Её считали первой красавицей своего времени, русской Венерой и лентяйкой на троне. Но дочь Петра Великого сложнее всех стереотипов. 20 лет её правления стали для России временем усиления армии, укрепления национальных традиций. В то же время она была истинной женщиной галантного века. Амурные приключения и авантюры расцветили её жизнь. В этой книге о Елизавете и её эпохе рассказывают современники и историки.
Елизавета. Парадоксы весёлой царицы
Елизавета Русская — первая красавица среди монархинь своего времени, она вызывала восхищения и отпугивала непростым, ершистым и своенравным характером, который, несомненно, унаследовала от своего неуёмного отца.
Что мы вспоминаем о ней в первую очередь? Благодаря фильмам о гардемаринах она стала популярной в России киногероиней, эта линия продолжается и в наше время. Вторая ассоциация — пышная архитектура елизаветинского барокко, отразившая её представления о великолепии. Это дворцы до сих пор — такие же важные символы России, как Кремль и Красная площадь.
Она родилась в подмосковном Коломенском — как Иван Грозный — за два года до того, как её родители заключили законный брак. Но её великий отец — первый русский император Пётр — не обращал внимания на условности и предрассудки. В этот день русская армия вступала в Москву после победы в Полтавской баталии. Когда царя известили о рождении дочери, он сказал: «Отложим празднество о победе и поспешим поздравить с восшествием в мир дочь мою, яко со счастливым предзнаменованием вожделенного мира». И начался пир горой, от которого сотрясалась Белокаменная — с фейерверками, пушечными залпами и песнями.
Когда она начала появляться в свете — комплиментам не было конца. Речь шла не только е красоте «Лизетки». Герцог Лирийский писал: «Принцесса Елизавета, которая, как Вы знаете, является дочерью Петра I, очень красива. Кожа у нее очень белая, светлокаштановые волосы, большие живые голубые глаза, прекрасные зубы и хорошенький рот. Она склонна к полноте, но очень изящна и танцует лучше всех, кого мне доводилось видеть. Она говорит по-немецки, по-французски и по-итальянски, чрезвычайно весела, беседует со всеми, как и следует благовоспитанному человеку, — в кружке, но не любит церемонности двора».
Луи Каравак. Портрет цесаревен Анны и Елизаветы
Не отставал и фельдмаршал Миних: «У нее живой, проницательный, веселый и очень вкрадчивый ум, обладающий большими способностями. Кроме русского, она превосходно выучила французский, немецкий, финский и шведский языки».
Французскому она отдавала предпочтение. Отец хотел выдать красавицу за одного из Бурбонов — Людовика XV или юного герцога Орлеанского. Но французы не хотели ехать в далекий Петербург. После этого у красавицы было немало женихов. С одним из низ — принцем Карлом-Августом Голштинским — дело дошло до приготовлений к свадьбе. Но жених неожиданно умер от загадочной болезни… Ему было 20, Елизавете 18, но она некоторое время держала траур по жениху, а потом как-то смирилась с незамужней участью. И пользовалась всеми возможностями свободы. Её первым любовником стал молодой офицер Александр Бутурлин — будущий граф и фельдмаршал.
Елизавета Петровна до 32-х лет и представить не могла, что станет самодержицей Всероссийской и будет больше двадцати лет — целую эпоху! — вершить судьбами мира. Никто не готовил её в «самодержицы». Во времена Анны Иоанновны на нее поглядывали с тревогой и даже пытались постричь дочь Петрову в монахини. Жила она в Александровской слободе — снова ее судьба пересеклась с судьбой первого русского царя, Ивана Грозного. К власти Елизавета пришла, в известной степени, экспромтом. Помогла тоска по Петру Великому, по русскому человеку на троне, усталость от регентов при малолетнем Иване VI.
Ей помогли придворный медик Иван Лесток и гвардейцы Преображенского полка, буквально внесшие на руках свою любимицу в Зимний дворец. В гвардии ее любили: подобно Петру Великому, она с удовольствием становилась крестной матерью офицеров, которые называли ее на «ты», матушкой и кумой. И многие были в нее влюблены.
Дочь Петра Великого в юности
5 сентября 1742 года, в день поминовения святых Захария и Елизаветы, то есть в день тезоименитства императрицы, Елизавета Петровна прибыла в Преображенскую слободу. По этому поводу в полку было устроено пышное застолье, на котором преображенцы ее восторженно приветствовали и поздравляли. В разгар застолья государыня обратилась к присутствующим с вопросом: «Есть ли среди вас именинники, носящие имя Захар?» На это преображенцы дружно ответили: «Матушка, мы все сегодня именинники, ибо наша благодетельница делит сегодня с нами эту трапезу!» Елизавета Петровна рассмеялась и сказала: «Так вы, выходит, все Захары». С этого времени всех преображенцев стали звать «Захарами». Название это сохранялось за ними, пока существовал полк. Захары — и точка.
В ночь переворота верные Елизавете Петровне гвардейцы ворвались в спальню главнокомандующего генерал-фельдмаршала Ласси, от воли которого во многом зависел успех предприятия. Под его рукой стояло в столице семь полков.
— Какой государыне вы служите? — спросили гвардейцы разбуженного старика.
Тот быстро нашелся:
— Я служу ныне правящей государыне.
Лучше не скажешь!
Переворот прошёл практически бескровно. Счастливое царствование и начиналось счастливо. Кстати, в те годы такую «смену караула» на престоле называли революцией.
Став императрицей, она обещала отказаться от смертной казни. При этом, пыток не отменила, маленького Ивана VI заточила в крепость, жестко обошлась и с его родственниками и сторонниками. Да и разбойников в то время все равно казнили — только не на государственном уровне, а руками помещиков и их слуг. Но своих политических противников Елисавет действительно никогда не лишала жизни, лишь приказывала их истязать.
Считалось, что развеселая Елизавета Петровна так и не научилась разбираться в политике. Она старалась следовать курсу отца. Царедворцам нетрудно было обвести императрицу вокруг пальца, мотивируя то или иное свое нововведение «традициями Петра Великого». Но и сама «матушка» не была столь уж наивной. Несмотря на взрывной характер, ей был свойствен здравый смысл.
Одному курсу она следовала неизменно — старалась, в отличие от своей предшественницы Анны Иоанновны, покровительствовать русским дворянам. Хотя, конечно, не отвергала и верных ей европейцев, игравших важную роль в высшем свете, политической системе и армии. В этом парадокс Елизаветы. По всем признакам, при её необразованности, при её ночном образе жизни, при её переменчивом характере трудно было держать в руках нити управления страной. Она — особенно в первое десятилетие правления — страстно любила маскарады с «метаморфозами». Высокий рост императрицы, ее длинные стройные ноги позволяли ей эффектно выглядеть в разнообразных мужских костюмах — то она представала в виде восточного вельможи, то — в костюме французского мушкетера. А мужчины, переодетые в женское, потешали Елизавету. Тех, кто ей нравился, он лично готовила к маскараду, помогая принарядиться.
О размахе этих потех вспоминал придворный «бриллиантщик» Иеремия Позье: «Маскарады… были роскошны… по этому случаю раскрывались все парадные покои, ведущие в большую залу, представляющую двойной куб в сто футов. Вся столярная работа выкрашена зеленым цветом, а панели на обоях позолочены. С одной стороны находится 12 больших окон, соответствующих такому же числу зеркал самых огромных, какия только можно иметь; потолок написан эмблематическими фигурами… Есть несколько комнат для танцев, для игры, и общий эффект самый роскошный и величественный».
Где маскарады — там и театральные зрелища. Драма, опера, балет. Серьезное развитие эти «забавы» получили в России именно при Елизавете Петровне. Первый императорский театр, в котором блистал актер и режиссер Фёдор Волков, в котором ставились трагедии и комедии Александра Сумарокова — всё это жемчужины елизаветинского времени. Сама императрица, посещавшая театры еженедельно, конечно, не осознавала, что стоит у истоков важной культурной традиции. Но из песни слов не выкинешь. По свидетельствам современников, она «любила науки и художества, а особливо музыку и живописное искусство». По примеру отца, приглашала в Петербург художников и скульпторов.
Александр Сумароков
Современник Елизаветы, один из первых русских историков, князь Михаил Щербатов писал: «Двор подражал, или, лучше сказать, угождал императрице, в златотканные одежды облекался. Вельможи изыскивали в одеянии все, что есть богатее, в столе все, что есть драгоценнее, в шитье все, что есть реже, в услуге возобновя древнюю многочисленность служителей. Дома стали украшаться позолотою, шелковыми обоями во всех комнатах, дорогими мебелями, зеркалами. Все сие доставляло удовольствие самим хозяевам. Вкус умножался, подражание роскошнейшим нарядам возрастало. И человек становился почтителен по мере великолепности его жилья и уборов».
Многие помнят, как написал про неё Алексей Константинович Толстой,
Императрица отличалась от отца еще и любовью к роскоши, к размаху в архитектуре и очевидным признакам богатства в одежде. Это про нее говорили, что ни одно платье, даже самое изящное, императрица не надевает дважды. При этом, на балах она неоднократно меняла наряды. В её коллекции было толи 15, толи 20 тысяч платьев — и, возможно, это мировой рекорд.
Подчас она испытывала приступы лени, но они сменялись бурной деятельностью. Елизавета, в отличие от своего великого отца, любила охоту на лисиц и зайцев с английскими собаками и на пернатую дичь с вышколенными соколами и ястребами. Эти выезды обставлялись с пышностью, присущей елизаветинскому двору. А ещё она любила певчих птиц. Будуары императрицы были окружены клетками. Она никогда не убивала в себе женское начало, и Елизавету очень точно прозвали «русской Венерой».
Сказалось на русской жизни и ее старое пристрастие к французскому языку: именно во времена Елизаветы он стал главным для русского дворянства. Развивалась галломания — преклонение перед всем французским. Хотя далеко не всегда Париж оставался политическим союзником России.
Она не избегала самодурства. Самый известный пример — нелюбовь к семейству Лопухиных. Причин имелось много. Скажем, они состояли в родстве и с первой женой Петра Великого, и с его первой любовницей — Анной Монс. А Елизавета была дочерью императрицы Екатерины, которая скверно относилась к прежним привязанностям государя. Другая причина — женская ревность. Елисавет старела, а Наталья Лопухина считалась первой красавицей России. Однажды она явилась на бал с розой в волосах. С такой же розой в прическе там появилась и Елизавета. Императрица в приступе гнева подошла к Наталье, вырвала цветок из ее парика и отвесила Лопухиной две увесистые пощечины. Рука-то у нее была тяжелая. Но и этого царице оказалось мало. В 1743 году Наталья Лопухина была бита кнутом, ей урезали язык, после чего направили в ссылку, в Сибирь. На двадцать лет. Елизавета терпеть не могла конкуренток. Никто не имел права затмевать её великолепия.
Ее придворным архитектором стал Бартоломео Растрелли (в России его называли просто Варфоломеем Варфоломеевичем) — крупнейший мастер нарядного и размашистого барокко. Это он был создателем того Зимнего дворца, который мы знаем и самых крупных дворцовых комплексов Царского Села и Петергофа. Добавим Аничков дворец, где жил ее супруг Алексей Разумовский. Не всё удалось достроить и окончательно довести до ума при Елизавете, но эти комплексы — безусловно, суть образцы её царственного вкуса. Разглядывая эти здания, напоминающие прихотливые кондитерские изделия, можно понять вкус Елизаветы и её вклад в создание внешнего облика града Петрова и его престижных предместий. Именно при Елизавете Петербург приобрел европейский столичный лоск. Кстати, опасаясь заговоров, она привыкла всякий раз засыпать в новом будуаре. Перед сном любила слушать рассказы старух и торговок, которых для нее специально находили повсюду. Они сиживали у ее постели и рассказывали всякую всячину, а императрица не только тешилась сказками, но и узнавала народное мнение по разным поводам. Иногда она превращалась спящей, чтобы рассказчицы были откровеннее.
Вырисовывается образ легкомысленной особы. Но у Елизаветы имелось одно важнейшее для политика качество — она умела разбираться в людях. Недаром в годы ее правления раскрылись таланты Михаила Ломоносова, Александра Сумарокова, многих выдающихся дипломатов и полководцев. Тот же Бестужев был выдающимся дипломатом и яркой личностью. А из людей военных, в первую очередь, нужно назвать Петра Румянцева, Захара Чернышева, Петра Панина, Василия Лопухина. Они были молоды, выросли при Елизавете, впитали дух её эпохи. И Россия в Семилетнюю войну заявила о себе как не просто огромная таинственная держава, но империя, обладающая сильной армией и искусными генералами. Из полководцев старшего поколения ярче других проявил себя фельдмаршал Пётр Семёнович Салтыков, которому, по большому счёту, принадлежит честь победы в генеральном сражении при Кунерсдорфе.
Да и ее неофициальные мужья были людьми весьма способными, хотя и очень разными. Алексей Разумовский — почти неграмотный певчий из украинского села отличался добродушием и разумно (в соответствии с фамилией) вел дела, почти не вмешиваясь в политику. Есть гипотеза, что Елизавета Петровна тайно обвенчалась с своим любимцем в Москве в церкви Воскресения в Барашах, что на Покровской улице. По слухам, императрицы родила от него нескольких дочерей. Именно эту легенду «отрабатывала» знаменитая самозванка княжна Тараканова. Почти все, знавшие Разумовского, сохранили о нем добрые воспоминания, несмотря на любовь фаворита к регалиям и наградам. Например он, не имея военного опыта, получил фельдмаршальский жезл. Но ему даже это прощали: слишком добродушный был человек. Богатство его не испортило.
Другой ее молодой фаворит, Иван Шувалов, был одним из величайших меценатов своего времени, курировал академию художеств, создал московский университет… Став «ночным императором», жил достаточно скромно и даже от титула отказался. Просвещенный и тонкий был человек! Подобно отцу, она не знала границ в амурных делах. И даже при таких замечательных мужьях она не избегала мимолетных увлечений. Петрова дочь ценила в мужчинах и внешнюю эффектность, и умение петь, слагать стихи, красиво говорить. Все ее кавалеры были в той или иной степени неординарными личностями. По крайней мере, петь умел и любил едва ли не каждый из этого великолепного отряда.
Кстати, Елизавета не забывала бывших фаворитов — даже тех, с кем была близка задолго до восшествия на престол. Всех она щедро одаривала по старой памяти.
Ее правление по праву считается достаточно успешным для России. Но, как водилось в XVIII веке, заговоров и интриг хватало и в её эпоху. Что касается войн — она старалась их избегать, но, в конце концов, решила принять участие в затяжном и кровопролитном всеевропейском противостоянии, вошедшем в истории как Семилетняя война.
В Петербурге шла серьезная борьба нескольких политических партий. Канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин выступал за союз с Англией и Австрией. Главным противником России он считал Пруссию и настороженно наблюдал за действиями Франции. Вторая партия выступала за союз с Францией и Пруссией. Там запевалой слыл влиятельный лейб-медик Иоганн Лесток, который занимался политикой больше, чем медициной и умел находить подход к императрице. Его сторонниками были и некоторые высокопоставленные коренные русаки — например, вице-канцлер Михаил Воронцов и генерал-прокурор Никита Трубецкой.
Но вопрос участия России в Семилетней войне решали не они. Здесь в большей степени сказались «капризы» самой императрицы…
В Семилетнюю войну Елизавета вступила, главным образом, чтобы умерить амбиции прусского короля Фридриха II, вполне резонно прозванного Великим. Чем же он ее прогневал? Елизавета была, в известном смысле, ханжой. Позволяя себе различные шалости, она, в отличие от отца, постоянно посещала богослужения, помогала церкви и считала это надежной «индульгенцией» от обвинений в безнравственности. А о Фридрихе ходили ошеломляющие слухи… Философ на троне, он не покровительствовал ни одной конфессии и не слыл богобоязненным агнцем. К тому же, до Елизаветы доходила молва о гомосексуальных увлечениях вечного прусского холостяка. Скорее всего, молва не преувеличивала, хотя эротические приключения никогда не были для Фридриха чем-то главным. Армия, усиление государства, философия, идеология — все его силы уходили именно на эти увлечения. И все-таки Елизавета считала мужеложца на троне чуть ли не воплощением дьявола. Но, конечно, из одних моральных соображений войны не начинаются. Политика есть политика. Пруссия — сосед России. И её военное укрепление, безусловно, не могло устраивать Санкт-Петербург. К тому же, Россия претендовала на исконно территории Восточной Пруссии. Не говоря уж о Речи Посполитой — некогда могущественной, но успевшей одряхлеть. Под властью Варшавы оставались обширные белорусские и украинские территории. Там проживали православные, униаты и иудеи, которых католическая Варшава считала людьми второго сорта. А Елизавета считала себя защитницей православного и славянского мира. Приглашала на службу и сербов, и греков и уж, конечно, польских православных, включая раскольников.
Россия вступила в войну во всеоружии. Несмотря на воровство интендантов и халатность многих командиров… Видным устроителем армии стал брат фаворита императрицы, один из главных сановников империи граф Петр Шувалов. Он стремился сделать артиллерию более мобильной и скорострельной. Некоторые его нововведения оказались слишком авантюрными, а по части корыстолюбия Петр Иванович не уступал легендарному Меншикову, и все-таки о пушках граф знал все. Даже составил вполне содержательный «Атлас новой артиллерии». В 1753 году он представил Сенату секретную гаубицу собственного изобретения с особой формой ствола. Не меньшую известность получил шуваловский единорог, стрелявший и картечью, и ядрами, и бомбами. На полях сражений с лучшей в мире прусской армией русская артиллерия доказала свой приоритет. «С Елисаветой Бог и храбрость генералов, российска грудь — твои орудия, Шувалов», — писал Ломоносов.
Фридрих Великий
В той войне Россия поставила Пруссию на колени. Разгромила армии Фридриха Великого при Гросс-Егерсдорфе, Кунерсдорфе, Кольберге, взяла Берлин — правда ненадолго. Зато Восточную Пруссию захватила прочно. Она стала одной из губерний Российской империи с центром в Кенигсберге.
Её считали набожной. Разумеется, по свободным понятиям галантного века, когда религиозная сторона жизни в высшем свете привлекала немногих. Многим запомнились паломнические поездки императрицы в Троице-Сергиеву лавру, когда она большую часть пути проделывала пешком.
В последние годы правление Елизавете пришлось сполна понять, что такое болезни и старость, которая пришла к ней, по меркам нашего времени, до срока — на середине пятого десятка жизни. Французский дипломат Ж.-Л. Фавье, много лет проживший в России, примечал: «Из великаго искусства управлять народом, она усвоила себе только два качества: уменье держать себя с достоинством и скрытность. Впрочем, ея с каждым днем все более и более разстраивающееся здоровье не позволяет надеяться, чтобы она еще долго прожила. Но это тщательно от нея скрывается и ею самой — более всех. Никто никогда не страшился смерти более чем она. Это слово никогда не произносится в ея присутствии. Ей невыносима самая мысль о смерти. От нея усердно удаляют все, что может служить напоминанием о конце. В случаях придворнаго траура, она никуда не показывается, чтобы не надевать чернаго и не видеть его. В городе не бывает ни погребальнаго звона, ни похоронных процессий. Слабость эта, простительная ея полу, не находит себе извинения в особе, облеченной ея саном, так как заставляет ее пренебрегать обязанностью, в силу которой ей надлежало бы заранее сделать необходимыя распоряжения на случай своей смерти. Это может повести к последствиям, которых нельзя ни достаточно предвидеть, ни достаточно предупредить».
В Европе знали о её болезни и не раз хоронили русскую императрицу. Сколько интриг заваривалось вокруг этого! Как и вокруг персон, которых прочили в наследники императрицы. Больше всех она любила внука — Павла и с удовольствием передала бы власть ему. Но не успела, ушла из жизни в 52. Смерть русской императрицы король Фридрих называл своим спасением. Императрица не смогла подготовить достойного наследника. К власти пришел Пётр III — ее племянник и страстный поклонник политики прусского короля. Он в мгновение ока поменял соотношение сил в Семилетней войне. Россия стала союзницей Пруссии, вернула Фридриху все завоевания. Вышло, что наши солдаты зря проливали кровь в великих баталиях… И все-таки 20 елизаветинских лет не прошли для России даром. Страна стала мощнее, просвещённее. Даже в екатерининские времена многие тосковали по эпохе Елизаветы, по ее веселью, размаху и простодушию. Екатерина, по сравнению с Елизаветой, казалась слишком невзрачной и рациональной. В истории России остались обе. И всё-таки не со знаком минус.
И здесь уместно процитировать проницательного Василия Ключевского: «Елизавета была умная и добрая, но беспорядочная и своенравная русская барыня XVIII в., которую по русскому обычаю многие бранили при жизни и тоже по русскому обычаю все оплакали по смерти».
В этой книге мы собрали мнения современников и историков о русской императрице. Её противоречивый образ складывается из побед, любовных и политических интриг, из женских прихотей и верности планам великого отца. Такой была прекрасная Елисавет.
Ода на день восшествия на всероссийский престол ее величества государыни императрицы Елисаветы Петровны 1747 года
Михаил Ломоносов
Записка о важнейших персонах при Дворе Русском
Во исполнение приказаний королевских, о коих Ваше Превосходительство меня известить изволили, постараюсь я описать, насколько будет то в моих силах, характеры важнейших персон при дворе русском, каковы они мне представляются.
Императрица есть средоточие совершенств телесных и умственных, она проницательна, весела, любима народом, манеры имеет любезные и привлекательные и действует во всем с приятностью, восхищения достойной. Набожна до суеверности, так что исполняет дотошно все нелегкие и стеснительные обязанности, кои религия ее предписывает, ничем, однако же, не поступаясь из удовольствий самых чувственных, коим поклоняется с не меньшею страстью.
Весьма сдержанна скорее по совету министра своего (имеется в виду А.Бестужев — прим. А.З.), нежели по собственной склонности. Ревнует сильно к красоте и уму особ царственных, отчего желает зла королеве венгерской и не любит цесаревну шведскую. В довершение всего двулична, легкомысленна и слова не держит. Нерадивость ее и отвращение от труда вообразить невозможно, а канцлер из того извлекает пользу, нарочно из терпения выводит донесениями скучными и длинными, так что в конце концов подписывает она все что ни есть, кроме объявлений войны и смертных приговоров, ибо страшится всякого кровопролития.
Знаки внимания героя столь славного и благовоспитанного, каков наш Король, сей Государыне к его величеству самое большое внушили почтение, совершенное уважение и дружеское расположение, из коих последнее, впрочем, пострадало несколько от клевет графа Бестужева, о каковых умолчу, и от лживых донесений, в коих превосходство гения королевского и великое его могущество представлены были как весьма опасные для нее и для державы ее, и токмо лишь страх, сими описаниями внушенный, заставил ее к союзу с Императрицей королевой обратиться и предпринять столько деяний опрометчивых и дорогостоящих. Нетрудно было бы возвратить! ее на добрый путь, но прежде надобно лишь устранить либо подкупить сего министра. В ожидании сего, если было бы угодно его величеству доставить Императрице удовольствие, то преуспеть в этом легко, возвративши на родину несколько старых солдат русских.
Посланник иностранный, желающий заслужить одобрение царицы, должен ловить случаи тонким и косвенным манером восхищение ее чарами, умом, одеянием, убранством и танцевальным искусством выразить, от критики же воздержаться подолгу беседой Царицу не занимать и дожидаться, чтобы она! к нему речь либо на него взор обратила, когда с другою особой говорит, ибо сие есть знак, что почтить его хочет беседою; следует также избегать тесных уз с великим князем или, по крайней мере, не показывать сего, ибо по прихоти своей к его императорскому высочеству ревнует; наконец, надобно иметь платье новое, богатое и роскошное на всяком празднестве, кое в честь сей Государыни устраивается.
Луи Токке. Императрица Елизавета Российская
Обер гофмейстер Миних, брат фельдмаршала, при дворе главный. Он имеет познания и складно их излагает, однако вовсе утратил способность суждения и почти впал в детство; от него узнать можно, какие речи держит императрица на публике, а ежели кто хочет ей о каком деле поведать, следует о том по секрету обер гофмейстеру сообщить.
Обер шталмейстер князь Куракин умен и к языкам способен, о дворах же, при коих бывал, представление имеет самое справедливое. Жаль, что от пьянства к делам стал неспособен. Обер гофмаршал граф Шепелев ни на каком языке, кроме родного, не говорит. Достоинство его в том заключается, что с тех пор как в сию интересную должность вступил, выучился отменно торговаться. Кушания при дворе скверные, а вина отвратительные.
Полагали поначалу, что гофмаршал Нарышкин при дворе сыграет роль самую блестящую и в величайшем фаворе у Государыни пребывать будет; вышло, однако ж, по иному. Сей Нарышкин — помесь умного человека с безумным. Далее из многочисленных придворных сей Государыни назову лишь тех, кто в фаворе пребывает или же некоторым доверием пользуется. Как то: обер егермейстер граф Разумовский, как всем известен за Ночного Императора, то все пред ним уступают. Природа его всеми физическими совершенствами наделила, кои цитерскому Геркулесу потребны, однако ж умственного достоинства не дала. Глуп как пробка и к государственным делам вовсе неспособен. Канцлер в пору нашей дружбы признался однажды, что хотел было его к делу приставить, но сей до того бестолков оказался, что говорил черное, когда должен был сказать белое. Влюблен безумно в благодетельницу свою и свирепо ее ревнует. Измены ее, частые, хоть и мимолетные, в таковое отчаяние его приводят, что, как напьется, а сие частенько с ним случается, оскорбляет ее словесно. Темперамента он ипохондрического, исполнен суеверий и все толкует о том, что уйдет в монастырь, случиться же сие может, когда менее всего ожидать будут. Он великий игрок, так что делать ему дорогие подарки — все равно что деньги за окошко выбрасывать, довольно с него и любезностей королевских. Его любимец и наставник — генерал поручик и шталмейстер Сумароков.
Камергер Чоглоков, мелкий дворянин, состоянием обязан жене, коя влюбилась в него, видя, как танцует он на театре. Красота у него вместо ума и достоинств. Тронул он сердце Государыни, коя, однако ж, от него отказалась после того, как жена пригрозила, что его зарежет. Предан первому министру.
Камер юнкер Сивере, коему курфюрст саксонский даровал звание баронское, — сын бедного шведского капитана; в бытность свою лакеем Государыни Елизаветы, имел он счастье заполнять с приятностью некоторые пустоты, и за то до сей поры ему благодарны и во всех увеселительных прогулках и путешествиях инкогнито находится ему место. Притязает он на звание человека порядочного, толкует часто о том, что предан всей душою королю, и близок к князю Воронцову; однако с тех пор, как канцлер удружил ему званием баронским, он с ним торгуется, так что, употребляя его в дело, наблюдать следует осторожность. /…/
Два слова добавлю о дамах, коих его императорское величество более других отличает; из всех самая любимая и уважаемая графиня Воронцова. Превосходным характером заслужила она всеобщее одобрение. К интригам не приспособлена. Зато кузина ее Чоглокова в них преуспела. Посему до тех пор, пока не назначили ее обер-гофмейстериной к Великой Княгине, присутствовала она безотлучно при туалете Императрицы. Она взяла сторону министра, который умело тем пользуется в сношениях с Государыней, а равно и чтобы досаждать той, к кому она приставлена. Низкого рода, злая и корыстная, она, однако же, хороша собой и неглупа. Граф Воронцов был любимейшим из ее избранников. В его отсутствие переменила она привязанности.
Старая генеральша Чернышева (та, что отравила Петра Великого своими милостями, за что сей Государь приказал супругу отколотить ее без всякой жалости часто ко двору звана бывает. Забавляет Императрицу своими выходками и любовными историями.
Графиня Румянцева на хорошем счету у Ее Императорского Величества, поскольку дочерью приходится графу Матвееву, а вернее сказать, прославленной красавице, супруге посла; рождена она и воспитана в чужих краях и, следственно, лучше умеет себя держать, нежели соотечественники. Дом ее — пристанище чужестранцев. Старая кокетка, болтливая, корыстная, она до страсти игру обожает, так что подкупить ее легче легкого, беда лишь та, что она ни к чему не способна.
Графиня Шувалова — хитрейшая из всех. Прежде наперсница Государыни, коя поверяла ей тайны двора, она и ныне благосклонностью пользуется ее величества и правом говорить с нею свободно. Канцлера ненавидит смертельно, так что в борьбе против него можно на ее помощь рассчитывать.
О камердинерах и горничных императрицы умолчу, ибо они того не стоят, чтобы иностранный посланник об них толковал и пользы оттого никакой не предвидится.
Великому Князю девятнадцать лет, и он еще дитя, чей характер покамест не определился. Порой он говорит вещи дельные и даже острые. А спустя мгновение примешь его легко за десятилетнего ребенка, который шалит и ослушаться норовит генерала Репнина, вообще им презираемого. Он уступает всем своим дурным склонностям. Он упрям, неподатлив, не чужд жестокости, любитель выпивки и любовных похождений, а с некоторых пор стал вести себя, как грубый мужлан. Не скрывает он отвращения, кое питает к российской нации, каковая, в свой черед, его ненавидит, и над религией греческой насмехается; ежели Императрица ему приказывает, а ему сие не по нраву, то противится, тогда повторяет она приказание с неудовольствием, а порой и с угрозами, он же оттого в нетерпение приходит и желал бы от сего ига избавиться, но не довольно имеет силы, чтобы привести сие в исполнение. Всем видом своим показывает он, что любит ремесло военное и за образец почитает Короля, чьими деяниями великими и славными восхищается.
В покоях своих часто играет он в куклы. Супругу не любит, так что иные предвидят, по признакам некоторым: детей от него у нее не будет. Однако ж он ее ревнует. Так что ежели хочешь к нему войти в доверие, не стоит ее посещать чересчур прилежно. С ним толковать следует об осадах и битвах. Канцлер нынче у него на хорошем счету стараниями принца Августа и его шайки. Обер-гофмейстер Великого Князя, генерал князь Репнин, не осмеливается ничего предпринимать для его исправления. Князь этот, как говорят, славен воинскими талантами. Он неглуп, однако же желчный нрав, грубости и пьянство затмевают добрые его свойства. Принадлежит он к присным канцлера. Когда я из Петербурга выехал, за наперсника у его императорского высочества был молодой Вильбуа, камер юнкер, у коего отец француз, а мать дочерью доводится лютеранскому пастору Глюку, в чьем доме взросла императрица Екатерина. /…/
Тайный советник и секретарь кабинета Императрицы барон Черкасов — особа, кою сия Государыня почитает и слушает со вниманием, ибо вторую из сих должностей исправлял он еще при Петре Великом, и верит Императрица, что за преданность интересам сего монарха сослан он был в Сибирь при Петре Втором. Человек он нелюдимый, грубый и зловредный, российскому крючкотворству превосходно обученный. Он напоказ выставляет свое бескорыстие, втайне же гребет обеими руками. Представляет он Ее Императорскому Величеству все указы, декларации и письма, кои подписать надлежит, включая те, что иностранных дел касаются, ежели канцлер заниматься сим не желает. С тех пор, как сей последний Черкасова поставил на дела иностранные, живут они душа в душу. Черкасов же заведует личными расходами Императрицы. С иностранными посланниками дела иметь никакого не желает, однако же английский консул Вольф ему закадычный друг, и посему лондонский двор им распоряжаться может по своему благоусмотрению. Говорит он только по российски. С графом Бестужевым разлучить его никому не по силам, кроме разве графа Воронцова.
Тайный советник Веселовский, происхождения еврейского, умен и слывет более сведущим, нежели собратья его в Петербурге. Он доверенное лицо и креатура канцлера, каковой часто у него просит совета, и честен столько же, сколько начальник его. Был сослан в то же время, что и барон Черкасов, ибо держал речи, для правительства оскорбительные, и строил козни графам Остерману и Левенвольде. Любит интриги, вино и женщин. Будучи осведомителем при покойной герцогине Голштинской, попытался было он из нее сделать Элоизу, но без успеха. Счастлив он, что наглая его выходка неизвестной осталась Петру Первому, ибо покарал бы его сей Государь по меньшей мере столь же жестоко, как покарали некогда Абеляра… К иностранным посланникам ездит Веселовский только лишь, когда на обед приглашают.
Статский советник Неплюев без сомнения самый ловкий из всех себе подобных. Ум у него изощренный и к интригам способный, в плутовстве же Веселовскому не уступит. Канцлер его от себя отдалил, ибо чрезмерной счел близость его к кружку Воронцова.
Тайные советники Юрьев и Курбатов никакого весу не имеют по причине дружбы своей прежней с графом Остерманом.
Статский советник Гольдбах прибыл из Кенигсберга, в дворянство возведен саксонским курфюрстом, человек честный и отечеству своему весьма преданный. Обладает достоинствами и познаниями, особенно в математике, но пребывает лицом партикулярным; употребляем канцелярией для писания писем латинских и французских в ответ на те, какие от дворов иностранных поступают. Употребляют его также для дешифровки донесений посланников иностранных, что, однако же, удается ему, лишь если зашифрованы они без надлежащего тщания. В тайны его вполне не посвящают.
Алексей Бестужев
У графа Бестужева проживают в доме трое секретарей Императрицы: Симолин, Иванов и Юберкампф. Последний совместно с почт директором Ашем все письма, в Петербург прибывающие и из Петербурга отбывающие, распечатывает. Подкупить его было бы полезно, но трудно сделать. Не будь секретарь так стар, можно было бы его в дело употребить с пользой, ценою пенсиона в две три сотни рублей…
Императрица Елисавета Петровна
Елисавета родилась в селе Коломенском 18 декабря 1709 года. День этот был днем торжественным: Петр въезжал в Москву, за ним везли шведских пленных. Государь намеревался тотчас праздновать полтавскую победу, но при вступлении в столицу его известили о рождении дочери. «Отложим празднество о победе и поспешим поздравить с восшествием в мир дочь мою, яко со счастливым предзнаменованием вожделенного мира», — сказал он. В Успенском соборе отслужено было благодарственное молебствие. Прослушавши его, царь отправился в село Коломенское, где находилось его семейство. Он нашел Екатерину и новорожденного младенца здоровыми и на радостях устроил пир. Коломенский дворец, хотя деревянный, был очень обширен и заключал в себе 270 покоев с тремя тысячами окон, было где собраться большому стечению гостей. К пиру приглашены были привезенные царем шведские пленники. Вне дворца угощали нижних чинов и народ; им выкатили несколько бочек с вином и поставили на столах закуски.
Будучи только восьми лет от роду, принцесса Елисавета уже обращала на себя общее внимание своей красотой. В октябре 1717 года царь Петр возвращался из путешествия за границей и въезжал в Москву. Обе царевны — Анна и Елисавета — встречали родителя, одетые в испанские наряды. Тогда французский посол заметил, что меньшая дочь государя казалась в этом наряде необыкновенно прекрасной.
Валентин Серов. Елизавета Петровна и Петр II на охоте
В следующем 1718 году введены были ассамблеи, и обе царевны являлись туда в платьях разных цветов, вышитых золотом и серебром, в головных уборах, блиставших бриллиантами. Уже тогда принцесса Елисавета обратила на себя внимание в танцах. В то время в ассамблеях в ходу были танцы: английский кадриль, менуэт и польские танцы. Елисавета, кроме легкости в движениях, отличалась находчивостью и изобретательностью, беспрестанно выдумывая новые фигуры. Наряду с нею славились в танцах ее сверстницы по летам, девочки — Головкина, княжны Черкасская, Кантемир и Долгорукая — будущая невеста Петра II. Но из них преимущество все отдавали Елисавете, так решали шведские офицеры, учившие танцевальному искусству; так говорил французский посланник Леви, заметивший, что Елисавета могла бы назваться совершенной красавицей, если бы у нее волосы не были рыжеваты. По обычаям того века танцы начинались в 3 часа пополудни и продолжались до ночи. В ассамблеях посетители не стеснялись присутствием дам и девиц. В тех же покоях, где танцевали, пожилые люди играли в карты и в шахматы, курили табак, пили вино, закусывали, шумели, а иногда и бранились между собою. В следующие за тем годы обе царевны являлись в публике на прогулках, зимою в санях, а летом — на Неве, в лодках, одетые в наряд сардинских корабельщиков — в канифасных кофтах, красных юбочках и небольших круглых шляпах. У обеих на спине были крылышки: так в обычае было одевать девочек до их совершеннолетия.
Воспитание цесаревны Елисаветы не могло быть особенно удачным, тем более, что мать ее была совершенно безграмотная. Но ее учили по-французски, и мать ей твердила, что есть важные причины на то, чтоб она лучше других предметов обучения знала французский язык. Рассказывают, что однажды, заставши дочь свою за чтением французских книг, Петр сказал: «Вы счастливы, дети, вас в молодых летах приучают к чтению полезных книг, а я в своей молодости лишен был и книг, и наставников». Царю Петру пришла мысль и засела в голове на многие годы отдать дочь Елисавету за французского короля. Мысль эта зародилась у него в 1717 году, когда он посещал Францию и видел малолетнего Людовика XV. Он тогда уже сообщал близким к себе людям предположение, как было бы кстати отдать за французского короля свою среднюю дочь. Первый раз русский царь через посредство князя Куракина заявил об этом французскому посланнику в Гааге, Шатонёву, но тогдашний регент королевства французского, руководимый своим первым министром Дюбоа, искал союза с Англией и опасался родственным союзом с Россией причинить неудовольствие английскому королю. В последующие за тем годы, когда шведский министр Герц хотел устроить примирение двух ожесточенных врагов — Петра I и Карла XII, с планами, клонившимися к ущербу Англии и Австрии, регент Франции еще более сблизился с английским королем и уклонился от союза с Россией. После Ништадтского мира, заключенного Россией со Швецией в 1721 году, Петр снова занялся мыслью отдать Елисавету за французского короля, но тут узнал, что Людовика XV собрались сочетать браком с испанской принцессой; тогда у Петра возникла мысль сочетать Елисавету с каким-нибудь другим лицом французского королевского дома, и сначала он предлагал посланнику французскому, Кампредону, отдать ее за герцога Шартрского, сына герцога Орлеанского, а по случившейся скоро кончине самого этого герцога, за герцога Бурбонского, Кондэ, который, по смерти регента, герцога Орлеанского, стал первым министром во Франции. В намерении навязать Елисавету французскому королю укрепляло Петра то, что испанская принцесса, намеченная в жены Людовику XV, была удалена в Испанию. Но Петр умер в январе 1725 года, и Елисавета, достигшая шестнадцатилетнего возраста, провожала прах родителя в могилу.
Мысль отдать Елисавету за французского короля преследовалась и преемницей Петра, Екатериной I, и Меншиков от имени своей государыни заявил об этом желании Кампредону. Он указывал на старинный пример родственной связи французских королей с русскими государями, когда король Генрих I сочетался браком с дочерью великого князя Ярослава Киевского; Меншиков представлял важные выгоды, какие получит Франция от союза с Россией, указывал, что, женивши короля на русской принцессе, можно будет дочь Станислава Лещинского отдать за герцога Бурбонского и, при содействии России, посадить его на польском престоле. Наконец, Меншиков обещал в силу союза с Францией военную помощь со стороны России во всяком деле, касающемся Франции. Кампредон, с своей стороны, посылал в своих депешах из Петербурга известия, клонившиеся в пользу союза с Россией. Но в предположении, что выдать Елисавету за Людовика XV не удастся, и король обратится в другую страну за невестой, Екатерина, между прочим, изъявляла заранее согласие отдать Елисавету за герцога Бурбонского и доставить ему польскую корону. Все эти предположения развеялись как по ветру. Герцог Бурбонский вежливо отклонил от себя родственные связи с Россией, а французский король вступил в брак с дочерью Станислава Лещинского, проживавшего изгнанником в Германии. Таким образом, прекратились попытки выдать Елисавету за французского короля или за какого-нибудь принца французской королевской крови. Пришлось искать для нее женихов в других странах.
В октябре 1726 года прибыл в Петербург принц Карл-Август, носивший титул епископа Любского, двоюродный брат герцога Голштинского, только что женившегося на старшей дочери Петра I, царевне Анне Петровне. Императрица Екатерина стала прочить этого приезжего принца в женихи своей второй дочери, Елисавете. Между тем Остерман составил смелый и, можно сказать, дикий план иначе устроить судьбу Петровой дочери. Он заявил членам Верховного тайного совета мысль сочетать принцессу Елисавету с племянником ее, Петром Алексеевичем. Но, сознавая, что такая мысль противна православной церкви, Остерман прибегнул к такому извороту: «Супружеское сие обязательство, предпринимаемое между близко сродными персонами, может касаться только до одних подданных, живущих под правительством, но не до высоких государей и самовластной державы, которая не обязана исполнять во всей строгости свои и предков своих законы, но оные по своему изволению и воле отменят свободную власть и силу имеют, особенно когда от того зависит благополучие столь многих миллионов людей». Государыня приказала узнать мнение Святейшего синода, может ли племянник вступить в брак с теткою? Синод отвечал, что это не может быть дозволено ни божескими, ни человеческими законами. Для успокоения совести думали было отнестись с таким вопросом ко вселенским патриархам, но тут Екатерина умерла. После ее смерти открыто было ее (сомнительное) завещание, в котором она, оставляя престол сыну казненного царевича Алексея, Петру, и назначая правителем государства во время его малолетства Меншикова, обеим дочерям, кроме приданого в триста тысяч рублей и единовременной выдачи по миллиону рублей, определила во все время их пребывания в России, выдавать им ежегодно на содержание по сто тысяч рублей, а Елисавета, по воле матери, должна была сочетаться браком с принцем епископом Любским.
Но епископ Любский умер в Петербурге в июне 1727 года, а в следующем году скончалась старшая дочь Петра I, герцогиня Голштинская Анна Петровна, и Елисавета Петровна осталась одна, без близких родных и руководителей. Ей было 18 лет. Двое знатных женихов искали руки ее — Мориц, принц Саксонский, и Фердинанд, герцог Курляндский, человек уже очень старый для такой женитьбы. Елисавета отказала им обоим.
Молодой Петр II некоторое время был дружески расположен к своей тетке, и Елисавета было совершенно овладела его сердцем. Английский посол Рондо писал, что Елисавета умела показать любовь ко всему, что нравилось царю. Таким образом, Петр пристрастился к псовой охоте, и Елисавета тоже интересовалась этого рода забавой. Но скоро князь Алексей Долгорукий и сын его, Иван, успели охолодить взаимную привязанность между теткой и племянником. Молодой камергер Бутурлин приобрел особенное расположение Елисаветы. Сначала Петр сам полюбил его и пожаловал ему орден святого Александра Невского и чин генерал-майора, но потом ему представили в дурном свете отношения Бутурлина к принцессе, и Петр возненавидел его. Он стал обращаться с Елисаветой холодно. Когда в сентябре 1728 года Елисавета праздновала свои именины, царь не прибыл к обеду, не дождался бала и уехал прочь. Тогда все заметили, что царь сердит, но Елисавета, казалось, не обращала на это внимания, весь вечер танцевала и была отменно весела. В следующем месяце того же года прусский посол, Вратиславский, предложил Елисавете брак с Карлом, маркграфом Бранденбургским. Петр отказал ему, не сносясь даже с теткой. Весною следующего 1729 года Петр покончил с Бутурлиным, отправивши последнего в Украину с полками.
Елисавета проживала в селе Покровском, теперь уже вошедшим в черту города Москвы, но по временам ездила в село Измайлово к царевне Екатерине Ивановне, которая там усердно занималась женским хозяйством: под ее наблюдением ткались холсты, вышивались церковные облачения. Что касается до Елисаветы, то ее любимым занятием было собирать сельских девушек, заставлять их петь песни, водить хороводы, и сама она принимала в них участие со своими придворными фрейлинами. Зимою она каталась по пруду на коньках и ездила в поле охотиться за зайцами. Она ездила часто также в Александровскую слободу и полюбила это место, известное в русской истории тем, что там Иван Васильевич Грозный совершал большую часть своих мучительств. Елисавета приказала там себе построить два деревянных дворца на каменном фундаменте, один зимний, другой летний; близ летнего у ворот была построена церковь во имя Захария и Елисаветы, где Елисавета Петровна часто слушала богослужение. Проживая в Александровской слободе, она занималась соколиной охотой и ездила в пригородное село Курганиху, где был большой лес; там производили ей в забаву травлю волков. О масленице собирались к ней слободские девушки кататься в салазках, связанных между собою ремнями; Елисавета заставляла их петь песни и угощала цареградскими стручками, орехами и маковою сбоиною. У некоторых жителей она воспринимала детей от святой купели, и были такие, что ей в угоду переменяли свои родовые прозвища. Елисавета развела там фруктовый сад, и то место, где был этот сад, теперь уже застроенное домами, до сих пор носит название Садовни. За пять верст кругом слободы царевна потешалась охотой на лосей и оленей, и долго глубокие старики вспоминали о ее житье-бытье в этом тихом приюте.
В эпоху воцарения на русском престоле Анны Ивановны, Елисавета Петровна, по словам иностранных источников, жила в совершенном отчуждении от современных политических дел. Но в ту самую ночь, когда умер Петр II, ей было искушение предъявить свои права на корону. Был у нее придворным врачом Лесток. Он был уроженец из Ганновера, вступил в русскую службу при Петре I и был им за что-то сослан в Казань, а при Екатери не I возвращен и определен к ее дочери Елисавете. Как врачу, по его специальности, ему был всегда открыт доступ к особе цесаревны. И вот в два часа ночи вошел он к ней в спальню, разбудил и советовал ехать в Москву, показаться там народу и заявить о своих правах на престол. Елисавета знать ничего не хотела; по-видимому, ее тогда не увлекало еще обаяние царствовать, а между тем у нее тогда уже была большая партия. Правда, знатные вельможи не слишком ее уважали, припоминали увлечения и, кроме того, считали ее незаконной дочерью, не имевшей права ни на какое наследие после того, кого почитала она своим родителем. Но многие гвардейские офицеры не смотрели на это, видели в ней плоть и кровь Петра Великого и толковали, как было бы кстати возвести Елисавету на престол, устранивши Анну Ивановну с ее курляндскими друзьями. Елисавета считалась русскою по душе и по сердцу, и все, которые ненавидели иноземщину и стояли за русский дух, находили в ней своего идола. Если б Елисавета послушалась этого голоса ее сторонников, то, конечно, Анне Ивановне не пришлось бы царствовать. Но цесаревна не сделала тогда ни малейшего шага в свою пользу, и Анна Ивановна воцарилась. Эта государыня не терпела Елисаветы. Елисавета это знала, и первые годы царствования Анны Ивановны продолжала удаляться от двора и проживала в своей подмосковной [резиденции]. Только по воле императрицы она должна была переселиться в Петербург, где у нее было два дворца — один летний загородный, близ Смольного; другой зимний, в середине города. Она должна была являться на балы и куртаги императрицы, и там блистала она, как необыкновенная красавица. Когда китайскому послу, первый раз прибывшему во дворец, сделали вопрос, кого он находит прелестнее всех женщин, он прямо указал на Елисавету. По описанию видевшей ее часто жены английского посланника, леди Рондо, у нее были превосходные каштановые волосы, выразительные голубые глаза, здоровые зубы, очаровательные уста. Говорили, правда, что ее воспитание отзывалось небрежением, но тем не менее она обладала наружными признаками хорошего воспитания; она превосходно говорила по-французски, знала также итальянский язык и немного по-немецки, изящно танцевала, всегда была весела, жива и занимательна в разговорах. Как в своем отрочестве, так и в зрелом возрасте, она при первом своем появлении поражала всех красотою, особенно когда одета была в цветной «робе» с накрахмаленным газовым чехлом, усеянным вышитыми серебром цветами. Ее роскошные волосы не обезображивались пудрой по тогдашней моде, а распускались по плечам локонами, перевитыми цветами. Когда императрица угощала у себя пленных французов, которые были привезены из Гданска, Елисавета Петровна очаровала их всех своей любезностью, непринужденной веселостью и знанием французского языка. Решительно неподражаема была цесаревна в русской пляске, когда, в веселые часы, забавлялась императрица со своими шутами и шутихами в отечественном пошибе. Императрица всегда обращалась с цесаревной вежливо и любезно, но от Елисаветы не укрывалось, что Анна Ивановна не терпит ее, как своего тайного врага. Приближенные Елисаветы, в особенности ее лейб-хирург Лесток, постоянно твердили о ее правах на престол, и хотя она уклонялась от всяких заявлений со своей стороны в этом роде, но ею невольно должна была усваиваться мысль, что Анна Ивановна царствует неправильно, и корону следовало бы возложить на голову дочери Петра I. Притом, обращение с нею императрицы Анны Ивановны стало отзываться высокомерием, так что Елисавета уже неохотно являлась во дворец ее, и когда хотела туда ехать, то прежде посылала справиться, пожелают ли принять ее. Когда у императрицыной племянницы, Анны Леопольдовны, родился сын, принц Иван Антонович, еще прежде своего рождения предназначенный быть наследником престола, с Елисаветой случилось событие, которое должно было утвердить ее в мысли, что русские люди ее любят более своего правительства. Елисавета, по обычаю, должна была сделать подарок родительнице. Она послала своих придворных в Гостиный двор купить вазу для этого подарка. Купцы, узнавши, что ваза покупается для цесаревны, не взяли денег и предложили ей от себя в подарок требуемую вазу. Елисавету считали руководительницей русской национальной партии и полагали на нее надежду возрождения Руси.
В последнее время царствования Анны Ивановны наступило для России сближение с Францией. Долгое время эти державы находились в неприязненных друг к другу отношениях. Но после того, как французский посланник в Турции, Вильнёв, принял на себя посредство заключения мира Турции с Австрией и Россией, императрица Анна Ивановна возобновила дипломатические сношения с Францией и отправила в Париж посланником князя Кантемира, а Франция назначила своим посланником в Петербург маркиза де ля Шетарди. Это был тип французского аристократа XVIII века, как бы самой природой созданный быть посланником в России. Врожденная французам любезность в обращении была в нем развита воспитанием и с детских лет салонами высших кругов; остроумный, щедрый до расточительности, всегда изящно одетый, напудренный, куда он только ни являлся, везде оставлял по себе самое приятное впечатление. Он особенно годился для тогдашнего высшего русского общества, которое легкомысленно увлекалось наружностью и способно было сразу принять ее за внутреннее содержание. Он был отправлен не столько официальным послом, сколько агентом и наблюдателем. Во Францию доходили слухи, что в России существует национальная партия, не довольная управлением Россией в руках немцев. Де ля Шетарди должен был узнать о ней в точности, сблизиться с ее главными вожаками и настраивать их к произведению переворота, который бы свергнул немецкое господство и установил другое, благоприятное для Франции. Де ля Шетарди в январе 1740 года в первый раз представился императрице Анне Ивановне, а затем цесаревне. При свидании с последней оба произвели друг на друга приятное впечатление. Французский посланник открыл у себя в отеле самое широкое гостеприимство. Но немцы, везде не любившие французов, как чуждую и по характеру противоположную им расу, старались внушить недоверие русским сановникам. Те, зная, что при царском дворе недолюбливают вообще французов, держали себя осторожно по отношению к де ля Шетарди, и немало труда и терпения стоило ловкому дипломату победить к себе такую недоверчивость. Он успел, однако, настолько, что в последние месяцы своего царствования уже сама Анна Ивановна лично склонялась на сторону Франции.
