Колдунья из Железного Леса

fb2

О том, как Локи магии обучался.

От автора

Фанфик даже не столько по скандинавским мифам, сколько по книге Рейвен Кальдера «Книга йотунов: работа с великанами Северной традиции» (перевод Анны Блейз), написанной, в свою очередь, на основании свидетельств шаманов и духовидцев, общающихся по ходу своей деятельности с древнескандинавскими божествами. Все кёнинги, метафоры, аллюзии, Ангрбода, Лаувейя, Хель, Фенрир, Ёрмунганд — все оттуда, ибо более полного источника по данной теме мне отыскать не удалось.

В том лесу белесоватые стволы Выступали неожиданно из мглы. Из земли за корнем корень выходил, Точно руки обитателей могил. Под покровом ярко-огненной листвы Великаны жили, карлики и львы, И следы в песке видали рыбаки Шестипалой человеческой руки. ~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~ Может быть, тот лес — душа твоя, Может быть, тот лес — любовь моя, Или, может быть, когда умрем, Мы в тот лес направимся вдвоем. (Н. Гумилев, «Лес»)

Змеи.

Холодно-серые, чешуисто-гладкие тела — скользили, текли, извивались, гибкими водопадными струями лаская лоно и грудь, тугими кольцами цепей сжимая запястья и бедра, на шее, в ногах, блестяще-влажным клубком по земляному полу — бесчисленное множество змей. Ядом лоснящиеся жала, глаза, осколками янтаря, изгрызенного морской водою — точно стремительно-приливная волна, змеи захлестывали, скрывали с головой, от выдоха до вдоха, пенными каплями чешуек на высохших губах, медвяно-желтой, ядовитою росой, истаивающей на коже быстрее, чем водная морось в прибрежном галечнике.

Ярнвид[1], унизанное стальными шипами сердце Ётунхейма, сердце, полное дикой, беспокойною кровью, хищный, сумрачно-еловый, пахнущий железом и страхом — словно разбуженный зверь, дышал за порогом ее хижины, зеленовато-синими всполохами болотных огней пульсировал сквозь незадернутые окна, изогнутыми кинжалами волчьих когтей скребся снаружи о костяные стены, сопел по-медвежьи, высвистывал птичьими, пронзительно-скрипучими голосами, манил, магичил, зазывал — новых и новых тварей, что мутно-серым потоком лились через распахнутую дверь. Змеи — тяжелые морские буруны, змеи — шторма и приливы, она тонула, сдерживая вдох, падала на дно, дубовой ладьей, опрокинутой бурей, погружалась в рассыпчато-желтый песок, и буро-зеленые водоросли качались над ней, как змеи, изготовившиеся к прыжку, и едкой горечью жгла губы соленая морская вода, и бледно-белые раковины сияли перламутровыми боками, точно белесовато-мутные глаза линяющей змеи…

— … Оковы Мира, Иор[2], Вечноменяющийся, — она вскинула ладонь, змеино повела пальцами, очерчивая вкруг лица многоголовую руну. — Пусть завершится то, что было начато, и пусть начнется то, что станет завершением, жизнь — за смерть, и смерть за жизнь достойною платой… — и огромный, белотелый змей, свернувшийся на груди ее, качнулся, словно бы согласительно кивая, раздвоенным жалом языка прошелся по щеке, оставляя на коже влажновато-липкие следы.

— … Иор — веревочное кольцо, Иор — ни конца, ни начала… — змей рос, раздувался, точно дымный столб над кровлей в ненастную погоду, жег не мигая в упор зелеными, малахитовыми глазами, и каплями медвяной росы яд золотился на кончиках кинжально-острых клыков его, и пасть, распахнутая бездонной пещерой, грозила поглотить ее, и хижину, и многозмеиное море вокруг. Она едва успела свести пальцы в оборотничью Уруз[3], руну лесных охотников, руну Госпожи Волчьего Клана, как змей зашипел, и бросился вперед, и темная пасть его заслонила солнце и звезды, и бледными лунами зажглись в непроглядной ночи чудовищные клыки его, и, теряя опору, она рухнула вниз, в бесконечно глубокое ничто…

… и распахнула глаза на лесной поляне.

