Ночной ветер[сборник]

fb2

В своих произведениях известный детский писатель рассказывает о жизни современных мальчишек и девчонок, о сложных жизненных ситуациях, в которые понадают герои, о том, как важно для людей взаимопонимание.

Для младшего и среднего школьного возраста.

Рис. Т. Прибыловской.

Состав. Иллюстрации.

© Издательство «Детская литература», 1984 г.

~~~

Дорогой друг!

Сегодня ты стал пионером, повязал красный галстук; он — частица Красного знамени, дорожи им. Сегодня ты сделал первый шаг по славной пионерской дороге, по которой шли твои старшие братья и сёстры, отцы и матери — миллионы советских людей. Свято храни пионерские традиции. Будь достоин высокого звания юного ленинца!

Крепко люби Советскую Родину, будь мужественным, честным, стойким, цени дружбу и товарищество. Учись строить коммунизм.

Сердечно поздравляем тебя со вступлением в пионерскую организацию имени Владимира Ильича Ленина.

Это большое событие в твоей жизни.

Пусть пионерские годы будут для тебя и твоих друзей по отряду радостными, интересными, полезными. Пусть станут они настоящей школой большой жизни.

Счастливого пути тебе, пионер!

ЦК ВЛКСМ

Центральный совет

Всесоюзной пионерской организации имени В. И. Ленина

Голубая Катя

(рассказ)

Теперь, когда я вспоминаю об этом, мне всё кажется пустяком. Но тогда я здорово переживал и считал себя предателем. Хуже нет, когда ты сам себя считаешь предателем.

Но лучше я расскажу всё по порядку.

Значит, мы жили с сестрой в одной комнате. Сначала это была моя комната, но когда Катька подросла, её подселили ко мне. Конечно, мне это не понравилось. Ведь она была младше меня на целых пять лет.

— Только попробуй что-нибудь тронь у меня! — сказал я. — Сразу вылетишь.

— Я не трону, — прошептала Катька.

Она стояла на пороге моей комнаты, прижимая к груди куклу.

— Этого ещё не хватало! — сказал я. — Здесь не детский сад.

Я думал, Катька начнёт меня уговаривать, чтобы я впустил её с куклой, но она молча убежала.

— Как тебе не стыдно! — сказала мама. — Видишь, она к тебе тянется. Она тебя любит, а ты…

Я недовольно хмыкнул. Я не переносил нежностей.

— Честное слово, Вадик, я ничего не трону. — Катька вернулась уже без куклы. — Честное-пречестное.

— Я тебе не Вадик, — сказал я, — а Вадим.

До этого дня я мало её замечал, зато теперь стал аккуратно придираться: искал повод, чтобы от неё избавиться.

Но она была тише воды ниже травы: не таскала моих книг, не трогала тетрадей. Ни разу не прикоснулась к коллекции марок!

Стыдно признаться, но я подглядывал за ней.

Как-то я вернулся из школы раньше обычного, подкрался к дверям нашей комнаты и увидел около моего стола Катьку и её дружка Яшу.

Вот-вот они должны были нарушить мой запрет, вот-вот чья-нибудь рука, Катькина или Яшина, должна была протянуться к моему столу. И я с криком: «А-а-а, попались, голубчики!» — готов был ворваться в комнату.

Но Катька вовремя спохватилась и отвела Яшу в свой угол.

— Ты ничего не трогай, — сказала она строго. — Вадик не разрешает.

— А почему? — удивился Яша.

— Это не твоего ума дело, — ответила Катька. — Лучше поиграем в кубики.

— В кубики надоело, — сказал Яша.

— Ну, тогда давай в вопросы и ответы.

— Давай, — согласился Яша.

— Кто самый сильный из всех мальчишек? — спросила Катька.

— Вадька, — привычно ответил Яша.

— Сколько раз я тебе говорила, что не Вадька, а Вадим! — возмутилась Катька.

— Ты сама называешь его так, — возразил Яша.

— Так то я. Он мой брат, — ответила Катька и спросила: — А кто быстрее всех бегает в нашем дворе?

— Вадим, — выдавил Яша.

— Когда мы вырастем, то будем вместе путешествовать.

— А где вы будете путешествовать? — спросил Яша.

— Сначала мы поедем в Южную Америку, — сказала Катя. — В эти… в леса, которые называются джунгли.

— Там дикие звери, — сказал Яша.

— Да, — тихо и мечтательно ответила Катька. — Там тигры, леопарды и гремучие змеи. Но мы с Вадиком ничего не будем бояться.

* * *

Собственно, эта история началась, когда мы вернулись с дачи.

В тот год Катька должна была идти в первый класс, и поэтому мы вернулись в город раньше обычного. Надо было успеть подготовить её к школе.

Только мы приехали с дачи и разгрузили вещи и мама тут же впопыхах убежала на работу, как в дверь позвонили. Я открыл и остолбенел. Думал, мама вернулась, а передо мной — Свиридова. Моя одноклассница.

Она раньше никогда не заходила, хотя жила в нашем подъезде.

— Здравствуйте, — сказала Свиридова.

Она здорово изменилась, загорела и выросла.

— Привет, — ответил я.

— К вам можно? — спросила Свиридова.

— Конечно, — ответил я.

Мы прошли в комнату, и Свиридова села в кресло, положив ногу на ногу.

— Я видела из окна, как вы приехали, — сказала Свиридова. — И решила зайти к тебе. Никто из наших ещё не вернулся.

Тут в комнату вошла Катька, поздоровалась, выразительно прошептала: «Вадик» — и показала глазами.

Я посмотрел, и мне стало нехорошо.

В самом центре комнаты стоял Катькин горшок. Я загородил его и подтянул слегка ногой к дивану. А в горшке лежали какие-то драгоценные камни, которые Катька привезла с дачи, и они грохнули.

Свиридова посмотрела на мои ноги, но, по-моему, горшка не увидела.

— Нина, а ты где была? — спросила Катька елейным голоском у Свиридовой.

Видно, она решила её отвлечь.

— В пионерском лагере, — ответила Свиридова. — Жалко, что тебя с нами не было, Вадик.

А я в это время снова двинул горшок к дивану, но не рассчитал: горшок перевернулся, камни посыпались на пол, а моя нога угодила прямо в горшок.

Свиридова громко рассмеялась, и я тоже начал хохотать и ударил по горшку, как по футбольному мячу.

Свиридова совсем закатилась, и Катька тоже начала смеяться. А я на неё разозлился. Её горшок, а она ещё смеётся.

— Вот что, горшечница, — сказал я Катьке, — бери сей предмет и выкатывайся.

Катька вся сжалась, но не уходила.

Теперь это стыдно вспоминать. А тогда я так разозлился, что схватил этот проклятый горшок, стал совать его Катьке в руки и кричал:

— Возьми, возьми и проваливай!

У Катьки задрожали губы, но она сдержалась, не заплакала, взяла у меня горшок и вышла из комнаты.

Свиридова после этого тут же ушла, и я остался один.

Не знаю, сколько я так сидел, но, когда вышел из комнаты, Катьки дома не было. Сначала я решил, что она спряталась, и я позвал её, притворяясь, что ничего такого особенного не случилось:

— Кать, отзовись, а то влетит!

Никто не ответил. В квартире было тихо.

Я вышел на лестничную площадку и снова несколько раз окликнул Катьку.

Никакого ответа.

Выбежал во двор и спросил у старушек, которые там сидели, не видели ли они Катьку. Они ответили, что не видели.

Побежал обратно домой, ругая её на ходу: «Ну, попадись мне только, мелюзга, я тебе покажу!» Я всё ещё сам себя обманывал, что ничего особенного не произошло.

Когда я ехал в лифте, то подумал, что сейчас увижу её около наших дверей. Зажмурил глаза, думаю: открою, когда Катька меня окликнет. Лифт остановился, но Катьки не было.

Походил по комнате, выглянул в окно, покричал её. «Подумаешь, какая обидчивая, даже пошутить нельзя». Тут мне стало легче: оказывается, я не по злобе на неё кричал, а просто шутил. А она, глупая, не поняла.

Прошёл час. Катька не возвращалась.

Снова выскочил во двор. Обегал все закоулки, бегал, как загнанная лошадь, не переводя дыхания. Наконец наскочил на Яшу.

— А где Катька? — спросил я.

— Не знаю, — неохотно ответил Яша и как-то странно покрутил головой.

— А чего ты головой крутишь?

— Это от волнения, — сказал Яша.

— От волнения? — От страха у меня ноги задрожали. — Где Катька, я спрашиваю?

— Ушла, — прошептал Яша.

— Куда? — спросил я.

— Обиделась она на тебя, — сказал Яша.

— Подумаешь, какая недотрога! — закричал я. — А когда я её в коляске катал, она не обижалась? А когда я её на спине таскал, не обижалась?

— Не знаю, — ответил Яша. — Только она совсем ушла.

— А в какую сторону? — спросил я.

— Не знаю, — неуверенно ответил Яша.

— Яша, — сказал я. — Это не та тайна, которую надо сохранять.

Я боялся, что он не поймёт моих слов, но он понял, что я был прав.

— В ту сторону, — ответил Яша, — где магазин «Детский мир».

Я бросился на улицу, но, не добежав до ворот, вернулся. Надо было срочно позвонить маме, а мамин телефон на работе был, как назло, занят.

И тут раздался звонок в дверь.

Открыл дверь и вижу: стоит моя Катька живёхонькая. Её чужая женщина привела, а я от радости даже спасибо ей не сказал.

— Это ваша, такая голубая? — спросила женщина.

У Катьки в косах были голубые ленты, она поэтому и назвала её голубой.

— Моя, — ответил я.

Раньше я никогда не называл Катьку «моей».

— Не твоя, — ответила Катька, — а мамина и папина.

Женщина ушла, а у меня вдруг к горлу подступил комок, и я заревел.

— Дура, — кричал я сквозь слёзы. — Несчастная дура, дура, дура!

А она взяла свою куклу и стала её переодевать. Она стояла ко мне спиной, и я видел её тоненькую шею и несчастные хвостики-косички и ревел белугой.

С этого дня Катька перестала меня замечать. Я пробовал к ней подлизываться, шутил, спрашивал, бывало: «А кто самый сильный среди наших мальчишек?»

Но она только упрямо поджимала губы и ничего не отвечала.

Утром первого сентября Катьку одели в новую форму. По-моему, она была красавицей. Я улыбнулся ей и подмигнул. Жалкая улыбочка у меня вышла.

В это время мама вдруг сказала:

— Вадик, придётся тебе проводить Катю в школу.

Я пробурчал что-то неясное в ответ, дожидаясь, что Катька сейчас откажется от такого предложения. Но Катька молчала. Я поднял на неё глаза. Она смотрела на меня строго, по-взрослому, исподлобья, но молчала.

И тогда я небрежной походочкой пошёл к выходу, открыл двери и оглянулся.

Катька шла следом.

Так мы и вышли во двор: впереди я, позади она.

Банты у неё в косах были невероятных размеров. Ну и пусть их! Я теперь готов был простить ей всё на свете: и банты, и куклы. Я даже готов был подарить ей свою коллекцию марок.

— Вадик! — крикнула мама из окна. — Возьми Катю за руку.

«Боже мой, — подумал я, — бедная мама, она не знает, что её милая Катенька одна целых три часа прогуливалась по городу. Хорошо, что мир не без добрых людей, а то неизвестно, сколько бы нам пришлось её искать».

«Это ваша, такая голубая?» — спросила эта женщина.

Голубая Катька. Смешно.

А если я её сейчас возьму за руку, она, пожалуй, ущипнёт меня, а то и укусит.

Я стоял ещё задравши голову кверху, когда почувствовал в своей руке Катькину тёплую ладошку.

Первое письмо

(рассказ)

Больше всего с Катей возилась, конечно, бабушка. Родители работали, а бабушка всегда была с Катей. Катя так к этому привыкла, что не могла расстаться с бабушкой ни на минуту.

Когда рано утром бабушка уходила на базар, то на её кровать ложилась Катина мать и накрывалась одеялом с головой, чтобы Катя не обнаружила подмены.

Катя приподнимала голову: бабушка на месте. Значит, можно спать.

Отец говорил, что это нежности. Он был сторонником сурового воспитания.

Бабушка не любила сказок, она рассказывала Кате истории из жизни своего сына Володи. Он жил в другом городе.

— Купила я Володе новое пальто, — рассказывала бабушка. — И он отправился в этом пальто в школу. А возвратился домой в чужом пальто. Пальто точно такое, как у него, только старое.

Я ему говорю:

«Где твоё новое пальто?»

А он сделал удивлённое лицо и отвечает:

«Новое? Ах, новое! Я его одолжил на денёк приятелю. К нему гости из деревни приехали, вот и захотелось ему покрасоваться в новом пальто».

— Ещё, — требовала Катя. — Расскажи ещё что-нибудь про Володю. Расскажи, как он пришёл домой босиком.

— Летом мы приехали на дачу, — начинала бабушка. — И Володя пошёл в лес за грибами. Долго его не было, я уже начала волноваться. И вдруг вижу: идёт, в корзине полно грибов. Только вид у него виноватый. Ах, вот в чём дело…

— Он был босиком, — сказала Катя.

— Вот именно, ушёл в сандалиях, а вернулся босиком.

«Негодный мальчишка, — говорю, — где ты посеял сандалии? Не голова у тебя, а решето».

Он посмотрел на ноги и отвечает:

«Действительно, я их забыл».

Повернулся и побежал.

Я подождала немного и вышла за ним на тропинку. А он, оказывается, и не подумал идти за сандалиями. Сидит себе под первым же кустом.

«Ну-ка, выкладывай всё начистоту, — сказала я. — Куда девал сандалии?»

Он молчит.

«В лесу потерял?»

Молчит.

«На грибы сменял?»

Молчит.

«Кому-нибудь дал поносить?»

Молчит.

Тогда я повернулась и пошла от него. Раз он такой, думаю, никудышный, пусть остаётся один.

А Володя очень не любил оставаться один. Он догнал меня и сказал:

«Я дал их одному мальчику из деревни. Он был босиком и наколол ногу в лесу. Вот я ему и дал сандалии».

Потом, когда Катя была, в общем, ещё маленькая, Володя приехал сам. Он привёз Кате большую куклу. Кукла была модница: рыжие волосы уложены пирамидой, а юбка стояла колоколом. Куклу назвали Маргошей. Кроме куклы, Володя привёз Кате лыжи. И все дома ужасались и говорили, что Кате лыжи ни к чему, что она разобьёт себе нос на лыжах. А Катя тут же встала на лыжи и всё утро проходила на них по коридору.

Вечером Катя ни за что не хотела ложиться вовремя спать — не могла расстаться с Маргошей.

Бабушка просила Катю — не помогло.

Мать просила Катю — не помогло.

Отец даже накричал на Катю и гневно сверкнул на неё глазами, ведь он был сторонником сурового воспитания, — всё равно не помогло.

Тогда к Кате подошёл Володя, взял у неё Маргошу и сказал:

Ша, Маргоша, ша. Наступила тишина. Наступила тишина — Кате спать уже пора.

После этого Катя сразу улеглась спать.

А потом Володя уехал.

Он был инженером и уехал куда-то далеко — на новые стройки.

Бабушка говорила, что он должен отказаться от такой работы: у него слабое здоровье. Он в детстве перенёс скарлатину и дифтерию. А во время войны, когда не было фруктов и сахара, болел желтухой. А как известно, при желтухе сахар просто необходим. И в результате — у него слабое здоровье.

Но Володя всё равно уехал. Изредка он присылал письма. Он не любил часто писать. И письма всегда приходили из новых мест, потому что Володя был инженером-проектировщиком. Приедет куда-нибудь, сделает проект нового завода и уезжает дальше.

А в последнее время Володя что-то вообще не писал. Перед очередным переездом он прислал письмо, в котором обещал скоро приехать, и пропал.

— Чувствует моё сердце, — говорила бабушка, — что у Володи неприятности по работе или он заболел. А может быть, у него плохо с деньгами.

Катя уже забыла, какой он был, этот Володя. Лыжи, которые он привёз, состарились, облупились, стали Кате малы. А кукла Маргоша облысела и лежала на шкафу.

Однажды Катя пришла из школы — она уже несколько месяцев ходила в первый класс, — и бабушка попросила её заглянуть в почтовый ящик.

У них в доме почтовые ящики стоят на первом этаже, в подъезде.

— Ну, что ты меня всё гоняешь к почтовому ящику? — сказала Катя. — Неужели не понимаешь, что Володя просто перестал нам писать письма?

И вдруг бабушка села на стул и заплакала. Лицо у неё сморщилось. Она прикрыла глаза рукой и изо всех сил старалась сдержаться, но у неё ничего не вышло. Она плакала, и всё.

«Зачем я только это сказала? — подумала Катя. — Кто меня тянул за язык? Пусть бы бабушка надеялась, что Володя скоро пришлёт ей письмо».

Чтобы отвлечь бабушку, Катя сказала:

— Бабушка, я умираю с голоду.

Бабушка подала Кате обед, а сама ушла на кухню.

После обеда Катя сделала вид, что села за уроки, а сама написала письмо Володе. Потом узнала его последний адрес и пошла на почту. Купила конверт, запечатала письмо, надписала адрес прямой и обратный и опустила в почтовый ящик.

А потом Володя приехал.

Катя пришла домой, а он сидит в комнате, в своём любимом кресле. Сидит себе, будто никуда не уезжал. Только он чуть-чуть изменился. У него поседели волосы и немного вытянулся нос.

Прошло ещё несколько месяцев. Володя уже давно уехал. И вот как-то Катин отец пошёл к почтовому ящику, чтобы достать утренние газеты. Среди газет он нашёл письмо. Оно было адресовано Володе, но адрес был перечёркнут, и на конверте стоял штамп со словами: «Адресат выбыл». Отец внимательно посмотрел на конверт и догадался по почерку, кто писал это письмо.

Это был Катин почерк, это было её письмо к дяде Володе. Оно обошло много мест, гоняясь за адресатом, прошло через сотни рук, но так и не догнало Володю.

Отец прочитал Катино письмо:

«Дорогой дядя Володя! Бабушка по тебе сильно скучает. Почему ты не приезжаешь? Сел бы на поезд и приехал. А ещё лучше — на самолёт. К нам летают самолёты. „Ил-18“. Ведь бабушку так жалко! Она про тебя мне уже всё пересказала. Я всю твою жизнь на память знаю, а она всё рассказывает и рассказывает. А я слушаю, чтобы не расстраивать её. Пожалуйста, приезжай в этом же месяце. Если у тебя плохо с деньгами, можешь мне никаких подарков не привозить. Я уже большая, учусь в школе. До скорого свидания. Катя».

Отец забыл про газеты, которые каждый день читал с большим пристрастием. Смотрел в окно и курил свой «Беломор». И вдруг он понял, что упустил в жизни что-то важное, что-то сделал не так.

Ну конечно, это всё из-за Кати. Ему обидно, что она написала первое письмо в своей жизни, совершила первый самостоятельный поступок, а он к этому не имеет никакого отношения.

«Катя заботится о других, — подумал он. — Это у неё от бабушки и от Володи, а не от меня. Я ведь всегда был с ней излишне строг, боялся избаловать. А у бабушки и у Володи она научилась относиться к людям по-доброму».

Выходит, он был неправ. Ну и пусть он неправ. Даже хорошо, что неправ. Даже отлично, что неправ. Он разжал губы и тихо-тихо сказал, почти пропел:

Ша, Маргоша, ша, Наступила тишина. Наступила тишина — Кате спать уже пора.

Мотив его песенки нельзя было разобрать, если он вообще существовал. У него был плохой слух, и он фальшивил, когда пел. Но разве в этом дело?

Всё дело в том, что это была первая песенка в его жизни, которую он пропел вслух.

Мальчик с красками

(рассказ)

Мальчик сидел в самолёте и не отрываясь смотрел в окно.

Светило солнце. Оно слепило глаза, но мальчик всё равно смотрел.

— Слушай, дорогой, — сказала мальчику мать. — Задёрни шторку или пересядь на соседнее кресло. Здесь слишком жарко от солнца, а тебе это вредно.

Мальчик недовольно посмотрел на мать. Ему не хотелось, чтобы кто-нибудь услышал, что ему вредно сидеть на солнце.

— Мне здесь очень хорошо, — сказал мальчик. — Солнце совсем не мешает.

— Ну ладно, — ответила мать. — Сиди, а я пересяду.

Она пересела на противоположную сторону самолёта. А мальчик продолжал смотреть в окно.

Из кабины вышел лётчик. Это был командир самолёта. Он сел рядом с мальчиком.

Мальчик оглянулся. Теперь рядом с ним сидел стоящий человек. Ему хотелось с ним поговорить. Лётчик это понял. Его хмурое, усталое лицо чуть-чуть посветлело, и он привычно спросил:

— Нравится?

— Очень, — ответил мальчик.

— Мечтаешь тоже, видно, в лётчики?

Мальчик смутился. Он совсем не мечтал быть лётчиком, потому что у него были слабые лёгкие, и он знал, что в лётчики его не возьмут. Врать он не умел, а правду говорить ему не хотелось.

— Я люблю рисовать, — ответил мальчик. — Вон, смотрите: белые облака совсем как стадо белых слонов. У первого под хоботом клыки. Это вожак. А вон облако-кит. Очень красивый хвост.

Мальчик посмотрел на лётчика, увидел, что тот улыбается, и замолчал. Ему стало стыдно, что он рассказывает взрослому человеку, да к тому же ещё лётчику, про каких-то облачных слонов и китов.

Мальчик уткнулся в окно.

Лётчик тронул его за плечо:

— Здорово у тебя работает фантазия. Действительно, до чего эти облака походят на слонов! Ловко ты подметил.

— Мне мама купит в Москве краски, как взрослому художнику, и я буду рисовать, — сказал мальчик. — Честное слово. Смотрите, а вон земля! Она похожа на мозаику — есть такая детская игра.

Лётчик посмотрел на землю. Сколько он летал, а ничего этого не видел. Ему даже стало немножко обидно: столько раз пролетал мимо всяких там слонов и ничего этого не замечал. Он с восхищением посмотрел на этого худенького мальчика.

Небо для него всегда было только местом работы, и он привык его оценивать с точки зрения пригодности для полёта: низкая облачность — плохо для посадки, высокая облачность — отлично для полёта, грозовая — опасно. И ещё он много раз видел за крылом самолёта облака зенитных разрывов вражеских батарей — это было опаснее грозы.

А земля для него была местом посадки, где можно было отдохнуть в ожидании следующих полётов.

Потом лётчика позвали в кабину самолёта, и он ушёл.

А через несколько минут мальчик увидал, что им навстречу, полыхая молниями и грохоча, приближалась большая свинцовая туча.

Мать мальчика снова пересела поближе к сыну. А когда мимо их кресел прошёл второй пилот, она спросила его:

— Это не опасно? Гроза ведь.

— Из Москвы сообщили, что мы можем обойти грозу с севера, — ответил пилот.

Между тем в самолёте сразу стало темно. Пассажиры не отрываясь смотрели на тучу, которая надвигалась на самолёт, и беспокойно переговаривались между собой.

Самолёт развернулся и пошёл вдоль тучи. Ему всё время приходилось забирать правее и правее, потому что туча наступала на него и захватывала с двух сторон. И как-то незаметно самолёт оказался в грозовом кольце. Он кружил в маленьком пространстве посредине, а тучи всё сжимали и сжимали кольцо.

Мальчик увидел, что двое мужчин встали с первых сидений и прошли в хвост самолёта. Все почему-то беспокойно посмотрели им вслед. Потом поднялись ещё двое и тоже пошли в хвост.

Вышел лётчик — сам командир корабля. Он посмотрел на пустые кресла и громко сказал:

— Прошу пассажиров немедленно занять свои места! Самолёту трудно держать равновесие. — Ему неприятна была трусость этих людей, которые при первой опасности бросаются в хвост самолёта, — думают, что это их спасёт.

— Не понимаю вашего приказа, — сказал один из тех мужчин, что пересели в хвост самолёта. — Не всё ли равно, где сидеть?

— А вы всё же пересядьте, — ответил лётчик.

Лицо у него было злое и жестокое. И, пока эти люди возвращались на свои места, он не уходил. При этом взгляд лётчика на секунду встретился со взглядом мальчика. Неожиданно и слишком легкомысленно для такого опасного момента лётчик подумал: «Интересно, на что похожа эта грозовая туча?»

Самолёт стал набирать высоту. Моторы его натужно гудели, обшивка трещала от встречного ветра, он часто проваливался в воздушные ямы, но упрямо лез вверх, чтобы подняться над тучей и там, в чистом, высоком небе, переждать грозу. Это было не так-то легко: набрать высоту на самолёте старой конструкции, но лётчик сумел взобраться выше грозы.

Все пассажиры молчали, многие задёрнули шторы, чтобы не видеть страшной чёрной тучи. Только мальчик смотрел в окно. Ему нравилась эта дикая, волшебная красота, эта страшная чернота, над которой они летели. Эта чернота грозового неба, сквозь которую ничего не было видно.

Внизу, под самолётом, всё полыхало и ухало и отдавалось в самолёте. Где-то там, под тучей, была Москва. И вдруг самолёт клюнул носом и стремительно понёсся вниз. В самолёте кончилось горючее, и лётчик бросил машину вниз, потому что только на предельной скорости можно было проскочить через грозу.

В следующий миг что-то начало рваться, ослепительно бить в самые окна, ломать самолёт.

Это продолжалось пять минут или даже меньше, и потом совсем рядом появилась земля, и самолёт покатил по твёрдой бетонной дорожке.

Хлестал отчаянный дождь. Пассажиры выскочили из самолёта и, не дожидаясь автокара, побежали к зданию аэропорта. Последним бежал лётчик. Он не хотел отставать от этих людей, потому что пережил с ними сейчас минуту большой опасности, и ему поэтому сразу не хотелось с ними расставаться.

— Вы сейчас куда? — спросил лётчик у матери мальчика.

— Нам надо на симферопольский самолёт. Он улетает через два часа. Не знаю, полетит ли?

— Конечно, полетит, — ответил лётчик. — Гроза уйдёт за два часа. А низкая облачность для «Ту» не страшна.

— Два часа? — переспросил мальчик. — Может быть, мы успеем купить краски.

— Ты же видишь, какая погода? — сказала мать. — Сейчас дождь. Ты можешь простудиться. Краски купим на обратном пути.

Мальчик ничего не ответил.

— Ну, будь здоров! — сказал лётчик мальчику. — Рад был познакомиться.

Когда мальчик с матерью стояли в очереди, чтобы сесть в симферопольский «Ту-104», когда мальчик уже забыл про краски и нетерпеливо ждал своей очереди, вдруг перед ними появился лётчик. Он был в том же мокром костюме — не успел переодеться.

Они минуту помолчали. Мальчик не знал, откуда здесь вдруг появился лётчик, но чувствовал, что всё это неспроста.

— Вот тебе краски. Полный набор. Красные, синие, лазурные и так далее. — Лётчик протянул мальчику длинную деревянную коробку. — Бери, бери и рисуй!

Мальчик робко взял коробку с красками и посмотрел на мать. Все в очереди тоже оглянулись.

— Зачем же вы себя так утруждали! — сказала мать и достала деньги. — После тяжёлого полёта…

— Раз обещали, то надо, — сказал лётчик и замолчал.

Лицо его постепенно делалось всё мрачнее и мрачнее. И стало совсем мрачным и грубым. Он неловко взял у женщины деньги и сунул их в карман.

И ушёл обратно к аэропорту, сутулый, большой. Он ушёл, а мальчик, прижимая к груди коробку красок, поднялся в самолёт, чтобы за сто десять минут покрыть расстояние в тысячу километров, познать высоту и современную скорость полёта и ещё раз посмотреть на землю сверху, чтобы увидеть её как-то по-новому.

Три ветки мимозы

(рассказ)

Когда он утром подошёл к столу, то увидал огромный букет мимозы. Они были такие хрупкие, такие жёлтые и свежие, как первый тёплый день!

— Это папа подарил мне, — сказала мама. — Ведь сегодня Восьмое марта.

Действительно, сегодня Восьмое марта, а он совсем забыл об этом. Вчера вечером помнил и даже ночью помнил, а сейчас вдруг забыл. Он побежал к себе в комнату, схватил портфель и вытащил открытку. Там было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с Восьмым марта! Обещаю всегда тебя слушаться». Он вручил ей открытку, а сам стоял рядом и ждал. Мама прочитала открытку в одну секунду. Даже как-то неинтересно — как взрослые быстро читают!

А когда он уже уходил в школу, мама вдруг сказала ему:

— Возьми несколько веточек мимозы и подари Лене Поповой.

Лена Попова была его соседкой по парте.

— Зачем? — хмуро спросил он.

— А затем, что сегодня Восьмое марта, и я уверена, что все ваши мальчики что-нибудь подарят девочкам.

Ему очень не хотелось тащить эти мимозы, но мама просила, и отказывать ей тоже не хотелось. Он взял три веточки мимозы и пошёл в школу.

По дороге ему казалось, что все на него оглядываются. Но у самой школы ему повезло. Он встретил Лену Попову. Подбежал к ней, протянул мимозу и сказал:

— Это тебе.

— Мне? Ой, как красиво! Большое спасибо!

Она готова была благодарить его ещё час, но он повернулся и убежал.

А на первой перемене оказалось, что никто из мальчиков в их классе ничего не подарил девочкам. Ни один. Только перед Леной Поповой лежали нежные веточки мимозы.

— Откуда у тебя цветы? — спросила учительница.

— Это мне Витя подарил, — сказала Лена.

Все сразу зашушукались и посмотрели на Витю, а Витя низко опустил голову.

— Вот как! — сказала учительница. — Ты оберни концы веток в мокрую тряпочку или бумагу, тогда они у тебя не завянут.

А на перемене, когда Витя как ни в чём не бывало подошёл к ребятам, хотя чувствовал уже недоброе, они вдруг закричали:

— Тили, тили-тесто, жених и невеста! Витька водится с девчонками! Витька водится с девчонками!

Ребята засмеялись и стали показывать на него пальцами. А тут проходили мимо старшие ребята и все на него смотрели и спрашивали, чей он жених.

Он еле досидел до конца уроков и, как только прозвенел звонок, со всех ног полетел домой, чтобы там, дома, сорвать свою досаду и обиду.

Он забарабанил изо всех сил по двери и, когда мама открыла ему, закричал:

— Это ты, это ты виновата, это всё из-за тебя! — Он почти плакал. Вбежал в комнату, схватил мимозы и бросил их на пол. — Ненавижу эти цветы, ненавижу!

Он стал топтать их ногами, и жёлтые, нежные цветочки лопались под грубой подмёткой его ботинок.

— Это мне подарил папа, — сказала мама.

А Лена Попова несла домой три нежные веточки мимозы в мокрой тряпочке, чтобы они не завяли. Она несла их впереди себя, и ей казалось, что в них отражается солнце, что они такие красивые, такие особенные… Это ведь были первые мимозы в её жизни…

Вожак

(рассказ)

— Пойдём на Чатыр-Даг, — сказал первый мальчик.

— Скучно, — сказала девочка. — Мы там недавно были.

— Давайте искать сердолики, — сказал второй мальчик.

— Жарко, — ответила девочка. — Солнце слепит глаза, и ничего не видно.

Они сидели поджав ноги. Мальчики спиной ко мне — я видел их тоненькие шеи. А девочка — лицом. У неё было обветренное, загорелое лицо, исцарапанные ноги и мокрые волосы. Ребята только что вылезли из моря.

— Что, не можете договориться, как провести время? — спросил я.

Они посмотрели на меня, и девочка сказала:

— Каждый день придумывают одно и то же. Скучно…

— А она ничего не придумывает, а только скучает, — сказал первый мальчик.

— Да, тяжёлое ваше дело.

Они вздохнули. Палило солнце, искрилось море, и было тихо-тихо.

— А знаете что, — сказал я, — вы по очереди на один день или на неделю выбирайте себе вожака, и в этот день, что он придумает, то вы и будете делать. Только обязательно.

— Интересно. А кто будет первым вожаком? — спросила девочка.

— Ну кто? Кто-нибудь из вас троих.

— Нас не трое, — сказал второй мальчик. — Нас четверо. Сейчас ещё Димка придёт.

— Димка у нас странный, — сказала девочка.

— Чем же он у вас странный?

Она засмеялась:

— Он иногда заплывает вон на ту скалу в море и поёт песни из кинофильмов или читает стихи.

— А однажды он устроил там обсерваторию, — сказал первый мальчик. — Всю ночь глядел в какую-то трубу: хотел увидеть космический корабль.

— А я слышал, — сказал второй мальчик, — как он разговаривал с морем. Иду я. Тихо. И вдруг слышу: «Молчишь, не отвечаешь? Всё равно я разгадаю твои тайны и овладею твоей силой! Иногда ты мне кажешься очень хитрым. А иногда добрым, когда я лежу на твоём берегу и ты шепчешь мне, какие можно построить морские электростанции, используя твои подводные течения». Смотрю — никого. Один Димка на берегу и кричит все эти слова. Я ему говорю: «Димка, с кем ты разговариваешь?» А он посмотрел на меня и отвечает: «С морем».

— С морем? — удивился я.

— Ну да. Оно ведь живое.

И в это время появился сам Димка. Он летел стрелой. Лицо у него маленькое, волосы кудрявые и спутанные.

Ребята повернулись в его сторону.

— Я видел, я видел гремучую змею! — сказал Димка. — Она ползла, тихо пошёптывая, и я слышал её шипение. Я хотел её тут же убить, чтобы добыть яд для лекарств. Но потом я подумал, что вам тоже будет интересно посмотреть на живую змею. И я примчался за вами.

Мальчишки тут же вскочили.

— А она нас не укусит? — спросила девочка.

— Трусиха! — сказал первый мальчик.

— Девчонка! — поддержал его второй. — Пошли, Димка, без неё.

— Что ты, — сказал Димка девочке и тихо добавил: — Эта змея — обыкновенный уж. Про гремучую я придумал для интереса. И убивать мы её не будем. Ужи — безвредные змеи.

Девочка засмеялась и побежала с Димкой догонять нетерпеливых мальчишек.

Так я и не успел сказать ребятам, что самым лучшим вожаком для них будет Димка. Он научит их всех мечтать.

Ночной ветер

(рассказ)

Он проснулся ночью неизвестно от чего. То ли от ветра — мать его всегда открывала на ночь окно, то ли от щелчков усохших половиц. А может быть, его разбудила внутренняя тревога, потому что накануне вечером он поссорился с родителями.

Отец, по настоянию матери, отругал его за разбитые ботинки. А что же, ему играть в футбол без ботинок, что ли? А потом отец так разошёлся, что запретил ему идти завтра в кино.

Он ждал этого кино целую неделю. И фильм-то был старый — «Золушка», и он понимал, что история маленькой девочки Золушки — это неправда, что это сказка, что ничего этого никогда в жизни не было. Даже тысячу лет назад, когда люди ездили по земле только на лошадях, а по морю ходили на парусниках. И всё равно он мечтал о том, как снова увидит этот фильм, как погаснет свет и начнётся нечто невообразимо волшебное.

Да, скорее всего, он проснулся именно от этой нестерпимой, несправедливой обиды. Ему приснился сон, что он после незаслуженного оскорбления уходит из дому навсегда. И остаётся один на всём свете.

Он лежал в темноте и слушал каждый шорох. И ему казалось, что он на самом деле совсем один на всём свете. Так страшно было темно, так сильно надувал ветер парусом занавески и звенел мелким звоном в стекле.

Ничего не было слышно из-за ветра — ни ночного разговора большого города, ни посапывания родителей в соседней комнате. Только иногда трещали половицы, будто кто-то невидимый ходил по комнате. Это ещё больше пугало мальчика.

Снова скрипнула половица. Мальчик напряг слух, но услышал лишь вой ветра, который дул из пустоты. Он хотел крикнуть и позвать мать. Ему необходимо было разорвать своё одиночество, такое длинное и бесконечное одиночество которым он так гордился вчера.

Как он тогда крепко сжимал губы и гордился внутренне тем, что не произнёс за весь вечер ни слова.

Он уже забыл про свою гордость, и ему хотелось закричать. Но тут, к своей великой радости, он услышал, как мать заворочалась в постели. Потом отец сонным голосом спросил:

— Который час?

— Спи, спи, — ответила мать. — Ещё рано.

У мальчика по всему телу разлилась приятная теплота. И уже сквозь сон он слышал, как мать встала, прикрыла окно, почему-то пощупала у него лоб.

Дворники заговорили под окнами. Их голоса в раннем, пустом городе звенели и отдавались вдалеке. Пролетел самолёт.

— Хабаровский, «Ту-114», — сказал отец. — Скоро вставать.

Пропал куда-то ночной ветер, не скрипели половицы.

— Что-то я, по-моему, вчера переругал Серёжку, — сказал отец. — Несправедливо.

— Переругал, — ответила мать.

— Придётся извиниться, — сказал отец. — И отпустить его в кино.

Но Серёжка этого ничего уже не слышал. Он крепко спал. И совсем забыл про какой-то ночной ветер, про какие то страхи и про то, что он несколько минут пробыл один на всём свете.

Космонавт

(рассказ)

Новенький сидел на последней парте. Его нельзя было не заметить: у него были ярко-рыжие волосы.

— У нас новичок, — сказал Лёвушкин.

— Откуда ты приехал? — спросил я.

— Наш дом снесли. И мы получили новую квартиру.

— Твоя фамилия?

— Княжин.

— А как ты занимался по физике?

— Это мой любимый предмет.

Всё-таки он был очень рыжий, и я невольно смотрел на его волосы и не видел лица.

Я начал объяснять новые формулы. Каждый раз, когда я поворачивался к доске, чтобы написать формулу или нарисовать чертёж, Лёвушкин шептал и хихикал за моей спиной.

— Не мешай слушать, — донёсся до меня голос Княжина.

Я оглянулся: у Лёвушкина был такой растерянный вид, точно он хлебнул горячего чаю, сильно обжёгся и не знал, то ли выплюнуть этот чай, то ли проглотить.

— Княжин, — сказал я, — подойди к доске и реши задачу по новой формуле.

Он быстро решил задачу и чётко, без запинки, всё объяснил. Мне понравилось, как он отвечал. Многие ребята в классе говорили лишние слова, а Княжин нет.

После звонка, когда я выходил из класса, то услыхал голос Лёвушкина:

— Видали, какой? Я ему мешаю. Первый день — и уже наводит свои порядки. Академик Фок! [1] Пошевельнуться нельзя. Рыжий, да ещё подлиза.

— Я и сам знаю, что рыжий, — спокойно ответил Княжин. — А ты дурак, раз дразнишься. Это совершенно точно.

Через неделю я увидал у старшей вожатой списки ребят, записавшихся в разные кружки. В физический кружок первым записался Княжин. «Хорошо, — подумал я. — Княжин — парень что надо».

Я полистал списки других кружков и в каждом наталкивался на фамилию Княжина. И в зоологическом, и в математическом, и в спортивном. Только в кружок по пению он не записался.

На перемене я окликнул Княжина.

— Зачем ты записался во все кружки? — спросил я. — По-моему, это несколько легкомысленно.

— Мне надо, — ответил он.

— Может быть, ты не знаешь, что увлекает тебя больше всего?

— Нет, я знаю, — упрямо ответил он. — Но мне надо. Это моя тайна.

— Тайна это или не тайна, — сказал я, — но на занятия физического кружка можешь не приходить. Если ты будешь работать в зоологическом, математическом и спортивном кружках, то на физику у тебя не останется времени.

Княжин очень расстроился и даже побледнел. Я пожалел, что так резко с ним разговаривал: всё-таки он ещё мальчик.

— Я должен всё знать, я должен быть незаменимым, — сказал он. — Я буду пилотом космического корабля. Я никому этого не говорил, но вы меня заставили.

— А-а! — протянул я. И впервые посмотрел ему прямо в лицо. Под рыжим чубом у него был выпуклый лоб, а глаза были голубые и отчаянные.

«Этот долетит, — подумал я, — этот долетит!» Я вспомнил, как во время войны прыгал с парашютом и как это страшно, когда прыгаешь в пустоту. Посмотришь на далёкую землю, на деревья, похожие всего лишь на бугорки мха, на реки с дождевой ручеёк, и хочешь ты этого или не хочешь, а подумаешь: «Вдруг парашют не откроется?» И тогда земля делается не желанной, а страшной. «А ведь тем, кто полетит в космос, будет ещё страшней. Но этот всё равно полетит».

— Тогда я не возражаю, раз такое дело, — сказал я.

— Спасибо, — ответил Княжин.

За три месяца он не пропустил ни одного занятия физического кружка. А потом вдруг перестал ходить. И на уроках он был рассеянным и даже похудел.

— Княжин, — спросил я, — почему ты бросил кружок? Не успеваешь?

Он поднял на меня глаза. Это были глаза другого человека. Они были не отчаянные, а печальные и потеряли голубой цвет.

— Я ещё буду ходить, — ответил он.

Лёвушкин мне сказал (он подружился с Княжиным):

— У него большая неприятность. Рассказать не могу, но большая неприятность.

Я решил поговорить с Княжиным на днях, но случай свёл нас в этот же вечер. Я стоял в книжном магазине у прилавка и вдруг услыхал позади себя знакомый голос:

— Есть что-нибудь новенькое?

— Мальчик, — ответила девушка-продавщица, — не может быть каждый день что-нибудь новенькое. Ты заходил бы раза два в неделю.

Я оглянулся. Передо мной стоял Княжин, но что-то незнакомое было в выражении его лица. Я сразу не догадался, а потом понял: у него на носу красовались очки. Маленькие, ребячьи, очки в белой металлической оправе.

Минуту мы стояли молча. Княжин стал пунцово-красным, у него покраснели щёки, уши и даже нос.

— А, Княжин, — сказал я.

Больше я не успел ничего добавить — он пустился наутёк.

Я бросился за ним.

— Княжин! — крикнул я. — Княжин, постой!

Какой-то мужчина посмотрел на меня, а женщина крикнула:

— Держи мальчишку!

Тогда Княжин остановился. Он не смотрел на меня, снял очки и низко опустил голову.

— И тебе не стыдно? Мало ли людей носят очки и совсем не стыдятся этого. Прости меня, но, по-моему, это глупо.

Он промолчал.

— Убегать из-за такой ерунды. А Лёвушкин говорил: «У Княжина большие неприятности». Чепуха!

Тогда он поднял голову и тихо сказал:

— А ведь меня теперь в лётчики не возьмут, я узнавал — близоруких не берут, и космические корабли мне не водить Я эти очки ненавижу.

Ах, вот в чём дело! Вот почему он такой несчастный и похудевший. Разлетелась в куски его первая мечта, и он страдал. Один, втихомолку.

— Зря ты так мучаешься, — сказал я наконец. — Полетишь на космическом корабле астрономом, инженером или врачом.

— Значит, вы думаете, я всё же могу надеяться? Могу? — Он ухватился за мои слова с радостью. — Как же я сам не сообразил? Просто дурак, это совершенно точно.

Он был такой счастливый! А я подумал: «Хорошо, когда у человека ясная цель в жизни и всё впереди».

Девушка в военном

(рассказ)

Почти целая неделя прошла для меня благополучно, но в субботу я получил сразу две двойки: по русскому и по арифметике.

Когда я пришёл домой, мама спросила:

— Ну как, вызывали тебя сегодня?

— Нет, не вызывали, — соврал я. — Последнее время меня что-то совсем не вызывают.

А в воскресенье утром всё открылось. Мама влезла в мой портфель, взяла дневник и увидела двойки.

— Юрий, — сказала она. — Что это значит?

— Это случайно, — ответил я. — Учительница вызвала меня на последнем уроке, когда почти уже началось воскресенье…

— Ты просто врун! — сердито сказала мама.

А тут ещё папа ушёл к своему приятелю и долго не возвращался. А мама ждала его, и настроение у неё было совсем плохое. Я сидел в своей комнате и не знал, что мне делать. Вдруг вошла мама, одетая по-праздничному, и сказала:

— Когда придёт папа, покорми его обедом.

— А ты скоро вернёшься?

— Не знаю.

Мама ушла, а я тяжело вздохнул и достал учебник по арифметике. Но не успел я раскрыть его, как кто-то позвонил.

Я думал, что пришёл наконец папа. Но на пороге стоял высокий широкоплечий незнакомый мужчина.

— Здесь живёт Нина Васильевна? — спросил он.

— Здесь, — ответил я. — Только мамы нет дома.

— Разреши подождать? — Он протянул мне руку: — Сухов, товарищ твоей мамы.

Сухов прошёл в комнату, сильно припадая на правую ногу.

— Жалко, Нины нет, — сказал Сухов. — Как она выглядит? Всё такая же?

Мне было непривычно, что чужой человек называл маму Ниной и спрашивал, такая же она или нет. А какая она ещё может быть?

Мы помолчали.

— А я ей фотокарточку привёз. Давно обещал, а привёз только сейчас. — Сухов полез в карман.

На фотографии стояла девушка в военном костюме: в солдатских сапогах, в гимнастёрке и юбке, но без оружия.

— Старший сержант, — сказал я.

— Да. Старший сержант медицинской службы. Не приходилось встречаться?

— Нет. Первый раз вижу.

— Вот как? — удивился Сухов. — А это, брат ты мой, не простой человек. Если бы не она, не сидеть бы мне сейчас с тобой…

* * *

Мы молчали уже минут десять, и я чувствовал себя неудобно. Я заметил, что взрослые всегда предлагают чаю, когда им нечего говорить. Я сказал:

— Чаю не хотите?

— Чаю? Нет. Лучше я тебе расскажу одну историю. Тебе полезно её знать.

— Про эту девушку? — догадался я.

— Да. Про эту девушку. — И Сухов начал рассказывать: — Это было на войне. Меня тяжело ранили в ногу и в живот. Когда ранят в живот, это особенно больно. Даже пошевельнуться страшно. Меня вытащили с поля боя и в автобусе повезли в госпиталь.

А тут враг стал бомбить дорогу. На передней машине ранили шофёра, и все машины остановились. Когда фашистские самолёты улетели, в автобус влезла вот эта самая девушка, — Сухов показал на фотографию, — и сказала: «Товарищи, выходите из машины».

Все раненые поднялись на ноги и стали выходить, помогая друг другу, торопясь, потому что где-то недалеко уже слышен был рокот возвращающихся бомбардировщиков.

Один я остался лежать на нижней подвесной койке.

«А вы что лежите? Вставайте сейчас же! — сказала она. — Слышите, вражеские бомбардировщики возвращаются!»

«Вы что, не видите? Я тяжело ранен и не могу встать, — ответил я. — Идите-ка вы сами побыстрее отсюда».

И тут снова началась бомбёжка. Бомбили особыми бомбами, с сиреной. Я закрыл глаза и натянул на голову одеяло, чтобы не поранили оконные стёкла автобуса, которые от взрывов разлетались вдребезги. В конце концов взрывной волной автобус опрокинуло набок и меня чем-то тяжёлым ударило по плечу. В ту же секунду вой падающих бомб и разрывы прекратились.

«Вам очень больно?» — услыхал я и открыл глаза.

Передо мной на корточках сидела девушка.

«Нашего шофёра убили, — сказала она. — Надо нам выбираться. Говорят, фашисты прорвали фронт. Все уже ушли пешком. Только мы остались».

Она вытащила меня из машины и положила на траву. Встала и посмотрела вокруг.

«Никого?» — спросил я.

«Никого, — ответила она. Затем легла рядом, лицом вниз. — Теперь попробуйте повернуться на бок».

Я повернулся, и меня сильно затошнило от боли в животе.

«Ложитесь снова на спину», — сказала девушка.

Я повернулся, и моя спина плотно легла на её спину. Мне казалось, что она не сможет даже тронуться с места, но она медленно поползла вперёд, неся на себе меня.

«Устала, — сказала она. Девушка встала и снова оглянулась. — Никого, как в пустыне».

В это время из-за леса вынырнул самолёт, пролетел бреющим над нами и дал очередь. Я увидел серую струйку пыли от пуль ещё метров за десять от нас. Она прошла выше моей головы.

«Бегите! — крикнул я. — Он сейчас развернётся».

Самолёт снова шёл на нас. Девушка упала. Фьють, фьють, фьють — просвистело снова рядом с нами. Девушка приподняла голову, но я сказал:

«Не шевелитесь! Пусть думает, что он нас убил».

Фашист летел прямо надо мной. Я закрыл глаза. Боялся, что он увидит, что у меня открыты глаза. Только оставил маленькую щёлочку в одном глазу.

Фашист развернулся на одно крыло. Дал ещё одну очередь, снова промазал и улетел.

«Улетел, — сказал я. — Мазила».

Потом девушка потащила меня дальше. Когда она меня дотащила до железнодорожной станции, было уже темно. Мы ползли десять часов.

* * *

— Вот, брат, какие бывают девушки, — сказал Сухов. — Один раненый сфотографировал её для меня на память. И мы разъехались. Я — в тыл, она — обратно на фронт.

Я взял фотографию и стал смотреть. И вдруг узнал в этой девушке в военном костюме мою маму: мамины глаза, мамин нос. Только мама была не такой, как сейчас, а совсем девчонкой.

— Это мама? — спросил я. — Это моя мама спасла вас?

— Вот именно, — ответил Сухов. — Твоя мама.

Тут вернулся папа и перебил наш разговор.

— Нина! Нина! — закричал папа из прихожей. Он любил, когда мама его встречала.

— Мамы нет дома, — сказал я.

— А где же она?

— Не знаю, ушла куда-то.

— Странно, — сказал папа. — Выходит, я зря торопился.

— А маму ждёт фронтовой товарищ, — сказал я.

Папа прошёл в комнату. Сухов тяжело поднялся ему навстречу. Они внимательно посмотрели друг на друга и пожали руки. Сели, помолчали.

— А товарищ Сухов рассказывал мне, как они с мамой были на фронте.

— Да? — Папа посмотрел на Сухова. — Жалко, Нины нет. Сейчас бы обедом накормила.

— Обед ерунда, — ответил Сухов. — А что Нины нет, жалко.

Разговор у папы с Суховым почему-то не получался. Сухов скоро поднялся и ушёл, пообещав зайти в другой раз.

* * *

— Ты будешь обедать? — спросил я папу. — Мама велела обедать, она придёт не скоро.

— Не буду я обедать без мамы, — рассердился папа. — Могла бы в воскресенье посидеть дома!

Я повернулся и ушёл в другую комнату. Минут через десять папа пришёл ко мне.

— Юрка, — голос у папы был виноватый, — как ты думаешь, куда пошла мама?