Иоганн Лесток
Но умерла Анна Ивановна, с которой в день смерти ее Елисавета прощалась как сестра. Наступило короткое время регентства Бирона. Регент назначил принцессе Елисавете на содержание по пятидесяти тысяч в год. Он часто к ней ездил и беседовал с нею. Однажды в присутствии других Бирон произнес, что, если принцесса Анна Леопольдовна сделает какую-нибудь попытку к перевороту правления, он вышлет ее вон из России вместе с мужем и сыном и пригласит Голштинского принца, внука Петра Великого. Толковали тогда, будто у Бирона в голове вертелась иная мысль — женить сына своего Петра на Елисавете и доставить ей престол.
Но Бирон был низвергнут, правление перешло в руки Анны Леопольдовны и ее супруга и не перестало быть по-прежнему немецким. Гвардейцы не любили принца Антона; офицеры кричали: «Когда низвержен был Бирон, мы думали немецкому господству приходит конец, а оно и до сих пор продолжается, хотя с другими особами». Составлялись и расходились соблазнительные анекдоты о правительнице, насчет ее дружбы с саксонским посланником Линаром; рассказывались также анекдоты о высокомерном обращении немцев-начальников с подчиненными русскими, сожалели об унижении России, вспоминали с сочувствием времена Петра Великого и обращались сердцем к дочери его, лаская свое воображение надеждой, что с ее воцарением настанут иные, лучшие времена. И войско, и народ забывали на время тягости Петрова царствования и любили дочь сурового, но умного царя; а Елисавета вела себя так, чтобы заставить любить себя и надеяться от нее всякого добра. Она не пряталась в глубину царских палат, как Анна Леопольдовна; она то и делала, что каталась по городу в санях и верхом, и повсюду встречала знаки восторженной непритворной любви к себе. В ее дворце был открыт доступ не только гвардейским офицерам, но и рядовым. Она сама ездила в казармы, воспринимала у солдат детей при крещении, при этом щедро их одаривала, хотя такая щедрость была для нее нелегким делом, и она входила в долги. Лесток продолжал трубить ей в уши свою одну и ту же многолетнюю песню, что следует ей заявить свое право на наследственный престол. Этот ревностный сторонник цесаревны явился в дом французского посольства, выпросил свидание с де ля Шетарди, открыл ему, что гвардия и народ расположены к цесаревне и есть возможность возвести ее на престол, а Брауншвейгскую династию, со всеми преданными ей немцами, прогнать. Цесаревна, ставши императрицей, войдет в союз с Францией и всегда будет готова к услугам этой державы, тем более, что она сохранила сердечное воспоминание о том детском времени, когда родители готовили ее быть супругой французского короля, хотя она никогда не видала в глаза Людовика XV, но тяготеет к нему душой, как к давнему другу юности. Узнавши об этом от Лестока, де ля Шетарди сообразил, что для него теперь сам собою открывается путь осуществить переворот, о котором ему сделан был намек в инструкции в общих, неопределенных чертах. Надобно во что бы то ни стало посадить Елисавету на престол, и тогда легко можно будет французскому королю заключить с нею дружеский союз и, таким образом, оторвать Россию от политического союза с прирожденным врагом Франции — Австрией и образовать новый союз Франции с Россией, Пруссией и Швецией против ненавистного Габсбургского дома.
Не смея идти далее в своих замыслах без указания свыше, де ля Шетарди говорил, что посланник без инструкции походит на незаведенные часы. Он отнесся к своему министру иностранных дел, сообщил о слышанном от Лестока и о подмеченном им самим в России и просил более точных указаний своему делу. В ответ на свое представление он получил поручение уверить принцессу Елисавету в готовности французского короля помочь ей. Тогда Франция задумала втянуть Швецию в предприятие в пользу Елисаветы. Швеция была уже накануне разрыва с Россией, управляемой Брауншвейгской династией. В России образовалась партия, желавшая низвергнуть Брауншвейгскую династию и возвести на престол Елисавету Петровну, поэтому не было ничего естественнее, как Швеции объявить войну с целью доставить престол Елисавете Петровне, а Елисавета Петровна должна будет за то уступить Швеции часть земель, завоеванных отцом ее. Такой проект от имени Франции тогда представлен цесаревне, но она отвергла его: «Лучше, — сказала она, — я не буду никогда царствовать, чем куплю корону такой ценой». Услышавши такую речь, французский посланник не настаивал более, оставляя времени и обстоятельствам содействовать разрешению этого вопроса.
Вскоре после того де ля Шетарди получил от своего правительства две тысячи червонцев (22 423 франка) при посредстве дяди, служившего при французском посольстве в Петербурге, некоего Маня (Magne). Из этой суммы Лесток выдал двум немцам, Грюнштейну и Шварцу, часть для раздачи гвардейским солдатам от имени цесаревны. Первый из них служил солдатом в гренадерской роте Преображенского полка, второй был прежде придворным музыкантом, а теперь занимал какую-то должность в Академии наук за небольшое жалованье. Они сразу набрали тридцать Преображенских гренадеров, готовых хоть в огонь, хоть в воду «за матушку цесаревну Елисавету Петровну». Обо всем этом сообщил Лесток французскому посланнику при свиданиях, устраиваемых в роще, соседней с дачей на каком-то из петербургских островов, где посланник нанимал себе летнее помещение.
Слух об этих затеях преждевременно дошел, однако, до Зимнего дворца. Польско-саксонский посланник Динар, которого тогда правительница собиралась женить на своей любимице, Юлиании фон-Менгден, советовал правительнице не церемониться с Елисаветой, арестовать и заточить в монастырь. «Никакой пользы из этого не произойдет, — сказала Анна Леопольдовна. — Разве не останется чертенок, который нам не будет давать покоя?» Она разумела принца Голштинского, сына Анны Петровны, старшей дочери Петра I. Тогда Линар советовал арестовать и выслать из России французского посланника, который заводит все пружины против Брауншвейгского дома. И на это не согласилась Анна Леопольдовна. Кто-то из прислуги подслушал этот разговор, его передали Елисавете Петровне, а Елисавета Петровна, разумеется, предупредила маркиза де ля Шетарди. Тогда французский посланник вооружил всю свою посольскую прислугу, пожег бумаги, какие могли повредить ему при обыске и готовился выдерживать ночное нападение. Никто, однако, к нему не являлся. Утром он был у Елисаветы, от нее поехал в Зимний дворец, весь вечер там веселился, любезничал, шутил и уехал на новое ночное свидание с Лестоком и Воронцовым.
Лесток, мало сдержанный на язык, где-то проболтался и высказал ожидание, что скоро цесаревна сделается императрицей. Весть об этом дошла до Остермана. Остерман поехал объясняться с правительницей, но Анна Леопольдовна, желая устранить толки о грядущих опасностях, сказала: «Все это сплетни, мне давно уже известные». Тотчас она стала показывать Остерману платьица, сшитые для малолетнего императора.
Не более внимания у правительницы имели представления от супруга ее, который советовал арестовать Лестока и заметил при этом, что гвардейские офицеры смотрят на него, принца, как-то исподлобья, а между тем оказывают уважение и любовь к Елисавете, и солдаты величают ее «матушкой». И на эти предостережения Анна Леопольдовна махнула рукой. Тогда последовало еще одно предостережение. Граф Левенвольд, собираясь ужинать, получил от кого-то сведения о замыслах цесаревны и ее приверженцев, записал полученные сведения на бумаге и, хотя было уже поздно, поспешил в Зимний дворец. Правительница уже легла спать. Левенвольд передал записку ее камер-юнгфере и поручил довести ее до сведения правительницы. Камер-юнгфера вошла в спальню со свечой и подала записку. Полусонная Анна Леопольдовна пробежала ее и произнесла: «Спросите графа Левенвольда, не сошел ли он с ума?» Левенвольд воротился домой в отчаянии, а на утро поехал к правительнице и стал уговаривать не пренебрегать грозящей опасностью. «Все это пустые сплетни, — сказала правительница, — мне самой лучше, чем кому-нибудь другому известно, что цесаревны бояться нам нечего».
В самом деле, между правительницей и цесаревной господствовало полное согласие и нежнейшая родственная дружба. В день рождения цесаревны, в декабре 1740 года, правительница послала ей в подарок дорогой браслет, а от лица малолетнего императора — осыпанную камнями, золотую табакерку с гербом, и тогда же, к довершению внимания к делам цесаревны, указано было из соляной конторы выдать сорок тысяч рублей на уплату долгов цесаревны. Когда у правительницы родилась дочь, восприемницей ее при святом крещении была цесаревна вместе с герцогом Мекленбургским, отцом правительницы, которого особу, за отсутствием, представлял при совершении обряда князь Алексей Михайлович Черкасский.
Между тем открылись в Финляндии военные действия между русскими и шведами. Вначале выгоды были на русской стороне: фельдмаршал Ласси одержал над шведами победу и овладел крепостью Вильманстрандом. Но де ля Шетарди, услыша об этом, послал курьера к шведскому главнокомандующему Левенгаупту с проектом манифеста в таком смысле, что Швеция предприняла войну с целью освободить Россию от господства ненавистных для нее немцев и доставить престол дочери Петра I. Левенгаупт издал такой манифест. Правительница читала его, и все-таки придавала более веры наружному дружелюбию Елисаветы, чем явно угрожающим ей обстоятельствам. Этого мало. Граф Головкин уговорил правительницу на смелый и опасный шаг — объявить себя императрицей. Анна Леопольдовна легкомысленно приняла этот совет и стала готовиться к торжеству, которое было назначено на день именин правительницы, 9 декабря. Но и сама Елисавета не слишком торопилась в своем предприятии и отложила его до 6 января будущего 1742 года. Тогда предполагала она явиться перед гвардейцами во время крещенского парада на льду Невы-реки и там заявить свои права.
Французский посланник, узнавши о таком колебании и откладываниях, понял, что если люди, затевая что-нибудь важное, начнут откладывать свое предприятие на дальние сроки, то могут, охладевши к своему предприятию, покинуть его вовсе. Де ля Шетарди спешил объясниться с цесаревной. Он приехал к ней во дворец в то время, когда она воротилась с прогулки в санях. Это было 22 ноября.
— Я, — сказал французский посланник, — приехал вас предупредить об опасности. Я узнал из верного источника, что вас хотят упрятать в монастырь. Пока это намерение отложили, но не надолго. Теперь же наступает пора действовать нам решительно. Положим, что успеха не будет вашему предприятию. Вы в таком случае рискуете подвергнуться ранее той участи, какая неизбежно вас постигнет месяцем или двумя позже. Разница в том, что если вы теперь ни на что не решитесь, то лишите смелости друзей ваших на будущее время, а если теперь покажете со своей стороны решимость, то сохраните к себе расположение друзей, и в случае первой неудачи они отомстят за нее и могут поправить дело.
— Если так, — произнесла Елисавета Петровна, — если уж ничего не остается, как приступить к крайним и последним мерам, то я покажу всему свету, что я — дочь Петра Великого.
23 ноября цесаревна отправилась в Зимний дворец в гости к правительнице. Был куртаг. Вечером гости уселись за карточные столы; цесаревна тоже стала играть в карты. Вдруг Анна Леопольдовна вызвала Елисавету Петровну из-за карточного стола, пригласила в другую комнату, сказала, что получила из Бреславля письмо: ее предостерегают, извещая, что цесаревна со своим лейб-хирургом Лестоком, при содействии французского посланника, замышляет произвести переворот; ей советуют немедленно арестовать Лестока. Цесаревна показывает вид изумления, уверяет, что ей в голову не приходило ничего подобного, что она ни за что не нарушит клятвы и верности, данной малолетнему императору, что Лесток ни разу не бывал у французского посланника, что, если угодно, могут его арестовать, и через то уяснится только ее невинность. Цесаревна расплакалась, бросилась к правительнице в объятия. Анна Леопольдовна по своему добродушию расплакалась сама и рассталась с цесаревной при взаимных уверениях любви и преданности.
Утром 24 ноября в 10 часов явился Лесток к Елисавете Петровне и застал ее за туалетом. Он показал ей два сделанных им карандашом рисунка: на одном представлена была цесаревна с короной на голове, на другом — та же цесаревна в монашеской рясе, а кругом нее — орудия казни. «Желаете ли, — спросил он, — быть на престоле самодержавной императрицей, или сидеть в монашеской келье, а друзей и приверженцев ваших видеть на плахах?»
В Зимнем дворце принц Антон-Ульрих возобновил в последний раз свои предостережения супруге и просил ее приказать расставить во дворце и около дворца усиленные караулы, а по городу разослать патрули, одним словом, принять меры насчет опасных замыслов Елисаветы. «Опасности нет, — отвечала Анна Леопольдовна. — Елисавета ни в чем невинна; на нее напрасно наговаривают, лишь бы со мною поссорить. Я вчера с нею говорила; она поклялась мне, что ничего не замышляет, и когда уверяла меня в этом, то даже плакала. Я вижу ясно, что она невиновна против нас ни в чем».
В тот же день, вечером, Лесток собрал своих единомышленников на сходку, назначив трактир савояра Берлина, находившийся неподалеку от дворца цесаревны, а между тем дал приказание въехать во двор ее дворца двум саням. В трактире Лесток встретил какого-то подозрительного человека, зазвал его играть на бильярде, чтобы занять время, пока соберутся его единомышленники. Когда один из последних вошел, Лесток переглянулся с ним, оставил своего партнера и вышел из трактира с пришедшим, кажется, то был де Вальденкур, секретарь маркиза де ля Шетарди, передававший Лестоку червонцы для раздачи гвардейцам. На улице встретили они еще двоих господ своего кружка, и Лесток отправил одного к дому Остермана, другого к дому Миниха осмотреть, что там делается, а сам пошел к Зимнему дворцу, осмотрел с улицы окна, где по его соображениям должны были находиться опочивальни правительницы и принца, нашел, что везде уже темно, встретил на площади возвращавшихся из домов Остермана и Миниха и узнал от них, что в этих домах также все темно, и все там спят спокойно.
Тогда Лесток отправился к цесаревне объявить, что никто в городе не предвидит настоящей тревоги и пришло время действовать. Елисавета не ложилась. Было два часа ночи. Она молилась на коленях перед образом Богоматери, прося благословения своему предприятию, и тут-то, как говорят, дала обет уничтожить смертную казнь в России, если достигнет престола. В ее дворце собрались уже все главные приверженцы и знать: любимец Разумовский, камер-юнкеры Шуваловы Петр, Александр и Иван; камергер Михайло Илларионович Воронцов; принц Гессен-Гамбургский с женой, Василий Федорович Салтыков, дядя покойной Анны Ивановны и тем самым близкий к ее роду, но в числе первых перешедший на сторону Елисаветы. Были здесь и другие особы, знавшие о заговоре, и в том числе родственники Елисаветы, попавшие из крестьян в графы — Скавронские, Ефимовские, Гендриковы. Лесток, явившись к цесаревне, заметил, что она как-то опускается духом, стал ободрять ее и подал ей орден св. Екатерины и серебряный крест. Она возложила на себя то и другое и вышла из дворца. У подъезда стояли приготовленные для нее сани. Елисавета Петровна села в сани, с нею поместился Лесток, на запятках стали Воронцов и Шуваловы. В других санях поместились Алексей Разумовский и Василий Федорович Салтыков; три гренадера Преображенского полка стали у них на запятках. Сани пустились по пустынным улицам Петербурга к съезжей Преображенского полка, где ныне церковь Спаса Преображения. Там были казармы, которые строились не так, как теперь. Тогда это были деревянные домики, исключительно назначенные для помещения рядовых; офицеры жили не в казармах, а в обывательских домах, по квартирам.
Когда сани подкатили к съезжей, стоявший там на карауле солдат ударил в барабан тревогу, увидя неизвестных приезжих, но Лесток соскочил с коней и распорол кинжалом кожу на барабане. Тридцать гренадеров, знавших заранее о заговоре, бросились в казармы скликать товарищей именем Елисаветы. На этот зов многие бежали к съезжей избе, сами не зная, в чем дело. Елисавета, выступив к ним из саней, произнесла:
— Знаете ли, чья дочь я? Меня хотят выдать насильно замуж или постричь в монастырь! Хотите ли идти за мною?
Солдаты закричали:
— Готовы, матушка! Всех их перебьем! Елисавета произнесла:
— Если вы так намерены поступать, то я с вами и не иду! Это охолодило порыв солдат. Елисавета подняла крест и произнесла:
— Клянусь умирать за вас, и вы присягните за меня умирать, но не проливать напрасно крови.
— На том присягаем! — завопили солдаты.
Евгений Лансере. Елизавета Петровна и преображенцы
Арестовали дежурного офицера, иностранца Гревса. Все солдаты подходили к Елисавете Петровне и целовали крест, который она держала в руке. Наконец она произнесла:
— Так пойдемте же!
Все двинулись за ней в числе трехсот шестидесяти человек через Невский проспект на Зимний дворец. Лесток отделил четыре отряда, каждый в 25 человек, и приказал арестовать Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина. Шествие тянулось через Невский проспект, а в конце этой улицы, уже у Адмиралтейской площади, Елисавета почему-то вышла из саней и решилась остальную дорогу до Зимнего дворца пройти пешком, но не поспела за гренадерами. Тогда ее взяли на руки и донесли до Зимнего дворца.
Прибывши ко дворцу, Елисавета неожиданно вошла в караульную и сказала:
— И я, и вы все много натерпелись от немцев, и народ наш много терпит от них; освободимся от наших мучителей! Послужите мне, как служили отцу моему!
— Матушка! — закричали караульные. — Что велишь, все сделаем!
По одним известиям, Елисавета вошла во внутренние покои дворца, прямо в спальню правительницы, и громко сказала ей:
— Сестрица! Пора вставать!
По другим известиям, цесаревна не входила сама к правительнице, а послала гренадеров: те разбудили правительницу и ее супруга, потом вошли в комнату малолетнего императора. Он спал в колыбельке. Гренадеры остановились перед ним, потому что цесаревна не приказала его будить прежде, чем он сам не проснется. Но ребенок скоро проснулся, кормилица понесла его в караульню. Елисавета Петровна взяла младенца на руки, ласкала и говорила: «Бедное дитя! Ты ни в чем невинно; виноваты родители твои!» И она понесла его к саням. В одни сани села цесаревна с ребенком; в другие сани посадили правительницу и ее супруга. Антон-Ульрих несколько времени после того как его разбудили, был как ошеломленный, а потом стал приходить в себя и начал выговаривать супруге, зачем не слушала его предостережений.
Елисавета возвращалась в свой дворец Невским проспектом. Народ толпами бежал за новой государыней и кричал «ура». Ребенок, которого Елисавета Петровна держала на руках, услышав веселые крики, развеселился сам, подпрыгивал на руках у Елисаветы и махал ручонками. «Бедняжка! — сказала государыня. — Ты не знаешь, зачем это кричит народ. Он радуется, что ты лишился короны!»
В то же время арестовали в своих домах и помещениях Остермана, фельдмаршала Миниха, его сына, Левенвольда, Головкина, Менгдена, Темирязева, Стрешневых, принца Людвига Брауншвейгского — брата Антона (которого прочили в мужья цесаревне), камергера Лопухина, генерал-майора Альбрехта и еще некоторых других. Остерман потерпел от арестовавших его солдат оскорбления за то, что стал было обороняться и позволил себе неуважительно отозваться о цесаревне Елисавете. Говорили также, что с Минихом обращались грубо, а также с Менгденом и его женой. Всех их привезли во дворец Елисаветы Петровны, а в 7 часов утра отправили в крепость. Людвига Брауншвейгского не сажали в крепость, предположивши заранее выслать его за границу.
Тотчас по возвращении Елисаветы Петровны к себе во дворец Воронцов и Лесток распорядились собрать знатнейших военных и гражданских чинов, и с рассветом стала являться тогдашняя знать на поклонение восходящему светилу. Показались генерал-прокурор князь Трубецкой, адмирал Головин, князь Алексей Михайлович Черкасский, кабинет-секретарь Бреверн, Алексей Петрович Бестужев, начальник Тайной канцелярии Ушаков… О фельдмаршале Ласси сохранилось такое известие: на рассвете разбудил его посланный от цесаревны и спрашивал: «К какой партии вы принадлежите?» «К ныне царствующей», — был ответ. Такой благоразумный ответ избавил его от всяких преследований, и он тотчас отправился к новой императрице. Он поступил, как прилично было поступить иностранцу в чужой земле. Другой иностранец, генерал принц Гессен-Гамбургский, как уже выше было сказано, примкнувший к заговорщикам заранее, до такой степени приобрел доверие новой императрицы, что она поручила ему заведовать военными силами столицы и охранять в ней порядок. Не так поступил тогда Петр Семенович Салтыков, бывший дежурным генерал-адъютантом в ночь переворота. Он знал о замыслах Елисаветы, но не был уверен в успехе и потому не пристал открыто, а сохранил видимую верность правительнице. Его арестовали и доставили во дворец Елисаветы. Он упал перед нею на колени. Его родственник, Василий Федорович, уже прежде заявивший свою верность новой государыне и сидевший в санях с Разумовским во время похода к Зимнему дворцу, сказал ему: «Вот ты теперь на коленях, а вчера глядеть не захотел бы на нас и всякое зло готов был нам сделать». Елисавета Петровна приказала замолчать Василию Федоровичу, она не намерена была делать попреков за медленность тем, которые, хотя не так рано, как другие, покорились ей. Тогда граф Бестужев занялся составлением манифеста от имени государыни и присяжного листа. Сенат, синод, генералитет в полном составе собрались во дворце цесаревны и принесли по этому листу присягу на верность. Новая государыня, надев на себя андреевский орден, вышла на балкон. Внизу, перед дворцом, толпился народ, горели костры, возле которых грелись люди. Тут Елисавета Петровна приняла присягу от конногвардейцев и других гвардейских полков. Воротившись в свои внутренние покои, государыня принимала приехавших к ней с поздравлением знатных дам и на принцессу Гессен-Гамбургскую собственноручно возложила орден св. Екатерины.
В начале третьего часа пополудни Елисавета Петровна села в сани и поехала в Зимний дворец. Кругом ее саней бежали, как и прежде, толпы народа с радостными восклицаниями. В придворной церкви дворца отправлено было благодарственное молебствие при пушечных выстрелах, а потом прочитан был, составленный наскоро Бестужевым, манифест, отпечатанный на шести листах довольно серой бумаги. Это был, так сказать, манифест предварительный, за которым должен был последовать другой, полнейший. В нем от имени новой императрицы объявлялось во всеобщее сведение, что «все духовные и мирские чины, верные подданные, особливо лейб-гвардии полки, для пресечения всех происходивших и вперед опасаемых беспокойств и беспорядков, просили нас, дабы мы, яко по крови ближние, отеческий престол восприять изволили».
Тогда гренадеры Преображенского полка просили императрицу принять на свою особу сан капитана их роты. Елисавета Петровна не только соизволила на это, но даровала дворянское достоинство всем состоящим в ее роте и вдобавок обещала наделить всех их населенными имениями. Вся эта рота, состоявшая тогда в числе трехсот шестидесяти человек, наименована лейб-компанией.
Сенат сделал распоряжение о приводе к присяге всех чинов людей во всей империи и о переделке во всех присутственных местах печатей. По всем городам империи приказано было в церквах с утра до вечера приводить к присяге народ всех сословий, кроме пашенных крестьян. Над совершением обряда присяги посланы были наблюдать штаб- и обер-офицеры гвардии. Им вменялось в особенную обязанность смотреть, чтобы духовного чина люди непременно были приведены к присяге, а о неприсягнувших, какого бы они звания ни были, приказано было доносить.
Тогда последовали разные награды. На одних были возложены ордена, иные были повышены в чинах. Вызваны были на свободу перед новой государыней опальные прежнего царствования Анны Ивановны, князья Долгорукие — фельдмаршалы Василий и Михайло Владимировичи; томившиеся долго в Шлиссельбургских казематах, потом отправленные в Соловки, они привезены были в Петербург еще по повелению Анны Леопольдовны, а явившись к Елисавете, по ее воцарении, получили прежние ордена и почести. Тогда повелела императрица возвратить из ссылки и восстановить в их правах князей Долгоруких: Николая, лишенного языка, Алексея и Александра, сосланных в Камчатку и Березов. Кроме того, приглашены были ко двору бывшая невеста Петра II, княжна Екатерина Долгорукая и Наталья Борисовна, вдова казненного Ивана Алексеевича князя Долгорукого. Первая выдана была за генерала Брюса; последняя отреклась от чести быть при дворе и воспользовалась освобождением только для того, чтобы удалиться в Киев и поступить там в монастырь. Императрица освободила из заточения несчастного киевского митрополита Ванатовича, томившегося десять лет в Кирилло-Белозерском монастыре за то, что, по незнанию, не отслужил молебствия в годовщину вступления на престол Анны Ивановны. Тогда же освободили Скорнякова-Писарева, графа Девиера, сосланных в Охотск Меншиковым в 1727 году. Девиер снова сделан был генерал-полицмейстером. Возвращены были также Сивере и Флёк, сосланные в Сибирь за то, что не пили за здоровье Анны Ивановны, не получивши верного сведения о ее вступлении на престол. Возвратили свободу также и Соймонову, бывшему обер-прокурору сената, пострадавшему по делу Волынского и сосланному в Охотск. Не без труда нашли одного опального времен Анны Ивановны, человека очень близкого новой императрице. То был Алексей Яковлевич Шубин, сержант гвардии, цальмейстер Елисаветы Петровны в те годы, когда она была цесаревной. При дворе Анны Ивановны стали говорить, будто он был любимцем цесаревны, и Анна Ивановна приказала сослать его в Сибирь. По кончине Анны Ивановны, Елисавета, будучи еще цесаревной, стала стараться о его освобождении, и по ее настоянию последовало о том два указа — один от Курляндского герцога в короткое время его регентства, другой — от правительницы. Но долго не могли отыскать, где Шубин находился, наконец, по приказу, подписанному Минихом, его нашли где-то в Камчатке. Надобно было промерять 15 000 верст, пока Шубин успел бы воспользоваться своим освобождением и прибыть в столицу, но тогда уже совершился переворот — императрицей стала Елисавета. Он был принят приветливо, назначен майором гвардейского Семеновского полка и генерал-майором по армии. Лесток был очень недоволен появлением этого человека при дворе, потому что Лесток не был безгрешен по отношению к Шубину в ту пору, когда Анна Ивановна наводила справки о Шубине с намерением отправить его в ссылку. Но теперь Елисавета не могла относиться к Шубину, как прежде. Притом и Шубин был уже не прежний: он одичал за несколько лет житья в камчатской пустыне, хотя и сохранил еще следы прежней красоты. Украшенный орденом Александра Невского, награжденный пожалованными ему имениями в Нижегородской губернии, он уехал туда на покой, уразумевши, что ему нечего больше ждать при царском дворе.
В конце 1741 года послано предписание возвратить из ссылки герцога Курляндского Бирона. Императрица назначила ему жить вместо Пелыма в Ярославле, определив ему содержание в 8000 рублей в год; было приказано возвратить ему право на владение имениями в Силезии, отобранными у него во время ссылки и отданными Миниху. Братья герцога Курляндского, Густав и Карл, сначала помещены были с ним вместе на житье, но вскоре потом Густав получил дозволение вступить на службу, а Карл — жить в своих имениях в Курляндии.
Сыпались милости на изгнанников и опальных прежних царствований, но на смену им последовало осуждение других опальных, бывших сторонников и деятелей царствования Анны Ивановны. Брауншвейгской фамилии — Антону-Ульриху, супруге его, Анне Леопольдовне и детям их, в числе которых находился и бывший малолетний император Иван Антонович, обещана была полная свобода и отпуск за границу. Так, по крайней мере, было объявлено в царском манифесте 28 ноября. В этом манифесте слагались все вины, как на главного козла отпущения, на Остермана: он сочинил определение о престолонаследии и поднес подписать императрице Анне Ивановне, бывшей уже в крайней слабости. Он вместе с Минихом, Головкиным и другими побудил мекленбургскую принцессу взять незаконно в свои руки правительство, и ей внушаемо бьио намерение при жизни сына своего сделаться императрицей всероссийской. Императрица Елисавета «не хотя причинять принцессе и ее семейству никаких огорчений по своей природной милости, с надлежащей им честью, предав все их предосудительные поступки крайнему забвению — всех их в их отечество отправить всемилостивейше повелела». Провожать отъезжающих до границы должен был Василий Федорович Салтыков. Ему секретно приказано ехать медленно, и он привез брауншвейгских принцев только 9 марта в Ригу. Здесь неожиданно получено было новое распоряжение: открылось сведение, что принцесса Анна Леопольдовна, будучи правительницей, хотела заключить в монастырь принцессу Елисавету, и за это велено было задержать их за караулом. Затем из Риги прислали донесение императрице, будто принцесса Анна Леопольдовна собиралась из Риги убежать в крестьянском платье; тогда императрица послала приказание всех их посадить в крепость и никуда не выпускать оттуда.
После того опала постигла Остермана, Миниха, Левенвольда, Головкина, Менгдена и второстепенных лиц, арестованных в одно время с первыми. Остерман, арестованный в своем доме у Исаакиевского собора, по отвозе в крепость был помещен там очень дурно. Бедный хилый старик, постоянно страдавший болью в ногах, заболел еще чем-то вроде горячки. Императрица, как бы сжалившись над ним, приказала перевезти его в Зимний дворец и содержать там под строжайшим караулом. Над ними над всеми учреждена была следственная комиссия под председательством князя Никиты Трубецкого. Остермана обвинили в целом ряде преступлений. Важнейшими из них были: зачем по кончине Петра II содействовал вступлению на престол герцогини Курляндской Анны Ивановны, а не цесаревны Елисаветы Петровны; зачем был главным виновником казни Долгоруких в Новгороде; зачем подал проект учинить правительницей государства герцогиню Мекленбургскую, а нынешнюю императрицу предлагал засадить в монастырь и устранить от наследства молодого герцога Голштинского. Остерман на все это отвечал только одно, что он был связан долгом и присягой соблюдать интересы существовавшего правительства и предпочитать их всему на свете. Князь Трубецкой обвинял Миниха и, между прочим, ставил ему в вину большую трату людей во время веденных им войн. Миних приводил в свое оправдание свои донесения, сохранившиеся в военной коллегии и укорял себя только в том, что не повесил за казнокрадство Трубецкого, бывшего во время турецкой войны главным кригс-комиссаром и уличенного в похищении казенного достояния. Императрица Елисавета присутствовала на допросе, сидя за ширмами, и, услыхавши слова Миниха, приказала тотчас отвезти его в крепость и прекратить заседание.
Остермана и Миниха присудили к жестокой каре: Остермана — колесовать, Миниха — четвертовать, прочих осудили на вечное заточение в разных местах Сибири. Когда Остерману поднесли обвинительный акт, он сказал: «Я ничего не стану представлять в свое оправдание. Несправедливо было бы требовать изменения приговора над собою, повинуюсь воле государыни».
В день, назначенный для исполнения приговора, 18 января 1742 года, на Васильевском острове, близ здания двенадцати коллегий (где ныне университет), устроен был эшафот. Шесть тысяч солдат гвардии и армейский Астраханский полк составили каре для удержания толпы. Привезли на крестьянских дровнях больного Остермана. Позади него шли пешком восемнадцать осужденных; при каждом из них по солдату со штыком. Все они имели печальный вид; один Миних между ними шел бодро, щеголем, был выбрит, напудрен; на нем был серый кафтан, а сверху красный фельдмаршальский плащ, в котором его видели не раз в походах.
Четыре солдата внесли Остермана на эшафот и положили его наземь. Сенатский секретарь прочитал приговор; палачи подтащили осужденного к плахе, как вдруг тот же секретарь вынул из кармана другую бумагу и громко произнес: «Бог и великая государыня даруют тебе жизнь». Палач грубо оттолкнул Остермана ногой. Старик упал; солдаты снесли его с эшафота и посадили в извозчичьи сани.
За Остерманом Миниха взвели на возвышение. Готовясь к смерти, он отдал провожавшему его унтер-офицеру кошелек с червонцами, но и ему объявили пощаду, и он вместе с прочими возвращался с места казни в крепость так же спокойно и беззаботно, как шел на казнь.
Остермана сослали в Березов — место заточения Меншикова. Он прожил до 1747 года. Его сыновья, Федор и Иван, бывшие при отце подполковниками гвардии, были удалены Елисаветой капитанами в армию. Впоследствии, при Екатерине II один был сенатором, другой получил должность канцлера. Дочь сосланного Остермана была выдана Елисаветой за подполковника Толстого, и их дети положили начало фамилии Остерманов-Толстых.
Левенвольда сослали в Соликамск, оттуда в 1752 году перевели в Ярославль, где он и умер. О нем сохранились противоречивые известия. По одним, он показал себя трусом, по другим, он переносил свое несчастье со стоическим терпением. Также и о нравственных качествах этой личности говорят различно. Дюк де Лириа называет его коварным и корыстолюбивым, Манштейн — человеком честным.
Михайло Головкин сослан в Германк (?) — так сказано в манифесте, но так как такого места нет, то одни полагают, что это Горынская слобода Туринского уезда, в шестидесяти верстах от Пелыма. По другому толкованию, его сослали в Собачий Острог Якутской области (ныне Среднеколымск). Менгдена увезли в место, которое у Галема и у Бюшинга названо Алимо. Объясняют, что это должен быть Нижнеколымск. Там и умер Менгден, там умерли его жена и дочь, а сын был возвращен и явился в Петербург уже в царствование Екатерины П. О других осужденных известно, что Темирязева послали в Сибирь без обозначения места, куда именно. Бывшего секретаря кабинета Яковлева разжаловали в гарнизон, в писари. Миниху судьба благоприятствовала более прочих. Протомившись двадцать лет в чрезвычайно тяжелом заточении, он, будучи уже глубоким стариком, с восшествием на престол преемника Елисаветы, был возвращен к прежнему почету и прожил несколько лет на свободе.
Леонид Пастернак. Торжественная встреча императрицы Елизаветы Петровны графом Алексеем Разумовским в Гостилицах
Кроме сосланных в Сибирь, были еще лица, потерпевшие вследствие близости с обвиненными. Так, капитан гвардии Остен-Сакен был разжалован рядовым в Ревельский батальон и там через тринадцать лет умер без повышения на службе, за то, что пользовался расположением Миниха. Иван Иванович Неплюев, известный при Петре Великом своим посольством в Константинополь, во время случившегося переворота управлял Малороссией и был вызван за то, что находился в дружественных отношениях с Остерманом. Князь Никита Юрьевич Трубецкой и хотел было спровадить его в Сибирь в ссылку, но Елисавета Петровна отправила его в Оренбургский край, где он потом сделан был правителем.
Тотчас по вступлении своем на престол Елисавета пригласила из Голштинии молодого племянника, Карла-Ульриха, сына герцогини Голштинской, царевны Анны Петровны. В день его приезда в Петербург на него возложили орден святого Андрея Первозванного, императрица подарила ему дворец в Ораниенбауме и несколько богатых поместий в России. Преподавание Закона божьего и приготовление к принятию православия поручено было отцу Симеону Тодорскому; обучение русскому языку — Ивану Петровичу Веселовскому, исправлявшему при Петре I разные секретные поручения, а профессор Академии Штелин назначен был преподавать принцу математику и историю.
15 февраля нареченного наследника престола возили в Академию, где Ломоносов поднес ему оду в 340 стихов, написанную по случаю дня его рождения.
Объявлено было во всенародное сведение, что в будущем апреле в Москве будет отправлено священное коронование государыни, и 23 февраля императрица со всем двором выехала из Петербурга в Москву. Начальства городов и сел высылали рабочих людей на дорогу, по которой должна была следовать государыня, и эти рабочие расставляли по обеим сторонам пути елки, а в некоторых местах устраивали из них подобие проезжих ворот. На ночь зажигались смоляные бочки. В Новгороде, Валдае, Торжке, Твери и Клине расставляли по пути императрицы обывателей — по правую сторону мужского, по левую — женского пола. С приближением государыни, проезжавшей через эти города, они должны были падать ниц. В таком торжественном шествии Елисавета доехала 26 февраля до Всесвятского, а 28 февраля был ее торжественный въезд в старую столицу прародителей; устроили пять триумфальных ворот: у Земляного города, на Тверской, на Мясницкой, в Китай-городе и на Яузе, у дворца императрицы. Государыня ехала в карете, запряженной восемью породистыми лошадьми; по бокам кареты следовали ее верные лейб-компанцы и за ними вереница камергеров, камер-юнкеров, служителей и гайдуков. За государыней вслед ехал наследник престола, за ним — придворный штат.
Приходилось до Кремля ехать посреди еще свежих следов пожара, нанесшего Москве страшное опустошение в 1737 году: еще много домов и церквей стояли без крыш. У кремлевской решетки встретил государыню преосвященный архиепископ Амвросий с духовенством; в приветственной речи он восхвалил Елисавету Петровну, как восстановительницу попранного православного благочестия, и напомнил, что до ее вступления на престол «не токмо учителей, но и учение, и книги их вязали, ковали и в темницы затворяли, и уже к тому приходило, что в своем православном государстве о вере своей и отворить уста было опасно». После обычного хождения высочайшей особы по церквам и поклонения кремлевской святыне, государыня уехала в свой яузский дворец, где наступили балы, куртаги, маскарады, а по вечерам зажигались потешные огни.
Скоро затем наступил великий пост. Прекратились веселости. Запрещено было даже быстро ездить, и если у кого замечали слишком горячих лошадей, то отбирали их на царскую конюшню. Государыня проживала не в одном яузском дворце, но иногда в кремлевском, а иногда в своем селе Покровском. В продолжение великого поста она посещала то одну, то другую церковь. Праздник Пасхи встретила государыня в Покровском селе, в новой церкви, только что оконченной постройкой. 23 апреля переехала императрица в кремлевский дворец, а 25-го совершилось коронование по общепринятому чину. Тогда последовало множество производств в чины, пожалований орденами, а родственники императрицы по матери — графским достоинством. При покойной государыне Анне Ивановне они были в большом загоне: им запрещалось даже владеть имениями. Двоюродный брат Елисаветы, Скавронский, человек без малейшего воспитания, назначен ею в камергеры; двоюродная племянница государыни, Гендрикова, выдана была за Чоглокова и этим браком сразу подняла фамилию мужа. Бутурлин, бывший еще при жизни Петра II любимцем Елисаветы, произведен в полные генералы и послан управлять Малороссией, хотя, кроме внешности, в нем никто не замечал никаких достоинств. 29 апреля императрица поместилась в яузском дворце, и с того дня пошли там ежедневно парадные балы и маскарады. Гости являлись туда по билетам, и выдавалось каждый день по девятьсот входных билетов.
В Москве праздник Пасхи прошел спокойно и весело, но в Петербурге произошел беспорядок. Гвардейские солдаты за что-то повздорили на улице с армейскими; офицеры стали их разнимать, и один унтер-офицер из немцев толкнул гвардейца; тот начал скликать товарищей. Узнавши, что толкнувший гвардейца был немец, ожесточенные солдаты ворвались в дом, куда скрылся унтер-офицер, застали там собравшихся офицеров-немцев и ни за что избили их. Начальствовавший столицей в отсутствие верховной власти фельдмаршал Ласси усмирил волнение и послал донесение императрице; она дала приказание наказать своевольников, но очень слабо, от этого своеволие гвардейцев усилилось, и Ласси принужден был для удержания порядка в Петербурге расставить по городу пикеты из армейских солдат. Жители Петербурга несколько дней были в большом страхе, боялись отпирать свои дворы, а иные стали даже покидать свои дома и выбираться из Петербурга. К гвардейцам и особенно к гренадерам Преображенского полка благоволила государыня, потому что им обязана была своим вступлением на престол, и, когда Лесток стал было говорить императрице о крайней необходимости обуздать лейб-компанцев, Елисавета Петровна раздосадовалась даже на Лестока. Скоро, однако, своевольство отозвалось злой выходкой, направленной против личности самой государыни. В июле 1742 года камер-лакей Турчанинов, Преображенского полка прапорщик Ивашкин и Измайловского полка сержант Сновидов составили заговор умертвить Елисавету Петровну, а с нею и наследника престола, Голштинского принца, и возвести снова на престол Ивана Антоновича. Дело странное, тем более, что заговорщики были русские, а между тем в низвержении Брауншвейгской династии русское национальное самолюбие играло главную роль. По делу, производившемуся над ними в декабре, оказалось, что они признавали Елисавету Петровну незаконнорожденной и, следовательно, неправильно овладевшей престолом. Их наказали кнутом с вырезанием ноздрей, а у Турчанинова, кроме ноздрей, отрезали еще и язык, и всех сослали в Сибирь.
Весь 1742 год императрица проживала в Москве, которая была ей ближе к сердцу, чем кому-либо из царствовавших особ, потому что там она провела лучшие годы своей молодости. Между тем в Финляндии велась война со шведами. В марте этого года, посылая туда свои войска, Елисавета Петровна обнародовала манифест, в котором оправдывала себя в настоящей войне и обещала финляндцам относиться к ним дружелюбно, если они, со своей стороны, не будут показывать вражды к русскому войску. Кроме того, если финляндцы пожелают освободиться от владычества шведов и организоваться в независимое государство, то Россия будет этому содействовать и охранять их своими военными силами; если же финляндцы не примут такого мирного предложения русской государыни и станут помогать шведскому войску против русских, то императрица прикажет разорять страну их огнем и мечом.
Луи Каравак. Портрет Елизаветы Петровны
Шведским войском командовал Левенгаупт, сын известного сподвижника Карла XII, воевавшего в России, человек вполне бездарный. 28 июня (1742 г.) русские взяли город Фридрихсгам. Шведы бежали. Из некоторых финляндских волостей к русскому главнокомандующему явились депутаты с просьбой принять их в подданство России. Но то были единичные случаи. В большинстве финляндцы оставались верны Швеции и в конце 1742 года затевали учинить резню над русскими войсками, разместившимися в их крае. Между тем в Швеции, где государство раздиралось враждебными друг другу политическими партиями, возникла мысль заключить мир с Россией, предоставив после недавно умершей королевы Ульрики-Елеоноры престол ее мужу, а наследником ему избрать на шведский престол Голштинского принца, племянника русской императрицы. Предложение это сделано было первый раз шведским генералом Лагеркроною, приезжавшим для этого нарочно в Москву, а по возвращении двора в Петербург снова с этой целью отправлена была туда шведская депутация; но Голштинский принц, в качестве наследника русского престола, 7 ноября 1742 года принял православие и наречен великим князем Петром Федоровичем, а тем самым лишился своего права на шведский престол, так как по коренным шведским законам шведский король должен был исповедовать лютеранскую веру. Впрочем, самое соединение русской короны со шведской в видах европейской политики ни для кого не было желательно. Таким образом, шведское посольство уехало, недостигши своей цели, а Елисавета Петровна предложила в короли шведские другого принца Голштинского, Адольфа-Фридриха, носившего титул Любского епископа, брата того, который умер в России, бывши женихом Елисаветы Петровны. За этого принца в Швеции образовалась многочисленная партия, но там явился и другой кандидат на шведскую корону — сын датского короля Христиана VI, Фридрих, датский кронпринц (наследник). И у него в Швеции явилось немало сторонников, особенно в Далекарлии, где за него было крестьянское население. Партия Голштинского принца, покровительствуемая Россией, взяла верх, потому что в случае выбора принца Голштинского императрица обещала Швеции возвратить часть Финляндии, захваченной русским оружием. 27 июня 1743 года принц Адольф-Фридрих избран был наследником шведского престола, а в августе того же года в городе Або заключен был мир с Россией, по которому Россия приобрела в Финляндии крепости Фрвдрихсгам, Вильманстранд, Нислот с провинцией Кименегердской, приход Пильтен и все места при устье реки Кимене, с островами к югу и западу от этой реки. Затем во всем остальном с обеих сторон положено хранить условия Ништадтского мира.
Датский двор долго еще не оставлял своих притязаний. Датский кронпринц опирался на довольно значительную партию в Швеции. Поэтому русская императрица, охраняя права избранного, по ее желанию, кронпринца Адольфа-Фридриха, отправила флотилию с десантом, вверенную генералу Кейту. Русские войска вступили на шведский берег и расположились в Зюдерманландии и Остроботнии, занявши самый Стокгольм. Так стояло русское войско, готовое действовать оружием против датчан и против шведов, не покорившихся новоизбранному будущему королю, пока, наконец, в феврале 1744 года датский кронпринц отказался от притязаний на шведскую корону, и Дания признала права Адольфа-Фридриха.
Торжество принца Голштинского, получившего шведскую корону, было противно намерениям вице-канцлера Бестужева, который держался датской стороны и старался о предпочтении датского кронпринца Голштинскому. Но он не мог победить родственного расположения Елисаветы Петровны, находившейся в делах политики под сильным влиянием Лестока. Мир со Швецией на абовском конгрессе заключен был по стараниям Лестока, который хотя лично там не был, но заправлял всем делом из России. Лесток прежде находился в самых дружелюбных отношениях с Бестужевым; рекомендации Лестока Бестужев был обязан своим вторичным возвышением при Елисавете, но дружба их скоро охлаждалась, чему содействовали различные их направления по отношению к внешней политике. Первый раз столкнулись они в датско-шведском вопросе. Еще более разъединило их то, что Лесток был сторонником Франции и, как домашний врач, имел всегда доступ к государыне. Пользуясь этим, он постоянно твердил ей о выгодности союза России с Францией. Это не мешало, однако, тому же Лестоку получать пенсион от Англии, находившейся в то время в войне с Францией. Бестужев был сторонником Австрии и Англии, ненавидел прусского короля, ненавидел и Францию, и, ссылаясь на депешу русского посланника при французском дворе, князя Кантемира, старался уверить императрицу, что Франции доверять ни в чем не следует. Бестужев вооружал против Лестока любимца государыни, Разумовского, Воронцова и некоторых духовных сановников. Лесток, со своей стороны, выискивал случая насолить Бестужеву и его родным. Такой случай Лестоку скоро представился.
Кирасирский поручик Бергер, родом курляндец, получил назначение находиться в качестве пристава над Левенвольдом, пребывавшим в ссылке в Соликамске. Узнавши об этом, придворная дама Лопухина, бывшая некогда в близких отношениях с Левенвольдом, поручила своему сыну, бывшему камер-юнкером при правительнице Анне Леопольдовне, передать через Бергера, что граф Левенвольд не забыт своими друзьями и не должен терять надежды, что не замедлят наступить для него лучшие времена. Бергер сообщил об этом Лестоку, а от последнего получил приказание изведать подробнее, на чем это Лопухины основывают надежды, что участь Левенвольда переменится к лучшему. Тогда Бергер вместе с другим офицером, капитаном Фалькенбергом, зазвали молодого Лопухина в трактир, напоили, и у Лопухина развязался язык. Он начал говорить о государыне: «Она ездит в Царское Село и берет с собой дурных людей… любит она чрезвычайно английское пиво. Ей не следовало быть наследницей на престоле, она ведь незаконнорожденная, родилась за три года до венчания своих родителей. Нынешние правители государственные — все дрянь, не то что прежние — Остерман и Левенвольд; один Лесток только проворная каналья у государыни. Императору Иоанну прусский король пособит, а рижский гарнизон, что стережет императора и мать его, очень расположен к императору Ивану Антоновичу. Нынешней государыне с тремястами канальями лейб-компанцев что сделать? Скоро, скоро будет перемена! Отец мой писал к моей матери, чтоб я никакой милости у нынешней государыни не искал».
— Нет ли тут кого побольше? — спросил Ф(алькенберг.
— Австрийский посол, маркиз Ботта, императору Иоанну верный слуга и доброжелатель, — отвечал Лопухин.
Поставленный к допросу пред генералов Ушакова, Трубецкого и Лестока, Лопухин во всем повинился. Он оговорил мать свою, что к ней в Москве приезжал маркиз Ботта и сказывал, что будет оказана помощь принцессе Анне, и король прусский также обещался.
Приведенная к допросу Наталья Федоровна Лопухина оговорила Анну Гавриловну, жену Михаила Бестужева, урожденную Головкину, бывшую прежде вдовой Ягужинского. Бестужева во всем повинилась, что на нее наговорили Лопухина и сын последней, Иван. Призвали к допросу отца Иванова, Степана Лопухина; он показал, что маркиз Ботта говорил: «Было бы лучше и покойнее, если бы принцесса Анна Леопольдовна властвовала». Сознавался и сам Степан Лопухин, что и ему самому было желательно, чтобы принцесса по-прежнему была правительницей, потому что он недоволен государыней за то, что оставлен без награждения чином. Он сознался и в том, что говорил: «Государыня-де рождена до брака», и прочие непристойные слова произносил.
Луи Токке. Императрица Елизавета Петровна
Подвергли пытке на дыбе Степана Лопухина, жену его, сына их Ивана и Бестужеву. К этому делу привлечено было еще несколько лиц, обвиненных в том, что слышали непристойные речи и не доносили.
Учрежденное в сенате генеральное собрание с участием трех духовных сановников постановило такое решение: всех троих Лопухиных колесовать, предварительно вырезавши им языки. «Лиц, слышавших и не доносивших — Машкова, Зыбина, князя Путятина и жену камергера Софию Лилиенфельд, — казнить отсечением головы; некоторых же, менее виновных, — сослать в деревни. Императрица смягчила тягость кары, определив главных виновных — Лопухиных и Бестужеву, высечь кнутом и, урезав языки, сослать в ссылку, других также высечь и сослать, а все их имущество конфисковать. София Лилиенфельд была беременна. Государыня приказала дать ей время разрешиться от бремени, а потом высечь плетьми и сослать. По поводу Софии Лилиенфельд Елисавета Петровна собственноручно написала: «Плутов жалеть не для чего, лучше, чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодов ждать».
Но, так как в это дело вмешали иностранного посла, то приходилось обвинять его перед иностранной державой. Императрица поручила своему послу Лончинскому представить венгерской королеве о непозволительном поведении ее посла и просить учинить над ним взыскание. Мария-Терезия несколько времени защищала Ботту, указывая на его прежнюю, верную и добросовестную службу, но потом, в угоду российской императрице, нуждаясь притом в добром согласии с нею, приказала отправить Ботту в Грац и держать там под караулом. Спустя год после того российская императрица сообщила венгерской королеве, что совершенно довольна правосудием, учиненным над Боттою и не желает для него строжайшего наказания, предоставляя воле венгерской королевы прекратить его заточение, когда ей то будет угодно. Прусский король Фридрих II, у которого Ботта был посланником от венгерской королевы, узнавши, что русская императрица обвиняет Ботту в коварных против России замыслах, дал Ботте совет самому оставить свой пост в Берлине, а через бывшего при нем российского посла Чернышева приказать сообщить императрице Елисавете дружеский соседский совет: для предотвращения на будущее время зловредных затей удалить из Риги куда-нибудь подальше в глубь империи низложенного императора Ивана Антоновича и всю его фамилию. По этому совету последовало высочайшее повеление перевести Брауншвейгскую фамилию в Ораниенбург, город, принадлежавший тогда к Воронежской губернии, а несколько времени спустя, в 1744 году, летом, указано было отправить ее в Холмогоры, и там содержать Ивана Антоновича отдельно от прочих членов семьи. Через два года после того скончалась бывшая правительница Анна Леопольдовна. Тело ее привезено было в Петербург и погребено в Александро-Невской лавре. Императрица присутствовала при ее погребении и плакала.