Солнце клонилось в закат, и красно-багровым, закатным огнем пылали над поляной косматые островершинные ели, и темно-густые, как волчья шерсть, бродили по траве на длинных ходулях-ногах предзакатные тени, и ветер, звонким охотничьим рогом, трубил, продираясь сквозь силками сплетенные ветви, и в воздухе пахло сумерками и дождем.

— Клацк… хру-ум… — сплошная еловая стена вкруг поляны хрустела, поддаваясь, ломаясь, осколками свежеобгрызенных костей сыпались на траву скручено-изломанные ветки — он шел, учуяв запах добычи, черный, как сама ночь, высокий, как горы Нидфьёлль, Хозяин Железного Леса, свирепейший из сыновей его, и, пискнув испуганной мышью, она метнулась в сторону, прочь из ловушки-западни.

— Шва-арк… — пропахав землю когтистой пятерней, серо-черная, обхватом в два еловых ствола, щетинистой шерстью обросшая лапа тотчас преградила дорогу, толкнув в плечо, играючи швырнула на траву. — Гр-р…р-рр…

… Цепь натянулась, подрагивая и звеня, и, запрокинув к небу косматую голову, зверь завыл, потерянно и жалко, огромный, словно могильный курган, бесформенно-темный, и пена, окрашенная красным, тяжелыми как снег хлопьями валилась с жемчужных клыков его, и красно-рубиновым светом сияли в сгущавшихся сумерках глаза под густо-мохнатыми веками, и, потирая ушибленное плечо, она поднялась на ноги, смахнула с подола шерсть, терпко пахнущую лесом и псиной.

— Конец наших страхов, Пожиратель любви, Ждущий всех у последних врат… — острые, точно густой частокол, ели-часовые на границе меж лесом и травой качнулись, стряхивая с вершин припозднившиеся звезды, и месяц, наточенным волчьим когтем, всплыл над чернеющей поляной, и сумрачно-серые тени, точно звери, изготовившиеся к прыжку, смотрели на нее из-за каждого пня, и земля под ногами ее дрогнула, расступаясь, зияюще-черной, как жадная волчья пасть, бездонно-глубокою ямой, и длинными языками корней оплетая лодыжки, с чавканьем потянула в себя. — Сильнейшая из всех скорбей мира, Безжалостный, Кровавозубый…

… Эар[4], трупно-серого цвета, руна могилы и смерти, холодными пятнами гнили проступала сквозь кости ее, и толстые личинки червей копошились в ее глазницах, и где-то там, над пластами глины и камней, грызлись друг с дружкою волки, растаскивая на куски ее плоть, лакали взахлеб, как новорожденные щенки молоко, парную, теплую кровь ее, а потом появилась Она, в длинном черном плаще от горла до пят, точно озеро, полное тьмы, и протянула ей руку, и сказала: «Пойдем».

И бледная кожа Ее опаляла испепеляющим жаром, и холоднее всех ледников Нифльхейма, смотрели глаза Ее, Гиннунгагап[5], колодцы бездонной черноты, и ослепительно-белым венцом стальных, остроточеных лезвий, сияла на голове Ее царственная корона, Она спросила: «Что тебя так страшит?», Она сказала: «Принеси мне в дар свои страхи», Владычица Мертвых, Королева Хельхейма, Неумолимая Стражница Душ.

