Автобиографический роман Николая Храпова — бесспорно, ярчайшая страница истории евангельского движения в бывшем Советском Союзе.
Жизнь автора уникальна, поскольку фактически лишь за написание этой книги 66-летнего старика приговорили к трем годам тюремного заключения. Незадолго до окончания последнего, пятого по счету, срока, он «освобождается», уже навсегда. Ничто не сломило этого героя веры в его уповании на Бога: ни трудности жизни, ни прелесть соблазнов, ни угрозы со стороны КГБ. Он был и остался победителем.
Глава 1. Последние годы отца
«Они победили его кровию Агнца… и не возлюбили души своей даже до смерти».
Глубокая скорбь охватила отцовское сердце Петра Никитовича, когда он расстался с сыном на каменных ступеньках крыльца. И, хотя Павел уже давно скрылся за углом здания, отцу все казалось, что он вот-вот покажется еще. Опять он увидит блеск новой жизни, в необыкновенно выразительных глазах сына, опять услышит голос, тоже какой-то отличительный, овладевающий сердцем, но увы, из-за угла суетливо выходили совсем другие люди.
Отец медленно, вытирая ладонью с лица набежавшие слезы, возвратился в комнату. К вечеру тяжелое предчувствие начало томить душу Петра Никитовича: он то ожидал возвращения Павла с завода, то совсем терял надежду, пока, наконец, не раздался звонок, но звонок был чужой, не такой, как звонят свои. С тревогой в душе он нащупал, впотьмах, крючок и открыл дверь на улицу. Сердце сжалось при виде постороннего мужчины:
— Извините, пожалуйста, вы не отец Павла? — спросил незнакомец. И, не дождавшись ответа, озираясь по сторонам, как-то приглушенно продолжил:
— Я его ближайший сотрудник. И потому посчитал своим долгом предупредить вас. Павла с утра вызвали в отдел кадров, и до конца дня мы его не видели, видимо, его арестовали. Простите, за такое печальное известие, но мы его все так полюбили, особенно после выступления в клубе… — Сотрудник, как-то неловко, замолчал и, отвернувшись, пошел от крыльца.
Петр Никитович, с опущенными руками, долго еще стоял на ступеньках, глядя вслед ушедшему человеку, потом, подняв глаза к небу, тихо проговорил:
— Господи! Сохрани дитя мое среди ужасов…
Войдя в комнату, он упал на колени и долго, усердно молился о судьбе сына.
Ночью с завода пришла Луша и, со слезами на глазах, подтвердила известие об аресте сына.
После бессонно проведенной ночи, ранним утром Петр Никитович, по обоюдному решению, заторопился покинуть семью, чтобы уехать из дому, опасаясь посещения сотрудников НКВД. Вскоре, действительно, дом Владыкиных был подвержен самому тщательному обыску органами НКВД, при котором была изъята, кроме Библии, почти вся остальная литература, какую Павел так усердно старался приобретать.
Впоследствии ничего из отобранного не было возвращено, о чем Владыкины глубоко скорбели, в том числе и сам Павел, уже находившийся в то время в тюрьме.
Когда Петр Никитович приехал в г. Тамбов, где отбывал вольную высылку, начальник милиции объявил ему, что срок его ограничения в этом, 1935 году, истек.
Владыкин-отец, получив новый документ, спешил возвратиться к своей семье. Поэтому, окончив все свои дела, он рассчитался и, простившись со всеми, приехал домой.
Луша с радостью опять встретила мужа, тем более, что ее сердце мучительно скорбело об арестованном сыне. Но увы, несмотря на все страдания Владыкиных, после шести лет скитания, поселиться и жить с семьей Петру Никитовичу было отказано. Поэтому ему пришлось остановиться на жительство в селе, в тридцати километрах от своих домашних.
На новом месте была небольшая община, члены которой были очень рады устройству среди них брата (тем более, что все очень хорошо знали его до 1929 года) и приняли, как самого дорогого и почитаемого, всеми любимого брата. Но Петра Никитовича влекло в свою Н-скую общину, которая уже больше шести лет была разрознена и, как стадо овечек, лишенных пастыря, переносила много трудностей и лишений.
Петр Никитович прописался в деревне, но убедившись, что после обыска его семью оставили на какое-то время в покое, проживал дома с женой и детьми. Его неотъемлемым желанием было — вновь собрать рассеянную общину. Василий Иванович Ефимов, самый близкий сотрудник Владыкина в прошлом, женившись на молодой сестре, вскоре после ареста Петра Никитовича, бросил общину и выехал в большой город. Его примеру последовала и семья Кухтина. Из оставшихся, многие были сильно напуганы арестом Павла. Но Петр Никитович, доверив дальнейшую судьбу в руки Божьи и поговорив с Лушей, решил собирать общину и начинать богослужения. С большими трудностями пришлось восстанавливать общину; помещений для собрания никто не решался предоставлять, регент покинул хор и уехал в город, не было и основных проповедников, а из молодежи осталась только Вера Князева. Однако, с верою и огнем в душе, Владыкины стали приглашать всех верующих к себе.
Первое собрание было особенно благословенным. Вспоминая первые дни возникновения общины, когда собирались в подвале у Князевых, запели свою старинную, любимую: «Сидел Христос с учениками». Встрепенулись тогда души у всех и просветлели лица, а когда пели слова:
— то у всех из глаз полились слезы умиления. Проповедь Петра Никитовича вызвала у многих глубокое раскаяние, особенно ободрились: Вера Князева с мамой — Екатериной Ивановной, да и все братья, и сестры.
Здесь же, в молитве, многие посвятили себя на служение проповедью и другие служения. А один из братьев взял на себя труд — собрать рассеянные остатки хора и руководить им. Петр Никитович принял на себя пресвитерское служение, и вскоре был рукоположен в Москве. Церковь заметно ободрилась, собрания проводились, преимущественно, у Владыкиных. На собраниях, после восстановления хорового пения, наблюдалось заметное оживление, а на смену Павлушке, каким его верующие помнили в детстве, со стишками вставала Даша — сестренка Павла и Илюша — маленький братик.
Радость, весенними ручейками, стала вливаться в сердца членов общины.
Письма юного узника Павла вдохновляли не только поместную церковь г. Н., но и другие соседние группы.
Так мирно прошли 1935 и 1936 годы, хотя все братство в это время переживало великие скорби, лишившись верных служителей Союза ЕХБ. Недолго пришлось порадоваться и Н-ской общине. Петр Никитович изредка посещал свою деревенскую общину, где был прописан.
Однажды брат-старец, пресвитер (во время посещения Владыкина) предупредил его, с искренней любовью:
— Милый брат, Петр Никитович, все мы искренне любим тебя, сознаем тяжесть твоих лишений, радуемся и благодарим Бога, что страдания не сломили стойкости твоего духа. Но сострадая тебе и учитывая твой пройденный путь скорбей, я предупреждаю тебя: за тобой следят из НКВД. Поэтому будь осторожен и осмотрителен, когда приезжаешь к нам в село, а также у себя дома. Может быть, даже, вообще, подождал бы открыто появляться и проповедовать, некоторых из нас спрашивают о тебе.
Владыкин на это ответил ему:
— Брат, ведь я дал обещание служить Господу не только в свободных условиях, но всегда и везде. Когда я был шулером — не боялся, что смерть по пятам ходила за мной, теперь же — я слуга Божий и делаю то, к чему Он призывает меня. Молчать я не могу, но за предупреждение ваше, благодарю Бога и вас, и постараюсь все тщательнее обдумывать.
По приезде (у себя, в Н-ской церкви) предупредили его о том же, а Вера Князева передала, что ее вызывали в НКВД и усиленно расспрашивали о нем.
После этого все вместе решили, что Петру Никитовичу пока следует пожить в селе. Луша тоже поехала с ним туда. В один из базарных дней, они пошли в ближайший районный центр — продать на рынке свою продукцию от сапожного ремесла, каким занимались на дому. В конце дня к ним подошли верующие друзья, под видом покупателей, и предупредили:
— Брат, мы здесь с утра наблюдаем за вами, и все сердце изболелось, вы посмотрите, как за вами следят вон там, из-за возов, два человека: один — из наших, местных НКВД-шников, другой — чей-то чужой, в кожаной тужурке. — Берегитесь!
Петр Никитович с женой, не торопясь, собрали вещи, тщательно, стараясь спрятаться в толпе, пришли на вокзал, чтобы уехать в город, в надежде избавиться от своих преследователей. На перроне была очень большая толпа, и они посчитали, что сели незамеченными, но при отправлении поезда Луша увидела преследователей, торопившихся сесть в поезд.
— Ну, Петя, — сказала тихо Луша, — мы думали, что нас никто не заметил, а враги-то наши бегут за нами, наверное, будут искать тебя по вагонам. Как быть?
Сердце Петра Никитовича непривычно съежилось, как от смертельной опасности. Оставалось только — на ходу спрыгнуть с поезда, что для него не составляло трудности, но он утешил жену Господом и, тихо помолившись, попросил ее:
— Луша! Уже смеркается, ты шубу распахни, а я пересяду за тебя, по другую сторону, да пригнусь, пусть сохранит Господь. Едва только они успели приготовиться, как, резко открыв дверь вагона, вошли те двое, и слышно было, как в первом отделении вагона (вагоны были разделены на 4 отделения) раздался резкий крик:
— Владыкин!!!
Петр за Лушей пригнулся, низко-низко, между мешками. Вошедшие, расталкивая вокруг пассажиров, с величайшим трудом протискивались по вагону, до отказа переполненного людьми и мешками. Владыкины остались незамеченными. При подъезде к городу, они спрыгнули на ходу и поспешили скрыться между домами. Домой зашли задним входом, через двор.
По приезде друзья сообщили, что слежка за многими домами настолько тщательная, что на собрание сойтись невозможно. Но несмотря на это верующие собирались на темных окраинах, в душных комнатушках. Петр Никитович ободрял народ Божий во всех этих переживаниях. И, хотя в тесноте, под страхом, но, собираясь вместе за чтением Слова Божья и горячими молитвами, христиане оживлялись. Дороги были эти общения, на них каждая строка пропетого гимна врезалась в души, каждая проповедь была, как бальзам на скорбящее сердце, каждая молитва, как глоток свежего воздуха, среди смрада и удушья. Прекратились тяжбы друг с другом, обиды, споры; напротив, каждый христианин теперь в другом видел близкого, дорогого, родного, желанного человека.
Петру Никитовичу посоветовали: меньше ходить по городу, а лучше посещать верующих по деревням. К Владыкиным заходили очень редко, разве что, в случае крайней необходимости.
Вера Князева очень любила Петра Никитовича, но остерегаясь слежки, условилась встречаться с ним на городском базаре. При свидании девушка рассказывала, как надоедливо и часто вызывают ее в НКВД на допросы, усиленно вымогают от нее какие-либо сведения о жизни общины и, особенно, о нем. Претерпевая на допросах то заманчиво обольстительные посулы, то, леденящие душу, угрозы, сестра вообще перестала отвечать на их вопросы. А потом перестала к ним ходить, поэтому они впоследствии стали подстерегать ее на улицах и площадях.
Скорби сгустились над домом Владыкиных. Из присылаемых Павлом писем было ясно, что он тоже переносил огненные испытания, причем обстоятельства сына были отличительными от тех, что пережил отец. Сердце разрывалось между скорбями своего дома и скорбями сына. Луша прилагала все усердие, чтобы в письмах утешить Павла, но и скитающегося мужа встречала на пороге дома, как чудо милости Господней.
Наконец, Петру Никитовичу и по селам появляться стало почти невозможно. Обнаруживались предатели — не только из неверующих сельчан, но и среди своих. Не раз уже приходилось спасаться от преследователей: и подводами в глухую темную ночь, и пешком, утопая по колено в снегу, блуждать по лесам, и отлеживаться долгое время в сараях с сеном. А сердце, после каждой минувшей опасности, снова рвалось нести дальше евангельскую весть, не знающим о ней.
Возвратившись однажды, после такой напряженной миссии, Владыкин с гнетущим сердцем подумал:
— Как же будет дальше?
Ему вспомнилась прошлая греховная жизнь с ее рискованными подвигами, но он вспомнил о ней с отвращением. Тогда никто его не преследовал, он сам был способен на все самое несправедливое, жестокое и не только был способен, но и творил много злых дел.
Но вот, уже около восьми лет, он со своей семьей переносит всякие мытарства за проповедь Евангелия, в борьбе против греха и тьмы. Неужели он больше не сможет, с Евангелием в руках, посетить столь знакомые деревни и гостеприимные избы, где его всегда встречали с нелицемерной любовью, как вестника Божия? Неужели пришли те страшные времена, о которых предвещал брат Федосеев Н. Г. на сенокосах с телеги? А что же дальше? Неужели на этих улицах дорогого города никогда уже никто не услышит христианского пения? Неужели теперь — все это до пришествия Христа?
Так, с глубоким волнением, размышляя, он смотрел через дворовое окно на город, напоенный запахом весны. Апрельская слякоть неудержимо рвалась через порог дома на выскобленные половицы кухни. В двери, по-хозяйски, заклацала Луша запором и, войдя в дом, сбросила целый ворох высохшего белоснежного белья. Вместе с ней в комнату ворвалась бодрящая весенняя свежесть, но жена была чем-то взволнована.
— Петя! С самого утра на углу нашей улицы сидит человек, не НКВД-шник ли? Он то походит, то сядет газету читать. Я за ним из-за других домов наблюдала, давно сидит. Может быть, приглядеть, как спрятаться тебе, или уйти совсем?
— Эх, Луша, если уж час наш с тобой пришел, то куда мы уйдем от него? Да и зачем уходить? Бог ведь Тот же: и вчера, и сегодня. Нам с тобой уж теперь не передумывать; а коль пошли за Господом, то оборачиваться назад не будем, — ответил жене Петр Никитович.
— Да, конечно, это так, да плоть-то страдать за Господа никак не хочет, но Его святая воля, — вздохнув, закончила Луша, выражаясь, уже совсем, по-городскому.
Потом, немного помолчав, Владыкин со вздохом проговорил:
— Я в эту ночь сон видел очень короткий: смотрю и вижу, вдруг подходит ко мне старый НКВД-шник и крепко приветствует меня, как своего. Да, Луша, сомневаться тут не приходится, видно, час скорби настал.
— Ой, Петя! — сказала Луша, — забыла, я ведь тоже сон видела, подожди, подожди, дай Бог памяти! — Ага, вспомнила: вижу мост плашкотный через речку, наш вот мост, а ты бежишь по нему от какого-то человека. Смотрю, а враг-то твой, в белой рубахе, но опоясан черным поясом. Я смотрю, а сердце так заныло; вижу он нагоняет, нагоняет тебя, да как размахнется, да как ударит изо всех сил ножом в спину, а ты-то и повалился, прямо на землю.
— Ну, что ж? Давай помолимся, моя дорогая, — пригласил жену к молитве Владыкин. Упав на колени, он усердно молился, что если уж на то Божья воля, то укрепил бы Он его в страданиях и его остающуюся семью. Молился, чтобы Павел, сын его, остался верен Господу до конца и чтобы, если они когда встретятся, то эта встреча была бы благословенной для них и славой для Господа.
Молилась и Луша: если она и останется одна, чтобы закончить ей поприще верной христианкой и детей привести ко Христу.
— Ну, а теперь я попробую выйти, — сказал Петр Никитович, — и если нет никого, то дай Бог пути, а уж если есть, то все равно не миновать их рук, пойду к ним навстречу!
— Нет, Петя! Выйду я, да посмотрю, все вроде как баба, зайду в магазин, потом скажу тебе, как там дело, — убедила его жена и скрылась за дверью.
Возвратилась она очень быстро, но возвратилась какой-то бодрой, он даже подумал, что опасность миновала.
— Ну, Петя! Кругом расставлена слежка: не только на одном углу, но и дальше видела — дежурят с велосипедами, поэтому выходить тебе совсем нельзя.
— Луша! Ты не осуди меня, я хочу попросить тебя, сходи на базар, купи грибочков, так хочется грибков покушать, — попросил ее Петр Никитович.
Жена, за совместную жизнь, не раз такие желания исполняла, да и сама любила грибы, но эта просьба мужа была необыкновенной. С тревогой она посмотрела на мужа, его просьба показалась ей — просьбой умирающего, а в сознании мелькнуло, как искра: может быть, это последний раз здесь, на земле, я ухаживаю за мужем. Она быстро оделась и вышла, заперев за собой дверь.
— Вот самые лучшие и последние вынесла я грибы, возьми, касатка! Нужда заставила! — Уговаривала Лушу первая торговка, какую она встретила.
Луша аккуратно набрала кастрюльку грибов, расплатилась и заторопилась домой. Проходя мимо угла, она опять увидела человека, стоящего с газетой в руке. При виде ее, сотрудник НКВД отвернулся и несколько шагов прошел в противоположную сторону. Луша подумала: «Ведь он сейчас остановится и обернется, дай я пойду и посмотрю ему в лицо, что же это за люди?»
Ее предположения оправдались, человек обернулся назад в этот же момент, когда она подошла вплотную.
Серые, бесцветные глаза человека уставились прямо на нее и своим взглядом пронизывали душу. Ей почему-то показалось, что на нее смотрит сама смерть, хотя мужчина был одет в самое обычное.
Поправив кастрюльку, Луша хотела ему сказать что-то доброе, вразумительное, хотела даже пристыдить его: что, мол, вы тут выслеживаете совсем безвинного человека, который ни словом, ни делом никому не сделал зла, но в его взгляде прочла, что все это будет бесполезным, — они ведь знают, что делают. Она прошла мимо него и мимо своего дома, решив обойти весь квартал и, пробираясь дворами, зайти сзади и оглядеть все — нельзя ли спасти мужа от этих рук? От целой своры псов пришлось ей отбиваться, чтобы чужими дворами пробраться к себе. Подойдя к своему забору, Луша облегченно вздохнула, увидев, что вокруг двора никого не видно. В голове созрел план избавления мужа, и она с большим усилием оторвала несколько досок от забора (чтобы пропустить через щель мужа), и слегка приколотила их обратно. Но бедное, любящее сердце ее не знало: в том, что ей в жизни приходилось делать впервые, ее враги имели уже многолетний опыт. Не видела она, что в сарае соседа, прилегающего к их забору, сидела засада из трех человек, а из дворовых окон окружающих домов соседи также украдкой, сочувственно, наблюдали за всем происходящим. Луша, по-своему убедившись, что ее никто не видит, с большим трудом (будучи беременной на последнем месяце) перелезла через забор в свой двор. Когда она вошла в дом, от уличной двери раздался сильный звонок.
— Ну, Петя! Это за твоей душой, — взволнованно сказала Луша, растерянно ставя кастрюлю с грибами на стол.
Петр Никитович слегка побледнел от напряжения, но упование на Господа и уверенность в том, что он ни в чем не виновен, ободрили его и возвратили ему спокойствие. Положив руки на плечи жены, он сказал:
— Дорогая моя, да утешит тебя Господь! Мы сделали для Него, что смогли, и не нами начинается мученический путь христиан, мы его уже заканчиваем. Затем, крепко обняв жену, он возопил к Господу:
— Боже мой! Обниму ли я ее так когда-нибудь еще, здесь, на земле? Если нет, то Ты обними ее Своими благословениями. Будь милостив к ней, если она когда-нибудь от непосильной ноши упадет. И если уж пришел конец моим скитаниям и служению моему, то пусть Твои благословения вдвое, втрое почиют на сыне моем. Сохрани дом мой на многие годы, и даже тогда, когда кругом его будут бедствия. Будь милостив и к малюткам моим, и к тому дитяти, которое должно родиться. А теперь, как хочешь Ты. Аминь.
— Ну, Петя! — С уверенностью и мужеством проговорила Луша, целуя его, — Я пойду и буду с ними разговаривать, а ты иди и спасайся: около уборной отбито несколько досок, во дворе нет никого. Петр Никитович обнял Дашу с Илюшей и вышел во двор. С улицы непрерывно дергали звонок и сильно стучали в дверь, обитую железом. Луша, не снимая крючка с двери, заговорила с теми, кто за дверью:
— Кто там так безобразничает? Кого вам надо?
— Открывайте! Это из РайНКВД, — послышался раздраженный голос снаружи.
— У меня НКВД делать нечего, — ответила Луша, — Я одна и никому не открою, идите вон рядом, там, то и дело, грабят да убивают, а у меня не пугайте детей!
— Открывайте, вам говорят! Иначе будем ломать двери, с вами же не шутят, а говорят вам, что пришли к вам из НКВД, — еще настойчивей послышалось извне.
— Я никого из НКВД не звала, — продолжала объяснять Луша, — да и не удостоилась ничем вашего посещения, поэтому отвечаю вам, хотите ломайте дверь, но я вам сама не от-кро-ю!..
Она хотела им еще что-то другое сказать, но услышала со двора шум, а с ним — в прихожую ворвалась целая толпа людей, грубо открывая дверь. В толпе она увидела своего мужа. Двое неизвестных ей мужчин крепко за руки держали Петра Никитовича Владыкина, а один из них, поднял крючок и впустил тех, кто стучал с улицы.
Вводя Владыкина в дом, один из вошедших, видно главный, пытался успокоить плачущих детей и Лушу:
— Да вы не пугайтесь, пожалуйста, и не плачьте, ничего страшного нет. Вот посмотрим сейчас, что у вас есть, и мужа вашего тотчас отпустим. Зачем шум поднимать?
В открытые дворовые окна было ясно слышно, как Луша, с плачем, отвечала им:
— Зачем вы врете мне и детям моим? Не для того вы день и ночь сторожили и гонялись за мужем по пятам, чтобы отпустить его, и теперь уцепились за него, как за бандита какого. Отпустите руки-то. Уж теперь, куда он убежит от вас? Ведь вас полон дом нашло.
Владыкина действительно отпустили и даже посадили на стул, сами же принялись делать обыск.
— Эх вы, люди-люди, до чего дьявол довел вас! Подкарауливаете бедного, неграмотного человека, среди бела дня врываетесь в его дом, чтобы схватить его и отнять вот от этих малюток. Да еще оправдываетесь: «Мы за Бога не арестовываем».
А за что же вы арестовываете? Вон, смотрите: лежит топор, колун, лом, вот всякие ножи торчат на полке — за них вы не ухватились, а уцепились вот за Библию, чтобы отнять ее у нас…
— Слушай! Хватит тебе, Владыкина, — раздраженно ответил ей старший из вошедших, — а то ты наговоришь на свою голову, и тебе придется пойти с мужем.
— Да что вы мне рот-то закрываете, вы уже самое страшное сделали, отняли отца у детей, а теперь только осталось отнять еще и мать, — не успокаиваясь, отвечала им Луша.
Провожая мужа, Луша чувствовала, что видит его в последний раз и, собирая с ним в дорогу вещи, никак не могла сосредоточиться, из рук ее все валилось.
В последний раз Петр Никитович, как-то тоже растерянно, обнял всех, поцеловал и, подталкиваемый конвоирующими, вытирая слезы, вышел из дому. Луша, обняв детишек, как прикованная, стояла на той самой каменной ступеньке, на какой отец провожал сына в последний раз, и не сводила глаз с той страшной толпы, в какой виднелась полосатая куртка мужа.
Соседи, сочувственно, окружили плачущую Лушу и наперебой рассказывали, как по всем углам были расставлены НКВД-шники на велосипедах, а в сарайчике сидела та самая засада, которая схватила Владыкина, когда он пролезал через забор.
Кругом все дышало свежестью зелени: но ни веселое щебетание пташек, ни игривые солнечные блики в прохладных дождевых лужах, и ничто другое, чем так прекрасен цветущий май — не могло облегчить скорбь души «вдовы» Владыкиной, какой она, неотвратимо, себя чувствовала. В довершение ко всему этому, в самом конце мая, Луша среди ночи, одна-одинешенька, пошла в роддом, за последним ребенком.
Родилась дочурка, отличающаяся, от всех ее детей, крикливостью и чернотой волосенок. Из роддома вышла раньше положенного, так как отлеживаться было не от кого. Дочь назвала Маргаритой.
Шел июнь 1937 года… Первой мыслью, по возвращению домой, было: «Как судьба мужа?» Поэтому, обмыв детишек и немного приведя в порядок дом, чувствуя непомерную слабость во всем теле, Луша, утром следующего дня, побежала в милицию. Но все ее поиски были тщетны, также как и восемь лет назад; ни в НКВД, ни в милиции никто не сказал ей, где находится ее муж.
Уже вечером, обессилевшая, она опять пришла в милицию, села на скамейку в коридоре, ребенка положила на колени, а сама тихо заплакала от обиды, усталости и бесчеловечного отношения. Со двора зашел в коридор дежурный милиционер и, увидев ее, плачущую, спросил:
— Что у вас случилось, дамочка? О чем плачете? Начальства-то ведь нет никого.
— Да, вот весь день с утра разыскиваю мужа, уже побывала и в НКВД, и в тюрьме, и здесь, в милиции, и нигде толку не добьюсь. Владыкин Петр Никитович его звать, — объяснила Луша милиционеру и сказала, какой он из себя. Милиционер сочувственно посмотрел на ребенка, на кабинет начальника и, присев с ней рядом, тихонько объяснил:
— Никто тебе и не скажет про него. Здесь он, в милиции, в особой камере, но он числится за начальником НКВД, только смотри, не проболтайся. Человек-то уж больно хороший, все молится и молится, я еще раньше знал его, да и сына вашего знаю, бедовый до слов-то, начальство с ним, помню, не управлялось. Вот твой сейчас в этой же камере сидит, где был сын. Да, и тебя я теперь припоминаю, ты из-за сына спорила здесь, у начальника в кабинете.
Ну вот что, касатка, сегодня уже поздно, все камеры на ночном замке. Ты завтра приходи, утром пораньше; я перед сменой буду выводить их во двор, на оправку. Ты вот встанешь здесь, за дверью, и увидишь, как он проходить будет, ну и перекинешься двумя-тремя словами. А, так-то, ты ведь попусту бьешься, не покажут тебе его.
— Спасибо тебе, касатик, пусть Бог воздаст тебе за твою доброту, так я и сделаю, как ты говоришь. А теперь вот, когда его забирали из дому, он, больно, просил грибочков покушать. Ну, вот грибочков я принесла, но налетели на него НКВД-шники, как шмели, он и глотка не успел от грибочков проглотить, может, теперь можно передать ему, а то я вот, весь день с узелком таскаюсь. Смерть одна, как руки гудят от тяжести.
Милиционер аккуратно взял узелок с передачей и очень скоро, передав содержимое, возвратил домашнюю посуду.
— Сказал я ему, — шепнул милиционер, чтоб завтра утром доглядел вас за дверью, только смо-три!..Ни-к-ому!..
Луша так была рада, что и усталь забыла, и, возвращаясь домой, погруженная в свои мысли, не замечала, как гремела крышка на кастрюле…
Утром, чуть свет, Луша была на ногах, наготовила еды для семьи и, придя к назначенному часу в милицию, встала в указанном месте. Милиционер уже начал свое дело с первыми камерами и, увидев ее, кивнул головой. Луша через верхнее стекло двери увидела, как по коридору из полумрака медленно шел к выходу арестант. Своего мужа она узнала по полосатой куртке, измятой, пожелтевшей от камерной грязи. Осунувшееся, обросшее лицо его отражало спокойствие и такое блаженство, какого она у него не видела никогда.
— Покажи дочурку, да как назвала? — приостановившись перед полуоткрытой дверью, проговорил Владыкин.
— Маргариткой… Да, на! Хоть поцелуй! — забыв все предосторожности, Луша вышла из-за двери и сунула свой драгоценный сверток в руки мужа.
Петр Никитович, взяв на руки дочь, сосредоточенно заглянул ей в лицо и, подняв глаза к небу, проговорил:
— Боже мой, Боже мой, и это я отдаю Тебе, в жертву. Будь милостив к ней!
Затем, уже обращаясь к жене, скороговоркой сказал:
— Следствия и суда не было и не будет, только склоняли отречься, но Бог сохранил меня… Здесь Брандин (артист) и остальные… Пусть Вера остерегается…
Милиционер понудил его идти, и Луша, растерявшись, не успела даже обнять его, только крикнула в спину:
— Ну, а когда же ждать?
Пройдя несколько шагов по двору, Петр Никитович еще раз оглянулся и, подняв к небу глаза и правую руку, ответил:
— …У ног Христа!
В тот же день Луша узнала, что кроме ее мужа, арестовали в эти дни еще четырех братьев, в числе которых был и регент. Ни передач, ни свиданий не было разрешено никому. Не было даже известно, где они находились, и какова их судьба.
Спустя два месяца, на одну из настоятельных просьб Луши начальник НКВД ответил:
— Они осуждены, без права переписки, до особого распоряжения.
После ареста мужа Луша еще утешалась редкими письмами от Павла с Колымы, но с начала 1938 года и эта связь прервалась, и осталась она совершенно одинокой, всеми забытой, раздавленной горем, окруженная тремя малыми детьми.
Прошло более года, и в ответ на многие прошения, жалобы, ей ответили: «Ваш муж умер от воспаления легких».
Петр Никитович Владыкин, как верный свидетель Божий, окончил жизнь в неволе, прославив Бога мученической смертью. Один только Бог знает, где находится его безымянная могила.
В 1956 году семье Владыкиных было извещено, что Владыкин Петр Никитович, посмертно, реабилитирован.
Глава 2. Первые годы Павла на Колыме
Мрачное предчувствие охватило душу Павла Владыкина, когда он, в порту, с борта теплохода «Джурия» вступил в колонну заключенных. Холодом веяло от сопок, еще покрытых снегом, хотя уже начался июнь месяц. Жадно лизали волны залива песчаные берега бухты Нагаево, засоренные водорослями и оголенными остатками древесины. Прижимаясь к скальным обрывам, по крутому каменистому берегу поднималась извилистой лентой дорога от порта к городу Магадан. По ней, нескончаемой вереницей считанных колонн, двигались заключенные в город, на пересылку. За перевалами, пестрея разнообразием рубленых бараков, складов и избушек, спускался вниз город, изрезанный траншеями и рвами, извилистым лабиринтом узких загрязненных улиц.
Кое-где, исполинами, возвышались основы строящихся каменных зданий и заводских корпусов. Широкой лентой, между котлованами и заборами, спускалось посреди города Колымское шоссе и, поднимаясь на окраине вверх, убегало в тайгу.
Еле волоча отцовский чемодан, Павел прибыл изнемогшим, наконец, на пересылку. Пребывание их здесь было краткодневным. В бане всем выдали лагерное обмундирование, при этом многие, обманным путем, лишились ценной домашней одежды. Одни, изможденные голодом, отдавали ее за булку хлеба, другие — оставляли и, обманутые, больше не возвращались к своим вещам.
Наконец, настал этапный день, и целую колонну (до 200-х человек) вывели, обрадовав тем, что их повезут на автомашинах. Разместившись в них, люди облегченно вздохнули и тронулись в путь. С самой пересылки уже было известно, что этап направляют в одно из отдаленных управлений. Однако, прибыв в поселок Атку, людей, хотя и покормили горячим обедом, но предупредили, что дальше проезд невозможен, и им придется идти пешком. Так делалось, прежде всего, потому, чтобы люди в Магадане не бунтовали и не прятались от этапа; притом, передвижение летом было, действительно, местами затруднительным, а местами, вообще, невозможным, так как трасса еще не была окончательно отделана.
Больше недели колонна передвигалась вперед, местами — на автомашинах, а, большей частью, пешком. Правда, дорога была людная, уже проделанная. На привалах был организован и отдых, и питание, так что сердце Павла стало несколько успокаиваться от тяжелого предчувствия.
Вскоре этап прибыл в поселок Хаттынах, где было Северное Управление Приисков. Оттуда заключенных должны были направлять по приискам. После дневного отдыха на долю Владыкина выпало — пробираться на прииск Штурмовой (по слухам — это было самое ужасное место).
Подняв людей рано утром, конвой сурово предупредил, чтобы никакой лишней тяжести с собой не брали: дорога будет очень тяжелая и дальняя, для проезда непригодная. Кто не послушает, пусть пеняет на себя. Из беседы с местными заключенными стало известно, что, по причине отдаленности от Магадана, здесь много совершается беззаконий. Конвой допускает страшный произвол, так как никакие жалобы никуда отсюда не доходят.
По выходе конвой, действительно, предупредил, что малейшее отклонение от дороги будет рассматриваться как побег, и им дано право применять оружие. Первые 6–8 километров люди двигались еще, в каком-то относительном порядке, но стоило им только свернуть в горы, немного отдохнуть, как физические силы стали буквально оставлять людей. С большим трудом этапники поднимались на ноги и двигались дальше. Спустя некоторое время, усталость стала совершенно одолевать путников, особенно тех, кто сразу не решился расстаться с личными вещами, но теперь все равно были вынуждены их бросать. Поэтому по краям дороги, попадались: брошенные ватные одеяла, зимняя одежда, даже валенки и пустые деревянные чемоданы. Но надорванные силы людей уже не восстанавливались. То и дело такие, изнемогшие, приостанавливались, рассчитывая потихоньку брести сзади.
Конвой с ожесточением набрасывался на них, угоняя их вперед, а некоторых, из несчастных, подгоняли борзые псы, сопровождавшие этап. Из-за отстающих, передние ряды то и дело останавливали, что приводило к раздражению и самих заключенных.
На глазах Павла один из отстающих, в изнеможении, опустился на землю. Конвоиры вначале проклинали его за то, что он долгое время не мог расстаться с огромным, почти пустым чемоданом, потом, оставшееся тряпье его, отдали другим, а его, не сумев поднять, стали избивать ногами.
Несчастный, вначале умолял сжалиться над ним, но не получив никакого сочувствия от них, обхватил голову руками и, упав на землю, притих. Убедившись окончательно в том, что человек, действительно, обессилел, колонна оставила его (избитого и окровавленного) и двинулась вперед.
Владыкин и рядом идущие с ним были озабочены судьбой брошенного человека, предполагая, что он, отдохнув, как-нибудь возвратится назад, но один из старых арестантов, расчесывая густую бороду, объяснил:
— Хм, как бы не так, воз-вра-тит-ся! А вы не знаете того, что после нас идут оперативники с собаками — это уж их добыча.
— Ну, и что же? — продолжал Владыкин, — они убедятся, что человек изнемог, поднимут его и возвратят, ведь человек-то не виноват…
— Э, парень! Какой ты наивный, поднять-то поднимут, но не возвратят. Вот послушай, если далеко не уйдем, то услышишь выстрел — вот это и будет избавление несчастному, а оперативнику — награда за то, что выловил беглеца. Если бы не так, то здесь полколонны сели бы на дорогу.
Павел вспомнил свой разговор в Облучье с евреем в кожаном костюме и с ужасом представил себе положение оставшегося. Не прошло и часа, как позади, где-то в отдалении, действительно, раздался выстрел и гулким эхом рассыпался по ущелью. Многие этапники оглянулись назад, может быть, догадываясь о случившемся.
«Не отягчайте себя заботами житейскими…», — вспомнились Владыкину слова Христа.
«Вот так и путь христианина, — опустив голову, думал про себя Павел, — сколько путников в Небесную страну не дошли до конца, придавленные заботами житейскими».
Пройдя несколько шагов, как по команде, почти половина этапников, в отчаянии, опустилась на землю, а кто-то из них крикнул:
— Стреляйте лучше здесь всех, чем поодиночке! Старший, из конвоя, подошел к людям и спокойным тоном объяснил:
— Хлопцы, не больше, как через километр мы выйдем на перевал, там отдохнем и пообедаем, а оттуда дорога будет лучше и пойдет вниз. Ночевать нам здесь нет смысла, лучше, пользуясь луной и короткой ночью, будем идти вперед, отдохнем на месте.
Люди, поверив его словам, помогая друг другу, поднялись и тронулись вперед. Действительно, не дальше, как через километр, они пришли на перевал, где посеревший ноздристый снег, оставшийся еще от лютой зимы, стоял стеною. Солнце закатилось за сопки и прощальными, бледно-зелеными лучами медленно гладило полярное небо. Долина, отчетливо вырисовываясь при последних лучах, теперь медленно погружалась в ночной полумрак. Один за другим, в одиночку и кучками, вспыхивали электрические огоньки. Прямо под перевалом начинались поселки и на десяток километров растягивались вниз, по долине ключа Штурмовой: Энергичный, Верхне-Штурмовой, Средне-Штурмовой и Нижне-Штурмовой.
Этапники расположились на просохшей полянке, в стороне от тракта, и, ежась от вечерней прохлады, кутались в то, что у кого сохранилось. Вскоре запылал костер из сухого, обгорелого сланника, к нему подошли вьюченные лошади: с флягами супа и мешками хлеба. На перевале отдыхали долго, пока люди не покушали и, ободрившись, не приготовились к дальнейшему походу. Шли всю ночь, которая, фактически, была светлая и ото дня отличалась только тишиной. Но эта тишина Павлу Владыкину казалась страшной.
Налево от трассы, по дну долины, располагалось жилье и немногие технические сооружения. Громоздясь одна над другой, посреди долины возвышались горы переработанной земли, гальки. Между ними, подобно легендарным слонам с опущенными хоботами, стояли промприборы, белея свежей древесиной, упираясь 20-30-ти метровыми колодами в изрытую землю. Причудливой ребристой лентой тянулись сплотки, поддерживаемые снизу всякими замысловатыми сплетениями плотничьих сооружений, доставляя потоки речной воды на промприбор, для промывки золотоносной породы песков.
На глубине 1-2-5-ти метров от поверхности долины располагались огромные котлованы-забои, где на самом дне добывался золотоносный грунт и тачками, вручную, доставлялся на промприборы.
Рано утром этап пришел к прииску Средне-Штурмовой, где для Павла Владыкина начались новые страницы страдальческой жизни. Зона лагеря была неохраняемая и только местами обозначалась колючей проволокой, натянутой на жидкие невысокие стойки.
Новичков остановили около столовой, посреди лагеря. Ударом о кусок подвешенной рельсы было извещено о выводе заключенных на работу. Павел, увидев загорелые здоровые лица рабочих-забойщиков, несколько успокоился, заключив, что голод не коснулся этого поселка. Вскоре их разместили, по несколько человек, по баракам. Соседом с ним, по нарам, оказался человек, который по каким-то мотивам не вышел на работу. При знакомстве он назвал себя «Серегой», что как-то не соответствовало его жиденькой бородке и, сравнительно, зрелому возрасту. К удивлению Владыкина, сосед отбывал заключение за воровство, но в лагере, как он выразился, ему навязали политическую статью.
Серега очень скупо, с некоторым надмением познакомил Павла с жизнью и условиями заключенных. Из разговора выяснилось, что голодных на прииске нет, хотя пайки и не хватает. В лагере можно свободно покупать повидло, кетовую икру, соленую рыбу, а, кто выполняет норму более 130 %, получает еще дополнительно «красную тачку», т. е. дополнительные продукты.
Кроме того, зарплата у забойщиков очень высокая, и у них на сберкнижках хранятся большие суммы; что нормы выполнимы без особого труда, только надо иметь общий язык с «сотским», т. е. десятником и бригадиром. Рабочий день для заключенных был определен в 10 часов, а в воскресенье каждый имеет право гулять по горам, в окрестностях лагеря и ходить в гости на соседние прииски.
Первым долгом (после устройства в бараке) Владыкин написал письмо матери с описанием всех подробностей, затем на припрятанные деньги купил в ларьке доступное пропитание, а в остаток дня — осматривал расположение поселка и окружающую природу. Далеко на востоке он особенно долго смотрел на перевал, откуда они прибыли. «Будет ли когда-нибудь тот день в моей жизни, когда я еще раз перейду его с тем, чтобы оставить эти мрачные места?» — подумал он.
Пришедшие вечером рабочие совершенно безучастно отнеслись к Павлу, развлекаясь, кто как мог, в своей компании. Многие были заняты картежной игрой, проигрывая огромные суммы денег. Никого из знакомых он не встретил. По лагерю всюду сновали люди, занятые какими-то своими делами, казалось, что пережитые ими лишения, вытравили из души все то, что определяло в них человека.
Поздно вечером бригадир (со своими помощниками) принес в барак ворох продуктов — «красную тачку». Владыкин полуголодными глазами глядел на то, как бригадники разбирали со стола свои порции — сливочного масла, сгущенного молока, сахара, мясных консервов, белого хлеба — и прятали в свои тумбочки. Ни один из них не догадался, хотя крошкою из всего этого, поделиться с Павлом, он был совершенно чужим для окружающих. Бригадир, только после дележки, остановился на ходу против него и, поглядев пьяными глазами, объявил:
— Ты, парень, завтра на развод выйдешь вот с этим звеном, — указал он рукой на соседа. — Питание у нас в бригаде стахановское, поэтому жми, чтобы не отставать, 140 % дай как штык, хоть душу вон, а сейчас я тебя записал в список на спирт, но пить тебе его вредно, понял?! — повелительно проговорил он и, под хохот бригадников, вышел из барака.
Выйдя на работу, Павел был удивлен, что в забое было большое скопление людей, и все они спешили, обгоняя друг друга, выполнить данное им задание. В числе других получил его и Владыкин. «Сотский» Попов сделал какое-то измерение, ногою указал начало разработки, и «вперед — хоть до зоны», — иронически заметил он.
Вереницей, друг за другом, люди торопливо гнали огромные тачки с золотоносным грунтом на эстакаду, а там, с шумом опрокинув в вагонетки, бегом спешили в забой обратно. Среди них был и Павел. Напрягая все силы, он старался дойти до намеченного ему места, чтобы пораньше кончить свою норму, с явным перевыполнением. Он знал маркшейдерское искусство в замере грунтов, знал и «лукавые» проделки десятников (сотских).
В конце дня Попов, залихватски, замерил его выработку и, с деланным недоумением, заметил, что Владыкин не выполнил и 100 %. Очень досадно было Павлу перетерпеть этот наглый обман, с каким он встретился с первого же дня. Крикнув бригадира, он сделал замер до первичного ориентира, а затем до конца выработки — данные промера не совпали с записями в книжке Попова, и тот удивился, что его «тайны» известны кому-то еще.
— 152 % — торжественно объявил Павел, наспех подсчитав выработку.
— Эге, парень, ты видно много знаешь, но мелко плаваешь, здесь из тебя душок мы выбьем, приморить тебя надо, пр-и-м-о-рить, — процедил сквозь зубы «сотский» Попов и, метнув на Владыкина взгляд «молнией», перешел к соседнему забою.
— Васек! Здесь не надо… все в порядке, я сам промерил, — остановил Попова бригадир и со злобой зыкнул на Павла:
— А ты, напрасно, тачку опрокинул, премудрый пескарь, 40 % еще мне вынь да положь, иначе я из тебя душок выбью. Не дашь — солдата вызову, с «доходягами» до ночи будешь торчать в забое. Павел покорился несправедливому приказанию и принялся работать дальше, но вскоре к нему подошел сосед по забою и с участием объяснил Владыкину:
— Ты брось, парень, тачку свою, неужели ты не понимаешь, что горбом здесь ничего не заработаешь; здесь две силы, которыми все кругом двигается и сама жизнь: туфта и блат. Туфта — это приписка, обман, с чем ты сегодня столкнулся, а блат — это знакомство, но бесчестное. Тут заведенное колесо: сколько в зоне остается блатных и при них личных дневальных, сколько в каждой бригаде картежников — они же добычу делят с бригадиром, десятником и прорабом. А мы, «стахановцы», думаешь и в самом деле ежедневно даем 140 %? Да мы давно бы кровью истекли, как вон, рядом в забое, некоторые глупцы. За все это расплачиваются ку-би-ки, вот те самые, что у тебя сегодня Попов оторвал. Кубики — это все: деньги, красная тачка, спирт, стахановский и рекордный паек, а самое главное — за-че-ты, понял? А где их добыть? Вон видишь этих «доходяг», что ветки с сопки спускают? Раньше — это были богатыри, давали натурой 150–200 %, а теперь — сактированы, потому что из их 200 % оставляли им 80-100 %, а потом и того меньше.
Да, и нас вот возьми, начисляют нам на получку, по 1500–2000 рублей, а себе мы оставляем, самое лучшее, 400–500, остальное — идет все на блат, да на туфту.
Вся эта жуткая правда тучей остановилась над головой юноши, и Павел лучше приготовился к грому и молнии, чем быть участником в этих мерзких делах. В ближайшее воскресенье он решил поискать братьев и, не найдя их в своем лагере, после обеда пошел на Верхний. В первом же бараке ему дали адрес одного человека в лагерной кубогрейке. Павел пошел туда. Его встретил невысокий пожилой мужчина, с редкой рыженькой бородкой.
— Мир вам! — приветствовал Павел.
— С миром, брат, — ответил ему кубогрей; освободив ведро из титана, он поставил его на топчан и потянулся к Павлу с приветствием.
— Я со Среднего, — объяснил Павел, — на днях нас пригнали этапом, я не нашел у себя никого из «наших» и решил придти сюда. Сегодня Воскресение, и хотелось бы, хоть немного, побыть вместе, давно уже не видел «своих».
Зовут меня Павел Владыкин, я еще не крещен, но Господь помиловал меня.
— Очень приятно, брат милый, какой ты еще юный, сохранил бы Господь, в сердце твоем, упование на Него, ох, как многие здесь не выдерживают, гибнут душою и телом. Но ты надейся на Бога, Он поможет и сохранит. Меня зовут Иваном Петровичем Платоновым, я из Ленинграда, был там в общине, изредка проповедовал, малограмотный я. Дома остались жена и детки, а сам — вот здесь. Нас здесь четверо: братья собираются у меня, мне ведь здесь отойти нельзя ни днем ни ночью, грею кипяток на весь лагерь. Вот мы иногда соберемся, побеседуем, помолимся, а иногда и попоем, да уж, больно, начальство ненавистное — гоняют, а если так вот застанут — вместе за молитвой — то и в карцер посадят. Меня уже сколько раз хотели снять, да не найдут добросовестного на мое место.
Братья, наверное, уже где-нибудь сидят, я сейчас подброшу в титан, да и отведу тебя.
Павел так был рад, что нашел своих братьев, а когда сошлись вместе, да поприветствовались друзья, душа как-то совсем ожила. Долго и сердечно молились они вместе и потом особенно, с глубоким чувством пропели: «Не тоскуй ты, душа дорогая…»
В беседе братья познакомили его с другими братьями, рассказали ему, что на Нижне-Штурмовом, до самого освобождения работал поваром на лагерной кухне, многим известный, брат Иоган Галустьянц, что брат Иоган часто посещал их, ободрял и много делился толкованием из Откровения Иоанна Богослова, рассказывал о том, сколько жутких моментов пережил он от блатных, когда те требовали от него, чтобы он неограниченно снабжал их самыми ценными продуктами с кухни, как он в ответ на это, под ножом убийц, проповедовал им Христа распятого, а в котелки наливал только то, что было положено; как они впоследствии, провожая его на «материк» домой, обнимали как родного отца, благодаря за добрые, спасительные слова и его твердость в вере.
С ним вместе был также на прииске очень грамотный брат — Володя Шичалин, который также много посещал здесь братьев, по приискам, и даже сестер, пока их не убрали на женские лагеря. Но и он совсем недавно освободился, и с первым пароходом уехал домой.
Кроме того Павла научили, где и кого разыскивать на его прииске. Уже вечером, с великой радостью, он возвращался на свой прииск с решением — до конца быть верным Господу.
Но тучи над его головой сгущались все темнее и темнее. Он не имел ничего дополнительного к своему пайку, и его силы быстро таяли. Со стахановского питания его вскоре перевели на ударное, а через месяц ему «еле-еле», по выражению бригадира, отхлопотали производственное. Практически — это просто голодный паек, при непосильном изнурительном труде.
В дополнение ко всему прочему, получил он письмо от Луши, матери своей, и как он понял, письмо предсмертное. Писала под диктовку матери, видимо, медсестра. Оно было коротко, но потрясающе:
«Павлуша, отца взяли и от него ни слуху ни духу. Я лежу при смерти, страшно и описывать, из меня выкачали 10 литров гнойной жидкости. Ребята остались одни, бабушка совсем не показывается из Починок, Федька пропал без вести, жена его умерла, остался полон дом сирот. Может быть, хоть тебя, Бог возвратит к детям. Господь с тобою. Мама».
Голодный, изнемогающий от ужасного труда, Владыкин почувствовал себя совершенно одиноким. Как-то раз, накладывая в тачку породу, Павел пошатнулся и упал вместе с ней. Бригадир, проходя, увидел это, зверем взревел, потрясая кулаками над Владыкиным:
— Что, до-вел се-бя? Теперь червяком ползаешь по земле, ух гад… Убирайся из моей бригады, ищи смерти сам себе, не вводи меня в грех, в-ста-вай, го-во-рю! — глумился над несчастным, обезумевший человек.
Павел, пошатываясь, подошел к ручью, обмыл липкую глину, затем возвратился к опрокинутой тачке и застыл, не зная, что делать. Из нависших темных туч холодными струями низвергался дождь и, как плетью, хлестал заключенных. Промокшая спецовка леденила исхудалую грудь и спину.
Павел осмотрелся кругом, ища какое-либо убежище: но бедные арестанты, спрятавшись либо под опрокинутыми тачками, либо накинув на голову и плечи, единственный пиджак-робу — предоставили себя буйству стихии. Павлу казалось, что дождь проходил полыньей и остановился над ним, размывая глину в опрокинутой тачке. Он попытался поднять ноги и ступить на деревянный трап, но глинистая масса так цепко ухватилась за его башмак, что силы для этого не нашлось. Под струями дождя, блистающими точками, сверкали крупицы золота как в забое так и в выпавшем из тачки грунте.
Павел с отвращением посмотрел на это сокровище и тихо сказал:
— Вот она какова, цена этого проклятого, презренного металла!
Едва дождевые струи немного стали утихать, из-под эстакады, в парусовом плаще, выбежал «сотский» Попов и прокричал на весь забой:
— Что стоите, дождичка испугались? Не сахарные, не размокнете, видите, дорожка пустая, пески, пес-ки на ко-ло-ду!
И бедные люди, как бы очнувшись, спотыкаясь и скользя, потянули тачки с породой опять на эстакаду. Павел видел, что бригадир, оставив его, подошел к Попову и что-то ему сказал. Увидев теперь десятника у эстакады, он решился пойти к нему и заявить, что в забое больше работать не может, будь что будет.
— Десятник, что хотите со мной делайте, но больше в забое я работать не могу, — заявил Владыкин, подойдя к нему.
— А куда я такого красавца дену, к себе, за пазуху, что ли возьму? Мамочки нет здесь, ра-бо-тать нуж-но! — бросил ему Попов на ходу и пошел к эстакаде.
Потом, пройдя несколько шагов, остановился и, с каким-то лукавым огоньком, бросил Владыкину:
— Впрочем, подожди, есть для тебя работа, но смотри, если и там не удержишься, то сам палкой буду гнать тебя до самого изолятора. Иди сюда! — скомандовал он ему, — вот видишь, как вагонетки идут на гору из-под эстакады? Вот этой муфтой, наклепанной на стальном тросе, они цепляются за рожки, приваренные к вагонетке. Трос часто полощется, и муфта выскакивает из рожков, а вагонетка катится вниз и, ударившись в нагоняющую, делает аварию. Ты будешь здесь дежурным, как увидишь, что вагонетка сорвалась, лови ее на следующую муфту и провожай опять в гору.
Павел вначале был очень рад, но потом понял, что его поставили на такое место, где он, рано или поздно, должен будет погибнуть при катастрофе. Однако, не видя никакого иного выхода, согласился и встал на дорожку в указанном месте. Работа ему очень понравилась, особенно, когда канат по каким-либо причинам останавливался. Тогда он, поднявшись на возвышенное место, подолгу наблюдал за трассой, по которой его привели летом на прииск. Днем и ночью, почти беспрерывно, двигались по ней изможденные этапники с перевала и распределялись по приискам. Вспоминая пережитые им моменты, Павел, во многих из этапников, видел себя. Многие из них останавливались и на Среднем. Вечером, после работы, он со страхом всматривался в прибывших, желая увидеть кого-нибудь из верующих, но перед ним проходили: профессора, инженеры, врачи, директора предприятий, артисты и режиссеры, высший и средний ком. состав из армии и флота — можно сказать, самый цвет интеллигенции; верующих в этой среде не попадалось. Все эти несчастные заключенные были в крайне отчаянном положении. Истощенные мучительным этапом, они бродили по прииску, чтобы обменять дорогостоящие предметы: обувь, одежду, костюм на булку землистого, не пропеченного хлеба, кусочек сахара или сливочного масла, но увы — это почти не удавалось.
Голод молниеносно распространялся по всей долине Штурмового, начиная от Верхнего, кончая Нижним. И это объяснялось, главным образом тем, что запасы питания были израсходованы очень быстро, по причине притока людей (на которых продукты не были рассчитаны). Скоро норма питания была доведена до голодной, т. е. едва хватало по 300, потом и по 200 граммов суррогатного хлеба на человека.
Обезумевшие от голода, люди набрасывались на дневального, несущего хлеб из каптерки в бригаду, и расхищали его открыто, среди дня. Однажды Владыкин был свидетелем потрясающего события:
Отряд заключенных, охраняя дневального, доставлял в барак утренние пайки хлеба. Выскочив из-за угла, голодный, оборванный, грязный человек, расталкивая людей, подбежал к дневальному, схватил две пайки хлеба и, закрыв голову телогрейкой, упал на землю, с жадностью, поглощая добытое. Весь охранный отряд, из пяти человек, набросился на несчастного и, избивая его ногами, пытались отнять похищенное, однако, это им не удалось. Избиваемый, окровавленными руками, защищал лицо, поедая остатки, частью уже, раскрошенного хлеба. Отнятая же охраной часть была настолько перепачкана землей, что они с отвращением бросили ее обратно, оборванцу, на землю, и это было им, моментально, съедено.
Наконец, как-то быстро подошла зима с ее лютыми морозами и, по-разбойничьи, буйной пургой. К концу декабря морозы доходили до 70-ти градусов. Палатки-бараки почти не отапливались, так как бревна, заложенные в печки-бочки, едва обогревали себя, и оборванный люд, навалившись кучами, почти лежали на них. Заиндевелый парусиновый потолок и стены леденили душу голодных, застывших, оборванных людей. Не перестающая многодневная пурга прекращала всякое движение в поселке.
С большим трудом и побоями удавалось выгнать людей из барака, чтобы с ближайших сопок набрать дров, в первую очередь, для пекарни, бани-прачечной, столовой-кухни и начальству. Но еще труднее, под строгим конвоем, люди должны были доставлять дрова в забой, чтобы отогревать золотоносные грунты. Началось массовое обмораживание людей. С обезображенными, до неузнаваемости, лицами, без медицинской помощи, они лишались пальцев на руках и ногах, бродили кругом, ища, где бы заработать кусочек хлебушка и пару, тройку замерзшего картофеля.
В середине зимы, наконец, была открыта трасса и автомашины, нагруженные разным грузом, потянулись на прииски. Норма питания, хотя и стала выдаваться полностью, но истощенным людям это уже не помогало. Смертность стала увеличиваться до того, что ежедневно умирало по 5-10 человек. Окоченелых людей подбирали на сопках и волоком тащили в лагерь, некоторых подбирали, не дошедшими до бараков, у штабелей мха, на завалинках.
Владыкин был особенно потрясен, когда однажды, невдалеке от него, утром, с бранью, поднимали заключенного на работу (люди тогда спали, совершенно не раздеваясь), но он, лежа навзничь на нарах, с вчерашней пайкой хлеба на груди, не поднимался. Осмотрев его внимательно, обнаружили, что он мертв, а сжатый в кулаке хлеб выступал между пальцами как глина. Ужасом смерти веяло отовсюду.
Обессилевших, оборванных людей начали выбирать из бригад и поместили в одно место — огромную палатку, обложенную мхом. От этого их положение ухудшилось еще больше. Дух Павла Владыкина упал окончательно. Давно уже у него не было тех согревающих молитв, не было и места, подобного «Хорафу». Смерть медленно, но наступательно овладевала его душою и телом. Павел, что было силы, боролся с нею: иногда, добыв беремя дров, менял их на кусочек хлеба или котелок супа. Но уже неоднократно, физически более крепкие заключенные отнимали у него их, лишая его последнего источника спасения от голода. Мышление совершенно остановилось, все внимание было занято одним: хлеб, хлеб и хлеб… Вместо молитвы, Павел возносил только вопль к своему Господу:
— Боже мой, Боже мой, избавь меня от этих страшных мучений, пошли мне скорее смерть…
А шел ему всего-навсего 24-й год. В долгие зимние вечера он ходил в единственно рубленный барак и часами наблюдал там за людьми, в надежде найти «своих». Барак всегда был хорошо натоплен, и Павел, отогреваясь, видел, какими беспомощными погибали люди из «цвета» интеллигенции, совершенно не способные добыть где-либо пропитание. В прошлом: научные работники, мастера искусства и прочие великие люди — здесь превращались, более чем в детей. Украдкой, пряча от товарищей под полой бушлата котелок, в который удалось где-то поднять головку рыбы или горсть картофельных очистков, кто-нибудь из них протискивался к горячей печи, чтобы поставить его там.
Его сосед, с завистью, смотрел на него, но не имея ничего подобного, довольствовался лишь тем, что разбавлял водой остатки супа с хлебом, добавив соли, и кипятил их на той же печи. Люди пухли от голода, отравлялись съестными отбросами и погибали без стона, и единого взгляда сожаления со стороны начальства.
В один из солнечных, воскресных дней Павел с трудом поднялся на сопку, чтобы набрать дров для обмена на хлебушек.
Утомившись от тщетных поисков, он уже решил возвратиться в лагерь, как в стороне от набитой тропы, за бугром, услышал знакомое пение. Подойдя ближе, Владыкин увидел, как вокруг небольшого костра, расположившись на обогретых кустах стланника, с выражением глубокой скорби на почерневших от мороза лицах, мелодично, с чувством пели четыре человека:
На мгновение, посмотрев на них, он узнал, что один из них, работал плотником, другой — столяром, остальные были не знакомы ему. Без слов, он опустился на колени между двумя из них, перед костром; глаза, полные обильных слез, поднял к небу и, хотя прерывистым, дрожащим голосом, но не нарушая стройности пения и благоговения, запел вместе с ними:
Павел с таким чувством пел этот гимн с братьями, что подобного наслаждения он не испытывал никогда. Глядя на небо, ему верилось, что с ними вместе в эти минуты пели небесные Ангелы, а где-то еще выше их, стоя перед престолом Бога и Агнца, внимали их песне сонмы святых старцев в белоснежных одеждах, уже прошедшие этот же путь страданий.
Да, это было, действительно, воскресное собрание, но совсем не такое, в каких он участвовал когда-то в родном городе, но собрание, где бесчисленные сонмы небожителей соединились с этой горсточкой изможденных отшельников. Интересно было услышать, что эти же чувства высказывали Павлу и остальные четверо братьев. В эти мгновения их сокрушенные сердца посетил Дух Святой с такой силой, что один из них воскликнул:
— Братья! Может ли быть, еще большее блаженство, чем то, что мы, отверженные, приговоренные к смерти, испытываем здесь? Ведь Сам Господь и Его святые Ангелы с нами, и не к нам ли относятся слова утешения: «Ибо очи Господа обозревают всю землю, чтобы поддерживать тех, чье сердце вполне предано Ему» (2 Пар.16:9).
Это Те очи, которые видели умирающего Стефана, Апостола Иоанна на острове Патмос, первомученников, терзаемых львами, наших дедов и отцов, умерших в пытках. Это очи Того, Кто Ангелу Филадельфийской церкви сказал: «Знаю твои дела… ты не много имеешь силы, и сохранил слово Мое, и не отрекся имени Моего… держи, что имеешь» (Отк.3:7-11). А что мы имеем, потеряв на земле все, это нам показал Господь с вами здесь, в эти минуты.
Предлагаю, братья, стоя вокруг костра спеть еще гимн:
Так, согретые любовью Божьей, страдальцы воспрянули духом и, со слезами радости, кинулись друг другу на шеи, приветствуясь после пропетого гимна.
А кругом царила смерть.
Молча, низко опустив головы, группа арестантов, проходя мимо, тащила на большом куске стланника скорченного, застывшего человека.
То был режиссер одного государственного театра Ленинграда. Он, глядя на других, хотел наломать дров, чтобы добыть за них кусок хлеба, но, присев отдохнуть — смертельно застыл.
Подобно этому, другая группа волочила сани, в которых лежали двое арестантов, потерявших речь и рассудок.
Братья, увидев несчастных, поблагодарили Господа, что Он еще сохранил их и, открыв свои торбы, решили порадоваться за трапезой любви. Кто-то, из-за пазухи, достал сохранившуюся от утра пайку хлеба, брат (плотник) достал в тряпице целую селедку, брат белорус (столяр) рассказал, как он около пекарни, на дороге заметил рассыпанную муку и смел ее в мешочек вместе со снегом. Собрав все в большой котелок, узники вскипятили на костре и, с благодарностью Господу, скушали, как самую богатую трапезу любви.
На этом воскресное собрание узников было закончено. Завершающая молитва была очень краткой и напоминала вопль к своему Искупителю — чтобы всем им остаться верными до конца.
Это воскресное общение в мученической жизни Павла было яркой вспышкой; и пока он шел по горе, душа его горела надеждой, но как увидел поселок, погруженный в синюю дымку, сердце его затосковало по-прежнему, так как впереди царила смерть. Молитва была очень короткой:
«Господи, как хорошо у Тебя и с Тобою, и как уже не хочется, и нет сил, жить здесь, на земле. Я не знаю, что ожидает меня впереди, ведь у меня все, что составляет жизнь, что в ней ценно — все потеряно. Не знаю, что мне еще можно и придется потерять? Из всей моей жизни, всех надежд — потеряно все, остались только арестантские рубища, которые едва согревают тело, и последний вздох.
Среди этих мучений я просил бы у Тебя одного: сохрани нелицемерную веру во мне до этого последнего вздоха, веру в Тебя, в Твое милосердие и сострадание, в Твою любовь. Аминь».
Работа на дорожке подходила к концу, реже двигались вагонетки, аварий почти не было. Грунта подавалось в колоду все меньше и меньше, мороз сковывал все так, что люди не в силах были отогревать забои, хотя сюда были брошены все людские и конные резервы, истощилась окончательно сила и у Владыкина. В обеденный перерыв он, покушав, вышел из душного помещения тепляка.
Как никогда, во всем существе ощущалась огромная потребность в отдыхе, так что невольно, наклонившись грудью на перила, у него как-то все опустилось: голова поникла на грудь, руки повисли за перилами, ноги еле держали тело. Уже долгие месяцы он не имел никакой возможности отдыхать. Холод и голод, днем и ночью, не давали покоя. В холодном бараке Павел ни разу не мог раздеться, поэтому ночами лежал в каком-то сонном бреду, страдая, ко всему прочему, от мучительного зуда в немытом теле. Так хотелось: где-то в тепле, хоть раз, раздевшись выспаться, потянув все члены, но увы — это было неосуществимой мечтой.
По дорожке снизу тянулись на прибор полугруженные вагонетки, затем остановились и они, на время съема золота с промывочной колоды. Специальные люди, под охраной вооруженного человека, засуетились над этой самой ответственной операцией. Доступ воды прекратился, и съемщики, звено за звеном, поднимали решетки со дна колоды, под которыми на сукне, по длине всей колоды в 20–25 метров, поблескивали мелкие крупицы золота, а часто — мелкие куски-самородки, всякой причудливой формы.
Все это аккуратно скручивалось и погружалось в большое металлическое корыто-зумф, частью залитое водой. Затем сукно тщательно промывалось и, освобождаясь от металла, складывалось обратно в колоду. Содержимое зумфа мелкими дозами, вручную, промывалось лотками, и отмытое золото ссыпалось в своего рода металлическую жаровню, подогреваемую медленным огнем, где оно освобождалось от влаги.
Затем, уже просохшее, золото ссыпалось в мешочки для доставления его в золотую кассу управления. Павел со скорбью смотрел на всю эту операцию и затем — на аккуратно сложенные мешочки. Глубокий, мучительный вздох вырвался у него из груди:
— Сколько тысяч жизней занято добычей этого металла, а сколько этих жизней уже отдано в жертву за него?! Сколько крови пролито за него, а сколько еще прольется, когда его увезут дальше, если увезут?! Сколько жизней людских будет еще продаваться и покупаться за него! И как счастлив тот человек, то человеческое общество, которое свободно от него.
Каким-то ужасом повеяло на Владыкина от этой жаровни с золотом, и, хотя так не хотелось двигаться с места, но он отвернулся от съемщиков. Когда они уже погружали все на лошадь, он медленно побрел вниз по дорожке. Внизу, почти у самой эстакады, он заметил, как канат дрогнул, и вагонетки со скрипом поползли вверх; работа, после перерыва, началась своим чередом.
Увидев оставленный людьми костер, Павел хотел было уже свернуть к нему и хоть немного, сидя отдохнуть, но вдруг услышал привычный, тревожный, металлический скрежет и, обернувшись, посмотрел вверх по дорожке. Одна из груженых вагонеток сошла с рельс и, забурившись в землю, опрокинулась в сторону, следующая за ней — отцепилась от муфты и с нарастающей быстротой катилась вниз.
Жаром обдало лицо Павла — ухватившись за канат, он пытался поймать вагонетку на следующую муфту, но канат от удара подскочил вверх, а, остановившаяся на мгновение, вагонетка покатилась опять вниз. Павел растерялся, собрал последние силы, бросился навстречу ей, и, совершенно бессмысленно упершись руками, пытался сдержать, хоть сколько-нибудь, груженую махину собой, забыв, что сзади наверх поднималась следующая, такая же груженая вагонетка. Инстинктивно, он оглянулся назад в тот самый момент, когда нижний вагон подошел сзади, вплотную к нему. Павел едва успел несколько наклониться в сторону, как раздался грохот и скрежет металла от столкнувшихся вагонеток. Передняя, сойдя с рельс, поднялась задом на дыбы, и он, от ужасной боли в ноге, потерял сознание…
Когда Владыкин очнулся, первое, что он увидел, это склонившееся озлобленное лицо «сотского» Попова и рядом с ним, такое же лицо, бывшего своего бригадира.
— Ну что, очухался, гад… посмотри, что наделал, я го-во-рил тебе…
Обе вагонетки, опрокинутыми, валялись на боку, между ними, с окровавленной ногой, на земле и в грязи, лежал навзничь Павел. Толпа арестантов сбежалась посмотреть на несчастного. Кто-то из них, сняв шапку, перекрестился и сочувственно проговорил:
— Отмаялся, горемычный…
— Да ты что крестишься, как за упокой, он еще глазами лупает, — возразил другой.
Но тут подошла гробарка и, расталкивая толпу, Попов закричал:
— Что рты поразевали, по-ду-ма-ешь важное происшествие, рас-хо-дись по за-бо-ям! Пускай дорожку!
В момент катастрофы дорожка была выключена. Затем, бесцеремонно оттащив Владыкина немного в сторону, кто-то сдернул с потерпевшей ноги валенок и закрутил до колен, испачканную в грязи, штанину. Павел заметил на кальсонах запекшееся, кровавое пятно ниже колена и вновь потерял сознание…
Пришел он в себя, когда повозка остановилась, в больничном городке прииска Нижний Штурмовой. Первое, что он почувствовал, — сильную боль в ноге. При попытке пошевельнуть ею, он застонал от нестерпимой боли, но с радостью заключил, что нога цела.
— Слава Богу! Слава Богу! — тихо прошептал он про себя, — не только сам, но и нога цела, а остальное Господь усмотрит.
При врачебном осмотре оказалось, что каким-то чудом, несмотря на то, что Павел попал между столкнувшимися вагонетками, нога была действительно цела, не переломана, только какой-то металлической частью пробило ее до самой кости, образовав глубокую рану.
За долгое-долгое время Павла впервые обмыли, одели в чистое белье, сделали перевязку и уложили в просторной, натопленной комнате, на мягкую постель. Несмотря на ноющую боль в ноге, Павел моментально заснул крепким, блаженным сном, да так, что его еле-еле добудились, только утром. Он был так счастлив, что после пережитых мытарств, от радости не находил слов благодарности Богу за то, что Он, хотя и ценою таких потрясений, дал ему эти дни настоящего отдыха, а слезы лились и лились из глаз ручьем.
Первое время он днями и ночами спал, передвигаясь на костылях только за самым необходимым. И, хотя боль не унималась, но врач успокоил его тем, что рана чистая, опасность никакая не угрожает, выздоровление придет быстро.
Павел был этому рад, но как страшно было думать, что придется возвращаться на прежнее место! Питание было, хотя и сказочно-отличным, по выражению Владыкина, но что это для истощенного человека? Тем не менее, он почувствовал, что силы к нему ежедневно прибывают.
По прошествии 2 недель костыль от него убрали (как он ни умолял его оставить); с трудом, ему пришлось достать просто палку, при помощи которой едва можно было пробираться по комнате. На последнем врачебном осмотре ему было объявлено, что держать его больше не могут, выписывают как выздоровевшего, и как снисхождение к нему, его на подводе отправят на Средний.
С болью, опираясь на палку, Владыкин прибыл на прежний прииск, только зачислен был в другую бригаду на земляные работы. Новый бригадир с большим вниманием отнесся к нему, но предложил сходить в санчасть. Там, с бранью, его выгнали из приемной, признав совершенно здоровым, обозвали филоном, отказав во всякой помощи.
Но Господь послал расположение не только бригадира, но и нового мастера, и первые две недели Павел был устроен на легкой работе, где достаточно окреп, чтобы ходить уже совершенно свободно.
Положение же заключенных ухудшалось все больше и больше. Рабочий день продлился до 12 часов, люди менялись прямо в забое, лютые морозы сменялись рокочущей снежной вьюгой, вся жизнь проходила в непроглядной темноте, так как световой день длился 2–3 часа. Долгое время солнце не показывалось совсем, только было видно, как оно пряталось где-то за вершинами гор.
В довершение всего, начальником лагеря был прислан особо злой человек, ненавидящий заключенных всеми силами души и, соответственно, цвету волос, именовался среди заключенных просто «Рыжий». По его указанию, перед выходом была установлена трибуна, куда рано утром сгонялось все население лагеря и, как правило, на стуже или под завывание метели, заключенные по часу и более ожидали его прихода, не имея права отойти ни на шаг. По приходу его (а он всегда был изрядно пьян), по полчаса или даже по часу, все еще должны были выслушивать выступление, где он с упоением высказывал всевозможные обвинения в адрес заключенных, клеймя их позором и запугивая еще большими карами в будущем.
Речь сводилась всегда к тому, что каждый из заключенных должен считать себя счастливым и благодарным администрации лагерей за то, что имеет в своем распоряжении труд, этот паек и эти рубища на плечах. Бывали случаи, когда кто-нибудь из отчаянных заключенных не выносил этих моральных пыток на 40-50-градусном морозе и выкрикивал просьбу об окончании речи. За такое оскорбление человек исчезал совсем или на долгое время.
После такой выдержки люди, застывшими, приходили в забой, где категорически запрещалось разжигать огонь, так что единственным спасением была работа.
Павел тянулся, что было силы, но когда силы совершенно оставили его, он приготовился в отчаянии умирать, но и к этому не находил путей. Из той интеллигенции, какую он видел в начале зимы, в живых не осталось почти никого. Наиболее выносливым оказалось простонародье, но и из него — один за другим погибали от истощения. Некоторые заключенные пытались отрубить себе пальцы на руках или ногах, лишь бы воспользоваться краткодневным освобождением от этого каторжного труда, другие искусственно обмораживали себе конечности, но и тех и других, разоблачали, судили за членовредительство и без всякой помощи выгоняли, опять-таки, на работу.
Однажды после очередного, морального издевательства «Рыжего» с трибуны, на разводе, Павел, придя в забой впал окончательно в глубокое отчаяние и, обхватив голову руками, упал на мерзлую землю и горько, безутешно зарыдал:
— Боже мой, Боже мой, зачем Ты оставил меня? Неужели не будет конца этим мучениям?…
— Эй, парень! Ты чего, замерзаешь что ли здесь? А ну-ка, иди к костру, отогрейся, — услышал над собой Павел голос бригадира. Подняв с мерзлой земли Владыкина, он подвел его к костру и распорядился, чтобы ему дали место.
— …Ну вот, может быть, теперь будет полегче, — заканчивал какой-то рассказ десятник, поправляя дровишки в догорающем костре.
— Так что не унывай, — толкнул он в бок Владыкина, — слышал?… «Рыжий»-то наш, того… концы отдал!
Павел, не имея чувства злорадства, не радовался вместе со всеми, услышав о гибели начальника, но просто заинтересовался, тем более, что сегодня утром, глядя на него, на трибуне, он подумал: «Неужели человек может быть таким ужасным?»
— А что случилось? — спросил он десятника.
— Как, что случилось, разве ты не знаешь? Видишь, дорожка не работает, начальство сбегается со всех сторон смотреть на «Рыжего», — пояснил десятник.
В это время, рядом стоящий заключенный, перебивая его, рассказал Павлу:
— Прямо с развода «Рыжий» побежал наверх, над забоями по шурфам, чтобы посмотреть: сколько взорвали за ночь грунта, сколько приготовили новых шурфов ко взрыву, как двигаются короба с грунтом, работают ли в забое люди? Шурфовщики-же вычистили шурфы и, оставив инструменты на дне, ушли в бараки на отдых. Выгруженная порода около шурфа, как правило, всегда мокрая, пополам с грязью примерзла, а снежок все припорошил.
«Рыжий», сгоряча, побежал по кочкам грунта мимо шурфов, да не заметил, как в одном месте прыгнул на обледенелую скользкую груду, да и юркнул прямо в шурф. Ну, а шурф был около семи метров глубиной, а на дне лом торчал в бурке. Ну, работяги пришли, глянули вниз, а там «Рыжий». Тут, пока добежали на вахту, пока пришел дежурный — человека вытащили, а у него лом прошел насквозь (снизу через внутренности), да и торчит с полметра около подбородка, кровищи-то — все дно залило. А тут подняли его, положили на землю да чуют, от него спиртом за версту прет, да и в кармане еще фляжка со спиртом. Вот и лежал он с ломом, пока комиссия пришла.
Вот парень, как в жизни бывает, — подмигнув, закончил рассказчик, — в общем, все шито-крыто, а от «Рыжего» избавились, царство ему небесное.
— Да, друг, — глубоко вздохнув, ответил Владыкин, — на земле-то мы все свидетели, как он царствовал, а уж в небесном царстве — он царствовать не будет, да и не хотел.
— Вообще, как все это ужасно, — продолжал собеседник, — ужасна была его жизнь и еще ужасней смерть, потому что там не было и мгновения для последнего итога. Вот положение разбойника на кресте (на Голгофе) кажется очень близкое, но несравнимо лучшее. Его жизнь была ужасная, ужасен и конец — смерть на кресте, но, прежде всего, рядом со Христом он получил время для раскаяния и мир с Богом. Для него сама смерть была не ужасом, а приобретением вечного блаженства, причем неожиданно, по милости Божьей.
Если бы Пилат смог помиловать его, снять с креста, вылечить и возвратить к жизни, то призраки, убитых им людей, не дали бы ему спокойно жить на земле. Да и проклятия родных и близких, им убитых — преследовали бы его до гроба. А теперь всякий, читая историю о разбойнике, проникается умилением, состраданием; а многие начинают видеть себя в нем и в последние минуты жизни находят мир с Богом.
— Так это, действительно, так — подтвердил Владыкин, — и у многих, подобно разбойнику, последние дни и часы бывают бесконечно блаженнее, чем вся прожитая жизнь, но все дело в том, что эти последние минуты не во власти человека, а во власти Божьей. А вы, откуда знаете так Евангелие, вы не брат ли?
— Да, я уж теперь затрудняюсь сказать тебе, брат или не брат, — начал пояснять сосед — был проповедником, много благословлял Господь в жизни и в деле служения, а теперь вот, дали 10 лет заключения за Слово Божие.
Три года назад нас перегнали сюда с Беломоро-Балтийского канала, по зачетам уже собирался домой, а теперь вот зачеты у всех сняли, поэтому и осталось немного меньше половины. Была жена, дети, старица-мать, но, вот, уже какой год ничего не получаю от них; да и сам здесь дошел окончательно до истощения от холода и голода, все, видно, уже пропало, жду смерти от Господа. Вот и стыжусь назвать себя братом, голова совсем застыла, ничего не соображу, на уме одно: хлеб, хлеб да хлеб, да и молитвы уж нет. Так вот выйдешь другой раз, на небо посмотришь, заплачешь; а потом опять смотришь, где бы чего найти. А чего искать-то? Ведь таких, которые теряют, нет, а кто ищет — таких тысячи снуют. Бывает, когда-нибудь картошки мерзлой заработаешь, повар разрешит взять котелок, а ты еще и за пазуху захватишь. А тут как-то бригадир остановил, чтобы хлеб на бригаду принести, хлеб-то я принес да с каждой пайки крошки-то старательно сметал, все, думаю, лишнюю горсть наберу да в котелке сварю с супом. Вот совесть-то, брат, и осуждает за все это, а голодную утробу — не прокормишь, да и в лагере таких называют крохоборами.
А тут еще вот одно дело было…
— Ты подожди, брат, открывать мне все, — прервал его Владыкин, — я ведь переживаю, подобное тебе, сам — это прежде всего, а потом — ведь я еще не крещенный, но вот, что хочу сказать тебе. Где те, которые могут осуждать нас, пусть станут рядом с нами и покажут, как быть. Да и Бог не осудит нас, как не осудил Иова, как не пренебрег блудным сыном. Э, брат! Пусть это останется тайной между Богом и нами, лишь бы не было сознательного греха. Вот чего надо бояться: ожесточенного сердца против Бога, а при голоде — не брать в рот скверного, гнилого, непотребного.
Ожесточенным сердцем навеки овладевает дьявол, а скверная, гнилая пища на всю жизнь губит здоровье. Неправда, Бог пошлет облегчение! Тогда мы вылезем из наших могил, и Бог обрадует нас, снимет с нас эти рубища — если не здесь, то у престола Своего. Будем верить и ждать, а пока мы ведь не люди — мертвецы, каждый в своей могиле, и кто может понять нас?!
С этими словами Владыкин поднялся и, пошатываясь, направился к своему коробу. Зимой торфа, т. е. пустые, не золотоносные слои, достигали мощности 5–7 метров. Их взрывали аммонитом; и заключенные, вручную или канатом, в примитивных деревянных коробах, этот грунт вывозили за пределы эксплуатируемых площадей, в отвалы. Брат догнал его и тихонько дал совет:
— Ты, брат, знаешь, что? Я хочу открыть тебе один секрет. Последние дни я спасаюсь от голода, хочу и тебе подсказать, как это делать. Вот там, за забоями, наверху — показал он Павлу рукою поверх забоя, — идет рабочая дорога на Нижний-Штурмовой, по ней очень малое движение. Километрах в 3-4-х отсюда, в начале поселка, находятся: кухня, столовая, общежитие каких-то стахановцев. Там повара и дневальные часто дают работу таким, как мы, голодным, и очень хорошо за это кормят. Вот ты, наведайся-ка туда да, Бог даст, и не погибнешь с голоду.
Павел сердечно поблагодарил нового знакомого брата за его совет и сегодня же решил сделать разведку. После обеда, проработав 2–3 часа, он сложил инструмент, поднявшись наверх, нашел указанную дорогу и, пока было еще светло, тронулся в поисках заработка. После долгого, утомительного пути он, действительно, увидел кухню. Робко остановился у двери, не смея зайти внутрь. Вскоре вышел повар и, увидев Владыкина, охотно отвел его в сарай, где он, с подобным себе, принялся за распиловку дров.
С невероятными усилиями, то и дело отдыхая, еле двигая пилой, они распилили заданное им, раскололи и сложили в кучу.
Повар отвел их в отдельную комнатушку и каждому из них поставил по большой миске густого, горячего супа.
Павел, с жадностью, поглощал содержимое, не помня, когда он в последний раз обедал досыта, и удивлялся, что повар так просто, охотно, сочувственно отнесся к этим измученным людям. На дорогу он дал им еще по булке хлеба и, пригласив на следующий день, ласково проводил, каждого в свою сторону. Кругом было темно, луны еще не было, и Владыкин, крепко прижимая под бушлатом булку хлеба к груди, чувствовал себя счастливее всех на свете.
Идя по дороге, он решил эту булку разделить на несколько раз, так как почувствовал, что супом наелся досыта, но, пройдя не более километра, вновь почувствовал, давно знакомое, чувство голода. Безвольно, он отломил изрядный кусок и с жадностью, на ходу принялся уминать, едва разжевывая.
Когда подошел к лагерю — за пазухой осталась только половина. Незаметно он скользнул через ворота и, зайдя в барак, так, с хлебушком под головой, и улегся спать. Пробудившись ночью, он почувствовал себя совершенно голодным и немедленно принялся доедать свой сокровенный запас. Сосед по нарам, поднявшись, сел рядом с ним и с завистью глядел, как Владыкин, откусывая от хлеба, отправлял в рот кусок за куском.
У Павла, глядя на соседа, мелькнула тревожная мысль: «Ведь он, наверное, сейчас попросит?.». Но слов и не нужно было, его, горящие от голода, глаза говорили выразительнее слов. Ужасная борьба открылась в душе Павла; помраченный от голода разум настойчиво диктовал: «Отвернись, закройся, съешь скорей», а христианское сердце, объединившись с жалобным взглядом соседа, умоляло: «Раздели с голодным хлеб твой». Большим усилием воли, он разломил пополам свое сокровище и поделился с голодным соседом.
Не успел Владыкин отвернуться от одного, испытывая чувство радости, как двое других поднялись и с тем же, светящимся от голода, огоньком смотрели на оставшееся у Павла в руке. Он, заметив это, встал, чтобы выйти куда-нибудь из барака, но и тут какая-то сила остановила его, а внутренний голос ясно прозвучал: «Просящему у тебя, дай!..» (Матф. 5, 42).
Против всякого сознания, Павел разломил оставшийся хлеб пополам и отдал голодающим людям; затем лег и, успокоившись, поразмыслил: «Зачем Господь допустил для меня такое огненное искушение? Не иначе, как впереди ожидает меня что-то потрясающее, и Бог (через эти поступки) обеспечивает право на благословение и спасение. Господь ничего не требует напрасно». С этими мыслями он заснул блаженным сном…
После гибели «Рыжего» мучения на разводе прекратились. Люди беспрепятственно, спокойно расходились по своим забоям, совершая труд по силам. Некоторое облегчение почувствовал и Павел, тем более, что он ежедневно подрабатывал себе на пропитание. Так, однажды, идя поздно вечером со своего заработка сытым, с краюшкой хлеба за пазухой, он подумал; «Вот, наверное, этим Господь и улучшает мое положение, хоть один раз в день, я могу покушать досыта».
Подходя к лагерю, он со счастливым сознанием пощупал сокровище на своей груди и про себя решил: «Этим хлебом я делиться ни с кем не буду, скушаю его сам, пусть люди добывают себе сами». Но бедный юноша не знал, что таким заключением навлек на себя тяжелое испытание и, что именно в эти дни, проходили экзамены его христианской духовной зрелости.
— Эй, мужичок, зайди сюда! — крикнули ему с вахты, когда он проходил ворота. — Это что у тебя такое? — распахнув бушлат и забирая хлеб, спросил дежурный… И не дождавшись объяснения, сразу вынес решение:
— Подрабатываешь?.. Бегаешь из забоя на Нижний?… Надо в забое добывать себе 150–200, тогда будешь есть хлеб с маслицем и спать в теплом бараке, а коль не хочешь, придется пожить «птенчиком» (штрафная порция).
Списав все установочные данные, Владыкина отвели в полуподвальное помещение — погребец, служащий на прииске карцером. Карцер был набит до отказа заключенными, половина из них состояли из подобных ему, кто осмеливался добывать себе пропитание, а часть из урок-воров, пойманных за разные преступления.
Единственная маленькая печурка догорала последними поленцами дров от суточной нормы, и бедные люди, сгрудившись на земляном полу, должны были впотьмах и холоде коротать ночь, пока не решится их судьба.
Для Владыкина эта ночь была не просто бессонной, а ночью, в которой все моральные и физические муки собрались вместе. Прежде всего его душу мучило то заключение, какое он вынес, идя с булкой за пазухой: «Этим хлебом я делиться ни с кем не буду…»
Кроме того, оставшись около заиндевевшей стенки карцера, через два-три часа он так замерз, что не владея собой, колотился мелкой дрожью всем телом, а сквозь зубы все сильнее раздавалось, своего рода, бессмысленное завывание.
Один из привилегированных, около печки, воров, подходя к параше, заметил его и, растолкав товарищей, усадил Павла около печки на сене, да еще и угостил его кружкою суррогатного кофе. Вскоре бедняга отогрелся и, не помня себя, крепко заснул. Проснулся уже, когда дежурный, открыв дверь, тормошил полузастывших людей и силою выволакивал их из карцера. Через полчаса, не позже, конвоир с винтовкой на плечах вывел их за зону лагеря и, беспорядочной ватагой, направил вверх по дороге, на сопку. Там, в 3-х километрах от прииска, закрытый со всех сторон от людских взоров, располагался штрафной лагерь заключенных под названием «Свистопляс».
Сколько находился здесь Владыкин, до этого случая, ничего не знал о существовании этого таинственного местечка. Теперь со всеми вместе завели его в охраняемую зону лагеря, которая состояла из двух бараков и рубленного деревянного сарая — карцера, в углу зоны. Все остальные постройки: кухня, кладовые, медицинский пункт и контора — находились за зоной.
Всех их подвели к карцеру и, объяснив условия содержания, водворив в помещение, закрыли под замок. Условия были следующими: все, кроме следственных заключенных, утром выгонялись на работу, где обеспечивались питанием, одеждой и обувью, а те, которые после 2-х недельного срока от работы не отказывались, переводились из карцера в бараки. Население «Свистопляса» состояло, главным образом, из уголовных преступников, которые на приисках совершали кражи, убийства и систематически не выходили на работу. Всем им проводилось следствие и суд, на котором некоторым увеличивались сроки лишения свободы, а иных приговаривали к смертной казни — расстрелу.
Жутью сдавило сердце Владыкина, когда утром их вывели во двор. Карцер был срублен из бревен, а два ряда двухэтажных нар и полы были из грубо обтесанного накатника. После предварительной уборки помещения, прогулки и умывания, их вновь закрыли под замок, затем вскоре принесли штрафную норму хлеба и соленой рыбы. Во время раздачи Павел увидел вдруг, как из-под нар с трудом, на локтях вылез человек. В обросшем, немытом лице он с трудом узнал командира звена подводных лодок, с кем он когда-то познакомился, еще на прииске. Несчастный каким-то безумным взглядом окинул окружающих, лежа на полу, протянул руку за пайкой хлеба и приглушенным могильным голосом попросил, чтобы кто-то сменил ему хлеб на папироску. Кто-то безвозмездно бросил ему горящий окурок, и он скрылся опять под нары.
Сосед по нарам объяснил Павлу, что его бросили сюда за то, что он систематически, месяцами не выполнял норму, а впоследствии совсем не мог выходить на работу. Под нары его поместили из-за того, что он не в силах ухаживать за собой.
Владыкин вспомнил, каким цветущим, одетым в форму, он видел его, полного надежд, что сумеет доказать свою правоту и невиновность и, освободившись, отомстить злодеям. Теперь это был человек буквально смешанный с грязью, беспомощный — такой глубины падения Павел еще не видел.
Со многими другими Павел вышел на работу, и сколько было сил, нагружал и вывозил тачки с мороженым грунтом. К своему удивлению, и сверх всякого ожидания, он не слышал никаких окриков и даже (он ожидал, что уголовники будут бить его) — было все наоборот. Урка-бригадир подошел к нему от костра и коротко заявил:
— Ты, парень, не надрывайся, здесь никому не нужны твои подвиги, устал — иди вон, погрейся, отдохни. Пока будешь выходить на работу — пайка тебе обеспечена.
Действительно, в обед, как прокричал гудок, все пришли на кухню и каждый, стоя в очереди, получил приличную норму хлеба и котелок густого супа. Почти то же самое повторилось и вечером, по окончании работы. Но, войдя в зону, Владыкин увидел у ворот, как двое мужчин на носилках понесли человека. Павел без труда в несчастном узнал того самого командира (как он когда-то рекомендовал себя). Мертвой хваткой он держал на груди нетронутую пайку хлеба. Немигающие глаза безразлично, недвижимо смотрели в небо. Без единого движения он, вытянувшись, лежал на носилках. Редкие конвульсии пробегали по губам полуоткрытого рта.
Грязная, порванная тельняшка на исхудалой груди была единственным свидетелем его прошлой принадлежности к морской службе. Выкатившаяся слеза была последним прощальным знаком этого человека, отходившего от земного берега. За ворота вынесли его уже бездыханным трупом…
Павел много видел смертей, все они глубоко волновали его, после каждой из них, он ожидал свою, но при виде этой — он поднял глаза к небу и произнес:
— Боже, какая это ужасная смерть!..
Сверх всякого ожидания, Владыкина с, немногими другими, через неделю, прямо с работы перевели в теплый просторный барак с одинарными нарами, и представление, о легендарном некогда «Свистоплясе», у него готово было измениться. «Чем же он так ужасен? — спрашивал себя в уме Павел. — Здесь все так спокойно, даже не мучает так голод и изнурение, я готов был бы и до конца отбывать здесь срок».
Поздним вечером, перед самым отбоем, была особенная тишина. Звезды ярко мерцали на небе, в прозрачном морозном воздухе не слышно было никаких звуков. Единственно, где-то в стороне, монотонно «тарахтел» трактор. Рядом с Павлом около двери барака, куда он вышел перед сном подышать, остановился с папиросой в зубах, один из знакомых ему уголовников. Вдруг где-то вдали послышался то ли треск сухого дерева, то ли нечто, вроде приглушенного выстрела. Загадочный звук стал периодически повторяться, иногда он казался каким-то сдвоенным. Павел невольно повернул голову в сторону, услышанных им, звуков. Они исходили сверху, оттуда, где «тарахтел» трактор.
— Слышишь, парень? — мотнув головой в сторону звуков, спросил его, вышедший из барака, человек, — кто-то Богу душу свою отдает — добавил он. И, глядя на недоумевающего Владыкина, пояснил: — Ну, на луну полетел, понял?
— А что это такое? — ничего не поняв, ответил ему Павел.
— Хм. Неужели ты до сих пор не знаешь? — продолжал тот и, не дождавшись ответа, стал разъяснять:
— Вон там — слышишь, наверху над забоями, на склоне сопки у шурфов работает трактор? Это же нашего брата расстреливают да спускают в шурфы, а трактор работает, чтобы не так были слышны выстрелы. Теперь, понял?
Владыкин отшатнулся от рассказчика и не поверил, видя на его лице, какую-то странную улыбку, но в бараке (он только теперь обратил внимание) понял, почему некоторых людей утром, при подъеме не оказывалось на местах. Только сейчас дошло до его сознания, почему кажущееся спокойствие на «Свистоплясе» было странным — здесь были врата смерти. Невольно при этом он подумал и о себе: «Зачем я здесь, и каков будет мой выход отсюда?»
Впервые, после долгого перерыва, Павел на этом месте совершал молитву к Господу. В ней он просил, не столько о благом исходе из этих мест, сколько о том, чтобы Бог приготовил его к дальнейшему — встретить все безропотно и не погибнуть духовно. Остальные дни жизни, на этом месте, проходили крайне тревожно. Вместе со всеми он жил напряженным ожиданием, чего-то неведомого для себя.
В один из солнечных, воскресных дней февраля на «Свистопляс» прибыл какой-то большой начальник, и их, вопреки обыкновению, на работу не выгнали. Вызывая заключенных по фамилии, он, с папками личных дел в руках, знакомился с каждым из них в отдельности и, по ему одному известным соображениям, отобрал бригаду, не менее 50 человек. Окончив знакомство, он объявил, что все вызванные заключенные, решением комиссии амнистированы от наложенного на них наказания и сейчас, немедленно, будут направлены на прииск Верхне-Штурмовой, где должны будут оправдать такое к ним расположение администрации, честным трудом на земляных работах. В случае дальнейшего уклонения от труда, каждого из них будут рассматривать, как контрреволюционного саботажника, и подвергнут самому суровому наказанию.
Владыкин оказался в числе амнистированных, и только здесь узнал, что за его дополнительные заработки по добыче хлеба, он был приговорен на полгода штрафного лагеря «Свистопляс». Теперь же, получив амнистию, был очень рад тому, что на Верхнем он встретится с дедушкой Иваном Петровичем Платоновым, в надежде, что после этого жизнь пойдет на улучшение.
Верхний, как ему показалось, встретил их несколько теплее. К концу дня, при наступлении первых сумерек, их выпустили в зону. Заходя, он первым долгом направился к кипятилке. У входа в кубогрейку стоял брат Платонов и, скрестив руки на груди, привычно, по-прежнему теребил рыжую бородку. С радостной улыбкой, таким, каким впервые видел его Павел почти полгода назад, он встретил его:
— Ах, Павлуша! — потянулся он с приветом к юному страдальцу…
Глава 3. Долина смертной тени
«Объяли меня муки смертные, и потоки беззакония устрашили меня».
Жизнь на Верхнем была несколько уютней; и по тому, что здесь было меньше «доходяг», можно было судить, что тут не царил так страх смерти, как на Среднем. Брат Платонов, с некоторым оттенком грусти, но добродушно, встретив Владыкина, угостил его (чем был богат) и познакомил с обстоятельствами.
В лагере он остался один из братьев. Двоих взяли на другие прииски, один скончался от болезни, а еще одного брата взяли, совершенно неизвестно куда.
Павел, по прибытии, получил место в бараке, но решил поселиться с Платоновым; однако, на третью же ночь надзор, с бранью, разлучил их, категорически запретив Владыкину, даже заходить в кубогрейку. Это очень удручило Павла, так как в старце он имел и отца, и доброго наставника.
Случилось, что вместе с прибытием Владыкина, усилились голод и морозы, каких не бывало, как говорили местные люди. Неокрепшие силы быстро и заметно оставляли Павла; несмотря на то, что брат Платонов ежедневно давал ему дополнительно что-либо из пропитания, Павел изнемогал телом и окончательно пал духом.
Прошедшая комиссия, по обследованию заключенных, определила ему 2-ю категорию инвалидности. По внешнему виду, он напоминал, скорее музейную мумию древних фараонов, нежели человека, особенно в сонном состоянии. Почерневшее (до землистого цвета) лицо напоминало маску, с неизменным выражением глубокой скорби. Даже глаза, глубоко ввалившиеся во впадины, светились догорающими угольками и, прикрытые во время сна веками, напоминали высохшие вишенки. Когда сгоняли их в баню, что случалось очень редко, он, к своему удивлению, мог почти охватить себя (по талии) пальцами, таких же костлявых, рук. А в сутолоке, когда случалось, что нечаянно, слегка толкали локтями такие же обнаженные товарищи — это вызывало, мучительную до слез, боль.
Горячая вода выдавалась по металлическим бляхам, только по одному тазику на человека, а поэтому вся банная процедура в холодном, едва обогретом помещении, превращалась в ужасную пытку. Банные муки дополнялись еще тем, что все их арестантские лохмотья вместе с одеялами (у кого они уцелели) час-полтора прожаривались в спецкамерах, а голые люди, корчась от холода, все это время ожидали их в тяжких томлениях.
Бывали случаи, когда некоторых обессилевших заключенных, в полусознательном состоянии, одевали товарищи и волокли в барак.
Владыкина, несмотря на крайнее изнеможение, с облегченного труда перевели в забой на земляные работы, где он, с подобными себе, от темна до темна на 40-45-градусном морозе должен был нагружать конные грабарки разрыхленным, отогретым грунтом. Обессиленные люди, несмотря на ругань и побои бригадиров и десятников, бросали все и уходили к кострам, которыми отогревали забои, чтобы отдохнуть и расправить, окоченевшие части тела.
Окутанные сизой дымкой костров, забои напоминали Владыкину тот ад, о котором ему в детстве рассказывала бабушка Катерина. В отличие от своих товарищей, он, что было силы, сколько мог копался в забое, и лишь изредка, когда лопата непроизвольно выпадала из рук, подходил к огню на несколько минут, чтобы перевести дух. Осматривая огромный котлован, он сделал про себя со вздохом заключение: «Действительно — это долина смертной тени, причем, не в сравнении, а в реальной действительности».
Вспоминал он и о тех людях, которые совсем недавно были здесь, рядом, но куда-то бесследно исчезли. Очень часто в лагере вывешивали большие списки (по 50, 80,100 и более человек), в которых извещалось, что упомянутые люди, за систематическое невыполнение норм выработки, особой комиссией обвинялись в умышленном, контрреволюционном саботаже и были расстреляны. С ужасом, среди них Павел находил фамилии, известных ему товарищей, которых он не видел больше никогда. Заключенные, проходя мимо, в страхе сторонились этих объявлений, думая о том, что завтра могут быть помещены здесь и их фамилии.
Но заметив это, администрация стала утром, на разводе, оглашать списки вслух. Вчера в их бараке, к удивлению всех, утром, при подъеме, обнаружили, что целая группа ученых людей отсутствовала, и даже постели их оставались неубранными. Кто-то вполголоса объявил, что их вызывали ночью на вахту, откуда они не возвратились.
На глазах Павла, заключенные моментально расхитили оставшиеся вещи, а из-за нескольких кусков сахара затеяли драку.
Стоя у костра, Павел ужаснулся от всех этих жутких переживаний и пошел опять в забой, чтобы в работе, хоть немного, забыться. Вдруг по забоям прокатилось как эхо:
— Гаранин! Гаранин!
Подняв голову от грунта, Павел, прежде всего, увидел, что все заключенные, как по команде, разбежались от костров к месту работы и, кто как мог, начали копошиться над грунтом.
Невдалеке от него, наверху, на краю 5-ти метрового обрыва, заложив руки за спину, в форме работника НКВД, стоял без движения тот самый Гаранин, который наводил такой ужас на заключенных. Много разных рассказов ходило среди заключенных, обитающих на Колыме, о полковнике Гаранине, и все они сводились к кровавым расправам; самый достоверный факт этого: на каком бы прииске он ни побывал — сотни людей там были расстреляны.
Павел взглянул на него, стараясь, по возможности, разглядеть черты его лица. Он увидел, что оно отражало холодное надмение и глубокое презрение к этим сотням, обреченных им на смерть людей, которые, кутаясь в арестантские лохмотья, копошились под его ногами. Угодливо увивался вокруг него прораб, из таких же заключенных, готовый выполнить любое его приказание.
При виде этого палача, сердце Владыкина пришло в тревожное волнение, предчувствуя в появлении этого начальника, что-то недоброе. Что было сил, Павел перевел взгляд свой на свинцовое небо и тихо промолвил:
— Боже мой, Боже мой, утешь меня! Смертным холодом повеяло на душу мою, при виде этого большого человека!
Набросав последние кучи грунта в короб, он остановился, опираясь на лопату, и четкая мысль из 36-го Псалма, на мгновение, озарила его душу: «Видел я нечестивца грозного, расширявшегося, подобно укоренившемуся, многоветвистому дереву; но он прошел, и вот, нет его; ищу его, и не нахожу».
Как-то невольно, Владыкин повернулся на место, где стоял Гаранин и, к своему удивлению, обнаружил, что грозного начальника там не было. Но сердце Павла не переставало волноваться, в предчувствии чего-то недоброго. Часа через два, уже перед обедом, нарядчик, подойдя к Владыкину, приказал все оставить в забое и немедленно явиться в контору лагеря. Сердце дрогнуло от этого распоряжения, и Павел медленно побрел из забоя. В конторе ему приказали: немедленно сдать все казенные вещи и явиться к проходной вахте. Отдав вещи в каптерку, он, с отцовским чемоданом в руке, решил зайти попрощаться с дорогим старичком Платоновым, но, встретившись с ним у порога кипятилки, был удивлен его скорбным тревожным взглядом.
— Что случилось, Павел? — спросил его старец, — уж не вызвали ли тебя в этап, с этими людьми? — проговорил он, указав головою на толпу, стоящую за зоной лагеря.
— Не знаю, Иван Петрович, куда и зачем, но приказали лагерные вещи сдать, что я уже и сделал, а теперь пришел попрощаться с вами. Какое-то тяжелое предчувствие томит мою душу; вы помолились бы обо мне.
Брат Платонов, полными слез глазами, поглядел на Павла, торопливо достал из-за пазухи большой кусок сахара и три рубля денег, сунул в руки Владыкина и, прерывающимся от волнения голосом, сказал:
— Дитя мое, это мой неприкосновенный запас, я его все время хранил под сердцем, теперь отдаю его тебе, пусть моя искренняя любовь, в этом скромном подарке, может быть, в самые отчаянные минуты твоего страшного, неведомого пути, согреет твою душу. Останься христианином — до конца.
Старец крепко прижал остриженную голову Павла к своей груди и, роняя над ним слезы, благословил его короткой, горячей молитвой. Юноша от волнения не мог выразить ни слова, рыдания душили его, хотя он и пытался еще что-то сказать.
В это время раздался голос надзирателя, приближавшегося к кипятилке:
— Вла-ды-кин!
Павел, впопыхах, сунул комок сахара и три рубля денег в самодельный карман, пришитый тоже против сердца и, механически открыв чемодан, прочитал отцовскую надпись на нем.
— Он мне, наверное, уже больше не понадобится, дедушка, я его оставлю вам.
Надзиратель, с бранью, вытолкнул Владыкина на улицу и, подталкивая его сзади, повел к карцеру, уже набитому до отказа, подобными ему.
— Пока подождешь, здесь! — сказал он, закрывая на замок дверь за ним. Через огромные щели карцера были видны заключенные, проходившие из забоя на обед в зону.
— Куда?… За что?… Когда?… — слышались вопросы проходящих товарищей, но ответы были очень немногие и самые неопределенные. Сквозь щели, проходящие делились с арестантами махоркой — единственно доступной ценностью.
После обеда, когда рабочие прошли из лагеря в забой, надзиратель, выкрикнув по списку арестованных, вывел их через вахту за зону и, присоединив к ранее выведенным, приказал строиться в колонну. В ответ на команду из толпы послышались недоуменные выкрики:
— А мы вещи оставили в бараке!..
— Моя сумка тоже лежит в каптерке!.. — А как же с чемоданами, ведь мы же их не донесем?…
Конвоирующий, дождавшись, когда все умолкли, ответил коротко и резко:
— Оставить все на месте… никому ничего не нужно будет. Вперед! Ма-р-р-р-ш!
Сторожевые псы, по бокам и сзади, подняли неистовый лай и шеренга недоумевающих арестантов, подчиняясь команде, медленно двинулась вперед.
Проходя мимо зоны, Павел увидел за колючей проволокой одинокую фигуру Платонова, стоящего на углу кипятилки. Дорогой старец, вытирая ладонью набегающие слезы, с непокрытой головой, привычно теребя рыжую бородку, провожал Павла в какую-то жуткую неизвестность; все остальные (сорок три человека) проходили никому не нужными, каждый, как мог, утешал свое сердце, раздираемое смертельной тоской, боязливо озираясь на окружающий строгий конвой. Люди медленно, молча брели по той самой дороге, где около полугода назад, Владыкин впервые вступил в эту ужасную долину. На ходу люди, приглушенными голосами, делились своими догадками, делая выводы, что их ведут на расстрел:
— Вот, сейчас, будет отходить дорога в распадок, и нас поведут туда…
— Нет, но ты же пойми, ведь нам ничего не объявили: что, за что и куда…
— Эх ты фраер, а ты думаешь, что тем, кого ухлопали в шурфах, что-то объявляли? Вот посмотри, сейчас будет поворот на «Свистопляс», а там тебе все сразу и заявят, и объявят.
Но миновали поворот и направо, и налево, а колонну гнали все дальше по трассе. Километра через три им встретилась грузовая автомашина, на которой было семь человек из знакомых преступников — воров. Их вчера, в составе более ста человек, также вот вечером, отправили в этот же путь. Проезжая мимо, они успели крикнуть проходящим;
— Братцы! Дело «хана», вас ведут на Нижний… в расход… на луну… Нас осталось (от вчерашних) только семь…
Хотя и не все поняли эти блатные выражения, но догадались, что вчерашних людей расстреляли, за исключением этих семерых.
Павел шел в передней шеренге и видел, что люди, один за другим, после сказанной вести, обессилевшими опускались на землю. Идущий рядом с ним еврей, бросил мешок под откос и, рыдая, упал Владыкину на плечо. Никакой уговор конвоя, ни угроза и собачий лай — не помогали. Обреченные сели на дорогу и, почти все как один, положив голову на колени, обхватили их руками, как бы приготовившись к побоям.
Конвою пришлось добежать до близлежащего телефона-селектора и вызвать машину. С большим трудом заключенных погрузили на автомашину и повезли дальше; на месте остались несколько, никому не нужных котомок и чемоданов.