Причины, побудившие Фридриха II так отнестись к Брауншвейгской фамилии, связанной с ним родственными узами, состояли в том, что Фридрих хотел отвратить от себя опасность союза России с Марией-Терезией и, напротив, предупредить это и войти самому в союз с российской государыней. Он думал укрепить этот союз браком какой-нибудь преданной ему принцессы с наследником русского престола. Фридрих через своего посланника в Петербурге, Мардефельда, подкупил бывшего при великом князе в качестве воспитателя Брюммера и лейб-медика Елисаветы Петровны, Лестока, чтобы они старались отклонить брак великого князя с саксонской принцессой Марианною, что хотел тогда устроить Алексей Петрович Бестужев. Фридрих II предложил тогда в супруги преемнику Елисаветы дочь находившегося у него на службе, в качестве коменданта города Штетина, князя Ангальт-Цербстского, пятнадцатилетнюю принцессу Софию-Августу-Фридерику. Кстати, мать этой принцессы, Иоанна-Елисавета, была урожденная Голштинская принцесса, сестра шведского кронпринца, которому покровительствовала Елисавета Петровна, и другого принца, умершего некогда в России женихом цесаревны. Эта родственная близость служила одним из побудительных средств расположить Елисавету к этому брачному союзу. Третий брат принцессы Ангальт-Цербстской, Фридрих-Август, приехал в Россию по рекомендации прусского короля и привез портрет своей племянницы. Изображение очень понравилось Елисавете и, когда Бестужев все еще думал расположить ее к мысли женить наследника на саксонской принцессе, она объявила ему, что находит лучшим избрать для наследника российского престола невесту не из знатного владетельного дома, тогда с невестой приехало бы в Россию много иностранцев, которых недолюбливают русские. Императрица говорила, что не знает более подходящей невесты своему племяннику, как дочь принцессы Ангальт-Цербстской. Так сумел настроить Елисавету Лесток. Бестужев должен был замолчать. В феврале 1744 года прибыла в Россию принцесса Ангальт-Цербстская с дочерью и получила приглашение ехать в Москву, куда в начале 1744 года переехала императрица с двором своим. Приехал в Россию снова и де ля Шетарди, пробравшись в Петербург через Швецию и Финляндию.
Принятая любезно, по-родственному, императрицей, молодая невеста будущего ее преемника отдана была для приготовления к принятию православной веры отцу Симеону Тодорскому, а учить ее русскому языку приглашен был профессор Академии Одадуров. Де ля Шетарди, приглашенный в Москву, был принят так же ласково, как и прежде. С ним были документы, подававшие ему право объявить себя уполномоченным послом Франции, но ему дана была секретная инструкция поудержаться с выступлением на официальное поприще и некоторое время оставаться простым посетителем России, чтобы, пользуясь расположением императрицы, выведать пути, какими можно было бы сломить противника союза с Францией, вице-канцлера Бестужева. По-видимому, Лесток успел подготовить для французского посланника поле действия. Лопухинское дело, в котором была замешана невестка вице-канцлера, направлено было во вред обоим Бестужевым: вице-канцлеру Алексею Петровичу и его брату Михаилу. Однако вышло не так, как хотелось бы Лестоку. Императрица не усомнилась в верности братьев Бестужевых и считала их обоих людьми умными и в дипломатической сфере незаменимыми. Притом, когда против Бестужева был влиятельный у императрицы ее лейб-медик, за вице-канцлера стояли горой любимец государыни Разумовский и Михайло Илларионович Воронцов, которому государыня оказывала все более и более доверенности. Проницательный дипломат Алексей Петрович Бестужев рассчел, что главный его враг — де ля Шетарди, и потому на него должен быть направлен главный удар. Легкомысленность и неосторожность француза помогли интриге вице-канцлера. В России вошло тогда в обычай, занятый от прусского короля, перехватывать на почте и просматривать корреспонденции, делая это так ловко, чтоб не навлекать никакого подозрения. На официальном языке это носило название «перлюстрации». Вице-канцлер прибегнул к такому средству; он вскрыл депеши, отправляемые де ля Шетарди из России во Францию, и в них нашел, что французский посланник отзывается неуважительно об императрице и обо всех ее правителях. «Мы здесь, — писал де ля Шетарди, — имеем дело с женщиной, на которую ни в чем нельзя положиться. Еще будучи принцессой, она не желала ни о чем бы то ни было мыслить, ни что-нибудь знать, а, сделавшись государыней, только за то хватается, что при ее власти может доставить ей приятность. Каждый день занята она различными шалостями: то сидит перед зеркалом, то по нескольку раз в день переодевается — одно платье скинет, другое наденет, и на такие ребяческие пустяки тратит время. По целым часам способна она болтать о понюшке табаку или о мухе, а если кто с нею заговорит о чем-нибудь важном, она тотчас прочь бежит, не терпит ни малейшего усилия над собой и хочет поступать во всем необузданно. Она старательно избегает общения с образованными и благовоспитанными людьми, ее лучшее удовольствие — быть на даче или в купальне, в кругу своей прислуги. Лесток, пользуясь своим многолетним на нее влиянием, много раз силился пробудить в ней сознание своего долга, но все оказалось напрасно, что в одно ухо к ней влетит, то в другое прочь вылетает. Ее беззаботность так велика, что если сегодня она как будто станет на правильный путь, то завтра опять с него свихнется, и с теми, которые у нее вчера считались опасными врагами, сегодня обращается дружески, как со своими давними советниками». Из тех же депеш оказывалось, что прусский посол Мардефельд сообщил ему, де ля Шетарди, внушение своего короля работать для свержения Бестужева вместе с принцессой Цербстской, которая дала в том обещание Фридриху II перед отъездом своим из Берлина в Россию. Де ля Шетарди в своей депеше писал, что Лесток предан ему душой, и для того, чтобы Лестока более подогреть, он выпросил у Дальона (французского официального посла в России) сделать Лестоку прибавку в 2000 руб. к годичному пенсиону, получаемому от Франции. Еще писал де ля Шетарди, что во внимание к госпоже Румянцевой, преданной принцессе Ангальт-Цербстской нужно давать ей пенсион в 1200 рублей, а, кроме нее, госпоже Шуваловой в 600 рублей. Де ля Шетарди находил, что полезно было бы подкупить знатнейших духовных сановников и духовника императрицы. Доставши эти депеши, Бестужев представил копии с них на воззрение государыни. Елисавета сначала не поверила и произнесла: «Это ложь, это выдумка врагов его, из них же вы первый». Но Бестужев тут же показал ей подлинник, и государыня ничего не могла возразить.
Бестужев подал ей совет поступить с де ля Шетарди как с простым иностранцем, совершившим преступление, а отнюдь не так, как с полномочным лицом от французского короля, потому что он не предъявлял своих доверительных писем. Воронцов, случившийся тут же, принял мнение Бестужева. Государыня, взволнованная и оскорбленная, ничего не сказала, отошла прочь, но через сутки дала приказание выпроводить де ля Шетарди из России в 24 часа. По приказанию императрицы 6 июня в 6 часов утра явился к де ля Шетарди генерал Ушаков с несколькими другими особами и объявил ему высочайший приговор. Де ля Шетарди стал было объясняться, но ему показали экстракт из его депеш. Тут он смешался и не знал, что отвечать. Его немедленно увезли, к большой радости Бестужева и английского посланника Тироули, которому внимание российской императрицы к французскому дипломату стояло костью в горле.
К делу о де ля Шетарди явилась прикосновенною принцесса Ангальт-Цербстская. Ее невзлюбила с первого приезда императрица, не полюбили ее вообще русские люди, да, как кажется, и собственная дочь ее не очень нежно ее любила. После высылки де ля Шетарди из России, Елисавета вела с нею наедине крупный разговор, после которого принцесса вышла от императрицы с заплаканными глазами, и все подумали тогда, что ей придется теперь убираться из России; подозревали даже, как бы такая же участь не постигла ее дочь-невесту, и тем более, когда заметили, что нареченный жених ее, великий князь, относится к ней довольно холодно. Однако этого не случилось. 21 августа 1745 года совершена была свадьба великого князя Петра Федоровича с необыкновенным великолепием и роскошью. Торжество продолжалось десять дней, но после свадьбы, в сентябре того же года, принцессу Цербстскую попросили уехать за границу. Последний случай, побудивший к ее высылке из России, было несогласие между ее братьями. Один из них был кронпринц шведский; он жил в Швеции, но не оставался без участия в делах, хотя еще жив был король, которого он считался преемником. Под влиянием жены своей, сестры прусского короля, он перешел к партии, не расположенной к России и искавшей союза с Францией и Пруссией. Другой его брат, Август, приехал в Россию искать места администратора в Голштинии. Дать это место ему или кому другому зависело от наследника русского престола — настоящего герцога и владетеля Голштинии. А это место до сих пор временно занимал брат Августа, шведский кронпринц. Принцесса Ангальт-Цербстская, расположенная более к брату-кронпринцу, чем к Августу, приняла последнего худо, а между тем Бестужев перехватил переписку между принцессой и кронпринцем. Из нее видно было, что принцесса выражала недовольство милостями российской императрицы и ее дарами. 20 сентября того же 1745 года выпроводили принцессу Ангальт-Цербстскую, давши ей на дорогу 50 000 рублей и два сундука с разными драгоценностями, а великий князь от себя послал подарки тестю. Вслед за тем Бестужев удалил многих голштинцев, приехавших в Россию вслед за великим князем. Удален был (в 1746 г.) и принц Август, впрочем, добившись своего и получивший место администратора в Голштинии, ради чего он и приезжал в Россию.
Бестужев просил об определении Воронцова в прежнее свое звание вице-канцлера, сам получивши от государыни звание великого канцлера. Бестужев надеялся найти в нем полезного сотоварища, так как Воронцов, издавна близкий к государыне, как камергер двора ее и содействовавший вступлению ее на престол, мог с нею чаще видеться и подавать ей доклады. Но Воронцов, давно уже расположенный к Франции, которую Бестужев ненавидел, должен был на дипломатическом поле, рано или поздно, стать противником Бестужева, однако, видимая размолвка между ними еще не наступила. Бестужев достиг полного могущества в России. Нельзя сказать, чтоб императрица любила этого человека и находила приятность в беседе с ним. Он держался в силе при Елисавете единственно только тем, что государыня, преданная забавам и удовольствиям, была довольна, что находился человек, способный взять на себя всю тяготу долго думать о важных делах и тем самым освободить ее от этого бремени. Знавшие близко тогдашний двор и образ жизни государыни сообщают согласно, что проходили целые месяцы, пока министр мог быть допущен к докладу, но и тогда государыня, бросаясь на иностранные депеши, искала, нет ли в них чего-нибудь любопытного или интересного; иногда оставляла важные бумаги у себя и обещала повнимательнее прочитать их, на самом же деле никогда не читала и даже забывала про них. Каждый вторник устраивался во дворце маскарад, в котором для забавы мужчины наряжались женщинами, а женщины — мужчинами. В другие же дни игрались спектакли, императрица очень любила французские комедии и итальянские оперы. Все, имевшие доступ ко двору, хотя бы и не занимавшие должностей по военной и гражданской службе, обязаны были являться в маскарадные вторники, и когда однажды государыня заметила, что гостей у нее что-то мало, то разослала гоффурьеров узнать, что за причина такого отсутствия, и приказала заметить, что за подобное невнимание виновные будут обложены пеней 50 рублей с персоны.
Если в ком Бестужев мог встретить себе опасное соперничество, то разве в молодой великой княгине, которая отличалась необыкновенным умом, неподражаемым искусством со всеми уживаться и всем вокруг себя управлять. Ее супруг, великий князь, наследник русского престола, капризный до наивности и человек ума чрезвычайно мелкого, принужден был, сам того не сознавая и не желая, находиться во власти жены своей. С детства воспитанный в лютеранской религии, он принял православие по крайней необходимости, в качестве преемника российской императрицы на престоле, но в своей наивной откровенности не удерживал перед другими своих мыслей и чувствований и дозволял себе часто отзываться с пренебрежением об обрядах православной церкви, сверх того, кстати и некстати твердил о превосходстве немцев перед русскими. Когда он услыхал о кончине старого шведского короля, которого престол должен был занять кронпринц Адольф-Фридрих, он перед русскими с соболезнованием вспоминал, как шведские чины хотели было избрать будущим королем его, Петра Федоровича, и громко жалел, что не удалось ему быть королем в цивилизованной стране, вместо того, чтобы изнывать в России, где он постоянно чувствует себя как бы в неволе. Совсем не такова была его супруга. Принявши православие, конечно, тоже по необходимости, она вела себя так, что никто не осмеливался говорить, что она приняла его неискренно. Она не только не показывала, подобно своему супругу, презрения к русской народности, напротив, основательно выучилась русскому языку, любила говорить и писать на этом языке, все русское ее занимало, все, что было хорошего в России, было для нее мило и любезно. Она как будто вся переродилась в русскую женщину, и уже в ту пору просвечивалась в ней та могущественная Екатерина, которой стала она впоследствии в глазах всего мира.
Образовалось в России два царских двора: один императрицы, носивший название старого или большого, другой — называемый малым или молодым, — двор наследника престола, а на самом деле — его супруги. Бестужев сначала принадлежал к большому двору и был как бы противником великой княгини, но Екатерина была так умна и так хитра, что способна была провести десять Бестужевых при всей их дипломатической тонкости. Никто, подобно ей, с такой сдержанностью и самообладанием не умел, когда нужно, скрывать свои чувствования и находить удобное время, когда можно проявить их. Со временем, как мы увидим, Екатерина совершенно овладела старым канцлером и сделала его своим покорным слугой.
Дворец Елизаветы Петровны в Царском Селе
Два направления тогдашней политики разделяли государственных людей на две стороны. Одни желали союза России с Австрией и Англией, другие наклонны были к союзу с Францией и даже с Пруссией, находившейся тогда с Францией в союзе. Бестужев принадлежал к первой стороне, Воронцов и Лесток — к последней. Бестужев в ту пору подружился с австрийским посланником и в то же время находился в приязненных отношениях ко всем представителям Англии, которые в Петербурге сменяли быстро один другого. Бестужев представлял императрице о выгодах предпочесть всяким другим союзам союз с Австрией и Англией и на ту пору взял верх. Россия в 1747 году заключила оборонительный договор с Австрией и Англией, и российская императрица обязалась отправить тридцать тысяч вспомогательного войска на помощь венгерской королеве против прусского короля, Франции и Испании. Это войско снаряжено было в Лифляндии и вступило в Германию под главной командой князя Репнина. Поход этот не ознаменовался военными подвигами, но имел то важное значение, что содействовал скорейшему заключению Ахенского мира, прекратившего в Европе войну за австрийское наследство, которая широко уже разыгралась не только в Европе, но и в отдаленных краях Нового Света.
Бестужев, поставивши на своем в делах внешней политики, стал всемогущим человеком в России и захотел удалить от государыни и от влияния на дела Воронцова и Лестока. Воронцова устранили на время очень деликатно: он получил дозволение путешествовать по Европе с целью совершить свое образование, то было давнее его собственное желание. С Лестоком у Бестужева расправа была резче. Бестужев не забыл, какие неприятности учинил Лесток близким родным канцлера по Лопухинскому делу. Сначала Бестужев сумел подействовать на императрицу так, что она, вообще очень изменчивая в своих симпатиях и антипатиях к людям, стала обращаться с Лестоком холоднее прежнего и так мало ценить его, что, когда Бестужев доложил ей, что Лесток получает пенсион от Франции, Елисавета Петровна насмешливо сказала: «Вольно французам тратить деньги по пустому, Лестока я совсем не слушаю, да и говорить себе слишком много не позволяю». Когда же ей донесли, что Лесток часто видится с прусским посланником и получает от него пенсион, императрица приказала надзирать за Лестоком, но все-таки не решалась придраться к нему без явных улик. Тогда Бестужев прибегнул к другой уловке. Он представил государыне, что считает небезопасным оставлять при высочайшей особе в качестве врача человека, способного сделать ей вред. Императрица не рассердилась за это на канцлера, но не придала ему и полной веры, а только сказала ему, что будет с большей осторожностью принимать лекарства от Лестока. К более решительным мерам против Лестока канцлер все еще не мог побудить императрицу, видно, воспоминание о прежних услугах Лестока останавливало ее. Наконец сам Лесток неожиданно подал против себя повод.
20 декабря 1748 года Лесток вместе с третьей своей женой, Анной Менгден (сестрой Юлианы Менгден), был в гостях у одного прусского купца. Там же были гостьми секретарь Лестока капитан ШапюзС, шведские послы при петербургском дворе, Волькенстиерна и Гепкен, и жена прусского посла графиня Финкенштейн. После обеда, в наступающие зимние сумерки, ШапюзС вышел из дома и приметил одетого дурно, в ливрее, не известного ему человека. Уже несколько дней ШапюзС замечал, что этот человек постоянно бродит около дома. ШапюзС, угрожая ему шпагой, принудил его войти с собою в дом того купца, где находился Лесток с другими гостями. Лесток предложил неизвестному 50 рублей, если он откровенно скажет, кто он такой и кто его посылает шпионить. Неизвестный упорствовал и уверял, что ни от кого не получал поручения шпионить. Лесток приказал позвать из своего караула унтер-офицера и гренадера и хотел заставить батогами неизвестного открыть, кто он такой. Тогда неизвестный объявил, что он человек какого-то гвардейского офицера, который поручил ему наблюдать за каждым шагом Лестока и ШапюзС. Лесток тотчас поехал во дворец, упал к ногам императрицы, уверял в своей всегдашней верности и преданности и просил удовлетворения за оскорбление. Елисавета выслушала его ласково, просила потерпеть и обещала исследовать дело. Успокоенный Лесток отправился от государыни в дом того же прусского купца, где оставил других собеседников и пробыл там до полуночи.
Между тем Елисавета дала приказание арестовать и отвезти в крепость ШапюзС и четырех служителей Лестока, о которых предполагалось, что они могут сообщить сведения о поведении Лестока. Императрица говорила своим приближенным, будто считает преступным уже то, что эти господа взяли на себя роль судей над чужим человеком, и если они совершенно невинны, то нечего им страшиться шпионства над собой. 22 декабря Лесток попытался еще раз явиться к государыне, но его не допустили, а 24 декабря в 11 часов утра генерал Апраксин со ста пятьюдесятью солдатами явился в дом Лестока и объявил ему арест в его доме, причем удалили от него употребление ножа и всякого острого оружия. Жена Лестока была в церкви и в тот день причащалась. По возвращении домой и она получила приказание оставаться в своем доме под арестом. В этот самый день при дворе устраивалась помолвка фрейлины Салтыковой, государыня была отменно весела, а сам Лесток был назначен в числе шаферов невесты, но, разумеется, теперь не явился. Наконец, 26 декабря императрица оставила столицу и перебралась в Царское Село, а Лесток того же дня вечером вместе с женой был отвезен в крепость. Александр Шувалов, заменивший недавно умершего Ушакова в начальстве Тайной канцелярией, вел допрос над Лестоком и его участниками. К Шувалову придан был граф Апраксин, большой приятель Бестужева. Лесток с необычайным терпением несколько дней отказывался от пищи, позволяя себе глотать только немного минеральной воды; на делаемые ему вопросы не отвечал ничего. Но ШапюзС, ввиду пыток, которыми его стали пугать, объявил, что Лесток получал от прусского короля пенсион и вел ночные беседы с посланниками прусским и шведским; назвал, кроме того, приятелями Лестока вице-канцлера графа Воронцова, генерал-прокурора князя Трубецкого и генерала Румянцева, но о смысле бесед их между собой отозвался незнанием, говоря, что Лесток давно уже не показывает к нему откровенности. Елисавета, не допросившись ничего от Лестока и ШапюзС, приказала прибегнуть к пыткам, как к неизбежному в те времена средству доискаться правды в случае запирательства обвиняемого. Лестока вздернули на дыбу. Этот человек, уже одиннадцать дней не принимавший никакой пищи, с равным присутствием духа вынес мучение на дыбе и показал столько духовной крепости, что, снятый с дыбы, сам пошел в свой каземат. Он отрицал все, в чем думали обличить его, и клялся, что ни в чем не погрешил против государыни. «Все мое несчастье, — говорил он, — сталось по злобе великого канцлера. Но придет время — правда всплывет наверх, и государыня начнет сожалеть, что оказывала доверенность этому человеку».
К нему подослали жену его, научивши ее убеждать мужа сознаться, и обещали пощаду и возвращение милости государыни. «Кто раз побывал в катовских (палача) руках, тот уже не может желать никакой к себе милости», — отвечал Лесток.
Лестоку нетрудно было запираться. После того как арестовали Шапюзо, у Лестока оставалось еще четыре свободных дня; в это время он успел передать все компрометировавшие его бумаги шведскому послу Волькенстиерну, а тот с ними уехал тотчас в Стокгольм, и во время процесса, производившегося над Лестоком, невозможно было отыскать никаких письменных доказательств к его обвинению. Тем не менее, процесс над ним затянулся более чем на год и окончился уже в 1750 году. Все имущество его было конфисковано; из него взято на судебные издержки так много, что на одни письменные материалы выставлена была неимоверная сумма — 800 рублей. Его дом в Петербурге подарен был графу Апраксину, производившему над ним следствие вместе с Шуваловым. Лестока сослали в Углич и там содержали очень строго и скудно, а в 1753 году в виде облегчения перевели в Устюг-Великий и дозволили жить с ним его жене. Там пробыл он до кончины Елисаветы.
В конце сороковых годов прошлого века (приблизительно в 1747 году) в жизни императрицы произошла перемена, отразившаяся на делах внутренней и внешней политики. До сих пор влиятельнейшим лицом при Елисавете Петровне был Алексей Григорьевич Разумовский. Он был сын простого казака в селе Лемешах, Киевского полка, близ города Козельца. Убежавши мальчиком от пьяного и драчливого отца в село Чемеры, он проживал там у дьячка, учился грамоте и пел на клиросе. Проезжавший полковник Вишневский, по дороге в Венгрию покупать для двора вина, заехал в церковь, услыхал прекрасный голос Алексея и взял его с собой в Петербург для придворного хора певчих. Это было в 1730 году. В том же году цесаревна Елисавета, посетивши церковь в Зимнем дворце, упросила обер-гофмейстера Левенвольда уступить Алексея для ее придворной церкви. Чрезвычайно красивый и статный, Алексей Разумовский понравился цесаревне. По восшествии своем на престол Елисавета Петровна, по убеждениям духовника своего Дубянского, сочеталась тайно браком с Разумовским в селе Перове, близ Москвы, и вслед за тем немедленно осыпала его богатствами и почетом. Из ничтожного казака, до того бедного, что мать его собиралась просить подаяния под окнами, Разумовский по знатности положения своего и по громадному богатству стал первым вельможей в России и принимал льстивые поклонения от родовитых особ. Из благоволения к нему императрица вывела в знать всю близкую родню его; матери его оказывала она большое почтение; меньшого брата Кирилла отправила для образования за границу, а по возвращении назначила президентом Академии и потом приказала избрать гетманом в Малороссии. Елисавета ревниво оберегала честь этого возвышенного ею рода. В архивах сохранилось множество дел, производившихся в Тайной канцелярии по распространению отзывов, оскорбительных для любимца государыни и для его родичей. Все разбирательства по этим делам оканчивались трагически — застенком, дыбой, кнутом, плетьми, батогами, шпицрутенами и, наконец, ссылкой на каторгу. Но сам Алексей Разумовский ничему этому не был причастен. По единогласным известиям современников, это был человек в высшей степени добросердечный, прямодушный, хотя подчас и вспыльчивый, но никак не заносчивый и потому всеми любимый, несмотря на то, что его низкое происхождение должно было возбуждать у одних зависть, а у других — досаду. Много лет провела императрица в невозмутимом согласии с Разумовским. Но вот государыня приблизила к себе новое лицо, то был молодой и лучше воспитанный, чем Разумовский, Иван Иванович Шувалов. Вся семья Шуваловых принадлежала к родовому русскому дворянству и возвысилась только при вступлении на престол Елисаветы Петровны. Один из Шуваловых, Петр Иванович, женился на Мавре Егоровне Шепелевой, большой любимице Елисаветы Петровны, и это был первый шаг к подъему фамилии Шуваловых. Брат Петра, Александр, сделан был начальником Тайной канцелярии по кончине генерала Ушакова. Рекомендация и ходатайство той же Мавры Егоровны возвысили родственника Петра и Александра Шуваловых, Ивана Ивановича. Он получил при дворе сначала звание камер-пажа, потом камер-юнкера, наконец, камергера. Разумовский не утратил милости государыни и не только не показывал огорчения, но относился дружелюбно к Шувалову. Возвышение, или как тогда говорилось «случай», Шувалова возымел то важное последствие, что с этих пор он сам, а с ним и прочие Шуваловы составили при дворе партию с большим влиянием на дела империи, тогда как прежде скромный, мало развитой Алексей Григорьевич и вся его родня, на которой слишком резко выказывались признаки простонародного происхождения, почти никаких дел не касались, исключая брата Алексеева, Кирилла, получившего образование за границей.
Алексей Разумовский
Между Францией и Россией много лет существовало охлаждение. Россия смотрела на Францию как на державу, которая во всяком предприятии готова была России, как говорится, подставить ногу. И в самом деле Франция всегда благоприятствовала тому, что было враждебно России. В Швеции, в Турции и в Польше наиболее высказывался дипломатический антагонизм двух этих держав. Французские послы везде старались сойтись с партией, неприязненной почему-нибудь России, и везде, где только могли, возбуждали против нее правительственные власти других держав. Между тем с обеих сторон оставались воспоминания прежних добрых отношений. Не говоря уже о том, что у Елисаветы осталось в памяти ее детство, когда ее готовили в жены тогда еще малолетнему Людовику XV, не могла у нее изгладиться из памяти более действительная услуга, оказанная Францией содействием при вступлении ее на престол, хотя последняя размолвка с де ля Шетарди и стерла у нее с сердца прежнее приятное впечатление. И во Франции при всем политическом антагонизме французской дипломатии к России просвечивала мысль о дружбе с этой страной. После того как предположения о браке Елисаветы с Людовиком совершенно испарились, родственник его, принц Конти в 1742 году сделал попытку предложить руку Елисавете, уже ставшей всероссийской императрицей. На его предложение отвечала Елисавета Петровна, что не намерена выходить замуж. Тогда принц Конти стал доискиваться пути получить по смерти польского короля Августа польскую корону. Некоторые польские паны являлись в Тампль, во дворец, где жил тогда Конти с изъявлением готовности содействовать его кандидатуре в свое время. Но такой выбор в короли, если бы он и наступил, то зависел бы не от одних этих панов, но также и от большого числа таких господ, которые не думали тогда обращаться к французскому претенденту и, может быть, при избрании не подали бы за него своего голоса. Притом такая кандидатура встретила бы противодействие со стороны Австрии, России и даже Пруссии, союзной тогда с Францией. Не удавалось французам и в Турции, где французское посольство силилось поссорить Турцию с Россией, но успело единственно настолько, что турецкий визирь подал ноту, заявлявшую нерасположение Турции к занятию русскими Финляндии. Эта нота не имела дальнейших последствий. После неудачных попыток вредить России то здесь, то там, французская политика начала склоняться к мысли вступить в союз с Россией в надежде, что этот путь будет полезнее для Франции.
Пьетро Ротари. Императрица Елизавета Российская в черной мантилье
В это время совершался в Европе крутой переворот в дипломатической сфере. Франция была с Немецкой империей в вековой вражде, и такое направление перешло и на Австрию, так как австрийские владетели преемственно были избираемы в немецкие императоры. Недавно еще Франция вела против Марии-Терезии упорную войну, оспаривая наследственность ее владений. Тогда Франция, будучи враждебна Австрии, находилась в союзе с прусским королем. Мир, окончивший войну за австрийское наследство, лишил Австрию Силезии и передал эту богатую область во власть Пруссии. Австрия не казалась уже теперь опасной и сильной, как прежде. Напротив, возвышение Пруссии стало внушать опасность, особенно когда воинственный и талантливый Фридрих II показывал целому свету, что стремится к территориальным захватам и не остановится ни перед какими путями. Поэтому Франция стала сближаться с Австрией. Со своей стороны императрица-королева Мария-Терезия желала отомстить прусскому королю за поражения и возвратить своей державе утраченную Силезию, что повело бы к возвращению прежнего политического значения австрийской короны. Австрия первая обратилась с предложением союза против Пруссии к Франции. Первое предложение было сделано Кауницом, бывшим посланником во Франции, потом получившим должность австрийского канцлера. Предложение это было неудачно, оставалось после того опасение, что, если откроется война между Пруссией и Австрией, Франция, как и в предшествовавшую войну, явится снова союзницей Пруссии. Австрия по-прежнему стала готовиться к союзу с Англией, но на этот раз не сошлась с нею, и Кауниц поручил своему преемнику на посту посланника во Франции Штаренбергу обратиться к фаворитке короля, маркизе Помпадур, и к аббату Берни, руководившему тогда внешней политикой. Сама императрица-королева Мария-Терезия обратилась с собственноручным письмом к маркизе Помпадур. Дело пошло на лад.
Англия с Францией находились уже в войне за американские владения. Как только возникла вражда между Пруссией и Австрией, то происходившая в Америке война Франции с Англией должна была перенестись на почву Старого Света. В этих видах Англия предложила субсидный союз с Россией. Россия, в ограждение интересов английского короля, должна была выставить войска 55 000, Англия же внести России субсидную сумму в 50 000 фунтов за диверсию российского войска и, сверх того, доставлять ежегодное содержание на это войско. Относительно размера последней суммы происходили споры. Россия хотела 200 000 фунтов, Англия думала сократить эту сумму до пятидесяти тысяч. Долго шли споры. Два английских посланника переменились после того. Задержки главным образом происходили, по известиям англичан, от крайнего бездействия русских властей: императрица будто бы показывала более и более охлаждения к государственным занятиям; Бестужев никогда почти не видал государыни и передавал свои доклады через Ивана Ивановича Шувалова, да и тогда эти доклады лежали у государыни целые месяцы забытыми. Такое отчуждение великого канцлера от государыни испортило и обленило его самого. Он перестал быть деятельным, каким был прежде, и по утрам до двенадцати часов оставался в постели. Английский посланник Чарльз Генбюри Вилиамс изображал тогдашнее высшее общество чрезвычайно подкупным. Сам Бестужев выпрашивал у английского короля годичный пенсион в 2500 фунтов и обязывался работать в пользу Англии, представляя императрице о выгодах для России союзного договора с Англией. «Надобно дать ему, — писал Вилиамс, — так как он чистосердечно служит в пользу нашего короля». Олсуфьев, друг Воронцова, имевший на него влияние, получал от Англии 500 червонцев наличной монетой и в таком же размере пенсион. Англичане жаловались на то, будто бы из сумм, которые выданы были Англией на содержание вспомогательного войска, употребили часть на постройку дворцов. Спорный вопрос о размере содержания на войско решили на половину суммы — во сто тысяч фунтов. Бестужев подал государыне записку, в которой доказывал, как выгодно будет во многих отношениях заключение оборонительного союза с Великобританией.
Но Бестужев, несмотря на то, что всегда славился своей проницательностью, не заметил, как попался впросак. Он не спохватился, как против него составилась враждебная партия в лице канцлера Воронцова и Шуваловых. К ним примкнул немалочисленный кружок сановников. Тогда как Бестужев с давней неприязнью к прусскому королю соединял давнюю же неприязнь к Франции, противники его, хотя в равной степени, как и он, не любили прусского короля, но склонялись к дружбе с Францией, особенно после того, как Франция начала сближаться с Австрией и становиться во враждебное положение к прусскому королю. Тогда партия русских любителей всего французского (а этим отличались Шуваловы и Воронцов) рада была с распростертыми объятиями встретить дружбу с Францией; к этому настраивали императрицу. В это время Франция, испытавши столько неудач в своих планах вредить России, приняла решительное намерение подружиться с нею. Король, в соумышлении с принцем Конти, решил отправить в Россию тайного агента для узнания политической почвы. Выбор пал на шотландского эмигранта Мэкензи Дугласа — сторонника Стюартов, товарища последнего претендента, и в качестве гонимого английским правительством, проживавшего во Франции. Этот господин в 1755 году отправился в путь под видом английского туриста, под предлогом изучения в разных странах рудокопного производства, проехал через австрийские владения и Польшу и прибыл в Петербург. Чтобы получить разные необходимые сведения о России, он, в качестве англичанина, обратился к английскому посланнику Вилиамсу, но тот сразу разгадал, какая птица прилетела к нему, и Дуглас поспешил поскорее убраться из России, опасаясь быть засаженным в Шлиссельбургскую крепость по подозрению в шпионстве, как уже недавно случилось с другим французским проходимцем. Современные рассказы повествуют, что Дуглас успел тогда через посредство Воронцова ввести к императрице секретаря своего, кавалера д’Эона. Женоподобное лицо последнего дозволило будто бы одеть его в женское платье и поместить в качестве фрейлины близ императрицы. Устроивши свою проделку, Дуглас возвратился во Францию с тем, чтобы явиться снова в Россию при лучших условиях. Он недолго был во Франции и прибыл снова в Петербург 26 апреля 1756 года, и в этот раз получил совсем иной, более радушный прием. Этому он обязан был искусству д’Эона, который, отлично играя роль женщины, вошел в доверенность к Елисавете и, наконец, открыл ей свой пол. Елисавета простила эту проделку и поручила сказать королю Людовику XV, что рада находиться с ним в дружеском союзе. Д’Эон тотчас воротился в отечество и вскоре опять приехал в Петербург уже не простым туристом, а в качестве секретаря при Дугласе, который теперь явился официальным лицом, уполномоченным от короля. Сказка о мужчине, помещенном у Елисаветы в виде девицы, составляла долго предмет романических рассказов, а в последнее время опровергнута историческими исследованиями. На самом деле кавалер д’Эон первый раз явился в России только во второе прибытие туда Дугласа и был таким новичком в чужой земле, что не знал, как ему и повернуться. Дуглас и д’Эон приютились у своего соотечественника Мишеля, богатого негоцианта, близко известного Воронцову и уже два раза ездившего, с согласия последнего, во Францию с политическими соображениями.
Императрица Елисавета давно уже ненавидела прусского короля. «Этот государь, — говорила она о нем, — Бога не боится, в Бога не верит, кощунствует над святыми, в церковь никогда не ходит и с женою по закону не живет». Когда русские гренадеры, служившие в Пруссии, воротились в отечество, они рассказывали слышанное ими от королевских прислужников в Потсдаме, что Фридрих с пренебрежением отзывался о русской государыне и порицал ее. Это огорчало Елисавету. Но были причины, затронувшие еще за более живое место сердце государыни. По внешним признакам могло всем казаться, что корона досталась Елисавете легко. Стоило только вывезти из Зимнего дворца Брауншвейгскую чету, а самой взять на руки и увезти с собою младенца-императора, и все пойдет спокойно. И в самом деле, по наружности все могло и должно было казаться, будто все обстоит благополучно и престол дочери Петра I стоит так же твердо и незыблемо, как престол ее предков. На самом же деле катастрофа, доставившая Елисавете корону, отразилась тяжелым бременем на все правление Елисаветы. Император, так легко сведенный с престола, так заботливо заключенный и для всего мира неведомый, во всю жизнь Елисаветы стоял перед нею привидением до ее кончины. Это привидение не давало ей надолго забыться в своем величии. То здесь, то там появлялся страшный призрак и появлялся в разных видах, при различной обстановке. То внутренние заговоры грозили Елисавете Петровне возвращением на свет низверженного императора, то из-за границы пугало ее опасение, что враждебные ей государи поднимут против нее знамя с именем императора Иоанна с тем, чтобы в самое роковое время отклонить от нее русский народ, так скоро и так покорно признавший власть ее над собою. И такое привидение стал выставлять Елисавете Фридрих II, который несколько лет тому назад так обязательно давал русской государыне советы припрятать подалее Брауншвейгскую фамилию. Теперь времена были не те. Елисавета не ценила союза с Фридрихом, предпочла ему союз с соперницей Марией-Терезией. И он не простил этого Елисавете; он стал относиться иначе к ней и к России.
Попался в то время в Тайной канцелярии какой-то проходимец, пробиравшийся в Пруссию через русские раскольничьи слободы, заселившиеся в Польше. Это оказался тобольский посадский человек Иван Зубарев. Он был уже известен русскому правительству плутовскими проделками и еще ранее заявлял, что будто нащел он золотые прииски и серебряные руды, но потом сознался, что лгал в надежде обмануть правительство и выпросить себе привилегию на устройство заводов. Зубарева соблазняла эта привилегия тем, что влекла за собой право владеть населенным имением. В 1754 году Зубарева отослали в сыскной приказ, но оттуда он успел бежать. В январе 1756 года этот Зубарев вместе с другими лицами был задержан в малороссийском селе Милушках по обвинению в краже лошадей, сказал за собою «государево слово и дело» и был доставлен в Тайную канцелярию. Здесь он рассказал целую повесть о своих приключениях в Пруссии и о свидании с самим прусским королем. В его повествовании правда перепуталась с ложью. Он рассказывал, что в начале 1755 года находился извозчиком у русских беглых купцов для отвоза товаров в прусский город Королевец (Кенигсберг). Там пригласили его в трактир и стали вербовать в прусское войско. Он рассказывал далее, как он был у фельдмаршала прусского Левальда (перекрещенного рассказчиком в Ливонта), как потом с прусским офицером поехал под крепким присмотром в Берлин, а оттуда в Потсдам, в королевскую резиденцию, и там увидал двух генералов. Из них один назвался дядюшкой бывшего императора Ивана Антоновича, а другой — генералом Манштейном, бывшим когда-то в русской службе с чином полковника и находившимся адъютантом при фельдмаршале Минихе. Сам Зубарев перед ними выдавал себя за бывшего гвардейца, который хочет скрыть себя и представиться купцом. Манштейн ввел его к королю, а король дал поручение ехать сперва в раскольничьи слободы и расположить раскольников признать государем Ивана Антоновича, когда тот будет освобожден. В благодарность раскольникам за сочувствие он должен был обещать им в царствование Ивана Антоновича полную свободу вероисповедания, а до того времени сообщить им от короля прусского обещание выхлопотать у патриарха посвящение раскольничьего епископа. Затем поручалось Зубареву из раскольничьих слобод съездить в Холмогоры и подать весть принцу Антону-Ульриху, что весной 1756 года явятся к Архангельску прусские корабли под видом купеческих, чтобы освободить принца с сыном, низверженным императором. Тут Зубареву показали капитана корабля, которому будет поручено взять Ивана Антоновича с отцом. Зубарев прибавлял (вероятно, привирая), будто его пожаловали полковником прусской службы и вручили тысячу червонных и две золотые медали, которые велели зашить в сапог под подошву. Манштейн давал Зубареву совет, перешедши русскую границу, добыть себе фальшивый паспорт, под видом крестьянина или купца пробраться в Холмогоры, там подкупить какую-нибудь бабу-портомойку или солдата и таким путем увидеться с Антоном-Ульрихом, вручить ему медали и сказать, что прислан от прусского короля и от братьев Антона-Ульриха; пусть Антон-Ульрих с сыном готовится к уходу из России на корабле, который будет дожидаться его у города Архангельска, а сам Зубарев, передавши все это Антону-Ульриху и осмотревши место, где он содержится с семейством, должен идти к Архангельску, встретить там знакомое ему лицо — капитана с командой, и с ним уговориться, как увезти Антона-Ульриха с сыном. Если окажется, что караульные стерегут пленников слабо, то подкупить их деньгами либо напоить пьяными, а если караул окажется строгим, то подкупить каких-нибудь бурлаков и, при их содействии, провести капитана с командой в Холмогоры, разбить караул, освободить Антона-Ульриха с сыном и доставить их на корабле в Пруссию. Снаряженный таким образом Зубарев сообщил обо всем в Польше монахам раскольничьего монастыря — Лаврентьевского, а оттуда, отправившись в Россию с намерением следовать в Холмогоры, был задержан и препровожден в Тайную канцелярию.
В пояснение этого сознания Зубарева некто дворовый человек помещика Загряжского, Василий Иларионов, шатавшийся по раскольничьим скитам, основанным в Польше беглыми русскими раскольниками, заявил, что видел лично этого Зубарева в Лаврентьевском монастыре и потом слышал, что он ездил извозчиком с товарами в прусский город Королевец, в одном обозе с другими беглыми людьми под именем Ивана Васильева, и, приехавши в Королевец, спрашивал у прусских солдат, где у них ратуша, и когда ему ратушу показали, то, обратясь к своим товарищам, сказал: «Прощайте, братцы! Я буду просить, чтобы меня повезли к прусскому королю, мне до прусского короля нужда!» С этими словами пошел он с прусскими солдатами в ратушу, и с тех пор никто из бывших с ним в обозе его не видал.
Несмотря на ложь, впутанную в правду, из этих известий можно заключить, что Зубарев ездил действительно в Пруссию, к королю Фридриху II, агентом от поселившихся в Польше раскольников, которые уже не в первый раз обращались к прусскому королю хлопотать, чтобы через его посредство добыть себе от патриарха собственного раскольничьего епископа. Сам Зубарев в своем показании говорил, что уже прежде приезжал к королю от раскольников какой-то поп, но пруссаки почему-то не поверили ему. В показании Зубарева, данном в Тайной канцелярии и, конечно, вынужденном страхом, не совсем точно рассказаны приключения его в Пруссии, как всегда бывало в показаниях попавшихся в Тайную канцелярию. Плуты, к каким, без сомнения, принадлежал Зубарев, обыкновенно уже сознаваясь, все-таки до последней возможности лгали, даже и тогда, когда ложь их нимало не могла доставить им спасения. История этого Зубарева в свое время имела немаловажное значение в ряду причин, решивших тогдашнюю политику России по отношению к Пруссии, а еще более по отношению к судьбе несчастного Ивана Антоновича. Фридрих II ухватился за самое чувствительное место для своей соперницы — Елисаветы Петровны. Он увидел в расколе слабую сторону России и хотел явиться при случае покровителем гонимых Елисаветой раскольников, соединив их дело с делом Брауншвейгского принца. Вот почему тотчас после зубаревской истории последовало секретное распоряжение переместить Ивана Антоновича из Холмогор в шлиссельбургскую темницу. И тогда же Елисавета Петровна, не колеблясь более, дала обещание Дугласу послать во Францию своего уполномоченного посла, принять у себя французского посланника и ввести Россию в союз Франции с Австрией против Фридриха II.
Бестужев был посрамлен. Ему ничего более не оставалось, как притворяться, что разделяет мнение тех, которые без совета с ним нашли выгодным для России союз с Францией. Бестужев сознавал свое бессилие перед любимцем Елисаветы. «Наше несчастье, — говорил Бестужев английскому послу, — состоит в том, что он говорит по-французски и любит французские моды. Ему страх как хочется иметь при дворе француза-посланника. Власть его так велика, что нам тут невозможно ничего поделать».
Между тем Англия, в добром расположении которой Бестужев так уверял императрицу, вдруг неожиданно для России 19 января 1757 года заключила союзный договор с Пруссией. Вилиамс старался перед Бестужевым доказать, что такой договор Англии с Пруссией не должен нарушать дружеских отношений между Англией и Россией, однако, Бестужев тут же сообщил ему, что императрица, услыхавши о таком договоре, очень раздражена и недовольна. Как бы в отместку за то Англии Елисавета, не отказываясь ратифицировать составленный уже прежде договор Англии с Россией, приписала оговорку, что обещаемые в пособие Англии русские войска обязаны будут действовать только против прусского, а отнюдь не против каких-либо иных неприятелей английского короля. В договоре с Францией обеим сторонам пришлось также употребить подобные предостережения друг против друга. Французский король был недоволен Дугласом за слишком широкий смысл помощи, обещаемый Францией России, и при ратификации договора писал к Елисавете, прося освободить его от обязательства оказывать России содействие в случае войны ее с Турцией. Елисавета согласилась, но выговорила для себя условие никак не вмешиваться в войну между Францией и Англией. 1 мая 1757 года в Версале заключен был окончательный оборонительный договор между Францией, Австрией и Россией, направленный прямо против прусского короля, а 22 сентября того же года к этому договору присоединилась и Швеция.
Евгений Лансере. Императрица Елизавета в Царском Селе
Летом 1757 года русское войско было отправлено на войну против Пруссии. Начальство над ним поручено было генерал-аншефу Степану Федоровичу Апраксину. Этот человек в военном деле не ознаменовал себя ничем блестящим в предшествовавшее время, кроме разве того, что, бывши еще не в слишком высоких чинах, участвовал в войнах Миниха против турок. Это был тщеславный, изнеженный, обленившийся боярин, хотя не без природных способностей. Английский посол Вилиамс, знавший его лично, сообщает, что он был большой щеголь и, отправляясь в поход, послал своего адъютанта в свой дом привезти ему двенадцать полных костюмов точно так, как будто он собирался не воевать, а рисоваться перед дамами. По приговору другого англичанина, Митчеля, Апраксин, несмотря на свои огромные богатства, был очень расточителен и способен на подкуп, что и подавало повод прусскому королю говорить, что стоит послать ему значительную сумму денег, чтобы побудить его замедлить свой марш под каким-нибудь предлогом. Его обоз везли более пятисот лошадей, а когда приходилось стоять, тут добывались и ставились великолепные, обширные палатки, где отправлялись шумные пиршества с музыкой и пальбою. Подчиненные говорили о нем, что он привык более пировать за сытными обедами, валяться на пуховиках, чем довольствоваться походной пищей и неприветливым ночлегом под дождем. Положение, в котором очутился Апраксин, будучи призван волей императрицы к начальству над войском, было критическое, и это сознавали как он, так и Бестужев. Императрица ненавидела прусского короля, но малый двор с великим князем и великой княгинею во главе относился совсем иначе к Пруссии и Англии. Великий князь постоянно восторгался прусским королем и старался копировать его, а великая княгиня казалась более расположенной к Англии, чем к Франции.
Георг Кристоф Гроот. Императрица Елизавета Петровна с арапчонком
Случись смерть императрицы, а при ее частых припадках болезни этого можно было ожидать, и вся политика России изменилась бы. Вместо союза против Пруссии образовался бы в Европе союз с Пруссией, и Россия, управляемая новым государем, приняла бы в таком союзе первенствующее значение. Нужно было Апраксину искусно лавировать, идти вперед на войну, исполняя волю государыни, и в то же время оглядываться, что делается позади, в Петербурге.
Русское войско, вступившее в Пруссию, по одним известиям, состояло из ста тысяч, по другим — число его доходило до ста тридцати четырех тысяч. Русские вступили в Пруссию 22 июля. Прусский король лично был занят войной в Саксонии и Богемии, а на русской границе оставил корпус под начальством фельдмаршала Левальда. Количество войска, бывшего под его начальством, пруссаки простирают до двадцати четырех тысяч; из русских источников одни полагают его в 28 300 человек, другие — в 40 000. Как только русские вошли в Пруссию, так стали сдаваться города отдельным их отрядам. Генерал Фермор покорил Мемель, хотя мемельский гарнизон сдался на капитуляцию с правом беспрепятственного выхода, но русские многих из прусских солдат завербовали в свою службу, употребляя и принуждения, что, впрочем, было повсеместно в обычае в тот век. Кроме солдат, русские забрали тогда многих мирных обывателей, промышленников и земледельцев, и отправили их в Россию для заселения пустых мест.
Простой народ при вступлении неприятеля во владения прусского короля, не остался равнодушным и стал оказывать пособие своим войскам. Русский фельдмаршал издал манифест, в котором убеждал прусских подданных не оказывать неприязненных действий, и с своей стороны обещал не дозволять своим подчиненным делать вред мирному населению. Несмотря на этот манифест, поселяне стреляли по русским солдатам из-за кустов и лесных деревьев. Апраксин отправил нарочного к прусскому главнокомандующему, просил запретить такие нападения и, в противном случае, угрожал наказывать поступающих с русскими по-неприятельски. Но Левальд не издал такого запрещения, и русский фельдмаршал дал своим войскам дозволение поступать как с неприятелями с теми селениями, где обыватели начнут нападать на русских. Как только проведали о таком дозволении иррегулярные войска — казаки и калмыки, тотчас без разбора, кто прав, кто виноват стали обращаться с поселянами самым варварским образом. Они не только грабили крестьянские пожитки, кололи для своего прокормления и угоняли для продажи своему войску крестьянский скот, но самих людей подвергали страшным, бесчеловечным мукам: одних удавливали петлей, других живьем потрошили, похищали у матерей малых детей и убивали, сжигали дотла крестьянские жилища, и те поселяне, которые успевали спастись от их зверств, лишившись своих домов, прятались в лесах, а выходя из своих убежищ, просили своих земляков давать им вместо милостыни ружья, порох и свинец, чтобы мстить врагам. Регулярные войска не одобряли такого способа ведения войны с мирными жителями, но и они сами во время похода не держались дорог, а шли по полям, засеянным хлебом, и это озлобляло жителей. Они продолжали вести партизанскую войну, нападая на русских отдельными партиями, а русские за это, поймавши в таком деле поселян, отрубали им на руках пальцы и потом отпускали. Так показали себя тотчас по вступлении в Пруссию, с одной стороны, русские, с другой — мирные обыватели прусских владений, большей частью литовцы по происхождению.
После нескольких стычек, кончавшихся то с пользой, то с вредом для русских, русские перешли реку Прегель и на Гросс-Эгерсдорфском поле (близ деревень Гросси Клейн-Эгерсдорф) встретились с прусской армией под командой Левальда. Здесь произошло первое генеральное сражение. Сначала пруссаки одолевали и приперли русских к лесу, но за этим лесом стояло остальное русское войско; из него отряд под начальством генерала Румянцева пробрался через лесные заросли на выручку стесненному пруссаками русскому отряду. Пруссаки попятились, и вскоре их отступление превратилось в настоящее бегство. Русские потеряли в этой битве до пяти тысяч убитыми и ранеными, и в числе их генерала Василия Абрамовича Лопухина, которого чрезвычайно любили все подчиненные и разнесли о нем такую громкую славу, что имя его до сих пор осталось в народной песне, несмотря на множество последующих войн и геройских подвигов русских полководцев. Смерть его очень напоминает смерть древнего греческого героя Эпаминонда. Раненный смертельно и схваченный в плен, он был отбит своими уже полуживым и спокойно испустил дыхание, когда узнал, что русские побеждают. Пруссаки в Гросс-Эгерсдорфской битве потеряли до трех тысяч убитыми и ранеными.