— Настанет час, и наши страхи вырвутся на свободу, поглотят солнце и луну, последним погребальным костром зажгут Иггдрасиль, и свет его будет виден во всех Девяти Мирах, — она замолчала, теряясь на мгновение пред хищно ощерившейся улыбкой Королевой, но Королева кивнула: «Продолжай», и трупные черви белесовато-серых волос вились у висков Ее, и гнилью смердело Ее дыхание, и голос Ее отдавался в густой тишине, точно раскатистое пещерное эхо, — … во всех Девяти Мирах, и не один из них не избегнет разрушения. Хозяйки Веретена, норны-паучихи, плетут, не останавливаясь, нити нашего вирда[6], Урд прядет, Верданди ткет, Скульд перерезает, и тот, с кем будет сплетена моя нить, завязана тремя крепчайшими узлами, тот, кто станет погибелью этого мира…

— Нет нужды думать об этом сейчас, — медленно, точно разжевывая во рту влажные земляные комья, произнесла Королева, и жухлые цветы в волосах Ее шуршали высушенными шкурками змей, и белые, как кость, клыки Ее были по-волчьи остры, порывом промозглого ветра, гиблыми туманами хельхеймских озер веяло от слов Ее, Хозяйки Последнего Дома, Хель Красно-Черной… — Придет время — и судьба сама постучится в твои двери, и ты узнаешь ее — в любой маске, под любым обличьем. А теперь — прочь.

«Прочь», — выдохнула Она, и кожа Ее, бледно-гнойного цвета, словно обваренная кипящей водою, за доли мгновенья зажглась красно-алыми бутонами незаживающих язв, клочьями пошла с тела Ее, обнажая розовато-влажное мясо, мясо сходило с костей, кости с сухим, глиняным треском крошились, точно сгнившие от болезней и старости зубы, Королева обращалась в прах, едким дымом погребальных костров уходила в сумеречно-серое небо. Дым ел глаза, густой паутиной забивая ноздри и гортань, она закашлялась, замахала руками, сплевывая густую, тягуче-горькую слюну, рванулась прочь, сквозь неподвижно-вязкий воздух, как муха, влипшая в прозрачную древесную смолу…

… и солнце обожгло веки золотыми, пронзительно-колкими лучами. Словно румяное яблоко, оно каталось в окне — рыжее, сочно-наливное, свет полз по стенам и потолку, дожирая остатки ночных теней, клоками изорванной паутины тьма расползалась по дальним углам до следующей ночи, и Ак[7], руна молнии, дубовый посох Жрицы Волчьего Клана над изголовьем ее, светилась алмазным и алым, точно железо, раскаленное в горне докрасна.

— Сегодня ночью ты видела странные сны, Ангрбода, — она коснулась пальцами щеки, словно стирая с лица невидимые пятна сажи. — То, что прорицала первому среди асов воскресшая вёльва, должно быть, уже недалеко…

— Ближе, чем ты думаешь, о, всеискусная в сейде!

… Его улыбка была подобна остроточеному ножу, лукавством плавились его изумрудно-сияющие глаза, он весь — огненно-рыжий, в красной, как свежепролитая кровь, дорожной рубахе, с потертой позолотою на плаще — казался вестником самой Суль, осколком солнца, неосторожно оброненным на землю. Облокотившись о дверную притолоку, он стоял на пороге, стоял и бесстыдно смотрел на нее, полуприкрытую одеждой, спросонья разметавшуюся на волчьих шкурах широкого спального ложа, и не отвел глаза в ответ ее недоуменно-просительному взгляду.

— Мое имя — Локи, сын Лаувейи, Госпожи Лиственного Острова, и от нее я узнал о тебе, Ангрбода, искуснейшей из ётунхеймских магичек, что, ходят слухи, не брезгует брать себе учеников…

… Нос, острый, как ястребиный клюв, худые, торчащие скулы — ей вспомнилась его мать, жена ётуна Фарбаути, с волосами, рыжими, точно лисиный мех, маленькая, тощая, незаметная рядом с гигантом-мужем, она провела в Ярнвиде три зимы, потом ушла, унося в раздавшемся чреве еще не рожденного сына, и Фарбаути сказал: «Погас огонь моего очага», и Турс[8]-руна, ядом истекающий шип, язвила сердце его, отравленным жалом горечи и тоски с каждой зимою вонзаясь все глубже и глубже…

— Зачем же ты не пришел к своему отцу, сын Лаувейи? Его мастерство сейдмана[9] ничуть не слабей моего, и кровное родство не позволило бы ему дать отказ в ученичестве!