Владыкин очнулся от раздумья после того, как они оказались в какой-то пустынной зоне, с немногими постройками, но усиленно охраняемой бойцами ВОХР. Вглядываясь внимательно в окружающие предметы и здания, он узнал в них что-то знакомое, а через минуту вспомнил — это та самая больничная зона, куда он когда-то был привезен с пробитой ногой. Огонек радостной надежды вспыхнул в его душе при этой мысли: «Ну вот, видимо, не на расстрел, а на медицинскую комиссию нас привезли сюда».
Но увы, бедный мученик ошибся. По указанию того же Гаранина, медицинская зона была превращена в распределительный пункт для смертников; и теперь, на этом месте, сотни и тысячи измученных человеческих душ возвращались не к жизни, а обрекались на смерть. Отсюда, приговоренных к смерти, уводили малыми группами, а некоторых выволакивали и, под усиленной охраной, через заднюю, незаметную калитку (через которую уже никто из них не возвращался) доставляли в уединенное место — на расстрел.
Прибывший этап (в количестве 44 человек), в котором находился Владыкин, посадили среди двора на землю. В стороне, у облупленного барака, Павел увидел большую группу людей, более 50-ти человек. Все они сидели в беспорядке на земле, спрятав головы между колен и напоминали стадо овец, согнанное на бойню, из которого мясники отбирали мелкие партии на убой.
Против этапа, в котором находился Владыкин, на завалинке одного здания, в стороне от всех, сидел молодой парень: в расшитой модной косоворотке, в галифе, обутый в хромовые сапожки. Это был вор-законник, известный на ближайших приисках, по кличке «Монах» — отъявленный убийца. Из этапа кто-то крикнул ему:
— Куда «Монах», путь держишь?
С грустной улыбкой, поглядев на этапников, он ответил спросившему:
— Отсюда один этап — на луну!
Из отрывистого, короткого разговора с ним, стало известно, что люди, сидящие около барака, определены на расстрел, и из них — больше половины уже отведено отсюда. Он же, как при жизни ненавидел людское общество, так и теперь — в эти последние часы, получил «привилегию» — умереть отдельно.
Павел внимательно смотрел ему в лицо; к своему великому удивлению, увидел, что оно не было лишено красоты, и даже благородства. «Монах» был, действительно, из интеллигентной семьи, но с отроческих лет, тайно от родителей, имел связь с преступниками. Теперь, к 23–25 годам, он достиг степени квалифицированного вора и убийцы. Было страшно наблюдать, как под маской милого, благородного лица, предсмертными муками терзалась, безнадежно погибшая, душа человека, закоснелого в преступлениях. Как пленительно-заманчиво влек его грех сделать первый шаг из родительского дома, тайно от тех, кто нежно прижимал его к груди; какими слезами обливалась мать, когда ее милый мальчик первый раз спал не в своей уютной кровати, а проводил ночь на оплеванном полу, в отделении милиции.
«И чего ему только не хватало в родительском доме?!» — вопила она, ломая руки, узнав, что он задержан в милиции за участие в гнусном преступлении. А не хватало ему одного: мать и отец не воспитали в нем любви к Богу, не показали этой любви в себе; этим самым, и его сделали беззащитным от греха. Грех поразил самое драгоценное ядро жизни — юную душу. Теперь он одиноко, никому не нужный, метался в агониях смерти: выкуривая одну папиросу за другой, без устали, нервно ходил взад-вперед перед чужим, ненавистным окном. Густой ковер папиросных окурков валялся под его ногами, и он, с внутренней досадой, давил их ногами. Этот окурок когда-то сопровождал его, когда он, украдкой, впервые убегал из дома, гордостью он был тогда в его зубах. Эти окурки теперь, единственным утешением сопровождают его к ужасной могиле. Ничтожными, раздавленными (подобно этим окуркам) были, загубленные им, человеческие жизни, но теперь и его жизнь — оказалась не дороже раздавленного окурка… «Возмездие за грех — смерть», — вот тот непреложный вековой закон, который неотвратимым оказался и для главаря преступников — «Монаха».
С чувством глубокого сожаления смотрел Владыкин на погибшего юношу, и в душе страдал, не меньше его, от сознания, что в эти последние минуты его жизни, он бессилен чем-либо помочь ему. Грозным предупреждением неба прозвучали слова Библии: «Ищите Господа, когда можно найти Его; призывайте Его, когда Он близко» (Ис.55:6).
Переведя свой взгляд от «Монаха», Павел вначале посмотрел на толпу людей около барака, потом и на ту, среди которой он находился сам, и был удивлен разницей, какую заметил. Обреченные люди, по-прежнему, сидели без движений, понурив головы, потому что не имели уже никакой надежды на жизнь. Между ними царила могильная тишина. Толпа, среди которой сидел Павел, наоборот, внимательно, с величайшим напряжением, глядели на заветную дверь, где решались их судьбы, досаждая друг другу догадками.
Владыкин взглянул в том же направлении и увидел, как из двери вышел коренастый человек, в форме работника НКВД, прошел 3–4 шага к народу и остановился, со сложенными назад руками, медленно оглядывая каждого из этапников. Это был полковник Гаранин.
Павел, на малое время, встретился с ним глазами. Никогда в жизни он не испытывал такого леденящего ужаса, каким сковало его душу при этом. Ему в глаза смотрела смерть и, как ему показалось, в этом немом поединке решался не только исход его будущего, но и вечности. Руки его безвольно стали опускаться вниз и в это мгновение, под арестантской курткой нащупали кусок сахара, подаренный дедушкой Платоновым. Мгновенно мысли перенеслись к последним минутам расставания, мелькнул любящий образ милого старца и последние его напутственные слова: «Дитя мое… пусть моя искренняя любовь в этом скромном подарке, может быть, в самые отчаянные минуты… согреет твою душу». В сознании Владыкина сверкнул радостный огонек надежды и согревающим потоком разлился по всей груди. С этим чувством он, глядя в глаза страшного начальника, тихо произнес про себя:
— О, как счастлив я, что не раздавленные окурки, а согревающая любовь Божья и искренняя любовь дорогого брата сопровождают меня в эти критические минуты жизни. Как счастлив я, что в годы раннего детства, в годы цветущей юности — эта любовь нашла меня и стала моим дорогим проводником до сего места.
Павел видел, как в глазах начальника, тот страшный, леденящий душу, взгляд угас и он, повернувшись, возвратился в свой кабинет. Через 15–20 минут, из канцелярии вышел один из сотрудников, в такой же форме, как Гаранин, и, остановившись против прибывшего этапа, стал вычитывать фамилии заключенных. Как из-под земли, появился человек с винтовкой. Владыкин, как в тумане, видел, что вызываемые товарищи, умоляюще, доказывали начальнику свою невиновность, несправедливость предъявленных обвинений. Это не производило на него никакого впечатления. Одному за другим, он приказывал отходить и садиться около часового с винтовкой. Четвертым был вызван Владыкин.
Пристально взглянув ему в лицо, начальник спросил очень коротко:
— За что осужден?
— За веру в Иисуса! — ответил он.
— Садись с ними, — кивнул начальник, указав на троих, сидящих около часового, и возвратился опять в канцелярию.
Каким-то необъяснимым трепетом были наполнены сердца всех обреченных людей. Что означал этот вызов? Чего ожидать вызванным, и почему не вызвали остальных сорок человек? — Все эти вопросы лихорадочно облетали присутствующих, но никто, в том числе и стоящий часовой, ничего не могли ответить, лишь в недоумении пожимали плечами.
Одиноко, по-прежнему, маячила фигура «Монаха» под окном, понуро, без движения, сидели приговоренные около барака, и одна за другою, начали опускаться головы, пришедших этапников. Прошел час и более. Парализующая тоска расслабила людей до того, что они, несмотря на окрики часовых, в изнеможении, ложились на землю. Павел видел, как некоторые из заключенных тихо плакали, томимые предчувствием чего-то страшного.
При виде всего этого, сердце Владыкина как-то оцепенело, и он понял, как жизненно важна в эти минуты молитва веры, но ее уже давно не было. Он окинул взглядом всех окружающих и почувствовал, что дух обреченности и тень смерти овладевали всем его существом, что в предстоящей судьбе, он приговорен к одной участи со всеми этими обреченными, что та теплота, согревавшая его часа полтора назад — угасла, как последняя вспышка жизни. Какая-то страшная бездна открылась перед ним. Голова резко упала между колен, как у многих, и волна рыдания подкатила к самому горлу… «Все погибло», — подумал он и ухватил себя за горло, чтобы удержать рыдания.
— Иванов… Петров… Сидоров… — услышал он над своей головой. Павел совершенно не слышал, как подошел тот же начальник и по большому списку стал вызывать фамилии, оставшихся 40 человек.
— А это, кто такие? — спросил он часового, указывая рукою на четверых, сидящих у его ног.
Часовой взял под козырек и четко ответил:
— Товарищ начальник, это те, кого вы полтора часа назад вызывали, посадив отдельно.
— Так ты что, хочешь, чтобы и они остались с этими? — указал он на остальных сорок человек. — Марш отсюда, с ними!
Часовой, порывисто и растерянно, слегка ударил прикладом винтовки Владыкина, понуждая тем самым, всех четверых, как можно скорее, выйти за зону. Павел и его трое товарищей почти не помнили себя, когда за их спиною закрылись ворота этого страшного распределителя. В нерешительности они стояли перед часовым, не зная, что им делать.
— Да, что вы утупились? Скорее, обратно на прииск, — крикнул на них часовой.
Но, увы — ноги (у всех четверых) отказались их держать, и они, один за другим, повалились на землю, силы совершенно оставили их. Часовой, уже любезно, упрашивал их: идти потихоньку обратно, убеждая их, что все страшное позади, что они остались счастливчиками из счастливчиков — но все это было бесполезно. Владыкин и его товарищи, даже при всем усердии, не могли подняться на ноги. Употребив все, часовой вынужден был взять, рядом стоящую, автомашину и с большим усилием усадил в нее ослабевших людей.
Когда машина тронулась, Павел, на мгновение, посмотрел на зону и увидел, что оставшиеся товарищи, после вызова по списку, переходили и садились к тем обреченным, около барака.
Ужас затмил глаза, и так, не поднимая головы, они вскоре доехали до своего прежнего прииска Верхнего. Часовой, проводив их, пошел в свое расположение. Появление на вахте Владыкина и его товарищей вызвало недоумение у надзора.
— Как и почему вы здесь? Как вы возвратились? Кто вас отпустил? — испуганно осыпал их вопросами вахтер.
В это время раздался звонок, и надзиратель, по ходу телефонного разговора, заметно менялся в лице.
— Так…ну теперь, понятно, — продолжал он, — да вы знаете, где вы были? Вы ведь были уже — на том свете. Да вы знаете, как вы должны теперь работать, чтобы опять не угодить туда?
Он разговаривал так, как будто все происшедшее над несчастными, в том числе и их возвращение, зависело от него. Однако, не получив ни единого ответа от измученных людей, распорядился:
— Ну, вот вам записка, получайте ваши вещи обратно, ужинайте и ложитесь спать, завтра на работу как штык, понятно?
Как только Павел перешагнул вахту, на него напало такое безразличие ко всему, как будто в нем все опустилось, даже окружающее подернулось какой-то туманной кисеей. Один вопрос мучительно теребил его сознание: «Почему они (четверо) остались живы, а остальные сорок — причислены к обреченным около барака?»
Пошатываясь, он еле добрел до кипятилки и усердно постучал, пока ему не открыли дверь.
— Павлуша, дитя мое! — воскликнул Иван Петрович, увидев Владыкина, — ты возвратился?! Да ведь, знаешь ли ты, что одной ногой был уже в могиле? Я так молился за тебя, да, ты что молчишь-то?…
Павел, оказавшись в натопленном помещении и увидев дорогое, милое лицо старца Платонова, слегка улыбнулся, попытался что-то сказать, но, покачнувшись, повалился навзничь на нары. Через распахнутые полы арестантского пиджака, из кармашка на груди, вывалился и упал рядом, еще совсем нетронутый кусок сахара, из сомкнутых, почерневших глаз выкатились две маленькие росинки.
Склонившись на колени у его ног, старичок Платонов горячо поблагодарил Бога, что Он — великим чудом — сохранил жизнь измученного юноши-христианина, уже бывшего в объятиях смерти.
Утром, еще сонного Владыкина, подняли со всем лагерем и вывели на развод. В холодном, прозрачном, утреннем воздухе нарядчик отчетливо произносил перед стоящей толпой фамилии оставшихся сорока товарищей Владыкина.
— …Все вышеназванные заключенные, за совершение контрреволюционного саботажа на прииске Верхне-Штурмовой, расстреляны! — закончил он объявление.
Павла как будто кто-то ударил по самым мозгам, и тот же неотвязный вопрос и теперь мучительно осаждал его: «Почему они (четверо) остались в живых, а те расстреляны?!»
К счастью Владыкина, он попал в другую бригаду, где к нему отнеслись с особым снисхождением. С опущенной головой, совершенно без движения, он, безразлично глядя на окружающих, сидел у огня, не отвечая никому на вопросы. Павел пытался связать в уме какие-то события прошлого, но все обрывалось бессвязными звеньями, а вопрос все еще мучительно звучал в душе: «Почему я остался жив, а они умерли?!»
Обедом, в числе самых последних, он брел в лагерь. Войдя в зону и находясь уже за проволокой, Павел услышал, как кто-то выкрикивал его фамилию и имя. Как в полусне, он поднял глаза и на трассе увидел старичка Платонова, с котомкой за плечами и в новых арестантских ботинках.
После развода Ивана Петровича Платонова срочно вызвали в контору лагеря и объявили освобождение из заключения, причем приказали: немедленно сдать все и кубогрейку, чтобы сейчас же идти в Управление на Нижний, где их ожидала машина для доставки в город Магадан, и на корабль.
Павел взглянул на кипятилку. В открытой двери ее, сквозь клубы пара, он увидел совершенно другого, чужого человека. Бессознательно, он подошел к колючей проволоке ограждения, судорожно ухватился за нее, увидев дорогого старца на той стороне.
— Дедушка!..Ты…меня…оставляешь?… — и, безутешно заливаясь слезами, повис руками на ограждении.
Медленно рассеивался туман из головы Павла, а с ним проходило и гнетущее безволие. Вскоре его перевели еще дальше, в совсем маленький поселок, который был не охраняем. Там он выполнял более облегченный труд и получал, значительно, лучшее питание. Организм пошел на поправку. На смену жутким морозам и метелям, очень резко, по-полярному подошла ласковая весна. Люди стали отогреваться и вылезать из прокуренных помещений на свежий воздух.
Обстоятельства Владыкина так же быстро менялись, одно за другим, в сторону улучшений, но духовное состояние было, как в параличе. Его поместили дежурным мотористом на подъемную лебедку, а затем на электростанцию — дежурным при распределительном щите. Так как-то и прошло, среди этих перемещений, коротенькое северное лето с его звонкими ручьями и чудесными белыми ночами, а в душе устойчиво держалось холодное безразличие.
С весны в лагере произошли заметные изменения. Всем осужденным в 1937 году как партийно-административным лицам так и интеллигенции, несмотря на большие сроки, приходило либо очень значительное сокращение срока, либо полная реабилитация. Но увы, прошедшая зима почти всех их унесла в могилу, и лишь немногие из них, счастливчиками, возвращались на автомашинах, по той же ужасной трассе, обратно на родину.
О полковнике Гаранине по всей Колыме распространился слух, будто он оказался врагом народа и, что многие видели его (арестованным) в магаданской тюрьме — «Доме Гаськова».
Так это было или не так, но очевидным оставалось только то, что страшного начальника, в форме НКВД, по фамилии Гаранин, больше не видел никто и нигде.
Владыкина в начале осени вдруг почему-то, в составе небольшой группы заключенных, перевели с Верхнего на Средний. Здесь взволновала его встреча со старыми бригадниками, из которых уцелело от лютой зимы, не более 4–5 человек. Один из них с великим удивлением долго удостоверялся в том, что перед ними, действительно, Павел; затем заявил ему, что в одном из страшных списков, видел его фамилию в числе расстрелянных. Владыкин, в свою очередь, был изумлен, увидев его, так как слышал своими ушами, что он был оглашен, также в числе расстрелянных. Во всяком случае, хотя эта встреча и напомнила о миновавших ужасах, однако, и порадовала их взаимно до глубины души.
С переходом на Средний, жизнь Владыкина стала изменяться в худшую сторону. Голод, как неотвязный спутник, по-прежнему изнурял людей. Из верующих братьев в лагере никого не находилось, поэтому духовное охлаждение Павла сковывало его все больше и больше, хотя он и мучился, сознавая это и прилагал все усилия, чтобы подняться до прежней высоты, но все было тщетно. Определен он был, как прежде, на земляные работы по разработке «песков» и был зачислен в звено, подобных себе, «доходяг». Мизерное питание не восполняло даже энергии, необходимой для прихода к месту работы, и люди, придя из лагеря в забой, долго отдыхали, накапливая силы.
По роду занятий, звено Владыкина должно было «пески», вывезенные из шахты в отвал, тачкой возить на промывку. Работу учитывать было очень трудно, поэтому сам учет был на милость десятника, а десятником оказался тот самый Попов, который когда-то был так бесчеловечен к Павлу.
Однажды, нагружая тачку грунтом, Владыкин заметил, как с лопаты соскользнуло что-то блестящее обратно в кучу. Павел бросил все и, разгребая щебенку, схватил увиденный им комок, спрятал его за пазуху и поспешил уединиться за отвалами. Рассмотрев, поднятый им, тяжелый комок, он убедился, что это самородок золота, по весу около пятисот граммов. Все, виденное им раньше золото, вызывало у Павла отвращение или, в лучшем случае, равнодушие, но когда золото оказалось в его руках, он ощутил в себе совершенно новое, не испытанное до сих пор, чувство. Глаза загорелись каким-то огоньком, и мысли с лихорадочной быстротой пробегали в голове: «О, сколько бы хлеба я имел на него, сахара и других продуктов!»
Владыкин впервые в жизни, к своему удивлению, установил, какая дьявольская сила излучалась от этого металла, но увы, как и через кого он мог воспользоваться самородком?
По существующему положению, за присвоение золота в самородке или в россыпи, закон гласил одно — расстрел, в чем многие убеждались, и об этом им неоднократно твердило начальство при беседах. Поэтому, люди боялись его как огня, часто обшаривая карманы с сомнением: «Не подбросил ли кто?» За найденные самородки весом более 40 граммов, золотая касса оплачивала по обычному рублю — за грамм чистого золота. (Булка хлеба в продаже стоила 100 рублей и ее очень трудно было достать.) Человек, поднявший золото, должен был на виду у всех, немедленно сдать его десятнику или прорабу. Тот, в присутствии нашедшего и свидетелей, должен положить самородок на лист чистой бумаги и очертить его карандашом в двух положениях, с надписью на листе фамилии нашедшего. Затем в лаборатории определялся чистый вес золота (без примеси кварца), и бухгалтерия впоследствии выплачивала нашедшему (по документу) обычными денежными знаками. Когда-то на 10 % суммы выдавались дефицитные продукты, но голод это поощрение упразднил. Было еще одно условие: оплачивались только те самородки, которые поднимались не из отвалов или шахтных выработок, а непосредственно, при ручной разработке грунта, из целика.
Владыкин все это знал. Он знал, что добытый им самородок, совершенно безвозмездно, он должен был вместе с грунтом бросить просто в тачку, и второе: если даже он подлежал оплате, то она распределялась на всех членов звена, с которыми он работал.
Все эти обстоятельства привели его к глубокому раздумью. Перед ним был выбор: бросить этот комок в тачку или решиться на грех — утаить от двоих товарищей и сделать вид, что поднял из целика. Во время раздумья голод, казалось еще сильнее, мучил его. Ведь четыре или пять булок хлеба он мог бы достать на этот самородок. В результате мучительной борьбы — совести с голодом — из глаз покатились слезы. Он не мог на сей раз вынести какого-то решения, а, пугливо озираясь кругом, решил пока зарыть самородок в землю. Ни днем ни ночью у него не было покоя, а голод со страшной силой склонял его ко греху. Где-то в тайнике души тихий голос напомнил ему: «Если и сдашь, все равно не попользуешься, крепись!»
— Боже мой, Боже мой! Нет сил во мне победить это искушение, — воскликнул Павел на третий день мучительной борьбы.
С утра Владыкин оставил свое звено и, укрывшись за отвалом, долго сидел с опущенной головой, но так и не решил, что ему делать. Сознание, хотя и слабо, но неотвязно напоминало ему: «Молись!» И он, подняв глаза к небу, пытался молиться, но молитва вначале превратилась в какие-то бессвязные обрывки, как ему казалось, вопля души, а вскоре и совсем умолкла. Бедный юноша был измучен внутренней борьбой. Им овладевало ужасное убеждение, что связь с Господом у него совершенно прекратилась, а с ней — и всякая внутренняя опора. Нужна была помощь извне, но отупевшее от голода сознание привело Павла Владыкина к мрачному, мучительному выводу, а затем и глубокому унынию: «Наверное, уже не осталось у меня на земле никого, кто молился бы за меня Богу».
В этот момент, яркой вспышкой промелькнули в памяти молитвы матери Луши, а также слезы на морщинистом лице дорогой, милой бабушки Катерины, которую он видел в последний раз на свидании в тюрьме. «Видно, нет уже их больше на земле, нет и молитв за меня, а кому еще я могу быть нужен?» — роняя слезы, думал про себя Павел, накрыв голову засаленной, обтрепанной полой арестантского бушлата.
Он понял в этот момент с необыкновенной ясностью, как велика важность молитвы за других; что христианин, какой бы он ни был, не может устоять, без поддержки извне; понял, почему в этом нуждался Апостол Павел и другие, почему и Сам Христос, в решительный час в Гефсимании, позвал с Собою учеников и просил молиться. Владыкин, конечно, ничего не знал о своих домашних и милой бабушке Катерине, но он не ошибся, почувствовав себя в это время, совершенно одиноким.
Холод подкрался к его голодному телу через обтрепанные части одежды, он вздрогнул — это вывело его из гнетущего раздумья. Холодом щипнуло что-то около сердца у груди. Он протянул руку и нащупал в кармане, поднятый им, самородок, от которого как-то особенно кололо холодными иглами, как от промерзшей ледышки, и Павел переложил его в другой карман. После долгого раздумья, тихо поплелся к работающим в забое людям…
— Бригадир! Поставь меня отдельно на задирку — проговорил он, — мы только ругаемся друг с другом, — кивнул он, указав на остальных рабочих своего звена, которые в это время, действительно, сидя дремали у догорающего костра. Бригадир, имея некоторое расположение к Владыкину, отвел его в конец разработки и поставил на отмеченное место, по его желанию.
Хмурое осеннее небо временами сеяло холодными дождевыми брызгами, переходящими в снег.
Чтобы отогреться, Павел усердно отковыривал ломом, комок за комком, липкую глинистую массу и нагружал ею тачку. Тяжелый самородок в кармане бушлата то и дело при работе больно ударял его по костлявым бедрам, как бы напоминая о себе, но Владыкин не решался освободиться от него. Наконец, после долгой, мучительной борьбы, он вытащил самородок из кармана и бросил в ямку с грязной жижей. Самородок быстро затянуло грязью, так что его с трудом можно было нащупать ломом.
— Десятник! Подойди сюда, самородок нашелся, — прерывистым голосом окликнул Павел, проходящего мимо человека. Совесть при этом взволновала тощие запасы крови, и он почувствовал прилив ее в верхушках ушей, на костлявых впадинах почерневшего лица появились темные пятна, но они смешались с неумытой грязью от высохших слез.
— Где? — спросил подошедший десятник и, увидев знакомый блеск металла среди грязи, распорядился:
— Что ж, я что ли полезу за ним? Подними, вытри, да подай мне в руки сухим.
Павел достал золото, обмыл в бегущем ручейке, вытер полою бушлата, затем ладонью руки и подал десятнику.
— Эк, какой красавец, — промолвил тот, затем, подбросив вверх, добавил, — с полкило чистым потянет, в доброе время, почитай, жизнь была бы обеспечена, а теперь, что ты на него добудешь? Да ничего! — и, с безразличным видом, осмотрев самородок, очертил его карандашом на листе чистой бумаги, написал коряво и безграмотно — Владыкен Средний.
Долго еще после того, как отошел десятник, угрызения совести мучили Павла, но постепенно голос их утих, лишь только приступы голода временами рисовали ему радужные картины: «Вот если бы скорее мне оплатили, и я тут же, на те деньги, купил бы три-четыре, а то и пять румяных кирпичиков хлеба…»
Месяца через два, в конторе лагеря Владыкину объявили, что самородок весил 456 граммов, за что выплатили ему 456 рублей. Но воспользоваться ими он не смог.
В это время рассчитывался освобождающийся парень — земляк Владыкина, воришка. Он, выманив у него эти деньги, пообещал принести пять или шесть булок хлеба, но через день бесследно исчез. Павел остался обманутым.
Подошедшие лютые морозы прекратили всякое движение в поселке. Температура доходила до минус 60–65 °C. Изуродованные от обмораживания, заключенные толпились около бочек-печей, прижимаясь друг ко другу, тщетно старались согреться, но этим только загораживали скудное тепло, мешая ему распространиться по бараку. Смертность новою волною уносила обреченных, несчастных людей в могилу.
Приближалась весна, а с нею и промывочный сезон, но в лагере, один за другим, заколачивались от безлюдья бараки. Это обстоятельство, видно, сильно взволновало высшее начальство, так как людские резервы резко таяли. По этой причине, однажды, когда мороз на дворе снизился до 50 °C, всех до единого уцелевших заключенных выстроили на территории лагеря. Люди корчились, дрожа от холода. Перед ними, осматривая эту толпу, прошла группа начальников. Все они были одеты в полушубки с огромными папахами на головах и были не знакомы никому из заключенных. После осмотра, один из них поднялся на переносную трубину и зычным, но не ругательским голосом, объявил:
— Ну что, мужички, приморили вас? Да и морозец, видно, немало потешился над вами, но ничего, постараемся привести вас в человеческий вид. Сейчас вы разойдетесь по баракам и приготовитесь в баню; отмоем, оденем и откормим вас. Первую неделю на работу вас выводить не будут, вторую будете работать на четверть нормы, третью — на полнормы, а через три недели — полную норму выработки. Понятно?
Ни одна душа не ответила ему на его высказывание, потому что люди не верили словам. Спустя несколько минут, люди стали кричать, чтобы их отпустили с мороза по баракам, просьба их была удовлетворена, и они вмиг исчезли в них.
Но, действительно, в лагере началось какое-то преобразование. Прежде всего, сменилось основное лагерное начальство. В столовой, где на полу и потолках торчали обледенелые сосульки, начались какие-то работы. По лагерю от кухни распространялся такой волнующий запах, какого люди не помнили уже несколько лет. Большой толпой арестованных привели в баню, которая была жарко натоплена; тут они услышали объявление:
— Братцы! Все как один, сдайте свои лохмотья, безо всякой прожарки. Горячей воды неограниченно, отмывайтесь дочиста, всем побриться и после бани получить полностью новое обмундирование. В барак возвращаться организованно.
Действительно, обовшивевшие и немытые люди, озлобленные лютыми морозами, на этот раз вдоволь отмылись горячей водой, и все были переодеты в новое обмундирование с головы до ног. Совершенно не узнавая друг друга, часа через два, они побрели в свои бараки. Придя в барак, они застали его также неузнаваемым: он был жарко натоплен, нары застланы новыми шерстяными одеялами, полы тщательно вымыты, и сам барак ярко освещен электролампочками. Дневальный барака объявил всем, чтобы никто по лагерю не бродил, а все терпеливо ожидали команду на обед и, что по обещанию начальства, из столовой голодным никто не выйдет. Голодные люди, хотя и старались выполнить это распоряжение, но все же от нетерпения некоторые выходили посмотреть, что делается в столовой. Столовая, хотя и закрыта была, но по раздававшемуся стуку внутри и развешанным занавесям на оттаявших окнах, можно было заключить, что там действительно происходит какое-то преобразование. Сигнал к обеду задержался далеко за полдень, поэтому, несмотря на никакие уговоры и вразумления, толпа любопытных и голодных у дверей росла очень быстро. Когда же раздался сигнал к обеду, то со всех бараков голодные толпы заключенных ринулись к таинственным дверям столовой. Наконец, было объявлено, что допускать в столовую будут по-фамильно, по бригадам, но от этого толпа не убавилась.
Владыкина вызвали, к счастью, в числе первых и, когда он вошел в помещение, то был действительно изумлен происшедшей переменой.
Натопленное помещение блестело белизною занавесок и клеенок на столах, обслуга также была одета в белоснежные халаты. Горы, аккуратно нарезанного, хлеба были расставлены по всем столам.
Когда вошедшие разместились за столами, соответственно установленных табличек, один, из приехавших начальников, объявил:
— Объясняю всем, слушайте внимательно! Мы знаем, что все вы голодны и истощены, но я заверяю вас, что голодным отсюда никто не уйдет. Прежде всего, хлеба можете кушать, сколько хотите, без нормы. Обед будет состоять из пяти блюд, прошу кушать спокойно, кто не насытится, может попросить повторения первого блюда.
Но все эти объяснения для голодной массы были бесполезны. Пока началась раздача первого блюда, хлеб на столах был съеден почти полностью. Распорядитель успокоил людей и объявил, что хлеб немедленно будет на столах, в прежнем количестве. Заключенные, многие со слезами на глазах, впервые, за последние два-три года, спокойно и в тепле кушали пищу. Почти все присутствующие попросили повторения первого блюда, что было сделано беспрепятственно. Наконец, люди, убедившись в правдивости объявленного, спокойно закончили обед, сытыми и довольными, но некоторые решили заполнить карманы остатками хлеба. Увидев это, распорядитель объявил:
— Кто остался голодным, прошу встать! Поднялось около двух десятков человек, их посадили за отдельный стол и повторили обед; остальные вышли, с трудом веря происходящему. Так, партия за партией, были накормлены все заключенные. Уже поздно вечером было объявлено, что в том же порядке, все должны явиться на ужин, который будет состоять из трех блюд.
Откармливание заключенных, таким образом, длилось шесть дней, а на седьмой — начальство опять собрало людей, заверило, что питание сохранится, но теперь уже необходимо выходить на работу. По объявлении этого положения все начальники уехали, а с их отъездом жизнь заключенных стала резко ухудшаться. Не прошло и месяца, как все возвратилось к прежнему, с той лишь разницей, что морозы сменились теплыми весенними днями, но с приходом тепла у людей ослабели и силы. Во всяком случае, Владыкин никакими откормками из числа «доходяг» не вышел, таким застало его лето 1939 года.
Ладони, от постоянной работы с ломом над твердыми и вязкими породами — огрубели, застыв в согнутом положении. Они трескались, кровоточили и непрерывно ныли от боли. Подолгу, бесцельно бродил он по территории прииска, как и многие другие, ища чем бы насытить свое исхудалое, голодное тело, но ничего не находил. Один только Бог знал его нечестный поступок с поднятым самородком, но этот поступок окончательно подорвал в нем духовные силы, и жизнь его протекала, как у судна без руля. Но Господу было угодно провести его именно этим путем, чтобы в существе своем Павел понял, что есть человек сам по себе, вдали от Бога, если даже он обладает самыми очевидными преимуществами перед другими.
Именно таким: обессилевшим, никчемным, беззащитным повис над клокочущей бездной Павел Владыкин, с единственным ясным сознанием, что не сам он держится над пучиной, а Кто-то держит его — и в этом он чувствовал только милость Божию. Касался ли он этой пучины только отчасти, или порой погружался в нее до какого-то предела, во всяком случае, чувствовал неотвратимую, могучую десницу Божию над собой, и это, в минуты крайнего отчаяния, в известной мере, успокаивало его.
Понял также отчетливо, что такое — быть в Божьих руках, но от самого себя зависит, как пользоваться этим благом, будучи, во всех случаях, в повиновении у Господа.
В один из летних вечеров, когда горячее солнце, спустившись по небосклону вниз, пробегало по горизонту, игриво прячась за причудливыми вершинами сопок, чтобы после полуночи подняться вновь для дневного своего пути, Владыкин, сидя на нарах, ремонтировал свои арестантские рубища. В барак вошел мужчина средних лет, прилично одетый и громко назвал его фамилию. Павел насторожился и не спешил ответить ему, колеблясь в догадках: к худу или к добру разыскивает его этот человек? Лицо его показалось Павлу знакомым, и он напряженно вспоминал, кто же это, но вспомнил в тот момент, когда того уже подвел дневальный; это был маркшейдер приисков, который в год прибытия Павла, отказал ему в приеме на работу.
— Владыкин! Ты что же молчишь? Я ищу тебя везде, кричу твою фамилию, а ты смотришь на меня и молчишь? По документам значится, что ты специалист по горному делу, так это? — и, не дав ему ответить, продолжал, — Пойдем в контору, там познакомимся. Да ты, чего так боишься?
Павел, действительно, стоял молча на месте, отчасти потому, что не успевал сообразить всего, а больше от недоумения: «Кому и зачем я понадобился, когда, кажется, со мной в этой жизни уже все покончено?» Наконец, выйдя с маркшейдером из барака, он ответил ему у крыльца:
— Да вы, знаете, я привык за последние годы к тому, что фамилии товарищей называют не к добру, и теперь не знаю, кто вы и зачем я вам понадобился?
— Ах, вот оно что! Да, это правильно, я не учел! Но, Владыкин, Гаранинские времена прошли, и разыскиваю я тебя, как специалиста по горному делу, маркшейдер я над всеми этими приисками, понял? — пояснил ему собеседник.
— Теперь-то я понял, уважаемый начальник, но ведь я ни к чему не способен, — ответил ему Владыкин, — руки мои изуродованы и не только владеть прибором, но и карандаша держать неспособны, а главное — я все забыл; и прошлое мое покрыто каким-то туманом; да и посмотрите на меня, на кого я похож?
— Э, парень! Не тебе чета — ожили, а у тебя еще язык во рту шевелится, пошли, это не твоя забота, — взяв за рукав, потянул его за собой маркшейдер.
Приведя Владыкина в контору прииска, он объявил во всеуслышанье:
— Хлопцы, вот я привел к вам работника — это будет наш сотрудник, о нем все согласовано в управлении. Сейчас он приморен, как видите; приоденьте его, кормите досыта. Никаких заданий ему пока не даю, пусть отдыхает и делает то, что захочет сам. Тяжелой работы ему делать нельзя, чтобы он мог возвратиться к нормальному состоянию. Я сам буду приходить и наблюдать за ним.
Павел, действительно, ничего не мог сообразить: почему и как — все это изменилось вокруг него. Его никто ни к чему не принуждал, кушал и отдыхал он — по потребности. С большим увлечением, подолгу сидел под окном и аккуратно вытесывал колышки для разбивки, а в промежутках, сидел над тазиком и отпаривал ладони рук в теплой воде.
Вскоре пальцы на руках стали разгибаться, кожа меняться, а через неделю начала возвращаться чувствительность в пальцах. Наблюдая за работой товарищей, Павел стал в памяти восстанавливать профессиональные приемы. Постепенно он начал тренироваться в работе с приборами и был удивлен тем, что может вычерчивать несложные схемы и чертежи. Товарищи очень добродушно относились к нему и сочувствовали при неудачах, только бородатый «Серега», с которым он познакомился два с половиной года назад, прибыв впервые с этапом на Средний, встречал каждый его промах с едкой усмешкой.
Но знания и навык в работе к Владыкину возвращались так быстро, что, к удивлению окружающих, не более, как через три недели начальник, после краткой беседы, вверил ему самую ответственную часть — полный контроль разработки. К этому времени Владыкин изменился и по внешнему виду. Выпрямилась его согнутая от холода и голода фигура. На смену арестантским лохмотьям, на нем появилась теперь вполне приличная обувь и одежда; не возвратился только орлиный взгляд к небу. В духовной его жизни по-прежнему царило, угнетающее душу, одиночество и уныние. Молитва отсутствовала.
Наконец, наступил день, когда он в сопровождении рабочих, придя на выработанную площадь, уверенно установил прибор для определения объема выработанной массы. Первым, кто подошел к нему, с той же заискивающей миной на лице и пригнутой фигурой врожденного льстеца, был его старый знакомый, «сотский» Попов.
— Владыкин, при-ве-тик! Да ты, никак… Да ты, что это?… С «хитрым глазом» (нивелир) теперь?… Уж, не нас ли проверять? — прерываясь и подбирая слова, потянулся он к Владыкину.
— Нет, Попов, я пришел проверять не тебя, пусть Бог тебя проверяет, а замерить сколько выработано на этом месте грунта, — ответил ему Павел, еле подавляя в себе отвращение к протянутым рукам. Он вспомнил: сколько эти руки избивали голодных, обессилевших людей, сколько людей они обрекли на уничтожение, подавая сведения об умышленном саботаже, а теперь — они тянутся к нему с приветом. Владыкин уже приготовился высказать ему все о всех его подлостях, какие он творил, будучи негодным, потерянным человеком. Даже приготовился ответить ему, что теперь он пришел замерять именно его работу и, что от этого зависит жизнь Попова, так как завышенные объемы выработки наказывались строгим судом.
Но Павел испугался сам себя, чувствуя, как растет в его душе негодование к этому человеку — ведь этого чувства к врагам у него раньше не было. Он вспомнил, только что произнесенные механически, как ему казалось, слова: «Пусть Бог тебя проверяет». Это, пожалуй, все что осталось у Павла от его духовного богатства, но и это малое нисколько не умерило его.
— Садись, Попов, — сказал ему Павел, указывая на опрокинутую тачку, — ты помнишь как два с половиной года назад ты определил меня на погибель, послав дежурить на мехдорожку, а ведь это за то, что я перемерил после тебя свой забой, доказав твою неправоту; теперь же все повернулось наоборот. А ты тогда, наверное, не подумал об этом?
— Э, Владыкин, да, ты брось вспоминать, что уже давным-давно забыто, — возразил ему Попов, одновременно доставая из кармана плоскую бутылку со спиртом, — вот разопьем, это за доброе здоровье, да и подружимся, брось!
Но Владыкин категорически отказался от спирта, а Попов, виновато спрятав голову в плечи, отошел в будку и наблюдал за Павлом, сможет ли он обнаружить его хитрости, какие он применял к предыдущим маркшейдерам. К удивлению и разочарованию Попова, Владыкин с такой быстротой и умением проделывал контроль, что все его хитрые приемы оказались не только смешными, но и совершенно излишними. Вскоре после этого, Попов, употребив все свои связи, посчитал самым благоразумным перейти на более дальнюю работу, со Среднего на Верхний.
Владыкин к осени привел в образцовый порядок всю техдокументацию и упорядочил само производство технического контроля над выработками, что подняло его на должную высоту в глазах начальника отдела при управлении. Обнаружив у Павла такие способности, управление к концу осени отдало распоряжение перевести его на прииск Верхний, где техконтроль был на очень низком уровне, а приближался инспекторский годовой контроль над всеми выработками по приискам горного управления.
Переводя Владыкина на Верхне-Штурмовой, начальство поместило его в особо-привелигированные условия за зоной лагеря, и буквально на следующий день, проходя выработки, Павел вновь встретился с «сотским» Поповым. На этот раз, при встрече с ним, сердце Павла было полно глубокого сожаления к этому бедному, несчастному человеку, который спился окончательно. Через несколько дней после их встречи Попова нашли мертвым в одном из забоев. Обследование установило, что он умер от чрезмерно выпитой дозы спирта.
Это известие сильно потрясло Владыкина. Сознание вины перед погибшим человеком осуждало его, и он ходил целый день, не вникая в свою работу. Ему припомнились и Зинаида Каплина, и заключенные девушки у костра, и дед Архип с Марией, и другие, кому он с таким вдохновением проповедовал о спасении через Христа Распятого. Вспомнил и наказ деда Никанора — спасать обреченных на смерть. А теперь от того огня, каким горела душа Павла, осталась только искра сожаления к этому, погибшему навеки, человеку. Душу мучило угрызение совести, но сил не находилось, подняться опять до прежнего уровня. Он знал, что нужно молиться, но дух молитвы уходил все дальше и дальше. «О, как страшно угасить дух молитвы; что может вновь возжечь его? — Только какая-то сила вне самого себя, а это может быть только по милости Божьей, при Его вмешательстве», — думал Павел, оплакивая свое состояние.
При этих рассуждениях Павлу ясно открылось, что на человеке Божием лежит неотвратимая ответственность за все погибшие души, с какими он соприкасается в жизни. За них христианин даст отчет в свое время Господу, независимо от того, в каком состоянии он был сам; поэтому он обязан всегда бодрствовать, прежде всего, за личное спасение, чтобы быть способным спасать других. Писание так говорит: «Вникай в себя и в учение, занимайся сим постоянно; ибо, так поступая, и себя спасешь и слушающих тебя» (1 Тим.4:16).
Однажды, поздно вечером, бледный от волнения, зашел начальник прииска к Владыкину и заявил:
— Ну, Павел, я пришел к тебе с очень серьезным разговором. С нашего управления на Нижнем мне сообщили, что по приискам начала работать инспекторская комиссия по контролю выработки. Все ли у нас в порядке? Я пошел к прорабам в производственный отдел и, к своему ужасу, что же обнаружил? Вместо фактических выработок — заверительные записки на несколько тысяч кубометров грунта, проведенных авансом и, что в последующее время прорабство обязуется аванс покрыть. Но до сих пор еще не покрыто ни единого кубометра, и если комиссия это обнаружит, то это петля на шею, и мне — в первую очередь.
Поэтому прошу тебя, подумай, что делать? Ведь пострадают не только прорабы и десятники, но и очень многие забойщики, это кроме суда, еще и на два-три месяца на голодный паек придется сажать людей. Ты осмотри все, вникни и скажи, можно ли как-то спасти положение?
Павел, оставшись наедине, далеко за полночь просматривал всю техдокументацию, изыскивая возможности к предотвращению надвигающейся опасности. Такая возможность оказалось, но?… Ведь это же колоссальный труд, который потребует нескольких дней и почти бессонных ночей, а самое главное — опять же нечестность.
Душу охватила мучительная тревога — как быть? Перед самым утром, не раздеваясь, он повалился на койку и заснул, но с общим подъемом поднялся и вышел на крыльцо. Мысли, одна за другой, осаждали, воспаленную от бессонницы, голову: «Да зачем мне выгораживать этих пьяниц, злодеев, сотских да десятских, они на моих глазах избивали и загубили сотни измученных, несчастных людей?…
Так-то это так, но ведь к этому их понуждали непосильные нормы, спущенные свыше, а спирт — это единственная их награда за их, как они выражаются, „собачью должность“.
…Вот, к примеру, Попов. Какой почет и богатство нажил он? Вместе с работягами замерзал и промокал, жил по-собачьи, и по-собачьи умер — это же обманутые люди, погонщики рабов из рабов.
Нет! — протестовало что-то в душе Владыкина, — как не виноваты? У них же был разум, а почему они не хотели страдать и умирать вместе со своим народом, с которым ели и жили, но губили невинных, спасая свою душеньку. Вот Моисей лучше захотел страдать со своим народом, нежели иметь преступное временное наслаждение. Нет, пойду к начальнику и скажу, что выхода нет, придется готовиться всем вам на суд, что пришло и ваше возмездие».
С таким решением Владыкин уже приготовился идти к начальнику, но в это время начался развод и, увидев, как сотни его товарищей в арестантских рубищах шли в забой, Павел остановился и задумался: «Сотские-то сотские, но ведь и эти несчастные пострадают, а я ведь вчера вышел из этих же рядов. Сегодня они, полуголодные, идут с надеждой что-то заработать, а если я не сделаю того, чего просил начальник прииска, то завтра их голодными выгонят в забой, и некоторые из них останутся без надежды возвратиться вечером на свои арестантские нары. Нет! Ради них я должен сделать, что могу, хотя бы это стоило большой жертвы: сегодня их судьбы и судьбы моих мучителей оказались в моих руках. Сейчас решения моего сердца ожидают не только люди, но и Господь. О, это экзамен для меня непомерно ответственный, а я увы, утратил дух молитвы. Что может быть отчаяннее для христианина, как не это положение?»
В памяти Владыкина предстала картина Гаранинского распределителя: кучка людей на площади, ожидающих решения их судьбы и он среди тех обреченных на истребление; человекоубийца «Монах», мучимый агонией смерти, и прильнувшие к земле люди, приговоренные к расстрелу…
Тогда их судьба решалась полковником Гараниным, сегодня судьба таких же людей и сотских, и подобных «Монаху», оказалась в руках Владыкина.
Павел содрогнулся от такого открытия, а еще больше от вопроса, который промелькнул в его сознании: «Если ты, сожалея о жертвах гаранинского произвола, желал тогда освободить их от нависшей над ними погибели, то какой приговор произнесешь над теми, кто сейчас прошел перед твоими глазами?»
Как волна прибоя, решение к спасению людей подняло Павла на ноги. «Да, но тот план спасения создавшегося положения, какой созрел у тебя в голове, есть грех укрывательства, — как гром раздалось в его сознании угрызение совести. — Ведь ты объявил себя христианином, вступая на этот путь страданий, не сгибаясь, все эти мученические годы пронес знамя любви Христа, а теперь, раз за разом, не опускаешь ли ты его все ниже и ниже?»
Душевные мучения клещами сжимали горло Владыкина, колени согнулись, и он, опускаясь, сел на ступени крыльца. «Что же делать?» — едва не сорвалось с его уст. Но как волны прибоя после своего приступа возвращаются с берега в море так и бурные мысли отступили от сердца Павла.
— Ну, как дела, Владыкин, что надумал? Есть ли выход из нашего положения?… — выйдя из-за угла, подошел к крыльцу начальник прииска, в тревоге осыпая Павла вопросами.
— Да вот об этом сам думаю, всю ночь не спал, — ответил ему Владыкин, — выход есть, но потребуется минимум неделя.
— Э нет, дорогой, какая тут неделя, уже на Нижнем идет проверка, — возразил ему начальник.
— Ну, а тогда придется не спать ни днем ни ночью, тут уже не знаю, насколько хватит меня, — ответил ему Владыкин.
— Может быть, спиртик поможет, Павел?
— Ну что вы, гражданин начальник, спиртик помогает только скорее попасть в могилу да в тюрьму, да на мерзкие дела идти, — возразил ему Павел. С этими словами Владыкин поднялся, зашел в комнату и погрузился в работу. Занимался он неотрывно, упорно. Отвлекался только пообедать или перевести дух за кружкой чая. Перед обедом с каким-то узлом зашел к нему прораб:
— Как успехи твои, Павлуша? Мне начальник шепнул, что ты решился выручить нас из беды! Получается чего или нет? Я вот тут собрал тебе кое-что, вижу ты бедновато выглядишь! На-ка, погляди! — развязав большущий узел, он начал раскладывать на койке брюки, сорочку, пальто и другие вещи.
— Нет-нет, дружище! Бывает, что людские судьбы возами золота не окупишь. Я не продаюсь и не покупаюсь, — подойдя, резко возразил ему Владыкин. Единственное, что мне нужно от тебя, хоть теперь оставь меня в покое. С этими словами Павел, отвернувшись, продолжал работать.
— Ну, уж это ты напрасно, я от всей души пришел поделиться с тобой — ведь это же не ворованное, а свое, — обидчиво объяснил прораб.
— Откуда оно у тебя, свое? С плеч какого-нибудь профессора снял, за один-два дня отдыха от забоя, или за пайку хлеба у голодающего, — с гневом, поправил его Владыкин. — Ты подошел бы ко мне с одеждой, когда я в лохмотьях замерзал в забое, а ты, небось, с палкой подходил тогда, последнее дыхание выбить. Иди и подумай теперь о себе и своей судьбе, да о судьбе своих товарищей.
Слова, высказанные Павлом, настолько соответствовали действительности, что посетитель, немедленно собрав свои пожитки, поспешил выйти из комнаты. Так, вдвоем с сотрудником, Владыкин днем — без перерыва, а ночью — без сна распутывали техническую документацию.
Только начальник прииска с тревогой наведывался и справлялся о ходе работы и, видимо, в душе не надеялся на положительный исход. Наконец, рано утром, после двух бессонных ночей и предельно напряженных дней, Павел, окончив работу, вышел и направился к дому, где жил начальник прииска с семьей, чтобы обрадовать его благополучным разрешением образовавшейся неувязки. То ли и он не спал, наблюдая в окно, то ли случайно, но Владыкин увидел его, как он сам шел к нему навстречу и, с тревогой в голосе, спросил:
— Что случилось, Павел, ты ко мне?
— Да, к вам, успокоить вас — все закончено и приведено в полное соответствие, — еле выговаривая слова от переутомления, ответил Владыкин.
— Да что ты? Неужели?… Павел! Наверное, есть Бог… Да ты понимаешь… — тискал он огромными ручищами щуплую фигуру юноши, обмякшую от изнеможения. — Ведь и жена моя, бедная, не спала все эти дни. Ты же понимаешь, я и не подозревал о том подвохе, какой подготовило мне прорабство, да и не попадал я никогда в такой переплет. Меня просто это не касалось: я же механик, ну, а сюда перевели вот — начальством. Ведь ты понимаешь, сколько бы за эту туфту присудили, а, может быть, даже расстреляли; за расхождение в замере больше 4–5 % — суд, сыше 7 % — расстрел. Вон, на соседнем прииске, пять человек отдали под суд. А ведь меня (только что) предупредили по селектору, что комиссия сегодня едет к нам, ну я к тебе… а ты сам идешь навстречу. Правда, Павел, есть Бог! — взволнованно, топчась на месте, проговорил начальник.
— Да, начальник, Бог есть всегда, да мы вспоминаем Его, когда грянет беда, — ответил понурив голову Владыкин.
— Это верно, парень… Ну ладно, идем ко мне, жена сейчас покормит тебя, да ты, наверное, ляжешь спать, ведь мерить будут без тебя…
Завтрак был действительно «генеральский», на столе было и то, что Павел видел только на картинках, но утомление было настолько велико, что Владыкин, едва проглотив попавшееся под руку и запив горячим чаем, отказался совсем бодрствовать. Пошатываясь, он еле добрел до своей койки и, упав на нее, немедленно заснул крепким сном. Перед обедом его разбудили…
Незнакомец, отрекомендовавший себя инспектором, предварительно частично осмотрев документацию, вежливо попросил Владыкина пройти с ним на место выработки с инструментом. По задаваемым им вопросам, Павел определил в нем опытного мастера своего дела.
В котловане инспектор осмотрел рейки и сам прибор, предложил Владыкину встать за инструмент, от чего Павел в смущении пытался отказаться, но инспектор, настояв на своем, взял рейку и, вместо рабочего, сам прошел по местности. Честность в работе Владыкина, его быстрота ему очень понравились. Вычислив отметки, он сличил их по каталогу и, не обнаружив расхождений, поручил Павлу докончить замер до конца и представить данные в управление. Затем, высказав несколько лестных комплиментов в адрес Владыкина, пожал ему руку и также вежливо распрощался. Переданные результаты замера оказались в норме, о чем в этот же вечер объявил начальник прииска, но все это — Павла нисколько не обрадовало. В душе что-то опускалось все ниже и ниже. Он знал: раз он сделал эту уступку — впереди где-то, его будет ожидать печальный конец. «Не устою!» — таким выводом закончил он свои мысли. «Уже не устоял!» — ответило что-то в его душе.
Шел 1940 год. Огненный солнечный сегмент над сопками, обдавая багрянцем свинцовое полярное небо, извещал о том, что полярная ночь кончилась, и на дворе стоит февраль.
— Павел Петрович Владыкин? — однажды, вопросительно улыбаясь, обратился к нему вошедший начальник УРЧ (учетно-распределительная часть) в лагере. Я пришел поздравить тебя с окончанием срока, завтра тебя вызывают в управление, на освобождение.
Первый раз, на двадцать шестом году жизни, Владыкин услышал, как назвали его Павлом Петровичем, даже хотелось в это время посмотреть на себя. Он удивился, что объявление не произвело на него никакого впечатления, и, когда начальник вышел, Павел высказал свое удивление, сидящему рядом, товарищу:
— Вот, интересно, где и когда это бывало, чтобы арестант, услышав об освобождении, не радовался?
— Так-то это так, Павел, и это потому, что ты знаешь, что тебя домой не пустят, но подумай, а если бы тебе сейчас объявили, что тебе срок продляется лет на десять, что бы ты на это сказал?
— Да ну, что ты говоришь, это же нестерпимое горе, убийство, — ответил Павел.
— Да, это ужасно, но ты знаешь сколько людей, подобных тебе, вместо освобождения испытали такое нестерпимое горе? Так вот, иди и благодари Бога, хоть за такую свободу: лучше плохая свобода, чем прекрасная тюрьма, — сказал ему сотрудник.
На следующий день, после обеда, Владыкина вызвал к себе начальник управления местными лагерями:
— Как фамилия? — сухо спросил он Павла и, когда тот ответил ему полностью установочные данные, начальник внимательно просмотрел каждую бумажку в деле.
— Да, парень, много ты пережил всего, а больше горького; счастливый ты, уцелел просто чудом, видно, мать усердно за тебя Богу молилась, — с иронией сказал он. — Ну что ж, из Москвы пришло на тебя постановление… освободить по отбытии срока, поздравляю!
Как ни был Павел равнодушен к этому вчера, сегодня, при объявлении, сердце его дрогнуло, и он смог через пересохшее горло ответить тихо-тихо, протянув взаимно руку, — «спасибо».
— Я прошу вас, отправьте меня домой, ведь я пять лет не видел матери, да и теперь не знаю, жива ли? — попросил Павел.
— А вот этого я сделать не могу, не в моей власти. Оформляйся через контору прииска и спецчасть на любую работу, но, до особого распоряжения, будешь оставаться пока на прииске и работать, как работал.
— Но ведь я же…
— Владыкин! Разговоры наши бесполезны, да и времени у меня нет. Иди в спецчасть, там тебе все расскажут, — прервал его начальник и позвонил, для приема следующего.
Выйдя из конторы, Павел тихо побрел на свой прииск по той самой дороге, где когда-то он впервые шел этапом в ужасный гаранинский распределитель и обратно. Поравнявшись с придорожной приисковой кузницей, он услышал оттуда фамилию:
— Владыкин! Зайди сюда.
Павел долго вглядывался в искривленное лицо кузнеца, наконец, узнав в нем одного из четырех оставленных от расстрела, спросил:
— Что это с тобой, дружище? Здорово!
— Да вот с тех пор парализовало, руки отошли, а лицо так и осталось, — пояснил ему товарищ. А с теми двумя ты слышал, что случилось?
— Нет!
— Э, братец мой! Парень молодой заболел чахоткой и умер, а тот пожилой, четвертый, помнишь, все плакал? — Сошел, брат, с ума.
Воспоминание ужасного прошлого обожгло душу и так возмутило дух Павла, что он заторопился распрощаться с товарищем по несчастью, сообщив ему о своем освобождении.
— Ты счастливчик, сынок, — потрясая руку на прощанье, провожал его кузнец, — благодари Бога, ты один из нас уцелел невредимым. Спаси тебя Христос, прощай!
Глава 4. «Твоя жизнь принадлежит Мне»
«…не бойся, ибо Я искупил тебя, назвал тебя по имени твоему; ты — Мой».
По освобождении в жизни Владыкина не произошло никаких существенных изменений, разве только то, что теперь, посещая управление и другие поселки, он мог не бояться неприятных объяснений с работниками охраны и оперуполномоченными. Те же угрюмые сопки, поросшие дикорастущим стлаником, томили душу однообразием; и даже в самые теплые, летние дни, когда север на короткое время покрывался пестрым ковром благоухающих трав и цветов, на нем несмываемо лежала печать — чужбина.
Правда, иногда, поднявшись на сопку и спугнув стайку любопытных куропаток или хлопотливого полосатого бурундука, Павел, лениво развалившись на мягком, причудливо-узорном мшистом ковре, да с наслаждением, забывшись под звуки голосов ожившей от лютой зимы природы, от души скажет: «Господи, как здесь хорошо!» Но стоит только взор перевести сверху вниз, как снова увидит долину, покрытую сизой кисеей фабричного и бытового чада, а под ней ту же природу, подобно распластанному, обезображенному богатырю с выпущенными и распотрошенными внутренностями. Тогда Павел пытался себя убедить, что это совсем не изуродованное существо, это та самая, кормящая родина-мать, у которой, подобно обнаженной груди, открыты те несметные сокровища, какими питается человек. Да! О, если бы это было так, если бы эта мать могла после всего стыдливо прикрыть свою грудь и радоваться расцветающей жизни. Но увы, это не так: сокровище-то взято, но взамен его — остались реки пролитой людской крови и слез, да, захороненные в вечной мерзлоте, тысячи человеческих тел. Конечно, тела эти зарыты землею и скованы вечной мерзлотой, как трупы древних мамонтов; кровь и слезы смыты; добытое золото давно переплавлено в горниле и хранится либо в государственных сокровищницах, либо в карманах, на пальцах рук, на груди, во рту и в разных изделиях у людей. Многое из него, может, опять возвратилось в землю и пропало, или как-то иначе перемещалось в людском океане; осталась только — вовек не упраздненной — цена этого золота. Она, с Божественной точностью, учтена Им и хранится в Его сокровищнице.
«…Золото ваше и серебро изоржавело и ржавчина их будет свидетельством против вас и съест плоть вашу, как огонь: вы собрали себе сокровище на последние дни. Вот, плата, удержанная вами у работников, пожавших поля ваши, вопиет, и вопли жнецов дошли до слуха Господа Саваофа. Вы роскошествовали на земле и наслаждались; напитали сердца ваши, как бы на день заклания. Вы осудили, убили праведника: он не противился вам» (Иак.5:3–6).
Никакие развлечения, ни кое-какая перемена в жизни Павла Владыкина, не радовали его, напротив — самая настоящая тоска овладела им. Ведь, когда у него был какой-то срок, он имел основание ждать его окончания, а теперь это ожидание становилось совершенно нестерпимо и переходило в душевную пытку.
Бесперспективность брачного вопроса и семейных проблем дополняли еще больше страдания, увеличивающейся армии людей, ожидающих «особого распоряжения». Те единицы женщин, пугливо, изредка перебегающие из одного дома в другой, были мизерной редкостью и усиленно охранялись, вынужденно создаваемыми условиями. Все это наталкивало Владыкина на одну и ту же мысль — скорей домой.
Перед ним во всю ширь распахнулись производственные и бытовые перспективы, но он отказывался от них категорически. Сменился уже и жизненный уровень заключенных на более выносимый, но неизменными остались те дорожки и места, на которых он, так незабываемо, был мучим страхом смерти. На том же месте стояли «Свистопляс» — штрафной лагерь и склон горы, откуда не возвращались обратно его товарищи. Только однажды, уединившись от людей, он погрузился в очень глубокое раздумье: «Почему последнее время, особенно перед освобождением, так часто совсем неверующие, посторонние люди и даже начальники напоминали мне о Боге? А у меня, к стыду моему, не находилось силы и слов свидетельствовать им о Нем, как я в недалеком прошлом с упоением свидетельствовал, даже ночами. Почему нет силы подняться духовно или, уйдя на гору, стать на колени и молиться? И дальше: почему Господь поставил такие мучительные препятствия к моему возвращению домой? Неужели не достаточно тех перенесенных страданий, слез и лишений, проведенных в крайнем холоде и голоде? Правда, Господь изменил мои обстоятельства, удалил от меня голод, крайнюю нужду и, может быть, изменил навсегда, но не изменил мое окружение. Ведь пять лет назад я доверил Ему всю мою жизнь, неужели она должна проходить здесь, до конца?»
На этом размышления как бы остановились и готовы были перейти к рассуждению: «Почему, Господи?» — выдавил он из груди.
В этот момент, вдруг, в его мыслях произошла какая-то перемена. Павел умолк, и сильное течение мыслей нахлынуло на него откуда-то, как ему казалось, извне: «И вывел меня северными воротами…и вот, вода течет…тот муж…в руке держал шнур и отмерил… и повел меня по воде; воды было по лодыжку. И еще отмерил… и повел меня… воды было по колено. И еще отмерил… и повел меня; воды было по поясницу; и еще отмерил… и уже тут был такой поток, через который я не мог идти… И сказал мне: видел, сын человеческий? И повел меня обратно к берегу…» (Иез.47:2–6) — вспомнил он слова Библии.
Павел сидел нагнув голову и, опершись руками о землю, произнес, покачивая головой:
— Понял, Господи! Хотя нет молитвы, нет огня, нет другого выхода, кроме этого страшного потока, но есть Ты — веди дальше!
— Ты хочешь домой? — продолжала та же мысль, — но прав ли Я буду, отпустив тебя таким? Ведь Я пока в тебе разрушаю все ветхое. Нужен ли ты самому себе такой разрушенный, несобранный? Непригоден ты и Мне. Посмотри на себя и ответь: к чему принесенные жертвы и такой великий жизненный путь, не пройденный до конца? Смирись! И дай Мне назвать тебя Своим. Ты боишься остаться здесь на всю жизнь? Но ведь ты отдал ее Мне навсегда и убедился, что она несколько раз была потеряна, что она не твоя. Я хочу показать тебе счастье необычайное, счастье вне человеческих расчетов и чувствований, счастье вечное и именно твое, но это счастье может быть только достоянием потерянной жизни и потерянной ради Господа. Не мешай Мне!
Еще ниже опускалась голова Павла от этих мыслей, а они были такой силы, что он усомнился: не говорит ли ему эти слова Некто вслух?
После этого настроение его изменилось. Павел значительно успокоился, убедившись, что Господь не оставил его, однако дальнейшая жизнь на этом месте для него стала нетерпимой, и он стал ожидать перемен. Появились слухи, что многих людей собираются перевести еще дальше в горы, и он, якобы, тоже назначен управлением как опытный специалист. Это или что-то другое помогло созреть решению Владыкина — непременно покинуть эту страшную долину ключа Штурмового. О своем решении он доложил начальнику отдела и получил отказ с угрозой, но несмотря ни на что, Павел оставил работу и через несколько дней пришел в управление прииска с просьбой о получении какого-либо документа. Получив документ, он собрался в неведомый для него путь. Одно озадачило его, ведь без специального пропуска с этой территории он переезжать никуда не мог. Но в душе Владыкина появилось непреодолимое желание к выезду и уверенность в благополучном переезде. К вечеру он благополучно прибыл в Северное управление и без труда разыскал одного из товарищей, с которым когда-то вместе прибыл пароходом на Колыму.
Из беседы с новыми людьми стало известно, что выехать на родину нет никакой возможности, и все попытки к тому бесполезны. Наряду с этим, Владыкину посоветовали пробираться в совхозы, где люди заняты только сельскохозяйственными работами. Преимущество жизни в совхозах было в том, что там было доступным питание свежими овощами и молочными продуктами. На прииске же питание не только строго нормировано, но состояло, в основном, из концентратов, а овощи были только в сушеном виде.
Было принято решение — пробираться в совхоз Эльген.
Павлу не пришлось долго раздумывать. Утром, на следующий день, ему передали, что в Магадан направляется с каким-то грузом автомашина, и несколько вольных мужчин и женщин сидят около гаража, в ожидании ее отправки. Собирая пожитки, буквально на ходу, он выбежал, чтобы присоединиться к этой компании и подошел в тот момент, когда пассажиры уже разместились на машине, а шофер делал последний осмотр.
— Землячок, — обратился к нему Владыкин, — разреши доехать с тобой до Левого берега (поселок на Колыме), на Эльген пробираюсь, работать по агрономии.
Шофер поднял голову: перед ним стоял юноша в приличном костюме с значком парашютиста на груди и небольшим чемоданом в руке. Внешний вид его и те немногие слова, с какими он обратился к шоферу, не позволяли никак подозревать, что это «вчерашний» заключенный, какие во множестве сновали кругом, провожая завистливым взглядом машину в Магадан.
— Ну что ж, везти не мне придется — мотору, а разрешение тебе будут давать оперативники на постах по трассе, мне все равно, садись! — ответил ему шофер и уже, когда Павел поднялся наверх, добавил вдогонку: — Не жениться ли парень надумал, что-то молодоват ты в агрономы.
В совхозе Эльген в большом количестве жили и работали заключенные женщины, поэтому ко всем, кто туда пробирался в индивидуальном порядке, принято было выражать недоверие.
Владыкин не ответил на последний вопрос, так как, приняв его за вольнонаемного, сидящие женщины наперебой начали укорять шофера, по их выражению, мерившего всех на один аршин. Все три поста автомашина проехала беспрепятственно, так как пассажиры, в глазах оперативников, не вызывали подозрений, тем более, что трое или четверо из них, сверху показали паспорта.
На Левом берегу Павел слез и, расплатившись с шофером, поспешил к другим подъехавшим машинам, искать попутчиков. К его радости, попутная машина действительно нашлась, и Владыкин, не рассмотрев в ночных сумерках хозяина, попросил довезти его до совхоза, а шофером оказался капитан военизированной охраны. Поняв это, Павел сильно смутился, решив, что все его предприятие провалилось, и что, проверив его далеко не убедительные документы, его возвратят обратно на прииск. Но капитан, взглянув на аккуратный, незаурядный его вид да румянец, вызванный волнением, спросил не без любопытства:
— А вы что, в командировку или, может быть, к нам в дивизион? Мы давно ожидаем пополнения.
— Нет, товарищ капитан, я хочу устроиться агрономом и не на Эльгене, а дальше на Мылге, — ответил Павел.
— Да зачем вам такое захолустье, наш старший агроном Морозик забегался один, и он с радостью примет вас. У него, хотя и есть там старик — заключенный, но ведь не сравнить его же с молодым. Да и нам, в коллективе, нужно пополнение, — возразил собеседник. Впрочем, поговорим по дороге, я везу человека к себе, и сейчас заеду в лагерь часа на 4 отдохнуть, не спал всю ночь. Вам придется подождать здесь, в ожидалке, а потом мы поедем, я повезу вас до самого Эльгена.
Владыкин был очень рад, видя, что капитан посчитал его за своего и так расположился к нему. Точно в назначенное время они тронулись в путь; капитан сел в кабину, а Павлу отдал свой тулуп, который ему так пригодился, хотя и был июль месяц. Трасса проходила по тем колымским прижимам, о которых складывались самые страшные рассказы. И действительно, узкое полотно автотрассы по обрывистым, порой нависшим скалам над бурлящей рекой Колымой, поднималось на высоту более, чем 200 метров, и извивалось крутыми поворотами-серпантинами, и, по рассказам очевидцев, немало смельчаков провожало в ледяную пучину, совершенно бесследно.
Полярная летняя ночь не пощадила и Владыкина, так как и без того зияющие обрывы напрягали все нервы, а ночью они были еще выразительнее и таинственнее. А когда автомашина выбегала на вершины перевалов и стремительно опускалась вниз на крутых поворотах, Владыкин впервые ощутил, что это такое, когда у человека непроизвольно захватывает дыхание. «Это, действительно, дорога в ад — думал он. — И зачем нужно мне было ехать в такую пропасть?» — сожалел Павел, поминутно, судорожно хватаясь за упакованные веревки. Но для шофера, который проезжал, может быть, сотый раз, все эти виражи были отрезвляющими, разгоняющими дремоту.
Спустившись с последней крутизны в долину, путешественники услышали вдалеке удары в рельсу — в лагере шел развод.
Сквозь разрывы тумана Владыкин увидел, как, рассыпаясь цветастым бисером, от разнообразия в одежде и головных уборах, заключенные женщины из многолюдной толпы рассеивались по зеленеющей огородной глади. В воздухе огородная свежесть боролась с болотной прелью, встревоженной лучами восходящего солнца. Утренняя тишина нарушалась отдаленной девичьей стрекотней и воинственным комариным дзиньканьем.
Автомашина остановилась в полукилометре от поселка против охранного дивизиона, и капитан убедительно предложил Владыкину отдохнуть в их гостиной комнате после тревожной ночи. Но Павел, изыскивая всевозможные предлоги, искренне поблагодарив капитана ВОХР за оказанное расположение, рвался, как можно скорее, распрощаться.
Оставшись наедине с пробуждающейся природой, Павел трепетал от восторга при виде зеленеющих просторов, чего глаза его не видели уже многие годы. Владыкину казалось, что он не на Колыме, а где-то недалеко от своих родных Починок, что вот-вот на дорогу выбежит его сестренка, а за нею бабушка Катерина, по которой так соскучилась его душа. Из-за изгороди, совсем такой же, какую он видел на Починских задах, виднелись такие родные, свеженаметанные стога с пахучим сеном. Подле них, на прибрежном лугу, пестрело разномастное стадо коров с телятами.
Расплываясь в блаженной улыбке, при виде всего этого, Павел был уже готов признать, что это почти Починки, но тут все сменилось зловещим частоколом с натянутой поверху колючей проволокой, в котором он безошибочно узнал лагерь заключенных. К счастью, частокол скоро закончился типовым зданием кухни-столовой, на крыльце которой в белоснежном колпаке стоял мужчина-повар. Владыкин оказал на него самое доброе впечатление, и он, по искреннему расположению, любезно пригласил его в свою комнату, убедив, что самое правильное, если он в ожидании рабочего дня, после бессонной дороги, приляжет уснуть, что Павел сделал без малейшего сопротивления.
Проснулся юноша от громкого женского смеха, донесшегося из коридора в полуоткрытую дверь комнаты. Повар охотно рассказал ему о распорядке жизни в совхозе, расположении немногих административных и общественных зданий, предупредил о могущих возникнуть неприятных встречах и, не в силах удержать гостя для завтрака, вышел на крыльцо проводить его. Павел почему-то торопился. Выйдя на крыльцо, он был поражен совершенно неожиданным зрелищем. Гурьба за гурьбою, от лагерной вахты двигались навстречу ему женщины. В передней толпе шли развязной походкой, разодетые в самые модные шелковые дорогостоящие платья, буквально, красавицы. На мгновение юноша принял их за какое-то посольство из высшего круга, о чем читал только в романах. Но как глубоко было его разочарование, когда он услышал самую отборную лагерную остроту, какой они с хохотом обменивались с поваром.
Видя удивленное лицо Павла, повар пояснил, улыбаясь:
— Что, не видел еще таких? Здесь не то увидишь, — любовницы на добычу пошли. Вечером на пролетках их, еле живых спьяну, в лагерь свозить будут.
Владыкин не мог скрыть отвращения от такой неожиданной встречи и отвернулся. Но тут же увидел следующую толпу женщин. Эти, в противоположность первым, одеты были очень скромно, пожилые на вид, шли почти молча, и каждая из них имела небольшой сверток в руке.
— А это, парень, уже другие. Это бабы ученые, они идут на работу в контору, в больницу, в интернат. Тут из семей Зиновьева, Блюхера, Тухачевского, артистки… ну, сам знаешь, одним словом — враги! Они уж тут многие годы.
Для Владыкина это было такой неожиданностью, как будто он переселился совершенно в другой мир. Он заторопился, распрощался с поваром и направился в контору совхоза. В подъезде, на ступеньках его встретил худощавый пожилой мужчина с небольшой, редкой рыжей бородкой, в одежде заключенного. К нему Павел и обратился:
— Простите, пожалуйста, где и как я могу увидеть землеустроителя Морозова?
— Комната его здесь, — ответил старичок, — а сам пошел в обход, вы его немного не застали.
В нерешительности Владыкин резко повернулся и, шагнув по ступенькам вверх, уже на ходу решил зайти в кабинет и поговорить с сотрудниками. Но, зайдя в кабинет с табличкой «Землеустроитель», застал там только девушку.
— А вы, что хотели? — спросил Владыкина все тот же старичок с рыженькой бородкой, — заходя следом за ним.
— Я работал на приисках маркшейдером, но решил горное дело оставить и перебраться в совхоз «Мылга», предложить свои услуги по землеустройству, — пояснил Павел, — а сейчас зашел узнать, не устроюсь ли здесь.
Собеседник внимательно осмотрел юношу и, как ему показалось, конкретно и авторитетно заявил:
— Ах, вот что? Тогда вам придется подождать Морозова до вечера, но с уверенностью скажу, что ваши знания здесь не применимы.
Такой ответ показался Владыкину сухим, но, догадавшись, что старичок, видимо, занимал это место, куда хотел устроиться Павел, поспешил покинуть контору. Спустя несколько лет, Павел Владыкин узнал, что старичок с рыженькой бородкой был никто иной, как Яков Иванович Жидков — председатель Всесоюзного Совета Евангельских Христиан-Баптистов, отбывающий в то время заключение в лагере совхоза «Эльген».
Плотно пообедав в столовой, Владыкин тронулся дальше в поисках совхоза «Мылга». Сообщение с «Мылгой», в основном, поддерживалось зимой, так как на протяжении всего расстояния, в 30 километрах от «Эльгена», путь пролегал или по мшистому болоту, или по торфянистой пойме реки Мылга.
К концу дня Павел, совершенно обессилевшим, свалился в избушке лесника, не дойдя до совхоза километров 4–5. В поселок вошел утром, в начале рабочего дня, и из-за вопроса о трудоустройстве был встречен весьма недружелюбно. Единственно, пожалуй, кто обратил на него внимание — это заключенные женщины, работающие на опытных участках, но он прилагал все старания, чтобы не вступать с ними в разговор.
Павла, в этих малолюдных местах, обрадовала девственная природа с ее роскошной растительностью и беспрепятственный доступ к сельскохозяйственным продуктам. Впервые, за многие годы, Владыкин, зайдя в столовую, с жадностью и наслаждением пил стакан за стаканом вкусное натуральное молоко.
Получив отказ, он, не отчаиваясь, направился в рекомендованный ему якутский районный центр, который на карте значился как город Таскан, хотя совхоз «Мылга» пленил его и уютом и сказочной девственной прелестью природы. На протяжении полутора километров, которые отделяли Таскан от совхоза, Павел, до восхищения, любовался разнообразием цветов, густо переплетенными зарослями ивняка, ольшаника, кедрача, черемухи, или пробирался, утопая по грудь, в кустах жимолости, голубицы и малинника. Так что в поселок вошел он только к обеду.
Таскан являлся административным центром района, того же названия. Население состояло наполовину из оставленных (по освобождении) до «особого распоряжения». Из построек — на переднем плане стоял клуб-театр, затем интернат, здание райисполкома, три строящихся двухэтажных дома, библиотека и десяток двухквартирных домов. Все постройки были деревянные, не старые. Рядом с домами располагались типичные якутские прокопченные юрты без окон, с которыми местные жители упорно не расставались. Тунгусы не мирились ни с какой постройкой и продолжали вести кочевой образ жизни. Их можно было видеть только тогда, когда они приезжали с пушниной для сдачи ее государству, и то поселялись со своими семьями в кожаных чумах за поселком, в тайге.
В помещение райисполкома Павел зашел в момент, когда уборщица, колокольчиком, объявила начало обеденного перерыва. На вопрос о найме на работу, председатель-якут отправил его к секретарю, в руках которого, по его словам, была сосредоточена вся советская власть.
Секретарь выходил на обед за сотрудниками последним; увидев его, Павел нашел в нем что-то особенно знакомое и близкое.
— Тетушка! — обратился он к уборщице, — вашего секретаря фамилия, случайно, не Андреев?
— Андреев.
— А зовут не Костя? — продолжал Павел.
— Нет, не Костя, — возразила она, — а Константин Иванович, чай, он мне не товарищ, а советская власть.
Владыкин сел на террасе и, в ожидании, предался воспоминанию о прошлом. Пятнадцать лет прошло с тех пор, как они расстались с Костей.
Вспомнил убогую их хатенку и бедную вдову, заклепщицу — мать его, которая едва сводила концы с концами. Вспомнил, как отец строго-настрого запретил пускать Костю в дом и даже дружить с ним, из-за его воровитости и хулиганского поведения; как его ежегодно оставляли в каждом классе на второй год и, наконец, за непристойное поведение совсем убрали куда-то из школы. Но помнил он его как добродушного товарища. Теперь они встретились, совершенно на разных поприщах, и, хотя Павел с ним еще не разговаривал, но почувствовал, что в поселке Костя — незаурядная личность.
Секретарь после обеда немного задержался, а когда пришел, все уже были на местах.
— Можно к вам? — наклонившись над его столом, с улыбкой спросил Владыкин.
— Можно, — как и в детстве, в нос, проговорил тот, — а в чем дело, что нужно вам?
Владыкин вежливо попросил его выйти на террасу. Тот, нехотя, как-то испытывающе посмотрел в лицо, но вышел.
— Андреев? Костя? Из Подмосковья? — улыбаясь, продолжал спрашивать Павел старого дружка.
— Да, а вы кто? Я что-то никак не вспомню.
— А ты припомни школьные годы…
— Па-вел! — вскрикнул Костя, тиская его в объятиях. Забежав на минутку в отдел, Андреев подхватил Владыкина и торопливо, на ходу, рассказал коротко о своей судьбе:
— Я ведь здесь с 1932 года, как говорят, — с боем пробивались сюда, в эту глушь… Ну, сказать по правде, кое-как закончил семилетку, сам знаешь. Умерла мать, и как-то сразу ума прибавилось. Приняли меня в совпартшколу, потом направили в Москву в институт. Там научили, вот, говорить по-якутски и по-тунгузски, да и направили по партийной линии сюда, на освоение края. В институте познакомился с одной девушкой, поженились, да обоих нас — и сюда. Она у меня сейчас зав. библиотекой, вот, познакомься, — открыв дверь, завел он Павла. Их встретила щуплая, пожилая женщина низенького роста, с умными выразительными глазами на землистом лице.
После краткого знакомства и взаимных воспоминаний о прожитом прошлом, Андреев, узнав, что Владыкин ищет работу, предложил ему несколько самых выгодных вакантных мест, но Павел просил его о том, чтобы тот посодействовал устройству в совхозе. Оказалось, что главная администрация совхоза были однокурсниками Кости, и они безо всяких затруднений приняли его на работу в совхоз.
Владыкину всесторонне понравилось здесь: и уютная, чистенькая комната в общежитии, и любезность сотрудников и сотрудниц, и доступное прекрасное питание. Но на второй же день то томительное чувство, какое волновало душу на прииске, с каким-то новым приступом, подошло и здесь. Его нравственная неиспорченность, сочетаясь с впечатлительной внешностью, не могли остаться не замеченными женским окружением. В противоположность приискам, здесь мужчина был редким исключением. Заключенные женщины, которых здесь было не менее двухсот человек, всюду передвигались свободно, и поэтому, естественно, что под личиной тихой, уютной обстановки на лоне девственной природы, царил неукротимый разврат. Известие о прибытии нового юноши в поселок в тот же день облетело все население. На второй же день Владыкин заметил, как ему на глаза одна за другой стали, как бы случайно, попадаться принаряженные заключенные девушки. Одни любезно подметали пол в комнате и поправляли койку, другие заботливо осведомлялись, не нужно ли что постирать, третьи — просто подсаживались рядом, под предлогом послушать приисковые новости.
Владыкин выждал момент и поспешил укрыться за поселком, на берегу реки. В тишине, предавшись размышлению, он углубился в себя.
— Хм, не напрасно спросил меня шофер еще на месте: «Не жениться ли, парень надумал?» Видно, опытный был мужичок-то!
Конечно, Павел, живя на прииске, из рассказов мужчин не раз слышал о наличии женщин в совхозах, но вот это или иное что побудило его приехать сюда? Долго сидел он, размышляя об этом, и нашел, что двадцатишестилетнему юноше, не имеющему никаких перспектив впереди, утолив первые приступы голода, конечно, такое желание вполне естественно.
— Да, но ведь — это следующий грех, навстречу которому я сделал сам, добровольно, первый шаг, — думал он. — Я сам прибыл сюда, в этот вертеп. Неужели для того Господь сохранил мою юность от многих смертей, чтобы я добровольно прожигал ее здесь, на этом пиру любострастия? Но уж, если я не остановился, когда первый раз полез на машину, то здесь удержаться невозможно. Ах! Почему так поздно пришло ко мне это благоразумие? «Причина все та же, — как будто кто-то сказал ему в ответ, — человек, нарушивший общение с Богом, будет блуждать». О, теперь только милость Божья может вырвать меня из этого вертепа!
— Ой, простите, пожалуйста, не заметила! — услышал Павел по другую сторону куста звонкий девичий голос. Перед ним стояла совершенно обнаженная девица, впопыхах едва прикрывая наготу, делая вид, что она пришла купаться.
— Ну, начинается! — резко поднявшись на ноги, проговорил Павел и моментально скрылся за углом здания. — Что ж, что ищет человек, то и найдет, — с досадой осудил он себя. — А теперь, куда же ты бежишь и зачем? Кого обмануть хочешь — дьявола? — беспощадно продолжал бичевать себя он, садясь на скамейку.
Через несколько минут та же девица подойдя к Владыкину почти вплотную, села рядом с ним, продолжая извиняться:
— Вы простите, пожалуйста…мне так стыдно…я, как дурочка, даже не огляделась…
— Девушка, — резко возразил ей Павел, — иди своей дорогой. Если бы тебе было стыдно, ты месяц обходила бы меня за километр, и не дурочка ты, дурочка не сообразит так разыграть.
— Ха-ха-ха! — подскочила собеседница со скамейки и, не торопясь, пошла от Владыкина.
— Да, грех таков, он не отстанет, если не умертвить его, — заключил Павел и, поднявшись, скрылся в здании.
Много осад претерпел Владыкин, одна за другой они обрушивались на него, и один Бог только знает, что происходило в его душе. Некоторые из сотрудниц убеждали, видя его положение:
— Павел, ты найди себе какую-то одну… она за тебя сотне других глаза выцарапает, и ты спокоен будешь, а так не устоять тебе.
До самой зимы, он в свободные вечера уходил к Косте и за книгами проводил время, но увы, их с женою скоро отозвали в Магадан, и они распрощались насовсем. Вскоре, к своему глубокому сожалению, Павел получил известие, что оказывается, они оба с женою долгое время болели чахоткой, а в эту зиму, один за другим, умерли. Владыкин, лишившись единственно близких людей, стал чувствовать, что внутренние силы покидают его совсем. Он уже приглядывался ко многим женщинам, надеясь встретить среди них христианок, но все было тщетно. Наконец, одна из девиц понравилась ему своею отличительной скромностью, и он, заключив, что она христианка, познакомился с ней ближе. Но увы — это была ошибка, а сердце, как к магниту, уже успело прилепиться. Правда, по великой милости Божьей появилась существенная преграда, которая помешала развиться любви между ними. Девушка тяжело заболела, была положена в больницу, и Павел довольствовался только тем, что посещал ее там.
Однажды, когда он пришел к своей знакомке, в прихожей его отозвала к себе медсестра-старушка.
— Я давно наблюдаю за вами, молодой человек, вы не такой, как все, поэтому решаюсь спросить вас: вам знакомы фамилии Павлова, Одинцова, Тимошенко, Иванова-Клышникова?
Павел внимательно посмотрел ей в глаза и, заметив в ней что-то родное, близкое, ответил с некоторым оттенком грусти:
— Да, вы не ошиблись, я их знаю — это герои веры Божьей, но все они арестованы.
— Милый юноша, я знаю нечто большее, что некоторых из них уже нет в живых, они в страданиях умерли за Истину Божью, — ответила ему старушка. — Я очень рада встретить тебя, догадывалась, что ты христианин, но дитя мое, почему ты посещаешь эту больную и так любезен с ней? Ведь это мирская женщина. Ты что, сложил оружие?
Владыкин низко опустил голову и долго, пораженный этим коротким вопросом, не мог поднять ее. Наконец, тяжело вздохнув, ответил:
— Я не могу назвать вас сестрою (в полном смысле этого слова) в данный период, но дерзну назвать вас матерью. Нет, я не решаюсь сказать, что я сложил оружие, но правильнее сказать — опустил.
Павел коротенько рассказал старице свою историю и, особенно, случай последних своих переживаний. Заканчивая рассказ, он подчеркнул:
— Мне многое Бог открыл, многим благословил, но одного не могу понять: я впадаю в ошибку за ошибкой, страдаю, хочу выровняться, сражаться, как прежде, но увы — падаю без сил и делаю очередную ошибку. В душе я просто вопию, почему Бог оставил меня? У меня нет молитв и, при всех моих усилиях, они не загораются. Я утопаю, но какая-то Рука еще держит меня. Я обрушиваюсь против искушений, но они подходят с другой стороны и уязвляют меня, В чем причина? Не знаю!
— Ты вступил в завет с Господом через крещение? — спросила его старица.
— Нет, я после покаяния был сразу арестован.
— Вот в чем причина, дитя мое, — ответила она, — силу для победы дает только Новый Завет, после того, как мы делаемся в нем участниками, прежде всего — через святое водное крещение, а затем и наше участие в Нем достойной жизнью. Скажи, солдату — без присяги — военачальник может доверить оружие? — Нет! Тем паче, воину Иисуса Христа. Твоими подвигами и последними твоими промахами Бог показывает тебе, как велика Любовь Его, могущество Его, но обладать всем этим может христианин, вступивший в завет с Ним. Это для того, чтобы ты практически знал, что такое завет с Богом, и мог людям проповедовать действительно ощутимое действие Нового Завета — Евангелия. А пока: ободрись, проси, ищи, жди и не падай!
— Очень благодарю вас за это, мать моя, видно Бог свел нас с вами в самое критическое для меня время, но у меня есть еще вопрос, который постоянно волнует меня, не сможете ли вы ответить на него? Если Бог, до вступления в Завет с Ним, не вполне доверяет мне (и я это чувствую в последнее время), то как же Он смотрит на меня, видя мои нарушения? Ведь я совсем не то, что был после покаяния.
Старица, действительно, с нежностью матери, вытирая с глаз слезы участия к Павлу, после высказанного, ответила:
— Как смотрит на тебя Бог? Как учитель на школьников. Пока ты за школьной партой, от сделанных тобою ошибок страдает только тетрадь, которую учитель перечеркивает, но когда будешь работать инженером на заводе, там ошибаться нельзя, так как от этого уже будет страдать известный круг людей и производство. А между школой и производством есть экзамен. Этот экзамен у тебя еще где-то впереди, а сейчас — школа.
Теперь я хочу познакомить тебя с нашими обстоятельствами. Здесь, в лагере, со мною вместе было несколько девушек-христианок, все они из разных мест, но осуждены за одно дело — за верность своему Господу. Бодро и мужественно переносили они разные мучения и издевательства. Но мы, несмотря на преследования, имели постоянное, молитвенное общение между собою. Особенно сильным нападкам подвергались они за то, что, ни за какую цену, не склонялись к греховному сожительству с мужчинами. Из них, особенно выделялась сестра Татьяна, мы ее зовем просто Танюшкой, мы за нее горячо молились. Это простая деревенская девушка, малограмотная, маленькая, худенькая. Единственная ее вина, что она до смерти предана Господу, безраздельно любит Его, и если бы не желание ее к пению духовных гимнов, то от нее и голос трудно было бы услышать. На нее дьявол обрушился, со всей яростью, через лагерное начальство за то, что никому, ни за какие средства не удалось склонить ее не только ко греху, а даже к простой беседе наедине с мужчиной.
Однажды, после неудачных попыток, в самые лютые морозы ее выводили на зону пилить дрова. Она безотказно бралась за всякую работу, но распиловка дров была явно для нее непосильна. Не только пилить, а просто поднять пилу она была совершенно бессильна. К ней же ставили в напарницы отъявленных преступниц с прожженной совестью, и те нередко сбивали ее на снег и немилосердно избивали ногами.
Вот что случилось в один, из особенно морозных дней: встав за козлы, Танюшка что было сил протащила несколько раз метровую пилу, но стала задыхаться и, ухватившись рукой за грудь, повалилась на снег без сознания. Целый поток отборной лагерной брани обрушился на нее от напарницы. Не замедлили после этого и пинки, и даже палочные удары. Бедное испуганное тельце ее, едва прикрытое лохмотьями, беспомощно содрогалось от каждого удара…
— В чем дело? Что случилось? — раздался густой мужской бас неожиданно, над козлами.
Никто не заметил, как из густого облака морозной пыли, остановив розвальни на брань, весь в инее, подошел заместитель начальника управления местных лагерей.
Увидев его, от соседних козел смелою походкой подошла молодая женщина и бойким голосом обратилась к начальнику:
— Гражданин начальник, прошу вас, выслушайте меня, я расскажу вам всю правду. До каких пор можно терпеть издевательства?
Эту девушку за то, что она верующая, и, по своим убеждениям, категорически отказывается от сожительства с мужчинами, но наоборот стыдит их, ее под разными предлогами сажали в карцер, морили на штрафном. Мало того, ее выгнали вот сюда, на дрова. Но вы посмотрите на нее, какая из нее пилыцица? Пила чуть не выше ее головы. А вот эти оторвы, с кем ее умышленно поставили, буквально издеваются над ней. Я вчера видела ее в бане, она скелет скелетом, да вся в синяках. Вот и сейчас мороз дух захватывает, а ее выгнали на дрова, она задохнулась да упала, эта негодница еще и бьет ее, да вот, посмотрите — палка еще в ее руке. Мы бы, бабы, и защитили Танюшку, но где там — рта не разинешь. Они хоть в лагере, хоть на работе командуют больше начальства, всю власть им отдали. У меня нет сил больше молчать, заступитесь вы хоть за нее. Вы вот разденьте ее, и я не вру, вы увидите — она вся в синяках.
Танюшка в это время застонала, зашевелилась и попыталась приподняться на локти, но тут же, беспомощно, опять упала на снег. Около головы ярко обозначилось несколько капелек застывшей крови.
— Да, она сама… — начала было говорить напарница Танюшки, дико озираясь кругом.
— Молчать! — крикнул на нее начальник, — руки назад! Марш к саням! — скомандовал он ей, указав головой на розвальни. При этом, бережно подняв Танюшку со снега, хотел отнести ее на руках к саням, но она, очнувшись, умоляюще произнесла:
— Простите меня, я… оплошала… я сама дойду… — посчитав, что ее в наказание ведут в карцер, она, пошатываясь, направилась к лошади.
Но начальник, обхватив ее за спину, повел сам и, уложив на сено, накрыл тулупом.
— А ты! — крикнул он, приподняв кнут на напарницу — на вахту!..перед лошадью! Бегом!..
В лагере, обследовав Танюшку и убедившись в синяках, начальник собрал всю администрацию, долго упрекал за произвол и распущенность, не оставив без наказания никого. Танюшку приказал поместить под особый медицинский надзор, с длительным отдыхом и усиленным питанием, по выздоровлении же — поставить ее только на легкие хозяйственные работы, в тепле, а в следующий приезд, доложить о ее состоянии, с очной явкой.
Сестра-старушка долго молчала при воспоминании о Танюшке, сосредоточенно глядя в окно, потом обратилась к Владыкину:
— А теперь, я с печалью должна сообщить тебе: те девушки-сестры после долгой и упорной борьбы за чистоту и святость, за свою девичью честь и верность Господу, одна за другой стали оставлять упование свое и лучше захотели иметь временное наслаждение, нежели страдать с народом Божьим. Их испугала будущность, основанная на доверии Господу, и они сами решили устроить ее для себя. Им жалко стало, что их внешность увядает здесь, и не дождались быть украшением учению Господа Иисуса Христа, а решили сами украсить себя.
Одна за другой, понаходили себе женихов, за зоной. В день освобождения они не захотели отблагодарить Бога и идти за Ним тою же тропою, а пошли за зоной — к мирским женихам. Теперь, в лучшем случае, приходят ко мне, избитые пьяницами-мужьями, обливая слезами свои судьбы, а некоторые из них остались с постыженной головою да с двумя, тремя детьми на руках. Мужья их бросили и прожигают свою жизнь с развратницами, каких видишь и ты. Остались: вот, мученица Танюшка, невидная, невзрачная, да я — старая старуха. Вот и ты, молодой, полный сил и энергии, а оружие тоже опустил. Поэтому, ответственность за чистоту и верность учению Господа Иисуса Христа и легла на плечи худенькой, изможденной, невзрачной Танюшки да старухи, скрюченной немощами. Ты об этом подумал или нет?
Подавляя слезы, Павел внимательно слушал все рассказанное, а в конце попросил:
— Мать, расскажите мне о пути, пройденном вами, до сего дня.
— Расскажу. Я была также молода и не лишена миловидности при моем воспитании и образовании, какими наделил меня Господь и мои добрые, милые родители. Они принадлежали к Петербургской знати. Господа я познала вместе с ними, когда дорогие наши вестники святого Евангелия, Пашков и Корф, царским правительством были высланы за пределы России.
Всем юным сердцем я прилепилась тогда к моему Господу и посвятила себя на служение Евангелию, а также, обладая иностранными языками, стала сотрудницей Божьих слуг. На богослужениях я переводила проповеди знаменитых богословов на русский язык, присутствовала на съездах, где были нашими гостями: Павлов, Иванов, братья Мазаевы и Балихин, Рябошапка, Проханов и другие, восполняя духовные и материальные их нужды. Вместе с моими дорогими подругами-сестрами (Шалье и Крузе) трудилась над распространением христианской литературы среди русских, переводя ее с иностранных языков.
От самого начала и до конца участвовала в работе христианского студенческого кружка в Петербурге; сопровождала в миссионерских поездках братьев; служила в бытовых нуждах; сотрудничала с дорогими моими отцами и братьями Марцинковским, Каргелем, Прохановым, Чекмаревым, книгоношей Деляковым и многими другими. Одним была матерью, другим — сестрой. С ними вместе и мерзла и мокла; одних спасала от голода, с другими — голодала; вместе радовалась, вместе и плакала и, наконец, вместе пошла страдать. Тебе, наверное, хочется узнать, имя мое? Я догадываюсь и отвечаю: для тебя я — мать.
Некоторых, из перечисленных мною, ты еще, может быть, встретишь, о некоторых услышишь, у них так же, как и у всех нас, наряду с подвигами веры, были и ошибки, промахи. Когда поднимет тебя Господь и укрепит, ты возьми от них самое чистое, святое и неси его дальше, а с ошибками и немощами поступи, как Господь.
Если кто-нибудь из них, при знакомстве с тобой, узнает и спросит обо мне, ответь им, что как я жила, так и умерла, оставшись для них матерью и сестрой. Время моего отшествия настало, дай я тебя поцелую как сына — такого, какой ты есть — и… до свидания!..
— Павлуша, ты ко мне? — ласково взяв его руки, тихо проговорила ему знакомка.
Павел взглянул на старицу: седые, как лунь, волосы ее были гладко причесаны и по-старинному прикрыты сзади чепцом, глаза плотно закрыты, уста тихо шевелились в молитве.
— Нет… я… потом… объясню… — растерянно ответил юноша, не зная, как скрыть крайнее смущение, и вышел на улицу. Клубы ворвавшегося пара скрыли Павла от знакомой.
— Скажи мне, дитя мое, ты живешь с ним? — спросила старица после некоторой паузы, оставшись наедине с больной знакомкой Владыкина.
— Нет, мать, позвольте мне называть вас так, как называл он, — ответила больная. — Но он зажег во мне такую любовь, какой я никогда не знала. Вот он ушел, а я не страдаю, потому что он оставил мне нечто несравненно лучшее, чем сам, мне только хочется, чтобы это, нечто лучшее, было моей душой ощутимо на всяком месте. Это нечто очень похоже, как я представляю, на вашего Спасителя, о котором он мне много говорил.
— А ты хочешь, дитя мое, узнать Его, получить и постоянно ощущать?
— О да, конечно, ведь дни мои уже сочтены, но где и как найти Его? — ответила больная.
— Идти никуда не надо. Вот здесь, на этом месте, я сейчас преклоню колени, а от тебя нужно всего только несколько слов, но от глубины души и с верою: Спаситель мой, прости меня, — научила старица.
— Прости меня!..Павлушин Спаситель… и мой!..
Проснулась она в полночь. Неизъяснимым счастьем горели ее глаза, всю ночь в сладком видении, она как малое дитя пробыла в объятиях Спасителя. На душе было так легко-легко; хотелось вскочить и бежать, рассказывая о полученной радости. Она рванулась, подпираясь локтями, но, едва приподнявшись над подушкой, упала в полном бессилии, потрясаемая приступом надрывного кашля. Девушка умирала от скоротечной чахотки, но умирала счастливой, не одинокой.
Несколько дней Владыкин не показывался в поселке нигде, несмотря на то, что ласковое весеннее солнце так манило на приятное свидание с ним и со всей оживающей природой. В конторе он молчал на все реплики и комплименты в его адрес, а в общежитии закрывался и впускал только товарищей. В конце недели, придя с завтрака, в своей комнате он застал Танюшку, она с усердием скоблила и мыла пол и окна, так как приближалась Пасха. По распоряжению начальства, ей вменили в обязанность содержать чистоту в общежитии и в одной из контор совхоза. Владыкин, войдя, тихо прошел и лег на свою койку, стараясь ничем не помешать девушке в уборке. Вся картина пережитых Танюшкиных страданий предстала пред ним вновь так, как ему передала одна из конторских сотрудниц, бывшая в тот момент ее защитницей. Девушка не заметила, как зашел и лег на койку Павел и, продолжая уборку окон, тихо запела:
— закончила она этими словами пение…
— Ох! Смотри-кось, вы когда же вошли, а я и не слышу, — спохватилась она, увидев Павла.
— Пой, пой, Танюшка, — ответил он ей, увидев ее смущение. Затем уже тихим голосом добавил: — когда-то и я это пел, пел громко, со слезами, с вдохновением пел для себя и для других, а теперь умолк; но песнь все равно не умолкает, хоть слабеньким голосочком, но поется. Пой, не переставай, — закончил он шепотом, глядя в ее кроткие, по-девичьи стыдливые, глаза.
— Да вы чего-то, кажись, говорите мне, я замечаю по губам, а я ведь ничего не слышу. Мне вот по ушам-то очень больно стегали, с этих пор я только говорить умею, а уж слышать-то не слышу. Ой, да что ж я, забылась ведь…
С этими словами она просто, без смущения, достала из-за пазухи записочку и подала Павлу со словами:
— Умерла моя мать-то вчера, да просила передать тебе записочку, а я ведь неграмотная, не знаю, чего тута, читай!
«Дитя мое! Я закончила свое течение… Иду к моему Искупителю… Ты единственный, кому я открываю свою сокровенную тайну, какую хранила от девичьих лет до старости — иметь сына. Но во всю жизнь не могла представить себе его образа и встретить такого. Сознаюсь, что только при встрече с тобой, мое воображение было полностью удовлетворено, особенно, когда ты, неожиданно для себя и меня, назвал меня матерью. Пусть другая мать родила тебя, пусть другие воспитывали, я встретила тебя, еще обложенного повивальными нечистотами (Иез.16:6), но сознаюсь, что ты именно тот, кого мне так хотелось иметь сыном, пусть даже сыном старости моей. Я не родила тебя, но всю жизнь вынашивала в сердце моем и в желаниях моих, именно такой образ. Не буду, умирая, ревновать, но буду очень рада, если взгляды многих матерей успокоятся на тебе, и многие окажутся, утешенными тобой. Пусть это — будет одним из назначений твоих от Бога.
Отходя к Господу, именно этими словами, я благословляю тебя. Обрадую тебя: в тот памятный вечер, неожиданно для себя и не сознавая того сам, но, как видно, предначертанием Отца Небесного, ты приобрел сразу духовную мать и сестру. Твоя любимая… умерла христианкой. Танюшка остается одна. Пусть она собою напомнит тебе, что наивысшее счастье Бог открывает в потерянной ради Него жизни. Мать».
— Чего? — спросила Татьяна, видя, как крупные слезы катились из глаз Павла, — то-то и я вчерась обплакалась вся по ней, когда ее на погост-то повезли.
Владыкин не выдержал, положил письмо на стол и неудержно зарыдал, упав на колени.
Танечка вначале растерялась, потом поняла, что в этом вертепе они оба остались осиротевшими: она и этот, совершенно неизвестный ей, юноша. Глядя на него, безутешно рыдающего, она поняла, что в умершей старице они оба имели дорогого, близкого человека. Бессознательно, в сердце Татьяны появилось какое-то, непонятное для нее, чувство родства, какого она не имела ни к кому из окружающих. Осторожно положив свою исхудалую руку на голову Владыкина, она так же просто, но сочувственно сказала:
— Ну, чего уж там, хватит убиваться-то, ее теперь не воротишь, надо вот так жить, как она. Чай, и тебе в письме это же заказала. А кто она тебе?
— Мать!
Потом спохватившись, что она не слышит, приподнял с уха платок и громко повторил:
— Так же как и тебе — мать!
Широко открытыми глазами Татьяна взглянула на Павла и сердечно-сердечно ответила, понятное ей одной:
— То-то, вот, и оно… одно сказать — осиротели!
Вскоре в Таскан к одной, из оставленных сожителем-мужем, сестер, приехал (с одного из приисков) неизвестный мужчина. Он оказался законным ее мужем и отбывал заключение вместе с женой за проповедь Евангелия. Сестре же, умышленно, в 1938 году сообщили, что ее муж расстрелян Гараниным.
Встреча была душераздирающей: сестра обнаружив двойное свое преступление, рыдала безутешно, оплакивая свой грех. Ни муж, ни сбежавшиеся соседки-подруги утешить ее не могли, пока она не выплакала все сама. Почти на глазах у всех, примирились, в слезах излили свое обоюдное горе пред Господом и согласились жить вместе. К тому времени уголовное дело Татьяны было пересмотрено и ее, освободив, выпустили за зону так же, как и многих, до «особого распоряжения».
Муж с женою немедленно взяли ее к себе, и она, согретая взаимной любовью, до конца своих дней была им сестрой, матерью и другом. Провожая ее в Таскан, Владыкин сказал ей в дорогу:
— О, сколько могучих голосов при первом натиске скорби умолкло, и в самое лютое время остался только твой слабенький, тихий голосок, но его не заглушили ни северная пурга с ее жуткими морозами, ни дикий произвол и угнетение. Ты пела сердечно, с огнем в душе, и побуждала петь других! О ты, напоминающая о Боге — не умолкай!
После весеннего паводка, когда тайга обсохла и оживилась щебетаньем возвратившихся пернатых хозяев, а луга покрылись благоухающим цветастым ковром, Владыкин, в числе других многих сотрудников, по добровольному ходатайству покидал совхоз «Мылгу», двигаясь в Магадан. Там они рассчитывали приложить все старания, чтобы выехать домой. Но Бог решил иначе.
1941 год принес народу много самых разнообразных предположений и, почти всем, какое-то тревожное чувство. Владыкина и остальных сотрудников в Магадане не порадовали никакими приятными, желанными обещаниями, а просто приказали немедленно выезжать в тайгу и устраиваться на работу. Павла оформили и проводили, с немногими другими, в Тенькинское управление. Хмурое дождливое небо первыми раскатами грома поторопило их из Магадана в другие, неизведанные для путешественников, края.
Глава 5. Страдания Жени Комарова
Могильной тишиной встретило Женю Комарова подземелье тюрьмы НКВД в центре города. Свинцовым холодом веяло от казенных серых лиц администрации при предварительном опросе, при тщательном обыске, во время которого, казалось Жене, вместе с одеждой выворачивали и душу. До этого он слышал разные рассказы о всевозможных принудительных мерах, применяемых к человеку и на допросах, и в камерах. Женя знал, что некоторые из этих рассказов преувеличивали действительность, но по отношению к себе, он ожидал всего.
Поэтому, идя по подземным лабиринтам тюремных коридоров, устланных толстыми мягкими дорожками, он готовился за каждым поворотом к тем или иным неожиданностям. Вся команда конвоирующего надзирателя была ограничена шипящими звуками — «тщ-щ-щ» и, предельно выразительной, его мимикой.
На одном из поворотов надзиратель, заглянув за угол, властно повернул Женю лицом к стене и шепотом, строго, приказал закрыть глаза. У Комарова внутри все съежилось от ожидания чего-то страшного, особенно, когда позади него прошуршали чьи-то торопливые шаги. Но через минуту-две все миновало, и его понудили идти опять вперед. Неожиданно надзиратель остановился против железной двери с блестящим номером 14, предварительно заглянув в «волчок»; из целого набора ключей выбрал один, медленным движением открыл камеру и, указав Комарову на голую железную койку, тут же захлопнул дверь за его спиной.
Женя подошел к койке, сложил все вывороченные, распотрошенные после обыска, вещицы и встал на колени:
— Мой Бог! Ты знаешь, что за мою любовь к Тебе, за Твои святые заветы я оказался в этом мрачном подземелье. Благослови все шаги моего следования за Тобой по этой долине слез от самых первых, которыми я переступил этот порог, до последних, если будет воле Твоей угодно, когда-либо вывести меня отсюда. Сохрани меня здесь, а также семью и друзей, оставшихся на воле. Будь Блюстителем, Наставником и Вождем моим до конца. Прошу, дай мне, моими страданиями не отягчить страданий других. Благодарю Тебя за эту участь — участь гонимого за Имя Твое и Истину Твою. Аминь.
Без малейшей тени печали он, встав с молитвы, обратился ко всем заключенным, как-то даже торжественно:
— Друзья мои, арестанты! Я всех вас приветствую и прошу без предубеждения принять меня в свою семью!
