Автобиографический роман Николая Храпова — бесспорно, ярчайшая страница истории евангельского движения в бывшем Советском Союзе.
Жизнь автора уникальна, поскольку фактически лишь за написание этой книги 66-летнего старика приговорили к трем годам тюремного заключения. Незадолго до окончания последнего, пятого по счету, срока, он «освобождается», уже навсегда. Ничто не сломило этого героя веры в его уповании на Бога: ни трудности жизни, ни прелесть соблазнов, ни угрозы со стороны КГБ. Он был и остался победителем.
Биография
Николай Петрович Храпов родился в 1914 году в небольшом уездном городке Московской губернии. Ему было всего 20 лет, и он горел первой любовью к Господу, когда его как христианина лишили на 12 лет свободы за светлую веру в Бога. К 1971 году за плечами узника Христова было еще три срока заключения — это еще 14 лет напряженной скитальческой жизни.
Будучи членом Совета церквей, Н.П. Храпов 3 марта 1980 года был арестован в пятый раз и, как многие служители гонимого братства, платил высокую цену за независимое от мира служение Господу. Его аресту, не в последнюю очередь, послужила, написанная им, автобиографическая трилогия «Счастье потерянной жизни». В ней автор предстает перед читателями под псевдонимом Павла Владыкина.
В общей сложности Николай Петрович отбыл в неволе более 28 нелегких, Богом назначенных, лет. Многострадального раба Своего Бог благоволил отозвать в небесные чертоги с тюремных нар. 6 ноября 1982 года Н.П. Храпов умер в лагере усиленного режима на Мангышлаке.
В первой книге Н.П. Храпов рассказывает о своих родителях — Петре и Луше, о годах своего детства и отрочества.
Неудержимая жажда бурной жизни влечет юного Петра оставить тихую деревеньку и податься в город. Пропал бы он там, если бы Бог через политические события того времени не вырвал его оттуда и не поставил перед новыми проблемами и решениями.
Жизнь Петра, ставшего убежденным христианином, приобретает новую форму, новые ориентиры и задачи. Из бесшабашного парня он становится отцом, на образ которого ориентируется сын, и не только он.
Когда ветер гонений вырывает из едва вставшей на ноги христианской общины ее пресвитера — и никто не знает в каком из многочисленных лагерей прервется его жизнь — сыну становится ясно, что цель жизни отца — отныне и его цель.
«Счастье потерянной жизни» — это не громкое название книги, это воплощенная в жизнь евангельская правда:
Предисловие
С великой радостью представляем читателю 2-е издание 3-х томов популярнейшей трилогии христиан — «Счастье потерянной жизни» Е.Л. Храпова, выкованной в «кузнице верности» — узах, горнило которой распространяет жар духа автора для всех, кто хочет не только погреться и посмотреть на бушующее пламя, но и сам возжелает, при содействии Духа Господнего, быть носителем огня, возгорания которого так желал Христос.
Удовлетворяя запрос души читателей, многие из которых уже знакомы с этим произведением, изданным во времена гонений в «синьке» т. е., отпечатанное гектографическим способом, мы издали трилогию, сохранив текст в первозданном, неповрежденном виде первого издания, исключив орфографические ошибки и распределив немного иначе главы.
Считаем что сохранение языка автора — это своеобразная память о герое веры, чей личный стиль, воспринятый читателями с искренней благодарностью и слезами умиления, отодвигает на задний план «научный» стиль современного литератора.
Менять стиль автора также невозможно, как и «редактировать» постороннему письмо матери к ее дорогому сыну. Слова, связанные особенным, маминым узором, вышитые любовью и теплотой великого сердца, трудно переставить… если вообще возможно.
Так пусть же слово и жизнь автора, как живая проповедь, горячим потоком растаивает вечную мерзлоту нераскаянного сердца грешника и вдохновляет на новые подвиги во имя Господа тех, кто уже последовал за Христом!
От автора
Я благодарю моего Господа за столь ощутимую Его помощь и дивные благословения, которыми Он сопровождал меня при составлении этого произведения.
Посвящаю его дорогой спутнице земных дней моих — жене, моим детям и, конечно же, моим юным друзьям — христианской молодежи гонимой Церкви ЕХБ.
Сюжетом для этой книги послужила моя личная жизнь и жизнь тех, среди кого она проходила и с кем соприкасалась.
Друзей прошу не осудить за то, что в некоторых случаях мною отражены эпизоды, не являющиеся святыми и духовными; они помещены, в первую очередь, с целью предостережения христианской молодежи от горьких плодов похоти плоти.
Я хотел бы вместе с читателями, а особенно с теми, кто нашел себя в этом произведении, смиренно склонившись перед величием Божьим, поблагодарить Его за все пути, которыми Он вел верных детей Своих.
Пролог
«…Кто потеряет душу свою ради Меня и Евангелия, тот сбережет ее»
Третьи сутки лютует пурга, как смертельно раненый зверь. С диким воем проносятся клочья вырванного снега, мелькая в узкой полосе ярко освещенного кухонного окна и мгновенно исчезая в непроглядной тьме полярной ночи.
Поселок Усть-Омчуг наполовину погребен под снежной лавиной разбушевавшейся стихии. Трех-четырехметровые сугробы, наметенные с соседних сопок, остановили всякое движение в поселке. Кое-где пугливо из-за закрытых ставнями окон второго этажа прорывается неровный свет. Где-то рядом в неравной схватке с мраком ночи и ураганом ухает локомобиль электростанции, временами победоносно извергая из трубы в ночную мглу огромный сноп искр, и это, пожалуй, единственное напоминание о жизни в этом краю. За поселком, вырвавшись на простор поймы реки Детрии и ее притоков, пурга буйствовала с неукротимой лютостью.
Из крайнего дома через резко открывшуюся на мгновение дверь уверенной поступью вышел человек. Клубы тепла, сопровождаемые ярким светом, вырвались вслед за ним и тут же исчезли во мраке. Пройдя пять-шесть шагов, человек остановился в узкой полосе света. Одет он был в обычный ватник, единственно доступный таежнику, и такие же штаны. На ногах у него были высокие валенки, на голове — меховая шапка. Ростом немного выше среднего, он, казалось, был крепкого телосложения, В то время как воющий ураган обрушивал на него всю свою силу, человек спокойно подставил лицо стихии, едва заметно поддаваясь ее порывам. Из-под шапки выбилась темная прядь волос, и как ветер ни трепал ее, в момент затишья она по-прежнему оставалась непокорно-волнистою. Взгляд чуть приоткрытых темных глаз врезался сквозь снежную пыль в мрак непроглядной ночи. На вид ему можно было бы дать не более двадцати пяти лет, но едва заметные морщины на лбу и под глазами свидетельствовали о том, что им пройден немалый жизненный путь, полный лишений, невзгод и отчаянных битв. Слегка опаленное ветром лицо отражало в себе решимость и едва заметный след усталости. Тридцать два года осталось за спиной у Павла Владыкина.
Постояв минуту-две в полосе света, он огляделся, определил направление и, решительно пробиваясь через наметенные сугробы, двинулся вперед. В этот поздний час Павел, по своему обыкновению, вышел к пойме реки, чтобы в примеченном им месте, под кустом, провести молитвенный час общения с Господом. И хотя уже третьи сутки над поселком свирепствовала пурга, Павел сохранил свое постоянство.
Сноп искр, вырвавшийся из трубы локомобиля, осветил на мгновение контур знакомого куста. Буря подковообразно намела двухметровый сугроб снега вокруг куста и коряги и тем самым приготовила чудесное затишье внутри самой подковы.
«Господи, лютая пурга приготовила для меня такую чудесную беседку. Слава Тебе за все!» — воскликнул Павел и хотел уже склониться на колени, но его внимание привлек очередной сноп искр из трубы локомобиля. Искры с силой вырвались из жерла трубы и, ярко освещая мрак ревущей ночи, стремительно возносились вверх. Но затем их яркость уменьшалась, полет замедлялся; описывая в воздухе дугу, они падали вниз и гасли. Порыв урагана хлестнул в лицо Павла еще не остывшими крупинками, и огненными буквами промелькнули в его сознании прочитанные в детстве слова из книги Иова: «Но человек рождается на страдание, как искры, чтоб устремляться вверх».
«Господи, вот смысл моей жизни, вот цель моих страданий, вот тема моей сегодняшней молитвы в конце скитальческого дня!» — с этим восклицанием и горячими слезами Павел склонился для молитвы на свеженаметенный рыхлый снег.
Глава 1
Род Владыкиных был известен среди немногих других семей села Еголдаева своей столетней давностью, хотя никто из него не слыл оседлым. Земли Ряжского уезда не отличались плодородностью, поэтому крестьянство наряду с земледелием вынуждено было промышлять подсобными занятиями, чтобы как-то сводить концы с концами. Одним из распространенных занятий жителей села Еголдаева был сбор утиля, за что их называли «тряпишниками» или «кошатниками».
Петька Владыкин в детские годы то ли из-за любви к природе, то ли из-за каких-то других соображений проболтался в подпасках, а когда подрос до «парней», на дряхлой лошади с подводой собирал старое тряпье, рога, копыта, кости, кожи. Мелкие промышленники скупали у него этот товар, имея от этого выгоду.
После смерти матери Петька был единственной опорой отца. Мачеха у Петьки оказалась ленивой, бесхозяйственной женщиной. В семью Владыкиных она привела трех своих детей, но вскоре сама осталась вдовой. Никита Владыкин, отец Петьки, недолго прожил после смерти первой жены и как-то неожиданно для всех, еще в полном расцвете сил, тихо ушел из жизни. Так хозяйство Владыкиных осталось без хозяина, а время надвигалось смутное.
Шел 1911 год. Какие-то тревожные вести передавались сельчанами из уст в уста. Мужики, сидя на бревнах в сумерках, попыхивая «козьими ножками», подолгу задумчиво рассуждали о жизни и чаще всего о «городских». Петьке едва только сравнялось двадцать лет, и хоть по годам ему не подходило быть в мужицкой компании, он в свободные вечера любил молча прислушиваться к разговорам и даже иногда вставлять дельное словечко.
В своих частых и долгих поездках по людям у него все более и более созревало решение оставить деревенскую жизнь. Этому еще содействовало страстное желание заменить старую потрепанную двухрядку на баян, а заурядную известность гармониста на громкую славу баяниста. И наступил тот день, когда Петр ранним утром не отправился, как обычно, собирать утиль. Он распряг старую клячу, жилистой рукой потрепал ее по холке и задумался.
Лентой протянулось в голове детство, серенькая пастушья жизнь среди торфянистых угодий, шумливые крестьянские ватаги во время нарезки торфа, вечерки в прокуренных избах. Затем вспомнилась заросшая могила матери. Последние тихие слова отца резанули дрогнувшее сердце…
Шершавыми губами лошадь провела по руке Петра, и его раздумья оборвались. Кобыла вопросительно посмотрела ему в глаза и, отвернувшись, осторожно ступая, пошла в угол конюшни. Петр медленно побрел в избу. У порога его встретила мачеха, рябая Аграфена, и, испуганно всматриваясь в лицо Петра, спросила:
— Ты што, Петька, так скоро вернулся, али беда какая стряслась?
— Нет, мамань, наоборот, будет уж без толку мотаться, сил нет тянуть эту лямку и ждать, когда с тебя нужда последние штаны стащит, — ответил ей Петр, садясь на скамью.
На полатях зашевелились три копны нечесаных ребячьих голов, и заспанными непонимающими глазами братья Петра уставились на него.
— Ты што надумал, парень? Уж не бросать ли хочешь нас, с ума што ли сошел? — заголосила Аграфена надрывным голосом. — Да што же я буду делать, несчастная, больная, с моими несмышлятышами? Ох, Петька, Петька, ты по миру хочешь нас пустить, нет на тебе креста, разбойник! — так вопила Аграфена, катаясь на единственной деревянной кровати под полатями, застланной грязной дерюгой.
Петр порывисто встал.
— Мамка, довольно голосить.
Петькин решительный голос остановил причитания Аграфены.
— Хватит вам сидеть на моей шее, до каких пор ты будешь высиживать своих несмышлятышей? Им уже по пятнадцать лет; я в это время старшим подпаском был, семье хлеб добывал. А таких больных, как ты, у нас вся деревня, и никто по миру не ходит.
Петька взволнованно шагнул к двери и, ухватившись за скобу, бросил на ходу:
— На таком хозяйстве, как у нас, мой дедушка десять душ вырастил да четыре избы поставил. Я уезжаю от вас совсем, но кроме отцовского картуза, старой гармони да краюхи хлеба — ничего от вас не забираю. Хватит, пора и вам за ум браться да жить, как людям.
Петр порывисто схватил гармонь и вышел на улицу, крепко хлопнув дверью. С полатей слезли двое парней и девчонка и сели рядом с Аграфеной.
За окном рванула Петькина двухрядка «Лучинушку», звуки которой, удаляясь, вскоре потерялись в деревенском гомоне. В оставленной Петром избе на неубранном столе, поблескивая, лежали два целковых; перед «Казанской Божьей матерью» догорала лампада, за окном занималась заря.
На другой день ранним утром, еще в потемках, Петр с котомкой на плечах покинул Еголдаево и направился к железнодорожной станции. Долго стоял на станции Козловской поезд. Петька успел перезнакомиться со всеми людьми в вагоне, разузнать, кто, куда и зачем едет, рассказать и про свои думки, сбегал с чайником за кипятком на станцию для старой бабы с детьми. В вагоне резко отдавало запахом новых лаптей, людского пота, самосада да догоревшей свечи. С верхних сплошных полок вагона вперемешку с людскими головами торчали лапти с онучами, и в утренней тишине слышались мерные храпы спящих.
Из-за духоты Петр вышел в тамбур в тот самый момент, когда где-то далеко трижды звякнул станционный колокол. Поезд дрогнул и со скрипом тронулся на Москву. За окном медленно пробегали с детства знакомые овраги и деревни. Петькину утомленную бессонницей голову теребила неотступная мысль: правильно ли он поступил, уехав от этих «трутней» в поиски новой жизни? Рука в кармане нащупала разменную «Катеринку». Под полом вагона колеса четко отбивали в ответ Петькиным мыслям: «Только так, только так. Только так… так… так…» Петька улыбнулся и вслух проговорил сам себе: «Значит, так и будет! Довольно».
Остаток пути он проехал спокойно. Как топором отрублено было теперь его прошлое, а будущее стало каким-то близким, доступным и, главное, — законным.
Москва приняла Петьку просто, гостеприимно. Хозяин мукомольной вальцовой мельницы принял его сразу, так как в открытом деловом взгляде Петра не таилось никакого лукавства, а такие трудяги везде нужны. Вечером экономка завела его в полуподвальную комнату, где таких, как он, квартировало четыре человека. Новая жизнь встретила его запахом городских щей, водочным перегаром и простотой отношений.
— Ну так, значит, голубчик, вот тебе кровать; матрац, если хочешь, набьешь сам на дворе соломой. За койку с харчами будешь платить мне двадцать целковых в месяц. Зовут меня Матреной. Понял? А тебя как дразнят-то?
— Петька Владыкин я. Ну что ж, двадцать, так двадцать, и за это спасибо! — ответил Петр, перешагивая порог.
Матрена, поправив указанную Петьке кровать, встала среди комнаты и, надменно подняв голову, подперев руки в бока, хрипловато выпалила:
— Шлятца допоздна, горланить и водить Бог знает кого я не позволю. Голодные и немытые у меня не будете. Ну и по-господски кормить не обещаюсь, живи с Богом, как все.
Перекрестясь на Николая Угодника, Матрена, полная, по выражению ее жильцов, как тульский ведерный самовар, выкатилась, как колобок, на кухню.
Товарищи приняли Петьку просто, дружелюбно. Старший из них ради знакомства протянул ему стакан с недопитой водкой и, как Петька ни отказывался, выпить ему пришлось, а через полчаса он со своей двухрядкой был уже в центре внимания сбежавшихся жильцов.
Однако вписаться в новую городскую жизнь Владыкину было не так-то просто, и через малое время он q разочарованием покинул Москву. Дело в том, что работа на мельнице среди постоянного облака мучной пыли была ему непривычной. После того, как однажды ему по его неосторожности прихватило элеваторным ковшом указательный палец, который затем на всю жизнь остался уродливым, Владыкин уволился.
Заметно он не разбогател: из сорока пяти заработанных целковых он часть отдал за жилье Матрене да червонец придержал себе. Кроме сбереженного червонца, он увез из Москвы мастерство шулера-картежника, ухарство и жажду к веселой жизни.
Еще из мужицких рассказов «на бревнах» в Еголдаеве он знал о раздольной жизни мастеровых в городе Н. и других фабричных поселках Московской губернии, и теперь его манило туда. Адрес у него на всякий случай был завязан в одном узелке с деньгами. И вскоре Владыкин, довольный собой, в промасленной спецовке и рабочих рукавицах расхаживал по пролетам большого машиностроительного завода в городе Н. Работа здесь пришлась ему по вкусу. Кличку ему присвоили Петька-горбоносый, а в обязанности его входила строповка грузов для подъемного крана. Очень скоро цеховой шум и суета овладели Петькой, и он весь оказался поглощенным новой кипучей жизнью.
Вечера Петр проводил в компаниях заводской молодежи, так как основная масса рабочего люда была из окружающих деревень, и поэтому он чувствовал себя в родной стихии. Сам Петька, при мастерстве гармониста, становился все более и более известным по округе. В субботу, накануне престольных праздников, когда после обеда со всеми мастеровыми получал у счетовода жалование, Петька часто исчезал из поля зрения своей компании. Его подолгу разыскивали друзья, но найти его им обычно не удавалось. Только после праздников, взъерошенный, но с довольным видом Петька вновь появлялся в своем цехе. Секрет его исчезновения объяснялся тем, что Петька все чаще стал пропадать среди картежников фабричных поселков: в Раменском, Виноградове, Гуслицах и др. Очень быстро он овладел этим пагубным искусством и к 1913 году в узком кругу профессиональных игроков значился шулером-картежником. В его карманах стали появляться пачки выигранных денег и «подкованных» карт. С этих пор у Владыкина стали умножаться и враги; это обстоятельство заставило его носить под рубахой стальную чешуйчатую сетку, а вокруг пояса — «резиновую кишку», залитую по концам свинцом. Шальные деньги привели его к частым кутежам, и если бы не любовь к гармошке, его душа очерствела бы окончательно, а буйную голову пришлось бы сложить в одном из оврагов или темных подвалов.
Очень скоро Петр приобрел прекрасный баян и за сравнительно короткий срок, при его необыкновенных способностях, репутацию баяниста.
Музыка стала для него всепоглощающей страстью. С упоением слушал он игру опытных баянистов и брал затем у них платные уроки. Целью его стало в совершенстве овладеть искусством игры на баяне, и для этого он не жалел ни времени, ни денег. Так Петька Владыкин стал вскоре известным в округе музыкантом-баянистом. Ни одна свадьба или вечеринка не обходилась без него. Известность принесли Петру деньги и почет; но вместе с тем все больше погрязал он в пьянстве и разгулах. Все чаще предупреждали его старшие друзья на производстве:
— Петька! Пропадешь ты, парень, на корню пропадешь, засохнешь и очнуться не успеешь, как сопьешься, спутаешься с нечистью и молодая жизнь погибнет. Жениться тебе надо; девок вьется вокруг тебя уйма, выбери по душе, и пора тебе остепениться!
После таких слов, особенно после похмелья, все чаще задумывался Петр о женитьбе. Перед его воображением пробегали целые хороводы девчат и заводских, и дальних — деревенских.
Как-то в один из майских вечеров к Петру заехала из Починок тетка Катерина. В разговоре с ней он узнал, что из соседней деревни сватают одну из ее девок, но кого именно Катерина не назвала. Сказала только, что сватовство будет на Вознесение, а свадьба перед Троицей и что его просят на свадьбу. Вначале Петр не обратил особого внимания на ее слова, но позже его неотвязно стала преследовать мысль: почему Катерина не говорит, кого сватают?
Перед глазами встала Катеринина семья: двое ребят, две девки — Поля и Луша, При одном воспоминании о Луше заныло сердце, появилось еще неизведанное, непонятное чувство тревоги. Припомнилась вечерка в их доме, встречи в сумерках у родника в Вершках, теплый ее взгляд. Потом разговор с Федором — старшим братом Луши — в сарае на сеновале, во время которого Петька получил вразумительный отказ при намеке на Лушу, отказ по причине его разгульной жизни:
— На что она тебе, Петька? Тебе нужна городская, разбитная, какая могла бы тебя удержать, ведь непутевый ты. Я-то все знаю, и мамка не отдаст Лушку за тебя, да и Лушкина голова не тобой занята.
Тогда Петра это как-то кольнуло, и он решил не спешить. Вправду сказать, во многих делах он и был «оторви да брось», но по части девок у него не хватало смелости, хотя он внешне маскировал этот свой недостаток показной бесшабашностью.
В просьбе тетке Катерине Петр не отказал, но после ее отъезда в деревню мысль о Луше с каждым днем овладевала им все больше и больше. В ночь на Вознесение он не вытерпел, быстро вскочил с постели, оделся и решительно зашагал в Починки. Двадцать пять верст отмахал он в несколько часов, и, когда зазвонили в колокол к заутрене, Петька как раз остановился в лесочке перевести дух и собраться с мыслями. Какими-то другими виднелись в пол версте перед ним Починки. С замиранием сердца, но решительно Владыкин направился к крайней избе…
Все дни перед Вознесением Луша ходила сама не своя, и обиднее всего было то, что, как она ни старалась собрать мысли о своей судьбе, все неудержимо рассыпалось. Из головы не выходило прошедшее на днях сватовство в их избе. После того в глазах ее неотвязно мерещились сваты за столом, четверть самогонки, оживленный гомон, а в углу под образами красный от волнения Егор — ее жених. Она изредка выходила в сени, чтобы по приказанию мамки принести что-либо к столу. Один раз она взглянула на Егора, как ей думалось, украдкой, но взгляды их на мгновение встретились. Душа ее встрепенулась, и все в ней отчаянно запротестовало. Веснушчатое лицо Егора выражало самодовольство, серые глаза его из-под копны рыжих волос буквально пожирали Лушу.
Сватовство длилось долго, шумливо, но, к удивлению Луши и Федьки, старшего ее брата, осталось безрезультатным, хотя обе стороны: и тетка Катерина, и сваты Хлудовы с Егором — были уверены, что свадьбе Егора с Лушей помешать ничто не сможет. Разошлись на том, что на Вознесение, после заутрени, Катерина привезет им окончательный ответ. Хлудовы встали из-за стола, степенно перекрестились на образа и, выходя от Катерины, буркнули: «Никуда она не денется!», а Егор, выходя из избы к тарантасу, бабьим голосом пролепетал на ходу: «Ну, ничего, Бог даст породнимся!»
Катерина заботливо проводила их со двора, закрыла ворота, перекрестилась и долго еще смотрела им вслед.
Вознесение… Катерина сегодня встала раньше обычного, выгнала скотину в стадо, прибрала в избе, и звон колокола застал ее почти у церкви. После утренней службы она пойдет к сватам решать уже со свадьбой.
У Луши все валилось из рук, ноги едва держали ее. Кое-как она подошла к зеркалу причесаться.
— Неужели все кончено, неужели девичье счастье так коротко? — спрашивала она себя, глядя на свое отражение в зеркале.
Вдруг где-то далеко-далеко будто послышалось ей рыданье Петькиного баяна… В глазах затуманилось, в навернувшихся слезах все расплылось, а вместо себя в зеркале ей показалась рыжая копна волос, самодовольная улыбка на веснушчатом липе жениха. Рыданье бурно вырвалось из груди. Луша бросилась на неубранную постель, в глазах мелькнула лампада и образ Спасителя:
— Господи! Неужели никому не нужно мое горе? Неужели жизнь так рано потеряна? Неужели счастье больше никогда не заглянет в мою душу?
Уткнувшись лицом в подушку, Луша неудержно рыдала, одинокая, никому ненужная. В соседней комнате досыпая, мерно храпели Васька с Полей. Луша одна боролась со своим горем. После взрыва рыданья наступила тишина, в сердце созрело решение постоять за свою судьбу.
Она опять подошла к зеркалу, но в нем ей снова почудился образ самодовольно улыбающегося веснушчатого жениха Егора. Луша не выдержала и с силой плюнула в него. Образ Егора дрогнул, расплылся; вместо него между потеками ей привиделся Петькин картуз, а под ним сам Петька, тот самый, каким она видела его в последний раз у родника.
— Петька! — прошептала Луша и обоими руками ухватилась за раму зеркала…
В окно кто-то постучал. Луша рванулась к занавеске и отдернула ее. За окном стоял настоящий Петька, в том же самом картузе. Приложив руку к козырьку, он молча глядел на нее. Как он оказался в избе и как она в его объятьях, Луша не помнила. Только, придя в себя, она торопливо выпалила:
— Мамка с заутрени прямо из церкви пойдет к Хлудовым, понесет свое последнее слово и уговор о свадьбе. Понял?
— Понял! — ответил Петр, но оторваться от Луши у него не было сил.
Когда они полюбили друг друга и где договорились о своем счастье, они и сами не знали, но в эту минуту они были счастливее всех на свете. Так, обнявшись, они посмотрели в зеркало, потеки мешали им видеть себя, и Петр, ладонью стирая их, спросил:
— А это что такое?
Луша вспыхнула румянцем, на минуту нагнула голову, потом подняла лицо и, взглянув Петру прямо в глаза, открыла секрет своей давней любви к нему и причину подтеков.
— Ну что ж! Обниматца-то некогда, надо что-то делать! — проговорил Петр и, взяв ее за руки, тихо, но решительно сказал: — Собирайся!
Быстрыми шагами Петька направился к своему давнему другу Николаю. Увидев Петра из окна, Федор выбежал и крикнул:
— Петька! Ты куда? Постой!
Петр, на ходу махнув рукой, еще решительней зашагал между изб и скрылся за палисадником.
Николай Егоров был единственным человеком в Починках, который понимал Петра, уважал его, верил в его будущее и делил с ним свои секреты. Хотя по годам он был и не старше Петра, но по уму был и самостоятельней, и тверже, к тому же давно имел семью, а среди мужиков — уважение. Его изба находилась в середине деревни, напротив деревенского пруда, поэтому починковские мужики чаще всего собирались на его «бревнах». К нему-то, не останавливаясь, зашагал Петр со своим вопросом.
Егоров без удивления принял его, усадил за стол под образа, а сам по традиции вынес из сельника самогонку. Но Петька решительно отказался, так как было, по его выражению, не до этого. Коротко Петр изложил свое дело и Лушину судьбу, о чем Николаю отчасти уже было известно. Николай Егоров вполне разделял желание Петра с Лушей, отозвался во всем помочь им, но убедил Петьку, что все-таки без стакана самогонки к этому приступить немыслимо. Через полчаса Петр с Николаем навеселе выехали на тарантасе со двора в село к церкви.
Дальше все пошло как-то проще, или потому, что самогон действительно придает смелости, или оттого, что от судьбы никуда не уйдешь. Катерина, выйдя из церкви, сразу заметила их.
— Касатики, каким это вас ветром принесло? — удивленно спросила она, подойдя к тарантасу.
— Каким принесло, таким и унесет, Катеринушка, а у Хлудовых тебе делать нечего, вот тебе и весь мой сказ, — внушительно прогремел Николай Егоров. — Им не Лушка нужна, а лошадь; хоромы-то ты их видела какие? Не увидит там Лушка жизни, на погибель отдаешь девку, сама потом слез не выплачешь. С богатыми родниться — всю жизнь спину гнуть будешь, а нужда не убавится. И девка слезами вся обливнется. Садись в тарантас, домой поедем, — решительно закончил он, поправляя дерюгу.
— Сусе Христе… Пресвятая дева… да што это такое, да нешто так можно? — проговорила Катерина, крестясь на церковь. — А сваты-то, нешто зря приезжали, да што люди-то скажут, да Господь-то видит, нешто так можно?
— Катеринушка, Лушка не засватана, молитвы не было и обману тут нет никакова, а делать дело надо по любви. Им жить надо всю жизнь. Садись, не раздумывай, да и Петьку не отталкивай, они любятся уже незнамо как давно, вот твой зять, — возразил Николай и, указав на Петра, решительно подошел к Катерине, чтобы подсадить ее в тарантас.
Катерина не сопротивлялась, но, как-то недоверчиво глядя на Николая, уселась на дерюгу. Судьба Луши становилась для нее все более смутной. Искоса она посмотрела на Петра, и какие только мысли не прошли в голове этой простой крестьянки-матери.
Когда отъехали от церкви, Петька повернулся к Катерине и, запинаясь от неловкости и выпитого самогона, сказал:
— Я давно хотел тебе сказать про Лушу, да вот никак не решался. Я давно люблю ее, благослови ты нас с ней… пропаду я без бабы!
Он бы еще что-нибудь сказал, но тут Николай Егоров за их спиною вдруг затянул свою любимую: «Когда б имел златые горы…»
В Починках Николай проехал мимо своего двора, и все втроем вошли в Екатеринину избу. Луша притаилась в чулане, томясь от трепетного ожидания.
— Чего задумалась? — гаркнул Николай, отворив дверь, — иди сюда!
Он силком вытащил ее из угла, удивляясь:
— На безделье смотри какая бойкая, а тут гляди, сомлела, а?
Как они оказались с Петькой рядом и, тем более, как опустились перед Катериной на колени опять же объяснить трудно.
— Мамань, благослови нас, — пролепетала Луша. Петька тоже что-то хотел сказать, но осекся, а вместо него прогремел Николай:
— Благословляй, Катеринушка, да свадьбу играть будем!
Катерина колебалась. Повернувшись к образам, она била земные поклоны, шептала слова молитвы, в душе происходила борьба. Долго стояла она недвижимо на коленях, закрыв лицо ладонями, не решаясь принять тяжелое для нее решение, но наконец вздохнула, перекрестилась последний раз и встала. Лушу с Петом благословила коротко, решительно:
— Милостив Господь!
Весь следующий день был в сборах, в суете. Жители Починок неоднократно проходили мимо окон, пытливо заглядывая в них, но Луша с Петром показались на улице только вечером, счастливые, довольные.
Давно погасли огни в Починках, и бабы разошлись с улицы по избам, а песни у Катерининого дома пелись громко и долго, до самого рассвета. Отвели душу Лушины подружки, напелись на прощание, наобнимались, нацеловались.
Свадьбу решено было играть в Н. На другой день перед обедом из Починок в город выехало две подводы с родней невесты, подружками и сундуком приданого. Петька с Лушей пошли сзади пешком и, как только вышли со двора, низко поклонились собравшемуся люду. Медленно, но с чувством неизъяснимой радости Луша оставляла свою родную деревушку. Долго еще позади слышался ребячий крик, пение петухов да собачий лай. У лесочка перед Нестровом Петька с Лушей остановились и оглянулись на Починки. Далеко за зеленью ржи торчали крыши последних изб. С крайней избы кто-то еще махал белой тряпочкой на длинном шесте.
Петр вздохнул, крепко-крепко сжал Лушину руку и сказал:
— Да, Луша, есть счастье в потерянной жизни, но в чем оно — нам неизвестно!
Венчались они у «Покрова» в большой, но скромной церкви, стесненной кругом купеческими хоромами. Священник с воодушевлением провел всю службу, однако был удивлен тем, что такому бесшабашному человеку досталась такая красавица.
Толпа зевак провожала обвенчанных от церкви до извозчика, пока карета, разукрашенная цветами, под разноголосый звон бубенцов по всей сбруе и колокольчиков под дугою не скрылась далеко за поворотом. Свадьба у Владыкиных была недолгой, но хозяйские комнаты были битком набиты гостями. Больше всего было заводских товарищей да починкинская Лушина родня. С Петькиной стороны из родни был только отцов брат. Игралась свадьба только один день по-настоящему, но весь этот день через раскрытые окна почти без перерыва вырывалось на улицу громкое пение, и внимание проходящих привлекало мастерство баяниста. Играл Петькин закадычный дружок — его учитель, играл ловко, залихватски. Но больше всего внимание окружающих привлекала невеста. Ее рассматривали подолгу, восхищались всем в ней: и общей ее простой естественной красотой, и приподнятыми на концах темными бровями, и бесхитростным взглядом темных глаз, и прямым носом, и темными пышными волосами, и стройным станом. Никто не предполагал, что Луше едва исполнилось шестнадцать лет. И не столько простое венчальное платье с обычной фатою украшало ее, сколько миловидность самой невесты делали ее уборы привлекательными и необыкновенными.
На второй день гуляли только с родными в комнате у молодых и по-свойски, просто. После свадьбы все оставили молодых, и жизнь стала входить в привычную колею.
Комната их была обставлена бедно. Петькиного капитала хватило лишь на новую швейную машину «Зингер» с ножным приводом, которую он купил молодой жене, деревянную двуспальную раскладную кровать, деревянный шкаф, четыре венских стула и десятилинейную лампу «Молния», Конечно, после холостяцкой бесшабашной жизни все это казалось хоромами. Единственной же ценностью для Петра, достойной его внимания, оставался баян.
Для Луши городская жизнь была совершенно новой и необычной. Рано утром она провожала мужа на завод, а после вечернего заводского гудка выходила за калитку, чтобы из вереницы рабочих в промасленных куртках под звонкий смех и шутки заводских оторвать «своего». Первые дни, недели и месяцы прошли у Владыкиных весело и даже бурно. Почти каждый вечер они проводили или на вечеринках, или на свадьбах, где Петр со своим баяном был в центре внимания, а Лушу «на разрыв» приглашали танцевать. Все чаще и чаще после таких вечеринок она уже за полночь привозила едва живого Петра на извозчике домой. Вскоре, однако, их веселью пришел конец. Луша стала скучать по починкинской жизни, Петькин кутеж ей опротивел. В один из вечеров, когда он по обыкновению, схватив баян, потянул Лушу с собой, она встала перед дверью и, умоляюще посмотрев Петру в глаза, сказала:
— Петя, пора кончать эти гулянки, пора про жизнь думать, с тобой таскаться мне уже тяжело, да и все опротивело, Я… уже в положении, — тихо окончила она.
Петр заглянул ей в лицо и только теперь заметил, как оно осунулось, посерело. Такой он Лушу не видел никогда. Той свежести и огня, как он видел у родника, не стало; печать озабоченности выразительно легла на глаза и лоб. «Вот это и все? — промелькнуло в сознании Петра. — А где же та Луша в Вершках? Где ее глаза, улыбка, где та перед оплеванным зеркалом — стройная, решительная, пламенная, со сверкающими очами?»
— Так что же, на этом и счастью конец? — с горькой улыбкой вымолвил Петр.
Луша стояла перед ним поникшая, тихая и совсем другая. Как порох вспыхнуло в мятежной душе Петра возмущение: Нет, не все! Счастье где-то есть, надо его искать!
— Что же, по-твоему я, как монах, должен запереться с тобою в этой келье? Днем мотаться по цеху, а вечером стеречь тебя?! — выпалил Петр. — Молодость дается один раз, и ее надо прожить как можно веселей! — Оттолкнув Лушу, Петр открыл дверь.
— Я не неволю тебя: не хошь, как хошь, но мне жить не мешай! — грубо бросил он через плечо, выходя из комнаты.
«А любовь, а как же я? Вот они девичьи думы чем кончаются! Такое вот оно бабье счастье. А как же теперь жить, с кем жить и для кого жить?» — стоя спиной к двери на том же месте, куда толкнул ее Петр, лихорадочно думала Луша. В это время под самым ее сердцем неожиданно что-то шевельнулось. Ноги дрогнули, медленно Луша опустилась на постель, головой упала на подушку и прислушалась; под сердцем толкнуло что-то еще сильнее — так близко была еще чья-то жизнь! Луша села, на подушке осталось мокрое пятно от слез, она виновато закрыла его ладонью. А в раскрытое окно далеко-далеко застонал баян и, сливаясь с ним, голос Петра: «Когда б имел златые горы…» Через минуту все утихло, лишь на душе у Луши клокотало горе.
Поздно ночью бесчувственного Петра привезли на тарантасе. Со слезами на глазах Луша терпеливо раздела его, втащила на кровать; сама, не раздеваясь, легла на сундуке. Это была ее первая бессонная ночь.
С этих пор жизнь Владыкиных совершенно изменилась. Петр становился все более диким, чужим, и если вечерами не уходил на гулянки, то еще хуже — приводил друзей к себе. Пьянки длились ночами; жизнь превратилась в грязный омут. Луша стала прятать деньги от Петра, а после того, как он, потрясая кулаками, потребовал их, решила вообще их хранить у Никиты Ивановича с Варей, ее единственных сердечных друзей.
Никита Иванович работал мастером на заводе, был справедливым, деловым человеком, нередко по-отцовски строго одергивал Петра, так что, пожалуй, его единственного Петр уважал и побаивался. Жена Никиты Ивановича, Варя, была богобоязненной женщиной, трудолюбивой и хозяйственной. Имели они большой двухэтажный дом с садом, жили небедно. Одна комната у Вари от потолка до пола была обставлена иконами, но поскольку Никита Иванович был не охоч до церкви, а больше увлекался книжками, комната была постоянно заперта. Сюда-то Луша стала все чаще похаживать и отводить свою душу перед образами.
В один из вечеров Петр остался после работы дома, и в этот вечер пришли навестить их Никита Иванович с Варей, в первый раз после свадьбы. За чаем Никита Иванович внушительно и резонно обличал Петьку (он только так называл его). Луша была тяжелая и ходила последние дни. От сердечного участия гостей у Луши во время разговора катились из глаз слезы, но она сидела тихо, не поднимая головы. Петр сидел тоже с опущенной головой и все время молчал. Он искоса взглянул на Лушу и впервые увидел ее такой жалкой, подавленной. В душе его что-то шевельнулось, появилась к ней жалость. Руки ее, безвольно лежавшие на коленях, судорожно сжимали скомканный платок. Петр осторожно накрыл их своей ладонью и медленно привлек жену к себе. Она наклонилась к нему и доверчиво положила свою голову ему на плечо.
— Да, дядя Никита, ты прав, сказать тут нечего, обасурманился я, а остановиться нету сил, — негромко, но искренне признался Петр.
Гости довольные ушли домой, оставив молодым наставления, как надо жить.
После этого вечера Петр притих и заботливо помогал Луше по хозяйству, особенно в подготовке к прибавлению семейства. Вдвоем они сходили в потребиловку и купили там по совету Вари все нужное для ребенка, заказали люльку с пологом и пружиной. С завода Петр принес кольцо и ввинтил в указанную Лушей потолочную балку.
Долго ждать не пришлось. В мартовскую темную ночь 1914 года Луша толкнула Петра в бок:
— Петя, вставай, наверно, подошло, веди меня, как бы чего не случилось.
Собрались наспех, лишь выходя, Луша обернулась и, усердно перекрестясь на Николая Угодника, осторожно, чтобы не разбудить соседей, вышла вслед за Петром на крыльцо. В больнице, расставаясь, она торопливо поцеловала Петра.
Петр медленно брел домой, на ходу обдумывая все подробности знакомства с Лушей, первые встречи, сватовство и свадьбу, а когда дошел до первых Лушиных слез, махнул рукой и быстро зашагал к дому.
На следующее утро Петр с волнением прибежал из цеха в заводскую больницу, где ему сказали всего несколько коротких слов:
— Сын. Родился утром. Горластый. Жена очень слаба. Неси харчей в передачу.
Петр заглядывал, куда только мог, но ничего другого увидеть и узнать ему не удалось. Увиделся он с Лушей только на третий день, передал ей все, что просила, но сына ему не показали.
За Лушей Петр пришел на шестой день. В прихожей встретили его приветливо и долго ждать не заставили. Через несколько минут дверь открылась: впереди шла полная, в белоснежном халате медсестра, неся на руках перед собой большой сверток; за ней вышла Луша, осунувшаяся, но радостная и довольная. Сестра бесцеремонно подошла к Петру, поздравила его и передала сына. Петр неумело взял его на руки и растерянно вышел на улицу. Луша уловила от него запах водки.
— Петя, ты опять не удержался?
— Да нет, немного для смелости. Ведь сама посуди, сын же родился, полагается, — оправдываясь, ответил Петр.
По дороге шли медленно, и Луша настороженно наблюдала за Петром: не уронил бы. Петр рассказывал на ходу новости. Ребенок слегка попискивал и все норовил сползти куда-то вниз… Луша шла, держась за руку мужа, и, то и дело останавливаясь, поправляла их драгоценный сверток. Но как ни старались они оба, все-таки, к удивлению и веселью ожидавших их дома, сын оказался под мышкой у отца. Из Починок к этому времени приехала Катерина, а в прибранной комнате молодую семью, кроме матери, встретили Никита Иванович с Варей и хозяйская семья. Комната огласилась детским криком и пружинным скрипом раскрашенной люльки, подвешенной к потолку. На семейном вечере было решено, что крестными будут Никита Иванович с Варей и что батюшку при крестинах надо уговорить любою ценою, вопреки «святцев», сына назвать Павлом. Поэтому крестили Павла в заводской церкви, там проще и батюшка сговорчивый. Так появился на свет Павел Владыкин.
Шел 1914 год. В народе все более усиливались слухи о войне. Непривычная семейная жизнь с ее заботами стала вновь сильно тяготить Петра. Луша все внимание и любовь перенесла на сына, а на долю мужа осталось только самое житейски необходимое. Петр вновь ударился в разгул. Как сбрасывал он после работы свою промасленную спецовку, так сбросил и семейные обязанности и еще отчаяннее, чем прежде, стал кутить. Луша казалась себе забытой и никому ненужной. Ее частые слезы лишь раздражали Петра. Но ребенок придал ей вместо обычной робости чувство решимости, и ее молодая душа, полная энергии жизни, неудержимо рвалась за пределы этой душной кошмарной жизни, за окно, на просторы. Там в ярком воспоминании были еще свежи картины совсем недавнего, счастливого прошлого: зеленеющие нивы, родные леса и овраги, звонкий девичий смех среди ромашек и васильков и… стук в окно. Петькино лицо… Венчальная фата, церковный алтарь, больничные муки и в результате — эти муки одиночества… Все это теребило сердце Луши и никак не вмещалось в больной от постоянного недосыпания голове.
Однажды летом после получки Петр торопился домой с работы, чтобы переодеться и идти на большую пирушку. По дороге он забежал в казенку и, на ходу распечатав «жулика», выпил для смелости.
Дома его встретила Луша с больным ребенком на руках.
— Чего обнялась-то! Достань одежду и расшитую косоворотку! — раздраженно крикнул Петр на жену, швырнув в угол рабочий пиджак.
Как клещами ухватила обида сердце Луши, слезы выступили из глаз. Она шагнула к двери и замерла, повернувшись лицом к Петру. Затем прерывистым от волнения голосом сказала:
— Петя! За что ты терзаешь душу мою? Чем я провинилась, что ты совсем бросил меня и швыряешь, как половую тряпку? Где твоя любовь? Раньше двадцать пять верст бежал, чтобы вечер побыть вместе, а сейчас готов за сто верст убежать от меня. Нет больше сил у меня — это не жизнь! Измоталась я, сама себя не узнаю. Ничего я тебе доставать не буду, хватит измываться надо мною, пора приходить к какому-то концу. Мы же под венцом с тобой стояли, побойся Бога, если уж людей не стыдишься!
Все эти слова нестерпимым укором хлестнули Петра по хмельной голове, лицо и глаза налились кровью, по скулам заходили желваки. Он порывисто схватил жену за плечи и не обращая внимания на плач ребенка, притянув к себе, процедил сквозь зубы:
— Так ты што, осмелела?.. — и он с такой силой оттолкнул ее, что она спиной и затылком ударилась о стенку, а сам выбежал на улицу…
Под ногами Луши что-то пошатнулось, руки медленно опустились, в глазах побежали огненные круги, а потом все исчезло…
Проходя мимо окна Владыкиных, Никита Иванович услышал неистовый детский крик. Калитка и дверь в квартиру были распахнуты настежь. Он торопливо вбегал в открытую дверь. На половике у стола, лицом вниз, надрывался от плача завернутый в одеяльце Павлушка; на полу у стены с подвернутыми под себя ногами и бледным, как полотно, лицом без сознания лежала Луша. Никита Иванович вздрогнул от испуга, и первой его мыслью было: «Убил!» Но, овладев собой, он осторожно положил ее на постель. Луша вздохнула и застонала, в полу открывшихся глазах сверкнули невысохшие слезы.
— Где я? — сквозь зубы прошептала Луша. — Что со мной? — и опять потеряла сознание.
Потом Никита Иванович так же бережно поднял Павлушку, близко прижал к своей груди, и ребенок быстро затих. «Петька! Петька! Пропащий ты человек и другую жизнь губишь с собою!» — думал про себя Никита Иванович, внимательно смотря то на Лушу, то на Павлушку.
Через некоторое время Луша очнулась и, увидев Никиту Ивановича, облегченно вздохнула:
— Ну, слава Богу! Где он? Что случилось? — Спросил Никита Иванович, головой указав на брошенный в углу пиджак.
— Я ничего не знаю, только помню, как он взял меня за плечи и ударил о стену, — тихо прошептала Луша.
Павлушка зашевелился на руках у Никиты Ивановича и легонько «заквохтал». Луша хотела подняться и взять его к себе на кровать, но руки и голова были как бы Налиты свинцом, и она в бессилии застонала, потом через минуту с большим усилием расстегнула кофту и попросила Павлушку к себе. Никита Иванович приладил подушку и уложил крестника к Лушиной груди. На улице сгущались сумерки. Никита Иванович зажег на столе лампу и еще с полчаса посидел около Луши, потом поднялся и, пообещав прислать утром жену, тихо вышел из комнаты.
Петр возвратился домой к полуночи. Тихо перешагнул порог. На столе мигала подвернутая лампа, а из угла при свете лампады глядел образ Николая Угодника. Петр остановился у порога и прислушался: в комнате была такая тишина, что по спине его пробежала дрожь. На постели лежала Луша с ребенком. Петр тихо подошел к ним. Он внимательно вгляделся в измученное лицо жены. Волосы беспорядочно разбросаны на подушке. Бледное лицо казалось безжизненным. На щеках были видны следы высохших слез. Губы плотно сжаты, и над ними Петр заметил маленький след запекшейся крови. Сердце его дрогнуло в испуге. Уткнувшись лицом к груди, спал Павлушка. Петр услышал его прерывистое дыхание, а вслед за тем увидел мерное колебание платья жены. Тихий вздох облегчения вырвался из его груди. Чувство испуга сменилось чувством стыда. Перед ним поплыли картины его детства, мрачные, без материнской ласки. Несправедливость мачехи, бегство из дома, шулерские компании, кутежи, разгул. Затем на фоне этого мрака светлый образ Луши, простая, зовущая ее любовь. Вспомнил обоих: себя и Лушу в зеркале, искаженных плевком, и тихо прошептал:
— Да, это она тогда плюнула на зеркало, и нам было смешно, теперь плюнул я на нее, живую!
Петр поднял голову, образ Николая Угодника по-прежнему строго смотрел ему в глаза, но вот свет лампадки стал казаться ему все ярче. Петр тихо вышел на двор и сел на завалинке. Как никогда ночной мрак соответствовал его душевному мраку; Петр долго вглядывался в ночную тьму. Вдруг опять привиделся ему свет от лампады и превратился в какое-то сияющее светило. Светило было далеко на горизонте, но неудержимо манило его. В подсознании Петра мелькнуло и застыло: есть где-то и мое счастье, оно далеко-далеко… Непонятным было для него это видение, и он долго просидел в молчаливом раздумье, окруженный мраком ночи.
— Петя, ты что здесь сидишь? Иди домой, — вдруг тихо прозвучал над его головой спокойный голос жены.
Петр от неожиданности вздрогнул, быстро встал, неуверенно поглядел ей в лицо и растерянно спросил:
— Это ты, Луша? Зачем ты встала? Ложись, ложись иди! — И тихо, поддерживая жену за локоть, он провел ее в комнату. На столе стояла чашка со щами и хлеб.
— Ешь! Ты ведь, как пришел с работы, не ел еще, — проговорила она и села на кровать.
Петр молча помыл руки и, механически подчиняясь жене, стал кушать. Какой-то комок в горле мешал ему глотать, он чувствовал на себе взгляд жены. Луша действительно внимательно наблюдала за ним. Она видела его растерянность и сердцем поняла, как он мучается в душе за совершенный поступок. Ей было жаль мужа! Она дождалась, когда он окончил кушать, тихо подошла сзади и прижала его голову к груди. Нестерпимым приступом подкатило к горлу Петра какое-то удушье, он тихо освободился от ее рук и дрогнувшим голосом сказал:
— Ложись иди, — и, не раздеваясь, упал на приготовленную постель на сундуке, порывисто набросив подушку на голову.
Томительно прошел следующий день для Луши. Один лишь вопрос сверлил неотвязно ее голову: каким он придет?
Петр пришел поздно, но пришел таким, каким она его еще не знала, простым, мягким. Из полы пиджака на стол вывалил гостинцы.
— Ну, Луша, конец, видно, пришел и твоим мукам, и моей гульбе и конец насовсем. После обеда по всему заводу и поселку расклеили объявление о мобилизации. Россия объявила войну Германии и Австрии, — спокойно, но грустно сообщил Петр жене новость.
Все последующие дни у Владыкиных прошли как во сне. Луша не раз принималась причитать по Петру, но он ласково утешал ее какими-то надеждами, в какие и сам мало верил.
Надвигающаяся разлука раздирала души обоих.
— Не успели пожить-то по-людски! — вздыхая, бросал кому-то слова возмущения Петр. Теперь лишь они поняли, как нужны друг другу.
В конце июня в числе других солдаток Луша с котомкой за плечами и Павлушкой на руках провожала мужа на войну. Как формировали их по группам, как с криком рассаживали по вагонам, как среди солдатских шинелей путались женские платки и платочки — все это, как в кошмарном сне, кружилось перед глазами Луши. Она стояла, застывшая, в стороне, недалеко от Петрова вагона, и очнулась, когда в последний раз Петр подбежал и обнял ее под ругань ефрейтора. В сумерках эшелон дрогнул и, сопровождаемый женскими воплями, тронулся на Москву. Луша с Павлушкой на руках стояла у края насыпи, ветер сорвал с ее головы платок и беспорядочно теребил волосы.
