Михаил Леонович Гаспаров (1935–2005) – выдающийся отечественный литературовед и филолог-классик, переводчик, стиховед. Академик, доктор филологических наук.
В настоящее издание вошло единственное ненаучное произведение Гаспарова – «Записи и выписки», которое представляет собой соединенные вместе воспоминания, портреты современников, стиховедческие штудии. Кроме того, Гаспаров представлен в книге и как переводчик. «Жизнь двенадцати цезарей» Гая Светония Транквилла и «Рассказы Геродота о греко-персидских войнах и еще о многом другом» читаются, благодаря таланту Гаспарова, как захватывающие и увлекательные для современного читателя произведения.
В формате a4.pdf сохранен издательский макет.
© А.М. Зотова, 2017
© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2017
Михаил Леонович ГАСПАРОВ (1935–2005)
Записи и выписки
I
От А до Я
У этой книги 200–300 авторов,
из которых я выбрал фразы,
показавшиеся мне справедливыми.
Разночинцу не нужна память,
ему достаточно рассказать о книгах,
которые он прочел, – и биография готова.
А. «Если ты сказал
АВАРИЯ. «Христианство, а потом раскольничество начинались в расчете на скорый конец света, а потом переходили на аварийный режим: это и был мораторий страшных судов».
АВТОПАРОДИЯ. У Пушкина в «Оде Хвостову» стих «А ты глубок, игрив и разен» копирует собственное «К морю»: «Как ты, могущ, глубок и мрачен». А из стиха «Прощай, свободная стихия» получилось «Прощай, любезная калмычка»; из «И блеск, и тень, и говор волн» – «И блеск, и шум, и говор балов», а из «Твой грустный шум, твой шум призывный» – «Мой первый друг, мой друг бесценный». Редкое скопление реминисценций.
АВТОПАРОДИЯ. («Онегин» как автопародия южных поэм и т. д.). Не казался ли Пушкину «Беппо» автопародией «Дон-Жуана»?
АВТОРИТАРНОСТЬ. Когда Бахтин пишет: «Тургенев не понимал, что такое настоящий роман», это похоже на марксистское «Пугачев не понимал, что такое настоящая революция».
АД. Вл. Соловьев: «Государство существует не затем, чтобы создать на земле рай, а затем, чтобы не дать ей превратиться в ад».
АД. На обсуждении диссертации в отделе теории ИМЛИ было сказано: «Так как Блейк был порождением ада, то не следует изображать его вдохновителем английского романтизма». Мне показалось, что это всерьез.
АДАМ. В начале XVIII в. объявили, что нашли список сочинений Адама, и среди них… «Всемирную историю».
АКТУАЛИЗАЦИЯ. второстепенных значений слова, по Тынянову, – это все равно что читать книгу, при каждом слове вспоминая весь набор его значений из толкового словаря. Приблизительно так работают искатели подтекстов. А еще более современные вместо толкового словаря смотрят в «Мифы народов мира».
АКЦЕНТ. Н. Трубецкой говорил: идеи Марра становятся менее бредовыми, если читать его статьи с грузинским акцентом (а Э. Чансес говорила, что «Улисс» понятнее с ирландским акцентом). А. Долинин: «Набоков отгораживался от американской культуры: в магнитофоне у него британский акцент вперемежку с русским».
АНАГРАММА. «Поиски анаграмм – художественная работа: нужно, чтобы после тебя уже нельзя было ее не заметить», – сказал О. Ронен (по поводу того, что «Анчар» – сублимация от «саранча», на которую его послал «князь» Воронцов).
АНАКРЕОН. («А мне бы стать рубашкой, / Чтоб ты в меня оделась, / А мне бы стать водицей, / Чтоб мною ты умылась…»). Ему подражала Цветаева: Штейгер был богат, но она купила и послала ему куртку с запиской: «Я хотела бы быть этой курткой» (С. Карлинский).
АНАНАС. был нецензурным словом после одного манифеста 1900 г., где абзац начинался: «А на нас Господь возложил…» (Ясинский).
АНЕКДОТ. (одноклеточный, простейшая схема): Телефонный звонок: «Это номер такого-то?» – «Нет» (вариант: «У меня и телефона-то нет»). – «Тогда чего вы берете трубку?».
