошел сильнее, и пассажиры потянулись вниз – кто-то, чтобы укрыться внутри, кто-то, чтобы сойти на станции; и только сидящий передо мной пассажир не сдвинулся с места.

При мысли, что я остался с ним наедине, меня охватил приступ паники; я встал, чтобы последовать вниз за остальными. Но когда я уже стоял у лестницы, то ли храбрость, то ли любопытство возобладали, и я вернулся на заднее сиденье (что-то подсказывало мне, что близко к фантому подходить нельзя) – мне хотелось узнать, что случится дальше.

Через секунду или две автобус продолжил движение. Сегодня, несмотря на дождь, было немного светлее – наверное, за облаками встала луна, и я четко разглядел фигуру впереди. Я страстно хотел уйти, настолько сильным был страх, охвативший мое сердце, но ненасытное любопытство удерживало меня на месте.

Внутренне я был убежден: что-то случится. Хотя при мысли о том, что это может быть, на моем лице выступил пот, я знал: стоит мне уйти, фантом исчезнет, и я никогда не узнаю его тайны.

Справа голые платаны в парке простирали узловатые пальцы к облачному небу, а внизу дорога блестела влагой. Движение было редким, столь же редкими были фигуры прохожих; никогда в жизни я не чувствовал себя настолько отрезанным от человечества.

Совсем рядом со мной были дома, населенные живыми людьми, в комнатах горели веселые камины, и ровный электрический свет не отбрасывал никаких пугающих теней. Но здесь, в полном одиночестве, рядом с неподвижной фигурой, наводящей на меня могильный ужас, я словно пребывал в другом измерении. И с каждой минутой я все более осознавал (хотя и не понимал, откуда взялось это осознание), что вот-вот передо мной разыграется некая ужасная драма. Будет ли она повторением того, что уже случилось, или же благодаря необъяснимому чуду ясновидения я увижу то, что еще не произошло, – этого я не знал. Я оставался уверен только в том, что сижу рядом с тем, что обычно остается невидимым, а значит, я соприкоснулся с миром, который, во благо нашего рассудка, редко напоминает о себе.

Я неотрывно смотрел на фигуру впереди и увидел, что склоненную голову подпирают руки. Потом на лестнице раздались шаги, и рядом со мной оказался кондуктор, требующий плату за проезд. Когда я отдал деньги, мне в голову внезапно пришла идея.

Кондуктор уже собирался спуститься, когда я сказал:

– Вы не взяли плату у мужчины впереди.

Кондуктор посмотрел вперед, потом снова на меня.

– Там точно кто-то есть, – сказал он. – И вы его тоже видите?

– Определенно, – кивнул я.

В тот момент мне показалось, что это успокоило кондуктора; также мне пришло в голову, что, возможно, я ошибся, и там в самом деле сидит пассажир.

То, что случилось дальше, произошло мгновенно.

Кондуктор прошел вперед, и так как его слова не привлекли внимания пассажира, он коснулся его плеча. Я увидел, как рука погрузилась в тело пассажира будто в воду. Затем фигура развернулась, и мне открылось лицо. Оно принадлежало молодому человеку и было совершенно белым. Также я увидел, почему пассажир поддерживал голову руками – его горло было перерезано от уха до уха.

Глаза были закрыты, но когда он приподнял голову обеими руками и обернулся к кондуктору, они распахнулись и засветились, как у кошки.

Потом я услышал ужасный возглас кондуктора, нечто среднее между писком и стоном:

– О боже! Боже мой!

Пассажир поднялся, и кондуктор, сжавшись, как будто хотел увернуться от удара, побежал к лестнице. Спрыгнул ли он на дорогу или упал, поскользнувшись, я не знаю; я услышал глухой стук и снова остался один на крыше автобуса.

Сбросив оцепенение, я яростно зазвонил в звонок, и через несколько ярдов мы остановились. Вокруг кондуктора уже собралась толпа, и вскоре его, еле живого, увезли на машине скорой помощи в больницу Святого Георга.

* * *

Он умер от травм несколько дней спустя, и находка в его комнате жемчужного ожерелья, сведения о котором он сообщил, подтвердила правдивость признания, сделанного перед самой смертью.

Кондуктор Уильям Ларкинс был судим за кражу полгода назад. После освобождения, взяв себе ложное имя и, заручившись поддельными рекомендациями, получил работу в транспорте, намереваясь вести честный образ жизни. Но он потерял сбережения на бегах и за десять дней до смерти серьезно нуждался в деньгах.

Той ночью один старый знакомый, который был его подельником в кражах, сел в автобус, выслушал его историю и попытался убедить Ларкинса вернуться к прежней жизни. Чтобы подтолкнуть его к решению, он открыл небольшой несессер и показал ему засунутое в угол жемчужное ожерелье, впоследствии и найденное в комнате кондуктора. Они были одни на крыше автобуса и, поддавшись порыву жадности, Ларкинс перерезал горло приятеля бритвой из несессера.

Он все обдумал, положил ожерелье в карман, и, оставив несессер открытым, а бритву – лежащей на полу, спустился на подножку.

Сразу после этого, удостоверившись, что на нем нет брызг крови, он опять поднялся и остановил автобус, закричав, что обнаружил тело пассажира с перерезанным горлом и бритву на полу. Труп был опознан, это оказался известный грабитель, и жюри присяжных при коронере вынесло вердикт о самоубийстве.

Друг в саду

Джек Деннисон был не из тех, кто обделен счастьем. Счастье, этот величайший дар, способный превратить в золото самые скучные и самые тягостные события, раскрасить радугой самые обычные переживания, принадлежало ему по праву рождения. (Ну как тут не вспомнить царя Мидаса, которого боги наделили способностью превращать в золото все, к чему он прикасается!) Но Джек утратил этот дар – потерял так окончательно и невосполнимо, как будто это сокровище никогда не принадлежало ему.

Прогуливаясь по лужайке позади своего дома – он ожидал сестру и ее мужа, – Джек вспомнил, что как раз сегодня годовщина его утраты, которая превратила пресную воду в горькую, сделав Мерру[15] фонтаном его жизни. Удар обрушился без какого-либо предупреждения. Почти год он был женат на женщине, которой отдал всю свою жизнь и любовь, и вот однажды вечером, в начале июня, три года назад, когда, как и сегодня, ветви деревьев покачивались в такт нежным восторгам влюбленных соловьев, он вернулся домой и обнаружил, что жена ушла к его другу, которого, не считая супруги, он любил больше всех прочих и которому доверял как самому себе. С тех пор счастье умерло для Джека Деннисона и призрак этого счастья вечно стенал подле него.

У Джека не было недостатка в удовольствиях: он мог получить все, что хотел. Ему едва минуло тридцать, и он сохранил безмятежное здоровье юности; у него было множество интеллектуальных интересов и чувствительных треволнений настоящего художника. Кроме того, унаследовав одно из самых больших состояний в Англии, он имел средства, чтобы позволить себе прекрасные вещи, которыми вполне резонно восхищался. И все же во всех удовольствиях, которые эти вещи доставляли ему, не было ни крупицы счастья; его пустое и обманутое сердце было на это неспособно, и он не прощал и не желал простить тех, кто стал причиной данного опустошения.

После предательства жены Джек закрыл огромный загородный дом в Дербишире и городской дом на площади Беркли и жил в одиночестве в особняке, взгромоздившемся на Паултон-хилл; отсюда открывался один из лучших видов на Темзу. Дом окружали шесть акров сада, которых было достаточно, чтобы обеспечить уединение, о котором он мечтал, но недостаточно, чтобы не изучить каждый ярд участка. Само здание, длинное и низкое, было увит плющом, и его окружали благородные вековые деревья; на заднем дворе, где сейчас прогуливался Джек, была устроена широкая, выстланная плитами терраса, где был накрыт ужин: вечер выдался жаркий и тихий. Полдюжины ступенек вели с террасы на лужайку, украшенную цветочными клумбами. В дальнем конце сверкали кусты ракитника, отделявшие конюшни от сада.

Его сестра и шурин, Дик Энжер, приехали, чтобы провести с Джеком две или три недели, тем самым совместив, как сказала Хелен, восторги городского сезона с удовольствиями деревни и общества брата. Получаса на автомобиле было достаточно, чтобы добраться до эпицентра событий, и сегодня Хелен и (возможно, хотя маловероятно) ее муж после ужина собирались на большой костюмированный бал в Фортескью-Хаус. Хелен, которая сохранила не только жизненную энергию, но и детскую любовь к тайне, держала свой маскарадный костюм в секрете и от мужа, и от Джека. Они только знали, что ожидаемый бал был посвящен географии; золотые фонтаны Канады, Индии и Африки, без сомнений, будут достойно представлены, но Хелен не предложила мужчинам ни единой подсказки насчет того, какое место она выбрала, – только уточнила, что это не Эверест, да и к географии оно имеет условное отношение. Можно добавить, что Хелен была достаточно высокой для Эвереста.

Десять минут спустя все трое сидели за ужином, и Хелен объясняла, почему она не оделась заранее, как намеревалась.

– Потребовалось бы еще полчаса, – сказала она. – А я очень голодна. Вдобавок, я полагаю, что-нибудь наверняка бы оторвалось… Я оденусь после. Дик, дорогой, решись, едешь ты или нет; ты колеблешься весь день. Время для нерешительности прошло. Я хочу еще кусочек дыни.

Дик, любезный, очень красный и неуклюжий, последовал примеру жены по части дыни.

– Я решил, – сказал он. – Я не пойду. Я в первый раз за день остыл и хочу остаться дома. Красного моря не будет, разве что какой-нибудь другой гений догадается об этом.

Хелен рассмеялась.

– Ну, ты хотя бы решился, – сказала она. – Хотя ты жертвуешь хорошей шуткой и хорошим костюмом. И так как ты беден и шутишь редко и с большим трудом, дорогой, то это очень серьезная потеря. Ты должен остаться и развеселить Джека. Ох! Но, Джек, ты не хочешь, чтобы тебя веселили. Я слышала, ты нашел Карла Хата, который превосходно дополнит твою коллекцию миниатюр. Разве ты не счастлив?

Джек обдумал вопрос.

– Я был весьма счастлив час или два, – ответил он. – А теперь я ничего не чувствую. Разве в Псалмах нет ничего об этом? «Он даровал им желаемое, и тягость проникла в их души».

– Дорогой, можно доказать все что угодно, цитируя Псалмы, – сказала она. – В них есть все виды безобразных рассуждений. – Хелен негромко вскрикнула. – О, на скатерти букашка, – сказала она. – Накрой ее стаканом.

Джек накрыл стаканом невинную уховертку и стал следить за ней.

– Бедный малыш! – сказал он. – В тюрьме – как и все мы.

Хелен притворно вздохнула.

– Джек, в тебя сегодня вселились букашки, – сказала она. – Кроме того, если мы в тюрьме, как ты радостно предположил, то чтобы освободиться, мы должны только умереть. Эта перспектива меня совсем не воодушевляет.

Джек посмотрел в ее сияющее, решительное лицо.

– О, дорогая, – сказал он. – Проведи в этой тюрьме как можно больше времени. Надеюсь, твой срок чрезвычайно долог.

– Я тоже надеюсь на это, – энергично сказала Хелен. – О, как бы я хотела купить годы жизни у людей, которые не заботятся о своей жизни.

Черная горечь снова наполнила Джека.

– Ты можешь совершенно бесплатно забрать все мои, – сказал он.

– О, Джек, хватит! – воскликнула она. – У тебя нет никакого представления о хорошем тоне! Мне неприятно думать, что ты несчастлив; да, неприятно, мой дорогой мальчик! Но теперь я должна идти переодеваться. Ты должен будешь догадаться, что я выбрала для костюма, и я буду чрезвычайно раздосадована, если ты не догадаешься, и немного раздосадована, если догадаешься, ибо в таком случае мое решение покажется очевидным. Могу я распорядиться, чтобы машина была готова через полчаса?

Джек передал шурину графин портвейна; мужчина с видимым облегчением приготовился спокойно провести вечер.

– Спасибо, – сказал он. – Как правило, я выпиваю один стакан, но частенько выпиваю и два. Итак, мой дорогой друг, мы не разговаривали по душам год или даже дольше. Расскажи мне о себе.

Джек обдумал его вопрос.

– Я купил Карла Хата, – сказал он. – Вот и все. У меня все по-прежнему, и, скорее всего, так и будет. Это приятная перспектива, ибо впереди у меня, вероятно, еще немало лет жизни.

Тучный, обаятельный Дик придвинул свой стул немного ближе.

– Извини, извини, – сказал он. – Ты не можешь – как это называют в Сити – устроить хорошую реконструкцию здоровья?

– Прекрасный совет, – сказал Джек. – Но точно так же ты мог бы сказать обычной женщине: «Устрой реконструкцию и стань красивой».

– И она бы приняла этот совет, если бы отличалась здравомыслием, – сказал Дик. – Ей бы подправили брови, нанесли румяна и сделали что-нибудь с волосами. Нет таких посредственных женщин и настолько дурных умельцев, которые бы не позволили извлечь лучшее из худшего. Ты молод и все еще…

– Я стар, как дьявол, – сказал Джек.

– Ну, как мне говорят, он все еще держится молодцом и не показывает никаких признаков слабости. У тебя художественный вкус, и ты можешь его удовлетворять.

– Нельзя строить счастье на удовольствиях, – сказал Джек. – Это бесполезный разговор, мой дорогой друг. От жизни я жду только одного – ее конца.

Какое-то время они сидели молча, вокруг них сгущалась ночь, и звезды сияли все сильнее. Потом над полями слева встала большая темно-желтая луна. Где-то невдалеке начала выть собака, и Дик нахмурился.

– Ненавижу, когда собаки воют по ночам, – сказал он. – Хотя я не суеверен. Говорят, это означает смерть.

– Чью, как правило? – спросил Джек.

– О, я не заходил так далеко.

– Ну, нам известно, что смерть ходит среди людей, воет собака или нет, – заметил Джек. – Думаю, зверь просто воет на луну.

Внезапно вой прекратился.

– Вот и все! – сказал Джек. – Счастливый пес. Боже мой!

Он быстро обернулся и вздрогнул. Хелен тихо вышла из двери и встала рядом с ним. С головы до ног она была одета в белое с серебряными вышивками, ее лицо и даже губы тоже были белыми, и высоко в ее напудренных волосах сверкала огромная алмазная звезда.

– Ну, Джек, – спросила она, – кто перед тобой?

Джек осмотрел холодную, светящуюся фигуру. Через несколько секунд он ответил.

– Ах, я понял, – сказал он. – Ты – Полярная звезда.

Хелен зааплодировала.

– Молодец, – сказала она. – Тебе пришлось подумать, но ты угадал. И как я тебе в этом костюме?

– Восхитительно. Ты выглядишь превосходно. Но я чуть было не ошибся. Сначала я подумал, что ты Смерть.

– Так ты представляешь себе Смерть? – спросила она. – Я думала, Смерть должна быть скелетом в черном.

Внезапно собака снова подала голос. Услышав скорбный вой, Хелен драматичным жестом подняла руки.

– О ты, утверждающий, что пребываешь в тюрьме, – сказала она тихим, ровным голосом. – Я пришла освободить тебя.

Джек подхватил ее игру.

– Я ждал тебя, – сказал он. – Я ждал тебя так долго!

Она покачала головой.

– Ты плохо играешь, – сказала она обычным голосом. – Ты не напуган.

– Это так, но именно поэтому я играю хорошо.

Хелен повернулась, чтобы взять плащ у горничной, которая только что вышла на террасу, и они услышали, как молодая женщина смеется, а потом подавляет смех. Плащ тоже был белым, и капюшон скрывал лицо.

– Что ж, я готова, – сказала она. – Но вернусь очень поздно, Джек. Как я попаду в дом? Кто-то будет ждать меня?

– О, в этом нет нужды. Ты можешь войти через сад – и в эту дверь; она всегда открыта.

– Боже милостивый! Ты не запираешь ее на ночь? – спросил Дик.

– Нет. Грабители всегда войдут, если захотят, и только замучаются подбирать ключи. Но осмелюсь сказать, что едва ли буду спать, Хелен; я не засыпаю до глубокой ночи.

– Ну, спокойной ночи, дорогой, на случай, если не застану тебя. Дик, я знаю, что тебя я не увижу.

– Я тоже в этом уверен, – сказал он. – Я иду спать через полчаса.

Машина уже ждала. Хелен уехала.

– Она придумала какой-то фокус, – сказал Дик, когда Хелен ушла. – Ты слышал, как она засмеялась? Она собирается разыграть тебя.

Джек рассмеялся.

– Я нисколько не удивлюсь, – сказал он. – Скорее всего, весь час она будет кататься в машине, вместо того чтобы отправиться на бал, а потом войдет через сад и притворится Смертью. Когда мы были детьми, она всегда стелила кровать так, чтобы оказывалось невозможно вытянуть руки из-под одеяла, и мастерила призраков из репы.

– Вот это весело, – заметил Дик. – Как-то она сделала для меня призрака снаружи курительной комнаты. Напугала меня до чертиков.

– Она меня не испугает. Я отнесусь к ее Смерти серьезно, как судья. И потом, когда все будет продолжаться уже достаточно долго, я внезапно скажу ей: «Простите, но на вашем плаще букашка». Она громко закричит и поспешит на бал.

Они разговаривали еще примерно полчаса, потом Дик широко зевнул, не скрывая этого.

– Ну, думаю, я оставлю тебя, чтобы ты насладился своей бледной подругой в одиночестве, – сказал он. – Мне пора спать. Что за ночь! Луна и звезды на своих местах и сверкают как старинный отражатель. Люблю смотреть, как гладко работает Солнечная система. Это пример для нашего местного устройства.

Джек посмотрел на здоровое, добродушное лицо шурина.

– Уверен, твои собственные системы последуют этому примеру. Спокойной ночи, Дик. Я буду ждать мою подругу в саду.

* * *

Джек отправил слуг спать и сидел один – в безветренном, залитом лунным светом сумраке. На деревьях соловьи снова изливали свои любовные песни в темную ночь, чередуя средства выражения восторга. Чувство горькой утраты тяжело опустилось на него, и горечь казалась неизбывной, смотрел ли он вперед или назад. Джек часто пытался простить; так же часто он чувствовал, что прощение выше его сил, и даже сейчас он не хотел прощать. Черная пелена ненависти покрывала его тело и душу; он знал, что она пребудет с ним до конца жизни. Он не мог, пока жил, дождаться, когда эта пелена сменится серым безразличием. Что касается самой жизни, он не радовался ей; в любой момент он легко, спокойно и даже охотно мог предать себя в холодные руки смерти.

На секунду его рот изогнулся в улыбке при мысли о розыгрыше, который, очень вероятно, устроит ему Хелен. Он подумал, что скоро увидит ее высокую, белую фигуру, мерцающую среди кустов и выходящую на залитую луной лужайку. Хелен вполне могла пожертвовать одним часом бала, чтобы «обстряпать», как она бы сказала, такую потрясающую шутку, надеясь напугать его. Она отлично знала его спиритические склонности, и подумает, что, вполне возможно, он серьезно отнесется к белой фигуре, идущей к нему из ночи. Они часто вместе оказывались свидетелями необычайных материализаций, слышали голоса, которые будто бы раздавались из темных и неизвестных пределов духовного мира, и со своей стороны, если Хелен придет, Джек был вполне готов одурачить ее в ответ и заставить поверить, будто он убежден в реальности ее перевоплощения. Если она придет, это поможет скоротать ночные часы, которые всегда тянутся слишком долго.

Потом эти размышления остались позади, и снова ненависть и горечь жизни охватили и опутали его.

– О боже! Если бы я мог умереть! – сказал он.

Снова завыла невидимая собака, и Джек почувствовал сонливость, а вместе с ней оцепенение в конечностях. Он не стал анализировать это состояние, как и думать о том, психической или физической была его невыносимая усталость. И в этот момент он увидел высокую белую фигуру, мерцающую среди деревьев в конце сада. Он знал, что это должна быть Хелен, и попытался встать, изображая заинтересованность увиденным. Следует «хорошо сыграть», как сказала она, чтобы получилась шутка, стоящая ей золотых минут бала.

Фигура медленно пересекла лужайку и поднялась по ступеням террасы, где сидел Джек. Женщина накинула капюшон, поэтому лицо ее было скрыто. Руки тоже были скрыты в складках длинного белого плаща.

Джек наконец встал, все еще чувствуя сонливость, но намереваясь достойно исполнить свою роль в фарсе, который потребовал такой большой жертвы со стороны сестры.

– Кто ты? – сказал он голосом, который якобы задрожал. – Что ты?

Ему ответили очень ровным, спокойным тоном:

– Друг, которого ты так желал. Друг, который дополнит и завершит твою жизнь.

Джек вспомнил о своих неизбывных переживаниях.

– Полагаю, ты Смерть, – сказал он. – Определенно, наши жизни неполны без тебя. Я так рад тебе. Ты пришла, чтобы забрать меня? Как мило с твоей стороны! Ты что-то принесла… или я должен сам? Может быть, у тебя есть морфий, или стрихнин, или, на худой конец, бритва. Кроме того, ты пришла через ворота сада. Я называю их дружескими. Друг в саду. Ты пришла из города?

– Оттуда и из множества других мест, – последовал ответ.

Хелен определенно играет прекрасно, подумал он. Голос сестры выражал неумолимое спокойствие. И она стояла очень прямо, не дрожа и не шевелясь. Следовало подыгрывать так же совершенно, и Джек, все еще сонный, делал все, что было в его силах.

– Должно быть, ты много путешествуешь.

– Да, я путешествую по всему миру. Куда бы ни шел человек, я иду за ним и стираю его следы. Я иду ко льдам Южного полюса и туда, где Полярная звезда сияет в зените.

Это был довольно откровенный намек на то, что Хелен уже достаточно наигралась.

Но Джек еще ненадолго отложил разрушительный ход с букашкой. Ведь Хелен так чудесно вошла в роль.

– И ты всегда путешествуешь без горничной и багажа, – сказал он. – Конечно, тебе это не нужно. Как и мне не понадобится, когда я пойду с тобой. Мы приходим нагими в этот мир и уходим отсюда без пожитков. Расскажи мне, каково это? Я хочу это узнать, прежде чем уйти с тобой.

Она все еще стояла совершенно неподвижно. Ее голос, доносившийся из-под капюшона, который скрывал лицо, был спокоен, ясен и неумолим. Он не был похож на голос Хелен.

– Рассказывать почти нечего, – сказала она. – Все чрезвычайно просто. Моя обязанность состоит в том, чтобы целовать того, кому я ниспослана, после чего следует за мной. Я рада, что ты не боишься меня, что ждал меня. Чаще всего я прихожу как друг, и как друг я пришла к тебе. Я никогда не прихожу, если меня не посылают. Я не госпожа, безжалостная или жестокая, но лишь слуга Того, Кто Бесконечно Добр. Я расскажу, если ты того желаешь, немного о себе, прежде чем мы уйдем. Но сядь. Те, кого я навещаю, почти всегда принимают меня сидя или лежа. Это более естественно. Очень немногие принимают меня стоя.

Джек все еще чувствовал уверенность, что это Хелен. Но ее игра была необыкновенной. Когда он сел, все еще сонный, то почувствовал легкое замирание сердца – дань ее актерской силе.

– Я исцеляю все болезни тела и души, – сказала она. – Те, кого мучают телесными пытками, обращают ко мне свои лица: я целую их, и их мучения заканчиваются. Тем, кто страдает более жестоко, тем, в чьих сердцах живут ненависть и страдание, я тоже помогаю и утешаю. Тот, кто пошел неверной дорогой в утомительной жизни, завершает свои странствия, когда я прихожу к нему.

Ее плащ немного съехал назад, так что показалась одна рука. Джек увидел, что она совершенно белая. Он вспомнил очень тонкое платье Хелен и забеспокоился о ней.

– Зайдем в дом, – сказал он. – Уверен, ты замерзла. Нельзя, чтобы ты заболела.

Он почувствовал, что пришло время закончить этот прекрасно сыгранный фарс.

– Прости, – сказал он. – По твоей руке ползет букашка. Ох! Хелен…

Она не двигалась.

– Хелен, я знаю, что это ты, – сказал он, но его голос дрожал.

Потом сонливость резко покинула его, и теперь он стал другим – испуганным, спокойным и все понимающим.

– Смерть, милый друг! – сказал он.

Она сняла капюшон. Скорее показалось, что капюшон нежно отодвинулся, и Джек увидел лицо, молодое, неумолимое и доброе; но не лицо Хелен.

– Я успокаиваю убитых горем, – сказала она. – Прощаю все грехи и всю ненависть тех, кого жалею. Я – отдых для уставшего, для печального я – утешение. Всю жизнь ты был в руках моего Господина и своих собственных, но я заставлю тебя осознать, в какие любящие руки ты попал!

Джек прежде сел по ее знаку: теперь он попытался встать, но понял, что не может.

– И теперь ты не боишься? – спросила она.

– Нет, я не боюсь, – сказал он. – Может быть, моя глупая плоть немного боится, но я – нет.

Она встала.

– Тогда еще раз осмотрись вокруг, милый Джек, – сказала она. – Прежде чем ты уйдешь со мной. За последние три года ты недостаточно смотрел на великолепие этого мира. Ты закрыл глаза и уши для голосов и картин радости.

– Так ты все обо мне знаешь? – спросил он. – Мне не нужно делать признаний о черноте и черствости моего сердца?

– Не черно сердце того, кто говорит, будто оно черно, – сказала она. – Так оглядись еще раз, спокойно и благодарно. Узри мириады миров над спящей землей и то, как они сияют на рассвете вечного дня.

Джек откинулся на стуле. Его плоть, его тело и кости зудели от тягостной боли, которая вот-вот должна была отступить. Что-то внутри него громко пульсировало и хотело остановиться.

– О, целуй меня быстрее, мой друг, – сказал он.

– Тогда скажи: «Благослови все Господь». Тех, кто грешит от великой страсти, и тех, кто грешит от малой. Тех, кто боится, тех, кто ненавидит, тех, кто испортил свою жизнь, и тех, кто испортил жизнь других. Тех, кто лжет, и тех, кто обманывает. Благослови их всех, Джек. Помирись с ними. И со своей женой; не забудь и ее!

Он вздрогнул.

– Не могу, – сказал он.

– Думаю, ты можешь. Ты должен научиться снова любить.

Джек полулежал на стуле. Чудесная перспектива покоя и мира представилась ему. Все, что случилось с ним за прошедшие годы, все его страдания и вся ненависть растаяли, отступили и испарились перед лицом этого чудесного нового мира.

– Благослови их всех Бог, – сказал он.

Она наклонилась и поцеловала его в лоб. Он вздрогнул и затих.

* * *

В следующее мгновение он остался один на террасе, со сложенными руками и спокойным лицом. Неожиданный порыв ветра проник в сад, и когда он прекратился, соловьи разразились потоками песен. Собака прекратила выть. Потом сад снова окутала оглушительная ночная тишина, какая бывает только в середине лета.

Десять минут спустя фигура в белом плаще пересекла лужайку. Хелен увидела неподвижно сидящего Джека в лучах лунного света и задумалась, догадался ли он о ее восхитительной шутке. Она на час отложила свое появление в качестве Полярной звезды в доме Фортескью, и теперь должна была попытаться разыграть брата. Она натянула капюшон на лицо и спрятала руки.

– Так ты меня встречаешь? – сказала она низким, устрашающим голосом. – Ты говорил, что будешь рад мне. Проснись, я пришла за тобой.

Он сидел совершенно неподвижно, и ее внезапно охватил страх.

– О Джек, думаю, ты догадался, – сказала она. – Ты сказал, что не испугаешься, и не испугался. Но ты испугал меня. – Она снова замолчала. – Джек, проснись! – быстро сказала она и подхватила его бессильную руку. И мгновенно выронила ее. – Джек… Почему ты мне не отвечаешь? Я сдаюсь. Я хотела разыграть тебя… – Потом ее голос внезапно перешел в крик. – Дик, Дик! – закричала она. – Иди сюда… сюда, кто-нибудь. Я не понимаю, что происходит!

Домашние еще не заснули. В ответ на ее крик зажглись огни и застучали шаги.

Но Джек не двинулся с места. Он обрел друга.

Красный дом

Последние шесть или семь лет Хью Фэйрфакс проводил летние каникулы с женой и двумя маленькими детьми. Они были совсем крошками, когда родители впервые привезли их в эти места – в городок Олкомб у южного побережья Кента. Раньше здесь находился большой порт, но за три века море извергло или, лучше сказать, оставило после своего отступления так много песчаных, покрытых травой дюн, что город перестал быть портом и теперь стоял на расстоянии двух миль от линии прилива.

Утрату мореходного движения частично компенсировали всеобщие спортивные инстинкты конца девятнадцатого века, и Олкомб в некоторой мере восстановил былое процветание с помощью армии игроков в гольф, сделавших городок чрезвычайно популярным в праздничные дни. Пресыщенные активными упражнениями и долгими часами на открытом воздухе, игроки довольствовались маленькими комнатками, а Хью Фэйрфакс, приехав сюда впервые, снял стоявшую на отшибе ужасную виллу, зажатую между газовым заводом и железнодорожным вокзалом.

Наше знакомство вскоре переросло в дружбу. Хью преуспевал, и в прошлом году сказал мне, что купил георгианский дом из красного кирпича у вершины холма, на котором стоит Олкомб, – дом, на который он часто бросал завистливые взгляды. Хью предложил мне приехать и провести с ним последнюю неделю июля, чтобы привести дом в приличный вид к триумфальному переезду его семьи, который должен был состояться в первую неделю августа. В качестве взятки или награды за мои услуги он надеялся, что я проведу этот месяц с Фэйрфаксами и буду отдыхать в комфортной обстановке, которую мы создадим совместными усилиями. Это полностью меня устраивало, и я тут же согласился.

Звонки и электрические лампы были уже установлены, когда мы появились там, но первые несколько ночей, когда спальни еще не были пригодны для жилья, мы оставались в отеле. Эти дни выдались отвратительно дождливыми, и мы проводили долгие часы, старательно расставляя мебель, которую привозили в грузовиках из города.

Сам дом был очаровательным во всем, что касалось размера комнат и общих удобств; хотя последние полгода там никто не жил, он находился в отличном состоянии, и по цене, которую Хью заплатил за него, было очевидно, что сделка чрезвычайно выгодна.

Предыдущим владельцем дома был некий мистер Артур Уайтфилд, отставной адвокат, который, по слухам, баловался кокаином. Мы десятки раз видели его в клубе на поле для гольфа, где он любил пить чай после своего полукруга; как правило, он играл вместе с женой. Уайтфилд был степенным мужчиной средних лет, исключительно вежливым, порядочным и в высшей степени непримечательным. Миссис Уайтфилд, насколько мы знали, посоветовали проводить зиму на юге, и она уехала из Олкомба в конце прошлой осени. Незадолго до Пасхи, примерно четыре месяца спустя, мистер Уайтфилд (мы не знали подробностей и не слишком интересовались этим делом) тоже уехал, продав всю мебель и передав дом агенту для немедленной реализации по чрезвычайно низкой и приемлемой цене.

Это было все, что знал Хью. Выкупив дом, он нисколько не интересовался его историей.

Длинный, двухэтажный, с мансардами на крыше, парадным фасадом дом выходил на улицу. Дверь вела в просторный, выложенный плиткой холл, на второй этаж поднималась лестница из черного дуба с широкими перилами.

По обе стороны холла располагались прекрасные комнаты, левая из которых могла стать идеальной столовой, так как примыкала к кухне. Она, а также большая гостиная, выходящая на сад, окруженный высокими стенами, и холл были обшиты черными панелями.

Справа от двери была комната намного меньше, которую Хью тут же забрал себе. Здесь не имелось панельной обшивки и обоев; стены были оштукатурены и выкрашены в приятный темно-красный цвет. Состояние краски позволяло ясно определить, что отделку проводили недавно.