… Веснушки, огненно-золотые на снежно-белой коже его, точно крапинки солнца, искры из-под ног златоупряжных коней Суль Светоносной — говорят, его мать была ванских кровей, слишком чистая для темной, истинно рёккской[10] магии Железного Леса, и Ярнвид не принял ее, исторг из себя, как пораженное болезнью тело исторгает и воду, и пищу…

— Боюсь, что для отца своего я был бы лишь источником горьких воспоминаний и острых сожалений о несбывшемся, — точно солнечно-алые крылья, плащ бился, горел за плечами его, солнечно-рыжим огнем опаляли его пышные, женски длинные волосы, карминово-алые губы на бледном лице пылали свеженанесенною раной. Приблизившись к ложу ее, он встал на колени, паучье длинными пальцами зарылся в косматый мех распластанных шкур. — И потому я пришел к тебе, Госпожа Волчьего Клана, искусством своим сравнимая с лучшими из ётунхеймских делателей чар…

— В искусстве говорить комплименты тебе тоже не откажешь, но знай — я требую от учеников прежде всего беспрекословного послушания… до тех пор, пока в знаниях своих они не сравняются со мною, — она сделала знак, и гибкими языками пламени он перетек к ней на ложе, красноволосый, кровавогубый, в одеждах, красных, как восходящее солнце, огненно-жарким плащом укрыл колени и бедра, и Кеназ[11], золотом сиявшая фибула на плече, жарко слепила глаза, когда, нависнув над нею, он распустил шнуровку на тонко-осиной талии, когда проник в нее, горячий, твердый, как камень между углей очага, когда входил в нее снова и снова, до боли, до наслаждения, острого, как ожог…

— У тебя слишком ясные глаза для рёкка. Справишься ли ты? — кончиком ногтя, острым, как сточенный волчий коготь, она царапнула по бледно-нежной щеке, в пушистой тени длинных, рыжевато-светлых ресниц. Глаза — зелеными лесными озерами с растревоженной водою, росой блестящие изумрудные луга под ясно-утренним солнцем… Сын Лаувейи, сокровище, что пуще жизни берегла, прятала от недоброго, единственное, обожаемое дитя — зачем отпустила, мать, зачем позволила вернуться туда, где не было места тебе самой?

— Странно так говорить о том, кого породило семя Фарбаути, могущественнейшего из рёккских колдунов, — вспыхнув на миг коварно-золотым, сияюще-изумрудные глаза его потускнели, покрылись мутью, точно стоячая болотная вода, — поверь, во мне достаточно рёккского, Ангрбода, чтоб справиться с любыми испытаниями, что даст мне Железный Лес. Не сломает, не искорежит — а лишь подскажет дорогу к себе, понять позволит — что есть я, и что есть мое предназначение. Веришь ли мне?

И ей верилось ему.

* * *

Эар, руна могилы, мясницкой стойкой для туш разлапилась на дубовом стволе, угольно-черная, в рыже-бурых корках запекшейся крови, раскинула руки-ветви у подножия шаманского шеста, и пахло от нее — чем-то гнилостно-сладким, и серо-зеленые мухи роились над ней, и бледной, щербатой улыбкой скалилась ей с неба луна, обглоданный лошадиный череп.

— Ангрбода, я…

— Раскрась ее заново, — как требует ритуал, она протянула нож рукоятью вперед, чуть сжала в ладонях — и теплым, влажно-алым от крови ее, сын Лаувейи принял клинок за рукоять; точно пытая на прочность, прохладными, лунно-белыми пальцами скользнул по зубчато-острым краям, смеясь тому, как с легкостью расходится кожа, как соком перезрелой вишни кровь падает из неглубоких порезов, мешаясь с ее, темною и рёккски густою. — Жизнь прерывается смертью, а смерть порождает новую жизнь, умри для прошлого, чтоб будущее стало доступно тебе…

Широкой, полной до краев молочною чашей луна висела над пиками елей, парной, сияюще-белый, свет лился сквозь щербатые края, причудливо-ломанной тенью рёккских рун ложился в дорожную пыль. Алое в серебряно-белом, кровь и молоко, металл, раскаленный докрасна, что окунают чан с водою, дабы остудить жар — прямой, тонкий, как обоюдоострый клинок, в одеждах цвета луны и серебра, сын Лаувейи склонился к подножию шеста, изрезанными в кровь пальцами нанизываясь на оленерогую Эар.