— Не знаю. Оделась по-праздничному и ушла. Может быть, в театр, — сказал я, — или устраиваться на работу. Она давно говорила, что ей надоело сидеть дома и ухаживать за нами. Всё равно мы этого не ценим.

— Чепуха, — сказал папа. — Во-первых, в театре в это время спектаклей нет. А во-вторых, в воскресенье не устраиваются на работу. И потом, она бы меня предупредила.

— А вот и не предупредила, — ответил я.

После этого я взял со стола мамину фотографию, которую оставил Сухов, и стал на неё смотреть.

— Так-так, по-праздничному, — грустно повторил папа. — Что у тебя за фотография? — спросил он. — Да ведь это мама!

— Вот именно, мама. Это товарищ Сухов оставил. Мама его из-под бомбёжки вытащила.

— Сухова? Наша мама? — Папа пожал плечами. — Но ведь он в два раза выше мамы и в три раза тяжелее.

— Мне сам Сухов сказал. — И я повторил папе историю этой маминой фотографии.

— Да, Юрка, замечательная у нас мама. А мы с тобой этого не ценим.

— Я ценю, — сказал я. — Только иногда у меня так бывает…

— Выходит, я не ценю? — спросил папа.

— Нет, ты тоже ценишь, — сказал я. — Только у тебя тоже иногда бывает…

Папа походил по комнатам, несколько раз открывал входную дверь и прислушивался, не возвращается ли мама. Потом он снова взял фотографию, перевернул и прочёл вслух:

— «Дорогому сержанту медицинской службы в день её рождения. От однополчанина Андрея Сухова». Постой-постой, — сказал папа. — Какое сегодня число?

— Двадцать первое!

— Двадцать первое! День маминого рождения. Этого ещё не хватало! — Папа схватился за голову. — Как же я забыл? А она, конечно, обиделась и ушла. И ты хорош — тоже забыл!

— Я две двойки получил. Она со мной не разговаривает.

— Хороший подарочек! Мы просто с тобой свиньи, — сказал папа. — Знаешь что, сходи в магазин и купи маме торт.

Но по дороге в магазин, пробегая мимо нашего сквера, я увидал маму. Она сидела на скамейке под развесистой липой и разговаривала с какой-то старухой. Я сразу догадался, что мама никуда не уходила. Она просто обиделась на папу и на меня за свой день рождения и ушла.

Я прибежал домой и закричал:

— Папа, я видел маму! Она сидит в нашем сквере и разговаривает с незнакомой старухой.

— А ты не ошибся? — сказал папа. — Живо тащи бритву, я буду бриться. Достань мой новый костюм и вычисти ботинки. Как бы она не ушла, — волновался папа.

— Конечно, — ответил я. — А ты сел бриться.

— Что же, по-твоему, я должен идти небритым? — Папа махнул рукой. — Ничего ты не понимаешь.

Я тоже взял и надел новую куртку, которую мама не разрешала мне ещё носить.

— Юрка! — закричал папа. — Ты не видел, на улице цветы не продают?

— Не видел, — ответил я.

— Удивительно, — сказал папа, — ты никогда ничего не замечаешь.

Странно получается у папы: я нашёл маму и я же ничего не замечаю.

Наконец мы вышли. Папа зашагал так быстро, что мне пришлось бежать.

Так мы шли до самого сквера. Но, когда папа увидел маму, он сразу замедлил шаг.

— Ты знаешь, Юрка, — сказал папа, — я почему-то волнуюсь и чувствую себя виноватым.

— А чего волноваться, — ответил я. — Попросим у мамы прощения, и всё.

— Как у тебя всё просто. — Папа глубоко вздохнул, точно собирался поднять какую-то тяжесть, и сказал: — Ну, вперёд!

Мы вошли в сквер, шагая нога в ногу. Мы подошли к нашей маме.

Она подняла глаза и сказала:

— Ну вот, наконец-то.

Старуха, которая сидела с мамой, посмотрела на нас, и мама добавила:

— Это мои мужчины.

В старом танке

(рассказ)

Он уже собрался уезжать из этого города, сделал свои дела и собрался уезжать, но по дороге к вокзалу вдруг натолкнулся на маленькую площадь.

Посередине площади стоял старый танк. Он подошёл к танку, потрогал вмятины от вражеских снарядов — видно, это был боевой танк, и ему поэтому не хотелось сразу от него уходить. Поставил чемоданчик около гусеницы, влез на танк, попробовал люк башни, открывается ли. Люк легко открылся.

Тогда он залез внутрь и сел на сиденье водителя. Это было узенькое, тесное место, он еле туда пролез без привычки и даже, когда лез, расцарапал руку.

Он нажал педаль газа, потрогал рукоятки рычагов, посмотрел в смотровую щель и увидел узенькую полоску улицы.

Он впервые в жизни сидел в танке, и это всё для него было так непривычно, что он даже не слышал, как кто-то подошёл к танку, влез на него и склонился над башней. И тогда он поднял голову, потому что тот, наверху, загородил ему свет.

Это был мальчишка. Его волосы на свету казались почти синими. Они целую минуту смотрели молча друг на друга. Для мальчишки встреча была неожиданной: думал застать здесь кого-нибудь из своих товарищей, с которыми можно было бы поиграть, а тут на тебе, взрослый чужой мужчина.

Мальчишка уже хотел ему сказать что-нибудь резкое, что, мол, нечего забираться в чужой танк, но потом увидел глаза этого мужчины и увидел, что у него пальцы чуть-чуть дрожали, когда он подносил сигарету к губам, и промолчал.

Но молчать без конца ведь нельзя, и мальчишка спросил:

— Вы чего здесь?

— Ничего, — ответил он. — Решил посидеть. А что нельзя?

— Можно, — сказал мальчик. — Только этот танк наш.

— Чей — ваш? — спросил он.

— Ребят нашего двора, — сказал мальчишка.

Они снова помолчали.

— Вы ещё долго будете здесь сидеть? — спросил мальчишка.

— Скоро уйду. — Он посмотрел на часы. — Через час уезжаю из вашего города.

— Смотрите-ка, дождь пошёл, — сказал мальчишка.

— Ну, давай заползай сюда и закрывай люк. Дождь переждём, и я уйду.

Хорошо, что пошёл дождь, а то пришлось бы уйти. А он ещё не мог уйти, что-то его держало в этом танке.

Мальчишка кое-как примостился рядом с ним. Они сидели совсем близко друг от друга, и было как-то удивительно и неожиданно это соседство. Он даже чувствовал дыхание мальчишки и каждый раз, когда он подымал глаза, видел, как стремительно отворачивался его сосед.

— Вообще-то старые, фронтовые танки — это моя слабость, — сказал он.

— Этот танк — хорошая вещь. — Мальчишка со знанием дела похлопал ладонью по броне. — Говорят, он освобождал наш город.

— Мой отец был танкистом на войне, — сказал он.

— А теперь? — спросил мальчишка.

— А теперь его нет, — ответил он. — Не вернулся с фронта. В сорок третьем пропал без вести.

В танке было почти темно. Через узенькую смотровую щель пробивалась тоненькая полоска, а тут ещё небо затянуло грозовой тучей, и совсем потемнело.

— А как это — «пропал без вести»? — спросил мальчик.

— Пропал без вести, значит, ушёл, к примеру, в разведку в тыл врага и не вернулся. И неизвестно, как он погиб.

— Неужели даже это нельзя узнать? — удивился мальчик. — Ведь он там был не один.

— Иногда не удаётся, — сказал он. — А танкисты смелые ребята. Вот сидел, к примеру, тут какой-нибудь парень во время боя: свету всего ничего, весь мир видишь только через эту щель. А вражеские снаряды бьют по броне. Видал, какие выбоины! От удара этих снарядов по танку голова могла лопнуть.

Где-то в небе ударил гром, и танк глухо зазвенел. Мальчишка вздрогнул.

— Ты что, боишься? — спросил он.

— Нет, — ответил мальчишка. — Это от неожиданности.

— Недавно я прочёл в газете об одном танкисте, — сказал он. — Вот это был человек! Ты послушай. Этот танкист попал в плен к фашистам: может быть, он был ранен или контужен, а может быть, выскочил из горящего танка и они его схватили. В общем, попал в плен. И вдруг однажды его сажают в машину и привозят на артиллерийский полигон. Сначала танкист ничего не понял: видит, стоит новенький «Т-34», а вдали группа немецких офицеров. Подвели его к офицерам. И тогда один из них говорит:

«Вот, мол, тебе танк, ты должен будешь пройти на нём весь полигон, шестнадцать километров, а по тебе будут стрелять из пушек наши солдаты. Проведёшь танк до конца — значит, будешь жить, и лично я тебе дам свободу. Ну, а не проведёшь — значит, погибнешь. В общем, на войне как на войне».

А он, наш танкист, совсем ещё молодой. Ну, может быть, ему было двадцать два года. Сейчас такие ребята ходят ещё в институты! А он стоял перед генералом, старым, худым, длинным, как палка, фашистским генералом, которому было наплевать на этого танкиста и наплевать, что тот так мало прожил, что его где-то ждёт мать, — на всё было наплевать. Просто этому фашисту очень понравилась игра, которую он придумал с этим советским: он решил новое прицельное устройство на противотанковых пушках испытать на советском танке.

«Струсил?» — спросил генерал.

Танкист ничего не ответил, повернулся и пошёл к танку… А когда он сел в танк, когда влез на это место и потянул рычаги управления и когда они легко и свободно пошли на него, когда он вдохнул привычный, знакомый запах машинного масла, у него прямо голова закружилась от счастья. И, веришь ли, он заплакал. От радости заплакал, он уже никогда и не мечтал, что снова сядет в свой любимый танк. Что снова окажется на маленьком клочке, на маленьком островке родной, милой советской земли.

На минуту танкист склонил голову и закрыл глаза: вспомнил далёкую Волгу и высокий город на Волге. Но тут ему подали сигнал: пустили ракету. Это значит: пошёл вперёд. Он не торопился, внимательно глянул в смотровую щель. Никого, офицеры спрятались в ров. Осторожно выжал до конца педаль газа, и танк медленно пошёл вперёд. И тут ударила первая батарея — фашисты ударили, конечно, ему в спину. Он сразу собрал все силы и сделал свой знаменитый вираж: один рычаг до отказа вперёд, второй назад, полный газ, и вдруг танк как бешеный крутнулся на месте на сто восемьдесят градусов — за этот манёвр он всегда получал в училище пятёрку — и неожиданно стремительно помчался навстречу ураганному огню этой батареи.

«На войне как на войне! — вдруг закричал он сам себе. — Так, кажется, говорил ваш генерал». Он прыгнул танком на эти вражеские пушки и раскидал их в разные стороны.

«Неплохо для начала, — подумал он. — Совсем неплохо».

Вот они, фашисты, совсем рядом, но его защищает броня, выкованная умелыми кузнецами на Урале. Нет, теперь им не взять. На войне как на войне!

Он снова сделал свой знаменитый вираж и приник к смотровой щели: вторая батарея сделала залп по танку. И танкист бросил машину в сторону; делая виражи вправо и влево, он устремился вперёд. И снова вся батарея была уничтожена. А танк уже мчался дальше, а орудия, забыв всякую очерёдность, начали хлестать по танку снарядами. Но танк был как бешеный: он крутился волчком то на одной, то на другой гусенице, менял направление и давил эти вражеские пушки. Это был славный бой, очень справедливый бой. А сам танкист, когда пошёл в последнюю лобовую атаку, открыл люк водителя, и все артиллеристы увидели его лицо, и все они увидели, что он смеётся и что-то кричит им.

А потом танк выскочил на шоссе и на большой скорости пошёл на восток. Ему вслед летели немецкие ракеты, требуя остановиться. Танкист этого ничего не замечал. Только на восток, его путь лежал на восток. Только на восток, хотя бы несколько метров, хотя бы несколько десятков метров навстречу далёкой, родной, милой своей земле…

— И его не поймали? — спросил мальчишка.

Мужчина посмотрел на мальчика и хотел соврать, вдруг ему очень захотелось соврать, что всё кончилось хорошо и его, этого славного, геройского танкиста, не поймали. И мальчишка будет тогда так рад этому! Но он не соврал, просто решил, что в таких случаях нельзя ни за что врать.

— Поймали, — сказал мужчина. — В танке кончилось горючее, и его поймали. А потом привели к генералу, который придумал всю эту игру. Его вели по полигону к группе офицеров два автоматчика. Гимнастёрка на нём была разорвана. Он шёл по зелёной траве полигона и увидел под ногами полевую ромашку. Нагнулся и сорвал её. И вот тогда действительно весь страх из него ушёл. Он вдруг стал самим собой: простым волжским пареньком, небольшого роста, ну, как наши космонавты. Генерал что-то крикнул по-немецки, и прозвучал одинокий выстрел.

— А может быть, это был ваш отец?! — спросил мальчишка.

— Кто его знает, хорошо бы, — ответил мужчина. — Но мой отец пропал без вести.

Они вылезли из танка. Дождь кончился.

— Прощай, друг, — сказал мужчина.

— До свидания…

Мальчик хотел добавить, что он теперь приложит все силы, чтобы узнать, кто был этот танкист, и, может быть, это действительно окажется его отец. Он подымет на это дело весь свой двор, да что там двор — весь свой класс, да что там класс — всю свою школу!

Они разошлись в разные стороны.

Мальчишка побежал к ребятам. Бежал и думал об этом танкисте и думал, что узнает про него всё-всё, а потом напишет этому мужчине…

И тут мальчишка вспомнил, что не узнал ни имени, ни адреса этого человека, и чуть не заплакал от обиды. Ну, что тут поделаешь…

А мужчина шёл широким шагом, размахивая на ходу чемоданчиком. Он никого и ничего не замечал, шёл и думал о своём отце и о словах мальчика. Теперь, когда он будет вспоминать отца, он всегда будет думать об этом танкисте. Теперь для него это будет история отца.

Так хорошо, так бесконечно хорошо, что у него наконец появилась эта история. Он будет её часто вспоминать: по ночам, когда плохо спится, или когда идёт дождь, и ему делается печально, или когда ему будет очень-очень весело.

Так хорошо, что у него появилась эта история, и этот старый танк, и этот мальчишка…

Ослик и пятый океан

(рассказ)

Мы ехали автобусом в аэропорт. Я и мама. Мама сидела на первом сиденье, я — на втором. Мы так устроились из-за мамы. Она сказала, что я слишком ёрзаю и обязательно помну ей платье.

Рядом с мамой разместился толстый и большой лётчик. Он занимал много места, и мама оказалась у самой стенки. Я смотрел, как погибает новое, замечательно отглаженное мамино платье, и наконец сказал лётчику:

— Может быть, вы пересядете ко мне, а то вам тесно.

Мама покраснела, а лётчик стал извиняться.

— Простите, — говорит, — действительно вам неудобно.

— Ничего, ничего, — ответила мама. — Это я должна перед вами извиниться за своего сына.

«Вот здорово! Я же ещё оказался виноватым! — подумал я. — Удивительно, до чего взрослые любят извиняться!»

Пассажиры в автобусе посмотрели на нас. Им очень, конечно, хотелось узнать, почему покраснела мама, и они с нетерпением ждали, что будет дальше. Но лётчик просто пересел ко мне.

Наше сиденье покривилось, и я начал скатываться на лётчика.

— Ты, я вижу, легче пуха, — заметил он.

Теперь покраснел я, взглянул на него и подумал: «Ну как я могу перевесить такую гору?» А вслух ответил:

— Я не самый лёгкий, у нас в классе есть полегче меня. Например… — Но кого назвать, я не знал и ловко перевёл разговор: — Погода нелётная, сплошная облачность.

— Облачность есть. Ты верно заметил. — Лётчик сощурил глаза и посмотрел на небо.

— Но это не опасно? — спросила мама.

— Какая же опасность? — ответил лётчик. — Пока облачность низкая, ваш самолёт никуда не полетит.

Я промолчал. Мне очень хотелось, чтобы лётчик подумал, что мы тоже летим. А мама взяла и сказала:

— Что вы, мы не летим! Разве можно с детьми летать? Муж возвращается из командировки. Иркутским самолётом.

Я прилип к оконному стеклу и сделал вид, что не слышу маминых слов про детей.

— Иркутским? — переспросил лётчик. — Можете не волноваться. Там пилот — мой старый друг. Надёжный товарищ.

Автобус остановился у здания аэропорта. Мы попрощались с лётчиком и пошли к справочному бюро.

— Скажите, — спросила мама как можно вежливее, — иркутский прибывает вовремя?

— Опаздывает, — ответили из окошка. — Подойдите через полчасика.

У мамы сразу испортилось настроение. Я стал смотреть по сторонам, чтобы придумать, как её развлечь, и увидел лётчика — нашего автобусного попутчика.

«Сейчас я всё узнаю», — подумал я и пустился догонять лётчика. Но он шёл очень быстро и ни на кого не налетал, а я всё время с кем-нибудь сталкивался.

Лётчик открыл какую-то дверь и скрылся. Я прошмыгнул следом за ним и попал в длинный пустой коридор. Где искать теперь лётчика, я не знал, потому что дверей было много и все плотно прикрыты. Только в одной в узенькую щель пробивалась полоска света.

Я медленно подошёл и услышал знакомый голос:

— И давно потеряна связь?

— Больше часа, — ответила женщина.

Я слышал, как лётчик стал ходить по комнате.

В дверную щель мне видна была карта, вдоль и поперёк пересечённая разноцветным пунктиром. И по каждому пунктиру двигалась маленькая фигурка самолёта.

— Позвони-ка ещё разок, — сказал лётчик.

Женщина, которую я не видел, спросила по телефону:

— Иркутский не появлялся?

И тут я догадался: «Иркутский! Это самолёт, на котором летит папа».

Я открыл дверь и просунул голову. За столом сидела женщина. Она была в синем форменном кителе с двумя золотыми нашивками на рукаве. Лётчик стоял спиной ко мне и смотрел в окно на аэродромное поле.

— Мальчик, ты откуда здесь? — строго спросила женщина.

Лётчик оглянулся. Он совсем не удивился, что увидел меня.

— Это мой знакомый, — говорит. — Тоже иркутский встречает. Ты что, всё слышал?

Я кивнул.

— Слышал и, может, даже испугался, хотя пугаться совсем нечего. Подумаешь, связь потеряли! Восстановят. Может быть, у них там просто испортилась рация. Лучше посмотри, какая карта. Это, брат, хитрая карта. Видишь, по ней игрушечные самолёты двигаются, они на наш аэродром летят. Можно сказать, говорящая карта. Посмотрел на неё — и сразу знаешь, где самолёт находится.

Лётчик говорил, но я плохо его слушал, а всё шарил глазами по карте.

— Скажите, а где иркутский самолёт?

— Иркутский? Вот он. — И лётчик показал на маленький самолётик, который неподвижно стоял на зелёной пунктирной линии.

— Ну, я пошёл. Мне к маме надо, — сказал я и вышел в зал ожидания.

Мама сидела в стороне от всех и читала газету.

— Ты где был? — спросила она.

— Да так, гулял, — соврал я.

Прошёл ещё час, а в справочной по-прежнему ничего не знали про иркутский самолёт. Какие-то самолёты прилетали и улетали, а нашего всё не было.

Мы сидели с мамой и не разговаривали. Тогда я незаметно сполз со стула и пошёл в диспетчерскую. Я тихонько приоткрыл её дверь и отыскал зелёную пунктирную линию. Иркутский самолёт стоял на прежнем месте.

Я вернулся к маме. И тут снова появился лётчик, он шёл не торопясь.

— Товарищ, товарищ! — крикнула мама.

Он оглянулся и подошёл.

— Я очень волнуюсь и поэтому решилась вас окликнуть. Почему-то до сих пор нет нашего самолёта!

Лётчик посмотрел на меня, и я отвернулся. Я боялся, что он сейчас всё расскажет маме.

— Не волнуйтесь. Плохая погода. Где-нибудь сидит или сбился с курса. На нём знаете какой пилот бывалый! — Лётчик сел рядом с мамой. — Отличный парень! Я его ещё с войны знаю. Тогда он мальчишкой был. Если хотите, могу про него историю рассказать, всё равно ведь нам ждать.

* * *

Было это в 1941 году…

Пилот считал раненых, которые подымались по лесенке в самолёт. Одни опирались на автоматы, как на палку, некоторых несли на носилках. Он считал вслух: «Раз, два, три, четыре…» Все напряжённо прислушивались к размеренному счёту. «Пять, шесть, семь…»

Раненые стояли в очереди к самолёту молча, но каждый из них с трепетом ждал, когда этот счёт прекратится.

Среди раненых был здоровый мужчина. Он держал за руку мальчика лет одиннадцати, бледного, худенького, одетого в чистое гражданское платье, неизвестно как сохранившееся в этих партизанских лесах.

Пилот считал: «Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать». Потом он замолчал, и в самолёт влезло ещё несколько раненых.

«Всё! — сказал он. — Больше сажать нельзя!»

Мальчик вырвался и отошёл в сторону. К нему подошёл его попутчик и начал что-то говорить. Мальчик слушал, опустив голову, потом снова вложил свою руку в его руку, и они стали в конец очереди.

В очереди, кроме них, осталось всего три человека. Двое совсем молодых парней, один с перебинтованными руками, другой с перевязанным лицом, на котором виднелись только удивительно голубые глаза. И третий постарше, бородатый.

Но пилот всё равно сказал:

— Всё, больше не могу! А то не взлетим.

Трое молчали. Они знали: раз нельзя, то нельзя, хотя если они останутся в лесу, без врача, то умрут от ран. Но они молчали. Их суровые лица, огрубелые от войны и невзгод, были мрачны.

И человек с мальчиком тоже молчал.

Пилот оглянулся. Эти трое поворачивались, чтобы уйти. Тогда он открыл люк самолёта и крикнул:

«Сдать всем оружие и лишние вещи! Быстро!»

Обычно, когда самолёты летели из этих далёких партизанских лесов в Москву, то все раненые брали с собой оружие. Дорога была трудная, нередко случалось, что самолёт в пути сбивали фашисты и раненым приходилось сражаться, чтобы не сдаваться в плен.

Скоро у самолёта выросла горка автоматов, запасных обойм, гранат, пистолетов разных марок.

Пилот посмотрел на эту горку оружия, потом перевёл взгляд на раненых. Они стояли теперь рядом, и мальчика из-за них не было видно. И крикнул:

«Ещё!»

Из самолёта полетели шинели, вещевые мешки, фляги с водой, чья-то рука выбросила несколько пар сапог. Тогда двое из этих, голубоглазый парень и бородатый, сели на землю и тоже скинули сапоги. Потом бородатый помог присесть третьему, у которого обе руки были перевязаны, и стащил с него сапоги.

«Ну, входите», — сказал пилот.

И трое, ступая босыми ногами по железным ступеням лесенки, скрылись в самолёте.

Пилот уже хотел убрать лесенку, но мужчина с мальчиком сказал:

«Товарищ, паренька ещё захвати. Необходимо…» — Он что-то хотел добавить, но посмотрел на мальчика и не стал.

Пилот нехотя отстегнул кобуру с пистолетом, сбросил кожаное пальто и кивнул мальчику:

«Входи».

Самолёт дрогнул. Рёв мотора разорвал ночную напряжённую тишину. Машина медленно побежала, но всё же набрала положенную скорость и взлетела.

Была осенняя ночь. Тихая и звёздная. В самолёте сидели и лежали люди. Прислушивались к шуму мотора. Они летели в тёмном небе, как слепые, ничего не видя, а где-то далеко-далеко под ними лежала земля. И вдруг они точно прозрели: самолёт попал в луч вражеского прожектора. Все ждали, что в следующий момент прожектор погаснет, но он горел неярким светом, точно кто-то повесил в самолёте обыкновенную электрическую лампочку.

Пассажиры самолёта, и молодые и старые, поняли, что стоят на краю страшной пропасти. Они могли каждую секунду погибнуть, но никто не шелохнулся, потому что, если бы у них под ногами была земля, то они кричали бы и дрались, а тут они были в небе. Их привязывал к земле только острый луч прожектора, который готовил им гибель.

А мальчик думал об отце и плакал. Отец его погиб несколько дней назад. Он ничего не боялся, он только плакал.

Пилот попытался уйти от прожектора, но тот ухватил его крепко. Пушки не стреляли. Фашисты ждали: снизится самолёт или нет? Снизится — значит, свой, нет — значит, советский. А пилот тем временем старался набрать высоту, чтобы уйти. Раздался первый залп, потом второй. Самолёт сильно тряхнуло. Но он упрямо летел вперёд, делая крутые виражи, бросаясь вниз так, что едва выходил на прямую. Люди в самолёте падали друг на друга и от боли теряли сознание.

Потом прожектор пропал. Разрывы стали глуше. Пилот ввёл самолёт в облако и ушёл от фашистов.

Прошло ещё минут пятнадцать. В чёткую работу мотора стали врываться непонятные звуки, будто птица на лету хлопала крыльями. Мотор зачихал и умолк.

Может быть, на время, может быть, мотор снова заговорит, закрутится винт и сильно потянет машину вперёд. Но самолёт скользил вниз, точно по хорошо укатанной плоскости. Он скользил легко и плавно, и никакая сила уже не могла удержать его на высоте.

Теперь летел не самолёт, летела земля — она была большая, больше неба.

Самолёт норовил клюнуть носом и сорваться в пике, а пилот удерживал его. Он планировал из последних сил и вглядывался в предутреннюю мглу, пытаясь найти в бесконечном лесном пространстве подходящую полянку. Наконец он увидел то, что искал: это была лесная поляна, — и пошёл на посадку.

Самолёт ударился о землю, но пилоту всё же удалось выровнять машину. Она пробежала метров четыреста, подмяла редкий кустарник и у самых деревьев замерла.

Пилот вышел из кабины. Он снял шлем и молча обвёл всех взглядом. Он смотрел в лица — старые, заросшие, усталые, и в молодые, ещё безусые, тоже усталые. Пилот посмотрел на мальчика, подмигнул ему и неожиданно улыбнулся. И все сразу улыбнулись, и мальчик первый раз после гибели отца робко разжал губы.

Пилот напялил шлем на голову, открыл дверь самолёта. Прыгнул на землю. На секунду замер: вдруг за каким-нибудь кустом снайпер взял его на прицел? Но кругом было тихо-тихо.

Пилот скоро вернулся.

«Пробиты баки. Ни капли бензина. Только в запасных осталось, но на нём не долететь».

«А фронт далеко?» — спросил бородатый партизан.

«Километров пятьдесят».

«Надо найти бензин. Пойдём в деревню, — сказал бородатый. — Коммунисты, прошу поднять руки».

Подняли руки трое партизан и пилот.

«Пойду я, — сказал бородатый, — товарищ пилот и… — Он посмотрел на троих партизан. Они были тяжело ранены. — И…»

«Я пойду».

Все оглянулись. Это говорил мальчик.

«Я уже не раз ходил в разведку. Меня не тронут».

«Хорошо. Пойдёшь ты. — Бородатый встал, поправил руку на перевязи и сказал: — Я, Михаил Скопин, коммунист».

«Я, Андрей Беспалов, коммунист», — сказал пилот.

И тогда все посмотрели на мальчика, и он сказал тихим голосом:

«Я, Коля Федосов, пионер».

Они ушли. К полудню им удалось отыскать дорогу и выйти к деревне. Они залегли в кустах, на лесной опушке, чтобы посоветоваться, что делать дальше.

«По-моему, нам надо дождаться ночи», — сказал пилот Беспалов.

«Ночью скорее поймают, — ответил Коля. — Я сейчас пойду».

«Один?»

«Да».

Скопин молчал. Он был опытный партизан и понимал, что мальчик нрав.

«А что ты будешь говорить, если в деревне немцы?» — спросил Беспалов.

«Не в первый раз. — Коля встал, глаза его сузились и стали злыми. — Ну, я пошёл».

Он подобрал на ходу прутик и, размахивая им, запылил к деревне. А те двое смотрели ему в спину, в белобрысый затылок и тоненькую шею. Мальчик ни разу не оглянулся.

«Да, — сказал наконец Беспалов, — это тебе паренёк!»

А бородатый Скопин ничего не сказал.

Они лежали в кустах и ждали.

Было жарко. Сначала хотелось пить, потом захотелось есть.

Беспалов смотрел на пыльную дорогу, которая вела в деревню.

Он всё ждал, когда же придёт мальчик. Иногда он отрывал взгляд от дороги и оглядывался на Скопина. Тот лежал на спине, лицо его стало бледным, на повязке появились свежие пятнышки крови.

«Больно?» — спрашивал Беспалов.

«Нет», — отвечал Скопин.

Прошло несколько часов. У Беспалова першило в горле, губы потрескались. А на дороге по-прежнему никого не было.

«Скопин, может, мне пойти? Я здесь, бугай, лежу, а он, маленький, там!»

«Брось ерунду молоть, — отвечал Скопин. — Тебя сразу схватят».

«А почему там такая тишина? Немцы, наверное, ушли».

«Если бы ушли, он бы вернулся».

Наступила тревожная ночь. Скопин задремал, а Беспалов лежал в темноте и ловил каждый шорох. Он решил ждать до утра, а утром идти в деревню. И вдруг послышался осторожный шёпот:

«Товарищи, товарищи…»

Беспалов узнал голос мальчика и крикнул громко, неожиданно для себя:

«Коля! Коля! Мы здесь!»

«Тише! Не знаю, зачем вы так кричите? — сказал Коля. Он стоял рядом с Беспаловым, и от него сильно пахло бензином. — А ещё военный лётчик».

«Прости, Коля. Я рад, что ты вернулся!»

«Идёмте за мной», — прошептал Коля.

Они прошли шагов тридцать вдоль опушки, и Беспалов увидел большой бидон из-под молока.

Беспалов хотел поднять бидон, но он был очень тяжёлый, а руки, как назло, скользили по мокрому железу. Видно, дорогой бензин плескался и залил стенки бидона.

«Вам одному не поднять, он тяжёлый, — сказал Коля. — Надо Скопина позвать».

«А как же ты дотащил его сюда?»

«Мне две женщины помогали. Они вернулись в деревню».

«Две женщины дотащили, а я что же, не смогу, по-твоему? Смехота какая-то получается». — Беспалов присел на корточки, со злостью обхватил бидон руками, натужился, поднялся и поставил на плечо.

Коля взял его за руку и повёл к тому месту, где они оставили Скопина.

* * *

Мы с мамой слушали лётчика не перебивая. Я теперь думал сразу про папу и про Колю. Только каждый раз, когда радио объявляло о прилёте нового самолёта, лётчик замолкал. Мы слушали радио.

Потом зал аэропорта наполнялся оживлёнными людьми. От них пахло чужими землями — жарким южным солнцем, солёным морем.

Я искал среди этих пассажиров папу. А вдруг диспетчер забыл объявить и это прилетел иркутский самолёт? Разве чудес не бывает!

И мама тоже искала. Только лётчик никого не искал. Он раскуривал папиросу, украдкой поглядывая на маму, и продолжал рассказ.

* * *

…К утру Скопин, Беспалов и Коля добрались до самолёта. Беспалов тут же выстругал небольшие колышки, забил ими дырки от снарядных осколков в баках, залил бензин, и уже через полчаса самолёт приземлился на московском аэродроме.

Партизан — на «санитарку» и в госпиталь. А Коля остался с Беспаловым.

«Ну, а тебе куда?» — спросил его Беспалов.

Коля молчал.

«Ну, чего ты приуныл и не отвечаешь? Куда тебе?»

«У меня письмо в главный партизанский штаб. Там меня направят…»

«А мама твоя где?»

«Мамы нету».

Беспалов задрал голову кверху, и у него почему-то непривычно защекотало в горле.

«Ты посмотри, Коля, небо-то какое отличное».

«Большое, не то что в лесу», — ответил Коля.

«Вот что, в главный штаб ты успеешь сходить, а сейчас марш ко мне домой!» — Беспалов говорил громким голосом, чтобы увереннее себя чувствовать. Он боялся, что Коля вдруг откажется с ним идти и пропадёт для него навсегда.

Через пять дней Беспалов получил новое боевое задание и улетел. Коля остался ждать его в Москве. Он не спрашивал, сколько ему жить у Беспалова. А Беспалов уже договорился в главном партизанском штабе, что Коля останется у него.

«Ты мне, браток, пиши, — на прощание попросил Беспалов. — Ладно?»

«Ладно».

Беспалов не знал, что ему ещё сказать, похлопал лётным шлемом по руке и решил успокоить Колю:

«Ничего, брат, скоро закруглим войну, подрастём и будем вместе бороздить пятый океан».

«А что за пятый океан?»

«Ну как же! На земле есть четыре океана, а пятый океан — это небо. Самый великий океан». — Беспалов поерошил Колины волосы и неловко поцеловал в ухо.

«Подождите! — Коля порылся в кармане и вытащил фигурку ослика. — Это я сам выпилил из дерева в партизанском лагере и на костре обжёг. Хотел отцу подарить ко дню рождения. Возьмите его в полёт».

* * *

В это время снова заговорило радио, и лётчик замолчал.

— Самолёт Иркутск — Москва прибудет через полчаса.

— Прибудет, прибудет! — закричал я.

— Ну вот видите, как всё хорошо кончилось, — сказал лётчик. Я знал, Коля не подведёт!

Но я уже бежал, можно сказать, летел. У дверей диспетчерской я на секунду остановился, потом тихонько нажал на дверь. Воздушная карта по-прежнему горела разноцветными линиями.

Я нашёл иркутский самолёт. Теперь он не стоял, он двигался к Москве.

Я стал такой счастливый, что даже не знал, что мне делать от счастья.

Я бросился обратно в зал. Там сидела мама.

— Мама, а где же лётчик? — спросил я.

— Он ушёл.

— Как же ушёл!

Вот никогда не бывает человеку до конца хорошо. Ведь мы ещё не узнали, что случилось с Беспаловым.

Мама увидела, что я очень расстроился, а так как у неё самой было хорошее настроение, то она сказала:

— Вот что, на тебе двадцать копеек, иди купи себе газированной воды и мороженого.

Я пошёл в буфет.

Там за одним столиком сидели два лётчика. Один из них был наш знакомый.

Я несколько раз прошёл мимо, чтобы он меня заметил, и даже один раз задел его стул. Но он меня не замечал.

Он сидел, откинувшись на спинку стула, внимательно слушал своего товарища и всё время вертел в руке какую-то длинную цепочку. Я присмотрелся… и вдруг увидел, что к этой серебряной цепочке был прикован за ухо маленький чёрный ослик.

— Чёрный ослик, — прошептал я. — Тот самый, которого подарил Коля Беспалову. Так это же и есть Беспалов!

Я бросился вниз по лестнице с такой скоростью, что все встречные прижались к стенке. Я забыл про газированную воду и про мороженое.

— Мама! — закричал я страшным голосом. — Ты знаешь, кто этот лётчик? Это… — Я сделал длинную паузу. — Это Беспалов!

Но тут объявили, что иркутский самолёт идёт на посадку. И мама сразу забыла про Беспалова и даже, может быть, про меня.

Она побежала к выходу на лётное поле, а я — следом за ней.

Перед нами лежало поле аэродрома, покрытое серыми бетонными плитами. А над ним синее-синее небо. «Так вот какой он, пятый океан!» — подумал я и тут же увидел огромный серебристый «Ту-104».

Это был наш, иркутский самолёт.

Хорошим людям — доброе утро

(рассказ)

Сегодня у нас праздник. У нас с мамой всегда праздник, когда прилетает дядя Николай — старый друг моего отца. Они вместе учились когда-то ещё в школе, сидели на одной парте и воевали против фашистов: летали на тяжёлых бомбардировщиках.

Своего папу я ни разу не видел. Он был на фронте, когда я родился. Я его видел только на фотографиях. Они висели в нашей квартире. Одна, большая, в столовой над диваном, на котором я спал. На ней папа был в военной форме, с погонами старшего лейтенанта. А две другие фотографии, совсем обыкновенные, гражданские, висели в маминой комнате. Папа там — мальчишка лет восемнадцати, но мама почему-то любила эти папины фотографии больше всего.

Папа часто снился мне по ночам. И, может быть, потому, что я его не знал, он был похож на дядю Николая.

…Самолёт дяди Николая прибывал в девять часов утра. Мне хотелось его встретить, но мама не разрешила, сказала, что с уроков уходить нельзя. А сама повязала на голову новый платок, чтобы ехать на аэродром. Это был необыкновенный платок. Дело не в материале. В материалах я мало разбираюсь. А в том, что на платке были нарисованы собаки разных пород: овчарки, мохнатые терьеры, шпицы, доги. Столько собак сразу можно увидеть только на выставке.

В центре платка красовался громадный бульдог. Пасть у него была раскрыта, и из неё почему-то вылетали нотные знаки. Музыкальный бульдог. Замечательный бульдог. Мама купила этот платок давно, но ни разу не надевала. А тут надела. Можно было подумать, что специально берегла к приезду дяди Николая. Завязала кончики платочка сзади на шее, они еле дотянулись, и сразу стала похожа на девчонку. Не знаю, как кому, а мне нравилось, что моя мама похожа на девчонку. Очень, по-моему, приятно, когда мама такая молодая. Она была самая молодая мама в нашем классе. А одна девочка из нашей школы, я сам слышал, просила свою маму, чтобы та сшила себе такое пальто, как у моей мамы. Смешно. Тем более что пальто у моей мамы старое. Даже не помню, когда она его шила. В этом году у него обтрепались рукава, и мама их подогнула. «Теперь модны короткие рукава», — сказала она. А платочек ей очень шёл. Он даже делал новым пальто. Вообще я на вещи не обращаю никакого внимания. Готов ходить десять лет в одной форме, только чтобы мама покрасивее одевалась. Мне нравилось, когда она покупала себе обновки.

На углу улицы мы разошлись в разные стороны. Мама заторопилась на аэродром, а я пошёл в школу. Шагов через пять я оглянулся, и мама оглянулась. Мы всегда, когда расстаёмся, пройдя немного, оглядываемся. Удивительно, но мы оглядываемся почти одновременно. Посмотрим друг на друга и идём дальше. А сегодня я оглянулся ещё раз и издали увидел на самой маминой макушке бульдога. Ох, до чего он мне нравился, этот бульдог! Музыкальный бульдог. Я ему тут же придумал имя: «Джаз».

Я едва дождался конца занятий и помчался домой. Вытащил ключ, у нас с мамой отдельные ключи, и потихоньку открыл дверь.

— Поедем в Москву, — услыхал я громкий голос дяди Николая. — Мне дали новую квартиру. И Толе будет со мной лучше, и ты отдохнёшь.

У меня гулко забилось сердце. Поехать в Москву вместе с дядей Николаем! Я давно тайно мечтал об этом. Поехать в Москву и жить там втроём, никогда не расставаясь: я, мама и дядя Николай. Пройтись с ним за руку на зависть всем мальчишкам, провожая его в очередной полёт. А потом рассказывать, как он летает на пассажирском турбовинтовом лайнере «Ил-18». На высоте шести тысяч метров, выше облаков. Это ли не жизнь? Но мама ответила:

— Я ещё не решила. Надо поговорить с Толей.

«Ох, боже мой, она ещё не решила! — возмутился я. — Ну конечно, я согласен».

— Право, мне смешно. Что он так запал тебе в память? — Это дядя Николай заговорил о моём отце. Я уже хотел войти, но тут остановился. — Прошло столько лет. Ты и знала-то его всего полгода.

— Таких помнят вечно. Он был добрый, сильный и очень честный. Один раз мы с ним заплыли на Адалары, в Гурзуфской бухте. Влезли на скалу, и я уронила в море бусы. Он прыгнул в воду не раздумывая, а скала была высотой метров двадцать. Смелый.

— Ну, это просто мальчишество, — сказал дядя Николай.

— А он и был мальчишкой, и погиб мальчишкой. В двадцать три года.

— Ты его идеализируешь. Он был обыкновенный, как все мы. Кстати, любил прихвастнуть.

— Ты злой, — сказала мама. — Я даже не предполагала, что ты злой.

— Я говорю правду, и тебе это неприятно, — ответил дядя Николай. — Ты вот не знаешь, а он не погиб в самолёте, как тебе писали. Он попал в плен.

— Почему ты раньше об этом не рассказал?

— Я сам недавно узнал. Нашли новые документы, фашистские. И там было написано, что советский лётчик, старший лейтенант Нащоков, сдался в плен без сопротивления. А ты говоришь: смелый. Может быть, он оказался трусом.

— Замолчи! — крикнула мама. — Сейчас же замолчи! Ты не смеешь о нём так думать!

— Я не думаю, а предполагаю, — ответил дядя Николай. — Ну, успокойся, это ведь давно прошло и не имеет к нам никакого отношения.

— Имеет. Фашисты написали, а ты поверил? Раз ты так думаешь о нём, тебе нечего приходить к нам. Ты нас с Толей не поймёшь.

Мне надо было войти и выгнать дядю Николая за его слова о папе. Мне надо было войти и сказать ему что-нибудь такое, чтобы он выкатился из нашей квартиры. Но я не смог, я боялся, что, когда увижу маму и его, просто разревусь от обиды. Раньше, чем дядя Николай успел ответить маме, я выбежал из дома.

На улице было тепло. Начиналась весна. Около подъезда стояли знакомые ребята, но я отвернулся от них. Я больше всего боялся, что они видели дядю Николая и начнут меня расспрашивать о нём. Я ходил-ходил и всё думал про дядю Николая и никак не мог додуматься, зачем он так плохо сказал о папе. Ведь он знал, что мы с мамой любим папу. Наконец я вернулся домой. Мама сидела за столом и царапала ногтем скатерть.

Я не знал, что мне делать, и взял в руки мамин платок. Стал его рассматривать. На самом уголке был нарисован маленький ушастый пёсик. Не породистый, обыкновенный дворняга. И красок художник для него пожалел: он был серенький с чёрными пятнами. Пёсик положил морду на лапы и закрыл глаза. Печальный пёсик, не то что бульдог Джаз. Мне его стало жалко, и я решил ему тоже придумать имя. Я назвал его Подкидышем. Не знаю почему, но мне показалось, что это имя ему подходит. Он на этом платке был какой-то случайный и одинокий.

— Знаешь, Толя, уедем в Гурзуф. — Мама заплакала. — На Чёрное море. Дед давно ждёт нас.

— Хорошо, мама, — ответил я. — Уедем, только ты не плачь.

* * *

Прошло недели две. Как-то утром я открыл глаза, а над моим диваном на стене, где висел папин портрет в военной форме, — пусто. От него осталось только квадратное тёмное пятно. Я испугался: «Вдруг мама поверила дяде Николаю и поэтому сняла папин портрет? Вдруг поверила?» Вскочил, побежал в её комнату. На столе стоял открытый чемодан. А в нём были аккуратно уложены папины фотографии и его старая лётная фуражка, которая сохранилась у нас от довоенного времени. Мама собирала вещи в дорогу. Мне очень хотелось поехать в Гурзуф, но почему-то стало обидно, что на стене вместо папиной фотографии — тёмное пятно. Грустно как-то, и всё.

И тут ко мне пришёл мой лучший друг Лёшка. Он был самый маленький в нашем классе, а сидел на высокой парте. Из-за неё виднелась только Лёшкина голова. Он сам себя поэтому прозвал: «голова профессора Доуэля». Но у Лёшки одна слабость — он болтал на уроках. И учительница часто делала ему замечания. Однажды на уроке она сказала: «У нас есть девочки, которые очень много внимания уделяют своим причёскам». Мы повернулись в сторону Лёшкиной парты, знали, что учительница намекает на его соседку. А он встал и говорит: «Наконец это, кажется, ко мне не относится». Глупо, конечно, и совсем не остроумно. Но получилось ужасно смешно. После этого я просто влюбился в Лёшку. Многие над ним смеялись, что он маленький и голос у него тоненький, девчачий. А я нет.

Лёшка протянул мне письмо.

— Перехватил у почтальона, — сказал он. — А то ключ доставать да лезть в почтовый ящик.

Письмо было от дяди Николая. Я совсем расквасился. Сам не заметил, как у меня слёзы выступили на глазах. Лёшка растерялся. Я никогда не плакал, даже когда схватился за горячий утюг и сильно обжёг руку. Лёшка пристал ко мне, и я всё ему рассказал.

— Про твоего папку — это сущая ерунда. Столько орденов получил за храбрость, и вдруг струсил. Ерунда. А на этого Николая наплюй! Был — и нет. И всё. Зачем он вам?

«Нет, этого даже Лёшка понять не мог. У него был отец, а у меня его никогда не было. А дядя Николай так мне раньше нравился, — подумал я. — Был — и нет. И всё. Весёлый Лёшка!»

Вечером я отдал письмо маме. Она взяла новый конверт, запечатала туда невскрытое письмо дяди Николая и сказала:

— Скорей бы кончались занятия в школе. Поедем в Гурзуф, и ты будешь бродить по тем самым местам, где бродили мы с папой.

* * *

От Симферополя до Алушты мы ехали автобусом. В автобусе маму сильно укачало, и мы пересели на теплоход.

Теплоход ходил рейсом от Алушты до Ялты, через Гурзуф. Мы сели на носу и стали ждать отправления. Мимо прошёл широкоплечий краснолицый моряк в тёмных очках, посмотрел на маму и сказал:

— Вас здесь зальёт водой.

— Ничего, — ответила мама. Она вытащила из сумки платочек и повязала голову.

Моряк поднялся в рубку. Он был капитаном. И теплоход отчалил.

Из Гурзуфской бухты дул сильный ветер и поднимал волну. А нос теплохода разбивал волну, и брызги крупными каплями падали на нас. Несколько капель упало на мамин платок. На том месте, где стоял бульдог Джаз, появилось большое пятно. Моё лицо тоже было мокрым. Я облизнул губы и закашлял от солёной морской воды.

Все пассажиры ушли на корму, а мы с мамой остались на прежних местах. Наконец теплоход причалил, и я увидел деда — маминого папу. Он был в парусиновой куртке и матросской тельняшке. Когда-то дед плавал корабельным коком, а теперь он работал поваром в городской чебуречной. Делал чебуреки и пельмени.

Теплоход ударился о деревянный помост, матрос укрепил причальный трос. Капитан высунулся в окошко:

— Привет коку! В Ялту собрался?

— Привет, капитан! Дочь встречаю, — ответил дед и заспешил к нам навстречу.

А мама, как увидела деда, бросилась к нему и вдруг заплакала.

Я отвернулся. Капитан снял тёмные очки, и лицо у него стало обыкновенным.

— Слушай, братишка, надолго вы сюда?

Я сначала не понял, что он обращается ко мне, а потом догадался. Рядом никого не было.

— Мы, — говорю, — насовсем.

— А… — Капитан понимающе покачал головой.

* * *

Я проснулся от незнакомого запаха. Я спал во дворе под персиковым деревом. Это оно так незнакомо пахло. На скамейке сидела мама. Она была одета так же, как вчера. И поэтому мне показалось, что мы всё ещё в дороге, всё ещё не приехали. Но мы приехали. Просто мама не ложилась спать.

— Мама, — спросил я, — что мы будем делать?

— Не знаю, — ответила мама. — А в общем, знаю. Завтракать.

Скрипнула калитка, и во двор вошла маленькая, полная женщина в домашнем халате.

— Здравствуйте, — сказала она, — с приездом. Я ваша соседка, Волохина Мария Семёновна. Уж как ждал вас старик! Уж как ждал! Всё говорил: у меня дочь красавица. — Соседка как-то непонятно замурлыкала. — Я-то думала, всем отцам их дочери кажутся красавицами. А теперь вижу, что не хвастал…

— Добрый день, — перебила её мама. — Присаживайтесь.

— Мария! — раздался мужской голос из-за забора. — Я ухожу на работу!

— Подождёшь! — грубо ответила женщина и снова повернулась к маме. — Мой, всё ему некогда. Такая красотка и без муженька, — продолжала соседка. — Ну, здесь вы не пропадёте. На курортах мужчины ласковые.

— Перестаньте, — сказала мама и посмотрела в мою сторону.

— Мария! — снова раздалось из-за забора. — Я ухожу!

Соседка убежала. А мы с мамой позавтракали и пошли гулять по городу. Людей на узких гурзуфских улицах было мало. Местные работали, а отдыхающие сидели у моря. Была очень сильная жара. Асфальт перегрелся и прогибался под ногами, как подушка. Но мы с мамой ходили и ходили. Я молчал, и мама молчала. Мне показалось, что мама хочет замучить себя и меня. Наконец мы спустились к морю.

— Можешь выкупаться, — сказала мама.

— А ты?

— Я не буду.

Море было тёплым и тихим. Я плыл долго и всё ждал, когда мама крикнет, чтобы я возвращался. Но мама не кричала, а я уже устал. Тогда я оглянулся. Мама сидела, как-то неловко поджав под себя ноги. Я подумал, что мама похожа на раненую птицу. Один раз я нашёл на озере утку с перебитым крылом, она также как-то неловко сидела. Я поплыл назад. Вылез на берег. От напряжения у меня дрожали ноги и в ушах сильно стучало. Лёг животом на горячие камни и опустил голову на руки. Совсем рядом зашуршали камни, кто-то прошёл чуть ли не по моей голове и остановился. Я приоткрыл глаза и увидал ноги в исцарапанных и сбитых от постоянного хождения по камням сандалиях. Я поднял голову: за маминой спиной стояла маленькая девочка и рассматривала собак на платке. Когда она заметила, что я уставился на неё, то отвернулась от собак.

— Тебя как зовут? — спросил я.

— Сойка, — ответила девочка.

— Сойка? — удивился я. — Это птичье имя. А может быть, ты лесная птица из породы воробьиных?

— Нет. Я девочка. Я живу на Крымской улице, дом четыре.

«Ну, Сойка так Сойка, — подумал я. — Мало ли каких имён не придумывают родители для своих детей. У нас, например, в классе учился мальчик, которого звали Трамвай. Его отец был первым вагоновожатым на первой трамвайной линии, проложенной в городе. Это было, можно сказать, историческое событие. В честь этого он дал своему сыну имя Трамвай. Не знаю, как они называют его дома: Трамвайчик, или Трамчик, или Трамваюшко? Язык сломаешь. Комедия. А Сойкин отец, вероятно, охотник».

— Сойка, — спросил я, твой отец охотник?

— Нет. Он колхозный рыбак. Бригадир.

Мама повернулась, посмотрела на Сойку и сказала:

— Её зовут не Сойка, а Зойка. Правда? — Девочка кивнула. — Просто она ещё маленькая и не выговаривает букву «з».

— До свидания, Зойка, — сказала мама.

— До свидания, Сойка, — сказал я. Теперь мне больше нравилось имя «Сойка». Смешное имя и какое-то ласковое.