Случилось так, что мебель для этой комнаты и гостиной прибыла в первом грузовике, и, проведя утро и начало дня – который выдался слишком дождливым, чтобы даже мечтать о прогулках, – в размышлениях о дальнейших действиях, мы сидели у книжного шкафа в комнате Хью, наслаждаясь отдыхом и сигаретами, восстанавливая силы после праведных трудов и ожидая приезда второго грузовика, который должен был доставить следующую порцию вещей со станции. Сидя там, мы оба услышали гудение электрического звонка на первом этаже, и, решив, что приехал второй грузовик, я подошел к окну, удивляясь, как это мы не заметили его приближения, в то время как Хью пошел открывать дверь. К своему удивлению, я увидел, что улица пуста. Вот и Хью вернулся из холла.

– Тогда что это был за звонок? – спросил он.

В ответ звонок снова зазвонил.

– Давай подойдем к коммутатору и посмотрим, – предложил я, и мы вместе спустились в кухонный коридор. Там был коммутатор, и лампочка комнаты, обозначенной «кабинет», еще слегка светилась.

– Но это же комната, где мы только что сидели, – сказал Хью. – Странно, не успели поставить, а звонки уже сломались.

Обстоятельство действительно показалось странным, но определенно несущественным, и никто из нас, насколько помню, не обратил на него внимания, потому что в тот момент мы безошибочно уловили урчание грузовика, и электрический звонок зазвенел снова, и на сей раз замигала лампочка, под которой висела табличка «входная дверь».

– Ну, хоть эта в порядке, – улыбнулся мой друг.

Разгрузка второго грузовика и расстановка мебели продолжалась до наступления темноты, а когда рабочие вернулись на пустом грузовике на станцию, мы с Хью работали еще час при электрическом свете. Потом мы вышли в дождливый вечер, заперли за собой дверь и, соскучившись по свежему воздуху, пусть и смешанному с потоками воды, отправились пройти милю или две, прежде чем вернуться в отель.

Наш обратный путь проходил мимо Красного дома (Хью настаивал на этом совершенно справедливом наименовании), и когда мы поравнялись с ним, следуя по противоположной стороне улицы, мой друг взмахнул тростью, указывая на свое приобретение.

– Смотри! – с гордостью сказал он. – Все это мое! Я сам себе завидую. Что… – Он резко остановился. – В моей комнате свет…

Там действительно горел свет. Шторы закрывали окна (я их задернул сам, чтобы оценить эффект), но там, где они неплотно прилегали друг к другу, между ними виднелась тонкая полоска света.

– Должно быть, мы забыли выключить свет, – сказал Хью. – Хорошо, что я заметил.

Другого объяснения не было, да оно и не требовалось. Но в глубине души я был уверен, что выключил свет. Выключатель был немного туговат; я мог поклясться, что помню, как брался за него.

* * *

На следующий день было сделано великое открытие. Мы с Хью исполняли мистический танец с книжным шкафом в его комнате, передвигая этого монстра на новое место (мы танцевали на неверных ногах, потому что шкаф оказался чертовски тяжелым). Когда мы поставили шкаф, его угол задел стену, отколов большой кусок штукатурки.

Я извинился, потому что это была моя вина, и, посмотрев на повреждение, увидел под штукатуркой нечто похожее на темное дерево. Возможное великолепие этого открытия заставило Хью простить меня; он и сам отколол еще кусок.

Догадка его подтвердилась. Под штукатуркой определенно скрывались дубовые панели, подобные панелям в гостиной. Это мгновенно сделало наши занятия более интересными.

Человек, работающий водопроводчиком, скорее всего, знал все о штукатурке, и Хью, вспомнив о лавочке, где можно было найти его, побежал справиться.

Вскоре он вернулся вместе с тихим и апатичным рабочим. Тот с некоторым удивлением объяснил, что месяцев шесть назад его наняли, чтобы положить штукатурку, которую теперь надо было снять.

Но речь шла об обычном деле, и рабочий пообещал, что если сейчас же приступит к делу, то закончит уже завтра. Это означало, что следовало сдвинуть на середину комнаты всю мебель, которую мы уже расставили по местам.

В этот и следующий день сохранялась отвратительная погода, и мы все время проводили в Красном доме, где уже стало многолюдно от работяг.

Штукатур, как и обещал, быстро закончил работу в кабинете; стены были почищены, старые дубовые панели открыты, а мебель возвращена на место. С приездом нескольких слуг дом стал вполне обитаем, и мы собирались на днях переселиться из отеля.

* * *

Тем вечером с наступлением сумерек я бродил по кабинету, любуясь восстановленными панелями, когда вновь заметил нечто очень любопытное. Во всем кабинете они были одинаково безупречными, за исключением одной – в середине стены напротив двери. В этом месте панели меньшего размера заменяли большие, и, присмотревшись, я увидел, что их контуры указывают на присутствие двери. Потом я понял, что моя догадка должна быть верной, потому что примерно в трех футах от пола на деревянной поверхности была маленькая круглая выемка, где, без сомнений, находилась ручка.

Дальнейшее расследование позволило обнаружить стык стены с поверхностью двери и отметины от петель; трещины были заполнены штукатуркой и покрашены, чтобы напоминать по цвету дерево.

Пяти минут напряженной работы кухонными ножами хватило, чтобы мы с Хью очистили замазанный штукатуркой стык, и вскорости дверь открылась; за ней скрывался большой чулан, стены которого были оклеены обоями. Все это было очень забавно, и Хью оставил меня одного, а сам вернулся на кухню – положить ножи на место.

Мы как раз намеревались возвращаться в отель, и, закрыв дверь только что обнаруженного чулана и выйдя в холл, чтобы подождать друга, я почему-то ощутил совершенно беспочвенное отвращение к комнате. Откуда взялось это чувство, я не знал, но, думаю, из-за него и предпочел обождать в холле.

В помещении было душно, я открыл входную дверь и стоял, глядя на улицу, когда внезапно почувствовал, как что-то толкнуло меня, будто какое-то невидимое существо проникло в дом.

Я был удивлен: хотя и знал, что позади никого нет, я осмотрел сумеречный холл, уверенный, что чувства не обманывают меня. Но в холле, как и на улице, никого не было.

Потом от коммутатора прозвенел электрический звонок; одновременно я услышал шаги Хью на каменной лестнице внизу.

Я закрыл дверь и, должно быть, Хью не заметил меня, потому что, насвистывая, он пересек холл и вошел в кабинет.

– Куда ты так торопишься?.. – начал он и замолчал, увидев, что разговаривает с пустой комнатой.

Я подошел к двери кабинета; он обернулся на звук моих шагов.

– Что значит тороплюсь? – спросил я.

– О, вот ты где! – сказал Хью. – Зачем ты звонил? Я только осмотрел кухню… – Он снова замолчал. – Или это опять сломанный звонок?

– Думаю, все дело в нем.

– И у входной двери никого не было?

Я вспомнил, будто меня что-то толкнуло.

– Нет, – сказал я. – Я как раз стоял там.

Хью включил свет в кабинете и, стоя у двери, осмотрелся.

– Завтра я поставлю ручку на дверь этого чулана, – сказал он. – И замок. Удобное место для газет и всякого хлама.

Пока он говорил, входная дверь медленно и совершенно бесшумно открылась. Потом она снова закрылась, и тут-то, признаюсь, я задрожал. Происходившее неопровержимо свидетельствовало: нечто прошло в дом с улицы. Но все же внутри никого не наблюдалось, как не наблюдалось и две минуты назад, когда я сам стоял у двери.

Мне показалось, будто Хью взглянул на меня, словно проверяя, не заметил ли я чего-нибудь. После чего он пересек комнату, задернул шторы и поднял пару книг с пола. Наконец он поставил стул у двери чулана, тем самым подперев ее.

– Ну, мы можем идти, – сказал он. – Слуги придут завтра утром и будут ждать нас к ужину. Надеюсь, распогодится; я хочу поиграть в гольф.

* * *

Той ночью небеса прекратили гневаться на человечество, и на следующий день мы чудесно провели время, играя в гольф. Но меня не покидало зловещее и гнетущее ощущение, будто нечто темное и кошмарное прячется поблизости. Я поймал себя на том, что боюсь возвращаться, – о нет, не в мрачный отель, а в удобный дом из красного кирпича.

Было в нем что-то странное, что-то опасное, что-то такое, что затаилось в глубине… Впрочем, все это можно было объяснить сквозняками или неисправностью электрических проводов. Весь вечер, за игрой в пикет в кабинете Хью, я ощущал, будто кто-то стоит рядом со мной, злобно наблюдая; и когда Хью занялся обустройством чулана и собиранием туда всего, что накопилось на полу (газет, теннисных ракеток, коробок с мячами для гольфа), я почувствовал, что источник моего беспокойства скрыт именно в этом небольшом помещении. Но ничто не нарушало спокойствия вечера. И когда, закончив дела, Хью начал зевать, что означало «пора спать» (это была наша первая ночь в доме), я почти решился посидеть еще немного с одной особой целью – убедить самого себя за время этого одинокого бдения, что мои страхи беспочвенны. Но вскоре стало ясно, что обязанности хозяина заставляют Хью сидеть вместе со мной, и потому мы поднялись наверх вместе. Он выходил из комнаты последним, и я специально запомнил, что свет он выключил.

Я тут же лег в кровать и мгновенно уснул. Спал я крепко и без сновидений, но проснулся с чувством, что меня разбудил какой-то внезапный шум. Установить причину звука было затруднительно. Впрочем, затем я совладал с собой, и все снова стало тихо.

Сквозь шторы лился слабый свет раннего утра, в комнате становилось жарко, и я подошел к окну, чтобы открыть его шире, и посмотрел наружу. Темную и пустынную улицу перерезали два тонких лучика света, исходивших из кабинета, располагавшегося прямо под моей спальней.

Не могу описать, как сильно поразило меня это зрелище, и с каким облегчением я услышал человеческие шаги, которые разносились по коридору из комнаты Хью.

Я открыл дверь, как раз когда Хью оказался рядом.

– Ты слышал звонок? – спросил он.

– Думаю, он меня и разбудил. А внизу в комнате горит свет.

– Откуда ты знаешь? – спросил он.

– Я видел его на улице из окна.

Он включил электрический свет на лестнице. Мы спустились и вошли в кабинет. Там горела всего одна лампа у шкафа; стул, который Хью приставил к двери чулана, был отодвинут, а сама дверь открыта. В комнате было тихо и пусто.

– Это все какая-то чепуха, – раздраженно сказал Хью, выключая свет. – Завтра придет электрик и все исправит.

* * *

То ли благодаря вмешательству электрика, то ли в силу каких-то других причин, в следующие несколько дней ничего необычного не происходило. Вскоре приехала Маргарет Фэйрфакс с детьми, и то, что нас беспокоило прежде, никак не напоминало о себе. Хью, попросив меня не рассказывать ни о чем Маргарет (что, на мой взгляд, противоречило его восторгам насчет того, что электрик все исправил), казалось, позабыл о случившемся. Но и в его сознании, и в моем, я полагаю, было посажено, так сказать, маленькое черное семечко, которое прорастало в благотворной почве.

И вот однажды, после круга на поле для гольфа, мы обедали в клубе. Я как раз взял в руки местную газету и шел к креслу у окна, чтобы просмотреть ее, прежде чем мы вернемся к игре, когда смутно знакомый мне мужчина пересек лужайку на пути к клубу. Секунду я напрягал память, безуспешно вспоминая этого человека, после чего снова уткнулся в газету.

Первый абзац, который я обнаружил, был посвящен тому, что жертва суицида в Фолкстоне опознана – это оказался мистер Артур Уайтфилд, адвокат в отставке из Олкомба: я тут же вспомнил мужчину, которого видел на лужайке перед клубом.

…Мы вернулись в Красный дом после второго раунда, как раз когда сгущались сумерки. Как только мы вошли, из кабинета выбежала Дейзи, шестилетняя дочка Хью.

Она подбежала к отцу.

– Папочка, кто эта странная леди в твоем кабинете? – спросила она. – Мне она не нравится.

– Дейзи, маленькая врунишка, там нет никакой леди.

Дейзи заглянула за дверь.

– Ну, значит, она ушла, – сказала она. – Но она была там минуту назад.

– Как она выглядела? Что она делала? – спросил Хью.

– Она стояла у двери чулана, где ты хранишь разные штуки для тенниса. И она мне не понравилась. Я пришла, чтобы положить ракетку: мы с мамочкой играли.

– Может быть, она вошла внутрь? – сказал Хью и подошел к двери.

Дейзи внезапно подбежала ко мне и вцепилась в мой сюртук.

– Нет, нет! – закричала она. – Не выпускай ее. Она мне не нравится.

– Чепуха, дорогая, – сказал Хью и открыл дверь.

…И тут же отскочил, бешено размахивая руками. Из открытой двери с пронзительным жужжанием вырвался рой огромных мух; должно быть, их было несколько сотен, потому что в течение нескольких секунд голову Хью было почти невозможно разглядеть.

Совершенно неожиданно жужжание прекратилось, словно рой разлетелся по комнате. Я стоял у двери рядом с Дейзи: девочка пронзительно кричала.

– Грязные твари! – сказал Хью. – Как они могли туда попасть? Включи свет, мы должны от них избавиться.

Я дернул за выключатель и осмотрелся, чтобы понять, куда расселись мухи, в то время как Хью распахивал окна. Но нигде не обнаружилось ни единого насекомого.

Мы оглядели стены, дотянулись до недоступных углов на потолке, изучили ковер. Мухи словно испарились.

– Беги к маме, Дейзи, – сказал Хью. – И ничего не говори ей о странной леди. Помни, ни единого слова. Это наш секрет.

Дейзи медлила.

– Да, папочка, – сказала она. – А мухи? Они тоже были странными, да?

– Да, дорогая, ужасно странными. Но о них тоже ничего не говори.

Когда она ушла, Хью вернулся к двери чулана и открыл ее шире. Он оставался внутри пару минут, осматриваясь и обшаривая полки, затем захлопнул дверь и запер ее.

– Что ты об этом думаешь? – спросил он. – Я не придаю значения неизвестной нам леди, – должно быть, ребенок увидел какую-то необычную тень. Но мухи, огромная туча мух… И куда они делись? – Он подошел ко мне. – Тебе это не кажется странным? – спросил он.

В этот момент в комнату вошла Маргарет. Она тихо прикрыла за собой дверь.

– Хью, в холле мужчина, – сказала она. – Он пришел к тебе? Я спросила, что он тут делает, но он мне не ответил.

Хью ответил с такой находчивостью, которой я мог только подивиться:

– Да, дорогая, я ждал его.

Он вышел, и Маргарет села рядом со мной на диван у окна.

– Хорошо прошла игра? – спросила она. – О, кстати, в газете я видела ужасную новость. Интересно, знает ли Хью.

В эту минуту Хью вернулся в комнату. Думаю, свет как-то странно упал на его лицо, потому что Маргарет посмотрела на него с внезапным любопытством.

– Дорогой, в чем дело? – спросила она. – Ты кажешься таким бледным.

– Дело? Какое должно быть дело? Нет никакого дела.

Он сел в кресло спиной к нам.

– Я как раз говорила, что сегодня в газете писали про ужасное дело, – сказала Маргарет. – Мистер Артур Уайтфилд…

Хью мгновенно обернулся.

– Ну, что с ним?

– Его тело опознали в полицейском суде в Фолкстоне. Он совершил самоубийство. Но ты же говорил мне, что он уехал за границу к жене.

Хью произнес необычно ровным голосом, столь не похожим на его обычный тон:

– Должно быть, мистер Уайтфилд вернулся.

После этого Маргарет поднялась наверх, чтобы переодеться, и Хью вышел в холл вместе с ней. Но тут же возвратился.

– Что-то странное, – сказал он. – Тот мужчина в холле и был Уайтфилд, могу в этом поклясться.

– Что ты видел? – спросил я.

Хью, продемонстрировав первые признаки нервозности, быстро осмотрел комнату.

– Мне показалось, он вошел сюда, – сказал он.

– Я его не видел, – сказал я. – Но я видел его сегодня после обеда, он шел по лужайке у клуба.

И резко осекся, потому что необъяснимо, но безошибочно осознал, что кто-то снова здесь, рядом с нами. Но я не увидел ничего постороннего.

Я встал.

– Давай выйдем, – сказал я шепотом. – Он здесь.

Произнося эти слова, я совершено отчетливо увидел мистера Уайтфилда. Он стоял у двери чулана, которая снова была открыта. Я не слышал никаких звуков, но, думаю, слышал Хью: он сразу посмотрел в ту сторону.

– Эта чертова дверь снова открылась, – сказал он и пошел к чулану.

Я почувствовал, как слова застряли у меня в горле.

– Не ходи, – прошептал я. – Он там.

Хью подошел ко мне.

– Ты снова видишь его? – спросил мой друг.

– Да, да. Он вошел внутрь. Он там.

* * *

Наверху, в моей спальне, мы придумали план, а когда Маргарет ушла спать, приступили к его выполнению. Нам на помощь пришел плотник, и первым делом мы вытащили из чулана все, что Хью хранил там, а также сняли полки и сорвали обои со стен.

Было ясно: за задней стенкой чулана имеется пустое пространство примерно семи футов в высоту; стены по обе стороны тем не менее оказались цельными. Когда мы сняли все обои, комнату наполнил странный запах. Вскоре, очистив углы чулана там, где они соединялись со стеной, мы обнаружили, что вся задняя стенка представляет собой съемную панель.

Плотник профессиональным взглядом изучил ее.

– Кажется, она отъезжает в сторону, сэр, – сказал он.

Мы безуспешно бились над этой панелью несколько минут (в чулане было место только для двоих), пока внезапно она не уступила и отъехала влево. За нею был какой-то длинный предмет, обмотанный тканью. Мы с Хью едва успели отпрыгнуть, когда предмет закачался и с мягким, тяжелым стуком повалился в комнату…

Это было тело женщины.

* * *

Постепенно история убийства и самоубийства преступника разъяснилась и впоследствии стала известна общественности. Несчастную женщину, несомненно, лишил жизни ее супруг; тело несчастной было аккуратно забальзамировано и замуровано в чулане. Вероятно, Уайтфилда начал охватывать ужас – а может быть, раскаяние; сначала ему показался невыносимым сам дом, скрывающий следы преступления, а позднее невыносимой стала и сама жизнь.

Мы получали таинственные подтверждения преступления: звонки, ужасный случай с мухами, явление ребенку «странной леди». Да и сам убийца являлся каждому взрослому обитателю дома. То один из нас, то другой входил в связь с невидимым миром, как может показаться – непроизвольно; однако все мы почувствовали связь с ним. Эти отрывочные, необъяснимые сообщения, как я полагаю, сделали свое дело, ибо с тех самых пор спокойствие Красного дома ничто не нарушало.

Шкатулка в банке

События, о которых я поведу речь, начались вечером 2 ноября 1922 года и закончились вечером того же календарного дня в 1927 году. Но для двоих из трех заинтересованных лиц (а возможно, и для третьей персоны, хотя теперь у нас нет о ней никаких вестей) они не вполне «закончились», даже напротив, стали только первым шагом в их последующем развитии. Да и читатель, если он дочитает этот короткий рассказ до конца, может согласиться с этим. Но, как он узнает и как поняли мы с Хью Листером, рекомого последующего развития еще необходимо дождаться: все, что мы могли сделать, – лишь подготовиться к такому повороту. И еще: если это и случится, то может повлиять на кого-то из тех, кто нам незнаком. Такова одна из причин, почему я излагаю в прессе историю о произошедшем: я пребываю в надежде, что если таковое развитие в итоге последует и кто-то, прочитавший эти страницы, столкнется с ним, он сообщит об этом мне.

Вечером 2 ноября 1922 года мы с двумя моими друзьями вместе ужинали в доме, где я сейчас нахожусь. То были Хью Листер, о котором я уже упоминал, и Дороти Крофтс, дама лет семидесяти: она была замужем за моим кузеном Норманом Крофтсом, но давно овдовела. Дороти все еще сохраняла ненасытный интерес к заботам повседневной жизни, который является залогом молодости, и была так же ненасытна в своем любопытстве к тому, что будет с ней после смерти: она чрезвычайно наслаждалась жизнью, и все же ждала исхода, как остальные ждут поездки в незнакомую страну. У нее был огромный дар медиума: когда она соглашалась «сконцентрироваться», я много раз видел, как предметы, например столы и стулья, двигаются к ней, и слышал, как в комнате раздаются стуки или, если мы сидели в темноте, искрятся огни. Но она категорически отрицала любые так называемые психические свойства этого феномена: эта леди утверждала, совершенно справедливо, насколько я понимаю, что он не имел отношения к духам, но являлся проявлением какого-то чисто материального закона, о котором мы ничего не знаем. Сама она называла это колдовским фокусом и понятия не имела, как его проделывала и в чем он должен заключаться.

Первоначально нас должно было быть четверо: после ужина мы хотели сыграть в бридж, в котором Дороти проявляла совершенно неподобающий энтузиазм. Если бы все шло по плану, скорее всего, ничего экстраординарного и не произошло бы. Но в последний момент я получил телефонограмму, в которой сообщалось, что наш четвертый игрок очень сильно простудился и не придет. В означенный день выдался один из нелепых винегретов погоды, которые иногда случаются в это время года; утро выдалось ясным, холодным и морозным, а к полудню началась буря, температура резко поднялась, и днем мы наслаждались грозой. Вечерние газеты сообщали, что в северных графствах ощущалось землетрясение.

Не знаю, то ли своенравное поведение небольшого беспроводного радио, которое я недавно приобрел, объяснялось капризами погоды, то ли я неправильно его настроил, но когда я включил аппарат после ужина, мы услышали только писк, бормотание и прерывистые голоса, и Дороти предположила, что мы необъяснимым образом связались с разбушевавшимся зоопарком.

– А сейчас определенно кричала гиена, – сказала она. – И хранитель увещевает ее. Землетрясение напугало бедное животное. Какой страшный шум, выключи радио!

Я как раз хотел это сделать, когда звуки зверинца исчезли и наступила мертвая тишина. Дороти подумала, что я выключил приемник.

– Спасибо. Так намного лучше, – сказала она.

– Но радио все еще включено, – сказал я.

– Наверное, животные успокоились и уснули. Но какие же волшебные эти приборы, даже когда неправильно работают! Подумать только, мы совершенно ясно слышим в этой комнате то, что происходит в театре или мюзик-холле за много миль от нас! Иногда я думаю, что туда вмещается и что-то иное. Не удивлюсь, если рано или поздно выяснится что-то подобное.

– Что вы имеете в виду? – спросил я.

– Вы, должно быть, поднимете меня на смех, – ответила она. – Но представьте: в данный момент до ваших ушей долетают только звуки моего голоса и шум пламени в камине. Однако если бы ваш прибор работал исправно, мы могли бы услышать выступление оркестра или лекцию. Сейчас мы не слышим их, но они, как и тысячи других звуков – да что там, все звуки мира, – присутствуют в этой комнате, и нам нужно только настроиться на них с помощью каких-то чисто механических средств, чтобы их уловить. Наши уши, скажете вы, не могут уловить мелодии оркестра и речь лектора; и все же, стоит вам повернуть маленькую ручку, все получится. Мы слышим лишь то, что способны уловить своими органами слуха.

– Я понимаю, что вы имеете в виду, – сказал Хью. – Существуют, возможно, целые королевства других звуков, хотя мы не можем уловить их. Верно, Дороти?

– Да. Вчера вечером я ходила на «Венецианского купца», и меня озарило, когда звучали эти строки:

Гармония подобная живетВ бессмертных душах; но пока онаЗемною, грязной оболочкой прахаПрикрыта грубо, мы ее не слышим[16].

– Но мы же говорим не о материальных душах, – возразил я.

– Откуда вы знаете? – спросила она. – Отчего звезды не могут петь? Морозной ночью кажется, что они поют. И почему некоторые механические средства не могут проникнуть сквозь мутный покров так, чтобы мы могли их расслышать? Ваш прибор в некотором роде может это делать, благодаря чему мы знаем, что происходит, например, в мюзик-холле. Сто лет назад любой ученый сказал бы, что мы, в этой комнате, не можем услышать оркестр в «Савойе». Но сегодня это не только возможно, но и чрезвычайно легко. И то, что нам сегодня кажется чистой фантастикой, через сто лет станет главой из учебника для начинающих.

– И это все? – спросил я.

– Нет, дорогой мой, разумеется, это не все, – сказала она. – Весь наш научный прогресс сегодня и, возможно, в ближайшие годы – это всего лишь разбег человека, набирающего скорость для прыжка. Всюду твердая земля, а потом прыжок через непреодолимую, как нам кажется, пропасть. Возможно, сегодняшним достижением науки мы назовем проникновение на ту сторону и установление связи с тем, что находится там

– А что, если там ничего нет? – заметил Хью.

– Я вижу, что вы в этом не уверены, – сказала Дороти. – И допускаю, что было бы спокойнее иметь какое-то определенное доказательство, пусть и незначительное. Я имею в виду то, что можно объяснить только проникновением на ту сторону – в пропасть смерти. Как я жду такого доказательства после смерти моего Нормана! Мы договорились: тот, кто умрет первым, должен сделать все возможное, чтобы связаться с тем, кто остался. Но пока не произошло ничего, что убедило бы меня: да, это именно он.

– Вы обращались к медиумам? – спросил Хью.

– О, к десяткам медиумов! И большинство из них притворялись, что тут же связались с ним и передавали от него всевозможные сентиментальные и назидательные сообщения; якобы он очень занят и очень счастлив. В их словах было какое-то благочестие воскресной церковной школы, непохожее на Нормана; и если подобные вести приходили от него, должно быть, он сильно изменился, и я чувствовала, что едва ли его узнаю, когда присоединюсь к нему. Раз или два мне говорили вещи, которых не мог знать медиум: сведения о его жизни на земле, которые были верны и которые могла знать одна я. Но, как и было сказано, я-то знала эти вещи, и медиум, вероятно, выяснил их у меня посредством телепатии, а не от Нормана посредством духовной связи. Меня удовлетворит только одно доказательство: медиум должен сказать то, что неизвестно никому на земле, и это впоследствии окажется правдой. Все остальное можно объяснить телепатией между живыми. Очень интересно и совершенно неожиданно… Но таковы многие колдовские фокусы, и они не доказывают выживания человеческого духа после смерти. – Дороти рассмеялась. – Но я давно не хожу к медиумам, – сказала она. – Мне не нравится сидеть в темноте с мужчиной или женщиной, которые входят в транс и становятся воплощениями египетской принцессы или кардинала Ньюмена. Медиумы часто выбирают ужасных выдающихся людей. А снобизм в духовном мире неуместен.

– Расскажите еще о науке, что похожа на человека, который бежит, дабы набрать скорость для прыжка, – попросил я.

– Вот как, полагаю, будет преодолена эта пропасть, – сказала она. – Несмотря на сопротивление большинства ученых, которые отказываются исследовать все психическое и потешаются над феноменами, ничего не понимая в них и не собираясь их изучать, считая коктейлем из мошенничества и фантазий. Никто из них и понятия не имеет, из чего сотворен сам материальный мир; они поворачиваются спиной к той стороне, откуда может пролиться свет. Но, несмотря на это, они вынуждены бежать и перепрыгивать через самый край материального мира в то, что они называют сверхъестественным.

– Сверхъестественное! – воскликнул Хью. – Такого понятия нет.

– Что вы имеете в виду? – спросила Дороти.

Хью минуту хмуро смотрел в огонь.

– Я имею в виду, что нет никакой пропасти, – сказал он. – Нет края материального мира. Он, словно мыс, простирается в огромное неизвестное море психических явлений. И море обрушивается на землю, заполняя бесчисленные заливы и протоки… Все множество явлений, каким бы оно ни было разнородным, должно представляться нам единством.

– Так если, – осмелился вмешаться я, – если призрак, образ кого-то, кто мертв и кого вы когда-то знали, возникнет в воздухе между нами, – вы не назовете это сверхъестественным, а сочтете лишь естественным феноменом, образовавшимся в соответствии с неким естественным законом, о котором мы практически ничего не знаем?

– Именно так! Осмелюсь сказать, он не будет скован временем и пространством так, как якобы скованы мы. Это неверно. Время – в крайнем случае, легкий туман, окружающий нас в вечности. Привычные нам время и пространство могут оказаться всего лишь легкими облачками посреди бесконечности. Жизнь, чем бы она ни была, возможно, не имела начала. Должно быть, существует некий творческий импульс, из-за которого ты не можешь вернуться в нулевую точку, и поэтому не можешь, как бы далеко ни зашел, проникнуть в ничто.

Дороти снова рассмеялась.

– Ради бога, давайте не будем рассуждать абстрактно! – воскликнула она. – От абстракций у меня кружится голова, я женщина практичная. Давайте вернемся к теме. В бытии, кажется, есть пропасть, и мы зовем ее смертью. Но я не могу поверить, будто это в самом деле пропасть. Мы просто несколько отходим в сторону… Я придумаю опыт, который позволит вам двоим после моей смерти понять, что я просто отошла в сторону… Я хочу показать вам кое-что настоящее, а не передать благочестивые уверения, будто я занята, счастлива и продолжаю работать с кардиналом Ньюменом и египетскими принцессами. И, полагаю, я придумала испытание, которое, когда придет время, окажется убедительным.

– Невозможно, – сказал я. – Вы не сможете установить с нами связь после смерти, вы не можете сообщить нам ничего, что мы не могли бы знать и о чем не могли бы догадаться, основываясь на знакомстве с вами.

– Мой дорогой, успокойтесь и послушайте. Я возьму маленькую шкатулку и положу в нее несколько предметов. Никто кроме меня не будет знать, что лежит внутри: может, ключ, или цветок, или кольцо, или лист бумаги с написанными на нем словами, карандаш, фотография, резинка, шнурок от ботинка, монетка, карта, камешек, булавка для галстука, печенье, книга… Я могу выбрать что угодно. Что ж, когда я сделаю выбор, я запечатаю пакет, отправлю в свой банк и оставлю в своем завещании указание – пакет будет выдан одному из вас, когда вы придете и потребуете его. Но вы оба должны мне обещать, что не станете требовать его, пока не убедитесь, что я передала вам из другого мира, как мы его называем, информацию о том, что находится внутри. Тогда вы узнаете, что́ в шкатулке; и если вы обнаружите, что из всего многообразия предметов, которые я могла туда положить, внутри именно те, о которых я вам сообщила, – тогда у вас будет превосходное доказательство, что информация получена от меня.

– Неплохая идея, – сказал Хью. – Как жаль, что вас не будет здесь, Дороти, и вы не увидите успех своего эксперимента.

– Мой дорогой, я буду там, – сказала она. – Если в грядущем своем существовании, после смерти, я смогу послать вам с помощью каких-либо средств верное сообщение о том, что́ находится в шкатулке, то полагаю, я узнаю об этом. И в любом случае вы будете удовлетворены, узнав от меня, с другой стороны пропасти, то, что неизвестно никому живому. Это будет замечательное, точное, практичное доказательство, что я все еще существую и что моя индивидуальная память связана с привычным миром.

Идея была интересной, и мы обсуждали ее еще примерно четверть часа, оговаривая моменты, которые могут подвергнуть сомнению доказательство. Следовало предпринять очевидную предосторожность: до вскрытия пакета мы должны записать и заверить переданное нам сообщение о том, что содержится внутри.

– И еще кое-что, – сказал я. – Хью часто снятся очень странные и яркие сны. Ему может присниться после вашей печальной смерти, дорогая Дороти, будто вы сказали ему, что в пакете. И тогда, если мы откроем пакет и обнаружим, что его содержимое никак не соответствует приснившемуся, остроумная проверка провалится. Думаю, мы должны исключить получение информации посредством сновидений. Не будем рисковать.

– Согласен, – сказал Хью. – И я бы хотел исключить медиумов. Скорее всего, мы будем представлять себе, что может составлять ваше посмертное послание, и медиум прочитает наши мысли. Я голосую против снов и медиумов.

– Остается не так уж много способов связи, – сказал я.

– Вот и хорошо, – кивнула Дороти. – Если после смерти я обнаружу, что могу связаться с вами, я сделаю это без помощи снов или медиумов. Как именно – пока не знаю.