Медленно, с заплаканными глазами, возвращалась она в свою опустелую комнату. С сундука свисал не застегнутый баян мужа. Так беспомощной, никому ненужной повисла и жизнь Луши.
С новобранцами занимались недолго. Разгорающийся костер войны занялся огромным кровавым заревом и требовал новых и новых жертв — пушечного мяса. Часть Владыкина после небольшой муштровки бросили на передовую. Петра не пугала фронтовая канонада. Он как-то быстро освоился с грохотом взрывов и визгом шрапнели, с окопной грязью, стонами умирающих, кровью и изуродованными телами. Одно только сильно докучало ему, к чему он не мог привыкнуть, — это голод и вши. От вшей еще кое-как находились средства: то в овраге над костром организуют прожарку, а в походах под мышки закладывали корявый обрубок, чтобы чесать неделями немытое, изъеденное вшами тело. Но от голода спасения найти было невозможно. Многие надеялись найти съестное в вещевых мешках убитых, за что под градом пуль часто расплачивались жизнью.
Петр не раз уже испытывал ужас смерти, встречаясь с ней с глазу на глаз, но чья-то незримая рука охраняла его. Иногда, в часы затишья да после аппетитно опорожненного солдатского котелка, Петр с самоосуждением вспоминал бесшабашно прожитые дни и мимолетное счастье с Лушей.
Среди солдат росло недовольство. Бесцельность войны, голод и безответственность офицеров за судьбы солдат разлагали их души и понуждали к поискам выхода. Порой от нетерпенья и обид они убивали своих офицеров, покидали фронт и убегали в леса дезертирами. В спокойное от перестрелок время они сходились в оврагах с немцами и австрийцами, братались с ними и добывали у них харчи. Однако война есть война.
Однажды, окопавшись против австрийской позиции, Петр заметил, что из-за обрыва, за мелким кустарником, рядом с тропою показалась голова австрийца. Было это далеко, и он решил припугнуть его. Взяв на мушку кустарник и темное пятно за ним, Петр спустил курок: привычный выстрел и голова скрылась. Через несколько минут в этом же месте опять показалась голова. Петр снова выстрелил, и так раз до десяти. «Что этот австриец хочет от меня? Не иначе, как какая-либо хитрость», — с тревогой думал Петр. Страх одолевал его, и он еще крепче уцепился в винтовку.
— Кончай, братец, хватит, отвоевался, — неожиданно раздалось над ним. — Мы со всех сторон окружены австрийцами, пошли под обрыв, команда уже была, — похлопав Петра по плечу, сказал подошедший сзади солдат. Петр встал, с некоторым недоверием огляделся, затем, с облегчением вздохнув, зашагал с ним по тропинке, неся свою винтовку на плече. У него вспыхнула искорка радости: «Ну, слава Богу! Может быть, удастся удрать». Идя по тропинке, Петр с любопытством подошел к краю обрыва: кто же это все-таки выглядывал? Увидев на дне оврага в беспорядке лежащих около десяти австрийцев, он в ужасе отшатнулся.
— Эка, навалял кто-то, да прямо в лоб! — толкнув ногою голову австрийца, заметил товарищ Петра.
Здесь только Петр понял, чего стоила его стрельба по кустику. В последний раз он посмотрел на затвор своей винтовки, с отвращением бросил ее в общую кучу и отошел к одному из горящих костров, вокруг которых толпились пленные.
Зальцбург был одним из промышленных австрийских городов, куда привезли русских военнопленных и среди них Владыкина. Несколько тысяч русских, украинцев, белорусов и прочего разного люда теснилось за колючей проволокой на окраине города в концлагере для военнопленных. Бесконечные гряды горных снеговых вершин Альп и Карпат отделяли их теперь от родной страны и от грохота орудийных залпов. С каждым днем жизнь военнопленных становилась тяжелее: изнурительный труд на заводе, куда гоняли их ежедневно, и голодный паек доводили людей до полного истощения. Все чаще опухшие от голода люди умирали, и их трупы выволакивали и отвозили на специальное кладбище. Великим счастьем считалось, если приходили фермеры-бауэры и на день забирали к себе кого-нибудь из пленных на земляные работы. Сами австрийцы жили тоже на карточных рационах, но у крестьян все же находилось чем-то покормить в обед пленных рабочих. Правда, такое счастье выпадало очень немногим. И какое же было столпотворение, когда австриец выбирал одного или двух из нескольких тысяч!
Часто мучимые голодом пленные решались на самовольный выход за колючую проволоку в город, подкапывая или разрезая ее почти на глазах часового. Такие подвиги назывались «ушел на спацыр» или «на шпацир». Местное население было строго лимитировано в питании, кроме того, воровитый характер русских настраивал многих жителей против них. Лишь немногим удавалось благополучно возвратиться с печеньем, галетами и прочим выпрошенным добром.
Возвращались пленные открыто, через проходную, и почти беспрепятственно. «На шпацир» Петр ходил изредка, но всегда удачно. Трудность заключалась лишь в том, что по возвращении в зону начиналась большая борьба с самим собой. Голод неудержимо влек к принесенной добыче. Но что такое две-три пачки галет или печенья для изголодавшегося человека? И, руководствуясь остатком сознания, Петр шел на лагерный «базар», чтобы променять это лакомство на кусочек хлеба. Нередко приходилось с грустью возвращаться в барак, поскольку не находилось меновщиков. Если же и находились, то часто к тому моменту за пазухой оставалось от пачек лишь несколько штучек, остальное было постепенно вытянуто оттуда голодным нетерпением.
В праздники, по местному обыкновению, после утреннего богослужения добродетельные женщины приходили из города к проволочной ограде, и часовые разрешали им передавать передачу. Едва ли можно себе представить, что происходило там при многотысячной массе голодающих! Следует только сказать, что и те и другие чаще всего расходились после такой передачи со слезами. Таковы были будни и праздники пленных в концлагере.
В первые годы войны (1914–1916) иногда приходили посылки из Красного креста, но при их раздаче военнопленным доставалась лишь незначительная доля. Громко, во всеуслышание по баракам высказывался ропот: «Царь-батюшка с господами забыли про нас, пируют, пропивают вшивую Россию, поэтому мы и умираем здесь, никому ненужные». Однажды вечером Петр, проходя мимо большой группы военнопленных, заинтересовался: что здесь такое, о чем говорят?
В центре внимания был мужчина лет сорока с выразительным и умным лицом, судя по произношению — из деревенских, и спокойным голосом рассказывал следующее:
— К тому времени было объявлено заседание Государственной Думы, для чего в Петроград стеклось множество господ всяких званий, чинов и рангов. В том числе был приглашен от народа из нашей волости почетный гражданин Яков Григорьевич Чистяков. Ему указали по его мандату место, рядом с которым размешались губернские господа. Яков подошел, помолился про себя и, почтительно раскланявшись с окружающими, сел. Зал заседания заполнили представители русской знати: генералы, адмиралы, помещики, фабриканты и прочие знатные и великие люди в разном облачении и разного обличья; усы и усики, бороды и бородки, бакенбарды, чубы и лысины, ленты и ордена, монокли и очки, золото и драгоценности — все сверкало от изобилия света в зале.
После продолжительного шума и людского гомона, когда все заседатели заняли свои места, председательствующий колокольчиком водворил в зале полную тишину:
— Господа! — начал он, — из многих вопросов государственной важности нам прежде всего надлежит разрешить первый и самый важный: сегодня наша великая держава, кроме внешней опасности от изнурительной войны с немецкой империей и ее союзниками, стоит еще и перед внутренней нарастающей опасностью от народных волнений, происходящих по городам и селам империи. Сегодня один вопрос, требующий немедленного решения: что делать?
После этого вступления один за другим выходили знатные люди нашей империи и произносили речи. Одни предлагали сократить налоги, другие увеличить; одни — повысить жалование, другие отрицали это; некоторые требовали увеличить жандармские корпуса, полицию, привлечь армию к внутренней охране порядка, ввести более строгие законы и многое, многое другое. Два дня взволнованно гудел зал заседаний Государственной Думы, но из всех предложений не находилось ни одного достойного общего одобрения. К концу третьего дня один из почетных депутатов в губернаторском чине, сидевший позади Якова Григорьевича, встал и огласил:
— Господа! В течение этих двух с половиной дней мы слышали высказывания известных нам знаменитых особ, но ни одно из них не заслужило всеобщего одобрения. Я предлагаю дать слово представителям непосредственно от народа и конкретно указываю на личность почетного гражданина моей губернии Якова Григорьевича Чистякова.
Весь зал обернулся в сторону Якова Григорьевича и громкими, продолжительными рукоплесканиями подтвердил предложение генерал-губернатора. Яков Григорьевич встал с каким-то свертком в руках, неторопливо вышел из рядов и поднялся на трибуну. Его простое, но выразительное лицо, окаймленное черной окладистой бородою, выражало спокойствие и невольно располагало к себе.
— Господа! Что я по сравнению со всеми вами и что могу сказать вам после высказанных многочисленных речей? Ведь я всего только простой русский мужик от сохи.
Зал повторил свое расположение оратору еще более громкими и продолжительными рукоплесканиями. В это время Яков Григорьевич достал из своего сверточка Библию и, открыв ее, что-то коротко проговорил про себя.
— Ну что же, если вы настаиваете на том, чтобы я высказался, то мы прежде внимательно послушаем, что скажет нам Господь через Свою святую Библию.
Голоса восхищения и одобрения послышались в зале в ответ на выступление Якова Григорьевича. Внятно и громко он прочитал историю Самсона: как он родился, как возрастал, как всякими путями мстил он врагам-филистимлянам за свой народ. Потом как Далида обольстила его, обманула, остригла волосы головы его, в которых была сила его, и как потом враги выкололи ему глаза и заставили Самсона крутить у них мельничные жернова. Как потом, через томительные годы, волосы у него отросли и он опять почувствовал приток непомерной силы. В это время его господа в великом множестве собрались во дворце на пир. И когда они беззаботно пировали, слепого Самсона подвели к главным столбам, на которые опирался весь дом. Самсон помолился Богу своему, чтобы Он помог отомстить врагам за слепоту его, сдвинул столбы с места; своды и стены здания рухнули на пирующих. Погибли все враги Самсона и он с ними.
На этом остановился Яков Григорьевич. Весь зал с затаенным дыханием глядел на него. Он, осмотрев всех вокруг, решительно и громко закончил:
— Самсон — это темный, необразованный, слепой русский народ; филистимляне — это вы, господа… (У-у-у — пронеслось по залу.) Это вы выкололи ему глаза, лишив его образования, и, выколов глаза, заставили крутить для вас жернова! — продолжая, говорил Яков Григорьевич. — И вы не заметили, как и откуда выросли волосы у Самсона, то есть выросла скрытая сила в народе. И он теперь рвется, подошел уже к устоям, на которых зиждется наша империя. А вы, господа, пируете с женами и детьми вашими, тогда как вверенный вам Богом народ от нищеты, эпидемий и голода изнывает, забытый вами в селах и городах, во фронтовых окопах и во вражеском плену. Выхода нет, господа! Империя обречена Богом на крушение, и в этом Бог определил вам возмездие! — закончил Яков Григорьевич. Буря рукоплесканий сопроводила его на место.
— На этом заседание было окончено, — с торжественным видом закончил рассказчик.
Все пленные настолько были захвачены услышанным, что, кажется, каждый в это время был в зале заседания Государственной Думы, а не в концлагере. С глубоким вздохом расходясь, многие повторяли:
— Да, это истинная правда!
С тех пор Петр решил, по возможности, не проходить мимо таких бесед. «Все ума-разума наберешься», — заключил он, выходя из барака. Так протекала жизнь военнопленных, без каких-либо изменений, но и в ней Петр научился понемногу находить ценного человека, полезный разговор. Все глубже он понимал, что до сих пор жизнь он проводил бессмысленно и бесцельно.
В конце 1917 года до пленных донеслись слухи, что в России произошел переворот, что вместо царя-батюшки пришли комиссары и вообще перевернулось все «вверх дном». А что такое «вверх дном» — никто не знал. Петр подолгу просиживал в кружках спорящих и слушал про новые порядки. Наконец присоединился к одному из них и даже стал читать книжки про революцию, про свободу и призывы к окончанию войны. Душа рвалась к какой-то новой правде, но вот беда — грамоты не хватало разобраться во всем этом. Всего одну зиму бегал Петр в детстве в школу в соседнее село и научился с трудом читать по складам. За три с половиной года он получил всего три письма от Луши и посылку с сухарями, варежками и домотканой холщовой парой белья, да расшитое Лушиной рукой полотенце, потом и это все оборвалось.
Однажды весь кружок, в который входил Петр, был схвачен по подозрению в бунте. Всех отвели в другой маленький лагерь и разместили в сыром подвальном помещении. Условия были ужасные, и Петр спасся от смерти только тем, что пристроился к сапожным мастерам подмастерьем. Там за некоторое время он научился сапожному мастерству и даже подрабатывал побочно на кусок хлеба. Однако убийственная сырость и напряженный труд надломили здоровье Петра: он стал сильно кашлять и иногда даже с кровью. Но по Божьей милости приезжие начальники как-то беседовали со всеми подвальными и многих, в том числе и Петра, определили неопасными и возвратили в старый лагерь.
Новое мастерство улучшило положение Петра. Теперь он не был вынужден ходить «на шпацир», но непреодолимая тяга к жизни не давала ему покоя.
В один из зимних вечеров, под рождество Христово, накануне нового 1919 года, проходя по баракам в поисках чего-нибудь нового, Петр наткнулся на большую группу пленных и из середины ее услышал проникновенный голос:
— Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни.
Петр остановился как вкопанный, словно молнией пронзили его эти слова. Осторожно пробираясь среди собравшихся, он протиснулся вперед, чтобы увидеть говорящего.
— Так говорит Христос! — продолжал прежний голос, как бы в ответ на внутренний вопрос Петра.
На столе, освещенном двумя свечами, Петр увидел книгу. Какой-то незнакомый человек читал из нее и пояснял слушающим. Видом говорящий был очень прост, со спокойным выражением лица, но слова его казались совершенно необыкновенными. Ничего подобного Петру до этого не приходилось слышать. Мягкий взгляд незнакомца как будто проникал в душу и наделял слушающих неизъяснимой теплотой. Петр не успевал улавливать и обдумывать смысл этих новых для него жизненно важных слов. К его глубокому сожалению, незнакомец вскоре закончил свою речь словами:
— Итак, дорогие мои, кто не хочет ходить во тьме, кто хочет иметь свет жизни — всех Иисус приглашает следовать за Ним. Кто сегодня хочет сделать первый шаг следования за Иисусом Христом, покаяться и отдать сердце Иисусу, прошу преклонить колени и молиться. Аминь.
— Господи! Я как та позорная женщина, всю жизнь блуждал во тьме, а теперь встретился с Тобою, как с ярким светом, озарившим тьму моей жизни. Не осуди меня, как не осудил ее, прости меня, великого грешника, как простил ее, — с воплем и слезами упав на колени, молился рядом с Петром пожилой военнопленный.
С таким же сокрушением, но очень коротко молился кто-то сзади него. Для Петра это было так необыкновенно. Он почувствовал, как шапка на голове невольно стала подниматься, и только тут заметил, что окружающие стоят с непокрытыми головами, Петр сорвал шапку и сунул ее за пазуху. После всех помолился сам Степан, так звали проповедника, и по-братски обнял молившихся с ним людей. Затем объявил, что следующая беседа будет через день в это же время и быстро исчез в расходившейся толпе.
Петр долго еще стоял с непокрытой головой, как парализованный, и не мог прийти в себя после всего услышанного. За всю свою скитальческую, бесшабашную жизнь он много встречал неожиданностей, но то, что увидел и услышал сегодня, было для него совершенно новым, необычным.
Так с непокрытой головой, Петр тихо побрел к своему бараку, не раздеваясь, сел на койку. Образ Степана с его глубоким, проникновенным взглядом и таким же голосом не исчезал из его воображения. «Кого же он так близко напоминает мне?» — подумал Петр и тут же вспомнил Якова Григорьевича, обличавшего своих господ в Государственной Думе. Потом все куда-то исчезло и вместо них появился Николай Угодник, грозный, с поднятой рукой. Во мгновение перед ним предстала картина: избиение Луши… запекшаяся полоска крови у нее под носом, порог калитки в июньскую ночь и… видение сияния…
— Вот оно что! — вскрикнул Петр. — Свет! Свет! Свет!.. «Я свет миру; кто последует за Мною, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни». Вот он — этот свет, вот оно — мое светило, тогда оно было где-то далеко на горизонте, теперь — здесь! «Я — свет миру!» — загорелось в сознании Петра огненно-красными буквами на фоне яркого света, а в кружочке этого «Я» представился ему вначале образ Николая Угодника с иконы, затем Якова Григорьевича и сменился каким-то неведомым, сияющим, как само светило, но почему-то очень похожим на Степана. Еще раз он отчетливо вспомнил: «Кто последует за Мною… будет иметь свет жизни». Затем видение быстро-быстро стало удаляться куда-то к горизонту.
— Петр, ты что сидишь? Все давно спят, уж полночь пробило в городе, — окликнул его дежурный по бараку.
Петр торопливо разделся и лег в постель с радостной ясной мыслью: пусть далеко, но я нашел, понял Его, пойду за Ним! «Будет иметь свет жизни», — звучали последние слова Христа, и с этим он заснул.
Едва дождался Петр следующего обещанного вечера и снова с жадностью ловил каждое слово Степана. Душа умилялась от проповеди, он не замечал, как впервые за всю его сознательную жизнь по смуглому лицу прокатилась слеза — слеза раскаяния.
Однако недолго длилось это наслаждение. Ранней весной Степана вместе с многими другими пленными куда-то увезли. Последний вечер он со слезами молился об остающихся и убеждал всех, слушавших Слово Божье, решиться следовать за Иисусом. Петр подошел к нему, в последний раз горячо пожал руку и сказал:
— Спасибо, братец, ты первый указал мне на свет истинный, тебя первого я увидел, как настоящего человека, к тебе первому появилась у меня любовь, любовь какая-то другая. Теперь я верю, что есть счастье и оно недалеко от меня.
После отъезда Степана Петр не находил себе места в лагере, как-то сразу все опустело для него и ничего не стало мило. Неожиданно у него зародилась и стала быстро созревать мысль о побеге. Об этом он поделился только с одним из своих товарищей, которого также звали Степаном. С большой осторожностью они начали готовиться к осуществлению своего замысла.
План у Петра был таков: когда сойдет снег с полей и земля обсохнет, они ночью разрежут проволоку ограждения и уйдут в горы. Путь они наметили по Карпатам, где встречается очень мало людей и наименьшая вероятность опасности. К середине лета они рассчитывали спуститься с гор к своей границе.
С таким решением Петр со Степаном дождались намеченной ночи, и когда часовой скрылся в отдалении, в последний раз оглянувшись на барак, щипцами быстро перекусили проволоку, проползли под оградой и скрылись в ночной тьме. К утру они были у подножья гор, а в полдень, поднявшись на хребет, в первый раз остановились и всей грудью вдохнули горный воздух. На восток, громоздясь одна за другой, убегали цепью горы, по ним лежал их неведомый, далекий путь. Внизу, под густым слоем облаков, скрылся от них город, а в нем лагерь, в котором они пробыли четыре с половиной года.
Особенно труден и опасен был путь беглецов, когда приходилось им проходить по снегам и горным крутизнам. Самым же сложным было то, что, когда кончились у них запасы пищи, им надо было спускаться вниз, к людям, чтобы пополнить их. Добывать приходилось у горцев, которые совершенно не понимали русского языка. С ними объяснялись двумя-тремя десятками слов, какие заучил Петр за пять лет. На ночлег спускались к зеленой полосе и спали по очереди у костра. За полтора месяца такого скитания оба выбились из сил, а впереди были новые и новые хребты. К середине лета путь немного облегчился тем, что сошли снега и в горах появились фрукты. Однако Степан окончательно приуныл.
— Нет, Петька, я больше не в силах. Лучше возвращаться в лагерь, чем такие мучения. Давай решать и спускаться вниз в руки людей, а не так, попадем в лапы зверей, — заявил как-то Степан Петру, — тем более, что запасы наши кончились.
Как ни уговаривал Петр Степана, как ни убеждал, что горы стали ниже и снега слабей, что, пожалуй, скоро Карпаты повернут и покажутся равнины, Степан остался непреклонен. На том и порешили: после ночлега утром, на рассвете, заварили в последний раз общий котелок, и Степан, попрощавшись с Петром, перекрестившись, скользнул по круче вниз. Где-то далеко-далеко звякнул колокол, в разрыве облаков Петр увидел внизу, среди зелени, разбросанные по лесу красные пятна крыш.
— Не выдержал! — покачав головой, с сожалением проговорил Петр. Но тут же, вспомнив его изодранную в клочья одежду, особенно штаны, и совсем развалившиеся бутсы, подумал: — Кажется, прямо на людей попадет, дай Бог к добру, все равно он не выдержал бы, горемычный.
После ухода Степана Петр разбросал головешки от костра, собрал остатки галет и зашагал навстречу солнцу.
Весь день он упорно шел вперед, местами по едва заметным звериным тропам, местами карабкаясь по снегу вверх; в руках у него была дубина с сучьями, а за плечами — опустевшая котомка с порожним котелком. За два с лишним месяца скитаний он научился искусно спускаться с круч вниз, верхом на этой дубине, лавируя и умеряя ею скорость. Поэтому он свое обмундирование сохранил в сравнительно приличном виде.
Перед ночлегом Петр заварил остатки галет с горстью недозрелых груш, поправил костер и, завернувшись в шинель, крепко уснул. Проснулся он с восходом солнца, и первой его мыслью было спуститься вниз, поискать добрых людей.
— Помоги, Господь, не выпрошу ли сухарей да несколько горстей бобов, — проговорил Петр про себя и направился вниз по косогору.
С большой осторожностью он продвигался вперед, прислушиваясь к каждому шороху. Примерно через час ему послышалось мужское пение. Казалось, что оно, временами прерываясь, приближалось к нему. По освещенной солнцем горной тропе действительно неторопливо шли два человека. По одежде Петр определил в них гуцулов, по возрасту догадался, что это отец с сыном. На плечах они несли косы, значит, шли на сенокос. «Наверное, поблизости их избушка», — подумал Петр и, подождав, спустился на тропу. После получаса ходьбы он увидел не избушку, а целое хозяйство. Под неумолкающий собачий лай Петр нерешительно подошел к плетню. Из дома вышла молодая хозяйка и, увидев незнакомца, скрылась опять за дверью. Почти тотчас из дома вышел старичок-гуцул, не торопясь подошел к Петру и что-то стал говорить по-своему. Петр, сняв шапку, поклонился и, знаками показывая то на царскую кокарду, то на пустую котомку и такой же желудок, употребляя несколько австрийских, самому ему непонятных слов, виновато улыбнулся. Старичок понятливо покачал головой, ткнул Петра в грудь, а потом куда-то на восток.
— Русс… русс… — подтвердил Петр.
Старичок отогнал собак палкой, пропустил Петра вперед и прошел следом за ним в дом. Осмелевшая молодушка хлопотливо подала Петру краюху хлеба и кружку молока, затем взяла у него котомку. Петр умоляюще посмотрел на нее, оторвал корку от краюшки и показал ей. Она улыбнулась и кивнула головой.
Через час Петр вышел из гостеприимного дома, несколько раз низко поклонился обоим своим спасителям и поспешил скрыться в ближайших кустах. Котомка его была полна сухарей, бобов и других продуктов. С великой радостью Петр поднялся опять повыше в горы и бодро зашагал на восток. Но изголодавшийся организм требовал своего, поэтому Петр часто делал привалы и развязывал свою котомку. Не прошло и десяти дней, как запасы его опять иссякли, несмотря на сильное желание растянуть их подольше, К концу подходило и терпение, а вершинам и хребтам не было видно конца.
В один из вечеров он, обессиленный, упал на землю и долго лежал, смотря на облака. Затем, собрав последние силы, Петр набрал хвороста и дров, развел огонь. Котомка была пуста. Только в углах ее он собрал горсть крошек и с глубоким вздохом высыпал их в котелок с водою.
В надвигающихся сумерках перед ним возвышался снеговой хребет, а что за ним, для Петра было загадкой. Таких хребтов он за месяцы скитаний перелез немало. Голова в изнеможении упала на грудь. Под рукою на дубине Петр нащупал кусок сыромятной кожи, с большим усилием оторвал ее и бросил в котелок. Поздно за полночь Петр с жадностью скушал все содержимое котелка, с силой пережевывая разварившуюся сыромятину.
Уснул он крепко, но проснулся с первыми лучами восходящего солнца. Отгоняя мысли о будущем и о прошлом, Петр решительно и уверенно стал карабкаться по снегу на хребет. Взбирался он без отдыха, а когда оставалось до верха не более двух-трех десятков шагов, ноги его подкосились и он упал. В глазах мутилось, казалось, вот-вот что-то в голове надорвется и лопнет. Но в этот самый момент ему на память пришли слова, какие он часто повторял: «Будет иметь свет жизни». Собрав последние силы и волоча за собою дубину, Петр ползком добрался до вершины горы.
Зрелище, открывшееся ему, настолько потрясло пленного, что он впервые за все долгие годы скитаний заплакал. В двухстах метрах от него, впереди, за снеговым обрывом, открывалась освещенная утренним солнцем равнина. Насколько охватывал глаз, далеко на горизонте она сливалась с небом. Остатки гор круто направо убегали на юг.
— Конец! Конец скитаньям моим! Вот она там, там… моя Россия! — шептал он.
Откуда только взялись силы у Петра, он торопливо приподнялся и неуклюже, то и дело спотыкаясь, поспешил к спуску. В самом начале спуска он расстелил шинель и долго отдыхал. Прямо перед ним, недалеко внизу, начиналась лесная зелень; еще дальше, за полосою лесов, где-то на горизонте синела равнина полей. Петр внимательно прислушался: снизу порывы ветерка донесли до него едва уловимые звуки жизни. Солнце во всей своей царственной красе поднималось над горизонтом все выше и выше, радостно озаряя все кругом. Никогда оно еще не было таким прекрасным, каким его Петр видел теперь.
Отдохнув, Владыкин встал, смотал по-солдатски шинель и бросил за спину. Затем еще раз оглянулся назад на пройденный путь и привычно сел верхом на свою дубину.
«Я свет миру: кто последует за Мною, будет иметь свет жизни», — опять промелькнуло в его сознании.
— Ну, Господи, благослови! — воскликнул он и скользнул вниз по крутизне, оставив за собой облако снежной пыли.
С соседней скалы испуганно взметнулся орел и, плавно описывая круги, поднялся в небо…
Глава 2
Починки — одно из сказочных глухих местечек Московской губернии. Летом деревушка из двадцати дворов терялась среди зелени лесов, лугов и оврагов. Даже приходское село Раменки, находясь всего в полутора верстах на север от Починок, могло разглядеть деревушку не иначе, как с золотоглавой каменной колокольни, возвышавшейся, как строгий страж, над буйной зеленью лесов и оврагов. Прелесть величественной природы была такова, что здесь можно было часами, вдыхая прохладу оврагов и ароматы полей и лугов, бродить не уставая. Само село, находясь на ровной возвышенности, красуясь полосками цветущего льна, гречихи и клевера, напоминало праздничное платье, подпоясанное серебристой полоской журчащего студеного ключа, бегущего из Жулихи в полноводную Цну.
Жулихой называли дремучий бор с таинственным Демидовым оврагом, барсучьими и волчьими норами. Соединяясь с Гарищем подковообразно на западе, он окаймлял починкские нивы и поля, огораживая их от афанасьевских и нестревских наделов. Городец, начиная от Раменок заросшим кладбищем, тянулся волнистою бахромою берез, лип, кленов и орешника к югу, большим полукругом отгораживал с востока починкские наделы от Кувакина и Сельникова. На юге, в полу верстовом разрыве между лесами, спускалась к приокской равнине деревня Нестрево, а посреди золотистых нив ржи, как мать, обнявшаяся с дочерьми, стояли три рябины.
Деревушка Починки ровной полоской тянулась в одну улицу вдоль густо заросшего оврага и огородными плетнями упиралась в его непроходимую чащобу. За свое узкое, но глубокое расположение овраг называли Вершки. Чего только там не росло: поверху непроходимой стеной стоял орешник, пониже, на склонах, росла черемуха, липа, рябина, в самом низу — ольха и осина. Все это переплеталось кустами малины и смородины. На самом же дне студеные родники в непроходимых зарослях осоки образовали самую настоящую трясину, так что перейти на ту сторону Вершков можно было только по кладям.
Деревенские ребята да кое-кто и среди баб рассказывали, будто при лунном сиянии кто-то из-за куста видел хороводы русалок, и даже кого-то они затаскивали к себе в воду, а в темную ночь на Ивана Купала видели якобы, как расцветал и увядал папоротник с его волшебной силой. А один раз пьяный дед Патетышка всю ночь проухал в болоте, а утром оказался на своей кровати как ни в чем не бывало. И многое другое рассказывалось. Потому в Вершках ни днем, ни тем паче вечерами детвора, проходя, долго не задерживалась, а выскакивала наверх, не переводя духа.
В самый жаркий летний день здесь было так прохладно и сумрачно, что, если бы не болотный запах, комары и сырость, можно было бы здесь часами отдыхать. Кроме того, в Вершках у каждого хозяина были свои срубы-родники ключевой студеной воды, да кое-где были поставлены баньки «по черному». Наверху, в ямах, парили, мяли и колотили лен от кострики, а в проточных местах связками лежали и мокли дубки, лыко, лукошки, ободья, окоренки, кадушки и многое другое. Здесь вечерами у плетня жених иногда часами подкарауливал свою любимую.
Примерно посередине деревни, по инициативе и с поощрения барина, был выкопан и устроен пруд, заполнявшийся водой из студеных родников. О, что это был за пруд! Жители деревни в летнюю пору наслаждались здесь в прохладной чистой воде от стара до мала. В полдень сюда заходил деревенский скот. Для детворы же этот пруд с его кувшинками и початками осоки был верхом блаженства. Здесь же, у плотины, было традиционное место для полоскания белья. Осенью на берегу собиралось все общество и бреднем вылавливали рыбное богатство; какими криками восторгов оглашался тогда берег! Караси, щуки, лини, угри и все другое на берегу делилось ведрами по едокам; все это приурочивалось к престольному празднику, и тогда народ пировал.
Через деревню проходила дорога, по которой днем проезжали вереницы подвод на базар в Раменки со всякой снедью и празднично разодетыми людьми. На ночь деревня закрывалась воротами, так как она была вся обнесена изгородью и охранялась по очереди сельчанами, которые с колотушкой в руках ходили по улице всю ночь. С вечера люди проезжали объездной дорогой. Возле нее располагались сараи и амбары, гумна для обмолота урожая, где в летнюю пору проходила вся трудовая жизнь деревни.
Бедными слыли жители Починок: малоземелье душило крестьян и понуждало зимой искать побочные заработки. Николай Егоров, Никанор, Катеринин Федька и кое-кто другие занимались изготовлением салазок, плели лапти. Петровы имели свою колесню, а кто посмекалистей, уходили к господам в город. Митька-Барабан был управляющим на службе у барина, Томский — писарем в какой-то главной управе, а часть мужиков служили у господина Бардыгина на фабрике и приходили в деревню только по деловой поре. В Починках своих хлебов едва хватало до светлого дня Пасхи.
Катерина рано осталась вдовою с четырьмя детьми — один другого меньше, но любил народ вдову за ее молчаливость, бесхитростность и богобоязненность. От зари до зари ей приходилось гнуть спину наравне с мужиками, скородить (боронить граблями) пахоту, сушить и убирать сено, жать хлеба и молотить.
Ночами она подолгу простаивала на коленях, молилась Спасителю и службы не пропускала никогда. Любила Бога Катерина, и Бог любил ее и посылал ей расположение людей. Вспахать наделы, скосить сено — общество всегда сговаривалось помочь ей. Бывало поворошит она сено, скопнит, а подъедет с телегой, деревенский люд окружит, навьет воз и благословляя проводит ее. Когда же начиналось жнивье, Катерина раньше всех была на своей полоске. Детвора копошилась вокруг нее и что есть силы старалась помогать своей мамке. После обеда, глядишь, бабы гурьбой идут со своих полей.
— Бог в помощь, Катеринушка! — крикнут ей с дороги. Катерина поднимется, разогнет спину, смахнет пот со лба и с улыбкой ответит:
— Спасибо, касатки!
С шумом и песнями навалятся бабы на ее полоску, только сверкают серпы да свясла, а к закату уже снопы стоят в крестцах, ребята еле успевают таскать из погреба кувшины с квасом. Со слезами благодарности проводит их Катерина и долго еще вслед им крестится на церковь.
На току то же самое: чей двор управится со своими снопами, идут с цепами на плечах на Катерининское гумно; да в десять, двенадцать, а то и в двадцать цепов молотят снопы, аж гумно гудит от усердия.
Но однажды не уродилась рожь на Катерининой ниве и со всеми семенами хлеба хватило только до Благовещенья. Сжалось сердце у Катерины, когда она достала совком со дна сусека последнюю муку. Долго и усердно молилась Катерина ночью под образами, утром встала, накормила семью и, запрягши Рыжего, поехала в Нестрево к Ивану Пахомовичу — благочестивому и зажиточному крестьянину.
«Вдруг да откажет», — шевельнулось в уме у Катерины, когда ухватилась за щеколду калитки. Она даже не решилась распрягать коня. Рыжий понимающе смотрел вслед смущенной хозяйке и слегка заржал, прося сена.
Иван Пахомович встретил Катерину прямо у входа, когда она толкнула дверь в избу и, перешагнув порог, робко крестясь, остановилась на месте.
— Катеринушка! Какими это путями Господь тебя послал к нам? Живы ли, здоровы ли чадушки твои? Не беда ли какая стряслась у тебя, горемычная? — с искренней добротою спросил Иван Пахомович, усаживая Катерину на лавку под образа.
— Касатик мой батюшка, как чует твое сердце, с большой нуждой приехала я к тебе, — кланяясь до пояса, ответила Катерина виновато, садясь на указанное место.
— Нет, нет, Катеринушка, ты раздевайся, дорогим, желанным гостем будешь у нас, — убедительным тоном сказал Иван Пахомович и тут же, дав распоряжение жене приготовить самовар, вышел не торопясь во двор. Заботливо он распряг коня, накрыв его дерюгой, бросил охапку сена в сани и возвратился в избу. Прошел не один час, пока они за самоваром разговорились обо всем подробно, и только после этого Иван Пахомович покровительственно спросил:
— Ну а теперь ты говори про свою нужду.
— Тяжкая нужда моя, касатик, хлеб мой кончился, кормить семью нечем и добыть не на что, — опустив голову, ответила Катерина. — Выручи ради Христа, по осени с лихвою возвращу, если Бог уродит, — продолжала она умоляюще.
— Да нешто не помогу, Катеринушка, Господь с тобою, давно бы приехала ты и не томилась. Меня Бог благословил в этом году и на бедных хватит. Посиди, сейчас, — с этими словами Иван Пахомович оделся и слышно было, как в сенях он давал распоряжение сыновьям. Потом он вошел в избу и сказал Катерине:
— Ну, благослови тебя Господь, не унывай, сердешная, с лошадкой все готово, спеши к своим птенчикам, про долг не убивайся.
После усердной молитвы Катерина вышла на крыльцо и была изумлена заботой Ивана Пахомовича. Мешки, полные позавяз, были аккуратно уложены, увязаны, покрыты дерюгой и сеном. Рыжий, увидев ее, заржал, стоя уже в упряжке. Слезы радости застилали все перед глазами Катерины. Долго стоял Иван Пахомович на крыльце, провожая ее, пока она не скрылась на краю села.
Густой щеткой поднялись весной зеленые всходы на починкских полях, дружно росли они, выколосились и стеною стояли к осени, покачивая спелым колосом. Большую милость Бог явил Катерине в этом году. У нее рожь была отменная, и люди, проходя, с радостью поздравляли ее с урожаем. Поздно она убрала свой хлеб и вконец обессилела. Слава Богу, что уже Федька стал подрастать и тянулся изо всех сил, стараясь равняться с мужиками.
Как только убрали хлеб, Катерина нагрузила телегу мешками с лихвою и тронулась к Ивану Пахомовичу — расплатиться с долгом. Сердце немного смущалось от того, что задержалась, но вспомнила его доброту и успокоилась. Так же с утра приехала она в Нестрево, на сей раз Иван Пахомович встретил ее у крыльца:
— Касатка ты моя, да ты никак с долгом приехала? — покачивая головой, он пожал руку Катерины, проводив ее в избу, а сам распряг Рыжего прямо перед воротами и, привязав к телеге, бросил ему охапку клевера.
Как и прежде, долго шла беседа у Катерины с Иваном Пахомовичем за тем же самоваром. С радостью рассказала она, как Бог ей помог собрать в этом году небывалый урожай, как общество не оставило ее в нужде при уборке, что Федька сам собирается в этом году пахать и многое другое, в чем Бог не оставил ее.
— Касатик батюшка Иван Пахомович, ты распорядился бы ссыпать хлебушек-то с телеги, буду уж я собираться к дому, — заторопилась наконец Катерина.
— Будь спокойна, Катеринушка, все как Бог велит, — ответил ей Иван Пахомович и, выйдя из-за стола, они долго с низкими поклонами перед образами молились и благодарили Бога. Затем, распрощавшись, вышли из избы, Иван Пахомович вперед, а за ним Катерина. Посмотрев на телегу и увидев, что мешки не тронуты, она испугалась и не знала, что думать.
— Батюшка! Неушто ты обиделся, что поздно приехала, почему телегу-то ребята не разгрузили? — с беспокойством спросила Катерина. Положив ей руку на плечо, Иван Пахомович спокойно, но внушительно ответил, глядя ей в глаза:
— Тебя Бог благословил в этом году, а меня в два раза больше из-за тебя. Езжай с Богом, прощаю я тебе долг твой ради Христа, нужды у тебя еще по уши.
Дрогнули коленки у Катерины, и, ухватившись за руки Ивана Пахомовича, она, не помня себя, повалилась ему в ноги, голося от радости. Но он быстро поднял ее и, еле уговорив не целовать руки, проводил до окраины деревни. От радости и такой великой добродетели Катерина совершенно не заметила, как Рыжий уже остановился у своего двора. Много прошло лет, но вдова не могла забыть этот случай.
Катеринина изба была в деревне крайней, с окном в сторону Нестрева. Зимой наметало снегу до крыши и тогда с трудом приходилось откапывать «нестревское» окно от снега. А в непроглядные зимние ночи скольким заблудшим путникам, даже с лошадьми, оно служило спасительным маяком, скромно светя всего лишь семилинейной керосиновой лампой. Зато уж и весна раньше и ласковее всех приходила на Катерининские завалинки, где детвора и куры находили себе наслаждение.
Лето 1914 года было каким-то необыкновенным: с весны засуха, но потом благословенные дожди послужили к большому урожаю как хлеба, так и остального добра. Слухи о войне и мобилизации потревожили деревню не на шутку. Катерининское сердце беспокоилось о судьбе Луши с Павлушкой. Николай Егоров давно уехал в Н. и все никак не возвращался с новостями. Но вот в одно прекрасное утро в конце августа Федька с «нестревского» окна заметил, как с рябинами поравнялась телега с «новостями». Катерине в последние дни было особенно тревожно: ночью просыпалась от тележного скрипа, а днем то и дело выглядывала в окошко.
— Мамка! Едет, едет Серая, да полон воз чего-то везет; погляди, с Николаем кто-то сидит, уж не Лушка ли? — с тревогой воскликнул Федька.
Серая медленно приближалась к Починкам, временами скрываясь в яминах среди хлебов и Жулихинского орешника. Наконец через полчаса подвода показалась на виду всей деревни. Федька с усердием и важностью откатил деревенские ворота и встал у изгороди. Катерина, торопливо поправляя на ходу платок, вышла на дорогу и из-под ладони рассматривала подводу, потом вскрикнула и устремилась вперед, причитая. С телеги на обочину с Павлушкой на руках спрыгнула Луша и плача подошла к матери.
— Сердешная ты моя, горемышная! Петьку-то взяли, наверное? Ой, горе ты горькое, извелась ты вся, сама на себя не стала похожа, — причитала Катерина, обнимая дочь.
Гурьбой девки и бабы встретили солдатку Лушу, и каждая по-своему старалась обласкать ее.
— Ну будет реветь-то, не с позором встречаем тебя, судьба, видно, такая твоя. Не одна ты, хватит и на тебя картошки-то, — грубо, но с участием уговаривал Лушу Федька, расталкивая баб и забирая Павлушку. Но тот задал такой концерт, что невольно привлек внимание всех. Успокоился же только, когда вошли в избу и бабушка сунула ему что-то в рот.
Пташкой выскочила Луша к палисаднику в объятия подружек. Больше года она не была в Починках, и ей все казалось таким милым, родным, прекрасным. С трепетом прошла она стежкой через огород к Вершкам; таким же таинственным и прохладным он встретил ее. Привычной рукой зачерпнула Луша бадейку в роднике и, поднявшись в огород, долго ласкала у шалаша ликующего пса. Каждый кустик и деревцо были такими родными. Потом прошла на гумно; с непривычки больно кололся щетинами скошенный луг. Крестьянский люд готовился к молотьбе. Мал и стар высыпали на гумна. Скирда пахучего сена так и манила к себе, воскрешая у Луши память о детских годах. За гумном, на возвышенности за оврагами, виднелись Раменки с колокольней. Радостные воспоминания всколыхнули грудь — ведь все это было таким родным и милым. Слезы почему-то выступили на глазах, Луша глубоко вздохнула и тихо пошла ко двору, успокоенная и обласканная теплотою родной деревни.
Луша быстро влилась в деревенскую жизнь, да и очень кстати была такая пара рук в хозяйстве, особенно в уборку хлебов. Немного отвыкла она уже от деревни и поэтому первые дни смертельно уставала от работы. Павлушка как-то сразу обжился. На свежем деревенском воздухе и простых харчах, да и особенно при бабушкиной заботе он расцвел.
Всю осень провела Катерина с семьею в напряженном труде и только с первым снежком очнулась от тяготы. Федор усиленно копался с салазками, готовя свой товар на базар в Н. Женщины приступали ко льну, конопле и шерсти. С чердака достали Лушин еще новый ткацкий станок, и потянулись длинные зимние вечера за тканьем холста и изготовлением дерюг.
На посиделках набивалась полная изба девок и ребят, и работа вперемежку с песнями тянулась в Катерининой избе часто далеко за полночь. Почти всегда это веселье сопровождалось пляской под гармошку. Зато и доставалось Луше по утрам выгребать лопатой шелуху от подсолнечных да тыквенных семечек, В этой компании началось детство Павлушки. Очень рано он окреп и после нового года впервые, ко всеобщему восторгу, самостоятельно протопал от лавки до станка. Первую свою годовщину он отметил тем, что вечером, развеселившись не в меру, засадил в ногу большую занозу, а потом дико заревел, когда девки гурьбой схватили его и при свете лампы ее вытащили.
К весенним капелям у Луши зародилась думка, ведь как ни есть, а она «отрезанный ломоть», и ей надо думать о себе. Время городской жизни сумело прочно врезаться ей в душу. Вспомнила она заводских женщин и мужиков, разнообразные и многолюдные городские пирушки, и потянуло ее в город на завод. Посоветовавшись с матерью, еще до полой воды, с Федькиными изделиями на возу тронулась она в город. Приурочено это было к поре, когда Павлушку надо было отнимать от груди. Без особых переживаний он расстался с матерью, так как бабушкины ласки были для него слаще всего на свете. Да и Катерина, к своему удивлению, не чаяла в нем души.
Весной, когда обсохла земля и трава изумрудным ковром расстелилась перед дворами, Павлушка целыми днями щебетал среди цыплят, утят и прочих безобидных своих сверстников.
Луша по прибытии в город, при сердечной заботе крестного Никиты Ивановича, сразу устроилась крановщицей в тех пролетах, где раньше работал Петр Владыкин. За свою сноровку, расторопность и отчасти, вероятно, и за миловидность заводское начальство установило ей хорошее жалованье, а Маревна, ее новая хозяйка, заботливо взяла ее под свою опеку, выделив переднюю угловую комнату. Быстро освоилась Луша на новом месте, да и старые Петькины друзья по вечерам не забывали ее. Павлушку она помнила по-матерински и при всяком удобном случае с починкскими гостями посылала ему гостинцы и что-нибудь из одежды. Павлушка был наряднее всех деревенских ребятишек, и Катерина в душе всегда гордилась этим.
В один из праздничных дней, разряженный в самое лучшее, он сидел на скамеечке у палисадника и уплетал присланный матерью пряник.
— Ах, какой красавчик, загляденье. И не парень, пышка на меду! Чей же ты будешь, мой ненаглядный? — как ворона, подскочила к Павлушке бабка Солоха, и как Павлушка ни отбивался, она насильно поцеловала его и сунула ему в руку маленькую лепешку. Недоверчиво и пугливо смотрел мальчик на старуху.
— Кушай, кушай, родненький! Ну что ты так боишься, откуси хоть немножко моего гостинчика, — теребила она его ручку, в которой он крепко держал ее гостинец, потом отошла оглядываясь на мальчика, Павлушка глубоко вздохнул, поднес лепешку ко рту и откусил от нее.
В это время Катерина поднималась из оврага и увидела старуху, остановившуюся около Павлика. Сердце у нее оборвалось, и тревога охватила душу.
— Брось, брось, выплюнь! — закричала она, подбегая к мальчику и, одной рукой вытаскивая изо рта откусанный кусочек, другой отняла у внучка Солохин гостинец.
Бабка Солоха жила в Сельникове, в стороне от всей деревни в полуразвалившейся избенке, совершенно одинокой. По всей округе ее называли колдуньей и, встречаясь с ней, люди подолгу крестились, творя молитвы.
Павлушка совсем не понимал, почему бабушка вырвала лепешку и растоптала ее, разразился поэтому сильным плачем. Вечером он раньше обычного лег спать в сельнике под пологом с бабушкой, и ночью спал очень тревожно. Катерина долго наблюдала за ним и ночью усердно молилась Богу, но тревога ее все больше возрастала. Проснулся мальчик на рассвете и начал болезненно хныкать. Кушать утром он не захотел, но бабушка уговорила его, накормила и отправила в палисадник с пряником в руках. Через некоторое время Павлик сильно заплакал и не переставал, пока бабушка не выбежала к нему. При виде ее он уткнулся ей в фартук и стал проситься на руки; под ногами куры доклевывали нетронутый пряник. К обеду мальчонка слег в постель и тихонько стонал. От всякой пищи он отказывался, а к вечеру неузнаваемо осунулся. Всю ночь Павлушка метался в бреду, приходя в себя, беспрерывно плакал.
Через две недели он перестал подниматься, а затем и вовсе не мог держаться на ногах. Стоны его почти не прекращались. Ночами бабушка носила его на руках, то и дело выходя из избы на улицу. Сколько всякого люду попере-бывало у Катерины; предлагали разные травы, коренья. Ходила она по знахарям, по монастырям и лекарям, но Павлушка таял с каждым днем, почернел и высох в щепку. С большим трудом удавалось разжать ему рот и влить что-либо из жидкого. Увидев сына в таком состоянии, Луша с воплем упала перед люлькой. Целыми днями она в слезах сидела у него, но мальчик ее совершенно не узнавал.
Через неделю Лушу насильно оторвали и увезли обратно в город. Павлушкин недуг вызывал сожаление у всех окружающих, так что, проходя мимо Катерининской избы, люди с сожалением посматривали на окна и, крестясь, шептали про себя: «Господи, помилуй!»
К концу весны мальчик превратился в скелетик, обтянутый кожей. Спать он совершенно перестал, вместо крика — хрипел, а потом перестал и хрипеть и лишь временами судорожно открывал рот. Люльку его переставили под образа. Однажды на рассвете Катерина прислушалась. Мальчишка не подавал никаких признаков жизни: глаза его были закрыты, не моргали, губы плотно сжаты и через большой промежуток времени открылись лишь на мгновение. Катерина упала на пол и с сильным воплем заголосила на всю избу.
— Мамка, что, умер што ли, да? — спросонья спросил Федор, но, не получив ответа, слез с полатей и, взглянув на Павлушку, перекрестился.
— Отмаялся горемычный! — Затем, наспех скрутив цигарку, прикурил и вышел. Вчера еще он вымерил, выпилил и выстрогал доски на гроб.
Через час с печалью в душе Федор зашел в избу с крышкой, чтобы ее примерить. Окошко на улицу открыто было настежь, лампада перед «Спасителем» погасла и закоптилась. На полу на коленях в сокрушении стояла Катерина и плакала. С увядшей маленькой жизнью, кажется, застывала кровь и в ее жилах.
— Мамка, будет тебе убиваться-то, ведь ты этим не вернешь его. Такова уж, видно, судьба, — вразумительно утешал Федор рыдающую мать.
— Дай-ка я крышку примерю, — добавил он. Но как только увидела Катерина в руках у Федора гробовую крышку, во весь голос закричала и повалилась на Павлушкино лукошко.
— Нет, не дам! Господь, батюшка, Ты мой Спаситель, прости Ты меня окаянную, не досмотрела я простоволосая за душенькою моею! За что Ты так наказываешь меня?! Смолоду я от нужды и горя свету белого не видела. Заступник Ты мой, батюшка, помилуй меня, несчастную. Неужели я никогда больше не обниму мое дитятко? Пресвятая богородица, матерь Божья, душа моя вырывается от горя лютого, заступись за меня, пресвятая и непорочная! Милостивый Господи, Ты Лазаря поднял из гроба каменного, Ты вдовьему горю вышел навстречу. Поми-и-луй меня! — так с распущенными волосами, в слезах вопила Катерина над внучком, и вопли ее из открытого окна слышны были за околицей.
— Мир сердцу сокрушенному! Господь тебе в утешение! О чем ты, матушка, убиваешься? — раздался над головой Катерины ласковый голос, а на плече она почувствовала легкое прикосновение теплой руки.