АНЕКДОТ. Я сказал сыну: я – тот козел, которого в анекдоте вводят в тесную комнату, чтобы потом выгнать, и людям стало бы легче. Сын, привыкший ко всему, сказал: «Никогда не мог подумать об этом с точки зрения козла!»
АННА КАРЕНИНА. «А ты трудись, я тебе помогу, вон Анна Каренина семь раз переписывала «Войну и мир»…» (Л. Рахманов). Естественно, потому что ритм имен одинаковый. Знаменитую хабаровскую железнодорожную станцию Ерофей Павлович я оплошно называл
АПОЛЛОН. «Слог пиитический и аполлиноватый» хотел видеть в поэзии В. Тредиаковский.
АРИСТОТЕЛЬ. «Нехорошо читать опровержения Маймонида на Аристотеля, потому что человек засыпает над Аристотелем, не дочитав до опровержений». Эту хасидскую мудрость учитывали и при советской власти, но тоже непоследовательно.
АРХАИСТЫ И НОВАТОРЫ. Жуковский раздражал Тынянова тем, что был новатором, не будучи архаистом, а провинциал Тынянов ценил архаизм.
АРХИВ. Человек – точка пересечения социальных отношений. Вяземский об этом сказал: «Бог не дал мне фасы, а дал много профилей». Виднее всего это в архиве, где образ человека вырисовывается из писем к нему от разных лиц. Повесть об этом написал Апухтин. Человек в литературе – совокупность фрагментов, соответствующих этим отношениям. В традиционалистической литературе они располагались синхронистической мозаикой, в так называемой реалистической стали располагаться в диахронической перспективе: «Блажен, кто смолоду был молод…» и т. д.
АРХИПЕЛАГ. «Жаботинский, как Гарибальди, представлял человечество архипелагом, где каждый народ – отдельный остров».
АРХИПЕЛАГ. Э. Панофский писал: образованность немецкого студента – архипелаг цветущих островов, разъединенных безднами невежества; образованность американского – мощное сухое плоскогорье.
АССИГНАЦИИ. Щедрин писал в письме: «Говорят, будут продавать ассигнационную говядину, которая будет относиться к настоящей так же, как ассигнационный рубль к настоящему. Но если мы и дальше будем печатать ассигнационные стихи г-на Боровиковского, то журнал наш долго не продержится» и т. д. (цит. по памяти).
АУТЕНТИЧНОСТЬ. Набоков вносил изменения в свои поздние английские автопереводы и объявлял их самыми аутентичными, чтобы они быстрее нашли разноязычных переводчиков, чем если бы с русского. А А. Н. Толстой переделывал «Гиперболоид» (и пр.) для каждого переиздания ровно настолько, чтобы получить гонорар, как за новый текст. Когда планировали объем нового академического издания А. Толстого со всеми вариантами, об этом никто не подумал.
АФОРИЗМ. – «мысли вприкуску» (источника не помню). Жанр, в котором великие люди состоят при собственных изречениях.
АХИЛЛ. Издательская марка на книге: черепаха, а вокруг надпись: «Следом следует Ахилл».
БАБОЧКИ. «Его эпитеты и метафоры, как бабочек, можно накалывать на булавки» (рец. на Набокова в «Современных записках”). В «Strong Opinions’ он отмечает, что бабочек коллекционировал Марат. Я вспомнил апокрифический херсонский сборник футуристов «Бабочки в колодце» / «Рыбочки в колодце».
БАЗАРОВ. Ю. Даниэль говорил: «Чем же плохо, что из человека будет лопух расти? Большой сочный лопух, которым прикроет голову от солнца красивая женщина». А Чуковскому в детстве мать сказала, когда он потерял ее рубль: «Что ж, подумай, как обрадуется тот, кто его найдет».
БАШНЯ. «Не поэты, а публика живет в башне из слоновой кости», – цитирует Берберова Кл. Брукса.
БАШНЯ. «По-французски – башня из слоновой кости, а по-русски – келья под елью», – переводил М. Осоргин.
БЕДНЫЙ. «Упрощенность стихов Демьяна Бедного превзойдена лишь упрощенностью обычного изучения их» (из статьи о нем).