Деда дома не оказалось. Он пришёл значительно позже, когда на соседнем дворе уже раздавались голоса курортников. Наша соседка сдавала внаём комнаты приезжим. Дед пришёл весёлый. Он похлопал меня по плечу и сказал:

— Ну, вот что, Катюша (это так зовут мою маму), завтра пойдёшь наниматься на работу. Я уже договорился. В санаторий, по специальности, медицинской сестрой.

— Вот это хорошо! — сказала мама.

И вдруг дед вскипел. Он даже закричал на маму:

— Долго ты будешь в прятки со мной играть, что у тебя случилось?

Мама рассказала деду про дядю Николая и про то, что он говорил о папе.

— Всё это твои придирки к Николаю. Он хороший парень.

— Он был бы плохим отцом для Толи, — упрямо сказала мама.

— Толя, Толя! Семь пядей во лбу. Толя первое время мог бы пожить у меня.

— Я не останусь без мамы, — сказал я. — И она тоже никуда не поедет. Я не люблю дядю Николая.

— А ты-то что? Ты даже не знал своего отца. Николай его обидел. А если Николай прав, если он до сих пор где-нибудь живёт там, в чужой стране?

Дед сказал страшное. «Папа живёт там, в чужой стране? — подумал я. — Значит, он просто предатель».

— Этого не может быть, — сказал я.

— Много ты понимаешь в людях! — ответил дед.

— Отец, сейчас же замолчи! — закричала мама. — Подумай, что ты говоришь?

Последних слов её я уже не слышал. Я выскочил из дому и побежал по тёмным улицам Гурзуфа.

— Толя, Толя!.. — послышался голос мамы. — Вернись!.. Толя-я!..

Я решил тут же уехать от деда, раз он мне такое сказал. Он, видно, меня ненавидит, потому что я как две капли воды похож на своего отца. И мама из-за этого никогда не сможет забыть про папу. У меня не было ни копейки денег, но я прибежал на пристань. Там стоял тот самый теплоход, на котором мы приехали в Гурзуф. Я подошёл к капитану и спросил:

— На Алушту?

— На Алушту!

Я думал, что капитан меня узнает, но он меня не узнал. Я немного прошёлся по причалу и снова подошёл к капитану:

— Товарищ капитан, вы меня не узнали? Мы вчера приехали с мамой на вашем теплоходе.

Капитан внимательно посмотрел на меня.

— Узнал. А ты куда один так поздно?

— Надо в Алушту, срочно. А денег у меня нет, не успел у мамы захватить. Пропустите без билета, а я потом вам отдам.

— Ладно, садись, — сказал капитан. — Довезу.

Я проскочил на теплоход, пока капитан не передумал, и уселся на последней скамейке, в углу.

Теплоход отчалил, качаясь на волнах. За бортом мелькали береговые огоньки. Они всё больше и больше удалялись, а впереди было чёрное ночное море. Оно шумело за бортом, обдавало меня холодными брызгами. Ко мне подошёл матрос и сказал:

— Эй, паренёк, тебя капитан зовёт в рубку.

Я встал и пошёл. Идти было трудно, сильно качало, и палуба уходила из-под ног.

Капитан стоял за рулём и смотрел в темноту. Не знаю, что он там видел. Но он смотрел пристально и изредка крутил колесо то в одну, то в другую сторону. Над ним горела тусклая электрическая лампочка, и такие же лампочки горели на носу и на корме теплохода. Наконец капитан оглянулся:

— Ну, что там у тебя стряслось?

Я промолчал. Мне нечего было говорить этому чужому человеку. Но он ко мне пристал, и я в конце концов сказал:

— С дедом поругался…

— Так, — сказал капитан и снова уставился в темноту.

Я начал говорить, что уезжаю к своему приятелю Лёшке и там как-нибудь устроюсь, но тут наш теплоход загудел и заглушил все мои слова.

— Так, — снова сказал капитан, — а как же мама? Ох, эти гордые сыновья, они всегда думают только о своей персоне, а что бы им подумать о маме?

— Маму жалко, — ответил я.

— А деда не жалко? Старик погорячился, а ты сразу в амбицию.

Я не стал отвечать капитану — ведь он ничего не знал…

— А твой дед славный человек. Чебуреки делает — пальчики оближешь.

— Это не самое главное. — Я со злостью отвернулся.

Навстречу нам шёл катер. Он тоже в ответ загудел. Катер был маленький, его почти не было видно в ночном громадном море, только электрические лампочки, которые висели на нём, плыли, раскачиваясь на волнах.

— У него три сына на войне погибли, — сказал капитан. — Здесь, в Крыму, мы вместе воевали. Несколько дней были в бою. Устали и ночью легли поспать, крепко прижавшись друг к другу. А утром встать не можем, примёрзли к земле. Поотрывались — и в бой. Они все трое так и погибли в этом бою. Холодно было воевать.

Капитан замолчал. Из-за шума волн и гула машины говорить было трудно, приходилось всё время кричать. Мы молчали до самой Алушты. Когда причалили, я повернулся и пошёл. Медленно так. Вышел на пристань. Постоял. Потом появился капитан. Он мне сказал:

— Я на твоём месте вернулся бы назад. Нехорошо так. Завтра я к вам зайду и всё улажу. Мы с твоим дедом старые друзья.

— Не могу я.

— А я всё же на твоём месте вернулся бы. Мать сейчас небось по всему Гурзуфу бегает, тебя ищет. — Капитан закурил. — Привычка с войны. Никак не могу бросить курить. Ну, пошли в обратный рейс. — Капитан бросил папиросу в море и тяжело прыгнул на палубу теплохода. А я следом за ним. Сел на старое место и просидел до самого Гурзуфа. Когда причалили, я услыхал голос деда:

— Костя, ты не видел, мой паренёк не уезжал с тобой рейсом на Алушту?

Капитан промолчал. Тогда я сказал:

— Здесь я! — и вышел на пристань.

* * *

Мама и дед уходили на работу рано, и я оставался один. Каждое утро я просыпался от одних и тех же слов:

— У-ух ты, зайчишка мой! У-ух ты, зайчишка какой! — Это наш сосед Волохин играл со своим маленьким сынишкой, пока его жена торговала персиками на базаре.

Но сегодня Волохин не играл с сыном, а отчаянно ругал свою жену. Я вышел на улицу. У Волохиных калитка была открыта, и по двору с ребёнком на руках расхаживал Волохин — длинный, белёсый мужчина. Он помахал мне рукой и заискивающе попросил:

— Моя ушла и пропала. А мне надо уходить. Посиди, пожалуйста, с зайчишкой.

Не успел я опомниться, как «зайчишка» оказался у меня на руках, а Волохина и след простыл.

Ребёнок был толстый, лицо у него было как помидор. Я начал его трясти и раскачивать, но он не произносил ни звука. «Немой какой-то, — подумал я. — Ни разу не слышал его голоса». У меня устали руки, и я опустил «зайчишку» на землю. И вдруг он как заорёт. Пришлось снова взять его на руки и продержать до прихода Волохиной.

— Мой длинный уже убежал? — спросила Волохина. — Дырявая калоша! Другие мужья с жёнами на базаре торгуют. А этому неудобно. Он физрук в санатории, и его могут узнать отдыхающие. Начальник!

Я выскользнул в калитку и направился к морю. Шёл по набережной и стучал палкой о железную изгородь городского парка, в который никого из местных жителей не впускали. Там построили санаторий. И тут я увидел Волохина — он играл в теннис с толстым мужчиной.

Волохин заметил меня, подбежал к изгороди. Он вытер со лба пот рукой и сказал:

— Работаю. Восстанавливаю нормальный вес у больного. Ну как, моя ругалась?

— Ругалась.

— Жестокая женщина! — Он рассмеялся. — Но хозяйка первый сорт. Во всём у неё расчёт. Давай заходи.

— Меня же не пропустят, — сказал я.

— Давай заходи. — Волохин тряхнул головой. — Я дам команду.

Я подошёл к входу в парк.

— Ивановна, запомни этого паренька, — сказал Волохин контролёрше. — Чтобы всегда, в любой час, его пропускали.

Весь день я проторчал в парке, подавал волейболистам мяч, играл с толстым курортником вместо Волохина в теннис. А вечером, когда вернулся домой, застал у нас Волохину. Она разговаривала с мамой.

— Народу в этом году приехала тьма. Ты почему, Катерина, не сдаёшь комнаты? Лишние деньжонки не в тягость карману.

— У нас тесно, — ответила мама.

— Слушай, что я тебе скажу. — Волохина наклонилась к маме. — У меня отдыхающих уже много, в милиции больше не пропишут, а места ещё есть. Ты давай оформляй их на свою площадь в милиции, а жить они будут у меня. Десять рублей тебе за это.

— Нет, — ответила мама. — Нам своих денег хватает.

— Даровые же деньги…

— Толя, ты ужинать будешь? — спросила мама.

— Да, — ответил я и посмотрел на Волохину.

— Ишь какие! сказала она со злостью. — Разыгрывают из себя честных. А у самой-то муженёк!.. Это всем известно.

Волохина хлопнула калиткой и ушла. Мы с мамой сидели молча и про ужин забыли. А Волохина стояла у забора и громко разговаривала с какой-то отдыхающей про войну, про то, как её муж честно воевал, а некоторые сдавались в плен.

На другой день, когда я проходил мимо парка, меня окликнул толстый курортник и позвал играть в теннис. У входа я наскочил на Волохина.

— А, сосед, — сказал Волохин. Он взял меня за плечо и подвёл к контролёрше. — Ивановна, чтоб больше этого паренька здесь не было. Ходят всякие посторонние. До свидания, дорогой, — и Волохин помахал рукой. — Привет маме!

Я не знал, что делать. Если бы я был взрослым, то подрался бы с Волохиным. Я взобрался на гору к развалинам старинной татарской крепости и просидел там целый день. Когда я возвращался домой, то увидел маму, а в нескольких шагах позади неё дядю Костю. Я не стал их нагонять, а пошёл следом.

Так мы шли друг за другом. Дядя Костя почему-то не догонял маму. А я не догонял ни маму, ни дядю Костю.

У калитки нашего дома прогуливался Волохин с ребёнком на руках.

— А у этой женщины, зайчишка, — показал Волохин на мою маму, — муж бяка.

Мама ничего не ответила Волохину и прошла в калитку, а к нему подошёл дядя Костя.

— Вот что, почтенный, — сказал дядя Костя, — если ты ещё раз скажешь эти слова, я тебе… В общем, будешь иметь дело со мной!

— Но-но-но… — Волохин отступал к своей калитке. — Осторожнее! У меня ребёнок на руках.

Я подошёл вплотную к дяде Косте. Лицо его стало красным. Я подумал, что он сейчас ударит Волохина, но он тихо сказал:

— Великолепный негодяй. Прикрывается ребёнком.

Мама ждала нас во дворе. Она сказала мне:

— Зря мы приехали в Гурзуф. Всё у нас здесь не ладится.

— Да бросьте вы обращать внимание на всяких негодяев! — сказал дядя Костя.

А я подумал, что мама права. Жили бы мы на старом месте, там хоть Лёшка был. Он верный друг.

Дядя Костя ушёл. Мы с дедом сидели во дворе, когда почтальон принёс мне новое письмо от Лёшки. Я разорвал конверт. В нём, кроме маленькой Лёшкиной записки, оказалось ещё одно письмо, в белом конверте, с обратным адресом, написанным не по-русски. Скоро я разобрал, что оно было из Чехословакии. «Странно, — подумал я. — Маме письмо из Чехословакии». Я подержал его в руках, и неясная тревога вдруг овладела мной. Почему-то не хотелось бежать к маме с этим письмом. Но тут мама сама вышла во двор.

— Толя, ты не видел моего платка? — спросила мама. — Ах, как жалко, кажется, я его потеряла. Милый платочек. И память о нашем городе.

— Мама, — сказал я, — тебе письмо из Чехословакии. Лёша переслал. Оно прибыло на наш старый адрес.

— Из Чехословакии? — удивилась мама и сразу забыла про платок.

Дед поднял голову. Мама торопливо надорвала конверт, я видел — у неё дрожали руки, и вытащила письмо.

— Почерк Карпа, — сказала она. — Я не могу читать, дрожат руки и мелькает в глазах… Ничего не вижу…

— Толя, читай, — сказал дед.

Я взял из маминых рук письмо. Там было несколько пожелтевших тетрадочных страничек. А первым лежал новенький, белый листок бумаги, исписанный крупными, ровными буквами.

Я начал читать:

— «Дорогой товарищ Катерина Нащокова! Пишет письмо старый чех, дед Ионек. Точнее, пишет не дед, он не знает русского языка, а его внучек Зденек.

Слава богу, наконец-то я нашёл вас. Теперь получу ответное письмо, и тогда я успокоюсь.

Пересылаю письмо вашего мужа, погибшего на чехословацкой земле. Я должен был давно отправить вам это письмо, но во время фашистской оккупации письмо у меня хранилось отдельно от конверта с адресом. И конверт пропал, когда фашисты сожгли мой дом. Несколько лет я узнавал вашу фамилию, ведь в письме её не было. Я писал много писем в Советский Союз, но по одним именам: Карпишек (так мы звали вашего мужа) и Катерина — много ли узнаешь?

Наконец я разыскал одного чеха-партизана из отряда вашего мужа. Он жил в Высоких Татрах. Я поехал к нему. Он меня отправил к другому партизану в Братиславу. В общем, я объездил десять человек. Все помнили русского, а фамилии его не знал никто. Командир партизанского отряда знал, но он погиб. Мой сын знал, но он тоже погиб. А потом, когда узнали вашу фамилию, начали искать ваш адрес. На это понадобилось немало времени.

Дорогая панна Катерина! Приезжайте к нам в гости. Берите сына и приезжайте. Здесь у нас в селе в каждом доме примут вас, как родную. Приезжайте, будьте ласковы. Ионек Брейхал».

Я отложил письмо деда Ионека и посмотрел на папин почерк, на листки бумаги, пожелтевшие и высохшие. Они стали как крылья бабочек в коллекции или листья и травы в гербарии. И, не поднимая головы, я начал читать папино письмо.

— «Дорогие Катя и Толя! Давно вы не получали моих писем, а это моё последнее письмо. Больше мне уже не придётся ходить по земле. На рассвете я буду в руках гестаповцев. Но сначала по порядку.

Мы возвращались с боевого задания. Бомбили тылы врага. Летели мы в одиночку. Наш самолёт получил повреждение и отстал от основной группы. Над Чехословакией самолёт загорелся, и я приказал всем прыгать. Последним прыгнул сам.

В ту минуту, когда я приземлился и погасил парашют, меня окружили фашисты. Их было человек десять. Они обыскали меня, отняли пистолет и твоё письмо. Документы в полёты мы не брали.

„Один?“ — спросил офицер.

Было раннее утро, только немного начинало сереть, и фашисты не могли точно рассмотреть, сколько человек сбросилось на парашютах. Видимо, они засекли одного меня.

„Один, — сказал я. — Остальные погибли. Там, там, — я показал на небо“.

„Яволь“. [2] — Офицер засмеялся. Он что-то приказал солдатам и побежал с ними к рощице, которая виднелась вдали.

Двое солдат отвезли меня на мотоцикле в город, в гестапо. Там я пробыл десять дней, а потом попал в концентрационный лагерь. Русских в лагере не было. Одни чехи. После гестапо мне было трудно работать: болели руки и ноги. Но не пойти на работу было нельзя. Больных отправляли в госпиталь. А оттуда никто не возвращался. И я работал.

Из лагеря мне помогли бежать чешские товарищи. Они переправили меня в партизанский отряд. Отряд был маленький, всего человек двадцать, и нам приходилось туго. И вот мы взорвали железнодорожный мост, который был очень нужен фашистам. Они через него возили нефть из Румынии в Германию.

На другой день фашисты приехали в село, расположенное поблизости от моста, пришли в местную школу и арестовали целый класс ребят — двадцать мальчиков и девочек. Это было „наше“ село. У нас там жили свои люди. Одним из таких был дед Ионек, отец партизана Франтишека Брейхал. Он нам и принёс эту новость.

Фашисты дали срок три дня: если в течение трёх дней не появится тот человек, который взорвал мост, дети будут расстреляны.

И тогда я решил идти к гестаповцам. Чехи меня не пускали, они сказали: „Дети наши, мы и пойдём“. Но я ответил, что если пойдёт кто-нибудь из них, чехов, то фашисты из мести всё равно могут расстрелять ребят. А если придёт русский, то дети будут спасены. И я пошёл с дедом Ионеком.

Теперь ночь, а утром я пойду к фашистам. Когда ты получишь это письмо, то расскажи всем, как я погиб. Главное, найди моих товарищей по полку, пусть обо мне вспомнят.

Всё. Уже рассвет. А у меня ещё много дел. Сейчас я передам и письмо и конверт деду Ионеку. Он всё это сохранит и, когда придёт время, отправит вам.

Прощайте. Ваш Карп».

Весь вечер дед читал папино письмо. Потом он долго сморкался, теребил рукой колено и, наконец, сказал:

— Катенька, мне надо пройтись. Ты не возражаешь? — Он показал на папино письмо. — Я возьму его с собой.

Маме надо было идти в санаторий, чтобы сделать укол одному больному, и я пошёл вместе с ней. Не хотелось оставаться одному. На обратном пути мы встретили Сойку, ту самую девочку, которая купалась со мной в первый день.

— У меня ваш платок. Одна тётя его нашла, а я ей сказала: «Я знаю, чей это платок».

Сойка протянула маме платок, та развернула его и посмотрела, в какой раз, на эту собачью выставку.

— Я дарю его тебе, — сказала мама. — Он ведь совсем детский. Собаки.

Я посмотрел на маму и понял: она не хотела, чтобы этот платок возвращался к ней и о чём-то ей напоминал. Может быть, о дяде Николае. А мне всё равно было жалко платок. И ведь не маленький я. А жалко. Привык к собакам. Но тут я перевёл глаза на Сойку. Что случилось с её лицом, просто не передать. Какие у неё были испуганные, недоверчивые, насторожённые глаза. Она не верила своему счастью. Ей эти собаки нравились, видно, ещё больше, чем мне. У меня после этого всю мою жадность как рукой сняло.

— Эту собаку зовут Джаз, — сказал я. — А вот этого маленького пёсика Подкидыш. Остальным ты сама придумай имена.

— До свидания. — Она торопилась побыстрее уйти. — Я их уже полюбила.

Мы молча дошли до дома. Я разделся и лёг спать.

— Мне кажется, что он всё время был жив, — сказал я, — а погиб только вчера.

— Спи, Толя. Пересчитай, сколько над нами звёзд, и заснёшь.

— А ты?

— Мне не заснуть, мне звёзды уже не помогают. Я дождусь деда.

* * *

На следующее утро я встал рано и ушёл на рыбалку. Я любил ловить рыбу. Правда, я был плохой рыбак, вечно зевал, когда начинался клёв. Но я любил ловить рыбу. На море тихо. Солнце. И настроение то весёлое, то грустное. Можно подумать о маме, о дяде Косте и о дедушке. Можно поговорить с папой. Так, про себя. А сегодня я придумал написать папе письмо. Пусть многим это покажется странным, а я всё равно напишу. Мне так захотелось написать ему письмо, я ведь никогда ему не писал. Напишу и отправлю Лёшке.

Лёшке можно, он поймёт.

Тихо на море. Солнце искрится в воде. И никто тебе не мешает — что хочешь, то и придумывай. «Хорошо, что мы с дядей Костей любим море, — подумал я. — И хорошо, что есть такой дядя Костя». Но папе я тоже не могу изменить, и я придумал: буду морским лётчиком.

Когда я возвращался, то увидал маму, она шла к пристани.

«В Ялту едет, — догадался я. — В горвоенкомат. Искать папиных товарищей».

Мама была в белом платье, которое давным-давно не одевала, и в белых туфлях на высоком каблуке.

У причала стоял теплоход дяди Кости. Мама поднялась на пирс, и ей навстречу вышел дядя Костя. Мне очень хотелось подойти к ним, но я почему-то не подошёл. Я спрятался за будку билетной кассы и смотрел за ними. Я почти ничего не видел, только широкую спину дяди Кости в белом кителе.

Потом теплоход отчалил.

Я долго смотрел вслед теплоходу, пока он не превратился в маленькую белую точку, сверкающую на солнце.

На верхней набережной я встретил отряд артековцев. Они шли строем. В белых рубашках с красными галстуками и в коротких синих трусах. Загорелые. У них был настоящий крымский загар — светло-коричневый. Такого загара нигде не встретишь.

Почему-то, когда артековцы появлялись на улицах Гурзуфа, прохожие останавливались и смотрели на них. И сейчас все остановились и я тоже остановился. А вожатый артековцев скомандовал, и они громко крикнули: «Всем-всем — доброе утро!»

Мне очень нравилось, что они так кричали.

После встречи с артековцами настроение у меня стало совсем хорошее. Спокойное такое и чуть-чуть грустное, но хорошее.

Солёный снег

(повесть)

Глава первая

Это началось тридцать первого августа. Маленький мальчик вышел во двор — он только что вернулся с дачи, увидел неизвестного ему человека и сказал: «Завтра я иду в школу».

Неизвестный человек остановился, сдвинул кепку на затылок, посмотрел на мальчика, подмигнул и скрылся в толпе людей, которые сновали мимо их двора по улице.

А первого сентября мальчик действительно пошёл в школу. Ну, разумеется, он волновался, боялся опоздать, не разрешил матери провожать его. Впрочем, это не совсем точно, он разрешил ей идти на несколько шагов позади него. Получалось, что вроде он шёл один, ведь никто не знал, что женщина, которая шла за десять шагов от него, была его матерью.

Как видите, он совсем не желал, чтобы его провожала мать, — такой он смелый и решительный, но, чем ближе он подходил к школе, червячок страха и сомнения всё больше и больше беспокоил его.

Сначала он оглянулся, незаметно скосил глаза назад: решил проверить, здесь ли мама. Она была здесь, и он немного успокоился. Затем почему-то у него начали по-стариковски волочиться ноги. Он скрёб подмётками новых ботинок по асфальту, создавал искусственное торможение. В конце концов матери пришлось просто подталкивать его в спину. А потом он увидел толпу ребят в школьном дворе и вообще остановился. Мать взяла его за руку и чуть не волоком втащила в школьный двор.

Потом, когда мальчик попал в толпу первоклассников, он совсем притих, боялся даже поднять глаза.

А толпа первоклассников росла и росла, но она была какая-то особенная, молчаливая и таинственная. Но вот на школьное крыльцо вышли четыре женщины: это будущие учительницы первоклассников. И все ребята, как по команде, повернули головы в их сторону.

Добрых две сотни глаз устремились на учительниц: испуганные — а вдруг учительницы очень строгие? Любопытные — интересно, какая из четырёх наша? Влюблённые, они готовы были уже всем доказывать, что их учительница самая-самая умная и самая-самая справедливая; они нетерпеливо, молча ждали, что будет дальше.

— Ребята, внимание! — громко крикнула одна из четырёх. — Я учительница первого класса «А». Зовут меня Александра Ивановна. Сейчас я буду вызывать по списку своих учеников по фамилиям, а они должны построиться около меня парами. — Она развернула листок со списком и начала громко и отчётливо выкликать ребят: — Первая пара: Авдеев!

— Я! — крикнул испуганно какой-то мальчик.

— Иди сюда, — сказала Александра Ивановна.

Мальчик пробирался сквозь толпу, низко опустив голову, а все смотрели на него и удивлялись его храбрости. Первому всегда трудно.

— Афонин…

Из толпы вышел ещё один мальчик.

— Беседкина…

— Здесь, — вместо девочки ответила её мать. — Идём, Ирочка, — громко сказала она, прошла вместе с ней сквозь толпу и стала в строй ребят.

— Вас я попрошу отойти, — вежливо сказала Александра Ивановна.

Мама Беседкиной неохотно отошла в сторонку.

Потом учительница вызвала ещё нескольких ребят, а потом крикнула:

— Огоньков!

Никто не откликнулся.

— Огоньков! — громко и раздельно повторила Александра Ивановна.

Все стали оглядываться друг на друга, ища Огонькова, и тут мальчик, наш старый знакомый, спохватился и крикнул каким-то чужим голосом:

— Я Огоньков Саша! — но остался стоять рядом с мамой.

— Иди сюда, — позвала его Александра Ивановна. — Ты что, забыл свою фамилию?

Саша, не отвечая, встал в строй ребят.

— Сапегин…

— Здесь! — тут же откликнулся мальчишка и, лихорадочно расталкивая ребят, стал пробираться вперёд.

— Молодец, Сапегин, — сказала Александра Ивановна. — Громко ответил. Как тебя зовут?

— Гошка, — уверенно сказал мальчишка.

И все почему-то засмеялись, и Саша так расхрабрился, что засмеялся вместе со всеми.

А потом мелькнуло такое милое, единственно знакомое здесь, дорогое, взволнованное лицо матери, и он вместе с другими ребятами скрылся в школьном здании.

Но зря он так расхрабрился, потому что в первую же перемену на него обрушился неожиданный удар.

У них в классе было пятнадцать мальчиков и четырнадцать девочек. И все девочки были одеты и причёсаны совершенно одинаково. А мальчишки были не все одинаковы. У четырнадцати были коротко остриженные волосы и впереди, на лбах, чёлки, а у пятнадцатого, то есть у Саши Огонькова, была буйная, словно спутанная ветром, шевелюра.

Видно, Сашиной матери очень нравились волосы сына, и она уговорила его не стричься.

И вдруг на первой перемене один из мальчишек показал на Сашу пальцем и противным голосом закричал:

— Смотрите, смотрите, у него волосы как у девчонки! — и громко, нахально засмеялся, захохотал — так обычно хохочут актёры, когда играют злых колдунов в театре.

А все другие мальчишки, вместо того чтобы остановить этого нахала, тоже засмеялись. Саша неожиданно оказался в центре круга, и мальчишки начали его толкать, громко, нараспев кричать при этом: «Дев-чон-ка, дев-чон-ка, дев-чон-ка!» И никто не подумал за него заступиться. И даже девочки, которые до сих пор жались в углу плотной стайкой, захихикали и стали тоже тыкать в него пальцами.

Саша растерялся и просто не знал, что ему делать. Он испуганно втянул голову, сел на парту и закрыл пальцами уши, чтобы не слышать, как они его дразнили.

Всё это было возмутительно. Вы подумайте, это в наше-то время, в нашей стране так издеваться над человеком, когда на помощь одному несчастному бросаются десять, сто, тысяча, миллионы людей, а в этом первом классе четырнадцать мальчишек, не задумываясь почему, смеялись и издевались над пятнадцатым!

Саша открыл уши, и снова раздались крики: «Дев-чон-ка, дев-чон-ка, дев-чон-ка!» Тогда он выхватил портфель из парты и побежал к дверям. Но мальчишки догадались, что он решил сбежать, стали кричать ещё сильнее, отчаяннее, схватили его за руки и не пускали, а он вырывался и почти плакал от обиды.

И тут в класс вошла их учительница Александра Ивановна. Она была очень старая учительница. Александра Ивановна так давно учительствовала, что её первый ученик сражался ещё на гражданской войне. А потом она провожала своих учеников на фронты Великой Отечественной войны.

Александра Ивановна была очень старая и очень мудрая учительница; она вошла в класс и сразу поняла, что тут что-то не так.

Ребята разбежались по своим местам, а перед ней остался Саша Огоньков. Его портфель, его новенький портфель валялся, затоптанный, на полу.

— Подними портфель, Саша, — сказала Александра Ивановна.

Она думала, что же здесь случилось, но пока ничего не могла придумать. Ей и в голову не могло прийти, что в её классе двадцать восемь человек ополчились на одного только за то, что у него длинные красивые волосы.

Саша поднял портфель.

— Далеко ли ты собрался? — спросила она.

— Домой, — ответил Саша.

— Домой? — удивилась Александра Ивановна. — А знаешь ли ты, что домой можно уходить только после уроков?

— Я хочу домой, — упрямо сказал Саша.

— Ты подумай, прежде чем говорить, — сказала учительница. — Вот сейчас ты уйдёшь, а мы начнём учить буквы. А ты их не выучишь. А завтра ты снова захочешь домой, а мы тем временем выучим ещё новые буквы. Ты отстанешь и вырастешь просто дурачком.

Класс дружно засмеялся. Это не понравилось Александре Ивановне. Она строго посмотрела на ребят и снова подумала: что же это такое случилось в её отсутствие и почему Саша Огоньков решил уйти из школы?

— Ну, вот что, дорогой мой, — сказала она, — садись на своё место и слушай, что я буду говорить.

Глава вторая

Саша жил в большом старом доме на старом Арбате. Квартиры в этом доме были большие, потому что до революции там жили богачи. А Сашина квартира в те далёкие времена принадлежала царскому генералу, у которого в кухарках служила его бабушка.

Генерал занимал восемь комнат вдвоём с собакой. Саша против собак не возражал, собак все любят, особенно овчарок или, например, боксёров. Но жить одному в восьми комнатах, а его, Сашину, бабушку поселить в тёмном чулане за кухней?.. Этому даже трудно поверить, так это несправедливо, но бабушка говорит, что богачи и не думали о справедливости.

А потом, после революции, царский генерал сбежал, и квартиру из восьми комнат разделили на две. В их половине в двух комнатах разместились Саша Огоньков с бабушкой, с мамой, которая работала в Институте физики земли, и с папой, который работал в этом же институте, но сейчас уехал в экспедицию на Камчатку. А третью комнату в самом конце коридора занимал Пётр Петрович Добровольский. Он был пенсионер и жил один: жена у него умерла, а его единственный сын служил на флоте и наезжал домой редко.

Пётр Петрович никогда не закрывал свою комнату на ключ, не имел такой привычки, и Саша мог входить к нему, даже когда самого хозяина не было. Вот и сегодня, как только бабушка его покормила, он, стараясь не отвечать на её вопросы, направился в комнату Петра Петровича.

— Опять туда? — спросила бабушка. — Ну, чего ты сидишь в этом старом, пыльном, заштопанном кресле? Иди лучше погуляй, а потом принимайся за уроки. А то ты всё в игрушки играешь, как маленький.

Саша молча прошмыгнул в коридор.

— Ти-ше, ти-ше, — шепчет он себе под нос.

Ти-ше, ти-ше! Об этом нельзя говорить громко: ведь старое кресло в комнате Петра Петровича волшебное. Единственное во всём мире, последнее волшебное кресло. Только это величайшая тайна. Ти-ше, ти-ше! Ох, как громко скрипят половицы под Сашиными ногами! Ти-ше, ти-ше! Они страшно скрипят в темноте коридора, но свет зажигать нельзя. Прежде всего надо сохранить всё в тайне.

Саше страшно в этом длинном, чёрном коридоре. Скорее бы добраться до комнаты Петра Петровича, взяться за дверную ручку, толкнуть дверь и…

Три стены в этой комнате занимали книжные полки от пола до потолка. А в самом дальнем углу стояло знаменитое старое кресло. Материя на его спинке и ручках давно истёрлась, а в центре сиденья гордо торчала пружина.

Саша влез в кресло с ногами, вдохнул его пыльный, дразнящий запах, вспомнил весь сегодняшний день и горестно вздохнул. Нет, совсем не так он представлял себе свой первый школьный день. Может быть, этот неизвестный, которого он встретил вчера во дворе, ничего не ответил, когда он ему заявил, что идёт в школу, из жалости? Ведь эти взрослые очень много знают, а от детей скрывают. Только подмигнул, вроде предупредил: «Смотри, мол, наплачешься!» А он ничего не понял. Саша опять длинно и печально вздохнул.

Но в том-то и дело, что Саша сидел в настоящем волшебном кресле. Хотите верьте, хотите нет, как только Саша глубоко вздохнул, тут же под ним запели старые ржавые пружины. И в первую очередь та самая главная пружина, которая протёрла материю и торчала в центре сиденья. Они качнули Сашу сначала легко, робко, потом сильнее, сильнее и стремительно понесли в неизвестную радостную даль…

Это кресло было очень хитрое: во-первых, оно умело выдумывать всякие истории; во-вторых, умело успокаивать, уводить от печальных мыслей; в-третьих, его пружины умели звенеть красивые песни. А в-четвёртых — и это самое главное! — оно умело из труса в один миг делать первейшего храбреца. Это было самое-самое ценное его качество!..

Саша преобразился в один миг. Теперь это уже совсем не тот Саша, который испугался в школе мальчишек и их крика, а герой, атлет, и ему ничего не страшно…

«Эге-гей! — Это кричит Гошка Сапегин, мальчишка, который обидел Сашу в школе. — Выходите на бой, кто самый смелый!» Он ходит посреди класса и хвастается своими упругими мускулами, а все ребята испуганно жмутся к стене. Он ходит, вобрав в себя живот, расправив могучие плечи, похваляясь силой. Тогда вперёд выскакивает Саша, и тот бросает его на пол. Но Саша только улыбается, ему совсем не страшно и не больно, он чувствует свою силу, и мужество его велико, и он снова бросается вперёд и побеждает Гошку Сапегина.

Саша вскочил и стал прыгать в кресле, радуясь победе, а пружины стонали и звенели под его ногами. Но тут дверь открылась, и в комнату вошёл сам Пётр Петрович. Он был очень худой и очень высокий, он был такой высокий, что его седая лохматая голова доставала почти до притолоки.

— Как дела, герой? — спросил он.

Пётр Петрович начал медленно раздеваться, он всегда всё делал медленно, потому что у него была только одна рука. Вторую руку он потерял на войне.

— Хорошо! — бодро сказал Саша.

— А в школе?

Саша помолчал. Перед ним снова всплыли неприятности дня. Потом неохотно ответил:

— Ничего особенного.

— «Ничего особенного»? Нет, вы видели этого нахального мальчишку? Возмутительно! — закричал Пётр Петрович. — Если я ещё раз услышу эти слова, я прогоню тебя прочь, я тебе руки не подам. Нет, это поистине возмутительно. Сейчас, когда перед тобой открываются необозримые просторы знаний, когда ты, счастливый человек, можешь постигнуть тайны космоса и недр земли, когда ты можешь открыть для себя Буратино, Золушку, ты отвечаешь мне: «Ничего особенного!» Вон сейчас же из моей комнаты! Вон!

Пётр Петрович никогда не кричал на Сашу, и поэтому тот обиделся и решил на самом деле уйти. В этот момент Пётр Петрович смущённо закашлял.

— Прости меня, я погорячился, — сказал он. — Но ведь ты неправ.

— А они меня дразнили, — сказал Саша. — Обзывали «девчонкой» из-за этих волос.

— Какая чепуха, какая чепуха! — сказал Пётр Петрович. — Подожди, пройдёт совсем немного времени, и все эти ребята будут твоими товарищами.

Глава третья

Сон наскакивал на Сашу, как ураган. Ещё только что он разговаривал с мамой и бабушкой, а в следующую секунду какая-то неодолимая сила прикрыла ему глаза. Он слышит их разговор, пытается вставить слово, но язык у него не желает шевелиться.

— Саша пришёл сегодня из школы расстроенный, — сказала бабушка. — Его дразнили «девчонкой» за длинные волосы.

— Не страшно, — сказала мама. — Привыкнут.

Саша хотел возразить, что это очень страшно, что его должны обязательно постричь, он хочет быть, как все, но язык его не слушался.

— Не скажи, — заметила бабушка. — Твой сын — тебе виднее, а только смотри, задразнят мальчишку.

— Ты неправа, — сказала мама. — Нужно с детства воспитывать мужество. Он во всём уступает, со всеми соглашается. Это нехорошо. Типичный бабушкин внучок.

— Пустые слова, — сказала бабушка. — И всё он, старый фокусник, тебя с детства накачал, а теперь его настраивает. Вот я ему дам, вот я его отчитаю! Придумал какие-то сказки, какое-то волшебное кресло, какой-то укромный уголок для Саши и — слыханное ли дело — запретил мне туда заходить. Говорит, у каждого маленького человека должен быть свой укромный уголок, и никто там не имеет права его беспокоить. Ишь чего старый выдумал!..

Саша решил заступиться за Петра Петровича, а то ещё, чего доброго, бабушка его отчитает, но у него снова ничего не получилось…

…Ровно в восемь бабушка подняла Сашу с кровати и отвела в ванную, чтобы он умылся и почистил зубы. А Саша сел на табуретку, которая стояла в ванной, и уснул сидя.

Потом прибежала бабушка, разбудила Сашу, умыла и накормила геркулесовой кашей.

Пётр Петрович рассказывал Саше, что в Древней Греции такую кашу ел сам Геркулес. Правда, тогда эта каша называлась по-другому. Он ел эту кашу каждое утро и всё время подымал тяжести: он мечтал быть самым сильным человеком. А потом на спортивных состязаниях Геркулес поднял быка. Тогда у него стали спрашивать, как он этого добился, и Геркулес ответил, что просто по утрам он ел кашу земли. И с тех пор овсяную кашу стали звать геркулесовой и ею кормили всех детей в Древней Греции. Обо всём этом Саша вспомнил, чтобы ему легче было съесть свою тарелку каши.

Пока Саша завтракал, бабушка сложила ему в портфель тетради и букварь. Из соседней комнаты выбежала Сашина мама, горестно всплеснула руками и сказала:

— Ну кого ты растишь: барчука и лежебоку! Разве он не может собрать сам книги и тетради? Вот приедет Сергей, он тебе задаст.

— Что-то он долго не едет, твой Сергей, — ответила бабушка.

Мама сразу помрачнела, вышла из комнаты, а когда Саша уже убегал в школу, мама надела платье, которое не любил отец. Ясно, что она сердилась на него.

Около школы Саша увидел Гошку Сапегина. Он замедлил шаги, чтобы не нагонять Гошку, но тот, как назло, еле-еле тащился. Гошка заметил Сашу, показал ему нос и захохотал.

Саша попробовал его обогнать. Гошка побежал рядом с ним и всё время показывал ему нос. Тогда Саша остановился, а Гошка добежал до школьных дверей и стал поджидать Сашу. Скоро рядом с ним собралось ещё пять мальчишек из их класса, и все они улюлюкали на Сашу.

Зазвенел звонок, мальчишки бросились в школу, чтобы не опоздать. А Саша помедлил минуту и тоже пошёл в школу.

В школе было удивительно тихо.

Саша подошёл к дверям своего класса и услыхал голос Александры Ивановны:

— Сейчас мы, ребята, будем писать букву «а» маленькую и букву «А» заглавную, большую…

У Саши мелко-мелко забилось сердце, и ему стало жарко. Вот сейчас они начнут писать букву «А», а он стоит за дверью. Нужно быстрее войти в класс, но он тут же представил себе, как Александра Ивановна отчитает его перед классом и ребята снова будут над ним смеяться.

И вместо того чтобы войти в класс и выучить букву «А», так необходимую для покорения космоса и недр земли, эту первую букву алфавита, без которой не узнаешь второй и останешься дурачком, как сказала Александра Ивановна, Саша повернулся и побежал вон из школы.

Нет, ему совсем было нелегко, он даже готов был заплакать от обиды, но всё это он мог сделать только втихомолку. А сделать что-нибудь решительное и смелое он не мог. Эх, сейчас бы ему сюда волшебное кресло, и он прямо на нём, точно на гоночном мотоцикле, влетел бы в класс. Он бы тогда им показал!..

А пока Саша уже бежал школьным двором, потом выскочил на улицу и снова бежал долго-долго не останавливаясь, бежал до тех пор, пока у него сердце не стало биться где-то у горла, и он задохнулся. Может быть, в эти минуты он поставил рекорд по скорости бега, может быть, он бежал так же быстро, как бегали знаменитые чемпионы братья Знаменские, но это был не тот бег, которым он мог гордиться. Про такой бег никому не расскажешь.

Домой он вернулся вовремя, прогулял ровно столько, сколько полагалось заниматься в школе. Бабушка встречала его на улице, стояла у ворот. Она еле дождалась Сашу.

— Ну, что проходили сегодня? — спросила бабушка.

— Букву «А» большую, заглавную, и букву «а» маленькую.

— Молодцы, — сказала бабушка. — А ты, верно, голодный?

— Голодный, — согласился Саша.

И хотя Саша не заслужил вкусного обеда, потому что всем у нас в стране известны очень хорошие слова: «Кто не работает, тот не ест», он спокойно пообедал. Работаешь или не работаешь, а есть-то охота.

Глава четвёртая

После обеда Саша вытащил тетрадь и сел к столу. Он решил писать букву «А». Сидел, сидел, но не написал ничего. Вообще-то он знал букву «А», но перед ним был чистый лист бумаги, и он боялся к нему притронуться. Вдруг напишет что-нибудь не так.

Саша взял тетрадь и отправился к Петру Петровичу. Может быть, тот выручит его. Но Петра Петровича не было дома, а в углу комнаты так заманчиво темнело волшебное кресло, и Саша решил немного посидеть в нём.

Он сел, кресло печально и жалобно скрипнуло, точно оно было чем-то недовольно.

— Ну-ну! — крикнул Саша и сильно качнул кресло.

Пружины привычно и звонко откликнулись на его призыв.

— Эх ты, буква «А»! — снова закричал Саша. — Неужели ты думаешь, что я тебя боюсь?

— Нет, нет, нет, — ответил он себе жалобным, тоненьким голоском. Почему-то ему хотелось унизить букву «А», и поэтому он говорил за неё таким робким голоском. — Я совсем этого не думаю.

— То-то! — крикнул Саша своим голосом.

И понеслось… Он махал в воздухе рукой, словно быстро-быстро писал на невидимом листе и буквы сами собой выскакивали у него из-под пера и ровными рядами ложились одна к другой. Это он писал у доски, и весь класс, и Александра Ивановна, и сам нахальный Гошка, — все смотрели на него с открытыми ртами, а он писал и писал. И Александра Ивановна сказала: «Прости меня, Саша: ты не вырастешь дурачком, этому никогда не бывать».

Саша соскочил с кресла, подбежал к книжной полке, выхватил самую толстую книжку, открыл её на первой странице и хотел уже вслух начать читать, чтобы все видели и слышали!

Он верил в чудо, вот сейчас он начнёт читать, и эти неприступные, гордые книги откроют ему наконец свои тайны… Вот сейчас… Он уже пожирал буквы глазами и ждал, что они начнут у него складываться в слова, и чудная музыка чтения, необыкновенная музыка чтения сорвётся у него с языка… Право, лучше бы Саше оставаться в волшебном кресле — там так легко и удобно.

Саша поставил на прежнее место книгу и решил отправиться во двор. Надо ему погулять в конце концов, тем более что лозунга: «Кто не работает, тот не гуляет», не было.

Он вышел во двор и оглядел поле сражения. Двор был пуст, только в углу, в песочке, возилась Маринка — это его старая подружка. Раньше они были неразлучными друзьями.

Маринка увидела Сашу и замахала ему рукой: мол, иди скорее сюда. Саша поколебался, ведь теперь между ними и Маринкой была огромная пропасть: он учился в школе, а Маринка по-прежнему ходила в детский сад. Он нехотя подошёл.

— Ну? — сказал он.

— Задаёшься? — спросила Маринка.

— И не думаю, — сказал Саша. — Просто устал в школе.

Маринка вздохнула:

— А я, когда пойду в школу, никогда не буду уставать.

— Много ты знаешь, там одних букв сколько нужно выучить — голова кругом идёт.

— А как зовут твою учительницу?

— Александра Ивановна. У неё есть орден Ленина. Ты когда-нибудь видела орден Ленина?

— Конечно. По телевизору.

— Ох, рассмешила. А ты на живых людях видела?

— Нет ещё… Но ты будешь со мной дружить по-прежнему?

— Ладно, буду, — согласился Саша и тут же забыл о Маринке, потому что в глубине их двора стоял гараж и сейчас ворота этого гаража были открыты настежь.

Ну, машины — это была его страсть. Он знал все марки советских автомобилей. Саша подошёл к открытым воротам гаража, осторожно заглянул и остановился на пороге. Дальше он идти без разрешения боялся.

Шофёр, который возился в моторе «Волги», совсем молодой на вид парень, поднял голову и улыбнулся ему.

— Здравствуйте, дядя, — сказал Саша.

— Здравствуй, малый, если не шутишь, — ответил шофёр.

— Я не шучу. — Саше понравилось, что шофёр назвал его «малым». Это для него звучало необычно, ну, вроде как он сродни стал этому необыкновенному человеку, от которого так хорошо пахнет бензином, мазутом и ещё чем-то таким, отчего просто захватывает дух.

— А если не шутишь, вот тебе ведро, принеси воды, — сказал шофёр. — Вон там, в глубине гаража, есть водопровод.

Саша взял ведро, и дужка его глухо звякнула, как пружина на волшебном кресле. И он, Саша, пошёл в глубь гаража.

В гараже было полутемно, но Саша совсем не боялся, он легко и свободно шёл между машинами. Потом набрал полнёхонько ведро воды, еле дотащил, а когда шофёр сказал, что ведро, пожалуй, было для него тяжёлым, он улыбнулся: «Ерунда, мол, не такие таскали», хотя он в своей жизни не притащил ни одного ведра воды и сейчас, когда тащил, от собственной неловкости облил себе ноги.

Шофёр залил воду в машину, закрыл капот и протянул Саше руку.

— Заходи, когда будет время, — сказал он.

Саша крепко пожал ему руку и ответил:

— Обязательно зайду, я ведь живу в этом доме.

Шофёр уехал, а у Саши на руке осталась широкая тёмная полоса — это шофёр вымазал его руку машинным маслом. Саша оглянулся, но Маринка уже ушла. Жалко, а то можно было ей показать эту полосу на руке.

Саша постоял ещё немного во дворе, поздоровался с двумя незнакомыми взрослыми, потом услыхал вой пожарных машин и выскочил на улицу, чтобы посмотреть на них. Мимо него с воем промчались здоровенные тупорылые красные закрытые машины. Потом где-то в воздухе грохнуло, и он со знанием дела задрал голову кверху, потому что знал: так грохочут реактивные самолёты. Они выбрасывают облако горячего отработанного керосина, облако сталкивается на большой высоте с холодным воздухом — и раздаётся взрыв.

Саша долго вертел головой, даже снял берет, чтобы не мешал смотреть, но всё равно самолёта не нашёл и решил вернуться домой.

Дома бабушка отправила его мыть руки. Он открыл кран и увидел на руке шофёрскую заметину, решил её не смывать — не каждый день ведь выпадает такое счастье.

Пришёл в комнату и сел ужинать, а правую руку с заметиной спрятал под стол, чтобы не увидела бабушка. Взял вилку в левую руку и стал ковырять котлету.

— Что это ещё за новости? — сказала бабушка. — Ну-ка, бери вилку в правую руку.

— А как же Пётр Петрович всё ест левой? — сказал Саша.

— Эх ты, дурачок, — ответила бабушка. — У Петра Петровича нет правой руки, поэтому он ест левой. Правую руку ему оторвало под Москвой, когда он воевал с фашистами.

Пока бабушка рассказывала, Саша переложил вилку в правую руку и быстро съел котлету.

— А было время, когда у Петра Петровича обе руки были на месте. Я ведь его знаю, дай бог память, с тысяча девятьсот восемнадцатого года… Тогда в Москве только революция случилась, а потом юнкера подняли восстание, хотели царскую власть восстановить, и началась в городе стрельба. Бывало, выйдешь на Арбат, а на улице убитые валяются. Это юнкера убивали рабочих. А тут ещё бандиты развелись, грабили народ. И вот однажды иду я по улице, вечереет, вдруг ко мне шасть мужчина, а за ним второй. У меня сердце дрогнуло, думаю — пропала. А они говорят: «Ну-ка, тётка, вытряхай сумку». А у меня там хлеб, дневная норма. Ах, думаю, изверги окаянные, бандиты. Как заору в голос, откуда только силища взялась, ору: «На помощь, грабят!» И со всех ног от них. А они за мною топают. И вдруг как метнётся мне чёрная тень наперерез, как закричит эта тень: «Стой, а то стрелять буду!» Тут я сразу остановилась, а вокруг почему-то тихо-тихо стало. «Эй, тётка, — слышу голос. — Убежали грабители». Подняла голову, а передо мной стоит молодой матрос. Бескозырка на макушку сдвинута, весь пулемётными лентами обмотан. Посмотрел мне в лицо и говорит: «Извините, мисс, что назвал вас тёткой. Из-за платка не рассмотрел вашего лица». — «А вы кто такой?» — спросила я его. Он козырнул мне и говорит: «Балтийский матрос Пётр Добровольский, прибыл в Москву в помощь московскому пролетариату от Петроградского комитета партии большевиков». Пётр Петрович проводил меня домой, а я тогда жила во всех восьми комнатах одна — хозяин мой сбежал. Вот он одну комнату и занял в нашей квартире.

Бабушка села на кончик стула и задумалась, и, вероятно, перед ней мелькало то далёкое время, когда она была молоденькой девушкой, а Пётр Петрович Добровольский матросом революционной Балтики.

А может быть, и другие времена, может быть, те времена, когда её муж, мастер завода «Серп и молот», вместе с Петром Петровичем ушли осенью сорок первого года в народное ополчение, а вернулся обратно только Пётр Петрович, да и то без руки. А может быть, она вспомнила, как под фашистскими бомбами в лютую стужу в сорок втором рыла противотанковые рвы, чтобы танки врага не прорвались в город. Или как в сорок третьем ездила в брошенные деревни и выкапывала из-под снега маленькие замёрзшие картофелины, чтобы прокормить свою дочь, больного Петра Петровича и его сынишку.

Многое вспомнишь, когда прожита такая жизнь!

Глава пятая

Когда утром Саша вошёл в класс, то все сразу стали смотреть на него. Он прошёл под этими напряжёнными взглядами к своему месту и положил портфель в парту.

— Ты что это вчера убежал? — спросил Гошка.

— Захотел и убежал, — ответил Саша.

— А если Александра Ивановна узнает, что ты прогулял, тогда что?

— А ты это видел? — Саша выставил свой главный козырь. — Ты это видел? — И он протянул Гошке прямо к носу правую руку, на которой была шофёрская заметина.

— А что это? — спросил Гошка.

— «Что, что»!.. Работал в гараже, вот что, помогал одному шофёру ремонтировать машину и выпачкал руку машинным маслом.

— Брось врать, — сказал Гошка.

— А ты понюхай.

Гошка долго нюхал заметину на Сашиной руке, прямо вынюхал её. Саша даже испугался, что он её сотрёт. Потом её нюхали все мальчишки подряд.

— Подумаешь, — сказал Гошка, — а я собираю марки.

Саше не хотелось упускать с таким трудом завоёванное внимание ребят, и он соврал:

— И я собираю.

Хотя он марок не собирал, а только слышал, что их собирает отец Маринки.

— Давай меняться, — обрадовался Гошка.

— Как — меняться? — не понял Саша.

— Обыкновенно, — сказал Гошка, — я тебе отдаю лишние марки, а ты мне. Это и называется «меняться».

— Давай, — согласился Саша.

— Так завтра не забудь, принеси, — сказал Гошка.

— Не забуду, — сказал Саша.