– Тогда вот что еще, – сказал я. – Возможно ли, что после смерти наша память о земных делах может быть очень тусклой и смутной? На сеансах часто случается, что контактирующий дух не может правильно назвать имена даже тех, кого он хорошо знал при жизни и с кем хотел пообщаться. «Это Генри? Или Чарльз?»

Дороти встала, чтобы погреть руки у огня.

– Если я забуду, что положила в пакет, – твердо сказала она, – то, должно быть, я утрачу всякую индивидуальность. Дороти Крофтс – это я – просто не сможет забыть о тех потрясающих вещах, которые она положит туда. Если она забудет – значит, она прекратила существование. Выживание личности – вот чего мы хотим достичь.

На Дороти было ожерелье из лунных камней, и, когда она повернула голову, я увидел, что один из них пропал.

– Из вашего ожерелья выпал камень, – сказал я.

– Да, знаю. Он выпал, когда я одевалась. Но все в порядке, я убрала его… Как же стало холодно!

– Очаровательный климат! – заметил я. – Проделывает колдовские трюки, чтобы взбодрить нас.

В комнате и правда стало жутко холодно, хотя огонь горел жарко, и, подложив еще угля, я подошел к окну и раздвинул шторы, чтобы посмотреть, не надвигается ли на нас приятный сюрприз в виде снежной бури. Но вечер был ясным, и я открыл окно. Поток теплого воздуха ворвался внутрь: несмотря на отопление, в комнате было определенно намного холоднее, чем на улице.

Дороти села за карточный столик, приготовленный для бриджа.

– Снег уже выпал? – спросила она.

– Вовсе нет. На улице намного теплее, чем здесь.

– Странно, – сказала она. – Я знаю, что такое несколько раз случалось на сеансах, когда что-то действительно выходило на связь. На самом деле здесь не холодно и термометр вовсе не опустился.

Термометр висел на стене далеко от камина, и Хью посмотрел на него.

– Шестьдесят пять[17], – сказал он. – Но, кажется, холоднее. Думаю, все из-за нашего жуткого разговора. Кстати, сегодня день всех усопших.

– Боже их благослови! – сказала Дороти. – А теперь я на несколько минут отвлекусь на фокусы, после чего пойду домой.

– Что на этот раз? – спросил я.

– Понятия не имею. В этом и веселье. Но я знаю, что что-то случится. Я всегда такое чувствую.

Она откинулась на стуле за карточным столом, где лежали карандаши, маркеры и две новые колоды карт, опустила руки на край и расслабилась. Две или три минуты она сидела, мы смотрели на нее, и потом донеслось несколько резких стуков – очевидно, из приемника, который стоял на пианино в нескольких футах от нас. Одновременно одна из колод рассыпалась по столу, словно кто-то снял карты, а потом перевернул лицевой стороной. Наверху лежал джокер.

– Великолепно! – сказал Хью.

Едва он успел договорить, как Дороти отодвинулась назад на своем стуле.

– Что-то приближается, – сказала она. – Но это делаю не я… это не связано со мной…

Из репродуктора раздался звук, словно кто-то говорил шепотом. Потом я отчетливо услышал слова, произнесенные голосом, который когда-то был мне знако́м.

– Дороти, ты меня слышишь? Ты меня слышишь, Дороти?

Она подбежала к приемнику.

– Ах, да, да! – закричала она. – Это ты, Норман! Ох, наконец-то! Говори, мой дорогой! Я здесь.

Сначала тишина, и потом опять, едва слышно, раздался шепот.

– Это было сложно, – сказал он. – Но я сделал это, дорогая.

Тишина, и вскоре Дороти повернулась к нам, вытирая глаза.

– Слава Богу за это, – сказала она. – Это был голос Нормана: я узна́ю его из тысячи! Теперь я должна идти. Больше никаких колдовских трюков.

* * *

Они с Хью ушли вместе, и когда я вернулся, посадив их в такси, в комнате, где еще пять минут назад было чертовски холодно, стало почти угнетающе жарко. Дороти не раз предупреждала: впечатление холода иногда возникает на сеансах, когда близится некое проявление, и очень странно, что сразу после того, как мы почувствовали холод, из репродуктора раздался голос, в котором Дороти узнала голос мужа. Мне голос тоже показался знакомым, и когда она сказала, что голос принадлежит Норману, я признал, что она права. Но мы услышали лишь несколько слов, и это «доказательство» почти ничего не стоило: я был уверен только в том, что сегодня возникли какие-то серьезные неполадки на радиостанции. После из приемника полились буйные звуки джаза, и я выключил его. Настало время ложиться, и я собрал карты, которые все еще лежали веером на столе. Но джокер, как я отчетливо запомнил, лежавший наверху, исчез. Я везде искал его, но безуспешно.

* * *

Через несколько дней после этой встречи мы встретились с Дороти, и она сказала мне, что собрала пакет и отправила его в банк, отдав все необходимые распоряжения. Я, не особенно задумываясь об этом, начал было гадать, что могла она положить внутрь; на мгновение мне показалось, что пропавший джокер из моей карточной колоды – самый вероятный предмет. А когда месяц или два спустя я увидел, что лунный камень, который выпал из ожерелья Дороти, не вернулся на место, я подумал, что в пакет отправился и он. Исчезновение маленькой фарфоровой кошки с ее письменного стола, которая давно служила талисманом, тоже показалось подсказкой. Честно говоря, я подумал, что Дороти положила в пакет какие-то очевидные вещи, и однажды упомянул в разговоре с ней о своих догадках. Она рассмеялась.

– Очень проницательно! – сказала она. – И все это кажется очень возможным. Но я не могу собрать другой пакет, и мы должны просто оставить все как есть. Однажды вы увидите, насколько были правы или как сильно ошибались, но этого не случится до моей смерти, а возможно, и после. А теперь забудьте обо всем этом. Я покуда не собираюсь умирать.

* * *

Так проходило время. Дороти проводила большую часть каждого года в маленьком домике в Корнуолле, который ей оставил муж, в компании с племянницей Нормана, и в год, предшествующий случаю, который на данный момент является последним в моей истории, я очень редко виделся с ней. И вот однажды утром 2 ноября 1927 года я получил от нее длинное веселое письмо – как обычно, она обещала, что вскоре приедет в Лондон, и предлагала мне посетить ее на Рождество. По чистой случайности – если только в этом мире сложных построений и планов такая вещь как случайность действительно существует – тем вечером со мной ужинал Хью; он напомнил, что ровно пять лет назад мы говорили о пакете, который находится в банке.

– Я почти забыл, – сказал я. – Но когда ты упомянул об этом, я тоже все отчетливо вспомнил. Тем вечером из колоды карт пропал джокер, как и лунный камень из ожерелья Дороти, а впоследствии – и маленькая фигурка кошки с ее письменного стола. Уверен, она положила их в пакет, и поэтому эксперимент уже неточен.

– Я тоже почти забыл о нашем уговоре, – сказал Хью. – Но недавно мне напомнили. Как-то раз после обеда я пошел спать, чего давно уже не делал, и мне приснился чрезвычайно яркий сон на эту тему.

– Но мы решили, что сны не в счет, – сказал я. – И кроме того, Дороти жива. Сегодня я получил от нее письмо.

– Знаю, – сказал он. – Но все равно перескажу тебе свой сон, потому что он не дает мне покоя. Мне приснилось, будто мы втроем сидим в этой комнате, а она говорит: «Теперь я расскажу вам, что в пакете». Я умолял ее этого не делать, потому что это испортит проверку, и она сказала: «Наоборот, это подтвердит результат. В пакете просто шкатулка. В ней ничего нет. Она пуста. Скоро вы откроете ее и увидите». Потом я проснулся, сердитый на нее, и обнаружил, что сижу у огня и дрожу от холода.

Он вынул половину листа бумаги из кармана.

– Сон был таким ярким, – сказал он, – что я записал его, в точности как рассказал тебе, и поставил дату и время. Просто взгляни и, если все верно, подпиши, как и я, внизу.

– Никогда не слышал подобной чепухи, – сказал я. – Предположим, мне сегодня приснится, будто в пакете что-то другое? Кроме того, как мы и говорим, сейчас эти разговоры не имеют смысла. Дороти, слава богу, жива. Твой сон не является посланием от нее.

– Верно. И все равно подпиши, – сказал Хью.

Я пробежал глазами несколько строк и обнаружил, что они содержат в точности то, что он рассказал мне. Внизу его рукой было написано: «Хью Листер рассказал мне этот сон вечером 2 ноября 1927 года».

– Я еще могу добавить время, – сказал я, добавил «21:25» и подписал. – А теперь признайся, что это чепуха.

– Может быть. Но я люблю чепуху. Я записал много своих сновидений.

Мы говорили еще некоторое время, но постепенно меня все больше и больше стало занимать новое беспроводное радио, которое мне доставили только вчера и которое считалось последним словом техники. Особенно меня очаровывали поиски голосов, блуждающих в эфире; повернув две ручки до показателя «2000», я установил один из регуляторов на сто, другой на ноль и начал медленно перемещать его.

– Никогда не знаешь заранее, что поймаешь, – сказал я. – Может, и ничего. Но в этом-то и романтика: процесс много более волнителен, нежели просто включить знакомую станцию. Как рыбалка: ты бросаешь в воду наживку, и что-то поднимается на поверхность из неизвестности.

Но, казалось, сегодня из неизвестности на поверхность ничего не поднималось; время от времени свистящие звуки, казалось, сообщали о близости чего-то внятного, но уловить удавалось только глухое бормотание.

– Этот прибор шутит с нами, – сказал я. – Мы с ним толком еще не познакомились. Приборы не бездушные вещи – иногда в них скрыты по-настоящему живые чувства. Они отвечают одной руке и не реагируют на прикосновение другой.

– Я тоже хочу попробовать, – сказал Хью. – Но сперва согреюсь. Мне холодно с тех пор, как я проснулся.

– Подложи еще угля, – предложил я. – В самом деле прохладно.

Хью бросил лопату угля в огонь и ворошил его, пока в камине не вспыхнуло.

– Похоже на тот вечер пять лет назад, – сказал он. – Когда Дороти подумала, будто слышит голос Нормана. Странная история.

Он подошел к табурету, на котором стояло радио, гордый и совершенный в своем роде прибор, и перенес его на коврик перед камином.

– Это его воодушевит, – сказал он. – А теперь посмотрим, что сделает мое волшебное прикосновение. Я могу повертеть эти ручки?

– Да, и помедленнее, когда засвистит.

Двумя руками Хью крутил настройки так и этак. Внезапно раздался свист, и сразу же – голос:

– …в ней ничего нет. Пусто.

Потом снова раздался свист, и я вскочил – казалось, в голове что-то щелкнуло.

– Вернись назад, – сказал я. – Что-то прорвалось сквозь помехи.

– Уже вернулся, – ответил он странным глухим голосом.

– Не может быть. Передвигай по доле дюйма, очень медленно.

Еще десять минут сначала он, а потом я пытались вернуться к той настройке, но безрезультатно.

– Может быть, на этом все, – сказал он. – И что ты об этом думаешь?

Мы думали об одном и том же.

– А что ты думаешь? – ответил я.

Он вытащил из кармана бумажку, которую я подписал.

– «В ней ничего нет. Она пуста» – вот та фраза, которую сказала мне Дороти во сне, – ответил он.

– И что? – резко спросил я. Я чувствовал, что напуган, что мои нервы напряжены.

– Соберись, – сказал он. – Я знаю, о чем ты думаешь… Должно быть, Дороти…

Прежде чем он продолжил, дверь открылась и вошел мой слуга.

– Телефон, сэр, междугородный звонок, – сказал он.

Я спустился на полпролета лестницы, где стоял телефон. Со мной хотела поговорить племянница Дороти. Она только что узнала мой адрес и номер телефона из письма, которое нашла в стопке бумаг на столе тети. Она сообщила, что Дороти неожиданно умерла сегодня утром.

* * *

Я поехал в Корнуолл на похороны, и до моего возвращения мы с Хью не говорили о том, что случилось вечером. Странный и яркий сон свой он видел после смерти Дороти, и, конечно, сообщение – если то и впрямь было сообщением – пришло по радио от нее. Мы договорились подождать еще десять дней, чтобы посмотреть, получим ли мы другой знак или намек, но ничего не происходило, и в конце концов мы пошли в банк, где хранился пакет, и попросили принести его. Все было в порядке, и нам отдали шкатулку, завернутую в газету и запечатанную: к ней было приложено письмо, адресованное мне. Мы отнесли все это ко мне домой и сначала вскрыли письмо. Оно было очень коротким.

«Мой дорогой, – говорилось в нем, – я схитрила. Я взяла джокера из твоей колоды карт и убрала маленькую фарфоровую кошку, которая стояла у меня на столе, как и лунный камень, что пропал из моего ожерелья. Все для того, чтобы сбить тебя с толку. Я знала: ты гадаешь, что может быть в пакете, и это навело тебя на ложный след. Но теперь пакет в твоих руках, и ты должен будешь его открыть, потому что вы с Хью не забрали бы его, если бы ты не думал, что после смерти я сумела связаться с вами. Я бы желала находиться рядом с вами и посмотреть, как вы его открываете, но, возможно, – кто знает? – я и в самом деле рядом. Я надеюсь, что вы получили мое сообщение, хотя даже не догадываюсь пока, как я отправлю его. Люблю вас обоих. Дороти».

Я прочитал это вслух.

– Это так на нее похоже, – сказал Хью. – Давай откроем пакет. К счастью, здесь не может быть ни малейшей ошибки. Если в шкатулке что-то есть, то эта проверка – полный провал.

Я сломал печати, разрезал веревку и снял бумагу, в которую была завернута шкатулка из лакированного дерева. Я отодвинул защелку и поднял крышку на петлях.

Шкатулка была пуста.

* * *

Пока что это конец моей истории. Насколько мы с Хью понимаем, проверка оказалась успешной: Дороти через несколько часов после смерти сообщила нам, что в шкатулке мы ничего не обнаружим. Эта женщина прорвалась к нам с другой стороны, из царства смерти. Возможно, сделав это раз, она сделает это снова. Но так как мы не знаем об условиях связи, в следующий раз она может связаться уже не с нами (для нас она уже провела убедительную демонстрацию), а с незнакомыми нам людьми. Если от нее придет какое бы то ни было сообщение – с помощью радио, снов или другими способами, – надеемся, что читатель проинформирует нас об этом.

Свет в саду

Дом, окружающее его пастбище и дюжина акров сада, которые достались мне от дяди, располагались на возвышении в одной из отдаленных йоркширских долин, укрытых среди холмов Уэст-Райдинг. Вокруг тянулись бескрайние болота и заросли папоротника-орляка и вереска, из которых вытекал ручей, журчавший в саду, – соединяясь с другим притоком, он потом спускался в долину – в Нидд[18]; а среди полей располагалась деревушка – дюжина домиков и небольшая серая церковь. Мальчиком я часто проводил там половину каникул, но последние двадцать лет мой дядя с января по декабрь жил здесь отшельником и не привечал ни знакомых, ни родственников, ни друзей.

И теперь, жарким июльским днем нынешнего засушливого года, я смотрел на долину, чувствуя, как свежеют старые воспоминания. Дом, по словам агента, нуждался в реконструкции и ремонте, и я намеревался провести здесь две недели, чтобы лично за всем присмотреть. Я договорился встретиться с бригадиром маляров в Харрогейте и обсудить с ними предстоящую работу. Я еще не решил, жить ли в доме самому, сдать его в аренду или продать. Так как оставаться в доме, пока идут покраска, уборка и ремонт, представлялось невозможным, агент порекомендовал мне на следующие две недели поселиться в домике, стоявшем у ворот на главной дороге. Моего друга Хью Грейнджера, который должен был приехать вместе со мной, задержали дела в Лондоне, но он собирался присоединиться ко мне назавтра.

Странно, как посещение мест, которые были знакомы в юности, воскрешает воспоминания, будто бы стершиеся из памяти. Воспоминания эти, пока я приближался к дядиному дому, просыпались одно за другим; оттесняя друг друга, они рисовали картины, которым я не мог не улыбаться. Вид церкви напомнил постыдное воскресенье, когда я рассмеялся над каким-то смешным происшествием во время общей молитвы; вид грязного ручья вызвал к жизни историю о ловле форели; но вид домика из коричневого камня с высокой стеной вокруг сада, конечно же, напомнил самые яркие и драгоценные моменты. Здесь жил дворецкий моего дяди по имени… Уэдж – я вспомнил! Он приходил в дядин дом поутру и возвращался к себе ночью – с фонарем, если было темно и безлунно; миссис Уэдж, его жена, запирала ворота и открывала их въезжающим и выезжающим. Маленькому мальчику она казалась грозной – темная, свирепая женщина со странной качающейся походкой; стопа у нее была вывернута наружу, отчего женщина неестественно двигалась, как будто все время сворачивая вправо. Миссис Уэдж хмуро смотрела на меня, когда я стучался в дверь и просил ее открыть ворота; удостоверившись, кто перед ней, она выходила из домика, хромая и покачиваясь. По правде сказать, чтобы не сталкиваться с этой особой, стоило обойти участок, особенно после того случая, когда, не получив ответа на стук, я открыл дверь домика и нашел ее лежащей на полу, раскрасневшейся и забывшейся пьяным сном…

В последний год, когда я приезжал сюда, миссис Уэдж уехала в Уитби или Скарборо в двухнедельный отпуск. Помню, утром Уэджа не ожидали к завтраку: ему было приказано взять телегу и отвезти миссис Уэдж на станцию в Харрогейт, что в десяти милях от дома. Здесь крылось что-то странное, потому что тем утром я рано вышел из дома и готов был поклясться, что видел телегу, катящуюся по дороге, – Уэдж ехал куда-то в одиночестве. Как странно, подумал я, что мне сейчас это вспомнилось. И пока я размышлял, почему сохранилось такое незначительное воспоминание, на ум пришли мысли о дальнейших событиях, которые придавали смысл этим мелочам: несколько дней спустя Уэдж снова уехал, – его отправили к умирающей жене. Он вернулся вдовцом. Присматривать за воротами наняли женщину из деревни – этой пышнотелой особе, казалось, нравилось открывать ворота молодому джентльмену с удочкой…

В этот момент копания в старых воспоминаниях прекратились, потому что пришел агент; о его прибытии возвестил автомобильный гудок, донесшийся от домика из коричневого камня.

До заката у нас осталось время прогуляться к большому дому и в основных чертах обдумать, что нужно сделать по части покраски и ремонта; когда мы с агентом вернулись к домику, мне на ум снова пришли мысли об Уэдже.

– Раньше здесь жил дворецкий моего дяди, – сказал я. – Он еще жив? Он сейчас здесь?

– Мистер Уэдж умер две недели назад, – ответил агент. – Это случилось совершенно неожиданно; он ждал вашего приезда с нетерпением, потому что отлично вас помнил.

Хотя я очень хорошо помнил миссис Уэдж, я никак не мог представить ее мужа.

– Я помню его весьма смутно, – сказал я. – Как он выглядел?

Мистер Харкнисс описал мне Уэджа – конечно, таким, каким он его запомнил: старик среднего роста, седовласый, морщинистый, привыкший быстро озираться по сторонам во время разговора, – но это описание не пробудило во мне никаких воспоминаний. Естественно, седые волосы, морщины и привычка «быстро озираться» были приметами другого человека, куда старше того, кого я знал, и все равно – среди прочих ярких воспоминаний внешность Уэджа для меня не просто затерялась, но как будто исчезла вовсе.

Выяснилось также, что мистер Харкнисс отдал все необходимые распоряжения, чтобы обеспечить мне в доме все удобства. Одна женщина из деревни вместе с дочерью пришли рано утром, чтобы стряпать и прибираться. Мне приготовили удивительные простые блюда, и после ужина, когда я сидел, наблюдая, как медленно угасает свет в сумерках, мимо моего окна прошли женщина и девочка, направлявшиеся домой в деревню. Я слышал лязг ворот, когда они выходили, и понимал, что теперь остался в доме один. Счастливые люди, предпочитающие уединение (к их числу отношусь и я), редко испытывают это приятное чувство – осознание, что тебе никто не помешает. И я намеревался спокойно провести вечер за книгой, которая сопровождала меня в путешествии, и пасьянсом. Быстро темнело, и прежде чем устроиться поудобнее, я повернулся к камину, чтобы зажечь пару свечей. Возможно, огонек спички отбросил какую-то мимолетную тень, потому что, бросив взгляд в окно, я как будто увидел, будто черная фигура прошла мимо окна по садовой тропинке. То была мимолетная иллюзия, но я отчего-то снова подумал об Уэдже. И я все еще не мог вспомнить, как он выглядел.

Книга, которая так хорошо читалась в поезде, стала разочаровывать, и я стал отвлекаться от чтения, и вскоре встал, чтобы опустить шторы, которые до этого момента оставались раздвинутыми. Комната была угловой; одно окно выходило в маленький садик, обнесенный высокой стеной, другое – на дорогу к дому моего дяди. Когда я опустил шторы, на дороге я увидел свет – как будто от фонаря, который подскакивал и качался, словно в такт шагам того, кто его нес; в моей голове снова возникла мысль об Уэдже, возвращающемся вечером домой после работы. Пока я всматривался вдаль, источник света, чем бы он ни был, перестал раскачиваться, но огонек не угас. Я мог бы предположить, что свет горел примерно в сотне ярдов от дома. Огонек замер на несколько секунд, а потом пропал, словно человек, несший фонарь, потушил его. Опустив шторы, я поймал себя на том, что мое дыхание стало быстрым и неровным, будто после долгой пробежки.

С некоторым усилием я сел за пасьянс и с тем же усилием поздравил себя: я один, и никто меня не побеспокоит. Однако я не чувствовал себя в безопасности и не знал, что меня гнетет… Я был уверен, будто в доме кроме меня никого больше нет, но во мне крепло ощущение, что кто-то скрывается снаружи – хотя, спроси меня кто-нибудь, я, должно быть, стал бы это отрицать. Тень, которая будто бы проскользнула у окна, выходящего в сад; свет, появившийся на дороге, будто бы от фонаря, который нес ночной гость, – все эти мелочи, казалось, были связаны, словно кто-то бродил вокруг, желая заявить о себе…

В тот момент в дверь дома, прямо напротив комнаты, в которой я сидел, раздался стук, за которым последовала тишина, – и снова послышался стук. И мгновенно, словно вспышка света, в моей голове промелькнул непрошеный образ: человек, который нес фонарь, увидев меня в окне, погасил свет и в темноте прокрался к дому, а теперь требует, чтобы его впустили. Я был напуган, но также и сильно заинтригован, поэтому, взяв одну из свечей, тихо подошел к двери.

Стук снаружи возобновился, последовали три быстрых удара, и мне пришлось подождать, когда простое любопытство возьмет верх над ужасом, следы которого в виде капель пота выступили у меня на лбу. Могло оказаться, что за дверью я повстречаю арендатора или служащего моего дяди, который, не подозревая о моем приезде, решил выведать, кто может находиться в пустующем доме, и в этом случае мой ужас испарится. Или я обнаружу фигуру, доселе непредставимую, и тогда мое любопытство и интерес снова разгорятся. Подняв свечу над головой, чтобы не слепил огонь, я наконец вышел из комнаты, открыл задвижку и распахнул дверь.

Хотя несколько секунд назад в дверь кто-то стучал, снаружи никого не наблюдалось – ни перед домом, ни справа, ни слева. И хотя физическим зрением я никого не видел, внутреннее мое чутье ощущало нечто, не воспринимаемое привычными органами чувств. Ибо, всматриваясь в пустую тьму, я словно бы различал мужчину, которого совершенно позабыл: я осознал, как выглядел Уэдж, когда я видел его в последний раз. Он, «в таком же виде, как при жизни»[19], появился перед моим внутренним взором: густые каштановые волосы, еще не окрашенные сединой, нос, похожий на клюв, тонкий сжатый рот, близко посаженные глаза, характерный бегающий взгляд… А еще я узнал низкие, широкие плечи и родинку на тыльной стороне левой руки, тяжелую цепочку для часов и темные брюки в полоску. Несмотря на то, что мой ищущий взгляд обнаруживал только пустой круг от свечи, душевным зрением я узрел Уэджа, стоящего на пороге. Это его тень скользнула мимо окна, когда я зажег свечи после ужина, это его фонарь я видел на дорожке, это стук его шагов я слышал.

Вот почему я обратился к нему, видимому и все же невидимому.

– Чего ты от меня хочешь, Уэдж? – спросил я. – Почему ты неупокоен?

Порыв ветра из-за угла погасил свечу. Дрожь охватила меня, я захлопнул дверь и закрыл ее на щеколду. Я больше не мог находиться снаружи, в темноте, в компании существа, что, несомненно, стояло на пороге.

Разум не способен переносить определенные эмоции, если они достигают какого-то верхнего предела. Наступает кульминация, и за возбуждением следует спад. Именно это сейчас происходило со мной: хотя мне предстояло провести ночь наедине с бог знает каким гостем до самого утра, ужас успел достигнуть своей кульминационной точки и теперь пошел на спад. Я осознал, что присутствие, которое я, кажется, обнаружил, проявилось только снаружи, а не внутри дома. Ничто не проникло, судя по психическому чувству, в открытую дверь, и я провел одинокую ночь с намного меньшими опасениями, чем если бы куда-нибудь поехал в темноте. Я спал и просыпался, снова засыпал, но не впадал в панику из-за кошмаров и не испытывал уже знакомого чувства, будто в комнате кроме меня кто-то есть. Наконец я заснул без сновидений, а проснувшись, обнаружил, что наступает день, радостно сияет солнце, и рассветный хор птиц звучит в гармонии с миром.

Весь день я был занят восстановлением и ремонтом дома, но, немного поразмыслив об Уэдже, пришел к выводу, что не стану рассказывать Хью Грейнджеру о своих вчерашних переживаниях. В самом деле, никаких особенных доказательств у меня как будто не было: тень, которая прошла мимо окна, вполне могла оказаться странным отсветом зажженной спички; свет фонаря, который я видел на дороге, – если это вообще был фонарь, – вполне мог быть настоящим; и кто знает, не мог ли стук в дверь объясняться обычным шорохом плюща или другого ползучего растения, так сильно преувеличившим мое воображение под действием волнения и одиночества? Что касается воспоминания о Уэдже, которое ускользало от меня раньше, – вполне естественно, что рано или поздно я должен был о нем вспомнить. Кроме того, предположив, что во всей этой истории присутствует некий сверхъестественный элемент, я решил, что такой же или подобный феномен может засвидетельствовать и Хью; его показания будут куда основательнее, если он заранее не будет знать о моих предположениях.

Так же, как и я, Хью приехал незадолго до заката, большой и веселый; он легко упрекал меня за ложные посулы насчет ловли форели – ведь ручей почти пересох.

– Но приближается дождь, – сказал он. – Ты разве не чувствуешь?

На небе собрались облака, стало душно, и не успели мы закончить с ужином, как кусты закачались под первыми каплями. Дождь, однако, скоро закончился, и пока я занимался какими-то расчетами, которые обещал назавтра показать подрядчику, Хью прогуливался по дорожке, ведущей к дому, и дышал свежим воздухом. Я закончил с делами до его возвращения, и мы сели за пикет. Он сказал:

– Мне казалось, ты говорил, что в доме твоего дяди никто не живет. Но я прошел мимо мужчины, идущего оттуда и несущего фонарь.

– Я не знаю, кто бы это мог быть, – сказал я. – Ты хорошо его рассмотрел?

– Нет, он выставил фонарь, когда я приблизился; я сразу же повернул, догнал его и снова прошел мимо – впрочем, не знаю для чего.

В наружную дверь постучали, потом настала тишина, и стук повторился.

– Мне посмотреть, кто это, пока ты сдаешь карты? – спросил Хью.

Он взял свечу со стола, но, оставив раздачу незаконченной, я пошел за ним и увидел, как он открыл дверь. Свеча отбросила темноту, и под поднятой рукой Хью я увидел, смутно и неотчетливо, силуэт мужчины. Потом свет упал на его лицо, и я узнал гостя.

– Да, чем могу помочь? – спросил Хью, и точно так же, как случилось вчера, порыв ветра задул свечу, оставив нас в потемках.

Потом снова зазвучал голос Хью, на сей раз неестественно громкий.

– Убирайтесь! – воскликнул он. – Чего вы хотите?

Я распахнул дверь в гостиную, располагавшуюся рядом, и свет оттуда упал на узкий коридор у входа. Там никого не было, кроме нас с Хью.

– Но куда девался попрошайка? – спросил Хью. – Он прошел мимо меня. Он вошел в гостиную? Черт возьми, где он?

– Ты его видел? – спросил я.

– Конечно, я его видел. Невысокий мужчина, нос крючком, близко посаженные глаза. Очень неприятный тип… Слушай, мы должны обыскать дом. Он точно вошел внутрь.

Вместе – не поодиночке! – мы обошли несколько комнат: гостиную, столовую и кухню внизу и три спальни наверху. Везде было пусто и тихо.

– Это призрак, – сказал Хью; и я рассказал ему о прошлом вечере. Также я сообщил ему все, что знал о Уэдже и его жене, о ее внезапной смерти во время отпуска. Раз или два я видел, что Хью поднимает руку, загораживая свечу, а когда я закончил, он внезапно задул ее и подошел к окну.

– Я думал, это отражение свечи на стеклах, – сказал он. – Но это не так. Посмотри туда.

В дальнем конце сада горел свет, видимый в просветах между высокими зарослями гороха, и рядом с ним что-то двигалось. Вот появилась часть руки, как будто человек копал, вот плечо и голова…

– Идем, – прошептал Хью. – Это он. Но что он делает?

И уже в следующий миг мы смотрели в темноту; свет исчез.

Мы взяли свечи и вышли через кухню. Пламя ровно поднималось в безветренном воздухе, словно в комнате, и через пять минут мы осмотрели каждый куст и заглянули в каждую трещинку. Потом Хью внезапно остановился.

– Ты оставил свет на кухне? – спросил он.

– Нет.

– Он там, – сказал мой друг, и я посмотрел в ту сторону, куда указывал его палец.

* * *

Между нашими спальнями, выходящими в сад, находилась дверь, и перед сном я придумал банальную причину оставить ее открытой – желание поговорить с Хью. Он уже лежал в постели.

– Хочешь завтра порыбачить? – спросил я.

Прежде чем он ответил, комната озарилась светом, и одновременно разразился гром. Сети облаков прорвались, и начался сильнейший ливень. Я сделал шаг к окну, чтобы закрыть его, и, посмотрев с высоты второго этажа в темную непроглядную ночь, увидел свет фонаря в дальнем конце сада и фигуру мужчины, наклоняющегося и снова выпрямляющегося, усердно делающего свое дело…

Ливень продолжался, я вернулся в кровать, иногда я немного задремывал, но и в дремоте, и в бодрствовании мое сознание терзал один вопрос: почему посреди грозы горел свет и неведомая фигура занималась своим делом, поднимаясь и опускаясь. В этой дьявольской работе в саду была некая поспешность и срочность, заставлявшая неизвестного позабыть о дожде.

Внезапно я очнулся от беспокойной дремоты и почувствовал, как кожа на черепе сжимается от невыносимого ужаса. Хью, очевидно, снова зажег свечу, потому что свет лился через открытую дверь между нашими комнатами. Потом раздался щелчок поворачиваемой ручки, и другая дверь, та, что вела в коридор, медленно открылась. Я сел в кровати, сфокусировав взгляд, и в двери появилась фигура Уэджа. Он нес фонарь, его руки были черными от грязи. И от этого зрелища я потерял контроль над собой.

– Хью! – закричал я. – Хью! Он здесь.

Хью быстро вошел, и на секунду я перевел взгляд на него.

– У двери! – закричал я.

Но призрак исчез. Но дверь была открыта, и на полу лежали куски грязи и размокшей глины…

* * *

Развязка не заставила себя ждать. Там, где мы видели копающуюся в саду фигуру, росли кусты лаванды. Мы выкопали их, и на глубине трех футов нашли останки женского тела. Череп был пробит сильным ударом; фрагментов одежды и искривления одной ступни было достаточно, чтобы установить личность умершей.