При этом он обошел всех, всем пожал пожелтевшие руки и, заметно было, как посеревшие лица, на малое время повеселели.
— Я знаю, — продолжал Женя, — что всех интересует, кто я и за какую вину оказался здесь, поэтому объясняю: зовут меня Евгений Михайлович Комаров, а лучше всего — Женя, так как мне всего 25 лет. Я являюсь жителем этого города. По вероисповеданию отношусь к христианам-баптистам. За что оказался здесь? Не знаю! Но предполагаю, что за проповедь Евангелия Господа моего Иисуса Христа.
К Жене, после его краткого объяснения, подошел молодой мужчина, по фамилии Кугель. Работал он редактором одной из восточных газет и, садясь рядом с Комаровым, сказал:
— Глядя на ваше вдохновенное лицо, вашу молодость, вашу непоколебимую целеустремленность, я невольно вспомнил мои молодые годы, когда я, подобно вам, также вдохновенно отдал всего себя тем идеям и целям, какие совершенно честно старался воплотить в себе и, через вверенную мне партией печать, — все это отобразить.
Служа партии и народу, я безраздельно посвятил себя идеям Ленина, Маркса, Энгельса. Я порой забывал о себе и своих обязанностях по отношению к семье и родителям. Я был уверен в правоте дела, выполняемого мной, верил окружающим меня товарищам-сотрудникам… Но, что в результате получилось? Я и до сих пор не могу прийти в себя! Я стал врагом народа, я… вы понимаете… я враг своего народа! Да где? Когда я им стал? Вчера еще имя мое было среди почетных, вчера еще — награды, премии, а сегодня — ужас… Я самый великий преступник. Я уже погребен… Меня топчут люди… Во что же верить? Где же правда? Ведь все теперь, буквально все, потеряно. К чему мне жить? Я хуже животного… Вы понимаете, мне даже теперь не хочется смотреть на себя, умыть лица своего. Все, все погибло! О, ужас! — воплем отчаяния, обхватив голову руками, Кугель встал, чтобы отойти к своей кровати.
В это время, не поднимаясь с постели, подняв голову, к Кугелю обратился некто Белковский — научный сотрудник одного из институтов: пожилой, с благородным смелым выражением лица, тоже из числа обреченных.
— Что ты раскис, как баба? Идеалист тоже! Когда тебя превозносили, летал над головами выше всех, а теперь, когда пришло время испытать твои убеждения — ты раскис до такого отчаяния, что от твоей идеи остался только пшик… Надо приходить сюда вот так, как этот юноша. Где же жизненность твоих убеждений? На чем они были основаны?
Затем, поднявшись, немного помолчав, он подошел к Жене и с искренним расположением сказал:
— Да, молодой человек, я вижу, что у тебя хороший, благородный задаток, только все это надо обосновать научно, и я думаю, что это сможешь ты в дальнейшем сделать!
Приход Жени положил начало многим беседам в последующие дни и внес большое оживление в арестантскую среду: большинство из них заметно посветлели, ободрились; и это, в известной степени, отразилось на их поведении при допросах.
Видимо, это как-то дошло до верхних этажей, до тех, кто вел следствие, так как Комарова вскоре перевели в другую камеру.
Следствие Комарова началось не сразу. Это был один из методов, применяемый ко многим арестованным. Первые дни он воспринимал это, как особую милость, и с удовольствием изучал поведение своих товарищей. Видел моральные страдания людей от разочарования в своих, как им казалось, незыблемых убеждениях. Они нестерпимо страдали от ложных, предательских показаний близких, любимых и даже родных, и, главное — от сознания своей невиновности: хотелось кричать, доказывать правоту, но на следствие никто не вызывал неделями и месяцами.
Несчастные требовали вызова. Писали, жаловались, рвались на верхние этажи для объяснений, в полной уверенности, что они здесь совершенно случайно. Пришлось это пережить и Жене, и узнать, почему эти невинные, по их убеждениям, жертвы, наконец, дождавшись следствия, с первого же раза, приходя от следователя, в безутешных рыданиях падали на кровати. Наконец, пришло время и Комарова. Несмотря на то, что он впервые оказался под следствием, да и в тюрьме НКВД, он, как ему казалось, не растерялся. К своему удивлению, эта необычайная обстановка была воспринята им, как очередной выезд в те исследовательские экспедиции по таинственным лабиринтам азиатских горных ущелий, куда он так часто выезжал, только с какой-то несоизмеримо возвышенной целью и величайшей ответственностью.
При первых встречах следователь оказался очень любезным и, к удивлению Жени, хорошо осведомлен о жизни, характере и деятельности его товарищей по службе и даже о некоторых из близких друзей. Заботливо осведомился о здоровье Комарова и его благополучии в камере, и Женя охотно на все ответил. Ему даже казалось, что вот пройдет неделя, две; одна или две такие любезные беседы, какие он провел с удовольствием, и он после этого, счастливый, с сердцем, переполненным дорогих впечатлений, возвратится к своей семье. Но увы, настроение следователя при последующих разговорах изменилось, как глубокой осенью тихие солнечные дни меняются на хмурую, колючую непогодь — это уже были допросы.
Дело в том, что следователь после вдохновенных высказываний Комарова о своем уповании и христианском мировоззрении — за чашкой душистого чая, вдруг резко перешел к конкретным расспросам о молодежных общениях и фамилиям друзей. При этом сердце Жени болезненно кольнуло, когда он услышал фамилии Миши Шпака и Баратова. Женя растерялся, умолк и был поражен, откуда было известно следователю все, до мельчайших подробностей, о некоторых молодежных общениях. Преобразилось и лицо следователя. Из открытого, светлого, приветливого — оно превратилось в неподвижное, мрачное, с глубокой стрелкой между бровями, из-под которых вспыхивали молнии гнева.
Такой переменой Женя был просто ошеломлен и растерянно, с болью в груди, подтвердил следователю некоторые детали, одного из молодежных общений. Когда же речь дошла до фамилий дорогих друзей, он поник головой и не мог вымолвить ни слова — язык онемел. Вместе с требованиями следователя, какой-то внутренний голос убеждал его: «Коль уже подтвердил обстоятельства общения, должен назвать и фамилии».
Закрыв лицо руками, Женя про себя в отчаянии выдохнул: «Господи, да ведь это же предательство!..»
Телефонный звонок нарушил напряженную тишину. Следователь раздраженно ответил кому-то в трубку, выругался от досады, но вынужден был следствие перенести на следующий день. Это было, безусловно, вмешательством Господа. Женя сердечно поблагодарил Его за такую милость (по возвращении в камеру) и просил Бога вразумить его, и укрепить в борьбе.
Следствие после этого превратилось в настоящее сражение. Комарова водили на допрос, главным образом, ночами, используя воспаленное состояние организма от принудительного лишения сна, но удивительное действие Духа Святого преобразило Женю.
На смену растерянности и наивности в понимании происходящего, пришла от Господа твердость духа, ясность ума, решительность в поступках, мудрость в ответах.
Следствие затянулось на продолжительное время. У Жени рассеялось представление о скором и триумфальном возвращении в семью. Вскоре он безошибочно понял, что ему предстоит генеральное сражение за, исповедуемую им, Истину Божью, и не в этом коротком периоде следствия, а в многолетних скитаниях среди отверженных, разложившихся в грехах людей, по тернистой, кровавой тропе христиан-страдальцев. Чувство великой ответственности не только за личную нравственную чистоту, но и за непоколебимость общего дела Царствия Божья в своей стране, с каждым днем ложилось на его плечи все больше и больше.
После каждого допроса он, с торжеством в душе, как на крыльях, с верхних этажей спускался в душную камеру тюремного подвала. Дух Божий со всей ясностью открывал ему, что та великая вековая победа евангельской истины, как во всем мире, так и в нашей стране, слагается из личных побед каждого христианина и христианки, в том числе и побед, одерживаемых им.
Это сознание придавало ему большую твердость в уповании и вселяло радость в душу, помогало переносить те насилия, какие применялись к нему в ходе допросов. Почти всегда он делился со своими товарищами-арестантами, рассказывая о победах мудрости Божией на следствии. Арестанты с большим вниманием слушали его и получали, в свою очередь, тоже ободрение, так что лица многих прояснились. Некоторые, подражая ему, даже молились, каждый соответственно своему вероисповеданию.
Наконец, после нескольких месяцев, хотя и с чувством неудовольствия, следователь объявил Комарову, что следствие по его делу закончено, но суда не будет, и судьбу его будет решать особое совещание при НКВД.
Вскоре после этого Женю неожиданно перевели в общегородскую тюрьму. При расставании арестанты обнимали его, как самого близкого, дорогого человека, а некоторые не могли удержать слез.
Условия в городской тюрьме были совершенно иными, иной был и состав людей. Огромная камера, утопая в полумраке густого табачного дыма, гудела от многолюдья. От едкого испарения и беспрерывного, беспорядочного движения арестантов по камере, бетонный пол был покрыт какой-то слизью, что дополняло и без того ее кошмарный вид.
Однако, несмотря на многоголосый гомон, когда завели Женю Комарова, в камере воцарилась на мгновение тишина.
— А ну, парень… эй ты… канай сюда…давай сюда сидор — прорвались вдруг с разных сторон надрывные, неприятные Жене, слова. Мешок с пожитками он, действительно, подал в чьи-то протянутые руки, а сам, найдя сухой от грязи уголок, склонился на колени для молитвы. Молился он горячо, вдохновенно, тихо про себя, прося у Господа силы и христианского терпения для всего, что встретится в этом вертепе, как он мысленно назвал его.
Возле окна, на мягкой подстилке, сидела группа молодых парней, внимательно наблюдавших за Женей, и после молитвы они позвали его к себе, расспрашивая о всем, что их интересовало. Женя, присаживаясь, видел, что от его мешка осталась только сумка с продуктами, но сделал вид, что не замечает грабежа, спокойно сел и последовательно, кратко рассказал о себе.
Узнав, что Комаров верующий, собеседник не преминул задать ему самые разнообразные вопросы, пытаясь подчас, нелепыми анекдотами засвидетельствовать и о своей причастности к религии. У большинства из них пестрели на теле вытатуированные распятия Спасителя или краткие слова молитвы. После нескольких разъяснений уголовники убедились, что Женя, действительно, верующий, и беседа уже приобрела серьезный характер.
Через некоторое время открылась дверь камеры и в нее занесли большую деревянную кадушку, почти до краев наполненную тюремной баландой, от которой мгновенно по всей камере распространился специфический запах, свидетельствующий о сомнительном качестве принесенного. После обеда Женя (из уцелевшей сумки) достал вкусные сдобные коржики, сухофрукты и другие пряности, и, оглядев окружающих, стал жменями раздавать гостинцы. Это особенно понравилось уголовникам, наблюдавшим, как он щедро и добродушно раздавал.
— Ты брось, малый, всех не оделишь, — остановил его густым басом, один из близ сидящих арестантов, с длинными синими шрамами на животе.
Женя, однако, оставив сумку открытой, любезно проговорил, глядя на окружающих:
— Братцы! Ну, в таком случае, кто сильно соскучился по домашней стряпне — берите к чаю… угощайтесь! — Сам же отошел к одному из арестантов, который боязливо выглядывал из темного угла под нарами, вытирая пот грязными клочьями вышитой подушечной наволочки. Лицо его, как понял Женя, было интеллигентное, но в кровавых подтеках.
Подойдя, Комаров протянул ему горсть с коржиками, предлагая ему полакомиться. Человек, увидев его неподдельное участие, несколько нерешительно, пододвинулся из мрака к свету и заговорил:
— Я слышал ваш разговор с этим отребьем и был поражен, как это вы, такой интеллигентный человек, можете с подобными извергами беседовать, да еще на такие гуманные темы, как богопознание. Вы видите, что они сделали со мной? Я астроном по образованию и роду моих занятий. Мерзкие и продажные людишки поспособствовали мне, совершенно невинному, оказаться среди этих подонков.
Вчера, когда завели меня в эту камеру, как сегодня вас, они, увидев на мне хорошую сорочку и френч, потребовали, чтобы я все это отдал. Ну я, конечно, был крайне возмущен: как это, в советской тюрьме, человек может оказаться совершенно беззащитным пред лицом этого отребья? Но подумал, что если я, будучи совершенно невиновным, оказался беззащитным на втором этаже в НКВД перед лицом тех «высокогуманных людей», то тем более, этим извергам был уже готов отдать сорочку и успокоиться. Но вдруг этим бандитам понравилась еще единственная драгоценная память о моей любимой девушке — вот эта, вышитая ее руками, наволочка.
Тут я не выдержал и бросился отнимать ее. Так они всей бандой набросились на меня, отняли у меня, буквально все, избили до крови, загнали пинками сюда, и я теперь даже выйти из моего логова не имею права. От ее драгоценного подарка, каким я вытирал слезы из глаз, остались в моих руках только вот эти грязные клочья, остальное я подобрал с пола и вынужден был бросить.
— Слушай, парень! — позвали Комарова уголовники, — вот твои вещи: все ли цело — проверь. Забирай все и ложись на это место, — указал, невдалеке от себя Жене, арестант со шрамом на животе.
Женя удивился, узнав, что все вещи до одной возвратились и лежали рядом с сумкой, в мешке, продукты же в сумке, кроме розданных им самим, также остались нетронутыми.
На астронома (этот арестант со шрамами) набросился с сильной бранью:
— Видишь, бес? Вот человек, как и ты ученый, но он человеком пришел в камеру, не кинулся за своими тряпками, ему и место, как человеку дали, а ты на воле ходил в накрахмаленных воротничках и здесь хочешь чисто ходить… Брысь, под нары! Чтобы никто не видел твоей суррогатной морды, или сейчас парашу наденут тебе на голову!
Женя, услышав поток этой тюремной брани, в душе проникся искренней жалостью к астроному и стал терпеливо, но так разумно и естественно заступаться за него перед озлобившимися арестантами, что ярость их постепенно утихла, а к вечеру они успокоились совсем.
Вечером Женя совершенно вызволил несчастного из его логова и долго беседовал с ним, сидя на его стороне.
— Я очень тронут вашим участием. Для меня совершенно не понятен ваш внутренний мир, — уже успокоившись, сказал ему астроном. — Как это вы, сами невинно переживая такое горе, оказываетесь способным сострадать чужому? Да, я смотрю на вас, у вас и тени печали нет на лице.
— Мой дорогой, — ответил ему Женя, — этот внутренний мир не мой, его мне дал Тот, кто умирая в муках, прибитый ко кресту, думал о ближних своих, стоящих при кресте и о врагах, глумящихся над Ним. Его имя — Христос. Этот внутренний мир Он может дать и вам, если вы верою примете Его в свое сердце. «Мир мой даю вам», — сказал Он Своим друзьям. Я очень желал бы, чтобы и вы получили этот мир.
— Дорогой юноша, я в восторге от вас, — ответил Комарову астроном. — Я приметил ваше одухотворенное лицо, как только вы вошли в камеру, от души завидую вам, вы счастливы, но я несчастен, непоправимо несчастен. Ведь я в жизни совершенно разочаровался.
Сколько невероятных усилий я приложил, чтобы достигнуть моего положения ученого. К тому же я думал, что в союзе с моей дорогой любимой девушкой-невестой, достигну, вообще, вершины счастья в жизни. Но увы, на сегодня у меня все, абсолютно все потеряно, и я не вижу ни малейшего выхода, даже в каких-то далеких перспективах. Думал ли я, когда-нибудь о том, как близко к самому счастливому человеку на земле, живет самое глубокое, безысходное горе. О, ужас!..
Я остался с моим тягчайшим горем, совершенно один! Я хотел бы верить в Бога, как верите вы. Ведь рассматривая звездные миры, я видел следы Его величия; но что мне до того, если я не познал Его, как моего Бога. И, если Он где-то есть, почему Он меня не любит и не откроется мне так, как открылся вам?
— Потому что Он не был нужен вам, — ответил ему Женя. — На Его месте были вы сами, вы себя поместили в центре вашей жизни, а вторым объектом, занявшим вас, была ваша невеста. Весь ваш духовный мир был сосредоточен на ней. А теперь вы убедитесь, что вне Бога — не может быть счастья на земле. Весь ваш карточный, иллюзионный домик рассыпался при малейшем дуновении ветерка.
— Да, да это так, к моему глубокому несчастью! Я сознаю это! Но мне больно от того, что если есть Бог, почему Он не любит меня, ведь я абсолютно одинок. Если бы я хоть от кого-нибудь увидел участие, хоть маленький луч любви, чтобы я в нем увидел Бога…
В таком страшном отчаянии оказался этот бедный ученый человек.
Их беседу с Комаровым прервал тюремный обход. Вскоре вся камера погрузилась в глубокий сон, и только из темного угла раздавались глубокие вздохи, страдающего бессонницей, человека.
Утром, после туалета и завтрака, все обитатели камеры вышли на прогулочный двор. В углу двора, не поднимая глаз, в подавленном жалком состоянии топтался астроном: одинокий, жалкий, раздавленный. Вдруг двери прогулочного двора открылись, и надзиратель, назвав фамилию астронома, увел его со двора.
Женя с тревогой подумал о судьбе этого человека, и мысли о нем не покидали его до самого конца прогулки. При возвращении в корпус, Комаров оказался перед дверью камеры первым. Переступив порог камеры, он оказался в объятиях ликующего астронома:
— Евгений Михайлович!.. Вы понимаете… вы знаете…, - волнуясь, он с плиткою шоколада стоял перед Комаровым. — Дорогой мой, да, действительно, есть Бог! И именно такой, о каком вы мне говорили, и я теперь сам, понимаете, сам верю — е-с-ть Б-о-г! — восклицал астроном, поднимая плитку шоколада над головой. Ведь вы помните… меня вызвали в комендатуру и, передав вот эту шоколадку, сообщили, что меня разыскала моя невеста и передала ее с горячим приветом. Нет, теперь я не один, есть еще и она, а главное — это то, что Бог, действительно, есть, и Он любит меня, теперь в Него верю и я.
Женя был рад и счастлив от сознания, что, несмотря на адскую обстановку, ему удалось передать маленькую веру в Бога этому жалкому человеку. Он молча слушал, как преображенный его собеседник, без умолку изливал свои чувства. Комаров даже помечтал: «Ах, как был бы я счастлив, если бы этот человек вообще покаялся и оказался братом по вере». Но увы, мечте этой не дано было осуществиться. Окошко в двери открылось, и Комарова неожиданно вызвали с вещами. Он быстро, на ходу собрал все в охапку и успел лишь пожать руки своим кратковременным друзьям.
Женю Комарова перевели в соседний корпус и поместили в светлую, уютную камеру, в которой было всего шесть человек, по-первому впечатлению, степенных, да и к тому же пожилых.
Однако, новый контингент в отличие от тех, с кем он встречался до этого, разочаровал его. Несмотря на свою степенность, эти люди были совершенно бездушны. Они и здесь были поглощены теми коммерциями, которые привели их в заключение. Они наперебой засыпали Комарова эпизодами из их неудавшихся авантюр. Каждый навязывал свое дело, убеждал в своей невиновности, требовал оправдательных аргументов и разочаровывался, даже обижался, когда собеседник понимал его, как-то иначе.
Христианской принадлежностью Жени никто из них не заинтересовался. В самое короткое время Женя убедился, что все эти коммерсанты, совершенно чужды евангельской истины — состояние их душ совершенно их не волновало, да и вообще, имели ли они душу — ту, которая стареет от потери любви, веры в Бога и человека, потери сострадания, не говоря уже о наличии внутреннего, духовного мира. Все их жизнепонимание определялось одним мерилом — выгодой, а понятие о счастье сводилось к убеждению — в удаче тех или иных комбинаций. Единственно, что их интересовало при знакомстве с Женей: где он живет, род занятий и знание уголовного кодекса в криминале — растрата, хищение, мошенничество. Один за другим, они, носясь по камере как «курица с яйцом», подбегали к Комарову со своими вариантами защитительных речей, касающихся их коммерческих авантюр, представляя его в роли адвоката, но Женя, терпеливо выслушав их, отпускал ни с чем.
И хотя в камере не слышно было ни единого слова тюремной брани, в обращении друг с другом говорили только на «вы», пол камеры охранялся от всякой соринки, а дым от папиросы выпускался строго в форточку окна, тем не менее, Женя задыхался от моральной затхлости своих новых знакомых.
Впрочем, его заинтересовал один из арестантов, который в отличие от остальных, был совершенно не разговорчив; упорно погрузившись сам в себя, он лишь редкими, глубокими вздохами напоминал о своем присутствии. Женя заключил, наблюдая за ним, что, видимо, это единственный человек, в ком он может обнаружить живую душу и коснуться ее христианскими словами утешения.
Человек не оттолкнул его при знакомстве и в кратких словах объяснил Комарову, что его хищение превышало сумму одного миллиона рублей, что растрата доказана документами, и он не имеет никакой надежды на смягчение наказания и ожидает единственного приговора — расстрела.
Женя с предельной доступностью объяснил ему о Всемогуществе Бога и спросил: есть ли у него самоосуждение за совершенное преступление? И если допустить на мгновение вариант — о снисхождении к его вине, чем бы он занимался после этого? Несчастный человек, не задумываясь, ответил:
— Единственно, в чем я виноват непростительно — это в том, что доверился людям, и не сумел обдумать всего до конца сам.
И, если бы он когда-либо вновь оказался на воле, то тех роковых ошибок не допустил бы, и пожизненно обеспечил бы себя безбедным существованием.
Комаров, убедившись, что и этому человеку он совершенно не нужен, сел у окна, молчаливо наблюдая за движением, происходящим под окном, на тюремном дворе.
Мысленно Женя обнимал каждого из своих друзей, вспоминал детали пройденного пути, убеждаясь в том, что Господь дивно руководил всеми обстоятельствами. По мере рассуждения о друзьях, каждый из них становился в его воображении гораздо милее, чем это было на воле. По отношению к некоторым он чувствовал себя виноватым за то, что мало уделял им внимания. И конечно, о ком бы он ни вспоминал, в конечном итоге — все воспоминания приводили его к своей дорогой семье. Ведь всего год с немногим, как они повенчались с Лидой, и малютка-дочь родилась без него. Какой она будет? Каким в ее воображении будет представлен отец? Какой сохранится их взаимная любовь с Лидой, когда им вновь представится встреча?
Все эти мысли о семье так овладели им, что он не в силах был оторваться от них, а с ними — медленно в душу заползали робость, людской страх и сомнения всякого рода. Грязной клокочущей пучиной рисовалась будущность, а сам он среди нее — из непреклонного мореходца, стоящего у штурвала корабля — превращался в одного из бедствующих, по картине Айвазовского.
Женя понял, что предаваться мыслям о семье — это только до боли ранить свою душу и, что, действительно, «никакой воин не связывает себя делами житейскими, чтобы угодить военачальнику».
Женя помолился Богу, и в роли такого евангельского воина ему представился Александр Иванович Баратов. Как он теперь? Какова его судьба? Почему он сказал, что больше ему на волю не возвратиться?
Чем больше Женя размышлял о нем, тем больше душа его оживала, в ней проходили картины подвигов веры, живыми становились библейские герои: Давид, Иосиф, Самсон, Иеремия и другие. Ему хотелось теперь оказаться рядом с Александром Ивановичем, как некогда Тимофей был с Павлом — также горячо обнять его, как совсем еще недавно обнимал на молодежных вечерах, воспринять от дорогого старшего брата наставления и, хотя бы часть того огня, каким горел Александр Иванович Баратов, подражать той самоотверженности, какую в нем видели друзья и враги.
К полудню на тюремном дворе движение людей усилилось. Комаров вглядывался в лицо каждого проходящего арестанта, в надежде встретить кого-либо из своих. Но увы, пропустив с величайшим напряжением множество людей через свое сознание, тщательно вглядываясь в каждого, уже осудил себя за бесплодные мечтания и, горько улыбнувшись, приготовился было отойти от окна, но, уже в последнее мгновение, увидел, как из корпуса вывели группу людей — и сердце его обдало огненной болью — в первых рядах были братья: Баратов Александр и Мороков.
Порывисто ухватившись за решетку окна, до боли втиснув лицо между прутьями, Женя крикнул:
— Александр Иванович! Я… Комаров… тоже здесь… на втором… в 30-й… А вы где?… Как у вас?…
Александр Иванович что-то крикнул в ответ и указал рукою на угол двора, где был туалет, но камерный шум помешал расслышать и, кроме того, открывая камеру, надзиратель громко объявил:
— На прогулку!
Едва выйдя во двор, Комаров вместе с уголовниками соседней камеры кинулся к туалету, несмотря на окрики надзора. Вбежал он туда в тот самый момент, когда Баратова (в числе 15 человек) надзиратель торопил обратно в корпус, не разрешая никаких переговоров.
Несмотря ни на что, Женя подбежал к Баратову, горячо обнял его, осыпая вопросами:
— Как ваше дело?… Был ли суд?… Где вы? В общине многих взяли после вас, и я уже…
— Не разговаривать! — послышался грозный окрик надзирателя, торопившего своих на выход.
Все пятнадцать арестованных относились к самым большим преступникам, содержались в отдельной камере, без права какого-либо общения с окружающими. Среди них были братья: Мороков и Баратов. Несмотря на то, что их сразу, по выходе из туалета, повели, Женя успел крикнуть Баратову:
— Александр Иванович! Куда вас?
Взгляд брата был спокоен, непоколебимая уверенность отражалась во всех его движениях, но какое-то неизъяснимое чувство подсказало Комарову, что Баратов был в крайнем напряжении. На вопрос Жени он остановился и, подняв руку, показал в небо. Но Женя не сразу понял этот жест. Провожая Баратова глазами, он подумал, что брат направляет его мысли и духовный взор к небесам, приняв это за очень короткую, но выразительную, безмолвную проповедь.
Когда же их группу повели к корпусу, Комаров увидел, что их заводили в подвал — тогда только он понял, что Александр Иванович жестом руки ответил на его вопрос.
Баратов Александр Иванович был приговорен к расстрелу со всей той группой, какую с ним видел Комаров, и эта, мимолетная их встреча, была на земле последней.
Молитвенный вздох вырвался из груди Жени, провожавшего дорогого слугу Божия на смерть. Минутная робость и страх за участь брата рассеялись, и в грудь влился поток новых волнующих чувств, с неизведанной силой овладевших душой юноши; и тут же четко определились в решимость — знамя Евангельской истины принять из рук, обреченного на смерть, брата и, подняв его высоко над собою, нести дальше тем путем, каким определит Господь.
От сознания этого высокого и великого долга, сердце Комарова Жени загорелось огнем благовестия. Он понял, что дух подлинной евангельской Пятидесятницы почил на нем, именно здесь. И он, в эти роковые минуты, со всей решимостью заявил Господу — о готовности встать в ряды вестников истины на место, уходящего в вечность друга; здесь он, действительно, был крещен Духом Святым. Им овладело чувство великого счастья, и Бог открыл ему, что оно перешло в него из другого, любящего сердца Александра Ивановича. Это было счастье потерянной жизни ради Христа и Его Евангелия — в этом непобедимость евангельской истины.
Женя был настолько поглощен этим духовным переживанием, что совершенно забыл о происходящем вокруг, слезы умиления, теплыми струйками пробегая по лицу, падали на грудь, исчезая в складках одежды. Глядя на подвальную решетку, куда скрылись братья, он только произнес:
— Иди, брат, к своему концу, иди с радостной уверенностью, что здесь, на тюремном дворе, на смену твоей уходящей жизни вступила другая жизнь, полная свежести и огня. Дай Бог, чтобы поднятый тобою к небу палец, не исчез из духовных очей грядущего поколения. Я не знаю, какими дверями будет проходить мой жизненный путь, только дай Бог, чтобы днем или ночью, в радости или в горе, в труде и борьбе, до конца моих дней — я видел твой, поднятый к небу палец, и знал бы, куда мне надо идти.
В таком блаженном, духовном созерцании прошел у юноши этот прогулочный час, как одна минута. Придя в камеру, Женя еще долго находился под впечатлением этой необыкновенной встречи и разлуки с братом.
Через несколько дней Комарова вызвали в тюремную канцелярию и объявили, что его уголовное дело рассмотрено особым совещанием при НКВД, и он без суда, обвиняемый в контрреволюционной религиозной деятельности, приговорен к лишению свободы сроком на пять лет отбытия в лагерях заключенных.
Началось напряженное ожидание судьбы: когда и куда отправят в этап. Муки терзания души заключенного от мучительных допросов сменились томлением от неизвестности будущего. Много усердных молитв приносил Комаров к Господу о том, чтобы Он усмотрел его будущее, и, получив от Него ясный ответ, успокоился: «Ибо только Я знаю намерения, какие имею о вас, говорит Господь, намерения во благо, а не на зло, чтобы дать вам будущность и надежду» (Иер.29:11).
Мощным потоком, осенняя прохлада вливалась сверху через окно камеры, но казалось, что она нисколько не освежала той духоты, какой были заполнены многолюдные камеры. Жене посчастливилось поместиться прямо под окном, и он с жадностью вдыхал свежий воздух, особенно ночами. Хотя за свою судьбу он был спокоен, однако размышления, об оставшихся на воле друзьях, не давали покоя: «Где и как там, Миша Шпак, дорогая молодежь, Наташа и другие? Как дорогие милые старцы — любимцы молодежи, а особенно семья Кабаевых — Гавриил Федорович и Екатерина Тимофеевна?» Все это сильно волновало его душу, и только усердные молитвы приносили некоторое успокоение.
Наконец, настал день, когда и его с вещами вызвали на тюремный «вокзал», где он увидел много подобных себе, собранных со всех корпусов, для отправки на пересыльную тюрьму. Это обрадовало Женю, потому что тюремная духота и однообразие истощили физические и духовные силы.
«Черный ворон» был набит арестантами до такой степени, что Женя, впервые в жизни, испытал на себе грубость конвоя и суть бесчеловечности и жестокости безбожного сердца. В каком-то полусознательном состоянии, буквально мокрых с головы до ног, их разгрузили на дворе пересыльной тюрьмы, и после мучительных процедур распределения, санобработки, медицинского осмотра и личного обыска каждого, уже поздно вечером завели, наконец, в одно из огромных помещений.
Единственная лампочка за решеткой, находясь высоко под потолком, едва освещала камеру. Гнетущий полумрак вместе с людским гомоном и табачным чадом был точным подобием того, что в народе называют — адом.
Войдя в середину, Комаров остановился в нерешительности, стараясь что-либо разглядеть и собраться с мыслями: что делать, где приютиться в этом кошмаре.
— Женя! Женя! — послышался ему знакомый старческий голос, — иди сюда!
Из полумрака, под нижними нарами, протянулись к нему руки, а вслед за тем милые родные лица ташкентских братьев: Феофанова — пресвитера церкви и Ковтуна, в доме которого почти все годы христианская молодежь находила приют. Мгновение — и он оказался в радостных объятиях братьев, не зная, что и сказать от необычайного волнения.
Что значит, в таком ужасном вертепе, встретить дорогого, любимого человека?! Братья потеснились и поместили его между собою и, несмотря на поздний час, делились впечатлениями пережитого.
Братья были арестованы, как слуги Божий, под тем же предлогом, что и Комаров, и приговорены к той же участи. В совместной молитве они просили Бога, чтобы им, если угодно Ему, быть неразлучно вместе на протяжении предстоящего пути. Почти всю ночь, в радостном волнении, они утешали друг друга обетованиями Божьими, а Женя рассказал им о своей встрече с Александром Ивановичем Баратовым, о его руке, поднятой вверх. Братья это поняли так же, как и Женя, вместе поскорбев о дорогом благовестнике Евангелия. Много, в свою очередь, делились воспоминаниями о подвигах веры и пережитых скорбях первых вестников Евангелия в России: Кальвейта, Ворошина, Рябошапки, Павлова и других братьев Союза баптистов.
Кроме того им было известно, что на пересылке находится старичок, который всем говорит о Боге, и они предполагали, что это брат Мазаев, об аресте которого было слышно давно. Следующий день был также проведен в дорогих беседах, так что узники, наслаждаясь общением, забыли о своей кошмарной обстановке и были счастливы благословениями, какие изливал на них Господь, в этой тесноте.
Однажды днем, проходя по коридору на прогулку и заглядывая в камеры, Женя в одной из них увидел старца, голова и густая борода которого, были украшены почетной сединой. Спокойными и проникновенными словами он свидетельствовал окружающим о могуществе, великолепии Божьем и Его любви к людям и Своему творению.
В камере царила абсолютная тишина; с нижних и верхних нар, наклонившись к нему обнаженными по пояс, разукрашенными разнообразными татуировками телами, слушали его речь преступники.
Женя, протиснувшись к передним рядам и прислушавшись к словам старца почувствовал, каким живительным потоком его речь изливалась на окружающих. Женя не видел Мазаева никогда и не знал, кто это, но духом почувствовал, что это служитель Божий, близкий и родной. Глядя на старца и обезображенные тела его слушателей — представил себе Даниила, окруженного львами, на дне глубокого рва.
С волнением он ожидал, когда старец закончит свою речь; дождавшись, порывисто схватил его руки и сказал:
— Брат! Позвольте мне от глубины души поприветствовать вас именем Того Иисуса Христа, о Котором вы сейчас возвещали! Я тоже христианин, зовут меня Женя Комаров.
— Милый юноша! — ответил старец, — откуда Господь послал тебя сюда?
Женя еще несколько раз крепко поцеловал брата и рассказал:
— Я здешний, член ташкентской церкви, приговорен за моего Господа и Его свидетельство на пять лет лишения свободы. На воле остались жена и дочурка, а здесь, со мною в камере, есть еще наши братья: Феофанов — пресвитер и проповедник, брат Ковтун.
— О, слава Господу! — воскликнул старец, вытирая слезы радостного волнения. Я очень рад, наконец, увидеть моих родных, да еще такого юного прекрасного брата, как ангела Господня среди раскаленной печи. Дай, я еще раз тебя поцелую, дитя мое.
Затем, продолжая, сказал Жене:
— А меня зовут Гавриил Иванович Мазаев, баптист я с молодых лет.
Прерывая их разговор, к старцу подошел один из татуированных и тоном, не допускающим возражений, сказал:
— Батя! Давай-ка, закругляйся, да пора перехватить немного, уж скоро обед. — С этими словами он поднял Мазаева и подвел к нарам, где в кругу подобных ему, на шелковом покрывале был поставлен чай и всякие восточные пряности.
С тех пор, как Гавриил Иванович пришел в эту камеру, ему оказали особое расположение урки-воры, а один из них был неотступным его покровителем и усердно ухаживал за ним. В это время Мазаеву было 79 лет.
Когда он сел на нары к завтраку, окружившие его преступники с искренним расположением угощали его гостинцами, но Гавриил Иванович попросил своих покровителей и о Жене:
— Детки! Если вы уважаете меня, то уважьте и этого юношу, потому что это мой самый близкий и дорогой брат!
После этих слов урки пригласили к своему столу и Комарова, и особенно расположились к нему, когда он рассказывал им историю своей жизни и причину ареста. После чаепития Женя обратился к Мазаеву и сказал:
— Брат Гавриил Иванович! В одной из соседних камер нахожусь я с братьями-служителями, в этих местах наши встречи очень кратковременны и дороги. Поэтому я предлагаю вам перейти в нашу камеру, так как один Бог знает, сколько нам придется быть вместе, а это очень дорого, особенно для меня.
Мазаев с радостью согласился на предложение Жени, но тут ревностно загорелись сердца его татуированных покровителей, они обиделись и запротестовали. Гавриилу Ивановичу пришлось им убедительно разъяснить причину такого переселения, и те неохотно, но заручившись обещаниями дедушки Мазаева посещать их, сами собрали его пожитки.
С радостными восклицаниями братья приняли Гавриила Ивановича в свою семью. Его приход внес большое ободрение всем, особенно Жене. Весь день прошел в оживленной беседе между собой и заключенными. Осмотревшись и отдохнув в дорогом общении, брат Мазаев почувствовал в сердце побуждение к проповеди и попросил братьев помолиться за него, затем встал среди камеры и начал проповедовать.
Слово Божие от начала до конца проповеди лилось благословенным потоком и оживляло сердца многих, безнадежно опустившихся людей. На лицах преступников и отверженных, потерявших веру в человеколюбие и надежду на что-то светлое в будущем, появилось умиление, суровые складки ожесточения, может быть, впервые за долгое время, расправлялись, отражая искорки доверия и любви.
Брат Мазаев проповедовал о любви Божьей, пренебрегая которой, люди сами себя обрекли на медленную гибель и потеряли смысл жизни. В камере все затихло, и глубокие вздохи слушателей свидетельствовали о том, как людские сердца, истомленные жаждой справедливости и угнетенные пустотой потерянной жизни, оживали.
Проходящие по коридору останавливались, особенно, заключенные женщины и, удивленные необыкновенными словами, задерживались у двери. Среди них была еще юная девушка, которую, как впоследствии выяснилось, осудили за подозрение в шпионаже, потому что она при продаже мороженого перемолвилась с иностранцами на их языке. Тюремная среда, мучительный следственный период и суровый приговор обвинителей повлиял на нее так, что она была на грани падения, потеряв всякую надежду на будущее. Ее приятная внешность ускоряла этот страшный исход, особенно когда она оказалась на пересылке, получив некоторую свободу в передвижении.
Проповедь Г.И. Мазаева остановила ее. «Ибо Сын Человеческий пришел взыскать и спасти погибшее», — услышала она слова из уст старца. При этом жестом руки, как ей показалось, он указал, именно на нее. Слова проповеди были для нее такой неожиданностью, что она ловила их, и расширенными глазами смотрела на проповедника, боясь пропустить, хоть одно слово.
В детстве она слышала о Христе, но имела самое искаженное понятие о Нем, как о чем-то далеком, недосягаемом. Теперь она впервые услышала о Нем, как о Сыне Человеческом. Это определение приблизило Христа к ней; она узнала о Нем, что Он сделался достоянием падших, погибших людей. Тот ужасный, нависший над нею, сгустившийся безнадежностью, мрак вдруг рассеялся. Она увидела смысл жизни. Слезы брызнули из ее глаз, и она всеми силами души потянулась навстречу евангельскому призыву. Тут же, в этом людском водовороте, отойдя немного в сторону, она в коротких словах, при участии братьев, обратилась ко Христу, как к своему Спасителю, и верою в Него получила мир с Богом.
К сожалению, ее скоро отправили на этап, и братья больше не имели возможности видеть ее. Только по отдельным слухам было известно, что приняв Христа как своего Спасителя, она оставалась хранимой Им, и верной, рассказывая о Нем очень немногое, то, что познала сама, а именно: что Он — Сын Человеческий, пришедший взыскать и спасти погибшее.
После этой проповеди братья рассуждали, и Женя, наблюдавший за всем происшедшим, сказал своим друзьям:
— Братья, какою ценою или какими связями можно было бы проникнуть проповеднику сюда, в эту гущу погибших, отверженных осужденных, чтобы сказать здесь проповедь о любви Божьей? Никакой!
— Да, брат! — ответил ему Феофанов, — с одной стороны, вроде бы никакой, но ведь цена дороже золота внесена; ценой свободы, а для некоторых из нас, ценой жизни. Сегодня мы здесь, и среди нас наш дорогой брат Гавриил Иванович.
— Так-так, братья, но эту же цену внес наш Отец Небесный и Сам Агнец Божий, чтобы спасти род человеческий и нас с вами. И это сделала любовь Божия к погибшему, — дополнил в общей беседе брат Мазаев.
— А что же нас побудило оставить наши дома, деток, свободу и прийти сюда, принеся Слово о потерянной любви этим несчастным? Разве не любовь Его? Вы посмотрите, как слова любви возвратили юную душу к борьбе за жизнь. Как свирепые лица этих погибших воров и разбойников просияли от дыхания любви Божьей, а что Дух Божий говорит через Евангелие от Иоанна? — «Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного, дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную» (Иоан.3:16).
Этот же Апостол обращает наше внимание на величие любви Божьей: «Смотрите, какую любовь дал нам Отец, чтобы нам называться и быть детьми Божиими» (1 Иоан.3:1). А какой смысл в этих словах? Тот — что Христос отдал для нас не только богатства Свои, богатства неба, но и Самого Себя. Без Него Самого не было бы той полноты любви и ничто не могло бы покорить сердце погибшего грешника.
Вы слышали, что сказала эта погибшая юная душа? Она слышала о Божественности Христа, она пользовалась Его великими милостями, но сердце ее было мертво, пока Христос не предстал перед ней как Сын Человеческий т. е. Бог снизошел до ее уровня. Не этот ли принцип великой любви Он оставляет и нам?
«Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Иоан.15:13).
Вот эту жертву потребовал от нас Господь, и только наша жертвенная жизнь может породить другую жизнь, спасая грешника от гибели.
Все это с упованием слушал Женя Комаров, находясь среди дорогих братьев, и любовь новой, и новой волной вливалась в его юное сердце. Никто не знал, что через самое короткое время, некоторым из них, суждено будет здесь положить свою жизнь, а юной душе Жени — формироваться для благовестия на предстоящие годы.
Десять дней Гавриил Иванович Мазаев пробыл вместе с братьями, но эти дни были до того насыщены благословением для них, что годы, проведенные в богословских школах, не могли бы их обогатить так, как на пересылке. Никто из них, в том числе и Мазаев, не жаловались на тесноту, на недуги, до конца они были бодры и жизнерадостны.
Гавриил Иванович много делился с братьями о пережитом и с восторгом заявил: «Если еще Бог даст выйти на свободу, то издам календарь для пробуждения мусульман».
Рассказывал, как в беседе с ним, следователь обрушивался на него с угрозами, но убедившись, что он человек с великой прожитой жизнью, и тем более, отданной в жертву Богу, и он запугать его ничем не сможет, решил упрекнуть его:
— Гавриил Иванович! Неужели вы, прожив восемь десятков лет, не убедились в вашем самообмане, ведь все ваши доводы и само исповедание вашей веры не что иное, как глупость и только глупость?!
Старец, посмотрев на следователя, протянул свою руку, едва не касаясь его лба и внушительно ответил:
— Вот, где глупость, а тюремные рубища — ее следствие, уважаемый начальник.
Ответ был исчерпывающим и прекратил всякие разговоры. Очевидцы свидетельствовали, что в жесте руки Мазаева была большая сила.
По прошествии десяти дней, Гавриила Ивановича вызвали на этап. Расставаясь с братьями, он близко прижал к груди Женю Комарова и сказал очень коротко:
— Теперь уж… у ног Христа…
Поздней осенью 1937 года Женя получил, облитое слезами, письмо от друзей, из которого узнал, что Мазаева Гавриила Ивановича из Ташкента перевезли в Кустанайский тюремный изолятор, где он, сразу по прибытии, на 80-м году жизни, отошел в вечность — верным слугой Божьим, с не умолкающими устами.
Вскоре после того, как проводили Мазаева Г.И., сформировался большой этап в далекие края, и братьям пришлось распрощаться, предавая друг друга благодати Божьей. Смертельная тоска сжимала юную грудь Жени Комарова, оставшегося одиноким среди удушливого многолюдья. Упорный слух о том, что их везут на Колыму, овладел всеми в этапном вагоне, и арестанты почувствовали себя, заживо погребенными. Будущность рисовалась мрачной, безнадежной. На долгих остановках — сибирская метель, завывая внезапными порывами, потрясала вагон и, врываясь в узкое, оконное отверстие снежными хлопьями, леденила душу.
Заключенные кутались от холода во все, что имели. В основном, эти жители юга не имели представления о сибирских холодах и были в легкой одежонке. Все трудились вокруг маленькой печурки, которая наделяла несчастных больше копотью, нежели теплом. Единственной надеждой была этапная баланда, которая раздавалась раз в сутки, условно по возможности, и то, почти всегда доходила до арестантов не горячей, а едва теплой. Поэтому к концу месячного этапа люди, изнуренные холодом и голодом, почерневшие от копоти и вагонной грязи, представляли собой какие-то существа из преисподней.
Когда прибыли в порт Находка, при разгрузке из вагонов — люди уже почти не реагировали на окрики конвоя, подталкивания и новую обстановку. С большими усилиями приходилось обслуге пересыльных бараков — раздеть, обмыть и разместить опустившихся людей по просторным, теплым баракам. Горячая пища и вольный кипяток, хотя и медленно, но оживили этапников. Ожидать пришлось недолго, через 2–3 дня уже стало всем известно, что этап идет на Колыму, и что погрузка на океанское судно «Кулу» уже началась.
Хотя Женя и родился в Сибири, однако, когда, не по своей воле, пришлось покидать теплый, гостеприимный Ташкент, в многолюдий дальнего этапа и пережить все его ужасы, его душой стало овладевать уныние.
Внимательно он всматривался, на тысячной пересылке во всех окружающих, в надежде встретить «своего», но среди моря людей родного не находилось. Не встретил он никого и на судне. Скорбь на душе Жени была так велика, что ни величественная панорама Японского моря, ни ледяные безбрежные просторы Охотского моря, ни мерное движение судна, прокладывающего себе путь к неведомым берегам, не отвлекали его от тяжелых дум. Все чаще теребили его душу мысли о малютке-дочурке и любимой, еще совсем юной, жене.
Он напрягал все внутренние силы, чтобы не раздражать себя мыслями о семье. Тогда, на смену этому, приходили на память оставшиеся юные друзья, что не меньше волновало его.
Наконец, он вспоминал блаженные краткие дни, проведенные с братьями Феофановым, Ковтуном, дорогого незабвенного старца Мазаева, проповедывающего среди преступников о любви Божьей, брата Баратова с поднятым пальцем к небу, и какой-то живительный поток мира Божьего разливался по всей его груди.
Однажды, проходя по палубе, Женя на мгновение задержался на корме корабля. Раздвигая ледяные поля и подминая их под себя, судно узкой полосой протискивалось к намеченной гавани. За кормой бурлила темная полоса морской воды, перемешанная с дробленым льдом, и тут же, невдалеке, затягивалось все опять белоснежной шубой, беспорядочно торчащих торосов. Едва заметный след от прошедшего судна скрывался невдалеке, за морозной завесой снежной мги.
Таким представлялся предстоящий жизненный путь Жене Комарову.
По мере продвижения на север, толщина льда увеличивалась, и продвижение судна заметно уменьшалось. В один из пасмурных декабрьских дней, показались угрюмые берега бухты, а через несколько часов судно причалило к обледенелым пирсам северного порта Нагаево. Женя безучастно смотрел на все происходящее: как разгружалось судно, как выкрикивали фамилии заключенных, как они выстраивались в колонны и угонялись в город под конвоем. При лунном сиянии, колонна за колонной, арестанты двигались проторенной дорогой: от порта в город Магадан — на пересылку. Он оказался в числе последних, и то ли от бессонной ночи, то ли от пережитых этапных мытарств, но еле брел где-то позади, то и дело подгоняемый окриками конвойных. На пересылке все кишело от вновь прибывших тысяч арестантов. Едва нарядчик завел их в барак, Комаров упал на первые попавшие свободные нары, уложив свои вещи под голову. На пересылке в Магадан, Женя не успел даже осмотреться и что-либо понять, как его фамилию вновь выкрикнули для приготовления дальнейшего этапирования в тайгу. Из рассказов местной заключенной обслуги ему стало известно, что тысячи тысяч прошли через этот город в течение 1937 года. Людей развозят в разные места, в основном, на золотые прииски, причем, самые отдаленные находятся на расстоянии до 1000 километров, и людей туда гонят пешком, по безлюдной тайге, месяцами. Бывали случаи, когда такие этапы погибали вместе с конвойными, от лютых морозов и скудного питания. Те, кто назначался в поселки — поблизости к Магадану, считались счастливчиками, хотя и там смерть настигала их неумолимо.
Жене очень хотелось узнать что-либо о верующих, и он, уже в последний день, присматриваясь к обслуге, у одного старичка спросил о своих братьях. Тот ответил:
— Да видишь, сынок, тут ведь много проходит всякого люду, ну, конечно, и попы проходили, к примеру, на днях с вашего же парохода угнали на Атку двух баптистских попов: один с бородою, другой был моложе.
У Жени вспыхнуло горячее желание оказаться в поселке Атка, в надежде встретиться с братьями, так как, судя по описанию дневального, один был Николай Феофанович Феофанов. Он стал горячо молить Бога о желанной встрече.
Утром ему стало известно, что он попал в этап на рудник Бутыгичаг и что им очень посчастливилось, так как попутные машины, вместо пешего этапа до Атки, довезут их всего за несколько часов. «А там, как Бог усмотрит», — подумал Евгений.
Выехали они перед обедом, и первые 80-100 километров проехали по укатанной грунтовой дороге, хоть и в тесноте, но утешало их, что не пешком. Дальнейший путь был очень тяжелым. Местами трасса была еще не отсыпана, и машины шли по едва подмерзшим болотам; а еще хуже, когда полотно было отсыпано, но поверхность не укатана, тогда на кочках и буграх у людей, кажется, вытряхивались все внутренности.
В Атку приехали вечером и лишь, благодаря лунной ночи, без трудностей разместились в пересыльном лагере.
Женя не хотел терпеть до утра и убедительно просил лагерного нарядчика узнать, прибыл ли сюда этапом Феофанов. Оказалось, что нарядчик был очень расположен к верующим и подтвердил, что он здесь, охотно отозвавшись, проводить Комарова к нему…
Барак утопал в полумраке от тускло светящихся лампочек. В уголке между нарами, склонившись на колени, молились два человека. По густой бороде, в одном из них Женя безошибочно узнал дорогого Николая Феофанофича Феофанова, вторым оказался ташкентский проповедник, брат Ковтун.
Тихо поблагодарив нарядчика, Женя склонился на колени рядом с братьями и слушал их молитву, заливаясь слезами. Едва брат Феофанов успел сказать «Аминь», как Женя, не удерживая рыданий, стал молиться с братьями, а брат Феофанов повторно благодарил Бога за чудо Его милости.
После молитвы они долго, обнявшись, безмолвно сидели вместе и едва могли унять чувства безмерной радости. Пользуясь ослабленным лагерным режимом, друзья до глубокой полночи делились переживаниями пройденного этапа. Феофанов рассказывал, что дорога на рудник Бутыгичаг проходит через Атку, но по безлюдной тайге и через многие перевалы. Он тоже был назначен в эти ужасные места, но по старости и состоянию здоровья его никакой конвой не берет с собой. Брат Ковтун утратил по дороге глаз, и вот они вместе здесь отсиживаются, ожидая своей дальнейшей судьбы.
Несколько дней, проведенных вместе, пролетели как мгновение. Комарова ожидал дальнейший путь.
Брат Феофанов перед разлукой сказал:
— Братья мои, до этого места и дня в душе моей жила еще надежда, что я встречусь с моими братьями и поживу сколько-то времени на этой земле, а теперь я имею ясное свидетельство, что наше расставание на земле последнее. Сейчас я попрощаюсь с вами, а когда Бог приведет вам возвратиться к своим родным и друзьям, то передайте всем, что Феофанов, пресвитер ташкентской церкви, до конца был верен своему Искупителю. И последней моей молитвой будет молитва за мое дорогое русское братство, за мою дорогую церковь, моих друзей и мою семью, чтобы все они не опускали, кровью писанного, знамени Истины Христовой и не дерзнули передать его в чужие руки.
Пусть грядущий род примет его и самоотверженно понесет дальше.
Я рад обнять тебя, дорогой мой брат Женя, здесь, на арестантских нарах, и молить Господа, чтобы священный огонь, какой донесли до вас седые старцы, зажег ваши сердца к славе Божьей. Не забывайте вековой наказ, трижды произнесенный Богом, священнослужителям в глубокой древности:
«Огонь непрестанно пусть горит на жертвеннике и не угасает» (Лев.6:9,12,13).
Окончив свою краткую речь, брат отвернул свои арестантские рубища, в складках их достал последние 9 рублей и, разделив их, по три рубля каждому, закончил:
— Это последнее, чем я от души желаю послужить дорогим моим ближним, возьмите это во имя Господа Иисуса Христа, и пусть это мизерно-малое не оскудеет у вас на протяжении всего вашего скитальческого пути.
Сказав это, он пригласил к молитве, а молясь, благословил братьев на предстоящее будущее.
Комарова вызвали на этап в колонну более трехсот человек. Братья вышли проводить Женю в его неведомую даль. Выходя из поселка, Женя неоднократно оглядывался, наблюдая за братьями.
Долго еще, на фоне побеленного барака, он видел, как они стояли вдвоем, и могучая фигура Ковтуна была ему видна до тех пор, пока колонна не скрылась за первым перевалом.
Комаров шел позади колонны, так как чувствовал себя физически очень слабым. Дорога, проторенная по тайге, едва позволяла идти вдвоем и часто пересекалась наметенными сугробами, и более того, в оголенных от растительности местах, на сравнительно больших пространствах, была заметена вообще, так что приходилось вязнуть по колено в снегу.
Был декабрь месяц, и мороз крепчал с каждым днем. По предположению конвоя, им предстояло идти, в лучшем случае, месяц, а то и больше. В начале пути люди не представляли себе всех трудностей, шли изрядно нагруженные вещами, хотя в распоряжении конвоя было несколько санных повозок. Но часть из них была занята продуктами, а часть предназначалась для совсем изнемогших, больных и вещей заключенных. Поэтому, по мере продвижения вперед, по дороге стали попадаться брошенные вещи, громоздкие чемоданы, а в одном из них торчали сапожные колодки. Люди неохотно расставались с предметами обихода, хотя их и предупреждали об этом.
Кругом, громоздясь одна над другою, были видны сопки, до половины поросшие либо стлаником, либо лиственницей. Нигде, на протяжении всего пути, не было видно ни малейшего признака жилья. Широкая долина, в которой был расположен поселок Атка, давно осталась позади, и теперь люди двигались по распадкам, которые сужались до едва проходимых ущелий. Шли от темна до темна, а нередко и при лунном свете. Привалы для отдыха вначале были частыми, но потом люди уже привыкли к переходам, да и мороз подгонял, поэтому стали отдыхать реже. Ночевать приходилось большей частью у костров, в затишье, но изредка по дороге попадались, временно срубленные, бараки-зимовья, где заключенные могли, хотя в немного относительном тепле, привести себя в порядок: просушить и подремонтировать обувь и одежду, досыта напиться кипятку, протянуть измученные от усталости ноги и руки, перевязать, растертые от ходьбы и ноши, части тела.
Жутью сковало душу Жени Комарова, при виде этого нелюдимого края. Куда гонят их? Сколько тысяч людских ног прошли этой заснеженной тропой? А многие из них, уже не пройдут здесь обратно!
Все эти мысли до слез раздирали его душу, и он, выйдя за барак, в кустарнике выплакал все это в молитве Господу:
— Господи! Ведь — это только первые слезы, а сколько их и какие они будут впереди? Я верю, что они у Тебя сохранятся, в Твоих сосудах, но как они пока мучительно-горьки в моих глазах.
Дальнейший путь становился все тяжелее, тем более, что он проходил по узким распадкам, куда совсем не проникало солнце, а морозный ветер иглами пронизывал легкую, не зимнюю одежонку.
На пятнадцатый день пути, горы с одной стороны стали пологими, дорога пошла по мшистой, безлесной террасе и заметно на спуск. Путники почувствовали некоторое облегчение, но кто-то из возчиков заметил:
— Не больно радуйтесь, братцы, вот Ударный (название пади) пройдем, начнется горе-Мяунджа. — Так он назвал узкую, густо поросшую долину реки Мяунджи.
Действительно, не более чем через три часа пути, горы сблизились так, что проход между высоченными скалами был шириною не более восьмидесяти-ста метров. Дальнейший путь их проходил среди бурелома, по густой непроходимой тайге, местами, спускаясь на речной лед. В зимнее время, по свидетельству возчиков, сюда ни на минуту не проникает солнце. До конца дня они двигались по переметенной извилистой тропе, в гнетущем полумраке, понукаемые конвоем.
Последние силы покидали Женю и его товарищей. «Что скрыл Господь в этом полумраке от людских взоров, и оживут ли когда-либо эти мрачные места? Какую тайну хранят недра этой долины смертной тени», — думал про себя Женя, поднимая временами голову вверх, осматривая седые вершины диких, молчаливых сопок.
Проводники ободряли их тем, что скоро впереди откроется широкая долина красавицы-реки Армани, а в ее истоке — знаменитое Солнечное озеро. От одного только обещающего названия Женя ободрился, ожидая чего-то приятного. Наконец, уже на склоне дня, между деревьями, действительно, появилось просветление.
Тайга оборвалась сразу стеной, и люди, выходя из ущелья, почувствовали, что они как бы вышли за тюремные ворота. Впереди открывалась широкая долина, освещенная лучами заходящего солнца. Между кустарниками на снегу ярко отпечатались самые разнообразные следы: зайца, лисицы, росомахи, полярной куропатки. А рядом, среди обнаженных скал, то и дело из снега выбегали белоснежные, с черным венчиком на хвосте — соболята, и со свистом, пугливо скрывались в своей родной стихии.
На большом пространстве подледная вода, выжимаемая большими морозами, выступала сверху, заливая все кругом, образуя, так называемые, наледи. К весне, в некоторых местах, наледи, наслаиваясь, достигали 3–5 метров толщины. А иногда, поверх льда, последняя вода образовывала самое настоящее русло и протекала широкой полосою, извиваясь от одного берега к другому. На такую наледь вышли обессилевшие люди. Густой туман недвижимо висел над ледяной пустыней, так что заключенным было трудно продвигаться вперед, отыскивая сухие места на льду.
После непродолжительного отдыха этап двинулся вперед, в надежде заночевать где-то на берегу, ожидаемого Солнечного озера, которое в длину было до шести километров, в ширину не более двух. Оно служило истоком для двух больших речек Армани и Бахапчи. Первая из них, убегая на восток, впадала в Охотское море. Вторая, не менее полноводная, вбирала в себя множество притоков и, могучим потоком, на западе впадала в реку Колыму.
Голодные, изнемогшие люди едва добрались до западной окраины озера. На привале, к их счастью, находился зимовье-барак, вмещавший не более пятнадцати человек, а рядом с ним был сарай-конюшня.
В зимовье разместился конвой и обслуга из заключенных, среди которых оказался и Женя Комаров. После ночного отдыха, на следующий день он немедленно вышел к озеру и убедился, насколько оно соответствовало своему названию. Вся озерная гладь была покрыта льдом; солнце, алмазными брызгами; отражалось в бесчисленных снежинках и прозрачном воздухе. Черными точками на берегу рассеялись некоторые заключенные, вылавливая через пробитые луночки во льду красноперую мальву.
Несчастным был отведен целый день отдыха, как людям, так и лошадям. Сердце Жени наполнилось радостью и благодарностью Господу за то, что Он среди этого мрачного пути послал просветление и возможность отдохнуть телом и душою. Долго он рассматривал таинственное великолепие крайнего севера, размышляя над тем, для кого Господь создал все это? Кто в этом безлюдье может оценить красоту и величие Божьего творения, а оценив, прославить Самого Творца? Но не находя на это ответа, он, уединившись, предался молитве.
Женя не знал, что после него пройдут этим путем немало страдальцев Иисуса, которые также оценят творческое величие Бога, воспрянут при этом душой и прославят Его. Красота была, действительно, неподражаема!
Кроме несчастных этапников здесь, на перегонах, останавливались якуты-оленеводы со своими тысячными стадами оленей; семьями посещали эти места, как священные, охотники-тунгусы, да и просто отдельно проходящие. Среди безлюдного дикого края — это было единственное место, где проходил человек.
Покидая на следующий день Солнечное озеро, Женя с тревогой в душе подумал: «Будет ли мое возвращение проходить этими же местами, или его не будет, вообще?»
Привал на берегу Солнечного озера совпал у Комарова со встречей Нового 1938 года. Оставляя избушку, он написал на стене: «Предай Господу путь твой, и уповай на Него, и Он совершит. — Ж. Комаров».
На Бутыгичаг они прибыли через три недели, причем, от всего этапа — в триста человек — осталось около пятидесяти человек. Многие из них были с обмороженными лицами, руками и ногами и, безусловно, были нетрудоспособными. Более половины людей нашли себе могилу в вечной мерзлоте. Но это никого из администрации рудника не беспокоило.
Зима 1937–1938 годов была на всей территории Колымы необыкновенно чудовищной, так как для десятков, сотен тысяч заключенных была могилой, причем, для большинства — братской.
В то время судьбы заключенных были вверены легендарной личности — полковнику Гаранину. Сотни тысяч несчастных человеческих жизней были загублены по воле этого ужасного человека, его помощников и заместителей. Они погибли в этот год от голода, мороза, непосильного труда, а более всего — от массового расстрела. Голодный мизерный паек и непомерно завышенные нормы выработки доводили людей до полного, а часто — невосполнимого истощения. Эту чашу пришлось полностью испить и дорогому брату Жене Комарову.
По прибытии на рудник, несмотря на ослабленное здоровье с одной стороны, и наличие грамотности — с другой стороны, его со всеми вместе определили на общие тяжелые земляные работы. И без того истощенный организм, не получил никакой поддержки, а систематическое невыполнение нормы-задания определило для него, так называемую, штрафную пайку. Это значит: 200–300 граммов суррогатного хлеба в сутки и в день — один черпак горячей пищи, состоящей из жиденького супа.
От таких штрафных паек некоторые из обессилевших людей умирали прямо на ходу; другие — изъеденные вшами, еле двигались, лишенные человеческого облика. Таких людей администрация лагеря, через соответствующую комиссию, оформляла как контрреволюционных саботажников и массами расстреливала где-нибудь здесь же, невдалеке от поселка.
Женя, в числе обессилевших, с обезображенным, обмороженным лицом, в лохмотьях, умирал от голода, не имея никакой надежды на возвращение к жизни. Медицинская комиссия его списала с общих работ, как временно нетрудоспособного, а среди лагерников он оказался в армии «доходяг». Более того, его в бараке поместили на верхние нары, куда, без посторонней помощи, он не мог ни подняться, ни сойти вниз. Его духовная жизнь, при совершенно ограниченном сознании, сводилась только к мучительным, беззвучным стонам. Наконец, отчаяние овладело им так, что он однажды ночью, едва слышно, произнес в молитве к Богу:
— Боже мой, Боже мой, зачем Ты оставил меня!
Так, с застывшей слезой, он и уснул, но молитва его была услышана.
Утром, на следующий день, при помощи дневального его сняли с верхних нар и, по чьему-то указанию, привели на медицинскую комиссию. Осматривающий врач внимательно поглядел на него и удивился:
— Мне совершенно непонятно, чем может жить такой человек, у которого совершенно отсутствуют условия для жизни? Мне известно о скрытой жизненной энергии, которая удерживается в отдельных органах человеческого организма, но здесь, все резервы давно исчерпаны, в чем же может скрываться жизнь?
На все задаваемые вопросы, Женя был совершенно бессилен произнести какой-либо ответ, даже шепотом. Не моргающими, безразличными глазами он смотрел на врача. Вчерашняя молитва, к своему Богу, была его последними словами.
— Зачислите этого человека на двадцать дней У. П. (усиленное питание), обеспечьте его особым наблюдением и полным отдыхом, по окончании этого предоставьте мне его еще раз, — распорядился врач.
Сознание к Жене возвращалось очень медленно, медицинская обслуга с удивлением наблюдала за ним, выражая явное сомнение:
— Неужели он оживет?
Но он ожил, потому что его Бог был с ним. После какого-то кризисного момента, он быстро пошел на поправку и на десятый день, поднявшись с постели, уверенно подошел к дневальному с вопросом:
— Скажите, мне, случайно, не пришло ли письмецо от семьи?
Письма не было. Уже долгое время он не получал никакого известия ни от жены, ни от друзей. С возвращением к жизни у Жени возвращались и духовные чувства, и любовь к жене, и малютке.
По окончании 20 дней его привели к врачу, тот посмотрел на него и шутливо спросил:
— Ну как, «доходяга», ожил?
— Ожил, гражданин доктор! Слава Богу! — ответил ему Женя, — спасибо и вам.
— Ну вот, парень, — продолжал доктор. — Бог-то Бог, да сам не будь плох.
— Так-то так, доктор, но теперь, я хоть и не доктор, но скажу: как бы ни был плох, лишь бы был со мною Бог, — уверенно ответил Комаров.
— Молодец, мужик! Сохранишь эту веру, вера сохранит тебя, а теперь тебе придется понемногу работать. Последнее, чем я могу тебе помочь — это пристроить тебя на работу куда-нибудь, где полегче, а возможности у меня для тебя только две, выбирай одну из них: или ассенизатором по лагерю, или дежурить в мертвецкой.
— Я очень вам благодарен за такую заботу обо мне, — немного подумав, ответил Женя, — и считаю, что ассенизатором для меня, будет более подходяще.
На этом они расстались. Комаров, с запиской от врача, пошел к начальству, на вахту. Получив необходимый инвентарь, Женя обратился к Богу в молитве:
— Господи, этот труд, что определили для меня в этом месте, среди людей считается унизительным, но я от души благодарю Тебя, так как верю, что Ты, на этом месте, благословишь меня. Мне же — всякое унижение необходимо — от этого ни один христианин не имел ущерба.
Работу свою он производил ночью, чему был очень рад, так как имел возможность в ночной тишине размышлять над многими Словами Священного Писания. Относясь добросовестно к своим обязанностям, Женя за короткое время привел лагерную зону в соответствующий порядок, чем администрация была очень довольна и оказывала ему все большее расположение.
Но лютые морозы, однажды уже поразившие тело Комарова, продолжали поражать с большим успехом, и он по-прежнему ходил с опухшим, обезображенным лицом, а труд его был нелегок, так как он все нечистоты из лагеря вывозил на себе, впрягаясь в специальную повозку. Скудный паек, каким он мог довольствоваться, держал его все время впроголодь. Правда, Бог не без милости; и однажды, когда он проезжал ворота лагеря, вахтер-солдат проникся состраданием к нему:
— Эй, мужик, зайди сюда! Я вижу, ты уж очень стараешься, сколько я ни видел до тебя, на твоем месте никто так не старался. Брось, что ты надрываешь себя, все равно спасибо тебе никто не скажет.
— Гражданин надзиратель, я христианин, и на любом месте, где бы я ни оказался, должен быть христианином. Работаю я не перед людьми и не жду их похвалы, работаю перед Богом моим; не прославлю ли Его на этом месте.
— Ну, такого я еще не слышал, хотя и сам из православной семьи. Впрочем, ладно, я позвал тебя не за тем; на-ка, вот тебе краюшку хлеба и миску супа, ешь!
Комаров с жадностью скушал все, предложенное ему, остаток хлеба положил за пазуху и, благодаря вахтера, поспешил из дежурки. Провожая его, солдат сказал вдогонку:
— Когда я дежурю, ты всегда заходи, я ведь знаю, какой голод у вас.
Но однажды Жене пришлось пережить большое испытание. Его добросовестность очень понравилась одному человеку за зоной лагеря, в расположении Военизированной охраны (ВОХР); тот работал на кухне поваром и хозяйственником. По натуре своей — это был человек злой и очень ненавидел заключенных; даже было известно, что когда он водил этапы, то немало избивал заключенных «доходяг». Увидев обезображенного Комарова, он, хотя с пренебрежением, но дал указание, чтобы тот привел в порядок хозяйство и туалеты.
Женя на сей раз, хотя и был голоден, но распоряжение повара Нудного (такой была его фамилия) выполнил аккуратно и добросовестно. Закончив работу, он подумал: «Пойду попрошу чего-либо покушать, ведь у них много остается для свиней». Тем более, ему показалось, что повар не должен бы отказать. Не заходя на кухню, Женя робко постучал в дверь, и, когда повар Нудный вышел, он попросил:
— Гражданин повар, то, что вы приказали мне — я выполнил, можете посмотреть.
Нудный на мгновение окинул все кругом и грубо ответил:
— Ну, выполнил и выполнил, подумаешь, великий подвиг! На то ты и ассенизатор, — и, не докончив последних слов, захлопнул дверь перед носом Жени.
Женя или не понял тона, с каким к нему отнесся повар, или голод превышал сознание, но, спустя несколько минут, опять постучался. Нудный, распахнув дверь, озлобленно крикнул ему в лицо:
— Что такое? Чего надо? Марш, в зону!
Женя, посчитав, что повар просто не может понять его, тихо попросил:
— Вы знаете… я очень голоден и прошу вас, нет ли, хоть каких-либо остатков, покушать?
— Ах, покушать! Я тебя сейчас накормлю, ненасытная утроба, — взревел Нудный и быстро зашагал куда-то за угол здания.
Через несколько минут Женя увидел, как из-за угла, едва сдерживая огромную овчарку, с каким-то дьявольским огоньком в глазах, подбежал повар.
— Фасе! — крикнул он животному.
Комаров инстинктивно закрыл рукою глаза, слегка нагнулся, приготовившись к смерти, произнес вслух:
— Господи, будь милостив ко мне!
На его глазах был не один такой случай, когда эти животные, повинуясь своим повелителям, терзали человека до смерти, но… — о, чудо! С Женей не случилось того. Овчарка осторожно обнюхала свою жертву, возвратилась к Нудному и села у его ног. Тот крикнул ей что-то еще и, не получив желаемого, сильно хлыстнул ее поводком. Собака взвизгнула и, опустившись к ногам повара, легла совсем.
В бешенстве, Нудный ударил в лицо Комарова кулаком, сбив на землю. Женя на минуту притих, свернувшись в комок, но убедившись, что никакой экзекуции над ним не повторяется, с трудом поднялся на ноги. Из рассеченной губы сочилась кровь, и он, аккуратно смахнув ее ладонью, виновато произнес:
— Простите меня, если я вас так огорчил.
Пошатываясь, Женя тихо побрел к себе в лагерь, еле волоча свою повозку. Овчарка, поднявшись, тихо скулила вслед уходящему человеку. Нудный, как вкопанный, без движения стоял на месте, пока ворота лагеря не закрылись за Комаровым.
Голод в лагере увеличивался все больше, людей стали хоронить уже по несколько человек в день. Ужас объял сердце Жени. Однажды весной, по ночным заморозкам, привезя свой груз на отвал за зону, он упал на колени и с сильным воплем воззвал к Господу:
— Боже мой! Я окончательно изнемог от голода и от всех ужасов этой долины смертной тени. Я уже пресыщен презрением, горестью и мучениями. Будь милостив ко мне, или прерви мою жизнь, чтобы, найдя место среди трущоб, я успокоился от мытарств, или пошли мне избавление, как Ты послал Илье, в Сарепте…
Так, под лунным сиянием, низко склонившись к земле, изливал свою душу пред Господом Женя. Сбоку от себя он услышал шаги и, продолжая стоять на коленях, поднял голову от земли. Прямо перед собой увидел Нудного. Сердце как-то необыкновенно дрогнуло и мысль молниеносно потрясла его: «Вот и смерть пришла за мной».
— Что у тебя случилось, Комаров, или в семье что? Почему ты плачешь? — тоном какого-то близкого участия спросил его тот. Затем, наклонившись, бережно поднял его с колен и, глядя в глаза, волнуясь, произнес:
— Ты, наверно… да ладно, пойдем… Я накормлю тебя… — при этом, взяв тележку Комарова, поволок ее за собой.
— Что вы! Что вы! — отобрал Женя из его рук веревку.
Шли они молча, и Комаров никак не мог сообразить, действительно ли повар ведет его покормить, или опять его ожидает какое-то коварство. Заведя Комарова в комнату при кухне, Нудный распорядился:
— Ты не бойся меня больше, раздевайся, садись за стол, я буду кормить тебя досыта.
При этих словах он, действительно, поднял крышку с большущей миски, наполненной до краев горячим густым супом с мясом, и добавил:
— Хлеба я дам тебе немного, потому что ты ведь голодный и можешь испортить себя.
Женя молча, с жадностью кушал предложенное, а обидчик также молча, с каким-то умилением, смотрел ему в лицо. Один только Бог знал, какая большая борьба произошла в душе этого жестокого человека.
Отрезав от краюхи почти половину, Нудный наставительно сказал Жене, передавая хлеб:
— Ты сегодня не ешь его, а завтра можешь, и каждый день вечером приходи сюда, ко мне, не стесняйся!
— Спасибо! Пусть Бог воздаст вам, — ответил Женя и, ободрившись, заторопился к выходу.
После этого Комаров, действительно, заходил всегда к Нудному и стал замечать, что кроме него повар подкармливал и других, заводя их, под всяким предлогом, к себе в комнату.
Так Бог спасал Комарова Женю от голодной смерти, пока обстоятельства его не изменились. По лагерю, истощенных до крайности людей, смерть косила беспощадно. Особенно содействовала этому весенняя оттепель. Женя с глубокой скорбью смотрел на «доходяг» в грязных лохмотьях, бессознательно бродивших по территории лагеря, подбиравших все, что напоминало съестное, помня, что он относится к ним же, и только по милости Божьей, может отражать первые приступы голода. За пазухой у него всегда был лишний кусок хлеба, а в котелке, под замком, либо вчерашний суп, либо каша.
Из числа «доходяг», он обратил особое внимание на врача Горелик. Изможденное серое лицо его выражало глубокую скорбь, а широко раскрытые глаза неестественно горели от голода, напоминая что-то близкое к безумию. Через прожженные ватные штаны местами виднелись пятна синего тела, а на груди и спине из засаленного бушлата торчали клочья ваты. Единственным его имуществом была миска с алюминиевой ложкой в грязной торбе, которая находилась подмышкой, так как руки от холода были втиснуты в рукава. В таком положении он и передвигался, и ложился спать, и даже, когда спотыкался, падая на землю.
Женя подошел к нему как раз в тот момент, когда он неуклюже поднимался, со втиснутыми руками в рукава, из канавы, в какую попал по неосторожности.
— Эх, дружище, видно, дошел ты окончательно, коли ноги не держат, — помогая подняться, сочувственно сказал он Горелику. — Кто ты и откуда?
Напрягаясь мыслями, бедняга посмотрел на Комарова и, каким-то загробным голосом, ответил:
— Сам я теперь… не знаю… кто… Был когда-то врачом-терапевтом… Горелик, фамилия моя… А откуда… тоже затрудняюсь сказать… сказал бы с того света, да, видно, там нет таких…
— Да, дружище, таких, как мы с тобой, — ответил Женя — пожалуй, можно найти только здесь, на этом свете, если его можно назвать светом. Пойдем, я тебя покормлю немного.
Горелик, идя сзади, что-то пытался сказать, но у него не нашлось силы, чтобы одновременно идти и разговаривать. Комаров, приведя его в барак, приветливо усадил и, подогрев содержимое своего котелка на печи, угощал гостя с такой же предосторожностью, как когда-то предупреждал его Нудный.
Кушал тот с жадностью, медленно, долго, не отрываясь.
— Видно, Бог тебя послал, братец, ведь я не помню, когда кушал досыта последний раз. А это еще, что такое? — удивленно спросил он, увидев, что Женя протягивал ему еще целую пайку хлеба.
— А это возьми в барак с собою, перед сном еще покушаешь. Горелик, умоляюще посмотрел на своего благодетеля, и ответил:
— Отнимут, братец, в бараке такие как я, отнимут, нельзя.
Тогда Женя налил ему кружку кипятка, и тот, раскрошив хлеб в миске и размешав в кипятке, с не меньшей жадностью скушал и это. Долго еще Комаров, пользуясь расположением повара Нудного, помогал и другим, спасая их от голодной смерти.
К концу весны положение, оставшихся в живых, заключенных немного улучшилось, хотя их насчитывалось гораздо меньше. Люди, отогревшись на солнце, сбросили лохмотья, немного повеселели, отмылись от барачной копоти; а своего знакомца-врача Горелика, Женя почему-то нигде не встречал больше. При расспросах ему ответили, что его куда-то вызвали, и он больше не вернулся.
«Не расстреляли бы, а может взяли в санчасть или еще куда?» — думал Женя.
Дней через двадцать, утром, закончив свою работу, Женя шел в барак на отдых; у самой двери, в больничном халате и колпаке на голове, встретил его Горелик.
— Здорово, Комаров! Ты все еще со своей тележкой возишься? — обняв его с радостью, приветствовал оживший «доходяга».
Горелика, действительно, взяли в санчасть: отмыли, переодели, предоставили усиленное питание и, поместив в отдельную комнату, назначили дежурным врачом. После нескольких дней он заметно преобразился, сам не веря такой резкой перемене: на местах обморожения остались только пятна, стан выпрямился, голос окреп; а ожив, он сразу вспомнил о Жене.
— Бросай-ка ты, братец, свое грязное дело, я пришел за тобой, хочу забрать тебя в санчасть, — с улыбкой объявил он Комарову.
— Дело это не грязное, если оно в честных руках, — ответил Комаров, — оно мне жизнь спасло от голода, и я благодарю Бога, что Он это дело послал мне. Прежде всего, на него завистников нет и от людей не зависишь, да и за зону выход есть. А вспомните прошедшую зиму, сколько знатных унес голод и холод в могилу?
— Да-да, друг мой, и я согласен с тобою, что это не иначе, как Бог тебе послал. Ну, всему свое время, а теперь идем туда, где почище. Ты в медицине что-либо смыслишь? — спросил Горелик своего приятеля.
— Да, пожалуй, единственное: если человек простыл, то ему пятки надо мазать горчицей, — ответил ему Женя, и оба рассмеялись над таким заключением, радуясь тому, что они не среди замороженных мертвецов, какими всю зиму была завалена мертвецкая.
По настоянию врача Горелика, Женю Комарова приняли в санчасть медбратом, а оказавшись там, он, по его же настоянию, стал изучать латынь, надеясь на повышение. Ему очень понравилось это занятие, так как всеми силами души Женя хотел чем-либо помочь несчастным заключенным и делал это, не щадя себя, с неутомимой энергией. Женя изумлялся от души, как Бог давал ему необычайные способности и знания, богатейшую память, а вскоре осведомленность и удачу в составлении рецептов.
В очень короткое время: оказание первой помощи, самые сложные перевязки и определение диагноза болезней — стало для него не только обычным делом, но и увлекательным. Явный успех в его новой работе — в служении больным — казалось, был в его любезном, соболезнующем характере. Для врача он был незаменимым сотрудником, а скоро, даже и советником. Правда, Женя к тому времени много перечитал медицинской литературы, которая имелась в широком выборе.
Однажды, уже поздно вечером, в сопровождении двух бойцов ВОХРа, в тяжелом состоянии принесли в санчасть повара Нудного. При осмотре врачами определилось, что ему предстоит опасная и сложная операция. При виде его, у Комарова появились к нему такие чувства сострадания, что он принял все, зависящие от него меры, чтобы облегчить его муки. Операция длилась более трех часов, в течение которых Женя не отходил от хирургического стола, выполняя все требования врача.
Бледного, без сознания, больного перенесли в палату, и Женя почти не отходил от него.
Когда Нудный очнулся, Комаров любезно пожал ему руку и успокоил:
— Жив, дорогой! Ну и будешь жить, теперь поправляйся.
С нежностью и большим вниманием он ухаживал за ним: то переворачивая его, то поправляя подушки, пока тот заметно окреп и мог разговаривать. Всякий раз, наклоняясь над ним, Женя с любовью и участием спрашивал его о состоянии здоровья и ободрял.
Однажды, уже перед сном, Комаров с прежней лаской подошел к Нудному, чтобы пожелать ему спокойной ночи. Он не спал и, слегка приподнявшись на локтях, прилег на подушке повыше.
Женя увидел, как струйками из его глаз по лицу стекали слезы, и он, вытирая их, внимательно глядел в лицо Комарова.
— Что такое? Случилось что-то? — с беспокойством спросил он больного.
Нудный взял его руки и, пожимая, как только мог, прерывистым голосом произнес:
— Прости меня… Женя… за то, что я… натравил тогда на тебя собаку… ведь я мучаюсь до сих пор.
Комаров не знал, как ответить на эту необычайную исповедь, закоснелого в злодеяниях, человека. В сознании отчетливо пробежали слова Павла: «Не будь побежден злом, но побеждай зло добром» (Рим.12:21).
Вскоре повар Нудный после больницы был переведен куда-то в другое место. Женя не знал, как впоследствии сложилась судьба этого человека, но был твердо уверен, что жестокость, проявленная им, была последней в жизни Нудного. Несомненно, что этот грех был побежден и сломлен в нем до конца.
Так месяц за месяцем, шли и годы. Женя был счастлив, что среди тысяч смертей, Бог сохранил его, обогатил знаниями, опытностью и устойчивостью в характере христианина.
Однажды в санчасть с «материка» прибыл опытный врач — хирург. К своим обязанностям он приступал осторожно, с заключенными больными был официален, и видел в каждом из них, прежде всего, преступника, потому что был предупрежден особым отделом. Затем начал подбирать для работы соответствующий медперсонал, но так как выбор был ограничен, то ему, по рекомендации, пришлось принять к себе заключенного Комарова.
Женя с первых же дней произвел на хирурга очень хорошее впечатление, поэтому он заключил, что и среди преступников могут быть хорошие люди, только их надо изучить.
Вскоре хирург узнал, что Комаров — христианин, но это не изменило его предубеждения, хотя во всех поступках Жени, он не находил ничего искусственного или притворного. Что-то мешало довериться ему, и нужен был какой-то толчок. Однажды произошло одно событие, которое, коренным образом, изменило взгляды хирурга на людей вообще, и в частности, на Комарова.
В больницу привезли тяжелобольного, которому предстояло произвести очень сложную операцию, и он немедленно приступил к ней. Комаров, прислуживая ему, готовил хирургические инструменты и в ходе операции ловко, своевременно подавал их хирургу.
К концу операции врач, видимо от долгого напряжения, заметно нервничал. То и дело в кабинете слышалась краткая команда: «Пинцет… ланцет… тампон» — и т. д. В один из ответственных моментов ланцет оказался недостаточно острым, хирург, резко поднявшись над больным, осуждающе взглянул на Комарова и раздраженно, со всей силой, метнул ланцет на пол.
Женя вздрогнул, слегка издал какой-то шипящий звук, вроде: «Прошу прощения…», но немедленно подал врачу другой инструмент, застыв неподвижно на своем месте.
Операция вскоре была удачно закончена; хирург усталым, но довольным тоном, отдал последнее распоряжение:
— Слава Богу, удачно… можно наложить швы…
Намереваясь отойти от операционного стола, он машинально посмотрел под ноги, но остановился, взглянув на бледное лицо Комарова. Брошенный с силой ланцет, пробил тряпочный тапок Жени и, глубоко вонзившись в ногу, торчал, поблескивая никелированной рукояткой. Весь остаток операции Женя, преодолевая боль, оставался на своем посту, не подавая вида.
— Прости, парень… обработай спиртом… а следующий раз… — хирург, не договорив, махнул рукой и быстро скрылся у себя в кабинете.
Женя осторожно извлек острие из ноги, быстро сделал себе перевязку и, как ни в чем не бывало, отправил оперированного в палату.
Случай этот буквально потряс вольного хирурга. В его глазах, личность Комарова стала совсем другой; как будто какая-то пелена спала с его глаз, с предубеждением глядевших на заключенных.
— Ну, Женя, ты мне теперь доказал, что христианин не только честный, но и необыкновенный человек, — признался ему врач, зайдя к нему в тот же день. — Через тебя мне открылось, хотя и очень смутное, но правдивое представление о действительном Христе, чего я раньше не имел.
Впоследствии Комаров сделался для хирурга не только глубоко уважаемым, но близким, дорогим другом и братом.
Годы Отечественной войны 1941–1945 годы были тяжелыми не только на фронтах, но и за тысячи километров, особенно для арестантов-колымчан. Усилился режим содержания, а с ним возвратился и губительный его спутник — голод. Если до этого заключенные, живя в неохраняемых зонах, могли к своему голодному пайку добыть что-то на пропитание, то теперь, за колючей проволокой, они не могли этого сделать, поэтому умирали от страшного истощения.
В это время у Жени закончился срок заключения, но не кончились его скитания. Его вызвали в кабинет начальника лагеря:
— Ну что, Комаров, — обратился тот к нему — надоело уже, наверное, за проволокой торчать? Срок твой кончился, дальнейших предписаний нет, поэтому в зоне мы тебя держать не можем. Вот, распишись на этой бумажке, и поздравляю тебя с освобождением, — протянув руку, объявил ему начальник.
— Так что, теперь можно домой, к семье? — настороженно спросил его Женя.
— Нет, домой мы возвратить тебя не можем, собирай свои вещи и выходи, будешь жить теперь за зоной лагеря до особого распоряжения.
— Спасибо, начальник, за поздравление, но такое освобождение радости мне не принесло, потому что ваше «до особого распоряжения», как я понимаю, не что иное, как пожизненная высылка, — ответил Комаров начальнику лагеря и, расписавшись, вышел за дверь.
Холодной тоской сдавило грудь Жени. Ведь, когда ему дали пять лет, он еще чего-то ждал, а теперь, чего ждать?… Тем более, что, фактически, в его жизни ничего не переменилось. Также он продолжал работать в санчасти, находя единственное утешение, в уходе за больными. К его счастью, у него восстановилась переписка с женой, из нее он узнавал очень многое.
Лида, жена его, сильно тоскует о нем, а дочка растет, совсем не зная отца. От многих друзей нет никаких известий, в числе их Феофанов Н.Ф., Сапожников Ф.П. и другие. Молодые братья, взятые с их отцами, все отбывают свои сроки.
Яша Недостоев томится в Тайшете, переписывается с Наташей (как жених с невестой) и ждет, когда Бог позволит им соединиться для совместной жизни. Молодежь по-прежнему имеет постоянные общения, горячо молится, ожидая возвращения своих дорогих узников. Служители-старики, гонимые страхом, прячутся по домам и не показываются. Наташа постоянно помнит о нем и передает самый горячий привет.
Эти письма — единственное, что согревало его душу, вселяя надежду на светлое будущее. Однако летом, в июле 1942 года, суждено было произойти существенным переменам, которые изменили русло, течение однообразной, страдальческой жизни Комарова.
Женю вызвали в контору и объявили, что его перевозят в управление, в поселок Усть-Омчуг.
Глава 6. Новые скитания Павла по Колыме
«Но послал горе, и помилует по великой благости Своей»
Переселение с прииска в совхоз Мылгу, а потом — в Теньку, как могучими шлюзовыми воротами, отделило течение жизни Владыкина от всех ужасов пережитого. Путь в Теньку лежал через трехкратные перевалы, после которых, в какой-то мере, менялся и облик природы, и планировка изредка встречающихся поселков.
Долины речушек были шире, дороги — прямее, постройки — аккуратнее, тайга — гуще, даже народ казался Павлу добродушнее, ласковее. Поселок Усть-Омчуг — центр горного управления, уютно расположился на берегу реки Детрин, в тени могучих лиственниц, тополей и немногих других лиственных пород, на сухой мшистой невысокой террасе у подножия сопки, которая оканчивалась узким пологим отрогом, густо покрытым брусничным ковром и заманчивыми темно-зелеными кустами стланника-кедрача.
Стаи воробьев, кокетливые сойки и кедровики шумливо встречали несчастных приезжих при повороте от трассы в поселок. Немногие, по плану расположенные, постройки свидетельствовали о том, что основатели поселка были люди разумные, в меру культурные, не лишенные эстетического чувства. Управление, больница и несколько двухэтажных домов полукругом располагались на невысокой террасе живописной поймы реки Детрин, в устье ключа Омчуг.
Население едва превышало пятьсот человек, в числе которых было не более тридцати детей.
Сердце Владыкина как-то сразу прилепилось к этому уюту, но поселок не сразу оказал ему приют. Заведующий кадрами, немного старше Павла, любезно принял его, но и так же любезно поторопился усадить на автомашину, отъезжающую в самый отдаленный прииск «Пионер», сунув в руку сопроводительную бумажку.
Двое суток пробирался Владыкин в назначенное место: и автомашиной, и по бездорожью на тракторе; днем — изнывая от духоты, ночью — замерзая от холода. Наконец, сани остановились перед двумя брезентовыми палатками, при въезде к которым на фанере чем-то черным безграмотно было выведено: «приеск Пиянер». В одной из палаток все было забито инструментом, одеждой, мешками и ящиками с продуктами. В другой: с одного конца — канцелярские столы, на другом — сплошной дощатый настил, застланный тюфяками. Из разговора, с живущими здесь, Владыкин понял, что жизнь на этом прииске еще только начинается и, буквально — с колышков, а он был любезно причислен, действительно, к пионерам прииска «Пионер». Неожиданно для себя, в назначении он был рекомендован как нормировщик.
Павел в беседе с (исполняющим обязанности) начальником прииска, убедил его, что никакого понятия о его новом назначении не имеет и тот, хотя и неохотно, но вынужден был отпустить парня обратно, с тем же трактором. По возвращении в Усть-Омчуг, Владыкин взмолился перед улыбающимся начальником кадров, чтобы тот не посылал его вообще на прииск. После этого он был направлен в геологоразведочное управление, расположенное по трассе, на берегу реки Иганджи.
К удивлению Павла, его там приняли как своего: гостеприимно, радушно и немедленно отдали в распоряжение одного из начальников разведывательного района, расположенного в пяти километрах от Усть-Омчуга.
Совершенно иной мир открылся перед Павлом, когда он увидел себя в кругу образованных людей: и пожилых, и более молодых мужчин и женщин. Здесь были геологи, гидрогеологи, геофизики, географы, землеустроители — в общем, все, относящиеся, к первопроходцам, чьей обязанностью было: делать первые шаги, (отвоевывая в безлюдном крае очаги для новой жизни. Очень любезно, породному приняли его на новом месте, поместили в уютной комнате вместе с заведующим складами и в тот же день познакомили со старым землеустроителем, с которым суждено ему было работать первое время.
Жизненные условия по сравнению с Мылгою, тем паче, с прииском, были несравненно лучше в том отношении, что окружающее общество состояло преимущественно из образованных, вольнонаемных людей, не искушенных в тюремных пошлостях, от которых Владыкин утомился, до отвращения. По роду занятий он был связан с длительными многодневными переходами по тайге. Таежные тропы, по которым ему приходилось передвигаться от одного участка к другому, проходили по самой разнообразной местности: то, пересекая горные студеные речки, извивались между раскидистыми кустами ивняка и стланика, то прятались в болотистых зарослях, в чащобе карликовой березки или прямолинейной полоской рассекали высокие террасы, покрытые густым ковром ягеля и оленьего мха. Проходя ими, Павел испытывал особое наслаждение, оставаясь наедине с собою, погружаясь в созерцание не запретных прелестей северного края. Когда же тропа круто поднималась из долины и, рассыпаясь веером, терялась на вершинах сопок, вместе с нею и сознание направлялось к чему-то возвышенному, чистому, великому. Грудь распирало от невольных вздохов, от величественной панорамы, открывающейся перед его пытливым взором. Павлу всегда хотелось вскрикнуть, вздохнув полной грудью чистый, горный воздух: «Как прекрасен мир, сотворенный Богом!»
В этих случаях Павел любил подолгу просиживать на вершине горы, совершенно безмолвно. Он познал тогда, что это единственное место, где он обязан (да и хотелось ему) только слушать и слушать, что Бог говорил ему через внутренний голос. Из таких походов он возвращался всегда восторженным, тихим, покоренным.
В один из солнечных тихих дней начальник разведки, возвратившись поспешно из Усть-Омчуга, распорядился собрать на площади перед конторой все население и, поднявшись на крыльцо, объявил:
— Товарищи! Нашу страну, наш народ, а значит наших отцов, матерей, жен и детей постигло тяжелое испытание. Сейчас по радио в управление передано, что немецкие полчища без объявления войны накинулись на наши города, имеются огромные жертвы. Поэтому нам надо подготовиться, так как нас будут ожидать великие трудности. От нас потребуется удвоенная, утроенная энергия в изыскании новых эффективных ресурсов, особенно олова, золота и прочих драгоценных металлов. Все отпуска и увольнения на «материк» временно прекращаются. Всякое снабжение берется под строгий контроль.
После сказанных коротких слов, головы слушающих невольно опустились, так как почти у всех на материке остались семьи. Тревогою охватило сердца колымчан и за свою судьбу, ведь они отрезаны очень большим расстоянием от страны. При передаче последних известий замирала вся жизнь в поселке, и все впивались в каждое слово, произнесенное диктором по радио. Невольно вскрикивали те, для которых упоминаемые, охваченные войной, населенные пункты, были родными.
В жизни Владыкина изменилось то, что в самый разгар зимы, разведрайон переселился далеко в глубину тайги, к более перспективным участкам, где жизнь людей была совершенно оторвана от внешнего мира. Зима 1941–1942 годов была особенно лютой. Разведрайон переселился в долину реки Бахапча и расположился на месте, ранее построенного, якутского поселения — поселка Бахапчи, состоящего из трех якутских юрт. Здесь были выстроены жилые и служебные помещения: склады, радиостанция, конюшни.
Владыкин изредка посещал свою контору, а в основном жил и работал еще дальше в горах, на ключе, в бараке. Заключенные и «директивники» жили вместе, с тем лишь различием, что одни питались по аттестату, другие — по списку, с последующим удержанием из зарплаты.
Мяунджа — это самое отдаленное место в разведрайоне, расположенное в узкой мрачной долине, но оно оказалось богато колоссальными запасами оловянной руды, там были сосредоточены основные силы по определению запасов и велась интенсивная подготовка к эксплуатации. Барак, в котором поместился Владыкин, был расположен на бойком таежном тракте, по которому с 1932 года по день открытия автотрассы, в течение шести-семи лет, прошли многолюдные этапы арестантов на рудник Бутыгичаг, Ваканка и на самый отдаленный прииск Ветреный. Следы этих этапов размыты дождями и паводками и заросли буйной зеленью.
По словам старых таежников, вся дорога от Атки через Малтан, Ударный, Мяунджу, Холоткан, Солнечное озеро, Армань и Бахапчу до Бутычага отмечена людскими могилами, а кое-где почерневшими затесками на деревьях (свидетельствующими о том, что здесь находится тело усопшего страдальца).
Учитывая все это, Владыкин, проходя этими тропами теперь, спустя несколько лет, с благоговением останавливался над каждым, позеленевшим от плесени, ботинком, осколком бутылки или заржавевшей консервной банкой, перед затеской на дереве с предположением: «А, может быть, это принадлежало кому-то из моих братьев?»
Особенно Павел восхищался розовой гладью Солнечного озера, пройдя в летнюю пору десятки километров по топким мхам или галечнику, опускаясь, в часы вечернего заката, на берегу для отдыха. В одном из таких походов он оказался один, и ночлег застал его на берегу озера. Робко, с котомкой за спиной, он подошел к избушке, дерновая крыша которой пестрела ромашкой и голубенькими колокольчиками. Выдернув тычинку из пробойчика, Павел зашел внутрь.
Прокуренная до половины копотью, избушка встретила его запахом свеже-накошенного сена. На столе лежали (аккуратно сложенные) сумочка сухарей, банка крупы и такая же банка соли. На стене висела, наполовину залитая маслом, коптилка. В углу, на нарах, были сложены мелко нарезанные дровишки и рядом с ними — пук бересты с огнивом.
Павел был от глубины души обрадован такой простой заботой таежников, какую обязан был проявлять каждый ночлежник, покидая избушку, имея в виду дождливую погоду, а зимой — бураны.
Владыкин из таких запасов ничего не тронул. Только наспех разжег печурку и поставил на нее общественный и прокопченный чайник с водой. Сам же долго в тишине любовался жизнью, кишащей под водой и на поверхности озера. Отражая солнечные лучи почти круглые сутки, оно, по достоинству, было названо Солнечным.
Утром, покидая избушку, он рассмотрел, что все стены были испещрены надписями. Читая некоторые из них, он обратил внимание на аккуратно выведенную карандашом надпись, близко над столом: «Предай Господу путь твой и уповай на Него, и Он совершит. — Ж. Комаров». Сердце Павла затрепетало от волнения. Несколько раз, усердно всматриваясь в каждую букву, он прочитал это родное место из Библии.
— Кто это? Где он? Может быть, уже давно лежит мертвым под одной из затесок на дереве? Во всяком случае — это христианин, и он проходил этим путем.
Этот случай оставался памятным, дорогим. Где бы Владыкин не блуждал, по каким бы тропам не ступала его нога среди обрывистых скал или болотной топи, или если терялся среди непроходимых таежных зарослей — живым утешением была для него надпись на стене: «Предай Господу путь твой…и Он совершит».
В середине лета Павел, под горой Маячной, соорудил аккуратную землянку, с расчетом на трех человек, и занят был контролем шурфовочных работ, и землемерной съемкой разведочных линий. Раз в месяц к ним приходил вьючный транспорт, доставлял продукты для всех рабочих, новости, распоряжения от начальника разведрайона.
Однообразная жизнь наскучила Павлу до предела, тем более, что он всю прошедшую зиму провел в работе. Уж не до родного дома, а хоть бы как-то выбраться в Усть-Омчуг, и то — это считалось для Владыкина и его товарищей большим счастьем. Люди дичали, порой приходили в отчаяние, а с ними и Павел. Уже пять лет у Павла была потеряна всякая связь с родными. Он был уверен в том, что родителей нет в живых, а остальная родня рассеяна по стране. На все письма и запросы еще в 1937 году, он не получил никакого ответа.
В конце лета с транспортом пришел неизвестный человек и, обратившись к Павлу, спросил его:
— Вы Павел Петрович Владыкин? — и получив подтверждение, подал конверт. В нем значилось, что Бубликов Александр Лазаревич назначается начальником партии по Бахапчинскому разведрайону. Владыкин Павел Петрович передается в его распоряжение с новым назначением: техник второго разряда.
Павел был рад разделить таежные, гнетущие будни с новым человеком. Бубликов оканчивал когда-то Межевой институт в одном из городов России, долго работал по землеустройству на материке, а теперь, в самом начале войны, был откомандирован на освоение края. На материке осталась жена и двое детей. Владыкину он показался очень простым, хорошо знающим свое дело.
Первые полмесяца у них прошли в увлекательных рассказах: один из них все подробно изложил о жизни в России и начале войны, другой — о всей жизни на Колыме, не скрывая и пережитых ужасов. Работа шла согласованно, тем более, что у Павла пробудилось сильное влечение к техническим знаниям. С очередным транспортом Бубликову пришла целая пачка писем с фотографиями, и Павел с нескрываемой завистью наблюдал, как его коллега наслаждался их чтением. Владыкин очень внимательно всматривался в незнакомые лица детей и жены товарища, невольно, переносясь мысленно к своим домашним. «Ну уж, если мамы с бабушкой нет, то братишка и сестренки, где-нибудь да есть. Да, где их разыщешь?!» — заканчивал он свои размышления.
— Павел, — обратился к нему Бубликов, — почему ты живешь дикарем, бобылем? Неужели у тебя на материке нет ни души, с кем бы ты мог переписываться?
— Да, может быть, и есть кто-нибудь, но матери уже с 1937 года нет в живых, ребята разбрелись, а других адресов никаких не помню, ведь уже прошло семь с лишним лет.
При этом он подробно рассказал о своих последних связях до 1937 года.
— Да ты брось, пожалуйста, до чего ты опустился, мне и то жалко смотреть на тебя, А ну-ка, вспоминай какой-нибудь адрес да пиши сейчас же телеграмму, с этим же транспортом и отправим, — настаивал Бубликов.
Владыкин напряг все усилия и смутно вспомнил адрес тети, затем нехотя, с улыбкой недоверия, написал: «Тетя Поля прошу сообщить жив ли кто из ребят где живут Владыкин».
С недоверием, но чтобы коллега не стыдил его, Павел передал записку с транспортом, повторяя в душе: «Все равно бесполезно, кому я нужен?» — и, не имея уверенности, вскоре забыл о телеграмме.
Совместная жизнь Владыкина с Бубликовым протекала во взаимном уважении и доверии, они просто полюбили друг друга. Это во многом повлияло на дальнейшую судьбу и репутацию Владыкина перед производственным начальством. Коллега заметил у Павла незаурядные способности в познании новой профессии и особенно в черчении, отмечая это перед начальником разведки и в управлении.
Владыкин со все возрастающим успехом стал производить вычислительные и чертежные работы. Это не замедлило отразиться на его должностном повышении.
Однажды, самостоятельно производя работы высоко на террасе, над землянкой, он увидел появление транспорта. Жажда к новостям побуждала его спуститься вниз. Но увлечение новой работой превозмогло.
— Павел!!! — услышал он через некоторое время снизу, — танцуй! Тебе телеграмма, — махая рукой, позвал его Бубликов.
— Откуда там телеграмма, от брянского медведя, что ли? Опять Лазаревич трунит надо мною, — пробурчал Павел и отошел к прибору.
— Ты что, не веришь, что ли? — размахивая бумажкой, манил его вновь коллега.
Владыкин загорелся любопытством и вмиг спустился вниз. На развернутом бланке он прежде всего заметил штамп родного города, затем подпись — тетя Поля. И только после этого впился в содержание: «Все живы здоровы живут старом месте Поясни кто Владыкин».
— Ничего не понимаю, — недоумевающе развел он руками после прочитанного, — ну, хорошо, конечно, что хоть тетя живет на старом месте, но почему она не сообщила о домашних ничего? — глядя на Лазаревича, проговорил Павел вслух. — Ведь не может же быть, что «все живы и здоровы» относится к домашним? Почти шесть лет, как я считаю мать и бабушку умершими, потому что от них не было никакого слуху, а тут — живы, здоровы. Это или путаница, или меня искусно разыграли, — продолжал он. Но все же решил оставить работу и, сев за стол, быстро написал:
«Телеграмму я получил, спасибо тетя Поля, но я ничего не понял из нее: кто живы, здоровы? Ведь в 1937 году я получил письмо от матери, она умирала, и писали за нее другие. Может, вы все живы, здоровы — это хорошо, я рад этому, но что с ребятами? Где они? Может быть, они нашлись? Прошу пояснить подробнее. Если ребята живы, то вот я высылаю им 700 рублей денег. Получение уведомите. Еще в телеграмме спрашиваешь — кто Владыкин? Да, кто же еще может быть? Конечно, я, Павел. Если можно, прошу пояснить. Павел Владыкин».
Запечатав письмо в конверт, он отсчитал 700 рублей денег и отдал все это, с просьбой: отправить по адресу. Потом, отойдя к Лазаревичу, проговорил:
— Не пойму, в чем дело?…
— Не поймешь?…А я тебе объясню, что могло быть. Вот я плыл сюда и слышал в народе разговор, что бывает на корабле такая беда приспичит, не один тюк с письмами за бортом окажется. Так могло и быть. Мать писала, может быть, не одно письмо, да оно плавает где-то в море, а ты к тому же, покапризничал немного, вот вы и разошлись. Такое же могло и с твоими письмами случиться. Теперь вот и ты, человек как человек — своих имеешь на материке, да скажи спасибо, что тебя «дубиной» заставили писать.
Очень скоро наслаждение природой кончилось, и сентябрьские паводки известили о конце лета и тепла. Лазаревич около двух недель пробыл в Усть-Омчуге с отчетом и на техническом совете. Павел с нетерпением ожидал его со всякими новостями, а особенно из дому. Набил и наловил дичи, наготовил сухих дров и с отличием выполнил задание. Но коллега возвратился с тревогой. Из последних сообщений было известно, что немец подошел к Сталинграду, где жила семья Бубликова. Письма от семьи он получил, полные тревог. Пытался упросить начальство о зачислении его добровольцем на Сталинградский фронт, но всем добровольцам было объявлено, что никакого выезда не будет, все кадры забронированы до конца войны, пожертвования приняты, а некоторых людей даже вернули с дороги. Не привез он весточки и Павлу. Так они, отягченные грустными думами, долго сидели и глядели, как в печке, весело потрескивая, горели дрова.
— Ну, ничего, Павел, есть и радостное, — вздохнув, прервал молчание Лазаревич. — В течение месяца сворачиваем всю работу, и по первому снежку перебираемся прямо в Усть-Омчуг, так что новый 1943 год будем праздновать не здесь, в землянке или в Бахапче, а в городе. Начальство в управлении зачислило нас обоих в свои штаты, понравился ты им и особенно твоя работа.
Для Владыкина это было не меньшей радостью, чем, если бы дали выезд на материк. Ведь это было давнейшей его мечтой — попасть в отдел управления и повышать свои знания в кругу ученых и крупных специалистов, а там, может, встретить кого из «своих», так как духовно он остыл совершенно. Как тина, засасывал его греховный быт среди окружающих обездоленных, безнадежно погибших, людей. С тревогой он заключил: если Господь не пошлет ему помощь извне, то последние искорки веры, страха Божьего и сокрушения о своем духовном убожестве погаснут, а с ними — все его будущее.
В начале октября сильные заморозки сковали землю, а первые, нерешительные снегопады устлали отшельникам дорожку белой скатертью. Погрузив вещи на розвальни в обоз, они на самодельных лыжах покидали Мянджу, а с нею и землянку. Путь лежал через Солнечное озеро, куда Владыкин, как в свою родную избушку, привел коллегу. Тонким слоем льда уже сковало озерную гладь. Лишь со стороны сторожки, хрусталем сверкали ледяные осколки от прорубей, свидетельствуя о том, что кто-то до них успел полакомиться сладкой красноперой мальвой. Натопленная сторожка и, не заметенные снегом, следы говорили о том, что гости покинули ее не раньше, как сегодня утром.