Катерина поднялась над люлькой, перед нею стоял седой старичок в домотканом сермяке с посохом в руке. Лицо его ей было знакомо, потому что он, проходя через их деревню, постоянно любезно кланялся ей. Был он из дальней деревни за Раменками. Он смотрел ей прямо в глаза, и кроткий, спокойный взгляд его успокаивал ей душу.
— Родимец ты мой, это дитятко мое, первый внучек мой, занемог и вот высох, как щепка. А со вчерашнего вечера глаза не открывает, да и не дышит, видать, — сквозь слезы простонала Катерина прохожему и рассказала ему все от самого начала. Старичок все молча выслушал и пристально посмотрел в лицо мальчика. По лицу умирающего еле заметно прошла конвульсия. Медленно приоткрыв рот, он вздохнул, затем все опять замерло.
— На милость Божью будем надеяться, враг почему-то сильно возненавидел это дитя, но Господь всемогущ. Запрягай быстренько пролетку и поспеши со мною, — сказал старичок, взял руки мальчика в свои ладони и, стоя над ним, долго что-то шептал про себя, видимо, молился. Федька бросил крышку на печь, моментально выскочил из избы и через несколько минут, запыхавшийся, крикнул в открытую дверь:
— Тарантас наготове, мамка!
Лицо мальчика от мух накрыли тряпицей, и Катерина вслед за старичком вышла из избы. Рыжий, будто почуяв, что от него зависит многое, как взял от ворот рысцой, так и, не замедляя хода, потрусил по дороге. Через час они остановились у крыльца избы. Старичок велел не распрягать коня и провел Катерину в избу. Взглянув в передний угол, Катерина так и застыла на мгновение с поднятой ко лбу рукой: образов там не оказалось. Но, овладев собой, она все же усердно и долго крестилась на пустой угол. Старичок торопливо дал какие-то распоряжения своей жене, такой же милой и добродушной, как и сам, и вышел в сельник. Садясь на скамью и вытирая слезы концом платка, Катерина рассказала свое горе хозяюшке, которая успокаивала ее Божественными словами, но какими-то другими, какие она не знала. Вскоре вошел в избу хозяин и принес две бутылочки с жидкостью.
— Вот, слушай внимательно, матушка! Во-первых, разожми рот у дитяти и влей из этой черной бутылки ложкой сколько он примет. Через время опять повторяй, и так весь день и смотри, как он вздохнет, то слава Богу, дитя твое живо будет. После этого пои его из второй бутылочки. А как увидишь, что он оживает, молись Богу и опять приезжай скорее ко мне.
Катерина судорожно прижала к груди целительные бутылочки и хотела уже бежать, но старичок остановил ее:
— Матушка, жизнь-то у Бога, а не в бутылочках, поэтому поблагодарим Его. — Старичок разговаривал с Богом, как с человеком, просто, сердечно, и хотя Катерина была смущена такой молитвой без образов, однако чувствовала, что какая-то сила проходит по ее жилам, а слезы у нее лились и лились. И пока старичок молился, она ниц лежала на полу. Каким-то сладким покоем наполнилась душа ее от такой молитвы.
— Ты смущаешься, что у нас нет образов, матушка? Бог есть дух и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине. Иди с миром и глубокой верой в живого Бога, и будет живо дитя твое. Бог любит вас, — с такими словами Катеринины благодетели проводили ее из избы и усадили в тарантас.
Домой, как ей показалось, доехала она очень скоро, отчасти потому, что было под гору, а главное, она была удивлена чем-то невиданным и неслыханным в доме своих новых знакомых.
Дрогнуло сердце Катерины, когда она увидела, что тряпица как лежала на лице мальчика, так и лежит, но все-таки с какой-то затаенной надеждой, помолившись, она разжала его рот и влила ложку жидкости. Часть влитого полилась ручейком через края губ. «Неужели все кончено?» — горько шевельнулось в ее сознании, но, вспомнив уверенность старичка и уповая на Бога, Катерина продолжала наблюдать за лицом ребенка. Через некоторое время она заметила, что влитая жидкость исчезла. Снова и снова принималась она за свое дело, но ребенок лежал, как бездыханный.
Всю ночь в невероятном напряжении просидела бабушка над своим внучком, напряженно всматриваясь в его лицо, как бы желая взглядом вызвать в нем жизнь. К самому рассвету от крайнего переутомления она впала в какое-то забытье и повалилась в изнеможении на койку. Вдруг, как током, пронзило ей все тело: ей почудилось, что мальчик слегка застонал. Катерина подбежала к лукошку и замерла: показалось ли ей это от переутомления? На лице ребенка не видно было никаких перемен. На улице заиграл пастуший рожок, а в ответ ему по деревне в предутренней тишине послышалось мычанье скота; за окном занималась зорька — пробуждалась жизнь. Катерина умылась на крыльце из титанца и вышла выгонять скотину в стадо. Управившись с хозяйством, она вошла и села устало на постель, голову ее непреодолимо тянуло к подушке. Но вот сердце в ней опять подпрыгнуло; ей опять почудилось, что мальчонка застонал; миг — и она нагнулась над лукошком. Ресницы у Павлушки дрогнули, глаза полуоткрылись, через прорези Катерина уловила искорку жизни, потом открылись губы, и в своей ладони она почувствовала движение детских пальчиков.
— Господи, Боже мой милостивый, да что это такое? Да неужели Господь смилостивился надо мною? Павлушенька, да неужели я еще услышу голосочек твой? — запричитала Катерина вне себя от радости. Потом она упала на колени и стала читать молитвы, какие только приходили ей на память. После первого возбуждения она вновь порывисто наклонилась над ребенком. Глаза его были открыты полностью, рот полуоткрыт, и ноздри еле заметно шевелились. Катерина вспомнила наказ старичка, открыла вторую бутылочку и, не переставая причитать, влила полную ложку в рот внучку. Легкое движение мышц на тонкой шее мальчика убедило ее, что он лекарство проглотил. Опять она накрыла мальчика от мух и сама в изнеможении упала на дерюгу. Сколько проспала — не заметила, но когда хватилась, солнце уже освещало избу яркими лучами. За окном на завалинке петух кричал свой победный клич. Катерина, подойдя к лукошку, подняла покрывало. Ребенок спал. Тихое мерное дыхание говорило о пробудившейся жизни. Слезы восторга опять навернулись на глаза Катерины, она сжала пальцы у себя на груди и, подняв глаза вверх, полушепотом проговорила:
— Неужели возвратится счастье мое? Да, возвратится оно! Бог милостив, мое счастье возвратится — счастье уже потерянной жизни!
Катерина, как и велел ей благодетель, опять поехала к нему. Возвратилась она к вечеру обрадованная, возбужденная, с новым лекарством и тут же дала его Павлушке…
Жизнь к мальчику возвращалась быстро, и Луша, как только узнала о радости выздоровления, явилась из города с полным ворохом разного добра и гостинцев. Мальчик был еще очень слаб, но Катерина с Лушей решили его поднять и обмыть. Кушать Павлушка стал с каждым днем все больше и больше. Аппетит его был так велик, что бабушка испугалась и заявила ему, что лучше кушать понемногу, но чаще. Недели через три тело Павлушки посветлело и появился даже первый румянец на щеках. Через месяц мальчика вынесли на улицу, где его сразу окружили дети соседей, но бабушка решительно запротестовала, решив никому Павлушку не показывать, пока он не станет на ноги. К разгару лета Павлик уже настолько окреп, что его впервые вывели на огород и, к восторгу Трезора, самостоятельно пустили к шалашу. Опасность была только в том, что мальчик без удержу кушал все подряд.
Однако к Павлику почему-то так и не возвращался прежний вид. Бледный, с длинной шеей, худой, как былинка, он вызывал к себе всеобщее сожаление и внимание. По характеру он стал очень раздражительным и обидчивым: чуть услышит какое слово построже — сразу в слезы. Луша решила взять его к себе в город, чтобы с переменой обстановки он мог скорее поправиться. С большим трудом, уговорами и обманом его кое-как разлучили с бабушкой. Да и связывал он ей руки и измотал порядочно, а подошла самая деловая пора в деревне. Переезду Павлушки в город отчасти послужил серьезный разговор Никиты Ивановича с Катериной.
— Катерина, ты на Лушку-то обрати внимание посерьезней. Вы зря ей руки-то развязали: мужика нет, парнишку держишь у себя, и пошла Лушка на вечеринки да на балы. Стали уже на извозчиках привозить бабу-то домой по ночам. Вся Петькина компания вьется вокруг нее. Разряжается она, как барыня: без мужика-то всякая дурь лезет в голову бабе, как бы беды не случилось какой. А Петька-то голодает, да вшей кормит у австрияка за проволокой. Мальчишку-то надо привезти, пусть занимается им мать, да сидит дома вечерами, а днем он с Маревниными девками проживет, все уж поглядят за ним.
Поэтому и решено было мальчишку отдать Луше. Павлушка медленно привыкал к матери, а когда привык, то стал неразлучен с ней. Первое время жизнь у них протекала хорошо. Рано утром Луша уходила на завод и оставляла его одного. Шурка и Клавдия, Маревнины дочери, с удовольствием умывали, одевали и кормили его утром. Потом они пускали его гулять по обширному лугу напротив дома, но вскоре Павлушка заскучал. С каждым днем он становился все капризнее.
Луша, оправившись от разлуки с Петром и болезни сына, в двадцать лет расцвела всем на диво: статная, красивая, с пышными волосами, во что бы ни была одета, хоть в рабочую гимнастерку, хоть в домашнее платье — все так же была хороша. Заводская жизнь быстро преобразила ее из деревенской простой женщины в бойкую, языкастую. Долго с сыном она усидеть дома не могла, стала брать его на завод и вечерами на пирушки.
На встречу нового 1916 года Луша разрядила Павла и пришла с ним на маскарадный вечер. Несмотря на шум и праздничную суматоху, он вскоре уснул. Его уложили в комнате отдельно, но в самый разгар пляски Павлушка внушительным криком напомнил о своем присутствии. Кто-то из разодетых кавалеров, желая не отвлекать Лушу, решил заменить ему мать, но крик раздался еще сильнее. Луша ворча пошла к сыну. Однако настроение у Павлушки не совпадало с материнским, и он не унимался. Луша решила развлечь его и вынесла на свет. Десятки самых разнообразных масок: свиных, собачьих, кошачьих и сказочных чудовищ — окружили его. Павлушка был так напуган, что в истерике забился у матери на руках. Пропал весь вечер у Луши, больше того, пропала с сыном и ее спокойная жизнь. Придя домой, она лишь к утру еле успокоила его. Павлушка после этого сильно переболел и остался на долгое время очень пугливым. Он ни за что не хотел оставаться один. Когда Луша уходила на работу, он, уцепившись за ее подол, часто с криком бежал за матерью, пока Шурка не отрывала его насильно и не запирала в комнате. Оставшись же один, Павлушка неистово ревел на весь дом. Тогда девки вбегали в комнату и ремнем били его до синяков, до хрипоты.
Однажды во время такого укрощения в дом пришли Никита Иванович с женой, отняли Павлушку у девчонок и взяли его к себе. Когда его раздели, чтобы искупать, на теле мальчика обнаружили синие полосы от ремня. На много лет у Павлика остались ненависть и чувство мщения к девочкам, особенно к Шурке. Причина пугливости Павлушки была, впрочем, уважительная: в комнате у Луши на стенах висели картины страшного суда с кипящим котлом и людьми на сковороде, и страшный медведище с разинутой пастью шел на охотника. Долго никто не понимал, что для впечатлительного мальчика это было основанием для страха.
Крестный понимал положение Луши глубже других и при первой встрече с Катериной и их новым зятем Яковом, мужем Полюшки, сказал кратко и резонно:
— Мать, Лушку надо брать в твердые руки и нужен постоянный глаз за ней. Пропадет баба и вместе с собой парня загубит. Он мешает ей, потому что голова забита другим. Что-то надо думать, но с завода придется ее убирать, ей надо быть ближе к хозяйству.
Больше недели крестный держал Павлушку у себя, пока тот совсем не успокоился. Картины со стен убрали, но как только мальчик снова увидел девчат, так кинулся с плачем к матери.
Все понимали, что должна произойти какая-то перемена. Долго родне думать не пришлось. Митька-Барабан — починкский бабий балясник, при разговоре о Луше обещал приискать для нее подходящее местечко. Через неделю оно нашлось; в соседнем городишке помещику Свешникову нужна была прислуга из деревенских. На семейном совете было срочно решено: Павлушку забирает опять Катерина, а Лушку с завода рассчитать и увезти к Свешникову. Как ни противилась Луша этому, но пришлось старшим подчиниться. Так на том кончилась вольная жизнь солдатки Луши.
С радостью Павлушка спрыгнул с телеги на деревенскую лужайку. Его приветливо встретили деревенские жители, на глазах которых он умирал и ожил. Бабушка всю заботу снова вкладывала во внучонка.
Катерининская изба заметно опустела. Поля вышла замуж за вдовца с двумя малыми детьми, а Василий уехал в город Н., там женился на самостоятельной городской женщине двумя годами старше его. К концу лета, к жатве и молотьбе, Катерина ездила в город за помощью, тогда ее дом опять наполнялся людьми, а с людьми возвращалось и веселье. Очень любил Павлушка проводить день свой среди взрослых, и хоть был слабенький, но всюду сновал между людьми, с любопытством прислушиваясь ко всяким речам, особенно к песням. С благоговением он вместе с бабушкой стоял на коленях перед иконой и всякий раз старательно и подолгу крестился, кланяясь до земли. И, конечно, усердие его удваивалось, если бабушка его хвалила. Одно только его сильно и долго смущало: за иконами всегда были напиханы всего-навсего пузырьки да сверточки. Он же думал, что там что-то необыкновенное.
Неизгладимым в памяти Павлика остался крестный ход по деревне и полям в 1918 году. С весны не выпало ни капли дождя. С утра до вечера солнце неумолимо пекло и выжигало все на лугах и полях. С жалобным мычанием и блеянием ходил по выгоревшим полянам голодный скот. Пропадали хлеба, гречиха, лен, овес. Земля трескалась и делалась каменистой. Кое-как удавалось побрызгать огородные грядки, но стали высыхать родники, и пруд совсем обмелел. Жизнь кругом тоскливо замирала. По этому поводу священник в церкви обратился с проповедью к народу и назначили специальный молебен с крестным ходом по полям.
Павлушка проснулся в этот день раньше обычного и видел, как бабушка прибирала, готовила избу и двор к встрече священника. Кормили в этот день только малых детишек, а все остальные к пище не прикасались, были в благоговейном ожидании. Наконец среди утренней тишины раздался звон колоколов, возвестивших о начале крестного хода. Все высыпали на окраину деревни. Через полчаса из-за леса, направляясь к деревне и оглашая воздух пением молитв, показалось благоговейное шествие. На руках несли хоругви и образа, группа мужчин несла на шестах икону Казанской Божьей матери. Впереди всех шел священник с кадильницей в руке.
Не доходя до деревни, вся процессия повернула в сторону и направилась лугами к хлебам. Присоединившиеся к ней сельчане сменили несущих тяжести. Смиренно, благоговейно шествие обходило поблекшие посевы, периодически совершая молебен. У многих на глазах появились слезы умиления от совершенных молитв и проповеди священника. По полудню вся процессия, обойдя вокруг деревни, наконец вошла в нее и остановилась против часовни. Служба продолжалась, и народ, склонившись на траву, прилежно и долго молился. Зрелище было очень трогательное, дети прижимались к своим родителям, по деревне не было никакого движения. Рядом с Катериной на коленочках стоял Павлушка. Хоть и колола трава ему ноги, но он терпеливо молился со всеми вместе.
— Бабушка, Боженька ведь слышит нас. А почему так долго нет дождичка, ведь Он же все может? — теребил бабушку Павлушка с расспросами. Он так хотел увидеть Божье чудо. Катерина положила ему руку на голову и просто, с уверенностью ответила:
— Вот еще немножечко потерпим и скоро будет дождик. Склонившийся народ не поднимался на ноги. Еще усердней принялся креститься и Павлушка, подражая бабушке. Вдруг порыв ветра пронесся над толпою, поднимая пыль с дороги. В народе, нарастая, послышался шум; все повернулись в сторону Жулихи. Над лесом показалась едва заметная, темная полоса, которая, быстро расширяясь, выползала на Починки. Буря восторга пронеслась среди людей. Ко всеобщему ликованию, послышались далекие раскаты грома. В течение нескольких минут все небо заволокло тучами, и вначале крупными каплями, а затем полоса за полосою на землю низвергался ливень. Едва успели занести образа и хоругви под крышу и спрятаться под навесы. Несколько человек, однако, так и не поднялись с колен. Обратив лицо свое навстречу небесным потокам, они продолжали молиться и благодарить Бога за Его чудо. После ливня установился мелкий дождичек и шел целые сутки.
Памятной осталась эта милость Божья жителям всей округи, памятной она осталась и Павлику. Вера в Бога у него закрепилась по-детски просто, но прочно. Однако к батюшке и дьячку не было у него расположения. Павлик больше боялся их, нежели любил. Отчасти повлияло на его чувство такое зрелище: он видел, как батюшка с дьячком после молебна вышли из избы сильно пьяными, пошатываясь от хмеля. Катеринина изба была самая крайняя, и пока они дошли до нее, то наугощались допьяна. Это в детской душе никак не совмещалось со святыми чувствами к Богу и всему божественному. Еще страшнее для него, с чем он не мог мириться, была ругань дяди Феди. Федор был хоть и трудолюбивый мужик, но по натуре своей вспыльчивый, злой и приступы гнева выражал в богохульстве. Катерина не раз строго выговаривала ему:
— Федька! Пропадешь ты, если не бросишь ругаться в Бога, брось, погибнешь!
Павлушку он недолюбливал, но не обижал и не отказывался брать с собою, когда тот неотвязно просил его. Брал Федька племянника на сенокос прокатиться на возу с сеном или верхом на Рыжем на водопой, даже брал в Престольный праздник на базар в Раменки или в потребиловку. Чаще всего происходило это по ходатайству бабушки.
Так проходили детские годы Павлика под неустанной опекой Катерины, готовой за него и душу положить. Зимой он с ней спал на печи, а летом — под пологом в сельнике. Мать он видел редко, а отца знал только по рассказам бабушки. Зимой вся жизнь его протекала на лавке у «нестревского» окна; он знал раньше всех, кто едет в деревню из города или идет пешком. Часами он сидел неподвижно, прислушиваясь к вою метели в трубе и за окном. Но зато и первым он встречал весеннюю радость. Когда солнце насухо высушивало соломенную крышу и разогревало землю на завалинке, Павлушка часами вместе с курами копался в рыхлом грунте под окном. Он первый на проталинках встречал грачей и скворцов, первый выслеживал появление подснежников и фиалок. Когда же высыхала земля на полях и прямо под окном поднимались озимые, в полисаднике зеленела мальва, а в Вершках белела верба, Павлушкино наслаждение перемещалось с завалинки на деревенскую изгородь.
Одним из самых заманчивых занятий для него было — катание на деревенских воротах. Но ввиду того, что оно заканчивалось или подзатыльником или шлепками, Павлушке приходилось выжидать удобного случая. Они, к его огорчению, были очень редки. Чаще он попадал в неприятное положение, когда кто-либо за ухо приводил его к бабушке или еще хуже — к Федору; тут уж не обходилось без слез. Но к воротам с колесом и после этого тянуло с неудержимой силой. Летом Павлика интересовало так много запретных мест, что часто память подводила его на самом интересном месте и приводила к немилосердным рукам дяди Федора.
Так подошло лето 1919 года, когда в жизни Павлушки суждено было произойти многим переменам.
Глава 3
У Петра Владыкина захватило дух, когда он, едва успевая лавировать среди скалистых уступов верхом на колу, вместе с лавиною снега мчался вниз по крутой каменистой осыпи. Полоса снега уже давно осталась позади, когда Петр, замедляя свой спуск, остановился у подошвы откоса. Тут же лавина снежной осыпи настигла его и с шумом погребла под собой. На мгновение Петр как-то перестал соображать, а когда пришел в себя, почувствовал, что не может шевельнуться. Лишь изредка слышал он пробегающие над ним по снегу скатывающиеся вниз камни и снежные комья. Петр снова попробовал пошевелиться, но не было никаких сил освободиться из снежного плена. Рыхлый снег еще плотнее облегал его и тяжело сдавливал грудь, затрудняя дыхание.
«Неужели столько смертей миновал, прошел все Карпаты для того, чтобы здесь так смешно умереть в снежной могиле от собственного легкомыслия?» — мелькнуло в голове у Петра. В памяти возник образ Степана-проповедника, вспомнились слова, которые согревали его душу.
Вдруг ему послышалось лошадиное ржание и незнакомая речь. Кто-то усиленно разгребал над ним снег. Через несколько минут по его ботинкам ударили каким-то предметом, но ноги тут же опять завалило. Зато сверху отвалилась масса снега, и Петр, собрав все усилия, высвободил голову. Свежая струя воздуха ворвалась в легкие и опьянила сознание. Открыв глаза, он увидел перед собою спасающего его пожилого гуцула. В десяти шагах на дороге стояла запряженная в телегу лошадь. Гуцул, увидев моргающие глаза Петра, что-то радостно крикнул ему и еще старательнее стал работать лопаткой. Спустя еще несколько минут Петр, расталкивая снег, высвободился из своей могилы и обессилено упал на свежую траву. Все тело дрожало, и мускулы не подчинялись ему. С большим трудом незнакомец дотащил его до телеги и уложил на свежескошенное сено, что-то приговаривая по-своему.
Вскоре они остановились в хуторе. Петр, с трудом приподнимаясь на локтях, слез с телеги и, волоча ноги, при поддержке своего спасителя вошел в хату. Из оживленных разговоров в хате он догадался, что его приняли доброжелательно. Через час его усадили за стол. Хозяин предложил ему приятно пахнувший напиток, и как только Петр выпил, по его телу разошлась живительная теплота. Через три-четыре минуты он совсем ободрился и с жадностью скушал предложенный обед. После этого Петр, путая русские и немецкие слова, спросил, где он и как называется местность. Жена гуцула с удивлением посмотрела на него и ответила по-немецки. Петр понял из сказанного, что хозяйка еще в молодости воспитывалась среди немцев и понимала их речь. Так, объясняясь частично жестами, частично на разных языках, Петр узнал, что он недалеко от русско-польской границы, что война с немцами закончилась, что пленные разъезжаются по своим домам, но в России продолжается война непонятно с кем.
Хозяева оказались очень набожными людьми, но образов в избе не было. Молились они, как и Степан. Радостью забилось сердце Петра, и он в душе, как мог, поблагодарил Бога за то, что Он спас его и послал ему навстречу добрых людей. На следующий день для него натопили баню, сменили ему белье и предложили отдохнуть неделю. Петр со слезами на глазах благодарил за эту добродетель, но просил, чтобы о его пребывании никому не говорили. Хозяева успокоили его, убедив, что опасаться совершенно нечего.
Отдохнув четыре дня, Петр засобирался в дорогу. Как ни удерживали его, ранним утром он покинул гостеприимных людей с полной торбой харчей на дорогу и направился к ближайшей железнодорожной станции. На станции он встретил много подобных себе пленных. Они ехали группами, хотя многие и сами не знали определенно куда. Петр решил не сливаться с этим потоком, а пробиваться в Россию, домой, самостоятельно.
Много мук пришлось перенести ему в дороге: ехал он на вагонных площадках и крышах и даже на паровозах. С большими трудностями, грязный, голодный, с опустевшей котомкой доехал он наконец до Москвы. Еще через день он сидел в поезде, идущем в уездный город, от которого до Починок было рукой подать, — всего двадцать пять верст. На базаре Петр нашел себе попутную подводу почти до Раменок. Переночевав на постоялом дворе, рано утром они тронулись в путь.
Орошенная ночным дождем природа дышала бодрящей свежестью, а звонкое пение жаворонка над головой пробуждало к новой жизни очерствевшее от лишений сердце Петра. Возница был из дальней деревни и, не зная ничего о починковских новостях, после немногих расспросов о солдатской жизни и тяготах военнопленных замолк. Петр с удовольствием ушел в себя и почти до самых Раменок как бы весь растворился в воспоминаниях о прошедшей молодости. Не доезжая до села, он сердечно поблагодарил возницу за расположение и решил задами войти в знакомое село, с которым у него было так много связано в жизни. Ведь всего в одной версте от него находились Починки, а в них ответ на мучительные вопросы, которые теребили его истерзанное сердце все долгие годы разлуки.
Идя по улицам, он встречал сельчан и любезно здоровался, одновременно боясь быть узнанным. Однако вид его был таков, и он мог быть совершенно спокоен; кроме любопытного взгляда в спину и сожаления он ничего не встретил.
Поравнявшись с потребиловкой, Петр не удержался и шагнул к открытой двери. На пороге сидел торговец и испытывающе смотрел на него. Петр узнал в нем волостного коробейника, некогда бойкого, навязчивого торговца всякими заманчивыми вещицами. Располневший коробейник с оханьем поднялся и спросил, заходя в лавку:
— Откуда и куда путь держишь, служивый?
Петр топтался у прилавка, но горло так пересохло от волнения, и он срывающимся голосом на вопрос ответил вопросом:
— Чай не узнаешь? Петька-гармонист, Лушкин муж. Помнишь?
Толстяк всплеснул руками, выскочил из-за прилавка и, сняв с Петра бескозырку, долго тряс его руку с разными причитаниями. Затем, усадив его за прилавок и налив из кипящего самовара чаю, начал осаждать вопросами. Однако Петр, выпив стакан чаю с сахаром, закусив лепешкой из картошки, как сумел, деликатно извинился и, рассказав кое-что из прожитого, попросился в деревню.
Из рассказа торговца он узнал, что Луша у помещика в прислугах, а мальчишка чуть не умер от недуга, но теперь живет здесь, с Катериной. Изба ее по-прежнему с краю от Нестрева; в Починках все живы, кроме старика Патетышки, Лексановой старушки да деда Константина; что по округе голодновато, живут на картошке с отрубями, Полюшка с Васькой ушли от Катерины в город.
Еще сильнее заторопился Петр в деревню, но у порога лавки остановился в нерешительности. Ему хотелось купить сынишке хоть пшеничного коня, т. к. в его котомке, кроме стиранных подштанников и запасных обмоток, ничего не было. Толстяк понял его затруднение, кинулся к ларю и, схватив напудренного сахаром коня, сунул Петру:
— На-ка, сынишке-то гостинчик дашь, больно уж бедовый растет. — Петр, раскланиваясь на ходу, быстро зашагал в деревню.
И вот солнечным июньским днем Владыкин подошел к Починкам. Обойдя деревушку, он подошел с другой ее стороны прямо к избе Катерины. Проходя задами, он не чувствовал своих ног, но как только вышел на дорогу и увидел знакомую избу, ноги его будто приросли. Медленно шагая, приближался он к изгороди. В огороде Петр увидел мальчишку с всклокоченными волосами, сооружавшего из ивовых прутьев ему одному понятное и важное строительство. Излишняя влага под носом не давала Павлику покоя, поэтому левый рукав его рубашки подозрительно блестел. Вечером бабушка высказывала в адрес внучка по этой причине какое-нибудь нелестное прозвище. Сегодня мальчишку нос одолевал как никогда, и когда он поднялся от занятий, чтобы проделать обычную операцию рукавом, он заметил на дороге какого-то дядьку. На деревенских этот не был похож. На голове у прохожего был засаленный колпак с кокардой, точно такой, как у солдат, а военных гимнастерок Павлик никогда не видел. Прохожий медленно подходил и почему-то направлялся к нему. Мальчик из-под ладони взглянул на Петра и спрятался за плетень. Всего лишь на малое мгновение они встретились взглядами, но Петр безошибочно узнал в трусишке своего сына.
— Тебя как звать-то? Ты чей? Да не убегай, ведь я же не съем тебя, на-ка гостинец-то, — с волнением в голосе проговорил Петр.
Но Павлушка, что было духу, рванул через дорогу и остановился у Трезорова шалаша. Рука с протянутым пряником затряслась, Петр шагнул за плетень вслед за улепетывающим сыном. Он хотел подойти к Павлушке, но тот юркнул в шалаш, а Трезор, оскалив зубы, так зарычал, что Петру со смущенной улыбкой и со слезами на глазах пришлось отступить к калитке. Тисками сдавило душу от сознания, что родной его сынишка прячется от отца.
Когда осмелевший Павлушка решился выглянуть из своего укрытия, он, к своему удивлению, увидел, что бабушка обняла дядьку, сняла с него котомку и с плачем что-то говорила. А через короткое время толпа деревенских баб окружила их.
— Павлушка, да это же отец твой, иди скорей сюда, куда ты залез? — закричали бабы. Однако бабушке пришлось самой подойти к шалашу и вытянуть его за руку.
— Куда ты залез-то, ведь папка же твой пришел, иди скорее, нелюдь, — проворчала Катерина на внучка и легонько толкнула его к отцу.
Петр плохо осознавал, как сбежались бабы, как Катерина обняла его и, всполошившись, притащила Павлушку за руку да, подняв, передала отцу, как с Павлушкой на руках оказался он около той самой избы, где шесть лет назад получил с Лушей благословение от Катерины.
«Папка, отец…» — эти слова для мальчика были непонятны. Пристально и строго Павлик поглядел на отца. Очутившись у него на руках, взял недоверчиво пряник. Отец также оглядывал его.
Крепко обняв сына, с непокрытой головой стоял Петр Владыкин посреди дороги напротив дома. Слезы текли по немытому, изможденному лицу. Вытирали у себя слезы и бабы.
— Счастливый ты, Петька, один из нашей округи вернулся домой, как с того света, — проговорил Федор, — ну что ж, заходи в избу!
Вечером, после бани, Петр вышел на улицу к собравшемуся деревенскому люду и за полночь рассказывал про свое прошлое житье-бытье. Павлушка давно уже заснул на коленях у отца, а народ с неослабевающим волнением слушал Петра. Особенно насторожились все, когда он рассказывал про Степана-проповедника и про грешницу.
Отдыхал Петр в деревне немного. Вечерами в избе известного в округе набожного мужика собирались некоторые из деревенских и читали Евангелие, подолгу рассуждали о словах Спасителя и, крестясь, довольные расходились по домам. Загорелась душа у Петра, когда на столе перед ним оказалось Евангелие. Но увы, он был так малограмотен, что с трудом да с подсказками прочитывал строчку.
Дома было решено, пока еще хлеба не подоспели, а сено было в основном собрано, Катерина оставит Федьку одного, а с Петром да Павлушкой съездят к Луше и там вместе решат дальнейшую свою судьбу. Езды было больше сорока верст, и дорогу распределили на два дня. Так Петр стал собирать свою разбросанную семью.
Луша почти три года прослужила у помещика Свешникова и была довольна своей жизнью, хотя начало было трудным.
— Ну, что нюни-то распустила, хватит реветь-то, чай не на барщину гонят тебя, баба уж ведь, не девчонка, — так урезонивал Митя-Барабан Лушу, идя с ней от поезда на площадь к извозчикам в городе Н., куда привез он ее в кухарки к помещику. Почти целый день добирались они поездом в Н., хотя напрямик-то и было не больше двадцати пяти верст. Из Н. им надо было ехать на извозчике до поместья. Митька решил довезти Лушу до самого места и сдать с рук на руки. Хоть и дороговато было прокатиться на извозчике, но ничего не сделаешь, надо было городской фасон держать, с барином ведь дело имеет. Луша вытерла лицо и привела себя в должный порядок. Подкатили они к самому двору. Барин собирался куда-то выезжать, но, увидев Митьку и Лушу, остановился. Митька подбежал к помещику, вежливо раскланялся и выпалил тоненьким голоском:
— Вот и мы прибыли, батюшка, как раз в самую пору. Глянь, какую кралю привез я вам, говорил ведь, не обманываю, работящая баба будет, как обвыкнется.
Помещик Свешников встретил их приветливо, поблагодарил Митьку-Барабана, внимательно оглядел Лушу с головы до ног и крикнул управляющему:
— Прими-ка людей получше, накорми, размести, через час я приеду. Девушку отведи к барыне.
От смущения Луша не знала, куда глаза девать и как ей вести себя. Никогда она в такой среде не была. Недалеко монотонно тарахтел двигатель мельницы, в рабочем дворе сновали люди и подводы. На барском дворе тоже было все в движении: женщины и мужчины были заняты различными делами, с любопытством оглядываясь на приезжих.
Основное производство у помещика Свешникова было мельничное. Была у него и усадьба, и земельные угодья. Поместье находилось на окраине города в живописной местности. Управляющим у него был австриец, человек хозяйственный, рассудительный, пунктуальный. Сам Свешников был богачом средней руки, но известностью пользовался большой. Жена его не отличалась хозяйственными способностями и большую часть времени отдавала всевозможным развлечениям. Любила она подольше поспать и увлекалась нарядами.
Барин показался Луше добрым, порядочным человеком. По своему возвращению он немедленно позвал ее и ознакомил со своими условиями. В ее повседневные обязанности входила уборка многочисленных господских комнат, приготовление всевозможных печений к праздничным дням и подача кушанья господам и их гостям. Барин обещал соответственно обувать и одевать Лушу и, в зависимости от работы, платить жалованье.
На следующий день барыня отвела для нее комнату и объяснила ее обязанности. С робостью приступила Луша к уборке господского добра, не зная, как и куда расставлять бесчисленные безделушки. Руки, привычные к заводским предметам, были непослушны и грубы. Однако Луша понимала, что здесь должна протекать ее жизнь, и стала быстро осваиваться с обстановкой.
Пиры у барина были очень частые, гостей съезжалось много. Когда Луша впервые принялась за работу с тестом, то к концу дня она упала на кровать, как мертвая. Утром все было не свое, слезы лились рекой, но признать свое неумение и отказаться было стыдно. Управляющий, однако, заметил ее состояние, ласково ободрил Лушу, сказав, что барин и барыня ею очень довольны и что первые дни ей будет нелегко, затем привыкнет. Привычка была очень тяжелая, но молодость взяла свое. К тому же, и барин через некоторое время, увидев ее старание и одновременно убедившись, что труд с приготовлением пищи был для Луши чрезмерно тяжел, решил принять кухарку в помощь ей, а Луша осталась горничной.
Наконец пришло время, когда она совсем освоилась со своими обязанностями. Одного только не могла преодолеть она — отвращения к уборке комнаты барыни, которая стала за это упрекать ее в непослушании. Сильно боролась Луша с собою, но победить себя не могла. И вот однажды господа не дождались ее к завтраку, не видели ее и за уборкой. Барин в недоумении стал разыскивать ее, но нигде Луши не было. Наконец он нашел ее в своей комнате. Вещи были разбросаны, а сама она, одетая, с узлом в руках, стояла перед окном и вытирала слезы.
— Луша, что с тобой случилось? Куда ты? Почему ты плачешь? — встревожено спросил барин.
Участливый тон в голосе его еще больше тронул Лушу, и она, сотрясаемая рыданиями, закрыв лицо руками, с трудом произнесла:
— Не могу! Не могу я больше выносить этого, барин. Как лошадь, я тащила все за это время… но не могу я терпеть такого унижения… Лучше опять буду ворочать дежу с тестом. Я не могу выносить ночные горшки за барыней, убирать и стирать ее сподники, а она кричит на меня и заставляет копаться в ее безобразиях.
Барин покраснел в смущении от этой простой деревенской откровенности и, доброжелательно посмотрев на Лушу, сказал успокоительно:
— Что же ты до сих пор молчала? И стоит ли тебе реветь из-за этого, да и жизнь свою мотать по ветру? — с этими словами он подошел к Луше, взял узел из ее рук, бросил его на кровать и внушительно сказал: — Снимай пальто и берись за работу, а барыне я скажу, чтобы она не принуждала тебя, к чему не следует. И ты так больше не поступай и не срами меня своими капризами.
Луша недоверчиво посмотрела на барина, но, как только он вышел, собрала разбросанные вещи, успокоилась и приступила к делам. С этих пор положение ее в доме совсем облегчилось. Барыня хоть первые дни и дулась на нее, но вскоре почему-то подобрела, расположилась больше прежнего, даже до того, что стала делиться с ней своими секретами-романами и увлечениями.
Хозяйское общество первое время для Луши было далеким и недоступным, но балы и пирушки стали учащаться. Она привыкала обращаться между людьми нового для нее сословия, да и барыня усиленно учила ее этому. Здесь были фабриканты, купцы, помещики, старые и молодые, простые и гордые, ласковые и суровые, военные люди и служащие. Все это для Луши казалось каким-то высоким, недосягаемым, особенно их женщины, разодетые по бесстыдному, в дорогих платьях, капризные и, по ее выражению, не барыни, а одно притворство. Когда же вся компания изрядно напивалась вина и развеселялась в танцевальных кадрилях, Луша стала, к своему ужасу, заходя в комнаты в поздние часы, замечать такие бесстыдные сцены, что убегала в свою комнатушку и до утра запиралась.
Но проходил месяц за месяцем, и она привыкла ко всему. Все больше у нее становилось свободного времени, все чаше на ум приходили веселые балы, кавалеры. К тому же барыня раздобрилась до того, что стала отдавать Луше кое-что из своего гардероба. Платья она сама перекраивала и перешивала Луше к балам. Луша так наряжалась, что трудно было различить: где барыня, где горничная. Ко всему прочему добавилось то, что ей полюбились увлекательные книжки, над которыми она, закрывшись в свою комнатушку, сидела часами, особенно в долгие зимние вечера. На балах она совсем осмелела и, празднично разодетая, сновала между гостями, угождая их прихотям. А к концу бала она и сама от предложенных выпитых рюмочек в своем воображении делалась барыней.
Минувший бал был каким-то необыкновенным. Многих старых гостей на этот раз не было. С вечера собравшиеся группками все о чем-то шептались между собой, танцевала только молодежь. И лишь после изрядно выпитого вина гости, распоясавшись, бушевали всю ночь: так господа встречали новый 1919 год.
Проснувшись после бала, Луша чувствовала себя совершенно разбитой. Эту ночь она проспала в платье, не раздеваясь. Сердце тревожно билось в груди, вспомнился ей Павлушка — худенький, зеленый, так легко бросивший ее и убежавший к бабушке. Вспомнился муж в неволе, голодный, заброшенный, далекий, а теперь и пропавший какой уже год без вести. Вспомнился и крестный Никита Иванович, по-отцовски строгий, простой и его последние слова: «Лушку надо брать в твердые руки…» После этого перед глазами промелькнули господа, их лицемерные, напыщенные, бессовестные, беззаботные лица и она среди них. Приступ стыда и глубокой вины облил лицо краской и пригнул голову к груди. «Пропадет баба!» — пронеслись в памяти слова крестного. Луша подняла голову и увидела свое отражение в зеркале. Медленно встала она с кровати и подошла к нему, пристально вглядываясь в себя, и так ей захотелось плюнуть на свое отражение.
«Да, сил у меня нет… Лушку надо брать в твердые руки, — промелькнуло опять в памяти, — а кому я нужна, где эти руки?»
Она подошла к окну. На улице бушевала метель. У подъезда торопливо суетился вокруг саней управляющий. На крыльце, провожая его, с опушенной головой стоял барин. Лошадь рванула с места, как только в сани прыгнул управляющий, и все скрылось в снежной пыли. С саней упал его сундучок, из которого пестрым ворохом вывалились какие-то вчера еще нужные ему документы, чеки, «керенки» и «катеринки». Поземка с воем подхватила и разметала их частью на дворе, часть, смешав со снежным шквалом, бросила в поле. Барин подбежал поднять один из них, но тот вырвался из его рук и взвился в небо.
Весть о революции не сразу дошла до их захолустья. Непонятными передавались из уст в уста новости, что царя-батюшку с престола куда-то сняли, что на престоле теперь комиссары в кожаной одежде, что по улицам бегают отряды людей и кого-то расстреливают, что многие богачи куда-то поубегали, городовых по улицам нет. Последнее лето мельница у барина почти не работала, потому что многие работники от барина ушли. Весь 1918 год прошел в тревоге, а осенью едва удалось потушить хозяйский амбар от поджога. Луша ничего не понимала из происходящих событий.
Управляющего известили, что якобы на фронте перемирие и происходит обмен пленными, и как его барин ни уговаривал, какие «золотые горы» ни обещал, он все же решил выбраться из захолустья в свою родную Австрию.
Пиры у господ прекратились. Луша часто видела барыню заплаканной. Она вообще никуда не показывалась; обижалась на барина, что он не соглашается бросать все и уезжать да куда подальше.
К весне барыня стала понемногу собирать вещи: мысль об отъезде не давала ей покоя. Из господской прислуги остались только те, кто привык к хозяевам, да те, кому некуда было идти. Но и они лишь бесцельно бродили по двору, особенно после того, как стало слышно, что господа собираются бросать имение.
Жизнь в поместье Свешникова замирала. Весной Луша съездила на побывку к своим в Н. и в деревню повидаться с сыном и матерью. Пошли слухи, что пленные возвращаются домой. «А вдруг Петр еще жив и найдется», — порой думала Луша, но к лету все как-то стихло. Почти пять лет, проведенные без мужа, истомили Лушу окончательно. Помогли этому последние годы на господских харчах, в довольстве, среди балов, а ей сравнялось лишь двадцать два года. Господа стали поговаривать — не пора ли ей с кем-нибудь сойтись, да и в женихах недостатка не было. Тягостные мысли одолевали Лушу. Что делать? Годы уходят. Она пробовала заговорить об уходе от Свешниковых, но те возражали в категорической форме. Ей предложили сына взять к себе из деревни. Если же перемен никаких не будет, к концу лета выйти замуж.
В городе начался голод. Если бы не это обстоятельство, то Луша была бы тверда в своем намерении уйти от Свешниковых. Как ни мало работала мельница, все-таки хлеба было пока досыта. Луша уныло и бесцельно бродила по комнатам господского дома, не находя нигде пристанища. Кругом опустело. Наступило золотое лето, вокруг усадьбы все покрылось зеленью и огласилось птичьим пением. В прошлом она так любила по утрам пробежаться по саду до рощи, теперь ничего ей не было мило.
В один из таких летних утренних часов Луша встала раньше обычного. Она почти всю ночь не спала. С вечера снились ей какие-то кошмарные сны: то она встречалась с Петром в Починках, то опять, обнявшись, прощались с деревней. Но, догоняя их, с криком гнался Павлушка, худенький, зеленый, он цеплялся и не давал идти. Петр обиделся, бросил их и спрятался в нестревском лесу… Так промучившись всю ночь, Луша поднялась, подошла и толкнула окно. Утренняя прохлада с пением птиц и ароматом цветов из палисадника ворвалась в комнату. Солнце приятно ласкало лицо, ветерок шевелил непричесанные волосы, и какой-то необъяснимой, тихой радостью стала наполняться душа.
— Господи, Боже мой, что это такое со мною делается? — взволнованно прошептала про себя Луша, но радость овладевала ею все больше и больше.
— Ну, шевелись, старик, еще немножко. Шевелись, по-ше-ве-ливай-ся! — почудился Луше из-за окна приближающийся издалека голос матери.
Луша перекрестилась на образа: не мнится ли ей? Мельком взглянула на себя в зеркало и бросилась к окну. Устало волоча скрипящую телегу, показалась за кустами сирени знакомая рыжая лошадь.
— Бабушка, а мамка в этом доме живет? — резанул съежившееся Лушино сердце звонкий Павлушкин голос. У Луши все помутилось… Как она оказалась в объятиях Петра, как Павлушка очутился у них на закорках, она не помнила… Рыжий, стоя среди двора, теребил руки Катерины шершавыми губами и тихим ржаньем просил овса. На крыльце стояли барин с барыней и, видя чужое возвратившееся счастье, вытирали слезы.
Барин очень гостеприимно встретил Лушину семью, позвал старичка-конюха и распорядился, чтобы им приготовили флигель, в котором жил управляющий. На весь этот день он оставил их в покое.
Другим, почти неузнаваемым увидела Луша своего мужа. Она, однако, считала, что все это пройдет, забудется пережитое горе и со временем Петр опять потянется к своему баяну. В свою очередь и Петр внимательно наблюдал за женою, с тревогой замечая в ее одежде и манерах новое, непонятное для него. Далекой и чужой она показалась ему. Катерина молча наблюдала за их отношениями, но Петр при разговоре не проронил ни одного слова упрека в адрес жены. Весь вечер, а потом и всю ночь Петр с женою не спали. Беспрерывно он рассказывал ей о своем пережитом, да так и не дорассказал, когда пастуший рожок оповестил о начале утра. Завтракали поздно, а после завтрака их пригласили к себе господа, и там вновь повторялись воспоминания. В тяжелых моментах рассказа барыня вздрагивала пугливо плечами, выражая свое соболезнование Петру. Вечером перешли к деловым разговорам. Из короткого знакомства с Петром барин сделал заключение, что лучшего управляющего ему не найти. Петр много наскитался, и Свешникову казалось, напомни ему только о хозяйстве, он безоговорочно примет его. Поэтому барин с уверенностью заявил:
— Что ж, Петр Никитович, хватит тебе скитаться. Отдохни немного, да надо браться за дело. Мельница работает только на двух камнях, надо и остальные запустить. Земли у меня осталось немного, изрядно полей пришлось отдать крестьянам. Остальное хозяйство пришлось тоже сократить. Берись-ка, засучивай рукава да будем вместе дни коротать: Луша по дому, а мы по хозяйству, будешь у меня вроде управляющего. Отдам вам флигель да Серого для постоянных разъездов, жалованьем тоже не обижу. Харчи в амбарах, какие сами едим, ключи-то у тебя будут. Вот и заживете с молодой женой-то, как помещики, — с принужденной улыбкой закончил барин.
Петр долго сидел молча, слушал планы помещика. Вереницей промелькнули перед ним и московский мельник, отпустивший его с разбитым пальцем, четыре кошмарных года в непосильном труде на господ-австрияков. Но ярче всего вспомнилось, как почетный гражданин России Яков Григорьевич обличал в Государственной Думе за русский народ господ-буржуев: «Вы выкололи ему глаза» — прозвучало в памяти Петра грозное обличение. Теперь судьбы свели их за один стол: с одной стороны — Петр Владыкин: слепой, безграмотный, но с открытым взором в будущее, с неутомимой жаждой жизни, правды, света. С другой стороны — помещик Свешников, как обесцененная «катеринка», заметенная поземкой революции в раскисшую дорожную колею. «Горе вам, богатые! ибо вы уже получили свое», — вспомнил Петр на днях прочитанные в Починках слова Спасителя из Евангелия.
— Да, барин, лучших планов в вашем положении трудно и придумать, — начал в ответ Владыкин. — Но не по мне эти планы. Я слепой, безграмотный русский мужик, не мною и не для меня твое добро наживалось. И хоть неграмотный я, но и не глупый, чтобы управлять чужим добром для чужого. Пусть управляет им тот, чье оно есть. Я своего богатства не искал, а чужого тем более мне не надо. Немного у тебя за три года нажила и жена: с каким узлом, по ее рассказам, она пришла к тебе, не больше и унесет. Ты пожил в свое удовольствие. Есть у Бога и для меня счастье, но не в твоем дворе; я увидел путь к нему, барин. Я дойду до него, а с тобой нам пришло время расстаться. Спасибо за хлеб-соль да за приют.
Утром Катерина чуть свет запрягла Рыжего и собралась назад, в Починки. Не обошлось при прощании и без слез, поскольку Павлик отныне должен был жить у родителей. За дни, пока Петр жил в Починках, он разузнал, что в городе Н. все голодают, и заводские и горожане. Лавки по городу заколочены, торговли нет, на заводе половина людей разбежалась, спасаясь от голода. Еще узнал, что люди тянутся в «хлеборобку» (Воронежская и Харьковская губернии) и что его дядя живет в станице Николаевке Воронежской губернии, хлеб ест досыта, но точного пути туда не знал. Потому и решили, что Луша с сыном еще останутся у барина, а Петр поедет в Николаевку на разведку. После же, как пришлет он письмо, к нему приедет жена с сыном.
Любезно распрощавшись с хозяевами, Петр расстался с семьей и тронулся в далекий путь. Целый месяц не было от Владыкина ни слуху, ни духу. Наконец долгожданное письмо пришло. Петр описал подробности пути, не скрыл, что дорога очень трудная и мытарств на ней немало; зато хлебом у людей здесь завалены сусеки, и чтобы Луша с сыном не медлили с отъездом. Расставанье Свешниковых с Лушей было очень тяжелым. Барин с барыней, особенно после разговора с Петром, совсем сникли и опростились донельзя. Безвыходность придавила их обоих. Дом совершенно обезлюдел; Луша из флигеля уже и не заходила туда. Все комнаты были закрыты, господа расположились только в двух, и барыня сама ухаживала за всем.
Когда настал день разлуки, барыня обняла Лушу со слезами, а барин решил сам отвезти их с сыном до станции. Шагом, не торопясь, тронулась пролетка. Позади осталось опустелое поместье. Долго старик-конюх стоял на дороге, провожая взглядом Лушу. По улицам поднялся сильный ветер и с грохотом тарахтел незакрытыми ставнями опустелых лавок и магазинов. Тут и там зияли чернотою разбитые окна опустелых господских домов, мимо которых еще недавно с завистью проходила Луша, любуясь на цветные стекла и богатые шторы.
Поезд стоял на парах, и после первого сигнала люди засуетились с посадкой. Луша зашла с Павликом в вагон и до последней минуты смотрела на барина. Вскоре, после третьего звонка, вагон дрогнул и медленно тронулся вперед. С выражением глубокой скорби на лице против Лушиного окна стоял барин и смотрел на вагон. Внезапно налетевший порыв ветра поднял в густом облаке пыли клочья грязной, затоптанной бумаги, пожелтевшие листья, мусор и с яростью бросил на одиноко стоявшего с непокрытой головой Свешникова. За окном потемнело, а когда рассеялась желтая мгла — перед взглядом Луши мелькала высокая обрешетка забора.
— Вот и все! — прошептала она, вытирая набежавшие слезы, — привыкла к ним, — добавила, садясь на лавку.
Спустя несколько лет узнала Луша о том, что вскоре после их отъезда за барином приехала черная крытая повозка. Садясь в нее со скрученными назад руками, барин с барыней не вынесли с собою и такого узелка, с каким уехала она.