До 22 августа войско стояло на поле победы и праздновало свое торжество над неприятелем. Когда, наконец, в вышеозначенный день на заре забили генеральный марш, все были уверены, что фельдмаршал двигается для овладения Кенигсбергом. Фельдмаршал, хотя и двинулся, но чрезвычайно медленно, беспрестанно останавливался и напрасно мучил солдат невыносимой жарой, господствовавшей в ту пору года. Русские проходили в сутки не более как от четырех до пяти верст. Дошедши до речки Ааля, фельдмаршал созвал на военный совет генералов и представил им, что за скудостью провианта и фуража нельзя идти далее в неприятельской стране и остается вернуться назад в Россию. Против этого сильно протестовал командир союзного саксонского войска Сибильский; недовольны были офицеры и в русском войске, но не смели противоречить воле начальника, полагая, что он руководствуется высочайшим приказанием. 13, 14 и 15 сентября русские переправились обратно через Неман. Возвратный путь их по неприятельской земле ознаменован был разорениями. «Мы, — говорит очевидец, — поступали как сущие варвары: жгли повсюду села, дворянские усадьбы и деревни, по нашим следам днем курился везде дым, а ночью повсюду виднелись пожарные зарева. И все это ради того, что два эскадрона неприятельской конницы следовали за нами для примечания наших движений, а наш фельдмаршал не мог того рассудить, что нам они ничего важного сделать не могут, и вместо того, чтобы послать часть войска и прогнать их, он рассудил за лучшее опустошать огнем и мечом все остающиеся позади нас места».
Фельдмаршал получил от государыни строгий приказ не возвращаться в Россию, а продолжать воинственный поход в Пруссию. В таком же смысле писали к нему Бестужев и великая княгиня. Тем не менее, Апраксин снова доносил о невозможности немедленно продолжать поход. Его потребовали к отчету в Петербург, но на половине дороги, когда он доехал до Нарвы, ему послали приказание оставаться в этом городе. Туда прислана была комиссия для производства над ним следствия. Через несколько времени его потребовали в Петербург, но на дороге опять остановили, пославши приказание жить в селении Четыре Руки — небольшом царском летнем доме. Там он и умер от апоплексического удара.
Общее мнение за границей о поступках Апраксина было таково, что он совершил свое отступление в соумышлении с канцлером Бестужевым. Некоторые обвиняли их обоих прямо в подкупе. Иностранные источники прямо говорят, что английский посланник Вилиамс убедил Апраксина принять от Фридриха II сто тысяч талеров. Было в ходу и другое объяснение его поступков. Бестужев и Апраксин знали, что великий князь слишком расположен к прусскому королю, и если государыня умрет, а наследник ее станет императором, то немедленно объявит себя на стороне прусского короля. О великой княгине также было можно надеяться, что и она не расположена враждебно к Пруссии и к Англии. Между тем Елисавета Петровна беспрестанно хворала, ее припадки угрожали возможностью внезапной смерти. Поэтому Бестужев и Апраксин рассчитывали действовать так, чтобы в случае перемены, не оставаться перед новым правительством заклятыми врагами прусского короля, который тогда станет союзником русского государя.
Такое толкование поступков Бестужева и Апраксина имело несколько оснований, но не было в точности верно, потому что европейские политики не вполне знали, что делается в России. Дело было вот в чем. Молодая высокая чета — великий князь и великая княгиня жили между собою в крайнем несогласии. Екатерина старалась обратить к делу своего супруга, но ей это решительно не удавалось. Он грубо оскорблял жену и часто доводил ее до заявления, что она покинет и его, и Россию. Что касается до Елисаветы, то она хотя вполне понимала характер своего преемника, но горячо любила его, и к Екатерине относилась также с видимой любовью и желала, чтобы между этими супругами утвердилось согласие. Влияние тетки не переделало племянника. Екатерина в своих записках представляет странное обычное времяпрепровождение великого князя в ту эпоху.
Понятно, что такой преемник Елисаветы на престоле не мог подавать хороших надежд. По свидетельству Екатерины Елисавета и четверти часа не могла пробыть с ним наедине и часто жаловалась, что считает себе великим несчастьем, что Бог послал ей такого преемника. Она даже подчас из презрения к нему давала ему различные прозвища. Тем не менее, однако, как подчас ни сердилась на него тетка, а все ему прощала, потому что никак не могла побороть в себе любви к нему, как к сыну умершей, любимой сестры своей. Никого столько не беспокоило такое положение дел в России, как Бестужева, человека с таким же государственным умом, как и с безмерным самолюбием. Болезни императрицы с каждым месяцем все более и более усиливались; после каждого припадка она два дня находилась в таком истощении сил, что не могла не только говорить, но и слышать говорящих в ее присутствии. Об одном из таких припадков, случившемся в сентябре, уведомили Апраксина, по одним известиям, Бестужев, по другим — дочь Апраксина, Куракина, и Апраксин, опасаясь, что императрица может внезапно умереть и война примет иной оборот, решился отступить под благовидными предлогами. Бестужев думал поправить ошибку Апраксина и упросил великую княгиню написать к фельдмаршалу письмо, убеждающее сообразно воле императрицы, идти с войском вперед для уничтожения неблаговидных слухов, которые распускали о нем его недоброжелатели. Австрийский посол Эстергази, думая, что все это делается по желанию великого князя, советовал последнему просить у тетки прощения и сознаться, что действовал по внушению дурных советников, разумея под такими советниками главным образом Бестужева. Великий князь так и поступил. Елисавета приняла племянника очень ласково и, слушая его обвинения, озлобилась на последнего.
Из опасения, что с внезапной кончиной императрицы престол достанется в обладание Петру, Бестужев составил проект, по одним известиям, объявить преемником Елисаветы ее внука, трехлетнего великого князя Павла Петровича, поручив на время его малолетства регентство его матери, по другим известиям, оставя подобающий Петру Федоровичу императорский титул, устранить его от действительной власти и предоставить публичное участие в правительстве великой княгини. Вместе с тем Бестужев знал, что Петр Федорович не терпит его и, ставши императором, непременно так или иначе постарается удалить его. Поэтому Бестужев в своем проекте написал, чтобы при таком предполагаемом по кончине Елисаветы образе правления, все сановники оставались на своих местах и сам он, Бестужев, был бы назначен подполковником четырех гвардейских полков и председателем трех коллегий: военной, адмиралтейской и иностранных дел. Видно было, что, ограждая самого себя, канцлер ясно предвидел будущее и хотел, в наиболее легком для великого князя компромиссе, заранее учинить то, что действительно случилось в России по смерти Елисаветы, но не так удобно для великого князя. Бестужев признавал тогда уже, что при том положении, в каком стояли дела в русской правительственной сфере, было единственное лицо, способное по уму и по талантам, захватив в свои руки власть, укрепить расшатанную с кончиной Петра Великого Россию: таким лицом была Екатерина. Проект свой канцлер предполагал при удобном случае, выбрав подходящее время, поднести Елисавете Петровне, но императрица беспрестанно болела, а канцлера к себе не допускала, и не мог он долго найти удобного времени и средства сделать это, тем более, что тут была сторона щекотливая: Елисавете Петровне беспокойно было слышать о мерах в случае ее смерти, да и умирать ей вовсе не хотелось. Бестужев сообщал свой проект Екатерине через посредство лица, близкого тогда к ее особе, польского уполномоченного графа Понятовского (будущего польского короля Станислава-Августа). Екатерина на словах поручила передать канцлеру благодарность, но объявила, что считает этот проект пока трудно исполнимым. Бестужев несколько раз переписывал свой проект, то сжигал, то снова составлял, пока, наконец, 26 февраля 1758 года не стряслась над ним беда.
Елисавета, как мы уже говорили, никогда не любившая канцлера, безгранично доверяла ему все важные государственные дела, хотя она несколько лет и в глаза его не видела, и все доклады от канцлера доставлялись ей через Шуваловых или через вице-канцлера Воронцова. Но мало-помалу все стали замечать, что и заглазно императрица не терпела Бестужева и слышать о нем было ей противно. В сентябре 1757 года французский посланник де Лопиталь доносил своему правительству, что Бестужев едва-едва держится только потому, что императрица не найдет еще человека, который так, как он, был бы знаком с политическими делами.
25 февраля 1758 года Бестужева потребовали во дворец, в конференцию. Сначала он стал отговариваться болезнью, но тут последовало вторичное повеление государыни без всяких отговорок немедленно прибыть. Бестужев поехал, но едва у крыльца дворцового подъезда вышел из коляски, как ему была объявлена немилость государыни; у него отняли шпагу и препроводили в собственный дом, где он должен был оставаться под строгим караулом. Назначили следственную комиссию из фельдмаршалов — князя Никиты Трубецкого и Бутурлина, и графа Александра Шувалова, начальника Тайной канцелярии; секретарем этой комиссии был Волков, человек, долго покровительствуемый Бестужевым и пользовавшийся его доверием. Разом с Бестужевым арестовали Одадурова, бывшего наставника великой княгини в русском языке, Елагина, бывшего адъютантом у графа Алексея Разумовского, большого приятеля Понятовского, и бриллиантщика Бернарда, ловкого итальянца, постоянно бегавшего по знатным домам с поручениями. На другой же день после своего ареста, через управлявшего голштинскими делами великого князя Штамбке, Бестужев дал знать Екатерине, чтоб она ничего не опасалась, что все сожжено, он разумел проект свой. Действительно, в пересмотренных его бумагах этот проект не был найден, хотя все, и даже сама императрица, знали о том, что канцлер составлял его. Бестужев условился с Штамбке вперед вести переписку, а записки класть в груду кирпичей, находившуюся возле дома, где содержался арестованный Бестужев. Но вскоре переписка была открыта. Схвачен был музыкант, приходивший класть записку в кирпичи.
Бестужеву в комиссии задавали такие вопросы: зачем он искал предпочтительно милости у великой княгини, а не у великого князя? Зачем скрывал от императрицы переписку, которую вела великая княгиня с Апраксиным? Допрашивали, кроме того, что значит записанный им и открытый в груде кирпичей совет великой княгине «поступать смело и бодро с твердостью и помнить, что подозрениями ничего доказать нельзя». Бестужев отвечал, что он особой милости у великой княгини не искал, напротив, пока великая княгиня была предана прусскому королю, он вскрывал ее письма, но потом это оказалось излишним, потому что великая княгиня возненавидела прусского короля; в письмах ее к Апраксину предосудительного ничего не было, и в таком смысле он писал к великой княгине, что одними подозрениями ничего доказать нельзя. Проекта о престолонаследии никак не отыскали, и, не имея в руках этого документа, который мог служить доказательством государственной измены, старались изыскать окольные пути к его обвинению. Допрашивали, например, какие тайные конференции были у Бестужева со Штамбке и с Понятовским; были ли другие письма великой княгини к Апраксину, кроме уже открытых. О сношениях с Понятовским Бестужев объявил, что он думал через него оградить себя от интриг австрийского посланника Эстергази и французского — маркиза де Лопиталя. «Я хотел, — говорил Бестужев, — найти в Понятовском хотя одного к себе расположенного иностранного министра, который бы меня уведомлял о их кознях». Волков явился врагом Бестужева и обличителем, он высказывал в комиссии разные подробности, которыми пользовались враждебные Бестужеву следователи, но, за неимением в руках проекта, все-таки не могли Бестужева погубить окончательно. Продержали Бестужева под арестом 14 месяцев; сидел он безвыходно в своем доме, постоянно стесняемый караульными солдатами. Через полтора месяца по его заточении приезжал к нему личный враг его князь Трубецкой, председатель учрежденной над Бестужевым комиссии осведомляться, строго ли содержат арестанта, и дать приказание не отлучаться из его покоев сержанту и часовым, не давать ему ножей, никого к нему не допускать, кроме его служителя Редкина. Жена его беспрестанно плакала, сын сердился, а старик Алексей Петрович только стонал и воображал, что вот скоро наступит его последний час. Наконец в апреле 1759 года состоялся над ним приговор: его обвинили в том, что он старался вооружить великого князя и великую княгиню против императрицы, не исполнял письменных высочайших указов, а своими противодейственными происками мешал их исполнению; знал, что Апраксин не хочет идти против неприятеля, не доносил о том государыне, а вместо донесения хотел все исправить собою «при вплетении в непозволенную переписку такой персоны, которая не должна была принимать участия, и тем нечувствительно в самодержавное государство вводил соправителей и сам соправителем делался». Наконец и в том его обвинили, что, «будучи под арестом, открыл письменно такие тайны, о которых и говорить под смертной казнью запрещалось». За все эти вины комиссия приговорила его к смертной казни, но Елисавета Петровна смягчила судьбу своего бывшего великого канцлера и определила сослать его в одну из деревень его в Можайском уезде, по имени Горетово, с оставлением ему в собственность недвижимого имущества с тем, однако, чтобы с него взысканы были все казенные долги. Там в уединении прожил этот государственный человек, читая Библию и совершенствуя изобретенные им капли, которые он рассылал соседям против недугов. Впоследствии Екатерина, помня, что он собственно за нее потерпел, освободила его с большим почетом, отправивши к нему курьера в первый же день своего воцарения.
Признанных его соучастниками — Штамбке выслали за границу, Бернарда сослали в Казань на житье, Елагина — в его казанскую деревню. Одадурова наказали почетной ссылкой, назначив товарищем губернатора в Оренбурге.
Во время продолжительного нахождения Бестужева за караулом, Екатерина оставалась в самом ложном положении. Великий князь обращался с нею холодно и даже презрительно. Императрица также сердилась на нее и не виделась с нею. Наконец Екатерина решилась написать к императрице письмо по-русски, в котором благодарила за милости, оказанные ей с ее приезда в Россию, но сожалела, что навлекла на себя ненависть великого князя и явное нерасположение императрицы, а потому просила положить конец ее несчастьям и отослать ее к ее родственникам. Она просила продолжать попечения об остающихся ее детях, которых и без того она не видит, несмотря на то, что живет с ними под одной крышей. Все равно для них, если она будет жить от них на расстоянии многих сот верст. Письмо это вручено было для передачи государыне Александру Шувалову, который потом словесно сообщил Екатерине, что императрица назначит личное свидание с великой княгиней.
Обещание свидания было дано, но дни за днями проходили, а оно не исполнялось. Наконец одна из служительниц Екатерины, Шарогородская, посоветовала обратиться к духовнику императрицы, а также и великой княгини. По поручению последней, Шарогородская отправилась к этому священнику, который приходился ей дядей. Духовник посоветовал Екатерине сказаться больной и позвать его для напутствия. Она так и поступила. Духовник явился, великая княгиня рассказала ему о своем положении, жаловалась на любимцев императрицы Шуваловых, которые восстанавливают против нее государыню, сказала о письме, посланном ею к императрице, и просила священника содействовать к получению желаемого решения. Священник отправился от нее к императрице. Он сумел так заговорить к сердцу Елисаветы Петровны, что та послала к великой княгине Александра Шувалова сказать, что в следующую же ночь хочет говорить с нею. В эту назначенную ночь опять явился к Екатерине Шувалов и проводил ее к императрице. Входя в покои государыни, они встретили идущего туда же великого князя.
Вошли в длинную комнату о трех окнах, в простенках стояли столы с золотыми туалетами императрицы. В комнате были: императрица, великий князь, Александр Шувалов и великая княгиня. Екатерина подозревала, что за занавесками спрятались Шуваловы — Иван и его двоюродный брат Петр. Впоследствии Екатерина узнала, что в своих догадках ошиблась только вполовину: там не было Петра, но был Иван Шувалов.
Великая княгиня, увидя императрицу, припала к ее ногам и со слезами стала просить отпустить ее из России.
— Как мне отпустить тебя, — сказала Елисавета Петровна, и при этом слезы блеснули у нее на глазах, — у тебя ведь здесь есть дети!
— Дети мои у вас на руках, и им нигде не может быть лучше, — отвечала Екатерина. — Я надеюсь, что вы их не оставите.
— Что же сказать обществу, по какой причине я тебя удалила? — возразила императрица.
— Ваше императорское величество, объявите, если найдете приличным, чем я навлекла на себя вашу немилость и ненависть великого князя, — отвечала Екатерина.
— Чем же ты будешь жить? — спросила Елисавета.
— Тем же, чем жила прежде, пока не имела чести быть здесь, — был ответ.
— Твоя мать в бегах, она принуждена была удалиться из дома и отправилась в Париж, — говорила государыня.
— Король прусский преследует ее за излишнюю приверженность к русским интересам, — сказала Екатерина.
Императрица велела ей встать, подошла к ней и говорила:
— Бог мне свидетель, как я о тебе плакала, когда ты была при смерти больна, вскоре по приезде твоем в Россию, если б я тебя не любила, я тогда же отпустила бы тебя.
Иван Шувалов
Екатерина в ответ на это снова рассыпала благодарности и сожалела о том, что навлекла на себя немилость государыни. В то же время, как императрица говорила с великой княгиней, великий князь переговаривал с Шуваловым. Государыня подошла к ним и вмешалась в их беседу. Екатерина не могла ничего расслышать до тех пор, пока супруг ее не возвысил голоса.
Она услышала такие его слова:
— Она зла и чересчур много о себе думает. Екатерина подошла и произнесла:
— Если вы говорите обо мне, то я очень рада сказать вам в присутствии ее величества, что я действительно зла против тех, которые советуют вам делать несправедливости, и стала к вам высокомерна, потому что ласковым обращением с вами ничего не сделаешь, а только пуще навлекла на себя вашу неприязнь.
Елисавета заметила племяннику, что слышала от Екатерины о его дурных советчиках по голштинским делам, а когда тот выразил свое негодование на жену, императрица прервала его и завела речь о сношениях Штамбке с Бестужевым и, подошедши ближе к великой княгине, сказала:
— Ты мешаешься во многие дела, которые тебя не касаются, я не смела этого делать во время императрицы Анны. Как, например, осмеливалась ты посылать приказания фельдмаршалу Апраксину?
— Никогда мне в голову не приходило посылать свои приказания, — возразила Екатерина.
— Как ты можешь запираться в переписке с ним! — сказала Елисавета. — Твои письма вон там на туалете! — Она указала на туалет и прибавила: — Тебе запрещено было писать.
— Правда, — сказала Екатерина. — Я писала без позволения, и за это прошу простить меня, но так как мои письма здесь, то из этих трех писем ваше величество можете видеть, что я никогда не посылала ему приказаний, но в одном письме передавала ему то, что здесь говорили о его поступках.
— Зачем же ты писала ему об этом? — прервала ее Елисавета.
— Затем, — отвечала Екатерина, — что принимала в нем участие. В этом письме я просила его исполнять ваши приказания. Из двух остальных писем, в одном я поздравляю его с рождением дочери, в другом — с Новым годом.
Императрица заметила:
— Бестужев говорит, что было много еще писем.
— Если Бестужев это говорит, — отвечала Екатерина, — то он лжет!
— Хорошо же, — сказала тогда Елисавета, — так как он обличает тебя, то я велю его пытать.
Екатерина поняла эту угрозу в смысле желания напугать ее и сказала:
— По самодержавной своей власти ваше величество можете делать все, что найдете нужным, а я все-таки утверждаю, что писала к Апраксину только три письма.
Императрица ничего не сказала, стала прохаживаться по комнате, обращаясь то к великой княгине, то к племяннику, то к Шувалову; в чертах лица и в голосе государыни Екатерина заметила более озабоченности, нежели гнева.
Екатерина повернула опять на просьбу отпустить ее из России, она не будет, со своей стороны, препятствовать великому князю взять себе иную жену. По замечанию Екатерины, великому князю этого очень хотелось, чтобы посадить на место ее Воронцову, но императрица не могла бы согласиться на это, да и не допустили бы до этого и Шуваловы, которые ни за что бы не пожелали очутиться со временем под властью Воронцовых. В заключение всего государыня сказала Екатерине вполголоса:
— У меня много еще о чем поговорить с тобой, но теперь не могу, потому что не хочу, чтоб вы еще больше рассорились. Идите к себе, уже поздно — три часа!
Вышли великий князь и великая княгиня. Государыня позвала к себе Шувалова.
Когда Екатерина пришла в свои покои, к ней вошел Шувалов и сказал, что государыня будет иметь с ней еще один разговор наедине. Это ночное свидание Елисаветы с Екатериной происходило 23 апреля 1758 года.
На другой день Екатеринина прислужница Шарогородская доставила ей сведения, полученные от ее дяди, духовника императрицы. Государыня сказала священнику, что ее племянник не умен, а великая княгиня очень умная женщина и любит истину и справедливость.
Екатерина дождалась обещанного второго свидания, однако, не считала нужным показывать перед другими, что оставила мысль об отъезде из России. 29 мая она опять написала императрице письмо, в котором изъявляла желание прежде своего отъезда «иметь благополучие увидеть очи ее императорского величества и повергнуть себя к ножкам государыни с крайнейшею благодарностью» Великая княгиня в то же время сносилась с изгнанным по делу Бестужева в казанские деревни Елагиным, послала ему триста червонцев и утешала его надеждой на друзей, между прочим, на Разумовского и на Понятовского, которых в письмах своих означала загадочными именами.
Новый главнокомандующий российскими военными силами, заменивший Апраксина, был генерал-аншеф Фермор, человек очень скрытный. Он говорил о своих планах один раз то, другой — иное, и двигался к Бранденбургии на соединение против пруссаков с австрийскими и шведскими союзными силами, хотя, по замечанию современников, плоха была надежда на прочность дружелюбия русских с австрийцами и шведами.
В Петербурге, между тем, разрешался вопрос о Курляндии. Эта страна считалась по государственному праву ленным владением Польши, но после Анны Ивановны попала в зависимость от России, и судьба ее не могла уже решаться без участия последней державы. Герцог Бирон не лишился ни своего права на герцогское достоинство, ни титула, но содержался в ссылке в Ярославле. Его не отрешали от власти над Курляндией, но и не пускали править своим герцогством. Курляндия отдана была во временное управление выбранному от местного дворянства комитету главных советников, которые должны были слушаться российского резидента, а к нему в помощь, на случай, придавалось расставленное в Курляндии русское войско. Россия действовала там неограниченно еще и потому, что Курляндия, с того времени, как герцогинею была Анна Ивановна, задолжала России значительную сумму, по русскому счету 2532016 рублей. Так как русская государыня ни за что не думала восстанавливать власть Бирона и отпускать его в Курляндию, то Август III, король польский и курфюрст Саксонский, задумал отдать Курляндию своему сыну, принцу Карлу, и с этой целью отправил его представиться русской императрице. Прибывши в Петербург весной 1758 года, принц Карл очень понравился Елисавете Петровне, хотя не приобрел того же расположения от великого князя и его супруги, бывших под влиянием Понятовского, противника короля Августа. Елисавета Петровна обещала помогать вступлению на Курляндское герцогство принца Карла русскими военными силами, если только изберет его в герцоги курляндское дворянство, кроме того, она повелела своим уполномоченным в Польше Гроссу и Симолину стараться, чтобы сейм Речи Посполитой отнесся благосклонно к таковому избранию. Но собравшийся в Гродно польский сейм был сорван, и русские уполномоченные, за невозможностью собрать сейм вновь, настояли, чтобы курляндский вопрос разрешен был без сейма в сенате. Шестнадцать сенаторских голосов из двадцати решили его в пользу Карла, и Август III дал сыну инвеституру на герцогство Курляндское.
Принц Карл, оставив Петербург 31 июля 1758 года, поспешил к русской армии, чтобы находиться там в качестве союзника при главнокомандующем Ферморе. В августе 1758 года Фермор осадил крепость Кюстрин, жестоким и упорным бомбардированием истребил весь прилегавший к крепости город, но комендант крепости на требование русского главнокомандующего не сдавался, ожидая с часу на час выручки. Фридрих И, находившийся тогда с войском в Богемии, услышав о критическом положении Кюстрина, поспешил на выручку. Когда весть дошла до Фермора, что король приближается, русский главнокомандующий оставил осаду Кюстрина и выступил навстречу королю. Неприязненные войска сошлись 14 августа при деревне Цорндорф, верстах в шести или семи от Кюстрина. Произошло сражение чрезвычайно кровопролитное. Фермор устроил свое войско продолговатым четырехугольником, в середине которого расположил обоз и конницу. Такой способ построения войска был кстати в войнах Миниха против турок и татар, у которых вся военная сила состояла в коннице, но он не годился против дисциплинированной прусской пехоты. Фермор заметил слабость левого крыла прусского войска и выпустил на него из четырехугольника свою конницу, чтобы она врубилась в прусские ряды. Но прежде чем конница эта достигла неприятельского войска, она подняла такую пыль, что русские ничего не видели и стали палить в собственную конницу. Пруссаки, заметив смятение в русском войске, ударили всей силой на его правое крыло, прорвали четырехугольник и стали овладевать русским обозом. Тут на беду русские солдаты, в полурастрепанном своем обозе, напали на бочки с вином и перепились. Все правое крыло русского войска было смятено и уничтожено. Но на левом крыле русские не были пьяны; там защищались они с отчаянным мужеством и прогнали в болото атаковавшую их прусскую пехоту. Обе стороны дрались с равным ожесточением, растративши весь порох, работали шпагами и штыками; доходило дело до рукопашной. По окончании битвы и уборки тел нашли одного русского солдата смертельно раненного, он лежал на умиравшем от ран пруссаке и грыз его зубами. Ночь прекратила битву. Войска так перемешались, что половина прусских пушек очутилась у русских, а половина русских — у пруссаков, и на первых порах трудно было решить, какая сторона одолела. Обе себе приписывали победу, пока, наконец, число погибших в бою не решило вопроса в пользу пруссаков. Русские потеряли более двадцати тысяч человек убитыми, взято было в плен несколько русских генералов, немало штаб- и обер-офицеров, более ста пушек и тридцать знамен. Пруссаки потеряли двенадцать тысяч человек и двадцать пушек. Бывший в битве сын польского короля принц Карл прислал в Петербург к Воронцову донесение, в котором выставлял ошибки Фермора. Согласно с ним и другие отзывались об этой битве.
Дальнейшие движения Фермора с войском до конца 1758 года были безуспешны. Правительство было им недовольно, и в начале 1759 года он был вызван в Петербург и сменен, хотя и оставлен при своем новом преемнике в войске, а в марте того же года назначен был другой главнокомандующий — генерал-аншеф Петр Семенович Салтыков, начальствовавший украинской ландмилицией, человек уже немолодой и до сих пор нигде не показавший ничем своих военных талантов. Он был, так сказать, в загоне, потому что считался сторонником Брауншвейгской династии в прежнее время. Когда он прибыл к армии в Пруссию, то русские смеялись над ним и прозвали его курочкой: это был седенький, низкорослый старичок, ходивший всегда в белом ландмилиционном мундире без украшений и чуждый всякой пышности и церемонности, что русские привыкли тогда видеть у своих главнокомандующих. В июле он соединился с австрийским отрядом Лаудона. Русские выгнали пруссаков из Польши и достигли Франкфурта-на-Одере. Салтыков хотел соединиться с австрийской главной армией под начальством Дауна, но прусский король не допустил до соединения союзных войск и напал на русское войско, расположенное близ Франкфурта-на-Одере при деревне Кунерсдорфе.
Утром рано Фридрих II переправился через Одер, думал окружить русское войско с трех сторон и прижать его к реке, но по причине лесов и буераков не мог поспеть ранее полудня. Заметив, что слабее других сторон русского войска было его левое крыло, он направил на него все силы, а его артиллерия, установленная на близлежащих высотах, метала туда же свои заряды. Пруссаки легко овладели русскими батареями, а русские, выстраиваясь маленькими рядами, отстреливались, пригибаясь к земле, и все пятились назад, уступая место победоносному неприятелю, так что деревня Кунерсдорф, бывшая сначала в середине русского войска, очутилась позади пруссаков. В 6 часов вечера пруссаки овладели уже всеми русскими батареями, захватили 180 пушек и несколько тысяч пленных. Победа прусского короля казалась несомненной, и Фридрих II отправил об этом радостное известие в Берлин и в Силезию, а между тем думал окончательно доконать русских. Напрасно прусские генералы предостерегали его, что войско изнемогает от продолжительного боя при утомительном зное. Король слушал только одного генерала Веделя, который старался говорить королю то, что последнему нравилось.
Битва возобновилась на этот раз за русскую батарею, построенную на еврейском кладбище и покинутую. Пруссаки хотели овладеть ею, но Лаудон с австрийцами поспел ранее занять ее. Не удалось пруссакам взобраться на высоту, называемую Шпицберген, очень крутую, опоясанную оврагом, через который пруссакам приходилось перелезать. Несколько раз они повторяли приступы, но были отгоняемы градом пуль и картечей. Прусские генералы были переранены, сам король был на волос от смерти, и только золотая «готовальня», бывшая у него в кармане, не допустила пуле просадить ему грудь. В это время на ослабевших уже пруссаков напал с двух сторон Лаудон с конницей. Это решило победу над пруссаками. Все их войско побежало в лес и на мосты, где произошла давка и смятение. Пруссаки потеряли не только все взятые у русских орудия, но покинули и собственные шестьдесят пять. Фридрих II чуть сам не попался в плен и был одолжен своим спасением ротмистру Притвицу, который с отрядом гусар вступил в бой с русской погоней, задержал ее и тем дал время Фридриху II ускользнуть от опасности. Фридрих за несколько часов перед тем веривший в свое торжество и рассылавший курьеров с вестью о победе над русскими, пришел в такую скорбь, что желал себе смерти. «Из сорока восьми тысяч воинов у меня осталось не более трех тысяч, — писал он тогда Финкенштейну, своему министру в Берлине. — Все бежит, нет у меня власти остановить войско. Пусть в Берлине думают о своей безопасности. Последствия битвы будут еще ужаснее самой битвы. Все потеряно. Я не переживу погибели моего отечества!» В России, напротив, известие о победе принесло великую радость и торжество. В церкви Зимнего дворца отправлялся благодарственный молебен, звонили в колокола, палили из орудий. Салтыков произведен был в фельдмаршалы, прочие генералы повышены в чинах и получили земли в Лифляндии. Мария-Терезия, со своей стороны, прислала Салтыкову и другим русским генералам подарки, состоявшие в дорогих вещах и червонцах. Русским стоила эта победа 2614 человек убитыми, 10 863 ранеными; неприятельских тел похоронено на месте битвы 7627; взято в плен 4542 дезертира, прусских было 2055; у Лаудона убито бьио 893 человека, ранено 1398. Победители взяли 28 знамен и 172 пушки.
После победы Салтыков несколько времени не предпринимал движений ни вперед, ни назад, ни в сторону. Его недоверие к Дауну простиралось до того, что он говорил французскому агенту, бывшему в русском войске: «Австрийцы за тем призвали русское войско, чтоб его сгубить. Дауну хочется, чтоб русские дрались, а он со своим войском делал бы только диверсии». Недоверие между полководцами перешло на неприятные отношения и между их правительствами. Тогда из Петербурга посылались в Вену жалобы на Кауница и на Дауна, а по Европе стало распространяться мнение, что медлительность Салтыкова после кунерсдорфской битвы есть плод тайных предписаний петербургского правительства, которое будто бы подпало под сильное влияние новоприбывшего английского посланника Кейта и стало действовать не в пользу своих союзников — австрийцев. На самом деле между австрийской политикой и русской ощутительно выказывалось различие принципов, с которыми обе стороны смотрели на союз между собою. Австрийцы представляли русскому правительству, что русское войско в Пруссии должно действовать только как вспомогательная сила для Австрии, но императрица Елисавета Петровна отвечала, что это неверно, и сам Фридрих II давно объявил, что считает Россию главнейшим из своих неприятелей.
Бегство Фридриха в битве при Кунерсдорфе
В 1760 году Салтыков отступил в Польшу и расположил свое войско там на квартирах. Продолжались переговоры с австрийскими генералами о способах ведения войны, но из этого ровно ничего важного не выходило. Салтыков был болен, он подвергался припадкам ипохондрии и, кроме того, страдал часто лихорадкой. 12 сентября он подал в отставку и сдал команду генералу Фермору. Фермор и Даун продолжали спорить между собой насчет движения военной силы. Наконец 15 сентября получено из Петербурга предписание послать отряд на Берлин, о чем уже прежде представлял Фермор. В то же время предпринята была вместе со шведами осада прусского города в Померании, Кольберга, но пошла неудачно. Русские, высадившись на берег, услышали, что на выручку Кольбергу идет прусское войско, наскоро посадили на суда свои силы и отплыли.
Предприятие Тотлебена и Чернышова, отправленных на Берлин, было удачное: 22 сентября Тотлебен стал перед берлинскими воротами. Фермор с главной армией отошел к Франкфурту-на-Одере. Берлин на левой стороне Шпре был огражден стеною, на правой — палисадом и охранялся гарнизоном в три батальона. Комендант, генерал Рохов, находил невозможным чинить отпор и готов был сдаться на великодушие победителей, но приглашенные на военный совет генералы Левальд, Зейдлиц и принц Виртембергский уговорили его защищаться. Устроили у ворот шанцы, забрали в службу инвалидов и выздоравливающих солдат. Тотлебен приблизился к воротам Котбусским и Галльским и в 2 часа пополудни открыл огонь. Пруссаки дали отпор. Тотлебен увидел, что Берлина взять скоро нельзя и отступил, оставивши у города казаков с двумя орудиями, а сам овладел замком Кепеником, но после сильного сопротивления. В это время в Берлин вошло еще девять батальонов пехоты. Услыхавши о таком усилении гарнизона в Берлине, дано было знать Фермору с тем, чтобы просить подмоги. Фермор прислал отряд конницы и пехоты с частью артиллерии. 26 октября Тотлебен и Чернышов снова явились под Берлином, один на левой, другой на правой стороне реки Шпре. Тотлебен начал нападение с юга; против него защищался генерал Зейдлиц. Тут казаки узнали, что на подмогу Берлину из Потсдама идет прусский генерал Гюльзен. Тотлебен выслал против него отряд, но Гюльзен пробился сквозь него и расположился у Галльских ворот. Тотлебен отступил в Юстенгауз.
Фельдмаршал Пётр Салтыков
Ввиду усиления прусских сил в Берлине Чернышов был того мнения, что придется оставить покушение овладеть Берлином, как получилось известие, что в содействие к русским подходит австрийский фельдцейхмейстер Ласси с восемнадцатью тысячами войска. И так под Берлином вдруг очутилось сорок тысяч неприятельского войска. По этой причине в ночь с 8 на 9 октября н. с. (27–28 сент. стар, ст.) в Берлине решили сдать город и гарнизон перевести в Шпандау.
В 4 часа утра комендант Рохов вручил капитуляцию Тотлебену. Последний принял ее, не сносясь с Ласси и даже с Чернышевым, на условиях, чтобы гарнизон объявлен был военнопленным, все воинские запасы и государственное имущество поступали в распоряжение победителей, а частная собственность объявлялась неприкосновенной и всем обывателям Берлина предоставлялась личная безопасность.
Тотлебен вошел в Берлин с тремя полками, назначил комендантом Берлина бригадира Бахмана и тотчас вступил в продолжительные толки с местными властями о контрибуции. Тотлебен запросил четыре миллиона талеров, но к вечеру сошлись на полутора миллионах талеров. Часть этой контрибуции должна быть уплачена в течение восьми дней, а другая — в течение двух месяцев. Город сверх того дал войску подарок, так называемые douceur-Gelden. Квартир в городе не положено, торговля должна была невозбранно идти своим порядком. Русские взяли из королевской кассы 60 000 талеров, более не было. Из цейхгауза взято 143 орудия, 18 000 штук огнестрельного оружия и достаточное количество боевого запаса. В Потсдаме разорена была королевская оружейная фабрика, взорвана пороховая мельница, разрушен литейный двор, вся запасная амуниция брошена была в реку Шпре, но королевские дворцы остались неразграбленными; только одну картину взял себе граф Эстергази. Фермор дал приказание истребить все королевское, но купцу Гацковскому удалось спасти лагергауз, золотые и серебряные мануфактуры и вообще постараться, чтобы посещение неприятелей обошлось Берлину наименьшим вредом. Русские, в числе пленных с гарнизоном, взяли 2152 человека и кадетов со служителями 265 человек. Найдено в Берлине пленных австрийцев, немцев и шведов 4501 человек, все они получили свободу.
Русские генералы мало показывали внимательности к австрийским, которые и не принимали участия в капитуляции. Тем не менее Ласси настоял у Чернышова, чтобы караулы у Потсдамских и Бранденбургских ворот были поручены австрийцам. Им досталось из добычи только 12 орудий, да и то бывших их же собственных, и одна четвертая часть douceur-Gelden, другая четверть досталась Чернышову, а половина — Тотлебену с его отрядом.
Но Ласси взял Потсдам и Шарлоттенбург. Первый заплатил 60 000 талеров контрибуции частью наличной монетой, частью же векселями на Гамбург; другой — 15 000 талеров. Ласси взял, кроме того, 5427 талеров douceur-Gelden. Ласси не обуздывал своих воинов, и только по ходатайству голландского посланника не дошло до полного разграбления. Услыхавши, что король прусский приближается с войском, русские 12 октября н. с. (1 октября стар, ст.) ушли к Франкфурту-на-Одере, а австрийцы — в Торгау.
Уже всем воюющим сторонам война стала тяжела и несносна. И Франция, и Австрия, и Россия тратили громады людей и большие суммы денег, а дело их мало подвигалось. Не достигалась цель, с какой война была предпринята — ослабить и унизить прусского короля. При всех неудачах он, казалось, чем был несчастливее, тем выше вырастал в глазах не только своих подданных, но и тех наций, с которыми воевал. Во Франции сочувствие французской публики склонялось к Фридриху, внушавшему уважение своим необычайным геройством, и величайший писатель Франции — идол своего века, Вольтер, в своих произведениях восхвалял не французского короля и его полководца, а Фридриха II, врага Франции и своего личного друга. В России как ни упорно держалась императрица Елисавета ненависти к прусскому королю, но русский молодой двор относился к нему иначе. Наследник престола Петр Федорович благоговел перед Фридрихом, а великая княгиня, если и не разделяла приверженности своего супруга к прусскому королю, не была, однако, так неприязненно настроена, как императрица. По ее воззрениям России лучше всего было не мешаться в прусские дела. Господствующим побуждением великой княгини было собственное властолюбие, ее идеалом было достижение верховной власти, которую впоследствии она и приобрела, но Семилетняя война ни в каком случае не входила в расчет ее целей. Нельзя сказать, чтобы русские вообще желали этой войны, даже и те, которые находились тогда в войске и бились против Пруссии. Современники говорят, что все желали мира и возвращения в свое отечество; когда разнесся слух о проезде через Данциг какого-то курьера с мирными предложениями, слух этот произвел моментальную радость в войске. Россия вытягивала все скудные и без того экономические силы своего народа на содержание войск. Хотя Елисавета Петровна, показывая упорную ненависть к прусскому королю, говорила, что будет продолжать войну, если б ей даже пришлось продать половину своего гардероба и своих бриллиантов, но она не могла не чувствовать и не знать всей тяжести войны для подвластного ей народа. О финансовой тягости для России этой войны можно судить уже по тому, что каждый год не досылалось по нескольку сот тысяч рублей до суммы, необходимой на содержание войска. Война, происходившая в середине Европы, ни для кого из европейцев не могла быть приятна, она задерживала торговлю и всякое мирное обращение людей между собой, а потому желание мира стало повсеместным.
Первые шаги к желанию примирения сделаны были Францией. Французская дипломатия стала входить с правительством австрийским в соглашение, как устроить мир, откровенно сознаваясь, что для ее государства война делается нестерпимой. Австрия, в благодарность за пособие, оказанное Францией к возвращению Силезии, уступила Франции часть Фландрии, состоявшей до того в австрийском владении. Это постановлялось секретной статьей, которую хотели скрыть от России. Между тем с Россией у Франции велись довольно странные сношения: мимо собственного официального посланника де Лопиталя, Людовик XV в продолжение целого года вел с Елисаветой Петровной тайную дружескую переписку через посредство секретаря своего посольства, кавалера д’Эона. Предметами этой переписки отнюдь не были политические вопросы, да и вообще она не заключала в себе ничего важного. Половина всего написанного друг к другу высокими особами состоит из комплиментов и уверений в искренне-дружеском расположении. Императрица жаловалась на свою болезнь, и Людовик XV послал ей своего придворного врача Поассонье, но этот врач не сошелся с бывшим уже при императрице врачом, греком Кондоиди, который не хотел с французом советоваться, потому что последний был чином ниже его. Елисавета Петровна просила своего венчанного друга прислать к ней для развлечения двух знаменитых тогда во Франции артистов театра Французской комедии — Лекэна и госпожу Клерон, но Людовик XV отказал в этой просьбе под предлогом невозможности лишить французскую публику ее любимцев. Елисавета Петровна просила французского короля быть вместе с нею восприемником ребенка, которого рождения ожидали тогда от великой княгини, и на это последовал отказ под тем предлогом, что так как этот ребенок будет воспитан в греко-восточной религии, то король-католик не в состоянии будет брать на себя обязанность крестного отца, который, по церковному праву, делается наставником своего крестника. Таким образом, эта переписка была в свое время какой-то игрой высоких особ в интимность. Между тем, узнавши о секретных переговорах Франции с Австрией, императрица высказала де Лопиталю свое неудовольствие на то, что Франция сносится с Австрией, устраняя Россию.
Но во Франции произошла перемена главного министра. Вместо Берни сделался министром Шоазель, который продолжал в принципе ту же мирожелательную политику, как и его предшественник, но был отважнее. Он находил, что роль России в вопросе о европейском мире очень важна, и поручил де Лопиталю в июле 1759 года передать Воронцову, что Россия заслужит благодарность всей Европы, если примет на себя посредничество к примирению Австрии с Пруссией, а это не так трудно, потому что обе державы в равной степени истощены войной. Вслед за тем последовала кунерсдорфская победа, и это событие дало России право, с своей стороны, заговорить более высоким голосом. 26 октября того же года подана была от канцлера Воронцова записка, а 1 декабря последовала в таком же смысле другая. Их содержание было таково, что если Австрия приобретет Силезию, а Франции уступит часть Фландрии, то Россия, как союзная с ними держава, за участие в войне имеет также право на вознаграждение и желает приобрести Восточную Пруссию вдоль Балтийского побережья от Мемеля до устья Вислы, в видах разменяться этой территорией с Польшей, от которой зато Россия желает получить правобережную Украину, уступленную Польше после присоединения Малороссии к России. Такое заявление не понравилось Франции, которая явно желала, чтобы Россия, посылая свои военные силы и истрачивая свои финансы, осталась в конце концов с пустыми руками, тогда как союзники ее будут получать выгоды. Версальский двор не доверял России; впрочем, такое недоверие в Европе было всеобщее. Уже не один год привыкли в Европе находить в действиях России жадность к территориальным захватам. Англия так же, как и ее соперница Франция, неодобрительно отнеслась к желанию России приобрести Восточную Пруссию, хотя бы и временно, с целью промена ее на правобережную Украину. Когда Иван Иванович Шувалов заговорил об этом с английским посланником в России, Кейтом, англичанин отвечал, что с таким требованием нельзя мыслить о прекращении войны; король прусский скорее погребет себя под развалинами своего государства, чем согласится на такое унизительное условие, и все другие государства до этого не допустят, потому что ясно увидят намерение России овладеть всей торговлей Севера. Дания и Швеция также не соглашались на проект России, даже Австрия, нуждавшаяся в союзе с Россией и потому не смевшая слишком резко отказывать ей, соглашалась очень уклончиво, чтобы о вознаграждении России было условлено с Австрией секретно, в общих выражениях и притом только тогда, когда Австрия получит уже то, чего желает.
Де Лопиталь, слишком старый и притом казавшийся расточительным, был уволен с почетом, а посланником в Петербург назначен двадцатисемилетний барон Бретель, красивый, любезный, годный для дамского общества, хотя уже женатый и горячо любивший жену свою. Ему дали секретное поручение склонить на сторону Франции великую княгиню, которой стали приписывать важное влияние на политические дела. Все знали, что до сих пор Екатерина была не расположена к Франции, но приписывали это тому, что по французским интригам в Польше был отозван из Петербурга Понятовский, которого великая княгиня желала видеть при русском дворе. Бретель тут-то и ошибся. Если великая княгиня благоволила к Понятовскому, то императрица не терпела этого человека и написала о том к Людовику XV, а король французский ей в угоду отправил в Варшаву своему посольству приказание стараться, чтобы в Петербург Понятовского не посылали.
Георг Каспар Иосиф фон Преннер.
Конный портрет Елизаветы Российской
Между тем у французского министра Шоазеля с английскими дипломатами возникли переговоры, на которых заявлена была мысль решить вопрос о мире посредством созвания вместе одного конгресса, как хотели прежде англичане, двух конгрессов: один бы занялся спорными вопросами, породившими войну между Англией и Францией, и всецело относился бы к американским владениям, второй посвящен был установлению мира между прусским королем, с одной стороны, и между Австрией, Россией и Саксонией, с другой. Тем временем предположили заключить всеобщее перемирие. Такое предложение послано было Бретелю для представления российскому правительству. Предложение, поданное Бретелем в январе 1761 года, рассматривалось в конференции Воронцовым и камергером Шуваловым, которого голос должен был считаться голосом самой государыни, уже не занимавшейся по болезни никакими делами. Великий князь, которого сильно обвиняли в пристрастии к прусскому королю, не был допущен. Мысль о двух конгрессах была одобрена, но перемирие допускалось Россией только на короткое время. Императрице-королеве предоставлялось получить Силезию, увеличить владения короля польского и курфюрста саксонского, Швеции отдать часть Померании, а Россия, хотя имеет право на Восточную Пруссию, уже завоеванную у такого государя, который первый объявил войну, но так как России главная цель — ослабление и усмирение прусского короля, то Россия жертвует своими правами, лишь бы улучшены были мирные условия для ее союзников, особенно для Франции; поэтому государыня объявит английскому правительству, что если она, ради всеобщего мира, сделает уступку своих прав, то надеется, что взаимно и Англия окажет пожертвование в своих претензиях на французские владения. О такой своей умеренности сообщила императрица французскому королю и просила секретно поддерживать на польском сейме запросы России касательно исправления украинских границ. Не было ничего неблагоразумнее со стороны России такого неуместного великодушия. Этим воспользовались в Европе и растолковали такое великодушие бессилием России.
Шоазель, одушевляемый патриотической идеей сохранения за Францией ее заморских владений, вполне одобрил русский проект и писал Бретелю, что следует воспользоваться выгодами, которые предоставляет петербургский двор, оставляя Пруссию, и убедить венский двор, что земли, завоеванные французами у прусского короля, должны остаться в вознаграждение Франции. 13 мая того же года Шоазель прислал Бретелю ноту иного содержания: «Теперь не время распространяться о видах России на польскую Украину; можете ограничиться общими уверениями, что король, насколько возможно, покажет свое доброе расположение к интересам России». Это произошло оттого, что, во-первых, Людовик XV стал мало ценить силу России, во-вторых, не хотел огорчить поляков допущением русских завладеть Украиной. В июне того же года сам король написал Бретелю: «Русские годятся быть союзниками только ради того, чтобы не приставали к нашим врагам; они делаются заносчивы, когда видят, что у них чего-нибудь ищут. Если я стану одобрять намерение русских овладеть Украиной, я могу возбудить к себе охлаждение со стороны турок. Слишком дорого придется мне заплатить за союз с государством, где интрига день ото дня берет более и более верх, где остаются неисполняемыми повеления высочайшей власти и где непрочность преемства лишает доверия к самым торжественным обязательствам». Следуя инструкции, присланной от короля, Бретель в разговорах с Воронцовым тщательно избегал всего, что касалось Польши и Украины, а когда Воронцов заговорил о дружественном союзе с Францией, который тотчас после конференции предлагала государыня в частном письме к Людовику XV, то Бретель представился ничего не понимающим и стал распространяться о союзе торговом. Тогда Россия, видя, что ее добрые предположения не ценятся, покинула обещанное свое посредничество в примирении Франции с Англией. Правда, посол русский в Лондоне, князь Голицын, раз заикнулся об этом вопросе, но уже более не повторял ничего о нем, а первый тогдашний министр английский Питт, враг Франции, объявил французам категорически, что Англия иначе не приступит к миру, как удержавши в своем владении все свои завоевания в Америке и в Индустане.
Положение Фридриха II не улучшалось. Истративши в боях столько войска, он не видал, чтобы враги его от равного истощения уменьшили против него злобу, напротив, желал мира он сам, а императрица-королева оттягивала собрание конгресса в Аугсбурге с явным намерением продолжать войну в надежде еще более унизить своего соперника. Англия стала медлить в присылке ему субсидий по смерти английского короля Георга II; французские, австрийские и русские войска не выходили из Германии. Россия с таким упорством, казалось, хотела вести войну, что не ладила с Австрией по поводу перемирия, которое допускала Австрия, а Россия долго его не хотела и согласилась только на короткий срок до 1 июля. По миновании этого срока война открылась со всех сторон. В Вестфалии, то есть в прирейнских прусских владениях, явились французские военные силы под начальством Субиза и Броглио (на счастье Фридриху II, не ладивших между собой). На восточной стороне из прусских областей не выходили русские и австрийские войска. Уже Фридрих II перестал вести наступательную войну и ограничился оборонительной, избегал больших сражений и расположил свои войска в разных сторонах своего государства, откуда ждал нападения. Против французов отправил он родственника своего, принца Фердинанда и наследного принца Брауншвейгского; против Дауна, стоявшего с имперскими войсками в Саксонии, отрядил брата своего Генриха, а сам с наилучшими силами стал в Силезии и намеревался отражать русских. В то же время узнал Фридрих, что между русскими распространилось недовольство войной, и это подало ему повод попытаться, нельзя ли склонить Россию к отдельному миру. Но его надежды скоро рассеялись, когда он услыхал, что Елисавета Петровна отзывается самым неприязненным тоном о прусском короле и изъявляет охоту воевать против него до крайней возможности.
Главнокомандующий русским войском Бутурлин отрядил 27 000 человек под командой генерала Румянцева в Померанию для покорения приморского укрепленного города Кольберга, а сам с четырьмя дивизиями (Фермора, князя Голицына, князя Долгорукого и Чернышева) расположился в Познани. Современник свидетельствует, что Бутурлин предан был «куликанью» и забавлял себя разным безобразием, например, пьяных гренадеров производил в офицерские чины, а потом снимал с них чины. Наконец, он двинулся в Силезию к Бреславлю, куда и Лаудон должен был со своим отрядом спешить на соединение с ним. Но прусский король, выступивши из Бреславля, не допустил соединиться русских с имперцами. Бутурлин подступил к Бреславлю, промедлил несколько дней в бесполезных приготовлениях к осаде, потом у Стригау соединился с Лаудоном и вместе пошли к Швейдницу, куда отступил прусский король. Фридрих, расположившись под Швейдницем, в короткое время так укрепил свой стан батареями, что он имел вид постоянной крепости. Полководцы собирались напасть на королевский стан, но провели двадцать дней в бесполезных спорах и толках; наконец, Бутурлин оставил при Лаудоне отряд Чернышева в двадцать тысяч, а сам со своим войском отошел в Польшу. Прусский король, простояв еще две недели под Швейдницем, хотел принудить Лаудона вступить с ним в битву или удалиться в Богемию, но Лаудон не решался ни на то, ни на другое, и, наконец, прусский король, ввиду наступавшей для его войска скудости в продовольствии, двинулся к Нейсу, где у него были запасные магазины. Тогда Лаудон в совете с Чернышевым решился сделать нападение на Швейдниц. Они выбрали для этого темную ночь, русских было послано только четыре гренадерских роты. На счастье русским и австрийцам, комендант Швейдница давал по какому-то поводу бал. Русские и австрийцы ворвались в Швейдниц в два часа пополуночи; переходя по фашинам через ров, многие попадали в глубину, а в самом городе прусский артиллерист зажег пороховой магазин, взорвал на воздух триста русских солдат, но вместе с ними погубил немало и своих пруссаков. Лаудон запретил своим подчиненным грабить, однако не в силах был остановить рассвирепевших солдат. Русские вели себя там умереннее и воздержаннее, чем австрийцы.