Подходя, Павел с благоговением повторил слова, прочитанные здесь: «Предай Господу путь твой, и уповай на Него, и Он совершит. — Ж. Комаров». Войдя и зажегши коптилку, он поспешил, нагнувшись над столом, прочитать дорогую надпись, но увы, какая-то дерзкая рука выскоблила ее. Огонек ревности вспыхнул в его сердце, он нащупал огрызок карандаша в кармане и, воспроизводя в памяти выскобленное, ярким, чертежным почерком восстановил надпись: «Предай Господу путь твой, и уповай на Него, и Он совершит. — Ж. Комаров».
Набросав дровишек в печурку, они с приятным чувством осматривали сторожку. На окне, к великой своей радости, обнаружили более половины котелка сваренной ухи — это было для них праздником. Когда запоздалый обоз подъехал к сторожке, наши друзья уже беззаботно спали, растянувшись на сене.
На рассвете путники тронулись в дальний путь, пополнив по традиции, все жизненные средства в сторожке. Покидая ее, Павел с вдохновением прочитал еще раз: «Предай Господу путь твой, и уповай на Него, и Он совершит. — Ж. Комаров». «О, сколько усилий, излишних забот и средств тратит человек, не желающий предать свой путь Господу и, в результате, гибнет, блуждая по ложным тропинкам», — с облегченным сердцем думал Павел, закрывая дверь сторожки.
— Господи! Помоги мне найти, заметенный жизненной бурей, потерянный Твой след, — воскликнул он и, опершись на палки, скользнул на лыжах за обозом.
В Усть-Омчуге приняли их очень радушно, разместили в рубленом бараке с товарищами по отделу. Добродушно пожимая руку, познакомился с Владыкиным и начальник отдела Николай Сергеевич, когда они явились в управление — и тут же, указав на стол для занятий, снабдил Павла всем необходимым для работы.
Отдел был полностью укомплектован мужчинами и женщинами, которые, как Павлу казалось, были погружены в свои занятия, они как будто и не заметили пришедшего пополнения; но, знакомясь с обстановкой, он заметил, что их тщательно изучают новые коллеги. Некоторые из мужчин, с которыми Павел встречался в разведрайоне или полевых партиях, подошли и любезно поздравили его с новым назначением. Все это было для него совершенно ново, так радовало душу, что он, наконец, после долгих и тяжких мытарств попал «в люди».
Смутно ему вспоминались краткие дни, проведенные семь лет назад на Дальнем Востоке, в Облучье, но там были люди совершенно другие, лагерники.
Здесь же, он был очень доволен, что попал в это ученое общество. Одни — любезно знакомили его с новыми приемами работ, другие — охотно, с уважением исправляли ошибки, третьи — ободряли перед предстоящими трудностями, подчеркивая способности Павла. С первых же дней он почувствовал себя неотъемлемой частью веселой семьи. В перерывах, когда начальство уходило «наверх», все общество принималось любовно подтрунивать над стыдливыми холостяками, или все замирали, слушая, душу захватывающие, таежные эпизоды загорелых полевиков. Часто в такие разговоры невольно втягивалось и начальство, подчеркивая, что и они чем-то богаты. Или всем обществом обрушивались на, закутившего от неудачи, женопоклонника.
Бывали случаи, когда приходили коллеги и из других отделов, и понурив головы слушали печальные новости, постигшие того или иного сотрудника, утратившего близких и родных на фронтах войны. Особенно приятно было видеть, как кто-либо из сотрудников делился дорогими гостинцами: или полученными с материка, что было значительно реже, или дарами тайги — в виде копченых или вяленых хариузов, форели или белорыбицы. Снабжение было строго лимитировано, и холостяки-одиночки жили, почти впроголодь.
Как-то, перед новым 1943 годом, в отдел «сверху» (начальник управления с заместителями находились на верхнем этаже) Николай Сергеевич привел нового сотрудника. Это был мужчина, в одних годах с Владыкиным. Его изможденное лицо и выцветшая арестантская куртка говорили о том, что он не совсем здоров и только что вышел из лагерной зоны. Но кроткое выражение глаз и бархатный приятный баритон, каким он непринужденно владел, невольно располагали к себе, даже при первом соприкосновении с ним. Со всеми он был в меру любезен, прост в обращении, ненавязчив. Как и всем, ему тоже было отведено соответствующее место и выдано надлежащее пособие для работы.
При ознакомлении с материалами и в беседе с Николаем Сергеевичем, по некоторым вопросам он дал свою оценку и замечания, что начальником было охотно принято.
Из этого Владыкин и сотрудники заключили, что новичок — мастер своего дела, и это подтвердилось в этот же день. Знакомиться с ним пока никто не решался, а он не спешил объявить себя. Только Николай Сергеевич в обращении с ним, назвал его Евгений Михайлович. Из-за тесноты в отделе, Владыкин и некоторые из сотрудников были помещены для работы по месту жительства. Ввиду этого, знакомство с новичком отодвинулось на какое-то время. Но однажды, зайдя в отдел, Павел попал к раздаче писем с материка. В числе первых, он с жадностью набросился на кучу, сложенной на столе, корреспонденции, но увы: перебросав все, он ничего не нашел в свой адрес. Потрясенный разочарованием, Владыкин подошел к Лазаревичу и с огорчением высказал ему:
— Я же говорил вам, что это была очередная шутка, распространенная здесь, никаких родных, никаких телеграмм… — все это какой-то весельчак умело подделал, а теперь наслаждается страданием моей встревоженной души… Изверги и больше никто…
— Да подожди ты, проклинать всех направо и налево — ведь это же не из Москвы в Ленинград, а в Магадан, да еще в наше захолустье, — уговаривал его Лазаревич, — письма неделями лежат в ожидании парохода, потом океан, сортировки — туды да сюды… не торопись, получишь! Ишь, как загорелся!
— Да, что загорелся… конечно, загорелся, но ждать-то чего? Ведь уже почти полгода…
— Ну, как хочешь! — махнув рукой ответил ему Лазаревич, — тут своего горя не обдумаешь; живи, как знаешь.
Получив задание, Владыкин подошел к двери, намереваясь возвратиться в общежитие. В это время дверь отворилась, и с маленькой стопкой запоздалых писем вошла сотрудница.
— Комаров Евгений Михайлович! — огласила она во всеуслышание. От окна, быстро поднявшись, торопливо подошел новичок и, приняв пачку писем, с радостью отблагодарил улыбающуюся женщину.
— С самого Бутыгичаги ходят за вами, смотрите накопилось сколько, хоть бы поделились с обиженными, — смеясь, указала она на Владыкина.
Павел, услышав фамилию — Комаров, без труда вспомнил Солнечное озеро и надпись на стене — Комаров Ж. В это время новичок взглянул непроизвольно на Павла и тут же погрузился в чтение писем.
«Неужели это он?» — думал Павел, выходя на улицу.
Возвратясь в комнату, он был глубоко взволнован по двум причинам: прежде всего потому, что до сих пор не получил из дому никакой весточки. Во-вторых, новичок был не кто иной, как тот самый Женя Комаров, который сделал в сторожке надпись: «Предай Господу путь твой, и уповай на Него, и Он совершит».
Все это так растревожило, утомленное от бурных переживаний, сердце Владыкина, что как он ни старался, но работать не мог. Радостные мысли о Комарове, с одной стороны, и обида на отсутствие писем, с другой, затуманили его сознание, и он не заметил, как за окном раздался гудок на обед. Похрустывая снегом, сотрудники пробежали на обед.
— Владыкин! Тебе письмо лежит в отделе, — проходя по коридору, постучал ему в дверь Лазаревич.
— Если письмо мне, так почему же вы не захватили его, — открыв дверь, с недоверием возразил Павел.
— Опять не веришь, — уже раздраженно ответил ему коллега. — Ну, так понимаешь ты или нет? На штампе стоит город Н. а в обратном адресе Владыкина Лукерья — это что, брянский медведь, что ли? А не взял я потому, чтобы ты сам сбегал.
Услышав это, Павел впопыхах набросил на себя одежду и, не помня себя от волнения, выбежал в управление. Но одна из сотрудниц, зная переживания Владыкина, захватила его письмо и, еще у дверей общежития, торжественно вручила Павлу.
— На, Фома неверующий!
При первом взгляде на конверт, руки Павла затряслись так, что едва удержали письмо. Материнским почерком, карандашом было написано: «Павлу Петровичу Владыкину». Нахлынувшее чувство потрясло сына-отшельника и бросило на подушку. Ободрившись после первого рыдания, Павел, открыв конверт, прочитал: «Сыночек мой, прасти меня… Как получили ат тибя письмо не перестаю плакать. В слезах вся прибегла и Полюшка, вся трясетца…
Лушь! Пасматри, никак Панька-то прапащий нашелся. Только он ли? Может Петя?… Вот и деньги-то 700 рублей прислал. Я как увидела все это, так до сих пор все из рук валитца… Саапщитыли эта или отец. Ребята все живы, рады, рады не знаю как… Илюшка да девки-то все рвутца, мамк дай адрес напишем, а я гаварю пагадитя егазитца-та еще не знаем сами кто, можеть и об отце обманули, что умер. А бабка как услыхала, так волосы на себе рветь. Неужели жив?… Как все равно с ума сошла, плачеть и плачеть, да и мы-та все слезами извелись. Сыночек, ты уж прасти миня, за глупость. Если эта ты, то пришли приметы тваи на голове. Храни тибя Господь. Мать».
Владыкин, ободрившись от приступа радости, тут же написал матери ответ. В письме он вразумлял ее, что это сын Павел, что про отца он ничего не знает. «Да и посуди сама, мама, — написал он, — кому ты нужна, старуха, чтобы тебе выслал кто-то семьсот рублей денег». Да и приметы, какие были с детства, описал и тут же выслал еще тысячу рублей. В заключении дописал: «Поцелуйте и утешьте бабушку, пусть молится и ждет».
К удивлению Павла, с последним пароходом пришел ответ:
«Сыночек ты мой милай, нинагляднай ты мой… Сердце мое выпрыгиваеть из грудей… Данеушто жив, ты, гаремышнай мой… Как глупенька бегаю по соседям с письмом-та тваим… Все диву даютця, услышав пра тибя… Верущи-та все зашивилились… Все мы с нитирпеньем ждем тибя. А рибяты целай пакет тебе шлють… Бабку-та в Пачинки увезли, больна, голат у нас… Как услыхала про тибя, так ат иконы-та не отходеть, знать на ты-щи поклонав бъеть Иверской Божьей матери да Николаю угоднику. Сыночек, все мы ожили, хоть головы-га подняли. А втаро-го-та про каво думали, про отца. Хоть и сапщили мине, что умер, а сердце-та все ждет. Господь с табой… ждем. Мать».
Так после шести лет у Владыкина, к общему ликованию, восстановилась переписка с родными. С Лушиным письмом Павел получил целый пакет и от ребят. Старшая сестренка в первом же письме описала все подробно, а с письмом выслали и фотокарточки.
Глава 7. Знакомство Комарова с Владыкиным
«Друг любит во всякое время и, как брат, явится во время несчастия».
Отдел, куда по прибытии поместили Комарова, состоял преимущественно из пожилых изыскателей, у которых кроме официального образования имелся еще большой опыт жизни, проведенной в суровых таежных условиях. Эти условия тесно сплотили их в какую-то своеобразную, большую семью, в которой человек к человеку был ближе, отзывчивее, жертвуя друг для друга всем, а нередко — и самим собой. Женщин в поселке было очень мало, и все они в основном работали в отделе изыскания вместе с мужьями. В быту, большинство из них, охотно уделяли внимание хозяйственным проблемам одиноких мужчин, получая в награду почтение и часто любезное вознаграждение из даров тайги.
Комаров был поражен, увидев здесь после ужасов пережитого такое общество, какое он встретил, пожалуй, впервые. Его душа, изголодавшаяся по добрым человеческим отношениям, растворилась в коллективе, отвечая взаимностью на малейшую к нему любезность.
За короткое время он стал близким для всех. Высокое мастерство чертежника подняло его на голову выше своих сотрудников, а кроткий характер еще больше расположил всех к нему, как к человеку. Одна только личность осталась для него неразгаданной — это был молодой человек, скромно одетый в вольное. Сидел он через несколько столов впереди и занят был математическими вычислениями, и оформлением проектов.
Незнакомец, несомненно, был частью этого общества, уважаем им, в меру любезен, но не растворялся в нем. Некоторое время Женя присматривался и наблюдал за ним. Строгий его профиль привлекал внимание Комарова и почему-то вызывал расположение. Стройная высокая фигура могла бы позволить Жене думать о нем, что тяжесть жизни еще не касалась его плеч, но глубоко врезанные морщины на лице говорили о том, что над каждой из них немало поработал Великий Ваятель. В разговоре он был скромен, в обращении очень прост, но тактичен, во всем чувствовалось присутствие огонька, хорошо владел собой. В обеденный перерыв он постоянно уходил за поселок, на берег речки.
После того, как Евгений Михайлович все осмотрел, со всеми познакомился и определил свои отношения с каждым, он решил в обеденный перерыв познакомиться с молодым человеком, который привлек его внимание.
— Извините меня, пожалуйста, — начал Комаров, подойдя к нему у речки, — только с вами мы остались не знакомы. А я к этому имею очень большое желание. Меня зовут Евгений Михайлович, да можно просто — Женя. Фамилия моя Комаров, из Ташкента я, баптист. Скажите мне, пожалуйста, а вы случайно не из верующих, и не знакома ли вам фамилия Тимошенко? Вот имя и отчество я забыл…
— Я напомню вам, — выручил юноша, — Михаил Данилович! Знакома, брат Женя, не только фамилия, но и жизнь его отчасти, и кончина его отца Даниила Мартыновича — это служители братства баптистов. Я, тоже христианин, баптист. Зовут меня Павел Владыкин. Приветствую вас, брат!
И они оба упали друг другу в объятия.
— Евгений Михайлович! Я… — начал Владыкин.
— Ну-ну, да ты что? Павел! Брат ты мой! — обнимая его, возразил Комаров, когда они объяснились в обеденный перерыв на берегу речки. — Да, какой же я тебе Евгений Михайлович? Впредь, пока мы живы на этой земле, я тебе просто Женя и, уже в крайнем случае — Евгений.
— Ну, ладно, я очень рад и благодарю тебя… Как хорошо, что ты подошел, а я как раз думал: «Как же подойти к нему?» Да ты понимаешь, как это нужно?!
— И важно, — подтвердил Женя.
— Да-да. А как это радостно!
— И чудно, — опять добавил он.
Так несколько раз они, перебивая и дополняя друг друга, торжественно обменивались любезностями.
— Ну, давай-ка, хоть спокойно познакомимся друг с другом, — спохватился Владыкин. — Так ты откуда, говоришь, сам?
— Из Ташкента, вот уже пять лет.
— Так вот, — продолжал Павел, — ведь я уже загорелся тобой давно, с Солнечного озера, знаешь такое?
— Ну, еще бы не знать… А-а-а! Ты, наверное, увидел там…
— Не просто увидел, Женя, а был потрясен. Ведь этот стих: «Предай Господу путь твой, и уповай на Него, и Он совершит», как ангел-хранитель утешал меня и двигал по моим тропинкам в минуты отчаяния. Спустя долгое время, его кто-то соскоблил, так я чертежным почерком восстановил его, подумав: «Пусть кто-нибудь еще осчастливлен будет этим напоминанием». Ну, а теперь расскажи коротенько, как и когда ты оказался там, на озере?
— Ох, Павел, Павел — это целая история, какую я бы назвал: «Путь мой лежал долиной смертной тени». Солнечное озеро — это чуть ли не единственное, светлое звено из всей цепи.
Здесь Женя на минуту остановился, вздохнул и неторопливо изложил весь свой этапный путь от Атки до Бутыгичага. По мере того, как он в рассказе упоминал долины ключей и речек; Малтан, Ударный, Мяунджа, Армань, Холодкан, Бохапча и другие — взгляд Владыкина становился все серьезнее, а голова опускалась все ниже и ниже.
— Вы что-то, молодые люди, я вижу, заговорились! — остановил их, подходя, начальник отдела Николай Сергеевич. — Обед ведь давно кончился, — с улыбкой обняв обоих, сообщил он.
— Простите, Николай Сергеевич, задержались. Обед-то, может быть, и кончился, а жизнь-то наша только начинается. Ведь мы не люди вот с ним, — кивнул Владыкин на Женю, отвечая начальнику, — а несколько раз — смертники. Мы ведь из могилы прибыли сюда к вам, причем — каждый из своей, а здесь вот встретились.
— Так вы что, братья, что ли? — спросил их Николай Сергеевич, внимательно сличая их лица.
— Да, братья, да еще какие, — ответил Женя, подходя уже к двери отдела.
После работы они вместе наспех поужинали и до глубокой ночи просидели на берегу Детрина, пока не замерзли, рассказывая друг другу о пройденных путях.
— Павел! — поднявшись на ноги по окончании беседы, обратился Женя к своему собеседнику, — я хочу тебе в заключение объявить два признания: во-первых, я первый раз в жизни встретился с тобой, но именно такой образ искал в людях, чтобы найденного от души назвать другом. Теперь же я могу, наконец, тебя обнять и назвать так?
— Да! — ответил Павел. Они крепко обнялись и поцеловали друг друга.
— Во-вторых, так, как пять лет назад, свободно, с чистой совестью называл христиан братьями и сестрами, сегодня назвать тебя или кого-то другого этим именем не могу. Палящий зной пережитых ужасов иссушил мой источник и, в лучшем случае, там остался скудный, заиленный родничок, — закончил Женя, испытывающе глядя в глаза своему другу.
— Женя! — обратился к нему Павел, — пусть постыдятся назвать нас с тобой братьями ташкентские, киевские, ленинградские, московские христиане, может, мы во многом не достойны их и не похожи на них, но зато с открытой душой назову тебя братом и другом — я и подобные нам в этой печи, так как мы равно достойны друг друга. А насчет источника — я верю, что Тот, Кто оказался другом самарянке, расчистит тину и в наших родниках. И верь, что из них еще потекут реки воды живой, а тогда обнимут нас, как родных, и ташкентские и другие.
Женя, я хочу запомнить это место в пойме Детрина и, когда Господь оживит нас, сделать его, как Авраам — жертвенником для молитв.
— Павел! — добавил Комаров, — а я хочу сейчас преклонить колени на этом месте и сказать всего несколько слов, что мы, несомненно, можем сделать перед Господом: Боже, будь милостив ко мне, грешнику! Аминь! (Лук.18:13).
— Аминь! — закончили они вместе.
Работая в отделе, Комаров очень скоро приобрел к себе всеобщее расположение мягкостью своего характера и высоким мастерством в отделке карт. Будучи осведомленным во многих жизненных вопросах, он был и замечательным собеседником как для молодых так и для пожилых мужчин и женщин.
С каждым разом и Владыкин располагался к нему все больше и больше. Однажды Женя увидел, как из клуба, по окончании демонстрации кинофильма, с толпой сотрудников вышел и Павел. Встретив его, Комаров спросил:
— Ты что, разве позволяешь себе развлечения подобного рода?
— Изредка, да. Сегодня шел фильм, очень близкий к библейскому сюжету, даже имена, персонажи и изречения были библейского содержания. Я жду твоего мнения, брат Женя. Что, если бы у нас демонстрировались христианские фильмы? Я думаю, что нравственность у молодежи не была бы на таком низком уровне, да и наша, христианская молодежь, нагляднее представляла бы себе эпоху библейских и евангельских времен.
А вот у православных и католиков, смотри, как картинно обставлено богослужение и богослужебные помещения. Прихожанин, в каком бы он ни был настроении, невольно, войдя в храм, поддается влиянию всей религиозной атмосферы, забывая мирскую суету. Может быть, и нам следовало бы быть более примирительными к кино? Ведь в домах наших, мы тоже с удовольствием вешаем картины евангельского сюжета и с изображением самого Христа Спасителя.
— Павел! — начал Комаров, отвечая другу, — на первый взгляд, оно получается, вроде и так. Как бы было хорошо и наглядно — представить себе учеников Спасителя, Его Самого, творящего чудеса, молящегося в Гефсимании, умирающего на кресте и т. д. Но скажи мне, прежде всего, сделало ли это все, католика и православного, новой тварью? Ведь он и остался не более как, в лучшем случае, благочестивым прихожанином. Распятие Христа переселилось ли у кого из них со стены в сердце? Я уверен, что идея изображения Бога в трех лицах и библейских сюжетов, возникшая в уме отцов католической и православной церквей, была самой доброй и направлена к тому, чтобы помочь прихожанину через эти изображения, нагляднее представить себе Библию и Самого Бога.
Но это закрыло путь для человека к внутреннему, духовному Богосозерцанию, которое открывается человеку Духом Святым, через веру. Ты ведь сам убедился, что такое глубоко религиозный человек без Духа Святого в сердце, но обставленный библейскими изображениями; и наоборот, кто есть возрожденный христианин? В чье сердце верой вселился Христос, но живущий в пустыне, безо всяких изображений. Да и дьяволу очень выгодно, когда человек помещает Христа в самый передний уголок дома или храма, или даже на золотой цепочке на груди — лишь бы не в сердце, не в быту и не в своей жизни.
В чем же секрет? Почему несовместимо человеку одновременно поклоняться изображению Бога и Самому Богу в духе и истине? Потому, что поклонение живому Богу достигается и осуществляется живой верой, а поклонение изображению Бога осуществляется человеческим разумом и порождает только суеверие. Ведь ты же, согласись, — продолжал Комаров, — что православный и католик, пока любое изображение не примет в сердце как святыню, он ему поклоняться не будет. А объявив святыней, они отдают ему свое сердце. Ревность же Божья не позволяет поклоняться никакому одухотворенному или неодухотворенному, даже ангелу Божьему, носящему на себе образ Бога живого. Любой же предмет, живой или мертвый, которому мы отдаем свое сердце, языком Божьим, называется идолом. Теперь понимаешь, в чем опасность того, если мы в систему нашего служения и жизни введем кинофильмы библейского сюжета? Они в самое короткое время подменят собой Библию. Христианин, а особенно молодой, вскоре охотнее просидит за кинофильмом два часа, нежели за Библией один час. А затем уж, как следствие, дети наши, безусловно, охотнее просидят за кинофильмом четыре часа, нежели в собрании два часа. И получится, брат мой, что игра артиста в кинофильме вытеснит и подменит дыхание Духа Божьего, а это и есть духовный блуд — идолопоклонство. Кроме того, не забывай библейский пример — медного змея. Как легко народ Божий перешел от взгляда живой веры, через которого получал исцеление от укусов, к идолопоклонству и суеверию. Медный змей оставался одним и тем же. Он служил прообразом Христа, взявшего на Себя грехи всего мира, и распятого на кресте. Им позволено было с верой взглянуть на причину их страдания и смерти, пригвожденную на древе — в этом был акт милосердия Божьего.
Они же вскоре стали поклоняться ему, обожествив самого змея. Так будет и с кино. Понял?
Павел с восхищением выслушал Комарова и ответил ему:
— Женя! Я очень рад, что понимаю это совершенно так же, как ты изложил.
— А что же ты, испытываешь меня, что ли? — с улыбкой, добродушно спросил его Комаров.
— Как хочешь, суди, — ответил Павел, — но пойми правильно, как радостно на душе, когда видишь друга-единомышленника. Ведь нам эти истины суждено будет нести в народ, а для этого следует убедиться, не может ли это быть только моим личным мнением и не назовет ли кто это узостью.
— О нет, брат мой, именно так это было открыто дедам и отцам нашим, седым старцам, которые стоят у истоков истинно духовного Богопоклонения в нашей стране: Павлову В.Г., Мазаеву Г.И.
С наступлением весны в отделе начались оживленные приготовления к полевым работам, а это значит — опять таежные звериные тропы и заоблачные горные вершины.
Владыкина назначили помощником к одному опытному инженеру и они, распрощавшись с Усть-Омчугом, выехали в тот район, куда его отправили в 1940 году, на открытие прииска «Пионер».
Комарова, по состоянию здоровья и крайней нужде в его способностях, оставили пока в отделе. Расставшись, они условились с Павлом, помнить друг друга и переписываться.
Отряд, где был Владыкин, расположился в пяти километрах за прииском «Пионер», на остроге, изредка поросшим стлаником и оленьим мхом. По дороге они с удивлением наблюдали, как долина р. Омчаг, три года назад бывшая пустынной, теперь была застроена несколькими приисками и изрядно покрыта отвалами отработанного грунта. По соседству с одним из приисков около трассы, среди рощицы молодой лиственницы, расположился разведрайон, который был передан в распоряжение прежнего начальника, у которого с первых дней работал Владыкин. Узнав в путешественниках своих старых коллег, начальник убедил их остановиться у него на обед и любезно угостил всем самым лучшим из своих запасов.
Оказалось, что причиной этого, было прибавление в его семье — новорожденного сына.
Павел, воспользовавшись этим случаем, сердечно отблагодарил начальника, что тот посодействовал его переселению в Усть-Омчуг, и он (в ответ) поздравил его с новым назначением по служебной части.
На новом месте отряд устраивался около трех недель, обследуя окружающую местность и устанавливая связь с жизненными объектами, ожидая, кстати, пока обсохнут горы и долины, чтобы приступить к работе. Павел, закончив приготовления, стал сильно тревожиться, не получая никаких сведений от Комарова и домашних. Но однажды вечером в их расположении остановилась знакомая автомашина с новым оборудованием и людьми. К его великой радости, среди них оказался Женя Комаров, и они, охотно согласившись на совместное жительство, разгрузились и оказались рядом. Как милость от Бога, приняли оба эту встречу. И хотя род занятий их был разный, но они изредка, уже поздними вечерами, находили время предаваться воспоминаниям и беседам. За все лето они один раз отделились от отряда Владыкина, с целью: приблизиться к объектам своей работы. Но нападение разбойников их так напугало, что они немедленно возвратились под защиту прежнего дружеского соседства. Возвращение с полевых работ было уже поздней осенью, и их к этому торопило не столько окончание плана задания, сколько ранние заморозки и обильный снегопад.
По возвращении в поселок Усть-Омчуг скитальцам пришлось выдержать настоящий бой за вселение в зимнюю квартиру. Дело в том, что изыскатели, уезжая на лето в тайгу, многие комнаты оставляли пустыми. Пользуясь этим, оставшиеся жители, заимев широкий выбор жилой площади, на основании частных соглашений с теми или иными влиятельными лицами управления, располагались в комнатах. Зимой же они, учитывая, что возвращающиеся из тайги люди, в большинстве состоят из «директивников», т. е. людей, которых многие вольнонаемные рассматривали как неравноправных, с запачканной репутацией; бывших заключенных, пренебрежительно обрекали на нечеловеческие условия. Обиженные, в свою очередь, доказывая юридическое полноправие, добивались иногда своих прав, применяя физическую силу. Такой бой, правда без физического воздействия, пришлось применять и жителям того общежития, куда по праву поселились Павел и Женя.
Арбитрам пришлось тревожить и привлекать работников управления в Магадане по телефону, но зато уж место было закреплено прочно. Так Владыкин и Комаров, оказавшись вместе, были бесконечно этому рады. Вместе они делили радости и горести, боролись с недостатками полуголодного существования, утешая друг друга. Но духовная жизнь по-прежнему оставалась на низком уровне. Нужно было духовное пробуждение, а для этого особое посещение Божье. Господь же почему-то медлил. Часто с понурой головой сидели они, особенно, когда Комаров вспоминал о пробуждении в Ташкенте, а Владыкин о днях раннего детства и юношества. Оба они были подобны расслабленному в Вифезде, ожидавшему посещения Господня, в лице Ангела Божьего.
Вскоре в поселке нашелся еще один брат, из числа «директивников» — некто Михаил Михайлович Горелов, а с ним еще двое. У всех духовное состояние немногим отличалось от других. Изредка Михаил Михайлович посещал друзей, но беседы проходили, главным образом, вокруг воспоминаний пережитого. Чего-то не хватало, чтобы объединить страдальцев в живое общение, и все ждали Ангела Вифезды. Так наступил 1944 год, а после безрадостной его встречи, время шло как-то особенно быстро.
Скоро апрельское солнце поманило отшельников на лоно природы. Наступило пасхальное утро. Все согласились: где-нибудь у костра собраться и воспоминанием почтить праздник Пасхи. Собрались, но в ожидании инициатора все, с грустью глядя друг другу в глаза, долго сидели молча.
— Что ж, друзья, ведь в этот день наши семьи, наверное, все, по своим возможностям, соберутся: споют, детки расскажут стишки, а старичок прочитает что-нибудь из Библии, — с грустью, начал Комаров.
— Да, Женя, у кого-нибудь, может быть, и соберутся, а я вот, уже какой год без вести потерял семью, немец угнал к себе. Так вот соберутся ли где они, или, похоже — как и мы — разбросаны по чужбине и пасут чужих свиней, а то и кости в сырой земле гниют, — со вздохом ответил Михаил Михайлович.
— У меня точно такое же положение, — вставил пожилой, коренастый мужчина с густой, поседевшей бородой.
— А у меня, пожалуй, не лучше вашего, если не хуже, — добавил высокий молодой брат, — соседская девочка сообщила как-то, в первые дни войны, что с самолета упала бомба прямо на дом, и на его месте оказалась только большая яма, а уж, что там осталось — не знаю ничего.
В костре начали прогорать дрова и разваливаться в стороны. Женя взял одну из головней, собрал все в кучу и, подумав немного, проговорил:
— Что ж, братья, собрались, видно, мы сюда подавленные, каждый своим горем, и наподобие этого костра, прогорая каждый в своем огне, развалимся, как эти поленья, и затухнем. В сердцах многих наших близких и родных мы, как видно, заживо погребенные. Может, кто-нибудь из них, взглянув на нас в этот час, не нашел бы в сердце своем ничего, кроме осуждения, мы ведь и достойны этого, так как почти все проповедники. Но ведь жив Искупитель наш, и сегодня весь мир отмечает это. Он не осудил Иоанна Крестителя, но ободрил его, не осудил Илью под можжевеловым кустом, но пробудил его, напоил и накормил. Братья! Неужели милость Божья отвернулась от нас? Нет! Этому, мы свидетели сегодня. Что ж, если мы не можем сейчас поделиться проповедью, не может никто из нас горячо помолиться, но есть одно дело, которое мы можем сейчас сделать. Мы можем встать и спеть, известный нам гимн: «Страшно бушует…» и споем его, как можно сердечнее.
Нестройно и невпопад, но действительно сердечно, все, вставши, запели:
С первых же слов слезы показались на глазах отшельников-братьев и, «поправляясь на ходу», они уже стройно заканчивали, потрясаемые чувством умиления:
Потрясаемый рыданиями, Женя упал на колени и стал молиться:
— Боже! Будь милостив ко мне, грешнику! Будь милостив к братьям моим, ведь Ты знаешь, из какого пекла мы вышли. Ты знаешь, что сотни и тысячи искали и ищут погибели души нашей, и только Ты Один можешь и хочешь поднять и ободрить нас. Пошли нам Ангела, как посылал в Вифезду, но еще дороже — приди и подними нас Сам. Аминь!
— Аминь! — дружно и громко повторили все братья, изливая в слезах душу свою, стоя на коленях вместе с Женей.
— Братья! — вытирая с глаз слезы, вставши, обратился Комаров к своим друзьям, — давайте, по-братски поцелуем друг друга и поздравим с Пасхой: — Христос воскрес!
— Воистину воскрес!!! — отозвались ему окружающие и горячо поцеловали друг друга.
— А теперь я вам спою один стишок, как сумею, как раз к этому случаю; недавно я весь в слезах сочинил его, — и он запел уверенно, с вдохновением:
Припев:
Уже со слезами, все вместе с Женей заканчивали дорогим припевом, этот подарок неба — гимн, как они тут же объявили друг перед другом. С этих пор, расходясь с волнующим чувством от пасхального костра, они, если еще не ожили как должно, но несомненно, чувствовали себя родными.
Сразу же после праздника, Комаров с Владыкиным разъехались, на сей раз — в противоположные стороны, но на душе было одно: «Когда и как, Господь посетит нас пробуждением?»
Женя в письме семье, как только мог, подробно описал обстановку проведенного праздника и кратко познакомил их со своими братьями.
Лида — жена Комарова, с дочкой, жили вместе с Марией Никифоровной — его матерью, в городе Ташкенте. Шел уже седьмой год их разлуки. С христианским постоянством она писала мужу-страдальцу письма, полные нежной любви и ласки. Письма накапливались в порту Находка и приходили, начиная с июня месяца, пачками. Никто, из окружающих Женю, не пользовался таким вниманием со стороны жен, и все, просто с нескрываемой завистью, осматривали каждый, каллиграфически подписанный, конверт милому другу. Многолетняя разлука до крайности истощила обоих. Дочка росла, совершенно не зная отца, а широко оповещать, о таких отверженных людях было страшно, поэтому семьи, молча, терпеливо несли в своих сердцах всю тяжесть опороченной репутации своих мужей, отцов и сыновей.
Восстановление письменной связи с дорогим, любимым мужем заметно ободрило Лиду, окрылило надеждой, удвоило, утроило энергию. Каждая весточка от Жени была праздником в семье Комаровых. Даже полуграмотная, старенькая Мария Никифоровна — пока с письмом от сына не обойдет всех родных и знакомых — не ляжет спать.
В душе Лиды загорелось трепетное ожидание возвращения мужа домой, усилились молитвы друзей об этом. Некоторые же жены и матери, жили и ходили в постоянной скорби, убедившись в безвозвратной разлуке со своими любимыми, дорогими узниками. К числу их относились: Баратова Поля, семья Феофанова, Сапожникова и многие другие, чьи имена, с благоговением, хранятся в сердцах народа Божьего. Золотой нитью вотканы их имена в неветшающее знамя Евангельской Истины, как верных ее борцов, закрепивших достоверность Евангелия Христова, своей мученической смертью.
Отъезжая в тайгу, Комаров обратился через Николая Сергеевича к начальнику управления с убедительной просьбой: послать вызов и разрешение на приезд жены с дочерью. Имея к нему особое расположение, Николай Сергеевич сам, лично обошел все соответствующие инстанции и с многими положительными резолюциями отправил все документы в Магадан. Вскоре из центрального управления пришел ответ, что заявление с ходатайством отправлено в Москву, о чем, с самой ближайшей фельдсвязью, уведомили и самого Комарова в тайге.
Получив такую радостную весточку, Женя лишился покоя и краткими молитвенными воплями взывал к Богу, чтобы Он послал ему какой-нибудь толчок, через который было бы положено начало к пробуждению, хотя пасхальный костер, уже по истине, был началом его. Бог услышал его вопль, и просимый толчок не замедлил прийти.
В одном из маршрутов, чтобы сократить время, Комаров с одним рабочим решили пройти в нужное место по прижимам (обрыв над рекой). Тропа, по которой они решили идти, изгибаясь, пролегала на высоте 10–11 метров над горной обмелевшей речкой, течение которой подмыло нависшую скалу. Смельчаки с рюкзаками на плечах прошли до половины, а дальше продвижение стало уже настолько затруднительным, что им пришлось двигаться на коленях, цепляясь за уступы скал.
Они собрались уже было праздновать победу, но тропа резко скрылась за уступом, и, к их ужасу, они оказались перед маленьким обрывом — тропа была размыта водой. В трех-пяти метрах, она опять, сразу же расширялась до вполне проходимых размеров и, сбегая вниз, пряталась в зеленом цветастом приволье.
Отчаяние расслабило все тело Жени, когда он оказался в безвыходном положении. Ни подняться на ноги, ни повернуть назад — было невозможно. Товарищ, увидев Комарова в отчаянном положении, растерялся и с большим риском, развернувшись, как можно скорее, возвратился назад. У Жени оставался один выход: дотянуться руками до скального уступа на другой стороне промоины и, подтянув себя, спастись. Ухватиться за выступ ему удалось, но руки ослабели, и он, ударяясь о выступы скал, рухнул по обрыву вниз…
Очнулся он на той заманчивой лужайке, которую видел впереди, но не мог от боли пошевелить ни одним членом тела. К счастью, его товарищи, которые не отважились идти за ними, а пошли в обход, успели на той стороне речки поравняться с ним и остановились в ужасе, при виде его отчаянного положения. При падении у него осталось все цело, но он сильно ушибся и долго был без сознания. Упал он на песчаную отмель противоположной стороны речки, где вода покрывала дно не более, как на 10–15 сантиметров.
Пока он пришел в себя, товарищи успели соорудить конные носилки и, не теряя ни одной минуты, двое из них повезли его через горные перевалы к автотрассе. Самая острая боль в теле и в костях появилась, когда он уже лежал на больничной койке.
Владыкин на лето расположился с отрядом в пойме знаменитой реки Армань, которая отличалась от многих других густой роскошной растительностью, изобилием рыбы и всякой живности: медведей, зайцев, глухарей, куропаток и рябчиков.
До паводка Павел с упоением принимался за работу, не сходя с лыж с утра до ночи. Этим он отчасти хотел обработать объекты, которые будут недоступны летом, а больше всего утолить тоску по родине и утерянной первой радости. Пасхальный костер всколыхнул его душу до самой глубины. Все дни, не умолкая, звучали в его душе слова Жениной песни:
И земная, и небесная родина звали его с неудержимой силой к себе. Палатки располагались у самой автотрассы, поэтому от всякой проезжающей мимо автомашины, Павел ожидал для себя какой-либо новости.
Однажды, ранним утром, он пробудился от треска, напоминающего отдаленные орудийные залпы. Павел выскочил из палатки на берег и увидел разгадку взрывов, с восхищением наблюдая за ледоходом на Армани. Толстый лед, от мощного напора подледной воды, трескался с большим шумом и, громоздясь огромными льдинами, на всю тайгу оглашал победоносное наступление весны.
— Господи, как бы я хотел, чтобы с пробуждением весны, совпало мое духовное пробуждение! — воскликнул он.
В работе Владыкина наступил перерыв до тех пор: пока обсохнут долины рек и таежные тропы, реки войдут в свое русло, и изыскателям откроется путь к переходам. Павел занимался подготовкой. В свободное время он выходил на обогретые места, предаваясь воспоминаниям о пережитом. Как-то раз при этом его мысли остановились на Кате. Он понял, что это просто искушение, и, может быть, даже от праздности. Улыбнувшись, он попытался отогнать эти мысли, но как резко они обрывались, так бурно и стремительно овладевали им вновь. Почти десять лет отделяло его от того, как он последний раз уезжал от нее. Но ведь тогда ему было двадцать лет, а теперь шел тридцать первый.
То ли гнетущее одиночество, то ли голос изголодавшейся души по ласке и теплому любовному взгляду, но мысль, неотвязчиво осаждая, привела его к решению: «К прошлому, конечно, возврата нет; будущее не рисовало никакого, хотя бы самого смутного, контура в этом вопросе. Дай-ка, я, просто из любопытства, пошлю телеграфный запрос на начальника милиции о судьбе Кати», — подумал он и, взяв затем клочок бумаги, написал:
«Прошу Вас сообщите о судьбе Рылеевой Екатерины ее семьи расстались восемь лет назад Магадан Усть-Омчуг Полевая Партия Владыкин».
Прочитав написанное, Владыкину стало стыдно за легкомыслие и малодушие, внутренний голос настойчиво твердил: «Не заигрывай с огнем, он спалит тебя».
Поднялась большая борьба в душе, и, в один из приступов осуждения, Павел резко поднялся от стола, схватил текст телеграммы, порвал ее пополам и, выйдя из палатки, бросил на землю. Набежавший ветер подхватил клочья и бросил в близлежащий куст. Но внутренний голос заметил ему: «О нет, таким методом не борятся с искушением, чего не порвал в сердце — на бумаге рвать бесполезно». «Да почему я не порвал? — мысленно возразил себе Павел, — не только порвал, но и „схоронил“, да годами жил свободным после того».
«Может быть, порвал, может, схоронил, — продолжал тот же голос, — но разве ты не знаешь? Когда замирает духовное, то плотское оживает».
Эти мысли вначале вспыхнули, как когда-то победоносный энтузиазм остриженного Самсона. Павел решительно шагнул от куста, где трепыхались клочья порванной телеграммы, метнул ногой на них немного мелкого щебня и, отойдя на вершину холмика, сел, облегченно вздохнув и глядя, как под холмом мутная вода весеннего паводка уносила к морю плиты поломанного льда.
— Вот так бы и меня… — проговорил он, глядя на шумный весенний разлив. Мысли одна за другой, как обломки льда, проплывали перед ним: его покаяние и с ним — образ отца с матерью… свидетельство на заводе… арест… сражение в кабинете следователя… тюрьма и ее обитатели… милые лица деда Архипа с Марией… журчащий «Хораф» возле первой фаланги, потом Каплина Зинаида, ее покаяние и смерть. После нее, почему-то расталкивая все эти образы, вклинились одна за другой блудницы, и мысль, как на прочном якоре, остановилась на Кате: смуглый овал ее лица, взаимные признания в любви, их решения, затем — почему-то грязная лужа, мимо которой он обвел ее, проливной дождик, и она, стоящая на перроне, потом разрыв…
— Да, а все-таки — это была первая взрослая любовь, — заключил Владыкин и, глубоко вздохнув, поднялся и возвратился к палатке. По дороге он взглянул на куст, под ним, прижатый щебнем, трепыхался клочок порванной телеграммы.
Павел достал его, стряхнул от пыли, бережно расправил, войдя в палатку, и положил на стол. Без промедления, он на новом листе восстановил содержание. На сей раз запечатал конверт, с просьбой в отдел: немедленно отправить его по адресу. Затем прошелся несколько раз по палатке и, глядя на конверт, ощутил в душе опять какую-то смутную тревогу.
— Да, видно, Господь совсем оставил меня, я безволен.
В это время на трассе остановилась автомашина, а через несколько минут в палатку, с обычной своей добродушной улыбкой, вошел начальник отдела.
— Ну, вот, Павел Петрович, я к вам в гости, — начал он, садясь на кровать.
Николай Сергеевич, по своему обыкновению, делал свой инспекторский объезд всех отрядов. Раздевшись, он передал Владыкину письмо от Луши с детьми и объемистый конверт от Жени из больницы. Начальник, за чашкой чая, передал все волнующие новости, и особенно подробно, рассказал о несчастном случае с Комаровым, и принес свое искреннее соболезнование. Но тут же радостно добавил, что Москва приняла ходатайство отсюда, на выезд Лиды — жены Жени с дочкой, для их совместной жизни на Колыме.
Остаток дня Николай Сергеевич проверял состояние отряда и подготовительные работы. Вечером, окончив официальные переговоры, начальник начал с Владыкиным беседу:
— Павел Петрович, я знаю, что вы с Евгением Михайловичем — верующие люди, и потому проникнут к вам самым глубоким уважением. Сам я — из религиозной православной семьи, по-своему, верю в Бога и теперь. Отец мой, находясь в кругу работников искусств, принадлежал к обществу русских художников и больше всего писал на церковные темы, хотя несколько полотен с готовыми пейзажами, он подарил и в русскую сокровищницу. Скончался он накануне революции 1917 года, передав нам любовь к русскому народу и к народным религиозным традициям.
Образование я получил еще в царское время, в Москве в Межевом институте и, будучи, в какой-то степени, просвещенным человеком, охотно читал тогда Библию, а некоторые ее главы и по несколько раз. Позднее знакомился и с трудами Дарвина, и, должен вам признаться, они на меня произвели определенное впечатление, да и более того, в некотором роде, смутили. Вот я и хотел коснуться в беседе одного волнующего вопроса.
Осматривая животный мир, даже рыб и пресмыкающихся как с внешней стороны так и под анатомическим ножом, невольно приходишь в смущение. Ведь, действительно, в человеке собрано все то, что и в окружающем его, мире живых организмов. Поэтому, невольно начинаешь приходить к заключению, что человек — продукт эволюционного зоологического преобразования; те же глаза, руки, ноги, уши, внутренности — мы встречаем в животном мире, с некоторыми особенностями. Я, конечно, не согласен с тем, что лошади, коровы, обезьяны, где-то согласившись, воссоздали из себя и над собой образ царя природы — человека, а без совета, тем более, невозможно сделать даже простейшей операции по удалению аппендицита.
Скорее, что по образу человека, созданы все ранее оговоренные органы животных. И почему появление видов должно идти от низшего к человеку? Разве среда, если уж ее признать способной к творческим актам, не может взять от человека соответствующие органы и создать виды способные жить в ней?
— Николай Сергеевич, вы простите меня, — начал Павел, — коль уж вы назвались человеком верующим и некогда читавшим Библию, то осмелюсь поправить вас: вы делаете одну очень грубую ошибку, отчего и блуждаете в ваших теориях. Не человек собрал в себе все образы животных, и не сам он свой образ, в отдельных органах, передал животному миру — это заблуждение — как то, так и другое. Но «сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему; и да владычествуют они над рыбами морскими и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле. И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их» (Быт.1:26–27).
Когда Бог все это творил, или пусть, как-то это оказалось сотворенным, мы с вами не видели и видеть не могли, будучи отдаленными от этого акта многими тысячелетиями. Но вот к тому, что человек владычествует над всем животным миром, мы к Библии должны приложить наше «Аминь». А для осуществления этого владычества должны быть как у человека так и в животном мире одни и те же органы с соответствующими изменениями, т. е. глаза, уши, рот и т. д.
Я не отрицаю, что какие-то преобразования, если их можно назвать эволюционными, имеют место в истории земли. Например, человек оброс львиными волосами, как Навуходоносор — царь Халдейский, вооружился когтями, как у стервятника и питался травой. Или же наоборот: ослица отважилась на то, чтобы обличить пророка Валаама, но и то и другое было от Того, Кто сотворил и осла, и человека от самого начала, какими они и были, т. е. от Бога.
И я уверяю вас, что если бы вы полностью доверялись Библии, то никогда и ни в чем не блуждали бы.
— Да, Павел Петрович, это здорово, вы просто одним мазком поправили ту величественную картину мироздания, какую я пытался в своем представлении намалевать превратно. Действительно, как по-детски просто, в Библии все это великое, — ответил начальник.
— Ой, да что вы, что вы! — отговорился Владыкин, — не я мазком поправил картину мироздания. Я вам лишь напомнил о Библии, которая ставит в жизни все на место, когда мы доверяем ей.
Восторженный начальник, поднявшись рано утром, расстался с Владыкиным, чтобы ехать дальше в расположение другого отряда. Вчерашняя беседа произвела большое оживление и в душе Павла. Случай с телеграммой Кате привел его в такое отчаянное настроение, к такому постыжению, обнаружил в нем такое безволие, что он потерял всякую надежду на примирение с Богом. Но беседа с начальником вызвала в нем и недоумение, и надежду на восстановление.
Откуда в нем вдруг пробился такой источник в защиту библейской истины? Значит Бог еще не оставил его? В то время, когда он посчитал, что связь с Богом у него совершенно потеряна, в нем вдруг поднялась та же ревность по Богу, как и в те годы, когда он парил на высоте. Павел вспомнил гимн, который часто пел ему отец:
Как он теперь соответствовал его состоянию!
Возвратившись, с большим вниманием он прочитал письмо, привезенное ему от домашних и от друга Жени.
Оставшись наедине, он долго размышлял о случившемся и был потрясен несчастным случаем, происшедшим с Женей, видя в этом вмешательство Божье. Под влиянием прочитанного, он вышел на ту же горку, где сидел вчера. Было бодрое, сияющее утро воскресного дня. Благоухала распускающаяся хвоя лиственницы. В памяти воскресали праздничные воскресные собрания… потом праздник жатвы и дед Никанор… откуда-то донеслись, в воспоминании, слова прощального гимна с гостями и дедом Никанором: «…мы встретимся у ног Христа, у ног Христа».
Сердце судорожно сжалось при вопросе: «А встретишься ли ты с ним, у ног Христа?»
Павел не мог больше держаться — упал на колени под куст головой и, голосом пробуждающегося раба, возопил к Богу:
— Господи! Доколе, я буду изнывать в таком унижении? Спаси и вытащи меня из моей топи уныния — ведь я погибаю, а враг души моей глумится надо мной. Подними и поставь вновь перед лицом Своим. Доколе я буду сетовать, как сетовали некогда евреи у берега Чермного моря? Вложи в руку мою, потерянный жезл упования на Тебя, чтобы я, простерши его, мог уверенно идти вперед по дну моей бездны… (Исх.14:9-22).
Долго лежал Павел, прильнувши к земле, изливая свою душу перед Богом.
Женя, после описания своей катастрофы, писал о том же другу своему: «…довольно, Павел, нам лежать на нашей истрепанной подстилке, как расслабленный у Овечьих ворот, и ждать возмущения воды (Иоан.5:2–9). Пора нам, услышав зов Спасителя, довериться и встать, если мы, действительно, хотим быть здоровыми».
Встав после молитвы, Павел почувствовал в душе большое облегчение. Затем, изучая свое состояние, сделал вывод: «Да, я тот же расслабленный, но, услышав голос Иисуса, боюсь решиться встать, а вдруг, да не поднимусь? Если бы Спаситель и руку Свою еще подал, я был бы смелее, — но, походив между кустами, добавил к своим мыслям, — если бы тот расслабленный поступил так, то он огорчил бы этим Иисуса, да так и умер бы на своей подстилке, не получив исцеления. Вот я радуюсь, чувствуя Иисуса рядом, но чего-то не хватает…»
Не желая расставаться с этим пробуждением, Павел решил запеть любимые свои гимны: «Как тропинкою лесною», «Не тоскуй ты, душа дорогая», «Страшно бушует житейское море», «Отраду небесную для сердец», но закончил словами любимого отцовского гимна:
Тронулась душа Павла. Со всей подробностью он описал в письме свои переживания, беседу с начальником и выразил полное согласие и единодушие с решением Жени: «…довольно Павел». И теперь всегда, в свободное от работы время, он поднимался на памятный «Холм пробуждения», как он его назвал, пел и, в кратком вопле, просил Бога оживить его душу.
В конце лета, придя из тайги, на своей постели Павел увидел объемистый пакет. Почерк на конверте возбудил любопытство: «От кого это?» Затем, взглянув на штамп, пришел в волнение от неприятного предчувствия — письмо было от Кати.
«Павел, мой милый, любимый, дорогой…» — так начиналось оно и все (по содержанию) состояло из признания в любви. Из него Владыкину стало известно, что начальник милиции телеграмму вручил лично ей. В письме она описала, что в 1936 году ее насильно выдали замуж за нелюбимого, который вскоре, оставив ее с двумя детьми, сошелся с другой. Осталась она хорошо материально обеспеченной, и теперь само счастье возвратилось к ней. В письме она выражает желание — выехать к Павлу, хоть на край света, и от него просит единственное: только согласие и адрес, как его найти. Между листами были вложены фотографии двух детей и ее.
Павел вспомнил, как он, во время беседы с Николаем Сергеевичем, вторично осудил себя за телеграмму, хотел взять ее обратно, но утром, простившись с начальником, забыл про нее. Теперь совесть прежним голосом осуждала его: «Не заигрывай с огнем, он опалит тебя».
Начавшееся пробуждение Павла во многом укрепило его дух в борьбе с искушениями. Совершенно чужим, глядело с фотокарточки лицо его прежней невесты; в его сердце с возрастающей силой нарастало раскаяние за совершенный глупый поступок. Он, встав, вышел из палатки и, придя на «Холм пробуждения», исповедал свою вину перед Богом и бывшей невестой. Затем, возвратясь, коротко ответил на письмо:
«Екатерина Григорьевна, я убедительно прошу Вас, простите, что своим неразумным поступком, я воскресил в Вашем сердце прежнее чувство, хотя я не искал, так как прошлое считаю, похороненным навсегда. Вы ошибаетесь. Единственное, что я хотел: храня добрую память о Вас, как приятном для меня человеке, через милицию узнать — живы ли Вы? На вашу просьбу и признание я отвечаю, что к прошлому возврата больше нет, хотя я, спустя столько лет, остаюсь холостяком. Вы никогда не можете быть моей женой, если бы Вы даже были одиноки. Наши пути совершенно противоположны. Единственное, что предложу Вам: взаимно сохранить добрую память и обо мне; и никакой переписки мы с Вами поддерживать не можем. Самым лучшим мужем для Вас может быть только тот, с кем Вы сошлись в 1936 году (если бы Вы с ним помирились), а также самым любящим отцом Ваших деток.
Обратного адреса Вам не даю, фотографии с письмом возвращаю обратно. Прощаю Вас, простите и Вы меня. Павел».
Осенью первым, кого встретил Владыкин, возвращаясь в Усть-Омчуг, был Комаров. Встретились они родными и несколько духовно обновленными. С первых же слов Женя порадовал друга тем, что Москва разрешила приезд жены с дочерью, что дома уже начались отчаянные сборы, что сестра Наташа (их близкий друг и подруга Лиды) приветствует всех братьев-узников, принимает самое деятельное участие в сборах и проводах, и наказала Лиде: как можно скорее, возвратить дорогого, уважаемого Женю обратно в Ташкент.
Это было очень важным событием в отделе. Все без исключения пожелали радостной встречи Комарову с женой и ожидали ее.
Не остался в обиде и Владыкин. За отличные успехи в выполнении проекта и плана исследовательских работ, Павла откомандировали в Магадан, на курсы усовершенствования, чему он был очень рад, надеясь все-таки, оттуда выехать на материк. По сравнению с 1937 годом, Магадан был неузнаваем, и Павел, по прибытии, с большим желанием, до усталости бродил по его улочкам, наблюдая за городской жизнью, которую покинул почти десять лет назад. Начавшаяся зима показалась для него удивительно мягкой; ни лютых морозов, ни убийственной пурги не было и в помине. Весь ноябрь месяц бухту Нагаево бороздили океанские теплоходы, местные катера и разные суда военного флота, оставляя за собой длинные гряды дробленного льда.
Подолгу, с наслаждением Павел наблюдал за всем происходящим вокруг, что, в какой-то мере, помогало ему забыться от пережитого, да и от диких пейзажей тайги.
Но, когда он заглянул во внутреннюю жизнь города, сердце невольно защемила тоска. При знакомстве с людьми, он встречал очень много подобных себе, которые уже долгие годы, ожидая «особого распоряжения», с тоской глядели на бухту, убегающую узким чулком в просторы Охотского моря.
Где-то там безвестно, томясь неопределенностью, жили дети, родственники, разбросанные порой на тысячи километров друг от друга. А еще дальше — лилась людская кровь на фронтах изнурительной, ужасной войны. Многие, потеряв всякую надежду на возвращение, прожигали свою жизнь по принципу: бери от жизни все, что можешь.
К удивлению Владыкина, к такому разряду относились люди, занимавшие в прошлом, высокое положение в жизни. Особенно, жены ответственных некогда, работников; но, пожизненно разлученные с мужьями, изнеженные в прошлом роскошью, здесь (никому не нужными) прожигали остатки лет, собирая крохи под чужим столом любострастия.
Павел с глубоким сожалением наблюдал за этими жертвами греха и, видя эти, раздавленные эпохой, личности, ужасался, находя в этом — проявление гнева Божия. Человек, оставив Бога, терял и себя. Еще более, он был потрясен, однажды, страшной картиной на улице Магадана: колонна за колонной, охраняемые усиленным конвоем, двигались, под завывание метели, кутаясь в легкие одежонки, подростки — мальчики и девочки. Павел с сожалением глядел на них со стороны, не зная их подлинной вины, но был уверен, что многие из них этой вины не знали. Он вспомнил свои первые шаги по этим же улицам и в этих же колоннах, и подумал: «А куда их поведут дальше?» Слезы сострадания выступили у него на глазах, и он тихо произнес, взглянув в темное небо: — Господи! Сжалься над ними; они не знают, что январь 1945 года (для многих из них) будет последним январем в жизни.
Глава 8. Судьба Наташи Кабаевой
«…се, раба Господня; да будет мне по слову Твоему»
Могучим грозным шквалом волна арестов 1937 года обрушилась на Ташкентскую, едва сформировавшуюся, общину христиан и увлекла в пучину страданий вначале отцов, а вслед за ними и сыновей. Стойкость, верность и нелицемерная христианская любовь юных друзей была подвержена самому суровому испытанию. И, слава Богу, многие из них оказались в этих скорбях верными, преданными Богу, прежде всего, а также чуткими, сострадательными и братолюбивыми друг ко другу.
Ковтун отец и сын, Комаров Женя, Тихий Миша с отцом, Лысенко отец и сын Юрий, оба брата Недостаевы: Давид и Яша — все оказались на далекой чужбине и, оторванные от родных и любимых друзей, утешались только редкими письмами. Разлука, до нестерпимой боли, раздирала души друзей, и оставшиеся на воле проявляли подлинное мужество, отвагу и бесстрашие, чтобы, оказывая сочувствие, утешать дорогих узников, с христианским постоянством, письмами и посылками.
В числе таковых оказалась и шестнадцатилетняя девушка Наташа Кабаева. Горячистой Божьей любовью, она через письма и открытки зажигала сердца страдальцев непоколебимым упованием на Господа. Господь же, со Своей стороны, наделял ее в этом служении ревностью, неутомимой энергией и здоровьем. Близкими сотрудниками ее были: Лида — жена Комарова, а также, любезные и достопочтенные, папа с мамой — Гавриил Федорович и Екатерина Тимофеевна.
До глубокой ночи, при тусклом освещении, при вдохновении старенькой мамы, Наташа часто просиживала за письмами. Из всех переписок, наиболее регулярной установилась у нее связь с Недостаевым Яшей. Еще на воле, до заключения, Яша наблюдал, как в ее, еще почти детском, сердечке формировалась и созревала чистая, бескорыстная любовь к Богу и к своим друзьям. Первой она бежала навстречу людскому горю и последней оставляла душу после того, как ей было оказано должное участие.
Теперь же, когда самые дорогие и любимые друзья оказались в страданиях, ее любовь мужала и крепла, как говорят, не по дням, а по часам.
Одного она не могла заметить, где и на каком году разлуки (через переписку с Яшей) у них открылась личная любовь. Он признался, что полюбил ее еще с первой встречи, но не открывал это из-за молодости Наташи. Теперь же объявил ей о своей любви и желании соединить в будущем их жизни воедино, и вместе служить Богу; просил терпеливо ожидать его возвращения. Наташа скромно согласилась, встретив в этом желанную взаимность.
Доверившись Господу, в дальнейшем, считая себя связанными обещаниями, они взаимно утешали и ободряли друг друга.
Однажды Яша сообщил, что им разрешены свидания с родными. Наташа известила об этом родителей и, со своей стороны, изъявила готовность и искреннее желание посетить своего брата и друга, чтобы послужить ему любовью, если бы даже пришлось перенести из-за этого лишения.
Старички долго думали об этом, но, наконец, Екатерина Тимофеевна сказала дочери:
— Наташа, послушай, что я тебе скажу. Прежде всего, тебе просто неприлично, как девушке, это делать, а потом, вот что еще, милая моя: если уж упование на Господа его не ободряет, то ты не вольешь ему бодрости и силы собой. Придет время, может, тебе придется ехать и еще дальше, но женой, спутницей, тогда — это будет великой честью для тебя. А сейчас, при известных обстоятельствах, может оказаться бесчестием. Пусть терпит; а мы, усиленной молитвой, поможем ему больше, чем жертвой.
Наташа в смирении приняла все это от родителей, выслушав их, и стала ожидать, хотя ожидание длилось уже седьмой год.
В доме Комаровых происходили необычайные волнения. Однажды вечером, прямо с работы, забежала к Кабаевым, с письмом от Жени, Лида и прочитала из него, что он сейчас работает по своей специальности, окружен замечательными людьми, обстановка, по сравнению с ужасным Бутыгичагом, неузнаваемо изменилась, и начальство выслало в Москву ходатайство с Колымы, о разрешении ее выезда туда. Теперь Женя сообщает ей, на ее усмотрение. В выезде Жени сюда, к семье, ему категорически отказано. Он пишет, чтобы она выслала свое решение, так как, в случае ее приезда, Женя мог бы заранее хлопотать там о комнате.
— Вот, я пришла к вам за советом, что мне делать? — закончила она.
— Ой, Лида, ты вопрос задаешь какой! Его решать придется только тебе, — ответила ей Екатерина Тимофеевна. — Скажу я тебе только, что женой, рано или поздно, оказывается почти каждая девушка, а другом является не каждая жена. Любой сестре-христианке до замужества один шаг, а чтобы стать верным другом, нужна жизнь кипучая, жизнь в смерти, которая подошла к тебе теперь вплотную, а у Жени она — на дне могилы. Конечно, нам всем очень тяжело, смерть «черным вороном» вьется над каждым из нас, мы все находимся сейчас, как бы на кладбище, но не все — в самой могиле, как наши дорогие друзья.
Чтобы смерть победить, Христос сошел в могилу и победил ее бессмертием. Чтобы победить ее, нам всем нужно быть облеченными в бессмертие, т. е. быть облеченными Христом.
Вот, до могилы ты была хорошей спутницей или женой, а чтобы стать другом, нужно спуститься к нему, в его могилу, а там — вместе жить и умереть. И это не порыв, моя дорогая, не романтический подвиг, это, именно, и есть жизнь — жизнь в смерти. Поэтому, Лида, решайся сама и, правильнее сказать, не на свидание с мужем, а, если нужно, и умереть там. Судя по его письмам, там так же, как и на фронте — царство смерти. Там, сама себя узнаешь, кто ты ему: просто жена или жена-спутница, сестра и друг. А теперь, вот уж, слово за тобой.
— Поеду, Екатерина Тимофеевна, а там посмотрим на месте, — ответила Лида.
— Нет, голубушка, смотри здесь, а не там. А если хочешь, то скажу: смотреть надо было, когда ты решалась на бракосочетание, тогда надо было решаться на жизнь и смерть сразу, потому что христианский брак — это сочетание обоих супругов в жизни и смерти, на все ваши земные дни. В брачный день — начало вашего сочетания, а конец его — в вечности. Там, твое имя будет уже не жена, а сонаследница благодатной жизни, и место твое не рядом, под руку с мужем, как здесь на земле, а в его венце жизни, если только сама, вместо всего этого, не окажешься его терновым венцом здесь, на земле.
— Мама, — вмешалась Наташа в разговор, — а почему ты мне не высказала всего этого, когда я готова была ехать к Яше на тот же край света?
— Наташа, прежде всего, вдохновение приходит от Бога, а кроме того, ты — это не Лида Комарова, и Яша — не Женя.
Долгое время Лиды не было видно в кругу друзей, она была в это время занята предварительными сборами в дальний свой путь.
Зима 1944 года началась слякотью, то и дело моросил мелкий дождичек, переходящий, как обычно, в мокрый липкий снег. Кутаясь в поношенное коротенькое пальтишко, осторожно обходя лужи, Наташа торопилась с завода домой. Тревожные мысли, в неприятном сочетании с мозглой сырой погодой, леденили душу и легким ознобом, то и дело, пробегали по спине. Уже более двух месяцев от Яши не было никаких вестей. Однако, под влиянием маминой прошедшей беседы с Лидой, сердце Наташи наполнилось до краев решимостью на самые отчаянные подвиги, в деле оказания помощи страдальцам. Она даже и не замечала, что, окрыленная этой мыслью, обгоняла уже не одного прохожего. Но сомнения о Яшиной судьбе не оставляли юную борющуюся душу и, подползая холодной змеей, пугали еще чем-то неизведанным, страшным.
Вот уже много дней, возвращаясь с работы, она находила пустой свою заветную полочку на этажерке. И теперь, когда приближалась к дому, мрачное предчувствие, острой болью, царапнуло душу: «Неужели и сегодня нет?» Шаги замедлились. С печальной улыбкой, она заметила, что уже не обгоняет прохожих, но плетется, погруженная в свои догадки, сзади какой-то старушки… Вот и заветная калитка…
— Мама, есть чего мне? — нетерпеливо спросила она, входя в комнату.
— Там положила, — указав рукой, ответила мать дочери и вышла во двор.
Знакомая подпись на конверте утешила Наташу. Она порывисто вскрыв конверт, быстро пробежала глазами по строчкам короткого письма, но через минуту руки безвольно опустились на колени, губы задрожали, и из глаз покатились крупные слезы.
— Ната! Что случилось? — заходя, с тревогой спросила ее Екатерина Тимофеевна.
Наташа, закрыв лицо руками, упала на подушку. Беззвучно и частыми порывами рыдала она, страдая от еще неизведанного ею, чувства измены. На столе лежало развернутое Яшино письмо, в котором Екатерина Тимофеевна прочитала:
«Наташа, прости, прости меня за долгое молчание и еще более, прости за мое печальное признание. Я сильно заболел. За мною в болезни ухаживала одна девушка, в результате чего, я ей многим оказался обязанным, и у меня невольно возникло в душе колебание: по освобождении из заключения, кто должен оказаться моей женой — ты или другая?
Яд измены, вначале как бы парализовал на мгновение волю и ум Наташи, но вслед за тем, все существо собралось в решительном порыве:
— Ах, вот как!
Она сразу села и ответила:
«Яша, признание твое получила, приняла как от Бога, фото твои высылаю, письма уничтожаю. Прости меня и ты. Наташа».
Вскоре она получила от него еще короткое письмецо:
«Наташа, прости меня еще раз. Я постараюсь восстановиться перед тобой и перед Богом, но того, что случилось у меня, поправить уже невозможно…»
Это письмо Наташа оставила без ответа. От измены она страдала мучительно и долго, раздираемая внутренним возмущением: «Ведь все, самое ценное, в моей жизни я отдала на общий алтарь борьбы за истину: цветущую юность, драгоценное время, начаток сил, дни и ночи и, наконец, привязанность и семь лет ожидания?! Я плакала с ним, сострадая его печалям, радовалась его малейшим успехам и благополучию, кажется, что уже жила с ним одной жизнью, а теперь… Я получаю, за все это, самое бесчестное, безжалостное отвержение в то время, когда я готова на любой жертвенный подвиг. Мне легче было бы получить злой удар в спину или унизительную пощечину, нежели такой обман за мое многолетнее ожидание и самую чистую, бескомпромиссную любовь».
— Что может быть еще позорнее, еще больнее, и какие страдания могут быть еще мучительнее, чем страдания отверженной любви? — Так, не замечая никого вокруг, уже вслух разговаривала Наташа, изнемогая от сердечной боли.
— Натулька… есть страдания несравненно более глубокие, чем твои, — заговорил, незаметно вошедший, Гавриил Федорович — отец Наташи, нежно положив свою руку на ее голову. — Это страдания публично осмеянного, оплеванного, отверженного своими, мучимого от раздираемых ран, распятого на кресте, нашего с тобою, Спасителя Христа. Там, отверженная Любовь страдала на глазах тех, кто был исцелен ею от проказы, поднят с одра болезни, спасен от неминуемой гибели; страдала над головами, отвергнувших ее. И этими преступниками оказались мы с тобой, но Он простил нам и продолжает прощать еще и теперь.
Ты теперь посмотри на Него, на Его отвергнутую любовь, а Яшу оставь и, поверь мне, что это не случайно. Господь ничего не делает без того, чтобы не приготовить тебе нечто лучшее. У тебя есть твое счастье, приготовленное Самим Господом, и ты можешь получить его тогда, когда посчитаешь, что для тебя уже все потеряно, только доверься Ему.
Давай, будем молиться Иисусу и изложим Ему наши страдания.
Наташа ни разу в жизни своей так горячо и сильно не молилась, как теперь. С ней вместе, склонясь на колени, разделяли ее горе отец и мать. Никогда она не чувствовала так близость Божью, как после этой молитвы. То чувство отчаяния, которое душило ее — отступило. Безвыходность, представлявшаяся ей тупиком — раздвинулась. Тоска, охватившая ее, если не оставила совсем, то отступила, а рядом с собой она почувствовала незримое присутствие Спасителя и прошла, как бы очищение и крещение огнем, через эту личную скорбь, которая только приблизила к Господу и приготовила к серьезному служению Ему.
Наташа еще больше отдалась служению, посещая с друзьями скорбящие семьи, но при всем этом, страдала молчаливо и почти одиноко. Ведь у каждого из друзей было, по-своему, тяжкое горе, и у кого его не было? На вид она заметно изменилась, стала совсем худенькой, часто задумчивой. Однако Господь сильно любил ее. Вскоре, придя домой после работы, она застала у себя, сияющую от радости, Лиду. Держа в руке конверт, Лида объявила, что из Москвы ей пришло разрешение на выезд к мужу, Комарову Евгению Михайловичу, для постоянного жительства.
Наташа, услышав это, бросилась ее обнимать, поздравлять; она была очень рада за своих близких друзей. Весь этот вечер прошел в планах по всестороннему приготовлению. Известие об отъезде Лиды к Жене облетело всех верующих. Это была единственная из жен страдальцев, которая отважилась разделить с мужем его тяжкую участь. В глазах друзей, она представлялась в разных образах. Для Наташи — она была, по меньшей мере, княгиней, женой декабриста Волконского.
После того, как к отъезду было все готово, многие собрались на вокзале проводить их с дочкой в этот далекий, неведомый путь. Наташа и многие друзья, с искренними слезами, прощались с ней, не имея надежды, увидеть ее вновь. Кто-то из друзей ее поездку назвал — посольством в преисподнюю. Все имели самое страшное представление о тех отдаленных местах, куда надлежало ей ехать. У Лиды не было ни страха, ни смущения, и образ ее остался надолго в глазах Наташи, как образ дорогой, старшей подруги, достойной подражания.
Шурша льдинами, теплоход «Кулу», густым раскатистым басом, торжественно известил Магадан и прибрежную окрестность о своем благополучном прибытии. Людская лавина встречающих неудержимо хлынула к обледенелому борту океанской громады, а навстречу хлынул такой же поток, сходящих на берег людей, разливающийся по территории порта.
Среди царящего людского гомона, Комаров своими ушами различил родное, волнующее, отличающееся от тысячи окружающих:
— Женя! — и одновременно с ним писклявое детское — папа!
— Ой, да откуда же ты меня узнала, малютка, моя милая, — снял Женя со сходней дочку, удивляясь тому, что впечатление от фотографии, она смогла перенести на живого папу. Встреча была настолько трогательной, что обнявшиеся Комаровы и не замечали, как людской поток колыхал их из стороны в сторону.
Из-за недостатка транспорта значительная часть людей двинулась из порта в город пешком. В числе их, оказалась и счастливая семья Комаровых.
Поздно вечером Женя (совершенно случайно) встретился в одном из переулков с Павлом. Весь разговор был посвящен рассказу о встрече и описанию дочки с женой. Но так как путешественники, отдыхая с дороги, уже спали, то знакомство с семьей друга они перенесли до более благоприятных условий, т. е. в Усть-Омчуг.
По прибытии в поселок, Комаровых поселили в одной из комнат двухэтажного дома и, учитывая то, что у них есть дитя, по соседству с кухней. Перед окном сверкала, снежной скатертью, пойма реки Детрин, пестрея редкой порослью кустарника и вывороченными корягами. Сердце Лиды съежилось при виде дикой природы, но в присутствии мужа все тонуло в ощущении, еще неизведанного счастья.
— Женя, ты понимаешь, — с каким-то особым вдохновением заявила она, стоя в обнимку с ним перед окном, — мне кажется, что я не была так счастлива под венчальной фатой, как теперь, в этой убогой полупустой комнатушке и бедной душегрейке на плечах. Почему это, а?
— Милая моя, ты не забывай, что пять-шесть лет тому назад, моя жизнь для тебя, родных и друзей была безнадежно потеряна, а с ней умирала и твоя. Ведь то, что мы ощущаем теперь, это не брачное счастье, а счастье потерянной и вновь подаренной, Богом, жизни. Моя жизнь, уже несколько раз, не моя — это жизнь, вырванная могучей рукой Спасителя у смерти. Поэтому первое, что мы сейчас у чемоданов сделаем — это упадем на колени и будем благодарить нашего Искупителя за обновленное счастье.
Склонясь, они молились долго, сердечно, пока в дверь кто-то не постучался. Отворив, они увидели улыбающегося Николая Сергеевича с их дочуркой на руках, которая успела обойти многих сотрудников. Толпа друзей заполнила комнатку до отказа. Все искренне, горячо поздравляли Комарова и знакомились с семьей. А вечером все решили: устроить складчину и отметить новоселье их семьи — чаепитием.
Через месяц возвратился из Магадана Павел и, приведя себя в порядок, вечером постучался в комнату Жени. Все были в сборе; семья сидела за ужином.
— О, Павел, — подняв от радости руки кверху, встретил его Женя, — как раз кстати, — уступая ему место, усаживал он своего друга.
Лида суетливо пошла к окну за табуреткой и, возвратясь, подала руку для приветствия. В это краткое мгновение Павел осмотрел ее с головы до ног, и что-то с силой всколыхнуло его душу. Перед ним была женщина, скромная одежда которой, простота в движениях и одухотворенное лицо так контрастно отделяли ее от тех, с кем он последнее время встречался, что Павел, взяв протянутую ему руку, с трепетом в душе произнес, скорее признательно, чем вопросительно:
— Сестра!?
— Да, я сестра, — торжественно подтвердила Лида, а вас я могу назвать своим братом?
Павел, потупив взор, ничего не ответил на ее вопрос. Но, подняв голову, он на столике увидел книгу. «Библия», — промелькнуло в его сознании. Да, это была та самая Библия, которую он не держал в руках долгие годы. Не садясь, он, извинившись, шагнул к столу и, взяв книгу в руки, поспешно открыл ее.
— «Встал и пошел к отцу своему, — открылось ему место из Евангелия Луки 15:20–23. — И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился; и побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою, и уже недостоин называться сыном твоим. А отец сказал рабам своим: принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его и обувь на ноги; и приведите откормленного теленка и заколите: станем есть и веселиться…»
Владыкин закрыл Библию и, упав на колени, зарыдал:
— Господи! Вот чего мне не хватало! Тебя, милующего Отца моего небесного. Только святая, дивная Библия могла явить мне Тебя. Прости меня, Отче! Я много согрешил против неба и пред Тобою, а Ты, через служение сестры, вышел ко мне, на эту жуткую дорогу вторично, как когда-то в годы моей юности, — изливал Павел душу в раскаянии. — Прости и возврати мне радость спасения моего. Аминь.
— Аминь!!! — подтвердили Женя с Лидой и подошли к Павлу.
— Вот теперь, ты меня можешь назвать братом, — со вздохом, облегченно сказал Владыкин Лиде, горячо пожимая ее руку. — Спасибо тебе, ты как сестра пришла к нам и принесла с собой святую Библию.
В радостных объятьях «душил» Женя своего друга, поздравляя с обновлением, но признался ему:
— Ты счастлив, Павел, что так доверчиво встретил Библию с первого же раза, а я вот, не мог так.
— Женя, я поясню тебе, почему это так: ты оказался между двумя самыми дорогими и любимыми личностями — женой и Христом;…а у меня Он один.
— Ой, Павел! — задумавшись, ответил Женя, — ты затронул такой вопрос, который, действительно, со всей ясностью мной, пожалуй, еще не решен.
— Ну хорошо, друзья мои, «станем есть и веселиться», — подходя к столу, повторил Павел слова, из прочитанного стиха.
За чаем Лида охотно рассказывала о жизни на «материке» и особенно о тех событиях, которые произошли в Ташкенте после ареста мужа.
Из рассказа Павел составил себе яркое представление о тех бедствиях, голоде; утратах родственников и друзей вследствие арестов, а затем уже, и войны; о тесноте — по причине прибытия эвакуированных людей и предприятий.
С особенным напряжением Павел слушал, как после многочисленных скитаний по убогим углам, церковь успокоилась в определенном доме молитвы, но ценой компромиссов, за счет духовной свободы. Осуждал в душе лукавые извороты Сыча Фомы Лукича, трусость и жажду к первенству, старцев: Глухова Савелия Ивановича, Умелова П.И., Громова И.Я. С ревностью, осудил деятельность Патковского Филиппа Григорьевича, за отступление от позиций святых принципов братства баптистов. Но загорелся самоотверженностью при рассказе о Михаиле Шпаке: хотелось встать рядом с ним на суде и сражаться с толпой фарисеев. Сердце Павла особенно «выпрыгивало» из груди во время рассказа о бодрствующей, подвизающейся христианской молодежи. Впервые в жизни он слышал об организованной молодежи, ее стойкости, самоотверженности и бесстрашии. В эти дни и ему хотелось быть там, в ее рядах: с Библией в руках, ободрять ее в минуты уныния, вдохновлять в случаях безвольного молчания, обличать за неуместные и несвоевременные увлечения, дышать с ней одним воздухом, вместе петь и молиться.
Шестнадцать лет назад он последний раз сидел в собрании, пел в хору рядом с матерью — Лушей, декламировал стихи за одним столом с отцом…
После ужина все перешли за стол в комнату, и Лида, продолжая свое повествование, показала фотографию ташкентской молодежи и хора. Павел долго, жадными глазами, с восхищением, осматривал это, невиданное им ранее, общество молодежи и был удивлен тем, что снимок сделан перед отъездом Лиды на Колыму. Открыв Библию, Женя прочитал из 132 Псалма: «Как хорошо и как приятно жить братьям вместе! Это как драгоценный елей на голове…ибо там заповедал Господь благословение и жизнь навеки».
После чтения все склонились на колени и долго изливали перед Господом свои изболевшие сердца в молитве. Окончив молитву, Павел до полуночи списывал из Библии тексты в записную книжку. Затем, распрощавшись, вышел к пойме реки Детрин на то место, которое они с Женей назвали «Жертвенником». Огромное дерево, вывороченное ураганом, лежало стволом на земле, а, поднятыми вверх корнями, напоминало шалаш садовника. Пурга намела кругом такие сугробы, что под коряжиной царило полное затишье. Павел, зайдя туда, вспомнил, как два года назад они, по-братски обнялись на этом месте с Женей и назвали его молитвенным жертвенником, однако сюда больше не заходили. Теперь же Владыкин так рад был этому уединению, что, оттоптав ногами снег, склонился на колени в горячей молитве. Именно теперь, здесь, он ощутил ту близость к Господу, которую, когда-то так незаметно, утратил. Огонь в его груди разгорался, не подобно таежному костру, а вспыхнул ярким светильником, как в скинии Моисеевой. Душа была полна блаженства, так что в ней не было места другим желаниям, как только: «Жить для Иисуса, с Ним умирать…»
Он возвратился в комнату далеко за полночь и, ложась спать, любовно прижимал к груди книжечку со списанными местами из Библии; она в эти часы стала для него самым дорогим сокровищем.
Вечером, после занятий, Павел решил зайти в кочегарку, где дежурил брат Михаил Михайлович и, увидев его грустного, спросил:
— Брат, что-нибудь случилось? Почему ты так печален?
— А что могло бы случиться такого, чтобы мне быть таким сияющим, как ты? — вопросом на вопрос ответил ему брат.
— Как, что могло бы случиться? Библия прибыла в наши трущобы, гусли, журналы и сестра-свидетельница от церкви… Да что ты, брат? — тормошил его Владыкин.
— Я рад за тебя, Павел, что ты так загорелся, но ты пока один из нас. Случилось-то с тобой, а не с нами. Я просто остаюсь пока таким, каким ты видел меня раньше, потому что со мной ничего не случилось; тебе же, конечно, теперь все будет казаться новым… Ведь, это не в нашей силе, один Бог только может оживить…
— Это так, — согласился Владыкин, — но, как спросил Иисус расслабленного?
— Как? — скорбно улыбаясь, спросил брат.
— «Хочешь ли быть здоров?…»А ты, Михаил Михайлович, хочешь быть здоров? Неужели, брат, твоя рана неисцелима? Разве ты не видишь, что Иисус посетил и нашу «Вифезду»?
— Эх, Павел, тебе легко рассуждать, ты все нашел: и родных и Господа, а я вот все потерял — и семью и близость Божью.
— Но ты «хочешь быть здоров?» — спрашивает тебя Господь, — настаивал Павел.
— Кто же здоровым не хочет быть? — ответил брат.
— Так вставай же! Пойдем вон на Детрин, помолимся, и я уверяю тебя, что, безо всякого сомнения, Бог ответит тебе — и семью возвратит, и тебя оживит. Ну что же, изнывать здесь от горя?!
Оба неторопливо покинули кочегарку и пошли к речке. Придя на место, Павел сразу же опустился на снег, с молитвой:
— Господи, я благодарю Тебя, что Ты воскрес для спасения и оправдания многих погибших, тем более, Ты милостив к детям Твоим, которые так изнемогают под бременем жизни. Помилуй и оживи моего брата Михаила Михайловича, как оживил меня. Он очень тоскует по детям и семье своей, помоги ему, яви Себя. Ты потерянных ослов возвратил Саулу, неужели семья страдальца не дороже их? Соверши чудо милости Твоей. Аминь.
Слушая молитву Павла, Михаил Михайлович залился слезами и трогательно раскаивался перед Господом за маловерие и охлаждение. Молился и о семье.
После молитвы он встал успокоенным и, по совету Павла, сейчас же пошел на почту и отослал телеграфный розыск о семье. Через день, ранним утром воскресного дня, неузнаваемый от радости, он обнял всех друзей, сообщив им, что получил ответную телеграмму, в которой говорилось, что семья возвратилась вся полностью на свое место и ждет возвращения еще старшей дочери… В это воскресенье было решено: выйти в тайгу за поселок и, разжегши костер, провести первое настоящее собрание, с пением и проповедями… У костра собралось семь человек. Краткой молитвой начал общение Женя, после чего, все восторженно запели:
Впервые нелюдимая тайга огласилась звонким торжественным напевом:
— За-пи-сал!!! — раскатилось эхом по долине.
Первым с проповедью встал Михаил Михайлович, говоря о милости Божьей. Проповедовал с вдохновением, плакал сам, плакали все остальные. Казалось, что огонь в сердцах и огонь в костре слились в одно пламя, которое возносилось в небо фимиамом молитв и песнопений. Братская семья, заживо погребенных отшельников, оживала под лучами любви Божьей. Кратко, пламенно проповедовал Владыкин. После него Лида спела:
— Могла ли я думать, что, где-то в снегах, за тысячу километров, встречу таких друзей, за которых не страшно и жизнь всю отдать? — закончила Лида.
После такого необычного служения, Женя кратко пригласил всех к благодарственной молитве. Когда закончили собрание молитвой, последнее пламя в костре, мигнув, погасло.
Каждое воскресенье после этого, друзья собирались на это место, радуясь тому, что они теперь не оторваны от дорогого братства, а, уже и письменными связями, соединены с ним.
В один из вечеров Лида, беседуя с Павлом, сказала ему:
— Павел, я очень рада и благословенным собраниям, проходящим среди нас, и встрече со всеми вами, и пробуждению среди вас; но вот смотрю на вас всех, особенно на тебя, и удивляюсь, а как же вы могли так охладеть, что даже не молились вместе и не имели общения? Неужели мой приезд послужил началом вашего оживления? Это же просто стыдно! А мы там ждем вас, как великанов веры, ведь Господь не напрасно поместил вас в это горнило испытания. Я даже не знаю, какого были бы мнения о вас верующие, встретив вас, действительно, расслабленными. Ведь вы все — проповедники, и мой муж в том числе, а я вот, его до сих пор не узнаю: он же совсем не такой, каким был до уз. Конечно, пусть Бог простит меня, я, может быть, и дерзко говорю, но ведь ты-то уж, свой. Не понимаю, как можно так меняться?…
— Лида, дорогая сестра моя, — начал Павел, — слова твои истинны и не требуют никаких исправлений. Ведь я годы сам ужасно мучился, чувствуя, как опускаюсь все ниже. Я так терзался душой о своей скудости. Молил Бога, чтобы Он за любую жертву оживил меня, но один Он только знает, что все мои усилия были тщетными, вот до этого случая, когда я увидел Библию, а в ней и Бога — Отца. Но ведь, сестра милая, и мучения были ужасны, мы же малые единицы, кто остались, чудом Божьим, живы, ты пойми это. Вот до этих переживаний я, может быть, так же, вместе с тобой, осудил бы, подобных мне, но теперь боюсь, боюсь. Потому что сам был осужден на смерть не раз, но вот, видишь — оживил Господь — слава Ему!
— А что же, нам там тоже было нелегко днями и ночами лить слезы о вас!
Владыкин заметил, что Лида как-то не в настроении или что другое у нее, но глаза ее горели не тем огоньком, какой он видел в первый раз.
— Лида, сестра моя, ведь я и сейчас готов на любую жертву или казнь за мое охлаждение, лишь бы Он помиловал, но Господь ничего с меня не взял, а упал на шею мне, как я прочитал у евангелиста Луки, снял с меня духовные лохмотья да одел в одежду веселья. Да, неужели я должен теперь сетовать, как в прошлом. Помилуй и ты нас, сестра дорогая, — умолял ее Павел.
— Да, я-то ничего, но… да, ладно, я уж, видно, надоела тебе со своими обличениями, — остановилась она.
Павел посмотрел на нее с какой-то затаенной грустью, потом, помолчав, сказал:
— Лида, я хотел воздержаться, но не могу, побуждает меня Дух Святой сказать тебе, ты побольше молись Богу, потому что я боюсь за тебя, чтобы там, где поднялся я и братья мои — не упала ты, помилуй Бог — и не поднимешься.
— Что же, я разве не молюсь? Молюсь… да, ладно, хватит уж нам… давай, поговорим о чем-либо другом, — спохватилась она. В это время вошел Женя, раздевшись, присел рядом и спросил:
— О чем это вы тут, так оживленно беседовали, что ваши лица такие серьезные?
— Да вот, хочу поговорить с Павлом, до каких это пор он бобылем будет жить, хватит уже скитаться, а, Павел? — заговорила Лида.
— Ты о чем это, жена моя, — спросил ее Комаров, — не пойму!?
— Женя, да как ты не поймешь, парню уже тридцать один год, пора искать подругу жизни, — ответила она.
— О, да-да, — хлопая Павла по плечу, согласился с женой друг.
— Ну, что ты молчишь? — наступала на него Лида, уже дружеским тоном.
— Сестра Лида, я ведь очень внимательно слушаю вас и глубоко тронут вашей, действительно, дружеской заботой обо мне, но вот мне пришли на память слова Христа из Евангелия от Матфея 6:33: «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам». Я хочу подольше побыть в общении с Библией, списать побольше себе в книжку, окрепнуть духовно так, чтобы Господь, прежде всего, подготовил меня ко всем этим вопросам. Хочу прежде всего искать не невесту, а Царство Божье, насчет же невесты, Сам Христос сказал, что приложится. За совет ваш благодарю, буду молиться об этом Богу, чтобы получить мне ее, как Божье приложение. — На этом они разошлись.
Павел, уходя, попросил на несколько дней Библию с собой. До апреля месяца Владыкин погрузился в Слово Божье и в себя. Каждый вечер он посещал свой «Жертвенник» под корягой и усердно молился до полного духовного насыщения. По воскресеньям, со всяким постоянством, все собирались у костра на собрание, но к апрелю число участников уменьшилось, в связи с подготовкой к экспедициям на лето. Посещал Владыкин иногда по вечерам и Женю, но бывал там недолго, так как большее наслаждение находил в молитве на своем «Жертвеннике».
К концу марта ему стало известно, что и ему, и Жене подошло также время сборов в тайгу. Помолившись, он, с бодрым настроением, в один из вечеров пришел к Комаровым, раньше обычного.
— Мир дому вашему! Ну вот, друзья мои, теперь я зашел к вам специально по тому вопросу, какого вы коснулись зимой — о невесте.
— Ну-ну-ну! Давай! Пора поговорить и об этом, — обрадовано поддержал его Женя, — а то разъедемся и опять до «белых мух» (до снегопада).
— Так-так, Павлуша, — ласково назвала его Лида, — так вот, я с тем же вопросом: до каких пор ты будешь вот так, бродить один; девушек полно — выбирай, на какую глаза глядят, надо же ведь к одному концу; ты что надумал, скажи?
— Да, что же я тебе скажу, сестра? — ответил Павел. — Здесь ведь только дикие олени, да вот те, кого сама здесь видишь. Из кого выбирать?
— Ого! Да почему же не из кого? На-ка, вот, выбирай! — положила она перед ним прежнее фото, с ташкентской молодежью. Любая рада будет такому жениху, о любой, мы тебе с Женей, и характеристику дадим.
— Ой, Лида-Лида, да кого же здесь, я выберу и по какому принципу? Жить-то ведь придется не с фотографией, а с живой душой. Ты вот, карточку отложи, а давай, обратимся к Богу при решении этого вопроса, ведь решаться будет жизненная судьба двух христиан и на все земные дни. Пусть он вразумит нас и научит, как поступать.
Все трое преклонили колени, и Павел, заканчивая, усердно просил, чтобы Сам Бог послал ему навстречу такую невесту, чтобы она была, прежде всего, искренней сотрудницей в деле Божьем, другом и любящей, верной женой.
— Ну вот, я вам и скажу мой выбор, — продолжал Павел после молитвы, — а вы, из известных вам, мне порекомендуйте.
Прежде всего, чтобы она была членом церкви и не номинальным, а деятельной участницей в деле Божьем. Чтобы родители ее были оба верующие и верные Господу. Чтобы она была кроткой по нраву. Очень желательно, чтобы была грамотная, а внешне — не модница. Ну, что еще? Не урод: с руками и ногами, ну, и не очень безобразная, немного моложе меня годами.
— Ишь ты! А кому же, косые да безрукие? — со смехом спросила Лида.
— А слепым да косым, да безруким Господь пошлет, соответственно им, и верю, что не обидит.
Женя с Лидой переглянулись и после некоторого молчания заявили:
— Ну что ж, друг наш, есть у нас такая и близкий друг наш. Отец — служитель церкви, мать — преданная Господу, очень духовная сестра, оба — выходцы из молокан. Сама она: с шестнадцати лет член церкви, неутомимая труженица среди молодежи, немного моложе тебя. Насчет внешности: как тебе сказать, фото ее у нас нет, ну, не красавица и не урод; во общем, девушка как девушка, все они смолоду одинаковые. Грамотная, а насчет, модницы? Война, друг, сейчас всех остригла под гребенку. Да, к свадьбе, наверное, платье у каждой девушки есть, а там наживете. Зовут ее Наташа, фамилия Кабаева.
Долго все трое сидели молча, потом Павел первым нарушил молчание:
— Ну что же, предадим все это Господу, как ты написал в избушке на Солнечном озере: «Предай Господу путь твой и Он совершит», а я согласен с этим выбором, хотя и лица ее не знаю. Хочу довериться Господу и вам.
Разговор этот они так же, преклонив колени, закончили молитвой. Встав с колен, Владыкин заявил:
— Я прошу вас, со своей стороны, отошлите ей рекомендательную телеграмму, а я сейчас же напишу письмо.
К составлению телеграммы приступили так же все трое и, в результате, остановились на следующем тексте: «Наташа знакомлю тебя моим братом Павлом Владыкиным рекомендую тебе лично телеграфируй твое мнение Лида».
Когда Павел пришел к себе в комнату, то, со своей стороны, написал очень краткое, конкретное письмо Наташе. В нем он сообщил о себе, сделал ей предложение. Еще предупредил, что он вышлет на нее вызов, но просил, чтобы не пугалась этого, так как оформление его будет долго. В случае же, если между ними соглашение к браку не состоится, то этот вызов ее ни к чему не обязывает.
Отправив все это и предав Господу исход, Павел погрузился в заботы по приготовлению в тайгу. Еще усерднее он стал молиться Господу, теперь уже о своей судьбе, которая, как темная ночь, была сокрыта от него.
Через несколько дней, когда все уже было готово к отъезду, к нему вошел ликующий Женя и объявил, что его (Женю) на это лето оставляют в поселке, а Павлу пришла телеграмма от Наташи. Он с волнением прочитал ее…
В январе домашние Комарова получили телеграмму из Магадана (за подписью Жени с Лидой) о их радостной, благополучной встрече; потом письмо с некоторыми подробностями, которые больше касались родных. Там же Лида сообщила, что теперь, всвязи с закрытием навигации, переписка будет прекращена до лета. Описывая коротенько быт и общество тех мест, где жил Комаров, Лида обрадовала сердца близких друзей и даже вселила надежду на возможную встречу. Наташа больше всех была рада их встрече и, всеми силами воображения, старалась войти в их обстановку.
Наступление весны, как-то особенно, действовало на Наташу. Круг друзей заметно увеличивался, за счет обращения детей верующих родителей, всех возрастов, и труда среди молодежи было так много, что у Наташи ни одного свободного вечера не было. К апрелю, когда Ташкент благоухал пробуждающейся жизнью, сердце Наташи рвалось туда, к друзьям в неведомые края, где протекала жизнь скорбящих: Лиды, Жени и других. Сердечная рана, нанесенная изменой Яши, заметно зажила, но в ее воображении рисовались какие-то обстоятельства, неудержимо зовущие на подвиги труда и борьбы.
Так, по обыкновению, возвратясь однажды с работы, она застала старичков в саду, а на ее заветной полочке на этажерке лежала завернутая телеграмма: «Наташа знакомлю тебя моим братом Павлом Владыкиным рекомендую тебе лично телеграфируй свое мнение Лида».
Сердце просто окаменело от неожиданности. Руки не хотели опускать этот клочок бумаги. Так она и выбежала во двор. Навстречу ей, как-то особенно вглядываясь в ее глаза, шли Гавриил Федорович и Екатерина Тимофеевна.
— Мама… это что такое? — растерянно спросила Наташа родителей.
— Наташенька, это простая бумажка, но вот что она принесла в наш дом, мы и сами не знаем. Будем молить нашего Господа, чтобы Он помиловал нас, еще от какого-либо горя. А что за человек, этот Павел Владыкин, ты не знаешь?
— Откуда мне знать, папа. Я только сейчас прочитала о нем, не знаю, кто он.
Семейная беседа состояла из различных предположений, как о личности Павла, так и о его связях с Комаровыми. Мама почти насильно пыталась накормить возбужденную дочь. Сегодня мамина тамалыга была намного аппетитнее, чем в прошлый раз, так как Екатерина Тимофеевна подсдобила ее лучше обычного. Наташа изо всех сил старалась держать себя спокойно, но после нескольких глотков, в горле от волнения все пересохло. Незаметно для нее, ложка в руке повисла, а задумчивый взгляд в окно говорил о том, что она была уже далеко-далеко на Севере.
— Ната, да ты что?… Возьми себя, пожалуйста, в руки, кушать-то ведь, все равно надо, — легонько подтолкнув сзади, уговаривала ее мать.
Наташа, выйдя из раздумья, взглянула на маму и заторопилась закончить обед…
— Наташенька, я тебе вполне сочувствую и, вспоминая свои молодые годы, хочу рассказать тебе… — начал было Гавриил Федорович, подойдя от верстака со стамеской в руках.
— Папа, ты пойми меня правильно, — остановила его Наташа, — я ведь ни одного слова не услышу из твоего рассказа. Разреши мне, побыть одной.
И Наташа поспешила уединиться: и думала, думала… Ведь Лида знает о ее обещании Яше Недостаеву, о том, что она связана словом, а о том, что она, после всего пережитого, свободна, — Лида не знает. Почему же она пишет: «рекомендую тебе лично». Это не иначе, как воля Божья.
Хотя и мал был клочок, присланной телеграммы от Лиды, но принес озабоченность всем домашним; а в последующие дни домом Кабаевых овладел настоящий переполох.
Как ни пытались сдерживать себя родители Наташи и сама она, но телеграмма не давала им покоя. Да кто он, этот Владыкин?… Какой он?… Откуда, и что ему надо?… И что это там, Лида надумала?…
Эти вопросы занимали и всех домашних, и каждого из них в отдельности. Но Наташу он обязывал к ответу. Сказать «нет», а если — это от Господа? Если это судьба от Него? Сказать «да» — настолько страшно, что камень придавил сердце и не дает дышать, и свободно вздохнуть.
Жених неизвестный, да за тридцать земель, морей и океанов! И ехать одной туда?! А вдруг ничего не состоится? Какой позор!
Но отвечать надо, а что?! И после многих молитв и поста, когда в ее сердце созрело твердое решение, что если это от Господа, то Он все совершит Сам, Наташа ответила: «Мое мнение как будет угодно Отцу Наташа».
После полученной телеграммы Наташа, как никогда, спешила с работы домой, в ожидании дальнейших подробностей. И слава Богу, объяснение не заставило себя долго ждать. Вот и калитка, Наташа нетерпеливо дернула звонок; сестра Люба открыла калитку, молча, но как-то загадочно, посмотрела на Наташу и сердечно обняла ее, что та поняла все… На своих кроватях лежали молча Гавриил Федорович и Екатерина Тимофеевна, на этажерке лежало письмо, подписанное незнакомым почерком. Наташа порывисто вскрыла и прочитала:
«Сестра Наташа, мир Вам!
Как христианское семейство, я всех Вас и Ваших друзей приветствую именем Господа нашего Иисуса Христа, Ваш брат в Господе, Павел Владыкин.
С Вами меня обстоятельно познакомили: друг мой и брат Женя с Лидой, которые, по их свидетельству, в очень близких отношениях с Вами. Через некоторое время, после прибытия сюда Лиды, мои дорогие друзья пожелали принять близкое участие в моем личном вопросе, и мы вместе сделали заключение, что после многих лет одинокого скитания, мне необходимо уже просить Господа, чтобы Он послал мне спутницу жизни. Сообщаю о себе. Я из христианской семьи. За любовь к моему Господу и Его свидетельство, вот уже 10 лет, нахожусь в неволе. Мне более тридцати лет. Господь сохранил меня до этого часа, поэтому дальнейшую мою жизнь я хочу посвятить, полностью Ему, на служение. Одинокая жизнь для меня стала весьма тяжкой, а конец скитаниям моим сокрыт у Бога. Поэтому и пишу, сестра Наташа, без каких-либо обиняков, это предложение — разделить со мной мою скитальческую жизнь с тем, чтобы идти за Ним, уже вдвоем, куда бы Он ни повел. Пусть Вас не удивит, что я сделал через начальство запрос на Ваш выезд сюда. Этот запрос будет ходить по инстанциям очень долгое время, в течение которого мы можем, не торопясь, испытать волю Божью. И если Вы не решитесь на мое предложение, то можете отказаться; вызов, который я посылаю, Вас ни к чему не обязывает.
Не скрою от Вас и моих обстоятельств. К Вам выехать мне не разрешается. Путь мой, на какой зову Вас спутницей, сестра Наташа — суров был в своем прошлом, как и у нашего друга, которому Господь оказал милость, в лице его жены — Лиды. А каким он будет у меня впереди — не знаю!
Читая письмо, Наташа не слышала, как вошла в комнату Люба, как поднялись и сели на кровати папа с мамой, как они молча, внимательно изучали каждое движение ее лица и терпеливо ожидали, пока она дочитает письмо. Чувство любопытства, при чтении первых строчек, у Наташи заметно быстро исчезло, голова медленно склонилась на грудь, руки с письмом опустились книзу. После некоторого молчания, из плотно сомкнутых ресниц Наташи показались росинки слез, и она, глубоко вздохнув, сказала:
— Боже мой, Боже мой! Неужели… это… моя… судьба?!
Как-то ярко вдруг предстала ей, по-своему, картина того самого Крайнего Севера, о котором писали ей Женя с Лидой. Он уже не представлялся ей таким безлюдным, далеким, с его поросшими, замшелыми топями и воющей метелью, каким он укладывался в ее девичьем воображении, еще вчера. Нет, сейчас она там увидела и себя, но не легкой, прозрачной, в голубеньком платьице, с узорной сумочкой в руке, а с тяжелой ношей на спине, исцарапанными руками держащуюся за упругое плечо неведомого друга, который зовет ее в эти дебри. «Нет, это не предложение, окутанное какой-то розовой романтикой, — мелькнуло в сознании, — хотя это тоже зов, но это неотвратимый жизненный план, и никто за меня его не решит». Медленно и зычно стучало в груди Наташи, подстегнутое этой весточкой, сердце.
— Ну что, Наташенька, скажешь? — спросил Гавриил Федорович дочь после долгого молчания.
— Папа, — взглянув в его лицо, тихо проговорила Наташа, — от меня ведь требуется ответить, это значит, добровольно лечь на этот жертвенник, с которого не встают. Поэтому из всех вопросов, которые, как рой, взметнулись в моей голове, и какие еще будут возникать впереди — самый существенный: я ли удостоилась этой великой чести — разделить участь страдальца за имя Иисуса, или кто другая? Замечательные есть сестры в общине, пусть приедет и увидит, красивые и одаренные.
Гавриил Федорович, глядя на дочь, был крайне удивлен мудростью и глубиной ее ответа — не от Господа ли это?
С письмом в руке Наташа вышла в сад, забилась в самый отдаленный уголок, и один Господь знал, что переживало девичье сердце в эти часы. Несколько дней она молчаливо уклонялась от всех разговоров о ее судьбе и горячо молилась Господу. Наконец, ответила Павлу, что путь неведомый страшит, но хочется сказать, как некогда сказала Мария: «Се раба Господня», а для простой переписки нет ни сил, ни желания, и очень рада, что Павел прямо, конкретно высказал свое предложение.
На Наташину телеграмму ответ пришел очень скоро, но он еще дополнил общее замешательство: «Рад взаимности высылаю вызов Подробности письмом Павел».
— Какой взаимности? Почему взаимности?… — недоумевали домашние, глядя на эти короткие слова.
— Ната, ты что, разве дала ему свое согласие, почему он так пишет? — тревожно спросила Екатерина Тимофеевна.
— Мама, ничего кроме той телеграммы я не отвечала, а письмо мое он еще не получил; а почему он так пишет, я тоже не знаю. Остается думать, что он имеет уверенность в этом вопросе от Господа, — с легкой улыбкой, спокойно ответила Наташа.
Письма от Павла стали поступать регулярно, и в сердце Наташи зародилось, и росло к Павлу такое чувство, какого она не испытывала никогда, и это была не просто любовь. Каждое письмо от него было не только желанным, но утоляющим душу, потому что почти все письма были духовного содержания, всегда с какой-то новой мыслью, и полнее отражали его духовное лицо.
Хотя (за отсутствием фото) они долго не знали лица друг друга, но тем не менее, в сердцах взаимно носили именно такой образ, который впоследствии не принес разочарования. В кругу родственников и друзей в это время, с возрастающей силой, происходила оживленная полемика. С самого начала мнения о Павле Владыкине раздвоились. Одни высказывали либо недоверие, либо, в лучшем случае, считали, что без личного знакомства неприлично, даже просто непозволительно Наташе давать согласие на брак с неизвестным женихом. Другие, ссылаясь на письма, утверждали, что это действительно искренний христианин, достойный самого глубокого признания и доверия, и надо решаться.
Так или иначе, но вопрос о брачном союзе захватил большой круг близких и родных и больше всего, конечно, саму невесту. Много размышляла она о предложении, много слышала всяких эпизодов от окружающих, но после мучительных дней и бессонных ночей Господь помог вынести ей окончательное определение. От брачного союза с Павлом она не рассчитывала получить какое-то иллюзорное счастье, хотя, как и от всех девушек, скорбная сторона от нее была сокрыта, но Наташа ясно поняла, что в результате благословенного бракосочетания через обоюдный согласованный труд и святую победоносную борьбу, может быть, даже через перенесение лютых скорбей, свое блаженство они найдут только в венце жизни, на небесах.
Только после этого заключения, ее сердцем овладел покой. В кругу друзей и домашних борьба за расположение к неизвестному брату-узнику продолжала захватывать сердца все новыми вариантами, но сторонников за брачный союз Наташи с Павлом становилось заметно больше.
Последним решающим мнением, в определении судьбы Наташи, был поединок между Гавриилом Федоровичем и Екатериной Тимофеевной:
— Гаврюша! До каких же пор мы будем томиться сами и мучить Наташино сердечко, она уж вся извелась, сама на себя стала не похожа, надо решать: или отказ, или давать согласие. Я вот мучаюсь от одной мысли: невест полна община, почему этот жребий пал на наш дом? — разводя руками, рассуждала Екатерина Тимофеевна. — Почему ты так спокоен, ведь судьба же дочери решается?! Ну, как это, отдавать свое самое любимое дитя? Да еще, видишь, что он пишет, сам не приеду, а отправлять туда. А куда это — туда, понимаешь, т-у-д-а! За тридевять земель; где и когда это было видано?
Гавриил Федорович кротко, с улыбкой подошел к жене, положил руку на плечо и, глядя в глаза, ответил ей:
— Катя, Катя, ты так беспокоишься напрасно, подумай лучше, как мать-христианка: а если этот жребий от Бога, ведь это же, может быть? Да и должно быть, ведь Наташенька столько перенесла томления. Я вот так рассуждаю: если этот жребий выпал на наш дом, то он наш, и никому другому мы его передать не должны — сладкий он или горький. Теперь я хочу еще спросить тебя: почему же мы все мучаемся, доказываем, тревожимся, не спим ночами, все решаем Наташину судьбу, а сама Наташа слушает все это и молчит себе, да и ночами спит спокойно. Главное, нам услышать ее мнение.