Но вот зазвенел звонок, и появилась Александра Ивановна. Она проверила, все ли в классе, и спросила у Саши, почему он вчера не был в школе. Саша опустил голову.

— Саша, — сказала Александра Ивановна, — когда с тобой разговаривает учительница, надо встать.

Саша встал.

— Так почему же ты вчера не был в школе? — снова спросила Александра Ивановна.

— У меня болела голова, — соврал Саша.

— Это уважительная причина, — сказала Александра Ивановна. — Только в следующий раз, ребята, если кто-нибудь пропустит школу, принесите справку от родителей или от врача.

И все страхи остались позади. А ребята думали, что Саша простак. А он соврал — и концы в воду. А если бы он сказал правду, тут такой бы скандал начался: «Как смел, да как тебе не стыдно!» Нет, Саша не простак, он очень-очень хитрый.

— Ребята, — сказала Александра Ивановна, — положите свои тетради справа от себя на парте, а я пройду по рядам и посмотрю, как вы написали букву «А» заглавную и букву «а» маленькую.

Все вытащили тетради и положили с правой стороны, и Саша тоже положил. Только у всех были написаны буквы, а у него были чистые листы.

Александра Ивановна шла по рядам и одобрительно кивала головой: ей нравилось, что ребята аккуратно выполнили домашнее задание. Потом она дошла до Саши, посмотрела на чистые листы его тетради и сказала:

— Огоньков, пройди к доске, возьми мел и напиши нам букву «А» заглавную. Знаешь, как её писать?

— Знаю, — ответил Саша.

Взял мел и написал букву «А» вверх ногами.

Все ребята начали смеяться, а Гошка крикнул:

— Буква «А» встала на голову! Не буква, а акробат.

— Тише, тише, ребята, — сказала Александра Ивановна. — Саша вчера не был в школе, поэтому он написал неправильно.

Саша стёр ладошкой то, что написал, и вывел мелом букву «А».

— Вот теперь правильно, — сказала Александра Ивановна. — В следующий раз никогда не торопись, сначала подумай, а потом пиши.

Глава шестая

Саша осторожно, стараясь не шуметь, опустился в кресло. Оно жалобно-жалобно звякнуло. Саша потянул носом, всё было по-прежнему. Теперь надо было сидеть и ждать, когда Петру Петровичу надоест читать, он снимет очки, потрёт глаза рукой и скажет: «Чертовски устали глаза». Тогда, значит, настала очередь разговора с Сашей.

Но сегодня Пётр Петрович долго не откладывал книгу, и Саша сидел как мышь, боялся ему помешать. Что-то у него пело в голове, что-то путалось… Потом вдруг в комнату вошёл высоченный человек в сандалиях на босу ногу и в тунике. У него была шея борца, она была у него прямая, как колонна, и на ней покоилась голова, украшенная длинными кудрявыми волосами.

Кто бы это мог быть? И вдруг Саша догадался: это был сам Геркулес. Ну да, конечно, древнегреческий герой Геркулес. Хорошо бы спросить его об этом, чтобы окончательно убедиться, но неудобно.

Человек в сандалиях подошёл к Саше и поднял его вместе с креслом на вытянутых руках, и Саша достал руками до потолка, и где-то внизу остался Пётр Петрович.

Ясно, что это был Геркулес. Ах, как ему стало хорошо и весело! Теперь Саша убедился, что Геркулес действительно могучий человек, настоящий богатырь, прямо чемпион мира Юрий Власов.

«И всё это от геркулесовой каши?» — спросил Саша.

«Да, — ответил Геркулес. — И ещё от настойчивости».

Саша слышал, как хлопнула входная дверь, и сразу Геркулес пропал, исчез, просто испарился… Он закричал:

— Геркулес, Геркулес, не уходи, мне надо спросить у тебя одну очень важную вещь!

— Ты что раскричался? — Перед Сашей стоял Пётр Петрович. Правое плечо, то, что без руки, у него было поднято выше подбородка.

— Здесь был Геркулес, — сказал Саша. — Я только что с ним разговаривал. Он был в сандалиях на босу ногу и в тунике. Я его сразу узнал. Мне надо было спросить у него одну важную вещь, а он пропал.

— Не расстраивайся, — сказал Пётр Петрович. — Он ещё обязательно придёт к тебе. Я лично знал одного мальчика, так только стоило ему сесть в это кресло, к нему тут же заявлялся сам великий Христофор Колумб. И они вместе отправлялись в далёкие путешествия.

— Это вы рассказываете про Игоря? — спросил Саша.

— Про него, — ответил Пётр Петрович. — А теперь иди встречай мать, она вернулась с работы, все матери очень любят, когда их встречают сыновья.

Саша встал и пошёл к матери, но в голове у него пело: «Геркулес милый, милый Геркулес».

Мама сидела за письменным столом, перед ней лежала толстая книга, а глаза у неё были закрыты.

— Не подвигается работа? — спросил Саша.

— Не подвигается, — ответила мама.

— Я знаю, — сказал Саша, — ты волнуешься, что от папы нет давно писем.

Мама растрепала Сашины волосы. Она любила их так трепать.

— О, какой у меня наблюдательный сын! — сказала мама и попыталась улыбнуться, но из этого ничего не вышло.

Они замолчали. В комнате появились тёмные углы. Горела только настольная лампа под зелёным абажуром. Потом они услыхали звук шагов.

— Геркулес, милый Геркулес, — прошептал Саша.

— Что ты там шепчешь? — спросила мама.

— Ничего, — ответил Саша. — Ты слышала, по коридору кто-то прошёл?

— Это Пётр Петрович, — сказала мама.

Саша знал, что это Пётр Петрович. Он его шаги узнавал всегда, потому что Пётр Петрович чуть волочил левую ногу, ему её прострелили в гражданскую войну. Это было в 1918 году.

— А по-моему, это кто-то другой, — сказал Саша. — Например, Геркулес. (Ах, как это имя звенело у него в голове и камешком каталось во рту!) Знаешь что, пойдём в комнату Петра Петровича, и ты посидишь в волшебном кресле. У тебя все заботы как рукой снимет.

— Нет, Саша, — сказала мама, — мне надо работать.

— Даже если тебе не хочется? — спросил Саша.

— Надо уметь себя заставить, — сказала мама. — И потом, я уже взрослая, и мне ни к чему сидеть в волшебном кресле.

— А Пётр Петрович?.. — сказал Саша. — Он совсем старик, а сидит. Он говорит, что это ему помогает думать. Пойдём, я тебя очень прошу.

Мама встала, взяла Сашу за руку, и они молча, без единого слова, стараясь ступать осторожно, так, что был слышен только скрип половиц и какой-то непонятный шорох, а шагов их не было слышно, отправились в комнату Петра Петровича.

Их зеленоватые длинные тени упали на стену, прошлись по занавескам и вышли в дверь. В коридоре они растворились: в коридоре не было света, а они не стали его включать.

— Осторожно, — сказала мама шёпотом, — не наскочи на холодильник.

Саша только крепче сжал её руку, и она крепко-крепко сжала его маленькую тёплую ладошку…

Они вошли в комнату Петра Петровича и в темноте подошли к волшебному креслу. Было тихо-тихо.

— Ну, садись, — великодушно предложил он матери. — Садись, а я постою рядом.

Мама осторожно опустилась в кресло. Оно прозвенело под ней всеми своими пружинами.

— О, какая я стала тяжёлая, — сказала мама. — Раньше оно подо мной так не пело.

Саша промолчал. Он знал: сейчас, в этот миг, ничего нельзя говорить. Ничего.

— Здравствуй, кресло, — сказала мама. И слегка качнулась в нём, как это делал всегда Саша.

Кресло снова прозвенело свою песню.

— Ведь я что волнуюсь… — сказала мама. — Он пошёл на штурм действующего Авачинского вулкана. А вулкан этот выбрасывает лаву, её температура семьсот градусов: это всё равно что раскалённая, клокочущая сталь, выпущенная из доменной печи. А ему, видите ли, обязательно надо спускаться в кратер вулкана.

— Он это делает ради науки, — сказал Саша. — Он говорил мне: вулканы — пушки земли. Они стреляют лавой, а эту лаву можно собрать, и потом узнаешь, что делается глубоко-глубоко под землёй.

— Он и тебя перетянул на свою сторону, — сказала мама.

— Но он не первый раз спускается в кратер, — ответил Саша.

— В прошлом году он сломал себе руку, — сказала мама. — А в позапрошлом году его ударило глыбой лавы по спине, и ему пришлось пролежать целый месяц. Врач боялся, что у него повреждён позвоночник, а когда повреждён позвоночник, надо лежать на доске. Там никаких досок не было, пришлось сорвать с домика экспедиции двери, и он лежал на этих дверях. А ты видел, какие у него руки? Все в ожогах.

Они снова помолчали. За окном в небе полыхали отсветы большого города.

— Можно, я сяду рядом с тобой? — спросил Саша.

Мама подвинулась, и он сел и стал раскачиваться и звенеть пружинами. И этот звон, как нежный звук струн, раздавался у них в ушах, и чуть-чуть веселил их души, и соединял их со всем миром. Теперь для них не существовало темноты, одиночества, далёких расстояний.

— Как хорошо, что ты привёл меня сюда, — сказала мама. — Конечно же, Сергей прав, что поехал на Камчатку, что взбирается на эти вулканы, а потом, точно цирковой акробат, спускается в кратеры. Он спускается на тысячу метров в глубину, а навстречу ему подымаются испарения лавы… Мягкое, мудрое кресло, я буду терпеливо ждать его писем.

Мама обняла Сашу за плечи и потихоньку укачивала его, точно маленького. Сколько они так просидели, неизвестно, но только Саша слышал, как к нему подошёл Геркулес, тронул его за плечо и сказал:

«Вот я и пришёл. Прости меня, что я так неожиданно исчез, но здесь раздались чужие голоса».

«Это был Пётр Петрович, — сказал Саша. — Правда, он не такой сильный, как ты, но тоже герой. Некоторые взрослые кое-чего не понимают, а он всё-всё понимает».

«Ну, я слушаю, о чём ты меня хочешь спросить?»

«А ты не будешь смеяться?» — спросил Саша.

«Ни за что! — сказал Геркулес. — Клянусь тебе именем богини Афины Паллады».

«А-а-а! — сказал Саша. — Вообще-то я в бога не верю, мы теперь знаем, что бога нет. Но ведь ты жил три тысячи лет назад, и у тебя не было другого выхода».

«Афина Паллада — богиня мудрости, — сказал сердито Геркулес. — Она не позволит мне соврать».

«Прошу тебя, не сердись, — сказал Саша. — Если бы ты жил в наше время, и ты бы не верил в бога».

«Спрашивай», — сказал Геркулес.

«Геркулес! — Саше было неловко, и он тянул время. — Скажи, тебя не дразнят „девчонкой“ за то, что ты носишь длинные волосы?»

«Я не обращаю внимания на глупых людей, а умные никогда никого не дразнят».

«А меня дразнят „девчонкой“. Это Гошка Сапегин придумал, хотя он совсем, по-моему, не глупый».

«Ну, если он не глупый, то он скоро перестанет тебя дразнить. А ты пока потерпи».

«Вот и мама говорит: „Ты пока потерпи“. А знаешь, как трудно терпеть?.. Геркулес, а почему ты носишь длинные волосы?»

«Так нравится моей матушке, — сказал Геркулес. А это для меня закон…»

Мать Саши осторожно подняла его на руки и понесла из комнаты.

«Ах, какой он стал тяжёлый, — подумала она. — Почти мужчина».

Глава седьмая

Стоило ему войти в класс, как на него вихрем налетел Гошка.

— Принёс марки? — спросил он, увидел по Сашиному лицу, что тот ничего не принёс, и закричал: — Не принёс? Несчастный хвастунишка, врун, врун! А может быть, у тебя их даже нет?

— Нет, есть, — соврал Саша. — Просто я забыл.

— Посмотрим, — сказал Гошка. — Потерпим до завтра. А то придётся тебя звать не просто «девчонкой», а «девчонкой-врунишкой».

После школы Саша решил зайти к Маринке и попросить у неё две марки. Подумаешь, две какие-то несчастные марки, неужели она не даст ему их. Он вошёл во двор и увидел, что ворота гаража открыты. Саша сначала заглянул в гараж. Там он увидел своего знакомого шофёра.

— Здравствуйте, дядя, — сказал Саша.

— А, здравствуй, малый, если не шутишь.

— Хотите, я вам принесу воды?

— Ну принеси, — ответил шофёр.

Саша схватил ведро и побежал в глубь гаража за водой. Принёс воду и сказал:

— А теперь мне надо идти.

— Важное дело? — спросил шофёр.

— Да, — ответил Саша. — Важное.

После разговора с шофёром у Саши настроение стало получше. И он побежал к Маринке.

Она была дома одна. Сначала пришлось поиграть с ней в куклы, потом в пароходы, а потом Саша попросил у Маринки, чтобы она показала ему коллекцию папиных марок.

Маринка влезла в папин стол и достала большой квадратный альбом в синем переплёте… Каждая страница была прикрыта в нём папиросной бумагой, а под бумагой, на сером толстом картоне, в карманчиках лежали марки.

— Только ты не перепутай их, а то папа будет ругаться. Он эти марки собирает всю жизнь, с девятилетнего возраста.

— А у нас в классе один мальчик, Гошка Сапегин, — сказал Саша, — тоже собирает марки. И даже меняется.

— Как это — меняется? — не поняла Маринка.

— Очень просто, — сказал Саша. — Он отдаёт, например, твоему папе лишние марки, а твой папа ему свои лишние марки.

— А у моего папы нет лишних марок, — сказала Маринка.

Саша подумал, что, пожалуй, Маринка не даст ему две марки для Гошки, и представил себе, как Гошка завтра будет кричать на него на весь класс: «Врунишка, хвастунишка!»

На каждом листе было написано название страны, но Саше трудно было прочесть эти названия. Он просто ворошил марки: на них были портреты каких-то людей, какие-то дома, деревья, звери, церкви… Их здесь было так много, и Саша подумал, что Маринкин папа совсем не обеднеет, если отдаст ему две марки для этого ненасытного, кровожадного Гошки.

— Ну, насмотрелся? — спросила Маринка.

Ей хотелось побыстрее убрать альбом в стол, потому что папа никому ни под каким видом не позволял брать альбом с марками без его разрешения. И Маринка впервые его сама держала в руках, и сделала она это только ради Саши.

— Сейчас, — ответил Саша и покосился на Маринку. Нет, и просить не стоит, всё равно не даст.

Он уже хотел отложить альбом, но тут позвонили в дверь, и Маринка побежала открывать. А Саша вдруг сделал нечто странное, нечто ужасно необыкновенное, нечто такое, что нельзя никому делать ни при каких условиях: он вытащил из марочного карманчика две маленькие старенькие марки (нет, он не взял большие, хорошие марки) и быстро положил их в карман. При этом у него сильно-сильно заколотилось сердце.

Тут же вернулась Маринка. Саша уже стоял в другом конце комнаты. Маринка взяла альбом и сунула обратно в стол. Саша решил ей сказать что-нибудь весёлое и беззаботное, хотелось ему притвориться, но вдруг у него пропал голос. Он постоял немного и прохрипел:

— Я пойду.

— Посиди ещё немного. Давай поиграем в «дочки-матери». Ты будешь мой сын, а я буду готовить тебе обед.

Но Саша не стал играть и ушёл домой.

Дома он вытащил марки из кармана, разгладил их и положил в дневник.

Глава восьмая

Нельзя сказать, что Саша чувствовал себя спокойно. Нет, совсем не так. Во-первых, ему совсем не хотелось есть, во-вторых, когда он делал уроки, то поставил две большие кляксы.

Бабушка уже два раза говорила ему, чтобы он шёл гулять во двор, но он отказывался.

И вдруг, когда Саша так сидел, раздался звонок в дверь.

Он по привычке прислушался, кто пришёл. И когда он услышал голос Маринкиного папы, им овладел дикий страх, он судорожно схватил дневник и сунул его под тахту.

— Евдокия Фроловна, — сказал Маринкин папа, — вы меня ради бога извините, но произошла какая-то странная история: пропали мои две самые ценные марки. Вы понимаете, каждой марке по сто двадцать лет. Я за ними гонялся с детства.

— Вы уж простите меня, но я марки не собираю, — сказала бабушка.

— Извините, извините, я волнуюсь и говорю непонятно. Да, в конце концов, дело даже не в марках, а в факте…

— В каком факте? — спросила бабушка.

— В факте пропажи.

— В факте пропажи?

— Ну да. Возможно, он взял их по глупости. Ну, знаете, как ребята, не отдавая отчёта в своём поступке. Он ведь не понимает, какая это ценность.

— А я тут при чём? — не поняла бабушка.

— Их мог взять только Саша, — ответил Маринкин папа. — Он сегодня был у нас, попросил у Маринки посмотреть мой альбом… И вот результат: нет двух самых ценных марок.

В следующую секунду Маринкин папа и бабушка появились перед Сашей. Они стояли рядом, безмолвные, как статуи.

Саша поднял на них глаза и, стараясь говорить как можно громче, сказал:

— Я не брал марок. Честное слово, я не брал никаких марок.

Может быть, сейчас он даже сознался бы, отдал бы эти марки, но он просто боялся сознаться.

— Саша, — сказал Маринкин папа. Он смотрел на Сашу сверху вниз, и Саше казалось, что он сейчас клюнет его носом в самую макушку. — Я понимаю, ты просто не подумал, тебе ничего не будет, я тебя заранее прощаю, только отдай мне марки.

— Я не брал марок, — снова сказал Саша и даже более уверенно.

Маринкин папа снова клюнул носом. Только теперь Саше показалось, что он просто готов заплакать и совсем не собирается клевать его в макушку.

— Ну, хочешь, я тебе дам за эти две марки пять марок: одну новую, например, марку республики Танганьики, Великобританию, Канаду, Ирак и любую страну по твоему выбору… Ну ладно, я тебе дам десять любых марок.

— Честное слово, я ничего у вас не брал, — сказал Саша. Ему стало как-то полегче, он понял, что никто не докажет, что именно он взял эти марки.

— Саша у нас никогда не врёт, — сказала бабушка.

Маринкин папа снова жалобно клюнул носом и сказал:

— Значит, это всё же сделала она, ну, я ей сейчас покажу!

Он выскочил из комнаты размашистым шагом, и Саша представил себе, как он бежит по лестнице, прыгая сразу через пять, нет, через десять ступенек, как он врывается домой и начинает страшным голосом кричать на Маринку и клевать её своим длинным птичьим носом.

— Саша, — сказала бабушка, — а может, ты всё же взял марки?

— Ничего я не брал, — сказал Саша. — И чего вы ко мне все пристали? — Он немного помолчал. — Бабушка, а что он сейчас сделает Маринке?

— Не знаю, — ответила бабушка. — Всякие бывают отцы. Один покричит и успокоится, а другой перестанет разговаривать. Не будет её замечать, точно она для него не существует: в общем, будет прорабатывать её своим молчанием и презрением. А другой, может быть, и накажет ремешком.

Бабушка вышла из комнаты. Саша тяжело вздохнул. Он сидел на тахте, под которой лежал его дневник с двумя марками. Ох эти проклятые две марки!

У Саши сами собой потекли слёзы и закапали на пол. Они падали на чистый, аккуратно натёртый паркетный пол, и на полу появились светленькие точечки от Сашиных слёз. И тут вернулась бабушка. Она посмотрела на Сашу и сразу всё поняла.

Бабушка так сильно побледнела, точно случилось какое-то большое-большое несчастье. Она подбежала к телефону, дрожащими руками набрала номер телефона и закричала в трубку маме: «Немедленно приходи домой!» Мама, видно, что-то спросила бабушку, и та ответила: «Жив, но немедленно приходи домой». Она повесила трубку и заметалась по комнате. Она металась по комнате до тех пор, пока не влетела мама.

— Полюбуйся на своего сынка, — сказала бабушка. — Вот к чему приводит отсутствие отца. Он, он, он… — Бабушка заплакала. — Он украл две марки у Маринкиного отца. Влез в альбом и украл.

— Так, — сказала мама. — А откуда это стало известно?

— Сначала пришёл Маринкин папа, — ответила бабушка. — И он отказывался, нахально так отказывался, нагло. Представляешь, говорит: «Честное слово, я не брал». И я, старая дура, говорю: «Наш Саша никогда не врёт». А потом тот убежал, а он разревелся.

— Ты лгун и вор, — сказала мама. — Сейчас же собирайся, пойдём к Маринке.

Саша сидел, низко опустив голову.

— Посмотри на меня. — Она взяла Сашу за подбородок и подняла его голову.

И Саша увидел её глаза, и её рот, и веки глаз, которые всё время напряжённо вздрагивали. Всё-всё в этом лице было для него незнакомым и чужим.

— Где эти марки? — спросила мама.

Саша встал на колени, вытащил из-под тахты дневник и достал марки. Мама взяла марки в руки и долго-долго смотрела на них, стараясь прочитать, что там написано, точно это сейчас было самое главное.

— Пошли, — сказала мама.

— А может быть, их отнесу я? — робко прошептала бабушка.

Мама ей ничего не ответила, и они вышли на лестничную площадку. Саша шёл медленно-медленно, мама изредка подталкивала его.

Они вышли во двор, пересекли его и вошли в подъезд, где жила Маринка. Сели в лифт и поднялись на шестой этаж.

— Звони, — сказала мама.

Саша надавил кнопку звонка. Им открыла дверь Маринка. Саша внимательно посмотрел на неё: она была такая же, как всегда. Значит, отец её не выполнил своей угрозы.

— Марина, позови своего папу, — сказала мама.

Маринка убежала и вернулась с отцом.

— Здравствуйте, — сказала мама.

— Здравствуйте, — ответил Маринкин папа и как-то весь согнулся, словно ему было неудобно, что он такой высокий.

— Ну? — сказала мама.

— Это я взял, — сказал Саша. Больше он ничего не мог выдавить.

Мама протянула марки Маринкиному папе. Он схватил их и тут же стал рассматривать.

— Всё в порядке, — сказал он довольным голосом, — уголки не повредили. Знаете, я был уверен, что они найдутся, только боялся, что повредят уголки. Это самое ценное в марке. — Потом он посмотрел на Сашу и добавил: — Из тебя никогда не выйдет настоящего коллекционера.

Саша ещё ниже опустил голову, чтобы никого не видеть. Он теперь видел только ноги. Мамины ноги в туфлях на высоких каблуках, ноги Маринкиного отца в туфлях сорок пятого размера и Маринкины ноги в ботинках с облупленными носами. Эти ноги иногда немного двигались. Там наверху над ним его мама и Маринкин папа произносили какие-то слова, но Саша ничего не слышал.

— Нам пора, — сказала мама. — До свидания. Простите.

— Что вы, — сказал Маринкин отец. Он почему-то тронул Сашу за плечо и клюнул носом. — В конце концов всё кончилось благополучно, и нечего так расстраиваться.

Он открыл им дверь. Первой вышла мама, а когда Саша проходил мимо него, он тихо прошептал ему: «Мужайся». И клюнул носом.

Всю дорогу домой Саша шёл позади матери. И думал, что теперь его долго-долго будет ругать бабушка, а потом она ещё возьмёт да скажет Петру Петровичу. Вот тогда-то совсем неизвестно, что делать…

Глава девятая

На следующий день утром Саша из дому вышел один. Обычно он выходил вместе с мамой, по сегодня она собралась раньше его и, не дожидаясь, не говоря ни слова, хлопнула дверью. А Саша вышел следом.

Он догнал её уже во дворе, вернее, не догнал, а увидал её спину. Рядом с ней шёл Маринкин папа. Мама что-то говорила ему, а он жалобно клевал носом. Видно, мама возмущалась Сашей, говорила, что она теперь никогда-никогда не простит его, что он распропащий человек. Маринкин папа клевал носом, слегка покачивал головой, значит, он был во всём согласен с мамой.

Саша проводил их до троллейбуса, посмотрел, как они сели в троллейбус, как Маринкин папа подталкивал маму в двери машины, потому что троллейбус был набит до отказа. Потом Саша увидел в заднем окне мамино лицо и мамин весёлый платочек, который привёз ей папа из экспедиции по Средней Азии.

А потом Саша развернулся, чтобы идти своей дорогой, и тут на него наскочило такое настроение, такой страх перед Гошкой, перед его приставанием и дразнилками, что он просто не пошёл в школу. Пускай они учат там свои «А» заглавные и «а» маленькие, «Б» заглавные и «б» маленькие, пускай они учат все остальные буквы, а он останется дурачком. Лучше быть дурачком, чем встречаться с Гошкой, с этим вредным Гошкой, которому он наобещал марки и столько из-за них перетерпел.

А в Москве для прогулок места много, и интересного в Москве очень много, столько интересного, что неизвестно, кто будет дурачком: Саша или те, кто сидит в школе…

Так он прожил целых пять дней. Приходил домой, его кормили, потом он для отвода глаз возился с тетрадями, потом всё прятал в портфель и убегал во двор. Никто с ним не разговаривал: ни мама, ни бабушка. А от Петра Петровича и от Маринки он прятался всеми правдами и неправдами.

В этот день он задержался дома дольше обычного. Бабушка куда-то ушла, и Саша ждал её возвращения, чтобы пообедать.

По коридору прошёл Пётр Петрович, достал что-то из почтового ящика, открыл к Саше дверь и сказал:

— Вам письмо с Камчатки, а мне с Южного полюса. — Потом он внимательно посмотрел на Сашу. (Тот на всякий случай низко опустил голову — так было удобнее: не видишь глаз человека, который с тобой разговаривает.) И добавил: — Где это ты пропадаешь последнее время?

— Я не пропадаю, — сказал Саша. — Просто много уроков.

— Уроки уроками, — сказал Пётр Петрович, — а старых друзей забывать не полагается.

Саша был рад, что поговорил с Петром Петровичем, всё-таки легче на душе. И поэтому, когда Пётр Петрович позвал его условным стуком через стену, он с радостью побежал к нему.

Он вошёл в комнату и почувствовал, что соскучился по ней, по этому беспорядку, по книгам, которые валялись в разных концах комнаты в раскрытом виде: Пётр Петрович всегда читал сразу несколько книг; по карточкам Игоря, развешанным на стенах, по любимому волшебному креслу, по запаху этой комнаты.

— Какая жалость, — сказал Пётр Петрович. — Написал Игорю письмо, стал искать конверт и смахнул очки. Разбились вдребезги. Ты меня не выручишь, не напишешь адрес на конверте? Без очков я ничего не вижу.

Пётр Петрович встал со своего места и подтолкнул к стулу Сашу.

— Ну, давай пиши, — сказал Пётр Петрович. — Ты уже всю азбуку знаешь?

Саша мотнул головой: понимай как хочешь.

— Ну, давай пиши. Сверху, в углу, большими, печатными буквами напиши: АВИА.

Эти буквы Саша знал и с радостью, низко склонясь к конверту, написал сначала заглавную «А», потом «В», потом «И» и снова «А». Ах, как Саша старался, и как у него полегчало на сердце, когда он с такой лёгкостью справился с этим словом!

— Теперь напиши: Одесса. Давай по буквам: О, Д, Е, С, второй раз С, А. Написал?

— Написал, — ответил Саша, хотя в этом слове он пропустил букву «Е», а букву «С» развернул в другую сторону.

Ему стало немного жарко, и он уже со страхом стал ждать продолжение адреса.

— Теперь напиши: улица Карла Маркса, двадцать пять. По буквам: У, Л, И, Ц, А. Написал?

Саша кивнул, он окончательно запутался и ждал, когда же кончится это мучение.

Теперь, когда Пётр Петрович ему диктовал, он писал какие придётся буквы, писал их кверху ногами, и развернув в другую сторону, и просто придумывая какие-то новые, никому не известные буквы. А Пётр Петрович диктовал ему название улицы, потом название экспедиции и, наконец, фамилию и имя сына. Это ведь письмо должно было пройти далёкий путь. Сначала до Одессы на самолёте — для быстроты, потом пароходом поплывёт к Южному полюсу, через Чёрное и Красное моря, по Суэцкому каналу, огибая Африку, пересекая экватор, и, наконец, его привезут Игорю.

— Так. Спасибо, — сказал Пётр Петрович. — Теперь мы его заклеим.

Саша медленно пошёл к дверям. У дверей он оглянулся. Пётр Петрович рассматривал его каракули. Саша сделал последние два шага, чтобы навсегда покинуть эту комнату, и тут Пётр Петрович сказал:

— Прекрасно, прекрасно… Может быть, ты его бросишь в почтовый ящик, когда пойдёшь гулять?

Саша на секунду замер, потом бросился обратно к Петру Петровичу — значит, он ничего не разобрал из-за глаз, — схватил конверт.

— Я сейчас же пойду на улицу и брошу его в почтовый ящик. Я это сделаю сию же секунду. — Он выбежал в переднюю, на ходу схватил куртку, чтобы Пётр Петрович не передумал, и выскочил из квартиры.

Только во дворе Саша пришёл в себя: вытащил письмо, полюбовался своими каракулями, сложил письмо вдвое и спрятал в дальний карман. Надо было что-то придумать, нельзя ведь просто не отправить письмо. И тут он столкнулся носом к носу с Маринкой.

— Здравствуй, Саша, — сказала Маринка.

— Здравствуй, — сказал Саша.

— Ой, снова пошёл дождь! — сказала Маринка. — Ты без дела вышел на улицу или по делу?

— Без дела, — сказал Саша.

— Тогда пойдём ко мне, — сказала Маринка.

— Нет, — ответил Саша.

— Пойдём, — сказала Маринка и добавила между прочим: — У нас дома никого нет.

— Не пойду, — сказал Саша.

— Глупый, — сказала Маринка. — Папа совсем на тебя не сердится.

— Я видел, как моя мама разговаривала с ним. Она меня ругала, ругала, а он кивал головой, что согласен с ней. Теперь у меня вообще знаешь какая жизнь: мама со мной не разговаривает, бабушка не разговаривает. — Он сунул руку в дальний карман, пощупал письмо Петра Петровича и просто чуть не заплакал.

— Мой папа так делал головой? — спросила Маринка и показала, как её отец клевал носом.

— Так, — ответил Саша.

— Это значит, что он тебя совсем не ругал, это значит, что ему было тебя жалко. Он всегда так делает, когда ему кого-нибудь жалко. Ясно тебе?

— Ясно.

— Смотри, какой сильный дождь пошёл, — снова сказала Маринка. — И листья на деревьях все облетели… Скоро придёт зима. Ну, побежали к нам.

И они побежали к Маринке.

Они поиграли в автомобили, потом в самолёты. А потом Маринка сказала:

— Давай смотреть марки.

— Не хочу, — решительно сказал Саша. — И вообще я ухожу.

— А мне теперь папа разрешает смотреть свой альбом, — сказала Маринка. — Это теперь наш общий альбом. Мы с ним вместе собираем марки.

Маринка, не дожидаясь, когда Саша уйдёт, вытащила альбом и положила его на стол.

— Смотри, вот новая марка республики Алжир. А вот новая кубинская марка. Правда, красивая?

Саша взял марку и долго разглядывал её рисунок. А Маринка несколько раз выходила из комнаты, чтобы показать, что она полностью доверяет Саше.

…Когда Саша открыл входную дверь в свою квартиру, он услыхал голос Александры Ивановны.

— Может быть, он перестал ходить в школу, потому что его один мальчик дразнил «девчонкой»? — сказала Александра Ивановна. — За его длинные волосы. А может быть, ещё что-нибудь случилось, в этом надо разобраться…

Саша слышал, как бабушка жалобно всхлипнула.

— Ну, что вы, право, Евдокия Фроловна, — услышал Саша голос Петра Петровича. — Ничего ведь страшного не произошло. Мальчик выходит в жизнь, на его пути первые трудности… Ну, вот он перед ними и спасовал.

— Не успокаивайте меня, Пётр Петрович, — сказала бабушка. — Просто мы его не так воспитали. Мало было строгости. Что теперь делать, ума не приложу, а Ольге даже боюсь об этом сказать. Столько у неё переживаний, столько переживаний… А ведь раньше он был такой смирный, ласковый мальчик.

— Слишком смирный, — сказал Пётр Петрович. — Вы помните моего Игорька, Александра Ивановна? Парень был боевой.

— Боевой, — сказала Александра Ивановна. — Очень боевой, а Саша весь в себе, он, когда откроется, когда наберётся храбрости, тоже будет боевой.

— Ну что же делать? — снова спросила бабушка.

— А вы положитесь на меня, — ответила Александра Ивановна. — Вот он придёт, я с ним переговорю и всё улажу.

Саша потихоньку сделал шаг назад, всунул ключ в замочную скважину, чтобы дверь не щёлкала замком, и осторожно прикрыл её.

Он шёл по улице, не разбирая дороги, ступая по лужам, в лицо ему хлестал противный колючий дождь, подгоняемый ветром. А он всё шёл и шёл, мимо освещённых окон, мимо людских теней на этих окнах, он шёл совсем один, и ему сейчас было так жалко себя и хотелось умереть, хотелось навсегда расстаться с этой постылой жизнью.

Ну скажите, разве это не глупо? Разве это не глупо — из-за каких-то неприятностей так думать о жизни и отказаться от школы, от учения, от будущих полётов в космос, от мамы и бабушки, от отца, который, может быть, сейчас, в этот момент, открыл тайну вулканов. Всё только из-за того, что он не может пойти и во всём честно сознаться, всё только из-за того, что не может постоять за себя. Ах, какой он был слабовольный!

Его нашла во дворе мама, привела домой, напоила горячим чаем с малиной и уложила в кровать. Она всё делала молча, не ругала его, и Саша даже не знал, рассказала ли бабушка ей о том, что к ним приходила Александра Ивановна.

Ночью Саша проснулся от каких-то шорохов. Ему стало страшно и захотелось закричать, но потом ему показалось, что это кто-то плачет. Видно, это плакала бабушка.

— Бабушка, бабушка! — тихо позвал он.

Но бабушка не откликнулась, а Саше ужасно хотелось пить.

Он осторожно встал и, ступая неслышно, почти не касаясь ногами пола, вышел из комнаты. Прошёл по коридору и, вместо того чтобы идти на кухню за водой, открыл комнату Петра Петровича.

Как он долго не сидел в этом кресле, просто ужасно долго, целую неделю, он так соскучился по креслу. А сейчас он сядет в кресло и будет сидеть в нём столько, сколько ему захочется.

И вдруг он увидел, что кресло уже кем-то занято. Опять ему не повезло, даже ночью, когда уже все спят, кто-то захватил его любимое кресло.

И вдруг, вдруг, вдруг случилось такое необыкновенное счастье: в кресле сидел сам Геркулес!

«Милый, милый Геркулес, — прошептал Саша. — Спасибо, что ты пришёл. Тебе не страшно ходить ночью?»

«Я ничего не боюсь», — ответил Геркулес.

«Ах, какой ты храбрый, — сказал Саша. — Я тоже хочу стать таким храбрецом, но мне всегда что-нибудь мешает. Вот сейчас я ужасно хочу пить».

«Пить, пить, пить, — пропел Геркулес. — Самое главное, чтобы ты сохранил верность другу Петру Петровичу».

«Геркулес, можно, я посижу рядом с тобой? — попросил Саша. — А то я целую неделю не сидел в кресле…» — Саша тихо опустился в кресло, оно звякнуло под ним, и этот звук отчаянно-громко зазвенел в ночной тишине.

И в ту же секунду в комнате загорелся свет, и перед Сашей появился Пётр Петрович. Саша испугался, что он сейчас накричит на него, но Пётр Петрович не стал кричать. Он нагнулся и потрогал губами его лоб.

— Э, брат, да ты горишь, у тебя, брат, жар, — сказал Пётр Петрович.

Он взял Сашу за руку и повёл обратно к нему в комнату. Разбудил бабушку и маму, и они втроём уложили Сашу в кровать. И мама впервые за эти дни поцеловала Сашу и стала расспрашивать, что у него болит.

Глава десятая

Саша лежал уже несколько дней и никак не поправлялся. У него была сильная ангина, и ещё доктор сказал, что Саша чем-то сильно взволнован и это мешает ему, доктору, бороться с болезнью.

Саша лежал в абсолютной тишине. Так нехорошо, когда сильная ангина. Не хотелось разговаривать, больно было открывать глаза, больно глотать и совсем не хотелось есть.

И вдруг он услышал чей-то громкий голос. Приоткрылась дверь, и Саша увидел Петра Петровича: его лохматую седую голову, его лицо.

— А, Пётр Петрович, здравствуйте, — сказал Саша, и, хотя у него сильно болела голова, он сразу вспомнил, что на самом дне кармана его куртки до сих пор лежит неотправленное письмо. — Что-то у меня голова кружится.

— Э, брат, да ты совсем сдаёшь позиции. — Пётр Петрович сел около Саши и положил ему руку на лоб. — Не такая уж горячая голова.

У Петра Петровича была мозолистая рука, и Саша почувствовал, как твёрдые камушки его мозолей царапают ему лоб.

— Я заразный, — сказал Саша.

— Ерунда, — ответил Пётр Петрович. — Я этой проклятой ангиной болел сто тысяч раз.

Саше было трудно разговаривать с Петром Петровичем, и он закрыл глаза.

Пётр Петрович встал, потоптался и осторожно, на цыпочках пошёл к двери. Потом остановился, повернулся к Саше и сказал:

— Но пасаран! — громко так сказал, так громко, как давно уже никто не говорил в Сашиной комнате.

Саша поднял глаза на Петра Петровича. Ему трудно было это сделать, но Пётр Петрович произнёс какие-то непонятные слова, и Саша заставил себя открыть глаза.

— Но пасаран! — ещё громче сказал Пётр Петрович. — Они не пройдут!

— Кто не пройдёт? — спросил Саша.

— Так говорили испанские революционеры.

— Всё вы перепутали, — сказал Саша. — Во-первых, не испанские революционеры, а кубинские. А во-вторых, не «Но пасаран», а «Патриа о муэртэ» — «Родина или смерть».

Пётр Петрович снова сел на Сашину кровать.

— Дело в том, — сказал Пётр Петрович, — что это было двадцать девять лет назад. Поэтому ты ничего об этом не знаешь. Ты меня слушаешь?

Саша кивнул.

— Испанские революционеры сражались не хуже кубинцев, но их было мало, а испанским фашистам помогали германские и итальянские фашисты. Силы были не равны, но дрались революционеры храбро… Я сам был в Испании в те годы, солдатом Интернациональной бригады. У нас в бригаде были немцы, французы, англичане, венгры — в общем, все, кому дорога была испанская революция, кто ненавидел фашизм. — Он помолчал. Потом прибавил: — Как это хорошо, когда умеешь ненавидеть. Знаешь, люди, которые умеют ненавидеть плохое, самые замечательные люди.

— Пётр Петрович! — У Саши сильно-сильно закружилась голова, он крепко сжал кулаки и уже хотел из последних сил крикнуть: «А я плохой, я самый плохой человек на свете, потому что в кармане моей куртки лежит ваше письмо к Игорю…» Но вместо этого он сказал: — Пётр Петрович, расскажите мне ещё про Испанию.

— Ладно, — согласился Пётр Петрович, — слушай… Во время одного боя меня сильно контузило, и я потерял сознание, ну и фашисты меня схватили. Привезли в деревню и бросили в подвал. В подвале уже сидело трое мужчин. Один старик, видно испанский крестьянин, и двое мужчин помоложе. Они сидели в трёх разных углах подвала. Я сел в четвёртый. Так мы и сидели, каждый в своём углу. А где-то совсем недалеко слышались разрывы гранат, уханье пушек. Наши продолжали бой.

«Надо поговорить с ними, — подумал я. — Но, может быть, среди них был фашист, которого посадили сюда подслушивать наши разговоры? Такое тоже могло быть».

Сидим, молчим, смотрим друг на друга. И вдруг я слышу в перерыве между грохотанием боя, будто кто-то поёт. Тихо так поёт, еле слышно. Поднял голову, оглянулся: вижу — поёт мужчина, который сидит напротив меня. Поёт на французском языке. Рубашка на нём разорвана, один глаз заплыл от удара. В общем, совсем вроде ему незачем петь. А он поёт. И вдруг меня как ударило: он пел «Интернационал»!

— Понимаешь, — сказал Пётр Петрович, — этот человек пел «Интернационал», хотя был избит и еле двигал губами, и рядом шёл бой, и надо было совсем не петь, а постараться, пользуясь наступлением наших, вырваться из подвала.

Саша открыл глаза.

— И тут я догадался, почему он пел. Он искал товарищей по борьбе. Он хотел узнать, кто сидит рядом с ним: друзья или враги. Тогда я встал перед ним и тихо пропел по-русски: «Вставай, проклятьем заклеймённый, весь мир голодных и рабов. Кипит наш разум возмущённый и в смертный бой вести готов…»

Ах, как ударили по сердцу Петра Петровича эти слова, хотя прошло столько лет и казалось, что эта испанская история давно забыта. Он замолчал. Перед ним стояли те трое из подвала.

— Ну? — сказал Саша.

— «Камарад», — сказал мне француз. Это значит — товарищ, друг. И показал на место рядом с собой.

Теперь нас было двое. И тогда поднял голову второй мужчина и запел «Интернационал» на немецком языке. Потом он пересел к нам. Мы сидели рядом, плечом к плечу: русский, француз и немец. Мы сидели рядом, и я чувствовал тёплое плечо француза. Понимаешь, мы верили друг другу. В этот момент во всём мире не было более верных товарищей, чем были мы. Без слов. «Интернационал» был для нас как пароль…

А бой приближался. Старик испанец что-то сказал по-испански, подошёл к ящикам, которые стояли у стен, и попытался сдвинуть один из них. Ящики были тяжёлые, и он показал нам, что нужно дверь завалить этими ящиками и чтобы мы помогли ему это сделать. Мы стали подтаскивать ящики к дверям. Ставили один на другой. В два ряда поставили, накрепко завалили дверь.

Старик правильно придумал; нам надо было продержаться в подвале, пока наши захватят деревню. И только мы отошли от дверей, как послышались чьи-то быстрые шаги. Кто-то откинул засов и толкнул дверь. Но дверь даже не шелохнулась: ящики были тяжёлые. Тот толкнул дверь сильнее и громко крикнул по-испански. По лестнице зацокали ещё чьи-то шаги, и теперь уже вдвоём они поднавалились на дверь. Мы все четверо, как по команде, бросились к ящикам и стали их придерживать со своей стороны…

А бой уже был в деревне, нам нужно было продержаться, может быть, минут десять, не больше. Мы услышали, как те двое стали быстро подниматься по лестнице…

Мы думали, что они ушли, а они не ушли. Они подобрались к окну, вышибли стекло и бросили к нам в подвал гранату. Она упала ближе всех к немцу. Я видел её упругий гофрированный корпус. Ещё секунда, она взорвётся и разлетится на тысячу мелких осколков. И тут немец бросился вперёд и накрыл эту гранату своим телом, и она взорвалась под ним.

— Зачем он это сделал? — спросил Саша.

— Он не хотел, чтобы погибали все, — сказал Пётр Петрович. — Он хотел, чтобы мы остались жить и продолжали борьбу. По-моему, он ненавидел фашизм больше, чем любил жизнь. Такой был человек. И тогда старик испанец, который, может быть, до сих пор даже не участвовал в революции, тихо-тихо сказал: «Но пасаран»…

К Саше пришла медсестра, чтобы сделать ему укол пенициллина, и Пётр Петрович замолчал.

Саша крепко-крепко зажмурился, он очень боялся. Он даже не мог смотреть на иглу, так он боялся. Но Саша не выдал себя, потому что над ним возвышалась лохматая голова Петра Петровича. А рядом с ним стояли те трое из подвала: француз, немец и испанский крестьянин. Саша отлично их всех видел.

Они стояли перед ним как живые.

Глава одиннадцатая

Однажды, когда Саша был ещё болен, пришло от папы письмо. Бабушка надела очки, села около Саши и стала читать.

— «Дорогие мои Оля и Саша! — писал папа. — У нас уже выпал снег, и работа моя теперь идёт медленнее. Только вчера вернулся из небольшого похода: ходили в район гейзеров. Мороз был десять градусов, а температура воды в озерках от гейзеров тридцать шесть градусов тепла. Мы все отлично выкупались. А теперь о самом главном: я здесь должен прожить до следующей осени. Может быть, вы ко мне приедете? А то я совсем одичал и сильно скучаю о вас. А здесь для вас дивное диво. Будете купаться в озёрах зимой, ходить на лыжах, ездить на собаках. А кроме всего прочего, здесь снег солёный, потому что морские штормы и ветры поднимают большое количество морских капель в воздух, эти капли замерзают и вместе со снегом падают на землю. Разве это не сказка: солёный снег? Приезжайте, не пожалеете.

Сашка, ты будешь ездить в школу на собаках. Их у меня девять: Троп, Ветка, Игла, Леди, Музыкант, Тяпа, Сокол и Бутон. А самый главный пёс Алерт — это вожак, он бежит впереди, ведёт упряжку. Он рыжий, очень сильный и умный. Приезжайте. Я вас подыму к кратеру вулкана, и вы почувствуете, как дрожит под ногами земля и кто-то сопит в кратере, точно дышит через большой-большой нос. И вы сможете просто, например, плюнуть в кратер. Это ведь замечательно!

Ваш бородатый „очкарик“. Самый низкий поклон Евдокии Фроловне. Сергей».

— Не надо мне его поклонов! — возмутилась бабушка. — Чего придумал! Больного, слабого ребёнка тащить на Камчатку. Виданное ли дело: солёный снег, купание в озёрах, в школу на собаках ездить. Сказочник. Вот я ему сама отпишу.

— А я поеду на Камчатку, — сказал Саша. — Я поеду.

— Прежде всего, — сказала бабушка, — надо поправиться и посоветоваться с врачом. А может быть, тебе нельзя менять климат?

— А ты не пиши пока папе письмо, — попросил Саша. — Не будешь писать?

— Не буду, — сказала бабушка. — Только поправляйся поскорее.

А когда пришла мама, он сказал:

— Я скоро поправлюсь, и мы поедем к папе. Ладно? Я тебя очень прошу. Очень, очень, очень…

Вот хорошо бы уехать к папе на Камчатку, забыть про московские неприятности, не ходить в эту школу. А письмо Петра Петровича можно было оставить у бабушки, и она всё бы сделала как надо. Тогда ему стало бы так легко и свободно и можно было жить в полное своё удовольствие.

Глава двенадцатая

Когда Саша первый раз вышел из дому, уже наступила поздняя осень. Во дворе были лужи, а в лужах плавали жёлтые листья.

Первым делом он отправился в гараж. Ничего не изменилось там за его отсутствие. В гараже по-прежнему пахло бензином и маслом, и даже его знакомый шофёр, как прежде, возился со своей «Волгой».

— Здравствуйте, дядя! — сказал Саша.

— А, здравствуй, малый, — сказал шофёр. — Как живёшь?

— Я болел, — ответил Саша. — У меня была ангина.

— То-то, я смотрю, ты побледнел, и лицо у тебя как-то вытянулось. Небось ослабел?

— Ничего, — ответил Саша. — Я теперь буду есть каждый день геркулесовую кашу и поправлюсь.

Потом Саша увидел Маринку и побежал к ней.

— Какой ты худой, одна кожа и кости, — сказала Маринка.

— А мне делали уколы, — сказал Саша.

— Больно? — спросила Маринка.

— Нет, совсем не больно, — сказал Саша. — А потом, я терпеливый.

— А вот это тебе. — Маринка вытащила из кармана конверт и протянула Саше.

Саша взял конверт.

— А ты открой, открой, — сказала Маринка.

Саша открыл и увидел там несколько марок.

— Десять штук, — сказала Маринка. — Это тебе от моего папы, для начала коллекции.

— Спасибо, — сказал Саша.

Мимо них проехала машина из гаража, и Саша помахал рукой шофёру. Машина подъехала к воротам. А в воротах стояла Сашина бабушка, разговаривала с какой-то женщиной и не видела, что загородила дорогу машине.

— Эй, тётка! — грубо крикнул шофёр. — Нашла где стоять, а то толкану машиной, костей не соберёшь.

И Саша это всё услышал. Это так кричали на его бабушку, на самого хорошего, доброго человека! И кричал не кто-нибудь, а его друг — шофёр, дружбой с которым он так гордился!

Саша покраснел, потом побелел и вдруг бросился со всех ног за машиной. Он подскочил к шофёру и крикнул ему в лицо:

— Если вы ещё раз когда-нибудь закричите на мою бабушку, я вас… я вас… я вас ударю! — Он кричал высоким тонким голоском.

Вот сейчас что-то должно было случиться. К нему подбежала Маринка и стала рядом.

— Ух ты, — сказал шофёр, — какой рыцарь, прямо благородный рыцарь! — Он оглушительно рассмеялся.

Больше он ничего не мог сказать. Просто не знал, что ему говорить. Может быть, ему стало стыдно. До сих пор он часто так гремел басом на людей и никогда не задумывался, что обижает их. Он кричал на них и уезжал дальше своей дорогой.

А тут впервые ему сказали такие слова. И кто сказал? Маленький мальчик, которого он мог одним щелчком опрокинуть на землю, о котором он даже не помнил, стоило ему уйти с работы. Он даже не знал его имени.

Саша стоял перед ним, как дикий зверёк, решительный, отчаянный, готовый до конца отстоять свою бабушку. Он сейчас совсем не боялся и совсем не стеснялся, это было с ним впервые. Пусть все-все люди смотрят на него, а он ничего не боится. Пусть на него смотрят случайные прохожие. И только где-то в глубине его глаз шофёр увидел и боль и обиду. Тогда он сказал:

— Ну, прости, малый, виноват, кругом сто раз виноват, и вы, бабушка, великодушно простите.

Он тронул машину и помахал Саше рукой.

— Ой, Саша, какой ты храбрый! — сказала Маринка. — Ты просто настоящий храбрец.

Смешная Маринка! Она клевала носом совсем как её отец.

А бабушка хотела сначала отругать Сашу за то, что он лезет не в своё дело, но потом передумала. Разве можно ругать человека за благородные поступки: нет, конечно! И бабушка это отлично знала. Тем более что у неё в голове вдруг запела старая забытая песня. Ей захотелось запеть эту песню вслух, так у неё было радостно на сердце, но она сдержалась.

Пели одни глаза, пели тысячи мелких морщинок около глаз, пели губы, они почему-то расползлись в улыбку. Никто бы даже не поверил, что бабушка умеет так весело и молодо улыбаться. Пели руки, когда они стали, непонятно зачем, поправлять шапку у Саши. Так у неё было хорошо на сердце, ведь до чего дожила: Саша заступился за неё! Значит, не зря она сидела около него ночами, когда он болел. Жив человечек.

Это всё бабушка подумала про себя, а вслух сказала самые обыкновенные слова:

— Тебе пора домой. Для первого дня вполне достаточно. — Она взяла Сашу за руку и повела домой.