… Эар, кровь, холодно-лунное сияние. Месяц рождается и умирает, олени сбрасывают рога в талые послезимние сугробы, давая место новым росткам, хрупким, как первовесенние почки, жизнь прорастает в смерти, смерть кормится жизнью, Эар радуется с шаманского шеста, красная, как разверстая рана. Сон, смерть, неотвратимость…

— Достаточно, Локи, — круглая, как колесо, тугой, обтянутый кожей бубен в руках шамана, луна плыла над млечно-холодными звездами, сияющая, ясно-звонкая, она тянула к луне ладони, исчерченные красным, и мягкий, успокоительно-белый, свет тек в нее сквозь кончики пальцев, и, сбросив одежды, она кружилась, в запутавшемся в волосах венке из лунных лучей, и где-то над елями все била и била в бубен невидимая рука, и лес откликался ей черными, вороньими криками. — Не видишь разве — Эар смеется, и губы ее красны от крови, кровь брызжет на землю, кровь льется через край!

Земля с разбегу толкнулась в грудь, серая, как пепел погребальных кострищ, луною выбеленные травинки защекотали кожу, серебряные, красные, черные — луны плыли перед глазами, наслаиваясь друг на дружку, серебряно-красно-черные молоточки звенели в ушах — где-то там глубоко, в недрах земли, альвы-искусники ковали новый месяц, стальными заклепками ладили острые рога, месяц рвался из рук, блестящий, гладкобокий, шипел, точно неснятое молоко…

— Ангрбода! — худое, острое, как молодой месяц, лицо склонилось над ней, прохладно-лунными пальцами сын Лаувейи гладил ее по щеке, и кожа его пахла кровью, землей и каленым железом кузниц. Холод, молчание, серебро. Она перехватила его запястье, жесткое, как кость, холодное, точно стальное острие, не опасаясь изрезаться, притянула к губам.

— Обратной дороги… уже не будет. Эар попробовала тебя на вкус, — и красная, как занимающийся день, Эар щерилась им с дубового шеста, и изжелта-бледная, словно взбитое масло, луна таяла в кадушке небес, холодными каплями звезд стекая за черновершинные ели, и хрустким, румянобоким караваем из недр огненной печи, над Ярнвидом вставало рыжее, пылающее солнце.

И не было дороги назад.

* * *

Уруз, распахнутая волчья пасть, от неба до земли — непроглядно-белесой пеленою, точно дыхание зверя в зимнем морозном воздухе, точно льдинками стынущий пар на морде его. Снег — белый, как несточенные волчьи резцы — колючими, злыми укусами в щеки и шею, к теплой, кровью пульсирующей артерии, пометить, прогрызть, напиться сладко-красного… ар-рр…

— … не стой на месте — замерзнешь, — тяжелой, косматою рукавицей она сжала его плечо, худое, костистое, даже под слоем одежды; сын Лаувейи поднял глаза — прозрачно-светлые, как у новородившегося волчонка.

…Уруз — ярость и сила, Уруз — оскаленные в бешенстве клыки, волки мчат по заснеженной равнине, кинжальные росчерки когтей на снегу, поземка, юркая, как хвост, несется следом, вьюжно-белым танцует по звонко-скрипучему насту.

Голод, азарт, добыча.

— Тише, Ангрбода. Я почти не слышу их, — он сдернул с головы шапку, и ветер, обрадовано взвыв, холодными крючьями когтей впился в красно-рыжие кудри, взлохматил, растрепал, ушатом воды в дотлевающий костер — обсыпал серебряно-белым; запрокинув лицо в мутно-серое небо, сын Лаувейи замер, вслушиваясь чутко, по-волчьи. — Они рядом… и в то же время далеко.