Ныне кости миссис Уэдж лежат на церковном погосте рядом с могилой ее мужа и убийцы.

Запертая комната

Хью Листер и его жена приехали из Лондона на похороны дяди, странного старого отшельника, который последний год жил в полном уединении. Перед домом в георгианском стиле, который после смерти владельца отошел племяннику, был разбит сад, скрытый от посторонних глаз высокими стенами. Изначально, насколько помнил Хью, дом был куплен его дядюшками – двумя холостыми братьями, которые несколько лет и проживали там вместе. Но он почти ничего не знал о них, хотя и припоминал, что виделся с ними в детстве. Они ночевали в доме его матери в городе по пути за границу, куда ежегодно ездили отдыхать: мрачные, странные мужчины, очень похожие; они ссорились из-за цен на билеты и, казалось, на дух не переносили друг друга. Вероятно, они жили вместе оттого, что совместное хозяйство дешевле двух отдельных домов, к тому же они отличались сильным сходством вкусов: любили деньги и не любили других людей…

После похорон отрывочные воспоминания Хью существенно дополнил мистер Ходжкин, адвокат его умершего дяди; тогда мой друг гораздо больше узнал о своих родственниках. Они совершенно не интересовались обитателями маленького городка Тренторп: гости никогда не переступали их порог, как и братья никогда не бывали в домах своих соседей. Их очень редко видели вне дома и сада, а домашнюю работу у них выполняла женщина, которая приходила каждое утро на несколько часов, чтобы заправить постели, приготовить завтрак и обед. Она была занята на кухне, когда братья спускались, и иногда она по несколько дней кряду не встречала их. Кроме нее, единственным человеком, который последние четыре или пять лет имел доступ в дом, был мужчина, отвечавший за печь на заднем дворе; от печи нагревались радиаторы в комнатах и коридорах. Каждый день он приходил по утрам и сверялся с термометром, который висел в темном углу на стене; если прибор показывал меньше шестидесяти градусов по Фаренгейту[20], следовало зажечь печь и подкладывать топливо дважды в день до десяти вечера, чтобы сохранить тепло до утра.

Окна в этом жилище отшельников никогда не открывали и очень редко мыли; еда была самой скромной; сильно натопленный дом и полное уединение – вот и все, чего хотели братья от жизни. Мужчина и женщина, которые заботились об их нуждах, каждую неделю получали заработную плату у мистера Ходжкина, адвокат также оплачивал счета и налоги за дом. Но эта жалкая бережливость и ограниченность объяснялись отнюдь не недостатком средств, потому что у каждого из братьев был доход в пять или шесть сотен в год, из которого они не тратили и половины. Остальное просто накапливалось в банке, так как они не делали никаких инвестиций. Одного из них время от времени видели ранним утром, в час прилива, прогуливающимся по берегу реки, что текла под холмом, на котором стоял Тренторп, и впадала в море в миле или двух отсюда. Мужчина возвращался в дом до девяти утра и после этого больше не появлялся.

Почти все эти сведения были совершенно новыми для Хью и Вайолет, а потом мистер Ходжкин рассказал о событии, о котором слышали прежде, но не знали деталей.

– Такой образ жизни, мистер Листер, – сказал он, – ваши дядюшки вели до прошлого года, когда обнаружилось таинственное исчезновение младшего из них, мистера Генри. Однажды утром я только спустился и начал свой завтрак, когда объявили о приходе мистера Роберта, на похоронах которого мы все только что присутствовали. Как выяснилось, мистер Роберт обнаружил парадную дверь дома широко распахнутой, хотя она, как вы сами увидите, когда мы туда придем, защищена множеством запоров, замков и цепочек. Дверь не выбили снаружи – все запоры были открыты. Мистер Роберт позвал брата, но не получил ответа и, поднявшись в его комнату, обнаружил, что она пуста. Кровать была смята, туалетные принадлежности – использованы, но ни в доме, ни в саду мистера Генри не было. Наиболее вероятным казалось, что он ушел, оставив дверь открытой, но это было бы так необычно, что мистер Роберт тут же пришел ко мне, чтобы рассказать об этом. Все это показалось мне странным, и я позвонил в полицейский участок. Были проведены розыски и расспросы, и в течение часа на берегу реки, где мистер Генри иногда гулял, было найдено кепи, которое, по словам мистера Роберта, принадлежало его брату. На следующий день в час отлива на песчаной отмели в миле отсюда обнаружили его трость. Прилив – а это был один из больших весенних приливов – начался примерно в пять часов утра, и если предположить, что мистер Генри ушел из дома вскоре после этого, становится понятным, почему осмотр реки оказался безрезультатным. Потом появилась еще одна зацепка: рабочий из города, который шел на рассвете на фабрику, сказал, что видел мужчину, подходящего под распространенное по городу описание, – тот переходил мост вблизи того места, где было найдено кепи.

– Это отнесли к несчастному случаю? – спросил Хью.

– Ситуация не совсем ясная. Возможно, мистер Генри поскользнулся, гуляя по берегу: траву покрывал речной ил. С другой стороны, в заявлении для полиции мистер Роберт сообщил, что последние несколько дней его брат очень странно себя вел, и, возможно, имело место самоубийство, но следствие, конечно, так и не было открыто, ведь тела так и не нашли. После определенного законом времени ожидания мистера Генри признали умершим. Ваши дяди составили завещания, которые хранились у меня; согласно им живущий становился наследником почившего. Так что собственность мистера Генри перешла его брату. Все наследственные дела были завершены всего несколько дней назад. А еще до этого мистер Роберт, как вы уже знаете, составил новое завещание, согласно которому наследником сделались вы. – Мистер Ходжкин остановился на секунду, но у Хью не было вопросов, и он продолжил тем же ровным голосом. – После исчезновения мистера Генри, – сказал он, – ваш дядя стал еще большим отшельником, и, насколько я знаю, из дома вышел только единожды – для того, чтобы принести мне свое завещание. Домработница, хотя и приходила каждое утро, хозяина почти не видела. Из спальни наверху рядом со спальней мистера Генри – обе спальни выходили в сад – он переселился в маленькую комнату на первом этаже, окна которой выходили на улицу. Обе спальни были закрыты, ключи от них он носил при себе. Также он запер две выходящие окнами в сад соединяющиеся комнаты на первом этаже, хотя продолжал пользоваться ими. Служанка оставляла ему еду на маленьком столике в холле снаружи, он забирал ее после того, как она уходила, и на том же месте оставлял грязные тарелки, которые она мыла на следующий день. Ее передвижения как будто ограничивались кухней и спальней вашего дяди, которую он всегда покидал до ее прихода, скрываясь в одной из запертых комнат. Если он хотел что-то заказать, то оставлял для нее записку на столике у кровати. Так было до прошлого четверга, дня его смерти. – Адвокат снова остановился. – Это больно и неприятно, мистер Листер, – наконец сказал он. – Служанка, как обычно, зашла в его спальню и нашла хозяина забившимся в угол комнаты; по словам женщины, он закричал от страха, когда увидел ее, и продолжал выкрикивать: «Нет, нет! Сжалься надо мной, Генри!» Будучи женщиной здравомыслящей, она бросилась за доктором и, пробегая мимо его окна, слышала, что он все еще кричит. Пришел доктор Солем, причем пришел незамедлительно, и ваш дядя все еще находился в истерике. Он проскользнул мимо доктора и служанки и выбежал на улицу. А потом внезапно обернулся и рухнул. Они привели его домой, и через несколько минут все закончилось.

* * *

При таких мрачных обстоятельствах Хью Листер вступил в права наследования. Все это было таинственно и ужасно, но вопрос о личном горе, связанном с потерей, не стоял, так как мой друг был практически незнаком со своим родственником. Хью достались значительная сумма денег, а также дом и сад. Дом, как сказал ему адвокат, чудовищно обветшал. Насчет сада мистер Ходжкин ничего не знал: хотя участок и находился в центре маленького городка, высокие кирпичные стены полностью скрывали его от соседних домов, а комнаты с видом на рекомый сад, давно были заперты, и он ни разу их не посещал.

Той ночью Хью с женой остались в гостинице, а на следующее утро мистер Ходжкин пришел, чтобы показать им новообретенную собственность.

В самом деле, вид некогда очаровательного особняка наводил уныние. Крыша во многих местах протекла; покрытые плесенью обои отваливались от стен; выцветшие ковры сгнили от влаги; краска на оконных створках облупилась, стекла покрылись пылью и паутиной, и сквозь них с трудом удавалось разглядеть улицу; двери повисли на петлях; камины были забиты ветками и соломой из гнезд, устроенных скворцами в дымоходах; картины попадали со стен, и осколки разбитого стекла, вылетевшего из сломанных рам, рассыпались по полу.

Предстояло еще осмотреть четыре запертые комнаты, окна которых выходили в сад, две наверху и две внизу. Связку ключей от этих помещений нашли в нижней спальне, где жил Роберт Листер. Было решено начать осмотр сверху и остановились у первой двери на площадке: по словам домработницы, там находилась комната мистера Генри, запертая со дня его исчезновения.

Ржавый ключ заскрипел в замке, а когда она открылась, все увидели, что в комнате совершенно темно, а окна закрыты ставнями. Хью нащупал задвижки и, распахнув окно, вскрикнул от удивления. Казалось, что комнатой, давно запертой и запустелой, с провисшим потолком и сырыми стенами, все-таки пользовались: заплесневелые простыни и одеяла еще лежали на кровати, отброшенные так, будто здешний жилец только что встал с постели. На умывальнике они увидели губку и зубную щетку, на полу рядом стоял латунный бидон для горячей воды, позеленевший от патины; у окна обнаружился туалетный столик с потускневшим зеркалом, а рядом с ним лежали пара щеток для волос, помазок и ржавая бритва с сухими пятнами пены на лезвии. Под столиком стояла пара ботинок, покрытых серой плесенью; комод был полон одежды. Все оставалось на своих местах с того самого злополучного утра, когда Генри Листер покинул комнату и не вернулся.

Вайолет почувствовала внезапную и необъяснимую тревогу. Комната, с ее мертвым воздухом и исчезнувшим жильцом, казалась до ужаса живой. Молодая женщина распахнула окно, чтобы благотворный утренний ветерок освежил помещение.

– Хью, посмотри на этот сад! Настоящие джунгли: тропинки, лужайка, клумбы – все заросло, – восторженно закричала она.

Ее муж выглянул наружу и покачал головой.

– Тогда нам предстоит работа, – сказал он. – Но сначала мы осмотрим дом. Что за странная комната, Ви!

Соседняя комната тоже оказалась странной. Как сообщила домработница, это была спальня, которую занимал мистер Роберт, когда братья жили вместе. С тех пор как он переселился на первый этаж, в комнату, которой пользовался до самой смерти, дверь в спальню была заперта, и служанка ни разу не заглядывала туда. Мистер Роберт, сказала она, запретил ей подниматься наверх, когда их покинул мистер Генри. Кровать перенесли вниз, как и гардероб с умывальником – сейчас на их месте стояла пара нелепых стульев. Ставни также были закрыты.

На этом же этаже располагались еще три спальни, все без меблировки, и ванная комната с коричневыми разводами под кранами и по бокам ванны. В этих спальнях, насколько знала женщина, вообще никогда не было мебели; и все же, несмотря на пустоту этого этажа, Вайолет казалось, будто что-то преследовало собравшихся и продолжало преследовать, когда они спустились вниз.

Осталось осмотреть две выходившие в сад комнаты на первом этаже. Уже год они оставались запертыми и теперь едва ли подходили для жилья. Везде лежал толстый слой пыли, ковры порваны, окна тусклы от грязи. Одна из комнат, должно быть, использовалась в качестве столовой, так как на столе стояла посуда и лежали приборы. В глаза бросились бокал и полупустая бутылка виски, кувшин с водой и солонка; рядом со столом по полу были разбросаны несколько потрепанных книг. Одно окно выходило на улицу; в стене справа от него стеклянная дверь вела в сад. Дверь была закрыта на засовы сверху и снизу; очевидно, ею давно не пользовались, и Хью с трудом вытащил засовы из ржавых пазов. Справившись с ними, он распахнул дверь, чтобы поток воздуха освежил мертвую затхлость.

– Вы говорили, что дядя никогда не выходил в город, – сказал он мистеру Ходжкину. – И мы видим, что он никогда не выходил в сад. Должно быть, все время он находился в доме и никогда не поднимался наверх. Боже мой! Это ужасно: столько пустых комнат. Достаточно, чтобы свести человека с ума. И все же он выбрал такую жизнь… Но что это?

Не договорив, Хью развернулся и быстро вышел в холл. Но там никого не оказалось; наверное, скрипнула лестница или, может быть, желтая ленточница, бившаяся в стекло, заставила его подумать, будто там кто-то ходит.

* * *

Сад, в который они вышли, казался, как заметила Вайолет, настоящими джунглями, настолько буйной была растительность, но было видно, каким прелестным уголком он мог бы стать, – в зарослях все еще теплились следы былого очарования. Для замкнутого пространства здесь было довольно просторно, а высокие каменные стены, пусть они и начали осыпаться, защищали сад от назойливых глаз. Над оградой виднелись верхушки крыш, дымоходы и флюгер церкви. Перед домом располагалась широкая клумба, окруженная оградкой, к ней вела мощеная дорожка, поросшая травой и мхом; затем до дальней стены простиралась лужайка. Слева тянулась решетка для вьющихся растений, а за ней – цветущие фруктовые деревья. В углу, несомненно, когда-то располагался огород, но теперь здесь все оккупировали буйные сорняки. Вьюнок, который когда-то поднимался по стенам ограды, упал на землю, а выродившиеся розы грозились шипами.

Мужчины пошли по лужайке, пробираясь сквозь вереск и густую траву, а Вайолет сказала, что с нее хватит, и присела на камень у дорожки. Очарование этого места боролось с печальным беспорядком, и молодая женщина представляла, как можно все тут обустроить. Она вообразила клумбы с цветущими бутонами, подстриженную лужайку, прополотые дорожки… Но прежде придется разобраться еще кое с чем, помимо сорняков. В саду было что-то неладно, и дело состояло не в запустении: что-то мертвое, но в то же время до ужаса живое будто бы наблюдало за ней, точно так же, как чудилось ей в комнате у лестницы наверху.

Солнце било в лицо, и Вайолет закрыла глаза; она наслаждалась теплом после душной атмосферы дома, но мысленно все время вопрошала: что же могло пробудить в ее душе такое странное волнение? Хью и мистер Ходжкин исчезли за решеткой; их голоса больше не долетали до нее, и она почувствовала себя покинутой… Но нет, она была не одна: кто-то присутствовал рядом – не Хью и не адвокат; кто-то приблизился и посмотрел на нее.

Вайолет открыла глаза, чтобы убедиться – конечно же, никого тут нет, это все воображение выкидывает трюки.

Вскоре ею овладела странная сонливость, и сквозь смеженные веки она увидела какую-то движущуюся тень. Она подумала, что это вернулись мужчины – вот они встали между ней и солнцем; но почему она не слышит их голосов? Может, Хью подумал, что она спит, и хочет дать ей отдохнуть? Если так, пусть лучше отойдет, ведь он загородил ей солнце и, как следствие, похолодало. Она поежилась и снова открыла глаза. Рядом никого не было.

Поразительно… она была уверена, что кто-то стоит перед ней, однако это точно был не Хью, и вокруг не было видно следов человеческого присутствия.

Но вот Хью вышел из-за цветочной решетки и быстро направился к Вайолет.

– Дорогая, – сказал он, – разве здесь не очаровательно? Я выкину весь мусор из дома, вымою, вычищу и восстановлю его. Обставлю мебелью и найму сторожа, а потом мы приведем в порядок сад. Когда все будет пригодно для жилья, мы решим, что делать дальше: сдать в аренду, продать или оставить себе. Какими же странными людьми были мои родственники: жили в убожестве и тесноте, позволили хозяйству прийти в упадок! Но на деньги, которые мне оставили, мы все исправим! Честно говоря, я влюбился в это место, и я ужасно хочу сохранить его…

* * *

Хью приступил к работе с присущей ему кипучей энергией, твердо вознамерившись привести дом в порядок. Они с Вайолет сняли комнаты в ближайшем отеле и проводили жаркие и трудные дни, выкидывая хлам, заполонивший дом, – откладывали бумаги, которые могли бы представлять интерес, чтобы потом просмотреть их. Хлама в доме было предостаточно – вся обивка была испорчена, ковры, шторы и коврики годились только для костра, шкафы были полны изношенных, поеденных молью вещей, подушки и одеяла заплесневели, и нужно было избавиться от всего этого, прежде чем начать ремонт. День за днем в саду на месте огорода тлел костер, разгораясь, когда в него подбрасывали новые порции рухляди. Избавившись от старья, следовало очистить стены от обвисших изорванных обоев, соскоблить выцветшую краску, починить потолки и крышу, обновить двери и окна.

Для Вайолет все это означало нечто большее, чем просто уборка, пусть и масштабная; точно так же, как в дом врывались потоки воздуха и солнечный свет, когда открывали двери и окна, освежая тягостную атмосферу, уборка была для нее символическим знаком некоего внутреннего очищения. И все же, даже когда дом опустел, даже когда ремонт близился к концу, что-то тревожное продолжало носиться в воздухе. С этим домом что-то было неладно: каким-то странным образом тень, появившаяся перед закрытыми глазами Вайолет, когда она сидела в саду, будто вошла внутрь дома и с каждым днем заявляла о себе все чаще.

Вайолет знала, насколько фантастичны ее представления, но тень не отступала, и она не могла заставить себя рассказать об этом Хью. Тень появлялась в комнатах и коридорах; Вайолет не видела ее, но чувствовала ее присутствие. Словно какое-то застенчивое существо, которое, прячась, все же заявляет о себе, это невидимое существо иногда казалось злобным, иногда печальным и жалким. Сильнее всего присутствие тени ощущалось в уютной квадратной комнате наверху, той самой, где они обнаружили смятое постельное белье и сохранялось ощущение, что человек, который там обитал, только что вышел (предметы мужского туалета все еще лежали на столике), словом, в комнате, которую, по словам домработницы, занимал Генри Листер. Вайолет задумывалась: не связано ли ощущение чужого присутствия с этим помещением? Но и в комнате внизу, которую после исчезновения брата занимал мистер Роберт, также ощущалось присутствие тени, но вибрации здесь были другими – яростными и мстительными.

Наконец она озадачилась вопросом: не ощущает ли что-то странное и ее супруг? В верхней комнате он хотел сделать свой кабинет, но потом передумал; хотя меблировка дома проходила быстро, он оставил эту комнату пустой.

* * *

В начале мая дом был почти готов для жилья; весь день разгружали коробки и мебель, пришла помогать пара слуг, и Хью с Вайолет собирались впервые переночевать здесь, потому что находиться на месте, как сказал Хью, – вернейший способ ускорить решение таких задач, как развешивание картин и укладка ковров.

Вечерние сумерки были теплыми, и они с Вайолет сидели на каменной скамейке в саду, поставив рядом коробку бумаг, которые следовало просмотреть, прежде чем предать огню. Сад уже тоже начали приводить в порядок: лужайку выкосили, подготовив для обработки газонокосилкой, дорожку очистили от мха, на клумбах шла прополка.

– Почва тут плохая – кислая, – сказал Хью, развязывая очередную папку. – Клумбу у дома нужно вскопать и удобрить, прежде чем она будет пригодна для посадки. Ого, фотография… Гляди-ка, она была сделана здесь, в саду. Оба моих дяди сидят на той же скамейке, что и мы сейчас. Думаю, снимок сделан прежде их добровольного отшельничества.

Вайолет заглянула ему через плечо.

– Который из них дядя Роберт? – спросила она.

– Тот, что слева, постарше и лысый.

– А другой – тот, что исчез? – спросила Вайолет.

– Да.

Тут Хью быстро поднял глаза, и Вайолет, проследив за его взглядом, на секунду увидела в сумерках какую-то фигуру, стоявшую на мощеной дорожке в двадцати ярдах от них. Нет, должно быть, показалось… Фигура растворилась в воздухе, превратившись в блик на стене сада. Вайолет снова взглянула на выцветшую фотографию. Семейное сходство было заметно: довольно длинные носы, широко расставленные глаза – можно догадаться, что это братья, но в остальном мужчины были не очень-то похожи.

Просмотрев всю папку до конца, Хью унес ее, чтобы бросить в тлеющий костер. Стало холодать, и когда Хью ушел, Вайолет поднялась и дошла до поворота мощеной дорожки. Закат бросал темно-красный отсвет на каменный фасад дома, и, обернувшись к окну комнаты на верхнем этаже, Вайолет увидела мужчину, стоявшего там и смотревшего на нее. Она только мельком увидела его лицо, ибо мужчина почти мгновенно отвернулся, но и этого было достаточно, чтобы понять: это лицо младшего из двух братьев, которых она только что рассматривала на фотографии.

На секунду ее охватил ужас, однако разум тут же подсказал ей, что это и есть материализация того, что она ощущала уже много дней. Это он заслонил от нее солнце в самый первый день, это он, незримый, появлялся в доме, и особенно часто в комнате, где она сейчас видела его. Молодую женщину трясло от страха, но в то же время ей было чрезвычайно интересно. И Вайолет продолжала смотреть вверх, отчасти боясь, отчасти надеясь, что снова увидит призрака.

Потом она услышала шаги возвращающегося Хью.

– Что случилось, Вайолет? – спросил он. – Ты побледнела, твои руки дрожат.

– Ничего, – сказала она, овладев собой. – Что-то напугало меня.

Глядя на Хью, она догадалась, о чем он подумал, когда спрашивал, что случилось.

– Хью, ты тоже видел что-то… не из этого мира? – спросила она.

Он покачал головой.

– Нет, но я знаю, что это там, – сказал он. – В комнате наверху. Вот почему я ничего не сделал с помещением. Ты видела его? Это он испугал тебя сейчас? Что произошло?

Она указала на окно.

– Там, – сказала она. – Мужчина смотрел на меня из окна. Это был Генри Листер. Его комната, понимаешь?

Теперь они оба смотрели наверх, и пока Вайолет говорила, в окне снова появилась фигура, которая затем развернулась и исчезла.

Они долго смотрели друг на друга.

– Вайолет, тебе страшно? – спросил Хью.

– Нет, – ответила она. – Чем бы это ни было, зачем бы ни пришел призрак, он не обидит нас. Я думаю, он хочет, чтобы мы что-то сделали для него… Но, Хью, почему Роберт кричал: «Сжалься»? Почему он убежал из дома?

У Хью не было ответа.

– Я пойду, – наконец сказал он. – Открою дверь той комнаты и посмотрю, что она скрывает. Я запер ее, я знаю. Не ходи со мной, Вайолет.

– Но я должна, – сказала она. – Я хочу все знать. То, что мы видели, что-то значит.

Вместе супруги поднялись наверх и на секунду помедлили у двери. Но вот, вложив ключ в замок, Хью повернул его и распахнул дверь.

Комнату освещал угасающий вечерний свет, но все было ясно видно. Обстановка – в точности такая, как в тот день, когда они появились здесь впервые. Но теперь на кровати лежал мужчина, тело его сотрясали легкие конвульсии. Он смотрел в сторону, но в последней судороге его голова откинулась на подушку, и они увидели его лицо. Челюсть отвисла, щеки и лоб покрылись алыми пятнами, вокруг шеи была затянута веревка… А потом они увидели совершенно пустую комнату, без мебели, недавно покрашенную и оклеенную новыми обоями.

* * *

На следующее утро рабочие начали тщательно перекапывать цветочную клумбу у фасада дома, и час спустя вошел садовник, сообщивший Хью о своей находке. Раскопки продолжились под надзором полицейского инспектора, выкопанное тело отправили в морг. Расследование установило личность убитого; стало известно, что смерть наступила в результате удушения – кусок веревки все еще был обвязан вокруг шеи. Хотя абсолютной уверенности не было, все известные факты складывались в единственную версию. В ночь накануне своего «исчезновения» Генри Листера задушил брат, который и похоронил его в саду. Рано утром Роберт Листер, ростом и осанкой напоминавший брата, должно быть, прошел по берегу реки (тогда его и заметил рабочий из города), оставил на земле кепи и кинул трость в реку. Также он с дьявольской хитростью подготовил комнату брата, чтобы она выглядела так, будто Генри, как обычно, встал, оделся и отправился на прогулку. Час или два спустя он пошел домой к мистеру Ходжкину и сообщил, что обнаружил дверь открытой, а его брат пропал. В доме и в саду не проводили обыск, ибо все улики указывали: Генри нашел свою смерть в реке. Почему Роберт Листер в приступе паники, охватившей его перед смертью, умолял брата «сжалиться над ним»? Этот вопрос полицейское расследование не затрагивало. Но наиболее вероятным кажется, что он увидел или подумал, будто видит что-то ужасное. Возможно, то был призрак – тот же самый, который наверняка видели Хью и Вайолет. Но это только догадка.

Теперь два брата лежат по соседству на кладбище – на холме за Тренторпом. Можно добавить, что во всей Англии нет более спокойного дома, чем тот, в котором когда-то разыгралась эта трагическая история и где появлялись столь мрачные фантомы.

Книги судей

Глава I

Этим ранним сентябрьским днем терраса к югу от леса Пенальва купалась в лучах солнца, и пчелы, летавшие между двумя ульями справа от лаврового куста, казалось, исполняли свою работу сонно и лениво. Пролет длиною в восемь ступенек вел вниз от центра террасы к лужайке, где находился теннисный корт; там, где ступеньки кончались, начиналась гравийная дорожка; пробегая между пчелиными ульями, она снова соединялась с террасой на дальнем конце. В канаве рядом с дорожкой валялся теннисный мячик, никому не нужный и забытый. Ниже лужайки земля покато переходила в просторное поле, ощетинившееся после сенокоса. Вдоль коричневых, покрытых морскими водорослями скал беспорядочно тянулся забор, и заглянув за него, можно было увидеть, как в часы прилива подрагивает обычно неподвижная вода эстуария. К воде можно было спуститься по маленькой железной лестнице, нижние ступеньки которой, как и крепившие ее к скале скобы, были покрыты влажной тинистой порослью. К югу от дома вверх поднимался лес, который тянулся вплоть до поросших мхом корнуэльских болот. Пространство до леса было покрыто лилово-золотым можжевельником и кустиками вереска. В теплые дни воздух над ним был наполнен пчелиным гулом.

Все в этом пейзаже как будто пребывало в дреме.

На плетеном шезлонге под тенью деревьев, вытянувшись во весь рост, лежал Джек Эрмитадж. Он мог бы сказать, что пребывает в раздумьях, но скорее это было состояние сонной лени. Будучи художником, Джек присвоил себе право раздумывать столь часто и столь долго, сколько требовала его душа. В настоящий момент его мысли были заняты тем, что близилось время чаепития, а значит, ему не удастся выкурить очередную трубку. Засунув руки в карманы своего сюртука, он старался думать только о чае. Но нет – любимая трубка из верескового корня, все еще теплая, сама просилась в руки: он достал ее и начал набивать с тщанием и аккуратностью, которые выдавали в нем человека, знающего толк в хорошем табаке и не разбазаривающего его попусту.

Джек жил у Фрэнка Тревора, хозяина этого замечательного места, уже почти целый месяц; делал эскизы и беседовал об искусстве – в том, что касалось искусства, он не был согласен с Фрэнком ни по одному пункту, допускающему два разных мнения, – а таких пунктов было множество, так что беседовали они целыми днями и значительную часть ночей. Фрэнк, еще больший, чем он сам, поклонник размышлений, около двух месяцев назад завершил портрет, над которым долго работал. Надо знать Фрэнка – работал он всегда очень напряженно, изматывая самого себя, так что теперь проводил время, сидя на солнце в состоянии безмятежности и свободы. Джек на следующий день уезжал и все это утро провел в лесу, заканчивая работу над очаровательным эскизом: вид эстуария сквозь деревья. Во время ланча Фрэнк сказал, что собирается посидеть в саду до чаепития, а потом они могут вместе сходить на реку; но он не появился, и Джек гадал, куда пропал его друг и чем может заниматься.

А в тот самый момент Фрэнк сидел в низком кресле в своей студии, ничего не делая и рассматривая собственную тень. Однако этот день выдался для него довольно эмоциональным, и, если посмотреть на него со стороны, выглядел он возбужденным. В периоды безделья Фрэнк всегда держал дверь своей студии закрытой: он и сам туда не заходил, и не позволял никому другому делать это. Утром ему захотелось почитать книгу, которая, как он думал, находилась в студии. Но прежде чем он добрался до нее, он обнаружил нечто такое, что пробудило все призраки «Декамерона», тщательно запираемые внутри, и это невольно заставило его задуматься.

В своих поисках он снял с полки книгу, до которой не дотрагивался уже несколько лет, и из нее выскользнула пожелтевшая программка одного их парижских кафешантанов. Программка, беззаботно кружа, упала на пол, и когда Фрэнк поднял ее, когда рассеянно бросил взгляд на строчки, вот тогда-то и начали появляться первые призраки. А потом один из них, как жезл Моисея, поглотил все остальные…

Она была с ним на том представлении – да и на других она тоже была с ним…

В следующий момент он смял программку и швырнул ее в нерастопленный камин.

Минуту или две Фрэнк ходил взад-вперед по комнате, поскольку призрак все еще давал о себе знать, а затем (вполне естественная реакция) он снова поднял программку, расправил ее и положил на стол.

Какой жаркой, какой душной была та ночь! Париж задыхался, словно представлял собой одну большую баню. Вскоре они ушли из кафешантана и направились прогуляться в сад. Даже лунный свет казался горячим, а капризный ветер трепал верхушки деревьев, а спускаясь к земле, поднимал облака колючей пыли – ужасная ночь!

На следующий день Фрэнк покинул Париж – у него начинались каникулы. Он провел месяц в Нью-Куэй, на западном побережье Корнуолла. Каким прекрасным был этот отдых! Казалось, решены все проблемы и преодолены все трудности; в тихой заводи вдали от городов и суетливых толп, а главное – вдали от Парижа, прекрасного и ужасного Парижа, – ровным счетом ничего не происходило. Он жил в кругу художников, очаровательного и умного народа; его друзья вели простую, здоровую жизнь; встречаясь, они невинно болтали о закатах и передних планах своих картин. Фрэнк легко влюблялся, был полон сил и старался не вспоминать об улицах и газовом освещении Парижа. Он проводил долгие часы на морском берегу, слушая шелест прибрежных волн, а ночью вместе с рыбаками ловил макрель. Ему приходило в голову, что море – это живое существо, которое спокойно дышит, погруженное в сон, а сам он – вроде младенца на груди моря, отдавшийся его заботам, один во всем мире с этой великой и нежной матерью.

Одним утром – как хорошо он запомнил его! – после ночи, проведенной у моря в размышлениях, он удалился на милю или около того от деревни, где жил. Шел вдоль берега, пока занимался рассвет, и у скалистого мыса встретил рыбаков, которые только что закончили вывешивать сети для просушки. Полуголые – кроме тряпок, повязанных вокруг талии, на них ничего не было, – они сидели вокруг небольшого костра, на котором жарили часть своего улова. Он остановился и заговорил с ними – рыбаки были его старыми знакомыми, – и один из них предложил ему кусок жареной рыбы, а другой дал немного хлеба и сотового меда.

Фрэнк сидел и ел рыбу и мед, пока не наступил день…

В то самое утро он впервые встретил Марджери, свою жену. Она приехала с его друзьями ночным поездом из Лондона, и, когда Фрэнк появился в деревне, они все вместе шли искупаться после ночного путешествия. Он сразу же понял, что во всем мире для него существует только одна женщина.