Глава тринадцатая

— Тебе надо немного отдохнуть, — сказала бабушка. — Ты ещё не окреп после болезни. Ложись в постель.

— Лучше я посижу в кресле у Петра Петровича, — сказал Саша. — Можно?

— Можно, — ответила бабушка.

По дороге в комнату Петра Петровича Саша остановился у вешалки, вытащил письмо из кармана куртки и переложил в брюки. Он решил сегодня обязательно всё рассказать Петру Петровичу. Пришёл, сел в кресло и стал ждать.

Вот хорошо было бы, если бы с письмом тоже всё кончилось, а потом они бы уехали к отцу на Камчатку. Неужели Пётр Петрович не простит его?

Саша тяжело вздохнул: может быть, и не простит. Но всё равно он ему всё скажет. А то ведь что получается: Игорь там ждёт это письмо и волнуется, что Пётр Петрович молчит, а письмо лежит у него. Хорошенькое дело!..

«Ах, наконец ты появился, милый Геркулес. Я тебя ждал столько дней, ты мне был нужен, у меня были неприятности».

«Я всё знаю», — ответил Геркулес.

«Ты знаешь всё? — испугался Саша. — И про марки тоже?»

«И про марки», — сказал Геркулес.

«Ты меня очень презираешь?»

«Сначала я тебя очень презирал и решил навсегда тебя покинуть, а потом я понял, что ты это сделал случайно и что ты больше никогда не сделаешь ничего подобного. И потом, у тебя хватило мужества во всём сознаться. Ты пошёл к хозяину марок, а это не каждый может…»

«Это меня мама заставила, — ответил Саша. — Сам бы я никогда не решился».

«Когда я был мальчишкой, у нас на острове жил слепой старик. Он был очень бедный и писал стихи. А люди приносили ему еду, кто что мог. Виноград, хлеб, молодое вино. А мы, мальчишки, из озорства воровали у него эту еду. И вот старик перестал писать стихи, потому что ему нечего было есть и ещё потому, что он решил: раз люди не приносят ему еды, значит, им не нравятся его песни. Тогда я ему всё рассказал».

«Геркулес, а он простил тебя?»

«Он меня очень долго не хотел прощать, но я ходил к нему каждый день: убирал в его доме, носил еду, стирал одежду в море. А он всё равно не хотел меня прощать. Тогда я выучил много-много его стихов на память и стал их читать людям, и он простил меня».

«И я обманул одного человека, Петра Петровича. Ты его знаешь. А он тоже очень много сделал для меня. Например, если бы не он, то я бы не знал о тебе ничего…»

«Нехорошо! — закричал Геркулес. Он выхватил из-за пояса широкий короткий меч и стал им размахивать над Сашиной головой. — Опомнись, пока не поздно, опомнись…»

«Геркулес, Геркулес, куда ты пропал? Где ты? Я тебе не успел сказать, что я уже решился, я сегодня всё расскажу Петру Петровичу…»

Перед Сашей стояла мама.

— А куда девался Геркулес? — спросил Саша.

— Убежал, — сказала мама. — Увидел меня и убежал. А спать, между прочим, полагается в постели. Вот справка от врача. Тебе разрешается, во-первых, завтра идти в школу, а во-вторых… — мама замолчала, и у Саши гулко-гулко забилось сердце, потому что он, кажется, догадался, что ему разрешается во-вторых, — а во-вторых, тебе разрешается выехать на Камчатку.

— Ура-а-а! — закричал Саша. — Ура-а-а! Значит, мы уезжаем к папе. Значит, завтра я в школу не пойду, а буду собираться в дорогу.

— Чудачок, — сказала мама. — Мы с тобой поедем весной. Раньше меня с работы не отпустят. А теперь пошли, я тебе остригу волосы, а то ты совсем как девочка.

Мама взяла ножницы и уже хотела подстричь его, но он остановил её руку.

— Я не хочу стричься, — сказал Саша.

— Ты сам просил, а теперь не хочешь? — удивилась мама. — Сам говорил — мужчина должен носить короткие волосы.

— А у Геркулеса тоже были длинные волосы, — сказал Саша.

— Откуда ты это знаешь? — спросила мама.

— Знаю, — ответил Саша. — Я не буду стричься.

— Тогда давай укладывайся спать, — сказала мама. — А то завтра проспишь.

— Мне надо подождать Петра Петровича, — ответил Саша. — Мне это очень надо.

— Ты ложись и жди, — сказала мама. — А когда Пётр Петрович вернётся, я попрошу, чтобы он к тебе заглянул.

Но Пётр Петрович пришёл поздно, Саша уже спал. А утром, когда Саша уходил в школу, Пётр Петрович ещё спал. Поэтому по дороге в школу у Саши было скверное настроение: неотправленное письмо всё время напоминало о себе. Попробуй тут повеселись!

Глава четырнадцатая

— Огоньков пришёл, Огоньков пришёл! — закричали ребята и бросились к нему навстречу.

А потом, когда кончились первые минуты встречи, когда ребята похлопали его по плечу и узнали, что ему делали уколы, вдруг в наступившей тишине раздался ехидный голос Гошки. Он один не подошёл к Саше.

— А, пришла наконец наша девица-красавица златокудрая! — сказал Гошка.

Трое или четверо мальчишек захихикали. А остальные промолчали, они видели, как Саша побледнел. Ещё секунда, ещё полсекунды, и он опять смолчит и оставит Гошкины слова без ответа, и всё пойдёт по-старому. И тогда он, затравленный, как Пушкин был затравлен французским офицером Дантесом, решил восстать.

Саша подошёл к Гошке. Тот встал ему навстречу, а Саша сильно толкнул его в грудь, и Гошка от неожиданности снова сел.

— Я ни за что не остригу волосы, — сказал Саша. — Потому что так нравится моей маме.

И столько в нём было решимости и отваги, столько стойкости, ровно столько, сколько было во всех тех взрослых людях, которые совершали подвиги на войне или на работе.

А потом Саша достал из портфеля конверт, который ему подарила Маринка, вытащил оттуда две марки и протянул Гошке.

— Вот тебе то, что я обещал, — сказал Саша.

Тут же вокруг них образовалась толпа ребят, им всем было интересно посмотреть, что Саша дал Гошке.

— Осторожнее, осторожнее, — сказал Гошка. — Марки-то ценные. — Потом он повернулся к Саше: — Завтра я тебе принесу в ответ две марки, они будут не хуже твоих.

— Мне не надо, — сказал Саша. — Я ещё пока не начал собирать марки.

Мальчишки увлеклись марками и прослушали звонок.

В класс вошла Александра Ивановна.

— Это что за безобразие! — сказала она. — Почему вы не на местах? Никакой дисциплины.

Они, как стая испуганных воробьёв, тут же разлетелись по своим углам, и только Саша остался стоять около Гошки.

— А, Огоньков, здравствуй, — сказала Александра Ивановна. — Поправился, значит?

— Поправился, — сказал Саша.

— Ему уколы делали! — выкрикнул Гошка.

— Болеть плохо, — сказала Александра Ивановна. — Но если уж заболел, то нужно быть терпеливым. Не бояться уколов, принимать горькие порошки…

— А он смелый! — снова выкрикнул Гошка.

— Помолчи, Сапегин, — сказала Александра Ивановна. — А тебе, Саша, мы все очень рады. Только теперь придётся тебе подналечь на учёбу. Садись на своё место. Ты не забыл, где оно?

Все рассмеялись, и Саша тоже рассмеялся.

Смешная Александра Ивановна! Разве можно забыть своё место?

Саша прошёл через весь класс и сел за парту.

— Ребята, вы помните, какой сегодня день? — спросила Александра Ивановна. — А то ведь Саша Огоньков этого не знает.

— Помним, помним! Сегодня нас принимают в октябрята!

— Да, сегодня вас принимают в октябрята, — сказала Александра Ивановна. — Теперь вы будете не просто ученики первого класса, а ленинцы-октябрята. А Владимир Ильич Ленин был такой правдивый человек, он так любил правду, что даже в шутку никого не обманывал. Это вам всем надо запомнить на всю жизнь.

Саша посмотрел на Александру Ивановну, и ему вдруг показалось, что она знает, что на самом донышке его кармана лежит неотправленное письмо Петра Петровича, а её бывший любимый ученик, а ныне капитан дальнего плавания Игорь Добровольский ждёт это письмо.

Ему захотелось вскочить с места, и опрометью броситься к Петру Петровичу, и рассказать ему всё, а потом уже спокойно вернуться в школу. Он выскочил из-за парты, чтобы уйти.

— Ты что, Огоньков, опять за старое? — удивилась Александра Ивановна.

— Мне нужно домой, — ответил Саша.

— Что такое произошло? — строго и недовольно спросила Александра Ивановна.

— Я не могу вам рассказать, но мне нужно домой.

— Может быть, у тебя что-нибудь болит? Ты сядь, успокойся.

Саша мог соврать, что у него заболела голова или живот, но ему так снова не хотелось врать, так ему было противно врать. Он снова встал.

— Огоньков, я тебя слушаю, — сказала Александра Ивановна.

Саша посмотрел на ребят: они притихли и ждали, что он ответит. Ему было страшно-страшно. Если бы кто-нибудь знал, как ему страшно! Вот бы стать взрослым — им всё легко и просто, они знают, что хорошо и что плохо, и никогда не мучаются, если надо в чём-то признаться. Он совсем сник, но потом он сделал над собой ещё одно героическое усилие и тихо-тихо сказал:

— Пётр Петрович, наш сосед, написал своему сыну письмо. У него сын капитан дальнего плавания и сейчас плавает около Южного полюса. Но он не успел написать адреса на конверте: уронил очки на пол и они разбились. А без очков он ничего не видит. Тогда он позвал меня, чтобы я написал адрес. Он диктовал адрес по буквам, а я не знал, как они пишутся. Я стал писать вместо них палки. А потом он заклеил письмо и отдал мне, чтобы я тут же отнёс и бросил его в почтовый ящик.

— И ты бросил его в почтовый ящик? — спросила Александра Ивановна.

— Нет, — ответил Саша. — Вот оно. — Он вытащил письмо из кармана и протянул Александре Ивановне.

Александра Ивановна взяла конверт и попыталась прочитать то, что написал Саша, но у неё ничего не получилось. Вот ведь какой этот Саша Огоньков, вечно с ним что-нибудь случается! Потом она вспомнила Игоря Добровольского, того самого Игоря, которому было адресовано это письмо, и подумала, что у него тоже всегда случались какие-то истории.

А потом она вспомнила десяток других мальчишек и девчонок, которые прошли через её руки, через её старые, грубые, рабочие руки, и эти руки до сих пор ещё помнят тепло их кожи и нежность волос, и все они выдумывали какие-то истории. И сейчас вот этот герой, Саша Огоньков. Но ведь главное было в том, что Саша Огоньков сделал самое трудное — он признался. Будут в его жизни ещё и ошибки и трудности, и пот и соль, но в одном он уже окреп: он полюбил правду. И это было самое главное.

В классе было тихо-тихо. Александра Ивановна подняла голову.

Вот они сидят перед ней: двадцать девять учеников. И у всех у них разные глаза, разные волосы, разные носы. Говорят, нет на свете двух одинаковых носов или двух одинаковых рук. Удивительно.

«Нет, нет, — подумала Александра Ивановна. — Глаза-то у них разные и руки разные, а вот в характерах много общего: сейчас они все ждут, что я скажу. И всем им очень хочется, чтобы я простила Сашу. А какие глаза у Огонькова, я не помню. Стара стала, теряю наблюдательность».

Она подошла вплотную к Саше и посмотрела ему в глаза.

— На, возьми это письмо, — сказала она. «А глаза-то у него синие, мои любимые». — Сегодня его отдашь Петру Петровичу и передай от меня привет.

И все в классе вздохнули, а Саша наконец сел на своё место.

Глава пятнадцатая

Домой Саша возвращался с Гошкой. Они шли и разговаривали. У Гошки пальто было нараспашку, чтобы все-все встречные видели, что у него слева на груди краснеет звёздочка октябрёнка.

А у Саши пальто было застёгнуто на все пуговицы, его не приняли в октябрята. Он понимал, что, прежде чем его примут в октябрята, он должен сделать очень многое. Он понимал, но всё равно у него было печально на сердце.

— Смотри-ка, идёт снег, — сказал Гошка. — Значит, скоро зима.

— А на Камчатке уже зима, — ответил Саша. — А снег там солёный на вкус.

— Ловко ты придумал, — засмеялся Гошка. — Солёный снег. Опять врёшь.

— Я так полюбил правду, — сказал Саша, — что теперь даже в шутку никогда не буду врать. А снег там солёный от морской воды. Ясно?

— Ясно, — неуверенно ответил Гошка.

Всё в этом мире загадочно и неожиданно. Это теперь Гошка тоже понял. Солёный снег где-то на Камчатке или чудесные марки, которые ему принёс сегодня Сашка. Или вот сам Сашка: ещё вчера все думали, что он последний трусишка. А сегодня убедились, что он просто храбрец.

— Я прекрасно всё понял, — сказал Гошка. — Прекрасно. Позволь, Саша, я пожму тебе руку.

— Ну что ты, — растерялся Саша.

— Нет, позволь, позволь. — Гошка схватил Сашину руку и начал её трясти. — Позволь, позволь…

Потом они долго шли вместе и молчали. На них часто оглядывались взрослые, потому что они были очень серьёзные и этим привлекали внимание. А один взрослый им даже подмигнул: «Мол, выше голову, ребята!»

И они ему улыбнулись.

Белые пароходы

(повесть)

Когда Рите исполнилось двадцать девять лет, она решила, что возраст уже не маленький, что старость не за горами и пора наладить бестолковую жизнь их семьи. Поэтому она сказала своему мужу Глебу и сыну Павлу, что отныне они будут жить, как все люди: в отпуск ездить к морю, вовремя обедать и завтракать и купят телевизор. При этом она выразительно посмотрела на Глеба.

— Пожалуйста, — неохотно сказал Глеб. — Я совсем не против.

— А как я теперь буду вас называть? — спросил Павлик.

Дело в том, что Павлик называл своих родителей по имени. Это повелось ещё с того далёкого времени, когда Павлик был совсем маленький, а Рита и Глеб такие молодые, что никто не принимал их за настоящих родителей.

Рита подумала, посмотрела на себя в зеркало, взбила причёску и ответила:

— Это может пока остаться по-старому.

Павлик с сожалением посмотрел на отца. В жизни Павлика ничего, собственно, не менялось. В конце концов не так уж трудно приходить вовремя к обеду и есть какие-то супы и котлеты, хотя, в общем-то, глупо есть эти супы, когда продаются такие вкусные вещи, как колбаса или консервы в томате. Но вот отцу это угрожало гораздо большим.

— Долго ты ещё собираешься работать в этой экспедиции? — спросила Рита.

Наступила минута молчания.

— До лета поработаю, — ответил Глеб. — А потом брошу экспедицию, и мы отправимся все вместе к морю.

Этот разговор произошёл на квартире Головиных зимой.

Потом Глеб уехал снова в экспедицию на Ангару, а Павлик и Рита продолжали жить в городе. Они ждали лета и часто по вечерам мечтали о море.

Наконец пришло лето, и приехал Глеб.

Рита была на работе. Павлик гулял во дворе.

— Долго ты не приезжал! — сказал Павлик. — Опоздал на десять дней. — Он взял у отца чемодан, и они медленно пошли к подъезду.

Чемодан был тяжёлый. Вероятно, отец снова привёз образцы железной руды. Но Павлик помахивал на ходу чемоданом, точно пустым. У них с отцом было правило: раз взялся нести, то уж терпи.

— Ну, как руда? — спросил Павлик. — Определили точное место залежей?

— Нет, — ответил Глеб.

Раз отец не хочет отвечать — значит, что-то не так. Это Павлик отлично усвоил и не стал больше расспрашивать.

Сколько Павлик помнит себя, столько отец ищет эту руду. Во дворе его прозвали «рудокопом». Раньше отец работал в городе, в институте, а каждое лето во время отпуска уплывал по Ангаре, за четыреста километров, чтобы искать руду. Когда-то там работала маленькая экспедиция, и в ней на практике были отец и мать Павлика. Потом экспедицию закрыли, решили, что крупных залежей руды в том районе нет. Все так решили, кроме отца. И с тех пор он уходил в тайгу.

У других мальчишек отцы уезжали в отпуск на рыбалку или в деревню, а его отец искал в тайге руду. А в прошлом году он переехал на строительство нового сланцевого комбината, чтобы быть поближе к району своих поисков.

Они вошли в квартиру.

— Ну, расскажи про свои дела, — попросил Глеб.

— Перевели в пятый, — ответил Павлик. — Одна тройка — по истории. Понимаешь, история — скучища. В таком-то году, да в таком-то году… В общем я всё знаю, а подробности рассказывать не люблю, и за это мне снижают отметки.

— Никогда ты, брат, не вылезаешь из троек.

— Подумаешь, — сказал Павлик, — история…

— Если ты ничего не понимаешь в истории, — ответил Глеб, — то лучше помолчи. Кем бы мы стали, если бы не знали истории. Ты бы, например, не знал, кто такой Колумб или Спартак.

Павлик молчал, делал вид, что отец говорит самые обыкновенные вещи.

— Как мать? — спросил Глеб.

— Хорошо, — ответил Павлик. — Ждёт тебя и собирается в отпуск. Шьёт летние платья. Несколько штук уже сшила. Купальник купила и беленькую резиновую шапочку, чтобы волосы в море не мокли. А по-моему, не интересно, если волосы сухие после купания. Просил, чтобы купила мне ласты и маску для плавания, — она не хочет. Говорит, научись сначала плавать.

В прихожей хлопнула дверь. Это пришла Рита.

— Молодец, быстро пришла, — сказал Глеб.

— Передвигалась со скоростью реактивного самолёта, — ответила Рита.

Они поцеловались. Мать всегда немножко смущалась, когда приезжал отец после длительного отсутствия, и Павлик это понимал. Он стал смотреть в окно.

— Как вы здесь жили? — спросил Глеб.

— Не жили, а ждали, — ответила Рита. — А теперь мы наконец поедем к морю. Ну прямо ужас как хочется к морю! — Она закрыла глаза.

Это был самый подходящий момент для Павлика, чтобы вступить в разговор, и он сказал:

— Что ты закрыла глаза?

— Это серое небо мешает вспоминать море, солнце и пароходы.

— У нас по Енисею тоже ходят пароходы.

— Ну что ты, Павлик, — сказала Рита. — Там совсем другие пароходы. Там все пароходы белые. Понимаешь? Синее море, высокое небо, солнце… И вдруг далеко в море появляется белый пароход. Он ярче солнца, и тебе всё кажется, что он пропадёт, исчезнет, что не может быть в жизни такой красоты. А он не пропадает. И вот он уже стоит на пристани, и, чтобы тебе стать счастливым, нужно сделать десяток шагов, и ты взойдёшь на его палубу. А потом поплывёшь по морю…

Глеб промолчал, и Павлик промолчал. Видел, что отец в неважном настроении. И не ошибся. Утром, когда он ещё лежал в кровати, услышал разговор родителей.

— Значит, мы опять не поедем? — спросила Рита. — Я собиралась, ждала. Павлик тоже ждал. В институте всем расхвасталась.

— Я сейчас не могу уехать из экспедиции. Потерпи ещё месяц.

— Ах, опять двадцать пять! Месяц, ещё месяц!.. Я уже жду десять лет. Это выше моих сил. Если ты не устал, подумай обо мне.

— Уехать сейчас из экспедиции я не могу, — сказал Глеб. — Мы ведь сделали ещё только три скважины. Столько лет я этого добивался, а теперь, когда мне дали первую буровую, я уеду? Это просто предательство!

— Ты любишь громкие слова. «Предательство»! — сказала Рита каким-то неестественным голосом. — Это смешно, но в доме до сих пор никто не знает даже нашей фамилии. Меня называют женой «рудокопа». Павлика — сыном «рудокопа».

— Ну хорошо, — сказал Глеб. — Хватит.

— Что хорошо? — спросила Рита. У неё всё ещё был неестественный голос.

— Ты поедешь с Павликом к морю, — сказал Глеб. Пожалуй, он тоже говорил неестественным голосом. — Будешь там купаться и загорать, смотреть на своё синее небо и на свои белые пароходы.

— Хорошо, — сказала Рита. — Я поеду!

— Хорошо, — сказал Глеб. — Поезжай!

Они оба сказали «хорошо», хотя ничего хорошего в их разговоре не было. Из всей этой истории Павлик усвоил только одно: лучше, когда родители разговаривают естественными голосами.

* * *

Они приехали в Гагру, сняли комнату и тут же побежали к морю.

По дороге на пляж их остановил старшина — милиционер. Он строго посмотрел и сказал:

— Старшина Нанба. Добро пожаловать к нам в город, но имейте в виду, что у нас женщинам в брюках ходить не полагается: в кино не пускают, в ресторан тоже не пускают.

— Хорошо, — ответила Рита. — Мы только приехали, а в дороге, знаете, удобнее в брюках.

— Удобно — это ещё не значит достойно, — сказал Нанба. — Женщина ходит в платье, мужчина — в брюках. Тысячи лет.

— Ну, знаете ли, с тех пор многое изменилось, — сказала Рита.

— Но не в этом, — ответил Нанба.

На пляже собралось много народу, невозможно было найти свободного места. Рита и Павлик стояли в полной растерянности. Их ошеломила эта новизна лиц, эта шумная разноцветная толпа, это сверкающее солнце. Но тут какой-то мужчина в больших зелёных очках потеснился, и они быстро разделись на небольшом клочке земли и побежали в море.

Хорошо Рите — она отлично плавала, а Павлику пришлось барахтаться у берега, среди совсем маленьких ребят. Поэтому ему скоро надоело, и он вернулся к тому месту, где они разделись, и лёг загорать.

— Смотри, сгоришь, — сказал мужчина в очках. — Недавно приехали?

— Сегодня, — ответил Павлик. — Мы самолётом прилетели.

— Твоя сестра отлично плавает, — сказал мужчина.

Павлик посмотрел в море и увидел вдали, среди ослепительных морских бликов, беленькую шапочку матери.

— Это не сестра, — сказал он не очень дружелюбно, потому что вдруг неожиданно вспомнил отца. — Это моя мать.

— А-а… — протянул мужчина. — Так, так. Присмотри за вещами, а я поплаваю.

Он стремительно бросился к воде, нырнул в наступающую волну, вынырнул и поплыл вперёд. Павлик следил за ним. Сначала мужчина плыл, опустив голову в воду, сильно взмахивая руками, потом поднял голову и подплыл к Рите. Они о чём-то там разговаривали, а Павлик смотрел на них, и настроение у него совсем испортилось. Он скосил глаза на аккуратно сложенные вещи мужчины и увидал бинокль.

Он подумал, подумал и решил воспользоваться биноклем — в конце концов, тот же попросил его посторожить вещи.

Павлик взял бинокль и направил в море. Лица Риты и мужчины сразу стали большими, и казалось неестественным то, что он видит, как шевелятся их губы, а слов не слышит.

Мужчина что-то говорил, а Рита улыбалась.

Павлик её очень хорошо видел. Даже прямые короткие брови, даже глаза с подкрашенными уголками. Он положил бинокль и отвернулся.

Рита вышла из моря, подошла к Павлику и стала хлопать его влажными, холодными руками по спине.

Павлик поднял голову, посмотрел на мать и улыбнулся. Не мог он не улыбнуться, потому что она была такая весёлая, красивая, и все вокруг на неё смотрели.

— Пошли, я тебя буду учить плавать, — сказала Рита.

— Пошли, — ответил Павлик.

Он даже не оглянулся на соседа.

Рита поддерживала его, а он отчаянно бил ногами, лупил руками. Потом он увидал, что их сосед направил на них бинокль. «Смотри, смотри, — подумал Павлик. — Смотри, смотри, как нам весело и хорошо вдвоём. И вовсе мы не нуждаемся, чтобы кто-то посторонний забавлял нас своими разговорами».

— Белый пароход, — сказала Рита.

И Павлик увидал первый белый пароход. Он шёл по самой кромке моря, там, где оно сливалось с небом. И было даже непонятно, то ли он идёт по морю, то ли летит по небу.

— Ох, здорово! — сказал Павлик. — Жалко, нет с нами Глеба.

— Да, — ответила Рита. — Конечно, жалко.

В этот же день они отправили Глебу телеграмму со своим адресом. Теперь они каждый день утром, перед тем как идти на пляж, заходили на почту и в окошке «до востребования» спрашивали, нет ли письма Головиной Маргарите Петровне. Но Головиной писем не было. Не писали писем Головиной.

— Ну и ладно, — сказала Рита. — Не пишет — и не надо. Давай теперь два дня не ходить на почту.

Павлик промолчал: два дня не ходить на почту — это было слишком. На следующий день он, ни слова не говоря, завернул опять к почте, но мать остановила его.

— Мы же договорились не ходить на почту, — сказала Рита.

— А вдруг нам пришло письмо, — ответил Павлик.

— Нет там никаких писем, — сказала Рита. — Знаешь что? Давай зайдём на почту вечером, когда прибудет вторая почта.

Павлик неохотно согласился, и они отправились к морю. Настроение у них было неважное.

Когда они стали спускаться на пляж, Павлик увидал мужчину с биноклем — Валентина Сергеевича. Он сидел, точно поджидал кого-то, и смотрел в бинокль в сторону моря.

— Опять этот здесь, — сказал Павлик. — Пойдём в другое место.

— Пойдём, — ответила Рита. — Мне, в конце концов, всё равно, где купаться.

Потом они долго купались и долго загорали. А когда вертолёт взлетел над ними — вертолётная площадка была тут же, на берегу моря, — Павлик сказал:

— Знаешь что? Пойду-ка я на почту. Вертолёт ведь привозит из Адлера вторую почту.

— Возьми мой паспорт, — сказала Рита.

На почте, в окошке «до востребования», девушка уже знала Павлика, поэтому она, вопреки установленному правилу, выдала ему письмо по чужому паспорту.

На конверте рукой Глеба было написано: «Головиной М. П.». В скобках: «Лично для Павлика».

Павлик тут же распечатал письмо и прочёл:

«Дорогой Павлик, — писал Глеб. — Жизнь моя протекает без особых изменений. Буровая прошла только двести метров. Работаем медленно. Грунт крепкий — девятой категории! За восемь часов бурения проходим всего два-три метра. А нам надо будет пройти метров семьсот, чтобы выяснить предельную глубину и расположение рудного тела. До железнорудного пласта ещё не дошли. Я же пока по-прежнему хожу в тайгу и составляю геологическую карту местности. А то просто смешно — до сих пор нет геологической карты этого района. А здесь ведь полно ценнейших полезных ископаемых. В тайгу я хожу не один, а с двумя помощниками: Кешкой Савушкиным, сыном шофёра, и Любой Смирновой, дочерью бульдозериста. Это, брат, такие ребята, что ой-ой-ой! Отличные промывальщики. Кешка — тот тайгу чувствует, выведет из любого болота лучше компаса. Он мечтает, как и ты, быть геологом. А Люба вообще девочка с очень интересной биографией. Она ни разу не была в городе. Всё время живёт по экспедициям.

У нас здесь прохладно, часто идут дожди, и сильно шумит Ангара. Пиши чаше. Твой отец».

Павлик перечитал письмо и подумал, что мать так долго ждала этого письма, а ей в нём ни слова. Он пошёл к морю и ещё издали заметил, что мать смотрит в его сторону и, увидав в его руке письмо, радостно улыбнулась и быстро пошла ему навстречу. Она взяла конверт, удивилась, что он разорван, и посмотрела, кому адресовано письмо. Потом всё же прочитала письмо одним духом и вернула сыну.

Павлик видел, что у матери совсем испортилось настроение, и подумал, что было бы хорошо, если бы они вдруг оказались на далёкой Ангаре, и ничего, что там дождь и холодно. Счастливые какие-то там неизвестные Кешка и Любка, которые вместо него ходят в тайгу промывальщиками: моют породу и составляют геологическую карту с его отцом.

— Как ты думаешь, что сейчас делает Глеб?

— Ищет свою руду, — ответила Рита.

— Нет, он сейчас пишет нам новое письмо — мне и тебе. — Павлику хотелось успокоить мать.

— Тебе, может быть, он и пишет, а мне — нет. Он умеет не думать о том, что ему мешает работать.

* * *

Через два дня от Глеба пришло второе письмо. Оно тоже было адресовано Павлику. Хорошо, что он пришёл на почту снова один. Когда он возвращался с письмом, его остановил старшина Нанба.

— В нашем городе по улице запрещено разгуливать без рубашки, — сказал Нанба. — Нехорошо, молодой человек. Мы ведь не первобытные люди. Надо иметь скромность и уважение к населению.

Павлик отошёл от Нанбы и стал читать письмо отца.

«Дорогой Павлик, — писал Глеб, — пишу это письмо из города. Сижу дома и пишу письмо. Никогда ещё мне не приходилось быть дома одному. Слишком тихо. Даже холодильник не стрекочет — выключен. И телефон ни разу за целый день не позвонил. Вот так, брат.

В город я попал из-за нужды. Матюшин не привёз труб для буровой. Странный он человек, этот Матюшин. Я ему долго доказывал, что он срывает мне работу буровой. А он мне отвечает:

— Зарплату ты получил вовремя?

— Вовремя, вовремя, — говорю, — и даже премию получил.

— И не волнуйся. На производстве тебя уважают. А это твоя буровая, прости меня, идёт сверх нормы. И что ты всё стараешься, стараешься? Ноги свои не жалеешь, руки свои не жалеешь. А ведь они у тебя на всю жизнь одни. Дикий ты человек.

— Сейчас я пойду к начальнику экспедиции, — сказал я. — И всё ему выложу про трубы.

— Что ты, понимаешь, Головин, что ты, понимаешь, панику сеешь. Паникёр ты, понимаешь. Человек, то есть я, только приехал, устал с дороги. А ты ему вцепился в бороду: подавай трубы.

В общем, пришлось мне самому ехать в город за трубами. И, знаешь, получилось это на редкость удачно. Купил новый дизель-мотор для буровой. Сильный дизель — у нас таких в экспедиции нет. Теперь работа на буровой пойдёт быстрее. А ещё я уговорил начальника управления провести сейсмическую разведку нашей местности. Пиши. Отец».

Мать ждала Павлика дома. Он заранее спрятал конверт с письмом в карман рубашки, потому что не знал, что ей говорить.

Рита посмотрела в сторону сына и спросила:

— Получил?

— Да, — ответил Павлик. — Ничего особенного. Всё хорошо. Только он скучает и ждёт нас.

— Он пишет об этом? — спросила Рита.

— Не то что пишет, — ответил Павлик, — скорее, намекает.

Вечером Рита долго не могла заснуть. Тогда она окликнула Павлика — хуже всего, когда не спится, а ты один. Но Павлик не ответил.

Рита зажгла свет и увидела в кармане рубашки письмо. Она оглянулась — не проснулся ли Павлик. Нет, Павлик не проснулся. Он лежал на боку, подсунув под щёку ладонь, совсем как Глеб.

Рита развернула письмо и стала читать. Она надеялась, что в письме есть хоть строчка, хоть полстрочки, где Глеб писал о ней. Она отлично знала Глеба и умела даже читать то, о чём он не писал, а только думал. Но сейчас, в этом письме, ни в словах, ни за словами, о ней не было ни строчки. Видно, Глеб очень обиделся на Риту, раз ничего ей не писал. Видно, он считал, что она неправа. Может быть, он подумал, что она, как многие другие, перестала ему верить.

Рита вышла за палисадник и села на скамейку. Было темно. Где-то лаяли собаки, где-то разговаривали. Вышел хозяин и сел рядом с Ритой. Это был совсем старый грузин, маленький, худой, с морщинистым, загорелым, иссушенным лицом. Говорил он с сильным грузинским акцентом.

— Гамарджоба, — сказал старик.

— Что такое гамарджоба? — спросила Рита.

— Редкое слово. По-русски: здравствуй. Но это не совсем точно. Я говорю: гамарджоба! Значит, желаю тебе успеха, победы.

— Хорошее слово, — сказала Рита.

— Раньше, очень давно, — сказал старик, — я подолгу сидел на этой скамейке один. Гулял один, уходил далеко в горы один. И совсем не скучал. А теперь не могу. Думаете, от старости? Стал ты старый, Ираклий, и поэтому тебе тяжело одному. — Старик замолчал.

Рита тоже молчала.

— Теперь мир какой-то беспокойный, — снова сказал старик. — И от этого у людей друг к другу больше нежности появилось.

Старик посмотрел на Риту и понял: она его не слушает. Но он не обиделся, нет. Он встал и сказал:

— Посидите одну минуту. Сейчас я вас угощу вином.

— Что вы, — ответила Рита. — Я не пью. И вам излишне беспокоиться.

— А, — сказал старик, — какое беспокойство. Когда грузин угощает, он делает это от чистого сердца. Хорошему человеку ничего не жалко.

— А откуда вы знаете, что я хорошая? — спросила Рита.

— Если у человека глаза то грустные, то весёлые, но никогда не бывают пустые, то этот человек хороший. Старый Ираклий редко ошибается.

Он ушёл, а Рита подумала: «Вот видишь, Глеб, оказывается, я совсем не такая плохая. Это сказал сам старый Ираклий. Как жалко, что его слов не слыхал Павлик, — он бы обязательно написал тебе об этом в письме».

Пришёл старик и принёс Рите рог вина.

— Дочка, — сказал он, — ты когда-нибудь пила вино из рога?

— Нет, — ответила Рита.

— Пей, только голову закинь повыше, чтобы не пролить. Целый год в глиняном кувшине в земле стояло. Называется «Изабелла». Виноградное вино. Пей смело.

Рита взяла рог и глотнула вина.

— Подержи его во рту и сделай языком: цэ, цэ, цэ. А? Миндалём пахнет.

— Цэ, цэ, цэ, — сказала Рита. — Вкусное вино.

Старик взял у неё рог и допил вино.

— Теперь все твои мысли узнаю. — Он рассмеялся.

* * *

— Дорогой мой, проснись.

Павлик открыл глаза. В комнате стоял Гамарджоба. Так звали Павлик и Рита старика Ираклия.

— Сколько можно спать, дорогой! Вставай скорее.

— Доброе утро, Гамарджоба, — сказал Павлик. Ему нравилось это звучное грузинское слово, и он старался произносить его гортанно, как это делал старик. — А где Рита?

— О! Твоя мать, молодой человек, давно ушла на почту.

— А… — протянул Павлик.

Это была приятная новость. Видно, мать не хотела, чтобы он об этом знал. Видно, она потихоньку от него решила написать письмо отцу.

Старик посмотрел на Павлика и сказал:

— Впрочем, может быть, она ушла, например, на базар. Конечно, она ушла на базар. Сейчас ты встанешь, и я тебе открою один секрет.

Павлик оделся, и они вышли в сад. Старик подошёл к миндальному дереву и сильно тряхнул его. Потом каблуком сапога разбил скорлупу одного миндального ореха, поднял сердцевину и отдал мальчику.

— Попробуй, — сказал старик.

Павлик попробовал.

— Вкусно? — спросил старик.

— Горько, — ответил Павлик.

— Это с непривычки, — сказал старик. — Но дело не в этом. Мы берём косточки миндаля — видишь, какие они красивые, продолговатые и плоские, — сушим на солнце, а потом острой, горячей иглой пробиваем два отверстия и нанизываем на капроновую нить. А потом мы красим миндальные косточки в нежные цвета. Получаются восхитительные бусы. Такие бусы носили грузинки тысячу лет назад. А дальше: ты эти бусы даришь матери. Сыновья всегда должны что-нибудь дарить матерям.

— Спасибо, — сказал Павлик. — А нельзя ли это сегодня сделать?

— Нет, нельзя, — сказал старик. — Сырой миндаль лопнет от иглы, а прогретый солнцем миндаль крепок, как гранит. Говорят, что у женщины, которая носит бусы из миндаля, доброе и нежное сердце. Миндаль отдаёт ей свои запасы солнечного тепла. А теперь иди встречай мать.

Павлик бросился было к выходу, но спохватился, что он опять без рубашки.

— Хорошо бы старшине Нанбе поносить такие бусы, — сказал Павлик. — А то проходу не даёт. Вчера задержал меня только за то, что я был без рубахи.

— Старшина Нанба строгий человек. Он на государственной службе, — ответил старик. — Но только не спеши судить людей с первого взгляда.

— Как же «с первого взгляда». Без рубашки нельзя, семечками на улице сорить нельзя, в футбол играть на пустыре нельзя…

— Тяжёлая жизнь, — сказал старик. — Тяжёлая жизнь. Нет, не у тебя, у Нанбы. Всё время делать людям замечания.

* * *

Павлик пошёл к почте. Матери там не было, она, вероятно, ушла на базар.

— Скажите, здесь не было моей матери? — спросил Павлик у девушки, которая выдавала письма «до востребования».

— Была. Но она уже давно ушла, а только что вам прибыло письмо.

Это было снова письмо от Глеба, и снова Павлику. «Ничего, — успокоил себя Павлик, — скоро и мать станет получать письма. Не может же отец в самом деле не ответить ей».

«Радость, радость, радость, радость! — писал Глеб. — Тысячу раз радость! Сейсмическая разведка показала, что в нашем районе есть большие залежи железной руды. Ты понимаешь, какое это счастье! Десять лет я искал руду. Десять лет я искал её и убеждал всех, что она есть. Всего десять лет. В общем, это пустяк, и мне пришлось совсем нетрудно. Подумаешь, всего десять лет! Как хорошо, что не двадцать, что не всю жизнь, что не две человеческие жизни. А то я иногда думал, что я не успею её найти и тебе придётся продолжать мои поиски. А теперь, теперь мы займёмся чем-то более значительным. Мы займёмся сверхглубоким бурением. Пройдём в земную кору до пятнадцати километров и дойдём до мантии. Какое красивое и древнее слово „мантия“! Наша земля в ослепительной, огненной мантии с температурой в одну тысячу девятьсот градусов жары. И мы с тобой войдём в эту мантию. И прихватим с собой Кешку и Любу. Пожалуйста, расти быстрее. Твой Глеб».

Павлик прочёл письмо второй раз. От радости у него даже закружилась голова. Наконец-то, наконец-то отец нашёл руду!

Павлик выскочил на улицу и побежал в сторону базара, потом решил, что, пожалуй, мать уже вернулась домой, и бросился в противоположную сторону.

И тут он увидел её далеко впереди себя.

— Рита, Рита! — закричал Павлик и бросился её догонять.

Но по пути к Рите его перехватил старшина Нанба. Уж такое себе место выбрал старшина, что на базар идёшь — проходишь мимо Нанбы, на почту идёшь — проходишь мимо Нанбы, к морю идёшь — тоже проходишь мимо Нанбы.

— Опять нарушаешь порядок!

— У меня письмо, — робко сказал Павлик.

— Письмо не даёт тебе права вопить на улице, как дикому горному козлу. Сначала вопишь, потом будешь деревья объедать, а потом людей кусать. Так получается?

— Не буду я никого кусать, — сказал Павлик.

— Это ещё неизвестно, — ответил Нанба.

Рита заметила Павлика и вернулась.

— Товарищ старшина… — сказала Рита.

— Одну минуту, гражданка…

— Но это мой сын…

— Всё равно одну минуту подождите. Ваш сын хулиганил, и я должен с ним переговорить. Кстати, раз этого не делаете вы…

Рита хотела возмутиться, но потом решила, что лучше просто помолчать.

— Я тебе делаю третье замечание, мальчик, — сказал Нанба. — Все люди обычно предупреждают три раза, а потом принимают более решительные меры. У меня другое правило: я предупреждаю четыре раза, а потом принимаю более решительные меры. Советую тебе больше не хулиганить. — Нанба козырнул им и медленно удалился.

— Рита! — сказал Павлик. — Глеб нашёл руду!

Рита схватила письмо и прочитала его один раз, потом второй. Опять о ней ни строчки, ни даже полстрочки, точно её нет на свете.

— Павел, — сказала Рита, — мы приехали сюда загорать и купаться в море, а не болтаться по улицам и слушать наставления бестолковых милиционеров.

Она шла очень быстро, слишком быстро. Павлик еле поспевал за ней. Всем было известно, что у Риты длинные ноги. Она поэтому выигрывала уже пятый год подряд первое место в городе по конькам.

Они пришли на пляж. Точнее, пришла Рита, а Павлик прибежал. Рита на ходу сбросила платье и туфли и бросилась в море. И плавала там целых два часа. Она легла на спину и лежала без движения. А если к ней кто-нибудь подплывал, она тут же уплывала ещё дальше в море и снова ложилась на спину.

В общем, в конце концов она заплыла так далеко, что неподалёку от неё появились дельфины. И тогда к ней подплыл на лодке матрос спасательной службы и попросил её вернуться на берег.

Все, все на пляже смотрели, как Рита плыла к берегу в сопровождении лодки.

Наконец она вышла на берег. А матрос — при ближайшем рассмотрении это оказался паренёк лет четырнадцати — сказал ей в спину:

— Прошу вас, гражданка, так далеко больше не заплывать.

Хуже всего, когда делают замечания при всех. Это Павлик знал отлично. Но Рите было не до замечаний.

* * *

Через несколько дней от Глеба пришло новое письмо:

«Этой ночью случилось несчастье. Я проснулся от колокольного звона. Оделся в одну минуту и выскочил. Вижу — горит моя буровая.

Бросились все её тушить, заливали водой, но поздно. Сгорела до основания. Буровой мастер Захаров заснул. Он еле успел выскочить из огня. Новый дизель тот, что я привёз из города, в огне лопнул. Теперь будут разбираться, что да как. А ведь мы почти прорубили до контрольной глубины, до семисот метров. А теперь надо начинать всё сначала».

Потом Павлику пришло ещё одно письмо.

«Это, брат, такая печальная история, — писал Глеб. — Бурового мастера Захарова и шофёра Савушкина, отца Кешки, будет судить товарищеский суд. А меня и Любу Смирнову записали в свидетели. Дело в том, что Захаров часто пил водку. Его уговаривали, воспитывали, но он всё равно продолжал пить. Тогда решили так: не продавать ему водки в магазине экспедиции.

Если вытерпит, то хорошо, а нет — пусть уезжает. Надоело с ним возиться.

Накануне пожара Люба встретила шофёра Савушкина, он только что приехал на катере со Стрелки. Они остановились. Люба спросила Савушкина про Кешку. И тут к ним подошёл Захаров. Небритый такой, заспанный.

— Привёз? — спросил Захаров у Савушкина.

Люба заметила, что Савушкин подмигнул ему. Она никак не могла понять, зачем он ему подмигивает. А Савушкин опять подмигнул.

— Пошли, — сказал Захаров. — Нас ждут. — Он засмеялся. — Нетерпеливые стаканы нас ждут!

И только тогда Люба увидела, что карманы брюк у Савушкина сильно оттопырены. Там были бутылки. Теперь ей всё стало ясно: они торопились пить водку. А потом Захаров будет бегать по посёлку и вопить разные песни.

Все удивлялись, откуда Захаров берёт водку, когда в магазине экспедиции ему её не продают. Оказывается, ему Савушкин привозит. Савушкин — такой хороший Савушкин, отец Кешки, — и обманывает всех.

— Савушкин! — окликнула Люба. — Подожди!

Савушкин остановился, а Захаров пошёл дальше.

— Савушкин, зачем вы привезли водку?

Савушкин сделал круглые глаза.

— Да какая же это водка? Что ты! Разве водку можно? Пару пива взял, жажда мучает.

Он врал, и Люба не стала его слушать.

— Люба! Ты погоди так сурово. Ты никому не говори… про пиво. Захаров упросил. А тут, сама понимаешь, возникнет лишний разговор. Ты ведь девчонка башковитая.

Любе надо было бы рассказать об этом сразу, а она не рассказала. Пожалела Кешку. А Захаров напился во время смены, видно, закурил и бросил горящую спичку. Вот буровая и сгорела. Потом, когда она всем рассказала, что Савушкин возил водку Захарову, то он обозвал её предателем. Вот такие дела, брат. А суд будет завтра. После суда я тебе напишу. Отец».

* * *

Рита стирала дома бельё, потом гладила бельё, потом читала книжки. От Глеба письма не было — видно, ещё суд не состоялся. А может быть, погода нелётная, и поэтому нет писем.

На море второй день бушевал шторм. Купаться было нельзя, волны захлёстывали пляж, они разбивались о камни и падали на набережную мелким дождём.

Павлик бегал под этим дождём.

— Нехорошо, — сказал старшина Нанба.

— Что нехорошо? — удивился Павлик.

Опять этот Нанба придирался к нему.

— Это не замечание. — Нанба даже улыбнулся. — Дружеский совет. Нехорошо так долго бегать под этим дождём. Вода холодная, можно простудиться.

— Что вы! — ответил Павлик. — Вода тёплая. У нас летом в Енисее вода в десять раз холоднее, и то я купаюсь.

— Значит, ты издалека, из Сибири?

— Из Сибири. У меня мать и отец геологи.

— Ай-ай-ай! — сказал Нанба. — Такая красивая женщина — и вдруг геолог.

— А что же тут особенного? — спросил Павлик.

— Ничего особенного. Многие считают, что красивые женщины не умеют работать, — сказал смущённо Нанба. — Отсталые люди.

— Воюет мантия, — сказал Павлик и кивнул на море.

— Что ты сказал? — переспросил Нанба.

— Мантия, — говорю, — воюет.

— А, — сказал Нанба. — Что это ещё за мантия?

— На глубине пятнадцати километров в земле находится расплавленная масса. Её температура около двух тысяч градусов жары. И она иногда начинает там бушевать. Ну, и тогда на морях начинаются штормы или ураганы, или вдруг вулканы извергаются. Когда я вырасту большой, мы с отцом, — Павлик на секунду замолчал, — и с матерью тоже будем заниматься глубоким бурением, чтобы открыть тайну мантии.

Мимо них прошёл Валентин Сергеевич. Павлик поздоровался с ним.

— Между прочим, этот гражданин мне определённо не нравится, — сказал Нанба.

— Почему? — спросил Павлик, хотя и ему «этот гражданин» совсем не нравился.

— Человек, который каждый год приезжает на курорт «соло», то есть один, не вызывает у меня восхищения. Где его жена и дети? Нехорошо, если человек думает только о своей персоне.

Когда Павлик прибежал домой, то застал у них Валентина Сергеевича.

— Валентин Сергеевич, — сказала Рита, — приглашает нас в кино. Быстро переоденься и пойдём.

Павлик посмотрел на человека «соло». Он был одет в модные узенькие брюки и в белую шуршащую рубашку, а на шее у него был повязан чёрный платок. Он был высокий, с сильными руками.

Но Павлик смотрел на него, а видел отца. В старом костюме, в котором он ходил в будни и в праздники. У него никогда не было лишних денег, потому что лишние деньги все эти десять лет он откладывал на свои экспедиции в тайгу.

— Ну, что же ты тянешь? — сказала Рита. — Собирайся быстрее.

— Я не пойду в кино. — Он хотел сказать матери, что ему совсем не хочется идти в кино с Валентином Сергеевичем, но побоялся прямо сказать так и добавил: — Лучше я посижу дома, а потом схожу на почту.

Валентин Сергеевич промолчал. В общем, ему-то было всё равно, пойдёт Павлик с ними в кино или не пойдёт.

— Я не стану тебя уговаривать, — сказала Рита. — Если хочешь, сиди дома.

И они ушли — Рита и Валентин Сергеевич.

* * *

На почте Павлик получил наконец письмо от отца. Письмо было очень длинное, и Павлик долго его читал.

«Суд над Савушкиным и Захаровым состоялся, и принёс много огорчений, — писал Глеб. — Захарова уволили с работы и исключили из экспедиции, а Савушкину сделали хорошее внушение. Ну, в общем, я сейчас тебе опишу всё подробнее, чтобы ты сам во всём разобрался.

В тот день я встал рано утром, волновался перед судом: Кешку мне было жалко. Он последние дни убегал от меня и Любы. Встал я и пошёл в столовую. А там в окне, где выдают вторые блюда, работает Кешкина мать — Анна Семёновна Савушкина. Раньше она всегда встречала меня приветливо и старалась побольше положить еды. Даже неудобно было, столько она накладывала мне еды. Целую гору моей любимой жареной картошки.

Подошёл, улыбнулся. Хотелось её подбодрить и себя, точно всё по-старому между нами.

— Здравствуйте, Анна Семёновна! — говорю.

А она делает вид, что меня не замечает. Смотрит мимо меня.

— Анна Семёновна, — говорю, — вы за что же на меня сердитесь? Ваш муж поступил нечестно, а вы сердитесь. Не ожидал я от вас этого.

Она молчит. Протянул я ей чек на завтрак. А она мне подаёт завтрак; но на тарелке вместо целой горы моей любимой жареной картошки — горсточка лапши. А ведь она знает, что я эту лапшу ненавижу. Обидно стало. Плевать мне было и на картошку и на лапшу… Я от волнения и есть-то не хотел. Но обидно было, что Анна Семёновна оказалась такой глупой женщиной.

„Неужели, — думаю, — не понимает, что Захарова и Савушкина за дело судят?“

Вернулся домой. Там меня уже ждала Люба.

— У меня Кешка был, — сказала Люба.

— Очень хорошо, — говорю. — Как он, почему не заходит?

— Он просил за отца. „Ты скажи на суде, что ты не видела, что у них было в бутылках, — сказал он. — Может быть, там на самом деле было пиво, а не водка. И тогда отца оправдают“. А как же справедливость? — спросила я его. Сам говорил, что справедливость — это самое главное в жизни.

— Ну, а что Кешка? — спросил я.

— А Кешка сказал, что справедливость тут ни при чём. „За справедливость надо бороться, говорит, когда из-за одного человека страдает другой“. А тут никто не страдает.

— Нет, Люба, — сказал я. — Кешка неправ. Справедливость и в большом и в маленьком одинаковая. А мы сейчас боремся с тобой за самую большую справедливость, за справедливость, которая нужна не только тебе или мне, а всем-всем людям. Кешка это поймёт, и Анна Семёновна, и, может быть, даже Савушкин поймёт.

Суд состоялся около конторы, прямо на улице. Собралось много народу. Они о чём-то разговаривали и ждали суда.

На конторском крыльце стоял стол, накрытый красной материей, а справа и слева от крыльца по одной скамейке.

В стороне от всех я увидел Захарова и Савушкина. Они стояли под деревом и молча курили. Видно, им не хотелось разговаривать друг с другом, но разойтись им тоже вроде было нельзя. И войти в общую толпу они не могли. Здесь, в общей толпе, было теплее, уютнее, но они не могли войти в эту толпу.

Наконец на конторском крыльце появились трое. Судья — главный механик Костин, заседатели — бригадир строителей Терёшин и заведующий гаражом, бывший военный моряк Мальков.