БЕДНЫЙ. Слонима называли Мирским для бедных. «Для очень бедных», – поправлял Адамович.
«БЕЗНАКАЗАННОСТЬ. – промежуток между преступлением и наказанием» (А. Бирс).
БЕЗУКОРИЗНЕННО. Стихи харьковского поэта: «Хотел бы написать стихи я / Безукоризненно плохие, / Чтоб Раскин написал пародию / И тем прославился в народе я». В самом деле, какая редкость – безукоризненно плохие стихи! Впрочем, Ахматова говорила, что из каждого поэта можно отобрать книжечку безукоризненно плохих стихов. Подразумевала ли она исключение для себя?
БЕЛЕСОВАТЫЙ. Последние слова Тургенева: «Прощайте, мои милые, мои белесоватые». А у Толстого: «Не понимаю» (есть варианты). Ибсен, пролежав несколько лет в параличе, привстал, сказал: «Напротив!» – и умер. О. Люмьер, в 92 года (1954): «Моя пленка кончается». Кант: «Das ist gut». Ср. у Юшневского на могиле в Иркутске: «Мне хорошо. – последние слова покойного». Наоборот, Ахматова, после камфоры: «Все-таки мне очень плохо». Н. Я. Мандельштам к сиделке: «Да ты не бойся». Последние слова Эйнштейна остались неизвестны, потому что сиделка не понимала по-немецки.
БЕЛКА. «Как живете?» – «Как все». – «Полоса черная, полоса белая?» – «Нет, пожалуй, колесо так быстро вертится, что они сливаются в очень серое».
БЕЛКА. «Я готов быть белкой в колесе, но не в ста же колесах» (из письма).
БЕЛЫЕ МЕДВЕДИ. И. Аксенов (в письме к С. Боброву): когда был у Пикассо, то сказал: «Что ж вы меня не спрашиваете о белых медведях, вы ведь полагаете, что они у нас по улицам бегают?» – «Нет, не полагаю, тогда бы их шкуры дешевле стоили; а то я хотел подарить одной даме, но цена – не подступишься! – И, помолчав, с надеждой: – Ну, а волки-то хоть бегают?»
БЕЛЫЙ:. Вера Станевич писала ему, что они с подругами на спиритическом сеансе вызвали его дух и он продиктовал им стихи [очень плохие]: «Люблю солнце, Шопэна, Пшибышевского и шоколад. Когда встречаю Вас на улице – восклицаю: это Андрей Белый!», просила авторизовать. Потом приходила к нему под видом своей сестры, потом присылала открытку «22-го. Отчего? Вера» и т. д. (указано Н. А. Богомоловым). Это напомнило мне рассказ Нины Всеволодовны Завадской о том, как она познакомилась с Пастернаком: «на пари: “А вот слабо тебе позвонить Пастернаку, Шервинскому или Любошицу!” – сказала Ксеня Коган; я тут же позвонила, сказала: “Я не могу сейчас объяснить, почему я вам звоню, но потом объясню”». Потом разминовывались; вернувшись из Марбурга, он сказал ей: «Знаете, боюсь, что вы опоздали… Выходите за Костю Локса, он очень хороший человек». Потом они дружили. Когда начинался дождь, Пастернак звонил ей, и они выходили гулять по Пречистенскому бульвару. Локсу был посвящен «Близнец в тучах»,
«БЕРБЕРОВА не любила Пушкина». – «Несмотря на Ходасевича?» – «Именно из-за Ходасевича. Она очень старалась идти в ногу со временем: даже Ходасевича не объявляла великим поэтом, пока к ней сами не потянулись интересующиеся. Но неприязнь к Пушкину была прочна» (разговор с Роненом).
БЕРДЯЕВА, Набокова и Камю сотрудница купила в селе Ночной Матюг близ Мариуполя. Был 1989 г. «Населенные пункты, названия которых можно произносить разве что в Государственной думе», – говорилось в фельетоне «Летописи» 1916 г.