Екатерина Тимофеевна, как будто очнулась от сна, взглянула на дочь и, с каким-то удивлением, спросила:
— Да и правда… ведь подумать только надо, Ната, что же ты молчишь? Мы за тебя изболелись, а ты все молчишь. Скажи же, как ты сама?…
— Мама, — посмотрев на мать, ответила дочь, — ведь меня никто не спрашивает, а уж если надо, то, конечно, отвечу. — При этом Наташа взяла Библию и, открыв книгу Бытия, нашла 24 главу, и внятно прочитала:
— «…И отвечали Лаван и Вафуил, и сказали: от Господа пришло это дело; мы не можем сказать тебе вопреки ни худого ни доброго. Вот Ревекка пред тобою; возьми и пойди;… Они сказали: призовем девицу и спросим, что она скажет. И призвали Ревекку, и сказали ей: пойдешь ли с этим человеком? Она сказала: пойду… и благословили Ревекку…» (ст.50–60).
— Папа и мама, я хочу довериться Господу, как Ревекка, — закрывая Библию, ответила родителям дочь.
— Ну, вот и все, — опустив руки и голову, спокойно закончила Екатерина Тимофеевна, — а мы столько мучились… Давайте, принесем наше решение в молитве Господу и будем собирать ее в дорогу, как Лаван с Вафуилом.
А Наташа вязала, вышивала, шила свое «приданное». Остаток времени был занят сборами дочери в неведомые края.
Среди родных и друзей все споры утихли, остались только отдельные люди, которые еще не решились одобрить решение Кабаевых, но и они сносили в дом разные вещи в подарок будущей семье и покорно собирали Наташу в дорогу. В беседах же о предстоящем, сердца всех сжимались перед неизвестностью, страшила и даль, и жених — Павел Владыкин, который никому не был лично известен.
Уже осенью, в письме Наташа получила любительскую фотокарточку жениха, и роем опять загудело все общество, высказывая свои предположения. В результате, и последние противники склонились в расположении к Павлу, а Екатерина Тимофеевна, долго вглядываясь в черты будущего зятя, нашла в них что-то близкое, родное и со вздохом заключила:
— Много эти глаза пролили слез.
В доме Кабаевых все приготовления уже были сделаны, и теперь всех озадачило, почему до сих пор не приходит вызов. Просили Павла повторить вызов в самом срочном порядке, что им было сделано. Начальство оказалось так расположено к Владыкину, что приняли самое близкое участие в вызове невесты, и с первыми октябрьскими заморозками Павел получил из управления сообщение, что выезд Наталии Гаврииловны Кабаевой к будущему мужу разрешен. Оформляется уведомление по ее местожительству.
Екатерина Тимофеевна, в своей многолетней христианской практике, много получала от Господа — силою веры и молитвы, и решила в сердце молиться Богу, чтобы Он, по Своей великой милости и могуществу, открыл путь сюда Павлу, так как для Него нет ничего невозможного.
Около двух месяцев не получала Наташа писем от Павла и сама не писала ничего, кроме односложных телеграмм: «Вызова нет жду Наташа». Один только Бог знал, какими мыслями томилось ее сердце, когда она всякий раз отходила от пустой своей полочки, не имея никаких известий от Павла. Наконец, в один из вечеров, она получила долгожданную весточку и с замиранием сердца прочитала. Письмо было очень краткое. В нем Владыкин объяснил, что, по не зависящим от него обстоятельствам, задержался с письмами. Павел утешал ее и призывал к терпению и полному доверию Господу.
Наташа успокоилась и с терпением ожидала от Господа благого разрешения ее вопроса. Во всех этих переживаниях она видела, что Сам Бог готовит ее к неизвестной, загадочной, но желанной будущности. Однако дни проходили за днями, а вызова все еще не было. Павел сообщил, что он хлопочет о своем выезде на материк для бракосочетания; и его заявление прошло несколько инстанций: одни ходатайствовали о нем, другие — отказывали. Шла борьба, нервы напрягались. Не один раз накладывала на себя пост и Наташа, и близкие, которые жили с ней, кажется, одной жизнью, но кругом царило молчание.
Прошел Новый год. Холода и непогода делали вечера еще более затяжными, томительными. Наконец, после долгих дней, январское солнце, как-то особенно ласково, выглянуло сквозь разрывы свинцовых туч, раздвинуло их и обогрело землю. У калитки задорно залаяла собачонка. Наташа пружинкой подскочила со стула и выбежала к воротам.
Почтальон любезно улыбнулся и после росписи вручил, в дрожащие руки Наташи, пакет и телеграмму. Тут же, у калитки, она нетерпеливо прочитала телеграмму, которая была предельно коротка: «Получаю выезд Ехать или нет телеграфируй Павел». Следом вскрыла и пакет, в нем, аккуратно сложенным, она увидела тот самый документ, который так трепетно ждала целую весну, лето и зиму — это было разрешение на выезд к Павлу.
С бумагами в руках она вошла в дом, и тут же, все вместе, еще раз прочитали и телеграмму, и все содержимое пакета; и так как все домашние были в сборе, то склонились все на колени и в горячей молитве благодарили Бога, что Он силен делать невозможное; и Екатерина Тимофеевна открыла свой секрет, что она сразу же начала просить Бога, чтобы Он разрешил Павлу, приехать самому за невестой.
После молитвы все окружили Екатерину Тимофеевну. Всем было понятно, каким близким, дорогим человеком и другом она оказалась во всем переживаемом; и дивились чуду милости Божьей, и силе молитвы мамы.
Но вот прошел уже январь. Теплым, по-весеннему ласковым, дуновением ветерка, февраль звал всех из душных помещений на просторы полей и лугов. Изумрудом, обмытым желанным дождичком, пробивалась кое-где травка.
Тревога обволакивала душу Наташи, как темные тучи на голубом небе. Как Павел? Что с его выездом сюда? Февральские дни, особенно вечера, как-то вдруг, заметно замедлились в своем беге. К середине месяца все кругом потускнело, холодной изморозью окутался город. Липкая уличная слякоть затрудняла всякое движение. Казалось, что зима возвращалась вновь, посмеиваясь над преждевременным весенним настроением людей. Вечера наступали раньше и тянулись томительно долго.
Настроение Наташи почему-то так соответствовало переменчивой погоде, но она усердно молилась и верой старалась пробиваться сквозь тучи томления к желанному радостному будущему.
К встрече Павла готовились так же и в доме Комаровых, с волнением, так как считали, что благоразумнее всего ему остановиться там, у них. Но увы, никаких вестей от него не поступало и туда. Наконец, от утомительного ожидания Наташа совсем притихла, притихли и родители. Сегодня особенно весь день шел дождь и, хотя к вечеру несколько утих, но огромные грязные лужи местами разливались через всю улицу. Не особенно охотно Люба (сестра Наташи) собралась на вечернее собрание, одна из всей семьи, желая одновременно узнать через друзей, нет ли каких вестей от Владыкина.
Гавриил Федорович проводил старшую дочь за калитку.
— Люба, не задерживайся после собрания и принеси нам радостную весть, — заботливо, по-отцовски, проговорил он, провожая ее.
Свет в доме горел тускло; и все предались размышлениям, лежа каждый на своей кровати. Наташа ничего не хотела делать, да при таком свете ничего сделать и нельзя. Все тихо, мирно разговаривали… Одна собачонка беспокойно охраняла двор, то и дело поднимая лай и предупреждая прохожих, что двор не беспризорен. На сей раз она заливалась необычно, с азартом и, почти не переставая. Екатерина Тимофеевна обратила на это внимание:
— Гаврюша, — окликнула она мужа, — Гаврюша! Выйди на улицу, почему-то все собаки на улице лают, не блудит ли кто?
Екатерина Тимофеевна, хотя и старалась меньше всех говорить о Павле, в душе почему-то, заочно, имела к нему расположение и беспокоилась, как мама, прислушиваясь ко всем звукам за калиткой.
Гавриил Федорович ответил:
— Ведь не стучат к нам, так зачем выходить зря? Через некоторое время она опять посылает:
— Гаврюша, выйди, не успокаивается собака и наша, и дальние все лают.
Муж вышел, но вскоре возвратился, уверяя, что никого нет. Однако тревога на улице была ненапрасной.
Глава 9. Перемена судьбы Владыкина
«Предай Господу путь твой, и уповай на Него, и Он совершит»
Неохотно, на сей раз, собирался в тайгу Павел. В семейном уюте у Комаровых он вдохнул маленькую частицу свободы, с которой он расстался десять лет назад. После полученной телеграммы от Наташи, ему уже обрисовался в какой-то степени ее контур, а тут опять тайга с ее одиночеством и превратностями, от чего он так сильно утомился. Но теперь, когда общение с Господом у него восстановилось, то и мысли о тайге перестали его страшить. На дорогу ему открылось утешительное место из Писания: «Терпение нужно вам, чтобы, исполнивши волю Божию, получить обещанное» (Евр.10:36).
При расставании Женя обещал: делать все возможное, чтобы всю корреспонденцию от Наташи, немедленно переправлять в тайгу через специального курьера, молиться за него и писать письма.
Расставшись с Женей, Владыкин вышел на улицу. Оттепель ласково пахнула в лицо весенней свежестью, а внутренний мир вызвал у него на лице блаженную улыбку.
Отряд день и ночь на автомашинах пробирался через крутые перевалы в тайгу к месту работ. Для отдыха остановились на перевалочной базе, расположенной на берегу реки Колымы. Застывшие от ночных заморозков, люди торопливо разгрузили автомашины и оказались в тепле; после горячего чая, крепко уснули.
На крутом берегу другой стороны реки Колымы располагался лагерь, где содержались, преимущественно, заключенные женщины.
Расставаясь с Комаровым, Павел узнал от него, что в этом лагере отбывали срок христианки-сестры, девушки, заключенные за свидетельство Иисусово. Их было несколько человек. Среди них была одна старица, которая по-матерински наблюдала за ними, заботясь о их духовной и телесной целостности.
Скорбная участь была у сестер: в лютые морозы их ежедневно этапом гоняли пешком по несколько километров в тайгу на лесоразработки. На их обязанности лежало: очищать площадь от обрубленных сучьев, поваленной древесины.
По колено в снегу, они собирали ветви и сучья в кучи, сжигая их.
Но заданные нормы людьми не выполнялись, несмотря на озлобленные окрики и угрозы администрации. И без того ограниченное питание, превращалось в голодный паек. Однако, мучительный голод сестры переносили терпеливо, веря, что это за имя Иисуса.
Господь укреплял их и часто посылал поддержку, совершенно неожиданно, и это ободряло их дух — стойко и непреклонно переносить лишения. Но дьявол не оставался в покое. Зная, что мучения голода склоняют человека на самый отчаянный поступок, мужское общество, которое жило в относительном достатке, склоняли женщин за продукты питания, а часто, за женскую одежду, к греховной близости. Многие заключенные женщины не выдерживали мучений голода и решались на грех. Не обошло это и сестер, тем более, что скромный их образ жизни, с особой силой разжигал развратников, особенно из администрации. Много невероятных усилий и отчаянной борьбы пришлось выдержать сестрам-христианкам за христианскую и девичью честь, и остаться чистыми и неповинными как перед Богом так и перед людьми.
Некоторым из них, за христианскую стойкость, в отместку за свое поражение и неудачи склонить их ко греху, приходилось днями отсиживать в карцерах, перенося голод и холод, терпеть совершенно бездоказательные обвинения, но Господь хранил их везде и давал торжествовать победе.
Много усердного труда прилагала сестра-старица, постоянно наставляя молодых сестер к святой жизни, к упорной борьбе со грехом. Все они сердечно, в слезах, благодарили Господа, что Он, ради спасения их, послал в узы дорогую старицу как мать-христианку. Знали об этом и те развратники, на пути которых она стояла как верный страж, и поэтому ненавидели ее. Грозили даже расправиться с ней или поместить в еще худшие условия, но Бог разрушал все их коварные замыслы, и сестра-старица оставалась на своем месте.
Часто, в воскресенье и праздничные дни, весь лагерь, как нарочно, выгоняли на работу. Христианки-сестры с особой решимостью противостояли тогда этому явному беззаконию и на работу в праздничные дни не выходили. За это, с жестокостью и бранью, набрасывалась на них администрация, и в наказание сажали всех в холодный карцер. Во всех этих случаях сестра-старушка не отставала от них, защищала, доказывая несправедливость, затем вместе с ними садилась в холодные, заиндевевшие застенки лагерной тюрьмы. Вдвое, втрое тяжелее было старому человеку переносить ужасный карцерный режим. Но как были рады молодые сестры присутствию старушки, видя в этом бесподобный подвиг христианской любви матери-христианки. И они победили все с Богом…
В один из воскресных дней снарядили конный обоз, чтобы все имущество изыскательной партии, погрузив на розвальни, направить вниз по реке Колыме к постоянному месту работ на летний период. Ответственность за весь обоз, за отсутствием начальника, была возложена на Павла Владыкина.
Хмурое утро встретило путешественников жалобным завыванием метели, когда они, покинув базу, выехали на переметенную сугробами, таежную дорогу. Павел в обозе шел последним. Когда они выехали на широкую пойму реки Колымы, метель ясно донесла до них монотонные удары железа о железо. В женском лагере звонили развод на работу. Облака снежной пыли, поднимаемые метелью, пролетали вихрем перед его лицом, загораживая неясные очертания лагеря, который, в утренней мгле, едва отличался мигающими огоньками. Павел, поглядев с особым трепетом в его сторону, подумал: «Где-то вон там, мои дорогие сестры, храня воскресный день и христианскую честь, под завывание этой лютой метели, может, молятся, брошенные в застенки карцера». Всем существом он рванулся в сторону темной полоски, каким виделся поселок. Ему так хотелось пробраться туда, на холодный накатник сучлявых нар, едва прикрытый сеном, и крикнуть, от взметнувшихся чувств, всего лишь краткое, но согревающее слово родного, великого Учителя: «…ободритесь; это Я, не бойтесь» (Мат.14:27).
Очнувшись, Павел обнаружил, что обоз ушел вперед, и он, догоняя его, молитвенно переместился туда, за колючую проволоку лагеря, где в этот воскресный день сестры-христианки вместе со старушкой, наверное, в карцере, стоят на коленях и молятся. Ему легко было представить эту картину, потому что за десять лет бездомного скитания по лагерям и суровой тайге, он сам много пережил этих ужасов на себе.
Владыкину так ярко представился образ христианки Танюшки в совхозе Мылга: худенькой, закутанной в лохмотья, избитой обезумевшей преступницей, но верной, непобежденной, облеченной в небесную красоту царственного величия Христа.
Сердце Павла дрогнуло, и он запел в унисон рыдающей метели:
Ветер, снежными хлопьями, хлестал в лицо Владыкина, слезы ручейком лились из глаз, и он их не вытирал. На ходу, в молитве Павел просил Господа, чтобы Он его рыдающую душу, соединил в этот час с сердцами скорбящих христианок-сестер на «Дусканье», с такими, как узница Танюшка, и многими другими. Чтобы то умиление и тот потрясающий восторг, каким наполнялась его душа, Господь Духом Святым передал в сердца многих остальных скитальцев, как он сам. Чтобы эта дорога, политая слезами, по какой он шел навстречу урагану, не страшила и впредь никого из христиан. С такой ясностью представились ему в это время слова Спасителя: «Се, Я с вами до скончания века».
Обоз пробирался вперед с большими трудностями: сани то раскатывались по зеркальной ледяной глади реки и, сбивая при этом животных, болезненно подсекали их ноги железными шипами подвод, то вязли в рыхло наметенном снегу. Еще страшнее, когда лошади с возами проваливались на 20–30 см в предательски запорошенные, надледные ручьи, протекающие поверх льда. И, хотя все это для таежников не было странным приключением, но к концу дня изматывало людей и лошадей до предела.
— Таков вот и христианский путь, — сказал Павел в молитве, опускаясь на отдых.
Рано утром обоз двинулся дальше. После обеда, на следующий день, Владыкин достал маршрутную карту и, определив свое место нахождения, пришел просто в восторг от открывающейся панорамы.
Налево — высокая 25-ти метровая терраса, монолитной стальной грудью, преграждала течение реки Колымы. От этого места русло реки круто поворачивало вправо, и в летнюю пору, ворчливо, с шипением проносясь по порогам всей своей мощью, река устремлялась в двухсотметровую скалу, образуя отвесные прижимы, едва переходимые, в период самого низкого уровня реки.
— Здесь! — скупо проговорил Владыкин, указав головой, старшему вознице, на высокую скальную террасу.
— Стой! Стой! Ст-о-й!! — раздалось по обозу от задней подводы до передней.
Владыкин неторопливо обошел обоз со старшим возчиком, поднявшись наверх, облюбовал место для базы партии, указал направление для объезда обозу и, встав на самом краю скального обрыва, снял шапку, молчаливо созерцая великолепие дикой суровой природы. Затем, глубоко вздохнув, помолился:
— Господи, на этом месте, в предстоящие месяцы должна будет проходить моя жизнь, с этой малой горсточкой людей. Здесь мне придется разрешать многие вопросы моей духовной и материальной жизни. Дай мне везде и во всем ощущать Твое незримое присутствие, а в нем Твой совет, Твое попечение, Твою охрану как надо мной так и над моими сотрудниками. Аминь.
После краткой молитвы Павел подошел к распряженному обозу, объявил часовой отдых и дальнейший план работы: до сумерек надлежало поставить палатку для ночлега людей и временное укрытие для лошадей. Больше недели, Владыкин со своими товарищами с увлечением работали по устройству базы партии. В самом живописном месте были поставлены две палатки для людей. Срублена из бревен временная конюшня для 4–5 лошадей, а также поставлен из массивных бревен склад — лабаз для продуктов и ценностей, с секретным запором. Внизу, у реки таежники соорудили палатку-баню, а в низком обрыве — примитивную печь для выпечки хлеба.
Следующий воскресный день Павел провел в посте и молитве, благодаря Бога за устройство. Затем определил, в стороне от базы, среди густой заросли, «беседку» для молитвы, которая оправдала свое назначение в течение всего пребывания здесь. Так, день за днем, незаметно, за устройством жизни пролетело время. Первое тепло, кажется, из всей тайги первым пришло на базу. В течение двух дней совершенно сошел притоптанный снег, и в расположении базы обнаружилось много нор. Оказывается, до поселения таежников — людей, здесь безраздельно хозяйничали суслики. С гневным посвистыванием, старые маленькие хозяева угрожающе выскакивали один за другим из своих норок, пока вскоре не примирились с людьми совсем, подкупленные золотистым зерном и другими остатками пищи. Впоследствии, при звуках самодельной балалайки, все они выскакивали из нор и оказывались неутомимыми слушателями, хотя и самыми беспокойными. Со временем, обитатели базы без затруднения переловили все сусликовое хозяйство, любезно повесив каждому бирку с присвоенным именем, с чем они прожили все лето. А лето здесь подошло, как-то без весны, совершенно неожиданно.
В конце мая, без обычной ледоломной канонады, в одну ночь тихо поломался лед, а утром, поднявшись, Павел услышал необычное, ворчливое клокотанье красавицы-реки Колымы, вызванное неугомонной борьбой с невозмутимо красующейся гранитной грудью высокого обрыва, на котором поселились люди. Почти одновременно лиственница покрылась мелкими зелеными пучками благоухающей хвои, а через два-три дня после этого, к берегу, под восторженные крики приветствия, причалил кунгас с дефицитным грузом и начальником партии.
Жизнь на базе несколько изменилась, и все приняло деловой характер. К походам стали готовить лошадей и людской отряд. Самое дорогое было то, что начальник привез письма и телеграмму. На одном из конвертов Павел увидел, совершенно незнакомый для него, почерк. Не без внутреннего трепета, он вскрыл его и убедился, что это письмо от Наташи. Впервые в жизни он читал письмо от девушки-христианки, поэтому, от начала до конца, он подверг тщательному анализу все письмо.
Из прочитанного, он определил, прежде всего, что письмо сестрой было написано не впервые, но и не без волнения. Сестра Наташа представилась ему достаточно грамотной и, что самое важное, не поверхностной, самостоятельной в доводах, излагаемых в письме, в тех жизненных вопросах, которые в таких случаях возникают прежде всего.
В письме Наташа сообщала о той жизненной полемике (относительно его предложения) между родственниками и друзьями, о тех впечатлениях, какие сложились у нее о северном крае. Относительно предложения Павла, она не сообщила чего-то обещающего, но между строк ясно обозначилось полное доверие Господу и покорность Его воле. Закончила письмо, готовностью переписываться дальше и просила усердно молиться, чтобы Сам Бог определил их будущность. Извинилась за то, что не смогла прислать своей фотографии (так как ее не оказалось), но сама попросила фотокарточку от Павла.
Письмом Павел остался очень доволен, так как оно помогло составить положительное представление о Наташе. Перечитал он его неоднократно и заключил вслух:
— Прежде всего, безошибочно — это сестра.
Второе письмо было от мамы, в котором она выражала свое томительное ожидание его возвращения. Но трогательнее всего было то, что бабушка Катерина, услышав о его благополучии, заливается слезами и не хочет утешиться, пока не увидит его самого. Все это стало наводить Павла на мысль:
— Может быть, Господь будет открывать путь к моему возвращению из этих дебрей.
Но такое желание как-то сразу затухало при сознании, что там идет еще война — мечта о возвращении неосуществима, так как выезд был закрыт для всех.
Женя в письме сообщил, что ответа на вызов Владыкина, пока нет никакого и советовал написать заявление повторно. Из всего прочитанного Павел заключил, что нужно с терпением ожидать решения судьбы от Господа, а, главное, все усилия прилагать к непрерывному общению с Богом.
Находясь на базе, он ежедневно, рано утром, 1–2 часа молился в своей «беседке», откуда уходил всегда исполненным духовной силы и энергии. Воскресные и другие праздничные дни с раннего утра до позднего часа проводил в посте. С базы уходил вглубь тайги и, оставаясь наедине, проводил настоящее служение Богу: пел, молился, вслух рассуждал о Слове Божьем, причем эти рассуждения приобретали форму проповеди.
Перед началом походов в тайгу, Павел с начальником партии побывал в гостях у геологоразведчиков, в 12-ти километрах от базы, где находилась стационарная радиостанция. К большой радости, через эту радиостанцию, в течение всего лета, он обменивался радиограммами с Наташей и с кем желал. Поэтому, находясь в глухой тайге, Павел не был оторван от друзей и, приходя с таежных походов, на базе всегда находил весточку от близких.
Жизнь, находящегося в походах Владыкина, приобретала образ библейских патриархов. Дикая суровая природа была для него поистине наглядным пособием к изучению величия и могущества Божьего. По роду занятий, им приходилось проводить работы на вершинах гор, причем самых высоких, порой покрытых вечными снегами. Почти всегда Павел, после выполненного задания, оставался на вершине горы один. Тогда часами, в заоблачной высоте, он громко молился Богу и с наслаждением, во всю мощь легких, пел гимны хвалы Создателю и Творцу. Единственными свидетелями его общения с Богом были горные орлы, а изредка горные туры-бараны, наблюдавшие за ним с соседних вершин.
Такие духовные общения всегда сопровождались откровениями тайн Божьих из Библии и наполняли душу таким сладостным чувством, что с горы он не сходил, а как бы слетал на невидимых крыльях. Сотни горных вершин, густо поросших холмов и зарослей на берегу горных потоков служили Павлу Владыкину теми жертвенниками, на которых он служил Господу. Печатного Слова Божьего у него не было. Единственно, чем он располагал, это самодельный блокнотик, в котором было списано несколько мест из Библии и христианские гимны. Но зато, из всего переписанного, не осталось ни одного стиха, на который Павел не произнес бы на своих жертвенниках проповедь, сопровождающуюся слезами. Только дикие скалы, в некоторых случаях, отвечали ему многоголосым раскатом — А-м-и-н-ь!
Всегда, когда Дух Божий посещал его с особой силой, он просил Господа, чтобы от этого обилия, Бог посылал бы потоки благословений в собрания христиан, о которых он только предполагал.
В конце одного из таежных походов, в 30-ти километрах от базы, рабочие из другой разведывательной партии сообщили ему, что 15 дней назад было объявлено об окончании Великой Отечественной войны. Все как один, после этого были заняты одним жгучим вопросом: что будет с ними дальше? По 10-12-15 лет люди прожили в этих дебрях, оторванные от родных. Не обошел этот вопрос и Владыкина. Возвращаясь на базу, Павел зашел по пути на радиостанцию. Там его ожидали телеграммы от Наташи и Жени, а на базе — письма. Его маршрут длился больше месяца, поэтому в телеграммах выражалась тревога о прекращении известий от него. Письмо Наташи было особым, исчерпывающим. В нем она сообщала, что все, сомневающиеся в Павле, сказали, наконец, свое расположение к нему, среди них и мама, Екатерина Тимофеевна. А сама Наташа, хоть скупо, конкретно, но просто, сердечно согласилась на брачный союз с Павлом, и что это согласие было скреплено там, в кругу родных и друзей, молитвой.
Как водная стихия, всякие мысли и варианты вскружили голову юноши, но все они разбивались об одну проблему, когда и каким будет конец его скитаниям по этим дебрям? Почувствовав, что вместо восторга, от согласия Наташи, подходит отчаяние перед горами неразрешимых проблем, Павел встал, ушел в свою «беседку» и упал там на колени. Молитвы не было, был крик истомленной души, но ответ был немедленным. Им овладел удивительный покой, после произнесенных слов из Псалма: «Предай Господу путь твой, и уповай на Него, и Он совершит». Затем вопрос брачного союза, как-то отодвинулся на задний план, а предстал вопрос о святом водном крещении. Ведь прошло уже десять лет со дня его покаяния, это были годы жгучих испытаний, в которых испытывал его Сам Бог, а когда же крещение? За истекший период он ни разу не чувствовал побуждения к крещению и не встречал ни одного служителя Божьего, понуждавшего его к этому, и могущего крестить.
Все эти мысли овладели им тут же, и он, стоя на коленях, убедился, что это голос Духа Святого, и горячо выразил свое желание в молитве. После молитвы мысль о крещении овладела всем его существом. Господь ясно открыл ему смысл крещения, возможность его, и желание к этому превратилось у него в жажду.
Непоколебимой верой наполнилось его сердце, и Павел стал не просто просить, а ждать крестителя. Он ждал его каждый день, выходя и посматривая на таежную тропу, ждал в каждом редком прохожем, кто появлялся в расположении базы, ждал в нелюдимой тайге на звериных тропах. И когда какой-то дерзкий голос изнутри насмешливо теребил его: «Откуда тебе придет креститель, в этом безлюдье, с неба что ли?» — Павел знал, что это не от Бога и отвечал кротко, без малейшего сомнения: «Господи, это не мое дело — Твое, но я его не перестану ждать». Никакого другого призвания и желания он не видел в себе и не хотел видеть, кроме того, чтобы быть подлинным христианином. В этом он видел свое счастье, и само имя Христианин звучало в его душе так пленительно, высоко. Но христианином мог быть только человек, крестившийся во Христа Иисуса. «Все вы, во Христа крестившиеся, во Христа облеклись» (Гал.3:27). И это не просто обычай, но священный ритуал, совершаемый над телом человека, это прежде всего, погружение во Христа глубокой верой, и это должно быть насущной потребностью всякого, обращенного ко Христу.
Так прошло лето 1945 года. Каждый день, каждое переживание в жизни Владыкина открывало новую страницу в великой Книге познания Бога и познания жизни. Духовные силы Павла крепли ощутимо от усиленного общения с Богом, и он чувствовал, что Бог готовит его, в этой пустыне, на какое-то, неведомое для него, служение. Еще он понял, что все его дела, с Божественной последовательностью, устраивались.
В служебном деле Павел видел чудеса Божьего благословения, и он не просто изучал предмет своих занятий, а получал все это как дар от Бога. В течение лета Павел, от старшего своего начальника из управления, получил задание по выполнению программы, наравне со своим дипломированным начальником, и успешно выполнил его, раньше назначенного срока. Это, в известной мере, послужило большим преимуществом в определении его дальнейшей судьбы.
Во время инспектирования производимых работ, Павел получил не только отличную оценку и повышение в должности, но сам инспектирующий начальник из управления, узнав о союзе Владыкина с Наташей, отозвался приложить все свои связи и старания, к немедленному оформлению повторного вызова Наташи на Колыму. И это было выполнено им так верно и быстро, что, к удивлению всех сотрудников и самого Павла, по возвращении партии в поселок Усть-Омчуг, т. е. к началу Колымской зимы, из Москвы Владыкину было сообщено об официальном разрешении выезда Кабаевой Наталии Гаврииловны на территорию Крайнего Севера, для постоянного жительства.
После всех этих событий, ожидание Павла становилось с каждым днем более томительным. Наташины телеграммы были почти однообразны: «Вызова жду» «Вызова нет».
Таежные походы в партии подходили к концу. После первых сентябрьских паводков и заморозков, вся тайга позолотилась, а в течение недели — ее золотой убор был уже на земле; наступила тихая, золотая осень. Появились первые вереницы перелетных птиц. Павел невольно вспомнил слова Жениного гимна, и грусть стала сжимать грудь:
Слезы в молитве стали обильнее, горячее. В числе последних доставок корреспонденции, Павлу пришло письмо от Наташи, которое вызвало волнение в душе больше, чем от первого письма. Прежде всего, из развернутой четвертушки выпало маленькое фото паспортного формата. Это была Наташа. Павел вышел из палатки на берег обрыва и впился в каждый квадратный миллиметр лица любимой девушки-сестры: широко открытые глаза под естественными, крупными витками, незатейливо причесанных прядей волос, нависших над бровями, и женский овал, подчеркнутый слегка расширенными ноздрями — подкупали неподдельным простодушием и притягательной добротой всякого, кто в женщине искал, прежде всего, сердечного, бескорыстного друга. По крайней мере, глядя в такое лицо человека, который способен верить другому, снимается при встрече всякая настороженность.
Это как раз соответствовало запросу души Владыкина. Хотя он и не искал, но оно пришло, как кем-то приготовленное. После тщательного изучения фотографии, Владыкин проверил свое сердце. Образ Наташи не отличался какой-то особенностью, как об этом сказали ему Женя с Лидой весной, но, с другой стороны, он отражал то ее внутреннее состояние, которое помогло Павлу дополнить представление, полученное от переписки с ней. Более же всего, Павел благодарил Бога, что при определении спутницы жизни, его интересовал больше внутренний, духовный облик Наташи, а не внешний. Бог же дал — и то и другое.
После осмотра фотографии, он вынес определение, которое потом не менялось в течение всей жизни: «Такой именно, она и должна быть». Павел почувствовал, как с его души спало какое-то напряжение, потому что до этого, где-то в подсознании, у него все же стоял вопрос: «А какая она?»
На утро следующего дня вся тайга была одета мощным снеговым покровом. Это послужило сигналом к сборам и возвращению в поселок, а крестителя по-прежнему не было.
Остаток имущества и дефицитный груз были приготовлены во вьюках для четырех имеющихся лошадей, а остальное было спущено в кунгас, по реке вниз, и сдано на временное хранение, на склад при радиостанции. Последний раз Владыкин отослал Наташе письмо.
Возвращавшимся людям и животным был дан последний день для отдыха. Этот день Владыкин провел в самых отрадных воспоминаниях. Выйдя на возвышенное место, он оглядел, последний раз, ту дикую природу, которая восхитительным зрелищем встретила его, и величественно провожала. На ближнем горизонте, серебряным ожерельем, сверкала заоблачная цепь Анначика. На одной из ее вершин, в течение четырех часов, Павел наслаждался единением с Господом в молитве, славословии и пении. Вспомнилось Павлу живописное озеро Джек Лондон, расположенное за грядой Анначик, на большой высоте и, окруженное многочисленными озерцами, самой причудливой формы. Вспомнился малиновый золотистый закат на берегу озера и, потрясающая душу, молитва за дорогое братство, разметанное ураганом гонений, с 1928 года по этим диким дебрям, может быть, для того, чтобы кровью мучеников полить эти звериные тропы и вознести им свои молитвы. Где-то здесь, по этим суровым окраинам, прошли их отцы. Ему думалось, что эти горы и долины, которые служили ему жертвенниками, являлись тем великим алтарем, на который легло братство христиан-баптистов недалеких прошлых времен. Здесь же, на этом жертвеннике, он положил вместе с Женей Комаровым и другими своими современниками, а, может быть, и с отцами, и себя. Здесь, на этих суровых окраинах земли, несмотря на лед, уже сковавший реки, он хотел бы закрепить свою жертвенную жизнь для Бога через крещение, вступление в завет с Ним.
Расставаясь утром с утесом, Павел подумал: «А не могут ли быть эти скитания последними по этим местам? Ведь есть у Бога и милость, буду просить и ждать».
Усть-Омчуг встретил таежников по-праздничному. Безоблачное небо отражало золотистые лучи заката, а сотрудники при встрече, радостно поздравляли с возвращением. Владыкин переступил порог Жениной квартиры, когда все уже были в сборе.
— Павел, наконец-то, дождались мы тебя, — протягивая руки и обнимая, приветствовал Женя своего друга. — Это настоящий таежник, — добавил он, рассматривая темно-коричневый овал лица и кисти его рук. — Ну, первым делом, я сообщу тебе, друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат, что креститель здесь, и все ждем тебя. Одного уже крестили десять дней назад. Как ты на это дело смотришь?
Павел, вместо ответа, тут же опустился на колени и в молитве благодарил Бога за такой чудный, своевременный ответ. Из молитвы Женя с Лидой определили, как томительно, но с постоянством Владыкин ожидал крестителя, узнали также и о прочих переживаниях друга. Далеко за полночь просидели друзья за беседой, два раза готовили чай и обменивались взаимно всеми новостями. В результате беседы, тут же было написано заявление о выезде Владыкина на «материк» для бракосочетания и свидания с родными. Лида из последнего письма прочитала, что не только дом Кабаевых, но и все ташкентские друзья заняты судьбой Владыкина с Наташей.
— Ну, ладно, — сказал Павел, — а теперь, давайте поговорим о крещении.
— А что о нем говорить, Павел, — ответил Женя, — у нас уже все решено. Завтра восьмое ноября, все отдыхают; соберемся прямо с утра на собрание, нас уже восемь человек, утвердим твое членство; креститель-старец ждет тебя; а остальное уже от тебя зависит, ведь река вся закована льдом, что ты скажешь?
— Женя, Женя, что ты спрашиваешь меня, — ответил Павел, — лишь бы сердце не было сковано льдом…
Считаю себя счастливым, что имею возможность креститься во льдах Крайнего Севера. Ведь я был свидетелем первого крещения в 1922 году, в проруби, и участником его была моя мать — Лукерья Ивановна Владыкина, друг-то твой — из этого поколения. Видно, Самим Богом, предназначены для нашего поколения: огонь да лед.
Утро следующего дня было на диво прекрасным, тихим, теплым, солнечным. Маленькая комнатушка Комаровых наполнилась до отказа христианами-отшельниками. Призвав к молитве, собрание начал проводить брат Михаил Михайлович, прочитав из 1Пет.2:5: «И сами, как живые камни, устрояйте из себя дом духовный, священство святое, чтобы приносить духовные жертвы, благоприятные Богу Иисусом Христом».
— Братья и сестры, нам выпала великая и благая честь не только веровать во Христа Иисуса, но и страдать за Него. Более того, страдать с благовестием, сражаясь за истину Божью, причем в сражениях не терять борцов, а приобретать; и в этом мы видим чудо Божьего водительства. Прочитанное место напоминает нам о том, что на нашей обязанности и ответственности, как на Церкви Иисуса Христа, живой и непобедимой, — устроять дом духовный, независимо от обстоятельств и времени. Вот и в этот час, устрояя дом Божий, мы собрались засвидетельствовать перед небом и друг перед другом, что несмотря на ужасы пережитого, к Церкви Иисуса Христа прилагается новый живой камень в лице нашего достойного брата-юноши, Павла Петровича Владыкина; поэтому помолимся еще раз и вынесем наше решение о нем. Аминь.
Все, с умилением, опустились на колени. После молитвы Михайл Михайлович предложил задавать вопросы Павлу, но все опустив головы, в раздумье, молчали. Вопросов не находилось; путь брата был всем известен и ясен.
— Попросим выйти, брат Павел.
Когда Владыкин вышел, поднялся Женя Комаров и, окинув всех взглядом, сказал:
— Братья и сестры, в чем мы можем испытать того, кого Сам Бог испытывал в течение 10 лет?…Я предлагаю утвердить его, приняв в члены Церкви Иисуса Христа, — закончил он, со слезами на глазах.
Все единодушно подтвердили это вставанием; и тут же поручили Михаилу Михайловичу сопровождать его и служить при крещении. Пригласив Павла, объявили ему решение, и благодарственной молитвой закончили это дорогое собрание.
Пробираясь между зарослей, трое братьев вышли на широкую пойму реки Детрин и, подойдя к ее руслу, остановились вдали от поселка. Михаил Михайлович с пешней в руке прошел на середину и, сделав несколько ударов, пробил лед. Вскоре, откалывая кусок за куском, брат выдолбил во льду прорубь и предупредил братьев, что можно начинать. Здесь же, на льду, крещаемый и креститель приготовились, и встали на краткую молитву. После молитвы Михаил Михайлович помог опуститься в прорубь старцу-крестителю, а вслед за ним и Владыкину.
Быстрое течение рвануло обоих в сторону, но, крепко уцепившись друг за друга, братья выправились и спокойно приготовились к погружению. В коротких словах, Павел торжественно дал обещание: служить Богу в доброй совести, засвидетельствовав свою веру во Христа Иисуса как Сына Божьего.
Ледяная пучина на мгновение покрыла его. Как кипятком ошпарило все тело, дыхание сковало. На мгновение, в сознании Павла мелькнуло: «Действительно, это крещение в смерть, это ледяная могила…» Первый вздох он сделал, когда брат Михаил Михайлович поднял его наверх. Вслед за ним брат поднял старца-крестителя.
На противоположной стороне два охотника, стоя на лыжах, были изумлены, не понимая, что люди делают.
Так было совершено долгожданное крещение Павла Владыкина. Возвращались в поселок не обходом через тайгу, а напрямик, утопая по колено в снегу. В комнате все были в сборе; после благодарственной молитвы, поздравив Павла, провели несколько часов за торжественной трапезой любви.
Огонь Духа Святого, каким загорелся внутренний человек Владыкина, невольно зажигал и сердца, окружающих его, друзей. Вновь, по воскресным дням, проводили собрания в тайге у костра. Но увы, измученный многолетними скитаниями, народ рвался душой и телом к семьям, тем более, что вся страна, по окончании войны, кажется, объединилась в одном вопросе: «Что теперь будет впереди?» Один за другим, начали убывать и братья. У костра собирались уже 4–5 человек, а начавшиеся морозы, удерживали и сестру Лиду в квартире. Наконец, однажды к костру пришел только Павел: собрал головешки в кучу и, привычным жестом руки, зажег сухие щепки. Пламя, под действием сильного холода и тумана, разгоралось неохотно, термометр показывал 56 градусов мороза, но старанием Владыкина, костер вскоре запылал, разливая вокруг себя жизненную теплоту. Опустившись на колени, он долго усердно молился за все страждущее братство, за своих друзей, за свою будущую судьбу. Таким разметанным костром представилось, его духовному взору, родное братство христиан: которое кому-то, вот так же надлежало собрать в кучу; кому-то зажечь огнем ревности; кому-то подкладывать дрова в этот костер — а кругом, вот такая же, ледяная мга и сковывающий душу минус. Но кому?
Он стал в уме перебирать своих здешних друзей. От души Павел всех их любил вместе с сестрой Лидой, все они приняли участие в его судьбе, но у костра их не оказалось. Измученные многолетними скитаниями, они тянулись теперь всеми силами души к какому-то уюту. Стоящим на коленях Павлом, овладевало все большее желание: не осудить их, а, по возможности, собрать к общему, Божьему огню.
Напоенный благодатью, Павел вышел в пойму реки и, пробираясь через сугробы к поселку, невольно остановился у одной из коряжин, она ему показалась знакомой. Приглядевшись пристальней, он определил, что эта та самая, которая в прошлую зиму служила ему прибежищем, местом молитв; только прошедшие паводки нанесли еще больше кореньев вокруг нее. Павел был очень рад: расчистил место, более удобным сделал подход и решил в дальнейшем не покидать его. Выйдя из-под коряги, он взглянул на солнце. Оно было окружено каким-то радужным кольцом. — Будет пурга, — заключил он и неторопливо зашагал к дому.
Все эти переживания понудили Павла к усиленной молитве с неоднократными постами, после чего он совершенно доверился Богу и успокоился. Вариант с выездом, однако, повторился в третий раз и уже где-то в верхах, причем без участия самого Владыкина, но, и как в предыдущих случаях, в выезде было отказано. К середине декабря Павел расстался с мыслью о выезде, вещи приготовил к распаковке.
Глава 10. Брак Павла с Наташей
«Двоим лучше, нежели одному; потому что у них есть доброе вознаграждение в труде их»
В конце ноября Владыкину сообщили, что начальником управления подписано его заявление с ходатайством о выезде на «материк». Все сотрудники и друзья поздравляли его с небывалым чудом, и многие содействовали его сборам. Учитывая послевоенные материальные затруднения в Ташкенте, Лида с Женей снабдили Павла мукой, сахаром, жирами и другими продуктами. Сам он заказал сапожнику две пары женских туфель, причем одну для Наташи. Наконец, когда все уже было собрано и упаковано, Павел пошел узнать о времени и порядке оформления отъезда, но увы, в высшей инстанции, на заявлении Владыкина было написано — отказать.
Это известие сильно встревожило самого Павла и ошеломило сотрудников. Все были уверены, что выезд будет разрешен и готовились к проводам. Еще усерднее стал молиться Павел Господу, понимая, что это искушение. Через несколько дней из главного управления приехало несколько начальников. В числе многих дел к рассмотрению, местное начальство представило повторное ходатайство о выезде Владыкина. Работник главного управления лично познакомился с Павлом и заверил, что его выезд будет разрешен, без каких-либо затруднений. Через несколько дней (после их отъезда) в отделе было получено сообщение, что Владыкин может ожидать на днях сигнал к оформлению. Опять все всполошились, причем круг, сочувствующих Павлу, значительно увеличился. Однако и здесь ожидание оказалось тщетным — более компетентные лица в выезде отказали.
Все эти переживания понудили Павла к усиленной молитве с неоднократными постами, после чего он совершенно доверился Богу и успокоился. Вариант с выездом, однако, повторился в третий раз и уже где-то в верхах, причем без участия самого Владыкина, но, и как в предыдущих случаях, в выезде было отказано. К середине декабря Павел расстался с мыслью о выезде, вещи приготовил к распаковке.
Утро в отделе началось как обычно, все были заняты своим делом. Только Женя, внимательно посмотрев на друга, подошел и утешил:
— Крепись, Павел, и не унывай, все от Бога, и Он непременно все устроит ко благу.
Не успел он дойти до своего места, как в отдел позвонили и попросили Владыкина прийти в отдел кадров. Все, в ожидании, насторожились. Павел вышел.
— Ну, товарищ Владыкин, видно, не напрасно ты веришь в Бога. Ты поверь, ведь и мы-то все за тебя изболелись, — заявил ему зав. кадрами, — думали, что все уже потеряно, ведь самые «большие» отказали, а тут, вот тебе на — какой-то сотрудник предложил вариант, мимо всех этих высоких людей… Вот тебе обходная, вот удостоверение на 6 месяцев отпуска, мчись, оформляйся… Завтра, с вольными отпускниками, выезжай в порт…
…Корабль уже ожидает вас; и поздравляю тебя… Ну, в общем, вези жену молодую, да смелую… — пожимая крепко руку, выпроводил его зав. кадрами из кабинета.
В отдел Владыкин вошел улыбающийся, сильно возбужденный, с обходным листом в руке.
— Ну, друзья мои, за сочувствие всем спасибо, завтра отъезжаю… — проговорил он на ходу, затем бессмысленно посмотрел на свой стол и торопливо выбежал на оформление, но тут же возвратился… забыл на столе обходной лист.
— Павел, успокойся! Трудностей впереди еще очень много, — остановил его Женя. — Прежде всего, дай я тебя поцелую, да и сотрудники поздравят тебя; все мы вместе с тобой переживаем.
Владыкин сконфуженно улыбнулся и всем подал с благодарностью руку. Вечером, когда было уже все оформлено, Владыкин отправил краткое письмо матери (с извещением о возможной скорой встрече) и телеграмму Наташе: «Получаю выезд Ехать или нет Павел».
Расставаясь, Женя с Лидой очень много рассказывали ему о своих ташкентских друзьях, молодых и старых, и просили, по возможности, встретиться с каждым из них: с братом Павлом Ковтуном, который расстался с Женей в Атке, когда старец Феофанов разделил между ними последние девять рублей; с дорогим, незабвенным старцем Седых Игнатием Прокофьевичем, который был так близко к христианской молодежи. Просили особенно: посетить и утешить вдову — жену брата Баратова, сестру Полю. Кроме них, Женя отрекомендовал как опытных проповедников и умудренных в Слове Божьем: Павла Ивановича Умелова, Иону Яковлевича Громова; предупредили, между прочим, и о Сыче Фоме Лукиче, как редком льстеце, с елейным голосом, но лукавым сердцем. Наконец, с особым вниманием и подробностями, Женя рассказал о своем дорогом друге и сотруднике — Мише Шпаке. Перед этим все братья-страдальцы, по инициативе Комарова и Владыкина, собрали большую сумму денег и с молитвой вручили для передачи его семье, а, если возможно, и самому узнику. Просили встретиться и передать сердечное приветствие с пожеланием — быть верным до конца.
В Магадане пришлось прожить целую неделю, там Владыкин встретил немало затруднений, особенно с пропуском, так как эта проблема обернулась выбором между невестой и матерью, живущих на разных концах материка. Но и здесь Господь явил чудо Своей милости через молитву веры Павла. В посте пребывать приходилось почти через день. Наконец, как бы раздвинулись все стены, и в конце декабря океанское судно, на котором находился Владыкин, оповестило окрестности Магадана мощным басом о своем отправлении, отчалив от пирса Нагаевского порта, в сопровождении мощного ледокола, прокладывающего ему путь через ледяную торосистую пустыню в Охотское море. За кормой медленно тускнели очертания сопок, окаймляющих бухту Нагаево, а там, за перевалами, осталась, окутанная смертной тенью, Колыма. В последний час перед посадкой сотрудники сообщили по телефону, что в тайге мороз в 61 градус. Ровно десять лет назад, сердце Владыкина сжималось до предела, при виде нелюдимой природы, таяло от угрожающей догадки: «Возвращусь ли я, когда-нибудь из этих ужасных мест?… Что ждет меня здесь?…»
Теперь он стоял спиной к пройденному. Все ужасы пережитого остались позади, впереди расстилались бескрайние просторы, взъерошенные сверкающими на солнце торосами, а грудь не сжимало, но распирало от ожидания светлого, счастливого будущего. Все было по-праздничному прекрасно, особенно, когда ледяная пустыня Охотского моря сменилась черными языками разводья. Прекрасен был рокот океанского прибоя у Курильских островов, синяя легкая зыбь Тихого океана, кашалоты, бороздящие слегка взволнованный горизонт, и стаи уточек, безмятежно проплывающих за бортом, и полчище косматых медуз, безжалостно отгоняемых волной. Все это, как-то сказочно, через 4–5 дней сменило лютую колымскую стужу. Павел почти беспрерывно перебегал с правого борта на левый, любуясь новыми картинами, благодарил Бога и радовался, как дитя. Он ясно понимал, что все это была награда от Господа за многие лютые беды, и ликовал, убеждаясь воочию, что такое у Господа: «Вечером водворяется плач, а наутро радость».
К порту Находка причалили утром; и здесь все было по-праздничному. Со всей массой Владыкин влился в базарную сутолоку, торопливо покупая и кушая все, чего глаза не видели более 10 лет. С наслаждением Павел разглядывал домашних гусей, уток, кур, баранов и козлов, русские крестьянские хатенки и, что особенно интересно — железнодорожное хозяйство: вагоны, паровозы. Только теперь ему открылось значение, какое вкладывали колымчане в слово «материк», таким образом, совершенно отличая жизненные условия Колымы, от жизни населенных районов страны.
— Илюшка! Илюшка! Ктой-то стучица, — торопила Луша младшего сына.
«Юлой» мальчонка выскочил за дверь, оставив за собой клочок морозного облака, и тут же вбежал обратно с конвертом заказного письма, прыгая на одной ноге, дразня мать. Луша догадалась, что весточка от Павла, и, как ожидалось — очень важная.
— Ну, будеть тебе, баловень, давай сюда! — потянулась мать к сынишке за письмом.
«Мама, целую тебя, бабушку и ребят. Всех вас приветствую именем драгоценного Господа Иисуса Христа. Я сообщаю вам великую радость, какую может нам послать только Господь, воскрешающий мертвых. Мне разрешило начальство, по каким-то неизвестным правилам, выехать на шесть месяцев к вам, чтобы повидаться. Я об этом много молился и верил; и вот Бог дал. На днях я выезжаю, но когда приеду к вам — неизвестно, так как нас отделяет более десяти тысяч километров, пробираться придется и машиной, и морями, и поездом. Должен тебе сообщить и еще новость. Ты ведь знаешь, что мне уже больше тридцати лет, и я просил у Господа спутницу жизни. Он мне ее послал. Христианка, 24 года, родители тоже верующие, познакомились письменно, с многими добрыми свидетельствами. Полюбили друг друга по вере, карточками обменялись только сейчас. Она из Ташкента, звать Наташа, и я по дороге должен заехать к ним — для бракосочетания, а потом уже, Бог даст — увидимся с тобой.
Бабушке, пожалуй, пока не говорите, для нее неопределенное время ждать непосильно. Целую всех вас, ждите. Верьте.
Твой сын, Павел».
Один Бог только знает, что в это время пережило сердце вдовы и матери Луши. Несколько лет сын был мертв для нее, но ожил и нашелся, был мучительно недосягаем, а теперь, он едет…
— О, Господи, Боже мой милостивый. Ты знаешь все… — с этими словами она повалилась на постель и предалась на волю тех чувств, какие могут быть только у матери-христианки. Ведь радости был — океан, а сердце-то — немного больше кружки.
Сбежались все домашние, письмо переходило из рук в руки. Потом начался совет, как все приводить в порядок и как встречать Павла. Всем он представлялся каким-то большим и почему-то строгим. Поэтому все, наиболее провинившиеся, заметно притихли. Целую неделю в доме была генеральная уборка: белилось, клеилось, чистилось, скоблилось, перестанавливалось.
О приезде Павла немедленно разнеслось среди родных и верующих, и дом Владыкиных вновь оживал. Однако время шло, а Павел с приездом почему-то все медлил. Мучительной тоской начало сжимать грудь Луши: «Уж не случилось ли чего опять?»
После недельного ожидания и отдыха по окончании плавания, получив вещи, колымчане стали разъезжаться по необъятным просторам страны. Павел не мог оторваться от окна вагона, поглощая взглядом, пробегающие незнакомые пейзажи Дальнего Востока, Забайкалья, Сибири. Особенно затрепетало его сердце, когда проезжали город Биробиджан. Как бы отвечая ударам его замирающего сердца, поезд мерно отстукивал колесами на стыках, медленно проезжая мимо тех мест, где в многочисленных схватках жизни со смертью, несколько лет проходила, жутким маршем, его молодость.
Ритм движения поезда будил воспоминания прошлого. Вот город Известковый на замшелом болоте, как серый призрак, выбежал из небытия. Здесь (в 1935 году) сделал он с арестантской сумкой первые шаги по дороге испытания. Через 10–15 минут, цокая буферами, еле-еле продвигаясь на крутом повороте, поезд проходил мимо потока «Хораф».
Теперь он, скованный льдом, покоился под ворохами, наметанных пургой, сугробов, но Владыкин разглядел бы его и ночью. Здесь находил он ключ к не разрешенным проблемам жизни, здесь вдохновлялся на новые подвиги, будучи поверженным в прах от изнеможения. Познавая свое ничтожество, в рыданиях, сливаясь с говорливыми струями потока, он поднимался до великого, недосягаемого; изливал в горести душу перед Творцом и слушал неизреченные слова Его, переполняющие восторгом сердце.
…Но вот и первая фаланга — грозная арена жизни. Подернутые морозным бельмом стекла и прогнившая местами крыша, на бывшем доме начальника засвидетельствовали, что он необитаем, как и ряд других построек. Вдали от дороги, через минуту, пробежал в окне остов русской печи среди большой груды развалин. Павел догадался, что это все, что осталось от избушки. Через час промелькнул, наполовину заметенный снегом, Лагар-Аул, а с ним не похороненные образы Архипа с Марией, теперь уже давно почивших. Неузнаваемо чужой, открылась вдруг перед Владыкиным за туннелем, обновленная панорама города Облучье. Выйдя на перрон, он долго вглядывался в окружающее, но увы, прожитое десятилетие все изменило так, что кроме окружающих сопок, все было иным. Неизгладимыми остались только образы Зинаиды с бабушкой Юлей и вереницы тех, кто были невольными преподавателями в суровой школе жизни: Мацкий, Магда, начальник Ходько, Любовь Григорьевна и другие.
За окном, давно уже позади, осталась дальневосточная тайга с ее вздыбленными горными пейзажами, с причудливыми извилинами серпантинов между сопок. Проплыли необозримые просторы Забайкалья и само озеро Байкал, хранящее таинственное молчание под ледяным покровом. Вновь завыли сибирские метели, обдавая стекла вагонов снежной пылью, одна только мысль утешала Павла, что все это, вскоре, должно смениться ласковой теплотой юга.
В Новосибирск приехали рано; утро встретило стужей. Павлу два-три часа пришлось потратить на вокзале, в многолюдье, для оформления дальнейшего проезда в город Ташкент; но здесь, по милости Божьей (то, что люди привыкли часто называть случайностью), он получил, просто от Господа, номер в очереди, чтобы взять билет до самого Ташкента, но через трое суток. Огромное помещение вокзала было забито передвигающимися людьми, но что ему до того? Он ехал к невесте, а потом к дорогой бабушке и семье. Выйдя в город, Владыкин подумал: «Ведь есть же где-то и „свои“, но как найти?» Помолившись Господу, Павел пошел с уверенностью, изучая каждого прохожего, ожидая, что Бог пошлет ему желаемое навстречу. По дороге он увидел православный храм. Жажда услышать и увидеть, что-либо напоминающее о Боге, побудила его зайти туда. Он рассуждал: «Ведь здесь же люди молятся и некоторые — от искреннего сердца».
Войдя внутрь, он увидел небольшую толпу, среди которых выделялись три молодых пары; шло венчание. Павел отошел в сторонку и, склонив колени, долго прилежно молился, забыв об окружающем. По окончании молитвы он заметил, что многие со вниманием и удивлением глядели на него. Воспользовавшись этим, Павел подошел и спросил, не знает ли кто, где живет кто-либо из евангельских баптистов. Ему ответили, что дом молитвы находится на улице Журинской, но днем он там никого не застанет. Тогда к Владыкину подошел подросток и изъявил желание проводить его к своей соседке, которая, по его словам, была баптисткой. Так, спустя одиннадцать лет, Павел перешагнул порог незнакомого ему дома и, увидев женщину, окруженную детьми, с трепетом в душе произнес: «Мир вам!»
С открытой душой и радостным взором хозяйка ответила на его приветствие, вопросительно ожидая дальнейших объяснений. Павел в нескольких словах рассказал о себе, что он с Крайнего Севера, где многие годы пробыл в страданиях за свидетельство Иисусово. Этого было достаточно, чтобы хозяюшка, с восторгом, вторично поприветствовала брата и, предприняв кое-какие хозяйственные приготовления, побежала пригласить своих по вере, из живущих по соседству. Через час в комнате собралось еще шесть человек из молодых и пожилых сестер. Дух Святой так коснулся сердец всех присутствующих и самого Павла, что все, в неописуемом восторге, слушая молодого гостя, умилялись и просидели до вечера. Юноша, впервые проповедуя, почувствовал, как Господь исполнял его силой и мудростью. Это была его первая проповедь, которую он сам посчитал, особой. После молитвы условились сделать перерыв, а позднее собралось на это место почти в два раза больше людей. Из беседы стало известно, что в доме молитвы собрание очень многолюдное, но детей вообще не допускают, не разрешают молодежи декламаций, проповедовать приезжим гостям, молиться за узников, петь многое из старых гимнов. Пресвитером общины поставлен недавно, досрочно освобожденный из заключения, брат Филипп Григорьевич Патковский, а помощником его Артур Осипович Мицкевич. В общине многие видят отступление, а поэтому, кроме собрания, отдельные группы верующих, в том числе молодежь, собираются в удобное им, свободное время по домам. Среди верующих заметно возмущение.
Владыкин был очень удивлен, услышав об этом неслыханном явлении, ничего подобного раньше (в своих общинах) он не знал. Для него понятие об общине — это что-то близкое, родное, святое, связанное с той дорогой любовью, память о которой в нем сохранилась с детских лет. Вечером, на следующий день, когда его привели в собрание, он действительно почувствовал себя очень неловко; несмотря на то, что в собрании он уже не был семнадцать лет, сердце не получило никакого утешения. Пение было очень знакомое, волнующее, поистине родное, но проповеди сухие, безжизненные, молитв очень мало — и какие-то не свои, как он выразился о них. Мучительно волновал душу один вопрос: чего, во всем этом, не хватает? С воплем, он вопросил об этом Господа и тут же получил ответ — огня.
Во время молитвы Павел почувствовал побуждение молиться: Он благодарил Бога за пережитые скорби, славил Господа за милость, молясь о гонимом братстве, об оставшихся на Севере друзьях, о скором пришествии и о готовности к Его встрече. Молитвенный поток, разгораясь, захватил многие сердца, полились слезы.
После молитвы, по окончании собрания Павел призвал всех ко вниманию и передал приветствие от узников Севера. Все стали расходиться, проходя мимо Владыкина, и он чувствовал, что многие глядят на него с отчуждением. Сначала он стоял одиноко, но потом вокруг него образовался маленький кружок, который быстро стал увеличиваться. От кафедры отделился пожилой мужчина и, подойдя к Владыкину, заявил официальным тоном:
— Брат, вы, я вижу, здесь новый человек, и к вам пришлось снизойти; но впредь знайте: молиться за узников можете дома, прежде всего, потому, что не разрешено, так как мы живем в свободной стране, и если и есть какие узники, то это по их неразумию. Негоже молиться и о пришествии, многие понимают это фанатично, как пишет ап. Павел, как будто уже наступил день Господень. Каждый это имеет в сердце своем, кому как открыто, зачем в людях возбуждать к этому особые чувства? Еще объясню вам, насчет привета: здесь принято свое приветствие писать на записке и передавать на кафедру, там прочитают и передадут привет, как полагается. А теперь я хочу вас поприветствовать, как брата, сочувствуя вашим переживаниям, и спросить: какое у вас впечатление о нашем собрании, может чего не хватает в нем; нам разрешили проводить его недавно, после большого перерыва.
Владыкин пристально взглянул в глаза подошедшего, подал ему руку (без целования) и коротко ответил:
— Брат-то, вы брат, но не мне; а не хватает в вашем собрании бича, каким Христос выгнал из храма торгующих…
— Ну… это уж вы напрасно… — начал было в оправдание этот человек, но ему не дали договорить, взяв Павла дружески под руки, «свои» вывели на улицу. Там он почувствовал себя, действительно, в кругу друзей, с которыми провел остаток времени в сладостном духовном общении и получил подробное объяснение о состоянии церкви.
В день отъезда новые друзья Павла, с глубоким признанием искренней любви, посадили его в вагон и тут же телеграфировали (по его просьбе) в Ташкент на адрес Наташи о его отъезде, с просьбой встретить его. Весь путь, от Новосибирска на юг, Павел провел с возрастающим настроением, свидетельствуя окружающим о Господе. Холода, с каждым днем заметнее, уступали ласковому теплу. Проезжая Чимкент, на разъездах, Павел, радуясь по-детски со многими пассажирами, срывал одуванчики и прочие первые подснежные цветочки. Когда же поезд стал приближаться к станции Арысь, где дорога поворачивала в сторону Европы, Павлом вдруг овладело мучительное беспокойство: «Куда я еду? Дома ждет старушка-мать уже десять лет, а здесь, кому я нужен? Что сказали бы добрые люди, если б узнали, что я вместо родной матери, еду к совершенно неизвестным мне людям? Честно ли это? Нет! Вот сейчас поезд остановится; я должен немедленно сойти и ехать в Европу, к матери…»
Мысли так мучительно раздирали душу, что он просто растерялся: «А что же будет с Наташей и ташкентскими друзьями? Ведь я перед Богом и перед людьми дал ей слово жениха; сколько молитв, сколько переживаний, телеграмм; наконец, весь багаж идет на Ташкент; что же делать? Боже мой!» Мысли, чередуясь, одна за другой, так потрясали его, что он вышел из раздумья только тогда, когда поезд тронулся на Ташкент. Последующие три-четыре часа прошли в удивительной тишине, но внутри у него как будто все замерло. В сумерках, мириадами огней, приближался Ташкент: загадочный, неведомый, как и сама будущность. Весь вагон всполошился в сборах, а затем все замерли и приготовились к встречам. Стоя перед открытым окном, «сгорал» в догадках и Павел: «Встретят ли?»
Наконец, поезд, плавно подъехав к перрону, остановился. Лавиной, людской поток хлынул к подошедшему поезду; люди обнимались, целовались; мелькали разнообразием: платочки, шляпки, зонтики, сумки, баульчики, чемоданы, узлы. Затем медленным потоком людская лавина растеклась по широкому перрону и двинулась к выходу. Павел в первые минуты так же напряженно вглядывался в каждое лицо, но увы, все они были к нему безучастны и чужды. Выходил Павел из вагона самым последним, с огромной ношей подарков в чемодане и узлах, когда у вагона уже не было никого.
«Никому ты не нужен!» — «ножом» резанула мысль съежившееся сердце.
Павел долго одиноко стоял около вагона с грудой вещей, пока прошли и запоздалые пассажиры. Затем пошел с большими затруднениями по перрону, лелея в душе надежду: может быть, бегают, ищут… Но когда весь перрон опустел, он, с легкой досадой, молчаливо добрался до склада и почти все сдал на хранение.
С небольшим чемоданом в руке, он долго стоял на углу площади в нерешительности: что делать? Куда идти? Затем помолился и принял решение: искать невесту, ехать прямо к ней.
Прохожие любезно указали ему нужный транспорт, а моросящий дождик поторопил его войти в трамвай. Выйдя на указанной ему остановке, он скрылся в глубине темной улицы, разыскивая нужный номер дома; но увы, дома ему почти не попадались; вдоль всей улицы тянулись глиняные заборы (дувалы), а когда он доходил до калитки, то на его стук, кроме собачьего лая, никто не отзывался. Бесконечной однообразной лентой тянулись вдоль узенького тротуара дувалы. Редкие прохожие испуганно обходили его с ответом: «Не знаю». Наконец, одна женщина, проходя мимо, возвратила его назад и указала ему на калитку домкома (ответственного по домовому комитету), но после долгого стука ему сообщили, что домкома нет. Владыкин возвратился вновь к исходному углу и, отсчитывая калитки, остановился у предполагаемой. Не дождавшись никого на стук, он резко ударил в дверь и вошел во двор. В сопровождении лающего пса, Павел прошел в жилище и застал всю семью за ужином. Все смотрели на него с недоумением, переговариваясь на незнакомом ему наречии.
На заданный вопрос, после некоторого молчания, хозяин ответил, что он нужного номера не знает, не знает и того, под каким номером живут и они.
Прошел час, другой, Павел израсходовал весь коробок спичек, выпрошенный им, у кого-то из прохожих, спрашивал у всех, к кому мог достучаться, но ответа не мог добиться. Не один раз ударялся об низкие потолки калиток, спотыкался в лужах о булыжники, проваливался по колено в заиленные, грязные арыки.
По истечении четырех часов бесплодного искания по неосвещенной улице, Владыкин стал отчаиваться; но решил поискать еще на другой стороне улицы и, к счастью, достучался к русским, которые подсказали, где искать. Уже поздним вечером он уверенно постучал, по его подсчетам, в нужную калитку, но и здесь, кроме собачьего лая, ему никто не отвечал.
— Да, дорого достается мне моя невеста, — думал он и приготовился уже, в отчаянии, перелезать через забор. — Ну что же, Иакову еще дороже досталась невеста, но он не отступал, — утешал он себя, решив еще раз достучаться каблуками сапога. Наконец, через щель в калитку, он заметил, как сверкнул огонек, и кто-то, хлопнув дверью, вышел на его стук.
— Сейчас, сейчас, — торопливо подойдя, ответили стучащему. — Кто здесь? — спросил Гавриил Федорович, отодвинув «глазок» в калитке, (за его спиной показалась Наташа, стараясь разглядеть незнакомца). — А вы откуда?
— Я, издалека! — услышал он в ответ четкий, незнакомый голос. Тут все стало понятно. Открыв калитку, Гавриил Федорович протянул руки к вошедшему.
— Издалека мы ждем… мы ждем издалека, — объявил старец.
Целый поток возмущений готов был хлынуть с уст Владыкина, но, когда он увидел недоумевающие лица Наташи с отцом, с одной стороны — и себя, перепачканного грязью, по ту сторону калитки… промолвил:
— Ждем? А я часа четыре лазил по вашей улице. Пока вас разыскал, всю грязь по улице измерил, спасибо, вот сосед ваш, указал вашу калитку. — Павел, улыбаясь, подал Наташе руку. Так они и подошли к дому. Павел решительно перешагнул порог, открывшейся перед ним двери.
Перед удивленными глазами Кабаевых стоял стройный, высокий юноша: в меховой шапке северянина, с чемоданом в руке, в сапогах, до колен обляпанных грязью, с радостным, вдохновенным лицом.
На какое-то мгновение водворилась тишина. Екатерина Тимофеевна и Наташа, хотя и не обменялись ни единым словом, но в сердце единодушно заключили, что именно таким его ожидали, и именно таким должен быть он — Павел Владыкин.
В доме Наташа порывисто освободила гостя от чемодана и взволнованно сказала:
— Павел, да что же ты не предупредил нас телеграммой, сколько ты промучился. Нас, стоит трудов, разыскать в темноте, да в грязи…
— Как? — начал он удивленно, — ведь я же из Новосибирска дал телеграмму… теперь все понятно, а я чего, чего только не передумал, — виновато заявил он, опустив голову.
— Мы ничего не знаем кроме того, что ты выбыл из порта Нагаево, ну, а телеграмма придет, раз ты ее дал, — тихо закончила Наташа.
Гавриил Федорович, встав рядом с Екатериной Тимофеевной, сказал:
— Павел, я, прежде всего, спрошу тебя: в нашей общине очень много девушек-христианок, и ты совершенно свободен в выборе; вопрос этот очень важный, поэтому, как нам встречать тебя, как желанного гостя или как? Ты волен осмотреться и тогда уж решать свой вопрос…
— Гавриил Федорович, — ответил Павел ему, — я приехал не выбирать невесту, а ехал к невесте! Так, Наташа? — спросил он, взяв обе ее руки в свои.
— Так!.. — тихо ответила она.
Все склонились на колени, и каждый из них молился, выплакивая свою душу перед Господом: за все пережитое — от самого знакомства до этих минут счастливого свидания. После родительской молитвы Гавриила Федоровича все встали, и Павел с Наташей поцеловались, поцеловались и с родителями.
— Ну, и я вот пришла, к самому счастливому началу, и я поцелую вас, — возвратясь с собрания, объявила Павлу с Наташей Люба. — А-а ведь там все спрашивают, друзья в ожидании истомились все. Вот он какой, Павел Владыкин… — продолжая разглядывать, держала жениха за руку Люба.
Пока гость умывался и переодевался, накрыли гостеприимный стол, изобилующий самыми удивительными яствами, какие Павел только изредка видел в ранние годы и даже не помнил где. Здесь были грецкие орехи, мед, свежий виноград, яблоки, сохраненные к встрече Павла, и другие азиатские гостинцы. Была уже полночь, когда все сели за стол.
До рассвета семья Кабаевых праздновала эту желанную, Богом данную, встречу с Павлом, обмениваясь многочисленными рассказами из пережитого. Наташа сидела рядом со своим долгожданным другом, как приклеенная, не желая отрываться от него ни на минуту; да ее уж и так никто не трогал. Все, глядя на эту счастливую пару, думали: надолго ли они будут вот так, рядом? Очень уж судьбы их не обыкновенны…
В окне задребезжало стекло от проходящего первого трамвая; собачонка у ворот лаем оповестила о раннем прохожем; а в доме Кабаевых, кроме малых Любиных деток, еще никто и не думал спать. Однако в беседе наступила длительная и вполне естественная пауза: все, слегка опустив головы, предались размышлениям о высказанном и выслушанном, и о предстоящем. Переплетались, судьбы, сформировавшиеся — каждая на своем жизненном поприще. Теперь они встретились здесь, на этом ташкентском перекрестке. Каждый с восхищением вспоминал о своем пережитом.
Сердце Павла съежилось при воспоминании о волнующих, пережитых этапах пройденного пути, и с восхищением теперь замирало перед этим, совершенно непредвиденным, фактом: их судьбы, невидимой, могущественной Рукой, вплетаются одна в другую, образуя чудесный, единый, узорный, брачный венец.
Павел улыбнулся при этом определении венчания; а ведь как удачно мудрость Божия, преломляясь в людских судьбах, назвала брачный союз — венчанием. Действительно, в брачной жизни суждено сплетаться в единый венец двум, совершенно самостоятельным, жизням, в который затем будут вплетаться своими судьбами и детки, а нередко, родители и даже родственники. Для кого-то — этот венец будет венцом радости и неведомым желанным счастьем, а у кого-то — он может на всю жизнь быть терновым венцом.
Владыкин, сохраняя таинственную улыбку (которую вызвали, еще совсем недавние, глубокие волнения), с любовью взглянул на Наташу. Подъезжал ли к городу, бродил ли по улице в поисках и, наконец, переступая порог Наташиного дома, он сильно был встревожен вопросом: а как он примет ее, совсем неизвестную — внутренне, сформировавшийся Владыкин? Какой она уложится в его сердце по первому впечатлению? Не вызовет ли она, где-то в глубине души, хоть искру разочарования? А искра впоследствии, не разожжет ли пламя? Если Наташей, при ожидании, могло руководить только любопытство, то для Павла первое впечатление — это определение, решающее все их будущее.
Мгновенный крик молитвы веры раздался у него в глубине души к Господу, когда он подходил к порогу дома: «Господи, если Ты в целом благословляешь наш союз, то несомненно заложил в наши сердца и это, весьма важное, взаимное расположение друг ко другу». Поэтому он совершенно успокоился, а улыбался теперь от радости, что Господь, при первом взгляде на невесту, благословил его чувством взаимного расположения. У родителей Наташи Павел тоже сразу вызвал самое искреннее расположение, так как для обоих оказался очень приятным собеседником; а Екатерина Тимофеевна безошибочно определила в нем близкого друга, что потом утвердилось на всю жизнь; их необыкновенно сблизил единый взгляд на Слово Божье. Гавриил Федорович нашел в своем будущем зяте единомышленника по многим самым основным вопросам как общего домостроительства Церкви Божьей так и, в частности, жизни поместной Ташкентской общины.
В беседе он пояснил Павлу, что вот уже несколько лет (из-за некоторых отступлений), как он оставил совет служителей общины; трудится понемногу среди молодежи; сама община ободрилась духовно и, вопреки требованиям отступников, старается жить по Евангелию.
Спать им пришлось недолго, Наташа, вместо отдыха, сбегала на завод и, предупредив о приезде жениха, получила освобождение от работы.
Утром, после завтрака, все, во главе с Гавриилом Федоровичем, направились на вокзал получить багаж; по дороге Павел с Наташей приступили к самым необходимым объяснениям:
— Павел, — обратилась она к нему, — я должна предупредить тебя, что с детства у меня зрение неполноценное, это, хотя и не удручает меня, но все же порок; а второе, это ты заметил сам, по нашим семейным разговорам, мы не русские, что ты скажешь на это?
— Насчет национальности, меня предупредили Женя с Лидой, и это было бы важным, если бы ваша национальность составляла существенное отличие, в быту и характере, от русской. Я предпочитаю (сохраняя искреннее расположение к любой нации) хранить неделимые отношения в церкви друг ко другу; но в семейной жизни национальные особенности могут порождать много противоречий, поэтому за лучшее посчитал бы: каждому держаться своей национальности, если к этому не будет особой воли Божьей, как это было у Моисея с Сапфирой, Иосифа и других праведников Божьих.
Ну а, в частности, твоей национальности: она если и осталась, то только в воспоминании о ваших далеких предках, поэтому я совершенно свободен.
Насчет зрения, Наташенька, Господь о нас, видимо, позаботился заранее, моего хватит на двоих для дальних кругозоров, а на ближние кругозоры и твоего достаточно.
— А как ты смотришь на мою многолетнюю связь в прошлом, с Яшей Недостаевым, это не смущает тебя? — продолжала Наташа.
— Об этом я много думал, находясь в тайге, и вник во все подробности, о каких мне рассказала Лида Комарова, — ответил в, Павел, — и скажу следующее: если бы твоя связь началась в более зрелом возрасте и в течение ряда лет поддерживалась бы непосредственным общением с Яшей, и если бы причиной разрыва была не его измена, а какие-то другие обстоятельства, принудившие вас к этому, независимо от ваших чувств, я в категорической форме отказался бы от союза с тобой, потому что в твоем сердце я мог бы быть, в лучшем случае, гостем. Но измена одной стороны, у потерпевшей стороны, искореняет любовь без остатка. Кроме того, твоя любовь к Яше началась в незрелом возрасте, в шестнадцать лет и, не имея непосредственного общения, была платонической, беспочвенной, неукоренившейся; и я верю, что от нее у тебя не осталось и следа.
— Да, Павел, это так, но я признаюсь, что так глубоко думать не могла; это не только интересно, но и очень важно. В таком случае, — продолжала Наташа, — что ты скажешь тогда о нашем союзе с тобой? Ведь мы обменялись нашими чувствами только в переписке, не видя друг друга?
Павел, подумав, ответил:
— Ну, что скажу тебе на это? Тебя я действительно люблю, верю и в твою любовь; но нашу любовь мы получили от Бога как дар по вере и молитве, и что в ней самое ценное — она не делает нас взаимно рабами, это любовь не слепая, мы можем даже и теперь видеть недостатки друг друга. Наташа, ты разве не видишь и не радуешься тому, что мы не ослеплены друг другом, но любим совершенно умеренно?
— Вижу и радуюсь, — ответила она, — и надеюсь, что именно такая любовь, может быть до конца перспективной, глубокой и обеспечивающей полное единодушие по всем вопросам духовной и материальной жизни.
— Ну, а теперь у меня будет несколько слов к тебе, — обратился Павел к Наташе. — Прежде всего, милая моя, ты себе ясно ли представляешь, с кем собираешься соединить свою судьбу? От юности я дал обет: служить моему Господу безраздельно — другой цели, как до конца быть верным Ему, у меня нет и хочу, чтобы и не было. Я желаю, чтобы Божий принцип в моем хождении перед Ним исполнялся буквально, практически; «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам» (Матф.6:33).
Больше десяти лет я уже прожил в неволе, теперь тебе предстоит жить со мной в неволе, а будущность… — сокрыта у Бога. Ты себе ясно представляешь, с кем тебе предстоит разделить жизненное поприще?
— Да, я готова, и еще от ранних лет желала этого, если на то воля Бога, быть женой проповедника, — подумав, кротко ответила она.
Остаток пути они шли молча, обдумывая все высказанное, при этом оба чувствовали, что Господь, действительно, так издавна, готовил их, каждого друг для друга, в благословение.
Вечером Павел и Наташа, с трепетом в душе, приготовились и пошли в собрание. Когда вошли в помещение дома молитвы, первое, что ощутил Павел (в противоположность новосибирскому дому молитвы), что он, действительно, вступил в родную семью.
Им оказали самое искреннее почтение. Павла любезно усадили среди служителей Церкви, на самом видном месте. Наташа заняла свое место в хору. Владыкин чувствовал, да и замечал, что внимание нескольких сотен глаз было устремлено на них с Наташей; от такого теплого приема, то и дело выступали у него слезы. Наконец, дано было место за кафедрой и ему.
Павел очень кратко рассказал о себе; затем о встрече и совместной жизни с Комаровым Евгением Михайловичем; о праздновании Пасхи у костра, в кругу узников и, передав привет от изгнанников, предложил, по их просьбе, спеть: «Когда одолеют тебя испытанья…»
Павел в слезах, стоя за кафедрой, пел этот гимн, как когда-то по дороге, проходя мимо женского лагеря «Дусканья». С ним, рыдая, пели все собравшиеся.
По окончании собрания множество христиан подходили, с особым чувством, поприветствовать его. Здесь, на этом месте, Павел Владыкин, как бы символически, представлял собою в целом страдающее братство. Матери, в лице его, прижимали к груди, каждая своего сына-скитальца; вдовы, обливая скорбными слезами плечи Павла, обнимали как своего, навсегда в земных днях потерянного, мужа.
Христианская молодежь, в свою очередь, сомкнувшись в три-четыре кольца вокруг Павла с Наташей, до полуночи громогласно пела самые дорогие, избранные гимны. В числе последних, размыкая кольцо друзей, безмолвно подошла (вся в слезах) и упала на грудь Павла, мать Жени Комарова. Здесь все смолкло, благоговея перед этой трогательной встречей, пока старушку не увели близкие родственники. Здесь же, юные друзья Наташи, девушки и юноши, заключили союз христианской дружбы с Павлом Владыкиным. Расходились уже после полуночи, оглашая торжественными звуками пустынные улицы уснувшего города.
В приготовлении к браку принимали участие очень много родственников и друзей, так что тесная избушка Кабаевых, днем, а особенно вечерами, часто была переполнена до отказа. Когда уже все самые нужные приготовления к браку были сделаны, Павел с Наташей получили возможность побывать на свидании с Михаилом Шпаком и были рады, когда им об этом объявили. Владыкин проникся особым чувством благоговения к узнику после того, как они, пройдя по лабиринтам узеньких улиц восточной столицы, оказались на окраине и увидели за высоким глинобитным забором, обтянутым поверх колючей проволокой, скученно громоздившиеся разнообразные постройки вокруг двухэтажного здания. Владыкин без труда определил, что это колония заключенных, в которой давно томится в неволе, узник Михаил Шпак.
Наташа имела самое искреннее, глубокое расположение к Михаилу, как к старшему брату в Господе, неутомимому и бескомпромиссному проповеднику Евангелия. Это расположение она сумела, за эти короткие дни, передать (в рассказах о нем) и Павлу. Но сказала и о своей тревоге: что в последнее время Михаил заметно изменился, притих, при встречах не выражал той пылкой ревности и неутомимой жажды к распространению Евангелия. Объяснялось ли это утомительным, неоднократным пребыванием в страданиях, в неволе, или тем бесчестным отношением к нему, со стороны старцев-служителей на воле (особенно перед его арестом), или же в свою меру колючими, холодными упреками жены Дины, сопровождавшимися постоянным недовольством на верующих — сказать было трудно, но некоторые из друзей опасались, не могло ли произойти в нем, какого-то духовного надлома.
Наташа приготовила к свиданию самое лучшее из гостинцев (по имеющимся возможностям), а Павел горел желанием обнять Михаила, как узника в Господе (будучи сам изгнанником) и как сотрудника в деле Божьем. После некоторых оформлений и недолгого ожидания Михаил, в сопровождении конвоира, показался наконец, сначала — за железными прутьями лагерных ворот, а потом и в открытой двери.
При встрече Павел отрекомендовал себя и, горячо обняв, трижды приветствовал узника. Михаил, догадавшись о взаимоотношениях Наташи с Павлом, поздравил их, в свою очередь, с будущим браком. На лице и в настроении Михаила Павел заметил, действительно, оттенок то ли обиды, то ли утомления, и, не дождавшись с его стороны, обычных в этих случаях, расспросов, начал сам:
— Брат Михаил, меня с вами заочно познакомили самые близкие друзья: Женя Комаров с Лидой; и еще там, на Крайнем Севере, все мы (узники) прониклись к вам самым искренним расположением.
Провожая меня сюда, все друзья передавали вам самое сердечное приветствие. Кроме того, по расположению и нашему достатку, мы, желая проявить любовь на деле к вам и вашему дому, собрали средства. Здесь, по прибытии, дом Кабаевых и многие другие заверили нас в самом искреннем расположении к вам. Вот только многих смущает, почему у вас изменилось с некоторых пор настроение? Считаю, что я об этом имею право у вас спросить, так как и сам, еще до сих пор, несу скорби за моего Господа.
На заданный вопрос Михаил не ответил ничего определенного, уверяя, что его внутреннее упование осталось незыблемым.
— Брат Михаил, я буду звать тебя на ты, и опять хочу коснуться твоего состояния — оно у тебя опасное. Ты можешь лишиться тех благословений, какие получил от Господа, после перенесения столь великих скорбей.
Я слышал, что перед арестом ты избирался на пресвитерское служение, но бесчестные служители, хитростью и лукавством, подменили твою кандидатуру, что некоторые из них предали тебя, отягчив тяжесть твоих уз. Смотри, брат мой, не ожесточай своего сердца, хотя они и достойны осуждения; суд им придет в свое время. Но знай, что в ожесточенном сердце, благодать не может пребывать. Ожесточение — это один из горьких корней, который возникнув, лишает человека благодати. Обиды у нас, конечно, будут возникать, потому что нас многие обижают, но им никак нельзя давать место в сердце; и силой Божьей: через молитву и добрые помыслы — мы должны хранить сердце свое чистым. «Старайтесь иметь мир со всеми и святость… чтобы кто не лишился благодати Божией; чтобы какой горький корень, возникнув, не причинил вреда…» (Евр. 12, 14–15). Я не призываю тебя сотрудничать с лукавыми людьми, Слово Божье учит удаляться таковых, но не ожесточай сердца своего, чтобы не потерять свой венец. Задача злодея (какой бы он ни был): ядом зла отравить душу; но любовь учит нас: не воздавать злом за зло. То, что ты не отомстил обидчику — правильно и по-христиански, но это не все, надо и обидчивость отвергнуть, распять. Она — проводник злых помыслов. Если от нее не избавишься, она завтра приведет тебя к падению.
Брат, смотри, береги дух свой и не допусти, чтобы он был пораженным; пораженный дух — ничем не исправишь. Человек долгие годы может испытывать в себе жгучие обиды и молчаливо переносить их, потому что у него нет возможности — воздать за них. Но как только он избавится от обидчиков, то те обиды, какие у него накопились, он может изливать и на своих близких. Смотри, глубоко вникни в себя, и «не будь побежден злом, но побеждай зло добром» (Рим.12:21).
Принял или не принял Михаил Шпак это строгое предупреждение от своего нового друга — осталось неизвестным. Любезно отблагодарил он Павла за посещение; из передачи взял немногое, мотивируя тем, что дети его, может быть, в худшем состоянии, чем он. Конвоир поторопил их с окончанием свидания, и они, кратко помолившись, расстались. Обнимая узника, Павел задал ему вопрос:
— Брат Миша, ты уверен, что та община, в которую ты избирался пресвитером и не прошел, организовалась по воле и планам Божьим?…
Шпак внимательно посмотрел на Павла, удивившись этой, высказанной ему, мысли; и они на этом вынуждены были расстаться.
При посещении семьи Шпак, Павел убедился: какой обидой было наполнено сердце Дины — жены Михаила на всех верующих; она произвела на него отталкивающее впечатление, и здесь он понял, что на узника, в определенной мере, влияла его жена, в которой он не имел — ни спутницы, ни сотрудницы, ни христианки-матери детям.
В свадебных приготовлениях Павел с Наташей принимали очень малое участие и предоставили все это родственникам, сами же все вечера проводили в сладком христианском общении с молодежью. Из рассказов Жени он знал, как много скорбей и какие подвиги веры были в самые тяжелые годы гонений на христиан. Поэтому Павел пожелал уделить, как можно больше внимания молодежи. Ему так хотелось своим служением среди них, хоть в малой мере, возместить те утраты, какие они имели, проводив лучших из своей среды на страдание. В разных частях города они собирались на молодежное общение, проводя беседы на самые насущные вопросы жизни, а так же с упоением слушали рассказы из жизни страдальцев отцов, братьев, друзей, среди которых проходила жизнь Владыкина; и юные сердца загорались готовностью на новые подвиги проповеди Евангелия. Многие из них, в лице Павла, увидели того, кто вынашивался в их сердцах, кого желали видеть, постоянно молясь за узников, и поэтому тянулись всей душой к нему.
Павел, со своей стороны, был рад увидеть естественный облик христианской молодежи, рожденной в бурях и (как поколение отцов) отдавшей жизнь за Господа. Здесь он нашел свое место, свою стихию; и так просто, непринужденно, по сердечному влечению, оказался своим для всех их. Еще был очень рад, что из этой среды, из этого поколения Господь избрал для него друга. Особенно отрадно было видеть, что Наташа была таким нужным, близким, дорогим другом среди своих друзей. Павел не видел среди них старших братьев, но понял, что их образ, их дух остался и жил среди молодежи, хотя они уже долгие годы томятся за колючей проволокой. В этом вопросе они с Наташей оказались единодушными и в будущем пожелали жить не для себя, а для Господа и для своих ближних.
Подошел день бракосочетания. Перед этим, находясь среди своих юных друзей, Павел сказал, что никакого свадебного пира они устраивать не желают, потому что это акт узкого, семейного характера; на вечер будут приглашены очень немногие, главным образом, родственники и те из друзей, какие были особенно близки к семье Кабаевых. Со всеми остальными он желает расширить и крепить дружбу на поприще жертвенного служения Богу как в церкви так и среди, погибающего во грехах, мира. Зато всех-всех убедительно просил прийти в дом молитвы на бракосочетание, чтобы ощутить руки всех друзей в благословении над ними.
Бракосочетание происходило в один из первых мартовских дней, в воскресенье, после богослужебного собрания. Весеннее солнце ласково рассыпало свои золотистые лучи как на брачущихся так и на всех присутствующих. Легкое веяние теплого весеннего ветерка приятно охлаждало лицо и все тело Павла, возбужденное предстоящим событием — ведь такое совершается один раз в жизни, хотя друзья и недруги считали эту жизнь неоднократно потерянной.
Наряд невесты был предельно скромен и отделял ее от остальных сестер-подружек, только фатой. Павел не выделялся от братьев и сверстников ничем. Кто-то, перед самым бракосочетанием, приколол к их груди по маленькому пучку свежих полевых фиалок.
Весь двор и помещение были переполнены людьми; сотни глаз устремились на жениха с невестой; но самым важным было для Павла с Наташей, что много любящих сердец в это время бились в унисон с их сердцами. Все понимали, что этот брак — необычен, так как после бракосочетания, им надлежало отбыть в суровые северные края, расстаться с родными и близкими на неизвестное время; и многие, конечно, после брачных наставлений, с замиранием души молились с ними, с родителями, с сочитывающим их, пресвитером. Дружное, громкое — «Аминь» известило всех, что в жизни этих людей произошло великое, решающее на все земные дни, обоюдное сочетание: в одну жизнь, одни цели, одни желания.
— Брак между братом Павлом Владыкиным и сестрой Наташей Владыкиной объявляется заключенным, по воле Божьей, — огласилось пресвитером во всеуслышание, и долго их поднятые руки, охваченные рукой пресвитера, возвышались над головами всех присутствующих.
Христианское пение едва пересилило голоса приветственного возбуждения, которым гудело все собрание…
До дома невесты Павел с Наташей прошли через город пешком, под руку, во всем свадебном наряде. Все окружающее — не только прохожие люди, но и природа, как им казалось, отмечало их союз свадебным приветом. Дома Гавриил Федорович и Екатерина Тимофеевна встретили их у порога краткими наставлениями, добрыми пожеланиями, сердечной молитвой, горячими родительскими объятиями.
В горницу новобрачные вошли первыми и увидели расставленные столы, заставленные приготовленными блюдами. Когда все разместились, отец Наташи попросил у Бога благословения, после чего начался свадебный пир. Все торжество проходило чинно, спокойно и чувствовалось, что здесь царил дух христианского добродушия. Правда, один из гостей попытался склонить новобрачных к исполнению обычаев, заимствованных от язычества: начал вдруг кривляться, вызывать всех ко смеху, клонить Павла с Наташей к принужденным объятиям, поцелуям — и в этой затее никак не унимался. Видя, что новобрачные не отвечают его требованиям, попытался даже выразить свою обиду. Тогда Павел поднялся и заявил:
— Дорогие друзья, родственники, почтенные отцы, я вынужден объяснить всем, что в этот, может быть, единственный день в нашей жизни, мы пригласили вас, чтобы вы благословили и проводили нас на неведомое для нас поприще. То, что требуют от нас некоторые из вас — это бессмысленный обычай, которого мы выполнить не можем, так как не хотим вас развлекать. Вы — наши друзья-христиане, и мы пригласили вас, проводить нас, по-христиански, в наше будущее, а не по-язычески.
Эти простые слова восстановили подлинно христианскую атмосферу, в которой отдохнул душой и Павел, и насладились общей любовью все присутствующие.
Когда окончился свадебный вечер, все заключили — своевременно.
Комнатка, в которую пришли новобрачные с родителями, была такая тесная, что в ней едва разместились четыре человека. Гавриил Федорович, обратившись к Павлу, сказал:
— Павел, я должен признаться тебе, что все наши мечты о Наташе, сводились к тому, что она для нас будет — дитя нашей старости, в нашей семье она последняя. Нам очень тяжело расставаться с вами, и если бы мы не полюбили тебя, мы на эту жертву не пошли бы. А теперь скажу: воспитав дочь для себя, отдаем ее в утешение тебе — одинокому скитальцу.
— Ну, а у меня свое, — вставила Екатерина Тимофеевна, — Я, преодолев одно невозможное (это то, что она с верой вымолила у Господа Павла), буду теперь преодолевать другое и, может быть, еще более невозможное. Мое сердце, Павел, откроюсь тебе, нашло в тебе друга. Я не хочу и не буду расставаться с вами. Провожая вас на Север, я оставляю дверь открытой, буду ждать вашего немедленного возвращения. Бог ничего не берет от нас малого, чтобы не наградить нас впереди большим; и почему я, другом моей старости, не могу получить тебя от Бога?
— Мама, я очень рад и глубоко тронут твоим искренним расположением ко мне, верю, что и на этот раз, руками веры, ты можешь вырвать нас из ледяной пустыни, но что тебе принесет дружба с таким отшельником и «вечным арестантом», как я? Все равно ты не удержишь меня при себе, ведь ты же знаешь, что я сам, не свой.
— Дитя мое, я и теперь радуюсь, довольствуясь полученными обрывками наших встреч; а впереди буду счастлива, может быть, подбирая крохи твоего внимания, какие могут помещаться в арестантском конверте.
— Мама, — прослезился Павел, — верь! Получишь и стол, полный нашего обоюдного благословения, от Бога; и как я счастлив, идя в открытый бой, иметь у себя в тылу такого дорогого, надежного друга — подвижника веры.
На этом трогательная их беседа была закончена родительской молитвой. Оставшись наедине, Павел осмотрел их убогую комнатушку, взял руку жены в свою и сказал:
— Наташа, жена моя, Бог свидетель, как я рад, после многолетних бездомных скитаний в одиночестве, получить от Господа как дар — тебя, наших дорогих старичков и, особенно, маму — таких друзей, каких не найдешь и во многих дворцах. Благодарен Господу и за этот маленький укромный уголок — ведь это первое, что мы имеем право, назвать своим. На этом месте, мы сейчас, первый раз в нашей обоюдной жизни, будем совершать совместную молитву. Здесь, в этом убогом уголке, суждено зарождаться нашему обоюдному счастью, счастью потерянной жизни, жизни, не раз погребенной в сердцах друзей и врагов — жизни в смерти.
Глава 11. Владыкин на родине, 11 лет спустя
«Сердце знает горе души своей, и в радость его не вмещается чужой»
Большое горе постигло вдову Владыкину после ареста мужа. Все знакомые сторонились ее, как заразную больную. Никто не знал: когда она спала, день и ночь добывая пропитание детям, как собирала грязное белье у «богатых» (как она выражалась) стирала да штопала на них, зарабатывая жалкие крохи. Первый же год, после ареста мужа, неоднократно бегала по тюрьмам да милициям, в надежде напасть на его след. Но все было напрасно; и вскоре ее силою стали отправлять домой. Всякая связь с верующими так же была потеряна из-за страха. Лишь изредка, встретившись где-либо в городе с подобными себе, подолгу изливали горе друг другу да делились, чем Бог пошлет. А тут надорвалась под тяжестью изнурительного труда, простудилась и слегла в постель. Болезнь, по свидетельству врача, была смертельной, и бабка Катерина, разрываясь между Лушиными да Федешкиными сиротами, из больницы привезла ее умирать домой.
Дети подняли страшный вопль, оставаясь без средств, около умирающей матери. В это время у них с Павлом и оборвалась всякая переписка, так как они от него не получали ни единого ответа, а писать было тоже некому; ребята хоть и учились в школе, но голод вынуждал детей, на самых низких и грязных работах, добывать пропитание и себе, и больной матери.
Господь же не оставил бедную вдову без помощи. Тогда, когда плачущие дети приготовились расставаться с матерью, которая была без сознания, кто-то о их горе сообщил старому городскому врачу. Он, увидев Лушу в безнадежном состоянии, осмотрел внимательно ее и с уверенностью заявил: «Бог даст, жива будет». И сам, проделав несколько сложных процедур с больной, лично привез лекарство и приступил к неотступному лечению. Луша, под неустанной заботой врача, стала быстро оживать и поправляться, а через десять дней поднялась на ноги.
Война 1941 года ворвалась в жизнь вдовы лютой вьюгой в раскрытые ворота. Ужасом сковало душу Луши, когда она своими ушами услышала отдаленные раскаты орудийных выстрелов. Как-то весной 1942 года, к вечеру, с узелком, держа в руках самого младшего внука, навестила свою горемычную дочь бабушка Катерина. С первой колхозной подводой (после половодья) она приехала из Починок в город, погоревать вместе с Лушей. После смерти снохи Катерина осталась с четырьмя внучатами, из которых самой старшей едва исполнилось двенадцать лет. Ее бы не придавило так горе от дважды вдовьей доли, если бы смерть снохи, да война не застали ее двор и сусеки пустыми, а занимать было не у кого. Единственной поддержкой остались несколько мешков картофеля да три-четыре ведра капусты в кадушке.
— Господь с тобой, горюшка ты мое. Бог на помощь! — поприветствовала Катерина Лушу, заходя в дверь и увидев, как та перебирала картофель на полу.
— Ох, Лушка, как жить-то будем, одна беда чище другой? — выкладывая на стол картофельные лепешки, испеченные с отрубями пополам, проговорила Катерина, вытирая концами платка слезы.
Луша, хотя и была занята теми же мыслями, но, увидев плачущую мать, ободрилась и ответила ей:
— Да что ж теперь, поделаешь-то, мамка, войну-то и японскую перенесли, германскую да революцию, а эта-то — не первый снег на голову, Бог не без милости.
— Ой, Лушка, горе-то больно велико, и мужиков-то мы порастеряли, дворы-то пустые, да и в сусеках-то только мышиный помет, — заголосила Екатерина.
— Мамка, а Господь-то разве не видеть. Он же ведь Батюшка, Отец вдов и сирот, как Сарепскую вдову прокормил — прокормити нас, — умыв руки от картофеля, утешала Луша свою мать. — Вот как-то, надысь, я упала перед Ним с детьми на колени да наплакалась досыта. Уж об чем только не молилась: и Павла вспомнила, и Федьку, да и ребята-то со мной. И что же ты думаешь — вот чудо-то — ребят-то приняли на бойню, огород сторожить; да дилехтор-то так расположился — и костей по ведру приносят, а другой раз — и кишок, и картошки. Давай-ка, лучше помолимся, ведь Бог-то не без милости.
С этими словами, обе вдовы склонились на колени и усердно, долго молились.
После молитвы Луша таинственным голосом объявила матери:
— Мамк, а я ведь одежу-то Павликову, всю как есть, берегу, а вдруг его Господь приведет когда к дому…
Вечером в дверь постучались. Вошли ребята с работы и с собою привели девочку.
— Мамань, мы шли с работы, видим, вот эта девочка стоит и плачет. Спросили ее, она нам говорит, что мать недавно умерла, немец подходит почти к их деревне, отец взял ее да в город пришел с ней. А здесь, велел посидеть на скамейке, а сам ушел знакомых разыскивать, да, видно, задержался; а она пошла, куда глаза глядят — вот мы ее и подобрали, зовут ее Оля.
Оля умными голубыми глазами осмотрела окружающих и рассказала, что с отцом они остались вдвоем, и он, спасаясь от голода и разорения, решил поселиться в городе; ей шел пятнадцатый год, и она с радостью покинула свою деревню, а здесь родных нет.
С первых же слов, все домашние полюбили Олю и решили оставить ее у себя; дети же согласились свой скудный паек разделить с ней, пока и она не будет способной заработать себе на жизнь. В этот же вечер, не встретив нигде отца Оли, в том районе, где приблизительно он оставил ее, они заявили о случившемся в милицию. Луше, хотя и страшно было принимать лишний рот в дом, но, доверившись Господу, приняла ее как дочь. Катерина, в беседе и молитвах с дочерью, подкрепившись упованием на Господа, возвратилась в деревню, где председатель колхоза, расположившись к ней, дал ей посильное занятие и обеспечил прожиточным минимумом. Вскоре отец Оли нашелся, извинился за свой поступок, объяснив это недоразумением; рад был добродушию, оказанному сиротке-дочке и согласился на временное ее пребывание в семье Владыкиных. Оля быстро привыкла к новой семье и, будучи исключительно кроткой, послушной девочкой, оказалась дорогой помощницей Луше по хозяйству и в приобретении средств. Родственники и окружающие были крайне удивлены тем, что семья вдовы Луши в такое страшное, голодное время, не испытывает такой вопиющей нужды и голода, какую испытывают семьи окружающих людей, несмотря на многие видимые преимущества.
Не оставлена была в деревне и Катерина с сиротами. Бог посылал им пропитание на каждый день.
Отец Оли так же вскоре устроился на работу и жил на квартире у своих знакомых. Он все чаще и чаще стал посещать Лушину семью, а ознакомившись, настоятельно стал убеждать Лушу сойтись для семейной жизни. Строгим и внушительным отказом ответила вдова отцу Оли, храня строгую святую память о муже, но он неотвязно убеждал и настаивал на своем. Кроме того, вдовец прилагал много усердия в восстановлении разрушенного Лушиного хозяйства: к концу 1942 года перевез из деревни свое хозяйство и, под предлогом возмещения за содержание Оли, привел все у Луши в надлежащий порядок.
Родные и соседи советовали Луше сойтись со вдовцом, считая ее счастливой, из множества вдов. И в душе у нее открылась большая борьба. Пять лет она уже не имела никакого известия от мужа и была уверена, что его нет в живых, но вспомнив (подобную же) разлуку с 1914 по 1919 год, приходила в трепет. Да к тому же, как христианка, она знала, что с мирским человеком у нее ничего не могло быть общего — это грех. Но искушения с возрастающей силой одолевали ее, и она поняла свою глубокую ошибку, которая привела к этой борьбе. Горячо, со слезами, она изливала свою терзающуюся душу в молитве перед Господом. Внутренний голос неумолимо указывал ей на вину, что она с первого раза не противостала той рассчитанной добродетели, какую оказывал вдове Олин отец. Она не раз делала вывод, что эта добродетель затягивает ее в грех, и уже раскаивалась, почему тогда, сразу, не противостала соблазну; теперь же она чувствовала, что внутренние силы покидают ее, и в сознании она уже согласилась сойтись с этим человеком, но голос внутреннего человека продолжал протестовать. Последние усилия она употребила в молитве, вопия к Богу:
— Господи, прости Ты меня, горемычную, защити дом мой от этого человека, иначе я погибну!
Но, уже с добровольно допущенным однажды грехом, бороться было трудно. Вдовец, под предлогом позднего времени, стал часто оставаться на ночлег, а впоследствии перешел насовсем.
В это время пришла первая телеграмма от Павла, а затем и письмо.
Сердце вдовы Луши замерло от участи сына, заживо погребенного, но получив весть от него, она воскликнула во всеуслышание: «Жив сын мой, жив Господь, жива и душа моя!» Не помня себя от радости, с рыданиями упала она на колени, благодаря Бога за чудо милости Его.
Обстановка в доме вдовы совершенно изменилась. Гнетущие тучи безнадежности рассеялись под лучами светлой надежды на желанную встречу с дорогим сыном. В это время Илюша со старшей сестренкой писали письмо за письмом, описывая со всей подробностью, прожитую без Павла жизнь. С увлечением, Даша напоминала о годах раннего детства, прожитых совместно со старшим братом, признавалась в своей детской любви к нему.
Взаимностью отвечал на это и Павел, отчего, какою-то непомерной силой, загорелось ее сердце сестринской любовью, так же и у остальных детей, при получении писем. Луша ревниво требовала, чтобы письма в доме читались вслух и все без исключения, что дочь старалась выполнить в точности, за исключением одного, которое было написано только ей. В доме началось томительное ожидание сына, друга, брата и… судьи. В таком томительном ожидании прошли почти два года. Единственно, что заставляло мириться с мучительным ожиданием, это, не зависящее ни от кого, обстоятельство военного времени.
Повесил голову только отец Оли. По письмам от Павла он чувствовал, что это непобедимый его соперник, и что его намерение безнадежно разрушено. И всякий раз, когда он слышал о нем, убеждался, что никакой возможности удержаться в этой семье у него нет, поэтому и решил предаться пьянству, что еще больше отдалило его от семьи.
Оля, напротив, изучая Павла по ранним фотографиям и последним письмам, надеялась встретить в его лице близкого, дорогого друга; но этой семейной тайны долгое время открыть брату никто не решался. Наконец, уже значительно позднее, решили вложить в письмо, каждый свою фотокарточку, а Даша описала каждого из них.
Конец войны был встречен Лушиной семьей всеобщим ликованием, и тут же все отослали письмо, с одним и тем же желанием: «Павел! Скорей домой!» — как будто это была самая первая и важная проблема в стране. Конкретного ответа пришлось ждать до самой зимы. До этого Павел боялся огорчить домашних не разумным сообщением и обмануть их надежды, так как знал, насколько болезненно было напряжено сердце матери, и как страдала душа бабушки Катерины. Уже перед Рождеством, Луша получила коротенькое письмецо: «Мама, после многих разрешений и отказов, постов и молитв, слез радости и огорчений, по милости и вмешательству Божию, я сегодня уже собираюсь на выезд. Возвращаюсь здоровым дитем Божьим и твоим сыном. Целую бабушку и всех вас. Ждите! Павел».
По прочтении письма, все вскрикнули, а Луша залилась слезами; детвора как-то стихла, и попеременно выходили на улицу взглянуть, не идет ли Павел? Вздохнула и Луша от поминутных понуканий и судилищ между детьми. Даше и Оле исполнилось по 18 лет. Илюша собирался отмечать свои 16 лет. Даже беспокойная Рита меньше кружилась под ногами, с пальцем во рту и букварем под мышкой, прячась по углам комнаты. Бедные, они совершенно не представляли, что от них до Павла пролегал путь по морям и океанам, через разные горы и долины, по меньшей мере, более десяти тысяч километров. Дни сменялись неделями, а недели месяцами; у крыш повисли мартовские сосульки; по дорогам и полям появились проталины; а Павла все не было. Уже какой раз, Даша усердно, в семейном кругу, по вечерам, перечитывая Павловы письма, заканчивала: «Целую бабушку и всех вас. Ждите! Павел».
Вокзал. На перроне, под нахлобученным над окнами здания навесом, царило оживление. Разодетые по-весеннему, с букетами первых цветов, в разные концы суетливо бегали и отъезжающие, и провожающие. В стороне от потока стоял Павел Владыкин, с ним — Гавриил Федорович и Наташа с подругами.
— Ты что улыбаешься, Павел? — спросила его жена.
— Да ведь, надо же быть такому совпадению, — ответил он, — ровно месяц назад, на этом самом месте, я стоял одиноким, никому не нужным, незаметным. Таким чужим, нелюдимым, смотрел на меня, как-то подозрительно, этот же самый Ташкент, вот этими окнами из-под навеса, — указал он на здание вокзала, — а теперь он, смотрите, какой, наш Ташкент: сияющий, цветастый, жизнерадостный; да и люди, смотрите, как они любопытно осматривают нас, будто мы им свои, не хватает только рукопожатий и поцелуев.