Дни ухаживаний были недолгими. Через три недели после их встречи Фрэнк сделал ей предложение, и она приняла его. Как-то раз, со всем смелым и искренним пылом любви, он сказал ей, что вел такую же жизнь, как и все остальные мужчины, что его репутация не безупречна и что ей следует знать об этом, прежде чем связать с ним свою жизнь. Но Марджери остановила его. Она сказала, что не желает об этом знать, ведь она любит его – разве этого недостаточно? Но Фрэнк настаивал на том, что ей следует знать больше: если призраки встанут между ними, ей будет не так страшно, знай она, каких призраков можно ожидать. Марджери с болью поглядела на него и сказала:

– О нет, Фрэнк; ты обижаешь меня, когда говоришь подобные вещи. Это прошлое умерло, я знаю. Похорони его – или давай мы его похороним вместе.

Он послушался ее – и похоронил прошлое.

Все это Фрэнк вспоминал, сидя со смятой программкой в руке. Разве это возможно – похоронить что-нибудь навсегда? Не обладает ли все то, что, как мы думали, мертво, ужасной способностью воскресать в самые неожиданные моменты? Клочок бумаги, всего несколько напечатанных на нем слов, и эти слова могут быть трубным гласом над похороненным грехом – гласом, от которого тот восстанет.

Фрэнк поднялся с кресла – его терзали весьма неприятные мысли – и снова взялся за поиски нужной ему книги. Наконец она нашлась – «Доктор Джекил и мистер Хайд»[21] в мягкой обложке. Он купил ее на обратном пути из Лондона, но пока еще не просматривал.

Открыл и проглядел несколько страниц, а затем, усевшись на прежнее место, прочитал всю книгу залпом.

История поразила и возбудила его, породив тревогу. Да, несомненно, уважаемый автор выразил суть портретной живописи: изобразить человека не таким, каким он видится в конкретный момент в конкретном месте, за исполнением какого-то конкретного занятия, – настоящий художник, как и настоящий скульптор, показывает человека во всей его полноте, разноликим – соединив Джекила и Хайда на одной картине.

В следующий момент в сознании Фрэнка возникла дверная ручка, которую он ощупью искал в темноте. Резко рванув эту ручку, он запустил внутрь пламя. Для любого художника на всей земле есть одно-единственное человеческое существо, которого можно написать во всей его полноте, – и этот человек он сам. Никто другой не может знать, каким лицом ты повернут к миру, а какое прячешь от него… или хочешь спрятать, но не можешь.

Руки Фрэнка нервно тряслись, дыхание участилось. Он сам напишет свой портрет – так, как никто до этого не делал. Он явит на полотне своих Джекила и Хай-да, и люди будут поражены его работой, они застынут перед ней в молчании. Он сделает такое, на что ни один художник до сих пор не оказался способен.

Фрэнк вспомнил галерею Уффици, где видел автопортреты знаменитых итальянцев: Рафаэль с юным безбородым лицом… на этом портрете Рафаэль – художник, и ничего более; Андреа дель Сарто – не художник, но живой человек… Каждый из них превосходно писал то, что их окружало, – окружало сейчас, в данный момент. Но сам он сделает большее: он напишет себя как мужа и любовника Марджери, то есть напишет живущего в нем Джекила, который знает цену любви и наслаждается ею; но также напишет и живущего в нем Хайда, парижанина – беззаботного и, в сущности, бесполезного представителя богемы, который срывал цветы удовольствия, оставлявшие в душе чувство вины. В его портрете будут изображены и горечь полыни, и сладость меда; его любовь к жене и его отвращение к прежним увлечениям, которые, как он думал, умерли, но вдруг воскресли – впрочем, без прежней медовой сладости. Лицо, написанное им самим, должно стать той книгой, по которой можно будет прочесть все и судить о нем во всей полноте, поскольку и любовь, и похоть, и, счастье, и страдания, и невинность, и преступность – все эти неизгладимые отметины соединятся, и ни одна из них не закроет другую.

Чувствуя, что он находится на пороге чего-то нового, он внезапно испугался. В этом нет ничего особенного, поскольку все люди, как сильные, так и слабые, похожи друг на друга – все отчаянно боятся того, о чем ничего не знают.

Фрэнк задумался. Что будет представлять собою эта картина? Что случится с ним самим, когда работа будет завершена? Неужели все, что он старался похоронить, непрестанно начнет воскресать? А вдруг те черты, которые он подавлял в себе, откажутся прятаться, поскольку он увековечит их в своем искусстве? А Марджери – как она воспримет тех призраков, о которых она не позволяла ему рассказывать?

Но Фрэнк не был трусом и не собирался теперь отступать из-за этого внезапного приступа страха. Завтра же он примется за работу; он не мог начать немедленно, потому что, как он часто объяснял Марджери, ему надо хорошо продумать свою идею – неумолимая потребность в выражении не должна содержать противоречий или мелочей. Образ должен проявиться полностью.

У Фрэнка Тревора было очень подвижное лицо – лицо, на котором чувства играли столь же свободно, как бриз, волнующий заросшую тиной поверхность водоема. Темно-серые глаза, глубоко посаженные под черными бровями, пока он размышлял, зажглись и пылали огнем возбуждения. Он выглядел чрезвычайно красивым, хотя черты его лица, взятые по отдельности, не были лишены недостатков. Его рот был слишком мал, а губы – слишком пухлыми, чтобы выглядеть действительно красиво; но теперь, когда он сидел в своей студии, накатывавшие на него волнами чувства, поскольку то один аспект его идеи, то другой охватывали его, придавали привлекательность каждой черте лица. Теперь его лицо было достойно восхищения, которого не заслужили бы и более совершенные лица.

И все же его подтачивал страх – страх столь фантастический, что он даже застыдился, когда подумал об этом, но этот страх все возрастал. Он всегда ощущал, когда писал портреты, что вкладывает в них часть своей индивидуальности. А что произойдет, если он напишет автопортрет во всей своей полноте? Он знал, что думать так неблагоразумно и разрушительно, но страх – страх перед чем-то новым – притаился в потаенном уголке его сознания. Он мог бы поговорить об этом с Марджери – спокойное, улыбчивое отношение жены к его фантазмам всегда приводило к тому, что они испарялись. Однако… Как-то однажды он захотел поговорить с ней о другом своем страхе, однако она отказалась слушать, и он больше не возвращался к этой теме.

Фрэнк посмотрел на свои часы и обнаружил, что приближается время чаепития; он пробыл в студии более двух часов, хотя и не заметил этого. Он встал, чтобы идти, но, прежде чем покинуть комнату, оглядел ее долгим взглядом, чувствуя, что, возможно, смотрит на нее в последний раз… в любом случае, она никогда не будет выглядеть так же.

«Мы всего лишь замечаем изменения, происходящие в нас самих, – думал он, – когда на нас производят впечатления какие-то другие вещи. Когда наши вкусы меняются, мы говорим, что та вещь, о которой мы думаем, прекрасна или уродлива. Но это не так – она остается такой же, какой была всегда. Я не смогу написать эту картину без того, чтобы измениться самому. И что же это будет за перемена?»

Смятая программка и экземпляр «Джекила и Хай-да» остались лежать на столе без всякого внимания. Когда мы пьем свое лекарство, нас не волнует, в какой бутылочке оно находилось, – разве только, как бессмертная миссис Пуллет[22], мы с неясным и задумчивым удовольствием вспоминаем о том, какое количество лекарства мы приняли. Но даже злейшие враги этой милой дамы не нашли бы ничего общего между ней и Фрэнком Тревором.

Глава II

Джек Эрмитадж, хотя и знал, как нам известно, что пора пить чай, набивал свою трубку. Он благополучно завершил это занятие и, усевшись поудобнее, раскурил ее, когда по ступенькам террасы спустилась миссис Тревор и неторопливым шагом направилась в его сторону.

– А где Фрэнк? – спросила она. – Кажется, он собирался посидеть с вами перед вечерним чаем?

– Да, он говорил об этом, – сказал Джек, – но он пошел к себе в студию, чтобы найти там книгу, и до сих пор так и не появился.

– Что ж, полагаю, что он в доме, – сказала миссис Тревор. – Так или иначе, уже пять часов, поэтому пойдемте.

Когда Джек смотрел на миссис Тревор, он часто ловил себя на печальной мысли, что не умеет писать портреты. Она, говорил он сам себе, одна из самых красивых женщин всех времен. Глядя на ее черные волосы, черные глаза, изысканный тонкий нос, не только он, но и многие молодые люди, даже едва знакомые с нею, сожалели, что она решила сменить свою девичью фамилию. Примечательно и то, что, когда знакомство переставало быть мимолетным, сожаление Джека становилось все острее. Фрэнк написал ее портрет, и это была первая работа, которая принесла ему заметную известность. Сам Джек думал, что это и правда лучшая его работа. Как всегда, его друг решился на смелый эксперимент, которые под его рукой всегда были успешны: он изобразил жену в белом – высокая стройная фигура перед большим китайским экраном, а экран этот расписан извивающимися драконами в голубых и золотых тонах – они напоминали пришедших из ночных кошмаров уродливых сущностей. Эксперимент был смел, но, конечно, по мнению Джека, его другу удалось с чудесным успехом выразить как красоту внутреннего мира жены, так и красоту ее тела, – и к тому и к другому не найдешь лучшего слова, кроме как «совершенство». А контраст между этим совершенством и изящными недостатками в ее поразительных глазах делал лицо Марджери, так сказать, более непосредственным. И это выглядело очень красиво, даже торжественно.

Миссис Тревор остановилась на краю гравийной дорожки и подняла теннисный мячик.

– Подумать только – он все это время пролежал здесь! – сказала она. – Как же вы слепы, мистер Эрмитадж!

Джек поднялся и вынул трубку изо рта.

– Парки недобры, – сказал он, имея в виду богинь судьбы. – Вы позвали меня к чаю, как только я зажег свою трубку, а теперь упрекаете меня за то, что я не нашел теннисный мячик, который вы меня даже не просили поискать.

– Я не знала, что он в канаве. Я думала, что он угодил куда-то в цветочную клумбу.

– Да и я не знал, что он в канаве, а то бы поискал его там.

Марджери рассмеялась.

– Мне жаль, что вы не останетесь у нас подольше, – сказала она. – Не хотелось бы, чтобы вы уезжали завтра. Вы уверены, что вам надо уехать?

– Вы слишком добры, но парки по-прежнему остаются недобрыми. Я уже и так отложил отъезд на целую неделю, и все это время мой брат томился в одиночестве в Нью-Куэй.

– Так вы едете в Нью-Куэй? Я не знала об этом. Мы с Фрэнком очень хорошо знаем Нью-Куэй.

Фрэнк был в гостиной, когда они вошли туда, – он давал распоряжения прислуге, чтобы его студия была тщательно выметена и очищена от пыли сегодня же вечером.

– Завтра я собираюсь взяться за новую картину, – коротко заявил он.

Марджери повернулась к Джеку.

– Для меня – никакого тенниса, пока он не закончит. Вы были когда-нибудь у нас, когда Фрэнк пишет? Я не вижу его целыми днями, а мой муж жадно и быстро поглощает пищу и сердится на дворецкого.

Вошел слуга с чайными принадлежностями.

– Заберите большое зеркало из свободной спальни, – сказал ему Фрэнк, – и поставьте в студию.

– Зачем тебе понадобилось зеркало? – спросила Марджери, когда слуга, сервировав стол, удалился.

Фрэнк встал и начал беспокойно ходить туда-сюда.

– Я начинаю завтра, – сказал он, – у меня созрела идея. Я должен ее воплотить. Иначе нечего и браться за живопись. Когда приходит идея, нельзя за нее не браться.

– Но зачем тебе понадобилось зеркало? – повторила вопрос Марджери.

– Ах да, я не сказал тебе. Я хочу написать свой портрет.

– Так ты решил последовать моему совету? – воскликнула Марджери. – Я часто предлагала тебе сделать это, ведь так, Фрэнк?

– Да, верно. Удивляюсь: неужели ты была столь мудрой? Сегодня днем, однако, это решение вызвало нечто иное.

– Ты что-то обдумывал? – спросил Джек. – А я-то гадал, почему ты не вышел, хотя и собирался. Мы бы могли вместе предаться размышлениям.

– Видишь ли, мое размышление требовало одиночества.

– Это из-за счетов? – спросила Марджери. – Ну, ты же знаешь, дорогой, я говорила тебе: ты будешь жалеть, что заплатил сто гиней за лошадь.

Фрэнк рассмеялся:

– Нет, это не счета, по крайней мере, не те счета, которые требуют оплаты. Налей мне чаю, Марджи.

Вечер был теплым и уютным, и позже, уже отобедав, все трое вышли посидеть на террасу, чтобы послушать шаги приближающейся ночи, крадущейся на цыпочках из леса перед домом. Когда совсем стемнело, полная луна светила сквозь белые нити плывущего облака, излучая странный размытый свет, а воздух, весь в ожидании дождя, казалось, был наполнен теми тончайшими ароматами, которые невозможно было уловить на протяжении дня. Внезапно из укрытия выскочил заяц, замер на несколько мгновений с поднятыми ушами, но, услышав шуршание одежд Марджери, приподнявшейся посмотреть в том направлении, куда указывал палец Фрэнка, бесшумно исчез.

Какое-то время они молчали, но наконец Фрэнк заговорил. Он хотел рассказать Марджери о своем страхе – том страхе, о котором она, возможно, слышала, – чтобы жена своим здравомыслием помогла избавиться от него.

– Я чувствую то же самое, что чувствовал ночью перед тем, как в первый раз пойти в школу, – сказал он. – Я чувствую так, будто никогда не писал портретов раньше. Да, у меня бывали долгие перерывы в работе, но никогда не было ощущения, что я в первый раз иду в школу. И я удивляюсь – откуда у меня такое чувство?

– Большинство наших страхов возникает по поводу совершенно безвредных вещей, – заметил Джек. – Кто-то видит ожившее пугало и убегает, хотя перед ним, вероятно, только тыква со свечами. Естественно, мы нервничаем, когда сталкиваемся с чем-то незнакомым, новым для нас. Мы не знаем точно, чем это может быть. Если это не тыква со свечами, то саван и маска. Тоже совершенно безобидно, но неожиданно.

– Ах, но я же чувствую совсем не это, – сказал Фрэнк. – У меня такого раньше не было, хотя я и привел пример со школой. Человек похож на растение. Если оно уже цвело, то следующие цветы будут похожи на предыдущие, если что-то не прервет этого процесса. Конечно, если кто-то смотрит кому-то в лицо, то может увидеть уродство, но я не смотрю сам на себя. Так вот, я напуган так, как если бы собирался сделать что-нибудь ужасное и противоестественное. Но я не могу смотреть на себя; я не могу цвести под стеклом.

– Эта только удобная теория, дорогой, – сказала Марджери, – особенно если ты склонен лениться.

Фрэнк беспомощно и нетерпеливо махнул рукой.

– Ленивый, деятельный – деятельный, ленивый… Какое это имеет значение? Ты меня нисколько не понимаешь. Когда приходит время писать, я неизбежно делаю это; если время еще не пришло – писать невозможно. Я знаю, ты думаешь, что художники – праздные и бесцельные представители богемы. Но это часть натуры художников. Человек, который выдавливает из себя что-то изо дня в день, – не художник и таковым никогда не станет. Текут живительные соки – и наши почки распускаются; соки иссякают – и мы впадаем в спячку. Ведь ты не называешь дерево ленивым только потому, что зимой оно не дает листьев?

– Но в любом случае у дерева есть постоянство, – сказала Марджери. – Кроме того, существуют еще и вечнозеленые деревья.

– Да, и многолетние цветы, – ответил Фрэнк с раздражением. – Дерево – это только сравнение. Но мы не более мертвые, когда ничего не производим, чем дерево в декабре.

Марджери нахмурилась. Эту теорию Фрэнка она терпеть не могла больше всего, но никак не могла заставить его забыть о ней.

– Так значит, ты хочешь сказать, что все старания не приносят ничего достойного?

– Нет, нет! – закричал Фрэнк. – Весь процесс творчества – это неистовое и страстное усилие реализовать то, что некто видит. Но никакое усилие не заставит этого некто видеть. Я могу рисовать для тебя картины, которые ты могла бы счесть весьма милыми, каждый день, если тебе так хочется, – «Любовь на даче» или какую-нибудь подобную чушь.

Джек скрестил ноги в задумчивой позе.

– Самым главным возражением против любви на даче, – сказал он, – является то, что очень трудно отыскать подходящую дачу.

Фрэнк засмеялся.

– Смелая попытка сменить тему, дружище. Но нынче вечером я не в настроении говорить о чепухе.

– А я думаю, ты сам говоришь ужасную чепуху, дорогой, – мягко произнесла Марджери.

– Я серьезен как никогда, – сказал Фрэнк. – Я действительно могу писать подобные вещички в любом количестве, но они не будут частью меня самого. Единственные картины, над которыми стоит работать, – это те, что являются частью тебя самого. Каждая картина, конечно, рассказывает о том, что на ней изображено, но она многое говорит и о том человеке, который ее написал, и это в ней самое важное. И я не могу – и, что самое главное, не хочу – писать картины, куда я бы не вкладывал часть самого себя.

– Будь внимателен, когда будешь ходить по лесу после моего отъезда, – откликнулся на его тираду Джек. – Если ты обнаружишь там мою часть – ногу или руку, – пришли, пожалуйста, по адресу: «Бич Отель», Нью-Куэй.

Фрэнк со смехом откинулся на спинку кресла.

– Мой дорогой Джек, – сказал он, – для умного человека ты законченный идиот. Мне и в голову не пришло обвинить тебя в том, что ты вставляешь обрезки собственных ногтей в свои картины. Конечно, ты пейзажист, и в этом заключается известная разница. Пейзажист пишет то, что он видит, и только это; портретист же – подлинный портретист – пишет то, что он знает и чувствует, и когда он пишет, от него исходит добродетель.

– И я так полагаю, что чем больше он знает, тем больше добродетели от него исходит? – спросил Джек, повернувшись к нему. – Ты знаешь себя очень хорошо – что случится, когда ты напишешь сам себя?

Фрэнк внезапно помрачнел:

– Именно это я и хотел бы узнать. Именно это я имел в виду, когда говорил, что чувствую себя как маленький мальчик, идущий в первый раз в школу, – ведь это будет чем-то новым. Я написал всего четыре портрета в жизни, и в каждом из них отчетливо видно что-то от меня самого. Каждый из этих портретов изменял меня, и из каждого – я говорю тебе чистую правду – я впитывал нечто от модели. И когда я буду писать самого себя…

– Я полагаю, ты сгоришь, как свеча, – прервал его Джек. – Полное исчезновение восходящего английского художника. А портрет – ну что же? Разве мы будем думать, что это ты? Он будет ходить и разговаривать? В него войдет твоя жизненная энергия?

Фрэнк быстро выскочил из своего кресла и встал перед ним. Его худощавая, высокая фигура выглядела призрачной в лунном полумраке. Он заговорил быстро и возбужденно:

– Это как раз то, чего я боюсь. Я боюсь – клянусь в этом! – многих вещей, касающихся будущего портрета, и ты назвал одну из них. Однажды я начал писать автопортрет – и даже Марджери никогда не говорил об этом, – но вынужден был остановиться. Однако сегодня днем некоторые вещи стали для меня непреодолимы, и я должен попытаться снова. Я плохо себя чувствовал, когда начинал в прошлый раз, и как-то вечером, когда я вошел в студию и увидел свою работу, – а она была закончена более чем наполовину, – у меня возникло внезапное головокружительное чувство: я не мог понять, который здесь я: портрет или человек. Я знал, что нахожусь на пороге чего-то нового и неизвестного, и если я продолжу, то либо сойду с ума, либо отправлюсь прямо на Небеса. А когда я направился к портрету, то увидел – именно увидел, – как он сделал шаг по направлению ко мне.

– Зеркало, – сказала Марджери. – Продолжай, дорогой.

– Я испугался и побежал прочь. На следующий день я вернулся и разорвал портрет на клочки. Но сейчас я стал смелее. Кроме того, смелый я или нет, но я должен сделать это. Я знаю, что многое потерял, не продолжив тогда мою работу, но я не мог. О да, вы можете смеяться, если хотите, но это правда. Вы даже можете сказать, что я потерял лишь то, что теряет всякий, когда боится делать что-то. Этот «всякий» лишается самообладания. «Всякий» не в состоянии снова приняться за то, за что уже брался. Я потерял все это, но потерял и намного большее: я потерял возможность узнать, что происходит с человеком, когда он раздваивается.

– Не будь дурачком, Фрэнк, – внезапно сказала Марджери. – Как может человек раздвоиться с самим собой?

– По меньшей мере двумя способами. Он может сойти с ума или умереть. Осмелюсь сказать, что это не так уж важно, если только человеку удалось сотворить то, что следовало; но это пугало меня.

Независимо от собственного желания, возможно, потому, что страх – самая заразная из всех болезней, Марджери почувствовала холодок, думая о новой работе мужа. Но она овладела собой.

– Когда приходит время умирать, мы умираем, – сказала она, – и тут ничем не помочь. Но все мы можем избежать глупостей, пока живы, по крайней мере, ты можешь, а речь я веду именно о тебе.

Фрэнк вернулся на свое место и заговорил уже спокойнее.

– Я знаю, все это звучит нелепо и абсурдно, – сказал он, – но если я напишу автопортрет так, как я задумал, я вложу в него всего себя. Уверен, это будет прекрасная вещь. Никогда не появится картины, подобной этой. Но говорю тебе – я не в лихорадке, если хочешь, пощупай пульс, – если я напишу ее, а я верю, что смогу, со мной случится нечто. Ты увидишь на ней и мое тело, и мою душу. Но на этом пути сотни опасностей. Я даже не хочу гадать о том, что со мной случится. Более того, я боюсь этого.

И снова на какое-то мгновенье Марджери почувствовала испуг. Страх Фрэнка и та серьезность, с какой он говорил, были очень заразительны. Она призвала на помощь весь свой здравый смысл. Да нет же! Такие вещи не случаются – это невозможно в цивилизованной стране в конце девятнадцатого века.

– Ох, мой милый мальчик, – сказала она, – как же это похоже на тебя – рассказывать нам, что у тебя выйдет прекрасная вещь, что никогда не было и не будет картины, подобной твоей. А еще больше в твоем духе, если после восхитительного начала ты скажешь, что это ужас, и растопчешь картину, зарекаясь, что никогда снова не прикоснешься кистью к холсту. Я полагаю, что все это – часть твоего художественного темперамента.

Фрэнк думал о другом своем страхе, о котором не мог рассказать Марджери, потому что она отказывалась слушать об этом раньше. Он положил ладонь ей на руку.

– Марджери, скажи мне, чтобы я не делал этого, – сказал он с серьезным видом. – Если ты скажешь не делать, я и не стану.

– Мой дорогой Фрэнк, ты только что сказал нам, что сделаешь это непременно. Но зачем я буду говорить тебе, чтобы ты этого не делал? Я думаю, что это будет лучшая вещь в мире… для тебя.

– Ладно, посмотрим. Джек, так ты точно собрался уезжать завтра? Почему бы тебе не остаться, чтобы быть свидетелем?

– Нет, я должен ехать, – сказал Джек. – Но если миссис Тревор пришлет мне открытку или телеграфирует, если у тебя появятся мрачные симптомы ухода на Небеса или в бедлам, я сразу же вернусь – обещаю. Боже мой, как беспокойно я буду себя чувствовать! Достаточно только слов: «Мистер Тревор собирается в бедлам», или: «Мой муж собирается на Небеса», – и я тут же приеду. Но завтра я должен ехать. Меня уже целую неделю ждут в Нью-Куэй. И кроме того, я здесь написал так много берез, что вполне могу услышать: он, дескать, собирается написать все деревья в Англии, точно так же, как Мур[23] написал весь Английский канал[24]. Как я слышал, он начал с Атлантического океана.

Фрэнк засмеялся.

– О да, Мур действительно написал море во всех подробностях. Если предположить, что все морские карты будут потеряны, то насколько полезным окажется его творчество! Можно будет восстановить их по его картинам, настолько они точны.

– На мой взгляд, они все похожи на карту Бельма-на из «Охоты на Снарка»[25], – сказала Марджери, – без малейшего следа земли.

– А что будет, Фрэнк, если ты напишешь несколько сотен миль моря? – с улыбкой спросил Джек. – Полагаю, что одним прекрасным утром тебя найдут утонувшим в собственной студии и определят то место, где ты утонул, глядя на картину, которую ты написал. Но здесь будут некоторые затруднения.

– Он должен быть очень осмотрительным и изображать только мелководье, – засмеялась Марджери. – Уж там-то он не утонет. О, Фрэнк, возможно, твое астральное тело склонно перескакивать из картины в картину!

– Астральный вздор! – сказал Фрэнк. – Ладно, пойдемте в дом, становится прохладно.

На мгновение он остановился на пороге стеклянной двери, ведущей в гостиную.

– Если кто-нибудь из вас, особенно ты, Марджери, – сказал он, – по ошибке примет мой портрет за меня самого, я буду знать, что тот особый страх, о котором я рассказывал, воплотился в реальность. А затем, если вы пожелаете, мы обсудим, целесообразно ли мне продолжать работу. Я начинаю завтра.

Глава III

Джек Эрмитадж собирался уехать в половине девятого утра, чтобы успеть на поезд, – до Труро, ближайшей железнодорожной станции, было около десяти миль, – поэтому позавтракал он в одиночестве. Всю ночь хлестал проливной дождь, но к утру небо расчистилось, и все вокруг выглядело удивительно чистым и свежим. За десять минут до появления экипажа вышла Марджери, чтобы проводить его. Она выглядела невыспавшейся и расстроенной.

– Я позавтракаю с Фрэнком в его студии, когда вы уедете, – сказала она. – Знаете что, давайте немного прогуляемся, пока не подошел ваш экипаж. На свежем воздухе после дождя невероятно сладостно.

– Мне не очень-то понравилось настроение Фрэнка прошлым вечером, – продолжила она, спустившись с террасы. – И я не знаю, что со мной… Вся та чепуха, что нес Фрэнк прошлым вечером, должно быть, сказалась на моих нервах. У вас случались такие полусонные состояния, когда невозможно понять: реально или нет то, что ты видишь и слышишь? Посреди ночи я проснулась именно в таком состоянии. Сначала я подумала, что все еще сплю, но потом услышала, что это Фрэнк разговаривает во сне. «Марджери, – говорил он. – Это я. Конечно, ты узнаёшь меня. Неужели я выгляжу так ужасно?»

– Почему он считал, что выглядит ужасно? – спросил Джек.

– Не знаю. Затем он продолжил бормотать: «Я пытался похоронить это, но ты не позволяла мне рассказать». Конечно, его сознание, по всей видимости, все еще было занято тем, о чем он говорил вчера вечером, и он постоянно повторял: «Знаешь ли ты меня? Знаешь ли ты меня?» А утром он поднялся на рассвете, и с тех пор я его не видела.

Марджери остановилась, чтобы сорвать пару розовых бутонов и прикрепить их к платью. На ней не было шляпки, и легкий ветерок ласково трепал ее волосы. Она повернулась к морю, вдохнула солоноватую свежесть и громко чихнула, как молодая породистая лошадка.

– Если бы у Фрэнка была привычка выходить из дома на пару часов, когда он работает, я бы не беспокоилась, – сказала она. – Но мой муж безвылазно торчит в своей студии, у него портится пищеварение, и он витает где-то в облаках. А моя мама хочет, чтобы завтра мы отправились в Лизард, где они снимают дом на лето, и провели вместе пару дней. Я думаю, что поеду, но мне не хотелось бы оставлять Фрэнка. Но заставить его поехать невозможно.

– Но вы же не волнуетесь, правда? – спросил Джек. – У вас достаточно благоразумия. Фрэнк – ужасный фантазер, но ведь он всегда был таким, хотя он вполне здравомыслящий человек. Вероятно, это будет прекрасный портрет – ведь Фрэнк чаще всего прав по поводу своих картин. О да, он будет чрезвычайно нервным и раздражительным в процессе работы над своим портретом – зато совершенно расслабится, когда закончит. Как правило, с ним всегда так.

– Но это нездоровый способ работы, – покачала головой Марджери. – Мне бы хотелось, чтобы он был более ровным в своем поведении.

– Ветер веет, где хочет, – сказал Джек, – и очень часто для Фрэнка он бывает попутным. Не довольно ли этого?

– Ну, если так, жаль, что у меня нет барометра. Ураган приходит без предупреждения. Но я не волнуюсь – по крайней мере, мне этого не хочется. Воплотиться в портрете – одно из нелепых представлений Фрэнка. Все равно. Когда мой муж пишет действительно хороший портрет, то он оказывает на него вполне определенное воздействие.

– Каким образом? Я не понимаю.

– Помните портрет мистера Брейсбриджа? Он выставлялся в Академии через год после моего портрета, хотя и был написан раньше. Тогда все говорили, что дурно писать подобные вещи, что мой муж мог бы с тем же успехом написать мистера Брейсбриджа без всякой одежды, как и без тела вообще.

– Без тела?

– Да, именно так. Каким-то образом даже я почувствовала это, хотя и не являюсь тонкой артистической натурой, – Фрэнк стремился написать душу своего клиента. Я могла вычитать из этого портрета исчерпывающий анализ характера мистера Брейсбриджа.

– И как это сказалось на Фрэнке?

– Все знают мистера Брейсбриджа как милейшего человека, – сказала Марджери, – но Фрэнк был бы не в состоянии отразить такую правду. Он видел нечто другое и подпадал под воздействие этого чего-то другого. Звучит нелепо, но за шесть недель Фрэнк превратился в отъявленного лжеца.

Джек резко остановился.

– Но это абсурдно… То есть… работая над портретом, Фрэнк, к несчастью, вобрал в себя слишком многое от мистера Брейсбриджа. Вы это имели в виду?

– Фрэнк и сам не отдавал себе отчета в том, что стал лжецом, – сказала Марджери. – Но тут вот еще что – он вложил в портрет многое из себя. И в результате мой муж изнурил себя, или, как он сам выражается, – опустошил. Он говорил, что «небольшой изъян» в мистере Брейсбридже повлиял на него. Так оно и было, и мне кажется, что это наиболее правильное объяснение. На нас всегда оказывает воздействие тот человек, с которым мы много общаемся, но Фрэнк в итоге стал воспринимать работу над портретом как утрату собственной личности. Вот это и есть абсурд.

– Скорее всего, Фрэнк был как под гипнозом, – задумчиво произнес Джек. – Я знаю людей, которые говорили, что, находясь под гипнозом, полностью лишались индивидуальности и подчинялись чужой воле. Но даже если так – а я, как и вы, полагаю все это чушью, – как тогда на него повлияет работа над автопортретом? В любом случае, что он имел в виду, когда говорил, что не знает, что может случиться, когда он напишет самого себя?

– А вот как: он вложит в портрет всю свою личность, а взамен не получит ничего; никакая другая личность, так сказать, не будет подпитывать его. Действительно, это несколько недальновидно.

Звук подъезжающего экипажа заставил их прервать прогулку, и они повернули к дому.

– Между прочим, как он прекратил быть лжецом? – спросил Джек.

Марджери посмотрела на него прямо и открыто:

– О, когда он стал писать меня. Я чрезвычайно правдива.

– А впитал ли он еще какие-то черты от вас?

– Да, на какое-то время он стал меньшим фантазером. Вы же знаете, у меня нет никакого воображения.

– Ну тогда будет лучше, если он начнет писать еще один ваш портрет, пока пишет свой. Может, это сохранит равновесие?

Свежий воздух и солнечный свет полностью развеяли ночные тревоги Марджери. Она легко и непринужденно засмеялась.

– Это было бы ужасно сложно, – сказала она. – Попробуем представить, что может случиться… Он бы вкладывал свою индивидуальность в оба портрета, но, забирая себе что-то от меня, стал бы моей бледной копией. По-моему, это так же плохо, как уравнивание. Постойте-ка, мистер Эрмитадж, я начинаю думать, что вы и сами в это верите.

– Нет-нет, ничуть не больше, чем вы. Ну что ж, я должен попрощаться с Фрэнком и сказать ему, чтобы он не становился слишком… астральным.