На севере, в Померании, воевал с отдельным корпусом генерал Румянцев. Уже два раза в эту войну русские пытались покорить город Кольберг, но безуспешно. На этот раз русский флот, состоявший из сорока больших и малых судов, в соединении со шведским, действовал против кольбергской крепости с моря, а Румянцев — с сухого пути. Под самым Кольбергом расположились защищать город пруссаки под командой генерала принца Вюртембергского и укрепили свой стан окопами и батареями. Местоположение, избранное ими, было выгодно: с одной стороны речка, с другой — болото, позади — город, откуда можно было доставать съестные и боевые запасы. Начались драки и схватки с переменной удачей то для тех, то для других. В один день русские взяли в плен храброго прусского генерала Вернера; зато на другой день в кровопролитной пятичасовой битве они потеряли до трех тысяч убитыми, и в том числе генерал-майора князя Долгорукого. Но ретраншемент, ограждавший стан принца Вюртембергского, не сдавался ни против каких решительных русских приступов, и русские чувствовали, что с наступлением глубокой осени станет им еще труднее. Правда, Румянцеву была прислана помощь от Бутурлина, но и прусский король, с своей стороны, прислал в подмогу принцу Вюртембергскому генерала Платена, и русские, при всех усилиях, не могли помешать ему.
Наступил месяц ноябрь, началась стужа. В войске принца Вюртембергского был такой недостаток топлива, что прусские солдаты ломали в городе деревянные дома для своего обогревания. Недостаток фуража был так велик, что у конницы лошади получали только по полфунту соломы в сутки. Город был так стеснен, что нельзя было провезти туда ни одного воза с продовольствием. Зная такое положение неприятелей, Румянцев несколько раз посылал к принцу Вюртембергскому предложение сдаться. Принц отвергал такие предложения и, наконец, отважился на смелое и, можно сказать, отчаянное дело: позади города было обширное плесо, которое соединялось с морем узким, но глубоким протоком; русские не предприняли там никаких предосторожностей, кроме того только, что истребили суда, стоявшие близ берега. Принц Вюртембергский приказал построить на козлах мост, а мужик, знавший местность, указал места, где в плесе вода была не так глубока. Сделали наскоро мост, провели через него пехоту, а конница переправилась вплавь. Этот подвиг совершен был 14 ноября в темную ночь, и притом так тихо и удачно, что русские узнали о том, что их неприятель ускользнул, когда уже прусское войско совершенно переправилось через воду. Принц Вюртембергский и Платен думали снабдить крепость продовольствием, но его взять было неоткуда. Между тем сделался такой жестокий мороз, что замерзло более сотни пруссаков. Тогда Румянцев послал к кольбергскому коменданту Гейдену убеждение сдаться, но комендант отказал и повелел облить водой крепостные валы и стены, чтобы они, обледенев, стали неприступны на случай штурма. И действительно, несколько попыток приступа окончились неудачно. Между тем и русским пришлось также чрезвычайно круто. Солдаты помещались в палатках и землянках под снегом, покрывшим землю уже более чем на целый аршин. Обе стороны выжидали, чтобы их противники склонились под неудобствами зимы и всяких лишений. Пруссаки надеялись, что русские прежде изнемогут и отойдут; русские ожидали, что холод и голод-таки побудят Кольберг сдаться. Промедлили еще до 6 декабря. Русские взяли верх в этом взаимном ожидании беды противникам. Кольберг сдался. Русские взяли в покоренной крепости 2903 человека военнопленных и 146 орудий. Комендант хотел было выговорить более снисходительные условия, выйти гарнизону с оружием и с запасами, но Румянцев настоял, чтобы все положили оружие, а запасу дозволил взять столько, сколько каждый солдат может поместить у себя в сумке на три дня. Офицерам дозволено ехать в экипажах с семьями в определенные места в сопровождении русских обер-офицеров. Оставивши оружие, прусский гарнизон удалился в Штеттин. Но когда донесение Румянцева о победе прибыло в Петербург, уже императрица Елисавета Петровна лежала мертвой.
В управлении государством с воцарением Елисаветы Петровны не стало уже кабинета высшей власти, посредствующей между высочайшей особой и сенатом. Но около государыни всегда были близкие люди, чаще других видевшие и слышавшие ее, а потому имевшие большую власть перед другими, и хотя кабинет по форме был уничтожен, но, в сущности, он продолжал быть при государыне, не имея, впрочем, прежнего названия. В первые годы своего царствования императрица сама часто посещала сенат и обращала внимание на дела, но год от года такие посещения становились реже, и мало-помалу императрица стала утомляться, так что, исключая близких людей, редко кто удостаивался ее видеть.
Одной из первых обязанностей восстановленного в своей силе сената было пересмотреть все до того бывшие указы и отменить из них те, которые признаются противными государственной пользе. Итак, с первых дней царствования Елисаветы Петровны сенат получил как бы власть законодательную. Высочайшая особа составляла главу этого законодательного органа; государыня была тогда для всех доступна. В январе 1742 года всем и каждому было дозволено подавать лично государыне челобитные, и для этого назначался определенный в неделю день. Но это продолжалось недолго, и 28 мая того же года указано было подавать челобитные не иначе, как в соответственное присутственное место. Сенат имел, кроме того, высшую судебную власть; никто без утверждения сената не мог быть приговорен к политической смерти. До 1753 года, хотя смертной казни и не было, но преступникам, осужденным на политическую смерть, отсекали правую руку, а с вышеприведенного года ограничили наказание кнутом и рванием ноздрей. В это же время последовало облегчение для женского пола: жен преступников не приневоливали идти с мужьями в ссылку, им дозволяли жить в своих приданых имениях и домах, либо выделяли им на содержание часть мужнего движимого имущества, а в 1757 году женщины, приговоренные к телесному наказанию, освобождаются от рвания ноздрей и наложения клейм.
Летний дворец императрицы Елизаветы Петровны
Бывшая при Анне Ивановне доимочная канцелярия возбудила к себе всеобщую ненависть, и ввиду этого была уничтожена тотчас по вступлении на престол Елисаветы Петровны. Но недоимки от этого не уменьшились, а в сентябре следующего года возросли в государстве до пяти миллионов. Тогда сенат для искоренения беспорядков подал в доклад проект — через каждые пятнадцать лет возобновлять ревизию. Этой мерой думали пресечь повсеместные побеги и пристанодержательство беглых, а также облегчить судьбу помещиков, которые часто за недоимки содержались под караулом. Государыня утвердила поданный проект только в следующем году, и тогда же было указано всем разночинцам и боярским людям, находящимся в отлучке, явиться к своим местам к 1 июня 1744 года для записки в ревизию. Для производства ревизии посылались по губерниям генералы со штаби обер-офицерами, которые прежде всего должны были собрать сказки, а потом на них же возлагалась обязанность ездить самим для поверки беглых и отсылки живущих у чужих помещиков к своим законным владельцам. У помещиков безземельных оставляли их крепостных, но обязывали платить за них подати. Малороссияне, если оказывались у помещиков записанными в крепостных, получали все без изъятия полную свободу. Неслужащих лиц духовного звания, незаконнорожденных и вольноотпущенных, если окажутся годными в солдаты, велено отсылать в Военную коллегию, иначе — записывать в посады или цехи, либо же, по их желанию, за помещиками; прежних служб служилых людей — однодворцев, рейтар, копейщиков, затинщиков, пушкарей переписать особо и отвозить на украинскую линию. Из этого видно, что ревизия имела последствием большое перемещение народа с места на место. Высший класс, шляхетство, в подушный оклад не включалось, но для порядка велено было и его переписать, а несовершеннолетних отсылать в столицу на смотр. Поступившие в оклад по ревизии крестьяне платили подати различно, смотря по ведомствам, но в 1760 году (указ 12 окт.) сравняли черносошных (впоследствии казенных) с дворцовыми и синодальными, прибавя к прежнему четырехгривенному окладу еще 60 копеек и ввели общий для всех рублевый оклад.
Под властью сената в губерниях управляли губернаторы, жившие в губернских городах. В 1749 году указано строить им на казенный счет дома о восьми покоях с хозяйственными пристройками и, кроме того, губернскую канцелярию с конторой для сбора подушных. В провинциях, на которые делились губернии, правили воеводы. Для них также строились в провинциальных городах дома о пяти покоях с хозяйственными пристройками и, кроме того, дом для провинциальной канцелярии. В 1744 году (указ 14 января) учреждены две новые губернии: Финляндская из завоеванных от Швеции земель, и Оренбургская, которая делилась на провинции: Исетскую, Уфимскую и Зауральскую землю башкиров. Оренбургская губерния заселена была в большинстве инородцами мусульманской веры. Русские, считая и малороссиян, которых приглашали тогда по охоте селиться, составляли меньшинство. Туземцы, хотя были почти одной веры между собой, но различны по языку: тут были мещеряки, татары, каракалпаки, черемисы, чуваши, мордва, вотяки, башкирцы. Число последних простиралось до 106 176 человек. Кроме них, по временам из-за Яика прикочевывали киргиз-кайсаки, и сверх того поселялись там преимущественно с торговыми целями хивинцы, бухарцы, ташкентцы, туркмены, персияне и арабы в небольшом размере. Русские вообще не ладили с некрещеным населением края. Давнее стремление распространить христианство делалось таким неумелым и притом таким нехристианским способом, что возбудило повсюду ненависть к русским. В Оренбургском крае, управляемом тогда Неплюевым, явился между башкирцами некто Батырша, фанатик мусульманства и ожесточенный ненавистник всего христианства. Это был человек умный, с железной волей, с неутомимой деятельностью, обладавший врожденной способностью увлекать за собою толпы. Странствуя по башкирской земле, он успел поднять через мусульманских духовных массу своих единоверцев и возбудить к восстанию. Губернатор сначала думал укротить башкирцев суровыми, жестокими мерами, но только озлобил их более. Всякого, попавшегося в их руки русского, они изрубливали в куски. Неплюев прибегнул тогда к такой мере. Зная о том, что киргиз-кайсаки хотя и единоверцы башкирцам, но издавна враги между собою, он вооружил киргиз-кайсаков и настроил их перебить бежавших к ним башкирцев. Таким образом погибло от киргизов, как сказывают, до пятидесяти тысяч человек. Потом Неплюев уговаривал башкирцев мстить киргизам. Неплюев писал, что это событие надолго положит вражду между этими народами и облегчит Россию. Батырша после долгих странствований и разных покушений сам отправился в Петербург объясняться за свой народ в Тайной канцелярии. Его посадили в Шлиссельбургскую крепость, и там он погиб во время покушения убежать оттуда, успел даже убить одного из своих сторожей.
К малороссийскому народу правительство Елисаветы Петровны относилось особенно милостиво, и это следует приписать влиянию Алексея Разумовского. Сложены были с малороссийского народа все недоимки в войсковую казну в числе трехсот тысяч, отпущены были по домам казаки, наряжаемые на посты по украинской линии. В Запорожье стали отпускать денежное и хлебное жалованье, как делалось в старину; в слободских полках уволили малороссиян от посылки в Бахмут на соляные работы и от всякой рядовой службы, кроме поставки конных казаков в числе пяти тысяч. Все таможни, мосты и перевозы отдавались им на откуп без перекупки; упразднялась бывшая канцелярия над слободскими полками; возвращался свободный суд полковым канцеляриям, а над бывшей Комиссией о слободских полках, возбудившей недовольство малороссиян, назначено строгое следствие. Всем малороссийским посполитым людям дозволялось переселяться куда хотят, от этого в слободских полках много казаков и подсоседков, а еще более посполитых стало двигаться к востоку на переселение, и Ахтырский полк чуть не обезлюдел. Желающим ехать за границу для собственного образования малороссиянам велено было из Иностранной коллегии выдавать беспрепятственно паспорта. Самым наглядным изменением порядка в Малороссии было возобновление гетманства. Указ об этом дан был в 1747 году, но выбор гетмана по всем давним правам совершился не ранее января 1750 года. Собственно говоря, это был вольный выбор только по форме. Казаки были довольны, что у них восстанавливается старинный образ правления, но выбирать им довелось того, кого им сверху указывали — Кирилла Разумовского, брата Алексея. Казаки утешали себя по крайней мере тем, что с таким гетманом будут иметь защиту и покровительство перед царским престолом, так как все знали о чрезвычайной силе брата Кириллова и о его сердечной привязанности к родине и любви ко всем землякам.
В следующих за тем годах в Южной Руси произошло важное событие переселения туда сербов. Служивший в австрийской службе полковник Хорват-Одкуркич от имени своих соплеменников просил дозволения сербам вступить в русскую службу и для этого получить выгодные для поселения земли. Хорват сначала обещал набрать из сербов два полка: один — в 1000 человек, конный гусарский, другой — в 2000 человек, пехотный пандурский; а потом, прибывши в Киев с 218 офицерами и их семьями, — четыре полка, обещая служить с той земли, какая сербам пожалуется для водворения. Он не просил для своих сербов никаких особых привилегий, кроме свободной торговли внутри всей России и свободных поездок для торговых целей в Польшу, Крым и Молдавию. Им отвели землю для водворения от фортеции Каменки вдоль польской границы, а с другой стороны — вдоль владений Запорожской Сечи до границ татарских и турецких. Генерал-майору Глебову поручено было водворить там сербов и построить в крае, который с тех пор будет называться Новой Сербией, крепость св. Елисаветы (нынешний Елисаветград). Новопоселенные сербы составляли полки, из которых каждый делился на двадцать рот, и подчинялись военной коллегии. В 1753 году, по следам Хорвата, явились в Россию полковники Шевич и Депрерадович с иными сербами, и они получили для поселения край между Бахмутом и Луганью. Шевич был уже знаком русским: он оказал услуги Петру I при Пруте и теперь легко приобрел милостивое внимание царствовавшей в России дочери Петра. Сначала в отведенном для сербов крае не было никого, кроме природных сербов, но в 1761 году (указ 14 августа) дозволено было в Новой Сербии водворяться малороссиянам из польских пределов и волохам, прибывающим из Молдавии, и приписываться к крепости Елисаветы под именем казаков, но при этом было оговорено, что малороссиянам из Русского государства там селиться не дозволялось. В церковном отношении поселенцы Новой Сербии причислены были к переяславской епархии.
В Малороссии правительство энергически не допускало крепостного права и даже устраняло то, что могло вести к нему. Но в Великой России крепостничество укоренилось вполне, и правительственные распоряжения систематически клонились исключительно к пользам дворянского сословия. Так, допускались случаи, когда закон обращал в крепостного человека легально свободного; если вольноотпущенный поступал к кому-нибудь в услужение, то, по желанию последнего, мог быть обращен в его крепостные. У правительства была мысль, чтобы никто не уклонялся от взноса подушных денег, и крепостное право признавалось лучшим к тому способом; от этого у дворян, не имеющих никакой недвижимой собственности, оставляли поступавших к ним каким бы то ни было способом крепостных людей, лишь бы владельцы обязались платить за них подушное. Но владение крепостными составляло исключительную привилегию только дворянского сословия, и в 1746 году издан был указ, по которому следовало всех записанных за лицами недворянского сословия крепостных людей отобрать и отдать помещикам из дворян, если пожелают их принять и платить за них подушное. Дворяне, следовательно, имели возможность совершенно без всяких расходов приобретать крепостных людей даже целыми деревнями и селами. Злоупотребление этим способом приобретения ощутительно оказалось в Сибири, там губернаторы записывали в дворяне разночинцев всякого рода. Но как ни старалось правительство оставить исключительно за дворянами крепостное право, его старания и усилия встречали противодействие в жизни и привычках общества. После строгого запрещения лицам недворянского звания владеть людьми, в 1749 году сенат дознался, что многие посадские, лишенные своих крепостных, которыми владели неправильно, прибегнули к такой проделке, продали своих крепостных дворянам, а потом на этих самых крепостных людей побрали от дворян закладные письма. Сенат подтвердил запрещение, а заложенных посадским крестьян признал государственными. Но и в этот раз не установилось ничего прочного. В 1758 году оказалось, что многие недворяне, произведенные в обер-офицерские чины — протоколисты, регистраторы, бухгалтеры, актуариусы, не получа дворянского достоинства, владеют населенными имениями. Опять последовал указ: продать незаконно владеемых в течение полугода, а вперед никаким приказным служителям, не имеющим дворянского звания, не владеть крепостными людьми под страхом конфискации. Были, однако, примеры, когда сама власть отступала от общего правила. Например, в 1746 году (ук. 11 сент.) на основании прежних старинных царских грамот дозволено было смоленским мещанам держать крепостных, а в 1751 году, также на основании старинных жалованных грамот, дозволили устюжским купцам владеть землями с содержанием живущих на этих землях половников.
Генрих Бухгольц.
Портрет императрицы Елизаветы Петровны в жемчугах
Во все царствование Елисаветы Петровны по всей империи происходили крестьянские бунты и возмущения, как в помещичьих, так и в монастырских владениях. Распространился дух своевольства между крестьянами всех ведомств. Крестьяне не повиновались властям, не шли на работы по приказу помещиков, вмешивались в назначение управителей и приказчиков, нередко отделываясь тем, что платили после того взятки воеводам, но случалось, что для усмирения их являлись военные команды, и если крестьяне чувствовали, что у них хватает силы, то прогоняли и команды. Если же приходилось им уступать, то они изъявляли готовность во всем слушаться властей своих. Вместе с этими крестьянскими возмущениями шли крестьянские побеги, дела о которых до того накопились, что правительство принуждено было устанавливать сроки, ранее которых не принимать исков о беглых, и всеми средствами сократить бесконечные дела о побегах. С крестьянскими бунтами и побегами связывались разбои, так как замечалось повсюду, что разбойничьи шайки состояли в тесной органической связи с крестьянскими бунтами. Ареной разбойничьих шаек были, как и прежде, реки, и нападения разбойников происходили чаще всего на прибрежные поселения трех самых больших рек великорусского края: Волги, Камы и Оки. Удалые жгли помещичьи усадьбы, не щадили и крестьянских дворов более зажиточных, истребляли даже церкви, вымучивали у людей всякого звания деньги и что ни попадалось, подвергая жертвы свои варварским истязаниям. В Сибири образовывались разбойничьи шайки из колодников, которых везли в ссылку по рекам. Везде замечалось одно и то же явление: появление разбойничьих шаек и крестьянские бунты умножались тогда, когда военные обстоятельства обращали деятельность войска от внутренних губерний к границам империи. В 1747-м и 1748 годах проявилось сильное своевольство в разных краях России. Близ Олонца, на севере, в уездах Новгородском и Порховском, и в середине государства, в уездах Калужском и Белевском, разом закипели разбойничьи шайки, составленные из разных беглых, преимущественно из помещичьих крестьян. Они так были дерзки, что не останавливались перед святыней храмов, хватали священнослужителей в облачении и мучительски били. Атаманом разбойников в Брянском уезде явился помещик Зиновьев. Он ловил купцов по дорогам, завозил к себе в имение и держал на цепи, а когда после того обиженные подавали на него иск, Зиновьев, по родству своему с обер-президентом главного магистрата, бывал оправдан и после находил способ мстить своим противникам. В 1749 году появилось множество мелких шаек в пограничных областях, а также близ Москвы по большим дорогам, и в муромских лесах. Были шайки человек в 20, 30, 50; на севере, в Каргопольском уезде, в этом году отыскана была шайка, жившая в избах, построенных в дремучих лесах. В следующем 1750 году в Белгородской губернии захвачена была шайка разбойников, состоявшая под покровительством отставного прапорщика Сабельникова, который держал разбойничий притон, отпускал своих удальцов на разбои, делился с ними добычей, а иногда и сам с ними езжал. В Новгородском уезде около этого же времени прославилась знаменитая Катерина Дирина, дворянка и помещица. Вместе со своим братом и с родственниками Дириными она, собрав шайку из своих и чужих беглых людей и крестьян, нападала на помещичьи усадьбы, производила убийства и грабежи. В делах, касающихся усмирения бунтующих крестьян, сенат предписывал не только не подвергать виновных пыткам, но и не пристращивать ими; местным властям вменялось в обязанность доносить в сенат о каждом из виновных, подлежащих розыску и ожидать решения. В 1759 году, в разгар Семилетней войны, замечено было, что в числе солдат, находившихся в войске, были беглые, и тогда постановили не преследовать их и не наказывать, равно как и тех, которые неправильно сдавали рекрут. Такое послабление отозвалось тотчас в восточной России: там увеличилось число беглых, а из них появились разбойничьи шайки в уездах Пензенском, Петровском и Шацком; разбивали помещичьи усадьбы, жгли и резали людей, а около Нижнего Новгорода явились плававшие по Оке лодки с разбойниками, у которых были и пушки. Провинциальные города оставались с малым числом солдат в гарнизоне, да и те были часто дряхлы и увечны, пороха и свинца недоставало, огнестрельное оружие было ветхое и плохое. Понятно, что, при таких средствах поддерживать благоустройство, не трудно было разбойникам врываться в города и брать себе казенные деньги, сколько их найдется в правительственных местах. И крестьянские бунты в эпоху Семилетней войны приняли более отважный характер. В Шацком уезде взбунтовались монастырские крестьяне. Прибыл усмирять их драгунский капитан с командой; крестьяне, собравшись в числе около тысячи человек, избили дубьем драгунов, а капитана за то, что выстрелом убил одного крестьянина, избили без милости и привязали к телу убитого им мужика. Там даже деревенские бабы отличались жестокостью и, подходивши к попавшимся уже в плен и скованным драгунам, били их по щекам.
В 1760 году к духовным начальствам поступило множество жалоб от крестьян разных монастырей уездов Кашинского, Белевского, Шацкого, Муромского на дурное управление монастырских властей, а крестьяне Саввина-Сторожевского монастыря подачей таких жалоб не ограничились, а отважились сами чинить расправу. Они собрались сначала в числе трехсот, стали ломиться в монастырь и требовали выдачи лиц, на которых злобствовали, их им не выдали, тогда толпа, увеличиваясь, дошла тысяч до двух человек и пошла на приступ к монастырю. Подоспевший на защиту монастыря капитан с командой приказал было стрелять по мятежникам, но крестьяне бросились на солдат и человек тридцать из команды ранили!
Как между помещиками происходили усобицы, в которых принимали участие их крестьяне, так и между монастырями происходило подобное. Проживавший в Новоспасском монастыре, в Москве, отставной поручик приносил жалобу от имени своего монастыря, что наместник соседнего Андреева монастыря с монастырскими служителями и крестьянами напал на служителей и крестьян Новоспасского монастыря, некоторым из последних проломили головы. Прошения этого не приняли, так как уже давно между этими монастырями происходила обоюдная вражда за угодья, подававшая поводы к беспрестанным дракам. Крестьянские волнения появлялись даже в отдаленной Сибири. В Ялуторовском уезде крестьяне отказывались от казенной пахоты, а когда для их усмирения послана была команда, то крестьяне поколотили дубьем прапорщика, начальствовавшего этой командой. Сенат приказал заводчиков бунта сослать в Нерчинск на работы.
Все такие дела, касавшиеся благочиния в государстве, решались сенатом. Существовало одно учреждение, совершенно неподведомственное сенату — Тайная канцелярия. Она наводила ужас в царствование Анны Ивановны под управление Андрея Ивановича Ушакова; при Елисавете Петровне она находилась в его же управлении, до его смерти в 1746 году, после чего перешла в ведение Александра Шувалова. Государыня, по восшествии своем на престол, ограничила деятельность Тайной канцелярии тем, что не велела отсылать туда виновных в ошибках по написанию императорского титула, но зато самое производство дел в этой канцелярии облеклось еще более, чем прежде, непроницаемой тайной. Запрещалось давать куда бы то ни было, хотя бы в синод или в сенат какие-либо справки из Тайной канцелярии без собственноручного указа государыни. Из дел, производившихся в Тайной канцелярии, кроме таких крупных дел, как, например, дело Лопухинское, дело Лестока, дело Алексея Бестужева, производилось множество дел, которые до сих пор остались неизвестными по незнатности лиц, причастных к этим делам. Дела в Тайной канцелярии производились преимущественно по оскорблению императорского величества или по поводу заговоров. Елисавета, как мы уже заметили, все свое царствование оставалась под страхом Брауншвейгской фамилии. Ей хотелось, если бы то было возможно, уничтожить самую память о прежнем времени, когда она, будучи цесаревной, не смела предъявлять своих родовых прав; но в особенности ненавистны были ей времена правительницы Анны Леопольдовны и регента Бирона. Все указы и распоряжения, состоявшиеся в этот период, были признаны не имеющими легальной силы. Однако, несмотря на все то, вблизи самой Высочайшей особы обнаруживались намерения восстановить Брауншвейгскую фамилию. В июне 1742 года, как уже было сказано, составился заговор убить императрицу и наследника престола, выписанного ею из Голштинии, и вручить правление Анне Леопольдовне. Заговорщиками были камер-лакеи Турчанинов и два гвардейских офицера. Тайная канцелярия, где производилось это дело до декабря того же года, осудила виновных к наказанию кнутом; сверх того, Турчанинову урезали язык, а прочим вырвали ноздри и сослали навечно в Сибирь. Весной 1743 года, как узнаем мы из депеши польско-саксонского уполномоченного в Петербурге, Петцольда, происходило следующее: четырнадцать лейб-компанцев с досады, что перестали их так ласкать, как то вначале было, замышляли умертвить Лестока, камергера Шувалова и обер-шталмейстера князя Куракина, которых они тогда возненавидели, затем устранить от престола императрицу и ее племянника, и снова призвать на престол низверженный Брауншвейгский дом. К заговорщикам пристали комнатный тафель-декер государыни и один придворный лакей. Но заговорщики неосторожно открыли свои замыслы жене Грюнштейна, а та сделала донос. Не успели совершить заговорщики ничего важного, были наказаны и сосланы, но навели при дворе великий страх. Князь Куракин несколько ночей сряду не решался ночевать у себя в доме, а императрица не ложилась до пяти часов утра, окружала себя обществом, а днем отдыхала, отчего, по замечанию Петцольда, происходили беспорядки в делах.
Кроме громкого дела Зубарева, которого содержание было изложено выше, было несколько других дел, относящихся к Брауншвейгскому дому, но неважных, ограничивавшихся болтовней. Так, крестьянин Каргопольского уезда, Иван Михайлов, был судим за то, что болтал, будто сверженный император Иван Антонович проживает в «негренской» пустыне казначеем и со временем свергнет Елисавету Петровну с ее наследником. Поручик канцелярии от строений Зимнинский и магазин-вахтер Седестром обвинялись в Тайной канцелярии за то, что порицали Елисавету Петровну за пристрастие к малороссиянам, бранили малороссийских архиереев за их немонашеский образ жизни и изъявляли надежду, что короли — датский, английский, прусский и венгерская королева, по родству их с Брауншвейгским домом, помогут Ивану Антоновичу снова взойти на престол: за Ивана Антоновича — князь Никита Трубецкой, многие знатные господа и все старое дворянство. «Дай Бог, — говорил Седестром, — чтобы Иван Антонович стал императором: его мать и отец были к народу милостивы, и челобитные от всех принимали, и резолюции были скорые, а нынешняя государыня и челобитных не принимает, и скорых резолюций нет. О, если бы у меня было много вина! — прибавлял Седестром. — Я бы много добра наделал! Наш народ российский слаб, только его вином напой, так он Бог знает что сделает!» За такие беседы Зимнинский и Седестром были наказаны кнутом и сосланы в сибирские дальние города.
В Тайной канцелярии производилось множество дел, касавшихся оскорбления Алексея Разумовского и даже родни его. Целый ряд дел производился в Тайной канцелярии по поводу непочтительных и непристойных отзывов о Высочайшей особе и о близких к ней лицах. Очень часто кричавшие по такому поводу «слово и дело» были простолюдины, беглые солдаты и матросы, и разных ведомств колодники. Желая как-нибудь отдалить срок ожидавшей их кары за какое-нибудь совершенное прежде преступление, они начинали клеветать то на того, то на другого. Оговоренного ими в оскорблении величества хотя бы одним только словом тотчас хватали в Тайную канцелярию и предавали розыску. Розыски всегда сопровождались пытками: вели человека в застенок, за ним шел кат (палач) со своими инструментами. Два столба с перекладиной наверху составляли то, что называлось дыбой. Палач клал преступнику руки в шерстяной хомут, выворачивал назад руки, а к хомуту привязывал длинную веревку. Эту веревку перекидывали через перекладину и поднимали ею вверх преступника, так что он, не касаясь земли, висел на руках, потом связывали ему ремнем ноги и били кнутом, а сидевший тут подьячий делал вопросы и записывал речи преступника. Это была хотя и самая убийственная, но простая пытка; были еще и другие, считавшиеся более жестокими: клали ручные и ножные пальцы в железные тиски и винтили до тех пор, пока боль не заставит преступника повиниться, или же, наложивши на голову веревку, вертели висящего на дыбе так, что он лишался сознания («изумленным бывает»), и тогда говорил такое, чего и сам не понимал. К такому же состоянию приводила и третьего рода пытка: простригали или пробривали макушку и пускали на лишенную волос голову холодную воду по капле. Когда этими пытками не могли ничего допроситься, тогда прибегали к пытке огнем, водили по телу висящего на дыбе веником зажженным или водили босиком по раскаленным угольям.
Бывали случаи, когда в Тайной канцелярии судили за суеверия, считавшиеся опасными для Высочайшей особы. Так, один солдат показывал, что какой-то польский ксендз дал ему порошок с тем, чтобы для повреждения здоровья императрицы он насыпал по пути ей, когда она будет идти. Солдат, как он сам показывал, побоялся сделать такое дурное дело, а посыпал порошок курам, и как скоро куры на этот порошок наступили, тотчас у них оторвало ножки. Солдата наказали кнутом и сослали в каторжную работу в Рогервик до смерти. Были также доносы крепостных людей на помещиков, что они в разговорах своих оскорбляли Елисавету Петровну. И за это расправа была коротка: оговоренных дворян били кнутом и отправляли в каторжную работу. Такому же наказанию подвергались люди, обвиняемые в неуважительном отношении к портретам государыни и даже к ее изображениям на монетах. Попадались люди в неосторожных разговорах о великом князе: иные заявляли ожидание, что великий князь, вступивши на престол, уничтожит и искоренит всех временщиков, но производились также дела об умыслах сделать великому князю зло. На одного иеромонаха Свияжского монастыря был донос, что он хвалился отравить великого князя, когда тот приедет в их монастырь; другие болтали, что великий князь — незаконный наследник, что он «добыт гайдуком» и прочее. Битье кнутом, рванье ноздрей и ссылка в каторгу были обычными последствиями такой болтовни. В 1753 году в народе распространился слух, что Разумовские ненавидят великого князя и делают ему вред посредством волшебников, призываемых из Малороссии, которая почему-то во всей России считалась краем всяких волшебств; а между раскольниками, терпевшими во все царствование Елисаветы Петровны жесточайшее гонение, составились толки, будто великий князь сторонник древнего благочестия, что он желал бы царствовать, но приближенные императрицы не допускают его. Такими толками воспользовался подпоручик Бутырского полка Батурин: подобрал к себе людей из войска и из придворной царской прислуги, через царских егерей испросил у великого князя дозволение представиться ему на охоте. Петр Федорович согласился, но, когда Батурин, встретивши великого князя в лесу без свиты, упал перед ним на колени и стал клясться, что желает одного его признавать своим государем, великий князь, сидевший верхом, стремительно ускакал от него, а Батурина схватили и отдали в Тайную канцелярию. Там Батурин выдал своих соумышленников, сознался, что хотел взбунтовать московских суконщиков, думал убить Разумовского и принудить архиереев силой венчать на царство Петра Федоровича. Батурина засадили в Шлиссельбург, других сослали в Рогервик и в Сибирь.
Преследуя нищенство, правительство не одобряло и излишнюю роскошь. Под благовидным предлогом приучить знатное дворянство к бережливости, запрещено было при погребениях обивать дома черным сукном и убирать таким же сукном экипаж и лошадей, а гербы, знамена и траурные флёры допускались только в день погребения покойника. Во всяких нарядах не одобрялось излишество; только по поводу бракосочетания наследника престола дозволялось, в виде исключения, золотое и серебряное убранство, но и то для первых только четырех классов, и с этой целью служащим из них выдавалось годовое жалованье.
Москва в продолжительное время оставалась в прежнем неряшливом виде. Уже в первый приезд туда государыни в 1742–1743 годах было замечено, что московская полицеймейстерская канцелярия не заботится о порядке: по улицам происходят драки и бесчинства, везде накидана нечистота, не чинятся мосты, слабо содержатся караулы и в городе расширилось воровство. В 1753 году, когда двор вознамерился пребывать в Москве, дано было распоряжение сделать некоторые перестройки и перемещения в Кремле, где в те времена, кроме царских палат, находились разные правительственные ведомства. Сломаны были палаты, пристроенные к столовой палате для сенатской конторы; вотчинная коллегия, контора главного комиссариата и судный приказ были перемещены в другие места, хотя в том же Кремле, а сыскной приказ с острогом, в котором содержались судимые колодники, выведен был к Калужским воротам; конторы же ямская и раскольничья переведены в Охотный ряд.
Кремль находился уже несколько лет в крайнем небрежении: возле соборов и у Красного крыльца навалены были груды щебня и сора, так что не только проезжать, но и проходить было затруднительно. И на этот раз императрица поместилась, как прежде, не в Кремлевском, а в Головинском дворце. В Кремле осмотрели дворец архитекторы и нашли, что в нем нужно сломать до основания некоторые покои. Приказано было сломать все деревянные здания в Кремле и Китай-городе и новых не строить. Особенно налегли тогда на снятие деревянных построек около церкви Казанской Богородицы, где обыкновенно гнездились воры. В этих видах сенат решил усилить производство кирпича на московских заводах, а за недостатком кирпича стали употреблять кирпич из разобранных стен Белого города. Приняты были меры к очищению Москвы от грязи; приказано было сломать каменные лавки и ступени, загромождавшие проезд к Спасскому монастырю, а также обветшалые каменные лавки в других местах, и сломать старое каменное и деревянное строение, которое во многих местах безобразно выдавалось на улицу. Императрица заметила, что Покровский собор (Василия Блаженного) содержится крайне неопрятно, и дала повеление синоду во всех московских церквах подновить иконостасы и иконы.
В то время, когда собирались перестраивать и обновлять Кремлевский дворец, деревянный Головинский дворец, где поместилась государыня с двором своим, сгорел в течение трех часов, и императрица переехала во дворец Покровский. Для возобновления Головинского дворца собрали в Москве плотников, а каменщиков, печников и штукатуров выписали из Ярославля, Костромы и Владимира.
Страшные пожары свирепствовали тогда в Москве и разом в других городах. В Москве 10 мая сделался большой пожар, истребивший 1202 дома и 25 церквей; от огня погибло 96 человек. Затем в том же месяце пожары повторились 15 числа за Яузой, 23 мая в Покровском селе и в Новонемецкой слободе, где сгорело 196 домов; 24 мая на Остоженке и на Пречистенке сгорело 72 дома и три церкви, а 25 мая сгорела вся Покровка, и оттуда пожар пошел за Земляной Город, сгорело 62 дома, триумфальные ворота и Комедиальный дом. Такие каждодневные пожары подали подозрение, что существуют поджигатели, но когда чиновники стали чинить сыск, то народ чуть не избил их. Пожары не ограничивались Москвой. В тот же день, когда в Москве свирепствовал пожар, 10 мая в Воронеже истреблен был пожаром 681 дом; из всего города уцелели только соборная Благовещенская церковь, две приходские церкви, архиерейский дом и небольшое количество обывательских домов. 24 мая в Глухове истреблено было пожаром 275 дворов, а в июне сильные пожары свирепствовали в Можайске, в Мценске, где сгорело 205 дворов и найден был в соломе с пухом и хлопьями зажженный трут, что произвело между жителями всеобщий страх. Затем происходили ужасные пожары в Ярославле, в Бахмуте, в Михайлове, в Сапожке и в Волхове, где было истреблено разом 1500 дворов. Переяслав южный в Малороссии и Венден в Остзейском крае истреблены были огнем вовсе. Кроме того, в городах Рыльске, Костроме, Севске, Орле и Нижнем были пожары. Вероятно, подобная участь постигла бы и Петербург, если бы там не предпринято было нужной предосторожности и не расставили по площадям и улицам пикетов. Эта страшная пожарная эпидемия побудила правительство учредить комиссию для исследования причин пожара. Комиссия эта послана была в Москву под председательством Федора Ушакова, а по другим городам с той же целью разосланы были гвардейские офицеры.
Во всех городах хозяйственной частью заведовал главный магистр, а благочинием в городе — полицейское управление. Между этими учреждениями происходили частые пререкания, отзывавшиеся дурно на порядке в городе. Из разных городов от полицейских контор поступали в главную полицеймейстерскую канцелярию донесения, что магистры не доставляют по своей обязанности сотских и десятских по выбору в полицейские должности, не содержат караулов, а между тем сами вступают в неподлежащее им заведование полицией, и полицейским конторам чинят препятствия. Такие жалобы поступили из Нижнего Новгорода, из Архангельска, из Калуги, из Одоева, из Белева, из Порхова и других новгородских городов. Отовсюду доносили, что при слабости и недостаточности караулов в городах не прекращаются грабежи и убийства. Из Киева присылались сведения, что там на Подоле скот бьют в рядах, а не в бойнях, мясо продают тухлое, невыносимый смрад господствует в воздухе по всему городу; у полиции мало команды, а магистр решительно не хочет ни в чем ей помогать. Но если полиция жаловалась на магистраты, то и магистраты не оставались в долгу и обличали полицию. Так, московский главный магистрат доносил сенату, что присутствующий в московской полиции Воейков берет взятки и делает обиды купечеству; купца Тимофеева так избил плетьми, что тот через два часа умер. В Орле ссора полицеймейстера Бакеева с президентом магистрата Уткиным произвела в городе беспорядок. Жители, настроенные Уткиным, отбивали силой пойманных полицией в драке людей, а стоящие по наряд.
Взглянем теперь на состояние военной части при императрице Елисавете Петровне.
Военная часть во всей империи находилась, как и в прежние царствования, под верховным управлением Военной коллегии. Важнейшим нововведением в этой сфере было учреждение лейб-компании, где все рядовые получили дворянское достоинство и имения с крепостными людьми, так что средним числом на каждого нового дворянина приходилось 29 душ, а офицеры лейб-компании, бывшие дворянами по своему рождению, получили их по нескольку сот. Всем пожалованным в чины в прежнее царствование сначала дозволили носить эти чины, но отобрали от них пожалованные им деревни, а потом и оставление за ними чинов отменилось. В мирное время войско занималось преследованием разбойничьих скопищ и усмирением крестьянских бунтов, и поэтому как только начиналась внешняя война, отвлекавшая войско к границам империи, так усиливались разбои и бунты. В 1750 году военная сила умножилась учреждением конного полка в Астрахани, составленного из казачьих сыновей и из новокрещенов, а в 1753 году войско увеличилось еще тем, что тогда велено брать всех праздношатающихся в военную службу, если только они хотя мало окажутся способными. В 1756 году, ввиду начинавшейся войны, поручено было Петру Шувалову сформировать новый корпус войск числом в тридцать тысяч человек. Главный способ восполнения военных сил был рекрутские наборы, определяемые по одному рекруту на различное число душ, смотря по надобности в войске. В 1757 году, по представлению Петра Шувалова, введен был новый порядок в отправлении рекрутской повинности. Все десять великороссийских губерний разделены были на пять частей, и эти части, по очереди, должны были укомплектовывать войско, а губерния Архангельская с провинциями Вологодской, Устюжской и Галицкой — флот и адмиралтейство. Рекрут набирали из записанных в подушный оклад возрастом от 25 до 30 лет, а ростом в 2 аршина 6 вершков; для флота же двумя вершками менее. Для предупреждения побегов введен был обычай, надолго вошедший в употребление: брить лоб принятым в военную службу. Помещики могли по своему произволу сдавать своих крепостных в рекруты с зачетом и без зачета, а беглых предоставлялось помещику или сдавать в рекруты, или ссылать в Нерчинск. Отдача рекрут в других крестьянских ведомствах подчинялась правилам, и если оказывалось, что рекрут отдан неправильно, то увольнялся. После беспорочной восьмилетней службы рядовой, по своему желанию, отпускался на прежнее место жительства. Унтер-офицеры из дворян после десятилетней безупречной службы производились в прапорщики и определялись к статским делам. Наказанных шпицрутенами рядовых ссылали на работу в Нерчинск. О строгости наказания можно судить по такому случаю, что в 1757 году за оскорбление священника драгун подвергся шестикратному прогнанию сквозь строй в 1000 человек. Солдатские дети, рожденные после отдачи отцов их в военную службу, до десяти лет содержались при матерях, а потом отдавались в училища; впрочем, помещик мог оставлять их у себя до четырнадцатилетнего возраста, обязавшись подпиской, что не обратит их в крепостных крестьян. Солдатские дети пятнадцати лет должны были поступать на службу, и те, которые будут проживать вне службы долее, признавались за беглых. Принятым рекрутам выдавалось жалованье по 50 копеек в месяц, по два четверика муки, по одному гарнцу круп и по два фунта соли, что вначале доставлялось на счет отдатчиков, а потом уже на казенный счет. Определено было в городах обучать рекрут военным упражнениям, но не в стужу и не в ненастье. Вести рекрут в хорошую погоду полагалось от двадцати до тридцати верст в день, а в дурную — от десяти до пятнадцати, и третий день пути посвящать отдыху. Все начальства на пути обязаны были давать марширующим рекрутам провиант. На случай болезней полагались на тысячу человек рекрут один подлекарь и три фельдшера. Полковые командиры распределяли их на роты, а ротные — на артели, перемешивая старых солдат с молодыми, но должны были наблюдать, чтобы старые у молодых не выманивали денег и не водили их в кабаки.
Для раненых, вместо прежней отсылки в монастыри, в 1758 году устроен в Казани инвалидный дом, а в 1760 учреждены богадельни в губерниях Казанской, Воронежской, Нижегородской и Белогородской, так как в этих губерниях вообще находили изобилие мяса и рыбы. В этих богадельнях предположено помещать отставных и раненых с их женами и детьми в особых избах, по десяти человек в избе, а для надзора за ними определять надежных обер-офицеров. В том же 1760 году в пользу этого предприятия учреждалась лотерея в 50 000 билетов, из которых выигрышных полагалось 37 500. Весь капитал определялся в 550 000 рублей, самый крупный выигрыш был 25 000 рублей, самый меньший — 6 рублей.
Императрица Елисавета Петровна с самого вступления на престол показывала большую набожность, и все ее распоряжения клонились более или менее к расширению между ее подданными православной веры и к унижению иноверства. Посланный еще при Анне Ивановне для обращения восточных инородцев Димитрий Сеченов доносил, что новокрещены не хотят выселяться на новые места отдельно от некрещеных своих единоплеменников, остаются на прежних местах и даже ропщут, говоря, что как будто их за крещение наказывают, выгоняя из тех дворов, где жили их деды и предки. На такое представление последовал указ не понуждать новокрещенов к переселениям, а объявить им другие милости, например, трехлетнюю льготу от всяких податей и повинностей, которые за них поведено собрать с некрестившихся, сверх того, крепостной магометанин делался свободным, приняв св. крещение; но если мурза, его помещик принимал крещение, то подданные снова поступали к нему в зависимость. Трудно было выдумать закон более неудобный, потому что нет ничего несправедливее и опаснее, как объявить рабам свободу и тут же ставить их в возможность потерять ее снова. К числу льгот для новокрещенов была и такая, что арестованный по уголовному делу магометанин мог избавиться от наказания принятием христианства.
Новокрещены не ладили с некрещеными, да и русские военные команды не всегда соблюдали привилегии новокрещенов. Некрещеная мордва сильно была недовольна ревностной деятельностью Димитрия Сеченова. В Терюшевской волости избили священника, приехавшего их крестить, а команду, посланную для собрания недоимок, которые приходилось платить некрещеным за крещеных, настращали до того, что она находилась некоторое время в уверенности близкой смерти. Так доносило духовенство. Мордва же, напротив, жаловалась, что Димитрий Сеченов принуждает креститься силой, держит непокорных в кандалах и колодках и подвергает побоям; крестят их, погружая связанными в купель; архиерей пожег их кладбище, и многие, спасаясь от таких разорений, скитаются по лесам, отчего нечем платить им казенных доходов и помещичьих оброков. Подобные жалобы последовали от чувашей Ядринского и Курмышского уездов на игумена, протопопа, дьячков и монастырских крестьян.
Легче шло распространение христианства между калмыками, потому что между ними одна ханша, вдова Дундука-Омбо с детьми приняла св. крещение; от нее происходит фамилия князей Дондуковых. При ставропольской крепости поселены были крещеные калмыки, и у них были поставлены священники, отправлявшие православное богослужение по-калмыцки. Еще при Анне Ивановне заведенные калмыцкие школы имели от 20 до 30 учеников каждая. Все крещеные калмыки состояли по гражданской части под ближайшим управлением ставропольского командира, подчиненного оренбургскому губернатору, и могли заниматься земледелием, ремеслами и торговлей, а некоторые, наравне с некрещеными, вели и кочевой образ жизни. Калмыкам дозволялось кочевать в своих кибитках только до левой стороны Волги, а на правый берег не переходить. Каждый калмык, принимавший крещение, если был зайсанг, т. е. господин, получал по пяти рублей с семьей, а рядовой — по 2 рубля 50 копеек, холостой же — только половину этой суммы.
Сенат, по жалобам инородцев, несколько раз подтверждал распоряжение, чтоб их не крестили насильно, но, как видно, такие распоряжения не исполнялись в точности, потому что в 1750 году татары Казанской губернии опять подавали жалобы, что их крестят насильно. В губерниях Казанской, Астраханской и Воронежской запрещено было строить новые мечети, хотя в этих губерниях было много исповедовавших мусульманство. В Сибири такое запрещение последовало в 1744 году относительно селений, где не крещеные были перемешаны с новокрещеными, но потом дозволили строить мечети в полуверсте от жилых мест. Не только мечети, но и неправославные христианские церкви подвергались такому же гонению. Так, по всей России указано было уничтожить армянские церкви, кроме Астрахани.
Постройка православных церквей везде и всячески поощрялась. Дозволялось помещикам созидать в своих вотчинах новые храмы, чинить и обновлять обветшалые, но с тем, чтобы храмостроители снабжали эти церкви серебряными сосудами, алтарными принадлежностями с священнослужительскими облачениями, по крайней мере шелковыми, и отводили в пользу клира пропорцию пахотной земли и покосов. Дворы духовных лиц, находившиеся при церквах, освобождались от постоя и полицейских повинностей. Петр I запретил носить иконы из монастырей и церквей в частные дома. Елисавета Петровна сняла это запрещение, но с тем, чтобы священнослужители, принося в дом икону, не оставались там обедать и не брали в рот ничего опьяняющего. В числе милостей духовному сану было дозволение записывать в подушный оклад за священно- и церковнослужителями незаконных детей и подкидышей. К числу признаваемых непристойными отнесены были привозимые из-за границы изображения страстей господних и святых угодников божиих на фарфоре. Преследовались также в частных домах забавы с кощунским пошибом, как, например, наряживания на святках в одежды духовного сана. Во время богослужения, в воскресные и праздничные дни, запрещено было отворять кабаки и вести торговлю; запрещены были также кулачные бои.
Монастыри пользовались особым уважением императрицы. Более всех милость государыни была оказана Троицко-Сергиевскому, возведенному тогда в почетное наименование лавры. Все его многочисленные подворья освобождались от постоя и полицейских повинностей, но эта привилегия давалась с оговоркой, что она пожалована не в образец другим монастырям. За монастырями признавались правоспособность исправлять нравственность несовершеннолетних, впавших в преступление. Уголовного преступника, не достигшего семнадцатилетнего возраста, по наказании батогами или плетьми отдавали на исправление в монастырь на 15 лет. При Елисавете Петровне основано было два женских монастыря — Смольный, на месте при царском Смольном дворце, и Воскресенский, или Новодевичий. В Москве возобновлен был Ивановский монастырь, назначаемый для содержания вдов и дочерей заслуженных людей. Закон Петра Великого о непострижении в иноческий сан молодых людей при Елисавете Петровне соблюдался долго, исключая Малороссии, где по старине допускалось постригаться каждому лицу, достигшему 17 лет возраста. Но в 1761 году всем без изъятия безбрачным мужчинам, вдовам и девицам дозволено постригаться по желанию.
Набожность императрицы высказывалась и в повелениях читать в церквах, во время литургии, молитвы об отвращении постигающих край естественных бедствий. Так в 1749 году делалось по поводу скотского падежа, а потом, когда в некоторых местах России появлялись насекомые, истреблявшие цветы и листья в садах и огородах, указано было Святейшему синоду составить подходящие молитвы об избавлении от такого зла. Самым благочестивым подвигом императрицы бегло печатное издание библии, которое стоило многолетних трудов ученым духовным и поступило в продажу по пяти рублей за экземпляр.
Особенно важный в кругу церковного устроения указ Елисаветы Петровны был дан в 1753 году. Крестьянам архиерейских и монастырских вотчин, находившимся долго перед тем в ведомстве монастырского приказа, а потом коллегии экономии было поведено пребывать в послушании у архиереев и монастырских начальств, куда они вначале были приписаны, а в 1757 году издан был новый указ: в монастырских имениях отправлять хозяйственные должности не монастырским служкам, а отставным штаби обер-офицерам, которые должны будут с этих имений собирать доходы и из них употреблять в расход столько, сколько положено по штатам, остальное же хранить особыми суммами, из этих сумм государыня оставляла за собой раздачу пособий на строения в монастырях и на учреждение инвалидных домов.