— Павел, — улыбаясь, ответил ему тесть. — Ташкент был тогда наш, но не твой; ты смотрел тогда на него подозрительно, и он на тебя так же; у тебя на душе было пасмурно, и он на тебя брызгал дождем. А теперь — стоило в твоем сердце проглянуть солнцу радости, как все стало родным, приветливым, тем более, что с тобою также стоят те, кто обнимут тебя и поцелуют.
После первых двух послесвадебных недель, Владыкин поторопился ехать в Россию, чтобы утешить родную мать. При всем их старании, пропуска (на выезд Наташи вместе с ним) выхлопотать не удалось; и как бы тягостно ни было, но вынуждены были провожать Павла одного. Пусть эта разлука была кратковременной, без каких-либо угрожающих последствий, но она была вынужденной, нежеланной, весьма тягостной для Павла с Наташей, и выглядела каким-то тягостным предзнаменованием будущего.
Когда позвонил сигнал отправления, Наташа обняла мужа и отпуская, вытирала первые слезы расставания. Павел, стоя в тамбуре вагона, с чувством глубокой скорби глядел на первые слезы жены и думал: «А сколько их будет впереди!» Конечно, разлука была нежеланной, но он верил, что в их жизни случайностей быть не может, и Бог несомненно знает все; поэтому смирился; ободрились и провожающие. На третьи сутки путешествия пустынные пейзажи казахстанской степи сменились лесами, русскими селами, городами. Павел, впервые спокойно, сидя у окна, с наслаждением изучал русскую природу; тихая радость овладела его сердцем. Все его мысли были поглощены предстоящей встречей с матерью, родственниками и с дорогой, любимой бабушкой Катериной.
Как-то неожиданно, в окне замелькали окраины города Рязани, а через несколько минут сердце вздрогнуло от внезапной картины: рядом с вагоном выросла вдруг высокая тюремная стена, а за ней знакомое очертание двух тюремных башен, известных ему, как башни смертников. Зрелище медленно прошло перед глазами Павла, так что он успел разглядеть, кроме башен, и само здание тюрьмы, в мрачное подземелье которой, его завели 11 лет назад. В памяти невольно предстали картины прошлого: первые дни, когда он, так робко, входил за порог тюрьмы; потом состязание со следователем; камерные будни; свидание с матерью и бабушкой.
Теперь, 11 лет спустя, он возвращался мужем, с редкой проседью на висках.
Павел неторопливо стал собираться на выход, а грудь от волнения гудела колоколом. Гостинцами был набит чемодан и всякие сумки. Всю тяжесть Павел сдал на склад и с легкой ношей зашел в здание вокзала, чтобы привести себя в порядок.
Остановившись перед большим зеркалом, он невольно посмотрел на себя.
Павел не помнил, когда он так внимательно осматривал себя в зеркале, как теперь. Он заметил удивительное сочетание: на фоне сохранившейся, кажется, совсем не тронутой молодости — искусно вотканные, серебряные нити из ответственной, строгой зрелости. Во всем этом он видел следы чудес, совершенных могучей десницей Спасителя, под охраной Которого он прошел эти 11 лет.
В город он пожелал пройти пешком и по дороге вглядывался в лицо каждого прохожего, надеясь встретить кого-нибудь из знакомых, но увы, ему встречались совершенно новые лица.
Вступая на окраину, Павел остановился: перед ним, сбоку, лежала груда ржавого металла, некогда служившая противотанковым сооружением. Прямо уходила в город улица, по которой много лет назад прошли, под обнаженными саблями, отец с матерью, а позднее, и сам он, под усиленный истошный лай охранных псов — все осталось по-прежнему…
Город встретил его фанерными заплатками разбитых окон, побуревшими кирпичными ребрами облупленной штукатурки зданий, неубранными, беспорядочно наваленными, почерневшими сугробами и оглушительным победоносным шумом наступающей весны, криком вороньих полчищ. Павел, глядя на город, слегка покачал головой и подумал: «Эх ты, старина, одиннадцать лет назад ты провожал меня собачьим лаем, обрекая на гибель, но вот мы опять встретились здесь, на этой окраине. Оба вышли мы из смертельного боя за жизнь, за будущее. Ты угрожал мне погибелью, но сам вышел перебинтованным и едва живым. Я же, милостью Божией, возвращаюсь победителем, цел и невредим, и хочу примирения с тобой, потому что ты родной мне, и я тебе не враг».
С улыбкой, под впечатлением этих бурных мыслей, Павел бодро зашагал по знакомым улицам родного города. Вот и заветная дверь, и каменные истертые ступеньки, на которых одиннадцать лет назад, отец обнял его последний раз.
Сердце, не таявшее перед смертями, теперь сжалось в комок. Дрожащей рукой Владыкин ухватился за железную скобу и потянул к себе. Дверь послушно, со скрипом, отворилась, и он, войдя в неосвещенное помещение, закрыл ее за собой. Пройдя (по старой интуиции) в темноте, он привычно открыл дверь в жилое помещение, затем еще одну дверь и оказался в знакомых стенах родного дома; вся семья, как никогда, была вместе. Лукерья Ивановна сидела у стола с клубком ниток. Илюша чесал подбородок кота, сидя на лавке, Оля с Дашей любовно о чем-то перешептывались на своей кровати в углу. Рита теребила девушек, добиваясь от них отличных отметок, за какие-то, ей одной понятные, каракули.
В первое мгновение Владыкин никого не узнал. Первое, что мелькнуло в сознании Павла: «Ведь это моя семья, — а при взгляде на старушку, — а это она… — мать».
В горле застрял комок, он ничего не мог сказать. Его о чем-то спросили, он что-то ответил, затем комок подкатил сильнее, брызнули слезы; в комнате кто-то крикнул:
— Ма! Да это же, Павел!!!
Луша неистово вскрикнула и, обхватив шею Павла руками, забилась в рыданиях…
Истеричные крики матери превратились в сплошной вопль, сын бережно приподнял ее со стула, аккуратно подвел к кровати и уложил в постель; потом сел рядом с ней, успокаивая:
— Мама, да до каких же пор, мы будем убиваться от горя; сам Бог подарил нам эту встречу, в этот ли день нам плакать? — «Сей день сотворил Господь для нас, возрадуемся и возвеселимся в оный» — так написано, хватит плакать — будем радоваться…
Луша как-то сразу остановилась, приподнялась на подушке локтями и, поправив платок, начала успокаиваться. Домашние, все со слезами, окружили Павла, душили в объятиях. Успокоив всех, Павел призвал к молитве. Встав на колени, Луша долго, в слезах, изливала душу свою перед Господом. Павел закончил семейные слезы сердечной горячей хвалой и благодарностью Богу.
Так же бережно, сын, по ее просьбе, пересадил мать на печку, так как она, от этой волнующей встречи, оказалась не способной к передвижению.
— Ну вот, девки, хозяйничайте теперь вы сами, я ничего делать не могу, ставьте самовар, собирайте на стол, а я вам все буду говорить, — распорядилась Луша с печи, едва переводя дыхание.
Павел все осматривал, и все для него было неузнаваемо новым как внутри самого жилища так и во дворе; совершенно новыми были и люди, кроме Луши, которая показалась сыну, преждевременно постаревшей. Он никак не мог представить ее такой; расстались они, когда Луша, всегда покрытая косыночкой, была еще сравнительно молодой, в расцвете лет, с румянцем на щеках, со следами еще не увядшей, деревенской красоты. Теперь — это была ссутулившаяся женщина, покрытая сединой; пережитое горе глубокими морщинами избороздило ее лицо.
С большим трудом, при поддержке сына, она уселась за стол и все-таки процедуру угощения взяла на себя, никому не уступая.
Илюша оказался пареньком крепкого телосложения и всеми силами души лепился к старшему брату, не столько по каким-то пробуждающимся чувствам, сколько по убеждению. У Даши неподдельное чувство к Павлу скорее переместилось, как бы без десятилетней паузы, чем возродилось. Она, как-то искренне, всем существом своим повисла на нем, соединяя в душе свои чувства, одновременно как к отцу так и к старшему брату.
Рита глядела на эту сцену, скорее полудикими глазами, и более увлекалась гостинцами, нежели что-то соображала, о совершенно незнакомом ей Павле.
Оля скромно сидела несколько поодаль, не смея ничем напомнить о себе, и ждала к себе внимания, в числе последних. Отец Оли, за неимением места за столом, сидел на скамейке у окна, молчаливо наблюдая за чужим счастьем, возвратившейся потерянной жизни. После первого приступа излияния чувств, Павел повернулся к нему, сознавая, как тяжело этому человеку, при виде чужого семейного торжества.
— Что ж, Павел Петрович, — сказал он, — я рад вашей встрече, но ведь скрывать тут нечего — это счастье чужое, и я здесь более, чем посторонний. До вашего приезда у меня еще мелькали отдельные искорки надежды, иметь какое-то место в этом доме; а теперь я убедился, что вы собою заполнили все; и если я сегодня еще здесь просто посторонний человек, то завтра я буду не желаемым, чужим. Я на эти дни уйду, а когда у вас все уляжется, мы спокойно побеседуем о моем положении.
— Уважаемый… (Павел назвал его по имени и отчеству), я ничем не хотел бы омрачить вашего, измученного своим горем, сердца; но Библия говорит правдиво, неопровержимо: «Сердце знает горе души своей, и в радость его не вмешается чужой» (Прит.14:10). Я не могу удерживать вас от вашего решения.
Весь день семья Владыкиных, с затаенным вниманием, слушала рассказы Павла, и слезы на глазах почти не высыхали. Рассказала о своей жизни и Луша, останавливаясь на самом важном. К вечеру, дети решили побежать к родственникам и сообщить о приезде Павла; а мать с сыном остались наедине.
Луша кратко рассказала о своем горестном положении, когда осталась без мужа, и о том, как в их семье оказались Оля со своим отцом. Павел, внимательно выслушав, ответил ей:
— Мама, я не осуждаю тебя ни в чем, тем более, что ты не искала тех обстоятельств, какие у вас сложились на сегодняшний день, но все мы без исключения убедились, что этот человек в нашей семье совершенно чужой, а теперь и не желаемый. Ты сделала ошибку; сделала бы ее кто другая, оказавшись на твоем месте, я не знаю. По крайней мере, из известных мне женщин, я не знаю другую, которая пережила бы столько великих, безнадежных утрат. Скажу тебе только, как сын, как христианин, и как матери-христианке: ты не сможешь спокойно закончить свою жизнь и сберечь семью от раздоров, при этом положении. Тебе надо покаяться и отпустить этого человека с миром. Об Оле, пусть Господь усмотрит Сам; ты не смогла этого сделать до сего дня; мой приезд принесет полную развязку.
После этих слов они оба склонились на колени, и Луша, в горячих слезах, исповедывала пред Господом все свои грехи. Павел молился с ней и просил у Бога милости для многострадальной матери, а особенно, о благополучной развязке с этим посторонним человеком.
Отец Оли вскоре, в присутствии всей семьи, признал, что он, действительно, под давлением горя пытался прилепиться к семье Владыкиных, но теперь убедился, что это совершенно невозможно; поэтому, мирно распрощавшись, он покинул дом навсегда. Оля прилепилась душой к семье так сильно, что не смогла расстаться, и осталась как дочь.
На следующий день Павел с детьми оставили Лушу одну и пошли с утра путешествовать по городу. Много интересного он рассказывал брату и сестренкам из прошлой жизни, останавливаясь по ходу у тех мест, с которыми были связаны его воспоминания.
Представление о городе у детей изменилось: он стал еще роднее, еще ближе. Долго они уже ходили по улицам, крепко обнявшись под руки, только Илюша, оставляя за собой, по-детски условную, солидность, при общем согласии, шел обособленно, изредка дополняя своими комментариями, высказываемые впечатления. Прохожие с восхищением оглядывались на эту счастливую группу, узнавая через кого-либо из детей, что это семья Владыкиных.
Павел был очень рад, обняв детей, читать в их глазах неподдельную радость, сменившую печать сиротского горя. Далеко по улице раздавалось радостное щебетание Риты, ведь сегодня она проходила мимо лотков и киосков не с обычной, разъедающей завистью, а с карманами, полными гостинцев.
Возвратясь домой после обеда, Павел пожелал беседовать с детьми о Боге. Читая отдельные места из Библии, он указывал на ужасные последствия греха, с одной стороны, и с другой — на благость, милосердие, любовь Божию. Рассказывал о Христе, Его любви и сострадании к грешникам, и о том, как Он добровольно, вместо грешников, умер на кресте. В заключение, напомнил о жизни и страдании отца Петра Никитовича, его предполагаемой кончине.
Слезы умиления давно уже текли из глаз детей; плакал с ними и Павел, и мать. В результате, Даша поднялась и спросила, что нужно, чтобы примириться с Богом и встретиться впоследствии с папой. Павел указал на покаяние. Все, как один, после этого упали на колени, и вначале Даша, а затем Оля и Илюша, в искренней молитве, раскаивались перед Господом, отдавая свои сердца во власть Христу. Заканчивала молитву мать. Она изнемогала в слезах радостной хвалы и благодарности Господу, за такое посещение их семьи; с трудом ее, плачущую, подняли и усадили на стул. Глядя на нее, все заметили, что за эти дни она помолодела на несколько лет.
В доме Владыкиных произошли коренные изменения. Совершенно новые отношения появились между домашними, а дети пожелали сразу же разыскать верующих, чтобы посещать собрания. Это осуществилось на следующий день. Н-ская община, раздираемая разномыслиями, ябедами, личными обидами, фактически не собиралась на богослужение; сходились только по двое-трое, едва в состоянии утешить, израненные сердца друг друга.
Вечером, предварительно предупредив, Павел и Луша с детьми пришли на собрание, созванное специально, в связи с его приездом. Собралось немного более десяти человек, но когда увидели семью Владыкиных и Павла — пришли в изумление. Большинство были из старых членов церкви, кому Павел был известен со времен его ареста, а некоторым — еще с ранней юности.
После того, как брат старец призвал к молитве, и началось пение гимнов, Дух Святой так потряс сердца, что никто не оставался равнодушным, особенно, увидев, как дети Луши со всеми славили Бога. Раскаяния начались во время проповеди Павла, да так, что ему пришлось ее сократить, и дать простор молитвам. В числе первых заявила о своем покаянии Луша, с нею вместе благодарили Бога за пробуждение Даша, Оля и Илюша; раскаиваться стали другие старые члены общины, в том числе и один из проповедников, который знал Павла еще с детства. До позднего часа, пробудившиеся христиане, услаждали сердца радостью обновления Святым Духом. Дети Владыкиных с упоением пели один гимн за другим, делаясь любимцами пробуждающейся церкви. Здесь Павел узнал о печальном состоянии подруги юности — Веры Князевой и согласился немедленно посетить их дом. Расходились уже к полуночи; и условились сходиться регулярно, в назначенные дни, с желанием оповестить и других.
На следующее утро Владыкин решил безотлагательно посетить дом Князевых. Подходя к нему, он не мог удержать себя от глубокого волнения, увидев знакомый палисадник, а за ним — окна нижнего этажа, где двадцать четыре года назад зарождалась Н-ская община. Во мгновение вспомнились ему многолюдные собрания, простые, проникновенные слова проповедей и пение гимнов, его первое детское раскаяние и первое стихотворение, которое с вдохновением он рассказывал: «Вот ворота пред тобою…»; первое крещение в проруби матери и других обращенных; подзатыльник, полученный за имя Иисуса от любимой дорогой бабушки… Что здесь теперь?
С этим вопросом в душе, он медленно поднимался по скрипучим ступенькам на второй этаж… Поблекшими от старости и слез глазами, встретила его у порога Екатерина Ивановна — мать Веры Князевой. Долго всматривалась она в изменившееся до неузнаваемости, лицо вошедшего, пока, наконец, положив ему руки на плечи, старческим голосом, с изумлением произнесла:
— Пав-лу-шень-ка! Дитятко ты, наше… сердцем учуяла, что это ты, а моей-то, горемычной, еще нет, — бесслезно, но с тревогой намекнула она Владыкину о Вере.
Допоздна просидели они за старинным самоваром, наслаждаясь обоюдными воспоминаниями. Один лишь Бог знал, что эта беседа Павла с Екатериной Ивановной была одна из последних. Расставаясь, она просила совершить Вечерю Господню. Павел пообещал ей это, надеясь вскоре встретиться с благовестником Федосеевым и еще раз посетить ее.
Утром кто-то позвонил. Владыкин только что поднялся. Заботливая материнская рука собирала на стол завтрак. Даша торопливо вышла на звонок; и слышно было, как она кого-то, предупредительно, проводила в калитку:
— Сюда… сюда… Осторожней, не ударьтесь.
В открытую дверь вошел Николай Георгиевич Федосеев и, как говорят, безо всяких предисловий, положив руки на плечи Павла, крепко обнимая, с глубоким волнением причитывал старческим голосом:
— О, Петр Никитович… дорогой мой, Петр Никитович… друг мой, Петр Никитович… мог ли я думать, когда-либо обнять тебя, да такого молодца!..
— Николай Георгиевич, да это же Павлуша, сын Петра Никитовича. Ведь Петра Никитовича-то… — поспешили его поправить окружающие и, вошедшие с ним, сестры.
— Знаю, знаю, милые мои, что это Павлуша, но первое почтение я желаю излить моему дорогому Петру Никитовичу, именно на сыне его, так как вижу его и чувствую, что он заменил своего отца с превосходством… А теперь, вот, и Павлушку моего буду обнимать, — предварительно оторвавшись и оглядев его с ног до головы, долго прижимал к груди. Слезы радости «бисеринками» стекали у старца по лицу и терялись в редкой бородке «клинышком».
После первого приступа приветственного восторга, брат Федосеев рассказал, как вчера вечером он получил телеграмму отсюда, о приезде Павла и бросив все, самым ранним поездом поспешил на встречу, да по дороге захватил, вот, двух сестер.
Долго, в пламенных молитвах, изливали свои сердца старый благовестник Николай Георгиевич и бывший с длинной шеей Павлушка, выросший на далекой чужбине — в возмужавшего Павла.
Павел с изумлением смотрел на дорогого служителя — друга своего детства (как он считал его), вспоминая те незабываемые времена, когда они в 20-х годах, в составе миссионерского отряда, под руководством Николая Георгиевича переезжали от деревни к деревне, проповедуя людям Евангелие. Вспомнил его пророческие слова о гонениях за проповедь Евангелия и о себе, как о будущем проповеднике. Теперь это был старичок, изможденный скорбью и недугами, у которого в жизни не осталось ничего, кроме верной, многострадальной, неразлучной его спутницы и сотрудницы, старушки-жены Анны Родионовны, и неутомимой жажды нести Евангелие грешному миру.
Брат Федосеев посмотрел на Владыкина, как бы угадывая его мысли, и опустил голову.
— Павлуша, — прервал молчание Николай Георгиевич, — Бог провел меня через тяжкое горнило испытаний. Я был арестован и, на «Лубянке» в Москве, подвержен мучительному следствию. Органы безжалостно терзали мою душу на допросах. В минуты особых мучений мне предлагали отречься от Бога, но я категорически отказался и решил лучше умереть, но не оставлять Бога. Однажды, на допросе, меня сильно ударили по уху, потекла кровь — лопнула барабанная перепонка, и я с тех пор оглох на одно ухо.
Но это так обрадовало меня, что Бог удостоил меня принести дорогую жертву; успокоился и следователь. Вскоре обрекли меня на несколько лет лишения свободы. Чудом Божьим, хоть и полуживым, я возвратился к семье, по отбытии срока. Жене и детям я объявил, что моей жизни больше нет, а та, которая мне оставлена — уже не моя.
Меня пригласили в канцелярию ВСЕХБ, где брат Карев А. В. и брат Малин П. И. предложили сотрудничать с ними. Из беседы я узнал, что той свободы к благовествованию, как было в союзе баптистов, в котором я находился — нет; и я, с грустью распрощавшись с ними, в посте и молитве, посвятил остаток моих дней проповеди Евангелия. Общины разорены, служителей нет — они умерли в лагерях, на ссылках. Десятилетие христиане не причащались; годами, покаявшись, оставались некрещеными и не пользующимися правами членов церкви. По побуждению Духа Святого я посещаю те места, куда годами не проникают благовестники: проповедую, совершаю служение, потому что люди раскаиваются во грехах и желают вступить в церковь, как помилованные Богом.
После беседы они склонились на колени и, со слезами на глазах, благодарили Бога. Поднявшись с молитвы, Николай Георгиевич, старческим голосом, вдохновенно запел:
В тот же вечер, неутомимо переходя от дома к дому верующих, старичок Федосеев вместе с Павлом зашли к старушке Е.И. Князевой с хлебопреломлением, затем и к другим, приглашая всех на собрание. Собрание было необыкновенно многолюдным, и в нем некоторые души, раскаявшись, получили мир с Богом. В течение двух дней оба друга, молодой и старый, посещали верующих по домам: совершая молитвы над больными, охладевших призывали к покаянию и имели в деле служения очевидный успех. Затем расстались, условившись встретиться несколькими днями позже. Великая благодать сопровождала их.
Вскоре после этого, в дополнение к общей радости, и, в частности, для Екатерины Ивановны, возвратилась из десятилетнего заключения ее многострадальная дочь Вера.
— Ну, а теперь я не могу успокоиться, — заявил Павел, — пока не увижу дорогой моей, милой бабушки Катерины, не отру слез ее и не послужу ей на старости лет в утешение.
Сопровождать его отозвалась тетушка. Бабушка Катерина, по словам приходящих в город сельчан, жила в своих Починках с внучатами-сиротами и, как передали, умирала с голоду.
Ранним утром Павел с тетушкой, нагруженные гостинцами, отправились пешком в намеченный путь. Крепкий, морозный утренник прочно сковал ноздреватый, от мартовской оттепели, дорожный наст. С рассветом путники вышли за город, вскоре, пройдя реку по льду и выйдя на противоположную сторону, на Починскую дорогу, остановились передохнуть. Павел вспомнил, как двадцать лет назад, на этом месте, они расставались с дедушкой Никанором. Его уже давно нет, он отошел в вечность с непоколебимым упованием на своего Господа, но его образ ярко запечатлелся в душе Павла. Воспоминания о стареньком деревенском проповеднике взволновали душу Павла, вместе с морозцем, румяня его лицо. При расставании, на этом месте, дед Никанор благословил Павла словами, которые были священным девизом во все его годы: «Спасай, обреченных на смерть». Эти слова побудили деда Никанора зайти в убогую Починскую избу, когда Павел умирал на глазах бабушки Катерины. Павел принял эти слова священного девиза проповедника, пронес их в своей душе через годы испытаний, а теперь, волей Божьей, он оказался на этой самой дороге, а где-то впереди, умирала от голода его милая, дорогая бабушка Катерина. Умирала в той самой избе, где тридцать лет назад спасала от смерти его — Павла. Слова священного девиза набатом гудели в его груди: «Спасай, обреченных на смерть!»
— Пойдем, тетушка, нам надо торопиться, — проговорил Владыкин и шагнул на ту дорогу, куда ушел когда-то дед Никанор.
По дороге они взаимно вспоминали давно прожитые годы, так же встречали и провожали приметные здания, перелески, речушки, колокольни, с детства волновавшие набожную душу Павлушки. Со всем этим воскресал образ дорогой бабушки Катерины, с которой не раз, пешком и на подводе, они пробирались в родные Починки. Тетушка стала выражать горькую обиду на всех родственников, в том числе и на Лушу за то, что оставили мать на голодную смерть. Она вспомнила, как Катерина в голодные двадцатые годы на подводе или, согнутая под тяжестью ноши, пешком шла в город, чем-нибудь набить голодные рты неблагодарных детей и малых внучат; как спешила навстречу Лушкиному вдовьему горю, до дна испив эту горькую чашу сама, от молодости. Теперь она, никому не нужной, жила в заброшенной деревушке и умирала в сиротской избенке вместе с голодающими малолетними внучатами.
Так они оба шли, вытирая слезы из глаз, а рассуждения торопили их: «Застанут ли в живых?» — молча думали они оба, каждый про себя, и, не отдыхая, таким образом, прошли двадцать пять километров. Как-то неожиданно, пройдя Нестрево околицей, оба увидели впереди заветную колокольню.
— Раменки уже! Павлуша! — удивленно вскрикнула тетушка, — а вот и Починки, — на ходу поправляя ношу, показала она на ленивые струйки дыма над крышами деревушки.
— Починки, родные Починки!.. — ответил Павел с дрожью в голосе, рассматривая из-под ладони, ссутулившиеся избенки… — шестнадцать лет… — тихо отметил он годы разлуки. «Жива ли?» — щипнула тревожная мысль сердце Павла, когда он ухватился за скобу двери…
— Здравствуйте… горемычные!.. — громко поприветствовал Павел, перешагнув порог, — Мир дому вашему!
На слова приветствия никто не отозвался. Угрюмо глядели на вошедших: закопченный образ «Спасителя», Николая угодника, и Казанской Божией матери, с правого угла избы. Рядом на стене мерно постукивали ходики, с подвешенным к гире костылем от бороны. Направо, из угла, сидя на рваной дерюге, едва покрывающей старую солому, прижимаясь друг ко другу, закутанные в лохмотья, поблескивая дикими глазенками, молча рассматривали вошедших, три подростка. В избе пахло копотью.
— Те-туш-ка!.. — ответила слабым голосом молодая женщина, поднимаясь с лавки.
С большим трудом Павел в женщине, скорее догадался, чем узнал, старшую двоюродную сестренку.
— А это кто? — спросила она, вглядываясь в лицо Павла.
— Узнавай, — ответила ей тетушка.
Слева на печи зашевелилась над подушкой копна, побуревших от копоти, седых волос. Непонимающими, безразличными, помутневшими глазами поглядела на всех внизу бабка Катерина и, без сил, опять опустила голову на подушку.
Владыкин, передав ношу с плеч в руки тетушки, поднялся на скамье к Катерине.
— Бабушка, неужели ты меня не узнаешь? — взволнованно спросил он, не в силах удержать слезы.
— Касатик, я ведь ослепла, а кто ты, родимец?…
В избе воцарилась напряженная тишина. Не терпя, сестренка хотела вскрикнуть, но тетка удержала ее. Павел взял высохшие, костлявые руки Катерины в свои ладони, согрел их и, нагнувшись к ее лицу, громко произнес:
— Да я же, Павел!
— Павел? Мой Павлуша?… Постой… постой… — спохватилась она, потом упала на руки Павла лицом и заголосила: — Родимец, ты м-о-й, пропащий м-о-й, Пав-лу-ша!!! Неужели ты?… Спаситель ты мой, Батюшка… Светитель, отче Микола, матерь Божия, желанница моя, — причитывала она, не отнимая руки от Павла. — Внучек мой милай, дождалась я тебя, ненагляднай ты мой. Ведь день и ночь молюсь по тебе Казанской Божией матери… Спасителю зарок дала: «Не умру, Господи, пока не увижу радимаво маво Павлушеньку». А теперь вот дождалась, касатик.
Милай ты мой, ненагляднай мой, спаси ты меня, ведь умираю я здесь с голоду. Ведь я же все дни святые чту, вот весь сарафан пиридырявила по праздникам, а теперь уж силушки нет. А, надысь, постирала на себя, да как повесила на плетне, так и висить все. Ослепла я, радимец мой, вот ведь, и тебя-то не вижу, с печи уж не слезаю какой день. Спаси ты меня, Христа ради, увези отсюда, умираю я с голоду. У меня ведь и картошки есть полмешка, и очистки, и отруби, и похаронно все есть в сундуке. Ключ-то блюду у себя. Намедни, Полюшка приезжала, вытащила деньги-то, все блюла их к похаронам. Спаси меня, касатик, — вопила бабушка Катерина.
— Бабушка, — начал он, — прежде всего, ты успокойся, я пришел тебя взять отсюда, ты здесь не останешься. Я принес с собой продуктов, и сейчас будем кормить тебя досыта. А вот, ты ответь мне, ты что же на иконы-то крестишься? Ты же крестилась по вере и член церкви, что же случилось? Что же ты всех святых вспоминаешь?
— Радимец ты мой, забыла все, осталось в голове, что смолоду помнилось, да ведь милостив Господь, день и ночь молюсь Ему.
После того, как все немного улеглось, Павел распорядился ставить самовар; затем сняли бабушку с печи на кровать; он приказал привести ее в порядок. Все в доме, голодными глазами, глядели на своего покровителя. Павел же пошел в деревню достать молока. Выйдя за калитку, Владыкин остановился, внимательно осматривая свою убогую деревушку. Его удивило, что на улице не было видно ни единой души, как будто все вымерло. Ко многим дворам даже не было видно подъездов, а виднелись только узенькие тропинки.
Пройдя по деревне от одного края до другого, Павел увидел, что ряд домов стояли с забитыми окнами. В одной из избенок он заметил присутствие жизни и, постучав, решил зайти. Его встретил, благочестивого вида, старичок, в котором он едва узнал давнего соседа Никифора. Дедушка недоверчиво осматривал незнакомца, но когда внимательно изучил, то, к своему удивлению, убедился, что это Катеринин Павлушка.
— Эка, какой вымахал-то, голубчик. Чай, на вольных харчах что ли, где рос? — спросил он добродушно Владыкина.
— Дед Никифор, уж где рос, сам знаешь, по соседству, а как вырос на чужих хлебах, страшно вспомнить, — ответил ему Павел, садясь на лавку под образами. — Ты вот, скажи мне, я никак не приду в себя: что же с Починками-то случилось? Куда народ девался? Дворы заброшены, да и на улице никого не видать.
— Да какого народа, ищешь-то? — спросил его Никифор, — мужики на войне остались; молодежь по городам разбежалась от голода; четверо подростков, из них и ваш наперсток — вот и работники, они вон на коровах навоз вывозят. Пять баб еще в колхозном амбаре мешки штопают, да вот твоя бабка Катерина умирает. А нас-то, что считать, нас хоть и осталось трое стариков, и тех только на погост осталось вывезти. Ты вот, бабку-то, хоть вывез бы — похоронить некому.
И действительно, Катерининская изба была обречена на вымирание. После того, как в 1937 пропал Федор, сноха извелась от тяжкого непосильного труда и в самый разгар войны, в 1942 году, умерла от чахотки, оставив четырех сирот. Все это непосильным бременем легло на плечи Катерины и, если не пригнуло, то надломило ее. Самая старшая из сирот, в шестнадцать лет вышла замуж за такого же заброшенного парня, и единственным богатством у них, к свадьбе, был матрац из новой дерюги да такое же дерюжное покрывало. Все это отдала им Катерина из своих запасов.
Четырнадцатилетний внучек был единственным работником в семье. Получая ежедневно черпак молотых картофельных очисток и совок отрубей на всю семью, они ожидали скорее смерти, нежели каких-либо светлых перемен.
Посещение Павла было неожиданным и застало Катерину на краю могилы. У Никифора он выпросил за деньги молока, чтобы, на первый случай, можно было как-то поддержать ее и голодающих сирот. Возвратясь в избу, он застал бабушку переодетой. Немедленно стали собирать на стол, чтобы накормить голодающих. Когда было уже все готово, и самовар поставлен на стол, Павел пригласил к молитве и сердечно поблагодарил Бога, что мог своей дорогой бабушке и сиротам, послужить добродетелью в это жуткое время. Молил Господа, чтобы Он оказал милость этому дому, в котором проходило его детство. Слушая его молитву, все были в слезах. Потом Павел раздал каждому по большой порции хлеба, рыбы, вареного картофеля. Тетушка кормила бабушку отдельно: белым хлебом и молоком, понемногу, но часто, с перерывами. Не владея собой, она с жадностью поглощала все, чем ее кормили. После еды, голодающие запивали досыта сладким чаем.
Перед сном все были опять досыта накормлены. Утром раньше всех поднялась Катерина и, не в силах сдержать себя, с воплем упала на грудь спящего Павла. Принятая ею пища, восстанавливала в ней жизненные силы; и с рассветом она увидела, что зрение понемногу возвращается к ней. Первого, хоть и тускло, среди спящих на полу, она увидела своего Павлушку. Всю ночь она не спала от радостного волнения. Сознание так же, как и зрение, у нее медленно восстанавливалось; и теперь, когда она не только слышала, ощупывала, но и увидела своего дорогого любимца, то припала к нему на солому и не поднялась до тех пор, пока не выплакала первый приступ нахлынувших чувств.
Днем Павел сходил в соседнее село и разыскал там председателя сельсовета, с которым более часа провел в дружеской беседе, рассуждая о дальнейшей судьбе Катерины и сиротах. Председатель был несколько старше годами Павла и, припомнив его детские годы, расположился к нему. С радостью, охотно отозвался он переправить бабушку Катерину в город на быке, за отсутствием лошадей; но она была так слаба, что решено было, еще два дня подкрепить ее питанием. По возвращении, Павел оставил немного денег на поддержание остающихся сирот и, распрощавшись с ними, заторопился в город. Катерина, услышав, что Павел уходит, ухватилась за его руки и никак не хотела отпускать от себя, умоляя, чтобы он взял ее с собою. Стоило много труда Павлу и всем остальным уверить ее, что через два дня она тоже будет отправлена в город.
Покидая Починки, Павел не мог удержаться от слез, при виде вымирающей деревушки.
— Увижу ли, когда-нибудь еще, это родное гнездышко, где суждено было много лет назад, среди простого русского народа, цвести моему богобоязненному веселому детству?
— Павел! Павлуша! Пав-лу-шень-ка!!! — Обнимая и прижимая к груди его голову, причитала Анна Родионовна, жена Федосеева, встретив в назначенное время Владыкина у себя, в Москве. Да, можно ли было когда ожидать, чтобы я еще раз в жизни могла обнять этого долгошеего зеленого мальчика, теперь ставшим таким стройным мужчиной. Ведь двадцать с лишним лет прошло с тех пор, когда ты, стоя на телеге, так бойко, с чувством рассказывал:
— Милый мой мальчик, где же ты с тех пор и на каких кораблях плавал эти годы? — В ожидании Николая Георгиевича они начали рассказывать друг другу, о прожитых ими годах.
Анна Родионовна, будучи милой, дорогой женщиной-христианкой, с молодых лет, соединив свою судьбу с благовестником Федосеевым, относилась к тем редким труженицам, которые в передовых рядах с братьями, пионерами-евангелистами, прокладывали путь истине среди темного, русского народа. Неразлучно, рука об руку с мужем, она шла по полям благовестил, оставляя за собой светлый след ласковой, нежной, христианской добродетели. Ее чуткое сердце было надежным компасом и барометром для мужа от всех превратностей, ее мягкие, быстрые руки много исправляли его промахов и шероховатостей, допущенных им от ревности, не по рассуждению. Она вся была воплощением умеренности и терпения, в которых утопала вспыльчивость и, периодически, гневливость ее друга.
Поэтому их совместное служение в благовестии было плодотворным украшением учению Иисуса Христа, а сами они, всегда и для всех, были желанными и своевременными гостями и друзьями.
Наслаждаясь драгоценным свиданием, Анна Родионовна и Павел запели любимый гимн Петра Никитовича Владыкина:
Придя домой, Николай Георгиевич был от души рад увидеть у себя Павла и, особенно рад, что застал их за пением любимого гимна Петра Никитовича.
После праздничного обеда Федосеев пожелал провести Владыкина в канцелярию ВСЕХБ, чтобы познакомить с президиумом, на что Павел охотно согласился. Пройдя на Мало-Вузовский переулок и войдя в помещение молитвенного дома, Павел удивился не только необычному стилю протестантского богослужебного помещения, но и той обширности, о которой он имел представление только по снимкам. Справа, из канцелярии вышел мужчина с приятным выражением лица и, увидев Николая Георгиевича, подошел, горячо поприветствовал его. Федосеев, указав Павлу на подошедшего, отрекомендовал:
— Это брат, Александр Васильевич Карев, теперь служитель братства ВСЕХБ, а это, брат, — указал он на Владыкина, — сын моего дорогого друга, соработника на ниве Божьей, ныне умершего в узах, верного служителя Господня. Павел Петрович долгие годы провел за свидетельство Иисусово на Колыме и теперь, только на короткое время, здесь среди нас, потом опять должен возвратиться туда…
Карев крепко обнял Павла и тут же привел обоих в канцелярию. Проходя мимо приемной, Николай Георгиевич остановил Павла и познакомил его с пожилой, скромно одетой женщиной:
— А вот, наша многострадальная труженица — Шура Мозгова, она здесь работает секретарем.
Сестра очень любезно пожала руку Павла, узнав, что это сын Петра Никитовича.
— Ну-ну, прошу вас, милые гости, будем знакомиться. Брат, Павел Петрович, прошу приветствовать — это брат Малин Петр Иванович, а это брат Моторин Иван Иудович, — отрекомендовал он, сидящих за столом работников ВСЕХБ.
Павла попросили: коротко познакомить присутствующих с бытом колымчан, с условиями жизни и с теми из «своих», кого он там встречал.
— А не знаете ли вы, там, нашего дорогого старца, Кеше Альберта Ивановича? — спросил Павла Карев после того, как он со всеми познакомился. — Он в самом Магадане и занимается музыкой во Дворце культуры.
— Нет, брат, я с дворцами не знаком, равно и со служащими в них, — ответил ему Владыкин.
В это время вошел пожилой человек с реденькой, небольшой бородкой. Павлу его лицо показалось знакомым.
— Яков Иванович! — обратился Карев к вошедшему, — у нас сегодня редкий гость. Познакомьтесь — это с Колымы брат, Павел Петрович Владыкин.
— Вот как, — удивился Жидков, — если с Колымы, то нам есть о чем вспомнить. Приветствую вас, — подошел он к Павлу. — Очень рад вас видеть. Расскажите, брат дорогой, какими путями вы оказались на Колыме, а после Колымы — здесь, мне знакомы те суровые места.
— А где вы там были? Кстати, мне ваше лицо почему-то знакомо, — спросил Жидкова Павел.
— Я жил некоторое время в совхозе Эльген, вы слышали про такой? — спросил Жидков Владыкина.
Павел внимательно всмотрелся в лицо собеседника, подумал, потом с удивлением заметил:
— Эльген?…Подождите, а это не вы там работали в 1940 году, в кабинете агронома Морозик?
— Да, я действительно у него работал, но откуда вам это известно? — удивился Яков Иванович Жидков.
— Мне это известно потому, что летом в 1940 году, когда я вошел в кабинет в поисках работы, вы разочаровали меня тем, что для меня в то время работы в совхозе не нашлось, — ответил ему с улыбкой Павел.
— Милый брат, — обнял Владыкина Яков Иванович, — вот, ведь какие, пути-то Господни, а, действительно, это было так; но ведь вы выглядели тогда совсем мальчиком, потому и принял я вас за энтузиаста-комсомольца.
При этой встрече у всех на глазах появились слезы, в том числе и у сестры Шуры, которая в открытую дверь наблюдала за всем происходящим, а Жидков, продолжая беседу, попросил Павла:
— Брат, Павел Петрович, немного расскажите, как вы оказались там?
Павел, после короткой паузы, рассказал присутствующим историю своего покаяния, свидетельство о Христе в заводском клубе и о последующем за этим, аресте. Яков Иванович, вытирая слезы, еще раз поприветствовал Владыкина, сел и о чем-то задумался.
— Брат, Владыкин, — обратился к Павлу Моторин, а вы не могли бы вашу жизнь описать в мемуарах и частями выслать нам сюда?
— А зачем? — спросил его Павел.
— Как, зачем? — удивился собеседник, но, подумав немного, продолжил, — просто, чтобы все это хранилось, до первой возможности к публикации.
— Обещать не могу, — ответил Владыкин, — по двум причинам. Прежде всего, жизнь моя еще в самом расцвете и будет продолжаться, а кроме того — архив у вас может быть не надежным.
Моторин умолк.
— Павел Петрович, — продолжал Карев, — а я очень желал бы с вами больше сблизиться; да и просьба у меня к вам будет: я напишу письмо, а вы разыщите в Магадане по адресу, брата Кеше А. И., и передайте его ему. Я уверен, что он и для вас окажется дорогим другом, ведь — это милый брат.
— Я очень буду рад выполнить вашу просьбу, — ответил Владыкин.
— Ну, братья, у меня ведь не все, — вступил в разговор Федосеев, — я привел к вам брата, с определенной целью: брат Павел уже испытанный и верный служитель Господа, а на Крайнем Севере много живет, подобных ему, разбросанных христиан, не имеющих возможности возвратиться обратно. Я предлагаю рукоположить брата Владыкина и поручить служение на Севере; ведь — это же чудо послал нам Господь.
Все замолкли, размышляя, а Яков Иванович, подумав, ответил:
— Сейчас, братья, мы разрешить этого не сможем, посоветуемся, а послезавтра брат Владыкин придет к нам, и мы ему ответим.
— Да, наверное, братья, вам не следует затруднять себя этим предложением; я ведь не безработный, блуждающий священник, как это было у Михи, на горе Ефремовой (Суд.17:1), но раб Иисуса Христа, имею от Него служение и связан с Ним договором.
— Нет-нет, братья, — как бы спохватившись, заметил Жидков, — мы не будем говорить об этом, тем более, что у брата Владыкина уже есть свое жизненное назначение.
— Да, Яков Иванович, это так, но у меня есть очень важный вопрос и к вам, — начал Павел и, получив разрешение, продолжал, — вот, Александр Васильевич и вы, Яков Иванович, известны мне еще с ранних лет, как руководители Прохановского союза Евангельских христиан и были арестованы, как служители этого союза. Вас из заключения освободили досрочно, какими-то особыми путями доставили прямо сюда, в Москву; а почему с вами вместе не освободили меня? Меня арестовали мальчиком, за имя Иисуса Христа, я еще не принадлежал ни к какой церкви; мой срок кончился шесть лет назад, а на волю еще не выпускают ни меня, ни братьев, которые там со мною.
— Э, брат, зачем нам с вами говорить об этом, — возразил Жидков, — ведь каждому из нас Бог назначил свои пути и свои испытания.
— Да, Яков Иванович, — согласился с ним Владыкин, — я чувствую, что наши пути с вами, видимо, разные, но кто их нам назначил, увидим дальше.
На этом их беседа была закончена. Выходя из канцелярии, Павел заметил своему другу Федосееву:
— Брат, что-то они скрывают и, хотя их досрочно освободили из тюрьмы, но они не свободны. — Потом, помолчав, добавил, — больше того — написано: «Кто кем побежден, тот тому и раб», а ведь двум господам служить невозможно. Люди, ведь, эти большие, значит, и дела делают немалые, но можно ли то и другое, назвать Божьим?
Конечно, бывает, что сам не раб Христов, а выполняет дело Божье — это восхищает всех; но ужасно, когда раб Божий, а дело делает не Божье. Мне почему-то так хочется обнять их, по-братски: ведь на одних тюремных нарах лежали с Жидковым, одну тюремную баланду хлебали, только в разные двери из тюрьмы мы выходили; как во всем этом разобраться, брат? — озабоченно спросил Владыкин Федосеева, — видно, Бог только откроет, сам не поймешь… Ну, куда ты меня поведешь дальше?
— Поведу, Павлушенька, поведу, — ответил ему Николай Георгиевич. — По таежным тропам ты исходил очень много и, видно, научился не блудить, а теперь, вот, по этим тропам надо учиться ходить и тоже не блудить; а это тропа — благовестника, и проходит она тоже по горам, а нередко, и по долинам. Бог ведь очень высоко ценит ноги благовестника и называет их прекрасными не потому, что они имеют красивые мускульные сплетения или изящны по форме, как у женщин, и обуты в модную обувь — нет. Он называет прекрасными те ноги, которые обуты в готовность благовествовать мир, проповедывать спасение (Ефес.6:15; Ис.52:7).
А теперь я поведу тебя к тем благовестникам, о которых тебе было известно еще с ранних лет; а ты уж сам определяй, как они начали свой путь, и где оказались теперь. Сейчас мы едем к Власовым.
Когда Федосеев назвал фамилию Власовых, сердце Павла всколыхнулось самыми приятными воспоминаниями о давно прошедших временах, когда в их доме началось духовное рождение Н-ской общины: первые живые проповеди Алексея Ивановича, гостеприимство Евдокии Васильевны, стройное христианское пение всей семьи Власовых и, наконец, очаровавшие его детское сердце, декламации Нади, которая, в те годы, была для него идеалом небесной чистоты и красоты.
— Ну вот, мы и подошли, — остановил Павла Николай Георгиевич, в одном из дачных поселков Подмосковья, и, толкнув калитку, они оба вошли в обширную усадьбу Власовых. Первое, что бросилось в глаза вошедшим — беспорядочно разбросанные предметы домашнего обихода. Весеннее солнце, под побуревшим ноздреватым снегом, местами поблескивало в мутных лужицах, а, наспех брошенные зимой, пузырьки, баночки и прочие не нужные вещицы торчали теперь бородавками на осевшем снегу, по всей территории сада и дворика.
Узенькая тропинка, ведущая от калитки к крыльцу, раскисла и, обнаруживая на себе следы редких прохожих, пугливо предупреждала о том, что жителям дома не было особой нужды выходить на улицу.
На стук в дверь никто не вышел. Немного подождав, гости, не без усилия, отворили скрипучую, перекосившуюся дверь и, осторожно проходя прохожую, вошли в помещение, которое когда-то, видимо, служило жителям гостиной. Теперь здесь царил такой беспорядок, что невозможно было судить о назначении комнаты. По полу были разбросаны вещи самого разнообразного назначения, но большинство из них были явно не пригодны к употреблению: грязные миски, бутылки с разбитыми горлышками, ржавые кастрюли — все это, вперемешку с опорками изношенной обуви и тряпьем, лежало по углам комнаты, на немытом полу.
На столе стояла неубранной самая примитивная посуда с остатками пищи. Окна, частью были забиты фанерой или картоном, а уцелевшие — занавешены, пожелтевшими от времени, газетами. На стене висел, потемневший от времени и пыли, текст с надписью: «А я и дом мой будем служить Господу» Взглянув на него, Владыкин вспомнил совсем иную гостиную. 24 года назад она была украшена букетом цветущих роз, стены белели серебристыми обоями, текст сверкал, а на полочках и тумбочках белели кружевные салфетки. Тогда он, впервые в этой семье, услышал, чарующие душу, христианские мелодии.
Если бы не знакомый текст, то Павел не подумал бы, что здесь живут Власовы. В доме не обнаруживалось никаких признаков жизни.
После 2–3 минутного молчания, гости сняли шапки и Владыкин громко проговорил:
— Мир дому сему.
В одной из комнат послышалось движение и, в открывшейся двери, появилась женщина средних лет, с измученным лицом, в сильно изношенном платье и с мелкими перышками на не причесанной голове.
Несмотря на то, что Владыкин, за истекшие годы, видел мужчин и женщин в самых разнообразных обстоятельствах, и научился не смущаться при виде всяких сцен, но то, что он видел теперь, потрясло его душу с особой силой. На его глазах невольно появились слезы, протянув руки вперед, он медленно подошел и дрожащим голосом произнес:
— На-дя!.. Неужели это ты?!
— Павлуша!.. — все, что могла она произнести, склонив голову и, с плачем, падая ему на грудь.
После первого приступа нахлынувших чувств, Надежда Алексеевна Власова, подняв голову, подошла и к Федосееву:
— Николай Георгиевич… простите меня, я уж просто перестала управлять собой и не подошла сразу поприветствовать вас. Братья, да вы все знаете, знаете, что оба вы так дороги и близки нашему дому, еще с дней юности. Мне очень стыдно видеть вас у себя при таком ужасном хаосе, но… подождите минутку…
При этих словах она, собирая рукой поседевшие волосы, быстро зашла опять в комнату. В это время из прихожей вошел в комнату Алексей Иванович, а вслед за ним, с испуганным видом, старушка — жена его, Евдокия Васильевна.
— Дорогие вы наши, — с причитаниями, обходя мужа, подошла старушка к братьям, — да, как это Бог послал вас к нам, да в такое время, когда мы уже совсем приготовились умирать. Ну, можно ли было подумать, что я встречу вас когда-нибудь, а у нас и посадить вас негде и совершенно нечем угостить. Ведь мы от голода пухнуть стали…
— Мать, да будет тебе уж, слезы-то лить, — вмешался Алексей Иванович — голод, голод, да кто теперь не терпит голод? Мы хоть в лохмотьях, но еще на людей похожи…
И действительно, было трудно представить или предположить Алексея Ивановича с женой (всегда аккуратных, сдержанных, прилично, по столичному, одетых) такими растерянными, беспомощными и в крайней нищете, как теперь.
В комнату вошла Надежда Алексеевна, одевшаяся немного приличней. Павел принялся вместе с ней приводить все в относительный порядок. Разбросанные вещи были сложены в одну кучу и покрыты; стол прибрали и накрыли стиранной мешковиной; расшатанную мебель наскоро закрепили, расставили по местам; поставили самовар; и Павел, успокаивая своих старых друзей, разложил к чаю все, что у него было придержано в чемодане, на такой случай. Через час все сидели за столом и, после сердечной, слезной молитвы, вспоминали ужасы пережитого.
— Господи, да, как это было дойти до такого нищенства? — вытирая слезы, причитала Надя.
— Ну-ну, ты уж немного успокойся, — остановил ее Владыкин, — нищие ходят по улице и просят милостыню, — а вы, просто обедневшие, каких теперь миллионы.
— Павлушенька!.. Да только и осталось идти с корзинкой, нищие-то, хоть что-нибудь выпросят, а мы уж какой день голодаем, да, мы-то что, — заголосила опять Надя, — детей совсем нечем кормить. Вот еще вчера сварили какие-то сметки да крошки, да без соли раздали по две-три ложки каждому, и тому рады; остатками еще сегодня детей покормила и в школу проводила, а сами еще и крошки не имели во рту.
Папу, вот, гоним на завод, где работал до старости, там, хоть что-то дают рабочим, а он ослаб и идти не может, говорит, лучше умру у себя, в чулане… О-о-х! За что Бог нам такую кару послал, не знаю. Вот, видите, вместо обеда, чем мы угощаем вас, милые, дорогие наши гости. А это уж самое последнее постыдство — в нашем-то доме, нас гости угощают.
Слушая, Владыкин молча разделил свои припасы, каждому по порции, и видно было, как Алексей Иванович с Евдокией Васильевной с жадностью накинулись на угощение.
— Братья, милые, ведь вы послушайте, какое горе мы пережили за эти годы, — продолжала Надя. После нашего переезда, кажется, все было так прекрасно. Я вскоре вышла замуж, мой муж был инженером и уважаемым проповедником, на нас все смотрели, как на счастливую пару. Папа занимал на заводе самую почетную должность, его часто на извозчике, а вскоре даже на автомашине, привозили домой. Вера с Алешей (брат с сестренкой) учились в институтах, получали стипендии, а часто и зарабатывали от частной практики; в саду и огороде все благоухало и цвело — в общем, счастье в дом лилось ручьями, и многие нам завидовали. Мы с мамой знали только хозяйство и с радостью служили нашим домашним. По воскресным дням и праздникам ходили на собрания и принимали к себе гостей, удивляя их достатком и порядком в нашем хозяйстве. Но увы, так неожиданно, непрошеным разорителем ворвалось к нам горе и, как через разрушенную плотину, прорвалось наше счастье, мгновенно оставив нас.
Во-первых, в 1937 году арестовали моего мужа, и вот уже 9 лет он, едва живым, коротает свои дни на Дальнем Востоке, в неволе. Оставшись с двумя детками, я оказалась никому не нужной, и от темна до темна, на самых черных работах, была вынуждена добывать кусок хлеба. Папа заболел и едва закончил свое трудовое поприще, уж совсем на не завидной должности. Лешу постиг какой-то удар, в результате чего, он стал умственно не полноценным и лег бременем на наши плечи. Сестра заболела чахоткой и, бросив учебу, еле дожив до средних лет, умерла. Отечественная война окончательно разорила наш дом, и мы остались безо всякой надежды, хоть на самое скудное будущее. Через год должен возвратиться из заключения муж, но увы, боюсь, что он никого из нас не застанет в живых, — при этих словах она закрыла лицо ладонями и зарыдала сильно, неудержимо.
Старческим, глухим голосом Алексей Иванович, кивнув головой в сторону дочери, заметил:
— Вот, сколько раз говорил ей: ты распустила себя, что ты сделаешь своими слезами, неужели Бог совсем покинул нас, неужели не осталось никакой надежды на спасение, а где же наше упование?
— Действительно, так, — вмешался Владыкин, — ты возьми себя в руки, подкрепись пищей и слушай; я хочу сказать тебе от чистого сердца, по-дружески, хотя, может быть, и горько, но слушай. Ты сказала: «За что карает нас Бог?» А неужели ты до сих пор не разобралась, за что Бог весь ваш дом подверг такому тяжкому испытанию?
Вы были первыми вестниками живого Слова Божьего в нашем городе. Ваши песни, стихи и проповеди вашего папы вдохнули жизнь в сердца грешников. Ваш дом послужил началом возрождения дела Божия в нашей местности. Но, послужив к возрождению и спасению грешников, вы этих, едва народившихся птенчиков, безжалостно бросили беспомощными, и ради чего? Ради своих прихотей, ради плоти, по своим житейским расчетам. Вы кинулись искать, прежде всего, не Царствия Божьего и правды Его, а все остальное, кроме Него. В результате, вы потеряли и Царствие Божье, и все остальное, вы оказались несчастнее всех человеков. Вы уничтожили горсточку простых, полуграмотных заводских и деревенских христиан, в своем городе, вам хотелось блеснуть вашими способностями перед столичными жителями; но ведь в Москве и без вас было немало проповедников, певцов, декламаторов. Вы там оказались десятыми, между тем, как в нашей общине тогда, были рады каждому вашему слову, стишку, вашей улыбке, просто вашему посещению.
Ваши папа с мамой, посчитали неудобным увядать вашей цветущей молодости среди серых людей, и они, не считаясь ни с чем, кинулись устраивать ваше будущее в столице; а мы тогда смотрели на тебя с Верой (сестрой), как на тех ангелов, что славили Бога на полях Вифлеемских. И, наконец, теперь скажу не скрывая: Надя, вам с Верой вскружили голову столичные женихи, образованные, красноречивые; и вы, вместо того, чтобы доверить свою судьбу в руки Божий, решили устроять ее сами. Вы не посчитались с тем, что ваш отъезд тогда принес нам душераздирающую боль, а мне, тогда еще мальчишке, — невыразимые сердечные муки; ведь мы все, так глубоко, полюбили вас первой, возвышенной любовью. Вы уехали от нас тайно, стихийно, как будто кто гнался за вами, а воли Божьей не вопросили.
А, вот, теперь — итог. Вникните в него. Н-ская церковь после вас возросла и окрепла в десяток раз. Из ее рядов вышли самоотверженные борцы, отдавшие жизнь свою за дело Божие: Петр Никитович и другие братья и сестры. Их дома остались не разоренными и до сих пор, а что у вас? Твое семейное счастье разорено полностью; старички голодными, никому не нужными, доживают в развалинах, рады вот этой груде лохмотьев; у детей безвозвратно потеряна будущность, а страшнее всего — потеряно упование на Господа.
Мы знаем Евангельского блудного сына, но он счастливее вас, хоть тем, что страдал одиноким, вы же — блудная семья. Никому, из всех ваших теперешних друзей, не жалко вас, как мучительно жалко мне. Я рыдаю с вами вместе на ваших развалинах.
При этих словах Павел, действительно, с трудом, сквозь слезы, договаривал слова признания и обличения своим старым друзьям.
— Скажу и я несколько слов, — начал, все время молчавший, Николай Георгиевич. — Я пережил нечто подобное, друзья мои, поэтому ваше горе мне очень близко. Я тоже в тяжелое время гонений на Истину Божию, отрекался от нее, желая укрыться в шатрах нечестия, не гнушаясь греха; но Бог, по великой милости, остановил меня. Я тоже спасал своих детей, желая обеспечить их будущее, но за счет моего упования и служения Господу… Детей я потерял. В их глазах, я оказался отступником, и не знаю, сможет ли теперь кто другой привести их к Господу. Кроме того, они за мою жертву, ради них — ежедневно платят мне презрением и открытой ненавистью.
Но я, еще в начале моего падения, в горячих слезах, раскаялся — и о, счастье! Бог помиловал меня; хотя и сильно наказал, но помиловал. Он возвратил меня к служению, послал других детей, из числа обращенных. Я помилован — вот, теперь тема моих проповедей.
Мои дорогие, глядя на вас и вашу обстановку, я могу засвидетельствовать истинно, что заключение можно дать только одно — для вас все потеряно и потеряны вы сами. Но мы пришли к вам сейчас не укорять и судить вас; вы уже достаточно осуждены.
Мы пришли к вам сейчас сказать, что все-таки потеряно не все, потому что есть на земле Друг безнадежно потерянных, таких, от которых совершенно нечем пользоваться людям. Он до сих пор продолжает разыскивать потерянных — это Иисус Христос, Кому вы служили раньше. Прошу вас, покайтесь перед Ним во всем от начала до конца, покайтесь, с сознанием своей полной вины, и Он восстановит ваш разум, ваши сердца и последовательно вашу жизнь.
— Ох, дорогой Николай Георгиевич! Скольким грешникам я проповедывал это, — сказал старец Алексей Иванович, — но я ведь грешнее их всех. Как стыдно, не могу поднять глаз, но слава Богу, и спасибо вам, — я верю, что Он может (по вашим словам) помиловать меня и домашних моих.
Все встали на колени, а Надя, Евдокия Васильевна, а за ними и сам старичок, в рыданиях, один за другим, исповедывали свой грех и заблуждение пред Господом.
Вечерело. Закат повесил на окнах лиловую кисею, отчего посветлело в горнице, а на умиленных лицах людей, после потрясающих молитв, отпечатывалась радость и свежесть, которая напоминала им, давно минувшие времена возрождения Н-ской общины. Владыкин посмотрел на Надю, ее лицо просветлело настолько, что она показалась ему почти такой, какой он увидел и услышал ее 24 года назад, кажется, только и не хватало банта на голове. Блаженная улыбка скрыла все старческие морщины и на лице дорогой, хлопотливой Евдокии Васильевны. Даже старенький Алексей Иванович выпрямился, застегнул свой, изношенный до дыр, китель, стряхнул с рукава побелку и напомнил того проповедника, когда он проникновенно говорил окружающим: «…Бог всем и повсюду повелевает покаяться».
Бог не замедлил послать милость дому Власовых. К Наде возвратился муж из неволи; и хозяйство постепенно начало приобретать жилой вид. Утешенными и обласканными, вскоре, один за другим, в своем гнездышке, отошли в вечность Алексей Иванович с Евдокией Васильевной и, по их просьбе, были похоронены рядом. Недолго прожила после них и Надя. Перед смертью, как чувствовало ее сердце, она с мужем посетила родные места и насладилась, до полного утешения, общением со своими старыми друзьями: Лушей, Верой Князевой и некоторыми другими, искренне прося прощения, за допущенные в жизни ошибки. По возвращении и она, тихо, без сожаления о своих недожитых годах, примиренная с Богом и своими ближними, отошла на вечный покой. С ее кончиной завершил существование и весь дом Власовых, не оставив после себя никакого следа.
Распрощавшись со старыми друзьями, Николай Георгиевич и Павел направились к Кухтиным, проживавшим в том же поселке. По дороге Федосеев рассказал Павлу о том, что сам Кухтин после того, как переехал с Северного Кавказа, поселился в Подмосковье беспрепятственно, но по каким-то причинам, контакта со служителями ВСЕХБ не имел. Жил он в собственном большом доме, и когда братья-гости зашли на усадьбу, то увидели на всем хозяйстве печать больших забот.
Гостей Кухтин встретил сам, и так, как будто расстался с ними утром этого же дня. Глядя на него, Павел не заметил в нем каких-либо существенных перемен, все то же выражение, вечно делового человека. Может быть, обычные морщины и отметили своим почерком что-либо на лице, но оно было почти полностью покрыто рыжеватой растительностью. Более 10 лет Владыкин не встречался со старичком и жил представлениями, которые имел о нем в ранней юности. В прошлом Павел был увлечен в беседах и проповедях его мудреными словами о мудреных делах и, хотя от самого начала не имел к нему близкого расположения, но любил его слушать.
Гостей хозяин не удосужил горницей, но поместил в тесной спальной комнатке, и как Владыкин ни ожидал с его стороны расспроса, обычного в этих случаях, его не последовало; так же он воздержался и от молитвы. Тогда начал Владыкин:
— Николай Васильевич! Нам, отчасти, известно, что вы значительное время прожили на Кавказе; расскажите, как вы там прожили, о вашем служении и вашем возвращении.
— А что это вас так интересует? — настороженно спросил Кухтин.
— А как же это нас может не интересовать, ведь мы же с давних лет прожили в одной местности и в одной общине. Кроме того, вы остались почти единственным из проповедников старой Н-ской общины, — ответил Павел.
— Ну, что я вам расскажу, — начал он неохотно, — жил я там, на Кавказе, нес пресвитерское служение в общине; потом сложились обстоятельства так, что я вынужден был уехать обратно в Подмосковье. Вот, переехал сюда, построился, а теперь продаю и здесь; надоело все, да и силы нет; хватит, хочу переезжать в город, прочь от всех хлопот.
— Ну, а здесь, несете какое-нибудь служение в общине или по благовестию? — спросил Владыкин.
— А как же христианин может не нести служение? — ответил он вопросом на вопрос, — но ведь не обязательно в общине или по городам. Каждый сам за себя ответит и может служить Богу не обязательно открыто, как это ты имеешь в виду.
— Ну, ну! — прервал его Павел, — уж кому-кому, а вам это известно, что мы призваны свидетельствовать перед людьми. Христос сказал: «Кто исповедает Меня пред людьми…»
— Ну, знаешь что, Павлуха, ты молод учить меня, я сам знаю, что мне надо делать, — резко заметил Кухтин, — ты лучше расскажи, как там мать живет, да сам, где обитаешь?
Павел умолк; долго молчали и другие. Только хозяин старательно, но, как видно, бессознательно теребил свою бороду. Наконец, Владыкин очень коротко рассказал о своем прожитом, начиная от последней разлуки с отцом и кончая встречей теперь, с мамой и бабушкой. Закончил рассказ просьбой: не может ли старец поделиться духовной пищей — Библией, Евангелием, журналами, духовными книгами.
Кухтин вначале отказал, но потом вышел и принес большую стопку духовной литературы, среди которой была и Библия. Павел отблагодарил его, тщательно упаковал и сложил все в чемодан.
Федосеев, видя, что беседа становится все более натянутой, предложил закончить ее. Никто на это не возразил, только сам хозяин, извиняясь за невнимательность, спросил: не пожелают ли гости распить по чашке чая. Николай Георгиевич отказался и стал торопиться к выходу, приглашая за собой своего спутника, но Кухтин просил Павла остаться, мотивируя тем, что не все ли равно, где ему ночевать.
Владыкин подчеркнул, что для него это не все равно, но согласился остаться и, условившись с Федосеевым о завтрашней встрече, проводил его. Оставшись наедине, Павел решил продолжить прерванный разговор с Кухтиным:
— Николай Васильевич! Хоть ты и оборвал меня, но я не успокоюсь, пока не выполню всего, что лежит у меня на сердце. Ты почему так неохотно рассказываешь мне о своей жизни, тем более, что я молод, а где же мне учиться, как не от проживших жизнь старцев? Библия не скрывает ничего: ни худого, ни хорошего — повествуя о великих праведниках Божьих. Честный служитель так же не может прятать себя, так как он горит свечей на подсвечнике в служении своем, и живет на вершине горы, — так говорит Христос!
— Так ты что, — прервал его собеседник, — считаешь меня нечестным служителем? А почему я тебе должен доложить обо всем? Ты кто такой? — со свойственной обидчивостью, воспламенился Кухтин.
— Кто я такой? Отвечу, — начал Павел — с детства до юности ты знал, кто такие я и мой отец; теперь я изгнанник за истину Божию и обитатель Крайнего Севера. А почему ты должен мне все о себе рассказать? Потому что мы с тобой, прежде всего, члены одного Тела; во-вторых, я не хочу считать тебя нечестным служителем, поэтому и ответь мне: честно ли ты расставался со своей общиной на Кавказе? И почему ты здесь не несешь никакого служения, честно ли это?
— Ты мне скажи, ты что… — раздраженно начал Кухтин, — судить меня собираешься? Ты что, следствие наводишь?… Почему это я нечестно расстался с Кавказом? Что я ограбил что ли кого, или кому должен остался?… Почему я здесь живу нечестно? Слава Богу, до сих пор еще своими руками хлеб добываю, еще и семью кормлю и не прошу ни у кого, Христа ради; а что не проповедую, так здесь и без меня полно — кафедру не поделят между собой; и вообще, ты напрасно со мной этот разговор затеял, не нам судить друг друга, не тем более, тебе меня. Поэтому оставь… У меня и без того горя хватает, дети, вот, покоя не дают. Мало того, что ордой объедают старика, еще и внучат понаведут, не знаешь, куда деваться, еще и денег требуют; а тут, вот, старухе ногу отрезали… Понял?… Ничего я тебе не отвечу больше, — закончил он, отвернувшись в окно.
— Ну, тогда я тебе скажу, — начал опять Владыкин, — чтобы не оказаться виноватым перед тобой и Богом, будешь ты слушать или не будешь, а скажу: во-первых, с Кавказом ты расстался, хоть и никого не ограбил, но церковь оставил в слезах, бросив без надзора, а кое-кого и сиротами. Разве ты не знаешь, что по твоим свидетельствам арестовано несколько братьев? — Знаешь!
Ко всему этому, ты оттуда не уехал, а убежал. Здесь ты, правильно, своими руками добываешь хлеб; но это будет делом Божьим тогда, когда вторую часть из стиха будешь выполнять, т. е. «чтобы было из чего уделять нуждающемуся». Ты это считаешь делом Божьим? У тебя лари от продуктов ломятся, а рядом, в полкилометра — семья узника и старики Власовы от голода пухнут, а ведь, вы были когда-то в одной общине, да и теперь в одной. Да что там говорить, в полукилометре; вот, прямо к тебе в дом пришли, из твоих братьев, с которыми ты более десятка лет не виделся, а ты, на ночь глядя, голодным проводил Николая Георгиевича.
Теперь я скажу, почему ты не несешь никакого служения. Во ВСЕХБ ты видишь частичное отступление, а ты научен от начала правильным путям Божьим. Идти прямым путем и служить Господу — тюрьма, боишься, тем более, что еще в Архангельске дал подписку, поэтому и со ссылки был возвращен.
Слушая все эти обличения, старец молчал, а голова его с каждым фактом опускалась все ниже и ниже, потом, наконец, он, тяжело вздохнув, ответил:
— Этого, Павлуха, мне еще никто не говорил… и я не ожидал, чтобы кто сказал. Возражать тебе на это не буду, но подумать обо всем этом надо.
— Не сказал бы и я тебе, Николай Васильевич, если бы ты был посторонним человеком, да если бы я не имел побуждения от Господа. Закончу одним: лучше быть судимым теперь друг другом, чем судимым Богом, с миром сим.
Беседу они закончили молитвой, уже совсем поздно; Кухтин молился очень кратко, просил у Бога милости, чтобы поправить свои пути. После молитвы отнесся к Владыкину дружелюбно. Поужинав, легли спать вместе. Утром, по пробуждении, Павел заметил, что хозяин возвратился из какого-то похода; впоследствии узнал, что с кошелкой продуктов, рано утром он побывал у Власовых.
Провожая после завтрака Павла, убедительно предлагал на дорогу деньги, но Владыкин отказался, как не имеющий в этом нужды.
Спустя несколько лет, Владыкин посетил Кухтина еще. Доживал он свои дни совершенно одиноким, в тесной комнатушке, у дочери в городе. При встрече еле разобрал его речь — он жаловался на дочь, что та морит его голодом; а она, в свою очередь, проклинала отца, что он уже почти при смерти, но не решается отдать денежные сбережения, находящиеся у него на сберкнижке. С печалью, он покинул их, не имея побуждения обмолвиться ни единым словом. По свидетельству, смерть его была мучительной.
Когда Павел зашел к Федосеевым, Николай Георгиевич был уже в сборе, ожидая своего друга; а дорогая Анна Родионовна, ободрившись от очередного приступа недуга, настоятельно убеждала на дорогу выпить по чашке кофе, которым она угощала самых близких и в особые дни. Отказываться было невозможно.
За столом, Николай Георгиевич с женой, с особым вдохновением пропели самый любимый гимн, который впоследствии переселился в сердце Павла Владыкина:
На Таганскую площадь приехали в полдень, в надежде застать старца-брата, Скалдина Василия Васильевича, дома. Поднявшись на второй этаж, им пришлось изрядно объясняться, в ответ на недоверчивые вопросы за закрытой дверью; но зато уж встреча была необыкновенно трогательной. Василий Васильевич после заключения, не имел возможности возвратиться в свою семью, в Москву, имея к тому официальное ограничение, поэтому скитался среди верующих по смежным областям, совершая дело благовестника, по личной инициативе. В начале 30-х годов, в самый разгар гонений, брату пришлось много перенести лишений. Община, в которой он нес служение пресвитера, в 1930-х годах была распущена; сам брат Василий Васильевич перенес мучительное заключение, но однако, вынес решение: оставшуюся жизнь, посвятить на служение Господу.
Теперь он появлялся в Москве нелегально, чтобы повидаться с семьей, в постоянном опасении, быть задержанным милицией; да не раз уже и бывал задержан, с грозным предупреждением на дальнейшее.
В таком состоянии застали его друзья и теперь, но радость встречи вытеснила всякий страх. Особенно горячо обнялись они с Николаем Георгиевичем, с которым, в прошлые годы, долго вместе сотрудничали на деле Божьем. Да и положение их было одинаково: оба отсидели по несколько лет в лагерях.
Войдя в тесную гостиную, они увидели на полу разбросанные части от швейной машины. Брат объяснил, что вынужден еще помогать детям до сих пор. Федосеев не замедлил брату представить Павла:
— А это, не догадываешься кто? — спросил он, указывая на Владыкина, — не знаешь, или, может, встречал когда?
— Нет, подскажи!
— Да неужели не похож? Ведь вылитый же отец — это сын Петра Никитовича Владыкина, Павел, — пояснил Федосеев.
— Ах, вот это кто! Теперь, действительно, припоминаю; да, очень походит на отца; ведь я брата Владыкина не видел уже очень много лет… ну, как же, как же, ведь я свидетель его крещения, кажется, в 1920 или 1921 году; да и на съездах встречались. Простой, но огненный был христианин, но ведь, кажется, не возвратился из заключения в 1937 году? Да, это был борец… Очень рад видеть вас, — протягивая руку Павлу, сказал Василий Васильевич. — Ну, а как же судьба его семьи, и где вы теперь?
— Я был арестован (еще раньше папы) за открытую проповедь о Христе Распятом. — Павел коротко рассказал о своем пройденном пути, при этом слезы лились обильно по лицу обоих старичков…
— Вот, так я и пробыл 11 лет на Севере, — закончил Владыкин, — теперь, по милости Божьей, получил от властей разрешение на временный выезд сюда; и в городе Ташкенте сочетался с одной девушкой-христианкой, а сюда приехал повидаться с родными, да, вот, и встретился с давними друзьями: Николаем Георгиевичем, с его женой и другими.
— В Ташкенте!? — изумился брат, — В Ташкенте я был когда-то на съезде с Н. В. Одинцовым, знал там, дорогих нашему братству, Баратова, Сапожникова, Дрепина, Феофанова, Дубинина.
Когда первый приступ обмена воспоминаниями прошел, Владыкин спросил брата Скалдина:
— Скажите, а что из себя представляет теперешний союз ВСЕХБ, и имеете ли вы с ним контакты?
— Дать вам какое-то исчерпывающее заключение о нем, я не могу, — начал Скалдин, — прежде всего, потому что он только что сформировался и ясного очертания еще не имеет. Судить, по чьему-либо свидетельству, боюсь; сам был там всего один раз, и из своих прежних сотрудников видел там только Левинданто — нашего брата с Поволжья, но и о нем свидетельств ясных, за последние годы, не имею. Мне было предложено сотрудничать в этом Союзе, но за неимением в прошлом каких-либо контактов с его составом, я не решился заводить их теперь, мотивируя запретом к поселению в Московской области и другими доводами. Правда, братья успокаивали меня и обещали со временем устроить все, но меня это, как-то еще больше, насторожило. Почему так выборочно: мне помогут, а другим, судимым в прошлом? А самое главное, я не имел к этому сотрудничеству от Господа, какого-то ясного, откровения. Поэтому решил: по влечению Духа совершать дело благовестника так, как поступали первоученики Христа и наши деды, и вижу во всем благословения Божий. Со ВСЕХБ же связи не имею никакой, несмотря на их неоднократные приглашения.
Остаток беседы был проведен в обмене мнениями, по ряду догматических вопросов, и все трое были удивлены полным единодушием, что было закреплено сердечной молитвой, и закончено дружеским чаепитием.
Расставаясь, Василий Васильевич высказал Павлу:
— Брат, я очень рад и благодарен Господу, что, в лице вас, вижу желанную замену, отошедшему отцу и всем подобным ему; рад, что не увидел у вас сектантской узости. Заметно, что вы получили основательное воспитание в школе свободного духа. Верю, что борьба за чистоту евангельского учения не прекратится, что Церковь, после горнила испытания, получит от Господа свободу евангелизации в нашей стране; но не надеюсь, что доживу до этих дней.
Я же дерзаю призвать вас к верности, стойкости, самоотвержению; буду просить Господа, чтобы это сделали и другие, да вижу, что уже много в этом отношении и сделано; а расставаясь, пожелал бы вселить в ваше сердце следующее: «Но ты будь бдителен во всем, переноси скорби, совершай дело благовестника, исполняй служение твое» (2Тим.4:5). До свидания, у ног Христа!
Напоследок, из любопытства, хочу спросить, кто жена ваша, из чьей семьи? Ведь я ташкентских-то немного знаю.
— Сама семья не ташкентская, они в начале 30-х годов переселились из Симбирской, ныне Ульяновской губернии, некто Кабаев Гавриил Федорович, пресвитер одной из тамошних общин.
— Кабаев? Постой, постой… это не из молокан ли, обращенный еще при Новикове, до революции? Такой благочестивый, богобоязненный брат; приезжал к нам в Москву: то за литературой, то за служителями?
— Да, видимо, это он, — ответил Владыкин.
— Тогда приветствуйте его, приветствуйте горячо, он бывал у нас, и я его очень полюбил, хотя и редко встречались, да и давно это было…
Счастливыми, радостными, напоенными благодатью, расстались братья-страдальцы, с решением — служить Господу до конца.
Наташины документы Павел оформил в Москве безо всяких затруднений, как на вольнонаемную сотрудницу; получил на нее причитающиеся средства для поездки, видя в этом, несомненно, волю Божью.
Наконец, Владыкин решил (вместе с Федосеевым) поехать опять к маме и сделать все возможное для восстановления служения в Н-ской общине. Первую, кого Павел увидел, войдя в дом — это свою дорогую бабушку Катерину. Она сидела на лежанке, чисто и аккуратно одетая, с блаженным выражением лица. Увидев Павла, вспыхнула радостью и потянулась всем существом к нему, с причитаниями.
Павел, не раздеваясь, подошел, обнял и поспешил утешить ее. Из коллективного рассказа он понял, что Катерину, в строго назначенный день, вывезли из Починок на розвальнях, запряженных одним быком; вез ее подросток лет 12-13-ти.
Ликующая бабушка, последний раз покидала деревню, спасаясь от голода, провожаемая некоторыми уцелевшими женщинами и старичком-соседом. До города они доехать не смогли: обессилевшее животное, от недостатка корма и раскисшей дороги, не доезжая 8 километров до города, рухнуло на мокрый снег под неуемное завывание подростка-возницы. Тетя выпросила по дворам несколько охапок сена и соломы, бросила быку прямо под морду; сама побежала в город, к родне. Из города пришли Луша с сестрой и ребятами и, погрузив бабушку Катерину на большие салазки, собственноручно привезли домой. Сквозь слезы Катерина усиленно благодарила Бога за такое внимание со стороны любимого внука.
— Ну, Господь тебе воздасть, что ты приветил меня на старости лет и спас от голодной смерти, — высказала она Павлу из глубины души.
По приезде, Павел с Николаем Георгиевичем приняли все меры, чтобы собрать всех верующих на богослужение; но в душе были очень озадачены: с чего начать восстановление общины и как расположить сердца христиан к постоянному служению? Наконец, после усиленной молитвы, Владыкин заявил:
— Николай Георгиевич! Я получил вполне ясный ответ. Нужно глубокое раскаяние среди членов, а раскаяние производит Дух Божий, через проповедь. Поэтому надо начинать с себя, с проповедей, остальное укажет Господь.
На собрание пришли не все, преимущественно те, кто знали братьев с прошлого раза; но уже с самого начала чувствовалось, что Дух Божий посетил собравшихся. Оба проповедника говорили Слово Божие с дерзновением, обличая грех потери первой любви, указывая на необходимость покаяния и возможность обновления. Старые члены церкви — сестры не могли без умиления и крайнего удивления смотреть на Павла Владыкина, который теперь, с избытком, восполнял служение своего отца Петра Никитовича, пропавшего без вести, а с ними плакали и остальные.
Проповеди о потерянной драхме и возвращении блудного сына, как и в прошлый раз, возымели такое действие, что молитвы после них были потрясающими, и равнодушным не остался никто. Большая часть присутствующих, раскаивались и давали обещание Богу — вновь служить в доброй совести. В этот же вечер, через особую беседу и исповедание перед всеми, началось восстановление членства. Первыми примкнули к церкви: Луша и некоторые из пожилых братьев. Беседа продлилась за полночь; и больше половины верующих, обновив свое членство, положили начало служению. В заключение, было решено: назначить последующее служение через два дня, чтобы была возможность посетить (за это время) некоторых по домам. Братья посетили: крайне престарелых, в том числе и маму Веры Князевой, одного из старых проповедников, бабушку Катерину — участвуя при исповедовании их и совершая Вечерю Господню, у таковых, на дому.
Так же посетили охладевших, отпавших, в результате — следующее собрание было переполнено. На богослужении, с глубоким чувством, пелись старые гимны, рассказывались стихи, пробужденными молодыми девушками, из которых особую ревность проявили сестренки Павла Владыкина. В результате, было такое посещение Духа Святого, что все были потрясены раскаянием.
Во второй части служения — было полностью восстановлено членство всей общины; из числа старых братьев для руководства Церковью был избран, ранее рукоположенный брат; и в завершение всего, совершена Вечеря Господня, с участием вновь избранного на служение брата. Так было восстановлено служение в Н-ской общине, где запустение царило около десяти лет.
Но вот и приблизился день, когда Павлу Владыкину надлежало отъезжать, обратно в Азию, а затем уже возвращаться и на Север. Дружной, радостной семьей, верующие собрались в тесной комнатке Луши. Не без слез, она рассказала, как одиннадцать лет назад проводила вместе с Петром Никитовичем Павлушу на многолетние страдания, как ходила к нему с передачами в тюрьму.
Ее рассказ неумело, по-деревенски, дополнила бабушка Катерина: как расставалась с внуком в тюрьме, на свидании; и как, одиннадцать лет спустя, дождалась его вновь, и как он содействовал ее спасению от голодной смерти. Вспомнила Луша и расставание с мужем, ровно 9 лет назад, и расставание — роковое, видно, до пришествия Господня. Затем, ободрившись и вытерев слезы, закончила:
— Ну, а теперь, по милости Божьей, мы с вами все видим Павлушу, и в нем отца — нашего дорогого служителя Божьего.
В заключение Николай Георгиевич сказал проповедь на стих из 33 Псалма Давида: «Много скорбей у праведного, и от всех их избавит его Господь».
Мужественно, без слез, проводили Луша и бабушка Катерина свое любимое дитя в суровые края, завершать неоконченное. Провожали, не зная, встретятся ли они на земле еще или нет. Только бабушка обняла, прижимая крепко-крепко к груди голову внука, и спокойно сказала:
— С Богом! Бог даст, еще увидимся.
Сестрички, как повисли с обеих сторон на плечах Павла, так и не расставались до станции. Илюша, молча, со сдвинутыми бровями, мужественно шел впереди, неся вещи своего брата. Николай Георгиевич, с группой верующих, замыкал это трогательно-торжественное шествие, вспоминая на ходу детство Павла Владыкина.
На станции, остановившийся на минуту, поезд, дерзко прогудев, безжалостно, как топором, разрубил цепочку самого дорогого, краткодневного общения с человеком, который за эти дни стал таким близким и родным для всех, и для каждого в отдельности.
В стороне от толпы, стояла одинокая, худенькая фигура Николая Георгиевича, с непокрытой головой. Вихрь, от пронесшего последнего вагона, перебросил седую прядь волос на голове с одной стороны на другую. Из выразительных глаз, одна за другой, жемчужинками, выкатились слезы и, пробегая по исхудалому лицу, скрылись в реденькой бородке.
— За эти несколько дней, он стал мне братом, другом, сыном, — проговорил он тихо про себя, глядя вслед удаляющемуся поезду.
После проводов Павла, дом Кабаевых почувствовал, что среди них не стало чего-то большого-большого, правильней сказать, какой-то ощутимой части их жизни. Екатерина Тимофеевна, нарушая тишину общего раздумья, сказала о нем:
— Удивительное дело, как это так он смог, оставаясь свободным сам, так много занять нас собою; ведь я так близко не чувствовала никого из всех моих детей.
— Да, этот человек много наделал в нашем доме, — вставил Гавриил Федорович. — Меня удивляет, что как зять, он еще не закрепился, а как духовная личность, будто жил среди нас давно-давно. Конечно, сам по себе человек такого впечатления оставить не может, ясно, что это собственность Божья.
Федя жил у нас как уважаемый зять, но почему-то после похорон, так быстро смог и умереть без остатка в сердцах; а Павла, вроде и нет сейчас, но он жил и живет и, пожалуй, не умрет в сердцах.
— Ну, что же, Гаврюша, сказать можно только одно: полюбили мы его, — добавила к словам мужа Екатерина Тимофеевна.
Наташа переживала разлуку с мужем по-своему и, пожалуй, глубже, чем все остальные. Первые дни она подолгу просиживала с остальными в доме, перебирая в памяти все прошедшее, общее и, уже усталой, быстро ложилась в постель; но впоследствии заметно заскучала, реже появлялась среди домашних и, наконец, совсем забилась в свою комнатушку. Павел, между тем, о себе ничего не сообщал: прежде всего потому, что был предельно поглощен необыкновенными встречами после многолетней разлуки, а потом, еще и не выработалась у него обязанность, к только что сформировавшейся семье.
Однако, однажды совесть сильно осудила его; он вспомнил, как живя на Колыме, с таким постоянством обменивался с Наташей радиограммами. А теперь?… Он быстро сел и, собрав остатки израсходованных сил, написал письмецо, но какую-то деталь надо было написать утром, а утром… поток новых встреч застал его еще на подушке, в результате чего, он обнаружил, что письмо лежало в кармане пиджака не отправленным, и заметил это только тогда, когда уже сел в вагон.
Вскоре думы о Павле перешли у Наташи в мучительную тревогу; и здесь она, со всей очевидностью, убедилась, что ее уже отдельно больше нет; она оказалась функциональной, зависимой частью какой-то общей жизни с мужем. Всякие мысли нахлынули на нее, все они сводились к одному: какой стал для нее теперь Павел? Определения мелькали одно за другим: любимый, желанный, близкий и т. п., но ей хотелось все это обобщить в нечто целое, и оно пришло в голову — нужный!
При таком заключении, она улыбнулась: «Интересно, но почему это я так заключила?» Ей почему-то сразу припомнились докучливые вопросы друзей, число которых теперь увеличивалось с каждым днем: «Ну, как?… Когда встречать? Что сообщает? Что нового от Павла?…»
Обычно, друзья человека, который не оставляет впечатлений, вскоре постепенно забывают, о нем же все чаще и настоятельнее интересуются. Тоска так сильно щипнула за душу и стала одолевать, что голова бессильно упала на вышитую подушку, и что-то подкатило к самому горлу…
На дворе, у калитки залаяла собака. «Пружинкой», Наташа выбежала из комнатушки и увидела, как в почтовый ящик мелькнул свернутый клочок бумаги. То была долгожданная телеграмма. «Простите молчание Возвращаюсь Павел».
Число, номер поезда и вагона расплылись, в слезах радости, у Наташи.
Причудливыми узорами изумрудной зелени встречал Владыкина, по-весеннему пестреющий Ташкент. Поезд как бы прорывался сквозь бледно-розовую и белоснежную кисею садов в открытые окна, обдавая нежным ароматом распустившихся цветов персика, урюка, алычи… Среди пестрого многолюдья на перроне вокзала, Павел без труда увидел свою Наташу с друзьями, подбегающую с букетом сирени к вагону. Мгновение, и все: обиды, упреки, сомнения и всякие варианты расплаты за молчание… — утонуло в радостных объятиях…
Глава 12. Вера Князева в горниле испытаний
«…силен Бог восставить его»
Павел не встретил Веру, когда гостил в 1946 году в своей семье, хотя все ожидали ее возвращения. Вскоре, однако, он услышал от друзей историю ее жизни.
Жизненная катастрофа, происшедшая у Веры Князевой, в результате измены Андрюши в 1930 году, настолько потрясла ее душу, что она днями не хотела ни с кем разговаривать вообще, а тем более, о происшедшем у нее. Это была не просто рана, а рана глубокая, сердечная, до крайности, воспаленная. Она очень хорошо знала, и ей убедительно напоминала ее любящая мама, что только Христос может излечить ее рану; но как она ни молилась, ее душа ни в чем не находила успокоения. Осиным роем осаждали ее искушения плоти, морским прибоем бушевали чувства. Андрюша продолжал жить в ее сердце и, как никогда раньше, больше и больше овладевал им. Вспомнились все случаи, когда они были наедине, как он на ее глазах из дикого, серого, деревенского парня, который, бывало, с любой девушкой на вечеринках обходился, как со снопом ржи на току, при усердном старании Веры, под влиянием ее женственности и утонченности манер, превратился в нежного поклонника. В последнее время она владела всем его существом увереннее и сильнее, чем своим. Надо откровенно признать, что Андрюша, под влиянием Веры, превратился в чувствительный музыкальный инструмент в руках одаренного мастера. Она это чувствовала и приходила в упоение, видя, как он безвольно, может, иногда страдая от внутренних противоречий, отдавал ей всего себя, исполняя все ее желания. Внешне Вера выглядела весьма скромно: строгий покрой платья и всей верхней одежды не вызывал ни у кого возражения и критики, ровный пробор, разделяющий ее темно-каштановые густые волосы посередине головы, строгий профиль и взгляд голубых, часто опущенных глаз, напоминал мадонну на картинах Рафаэля, а личная, необыкновенная обаятельность, позволяла думать о ней все самое чистое, святое, но в то же время подчеркивало то, что она больше придавала значение своей естественной миловидности, своему влиянию над ним, а не возрастанию его духовного человека. И вот теперь, все это сразу и вдруг, так позорно обрушилось, погибло. Вера так была уверена, что ее влияние на Андрея безмерно велико и настолько, что только смерть могла бы их разлучить; но ужасные строки последнего письма приводили ее в содрогание, они страшнее смерти! Он изменил, он теперь принадлежит другой. Страшные мысли опалили сознание Веры: «Отомстить ей! Соперница!» Но тут же мысль переметнулась на него: «Фи! Да при чем тут она? Она-то никому не изменила, была свободна, ведь он же, он… Ведь он же такой ласковый, покорный, беззаветно любящий — так бессовестно, бесчестно, безжалостно оставил ее, а с ней и все, ее неопровержимые, преимущества. Да, наконец, это и неблагодарно: последние месяцы она, как за мужем, ухаживала за ним. Да такому негодному человеку не только в церкви, в человеческом обществе нет места… Нет! — не унимаясь, клокотало в груди. — Нет! Обоих их надо…» И что-то ужасное промелькнуло в ее сознании. Но Вера испугалась этой ужасной мысли, ведь она христианка, еще недавно она желала для него самого лучшего — саму себя. «О, как это ужасно! — тихо проговорила она, — на что, оказывается, может быть способно мое сердце, и это после такой любви?! О, Иисус мой!» Вера впервые почувствовала, как может быть близок к сердцу человека, самый ужасный грех. Огонь ярости моментально потух в ее сердце, а с ним (если бы кто в это время видел) потух и страшный огонек в ее глазах.
После некоторого перерыва, душой стали овладевать совершенно противоположные мысли;
— За что же я его виню? Разве не я воспитала в нем безволие? — Погруженная в свои мысли, Вера не заметила, что рассуждает вслух. Она не услышала, как в комнату вошла мама и, увидев ее заплаканные глаза, спросила:
— Вера! Дитя мое, скажи мне, почему ты так мучительно страдаешь, что даже не заметила, как я вошла? Ты все не успокоишься об Андрее? Погубишь ты себя, оставь! Молись, и Господь поможет тебе все это перенести! Давай будем молиться вместе, пора уже успокоиться тебе, иначе ты можешь лишиться даже спасения!
— Мама, — ответила Вера, — конечно, я скрывать не буду, что я страдаю, ведь самые дорогие чувства он попрал, самую горячую, первую любовь я отдала ему, а кто он такой, ты только вспомни! Но что мне делать? Ты же видишь, как я усердно молюсь, но все мои молитвы тщетны, кажется, что даже Бог не слышит меня. Я не только продолжаю любить его, но люблю сильнее, мучительнее, чем раньше.
— Дитя мое! — взяв за руки, с материнской жалостью, глядя в глаза, продолжала Екатерина Ивановна, — сядь, успокойся и внимательно выслушай, что скажет тебе мама. Слово Божие говорит нам: «Что человек посеет, то и пожнет», и еще: «Сеющий в плоть, пожнет тление». Я с тревогой в душе наблюдала за вашей любовью и видела в ней много плотского.
В эти минуты Вера вспомнила, как еще недавно, ее предупреждал Петр Никитович: «Вера, ты воспользовалась детским чистосердечием Андрея и поспешила его сердце заполнить собой. Ты не помогла развиться его личности, как христианина, ты его волю взяла под свой контроль, будучи перед ним, во всем, на высоте. Тебе была приятна его покорность, и он добровольно отдал себя в твою власть, до времени. Ты не помогла ему, как старшая сестра, укрепиться во внутреннем человеке, в любви Божьей, утвердиться во Христе Иисусе. Ты, идолом, вселилась в его сердце и заслонила собою Господа — Спасителя. Это мужчина, в котором ты заглушила волю, но не влечение к тебе; и эта страсть овладела и тобой, как ты сама не думала. После того, как он уехал, он освободился от твоего влияния и, будучи безвольным, попал под влияние другого человека и выходит, что ты пожала то, что посеяла. Поскольку ты этим оскорбила Христа, Он и отдал тебя во власть твоим чувствам, какие ты лелеяла. Законным владыкою человеческой души никто не имеет права быть, кроме Христа. Тобою овладело чувство плотской любви, плотского влечения к Андрею — а это грех, потому что: „Все мне позволительно, но ничто не должно обладать мною“ или тобою, сестра, в данном случае. Вот, поэтому твои молитвы тщетны к Господу. Как же ты молишь Бога, чтобы Он утешил тебя и дал силы забыть Андрея, а сама продолжаешь любить его? Сестра! Тебе нужно глубокое раскаяние пред Христом за то, что ты в Андрюше оскорбила и личность Христа и незаконно посягла на другую личность. Тебе нужно распять плоть свою со страстями и похотями, надо отречься себя, со своими преимуществами. Только тогда, когда твое сердце полностью займет Христос, грех будет бессилен. Андрюша плохо сделал, нечестно, но твоей вины больше».
Екатерина Ивановна продолжала:
— Я хоть и мама твоя, но, будучи христианкой, и в свое время, предупреждала тебя об этом, да и теперь должна беспристрастно сказать тебе: дочь моя, спасение твое под угрозой, как и его спасение.
В комнате воцарилось напряженное молчание, в период которого в сердце Веры происходила сильная борьба.
Ничего не говоря, она порывисто поднялась и, пройдя мимо мамы, вышла в сад и села на скамью. Густые сумерки и вечерняя прохлада так целительно повлияли на нее, что вскоре она успокоилась и смогла углубиться в себя. То, что ей тогда сказал служитель, а теперь мама — умом она понимала, соглашалась; но, как практически умертвить в себе эти чувства, которые так устойчиво жили в ней? Раскаяться пред Богом? «Я уже не раз раскаивалась и со слезами, но что такое умертвить?… — рассуждала она сама с собой. — Я должна осудить свои чувства по отношению к Андрею и осудить все те воспитательные меры, направленные к тому, чтобы воспитать в нем чистую, нежную любовь, ну, пусть даже к себе? А разве это порочно? Нет, ведь это так благородно, так чудесно, так мило. Да, но где оно? Куда же все это исчезло и так быстро? Может быть, Петр Никитович прав, что я не помогла ему, действительно, окрепнуть во внутреннем человеке, созреть его личности? Может, я, действительно, заняла его собой слишком много? А это оказалось так непрочно, так легко он выбросил меня из сердца. Почему он так легко расстался со мной? Ведь я всем существом чувствовала, как он любит меня сильно, неделимо. Он мог дни и ночи проводить в моем присутствии, даже совершенно молчаливо. Ведь он любил все: не только то, что во мне, а и на мне, все до самой пустячной мелочи — и так мало получал за это награды. Стой, стой! — может, он, действительно, так легко оставил меня из-за того, что я так строга была к его чувствам? Мне это нравилось, я забавлялась этим, хотя наказывала и саму себя, но ведь я накапливала все это, в нем и в себе, к нашему счастью впереди. И, как видно, напрасно, ведь он так мало был награжден мной, да и сама себя лишила многого; а теперь этой любви больше не вернешь, ведь она — первая. Да, но почему мама осуждает меня за эти глубокие чувства? Почему Петр Никитович назвал меня идолом для Андрюши? Ведь любовь к Господу на своем месте, а к нему — на своем! Одно не мешает же другому? Нет, я не могу не любить, я должна любить! Я хочу любить! Надо только не давать места порочной любви. Но как освободиться от этой мучительной тоски, как выбросить из сердца его? А я ведь не знала, что так сильно могла полюбить его. Как все-таки справедлив оказался Петр Никитович, когда еще в самом начале, а потом и вторично предупреждал меня; и как мог, этот неграмотный, простой проповедник не только понимать эти тонкие чувства, но и предусмотреть мою катастрофу? Ах! Какой это замечательный человек, как богат он красотою своей души, как прост, доступен и, одновременно, велик. Ведь и Андрюша мог быть таким, вот, волевым, мужественным, достойным подражания, если бы он прошел такую же суровую школу жизни, как Петр Никитович Владыкин. Но Андрюшу воспитывала я, в „своей школе“, и воспитывала для себя, поэтому и…»
Чувство глубокого осуждения коснулось сердца Веры, и она, беспомощно опустив голову, поднялась со скамьи и вышла на улицу. Остановившись у куста сирени, около палисадника, Вера вдруг вспомнила Павла Владыкина, их последнее объяснение на этом месте. Его образ, таким ярким, живым, предстал в ее воображении. Вспоминая все детали их последних встреч, она была крайне поражена: силою его духа и воспитанностью, эрудицией и таким сочетанием внешнего вида с внутренним содержанием. Она впервые встретила такого юношу, который, удивительно не по годам, был внутренне созревшим; а ведь она знала его, еще мальчишкой. Знала и то, что его личность оформилась не под чьим-то влиянием, а в свободе. Ее пленило в Павле то, что он так близко, так чутко отнесся к ее трагедии с Андреем; даже не осудил ее за попытки к сближению с ним, Павлом, но так великодушно, по-дружески, остановил ее, и сам остался на должной высоте.
Павел прошел мимо нее так коротко, быстро, но не бесследно. Вера почувствовала, что именно таким должен быть тот, с кем могла бы она разделить жизненное поприще и, служа ему, получить подлинное удовлетворение. Теперь она поняла свою ошибку по отношению к Андрею, оказавшуюся роковой. Одновременно с самоосуждением, светлый образ Павла пленял ее все больше и больше. Ей уже теперь хотелось не пленять кого-то, а быть плененной самой кем-то, и этому отдать всю себя. Вера ощутила на себе силу влиятельности тех прекрасных свойств души, какие она почувствовала в Павле. Ей даже представилось, как бы она могла помолодеть душой в его близости. Но Павел не взял ее, прошел своею светлою дорогой, по восходящему пути, а ей напомнил, что у нее есть свои счеты с ее Спасителем Христом. «Да, все-таки, я безумная, — рассуждала она дальше, — ведь все прекрасное, что имеется в Петре Никитовиче и в Павле, не от Христа ли это? Не Он ли наделил их этими свойствами? А я, чем увлекла Андрея? Собой!
Но что теперь? Мне сказали, что надо покаяться — это значит, осудить в себе эти чувства, отречься от них. В действительности же, в молитве, она просит у Бога силы пережить обиды, успокоиться, а с самим чувством расстаться не хочет».
Так, долго боролась измученная душа Веры Князевой со своими мыслями, пока заводской гудок не напомнил, что близится полночь.
— Нет! Я не могу не любить! Андрея я не осуждаю и прощаю ему, пусть его судит Бог и церковь, мне же помоги, Господь, терпеливо ожидать своей судьбы! — проговорила она, возвращаясь в дом.
Мучительно длинно тянулись дни и особенно вечера, свободные от собраний. Преследования членов общины усиливались, и Петр Никитович все реже стал появляться среди верующих. Вера так хотела поделиться с ним своим горем, и была уверена, что он много мог бы сказать ей к утешению; но, прежде всего, было стыдно даже в глаза поглядеть Петру Никитовичу, а кроме того, он редко бывал в семье. Духовные же силы были подорваны, и тронутое сердце, будучи однажды обманутым и оскорбленным, так нуждалось в ласке, в сострадании. Вера встречалась иногда с парнями из верующих семей, как с сыном Кухтина и другими, но они были совершенно чужими по духу. По старой памяти, они при встречах делились воспоминаниями о ранней молодости, когда всеми семьями ходили на собрание. Были случаи, когда некоторые из них, увлеченные привлекательностью Веры, делали ей предложения к замужеству, но она мысленно сопоставляла их с одной стороны, с Андреем, с другой — с Павлом — и отклоняла. Сердце же неумолимо жаждало восполнения потерянного — любви.
Этот духовный кризис положил свой отпечаток и на ее внешности. Она подолгу оставалась задумчивой, молчаливой — это еще больше подчеркивало ее привлекательность. В аптеке, где она работала, сразу обратили на это внимание.
К этому времени, на должность старшего сотрудника, в аптеку был принят мужчина средних лет, с выразительными глазами и приятной внешностью. В первый же день он назвал себя Карлом Карловичем и зарекомендовал себя с самой хорошей стороны. Аккуратность в одежде и сдержанность, в манере обращения с окружающими, говорили о его порядочности и не могли не расположить к себе, вскоре, всех сотрудников аптеки. Особенное впечатление он произвел на Веру Князеву своею мягкостью в беседе, отзывчивостью ко всяким просьбам, аккуратностью во всех своих делах. Вера вскоре почувствовала, что она не осталась, им не замеченной.
Карл Карлович, хотя и не был навязчив в беседах и в услугах, но общество его было приятно всем, в том числе и Вере; однако, он, поняв это, не злоупотреблял. С Верой они стали чаще встречаться, вначале взглядами, а потом, не замечая того, и в беседах. Но, к сожалению, из всех бесед она узнала о нем только то: что он имел медицинское образование, немец по национальности, но совершенно обрусевший, лютеранин по вероисповеданию и, что Вера на него произвела очень приятное впечатление, особенно тем, что, как стало ему известно — она убежденная христианка.
Об этом недвусмысленно стали выражаться все сотрудники.
Вера не впервые встретилась с подобным явлением и многим влюбленным, по-христиански, решительно давала надлежащую отповедь; здесь же она впала в затруднение.
В том, что у Карла Карловича возрастает к ней влечение, она не сомневалась, но он не давал никакого повода, чтобы оговорить его; между тем влияние его росло, а у нее, во внутренней борьбе, силы слабели. Вера стала за собой замечать, что она думает о нем чаще, чем о других сотрудниках. Ей стало приятнее, подольше оставаться в его обществе; тревожно поглядывала на входную дверь, если он запаздывал на работу. Особенно тревожило ее обручальное кольцо на его руке.
Много усердных, горячих молитв принесла она к Господу, чтобы Он избавил ее от приближающегося страшного греха, и, на первое время, как бы освободилась от этого порочного увлечения; да и Карл Карлович был срочно командирован на целую неделю в другой город. Вера начала было радоваться, но в конце недели заметила, что скучает по Карлу Карловичу, и никакие усилия ей не помогают освободиться от порочных мыслей, напротив, они овладевают ею все больше. Через неделю он возвратился из поездки и приступил к работе. Вера, по своему графику, дежурила с вечера до полуночи.
В одно из вечерних дежурств, мысли о Карле Карловиче обрушились с такой силой, что Вера изнемогла от внутренней борьбы, и, выйдя во дворик, завопила в молитве: «Господи, помоги мне, Ты видишь, как я мучаюсь!»
Возвратись на место, она вроде почувствовала облегчение. Ей вспомнились слова мамы и Петра Никитовича: «Дитя мое! Что человек посеет, то и пожнет… Тебе нужно распять плоть свою со страстями и похотями, надо отречься себя, со своими преимуществами». Но после того вспомнила и решение своего сердца: «Нет, я не могу не любить! Я должна любить! Я хочу любить!»
— Вот и долюбилась, — ответила она сама себе. — Да, я должна порвать со всем этим, окончательно — это же позор! — закончила она и стала собираться домой. Темная ночь встретила ее колючим холодом, а безлюдные улицы — липкой осенней слякотью.
Помолившись на ходу, Вера предалась размышлениям о происшедших событиях в общине.
Летом был арестован и бесследно исчез, ее глубокоуважаемый наставник и духовный отец, Петр Никитович. Вслед за ним так же были арестованы и другие дорогие проповедники. На днях Луша получила письмо от Павла, где он описывает о своих жутких лишениях и опасностях, но и о мужественных подвигах веры. Неоднократно НКВД вызывали и Веру на допросы о братьях и, особенно, о Петре Никитовиче, но она решительно отказалась в дальнейшем давать сведения. Следователь пригрозил ей и заверил, что, в таком случае, пусть собирается и она. Вера все это вынесла и не смалодушествовала. Сколько в прошлом атак выдержала она от кавалеров, а теперь ослабла?
— Нет! — решительно проговорила она про себя, — с этим надо покончить!
На углу улицы мерцал последний фонарь, остаток дороги ей предстояло идти в темноте. Когда-то, и не один год, Андрюша с таким постоянством сопровождал ее в пути, не зная, из-за скромности, как поддержать ее от какого-нибудь неосторожного шага. Как ей было тогда хорошо; они всегда не замечали, как подходили к дому. Вспомнилось даже, где и какие признания высказывал он. Здесь, когда-то провожал ее и Павел, и как в то время, каким-то мужеством наполнялась душа, а теперь она — одна… кругом ночь. Сердце Веры вначале пощипывало обычным девичьим страхом, но тут же сменилось тоскою одиночества: «Ах, как хорошо, в этих случаях, быть с дорогим, любимым человеком, тогда все страхи прочь. — И где-то в тайнике души мелькнуло: — А если бы даже с Карлом Карловичем».
Позади ее послышалась твердая мужская поступь приближающихся шагов. Сердце инстинктивно дрогнуло, и сама не поняла от чего: то ли от опасности, то ли от последнего своего заключения.
— Вера Ивановна! — раздался слева мягкий, приятный голос Карла Карловича, — я вспомнил, что вы дежурите в ночную, ну, и решил проводить вас; ведь такая темь; да и вообще, давно хотелось с вами встретиться наедине и о многом поговорить.
Сердце Веры вздрогнуло, как-то необыкновенно, как бы предчувствуя опасность. Волнения так всколыхнули грудь, что она, от неожиданности, даже пошатнулась. Карл Карлович осторожно, но уверенно взял ее под руку.
— Что вы! Что вы, Карл Карлович, ведь мы же просто сотрудники, вы напрасно беспокоитесь обо мне, я этой дорогой хожу не первый год; да и, вообще, вы же семейный человек; и к чему все это?! — слегка стараясь освободиться от него, возразила Вера.
— Нет! Нет! Не так все это, Вера Ивановна! И я сейчас вам все объясню, вы не спешите меня оттолкнуть! — проговорил ласково Карл Карлович, продолжая крепко держать ее под руку.
Вера, почувствовав теплоту его руки и речи, поняла, что сопротивления ее напрасны.