Фрэнк стоял перед мольбертом с угольком в руке. Он с удивительной точностью уловил очень характерную для него позу; увидев это, Марджери и Джек обменялись быстрыми взглядами. Хотя они признавали, что не верят ни единому слову из всей «чепухи Фрэнка», увидев, как блистательно сделан набросок, оба почувствовали несомненное облегчение. В линиях была ясность и уверенность, и это давало как бедламу, так и Небесам полную отставку. Однако они заметили, что Фрэнк, нарисовав лицо, стер его – оно было едва обозначено неясными линиями.

Фрэнк никак не отреагировал на их появление, и Джек пересек комнату, направляясь к другу.

– Я уже уезжаю, – сказал он, – и пришел попрощаться. Знаешь, я невероятно рад, что побывал у вас, – совершенно невероятно!

Фрэнк вздрогнул, как будто его ударили, и посмотрел на Эрмитаджа так, будто видел его в первый раз. Потом потер глаза, словно только что проснулся, и Джек отметил, что глаза у него затуманенные.

– Прости, Джек, я не слышал, как ты вошел. Сколько сейчас времени? Куда ты направляешься?

Задавая вопросы, Фрэнк снова повернулся к мольберту и продолжил рисовать.

– Я уезжаю, – сказал Джек. – Меня ждут в Нью-Куэй.

– Ах да, конечно. Что ж, до свидания. Приезжай к нам в гости в любое время. Я очень занят. – И он снова погрузился в работу.

Джек положил ладонь ему на плечо.

– Не переусердствуй, старина. Ты так скоро утомишься, и если ты будешь торчать в мастерской целыми днями, ничего хорошего у тебя не получится. Половину художественного чутья дают нам прогулки на свежем воздухе и хорошее пищеварение.

– Нет-нет, я буду аккуратным и осмотрительным, – сказал Фрэнк с таким видом, словно говорил это себе. – Убери, пожалуйста, руку, она мешает мне рисовать.

– Я прикажу, чтобы тебе принесли сюда завтрак, Фрэнк, – вмешалась Марджери. – И я хочу позавтракать вместе с тобой.

Фрэнк не ответил, и Джек с Марджери покинули комнату. У Джека внезапно пропало желание уезжать, но его поджидал экипаж, и было совершенно нелепо оставаться только потому, что его друг наговорил много чепухи прошлым вечером. Он сделал замечательно точный набросок, но по какой-то причине был не удовлетворен изображением собственного лица… Эта маленькая деталь тревожила Джека, и ему хотелось бы убедиться, что она не имеет существенного значения. Но он подумал, что Фрэнк остается в хороших руках – уж лучше, чем только в компании Джека. Марджери – прекрасная, глубоко чувствующая женщина, она – воплощение здравого смысла, а это большая редкость для слабого пола. Какая она тонкая и проницательная! Похоже, она не восприняла всерьез идею Фрэнка по поводу отражения всех скрытых черт его личности в портрете, как в зеркале. Сочла это смехотворной фантазией, и только. К тому же она всегда может телеграфировать в Нью-Куэй.

Как оказалось, Марджери тоже обратила внимание на стертое лицо. Когда они шли по коридору к входной двери, она сказала:

– Вы заметили, что Фрэнк нарисовал лицо, но потом его, видимо, что-то не устроило?.. Почему, как вы думаете, он стер его?

– Не знаю… Вы же сами сказали, что оно его не удовлетворило.

Марджери нахмурилась:

– Вот и я не знаю. Фрэнк, как правило, рисует очень быстро. И он всегда прорисовывает лицо сразу после того, как несколькими линиями набросает фигуру. А тут…

Уже сидя в экипаже, Джек, поддавшись внезапному порыву, произнес:

– «Бич Отель», Нью-Куэй, вы знаете это место… Я сразу же приеду, если вы телеграфируете.

– Да, огромное спасибо. Я запомню. Это очень любезно с вашей стороны, что вы обещаете приехать сразу же. Но я не думаю, что будет серьезный повод для телеграфирования. До свидания.

Марджери подождала, пока экипаж скроется за деревьями, затем пошла в дом и распорядилась, чтобы немедленно подали завтрак в студию.

Она с присущей ей честностью ругала себя, что отпустила Джека. У нее был великий дар заставлять себя делать то, что диктует ей воля. И не только себя: в общении с другими людьми она умела настоять на своем. Ее считали упорной в достижении целей, и она часто слышала: «Дорогая Марджери, ты такая непоколебимая!» К тому же она обладала замечательным самообладанием. Так что же помешало ей и теперь проявить свои способности?

Она почувствовала себя одинокой и какой-то неприкаянной, когда смотрела вслед экипажу, но тут же объяснила самой себе, что это никак не связано со страхом. Она не боялась остаться наедине с Фрэнком, которого обуревали внутренние демоны. Ну уж нет. Она решила сражаться с этими демонами и сделать все, что в ее силах, чтобы заставить мужа написать автопортрет. Фрэнк должен закончить его во что бы то ни стало! Если он сделает это, убеждала она себя, это будет полным и окончательным поражением всех его нелепых фантазий. Моменты полного безделья, когда идеи не колотятся в двери его воображения, будут уже не страшны. В конце концов, это абсурдно – сидеть и ждать, когда тебя «позовет» идея, – настоящее искусство способно найти идеи в чем угодно, их не нужно разыскивать. Если только она заставит его закончить этот портрет, многие из его диких идей будут развеяны… Она видела мужа стоящим перед завершенной работой. «Вот то, что я надеялся сделать, и я остаюсь благоразумным человеком», – скажет он. Без сомнения, если каким-то образом она поможет ему сделать это, у нее не будет ни малейшей причины поздравлять себя с этим. Гениальность часто проявляется мучительно, но Фрэнк не таков; он не просто гений – он слишком сильно погружен в свои фантазии, и эти фантазии тянут его во мрак. Задача Марджери – избавить мужа от болезненных фантазий.

«Какой вред будет ему от всего этого? – рассуждала она. – Я совершенно уверена, что он не утратит себя; так не бывает. То, что он будет ужасно нелюдим во время работы, – в этом нет ничего неожиданного, и можно потерпеть. Но как только он закончит работу, он сам увидит, каким был глупцом».

Когда Марджери зашла в студию, завтрак был подан, но Фрэнк, будто не замечая этого, работал. Она сразу же уселась и стала разливать чай.

– Тебе бы лучше поесть, – сказала она, – и продолжить работу после, но я полагаю, что, как всегда, ты дождешься того, что все станет холодным и противным. Яйца, бекон и остывшие куропатки. Я собираюсь начать.

Марджери положила в тарелку порцию и сделала глоток чаю, но едва она успела почувствовать аромат, как Фрэнк внезапно оторвался от холста и сел рядом с ней.

– Я устал, – сказал он, – и у меня тяжелая рука.

– Она станет легче после завтрака, – заботливо произнесла Марджери. – Ешь, Фрэнк.

– Нет, я поем чуть позже. Я просто хочу посидеть рядом с тобой и посмотреть на тебя. Дорогая Марджери, какая это, должно быть, пытка – иметь такого мужа, как я!

Было нечто страстное в его голосе, и Марджери почувствовала, что она тронута.

– Ах, Фрэнк, – сказала она, – это не так.

Фрэнк смотрел на нее страстным и преданным взглядом, как собака смотрит на своего хозяина. Он взял ее руку и начал нежно гладить длинными нервными пальцами. Внезапно он вскочил.

– Я понял, я понял, – возбужденно произнес он. – Я рисовал нечто, вовсе не являющееся мной. Но сейчас я могу это сделать – нарисовать себя. Марджери, ты можешь подойти и встать очень близко ко мне, так, чтобы я смотрел в зеркало и видел твое отражение?

Марджери положила вилку, встала и прошла через комнату к мольберту.

– Так? – спросила она.

Фрэнк взял уголь и начал быстро рисовать. За десять минут он сделал то, с чем не мог справиться последние два часа.

– Вот, – сказал он, – это твой муж. А теперь возвращайся к завтраку, дорогая. А я сейчас же должен начать работу!

Марджери посмотрела на лицо, которое он набросал.

– Да, это ты, – сказала она. – И ты, Фрэнк, выглядишь точно так же, как тогда, когда я встретила тебя тем утром в Нью-Куэй.

– Это именно то, чего я хотел, – сказал Фрэнк.

Глава IV

Марджери завершила завтрак с чувством облегчения. Ей хотелось, чтобы задуманный Фрэнком автопортрет был написан быстро и без особых усилий, а главное – без возможных неприятностей, и тот факт, что муж выкинул из головы нелепую мысль о том, что он не способен написать лицо так, как ему бы хотелось, казался ей весьма ободряющим. Она взяла с него обещание, что он доест свой завтрак и обязательно выйдет с ней на получасовую прогулку. Затем она покинула его.

Фрэнк подготовил палитру и стоял с кистью в руке. Он смотрел то на свое отражение в зеркале, то на набросок, сделанный углем.

– Все очень странно, – пробормотал он, – и сейчас я вижу это совершенно ясно.

Он все больше хмурился. Когда Марджери была здесь, он видел нечто совершенно иное: он видел самого себя таким, каким видела его жена, но то лицо, что сейчас хмуро смотрело на него из зеркала, сильно отличалось.

Он отложил палитру, кисть, взял лист бумаги и стал рисовать. Черта за чертой Фрэнк воспроизводил то лицо, которое нарисовал раньше – утром: то, которое так и не увидели Джек и Марджери.

– Нет, оно нехорошо, – сказал он, посмотрев на холст. – Мне нужно нарисовать то, что я есть на самом деле. А не то, что Марджери думает обо мне.

Взяв хлебный мякиш со стола, он с его помощью стер лицо, которое нарисовал полчаса назад, когда рядом была Марджери. Потом придирчиво изучил сделанный только что набросок и убедился в том, что ему удалось поймать суть. Лицо на бумаге казалось воодушевленным. Веки были немного опущены, а взгляд из-под них направлен чуть в сторону. В глазах светилась печаль, а губы слегка разомкнуты в улыбке, но эту улыбку нельзя было назвать веселой. В целом на лице было тоскливо-задумчивое выражение – казалось, что человек на рисунке (он сам), слушая шум веселого города, был бы и рад предаться сладостным развлечениям, но в то же время понимал, насколько они дурны.

Фрэнк снова взял в руки карандаш. В наброске было что-то не устраивающее его. Он посмотрел на свое отражение в зеркале, потом отвел взгляд, снова посмотрел и наконец увидел то, чего не хватало. Он нанес два быстрых штриха, чтобы усилить тень в складках губ, и набросок был закончен. То выражение, которое он все утро пытался уловить с таким трудом, было схвачено, и теперь он гадал, сумеет ли Марджери увидеть его таким, какой он есть.

Через некоторое время Марджери снова зашла в студию. Ее муж рисовал быстро и увлеченно, он даже не взглянул на нее. Того лица, что он набросал во время завтрака, не было, а новое было едва отмечено несколькими линиями. Она была разочарована – на ее взгляд, с тех пор как она ушла, работа особо не продвинулась в главном.

– Ну, как твои дела? – спросила она, чтобы не молчать.

– Ты и сама можешь посмотреть.

Он отошел от портрета, чтобы дать ей возможность увидеть сделанное. Она отметила, что он ярче выделил контуры по сравнению с тем, что было раньше, и прорисовал задний план.

– Ну что же, замечательно! – сказала она. – Но почему ты снова стер лицо?

Фрэнк поднял на нее глаза.

– Ах, да… Я стер его сразу после того, как ты ушла, и сделал другой набросок. Теперь я знаю, как мое лицо должно выглядеть на портрете, но пока не перенес его на холст. Сейчас займусь этим.

– Что ты делаешь? – спросила Марджери, увидев, как он крутит в руках какой-то пожелтевший листок, схватив его со столика. – Это какая-то программка?

– Ах да, программка… Вывалилась из книги и попалась под руку.

Он отбросил программку, взял уголек, набросал лицо на холсте и снова отошел в сторону.

– Посмотри!

– О Фрэнк, не стоит… – воскликнула Марджери. – Ты выглядишь как преступник или что-то в этом роде… Как будто тебя вынуждают оплатить счет, который ты и не собирался оплачивать.

Фрэнк коротко и горько рассмеялся.

– А по-моему, очень удачно, – сказал он.

Марджери продолжала смотреть на холст.

– Это лицо ужасно, – сказала она. – Но я не могу понять, что в нем не так. И… все же это твое лицо.

Она оторвала взгляд от холста, посмотрела на мужа и увидела, что он выглядит не лучшим образом – на его лице отражалась мука.

– Кажется, я понимаю, в чем дело, – сказала она. – Ты хмурился и рычал до тех пор, пока не стал похож на того, кого нарисовал. О Фрэнк, ты ведь так и не позавтракал! Садись и немедленно положи что-нибудь в рот! Все это из-за того, что ты ничего не ел!

– Ты думаешь, только из-за этого? – спросил он. – По твоему мнению это лицо человека, который всего лишь не позавтракал? А мне кажется, это лицо человека виноватого…

– Виноватого, согласна. Вот как только ты съешь свой завтрак, хоть он и остыл, как только выкуришь свою противную черную трубку, твое лицо больше не будет выглядеть виноватым.

Фрэнк посмотрел на холст с видом равнодушного наблюдателя.

– Мне кажется, что эта тварь сделала что-то гораздо худшее, чем не съела свой завтрак, – сказал он.

– Что за чепуха! – возмутилась Марджери. – Я принесу тебе свежий чай, но посмотри на эту восхитительную холодную куропатку – она просто умирает от того, что ее еще не съели. Принимайся-ка за нее, пока меня не будет.

Фрэнк почувствовал голод; он уселся и принялся разрезать «восхитительную куропатку», о которой говорила Марджери. У него было странное ощущение, как будто он только что очнулся ото сна или, наоборот, только что заснул и видит сон. Он не мог понять, что представлялось более реальным – те часы, что он провел перед холстом, или настоящий момент, когда он думает о Марджери. Единственное, в чем он был уверен, так это в том, что оба эти состояния целиком захватывали его, хотя и были совершенно непохожи.

Внезапно он импульсивно отбросил нож и вилку и снова повернулся к картине. Да, сомнений не оставалось. В чертах лица угадывалась виноватость, и, как подметила Марджери, в этом он был похож на самого себя.

Что до Марджери, то когда она обнаружила стертое лицо, вернувшись в студию после завтрака, и особенно когда на ее глазах Фрэнк набросал другое, к ней вернулись все ее страхи и сомнения. Однако она, совершив над собой усилие, прогнала тревожные мысли. Вскоре она принесла свежий чай и попыталась разговорить мужа.

– Скажи, дорогой, какая часть твоей индивидуальности исчезла этим утром? – спросила она. – Почему ты такой же угрюмый, когда пишешь? Никак не могу привыкнуть к этому. Взбодрись, ведь сегодня днем мы играем в теннис у Фортескью, и если ты будешь таким же сумрачным, тебе в пару подойдет только мистер Ф. Какой же он ужасный человек, Фрэнк! Я люблю его ничуть не больше, чем один христианин должен любить другого, при том, что он пресвитерианин!

– Но я не могу пойти к Фортескью, – возразил Фрэнк. – Хочу продолжить начатое. Я работал очень напряженно, но так и не закончил то, что планировал.

– Хорошо, не останавливайся, – сказала Марджери. – Я могу пойти одна. Вернусь домой после чаепития, и преподобный мистер Гринок пообедает с нами, а преподобная миссис… – увидев скорбную мину на лице мужа, она поспешила закончить мысль, – да, и преподобная миссис.

– Есть некоторые люди, – сказал Фрэнк, – которые заставляют меня чувствовать себя так, как, по моим представлениям, должны чувствовать себя кролики, когда к ним в норку залезает хорек, – мне хочется удрать.

– Да, дорогой, я прекрасно понимаю, что ты имеешь в виду. Миссис Гринок всегда бывает слишком много.

Присутствие Марджери чудесным образом умиротворяло Фрэнка. Она несла в себе атмосферу благоразумия. Он откинулся на спинку стула и больше не думал о портрете.

– О, я совсем забыла сказать тебе, – продолжила она. – Мама хочет, чтобы мы оба приехали в Лизард и провели у них пару дней. Они, как ты помнишь, уезжают в четверг, и я уже вряд ли ее увижу после этого.

– Я не смогу поехать, – сказал Фрэнк. – Я не могу оставить свою картину, когда только начал ее писать.

– Но я бы хотела, чтоб ты поехал, – сказала Марджери.

– Марджери, какая же ты глупая! Я действительно не могу. Однако нет никакой причины, чтобы ты сама не поехала. – Он внезапно вскочил. – Марджери, скажи мне, чтобы я бросил эту работу, и тогда я поеду. Но… я не могу, – скис он.

– Фрэнк, это ты глупый. Конечно, ничего подобного я не скажу. Я бы очень хотела, чтобы ты оставил свой портрет всего на пару дней и поехал со мной, но я знаю, что убеждать тебя бессмысленно. Думаю, я поеду не на две ночи, как собиралась, а на одну, то есть, если я отправлюсь завтра утром, то вернусь вечером в пятницу. Понимаешь, я обязательно должна повидаться с матерью, прежде чем она покинет Корнуолл.

Фрэнк встал и подошел к мольберту.

– Что не так с этой картиной? – спросил он раздраженно.

– Ты просто сам придумываешь себе противоречия, – спокойно произнесла Марджери. – Это твое любимое занятие, если на то пошло, но я бы не советовала тебе работать в этом состоянии. О Фрэнк, мне пришла на ум блестящая идея!

– И какая?

– Ты вложишь в эту картину всю противоречивость своей личности и больше никогда не будешь противоречивым. О, как я рада, что додумалась до этого!

Фрэнк взял уголек и нанес несколько штрихов на лицо, подправляя его.

– Этот набросок… – сказал он. – Я нарисовал его, прислушиваясь к себе. Это то, что я видел внутренним взором все утро, за исключением того промежутка времени, когда ты принесла завтрак.

– Но Фрэнк, ты выглядишь здесь скотиной! – не выдержала Марджери. – Я больше ни минуты не хочу оставаться в студии и смотреть на это. Да тебе и самому не стоит. Советую тебе немного прогуляться. Напомню, что ты собирался встретиться с Хупером по поводу починки калитки, ведущей к эстуарию. И не забудь сказать ему, чтобы он попридержал свои фантазии, когда будет размечать теннисный корт. Ты же видел, что его собственный корт около ста футов в длину! Ну же, пошли.

Фрэнк отвернулся от мольберта.

– Хорошо, я пойду. Я не могу продолжать работать прямо сейчас – не знаю почему. Но я напишу свой автопортрет только так, как я вижу, а вижу я именно так.

– Конечно, конечно, дорогой. Во всяком случае, никто не посмеет сказать, что ты приукрашиваешь самого себя, – примирительно сказала Марджери.

Они оделись и пошли гулять. После вчерашнего ночного дождя воздух был свеж, листья на деревьях уже приобретали золотую и красно-коричневую окраску. Над кромкой эстуария все еще висел легкий туман, но если приглядеться, можно было увидеть высокие мачты кораблей в гавани Фолсмут – она находилась в пяти милях от них; казалось, мачты прокалывают туман, как иголки. Начинался прилив, и длиннопалые морские водоросли мягко покачивались в воде, как руки слепого человека, на ощупь идущего к свету. Едва слышный шум моря, мягкие размытые цвета и Марджери, идущая рядом, – все это приводило Фрэнка в состояние безмятежности; все его фантазии как будто растворялись в тумане, а не нависали над ним – чернокрылые, в алых одеяниях.

– Я полагаю, что все-таки пойду к Фортескью, – сказал Фрэнк, когда они вернулись домой.

– Ну да, конечно, ты же сам хотел.

– Никакого «конечно» на эту тему, дорогая, – Фрэнк предостерегающе поднял ладонь, – но я сегодня больше не смогу писать.

– Какой же ты ужасный лентяй, – произнесла Марджери, как бы в пику ему. – Ты никогда не делаешь того, что не нравится мне. Что ж, и на том спасибо. Но ты должен пообещать, что будешь напряженно работать завтра и послезавтра, а когда я вернусь, то очень рассчитываю, что твоя работа будет закончена хотя бы наполовину. Но, работая, не забывай о благоразумии.

– Благоразумие! – нетерпеливо воскликнул Фрэнк. – Это совсем не то, что нужно. Всякое хорошее произведение создается в состоянии безумия, сомнамбулизма или чего-то в этом роде – я сам не знаю. В любом случае, все достойное создается людьми, одержимыми демонами.

– Ну, тебя-то уж точно сегодня с утра захватил демон противоречия, – сказала Марджери. – Однако, на мой взгляд, тебе не стоит противоречить тому, что является очевидной правдой.

– Так ты думаешь, что мне не стоит писать то, что ты увидела перед нашей прогулкой? – спросил Фрэнк. – И что же мне тогда делать?

– Ну вот, теперь ты спрашиваешь моего совета, хотя всегда настаивал на том, что я ничего не понимаю в искусстве, – победоносно заявила Марджери, – Вне всякого сомнения, ты должен писать так, как ты видишь. Ты ведь и сам постоянно об этом говоришь.

– Но тебе же это не понравится…

– Если ты пообещаешь съедать свой завтрак в девять часов утра и ланч – в два часа дня, если ты поклянешься работать не более семи часов в день и гулять на свежем воздухе, по крайней мере, три часа, я, может быть, соглашусь с тобой. Мистер Эрмитадж был прав, когда говорил, что хорошее пищеварение – это добрая половина художественного вдохновения.

– А другая половина – дурные сновидения, – буркнул Фрэнк.

– Нет, если у тебя будет хорошее пищеварение, то у тебя не будет дурных сновидений.

Он не стал отвечать.

– Если бы я только знал, что именно неладно с этой картиной, – сказал он через некоторое время, – я бы тут же все исправил. Но я не знаю, и чаще всего мне кажется, что с ней все в порядке. Странно как-то. Очень странно.

– Не так уж это и странно. Все потому, что ты не съел вовремя свой завтрак. А теперь тебе необходимо съесть ланч, пусть и с опозданием.

Марджери пошла переодеваться, а Фрэнк закурил сигарету в своей студии. Когда он услышал, что она зовет его, он встал и направился к двери. Но прежде чем выйти, остановился перед портретом, и его пронзил внезапный страх.

– Боже мой! – сказал он. – Ведь завтра она уезжает! А я, я останусь один на один с этим!..

Глава V

Фрэнк замечательно провел свою партию в теннис. Само присутствие Марджери изгоняло из него всех злых духов – хотя бы на то время, когда они играли. Демон, которым он был одержим, не имел ничего общего с мистером Фортескью. Его соперник выглядел изысканным и естественным, как и он сам, а Марджери, казалось, позабыла обо всем, что расстраивало ее в прошедшие двадцать четыре часа.

После тенниса они вернулись к себе. Вскоре приехали мистер и миссис Гринок, приглашенные на обед. Темой светской беседы стало божественное благословение. Фрэнк настаивал на том, что облака на картинах Рафаэля являют собою воплощение божественного благословения, но они слишком предметны по своей фактуре и больше напоминают благословенные перья, нежели благословенные облака. Вне всякого сомнения, тема для обсуждения была весьма достойной, но он задыхался от этой болтовни.

Миссис Гринок была воплощением того, что американцы называют «очень яркой женщиной». Но она была навязчиво яркой. У нее были неправдоподобно синие глаза, похожие на пуговицы, пришпиленные к «ковбойским штанам», а нос, напоминающий нос корабля, казалось, рассекал воздух, когда она шагала. И к тому же она была весьма любознательной. Художникам она задавала вопросы по поводу живописи, а музыкантам – по поводу музыки, и если ей что-то не нравилось в ответах, она дотошно переспрашивала еще раз. Проявить живой интерес, считала она, – это единственный способ продемонстрировать свой бесконечно тонкий интеллект. В приватных беседах миссис Гринок любила говорить, что помнит обо всех своих добрых пожеланиях, которые выражала Тому, Гарри, Джейн или еще кому-то, и у них, следовавших ее пожеланиям, в жизни все получалось успешно. Фрэнку она напоминала львицу, которая заметает лапой все, что попадается на пути. И он знал, что возражать этой женщине практически невозможно.

Но надо отдать должное приглашенной чете. Отвлекшись от темы божественного благословения, миссис Гринок старательно делала вид, что ей нравятся штучки, которые ей показывала Марджери, а мистер Гринок поблагодарил за экскурсию, проведенную хозяевами по дому.

Потом все вернулось на круги своя. Миссис Гринок атаковала Фрэнка вопросами, поскольку только он мог дать ей интеллектуальную пищу, в которой она так нуждалась, чтобы транслировать свою эрудицию дальше. У нее был густой баритон и впечатляющая манера говорить.

– Я убеждена, что вы считаете меня ужасной невеждой, – сказала она, – но когда дорогая Кейт спросила меня, когда умер Леонардо, я не смогла ответить точно и ошиблась где-то лет на десять. Может быть, вы мне подскажете точную дату?

– Честно говоря, я не могу с уверенностью вспомнить. – Фрэнк кашлянул. – Простите, запамятовал точный год, а может, и не знал его.

Миссис Гринок выдохнула с облегчением.

– Огромное вам спасибо, мистер Тревор! Теперь я могу сказать Кейт, что даже вы этого точно не знаете, а значит, не стоит проводить юбилейные мероприятия. Когда кто-то знает так мало, но хочет знать намного больше, не лучше ли просто помнить то, что помнить необходимо каждому, – произнесла она мудреную фразу. – А какой, по вашему мнению, самый эпохальный год в истории искусства?

Фрэнк чувствовал себя совершенно беспомощным под взглядом ярких глаз хорька, уставившихся в его лицо; не в силах справиться с собой, он нервно переступал с ноги на ногу.

– Трудно сказать, какой год можно было бы назвать эпохальным, – ответил он. – Но мне кажется, что итальянский Ренессанс в целом был величайшей эпохой. Вы не возразите, если я приглашу вас к столу?

Миссис Гринок возвела взор к потолку, что, вероятно, должно было служить выражением признательности.

– Огромное вам спасибо за то, что вы поделились своими мыслями. Олджернон, дорогой, ты слышал, что мистер Тревор сказал об итальянском Ренессансе? Он с нами согласен.

Миссис Гринок развернула салфетку с таким видом, будто на нее сейчас просыплется манна небесная, под которой она в данный момент понимала истинно профессиональные знания, но оказалась разочарованной, поскольку хозяин не спешил продолжить беседу. Тогда она снова взяла инициативу в свои руки.

– А что, мистер Тревор, если я вас спрошу: какой сюжет вашей следующей картины? Не любопытства ради – просто я хочу знать в точности о том, что происходит рядом со мной. Ведь разговор с художником – это единственная возможность следить за новыми тенденциями в искусстве, не правда ли? Ваше новое произведение, оно историческое, романтическое, реалистическое – какое?

– Я начал работу над автопортретом, – нехотя ответил Фрэнк.

Миссис Гринок отложила ложку, которой уже собиралась зачерпнуть суп, как будто бы ее потребность в духовной пище была важнее, чем potage à la bonne femme[26].

– О! – воскликнула она. – Олджернон, дорогой, мистер Тревор пишет автопортрет! Напомни мне, чтобы я рассказала об этом Гарри, когда мы вернемся домой. Каким же откровением это будет! Автопортрет художника – это же портрет художника, который пишет сам художник! Как это интересно! Ведь только так художник может показать нам собственную сущность, предстать перед нами таким, каков он есть.

Фрэнк сидел и крошил хлеб с едва сдерживаемой яростью.

– Ну что вам такое пришло в голову, – сказал он. – Написать автопортрет – это всего лишь то, что пришло мне в голову.

Но миссис Гринок была в восхищении. Она почувствовала, что у нее появилась возможность подтвердить в беседе свой выдающийся интеллект.

– Пожалуйста, расскажите мне об этом побольше, – воскликнула она, не желая entrée[27].

– Говорить-то особенно не о чем. – Фрэнк нахмурился. – К тому же вы вникли в самую суть проблемы. Вы совершенно верно подметили: мой портрет, по крайней мере, как я его задумал, будет отражать то, что я есть, а не просто мою внешность. Хорошие портреты вовсе не являются раскрашенными фотографиями, и я стремлюсь к тому, чтобы написать нечто более существенное.

– О да, да! – закивала миссис Гринок.

– Вы увидите мою работу, если захотите, – продолжил Фрэнк, – но за пару ближайших дней мне ее не закончить. Моя жена завтра уезжает, и, поскольку я остаюсь один, я, конечно, буду работать очень усердно. Мой портрет…

Он говорил очень тихо, а тут внезапно замолчал. На какое-то мгновение он испугался, что потерял контроль над собой. Праздный интерес миссис Гринок – а он и был таким – разбудил его внутренних демонов. Темные фантазии, связанные с портретом, впивались в его голову, и он с трудом сдерживался, чтобы не закричать.

Фрэнк поднял глаза и поймал взгляд Марджери. Понимая, что с мужем не все в порядке, она поспешила перевести разговор на другую тему. Понемногу Фрэнк успокоился, но при этом дал себе торжественную клятву, что ни при каких обстоятельствах нога миссис Гринок впредь не переступит порога его дома. Он и раньше затеивал небольшие перебранки с Марджери по поводу приглашения на обед этой четы, но Марджери настаивала, и Фрэнк неохотно уступал. Но на этот раз все. Хватит с него.

Обед завершился, обе дамы, мило переговариваясь, вышли из комнаты, а мужчины остались. Теперь Фрэнк попал в плен к мистеру Гриноку, и не было никакой возможности убежать от него.

– В этом уединенном уголке мира так редко случается, что я могу поговорить с людьми, которые живут совсем другой жизнью, нежели моя, – пропел викарий. – И я должен признаться, что получаю огромное удовольствие, беседуя с вами.

– Вероятно, у вас бывает не так много гостей, – заставил себя сказать Фрэнк со всей учтивостью, на какую был способен.

– Гости, которые у нас бывают, отнюдь не склонны к тому, чтобы делиться своими мыслями и жизненным опытом. Я имею в виду тех, кто приезжает в Корнуолл отдохнуть или полюбоваться здешними видами. Они приходят в нашу церковь, а иногда я вижу их на кладбище, где похоронены многие достойные люди. Уж не знаю, что туда влечет туристов.

– Да, действительно, я заметил, как много достойных имен выбито на плитах, – кивнул Фрэнк.

– Богу было угодно, чтобы здесь жили и нашли последний приют те, кто обладал блестящим умом и исключительными дарованиями. «Зеленая трава покрыла их надгробья», – моя жена прекрасно выразила свои чувства в одном из своих небольших лирических стихотворений.

– А я и не знал, что миссис Гринок пишет стихи, – поднял на него глаза Фрэнк.

– Она пишет чрезвычайно талантливые сонеты, – с гордостью произнес викарий.

Фрэнк, всегда считавший миссис Гринок скорее скучной пуританкой, чем автором талантливых сонетов, внезапно разразился смехом. Но мистер Гринок и не заметил этого.

– Ее стихи отличаются очень точно подобранными сравнениями, – продолжил он. – И я уж не говорю о мягкой гармонии ее речи. Восхитительно!

– Вы вряд ли почувствуете истинную суть окружающего нас мира, если рядом с вами находится поэт.

– Жизненный путь поэта всегда усеян ухабами и трудностями, – возразил мистер Гринок. – Истинных поэтов подстерегают две опасности. Или они приобретают быструю и легкую популярность, что не лучшим образом сказывается на их творчестве, или же погружаются в печаль от отсутствия почитателей.

– Убежден, что я знаю, какая из двух этих опасностей грозит миссис Гринок, – усмехнулся Фрэнк, не думая о том, как это выглядит со стороны.

Но мистер Гринок находился во власти своих мыслей.

– О, вы весьма верно подметили. – Он с чувством признательности дотронулся до руки Фрэнка. – Многие ее стихи, которые время от времени публикуются в местной газете, не оставляют читателей равнодушными. Она готовит небольшой сборник своих поэтических идиллий для публикации.