Разговоры утихли. Костин откашлялся и тихо сказал:

— Начнём, пожалуй. — Он посмотрел в сторону Захарова и Савушкина и громко добавил: — Садитесь на эту скамейку! — Он ещё раз откашлялся и уже повеселее добавил: — А сюда прошу товарищей свидетелей. — Костин показал на вторую скамейку: — Прошу, товарищи!

Я увидел, как прошла женщина, которая первая подняла тревогу в ту ночь. Потом прошёл начальник пожарной охраны. Тогда я тоже пошёл к скамейке. Рядом со мной шла Люба. Она делала очень широкие шаги, чтобы идти в ногу со мной, и мне всё казалось, что ноги у неё разъедутся и она упадёт.

— Люба Смирнова! — сказал кто-то из толпы. — Солидный человек!

В толпе засмеялись. Люба плюхнулась на скамейку рядом со мной.

— В общем, суд у нас будет короткий, — сказал Костин. — Как мы назовём поведение Захарова и Савушкина? Предательством нашему делу.

— Ишь куда хватил! — крикнул Савушкин. — А ты знаешь, что я всю войну прошёл?

— Тихо, тихо! — сказал Мальков. — Здесь этим никого не удивишь.

— Вот именно, — сказал Костин.

— Ты нам докажи, что они виноваты доподлинно. Захаров — ясно. Захарова пора проучить, а вот Савушкин? — крикнул Матюшин. Он стоял в первом ряду толпы. — Мы своего в обиду не дадим!

— Так здесь же свидетели, — ответил Костин. — Они всё видели.

— А ты им учини опрос как полагается! — выкрикнули из толпы.

Костин откашлялся и повёл опрос свидетелей.

Сначала он задавал вопросы женщине, и та рассказывала, как она увидела, что буровая горит, и побежала звонить в колокол.

После неё выступил начальник охраны. Он сказал, что Захаров нарушил противопожарные правила. Во-первых, он курил на буровой, во-вторых, он спал на буровой, точно находился у себя в спальне, и в-третьих — и это самое ужасное, — он был пьян.

— А ты видел, как я пил? — огрызнулся Захаров.

— Может, ты водку и не пил, но, как говорил наш великий писатель Антон Павлович Чехов: „Водку он не пил, но сильно пах ею“.

Все засмеялись, а Костин сказал:

— Вот именно!

Потом я рассказал о том, как Захаров работал: когда не пил — хорошо, когда напивался — плохо.

А потом вызвали Любу. И она рассказала, что встретила Савушкина и у него в карманах была водка, а Захаров всё торопил его и говорил: „Нас ждут нетерпеливые стаканы“. Все снова засмеялись, и Захаров тоже засмеялся.

— А ты-то чего смеёшься? — спросил Костин. — Вот выгоним тебя из экспедиции, тогда посмеёшься.

— Не имеете права, — сказал Захаров. — Кто вы такие? Милиция? Советская власть? Какая-то девчонка наговорила, а они поверили. Уши развесили.

Савушкин вдруг взметнулся:

— Правильно говорит Захаров! Не имеете права! Девчонке поверили, а может быть, эта девчонка всё заливает. По глупости врёт. Ребята, а? Девчонке верите, а мне нет! Не возил я водку. Пиво — да. Пиво возил, а водку ни-ни!

— Такая маленькая, а уже ловка на людей наговаривать! — крикнул Матюшин. — Дайте ей по макушке и отправьте домой, пока не заплакала.

— Правильно. Пускай не лезет не в своё дело! — поддержал кто-то Матюшина из толпы.

— Тихо, тихо! — снова сказал Мальков. — Размахались! Я вот был на фронте, так нас один паренёк вывел из окружения, в лесу мы заблудились. Я его до сих пор помню. Всю дорогу у нас ни крошки хлеба не брал. А здесь Люба тоже за правду борется, а вы её за это хотите по макушке ударить.

— Вот именно, — сказал Костин.

Стало тихо, и в тишине Костин сказал:

— Эх, Савушкин, Савушкин! На девочку руку поднял, на подружку своего сына. Решил выкрутиться. Чистоты в тебе нет, смелости нет. А тебе я, Захаров, отвечу: да, милиции у нас нет. Но она нам и не нужна: мы с тобой без милиции справимся. А вот насчёт власти ты ошибаешься. Мы тут есть самая высшая власть — народная власть! А теперь, Савушкин, говори всю правду. Не признаешься — хуже будет!

— Говори, говори! — закричали все. — Нечего хвостом вертеть! Говори!..

— Была водка… — сказал Савушкин. — Точно, возил.

А после суд вынес решение: Захарова за пьянство с работы уволить и из экспедиции исключить, а Савушкина оставить с испытательным сроком.

К Любе подошёл второй заседатель, Терёшин, и крепко пожал ей руку, потом подошёл Мальков и тоже пожал ей руку. А потом к ней стали подходить все рабочие подряд. Они жали ей руку и хвалили за правильное поведение. Хлопали по плечу, улыбались ей. Только я боялся, что они оторвут у неё руку.

А я, брат, на этом суде понял, что правильное всегда победит. Жду тебя и Риту.

Да, совсем забыл. На Иркутской ГЭС перекрыли плотину, чтобы повысить уровень воды в Иркутском море. А у нас на Ангаре вода сразу сильно упала, и я увидел на дне реки гребни руды. Это, вероятно, выход руды на поверхность».

Если бы Павлик получил это письмо на день раньше, он тут же побежал бы к матери. Ведь она так ждала привета от Глеба. А теперь она в кино с этим Валентином Сергеевичем.

Павлик вернулся домой, положил письмо отца на самое видное место и ушёл. Он гулял по городу и мечтал, как он вызовет Валентина Сергеевича на соревнование по плаванию и обгонит его. Или лучше он вызовет его на силовую борьбу и какой-нибудь хитрой подножкой победит его. И все будут ему хлопать: и Нанба, и Гамарджоба, и мать.

* * *

Рита пришла из кино и сразу стала читать письмо Глеба. И вдруг она прочла целую строчку про себя, ту самую строчку, которую она так долго ждала.

Но и не это было самое главное. Самое главное было в другом.

«Да, совсем забыл, — писал Глеб. — На Иркутской ГЭС перекрыли плотину, чтобы повысить уровень воды в Иркутском море. А у нас на Ангаре вода сразу сильно упала, и я увидел на дне реки гребни руды. Это, вероятно, выход руды на поверхность».

«Глупый Глеб, глупый Глеб! — подумала Рита. — Он не догадался, что основные залежи руды на дне Ангары. Поэтому он и не мог так долго их найти».

Рита выскочила во двор.

— Гамарджоба! — закричала она. — Куда убежал Павлик?

— Не знаю. А что случилось?

— Ничего не случилось, — ответила Рита. — Просто мы сегодня улетаем домой. Через полчаса надо уехать, чтобы успеть на вечерний самолёт.

Старый Гамарджоба не стал расспрашивать: раз ничего не случилось — значит, не случилось. Хотя он-то понимал, что случилось что-то очень важное и хорошее. Он тут же побежал ловить для Риты и Павлика такси.

Когда он вернулся на такси, Рита и Павлик поджидали его на улице. Их чемоданы стояли рядом.

— Даже не посидели перед дорогой, — сказал старик. — Современная спешка. — Он поцеловал Риту, поцеловал Павлика. и те уехали.

— Пожалуйста, побыстрее, — сказала Рита шофёру. — Мы опаздываем на самолёт.

— Есть побыстрее! — ответил шофёр и дал полный газ.

Но тут раздался пронзительный милицейский свисток, машина резко остановилась, и перед ними появился возмущённый старшина Нанба.

— Товарищ водитель, — сказал Нанба. — Почему превышаете скорость?

— Дорогой Вано, — сказал шофёр, — люди опаздывают на самолёт.

— Я тебе не Вано, а старшина милиции. — Нанба заглянул в машину и увидал там Риту и Павлика.

Рита не стала смотреть на Нанбу, а Павлик ему улыбнулся как знакомому.

— Мы опаздываем на самолёт, — сказал Павлик. — Мы улетаем к папе!

— Как лицо официальное, я не принимаю это во внимание, оправданий у шофёра нет. — Нанба снял фуражку. — Но как человек, я всё отлично понимаю. Езжайте, пусть будет, что я ничего не видел. Счастливый путь!

Когда они немного отъехали, шофёр сказал:

— Зверь на службе, но сердце имеет доброе. Я с ним на фронте был. Интересно. Воевал, воевал, ни одного абхазца не встретил. И вдруг узнал, что в соседнем батальоне тоже абхазец воюет. Год не говорил по-абхазски. Говорю комбату: «Разреши поговорить с земляком». Разрешил, только, говорит, на военные темы ни-ни — фашисты подслушивают. Подозвали мне абхазца к телефону, и это оказался Вано Нанба. Интересно. Мы оба от радости чуть не заплакали. Никак не можем наговориться. Ну, и, конечно, про наступление поговорили. А фашисты, говорят, наш разговор на плёнку записали и Гитлеру отправили, чтобы там открыли тайну нового шифра советских. Интересно. Никто ничего не понял. Абхазский язык очень трудный.

Дорога шла вдоль моря, и Рита снова увидела белый пароход.

— Смотри, Павлик, белый пароход! — сказала Рита. — Так мы и не покатались на нём.

Но Павлику уже было не до парохода.

Больше всего ему хотелось сесть в самолёт и лететь к отцу.

* * *

Это был не такой простой полёт. Они летели сначала на «Ил-18» до Москвы, потом на «Ту-104» до Красноярска, а потом на вертолёте до экспедиции.

Они летели над морями, равнинами, лесами, горами, а небо всё время было светлое, и на крыльях самолёта отражалось солнце. Точно наступил какой-то бесконечно длинный день. А всё дело в том, что они летели на восток — навстречу солнцу. Они летели, обгоняя время, и прилетели в экспедицию как раз к началу рабочего дня.

Они вылезли из вертолёта, и у них от долгого полёта закружилась голова, и они не сразу рассмотрели в толпе встречающих Глеба. А он узнал их, но никак не мог поверить, что эти загорелые люди, спустившиеся откуда-то с неба, и есть его дорогие, долгожданные жена и сын.

— Ты знаешь, Глеб… — сказала Рита.

Она хотела сказать о том, что руда находится на дне Ангары, но тут она посмотрела на Глеба и поняла, что он всё знает.

Она поняла даже больше, поняла, что Глеб об этом знал уже тогда, когда писал им последнее письмо. Просто он хотел, чтобы она догадалась об этом сама, чтобы ей потом не было больно и обидно всю жизнь, что она осталась в стороне.

Они вышли к берегу Ангары. А на противоположном берегу, на том далёком берегу, уже стояла маленькая, рубленная из дерева буровая. Треск её дизелей был так незначителен, что Рита и Павлик его не слышали. Но для Глеба он звучал как гимн, как самая нежная, милая его сердцу музыка.

И тут они увидали новенький белый катер. Он шёл по направлению к буровой.

— Откуда у вас такой катер? — спросил Павлик.

— Нам дали его для установок буровых по Ангаре, — ответил Глеб.

— Ну вот, — сказала Рита. — Теперь у нас наконец есть свой белый пароход.

А далеко в Гагре на скамейке у дома сидел старый Гамарджоба. Он держал в руках капроновую нитку и нанизывал на неё раскрашенные миндальные косточки.

«Жалко, что не успел подарить бусы Рите», — подумал старик.

Мимо прошёл старшина Нанба. Он приложил руку к козырьку фуражки и почтительно сказал:

— Добрый вечер, отец!

— Добрый вечер, начальник. Присядь, отдохни.

Нанба сел.

— Скажи мне, пожалуйста, почему ты сегодня задержал машину с моими гостями? — спросил старик. — Я видел издали.

— А, — сказал Нанба. — Очень быстро ехали. Жизнью человека рискует. В мирное время. Завтра поймаю этого шофёра, отберу у него права.

Когда Нанба ушёл, старик подумал о том, что всё же у людей стало больше нежности. Гораздо больше.

Путешественник с багажом

(повесть)

1

В наш совхоз прислали одну путёвку в Артек. И вдруг её преподнесли мне. Для многих это было полной неожиданностью. Правда, слово «преподнесли» не совсем точно передаёт события, которые произошли из-за этого. Честно говоря, путёвку мне дали с боем: Нина Семёновна, наша старшая вожатая, считала, что я её не заслужил.

Она так и сказала: «Я считаю, что ты эту путёвку не заслужил, а некоторые думают, что ты её заслужил. Посмотрим, посмотрим…»

Не знаю, кого она засекретила под «некоторыми», но я-то уверен, что они абсолютно правы. Кто же тогда её заслужил, если не я, скажите мне, пожалуйста? Во-первых, я самый «старый» целинник во всей школе. Я приехал в совхоз, когда вместо всех этих домов стояли какие-нибудь три-четыре палатки.

Ух и поработали мы тогда, хотя нам было нелегко, особенно зимой! Осенью палатки насквозь продувались ветрами, а зимой их заносило снегом до самой макушки.

Да, да. Мне тогда было три года и пять месяцев, но я всё отлично помню, точно это случилось вчера. Такие вещи не забываются.

Ну, а во-вторых, я… в общем, самое главное — это во-первых!

Итак, я еду в Артек. По дороге домой, когда от радости, что я уезжаю, меня просто распирало, я встретил директора совхоза Николая Павловича Шерстнёва. Между прочим, он тоже живёт в совхозе с первых палаток.

Мы поздоровались, пожали друг другу руки. У Николая Павловича привычка с каждым встречным перекинуться словом, если есть свободная минута.

— Ну, как дела, Сева? — спросил он.

Сами по себе эти слова ничего не значили. Люди ведь часто встречаются и говорят: «Как дела?» А ответ их совсем не интересует. Из вежливости они спрашивают про дела, что ли? А у Шерстнёва это было совсем по-другому, он действительно хотел узнать, как мои дела.

— Неплохо, — ответил я. Неудобно было сразу выкладывать свою новость. У него впереди самая горячая работа: сенокос, подготовка к уборочной, а я еду отдыхать. Потом не выдержал и добавил: — Дали путёвку в Артек, не знаю, отказаться или нет? Сейчас из совхоза ни один человек не уезжает в отпуск, а я вдруг уеду.

— Не страшно, — сказал Шерстнёв. — В этом году мы справимся. А тебе надо, брат, подлечить свой тонзиллит. Будешь там горло полоскать морской водой и поправишься. Ну, бывай здоров!

— До свидания! — сказал я.

— Между прочим, держись в Артеке солидно, не подводи совхоз. Сам понимаешь, там ребята со всего Советского Союза и даже из-за границы, и если ты что-нибудь откомаришь, представляешь, какой шум пойдёт?

— Понимаю. — Было ясно, что он к чему-то клонит.

— Соберутся, например, пионеры на сбор, — продолжал он, — будут петь, танцевать, а ты вдруг замяукаешь по-кошачьи. Международный скандал.

— Это я ради матери придумал, вы же знаете, — ответил я. — Она не выносит, когда врут. А меня иногда так занесёт… И тогда, чтобы остановиться, я начинаю мяукать.

— Прогрессивный метод, — сказал Шерстнёв. — Ну, а удоду почему ты подражаешь?

— Господи, вот уж Нина Семёновна! — возмутился я. — И это она рассказала. Просто я изучаю птичьи голоса. Задумался на уроке и закричал, как удод. Несчастный случай.

По-моему, я здорово выкрутился, хотя никакие птичьи голоса я не изучал. Поспорил с ребятами, что закричу на уроке удодом, и закричал. Я хозяин своего слова.

— Ясно, — сказал Шерстнёв. — Только постарайся без несчастных случаев.

— Конечно, — ответил я. — А Нина Семёновна обиделась на меня. Она вообще обидчивая. Я у неё прощения просил — не прощает.

— А за что она так на тебя? — спросил Шерстнёв.

Я промолчал, не хотелось про это рассказывать, но он упрямо ждал и подозрительно поглядывал на меня.

— Ничего особенного, — сказал я. — Я её прозвал «Богиня Саваофа».

— Как, как? — переспросил Шерстнёв.

— Ну, в общем, верующие придумали себе бога Саваофа. Он у них один в трёх лицах: бог-отец, бог-сын и бог — святой дух. А Нина Семёновна тоже одна в трёх лицах: старшая вожатая — раз, учительница — два, главный редактор — три. Ну, я и прозвал её «Богиня Саваофа». Я ей говорю: «Простите, Нина Семёновна, не знаю, как у меня такое с языка сорвалось», а она голову отворачивает. Даже разговаривать на эту тему не желает.

— Строгая у вас Нина Семёновна, — сказал Шерстнёв.

— Строгая, — ответил я. — И ужас до чего обидчива.

С этим мы и разошлись. Шерстнёв пошёл в свою сторону, а я в свою.

Потом я оглянулся. Сам не знаю почему, потянуло меня оглянуться. У него была широкая, сутулая спина и длинные руки. И тут он тоже оглянулся. Обычно когда люди оглядываются одновременно, то они чувствуют себя неловко и сразу отворачиваются. А Николай Павлович и не подумал отворачиваться.

2

На сборе отряда, когда мне давали рекомендацию в Артек, меня изрядно пощипали: и ленивый, и разболтанный, и иронически относится к девочкам.

Надо же, какое слово придумали: «иронически». Так оскорбить человека только за то, что он одну девчонку назвал дохлой принцессой. И самое главное, что против слова «принцесса» никто не возражал. Их, видите ли, возмутило определение «дохлая».

Тут я решил вставить слово, надо было защищаться.

— Но ведь сейчас живых принцесс в Советском Союзе нет, — сказал я. — Это шутка, литературный образ.

Все мальчишки засмеялись, девчонки возмущённо зашикали, а «Богиня Саваофа» сказала:

— Ты грубиян, Щеглов, но мы на тебя не обижаемся. Просто ты не понимаешь душевной тонкости человеческой натуры. О-чень, о-чень жаль.

Когда она произносила эти слова, то так выговаривала каждую букву, словно хотела, чтобы её «о-чень, о-чень жаль» перевоспитали меня в одно мгновение, чтобы я, как Иванушка-дурачок после купания в кипящем котле, сразу преобразился и сказал: «Дорогая Нина Семёновна, я больше никогда, никогда не буду вас огорчать, и вообще я никого не буду огорчать, я стану первым земным ангелом».

Наступила минута напряжённого молчания. Бывают такие напряжённые минуты, когда всё решается. Вот и сейчас наступила такая минута, и ребята задумались, стоит ли меня посылать в Артек.

«Так, так, — подумал я. — А кто лучше всех прочёл лекцию о международном положении, это они забыли? Забыли, как я им рассказал, что было время, когда пустыня Сахара была плодородной долиной? Они сначала смеялись. А я им сказал: смейтесь, смейтесь, только учёные нашли там на скалах рисунки древних людей, которые жили в Сахаре. Например, рисунок „Великий марсианский бог“. Представляете, не просто какой-то обыкновенный бог, а „марсианский“, потому что он нарисован в скафандре. Ну, вроде как наши космонавты. И, может быть, это совсем не бог, которого придумали жители Сахары, а марсианский космонавт. Может быть, он спустился к ним на корабле, а они по своей отсталости приняли его за бога и нарисовали на скале. Тут ребята прямо закачались от неожиданности. А потом три дня только и разговаривали про марсианского космонавта. Правда, какой-то скептик заметил, что всё это не имеет ни малейшего отношения к международному положению, что моя лекция не по правилам. А я ответил, что не люблю по правилам.

А разве не я работал на огородах в совхозе, четыре часа ползал на четвереньках среди этих проклятых полосатых огурцов? Причём добровольно! Хотя я самый отчаянный враг ручной работы».

А теперь об этом никто не вспоминал. Все сидели и молчали. Ну, ну, чего же вы молчите? Откажите мне в путёвке, раз вы решили, что я плохой человек. Откажите, если вы думаете, что я вам даю прозвища по злобе. А вы знаете, как я сам себя прозвал? «Трусливый заяц» и «Барон Мюнхаузен». Эти прозвища пообиднее, чем у вас. А они молчали. Нужно было что-то сказать, заплакать или ударить себя кулаком в грудь и дать честное слово, что я теперь буду хорошим. Ради Артека необходимо было это сделать, и потом, мне обязательно надо было попасть в Москву по личному делу.

— Раз так, — сказал я, — можете не посылать меня в Артек.

Несколько ребят подняли руки, чтобы выступить, но «Богиня Саваофа» никому не дала слова.

— Я думаю, что теперь Щеглов сможет критически оценить своё поведение. — Она улыбнулась. — А мы дадим ему рекомендацию.

— Правильно, правильно! — закричали ребята. — Дадим ему рекомендацию.

А когда мне написали рекомендацию, то там оказалось всё наоборот. Чёрным по белому было написано, что я дисциплинированный, находчивый пионер, добрый товарищ, прилежный ученик.

Я тогда говорю «Богине Саваофе»: чему же верить? То ли тому, что она говорила на сборе, то ли тому, что написано в рекомендации? А она отвечает: и там и там есть немного правды.

— А почему немного? — спросил я. — Говорили, на полуправде в коммунизм не въедешь, а сами…

Она вдруг разозлилась и сказала:

— Слушай, не морочь мне голову, сам прекрасно знаешь всё про себя!..

Действительно, это было так. Про себя я всё прекрасно знал. Только непонятно, зачем нужно было обсуждать меня на сборе и писать наоборот, если про меня всё ясно.

Помолчали. Я не хотел с ней заводиться, но никак не выходили из головы её слова, что у меня нет сердечной теплоты к людям. Это меня мучило, и всё. Неужели она так на самом деле думает?

— Нина Семёновна, — выдавил наконец я. Не так легко это было спросить. — Нина Семёновна…

— Слушай, Щеглов, — перебила она, — шёл бы ты домой. Мешаешь мне работать.

Боже мой, какая работа! Она писала заметки для стенгазеты. Она писала все заметки сама, а потом ребята их переписывали.

Однажды она привлекла к этой важной работе и меня: поручила нарисовать цветными карандашами заголовки. А я взял и разрисовал все заметки. Когда она увидела, что я наделал, ей дурно стало. Она закричала, что это продуманный враждебный политический акт, что я нарочно сорвал выпуск стенной газеты.

Теперь она меня к газете близко не подпускала.

— Нина Семёновна, — я всё же решил довести разговор до конца, — вы тогда на сборе серьёзно сказали, что я бездушный человек или, может быть, пошутили? Просто меня воспитывали?

— Разумеется, серьёзно.

Ох, до чего она была деревянный человек, прямо мокрая деревяшка, ударишься об неё — и никакого отзвука! Она выводила большими буквами заголовок на газете: «Стенная печать — сильнейшее критическое оружие!»

— И ребята так про меня думают? — спросил я.

— Разумеется, — ответила она.

Мне захотелось сказать ей что-нибудь обидное, но я ничего не мог придумать. И тогда я издал такой клич удода, что ни одному настоящему удоду он и не снился никогда. «Богиня Саваофа» подскочила на стуле.

— Хулиганство! — сказала она. — Безотцовщина!..

Нина Семёновна прямо так и крикнула мне в лицо: «Безотцовщина!»

А я ничего ей не ответил и выскочил из комнаты. С улицы я заглянул в окно. «Богиня Саваофа» сидела в той же позе, писала заметки: наводила на всех критику. Я затарабанил по стеклу. Она посмотрела на меня и сделала страшное лицо: поджала губы и прищурила глаза. Но мне теперь было всё равно, меня ничего не пугало: ни её поджатые губы, ни прищуренные глаза. Я мог сам поджать губы и прищурить глаза.

Тогда она наконец оставила свои заметки, медленно подошла к окну и открыла его.

— А про ребят вы сказали неправду! — крикнул я. — Вы соврали!

— Что, что? — сказала она. Притворилась глухой или на самом деле не расслышала моих слов.

— Меня ребята уважают! — крикнул я. — Уважают, а вы, вы… вредная!

Я изо всех сил толкнул раму, и вдруг из рамы выскочило стекло. Оно ударило меня по голове и разбилось. Я повернулся и побежал.

— Щеглов, Щеглов! — закричала «Богиня Саваофа». — Сейчас же вернись! Я тебе приказываю, вернись!

Но я не стал возвращаться.

3

У меня нет отца. Это моё слабое место. Вернее, у меня есть отец, только он живёт в Москве. Именно поэтому «Богиня Саваофа» крикнула мне «безотцовщина»: мол, ничего хорошего не получается, когда отец живёт так далеко от сына. Действительно, ничего хорошего, если он в Москве, а я тут, в совхозе. Отсюда не закричишь: «Папа!» — и не позовёшь его на помощь.

Но разве можно бить человека по его слабому месту, как это сделала «Богиня Саваофа»?..

Когда-то мы все трое жили в Москве, а потом мать окончила институт, и мы приехали на целину. Мать стала работать в совхозе зоотехником, а отец — шофёром. А потом он уехал обратно в Москву.

Дома мы об отце никогда не разговариваем. Года два назад поговорили и с тех пор молчим. Мы тогда в школе писали сочинение о родителях. А потом оказалось, что все ребята написали сочинения об отцах, а я — о матери. Учительница меня тогда даже похвалила. «Молодец, — говорит, — Щеглов, что написал о матери. А вы все, ребята, неправы. Ваши матери вместе с отцами трудятся в совхозе: и дома ставят, и на фермах работают, и в поле, а вы о них ни слова».

В общем, хотела она меня похвалить, а получилось наоборот: у меня от её похвалы испортилось настроение. Я вдруг подумал, что во всём нашем классе у меня одного нет отца.

В этот день я пришёл домой и спросил у матери о нём.

— Многие родители, — сказала она, — скрывают от детей правду. А я тебе всё скажу. Он был хвастун. Наобещает и ничего не сделает.

Мы сидели за столом. Я готовил уроки, а она штопала рукав моей рубашки: вечно они у меня на локтях протираются. Оба мы делали вид, что ведём совсем обыкновенный разговор.

— Я его стыдила, ругала, просила. Он обещал исправиться и не исправлялся. Однажды перед ним даже на колени встала…

Я представил мать на коленях перед ним. Это было непонятно. Чего только взрослые не придумают!

— А тут произошёл такой случай: зимой это было. Из района нам передали, чтобы прислали людей за витаминами для скота. Послали на тракторе с санями его и ещё одного тракториста. Назначили его старшим, потому что он знал дорогу в райцентр и ходил на тракторах туда по снегу. Прошло три дня — их нет. Подождали ещё три дня — опять нет. Никто не знает, что случилось. Может быть, они в дороге замёрзли, а может быть, у них трактор сломался. Им навстречу ушли Шерстнёв и механик с автобазы. Знаешь, тот самый, что разводит в пруду рыб.

— Знаю, — ответил я. Точно это было очень важно, знаю я или не знаю этого механика. Его фамилия Зябликов. Совхоз ему не дал денег на этих рыб, так он на свою зарплату их покупает.

— На лыжах ушли. А до райцентра сорок километров. А в степи, если метель, темнота. Вот они и шли в этой темноте, помёрзли, пока дошли до райцентра. Шерстнёва после этого в больницу положили и на правой ноге пальцы отняли. Отморозил.

Она замолчала, и я молчу. Ждал, что она скажет ещё про отца, а сам делал вид, что увлёкся уроками.

— Собрала его вещи и говорю: поезжай куда хочешь, а когда станешь человеком, возвращайся. И он уехал… Ты представляешь, что он придумал: в райцентр должны были приехать цирковые артисты, так он решил их дождаться. И ещё говорит, что мы скучные люди, а он поэтическая натура.

— Он ведь не знал, что Шерстнёв пойдёт его искать и отморозит пальцы, — сказал я.

— Когда ты станешь взрослым, — сказала мать, — ты поймёшь, что нельзя всё прощать.

Я промолчал. По-моему, мать зря его отправила из дома. Может быть, постепенно он бы исправился. Я бы с ним на рыбалку ходил, на машине вместе ездили. Я бы его обязательно перевоспитал.

Многие говорят: подумаешь, нет отца, мол, не беда, есть мать, и так далее. Конечно, человек может привыкнуть к чему угодно, а я всё равно думаю об отце. Вот только лягу в постель, закрою глаза, и сразу он появляется передо мной.

Разные истории для него придумываю. То он вернулся в совхоз со Звездой Героя, и сам Шерстнёв у него прощения просит, что плохо о нём думал. То он долго не возвращается, потому что его тайно тренируют в космонавты. То придумаю, что он уехал на Кубу помогать кубинцам осваивать наши, советские, автомобили.

В общем, придумываю разные истории, хотя знаю, что всё это чепуха. Тогда я начинаю мяукать, один раз даже мать ночью своим мяуканьем разбудил, и она решила, что какая-то чужая кошка забралась к нам. Зажгла свет и начала её искать. А я притворился, что сплю. И снова, после того как она погасила свет, мне в голову полезли всякие истории про него…

У меня сильно заболел палец, на нём была кровь. Видно, я порезался, когда разбил стекло.

Я вспомнил «Богиню Саваофу», вспомнил её поджатые губы и прищуренные глаза. Представил себе, как она влетела сейчас в кабинет директора школы, точно ею выстрелил из лука сам Робин Гуд, и рассказала всё обо мне. А он тут же схватился звонить матери, а мать после этого вернётся домой и будет стирать до полуночи бельё. Она меня никогда не ругает, а только стирает и стирает бельё, хочет, чтобы у неё от работы и усталости прошла обида на меня.

А мне-то каково? Один раз я тоже решил принять участие в стирке, решил поднести ей ведро с горячей водой. Так она мне такой подзатыльник подарила, как будто через меня пропустили настоящий электрический заряд.

С тех пор я больше не пристраиваюсь к её стирке.

4

Когда я пришёл домой, то оказалось, что мать уехала на дальние пастбища и должна вернуться через два дня.

У меня сразу улучшилось настроение. Обмотал бинтом потолще палец, для солидности, и принялся размышлять.

Два дня — это большой срок, за два дня что хочешь можно сделать. Пойти, например, к «Богине Саваофе» и извиниться перед ней. От извинения язык не отвалится. Можно сказать: «Нина Семёновна, я больше никогда не буду хулиганить». Можно ударить себя в грудь и потереть нос кулаком, точно я хочу заплакать. Она любит, когда перед ней так извиваются.

С этим я и лёг спать. Но вечером у меня всегда одно настроение, а утром другое. Так случилось и на этот раз.

Я проснулся и подумал: а почему, собственно, я должен извиняться? Она меня оскорбила, и я же должен извиняться. Только потому, что она старшая вожатая, главный редактор стенной газеты и учительница, а я просто ученик?! А как же тогда справедливость?

Все говорят: справедливость прежде всего. Говорят: воспитывайте в себе человеческую гордость. А на деле: я ни в чём не виноват, и я же должен страдать, унижаться. Когда мать не пускает меня стирать бельё, это я понимаю, а тут что-то не так.

В школе на первой перемене меня вызвали к директору.

Видно, «Богине Саваофе» не терпелось меня наказать, и поэтому меня вызвали тут же.

Ну что ж, это тоже неплохо. А то надоело, что ребята поздравляют с путёвкой в Артек. После того как я выйду от директора, сразу все узнают, что я никуда не еду, и перестанут меня поздравлять.

Печальные новости распространяются со скоростью звука — триста тридцать метров в секунду. Они прямо летают по воздуху между людьми.

Зашёл к директору, поздоровался по всем правилам. Жду. А он сидит за столом и что-то читает.

Директор в нашей школе какой-то ненастоящий, он никак не может запомнить фамилии ребят. Вечно нас путает. Про него говорили, что он очень долго был большим начальником и оторвался от народа. И поэтому его послали на живую работу, то есть в нашу школу.

— А, пришёл, герой, — сказал директор. — Подойди поближе. Так. Сейчас заполним путёвку.

Вот это была неожиданность: выходит, «Богиня Саваофа» ничего ему не сказала.

Он вытащил путёвку и спросил:

— Фамилия?

— Щеглов, — ответил я.

— Напишем — Щеглов, — сказал директор. — Имя?

— Севка, — ответил я.

— Напишем — Всеволод, — сказал директор. — Севка — звучит не солидно. И поедет Всеволод Щеглов в Артек.

Он был уже старый, наш директор, и, вероятно, ему было трудно с нами. По-моему, он не знал, что нам нужно говорить. Не умел так ловко и гладко говорить, как другие учителя.

— Ты там, в Артеке, сразу включайся в пионерскую работу, — сказал он. — Стихи умеешь читать?

— Нет.

— Плохо. Надо научиться. Выучи, например, стихи о советском паспорте В. Маяковского.

Мы помолчали.

— На, держи, счастливый Щеглов. — Он это сказал как-то печально, словно завидовал мне, и протянул путёвку.

— Спасибо, — ответил я. Помялся, постоял, мне почему-то стало его жалко, и я спросил, чтобы поддержать разговор: — А что это такое, когда говорят: «Он оторвался от народа»?

Директор вскинул глаза. Вдруг они у него блеснули, точно он разозлился. Он у нас целый год, этот директор, раз сто приходил к нам в класс, но я ни разу не видел, чтобы у него блестели глаза.

— Когда так говорят про кого-нибудь, — сказал он, — это плохо, очень плохо, и сразу даже не объяснишь, в чём тут дело. Ну, в общем, так можно сказать про человека, который никак не может запомнить фамилии людей, которые работают и живут вместе с ним. Ясно?

— Ясно, — ответил я.

И тут вошла «Богиня Саваофа». Она сразу увидела, что я держу в руке путёвку в Артек.

— Вручили? — спросила она.

— Вручили, — ответил директор. — Иди, Щеглов.

Я повернулся и медленно пошёл. Чувствовал, что они провожают меня взглядами. Вот сейчас «Богиня Саваофа» ему всё скажет, и тогда наступит её торжество, и у меня отнимут путёвку.

Дошёл до двери, секунду помедлил: ну, окликайте меня, теперь уже самое время меня остановить. Но они молчали.

Не успел я отойти и двух шагов от канцелярии, как «Богиня Саваофа» догнала меня. Я нарочно поднял забинтованный палец: пусть видит, что я пострадал.

— Помни, Щеглов, — сказала она, — за тебя поручился сам Шерстнёв. Смотри не подведи его.

Всё было ясно — почему мне рекомендацию хорошую дали и почему «Богиня Саваофа» не пожаловалась директору школы на вчерашнюю историю. Просто «некоторые» в лице Шерстнёва заступились за меня.

— Не беспокойтесь, — ответил я, — Шерстнёва я не подведу.

Я подумал, что наш директор всё же меньше оторван от народа, чем «Богиня Саваофа», хотя она любого ученика в школе знает не только по фамилии, имени и отчеству, но и по голосу.

— Отдыхай, Щеглов, хорошо, — сказала она.

— Спасибо. — Разговор у нас был очень вежливый, точно не она вчера крикнула мне «безотцовщина» и не я разбил оконное стекло.

— Ах, когда же у тебя в голове всё уложится по полочкам! — сказала «Богиня Саваофа».

Я почему-то вспомнил библиотеку и ряды аккуратных полок, уставленных книгами. А потом я представил, что у меня в голове точно такие же аккуратные полки, но вместо книг на них лежат бумажки со словами: «Это опасно», «Это не положено», «Это нужно». Мне захотелось затрясти головой, чтобы эти полки на самом деле не выстроились в моей голове. А здорово было бы, если бы «Богиня Саваофа» сейчас затрясла головой и её «полки» рассыпались бы навсегда. У неё-то они крепко сидят. А ещё лучше было бы, если на людей, у кого в голове всё разложено по полкам, налетела трясучка, как ураган, и все полочки у них бы рассыпались.

— Не знаю, — сказал я и слегка тряхнул на всякий случай головой. Ради предосторожности.

Она тяжело вздохнула, и я тяжело вздохнул.

Пора было расходиться, раз она не напоминала о вчерашнем. Но она как-то странно вела себя, какую-то бумажку комкала в руке, волновалась, что ли.

— Ты меня прости за вчерашнее, — сказала она.

Я прямо чуть не упал от её слов.

Вот до чего дожил — сама «Богиня Саваофа» просит у меня извинения. Неизвестно, что было отвечать, на всякий случай спрятал ладонь с обвязанным пальцем за спину. А то этот палец у неё торчал перед глазами.

— Ерунда, — сказал я.

Она улыбнулась, честное слово, она улыбнулась мне и вроде даже махнула рукой. Ну совсем как будто мы добрые друзья. Вот и пойми тут людей! Я ей тоже улыбнулся и пошёл по школьному коридору.

Я шёл школьным коридором и помахивал путёвкой в Артек. По всей школе над головами ребят летела новость, что я, Севка Щеглов, получил наконец долгожданную путёвку.

Оказывается, и хорошая новость распространяется быстро, значительно быстрее, чем плохая. Я думаю, что она распространяется со скоростью света — триста тысяч километров в секунду.

5

В город к поезду меня провожала мать. Я не хотел, чтобы она меня провожала: в конце концов, я не маленький. Представляете, была бы картина: приходим мы на вокзал к поезду, все ребята одни, только я при матери.

Но этого не случилось: родителей на вокзале было ровно в пять раз больше, чем детей.

— У тебя какие-то странные глаза, — сказала мать. — Горят, как фонари. Ты увидел ребят и не слушаешь меня.

— Обыкновенные глаза, — ответил я. И несколько раз мигнул, чтобы они потухли.

Дело в том, что я думал совсем не о ребятах, а об отце. Думал про то, как приеду в Москву и встречусь с ним. Я испугался и начал смотреть по сторонам, чтобы мать не перехватила мой взгляд. Она по глазам отгадает мои мысли. Это у неё есть, она так изучила меня, что иногда совершенно точно отгадывает мои мысли.

— Всеволод, — снова сказала мать, — сконцентрируй своё внимание.

— Сконцентрировал, — ответил я.

Но тут мы попали в водоворот толпы, и мать сама расконцентрировалась.

Все ребята говорили одновременно, орали вовсю, и ничего нельзя было понять. А родители были ничуть не лучше своих детей: каждый старался перекричать другого, чтобы сказать последнее слово сыну или дочери.

Я просто очумел, и когда дали команду прощаться, то поцеловал чужую женщину. Она в последний момент бросилась между мной и матерью. Потом мать всё же прорвалась ко мне и крикнула в ухо:

— Прошу тебя, не делай глупостей!

Не знаю, что она подразумевала под этим, но я твёрдо ответил:

— Не волнуйся!

Наконец эта страшная толчея окончилась: нас усадили в поезд, а родителей оставили на перроне. Все ребята, как вошли в вагон, сразу бросились к открытым окнам, и я тоже устроился у окна. Рядом со мной стоял какой-то странный парень. Волосы белые, и глаза совсем светлые, а кожа тёмная, точно он долго-долго загорал. Прямо шоколадная кожа.

— Можно подумать, что мы едем в голодную Южную Африку, а не в Артек, — сказал этот «шоколадный». Он кивнул на самых настойчивых родителей, которые прыгали под окнами вагона и совали своим детям разные бутылки, пирожки и кульки.

У одного мужчины свёрток с едой выскочил из рук, и по перрону рассыпались пирожное, пять конфет «Ну-ка, отними!» и два больших жёлтых апельсина. А люди не видели и топтали пирожное и конфеты ногами. А какая-то женщина ударила по апельсину, как по футбольному мячу.

— Вот здорово! — сказал я и засмеялся.

«Шоколадный» посмотрел на меня и ответил:

— Ничего хорошего в этом нет. Они бросаются едой, а одна пятая человечества голодает.

Глупо получилось, что я засмеялся, когда женщина футбольнула апельсин. Парень может подумать, что я из разряда бездельников и вообще думаю, что еду покупают в магазине, а туда она попадает прямо с луны. Хотя уж кто-кто, а я-то знаю, как выращивают хлеб.

— Прошлым летом мы были на уборочной, и я сам управлял комбайном, — сказал я.

«Шоколадный» посмотрел на меня. Ясно было — не поверил. А ведь это чистейшая правда. Это Шерстнёв придумал. Он пришёл в школу и говорит: «Давайте отправим ребят в поле, пусть полюбуются, как работают их родители». Нас привезли в поле поздним вечером. Было темно, и неизвестно, что делать в этой темноте, но, оказывается, комбайнеры преспокойно убирали пшеницу. Да, да, я сам всю ночь простоял на мостике комбайна. И вот именно тогда Шерстнёв мне доверил штурвальное колесо. А сам вдруг повернул фару, которая была укреплена рядом со штурвалом, в небо. Я его спросил, зачем он это делает. А он ответил: «Чтобы в космосе видели наш огонёк». Неплохо придумал. А этот не верит.

— Мы работали всю ночь, — сказал я. — Нельзя было терять время. А утром Шерстнёв, наш директор совхоза, собрал ребят и взрослых и говорит: «Не знаю, как вы, а я себя чувствую человеком».

«Шоколадный» внимательно посмотрел на меня.

— Да, — сказал я. — Хлеб вырастить — большой труд. Это не я только так думаю, это Шерстнёв часто говорит.

«Шоколадный» снова посмотрел на меня.

— А знаешь, что одна пятая человечества, — сказал он, — это шестьсот миллионов человек. Шестьсот миллионов! И все они голодают.

Я так растерялся от его слов и от количества голодающих людей, что просто потерял дар речи. Никогда бы не подумал, что столько людей на земле голодает.

— А что же делать, чтобы одна пятая не голодала? — спросил я.

— Не знаю, — ответил он. — Только мне это мешает жить.

— Несправедливо, — сказал я.

Я поискал глазами мать. Она стояла в сторонке совсем одна и смотрела на меня. Я-то отлично знал, как она не любила провожать и не любила вокзал этого города, потому что восемь лет назад отсюда в Москву уехал мой отец.

Помахал ей рукой, но она не ответила. Смотрела в мою сторону, а меня не видела. Бывает так иногда у людей: смотрят прямо на тебя, а ты чувствуешь, что они тебя не видят, что у них перед глазами кто-то другой. Может быть, она сейчас думала об отце и о том, что она зря отправила его из дома? Недаром про мать говорили, что «у неё одна любовь на всю жизнь».

Я мог её окликнуть, но в такие минуты, по-моему, нельзя орать или говорить: «Ты смотришь мимо меня».

Ждал, и всё. Она спохватилась в последний момент. Поезд тронулся, и мы помахали друг другу руками. Она долго-долго махала мне рукой, точно провожала меня в дальнее и трудное путешествие.

6

Когда перрон с шумной толпой и моя одиноко стоявшая мать пропали вдали, я оглянулся. Но этот «шоколадный» уже куда-то исчез.

Жалко было, что он исчез. Я не особенно люблю одиночество. Вернее, я его совсем не люблю. Прошёлся по вагону: ребята уже разбились на группы и разговаривали. Девчонки с девчонками, мальчишки с мальчишками. Девчонки рассказывали друг другу про своих учителей, а мальчишки — про космонавтов и про футбол. И тут он сам появился передо мной.

— Почему ты ушёл? — спросил я.

— А, слёзы-грёзы, — сказал он. — Тебя ведь мать провожала. Я видел.

— А тебя кто провожал?

— Никто. Мама уехала в экспедицию. Она монтирует в горах автоматические метеостанции, а отец взрывается.

— Как это — взрывается? — не понял я.

— Он проводит опыты с газом гелием и часто взрывается. То руки обожжёт, то лицо. Это его любимый газ. Он поэтому и меня назвал Гелием. Он очень лёгкий, этот газ, и создаёт температуру до двухсот шестидесяти градусов.

— Подумаешь, — сказал я. — Сталь плавят при семистах градусах.

— А гелий создаёт температуру двести шестьдесят градусов ниже нуля, то есть мороза.

Он мне очень нравился. Всё у него было необычное, даже имя: Гелий. И загар необычный, не то что у других: нос облупился, а лоб белый. Или в глубине морщинок светлые полоски, как у меня, потому что я не могу отвыкнуть от привычки морщить лоб. А у него загар ровный и гладкий: руки, лицо и даже уши — всё одного цвета.

— А у меня обыкновенное имя, — сказал я. — Просто Севка.

В это время в наш вагон вошла девушка с пионерским галстуком. Я сразу догадался, что это пионервожатая, они все какие-то одинаковые: у них одинаковые причёски и очень строгие лица. Точно им всем запретили улыбаться.

— Ребята, минуту внимания, — громко сказала девушка.

Все тут же повылазили из своих купе и уставились на девушку. Она почему-то покраснела.

— Меня зовут Наташа. — Она покраснела ещё сильнее и поправилась: — Наталья Сергеевна. Вам, ребята, строго запрещается драться и выходить на остановках из вагона.

Я вспомнил «Богиню Саваофу», и мне сразу стало скучно-скучно.

— Надеюсь, вы меня не подведёте? — спросила она.

— Нет, нет! — закричали все.

Кроме меня, конечно. Я на всякий случай решил промолчать. И Гелий промолчал.

— У вас есть чувство ответственности? — снова спросила она.

— Есть, есть! — закричали все.

А мы с Гелием промолчали. И вдруг она улыбнулась и сказала:

— А теперь можете прыгать, бегать, кричать и петь сколько угодно.

Это было неожиданно, но в следующий момент началось такое, что было не до рассуждений. Все стали прыгать по полкам, перебегать из купе в купе, и везде были ребята, и никто не ругался, что надо молчать, никто не требовал тишины. Здорово было, но только это быстро мне надоело. Сколько можно орать, если тебя не останавливают! И другим это тоже надоело. В вагоне наступила тишина.

Потом мы легли с Гелием спать на верхние полки. Спать нам не хотелось, и Гелий перебрался на мою полку.

— Почему ты молчал, когда Наташа с нами разговаривала? — спросил он.

— Есть у меня причина, — ответил я. — А ты?

— Из солидарности с тобой, — сказал он. — А Наташа мне понравилась. Ничего себе устроила шумок.

— Подумаешь, — сказал я. — Вагон прочный — всё выдержит.

— Это разве прочность? — сказал Гелий. — Скоро вагоны будут делать из железобетона. Вот это будет прочность. И самолёты будут делать из железобетона, крылья и фюзеляжи… А Наташа хорошая, ты зря к ней придираешься.

Утром я проснулся первым. Гелий ещё спал. Он хоть и «летучий газ», а вот сон из него долго не вылетал. И все остальные ребята спали. Известно, у них на душе легко и свободно, а у меня отец, как гвоздь, сидит в голове. Попробуй тут поспи.

Мне надоело валяться, и я потихоньку сполз с полки. В коридоре встретил Наташу. Она уже была на страже. По-моему, она вообще не ложилась спать. Я ночью вставал, так она тоже не спала. Увидела меня и говорит: «Щеглов, комната мальчиков в конце вагона».

Я стоял у окна и считал телеграфные столбы. У меня привычка такая — всё считать: окна в домах, проезжающие машины, собак, пролетающие самолёты. Когда считаешь, очень хорошо думать.

Сначала я подумал о матери. Потом об отце. Решил отправить ему телеграмму, чтобы он меня встретил. Потом подумал, хорошо бы ему привезти подарок и сказать, что это от матери. А то неизвестно, с чего начинать разговор.

Мимо неслышно ходит Наташа. Теперь, когда я присмотрелся, то убедился, что она совсем не похожа на вожатую, то есть она не похожа на «Богиню Саваофу». Во-первых, она часто улыбается, во-вторых, она маленькая и худенькая, и лопатки у неё торчат, как у девчонки. Настоящая девчонка, не такая уж, правда, молодая, но замуж ей ещё рановато.

Наташа ходит мимо меня, а я считаю столбы и думаю, как бы её назвать. Когда я насчитал пятьдесят столбов, я вдруг придумал для неё очень хорошее прозвище. Назвал её «Детектив».

Как она косит глаза в мою сторону, прямо стрижёт глазами. Подозрительна до ужаса, ну конечно, настоящий «Детектив». Ей интересно, почему я стою один у окна. Может быть, я думаю выбить окно головой и выпрыгнуть из поезда на ходу. А может быть, решил дёрнуть за стоп-кран, хотя там написано, что за это привлекают к уголовной ответственности.

Но тут её подозрительность резко усилилась, потому что она увидела, что у меня шевелятся губы, и сказала:

— Почему ты один стоишь у окна?

— А разве это запрещается?

— Нет, — сказала она. — Но, может быть, ты себя плохо чувствуешь или скучаешь о родителях?

— Я люблю одиночество, — сказал я.

— Можно, я постою рядом с тобой? — спросила она.

— Стойте.

Мы помолчали.

— Когда ты смотришь в окно на степи и леса, на незнакомые города, на новые стройки, тебе не хочется соскочить с поезда и идти по этой степи или заявиться на стройку и сказать: «Ребята, я остаюсь с вами»? — спросила она.

— Хочется, — ответил я.

— Я так и думала, — сказала Наташа. — Почему ты молчал, когда все ребята кричали, что не подведут меня.

— А, старая песня, — ответил я. — Меня все вожатые не любят.

— Почему?

— А-а, — сказал я нехотя. Пусть не думает, что я очень хочу с ней поговорить. — Наша школьная, например. Я назвал её «Богиня Саваофа», потому что она, как бог Саваоф, одна в трёх лицах: пионервожатая — раз, учительница — два, главный редактор газеты — три. Она обиделась, стала ко мне придираться. Шуток не понимает.

— Смешно. «Богиня Саваофа». А меня ты как назвал?

Я не подумал и трахнул:

— «Детектив». Вы — подозрительная.

Неудобно получилось. Как это у меня выскочило? Она вдруг покраснела.

— Ну, вот видите, — сказал я. — Вы тоже обиделись. Не знаю, как отделаться от этой привычки. «Богиня Саваофа» сказала, что я бездушный человек. Как вы думаете, это правда?

— Нет, неправда, — сказала она. — Просто у тебя остросатирический ум, поэтому ты придумываешь обидные прозвища.

Но я видел, что ей всё же было неприятно, она стала какая-то другая. Зря её обидел, тем более что Гелий её хвалил, а он разбирается в людях.

— Вы не думайте, — сказал я. — Я буду бороться и отвыкну от этой привычки: никому не стану давать прозвищ. Я ведь ко всем хорошо отношусь, и даже к «Богине Саваофе», то есть к Нине Семёновне. — Потом я вдруг вспомнил, как она извинилась передо мной, не каждый может признать свою вину, даже если виноват, и добавил: — Вот сейчас я к ней просто замечательно отношусь.

В это время поезд остановился у перрона какого-то вокзала, и Наташа бросилась к выходу. Она всегда, как только остановка, сразу — к выходу.

Я подошёл к ней и сказал:

— Мне нужно отправить телеграмму одному человеку.

— Ну нет, — ответила Наташа.

— Мне очень нужно, — сказал я. — Честное пионерское!

Она внимательно посмотрела на меня.

— Хорошо, я пойду с тобой. — Она попросила проводника не выпускать из вагона ребят, и мы побежали на почту.

Бегала она быстро, как мальчишка. Я еле за ней поспевал. Наконец мы прибежали на почту.

— Давай пиши. — Наташа протянула мне бланк телеграммы. — У нас мало времени.