Карл Карлович с Верой медленно продолжали путь вместе, волнение молотом стучало в ее груди, и она совершенно не находила слов. Остановившись в кустах акации, Карл Карлович так же, как и всегда, сдержанно, но убедительно признался ей в своей любви и рассказал много подробного о себе. Прежде всего, кольцо, которое он носит на пальце, свидетельствует о прежнем его браке; но жена его несколько лет назад умерла, оставив ему двух чудесных деток, что живет он в своем доме с мамой, которая воспитывает деток. Оба с мамой, они глубоко верующие люди, постоянно молятся, читают Библию и другую духовную литературу. В Вере он особенно полюбил ее христианскую скромность и, в дальнейшем, совершенно не намерен посягать на ее духовный мир и религию. Многие предлагали ему очень выгодную семейную жизнь, и с женщинами разных возрастов, но после умершей жены — она первая, на ком он, со всей решимостью, желал бы жениться. Он был старше Веры на десять лет.
После объяснения, он убедительно просил ее о взаимности, но Вера была так ошеломлена, что первое время ничего не могла ему ответить, особенно после его откровенного признания, что и в ней он замечал неравнодушное отношение к нему. И только подходя к дому, она тихо ответила ему:
— Карл Карлович! На ваше предложение я затрудняюсь сейчас конкретно ответить. Но, прежде всего, я должна вам сказать, что я христианка; соединясь с вами, я должна оставить Церковь, а это значит, оставить моего Господа. Если вы, действительно, верующий человек, то желать этого для меня не будете. Относительно моих чувств к вам, если они и были, то они только греховные, а на греховных связях мы счастья с вами не построим. Я прошу вас, вы оставьте меня, ведь мы с вами ничем не связаны.
На этом они расстались, хотя Карл Карлович свое намерение не переменил.
Вера не сразу открыла свой секрет маме, но, несколько позже, после повторных предложений Карла Карловича, она рассказала ей все. Екатерина Ивановна, услышав об этом, со скорбью в голосе, ответила ей:
— Вера, Вера! Я говорила тебе, да и напомню слова Петра Никитовича, что если не раскаешься перед Господом в жизни, если не осудишь свои чувства и не отвергнешь себя ради Господа, если не предашь Ему, с полным упованием, судьбу свою, грех твой, живущий в тебе, ослабит душу твою и подготовит тебя к самому позорному падению. Несколько лет назад ты решительно отказывала всем мирским женихам, и не чета твоему Карлу Карловичу, теперь у тебя уже колебания, а завтра появится измена или возможность греховного союза.
Дитя мое, дочь моя! Бог поругаем не бывает, если ты, как Апостол Павел не сможешь твои преимущества почитать за сор, то они тебя, в свое время, повергнут в позор.
Вера внимательно выслушала Екатерину Ивановну и со слезами ответила ей:
— Мама! Я мучаюсь в душе и верю, что все это так, как ты говоришь, но у меня нет силы. Я не могу уже отказать на его предложение, как это могла раньше. Пока я его не вижу, я, кажется, полна решимости, по-прежнему постоять за свою христианскую честь, но как увижу его — во мне все опускается. Только один Бог может удержать меня от падения. Молись! Не оставляй меня!
Вера решилась даже оставить работу и перейти на другое место, но Екатерина Ивановна решительно возразила ей, что от греха укрыться можно только в Господе Иисусе Христе, в Его ранах, а перемена места не поможет. «Грех твой, найдет тебя и там», ответила она ей, словами великого богослова.
Наконец, Вера все же согласилась на союз с Карлом Карловичем, но с условием, чтобы он еще немного подождал; а чего подождать, она не знала и сама; но душа ее чувствовала, что должны быть какие-то перемены.
В один из осенних дней, 1937 года, Вера утром, расставаясь с мамой, как-то необыкновенно обняла и поцеловала ее. Екатерина Ивановна, с оттенком нескрываемой грусти, ответила ей;
— Вера! Дочка моя милая, что-то сердце мое сильно волнуется о тебе, да и ты никогда так не целовала меня, как сегодня; скажи мне, ты ничего от меня не скрываешь?
— Нет, мама, я и сама не знаю, но сердце болит и у меня! — ответила Вера и вышла из дому.
Всю дорогу Вера шла с поникшей головой, и как ни пыталась поднять ее, голова беспомощно опускалась вниз.
Не доходя до аптеки, Веру встретил, на тротуаре, ее прежний знакомый следователь:
— Князева! Я прошу вас, не заходя на работу, пройти со мною, — сказал он ей.
Вера, ничего не подозревая, с оттенком негодования заявила ему:
— Я сказала вам в последний раз, что никаких разговоров у меня с вами не будет больше, и оставьте меня в покое!
Сзади, по мостовой, поравнялась с ними крытая автомашина, из открывшейся дверцы вышли два человека и остановились рядом с Верой.
— На сей раз, ни вам меня, ни мне вас, оставить не придется, я, ведь, предупреждал вас — вы арестованы!
— Эх, какая красавица! И угораздило же тебя, попасть сюда. За что же, милочка, а? — услышала Вера хрипловатый, надтреснутый голос из мрачного угла, прокуренной душной камеры. — Ну-ну, иди сюда смелее, не съедим, не бойся!
Вера, с ужасом, осматривала милицейскую камеру, предназначенную для воров, грабителей, убийц и потерянных мужчин, и женщин. Смертельная тоска охватила душу и комом подкатила к самому горлу. Вера стояла у захлопнувшейся двери камеры, не зная, что ей делать, куда сделать первый шаг. Она хотела что-то сказать или спросить, но голос не подчинялся ей, ноги подкосились и, если бы не подоспевшая к тому времени женщина, Вера рухнула бы на пол камеры. Внешний вид, подошедшей к ней на помощь, еще больше дополнил ее растерянность. Перед ней стояла одна из женщин, каких она страшилась и обходила на улице, чтобы не встретиться лицом к лицу.
Нерешительно села Вера на самый краешек арестантских нар, у изголовья своей незнакомки. В камере был кто-то еще, но она их не заметила, углубившись в тяжелое раздумье.
Первой мыслью было неоспоримое самоосуждение: «Ничего другого я и недостойна, как только этого горнила, куда поверг меня мой Бог за мою неверность, упрямство, самоуверенность. Я уже приготовлена была к падению, но, по милости Своей, Господь остановил меня, таким образом, чтобы спасти тело и душу», — думала она, вспоминая моменты своего духовного кризиса. И Андрюша, и Карл Карлович, и разметанная община — все сразу, вдруг, осталось позади, а впереди — страшная, неизвестная будущность, путь неизведанных лишений, путь ожесточенной борьбы за жизнь, за христианскую и девичью честь. И начинается он сразу с таких кошмаров, о которых она никогда не воображала. Как нож, врача-хирурга, вырезает пораженную часть организма, так, в одно мгновение, отделилось от ее души то греховное, что, последнее время, старалось овладеть ее сердцем.
«Страдающий плотью перестает грешить», — промелькнуло евангельское место в ее голове. Вера как-то встрепенулась от этих слов. Она их приняла, как Божеский ответ и объяснение к тем обстоятельствам, в которых оказалась. Только здесь, определил Господь, сохранить ее созревшую телесную и духовную юность. Теперь будет зависеть от нее: или воспринять свято этот жизненный урок ко спасению и совершенству, или, не понимая воли Божией — обгореть, как головне.
Весь этот день ее никто не вызывал, но она предчувствовала, что впереди предстоит немалое сражение. Поэтому Вера молилась горячо, искренне; да и молитва, освободившись от гнетущих чувств, вырывалась из груди свободным потоком и увлекала внутреннего человека в присутствие Божие. После того, как в камере узнали от Веры, что она христианка, и за это брошена в эти тюремные застенки, отношение к ней определилось, самым лучшим образом. Она и не представляла, что эти потерянные, преступные женщины, о которых принято было думать самое ужасное, были способны к сердечности и снисхождению. Во всяком случае, камеру немного преобразили от грязи и окурков, гораздо меньше стали сквернословить и даже курить. Вера это сразу заметила и, вдумавшись в причину перемены, пришла к заключению: «Каким могущественным влиянием обладает имя Христа, где его несут с достоинством; ведь я так мало достойна этого звания, и то оно имеет силу; а как же счастлив тот, кто хранит это звание в полноте. Вот где тайна выражения Христа: „Вы — свет мира, вы — соль земли“, в сохранении достоинства небесного звания, звания Сына Божия Христа, которое призвана носить и я — ведь, в этом мое назначение. А я, чего искала в себе и в Андрюше? Чтобы Христос возвеличился в нашем теле, или я сама?» Все эти рассуждения помогли ей глубоко смириться перед Господом, расстаться со своими преимуществами и ободриться затем духом, что было так жизненно важно в предстоящем пути.
Вскоре началось следствие, которое, по сути, было не следствием о совершенном преступлении, а яростными дьявольскими атаками, направленными на отречение юного сердца от Христа. Вера не была служителем культа, которые подвергались открытым официальным репрессиям, ни каким-либо другим выдающимся деятелем в братстве баптистов, но она была одной из немногих девиц, обладающих привлекательной силой христианской юности. Приходящие на богослужение, убеждались, что вера в живого Бога не является достоянием только отживших, безграмотных людей, но и юных, интеллигентных, у которых сочетается внешняя и внутренняя красота. По своему служебному положению многие знали, что Вера имела официальное, среднетехническое образование и принадлежала к известной интеллигентной семье. Исходя из этого, построить ей обвинение было не на чем; поэтому все, так называемое, следствие сводилось к ее разубеждению. Вначале действовали на нее страхом, приписывали ей самые страшные небылицы, запугивали ужасом содержания в концлагерях для заключенных, что, в какой-то мере, было известно ей из рассказов арестантов и на воле. При этом не упускали возможности физического воздействия, помещая в специальные камеры, не щадя специфических особенностей молодого женского организма. Но Господь сохранил ее, во всякой целости тела, души и духа.
После того, как все эти приемы оказались бесплодными, Веру подвергли воздействию обольщения. Ее превозносили так высоко, предлагали такие обольстительные условия, давали самые высокие гарантии безопасности, лишь бы она оставила свои убеждения и отреклась от исповедания своей веры в Бога. Она пришла даже в изумление от того, насколько и до какой тонкости, эти люди могли изучить самое сокровенное в существе женщины. Но и это, при обильном утешении и укреплении от Господа, Вера победила и осталась непреклонной.
Последнему, чему она была подвержена — это допросам о своих братьях и сестрах. Бессонными ночами томили ее, пытаясь получить от нее какие-либо показания о Петре Никитовиче, Зое Громовой и других братьях и сестрах. Никого она не видела здесь, арестованными, хотя братья были взяты еще при ней; ее тревожили мысли о сестре Зое Федоровне и других:
— Неужели арестованы и они? — думала она, со скорбью в душе.
На всех допросах Вера держала себя, к удивлению следователей, стойко, хотя немало слез пролила от оскорблений и едких обид. Кроме самых элементарных данных, она отказалась давать все другие показания на своих друзей, что следователя приводило в ярость.
Наконец, после мучительных дней и ночей, ей объявили, что следствие закончено, но из-за недостатка материала к обвинению, судебное разбирательство, вместо суда, передано на рассмотрение особого совещания при НКВД.
В тюрьме, в ожидании этапирования, она встретила сестру Зою Федоровну и была очень рада обнять, родную по духу, высказать все наболевшее, хотя, как ей казалось, та встретила её сухо.
Через месяц томительного ожидания, их обеих вызвали и объявили приговор, который поместился на половине листка бумаги: «За контрреволюционную агитацию, под предлогом религиозного исповедания, лишить свободы на десять лет каждую, с отбытием в лагерях особого назначения».
Вера, хотя и не смутилась от такой участи, но заключила, почти без сомнения, что живой она не возвратится.
Скоро им объявили о сборах в дальний этап.
Ужас этапирования невозможно передать, он превышал у Веры всякие представления: в маленький «телячий» вагон набили более тридцати женщин, самых разнообразных категорий и возрастов. Помимо того, что среди них значительная часть были нездоровы, они были лишены самого необходимого, в обслуживании себя. В пищу выдавалась пайка суррогатного хлеба и селедка, а вода распределялась, строго ограниченно, кружками. В дополнение к этому, несчастные заключенные женщины попали под власть «воровок» — рецидивисток, которые, самым безжалостным образом, отнимали сколько-нибудь приличные вещи и продукты, нередко избивая при этом слабых и боязливых. Через два-три дня пути женщины, буквально, задыхались от спертого воздуха, беспомощно страдая от голода, жажды и отсутствия самых необходимых предметов и условий.
Эти мучения продолжались, без существенных изменений, почти месяц, пока этап не остановился на станции Яя, в Сибири. Некоторых женщин, по прибытии, выносили на примитивных носилках.
В колонии, при распределении, Вера немало перенесла искушений. Лагерные работники, отметив ее внешность, пытались ее сразу устроить, в выгодные для них условия, но она категорически от всего отказалась, а согласилась работать и находиться со всеми заключенными женщинами вместе, не отделяясь от них.
Колония заключенных женщин специализировалась на швейной фабрике по изготовлению верхней и нижней одежды для заключенных в лагерях всей страны. Там оказались и Вера Князева с Зоей Громовой. Условия труда были очень тяжелы, прежде всего, по практически невыполнимым нормам выработки, наложенных на женщин. А от этого, в первую очередь, зависело и без того скудное питание. В колонии, хотя и был ларек для заключенных, но бедные женщины, при всем своем старании, могли, в лучшем случае, заработать на кусок мыла и моток ниток. Кроме того, в ларьке не было никакой возможности купить самое необходимое, насущное — так как его не было. Голод довел основное население женщин до крайнего истощения и массами уносил в могилу и самых молодых, и старых. Лишь незначительная часть заключенных, кое-как сохранились в нормальном виде: либо за счет связи с вольнонаемными, либо незаконного доступа к продуктам, а то и, хуже того, за счет своей женской чести.
Вера с Зоей Федоровной переносили все, довольствуясь по вечерам, хоть свежим сибирским воздухом; но вскоре их силы стали заметно истощаться.
Труд на фабрике изматывал силы настолько, что женщины с большим трудом добирались до жиденького, холодного супчика и до постелей. Первое время заключенные, с первого дня недели, ожидали воскресенья с тем, чтобы хоть сколько-нибудь отдохнуть, обшить себя, забыться от фабричного шума, в том или ином обиходить себя. Дорог он был и для Веры, ей хотелось найти «своих», отвести душу в дорогой беседе, ободрить и утешить друг друга, но в таком многолюдий, она еще никак не могла встретить «своих». Впоследствии и этого, единственного жизненного блага, их лишили. По всей фабрике воскресный день был объявлен обязательным рабочим днем, с использованием его на штабелевке сплавной древесины, так как там оказался, по выражению администрации, прорыв из-за недостатка мужчин.
Таким образом, воскресенье превратилось, вместо отдыха, в день подневольного, «каторжного» труда.
Заключенных женщин поднимали рано утром и несколько километров гнали пешим этапом по тайге к месту сплава. Там они, надрываясь, должны были, вымокшие в реке бревна, закатывать вверх и укладывать в штабеля. Для многих женщин — это казалось просто непосильным и гибельным. В числе тех, кто отказался от этого убийственного труда, была и Вера. Целые потоки самой ужасной брани, угроз и других мытарств обрушились на нее от заключенных женщин, приставленных с целью надзора. Так продолжалось несколько воскресений.
Последний раз — все это обрушилось с небывалой силой. В довершение всего, конвоир с яростью толкнул ее в грудь; она упала на землю и зарыдала в полный голос. Здесь, окружающие женщины, пришли в такую ярость и, не владея собой, готовы были растерзать конвоира, но подоспевший начальник остановил их. Конвоира немедленно убрали, и никто в тот день уже не видел его. Веру положили на охапку сена; и начальник, после подробного опроса, приказал вечером отвести ее в санитарную часть. Она была настолько истощена и взволнована происшедшим, что не в силах была своими ногами дойти до колонии. Вечером, по прибытии в колонию всех рабочих, ее привезли в санчасть на подводе, с подобными ей.
Осматривала ее пожилая женщина-медработница, но, к удивлению Веры, очень любезная: звали ее Вера Ивановна, как и Князеву.
— Скажите мне, милая, что с вами, вы крайне истощены? На что вы жалуетесь? — ласково спрашивала Вера Ивановна.
Князева посмотрела ей в глаза и заметила ту неподдельную доброту, какую она видела у своей мамы. По правде говоря, она, действительно, заболела очень серьезно, но, по установившимся правилам среди заключенных, врачам не жаловались, потому что больных, в таком случае, забирали в санчасть на стационар, где они, за редким исключением, умирали. Князева почти не сомневалась, что она заболела дизентерией, но, так же как и многие, решила никому не жаловаться, а лучше умереть безмолвно, на своей постели. Но, прочитав в глазах Веры Ивановны доброту, она, сквозь навернувшиеся слезы, тихо ответила:
— Простите меня, мне неудобно вам было говорить, я и стесняюсь и… ну, в общем, ладно, мне почему-то вам хочется открыть. Я, видимо, заболела дизентерией.
Вера Ивановна немедленно ощупала ее руки, затем лоб и, найдя, предварительно, другие признаки, сказала:
— Милочка! Да, как вы смеете так говорить, ведь это вопрос жизни или смерти! Немедленно надо было сообщить о себе, как только вы заболели. Вы меня, действительно, пугаете. А ну-ка, разденьтесь, я осмотрю вас внимательней, и, возможно, придется вас оставить у себя.
— Ну, что ж, я готова!.. Только прошу вас, если я отсюда не выйду, то сообщите моей бедной мамочке всего несколько слов, а именно: «Мама, я ушла совсем, не жди… ушла к моему Господу», зовут меня тоже Вера Ивановна… Князева, адрес я вам скажу после.
— Так вы что, христианка? — спросила ее, осматривающая мед-работница, — А за что вы арестованы? — закрыв плотнее дверь и обняв Князеву, спросила она уже вполголоса.
Вера доверчиво подняла на нее свои голубые глаза и ответила с торжеством:
— Да, я христианка — член Церкви Иисуса Христа и приговорена на десять лет, вот, таких мучений, за моего Господа.
— Милая моя, дорогая моя, сестра моя в Господе, позволь мне обнять тебя и сердечно поприветствовать, я тоже… — со слезами радости и волнения, обняла она Князеву. — Я, Вера Ивановна Жидкова (по отцу), сестра Якова Ивановича Жидкова — служителя Союза Евангельских Христиан в Ленинграде. Знаешь, наверное? После смерти моего дедушки, Ивана Жидкова, бабушка осталась вдовой, но впоследствии вышла замуж за известного первотруженика Евангелия в России, еще времен И. Г. Рябошапки, книгоношу и пламенного проповедника — Якова Деляковича Делякова, который для моего отца, Ивана Ивановича Жидкова, был отчимом. Я тоже христианка и тоже заключенная, но, по милости Божьей, работаю здесь медработницей. Яков Иванович, мой брат, тоже арестован и находится где-то еще дальше — на Колыме, где морозы намного сильнее, чем здесь.
У тебя, как я вижу по всему, самая настоящая дизентерия, но ты успокойся, Бог поможет и вылечишься, ты еще молодая. Всем, что в моих силах, помогу тебе, но ведь самое главное, тебе нужно сейчас питание, так как ты истощена до крайности; а с питанием просто не знаю, как быть; в колонии жуткий голод, и людей гибнет очень много. На воле-то продукты есть и достать их можно, но за что?
— Вера Ивановна, — прервала ее Князева, — я очень рада, прежде всего, потому что, в лице вас, Господь послал мне дорогую сестру — это очень и очень дорого; Бог благословит и в остальном! Мне мама передала в тюрьму еще несколько платьев, я оставлю себе старенькое, а на остальные, если только можно, хотелось бы достать через вас необходимые продукты…
— Конечно, можно. Здесь ведь тряпки дорогие, а люду заключенного, всякого везут, со всех сторон, так что приноси!
Осматривая Князеву, Вера Ивановна покачала головой, убеждаясь в ее крайнем истощении, с одной стороны, и с другой — такому нежному ее телосложению.
— Дожить в палату я тебя не буду, — объявила она ей, — но постараюсь уговорить врача, дать тебе на несколько дней отдых в бараке; болезнь твоя очень опасная. Будем надеяться на Бога.
Хотя ноги у Веры еле волочились, но она была так рада этой счастливой встрече и знакомству с сестрой, что ободрилась духом и, придя в барак, долго еще оставалась под влиянием происшедшего. Перед сном Вера достала свое лучшее платье и отнесла его сестре Вере Ивановне, как и условились. На следующий день, перед обедом, санитар из санчасти передал ей, что ее вызывает Вера Ивановна. Зайдя к ней в кабинет, она была встречена с большой радостью.
— Моя милая, я так рада и благодарна Богу, ты посмотри, что передали за твое платье, это только милость Божия.
В открытой тумбочке Князева увидела много всяких нужных и дорогих продуктов. Увидев, она тут же упала на колени и, в слезах, благодарила Господа.
— Но, Вера Ивановна! Ведь у меня же там все растащут, люди голодные.
— А ты и не вздумай брать ничего туда, возьми только, что тебе надо скушать, остальное пусть останется здесь; в любое время ты можешь прийти и взять, да, к тому же, я тебе не разрешаю; надо строго соблюдать режим.
Молодой организм, получив подкрепление, быстро стал восстанавливаться; да и Вера не скупилась, кушала хорошо, пока не почувствовала, что от болезни она окрепла. Но что это, когда изнурительный труд остался прежним; прежним остался и царящий кругом голод. После нескольких дней, проведенных на фабрике, она опять стала ощущать, уже знакомое ей, чувство изнеможения. Силы заметно слабели, и Вера Ивановна, после нескольких дней увидев ее, удивилась:
— Верочка, моя милая. Ты опять так сильно изменилась, ты так посерела и осунулась, уж не заболела ли ты повторно? Будем усердно молить Господа, чтобы Он опять послал тебе милость, ведь, ты такая слабенькая.
— Да, Вера Ивановна, чувствую, что сильно слабею, а платьев уж больше нет; один только Бог может избавить меня, — и они помолились, утешаясь Господом.
Через два дня, при усердном старании Веры Ивановны, Князеву вызвали на медицинскую комиссию и, к немалому удивлению всех, определили ей четырехмесячный отдых от производства с усиленным питанием — ОП. Они обе увидели в этом, дивную милость Божию, а Князева была просто потрясена, за что еще, так любит ее Господь? Каждый день она, подолгу простаивая в молитвах, благодарила Бога.
В колонии же по-прежнему царил голод, болезнь и смерть, унося беспощадно все новые и новые жертвы. Вскоре, по соседству с ней, заболела молодая кроткая женщина. Вера, увидев ее бедствующей, стала убеждать, чтобы она, по примеру других, продала свою одежду, поддержав себя в питании. Одежды у больной было немало и очень хорошей. Вера даже предложила ей помочь в этом. Больная много думала над предложением, но любовь к вещам не позволяла ей решиться. Князева убеждала соседку, не жалеть ничего и всеми средствами спасать жизнь. Они даже пошли в кладовую, и больная было уже решилась распродать свое добро, но когда открыли чемодан, то все вещи для несчастной были так дороги, что, перебирая одно за другим, она не смогла отдать ничего. Вскоре ее в бреду, при большой температуре, совершенно беспомощную, перенесли в санчасть, а на следующий день она умерла, оставив свой чемодан на расхищение чужим. Для Князевой это было очень дорогим, наглядным уроком.
Здоровье ее стало укрепляться, а вместе с тем она начала втягиваться в труд, так как он перестал для нее быть изнурительным. В один из зимних, сибирских вечеров Вере передали, что ее на улице спрашивает какой-то мужчина. Одевшись, она вышла и увидела незнакомца средних лет, одетого во все лагерное, но, по выражению лица, Вера догадалась, что это брат во Христе.
— Вы вызывали меня? Я Князева Вера Ивановна, что вы хотите? — спросила она его.
Отойдя в сторону, незнакомец объяснил:
— Мне о вас сообщила в санчасти Вера Ивановна, во время осмотра, когда принимали наш этап. Меня зовут Николай Петрович, осужден я за Слово Божие, как проповедник, родом с юга России. До этого мы работали в тайге на лесоповале, в сорока километрах от вас, а теперь нас, несколько человек, пригнали сюда — обслуживать фабрику, по механической части. Ну, а здесь был очень рад услышать о том, что есть свои сестры, поэтому разрешите вас приветствовать как мою сестру-христианку, вместе разделяющую с братством и со мной тяжесть этих уз. При этом он горячо пожал, протянутую руку Князевой.
— А кого вы знаете из наших братьев? — испытывающе спросила его Вера.
— Я знаю многих, с которыми встречался и на полях благовестия, и на съездах: Одинцова Н. В., Павлова П. В., Иванова-Клышникова П. В., Дацко П. Я., Сапожникова и других, а так же знал проповедников по местам: Федосеева Н. Г., Владыкина…
— Как… вы знаете Петра Никитовича?! — с восклицанием прервала его Вера. — Да, это был необыкновенный брат: простой, полуграмотный, но пламенный, верный и обладал великою мудростью Божьей. Я никогда не смогу забыть его — это светильник, сияющий в темном месте. Ведь, я же с ним из одной общины — это мой духовный отец, ну, и наставник… — тихо закончила она, потупя взор.
— А почему был, сестра Вера, разве уж нет его, он умер? О, это, действительно, чудный брат, это служитель огня…
— Нет, я впрочем не знаю, — продолжала Вера, — но его арестовали предо мною, и он исчез без вести. Но зато, какой у него сын — Павел, юноша. Я знала его с детства, они жили у нас, но уже таким… ну, юношей… видела всего несколько дней и то… ну, знаете… словом — чудесный юноша, только его тоже арестовали, причем сразу после покаяния. А Тимошенко Михаила Даниловича вы знали? — дополнила она.
— Тимошенко?… — с грустью произнес Николай Петрович. — Да, я не только знал, но и жил с ним, до последнего дня. Михаил Иванович был, действительно, не только свидетелем Иисуса Христа, но и участником страданий и смерти Его. Последнее время он открыто и во всеуслышанье свидетельствовал о Христе распятом — Господе своем. Он говорил нам, что уже не возвратиться ему к своему братству, его кончина уже подошла, и она будет здесь. Но я верю, что он не только возвратится в свое братство, но будет жить в нем своей великой жизнью, жизнью непоколебимого подвижника за веру евангельскую. Он будет жить в сердцах юного христианского поколения, хотя часть его подвигов и неповторима. Брат Михаил Данилович постоянно собирал нас вместе и, помимо захватывающих воспоминаний о прошлом нашего братства, он преподал нам много бесценных, дорогих уроков из Слова Божия. Особенно любил он молодежь.
Замечательным у него было то, что несмотря на непонимание его и некоторые небольшие ущемления, со стороны братьев, он никогда ни на кого из своих братьев и сотрудников не произнес укоризненного слова. Он всех любил большой любовью, был уверен в том деле, которое ему было вверено Господом, и продолжал совершать его, несмотря на то, что ему не содействовали в ряде случаев.
Мы видели, что его часто вызывали на беседу приезжие работники НКВД, но, выходя от них, он всегда был сияющим, всегда имел победу, потому что не щадил свою жизнь.
Не так давно его вызвали на беседу сотрудники, как нам стало известно, из Москвы. Мы молились. Придя к нам, Михаил Данилович сообщил, что, ему предлагали свободу, но на некоторых условиях: что, якобы, формируется новый Союз, и что Жидков Я.И., Карев А.В., Патковский Ф.Г. согласились, и они уже на воле, с полными правами в служении. Брат Тимошенко не дал им согласия ни на какие уступки. Мы ободрили его и благодарили за дух твердости в нем, что укрепило и нас.
Но, вот, на днях, его вызвали почти ночью. Тихо он подошел и попрощался с нами, хотя надзор очень противился и прямо за руки тащил его к выходу.
Больше его никто не видел — его расстреляли.
Прошло еще несколько лет, и в календаре обозначился 1947 год. Вера, с глубоким вздохом, на молитве отметила, что уже прошло десять лет ее страданий, но что ждет ее, она не знала. Надежды на освобождение не было никакой, потому что многие осужденные, особым совещанием НКВД, отбыв срок, получали здесь же, новый, безо всякого предупреждения и беседы, без каких-либо обвинений. Она видела, что многие с воплем приходили за тем, чтобы, в сопровождении надзора, собрать свои вещи и идти, неизвестно куда. Кроме того, на нее обрушилась небывалая злоба администрации. Некоторые, даже с уверенностью, ей заявили, что, теперь уже, не видать ей свободы никогда.
Да, надо сказать, что не только физические, но и духовные силы у нее истощились до крайности. Подошло даже какое-то умственное отупение до того, что она забыла дату освобождения, тем более, что потеряла веру в нее. Иногда так хотелось умереть… Но однажды ее томительное однообразие было нарушено:
— Князева! Собрать свои вещи и немедленно явиться к начальнику спец. части в кабинет, — вздрогнула она от голоса нарядчика.
Все было так загадочно, что сердце невольно сжалось в тоске, руки и ноги не подчинялись.
Преступные, позорные женщины предупреждались об освобождении за месяц, многим из них даже выдавалась помощь — деньги, а она — ни в чем невиновная — не знала, что ее ждало впереди. Обида щемила душу.
Начальник ее подробно опросил, сличил ее ответы с документами. В душе было какое-то мучительное безмолвие, в кабинете — тишина.
— Срок наказания вам истек, вы освобождаетесь!.. — объявил он ей…
Это было для нее так неожиданно, что сердце как-то необычайно взметнулось. Вера хотела что-то сказать или спросить, но тут же, закрыв лицо ладонями, зарыдала.
Начальник сухо, по казенному, вначале попытался как-то успокоить Князеву, но видя, что у него это не получается, как надо, продолжил:
— Куда поедете?
— Как, куда поеду? — спросила Вера, — к маме в Н.
— У вас в деле ограничения, домой вам нельзя, могу предложить вам город А., рядом с вашей родиной, — объявил он ей.
— А если так, то куда хотите, мне теперь все равно, второй родины у меня нет, — с горечью в сердце, ответила ему Князева.
В каком-то полусознании, она вышла за вахту лагеря, держа документы в руке; и с некоторыми другими женщинами ее привели на железнодорожный вокзал.
Только в поезде сердце немножко стало успокаиваться, и появились какие-то мысли: «Неужели все эти кошмары остались позади, неужели я теперь свободно могу пойти, куда хочу, увижу мою старенькую маму, дорогих друзей; могу в своей комнатке с мамой почитать святую Библию и помолиться?»
Ей просто не верилось, не сон ли это?
Но за окном вагона пробегали поля, леса, деревушки, наконец — уже и родная природа. Сердце оживало, и так хотелось плакать, и плакать. Сколько раз смерть уже накладывала на нее свою печать, и она прощалась с жизнью. Но вот и родной город. Медленно она подходила к дорогому дому, откуда десять лет назад, в сопровождении тягостных предчувствий, вышла в последний раз. Вот, он: такой же милый, дорогой, родной, со своим неизменным палисадником, с которым сохранились какие-то воспоминания; только он стал, как ей показалось, немного ниже. Здесь родилась она, по плоти и духовно, здесь возникла и родная, поместная церковь. В числе ее членов, она была первая. С такими мыслями перешагнула она порог дома. У знакомой печи суетилась сгорбленная старушка:
— Неужели, это мама? — мелькнуло в ее сознании. Екатерина Ивановна, повернувшись лицом, с горшком в руках, на мгновение застыла, потом руки задрожали и, только инстинктивно поставив горшок обратно на шесток, она с воплем обняла подбежавшую дочь. Плакали долго и вволю, пока не выплакали все. Потом, как-то обе, вдруг, притихли; и первая начала, о своих новостях, Екатерина Ивановна:
— Ну, во-первых, про Владыкиных: Петр Никитович не сообщил о себе никакой весточкой и умер где-то в тюрьме, никто не знает где. Луша состарилась, почти как я, измучилась, бедная, а вырастила всех — белая, как лунь. Но Павел… ты бы посмотрела: лицом — весь в Лушу, а огнем — в отца. Прошлый год был в гостях, находится где-то на краю света, отпустили, вот, через столько лет, знать, повидаться с матерью. Но скажу тебе — не узнать, просто не узнать.
Он посетил меня вначале один, потом вместе с Николаем Георгиевичем Федосеевым…
Луша-то, прямо на глазах у нас, расцвела да не отходит от сына: куда он — туда и она. А уж ученый-то, где только набрался грамоты-то? С нашими девками как вступил в разговор, да, где там — они сразу замолкли. Как приехал к себе, ребята все у них покаялись, и сейчас на собрания ходят. У меня хлебопреломление совершал вместе с Федосеевым. А на собрании вдвоем с ним проповедовали, так все обплакались, покаялось сколько. Уж, больно, про тебя-то все интересовался. Ну, а за остальных, что сказать? Из старых никого почти нет. Братьев: кого забрали, кто сам уехал — одни мы, старухи, остались. Да, вот, из деревень переехали да из других городов, так, вот, понемногу и собираемся. Я-то на собрание хожу редко, когда кто зайдет за мной.
Вера, с жадностью, не перебивая, слушала маму о всех новостях.
К вечеру собрались с работы сестры, по плоти, и почти с первых же слов посыпались упреки за то, что Вера жизнь и молодость сгубила ни за что. Вера с трудом выслушивала их, а Екатерина Ивановна, видя это, постаралась проводить их всех, под предлогом усталости.
Все последующие дни Вера посещала всех своих старых друзей и особенно прилепилась к Владыкиным. Луша с дочерьми ходила на собрание регулярно; и в общине стало заметное оживление.
Вскоре, следом за ней, возвратилась из колонии и Зоя Громова, но была какая-то странная: придирчивая, колкая, несдержанная и высокомерная. Оказывается, с Верой Князевой их определили для местожительства в один и тот же город А. Вскоре, нагостившись, Вера с Зоей выехали на свое местожительство.
Местная администрация встретила их особенно недружелюбно. Предупредили о том, что если они будут собираться молиться опять, то их снова загонят туда же.
Слова их не оказались пустыми. К ним придирались за всякие мелочи; и жизнь их становилась все более невыносимой.
Вера старалась уезжать к своим родственникам в Москву и подолгу оставалась там. Зоя безбоязненно посещала маленькую поместную общину, проповедовала там, что особенно раздражало местных властей.
Недолго страдалицам пришлось порадоваться. Их ожидала скорбь не меньшая, чем они только что пережили. Через короткое время Екатерина Ивановна получила от дочери скорбное известие, что ее арестовали вновь. Последними материнскими слезами она облила эти строки и вскоре, тихо, с молитвой на устах, отошла в вечность.
Глава 13. Грех твой найдет тебя
«Беззаконие мое я сознаю, сокрушаюсь о грехе моем»
Прошло восемь месяцев по возвращении Веры Князевой и Зои из неволи. Они пролетели, как приятный сон. Сердце неугомонно томилось от предчувствия новых страданий. Шел 1948 год.
Вера устроилась на работу в городе, но почти с первых же дней заметила, что за ней усиленно следят и по месту работы, и дома. Местные верующие предупредили ее, что НКВД некоторых верующих спрашивали о ней. Сердце опять заныло от тревог; и каждый прожитый день приносил все новые и новые скорби.
Наконец, в одну из летних ночей, к ней постучались. Не открывая, она спросила: «Кто там?» Ей ответили, что пришли из милиции, с проверкой документов. Вера с решимостью ответила им, что никаких проверок; ночь дана, чтобы человек мог спать, и что до утра она не откроет никому.
После настоятельных окриков и стуков, приехавшие все же вынуждены были отстать и до утра просидели в машине, у ворот дома.
Вера поняла, что у Господа в планах, видимо, еще отмерить ей скорбное поприще, и почти весь остаток ночи она провела в молитве. К утру она собрала с собой предусмотрительно все необходимое, написала и передала письмо для Екатерины Ивановны; и, по первому стуку своих гонителей, открыла дверь. Сразу, входя в дом, Князевой предъявили ордер на арест и, произведя в доме обыск, увезли ее в управление рай-НКВД. Там она встретилась, как ни странно, с Зоей Громовой. Следствия им, на сей раз, никакого не было и после месячного ожидания объявили, что обе они, по постановлению особого совещания НКВД, отправляются на ссылку в Красноярский край, бессрочно, до особого распоряжения. Отчаяние овладевало душой, мысли путались, воображению представлялась какая-то бездна, в которой опять кишмя кишели размалеванные потерянные женщины, с их надтреснутыми грудными голосами, и похотливые взгляды лагерных придурков (мужская лагерная обслуга). В сестре Зое она не видела того друга, спутницы-сестры, с которой могла бы поделиться и получить утешение, чего так жаждало изболевшееся сердце. Напротив, острые обличения: за самое малейшее слово, поступок, взгляд и, наконец, за скорбное выражение лица, за частые вздохи — как синайские гром и молния обрушивались с ее стороны, в адрес Веры Князевой. Забившись в угол камеры, она, обливаясь слезами, страдала одиноко, молча, вознося лишь вопли к своему Искупителю.
Этапная суета, с злобными окриками конвойных, в сопровождении лая сторожевых собак, наконец, прервала их камерное удушье.
Как и десять лет назад: те же товарные вагоны, только вместо «телячьих» — «пульманы», так же битком набитые арестантами — послужили им транспортом к месту отбытия административной ссылки. Только один Бог, своею близостью, утешал сердце Веры и оберегал от того страшного падения, куда неудержимым потоком увлекали ее обстоятельства. Внешняя ее привлекательность, упорно не поддавалась никаким превращениям, хотя злой рок с яростью стремился истоптать, изорвать те преимущества, какими наделил Бог Веру.
И опять, почти месяц, везли их до Красноярского края в этапном вагоне. Только, на сей раз, Князева мужественнее переносила всю тяжесть этапного пути, так как за десять лет пребывания в заключении, ее сердце и весь организм достаточно закалились и освоились с переносимыми лишениями. Формулировка «бессрочно» или «до особого распоряжения», после упорной мучительной борьбы, помогла, при утешении от Бога, смириться с участью заживо погребенной, и Вера, наконец, была даже несколько рада тому, что вожделения ее женской природы, как бы умерли, потеряв почву под собой.
На Мариинском распределительном пункте им с Зоей определили местом отбывания ссылки, город Канск, где им с Громовой пришлось разлучиться, против чего они и не возражали. Вера попала на отдаленный участок, где все ссыльные были заняты лесоповалом. На место прибыли к вечеру, и весь поселок высыпал на единственное пространство, какое принято было считать улицей, чтобы осмотреть вновь прибывших.
Комариная армада встретила новичков своим воинственным завыванием и неотступными атаками.
В таежном поселочке, состоящем из двух рабочих бараков и нескольких избушек, находилось пятьдесят мужчин, а из женщин-ссыльных, присланных на лесоповал, Вера Князева прибыла четвертой.
Кроме тех ссыльных, что размещались в бараке, было несколько человек, обладающих частными избушками, даже, кое-каким хозяйством. Бедные женщины, кроме того, что были лишены минимально необходимых условий, оказались еще и просто беззащитными от всяких посягательств ссыльных. Правда, в поселке была комендатура, но у ее сотрудников, интересы и поведение во многом сходились со ссыльными. Вера все это поняла с первого дня, как только их вывели на работу. Среди ссыльных женщин оказалась одна, сравнительно молодая монашка, которая и здесь, в тайге, не расставалась со своим облачением, надеясь на его защитительную силу.
С Верой они, естественно, подружились сразу, но, увы, противоречия в богопонимании и исповедании, почти с первых же бесед, заметно разобщили их.
В их обязанность входило: убирать рабочее место на лесоповале от сучков и вершинок, которые обрубали мужчины, и сжигать их в кострах; а в свободное от этого время, им вменялась распиловка и заготовка дров.
Находясь постоянно в глухой тайге, среди мужчин, они, естественно, подвергались самому безудержному посягательству, как на честь, так и, нередко, на жизнь. Сердце Веры съежилось от ужаса, когда она с первых же дней столкнулась с этим, и только Бог один давал силы и мужества спасаться от обезумевших лесорубов.
Помимо того, бедные женщины, во многом оказались в зависимости от мужчин: в деле питания, зарплаты и комендантского учета — так как все эти места были заняты ими.
Скоро труд в лесу стал для Веры и других женщин, буквально, пыткой; помимо докучливых, бессовестных преследований мужчин, сами нормы выработки были непосильно велики; в результате, их заработка могло хватить, максимум — дней на 10–15. Обстоятельства стали невыносимыми, и Вера с воплем обратилась к Господу об избавлении.
Однажды, как обычно, все вышли в тайгу на работу; с самого утра у Веры с монашкой произошли огорчения, на почве разномыслии в понимании Слова Божия, и они, собирая ветки, отошли друг от друга на приличное расстояние, так что Вера не видела ее, считая, что она затерялась среди штабелей или вороха сучьев.
Вскоре после этого, она услышала приглушенный женский крик, что инстинктивно насторожило ее, но крик не повторился, и она, посчитав, что ослышалась, или, что это не более, как очередная хулиганская забава, со стороны лесорубов, над ее приятельницей, принялась за свою работу.
Прошло не менее часа, а приятельница-монашка нигде не появлялась: «Что с ней? Не случилось ли что? Почему ее так долго нет?» — с возрастающей тревогой думала она, взглянув на ее продуктовую торбочку, висящую на сучке. Взглянув в том направлении, где она скрылась из ее виду, Вера заметила, что из-за штабелей выходят лесорубы, по два-три человека, оживленно разговаривая и оглядываясь назад.
В сердце мелькнула страшная мысль: «Не сделали ли что с ней?» Но как узнать, пойти самой? Страшно. Спросить? Не решалась.
Однако, как ни страшно, но внутренне она почувствовала осуждение: «А вдруг, действительно, она в беде? Хоть криком, да смогу помочь. Ведь я — христианка, мой долг, более, чем кого-либо, я должна помочь в беде». Помолившись на ходу, Вера безбоязненно и поспешно подошла к тому месту, откуда выходили лесорубы, и зашла за штабель леса.
О, ужас!.. Что представилось ее взору… На беспорядочно разбросанном ворохе сена, между штабелями, растерзанной и недвижимой, лежала навзничь, ее приятельница-монашка. Клочья разорванной рясы, едва прикрывали ее тело; руки, израненные о что-то острое, лежали на полуобнаженной груди; в глазах застыл ужас смерти…
Вера кинулась обратно, сжимая голову руками и, едва переводя дыхание, кинулась в поселок, чтобы сообщить о происшедшем в комендатуре. Но, не доходя до конторы, увидела, как сотрудники поспешно пошли на место происшествия, кто-то известил их до нее.
Происшедшее настолько потрясло Веру, что она всю ночь не могла сомкнуть глаз; виденная картина не выходила из ума. Утром, она с ужасом посмотрела в ту сторону, где погибла ее подруга по ссылке.
При разводе, Вера категорически отказалась выйти из поселка в тайгу, решив лучше умереть с голоду, чем оказаться подобной жертвой.
Из крайней избушки к ней подошел мужчина, в ее годах.
— Простите меня, пожалуйста, я вижу, что вы крайне взволнованы и, хоть неприятно напоминать, но, наверное, происшедшим вчера? — спросил он мягким голосом. На худощавом, болезненном лице его отражалось неподдельное сострадание, а открытый взгляд лишал каких-либо подозрений. Вера вначале насторожилась и, вообще, хотела без ответа отойти от него, в крайнем случае, ответить, что уже было на языке: «все вы такие», но ее что-то удержало от этого, и, подумав, она сказала ему:
— А что, это разве изменит адские условия, господствующие здесь, или принесет какие-либо гарантии от подобного, происшедшего с этой несчастной жертвой?
— Нет, вы не подумайте, что я праздно спросил вас, ради интереса! Я вижу, что вы во многом отличаетесь от окружающих, с положительной стороны; и, в меру моих возможностей, хотел бы проявить какое-либо участие к вам. Скажите, вы… христианка?
Этого Вера совершенно не ожидала, чтобы в таком кошмарном месте, могли интересоваться ею, с этой стороны и, колеблясь, ответила как-то смягченно:
— Я даже не знаю, что вам ответить и скажу, что не менее удивлена этим вопросом, чем взволнована происшедшим. Да, я христианка от юности моей, а вас почему это заинтересовало?
— Потому что, наблюдая эти дни за вами, я почувствовал, что вы моя сестра, по духу, — ответил мужчина. — Я тоже член церкви, правда, служителем не был. Конечно, духовно за эти годы охладел, все время один. На воле я занимал немалые должности, имею высшее образование, но здоровье мое очень слабое, главным образом, страдаю легкими. Арестован тоже, как христианин, иногда в церкви проповедывал. Первое время тоже жил со всеми в бараке, но, по состоянию здоровья, Бог помог мне срубить вон ту избенку и приобрести корову. Теперь живу один, очень рад, семьи не имею. Как же вас зовут, сестра?
— Вера, а вас?
— Юрий Фролович. Так, сестра Вера, я очень рад, что Бог послал вас в это захолустье. Может быть, мне и неудобно так говорить, но ведь столько лет я томлюсь здесь в совершенном одиночестве, говорю как есть.
А теперь вот, о вас… Здесь ведь не первый этот случай с женщинами, только такого зверства не было. Я уж не знаю, как вам сказать, ведь пригласить вас к себе — неудобно, тут сразу разговоры пойдут, а помочь очень хочу.
Ну, вот что… сестра Вера, я от всей души желаю вам послужить, чем богат: каждый вечер я вам буду приносить литр молока, как сестре, совершенно бесплатно, а вы и не думайте возражать. Но работу вам надо попросить у коменданта, только в поселке, ну, например, дневальной у тех же мужиков. Страшного тут нет ничего: к утру вскипятить бак кипятку, а днем убрать барак, и к вечеру тоже кипятку приготовить. Об этом я тоже похлопочу. Насчет квартиры — лучше вам поселиться вот здесь, у одинокой женщины. Правда, все они одного духа, иначе она и не продержалась бы здесь; но, вроде, у нее разврата в доме нет, живет одна. Вот, пока, хоть так вам устроиться, а там, дальше, Бог поможет. Ведь неизвестно, сколько вам здесь маяться придется?
На этом Юрий Фролович с Верой разошлись, вечером он обещал ей принести молока, как она ни отказывалась.
Весь день ее никто не тронул и ничего не спрашивал. Вечером Юрий Фролович принес молоко и быстро ушел.
После утреннего развода рабочих, Веру вызвали в комендатуру:
— Ну что, Князева, сильно испугались, видно? — спросил комендант, намекая на вчерашнее происшествие. — Горе нам тут, с женщинами. Мужики липнут, как пчелы к меду. Вот, зачем я вызвал вас: в тайгу больше не ходите, принимайте барак и будете там дневальной. Работы там немного, утром да к вечеру кипяток, все на глазах будете. Оклад там постоянный. Устраивает вас?
— Спасибо! — ответила Вера и, выйдя, приступила к новому занятию. По сравнению с тайгой, это было для нее, чем-то наполовину, амнистией.
Через два-три дня, при содействии Юрия Фроловича, пожилая женщина-хозяйка, пристально оглядывая Веру, согласилась, за некоторую плату, впустить ее к себе на квартиру. Таким образом, жизнь Князевой немного улучшилась.
Дневальство, хоть и тяжелым было для нее, но приведя все в порядок с самого начала, ей стало легче поддерживать его после.
Простота и строгость, с какой Вера относилась к рабочим, определили их взаимоотношения, сравнительно терпимыми; а хозяюшка, через короткое время, стала относиться к ней даже, как-то подозрительно, любезно. С Юрием Фроловичем они стали встречаться, почти каждый день. Вера, даже несколько раз, посетила его избу и проникнулась к нему большим сожалением, даже, в порядке взаимной христианской любви, взяла на себя заботу о его белье и одежде.
Брат оказался исключительно воспитанным, выдержанным, чутким ко всем людям, тем более к Вере. С момента их знакомства с Верой, как жилище, так и его внешний вид стали заметно преображаться. У него было Слово Божие и Гусли, и он охотно переписывал для Веры места для пользования из того и другого.
Не напрасно изменились отношения к Вере и со стороны хозяйки. Князева стала замечать, как в ее квартиру стал часто заходить один из мужчин, который года два, как проводил жену на родину, и в избе жил один, как и Юрий Фролович. Подозрительно любезным, вдруг, стал и комендант со своими сотрудниками. Вера это почувствовала, из частых посещений их дома и даже упрощенных отношений к ней, что вскоре привело к открытому посягательству на нее. Здесь Вера, со всей решимостью, дала посетителям отпор, после чего они ее, временно, оставили.
Но на этом преследования не прекратились, а приняли скрытую форму.
Юрий Фролович, выслушивая все жалобы Веры, оказался очень близким и полезным советником во всех этих вопросах. Он своевременно предупреждал сестру о всех возможных последствиях.
В один из выходных дней Вера заметила, что хозяюшка с особым пристрастием готовила кушанье, по-праздничному, но значения этому не придала, так как посчитала, что это в порядке вещей. Вечером, когда сумерки спустились над поселком, они любезно, вдвоем уселись за праздничный ужин. В это время к ним зашел тот самый посетитель, который остался без жены и, по приглашению хозяйки, бесцеремонно присоединился к столу. Веру смутило это еще больше… угощение и гость… Мужчина был одет по-праздничному, сел рядом с Верой и насколько мог, стал осыпать ее любезностями. Вера заторопилась оставить их. Но, увы, вначале почувствовала такую слабость в ногах, что подняться не могла, вслед за этим по телу быстро распространилась сладкая истома, а через мгновение… она потеряла сознание. Пришла в себя, в совершенно неизвестной обстановке. На столе тускло горела керосиновая лампа, платье ее небрежно лежало на скамье, а сама она, в белье, лежала на незнакомой ей постели. Тот самый «гость», который любезно угощал ее у хозяйки, стоял перед нею и, раздеваясь, готовился в постель.
Вера, в ужасе, едва смогла вскрикнуть:
— Господи! Спаси меня!
С большим усилием она приподнялась на постели и властно крикнула:
— Немедленно отойдите от кровати, иначе я разобью окно и закричу на весь поселок о помощи. — Затем, собрав все силы, оттолкнула его и, достав платье, быстро оделась.
— Скажите, что это за подлость? Как я оказалась здесь? — И приготовилась закричать, почувствовав в себе приток силы.
— Вера Ивановна! Помилуйте, что с вами? Не кричите, пожалуйста, разберитесь, — стал уговаривать ее мужчина, приводя свою одежду в порядок. — Ведь вы же сами согласились на замужество, когда я вам это предложил. Вы даже обняли меня за шею. Это же все видела ваша хозяйка, она живой свидетель. Потом вы с улыбкой повисли на мне, и я, посчитав вас выпившей, бережно принес к себе, считая, что ваше соглашение к замужеству, окончательное.
— Вы вздор говорите, вы ложь говорите, вы с ней вместе чем-то подпоили меня, и я потеряла сознание! Бессовестные вы, как вы смеете, мерзкий вы человек! Я, немедленно, поставлю в известность об этом начальство. — С этими словами Вера выскочила из избы и растерянно, едва определив направление, пришла на квартиру.
Хозяйка в испуге открыла ей дверь и, в ответ на возмущения Веры, с криком обрушилась на нее, обвиняя ее в том, что она сама, действительно, согласилась на все; и он ее, уже пьяную, отвел к себе в избу. При этом хозяйка обзывала ее самыми скверными именами, обвиняя в распутстве и требуя немедленно освободить квартиру.
Вера пришла в ужас от всего слышанного, поняв, что все это было сделано искусно, к ее позору; но рассуждать было некогда, а выход был только один — немедленно все собрать и идти к Юрию Фроловичу, несмотря на то, что на дворе ночь.
Брат не особенно растерялся, когда увидел ее у себя, заплаканную и со всеми пожитками.
— Вера! Вера! Меня это нисколько не удивляет, но вы успокойтесь, за эти годы, я каких только ужасов не видел и не слышал здесь. Это ведь, действительно, долина смертной тени. Успокойтесь, вам, действительно, надо было давно перейти ко мне. Давайте, лучше помолимся и предадим все дальнейшее Господу, так как я предполагаю, что это не без участия комендатуры. Пусть защитит Господь.
И они оба встали на колени, взывая к Богу о помощи и защите.
Вера всю ночь, не раздеваясь, просидела на стуле, вспоминая детали минувшего кошмара: «Боже мой! Боже мой! Ну, что же мне делать? Я не вижу никакого выхода из создавшегося положения, — молитвенно тихо, про себя, рассуждала она. — Идти в барак? Это обрекать себя на муки, да и просто невозможно. Поселиться здесь, у Юрия Фроловича, девушке, со свободным мужчиной? Кроме всяких грязных разговоров — это просто нехорошо, даже безнравственно, но…»
— Сестра Вера! Вы что же мучаетесь и, как я вижу, даже не прилегли всю ночь? Ну, ведь, выхода-то нет никакого, — очнувшись от дремоты, заговорил Юрий Фролович. — Бог видит, что мы не имеем никаких нечистых побуждений друг ко другу, а людям не закроешь рта ни при каких обстоятельствах. Видно, Сам Бог внушил мне соорудить эту избенку да хозяйством обзавестись. Не будь этого, куда бы вы могли деться? Мы же имеем чисто христианские отношения друг ко другу…
— Но они могут измениться в дальнейшем, — прервала его Князева, — ведь мы же будем влиять друг на друга, и это бесспорно…
— Ну, сестра, что нам говорить об этом, во всяком случае, вы хоть будете избавлены, в какой-то мере, от посягательств. Здесь же, это дело вашей доброй воли, да к тому же, мы христиане… И иного выбора нет, — окончил Юрий Фролович. Ложитесь, хоть немного отдохните.
Вера глубоко вздохнула и, взглянув на начинающийся рассвет в окнах, сняла пальто, разулась и легла, хоть немного сомкнуть глаза. Заснула она как-то сразу, но спала тревожно, вздрагивая всем телом, сквозь сон произнося, какие-то отрывки фраз.
Юрий Фролович, после молитвы, принялся за хозяйство: убирался у коровы и кур, даже, заменяя Веру, сходил в барак, затопил кипятильник для рабочих.
В бараке уже не спали; и все гудело от обсуждения события, происшедшего с Верой. Рассказывались самые бесстыдные, выдуманные сцены, причем Князева выставлялась, как искусная, скрытая развратница. Все это смаковалось безудержно, в сопровождении вспышек хохота. Некоторые даже выставляли себя героями выдуманных, самых пакостных, подвигов, с участием Князевой. Лишь немногие, из пожилых мужчин, пытались угасить сплетни, разоблачая «героев» во лжи, защищая Веру, но это не имело должного воздействия.
Юрию Фроловичу так было жаль сестру, он был готов обрушиться с самым бурным протестом в защиту ее, но знал, что все это бесполезно. Весь поселок гудел, теперь уже не от факта изнасилования монашки, а от сплетен вокруг Князевой. Возвратясь в избушку, он застал Веру еще в постели. Видно, что спокойствие, наконец, овладело ею, и она спала мертвым сном, не подозревая о той буре, какая разразилась над ее судьбой.
Поглядев на ее открытое лицо и мерно колеблющуюся грудь, он подумал: «А, действительно, как она прекрасна, несмотря на все, перенесенные ею, многолетние лишения, которые успели отложить кое-где, едва заметные морщинки. Но, ведь, и они, ничто иное, как след душевных бурь». Ему так стало ее жаль, такой нежностью к ней наполнилось его сердце; он был так счастлив, что смог приютить ее в своей избенке. Потом мелькнула мысль: «А что, если бы с ее жизнью соединить свою, тоже полную тревог, лишений и неудач? Но…» Юрий Фролович посмотрел на часы, тихонько, как смог, подтянул гирю и вышел на дежурство. Работа у него была очень хороша тем, что была рядом с домом и давала полную возможность, в любое время, оторваться к хозяйству. Придя на место, он не заметил, как предался размышлению о ней, о Вере. Из ее немногих рассказов, он узнал о их неудачной любви с Андреем, пережитых мытарствах за десятилетнее пребывание в колонии Яя. С горечью в душе, думал о разрыве со своей семьей, о том, как его жена, не желая разделять с ним лишения, взяла дочурку и рассталась с ним, хотя и крепко любила его в первые годы. Потом его болезнь, вызванная, главным образом, изменой жены. Поэтому Юрий Фролович, хотя и знал, что о новой семье ему мечтать преступно, но мысли о Вере все настойчивее осаждали его.
Через два часа, придя в дом, он застал его убранным, с вымытыми полами; а Вера сидела, перебирая свои вещи в чемодане. Постепенно тревожные чувства осуждения в душе ее улеглись, тем более, что Юрий Фролович, за эти дни, в избе переоборудовал все так, что создал Вере, необходимый для нее, уют. Она же, в свою меру, незаметно, с каждым днем все более и более стала вступать в роль хозяйки.
Дневальство свое она продолжала так же, как и в прежние дни, и, хотя реплики в ее адрес, сопровождаемые оскорбительными жестами, участились, но она по-прежнему все это терпеливо переносила и умеряла строгостью, в обращении со всеми мужчинами. Спустя несколько дней после этого посягательства, ее вызвали в комендатуру.
Комендант был один и, с подчеркнутой любезностью, усадив рядом с собою, вначале спросил о происшедшем у хозяйки. Затем, подмигнув, сочувственно напомнил о ее потерянной репутации, порывисто обняв за плечо, нагло начал склонять ее к сожительству, обещая при этом самое наилучшее устройство ее, в материальном отношении. Князева, резко освободившись от него, с возмущением выговорила ему за его дерзость и напомнила, что у него есть семья, и что он для нее не может быть ни кем другим, как только официальным лицом. Это, хотя и отрезвило коменданта, но под влиянием огорченного самолюбия, он пригрозил ей, предложив подумать о его расположении к ней, затем, предупредив о следующем вызове, отпустил.
С глубоким возмущением, Вера все это пересказала Юрию Фроловичу. Брат выслушал ее и заметил с тревогой:
— Сестра Вера! Дело это нехорошее, он не оставит так и будет добиваться своего, или, в случае отказа с твоей стороны, будет мстить тебе. Надо нам подумать, что делать?
Долго после этого они просидели молча. Вера ничего не находила к разрешению этого вопроса и больше полагалась на брата, на его опытность.
— Что ж, Вера, — начал он после долгого молчания, с явным смущением, — пусть не удивит вас, но другого выхода я не вижу, придется объявить всем и коменданту, что мы муж с женой.
Вера, как-то с удивлением, ответила:
— Ну, что вы, Юрий Фролович! Но ведь это же не так? И, вообще, я не знаю… да, как это, вдруг…
— Другого выхода я не вижу, Вера! — сказал он ей, даже с каким-то оттенком просьбы. На этом разговор их прекратился.
Пока они не выражали этого, были еще свободны друг от друга, но после этого разговора их взаимоотношения изменились. Юрий Фролович почувствовал, что он к Вере неравнодушен, хотя это и преступно с его стороны, но он любит ее с каждым днем все сильнее и сильнее. Если месяц или два назад, она была для него просто сестра, теперь же, нет. Хотя он и не имел на это чувство никакого права, хотя между ними не было никакой близости, кроме христианских приветственных рукопожатий, после совместной молитвы; но он ее любил более, чем сестру. Вера это чувствовала и, хотя строго контролировала свои отношения к нему, но с каким-то страхом заметила, что у нее тоже появилось такое влечение к Юрию Фроловичу, что оно стало непреодолимым. Особенно это выяснилось во время его трехдневного отъезда в город, по делам службы; она, буквально, скучала по нему. Углубляясь в себя, Вера, к глубокому сокрушению, установила, что та, не искорененная в свое время, любовь к Андрюше, действительно, возбудила в ней греховное влечение к Карлу Карловичу. И только лишь вмешательство Божие удержало ее от фактического падения.
Теперь эта любовь настигла ее, в этом безвыходном положении. Она убедилась, что это чувство переросло в ней все удерживающие запреты, диктуемые разумом и совестью. Со всей ясностью, Вера поняла, что она, вопреки воле Божией, по своим расчетам, когда-то пробудила эту плотскую любовь в Андрее, потом наслаждалась ею, взрастив эту любовь в себе, несмотря на предупреждение Петра Никитовича и увещания мамы. Поэтому и отдал ее Господь, по упорству сердца, во власть этого чувства, которое стало с тех пор греховным. Только поэтому, несмотря на отчаянные молитвы к Богу, она безвольно предалась влечению к Карлу Карловичу. Правда, после этого прошло целое десятилетие жутких страданий и лишений, во время которых она посчитала эти увлечения юности погребенными. Но нераспятый грех, не наказанный в свое время, за отсутствием объекта и подходящих обстоятельств, был просто приглушен. Теперь он получил такой прекрасный, хоть и греховный, объект в лице Юрия Фроловича и такие безвыходные обстоятельства, что настиг ее в самом безоружном состоянии, обнаружив ее полное безволие.
Вера почувствовала: что ни ее целомудренность, ни убеждения, ни строгость к внешним — не являются той, столь необходимой, гарантией от падения; она просто поникла духом, в ожидании последствий.
В окне она увидела, как промелькнул, возвращаясь из города Юрий Фролович. В сознании ее вспыхнул целый заговор против себя: «Нет, только строго, по-христиански, я должна при встрече приветствовать его, ведь, мы же…»
Юрий Фролович вошел бодрый, сияющий и, быстро раздевшись, шагнул к ней поздороваться. Глаза их встретились, и Вера почувствовала, что весь ее заговор — это надломленная соломинка. Хотя какой-то еще страх удержал обоих от поцелуя, но, оказавшись в его объятиях, Вера совсем не сопротивлялась и почувствовала, что, в это краткое мгновение, блаженство разлилось по всему ее существу.
— Я так соскучился по тебе, Вера! — сказал он. Князева, как-то виновато, отошла к столу и, в свою очередь, вполголоса, подняв мельком на него глаза, сказала:
— Я тоже…
В городе нашел сестру Зою, по твоему адресу, и в эти дни остановился у нее. Вот тебе письмо от нее, строго секретно, — передавая конверт Вере, с улыбкой объявил ей Юрий Фролович.
Вера, взглянув на конверт и не распечатывая, положила на подоконник, со словами:
— Опять, наверное, с каким-нибудь строгим обличением. Через несколько дней, утром, вошел к ним посыльный из комендатуры и объявил, что к 10 часам утра комендант, в обязательном порядке, вызывает Князеву в контору; с ней будет беседовать приезжий начальник.
Томительное предчувствие овладело обоими ими.
— Вера! Я не пущу тебя одну, пойду с тобой и всем, чем буду в состоянии, я буду защищать тебя. Ведь у них непременно в уме созрел какой-то гнусный план, слышишь! А ты говори прямо и решительно: «Я жена его!» Поняла?
Вера залилась вся румянцем и полушепотом, не поднимая глаз на Юрия Фроловича, ответила:
— Хорошо.
Выходя, они решили, что Вера зайдет в кабинет, а Юрий Фролович останется в прихожей, в случае же угрожающих последствий, он придет ей на помощь. Помолившись, они вышли.
— Ну, Князева, садитесь! — официально объявил ей, вновь прибывший начальник, указывая на стул. Я приехал расследовать поступившие данные по делу, изнасилованной и замученной, гражданки Ф. Одновременно поступили сведения и о вашем аморальном поведении в поселке, что, косвенно, послужило поводом к произведенному насилию. Аморальное — это, понимаете, ну, по-нашему, по таежному — проституция…
Князева вздрогнула, как ужаленная, от этого неслыханного оскорбления и, увидев ехидную улыбку на лице коменданта поселка, поднялась, чтобы выразить свое возмущение от этой гнусной клеветы.
— Садитесь! — продолжал начальник, — я еще не кончил. Эти улики подтверждаются показаниями лесорубов, которые признались в своих безнравственных связях с вами, показаниями вашей бывшей хозяюшки, от которой вы, в невменяемом состоянии, перешли для сожительства к гражданину Ш. и сбежали от него. Все это, несомненно, влияло на окружающих вас мужчин и привело, некоторых из них, к преступлению. Поэтому, если мое расследование подтвердит эти факты, органы наблюдения будут вынуждены — предать вас суду за аморальный образ жизни, а, в лучшем случае, убрать вас отсюда еще дальше, вглубь тайги.
— Как вы смеете!.. Это же гнусная клевета!.. Это же ложь!.. Как вы смеете оскорблять, не убедившись!.. Ведь я еще де… — Тут она вспомнила, что дала согласие Юрию Фроловичу, объявить себя женою его, потому растерявшись, упала на скамью и, в изнеможении, громко зарыдала.
В дверь порывисто вошел Юрий Фролович и, нагнувшись над Верой, сказал ей:
— Успокойся! Возьми себя в руки!
— Вы, кто такой, и почему вы вошли без разрешения? — накинулся на него начальник.
— Я муж Князевой! — с решимостью ответил Юрий Фролович. — А вошел сюда защитить, поруганную вами, честь Князевой Веры Ивановны. Она законно вам возразила, сказав: «Как вы смеете?» Действительно, юридически, какое вы имеете право, не расследовав дела, делать какие-то выводы, угрожать ей мерами наказания? В конце концов, это даже дело судебных органов. Я еще раз заявляю, я Юрий Фролович С. - муж Князевой, и если вы будете продолжать, в таком же духе, посягать на честь Князевой, я располагаю всеми возможностями, завтра же сообщить в прокуратуру края, а если будет нужно, и дальше. Теперь отвечу на мотивы обвинения, высказанные вами, в ее адрес. Факты подобных изнасилований известны нам, местным жителям, на протяжении уже многих лет. Князева появилась сюда, как говорят, «без году неделя». Высказанные вами «улики» со стороны рабочих, я слышал своими собственными ушами, и знаю поименно тех, от кого они вышли, но знаю и тех, кто публично обличал их во лжи и заставил замолчать. Кроме того, я свидетель того, что названная вами хозяйка, уже много лет специализируется на спекуляции женщинами, подпаивая их соответствующими средствами, а не алкоголем. Кроме того, гражданину Ш. не удалось шантажировать Князеву и воспользоваться принужденным сожительством — это я заявляю вам, с полной гарантией. И если это потребуется, то сумею не только доказать правдивость моих заверений, но постараюсь разоблачить и подлинный источник этой клеветы, жертвой которой оказалась, уже не одна женщина. Наконец, Вера Ивановна живет у меня не один уже месяц, что совершенно исключает, высказанные вами, предположения или даже обвинения…
Защита Юрия Фроловича была высказана таким решительным тоном и так неожиданно для начальника, что он не нашел, что возразить, и уже совершенно спокойным тоном объявил:
— Ну, хорошо, ведь я и приехал расследовать все это; и коль вы заявляете нам, что это ваша жена, то попрошу вас, возьмите ее, успокойте, как муж, там в прихожей; а я немного посовещаюсь с моими товарищами.
Вера, слыша все защитительное высказывание, значительно успокоилась и, оставшись наедине с Юрием Фроловичем, покорно согласилась с тем, что он взял ее близко под руку, и притихла. Совещание длилось очень коротко и, спустя несколько минут, выйдя из кабинета, начальник объявил им следующее:
— Что ж, Князева, если это так, то вы можете быть свободны, я постараюсь подробнее проверить показания. Вам же, если уж вы, действительно, живете с гражданином С., пожелаю продолжать жить и дальше, не давая никому повода к грязным разговорам. Несомненно, наблюдать за вашей жизнью мы будем. Вы свободны.
Домой они шли под руку, но молча…
Какая огромная тяжесть спала с души Князевой, увидевшей, на какие муки, а может быть, и гибель она была обречена; но вдохновенный подвиг Юрия Фроловича рассеял эту угрозу. В душе у нее, с новой силой вспыхнуло чувство любви к нему и сознание ответного долга, в уплату за его покровительство. Они встали на колени и благодарили Бога за то, что, в лице Юрия Фроловича, Вера встретила такую защиту. После молитвы Вера села в угол комнаты, в глубоком раздумий. Юрий Фролович молча прохаживался взад-вперед по дому, тоже погруженный в какие-то свои думы.
После продолжительного молчания, Вера с волнением сказала:
— Юрий! Я благодарю тебя за такой благородный подвиг… я многим обязана тебе и полна решимости отблагодарить тебя, но не знаю, чем?
— Вера! Я многого не могу сказать тебе, скажу только лишь коротко, я полюбил тебя, как свою душу… — и, положив ей руки на плечи, добавил, — но я больше не могу так… ведь, мы уже во многом живем, как супруги… Прошу тебя решиться, чтобы быть нам, по-настоящему, мужем и женой.
Вера слегка освободилась от его рук и, волнуясь, ответила:
— Но, ведь, это же преступление; у тебя была семья, и она может возвратиться!
— Была семья, теперь ее нет. Скажи откровенно, что нам теперь делать, мы уже не можем друг без друга, и людям это объявлено. Пусть Бог помилует нас…
— Но, Юрий! Ведь, я же девушка… Столько лет борьбы… страданий и за христианскую, и девичью честь… а церковь? А ответственность за последствия? — склонив голову, прошептала Вера.
— Ты пойми, Вера, — продолжал он, — церкви здесь нет, с семьей моей все покончено, твой приговор, да и мой — бессрочный, а здесь, как видишь, мы нужны только друг другу. Решайся! Бог милостив!
Немного подождав, он обнял ее еще горячее. Теряя самообладание, Вера все же крикнула:
— Юрий! Это же грех!..
Утром Вера проснулась раньше Юрия Фроловича и, взглянув, увидела на подоконнике Зоин нераспечатанный конверт. Осторожно поднявшись с постели, она взяла его и, присев у окна, вскрыла.
«Сестра Вера! Приветствую тебя именем Господа Христа Иисуса! Наименьшая твоя сестра, в Господе, Зоя.
До меня дошли очень тревожные слухи, что ты перешла для жизни в дом Юрия Фроловича, нашего брата. Я обязана, как сестра, предупредить тебя, хоть ты и не любишь меня за обличения; тебя преследует грех твой, с каким ты не рассталась еще в молодости. Прошу тебя, для спасения чести твоей и души твоей — оставь это, не смотря, что он брат. Дьявол так ваши дела сведет, что ты невольно вынуждена будешь согрешить. Ведь, у него же, где-то есть жена и дитя. Зачем тебе искушать Господа и брата? Лучше доверься Господу, противостань греху, и Бог избавит тебя, как уже не раз избавлял. Сестра, беги от греха, пока он еще не овладел тобою!
Послушай голос Божий, пишу, любя тебя — оставь его избушку. Поверь мне, вы не устоите оба. Спаси тебя Бог! Зоя».
— Поздно! — опустив медленно письмо, с глубоким сознанием своей вины, она подошла к постели и, разбудив Юрия Фроловича, дала ему прочитать письмо.
Совместная жизнь Юрия Фроловича с Верой, с материальной стороны, принесла им обоим большие изменения. Здоровье его заметно стало укрепляться, а хозяйство приняло образцовый вид и расширилось. Успокоенная от всяких посягательств и грязных сплетен, Вера заметно повеселела, еще больше похорошела, внешне расцвела.
После того, как их брак зарегистрировали в комендатуре, она оставила дневальство в бараке и в поселке появлялась очень редко.
Но в душе угрызения совести, с возрастающей силой, омрачали всю их жизнь.
Вскоре она получила известие, что ее милая мамочка, Екатерина Ивановна — дорогой ее, неподкупный ангел-хранитель — отошла в вечность, с ее именем на устах. Внутренняя духовная радость и мир быстро оставляли ее, а без них обнаружилась никчемность и призрачность супружеской жизни. Тем более, что, по прожитии двух лет, они обнаружили себя бездетными; изменяться стали и их взаимоотношения. В характере Веры стали появляться раздражительность и придирчивость. Испытывая это, кроткий от природы, Юрий Фролович стал еще более замкнутым, придавленным. Часто, возвращаясь домой, он стал замечать лицо Веры заплаканным. В этих случаях, он склонял Веру к объяснениям, осуждая себя в слабости и обвиняя себя в том, что он склонил ее к супружеской жизни.
Такое сознание Веру еще больше тяготило, так как не его, а себя она обвиняла в их незаконном браке, и тогда слезы ее были уже открытыми. Заканчивалось все общим раскаянием. Вместе не устояли — вместе, не ссорясь, должны теперь и нести это бремя. Плакали, молились вместе, сознавая вину свою пред Богом, но выхода из этого не видели никакого.
После таких объяснений, на некоторое время отношения их прояснялись, восстанавливалась и любовь, и взаимная ласка, но вскоре Вера опять ощущала, что их супружеские отношения, ей в тягость.
От Зои, с подписью других братьев, они получили письмо, в котором: Вера Ивановна с Юрием Фроловичем в церкви объявлены, как прелюбодеи, брак их незаконный, так как был вопреки Слову Божьему, и они от Церкви отлучены.
Это известие окончательно повергло их в уныние, так как они и сами осуждали себя; но ни выхода из этого положения, ни силы для оживления — в себе не находили. Бывали случаи, когда они обоюдно договаривались, оставить между собой взаимоотношения только, чисто христианскими, братскими. Но, по истечении двух-трех месяцев, влечение друг ко другу возрастало настолько, что все сговоры нарушались, и супружество восстанавливалось вновь.
Так прошло пять лет.
Юрий Фролович за это время почти не изменился, даже легочная болезнь совсем перестала удручать его. Но Вера, изучая себя в зеркале, заметила, какой неизгладимый след оставили на ее лице и всей внешности, перенесенные переживания. Ей вспомнились слова ап. Иакова: «…засохла трава и цвет ее опал, так увядает богатый в путях своих». «А праведник цветет, как пальма;…свежи… сочны… плодовиты…»
С глубоким сокрушением, поняла она всем существом, что, лишившись праведности Божией, она лишилась свежести: и духовной, и телесной.
Шел 1953 год. В один из летних вечеров совершенно неожиданно принесли им письмо, только что прибывшее с транспортом.
Юрий Фролович, взяв его в руки, от волнения изменился в лице: на конверте был почерк его жены Анны. Распечатав, он прочитал следующее:
«Юрий! Я недостойна внимания твоего, даже для прочтения этого письма, но мое неспокойное сердце принудило меня написать его тебе.
Неделю назад я посетила собрание, где Дух Божий глубоко коснулся моего сердца и я, не дождавшись конца проповеди, упала на пол, задыхаясь от рыдания в покаянии. Я осознала всю мою вину пред Господом, всю подлость и низость моей вины пред тобою и пред церковью. И милостивый Бог услышал меня, Он простил мне и возвратил мне тот драгоценный мир и радость, которые я потеряла много лет назад. Я теперь в мире с Богом и с Его народом, но я не имею покоя ни днем, ни ночью, как вспомню о тебе; а образ твой не отходит от меня ни во сне, ни наяву.
Юрий! Ради Христа и Его страданий, прости меня в тех мерзких делах, совершенных мною, о которых мне стыдно вспоминать. Прости, если в тебе сохранились чувствования Христовы к грешнику!
У нас некоторые братья, взятые с тобою в одно время, возвратились домой, их освободили с полной реабилитацией. Все ждут и твоего возвращения. Я не имею права ждать тебя, как падшая жена, которая оставила тебя, в самое тяжкое для тебя время. Но я молю Бога, чтобы Он возвратил тебя, и сама желаю возвращения твоего для того, чтобы ты избавился от тех ужасных кошмаров, в которых я тебя когда-то оставила, и в кругу своих любящих друзей, на лоне родной природы, отдохнул духом, душой и телом. Твоя дочь спит теперь с твоим фото. Прости, прости…
Юрий Фролович после прочитанного побледнел как полотно, упал на постель и зарыдал сильно, безудержно.
Вера в недоумении, взяв со стола письмо, тоже внимательно прочитала и сказала про себя: «Этого следовало ожидать! Как сладок грех, но как тяжела расплата за него!» С этими словами, она оставила его одного с его переживаниями, а сама отошла в лес и, сидя на пеньке, предалась размышлениям о своей дальнейшей судьбе.
Ей, на мгновенье, вспомнилась поруганная, растерзанная монашка на сене. В своих частых беседах с ней и мыслях Вера немало осуждала ее за заблуждения и, зачастую, фанатичные поступки. Но теперь ее считала счастливее себя. Какая бы она ни была и как бы ни исповедывала своего Бога, но она до конца, отчаянно боролась и хранила как свою честь так и веру; поруганное ее тело — подтверждало это.
— А что со мною? — рассуждала она сама с собою. — Точно так, как ее тело, оказалась поруганной моя честь — и девичья, и христианская; и я сама, добровольно, отдала себя такому поруганию. Она отмучилась от своих глумителей, и Бог ей судья; неизвестно, что Он определил ей в вечности за ее стойкость, терпение и муки. Но что может быть отчаянней, чем мое положение? Тело мое сохранилось выхоленным, но с поруганной честью; а как христианкая отлучена от Церкви Иисуса Христа, за прелюбодеяние. Какую, еще большую, утрату можно иметь?
Но это еще не все. Несомненно, Юрий Фролович обязан теперь, как блудный сын возвратиться к своей Церкви и семье; и я должна честно этому содействовать. Я же останусь здесь, совершенно одна — обкраденная; я даже глаз моих не могу поднять к небу, а, ведь, до этого я небом только и жила.
Боже мой! Боже мой! Как велик ужас моего положения! — в таком глубоком отчаянии рассудила она о себе.
— Вера, почему ты здесь? Что с тобою? Ты, наверное, прочитала письмо? — нежно, обнимая ее сзади, спросил Юрий Фролович.
— Юрий Фролович! Что со мною, это вы теперь знаете больше, чем кто-нибудь, — ответила Вера мягко, но решительно, освобождаясь от его объятий. — Не читать письма я не могла, так как я этого ожидала давно; и оно написано нам обоим одинаково. Почему я здесь — это тоже понятно, а где мне еще быть, куда пойти такой, какая я есть? У вас есть, хоть, вот, этот угол, а теперь уже и семья, а что осталось у меня? Я даже лишилась единственного, доброго, неизменного, постоянно любящего меня человека, друга моего, ангела моего — мамы.
Вот, зачем вы сюда пришли — это мне неизвестно?! Ведь, все самое дорогое, что было в моей земной жизни, я вам отдала; оно растрачено, я совершенно нищая и телом, и душою — я ничто. У блудного сына было что вспомнить, куда идти и к кому возвратиться, — продолжала она, уже со слезами на глазах, перешагивая порог избы, — а куда идти теперь, вот, такой блудной дочери, как я: с поруганной честью, с растоптанной совестью, потерянной верой? Кто меня ждет с моим бесчестием? Ведь, второго Спасителя нет, а Господу моему я изменила. О-о-ох!!! Боже мой, Боже мой! — в рыданиях, упала она на пол.
Безутешными воплями наполнилась изба Юрия Фроловича. Сам он, роняя слезы, стоял над нею, не смея к ней прикоснуться и вымолвить, хотя бы одно, слово.
Рыдала Вера долго, прерывисто, надрывно, моля Господа о недостойном прощении, не имея надежды на милость Божию; рыдала, выплакивая все свое горе, изливая измученную душу.
Наконец, замолкла сразу, поднялась молча с колен, подложила шубу под голову и, так же без слов, легла на голую скамейку.
Юрий Фролович долго, в нерешительности, стоял у стола, затем, прикрутив лампу, присел на краешек кровати, не зная, что делать. Растерянно он смотрел то на Веру, то на нетронутые подушки, с утра уложенные ее рукой, на скатерть и занавески, на выскобленные стены и потолок, видя во всем дела ее хлопотливых, ласковых рук.
«…Все самое дорогое, что было в моей земной жизни, я вам отдала…» — слышались ее слова отчаяния в его ушах.
Тусклый свет лампы освещал мирное выражение ее лица. Такого спокойствия он не видел на ее лице за все время совместного пребывания. Она тихо спала, о чем подтверждала ее грудь, мерно поднимавшаяся под шерстяной кофтой. Успокоился и он. Затем, аккуратно положив подушку, не раздеваясь, лег на самом краю постели.
Проснулся Юрий Фролович от легкого шороха Вериных шагов, в тот момент, когда она, придерживая подбородком шерстяной полушалок, надевала на себя пальто. У порога, перевязанный веревкой, собранный, стоял ее чемодан и узел с вещами.
— Ты куда, Вера?.. — вскрикнул, вскочив с постели, Юрий Фролович.
— Наша совместная жизнь дальше немыслима, — спокойно заявила она ему, застегивая пуговицы и ладонью поправляя прядь волос. — Прошу вас, Юрий Фролович, ради Бога простите меня, я признаю, что в нашем несчастном сожительстве, моя вина неизмеримо велика. Но я, как вам известно, за все это поплатилась, невосполнимо дорого. Этой ночью я получила свидетельство от Господа, что Он помиловал меня, теперь простите меня и вы!
— Вера! Я не могу противоречить тебе и так же, как и ты, глубоко потрясен последствиями нашего сожительства; но почему ты убегаешь от меня? Ведь, не я же враг тебе, пойми это! Враг — грех, совершенный нами, в котором я повинен не меньше, чем ты. Я, как христианин, как мужчина, как проповедник, воспользовавшись твоим безвыходным положением, склонил тебя ко греху. Мне надо было проявить максимум мужества и не воспользоваться тобою, а послужить тебе моим уголком, помочь укрепиться упованием на Господа. Я больше тебя виновен, во сто крат. Но зачем ты убегаешь? Ведь я все возможное сделал для тебя, чтобы разделить твое горе, огородить тебя. Разве так мы должны поступить именно теперь, когда душа каждого из нас разрывается от сознания глубины падения, неужели мы уже теперь больше, совершенно не нужны друг другу? Вместе пали, вместе будем и вставать. Я уже, в одном этом, вижу милость Божию.
Нас многие могут осудить и уже осудили, но, помилуй Бог, чтобы хоть кого-либо, из этих многих, постигли те обстоятельства, какие постигли каждого из нас. Ты вдумайся в свое безвыходное горе, какое загнало тебя, девушку-христианку, глухой ночью, окруженную злодеями, ищущими растерзать твое тело, в мою избушку. Разве это была не милость Божия, в виде моего уголка?
Теперь подумай обо мне. Молодой мужчина и христианин, обречен пожизненно на медленную смерть в этих трущобах, оставленный семьею, больной, лишенный всякого братского общения, ведь, в лице тебя, я принял ангела-хранителя в свой дом, так оно и было вначале.
Я не знаю, кем бы был любой из наших обвинителей, если бы они испытали подобное, а нас милость Божия не обошла: как ты, так и я, на глазах друг друга, и Бог нам свидетель — мы оплакали наш грех.
Ни ты, ни я, в молодости, не могли навести глубокого анализа нашего промаха в вопросе увлечения, а зачатие греха было именно там: ты увлеклась своим Андрюшей, оскорбила Господа своеволием, не спросив воли Божией; я так же, по наивности, увлекался внешностью — оба мы здесь пожали горькие плоды греха нашей юности, он настиг нас в самом узком месте; и это было неизбежно.
Теперь мы достаточно зрелые, чтобы до конца навести анализ нашего падения, осудить его, раскаяться и остатки дней наших — послужить предостережением для грядущего поколения.
— Да, вы правы, Юрий Фролович, — ответила Вера, садясь на скамью, — но я скажу откровенно, смотря теперь на вас, я вижу вас впервые таким… ну… глубоко мыслящим. Видно, грех научил нас.
— Не грех, а милость Божия, в раскаянии, — поправил он ее. Не напрасно же народная пословица говорит: «За одного битого десять небитых дают». — Раздевайся и оставь все на месте! — сказал ей Юрий Фролович как-то спокойно, но внушительно, как никогда.
— А дальше? — все еще недоверчиво, спросила Вера.
— Дальше? Вот, оба встанем на колени, глубоко исповедуем нашу ошибку пред Господом и будем просить, как нам поступить дальше. Бог научит и укажет. Веришь ли этому?
— Верю! — ответила Вера Ивановна, — но о вас-то решать нечего; и я не успокоюсь до тех пор, пока вы мне не ответите — вот, сейчас, ясно и со всей решимостью, что вы жене Анне все прощаете и, при первой возможности, возвратитесь к ней!
— Иначе я и не поступлю! — ответил он ей.
Один Бог в это время был свидетелем, в каких сердечных молитвах раскаивались Юрий Фролович и Вера Ивановна. После молитвы они приветствовали друг друга искренне, сердечно, свободно.
— Теперь, давай, обсудим спокойно, как нам поступить, если мне вскоре придется уехать, возвратиться к семье. Оставить тебя одну здесь — это не меньший грех для меня, чем прошлый; ведь, я никогда не забуду, что ты пожертвовала для меня всем. Я поеду домой и уговорю жену, чтобы она, прося прощения, простила и нас обоих, и согласилась переехать сюда со мною, чтобы, тем самым, нам разделить с тобой твою скорбную участь.
— О! Юрий Фролович, но это невозможно, поймите меня, не-воз-мож-но! Прежде всего, она совершенно вправе не согласиться, ведь у вас ребенок. Кроме того, мы по-прежнему должны будем так близко видеть друг друга, ведь, это…
За окном послышались шаги и голос: «Вера Ивановна! Вас срочно требуют в комендатуру».
— Боже мой! — воскликнул Юрий Фролович, — опять что ли, пакость какая? Вроде уж давно оставили нас. Все равно, я непременно пойду с тобой — будь, что будет!
— Нет, Юрий Фролович! Теперь я пойду только одна, Бог милостив, заступится; если же не так — умру! Но честь христианскую сохранить — помоги мне Ты, Господь.
После совместной молитвы она, спокойно оставив избу, пошла в комендатуру.
— А-а, Князева Вера Ивановна?! Редко мы стали видеть вас, — с каким-то сияющим выражением лица, проговорил ей комендант. — Поздравляю вас! По протесту генерального прокурора, ваше уголовное дело пересмотрено в высшей судебной инстанции и производством прекращено — вы реабилитированы полностью. Вот, читайте текст документа сами, а здесь, вот, распишитесь. Скажите, куда едете, чтобы вам приготовить все документы. Завтра, к 10-ти часам утра, вас ожидает транспорт.
Вера бегло прочитала текст постановления, не помня себя, расписалась и робко назвала свой город.
— Вы свободны! Не забудьте — завтра, ровно в 10 утра.
Юрий Фролович с глубоким волнением ожидал, что она скажет, войдя в дом? Но Вера, охватив грудь руками, посмотрев на него, вначале как-то не знала, как начать, но потом, задыхаясь, объявила:
— Вы знаете…! Вы понимаете…! Юрий Фролович, меня реабилитировали! — и тут же упала на колени:
— Боже мой! Боже мой! Неужели я, в очах Твоих, не потерянная… Господи…! Да, что же это такое? Неужели я возвращусь к жизни?.. — так глубоко была потрясена она всем происшедшим. Ей стоило многих усилий, чтобы после молитвы сосредоточиться и собрать себя в дорогу. Руки никак не подчинялись ей, и одну и ту же вещь ей приходилось перекладывать по несколько раз.
Всю ночь, почти до рассвета, они не спали. Оба были поражены тем, как Господь, так быстро, может развязывать и самые неразрешимые узлы и выводить из безвыходных тупиков.
Вера с Юрием Фроловичем прощались дома просто, но оба были удивлены неожиданностью: тому и другому казалось, что все это еще, как сон, пока Вера не села в автомашину и не скрылась в таежной гуще. Долго еще Юрий Фролович удивлялся, почему так быстро и безболезненно они расстались. Но, при рассуждении, пришел к выводу, что все самое острое переболело до этого и что Сам Бог, по Своей милости, управлял их чувствами при расставании. А главное — это то, что грех, связавший их, был оплакан, исповедан, прощен.
До Новосибирска Вера доехала очень быстро, свободно, даже с удобствами, что ее так радовало. Ей представилось, что, тем более, с Новосибирска будет также.
Но, сойдя с поезда для пересадки, она была изумлена многолюдней. В вокзале, на обоих этажах, невозможно было спокойно пройти, тем паче, при посадке на поезд. Зайдя в билетный зал, она, к своему разочарованию, увидела такую неразбериху, что, протискиваясь не менее часа между людьми, едва нашла очередь, которая ей ничего не обещала, раньше двух-трех дней. Причиной такого людского потока была, объявленная многим заключенным, амнистия.
Остаток дня она просидела на перроне, наблюдая, как людская лавина с шумом осаждала вагоны при посадке. Никакой надежды на дальнейший путь она не имела. Всю ночь продремала она на воздухе, на своем чемодане. С рассветом решила отойти от людского потока и, зайдя между резервными вагонами, горячо помолилась Богу, прося Его, что если уж Он вывел ее из того кошмара, то не оставил бы ее и здесь. Молилась усердно, с особым огнем, какой Вера сама почувствовала в себе.
Мимо нее, как она заметила, прошел несколько раз железнодорожный служащий и, проходя последний раз, остановился с вопросом: кого она здесь ожидает?
Вера объяснила ему безвыходность своего положения и причину, почему она здесь уединилась.
Мужчина внимательно выслушал и оглядел ее, и, как-то особенно выразительно, ей ответил:
— Что ж, пусть твой Бог будет, избавляющим тебя, до конца! Пойдем со мною! — и, взяв ее чемодан, помог возвратиться ей на вокзал.
На вокзале он на малое время оставил ее, попросив у нее денег на билет, и вскоре возвратился, передавая ей билет, со словами:
— Сейчас подойдет поезд и вы спокойно на нем уедете, Бог с вами!
Вера поднялась, чтобы ему что-то ответить или спросить, растерявшись от неожиданности, но незнакомец исчез в одной из дверей служебных помещений, не проронив больше ни единого слова.
Едва успела она протащиться по многолюдным лабиринтам вокзала, как к указанному ей перрону, действительно, подошел поезд нужного ей направления и, как ни странно, сверх ее ожидания, как раз так, что нужный ей вагон, оказался прямо против нее. Ни одного человека она не увидела около вагона, кроме его проводника.
Очень вежливо он пропустил ее в вагон, указав место, и помог даже поднять вещи.
Только уже сидя в вагоне и придя в себя, она, закрыв лицо руками, высказала тихо про себя: «И тут, неоценимая милость Твоя, Боже, еще больше склоняет меня к уничижению. Боже, Боже, что Ты делаешь!»
Как какой-то великий могучий меч, отрезал от нее ее ужасное прошлое. Весь путь до дома проехала она в дорогой тишине, мирно беседуя с окружающими, пользуясь, к своему удивлению, особым уважением с их стороны.
Паспорт был выдан ей в свой родной город, где она не жила уже более 15-ти лет. Встретили ее, конечно, с радостью, породному, но без родной мамы Екатерины Ивановны; стены родного гнезда были для нее чужими. На следующий же день, упреки и осуждения посыпались на ее голову, как градины. Вера принимала все это терпеливо, сознавая, что она достойна еще большего. Терпеливо служила своим родным, безропотно выполняя самую тяжелую работу по дому.
Отцовский дом, по завещанию умершей матери, был разделен на всех, по соответствующей доле, в том числе и Вера, имела самую лучшую из них. Но обозленные родственники делали ее жизнь все более невыносимой; и Вера была вынуждена пригласить компетентные и влиятельные посторонние лица, при участии которых ей была оговорена, конкретно, ее доля.
Но жизнь от этого не улучшилась; изменилось только то, что она заимела свой определенный уголок, в котором, смирясь, расположилась жить.
Прошло три года, в течение которых Вере пришлось перенести много жгучих скорбей как от домашних так и от единоверцев. Зоя, возвратившись почти одновременно с Верой Ивановной, возбудила в поместной церкви сильное недоверие к Вере. При приеме ее в члены общины, в самой категорической форме, протестовала против ее членства, считая Веру падшей женщиной, которую только Христос будет судить при Своем пришествии.
Много слез выплакала Вера, много перенесла унижения, пока, после полугодового испытательного срока, большинством голосов ее приняли членом Н-ской общины. Но и после этого местом для нее, в собрании, была задняя скамейка.
Ей так хотелось излить душу свою, свое горе и мучения, в присутствии какого-то служителя, кто мог бы ее утвердить и заверить в прощении ее грехов Христом. Наконец, она увидела однажды в собрании дорогого брата, Николая Георгиевича Федосеева — друга юности, старого благовестника. Выглядел он уже старцем, но таким же бодрым, подвижным, как в ранние годы. Она потянулась к нему всей душой; и встреча их в собрании была весьма трогательной. Но на следующий же день узнала, что и он не у всех пользуется доверием, так как в годы гонений не устоял в истине, охладевал, впадал в грех, хотя после этого, не только был помилован Господом при глубоком своем раскаянии, но и личными тяжкими страданиями в заключении, как бы искупил свою вину.
При встрече он, зная о ее прошлом, сочувственно отнесся к ней, но ему она не решилась исповедать свою душу. Поэтому, с какой-то надеждой, ожидала, что Господь пошлет ей желанную встречу с тем, кому могла бы она открыть все; и она молилась об этом.
После отъезда Николая Георгиевича, который, по приезде своем, принес немалое оживление в жизни общины, опять все вошло в старую колею; но Вера все ожидала.
Однажды, убираясь на веранде, через открытую дверь она услышала над собой чей-то звучный, приятный, хорошо знакомый голос:
— Мир дому Князевых!
Поднявшись, она увидела молодого человека: черноволосого, загорелого, прилично одетого. Выражение лица для нее было очень знакомое, близкое, родное. Какое-то малое мгновение она мучилась в догадках: кто же это такой? Но тут же вспомнилось все и, бросив веник, Вера потянулась к нему всем существом: «Павел!»
В открытой двери, действительно, стоял Павел Владыкин.
— Павел!.. Павел!.. — подбегая, ухватилась за руки Владыкина Вера. Ты ли это?.. И в такое время, когда я совершенно потерялась, мучимая внутренним отчаянием… Неужели осудишь и ты?.. — произнесла она, понурив голову, не отпуская руки Павла. — Ну, садись же, садись скорее, — усаживала она его в отцовское, старое кресло в комнате.
Когда они уселись, Вера, извинившись за нетерпение и все прочее, с горечью стала рассказывать ему всю свою историю, все, пережитые ею, духовные потрясения. Она не утаивала от него ни особенностей ее отчаянных обстоятельств, ни интимных встреч с братом Юрием Фроловичем, ни обоюдного падения и, последующих после того, мук раскаяния; затем, неожиданного для нее, такого исхода — что она, вот, здесь, дома.
Владыкин внимательно и терпеливо выслушал ее до конца, наблюдая, как менялось выражение ее лица, в зависимости от передаваемых, пережитых ею, моментов. Не слыша, можно было бы определить, по каким отчаянным ухабам проходили ее жизненные межи. Теперь она предстала пред ним, до крайности измученная жизнью, раздавленная и уничиженная, сознанием собственного недостоинства. У нее еще остались следы, не совсем поблекшей привлекательности, и жажда к жизни, но только теперь она все свои преимущества безошибочно посчитала за сор.
— Павел! — успокоившись и вытирая остатки слез, сказала она. — Я верю тебе и хранила все время, в сердце своем, твой образ, как искреннего, самоотверженного христианина. Меня отвергли, как падшую, но я не перестаю до сих пор обливать раны Христа своими слезами, я верю в Спасителя и хочу жить. Скажи мне, где место в жизни для таких падших людей? Укажи мне его, если ты не такой, как мои судьи.
— Есть место! — ответил ей, успокаивая, Павел. — Есть место и для тебя — на Голгофе, у ног Христа. В нем — Сам Христос, не отказал еще никакому грешнику. Ты уже заняла его, не смущайся и успокойся; есть у тебя и друзья, такие же помилованные грешники, как ты.
Услышав эти слова, ободренная Вера упала на колени и благодарила Господа, что, наконец, Он утешил ее этими простыми словами.
— Что же мне делать после этого в жизни? — спросила она.
— Идти в Церковь и, если хочешь жить тихой радостью и в покое, служи там Господу, чем можешь; и судьбу свою доверчиво предай Ему.
Павел долго просидел со старым другом своей юности — Верой, делясь драгоценными воспоминаниями о тех прекрасных местах, где прошли его межи. Выразил искреннее соболезнование об утрате ее мамы, умершей в разлуке с ней, но, расставаясь, оставил ее утешенной. Вера после этого, в общине, до конца своих дней, прожила с неумолкаемым свидетельством: «Христиане! Не грешите против целомудрия, если не хотите остаться одинокими!»
Глава 14. Совместные скитания Павла с Наташей
«И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется»
Гавриил Федорович и Екатерина Тимофеевна встретили зятя из России степенно, сдержанно, хотя и не без радостного волнения в душе. Первые дни были проведены за всякими возбужденными разговорами, воспоминаниями о непредвиденных встречах со Скалдиным В.В. и другими, теперь уже общими, друзьями.
Но как ни сладки и торжественны были вечера встреч с друзьями и родственниками, цифры стенного календаря начали томить сердца всех, холодной необходимостью расставания. Павел с Наташей начали усиленно собираться в далекий путь, на Север. В самые последние дни, Комаровы сообщили телеграммой, что Жене разрешили выезд на «материк», и они уже получили место на океанском теплоходе. Это известие дополнило волнение в сердцах друзей и, особенно, родственников в домах Комаровых и Кабаевых.
Одни радовались, предвкушая долгожданную встречу с Женей, другие, наряду с этой радостью, загадочно всматривались в будущее: «…А как же останутся Павел с Наташей, одни на Севере?» Последние ночи, молодой четы Владыкиных, были почти бессонными. В разных районах города, они до глубокой полночи проводили беседы с молодежью, объединяя их для молитвенного служения и закрепляя этим прочную христианскую дружбу; и как ни старались они после таких бесед, хоть немного раньше прибыть домой, но, как правило, выбегали к остановке трамвая, когда огоньки последнего вагона, к их досаде, безжалостно скрывались за поворотом. А это, значит: час-полтора вынужденной прогулки, по улицам спящего города.
Последние дни, под натиском увещаний милых старичков, пришлось посвятить прощальным беседам с ними; и тогда Екатерина Тимофеевна, как говорят, выжимала в беседе с Павлом все, что так волновало ее душу в духовной области. Наташа, после полуночи, приходила на выручку мужу, но ей это удавалось не всегда: старички, в бесперебойной беседе, спать Павлу не давали, сами же считали для себя позволительным, поочередно подремать. Уже в два-три часа ночи Павел заявлял: «Мама, я все… выключился». Павла, совершенно изнемогшим, Наташа уводила к себе.
Настал день расставания. С утра родные и близкие суетились в узких проходах тесных комнатушек: увязывая, примеряя, раскладывая вещи. После прощальной молитвы, Екатерина Тимофеевна долго глядела в глаза Павлу, потом сказала, без слез, всего несколько слов: «Ну, теперь иди». Провожали до самой большой улицы, где транспорт и людской поток, при посадке в трамвай, безжалостно разлучили их. На привокзальной площади Павла с Наташей ожидало много друзей. Тройным кольцом отгородили они их от внешней толпы, и в эти минуты, от искреннего усердия, выражали свою сердечную признательность и расположение, кто чем и как мог. Десятки рук остались протянутыми в прощальном привете, когда вагон дрогнул и медленно двинулся на Север. С возбужденными криками пожеланий, выскакивали из тамбура, на ходу, наиболее отчаянные из друзей; под мокрыми ресницами покрасневших глаз стушевывалось все: и толпа, бегущих по перрону, друзей, и знакомые очертания города, который стал близким и родным. Панорама благоухающей зелени, как-то сразу оборвавшись, исчезла. Оборвался и шумный хоровод любезных, родных друзей.
Не успели Павел с Наташей еще обменяться впечатлениями о пережитом и виденном ими, а за окном уже потянулись однообразием, пустынные просторы Казахстана. Это понудило их, только теперь, в тишине, погрузиться, в неизведанную еще ими сладость обоюдной новой жизни, в которой они могли почувствовать друг друга, без каких-либо вмешательств посторонних. Больше месяца они провели в путешествии: на колесах и пароходе, по весне, от юго-запада до севера-востока. Владыкины были поглощены перспективами их совместного участия в деле Божьем, в неизвестной для Наташи обстановке.
На третий день пути, в открытые двери вагона, с новыми пассажирами, в вагон дохнуло неожиданно такой свежестью, от которой Наташа съежилась, и назвала холодом. На пятый день за окном, вообще, побелело; и Новосибирск встретил их румяными, от морозца, лицами прохожих. Одежонка у Наташи оказалась, по ее выражению, легкой; и она была очень рада, когда после размещения багажа, они, в поисках «своих», оказались, очень скоро, в натопленном доме друзей. Хозяева — сверстники по годам Владыкиным, любезно приняли их и, при виде уже знакомого им Павла, поспешили проводить в просторный зал. К удивлению Владыкиных, он был заполнен гостями, среди которых Павел увидел несколько знакомых человек. Все сидели за столами, заставленными всякой, искусно приготовленной, стряпней. Шла официальная часть, и Павел с Наташей, пристроившись на конце стола, слушали, как некоторые участники пира рассыпались в любезностях и похвале, в адрес двух личностей, сидевших у передней стены. Один из них был пожилой, властный мужчина, с крупными чертами лица. Его — соседи, по столу, шепотом, торжественно — называли Филипп Григорьевич Патковский. Второй — рядом с ним, был много моложе, и подвижностью выразительного лица напоминал журналиста — это был Мицкевич Артур Осипович.
Оба они отвечали взаимной любезностью тем, кто щедро наделял их кроткою признательностью.
Павел Владыкин приготовился уже было сделать заключение, что это торжество посвящено каким-то итогам деятельности обоих личностей. О Патковском он слышал подробную характеристику в Ташкенте, от своего тестя Кабаева и, особенно впечатлительную, от Седых Игната Прокофьевича — благовестника Сибири. Но, к своему удивлению, Филипп Григорьевич внимательно посмотрел на Павла и сказал:
— Друзья, к нам присоединились гости — брат с сестрой, поэтому я считаю своим долгом, прежде всего, познакомиться с ними.
Павел, поднявшись, представился:
— Меня зовут Павел Петрович Владыкин, родом из центра России; но многие годы провел в неволе за моего Господа. Это моя спутница, Наталья Гаврииловна; два месяца назад мы сочетались с ней, и она согласилась разделить со мною участь отшельника. Мы возвращаемся в места нашего будущего жительства, в Заполярье; по пути заехали сюда, как к родным по духу, если не ошибаюсь.
— О, смотрите, как это прекрасно, Артур Осипович, — учтиво продолжая речь, обратился он к Мицкевичу. — А мы, вот, собрались здесь, к нашим дорогим друзьям, отметить их семейную радость. Но будем очень рады, если вы поделитесь с нами вашим участием.
Владыкин охотно согласился и, открыв книгу Иисуса Навина 24 главу, 15 стих, прочитал: «…изберите себе ныне, кому служить, богам ли, которым служили отцы ваши, бывшие за рекою, или богам Аммореев, в земле которых живете; а я и дом мой будем служить Господу».
— Друзья мои, — начал он, — мы во многом счастливее того общества израильского, к которому обращался тогда Иисус Навин, тем, что отцы, некоторых из нас, служили только истинному, живому Богу и закончили свою жизнь в страданиях, отстаивая чистоту и святость служения. Их нет, остались мы, и с нами — Дух той самоотверженности, какой почивал на них; но почил ли он на нас, как на Елисее после Илии, об этом нам следует рассудить. Прочитанное место, я предлагаю рассмотреть с разных сторон: служу ли я, прежде всего, Господу? А если я не служу Господу, как будет служить Ему дом мой? Или: нет ли такого случая у кого, что дом служит Господу, а я неизвестно, кому служу, и нет единодушия в служении? Может быть, и я, и дом мой совершаем служение, но есть ли полная гарантия, что мы служим Богу, а не чужим богам?
Наконец, очень важно отметить, что Иисус Навин сказал уверенно: «Я и дом мой будем служить Господу». И он всем домом служил, прежде всего, потому, что домашние были строго воспитаны в Духе Господнем, а самое главное — ему не трудно было сказать: «будем служить Господу», потому что он служил Ему от юности и оправдал это служение до смерти. Израиль поклялся тоже, сказав: «и мы будем служить Господу…» (ст.18), но не служили Ему, потому что не служили Ему до этого, и как они могли служить после этого?
Проповедь была краткой, но свежей и свободной, поэтому все присутствующие были глубоко тронуты, хотя, может быть, она на них произвела разное впечатление. Тут же, после нее, Филипп Григорьевич вдруг заторопился и, призвав к молитве, направился вместе с Мицкевичем к выходу, объясняя это занятостью.
Павел обратил внимание, что некоторые из присутствующих последовали за ними. Проходя мимо Владыкина, Патковский протянул руку для приветствия, сдержанно пожал руку гостя и тоном, не позволяющим возражения, проговорил, почти на ходу:
— Завтра, до 12 дня, я вас со спутницей жду у себя, адрес вам здесь скажут.
— Простите, пожалуйста, — ответил Павел, — но я боюсь, что не смогу, ведь я проездом…
— Нет, нет, — возразил Патковский, — вы должны непременно. Слышите?!
Мицкевич, с выражением легкой улыбки, поддерживал своего сотрудника. Владыкин был очень смущен непривычным тоном, каким обратился к нему служитель. В детские и отроческие годы, он на служителей братства смотрел с каким-то внутренним трепетом и считал себя бесконечно счастливым, если кто из них уделял ему внимание; их речи в его ушах запечатлелись, как неземная мелодия. Здесь было как-то иначе. Вообще, такой оборот речи ему был совсем не нов, но он исходил, как правило, от тех властителей, которые руководили его судьбой; а ведь — это же служитель братства христиан, с именем которого он был отчасти знаком.