— Глупый. Так ты их никогда не настигнешь! — воздух резал гортань острыми, ледяными клыками, она закашлялась, пряча рот в рукавице. Тяжелым, багрово-алым, Уруз билась под кожей свежетатуированною меткой, пульсировала ноющей болью, точно невскрытый нарыв, жаркая, как головня, безжалостная, как наточенный меч, Уруз — руна жестокости и испытаний. — Для начала… позволь им… услышать тебя.

… И у метели есть уши — звериные, настороженно-чуткие — слышать скрип унт по морозному насту, хриплое, кашлем лающее дыхание заплутавших, их бледно-исчезающие голоса, их кровь, стынущую в венах рекою, скованной панцирем льда, метель смеется — беззвучным, снежинками рассыпающимся смехом, в снегу, подо льдом, в белесой мутью затянутом небе… Ее позови — и услышишь тоже.

— Волк, вырвавшийся на свободу, рок, ждущий каждого у последних врат… — присев на корточки, кончиком ножа сын Лаувейи царапал на снегу углобокую рогатину Ур, острые косульи рога.

… Morsugr[12], голодный месяц, мороз вслед за оттепелью, кора на деревьях звонкая, как лед. По щиколотку проваливаясь в коркой стынущий наст, косули бредут сквозь холодно-бледную равнину, кроваво-теплым тянущие следы цепочкой ложатся за ними, острыми мордами к земле, волки крадутся по следу, прозрачными, ледяными ручьями стекает в снег голодно-нетерпеливая слюна. Они уже близко.

— … бесшумнее кошачьих шагов, тише, чем рыбье дыхание, крепче медвежьих жил… — Уруз обнажала клыки, волчьей, белозубою пастью скалилась из-под снега, рычала придушенно, точно скованный цепью пес, тянула, манила, звала — Уруз, разрушенье и смерть, Уруз, борьба до последнего… — прочнее, чем корни гор, горше птичьей слюны, длиннее, чем бороды женщин…

И они ответили.

Это скорее напоминало внезапную, стремительную атаку — снег, в мгновение ока окрасившийся густо-красным, метелью нарастающий вой. Хватаясь тонкими, враз побелевшими пальцами за горло, сын Лаувейи медленно опустился на землю, и плащ на спине его взметнулся бордовыми, глубоко-острыми надрезами, точно невидимый кто-то полосовал его наточенными ножами когтей… точно волк наконец-то вырвался на свободу.

Битва, испытание, боль.

— Они здесь! Сражайся! Покажи, что ты стоишь против них! — и ветер бил в лицо колючими горстями снежинок, с ног опрокидывал, запутывал, слепил, и Ур стучала в грудь огненно-красным, от мощи ее, казалось, хрустели ребра, и сердце, кровью исходящий комок, вспугнутою птицей рвалось из груди, она была беспомощна, скована, цепями привязана к жертвенному камню-алтарю, и Уруз, зазубренный нож, неумолимо простирался над нею, и воя по-волчьи, с лицами, скрытыми маской, жрецы в одеждах цвета огня и крови обступали алтарь… и серый, косматый, желтоглазый, волк прянул из-за плеча ее, грудью принимая обоюдоострую Ур.

И бой закончился.

— Я… дрался, и меня едва не одолели, — растерянный, оглушенный, сын Лаувейи поднимался на ноги, ощупывая бережно кровью набухающий плащ. — Это было… слишком сильно, даже для…

— … даже для сына Фарбаути, — закончила она, подавая ему ладонь. — Но как видишь, тебе удалось-таки укротить… своего Зверя.

— Скорей, потуже затянуть цепь на упрямой волчьей шее, — он засмеялся ей тихим, рассыпчато-снежным смехом, кончиками пальцев смахнул с уголков рта темные капельки крови. — И вирд свидетель, Ангрбода — это был полезный урок!

Метель стихала, укрощенная, присмиревшая, пушистым волчьим хвостом мела перед ними дорогу, и ранние звезды над головою сияли, точно бесчисленные волчьи глаза, небесная стая ждала, затаившись, своего часа…

… и терпению их не было предела.