Много мытарств, лишений и унижений пришлось перенести Луше с Павликом, пока они ехали до Николаевки. Гражданская война была в самом разгаре: вооруженные бандиты врывались в села, грабили население, убивали людей и жгли дома. Еще страшнее было, когда эти банды делали налеты на станционные поселки, громили эшелоны, взрывали пути. Железнодорожные дороги были забиты бесчисленными составами с военным снаряжением, красноармейцами, скотом, продуктами, цистернами и многим другим. Все эти составы, кроме поездов особого назначения, были облеплены голодными людьми. Крыши вагонов и тамбуры, платформы и цистерны — везде, где только можно было уцепиться человеку, было занято.
Пассажирских поездов было очень мало и попасть на них было почти невозможно, они также были переполнены военными. Луша с Павликом ехала всю ночь до утра, а к обеду следующего дня объявили, что поезд дальше не пойдет. Вся масса пассажиров высыпала из вагонов и разбрелась по путям и поселку. С узлом на спине и сынишкой Луша мыкалась между людьми, стараясь узнать что-нибудь о желаемом направлении, но ей встречались лишь растерянные, возбужденные, а часто обезумевшие от горя и безысходности люди. Скромные запасы продуктов у нее истощились, и ко всему прочему прибавилась теперь забота о своем пропитании с сыном. Пугливо, расширенными глазами смотрел на всю эту сутолоку Павлушка, прячась в складках маминой юбки. Ночами спали на станционном грязном полу среди кишащего многолюдья, а иногда и среди покойников.
После нескольких дней бесплодного скитания Луше удалось наконец со слезами уговорить красноармейцев в одном из вагонов эшелона, ехавших в попутном направлении, взять их с собой. Только ради мальчика в сумерках ночи втащили их в вагон, который был набит солдатами донельзя. Лушу с Павликом втиснули в полумраке куда-то в угол. Теснота, махорочный дым перехватывали дыхание, а голод не давал покоя и сна. Павлушка от усталости начал плакать, а, глядя на него, и Луша от беспомощности не могла удержать слез. Но, слава Богу, они все-таки были среди живых людей: кто-то дал ломтик жесткого солдатского хлеба, кто — вареную картошку, сухарь, а у кого-то даже оказался пряник. Так приняли попутчиков солдаты.
Ехали Луша с Павликом несколько дней, подолгу стояли на разъездах, прятались от начальства, выходили на улицу через люк в полу и то только ночью. Иногда проезжали мимо пулеметной трескотни и орудийных залпов. На станциях двери вагонов не открывали из-за голодных толп приезжих, которые с бранью и угрозами сотрясали стенки вагонов, пытаясь проникнуть вовнутрь. Так волна за волной проходили осады, пока состав не трогался. В пути солдаты понемногу отрывали от своего пайка и выделяли женщине с ребенком. Не обошлось в пути и без дерзостей и хулиганства, но Бог сохранил их от всего.
Однажды в предрассветной мгле поезд резко остановился. За стенкой вагона кто-то кричал: «Валуйки!» Впереди слышались выстрелы и, перекрывая их, раздался оглушительный взрыв, сотрясший воздух. Вслед за взрывом вспыхнуло кроваво-красное пламя и послышался народный гул. «По-жа-ар!» Луше помогли спуститься в люк под вагон. Только она выскользнула с Павликом из-под вагона, как взрыв повторился — впереди рвались цистерны с горючим и начал гореть состав, в котором ехали наши скитальцы. Бегом, волоча Павлушку за руку, она направилась в сторону поселка.
В поселке Луша увидела на одном из домов вывеску «Чайная» и зашла туда, надеясь приобрести что-нибудь съестное для Павлика. К большой своей радости, она узнала, что в чайной находится станичник с подводой из Николаевки. Оказалось, что Петр просил его, если тот случайно встретит жену с мальчиком, чтобы помог им доехать. С какой радостью они выехали из поселка — из этого страшного людского омута. И хоть сами они были закопчены, от одежды пахло махорочным смрадом, голодные и обессилевшие, но под лучами восходящего солнца и при веянии степного ветерка они всей душой возликовали. Их счастье дополнилось еще и тем, что возчик из сумки достал чистого мягкого хлеба, бутыль кислого молока и, предупредив, чтобы ели понемногу, разделил все со своими голодными пассажирами.
В станицу Луша с Павликом приехали к вечерним сумеркам и были сердечно встречены заботою Петра. Во-первых, предстояло накормить изголодавшихся жену и сына, а эта задача требовала осторожности. Многие от продолжительного голода, как только дорывались до вольной пищи, кушали досыта и в страшных мучениях умирали. Для приехавших было решено немедленно заварить кипятком муку и приготовить своего рода патоку. По-местному это называлось «кулага». «Кулаги» заварили целую кастрюлю и поставили на стол. Кушать давали понемногу, с часовым перерывом, а к нормальному питанию допустили только через сутки.
Голод так сильно измучил Лушу с Павликом, что они не верили, что когда-нибудь наедятся хлеба досыта. Петру пришлось повести жену в сени и на чердак, чтобы убедить, какое изобилие хлеба было в хате. Увидев ряды соломенных кадушек, полных пшеничной муки, Луша совсем успокоилась и стала вместе с сыном приходить в себя.
Станица Николаевка была тогда Воронежской губернии и находилась в двухстах верстах на юг от Воронежа. От ст. Валуйки надо было ехать степью верст около сорока. Слегка всхолмленная местность окружала ее, да необозримые просторы полей, засеянных пшеницей, говорили о ее богатстве. Станицу разделял надвое глубокий заросший овраг. С восточной стороны на холмах были сооружены три высоченные ветряные мельницы, видные отовсюду. Постройки были преимущественно глинобитные и, за редким исключением, покрыты соломой. Солома же была и основным хозяйственным материалом. Ею устилали глинобитные полы в хатах и скотские дворы, топили печи и варили пищу. Из нее плелась всякая хозяйственная утварь и головные уборы жителей. Резаной соломой кормили скот. Население состояло из украинцев и, ввиду оторванности от крупных поселков, отличалось безграмотностью и нечистоплотностью. На всю станицу имелись бани всего только в двух или трех дворах. У остальных жителей они заменялись русскими печами. Понятным был и результат: если уж забиралась какая хворь в станицу, то обходила все хаты. Зато хлебные богатства были здесь так велики, что зачастую хлеб с полей и не вывозили. Искусно уложенный, он хранился в «згородах» в былые времена по семь, восемь, десять лет нетронутым. Такое же обилие было и всякого скота и живности.
Ко времени приезда Владыкиных в станицу здесь свирепствовал тиф. Хата, в которой поместили их, находилась в центре Николаевки. Единственная ее обитательница — одинокая старуха лет восьмидесяти — доживала последние дни, умирая на печи. Староста, приведший к ней Петра, объяснил, что ее сын пять лет назад пропал на войне без вести, что скотину их раздали по дворам. Урожай старухи общество сняло и поместило на ее чердаке. Петр может спокойно всем пользоваться, если он согласен присматривать за старухой и похоронить ее.
Войдя в хату, Луша первым долгом поднялась на печь посмотреть на хозяйку. С покрытой головой и под дерюгой она лежала без сознания. На следующий день, немного отдохнув после дороги, Луша решила осмотреть ее при ярком солнышке получше. Приподняв платок, она с ужасом отпрянула назад, зовя Петра. Весь платок был усыпан вшами. В седых, свалявшихся волосах они образовали гнезда и местами проели тело до крови. Немедленно было решено топить печь и греть воду. С большим трудом старушку сняли с печи и осторожно положили на пол. Большими ножницами Луша остригла ей волосы. Все белье и одежду долго прожаривали в печи. Изъеденное вшами тело тщательно обмыли горячей водой, затем старуху одели в чистое белье и уложили на покой. За все это время она изредка открывала глаза, но лишь бормотала бессвязные слова. После же бани остаток дня и всю ночь больная беспросыпно спала. Только к обеду следующего дня она впервые пришла в себя и, оглядев все изучающими глазами, расспросила Лушу о их появлении. Когда же узнала о проявленных заботах, то слезы благодарности выступили у нее на глазах. Осмотрев больную на следующий день, Луша вновь пришла в изумление, так как вши по-прежнему осыпали ее. Процедуру дезинфекции пришлось повторить несколько раз, после чего старушка быстро пошла на выздоровление. Как она была рада, обнимая Лушу и называя ее спасительницей.
Однако после того, как поднялась хозяйка, сразу же сильно заболела Луша. В первый же вечер она бредила, а в последующие дни лежала, как в огне, почти не приходя в сознание. Владыкины убежали от голода, но попали в эпидемию тифа. Всю зиму проболела Луша, и к началу весны казалось, она умирает. Со слезами молился о маме Павлушка, много бессонных ночей провел над больной Петр, пока наконец глубокий и спокойный ее сон не возвестил о начале выздоровления. Но увы, когда она очнулась, в глазах ее стояли беспросветные сумерки — Луша ослепла. Беспомощная, измученная болезнью, она часами неподвижно сидела в постели, прислушиваясь к окружающей жизни. Безутешное горе томило ее и всех: неужели она никогда не увидит Божьего света? В слезах и, как умела, в молитве просила она Бога о милости.
Когда же под окном высохла весенняя грязь и весело зазеленела травка, у больной появился непомерный аппетит. Петр не отказывал жене ни в чем. Она начала вставать с постели.
Однажды после завтрака Луша попросила вывести ее из полутемной комнаты на солнце, а когда вышла на улицу, крепко уцепившись за руку мужа, со слезами радости закричала:
— Петя! Ведь я начинаю видеть, вон бегают куры, как в тумане, вот Павлушка, вот ты!
С этих пор Лушино здоровье стало восстанавливаться очень быстро, но занемог Павлик. Свалился тоже сразу, и хотя проболел недолго, но жалко было смотреть, как отчаянно в маленьком тельце жизнь боролась со смертью. Месяц провалялся он в постели. Восстановление его здоровья было медленное и какое-то неуверенное. С началом лета возвратилась радость в семью Владыкиных: ожили все. А кругом смерть косила беспощадно. Жертвою ее оказался и дядя Петра. Сам Петр милостью Божьей, отчасти и потому, что в Австрии принимал противотифозные прививки, остался невредим и выходил всех.
В долгие зимние вечера Владыкин, разыскав Библию и ходя по хатам, стал читать ее, понемногу разъясняя, как мог, простому люду. С большим вниманием вслушивались многие в необыкновенную речь малограмотного Петра. Вначале слушателей было немного, а затем станичников набивалось полные хаты и так просиживали за полночь. Владыкин вспоминал Степана и со всем усердием старался подражать ему. Неизъяснимый свет проникал в его душу, и все больше овладевала им жажда к Святому Писанию. Никогда в жизни он не испытывал такого наслаждения, какое имел, возвращаясь морозными звездными ночами после бесед в свой скорбный лазарет.
Так простые слова Спасителя, подобно семенам жизни, разметаемым шквалом смутного времени, проникали в далекие захолустья России. Один Бог только знает, не это ли способствовало в ближайшие годы духовному пробуждению в Песках, по соседству расположенным с Николаевкой, в южных степях Украины, в песках Казахстана, Сибирской тайге и т. д. Сколько этих невидных, доселе неизвестных, простых, полуграмотных вестников, пробужденных проповедью Степана-проповедника и других ему подобных, принесли семена истины из далекой чужбины на поля своей родины.
Наблюдая за мужем, Луша, все больше убеждалась, что в нем действительно произошла перемена. Особенно тронула ее сердце неустанная, искренняя забота Петра о ней во время болезни. И чем больше убеждалась она в его искренности, тем виновнее чувствовала себя по отношению к нему.
Старушка-хозяйка относилась к Владыкиным с большой сердечностью и служила им как своим детям, чем могла. Однажды в наступающих сумерках дверь хаты отворилась, и вошел высокий, худой солдат. Шинель его была изрядно запачкана, однако патронташ и винтовка говорили о том, что он не бродяга.
— Ванюшка! Сыночек ты мой милый, пропащий ты мой, ты ли это, мой кормилец? — с воплем кинулась старушка к вошедшему солдату. Сын крепко прижал свою мать к груди и после долгого приступа слез ответил кратко:
— Я, мама.
Когда все успокоились, солдат рассказал, что он после плена был мобилизован на гражданскую войну. Из-за безграмотности и неопределенности положения написать домой не мог. Как только их части оказались поблизости от станицы, он не выдержал и выпросил у начальства разрешения проведать старушку-мать.
Днем станичники и староста пришли разделить радость старушки и ее сына. Когда расспросы кончились, староста отозвал Владыкина во двор и предупредил:
— Петро! Вчера известили по Николаевке, что идет в наступление генерал Деникин и на днях может подойти сюда. Я советую тебе куда-нибудь выехать.
Вечером Петр с Лушей, посоветовавшись, решили возвращаться к себе в Н. Голодный 1919 год сменился 1920-м; и за прошедшее время должны были произойти перемены, считали они. Весь следующий день прошел в сборах: напекли хлеба в дорогу, да муки упаковали сколько могли; а на следующий день станичники взялись отвезти их на станцию.
Почти вся ночь прошла у Петра в прощальной беседе с людьми, а когда к утру стали расставаться, станичники в откровенных признаниях стали высказываться:
— Вначале мы не верили тебе, проходимец какой-нибудь из зеленых, думали. (Зелеными называли солдат, дезертировавших из действующей армии.) Но семья твоя, особенно беседы твои, открыли наши души к тебе. Помоги тебе Бог, Петро, мы никогда не слыхали таких простых слов как про Бога, так и про нас самих. Ты открыл нам глаза, расшевелил наши души и святой лучиной осветил нашу темноту. Теперь мы сами будем искать правду Божью, а Бог поможет нам. С Богом, сердешный, добрый путь тебе.
Утром на проводы собрались многие. Вытирая слезы, расставались люди с Владыкиными, как с родными, и долго не расходились по домам, пока подвода совсем не скрылась из виду.
Обратный путь Петра с семьей был особенно благословен Богом. По случаю они попали в вагон с раненными, который следовал до ст. Рязань, и с ними без мытарств доехали до своего города. На железной дороге бушевала все та же стихия. Женщины и мужчины с мешками, узлами и тюками по-прежнему осаждали поезда, спасаясь от голода.
Одни с узлами пожитков двигались на юг в «хлеборобку». Другие с добытым хлебом, мукою, махоркой возвращались к голодающим семьям. На вагонных крышах, площадках и даже в собачьих ящиках, несмотря на непогоду, люди перебирались от станции к станции, спасая себя и свои сокровища. Отряды вооруженных дружин стаскивали с вагонов безбилетных пассажиров, отнимали у них мешки с хлебом, иногда тащили волоком уцепившихся за них обезумевших людей. Однако ничего не останавливало этот неудержимый людской поток. Владыкины с замиранием сердца смотрели сквозь щели в стенах вагона на эти кошмары, но возвратились в свой город в сохранности и благополучии.
Прибыли скитальцы на старую квартиру, где когда-то жила Луша, к Маревне. Жадными, голодными глазами глядели опухшие хозяева на скромные запасы, привезенные Владыкиными. В таком же положении были семьи Поли и Василия. У Поли родилась от совместного брака с Яковом дочка Лиза. Будучи хозяйственными людьми, они хоть и впроголодь, но как-то все же сводили концы с концами. Василий же явно пропадал от голода. Круглыми днями он был занят какими-то делами. Из-за беспробудной пьянки первая его жена, намучившись с ним, была вынуждена прогнать его из дома. Василий нашел себе другую жену, такую же пьяницу, как сам, хотя и добрую по натуре. В крайней нищете и грязи ютились они по сырым подвалам закрытых монастырей и купеческих домов. Жена Василия спекулировала, чем попало, сам он — где обманет, где украдет, где заработает, и что мог — тащил в свое логово.
Тесно было Владыкиным в одной комнатушке, и они решили перебраться к соседу, известному городскому конокраду. Однако и тут жить было не легче. Конокрадство в то время было одним из тяжких преступлений, и люди чаще всего расправлялись с таковыми самосудом. Обычно хозяин их скрывался в лесах и домой приходил ночами с краденными лошадьми для последующей их продажи. Прятал он их в потаенно вырытых подвалах. Страшно было Петру жить в такой близости с вором, и он решил обратиться за жильем в исполком. Там ему разрешили занять любой брошенный купцами заколоченный дом. Так Владыкины и поступили.
Проходя в один из вечеров по предместью города, Петр обратил внимание на двухэтажный домик, некогда принадлежавший многодетной семье заводского мастера. Видно было, что он построен заботливыми руками, имел при себе усадьбу и палисадник с сиренью и акацией. Единственными обитателями его, как установил при осмотре Петр, оказались старый кот и не менее старый, но патриотически настроенный черный пес. Верхнее и нижнее жилье оставлено было хозяевами в полной исправности. Более того, вся мебель, посуда и хозяйственный инвентарь в доме остались на своих местах, как будто его никто и не покидал. Из расспросов соседей выяснилось, что Иван Иванович, хозяин дома, со своей семьей уже более года как уехали в неизвестном направлении, спасаясь от голода. Заключив соответствующее соглашение в исполкоме, семья Владыкиных вместе с Полиной семьей немедленно заняли весь дом и были бесконечно рады такой находке. Единственным неудобством был грохот проходящих перед домом поездов, но это обстоятельство не слишком волновало новых хозяев. После пережитых фронтовых ужасов это было ничто. Более всего страшил неунимающийся голод.
1920 год оказался засушливым и неурожайным. К голодающему городу прибавились голодные деревни, причем, в них было еще тяжелее. Владыкины пришли в ужас при виде хлеба, привезенного из Починок Катериной и Федором, желавшими повидаться с беженцами. Это была какая-то черная масса, состоявшая из лебеды, крапивы и прочего суррогата, слегка обвалянного в ржаных отрубях, смешанных с мякиной. Правда, Павлушка и здесь удостоился особой милости от бабушки. Она завела его на кухню, вытащила тайком из-за пазухи лепешку, испеченную из картошки и обвалянную в тех же отрубях, сунула в руки с предупреждением: «Ешь скорей, никому не показывай!» Заговор хотя и не был раскрыт, однако после по их довольным лицам все заметили, что Павлушке удалось слизнуть чего-то повкуснее, чем починковский хлеб-суррогат.
В городе обстановка оставалась тяжелой: разруха положила свой страшный отпечаток и на внешний облик его. Мелкие фабрики, мастерские, лавки и магазины за редким исключением были просто заколочены. Большие же дома и предприятия были разорены и приведены в негодность. Крупные богачи куда-то исчезли бесследно, а те, что помельче, изредка появлялись в городе, да и то только в церквах. Все торговые заведения закрылись как-то сразу, и было просто удивительно, куда девалось столько всякого добра, от которого еще недавно ломились полки в магазинах у купцов. Единственное оживление было на базаре, где происходила не купля-продажа, а товарообмен. Чистый хлеб, однако, обменивался украдкой и был так дорог, что простому населению оставались доступны только жмыхи: подсолнечный, маковый, конопляный и др.
В потребиловках была сущая неразбериха: продукты кое-какие были, но с деньгами творилось невообразимое. Выпущенные «керенки» обесценивались так быстро, что люди едва успевали рассчитываться сотнями, потом миллионами и впоследствии полотнами-миллиардами. Многие люди жили в городе при закрытых ставнях день и ночь из-за грабежей. Владыкин попытался было наладить сапожное дело по ремонту обуви, но потерпел неудачу. Новую пару хромовых сапог можно было купить за краюшку хлеба, барышни освежались настоем тополевых почек, а счастливыми считались те, кто чай пили с сахарином.
Петр с Лушей и Яковом решили на работу не поступать, а добывать пропитание, как и многие другие, по хлеборобным местам. Детей оставляли с Полей, сами же втроем садились на поезд в поисках хлеба, покупая или выменивая его на личные вещи. Но и это оказалось невыносимо тяжким. Павлушка видел, как отец на ходу поезда сбрасывал мешок с добычей, спрыгивал сам, подбегал к окну дома и, вытряхнув содержимое, не заходя, спешил на станцию, чтобы прицепиться к этому же составу. Еще хуже было для матери: измученная переездами, она еле добиралась домой с мешочком какой-нибудь крупы или махорки, чтобы потом ее же на базаре обменять на хлеб. Яков однажды возвратился с пустыми руками и с печалью рассказал, что у него отняли добытый хлеб. Он не знал, как теперь дальше жить. Осенью приехала Катерина, привезла несколько мешков свежеуродившейся картошки и, посмотрев на Лушу, категорически запротестовала:
— Хватит таскаться вам, баба-то живот таво гляди сорвет, вот картошки вам, хватит на первый случай, а там — дай Бог разуму.
Петр близко к сердцу принял слова тещи и решил прекратить поездки. Он сел опять за сапожный верстак, и хоть жилось им победнее, чем Якову, зато были все дома. Больше же всего его угнетало то, что в сутолоке переездов он стал терять дорогое чувство стремления к Божьему. И прежний Петр начал в нем воскресать.
Однажды ему принесли на починку разлаженный баян. С большим старанием он взялся исправлять его и вскоре восстановил полностью. Вечером, отложив все, Петр решил баян опробовать. Отвыкшие за прошедшие годы пальцы не слушались его сначала, потом будто прорвалось. Петр овладел собою и залихватски начал играть с прежней легкостью. Луша с грустным лицом посмотрела на него, покачала головою. Как током поразил Петра этот жест. Он отбросил баян и долго сидел в раздумьи, глядя в окно, потом оделся и вышел на улицу. Не выбирая направления, он побрел к реке на огороды. Огородники выкапывали картошку и сносили ее к шалашам. Петр остановился около одного из них. Слух его привлекла незнакомая, но мелодичная песня.
— Бог в помощь, хозяин! Картошку-то копать в наше время действительно надо с песней, — проговорил Владыкин.
— Спасибо, братец, и вправду ты сказал, что только Бог в помощь. Кабы не Он, и ботвы прошлый год бы не собрали. А сегодня, слава Богу, милость Свою Он явил людям. А ты чей же, заводской чай будешь?
— Да я чей только не был, хозяин, как зовут-то вас? — спросил Петр огородника.
— Григорий Наумыч, братец. Да пойдем в шалаш, немного спину и я разогну, а то за день-то и некогда, — пригласил огородник Петра, оглянувшись на копающих картошку женщин.
— Жить вот приходится здесь, время голодное, воруют, — объяснил огородник Петру, осматривающему шалаш. Петр достал из кармана кисет и старательно стал скручивать цигарку.
— Бросал уж я вот эту дрянь-то, а в последнее время с мытарствами-то опять потянуло, — кивнув на цигарку, осуждая себя, объяснил Петр.
— Очень плохо, братец мой, — укоризненно произнес Григорий Наумович. — Бога гневишь этим. Грех эту сосульку держать в зубах.
Отвернув лежавшую на маленьком столике салфетку, он взял Евангелие и внятно прочитал: «Дела плоти известны; они суть: прелюбодеяние, блуд, нечистота, непотребство… поступающие так Царствия Божия не наследуют». Веришь этой книге? — кратко спросил он, закрывая Евангелие.
Громом прозвучали эти слова в сердце Петра, руки его затряслись, цигарка выпала под ноги. Придя в себя, он ответил:
— Григорий Наумович, батюшка, как же не верить Писанию, ведь оно Божие!
Петр вкратце рассказал собеседнику свою историю. С умиленным сердцем Григорий Наумович выслушал исповедь Петра и, радостно потрясая его руки, сказал:
— Да, братец, любит тебя Бог! Он вел тебя, вывел из многих смертей. Он, видно, и сюда тебя привел. Крепко держись за Него, не отпускайся, иначе совсем погибнешь. Нас называют молоканами, мы в городе собираемся, читаем Библию, поем, молимся. Приходи и ты, если душа тянется к Богу. Или приходи вечерами сюда ко мне, будем здесь читать вместе.
Сильно приступал Владыкин к Григорию Наумовичу, чтобы дал с собой почитать Библию, и как тот ни мялся, пришлось ему достать из-под топчана сундучок и дать просимое в руки Петра. Не помня себя от счастья, Владыкин пришел с таинственным узелком домой и радостно поделился с Лушей о происшедшем.
Кисет с табаком он истоптал там же, на огороде, остаток махорки, который лежал в печи на просушке, там же и спалил. Про баян сказал, чтобы забрали и на порог не приносили ему больше.
С неописуемой жадностью Петр стал читать Библию, иногда вместе с женою, а чаще один, так как Луша быстро утомлялась. Потом он совсем забросил работу и часами сидел, погрузившись в чтение. Как-то поздно вечером, когда в доме все стихло, Луша проснулась от шума и увидела следующую картину: Петр с сапожным ножом в руках и широко открытыми глазами быстрыми шагами ходил из комнаты в комнату, бессвязно бормоча что-то под нос. Ни слова не говоря, Луша побежала и разбудила Яшу с Полей. Втроем они остановили Петра, прося успокоиться. Он не буянил, без сопротивления отдал Якову нож и также послушно дал связать себе руки и уложить в постель. Лицо и голова горели, взгляд блуждал, но после того, как к голове приложили полотенце, смоченное холодной водой, он быстро и крепко заснул.
Всю ночь продежурила Луша около мужа. Убедившись в достоверности сна, она развязала его руки и несколько раз меняла постельное белье. Всякий раз его можно было выжимать, так потел Петр. К утру он совершенно стих, остыл и спал спокойным сном. Какая-то непонятная, сильная борьба происходила в нем. Библию Луша спрятала далеко с глаз долой и продолжала наблюдать за мужем. Петр проснулся к вечеру, расслабленный, как тряпка, но спокойный и в ясном, здравом сознании. Луша старалась ничем не напоминать ему о происшедшем. На вопрос, что с ним случилось, почему он так поздно проснулся, она ласково успокоила его.
Поздно вечером Владыкин поднялся. Яков не стерпел; тут же поспешил урезонить его:
— Тебе говорили, что от Библии с ума сходят, а ты не верил. Брось! Не за свое дело ты взялся, пусть ее попы читают!
Негромко, но спокойно и уверенно Петр ответил ему:
— Яша, Библия никого с ума не свела, а только на ум-разум многих наставила. Сумасшедшими потому становятся, что живут без Библии. Во грехах-то умного нет ничего, а что до меня, то будь спокоен, я в Библии нашел свое счастье.
На следующий день Петр попросил Библию, но, получив от жены отказ, не стал настаивать. Ночью Луша испуганно обнаружила, что мужа рядом с ней нет. Она осмотрелась и при слабом свете притушенной керосиновой лампы увидела Петра стоящим на коленях. Тихо окликнула его Луша. Петр не сразу поднялся, а когда встал и подкрутил лампу, то хоть и с заплаканными глазами, но с сияющим, каким-то новым лицом подошел к жене и сказал:
— Луша, ты не можешь понять той радости, какая у меня на сердце, того огня и света, каким горит душа моя. Я только теперь понял то, что когда-то слышал от Степана. «Придите ко Мне!» — это слова Спасителя, но я их только слышал, а не понимал. Сегодня я понял, что означает прийти к Нему, передать же тебе этого словами не могу. Прости меня, милая моя, за все. От самого начала до сего дня. Нет уже Петра такого, каким ты знала его. Это был и правда сумасшедший. И я тебя за все, за все прощаю; начнем новую жизнь. — Петр нагнулся, поцеловал жену, потом подошел к сынишке. Его растрогал худой, изможденный вид Павлушки. Он поцеловал и его.
— Что ты так смотришь на него? — испуганно спросила Луша мужа и приподнялась на локтях. Но Петр успокоил ее:
— Так, худенький очень, жалко его.
Многое изменилось после этого в семье Владыкиных. Еще одному изменению в их жизни послужило следующее событие. Однажды во время обеда старый пес во дворе громко залаял и необыкновенно завизжал. Выглянув в окно, Петр увидел группу людей. Двое из них были пожилые, остальные — молодежь. Пес приветливо махал хвостом, восторженно перебегая от одного к другому. Вошедшие, сложив узелки на землю, стояли в нерешительности, осматривая все вокруг, Владыкин заторопился по лестнице вниз. На ходу у него мелькнула мысль: «Не хозяева ли это?» Сойдя во двор, он подошел к пожилому мужчине и спросил:
— Не Иван Иванович ли вы, хозяин этого дома?
Мужчина утвердительно кивнул головой и, вытирая рукой слезы, опустился на узел. Действительно, это возвратились хозяева. Петр с искренней любезностью поднял с узла старичка, пригласил всех наверх и помог ему подняться по ступенькам. Через несколько минут им освободили самую большую комнату, и Петр распорядился, чтобы скитальцам был приготовлен обед.
Голодная, измученная скитаниями семья, в истрепанной, изношенной одежде, без всяких средств к существованию, после полутора лет мытарств возвратилась, чтобы умереть в своих стенах. Шесть девочек, один мальчик, ровесник Павлику, и родители их, еле живые, прожив все до нитки, возвратились, нигде не найдя пристанища.
Пока они приводили себя в порядок от дорожной пыли и грязи, а Луша с Полей варили два чугуна картофельного супа, Яша с Петром договорились, что Владыкины переходят вниз, а Яков с Полей завтра же переедут в город на другую квартиру.
Через час, когда все расселись за стол и каждому поставили по полной миске густого супа, Петр призвал всех, чтобы, кто как умеет, помолились. Затем с жадностью изголодавшихся Иван Иванович с женою и детьми начали кушать. За столом Петр объяснил, на каких условиях они вселились в дом. Он объявил и о намеченном завтрашнем переселении, чем постарался убедить Ивана Ивановича, чтобы они совершенно не беспокоились:
— Дом ваш, он вашим и остается! — закончил Петр.
После сытного обеда Иван Иванович и другие бессознательно бродили по двору и вокруг дома, подбирая все, что хоть сколько-нибудь напоминало съестное. Так настрадалась семья от голода.
Зайдя как-то вниз к Владыкиным, Иван Иванович в нерешительности остановился на кухне. Петр с Лушей были заняты в комнате и попросили одну минуту подождать. На шестке в печи стоял только что вытащенный чугун сваренной картошки, и запах от нее распространялся по всему дому. Луша вскоре подошла к старичку и, догадавшись о причине его появления, прежде чем тот успел что-нибудь сказать, отрезала ломоть суррогатного хлеба и дала ему в руки. Иван Иванович дрожащей рукой схватил его, намереваясь положить в карман. Луша заметила, что хлеб не помещался, так как карманы пальто были набиты вытащенной из чугуна картошкой. Старичок медленно повернулся к выходу и, спотыкаясь, вышел во двор. Глубочайшим состраданием наполнились сердца Петра и Луши, глядевших ему вслед. Интеллигентный, скромнейший человек, при нормальной жизни покрывающийся краскою стыда от малейшего опрометчивого слова, голодом был доведен до такого состояния. Ни малейшего осуждения не произнесли Владыкины на него и каждый день, чем только могли, делились с голодающими.
Недолго, однако, прожил старичок: вскоре свалился совсем и без мучений умер на глазах у своей семьи. Возвратились к семье старшие два сына, захваченные в прошлом вихрем гражданской войны, устроились инженерами на заводе. Определились и взрослые три дочери. Постепенно семья начала оживать и поправлять свое состояние. В благодарность Владыкиным за оказанную заботу и поддержку возвращенцам весь нижний этаж оставили в их пользовании на неопределенное время.
Устав от неопределенности и трудностей по добыче хлеба и пропитания, Владыкины решили искать постоянную работу. К тому времени условия на заводе стали налаживаться. Завод даже стал выделять для своих рабочих материальную поддержку. Старший мастер, как-то встретившись с Петром, пригласил его в цех. Много изменений произошло на заводе за время отсутствия Владыкина: меньше половины рабочих осталось в нем, кто погиб на фронтах Германской войны и в плену, кто не возвратился с гражданской, некоторые стали жертвою голода. Особенно поредели ряды технического персонала во время революции 1917 года. В литейном цехе старшего инженера и с ним мастеров при загрузке печей шихтой связанных бросили в расплавленный металл; из других цехов мастеров вывозили на тачках и с большой кручи бросали в отвал. Хозяин завода с главным инженером и с семьями, по слухам, уехали за границу. Павлушка часто бегал в заводской парк, где против главной конторы часами любил играть в сквере возле мраморных бюстов владельцев завода. К его удивлению, теперь он увидел эти бюсты разбитыми в траве. Отец рассказал, как рабочие веревками стянули их на землю и кувалдами разбили на куски. С поступлением Петра на завод семья приобрела оседлый образ жизни. К этому времени у Владыкиных родился сынок Илюша. Этим новым важным обстоятельством Луша была окончательно привязана к дому, и Павлик был под ее постоянным надзором.
Убедившись, что Петр поправился от душевного кризиса, Луша возвратила ему Библию, и с тех пор чтение ее стало в их семье ежедневным. Это оказало большое влияние на всю их последующую жизнь. Библия, как лучи восходящего солнца, врываясь в окна, не только осветила дотоле незаметные пылинки греховной жизни, но с каждым днем обогащала их новыми неизведанными чувствами. Так загоралось духовное утро в беспробудных сумерках затерянной судьбы Владыкиных.
Глава 4
Многоголосые колокольные перезвоны шестнадцати церквей оповещали город об утре воскресного дня. Ликующее солнце отражалось в изумрудных лепестках, орошенных ночным дождичком. Утренняя прохлада и веселое щебетанье птичек неизъяснимым праздничным благоговением наполняли душу.
Владыкины всей семьей впервые шли к Григорию Наумовичу в гости, одетые по праздничному. На Петре был его свадебный костюм, чудом сохраненный женой, Луша одела полученное от барыни платье, на руке поблескивали подаренные Свешниковыми серебряные «мозеровские» часики. Павлушка также был одет в свешниковские наряды. Когда они вошли в дом к новым своим знакомым, комната была уже полна гостей, но им немедленно освободили место.
После водворившейся тишины раздалось стройное, изумительное пение под аккомпанемент фисгармонии:
Павлушка при первых звуках пения в недоумении оглянулся, осматривая всех, и, убедившись, что поют все, подошел к фисгармонии. Незнакомые мелодия и слова привели его в восторг. Вытянув шею и раскрыв рот, он буквально поглощал каждый звук, смотря то в лицо играющей девушки, то на ее пальчики, бегающие по клавишам фисгармонии. С таким же вниманием он слушал после того, как дедушка с бородой читал и изъяснял Библию: «Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться». Павлушка вспомнил починковское стадо и пастуха с длинным кнутом, которым тот стегал коров, еще раз посмотрел на дедушку и заключил: «Этот пастырь не такой, как тот; этот, должно быть, добрый». Павлик вспомнил Спасителя на иконе у бабушки, и ему показалось, что дедушка с бородой так похож на пастыря, про которого он читал, и на Спасителя. Когда дедушка закончил, то все опять запели, но не так, как первый раз, а долго, протяжно и, главное, непонятно. После сего все встали на колени и начали молиться, но опять не так, как в церкви, никто не крестился. Все это было так ново, так удивительно для Павлушки. Когда встали с молитвы, знакомые Владыкиных подошли к ним. Павлику эти люди понравились сразу, особенно девушка, которая играла на фисгармонии.
— Как вас зовут? — спросил Павлик, не отрывая глаз от фисгармонии.
— Вера, а тебя?
— Меня Павлуша.
— Я вижу, тебе очень понравилась фисгармония. Что тебе сыграть? — спросила Вера.
— Сыграйте про оленя, — попросил Павлик. Вера исполнила короткое вступление, и присутствовавшие в комнате еще раз спели «Как тропинкою лесною».
Семья Лукичева Григория Наумовича вся была из молокан. В их доме часто проходили молоканские собрания, так как трое их дочерей и хозяйка хорошо пели. Задушевно пели и остальные присутствующие из других молоканских семей.
Петр был вне себя от радости, что Господь наконец послал ему встречу с добрыми людьми. С жадностью он вслушивался в каждое слово.
Владыкины были приглашены и на следующее собрание, но уже у других. Множество людей повидали они, но знакомство с верующими было для них необычайно, и это особенно гармонировало с духовным обновлением Владыкина Петра Никитовича, как теперь впервые стали называть его новые знакомые.
Следующее собрание дополнило восторг Владыкиных тем, что они увидели новых людей, услышали, как неизвестная им старушка читала из Библии, и было исполнение новых песен.
На одном из последующих собраний предложили и Петру Никитовичу наряду с другими прочитать из Библии. Петр был вконец смущен этой неожиданностью и упорно доказывал, что он еще не умеет говорить и еле-еле по слогам читает. Однако присутствующие тепло ободрили его и убедили встать за стол.
Чего только не повидал в своей жизни Петр. Он не страшился орудийной канонады и пулеметной трескотни, не терялся в многотысячном многонациональном людском потоке в плену, в скитаниях, а здесь растерялся. Руки дрожали, перед глазами все расплывалось. Петр открыл Библию: перед ним была бездна богатства, и что из этого выбрать? Никогда в жизни ему не приходилось проповедовать. С открытой Библией он стоял перед людьми и молчал. На мгновение ему представился Степан-проповедник, его спокойная, мягкая и убедительная речь. Пример Степана пришел ему на выручку. Петр ободрился и, взглянув на страницы открытой Библии, прочитал: «К святым, которые на земле, и к дивным Твоим — к ним все желание мое» (Пс.15:3). Слезы мешали ему дочитать последние слова, но он, превозмогая их, дополнил от себя:
— Много куда бежали мои ноги в прожитых годах. С женой вместе и один бежал я от одной компании к другой, с одной пирушки на другую. Но к ним меня тянул грех, а теперь со мной случилось, чего я сроду не видел и не испытывал. День и ночь, на работе и дома так тянет меня сюда, а вот теперь Сам Бог… как знает Он, что у меня на душе? Да какие же это слова-то родные и истинные — «к святым, к дивным Твоим, к ним все желание мое».
Так, не умеючи, простыми словами он рассказывал свои чувства, рожденные в нем любовью Божьей. Петр не стеснялся текущих по щекам слез, вытирали глаза и слушающие. Павлушка внимательно слушал отца и, когда тот закончил, сразу же оказался у него на коленках.
По окончанию собрания старичок и старушка, хозяева, попросили Петра задержаться. После сердечных приветствий все разошлись, и в доме осталась семья Владыкиных да проповедовавшая старушка с дочерью. За гостеприимным столом, познакомившись, Петр узнал много нового, что радовало и отчасти опечалило сердце его. Старушку звали Анной Андреевной Громовой, дочь ее — Зоей. По их рассказам, они и старший ее сын Максим долгие годы провели на фронтах Германской войны. Там они услышали Слово Божье и покаялись. После того, как приняли крещение, уже сами проповедовали другим, причем Анна Андреевна у солдат была поварихой, а Зоя — санитаркой. Все эти годы обе прожили неразлучно. После войны возвратились в город и теперь живут здесь. Зоя по-прежнему работает в казарме у солдат уборщицей.
Петра заинтересовало слово «крещение». Анна Андреевна охотно разъяснила словами из Евангелия, что в этом есть воля Божья, которую надо исполнять всем уверовавшим. На основании Евангелия объяснила и заблуждения православной церкви в вопросах детокрещения, священства, почитания святых, поклонения иконам и т. д. Опечалило Петра то, что их новые друзья — молокане, как оказалось, не признают некоторых заповедей Господних. Семья Громовых и хозяева этого дома не во всем разделяют убеждения молокан и собираются с ними вместе лишь потому, что не имеют других, близких им по взглядам знакомых христиан. Однако слышали они, что свои в городе должны быть.
Эта беседа сильно повлияла на Петра. Всем напряжением души он погрузился в познавание Божьей истины, ночами вставал, подолгу прилежно молился. С многими заводскими рабочими он делился своей радостью познания Иисуса Христа, распятого на Голгофе. Люди, знавшие его в прошлом, с недоверием смотрели на него, но когда в беседе убеждались в правдивости и искренности его свидетельства, то с удивлением пожимали плечами. Слухи о нем быстро стали распространяться по заводу, особенно среди мастеровых. Не стесняясь, всем, кто бы ни подходил к нему, Петр проповедовал Евангелие. И чем больше говорил он людям о Христе, тем сильнее загоралась радость в его сердце и любовь к окружающим.
— Вас можно на минутку? — отозвал его однажды строгальщик в сторону, когда Петр проходил по цеху.
— Пожалуйста, — ответил тот, глядя на него изучающим взглядом.
— Я слышал про вас. У нас в цеху рассказывали, что вы верующий в Бога. А какой вы веры? — спросил незнакомец.
Петр Никитович смутился, но затем с внутренним торжеством ответил:
— Да, я верующий в моего Господа. А какой я веры — не знаю, как сказать. Да, сам по себе, ну, какой мы все, вы-то ведь тоже, наверное, верите в Бога?
— Обязательно, — ответил мастеровой, — иначе я не подошел бы к вам. Но, по-моему, вы верите не так, как все. Все хоть и верят, в церковь ходят, но и курят, и пьют, и ругаются, воруют и всякие безобразия творят. А про вас мне рассказали, что вы все это бросили и стали другим человеком. Да и сам я был таким, как все, но когда оказался в плену, там уверовал по-настоящему и крестился вторично. Меня называют с тех пор баптистом, а вот как приехал домой, здесь никого не найду таких.
— Ну, братец, вот мы и нашли друг друга! — прервал его Петр, ухвативши за рукава промасленной куртки и радостно потрясая руку. — Я тоже ищу своих и очень рад такой встрече. Меня зовут Петром, отца Никитой, у меня жена и двое сыновей. Живу на Ямках (так назывался поселок). Может, знаете у кого, вот мастера недавно схоронили — Ивана Ивановича.
— Конечно, знаю, — ответил собеседник, — а меня зовут Василий Иванович. Живу рядом с заводом, жена у меня Катя. Детей-то Бог не дал — больная она у меня. Очень зову вас к себе, хоть когда, в любое время.
Вечером же Василий Иванович с женою, не дожидаясь Петра Никитовича, решили сами прежде посетить его, да так вот и пришли к Владыкиным в гости. До позднего часа пробыли они в радостной беседе, в молитвах и даже по просьбе Павлушки спели «Как тропинкою лесною». Василий Иванович оказался большим любителем пения, в армии служил капельмейстером и даже привез с собой оттуда кларнет. За свою любознательность Павлик очень понравился гостю, и между ними с этого вечера завязалась большая дружба, сохранившаяся на многие годы. В жизни Павлушки это сыграло немалую роль.
С первого же вечера между Петром Никитовичем и Василием Ивановичем установились очень близкие отношения, и они условились, что пока будут ходить к молоканам на собрания, а там — Бог усмотрит.
Молоканские собрания заметно изменились по своему характеру после того, как их стали посещать новые семьи. Они хоть и оставались уважаемыми гостями, но внесли в собрания некоторое оживление. Молоканские старички инициативу собрания держали в своих руках, но были всегда дружелюбны, на проповеди гостей ставили постоянно, вместе молились, пели псалмы, а после собраний подолгу оживленно беседовали. Было у молокан немало молодежи, но из-за религиозных молоканских правил она оставалась какой-то неживой, бездеятельной. Молоканские собрания были порой многолюдными за счет приезжающих в гости из других мест, но Петр Никитович и его друзья ясно определили, что здесь чего-то не хватает, какие-то путы не дают желаемых духовных просторов, не чувствуется свободы духа, полной радости и любви.
Луша хоть и ходила иногда на собрания и рада была изменениям, происшедшим с Петром, и новому кругу знакомых, но не имела в себе того внутреннего мира, не было в ней и перемены, какую она видела в муже.
Однажды Петр Никитович, копаясь в домашних вещах, обнаружил запрятанные книги. Одна из них — «Сладострастник» с соответствующим рисунком на обложке. Взяв в руки книгу, Петр подошел к жене с вопросами:
— Луша, это твои? Откуда они у тебя? Неужели ты их читаешь?
Жена в смущении торопливо выхватила из его рук книги со словами:
— Ну, докопался. Что они тебе, мешают? Господские это еще, пусть себе лежат. А то еще к иконам придрался, а ведь это материно благословение. Стоят они, хлеба не просят, пусть стоят.
Петр не мог еще вполне понять, что обновление в жизни происходит от обновления в сердце. Ему казалось, что все вокруг него стало новым. Новое, значит, должно быть и в его доме, в жене и в новых молоканских друзьях. Однако тяжко, обидно и даже неожиданно для него было, что, несмотря на обновление в нем, вокруг все осталось прежним. Он понял, что обновление — это дар Божий, когда прочитал про Никодима, про самарянку. Так он беседовал с людьми и проповедовал на молоканских собраниях. Еще он понял, как много нужно труда, чтобы это новое вошло в людскую душу, в жизнь, в быт. Он вспоминал, как много было им пережито, пока в него самого не вошло это новое, и тогда смирился. С женой стал ласковее, не принуждал ее, с собеседниками поступал уважительнее. Время шло, пришло оно и для Луши, но в свой час…
В жаркий августовский полдень воскресного дня Павлушка сидел за столом перед раскрытой сахарницей и, воспользовавшись отсутствием мамани и папани, лакомился ее содержимым. Петр Никитович с женой ушли к Василию Ивановичу. В это воскресенье они решили собраться отдельно, без молокан, и заметно задержались. Вдруг раздался оглушительный, сотрясающий воздух взрыв. На верхнем этаже у хозяев зазвенели стекла, и что-то грохнулось на пол. Павлик опрокинулся вместе со стулом навзничь, так как перед этим раскачивался на двух задних его ножках. С пола он, как мячик, подпрыгнул и, придерживая рукой ушибленный затылок, забился в угол. В комнате сразу потемнело. Украдкой взглянув в окно, Павлик увидел, что небо покрылось темно-желтой пылью или облаками, а в воздухе неслись щепки, рогожа, куски досок, и еще что-то с визгом пролетело над домами.
У-у-у — повторился взрыв. Сердце мальчика сжалось, в глазах отобразился ужас, в голове все перепуталось. На полу валялась опрокинутая сахарница и рассыпанный сахар. Мысль о том, что теперь родители узнают про сахар, потянула его к сахарнице, но новая волна очередного взрыва отбросила его опять в угол; дом наверху затрещал. Под окном раздался лошадиный топот: конный милиционер выгонял всех из домов. Хозяева пробежали мимо окна с криком: «Выбегай из дома!» — и скрылись за воротами.
Павлушка, как мышонок, притих в углу. В мыслях промелькнули бабушкины рассказы про страшный суд Божий, а очередной взрыв окончательно утвердил его в бабушкиной правоте. Павлик заплакал, но тихонько, не желая быть услышанным. Конечно, если бы не эта опрокинутая сахарница, то он разревелся бы изо всех силенок, а теперь он мог только хныкать.
— Павлушка, где ты? — услышал он вдруг отцовский голос. Петр, запыхавшись, вбежал в комнату, поднял с пола сахарницу и другие вещи, вылетевшие из открытого шкафа, положил все на свое место и, спокойно присев на корточки перед сыном, утешал его. Во дворе стояла Луша с выражением ужаса на лице.
— Петя, бежим скорее, весь город бежит за реку, говорят, что рвутся снаряды, что до главных еще не дошло, что газы идут на город, бежим! — потянула она мужа за рукав.
Петр остановил ее и уверенно сказал:
— Успокойся и не бойся, пойдем вон под обрыв и там ляжем. Ни от снарядов, ни от газов ноги не спасают.
Они подошли к обрыву и преклонили колена. Петр стал горячо молиться, затем все легли на расстеленную дерюгу.
Взрывы периодически сотрясали воздух, обезумевший народ сплошной лавиною бежал к плашкоутному мосту, который от перегрузки стал погружаться под воду. Люди по колено в воде переходили на другую сторону реки. Проходящие поезда были буквально облеплены спасающимся народом. Большинство домов оказались совершенно покинуты и стояли с раскрытыми настежь окнами и дверями, чем не преминули воспользоваться в некоторых случаях воры. Зрелище было ужасное.
Над обрывом, сложив руки на груди, спокойно стоял Петр. Его уже не тревожили очередные взрывы. «Что же будет тогда, когда не один город побежит вот такою лавиною и будут кричать горам и холмам: „Покройте нас от лица сидящего на престоле!“» — думал он.
Кое-кто из проходящих мужчин подошел к нему, завязалась беседа. Петр, успокаивая людей, говорил: «Бежать никуда не надо, лучше спокойно лежать под обрывом, тем более, что взрывы слышны в одном направлении. Видимо, это вовсе не орудийная стрельба». Людей под обрывом становилось все больше. Конная милиция уже к сумеркам разъяснила причину взрывов: за городом по неизвестной причине рвались снарядные погреба военного завода.
Всю ночь город не спал, жители возвращались в свои покинутые дома измученные, обессилевшие. Петр убедил жену и хозяев, что нужно идти домой и отдыхать. Так и поступили. Еще несколько недель после этого слышались одиночные взрывы по ликвидации катастрофы. Для многих этот случай остался памятным. Он же на удивление содействовал духовному пробуждению в будущей общине.
— Петр Никитович, бросай свои полусапожки, какую радостную весть принес я вам! — прямо от порога послышался голос Василия Ивановича.
Владыкин не оставлял своего сапожного ремесла и некоторые вечера, а иногда и ночи, просиживал после работы на заводе над ремонтом обуви. Услышав голос гостя, он бросил работу и, сняв фартук, пригласил его в комнату.
— Слава Богу, в нашей семье прибывает! — садясь на стул, продолжал Василий Иванович. — Вчера со мною на заводе познакомился мастер одного цеха, Иван Алексеевич Власов. Это наш брат из баптистов. Он со всею семьею недавно переехал в наш город из Петрограда, купил дом, разыскивает своих по вере, вот нас Господь и свел с ним. У него вся семья верующая: дочери и сыновья. Они местные, но выезжали в Петроград, там прожили несколько лет, а теперь их потянуло на родину. Они знают много о наших братьях в Москве и в Петрограде, а на завтра приглашают к себе всех своих на собрание. От вас пойду я с этим известием к Анне Андреевне.
Посоветовавшись, тут же решили, что в это воскресенье пойдут на собрание к Власовым. Пойдут только свои и, горячо помолившись, разошлись.