Викарий встал. По его виду можно было заключить, что дальнейший обмен мыслями будет чем-то жалким и мелким по сравнению с только что сказанным, и предложил присоединиться к дамам.

Миссис Гринок растрогалась, когда услышала, что Фрэнк знает о готовящемся издании ее книги. Но вскоре она пришла в себя и сделала несколько замечаний, отнюдь не оригинальных, по поводу красоты лунного света, отражающегося в волнах, и стала мучить Фрэнка вопросами о том, писал ли кто-нибудь из художников лунный пейзаж. Фрэнк с нескрываемой ненавистью взглянул на ни в чем не повинную луну и вместо простого ответа разразился отвлеченной речью.

– В этом несовершенном мире, – сказал он, – есть так много того, в чем мы хотели бы убедить ближних. Но разве нам недостаточно того, в чем мы убеждаем сами себя? Кого тупая толпа считает художником? А ведь на самом-то деле толпа еще более безвкусна, чем цензоры. Вы когда-нибудь разговаривали с критиком? Как-то я встретился с одним на обеде и… – прости его, Господи, ибо это не в моих силах! – он восхищался моими картинами. Он восхищался моими картинами, но восхищался тем, что мог понять своей головой. И свое восхищение он передавал в публикациях, которые размещал в дешевых газетенках. Однако ни один человек не в состоянии оценить картину, если он не знает об Искусстве того, что знает человек, который эту картину написал. Стоит ли художнику убеждать кого-то в своих задумках? Дождитесь того дня, когда ваши стихи, которые вам самой кажутся неудачными, не будут вас больше раздражать. Наверняка у вас есть такие. Когда этот день настанет, когда вы не захотите убеждать в чем-то других людей, вы скажете: «Довольно того, что я написала хотя бы одну строку, которая мне самой не кажется отвратительной». Противоположности сходятся, а удовлетворение приходит только к тем, кто ничего не знает, или же к тем, кто знает почти все.

Миссис Гринок уставилась на него с удивленным видом. Она-то думала, что он попросит у нее принести на время «Пенальва Газетт», где опубликовано ее стихотворение «Уголок на сельском церковном погосте». Она натянула перчатки, словно желая защитить себя от пронзительного ветра.

А Фрэнк, как ни печально говорить об этом, испытывал злорадное удовольствие от своих слов. Он начинал говорить без какой-то дурной задней мысли, но в его тоне проявилась злоба. По какому праву эта сочиняющая слащавые стихи женщина указывает ему, каким должен быть портрет? И ведь попала в точку… За двумя ложками супа она высказала то, о чем он сам боялся думать, вытряхнула его ночные кошмары на белую скатерть.

Его голос еще более окреп, когда он продолжил.

– Обыватели называют одну вещь милой, другую уродливой, – сказал он. – Но поверьте мне, Искусство не знает таких определений. Вещь бывает правдивой или лживой, и вся жестокость этого заключается в том, что если в правдивом изображении видна хоть бы капля фальши, тогда вся вещь оказывается дрянью. Поэтому в портрете, над которым я сейчас работаю, я пытаюсь быть абсолютно правдивым. Я пытаюсь написать себя, ничего не скрывая и ни в чем не оправдываясь. Захочется ли вам увидеть такой портрет? Возможно, вы сочтете его чудовищной карикатурой, увидев в нем только дурное. Такой опыт – действительно потрясение для тех, кто любит нас, замечая только хорошие стороны… – Его голос понизился, а когда он взглянул на Марджери, выражение его лица стало мягче. – Дорогая, – обратился он к ней, – боюсь, что я слишком много говорю на профессиональные темы, но у меня есть преимущество или, наоборот, несчастье – не знаю, что именно, – быть ужасно серьезным, и я непростительно нарушил хорошие манеры. Вы все стали невольным свидетелем моей серьезности. Ах да, Марджери собиралась спеть для нас, – переменил он тему.

Бедная миссис Гринок чувствовала себя так, как будто она попросила кусочек хлеба, а ее забросали четырехфунтовыми булками. Она чувствовала себя поколоченной и не в силах была все это переварить. Она бы и рада была распихать по карманам кусочки для Тома, и Гарри, и Джейн, но разве такое возможно передать? Однако тот факт, что Марджери будет петь, заставил ее воспрянуть, и она перестала теребить перчатки.

Прежде чем они ушли, почтенная миссис Гринок вполне пришла в себя и даже поблагодарила Фрэнка за чрезвычайно интересную беседу, которая у них состоялась. И напомнила об обещании показать ей портрет.

– Я пришлю вам известие, когда он будет готов, – сказал Фрэнк. – Марджери завтра уезжает, и я полагаю, что сумею закончить работу за три, в крайнем случае – за четыре дня.

Глава VI

Марджери уехала рано утром. Хитроумно запутанный маршрут корнуэльских железных дорог предполагал, что путешествие из Пенальвы в Лизард займет целый день. Фрэнк проводил ее до железнодорожной станции и пообещал делать все то, о чем она его просила, и, главное, работать не более семи часов в день… но и не менее четырех, добавил он от себя. Ему удалось полностью восстановить самообладание, и о портрете он теперь говорил без всякого страха и отчаяния. Но когда они приблизились к станции, когда из паровоза вырвалось белое облако пара и раздался тонкий, пронзительный свисток, прорезавший бело-голубой утренний туман, на него снова накатил ужас, и он прижался к Марджери, как испуганный ребенок.

– Марджери, ты ведь завтра к вечеру вернешься, правда? – сказал он. – А нужно ли тебе вообще уезжать?

Марджери расстроилась. Она думала, что Фрэнк избавился от своих страхов, ведь во время поездки в экипаже он был вполне адекватным человеком. Но она не подала виду. Остаться? Ну нет. Уступить один раз – значит, уступать и дальше, а она уступать не собиралась. К тому же Фрэнку следовало исцелиться, а единственный способ исцелить его – заставить делать то, чего он боялся, то есть дать ему возможность абсолютно и полностью убедиться: его личность не исчезнет, когда он напишет портрет. Портрет не способен поглотить его как человека.

Но она не знала главного. Опасность потерять ее была сильнее опасности потерять самого себя. Именно это беспокоило Фрэнка.

– О Фрэнк, не будь дураком! – сказала она. – Вот поезд. Ты опечатал мои чемоданы? Конечно же, я вернусь завтра. До свидания, старина!

Марджери зашла в вагон, раздался еще один свисток, снова вырвался клуб пара, и поезд тронулся.

Фрэнк отправился домой в одержимом состоянии. Марджери уехала, и теперь он мог всецело заняться портретом. Утренний воздух был свеж, и лошади бодро бежали по ухабистой дороге, но Фрэнк все равно подстегивал их. Подъехав к дому, он бросил поводья, и тут же пошел в студию. На холсте, пока еще не проявленная окончательно, отражалась худшая часть его личности, и он тут же принялся за работу. Нельзя было ждать – времени поразмышлять над тем, сможет ли он осуществить свой замысел, уже не оставалось. Портрет он видел таким – на зловещем лице играет улыбка, кисти рук с длинными пальцами бережно разглаживают смятую желтую программку. В глазах – желание и одновременно осознание убогости этого желания.

Как он сам не раз говорил, никто из людей не знает лучшего в себе, а только худшее, но… рисуя портрет, он невольно обозначил черточку, совсем небольшую, которая говорила о его любви к Марджери, и она, эта черточка, делала узнаваемым человека, которого полюбила его жена. Вероятно, все дело в глазах: в них было не только ощущение убогости низменного желания – глаза говорили об утрате, они были полны тоски и сожаления. Лучшая часть его не была мертва, но была наполовину окутана тяжелым облаком зла. Пока Фрэнк писал, он стал понимать, что так оно и есть. Если бы Марджери была сейчас здесь, рядом с ним, то его лучшая часть была бы прописана более ярко; но дьявол – тот еще разбойник с большой дороги, он поджидает людей, когда те одиноки; дьявол сильнее человека, когда тот остается наедине с самим собой, даже если этот человек – святой Антоний. Прекрасная Марджери была далеко, и ее отсутствие было той силой, которая неотвратимо превращала Джекила в Хайда.

Эти два дня Фрэнк работал, как никогда раньше, – он был полностью погружен в свой портрет. Он поглощал пищу с волчьим аппетитом, но только тогда, когда ему эту пищу приносили: вероятно, он вполне мог бы обходиться и без нее. Часы летели, и он все больше убеждался, что совершенно прав по поводу своего страха, о котором не говорил никому. Казалось, его сознание все больше переходит в портрет, на котором отчетливо проступали следы прошлой жизни. Он безумно хотел видеть Марджери, но на портрете это никак не отражалось. Марджери не манила его к себе, не оживала хотя бы в видении, чтобы уберечь от опасности. Вскоре будет слишком поздно.

В первый вечер, после того как дневной свет померк и Фрэнк уже не мог дальше работать, он улегся на диван. Мольберт стоял напротив него, и красный отсвет заката, еще не ушедшего с небосклона, делал изображение четко видимым, хотя краски в сумерках поблекли. Фрэнк чувствовал себя как человек, который на исходе долгой, бессонной и болезненной ночи мечтает о том, чтобы забыться хотя бы на мгновение. Но боль, как он ни старался, не уходила – наоборот, всецело завладела им.

Может быть, взыграли нервы, слишком возбужденные напряженной работой, но ему показалось, что портрет, несмотря на угасающий свет, вдруг снова заиграл красками. Желая прогнать морок, он сел, но ощущение не исчезло. Более того, он заметил, что фигура на холсте отбрасывает тень, хотя эту тень он не писал. Легкая тень была на левой стороне лица, но теперь казалось, что она падает на правую сторону… Может быть, тускнеющий свет из окна создает такое впечатление? Фрэнком овладел страх – не абстрактный, а вполне реальный. Холодный страх тисками сковывал сердце, и он сидел, не в состоянии пошевелиться, ожидая услышать, что сейчас человек на портрете заговорит с ним.

Сделав над собой усилие, Фрэнк подошел к мольберту, повернул его изображением к стене и вышел из студии.

Ночью ему приснился странный сон, который, скорее всего, был результатом впечатлений минувшего дня, но был до такой степени реальным, что на следующее утро Фрэнк сомневался, а не было ли это явью.

Во сне – во сне ли? – он возвратился в студию и обнаружил, что там все в точности так, как он оставил накануне. Мольберт повернут к стене, кисти и палитра – на подставке, куда он их положил, когда стало слишком темно, чтобы продолжать писать. Слуга принес в студию лампу и положил на стол свежую газету. Во сне – но это уж точно не во сне! – Фрэнк тосковал по Марджери и осознавал, что она в отъезде. Он подумал о желтой программке из кафешантана и вспомнил, что положил ее между страницами «Джекила и Хайда». Подошел к шкафу, достал книгу и программку, и тут его сознание стало воспроизводить жизнь, которую он мог бы прожить… ту жизнь, к которой он привык прежде. Он почувствовал внезапное отвращение ко всему, что с ним происходило в прошлом; он даже не предполагал, что отвращение будет столь сильным, и попытался порвать программку. Но порвать ее оказалось невозможно. Тогда он попытался раздавить ее ногами, но безрезультатно. Ярость от того, что ему никак не удается уничтожить эту гадость, разбудила его, и он понял, что наступило утро.

Весь день он работал и с наступлением вечера снова сел на диван, оцепенело глядя на то, что получилось. Снова появилась тень, и снова холодный страх сковал сердце. В этот момент он услышал шаги в коридоре, которые невозможно было спутать ни с какими другими, – Марджери!

– Фрэнк, – позвала она, открывая дверь, – ты здесь?

Фрэнк в два прыжка пересек комнату и страстно заключил жену в объятия.

– Марджери, я так рад, что ты приехала, – воскликнул он, – так рад! Ты и представить не можешь, как трудно было мне без тебя. Пообещай, что больше ты никогда не уедешь, а уж пока я не закончу то, что начал, тем более. Ведь ты же больше не уедешь, правда?

Марджери пожала плечами и резко отодвинулась, сама не понимая почему.

– Фрэнк, что случилось, в чем дело? – спросила она. – Ты что, опять увидел призрак или что-то в этом роде?

– Это место полно призраков… Но они больше не станут тревожить меня, потому что ты вернулась. Давай-ка выйдем отсюда и прогуляемся немного.

– Но сначала я бы хотела посмотреть портрет, – сказала она.

– Портрет…

Фрэнк подошел к мольберту и быстро повернул его к стене.

– Только не вечером… – пробормотал он. – Пожалуйста, не смотри на него вечером. Не стоит смотреть на него в этом тусклом свете.

– Я знаю, что не стоит, – сказала она. – Но я просто хотела взглянуть, что ты успел сделать.

– Портрет почти готов, – сказал Фрэнк, – и написан он замечательно. Но смотреть на него вечером правда не стоит. После заката он выглядит ужасающе.

Марджери вскинула брови.

– О, не глупи. Мне бы не хотелось ждать до завтрашнего дня, но если ты настаиваешь… Сам скажи: хорош ли твой портрет?

– Давай уйдем отсюда, и я расскажу тебе про него.

Когда они вышли на террасу, на западе таял солнечный свет. Марджери обернулась, чтобы поглядеть на Фрэнка. Он казался чудовищно утомленным и возбужденным, под глазами лежали глубокие тени. Молодая женщина невольно отшатнулась. Что-то было в его лице помимо усталости – нечто от того лица, которое он нарисовал два дня назад… что-то такое, что ускользало от нее, чего она не знала. Но она тут же взяла себя в руки. Нельзя поддаваться надуманным страхам, иначе здоровая порция здравомыслия, удерживающая их брак, существенно уменьшится.

Фрэнк, однако, сразу же отметил ее отчуждение.

– Ах, – сказал он с горечью, – даже ты оставляешь меня.

Марджери сжала его руку.

– Что за чушь, – сказала она решительно. – Не понимаю, что ты имеешь в виду. Зато понимаю, что с тобой происходит. Ты работал весь день и ни разу не вышел подышать воздухом.

– Так и есть. Ничего не мог с собой поделать. Но давай сейчас не будем говорить об этом. Ты вернулась. Марджери, ты же действительно не забыла обо мне за эти дни, правда?

– Фрэнк, что ты имеешь в виду? – спросила она.

– Я? Я ничего не имею в виду. Сам не понял, что сказал. Да, я очень напряженно работал, и поэтому стал безумным и глупым. – Он оглянулся, чтобы посмотреть, как закат играет на волнах. – Как же это красиво! – воскликнул он. – Жаль, что я не пейзажист. Но ты прекраснее любого пейзажа, Марджери. И все же быть пейзажистом намного проще!

Марджери поглядела ему прямо в лицо.

– А теперь, Фрэнк, расскажи мне всю правду. Ты выходил из дома с тех пор, когда я уехала?

– Нет.

– Как долго ты работал вчера и сегодня?

– Не знаю. Я не смотрел на часы. Думаю, что весь день… дни такие долгие, дорогая, ужасно долгие, а ночи еще длинней. Но работать ночью невозможно.

Марджери испугалась и разозлилась на себя за это. Фрэнк тоже ее разозлил.

– Слушай, ты мне уже действительно надоел, – сказала она, топнув ногой. – Ты сам себя довел до такого, из-за того что слишком много работаешь и ничуть за собой не следишь, – а у тебя в семье, как ты знаешь, наследственное заболевание печени. И после всего этого ты будешь рассказывать мне о доме, полном привидений, будешь вытаскивать на свет нелепые фантазии по поводу утраты собственной личности, пугать самого себя и меня! Фрэнк, прекрати, это очень, очень плохо!

Фрэнк бросил на нее обжигающий взгляд.

– И ты тоже? Ты тоже испугана? Помоги мне Господь, если ты тоже испугана!

– Нет, я не испугана, – сказала Марджери, – но я рассержена, и мне стыдно за тебя. Ты не лучше несмышленого младенца.

– Марджери, – сказал Фрэнк еле слышно, – если захочешь, я больше не прикоснусь к портрету. Скажи, чтобы я его уничтожил, – я так и сделаю, а после этого мы с тобой вместе отправимся отдыхать. Я… я нуждаюсь в отдыхе, я слишком напряженно работал. Или, может, будет лучше, если ты сама спокойно подойдешь и порежешь холст. Я не хочу приближаться к своему портрету. Я ему не нравлюсь. Скажи мне, что ты его уничтожишь.

– Нет, нет! – вскрикнула Марджери. – Я этого никогда не сделаю. Но раз ты хочешь отдохнуть – прекрасно! Мы уже отдыхали – целых два месяца. А эти дни ты работал как сумасшедший. Конечно, каждый может сойти с ума, если ему захочется, но тут возникает единственный вопрос: самому-то тебе хочется этого?

– Марджери, скажи честно, – Фрэнк внимательно посмотрел на нее, – ты действительно считаешь, что я схожу с ума?

– Конечно же, нет. Я всего лишь думаю, что ты очень, очень глупый. Но я знала об этом с того самого момента, когда познакомилась с тобой. И это очень печально.

Несколько минут они прогуливались в молчании. Магия присутствия Марджери подействовала на Фрэнка, и вскоре он рассмеялся над самим собой.

– Марджери, ты меня просто исцеляешь, – сказал он. – Я был ужасно одинок без тебя.

– И, как выясняется, ужасно глуп.

– Возможно, и так. В любом случае мне нравится, когда ты мне об этом говоришь. Мне бы самому хотелось думать, что я был глуп, но я не знаю, так ли это.

– Боюсь, что если ты был глуп, то и твой портрет тоже должен получиться глупым, – сказала она. – Это так, Фрэнк?

– Он прекрасен. – Фрэнк резко остановился. – Человек на нем не только похож на меня, это я сам, и если ты не будешь вмешиваться в мою работу, тот, кого я рисую, полностью станет мной. Но когда ты здесь, я чувствую себя в безопасности, – добавил он.

– Тогда я здесь не останусь, – сказала Марджери. – Ты больше не ребенок, и тебе нужно работать в одиночестве. Ты всегда говорил, что не можешь работать, когда рядом с тобой находится еще кто-нибудь.

– Марджери, я не думал, что эти мои слова имеют такое значение, – сказал Фрэнк, и его интонации снова стали доверительными. – Для меня будет довольно того, что я буду знать: ты рядом, ты находишься здесь, дома. Но портрет – все же прекрасен! И не знаю, почему я его так ненавижу.

– Ты ненавидишь его, потому что работал над ним без жалости к себе, – сказала Марджери. – Завтра я установлю для тебя нормальный распорядок дня. Утреннее время я предоставлю тебе – используй его как хочешь, а после ланча ты будешь выходить со мной на прогулку – по крайней мере на два часа. Мы будем бродить у тех маленьких ручейков, где гуляли два года назад. Может быть, сходить к ним сейчас? У нас еще есть время до обеда.

* * *

После обеда Марджери предложила сходить в студию и все-таки посмотреть на портрет.

– Нет, Марджери, – возразил Фрэнк. – Давай посидим в гостиной. Я совсем не хочу идти в студию.

– Понимаю, там сцена твоего преступления, – кивнула Марджери.

Фрэнк побледнел.

– Преступления? Какого преступления? – спросил он. – Что ты знаешь о моих преступлениях?

Марджери отложила газету, которую читала, и разразилась смехом.

– Ты и вправду смешно себя ведешь. Ты что, собираешься играть второй акт мелодрамы? Твое преступление в том, что ты весь день работаешь, не давая себе передышки.

– О да, – с облегчением выдохнул Фрэнк. – Ну что ж, давай сегодня вечером не будем посещать сцену моих преступлений.

Марджери решила для себя: что бы Фрэнк ни делал, она будет вести себя совершенно естественно и не позволит тревожным мыслям развиться в нечто большее. Поэтому она снова рассмеялась и выбросила из головы реакцию Фрэнка.

С другой стороны, его поведение в этот вечер отнюдь не казалось настораживающим. Так бывало и раньше – когда он работал, его тяготило одиночество. Ему нужно было, чтобы кто-то находился рядом с ним, когда он отрывался от холста. Правда, сейчас это выражалось более ярко, чем всегда. Марджери не позволяла себе допустить, что Фрэнк пребывает в состоянии, способном ее огорчить. Автопортрет отнимал много времени и сил, однако объяснения Фрэнка казались вполне удовлетворительными.

– Когда кто-то пишет, – говорил он, – он особенно подвержен чужому влиянию. Его душа, так сказать, находится на поверхности, и я тут не исключение. Мне нужно, чтобы кто-то находился рядом, чтобы присматривать за мной, и я чувствую себя в безопасности, когда со мною рядом ты, Марджери. Ты ведь, наверное, знаешь, что верующие люди более восприимчивы к тому, что считают греховным или священным. Должно быть, потому, что душа у них во время молитвы особенно чувствительна. Очень неразумно пребывать в окружении посторонних людей, когда ты в таком состоянии. Еще неизвестно, какое влияние они могут оказать на тебя. Но я знаю, какое влияние оказываешь на меня ты.

– Надеюсь, что мое влияние сделает тебя хоть немного умнее, – отвечала жена художнику.

Марджери отправилась спать вполне счастливой, за исключением одного пункта. От природы она была наделена удивительной безмятежностью, которую не могли нарушить никакие бури. Она уже привыкла к поведению Фрэнка! когда ее муж работал, он становился нервным и воодушевленным, своим картинам он посвящал всего себя. Он всегда нес чепуху о личности художника и о том влиянии, которое оказывают на него другие люди. Он хотел быть свободным от этого влияния в своем творчестве. И… желал подпасть под ее влияние, когда не работал. Ей это льстило, но несмотря на его просьбу остаться, она сделала заключение, что Фрэнк был вовлечен в свою работу более, нежели всегда.

Но беспокоило ее не это: когда он побежал к ней через всю студию, она вся против воли сжалась от его вида, а уж когда увидела его лицо, ей стало совсем нехорошо. Она говорила самой себе, что это глупо, и уж с ее-то стороны упрекать Фрэнка в глупости, когда она, поддавшись страху, сама ведет себя ничуть не лучше мужа, по крайней мере неразумно. Но она снова невольно сжалась, вспоминая эту сцену.

«Смешно, – сказала она самой себе, когда улеглась в постель. – Фрэнк есть Фрэнк, и эту его идею, что он перестает или однажды перестанет быть Фрэнком, я всегда считала невероятно глупой. Но… но почему я сжалась, увидев его, как если бы увидела человека, совершившего преступление?»

Ей вспомнилась фраза мужа: «Какие еще преступления? Что ты знаешь о моих преступлениях?»

Внезапно в ее сознании будто промелькнула электрическая искра, породившая вспышку света. Она поняла, в чем состоит секрет Фрэнка, который он не осмеливался ей открыть.

Глава VII

На следующее утро Фрэнк, верный своей привычке, проснулся очень рано и сразу же отправился в студию. Марджери, не отступая от своего решения, принятого накануне, не мешала ему. Она послала ему завтрак, а сама поела в одиночестве.

Фрэнк спал глубоким сном без сновидений – сознание того, что Марджери находится рядом, оказывало на него успокаивающее действие. Но когда он проходил по коридору в свою студию, он почувствовал страх перед тем, что ему предстояло увидеть. Он задался вопросом: как призрак, который умер в нем, смог снова возродиться в той реальности, где находилась Марджери со всей ее любовью? Разве добро не является более могущественным, чем зло? Развернув мольберт и посмотрев на портрет, он вздрогнул – мгновенно возникло ощущение превосходства одной части его натуры над другой. Та сила, которая исходила от портрета, становилась неодолимой. Когда Марджери находилась рядом с ним, в непосредственной близости, она поддерживала все лучшее в нем, но когда ее не было, когда он оставался один на один с портретом, это лучшее тонуло, как свинцовая пуля в бездонном море. Он был подобен язычнику, который собственными руками сотворяет идола из камня или дерева, а затем преклоняется перед ним, веря, что этот идол – его повелитель.

Все утро после завтрака Марджери успешно боролась с желанием пойти к Фрэнку, поскольку она со всей ясностью понимала, что он сам должен искать свое спасение. Он боялся оставаться наедине с самим собой, и единственным способом отучить его бояться было заставить его понять, что бояться нечего. Не внушать ему эту мысль, нет – заставить его самого прийти к ней. Поэтому битый час она провела, зевая над романом популярного писателя, затем написала письмо матери, распорядилась насчет обеда – и все это время уверяла себя, что очень занята. Но она почувствовала решительное облегчение, когда подошло время ланча. Захлопнув книгу, она направилась в студию.

Фрэнк работал, когда она вошла, и, кажется, не заметил ее появления. Марджери встала позади него и увидела то, что он не захотел показать ей прошлым вечером, и поняла почему. В незаконченном портрете ясно читалась идея.

Она невольно вздрогнула и издала слабый крик – перед ней было лицо порочного человека. И точно такое же лицо было у ее мужа, когда он бросился к ней прошлым вечером, – вот почему в ней тогда все напряглось. Портрет показывал человека, который подавлял в себе благородные порывы ради низменных страстей. Это было лицо падшего человека, почти что преступника.

Марджери взглянула на Фрэнка и увидела, что он полностью захвачен созерцанием того, что проглядывало в каждой черточке портрета.

– Ах, Фрэнк, – закричала она, – что же случилось? Это ужасно, и ты… ты тоже ужасен!

Она подумала, что Фрэнк не услышал ее, поглощенный работой, но потом услышала бормотание:

– Да, ужасно, ужасно!

На какой-то момент Марджери утратила самообладание – она была напугана донельзя.

– Фрэнк, Фрэнк! – Ее крик стал истерическим.

Но она тут же одернула себя. Это не тот способ, чтобы достучаться до него. Положила ладонь на его руку и уже уверенным голосом произнесла:

– Перестань работать и посмотри на меня!

На сей раз он услышал. Правая рука, державшая кисть, безвольно опустилась, затем кисть выскользнула из пальцев на пол. И в этот момент лицо его переменилось. Зловещие линии смягчились и пропали – теперь на нем было выражение испуганного ребенка.

– Ах, Марджери, – закричал он, – что случилось? Почему тебя здесь не было? Чем я занимался?

Прежде чем он закончил говорить, Марджери, сделав усилие, повернула мольберт к стене.

– Ты достаточно долго работал, – сказала она, – и тебе надо выйти прогуляться.

– Да, это было бы прекрасно, – согласился Фрэнк, поднимая кисть. – Гляди-ка, на ней полно краски, – добавил он, как будто это требовало особого комментария.

– Как это необычно, дорогой! – засмеялась Марджери. – Ведь обычно ты пишешь сухой кистью, верно?

– О, я все утро писал, вот чем я занимался! – сказал Фрэнк апатичным голосом; его взгляд обратился к мольберту.

– Нет, оставь его в покое, – сказала она, угадав его намерение. – Ты больше не будешь работать сегодня.

Фрэнк провел руками по глазам.

– Я устал, – сказал он. – Думаю, что не пойду на прогулку. Я посижу здесь, если ты останешься со мной.

– Очень хорошо – посидим десять минут, а потом пойдем. Сегодня чудесное утро, грех не прогуляться.

Фрэнк посмотрел в окно.

– Боже мой, утро и правда чудесное. Просто на удивление чудесное. Мне кажется, что я спал… И вон те деревья выглядят так, словно тоже спали… Интересно, их сны были столь же ужасны, как и мои? Да, по всей вероятности, я спал. Я чувствую себя как-то странно… как бы наполовину проснувшимся… а сны я видел плохие, просто ужасные!

– У тебя были страшные сны? – сочувственно уточнила Марджери. – Да ты обманщик – говорил, что собираешься напряженно работать, а вместо этого спал.

Слышит ли ее Фрэнк?

– Это началось, когда я подумал, стоит ли мне продолжать работу над портретом, – сказал он. – И вот я решил…

– Тебе следует продолжить, Фрэнк, – внезапно прервала его Марджери, опасаясь потерять выдержку. – Говорю тебе, стоит продолжить.

Фрэнк возбудился от звука ее голоса.

– Ты не понимаешь, – воскликнул он. – Я пойду на определенный риск, если продолжу. Я говорил тебе об этом и раньше. Я уже рисковал, работая все утро. Я работал и понимал, что мне угрожает опасность. Я мог потерять самого себя, стать кем-то совершенно другим… А если я потеряю себя, я потеряю все, что мне дорого, за исключением моего Искусства.

– Искусство, конечно, с большой буквы, да, дорогой?

– С самой большой – и алого цвета.

– «Алая буква»[28], – сказала Марджери торжественно, – книга, которую ты читал на прошлой неделе? Вот в чем тут дело. Продолжай и будь, пожалуйста, более точным!

– Я знаю, ты думаешь, что все это абсурдно, но я лучший судья, чем ты. Я знаю себя лучше, чем знаешь меня ты, Господь свидетель. Однако ты этого не можешь понять. Когда я пишу картину, ты думаешь, что работа закончится, и я буду прежним. Но ты неправа. Часть меня остается в картине, а меня становится меньше.

– Ты пишешь масляными красками, – сказала Марджери, – а краски ты покупаешь в магазинах. Можешь купить еще.

– Да, и кисти тоже, и холст, – кивнул Фрэнк, – но картина – это не только масляные краски, кисти и холст…

– Продолжай, – сказала Марджери.

– Вопрос в том, имею ли я право делать это – писать свой портрет. У всех происходит по-разному. Кто-то из художников постепенно восстанавливает силы, другие не вкладывают в картину всего себя. Но я… я чувствую нечто иное. Рисуя свой портрет, я как бы погружаюсь в него – медленно, но неизбежно. Я вкладываю в него все, что я знаю о себе, а что случится вот с этим, – он указал пальцем на себя, – вот этого я сказать не могу. Все время, пока я писал, во мне жила эта мысль, она пылала огненными буквами в моем сознании. Была бы мне охота рисковать, если б я знал цену этому риску? Но я знаю, что у меня есть определенные обязанности перед тобой и перед другими. Так правильно ли я делаю, что я рискую всем этим ради портрета? Но это еще не все, Марджери. Рассказать тебе остальное? О других своих страхах?

– Нет, – сказала Марджери, подумав. – Твои страхи становятся более реальными, когда ты говоришь о них. Тебе не следует рассказывать. А теперь мы пойдем гулять. Но я хочу сказать тебе одну вещь. Послушай меня, Фрэнк. – Она поднялась с дивана и посмотрела прямо ему в лицо. – Как ты только что сказал, ты ничего не знаешь о том, чем рискуешь. Да-да. И я считаю, ты сделаешь доброе дело, если продолжишь работать над своим портретом. Речь не о том, каким он получится, и уж тем более не о том, понравится ли мне, – независимо от моего мнения, у тебя может выйти прекрасный портрет. Кто ты – художник или дитя, страшащееся призраков? Я хочу, чтобы ты закончил портрет, потому что, как я думаю, работа над ним покажет, как много глупых идей у тебя в голове. А когда ты увидишь, что ни одна из них не осуществляется, то это поможет тебе избавиться от них. Я хочу, чтобы ты закончил портрет по той же причине, по какой ты боишься его закончить. Ты говоришь, что утратишь свою индивидуальность, а я говорю, что ты избавишься от множества глупых идей, которые являются частью твоей индивидуальности. Если ты избавишься от них, я буду в полном восторге – это лучшее, что может с тобой случиться. Что же касается других твоих страхов, я не знаю, что они такое, и не желаю этого знать. Разговоры о них подталкивают тебя к тому, чтобы в них верить. Вот так! А теперь мы идем на прогулку перед ланчем. После ланча мы снова прогуляемся, потом, так и быть, я разрешу тебе поработать еще часок-другой, до того как стемнеет.

Марджери потребовалась вся ее твердость, чтобы довести эту речь до конца. Портрет был отвратительным, и то выражение лица Фрэнка, которое она видела уже дважды, тоже было ужасным. Она знала, что работа – любая работа – оказывает на него определенное влияние, но она отказывалась верить в то, что с ним может что-нибудь случиться. Фрэнк был противоречивым и раздражительным, когда погружался в работу, но когда он заканчивал начатое, снова становился спокойным и невозмутимым. Ее Фрэнком. Она была убеждена, что, когда он завершит портрет, это станет для него большим облегчением.

Фрэнк поднялся с необычной для него покорностью, и это вызвало у Марджери удивление.