Павел ответил коротко, но такими словами, какие вдруг оказались в его устах:
— Простите, но я пока свободен от очень многих обязанностей, являясь слугою моего Господа, тем более, что мои обстоятельства принуждают меня оказывать предпочтение тем, с которыми я уже связан какими-то обещаниями.
Слышал это его собеседник или нет, но промолчал. Оставшиеся, сразу же пересев, окружили Павла с Наташей, убедительно прося рассказать о жизни страдальцев, на что Павел с радостью согласился.
Однако, среди оставшихся оказалась, покрытая сединой, старица и, обратившись к Владыкину, сказала:
— Вы, я вижу, мало знакомы с нашими дорогими Филиппом Григорьевичем и Артуром Осиповичем — это милые братья, которые день и ночь пекутся о стаде…
— Сестра, — возразил ей Павел, — мы же весь день сегодня только и слушали о их доблестях, да они и остаются с вами; а, вот, о тех, кто томится в узах за имя Господа, мы почти ничего не знаем; а нам это очень нужно знать.
— А! Узы, узы, что там интересного, слушать про эти побои, голод, арестантские лохмотья, крики… — возразила старица, — те, кто мудры, давно уже там не сидят; и как это может быть: одни рады полученной свободе, служат и живут с семьями, а другие — сами себе ищут приключений, через упорство и гордость — пусть и пеняют на себя.
— Как?… И это вы?… У-у-у-у!.. — загудело все кругом.
Старушка, совершенно неожиданно для себя, убедилась, что она оказалась чужой среди всех ее знакомых, и, дико озираясь на окружающих, порывисто встала и немедленно вышла из дома.
До глубокой ночи, не смыкая глаз, оставшиеся провели время в оживленной беседе, задавая самые разнообразные вопросы, волновавшие их душу, особенно, в отношении той свободы служения, какая, всем им, казалась мнимой. Расставаясь, Павел, не скрывая, заметил: «А это, друзья, свобода в кавычках».
На следующий день Владыкин был поглощен сборами в дальнейший путь и мучительной проблемой транспорта (при колоссальном многолюдий, в результате послевоенного передвижения людей). Только после обеда, они радостно благодарили Бога, вместе с хозяином дома, за благополучие, в чем большое участие принял брат-хозяин, будучи работником железной дороги. Поэтому к Патковскому Павел с Наташей прибыли уже к концу дня и, прямо у двери, были встречены упреком:
— Брат, я очень огорчен вами, ведь я же предупреждал вас, до 12 часов. Мы очень заняты, и мне нужно было с вами поговорить, так же, вот, и брату Артуру Осиповичу, — раздраженно начал Патковский, усаживая Владыкина.
Павел открытым взглядом, с улыбкою на лице, посмотрел на собеседника и спокойно ответил:
— Филипп Григорьевич — это зависит только от вас самих, а я, вот, благодарю Господа за ту свободу, в которой нахожусь, хоть она и дана мне ценой уз, какие еще и до сих пор ношу. Раздражаетесь вы на меня напрасно, я ограничен сроком явки в порт для моего следования и с утра добывал билеты: вначале на самолет, потом уж на поезд.
Услышав объяснение, оба они с Мицкевичем заметно успокоились.
— Я, вот, с утра жду вас, чтобы вручить вам материальную помощь, — продолжал он, подавая Владыкину сверточек с деньгами, — возьмите, это от меня, безо всяких предубеждений.
— Э-э-э! Вот, за этим, вы меня ждали совершенно напрасно, — возразил ему Владыки, — я денег у вас не возьму.
Непривычный оборот совершенно ошеломил Патковского.
— Как не возьмете? Почему?
— Прежде всего, потому, что я в них не нуждаюсь, у меня денег достаточно, да и резервы не ограничены, а во-вторых, — я вас не знаю.
— Как не знаете?! — с удивлением и явным оттенком возмущения, обратился к Павлу собеседник.
— Так и не знаю. Я знал Филиппа Григорьевича Патковского до 30-х годов, как слугу Божьего, в Сибирском братстве баптистов, по журналу. Теперь не знаю вас, кроме как служителя ВСЕХБ.
— Я понял вас, — ответил Патковский, — и скажу вам, хоть ваш жест и обижает меня, но рад увидеть в таком молодом проповеднике строгую принципиальность, пожалуй, это теперь необходимо. Вначале я в душе негодовал на вас, объясняя все вашим своеволием, но теперь, признаюсь — ваша уравновешенность принуждает меня признать вас человеком и глубины, и высоты. Вам, наверное, не следует объяснять положение ВСЕХБ и служителей его, в связи с некоторыми компромиссными условиями, ценой которых, вновь открыли мы собрание и здесь, у себя, в Ташкенте, да и в других местах. Но, дорогой брат, вы поймите нас, что мы ничего другого не нашли, как пойти на ряд уступок, чтобы сохранить братство в нашей стране, а впоследствии, Бог даст, и отвоевать прежние позиции. Поэтому, предлагая эти средства, заверяю вас, что они текут по чистым каналам, и я, передавая их вам, прошу принять от моего чистого сердца, как страдальцу-христианину, сохранившему достоинство.
— Филипп Григорьевич, не приму! По каким бы они чистым каналам не текли, источник сам не чист. Ошибаетесь вы и в том, что, пойдя на компромисс, рассчитываете обхитрить противников впоследствии. Богу хитрецы ведь не нужны: ни теперь, ни во времена Гедеона. Ему нужны верные и преданные до конца, и Он их найдет, если не во мне и не в вас, то в других, но найдет и дело совершит, и на этом деле поставит печать, что это дело Божие, а перед Ним все враги окажутся бессильными.
Теперь вы рассчитываете, впоследствии отвоевать прежние позиции, но чем же вы воевать собираетесь, если всеоружие Божие сдали без боя? Скажу вам прямо и безошибочно: ни вы, ни ваше потомство — не отвоюете даже прежних позиций братства. Господь воздвигнет другое наследие и от другого корня, как во времена Саула и Давида.
Во время разговора Мицкевич вышел; и Патковский, пододвинувшись поближе к Владыкину, вполголоса проговорил:
— В таком случае, прошу тебя убедительно, возьми, вот, этот сверточек — это собрали некоторые, из присутствующих вчера, тайно и просили передать, как от друзей.
— О! Это другое дело, — воскликнул Павел, — это я приму и положу близко к сердцу, так как они собраны от скорбящих сердец, независимо, сколько здесь — рубль или сто рублей.
Патковский глубоко вздохнул, и Павел заметил, как под ресницами его глаз появилась влага. Было ли в этом сознание своей роковой слабости или другое что, но Павел был рад и тому; поэтому они, вместе склонившись, кратко помолились. Павел благодарил Бога, что через это служение он имел связь со скорбящими душою, что он принимает это служение, как из чистого источника, хоть и по загрязненному каналу. А когда встали, то, после приветствия, он добавил Филиппу Григорьевичу:
— Узбеки говорят, что арычная вода, протекая по озелененным каналам, через километр очищается и становится пригодной.
— Брат, Павел Петрович, — озабоченно сообщил он, озираясь на дверь, — с вами хотел побеседовать Мицкевич и расспросить о вашей жизни, о ваших связях там, с заключенными братьями, и, если вы несете там, какое служение, то какое, именно, и кем на это уполномочены, так что имейте это в виду, — сказал Патковский.
— Филипп Григорьевич, напрасно он меня столько прождал, собеседником я ему быть не смогу, и вы объясните ему сами, как сможете. Спутником в те места — пожалуйста, очень рад, а собеседником — нет. А теперь, я очень хотел бы познакомиться с вашей семьей.
Патковский провел Владыкина в столовую, где их ожидал обед, но, к удивлению Наташи с Павлом, в обеде участвовала только самая младшая дочь, которая при беседе была мало откровенной.
Покидая Новосибирск, Павел с Наташей были очень рады, что нашли себе в нем близких друзей, с которыми впоследствии имели немало благословенных встреч. От самого Новосибирска до Иркутска, по-зимнему, угрожающе пуржило; и Наташа, преждевременно, предвкушала горечь северной идиллии, как бы красиво, в эпизодах, не изображал Север Павел.
В Иркутске им предстояла пересадка на свой поезд и, разместив с трудом свои пожитки, какими наделили их друзья из Ташкента, они пошли разыскивать «своих» по адресу, какой им рекомендовал Патковский. Нашли без труда, причем недалеко от вокзала.
Семья, в которой они остановились, состояла из хозяюшки-сестры Вари, ее матери, уже в старческом возрасте, ее мужа — тихого скромного труженика и двух детей, в возрасте 16–18 лет. Любовь Владыкиных к пению, в лице сестры Вари, нашла полного единомышленника и несколько сблизила их, рассеивая какую-то необъяснимую напряженность. Вечером они пошли на собрание, которым руководил совершенно дряхлый старичок. В предложенной проповеди, Павел говорил о любви Божией, но в собрании царило такое безразличие и сон, что ему надо было прилагать большие усилия, чтобы Слово Божие, хоть сколько-нибудь, привлекло внимание слушателей; однако, к концу, у троих или четверых появились слезы умиления, с которыми они и опустились на колени. Маленький хор, под управлением сестры Вари, нестройно закончил богослужение, а после него к гостям подошли не более, как те, кто были тронуты проповедью. По дороге шли вместе, и сестра Варя приступила к оживленному разговору:
— Брат, Павел Петрович, я, вот, при всех, открыто хочу вам пожаловаться на наши обстоятельства. Совсем недавно нам разрешили, после большого перерыва, открыть собрание. Ой, сколько мне пришлось побегать, убеждая верующих собирать средства, необходимые для приобретения дома молитвы и открытия; наконец, все нашлось, а как же быть с пресвитером? Сразу пришел на память наш служитель в прошлом, дорогой брат пресвитер. Как за дорогую находку, я ухватилась за эту мысль и была непоколебимо уверенной, что он, услышав об открытии общины, с радостью возвратится на свое место; но, увы, при встрече мне пришлось горько разочароваться. Брат занимал, хорошо оплачиваемую, должность в театре и, убедившись, что наша маленькая общинка не способна будет возместить ему его ежемесячного оклада, получаемого там, не согласился на предложение. Невольно, мне пришлось обратиться к этому старцу, без ноги, который принял служение, не поставив никаких условий.
Наконец, слава Богу, служение началось, но тут опять беда; в нашем маленьком хоре совершенно отсутствуют, сколько-нибудь способные, ведущие бас и тенор. Тут никого не нашлось, поем кое-как с теми, кто есть, но у меня к вам будет вопрос: нельзя ли будет пригласить, за плату, баса и тенора из необращенных? Что вы на это скажете?
Павлу вначале показалось это шутливой иронией, но, посмотрев на сестру Варю, он увидел, что она спрашивает совершенно серьезно. Владыкин несколько помолчал, но на повторный вопрос ответил с рассуждением:
— Ну, что же, давайте с вами вместе обсудим. Значит, вы хотите рублей за шестьсот нанять, допустим, поношенного, т. е. в годах баса; такого вы, пожалуй, можете подыскать из старых церковных певчих, там некоторых за пьянку выгоняют. Насчет тенора — ну, хорошего, лирического вы можете подобрать только в театре, он с вас возьмет не меньше восьмисот рублей в месяц. — При этих словах все с удивлением смотрели на Владыкина: что это он говорит, кроме самой Вари, которая по-прежнему оставалась серьезной. — В таком случае, вам, уже заодно, придется подыскать за тыщонку пресвитера, вместо этого старичка, без ноги, — продолжал Павел, — но тогда вам придется сменить и вывеску на доме молитвы.
Все слушающие улыбнулись от такого неожиданного вывода, а сама сестра Варя, рассмеявшись, умолкла и так, пристыженной, дошла до дома.
— Ну, брат Павел Петрович, вы и подъехали ко мне, а я-то, ведь, начала спроста…
— Дом Божий — это не балаган, к которому можно подойти спроста, а надо подходить с постами и молитвами, да со страхом Божьим, тогда он останется домом Божьим; и не вам к этому подходить, а достойному брату-служителю.
Прожив целый день в их доме, в ожидании поезда, Павел пронаблюдал, что сестра Варя, кроме своих домашних житейских дел, была полностью поглощена распоряжениями и по дому молитвы. Муж ее оказался вдумчивым, серьезным христианином и очень практичным хозяином, но властность и бесшабашная распорядительность Вари — всех в доме привела к удрученному настроению.
Перед отъездом к Павлу подошла старушка, ее мать, со слезами, что ей от дочери нет никакого житья. Выслушав ее, он ответил:
— Бабушка, только один Бог может управляться с такими «директорами», потерпите, милая, все-таки в чужих людях вам будет еще хуже.
При расставании сестра Варя подошла к Павлу и сказала:
— Брат, слушая вас и глядя на вас, я чувствую, что вы многое имели бы мне сказать: почему вы молчите? Скажите все-все, я выслушаю; выполнить, может быть, теперь не смогу, может быть, выполню позднее.
— Ну, что ж, сестра, хотите, так слушайте, — начал Павел, — прежде всего, в доме главою являетесь вы, а не ваш муж, поэтому…
— Ну, в этом уж вы неправы, — с обидой остановила его сестра и стала изливать целый поток доводов, в защиту своих поступков.
Павел терпеливо все выслушал, затем, подав руку на прощание, сказал:
— Ну, для меня времени не осталось, мы спешим на поезд; а вам скажу на память одно: видно, сейчас ваше время; когда оно кончится, вы увидите, какой жалкой вы окажетесь, но будет поздно. До свидания!
Посадка в поезд была у Владыкиных, на редкость, удачной; очень хорошо разместились они и в вагоне. При прощании муж Вари заплакал и просил их с Наташей молиться о них.
Во Владивосток ехали почти целую неделю. По дороге Павел, со всеми подробностями, рассказывал жене о памятных местах, где десять лет назад он в одиночестве проводил жуткие дни и месяцы. Перед окном медленно проплыло ущелье, которое тогда называли «Скалы»; затем, достопамятное Облучье, а в нем — дорога на «Кожевничиху»; центральная тюрьма под горою, перекосившаяся избушка, где умерла Зинаида Каплина; конбаза, где провел последние дни, перед освобождением, Афанасий Иванович Якименко; потом «Соколовская падь» с развалинами страшной лесной фаланги, с Кутасевичем во главе. Наконец, туннель и Лагар Аул с серенькими домиками, среди которых малая хатенка деда Архипа с Марией торчала, сквозь проваленную крышу, полуразвалившимся, почернелым остовом русской печи. Наконец, Павел, прильнув к окну, с замиранием, увидел кучу почернелого хлама на месте избушки, а за поредевшим поселком первой фаланги — неизменный «Хораф», по-прежнему, обмывающий скалистую насыпь. Панорама воспоминаний оборвалась станцией Известковой, которая, из нескольких пристанционных домиков на мшистом болоте, превратилась в таежный промышленный поселок.
Владивосток встретил Владыкиных нежным веянием мягкого морского ветерка и своеобразием портовой суеты. Долго смотрел Павел на бухту «Золотой рог», откуда десять лет назад, в составе нескольких тысяч, его отправляли на океанском судне на Колыму. Невольно ему вспомнились детали пережитого, особенно кружок выдающейся интеллигенции на пересылке, которых он приравнял тогда к куче мусора. Перебирая в памяти лично каждого из них, в действительности, установил, что определение Божие, которое он высказал им тогда, сбылось с поразительной точностью: в живых остался только командир дивизии, реабилитированный в 1938 году, остальные сгорели в огненном шквале, ранее описанных, событий.
Во Владивостоке Владыкины, в конторе представительства, отметили свое прибытие, зарегистрировались для получения продовольственных карточек и дальнейшего продвижения на Колыму кораблем. Предупредили транспортное агентство о своем багаже, который следовал за ними из Ташкента. Затем, помолившись Богу, пошли искать своих по вере, и Господь ответил им немедленно: в городе, проходя мимо водопроводной колонки, они спросили одну из женщин о верующих, та, к удивлению Павла, указала им на квартиру, расположенную прямо перед ними. К счастью, у крыльца сидела хозяюшка, которая оказалась милой, гостеприимной сестрой и немедленно пригласила в квартиру. Из расспросов стало известно, что пресвитер и еще несколько братьев арестованы несколько лет тому назад; община распущена; верующие общаются отдельными группами, по личной инициативе.
В тот же день они познакомились с другими семьями и, в частности, с осиротевшей семьей пресвитера, которая жила рядом с тюрьмой и вынуждена была страдать неутомимой скорбью, видя день и ночь перед своими глазами высокое мрачное здание тюрьмы, в котором бесследно исчез ее муж, отец и служитель Церкви. Вскоре нашлись и пламенные души, из числа многодетных, которые, несмотря на вереницу нескончаемых дел по дому, оставили все и к вечеру обеспечили встречу с рассеянными христианами.
Дух Божий особо посетил собравшихся, которые несколько часов провели в слезах умиленного раскаяния, а последний час — в пылу неземного восторга. Среди собравшихся, особенную радость доставляли дети, с великой ревностью хвалящие Бога стишками, пением и даже молитвами. После этого среди христиан установилось регулярное общение, но, увы, к стыду имеющихся оставшихся братьев, временное наблюдение за оживающей общиной было поручено сестрам. Через несколько дней Павлу с Наташей пришлось оставить скорбящих и ехать в порт отправления, для оформления и дальнейшего следования на Колыму.
По прибытии, чета Владыкиных, со многими другими ожидающими, получили место в доме ожидания, отдали документы на оформление предстоящего плавания и с удовольствием побродили среди распускающейся зелени Дальнего Востока. Но, получив известие, что корабль еще где-то в пути, они решили посетить город Сучан, где когда-то Наташа с семьею пытались устроить свою жизнь.
Такая же живая молитва веры Павла с Наташей привела их, без каких-либо затруднений, к «своим»; а день был субботний. Сестра, с которой они встретились прямо на дороге, отнеслась к ним недоверчиво, холодно и отвела к другой сестре, по соседству. А здесь, к великой радости, вторая сестра узнала Наташу с прошлых лет и оказала самое горячее гостеприимство, приют и ночлег, а утром воскресного дня поторопила всех на собрание. Павел был очень рад, в этих дебрях, найти общину, как он заключил, состоящую из живых христиан, которая во многом напоминала ему свою родную Н-скую, где проходило детство. Однажды Павел слышал, что одну из церквей этой местности, в годы народных волнений, постигло большое испытание. Местность в то время неоднократно переходила из рук в руки, воюющих между собой сторон. В один из праздничных дней, когда верующие со своими детьми и гостями собрались прославить Господа, руководимая злобой, вооруженная толпа окружила помещение, наполненное верующими. С гиканьем и бранью, потребовали немедленно разойтись, но из христиан ни один не покинул помещения. Тогда раздались вокруг помещения беспорядочные выстрелы, а после них, некоторые из налетчиков попытались ворваться в дом, чтобы учинить насилье, но и этого им не удалось. В ответ на буйство злых людей, вся церковь встала на колени и начала молиться. Среди налетчиков, водворилась, вдруг, тишина, а затем заметно было, что они приступили к исполнению, какого-то другого, плана. За стеной послышались удары молотков и топоров: моментально, дверь и окна помещения были забиты досками. После этого, из соседнего леса, налетчики, очень дружно, принесли ветвей и сухих сучьев, обложили ими весь дом, а затем, к ужасу немногих окружающих жителей, облив керосином все это, подожгли. Вскоре треск горящего хвороста и запах гари проник в помещение, огонь быстро охватил кольцом все здание. Среди обреченных начались детские крики, а затем первые признаки паники, но старец пресвитер, возвысив голос, обратился к христианам:
— Братья и сестры! Прежде всего, во имя Иисуса Христа — успокойтесь!!!
В помещении водворилась тишина.
— Слово Божие нам говорит: «Возлюбленные! Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас странного…» Это не странное приключение, это путь наших отцов, наших дедов, путь первых христиан.
В это время все присутствующие видели, как лицо пресвитера просияло неземным светом.
— И если угодно Господу, чтобы нам и детям нашим прославить Его этой мученической смертью, то Он даст нам дух твердости и мужества. Поэтому, возьмите друг друга за руки, встанем на колени и молитвенно запоем:
Все помещение наполнилось таким мелодичным и благоговейным пением, что некоторые из присутствующих думали: «Видно, сами ангелы поют здесь с нами…»
Сердце обреченных христиан не дрогнуло ни на мгновение, все забыли и самих себя и ужас, окутавший их извне, а едкие струйки дыма, проникая через щели, наполняли помещение…
Вдруг, сквозь треск горящих дров и хвороста, послышались вначале пулеметные очереди, затем людские крики, какая-то возня, топот человеческих ног и команды, одна за другой. Затем треск сучьев постепенно прекратился, с окон, одна за другой, слетали доски, а после нескольких ударов, дверь моментально растворилась.
— Выходи! — послышалась властная команда.
В дверях, с руками запачканными грязью, стоял командир регулярных войск и был крайне изумлен, увидев в открытую дверь взрослых и детей, стоящих молитвенно на коленях. В ответ, на команду — выходи! — не последовало никакого движения, люди продолжали молиться. Командир снял головной убор и, в благоговении, стоял на пороге, не смея войти внутрь, а за его спиной, горя любопытством, стояли воины регулярной армии.
Старец-пресвитер со всей церковью, теперь в слезных молитвах, благодарил Бога за избавление от ужасной смерти. После молитвы, один за другим, неся и ведя за руки детей, выходили христиане на улицу. Последним вышел пресвитер, учтиво поблагодарив воинов и командира, за их великий подвиг…
Владыкин, когда осмотрел собравшихся, подумал: «А, может быть, здесь и есть кто, из тех героев веры, которые были обречены к огню?»
Ему предложили сесть у кафедры, а Наташу усадили в хор. В ходе богослужения было заметно, как все были озадачены одной мыслью: «Что это за гости?» Поэтому, пресвитер не замедлил предложить Павлу слово. Встав на проповедь, Владыкин под впечатлением упомянутого воспоминания, стал проповедывать на тему огненного испытания. Все собрание было охвачено умилением, и после проповеди, не менее часа, церковь, в горячей молитве, простояла на коленях. В заключение, гостей вдохновенно приветствовали. Здесь же были организованы столы для трапезы любви, где наслаждение продолжалось еще полтора-два часа.
С большим сожалением, неохотно, провожали новые друзья своих гостей, которые, так сразу, стали близкими, любимыми, дорогими.
В порт Наташа с Павлом возвратились перед вечером, по дороге обменялись своим предчувствием: «А что, если, по возвращении, мы встретим дорогих наших Женю с Лидой?» Предчувствие оказалось ненапрасным. Входя в поселок, прямо на площадке между построек, они, к своему изумлению и радости, горячо обняли своих друзей, как и предполагали. После краткого обмена новостями, было решено: на сопке, среди зелени, совершить Вечерю Господню и дружескую трапезу любви.
При отъезде из Ташкента, в кругу христиан и при участии служителей Церкви, Павлу Петровичу Владыкину было вручено право к священнодействию по тем местам, где ему придется быть.
Обе подруги, Лида с Наташей, после горячих объятий принялись за организацию общения, а Павел с Женей нашли место, соответствующее их настроениям и желаниям. Место нашлось на вершине невысокой сопки, в тени развесистого дуба, на изумрудном ковре пробивающейся зелени. Май на Дальнем Востоке особенно щедр разнообразием цветов и ароматов.
Когда было уже все приготовлено, разложено, друзья встали на колени и усердно благодарили Господа за чудо избавления, какое Он начал являть им, а Женя уже получил его. После молитвы, за праздничным чаем, Женя рассказал, что врачебная комиссия, при участии его друга-врача, определила для него возможность возвращения с Севера в родные места. Рассказал, каким трогательным, но тем не менее желанным, было расставание его с сотрудниками и товарищами в Усть-Омчуге. Что его девятилетнее пребывание на Колыме, сильно подорвало его здоровье, и что, в лице жены Лиды с дочерью, Бог послал ему предвестников избавления. Но обрадовал Владыкина тем, что их комнатка (со всей мебелью и даже всякими продуктовыми запасами) осталась закрепленной за ними. В ней сейчас поселился комендант поселка, наш брат в Господе, и ждет их возвращения. Что после себя они оставили, даже, в двух местах, посаженные овощи.
В свою очередь, Павел рассказал им о всем, что было пережито ими с Наташей, и как Господь наградил их за перенесенные скорби; что в их браке они видят безусловную волю Божию, и видят, что они соединены, в благословение друг другу. Возвращались они уже поздним вечером, счастливыми, довольными; спали спокойным, мирным сном.
Следующие дни были заняты хлопотами: Комаровы оформляли отъезд на поезде, с наименьшими затратами на пересадках, отбирали и получали с корабля багаж. Наконец, был тот день, когда Комаровы погрузились в «телячий» вагон-теплушку, который назначен был в Азию, до самого места их выгрузки; Владыкины сели с ними вместе, чтобы проводить их, и после самим проехать во Владивосток для получения багажа.
В вагоне, уже в последние часы, Павел обратился к своим друзьям:
— Женя и Лида, Бог знает, как я благодарен Ему, а так же и вам за ту, непомерно великую, заботу, какую вы оказали мне. Мы, обоюдно теперь убедились, что наши судьбы сплелись в единый канат. Дай Бог, чтобы он не порвался, и еще хуже, чтобы кто-либо из нас не отпал от дорогой дружбы, в которую соединил нас Сам Бог.
Но наряду с этим, я считаю своим долгом пред Богом и вами, заметить вам кое-что такое, что тревожит меня: Лида! Меня тревожит и внешний твой вид, и манеры поведения, как с твоим мужем, так и с прочими мужчинами. Это, конечно, для женщины, может быть, естественно, так как в Ташкенте ты была одной из полмиллиона, поэтому растворялась в кругу других; в Усть-Омчуге — ты, всего десятая из своего круга, и заметная для всех. Вот, когда я увидел тебя впервые: в маленькой душегреечке и простеньком платьице, я сказал — это христианка-сестра. Через полгода я увидел тебя в модной блузке, с кокетливым оттенком в движениях, и сказал — это дама, с притязаниями на внимание к себе.
Вначале я видел тебя любящей женой своего мужа, окружающей его заботами. Посторонние были для тебя чужими, далекими. Впоследствии твой муж остался одиноким, а ты оказалась окруженной поселковыми поклонниками, с которыми ты делилась звонкими шутками и кокетливым смехом. Ты не хочешь рожать детей. Поэтому, скажу тебе, безошибочно, словами Всевидящего Бога: «Грех лежит у дверей твоего сердца; он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним». Так было некогда сказано Каину, но он не послушался и убил брата своего. Твой муж для тебя становится все более чужим, чужим ты его сделала и для твоей дочери.
Смотри, ты поехала спасать мужа и разделить с ним судьбу. А какой ты возвращаешься, с Колымы? Осмотри свое сердце, на коленях, пред Богом.
На это обличение Лида вначале вспыхнула, разразилась целой серией оправдательных доводов, но вскоре смолкла и, заливаясь слезами, утихла. Женя сидел с опущенной головой.
— Друг мой, — обратился Павел к Комарову. — Я не нахожу тебя виновным во всем том, что высказал твоей жене, и проникнут к тебе самым глубоким сочувствием; но духовный светильник твой гаснет; у тебя нет огня и ревности в служении, по сравнению с тем, как рассказывали о тебе друзья, и ты сам. Твоя природная кротость не делает тебя самого блаженным и не служит к славе Божьей, тебе нужно какое-то сильное обновление; и мой совет: по приезде, не становись на святое место служения таким, какой ты есть, но очистись, освятись, загорись огнем — иначе все потеряешь.
— Павел, дорогой брат мой, друг мой. Я все это вижу, понимаю, страдаю, но сил нет. Молись за меня, не переставай. Молиться буду и я — огонь придет, он от Господа.
После разговора Павла с Женей, Лида подошла к Наташе, взялась за рукав ее тоненькой телогреечки и сказала:
— Наташа! В этом ты не проживешь на Севере, сними это — отдай мне, а на Север возьми, вот, мою шубу. — С этими словами она отдала подруге шубу, а та, с благодарностью, отдала свою телогрейку. Что это был за жест — неизвестно.
Поезд остановился на узловой станции, где Владыкиных уже ожидал пассажирский. Все встали и после краткой молитвы, совершенной Женей и Павлом, Владыкины поспешно вышли из вагона, торопясь во Владивосток; Женя с Лидой продолжали свой путь дальше. Во Владивостоке, Владыкины получили свой оставшийся багаж, направились в порт, для посадки на океанское судно. Тревожные мысли пугливо заглядывали в окно души Павла: неизведанное до сих пор чувство ответственности, за другую, совсем еще молодую жизнь, которая стала сразу, вдруг, частью его жизни, заметно волновало сердце. Наташа лежала рядом, на зеленом майском коврике из душистых трав, под деревцем, в ожидании сигнала к погрузке на теплоход, и сладко дремала. Павел, глядя на спокойно-беззаботное выражение ее лица, подумал: как можно быть такой спокойной, получив такой жизненный жребий, в суровую будущность? Для Павла она стала родной стихией; да, но сколько раз, эта стихия, леденила смертным ужасом его мятежную душу.
Вся жизнь состояла из бурных порывов, и в течение прожитого десятилетия у Владыкина сформировался холерический, т. е. порывистый, быстро восприимчивый характер, обладая которым, он на всякое предприятие, за редким исключением, устремлялся, вздыбившись ретивым конем, готовым разнести все, что встречалось помехою на пути. Но, увы, зато в жизненных тупиках, иногда, отчаяние повергало его глыбой на самое дно уныния и, как правило, тогда, когда выворачивалось на своих лабиринтах, невзначай.
В Наташе, на первых же шагах их совместной жизни, он обнаружил совершенную противоположность. Ее уравновешенность, вначале, у мужа вызывала негодование, но, убедившись в том, что она основана на уповании в могущество и милосердие Божие, мало-помалу стал ценить это, пока, наконец, она не объединила их во многих видах совместного служения.
К погрузке на теплоход пришла команда ночью, и для Наташи это было еще не испытанным делом. Теплоход, причудливо освещенный мириадами огней, напоминал таинственное чудовище, во чреве которого с поспешностью исчезали самые разнообразные грузы, и пестрой бичевой — людской поток. Периодически, на нем что-то ухало, строчило металлической прошвой, скользящих цепей. Над всем этим, периодически, раздавались, по-морски скупые, команды и чувствовалось, что все это исходило из единого центра, координирующего все движение на корабле.
Наконец, воздух потряс мощный гудок, оповещающий все население бухты и порта, что все приготовления окончены, и теплоход готовится к отплытию. Тело чудовища дрогнуло и тихо зарокотало своеобразным ритмом; с поспешностью убирались трапы и все, соединявшее теплоход с пирсами порта. Образовавшаяся черная полоска, между бортом корабля и причалом, быстро расширялась, пока, под лучами прожекторов, не засеребрилась внизу, пенящаяся от винтов, водная гладь залива. Ровно без одной минуты, в 23:59, с воскресенья на понедельник, после протяжного гудка, теплоход отправился в свое недельное плавание из порта и вскоре стал скрываться в ночной мгле, скользя по мелко ребристой поверхности Японского моря.
Весь следующий день чета Владыкиных провела на палубе, созерцая безбрежные морские просторы, которые удивляли их особенностью жизни пернатых и обитателями морской пучины: стремительные полеты чаек и альбатросов, неотступные эскорты прожорливых акул-селедочниц и прочие диковины — вызывали восхищение у Наташи с Павлом, да и у остальных пассажиров. Но, увы, скоро все это изменилось, в результате резкого похолодания, как только они вошли в пролив Лаперуза, а затем в Охотское море.
С замиранием сердца, наблюдала Наташа, как за бортом чаще начали попадаться льдины. Вначале они были незначительными, и теплоход отбрасывал их, как бы с презрением, в сторону; но через три-четыре дня забелели целые ледяные поля, которые приходилось обходить стороною. Однообразной и унылой, стала и жизнь на корабле. На палубе встречались только отдельные скучающие пассажиры, основное население пряталось в трюмах, что предпочла и Наташа.
Однажды ночью Павла разбудила молодая жена, жалуясь на свое скверное состояние и обратив его внимание на необычайное явление — все помещение огромного трюма то мерно вздымалось вверх, то проваливалось в какую-то невидимую пропасть. На море разразился шести-семибальный шторм, и теплоход оказался в его власти. Дело в том, что обходя ледяные поля, судно было вынуждено подойти ближе к Курильской гряде и Тихому океану, который оказался на сей раз далеко не тихим. Периодически, ощущались могучие удары, разбушевавшейся стихии, о борт корабля и слышался металлический скрежет, каких-то подвижных, его частей.
На палубе, после одного из штормовых шквалов, раздался вдруг оглушительный грохот, который переходил с одного конца в другой. Впоследствии выяснилось, что часть оборудования оторвалась и, носясь по палубе, ударилась в колесный транспортер, который, сорвавшись, в свою очередь, учинил такой грохот, пока очередной вал не выбросил его за борт теплохода.
Павла влекли подобные стихии неизъяснимым магнитом, и он любил встречать их открытым лицом. Крепко держась за перила, он поднялся к отверстию трюма и, приподняв оберегающий брезент, наполовину высунулся над палубой. Непроглядная ночь, как бы в сговоре со штормом, скрывала дикое буйство разбушевавшейся стихии. На 10–15 метровой высоте, над палубой возвышалась капитанская рубка управления. Мощный сноп света вырывался через непроницаемую стенку и, с удивительной яркостью, освещал все кругом. Темные, пенящиеся волны морской пучины угрожающе поднимались высоко над палубой, стремительно, порой, обрушивались на судно, на мгновенье покрывая все своей свинцовой массой, перекатывались с борта на борт, с дерзостью срывая все, что оказывалось непрочно закрепленным. Остатки гребешка предательски, сзади, с задором обдали Владыкина солеными брызгами, но этого было достаточно, чтобы он оказался по пояс мокрым и поспешил спрятаться под брезент.
Наташа страдала от морской болезни, как и многие, сочувствующие ей. И что Павел ни придумывал, чем бы остановить мучительную тошноту, но она душила ее, пока все-таки средство не нашлось, помимо него.
Из всей, увиденной Павлом, панорамы, впечатлился образ самого капитана, в ярко освещенной рубке. С невозмутимым спокойствием он стоял у штурвала, как бы слитый с кораблем, настойчиво врезался в мрачную клокочущую пучину, оглашая округу предупредительными корабельными гудками. Более двух суток терпел теплоход бедствие от шторма, пока не подошел конец плаванию.
На этот раз они проснулись от возбужденных криков: «Завьялов! Нагаево! Магадан!»
Ледяная каша шуршала вокруг теплохода. За кормой, в тумане, исчез остров Завьялова. Потрепанный, с оборванной снастью и мелкими пробоями в борту, он победоносно торопился зайти в бухту Нагаево. Такими же помятыми и измученными штормом, пассажиры протягивали руки навстречу надвигающемуся очертанию порта.
При виде снежных вершин и плотной массы раздробленного льда, Наташа приуныла. Здесь обычная уравновешенность ей изменила, и она, кутаясь в подаренное Лидой пальто, держалась слева за руку мужа. Ведь, на улице был июнь, а какой он был суровый…
Павел, наоборот, уверенным, сверкающим взглядом осматривал, наполовину почерневшие, цепи гор. Ведь, ему предстояло теперь, свой семейный корабль вести где-то там, за грядою диких, унылых заснеженных вершин, по жизненным волнам. А в природе, июнь месяц наступательно шел к Колымской земле.
Глава 15. «И раем пустыня глядит…»
«И благословил их Бог…»
Нагаево. К порту теплоход причалил, когда, по местному времени, объявили полдень. Вереница вместительных автомашин спешила вывезти пассажиров из порта, которые, опережая друг друга, охотно покидали теплоход, опасливо оглядываясь на его посеревшую, надпалубную постройку.
В этот же день Павел с Наташей, разместившись в транзитном бараке, поспешили разыскать по адресу Альберта Ивановича Кеше, с письмом и приветом от его друзей. Без труда, нашли они Дворец Культуры и служебный ход. В маленьком вестибюле они остановили одного из молодых артистов, который, с ловкостьютанцора, моментально исчез где-то в верхних этажах, пообещав прислать Кеше А. И., который не заставил себя долго ждать. Вскоре по лестнице послышались неторопливые шаги, и к Владыкиным подошел, убеленный почтительной сединой, старец, с аккуратно расчесанным бланже, в очках, и удивил их, прежде всего, контрастно благочестивым видом, так что Павел невольно подумал: «Как он мог оказаться здесь?»
— Кто здесь ожидает Кеше? Вы? — подошел он, непосредственно, к Наташе.
— К нашему и, по-видимому, вашему удивлению, да, мы! — ответил Павел.
Альберт Иванович, совершенно добродушно, пожал протянутые руки и представился:
— Кеше! — затем спросил: — Чем могу служить?
— Нам известно, что вы христианин! — начал Павел.
— Да!
— В таком случае, разрешите приветствовать вас, мне и моей жене, Владыкины Павел и Наташа.
— Очень и очень рад, — ответил старец, горячо целуя Павла, — но…
— Откуда мы здесь? — продолжал Павел, вручая записку, — здесь, надеюсь, вы все узнаете.
— Ах, вот что… Александр Васильевич… Так, вы из Москвы? — уже с явными признаками слез на глазах, растерянно спросил он.
— А теперь я предлагаю, если можно, прогуляться нам, — опередил его Владыкин, видя, как круг порхающих, крутящихся и весело мурлыкающих, с любопытством, стал около них умножаться.
— Ах, да… да, конечно, можно, да и нужно, — согласился Альберт Иванович, любезно выводя под руки своих дорогих собеседников на воздух.
— Ой, миленькие мои… да, какие вы цветущие, и скажу вам прямо, уж родные: и вы, Павел, и вы, Наташенька. Вы простите меня, я буду вас так звать, ведь, мне уже 70. Наташа, так совсем еще юная; ну, так, как же вы здесь приживетесь? Ну, ладно, я, вот, гляжу на Павла и на лице читаю вопрос — как ты оказался здесь? Не правда ли, Павел? — обратился он к Владыкину.
Придя в парк, они до самого вечера провели в беседе, взаимно восторгаясь, все более узнавая друг друга. Кеше был поражен, узнав, что Павел уже 11 лет прожил в этих местах, и знал Магадан, еще деревянным. Не менее были удивлены и Владыкины, узнав, что Альберт Иванович, уже более 10-летия, провел жизнь в страданиях и лишился своей милой спутницы, умершей тоже в заключении; а недавно узнал о единственном сыне, который где-то, в подобном же положении, страдает в Барабинских степях, круглым сиротой. Уже в сумерках, Павел, оставив Наташу и Кеше, сбегал по адресу, данному Комаровыми, и через полчаса пришел за ними, чтобы пойти в найденную квартиру.
Новые знакомые их любезно приняли, но еще любезнее, извинившись, оставили их, а сами заторопились в театр. Это было встречено новыми друзьями, как особая милость от Господа. Альберт Иванович признался в духовном ослаблении, объясняя это многолетним одиночеством и абсолютным отрывом от Слова Божья. Беседу закончили, искренним исповеданием своих грехов, на коленях. Совершили Вечерю Господню, в которой старец не участвовал уже десятилетие.
Один Бог может понять, каким блаженством были наполнены их сердца, а Павел, в слезах, благодарил Господа, что Он удостоил их с Наташей, послужить такому измученному старенькому пилигриму.
Вечеря Господня соединила друзей так, что они, сами того не зная, оказались скрепленными этой дружбой до самой смерти. Расставаясь, Альберт Иванович с Владыкиными согласились иметь, кроме взаимной переписки, и периодические встречи. На следующий день, скрываясь от Магадана, за перевалами, Павел с Наташей признались, что Магадан, ради одного этого старца, стал для них родным.
Из Магадана в тайгу ехали весь день. Путь лежал среди сопок и через высокие перевалы. Изредка, где-нибудь на мшистых сухих террасах, около речушек, притулившись к самым сопкам, встречались поселки, где удавалось покушать и обогреться чаем. Там, где автобус протискивался по узеньким траншеям, еще уцелевшего снега, Наташа инстинктивно, со вздохом, отпрянув от окошка, прижималась к мужу — все это ей казалось, как во сне. Ведь, в это время, в Ташкенте жители уже наслаждались вишней, абрикосами, черешней и ранней огородной зеленью. К счастью, не более, как через полчаса, машина, минуя суровую панораму Севера, стремительно спустилась вниз с перевала и выехала на пойму; они невольно, полной грудью, вдыхали бодрящий запах хвои, смешанный с ароматом цветущего разнотравья; и, казалось, ноги сами бежали бы к заманчивым кристальным струям горного потока, где всякому так хочется, по-детски, поплескаться в его студеной воде. Иногда дорога пролегала по таким местам, где наблюдательному путешественнику невозможно удержаться от восторга, видя великолепие природы дикого Севера.
В связи с этим, у Наташи уже не один раз менялось настроение, но что ее особенно поразило, так это сравнение: как удивительно четко, все виденное ею, отпечаталось на характере Павла.
В Усть-Омчуг приехали вечером и, удивительно, точно по расписанию. На площади их ожидал, предупрежденный селектограммой, брат, который с радостью помог им выгрузиться и перебраться на квартиру. Комнатушка, оставленная им Комаровыми, была чисто убранной и, к Наташиному восторгу, умеренно натопленной.
После полуторамесячной дороги, Владыкиным она показалась просто райским уголком, тем более, все было расставлено и развешено заботливой рукой Лиды, и все осталось, совершенно нетронутым.
После горячей благодарственной молитвы, все уселись за приготовленный чай и ужин, и брат-комендант торжественно заявил:
— Ну, дорогие друзья, целый месяц я прожил здесь, охраняя этот уют, сдерживая атаки претендентов. Год здесь прожили Женя с Лидой, теперь, по милости Божией и нашему общему решению, передаю вам. Пусть благословение не прекратится в этих узеньких стенах.
Так началась жизнь Владыкиных на Крайнем Севере. Приезд семьи был встречен с особым вниманием, так как многие сочувственно, вместе с Павлом, переживали его сборы и испытания полгода назад, когда он был еще одиноким. Первые дни, с Наташей знакомились сотрудники и знакомые Павла, любезно посещая их вечерами, внимательно прослушивая их рассказы о жизни на «материке». Особенно же, всех привлек богобоязненный образ жизни Владыкиных.
Павел с Наташей, после трудового дня, всегда пели духовные гимны, читали вслух Слово Божие, что, так или иначе, привлекало внимание окружающих.
С первых же дней у них стали появляться и друзья, особенно из числа тех, кто мучительно томился, страдая от безнравственного образа жизни в поселке. С ними они проводили беседы, читали Библию, в их присутствии, молились. Владыкины были бесконечно счастливы от сознания, что они вместе, с одинаковым усердием служат Господу, в труде среди грешников. Рады были и тому дорогому уюту, в котором они теперь (после многих лет жгучих переживаний, перенесенных каждым отдельно) отдыхали, обоюдно, служа любовью друг другу. Наташа стала осваиваться в новой обстановке, смотря на все, как на добровольно избранный жребий, по воле Божией.
Но, увы, вскоре их тихую жизнь, полную безоблачной радости, нарушили. Ввиду недостатка работников того профиля, каким был занят Павел, ему срочно нужно было выехать на все лето в тайгу, и, как это было ни тяжко и печально, им с Наташей предстояло разлучиться. Наташа прилагала все усилия, чтобы при расставании с мужем не омрачить его сердца, однако, слез удержать было нельзя. Ей жалко было и Павла, что он опять возвратится к тому образу жизни, в котором прожил мучительные долгие годы, страшно было подумать и о себе, остающейся среди дикой природы с одичалыми, безнравственными людьми. Знала, что никакие замки и меры предосторожности не сохранят ее здесь, в этой гуще, закоснелых в преступлениях, людей. Оставалось только покровительство Божие, на что она и положилась, разделяя скорбную жизнь мужа с самого начала. Своими руками собрала ему необходимые вещи в рюкзак, на своих плечах несла их, идя с ним вместе за поселок к речке, своими руками обняла его на прощание и бросила, сняв с пенька, причальный канат в лодку. Баркас, увлекаемый бурным течением горной речки, быстро скрылся за поворотом.
Потеряли друг друга из вида и Владыкины, просто сказать — расстались.
Огромный баркас бросало течением из стороны в сторону с такой быстротой, что Павел едва успевал с людьми отбиваться от скальных уступов, на поворотах, и таежных завалов.
«Вот, такой стремниной, помчалась теперь и наша жизнь с Наташей», — думал про себя Павел, когда, уже после двухчасового плавания, они причалили в тихом протоке к берегу. Они остановились в сорока пяти километрах от Усть-Омчуга, чтобы обосновать, на остаток лета, базу своей топографической партии. Место было живописное; в прошлые годы он, зимой и летом, проходил здесь, восхищаясь красотой пейзажей, обилием дичи, ягод и грибов, а особенно, отличным ловом рыбы. Да, и теперь, пока расставлялись каркасы и натягивался брезент на палатки, начальник партии наловил хариусов и линьков в таком количестве, что хватило накормить досыта всю партию ароматной ухой. Но, увы, для Владыкина все это было бесцветным и непривлекательным. Недели через три это стало так заметно, что начальник после очередного маршрута, сидя за чаем, заметил:
— Ну, что, Павел, ты, видно, заскучал и крепко. Давай-ка, наметим теперь маршрут в сторону Усть-Омчуга, выполним задание и с женою повидаешься.
Владыкин был очень рад. На следующий же день начались приготовления, а после того, ранним утром, отряд двинулся в поход. В Усть-Омчуг пришли на закате. Вступая на окраину, Павел был поглощен мыслями о предстоящей встрече с женой. К его великому удивлению, из поселка, легкой походкой, навстречу ему, с лейкой в руке, шла Наташа; но она не заметила его, идя по другой стороне.
Павел окликнул ее и, скучающие друг о друге, супруги вновь оказались, счастливыми, вместе. Наташа, за это время, много натерпелась от диких посягательств пьяных мужчин; испытывалась, в это время, крепость замков, крючков и прочность упования на Господа. Но была и радость: Альберт Иванович, пользуясь командировкой выездной труппы, несколько дней провел в Усть-Омчуге, и все это время они провели в сладком, дорогом общении, утешая друг друга. Он обрадовал Наташу тем, что (в результате усиленных молитв и размышлений о своих путях) решил, что больше, как христианин, не может играть в театральном оркестре, и покинул его.
Во-вторых, выхлопотал выезд сюда сына, в-третьих, списался с одной из старых своих друзей, сестрой, и очень рад, что у нее сохранилось к нему самое искреннее расположение.
В течение нескольких дней пребывания Павла в Усть-Омчуге, Наташа бродила с ним по тайге и даже поднималась на горы, а, в результате, заявила о своем желании — вообще, идти с ним в тайгу; но он, описав ей обстоятельства и трудности таежной жизни, попытался отказать. Через неделю им предстояло опять расставаться. На этот раз прощание было еще тяжелее; но опять Наташе пришлось снарядить мужа в поход, отпустив его от себя.
Утром, подойдя к реке, Владыкин с людьми соблазнились ее течением и решили не идти пешком, а, срубив плот, спуститься к базе партии на нем. Предприятие оказалось заманчивым, инструмент был под рукою, поэтому, со свежими силами, все приступили к сооружению плота.
После обеда все было готово, и отряд, аппетитно подкрепившись, по-таежному, обедом, погрузился и отчалил. Но река значительно обмелела, опасности плавания увеличились, маневренность плота была значительно хуже, а силы людей были растрачены на строительство плота. В результате, на половине пути, плот потерпел полное крушение; груз пошел ко дну, а Павел с людьми, чудом, спаслись на речном завале. В полночь, испуганная Наташа робко впустила в комнату, еле живого, мужа.
Начальник дал Павлу два дня отдыха после катастрофы и разрешил взять Наташу с собой в тайгу, пока партия не выполнит задания. Через два дня отряд, и с ним Наташа, вечером покинули поселок, с расчетом, что в десяти километрах они смогут заночевать, чтоб облегчить весь 45-ти километровый путь для женщины.
В намеченном пункте, их встретили очень радушно; всех разместили на ночлег, а на рассвете следующего дня они уже были на ногах. Терпеливо вышагивала Наташа за мужем первые километры по зыбким болотистым бездорожьям. Не раз пыталась заводить разговоры, в надежде замедлить ход своих мужчин, но Павел объяснял ей: что в таких переходах, таежники идут молча, так как разговор, как ни странно, отягчает путь идущего, что на пути нельзя ни пить, ни отдыхать по первым позывам.
Наташа охотно выслушивала все, поражаясь суровым законам таежной жизни, но вскоре опять замедляла шаг и тянула к этому мужа. Потом пожаловалась на рези и попросила, взять ее под руку. Павел объяснил, что под руку в тайге идти совершенно невозможно, и согласился, взяв ее ношу на свои плечи, слегка придерживать за руку. Наконец, после четырехчасового пути, Наташа заявила, что идти дальше не может вообще.
К счастью, в это время они прошли болото и вступили на тропу, проходящую по твердому грунту. Наташа упала на мох и стала жаловаться на то, что ее ноги, почему-то нестерпимо, горят.
Павел осторожно разул жену и — о, ужас… все ноги были в крови, а от дамских чулок остались бесформенные клочья, пропитанные кровью. Оказывается, модные сапожки, какие ей сшил мастер в Ташкенте, шились с расчетом не на Колыму, а для своих улиц; поэтому в таежных условиях они разбрюзгли и теперь причиняли невероятные страдания.
Павел обмыл кровавые мозоли чистой водой из ручья, и все согласились на получасовой привал, хотя расчет не позволял им этого. Когда ноги Наташи обсохли и она отдохнула, Владыкин снял с себя нижнее белье, порвал его на портянки и, обмотав ими израненные ноги жены, обул ее опять. После привала Наташа, вначале, шла с большим трудом, но вскоре освоилась и уже старалась больше не отставать. Но к концу пути жена, вдруг, совершенно обессилела, и Павлу пришлось, около пяти километров, часто по колено в воде, нести ее или волочить, ухватив за талию.
«Вот где начинается испытание верности, — подумал про себя Павел, — да еще и у обоих нас. А сколько есть на свете христианских молодоженов, подобных нам, которые живут еще под маменькиным покровительством, у которых вся обязанность — беззаботно любоваться друг другом и снимать со всего сливочки-пеночки. Далеки они от людского горя, людских страданий, чуждо им понятие о жертвенной жизни и служении Господу. Они скучают, когда им рассказывают о страданиях других, и засыпают над книжкой, в которой описывается о страданиях таких же христиан, как они. Если когда и случается, невольно, встретиться со страждущим братом, то, в лучшем случае, опустив ему в карман 5-10 рублей, торопятся оставить его, под предлогом занятий, а в худшем — брезгливо обходят, обвиняя еще в неразумном поступке, якобы, повлекшем на него горе.
Но когда настигает их горестная судьба, становятся жалкими, как никакая тварь на земле, и бесславно, безо всякой надежды, гибнут телом и душой, будучи оставлены всеми и Богом. Тогда даже нищий с сумою, набожно перекрестясь, сочувственно прикроет его наготу или разделит с ним поданную милостыню и, отходя, скажет: „Дожил!“»
При этих мыслях Павел, под шум холодных струй, со вздохом произнес: «О, Боже, дай силы!»
— Павлуша! — простонала Наташа, — ты совсем измучился со мной, ты бы оставил меня, а сам бы поискал дорогу.
— Да ты что! — возразил Павел, — в такой темноте и при шуме ручья, да стоит только отойти, всего несколько шагов друг от друга, как можно потеряться и погибнуть. А дорога здесь одна, милая моя, та, по которой идем. В тайге непроходимый бурелом, налево — обрывы и глубокая река; поэтому, только вперед — в этом наше спасение.
С этими словами, Павел подтянул руку жены мимо шеи через плечо, еще крепче обнял за талию и медленными шагами, не вынимая ног из воды, пошел по протоке вперед.
Наташа еле перебирала ногами, почти не касаясь дна. Так они шли, молча, не видя ничего вокруг себя, руслом протоки, по краям которой, непроходимой чащобой, стояла тайга.
Наконец, Владыкина силы тоже покинули, и он решил сделать сигнальный выстрел из охотничьего ружья. К великой их радости, через две-три минуты, невдалеке перед собою, они вначале услышали ответный выстрел, а вслед за ним свист и людские окрики. В 20-30-ти метрах, протока соединялась с руслом реки, и Павел, вглядываясь во мрак ночи, увидел лодку. Подошедшие немедленно переправили их на ту сторону, а через 10–15 минут, они оказались в натопленной палатке, освещенной свечкой.
После первых слов знакомства, начальник любезно поставил перед мучениками роскошное жаркое из рыбы и медный чайник густо заваренного чая, но Наташа, со стоном, повалилась на постель и немедленно заснула.
Павел бережно снял с нее обувь и уложил на подушку, воспаленную от переживаний, голову. Он кратко рассказал начальнику о всех событиях, выслушал ответное сообщение и после кружки выпитого чая, тоже, моментально, заснул крепким сном.
Видно, по справедливости да по милости Своей, Бог послал (после таких мытарств) молодой чете покой со всех сторон, что они свою жизнь назвали идиллией. Все Наташины болячки, после применения таежных средств, затянулись очень быстро; а почтительное отношение членов полевой партии, во главе с начальником, совершенно успокоило их обоих. Часами они бродили по таинственным таежным зарослям и прибрежным кустарникам, лакомясь голубицей, жимолостью, брусникой, морошкой. С восхищением, забавлялись кедровыми орешками со стланника, до боли на кончиках языков; но что восхитительнее всего — это рыбная ловля, которой, до азарта, увлекались они оба, правда, Наташа — уже рыбой, выброшенной мужем на берег. В результате всего этого, рядом с палаткой, около тихой, прозрачной заводи, крупная живая рыба в садке не уменьшалась; не сходили со стола и аппетитно поджаренные тушки разнообразной дичи: уточек, рябчиков, куропаток и даже глухаря.
Владыкин и до этого времени пользовался всем этим, живя в тайге, но тогда они не были так вкусны, как теперь, приготовленные руками жены. Наташа, обладая грамотой, много помогала мужу в работе, особенно, когда дело касалось вычислений и переписки.
Так прожили они до глубокой осени, пока снежные хлопья не известили их о начале октября и конце полевого сезона. Павел с Наташей заторопились в свою квартиру. На сей раз, хотя и с большими трудностями, но им выделили две верховые лошади, на которых они, погрузив свои пожитки, тронулись в обратный путь.
Верховая езда для Наташи оказалась немногим лучше, чем на корове седло. Бедная скиталица, в результате такого вынужденного турне, измучила животное, своего мужа (многократным подсаживанием) и до слезного отчаяния саму себя, да так, что остаток пути, пять-шесть километров, они все же добрели пешком. Зато уж их комнатушка, в которую они возвратились, оказалась для них верхом блаженства, а ожидающие друзья — необыкновенно милыми.
После недельного отдыха, Наташа пожелала устроиться на работу и оформилась по специальности, с весьма приличным окладом. Возобновились их беседы с жителями поселка, в чем большую инициативу проявляла жена Владыкина. Одна за другой, стали обращаться к Господу души. В числе первых — сердечная, добродушная жена главврача. Беседы начали приобретать постоянный характер, а сестра с особой ревностью изучала христианские гимны. Регулярно, в квартире Владыкиных, происходили богослужения, а по воскресным дням, они, как правило, заканчивались трапезою любви.
К обычной проповеди Владыкина присоединялись стихотворения, в чем немало усердствовали Наташа с обращенной сестрой. Пение заметно начало приобретать более стройный характер, привлекая соседей по дому.
Не замедлили после этого и враждебные действия, в которых главную роль занял оперуполномоченный поселка. Первой жертвой оказался брат-комендант. Придя однажды на беседу, он рассказал, что пребывание Владыкиных в Новосибирске и их участие на юбилейном вечере, в присутствии Мицкевича А. О. и Патковского Ф. Г., с мельчайшими подробностями стало известно оперслужбе поселка; известно, отчасти, и содержание бесед, проводимых здесь, в поселке.
Павел это не скрыл от своих друзей, но в молитве предали все защите Божией; а общения стали продолжаться, с еще большей ревностью.
Приближался праздник Рождества Христова, а вслед за ним и встреча Нового года. За месяц до этого было решено: оба праздника провести, как можно торжественней; но тут случилось непредвиденное бедствие — центральное отопление не выдержало 50-ти градусных морозов и вышло из строя. Комната Владыкиных превратилась в настоящий ледник, со средней температурой от 30 до 35 градусов мороза.
Первые два-три дня вся жизнь их проходила в шубах, шапках и меховых рукавицах; потом они были вынуждены на ночлег переселяться к друзьям, по соседству. По ходатайству своего учреждения, Павел получил разрешение поставить железную печь, и жизнь в комнату возвратилась вновь.
Рождественская ночь была проведена особо торжественно. При ярком горении праздничных свечей пелись рождественские гимны, рассказывались стихи, и была вдохновенная проповедь. Одна душа, из приглашенных, покаялась, что было драгоценным Рождественским подарком Господу и маленькой христианской горсточке, затерянной на Крайнем Севере.
После Нового года, однажды вечером, в комнату Владыкиных вошел пожилой мужчина, по внешнему виду которого можно было безошибочно определить, что он прибыл из глухой тайги. При знакомстве оказалось, что он, действительно, прибыл из тех мест, где когда-то, на крутом берегу реки Колымы, Павел проводил напряженную молитвенную жизнь, в ожидании вступления в Завет с Господом и определения своего брачного союза с Наташей. Отрекомендовал себя кратко — брат Илья, а сюда приехал, услышав что в поселке имеется Святое Письмо (так он назвал Библию).
Увидев на столе Владыкиных Библию, он проявил явное беспокойство, и Павел, не желая томить его душу, подал ему Святое Письмо в руки. Увидев первую страницу, брат Илья не мог удержать слез, и все немедленно склонились на молитву. Гость, долго и усердно, осеняя себя «крестом», припадал на колени, растерянно произнося те молитвы, которые составляли его духовное сокровище. Павел догадался, что имеет дело с набожным человеком, православного вероисповедания. Гость рассказал им следующее:
В тяжелые годы, когда многие верующие были арестованы и осуждались тройкой НКВД к лишению свободы, он заключил, что многие священники нечестно служат в храме, а потому оставил его; и с некоторыми сельчанами, у себя в избе, читали Библию, истолковывая ее так, как им представлялось правильным. Это послужило предлогом к его аресту, а затем, пребыванию на Колыме. Находясь в тайге, он не переставал усердно молиться Богу, как умел. В последние годы он встретил человека, осужденного за убийство. Тот человек полюбил брата Илью за набожность и, при его участии, стал оплакивать свой грех. По свидетельству убийцы, Бог послал ему облегчение и радость, а Илья после того, по-братски обнял его, назвал братом-разбойником, но прощенным, и сильно подружился с ним.
Жил брат-разбойник, по выражению Ильи, в соседях, т. е. в 30-ти километрах от него, и они, уже не один год, приходят друг ко другу, чтобы вместе помолиться. Но оба не чувствуют еще себя уверенными в отпущении грехов; и теперь, услышав, что в Усть-Омчуге есть у кого-то Святое Письмо, его, как старшего, согласились откомандировать и разузнать обо всем подробно.
— Так, вот, что, братец, — обратился гость к Владыкину, — брат-разбойник ждет меня с доброй вестью, а я, вот, сам еще, как дитя, не знаю, в чем нужно исполнить волю Божию и чем угодить Богу? Так что ты говори мне все, как есть, а я буду принимать, как от Самого Спасителя. Говори!
Павел стал читать Библию и изъяснять путь Господен, в результате чего, Илья ясно начал понимать, в чем его заблуждение. В заключение, они склонились на колени, и собеседник искренне раскаялся пред Богом в своем неведении. Погостив еще три дня и подкрепившись духовно, брат Илья, с великой радостью, возвратился к товарищу.
Не прошло и месяца, как оба отшельника приехали, покинув тайгу навсегда. Вскоре покаялся и второй. Таким образом, образовалась группа, боящихся Господа, до десяти человек. Почти каждый вечер проводили в разборе Слова Божия, укрепляясь в вере; а оба друга-таежника, получив разрешение на выезд с Колымы, жили теперь, до лета, в ожидании транспорта.
Лютые морозы, письма от друзей и ожидание дитя, сильно начали томить душу Наташи. Она явно заволновалась и все настоятельнее приступала к мужу с вопросом: не пора ли молить Бога об избавлении? В сновидении, Павел вскоре, дважды, получил откровение от Бога, что молитвы их услышаны, и путь им будет открыт, но через испытания.
Начались ходатайства, к которым непосредственное начальство относилось очень сочувственно и доказывало, что после 12-летнего скитания в неволе, Владыкин имеет полное право на окончательный выезд. Много было борьбы вокруг этого вопроса и так же, как год назад, резолюции вышестоящего начальства чередовались, в зависимости от степени полномочий и власти должностных лиц. Наконец, Владыкину было объявлено, что дано указание на освобождение, и за ними закреплены два места на последнем корабле до закрытия навигации, для отправки на «материк».
С радостью Наташа уволилась с работы, с радостью объявили они распродажу некоторых вещей, с радостью начали упаковываться, но, назначенные Богом, испытания не заставили себя долго ждать. На следующий день, в управлении сочувственно извинились и сообщили, что места их на корабле отданы другим, а им определили, ожидать лета. Здесь особенную стойкость проявила Наташа, заслонив своим упованием на Господа тот поток отчаяния, который готов был обрушиться на мужа. Обоюдная молитва восстановила их духовное равновесие так, что, вновь обращенные, друзья восхищались их спокойствием, при создавшихся обстоятельствах.
Прошло два месяца безмолвного и, по-человечески, бесперспективного, ожидания; отовсюду была тишина; и все пути к выезду были отрезаны до лета. Владыкину было предложено прибегнуть к помощи медицины и, получив соответствующий диагноз, иметь избавление, но, слава Богу, он отказался, доверившись Богу. Беременность Наташи угрожала им отсрочкой, по меньшей мере, на 2–2,5 года, но упование на Божьи обещания не покидало их; и они, утешая друг друга, оставались спокойными.
Наконец, тогда, когда все человеческие варианты оказались безнадежными, и Наташа уже смирилась, в крайнем случае, оставаться — им открылся такой путь, на который они совершенно не могли рассчитывать.
Семье Владыкиных разрешили вылететь, по личному согласию высшего начальства, на служебном самолете. Это было настолько ошеломляюще для них, что они, явно, растерялись, и первые часы не знали, за что браться. Сборы были настолько поспешны, что близкие друзья оказались удивленными, когда Павел с Наташей сообщили им о своем выезде, на последнем прощальном вечере.
До самой полночи просидели, не веря, что Владыкиных завтра уже в поселке не будет. Один из друзей, недоверчиво, решил пройти в комнату Владыкиных и убедиться: неужели там все уже собрано? И, увидев, что, действительно, кроме чемоданов в ней ничего не осталось, он с плачем упал на колени, осуждая себя за то, что так мало воспользовался служением Павла с Наташей.
После полуночи к ним вошла молодая женщина — соседка; она любила слушать мелодичное, сердечное пение, искренние беседы (особенно Наташи с ней), давно желала отдать сердце Господу, но, торгуясь с собой, все время откладывала свое покаяние. Теперь, войдя к Владыкиным и увидев, вместо желанного уюта, пустые стены, упала тут же, у порога, на колени и в горячих слезах раскаялась пред Господом.
Утром друзья проводили Владыкиных до автобуса. Не помня себя от волнения, Павел с Наташей закрыли за собой последний раз дверь комнаты и вручили ключ брату-коменданту, с пожеланием, чтобы в ее стенах продолжало прославляться имя Иисуса. Перед посадкой в автобус, Павел снял шапку и, в последний раз, оглядев вершины гор, загорающиеся малиновым рассветом, молитвенно произнес: «До сего места помог нам Господь!!!»
— Что, жалко расставаться что ли? — с усмешкой заметил шофер, нетерпеливо держась за рычаг коробки скоростей, — ныряй скорей да плюнь позади себя.
Павел с Наташей, войдя в машину, неторопливо разместились сзади шофера, наблюдая, как он старательно набирал скорость, покидая Усть-Омчуг.
— Да, — сказал Павел, — конечно, мы рады возвращению, после 12-летнего скитания по этим местам, но скажем, словами Библии: «Межи мои прошли по прекрасным местам, и наследие мое приятно для меня» (Пс.15:6). За все, слава Богу!
Автобус мчался, как птица — это соответствовало и желанию Владыкиных; он то взлетал с рычанием, по серпантинам, на горные перевалы, то устремлялся вниз, оставляя сзади себя снежные вихри; осторожно, по ступицу в воде, пересекал горные потоки или с отвагою врезался в кашу, по-весеннему раскисшего снега, на трассе и, причудливым веером брызг, обдавал почерневшие валы, расчищенных снеговых заносов, по краям трассы. В природе и на сердце Павла с Наташей царило ликование. С горных перевалов Владыкин, осматривая знакомые горные вершины, с упоением рассказывал жене о тех или иных особенностях, но она продолжала молча, с закрытыми глазами, услаждать себя радостью возвращения в свой родной Ташкент. Иногда, такое непочтительное отношение к рассказчику, волновало его душу, но у жены всегда находились свои объяснения; и он, в основном, один, своими яркими воспоминаниями, отмечал убегающие картины прошлого и, прощаясь с этими местами, не раз возносил усердные молитвы хвалы и благодарения Богу. Ведь, он так сросся со всем этим! Да, и как можно расставаться со всем этим равнодушно, когда эти горные вершины, скальные уступы и таинственные заросли на берегу потоков были свидетелями усердных пламенных молитв, при жгучих испытаниях — был ли это куст стланика, где братья-отшельники, на Пасху, обливаясь слезами, пели: «Страшно бушует житейское море…», или знакомая трасса на берегу Армани, где Павел перенес большие искушения, связанные с воспоминаниями о Кате, и где Господь особо посетил умилением его застывшую душу. А, вот, и почерневший каркас от его палатки…
Подъезжая к Магадану, он всегда любовался широкой равниной, которая на Востоке оканчивалась вытянутым отрогом с, отдельно стоящей сопкой, окутанной дымкой. Это была лесная падь и, как впоследствии ему стало известно, что где-то там, в самой ее гуще, при распиловке дров, у «козла» закончил свое мученическое поприще, служитель русского братства баптистов — Петр Яковлевич Вине.
Магадан встретил Владыкиных бурной, весенней оттепелью; а Альберт Иванович — по-детски, радостными рукоплесканиями и дружескими христианскими объятиями. Остановились Павел с Наташей в транзитном городке, встали на учет в управлении и были в восторге от того, что все оформление на выезд, было сделано очень быстро и совершенно беспрепятственно.
Расставанию с Кеше Альбертом Ивановичем был уделен целый день и вечер. В беседе с друзьями, он радостно сообщил, что его сына скоро будут этапировать, в административном порядке, как ссыльного, сюда, в Магадан; а здесь его ожидает и рабочее место, и светлая перспектива в учебе. Потом заявил, что он сам, осенью текущего года, должен быть освобожден из очередного заключения, после десятилетнего отбытия. В связи с этим, он задал такой вопрос Павлу с Наташей:
— Друзья мои, что вы мне посоветуете? Через несколько месяцев я освобождаюсь, паспорт мне дадут такой, что мне, с ним, придется искать там, на «материке», такую же Колыму, а я уж наскитался чрезмерно. Учитывая все это, я хочу остаться здесь; для этого, вот, и вызвал сына, с ним я не виделся более десятка лет. Кроме того, собираюсь сделать письменное предложение кому-нибудь из сестер (моих старых друзей) с тем, чтобы она смогла разделить со мной мое одиночество. Таким образом, я хотел бы, хоть в моей старости, создать некоторый семейный уют и, может быть, в нем закончить мое земное поприще. Что вы, на это, мне скажете?
Павел внимательно слушал старца и затем, не торопясь, высказал свое мнение:
— Мой милый друг и брат, по части твоего закрепления здесь, отвечу самым категорическим протестом. Ходить по этим улицам, где прошел не один миллион человеческих ног, зная, что все они зарыты в вечной мерзлоте — это ужасно. Ездить по этим трассам, где чуть ли не каждый километр устлан людскими костями — это очень уныло. И жить среди тех, с кого ничем не смоешь слезы и кровь пролитую — это нестерпимо. Мой совет только один: освободишься — немедленно выезжай, а Бог укажет путь.
Во-вторых: через переписку найти себе друга жизни, и в таком возрасте — это посмеяние над своей старостью. Сын твой, при всей любви и самой искренней жертвенности для отца, в самое ближайшее время найдет себе подругу жизни, с которой будет создавать свой уют; и ни он, ни ты не войдете в семейный уют друг друга с тем, чтобы в нем мирно и тихо заканчивать свою жизнь на земле. А, вот, выедешь на свободу, там столько милых, дорогих, сердечных вдовиц, из которых, непременно, найдется одна такая, которая посчитает для себя великим служением пред Господом и честью — призреть твою старость и войти, тем самым, в твой венец в вечности. Там ты дух ее испытаешь, увидишь глазами и, что самое важное, получишь о ней верное свидетельство от окружающих. На нас ты не смотри, тебе наш брак, ни в какой мере, не может служить для подражания — он необычен, да и судьбы наши несравнимы.
Они долго после этого сидели молча, но, наконец, Кеше А. И. ответил:
— Нет, друзья мои, я уже не смогу изменить того, что мною продумано до деталей.
— А зачем же, вы спрашивали у нас совета?
— Я не думал, что на жизнь надо смотреть так, как вы изложили.
— Альберт Иванович, вы составили свой план, уже влюбились в него, но боюсь, что Бог этого не потерпит и будет ломать его; а на старость лет это очень болезненно. Ведь Слово Божие очень ясно и внушительно говорит: «Предай Господу путь твой, уповай на Него и Он совершит».
Разошлись они поздно; и Владыкины остались ночевать на квартире своих знакомых. На следующее утро, подходя к транзитному поселку, Павел отчетливо услышал по радио, что все, ожидающие Хабаровского рейса, должны немедленно явиться с вещами для оформления полета и посадки. В составе с другими немногими пассажирами, Владыкины прибыли к зданию временного аэропорта, сооруженного на льду бухты. В числе первых, сдали свой багаж, приготовились к посадке.
После получасовой обычной суеты, все притихли в ожидании. Какое-то, не испытанное еще, чувство волнения подкатило к горлу Павла: неужели, через несколько минут, он оторвется от этой земли, где более десятилетия провел, часто в смертельной битве за честь, за свободу, за жизнь? Внутри задрожало все, страшным великаном встало пред ним сомнение. Где-то в глубине души прозвучал тихий голос обличения: «Что же ты десяток лет прожил упованием на Господа, а оставшийся десяток минут, ослабел?…»
Павел посмотрел на Наташу, — с безмятежным спокойствием, она, прислонившись к мужу, терпеливо ожидала команды, осматривая, раскисшую от весенних солнечных лучей, ледяную гладь. Он хотел поделиться с ней нахлынувшим мучением, но при этой мысли стало стыдно, да и жалко омрачать ее безоблачное настроение. В душе, даже, немного возмутился: «Ну, как так можно, без волнения, переживать такие критические мгновения?!»
Сомнение опять придавило его и, сверкающим мечом, ударило по той золотой цепочке, какой они были связаны мечтами о родном Ташкенте, ставшем таким близким-близким.
— Внимание, внимание, — прозвучал металлический голос в рупор громкоговорителя, — к сведению пассажиров, отлетающих в Хабаровск: по метеорологическим условиям, Хабаровск не принимает, рейс откладывается на завтра.
Толпа людей уныло побрела по льду обратно в город, с ними вместе, самыми последними, шли Владыкины.
«Так тебе и надо — мысленно отрубил себе Павел, — и это тебе за твои сомнения. Бедный ты человек, разве ты забыл, что Бог Израиля, за его сомнения и ропот, вместо сорока дней обрек на 40-летнее скитание по пустыне, — продолжал он казнить себя мысленно. — Теперь терпи и бойся, а верить — так верь».
Дело приняло, действительно, серьезный оборот. Все зарегистрированные пассажиры дружно собрались на следующий день, просидели в ожидании три часа, но, увы — рейс был отложен и на сей раз. Так стало повторяться день за днем. Люди всякий раз прощались с близкими и родными, но к вечеру встречались вновь. Через неделю было объявлено по радио, что аэропорт, по непригодности, закрыт — это усилило волнение до предела. Павел с Наташей пребывали в усиленной молитве с постом, видя в этом особые испытания. В один из таких дней, бесцельного скитания, Владыкины еле брели в поселок. Наташа потихоньку жаловалась на трудности последних дней беременности и, придя, устало опустилась на свою койку. В это время вышел комендант поселка, выкликнул их фамилию и объявил Павлу, что его ищут и вызывают в управление.
Жаром обдало существо двух супругов. Кому было нужно официально вызывать человека, который был уже окончательно рассчитан и сидел, как говорят, «на чемоданах». Сомнений не было, по всей тактике, это могли делать только органы оперативной службы. Учитывая те допросы, какие велись в поселке, по поводу личности Владыкина, было трудно предполагать о чем-либо другом, кроме задержания или вообще ареста.
Наташа, дрожащей рукой, приготовила из остатков питания бутерброд с маслом и, отдав мужу, с тревогой сказала: «Будем надеяться на Господа Всемогущего».
Как ток, Владыкин ощутил в сердце поток Духа Святого и удивился, как Господь, после тех приступов сомнений, теперь, в этот критический момент, утвердил его незыблемым упованием.
— Есть Бог, милая моя, — обняв жену, выходя за поселок, утешил он ее, — это наш Бог, и Он будет Вождем нашим до конца.
За поселком, утаптывая снег, они остановились для молитвы. Наташа посмотрела мужу в глаза: они горели огнем уверенности в Боге, лицо отражало спокойствие. Поцеловав, она отпустила его напутствием:
— Не задерживайся, там!
В управлении пришлось провести Павлу время, до позднего вечера, в томительном ожидании, не зная причины вызова. Наконец, выяснилось, что, заинтересованные ими лица, потеряли их местопребывание и, получив ответ от Владыкина, отпустили его. Павел, возвращаясь, не шел, а летел, с желанием поскорее утешить Наташу. В инциденте он видел все ту же, испытывающую волю Божию; успокоился сам и спешил успокоить жену.
Наташа, конечно, не спала, хотя на часах была уже полночь, вскочила, обняв мужа трепетно и, получив от него успокоение, рухнула, обессилевшей, на кровать.
На следующий день, когда они все собрались, по обыкновению, в сооружении аэропорта, Наташа, в дополнение ко всему переживаемому, заявила:
— Ну, милый мой, у нас продукты все кончились, осталось только покушать на раз, а на рынке, сам знаешь, продается только обжаренный мор-зверь.
Через час в рупор было объявлено то же, что и в прошлые разы — это уже в одиннадцатый день ожидания… Пассажиры, переживая по-разному, уныло разбрелись по бухте, возвращаясь в город. На месте остались только Павел с Наташей, чтобы достать из своих дорожных припасов себе питание.
— А вы, чего ожидаете? Идите! Ждать нечего, всем объявлено…
За стеной начальник стучал косточками счет. Минута… две… три… десять…
Вдруг в помещении раздался резкий телефонный звонок, а за ним резкая, властная команда из рупора:
— Внимание, внимание, всем отлетающим в Хабаровск, немедленно возвратиться в аэропорт, на посадку. Трасса в Хабаровск открыта!
У обоих Владыкиных внутри дрогнуло все, из опущенных глаз катились слезы…
— Вот, так, милый… — заметила Наташа, вытирая слезы.
— Ну, что ж, Он Бог… — ответил ей в тон Павел.
Вещи сразу сдали. Через час Владыкины подбежали, в числе самых первых, к спуску на посадку и любезно были усажены экипажем корабля на самое удобное место, перед окном, за спецстол. Все остальное переживалось, в каком-то смутном сознании: последняя команда, стук люка кабины, рычание моторов и минутное беспокойное вздрагивание самолета. Затем все успокоилось, рокот мотора установился в одном ритме, за окном медленно поплыли знакомые очертания бухты, улиц, домиков, Дворца Культуры, где когда-то они встретились с Кеше; затем вся панорама в окне, непривычно для Владыкиных, поднялась; и самолет, выровнявшись, взял курс на Хабаровск.
— Много лет назад, — начал Павел, — юношей, с пылкой душой, я, при виде этих диких снеговых вершин, с робостью произнес: «Вернусь ли я, когда-нибудь из этих ужасных мест?» И, хоть со слезою утешения, тогда я смотрел на этот таинственный Магадан, откуда-то снизу вверх. Теперь, спустя много лет, возвращаюсь из него с милой, дорогой подругой жизни и с ликующим сердцем, смотря на Магадан сверху вниз. Дай Бог, нам, дорогая, на все эти места, по каким еще будут проходить наши ноги, смотреть, именно, с неба вниз. А теперь скажем, истинно Слово Божие: «Сеявшие со слезами, будут пожинать с радостию. С плачем несущий семена, возвратится с радостию, неся снопы свои» (Пс.125:5–6).
Окружающие пассажиры не могли не обратить внимания, каким счастьем сияли лица этой удивительной пары. Взявшись под руки и окинув прощальными взглядами цепи вершин сопок, проплывающих за окном, Павел с Наташей, под гул мотора, торжественно запели:
Конец книги
Павел и Наташа окончили свою песню о могучих крыльях на этой земле. Они достигли небесных высот. Но их земную жизнь, по возвращении домой, в Ташкент, нельзя сравнить с полетом под безоблачным, голубым небом. Много лишений они должны были перенести, лишений и страданий за имя Господа.
В приложении помещены отрывки из автобиографии Николая Петровича Храпова.
ПРИЛОЖЕНИЕ
Краткая биография Н. П. Храпова
(1947–1982 гг.)
«В 1947 году нам было разрешено покинуть Крайний Север, и мы переехали на жительство в Ташкент, предоставив благодати Божьей группу оставшихся возрожденных христиан.
С первых же дней пребывания на свободе, сердце загорелось огнем благовестил. Путешествуя по горам, я проповедовал Евангелие Господа Иисуса Христа, совмещая этот труд с моим служебным положением. Бог обильно благословлял слово свидетельства. Покаяний было много. Бог так же благословил нашу совместную жизнь: послал нам деток и, что самое главное, единое сердце, единую цель, единое направление, которые сохранились до сегодняшнего дня. Подруга моя была и есть сотрудница моя в деле служения Господу.
Познакомившись ближе с жизнью общин, я увидел, в каком печальном состоянии находилось братство евангельских христиан — баптистов. Кажущаяся относительная свобода вероисповедания была приобретена ценой скрытых греховных сделок с миром. Сердце сжималось от боли при виде отступления, которое внедрялось по общинам работниками ВСЕХБ и, как яд, распространялось повсеместно.
Служители Ташкентской общины, в служении Богу, руководствовались указаниями атеистов и допускали отступление от истины одно за другим. Среди них я не нашел единомышленников. Я не мог присоединиться к официально действующей общине, так как не желал идти на компромисс с совестью. Вместе со всем домом своим я посвятил себя делу благовестия. Вскоре в кругу друзей, свободных от отступлений, я был рукоположен на дело благовестия братом-старцем А.И. Чекашкиньш и с помощью Господа совершал его около трех лет.
Господь благословил труд, но враг душ человеческих, дьявол, возбудил ненависть в окружающих людях. В 1950 году меня вновь арестовали. К тому времени у нас было уже двое деток. Обвинили в проповеди Евангелия и в работе среди молодежи. Осудили на страшный срок — 25 лет с конфискацией имущества». (Фактически, Николая Петровича приговорили к расстрелу, но, из-за временной отмены смертной казни, его «помиловали»: осудили к 25 годам заключения.)
«Перед арестом Господь нас предупредил, что будут тяжелые страдания, но не такие, какие назначил человеческий суд. Так это было и в действительности.
Вместе со мной арестовали брата А.Г. Богатыренко и сестру Галю. Пришлось, под конвоем, вновь возвращаться на тот же Дальний Восток и на берегу Амура, в арестантском бушлате, проводить дни моей жизни. Из 25-летнего срока заключения я отбыл пять с половиной лет. В это время Господь посетил особой милостью заключенных. Обратились к Богу несколько душ. В заключении образовалась церковь из 15–16 душ. Совершалось крещение. Церковная жизнь, хотя и в неволе, но осуществлялась.
В это время Господь пробудил во мне дух поэзии и благословил написать поэму „Подруга“ и ряд других произведений, которые широко распространились в братстве.
Находясь в заключении, я имел особую духовную (через письма) и материальную (через посылки) поддержку от дорогого служителя нашего братства, старого труженика, Петра Ивановича Чекмарева. Он был благовестником Союза баптистов Поволжья. Его участие в нуждах было очень дорого для заключенных.
В апреле 1956 года вместе со многими братьями и сестрами я был освобожден, а осенью того лее года — реабилитирован. По возвращении из уз меня встречали с сердечной радостью ташкентские верующие. Очень многие посетили меня на дому, ободряли и утешали».
На этой встрече Н.П. Храпов с братом А.Г. Богатыренко спел, сочиненный им, псалом «Господь, Свое Слово святое нести, нередко двоих посылает…» (на мотив гимна «На севере, в тундре, в далекой глуши…»). Псалом назывался «Два друга» и был посвящен жене и брату Богатыренко.
«В этот раз в Ташкенте я задержался недолго и с семьей переселился в город Йошкар-Ола, посвятив себя на служение благовестия среди марийцев. Господь послал пробуждение среди этого народа, и, некогда маленькая, община заметно возросла, обратились к Богу молодые марийцы. Но и там поднялся ветер гонений. Однако, дело служения среди марийского народа продолжалось, Господь многих прилагал к церкви.
В 1958 году мы вернулись в Ташкент. Все мои желания и стремления я направил к тому, чтобы освободить верующих от греховных уз, чтобы братство вышло на действительную свободу благовестил Божьего. Я посещал верующих в разных городах страны, участвуя как в деле домостроительства так и в деле пробуждения общин. Находилось немало единомышленников.
В 1956 году в Ташкенте образовались две общины, служение в которых совершалось без инструкций и положений, которые мешали свободно проповедовать Господа Иисуса Христа.
Николай Александрович Коротков (по трилогии он — Женя Комаров) к тому времени тоже возвратился в Ташкент.
Недолго и на сей раз мне пришлось быть на воле. В 1961 году последовал новый арест. Обвинили меня в проповеди Евангелия по другим общинам страны, а также в написании мной стихотворений, статей и других проповедей».
К ним относится псалом «Привет вам, Христово цветущее племя…». Николай Петрович посвятил его молодежному общению, состоявшемуся в ноябре 1960 года в п. Нахабино, Московской области. Он стал любимым гимном христианской молодежи всего братства.
«Осудили меня на 7 лет за „антигосударственную деятельность“ и направили в лагерь ст. Потьма в Мордовской АССР, где было более 600 заключенных верующих разных деноминаций. Господь и там благословил мое пребывание. Я мог детально изучить быт и деятельность представителей разных христианских течений.
Дорогая моя спутница, Елизавета Андреевна, не упускала случая посетить меня с детками, ради встречи преодолевая большие расстояния. Большой ценой приходилось ей добиваться положенных свиданий. Она не уезжала и долгими часами выстаивала перед лагерной зоной, ходатайствуя о встрече со мной.
Милостью Божьей, в это время возникло большое пробуждение верующих, движение за духовную свободу, за отмену греховных постановлений, которые разработал ВСЕХБ в союзе с безбожниками. Возникла Инициативная группа по созыву съезда верующих ЕХБ, затем Оргкомитет церкви ЕХБ. Я очень мало слышал об этом, но в душе был глубоко рад этому движению, так как это было и мое желание. Я ждал и молился о том, чтобы братство когда-нибудь освободилось от этой зависимости безбожников. Слава Господу, оно освободилось!
По ходатайству народа Божьего перед правительством и по молитвам, через 3 года я был освобожден. Политические обвинения с меня сняли и признали, что мои стихотворения не носили политического антигосударственного характера.
Дорогая спутница с радостью встретила меня у ворот лагеря.
На свободе я встретился с Геннадием Константиновичем Крючковым и узнал, как возникло наше дорогое братство. Сердце мое, конечно, ликовало, и я с глубоким волнением заявил о своей принадлежности к этому свободному отделенному братству, которым руководил, тогда уже, Оргкомитет церкви ЕХБ.
Ташкентская община единодушно вверила мне служение пресвитера. А на расширенном совещании служителей общин СЦ ЕХБ по югу Средней Азии меня избрали руководителем совета этого объединения. Господь благословил труд в деле созидания как ташкентской так и ряда других церквей под руководством Оргкомитета.
В 1966 году, вместе со многими моими братьями, я вновь оказался на скамье подсудимых. На этот раз меня обвинили за связь с Оргкомитетом (позднее он был переименован в Совет церквей), за служение среди христианской молодежи и литературную деятельность. Показательным судом меня осудили на 5 лет лишения свободы. В моей семье уже было три сына и три дочери.
Срок я отбывал в г. Бухаре, в лагере строгого режима. Там были очень тяжелые не только климатические, но и другие, специально созданные для заключенных, условия. Господь был милостив ко мне. Духовно я был одинок. На протяжении 5 лет я не встретил там братьев. Лишь дорогая подруга моя, Елизавета Андреевна, неустанно, всегда с детками посещала меня. И мы проводили вместе эти короткие часы или иногда дни личного свидания.
Со мной вместе были осуждены брат и две сестры-инвалиды. У одной не было ног, у другой они были парализованы. Сестры отбывали срок заключения за Слово Божье, за истину Божью.
Все годы неволи я жил на скудном тюремном папке и скромных продуктовых передачах, но Бог хранил и укреплял мое здоровье. Срок отбыл полностью и возвратился домой, слава Богу, с добрым здоровьем.
С большим восторгом, радостью и торжеством встретили меня мои дорогие братья и сестры в Господе из многих общин нашего братства. На встрече я сказал дорогим друзьям:
— Когда вы возвратитесь домой и вас спросят друзья или недруги: „Что сказал Николай Петрович, вернувшись из уз?“, — ответьте, пожалуйста, так: „Он сказал, что и дальше хочет служить Господу, и следовать за Иисусом“.
К тому времени моя жизненная летопись страданий уже насчитывала более 26 лет лишений, разлук с церковью и милыми родными. Первые 12 лет неволи я отбывал на Крайнем Севере, следующие 5 с половиной лет — на Дальнем Востоке и в Сибири, затем 3 года — в лесах Мордовии и последние 5 лет — на жарком юге. Все эти годы моей опорой было молитвенное общение с Господом, оно и только оно укрепляло меня в суровых обстоятельствах. Если говорить о режиме и условиях содержания, то могу привести приблизительный итог: за 26 лет заключения меня обыскивали около 6000 раз, более 400 раз обыскивали мои личные и домашние вещи. В разных условиях, в отдаленных и суровых краях протекала моя жизнь, но Господь сохранил».
Весной 1971 года, на следующий день после освобождения, Н.П. Храпова посетил наряд милиции, во главе с начальником, и увели его на допрос. Никто не знал, может его арестуют вновь? Но когда Николай Петрович через несколько часов вернулся, он сказал: «Братья, как я устал…»
«После возвращения из уз я приступил вновь к служению, которое нес до ареста. Летом 1971 года мне предложили трудиться в составе Совета церквей, что я принял охотно. С большой радостью я несу его, хотя прошедшие скитания сильно отягчают меня. Но, глядя на дорогих друзей, на сотрудников, которые прошли такой же путь, сердце ободряется. С братьями я имею постоянное общение. Вникая в дело Божье, я, по мере сил, осуществляю служение, к которому призвал меня Господь.
За состояние братства на сегодняшний день надо сердечно благодарить Господа. Оно бодро, живо продолжает идти тернистым путем, хотя и чувствуется усталость у наших жен, деток.
Кстати, несмотря на эти частые и многолетние разлуки, Господь милостью Своей посетил мой дом. Трое моих детей являются членами церкви и прославляют Господа. Двое были тоже верующими, но за годы моего отсутствия совсем охладели.
Последние годы моей жизни также не лишены скорбей и стеснений. Я не могу находиться в семье. По освобождении, в 1971 году, я устроился на работу. Работал честно, сдавал необходимые планы, но сотрудники КГБ потребовали от директора предприятия уволить меня или дать такую работу, чтобы я был всегда на глазах; поэтому я был вынужден уволиться. Все мои попытки устроиться в другом месте оказались безрезультатными. По причине преследования, со стороны органов КГБ, мне пришлось совершать служение на нелегальном положении.
Мне уже седьмой десяток лет. Государственным законом я вроде бы и освобожден от трудовой повинности. Семья моя живет в Ташкенте. Последние месяцы безбожники не перестают обращать внимание на мою семью. Моя дорогая подруга вероломно лишена прописки в городе и в доме, где она все годы жила с детьми. Детей оставить она, конечно, не может. Мы имеем встречи редко, но Господь утешает и укрепляет нас.
Хочется служить Ему всем сердцем до тех пор, пока Господь отзовет на этом же посту, на который Он поставил.
Мое дорогое братство всем сердцем люблю и всем, чем могу, хочу служить ему. Благодарю за внимание, которое оказали мне. Мою семью поддерживали приветами и материально из-за рубежа дорогие друзья, братья и сестры, которых я не знал, о которых не слышал. Всех я сердечно благодарю. Скажу одно: мою душу это согревало, я знал, что я не один в этих скитаниях…
Благодарение Господу, несмотря на продолжающиеся скорби во всяких изощренных формах, наше братство растет и умножается. Ряды его обновляются за счет христианской молодежи, которая так близка, так дорога нам и вместе с нами плечом к плечу идет, неся тяжесть и ответственность ковчега Нового Завета. Да святится имя Бога, нашего как на небе так и на земле, и да придет царствие Его. Аминь».
Н.П. Храпову была в то время неизвестна кончина дней его. Не знал он, что его дорогая подруга, вышедшая замуж за узника, и умрет женой узника. Он неустанно трудился на ниве Божьей и не потому, что был какой-то сверхъестественный человек. Нет, он так же, как и все, уставал и страшился. На одном закрытом братском совещании он сказал: «Если кто-нибудь говорит, что он не боится страданий, то я скажу, что он лжет. Все боятся. Но если мы ради Господа решимся пойти на риск, то Бог даст силы перенести скорби». Ради Христа Николай Петрович был готов снова и снова всем жертвовать, всем, хотя ему это давалось нелегко.
Самый большой отрывок времени пребывания его на «свободе» длился неполных девять лет, с 1971 года по 1980 год. В это время он, будучи на нелегальном положении, трудился в Совете церквей. По милости Божьей, тогда из-под его пера вышла, уже знакомая читателю, книга «Счастье потерянной жизни».
Перед последним арестом он сказал: «Я чувствую, что в последнее время останусь один». Так и случилось: 3 марта 1980 года в г. Караганде Николая Петровича арестовали и осудили на 3 года. Одним из главных обвинений была его книга.
С Елизаветой Андреевной Храповой, перенесшей много лишений, после очередного ареста мужа, случился инсульт, а через полтора месяца Господь взял ее к Себе. Только через три месяца сообщили об этом Николаю Петровичу. Верующие очень просили отпустить его на похороны жены, обещали оплатить надзирателям за охрану, но так ничего не добились. Просили сообщить о дне похорон жены, но и об этом ему не сообщили. Николай Петрович молился о ней, как о живой. Когда надзиратель, наконец, сообщил, то Николай Петрович, положив руку на грудь, сказал: «Господи, возьми сердце в Свои руки, иначе оно разорвется… Нам выпала такая же доля, как и мужам Божьим». Вспомнил он пророка Иезекииля, жену которого Бог неожиданно взял, а ему запретил даже плакать о ней, но продолжать служение израильскому народу (Иез. 24:15–18).
Для Николая Петровича утрата жены была ощутимой, до боли. Ноша, пронесенная десятки лет, стала давить плечи узника непомерным грузом. Когда уже пережито так много, то в конце пути даже маленькая капля может показаться неимоверно тяжелой. Если духовные силы, по милости Господней, не покидали Николая Петровича, и он, с упованием на Бога, переносил все, посылаемое Им, то физические — таяли с каждым днем.
Спустя четыре месяца после ареста Николая Петровича, по его делу был арестован брат из Северного Казахстана. Бог дал ему милость встретиться с Николаем Петровичем в тюрьме. Вот что он рассказывает:
«После ареста 27.06.1980 г., находясь в камере, я молился Господу, чтобы Он послал мне встречу с Николаем Петровичем. Заключенных из нашего города, находящихся под следствием, обычно отправляли в тюрьму за 200 км дальше на север. Храпов же находился в тюрьме 450 км на юг, в Караганде. Но Господь творит чудеса: меня отправили именно туда! Через несколько недель по прибытии, 31 июля, перед обедом мне приказали собрать вещи. Я думал, что меня повезут в город на допрос. Но меня провели на верхний этаж и открыли дверь камеры № 96, Я вошел. В камере были два человека. Один из них повернулся к двери и направился ко мне. Я сразу его узнал, хотя он был с бородой.
— Николай Петрович! — обратился я к нему.
Он молчал. Мне показалось, что он растерялся от такого обращения.
— Да, меня зовут Николай Петрович, — ответил он с достоинством.
Я назвал себя и напомнил некоторые детали последнего посещения им нашей церкви; после чего он меня узнал. (До этого мы виделись один раз). Мы обнялись, и брат Николай Петрович предложил поблагодарить Господа за неожиданную встречу. Предупредив меня быть осторожным в разговоре, он с сердечным сочувствием расспросил о братстве, о новых узниках.
— Если будет так идти дальше, арестуют многих, — вздохнул он. — Я побуду один, хорошо? — добавил он и пошел к своим нарам.
Преклонив колени, он долго молился. Затем рассказал, что ему пришлось пережить после ареста. Месяц он сидел в одиночке, но относились к нему неплохо: нары днем были опущены, можно было лечь, отопление не отключали.
Через месяц его перевели в камеру № 96, в которой мы и встретились. После обеда нас вывели во двор на ежедневную прогулку. Надзиратели относились к Храпову с большим уважением, чем к другим. Брат Храпов ходил по двору и пел: „Страшно бушует житейское море…“ Человека, который был с нами в камере и, очевидно, доносил все следователю, вдруг увели, и мы до конца прогулки остались одни. Николай Петрович воспользовался этим и расспросил о братьях, с которыми он трудился.
Вернувшись в камеру, я показал ему сохранившийся чудом листок с отрывком из первого послания Петра 4:12–19. На листке был пропущен 15 стих, но Николай Петрович процитировал его по памяти.
— Где ты хранишь Слово Божье? — спросил Николай Петрович и опять пожелал почитать Слово Божие…
Перед сном он помолился один. Затем мы так легли, чтобы головы были вместе, и беседовали еще некоторое время. На следующее утро после молитвы он сказал, что Господь ему открыл, что сегодня мы расстанемся. Он наставлял меня твердо держаться Господа:
— У тебя три врага, которые не должны властвовать над тобой: это мысли, которые должны остаться чистыми; желания, которые не должны превышать воли Господней; и воображение, которое ты должен держать в рамках, чтобы оно не возросло в нереальность.
Перед прогулкой надзиратель велел мне собрать вещи. Пришел час разлуки с братом, последней на этой земле. Храпов, положив руку на мое плечо, просил в молитве благословения на мой дальнейший путь.
— Тебе будет тяжело, — сказал он, прощаясь, — но когда ты будешь иметь свидание с родными, передай через них привет детям Божьим и такие слова: „Николай Петрович остался верным Господу, братству, руководству братства — Совету церквей. Он помнит всех, никого не забыл“».
Пятое заключение было последним в жизни Николая Петровича. Срок он отбывал в лагере г. Шевченко на Мангышлаке, в полупустыне у Каспийского моря. Это место было избрано властями специально. Летом жара достигает там +55 °C, в песке можно сжарить яйцо. Питьевую воду берут из моря и прогоняют через опреснитель, но заключенным и этой воды давали слишком мало. Не только в воздухе, но и на зубах, и в пище — песчаная пыль. Неподалеку — урановый рудник. Все это не могло не отразиться на здоровье Николая Петровича.
В последние дни жизни ему не давали свиданий даже с детьми, сколько бы они ни добивались. Так они и уехали, убитые горем. А через несколько часов после их отъезда скончался и многострадальный узник Христов. Это было 6 ноября 1982 года.
Гроб с телом покойного позволили доставить домой и захоронение производить без вскрытия гроба. Указана причина смерти: «Хроническая сердечно-сосудистая недостаточность». Что кроется за этими холодными словами — знает один Бог. Как христиане, мы понимаем, что Господу угодно было Своего верного слугу отозвать к Себе с тюремных нар, избавив навсегда от страданий.
Похороны Николая Петровича состоялись 13 ноября, в Ташкенте, при большом стечении родных и друзей из разных городов страны. За ходом похоронной процессии наблюдали много сотрудников в штатском и милиции.
Проводить в последний путь дорогого брата и соработника на ниве Божьей не смогли члены Совета церквей, потому что почти весь состав находился тогда в узах.
В памяти тысяч детей Божьих Н. П. Храпов остался как писатель и поэт. В журнале «Вестник Истины» № 4/82 по случаю кончины дорогого служителя сказано: «…Каковы же были взгляды Николая Петровича? К чему он звал народ Божий, молодежь?
…Последовав призыву своего Спасителя, он звал не к бездейственному обрядоведению, а к деятельной отдаче самих себя на служение Богу, а если нужно — и на страдания, к победе над грехом, во славу Христову! Об этом говорят и его стихи: „Вперед, не робея, на смену идите Усталым борцам! Не страшитесь креста!..“
Он знал, что предлежащий путь жизни в условиях атеистического абсолютизма — это путь крестных страданий, свободу от которых можно обрести только ценой практического отречения от Иисуса Христа.
Он звал не к той, чисто эмоциональной, любви, которая не хочет терпеть издержек благочестия (2 Тим.3:12), но к любви, влекущей к сораспятию со Христом, к состраданию страждущим, к радостной жертвенности. Где подлинная любовь ко Христу — там и крест. Эта истина, исходящая из самой сути Евангелия, была осознана им в многолетнем опыте жизни. Вспомним слова Николая Петровича:
„Без креста невозможно обнять Христа, Без креста невозможно понять Христа“.
Чтобы ясней увидеть озабоченность этого служителя судьбами дела Божьего, мы приводим одну из статей Николая Петровича Храпова, написанную им в годы, предшествующие последнему заключению: „Они поражены были…“ (1 Кор.10:5)
Возлюбленные! Приведенное место из Слова Божьего является для христиан гонимого братства одним из строжайших предупреждений, помещенных в Евангелии. Так же, как и напоминание: „Вспоминайте жену Лотову“, — оно стоит ярким путевым знаком на пути нашего спасения, которое мы должны совершать со страхом.
Сколько вымученных дней, месяцев и лет было пережито народом Божьим в египетском рабстве — плену, пока могущественная десница Иеговы, под благословенным водительством Моисея, раба Божьего, и Аарона-первосвященника, не вывела их оттуда особым путем в обетованную землю! Каким высокоторжественным чувством была полна душа каждого израильтянина, когда они покинули землю пленения и, под охраной и водительством Ангела Божьего (Исх.14:19–20), двинулись навстречу обетованной земле!
Путь этот был, прежде всего, путем великих чудес и милостей Божьих. На этом пути Иегова дал познать Себя Израилю, явил могущество Свое в гибели египтян; святость и строгость Свою — в законе; благость и попечение, покровительство и водительство Свое — в столпе облачном и огненном, в манне небесной; долготерпение и милость Свою — в медном змее и в источнике, вытекающем из скалы. С торжественной песнью, перейдя море, Израиль пошел вперед пустыней Сур. Но, увы, для Израиля этот путь был и путем великих поражений. Все они, вышедшие из Египта (кроме двух человек), не вошли в обетованную землю — они были поражены в пустыне.
Тысячами они гибли от ропота, оглядываясь назад к египетским котлам с мясом (Исх.16:2–3); десятками тысяч падали, пораженные ядовитыми змеями, за идолопоклонство и искушение Бога; необозримое множество их было обречено Богом на истребление за восстание на Моисея, раба Божьего, и Аарона, и впоследствии пало в пустыне.
Апостол Павел, напоминая об этих ужасах, говорит: „…это были образы для нас, чтобы мы не были похотливы на злое, как они были похотливы“, „они поражены были в пустыне“ (1 Кор.10:5–6).
Вспомним, дорогие друзья, как топ же могучей десницей Бог вывел наше дорогое братство из ужасного стана богоотступников ВСЕХБ и повел нас путем очищения и освящения в небесную нашу отчизну. Слава Ему! С торжественным гимном „За Евангельскую веру, за Христа мы постоим…“ братство наше вышло и доныне идет, через судейские залы атеистов, путем страданий. Но, увы, и в нашем стане гонимого братства, как и в народе израильском, раздаются вздохи усталости, голоса ропота на тесноту, жалобы на охлаждение любви, на недостаточно чуткое отношение к страдающим, недовольства и возмущения против служителей. Возникают позорные группировки вокруг некогда уважаемых, но согрешивших служителей.
Возлюбленные! Сегодня Духу Божьему угодно напомнить всем нам о тех, которые были поражены в пустыне, и напомнить именно то, что их грехи могут проникнуть и к нам, в стан страдающего народа Господнего. Поэтому, гонимая Церковь Христова — бодрствуй! Посмотри внимательно, какую чудовищную работу ведет дьявол, чтобы низложить народ Божий, чтобы сами христиане с постижением сдали то, что было отвоевано дорогой ценой страданий, слезами и кровью…
Непрекращающиеся гонения на братство СЦ ЕХБ, и преследование служителей братства как членов Совета церквей так и других тружеников поставило служителей в очень тяжкие условия. Некоторые из них годами не могут жить с семьей, терпя великую тяжесть лишения в скитаниях физически и духовно, и мучительную скорбь разлуки с милыми, родными. То и дело, в адрес этих служителей, несется злобная клевета со стороны атеистов, льется гнусная грязь через разные анонимные письма, страдают их семьи и домы от преследований всякого рода.
„Где ваши руководители? Они прячутся от вас умышленно. Пусть идут к семьям, никто их не преследует!“ — так, с едким издевательством, заявляют о них гонители отдельным верующим и их семьям…
Из всего этого видно, какому изощренному преследованию подвергаются служители братства.
О, как необходимо, чтобы в братстве умножалось сострадание к больным, узникам и их семьям, к охладевшим, к отлученным, к грешникам!
Милостью Божьей и молитвами народа Божьего, страданиями и жертвенной жизнью многих христиан в нашем братстве, заметно большое покаяние среди подростков и молодежи. Мы все очень рады этому пробуждению. Но только успела церковь, при содействии Духа Святого, родить малых сих, как пасть врага душ человеческих уже раскрылась, чтобы их поглотить. Поэтому в церквах необходимо зорко наблюдать, чтобы наша обращенная молодежь преобразовывалась в образ Божий, а мир не имел бы успеха в попытке положить на нее печать свою. Мир должен видеть истинно христианское лицо нашей молодежи, а церковь заботиться о том, чтобы она не была поглощена миром.
Среди верующих еще больше должен возрастать дух радушия и гостеприимства.
Вот этот, весьма краткий, обзор состояния нашего братства должен усилить наше бдение и предостеречь, чтобы не разделить участи тех, о которых сказано: „они поражены были в пустыне…“
Все, кто знали Николая Петровича, хранят память о нем, как о неутомимом и бескомпромиссном борце за дело проповеди Евангелия Иисуса Христа. Приводим воспоминания его близких друзей:
„Николай Петрович Храпов часто отдыхал во время обеда в нашем доме. Он был инженер-строитель, и первые дома на Домбрабате строились по его плану. Во время обеда он успевал еще всегда написать кому-нибудь письмо.
Когда мы были молодежью, то часто, поздно вечером, приходили к нему за советом. Он уделял много внимания нам. Советы его были четки, ясны. Он был очень дальнозоркий, чуткий.
Николай Петрович полностью был посвящен Богу, облечен в Божий характер, тверд духом, верен, непоколебим. Он знал, что никакая сила не может отлучить его от любви Божьей.
Часто вспоминаем наставника нашего. Он был ко всем внимателен, когда приезжал после разлуки. Он находил время провести общения — беседы с детьми, подростками, молодежью, с незамужними сестрами, со старицами, молодоженами, с проповедниками. Посещал семьи. Любил организовывать благословенные общения. Просил посещать друг друга. В день 15-летия братства, в 1975 г., он организовал у нас большой праздник“.
„В памяти нашей этот воин Божий останется таким, каким мы знали его по долгим годам, подвергнутой испытаниям, жизни. При всех жизненных невзгодах Николай Петрович всегда желал оставаться в надежных руках Спасителя, и на склоне лет вручал Ему свою жизнь так же, как и в молодые годы. Он „потерял“ ради Господа свою душу, щедро расточил ее, посвятив все свои силы делу проповеди Евангелия, потому и сберег ее для Царства Небесного“».
«Поминайте наставников ваших, которые проповедывали вам слово Божие, и, взирая на кончину их жизни, подражайте вере их». (Евр. 13:7)