С каким-то радостным предчувствием вся семья Владыкиных ожидала воскресного дня. Луша после взрывов заметно изменилась. Когда муж читал Евангелие, слушала с вниманием, вместе с ним преклоняла колени к молитве. А Павлик, как услышал, что у Власовых есть дети, фисгармония и что они умеют петь, едва мог дождаться назначенного дня. В течение недели он несколько раз спрашивал, когда наступит воскресенье.
Воскресенье наконец подошло. Оно было таким светлым, праздничным, несмотря на то, что на дворе уже была глубокая осень. Однако на душе у Владыкиных было так же, как в первое их посещение молоканского собрания.
Хозяева встретили их с искренней радостью. Надя, старшая дочь двадцати лет, подхватила Павлушку, расцеловала и, когда все прошли в просторную, светлую комнату, усадила рядом с собой. В зале сидело более десяти человек. Приглашены были также некоторые из молокан. Иван Алексеевич, встав вместе с женой, приветствовали пришедших и выразили свою радость в том, что они наконец познакомились со своими и имеют глубокую надежду, что Господь через это общение положит начало делу пробуждения в этой местности. После молитвы он пригласил всех к пению и назвал слова нового гимна «Дорогие минуты нам Бог даровал, мы увидели братьев, сестер». Надя села за фисгармонию, и они всей семьей запели этот гимн. От восторга у слушающих захватывало дух, а последние куплеты пели уже все со слезами радости на глазах.
Проповедовали по очереди: Василий Иванович, Петр Никитович, Анна Андреевна. Между проповедями дети Власовых рассказывали разные стихотворения. Когда же встала Надя, то Павлушка впитывал в свое детское, трепещущее от восторга сердечко каждое слово из ее уст. В голубом платье, с бантом в волнистых, рассыпающихся волосах, Надя в его воображении была тем ангелом, о котором ему рассказывала бабушка и которых он видел на картинках. Детское сердце его нашло наконец для себя объект любви и привязалось к нему.
Перед заключительной проповедью Иван Алексеевич со своей семьей спели еще один новый гимн: «Сидел Христос с учениками на Елеоне, а пред Ним». И этот гимн был живо воспринят. Последние его слова пели стоя все вместе: «Мое великое ученье воспримет мир; и племена произнесут с благоговеньем страдальцев первых имена».
Иван Алексеевич, открыв Библию, прочитал: «Итак, оставляя времена неведения, Бог ныне повелевает людям всем повсюду покаяться» (Деян.17:30). Проповедь его лилась спокойно, мощною рекой и, как в половодье вешние воды заливают на глазах у людей все лощины и ямины, так и слова проповеди наполняли сердца слушающих все выше и выше, кажется, к самым устам:
— Не я, а Бог повелевает тем, кто еще не покаялся — ПОКАЯТЬСЯ! — воскликнул он.
Едва только закончилась проповедь, Луша упала на колени:
— Господи, я великая грешница, негодница! Люди-то не знают, а Ты-то все видел и знаешь про меня! Мне стыдно в глаза людям поглядеть, а Тебе особенно, за то, что я натворила в жизни моей. Прости меня, батюшка, негодницу! Ведь меня только убить надо за все, что я наделала в жизни, а Ты мне велишь покаяться. Батюшка! Петя! Прости меня! Простите, люди добрые!
Вслед за ней в глубоком раскаянии молился заводской актер, а потом и его жена. Все в комнате были охвачены молитвенным умилением. Так Господь начал прилагать «первые камни», созидая церковь в этой местности. В великом восторге обнимали присутствующие раскаявшихся и приветствовали друг друга. Затем стол был накрыт скатертью, и устроен торжественный обед, во время которого хозяева с дочерьми показали книжки с нотами и цифрами, по которым поются христианские гимны, и много другого, привезенного с собой из Петрограда.
Удивительнее всего была Библия с картинками. Тут же за столом Надя учила с Павлушкой стишок:
За окном надвигались осенние сумерки, в домах зажигались огни, а гости никак не могли разойтись. Петр Никитович и многие другие впервые сегодня ощутили ту свободу, какую приносит любовь Божья, изливаясь в сердца Духом Святым.
В беседе Владыкин заявил, что он больше не может ждать и во что бы то ни стало должен принять крещение. Было решено послать Петра Никитовича в Москву, разыскать там своих братьев, креститься самому и спросить, что делать им дальше. От имени всех присутствующих составили письмо, в котором изложили все свои нужды и просьбы, включая просьбу крестить брата.
Поездка Владыкина к братьям в Москву была благодатью на благодать. По приезду он попал на богослужение, где его с любовью встретили братья: Николай Григорьевич Федосеев со своей спутницей Анной Родионовной и пресвитер общины Василий Васильевич Складин. Петра Никитовича усадили в первых рядах. Оказавшись впервые в многолюдном собрании, он пришел в неописуемый восторг. Когда же все запели «Отраду небесную для сердец нам послал Отец», ему казалось, что его кто-то ухватил под руки, поднял и не опускает. Когда же запел хор, чего Петр Никитович вообще не слыхал отродясь, его еще приподняло, кажется, куда-то выше стула. Во время всего собрания он имел такое чувство, как будто был не на земле.
Ночь на квартире брата Федосеева прошла без сна в беседах и обмене впечатлениями от пережитого. Такое множество людей были вместе и по той причине, что братья из ближайших губерний приехали по приглашению на Всероссийский съезд баптистов, состоявшемся в ноябре 1921 года, и приезд Петра совпал с этим событием.
На следующий день ему объявили, чтобы он готовился к крещению, так как переданное письмо принято братьями с большой радостью. Беседа перед крещением была краткой и состояла больше из рассказа Владыкина о том, как привел его Господь ко спасению. Крестили его в помещении, в баптистерии, при небольшом количестве верующих, но в исключительно благословенной обстановке. В душе Петра все трепетало, для него было все ново, имело печать неизведанной стройности и святости. Петр не мог объяснить разницу между православной церковью, где был он раньше, с той, в которую он теперь вступил. Это была церковь иная, живая, про которую он раньше никогда не знал. После крещения над ним молились с возложением рук, совершили вечерю Господню, а также написали маленькое ответное письмо к его оставшимся друзьям. Власова Ивана Алексеевича некоторые знали лично. Дав обильные наставления, Петра пригласили как гостя присутствовать на предстоящем съезде, на что он с радостью согласился.
Одно из разосланных письменных приглашений на съезд попало в соседние с родиной Владыкина места. Жители нескольких деревень, из которых состояла община, жили в крайней бедности, и только с принятием истины Божьей положение их стало понемногу поправляться. К тому же и прошедшие войны вконец истощили крестьян Рязанской губернии. Полученное письмо-приглашение на съезд было зачитано вслух после собрания. Все были обрадованы, что их, таких далеких, тоже вспомнили. Почти каждый подержал это письмо в руке, почти каждому хотелось побывать среди братьев в Москве. Но как заговорили про поездку, все притихли. Поезд проходил недалеко от их деревни единственный раз в день и шел до Москвы сутки. Когда узнали о том, что билет дорогой, так вот и притихли и только посматривали друг на друга и долго сидели почти до темна.
— Ну что ж, братушки! — поднялся из-за печки один старичок. — Видать, резвых нет, аль есть, да гаманец пустой. — Все с улыбкой нагнули головы. — А упускать-то такое счастье нешто можно? — продолжал он. — Я вот со своей старушкой поговорил, да и решились мы, у Бога милости много, поеду, видать, братцы, на старости лет поглядеть на братков, какие они, да и послухать. Мы кое-что из худобы продали, хотелось телку купить, вот деньги-то и приблюли. Да уж, видать, Божие-то дороже.
Все облегченно вздохнули и с молитвой благословили дедушку в дорогу. Разрядили его новым зипуном, лапти надели двойные, обмотки новые, холщевые, да и в торбу положили еще и вторую смену, харчей собрали и на подводе подвезли на станцию к поезду.
На съезд дедушка пришел не последним. Его провели на передние места, но усидеть он никак не мог, все глядел на окружающих. Когда все запели «Дорогие минуты нам Бог даровал», дедушка всплеснул руками и, ударив себя по бедрам, громко проговорил: «Не даром!»
Один за другим братья: П.В. Павлов, М.А. Тимошенко, И.П. Шилов выступали с проповедями и всякий раз дедушка, приходя во все большее изумление, хлопал себя по коленкам и восклицал: «Не даром!» По окончанию собрания певчие и все присутствующие запели: «Братья, все ликуйте, славный день настал!» После этой песни среди минутной водворившейся тишины он, не помня себя от восторга, громко воскликнул: «Недаром!»
Слышавшие эти слова гости подошли в перерыве к старцу и с улыбками, приветствуя, спросили его откуда он и, конечно, о значении восклицания «не даром!» Дедушка, прижав обе руки к груди и качая головой, рассказал, как они со старушкой решили отложить покупку телки, а вместо этого ему приехать сюда. Это их решение было не даром. Гул голосов удивления раздался среди окружающих его. Старичка привели к братьям наперед и попросили еще раз повторить рассказ о сборах сюда. Смущаясь, со сконфуженным видом и уже тихим голосом он рассказал историю своей поездки. Со слезами радости братья выслушали его и, помолившись вместе с ним, поприветствовали. Потом один из них, посоветовавшись кратко с другими, взял его за руку и сказал:
— Брат старец! Да благословит тебя Господь сохранить любовь к Богу и ревность твою до конца; мы вот решили все расходы твои сюда и обратно возместить, да еще и на телку прибавить.
С этими словами брат подал ему пакет с деньгами. У дедушки дыхание в горле остановилось. Он поднял голову и с волнением прошептал: «И тут не даром!» — да так и упал на колени, благодаря Бога.
Петр Никитович, конечно же, тоже услыхал о старце, приехавшем из родных ему мест, и радовался, что на родине его есть такие искренние христиане.
При отъезде своем он получил от братьев-служителей полезные наставления.
— С молоканами вы дружите, это близкие к Господу души, но служение вам надо совершать обязательно отдельно. По приезду вы соберитесь сами и с постом и молитвой решите, где и у кого проводить собрание, и благослови вас Господь так начинать дело Божье в ваших местах. На собраниях проповедуйте и призывайте грешников к покаянию, разучивайте псалмы, предлагайте людям возможность для личных бесед. Мы же будем иметь вас в виду и посылать к вам проповедников. Сейчас мы вам даем вот эти книжки. Здесь есть и песенник, и Евангелие, и трактаты. За все это уплатите в кассу братства. А теперь, благослови вас Господь! — так с любовью проводили братья-служители Петра Никитовича в обратный путь.
По возвращению Владыкина было так и решено: назначить пост и молитву, собраться у него в подвальном помещении (его он посвятил для собраний). Там пред Господом приняли решение: Василий Иванович будет руководить собранием и учить пению. Еще было решено, чтобы каждый, кто только может, звали на собрание соседей, родных и товарищей по заводу и всех желающих послушать про Бога.
Луша после покаяния заметно изменилась. Первое, что сделала она, это сняла с передней стены Николая Угодника. Так никто и не узнал, куда она его дела. Книжки, корсет и какие-то безделушки, относящиеся к косметике, оказались в игрушках у Павлушки и скоро совсем исчезли. Золотые сережки Луша сняла и спрятала. Затем она с большим интересом начала учить христианские гимны, так как была грамотнее Петра, могла читать и писать.
Накануне воскресенья субботним вечером, с усердием расставив скамейки к первому в их доме собранию, еще раз поправив «молнию», Луша пошла наверх приглашать на воскресное собрание хозяев.
Наконец наступило воскресенье, и с утра стал собираться народ. Заходили робко и чинно садились по местам. Некоторые усердно крестились в угол, где вместо иконы были слова текста «А мы проповедуем Христа распятого», написанные от руки. Павлушка издалека увидел входящих Власовых, Надю… и вприпрыжку побежал ей навстречу, да так и не расставался с ней все собрание. Посетители были из разных мест: мастеровые с завода, из конторы служащие, родственники и соседи. Пришли и хозяйские девушки во главе с Екатериной Ивановной — хозяйкой дома. После короткой молитвы начали петь: «Сидел Христос с учениками на Елеоне». Люди вначале озирались друг на друга, как бы спрашивая этим: «Ты что про них думаешь?» Когда же грамотным из них стали предлагать песенники, то один за другим некоторые посмелели и запели тоже, и к концу гимна многие участвовали с усердием.
Потом стали проповедовать. Говорили и читали про блудного сына, про распятие Иисуса Христа. Мальчик и девочка из семьи Власовых очень выразительно рассказали стихотворение. Сидящий народ, слыша эти простые слова от простых людей, сердцем принимал их. Некоторые, кивая головами, вытирали слезы. Проникающее на улицу через открытые форточки пение гимнов привлекало еще слушателей, и к концу собрания в комнате уже не было места. Зашедшие с улицы, стоя на кухне, с жаждой слушали Слово Божье. В заключение опять проповедовал Иван Алексеевич по притче о десяти девах. Особенно трогательным было, как опоздавшие стучали в двери и просились войти, а Господь сказал им: «Не знаю вас» и не отворил. Со слезами умиления слушали люди этот простой призыв Божий, и когда пригласили к молитве, в числе первых раскаялся пожилой мастеровой — Плешачков.
— Господи, я тот блудный сын, пропился, промотался, прокурился до того, что задыхаюсь. Всю жизнь сгубил, и жене с детьми нет покоя от меня, прости меня, грешного.
Покаялась здесь Катя, жена Василия Ивановича, впервые от сердца молясь Богу, плакали другие. Поднявшись с колен, верующие с радостью обнимали раскаявшихся, поздравляли и давали наставления.
После собрания почти половина присутствовавших осталась для беседы. Оживленно расспрашивали о Боге, о новой вере, пытались защищать старую веру; удивлялись, глядя на пьяницу Плешачкова и бывшего гармониста Петьку.
Из хозяев заинтересовались услышанным Вера с матерью — Екатериной Ивановной. Вера, будучи красавицей внешне и молчаливой по натуре, потянулась к Наде, и с первой же встречи они подружились. А вот Павлушка почему-то приуныл, и как его девушки не ласкали, он вырвался и убежал во двор.
Никто не знал, что делалось в душе этого худенького, зеленого, любопытного мальчонки, никто не мог и представить себе, как близко принимал он все к сердцу, как все сказанное о Боге было для него небезразлично. Сидя затем на заборе и наблюдая за окружающим, он вспомнил бабушкину веру и сличал ее с отцовской.
Павлушке шел уже восьмой год, но по сообразительности в некоторых делах и особенно памятью он удивлял родных. Однажды, сидя в кругу родственников в гостях у Поли, Павлушка стал вспоминать о таких случаях, что все пришли в изумление, а кое-кому даже пришлось покраснеть, потому что были уверены, что в малом возрасте ребенок ничего не понимает. Он рассказывал о таких местах и предметах, которые другими были забыты, но в его памяти они еще жили, как вчерашние. По внешнему виду Павлик походил на умирающее дитя, но по энергии был белкой в колесе. Мальчишки его дразнили «шкелет» или «дух», девчонки — «живулинка», мать часто, рассердившись, называла «червяком». Занятия его были самые разнообразные: в полдень он носил обед к отцу на завод и часто подолгу просиживал у номерной в терпеливом ожидании его. Каждый день бегал с пятачком в лавку и покупал булочку для Илюшки, почти всегда принося ее домой пощипанной — очень было трудно удержаться. Часто подолгу был занят самым изнурительным для него делом — качать в люльке братишку, за что изредка получал остаток в горшочке молочной манной или пшенной каши. Вот кормить братишку было делом увлекательным, только почему-то редко это ему поручалось — в манных делах доверие ему оказывалось слабоватое.
Друзей у Павлушки было очень мало, особенно после того, как он стал ходить на собрание. Бабушкина вера сидела в нем почему-то непрочно. С первых же собраний Павлик убедился, что самая правильная вера отцова, и без сожаления перестал креститься на иконы. Вспоминались ему почему-то пьяные батюшка с дьячком в Починках. А от того, что собрания стали проходить в их доме, он сделался счастливым и более взрослым, чем был.
Новый 1922 год для него оказался памятным на всю жизнь. Услышанная проповедь о неразумных девах не давала ему покоя. В сумерках, когда все разошлись, он молча поужинал и полез на печку спать. Свет в доме был прикручен, и Петр с женою лежа тихо беседовали. Через некоторое время они услышали на печке детский плач. Это плакал Павлушка.
— Ты что, Павлушка, испугался что ли чего?
— Нет, — со слезами проговорил сын, тут же слез с печки, подошел к кровати и, вытирая кулачком глаза, сказал: — Я хочу покаяться, потому что Христос придет, а я непокаянный, и Он скажет: «Отойди от Меня!»
— Сыночек мой милый, — гладя его по голове, уговаривала Луша, — ты успокойся, ведь ты еще совсем маленький, ты же слышал, что Христос сказал: «Таковых есть Царство Божие», у тебя еще нет грехов, успокойся, ложись и спи, Господь придет, Он не оставит тебя.
Но слезы Павлушкины перешли в рыдание.
— Нет, есть грехи! — возразил он. — Сахар я воровал, когда утром гром гремел по городу. У Татьяны голыша украл и разбил! У Илюшки кашу ворую. Во-ру-ю! — завопил в слезах мальчик.
Видя, что уговорить сына невозможно, отцу с матерью пришлось одеваться и вставать.
— Ну что ж, если нужно каяться, то, значит, нужно, — проговорил отец и встал на колени.
Молитва Павлика была такой искренней и горячей, что Петр с Лушей не могли сдержать слез. Когда встали с колен, Павлик кинулся на шею родителям, счастливый и довольный. Но пока не спели «Как тропинкою лесною», он от них не отстал. Утром Павлик встал раньше всех и выбежал на двор. Танюшке (младшей дочери хозяев) отдал самую красивую картинку вместо голыша, а Вере с бабушкой-хозяйкой похвалился, что он теперь тоже покаялся. Покаяние Павлика не осталось бесследным, как думали о том его родители. С нетерпением он дождался собрания, но каково было его разочарование, что Надя на собрание не пришла. Ему так хотелось поделиться с ней своей радостью. Однако его так горячо поздравляли и обнимали, что он забыл о своем огорчении.
На собрание пришло так много людей, что пришлось вынести скамьи, и собравшиеся вынуждены были стоять. Набилось народу полные комнаты, но никто не роптал. Перед собранием Павлик с торжеством заявил отцу:
— Папань, у меня есть стих, я хочу рассказать!
Трепетным для него был этот момент, первый раз он будет в собрании говорить стихотворение, сердечко громко билось в груди. Наконец проповедь кончилась, и Василий Иванович объявил:
— А сейчас наш самый маленький братик Павлик расскажет нам стишок, он вчера покаялся.
Счастливый он юркнул с печи вниз к людям, но посетители так плотно стояли, что невозможно было протиснуться к столу. Ему крикнули: «Пусть скажет на печке!» Но Павлик и допустить этого не мог: как это папа проповедует у стола, а он с печки.
Тогда его подняли на руках над головами да так и передали к столу.
Павлушка встал на табуретку, посмотрел на всех и начал с предисловия бойко и громко:
— Я сейчас расскажу про два пути, из которых сегодня нам нужно найти путь Божий!
Без запинки он рассказал все от начала до конца. Шея мальчика вытянулась непомерно длинно, глазенки горели угольками, и краска от волнения выступила на бледном лице. Счастливо закончил он словом «Аминь». «А-а-минь!» — загудел весь зал и тем же путем водворили самого молодого и счастливого в этот вечер проповедника на печку.
Собрание закончилось горячими молитвами. Самая первая раскаивалась пожилая женщина, пораженная Павлушкиным стишком, были и другие раскаяния. Громко молился Павлушка, это еще больше дополнило общую радость.
С этих пор к каждому воскресенью под руководством Нади Павлик готовил стишки. На собраниях он молился вслух с печки, а когда ему подавали сигнал к рассказу, он спускался и пробирался к столу. Без сомнений, с тех пор Павлик чувствовал себя членом церкви. При всякой беседе он хотел присутствовать. Куда бы ни шел отец на посещение, Павлик просил взять с собой и его. С уверенностью можно было сказать, что мальчик со всей искренностью детской души любил Бога, а Бог его.
С участием в собраниях у Павлика появилось большое влечение к грамоте. Кто-то принес ему старенький букварь и книгу молитв для детей православного исповедания. За самое короткое время он научился читать Евангелие крупного шрифта, что очень обрадовало отца, увидевшего в нем своего помощника-чтеца.
Особенно сильное впечатление на Павлика произвело посещение молодой общины благовестником из Петрограда — Иваном Петровичем Ивановым. Павлик впервые смог присутствовать при совершении крещения и вечери Господней. По приезду брата многими обращенными было выражено очень большое желание к принятию крещения, хотя была зимняя пора. На дворе стояли еще февральские метельные морозы. И как брат ни отговаривал, обращенные к Господу верующие убедительно просили преподать им крещение. Пришлось просьбу принять, чтобы не угасить того огня, каким загорелись сердца христиан.
В последнее воскресенье февраля с молитвой и пением, в сопровождении нескольких подвод, благоговейное шествие направилось к реке. День стоял солнечный, тихий. По мере приближения к реке народу становилось все больше и больше, а когда прибыли к специальной проруби, толпа возросла до огромных размеров. К крещению были представлены: Луша, Павлушина любимица — Надя Власова, заводской артист Брандин, Иван Петрович с женою. Прежде всего провели на льду богослужение. Все с величайшим интересом и вниманием слушали общее пение и проповедь благовестника, затем, прямо на розвальнях, крещаемые переоделись во все белое и встали на разостланной перед прорубью соломе. После краткой молитвы в прорубь по лестнице спустился креститель, погрузившись в воду по грудь. Окружающая толпа, стоя на расстоянии от проруби, пришла в величайшее изумление, с замиранием наблюдая, что будет дальше. С удивительным спокойствием и благоговением спустилась к крестителю сестра Надя. Когда после кратких вопросов она была на мгновение погружена в ледяную воду, толпа любопытных ахнула и придвинулась к проруби. Однако, поднявшись из воды, девушка с тем же невозмутимым спокойствием и благоговением, при поддержке сестер, пошла переодеваться.
Один за другим в сопровождении пения гимнов были крещены все остальные. Последним вышел из воды брат Иванов и с радостным лицом, воззрев на небо, поблагодарил Бога. Крещенные и креститель в считанные минуты были переодеты в сухую теплую одежду, затем вместе с остальными в краткой молитве прославили Господа и в накинутых тулупах уселись на розвальни.
Зрелище было потрясающим. Люди осматривали все: и прорубь, и крестителя, и крещаемых. Многие, не отставая от процессии, последовали за ней в обратный путь и пришли на собрание. Оно было настолько многолюдным, что все не смогли поместиться в комнатах и стояли толпами около открытых форточек. После краткой проповеди брат Иванов совершил молитвы с возложением рук на крещенных. Затем, объявив их членами Церкви Иисуса Христа, передал в объятия присутствующих друзей. Вслед за этим впервые была совершена вечеря Господня, и собрание верующих было провозглашено как самостоятельная Н-ская церковь Иисуса Христа.
Богослужение длилось непрерывно, до глубокого вечера. В этот день в сердечном раскаянии отдали свои сердца Господу хозяйка дома, Екатерина Ивановна, и ее двадцатилетняя дочь Вера. По окончанию собрания трудно было расставаться. Некоторые из собеседников разошлись уже близко к полуночи.
Материальная жизнь стала понемногу улучшаться. И хотя хлеба от собранного урожая было недостаточно, однако картошку ели досыта. Перед самой весенней распутицей из деревни в город приехала Катерина проведать детей.
С криком восторга ее встретили у ворот, пропуская во двор. На санях под сеном и дерюгой лежала картошка и окоренок замороженного молока — то были бабушкины гостинцы.
— Лу-ша! Да что же это такое, парня-то совсем уморили, в чем душа держится, голова-то вот-вот отвалится, зеленый, как былиночка! — со слезами причитала бабушка, обнимая внука.
Пока подводу завели в сарай, распрягли и поставили лошадь, Катерина с Павлушкой неторопливо спустились вниз и вошли на кухню. Привычным порядком, прежде чем раздеться, бабушка спустила на плечи шаль с головы, приготовилась помолиться перед иконой, но, взглянув в угол, так и обомлела с застывшей поднятой рукой и трехперстно сложенными пальцами.
— Господи, батюшка Ты мой, Спаситель, да это что же такое? А где же образа? — оглядевшись и не найдя никого, кроме Павлика, спросила она: — Боженька-то где? Где лампадка? Что это за лоскут взамен Николая Угодника? — взвыла в недоумении Катерина.
— Бабушка, а мы все покаялись, папаня с маманей уже крестились. Когда мы образа разглядели сзади, там деревяшка. Папаня сказал, это идолы, что надо молиться живому Богу. А еще у нас собрания, братья проповедуют Евангелие, поем та-ки-е песни, а у Власовых фисгармонь. Уже многие покаялись. Ты тоже покаешься, бабушка? — теребя Катерину за рукав, все сразу выпалил Павлушка в ответ.
Услышав, что внучек обозвал образа идолами, Катерина с выражением ужаса на лице высказала ему шипящим голосом:
— Не-хри-сти вы! Идолы?.. На вот тебе! — она с возмущением треснула его ладонью по затылку. Павлуша с прикушенным пальцем во рту выбежал на кухню. Слезы навернулись на глаза, и он не знал, что делать, но в это время вошла Луша.
«Кто ударит тебя по правой щеке, подставь ему и левую», — промелькнуло в голове Павлушки, и на душе как-то сразу посветлело.
После коротких разговоров Луши с Катериной, та немного успокоилась, помолилась в пустой угол и, раздевшись, села на сундучок перед люлькой, рассматривая Илюшку.
— Бабушка, я тебе сейчас хороший стишок расскажу, — робко подошел к ней внучек и, глядя в глаза, звонко, с выражением рассказал:
Непонятное, но что-то трогательное щипнуло душу Катерины, прослушавшую Павлушкин стих. Ладонью она вытерла у него вначале под глазами, потом под носом, достала из-за пазухи душистую лепешку, сунула, как всегда, и, обняв его, притихла.
Рой мыслей взбудоражил взволнованное сердце богобоязненной, безграмотной женщины. Она то успокаивалась, то, взглянув на лоскут бумаги в углу вместо иконы, опять тревожилась. Разговор с Лушей как-то не клеился. Наконец на заводе раздался гудок, и через несколько минут на пороге появился Петр. Увидев Катерину, он обрадовано подошел к ней, обнял ее необыкновенно ласково. Катерина это почувствовала, но обиды за образа скрыть не смогла.
— Это что же ты, домолился до того, что образа поснимал? Какому же теперь Богу молишься, если Спасителя и святых угодников из избы выбросил? Ах Петька, Петька, был ты непутящий, непутящим и остался, да и жену с парнем с толку сбил. Парень-то что пробормотал, что вроде как ты с Лушкой опять куда-то схрестился, знать, в другую веру?
— Мамка, ты успокойся, мы Спасителя не выбросили, а приняли в душу. Что за жизнь была со «Спасителем» в углу и с самогонкой в кармане? И веру мы никакую не бросали — бросать-то было нечего. Теперь мы получили от Бога живую веру, Божью, — так, раздеваясь, с улыбкой, спокойно объяснял Петр Катерине.
Умывшись и переодевшись, Петр взял Библию и, показывая Катерине на золотой крест на обложке, спросил:
— Веришь, что это Божья книга, святое Писание?
— Ну конечно, верю, Петька. Не городи, чего не следует, — возразила Катерина.
Петр открыл Библию по известным ему одному закладкам и медленно, но внятно прочитал: «Часть дерева сожигает в огне, другою частию варит мясо в пищу… а также греется… А из остатков от того делает бога, идола своего, поклоняется ему, повергается перед ним, и молится ему, и говорит: „спаси меня; ибо ты бог мой“» (Ис. 44:16), «Бог, сотворивший мир и все, что в нем, Он, будучи Господом неба и земли, не в рукотворенных храмах живет и не требует служения рук человеческих…» (Деян. 17:24–25). Прочитав, Петр закрыл Библию и начал разъяснять. Задумалась Катерина от его слов, что-то колыхнулось в ее душе, потом все утонуло в непроглядном тумане. Она глубоко вздохнула, перекрестилась и, встав, вышла во двор.
После кушанья все, кроме Луши, поехали в город к родне, поделить починкские гостинцы. До позднего вечера Петр Никитович провел время в горячих спорах с родней. Катерина немного ободрилась, почувствовав сторонников, но душа ее была все-таки чем-то потревожена. В воскресенье она молча просидела все собрание. Доверчивое и богобоязненное ее сердце не осталось равнодушным к услышанному.
Весенние разбухшие ручьи на дорогах торопили Катерину домой. Не обращая внимания на возражения Владыкиных, она на всю весну и лето увезла с собой и Павлушку. Разрывалось его сердечко надвое, когда они, переехав речку, удалялись от города. Он то с грустью прощался с уханьем паровых молотов и звуками заводских гудков, раздававшихся в утренней тишине по заречным лугам, то прижимался к своей дорогой, любимой бабушке. Порой тянуло спрыгнуть да убежать обратно. Дорогу назад он знал хорошо.
Наконец показались деревенские домики, и легкой трусцой Рыжий вбежал в первую от города деревню. Мелькнула давно известная Павлику часовенка, в окошке сверкнула лампадка. Рука у Павлуши дрогнула по привычке и замерла на лету. Сконфуженно он поглядел на бабушку; та с прежним усердием перекрестилась при виде святыни, но внучку ничего не сказала.
Большую часть пути они проехали по утреннему морозцу. Ближе к полудню полозья саней стали проваливаться в рыхлую снежную кашу. Однако к тому времени они миновали Нестрово, после которого показались и знакомые окраины Починок. Появление Раменской колокольни Павлуша встретил уже без смущения. Всю дорогу он с бабушкой делился из своей сердечной сокровищницы: то стишок расскажет, то песню споет, а она, слушая молча, лишь изредка хлестнет Рыжего вожжами по бокам да привычно проговорит нараспев:
— Но-о, Рыжий, пошеве-е-ливай!
Опять Починки, родные, желанные. После их приезда как-то очень скоро подошла Пасха, зазвонили колокола, и народ чинно, с благоговением потянулся в церковь. Все были по-праздничному одеты, и кто в руках кто на палочке через плечо, в белоснежных узелках несли святить пасху с куличами. В избе у Катерины было выскоблено, вымыто все: стены, потолки, полы. Пахло смолой и свеженатыканными по дому вербами. Катерина чуть свет поднялась, прибрала по дому и долго в нерешительности стояла над Павлушкой: будить или не будить. Ведь еще недавно он неотвязно ходил с ней в церковь. «Пусть спит», — наконец тихо проговорила она и, перекрестясь, вышла из избы.
Из церкви люди возвращались возбужденные, со всеми христосовались. Мальчишки на подсохших местах катали крашенные яички, взрослые торопливо расставляли в воротах столы, покрытые золотистыми конопляными скатертями и, разложив на них пасхальные святыни, ждали батюшку на молебен по дворам.
К Катерининому двору священник с гурьбой прислужников пришел уже слегка отяжелевшим от «угощений». Переступая порог избы, он споткнулся, но с помощью людей поправился и, размахивая кадилом, начал молебен, произнося нараспев знакомые слова. Изба быстро наполнилась запахом ладана из кадильницы и людьми, которые вслед за священником вторили слова молебна и, крестясь, творили низкие поклоны перед образами. На шее у священника на длинной цепочке мерно раскачивался сверкающий крест.
По окончании молебна священник кропилом стал обрызгивать все окружающее «святой водой». Несколько брызг попали и на Павлушку. Он испуганно отскочил в задний угол избы и насторожился. Павлик не принимал ни малейшего участия в молебне, детское сердечко его усиленно стучало в груди в предчувствии чего-то необычного. Люди торопливо подходили целовать крест, принимая от батюшки благословение, которое тот раздавал, совершая перстами крестное знамение на лбу подходящего.
— Ты что тут забился, как бирюк? Иди к батюшке, поцелуй крест-то. — Ухватив за руку Павлушку и потянув из угла, дьячок толкнул его на середину избы.
Загородив рукою глаза, Павлик оказался прямо перед священником. Батюшка, перекрестив его, поднес к самому лицу мальчика большой блестящий крест.
— Поцелуй крест, сыночек, Господь благословит тебя, — уговаривающе произнес священник, слегка наклонясь к Павлушке.
— Нет, дедушка, это не тот крест, на котором распят был Иисус Христос, и целовать я его не буду.
— Это што, што такое завелось у тебя в избе, Катерина, антихрист што ли. Помилуй Бог, а ну-ка за уши его! — взвыл от неожиданности священник и стал шарить рукою по голове мальчика, чтобы поймать Павлушкины уши. Бабушка обхватила обоими руками голову внучонка, проговорила извинительным тоном:
— Прости, батюшка, меня Христа ради. Недоглядела за ним, как очутился в избе-то. Это ведь Петьки-гармониста, зятя моего сынишка-то. Ну а он другую какую-то веру поймал с Лушкой. Ну уж этот-то от них учитца. Не обращай внимания на него, косатик, — и с этими словами Катерина что-то сунула дьячку в руку. Охая и крестясь, вся толпа во главе с батюшкой торопливо покинула избу. Последним, заметно пошатываясь, выходил в сопровождении Катерины дьячок.
— Спаси тебя Христос, Катеринушка, ничего, не убивайся, всяк бывает. А пострел твой лютой будет, — погрозив пальцем Павлушке, пробормотал он и, перешагнув порог сеней, вышел на улицу к остальным. Толпа продолжала пасхальное шествие по деревне.
Весь праздник Павлушка испортил своей бабушке, и она бы отодрала его как полагается. Но, прежде всего, на праздник не хотелось ей этим заниматься, да и слова, какие она слышала от Петра, волновали ее. Через несколько минут они с внуком так мирно сидели на лавочке, как будто ничего не произошло.
Лето промелькнуло быстро, но радостно и шумно. К деловой летней поре в Починки приходило необычайное оживление от того, что многие мужчины с городских заработков возвращались к семьям на сенокос и к уборке хлебов. В воскресные дни, однако, никто не смел за что-либо взяться, кроме ухода за скотом. От мала до стара — все одевались в праздничную одежду и проводили эти дни в торжестве и отдыхе. После заутрени народ расходился по своим деревням, и в остаток дня на улицах слышались веселые и звонкие голоса поющих девушек и парней.
Особенный восторг люди испытывали в престольный праздник Ильи-пророка в начале августа. До этого праздника никто серпа в руки не брал, каким бы спелым хлеб ни был. С утра весь народ простоит чинно в церкви на молебне, затем под звон колоколов высыпает на площадь, где гудит все от людских голосов — это традиционная сельская ярмарка. За много верст с ближайших городов и сел съезжаются на нее купцы с самыми разнообразными товарами: от иголки до скота и упряжки. Рядом, в стороне, среди ярко разукрашенных каруселей, качелей, кукольных и цирковых балаганов развлекается молодежь. Три дня веселится народ. Кто из далеких мест приехал, те прямо на возах и ночуют. Купеческие лавки допоздна стоят открытыми. Когда сумерки вместе с вечерней прохладой спускаются на село, улицы деревни оглашаются песнями. Мужики на бревнах поют свое, бабы — свое, сидя на лужайках, а хороводы молодежи, в сопровождении гармонистов, ходят по деревне из конца в конец и тоже заливаются песнями. Мальчишки, кутаясь в поношенные отцовские сермяки, беззаботно устраиваются в коленках у старших, наслаждаясь их рассказами, и как правило, к полночи блаженно засыпают.
Быстро пролетели короткие, но горячие дни уборки урожая в Починках. После того, как зерно просушили и, провеяв, ссыпали в сусеки да из новой муки испекли первые пахучие ковриги хлеба, бабушка запрягла Рыжего, чтобы ехать к Петьке с Лушей. Павлушка с восторгом раньше бабушки прыгнул в телегу, чтобы скорее возвратиться в город. С радостью он проезжал мимо знакомых деревень, отсчитывая крайние дома в последнем селе перед городом. На этом закончилась беззаботная детская жизнь Павлушки в Починках.
Глава 5
С небольшим опозданием привела Луша своего сына в первый класс большой городской школы. В новых сапожках, полосатом пиджаке и таком же картузе Павлушка испуганно, с замиранием сердца оглядывался по сторонам. Спотыкаясь о мамины пятки, он впервые вступил в школьный коридор. Затем из рук в руки Луша передала его учительнице и исчезла за дверями.
Все пошло хорошо и увлекательно, особенно после того, как учительница при первом знакомстве попросила Павлика прочитать из букваря, что умеет, и он отчетливо и громко прочитал: «Мама мыла раму, баба мыла Шуру». Конечно, не обошлось без того, чтобы на перемене после первого урока какая-то озорница дернула его за хохолок волос, а с другой стороны такой же сорванец щипнул за ухо. Но это был его первый день в школе. Вскоре Павлушка и сам не отставал от других в проказах.
Учеба Павлика шла хорошо, особенно полюбил он свою учительницу, потому что такой ласки и нежности он еще не встречал ни от кого. К концу учебы Павлик чуть было не решил, что учительница, пожалуй, лучше бабушки. Но тут помешал один случай. Когда после весенней слякоти подсохла земля и появились первые цветочки, учительница повела класс на экскурсию. В пути один из мальчиков захныкал, и тогда учительница открыла свою сумочку и сунула ему, наверное, очень сладкую конфету, так как тот сразу замолчал. А Павлушка так и простоял с открытым ртом. Тут он сообразил, что все-таки бабушка лучше, и больше никогда в этом не сомневался.
Летом семью Владыкиных посетила скорбь. Павлушкин братишка на втором году жизни от «младенческой» скоропостижно скончался. Однако смерть ребенка была поводом к большим, благословенным похоронам, какие совершались в молодой общине впервые. Отец и мать сильно скорбели, печалились окружающие, жалко было братишку и Павлушке. Грустно смотрел он на скрипучую люльку Илюши, никому не нужную, лежавшую в чулане.
Похороны были очень многолюдные. Расстояние от дома до кладбища было не более двух верст, а шли их несколько часов. Дома было большое траурное собрание, после чего все с пением тронулись на кладбище. Впереди всех медленно шел Павлушка с крышкой от гроба на голове и ревниво не отдавал ее никому другому. Через каждые четыреста-пятьсот шагов процессия останавливалась, и вперемешку с пением гимнов произносились проповеди.
Толпа нарастала, проходящие снимали головные уборы, слушали пение и проповеди. Только после обеда пришли на большое, обнесенное красивым кирпичным забором городское кладбище. Еще до революции православное духовенство объявило, что молокан и всех, кто не состоит в православной вере, хоронить со всеми нельзя и что таким отведен специальный угол около кладбищенской угловой часовенки. С тех пор так это и осталось принятым в народе. Туда именно и направилась вся процессия. Моментально эта часть кладбища наполнилась большой массой народа, который, услышав громкое стройное пение, стекался со всего кладбища. Много было сказано проповедей, пропето гимнов, и даже Павлик рассказал маленький стишок, как ангел душу юную унес к Богу, и люди слушали с большим умилением и были очень удивлены, как такой маленький покойничек привлек внимание многих. Служение не прошло тщетно; несколько человек тут же, встав на колени прямо на траве, покаялись в своих грехах. Похороны закончились далеко за полдень.
По окончанию погребальной процессии внимание многих привлекла рядом находившаяся свежая могила. На ней к простой стойке было прикреплено подобие небольшой металлической вазы с искусно изготовленными из фарфора цветами, обвитыми зелеными дубовыми листьями из железа. На ленте серебристой краской красиво выведены слова: «Блаженны умирающие в Господе. Страдальцу за веру Божию Даниилу Тимошенко от семьи и друзей».
Брат, обращенный из молокан, обратил внимание всех на могилу и передал историю семьи Даниила М. Тимошенко. Он рассказал, что семья в прошлом много перенесла мучений от царского правительства, что Даниил М. в большой нужде воспитывал детей, часто был оторван от семьи. Как ревностный проповедник Евангелия по Украине он в 1890 году царским правительством был сослан за убеждение в Польшу. Вместе с сыном брат Тимошенко выпускал в г. Одессе христианский журнал «Слово истины». Последние годы они здесь с местными молоканами занимались огородным делом. Рассказал о том, как Михаил, любимый и любящий сын Даниила, с молодых лет отдался на служение Господу, как он еще до революции был арестован и отправлен в далекую Сибирь, потом написал книгу «За убеждения», как после революции освобожденный по распоряжению Ленина, возвращаясь из неволи, был с ликованием и песнопениями встречаем на многих станциях верующими, мимо которых он проезжал, и что он теперь в Москве является одним из старших братьев у баптистов.
Павлушка с затаенным дыханием слушал повесть об этом мученике, то и дело поглядывая на венок и надпись. Православное духовенство категорически запретило хоронить Даниила Тимошенко на одном кладбище с православными. Он был похоронен в этом пустынном уголке. С тех пор родственники ежегодно обновляют могилку Д. М. Тимошенко. Михаил Данилович, сын его, также иногда посещает ее. У Павлика после этого сразу мелькнула мысль: вот хорошо бы увидеть этого брата, когда он приедет наведать могилу отца. Медленно, храня благоговение перед памятью об усопшем герое веры, люди расходились по домам. С тех пор этот уголок стал баптистским, и Н-ская община хоронила здесь многих своих умерших.
Похороны ребенка и многолюдные собрания внизу у Владыкиных совершенно надломили терпение взрослых сыновей хозяйки дома. Они в категорической форме заявили Петру Никитовичу о запрещении собраний и настаивали на переезде его на другую квартиру. Этому способствовали еще и те обстоятельства, что Вера, дочь хозяйки, будучи красивой по внешности, привлекала немалый круг женихов из интеллигентной среды. Однако, как ее и лаской, и угрозами ни старались склонить к согласию на сватовство — Вера как христианка категорически всем отказывала.
Собрания у Петра Никитовича прекратились. Молодая, только что сформировавшаяся церковь стала испытывать тесноту. Некоторое время собирались по домам верующих, но увы, для посторонних людей это оставалось неизвестным и поэтому собирались почти только свои.
Однажды, проходя мимо большой чайной, Петр Никитович заговорил с хозяином ее об аренде помещения для богослужения. Тот охотно согласился на следующем условии: в будничные дни и в утренние часы по воскресеньям чайную он отдавал в их распоряжение, а в воскресенье с обеда она будет служить по своему назначению.
Огромный зал вскоре заполнился слушателями. С большим успехом проходили в нем собрания. Но сатана и здесь позавидовал: как сговорившись, один за другим пьяницы врывались во время богослужения в зал, учиняли дебош, разгоняя слушателей. Перед хозяином чайной встал выбор: или отдать помещение баптистам, или пьяницам для разгула. Посчитав, что пьяницам отдать намного выгоднее, он объявил это решение верующим.
Петр Никитович, рассуждая с общиной об острой нужде в помещении, сказал, что молитвенный дом должен принадлежать церкви полностью. Решили об этом деле прилежно молиться. К общей печали добавилось еще и то, что семья Власовых неожиданно для всех объявила, что они дом продали и переезжают в Москву на постоянное жительство.
Для Павлика это была первая детская трагедия: любимое, самое дорогое существо, к кому так привязалось его детское сердечко — Надя — покидает его. Он так не печалился о смерти своего братишки, как о разлуке с Надей. Отъезд Власовых был очень торопливым и печальным. Павлушка от обиды, глядя на Надю, подумал в скорбящем своем сердечке: «Бог накажет ее за то, что она из-за жениха бросает свою общину». Такие мысли у него были не без основания. Засыпая на печке, Павлушка слышал, как Луша шепотом передала мужу, что Вера и Надя у Власовых на выданье, что женихов в Н-ской общине нет, а в Москве нашлись, как только они появились там гостями. Поэтому Власовы и решили уехать.
Второй учебный год у Павлика начался с гонений: в классе узнали, что он постоянно посещает богослужения, и пользовались всяким удобным случаем, чтобы поднять на смех его веру в Бога. Больше всего Павлику доставалось от одного мальчика, который многих избивал до крови. Его фамилию он запомнил на всю жизнь — Смирнов. Родители устали то и дело покупать ему обувь и одежду. Поэтому отец сделал ему на обувь жестяные галоши, которыми Смирнов наносил жестокие удары. Павлик часто плакал от него и даже в молитвах жаловался Богу. Но однажды со Смирновым случилось большое несчастье.
В первые зимние дни, когда снег плотно лег на землю и дороги по городу огласились шумом юных конькобежцев, мальчишек можно было увидеть около всякого вида транспорта. Они прицеплялись к легковым и грузовым автомобилям, которые впервые стали появляться на улицах города. В одиночку прицеплялись к злым извозчикам и цепочками, по восемь-десять человек, — к добрым, залихватски отцеплялись на самом быстром ходу, сваливаясь в кучу-малу. Но страшнее всего было, когда они прицеплялись к последнему железнодорожному вагону проходящих через город поездов. Один из таких поездов заметил Павлушка, сидя на салазках перед крутояром. Большой ватагой прицепились мальчишки к последнему вагону, сверкая коньками. Сорванцу Смирнову не осталось места, и он на ходу поезда, перехватываясь руками за других мальчишек, перебрался сбоку вагона до самой его середины. Поезд заметно развивал скорость. В одном месте, где шпалы обнажились из-под снега, ребята всей ватагой поспотыкались и кубарем покатились, рассыпаясь по откосу. Смирнов хотел удержаться на ногах, но споткнулся о шпалу и во мгновение попал под колесо вагона. Павлушка видел, как он перевернулся за вагоном, вскочил, прыгая на одной ноге, ища свою вторую, затем нагнулся, схватил отрезанную поездом ногу и рухнул на землю. Моментально сбежался народ и окружил несчастного. В луже крови, лежа на боку между рельсами, прижав отрезанную ногу с коньком к груди, он тихо хныкал.
— Проклятые, нет на вас управы, оглашенные! — ругался подошедший старичок, батогом дубася по спине одного из конькобежцев, окруживших своего бедного товарища. Смирнов попытался сесть, но, потеряв сознание, повалился навзничь.
Павлушка не подходил близко. В оцепенении от ужаса смотрел он то на свои ноги, то на толпу. Ему стало так жаль несчастного Смирнова, хотя тот и обижал его, что, прибежав домой, он залез на печь и со слезами молился:
— Господи, как ему теперь больно и как плохо без ноги!
В классе после этого все притихли, со страхом и сожалением поглядывая на опустевшее место за партой. Всю зиму никто не видел Смирнова на улице. Лишь только к весне, с отрезанной выше колена ногой, он неуклюже ковылял возле своего дома.
1923 год оказался очень урожайным. Люди после долгого голода и всяких мытарств могли досыта кушать чистый хлеб. Один за другим стали открываться новые магазины и лавки, полные всякого добра. На базаре открылись целые торговые ряды; неизвестно откуда появились купцы со своими товарами. Павлушка часами с завистью смотрел на всякие лакомства, разложенные на полках лавок и магазинов. Конечно, сорок пять целковых, какие получал Петр Никитович на заводе, обеспечивали семью Владыкиных всем необходимым, однако на лакомства средств не хватало. Только по большим праздникам Луша пекла плюшки или ватрушки, да покупался с получки сытный с изюмом белый хлеб. Сахарок к чаю выдавался по кусочку, а чаще всего чай пили с сушеной свеклой или морковью. В какие-то редкие дни Павлушке доставалось иногда полакомиться вкусной баранкой. Тогда он не знал, с какой стороны лучше ее надкусывать. К воскресеньям Катерина, подолгу жившая у Владыкиных, или Луша пекли из сеяной ржаной муки пироги с капустой или с картошкой — «лопаточки», как прозвали их домашние. При большой роскоши эти пироги пекли с яблоками или вишней. Особое счастье у Павлика наступило тогда, когда приезжал кто-либо из родственников. Тогда уж непременно ему доставался кусочек привезенный гостями чайной колбасы.
В поддержании порядка в доме Луша старалась во многом подражать Катерине. Когда Павлушка жил в Починках, там была особая дисциплина. За стол садилось всегда много народу, особенно в деловую пору. На обед посреди стола ставилась большая чашка со щами. Ложки раздавались большущие, деревянные. Пока бабушка не помолится, никто не имел права дотронуться до щей. После молитвы только ложки мелькали, но мяса брать тоже никто не смел, пока бабушка не ударит ложкой по столу. У Павлушки была самая маленькая ложка, и ему всегда казалось, что он больше всех обижен, особенно, когда заглядится в окошко.
Перед наступлением нового 1924 года Петр Никитович стал часто и сильно болеть: годы, проведенные в плену, стали сказываться на его здоровье. Было решено, что ему придется с завода уходить и садиться на домашнюю сапожную работу, что, конечно, принесло Владыкиным заметное ухудшение во всем.
Морозным январским вечером Павлушка мчался на одном коньке, возвращаясь домой. Вдруг он увидел, как двери клуба с шумом распахнулись и толпа, выбегая и рассыпаясь в стороны, кричала: «Ленин умер! Ленин умер!» Известие это было встречено разными людьми по-разному. Многоголосым эхом паровозных, фабричных, заводских гудков и сирен отметил это печальное событие встревоженный город. Большие портреты Ленина, обвешанные траурной лентой, видны были и в школе, и в других местах города.
Гостивший в это время у Владыкиных Николай Георгиевич Федосеев вечером рассказал, как Василий Гурьевич Павлов перед революцией, находясь с Лениным в заключении в крепости, много беседовал с ним о Христе И Его учении, о социальных формах и судьбах русского народа, как впоследствии после революции братство баптистов получило желанную свободу, а сам Павлов встречался с Лениным в Кремле. Николай Георгиевич жил в Москве и по поручению старших братьев совершал служение благовестника по Московской губернии. В Н-ской общине он с женой Анной Родионовной были самыми желанными и любимыми, дорогими гостями. Павлуша был очарован его проповедями и пением. Многим гимнам он научился от них и всегда старался быть ближе к любимым гостям.
После отъезда семьи Власовых Павлик привязался к вновь обращенным двум семьям: Пытаеву Федоту Ипатычу с Аришей и Нестору Ипатычу с домашними, у которых он подружился со сверстниками-ребятами и часто подолгу у них находился.