В XVIII веке ни одно царствование в России не ознаменовалось такой нетерпимостью к раскольникам, как описываемое. Религиозное настроение императрицы побуждало ее поддаваться известным влияниям, и она дошла в своей ненависти к расколу до полной нетерпимости. Со своей стороны, гонимые раскольники впали в такое безумное отчаяние, что начали возводить самоубийство в религиозный догмат. Гонение на раскольников старообрядческого толка является уже в первый год царствования Елисаветы Петровны. Дозналось духовенство, что в отдаленной окраине, близ Ледовитого моря, в Мезенском уезде завелись скиты, куда приютились раскольники не только из простолюдинов, но из купечества и из шляхетства. Правительство послало туда военные команды забрать расколоучителей и разогнать их последователей. С тех пор раскольники прогрессивно возбуждали против себя мирскую власть, потому что их скиты стали обычным убежищем беглых. В 1745 году всем вообще раскольникам запрещалось именовать себя староверцами, скитскими, общежительными; обязывали их платить двойной оклад, не совращать в свои толки православных и не придерживать беспаспортных. Тогда же думали действовать против раскола и путем убеждения. Синод напечатал книги Димитрия Ростовского и Феофилакта Лопатинского, обличавшие заблуждения раскольников. Но посылки военных команд для разорения раскольничьих скитов не вязались с мирными средствами убеждения и довели раскольников до ужасного и дикого явления — самосожжения, которое происходило иногда и прежде, но теперь получило, так сказать, эпидемический характер. Слыша о приближении войска, раскольники запирались в избах, где устроены были у них свои молельни, подкладывали огонь и погибали, в чаянии сохранить истинную веру и добровольным самопожертвованием достигнуть царствия небесного. Так, в окрестностях Каргополя сожглось разом 240 человек, потом в другой раз 400 человек. В Олонецком уезде добровольно сожглась толпа в 3000 человек, в нижегородских пределах — 600 человек, затем на реке Умбе сожглось еще 38 человек с учителем своим Филиппом, который учил не молиться за царей и был основателем толка филиппонов. Правительство, слыша об этом обо всем, думало уничтожить изуверство строгостью и учредило комиссию для отыскания и жестокого наказания расколоучителей на севере, но гонение возбудило такой страшный фанатизм, что там до шести тысяч человек в один раз добровольно погибло в огне и, по известию раскольничьего историка, чуть не сожглась сама Выгореция — скит, служивший главным рассадником поморской секты беспоповцев.
Никакие строгости не истребляли фанатизма сектантов. Случаи самосожжения повторялись то в том, то в другом углу России. Так, в Устюжской провинции в Белослудском стане сожглось 70 человек, а тотемский воевода доносил, что в девяти избах сожгли себя разом 172 человека, желая пострадать за веру Христову и за двоеперстное сложение. Пожитки сгоревших продавались с публичного торга, а их скот отдавался на продовольствие преследовавшим их военным командам. В 1760 году из Сибири снова донесено было в синод, что раскольники составляют сборища, запираются в пустых избах и сожигаются. Поэтому строго предписано было отыскивать такие сборища и виновных в подстрекательстве к самосожиганию наказывать без всякого милосердия.
Остатки хлыстовской ереси, открытой в царствование Анны Ивановны в Москве и ее окрестностях, преследовались и при Елисавете Петровне. В шестидесяти верстах от древней столицы, у строителя Богословской пустыни, в пустой избе, выстроенной в саду, происходило сборище мужчин и женщин. На лавках, с одной стороны, сидели мужчины, с другой — женщины, и между ними находилась княжна Дарья Хованская. Все пели, призывая имя Иисуса Христа. Потом купец Иван Дмитриев затрясся всем телом, стал вертеться и кричал: «Верьте, что во мне Дух Святой, и что я говорю, то говорю не от своего ума, а от Духа Святого». Он подходил то к тому, то к другому и произносил такие слова: «Братец (или сестрица)! Бог тебе помочь! Как ты живешь? Молись Богу по ночам, а блуда не твори, на свадьбы и крестины не ходи, вина и пива не пей, где песни поют — не слушай, а где драки случатся, тут не стой!» Если кого он не знал по имени, тому говорил: «Велмушка, велмушка, помолись за меня!», а отходя от каждого, говорил: «Прости, мой друг, не прогневил ли я в чем тебя?» Тот же Иван Дмитриев резал в кусочки хлеб, клал на тарелку с солью и наливал воды в стакан, подавал хлеб, приказывая есть ломтики на руке и прихлебывать воду из стакана, а потом, творя крестное знамение, прикладываться к стакану. Наконец, все, взявшись за руки, вертелись кругом посолонь, подпрыгивая, и при этом били друг друга обухами и ядрами, объясняя, что это означает сокрушение плоти. Эта пляска носила у них название «корабль». Княжна Хованская испугалась и уехала, а прочие продолжали вертеться, бить друг друга, и уже на рассвете разошлись. Схваченный строитель Богословской пустыни Димитрий показал на участие некоторых лиц, а один из последних, ученик штофной фабрики Голубцов показал, что он научился этому еще в 1732 году в Андрониевском монастыре. Голубцов говорил, что первое крещение было водою, а теперь совершается второе крещение, и кто вторым крещением не крестится, тот не войдет в царствие божие. Строитель Димитрий сознался, что во время действий они бились между собою не только обухами, но даже ножами, вставленными в палки. Еретики учили, что брак — дело противное спасению души, грех, начавшийся от грехопадения Адамова; однако учитель Сапожников жил в связи с согласницею сборища Федосьею Яковлевою. Эта Федосья Яковлева говорила: «Слыхала я от согласников наших, что есть у нас в Ярославле государь-батюшка, крестьянин Степан Васильев, который содержит небо и землю, и мы его называем Христом, а жену его Евфросинью — госпожой Богородицей, учителем же того Степана и жены его был крестьянин Астафий Онуфриев».
Что-то подобное этой «хлыстовщине» или «христовщине» упоминается в царствование Елисаветы Петровны под названием квакерской ереси. Ересь эта возникла еще в 1734 году, некоторые из упорных последователей ее казнены были смертью, другие же притворно воспользовались позволением покаяться. Таких явилось 112 человек, но в 1745 году в Москве открылось существование этой секты снова: захватили 416 человек. Они почти все были наказаны кнутом и сосланы на работы; 216 оставлены до времени на прежних местах жительства, а 167 человек известных по именам, как участников, не отысканы. Всяк, вступавший в эту секту, давал клятву не открывать о ней под страхом наказания в будущей жизни ни родителям, ни родным, ни духовному отцу, ни пред судом. Сектанты крестились двумя перстами, называли троеперстное крестное знамение антихристовой печатью, переменяли себе имена, не возбраняли для вида исповедоваться и причащаться, но брачное сожитие называли блудом, толкуя, что по апокалипсусу только девственники войдут в «царствие небесное агнца». Что эта секта была видоизмененная хлыстовщина, доказывает уже то, что главный учитель ее был вышеупомянутый Григорий Сапожников, состоявший в сожительстве с Федосьей Яковлевой, которая и донесла на него и на его соучастников. Сенат публиковал, чтобы скрывшиеся последователи этой ереси в течение полугода явились с повинной, иначе с ними поступят как с волшебниками. Просвещение мало-помалу переставало быть тогда исключительной привилегией духовного класса и становилось из церковного светским. Это было важнейшим явлением русской жизни в царствование Елисаветы Петровны, и этого нельзя приписывать ни деятельности тех или других лиц, ни тем или иным мероприятиям правительства, а главное — духу времени. Образование, получаемое в заведениях церковного ведомства, было крайне недостаточным уже и потому, что учебных заведений было мало. Духовные, которых можно было назвать учеными, составляли незначительный процент в многочисленном сословии духовенства, осужденном на безысходное невежество и способном, вместо всякого вероучения, проповедовать народу одни суеверия и предрассудки. Грубость духовных того времени превосходила всякую меру: в церкви они ни о чем не считали нужным заботиться, как только о соблюдении наружных обрядов и вымогательств за них вознаграждения от прихожан. Каждое утро в Москве на Крестце можно было встретить толпу священнослужителей, нанимавшихся служить обедни, панихиды и молебны и торговавшихся самым бесстыдным образом. Немногие, получившие какое-нибудь образование в школах, стояли на высоте своего сана. Их учили тому, что ни для них самих, ни для других не было нужно, все научное воспитание состояло в пустой схоластике и в риторических упражнениях, которые никого из них не делали проповедниками и витиями. Обращение с духовными было также самое грубое и жестокое, не только архиереи сажали их на цепь, били плетьми, посылали на унизительные работы, но и светские особы, чувствовавшие за собой силу, били их по щекам, рвали им бороды, секли их и надругались над ними, как хотели. Единственный способ поднять русское общество, которого руководителями были долго духовные, было распространение научного, а не схоластического образования; но для этого нужно было образование не церковное, каким оно было спокон века в России, а светское, мирское. Петр Великий понял эту необходимость и завел разные специальные училища и Академию наук, долженствовавшую быть главным светилом научной образованности в России. Мы указали ее деятельность при Анне Ивановне. Первые годы царствования Елисаветы Петровны ознаменовались в ней спорами библиотекаря и академика Шумахера с профессором Делилем и с Андреем Константиновичем Нартовым, вторым советником академии, начальником механической экспедиции, учрежденной при академии. Споры эти были более чиновнического, чем ученого характера. К ним заодно примкнули против Шумахера недовольные деспотизмом последнего студенты, канцеляристы и мастеровые. На Шумахера подана была в сенат коллективная жалоба, направленная не против одного Шумахера, но и против немцев вообще. Жалобщики надеялись, что после низложения немецкого господства с Брауншвейгской династией нетрудно будет выиграть при русском национальном направлении правительства. Императрица сначала арестовала Шумахера и назначила комиссию для рассмотрения возникших на него жалоб, но Шумахер приобрел покровительство сильных господ, составлявших комиссию, и комиссия оправдала Шумахера. В конце 1743 года императрица приказала освободить его и дозволила занять прежнее место в Академии наук, обок с его соперником Нартовым. Профессор Делиль был так недоволен решением в пользу Шумахера, что собирался покинуть Россию, но Елисавета Петровна уговорила его остаться из уважения к памяти родителя, выписавшего Делиля в Россию. Тогда Делиль подал императрице проект регламента академии, по которому академия подразделялась на департаменты по наукам с тем, чтобы директор каждого департамента был из профессоров и главный президент был бы также из профессоров и вступал в должность президента по выбору товарищей. Императрица одобрила этот проект, кроме выбора в президенты, потому что уже наметила на это место не ученого профессора, а брата своего любимца, Кирилла Разумовского, в детстве бывшего пастухом в своем селе, а потом отправленного за границу для образования. Этот Кирилл Разумовский воротился из-за границы в 1745 году, а в следующем, 1746 году, сделан был президентом Академии наук, ему было только 19 лет от роду. Ему представили дело Шумахера. Находясь под влиянием своего наставника Теплова, Разумовский «усмотрел, что советник Шумахер прав перед профессорами, и ненависть от них только тем заслужил, что по ревности своей к пользе и славе государственной принуждал профессоров к отправлению должности и к показанию действительных трудов, за которые им столь важное жалованье определено». Новый президент дал огульную аттестацию о профессорах, что «между ними ничего не усматривается, как желание одно стараться всегда о прибавке своего жалованья, как бы получить разными происками ранги великие, ничего за то не делать и не быть ни у кого в команде, а делать собою все, что кому вздумается под тем прикрытием, что науки не терпят принуждения и любят свободу». В 1747 году издан был регламент Академии наук, соединенный тогда с Академией художеств и с университетом. По этому регламенту Академия наук, как собрание ученых, разделялась на три класса. Первый — астрономов и географов, от которых предполагалась та польза государству, что из них будут мореплаватели, которые станут описывать земли, открывать до сих пор не известные страны и подчинять их российской державе. Второй класс — физический, из которого должны были выходить физики, химики, ботаники, геологи и приносить пользу государству, отыскивая новые руды, камни и растения. Третий класс — физико-математический, польза от него государству ожидалась та, что выйдут люди, которые станут изобретать мануфактурные художества, машины, полезные для армии и флота, для архитектуры, для очистки рек и каналов, для земледелия, садоводства и прочего. Из этого видно, что правительство смотрело на Академию преимущественно с утилитарной точки зрения. Собственно академики занимались учеными работами; академики же, профессора читали лекции студентам и подготавливали из них будущее ученое общество. Таким образом, еще до основания университета в нынешнем смысле это имя было уже известно в качестве составной части Академии наук. Профессора обучали студентов только наукам, а студенты должны были поступать в университет с достаточным знанием латинского языка. В студенты допускались лица всякого происхождения, исключая записанных в подушный оклад. В университете они получали содержание и квартиру в одном доме для всех. При университете полагалось учредить гимназию, из учеников которой отбирать двадцать человек — более годных из них определять в университет, а менее годных отправлять в Академию художеств. Профессора должны были преподавать бесплатно. Они могли быть всякого вероисповедания, как и студенты, но при университете полагался духовник из ученых иеромонахов, который каждую субботу должен был преподавать катехизис. При особе президента полагалась канцелярия в видах управления всем академическим корпусом. Члены этой канцелярии должны были быть сведущи в науках и иностранных языках настолько, чтобы разуметь, о чем будут идти речи. При Академии устроена была кунсткамера для хранения редкостей и музей древности, так как со всей России еще со времен Петра I все местные власти обязаны были отысканные старинные вещи и монеты доставлять в сенат, а сенат препровождал их в Академию наук. В 1747 году сгорели академические здания, где помещались кунсткамера с музеем и библиотека, но самонужнейшие вещи были спасены, и государыня повелела под кунсткамеру и библиотеку дать две кладовых до указа.
Неизвестный художник.
Портрет императрицы Елизаветы Петровны
В 1746 году Академия наук в число своих членов приобрела в тот век важнейшую европейскую знаменитость — Вольтера. Он сам через посредство Делиля заявил желание поступить в члены Академии и выпросил себе поручение писать историю Петра Великого. В те времена вообще в петербургской Академии оригинальных сочинений писалось мало, а больше переводилось на русский язык с иностранных языков. Так, с французского языка переводились фортификационные сочинения Вобана и сочинения других французских писателей по военной науке и по истории. От Академии последовала публикация, чтобы желающие переводили с разных языков книги и доставляли свои переводы в Академию. За это переводчик в вознаграждение своего труда получал сто экземпляров своего перевода, отпечатанного на иждивение Академии. По мысли асессора Академии Теплова положено было основать в Москве книгопродавческую палату, где надлежало продавать книги, ландкарты и газеты российские и немецкие.
Двое деятелей Академии занимали тогда видное место по своим талантам и по деятельности — Ломоносов и Миллер. Миллер заявил свою ученую деятельность еще при Анне Ивановне. Отправленный в сибирскую экспедицию, он пробыл в Сибири десять лет, привез оттуда громаду записанных им сведений по русской географии и истории, определен был при Академии наук историографом и обязался вместе с Фишером составить и издать сибирскую историю, а по окончании этой работы заняться составлением российской истории. Но как только он с Фишером представил свою сибирскую историю на рассмотрение академического собрания, так тотчас стал получать неприятные замечания. Ломоносов оскорбился за честь Ермака, о котором Миллер сообщил исторические сведения, что тот до своего похода в Сибирь разбойничал. Теплов придрался за родословные, называя их неверными и сочиненными. Шумахер находил, что прилагать к сибирской истории предисловие и печатать при ней жалованные грамоты вовсе не нужно. Академическая канцелярия упрекала Миллера за то, что в его историю внесено много ложных басен, чудес и церковных сказаний, недостойных доверия, хотя Миллер признавал все это нужным в качестве образчиков народного миросозерцания. Ему воспретили на будущее время прилагать выписки на старом языке, который стал уже неудобопонятен. Еще тяжелее обрушилась на него неприятность по поводу его латинской речи о происхождении Варягов-Руси, где он разделял мнение Байера о скандинавском происхождении этого народа и наших первых князей. Комиссар Крекшин первый стал распускать слух, что в речи Миллера есть унизительные для России выходки. Шумахер поручил членам Академии рассмотреть эту речь. Тредьяковский, прочитавши ее, объявил, что в сочинении Миллера не находит он ровно ничего предосудительного для чести России, но Ломоносов обратил на нее внимание не с ученой, а с псевдопатриотической точки зрения. Он ставил Миллеру в осуждение, что тот пропустил удобный случай похвалить славянский народ, не признает славянами скифов, очень поздно определяет прибытие славян в здешние места, что полагает расселение славян в России гораздо позже времен апостольских, тогда как церковь каждогодно вспоминает прибытие апостола Андрея в Новгород, где и крест был им поставлен, что такое мнение недалеко до критики и на орден св. Андрея Первозванного, что первых русских князей Миллер производит от безвестных скандинавов противно свидетельству Нестора-летописца, о котором он дозволил себе отозваться неуважительно, выразившись: «ошибся Нестор», что Миллер производит имя российского государства от чухонцев и дает предпочтение готическим басням перед повествованием преподобного Нестора и, наконец, приводимые им описания частых побед скандинавов над россиянами «досадительны». Канцелярия Академии по таким отзывам определила уничтожить диссертацию Миллера.
Затем Теплов всячески преследовал Миллера. Его заставили читать лишние лекции, грозя вычетом из жалованья. Миллер жаловался на Теплова президенту, но президент принял сторону Теплова и заявил в канцелярии, что некоторые члены Академии препятствуют его стараниям на пользу учреждения. Делиля и Крузиуса Разумовский уже удалил, оставался Миллер. Теплов представлял президенту, что Миллер, пробыв десять лет в Сибири, ничего не привез оттуда, кроме кое-каких летописей, грамот и старых канцелярских бумаг, что все это можно было добыть с меньшими затратами. Теплов обвинял Миллера, что он бил студента Крашенникова, что он клеветал на него, Теплова, и самого президента осмеливался осуждать в неосмотрительности. Миллера разжаловали из профессоров в адъюнкты, но скоро возвратили ему прежнее звание, вынудивши признание, что он был наказан достойно. Президент и Теплов знали, однако, что Миллер по своей учености и трудолюбию никем незаменим, и потому ему было поручено издание академического журнала. В декабре 1753 года Миллер в академическом собрании прочитал предисловие к первой книжке журнала, которому он предположил дать название «С.-Петербургские Академические Примечания». Возражений в то время не последовало, но через месяц Ломоносов заявил, что название журнала и предисловие к нему, написанное Миллером, не понравились при дворе, и потому их надобно переменить. Вместо первого названия дано было журналу другое — «Ежемесячные сочинения». В первом номере Миллер поместил свою статью о Несторе, где обличал собственные ошибки, допущенные им прежде при недостаточном еще знании русского языка. Во всяком случае Миллер в ряду деятелей науки в России остается звездой первой величины, несмотря на то, что, к сожалению, с противниками его связалось имя человека, которого Россия привыкла уважать, как патриарха русского просвещения.
Академия наук не оставляла также российской географии и археологии. В 1755 году она потребовала присылки подробного описания монастырей и церквей с их историческим значением, но Святейший синод, к которому бьио обращено это требование, отвечал, что в его ведомстве нет людей, способных к составлению таких описаний, а в 1760 году состоялся указ, которым предписывалось изо всех городов доставлять в Академию наук географические сведения в виде ответов на вопросы, присылаемые от Академии. Были, впрочем, и добровольные географические экспедиции, предпринимаемые частными лицами. Таким образом, устюжские купцы Быков и Шалавуров спросили себе дозволение на собственных судах совершить морское плавание для открытия пути от устья Лены вдоль Чукотского Носа до Камчатки.
Академия художеств составляла, как мы уже сказали, часть Академии наук. Но в 1759 году она была преобразована в отдельное учреждение и получила свой особый регламент и штат. Впрочем, на содержание ее положено было отпускать в год из штатс-конторы умеренную сумму — 6000 рублей.
Сухопутный кадетский корпус, после ссылки Миниха, находился под ведением принца Гессен-Гамбургского, а потом князя Репнина. Из учеников этого заведения некоторые были представляемы в сенат, а сенат препровождал их для экзамена в Академию наук, и когда там они по экзамену оказывались достойными, сенат определял их в секретарские должности.
Из морской Академии посылались в Англию молодые люди для ознакомления с английским языком, который считался нужным для моряков.
В эти два заведения поступали лица исключительно дворянского происхождения, но кроме их, воспитание юношества в дворянском классе в царствование Елисаветы Петровны, особенно в первых годах, шло замечательно дурно. Множество учителей, прежде живших в дворянских домах, уже несколько лет сряду вело праздную жизнь за невозможностью учить кого бы то ни было, потому что в благородном сословии внедрялось отвращение ко всякой образованности и даже какое-то презрение к людям воспитанным. Во всех школах империи было учащихся только 709 человек, а из посадских людей не было в них ни одной души. Существовавшие с Петра Великого арифметические школы закрылись по недостатку учеников. Оставались еще гарнизонные школы для солдатских детей, куда допускались учиться и дети дворян на собственном иждивении, но и эти школы, по большей части, находились в запустении. В школу, учрежденную при сенате для молодых дворян, предназначавших себя к гражданской службе, никто уже не ходил, хотя в 1750 году был дан подтвердительный указ, обязывающий записанных туда ходить в определенные дни для учения. Из новоучрежденных при Елисавете Петровне школ основалась одна в Оренбурге в 1748 году по инициативе губернатора Неплюева, а в 1752 году положено учредить школы для ландмилиции, поселенной на украинской линии.
Покровительствуя вообще книжному и письменному образованию в России, правительство вместе с тем ограждало свою власть от таких плодов книжного просвещения, какие для него были нежелательны. Так, в видах ограждения православного благочестия, запрещено было, без дозволения синода, издавать книги духовного содержания, а также привозить из-за границы всякие русские книги без присмотра синодского. В 1750 году запрещено было привозить в Россию и книги на иностранных языках, где упоминались имена лиц предшествовавших царствований. По невежеству этот указ повел к тому, что в синод стали представлять книги исторические и географические, не заключавшие в себе вовсе ничего противного правительству. Поэтому указано было такие книги возвратить, а вперед считать предосудительными только те книги, которые были «дедикованы» на имена известных особ прошедшего царствования, а также молитвенники на немецком языке, где упоминались имена особ, которых правительство хотело заставить позабыть в России.
В 1755 году в истории образованности в России произошло важное явление — основание первого российского университета. Он был назначен в Москве и при нем полагались две гимназии приготовительного характера. В указе говорилось, что «Петр Великий погруженную в глубину невежества Россию к познанию истинного благополучия приводил, и по тому же пути желает следовать дщерь его, императрица Елисавета Петровна». В тех видах, что дворянство российское лишено средств к воспитанию своего юношества и часто приглашает в дома к себе учителей из иностранцев, вовсе не приготовленных к своему высокому призванию, по докладу камергера Шувалова, учреждался в Москве университет для дворян и разночинцев и при университете две гимназии: одна для дворян, другая — для разночинцев. Государыня желала, чтобы главное начальство над университетом поручалось двум кураторам: один будет учредитель камергер Шувалов, другой — лейб-медик Блюментрост. Проект утвержден был государыней 12 января 1755 года. Сенат определил на содержание университета и двух гимназий 15 000 рублей в год и, сверх того, на покупку книг и прочих ученых пособий единовременно 5000 рублей. Университет хотя и подчинялся сенату, но находился под протекцией императрицы. Ему предоставлялся собственный суд. Все, принадлежащие к университету, освобождались от постоя, сборов и всяких полицейских тягостей. Университет разделялся на три факультета. Первый — юридический, в котором полагались профессора натуральной юриспруденции, народных прав и узаконений и политики, излагающей прошедшее и настоящее положение отношений государств между собою. Второй факультет — медицинский, где полагались профессора химии, физической и аптекарской, натуральной истории, которые будут показывать на лекциях травы и животных, и анатомии, которые будут показывать строение человеческого тела в анатомическом театре. Третий факультет — философский, т. е. логики, метафизики и нравоучения, физики экспериментальной и теоретической, красноречия, т. е. ораторства и стихотворства, и истории универсальной и российской. Каждый профессор обязан каждодневно, исключая воскресных и праздничных дней, читать в университете публичные лекции по своему предмету, не требуя от слушателей платы, но дозволяется профессору читать и приватные лекции за умеренную плату. Лекции читаются по-латыни и по-русски, согласно с авторами, которые будут указаны в профессорском собрании с кураторами. По субботам должны, в присутствии директора, отправляться собрания профессоров для совета о всяких распорядках, касающихся наук и студентов. По окончании месяца, в субботу, профессора устраивают диспуты для студентов, и за три дня вперед к дверям университета прибивается тезис, а в конце академического года устраиваются диспуты публичные, на которые приглашаются любители наук. В апреле раздаются золотые и серебряные медали, числом восемь, за лучшие сочинения, написанные по-латыни и по-русски. Назначаются две вакации: одна зимняя — от 15 декабря по 6 января, другая летняя — от 10 июня по 1 июля. Курс студентов определяется трехлетний. В университет студенты вступают по экзамену из всех сословий, кроме крепостных, «понеже науки не терпят принуждения и между благороднейшими упражнениями считаются», однако, дворянин мог обучать своего крепостного в университете на своем иждивении, но уволивши его от крепостной зависимости; если же такой студент будет уличен в дурных поступках, то возвращается снова под прежнюю власть господина. Во время курса студенты находятся под исключительным ведением университетского суда.
В гимназиях, учреждаемых при университете, предположено было четыре трехклассных школы: первая — российская, вторая — латинская, третья — оснований наук и четвертая — главнейших европейских языков, которыми считались немецкий и французский. Каждому ученику предоставлялось учиться обоим этим языкам вместе или одному из двух. Родители, заранее желавшие определить со временем своих сыновей в купечество, в художество или в военную службу, должны были объявлять об этом предварительно, дабы можно было при воспитании руководить детьми сообразно родительским желаниям. Каждый класс подвергался полугодичному экзамену, а в конце курса производился экзамен публичный, после чего достойные производились в студенты университета. При этом директор раздавал ученикам в виде награды книг рублей на пятнадцать или на двадцать. Учиться греческому языку считалось нужным, а восточные языки предположено было преподавать тогда, когда увеличатся университетские доходы и найдутся достойные преподаватели. Дворянам дозволено было записывать своих недорослей в университет, а по достижении семи лет возраста возить на первый смотр. Обучаться в университете предполагалось до шестнадцати лет возраста, но тем, которые показывали особо большую склонность к наукам, дозволялось оставаться и до двадцати лет. Все, окончившие курс в университете и получившие об окончании свидетельство, при поступлении в гражданскую или военную службу пользовались старшинством.
Московскому университету, как и Петербургской «десианс академии», дано право состоящих учителями иностранцев подвергать экзамену и выдавать им свидетельства на право учительствовать, а без этого свидетельства никто не должен был держать домашнего учителя под страхом уплаты пени ста рублей.
В 1758 году (июля 21) указано учредить в Казани такие же гимназии для дворян и разночинцев, какие были учреждены при Московском университете. В 1760 году Иван Иванович Шувалов представлял о необходимости завести такие же гимназии во всех «знатных» городах российской империи, разделив учеников на казеннокоштных и своекоштных, а в городах меньших учредить школы, где бы обучали арифметике и первым основаниям других наук. Из этих школ, по окончании там курса, поступали бы в гимназии, из гимназий — в университет, в Кадетский корпус и в Академию наук, а из этих трех мест поступали бы уже в службу.
Медицинская часть находилась в заведовании медицинской канцелярии. В 1754 году указано было сделать набор врачей из малороссийских семинарий, находившихся в Киеве, Переяславле и Чернигове. Они являлись в медицинскую канцелярию или в медицинскую контору с аттестатами, подписанными их ректорами и префектами. Их определяли в госпитали в Петербурге или в Кронштадте для практического обучения врачебной науке, а других — в аптеки, чтобы впоследствии приготовить из них аптекарей. И те, и другие учились, состоя на казенном содержании. По окончании учения получавшим в госпиталях звание лекаря давали жалованья от 10 до 25 рублей в месяц. Учившиеся же в аптеках, по окончании курса, получали от трехсот до шестисот рублей в год. Аптекари состояли под ведением докторов. В Москве было два доктора: один для дворян с жалованьем 600 рублей в год; другой — для разночинцев и купечества, с годовым окладом жалованья в 500 рублей. Повивальные бабки свидетельствовались в познаниях в Петербурге и Москве докторами и лекарями и получали аттестаты, дававшие право на практику. Лучшие из бабок оставлялись в Петербурге и Москве и назывались присяжными. Для Москвы полагался им комплект пятнадцать, для Петербурга — десять, прочие рассылались по губерниям. Для образования повивальных бабок существовали в Петербурге и Москве специальные школы, на содержание которых назначалось в год по три тысячи рублей. Каждая роженица, сообразно своему рангу и достатку, обязана была платить в узаконенном размере повивальной бабке, оказывающей ей помощь.
Приезжие в Россию из-за границы врачи определялись по госпиталям с годичным жалованьем по семисот рублей на их содержание и находились под наблюдением определенных при госпиталях докторов. Не получивши свидетельства на право лечения от медицинской канцелярии, никакой чужеземец в русском государстве не мог заниматься врачеванием. Когда в 1755 году в Петербурге свирепствовали эпидемические сыпные болезни — оспа, корь и лопуха, то через посредство Святейшего синода было опубликовано, чтобы больные не сообщались со здоровыми и для этого не носили бы детей причащаться в церкви, исключая особенно для того отведенных церквей, а мимо Зимнего дворца запрещено было провозить мертвых.
В 1756 году явилось в России еще новое просветительное учреждение. Указано завести русский театр для представления трагедий и комедий. Для этого учреждения пожертвован был конфискованный каменный дом Головкина, находившийся на Васильевском острове близ Сухопутного кадетского корпуса. Актеров положили набирать из певчих и обучавшихся в кадетском корпусе ярославцев, а дополнять их число охотниками из неслужащих людей. На содержание театра положено отпускать в год 5000 рублей. Директором театра назначен бригадир Сумароков.
Правительству преемников Петра Великого приходилось только повторять его узаконения о лесах. В царствование его дочери мы встречаем ряд распоряжений в этом смысле. В видах сбережения лесов запрещено было в 1744 году в Москве строить вновь деревянные дома, а в 1748-м и 1755 годах около Москвы на двести верст кругом изгоняли стеклянные и железные заводы и даже винокурни, содействовавшие уменьшению лесов. Выделка смолы, хотя издавна приносила немалый доход казне, но признаваемая вредной для лесов, допускалась только в Малороссии, около Чернигова и Стародуба, и в северной земле, в брянских лесах. Она составляла исключительное казенное достояние, а торговля смолой, производившаяся у Архангельска, отдана была на откуп обер-егермейстеру Нарышкину с обязательством отпускать за границу не менее трех тысяч бочек смолы. Для сбережения лесов уничтожили соляные промыслы в Балахне и Соль-Галиче; оставили только тотемскую и элтонскую соль. Элтонская соль пошла тогда в ход, и промыслы на Элтонском озере день ото дня получали большее развитие. Для складов элтонской соли положено было построить городки на Элтонском озере, на Камышенке, близ Димитриевска и против Саратова на Волге, и в них соляные амбары. В городе же Саратове учреждено соляное правление. Привозом соли с места нахождения к местам хранения занимались солевозы, которые все были из малороссиян, и они-то, поселившись на берегу Волги (большей частью на левом), дали начало существующим там и теперь многолюдным малороссийским слободам. Строгановская соль, до сих пор главным образом снабжавшая всю Россию, принуждена была выдержать большую конкуренцию. Большое затруднение для успеха элтонской соли состояло в том, что на солевозов нападали калмыки, и на защиту солеводства приходилось держать воинские команды, провожавшие партии соли. Немало беспокоили солепроизводство отыскиватели беглых, кроме того, немало вредило успешному производству промыслов то, что соль добывалась подрядчиками, нанимавшими рабочих; а эти рабочие, взявши вперед деньги, убегали прочь, хотя, по жалобам подрядчиков, за такие побеги угрожали виновным каторжной работой. Сначала цена элтонской соли колебалась, а с 1749 года установлена была везде цена соли 35 копеек за пуд. В Астрахани же и в Красном Яру — 17,5 копейки. Дозволялось возить соль по деревням, но не брать барыша более двух копеек с пуда. В 1750 году управляющий соляными складами в Саратове Чемадуров стал отправлять элтонскую соль по Волге во все низовые и верховые города. В год добывалось элтонской соли 1 064 859 пудов. Строгановская соль решительно уступила элтонской, а старорусское производство соли, снабжавшее солью северо-западную Россию, было закрыто в 1753 году вовсе. Для всей Сибири вырабатывалась соль на собственных промыслах, а в городе Тобольске учреждено было главное соляное комиссариатство.
Селитренные казенные заводы были на реке Ахтубе и отдавались на откуп разным лицам с обязательством доставлять в казну за пуд по 3 рубля 20 копеек, излишек дозволялось продавать заграничным купцам. Порох раз решено было продавать каждому в неопределенном количестве.
Звериные промыслы, оскудевая в Сибири по мере распространения народонаселения, процветали еще в восточной окраине и на островах Восточного океана. Купец Югов с товарищами получил в 1748 году право ловить зверей на пустых островах близ Камчатского побережья, с платежом одной трети дохода в казну.
По скотоводству сделаны были распоряжения, чтобы рогатый скот стараться сбывать за границу, а овец не выпускать, потому что их шерсть нужна для русских фабрик.
Весь китоловный и тюлений промысел отдан был на откуп Петру Ивановичу Шувалову, и мимо его конторы промышленники не смели добывать и продавать ворвани и тюленьего сала. Астраханские рыбные ловли (осетровые и белужья) со вступлением на престол Елисаветы Петровны взяты были в казенное содержание, и работы производились служивыми людьми, но так как это побудило многих недовольных, лишившихся заработков, бежать за границу, за Яик и в Бухару, то в 1745 году эти промыслы по-прежнему стали отдавать в откуп, а откупщики производили работы вольнонаемными. На протяжении от Саратова до Астрахани определенные бурмистры, ларечные и целовальники собирали прибыль в казну, которой каждогодно должно было доставляться не менее пятидесяти тысяч рублей. Они же смотрели за приготовлением икры и за солением рыбы. Все рыбные промыслы на Волге состояли под ведением астраханской рыбной конторы и под ее начальством состояли конторы в Саратове и в Гурьеве-городке на Яике. Но в 1760 году яицкому казачьему войску пожаловано было право добывать у себя и продавать по всей империи икру, не подчиняясь астраханскому откупу.
Производство хлебного зерна и торговля им принимали более широкие размеры во время урожая и стеснялись при неурожаях. Так, в 1744 году по случаю плохого урожая во всей России запрещен был вывоз хлеба за границу. В 1749-м и 1750 годах произошли неурожаи в губерниях Белогородской, Смоленской, а отчасти и Московской. Тогда предписывалось на семена и на прокормление крестьянам выдавать ссуду из казенных магазинов, а потом приказано было переписать у помещиков наличный хлеб и, по свидетельству приставленных к этому делу обер-офицеров, выдавать нуждающимся взаймы без процентов. В 1761 году указано было владельцам частных имений с начальством дворцовых и синодальных властей содержать у себя хлебные запасные магазины на случай необходимости для продовольствия крестьян.
Табачное производство отдавалось в откуп при Елисавете Петровне на четыре года. Первым откупщиком был купец Матвеев за 428 рублей 91 копейку. Черкасский, т. е. малороссийский табак, позволялось возить в Великороссию и Сибирь беспошлинно, но не променивать сибирским инородцам на рухлядь. Табачное производство в короткое время так поднялось, что уже в 1753 году курительный картузный табак отдан был на шесть лет на откуп за 63 662 рубля. Иностранным табаком можно было торговать свободно.
О металлическом производстве есть сведения от начала царствования Елисаветы Петровны. При Анне Ивановне все заводы были отданы в частное владение, за исключением Гороблагодатских, которые были оставлены в собственность казны и сдаваемы на откуп, но в 1744 году один из казенных заводов в Уфимской провинции был отдан в подряд купцу Твердышеву с припиской к заводу крестьянских дворов. На других заводах, сданных при Анне Ивановне с казенного содержания в частные руки, происходили нестроения, частые бунты крестьян, приписанных к заводам. Казенные оружейные заводы: сестрорецкие, чернорецкие и тульские зависели от оружейной канцелярии, находившейся в ведении Военной коллегии.
В 1745 году главный магистрат обратил внимание на возобновление серебряного черневого и финифтяного дела, которое некогда процветало, но теперь пришло в упадок. За это дело взялся содержатель Троицких медных заводов Турчанинов и выдумал делать металлические вещи цветов голубого, малинового, пурпурового и зеленого. Стальных изделий фабрика заведена была в 1758 году, и ее основателям внушено было, чтобы их произведения были не хуже штирийских, за которые Россия переплачивала Австрии большие деньги. Церковную утварь дозволено было делать исключительно московскому купцу Кункину, а прочим золотых и серебряных дел мастерам таких вещей отнюдь не делать. Единственной фабрикой золотых изделий заведовал сначала купец Ган, а потом приглашенный из Вены мастер Рейнгольд; заниматься золотыми и серебряными изделиями вне фабрики по домам запрещалось под опасением наказания плетьми. В 1753 году составилась компания выработки листового и сусального золота и серебра. Ее основателем был некто Федотов с товарищами, основной капитал ее простирался до 30 000 рублей. Этой компании дозволялось купить себе к фабрике 200 душ крестьян.
Затем всякие фабрики можно было заводить с разрешения Мануфактур-коллегии, а без такого разрешения основанная фабрика подвергалась со всеми своими инструментами конфискации.
Суконное производство при Елисавете Петровне стало процветать в Воронеже. Тамошний купец Постовалов получил привилегию на заведение суконной фабрики, а потом и на заведение бумажной. Ему давалась в Воронеже казенная каменная палата, передавалась бывшая уже суконная фабрика со всеми инструментами, дозволялось купить 50 крестьянских дворов для употребления на фабричные работы, ведать своих крестьян и рабочих, кроме уголовных дел, рубить казенный лес по указанию вальдмейстеров, и в течение десяти лет привозить из-за границы материал беспошлинно. Он и его наследники освобождались от всяких податей. За это он был обязан давать ежегодно на армию сукон не менее как на 30 000 рублей и вперед с прибавкой. Дана привилегия всем в России, занимающимся суконным производством. Вместо следуемых с их крестьян рекрут платить сукнами на армию, оценивая каждого рекрута во сто рублей. Но на суконных фабриках не обходилось без важных столкновений между хозяевами и наемными рабочими. Первые жаловались, что рабочие от них убегают, последние, что хозяева их дурно содержат и притесняют. В таких недоразумениях виноватыми чаще признавались рабочие: их били плетьми и ссыпали в Рогервик, но фабриканты от этого не выигрывали, а лишившись рабочих, не скоро находили новых, и дело их останавливалось.
Полотняное производство имело свой центр в Новгороде у некоего Шаблыкина; его ученики по всей России работали для шляхетства скатерти, салфетки и другие вещи. Еще Петр Великий приказывал делать полотна шире тех, какие делались в России, но ни он, ни его преемники, повторявшие его указы, не могли этого добиться и принимали узкие полотна, потому что большее количество русского полотна выделывалось не фабричным, а кустарным способом, и правительство крайне в нем нуждалось для армии.
Брюссельская уроженка Тереза завела в Москве фабрику нитяных кружев; ей дозволили ввозить беспошлинно инструменты и купить в России до пятисот душ женского и до двухсот мужского пола и, сверх того, она получала из казны заимообразно 10 000 рублей без процентов.
Производство шелковых тканей было любимым желанием императрицы. Посланные Петром Великим за границу дворяне Ивков и Водилов, с целью изучения шелководства, по возвращении в отечество, при воцарении Елисаветы Петровны, начали делать бархаты, штофы и тафты. Астраханские купцы армяне Ширванов с товарищами получили в 1742 году привилегию на содержание в Астрахани и Кизляре фабрик шелковых и бумажных тканей с правом беспошлинно торговать по всей России своими изделиями тридцать лет, а в 1744 году Мануфактур-коллегия публиковала, чтобы желающие заводили в России фабрики для выделки бархатов, штофов и других шелковых тканей, потому что такова воля государыни. Затем француз Антоний Гамбетта получил дозволение построить близ Киева на свой счет шелковичный завод с правом суда и расправы над рабочими в течение восьми лет. Купец Шемякин получил привилегию привозить из-за границы шелк-сырец и обделывать его в разные цвета, а платить за это дозволено сибирскими бобрами и мерлушками, которых вывоз за границу был до сих пор запрещен.
При Елисавете Петровне началось в России шляпное производство. Сначала дали привилегию на устройство шляпной фабрики и на доставку шляп для армии московскому купцу Гусятникову, а потом оказано было покровительство двум другим мастерам, Черникову и Сафьянникову, и кроме этих означенных фабрикантов не дозволялось никому в России выпускать своего изделия пуховых и шерстяных шляп.
Около того же времени завелись в России фабрики для выделки красок. Первый получил право на заведение такой фабрики купец Тевлеев с компанией. Ему дали заимообразно из казны десять тысяч на десять лет и позволили торговать без пошлины в продолжение десяти лет по всей России, а в 1757 году заведены были красочные фабрики в Астрахани и Кизляре, с воспрещением другим лицам заниматься этой промышленностью в течение двадцати лет.
Шпалерная фабрика заведена была сначала в Москве англичанином Ботлером, а потом саксонцем Леманом, который обязался в течение семи лет обучать присылаемых ему учеников из гарнизонных школ.
Знаменитый Ломоносов в 1752 году получил привилегию на основание фабрики разноцветных стекол, бисера и стекляруса. Он основал завод в Копорском уезде; к заводу было приписано 200 душ и дано ему заимообразно 40 000 рублей на пять лет без процентов, а в 1760 году купцу Мальцову дано дозволение на основание стеклянных заводов на расстоянии двухсот верст от Москвы и не ближе Ямбургского уезда от Петербурга. Ему дозволялось купить 50 душ без земли, а его фабричные дома по всей России освобождались от постоя.
Сообразно взглядам Петра Великого, и при императрице Елисавете Петровне также признавалось необходимым для преуспевания торговли расширение образованности в купечестве. В этих видах Коммерц-коллегия поручила секретарю Академии наук Волчкову перевести с французского языка экстракт из лексикона о коммерции, чтобы доставить купечеству полезное чтение по своей специальности. Торговля везде привлекает в край иностранцев; и в России то же было. Иностранцы толпились в ней. Греки, как единоверцы русским, пользовались вниманием перед другими; их нежинская колония пользовалась правом самосуда и неприкосновенности их национальных обычаев. Сенат докладывал о допущении евреев торговать на ярмарках, но Елисавета Петровна дала ответ, что не желает выгод от врагов Христовых. Такое строго православное отношение не касалось прочих восточных иноверцев. Дозволено было персидским торговцам жить временно в России для торговли, соблюдать свои обычаи и свои религиозные обряды. В Астрахани разные восточные народы жили особыми слободами, не записываясь в купечество, и отправляли свои богослужебные обряды, будучи свободны от постоя и всяких служб; тут были и армяне, и персияне, индийцы, хивинцы, грузины. Всем иностранцам запрещалась розничная торговля в России, но купцу армянину Макарову дано было право торговать в розницу, и дворы его в Москве, Петербурге, Астрахани и Кизляре были свободны от всяких повинностей. Торговля с азиатцами считалась очень выгодной, и в 1747 году основна была компания для отправки в Константинополь мягкой рухляди, железа, полотен, канатов, юфти и холста. Учредителем был купец, составивший компанию на акциях; каждая акция в 500 рублей. Главные конторы этой компании были в Москве и Темерниковском порте (ныне Ростов-на-Дону). В 1758 году учредилась другая компания, армянина Соханова, в 400 акций, каждая в 150 рублей, а в 1760 году — третья компания, графа Воронцова для торговли с Хивою и Бухарой с привилегиями на тридцать лет.
Купечеству и крестьянству дозволялось торговать — первому, представляя для торговли собственный капитал не менее как от 300 до 500 рублей, а последнему — вести мелочную торговлю предметами крестьянского быта в ближайших городах. Петербургским купцам дозволялось держать собственные мореходные суда для перевозки товаров из Кронштадта в Петербург Владеть крепостными крестьянами купечеству запрещалось, исключая фабрикантов, но относительно права владеть холопами, которые в то время еще различались от крепостных крестьян, спрошенный об этом сенат в 1744 году отвечал, что это право на основании старых узаконений предоставляется не только купцам, но также посадским и мастеровым.
В первые годы царствования Елисаветы Петровны торговля стеснялась стремлением правительства уменьшить роскошь, которая непомерно развилась в одежде и домашней обстановке знатных особ при Анне Ивановне. Сообразно прежним распоряжениям Петра Великого состоялся в 1743 году указ о ношении платья по чинам и по классам; так, шелковой парчи платье, в четыре рубля аршин, могли носить только особы первых пяти классов; лицам же VI, VII и VIII классов дозволялось носить парчу только в три рубля за аршин; прочим, ниже классом — только в два рубля, а не имеющие рангов не смели носить даже бархата и класть шелковых подкладок под свои одежды. Их жены и дочери подчинялись тому же правилу в своих нарядах. На русских фабриках указано уменьшить производство золотых и серебряных материй, а иностранцам и русским купцам не дозволялось ввозить на продажу тканей и сукон дороже семи рублей за аршин. За несоблюдение этого указа конфисковать у русских купцов товары, а с покупщиков брать штраф на госпиталь. Но в 1745 году дозволено было как русским, так и иностранным купцам привозить на продажу золотые материи, бахромы и позументы, только по привозе в Петербург объявлять о них царскому гардеробмейстеру для выбора из них того, что будет признано годным для двора. В 1761 году опять последовало запрещение ввоза некоторых предметов роскоши, как, например, блонд и галантерейных товаров. Но как мало достигали своей цели такие распоряжения против роскоши, показывает то, что когда потребовались для армии железные вещи, то их недоставало, а между тем, предметов роскоши изготовлялось немало. Замечено было, что умножалась контрабанда такими товарами, и в Петербурге стали ходить по домам с лотереями, предлагая для выигрыша разные контрабандные вещи. Сенат запретил такие разносы, но, несмотря на все строгие меры, до конца царствования Елисаветы контрабанда находила себе лазейки.
Торговать купцы должны были в гостиных дворах. В Петербурге в 1748 году воздвигнут был каменный новый гостиный двор с погребами и внутренними галереями, с железными дверями и ставнями. В Москве гостиный каменный двор был построен в 1754-м и 1755 годах, вследствие чего предварительно были сломаны деревянные лавки, шалаши и харчевни, наполнявшие во множестве торговую площадь.
Торговля в России издавна стеснялась множеством мелких внутренних пошлин, но при императрице Елисавете Петровне настала эпоха ее освобождения. Уже тотчас по вступлении на престол Елисаветы, Камер-коллегия представила проект — все казенные сборы отдать на откуп или в компанию, а в 1753 году по проекту Петра Шувалова уничтожался ряд мелких пошлин, а именно: с найма извозчиков, с сплавных судов, с клеймения хомутов, валечные, подвижные пошлины, пошлины с лошадиных и яловичных кож, с пригонной скотины, привальные, отвальные, с яицкой рыбы, десятый сбор с мостов и перевозов, с ледокола, с водопоя, с померных четвериков, с продажи дегтя, с мелких товаров, с жернового камня, с горшечной глины, с проезжих грамот, с объявления выписей торговых людей, вычетные у винных подрядчиков и у обывателей при выдаче денег за поставленное ими вино. Учредилась комиссия для рассмотрения пошлинных сборов, а января 23-го 1754 года вышел повторный указ, которым уничтожались все статьи, исчисленные в указе 1753 года, и вместо них вводилась однообразная внутренняя пошлина — 13 копеек с рубля. Шувалов рассчитал, что весь доход прежних внутренних мелких пошлин составлял в итоге 903 537 рублей, а с пограничных таможен привозилось и вывозилось товаров на 8 911 981 рубль, и если сумму 903 537 рублей разложить на означенный товар, то придется на рубль положить по 10 копеек с дробями, а если со всех привозных и отвозных товаров брать по 13 копеек с рубля, то сверх желаемой суммы получится еще излишек 255 020 рублей.
Вслед за тем последовало распоряжение относительно торговли с Малороссией и с заграничными краями через Малороссию. Ту же внутреннюю пошлину — 13 копеек с рубля велено брать с доставляемых из Малороссии товаров — рогатого скота, овец, щетины, конопляного масла, а также и с привозимых из польских областей в Малороссию пеньки, воска, сырых воловьих кож и всякого зернового хлеба. Для расширения внутренней русской торговли указом 1755 года прекращен был вывоз за границу из России пеньки, вина, юфти и сала.
В том же году издан был таможенный устав, где изложены были основания торговли на новых началах и определены доходы казны с торговли. Мы укажем на некоторые важнейшие правила этого устава. Русским дворянам предоставлялась полная свобода возить свои произведения на продажу во все русские города и за границу. Купцы-хозяева могли посылать своих приказчиков по торговым делам с доверительными письмами, засвидетельствованными в магистрате. Ездить с товарами можно было только по большим дорогам, а не по проселочным. Жалобы и доносы приказчиков и сидельцев на хозяев не принимались. Суд между купцами и их рабочими производился даже и тогда, когда между ними не было никаких записей. Иностранцам, не записанным в купечество, не дозволялось торговать между собою внутри России. Все купцы должны были продавать свои товары в лавках, а не в домах, но дозволялось хранить в своем доме, не продавая такие товары, которые подвергались скорой порче. В случае утайки пошлин и всякого неправильного способа торговли товар подвергался конфискации, а доноситель получал половину, но если донос оказывался неправым, то доноситель подвергался штрафу в 200 рублей. Для разбора дел между купцами учреждались особые словесные суды. Для охранения торговцев от грабительств по дорогам снаряжались команды из близкорасположенных полков. Купцы могли ездить за границу с аттестатами о своем добропорядочном поведении, и, уезжая за границу, оставлять эти аттестаты в пограничных таможнях, чтобы обратно получать их по возвращении. Их обязывали в чужих краях не переменять веры. При Елисавете Петровне числилось в России всего 28 пограничных таможен.
Важным делом для оживления торговых оборотов в России в царствование Елисаветы было учреждение банков — дворянского и купеческого. Еще при Анне Ивановне обратили внимание, что ростовщики берут неимоверно высокие проценты. Тогда открыли кредит в монетной конторе, откуда, при обеспечении залогами, выдавались желающим взаймы суммы на срок; потом, кроме монетной конторы, стали выдавать ссуды из других правительственных учреждений: из Адмиралтейской коллегии, из главного комиссариата, из канцелярии главной артиллерии и фортификации. В 1753 году правительство, по инициативе Петра Шувалова, решило учредить банк для дворянства, приняв все предосторожности, чтобы выданные в ссуду деньги были надежны к возвращению, а в марте 1754 года учрежден был другой банк для купечества. Дворянский банк образовался вначале из суммы 750 000 рублей, собираемых с вина, а купеческий — из капитальных сумм, находившихся в монетных дворах в количестве пятисот тысяч. Из первого могли получать ссуды только русские дворяне, владельцы недвижимых имуществ, из второго — русские купцы, торговавшие при петербургском порте. Но купеческий банк вначале шел неудачно, хотя процент с купцов, по шести в год, был невысок; купцов стесняло то, что они должны были давать в залог товаров на четвертую долю более занимаемой суммы. В первый год от марта до августа не обращался в банк никто. Спрошенные об этом купцы объяснили, что опасаются оставлять в залоге в банках свои товары; это возбуждает сомнение у иностранных купцов насчет их кредита; притом же, даваемый им полугодичный срок слишком короток, и они не могут справиться. Они просили, чтобы вместо оставления в хранении банка залогов им дозволили представлять надежные поруки, и срок бы им давался годичный. Сенат, рассмотревши их просьбу, нашел ее основательной и установил правила по их желанию.