Она повернулась ко мне спиной, чтобы не видеть, о чём я пишу. А я не знал, что мне писать. Думал, думал, ничего не придумал, а тут ещё Наташа под боком, и народ кругом разговаривает, и все спешат.

— Ну, чего же ты? — возмутилась Наташа. — Ты когда-нибудь телеграммы писал?

— Нет, — ответил я. Теперь мне уже не хотелось посылать эту телеграмму, и я сказал: — Нет, не писал… — Хотя я уже писал телеграммы два раза в жизни. Поздравлял маму с днём рождения, она была в командировке, и Юрия Гагарина, когда он благополучно приземлился в заданном районе.

— Давай я напишу, — сказала она. — Диктуй адрес.

— Не буду я писать, — ответил я. — Передумал.

— Ты просто меня обманул. — Она на всякий случай схватила меня за руку. Ты и не думал никому посылать телеграмму. А я всю ночь не спала, ходила по вагону, боялась, кто-нибудь свалится из вас с верхней полки.

У меня горело лицо, точно я стоял перед теми кострами, которые мы разжигали в поле. Нужно было как-то объяснить ей, что я на самом деле хотел отправить телеграмму. Она даже на «Детектива» не обиделась, и мне совсем не хотелось, чтобы она думала, что я её дразню.

— Я не думал вас обманывать, — сказал я.

— Если бы я тебе могла поверить!.. — сказала Наташа. — У меня предчувствие, что ты меня обманешь.

Можно было попытаться договориться с ней. Но тогда надо было выложить всё про отца, и про то, как мать тоскует о нём, и какая она гордая, и ещё многое, что словами не расскажешь. К тому же я не любитель выкладывать свою биографию каждому встречному-поперечному. Скажешь, к примеру, отца нет, и тут же тебя начинают жалеть, и сиротой называют, и бедненьким.

Противно слушать, не понимают они, что ли, что никому их жалость не нужна.

— Я выпью воды, — сказал я. — У меня в горле пересохло.

— Ну ладно, — согласилась она. — Пей. — Она всё ещё держала меня за руку. Боялась, видно, что меня куда-нибудь в сторону занесёт.

Мы подошли к автоматам с газированной водой. Их было тут восемь штук, но все они не работали. Они стояли, как в строю, большие, красные, пузатые, и все не работали.

— Уже тридцать восемь, — сказал я.

— Что — тридцать восемь? — не поняла Наташа.

— Тридцать восемь автоматов я насчитал в дороге, и все не работают. Порядки.

— Пошли обратно. Напьёшься в вагоне.

— Хорошо, — сказал я. — Только разве сравнишь обыкновенную воду с газировкой из автомата.

И тут я увидел на витрине киоска большую разноцветную глиняную вазу. Она была ярко-оранжевая, а в центре красовался чёрный петух с жёлтым глазом.

— Подождите. Мне надо купить эту вазу, — сказал я. — В подарок одному человеку.

Она смотрела на меня, как на ненормального. А я подошёл и купил вазу. Отгрохал за неё два рубля. По-моему, продавец был очень доволен, потому что он даже мне её упаковал.

Когда он её упаковывал, я увидел, что на другой стороне вазы нарисован второй петух. Этот был жёлтый с чёрным глазом.

Я взял вазу из рук продавца и сразу как-то почувствовал себя неуютно, неспокойно, ну вроде сделал что-то не совсем так.

— Ваза тому же человеку, что и телеграмма? — спросила Наташа.

— Да, — ответил я.

Теперь она меня уже не держала за руку. Поняла, что я никуда не собираюсь убегать. Раз покупаю вазы, значит, бежать не собираюсь.

Когда я вернулся в вагон, Гелий ещё спал. И двое других мальчишек в нашем купе спали. Я поставил вазу на свою полку и вышел в коридор.

В коридоре был настоящий цветник, клумба с цветами разных сортов, потому что все девчонки были в цветных платьях. Они бегали, суетились, пищали, хихикали и заплетали косы. Они очень гордились своими косами: то бросят их небрежно за спину, то положат на грудь.

Я стоял и смотрел на них. Интересно смотреть на незнакомых девчонок. Это меня немного развеселило. И тут я понял, почему у меня было такое плохое настроение: просто я потерял надежду, что увижу отца. А теперь у меня снова появилась надежда. Может быть, оттого, что светило солнце, может быть, оттого, что Наташа стерегла нас всю ночь, чтобы мы не упали с верхних полок и не разбились, а может быть, оттого, что все девчонки были в цветных, ярких платьях. В общем, неизвестно отчего, но у меня появилась надежда, что у нас с отцом всё закончится удачно.

Конечно, Гелий счастливый. У него вон какой отец: учёный. Во время опытов взрывается, а всё равно продолжает работать. Гелий сказал, что он одержимый. Он сказал, что самые счастливые люди — это одержимые. А мой? Опытов никаких не ставит, жизнью ради других не рискует. Ну и что же? Он мой отец. Шерстнёв правильно говорил: «Главное — быть человеком». А ведь он человек. Ну, а недостатки есть у каждого, без недостатков нет ни одного человека.

Чем ближе мы подъезжали к Москве, тем больше я волновался. Телеграмму я отцу не стал давать. Дело в том, что у меня созрел новый план: я решил съездить к нему домой. Наташа сказала, что у нас в Москве будет несколько часов свободного времени между поездами, вот я и решил съездить к нему.

Надо было подготовить к этому Гелия, а то я уйду, а они поднимут панику.

— Я с вами на экскурсию не пойду, — сказал я. — У меня одно важное дело.

— А Наташа тебя отпустила? — спросил Гелий.

— Нет, — ответил я. — Я не спрашивал, мне по личному делу надо.

Ему не понравились мои слова, и он не постеснялся это показать. Он не любил, когда обманывают.

— У меня нет другого выхода, — сказал я.

— Нехорошо причинять людям страдания, — сказал он. — Знаешь, что будет с Наташей, когда ты убежишь?

— А что будет со мной, если я не пойду, ты знаешь? — спросил я. — Я, может быть, только из-за этого согласился поехать в Артек, потому что, если по-благородному, я должен был отказаться от путёвки. Я узнал, здесь все отличники, только я один не отличник, а я не отказался.

— Ладно, я тебя поддержу. Из солидарности… А что мне сказать Наташе, когда она узнает, что ты сбежал?

— Что хочешь… У меня отец в Москве, и я его не видел восемь лет.

Вот была новость для него! Он просто проглотил язык, и даже лицо у него побледнело. С этой минуты, я заметил, он перестал рассказывать про своего отца, точно он так же, как его любимый газ гелий, испарился в одну секунду. Он всё время говорил о матери, но тут-то я уж с ним мог посоперничать.

Мы разговаривали о матерях и вовсю расхваливали их, со стороны могло показаться, что мы их перехваливали.

Но разве мою мать можно перехвалить? Вот если бы мне сказали: теперь твоя мать будет вон та женщина, она знаменитый академик или чемпион мира по горнолыжному спорту, — я бы отказался. Ведь эти женщины никогда не отгадают моих мыслей и никогда не будут стирать бельё до полуночи, если я сделаю что-нибудь не так.

7

Когда мы приехали в Москву, оказалось, что поезда на Симферополь надо ждать целых восемь часов. И Наташа сказала, что мы пойдём на прогулку по Москве: поедем на Красную площадь, потом на Ленинские горы, а потом во Дворец пионеров. Но я уже ничего этого не слышал, у меня в груди затрепетало, а в голове запрыгало. Я был готов в ту же секунду броситься на поиски отца.

Мы вышли на вокзальную площадь. Это была большая круглая площадь, и по этой площади, как по гигантскому колесу, крутились сотни машин. А людей столько, что вообще не протолкнёшься, и у всех разные лица. И все они спешат, и никто не обращает друг на друга внимания.

— Ребята, — сказала Наташа. — Вот это и есть Москва. Имейте в виду, здесь легко потеряться. Поэтому возьмитесь за руки.

Ребята построились парами и взялись за руки, как малыши из детского сада. Видно, их всех напугал этот московский шум: потоки машин и троллейбусов и толпы людей.

Я тоже чувствовал себя не очень уверенно. Им-то что: они поедут на Красную площадь и во Дворец пионеров, а я должен один броситься навстречу этим автомобилям и людям. А людей в Москве, Гелий сказал, шесть миллионов.

Хорошо жить в совхозе: если у тебя какая-нибудь неприятность, знаешь, куда идти; если у тебя радость, тоже знаешь, куда идти. А тут — шесть миллионов, и все чужие.

Мы с Гелием стали в строй последними, чтобы мне удобнее было убегать. В руке я держал свою вазу.

— Ты почему не сдал вазу в камеру хранения? — спросила Наташа.

— Я боялся, что её там разобьют, — соврал я.

— А где же тот человек, которому ты привёз подарок?

— Почему-то не пришёл.

Я врал с трудом, обычно мне это даётся легче. Я даже иногда нахожу в этом удовольствие, ну вроде чувствуешь себя прямо артистом, когда ловко соврёшь учителю или сочинишь какую-нибудь историю для ребят. А сейчас мне было неудобно врать. Может быть, потому, что рядом стоял Гелий, и он знал правду, и осуждал меня за враньё, и только из солидарности молчал. И ещё эта Наташа: хороших людей всегда труднее обманывать.

— Ничего, — сказала Наташа. — Не волнуйся, он придёт к поезду.

— А я и не волнуюсь, — ответил я.

Наташа прошла вперёд, и мы направились в метро.

— Пора, — тихо сказал Гелий. Он снова побледнел, как тогда в поезде, во время моего рассказа об отце.

Я поставил вазу на тротуар и наклонился, точно мне было остро необходимо перевязать шнурок на туфлях. Решил, буду завязывать, пока они не скроются в метро. Но мне пришлось тут же вскочить, потому что какой-то мужчина чуть не сбил мою вазу. Я еле успел её подхватить, а он обругал меня ещё размазнёй. А потом я пошёл в противоположную сторону…

У меня было три рубля. Целое состояние. Это я понял, когда подошёл к продавщице мороженого и приценился к московским ценам. Там было мороженое в бумажных стаканчиках, которое стоило семь копеек. Я подсчитал, что смогу купить сорок три порции такого мороженого. Сорок три стаканчика — это ли не богатство? Можно было бы накормить весь наш класс, и ещё осталось бы матери и Шерстнёву. Но я не имел права сейчас тратиться. Неизвестно, что ждало меня впереди.

Ух, до чего у меня пересохло во рту, точно я пересек пустыню Сахару и не пил десять дней! А я всего-навсего перешёл вокзальную площадь.

Это, правда, тоже не такое лёгкое испытание. Во-первых, я тут рисковал жизнью не меньше, чем отец Гелия во время опытов, потому что московские шофёры совсем не обращают внимания на людей. Катят прямо на них, а сами прохожие тоже норовят попасть под машину. Я просто очумел от всего этого. А во-вторых, у меня Наташа не выходила из головы.

Честно говоря, я согласился бы в одиночку пересечь Сахару или полжизни не есть мороженого, но чтобы мне не нужно было обманывать Наташу и чтобы мой отец жил вместе с нами. А я сейчас с ребятами в своё удовольствие гулял бы по Москве.

Может быть, тогда бы я даже отвык от своих дурацких привычек: не приклеивал никому обидные прозвища и не считал бы про себя телеграфные столбы, окна в домах и прочую ерунду. Может быть, тогда у меня в голове было бы пусто и легко, как бывает иногда по утрам, когда я забываю про все неприятности?..

Я подошёл к троллейбусной остановке и сел в первый троллейбус. Надо было как можно быстрее уехать подальше, чтобы Наташа не спохватилась и не подняла тревогу.

При современной технике меня могли выловить на площади в одну секунду. Объявят, например, по вокзальному радио, что пропал мальчик двенадцати лет, и опишут приметы, и какой-нибудь сознательный гражданин обязательно меня подцепит. Это точно, и я об этом читал в газетах. Нет, меня не так-то легко провести, хотя я и не москвич.

Москвичи думают, что они самые хитрые и умные, но мы на целине тоже в курсе всех событий. И про объявления по радио знаем, и про то, что в одну минуту по фототелетайпу могут передать мою фотографию во все отделения милиции, а через час она будет в руках у каждого постового милиционера. Это я тоже знаю.

В троллейбусе кондуктора не было. Каждый бросал монету в кассу-копилку и отрывал билет. Я бы тоже бросил монету и оторвал билет, но у меня ведь было три рубля. Постоял, посмотрел, неизвестно, что делать, а потом сел у окна. Поставил вазу на колени и сижу. Смотрю по сторонам. Даже немного успокоился.

— Мальчик, твой билет?

Я поднял голову и увидел перед собой женщину. Тут мне так и ударило — билет-то я не купил.

Все в троллейбусе сразу стали смотреть в нашу сторону. Можно было выкрутиться и сказать, что я выронил билет в окно, но я почему-то ответил:

— У меня нет билета.

— Может быть, тебе ещё нет семи лет? — елейным голосом спросила контролёр.

Она явно хотела меня унизить.

— Нет, что вы, — сказал я. — Мне двенадцать, по-моему, я не такой уж маленький.

— Современная молодежь! — сказала какая-то старуха. — Ни стыда у них, ни совести. А ещё пионер. Соврал бы что-нибудь для приличия.

— А зачем мне врать? — сказал я.

А сам начал лихорадочно думать, как выпутаться из этой истории. Сейчас бы надо было всех разжалобить, заплакать, что ли. Это всегда действует на людей, но я не любил унижаться.

— Вот и мои внуки так же, — сказала старуха. — Говорю им: сходите за хлебом, а они — «неохота». Сказали бы: у нас срочное дело, а то «неохота». Никакого уважения.

— А вот мы его сейчас за воротник да в милицию! — сказала контролёр.

— За что? — спросил я.

— За то самое, там разберутся.

— Просто я привык ездить без билета, — сказал я.

— Ах, он привык ездить без билета! Приятная откровенность, — сказала контролёр. — Да ещё с багажом.

— Какой же это багаж! — возмутился я. — Обыкновенная глиняная ваза. Я её в подарок везу.

— В чём дело, товарищи? — раздался чей-то бас. — Почему не проходите?

— Безбилетника поймали. Мальчишку.

— Воришку? — откликнулся бас. — В милицию его.

— Тихо, тихо, — сказал старик, который сидел рядом со мной. — На мальчишку все готовы орать, а вот если бы тут стоял взрослый бандит, вы бы живо кулаки спрятали в карманы.

— Ну, знаете, только не я, — ответил бас. — Товарищи, разрешите пройти! Разрешите.

Перед нами появился толстый маленький мужчина.

— Где здесь правонарушитель? — спросил он.

— Это я, — ответил я. — Только я не виноват. Просто привык ездить без билета. У нас автобусы бесплатные.

— Где это у вас? — снова спросил толстяк.

— Алтайский край, совхоз «Новый».

— Силён заливать. Из коммунизма притопал, что ли? — засмеялся старик, который сидел рядом со мной. — А еда у вас тоже бесплатная?

— Нет, — ответил я.

— Ну, хватит веселить публику, — сказала контролёр. — Пошли в милицию. Там составят протокол и сообщат куда надо по всем правилам.

— Никуда не пойду! — сказал я. — Я правду говорю.

— Однако каков хулиган! — крикнул толстяк. — Вырастет, будет бандитом. Определённо…

— Тихо, тихо! — перебил его старик. — Это уже слишком.

— Честное слово, дяденьки, я говорю правду! — закричал я.

Я посмотрел на их лица: на старика, на толстяка, у которого от возбуждения нос покрылся капельками пота, на старуху, которая рассказывала про внуков. Ещё в троллейбусе сидели молодой парень с девушкой — но, по-моему, они ничего не слышали и не видели — и пожилая женщина, похожая на артистку.

Я смотрел на них и думал: ну как объяснишь этим чужим людям, если они ничего не хотят знать! Им что, они придут домой, и всё у них дома в порядке, а наша семья разбросана на два конца.

— Честное слово, я из совхоза. Честное слово! Вот, пожалуйста, у меня есть деньги, я сейчас куплю билет.

— Скажи-ка, три рубля! — пропела старуха. — Не иначе, стащил у родителей.

— Почему обязательно стащил? — сказала женщина, похожая на артистку. — Как вам не стыдно!

— Вы меня не стыдите, — ответила старуха. — Ишь какая! Нацепила шляпку и думает, что умнее всех.

— Тётя, — сказал я, — но вы-то мне верите, что я не безбилетник?

— Конечно, верю, — ответила женщина.

— Ну ладно, — сказала контролёр. — Плати штраф пятьдесят копеек, и делу конец.

Я нехотя подал три рубля. Пятьдесят копеек ни за что ни про что — это было просто возмутительно. Но в милицию я тоже не мог идти, не было у меня времени бороться за справедливость. И потом, легко сказать — в милицию: они там сразу во всём разберутся. Могут сообщить в совхоз или в Артек — и возникнет «международный скандал».

— Возьмите, — сказал я. — Денег мне не жалко, только это несправедливо.

— Ладно, ладно, — ответила контролёр. — Теперь будешь внимательней.

Она взяла у меня три рубля и стала рыться в карманах, чтобы сдать сдачу. В это время троллейбус остановился, и женщина, похожая на артистку, вышла.

Из кабины выскочил водитель, молодой парень, очень похожий на наших совхозных трактористов.

— Граждане, прекратите базар! — крикнул он. — Ну, чего вы ругаетесь?

— Безбилетников возите, — сказал толстяк. — Народную копейку не бережёте.

— Кто здесь безбилетник? — спросил водитель. — Ты?

— Да, — ответил я.

— Штрафуете? — спросил он у контролёра.

— Штрафую, — ответила она.

Он внимательно посмотрел на меня.

Пока я тут ворочался, вскакивал и садился, разорвалась обёртка на вазе. И теперь из обёртки выглядывал чёрный глаз жёлтого петуха.

— Братишке? — спросил водитель.

— Нет, — ответил я. — Отцу.

— Тоже неплохо, — сказал водитель. — Весёлый петушок!

Вдруг он выхватил три рубля из рук контролёра, сунул их мне и подтолкнул к двери. А я, вместо того чтобы бежать, стал упираться. Совсем обалдел.

— Иди, иди, — сказал водитель. — И больше не попадайся. Это пиратство — брать с мальчишки пятьдесят копеек.

— Я на вас акт составлю! — закричала контролёр.

Но тут-то я опомнился и выскочил из троллейбуса.

А троллейбус тронулся. Когда он проезжал мимо меня, я увидел, как толстяк и старуха открывали и закрывали рты. Они были похожи на рыб в аквариуме.

8

Всё окончилось хорошо, и я даже волноваться стал меньше. Иду, смотрю по сторонам. Неплохой всё же городок Москва. Машин много, это по мне. Придётся попросить отца, чтобы повозил по городу. А то вернусь в совхоз, ребята — ко мне, а я ничего не видел. И тут меня окликнула женщина, та самая, которая защищала в троллейбусе.

— Отпустили?

— Водитель заступился, даже штраф не взяли. Он сказал, это пиратство — брать с меня пятьдесят копеек.

— Я с ним согласна, — сказала женщина. — Если меня когда-нибудь выберут председателем Моссовета, я разрешу всем детям ездить в троллейбусах бесплатно. — Она на минуту задумалась. — Нет, не всем. Тогда они будут целыми днями раскатывать. Отличникам, да, отличникам. Им надо придумать значки, чтобы все знали: вот идёт отличник. И везде ему вход бесплатный: в троллейбус, в метро и даже в научно-популярное кино.

Вот это была идея! Я понял, что передо мной необыкновенная женщина. Здесь надо было действовать решительно.

— Знаете что, — сказал я, — приезжайте к нам в совхоз. Вам там понравится. У нас здорово! Шерстнёв вам руки будет целовать.

— Прости, прости, — сказала она неожиданно басом. — Кто такой Шерстнёв и почему он будет мне целовать руки? Он мне не муж и не жених. Я его имя слышу первый раз.

— Это директор нашего совхоза, — сказал я. — Совсем забыл, что вы его не знаете. У него такая поговорка. Если ему кто-нибудь по душе, он всегда говорит: «Передай ему — приеду, руки у него буду целовать». Ну, это вроде самого большого спасибо.

— Любопытный ваш Шерстнёв.

— Очень. Он у нас придумал закон: каждый, кто уезжает на запад, должен обязательно привезти с собой новенького.

— Ах, вот как! А ты, значит, меня наметил жертвой?

— Вас, — ответил я.

— Мило и неожиданно, — сказала она. — Чем же я тебе понравилась?

— У нас в совхозе нет ни одной такой, как вы.

— Выходит, я вроде ихтиозавра или носорога буду у вас в совхозе? Ты меня будешь демонстрировать в клетке?

— Нет, зачем же, — ответил я. — Вы будете работать. Чем вы занимаетесь?

— Преподаю немецкий язык.

— Шпрехен зи дейч? — обрадовался я.

— Умоляю, больше ни слова! — застонала она. — У тебя варварское произношение.

— Хорошо, — охотно согласился я. — Не буду. У нас в школе с немецким языком очень плохо. Ведь смех и грех, у нас немецкий преподаёт учитель физкультуры. По совместительству. Он служил в армии в Германии и вот преподаёт немецкий язык.

— Ты это серьёзно?

— Да, — тихо ответил я. — Вы же испугались моего произношения. Но я лучший в классе, а другие, они думают, что «презенс» — это прошедшее время… Вспомнить страшно!

— Возмутительно! — сказала женщина. А что смотрит районо, облоно?

— Не знаю, — сказал я. — Вероятно, они оторвались от народа.

— Ну-ка, ну-ка, дай мнё адрес твоего совхоза. Физкультурник преподаёт немецкий язык!

Она вытащила маленькую книжку и записала с моих слов адрес нашего совхоза, моё имя и фамилию.

— Ты не волнуйся, я не буду упоминать твоё имя, чтобы у тебя не было осложнений в школе.

— А я не боюсь, — ответил я. — Я принципиальный.

— Вот как! — сказала женщина. — Интересно, какая будет жизнь, когда вы будете управлять страной?

— Прежде всего у нас будут работать все автоматы с газированной водой — это раз. А то, вы подумайте, из ста автоматов, из которых я хотел напиться воды, восемьдесят пять не работают.

— Правильно, — сказала женщина. — С маленького начинается большое. А собственно, куда ты держишь путь, милый Сева?

— В Артек.

— А сейчас?

— Ищу Хомутовский тупик.

— Э, братец, тебе в другую сторону.

— Знаю, — ответил я. — Только я решил вас немного проводить.

— Отчаянные родители, — сказала женщина. — Такого маленького мальчика пускают гулять по незнакомой Москве.

— У нас в степи заблудиться опаснее, чем здесь, — ответил я. — Тут вон сколько людей, а там пустота. А ночью все эти фонари горят?

— Горят, — сказала она.

— А у нас ночью ни одного фонаря. — Я подумал, что проговорился и теперь уж ни за что не уговорить её приехать к нам в совхоз, и добавил: — В степи темнота, а в посёлке лампочки дневного света. — Хотел ещё сказать, что их включают только по большим праздникам, и снова вовремя остановился.

Вообще ведь со взрослыми надо осторожнее: они придирчивы к мелочам. Очень для них важно, чтобы была уютная квартира, и чтобы хорошая постель, и обязательно завтрак и обед по расписанию. У нас, например, был такой случай. Приехал в школу новый учитель, побыл неделю, и след его простыл. Оказывается, он уехал из-за туалета! Школьный туалет у нас на улице — поэтому он уехал.

— А ещё, ещё у нас… — Я никак не мог придумать, чем бы её сразить.

— Не уговаривай, у меня в Москве муж и двое детей, — сказала женщина. — А в министерство я обязательно зайду. До свидания.

— Жалко, что отказываетесь, — сказал я. — У нас бы для всех нашлось дело — и для вашего мужа, и для ваших детей.

Потом мы разошлись. На душе у меня было спокойно. Жалко, конечно, что я не уговорил эту женщину приехать к нам. Это была бы победа, если бы она со всей семьёй прикатила в совхоз; интересно, что тогда про меня сказал бы Шерстнёв?

А у «Богини Саваофы» вот бы вытянулось лицо. А то она считает, что совершила героический поступок, приехав на целину. Самый настоящий героический поступок, ну вроде впрыгнула на ходу в горящий поезд и спасла десять грудных детей, которые вот-вот должны были сгореть в этом пламени.

А тут приезжает целая семья; и никакого геройства в этом не видят… Да, геройство. Как же! У нас в школе три учителя немецкого языка. Одного прислали из Барнаула. Одну привезли трактористы, когда ездили на выставку в Москву. А следом за ней приехал ещё один: как выяснилось, её бывший однокурсник.

Он хотел работать именно в нашей школе, и баста. Директор сначала не соглашался его оставлять, а потом почему-то оставил. Именно он и преподавал физкультуру.

Я успокоил себя, что не очень-то соврал, сказал только наоборот, что у нас физкультурник преподаёт немецкий, а нужно было сказать, что «немец» преподаёт физкультуру. Да ещё такой свирепый: все команды отдаёт по-немецки. «Лёйф!» — кричит он. А я: «Что такое?» Притворяюсь, что не расслышал его команды. А он: «Шприх дейч!» Значит, говори по-немецки. А я: «Вас ист дас?» У меня из-за этого на физкультуре всё не так получается. Он приказывает: «Ложись!», а я стою. Он говорит: «Бегом!», а я иду шагом. Раньше для меня физкультура была отдыхом, а теперь я даже не понимал: не то я на уроке физкультуры, не то на уроке немецкого.

9

Целых двадцать минут я стоял на углу Хомутовского тупика. Ноги у меня тряслись от страха, и руки тоже тряслись: чуть не уронил вазу. Казалось, стоит мне войти в этот Хомутовский тупик, как я сразу столкнусь с отцом.

Я думал, что буду искать тупик ну хотя бы два часа, а он вот, передо мной: маленькая, совсем не московская улочка в старых домах, изогнутая змейкой. Я помнил адрес на память: дом пятнадцать, квартира шесть.

Сколько раз я представлял, как приду к отцу и скажу: «Ну, хватит! Не знаю там, что у вас с мамой случилось, но тебе пора возвращаться. А то что же получается? На весь наш класс я один без отца. А „Богиня Саваофа“ даже крикнула мне: „Безотцовщина!“ Как, по-твоему, хорошо это?» — «А за что она тебе это крикнула? Небось нахулиганил?» — спросит он. «Может, и нахулиганил, я не отказываюсь. Приедешь — и разберёшься. Если надо, можешь меня наказать, я не возражаю».

«Эх, — подумал я. — Скандал теперь будет. Наташа, видно, уже спохватилась, и началась паника, а я тут стою, точно присох к месту».

Я вошёл в этот несчастный тупик и стал искать дом пятнадцать. Прошёл раз: нет дома пятнадцать. Прошёл второй раз: снова нет. Дом тринадцать, потом небольшой сквер, а потом сразу дом семнадцать.

В сквере на скамейке сидел старик и читал газету. Я сел рядом. Старик посмотрел на меня, и я сказал просто так, неизвестно кому:

— Странная улица: дом тринадцать, а потом сразу семнадцать.

— М-да… — промычал старик. — Сейчас много странного. Вот, к примеру, я вчера прочёл в журнале, что профессор Чумаков испытал действие лекарства против полиомиелита на себе. Страшная болезнь, при ней ноги отнимаются. Он двойную порцию этой вакцины принял, жизнью рисковал. Вот это странно, удивительно и достойно восхищения. А то, что нет дома пятнадцать, в этом ничего странного нет.

— А по-моему, странно, — сказал я.

— Дом этот снесли, — сказал старик. — Старый был, ветхий. Его построили после наполеоновского пожара. В тысяча восемьсот тринадцатом году! Значит, стукнуло ему сто пятьдесят лет. Его и снесли. Скоро всю нашу улицу снесут, и не будет Хомутовского тупика. А то ведь какое унизительное название придумали: «Хомутовский тупик!» А ты сам где живёшь?

— Далеко, я приезжий, — ответил я.

— Ах, ты приезжий! Для тебя здесь много интересного. Видал, как Москва строится?

— У нас в совхозе тоже строятся.

— Что ты, что ты! Сравнил! — сказал старик. — Масштабы не те.

— А где же все жители дома пятнадцать?

— Переехали в новые дома. Одни — в Измайлово, другие — в Мазилово, третьи — на Ленинские горы.

— А как же теперь быть? — спросил я. — У меня в этом доме жил знакомый. Мне необходимо его повидать.

— Очень просто, — ответил старик. — Выйдешь на большую улицу, найдёшь справочное бюро и узнаешь.

Я вышел на большую улицу и нашёл справочное. Перед окошком справочного стояла женщина, и в справочном сидела женщина. Они разговаривали на посторонние темы, это было сразу ясно. У нас в совхозе женщины тоже любили поговорить, но они всегда говорили о важных делах: о том, какой намечается урожай, о своих детях, о новых людях в совхозе, о том, чей муж хороший, а чей плохой. А эти разговаривали о танцах — чего только не придумают москвичи! — про какое-то «па-де-де» и про какую-то «польку через ножку». Ну прямо как наши девчонки.

Мне надоело их слушать, я спешил, а они — «па-де-де», и я сказал:

— Скоро у вас кончится перерыв?

Они замолчали, и та, что стояла рядом со мной, сказала: «Извините», и мелким-мелким шагом, как-то смешно ставя ноги, почти побежала по тротуару. А та, что сидела в справочном, посмотрела на меня, как «Богиня Саваофа», поджала губы и прищурила глаза, выпустила в меня электрический заряд силой в несколько ампер.

Я сказал ей, что мне надо, и она начала приставать: где он родился, когда родился, где жил последнее время. В общем, ясно, что нарочно придиралась. Хотела отомстить, что прервал разговор. Смешно, когда люди злятся, а тебе хоть бы что.

— Ах, какая персона! — сказала она. — Персона грата без пяти минут.

Я не знал, что такое персона грата, но на всякий случай сказал:

— А вы меня не оскорбляйте.

— Если не знаешь, что значит «персона грата», лучше помолчи, — сказала она.

— Я спешу. — И добавил: — Я приезжий.

— Ну и что же? Это не даёт тебе права врываться в чужой разговор. Все спешат. И, между прочим, у каждого человека есть своя жизнь. Об этом всегда надо помнить. Женщина, которую ты сейчас прогнал, да, да, прогнал, я не боюсь резких слов, — нежнейшее существо, героиня! Она была балериной, и какой!

— Я не хотел её обидеть, — сказал я. — Просто у меня сегодня тяжёлый день.

— Вот-вот, я же говорю, ты эгоист! В первую очередь думаешь о себе. — Она сняла трубку телефона и стала передавать всё об отце: и фамилию, и когда родился, и где жил последнее время. Выходит, она ко мне не придиралась, когда всё выспрашивала. Потом она подняла глаза, в них не было уже никаких электрических зарядов, и сказала: — Придёшь через двадцать минут.

Я отошёл в сторону и подумал: «Неплохо бы сейчас догнать балерину и вернуть её обратно. Пусть себе поговорят ещё немного, раз у них свободное время, раз им так интересно разговаривать про свои танцы». Потом посмотрел на толпы людей, шагающих по тротуару, и понял, что мне уже никогда её не найти. Стало как-то не по себе. Появился перед тобой человек и пропал. Ты его больше никогда не увидишь, и он, может быть, тебя не запомнил. А ты его запомнил, и тебе неприятно, что ты с ним плохо обошёлся.

Да, хорошо бы найти балерину, но разве в этой толпе кого-нибудь разыщешь? Здесь люди перед тобой пролетают, как падающие звёзды в небе. Мелькнут и пропадут навсегда. И мне вдруг стало не по себе. Показалось, что никогда не найти в этом чужом и громадном городе отца. Наскочил на меня страх. Вернуться бы к ребятам, и сразу всё стало бы просто и легко, и через какие-нибудь шесть часов я сидел бы в поезде и катил в Артек.

Ну нет, этого сделать я не мог, хоть убей, хоть разорви на мелкие кусочки, чтобы я отступил от своего. Вспомнил мать, вспомнил длинные зимние вечера, когда мы сидели вдвоём и она вдруг просто переставала разговаривать. Думала о чём-то своём и не разговаривала. А я тогда изо всех сил старался её развлечь и выдумывал для неё смешные истории и выполнял в одну секунду её приказы.

Решил вернуться к старику на сквер. Но старика уже не было. На самом краешке скамейки спиной ко мне сидела девушка. Я поставил вазу на скамейку и сел рядом.

— Здесь был старик, — сказал я. — Вы не видели, куда он ушёл?

— Не видела. — Она явно была не расположена к разговору.

— Жалко, — сказал я. — Интересный человек. Я хотел его к нам на целину пригласить.

— А ты что, с целины?

— Да. Из совхоза «Новый». У нас знаете какой совхоз? Лучший в республике. Нет, пожалуй, первый во всём Советском Союзе.

— Так уж и первый? — не поверила девушка.

— Конечно, первый. Вот я сегодня ехал в троллейбусе, и меня контролёр хотел отвести в милицию за то, что я был без билета. А почему я был без билета? Потому что у нас автобусы бесплатные. По привычке не взял билет.

— А что ещё удивительного в вашем совхозе?

— Разве всё сразу вспомнишь, — сказал я, а сам потихоньку, незаметно скосил на неё глаза: надо было решить, стоит ли на неё тратить порох. — Вы не немка?

— Почему немка? — удивилась девушка.

— Нет, я понимаю, что вы русская, но вы не учительница немецкого языка?

— Я врач, — сказала девушка.

— Вот здорово! — закричал я. — Нам знаете как врачи нужны? Позарез! — Неплохо бы её уговорить, очень неплохо. — У нас женщины нарасхват, — сказал я. — Только приедут, сразу замуж выходят. Мужчин у нас много: трактористы, строители.

— А мне на мужчин наплевать.

— Каждую субботу в клубе танцы, — продолжал я. — Под радиолу.

Нет, танцы на неё тоже не подействовали. Удивительно, до чего трудно угодить человеку: одному подавай одно, другому совсем другое. Одни девчонки дня прожить не могут без танцев, прямо млеют от музыки, а другие презирают.

— Самое главное, — сказал я, — работать там, где ты нужен людям.

— Ты просто агитатор, — сказала девушка.

— Это не я, это наш директор так говорит. Он вам руки будет целовать, когда приедете.

— Куда это ты собралась ехать? — услышал я незнакомый голос.

Позади скамейки стоял мужчина. Молодой, высокий, ну прямо артист или спортсмен. Нетрудно было догадаться, кто это. Здесь уж ничего не скажешь, здесь надо молчать.

— Уезжаю в совхоз на целину, — сказала девушка.

— Ну, брось сердиться, — сказал мужчина. — Я взял билеты в кино.

— Пойдёшь один, — ответила девушка. — А мне надо собираться в дорогу.

Я подумал, что она шутит, но посмотрел ей в лицо и увидел, что она совсем не шутит. Глаза у неё вдруг стали узкие и злые. Не люблю я, когда люди ссорятся. Конечно, приятно, если бы она поехала к нам в совхоз: и Шерстнёв был бы рад, и все бы на каждом углу говорили, что Севка Щеглов привёз «врачиху», но всё равно я не любил, когда ссорились.

— А знаете что, — предложил я мужчине, — поезжайте вы к нам тоже. У нас для всех найдётся работа.

Он резко повернулся в мою сторону:

— Слушай, не лезь не в своё дело. И вообще катись отсюда подальше, пока не схватил по шее!

Я повернулся и пошёл. Потом вспомнил, что забыл вазу, и вернулся. Спокойно подошёл, взял вазу. Нарочно медленно так её брал, чтобы он не думал, что я испугался.

Плевать мне было на его угрозы — подумаешь, по шее! Легче всего дать другому по шее, если у тебя такой рост и такие длинные руки. Это не большая хитрость. Но только мне было обидно: думал, что девушка заступится за меня, а она даже бровью не повела. Не понимаю я таких людей, просто не понимаю. Хорошо, что она не приедет к нам в совхоз. Вот если бы меня кто-нибудь так обидел при Шерстнёве, он бы в обиду меня не дал.

Взял вазу и пошёл, потихоньку так пошёл. Думал, ну вдруг она окликнет меня и скажет: «Прости, парень, за грубость». Но никто меня не окликнул. На углу я оглянулся. Они уходили в противоположном направлении. И разговаривали и даже смеялись.

Я подождал, пока они отошли подальше, и крикнул:

— Мы ещё с вами встретимся… Вот я приведу отца…

Эх, жалко, что я не знал его имя, а то бы ославил на всю страну. Везде бы рассказывал, какой он «герой». Размахался руками. Потом я начал представлять себе, как встречу отца, пойду с ним гулять и случайно приведу сюда, а на этой скамейке будут сидеть и чирикать эти двое. Тогда-то он сразу станет повежливее: увидит отца и спрячет свои длинные руки. А я скажу: «Не трогай его, отец, видишь, у него губы дрожат от страха».

Самое главное — найти отца. Это было самое-самое главное. Тогда бы я успокоился, а то сейчас я совсем растерялся. Может быть, если бы я был девчонкой, я бы даже заплакал.

10

Прямо на меня из-за угла выскочила «Волга». Неизвестно, как я очутился на середине улицы. Я прыгнул в сторону, и машина повернула в ту же сторону. А в следующий момент она ударилась крылом о столб. Из машины выскочил шофёр и стал кричать диким голосом, что мне нужно оторвать уши, выпороть ремнём, обзывал дураком. Кричал, что из-за таких, как я, честные люди могут угодить в тюрьму.

Ну что он так кричит, точно я нарочно прыгнул под машину?

Вокруг нас собралась небольшая толпа. Только что во всём переулке не было ни одного человека, а тут, на тебе, уже стояла толпа.

Шофёр влез в машину и завёл мотор, а я потихоньку пошёл дальше. Честно говоря, я не прочь был пуститься бежать, чтобы поскорее скрыться из этого несчастного тупика. Но я боялся, что они тогда подумают, что я струсил.

И вдруг слышу — меня нагоняет машина. А я иду своей дорогой, делаю вид, что всё это ко мне не имеет никакого отношения. Губами шевелю, вроде песенку пою. А машина медленно едет рядом. Шофёр опустил боковое стекло и высунул голову.

— Ну, хватит притворяться! — У него было большое мрачное лицо и громкий голос. — Лучше полюбуйся на свою работёнку.

Я посмотрел: на переднем крыле была сильная вмятина. Краска в этом месте облупилась, и виднелось ржавое железо.

— Три годика проездил без единой аварии, — сказал шофёр. — А теперь влип. На двадцатку ты меня нагрел.

Я молча шёл рядом, от машины ведь не убежишь.

Наконец он отстал от меня, остановился, вылез из машины и стал снова рассматривать вмятину на крыле. А я пошёл дальше.

— Эй, малый! — крикнул шофёр. — Постой!

Я пошёл быстрее. Слышу, он догоняет меня. Тогда я припустил бегом, но не прошло и десяти секунд, как он схватил меня за шиворот.

— Легко ты решил отделаться! — крикнул он. — Я тебе покажу, я тебя проучу!

— Не имеете права! — крикнул я. Это было унизительно, он тащил меня за шиворот, точно я какой-то бандит.

— Ничего, ничего. Сейчас подъедем к твоим родителям, с них я получу денежки. — Он втолкнул меня в машину. — Где живёшь? — спросил он. — И не вздумай врать, а то я сейчас включу счётчик, и мы покатим за твой счёт. — Ему понравилась эта идея, и он даже издал звук, что-то вроде смеха. — Ты тогда можешь весь день петлять, а домой меня приведёшь.

— Я живу не в Москве, — сказал я.

— А где же?

— На целине, в Алтайском крае.

— Ври, ври, да не завирай. Ишь, хитрая бестия, как ловко вывернулся. На патриотизме хочешь сыграть: целинник, хлебопашец, наш кормилец, мол, придётся тебе, дорогой дядя, меня простить.

— Честное слово, — сказал я. — Честное пионерское под салютом.

— Под салютом, говоришь? А что же ты делаешь в Москве, с кем ты приехал?

— Я проездом, еду в Артек.

— В Артек?

— Да. Знаете? Всесоюзный пионерский лагерь Артек.

— Я-то знаю, — ответил он. — Что же, ты едешь в Артек один?

— Нет, у нас целый отряд. И вожатая Наташа. Уезжаем в десять часов вечера, — сказал я. — А сейчас иду по личным делам.

Мы помолчали.

— Да, выходит, все же ты нагрел меня на двадцатку.

— У меня только три рубля. — Я вытащил три рубля и показал ему.

— Ну что ж, давай твои три рубля. — Он взял у меня деньги и положил в карман. — А теперь вываливайся и считай, что легко отделался.

Я открыл дверцу машины, взял вазу и вылез. Что теперь делать, неизвестно. Денег ни копейки, а мне надо доехать до новой квартиры отца, а потом добраться до Курского вокзала.

Нечего сказать, распорядился я деньгами: два рубля вбухал в вазу, а три рубля забрал шофёр. А ещё директор школы говорил: «Счастливый Щеглов!» Со стороны все счастливые. А где он, этот счастливый Щеглов, что-то его не видно. Может быть, наш директор счастливее меня, хотя он и оторвался от народа. Ему что, научится запоминать фамилии, и дело в шляпе. А мне теперь просто неизвестно, что делать.

Не успел я дойти до конца переулка, как шофёр снова догнал меня.

— Эй, путешественник, как там тебя? — крикнул он.

— Севка.

— Ну, так вот, Севка, три рубля маловато. У меня семья, детишки, им на лето надо дачу снимать.

— У меня больше нет. — Видно, он был здоровый жадюга. Ну конечно, я виноват, но я ему честно сказал, что у меня нет больше денег, а он не верит. — Вот только эта ваза. — Я показал ему на вазу.

— Ваза ничего. — Он посмотрел на моих петухов. Взял в руки и повертел: сначала на одного петуха посмотрел, потом на другого. — Для ребятишек ничего.

— Я не могу вам её отдать, — сказал я. — Везу в подарок одному человеку. — Взял вазу за край и потянул к себе. Он всё ещё не выпускал её из рук.

— Какому человеку? — спросил он.

— Чужому, просили передать, — ответил я.

Не хватало только, чтобы я приехал к отцу на этой разбитой машине.

— Вот что. — Он выпустил вазу из рук. — Садись-ка в машину. Поедем в гараж, там ты всё чин чином расскажешь нашему завгару, и он — официальное письмецо твоим родителям. А они нам — денежки.

— Пожалуйста, — сказал я. — Готов поехать к вашему завгару. Мне только надо выйти на углу, чтобы взять адрес в справочном.

Шофёр подозрительно посмотрел на меня, но на углу остановился.

— Вазу оставь, — сказал он.

Я ничего ему не ответил, раз он так унижается и трясётся из-за этих несчастных денег. Если бы у меня сейчас были деньги, к примеру сто рублей, я бы ему сразу отдал. Я бы ему тысячу рублей отдал, пусть радуется. И я стал думать, как я заработаю много-много денег и всё буду присылать, присылать ему эти деньги, пока он сам не откажется от них.

Подошёл к справочному и постучал в окошко.

— Вот твоя справка, — сказала женщина из справочного. У неё в руке была полоска бумаги. — Плати пять копеек.

Это для меня было как взрыв атомной бомбы. Она держала в руках тоненькую, почти папиросную бумажку с адресом моего отца, но я не мог её получить. У меня не было пяти копеек. Какие-то несчастные пять копеек, одна круглая монета, а где её взять?

— У меня нет денег, — сказал я.

— А зачем же ты заказывал справку? — спросила она.

Я мог бы ей сказать, что у меня были деньги, когда я заказывал справку, а за эти двадцать минут я остался без денег. Мог бы рассказать про шофёра и про свои три рубля, но мне надоело унижаться и просить. Я стоял и молчал, понимал, что она сейчас разорвёт мою справку, а всё равно молчал.

— Возьми, — сказала она и протянула справку. — На проспект Вернадского надо ехать на метро до станции «Университет».

…На бумажке было написано: «Щеглов Михаил Иванович, 1930 года, проспект Вернадского, 16, подъезд 8, кв. 185». Я спрятал бумажку с адресом и вернулся в машину. Там уже сидел какой-то мужчина.

— Теряю из-за тебя время, — сказал шофёр.

Он крутнул ручку счётчика, машина тронулась, на счётчике стали быстро меняться цифры.

Все молчали. Я видел в шофёрское зеркальце лицо мужчины. Он надел большие роговые очки, достал из толстого портфеля газету и стал читать.

— Придётся ехать переулками, — сказал шофёр. — А то милиционер может задержать за аварийный вид. Всё из-за этого героя.

Мужчина оторвался от газеты. Теперь я увидел, что он читал газету «Советский спорт».

— Приехали, — сказал он. — Вот, вот около этого подъезда. — Ему трудно было выходить из машины. — А этого героя ремешком бы, ремешком.

Шофёр посчитал мелочь, которую ему уплатил этот пассажир, и сказал:

— Солидный человек. А то другой жмётся, считает, считает, копейка в копейку платит. А я думаю так: раз нет лишних денег, нечего лезть в такси.

— Это до революции воспитывали ремешком, — сказал я. И подумал: «Да, хорош ты гусь. Шерстнёв таких презирает».

Я теперь совсем почему-то перестал его бояться.

— Поехали, что ли, в ваш гараж, — сказал я. — У меня своих дел полно.

— Не хочется порожняком, — ответил он. — Может быть, подхватим какого-нибудь «чижика». А насчёт воспитания ремешком ты, пожалуй, прав. Нехороший этот метод, неправильный. У меня два сына, двойняшки; я их пальцем ни-ни. Убеждением действую.

Я промолчал, не хотелось с ним разговаривать.

— Свободно? — Перед машиной стоял высокий, худой мужчина. — Отвезёте на Сокол?

Он сел в машину и с интересом посмотрел на меня.

— Сынок? — спросил он.

— Какой там сынок! Этот парень меня наколол на двадцатку, — сказал шофёр. — Видели вмятину на левом крыле? Он виновник аварии. В гараж его везу, а там письмо напишут родителям, чтобы деньги прислали за аварию.

— А ты, парень, издалека? — спросил мужчина.

— С Алтая, — ответил я. — Мы в совхозе живём.

— Далековато. А родители в совхозе работают?

— Мать — зоотехник.

— А отец?

Я промолчал.

— А отец? — снова спросил он.

— Мы вдвоём живём, — ответил я.

Шофёр скосил на меня глаза, он первый раз скосил на меня глаза. До этого он не смотрел в мою сторону.

— Эх, отцы, отцы! — сказал мужчина. — Понятно, понятно.

Шофёр снова покосился.

— «Понятно, понятно»! — сказал шофёр со злостью. — Лучше скажите, где остановить машину.

— Вот здесь остановите, — сказал мужчина. Он вышел из машины. — Прошу на меня не кричать.

— Давай, давай шагай! — сказал шофёр.

Мужчина ушёл, а шофёр ещё долго что-то недовольно бубнил себе под нос.

— Ну, развернулись, — сказал он. — И в гараж.

В это время к машине подлетел паренёк лет двадцати.

— Шеф, — сказал паренёк, — подбрось на улицу Горького. Спешим.

Шофёр посмотрел на меня и сказал:

— Ну ладно.

— Сейчас, у нас здесь небольшая компания. — Он протяжно свистнул и закричал: — Ребята!

К машине подлетели ещё паренёк и девчонка, вроде Наташи. Худенькая, высокая, но только Наташа была не такая красивая.

— Полетели, шеф, — сказал первый паренёк. — Кафе «Космос». Гуляем. Представляете, спихнули физику. — Это он сказал нам.

— Когда он у тебя спросил, что такое «нормальный металл», — сказала девчонка, — я решила, ты сгорел.

— Это я? — удивился первый паренёк. — Да я эти «нормальные металлы», как орехи…

— А вчера что говорил? — спросил второй паренёк.

— Вспомнил про вчерашнее! — Он засмеялся. — Вперёд надо смотреть, вперёд!

— Мальчики, — сказала девчонка, — отвернитесь. Я приму божеский вид, а то я как общипанная курица.

Она достала из сумки расчёску и начала чесать волосы.

Схватит пук волос и начинает остервенело чесать: сверху вниз, сверху вниз. Никогда не видел, чтобы так причёсывались. А потом она уложила волосы руками, и получилось даже хорошо. А потом достала карандашик и начала водить им около глаз.

— Ну, я готова, — сказала она.

— Блеск! — сказал первый паренёк.

И мне тоже очень понравилось. А второй паренёк мрачно заявил:

— Ничего не блеск. Нет, Ленка, из тебя явно не выйдет физик, ты очень интересуешься своей персоной.

— Выйдет. А Лиза Мейтнер? Все пишут, что она была красивой женщиной, модно одевалась и так далее, а сделала больше некоторых мужчин в ядерной физике.

— Синий чулок, — сказал первый паренёк. — Ты на него, Ленка, не обращай внимания.

Лена ничего не ответила, и они все трое замолчали. Видно было, что второй паренёк обиделся и не хотел начинать разговор. А первому молчать было трудно, он посмотрел на меня и подмигнул. А я ему улыбнулся: почему не улыбнуться хорошему человеку.

— Ты где живёшь? — спросил он меня.

— Далеко, ответил я. — В Алтайском крае, на целине.

— Крепко, — сказал он. — Я в прошлом году тоже был на целине. Здорово поработал.

— Ты? — переспросил второй паренёк. — Леночка, ты слышала? А мы как будто не работали. Он, видите ли, поработал.

— Ладно вам, ребята, из-за ерунды… — сказала Лена.

Совершенно ясно было, что между ними назревал конфликт.

— А вы ещё поедете на целину? — спросил я.

— Может быть, поедем, — ответила Лена. — А что?

— Приезжайте к нам, — сказал я. — У нас совхоз первый на весь край. А директор, он вам руки целовать будет.

— Мальчики не любят, когда мне целует кто-нибудь руки, — сказала Лена.

— Он не целует, он только так всем говорит, кто хорошо работает. «Вы, — говорит он, — молодец, увижу, буду руки целовать».

— Это человек! — сказал первый паренёк. — А ты, между прочим, в кафе «Космос» был?

— Не был, — ответил я.

— Упущение, шеф, — сказал он шофёру. — Паренёк приехал с целины, а ты его даже не сводил в кафе «Космос». Там ведь мороженое знаменитое.

Видно, он принимал меня за родственника шофёра. Я промолчал, и шофёр промолчал. Почему-то не сказал свою любимую фразу: «Он виновник аварии, нагрел меня на двадцатку».

Мы подъехали к кафе, и они выскочили из машины.

— Шеф, у нас идея, — сказал первый паренёк. — Мы забираем твоего племянника в кафе.

— Нет, — запротестовал шофёр.

— Не волнуйтесь. Доставим домой в лучшем виде.

— У него дело поважнее, чем ваше мороженое, — сказал шофёр.