Однажды в семье Нестора Ипатыча Павлику пришлось перенести огненное искушение. Придя в гости, он застал семью за обеденным столом. Павлик отказался от приглашения к обеду, взял с комода Евангелие и стал перелистывать его. Неожиданно между страницами он увидел новенький, только что выпущенный бумажный рубль. Первое, что он испытал при виде рубля, это осуждение: как это верующие люди могут закладывать в святую книгу деньги? Перевернув лист, Павлик попытался читать, но мысли одна за другой стали пробегать через мальчишескую голову: «Они, наверно, положили и забыли о нем». Павлик знал, что на рубль можно купить много-много разных румяных вкусных калачей, тянучек и ирисок. Семья так увлеклась обедом, что, как ему казалось, и забыли о его присутствии. Ничего не стоило опять отвернуть страничку и сунуть рубль в карман. Павлушка перелистнул Евангелие, опять увидел деньги. Огромной силой греховного магнита потянуло мальчика к бумажке. Он взял ее, но такое противоречие начало раздирать его душу, что с рублем в руке, застывши, он посмотрел на вспотевшее от обеда лицо Нестора. Рука дрогнула было, но молнией промелькнуло в сознании: — «А Бог?» Вспомнил он свое раскаяние, проповедь об опоздавших девах у дверей и, сунув бумажку между листов, быстро закрыл Евангелие и положил его на комод. В это время семья встала благодарить Бога за пищу, а после молитвы он услышал распоряжение Нестора Ипатыча:
— Панька, возьми вон в Евангелии рубль да сбегай-ка с Павликом в кооперацию, принеси бутылку постного масла.
Как плетью хлестнули Павлушку эти слова, он сначала побледнел, потом покраснел и что-то тяжелое придавило его к спинке стула.
— Папань, а здесь нетути никакова рубля, — перелистывая на ходу Евангелие, мальчик передал его в руки Нестора. Тот почему-то посмотрел на Павлушку и, поплевывая на пальцы, стал тщательно перелистывать страницы.
О, кто мог понять, какие мучения испытывал в это время Павлушка, встретившись взглядом с Нестором; в комнате все помутилось от набежавшей слезы. «Я не брал!» — хотел крикнуть он, но язык отнялся и горло перехватило судорогой.
— Надо лучше искать, — проговорил Нестор, закрывая Евангелие и протягивая сыну рублевую бумажку. Слеза у Павлушки быстро высохла, он, как пуля, выскочил из двери на улицу, не дожидаясь товарища. «А что, если б взял?» — бездонным кошмаром промелькнуло в его сознании и, глубоко вздохнув, он счастливо пошагал с товарищем в кооперацию, зарекаясь в душе никогда-никогда не воровать.
Вскоре семья Владыкиных увеличилась. Родившийся мальчик был назван в память об умершем Илюшки тем же именем. Этот второй Илюшка заметно сократил свободное время Павлика, да к тому же еще Владыкиным пришлось покинуть свой дорогой уголок, с которым связано было столько прекрасных, не меркнувших воспоминаний. Петру Никитовичу пришлось переселиться на другой край города и занять маленькую «избушку на курьих ножках», как они ее называли по причине ее расположения на самом краю глубокого обрыва над речкой. Екатерина Ивановна, хозяйка, и Вера со слезами извинения проводили семью Владыкиных. Жестокость сыновей превысила все, и пришлось покинуть это дорогое гнездышко, ставшее для многих духовной родиной.
На новом месте Павлушка целыми днями был прикован к братишке. Горластый и беспокойный, он изматывал всю его душу. Так хотелось побежать на лужок с новым товарищем Костей Андреевым или почитать книжку. Петр Никитович и Луша часто и надолго уходили из дому, поэтому Павлик научился применять всякие изобретения. Костю отец в дом не разрешил пускать, так как он большой безобразник и воришка. Обычно Павлушка торопливо укачивал братика и спешил к товарищу, который так заманчиво и неотступно ждал его у окна. Костя жил вдвоем со старенькой матерью в крайней бедности в ветхой избенке, пока та не обвалилась, и им дали тогда квартиру. Матери его днем дома никогда не было, она добывала хлеб. Костя был изобретателем на всякие плохие дела и слова. Павлик же, за неимением других товарищей, привязался к Андрееву и от него стал перенимать кое-какие вольности. Часто Павлушка увлекался так, что забывал про братишку. Был случай, когда ребенок так раскричался в люльке, что выпал из нее, да хорошо, что на кровать. Посиневшим, лежащим лицом к постели, застал его Павлушка, но Бог милостив — отошел ребенок.
Другой случай был зимой. Петр Никитович с Лушей ушли к знакомым и задержались до полночи. Павлик сделал нехитрое приспособление, чтобы качать люльку, а сам зачитался да так и заснул с книжкою в руках. Когда пришли родители и стали стучать во все окна, нянька спал крепким сном. Илюшка проснулся и поднял отчаянный крик, но видя, что его крику никто не внимает, стал сильно барахтаться, раскачивая люльку, и готов был вывалиться на пол. Родители пришли в отчаяние от безрезультатного стука и, перебравшись через забор во двор, решили выставить стекло из рамы. От стуков и криков проснулись соседи. Наконец Петр Никитович выставил стекло и принялся звать сына. Всклоченный, с пустыми, ничего не понимающими глазами Павлуша медленно встал и стал ходить по комнате, растерянно озираясь на окно и кричащих родителей. Луша, увидев сына в таком состоянии, тихо сказала:
— Петя, не кричи на него, мы погубим сына, — и тихим голосом стала звать его к себе. Павлушка как будто очнулся от сна, протер глаза и спокойно ответил: «Сейчас!» — но открыв дверь, тотчас же свалился на постель и заснул.
— Петя, больше парня оставлять одного нельзя, — сказала Луша и, успокоившись, они горячо помолились над спящим сыном.
Недалеко от Владыкинского домика находилась городская тюрьма, построенная еще в Катерининские времена, обнесенная высоким каменным забором. Рядом с нею, в одной ограде, стояла тюремная церковь. Около самой тюремной стены жил брат Максим Громов. Последние собрания проходили в его доме после того, как покаялась его жена. Павлик был так рад своим новым соседям, потому что по воскресеньям после собрания они проводили все время в саду, около тюремной стены. С большим любопытством Павлик осматривал мрачное здание тюрьмы и с состраданием вглядывался в обросшие лица арестантов, одетых в серые полосатые халаты, которых можно было увидеть сквозь решетки маленьких тюремных окон. С раннего утра они, ухватившись за решетку, то пели жалобные арестантские песни, то затевали беседу с кем-либо из приходящих. Некоторые из арестантов по собственному желанию и с разрешения начальства в ночные часы с большой бочкой на телеге, запряженной лошадью, ездили по городским улицам, выгружая уборные. Нередко, изрядно подвыпив, хулиганства ради они целые кварталы награждали ужасным зловонием.
В большие праздники тюремную контору осаждали богобоязненные толпы благотворителей, которые после заутрени в ближайших церквах по христианскому обычаю приносили целые торбы и корзины калачей, баранок, пирогов и прочей снеди в горшках и кастрюлях для передачи арестантам. Арестанты же, выходя после молебна из тюремной церкви, получали эти гостинцы и расходились по своим камерам.
Тюрьму охранял часовой с винтовкой в руках. Днем и ночью он ходил мерными шагами вокруг здания. Бывали случаи, когда наиболее отчаянные из арестантов перед большими праздниками убегали из тюрьмы «на побывку домой». После же праздников, нагулявшись досыта и допьяна, с повинной головой сами возвращались в тюрьму. Начальство знало их по кличкам и по повадкам и не беспокоилось, когда при проверке обнаруживали их исчезновение, так как были уверены, что они никуда не денутся. Встречали их постоянно с внушительной бранью, с подзатыльниками и пинками и под хохот товарищей расталкивали по своим камерам. Некоторых, кто заявлялся сильно пьяным, затаскивали в арестантскую баню, где надзиратели угощали их ременной поркой, а уж затем присмиревшими заводили в камеры.
Свидетелем одной из таких прогулок «на побывку» и стал Павлушка, засидевшись допоздна в саду у Максима Федоровича Громова. Когда на сад спустились сумерки и в окнах стали зажигаться огни, Павлушка услышал шорох у тюремной стены. На его глазах один за другим, перелезая через стену, спрыгнули в малинник несколько человек. В серых арестантских халатах и таких же штанах и колпаках они, согнувшись, пробежали, как тени, через сад и во мгновение исчезли под забором в овраге. Павлушка так испугался их, что после этого и днем боялся ходить в сад.
В числе этих отчаянных беглецов был хорошо знакомый Владыкиным сельчанин-вор по кличке «Серега-рябой», вечный тюремщик, как его все называли. Общительный, всегда смеющийся человек, на воле он жил только в летнюю пору, к зиме же садился на пять-шесть месяцев в тюрьму. Иногда по освобождению он жил у Владыкиных, с вниманием и слезами слушал Слово Божье. На спине и на груди у него были выколоты большие кресты, на тесемке под рубашкой болтался костяной крестик. Он был глубоко убежден, что Спаситель во всем помогает ему; как в удачной краже, так и тогда, когда удавалось удачно удрать от преследователей. Хорошо запомнился Павлушке его образ за тюремной решеткой с большим черным Евангелием в руках. Часто по воскресеньям Петр Никитович из сада подолгу беседовал с Сергеем Рябым. Всякий раз тот со слезами раскаивался в воровстве и всякий раз клялся, что по выходе он все «завязывает», но этой серьезности хватало только на день-два по возвращении. Вскоре после того опять его видели весело улыбающегося, со скрученными назад руками, в сопровождении конных стражников, ведущих его в тюрьму. Его брат Федор, имея другую фамилию, в этой же тюрьме служил «коридорным» (надзирателем в тюрьме) и по-свойски облегчал тюремную участь Сергея. Жалко было Павлику «Рябого», и во время пребывания его на свободе, сидя у него на коленях, он рассказывал ему стишки и просил покаяться.
Почти весь 1924 год Н-ская община проскиталась по частным домам, не имея дома молитвы. Многие посетители потеряли ее из глаз, хотя так любили ходить на собрания. Наконец осенью Господь исполнил молитвы верующих. Семья Григория Наумыча обнаружила по соседству с собой большое помещение бывшей чайной. Старенькая хозяйка, очень религиозная женщина православного вероисповедания, охотно отдала переднюю часть дома под собрания за определенную плату. Дом был расположен на окраине города, вблизи железнодорожной станции, среди садов и огородов на мощенной многолюдной улице, соединяющей город с заводскими поселками.
В первый раз на новом месте верующие с ликованием в душе благодарили Бога за великую милость как к ним, так и к городским жителям. С молитвой все собравшиеся приступили к оборудованию дома. Сделали много скамеек для слушателей и для будущего хора; один брат, работавший в конструкторском бюро завода, написал тексты. На передней стене большими буквами было написано: «Мы проповедуем Христа распятого», на другой стене на фоне золотых лучей восходящего солнца ярко выделялось: «Где Дух Господень, там свобода». Были и другие тексты. На задней стене в рамке висели выписки из государственного закона об охране богослужебных помещений и из Конституции: «В целях обеспечения за гражданами свободы совести, церковь отделена от государства и школа от церкви, а свобода религиозной и антирелигиозной пропаганды признается за всеми гражданами».
На открытие молитвенного дома приехали из Москвы братья проповедники: Довгалюк и Гартвик. Верующие пригласили всех родственников и знакомых, и дом молитвы наполнился до отказа. Открылись и небеса в своем благословении, так что все сердца переполнились ликованием, хвалой и благодарностью Господу.
Павлушкиному сердечку было тесно в детской груди от восторга. Его очаровали пение и скрипка, которую братья привезли с собой, любезность и ласки гостей. Вдобавок ко всему посетила и Надя свою общину, приехав с подругами на праздник, а больше всего обрадовало Павлика покаяние Катерины, дорогой бабушки. Весь свой запас стихотворений он израсходовал на этом собрании.
До вечера люди не расходились. После утреннего собрания часть скамеек были подняты на специально приготовленные «козлы», покрыты скатертями и уставлены пищей. После молитвы началась трапеза любви. Было пропето немало новых гимнов, рассказано стихов и проповедей. Один из московских гостей, брат Довгалюк, призвал к тишине и передал случай из жизни братства:
— Пятьдесят лет назад, — начал он, — Господь посетил пробуждением нашу страну. В числе первых обращенных и посвятивших себя и свой дом на служение был многим известный брат Иван Григорьевич Рябошапка. Господь благословил его особенной мудростью и даром проповеди. Везде, где ступала нога проповедника, он возвещал людям Евангелие Иисуса Христа. Несмотря на сопротивление духовенства, слепое преследование жителей и запреты, многие люди, порой злые ненавистники, падали на колени в искреннем раскаянии. Весть о спасении быстро стала распространяться и проникать из деревень и хуторов в города. Рябошапку вызывали для бесед разные большие люди: священники, архиереи, приставы и губернаторы, простые и знатные — и всем брат, исполненный мудрости Божьей, давал исчерпывающие ответы, на которые невозможно было возражать.
Пораженные противники умилялись, принимая Божье Слово; некоторые же приходили в ярость и преследовали брата Рябошапку. Весть о великом проповеднике переходила из одной губернии в другую, наконец она дошла и до батюшки-царя. Монарху рассказали о новой вере, какую проповедовал Рябошапка; о том, как многих он уже смутил, что нет на него никакой управы, так как никому не удается переговорить его и остановить, что он многих перекрещивает из православной веры, святые образа называет идолами и не признает никаких святых угодников. Страшнее же всего — он ни во что ставит Божью мать. Поэтому царю-батюшке пора призвать этого смутьяна к порядку, пока он не наделал какой беды. Тем паче, вера эта совсем не русская, а какая-то английская, либо германская.
Из Петрограда со специальной грамотой от самого царя был послан за Рябошапкой казенный человек, чтобы под конвоем привезти его к правителю. Как всегда, это делалось с большой поспешностью. Брата Рябошапку посыльный в сопровождении пристава застал в кругу друзей и объявил ему царскую волю, но к нему лично отнесся вежливо и обходительно. Помолившись, верующие простились с братом, предав его благодати Божьей, а затем еще остаток дня и ночь провели в усердной молитве.
Ехали к царю на перекладных без остановок, и в Петроград брата доставили очень быстро. После предварительного знакомства с царскими чинами Рябошапку привели в царский дворец, а затем в тронный зал на прием к самому монарху. Зал был обставлен роскошной мебелью, а у передней стены на возвышении стояли тронные кресла для царя и царицы, вдоль стен зала в креслах сидели служители духовенства.
Брату пришлось ждать монарха продолжительно, чему он был рад, используя это время для молитвы. Наконец все пришло в движение, двери широко распахнулись, и по дорогим коврам спокойной походкой вошел царь в сопровождении своей свиты.
Брат Рябошапка с должным почтением предстал пред лицо монарха. После кратких расспросов о его происхождении и роде занятий царь предъявил ему обвинения и дал полную возможность для ответа. На мгновение водворилась тишина, брат попросил Евангелие. Ему подали Евангелие в роскошном переплете, украшенное золотом и сверкающим бриллиантами крестом. Рябошапка спокойно взял его и, открыв Деяния Апостолов, внятно прочитал двадцать пятую и двадцать шестую главы, повествующие о беседе апостола Павла с царем Агриппой и Вереникой. Во время чтения лицо монарха стало заметно смягчаться. Брат после прочитанного привел аналогию своих обстоятельств и кратко, но убедительно изъяснил царю сущность Евангелия и причину разногласий у православной церкви с тем исповеданием, которому он посвятил себя.
— Слышу, сударь, что доказательства твои умны, и многие из обвинений, донесенных на тебя, ложны, но я хотел бы послушать оправдание твоего учения перед лицом владыки, так как ему вверено Богом и отцами церкви быть блюстителем православной веры. Смотри, от тебя зависит, оправдаешься перед ним — оправдан будешь и пред лицом моим; не сможешь — предстанешь пред судом церкви, — проговорил властным голосом монарх, кивая в сторону насторожившегося духовенства и распорядился: — Позовите владыку!
Сейчас же вновь широко распахнулась дверь, и в сопровождении священнослужителей вошел в зал владыка. Облачение его сверкало золотом и драгоценными камнями от патриаршей митры на голове до башмаков. Правой рукой он опирался на так же сверкающий драгоценностями священный посох. Остановившись перед царем, он оказал должное почтение монарху и по знаку его чинно уселся в специально принесенное за ним кресло.
— Ваше первосвященство! Вот перед нами тот самый мирянин Рябошапка, о котором донесено нам, что он присвоил себе священный сан, поносит церковное священство, разоряет православную веру и прочее. Я испытал его вслух и не нашел подтверждения в том, в чем его обвиняют, но для разбора в тонкостях богопочитания почел благоразумным представить его испытать вам. Если вы докажете вину его и у него не найдется чем оправдаться, но подтвердится все предъявленное ему, то вы будете властны судить его по всей строгости, данной Богом вам и церкви. Но ежели сей мирянин окажется так силен в слове, что у вас не найдется, что ответить ему, то придется оправданным отпустить его, а вам понести смущение, — объявил монарх, обращаясь к владыке. Затем, взглянув на Рябошапку, дополнил: — Ну-с, сударь, вам предоставляется слово перед владыкой.
Брат Рябошапка, взглянув в глаза владыки, сделал вид, будто хочет поклониться ему, и громко спросил:
— Могу ли я вас назвать Владыкою неба и земли?
— Что вы, что вы, помилуйте, сударь, разве подобает так, — возразил владыка, предупредительно выставляя руки перед Рябошапкой. — Ангел Божий не позволил апостолу оказать такую почесть ему, я же — перстное творение, как и все человеки.
Брат выпрямился и, смело глядя на растерянного владыку, громко проговорил:
— Да будет мне позволено в таком случае спросить вас, многоуважаемый владыка, если на небе по Писанию Владыкою является предвечный триединый Бог, а на земле мы с вами знаем, что владыкою является князь мира сего дьявол, тогда кто же вас назвал и над чем поставил владыкою?
Как громовой раскат пронесся заданный вопрос по всему залу, и после этого водворилась напряженная тишина. Владыка несколько раз пытался что-то произнести, но уста его были скованы, все ниже и ниже опускалась книзу патриаршая митра. Наконец после долгого молчания послышался голос монарха:
— Что ж, блаженный отец, подобает отвечать мирянину Рябошапке?
— Ваше превосходительство, позвольте мне на час уединиться в молитве пред Царем небесным, чтобы получить ответ на заданный вопрос.
Царь объявил на час перерыв, и все, весьма возбужденные, освободили тронный зал. Рябошапке по его личной просьбе было позволено остаться на месте. Как только он остался один, то упал на колени и в молитве со слезами благодарил Бога. Брат видел и чувствовал, что заданный вопрос как обоюдоострый меч поразил ложного владыку пред лицом монарха, духовенства и царских советников и поразил непоправимо.
Через час в своем прежнем составе вошли все присутствовавшие и вскоре сам царь со свитой. Владыки не было. Монарх с едва заметной ноткой недовольства, приказал немедленно пригласить его. Посланный архиерей торопливо направился в надлежащие покои. С каждой секундой нетерпение до крайности напрягало нервы у всех, в том числе и у царя, но прошло и пять, и десять минут, а владыка не появился. Наконец в дверях царского зала показался посланный архиерей, бледный и растерянный. Срывающимся от волнения голосом он объявил царю:
— Владыка не может сегодня выйти и предстать пред ваше лицо — он в постели.
Царь вздрогнул от столь неожиданного обстоятельства и, не садясь в кресло, произнес кратко, глядя на Рябошапку:
— Сударь, ты свободен!
По неофициальным слухам вскоре стало известно, что владыку нашли у себя в покоях мертвым.
Все ахнули, и когда брат закончил рассказ, долго обсуждали его детали между собою. Поздно вечером стали расходиться из дома молитвы, радостно возбужденные от этого большого праздника, на котором и они могли присутствовать и который со своим утренним собранием, трапезой любви и вечерним собранием слился в одно служение. Много было и молоканской молодежи. Некоторые даже пожелали вступить во вновь организующийся хор.
По окончании вечернего собрания распределили служения по дням недели. Василию Ивановичу было поручено сформировать хор и начать занятия с ним. Был также намечен день крещения и принято решение просить прислать брата для совершения его.
С приобретением дома молитвы жизнь общины заметно улучшилась. Особенную радость принесло начало занятий с хором, к которым Василий Иванович приступил с большим усердием. Почти все из обращенных оказались способными к пению.
К этому времени в семье Владыкиных опять случилось горе: второй Илюшка, дожив до года, скоропостижно скончался от той же болезни, что и первый. Это событие сильно опечалило семью. Луша находила утешение в том, что с еще большей отдачей участвовала в хоровом служении.
К концу зимы обращенных еще увеличилось. Более двадцати человек с нетерпением ждали весны 1925 года. К моменту объявления о приготовлении к крещению хор уже самостоятельно громко и стройно пел на богослужениях. Крещение принесло широкую известность существованию общины в городе. Приехавший из Москвы брат Степин с большим воодушевлением и благословением совмещал проповедь и пение.
Крещение происходило в воскресенье. После краткого утреннего собрания верующие вышли из дома молитвы на луг и с пением направились к реке. По дороге сделали остановку; было сказано несколько коротких проповедей и спето несколько песен. Толпы людей, сбежавшихся туда, так и пошли к самому месту крещения, где было проведено богослужение. Когда же крещаемые переоделись в белые одежды и все стройно запели: «Кто, кто сии и кем облечены, в светлые ризы снежной белизны», то все присутствующие ощутили такой необычайный поток благословений, что несколько человек прямо на берегу раскаялись в своих грехах и даже просили, чтобы их тут же крестили. Оба берега реки были заполнены слушателями и зрителями. Чинно и благоговейно прошло все крещение. Павлушка с большой радостью обнимал и поздравлял свою дорогую бабушку Катерину. Возвращались с реки с пением гимнов, а на вечернем собрании множество людей стояли у раскрытых окон молитвенного дома, так как в помещении не оставалось места даже в проходах.
С этого времени известие о возникновении баптистской общины в городе Н. облетело окружающие города и деревни. Жители сел приглашали верующих к себе в гости, а также приглашали их приезжие верующие из соседних городов. Хороших знакомых приобрел и Павлик благодаря частому рассказыванию стихотворений в собрании. Гости просили Петра Никитовича приезжать к ним с сыночком, а некоторые просто привезти Павлика на лето на поправку. Внешний вид его у многих по-прежнему вызывал соболезнование и всякие сомнения относительно его здоровья. Высказывались разные предположения: кто считал, что он болен туберкулезом, кто — желтухой. Иные думали, что его истощают глисты или селитер. Бабушка стояла на своем, что Павлика морят голодом. Водили его по больницам, брали всякие анализы, лечили от глистов, желтухи, малокровия.
После Пасхи к Н-ской общине присоединилась пожилая женщина, главный врач туберкулезного санатория, много лет являвшаяся убежденной христианкой и хорошей проповедницей. Она убедительно просила Лушу привезти Павлика на лето к ней. В санаторном поселке было три верующих семьи, в том числе и одна многодетная. Все они присоединились к Н-ской общине, хоть и жили в двадцати пяти верстах от нее. При первой возможности Луша привезла сына прямо в дом сестры-главврача, как и условились. Она жила в прекрасном казенном особняке вдвоем с неверующим мужем — директором этого санатория. Детей у них не было.
Множество комнат особняка были обставлены дорогой мебелью, всевозможными безделушками. Сестра встретила гостей с большой любезностью и поспешила ввести в дом. Проводя их по комнатам, хозяйка объяснила значение всех предметов и порядок пользования ими. Таинственной и какой-то недоступной показалась Павлику роскошь, чужой и, как он почему-то заключил, — нехристианской. Однако взор его просиял, когда он в одной из комнат заметил сверкающее полировкой пианино. Хозяйка заключила, что это единственное, чем она может подкупить ко всему безразличное сердечко мальчика, и тут же, открывая крышку, села на стульчик с вопросом:
— Хочешь, я тебе сыграю «Мотылек», очень красивую детскую музыку великого композитора.
Павлушка дернул одним плечом и прислушался к звукам. Самым жгучим желанием мальчика было научиться играть на фисгармонии или пианино. Это было его постоянной мечтой и в последующие годы. Один только вид клавишей приводил его в волнение, но увы, мечты его безнадежно гасли в неопровержимых ответах матери: «Что ты, сынок, это только у богатых водится».
Спустя много лет, когда у Павла уже самого были дети, он как-то собрал денег на покупку фисгармонии, но появился более сильный конкурент — топливо, и деньги моментально исчезли.
Красивые звуки веселой мелодии заполнили весь дом, однако особого интереса Павлик к ней не проявил, лишь с любопытством наблюдая за прыгающими по клавиатуре пальцами хозяйки.
— Ну как, нравится? — спросила она и, не дождавшись ответа, добавила, — а вот тебе «Стрекоза».
Играла она мастерски, с увлечением, желая расположить сердце мальчика, потом, закончив, спросила:
— Что ж ты молчишь? Понравились тебе эти песенки?
— Мирские они, у нас в собрании такие не поют, — ответил Павлушка. Хозяйка всплеснула руками и с удивлением, поглядев на мать, вполголоса заявила:
— Подумать только, какой он у вас ревнитель церкви. А что же тебе сыграть? — обратилась она снова к Павлику, стараясь говорить более ласково.
— «Как тропинкою лесною к ручейку спешит олень», — ответил мальчик. Хозяйка, кивнув головой, принялась выполнять заказ. Павлушка преобразился, лицо ожило и он вначале робко, затем громче стал подпевать любимую песню.
— Молодец, Павлик, похвалила юного певца хозяйка, вставая из-за пианино. Затем, желая еще более расположить его к новой обстановке, достала кусочек ситного хлеба, густо помазала его медом, угостила мальчика и, усадив с матерью на одно кресло, спросила:
— Ну как, останешься у меня гостить? Посмотри, как у нас хорошо, кругом лес, рядом речка. Я тебя поселю в отдельную комнату, игрушек куплю, можешь сам играть на пианино.
Павлушка молчал, потом, прожевав кусочек хлеба с медом, потянул мать к себе и тихо проговорил:
— Мамань, я тут не хочу оставаться, игрушек много, а текстов нету.
Хозяйка, к своему огорчению, поняла, что дружба у нее с Павлушкой не состоится. Луша оставила сынишку у другой многодетной семьи. Однако и там он заскучал, не найдя себе товарищей.
Домой Павлика привезли через две недели таким же худеньким. Жизнь в санаторном поселке не улучшила его здоровья.
В самый разгар лета после одного из собраний в связи с приездом брата Федосеева с женою состоялась беседа, на которой ставился вопрос: кто может освободиться на месяц от всяких занятий и посвятить себя на дело благовестия. Отозвались несколько молодых сестер-певчих и три брата проповедующих. Группа насчитывала девять человек, включая самого благовестника И. Г. Федосеева и Петра Никитовича. Уступая настойчивым просьбам Павлика, Петр с согласия других участников взял и его в поездку десятым.
На прощанье церковь благословила миссионерскую группу и проводила до ближайшего села. Восемь верст решили идти пешком. По прибытию братья с местными приближенными обратились в сельсовет, где их вежливо приняли и по их просьбе предложили для собрания избу-читальню. Однако в виду ее небольшой вместимости остановились на том, что служение будет во дворе у приближенного. Председатель тут же вызвал парней, приказал оббежать всю деревню и пригласить желающих посетить собрание штунды, так многие называли тогда христиан-баптистов.
К вечеру, после ухода за скотом, набился полон двор любопытного народа. Когда верующие помолились и запели гимны, то некоторые с испугом уходили, крестясь и боясь оскверниться, Иные насторожились, ожидая момента, когда можно будет вступить в спор. Но много было и таких, кто в простоте, с умилением принимали слова истины Божьей. В заключении несколько мужчин и женщин подошли с желанием покаяться и в простой, горячей молитве исповедовали свои грехи. Были и такие, главным образом старообрядцы, которые вступали в отчаянный спор. До позднего часа не расходились люди, беседуя о Евангелии. Утром хорошо отдохнувшая группа тронулась в следующее село, где ее уже ждали. К ним присоединились несколько человек из числа покаявшихся. К воскресенью миссионерский отряд пришел в такое место, где преимущественно жили старообрядцы. Собрание проходило также во дворе. Со слезами умиления принимали люди спасительную весть и раскаивались. В числе обращенных был молодой мужчина-хуторянин по имени Николай Васильевич Кухтин. Молодые годы он прожил в Петрограде, был участником революции на стороне большевиков, начитанный, мастеровой на все руки, наследственно и по убеждению — старовер. После революции он поселился с семьей среди лесов на хуторе, завел большую пасеку и жил богато. После упорной беседы с Николаем Григорьевичем Федосеевым уже ночью он убедился в своей греховности и покаялся.
На собрание приходили и местные священник с дьяконом. Не раз они пытались нарушить ход служения, а по окончанию с бранью и угрозами подступили к братьям. Те всенародно обличали их. Не имея разумных доводов, священник и его сторонники пришли в ярость, готовясь наброситься на участников собрания: в руках замелькали ворошилки, вилы, колья, вожжи. Видя, что беседа дошла до такого напряжения, из толпы выделился председатель сельсовета. С опущенной головой он внимательно слушал весь ход богослужения и последовавшего за ним спора. Громким голосом он обратился теперь к священнику:
— Отец Фома! Ты что разбушевался? Отошла твоя власть, это тебе не 1909 год, когда ты был владыкой над всем. Хватит темнить и обманывать на род, дай людям самим разобраться. Что ты пристал к ним? Мы видим, что они ни Бога, ни веру не поносят, и власть не затрагивают. Ведут себя как люди, а от вас с дьячком прет самогоном, как из бочки. Не хочешь слушать — уходи, но людей не тронь. Не то — ответишь по закону.
Никто и не заметил, как после такого вразумления один за другим исчезли впотьмах ревнители церкви. Вслед за ними и священник, крестясь и отплевываясь, покинул двор. Этот случай еще больше расположил оставшихся сельчан к миссионерам, и они с дерзновением и благословенным успехом продолжали свидетельствовать о Христе.
Павлушка проснулся позже всех и увидел, что со всеми вместе он спал на сеновале. За воротами стояли наготове две запряженные телеги, а за столами рассаживались гости к завтраку. Вера, заменив ему теперь Надю Власову, звала его, спеша умыть и усадить со всеми за стол. После завтрака вся группа и несколько местных обращенных, усевшись на телеги, устланные пахучим сеном, тронулись через луга к переправе в заречные деревни, где их также давно уже ожидали. Проезжая лугами, они громко пели гимны, славя и хваля Господа. Стоило лишь нашим благовестникам остановиться у копны сена и у отдыхающих косарей напиться свежей, студеной родниковой воды, как пестревший от платков и кофточек луг пришел в движение. Со всех сторон на стройное пение стали сбегаться люди. Настоящее благословенное собрание было проведено на этом месте. Наши миссионеры проповедовали и воспевали Господа прямо с телег.
По окончанию горячей, сердечной молитвы женщины и мужчины на сенокосе убеждали тружеников Господних разделить с ними обед, но ввиду ограниченности во времени телеги тронулись дальше. Гостеприимные косари на ходу бросали нашим друзьям пироги, печеный картофель, ветчину, а кое-кто даже положил в телегу бутыль с молоком. Как родных проводили люди вестников Евангелия в дальнейший путь.
— Господь знает сколько продлится это благословение над нашим народом, друзья мои, — вытирая слезы, начал растроганный Николай Георгиевич говорить сидящим на телеге. — Поистине над Родиной нашей восходит заря, о братья и сестры, вставать нам пора! Каждый свободный день и час в нашей жизни мы должны спешить сеять семена истины Божьей в эту рыхлую, жаждущую землю, поливая ее слезами наших молитв. Во всех уголках нашей Родины мы должны разбрасывать семена Господней истины. Смотрите, с какою жаждой и простотой принимается Слово. Долго ли продлится это благоприятное время лета? Нам надо спешить, пока дьявол не закрыл уши слушающих Евангелие и не зачерствели сердца, иссушенные зноем безбожия. Не смущайтесь, что вы малограмотны, некрасноречивы, малоспособны; каждая проповедь, каждый пропетый гимн и рассказанный стих пусть будет передан с огнем души. И десятки, сотни душ придут к Господу, обретут спасение во Христе. Вы видели вчера эти вилы и дреколья, приготовленные для нас. От них умерли наши отцы, передавшие нам Евангелие. Вчера этих людей отогнали, слава Богу, завтра они могут возвратиться к нам и не с деревянными кольями, а с железными.
Пусть эти дороги, по которым мы едем теперь, будут благословенным воспоминанием для нашего поколения, которому, может быть, придется пробиваться через железные ряды гонителей, но великий и вечный лозунг благовестника: «О вы, напоминающие о Господе — не умолкайте!» не спускать к земле. Сейчас от одного Павлушкиного стиха люди каются и приходят к Богу. Придет время, сотни лучших проповедей не приведут и одной души ко Христу.
Не так давно, — продолжал Федосеев Н. Г., - в июле 1923 года в город Стокгольм на Всемирный конгресс баптистов съехалось более трех тысяч христиан из разных стран. Там были представители тридцати пяти национальностей. В числе делегатов прибыли на пароходе и христиане из России: П. В. Павлов, М. Д. Тимошенко, П. X. Мардовин, И. С. Проханов и другие. Несколько дней лились с кафедры благословенные проповеди из уст известных мировых богословов. Участники съезда с изумлением внимали этим речам, восхищаясь красотою и смыслом изложения. Но вот на кафедру поднялся председатель Всемирного союза баптистов, доктор Рашбрук, и, обратившись к аудитории, произнес: «Братья и сестры, среди нас есть делегаты нашей недавно гонимой, терзаемой бурей, многострадальной русской церкви, мы еще ничего не слышали от них».
Буря восклицаний на разных языках наполнила зал заседаний с пожеланиями участия русского братства. Несколько братьев и сестра В. В. Павлова, обладающая красивым, сильным голосом, поднялись и пошли вперед к кафедре. Павел Васильевич Павлов после водворившейся тишины на английском языке обратился к съезду со следующими словами:
— Мы восхищены, слыша о великом пробуждении во многих частях мира, восторгаемся теми итогами, приводимыми здесь предыдущими делегатами. Опускаем свои головы, наслаждаясь потрясающими проповедями. В свою очередь, отчитываясь за наше братство, можем лишь сказать: увы, мы так бедны и нищи, что нечем похвалиться пред вами и Господом. Единственно, чтобы не остаться нам в долгу, можем пропеть распространенный в русском братстве гимн.
Множество просьб на разных языках огласило зал. Переводчики приготовились к переводу, а группа певцов, помолившись, запела:
Робко начатая песня набирала силу, покоряя слух и воображение слушателей торжественно печальной мелодией, интонацией отчаянной решимости. Слезы катились по щекам певцов. Когда смысл гимна стал доходить до ума и сердец слушающих, в зале замелькали носовые платочки. Звонкий женский голос в сочетании с мужскими заполнили весь зал. Волнение передалось присутствующим, постигшим смысл и значение гимна.
Все встали, сердца многих были потрясены. На смену пению полились многоголосые, разноязыкие молитвы за христиан в России и других странах, переносимых и переносящих лютые гонения.
Федосеев, продолжая речь, воскликнул:
— Самоотверженно, не жалея своих сил и средств, даже самой жизни, будем служить нашему Господу так, чтобы при скорой встрече с Ним Он не постыдился назвать нас Своими благословенными. Может быть, через много лет, когда наш Павлик, ставши благовестником, расскажет о нас и о наших вот этих дорогах будущему поколению, оно не постыдится нас, но с благодарением Господу произнесет наши имена, — закончил с вдохновением свое краткое назидание Николай Георгиевич. Он остановил лошадей и предложил помолиться.
Подъехав к паромной переправе, наши путешественники с другого берега услышали крики и свист. Внимательно присмотревшись, Петр Никитович узнал знакомых. Оказалось, что там уже подъехали на подводах из заречных деревень встречать гостей. Любезные извозчики с сожалением распрощались со ставшими им близкими миссионерами, и паром отчалил от берега. Вновь обращенный Николай Васильевич Кухтин и двое других с ним тут же решили не возвращаться, но ехать с миссионерами дальше.
Едва только паром коснулся причала, как нетерпеливые друзья бросились приветствовать прибывших. Дальнейший путь был также благословен Господом. Так от деревни к деревне, где пешком, где на подводах, благовестники проходили, оставляя после себя благословенный евангельский посев. Нигде посещения не были бесплодны. Вновь обращенный хуторянин, будучи начитанным и хорошо знакомым со Словом Божьим, также говорил в собраниях убедительные проповеди и особенно успешно проводил беседы. Отъезжая из деревень, братья организовывали вновь обращенных в группы и даже общинки и убеждали взаимно посещать друг друга. Сестры без устали переписывали всем желающим тексты гимнов и учили пению. Новых друзей информировали о том, что через два-три месяца благовестники посетят их опять, чтобы они стремились исполнять волю Божью, а после осенней уборки на полях все соберутся в город на праздник жатвы.
Целый месяц миссионерский отряд совершал служение по селам и деревням, пока наконец, сияющие от счастья, все возвратились в город к своим, давно ожидавшим их.
Павлик перерос сам себя в своем воображении. Где-то он поймал привычку, рассказывая, по-взрослому закладывать руки в карманчики штанов. Отец, заметив это, два-три раза без слов легонько постучал тросточкой по засунутым в карман рукам, после чего эта привычка навсегда оставила юного благовестника.
Осенью Павлушка пошел в четвертый класс и был зачислен со своим прежним другом Костей в одну группу. Костя оказывал на него сильное и плохое влияние. Как ни запрещали Владыкины сыну дружить с Костей, они все равно находили места и причины для встреч. Эта дружба стала сказываться и на его поведении в собрании. Костя прежде всего был старше Павлика на три года. В каждом классе он оставался, как правило, на второй год. Петр Никитович и Луша много молились о своем сыне. Вскоре за недостойное поведение Андреева исключили из школы, и после этого его никто уже не видел. Так Господь избавил Павлушку от плохого влияния.
Много было и детской шалости в поведении Павлушки. Он нередко переставал владеть собой, так что некоторые из верующих, видя его проказы, оставались в недоумении: как может один и тот же мальчик, который только сейчас с таким усердием и явным благоговением служил Богу, одновременно оказываться во власти своего бурного и изобретательного на шалости характера? Самым большим, отрезвляющим его мерилом, однако, был страх Божий. Сознавая свою вину, Павлик был склонен к скорому раскаянию. Родители почти никогда не наказывали его физически.
В свои детские годы Павлик уже был помощником отца в сапожном деле. Отец доверил ему сучить и смолить нитки, вплетать в концы щетину, резать деревянные шпильки, чистить и мыть обувь, разбирать старую, разносить заказы. Все это Павлик выполнял безоговорочно, хотя и не всегда с охотой.
Однажды его послали отнести выполненный заказ больному соседу с условием — не брать с него никакой платы. Павлик отнес и вежливо отдал, а на вопрос об оплате сказал, что родители ничего не назначили. Сосед удивленно посмотрел на посыльного и все-таки, достав кошелек, заплатил ему должное. Искушение, как змея, заползло в детское сердечко. Как Павлик ни боролся с ним, все же, зайдя во двор, он спрятал деньги в дровах. Однако запрятанные деньги не давали мальчику покоя. Да и сколько вкусных вещей можно было накупить на них! Не удержался Павлушка и взял как-то оттуда гривенник, накупил себе ирисок. На следующее утро, как только он проснулся, Луша спросила, чьи это деньги она нашла в дровах? Как плеснул кто из кружки кипятком в лицо Павлика. Он покраснел до ушей и, опустив голову, признался, что утаил их, получив расплату за ремонт обуви от соседа. За столом мать рассказала все пришедшему с базара отцу. В глазах мальчика помутилось от набежавших слез. Отец, однако, молча продолжал кушать, потом через некоторое время спокойно проговорил:
— Что ж, очень плохо. Написано: «Воры Царствия Божия не наследуют».
Комок подкатил к горлу Павлушки, он перестал кушать, вышел из-за стола и со слезами попросил прощения у родителей. Он смог успокоиться лишь после того, как они помолились.
Начальную школу Павлик закончил на отлично. Старушка-учительница любила его за богобоязненность и способность к учебе. Сама она была из богатой купеческой семьи. Кроме того, будучи очень религиозной, часто посещала Владыкиных и любила беседовать с Петром Никитовичем. Провожая Павлика в семилетку, она долго держала его в объятиях. Затем дала в напутствие много наставлений. Вскоре после этого она умерла и была торжественно похоронена ее бывшими учениками.
В 1927 году хозяйка дома решила отдать верующим в аренду весь дом, во второй его половине поселился Петр Никитович Владыкин с семьей. Новоселье их совпало с появлением в семье дочки Даши. Петр Никитович вместе с сыном ходили в роддом, и Павлик с чувством особенной радости почти половину пути нес сестренку, крепко прижимая ее к себе, боясь где-нибудь нечаянно споткнуться.
После памятной миссионерской поездки братья-служители посетили снова все села округи. В нескольких местах они совершили крещение и вечерю Господню — хлебопреломление со всеми ранее крещенными. Многие из групп недавно уверовавших пожелали стать членами городской общины, хотя и проводили собрания у себя по селам, поэтому Н-ская церковь насчитывала около ста человек. Хор общины удвоился за счет новых, прекрасных голосов. Несколько молодых людей, девушек и юношей из молоканской молодежи, выразили большое желание участвовать в хоре, и община дала на это согласие.
Из числа вновь обращенных двое оказались исключительно одаренными певцами. Один из них — милиционер, ранее певчий православного храма, хорошо знал ноты и пел теперь в хоре басом. Второй оригинальной личностью был владелец мастерской по реставрации одежды. Он тоже молился с покаянием, но пьянство свое оставить не мог. В прошлом в православии он приглашаем был в особо торжественные дни в соборе на клирос, где его сильный бархатный баритон заставлял вибрировать ближайшие люстры и паникадила. На празднике жатвы по просьбе присутствующих он исполнил две вещи из православной литургии: «Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыка, с миром» и «Иже херувимов». От голоса певца дрожали стекла в окнах. Далее он привел всех в восхищение исполнением одного из братских гимнов: «О отчизна дорогая!» По его словам, он здесь пел не так, как дома, где, выйдя на балкон второго этажа и изрядно подвыпивши, он пел во весь голос; тогда его слышно было по всей базарной площади и за несколько кварталов вокруг.
К великому огорчению верующих, этот незаурядный певец не хотел оставить свой прежний образ жизни. Иногда в базарные дни он, оригинальности ради, устраивал любительские погромы у горшечников, топчась на их хрупкой продукции, сокрушая все под ногами к ужасу окружающих. Однако он тут же успокаивал торговцев, сполна расплачиваясь за причиненный убыток. После такого дебоша, как полагается, всегда появлялся милиционер. Любезно, без всяких сопротивлений, под руку с милиционером он мирно шествовал в милицию. Почти всегда, уцепившись друг за друга и за самого отца, гуськом сопровождали его всюду четверо его малых детей. В милиции по всей строгости брался за него начальник или заместитель, устыжая его и составляя очередной акт. Заливаясь горючими слезами, старый проказник со всем соглашался и раскаивался. Заканчивалось это обычно тем, что «проказник», сотрясая стекла в здании милиции, старательно исполнял «Иже херувимов» или что другое. Затем его выталкивали за дверь, и тогда с довольным видом, в сопровождении своих всегдашних попутчиков — перепуганных детей, он возвращался домой. Вскоре, после неоднократных безуспешных увещаний, нашего «героя» не стали допускать в хор, и он перестал посещать собрания. Жена его покаялась, приняла крещение, но до смерти мучилась с ним.
Молодые, одаренные благовестники из Москвы все чаще стали посещать Н-скую общину. Из них наиболее памятным остался Макаров Сережа. Он жил в Рязани, но как курсант библейских курсов в Москве бывал гостем и в Н-ской общине. Небольшого роста, постоянно в очках, он привлекал внимание многих к себе простой, мудрой беседой и красноречивыми проповедями.
Однажды Макаров ехал с группой друзей в поезде по делам благовестия. В ближайшем купе завязался отчаянный диспут между одним из братьев и безбожником, который, стоя среди вагона, утверждал, что никакого Бога нет, а если есть, пусть покажут его. Сергей Макаров молча подошел к нему спереди, посмотрел в глаза и, разглядывая, стал обходить кругом. Собеседник, в свою очередь, не отрывая взгляда, проследил за ним и грубо спросил:
— Что ты осматриваешь меня?
— Да смотрю, где у вас совесть, — сказал Макаров.
— Что ж, по-твоему, я бессовестный? — возмутился безбожник.
— Тогда я попрошу вас, покажите нам вашу совесть, — сказал Макаров.
— Брось глупость-то пороть, совесть ведь не рубашка, чтоб ее показать тебе, — вспылил собеседник.
— Если совесть не рубашка, то и Бог не пиджак, чтобы показать вам Его, как вы требуете, — уничтожающе, под рукоплескания пассажиров ответил ему Макаров. Собеседник махнул рукой и постыженный сел на свое место.
Вторым любимым и всеми уважаемым из московских гостей был брат Ванифатий Михайлович Ковальков. Его простые, подкрепленные многими интересными примерами проповеди овладевали сердцами слушателей, в том числе и сердцем Павлика, который особенно полюбил его. Уважаемым он был и в семье Владыкиных. Они совместно с Петром Никитовичем посетили многие села, совершая служение благовестия. Многим в Н-ской общине он преподал водное крещение.
Самым же памятным в жизни Павлика осталась встреча и знакомство с Михаилом Даниловичем Тимошенко. Как-то в церкви была получена телеграмма, что едет М. Д. Тимошенко и просит его встретить. Он хотел побывать на могиле своего отца и попутно посетить местную общину, так как много слышал о ней и ее благословениях.
Собравшись для обсуждения порядка действий, братья пришли в затруднение. Надлежало оповестить всех верующих и по городу, и по ближайшим деревням о приезде гостя и кому-то быть на станции к вечернему поезду, чтобы встретить брата, а времени было, как говорят, в обрез. Догадавшись о проблемах взрослых, Павлушка стал умолять отца, чтобы поручили ему встретить гостя. По рассуждении решено было показать Павлику несколько фотографий брата из журнала и доверить предстоящую встречу. Еле дождался он вечерней поры и все равно пошел на вокзал задолго до прихода поезда.
Подъезд к станции был ярко освещен большим подвесным светильником типа примуса. Извозчики запрудили экипажами и тарантасами всю станционную улицу. Павлушка от сознания своего высокого и ответственного долга не шел, а подпрыгивал, предвкушая радостную встречу. На ходу он обдумывал, как и с какой стороны подойдет к брату, поприветствует его и, может быть, даже расскажет при встрече стишок. Шмыгнув мимо экипажей, он прошел в станционный зал. Помещение было переполнено множеством отъезжающих, провожающих и встречающих.
Павлик помолился и стал обдумывать, где и как ему встать, чтобы в многолюдстве не пропустить гостя. Заключив, что лучше всего для этого подходит выходная дверь, так как все должны проходить через нее, он занял свой наблюдательный пост. Потянулись томительные минуты, стрелки на часах почти не двигались. Смотритель зала спустил на блоке огромный светильник, залил его керосином, поправил сетку и, накачав воздуха, поднял опять к потолку, затем подмел зал, расталкивая людей. Поезда все не было. Наконец звякнул станционный колокол, извещая о прибытии долгожданного поезда, который тут же с шипеньем и грохотом проехал мимо окон вокзала и замер. Через минуту лавина людей хлынула с перрона в опустевший на короткое время зал и, возбужденная радостью встреч, направилась к выходу.
Павлушка глазами впивался в лицо каждого проходившего мимо него мужчины, но увы, мужчины эти оказывались или худые, или низкие, бледнолицые и светловолосые, но высокого, красивого, широколицего, с темными волосами он не видел. Иногда мальчик дергался к проходящему и даже выбегал вслед на улицу, но блеснувший портсигар обнаруживал его ошибку. Проходили совсем похожие, но с папиросой в зубах. Были и те, что с любопытством спрашивали, кого он ожидает, а он со смущенной улыбкой отвечал: «Не вас!» Толпа проходящих, нахлынувшая, как быстро набежавший поток, также быстро и поредела, а брата Тимошенко все не было. Наконец дверь захлопнулась, и зал почти опустел. Изредка еще проходили из числа опоздавших, но и они были чужие.
«Просмотрел!» — дрогнуло сердце Павлика, и слезы огорчения выступили у него на глазах.
— Кого ты ждешь, мальчик? Все уже прошли, иди домой, — проговорил служащий, проходя через зал. Павлик хотел было что-то ответить, но комок подступил к горлу. Вытирая слезы, он горестно размышлял, как вернется домой не исполнив поручений. Но вдруг чья-то сильная рука открыла дверь с перрона, и в зал шагнул мужчина…
— Вы брат Тимошенко? — подбежав и уцепившись обеими руками за пальто вошедшего, воскликнул Павлушка.
— Я, а чей же ты будешь, братец мой, а почему у тебя под глазами мокро? — поставив саквояж на скамью и слегка наклонясь, спросил мальчика Михаил Данилович.
— Я Владыкин Павел, меня братья и папаня послали вас встречать. А я стоял, стоял, вижу, уже нет никого и так мне было обидно, что просмотрел я вас, а тут вдруг… — Павлушка радостно улыбнулся сквозь еще невысохшие слезы и обеими руками крепко сжал протянутую ему руку брата Тимошенко.
— Да как же ты узнал меня? — спросил его Михаил Данилович.
— Я видел вас по журналам и слышал на кладбище, когда моего братишку хоронили рядом с вашим папой. Здесь проходили некоторые похожие на вас, но они или курят, или худые, белые, не такие, как вы. Ну а когда вы уже вошли, я сразу узнал вас.
— Будете брать экипаж? — прервал их вошедший извозчик, — а то я последний уезжаю.
— Нет, мы рядом живем, — поспешно ответил Павлушка вместо Михаила Даниловича.
Ходьбы было действительно шесть-восемь минут, но за это время Павлик рассказал все-все: и что у них есть большой хороший хор и его, Павлика, недавно из дискантов перевели в альты. Два раза уже собирался струнный оркестр, и он учится играть на мандолине. Летом ездили по деревням с проповедями, и за это время у них были гости из Москвы: Федосеев, Гартвик, Степин, Довгалюк, Ковальков и Сережа Макаров. А в Рязани, когда папа туда ездил по деревням с проповедями, он познакомился с Сергеем Терентьевичем Голевым, тетей Полей Ивленовной, Гаретовым. И еще скоро здесь будет большой-большой праздник жатвы, и он готовит к нему «Моление о чаше». «Вот только не было еще вас, а теперь и вы приехали», — выложил он гостю все, чем была полна его душа.