– Может, ты еще скажешь, что будешь просто счастлив прогуляться? – поддела она его, направляясь к двери.

– Я буду просто счастлив прогуляться. Почему бы мне не выйти? С тобой я готов пойти куда угодно.

Он сделал шаг к двери, но тут его взгляд упал на мольберт. Он оглянулся, как ребенок, боящийся, что его застанут за каким-то неположенным делом, и, прежде чем Марджери смогла остановить его, быстро подошел к мольберту и развернул. В тот же миг его настроение изменилось.

– Ты это видела? – спросил он шепотом, как будто человек на портрете мог подслушать его. – Вот каким я был все утро, пока тебя здесь не было, и я знал, что мне не следовало писать. Подожди минутку, Марджи, я хочу немного довести до конца то, над чем я работал!

Его лицо внезапно побледнело, и снова на нем появилось порочное выражение.

– Вот то, что ты делаешь из меня, – сказал он портрету. – Дай мне мою палитру, Марджери. Быстро! Это не займет больше минуты.

Но Марджери взяла со столика палитру и кисти и проследовала вместе с ними к двери.

– Дай сейчас же! – взревел Фрэнк, протягивая руку и не отрывая глаз от портрета.

Взглянув на лицо Фрэнка, Марджери чуть не задохнулась от боли и ужаса, но затем благословенное чувство юмора пришло ей на помощь. Она рассмеялась легким смехом.

– О Фрэнк, ты выглядишь в точности как актер Ирвинг в «Макбете», когда он произносит: «Какой печальный вид! Я не видал печальней».

При звуке ее голоса, а особенно при звуке ее смеха он обернулся и посмотрел на нее, и его лицо изменилось.

– А что я такого сказал? – спросил он.

– Ты сказал: «Дай мне кинжалы!» – ах, нет, это сказала леди Макбет. Что ж, вот они. Подойди ко мне, Фрэнк, и я тебе их дам.

Фрэнк послушно направился к ней, а она вместе с кистями и палитрой уже выскочила в коридор. Как только ее муж покинул студию, она захлопнула дверь и с торжествующим видом встала перед ним.

– Вот твои кинжалы, – сказала Марджери, – но ты же не собираешься использовать их прямо сейчас? Ты закончишь свой портрет, но не как сумасшедший. А если ты собираешься быть похожим на Макбета, то я попросту умру или стану вести себя, как леди Макбет, и тогда из нас выйдет прекрасная парочка. Я буду ходить во сне, спускаться к морю и целыми днями мыть руки, пока они не станут совершенно красными. А теперь – на воздух. Марш!

Глава VIII

После ланча Фрэнк и Марджери сели в маленькую лодку, чтобы исследовать, как часто делали это прежде, ручейки, протекавшие между деревьями. Когда прилив был высоким, лодочка продвигалась без труда. Супругов радовали маленькие открытия. Иногда можно было увидеть зимородка, который вспархивал с мелководья и стремительно летел вдоль сверкающей солнечной дорожки. Уже начались первые в году ночные заморозки, и на широколистном щавеле, заросли которого тянулись вдоль берегов, держались капли влаги, словно жемчужины или лунные камни. Лес за последние два дня окрасился совсем уж в осеннюю палитру, и на воде встречались пятиконечные листья лесного ореха. Они заметили кролика, улепетывающего в густом мелколесье, а потом молодого самца фазана; как всегда невозмутимый, он провожал взглядом незваных гостей.

Марджери испытывала великое облегчение от того, что оторвала Фрэнка от работы. Порочный взгляд на лице портрета и, более того, тот же взгляд на лице ее мужа расстроили ее сильнее, чем она могла предвидеть.

Но даже если в глазах ее мужа поселятся все призраки «Декамерона», – ничто не заставит ее отказаться от принятого решения: она должна добиться того, чтобы Фрэнк закончил портрет. Марджери не верила в оккультные феномены – ни одна картина, ни один портрет не могут изменить природу художника. Почувствовать усталость или даже раздражение от работы не означает утратить индивидуальность; усталость, если художник работал напряженно и добросовестно, – неизбежна; раздражение – сущая чепуха, оно может возникнуть от чего угодно и быстро проходит. Марджери благоразумно не верила в саму возможность того, что ее муж утратит свою индивидуальность, работая над портретом; скорее ее волновало другое. Она никак не могла отвлечься от мысли о другом страхе Фрэнка – Марджери сама запретила ему касаться этой темы еще до того, как они поженились. Марджери смутно связывала этот его страх с той дрожью, что охватила ее, когда она увидела мужа прошлым вечером; из глубины сознания ей пришел образ – море, выбрасывающее на берег своих мертвецов…

Думая об этом, она засомневалась в себе и во всех тех решениях, которые приняла. Она пока еще не знала, чего боялась, но смутно понимала, что это, возможно, прояснится, причем очень скоро, а когда прояснится, ей нужно будет принимать решения заново. В настоящий момент у нее было единственное желание – чтобы Фрэнк поскорее закончил портрет. Как можно скорее… Но сейчас Фрэнк был вместе с ней и был таким, какого она знала и любила на протяжении всей их совместной жизни. Она не хотела рисковать этой любовью, но уже не знала, что может произойти.

Фрэнк правил лодкой, отталкиваясь от дна тяжелым веслом, – ручей был слишком узким, чтобы грести как обычно; Марджери повернулась к нему со своего места на носу (она высматривала в воде притаившиеся коряги и корни), их глаза встретились, и Фрэнк улыбнулся.

– Это похоже на самый первый день, когда мы оказались здесь, правда, Марджи? – сказал он. – Ты помнишь? Мы приехали сюда сентябрьским утром, после того как всю ночь провели в дороге из Лондона, а после ланча поплыли на лодке по этому же ручью.

– Да, Фрэнк, конечно, помню, и я испытываю точно такое же чувство, как тогда.

– И что же ты чувствовала?

– Ну… Что наконец-то ты полностью принадлежишь мне, а до всего остального мне нет никакого дела.

– О боже! – внезапно воскликнул он.

– Что такое?

Фрэнк провел лодку через небольшой омут, образованный слабым течением, направил ее к берег, вышел и сел на траву.

– Марджи, дорогая, я хочу поговорить с тобой о совершенно трезвой вещи. Я никоим образом не возбужден и не переутомлен, клянусь тебе. У меня нет ощущения, что с нами произошла или должна произойти какая-то ужасная вещь. Напротив, я абсолютно спокоен и благоразумен. А поговорить с тобой я хочу о портрете. Все это утро я думал, что мне не следует продолжать работу над ним, но я все-таки продолжил… возможно, потому, что портрет насылает на меня какие-то ужасные, зловещие чары. Я твердо уверен, что мне не следует продолжать работу – в этом портрете таится зло. Утром я пришел к мысли, что приношу в жертву наши счастливые дни. Ты, Марджери, – это весь мир для меня, так всегда было, за исключением тех часов, что я провожу в студии, рисуя портрет. Тот самый наш первый день, когда мы приехали сюда и так же катались на лодке, – он сохранился в моем сознании. И я бы хотел сейчас, здесь, на том же самом месте, где мы были так счастливы, поговорить с тобой о том, что мне делать дальше…

– О, Фрэнк, не будь трусом, – сказала растроганная Марджери. – Ты ведь знаешь, что я тоже думаю об этом. Конечно, вся моя жизнь связана только с тобой, но… но… – Она положила руку ему на колено. – Фрэнк, ты ведь не сомневаешься во мне? Для меня ничто в мире не перевесит твою любовь и мою любовь к тебе, но мы должны сохранять здравомыслие. Допустим, у тебя было бы сильное предчувствие, что ты утонешь на обратном пути домой, отправившись в плавание… О, я бы не стала настаивать, чтобы ты вернулся вопреки всему. Но есть и другое. Существует множество вещей, о природе которых мы ничего не знаем, – те же предчувствия, страхи, ужасы, – однако мы будем выглядеть как дети, принимая в расчет абсолютно все из них или позволяя им руководить нами. Поэтому только для твоей, а не для моей пользы я хочу, чтобы ты продолжил работу над портретом. Не знаю, какой еще аргумент привести… Если бы я пошла на поводу у какой-то своей склонности, я бы сказала самой себе: «Избавься от нее, и ты будешь с Фрэнком всегда-всегда».

Фрэнк посмотрел на нее и заговорил с мольбой в голосе:

– Марджери, дорогая, скажи мне, чтобы я избавился от своих дурных склонностей… Пожалуйста, сделай это, а потом ты можешь делать со мной все, что только пожелаешь, – только скажи мне, чтобы я уничтожил портрет!

Марджери безнадежно покачала головой.

– Не разочаровывай меня, Фрэнк. Еще раз повторю: мне ничего не нужно в мире, кроме тебя, но какой смысл в том, если я скажу тебе сделать это? Ты часто возбуждаешься, когда работаешь, всегда расстраиваешься, если считаешь: что-то идет не так. Но это неизбежно, потому что ты художник, и хороший художник. И именно поэтому ты не должен прекращать свою работу. Если я обнаружу хоть какую-то причину сказать тебе, чтобы ты немедленно прекратил, я так и поступлю. Я забочусь о тебе и знаю твои способности, поэтому и говорю, чтобы ты продолжал.

Марджери на мгновение вспомнила ужаснувшее ее выражение на нарисованном лице и на лице ее мужа. Неужели это то, о чем он говорил? Портрет овладевает его сущностью?.. Нет, это слишком фантастично… Она сама не знала, чего боится.

– Сегодня утром… – продолжила она. – Сегодня утром ты выглядел весьма неприятно, когда крикнул, чтобы я отдала тебе палитру и краски.

Фрэнк выглядел озадаченным.

– Что я сделал? – спросил он. – Когда это я кричал на тебя?

– Как раз перед тем, как мы вышли на прогулку. Ты кричал ужасно громко и был похож на безумного Макбета. Именно потому, что я не хочу, чтобы ты был похож на Макбета, я и настаиваю, чтобы ты продолжил работу. Только так ты можешь изгнать Макбета из себя. Твоя фантастическая идея, что над тобой висит риск потерять себя, и была первопричиной всей этой чепухи, а когда ты закончишь портрет, станет ясно, что ты ничем не рисковал, и ты убедишься, что я права.

Фрэнк поднялся.

– Завтра может быть слишком поздно, – сказал он самому себе. – Так ты и вправду говоришь, чтобы я продолжил работу?

– Фрэнк, дорогой, не нужно этой мелодрамы. Ты был таким милым, когда мы плыли на лодке. Все верно – я говорю тебе, чтобы ты продолжил работу.

Фрэнк опустил руки и некоторое время стоял неподвижно. Листья шептались на деревьях, легкие волны стучали о борт лодки. Затем он помог перебраться Марджери в лодку, и они поплыли по течению. Ветер стих, стояла напряженная тишина.

Наконец Марджери не выдержала и рассмеялась. И поймала себя на том, что смех прозвучал странно для ее собственных ушей.

– Я уверена, дорогой, что это один из тех случаев, когда нам следует слушать только биение наших сердец. Но… я так не считаю, когда речь идет о твоем портрете.

Она примирительно улыбнулась, но Фрэнк не ответил на ее улыбку.

Марджери выдержала паузу, потом сказала:

– Давай еще немного покатаемся.

– Нет, – ответил он, – хватит. Пора возвращаться. Я должен взяться за работу немедленно. Я не выдержу, если не потороплюсь. Нельзя терять время, Марджи. Пожалуйста, позволь мне вернуться.

Он помолчал, работая веслом.

– Марджи, поцелуй меня разочек, ладно? – сказал он спустя некоторое время. – Возможно, возможно… Ну же, дорогая, ты не сделаешь того, о чем я прошу?

Он снова причалил лодку и прильнул к шее жены, целовал ее снова и снова. Но она, не желая проявить уступчивость, не желая принести свое благоразумие в жертву тому, которого любила больше всего на свете, отняла от себя его руки.

– Нет, Фрэнк… О, мой дорогой, неужели ты не понимаешь? Фрэнк, Фрэнк!

Он покачал головой и снова взялся за весло, выводя лодку в эстуарий. Теперь можно было сесть и грести двумя веслами.

– Почему ты так спешишь? – спросила Марджери, спустя мгновение; ее обеспокоило, что Фрэнк даже не смотрит на нее. – Который теперь час?

– Я не знаю, – огрызнулся Фрэнк. – Я знаю только одно: если я должен закончить портрет, я должен закончить его сразу. До дома довольно далеко, а после пяти работать слишком темно.

Он с удвоенной силой заработал веслами, как будто участвовал в гонке.

– В чем дело, Фрэнк? – нахмурилась Марджери. – До заката еще далеко.

– Ты не понимаешь, – сказал он. – Да, я спешу. Я должен вернуться. Ну почему, почему ты не можешь понять? Или ты, или он… а ты… ты отвергла меня.

– Фрэнк, что ты имеешь в виду? – ошеломленно спросила Марджери.

– Ты отвергла меня, потому что видела то ужасное, что изображено на портрете. Пожалуйста, выслушай меня. Ты не понимаешь, дорогая, но мне это важно. Доверься мне, скажи, чтобы я прекратил писать портрет, – и я уничтожу его!

Он опустил весла, ожидая ее ответа.

– Что с тобой происходит, Фрэнк? – спросила Марджери. – Почему ты так говоришь со мной? Что за тон? И какая все это чепуха! Я не могу просить, чтобы ты прекратил работу, потому что думаю: для тебя же лучше, если ты продолжишь.

Он снова взялся за весла, зеленая вода шипела под ними, легкая лодка неслась вперед. Марджери теперь сидела на корме и правила рулем. Чтобы вести лодку между скал, требовалась вся ее выдержка, и это отвлекало от тревожных мыслей. Настроение Фрэнка ей не нравилось, но это не поколебало ее решительности. Она сделала обдуманный вывод: будет лучше, если он продолжит работу над портретом. Не было никаких причин – действительно не было никаких причин, – чтобы он самоустранился.

Марджери подумала, что, возможно, ему следует обратиться к врачу. Она была твердо уверена, что еще два дня назад его физическому здоровью ничего не угрожало, но… психика может влиять на тело, а с психикой у него не все в порядке. Поможет ли тут врач? Вряд ли… Самым лучшим и самым действенным способом лечения станет завершение работы – только так ее муж сможет избавиться от своих демонов.

– Когда твой портрет будет готов? – спросила она после паузы.

– Завтра, – ответил Фрэнк, не переставая грести. – Но очень важная его часть будет готова уже сегодня вечером. Не заходи, пожалуйста, в студию до тех пор, пока не станет слишком темно, чтобы писать. Я не смогу работать, когда ты будешь рядом.

Марджери почувствовала легкую обиду. Она полагала, что будет сидеть рядом с мужем – разве он не просил ее об этом утром? Или она не так поняла его? Однако для него и правда будет лучше, если он будет работать один. Заключив это, она промолчала.

Прошло еще с полчаса, когда они подошли к маленькой бухте у железной лестницы. Прилив кончился, Фрэнк выпрыгнул из лодки и затащил ее подальше на берег. Его бледное лицо раскраснелось и покрылось по́том.

– Тебе нужно переодеться, прежде чем ты начнешь работать, – сказала Марджери, когда он помогал ей выйти из лодки, – а то так можно простудиться.

Фрэнк разразился неестественным смехом:

– Переодеться! Я еще подумаю, стоит ли мне переодеться! Мне даже интересно, понравится ли тебе мое переодевание!

Он шел впереди нее, а когда они поднялись по лестнице, пустился бежать. Марджери услышала, как захлопнулась дверь в дом, а потом в студию.

Глава IX

Марджери считала, что победила. Она не пошла на поводу у Фрэнка, не поддержала его в желании уничтожить работу, напротив, настояла на том, чтобы он ее продолжил. Она гордилась тем, что проявила мудрость, что доверилась разуму, а не инстинкту, да какому там инстинкту – обычной жалости. Но все же ее не оставляла тревога. Не поставила ли она Фрэнка в опасное положение? Да нет же, нет, во имя всего разумного, о какой опасности может идти речь? Когда она подумала об этом, перед ней предстало то самое выражение лица Фрэнка… То же выражение, что и на портрете… Можно ли было отнестись к этому рационально? Приходилось признать, что нельзя.

Было большим облегчением сознавать, что скоро работа будет завершена. Та важная часть, о которой говорил Фрэнк, будет готова через час или два. Через час или два… Она не могла думать ни о чем другом, кроме того, что может случиться за эти два часа, что может укрепить страхи Фрэнка. Очевидно, что с ним не все в порядке, но завершение портрета будет вроде небольшой хирургической операции, которая удалит причину его умственного расстройства, – она продолжала верить в это.

Ей нужно было чем-то занять это время, и она не нашла ничего лучшего, чем снова взяться за книгу популярного автора, которую вовсе не считала интересной.

Незадолго до пяти часов прибыла почта, и наряду с прочими письмами там было письмо от Джека Эрмитаджа.

«И как продвигается портрет? – спрашивал он. – Буду ли я приглашен на торжественную церемонию нисхождения в бедлам или обратную ей? Вам покажется весьма странным, но здесь у нас есть художник, который придерживается совершенно тех же взглядов, что и Фрэнк. Он верит в опасность утраты индивидуальности, как верит и в то, что призраки прошлой жизни вырвутся, если писать автопортрет. К счастью, наш Фрэнк боится утраты индивидуальности, но не думает о воскрешении призраков. Однако я спокоен за него и, знаете ли, за вас. Воевать сразу с двумя опасностями – это, должно быть, слишком много для одной женщины, даже для такой, как вы!»

Марджери отложила письмо. Голос разума в ней звучал все тише, а затем и вовсе замолк. Джек ошибается. Фрэнк говорил ей о призраках прошлого, вернее, хотел рассказать, а она не захотела слушать. На его лице, помнится, и тогда было выражение, которое испугало ее, а она так беспечно отнеслась к этому.

Нет-нет, это невозможно… она постаралась отогнать тревожные мысли. Внезапно она почувствовала, что не в силах совладать со своими страхами, поскольку начала разделять страхи своего мужа.

На ум пришли прощальные слова Эрмитаджа: «“Бич Отель”. Нью-Куэй. Я сразу же приеду».

Марджери почувствовала стыд за то, что собиралась сделать, но попыталась оправдать себя. Присутствие в доме чужого человека может оказаться добрым и полезным делом. В конце концов, ей совершенно необходимо держать свою нервную систему в порядке, поскольку нет ничего более заразного, чем нервные расстройства.

Она надела шляпку и отправилась в деревню, чтобы отправить телеграмму. Ей решительно не хотелось вмешивать слуг, и она предпочла сходить на почту сама. Солнце уже начинало садиться, но у нее было достаточно времени, чтобы дойти до деревни и вернуться обратно, пока не стемнеет. Фрэнк говорил, что портрет будет ужасен в лучах заката – она попыталась посмеяться над этой мыслью, но этого не получилось. Бесспорно, присутствие Эрмитаджа пойдет на пользу.

В телеграмме она написала: «Все в порядке, но, пожалуйста, приезжайте. Фрэнк довольно-таки несносен».

Марджери покинула почту и быстро зашагала назад, но наткнулась на миссис Гринок. Не было никакой возможности пройти мимо нее, не обменявшись несколькими словами.

– Как продвигается работа над портретом? – спросила почтенная женщина. – Знаете, меня глубоко заинтересовал разговор о нем, когда мы обедали в вашем доме. Портрет прекрасен? Это откровение? Покажет ли мистер Тревор портрет? Каким он предстанет на нем?

– Фрэнк очень взволнован, – сказала Марджери, – а это всегда было добрым знаком. Я думаю, что он удовлетворен своей работой.

– А когда портрет будет закончен? – спросила миссис Гринок. – Ваш муж был так любезен, сказав, что я смогу увидеть его работу по завершении. Я предвкушаю как интеллектуальное, так и художественное наслаждение.

– Скорее всего, портрет будет готов завтра, – ответила Марджери. – Мой муж работает очень напряженно.

– Потрясающе… – пробормотала миссис Гринок. – Мистер Тревор фантастическая личность. А вы идете домой? Нельзя ли мне немного проводить вас? Я тоже сегодня очень много работала, и мне нужно пройтись и подышать свежим воздухом, чтобы в голову пришли новые мысли.

Миссис Гринок проводила Марджери до ворот; всю дорогу она вела поучительные разговоры, утомив свою молодую спутницу. Прежде чем попрощаться, она задержалась еще на несколько минут, делясь своим наблюдением относительно закатного зарева.

Марджери была раздосадована. Солнце уже село, и полумрак все гуще и гуще окутывал окрестности. Она быстро поднялась в коридор, ведущий к студии, и открыла дверь.

Фрэнк стоял в противоположном конце студии, повернувшись к ней лицом, в руках у него был смятый листок. В тусклом свете она увидела на его лице то же выражение похотливости и ужаса, которое было ей так неприятно. Справа на лицо падала тень.

– Но, Фрэнк, – сказала она, – ты же не можешь писать при таком свете!

Шорох сбоку заставил ее быстро повернуться. Фрэнк сидел в глубоком кресле в тени и безучастно смотрел перед собой.

Она ошиблась – спутала портрет со своим мужем.

Какое-то мгновение ни один из них не говорил и не двигался. Затем Фрэнк встал и пересек комнату. У мольберта он остановился все в том же бессознательном состоянии (Марджери чувствовала это) и обернулся к ней.

– Я очень быстро работал, – сказал он. – И почти закончил.

Марджери тут же взглянула на портрет и заметила с возрастающим чувством ужаса, что тень на лице теперь была слева, а не справа. Что это, иллюзия?

Фрэнк молчал, а Марджери осознала, что ее телеграмма бесполезна.

Дело не в том, что она опоздала. Если Фрэнку и могло что-то помочь, то эта помощь могла прийти только от нее. И тут до нее дошло. Страхи Фрэнка, бессвязные намеки, то, что он хотел рассказать ей в Нью-Куэй, похотливое выражение лица – все это было звеньями одной цепи. В Нью-Куэй она не желала слушать неприятное, и он промолчал. Но он как художник не мог сопротивляться притягательности зла. Его собственное мастерство вызвало к жизни то, что он считал давно похороненным, а теперь это зло утверждало свое превосходство.

Вскоре Фрэнк снова заговорил.

– Ты видишь, насколько мы похожи? – начал он медленно, как будто ему было трудно подбирать слова. – Неудивительно, что ты приняла портрет за меня самого. При дневном свете сходство еще более поразительное. Разве неразумно было с моей стороны браться за эту работу? Нет ни одной картины в мире, подобной этой. Вне всякого сомнения, она должна отправиться в Академию на следующий год, Марджери… как посмертный портрет. Но это не портрет. Это – творение. Я создал человека!

Он остановился, но Марджери продолжала молчать.

– Во мне есть кое-что, о чем ты раньше не знала, – то, что составляло часть меня, то, что было важным для меня, пока не появилась ты, – продолжил он. – Раз или два я пытался рассказать тебе об этом, но ты не пожелала слушать. Теперь ты все видишь. Думаю, ты уже ничего с этим не поделаешь. Мою преступность, мою похоть ты видишь и на портрете, и в моем лице, в моем – особенно ясно. Говорят, что треск огня оживляет трупы. Осмелюсь сказать, это правда, по крайней мере, я оживил их. Они далеко не привлекательны – трупы редко бывают таковыми.

Марджери на шажок подошла к нему, хотя все ее существо противилось этому.

– Фрэнк! Фрэнк! – прошептала она.

– Подожди немного. – Он предостерегающе поднял ладонь. – Я хочу сказать тебе еще кое-что. Критик, как я всегда говорил, не имеет права критиковать, пока не узнает о картине больше, чем сам художник, но сам художник может быть критиком своей картины. Это моя картина, целиком моя. И это я – такой, как есть. Это правда, Марджери. Ты помнишь последнее воскресенье, когда Гринок во время службы говорил о Книгах Судей и о том, что каждый человек будет судим по тому, что там написано? Между прочим, миссис Гринок пишет сонеты. По словам преподобного, она весьма искусный сочинитель сонетов. Но знаешь ли ты, Марджери, что это за книги? В них представлены лица тех людей, которые предстают перед Высшим судом. Так что же мне может грозить, когда судьи увидят написанное на холсте моей рукой? Почему тебе так сильно хотелось, чтобы я завершил эту работу? Ты сможешь прочитать, что там написано? Увидишь ли ты кафешантан? Увидишь ли ты Париж с его жестокостью, с его сладостью и горечью? Увидишь ли ты Клэр, маленькую Клэр, и – неотвратимый конец всего этого? За наслаждением – тоска и усталость, а потом – морг… Да, это было место, где я видел ее в последний раз.

– Нет, Фрэнк, нет, – пробормотала Марджери, – не говори мне…

– Нет ничего занимательного в нисхождении в ад, которое я претерпел. Книга моей жизни – не лучшее чтение. Как бы я хотел, чтобы она никогда не появилась: «Жизнь и приключения Фрэнка Тревора, описанные им самим».

Мрачный ужас окутал Марджери. Она ощущала его всем телом, но в ней жило нечто куда более сильное – любовь. Она любила Фрэнка и знала – Фрэнк любит ее. А значит, оставался шанс…

Фрэнк взял со стола маленькую желтую программку, которую изобразил на портрете, и стал вертеть в руках.

– С ней ничего нельзя сделать, – сказал он. – Ее невозможно уничтожить. Боже мой! Что мне делать? Я написал свою Книгу Судей, но в ней осталось еще несколько недописанных глав. И я никак не могу их вспомнить… Было несколько глав, написанных вместе с тобой, но ты, должно быть, забыла о том и не дала мне справиться с прошлым… Марджери, не можешь ли ты вспомнить, о чем они? Была… была одна небольшая главка, которую мы написали у ручья, куда ходили сегодня…

Фрэнк остановился и оглядел комнату, как будто желая найти что-то. И во время этой паузы восторжествовала любовь.

Марджери быстро подошла к нему. Страх был подавлен, любовь оказалась сильнее всего на свете.

– Фрэнк, – сказала она, положив руку ему на плечо. – Помнишь, ты спросил меня: хочу ли я, чтобы ты продолжил писать свой портрет? Да, сказала я, но сейчас я говорю: я передумала. Полагаю, тебе лучше остановиться. Разорви, сожги этот портрет. Это нехорошее произведение, оно навеяно тебе самим дьяволом. Когда ты сделаешь это, мы пойдем и отыщем те главы, о которых ты говорил, главы, которые мы написали вместе, только ты и я. Ты решил, что они утрачены? Ты не можешь вспомнить их? Не беда – я помню все. В моей книге они в полной сохранности. Ни одна строчка не потеряна.

Даже в темноте Марджери увидела, что лицо Фрэнка преобразилось – теперь на нем было написано облегчение. Она с тошнотворным ужасом поглядела на портрет, который всего лишь пять минут назад казался ей живым.

Но Фрэнк покачал головой.

– Нет, я должен закончить работу сейчас же, – сказал он. – Я не верю в предсмертное раскаяние. Доделать осталось немного: я работаю быстро. Всего-то требуется – сделать поглубже тень у рта. Ты понимаешь, что я имею в виду? Нет… сейчас слишком темно, чтобы ты увидела это, но я-то вижу достаточно ясно. Хотелось бы объяснить тебе, что я имею в виду, но ты не поймешь. Неужели ты не видишь, что там, на холсте, – именно я? А тот, кого ты принимаешь за меня, давно мертв. Случай наподобие Пигмалиона, только другой его вариант, не правда ли? Пигмалион сделал так, чтобы его статуя ожила, а я – вложил свою жизнь в этот портрет. Если история о Пигмалионе правдива, то она намного проще того, что сделал я.

– Да, дорогой, – спокойно сказала Марджери, – я знала, что твой портрет будет замечательным произведением. Но ты прав, сейчас слишком темно, чтобы я разглядела его, и слишком темно, чтобы ты его дописал. Давай уйдем и вместе поищем те главы, о которых ты говорил. Да, я помню их все. Как мне кажется, они очень хорошие, светлые и очень важные – особенно они важны сейчас, и, знаешь, они намного лучше тех, которые ты написал здесь.

Она взяла его под руку, всю свою душу вложив в прикосновение.

– Пошли, – сказала она и тут же почувствовала, как задрожала рука Фрэнка. Но он не двинулся с места.

– Ты просил сегодня днем, чтобы я поцеловала тебя… а сейчас, Фрэнк, я прошу: поцелуй меня. Поцелуй меня супружеским поцелуем, как муж должен целовать жену свою.

И молодой мужчина, стоя рядом с ужасным холстом, поцеловал жену.

– А теперь давай выйдем отсюда на несколько минут, – сказала Марджери, – потому что здесь я не могу говорить.

Фрэнк послушался, и они вдвоем молча прошли на террасу.

– Давай присядем здесь, дорогой, и я расскажу тебе о том, что ты забыл.

– Те самые другие главы? – спросил Фрэнк. – Они мне нужны, потому что портрет еще не закончен.

– Да, те самые другие главы. Они очень короткие. Вот одна из них: я любила тебя, Фрэнк, и люблю сейчас. Я знаю, в чем заключался твой страх: это был страх за меня, а не за себя. Ты думал, что, если ты напишешь этот портрет, тебе придется вложить в него нечто такое, о чем я не знаю, то, о чем я не хотела бы услышать… Я знаю об этом и не боюсь. Но те главы, что мы написали вместе, остаются правдивыми; они – самая правдивая часть всего того, что есть. Твой портрет не завершен. Он нуждается в самой существенной части. – Она снова почувствовала дрожь, пробежавшую по его руке, но Фрэнк ничего и не сказал. – Ты говорил: я не понимаю, что ты имеешь в виду, – продолжила она, – но я понимаю. Но и ты не понимал меня, если думал, что в мире существует нечто, способное затмить мою любовь к тебе. В природе каждого из нас есть нечто неприглядное. Но все наши взлеты и падения – это прекрасные главы. Ты не можешь их разрушить, Фрэнк, хотя ты думал иначе, потому что они принадлежат как мне, так и тебе, и я не хочу, чтобы они были разрушены. Ты думал, что утратил их, но нет. Они здесь. Ты можешь прочесть их сейчас вместе со мной.

Марджери остановилась, и в этой тишине внезапно распахнулись врата ее слез. Она тут же почувствовала, как руки Фрэнка нежно обхватили ее шею.

– Марджи! Марджи! – прошептал он. – Они сейчас, именно сейчас с тобой? Боже мой! Как мало я знал! Ты избегала меня, а я думал, что ты меня бросаешь и все, что мне остается, – только этот ужас. Но что я могу поделать? Моя Книга Судей написана. Или это тоже неправда?

– Ты помнишь то, что говорил? – спросила Марджери. – Разве ты не рассказывал мне, что тебе отвратительно то, что ты пишешь? Почему тебе это отвратительно?

– Почему мне это отвратительно? Потому что это нечто ужасное, гадкое!

– Пойдем в студию, – сказала Марджери.

– Нет, нет! – закричал он. – Куда угодно, только не туда.

– Пойдем, Фрэнк, – сказала она. – Ты должен пойти со мной.

В коридоре висели ножи и мечи, которые Фрэнк когда-то купил в Судане. Марджери сняла один из них – короткий обоюдоострый кинжал. На столике стояла лампа, и она взяла ее в другую руку.

– Открой дверь, – приказала она мужу.

Когда он сделал это, она вложила кинжал ему в руку и встала с лампой рядом с холстом.

– Давай, Фрэнк!

Какое-то мгновение он стоял, трогая лезвие и глядя на Марджери. Потом внезапным движением схватил свободной рукой край мольберта, а другой полоснул кинжалом по нарисованному лицу.

– Ты – дьявол, ты – дьявол, – зло бормотал он.

Он колол и резал портрет, отрывал клочья, бросал на пол и топтал, потом поднимал снова, чтобы изрезать еще мельче… Через несколько минут ничего не осталось, кроме жалких обрывков холста, болтающихся в раме.

…На следующий день приехал Джек Эрмитадж. Друг семьи так и не узнал, почему Марджери послала за ним, но хозяйка дома так искренне благодарила его за приезд, что он остался весьма доволен.