Из сочинения «Дочь Петра Великого»
Императрица Елизавета Петровна
При жизни Петра II ее звали «Венерой», в противоположность сестре царя, серьезной и долгое время безупречной Наталье Алексеевне, носившей прозвище «Минервы». Елизавета и осталась «Венерой», «допуская без стеснения», писал испанский посол, герцог Лирия, «вещи, заставлявшие краснеть наименее скромных людей». Она собирала у себя в Александровской слободе самое легкомысленное общество, когда Анна Иоанновна заставила ее последовать за собой в Петербург, она продолжала тот же образ жизни и здесь в доме, стоявшем на окраине города и приобретшем весьма дурную славу.
Она жила в нем серо, почти бедно, билась в постоянных денежных затруднениях и находилась под неослабным надзором. В 1736 г. одну из ее горничных заключили в тюрьму, обвинив ее в непочтительных отзывах о Бироне, затем подвергли допросу, высекли и сослали в монастырь. Возник было вопрос о заточении в обитель самой цесаревны. Она носила простенькие платья из белой тафты, подбитые черным гризетом, «дабы не входить в долги, — рассказывала она впоследствии Екатерине II, — и тем не погубить своей души, если бы она умерла в то время, оставив после себя долги, то никто их не заплатил бы и ее душа пошла бы в ад, а этого она не хотела». Но белая тафта и черный гризет должны были вместе с тем производить впечатление вечного траура и служили своего рода знаменем. Ее семья, — несчастная семья литовских крестьян, трое детей, две тетки, получившие аристократические имена и титулы, но бедные и испытывавшие самое презрительное обхождение со стороны Анны Иоанновны, — доставляли ей также немало хлопот и вводили в большие расходы. Она воспитывала на свой счет двух дочерей Карла Скавронского, старшего брата Екатерины I, и старалась выдать их замуж.
Знать пренебрегала ею как за ее рождение, так и за характер ее любовных увлечений. Таким образом ей пришлось, чтобы составить себе общество, спускаться все ниже и ниже.
В Александровской слободе она обходилась с крестьянскими девушками почти как с равными, катаясь с ними на санях или угощая их изюмом, орехами и пряниками и принимая участие в их играх и плясках. В Петербурге она наполнила свой дом гвардейскими солдатами. Она раздавала им маленькие подарки, крестила их детей и очаровывала их улыбками и взглядами. «В тебе течет кровь Петра Великого», говорили они.
Она показывалась публично весьма редко, лишь в торжественных случаях, и держалась серьезно и грустно, принимая протестующий вид, доказывавший, что она ни от чего не отреклась. То же самое угадывалось и в некоторых поступках, совершенных ею по внушению приближенных лиц, у нее самой никогда не было инициативы. Она навестила несчастного тверского епископа Лопатинского, выпущенного Анной Леопольдовной из тюрьмы, куда его заточила Анна Иоанновна.
— Узнаешь ли ты меня? — спросила она его. Надломленный многолетним заключением, старик долго искал в своих воспоминаниях, наконец он встрепенулся и радостно воскликнул:
— Ты искра Петра Великого!
Она оставила ему триста рублей, и об этом случае заговорили в церквах и монастырях.
Тем не менее, она казалась одинокой и почти забытой. Она оставалась красивой, но становилась слишком полной, и, подобно шекспировскому Цезарю, питавшему недоверие к худощавым людям с ввалившимися глазами, английский посланник Финч говорил, что она была «слишком толста, чтобы быть заговорщицей».
Ее считали обвенчанной с Алексеем Разумовским, малороссийским крестьянином, обратившим на себя ее внимание в церкви Анны Иоанновны, где он был певчим. Он, по-видимому, не принадлежал к числу мужчин, способных пробудить ее от нравственной спячки, охватившей ее вследствие злоупотребления различными удовольствиями, и заставить ее стряхнуть безропотную и ленивую неподвижность, по свидетельству французского посла Шетарди, делавшую ее «робкой в самых обыкновенных поступках».
Разумовский был просто красивым мужчиной, иногда буйного характера, после хорошей пирушки. В числе приближенных цесаревны находились оба Шуваловы, Александр и Иван, — тоже люди ничтожные, — и Михаил Воронцов, женатый на Скавронской, человек крайне сдержанный и осторожный.
Бирон, уже на высоте своего могущества, обнаружил было намерение озарить своим сиянием померкшее светило, что произвело переполох среди друзей и врагов цесаревны. Позднее, в правление Анны Леопольдовны, ее заподозрили в сношениях с опальным женихом, и клевреты Антона-Ульриха Брауншвейгского получили приказание арестовать его, если он отправится к Елизавете. Впрочем, в былое время Миних советовал Бирону заточить цесаревну, и она этого не забыла, все знали и поняли, что с этой стороны нечего было бояться и не на что надеяться. Тем временем событие, опрокинувшее эти предположения, подготовлялось — только не в кабинете маркиза Шетарди.
Это событие является одним из самых известных и тщательно изученных в истории. Малейшие подробности его были установлены по таким достоверным источникам и так талантливо изображены, что мое намерение повторить описание его на последующих страницах может показаться самонадеянным и бесполезным, тем более, что я не могу представить новых данных, во всяком случае ни одного документа, опровергающего те, что послужили первоначальными источниками. Берлинский архив, исследованный впервые по этому вопросу мною, оказался в полном согласии с парижским, где другие историки черпали сведения до меня. Но извинением мне может служить то обстоятельство, что, как хорошо ни были осведомлены мои предшественники, они не использовали своих знаний во всей их полноте. По крайней мере мне сдается, что в двух вопросах, касающихся с одной стороны участия Франции и ее представителя в Петербурге, маркиза Шетарди, в перевороте, положившем в ноябре 1741 г. конец царствования Иоанна VI и возведшем на престол дочь Петра Великого, с другой — роли, сыгранной национальным элементом в этом событии, они впали в глубокое заблуждение.
Откуда рождаются все легенды? Как незаконные дочери, они большею частью происходят от неизвестных отцов и матерей. В данном случае, однако, неразрешимый обыкновенно вопрос о происхождении позволяет зародиться некоторым догадкам. Лицу, в чью пользу этот переворот совершился, было несомненно выгодно создать обманчивую картину, которая в блеске еще не померкшего престижа Франции и под покровом патриотического чувства преображала самый заурядный заговор, придавая ему подобие величия. Некоторые из современников поверили этой сказке, другие помогли ее распространить, и легенда родилась. Она пробила себе дорогу, приобрела вполне законные права гражданства, и с моей стороны, конечно, странно подвергать ее нескромному рассмотрению. Легенда эта так привлекательна: молодая, красивая цесаревна, вознесенная на вершину власти народным течением при содействии тридцатилетнего посла и восьмидесятилетнего старца. Какая богатая тема!
Легенды очень живучи. Эту легенду я, вероятно, и не убью. Тем легче простят мне мои читатели мое усилие противопоставить ей некоторую долю действительности.
Среди приближенных к цесаревне лиц не было человека, способного дать ей, вместе с сознанием роли, которую она могла играть, возможность отстоять свои права, но в более далеких от нее кругах было несколько тысяч лиц, нетерпеливо и с раздражением относившихся к ее бездействию. Это являлось следствием ужасного и невыносимого режима, водворившегося в России после смерти Петра Великого, в силу отсутствия закона о престолонаследии, периодических переворотов, заменивших его, и произвола русской олигархии, чередовавшегося с грубостью немецкой диктатуры. После лифляндки Екатерины воцарилась по браку немка Анна Иоанновна, после Меншикова власть перешла в руки Бирона, одновременно началось настоящее нашествие других иностранцев, вроде Брауншвейг-Вольфенбюттель-Бревернов, Мекленбург-Шверинов, целой армии экзотических принцев и принцесс, солдат, авантюристов, двинувшихся на Россию со всех концов Европы и деливших между собою, как добычу, должности, почести, доходные места, высасывая все соки из страны для удовлетворения своих аппетитов. А единственная надежда в будущем воплощалась в лице императора, имевшего несколько месяцев отроду, несчастного Иоанна Антоновича, над колыбелью его склонялась мать-регентша, но русского в ней было лишь полунемецкое имя — Анна Леопольдовна, — полученное ею, когда она отказалась от лютеранской веры и приняла православие.
Чаша была переполнена. Не имея права голоса, народ переносил все терпеливо и бессознательно, как и многие последующие испытания. Но Россия уже обладала в иных кругах сознательной и деятельной душой. На следующий же день после смерти Анны Иоанновны прусский посланник, Мардефельд, писал:
«Все чрезвычайно восстановлены против узурпатора (Бирона), и гвардейские солдаты открыто говорят, что они будут терпеть его правление только до погребения их дорогой матушки (Анны I), некоторые говорят, что лучше всего было бы передать власть цесаревне Елизавете, прямому отпрыску Петра Великого, ввиду того, что большинство солдат принимает ее сторону».
Позднее Бирон последовал за Меншиковым в Сибирь. Но между Линаром и Минихом, Остерманом и Антоном-Ульрихом, ввергавшими страну во все возраставшую анархию, увлекавшими ее в опасные внешние предприятия, регентство Анны Леопольдовны почти заставляло жалеть о ссыльном регенте и ужасной бироновщине.
Следовательно, уже несколько месяцев военные круги и в особенности гвардейские казармы находились в состоянии брожения. Уже много лет зачинщики государственных переворотов обращались к этому элементу, находя в его среде ждущих применения своей удали бесстрашных охотников, пробуждая в них вместе с тем честолюбие и аппетиты, все более и более нетерпеливо и властно требовавшие удовлетворения.
Гвардейцы, использованные поочередно то тем, то другим из временных победителей, возносившие их на вершину власти и восторженно приветствовавшие их сегодня с тем, чтобы завтра бросить в кибитку и с бранью отправить в Пелым, всё более и более сознающие свою силу, недовольные и отважные, шли на эти дела, потому что они им нравились сами по себе, поднимая их значение и давая им возможность требовать вознаграждения. Но они каждый раз чувствовали, что им было бы несравненно приятнее, если бы от их помощи выигрывали не Бирон, не Миних, не Антон-Ульрих. Нельзя сказать, чтобы национальное чувство было у них очень развито. Многие из рядовых солдат были даже иностранцы. Но те, другие чужеземцы, ожесточенно враждовавшие друг с другом, командовавшие ими и управлявшие к тому же Россией, не были в их глазах ни симпатичными, ни авторитетными. Бирон попался в ловушку как глупец, Миниха прогнали как лакея, и, между Юлией Менгден и Линаром, сам Антон-Ульрих, отец императора и генералиссимус, покрыл себя позором и сделался общим посмешищем. Анна Леопольдовна была, пожалуй, добра, они бы охотно простили ей ее личный образ жизни, но ее никогда не было видно. Она запиралась со своей фавориткой и со своим фаворитом. А если в то время повелителей меняли как рубашку, они готовы были отдать предпочтение Елизавете, не столько оттого, что она была «искрой Петра Великого», сколько потому, что она была доступна всем, любезна, мила, с нею угрюмая жизнь, устраиваемая России теми иностранцами, стала бы улыбающейся и приветливой, как глаза цесаревны — не говоря уже о том, как много эти глаза обещали смельчакам. Воспоминание о Шубине разжигало воображение, и вокруг красавца-гренадера сложилась в казармах легенда, сильно способствовавшая торжеству дочери Петра.
Мало-помалу разгорался очаг страстных вожделений и горячих пожеланий, сообщившихся и армейским полкам. Слышались крики: «Разве никто не хочет предводительствовать нами на пользу матушки Елизаветы Петровны!»
Одна из подруг цесаревны, Салтыкова, урожденная княжна Голицына, служила по своему делу Елизаветы в той же среде. Ее дом был рядом с казармами Преображенского полка, и она, по свидетельству Мардефельда, так часто их посещала, что ей случалось уносить с собой жгучие воспоминания.
Таким образом, зародился заговор, если этим именем можно назвать совпадение желаний, одинаково необдуманных как с той, так и с другой стороны и стремившихся соединиться для общей цели, не вступив в точное соглашение и не установив ни ясного плана, ни определенного образа действия. Два темных агента, принадлежавших один к челяди цесаревны, другой к армии, принялись в последнюю минуту распределять роли, но по ним можно судить о национальном и политическом характере, придаваемом и теперь еще некоторыми историками делу, исполненному ими: и тот и другой были опять-таки иностранцами.
Сама Елизавета, по-видимому, также не была всецело проникнута приписываемыми ей чувствами. В сентябре 1727 г., ведя переговоры о ее браке с маркграфом Карлом Бранденбургским, Мардефельд писал: «Она совершенная немка по духу и только и жаждет отсюда уехать». Оба эти посредника не имели, следовательно, ни малейшей связи с французским посольством. Елизавета говорила с Шетарди на языке Расина, вследствие чего ее сношения с ним принимали поневоле в глазах окружающих оттенок интимности. Анну Леопольдовну поддерживала Австрия, не ясно ли было, что Елизавета, соперничавшая с ней, должна была опираться на Францию? С тонкостью и тактом, прилагаемыми и менее одаренными женщинами к такого рода интригам, цесаревна поддерживала и укрепляла это впечатление, прикрываясь им как декорацией и щитом. Установленный за нею надзор и ее робость, преувеличивавшая опасности его, помешали ей, как мы увидим ниже, развить эти отношения, с другой стороны, вполне законные сомнения и недоверие самого Шетарди не позволяли ей извлечь из них наибольшую выгоду. Гораздо более значительную и энергичную роль в подготовлении государственного переворота сыграли Шварц и Лесток. А во время осуществления его на первый план выдвинулось третье лицо, — еврей, родом из Дрездена, бывший торговец ювелирными предметами, превратившийся в гвардейского солдата. Его звали Грюнштейн.
Шварц был немец, пехотный капитан, поступивший на русскую службу, он выдавал себя за инженера и получил место на корабельных верфях. Лесток давно уже принадлежал к штату Елизаветы, исполняя обязанности хирурга. Его отец, родом из Шампаньи, сказывался дворянином l’Estocq l’Helvêque. Покинув Францию после отмены Нантского эдикта, он поселился в Германии, в Целле, где был сначала цирюльником, а затем хирургом при дворе Георга-Вильгельма, последнего Брауншвейг-Целльского герцога. Сын его родился в 1692 году и приехал искать счастья в Россию в 1713 году. Он обратил на себя внимание Петра Великого ловкостью, с какою орудовал хирургическим ножом, и живостью ума, но имел несчастье не понравиться знаменитой горничной Екатерины I, Крамер, приписавшей ему неприязненные суждения об отношениях царя со своим денщиком Бутурлиным. Он счастливо отделался лишь ссылкой в Казань, откуда Екатерина поспешила вернуть его, и хотя она знала, что он был глубоко безнравственный человек, она все же приставила его к особе Елизаветы, которой было в то время шестнадцать лет.
Перехожу к организации заговора, поскольку таковой существовал, пользуясь для восстановления истинных фактов донесениями самого маркиза Шетарди, проверенными теми депешами, которые Версальский кабинет получал одновременно из Стокгольма и остававшимися до сих пор без рассмотрения. Они совершенно ясно восстанавливают факты и доказывают, что участие Франции в этом событии оставалось лишь в виде предположения, и что этот план, в противоположность принятой всеми версии, не исходил из инициативы молодого представителя французской дипломатии в Петербурге.
Маркиз Шетарди занял свой пост в 1739 г., играя чисто представительную роль, чрезвычайно ему подходившую. Ограничиваясь сначала лишь обменом любезностей, его сношения с Елизаветой приняли более интимный характер лишь в ноябре 1740 г., после падения Бирона, принесшего еще новое разочарование Елизавете. Она втайне послала к нему Лестока, чтобы выразить ему ее сожаление по поводу прекращения его посещений. Она и лица, видавшиеся с нею, были в подозрении. Шетарди ответил ей уклончиво. Он не доверял цесаревне, полагая, что она находится в хороших отношениях с Анной Леопольдовной и, следовательно, является сторонницей Австрии. Но, к его изумлению, Лесток заговорил с сожалением о падении Бирона. Лишившись его поддержки, цесаревна потеряла все. Тут же Лесток сообщил Шетарди, какие надежды можно было возлагать на могущественную партию, преданную дочери Петра Великого и ее племяннику, герцогу Голштинскому. Маркиза это не убедило, и он даже не поспешил узнать мнение Версальского двора относительно этих намеков. Он не послал курьера и не выразил желания поговорить с самой Елизаветой об этом щекотливом вопросе. Он отправил свое донесение обыкновенным путем и стал ждать дальнейших событий, полагая, что они далеко не оправдают смелых предположений Лестока и его повелительницы.
Через месяц шведский посланник Нолькен поставил его в тупик новым, еще более необычайным предложением. Ему было приказано, объявил он, поддержать, по своему выбору, партию герцога Курляндского, Анны Леопольдовны или Елизаветы, на это ему было дано сто тысяч талеров. Он намеревался истратить их в пользу цесаревны и рассчитывал, что его французский коллега укажет ему, как целесообразнее всего пустить их в дело.
Тут Шетарди испугался. Речь шла уж не о неопределенных надеждах, а о настоящем заговоре, и Нолькен видел залог его успеха в переговорах цесаревны с несколькими гвардейскими солдатами и несколькими темными лицами, находящимися у нее в услужении. И ему, представителю короля Людовика XV, предлагали принять в этом участие. Это было безумием! Однако сто тысяч талеров заставили его призадуматься. Швеция не имела возможности производить такие расходы.
Откуда же шли эти деньги? Суммы, расходуемые в Стокгольме на внешнюю политику, нередко черпались во французской казне. Ввиду обычных приемов тогдашней дипломатии, предположение о поддержке, оказываемой какой-нибудь интриге Версальским кабинетом окольными путями, без ведома его прямого представителя, не заключало в себе ничего невероятного. Взвесив все это, маркиз решился ответить уклончиво, попросить инструкций и опять-таки ждать дальнейших событий.
Чтобы заставить его посетить Елизавету, понадобился еще месяц времени и очень настойчивое приглашение с ее стороны, во время свидания он был настороже и не проронил ни одного лишнего слова.
Впрочем, цесаревна и не поставила его в затруднительное положение, она ограничилась лишь тем, что со скорбью отозвалась о существующем положении вещей, которое «огорчило бы Петра Великого», и упомянула с умилением о преданности гвардии «памяти Императора и его потомству». Имя Людовика XV, вопреки мнению историков, ни разу не было произнесено в этой беседе, равным образом не были затронуты унизительные для цесаревны воспоминания о матримониальных планах, где отказ исходил не с ее стороны. По крайней мере в депешах Шетарди об этом не говорится ни слова, и ему, конечно, не простили бы в Версале слишком смелых намеков на чувства, которые могли бы польстить королю своим постоянством, если бы Елизавета, будучи неравнодушна к красавцу Шубину, не поставила бы тем самым Людовика XV на одну доску с последним. Историки, вопреки всякой справедливости, обвинили в данном случае кардинала Флёри в нерешительности, а его агента в любви к приключениям. Ла Шетарди не обнаружил ни малейшего намерения принять участие в замыслах, сообщенных ему Нолькеном, он считал их безрассудными, и французское правительство не замедлило одобрить его осмотрительность. В ответ на первые же получения от него известия статс-секретарь Амело писал ему: «Надо думать, что, пока император жив, не может быть и речи об ее (Елизаветы) претензиях на российский престол. Поэтому всякие рассуждения об этом в настоящее время излишни».
Это был безусловный и решительный отказ от вмешательства. Но Нолькен продолжал упорствовать, и в январе Шетарди узнал, что при его содействии заговор начинал принимать определенную форму. Возник уж вопрос о вооруженном вмешательстве Швеции, ее войска должны были поддержать гвардию в случае военного бунта в пользу дочери Петра Великого.
Дело принимало серьезный оборот. Все еще не веря в его успех, Шетарди уклонился от совместного со своим коллегой свидания, предложенного Елизаветой, но на следующий день ему пришлось явиться к цесаревне, в ответ на ее настойчивый зов, она на этот раз высказалась более определенно, она объявила, что «дело зашло так далеко, что дольше ждать не представлялось возможности», заговорила о безусловной преданности гвардии, о нетерпении заговорщиков и приступила было к самому щекотливому вопросу, выразив уверенность «в дружбе Франции», когда ей доложили о приезде английского посла. Елизавета знаком пригласила Ла Шетарди остаться и дождаться отъезда непрошеного гостя. Финч почувствовал себя лишним и сократил свое посещение. «Наконец-то мы от него избавились», облегченно вздохнула цесаревна после его ухода. Но тотчас же Ла Шетарди пресек дальнейшие излияния, поставив ей на вид, что продолжительность их свидания может возбудить подозрения. Она лишь успела сказать ему, что ввиду того, что ей «нечего более стеснять себя, он может приходить к ней, когда ему заблагорассудится».
Он твердо решил не злоупотреблять данным ему разрешением. Между тем, в Версале нашли его осторожность чрезмерною. Согласно сведениям, полученным французским правительством из Стокгольма, замысел принимал более определенный характер, чем тот, что выяснился из донесения Шетарди из Петербурга, вместе с тем, в Версале и Берлине вырабатывался план коалиции против Австрии, и комбинация, лишавшая Вену ее единственного союзника, становилась крайне желательной. В силу этих соображений маркизу Шетарди были доставлены решительные указания, выясняющие, что та роль, которую приписывает легенда кардиналу Флёри и его агенту, не соответствует деятельности того и другого. Шетарди не уговаривал министра принять участие в заговоре, наоборот, кардинал все время побуждал к тому Шетарди, приказав ему поддерживать, не колеблясь, проект переворота, и сказать Елизавете, что если король может быть ей полезен, и она даст ему возможность оказать ей услугу, она может рассчитывать, что «его величество почтет себя счастливым способствовать осуществлению ее желаний».
Таким образом, вслед за Швецией, на арену собиралась выступать и Франция. Но в эту минуту предприятие встретило со стороны первой из упомянутых держав препятствия, чуть не повлекшие за собой его гибель.
Перед тем как пустить в ход главный рычаг заговора, Нолькен вдруг обнаружил его тайную пружину. Он предложил немедленно ввести на русскую территорию сильный отряд шведских войск, но требовал от цесаревны письменного обязательства возвратить Швеции земли, завоеванные Петром Великим. Он опирался на обещания, данные будто бы Елизаветой, но она впоследствии оспаривала их подлинность, и они действительно оказались весьма неопределенными. В своей переписке с французским послом Нолькен утверждал, что цесаревна сама признала права Швеции на возвращение ей части потерянных ею земель в виде награды за услугу, оказываемую ею дочери Петра Великого, и что она почти обещала дать на то обязательство. Но сам Амело нашел эти требования чрезмерными. Елизавета же решительно отказалась дать какое бы то ни было письменное обещание, заявив, что одного ее слова достаточно. Нолькен оказался неуступчивым, и Елизавета снова обратилась к содействию Шетарди.
По истечении нескольких дней, проведенных ею в деревне, где она давала обед офицерам армейского полка, квартировавшего по соседству, она вызвала к себе Шетарди и сообщила ему, как ей трудно было сдерживать рвение своих приверженцев, между тем как Нолькен своими неприемлемыми требованиями препятствует исполнению задуманного им плана.
В силу того, что, согласно полученным инструкциям, маркизу надлежало действовать заодно со своим шведским коллегой, он защищал, хотя и слабо, образ действия Нолькена, казавшийся и ему недопустимым, и добавлял, что он «лично желал бы, чтобы это предприятие приняло определенное направление, ввиду того, что связи, существующие между Швецией и Францией, дали бы, может быть, королю возможность так или иначе доказать цесаревне свою дружбу».
Большего она от него добиться не могла. Он умышленно ничего определенного не говорил и так убежденно отстаивал правильность своего поведения перед своим правительством, что и оно начало колебаться. Амело возымел подозрения. Была ли Елизавета искренна? Смелость Елизаветы, сменившая ее привычную робость, внушала ему подозрения. Не служила ли она орудием для вовлечения Франции и Швеции в ловушку, уготованную им правительством Анны Леопольдовны? «Я не усматриваю, — писал он Шетарди, — соответствия между твердым и отважным планом цесаревны и всем тем, что мне сообщали о легкомыслии и слабости ее характера, что мне и внушает некоторое недоверие». Но это впечатление не было длительно, и следующий курьер привез маркизу указания, заставившие его выйти из его пассивной роли. Ему было предписано сказать Елизавете, что военные приготовления шведов производились с ведома французского короля, и что «его величество даст им возможность поддержать переворот, если она совершит его в согласии с ними». /…/
В октябре, несмотря на полученные две тысячи червонцев и на еще более щедрые обещания маркиза Шетарди, Елизавета нашла, что ее иностранные союзники поддерживают ее весьма недостаточно, и стала еще нерешительнее в своих действиях, тем более, что война принимала неблагоприятный оборот для шведов. Манифест, наконец выпущенный ими, согласно желанию цесаревны, где они провозглашали себя защитниками ее прав, не помешал Ласси одерживать над ними победу за победой, а Версальский двор, по-видимому, не собирался прийти к ним на помощь. В эту минуту, однако, в Петербурге появился новый французский агент, но Шетарди ничего не знал ни о его приезде, ни о деле, порученном ему. Посол был уязвлен, а в цесаревне его приезд пробудил надежды, оказавшиеся, однако, призрачными. Вновь прибывший агент, по фамилии Давен, был снабжен рекомендательным письмом на имя жены французского художника Каравака, входившего в круг приближенных Елизаветы. Увы! Он оказался лишь сватом, искателем руки цесаревны был принц Конти, причем Версальский двор не обнаруживал намерения поддержать его предложение. Елизавета не была особенно им польщена. В данную минуту замужество было бы для нее вовсе несвоевременным! Она с еще большей горечью стала жаловаться на то, что Франция от нее отступилась, тогда как последняя считала себя вправе сложить на нее ответственность за обоюдное разочарование. Амело писал Шетарди: «Я до сих пор не усматриваю ничего со стороны цесаревны, что заставило бы меня предположить, что усилия его величества дают требуемые результаты. Вместо твердого и определенного плана я вижу лишь нерешительные колебания».
Плана действительно не было, и он так-таки никогда и не составился. А усилия его величества давали пока в результате лишь поражение шведов в пользу прусского короля!
Впрочем, в конце ноября Елизавета через нового посланного сообщила маркизу Шетарди, что она готова привести заговор в исполнение в согласии со Швецией. Но ей необходимы были для этого остальные тринадцать тысяч червонцев из тех пятнадцати тысяч, что она просила раньше. Шетарди отговорился тем, что им еще не получен ответ на его представление по этому поводу. Он лгал, — он никакого кредита в Версале не испрашивал и просить не собирался. Постоянные субсидии французскими деньгами, проходившие будто бы через его руки в руки цесаревны и питавшие заговор, относятся также к области легенды. Скептицизм маркиза относительно партии цесаревны и ее шансов на успех все более и более укреплялся. Несколько дней спустя он, однако, сильно встревожился. Лесток, давно уже не посещавший его, явился к нему и своими речами дал ему понять, что Елизавете придется, может быть, «уступить силе течения», т. е. нетерпению гвардейских солдат. Шетарди испугался. Он также признавал необходимость какого-нибудь плана для выполнения заговора, но не видел и следа его. По его мнению, надо было сговориться, установить общий план действий с Францией и Швецией.
— Я согласна, — ответила ему Елизавета через посредника. — Вы сами выберете подходящий момент.
Он предложил отправить в Стокгольм посланного, чтобы выработать необходимые меры и склонить правительство отдать Левенгаупту соответствующие приказания. Но он не имел никаких иллюзий относительно результатов этого шага, усматривая в нем лишь продолжение игры, длившейся безрезультатно уж более года. Во время случайного свидания с Елизаветой при выходе ее из саней она показалась ему еще «настолько нерешительной», что, на всякий случай, и дабы она не вздумала вовсе отступить от своего намерения — что было бы несчастием для Швеции — он решил напугать ее, сказав, что до него дошли сведения о намерении заключить ее в монастырь.
Это было пугалом, которым Лесток и Шварц пользовались для устрашения ее, подобно тому, как детей пугают букой, и Шетарди это знал.
Очень взволнованная, она объявила, что если ее доведут до крайности, то она покажет, что «в ее жилах течет кровь Петра Великого».
Разговор оживился, и о перевороте заговорили как о реальной возможности. Тут же составлен был проскрипционный список. Шетарди посоветовал прежде всего арестовать Остермана, Миниха, сына фельдмаршала, барона Менгдена, графа Головкина, Левенвольда и их приверженцев. Он не назвал ни Линара, которого в данное время не было в Петербурге, ни Юлии Менгден, потому что, хотя он и превратился в настоящего заговорщика, — в первый и последний раз в жизни, — он все же оставался рыцарем. Он посоветовал цесаревне надеть панцирь в нужную минуту. Но когда же надлежало действовать? Еще прежде решено было отправить посланного в Стокгольм, и теперь приходилось ждать, пока это мудрое решение принесет ожидаемые плоды. Впрочем, в самом Петербурге еще ничего не было готово. Елизавета с этим согласилась. Не существовало ни плана, ни организации. Признаваясь в этом, оба заговорщика как бы очнулись от сна, поняв, что в своем воображении они двигали призраками, что в данную минуту ничего не было сделано и делать было нечего, они разошлись, ни на чем не остановившись. Это происходило 22 ноября 1741 г., и роль маркиза Шетарди в этой длинной интриге закончилась в этот день. Несколько часов спустя, подобно падающей лавине, другие элементы заговора, презираемые маркизом и большей частью ему неизвестные, внезапно пробудились к деятельности, под влиянием совершенно неожиданного стечения обстоятельств, но он тут был ни при чем и ничего не знал о случившемся, и ни Франция, ни Швеция не приняли никакого участии в совершившемся событии.
На следующий день был куртаг. Елизавета появилась при дворе. Ее отношения с правительницей оставались учтивыми, даже сердечными. Поглощенная своею любовью к Линару, привязанностью к Юлии Менгден, приданое которой она готовила, своими заботами о детях, в качестве хорошей матери-немки и при ее все возрастающей склонности к беспечной лени, Анна Леопольдовна принимала равнодушно или с досадой доходившие до нее вести об интригах цесаревны. Только этим и объясняется парадоксальная безнаказанность этого заговора, совершенно открыто обнаруживавшегося в казармах и проявлявшегося в других местах ежедневными инцидентами в течение нескольких месяцев. Когда Линар, уезжая, посоветовал ей заключить Елизавету в монастырь, она ответила: «К чему это? Ведь все равно останется чéртушка». Она подразумевала молодого герцога Голштинского. В то время как Остерман, побуждаемый Финчем, рассказывал ей о подозрительном поведении Лестока, она прервала его, с гордостью показывая ему ленточки, пришитые ею к одежде маленького императора. Она, впрочем, в глубокой тайне подготовляла событие, которое, по ее мнению, должно было положить конец честолюбивым замыслам «чертушки» и его тетки. Мардефельд его предугадал и предупредил о нем свой двор: девятого декабря, в день своих именин, она собиралась провозгласить себя императрицей и поручила Бестужеву составить третий манифест на этот случай, в дополнение к двум другим, написанным Тимирязевым.
Тем не менее, она решила воспользоваться куртагом, чтобы объясниться с цесаревной. Она только что получила важное письмо от Линара, содержавшее довольно точные сведения о действиях Шетарди и Лестока. Прервав карточную игру, по-видимому, очень интересовавшую Елизавету, она увлекла цесаревну в уединенную гостиную, где слово в слово повторила ей содержание письма. Елизавета была ошеломлена. Через одну грузинку, принадлежавшую к челяди правительницы, и лакея Антона-Ульриха, ежедневно приходившего с донесениями к Шварцу, она знала все, что происходило во дворце, оба шпиона прочитывали и письма, валявшиеся на столах. Переписка Линара, очевидно, ускользала от их наблюдения, потому-то цесаревна не была предупреждена и не успела приготовиться к защите. Она принялась убеждать Анну Леопольдовну в своей невинности: пусть скажут Шетарди, чтобы он больше не посещал ее, пусть арестуют Лестока и поступят с ним, как он того заслуживает, если он виновен. Она выдала головой своего сообщника и со слезами бросилась к ногам правительницы. Анна Леопольдовна тоже заплакала, и обе женщины, смешав таким образом свои слезы и волнение, разошлись довольно дружелюбно.
На следующий день, 23 ноября, рано утром Лесток прибежал к Шетарди в сильном волнении. Надо действовать немедленно, а то все будет потеряно! Выслушав рассказ об инциденте, вызвавшем эту тревогу, посол отказался ее разделить. В прежнее время, когда он не представлял еще своих верительных грамот и не чувствовал себя под защитой дипломатической неприкосновенности, он также легко пугался и, ввиду опасности, грозившей ему, вследствие его участия в заговоре, даже превратил свой дом в крепость. Находясь под двойной охраной своего официального положения и впечатления, произведенного на Остермана войной со Швецией, он не усмотрел в сообщении хирурга ничего, что могло бы его интересовать — это слово встречается в одной из его депеш — или взволновать. Получены ли известия от Левенгаупта? Нет. Следовательно, надо еще подождать. Он предполагал даже отсрочить приведение заговора в исполнение на целый месяц, довольно открыто обнаруживая главную свою заботу: охрану интересов Швеции и попутно и Франции в этом деле, успех заговора казался ему сомнительным и маловероятным, но существование его являлось само по себе преимуществом для обеих держав, ослабляя общего врага.
Лесток ушел от него в унынии. Его тяготили иные заботы. Он знал через своих шпионов, что накануне решено было его арестовать, Остерман просил лишь, чтобы предварительно удалили из Петербурга Преображенский полк, опасаясь, чтобы в нем не вспыхнуло возмущение по этому поводу. Предлогом к тому служил предстоявший поход на шведов. Отправившись в ресторан, по всей вероятности, в трактир Иберкампфа, на Миллионной, где продавались флиссингенские устрицы, парижские парики и венские экипажи и где он, обыкновенно, сходился с друзьями, Лесток узнал, что всем гвардейским полкам только что отдан приказ о выступлении. Это было равносильно разрушению заговора и его собственной гибели. Он уж чувствовал кнут на спине. Он бросился к Елизавете. Занимаясь рисованием в часы досуга, он набросал как-то аллегорическую картину, изображавшую цесаревну в двух видах: с одной стороны сидящую на троне, с короной на голове, с другой — в монашеском одеянии и окруженную орудиями пытки. Он показал ей рисунок, под ним она прочла надпись: «Выбирайте!». Она все еще была в нерешительности, когда явилось несколько гвардейских солдат, тоже находивших, что следует или тотчас же приступать к действиям, или вовсе отказаться от своих намерений. Сержант Грюнштейн держал речь от их лица и был особенно красноречив. Лесток подкрепил его слова весьма убедительным доводом: «Я чувствую, что все скажу под кнутом!»
Елизавета, наконец, решилась, и исполнение заговора было назначено на следующую ночь. Вечером участники его должны были обойти казармы и, если настроение окажется благоприятным, приступить к действиям. Грюнштейн считал необходимой последнюю раздачу денег. Елизавета порылась в шкатулках, у нее было всего триста рублей. Лесток снова поскакал к Шетарди и ничего от него не добился. Живя широко, тратя деньги без счету, сам маркиз всегда в них нуждался. По крайней мере он сослался на скудость своих средств, справедливо казавшуюся неправдоподобной. Он обещал две тысячи рублей на следующий день, рассчитывая на любезность партнера, выигравшего в карты. Таким образом, принц Конти имел основание писать впоследствии: «Революция (в России) произошла без нашего участия», добавляя при этом, что посланнику короля было непростительно не воспользоваться создавшимся положением и, проявив столько смелости в других делах, показать себя столь «неповоротливым» тогда именно, когда смелость была бы чрезвычайно уместна.
Мардефельд, упоминавший в своих докладах о шестистах тысячах дукатов и «о драгоценностях и нарядах» на тридцать шесть тысяч, присланных цесаревне Францией, тоже сознался впоследствии в своей ошибке. Лесток вернулся от Шетарди с пустыми руками, и Елизавете пришлось заложить свои драгоценности.
В одиннадцать часов вечера Грюнштейн и его товарищи вновь появились у Елизаветы с весьма благоприятным докладом: гвардейцы рады были действовать, в особенности с тех пор, как их решили удалить из столицы и отправить в зимний поход. Рискуя жизнью и тут и там, они предпочитали войне революцию. Лесток послал двух людей к Остерману и Миниху разузнать, не забили ли там тревоги: ничего подозрительного они не заметили. Сам он отправился в Зимний дворец, в окнах комнаты, которая, по его предположению, была спальней правительницы, света не было. Как известно, Анна Леопольдовна постоянно меняла опочивальню. Вернувшись к Елизавете, он нашел ее молящейся перед иконой Богоматери. Впоследствии было высказано предположение, что она именно в эту минуту и дала обет отменить смертную казнь в случае удачи опасного предприятия.
В соседней комнате собрались все ее приближенные: Разумовские, Петр, Александр и Иван Шуваловы, Михаил Воронцов, принц Гессен-Гомбургский с женой и родные цесаревны: Василий Салтыков, дядя Анны Иоанновны, Скавронские, Ефимовские и Гендриковы. Им пришлось ее подбадривать, а Лестоку удвоить свое красноречие и энергию, ввиду того, что в последнюю минуту у нее все еще не хватало мужества и решимости. Он надел ей на шею орден Святой Екатерины, сам вложил ей в руки серебряный крест и вывел ее из дома. У двери стояли сани, она села в них вместе с хирургом, Воронцов и Шуваловы стали на запятки, и они понеслись во весь дух по пустынным улицам города, направляясь к казармам преображенцев, где теперь стоит собор Спаса Преображения. Алексей Разумовский и Салтыков следовали в других санях вместе с Грюнштейном и его товарищами. Мало вероятно, чтобы это маленькое шествие остановилось по дороге у дома Шетарди и Елизавета нашла нужным предупредить посла о том, что она была «на пути к славе». Первый рапорт маркиза о перевороте, хотя и весьма обстоятельный, не упоминает о подобном эпизоде, который был бы совершенно ненужным и крайне опасным. Посол жил не один в своем доме, застигнутый врасплох, он не мог бы принять мер предосторожности против тревоги, которая пробудилась бы в его приближенных и, таким образом, несомненно распространилась бы и далее. Дневник секретаря посольства Морамбера и еще более подробная историческая записка, составленная в 1754 г. для французского правительства, тоже ничего не говорят по этому поводу. Шетарди вставил эту подробность лишь в последующем письме, дабы объяснить, почему, будучи застигнут врасплох неожиданной развязкой заговора, он не имел возможности вовремя оказать требуемой от него денежной помощи.
Может быть, однако, ночное посещение посольства, как оно ни было неосторожно, и составляло часть той картинной обстановки переворота 26 ноября, которой Елизавета справедливо придавала такое большое значение. Она летела к славе под эгидой Франции, — только что отказавшей ей в двух тысячах рублях на это завоевание!
Сани остановились перед съезжей избой полка, где не предупрежденный ни о чем караульный забил тревогу: настолько заговор был неподготовлен. Лесток кулаком прорвал его барабан, тогда как тринадцать гренадер, посвященных в тайну, разбежались по казармам, чтобы предупредить своих товарищей. Здесь были одни лишь солдаты, помещавшиеся в отдельных деревянных домах. Офицеры все жили в городе, и лишь один из них дежурил по очереди в казармах. В несколько минут собралось несколько сот человек. Большинство из них не знало еще, в чем дело.
Елизавета вышла из саней.
— Узнаете ли вы меня? Знаете ли вы, чья я дочь?
— Знаем, матушка!
— Меня хотят заточить в монастырь. Готовы ли вы пойти за мной, меня защитить?
— Готовы, матушка, всех их перебьем!
— Не говорите про убийство, а то я уйду, не хочу я ничьей смерти.
Солдаты были изумлены и смущены. Но она поняла, что они в ее руках. Она подняла крест.
— Клянусь в том, что умру за вас. Целуйте и мне крест на этом, но не проливайте напрасно крови.
— Клянемся!
Они бросились прикладываться к кресту, тем временем арестовали дежурного офицера, прибежавшего со шпагой наголо, но сопротивления не оказавшего.
Рассказывая этот пролог к государственному перевороту, современники, может быть, кое в чем и увлеклись, но одна и та же версия повторяется почти неизменно во всех рассказах, и так как она согласна с характером действующих лиц и с нравами того времени, я считаю ее правдоподобной.
Совершив обряд присяги, Елизавета молвила: «Пойдем!» Последующая программа была указана прецедентами, начертана, так сказать, революционным протоколом, подробности которого только что были установлены Минихом при низложении им Бирона. Около трехсот человек отправились вслед за цесаревной вдоль Невского проспекта.
На Адмиралтейской площади она вышла из саней и пошла пешком. Но ее маленькие ноги вязли в снегу, и гренадеры зароптали:
— Мы что-то тихо идем, матушка!
Она позволила двум солдатам поднять ее и понести на руках. У Зимнего дворца Лесток отделил двадцать пять человек, получивших приказание арестовать Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина. Восемь других гренадеров пошли вперед. Зная пароль, они притворились, что совершают ночной обход, и набросились неожиданно на четырех часовых, охранявших главный вход. Окоченев от холода и запутавшись в своих широких шинелях, часовые легко дали себя обезоружить. Заговорщики вошли во дворец, направляясь прямо в кордегардию. Офицер крикнул: «На караул!» Его свалили на пол, причем, как рассказывают, Елизавета отвела в сторону штык, чуть было не пронзивший его, и поднялись в покой правительницы. Линар был в отсутствии, и она спала рядом с мужем, хотя и была с ним в то время в очень дурных отношениях, если верить Мардефельду. Они друг с другом не разговаривали, но были точны в исполнении супружеских обязанностей.
Когда они ложились спать, Левенвольд, как утверждают, предупредил Анну Леопольдовну о грозившей ей опасности, но она обозвала его сумасшедшим и заснула глубоким сном. Один гренадер, впоследствии замешанный в заговоре против самой Елизаветы — его фамилия была Ивинский, — грубо разбудил несчастных. Елизавета запретила тревожить Иоанна VI, но вскоре поднявшийся кругом шум пробудил ребенка. Его кормилица принесла его в кордегардию, где дочь Петра Великого, взяв его на колени, умилилась над ним.
— Бедный невинный младенец! Твои родители одни виноваты.
Она увезла его в своих санях, возвращаясь по Невскому проспекту, уже усеянному хлынувшим народом, приветствовавшим ее криками: ура! Слыша радостные возгласы, ребенок развеселился и, улыбаясь той, что отняла у него корону, он запрыгал у нее на руках.
Со смерти Петра Великого, — воцарение внука которого также не было вполне правильным, — это был, на протяжении пятнадцати лет, пятый или шестой переворот, совершенный несколькими честолюбцами с помощью горсти буйных солдат. В других трудах я указал, вместе с причиной этих периодических кризисов, и на то, что позволило стране вынести их, — именно на огромную силу сопротивления, таившуюся в организме, находившемся в периоде формации, причем кризисы эти, подобно болезням роста, сопровождали его развитие, не задерживая его.
Ноябрьская революция 1741 г. по составлявшим ее элементам, — воззванию к мятежу, участию иностранцев и подкупу во всех его видах, — была в принципе самой предосудительной из всех и, по-видимому, самой угрожающей для будущности народа. Что мог он ожидать от императрицы, достигшей трона при содействии распутных гренадеров, от дочери Петра Великого, подготовлявшей заговор, сообразуясь с движениями шведской армии, официально отправленной в поход в целях облегчения его осуществления?
Однако, как мы видели, и честолюбие Елизаветы, и слабость Анны Леопольдовны не шли дальше известной границы, за которой наследию Великого Петра грозила бы действительная опасность. Как ни жаждала цесаревна власти, она все же не решилась на сделку, безвозвратно погубившую бы это наследие. Армия Ласси, хотя и плохо руководимая и еще хуже снабженная, все же отбросила врага. Так, несмотря на самые худшие случайности, страна, с толпой авантюристов и авантюристок во главе, ожесточенно оспаривавших друг у друга управление ею, не сдавалась, шла по самому краю бездны, не проваливаясь в нее, впитывала самые опасные яды, отбрасывая смертельные его части, удерживалась на склоне непоправимых падений инстинктом самосохранения, сила которого является как у отдельных лиц, так и у нации самым верным признаком и мерилом их жизненности.
Среди мужчин, которым Елизавета в раннем возрасте отвела большое место и в своей жизни, прежде чем ей удалось уделить им таковое в жизни своего народа, Александр Борисович Бутурлин, по-видимому, был одним из первых по времени. Уже в 1727 г., в письме к цесаревне, Шувалова передавала поклон Александру Борисовичу. Два года спустя в минуту досады, не чуждой, пожалуй, и ревности, Петр II отправил его в Украйну. Преемником его явился обер-гофмейстер императорского двора Семен Кириллович Нарышкин, но и ему не было суждено спокойное пользование своим наследием. Он слыл за жениха, даже за мужа цесаревны. В 1739 г. в европейских дипломатических канцеляриях открыто говорили об этом браке, и эта легенда не заключает в себе ничего невероятного. Семен Кириллович и Елизавета были двоюродными братом и сестрой. Долгое время поговаривали о ее браке с другим Нарышкиным, Александром Львовичем. Семен Кириллович родился в 1710 г., следовательно годами подходил к цесаревне, он отличался большой красотой и соединял с ней внешний облик утонченного барина, чрезвычайное изящество и княжеское великолепие. Он был русским Лозеном данной эпохи. К сожалению, и тут вмешался Петр II, и преемнику Бутурлина приказано было путешествовать. Он долго пробыл в Париже, под фамилией Тенкина, и вернулся в Россию лишь в то время, когда среди приближенных Елизаветы сам Шубин оказался излишним. Ему пришлось утешиться должностью обер-егермейстера и тем изумлением, в которое повергала его роскошь чисто парижского пошиба населения Петербурга и Москвы. На свадьбе великого князя он выехал в карете, у которой пролеты между спицами колес были заполнены зеркалами.
Шубин, простой гвардейский солдат, сблизился с Елизаветой вскоре после отъезда этого неудавшегося супруга, выказав при вступлении на престол Анны Иоанновны неосторожную приверженность к правам своей цесаревны, он позволил втянуть себя в более или менее подлинный заговор в ее пользу. После пребывания в каменном мешке, знаменитой тюрьме той эпохи, где нельзя было ни стоять, ни лежать, и многочисленных посещений застенка, он был сослан на Камчатку, а Елизавета стала подумывать о постриге, согласно преданию, еще требующему подтверждения, и писать жалобные стихи, всецело заслуживающие наше снисхождение.
О том, как цесаревна забыла свое горе, и как возникла новая, менее преходящая на этот раз связь, маркиз Шетарди рассказывает нам следующее в 1742 г.: «Некая Нарышкина, вышедшая с тех пор замуж, женщина, обладающая большими аппетитами и приятельница цесаревны Елизаветы, была поражена лицом Разумовского (это происходило в 1732 г.), случайно попавшегося ей на глаза. Оно действительно прекрасно. Он брюнет с черной, очень густой бородой, а черты его, хотя и несколько крупные, отличаются приятностью, свойственной тонкому лицу. Сложение его так же характерно. Он высокого роста, широкоплеч, с нервными и сильными оконечностями, и если его облик и хранит еще остатки неуклюжести, свидетельствующей о его происхождении и воспитании, то эта неуклюжесть, может быть, и исчезнет при заботливости, с какою цесаревна его шлифует, заставляя его, невзирая на его тридцать два года, брать уроки танцев, всегда в ее присутствии, у француза, ставящего здесь балеты. Нарышкина, обыкновенно, не оставляла промежутка времени между возникновением желания и его удовлетворением. Она так искусно повела дело, что Разумовский от нее не ускользнул. Изнеможение, в котором она находилась, возвращаясь к себе, встревожило цесаревну Елизавету и возбудило ее любопытство. Нарышкина не скрыла от нее ничего. Тотчас же было принято решение привязать к себе этого жестокосердого человека, недоступного чувству сострадания.
Аничков дворец в Санкт-Петербурге
Отмечаю, что эти подробности взяты мною из дипломатического памятника того времени, дополняю их данными, заимствованными из таких изданий, как «Русский Архив» и книга Васильчикова.
Разумовский с 1731 г. был певчим императорской капеллы. Федор Степанович Вишневский проезжал через Украйну на обратном пути из Венгрии, где закупал вина для погреба Анны Иоанновны, и, остановившись в селе Лемеши, был поражен мощным басом, колебавшим стены маленького местного храма. Он узнал, что голос этот принадлежал молодому крестьянину, который не прочь был бы петь и в другом месте. Отец его, казак и горький пьяница, часто колотил его и даже как-то чуть не убил, запустив ему топором в голову. Назывался отец Григорием Яковлевичем и носил прозвище Рóзума, вследствие того, что в пьяном виде говорил о самом себе: «Ей! що то за голова, що то за рóзум!» Сын его пас общественное стадо и нередко предоставлял его собственной судьбе, чтобы сбегать к дьячку, учившему его читать и петь. Хорошие церковные певчие тогда, как и теперь, ценились в России. Певчие императорской капеллы были почти все малороссы, и недалеко от Лемеш, в Глухове, была даже особая школа на двадцать четыре человека, где обучались эти артисты. Вишневский взял с собой молодого пастуха, за что был вознагражден чином генерал-майора и местом при дворе Елизаветы. Цесаревна, выпросив себе певчего, недолго наслаждалась его красивым голосом, Алексей Григорьевич вскоре его потерял. Но она сделала из него бандуриста, и он сумел, очевидно, отличиться в этой новой должности, потому что вскоре она поручила ему управление одним из своих имений, а затем и всем своим двором.
Тем временем старик Рóзум умер, но Алексей Григорьевич имел в Лемешах еще многочисленную родню: мать, Наталию Демьяновну, старшего брата, Данилу, умершего в 1741 г., младшего брата Кирилла, предназначенного судьбой для ослепительной карьеры, и нескольких сестер. Он позаботился о них, и Наталья Демьяновна, овдовев, могла на присылаемые им деньги открыть корчму и жить в довольствии. Это занятие не считалось позорным в то время. Хата, где она жила, существовала еще несколько лет тому назад, тщательно оберегаемая ее владельцем, Галаганом, потомком кабатчицы по женской линии.