Гостил брат Тимошенко в Н-ской общине очень мало. Вечером, после продолжительной беседы с братьями, он пошел ночевать к своим родственникам-молоканам. В беседе с братьями Тимошенко много пояснял о церковном устройстве в общинах, о порядке в собраниях, о хоре, о молодежи, рассказал о новостях по всему братству, что в Петрограде, какой переименовали в Ленинград, появились евангельские и Проханов Иван Степанович руководит ими. У баптистов есть серьезные разногласия с ними, но членами их общин пренебрегать нельзя. Рассказал о Власовых, живущих под Москвою, что Надя вышла замуж. На Кавказе брата Канделаки убили разрывными пулями прямо по дороге. Председателем у баптистов Павел Васильевич Павлов. Он имеет право ходить в Кремль, ходатайствовать о своих общинах. А самое неприятное — это появился среди верующих Иванушка Колосков, молится на разных языках и пророчествует. Таких надо остерегаться. Это волки, не щадящие стада. Брат подробно рассказал о сущности их заблуждения.
На следующий день Тимошенко посетил на кладбище могилу своих родственников, а к вечеру на собрание съехалось много гостей из деревень. Богослужение было проведено в великой радости и благословении. Домой в Москву брата проводили рано утром с радостными и большими надеждами на будущее.
Вскоре после отъезда гостя во время воскресного утреннего богослужения в помещение вошли и чинно сели на свободную скамейку три посетителя. Один из них был мужчина, полный, грузный с большим животом, в дорогом костюме, лет тридцати пяти. По обе стороны от него сели молодые женщины, покрытые одинаковыми белыми косынками. Мужчина обратил на себя внимание тем, что, как-то необыкновенно расширив глаза, долго глядел в потолок, шевеля при этом губами, это же самое повторяли и его спутницы. После заключительной проповеди все склонились на колени к общей благоговейной молитве. Внезапно, прерывая одну из молитв, громко закричал нечленораздельными звуками мужчина: «Таф-тафа-ра куми…» Неистово взвизгивая, бормотали ему в такт его спутницы.
Все собрание пришло в недоумение. В нерешительности не знали, что делать, звуки становились громче выше и чаще. У мужчины на губах выступила пена. Ужасом сковало сердца присутствующих. Петр Никитович встал с колен и властно провозгласил всему собранию:
— Братья и сестры, дьявол молится, никто не говорите «Аминь».
Гости немедленно прекратили бормотанье и со всеми вместе встали. Женщины-спутницы кинулись вытирать платками обильный пот с лица мужчины. Тот, побледневший, потрясая руками в воздухе, гневным тоном стал возмущаться тем, что здесь осмелились похулить духа и прервать пророчество.
— Именем Господа Иисуса Христа успокойся ты и дух твой! — властно прервал его Владыкин, и лжепророк, как мешок, рухнул на скамейку.
Стройное и громкогласное пение заглушило голоса пытающихся возражать гостей.
После заключительной молитвы и объявлений Петр Никитович немедленно пригласил гостей к себе, и они, пройдя коридор, вошли в комнату Владыкиных. За обеденным столом гости назвались: мужчина — братец Иванушка Колосков, крещенный духом и якобы исполненный многими дарами чудотворения, а обе женщины-пророчицы по повелению духа сопровождают «братца» в его миссии.
Петр Никитович объявил им очень любезно, что теперь они могут свободно изъяснять свое учение и также свободно пророчествовать, а в собрании нарушать ход богослужения нельзя. Женщины потребовали таз с чистой водой и усердно принялись мыть и вытирать ноги своему «братцу Иванушке». После этого, в присутствии всех домашних, они упали на колени и, чередуясь одним за другим, стали повторять то же, что и в собрании, только более сдержанно.
Семья Владыкиных, стоя в стороне, молча и терпеливо наблюдала за всеми их словами и движениями, пока они наконец, мокрые от пота и обессилевшие, не уселись за стол.
Петр Никитович пригласил всех к молитве и коротко просил Господа, чтобы Божья благодать сохранила его и семью его, и церковь от всякого вражьего влияния и исполнила мудрости и Духа Святого в предстоящей беседе и во все дни. Павлик внимательно слушал и наблюдал за всеми действиями «колосковцев», как их тогда называли, и вспоминал беседу брата Тимошенко, что тот своевременно и подробно предупредил их обо всем этом. Сердце мальчика почувствовало, что гости руководятся не Духом Божьим, а бесовскими духами. Видя непривычное поведение обеих женщин со своим «братцем», Павлик решил, что подлинными христианами эти люди быть не могут. Гости пытались подружиться с мальчиком, ласково с ним заговаривая, но он не смог побороть в себе чуждого к ним отношения.
Петр Никитович в спокойной и простой беседе, находя практические примеры из жизни и Библии, привел в замешательство своих собеседников. Обезоруженные, они притихли, продолжая обедать молча. Уверенность в совершенном Иисусом Христом личном спасении и ясных действиях Духа Святого и решительное обличение собеседников в том, что ими руководит чуждый дух, смирил их, и они заторопились с отъездом. Лжепророк и его попутчицы потеряли интерес к дальнейшей беседе особенно после того, как Петр Никитович объявил им, что в собрании присутствовать они могут, но никакого участия в богослужении принимать не будут. Гости ушли, и никто их после не видел ни в своем городе, ни в окрестности.
Осенью по всему братству баптистов было объявлено, что праздники жатвы принято отмечать в воскресные дни сентября. Братья, собираясь на районных и областных совещаниях, договорились праздновать в разное время с учетом того, чтобы побывать в гостях друг у друга.
Ближайшие соседи Н-ской общины, верующие города Е., отмечали у себя праздник жатвы в середине сентября. По их приглашению половина хора и проповедующие братья Н-ской общины выехали поездом накануне праздника.
Для собраний Е-нцы арендовали большое здание чайной на главной соборной площади. Оно вмещало в себя триста-четыреста человек. Среднее межэтажное перекрытие отсутствовало и лишь только по фасаду, на верхнем этаже, была большая комната, приспособленная для приема гостей. В субботу из окружающих сел и фабричных местечек прибыло много друзей. Вечернее собрание было благословенное и радостное. После собрания далеко за полночь гости знакомились друг с другом, а молодежь проводила совместную спевку, репетировали декламации, развешивали по стенам христианские тексты и украсили несколько столов плодами нового урожая.
Праздник был многолюдный и торжественный. Приехавшие из деревень впервые увидели такое множество собравшихся верующих. Пение хоров было и раздельное, и совместное. В собрании и при последующем за ним общем чаепитии были продекламированы стихи и рассказы. Павлик впервые рассказал «Капитан Бопп» Жуковского, чем растрогал многих слушателей. Закончилось торжество поздно. Все были довольны и благодарны Господу за новые чувства, которыми Бог соединил людей в одну родную семью.
Павел расположился к проповеднику Алексею Григорьевичу, полюбил его за веселое выражение лица, хорошие, громкие проповеди. К сожалению, он плохо понимал их, и сам проповедник остался для него высоким, недоступным. В местечке Е. нашел он и друзей по сердцу, хотя грустно ему было от того, что из детей верующих родителей очень немногие ходили на собрание.
— Кто это? Чей это? Откуда это? — тихо спрашивали друг друга заходящие в собрание, увидев неподвижно сидящего в углу комнаты человека.
Мужчина лет сорока пяти, в домотканой одежде, с босыми ногами, суровым выражением лица и длинными до плеч черными волосами сидел молча, взглядом из-под густых бровей изучая каждого входящего.
В комнату с Библией в руках вошел Петр Никитович Владыкин и, оглядев всех, направился прямо к незнакомцу.
— Здравствуй, Иван Михайлович, — обратился он к нему, — ты зачем сюда пришел?
— Не могу, Петр Никитович, не нахожу покоя, пришел сюда отдохнуть душою, — встрепенувшись, поднялся незнакомец навстречу Петру Никитовичу, замогильным голосом отвечая на его вопрос.
— Да, покой ты найдешь только у Христа, и ты знаешь это. Ну что ж, если будешь сидеть смирно, то сиди, — ответил ему Петр Никитович.
Все собрание незнакомец просидел спокойно, почти без движения, только изредка вздыхая; на молитве вставал, при общем пении заметным становилось его волнение.
Иван Михайлович с ранних лет занимался черной магией и многих удивлял своим колдовством. Он был земляком Луши, т. е. жил в одной из ближайших к Починкам деревень. С Петром Никитовичем они встретились в городе, где Иван Михайлович заговорил зубную боль у проходящего солдата. Увидев это, Владыкин вступил с колдуном в беседу. В ходе разговора тот расположился к Петру Никитовичу и открылся, что сильно страдает душой, нигде не находит покоя. Поэтому, услышав, что в доме Владыкиных собираются верующие, пришел сюда. После собрания Владыкин, узнав, что Ивану Михайловичу негде переночевать, пригласил его к себе, хотя Луша с Павликом поначалу его боялись. Когда же гость, совершенно успокоенный после беседы и ужина, открылся, что здесь он отдыхает душой, то после общей молитвы они легли спать вместе с Павлушкой.
После сна за завтраком гость с радостью признался, что так спокойно проспал всю ночь, как никогда, и просился пожить у Петра Никитовича немного. Петр ничего не имел против, спросил о его самочувствии. Иван Михайлович ответил:
— Петр Никитович, у вас я как дитя, совершенно свободен, потому что чувствую здесь благодать.
Однако на следующий день он начал проявлять беспокойство и стал собираться в дорогу.
— Ты что засобирался, отдыхай-то еще, — предложил ему Петр Никитович.
— Нет, хозяин мой гонит меня отсюда, потому что он здесь бессилен; пойду, — ответил гость.
— Да ты не слушай его, живи у нас, — убеждал Петр Никитович.
— Не могу. Я не в силах. Он гонит меня. Спасибо вам, — с грустью ответил он и вышел за дверь. Через некоторое время Иван Михайлович вернулся и просил Владыкина:
— Я себе сделаю железный крест и болтами прикручу сквозь тело к спине, а ты зарой меня в колодец и оставь только трубу, может быть, избавлюсь от него.
— Нет, Иван Михайлович, только крест Иисуса Христа избавит тебя, и Его кровь омоет и освободит тебя. Покайся в своих грехах и будешь спасен.
— Не могу, хозяин не допускает, — ответил несчастный.
Вскоре он исчез бесследно, и никто из Н-ской общины его больше не видел. Неизмеримо было горе этого погибшего человека. Легче переносить любые физические истязания, нежели душевные непрекращающиеся адские муки и не иметь при этом даже надежды на избавление. Однако действия дьявола и слуг его не распространяются на то, что освящено Богом и посвящено Ему в Его собственность. Вот почему так жизненно важно освящение для всякого христианина. Самое великое счастье — обрести покой в Боге, и путь к этому открыт в покорности Христу. «Придите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас… и найдете покой душам вашим» (Мат.11:28–29).
Годы учебы в семилетке у Павлика были переломными годами в его духовном развитии. Если до пятого класса он учился, потому что все учатся и так полагается, то с пятого Павел учился с охотой, с возрастающим интересом и жаждой к знаниям. Семилетка имела то преимущество перед остальными школами, что, будучи преобразованной из гимназии, сохранила в себе весь старый преподавательский состав и оборудование. Большие способности Бог дал Павлику в учебе. Все преподаваемое он не учил, а буквально впитывал в себя, причем, без особых напряжений и усилий. У него всегда было много вопросов к преподавателям. К записям в тетрадях он относился с особой страстью, стараясь сделать их красиво. Особенно любил художественно выполнять рисунки по физике, химии, зоологии, ботанике. С особым увлечением Павлик любил рисовать девочкам в альбомы; поэтому у него не было отбоя от них. Он помнил, конечно, при этом, что все это он получил от Бога, поэтому открыто и в собраниях, и дома всегда благодарил Бога за дарованные способности и любил Бога от всего сердца.
В школе Павлик нисколько не стыдился своего христианского звания, тем более, что у большинства учеников родители еще считали себя православными. Но, тем не менее, Павлику пришлось пережить борьбу, из которой он, слава Богу, вышел победителем. Произошло это на уроке пения. Преподаватель приступил к изучению нот, в понимании которых Павел оказался самым способным, так как изучал уже ноты в хоре в своей общине. Вскоре после того перешли к разучиванию народных и революционных песен по нотам. Тут-то и произошло столкновение. Когда преподаватель стал разучивать с классом песню, Павел сказал ему во всеуслышание:
— Я разучивать песню не буду, так как не хочу развлекать дьявола. Если хотите, я могу вам спеть христианский гимн.
Учитель был ошеломлен его ответом. На виду у всех он бледнел и краснел, не зная, как поступить с мальчиком. Затем, после некоторого молчания, отпустил его с урока. На следующий день отец расспросил сына о происшедшем на уроке, ободрил его, но предупредил, чтобы впредь он был благоразумней и объяснялся с преподавателем наедине.
Впоследствии Павлик узнал, что учитель пения был зятем регента их общины и жил с ним в одном доме. Особенно же значительным было Павлику то, что учитель пения в школе был еще и регентом в одной из православных церквей в городе и управлял церковным хором. Так Павел оказался обличителем своего преподавателя, однако тот оставил его в покое и на экзамене поставил ему отличную отметку. После этого случая Павлику пришлось встретиться с более серьезной задачей, с которой бы он не справился, если бы не помог ему Бог.
В числе его альбомных заказчиков была одноклассница, дочь купца, содержащего постоялый двор и чайную для богатых людей. Девочка, скромная в поведении, ласковая в обращении, красивая лицом, была в отношении к Павлику как-то особенно расположена. Она приносила в школу на обед разные лакомства, которые Павел мог видеть только на витринах купеческих магазинов. Всякий раз она делилась принесенным с ним.
Павел встречал многих девочек в собрании, в домах верующих, со многими был хорошо знаком, пел вместе в хору. Но такой глубокой симпатии, которую вызывала в нем купеческая дочь, он еще не испытывал. В ее альбом он вписал не один стишок из сочинений Лермонтова, Пушкина и немного своего. Все это еще более усиливало новое чувство. Павлу хотелось встретиться с ней наедине и сказать много-много такого, чего и сам не знал. Четырнадцатилетний Павлик вдруг повзрослел, притих. В классе это заметили и, к великому ужасу, тайна их сердец, не успевшая выразиться языком, оказалась крупными буквами выведенной на классной доске: «Вера + Павлик».
Павлик обнаружил эту проказу по горячему следу: выходя из класса на перемену, они с Верой оказались почти последними. Закрывая за собой стеклянную дверь, он машинально оглянулся на классную доску. За ней мелькнула косичка с голубым бантиком, а внизу пробежали к окну розовые туфельки. Павлик заподозрил неладное, рванул дверь и вбежал в класс. Классная доска, поворачиваемая вокруг своей оси, была с передней стороны исписана формулами только что окончившегося урока математики. К следующему уроку ее должны были повернуть к классу чистой стороной. Павел нетерпеливо потянул за край доски, поворачивая ее, и обнаружил предательскую надпись. За шкафом у окна кто-то хихикнул тоненьким голоском. Не оглядываясь, Павел отчаянно стирал написанное, но сухая тряпка оказалась непослушной и, к великой его досаде, следы букв упорно не исчезали. Павлик пытался плюнуть на тряпку, но от волнения у него пересохло во рту. Ему удалось стереть только первые две буквы девичьего имени. Хихиканье за шкафом повторилось сильнее. В негодовании он шагнул за шкаф и обнаружил виновника. То была девочка, которой он совсем недавно старательно вписывал в альбом стихи. Она стояла, стараясь спрятать лицо, отвернувшись к окну с опущенными глазами.
— Как тебе не стыдно! — выпалил ей в затылок Павел, сгорая багрянцем.
— Это не я, — ответила проказница, подняв на него смущенные глаза, но увы, запачканные мелом кончик носа на фоне покрасневшего лица и пальцы правой руки выдали ее с поличным. Павел порывисто взял ладонь ее руки и, молча показав ей следы мела, хотел упрекнуть за ложь, но в поднятых ее широко открытых глазах он заметил наворачивающиеся слезы. Кто-нибудь повзрослее безошибочно прочел бы в них объяснение совершенной ею шутки: это была ревность, такая же детская, как любовь, но Павлушка тогда не понял этого.
— Нос-то вытри, смеяться будут! — покровительственно, но уже беззлобно заметил Павел и быстро вышел из класса.
По окончанию учебного года с неожиданной для себя грустью Павлик подумал, что он ведь теперь целое лето не будет встречаться с Верой, а как изменить это, не мог придумать. Свои переживания он открыл школьному товарищу Виктору, и тот немедленно нашел выход: «Иди прямо в чайную; там ты наверняка увидишь ее». Но здесь Павлика ожидала еще большая неприятность.
Оказалось, что школьные дела дошли до родителей Веры. Они как-то встретились на улице с Лушей, и мать Верочки, рассказав Луше об отношениях Павлика с ее дочерью, дала знать Луше, что они совсем не ровня, что их девочка из богатой семьи, а Павлик — из бедной и такого позора они не потерпят.
Считая, что сын не поймет ее, и не зная, как поговорить с ним, Луша воспользовалась приездом из Москвы известного благовестника Николая Георгиевича Федосеева, глубоко уважаемого в их общине. Павлик любил его проповеди, пение и был очень обрадован, когда узнал, что брат Федосеев будет у них весь вечер. Как только Павлик вошел в комнату, Николай Георгиевич сейчас же позвал его к себе, обнял и по обыкновению стал расспрашивать о жизни. Однако Павлик почувствовал в тоне гостя что-то неладное, и это «неладное» кольнуло его сердце еще больнее, чем надпись на доске.
— Павлушка, мне сказали, что ты в школе полюбился с какой-то девочкой, пишешь стихи в альбом, а стихи мирские и девочка мирская, правда это?
Вопрос был таким неожиданным, что Павлик весь онемел. Он почувствовал в своем сердце угрызение совести, стыд и страх от того, что оказался в дружбе с миром. Почему он ввязался в эту дружбу? Вспомнил, как в первый раз вписал какие-то строки в альбом одноклассницы. Потом девочки одна за другою подходили со своими альбомами. Вспомнил также и то чувство, какое он пережил, увидев надпись на классной доске. Наверняка, это уже знает даже Николай Георгиевич и ждет от него ответа. Однако как молния мелькнула другая мысль: «А что же тут дурного?» Сердце вроде ободрилось, навернувшиеся было слезы высохли.
— Да, но ведь я ничего… — внезапно охрипшим голосом ответил Павел, сам не зная, что именно это «ничего» должно было означать.
— Дитя мое, — ласково начал Николай Георгиевич, — а послушай, что говорит Слово Божье: «Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей». Вот когда искуситель подошел к тебе в лице старого учителя пения, ты ему сразу ответил: «Я разучивать мирские песни не буду, так как не хочу развлекать дьявола». Здесь ты победил его. А когда он подошел к тебе в лице красивой девочки с модным бантом, ты те же мирские слова добровольно писал сам. Кого ты развлекаешь ими? Кроме того, ты еще юн, разум твой неокрепший, а девочка неверующая. Неужели ты Иисуса променяешь на нее? А в одном сердце двоих не поместишь. Вот мама твоя говорит, что ты в собрании и молиться перестал, и новых стихов не рассказываешь. А сколько людей в собрании с радостью и удовольствием слушали, как горячо ты рассказываешь стихи и как поешь «Твой город не здесь среди мертвой пустыни». Давай будем молиться, просить прощения у Бога, чтобы Иисус опять был тебе дороже всего.
Слезы брызнули из глаз Павлика, и в сердечной, искренней молитве он признался Господу, что искуситель обманул его, просил прощения и силы побеждать мирское. Свободно вздохнул мальчик после молитвы, и весь этот день провел в радости.
Однако потребовался еще один довод для окончательного согласия Павлика с мнением взрослых. В четверг, в базарный день, Виктор утянул Павлика на базар, а там предложил забежать в богатую чайную. Долго и сильно боролся Павлушка с этим соблазном, но не устоял. Вместе с Виктором они поднялись по лестнице на второй этаж чайной. Зрелище, представившееся Павлику, было потрясающим. Весь зал синел в табачном дыму. На возвышенности музыканты изо всех сил веселили публику. Полуобнаженные женщины кружились по залу с кавалерами в кадрили. Вдруг откуда-то, пробегая между столами, порхая, как бабочка, с рюмками напитков на подносе выбежала под такт музыки девочка в коротеньком голубом платьице. Павлик с товарищем замерли у перил лестницы как вкопанные. «Не любите мира, ни того, что в мире», — промелькнуло где-то в глубине его сознания при виде этого «содомского» зрелища. Когда порхающая бабочка подбежала к ним, Павлик к своему ужасу узнал в ней Веру.
— Вы зачем сюда пришли? Убегайте сейчас же, пока мать не увидела. Мне на днях из-за тебя такую взбучку дали. Скорее убирайтесь отсюда, я прошу вас обоих, — толкая Павлика в грудь, прошипела совсем неузнаваемая Вера.
— Мы-то сюда зашли только один раз, а ты крутишься здесь днями, — находчиво ответил товарищ Павлика.
Глядя в испуганные глаза девочки, Павел вздохнул, затем отвернулся и медленно по скрипучим ступенькам спустился вниз, на улицу.
Оркестр насмешливо провожал их бойкой музыкой, которая не по-детски, больно кольнула сердце Павлушки. Он совсем не ровня. Девочка из богатой семьи, а он — из бедной. Если Павел не постиг этого из слов матери, то сегодня он это понял сам.
Еще раз встретиться с Верой Павлу пришлось впоследствии при совершенно иных обстоятельствах. Нанесенная сердцу обида уже не мучила его. За полтора года, прошедших к тому времени, многое изменилось в городе Н. Огненный шквал разметал много знакомых Павлу семей, с детьми которых проходило его детство. К тому времени Павел уже самостоятельно зарабатывал свой хлеб на строительстве в двадцати километрах от города, помогая матери.
Приехав в родной город, Павел в праздничном костюме шел по улицам и торговым рядам, вглядываясь в знакомые витрины и вывески магазинов и лавок. Но увы, в лучшем случае, они были заколочены досками, а большинство зияло темными проемами беспорядочно распахнутых окон и дверей. Павел вспомнил, что все частные заведения были закрыты, а купцов, как было слышно по городу, увезли на «Соловки». Вспомнилась Вера: что с ней? Не боль, а скорее любопытство тревожило юношу. Павел прошел в сквер и сел на скамью, спиною к бывшей чайной. В числе редких прохожих в сторону сквера свернула девушка и торопливо пошла по тропинке. Лицо ее казалось озабоченным. Нестиранное, залатанное платье, босые ноги и бутылка, как видно, постного масла в руках — все говорило о ее крайней бедности. Когда девушка поравнялась с Павлом, он, внимательно всмотревшись в лицо ее, неожиданно для себя вполголоса проговорил:
— Неужели Вера?
Услышав свое имя, девушка умерила шаг и вопросительно подняла глаза:
— Павел? — воскликнула она.
Минута нерешительности. Перед ней сидел красивый, одетый в хороший костюм тот самый Павел из бедной семьи, который более года назад был простым мальчишкой в неглаженной косоворотке, которого она прогнала из чайной.
— Садись рядом… ты что так смотришь на меня? Что случилось с тобой? Куда ты так торопишься? — ухватив Веру за руку и сажая ее рядом с собой, выпалил Павел обескураженной девушке.
Смущенно, но настойчиво она высвободила свою руку из его ладоней. После долгого молчания, вытерев глаза кончиком старенького платка, не поднимая глаз, она стала объяснять:
— Еще в прошлом году приехала ночью какая-то машина, отца с матерью, братишек и сестренку посадили в нее, и я до сих пор ничего не знаю о них. Я гостила в тот день у своей дальней родственницы, когда к нам прибежали и рассказали об этом горе. Тетя кинулась к нашему дому, но он был закрыт. А впоследствии все из него вывезли, ни одной тряпочки я не взяла. Целый год не показывалась я на улице, и об отце с матерью боюсь до сих пор кого-либо спросить.
Живу у тети, нищенствуем. Я стираю белье и живем тем, что подадут. Тетя больная и все время ругается со мной. Бываем иногда сыты, а когда и голодные ложимся спать. На работу нигде не принимают.
Полными слез глазами Вера взглянула на Павла. Впервые за все это время встретилась она с человеком, которому могла поведать свое горе.
Павел вспомнил слова одного проповедника: «Горе вам, богатые! ибо вы уже получили свое утешение» (Лук.6:24). И «не собирайте себе сокровища на земле» (Мат.6:19). Невыразимой жалостью к Вере наполнилось его сердце. Ему так хотелось помочь ей, но кроме глубокого сочувствия и двух найденных в кармане рублей, чтобы она хоть досыта покушала, он ничего для нее сделать не мог.
Впоследствии Павел работал на заводе, куда он хотел попытаться устроить и Веру, но из этого ничего не получилось, так как с тех пор он ее нигде не встречал. Куда жизненный водоворот бросил ее — знает один Бог.
В развитии личности Павлика большую роль сыграла его любовь к книгам, а доступ к ним он получил совершенно неожиданно.
Однажды вечером, проходя вместе с товарищем по главной улице города, они через окно заметили ярко освещенную комнату публичной библиотеки. Такое множество книг на стендах и стеллажах Павел увидел впервые. К книгам оба были неравнодушны и, недолго думая, зашли в читальный зал. Их внимание привлек застекленный шкаф с ценными книгами в золотой отделке. Павел был так увлечен созерцанием книг, что не заметил, как к ним подошла бойкая девушка и спросила, не желают ли они помочь в регистрации книг. Ребята охотно согласились, более того, почувствовали себя счастливыми, когда их допустили к стопам новых, пахнущих типографской краской, книг. В конце вечера они встретились с заведующим библиотекой. Они взаимно понравились друг другу, и юные книголюбы согласились приходить помогать каждый вечер. Через неделю им присвоили звание «друга книг» и тем открыли доступ в самое сердце библиотеки — техническую комнату.
Вскоре после того им пришлось по-настоящему заниматься учетом движения книг всей библиотеки, а значит, приблизиться ко всем библиотечным сокровищам. Добросовестными и неутомимыми занятиями с книгами Павлик приобрел расположение заведующего, обеих сотрудниц и замечательного дедушки Никиты.
Дедушка Никита, работавший когда-то конструктором на заводе, относился к старой интеллигенции, а теперь, на склоне лет, был постоянным посетителем и добрым другом как читателей, так и сотрудников библиотеки.
С тех пор Павел начал просто поглощать книги одну за другой, предпочитая рекомендованные дедушкой Никитой. Дома вначале были рады, что Павлушка перестал пропадать на улице и часами сидел с книгой в руках. Однако вскоре Луша стала беспокоиться за сына, так как он просиживал за книгами до глубокой ночи. Но такого порыва, казалось, остановить уже ничто не могло.
Четырнадцать лет было Павлу, когда он со всею страстью предался чтению книг. Это помогло ему с отличием кончить семилетку (в двадцатых годах это было среднее образование), значительно продвинуться в общем развитии, а впоследствии на протяжении всей жизни, как в работе, так и в деле Божьем это сыграло немалую роль. Как-то Павел спросил Николая Георгиевича, как ему быть с книгами. Брат ответил:
— Кому-нибудь другому я бы не сказал так, а тебе скажу: «Все испытывай, хорошего держись».
Горячая, нелицемерная любовь к Богу и искренняя вера в Него помогли Павлику во множестве прочитанных книг находить драгоценные жемчужины истины. Литература помогла ему сформироваться как человеку, а Евангелие Иисуса Христа определило лицо подлинного христианина и сделалось для него мерилом во всяком познании жизни. Отец не раз намеревался забрать сына из школы и сделать помощником в своем сапожном деле, но Луша разумно возражала мужу:
— Петя, не в нашем, а в своем веке будет жить малый. Если Бог дает ему способности и разум — не мешай, пусть учится.
Глава 6
1927 год был особенно благословенным в жизни Н-ской общины. При арендованном ею доме, переоборудованном из чайной в молитвенный, имелся обширный двор, рассчитанный на несколько подвод. Он долгое время пустовал и зарос травою.
По милости Божьей церковь на этом месте получила желанный уют и простор. Вскоре помещение дома молитвы уже не могло вмещать всех желающих слушать проповедь и пение, и поэтому в теплые дни богослужения проводились при широко открытых дверях и окнах. Улица была довольно оживленная. Купеческие кареты и фаэтоны извозчиков, тарантасы и крестьянские телеги то и дело сновали к станции и обратно, а в дни отдыха толпы людей с пригородов и деревень вереницей тянулись по ней на базар. В праздничные же дни прилегающие к молитвенному дому улица и переулок были буквально запружены слушателями всякого рода. В основном это были простые крестьяне и рабочие. После того, как хор научился стройно и громко петь, пение гимнов было слышно и на соседних улицах.
Кажется, никто не помышлял о надвигающемся грозном времени преследований Церкви Божьей. Верующие радовались безграничным возможностям свободно свидетельствовать о Христе и старались максимально использовать каждый свободный вечер. Почти вся неделя была распределена занятиями. В воскресенье с утра до вечера дом не пустовал: всегда несколько подвод деревенских верующих стояло во дворе. Собрания проходили торжественно. Проповеди гостей, декламации, пение хора привлекали большое внимание посетителей. Как правило, после собрания не сразу расходились по домам. Там и сям проходили оживленные беседы с гостями, часто заканчивающиеся покаяниями. В иной группе разучивали новый гимн. Гости рассказывали о своей жизни по местам. Сестры-повара готовили трапезу для приезжих. На лужайке раздавались звуки христианского веселья молодежи. Все жило и дышало радостью. Расходились уже поздно вечером с пением. Мелодии христианских гимнов далеко были слышны на притихших, тускло освещенных улицах города.
Богослужение утром воскресного дня, а также в четверг вечером всегда имело призывной характер. По вторникам проводились занятия с хором, в пятницу вечером собрание посвящалось изучению Слова Божьего — Библии. Вечер в понедельник был занят обсуждением разных нужд церкви. В жизни общины высоко ценилось чувство гостеприимства. В воскресенье, между утренним и вечерним собраниями, верующие приглашали друг друга в гости, поэтому дух братолюбия украшал, церковь как венец.
Правда, к великой печали, были в общине и такие христиане, которые приносили больше скорби, нежели радости. К числу таковых относились сестра Зоя и ее мать-старушка. Хотя они и являлись одними из первых членов Н-ской общины, однако в характере своем имели много плотского, нехристианского. Их отличали своеволие, непримиримость, упрямство, бесчинство по отношению к служителям, гордость ума. Такой умерла старица, такой впоследствии оставалась и ее дочь, достигнув глубокой старости, ставшая чужой для всех. Бывали случаи, когда в разгар самого благословенного общения сестра Зоя высказывала либо укор, либо неуместное свое мнение, свое заключение, и тенью печали покрывалось тогда все общение. Но благодарение Господу, Христос воскрес, и сила воскресения живет в Церкви и побеждает все. Побеждала она и в жизни Н-ской общины.
Одним из ярких, оставшихся в памяти событий был праздник жатвы 1927 года. Праздник было намечено провести в воскресенье после уборки урожая с полей и садов. Письменные приглашения рассылались верующим окружающих деревень. Особое приглашение было членам общины, которые выехали в другие города. За несколько дней до воскресенья на членском собрании были распределены обязанности и дежурства. К празднику пожелали присоединиться городские молоканские семьи, а также молокане ближайших поселков. Одна из семей привезла великолепную фисгармонию, на которой их старший сын был хорошим исполнителем. Стены и потолок искусно украсили самыми прекрасными плодами садов, лесов, полей и огородов. Было привезено много столов, скамеек; взято напрокат несколько больших, вместительных самоваров. Господь благословил эти дни и погодой: была пора чудной, золотой, теплой осени. В пятницу, накануне праздника, было молитвенное собрание с проверкой готовности. Все оказалось превосходно.
Первые гости стали подъезжать в субботу после обеда. Одна за другой, более десятка подвод плотно разместились на дворе при молитвенном доме. Остальные были помещены поблизости, во дворах у молокан. В числе первых гостей был брат Никанор — старец лет восьмидесяти. С котомкой на спине, в новых холщовых штанах и такой же косоворотке, в праздничных лаптях и белоснежных обмотках он вошел во двор, снял картуз и громко поприветствовал расположившихся гостей:
— Мир вам, братья! И я к вам.
Старичок прибыл из самой далекой деревни, пройдя пешком более сорока верст. Увязалась было за ним и его старушка, немного моложе его, но из-за всяких опасностей согласилась остаться дома при условии, если дед расскажет «все как есть» и привезет приветы и гостинцы. Тепло и сердечно обняли братья деда Никанора и после того, как он снял котомку со спины и сложил ее с батожком на крыльце, прямо на дворе преклонили колени и со слезами радости благодарили Господа. После молитвы все обратили внимание, что котомка у деда зашевелилась. Когда ее открыли, там оказалась живая индюшка и огромный огурец. Это был подарок деда к празднику жатвы.
Поздно в сумерках, когда уже все стало стихать, а гости из деревень укладывались спать прямо на сене на подводах, издали вдруг послышалось красивое знакомое пение звонких голосов. Пение приближалось, и вот уже все ясно слышали:
Все, кто был во дворе, выбежали за ворота и смешались с приехавшей поездом группой христианской молодежи. Песню заканчивали вместе:
После песни в наступившей на мгновение тишине кто-то вдруг негромко, но восторженно, сердечно и внятно проговорил: «Какая благодать!» Все расступились, чтобы увидеть говорившего. Опираясь обеими руками на батожок, стоял в центре внимания с непокрытой головой и слезами радости на глазах дедушка Никанор. Когда первый порыв восторга и радости утих, он среди водворившейся тишины добавил:
— Имеет ли какой другой народ такую любовь, какую дал нам Отец, чтобы нам называться и быть детьми Божьими?
Вновь приехавшие гости разместились на лавках прямо в молитвенном доме, и долго еще за полночь были слышны их негромкие радостные голоса. Всю ночь прибывали гости с разных мест. Входя в дом, укладывались, где кто находил место. Проснувшись утром, приехавшие вечером увидели, что пройти к выходу из дома стало едва возможным.
Утренний колокольный звон по всему городу возвестил начало воскресного дня и разбудил всех гостей. Едва успели привести в порядок дом молитвы, как празднично одетые со всех сторон стали сходиться на торжество люди. К всеобщему ликованию, из Рязани прибыл брат Гаретов с группой верующих; из Москвы — Ковальков В.М. и Степин. Ожидалась еще большая группа гостей из соседнего города с хором, а дом был уже полон. За несколько минут до начала торжества, когда все уже было расставлено и присутствующие, нетерпеливо поглядывая в окна, приготовились пропеть в ожидании хора несколько гимнов, кто-то вдруг крикнул:
— Идут!
Из-за углового дома показались ожидаемые гости.
«Отраду небесную для сердец нам послал Отец», — ясно послышалось через распахнутые окна приближающееся родное пение. Вставши, с сияющими лицами присоединилось к пению пришедших гостей все собрание словами припева:
«Всем привет! Всем привет! Братьям, сестрам всем привет!» Чей-то многим уже знакомый голос в перерыве между куплетами сказал в изумлении: «Вот это да-а!» И затем все слилось в общий восторг. Особенно потрясены были присутствовавшие на таком празднике в первый раз. Торжество началось пением гимна: «Дорогие минуты нам Бог даровал». Краткие, волнующие молитвы вызывали слезы радости у присутствующих. Одна из них была так проста, но так понятна: «Господи! Да что же это такое?»
Короткие, яркие проповеди гостей сменялись стройным пением хоров из трех мест. Выразительные декламации, сольное и групповое пение в сопровождении фисгармонии приводили слушающих в неописуемый восторг. В довершение всего была чудесная игра скрипки с флейтой, исполнивших «Чудное озеро Геннисаретское». Четыре часа пролетели как мгновение. Так могло бы продолжаться и далее, но вот, раздвигая слушателей, к столу прошел молодой человек и, упав на колени, в сильных рыданиях стал раскаиваться. Это был известный в округе бандит Арсентий. Вдвоем с товарищем шли они случайно мимо молитвенного дома и, услышав красивое пение, остановились. Затем Слово Божье коснулось его, и он немедленно решил стать христианином. После него покаялось еще несколько человек. Кроме обращенных молились многие участники праздника, и все благодарили Бога за великое богатство благодати. По окончанию общей молитвы верующие с ликующими сердцами приветствовали раскаявшихся. Арсентий сразу оказался в кругу молодежи.
Улица была заполнена слушающими. Когда первая часть праздника пришла к концу, объявили перерыв для установки столов к общему обеду. Ответственные за приготовление остались в доме, а во дворе начались оживленные беседы христиан со слушателями, из которых большая часть видели верующих впервые, узнали правду о христианах. Многие из неверующих откровенно признавались, что о баптистах слышали только грязное и страшное. Кто-то слышал, что это развратники, другим говорили, что там одни старики и старухи и те полоумные, третьих пугали тем, что баптисты детей сжигают в огне; некоторые же слышали, что это вообще не люди, а какие-то чудовища и многое другое.
Сегодня же все присутствующие пришли в изумление, увидев множество ликующей молодежи, детишек со своими родителями, услышав красивое пение, а главное, простую братскую любовь между собой и к ним, незнакомым людям. Для многих это был совершенно новый, неземной красоты неведомый мир простых, обычных как и все людей, но людей, соединенных необыкновенным родством. А ведь весь секрет заключается в личности Иисуса Христа. Христа, не нарисованного кистью художника, не вытканного золотом на дорогой ткани, не вылитого из драгоценного металла. Христа — не иконы за тусклой лампадой, но Христа живого, воскресшего. Христа, живущего со Своим народом, с живой Церковью, прославляющей Его за великое, вечное искупление. «Но почему мы не знали о вас, какие вы есть, раньше?» — так многие из присутствующих спрашивали христиан.
Затем беседа была прервана объявлением, что всех дорогих гостей приглашают за столы. Два раза приглашать не пришлось, так как время было за полдень. Почти половина гостей сидели за столами, поставленными во дворе из-за недостатка места в доме, поэтому дальнейшее празднование разделилось на две группы. Лишь участвовавшие в служении проповедью или в чем-то ином, особо выдающемся, подходили к окну, открывающемуся во двор.
Во второй части праздника был дан полный простор всякому участию. В особое умиление всех привела сестра Люба из соседнего города. Под собственный чудный аккомпанемент на гитаре она серебристым сопрано исполнила в память молодой христианской солистки, умершей в с. Пески, песню: «Умолкли аккорды, порвалися струны, и звуков уж тех не слыхать…». После нее один за другим пели и декламировали стихи деревенские братья и сестры, вызывая общую радость всех присутствующих.
— Братья и сестры, — начал речь гость с хутора, рядом с которым встали его жена и три сестры, — мы, конечно, не можем порадовать вас пением или музыкой. Для музыки руки корявы, поем по-деревенски, А вот что могем, то могем: Бог наделил нас в этом году худобой и всяким другим добром. Вот мы и привезли на праздник жатвы из сусеков наших несколько мешков хлеба да крупицы. Сестры наткали холста и дерюги. От пчелок в подарок кадушка меда. Раздайте Христа ради нуждающимся, как Бог велит. За ним вышел наперед пожилой брат с супругой:
— Ну а мы еще бедней старики да старушки, ткать у нас некому. Поэтому привезли яблок. Яблочки сами снимали одно к одному. А сестры положили кошелку яиц да несколько мешков кудели — доброе полотно будет. Христа ради примите от нас.
Так гости из деревенских общинок, братья и сестры, один за другим выступали с короткими обращениями, полными возами дополняя всеобщий восторг. Эта часть служения была настолько потрясающей, что из числа неверующих гостей встал мужчина и со слезами на глазах, путаясь в словах, заявил:
— Да, действительно. Я прожил свою жизнь бесцельно, бездумно. Сегодня я увидел и услышал то, чего сроду не встречал, но без чего жить нельзя. Я увидел настоящую любовь между людьми…
Недоговорив, он упал на колени в раскаянии. Молился он очень кратко, прижимая руки к груди: «Боже мой, Боже мой! Буди мне грешному!» За ним стали раскаиваться пред Богом и другие, и все собрание в доме и на улице огласилось молитвами. В слезах сокрушения молились и некоторые верующие, прожившие жизнь бесплодно.
Никто не заметил, как село солнце и начали сгущаться сумерки. Многие из приехавших с родителями детишек заснули на возах с сеном, на кроватях в жилых комнатах, у взрослых на коленях, а расходиться никому не хотелось. Когда же наконец дальние гости напомнили о своем отъезде, все встрепенулись, и после краткой заключительной проповеди и молитвы сердечно с ними попрощались. Остающимся было объявлено, что весь следующий день праздник будет продолжаться. Располагающим временем предложили оставаться праздновать до конца.
Отъезжающих гостей пошли провожать на станцию с пением. Пели, пока ожидали поезд, пели, когда гости садились в вагон, с пением провожавшие возвратились в дом молитвы. Не разъехались по домам гости из деревень и ближних городов. Оставшихся пригласили со двора в помещение, и дом опять был полон народа. Неутомимая молодежь своим служением много еще радовала сердца присутствующих, и только далеко за полночь, после горячей благодарственной молитвы, местные стали расходиться по домам, а гости располагаться на ночлег. Долго еще продолжался гул голосов разговаривающих, потом он стал переходить в шепот и наконец стих совсем. Спокойным был сон народа Божьего, напоенного благодатью.
Наутро все пробудились еще под впечатлением предыдущего дня, и перед общей молитвой брат прочитал соответствующее место: «Когда я пробуждаюсь, я все еще с Тобою» (Пс.138:18). Брат отметил, что душа жаждет присутствия Божьего, и это общение со святыми на земле во имя Господа драгоценно. Это Фавор наших дней. Но увы, оно сравнительно коротко, подобно кратким мгновениям общения Петра, Иоанна и Иакова с преображенным Христом.
Утреннее собрание, несмотря на значительно меньшее количество гостей, явилось продолжением «Фавора». Вспоминая прочитанный утром текст, присутствующие вновь почувствовали смысл слов: «Пробуждаясь, я все еще с Тобою». Таким же стройным было пение в сопровождении фисгармонии; декламации и струнный оркестр — все славило Господа.
Перерыв на обед был короче, так как сестры-хозяйки вполне освоились со своими обязанностями. Трапеза любви началась уже без обычных неловкостей, просто и естественно, как в семье. Очень многое вспоминалось из жизни братства. Большое внимание привлекло повествование Арсентия о своем ужасном прошлом. За ночь он выучил наизусть повесть об обращении одного разбойника, рассказал ее со слезами, затем, к удивлению всех, изложил целую вдохновенную проповедь.
Много простых, но мудрых примеров привели деревенские братья в проповедях и рассказах. Однако самым волнующим было выступление деда Никанора после того, как он прочитал текст из Библии: «Спасай взятых на смерть, и неужели откажешься от обреченных на убиение?» (Прит.24:11).
— Это было двенадцать лет назад, мы тогда впервые услышали Слово Божье от пленного австрияка. Он нас и окрестил обоих со старушкой моей. Верующих было мало в округе, и мы верст за двадцать ходили, чтобы повидаться со своими. Да и то тайком от сельчан, а особенно от попа да урядника. После войны пленным разрешили вернуться на родину. На прощание меня братец благословил вот этим самым словом: «Спасай взятых на смерть». Вот я как-то шел, а сам размышлял: и к чему бы мне это было сказано? Да так и не заметил, как подошел к маленькой деревушке Починки нашего же Раменского прихода. Вдруг слышу из крайней избы раздается такой страшный бабий вопль, вроде как над умершим. Я у избы остановился, сенки были открыты, и меня какая-то сила толкнула в избу. Возле порога стоял в нерешительности парень, который держал в руках крышку гробика. Под образами, наклонившись над ребенком, голосила старая женщина. Мурашки от ужаса прошли по моему телу: я увидел детский скелет, обтянутый почерневшей кожей. В яминах глаза были открыты и не моргали, рот полуоткрыт. Когда я прикоснулся к женщине, она как бы очнулась, на минуту притихла, глотая слезы. Но потом с новой силой стала голосить и рассказывать, что вот уже год, как она мучается с парнем, что он уже весь высох, а утром перестал дышать, видно, помер. Я растерялся и стоял в нерешительности, но вдруг ясно услышал: «Спасай взятых на смерть». Поднял я с пола рыдающую женщину и приказал ей немедленно запрягать подводу.
В ту пору Бог наделил меня способностью лечить людей от разных хворей травами и кореньями. С верою и молитвою, со страхом Божьим мы со своей старушкой служим деревенскому люду. Сердцем я чувствовал, что ребенок еще жив и Бог может поднять его. Всю дорогу я говорил женщине про Бога, а она так смиренно все крестилась да слушала. Потом дал я ей лекарства, помолились да проводил ее. Так она, касатка, бутылки-то к груди прижала, как ребенка, а сама все крестится да крестится, видать, набожная была. Потом-то уж плохо я помню, но как будто приезжала она. Однако чего мне не забыть, когда я ее с молитвой-то проводил и она-то повеселела, с моей души как сто пудов свалилось. Я еще подумал: к чему бы все это? Но когда проводил и поглядел ей вслед, на сердце все те же слова, как шепчет кто: «Спасай взятых на смерть». После я проходил мимо их избы не раз, будто и мальчишка какой-то вился, да ведь разве их мало по деревне. Как-то даже хотел зайти понаведаться, да в щеколде все тычинка торчала. Вдова она была, дома-то сидеть было не для кого.
Едва дед Никанор закончил свой рассказ, к нему, вытирая кулаками слезы, из хора выбежал Павлушка и сквозь рыдания успел только проговорить:
— Дедушка! Ведь это я был, а вот и бабушка моя сидит перед тобой, она уже тоже крещенная.
На мгновение все замерли, но вот бабушка Катерина с молитвенным воплем упала на колени. Многие в собрании плакали вместе с ней слезами радости. Опираясь на батожок, стоял среди рыдающих дед Никанор. Долго с удивлением смотрел он то на Катерину, то на Павлика, стекали и из его глаз слезы и пропадали в глубоких складках морщинистого старческого лица. Когда после долгой, благодарственной молитвы все утихли и сели, он тихо пошел к своему месту, а на ходу, кивая головой, повторял:
— То-то ж оно и сказано: «Спасай взятых на смерть».
С того момента Павлушка не отходил от деда и решил даже спать ночью рядом с ним. Рассказ деда Никанора переменил саму тему праздника: все проповеди, стихи и пение продолжались на тему спасения грешников.
Давно уже остыли самовары, давно притихла суета с едой, за окном надвигались вторые сумерки, а расходиться не хотелось, пока брат Гаретов не напомнил, что и им пора собираться на поезд. Все встрепенулись, а кто-то крикнул:
— Со стен-то еще ничего не снято.
Тут последовала команда: «Снять плоды со стен и потолка!» Молодежь с радостью быстро и аккуратно исполнила это поручение. Затем Петр Никитович поручил хозяйственницам-сестрам все раздать на гостинцы отъезжающим. Без излишней суеты, с любовью все раздавалось гостям. Павлик разыскал котомку деда Никанора, а сестры положили в нее всяких продуктов, чего у него в доме не могло быть. Сверх того откуда-то появился для старушки праздничный темный сарафан, а деду положили плисовые штаны. Когда Павел с сестрами преподнесли деду переполненную котомку, он сильно отнекивался, но увидев, что гостинцы раздают всем, взял котомку из рук и горячо благодарил Бога за Его любовь и братолюбие верующих. После его молитвы все почему-то посмотрели на него, ожидая еще каких-нибудь слов, но он от волнения не смог собраться с мыслями и лишь сказал кратко:
— Вот как оно получилось у меня: а кадысь, на прошлом празднике кто-то рассказал, как из Рязанской глуши старичок попал в гости к московским братьям да все собрание проохал, что «не даром». Так получается и у меня — не даром!
Гулом восторга ответили деду за его находчивость.
Долго и крепко обнимались гости на прощание, затем, выйдя на улицу, запели: «Бог с тобой, доколе свидимся». В вечерней мгле уже расплылись силуэты удаляющихся гостей и превратились в белые, розовые, голубенькие пятнышки, а в воздухе все еще звучало: «На Христа взирая, всем любовь являя, Бог с тобой доколе свидимся!»
Постепенно пение переключилось на знакомую родную мелодию, разобрать из которой можно было лишь одно: «У ног Христа, у ног Христа».
Оставшиеся заметно приутихли, было ощущение, будто кто вынул из горящего костра несколько головешек. Только теперь почувствовали, как утомились физически, и потому решили отправиться на ночлег пораньше. Все согласились закончить весь благословенный праздник хвалебной молитвой и пением. Так и поступили.
Расходились после молитвы медленно и неохотно. У многих на уме и на устах было одно: будет ли еще когда-нибудь такое простое, сердечное торжество любви в жизни или минувшее останется только в сладком воспоминании? Кто-то, стоя у раскрытого окна, подметил, кивая вслед ушедших гостей:
— Последнее, что мы от них ясно расслышали — это «У ног Христа, у ног Христа». Для многих, видно, оно так и будет.
На следующий день деревенские гости встали рано. В их числе был и дед Никанор. Он очень осторожно поднялся, чтобы не разбудить своего нового, верного друга, однако Павлик проснулся и, не взирая ни на какие уговоры, стал собираться вместе с ним.
— Куда же ты засобирался? — останавливал Павлика дед Никанор, — и охота тебе утренний сон перебивать?
— Дедушка, я провожу вас за речку, — тоном, не допускающим возражений, ответил ему Павлик.
Помолившись и забросив за спину дедушкину котомку, они вышли в утренний туман. Поначалу оба шли молча, потом дед Никанор попросил Павлика рассказать, как Господь избавил его от смерти. Тот передал ему то, что слышал из рассказов бабушки и что помнил сам. Так они незаметно перешли мост через реку и остановились на другом ее берегу. На фоне загорающегося неба поднялись и исчезли последние клочья тумана над землей. Они стояли, сжимая друг другу на прощание руку, и не торопились расстаться.