BILDUNGSROMAN. Считается, что развитие личности пришло в литературу с христианством: обращение преображало человека. Однако такое преображение было уже у Светония: приход к власти изменял Августа и Тита к лучшему, а Тиберия и Домициана к худшему. А есть ли развитие героя в «Гэндзи», где он все время движется по служебной лестнице и меняет имена-звания? («Римляне открыли понятие карьеры, – сказал В. Смирин, – афинянин к каждой новой должности шел от нуля, римлянин – от предыдущей должности».) Для Бахтина, конечно, нет; а для японца?
БЛАГО. А местный священник даже всенародно однажды выразился, что душа ее всегда с благопоспешением стремится к благоутешению ближнего, а десница никогда не оскудевает благоготовностью к благоукрашению храмов Божьих. Но Марья Петровна и сама знает, что она хорошая женщина (Салтыков-Щедрин).
БЛАГО. Во благоприсноувеселении и во всяких присноденственных благоключимствах с благопрозябшими от тебя чады твоими благодетельми моими во многочисленные веки здравствуй (письмо 1695 г. из Азовского похода, «Русская старина», 1894, № 74, с. 247).
БЛАГОУТРОБИЕ.
БЛАГОУТРОБИЕ. «С цесарекралевским благоутробным дозволением» – подзаголовок в «Славеносербских ведомостях».
БЛИЗ. Курс лекций «Античность в русской поэзии конца XIX – начала ХХ в.» приходилось начинать «Спором философов об изящном», а кончать «Древней историей по “Сатирикону”». Вся поэзия укладывалась в эти рамки. «Голливудская античность», – сказал завкафедрой. Пушкин написал: «Феб однажды у Адмета близ угрюмого Тайгета», и отсюда явился Тайгет у Мандельштама, хотя от Адмета до Тайгета – как от Архангельска до Керчи. («Ассоциация со словом “тайга”», – сказал О. Ронен.)
БОГ. «Пора не о человеке, а о Боге подумать». А Ему это нужно? Тогда я готов. Но если бы я был Богом, я не хотел бы, чтобы обо мне думали. Так рассуждал Эпикур.
БОГ. В кружке Н. Грота и Вл. Соловьева тайным голосованием решали, есть ли Бог; большинство было в один голос (письма Вл. С.).
БОГ. В. В. Розанов одним инициалом обозначал Бога и Боборыкина.
БОГ. Добрая старушка, умирая, говорила: «Да будет вознагражден Господь Бог за его милости ко мне» (Вяземский. Старая записная книжка).
БОГ. Киплинг после «Recessional» боялся, что его поймут как проповедь мирной политики. Так Цветаева в «Бог прав <…> вставшим народом» сказала больше, чем хотела, и делала испуганную приписку, что понимать надо наоборот.
БОЗ. Статья С. Куняева в «Слове», 1989, № 12, про Л. Войно-Ясенецкого, «окончившего свой путь в бозе и в звании архиепископа Крымского», – судя по маленькой букве, это не Бог, а что-то другое. В той же статье была фраза: «но в ответ, несмотря на новые времена, опять услышал постылые
БОЛЕЗНЬ. «Чтобы болезни не очень мешали работе, а работа болезням» (из новогоднего письма). «Болезни земли» Пастернака – от сентенции «У земли много болезней, одна из них – человек».
БРЮСОВ-.критик умел откликаться даже на книги, которых не было: «Вчера, сегодня и завтра…» (VI, 507): «как стихотворец, решительно ниже себя во всех своих новых стихах был и А. Белый («Королевна и рыцари», 1921; «Первое свидание» 1921; «Зовы времен», Берлин, 1922, и др.)».
ВЕРА. В «Современной идиллии» Салтыкова-Щедрина Редедя рассказывает о Египте: арабы верят в аллаха, а феллахи – во что прикажут. Точно таково было государство и у Платона, и у св. Владимира.
ВЕРБЛЮД. «Ulbandus Review», славистический журнал Колумбийского университета: заглавие – готское слово, которым Ульфила обозначал элефанта, а в славянском оно дало верблюда. К символике взаимопонимания России и Запада.
ВЕРЛИБР. «Гитара спасла русскую поэзию от верлибра», – сказал В. М. Смирин.