* * *

Иор, змей о пяти головах, бледно-зыбкою тенью мерцал сквозь литой, хрустальнобокий сосуд, плыл, утопая в прозрачно-золотистом, ленточно-длинным хвостом бил янтарную пену. Иор, спирали и кольца, вода бурлила, пузырчатыми ягодными гроздьями вскипая через края, с тихим змеиным шипеньем Иор погружался на дно.

Яд, магия, безграничность.

— Пей, если не устрашишься, — сияюще-перламутровые брызги на коже — сотнями ласкающих жал, Иор истекал ядовитыми соками, как перезревший на дереве плод, сорвать, поднести к губам, вкусить ароматно-терпкой отравы… Осколком нифльхеймских ледников, колкой, острогранною льдинкой, кубок плавился, хрустально-золотистою влагой тек в ладонях ее, едва не скользнул из рук, точно извивающийся веревкою угорь, когда холодными, как змеиный живот, бледно-тонкими пальцами сын Лаувейи стиснул ее запястье, когда ласкающими друг друга змеями их руки сплелись над бурлящим пеною зельем, когда с первым, судорожно-торопливым глотком, отрава вошла в него…

…и где-то там, посреди океана, Великий Змей заворочал боками, точно снимая с себя тесную, давящую плоть старую кожу.

Иор, море, перерождение.

Словно яйцо, распираемое изнутри, скорлупа шла мелкими трещинами, отжившей свое оболочкой ссыпалась с живота и коленей. Иор, мельнично-острые жернова, размалывающие прежнюю плоть, Иор — колесо возрождения и смерти, царапая ногтями земляной пол, сын Лаувейи корчился у ног ее, точно теряющая шкуру змея, и красно-рыжие кудри его были мокры от пота.

— Да, во мне и вправду достаточно рёккского, — сухой, как чешуинки, слетающие с кожи, голос его показался ей непривычно тонким и тихим. — Смотри, Ангрбода!

… Нежная, как молодая кора ивового деревца, веснушчато-бледная кожа, губы — красные, как вишни вечноцветущих ванахеймских садов… нет, рёккского в нем не было и в половину, и сотой доли темных, проклятых кровей потомков Бергельмира и Бёльторна[13]. Слишком ясные глаза. Слишком невинные помыслы. Слишком…

— Находишь меня в женском обличье не менее привлекательным, чем в мужском? — отбросив на спину огненно-рыжие пряди, он поднялся с колен, гибкий, как танцовщица, и рыжий плащ покрывалом по полу стелился за ним, и изумрудно-ясным, невыносимо светлым огнем горели его глаза, и пальцы его извивающимися змеями скользнули по ее бедру, и, раня ладонь о точенобокую Кеназ, она рванула завязки на рубахе его, обнажая нежно-белые груди, острые, точно холмы благословенного Ванахейма.

Двуликий. Пересмешник. Лукавец. Мужчина в женском своем естестве и женщина — в мужском…

… Иор, змей с серебристой чешуей, с кожей холодною, как морская волна, сжимал ее в давящих кольцах-объятьях, и влажные жала языков его, лаская, скользили по телу, и море вышло из берегов, безжалостной приливной волною накрыло Ярнвид, и Ётунхейм, и все Девять Миров, и солнце, пламенно-жгучий шар, растворилось в волнах крупицами соли, соленой, обжигающей влагой коснулось губ, огнем опаляющим вошло в ее ждущее лоно…

— Ты сводишь с ума в любом обличье, — щекою прильнув к худому, угловато-острому плечу, она пыталась восстановить дыхание, и пальцы ее купались в огненно-рыжих волнах распущенных волос, и женственно-мягкие, припухшие губы под губами ее горчили морскою солью, сын Лаувейи смотрел на нее, и отступающее море плескалось в глазах изумрудно-зеленого цвета. — Уже сейчас твоим способностям могли бы позавидовать сильнейшие из магов… что же станет, когда ты войдешь в полную силу?