— Скажи мне, дедушка, на прощание самое дорогое пожелание, — волнуясь, тихо проговорил Павлик. Минуту подумав, дед ответил:
— Я скажу тебе то, что пережил я, чем начал и должен жить ты: «Спасай обреченных на смерть!»
Лучи восходящего солнца озарили счастливые лица обоих: старого проповедника, уходящего в свой путь, и молодого, за спиной у которого лежал просыпающийся город. Наконец дед, опираясь на батожок, стал медленно удаляться от Павлушки. И кто мог знать, что на этом именно месте простой деревенский проповедник, некогда спасший жизнь незнакомому мальчику, не зная того и сам, передал благословение благовестника юной возрожденной душе.
Павлик долго еще стоял на тропе без движения, пока клочья тумана, поднявшись откуда-то из лощины, не скрыли деда от его взора. Вдруг ему послышалось: «У ног Христа, у ног Христа!» Павлик быстро оглянулся, но кругом никого не было. Глубоко вздохнув, он зашагал по мосту обратно в город.
Глава 7
Наступивший 1928 год начался также радостно, как и прошедшие последние годы, но к концу весны среди народа появилась какая-то быстро усиливающаяся тревога. Первой причиной тому было то, что как-то сразу прекратился колокольный звон почти по всему городу. Звонили лишь в нескольких церквах. Потом закрылись некоторые лавки и пекарни. Хлеб стали возить по улицам в запряженных лошадьми синих будках с крупными буквами: «ЦЕРАБКОП». Вначале хлеб продавался свободно, потом появились очереди. К концу года объявили, что хлеб вскоре вообще не будет развозиться, а будет продаваться по карточкам. Слух вначале сильно взволновал людей, но, так как все пока оставалось по-прежнему, люди стали успокаиваться. Однако в начале 1929 года действительно были розданы карточки, и все продукты стали продаваться по ним.
В семье Владыкиных произошла существенная перемена. Хозяйка дома вдруг стала придираться к Петру Никитовичу и предложила им искать другую квартиру. Братья посоветовали Владыкиным найти жилье в полуразрушенных после революции строениях, сделать посильный ремонт и жить. После тщательных поисков нашелся дом в самом центре, принадлежавший в прошлом монастырю, закрытому новой властью. Необходимо было лишь найти компаньона, так как одному было непосильно его отремонтировать. Такой человек нашелся из дальнего родства Владыкиных. При рассуждении опытные братья заметили Петру Никитовичу:
— Брат дорогой, опасное содружество у тебя с неверующим. Человек он чужой, а написано: «Какое соучастие верного с неверным». Не обманись, тяжко, может быть, придется впоследствии.
Однако родственник заверил Петра Никитовича, что все будет по согласию, что он на многое претендовать не будет, всего лишь на одну комнату для жены и ребенка. Причем он дает на ремонт сразу же изрядную сумму денег.
То ли непослушание проявил Петр Никитович Духу Божьему, то ли суждено было тому быть, но после внутренней борьбы он решился на соучастие и, помолившись, приступил к ремонту. В ремонте много помогли братья плотники. Петр с Лушей приложили все усилия и уже к лету 1929 года они вселились в свой дом. Молитвенные собрания продолжались в прежнем помещении, однако церковь сильно ощутила перемену, и многие верно подумали, что на этом не остановится. Верующие почувствовали себя нежеланными квартирантами. Приходящим на собрание с детьми, гостям и особенно молодежи негде было приютиться. Проходя мимо второй половины, занимаемой в прошлом Владыкиными, они с грустью поглядывали на теперь уже чужие окна и двор. Праздник жатвы отмечали очень скромно. В городе также происходили большие перемены.
Под конец лета на виду у огромной толпы стали сбрасывать с церквей колокола. Часто они разбивались о мостовую. Тогда в толпе проносился глухой гул. Кто-то проклинал погромщиков, а кто-то во всеуслышание заявлял:
— Наконец добрались до длинногривых, давно пора!
За короткое время облик города резко изменился. Монастыри передавались на жилье и заселялись людьми. С иконостасов сдирали позолоченные и серебряные ризницы и куда-то все увозили. Многие храмы переоборудовались под склады, мастерские, учреждения. Один за другим закрывались частные магазины, лавки, мастерские и фабрики. Вскоре закрылись и торговые ряды, хотя толкучка кишела народом по-прежнему.
Осенью Петр Никитович обыкновенно заготовлял для семьи на зиму все необходимое: топливо, продукты, обувь, одежду, а с первым снегом, помолившись, прощался с ней и церковью, на три-четыре месяца уезжая по далеким общинам с целью благовестия Евангелия. Последний раз Владыкин совершил миссионерскую поездку с братом Арсентием. Духовно молодой брат вначале возрастал на радость верующим и во славу Божью, но все чаще его стали окружать сватушки да вдовушки. Братья не пресекли этого своевременно, не придали тому особого значения. Для молодого же брата, желавшего видеть во всем чистоту и святость, это было неожиданно и пагубно. Так вот и засватали «сватушки» брата и ожесточилось его сердце. Открыв все Петру Никитовичу, Арсентий покинул общину навсегда. После того Петр Никитович собирал пожилых сестер и строго обличал их за пагубное сватовство, но Арсентия вернуть не удалось.
Дочурка Владыкиных довольно скоро окрепла, шепелявила первые словечки и, как говорят, сошла с рук, то есть ковыляла своими ножками, доставляя радость семье.
В зиму 1929 года Петру Никитовичу выехать на служение не пришлось, осенью на него неожиданно не выдали продовольственной карточки. Это сразу стало ощутимо в семье, так как кроме кооперации купить продукты было негде. А на базаре все стоило неимоверно дорого. Выяснилось, что как проповедник баптистской общины он был лишен избирательных прав (лишенец). Вначале считали, что этим все ограничится, на деле же оказалось, что он и его семья лишены и средств к существованию. Чтобы компенсировать ущерб, пришлось усиленно заниматься сапожной работой. Конечно, Бог был к ним милостив, и семья голодной не была, но скорби усиливались все больше и больше.
Однажды, проходя мимо знакомой церкви на территории местного монастыря, Павлушка вздрогнул от увиденного им зрелища. У запертых железных ворот церкви с ружьем на плече стояла пожилая женщина. Сквозь решетки церковных окон на него смотрели арестованные, а внутри церкви слышались не утихающие крики и плач женщин и детей. Кто-то громко просил кусок хлеба, другие просили воды. У Павлика сердце сжалось от боли. Он взглянул на женщину с ружьем и, вспомнив рябого Сергея за тюремной решеткой, спросил просто, по-детски:
— Тетенька, кто там? Можно, я принесу им хлеба. — Он даже забыл в эту минуту, что хлеба в их семье уже давно не ели вдоволь.
— Враги это, нельзя! Убирайся прочь! — грубо ответила ему тетка с ружьем.
— И дети враги? — изумленно проговорил Павлик.
— Убирайся прочь, говорю! Ишь какой грамотный, вот брошу тебя туда, узнаешь!
Павел недоверчиво попятился от страшной тетки и на всякий случай остановился подальше. Долго он еще смотрел то на окна, то на женщину с ружьем. Крики в церкви раздавались все сильнее. Тогда Павел решил обойти церковь и посмотреть, нет ли другой двери, где не стоял бы сторож. Таковой не нашлось, но окна на другой стороне церкви были ниже. Если бы он мог встать на что-либо, то можно было бы дотянуться до решеток.
На небольшом расстоянии от церкви стояла у ворот дома кучка людей, в руках у которых были узелки и бутылки с молоком. Павлик подошел ближе к окну и, разглядев за стальными прутьями лицо женщины, спросил:
— За что вас?
Женщина с ребенком ответила ему:
— Не спрашивай, сынок, потом поймешь, лучше передай вон от бабушки узелок. Видишь, как кричит ребенок, Бог тебя не оставит.
Павлушка подбежал к указанной женщиной бабушке, выхватил у нее узелок и попросил рядом с ней стоящего пожилого мужчину:
— Дядя, подсади меня!
Мужчина, вначале робко оглянувшись, решился:
— Ну, пойдем скорей!
Подойдя к окну, он быстро помог Павлику взобраться к себе на плечи, и тот один за другим стал сквозь решетки передавать узелки от родственников арестованных. Павлик едва успевал передавать протянутое, как подносили другие. Все новые люди подбегали к ним и, тихо называя имя запертого в церкви родственника, умоляюще протягивали узелки с хлебом. Павлик проворно передал в окно все. Оттуда послышались возгласы благодарности: «Дай Бог тебе здоровья! Спаси тебя Христос! Бог тебя не забудет!»
Он едва успел спрыгнуть и отбежать вместе с пожилым мужчиной к углу улицы, как из-за церкви показалась тетка с ружьем. Вероятно, она догадалась о происшедшей передаче узникам, так как, поглядев на Павлушку, погрозила ему.
Счастливый и довольный, Павел прибежал домой с сознанием, что послужил несчастным людям.
Отец пришел домой ночью. Ожидая его, ужинать не садились. Днем за ним приезжали из ГПУ и увезли с собой. Луша ходила по дому сама не своя, в страшной тревоге за мужа. Наконец Петр Никитович пришел и стал рассказывать:
— Ну, завели меня, посадили за стол. Какой-то начальник, весь в кожаном, стал со мною так вежливо разговаривать. Вначале расспросил откуда я, из какого сословия, где и как уверовал, какая семья, потом про церковь. Тут-то я и остановился: — Нет, начальник, про церковь мы с тобой говорить не будем.
— Почему? — удивился он.
— Потому что ты не архиерей, а я не протодьякон, чтобы исповедоваться перед тобой про церковные дела, — ответил я ему.
— Молодец! Ты, видно, Петр Никитович, честный человек, а нам только такие и нужны, поэтому мы и будем с тобою говорить на откровенность, — похвалил меня начальник.
— Христиане должны быть честными, уважаемый начальник, — ответил я ему.
— Вот такое дело, Петр Никитович, как ты и сам, наверное, знаешь, сейчас к нам приезжает отовсюду много всяких шпионов. Нам стало известно, что они пролезают и в ваши общины. А хорошо ли, если к вам кто из них пролезет? — объясняет он мне.
— Сохрани Господь! Иуда-то никому не нужен, ни нам, ни вам, — ответил я ему.
— Вот-вот, ты правильно и хорошо это понимаешь. Поэтому давай мы с тобой договоримся честно и попросту, как кто из приезжих у вас появится, ты меня немедленно предупреждаешь, согласен? — спросил он.
— Как не согласиться, ведь это страшное дело — шпион, кому он нужен? — ответил я ему.
Тут он засуетился, достал из стола какой-то лист бумаги, заполнил его и подал мне, чтобы я подписал.
— А что это такое? — спросил я его.
— Да это так, тут ничего особенного нет. Вот о чем мы договорились, ты и подтверждаешь это подписью. Подписывай, не бойся, — пояснил он и сунул мне ручку.
— Э-э, нет, начальник, что ж это такое? Все время доверяли друг другу, а здесь и доверие кончилось? Верить, так верить слову, подпись здесь совсем не нужна. Ведь ты же сам сказал: «Вижу, что ты честный человек». Честные подписки не дают, начальник; вот тебе твоя ручка, — ответил я ему. Он так и подскочил.
— Так вот ты какой?! А прикидываешься простачком!
— Простой я и есть, и был, начальник, потому и не подписываюсь.
— Так вот что, — немного спохватившись, заговорил он спокойно. — Дай мне слово, что ты о нашем разговоре никому не скажешь, ни верующим своим, ни даже жене.
— Да ты что, начальник, говоришь, чтобы я утаил от церкви такое. Да я убежден, что вся церковь сейчас молится, пока я не вернусь, а ты говоришь: скрыть от церкви! — ответил я. Как он вскочил после того, да как ударит по столу:
— Ты что мне тут голову дуришь?! Ты забыл, кто я и с кем ты разговариваешь?!
— Нет, начальник, — ответил я ему спокойно, — я знаю, кто ты есть, и не забыл, но и ты знаешь, что я христианин и служитель Божий!
Долго он сидел молча и приходил в себя, потом уже спокойно сказал:
— Иди домой, следующий раз придешь сам и помни, на что ты согласился. Я посмотрю, на словах ты честный или на деле. Иди!
— Вот я и пришел. Давайте поблагодарим Господа за милость Его, — закончил Петр.
Семья Владыкиных склонилась на колени и горячо благодарила Бога за все пережитое и милость Его водительства.
Скорбные вести стали поступать одна за другой. В Каледино власти закрыли воскресную школу, где в роскошном саду, как в пансионе, воспитывались христианские дети. Туда в свое время мечтал попасть Павел. Закрыли обе христианские коммуны «Вифания» и «Вифагия», куда съездить в гости хоть на неделю считалось верхом счастья.
В середине года стало известно, что журнал «Баптист» больше издаваться не будет. Прекратились сборы средств на строительство центрального дома молитвы в Москве, были распущены библейские курсы. Скорби не замедлили посетить и Н-скую общину. Хозяйка чайной умерла, и ее дочери предложили верующим подыскать для собрания другое помещение. Ни с того ни с сего перестал ходить на собрание уважаемый проповедник Максим Федорович. Затем слышно стало, что он вступил в члены ВКП и сделался заведующим хлебного магазина.
Последняя скорбь оказалась самой тяжелой: братьев вызвали в исполком, отобрали церковную печать, на которой было четко выгравировано: «Один Господь, одна вера, одно крещение». Запретили ездить по деревням, открыто проповедовать Слово Божье, петь на свадьбах, похоронах и не устраивать христианских шествий. Поэтому, расходясь с собрания, все думали: соберемся ли мы здесь в следующий раз?
Примерно через месяц после первой беседы в ГПУ чекисты остановили Петра Владыкина на улице и в автомашине опять увезли в комендатуру. Тот же начальник на сей раз встретил Петра Никитовича сурово и начал без предисловия:
— Ну что ж, Владыкин, где твоя совесть и христианская честь? Где твое согласие, даже простое уважение к властям? Почему ты до сих пор не являешься и не расскажешь, что делается в твоей общине?
Петру Никитовичу на сей раз даже сесть не предложили, и поэтому, как вошел он, так у порога и ответил:
— Уважаемый начальник, ты напрасно меня стыдишь и упрекаешь в том, чего я не понимаю. Зачем я к вам приходить-то должен, ведь я на работу сюда не нанимался. Да к тому же никакого такого шпиона, о ком ты мне говорил в прошлый раз, у нас не было.
— Врешь! Ты думаешь, если ты не донес, так я и не знаю? А кто из Москвы к вам приезжал, а из Рязани, а с Украины? Как же тебе верить после того? Мало ли кто еще к вам может приехать, а ты скрываешь, говоришь, что не было никого? — с криком наседал начальник.
— Позволь, позволь, — спокойно и вразумительно остановил его Владыкин. — Те, кого ты перечислил, — это мои братья во Христе, а шпионов, о которых ты мне говорил, у нас не было…
— Вон отсюда! — бледнея от злости, закричал на него чекист, — хватит мне тут разглагольствовать, вон говорю! Печать у вас взяли, капут! Объявляю, чтобы вы там больше не собирались, пока не выберете другого вместо тебя. Я понял тебя, мне больше говорить с тобой не о чем. Иди!
Петр Никитович прямо из его кабинета пришел на собрание и все, как было, рассказал собравшимся членам общины. Глубокой скорбью это известие легло на сердца, но решили служения пока продолжать.
Прошла еще неделя. В воскресенье на собрание пришли не все. Один из проповедников, старый холостяк, заявился изрядно выпившим. Извозчик, который привез его, с каким-то удовольствием вошел и заявил:
— Забирайте, вашего привез!
Беды обрушивались одна за другой. У регента и руководящего общим пением, Василия Ивановича, умерла жена. После похорон он тут же женился на молодой хористке и, торопливо покинув общину, уехал в другой город. Скамьи в собрании заметно поредели.
В семье Владыкиных положение еще больше осложнилось. Незадолго до всех последних событий Петр Никитович узнал, что без вести пропавшая его мачеха Аграфена с детьми нищенствует где-то далеко на юге. Христианский долг не давал ему покоя, и они с Лушей решили вызвать их к себе и разместить в своем доме. Когда же родня приехала, Владыкины поняли, что сделали большую непоправимую ошибку. Один из сыновей Аграфены имел жену и ребенка, оба были пьяницы, работать не хотели. Второй был холостяк — вор и пьяница, дочь — молодая женщина, но опустившаяся преступница. Сама Аграфена днями сидела на базаре, прося у прохожих милостыню. Много напряженных бесед и уговоров стоило Петру Никитовичу, пока они один за другим стали обретать человеческий образ, устраиваться на работу, приводить в порядок жилье и хоть внешне не позорить дом Владыкиных. Ко всему прочему Луша родила еще сына, которого опять решили назвать Илюшкой. Доставать же необходимое для матери и новорожденного становилась все тяжелее и тяжелее. Целыми днями безвыходно Владыкины, отец с сыном, еле зарабатывали на пропитание семье. Зарабатывали неофициально, так как иначе работать было невозможно.
Но духовного упадка в доме Владыкиных не было. Павлик понимал ответственность, ложившуюся на него по мере умножающейся нужды в семье. Побегать времени оставалось все меньше. Отец часто просил сына читать ему Библию, так как чтение давалось ему с трудом. Павел читал ее регулярно подряд, главу за главой, книгу за книгой. За чтение Библии Павлик брался после выполненной, заданной ему отцом, работы. Читал он Библию не всегда с желанием, но отказать в этом малограмотному отцу он не мог. Бывали моменты, когда Павел дочитывал последние главы пророка Малахии и думал: «Вот сейчас кончу и побегу на улицу. Вот наконец и последний стих».
— Ну все, кончил? — спросит отец.
— Да, все, — торжественно отвечал Павел.
— Что ж, открывай опять сначала. Читай, сынок, пока есть время и возможность, читай больше и внимательней. Придут дни в твоей жизни, когда пожелаешь хоть страничку прочитать из Библии, но это будет невозможно, а без нее жить нельзя. Все время не будешь с отцом и матерью. Придет время, когда чужие люди окружат тебя, злые, негодные. Будешь решать сам вопрос жизни или смерти, добра или зла, спасения или гибели. И не к кому будет обратиться за советом. Знай же, что Библия тебя всегда выручит из беды. Как в дремучем лесу, так и ты среди чужих людей можешь оказаться тогда, не зная, куда идти, что избрать. Знай, что самыми лучшими советниками твоими тогда будут мудрость Соломона, вера Авраама, верность Моисея и Самуила, чистота Иосифа, самоотверженность Павла, твердость Даниила и слова Христа. Библия тебя научит любить и страдать, жить и умирать, бороться и побеждать, а это то, из чего состоит сама жизнь. Читай ее так, чтобы она была для тебя не только умственной. Карманной и настольной Библии ты можешь и не иметь, но сердечную ты иметь обязан. Поэтому читай, пока есть время и возможность, читай для меня, для себя и для других.
Кто мог знать о том, что эти наставления отца были для Павла последними, ставшими впоследствии для него самыми значительными в его жизни? В один из летних дней 1929 года, когда семья Владыкиных, окончив ужин, готовилась ко сну, под окнами дома затормозила машина, и одновременно с остановкой мотора железным, приглушенным лязгом стукнула дверца. В дом кто-то сильно постучал металлическим предметом. Владыкин торопливо открыл дверь.
— Вот теперь и я пришел к тебе, правда, поздновато, но такая уж наша работа. Пройдем в комнату, — повелительно проговорил знакомый голос начальника ГПУ.
— Да уж кого-кого, а тебя-то я всегда жду, уважаемый начальник, — ответил ему Владыкин.
В дом вошло несколько человек. Один из них остался у двери, остальные прошли в комнату. Петр Никитович заметил, что и у ведущей во двор кухонной двери встал работник из ГПУ, который объявил Луше, что выходить на двор придется воздержаться. В комнате начальник достал документ и, зачитав его вслух, объявил, что на основании его они в доме проведут обыск. Затем, открыв портсигар и усевшись за стол, он приготовился закурить, но, увидев Павлика, распорядился:
— А ты, паренек, полезай на печь.
Павлик попятился назад и встал за кровать:
— Чего мне делать на печи, я в своем доме и хочу смотреть, — ответил он чекисту.
— Товарищ начальник, во-первых, это дом христианский и здесь не курят, так что прошу вас от курения воздержаться, а во-вторых, это сын мой, не уличный парень, и уйти он никуда не уйдет. Пусть смотрит, ему уже пятнадцать лет и все пригодится в жизни.
Начальник, однако, намерен был закурить за столом, мотивируя тем, что ему нельзя отрываться от дел, но Владыкин заявил ему настоятельно и с властью:
— Нет, нет, уважаемый, пока я здесь хозяин, а в доме, кроме нас с вами, женщина и дети. Курить здесь нельзя!
Начальник, поморщившись, согласился со сказанным и приступил к своему делу. Обыск проходил со всей тщательностью: обстукивались и осматривались стены, пол и потолок, перетрясались постели, выворачивались узлы, мешки с картофелем. Закончился обыск перед утром. Павел терпеливо следил за каждым движением обыскивающих, но когда увидел, что на стол была положена та самая Библия с золотым крестом, которую он так часто читал отцу, то вспомнил недавние его слова. Он тихо вытирал слезы. В памяти его всплыли недавние события у церкви, лица за оконной решеткой, детские крики, вопрос, заданный женщине с ребенком в окне: «За что вас?» Он посмотрел на мать. Та сидела на вздыбленной постели с братишкой у груди и вытирала слезы. Она показалась ему такой похожей на ту женщину с ребенком. Потом взглянул на начальника, как он был похож на ту тетку с ружьем. Они были как брат с сестрой и по выражению лица, и по голосу, которым тетка ему пригрозила. В его уме промелькнуло: «Откуда появились эти люди, он таких никогда раньше не видел, где они живут, почему они другие?» Все эти болезненные вопросы тяжело легли Павлику на сердце. Потом опять посмотрел он на тихо плачущую мать, на беззлобное, спокойное, родное лицо отца. «За что вас?» — опять промелькнуло у Павла в уме.
Мать сквозь слезы что-то спросила у начальника, а тот резко ответил: «Потом поймешь!»
Павлик вопросительно посмотрел на мать и почему-то ясно вспомнились слова женщины у окна: «Не спрашивай, сынок, потом поймешь!»
По окончании обыска начальник объявил, что все, сложенное на столе, забирает с собой и просил во что-нибудь завернуть.
С глубокой болью в сердце Павлик посмотрел на Библию, нотные гусли, песенники, журналы «Баптист» и другие, которые они с такой любовью не раз читали. Подойдя к начальнику, он потянул его за рукав и спросил:
— Дяденька, я не пойму, зачем это вы забираете, ведь это все наше?
— Не спрашивай, сынок, потом поймешь! — ответил ему начальник улыбаясь.
Когда все было собрано, начальник обратился к Петру Никитовичу:
— Одевайтесь, поедете с нами.
С воплем и причитанием бросилась Луша к мужу. От шума проснулись Даша с Илюшей, и крик в доме усилился. Увидев все это, начальник стал торопить Владыкина и подошел к Луше, желая успокоить ее. Она оттолкнула его и, рыдая, вновь обхватила мужа руками. После некоторого времени Петр Никитович тихо взял ее за плечи и спокойно сказал:
— Жена моя! Нам дано не только веровать во Христа, но и страдать за Него! Этого не миновать, ты лучше приготовь котомку!
Всхлипывая, переборов себя, Луша отошла от него и, наложив в котомку самое необходимое, передала мужу. Петр Никитович в это время оделся и пригласил семью к последней молитве.
Рыдания заглушили все. Помолившись, Петр Никитович обнял Павла, поцеловал Дашу с Илюшей и жену.
— Не отчаивайся, Господь вас сохранит, — промолвил он, и все направились к двери. Павел, как бы очнувшись, бросился к выходу.
— Папка-а-а… Как же?
Отца втолкнули в автомобиль, дверь захлопнулась, и машина исчезла в предутренней мгле.
В голове Павлуши все помутилось, ему хотелось что-то кричать вдогонку на всю улицу, но горло пересохло. Рядом, в соседнем доме, как ему показалось, кто-то крикнул за него: «Ка-ра-у-ул!» — но, очнувшись, он понял, что это петух оповещал раннее начало утра.
Уличный фонарь осветил лицо Павлика, под сдвинутыми бровями неподвижно глядели вслед уехавшей машине высохшие от слез глаза, губы были плотно сжаты, в душе как будто отчеканило молотком: «Не спрашивай, сынок, потом поймешь!»
Мучительно долго тянулась эта ночь в доме Владыкиных. Луша с безмятежно спящим сынишкой Илюшей на руках ходила по комнате, не находя покоя. В мыслях рисовались какие-то бездны, одна страшнее другой. Все усилия она употребляла на то, чтобы прогнать от себя эти кошмары, вспомнить, что говорит Слово Божье. На мгновение ей это удавалось, и тогда свободный вздох вырывался из груди; но, сама не замечая, она вновь оказывалась во власти тяжелых воображений. Уже рассвело, когда она, обессилев, упала на постель.
Оказавшись с тремя детьми одна, Луша осталась без средств к существованию. Павлик видел переживания матери и рад был бы ей помочь, как той женщине, оказавшейся за решеткой в церкви. Но, увы, он теперь и сам с матерью почти в таком же положении, только без решеток. Уснул он неожиданно, сразу, а когда открыл глаза, был уже день, и в комнате сидели свои, верующие. Они обсуждали, как Луше поступить, ведь она осталась без рабочих рук, а это значит — без хлеба. Выход, однако, так и не нашли, потому что каждый жил на пайке. После Петра Никитовича осталось немного сапожного материала и инструмент, но что можно было с ним делать? Были бы способные руки, они бы этим обеспечили питанием семью на два-три месяца, но рук не было. Друзья погоревали и разошлись ни с чем.
— Ну что ж, горюй не горюй, а жить-то надо. Надо чем-то накормить детские рты, да и свой. Помоги, Господи, найти выход, — сказала себе Луша, помолилась, взяла сынишку на руки и направилась к своему брату. Она решила, что Василий как-никак родственник ей да и по специальности тоже сапожник, ходы-выходы знает, поможет, как по-умному сработать товар и инструмент продать. Долго искать его не пришлось. Васька крутился возле магазина на базаре и искал возможности опохмелиться. Увидев Лушу и узнав о ее горе, он сочувственно поохал, покачал головой и, минуту подумав, похлопав по спине, успокоил:
— Ничего, не горюй, не ахти беда велика. Пойдем, покумекаем, как быть.
Луша простодушно завела его в мастерскую и принесла с чердака сверток с сапожным материалом. Сердце подсказывало ей, чтобы взяла с собой немного. Жадными глазами брат осмотрел принесенное, затем, лукаво взглянув на Лушу, сказал:
— Ну вот, а ты горевала. Сейчас будем что-нибудь придумывать.
Луша оставила Павлика в мастерской, вышла к детям. Василий коротко взглянул на племянника, о чем-то раздумывал долго, перебирал, мял, сортировал товар, потом, сунув Павлу кусок подошвы, буркнул:
— На-ка, отнеси, замочишь. Да поищи на чердаке вот такие новые колодки, — и протянул ему для образца лежавшую на столе старую.
Павел вышел, но решил в щелочку подсмотреть за дядей, на что тот не рассчитывал, так как думал, что здесь в доме считают его отзывчивым благодетелем. «Благодетель» выхватил из свертка несколько пластинок подошв, сунул их быстро за пазуху, выбежал из дома и исчез в уличной толпе. Павлик вначале не понял всего смысла дядюшкиной подлости и решил, что он ушел по каким-то необходимым делам. Но прошел час, и два, и три, а дяди все не было. Когда Луша, не застав брата в мастерской, спросила, куда он ушел, Павлик рассказал матери о том, что видел.
— Да что же ты не сказал мне сразу, ведь он теперь дорвался и понес пропивать товар.
Луша не ошиблась, «благодетель» возвратился со старыми опорками в руках, еле стоя на ногах.
— Васька! Какую надо иметь мерзкую душу, чтобы у родной сестры, когда она с детьми осталась без куска хлеба, последнюю корку отнять от рта и про-пи-ить, — с воплем обиды и горечи кинулась она навстречу брату. — И надо было мне, растере, со своим горем тянуться к тебе; да к кому я тянулась, к пропойце. Своих детей голодными по миру пустил, а сам днями у казенки стоит, чтобы утробу свою зельем залить! И нужны ему мои дети, да что уж я сбилась с толку-то, Господи, прости Ты меня, несмышленую! — так без передышки выпалила Луша брату.
— Да Луша, да ты что, да накажи меня Господь, чтобы я родную сестру, да в таком положении… — пытался оправдаться Василий, но Луша не дала ему закончить, сунула ему руку за пазуху, но, не найдя ничего, повернула его к двери и, вытолкнув, заперла ее.
— Так-то вот, вместо Бога обратилась за помощью к пропойце мать-то твоя, сынок, — виновато проговорила Луша, — но Бог нас не оставит! — утешала она себя и сына.
В первые дни Владыкины оставлены не были, хотя собрания прекратились сразу же после ареста Петра Никитовича. Верующие помогали, кто булкой хлеба, кто бутылкой молока, кто ведерком картошки. Приносили понемногу, поскольку нужда вошла ко всем.
Поначалу о Петре Никитовиче ничего нельзя было узнать, где он. Луша ходила одна на поиски мужа, но в милиции его не нашла. Из тюрьмы ее выгнали с угрозами. Павлик тоже решил искать отца. Он стал осматривать все запертые церкви, но из церквей, где сидели люди, всех увезли, и они были пустые.
Наконец Луша встретила знакомого лавочника, которого тоже забирали, затем почему-то отпустили. Он с большой осторожностью указал дом, на котором не было вывески и о котором никто ничего не знал. Там была комендатура ГПУ, туда и решила Луша пойти вместе с сыном.
Пошли рано утром с передачей. Луша с ребенком на руках вошла в помещение и обратилась с просьбой к дежурному. Тот грубо ответил, что ничего не знает, никого тут нет, никаких передач не принимают. В коридорчике сидело несколько человек таких же просителей, как и Луша.
Как Луша ни добивалась, ей ничего вразумительного не ответили, а стали угрожать и вытолкнули из дежурного помещения. После нее взял передачу Павлушка и, войдя к дежурному, увидел там какого-то начальника.
— Дяденька, вы забрали моего папку, он сидит здесь у вас. Его посадили ни за что. Я хочу его видеть и отдать передачу, — выпалил Павлушка, глядя в глаза коменданту.
Все это получилось довольно громко и бойко и, видимо, таких посетителей здесь еще не было.
— А ну-ка убирайся отсюда, а то я тебе дам такого папку, что не захочешь, марш! — крикнул на Павлика дежурный.
— Нет, ты мне дай моего папку увидеть, иначе я отсюда никуда не уйду, — ответил Павлик, сам удивляясь неожиданной своей смелости.
Дежурный такой настойчивости не ожидал и шагнул к нему навстречу. Но Павлик вместо коридора, забежал за стол дежурки. Неизвестно, чем кончилась бы эта небывалая здесь дерзость, если б за Павлика не вступился наблюдавший за всем комендант.
— Подожди, товарищ дежурный. Ты чей такой прыткий? — с легкой усмешкой спросил он мальчика. — Как твоя фамилия?
— Мы с папкой Владыкины! — ответил ему Павел охотно.
— Ах, вот ты чей! Понятно, похож! Так ты богомолов сын, баптистский поп твой отец? — с прежней иронией спросил его начальник.
— Нет, мой отец не был попом, он проповедник Евангелия и ничего плохого не сделал, зачем вы его посадили?
Тут комендант слегка улыбнулся и, заметно подобрев, сказал дежурному:
— Этому можно разрешить, — и, обращаясь к Павлику, добавил, — ну покажи, что ты отцу принес?
Тот доверчиво развязал торбу и выложил все на стол.
— Ладно, собирай! — комендант кивнул дежурному, и тот с передачей скрылся за дверью.
— Боевой ты парень, а не боишься с отцом в тюрьму попасть? Тоже, поди, веришь? — поинтересовался комендант.
— Да, верю, вырасту и я проповедником буду; вы еще не знаете, какое это счастье быть проповедником, — сказал Павлик.
Вскоре дежурный вернулся с пустой торбой и запиской:
— На вот, забирай. Больше не приходи сюда. Отца завтра переведут в тюрьму, туда идите.
Отроду еще у Павлика не было такого счастливого дня. Радостные они с матерью возвращались домой и бессчетное количество раз перечитывали дорогие отцовские каракули. Пусть коротко, зато его рука.
Придя на следующий день к тюрьме, они увидели большую толпу родственников арестованных, пришедших с передачами. Толпа не помещалась в дежурке. Большинство стояли перед дверями. За высоким, каменным тюремным забором поодаль стояло большое серое здание тюрьмы. Сквозь окна верхнего этажа смутно виднелись лица арестантов, но тюремные решетки не позволяли распознать их. Павлик напряженно всматривался в окна в надежде хоть как-нибудь заметить лицо отца, но это оказалось невозможным. Павлик видел сквозь узкую щель огромных тюремных ворот ходящих во дворе людей.
Вдруг через эту щель он услышал голос. Павлик догадался, что это к нему, и быстро подошел. Незнакомец назвал фамилию родственников и просил найти их среди посетителей. Таковых не нашлось. Тогда Павлик, в свою очередь, назвал фамилию отца и просил подозвать его, а сам с любопытством прильнул к щели. Он увидел, как по двору один за другим по кругу прогуливались арестанты, но отца было трудно найти в общей массе. Не успел он, однако, разочароваться, как ясно услышал отцовский голос:
— Кто тут к Владыкину пришел?
— Я, я, Павлик! Мамань! Скорее иди сюда, — махнув рукой, подозвал он мать.
Через узкую щель можно было различить только маленькую часть знакомого лица. Отец попросил их отойти немного подальше, чтобы лучше разглядеть. Свидание их было очень кратким, так как вышел надзиратель, но Павлик успел протолкнуть в щелку десять рублей.
Гремя большущим ключом, надзиратель открыл внутренний замок, затем медленно, со скрипом открылись тюремные ворота. С той и другой стороны людей отогнали от них, но все равно Луша с Павликом могли в эту минуту в группе арестантов разглядеть Петра Никитовича во весь рост. Вначале он замахал радостно руками и что-то проговорил, но грохот колес по булыжной мостовой заглушил слова. Потом видно было, как отец снял с головы фуражку и подкладкой вытирал текущие из глаз слезы. Так же медленно ворота вновь закрылись, а сквозь щель между створками Павлик заметил, как арестантов со двора загоняли в корпус по своим камерам.
Вскоре приняли передачу для Петра Никитовича и принесли краткую весточку на клочке бумаги, что все хорошо, рад, получил все полностью.
Придя домой, Павлик загорелся огненным желанием написать письмо отцу, порадовать его чем-либо приятным. Он стал вспоминать все приключения, связанные с арестантами, о чем читал в книгах, но ничего похожего на Н-скую тюрьму не встречалось. Ему было очень досадно от того, что он ничего не мог придумать. Однако в следующий раз, когда Луша стала собирать передачу, Павлик быстро написал письмо, затем известным только ему одному способом свернул в тонюсенькую трубочку и, проткнув огурец, запихал письмо в его пустую сердцевину. Вечером, по возвращении матери, Павел был бесконечно счастлив, узнав, что его затея удалась.
Тень глубокой скорби все темнее сгущалась над семьей Владыкиных. С новым месяцем в кооперативных карточках им как семье лишенца вновь было отказано. Жившая в их доме родня Петра Никитовича, пользуясь его отсутствием, заявила Луше, что они в доме такие же хозяева и за занимаемые комнаты платить ничего не будут. Все реже посещали Владыкиных верующие с сочувствием, а если и приходили, то только в сумерках. Луша же, наоборот, с каждым днем делалась бодрее, крепче физически и духовно, больше времени проводила в молитвах. Никто больше не видел ее плачущей. Ее существо все больше проникалось упованием на Бога. Посещающие не столько утешали ее, сколько сами утешались ее упованием.
О Петре Никитовиче стало известно, что суда ему не будет и что должны его увезти куда-то в другое место. Куда, когда и почему — ничего не было известно, свиданий не давали. Так прошло около двух месяцев. Луша стала чаще ходить к тюрьме, прислушиваться к разговорам посетителей.
Однажды рано утром, принеся в тюрьму передачу, она на мгновение увидела мужа в открытые ворота. Он что-то прокричал ей и помахал рукой в одном направлении. Расслышать его не удалось, и ей показалось, что муж своим жестом проводил ее домой, сочувствуя ей, видя ее мытарства. Луша успокоилась и возвратилась в семью к своим бесчисленным заботам. Дома ее ожидали друзья, двое братьев, приехавших из далеких деревень, где в свое время Петр много потрудился в деле благовествования, часто надолго оставляя семью. Услышав о постигшей их скорби, они приехали утешить семью и помочь продуктами. Узнав о материальном затруднении семьи, братья были рады, что приехали вовремя, хотя пробираться им пришлось более восьмидесяти верст на своей подводе. Увидев такое участие и искреннюю заботу, Луша не удержалась, наплакалась в сердечной искренней молитве с братьями.
Друзья после далекой дороги прилегли отдохнуть. Луше, размышлявшей о Петре, вдруг представилось, что муж взмахнул рукой, и что-то загадочное и тревожное ей в этом жесте почудилось. Тревога нарастала, и пока сынишка сладко спал в люльке, она, гонимая сомнением, не зная зачем, побежала опять к тюрьме. Войдя в дежурку, она прислушалась к разговорам среди посетителей и узнала, что в тюрьме готовится большой этап. Но когда? — Ничего понять было нельзя, да и некогда было понимать. Как молния пронзила ее мысль: «Спеши и не медли».
Еле переводя дыхание, бросилась Луша домой. На ходу хватала она и клала в торбу все, что считала нужным для мужа, временами окидывая глазами — не тяжела ли? Но торба как будто вовсе не увеличивалась. Наконец, набив мешок позавяз, она приладила его на спине и хотела идти. В это время ребенок в люльке зашевелился и заплакал. Сердце Луши разрывалось надвое, что делать? Но ни раздумывать, ни медлить было нельзя. С мешком на спине Луша торопливо взяла ребенка из люльки и, на ходу прихватив пару пеленок, выбежала на улицу.
Первое время Луша бежала, не помня себя и не чувствуя тяжести ноши. Окончательно запыхавшись, уже около тюрьмы остановилась, прислонившись к забору, перевела дух. Малыш бунтовал у груди и законно требовал свое. Бремя за спиной тянуло к земле, а сердце, казалось, выпрыгивало из груди. Облизав запекшиеся губы и подобрав волосы под косынку, Луша дала ребенку грудь. Так хотелось хоть на минутку присесть. За углом слышался удаляющийся цокот лошадиных копыт и людской кашель. По тротуару с узлом в руке торопилась женщина. Луше она показалась знакомой. Где она ее видела? У тюрьмы! — мелькнула мысль. Опоздала! — всполошилась Луша и кинулась вслед за женщиной за угол.
Посреди мостовой, построенные рядами, тяжелым мерным шагом шли арестанты, окруженные конной охраной с саблями наголо. Луша кинулась вдогонку, забыв усталость. «Ой, слава Богу, не опоздала! Но тут ли он?» — мелькнуло в уме.
Через несколько минут она догнала толпу провожающих родственников и инстинктивно у нее вырвалось из уст:
— Мой-то здесь, не видели?
Но люди шли молча, вытирая слезы. Кто-то ответил, качнув головой:
— Не знаю.
Уныло понурив головы и временами оглядываясь по сторонам, под частые понукания конвоя шагали арестанты. Обгоняя провожающих, Луша подошла к идущим впереди, намереваясь обогнать и их, но ее предупредили:
— Не пускают дальше, грозят.
Почти не слыша сказанного, она пристально вглядывалась в затылок каждого арестанта, и вдруг в самой передней шеренге увидела Петра. Растолкав толпу, Луша побежала по тротуару вперед.
— Куда?! Назад! Вернись! — послышалось у нее почти над головой.
Не обращая внимания на происходящее вокруг, она поравнялась с передней шеренгой. Услышав крики, Петр Никитович повернул голову и, увидев жену, почему-то снял фуражку.
— Петя! — крикнула Луша, намереваясь шагнуть к нему.
Конвоир на коне преградил ей дорогу, держа перед ней на уровне ее груди свою сверкающую саблю. Нагнувшись, под самой головой лошади рванулась она к мужу и, подбежав, ухватила его за руку:
— Петя! А я думала опоздала, с рязанскими засиделась, прибежала, а вас уже повели. Ну слава Богу! — выпалила она залпом.
— Стой! Вернись! Ты с ума сошла?! Выйди сейчас же! — неистово ревел конвоир и, остановив всю колонну, встал перед Владыкиными, потрясая саблей. Рысью к ним подъехал начальник с плеткой в руке и, размахивая ею перед лицом Луши, раздраженно проговорил:
— Немедленно говорю тебе, выйди отсюда! Ты что, не знаешь, куда подошла? Прочь!
Лицо у Луши побледнело, но выражало непреодолимую решимость. Спокойно и внятно она ответила:
— Я жена его и никуда от него не отойду.
Еще крепче они с мужем схватились за руки и приготовились ко всему. Как ни кричали конвойные, как ни гарцевали перед ними их кони, Владыкины не двигались с места.
— Ладно, трогай вперед! Я ей там на месте покажу! — скомандовал начальник, и толпа медленно двинулась.
Петр не ожидал такого бесстрашия от жены. В обычной жизни она не отличалась особой решительностью или способностями. Наоборот, часто приходилось ему увещевать ее, иногда обличать, порою молча терпеть. Теперь же, в час таких испытаний, когда душу раздирала скорбь и нужно было хоть единственное слово утешения, он встретил в лице жены непреклонного и стойкого соратника.
Прерывистыми, но предельно насыщенными словами утешения она ободряла мужа, идя с ним рядом. Луша даже сама удивлялась, ведь никому таких слов она никогда еще не говорила, и собственная душа ее согревалась от них. Оба они вдруг ясно поняли смысл евангельского выражения: «Я вижу небеса отверстыми». Вот почему так спокойно умирали Стефан, первохристиане на аренах цирков и все мученики Христовы: над ними были отверсты небеса. Но для кого они открываются? Многим христианам это остается загадкой.
Лучи уходящего за город солнца ярко осветили толпу арестантов, отражаясь в клинках конного конвоя. Впереди всех шли Владыкины. Оба смотрели вперед, лица их были спокойны. Петр шел с непокрытой головой, с узелком под мышкой. Луша с мешком за спиной и малышом на руках ровно шагала в ногу с мужем. Петр взглянул на нее. Слегка согбенная под двойной тяжестью, она ни звуком не пожаловалась, а только, тяжело дыша, изредка облизывала высохшие губы. Только тут Петр встрепенулся: что же он ей не поможет, ведь жене так тяжело. Взглянув на конвойного, он подумал: а можно ли? И тут же ясно в душе получил ответ: что отвоевано, то твое! Уверенно взял он ребенка из ее рук. Конвоир заметил это, но не решился возразить. Видимо, и он так заключил: что отвоевано, то твое!
Луша хотела было передать мужу о своем материальном затруднении, о делах церкви, но, взглянув на него, решила: зачем? И что это ему даст, кроме еще большей тяжести, а помочь он ничем не может; и великодушно умолчала.
Остаток пути дошли почти молча, а когда колонна свернула в сторону вокзала, Луша, бережно взяв сынишку из рук мужа, повернула ему спину с мешком. Петр быстро снял лямки с плеч жены и на ходу перебросил мешок себе.
Арестантский вагон был уже приготовлен. Подойдя к нему, колонна остановилась. Начальник обратился к Владыкину примирительным тоном:
— Ну и жена у тебя, с ней на севере не пропадешь! А потом скомандовал Луше:
— Все-таки настояла на своем, давай быстро в сторону, теперь не до тебя.
Луша обнялась с Петром и медленно, роняя слезы, отошла. Через несколько минут арестантов стали заводить в вагон, и Петр на ходу крикнул Луше:
— Хватит, иди домой, а то темнеет. Поедем, наверное, завтра.
Куда и в какое время их увезут, узнать было невозможно. Луша, пристально осмотрев вагон, заторопилась домой: ведь там семья тоже ждет ее. Ноги еле передвигались, и ребенок чуть не вываливался из рук. Домой она пришла измученная, совершенно обессилевшая. Положив дитя в люльку, Луша упала на постель и тихо зарыдала. Павлик и гости хотели было утешить ее, но старший из них тихо прошептал:
— Пусть поплачет, не будем мешать.
Когда приступ горя немного отошел, Луша села и, вытирая слезы, тихо проговорила:
— Вот и все, проводила до станции, до самого вагона.
Потом она решила посмотреть свои плечи, что-то уж сильно они горели. Из багровых полос сочилась кровь и прилипала к одежде, засыхая колючей коркой.
— Мамань, что это у тебя, — крикнул Павлик и подумал: «Не саблей ли рубанули?»
— Так вот, сынок, житейское бремя режет до кости, а не сбросишь, пока время не придет. Такая, видно, теперь наша судьба, — грустно улыбаясь, ответила Луша.
Успокоившись, все сели за стол, и Луша рассказала все по порядку. Когда же кончила, тогда только спохватилась, что с утра крошки не брала в рот, да и семья-то, наверное, не накормленная. На кухне, на столе, стояла миска недоеденной капусты и коврига деревенского хлеба.
— Ты, сестра, о нас, наверное, беспокоишься насчет еды? Мы ели! Ты сама-то, видно, кроме слезы соленой ничего не проглотила с утра.
— Сейчас-то кушать есть чего, — возразила Луша и, отодвинув заслонку, застучала ухватом по шестку, доставая из печи чугун с варевом. Через несколько минут по дому запахло вкусными щами, и семья узника мирно кушала с дорогими гостями, вспоминая страдальца Петра Никитовича.
За столом из рассказа братьев Луша наконец узнала, какие благословения Бог посылал через ее мужа, как любили его по деревням и по поселкам, сколько грешников обратилось к Господу через него. Она никогда так не думала о нем, да и впервые услышала это свидетельство. Ей стало стыдно за себя и за те обиды, которые она наносила ему, упрекая за частые разъезды. Всю жизнь она проборолась с мужем, привязывая его к дому, а он терпел, но не уступал ей. Вспомнила она, как не ценили его в своей общине, вспомнила постоянные колючки Зои с матерью, надменные придирки, разборы, претензии. Он же молча, с улыбкой все выслушивал, но в истине был непоколебимым. Ее терзало теперь, что, осуждая других, и она была для него если не репьем, как Зоя, то мучительной изжогой. Слушая братьев, Луша думала: ведь они скорее всего все знают про меня, наверное, не раз жаловался муж друзьям. Но ни тени упрека, ни осуждающего взгляда не заметила Луша на их лицах. Открытыми, добрыми глазами они глядели на нее и считали, что верной соратницей Луша была своему мужу всю жизнь, иначе как бы он так свободно и усердно служил Господу. Ни разу они не слышали от Петра жалоб на жену.
Выйдя из-за стола, помолились вместе, затем гости и дети легли спать. А Луша вышла в сарай и, плача навзрыд, раскаивалась пред Господом в обидах, нанесенных мужу.
Утром надо было бежать на станцию и узнать про Петра, но ни единым членом тела Луша не могла пошевелить. Плечи горели огнем, голова не поднималась, а руки были, как парализованные. К ее удивлению, Павлушка был уже на ногах и стоял перед матерью. Он не желал ее будить, но и хотелось ему узнать, где найти отца. Луша, увидев сына, тихо проговорила ему:
— Я, наверное, не смогу пойти, иди ты. Может, застанешь его и попрощаешься. Ищи его на багажных путях, вагон его, как дачный, только с зарешетчатыми окнами. Беги сынок, Господь с тобою.
Павлушка был рад такому доверию и вприпрыжку побежал на станцию. Там он долго бродил среди составов, но арестантского вагона не находил. Окончательно измучившись, Павел решил пойти через резервный пассажирский состав. Проходя по пустым вагонам, он вдруг почувствовал уверенность, что вот сейчас он найдет отца. Предчувствие не обмануло его, взглянув в окно вагона, Павел увидел прямо против себя на соседних путях арестантский вагон, а в зарешетчатом окне заросшие лица. Люди напоминали мертвецов. В их строгих глазах Павел без слов прочитал: «Что тебе надо?» Мальчик повис на лямке окна изнутри, и оно медленно сползло немного вниз. Забыв об осторожности, он крикнул:
— Отца!
Арестанты пожали плечами, но, видно, о чем-то поговорив между собой, махнули ему: дальше. Павлушка перескочил к следующему окну, к третьему, к четвертому и, остановившись, увидел, как к решетке, заметив его, протискивался отец. Употребив всю свою силу, Павел стянул вниз за рамку оконную раму в своем вагоне. Однако окна арестантского вагона были настолько плотны, что ни звука Павел не слышал от отца.
Разговор был безмолвный. Отец прощался с сыном и, может быть, навсегда. Оба не слышали звуков, но, кажется, все понимали. Показывал ли отец на небо, на себя, на сына, в сторону, — Павел ясно, как в букваре, читал наставления отца и понимал его.
Вдруг под окном показался винтовочный штык проходившего между обоими составами солдата. Он остановился, явно намереваясь сказать что-то грозное. Из-под сдвинутых бровей Павел посмотрел на него сверху и по-мужицки, глухо проговорил:
— Отец!
Конвоир покачал головой, но, спокойно удаляясь, буркнул:
— Нельзя!
Павел принял это как позволение, и беззвучный разговор продолжался.
Никогда бы он не понял и не принял эти наставления так глубоко в прошлом гласно, как теперь безгласно. Он понял, что отец остался верным и желает, чтобы Павел был проповедником, что он теперь в семье вместо отца, что улицей и юношескими забавами заниматься не время, чтобы любил малышей, уважал верующих, а самое главное, не забывал Бога. Павел, как умел, отвечал, и отец кивал головой.
Так они молча беседовали, пока отцовское окно не дрогнуло и тихо поползло в сторону. Павел успел увидеть его поднятые вверх глаза, и все исчезло…
Медленно он зашагал домой, неся в сердце неизведанное прежде чувство печали.