Алексей Григорьевич не принимал никакого участия в перевороте 1741 г. Политикой он не интересовался. Он управлял двором цесаревны, а впоследствии, во время ее коронования, нес шлейф императорской мантии и исполнял должность обер-шенка. После коронации он быстро повысился в чинах, и Елизавета пожаловала ему, из имений Миниха, поместье Рождественно-Поречье и другие земли. Она пожелала, чтобы родные фаворита разделили с ним его почести и великолепие, и Наталья Демьяновна была приглашена в Москву. Можно себе представить переполох, поднявшийся в Лемешах, когда у двери скромной Розумихи появился блестящий экипаж. Старушка разложила на полу присланную ей соболью шубу, выпила по стаканчику водки с соседками, чтоб «погладить дорожку, чтоб ровна была», и села в карету с дочерьми. Она не признала сына в блестящем вельможе, вышедшем ей навстречу, и Алексей Григорьевич показал ей, для большей убедительности, знакомую ей отметину на теле.
Разодетая по последней моде, напудренная, причесанная, нарумяненная для своего представления при дворе, она бросилась на колени перед первым попавшимся ей зеркалом: увидев свое отражение в нем, она подумала, что видит самое императрицу. Елизавета встретила ее самым нежным образом: «Благословенно чрево твое», воскликнула она в порыве чувства. Но, будучи назначена статс-дамой и получив помещение во дворце, Розумиха вернулась к своей крестьянской одежде и заскучала по Лемешам. Портрет ее, воспроизведенный Васильчиковым, рисует нам ее в этом костюме с приятными и кроткими чертами лица. Узнав, что двор переезжает из Москвы в Петербург, она не выдержала и попросила, чтобы ее отослали на родину. Она появилась на берегу Невы лишь в 1756 г. на свадьбе великого князя и на этот раз при торжественной обстановке и с большой свитой.
Но до своего первого возвращения в Лемеши она, по преданию, присутствовала на событии, которое, несмотря на все уже пережитые ею неожиданности, должно было показаться действительно сказочным в ее глазах. Факт брачного союза Елизаветы с Разумовским, заключенного тайно в конце 1742 г. в церкви подмосковного села Перова, почти с достоверностью установлен историей. Существуют разногласия лишь относительно причины, побудившей дочь Петра Великого к этому шагу. Предполагалось соглашение между Бестужевым и духовником ее величества. Назначенный вице-канцлером ставленник Лестока, находившийся на пути ко всемогуществу, опирался на Разумовского, чтобы уравновесить влияние своего покровителя. Опала фаворита могла нанести ущерб его шансам в предстоявшей ему борьбе. Вскоре после коронования, вследствие приезда в Москву Морица Саксонского, снова возбудился вопрос о претендентах на руку государыни. Выйдя замуж за иностранца, Елизавета выскользнула бы из рук своих прежних друзей и слуг, и русская партия, представителем которой Бестужев считал себя в силу своей враждебности ко всему иностранному, потерпела бы несомненно неудачу. Со своей стороны Дубянский был предан той же идее, под влиянием Стефана Яворского и его приверженцев, считавших, что при Анне Иоанновне церковь находилась в опасности вследствие влечения к западу и преобразовательных попыток Феофана Прокоповича. Своим происхождением, простотой ума и теплотой веры сам Разумовский примыкал к этой группе, где малороссы были в большинстве. Поэтому гипотеза об интриге, воспользовавшейся в данном смысле религиозными сомнениями Елизаветы, весьма правдоподобна. С виду чрезвычайно добродушный, Дубянский был в то же время, по-видимому, тонким царедворцем. Но положительные доказательства брака отсутствуют.
Архитектор Бартоломео Растрелли
Достоверен лишь тот факт, что с известного времени, совпадающего, пожалуй, с посещением в обществе императрицы храма в Перове, скромной церкви, которую Елизавета любила украшать, жертвуя в нее ризы и воздуха, вышитые ею самою жемчугом и драгоценными камнями, Разумовский занял положение, не похожее на то, что он занимал до той поры, каким бы выдающимся оно ни было прежде. Поселившись во дворце, в апартаментах смежных с покоями государыни, он был уже не «ночным императором», а открыто признанным участником всех удовольствий, всех поездок ее величества, со всеми внешними признаками почета, принадлежащими принцу-супругу. Одно путешествие ее величества было отменено по причине легкого нездоровья Алексея Григорьевича в последнюю минуту, когда великий князь и великая княгиня уже сидели в санях. Выходя из театра в сильный мороз, императрица заботливо запахивала шубу Алексея Григорьевича и оправляла его шапку. В опере итальянские певцы чередовались с малороссийскими, так как их таланты больше нравились фавориту. Малороссийские блюда входили в меню даже официальных обедов, и Разумовский сидел за столом всегда рядом с государыней. Эти черты еще многозначительнее интимного обеда, подсмотренного великим князем в щелочку, просверленную им в стене, когда временщик сидел напротив императрицы в халате. Но, повторяю, нет безусловных доказательств, подтверждающих эти указания. Капрал кадетского корпуса и один из придворных лакеев были наказаны розгами за то, что рассказали виденное великим князем, и этот пример внушил, конечно, современникам величайшую сдержанность. В 1747 г., собрав сведения по приказанию Версальского кабинета, д’Аллион сообщил, что этот брак считался достоверным, и полагал, что при совершении обряда присутствовали Шувалова и Лесток. Он полагал также, что Елизавета когда-нибудь и объявит всенародно об этом браке и разделит царский венец со своим супругом, но это предположение не осуществилось, а Шувалова и Лесток молчали.
Когда, при воцарении Екатерины II, от Разумовского потребовали документы, находившиеся, по предположениям, у него, и на которые часть приближенных новой императрицы думала опереться, чтобы убедить ее выйти замуж за Орлова, он, согласно рассказу, воспроизведенному мною в другом труде, предал пламени таинственное содержание одной шкатулки. Так этот вопрос и остается неразрешенным.
Я не считаю этот вопрос положительно разрешенным даже целым сводом показаний, собранных в 1744 г. в одном из многочисленных политических процессов того времени и утверждающих, что тотчас же по восшествии Елизаветы на престол и еще до ее коронования обряд венчания был совершен над ней и Разумовским Кириллом Флоринским, назначенным по этому случаю архимандритом Троицкой Лавры и членом Синода. Среди авторов этих показаний нет ни одного очевидца. Все они передавали лишь слухи.
С другой стороны, Бирон и Анна Иоанновна, Потемкин и Екатерина, до Елизаветы и после нее, представляли в глазах общества и в интимной жизни то же явление и давали пищу точно таким же легендам. Право Разумовского на особое место в истории фаворитизма стоит, как мне кажется, в связи с необыкновенной простотой, проявленной им в течение его удивительной жизни. Он не забывал своего скромного происхождения и не старался, чтобы о нем забыли и другие. Возведенный в 1744 г. в графы Священной Империи патентом Карла VII, производившим его в потомки княжеского рода, он первый обратил в шутку эту фантастическую генеалогию. Он не стыдился своих родных, несмотря на всю их простоту, но и не навязывал их. Одну из своих сестер, Авдотью, он назначил фрейлиной, а из брата Кирилла, отправленного за границу, где ему дали самое тщательное образование, он сделал человека, естественно стоящего на дороге ко всем почестям. В 1744 г., когда Елизавета пробыла две недели в Козельце, близ Лемеш, он позаботился, чтобы его родня не надоедала ей. Он собирал их в доме, выстроенном им в родном селе, и там предавался с ними семейным излияниям. Он не забыл своего первого учителя, дьячка в Лемешах, хотя ему с трудом удалось удовлетворить его честолюбие. Приехав в Петербург и побывав в опере, дьячок потребовал места капельмейстера в этом учреждении, вероятно в силу теории пропорционального возвышения, зарождавшейся в его скудном уме. Во время посещения дома бывшего гофмаршала Левенвольда Елизавета с изумлением увидела, как фаворит бросился на шею дворецкому и стал его целовать.
— Вы в уме ли?
— Это мой старый друг.
Произведенный в фельдмаршалы в 1757 г., он благодарил государыню, говоря: «Лиза, ты можешь сделать из меня что хочешь, но ты никогда не заставишь других считаться со мной серьезно, хотя бы как с простым поручиком».
Он был нрава насмешливого, хотя и без тени злобы, и обладал собственными очень широкими философскими воззрениями, полными снисходительной и иронической беспечности. Не любя игру и относясь равнодушно к выигрышу, среди богатства, которым он был засыпан, он держал банк, чтобы доставить удовольствие своим гостям, и позволял грабить себя без стеснения, причем гости мошенничали, играя в карты, либо просто набивали карманы золотом, валявшимся на столах. Порошин утверждает в своих «Записках», что видел, как князь Иван Васильевич Одоевский наполнил свою шляпу золотыми монетами и затем передал ее своему лакею, ожидавшему в передней. В особенности ревностно занимались этим женщины, и тот же автор называет среди самых беззастенчивых из них Настасью Михайловну Измайлову, рожденную Нарышкину, бывшую подругу Елизаветы.
Алексей Григорьевич был бы образцовым фаворитом, не будь у него пристрастия к вину. Он предавался этой страсти обыкновенно на охоте, и тогда, забывая свою доброту, шел по следам отца. Когда, получив приглашение на охоту, граф Петр Шувалов не мог отказаться от участия в ней, то жена его ставила свечи в его отсутствие и по возвращении его служила молебен, если праздник обходился без палочной расправы. Салтыков, будущий победитель Фридриха II, был бит Разумовским и создал себе незаслуженную славу труса за то, что ему не отомстил. Но как ему было мстить? Фаворит был неуязвим.
Живопись Артуро Ричи донесла до нас стиль галантного века
Никогда Алексей Григорьевич непосредственно не вмешивался в политику. Однако одно пребывание его около Елизаветы от 1742 до 1757 года имело огромное значение, он поддерживал Бестужева. Иногда он, по ходатайству Дубянского, поддерживал и интересы церкви. В силу своего положения, он роковым образом оказывался замешанным в борьбу политических партий. Потому его имя постоянно примешивается к процессам и кровавым событиям данного царствования. Вследствие его положения, как предполагаемого супруга Елизаветы, наследники императрицы и их приверженцы естественно смотрели на него подозрительно. Когда дом, где великий князь и великая княгиня жили в Гостилицах, провалился по вине архитектора, владелец Гостилиц был заподозрен в составлении заговора, в толпе распространялись про него оскорбительные и компрометирующие слухи, и у судей и палачей закипела работа.
Один из этих процессов, происходивший в 1763 г., наводит нас на след довольно странного происшествия. Некая Авдотья Никонова, крепостная помещика Бачманова, показала, что в Тихвинском монастыре живет женщина, по имени Лукерья Михайловна, выдававшая себя за дочь персидского царя и жену Алексея Разумовского. Она была будто бы насильно выдана за него замуж самой Елизаветой вследствие того, что на ней хотел жениться великий князь, в подтверждение своих рассказов она показывала письма, полученные ею от своего мужа и от племянника императрицы. В ту эпоху ходили еще более странные и совершенно фантастические слухи, и данный рассказ не заслуживал бы нашего внимания, не будь того удивительного факта, что Лукерья Михайловна была объявлена невинной, а Никонова была наказана кнутом и сослана неизвестно куда. Между тем обвинения ее не были, по-видимому, полностью ею выдуманы. Они связаны с историей знаменитой княжны Таракановой, предполагаемой дочери Елизаветы и Разумовского, необыкновенная судьба которой была уже мною рассказана, она впервые появилась в Европе под видом персидской принцессы.
Безусловно, в том виде, в каком эти события отразились в легенде и в последовавших за ней многочисленных попытках воспроизвести их исторически, они не выдерживают критики. Прежде всего село Таракановка, чьим именем была будто бы названа загадочная княжна, не существует ни в Черниговской губернии, где его думали найти, ни в одном из поместий, пожалованных Елизаветой своему любимцу. Само слово «таракан» чуждо малороссийскому языку. Зато в Великороссии существовала в то время довольно известная семья Таракановых. При Анне Иоанновне отличился генерал, носивший эту фамилию. Другие биографические подробности, циркулировавшие в обществе, имеют за собой не более прочное основание. Два раза историк Снегирев упоминал о монахине Досифее, сосланной в 1785 г. тайным указом Екатерины II в Иоанновский монастырь и умершей в нем или в 1810 г., согласно надписи на ее могиле, или в 1808 г., согласно легенде о портрете, сохранившемся будто бы в монастыре и носившем следующее указание: «Принцесса Августа Тараканова, в иноцех Досифея». К сожалению, найти этот портрет оказалось невозможным, что же касается могилы и предания, слышанного Снегиревым по этому поводу, то русские монастыри насчитывают их сотнями. В семье Разумовских сохранилось другое предание о двух княжнах Таракановых, воспитывавшихся в Италии под надзором некоей Лопухиной и предательски похищенных из Ливорно Алексеем Орловым. Эта версия и наиболее распространенная. Одна из сестер будто бы утопилась во время переезда из Ливорно в Петербург, другая же, спасенная матросом, нашла убежище сперва у своей наставницы, уже вернувшейся в Петербург, затем в Никитском монастыре, где она всегда носила на себе бумаги, сожженные ею перед смертью. Но бесконечной цепью размножаются и другие воплощения загадочной княжны. В сельце Пучеже (Костромской губернии), в Казани и в иных местах они появляются в различных видах.
Общее их происхождение следует, пожалуй, искать в автобиографической заметке историка Шлецера. Он был в начале своей жизни наставником детей Кирилла Разумовского и рассказывает, что однажды в Женеве, где он тогда находился со своими питомцами, четыре сына Елизаветы, путешествуя под именем князей Т…вых, обедали с ним и с неким Д…лем, служившим им ментором и по-видимому воспитавшим из них больших шалопаев. Ключ к этой тайне находится в письме из Женевы, от 10 ноября 1761 г., написанном графу Алексею Разумовскому его четырьмя племянниками, подписавшимися: Андрей Закревский, Кирилл Стрешенцов, Иван Дараган, Григорий Закревский, где они жалуются на своего наставника Дитцеля. Имена эти принадлежат фамилиям, еще существующим в России и происшедшим от браков, заключенных сестрами временщика. К тому же мы узнаем из камер-фурьерского журнала, что в царствование Елизаветы фамилия Дараган была переделана в Дараганова. Этой фамилией, вероятно, обозначали всех племянников Разумовского, а немецкое произношение исказило русское произношение этого слова. Дитцель, со своей стороны, чтобы придать себе важности, может быть, выдавал своих питомцев за детей Елизаветы.
Записка о лже-царевне, напечатанная в «Чтениях Общества истории и древностей российских» и переведенная на немецкий язык графом Бреверном, могла бы, пожалуй, разрешить все сомнения, будучи составлена по документам, собранным по приказанию Александра I, в эпоху, когда подобного рода исследования отличались большой искренностью и правдивостью. Однако оригинал, русское и немецкое издание не вполне совпадают между собой, и версия, напечатанная в Берлине, содержит подробности, о которых умалчивается в Москве, и все-таки представляет еще пробелы. В общем совокупность данных, взятых здесь и в иных местах, как бы указывает на то, что Екатерина Алексеевна Тараканова была просто искательницей приключений.
Но не имели ли Елизавета и Разумовский других детей? В 1743 г. д’Аллион думал, что напал в этом отношении на верный след: «Я только что узнал о существовании, — писал он Амело, — молодой девушки, которую императрица весьма тщательно воспитывает. Ей лет девять-десять, и ее выдают за близкую родственницу царицы». Немного позднее он положительно утверждал, что молодая девушка была действительно дочерью Елизаветы и что государыня собиралась выдать ее замуж за своего племянника. Этого последнего указания достаточно, чтобы заставить нас усомниться и во всем остальном. Впрочем, согласно сведениям, собранным д’Аллионом, отцом этой девочки был не Разумовский, а Шубин. Порученная сперва Яганне Шмидт, а после ссылки последней греческому купцу, она и была привезена обратно в Москву этим негоциантом, которому Елизавета дала 6000 руб. Но д’Аллион сообщает в то же время, что она была назначена фрейлиной императрицы, это нам сразу раскрывает глаза: в 1748 г. Яганна Шмидт упоминается в камер-фурьерском журнале как гувернантка племянниц Разумовского, а мы знаем, что одна из его племянниц, Авдотья, была сделана фрейлиной в 1743 году.
Из всех этих сомнительных сведений вытекает один лишь несомненный факт: ни один ребенок временщика никогда не фигурировал ни при дворе, ни в доме своего предполагаемого отца. Между тем сын Розумихи не был способен, как он вполне доказал, пожертвовать ради своего положения родительским чувством. Заставляла ли его Елизавета скрывать своих детей? Но почему бы она сделала это, когда во всех других отношениях она так мало заботилась о соблюдении приличий? Обладая большей сдержанностью, Екатерина однако была чужда подобных сомнений, и происхождение Бобринских тайной окружено не было. В 1743 г. нездоровье, случившееся у императрицы во время бала, было сочтено за признак беременности, но последствия ее не обнаружились. Позднее Карабанов указал в своих анекдотических записках на Марфу Филлиповну Бехтееву и Ольгу Петровну Супоневу как на дочерей императрицы, весьма похожих на свою мать. Отцом второй он считал бедного дворянина, по фамилии Григорьев, принимавшего участие в работе по постройке Царскосельского дворца, где он и имел возможность сблизиться с императрицей. В оставшейся неизданной записке о России секретарь французского посольства в Петербурге, д’Обиньи, насчитывает до восьми детей императрицы, принятых весьма сговорчивой Яганной Петровой на свой счет. Я склонен думать, что он был жертвой известной галлюцинации порока, которая, среди общей развращенности нравов, нередко видит дурное и там, где его нет. Впрочем, никто из детей Елизаветы в истории не упоминается, следовательно, вопросы и легенды, связанные с ними, представляют интерес лишь с точки зрения того, что я назвал бы показной нравственностью слишком приветливой государыни, и являются отголоском ее нравов и романов в мнении ее современников.
Елизавета жила с Разумовским как жена с мужем и милостиво раскрывала обществу эту сторону своей интимной жизни. Но она никогда не обнаруживала столь же открыто нежных материнских чувств.
Что же касается фаворита, то он проявил по отношению к своему младшему брату столько чисто отцовской заботливости, что, очевидно, ему было не на кого больше ее изливать. В 1746 г., через год по возвращении своем из-за границы, где он учился в Геттингенском и Берлинском университетах и посетил Италию и Францию, молодой человек был назначен президентом Академии наук, его русские, немецкие и французские коллеги, Тредьяковский, Шумахер и Делиль, приветствовали его восторженными речами. Это учреждение, говорили они, должно было ожить под его управлением и окрылиться в чудесном подъеме. Президенту было восемнадцать лет, он привез с собой из-за границы секретаря-француза, изгнанного из своей страны за юношеские шалости и прожившего в России под заимствованной фамилией Champmeslé — настоящее его имя мне неизвестно — до 1768 г., когда он переселился в Польшу. Им вдвоем пришлось бы исполнить огромную работу, чтобы оправдать лестные предположения академиков. Приговоренная с царствования Анны Иоанновны к роли, совершенно отличной от той, что ей предназначалась Петром Великим, занятая лишь обязательным сочинением поэм на разные темы и приготовлением фейерверков для придворных празднеств, Академия наук превратилась в глазах общества в подобие версальского департамента развлечений. Некоторые члены ее от этого страдали, и Кирилл Разумовский был склонен пойти навстречу их желаниям и поднять их из их унизительного положения. К сожалению, его отвлекали иные занятия, более свойственные его темпераменту и воспитанию. Мы знаем, что во время его пребывания за границей его наставники ссорились между собой из-за выигрышей, играя в карты со своим питомцем, и вскоре по своем возвращении он уж заслужил прозвище «ночного картежника и дневного биллиардщика», так и оставшееся за ним на всю его жизнь.
Повинуясь желанию Елизаветы, он вскоре женился, не очень, впрочем, охотно, на внучатной племяннице государыни, Екатерине Ивановне Нарышкиной, принесшей с собой в приданое сорок четыре тысячи крестьян. Ее состояние оценивалось в шестьсот тысяч рублей годового дохода. Три года спустя, когда малороссы просили о восстановлении у них гетманства, Кирилл Разумовский показался столь же подходящим для дарования им счастья, сколь он казался способным удовлетворить Делиля и его собратьев. Он нехотя уехал из Петербурга, но впоследствии утешился в своем великолепном изгнании тем, что играл роль царька в своей области. Он издавал указы не менее самодержавно формулированные, чем указы Елизаветы: «Мы заблагорассудили… Мы повелеваем…». У него был отряд телохранителей и в своей резиденции в Батурине, лежащем теперь в развалинах, но где еще не так давно искали клад, будто бы в нем зарытый, он завел итальянскую оперу и французский театр. Он мечтал даже учредить в нем университет, но удовольствовался тем, что создал в Петербурге, где он часто появлялся, нечто весьма похожее на дом свиданий. По просьбе Екатерины, он согласился отдать часть своего дворца для устройства тайных вечеров, куда великий князь приходил вкушать запретных развлечений, в то время как великая княгиня искала их со своей стороны. Екатерина Ивановна Разумовская каждый вечер принимала у себя и играла в карты, и таким образом под одной кровлей нередко происходило два собрания. Вскоре их стало устраиваться и по три. Екатерина сообразила, что гостеприимный и сговорчивый дом Разумовского может дать приют и ее собственным свиданиям, и она выпросила для этой цели несколько комнат в нижнем этаже, где и устроила свой первый эрмитаж, причем великий князь никогда не подозревал об этом близком соседстве.
Витторио Реджианини. Сольный концерт
Относительно же Малороссии, поскольку ему то позволяли многообразные заботы хозяина дома на три отделения, Кирилл Григорьевич обнаружил похвальные намерения, практикуясь в роли администратора. Он даже занялся введением преобразований в дух справедливости и милосердия, соответствовавших его добродушному нраву. Но Украйна от этого не выиграла. Кирилл Григорьевич был добр, но он подпадал под влияние алчных родных и испорченной среды, окружавшей его. Я рассказал в другом труде последующие события и окончание его карьеры, относящиеся уже к истории Екатерины II. Имя и богатство человека, вознесенного на высоту человеческого счастья, долго не продержались в России. Разбогатев еще больше после смерти брата, Кирилл Григорьевич оставил в 1803 г. одиннадцать человек детей, а теперь последние представители этой семьи, вызванной, благодаря прихоти Елизаветы, из ничтожества, живут в Саксонии или в Австрии и не имеют уж ничего общего со своей родиной.
Алексей Григорьевич продержался в милости императрицы до последнего дня ее жизни, с некоторыми колебаниями, никогда, впрочем, не нарушившими добрых отношений четы. Со свойственным ему смирением Разумовский никогда не настаивал на своих правах, — были ли они освящены церковью или нет, — чтобы перечить Елизавете и стеснять ее свободу. Он даже намеренно способствовал возвышению И.И. Шувалова, хотя не мог питать никаких иллюзий относительно последствий этого события. С внешней стороны, его положение осталось нетронутым. Елизавета по-прежнему проводила два-три дня в году в Гостилицах и праздновала день его ангела в Аничковом дворце. Но уж в 1751 г. все с изумлением узнали, что украинский правитель и правая рука Алексея Григорьевича арестован и попал в руки тайной канцелярии. Тогда поняли, что нарождается новый порядок вещей и что прошло время, когда Салтыков позволял безропотно бить себя палкой.
Да и после «случая», как тогда говорили, Ивана Шувалова, Алексей Григорьевич имел многочисленных соперников. В 1742 г. Мардефельд называет Ивинского, на следующий год, д’Аллион упоминает о Панине, искажая, впрочем, малоизвестное еще в то время имя, Долгоруков в своих мемуарах перечисляет Петра Шувалова, Романа и Михаила Воронцовых, Сиверса, Лялина, Войчинского, Мусина-Пушкина — целый батальон. Карл Сиверс, принадлежавший к голштинской семье, один из членов которой поступил на русскую службу при Петре Великом, одерживал победы над горничными Елизаветы, когда она была еще цесаревной и они ходили танцевать к одному немцу, державшему кабачок. Молодой человек играл там на скрипке. Будущая императрица приняла его на службу сперва в качестве почтальона, затем дала ему другое назначение, и по своем воцарении наградила его чином камер-юнкера. В этом звании он поехал в Берлин, чтобы увидеть принцессу Ангальт-Цербстскую, и дал благоприятный отзыв о будущей Екатерине II и таким образом открыл себе дорогу к блестящей карьере. Лялину посчастливилось обратить на себя внимание Елизаветы на барке, служившей для прогулок цесаревны. Матросский костюм ему шел, и он греб с большой силой. Он умер в 1754 г. в звании камергера и с лентой Александра Невского. Войчинский был сыном кучера на службе у Екатерины I и удостоился чести везти экипаж ее дочери, не знаю, какому раскрытию его других талантов он был обязан тем, что сошел с козел и занял придворную должность. Если верить скандальной хронике той эпохи — я здесь заимствую из нее лишь факты, подтвержденные многими и согласными между собой свидетельствами, — Мусин-Пушкин был в действительности двоюродным братом Елизаветы, согласно Долгорукову, — свидетелю не вполне достоверному, — у него был от нее сын, носивший сначала фамилию Федорова и переменивший ее впоследствии на фамилию Турчанинова, после брака с дочерью дворянина того же имени. Мардефельд уснащал свою переписку с Фридрихом различными анекдотами подобного же рода и рассказывал в подробностях истории многих мимолетных увлечений, зарождавшихся и умиравших во время беспрестанных поездок, в которых Елизавета расходовала свою жажду деятельности и искала развлечений от скуки. Мардефельд, может быть, и преувеличивает, но так много лиц вторят ему в этом отношении, что от их показаний не может не остаться следа, с которым историк должен считаться.
Некоторые из этих приключений получили, впрочем, официальную известность, между прочим то, которое чуть не сгубило нарождавшееся счастье Шувалова. Воспитанники кадетского корпуса играли в 1751 году трагедию Сумарокова. Главную роль в ней исполнял молодой П.Н. Бекетов. Он появился в великолепном костюме, сначала играл хорошо, но затем смутился, забыл свою роль и, наконец, под влиянием непобедимой усталости, заснул на сцене глубоким сном. Занавес стал опускаться, но, по знаку императрицы, его снова подняли, музыканты заиграли под сурдинку томную мелодию, а Елизавета с улыбкой, с блестящими и влажными глазами любовалась заснувшим актером. Тотчас же по зале пронеслись слова: «Она его одевала». На следующий день, узнав, что Бекетов произведен в сержанты, в этом никто уже не сомневался. Несколько дней спустя он был взят из корпуса и получил чин майора. Либретисты «Герцогини Герольштейнской» ничего нового не выдумали. Не прошло и месяца, как по просьбе Бестужева Алексей Разумовский, которого Екатерина уже тогда называла «бывшим фаворитом», взял его к себе в адъютанты, а жена другого адъютанта, Елагина, одела его в тонкое белье и кружева. У него появились драгоценные кольца, бриллиантовые пуговицы, великолепные часы, и ввиду того, что он происходил из бедной семьи, все уже без колебаний приписывали это быстрое повышение и богатство новому «случаю». Однако общество было право лишь наполовину. Елизавета действительно костюмировала его, когда он участвовал в трагедии Сумарокова, но далее она его гардеробом не занималась. Эту заботу взял на себя Бестужев, потерпев поражение от Шувалова в области политики, он старался найти ему соперника. Его маневр как будто удался. Возведенный в мае 1751 г. в чин полковника, Бекетов поселился во дворце, а Шувалов уехал из Петербурга. Летнее местопребывание в Петергофе, по-видимому, должно было бы упрочить счастье нового фаворита. Оно, однако, разрушило его и опрокинуло все расчеты канцлера. Любя поэзию и музыку, Бекетов вдохновился деревенским воздухом и красотой природы. Он заставлял молодых людей петь мелодии своего сочинения и уводил их для спевок в парк. Эти экскурсии навлекли на него обвинение в разврате, распространяемое друзьями и родными Шувалова, и усеяли его лицо веснушками, Петр Шувалов вздумал воспользоваться этим, чтобы погубить неосторожного поэта. Он внушил ему опасения насчет цвета его лица, нравившегося Елизавете своею свежестью, и посоветовал ему употреблять составленные им самим белила, — покрывшие прыщами все лицо Адониса. В то же время Елизавету предупредили, что здоровье ее подвергается опасности. Она в испуге уехала из Петергофа, запретив молодому человеку следовать за собой. Он заболел лихорадкой и окончательно испортил свое и без того пошатнувшееся дело словами, сказанными им в лихорадочном бреду. Но по выздоровлении его удалили от двора за «непристойное поведение». Он остался полковником и командовал под Цорндорфом Четвертым гренадерским полком. При Петре III он был произведен в генералы, а при Екатерине II назначен астраханским губернатором. Он был хорошим администратором, способствовал развитию в подчиненном ему крае виноделия, шелководства, рыбной ловли и торговли с Персией. Оставив службу в 1780 г., он жил одиноко, но роскошно в имении Отрада, близ Царицына, пожалованном ему Елизаветой, где он утешал себя в никогда не покидавшей его меланхолии литературными занятиями, плоды их, однако, до нас не дошли. Его трагедия «Эдип», как говорили, была уничтожена пожаром. Он так и не женился и оставил побочным дочерям состояние, оцененное в сто тысяч рублей годового дохода. Елизавета, как видно, была великодушна и щедра, даже когда перечили ее естественным склонностям.
После трагикомической развязки этого приключения И. Шувалов не замедлил вновь появиться при дворе и занять прежнее место. Но биография этого фаворита не относится к этой главе. Я должен отнести ее к другой главе, где политическая роль, сыгранная им, выступит во всей своей яркости. Здесь я ограничусь лишь чертами, проливающими всесторонний свет на облик изменчивой и вместе с тем постоянной государыни, милости которой ее любимцы добивались наперегонки друг пред другом.
Я старался до сих пор исследовать все чисто женственные ее черты, но за женщиной, обольстительной или загадочной, вызывающей удивление или порицание, неизменно любезной и привлекательной, скрывалась ли в Елизавете державная императрица? Постараюсь выяснить и это.
Она была, прежде всего, дочерью Петра Великого, озабоченная, в особенности в начале своего царствовании, тем, чтобы не посрамить его имени и его наследия, на которое она предъявила права. Ее поклонение своему великому отцу доходило до мелочности, так, например, она иногда подписывала свои письма именем: «Михайлова», потому что Петр, путешествуя за границей, взял псевдоним «Михайлов». Но для того, чтобы эта страсть к подражанию распространилась на более серьезные предметы, Елизавете недоставало не одного только гения. За отсутствием гениальности, она обладала все-таки здравым смыслом, хитростью, некоторыми еще более тонкими свойствами ума, например, искусством, составившим впоследствии отличительную черту Екатерины II, устанавливать тщательно охраняемую границу между своими чувствами и даже страстями с одной стороны и своими интересами с другой. Образчиком этого может служить ее поведение с маркизом Шетарди, она расточала этому товарищу черных дней почти чрезмерные знаки дружбы и благодарности, предоставив ему и публично и в своем тесном кругу привилегированное положение, и вместе с тем в области политики она перешла на сторону злейших врагов его и Франции и предала его им. Ниже я вернусь к этому вопросу.
Она отличалась большой скрытностью. Никогда не была она так любезна с людьми, как в ту именно минуту, когда готовила им опалу или гибель. Но это опять-таки принадлежит к области вечно женственного.
У нее также было и чрезвычайно высокое понятие о своем царском достоинстве. Павел I, говоря впоследствии: «В России значительным человеком является только тот, с которым я говорю и пока я с ним говорю», повторял лишь заученный урок. Она нередко произносила подобные фразы. Так, по поводу великого канцлера, о титуле которого говорили в ее присутствии, она заметила: «В моей империи только и есть великого, что я, да великий князь, но и то величие последнего не более, как призрак».
Это чувство было у нее весьма искренно, вместе с тем менее лично, чем у Петра Первого. Она в нем отождествляла себя со своим народом, считая его чем-то высшим всех измеряемых величин и ценностей, а себя естественным олицетворением этого народа в глазах мира. Но она понимала, что тожественность эта была лишь случайная и преходящая, вследствие чего она не проявляла относительно будущего надменного равнодушия Петра. Она беспрестанно была озабочена вопросом о престолонаследии и огорчалась тем, что ей не удалось его лучше обеспечить. В ней было меньше гордости и, вместе с тем, она обладала более верным сознанием своей роли и своих обязанностей и более глубокой любовью к своей родине. Она любила ее, гордилась ею и, несмотря на самые страшные испытания, оказалась неспособной предать ее интересы.
В 1746 г., в то время, когда ему трудно было быть особенно довольным государыней, д’Аллион подчеркнул с меткостью, не лишенной недоброжелательства и вследствие этого тем более убедительной, эти основные черты умственной и нравственной организации Елизаветы, которая, в глазах менее внимательного наблюдателя, могла казаться находящейся во власти всяких прихотей и случайностей: «Императрица, по-прежнему прекрасная, бесконечно приветливая, соединяющая всевозможные чары с незаурядной величавостью, могла бы легко составить счастье своего народа… если бы она могла согласовать свою страсть к удовольствиям с обязанностями державной власти. Родившись под этими небесами, она должна по необходимости быть скрытной и недоверчивой. Все ее поступки пропитаны необыкновенной гордостью. Франции пришлось убедиться, что чувство благодарности ей чуждо. Она не проявляет предпочтения какой бы то ни было иностранной нации. Она очень любит свой народ и еще больше его боится».
Пятнадцать лет спустя французский автор воспоминаний, появившихся до сих пор лишь на русском языке, приходит к тем же заключениям. Описав внешние привычки Елизаветы, ее любовь к французским модам и упомянув о тех выводах, которые можно было бы сделать на этом основании относительно ее чувств, он пишет далее: «По-видимому, она исключительно, почти до фанатизма, любит один только свой народ, о котором имеет самое высокое мнение, находя его в связи со своим собственным величием».
До фанатизма! Это слово следует запомнить, оно, на мой взгляд, содержит единственно возможное объяснение явления, не поддающегося иному историческому толкованию, а именно: почему политическое величие России осталось непоколебимо и даже возросло среди обстоятельств, по-видимому, наиболее благоприятных для его гибели. В этом слове я вижу источник энергии и силы сопротивления, которая, невзирая на видимый беспорядок, бестолковость и ту бездну, куда, под управлением подобной государыни, должна была бы провалиться страна и расстроиться все органы управления, не только сохранила нетронутым организм, пересозданный Петром Великим, и обеспечила его развитие, но и увеличила его мощь настолько, что сделала его способным наносить удары, колебавшие Европу.
Лень Елизаветы и ее нерадение в делах все увеличивались со времени ее воцарения. Выше было отмечено свойственное ей сознание своих обязанностей. Да не обвинят меня здесь в противоречии себе. Сознание долга и добродетель — понятия не тождественные, даже в приложении к одним и тем же вещам, и в истории вечно женственного «вижу и желаю доброго, но поступаю иначе» Медеи занимает не последнее место. Впрочем, те из биографов дочери Петра Великого, которые изобразили ее безусловно предоставившей все дела своим министрам или фаворитам, согрешили против истины. Подобное безусловное отречение от управления никогда не имело места. Хотя подобное обезличение возможно даже при самодержавном режиме на некоторых зачаточных стадиях, как то доказал Петр II, оно стало фактически неосуществимым после Анны Иоанновны, при организованном правительстве, ставшем живым, деятельным и цельным. Такого рода организмы не могут обходиться без центрального двигателя, и в данном режиме этим центром является государь. Он главное жизненное начало и главный орган движения. Если он находится в покойном состоянии, то ничто не двигается, а с его исчезновением наступает общая смерть.
В начале своего царствования Елизавета проявила даже большую деятельность. За 1741 и 1742 годы она, правда, лишь семь раз присутствовала на заседаниях Сената, но, приезжая в одиннадцать, а то и в девять часов утра, она слушала прения до самого обеда. Журнал коллегии иностранных дел за 1741–1743 гг. указывает на ее постоянное участие в обсуждении дел. Ей посылают ежедневно доклады. Она делает на них пометки, она точно так же читает все черновики депеш, посылаемых ее заграничным агентам, отдает приказания. Еще в 1748 г. она делает собственноручную пометку на докладе, посланном ей Бестужевым. Дело касается предполагаемого брака между принцем Августом Голштинским и принцессой Луизой, сестрой датского короля. Канцлер дает благоприятное заключение, предполагая, что таким путем принц легче добьется Лионского архиепископства, на который зарится Пруссия, и Данию можно будет уговорить соединиться с Россией против Швеции. Елизавета же держится иного мнения: «Над этим следует подумать. Мы знаем принца, его можно повернуть в какую угодно сторону. Не кроется ли здесь, наоборот, интрига со стороны Пруссии и Франции, дабы поссорить нас с Данией? Приходите, поговорим об этом». Из этого следует, что она не полагается на решения министра и не принимает и своих решений легкомысленно. У нее есть свои собственные мнения и она, по-видимому, настаивает на них, когда находит их справедливыми: вышеупомянутые брачные предположения не кончаются ничем.
Однако уже в 1742 г. тот же Бестужев горько жалуется саксонскому министру Пецольду на беспечность и рассеянность ее величества. Она хочет быть в курсе всех дел, она даже настаивает на том, чтобы ничего не решалось помимо ее, затруднение состоит лишь в том, чтобы найти время для серьезных прений, в которых она хочет принимать участие, среди занимающих ее пустых удовольствий. Для нее составляются доклады, указы ждут ее подписи, начатые переговоры требуют ее внимания, но ознакомление с ними, росчерк пера, решительное слово, вымаливаемые у нее, и без которых обойтись невозможно, заставляют себя ждать, бумаги накапливаются, запоздания осложняют дело, возобновление трактата с Пруссией, не терпящее отлагательства, договор с Англией, грозящий расстроиться, все откладываемый ответ на десять промеморий австрийского посла, угрожающих разрывом, все застаивается и вперед не двигается.
Тут мы нападаем на главную причину, мешавшую дочери Петра Великого согласовать свои поступки со своими чувствами: ей на это не хватает времени. Она не была вынужденной, подобно своему отцу, все делать самой, и что ей достаточно было бы нескольких часов в день, чтобы вставить в печь или вынуть из нее хлеб, замешанный другими с большим или меньшим уменьем или старанием. Но откуда взять эти несколько часов? Она на балу, она на охоте, она одевается, она в церкви, она бежит туда, сюда, расходуя себя в безостановочной оргии передвижений и удовольствий. Она неуловима. Ей недостает времени, а также и силы сосредоточить свое внимание, среди водоворота, закружившего ее жизнь. В январе 1743 г. д’Аллион спрашивает ее, какие она имеет известия относительно важного документа, переданного им ей в руки и касающегося ее личной безопасности, который она хотела сама переслать в Швецию.
— Что ответили из Стокгольма?
— Боже! Я забыла послать бумагу!
Месяц спустя французский поверенный подходит к государыне на маскараде, чтобы поговорить с ней о деле, по-видимому, очень заинтересовавшем ее. Сперва она его слушает, но вскоре он замечает, что она уже не следит за его речью, с нею заговаривает домино, и она с ним исчезает.
В области внутренних дел то же желание все узнать, войти во все мельчайшие подробности, наталкивается на те же препятствия. С начала 1746 года и до конца его, каждый раз, как она встречает прокурора Синода Шаховского, — а встречает она его несколько раз в неделю, — она извиняется: «Я виновата, все забываю о своем деле». Между тем дела Синода ей особенно дороги.
В марте 1742 г., уезжая из Петербурга, в первый раз по своем восшествии на престол, она встревожена, озабочена, она даже плачет, садясь в сани. Как возвратится она в свою столицу? Да и удастся ли ей вернуться в нее? Тем не менее она уезжает, потому что в Царском ее ожидает бал, и она танцует на нем до упаду.
Удастся ли Сенату или Коллегии иностранных дел овладеть ее неуловимой особой и ее умом, подобным блуждающему огоньку, она ускользает самым неожиданным образом, иногда окольными путями. Как во внутренних делах ей дорог Синод, так во внешних ей дорога Голштиния, и ее наверно можно заинтересовать, говоря о ней. Но она тотчас вспоминает о драгоценных камнях, вошедших в приданое ее сестры, покойной герцогини Голштинской. Они пропали, и она требует, чтобы их отыскали. Дело идет о наследстве шведского престола для герцога Голштинского. Но сперва драгоценности! Она хочет знать, куда они исчезли.
Впрочем, неизвестно как и почему, Коллегия иностранных дел занимается покупкою бриллиантов за счет государыни, и в то же время канцелярия Сената заботится о воспитании двух медвежат, предназначенных для развлечения ее величества. Они должны научиться ходить на задних лапах и прыгать через палку. Другие указы, составленные в том же учреждении тайным советником Черкасовым, касаются снабжения провизией и сластями императорского стола, выписываются персики, апельсины и устрицы из Кронштадта, раки из Украйны, причем для скорейшей доставки их организуются отдельные смены лошадей от Батурина до Петербурга.
А пока путешествуют раки, раздается хор жалоб на медлительность Елизаветы в канцеляриях Сената, в Коллегии иностранных дел и в посольствах, все усиливаясь до конца царствования. За исключением Шаховского, воспроизведшего слабое эхо этого хора в своих воспоминаниях, коллеги барона Черкасова не поверили потомству тайны своего нетерпения и досады, зато товарищи д’Аллиона не были столь скромны, и у них я почерпнул свидетельства, действительно отягчающие память слишком легкомысленной императрицы.
«Она ненавидит работу, и заставить ее подписать какой-нибудь указ или бумагу так же трудно, как написать оперу, ввиду того, что она думает исключительно о своих удовольствиях, — пишет Мардефельд в марте 1742 г. — Все находится в крайнем беспорядке, ни одно дело не закончено».
В то же время посланник Марии-Терезии Гогенгольц теряет надежду когда-либо добиться аудиенции. Императрица кочует из одного загородного дома в другой и за нею невозможно поспеть.
«Мы совсем не занимаемся делами, бал, маскарад или опера занимают все наши мысли», жалуется англичанин Тироули в 1744 г.
В ноябре 1747 г. дипломатический мир ждет заключения трактата с Австрией, т. е. подписи государыни на документе, все пункты которого давно уже одобрены ею. Остается начертать лишь несколько букв. Но ее величество поглощена празднествами по случаю бракосочетания ее двоюродной сестры Гендриковой с Соймоновым, ничтожеством, получившим по этому случаю звание камер-юнкера и бригадирский чин. Рассчитывают на пост, когда прекратятся балы и маскарады. Но — о ужас и разочарование! Едва женившись, Соймонов бьет свою жену и призывает к ответу Иоганну Шмидт за то, что она недостаточно зорко охраняла добродетель своей бывшей питомицы. Досада Елизаветы, арест виновного и опять-таки потеря времени!
В 1750 г. в разговоре с другим посланником Марии-Терезии, графом Бернесом, тоже тщетно добивавшимся аудиенции, Бестужев изливает всю свою горечь. «Вы находите, что дела моей коллегии плохо идут, — говорит он. — Если бы вы видели остальные! Благодаря доверию, которым меня облекает государыня, у меня зло, может быть, до некоторой степени и поправимо. В других областях империя положительно приходит в упадок. Если бы ее величество посвящала управлению страны сотую долю времени, отдаваемого вашей повелительницей управлению своего государства, я был бы счастливейшим из смертных. При настоящем же положении вещей терпение мое истощается, и я решил выйти в отставку через несколько месяцев».
Это последнее сообщение заставляет заподозрить подлинность предшествующего. Так, одному из преемников графа Бернеса, барону Претлаку, пришлось наблюдать при совершенно ином освещении действительные отношения, установившиеся между Елизаветой и ее первым министром. Ему казалось, что недочеты происходили благодаря собственной лени канцлера и вследствие того, что он, наоборот, поощрял страсть императрицы к удовольствиям, отвечавшую его личной склонности к распутной жизни. Но после двухлетнего опыта он тем не менее увидел, что императрица не посвящала и четверти часа в день государственным делам.
В 1758 г. после падения Бестужева его счастливый преемник, Воронцов, держал маркизу Лопиталю приблизительно ту же речь: «Вы не поверите, сколько хлопот доставляет мне нерешительность и медлительность ее величества… Хотя бы я и думал, что какое-нибудь дело окончательно слажено в тот вечер, когда я вас вижу, я все же не смею вам это сказать, зная по опыту, что на следующий день все может измениться».
С годами внешние причины, отдалявшие государыню от всякого серьезного занятия, — беспрестанные разъезды и расходование сил на пустяки, — заменились внутренней причиной, существовавшей и раньше, но постепенно возраставшей, в силу развития некоторых черт характера государыни, отмеченных выше: лени, нерешительности, склонности к суеверию и преувеличенной, до болезненности, заботы о своей красоте и здоровье. Согласно свидетельству Воронцова, беспечность и нерешительность Елизаветы чуть не лишили ее престола. История осы, севшей на перо императрицы в ту минуту, когда она подписывала первые буквы своего имени под трактатом 1746 г., заключенным с Австрией, и заставившей ее отложить окончание своей подписи на шесть недель, знаменита и типична, даже если предположить, что маркиз Бретейль ее сочинил. К концу царствования подобные анекдоты умножаются до бесконечности в легендах того времени, и умственное расстройство, указанием которого они безусловно служат, все усиливается. «Она (Елизавета) родилась ленивой, нерешительной и неспособной на ведение больших дел, — писал Лопиталь. — Она не знает действительных интересов своей империи и живет изо дня в день, занимаясь своим здоровьем и своей красотой, увядающей с каждой минутой… Она начинает огорчаться своим состоянием… Ее стараются развеселить, но она от всего отказывается и предпочитает оставаться у себя. Она полна сомнений и мелкой набожности. То она поклоняется одному святому, то другому. Она окружена мощами и образами. Она часами стоит перед одним из них… говорит, советуется, с ним. В одиннадцать часов вечера она приезжает в оперу, ужинает в час, ложится в пять, и бразды правления предоставлены ею воле судеб… Все дела идут как попало. Окруженная льстецами и невеждами, постоянно кадящими перед нею фимиам, она не может свыкнуться с мыслью, что постепенно теряет свою красоту, которую поддерживает по мере сил с помощью всех тонкостей искусства. Она тратит на это бесконечно много времени и становится доступной лишь после того, как ее туалеты и украшения заслужили одобрение ее зеркала и приближенных дам».
Императрица Елизавета Петровна
Начиная с 1758 г. здоровье Елизаветы становится предметом постоянных забот ее самой, ее придворных, даже всего европейского мира. «Малейшее недомогание кажется ей апоплексическим ударом, — пишет Лопиталь. — У нее ячмень на глазу, и все дипломатическое движение на материке приостанавливается. У нее истерический припадок, и тогда невозможно обратить ее внимание на вопросы, ожидающие ее разрешения, потому что «все ей стало почти безразличным». Она оставляет без ответа два собственноручные письма Людовика XV, после падения Бестужева и неизбежного процесса, последовавшего за ним, обвиняемые, и приговоренные и оправданные, ждут целыми месяцами в тюрьме, чтобы она решила их участь. Воронцов, оставшийся как в черные, так и в светлые дни самым близким другом и доверенным лицом государыни, сам Воронцов, став канцлером, не может уж к ней подступиться: она боится, что он заговорит с ней о делах. Если пытаются открыть ей глаза на беспорядок, царящий вследствие ее беспечности во всех отраслях управления, она вздыхает: «Боже, как меня обманывают!» и возвращается к своему туалетному столу, к беседам со святыми иконами или впадает снова в равнодушное состояние.
Но что же делалось с империей в царствование подобной императрицы? Моим читателям уже это известно, и они еще лучше узнают это из последующих страниц. Империя развивала в себе элементы силы, сделавшие ее одною из могущественнейших держав на земном шаре, она продолжала медленно, но безостановочно идти по пути, по которому Петр I направил ее, Англия искала сближения с ней, Австрия и Франция перед ней заискивали, а в Германии появились ее войска, сдвинувшие чаши весов судьбы Фридриха. Каким чудом могло произойти это? Как я уже сказал, происходило это в силу жизненной энергии, таившейся в государыне и в ее подданных, восполнявшей ошибки обеих сторон, группировавшей вокруг престола людей, способных поддерживать на троне основной принцип власти и деятельности. То была сила, излучаемая прошлым, полным преданий, будущностью, полною надежд, сила, окружавшая этот молодой, сильный и мистический народ атмосферой героизма, сообщавшаяся даже самым слабым, самым развращенным, самым низким натурам и противопоставлявшая всем недочетам, всем падениям и всем предательствам служение, культ и фанатизм общего идеала.
Изучая эпоху, непосредственно предшествовавшую той, к которой я приступаю здесь, мне уже пришлось указать на это явление. Мое толкование сочли за метафизику. Эпитет мне безразличен, и я предоставляю оценку его философам. Мой же ум не допускает в данном вопросе существования следствия без причины. Фридрих II не был метафизиком и принимал в расчет лишь осязаемые предметы, он и считал поэтому несомненным, что тридцать или сорок тысяч пруссаков под командой полководца, подобного ему, побьют даже двойное количество русских под предводительством какого-то Салтыкова. Он ошибся и умер, так и не поняв, каким образом машина, настолько плохо управляемая, как империя Елизаветы, одолела такой чудесный мощный аппарат, как Пруссия. Я полагаю, что даже самому скромному историку разрешается попытаться расширить кругозор даже и очень великого человека в пунктах, где он проявил явную близорукость.
К тому же история России в изученных нами периодах ее выяснила перед нами также и тот факт, что на практике самодержавный режим и личная власть — понятия не тождественные. Даже в руках людей со столь ярко выраженной индивидуальностью, каковы Иоанн Грозный, Петр Великий, Екатерина II и в другом смысле Павел I, этот режим допускает действительное разделение власти. Так, Петр I поставил рядом с собой Меншикова, а Екатерина II Потемкина. Но на протяжении двух веков, со времени воцарения сына Алексея Михайловича, абсолютизм под этой умеренной формой существовал всего лишь шестьдесят три года, считая царствования самого Петра, Екатерины и Павла, осуществивших его. Остальное время, за отсутствием прежде всего сильно организованной иерархии власти, затем, в силу нарождения ее органов, заменивших собою прихоти фаворитизма, Россия была страною, где менее всего на свете чувствовалась инициатива государя, хотя номинально все должно было исходить от него, и в действительности, даже при отсутствии инициативы, участие государя в малейших действиях правительства оставалось необходимым.
При Елизавете это раздвоение самодержавия в указанных мною границах, встретившее вначале преграду в энергических инстинктах государыни, вскоре явилось необходимостью. К несчастию, оно совершилось с одной стороны в пользу лиц, большею частью малоподготовленных к выпавшей на их долю роли, с другой стороны — оно вызвало к жизни страшное и ожесточенное соперничество. Вознесенная на престол группой лиц, среди которых лекарь Лесток занимал первое место по образованию и способностям, хотя он и был лишь заурядным авантюристом, с ограниченным умом и с шаткой моралью, дочь Петра Великого не имела возможности ни сделать лучшего выбора, ни сдерживать разгоревшееся соперничество. Внутренняя и внешняя истории этого царствования так тесно связаны с этой беспрестанной борьбой, и главные участники ее так мало известны за границей и так неправильно поняты даже в России в тех образах, в которые их облекла легенда, что мне кажется нужным ближе познакомиться с ними, прежде чем перейти к изложению событий, где они фигурировали. Это будет некоторым эскизом всего царствования. Картина его, которую я затем постараюсь нарисовать, лишь выиграет от этого в ясности.