… Рёкк — сумерки, тьма, непроглядная ночь, луна и солнце, с хрустом ломающиеся в волчьих зубах, рёкк — черные тени на жухлой траве, бледный дым, ползущий с могильных курганов, рёкк — бурлящий котлом Мировой Океан, вода, разрывающая в клочья сушу, гибкие, как змеиный хвост, зелено-серые плети волн, с маху впивающиеся в кору Иггдрасиля…

Рагнар-рёк — сумерки богов. Иор, Эар, Уруз.

— Мать рассказывала мне — когда-то мы были могущественнейшими во всех Девяти Мирах, пока потомки Бора и Бестлы[14] обманом и подлостью не присвоили себе власть, — вкрадчивый, точно шуршание змей по речному песку, ядом по капле сочащийся голос, зеленым прищуром из-под ресниц — взгляд, тяжелый, неподвижный, змеиный. Он вдруг показался ей старше — ее самой, Фарбаути, Железного Леса… древний-предревний рёкк, родившийся на истоке времен, в морозно-стылом дыхании Спящего[15], непостижимое рассудку создание, чьими силами будет разрушено то, что великим трудом создавалось долгие века… — Но придет время — и отнятое вернется к нам, по законному праву, и в этот день ты встанешь со мною, Ангрбода, ты и твои сородичи — плечом к плечу, в сияющих боевых доспехах, на белой, как ногти мертвецов, палубе Нагльфара*, под черными хельхеймскими парусами…

…Черные, как вороньи крылья, смоляно-вязкие волны лизали округло-гладкие бока драккара, белого, как ногти мертвецов, еще не изъеденные тленом, волны шумели в ушах, накатывали, грозно рокочущие, дальние, тенью под сонно тяжелеющими веками, и Змей, сияя стальными пластинами чешуи, ворочался в волнах, грозя расплескать океан, и Иор гремучими якорными цепями тянул его ко дну, Иор — якорь о пяти головах, Иор — перемены, что наступят нескоро…

Зарывшись лицом в тепло-рыжие волосы, мягкие, точно лисиный мех, девичье нежные, змеино-длинные косы, она спала, и сны о грядущих переменах не беспокоили ее этой ночью.

* * *

— Локи!

Стройный, как молодая ива, с глазами цвета первовесенних, едва распустившихся листков, он обернулся на пороге хижины, и красным, драконово-жарким огнем взметнулся за плечами его дорожный плащ, и Кеназ, острая, как стрела, пылала под сердцем его, слепила солнечно-огневыми лучами.

… Вирдом сплетенные в единую нить — три лета, три зимы, три прочно-крученых узелка на долгую-предолгую память — их нити застыли на ткацком станке, в паучье проворных пальцах прядильщицы Урд, и Верданди, улыбаясь, качала головой, и нити в ладонях ее пахли яблоками и кровью, холодным мрамором асгардских крепостных стен и золото-янтарным ожерельем, нагретым женскою кожей, и каменно-жесткими гранями мерцали из темноты ножницы Скульд, черные от едко-змеиного яда, и Урд повела челноком, распутывая нить, и Верданди пела за работой, и Скульд разомкнула губы и сказала: «Пора».

— Иди, и пусть свершится то, чему назначено быть, — Ак-руна, крепко-дубовый ствол, молнией выжженный до сердцевины, обуглено-черною тенью корчился со стены, и красно-рубиновой короной горело над ним предзакатное солнце, и, пачкая ладони в красном и черном, она простерла руки над головой в благословляющем жесте. — Да сохранит тебя вирд!

И Кеназ, сведенные в схватке боевые мечи, огнем и золотом пылала сквозь красно-алое зарево, до слез, до рези в глазах, и гибкий, как деревце-первогодок, сияюще-рыжий, клинок, закаленный огнем, магией и водой, сын Лаувейи вскинул ладонь, прощаясь, и воздух искрил от улыбок его, и солнечными кострами Биврёста в сумрачно-черных зрачках его вспыхивали и угасали миры.