— Жаль, — сказал паренёк.

— Приезжайте к нам! — крикнул я.

Мне хотелось, чтобы мои слова услыхала Лена. Она засмеялась и помахала мне рукой.

— Ещё одна жертва твоей красоты, — почему-то сказал второй паренёк.

Я хотел вставить ещё какое-нибудь слово, но шофёр резко тронул машину вперёд.

— Ишь ты, добряки, — сказал шофёр. — Пожалели. Пожалел мужик волка… Жалостливые какие нашлись. Накрыл бы ты их на двадцатку, что бы они тогда запели?

— Но они ведь ничего не знали, — сказал я. — Просто они весёлые и добрые.

— А, замолчи ты! — крикнул он. — За чужой счёт все добрые.

— Скоро мы приедем в гараж? — спросил я. — Надоело мне!

— Подождёшь, невелика птица, — ответил шофёр.

Почему-то у него снова испортилось настроение.

Он резко свернул с улицы Горького в переулок, проехал немного и остановился.

— Пошли, — сказал он. — Надо съесть пару сосисок. Вазу возьми с собой.

— А можно, я посижу в машине? — попросил я.

— Нет, нельзя. Такие номера у нас не проходят.

Мы вошли в закусочную. Там было много народу, и вкусно пахло сосисками, и все стояли за высокими столиками и ели эти сосиски. По-моему, здесь были одни шофёры такси. Они громко разговаривали и смеялись.

— А, Фёдоров появился, — кивнул кто-то на моего шофёра. — Как дела?

— А… — отмахнулся Фёдоров.

— Опять недоволен, — сказал другой шофёр.

— Что это у тебя за адъютант с вазой? — крикнул первый шофёр.

— Машину из-за него раскокал, сам еле цел остался, — сказал Фёдоров.

Это он-то еле цел остался? Ну и силён привирать! Но я промолчал. Здесь все, конечно, были на его стороне.

Фёдоров пошёл к стойке за сосисками, а я остался стоять у столика.

— Эх, малыш, нехорошо. — Рядом со мной стоял мужчина. В одной руке он держал тарелку с тремя сосисками, а второй руки у него не было — пустой рукав от пиджака был засунут в карман. — Нехорошо у тебя вышло, малыш. Жизнью надо дорожить, особенно в мирное время.

Первый раз мне так сказали: «Жизнью надо дорожить». До сих пор все жалели машину или деньги, которые надо истратить на её ремонт. А этот однорукий вдруг пожалел меня.

Подошёл Фёдоров.

У него на тарелке возвышалась целая гора сосисок. Ну, штук десять.

— Привет, Фёдоров, — сказал однорукий. — Как пацаны?

— Ничего, растут. — Фёдоров улыбнулся. Видно, пацанов он своих любил: как заходил про них разговор, он даже в лице менялся.

Я стоял, а они ели свои сосиски. Фёдоров отправлял в рот сразу по целой. Мне так захотелось есть, что голова закружилась.

Однорукий посмотрел на меня, потом на Фёдорова, который уничтожал свои сосиски, и сказал:

— Эй, малыш, может быть, сделаешь одолжение ради компании? — Он кивнул на последнюю сосиску на своей тарелке.

Фёдоров перестал жевать. Он даже покраснел, честное слово. А я повернулся и вышел из закусочной. Не хотел я есть их сосиски.

Вышел на улицу и остановился около машины. Стою и смотрю на вмятину на крыле. А тут появился однорукий. В руках у него ломтик белого хлеба и сосиска.

— На, съешь, — сказал он.

Я сначала не хотел брать, и есть мне уже не хотелось. Я когда расстроюсь, у меня аппетит пропадает. Но неудобно было отказаться, взял хлеб и сосиску и начал есть.

— Ты сам откуда приехал? — спросил однорукий.

— С целины. — Надоело мне всем объяснять, откуда да зачем.

— Слыхал, мне Фёдоров рассказал, но я решил переспросить, — сказал он. — Ну, и как у вас виды на урожай?

Когда он спрашивал, то видно было, что он делает это не из вежливости и любопытства, а по-настоящему интересуется. Чем-то он был похож на Шерстнёва. И ростом намного ниже, и на лицо другой, а чем-то похож.

— Хорошие виды, — ответил я. — У нас в совхозе всегда хороший урожай… — Хотел добавить, что он может поехать к нам в совхоз, что для него и без руки найдётся там хорошая работа, но прямо так не скажешь. Я решил начать издалека: — Наш директор Николай Павлович Шерстнёв, так у него нет пальцев на одной ноге, и ничего, работает.

— Понятно, — ответил однорукий. — А вот с одной рукой шофёром не поработаешь. До войны я был мастером по автомобильному спорту. А теперь не то.

— Так я вот говорю: Шерстнёв наш вовсю работает. Приезжайте к нам, я вас с ним познакомлю.

— Спасибо, — сказал однорукий. — Но из Москвы я уехать не могу. Здесь родился. Воевал. Слыхал, может быть, про знаменитую оборону Москвы? В армии маршала Рокоссовского служил. Он тогда ещё в чине генерал-лейтенанта был… Мне здесь каждая улица знакома. Да, да, ты не смотри, что Москва — большой город. Вот сейчас заверни за угол и увидишь старый двухэтажный дом. Он теперь жёлтого цвета. А я помню, раньше он был серый, а ещё раньше — красный. А живу я за Бородинским мостом. Для тебя этот мост как все мосты. А для меня это Бородинский мост. Ну вроде он живое существо. Мой товарищ. Во время войны, бывало, придёт к нам пополнение, я сразу к москвичам: «Братцы, Бородинский цел?» Тогда фашисты часто бомбили Москву. «Цел», — говорят. И воевать сразу вроде легче.

Из закусочной вышел Фёдоров.

— Ерунда вмятина, — сказал однорукий. — А парень неплохой, на целину меня приглашал.

Я видел, как Фёдоров подмигнул однорукому: молчи, мол.

— Ерунда, говорю, Фёдоров, вмятина, — снова сказал однорукий. — Он тебя нагрел самое большее на пятёрку.

— Ну ладно, не твоего ума дело, — сказал Фёдоров. — Давай топай.

— Ну чего злишься? — сказал однорукий. — Поедем к нам в гараж, я тебе бесплатно всё сделаю.

— Ненавижу добряков. И откуда только они сегодня на мою голову сыплются?

Мы сели в машину. Фёдоров завёл мотор, и мы поехали дальше. Между нами стояла ваза.

— Если вам не хватает денег, — сказал я, — переезжайте к нам, у нас шофёры здорово зарабатывают.

Он посмотрел на меня так, что я сразу замолчал.

— Надоел ты мне со своей целиной, — сказал он. — И студентов ты приглашал, и этого однорукого приглашал, а теперь ещё меня зовёшь!

— Я всех зову, кто мне нравится, — сказал я.

— А что же, я тебе тоже понравился? — спросил он.

— Нет, — сказал я. — Просто вам нужны деньги, поэтому я вам предложил.

— Слушай, помолчи, а то схлопочешь подзатыльник!

— Своих — ни-ни, — сказал я, — а на чужих замахиваетесь?

— Ох и вредный ты парень! — сказал он. — Злой на язык.

Это я-то злой, когда он меня вынуждает, когда несправедливость так и выскакивает из него! Ему бы поговорить с женщиной из справочного бюро, она бы объяснила ему, кто он такой.

— Скажи спасибо, что у тебя нет отца. Жалко тебя обижать.

— А мне ваша жалость не нужна, — сказал я. — И отец у меня есть. Он тоже шофёр. Он в Москве временно живёт, учится в институте. — Врал ему вовсю, пусть, думаю, позавидует. — Скоро инженером будет и вернётся в совхоз… У него есть мотоцикл. А здоровый, как Юрий Власов. Рост два метра. Он свой мотоцикл одной рукой выжимает.

Он мне не верил, косил на меня глаза и помалкивал.

— Вот, — сказал я. — Вот! — выхватил из кармана бумажку с адресом отца и сунул ему под нос. — Читайте: Щеглов Михаил Иванович, проспект Вернадского, шестнадцать, подъезд восемь, квартира сто восемьдесят пять. Ясно? Ему новую квартиру дали за хорошую работу…

— Вазу ему везёшь? — спросил он.

— Ему.

Мы снова помолчали.

— Убери её, а то ещё кокнем, — сказал Фёдоров.

Я убрал вазу, поставил между ног. Теперь, когда Фёдоров опускал вниз правую руку, он дотрагивался до моей коленки. У него были большие, толстые руки. Они были выпачканы машинным маслом, и у меня на коленке осталась узенькая коричневая полоска.

Фёдоров остановил машину у магазина. Интересно, что он ещё придумал?

— Вот тебе три рубля, купи две порции мороженого: мне и себе. Видишь, вон продают мороженое?

— Вижу, — сказал я. — Вам могу купить, а мне не надо.

— Ну, раз ты такой гордый, — сказал он, — купи только мне.

Я вышел из машины и пошёл покупать ему мороженое. Жадюга он был, даже не стал меня уговаривать: мол, брось, купи себе тоже. А он обрадовался. Сейчас куплю ему самое дорогое мороженое, пусть объедается. Поесть он тоже не дурак. Мало ему сосисок, так на закуску ещё мороженое подавай. Барин какой.

Купил ему мороженое за двадцать восемь копеек: оно было облито сверху шоколадом и всё в бугорках от орехов. Я сам это мороженое никогда в жизни не ел, даже не нюхал. Шёл к нему и прямо чуть не плакал над этим мороженым. Можно сказать, на мои три рубля он купил себе мороженое, да ещё моими руками.

Когда я подошёл к машине, она вдруг тронулась. На секунду передо мной мелькнуло хмурое лицо Фёдорова и тут же пропало. А рядом со мной стояла моя ваза, в руке было мороженое, а в другой деньги: два рубля семьдесят две копейки.

Я подумал, что сейчас Фёдоров смотрит в своё шофёрское зеркало и видит меня. Поднял вазу над головой и помахал ею. Представил себе, как моя ваза раскачивается у него в зеркальце. Машины, которые едут сзади него, и моя ваза.

Потом я пошёл в метро, чтобы ехать к отцу.

11

Ужасно до чего он далеко жил! Надо было сначала ехать на метро, а потом минут двадцать на автобусе. И ещё эта ваза мне руки оттянула. Неудобно её было нести. Приходилось всё время перекидывать из левой руки в правую.

Бумага на вазе разлезлась, я её оборвал, и теперь два громадных цветных петуха так и торчали у всех перед глазами. Стоило мне войти в вагон метро, как сразу все уставились на них. Взял и спрятал вазу между ног.

Но только я спрятал вазу, как маленький мальчик на руках у женщины, которая сидела напротив меня, заорал благим матом:

— Хочу петушка!

Я сначала молчал и прикидывался, что не понимаю, о каком петушке он воет, а потом пришлось вытащить вазу и показать ему.

Всю остальную дорогу держал у него вазу прямо перед носом. А он даже слюни от радости пускал, обнимал вазу, гладил петухов. Еле его оторвали от этой вазы.

Наконец я нашёл нужный мне дом, подъезд и поднялся на пятый этаж. Несколько минут постоял у дверей с номером 185.

Потом переложил вазу из левой руки в правую. А потом решил её поставить временно в угол, чтобы не бросались в глаза сразу эти дурацкие петухи. Уже хотел позвонить, но почувствовал, что у меня во рту стало сухо-сухо, а язык большой и не шевелится.

Поднялся на несколько ступенек выше и тихонько запел песенку про шофёров, чтобы расшевелить язык. Немного успокоился и снова подошёл к этой двери, но, вместо того чтобы позвонить, прислонил ухо к замочной скважине: ни звука.

Постоял немного, потом взял и позвонил. Ещё, ещё секунда, и откроется дверь, и я окажусь с ним один на один. И вдруг я схватил вазу и, прыгая через две ступеньки, бросился вниз. На втором этаже остановился. Глупо было, конечно, так пугаться. Ясно, что отца нет дома, что он на работе. Но возвращаться мне не хотелось. Я вышел во двор…

Двор был большой, усаженный деревьями, а в самом центре — площадка. Там стояли скамейки и играли ребята. Я подошёл и сел — спешить было некуда. У меня было времени ещё часа четыре.

На асфальтовом кругу площадки стояли мальчик и девочка. Мальчишка был с самокатом. Они о чём-то разговаривали и поглядывали в мою сторону. Может быть, смотрели на меня, а может быть, на вазу. Неизвестно. На всякий случай я сделал безразличное лицо.

Потом мальчишка покатил на самокате. Раз проехал мимо меня, второй, а на третий остановился.

— Новенький? — спросил мальчишка.

— Приезжий, — ответил я. — Должен эту вазу одному человеку передать.

— Откуда? — спросил мальчишка.

— Издалека.

— Сила, — сказал мальчишка. — И петухи тоже сила.

— Такого цвета петухов не бывает, — сказал я. — Какой-то художник бешеный их нарисовал.

— А всё равно, — сказал мальчишка. — Хочешь прокатиться на самокате? Самоходный и с тормозом.

— Можно, — ответил я.

Взял самокат и попробовал прокатиться, но чуть не упал. У нас в совхозе никто на таких самокатах не катается. Я их до сих пор только в кино видел.

— Я раздумал, а то ещё сломаю, — сказал я.

— Ерунда, — успокоил меня мальчишка. — Его сто раз ломали. Сейчас я тебя научу. Главное — сильно отталкиваться и не нажимать на тормоз. И всё.

— Эй, я пошла! — крикнула девчонка.

— Ну и иди, — ответил мальчишка.

— Позовёшь — не вернусь, — сказала девчонка.

Ох, любят эти девчонки угрожать! Сама не человек, а палка. Глазищи зелёные, и платье зелёное. Настоящая ящерица. А тоже угрожает.

— Не позову, — сказал мальчишка. — Не беспокойся!

Молодец, а то я боялся, что он убежит за этой ящерицей. А мне надоело болтаться одному, и от взрослых я за день устал. Всё взрослые и взрослые, целый день. Устаёшь от них.

Девчонка повернулась и убежала.

Теперь мы катались на самокате по очереди. Круг я, круг он. Потом он предложил кататься на скорость, кто быстрее. Один вслух считал: раз, два, три… а другой в это время катил по кругу. Он нарочно считал медленнее, чем я, чтобы я оказался победителем.

— Говоришь, издалека? — спросил наконец он.

— Издалека, — ответил я. — С целины.

— Сила! — закричал он. — У меня не было ни одного знакомого целинника.

Он протянул мне руку и крепко пожал. Он жал мою руку изо всех сил.

— Севка. — Я тоже пожал ему руку так, чтобы он почувствовал.

— А я Серёжка, — ответил он. — У тебя мозоли. Сила!

— В мастерской работаю. Трактористам в ремонте помогаю.

— А я ещё сам ни разу в жизни ничего не делал, — вздохнул Серёжка. — Москва, сам понимаешь. Мастерской здесь не найдёшь. А если даже найдёшь, взашей могут выгнать. Пропадаю.

— Ну, в Москве тоже неплохо.

— Хорошо-то хорошо, но размах не тот, — сказал Серёжка. — Давай дружить по-настоящему. Уедешь — переписываться будем.

— Давай, — согласился я.

— А потом, может быть, я приеду к вам, — сказал Серёжка. — Вырасту же я когда-нибудь. Будем с тобой жить в палатке.

— У нас давно нет палаток, — ответил я.

— Ну, всё равно, — печально вздохнул Серёжка. — Всё равно я к вам приеду.

— Приезжай. Не пожалеешь.

— А ты надолго?

— Да я проездом. Сегодня приехал и сегодня уеду. В Артек.

— Сила, — сказал Серёжка. — Ох и счастливый ты!

— Вот передам одному человеку эту вазу и уеду, — ответил я. — А в вашем доме мне знакомого повидать надо. Может быть, ты его встречал: высокий такой? — Подумал, что бы ещё рассказать об отце, но ничего не придумал. — Ну, в общем, он высокий-высокий.

— Здесь высоких много, — сказал Серёжка. — По таким приметам не найдёшь.

— Щеглов его фамилия. Щеглов Михаил Иванович, — сказал я.

— Да ведь это дядя Миша! — крикнул Серёжка.

Это был первый в моей жизни человек, который видел его совсем недавно, вчера или позавчера.

— Только он совсем не высокий, — сказал Серёжка. Обыкновенный рост… Он мой лучший друг.

Я не стал с ним спорить. Может быть, действительно он и не высокий, я ведь не видел его восемь лет. Но стало обидно, и я даже рассердился на Серёжку, хотя он-то уж во всяком случае не был виноват в том, что мой отец уехал из совхоза и бросил нас.

— Чем ты ему приглянулся, что он записал тебя в лучшие друзья? — спросил я.

— А его весь наш двор знает, — ответил Серёжка. — У него старенький мотоцикл, и он часто занимается ремонтом во дворе, а я ему помогаю. Он скоро придёт с работы.

— Подождём, — согласился я. — Времени у меня достаточно.

— А этих петухов ты ему привёз? — спросил Серёжка и кивнул на мою вазу.

— Этих?.. Нет, не ему. Одна женщина послала мужу — подарок ко дню рождения. Неудобно было отказать… А может, мне сходить к нему на работу?

— Кто его знает, где он работает, — ответил Серёжка.

Да, Москва — это не наш посёлок, где каждый знает, где кто работает, где живёт и что за человек. Здесь вон сколько людей, и все разные. Попробуй разберись в них. Потом я почему-то подумал, что когда мы с Серёжкой станем взрослые, то многое будет по-другому. В общем, нам будет нравиться одно и то же. Потому что ведь вот мы с Серёжкой жили в разных концах Советского Союза и только что познакомились, а уже друг друга с полуслова понимаем.

В это время затарахтел мотор, и кто-то въехал во двор на мотоцикле. У меня прямо задрожало всё внутри. Удивительно, до чего я был нежное и трусливое создание: раньше я этого за собой не замечал. И никто бы в это не поверил. Даже «Богиня Саваофа» говорила, что я парень не робкого десятка. А тут, если бы не Серёжка, я бы убежал.

— Не он, — сказал Серёжка. — Это студент, на новеньком чешском мотороллере. Называется «Чезета». Машинка — высший класс. Папочка купил.

— Неплохо устроился, — сказал я.

— Ерунда, — ответил Серёжка. — Так каждый может, на чужие денежки. Ты думаешь, если бы мне купили мотороллер и цветную рубашку, как у него, то я бы не смог форсить? Форсить каждый может. Но мне лично противно, когда форсят.

Я промолчал. Что говорить, и так всё ясно.

Снова во двор въехал человек на мотоцикле. У этого был большой, мощный мотоцикл, а на глазах квадратные тёмные очки; из-за них нельзя было рассмотреть лица мотоциклиста. Он проехал мимо нас и даже посмотрел в нашу сторону. Я подумал, что сейчас он остановит мотоцикл, и снова почувствовал, что не могу произнести ни слова.

— Тоже не он, — сказал Серёжка. — Это лётчик. Служит в гражданской авиации. Второй пилот на «Ту-124». Неплохой парень, только всегда торопится. А мотоцикл — сила! На малых оборотах тянет без звука. Два цилиндра. На нём можно рекорд скорости поставить.

— А сколько же у вас мотоциклов? — спросил я.

— Двенадцать, — сказал Серёжка. — Студент — раз, лётчик — два, рыжий — три, шофёр-таксист — четыре, инженер — пять, парашютистка — шесть… — И тут Серёжка закричал: — Дядя Миша! Дядя Миша!

12

По двору ехал человек на мотоцикле. Он был в маленькой кепке, сдвинутой на лоб. Я его сразу узнал, я бы его узнал среди тысячи людей, среди десяти тысяч и даже среди миллиона. И мотоцикл я сразу узнал. Вдруг вспомнил, как мы на этом мотоцикле ездили по степи втроём: я, мама и он.

У него тогда была точно такая же кепочка, и у меня была такая же кепочка. Её мне сшила мама и надела мне так же, как носил он. «Правильно, — сказал тогда он. — Правильно носишь кепку».

— Побежали! — закричал Серёжка.

Он проехал мимо нас и помахал Серёжке рукой.

— Постой, — сказал я.

— Ну чего же ты, а то он уйдёт!

— Понимаешь… — Я был не из тех, кто с первого раза выкладывает свои секреты, но сейчас у меня другого выхода не было. — Ты умеешь хранить тайну?

— Могила! Можешь на меня положиться.

Серёжка готов был подождать. А я не знал, с чего начать.

— Ну, — не вытерпел Серёжка.

— В общем, ты не говори ему, что я его жду. Понял?

— Не очень, — сказал Серёжка. — Сам ждал, говорил: нужен, а теперь не говорить. Пожалуйста, не буду. — Он ждал, что я ещё скажу. — Это и вся тайна?

— Нет, не вся, — ответил я. — Мне надо с ним поговорить, но чтобы он не догадался, откуда я приехал и как меня зовут. Понял?

— Понял, — кивнул Серёжка. — Пошли, а то он уйдёт.

— Пошли, — сказал я.

Мы вышли на асфальтированную дорожку, и Серёжка покатил на самокате. Я бежал рядом. Вазу с петухами я держал сбоку, чтобы её не было видно.

Мы подбежали к нему.

— Ну, как работает старик? — спросил Серёжка и похлопал по бензобаку мотоцикла.

— Работает, — ответил он.

— А как работает? — Серёжка изо всех сил старался поддержать разговор.

Он ничего не ответил. Сидел перед мотоциклом на корточках и молчал. Меня он не видел. А я был совсем рядом, стоило мне протянуть руку, и я бы дотронулся до его плеча.

Я бы мог ему сказать: «Хватит копаться с этой старой посудиной». А он бы мне ответил: «А тебе какое дело?» А я бы ему: «Значит, есть какое-то дело». Он бы посмотрел на меня… и произошло бы что-нибудь необыкновенное. Он завёл бы мотоцикл, посадил меня сзади, и мы бы куда-нибудь покатили, где никого-никого нет. Мы бы покатили в самое укромное место в Москве. А у Серёжки рот открылся бы от удивления…

Стоило мне только дотронуться до его плеча, только протянуть руку и шевельнуть пальцем. Ну чего я стоял как чурбан? Столько лет об этом мечтал, столько пережил из-за этого, а теперь стоял перед ним и молчал.

А он продолжал возиться с мотоциклом, и мускулы ходуном ходили под его рубашкой. И руки у него были в масле, совсем как у Фёдорова. Но вот он выпрямился. Ему надо было, видно, подойти к мотоциклу с другой стороны. А мы стояли у него на дороге.

— Идите, ребята, идите, нечего болтаться под ногами, — сказал он. — Не до вас.

Мы с Серёжкой отошли и смотрели на него издали. В конце концов, почему он должен с нами разговаривать? Нет у него для этого свободного времени. Может быть, он торопится на собрание или у него срочное задание по работе, а здесь ещё мотоцикл барахлит. Голос его мне понравился: низкий такой и слова чуть-чуть растягивает.

Наконец он бросил возиться с мотоциклом и пошёл к подъезду. Прошёл мимо нас и посмотрел в мою сторону. Так, скользнул глазами, даже петухи на вазе его не удивили. А меня он просто не узнал.

Вот что происходит с отцами, когда они уезжают из дому! Рядом с ним стоит его сын, а он и в ус не дует. Точно это не его сын, который носит одну с ним фамилию, и до сих пор помнит его голос, и узнал бы его среди миллионов людей. А этот отец преспокойно проходит мимо и скрывается в подъезде.

Неизвестно, что теперь делать дальше. На вокзале, вероятно, паника уже идёт вовсю. И ещё эта ваза с петухами все руки оттянула. Подарить её Серёжке и уехать? Или лучше написать записку, положить в вазу и попросить Серёжку передать отцу? Но мне бы с ним поговорить, хотя бы несколько слов сказать, чтобы он знал, что я — это я.

— Не очень-то разговорчивый, — сказал я. — А мне про него рассказывали, что он любит поболтать.

— У него по настроению, то начнёт говорить — не остановишь, — сказал Серёжка, — а то: «Привет, спешу, брат, спешу», — и всё. Но на мотоцикле меня два раза прокатил, и вот самокат тоже он починил.

Мы помолчали.

— Ну, что теперь будешь делать? — спросил Серёжка.

— Не знаю. На вокзале паника, вероятно, страшная. В общем, мне на это наплевать, но Наташу жалко. Это наша вожатая — мировой человек. Она из-за всего переживает, всё принимает близко к сердцу. Представляешь, ей меня доверили, а я сбежал.

— А зачем же ты сбежал? — спросил Серёжка.

— Чрезвычайные дела, — сказал я. — Если бы я ей всё рассказал, то она бы меня простила.

— Всё не расскажешь, — сказал Серёжка.

— Вот именно, — согласился я. — А дома ты у него бывал?

— Нет, — ответил Серёжка.

— Понимаешь, нужно мне сказать ему одну важную вещь, — сказал я. — Привет передать. А я почему-то не смог…

— Он теперь, может быть, до утра из дома не выйдет. — Серёжа помолчал, посмотрел на меня. — А ты этих петухов, значит, не ему привёз?

Ведь я ему уже говорил про этих петухов, что привёз их другому человеку, а он снова спросил.

— Нет, не ему, — сказал я.

— Тогда придётся ждать до утра, — сказал Серёжка.

— Хорошенькое дело! — ответил я. — У меня всего времени час или два.

— Надо что-нибудь придумать, — сказал Серёжка.

— Надо, — согласился я.

— Вон его окно, — показал Серёжка, — на пятом этаже. Открытое… Первое справа. Видишь?

— Вижу.

— Придумал, придумал! — закричал Серёжка. — Бросим ему в окно небольшой камешек, он выглянет, ну, а мы ему что-нибудь крикнем.

— А если мы не попадём? — сказал я. — Выбьем соседнее окно?

— Да. — Серёжка вздохнул. — Тогда нам крышка. Здесь домоуправ жестокий. Он нас в милицию отведёт за милую душу. В детскую комнату. А там женщина работает, лейтенант милиции, как начнёт воспитывать, не обрадуешься.

13

Стало вечереть. Мы сели на скамейку, а между нами стояла ваза. На меня в упор смотрел жёлтый глаз чёрного петуха. Серёжка посмотрел на своего петуха.

— Севка, — сказал он, — а у твоего петуха какой глаз?

— Жёлтый, — ответил я.

— А у меня чёрный… Бабка моя сейчас, вероятно, уже ругается, что ужинать не иду.

— А ты иди, — сказал я. — Я, например, совсем есть не хочу.

— И я не хочу. — Серёжка вздохнул. — Придётся идти к Софке, она сразу что-нибудь придумает. Она самая умная в нашем классе. Даже иногда обидно бывает: сидишь, мучаешься над задачкой. А она придёт, раз-два — и решила. Мать говорит: Софка способная девочка, а по-моему, просто везучка.

Я промолчал.

— Ты что, вообще против девчонок?

— Вообще против. Обидчивые они. Я одну назвал «дохлая принцесса», так потом меня на сборе отряда разбирали. Шуток не понимают.

— Я тоже вообще-то против, — сказал Серёжка. — Но что же делать? Без Софки не обойдёшься. Она хитрая и ловкая. Думаешь, катал меня дядя Миша на мотоцикле? Нет. А Софку катал. Думаешь, он починил бы мне самокат? Никогда в жизни. Ты же видел: «Привет, брат, привет, спешу, дела». А Софка его попросила, и он починил. Слова она особенные знает, хотя можно сказать, что из её разговора ничего нельзя толком понять. Она не выговаривает две основные буквы алфавита: «л» и «р». Она вместо «ложка» говорит «вожка».

— Ну, раз так, — сказал я, — пошли к твоей Софке.

Мне теперь всё равно было, куда идти, так у меня было тяжело на душе. Может быть, на самом деле эта хитрая Софка что-нибудь придумает.

— Она живёт на втором этаже.

Мы подошли к Софкиным окнам, и Серёжка несколько раз коротко свистнул, но в окне никто не появился. Он ещё раз свистнул.

— Видал? — Он кивнул на Софкины окна. — Нарочно не подходит. Характер у неё ой-ой! Бабушка говорит, на такой женишься, будешь ходить в струнку.

Я стоял рядом и размахивал вазой. Передо мной появлялся то жёлтый, то чёрный петух, точно они гонялись друг за другом.

— Смотри разобьёшь! — сказал Серёжка.

— Я не разобью.

— Пошли! — крикнул Серёжка.

Это была хитрость. Стоило нам сделать три шага, как Софка тут же высунула голову и крикнула:

— Эй, Сегёжка, чего свистишь под окнами! Я читаю книжку, а ты свистишь.

— Ну и читай свою книжку.

— А чего же ты свистев?

— Дело есть, — сказал Серёжка.

— Ну? — сказала Софка.

— Я не собираюсь орать на весь двор, — ответил Серёжка.

— А ты губами, — сказала Софка. — Я пойму.

— А может, спустишься? — попросил Серёжка.

— Нет, ты губами, — сказала Софка. — А то не пойду.

Серёжка начал говорить одними губами. Софка, не отрываясь, смотрела ему в рот. Когда Серёжка кончил, Софка тут же исчезла из окна.

— Сейчас прибежит, — сказал Серёжка. — Она ради другого в огонь и в воду. Это у неё есть.

— А что ты ей сказал? — спросил я. — Ничего нельзя было понять.

— В двух словах изложил твою историю. — Серёжка помялся. — Про него.

— А… — Нужно было что-нибудь ещё спросить, и я сказал: — И ты тоже умеешь читать по губам?

Серёжка скривился, подумал, вероятно, соврать мне или нет, и ответил:

— Нет. Я только умею говорить беззвучно, одними губами, а читать не умею. — Он помолчал. Видно, его подавляло полное превосходство Софки, потому что он сказал: — У меня губы толстые, по ним не хитро прочитать. А ты попробуй прочитай по Софкиным губам. Она сама по своим губам ничего не может прочитать.

— Как это сама по своим губам не может прочитать? — удивился я. — Человек сначала думает, а потом говорит. Что же, она сама не знает, о чём думает?

— А вот так, — сказал Серёжка. — У неё всё может быть. Она мне рассказывала: встанет перед зеркалом, губами шепчет, а сама в зеркало смотрит и ни черта не понимает, что говорит.

— Опять вгёшь!

Мы оглянулись: перед нами стояла Софка. В руках она держала пачку печенья.

— Ты же сама рассказывала! — возмутился Серёжка.

— Хотева тебя успокоить. Кому печенья?

Серёжка обиделся на Софку и не стал брать печенья, и я тоже не стал — неудобно было.

— А Севка всем придумывает прозвища, — сказал Серёжка.

— И мне пгидумав? — спросила Софка.

— Ящерица, — сказал я.

Минуту они молчали. Потом Серёжка сказал:

— Сила прозвище!

— Ничего, — согласилась Софка.

— Давай печенье, — сказал Серёжка.

Он взял сразу три печенья и стал их жевать.

— А ты? — спросила Софка.

— Я есть не хочу, — соврал я.

— Печенье — это не еда, — сказала Софка. — На, дегжи всю пачку, а я понесу твою вазу.

— Смотри не разбей, — предупредил её Серёжка. — Это он одному человеку привёз.

— Ты за кого меня принимаешь? — спросила Софка. — За квадратную дугу?

Я никогда не слышал, чтобы говорили «квадратная» дура. Всегда говорят «круглая» дура. А тут «квадратная».

— Ну ладно, — сказал Серёжка. — Ты что-нибудь придумала?

— Сейчас, — сказала Софка.

Софка шла впереди, в руках у неё была ваза. Я посмотрел на вазу со стороны. Смешная она и весёлая. Я даже к ней привык, и она мне нравилась.

Софка что-то шептала себе под нос.

— Чего это она? — тихо спросил я.

— Думает, — ответил Серёжка. — Она, когда думает, всегда под нос читает стишок. Она в актрисы целит, а там без букв «л» и «р» нельзя. Где-то достала стишок и тренируется. Ей сказали: как научишься читать этот стишок, так возьмут в актрисы. А она упорная. «Шит колпак не по-колпаковски, вылит колокол не по-колоколовски. Надо колпак переколпаковать, перевыколпаковать, надо колокол переколоковать, перевыколоковать». Это её стишок.

— Язык сломаешь, — сказал я.

— Сломаешь. Но она упорная.

Вдруг Софка оглянулась и сказала:

— Пгидумава. Сейчас зайдём к нему и скажем: собигаем бумагу. Ну, и поговогим о чём надо.

— Силища! — обрадовался Серёжка.

А я промолчал. Ходил, как во сне. Точно всё то, что происходило, было не со мной, а с кем-то другим. Точно не я сбежал с поезда, не я обманул Наташу, подвёл Шерстнёва, точно не я искал встречи с отцом, а кто-то другой.

Мы вошли в подъезд, сели в лифт.

Чуг, я нажимаю кнопку, — сказала Софка.

Она нажала кнопку десятого этажа, хотя нам надо было на пятый. Серёжка невозмутимо стоял в углу.

— Почему ты нажала на десятый? — спросил я. — Ведь он живёт на пятом.

— Гвупо ехать до пятого в десятиэтажном доме, — ответила Софка. — Доедем до десятого, потом спустимся до пятого.

Мы ехали в лифте. Я в своей жизни первый раз. Он мягко скользил вверх, щёлкая на этажах. Потом остановился. Софка нажала кнопку пятого этажа, и мы поехали вниз.

Вышли на лестничную площадку, и я даже не успел опомниться, как Софка без всякой подготовки позвонила в сто восемьдесят пятую квартиру.

Он открыл нам на второй звонок. Одна щека у него была в мыле, он брился. Сразу было видно, что он торопился.

— А, знакомая братия. Ну, в чём дело?

— Мы за макуватугой, — сказала Софка.

— За чем? — переспросил он.

— За стагой бумагой, — поправилась Софка.

— Нет у меня бумаги, — сказал он.

Но Софка — это не Серёжка, от неё не так легко было отделаться.

— А у ваших соседей тоже нет стагых газет? — спросила она.

— Их нет дома. Давай, давай шагайте дальше! — Он захлопнул дверь перед нашим носом.

— В пвохом настгоении, — сказала Софка. — Ну ничего.

Серёжка совсем приуныл, и я тоже здорово приуныл. А Софка снова нажала кнопку. Он открыл дверь, и раньше, чем он успел возмутиться, она прямо выпалила в него:

— Госудагству нужна бумага, а вы не хотите помочь!

— Ну ладно, входите. — Он посмотрел на часы. — Проходите в комнату. Я добреюсь.

Мы вошли в комнату. У него была самая обыкновенная комната: стояли кровать, стол и один стул. А вещи висели на двери, они были прикрыты простынёй. На стене около окна висело зеркало, а под зеркалом портреты двух женщин. Я подошёл поближе, чтобы их рассмотреть.

— Агтистки кино, — сказала Софка. — Из жугнава выгезаны.

Наконец он вернулся. Он был чисто выбрит и аккуратно причёсан. Подошёл к зеркалу, чтобы полюбоваться собой. Видно, он себе понравился, потому что замурлыкал под нос песню: «А у нас во дворе есть девчонка одна…» Я эту песню отлично знаю, у нас её в совхозе все поют.

Он посмотрел впервые прямо мне в лицо и спросил:

— С пополнением?

— Приезжий, — вдруг сказал Серёжка.

У меня всё как запрыгало перед глазами: Софка, Серёжка, он и эти две женщины, которых он вырезал из журнала и повесил на стене. Я отвернулся, нарочно отвернулся. Думал, успокоюсь, повернусь к нему лицом, а он… Когда я поставил вазу и оглянулся, он уже забыл обо мне. Спросил, кто да что, а ответа толком не дождался: приезжий так приезжий. В общем, он был из тех, которые спрашивают: «Как у вас дела?», хотя им совсем это неинтересно.

— «А у нас во дворе есть девчонка одна…» — снова запел он и повеселевшим голосом спросил: — Значит, государству нужна бумага? — Что он так развеселился, непонятно было. — Что ж, сейчас будет бумага.

Вышел из комнаты и вернулся с пачкой старых газет. Снова вышел и снова вернулся: бросил на пол ещё пачку.

— Государству нужна бумага, — сказал он. — Пожалуйста.

— Неплохой урожай, — заметил Серёжка.

— А у вас вегёвки есть? — спросила Софка. — Мы бы сейчас всё связави и унесви.

— Верёвки? Это мы сейчас организуем. — Он опять вышел.

— Давай начинай, — сказала Софка.

Я промолчал.

— Ты видишь, он волнуется, — сказал Серёжка.

— Лучше я ему записку напишу.

Я оторвал от газеты длинную полоску бумаги и быстро написал: «Это тебе подарок от мамы. Твой сын Севка».

Я очень торопился, боялся, что он зайдёт. Сложил записку в комочек и положил в карман.

— А где ты её оставишь? — спросил Серёжка.

И в это время он вернулся в комнату. В руках у него была верёвка.

— Дядя Миша, а вам нгавится эта ваза? — вдруг спросила Софка.

— Ваза? Для ребятишек неплохо.

— Это я одному человеку в подарок привёз, — сказал я. Голос у меня был какой-то странный.

Он разорвал верёвку на три куска и протянул нам.

Софка и Серёжка тут же стали связывать газеты. А я как дурак стоял в центре комнаты: в одной руке у меня была пачка с печеньем, в другой — верёвка.

— Ты что на меня уставился? — спросил он.

— Я? Просто так.

— Экий ты, брат, неловкий! Дай сюда твоё печенье. — Он взял у меня пачку печенья и слегка при этом коснулся моей руки. — И в пачке у тебя нет ни одного печенья, а ты за неё держишься.

А я даже не заметил, как съел всё печенье.

— Он сегодня ничего не ел с утра, — сказал Серёжка. — Он ведь проездом в Москве. Сегодня уезжает.

— А чего же он тогда с вами болтается?

— Ради компании, — сказал я.

— Ну, давайте, ребята, давайте побыстрее! — сказал он. — Мне надо уходить.

А мне наплевать на это, плевать мне на то, что тебе надо уходить! Я стою с тобой рядом, я ради тебя сбежал с поезда, а ты меня выгоняешь. А ещё отец! Ну и уходи. А я сейчас соберусь и уеду и больше никогда-никогда не приду. А в вазу брошу записку. А потом, может быть, ты когда-нибудь заглянешь на дно вазы и прочитаешь записку: вот тогда тебе будет стыдно.

Я изо всех сил старался, мне хотелось, чтобы мой пакет был самый увесистый. Я натянул верёвку покрепче, и она лопнула. Мне снова стало жарко, я почувствовал, что он мне смотрит прямо в затылок. Прямо прожигает его насквозь, а я ползал по полу, собирая эти несчастные старые газеты, потому что государству нужна бумага, а мне очень нужен отец.

— Ну-ка, дай я тебе помогу. — Голос у него стал какой то другой. Я бы сказал, что голос у него стал поласковей. — У тебя что-то не ладится.

— У меня? — спросил я. — У меня-то всё ладится.

Я поднял свёрток и понёс к выходу, даже не оглянулся на него. Нечего мне было на него оглядываться. Потом не заметно бросил записку в вазу.

У двери я на секунду остановился, ждал, что он меня окликнет, что ли. Но он меня не окликнул, и я ушёл, а моя ваза с запиской на дне осталась у него в комнате.

На лестнице меня догнали Софка и Серёжка.

— Ты чего так быстро ушёл? — сказал Серёжка. — Можно было ещё немного посидеть.

Я промолчал. Нечего мне было говорить.

— Ты не пегеживай, — вдруг стала успокаивать Софка. — Не поговогив — и не надо. Вазу ты ведь оставив?

— Вазу? А вазу я вёз другому человеку. А теперь вот провозился с ним и больше никуда не успею. Мне бы на поезд не опоздать. С Курского вокзала поезд отходит.

— А ты нам оставь адрес того человека, — сказал Серёжка. — Мы ему отнесём твою вазу.

— Ладно! — отмахнулся я.

У меня сильно щипало в горле, и трудно было разговаривать. Я боялся заплакать. Они тогда могут подумать, эти всезнайки-москвичи, что у нас в совхозе все такие плаксы. А они ещё не видели наших.

Мы вышли во двор.

— Пожалуй, я пошёл, — сказал я.

— Уже? — спросил Серёжка. — Ну, прощай!

Мы пожали друг другу руки, потом я пожал руку Софке.

Ладошка у неё была длинная и худая. Постояли. Не люблю я этих расставаний до ужаса. Ведь прощались на всю жизнь. Может быть, никогда больше и не увидимся. Жалко было расставаться.

— Эй, ребята, ребята! (Мы задрали головы. В окне пятого этажа торчал он.) Слушай, парень, ты забыл вазу!..

— Что? — переспросил я.

Я отлично слышал, что он крикнул, но сделал вид, что ничего не понял. Он пропал из окна, потом снова высунулся. В руках у него была моя ваза. Он начал размахивать вазой. Из неё выскочила записка и упала к нашим ногам. Серёжка поднял её и протянул мне, а я тут же запихнул её в карман.

— Иду! — крикнул я.

Ну что ж, возьму и скажу ему сейчас всё. Мне вдруг стало легко и свободно. И непонятно было, как я мог так долго страдать и хитрить, вместо того чтобы сразу всё рассказать. Давно бы уже сидели и распивали чаи, а потом бы он отвёз меня на вокзал и я его познакомил с Наташей и Гелием.

Позвонил. Думаю, сейчас он откроет дверь, а я ему: так, мол, и так, принимай гостей. И тут он мне открыл… Я даже его сразу не узнал, так он преобразился, совсем какой-то другой. В новеньком костюме, в белой рубашке при галстуке, точно тракторист на свадьбе. Да что там тракторист, настоящий артист из заграничного кино!

— Нехорошо чужие вещи забывать, — сказал он. — Тебе доверили, а ты забыл.

Он ещё поучал меня. Ну ладно, ладно, сейчас я тебе скажу, кто я, тогда ты не так заговоришь. Тогда я смогу тебе сделать несколько замечаний о твоей наблюдательности. Например, о том, что у тебя и у меня одинаковые брови и носы, а ты этого не замечаешь. Тебе даже в голову не приходит, что я твой сын.

А может быть, ты на самом деле забыл, что у тебя есть жена и сын? Может быть, ты не обрадуешься, когда узнаешь, кто я? Ты ведь собрался в гости, что ли, а я тебе помешал? Придётся возиться со мной и разыгрывать радость.

Почему-то я никогда раньше об этом не думал. А вдруг действительно ему не до меня?

— Как тебя зовут? — спросил он.

— Мишка, — соврал я.

Нет, прежде чем ему всё выкладывать, надо разобраться в нём.

— Тёзка, значит, — сказал он.

Пожалуйста, пусть будет так. Я успокоился и врал очень ловко. Совсем не волновался.

— А откуда ты приехал?

— С Алтая.

— С Алтая? — У него в голосе появилась какая-то заинтересованность. — Значит, мы с тобой не только тезки, но и земляки. Где же ты там живёшь?

— Под Барнаулом, в совхозе, — снова соврал я.

— Я тоже жил в совхозе, только далековато от Барнаула, — сказал он. — Но всё равно, мы с тобой вроде как земляки. Восемь лет не был в тех краях…

Я всё ждал, что он вспомнит меня и мать. А он не вспоминал, точно мы у него совсем выскочили из головы.

— Может быть, слыхал про совхоз «Новый»? — спросил он.

— Про «Новый»? Слыхал. Недавно в газете писали о вашем директоре совхоза.

— Про Шерстнёва? Значит, работает. — Он засмеялся. — «Руки буду целовать, когда увижу…» «Международный скандал…» Это любимые изречения Шерстнёва. Забавный мужик! Мой лучший друг. Предлагал остаться его заместителем. А я отказался, в Москву потянуло. Надо было в институт податься.

«Шерстнёв его лучший друг? — подумал я. — Здорово придумал. Может, он ещё скажет, что тот собирался ему руки целовать за то, что отморозил из-за него пальцы на ноге?»

— Ну, я пошёл, — сказал я. — И вам тоже, вероятно, пора…

— Подожди, подожди, не каждый день земляка встречаешь, — сказал он и почти силой усадил меня на стул. — А я не тороплюсь, я всё равно жду телефонного звонка… Я самый «старый» целинник. По первой целине трактор водил, вместе с Шерстнёвым первую палатку ставил. Ух и поработали мы тогда, а зимой помёрзли. Палатки насквозь продувались ветрами. Многие тогда спасовали, а я нет. А ведь я жил не один: сынишка у меня тогда был совсем маленький…

Он так и сказал: «Сынишка у меня тогда был совсем маленький…» Он так и сказал, а я-то думал, что он напрочь забыл обо мне.

— А где же ваш сын теперь? — спросил я.

— С матерью уехал погостить к родственникам, — сказал он. — Да, на целине меня каждый знает. — Лицо у него оживилось, щёки покраснели, весь он подобрался и стал торопливо и радостно шагать, размахивать руками, как какой-нибудь капитан дальнего плавания на капитанском мостике. — Ты спроси у нас в совхозе: кто помнит Щеглова? И каждый тебе о нём расскажет. Да что там в совхозе! Во всём районе меня знали и уважали. Вот был такой случай. Зимой несколько парней, трактористов, спасовали. Надоело им, и они решили уйти. А как уйдёшь? Только на тракторе, степь вся ведь под снегом. Они выбрали время, когда не было Шерстнёва, и стали собираться. Я узнал об этом, сынишку на руки — и за ними. Догнал, говорю: не вернётесь, мальчишку заморозим, и вам тогда плохо придётся. Вернул их… Уж кто-кто, а я заслужил, чтобы меня помнили!

Я-то прекрасно знал эту историю, он мог её не рассказывать. Я от Шерстнёва её знал. Только за трактористами в погоню со мной на руках бросился совсем не он, а мать.

Стало скучно-скучно, и было непонятно, зачем я здесь рассиживаюсь, когда на вокзале меня ждут не дождутся Наташа и Гелий. И этот человек, который прохаживался по комнате в новых скрипучих туфлях и так лихо врал, мне был не нужен.

Он подошёл к двери и открыл её.

— Показалось, что кошка мяучит под дверью, — сказал он.

А это мяукал я, он врал, а я мяукал и даже сам не заметил. Нет, мне пора было отсюда уходить.

— У меня поезд через час, — сказал я. — Уезжаю в Артек.

— Обидно, — сказал он. — Я бы тебя проводил, не каждый день земляка встречаешь, отвёз бы на мотоцикле на вокзал, да вот жду звонка.

— Ничего, — ответил я. — На метро доеду.

Не хватало только, чтобы он меня на своей старой посудине отвозил на вокзал! А там его увидят Наташа и Гелий, и начнётся история…

— На обратном пути загляни. Я задумал купить «Москвича». Могучая штука. В мотор введу одну хитрую реконструкцию, это между нами, будет тянуть на двести километров. Покатаю тебя с ветерком.

Я взял вазу и встал. Мы вышли на лестничную площадку.

— Подожди, — сказал он и вызвал лифт. — А ты заезжай на обратном пути, и вместе махнём на Алтай. Вот все удивятся, когда я приеду!..

Я посмотрел ему в лицо, оно стало какое-то другое. В общем, это был не тот человек, который только что расхаживал по комнате. Он вдруг сник, как-то робко сказал: «Вот удивятся все, когда я приеду…» Я подумал о матери, и он, по-моему, тоже подумал о ней. Странно это было: стоят два человека, отец и сын, и думают об одном и том же, а между ними такая пропасть, которую никак нельзя преодолеть.

Пришёл лифт. Он открыл мне дверцу. Он стоял и смотрел на меня сквозь решётку.

— Нажми третью кнопку снизу, — сказал он.

Я нажал, и лифт тронулся. Сначала пропало его лицо, потом я увидел галстук, потом чёрные узконосые ботинки. И он исчез. А я стоял в лифте, и в руках у меня была ваза. Лифт щёлкнул на четвёртом этаже, на третьем, на втором и остановился на первом.

Софка и Серёжка стояли на том же месте.

— Ну как? — спросила Софка.

— Нормально, — ответил я. — Вазу я вам оставлю, а на обратном пути заберу.

— Вот это ты правильно решил, — сказал Серёжка. — Ты нам напиши, а мы тебя встретим и проводим.

— Мне пора, — сказал я.

— А мы с тобой дойдём до автобуса, — сказала Софка. — Давай мне вазу.

У автобуса мы распрощались. Я вскочил в автобус, взял билет по всем правилам и сел у открытого окна. А под окном стояли Софка и Серёжка. В руках у Софки была моя ваза.

Автобус тронулся, и дом на проспекте Вернадского остался позади, и квартира сто восемьдесят пять тоже осталась позади, и моя ваза осталась позади.

От всей этой истории сохранилась только записка, которую я написал ему. Она лежала маленьким твёрдым комочком у меня в кармане.

И больше ничего не осталось.

14

Мы снова в поезде. Ребята давно уже спят, а я стою у окна.

И в окно-то ничего не видно: темнота. Только иногда мелькает одинокая лампочка, и снова темнота.

Наташа ходит по коридору и заглядывает в купе — сторожит ребят, боится, чтобы кто-нибудь не упал с верхней полки.

А я смотрю в темноту и вспоминаю сегодняшний день. И всех людей, которых я встретил на своём пути: и водителя троллейбуса, и учительницу немецкого языка, и старика на скамейке, и балерину, и женщину из справочного, и Фёдорова, и студентов, которые приглашали меня в кафе «Космос», и, конечно, однорукого, и Софку, и Серёжку. Всех, всех вспомнил и перебрал в памяти, и для каждого из них у меня нашлось какое-то слово.

А для него нет. Думал: он мой отец, а я ничего не могу ему сказать. Решил вспомнить все те истории, которые я раньше придумывал о нём, но мне не захотелось их вспоминать.

Ненужные, пустые какие-то истории. Из них каши не сваришь.

Теперь я понял, почему мать так тяжело вздыхала, когда я врал. Она боялась, что я стану таким же легкомысленным и ненадёжным, как он. Когда он рассказывал про то, как мы жили на целине в первую зиму, я даже испугался. Он говорил моими словами: «Я самый „старый“ целинник», «Уж кто-то, а я-то заслужил, чтобы меня помнили», хотя мы с ним никогда раньше об этом не разговаривали.

Вот какая история получилась. Скажете, невесёлая? Конечно, особенного веселья в ней нет, это точно. Но всё равно я почему-то чувствую себя лучше, чем раньше, когда я его не знал.

А потом, он ведь сказал, что собирается к нам вернуться. Ну, не прямо так сказал, а всё же было понятно, что он об этом думает.

И тут у меня снова появилась маленькая надежда, ну, как далёкий огонёк в степи, до которого идёшь, идёшь, а он всё удаляется, удаляется… А потом вдруг перестаёт удаляться, и ты до него доходишь.

И он, мой отец, для меня как слабый огонёк. Когда-нибудь я дойду до него.