ВИЙОН. А вдруг Вийонова прекрасная кабатчица, плачущая о молодости, вовсе никогда и не была прекрасной и это плач о том, чего не было? Так Мандельштам, по Жолковскому, пьет за военные астры, зная, что вина у него нет.
ВКУС. Не принимать плохое настроение за хороший вкус.
ВКУС. З. Гиппиус писала Адамовичу: «Сирина я, извините, не читала: отчасти по недостатку времени, отчасти из страха: а вдруг мне понравится? Понимайте это, как знаете». Сам же Набоков (будто бы) считал первоклассными писателями Ильфа с Петровым, Зощенко и Олешу, а второсортными – Элиота и Паунда (Strong Opinions). А в письмах хвалил Багрицкого и Сельвинского.
ВЛАСТЬ. Первым стихотворением Брюсова, которое я прочитал, было: «Власть, времени сильней, затаена / В рядах страниц, на полках библиотек…» Когда в серии «Мастера перевода» выходил сборник Брюсова и нужно было название из автора, я предложил: «Власть, времени сильней». С. Щуплецов сказал: «Нет, про власть не надо». Под стеклом на столе у него лежали фотография Солженицына и надпись: «Моя дочь, уезжая, сказала: не могу жить в стране, где жестоко относятся к животным и к людям». Сборник озаглавили «Торжественный привет» – хотя это было из перевода мрачного французского стихотворения Тютчева, которое кончалось: «Торжественный привет идущих умирать».
ВНЕШТОРГ. был при Петре, ГПУ при Малюте, колхозы при Аракчееве, комсомольцы и выдвиженцы образовывали служилое сословие, а запрет на выезд был и при Грозном, и при Николае I.
ВОЗВЕДЕНИЕ В СТЕПЕНЬ. «Что отличает человека от животного? Being aware of being aware of being» (Набоков, «Strong Opinions»). Больше всего это похоже на парафразу Декарта у малоуважаемого А. Бирса: «Я мыслю, будто я мыслю, – стало быть, я мыслю, будто я существую».
ВОЗРАСТ. У внучки – кризис трехлетнего возраста. «А у нас говорят о horrible two’s», – сказала знакомая американка. Это Россия, как всегда, отстает в онтогенезе, как в филогенезе (впрочем, по мнению нынешних психологов, у детей нет года без кризиса).
ВОЙНА. «Для Ленина, по Клаузевицу, политика – продолжение войны другими средствами» (М. Вишняк в «Современных записках»).
ВОЙНА. «Революция завершает неудачную войну, война – удачную революцию».
ВОЛОСТЬ. Modern parochial states, – выражался Тойнби; волостная великодержавность, вот чего хочется некоторым деятелям. (Журнал «Слово», 1989, № 12, с нападками на Сахарова, вышел через несколько дней после его смерти. «Они не знали, что управились и без них», – сказала А.)
ВРЕМЯ. В тюркских языках будто бы есть время: недостоверное прошлое.
ВРЕМЯ. Сабанеев, вспоминая башню Вяч. Иванова, удивленно писал: «… по-видимому, у всех нас было много свободного времени». Степун в «Современных записках» подтверждал: «У писателей, поэтов, публицистов, профессоров, присяжных поверенных и артистов было очень много свободного времени». М. Е. Грабарь-Пассек, дивясь толстым томам патрологии Миня, говорила: «Как только они успевали? впрочем, у них не было заседаний…» Я отвечал: «Зато какие долгие службы приходилось отстаивать!»
– ВЦЫ. «Не случайно ведь толстовцы были, а достоевцев не было».
Из
ГАДАНИЯ. К. вырезывал из газетных объявлений слова, склеивал в непонятные фразы, приклеивал на стенах комнаты, из-под потолка висела стрелка на нитке, каждое утро он раскручивал ее и вдумывался в указанную фразу (Белоусов. Литературная Москва).
ГАЛЕН. писал: старику вреднее всего молодая жена и хороший повар.
ГЕГЕЛЬ. Сухово-Кобылин в старости не узнавал родственников, но о Гегеле говорил не сбиваясь (Измайлов).
ГЕНИЙ. Моцарт говорил о Бомарше: «Он же гений, как ты да я», а Пастернак писал Д. П. Гордееву о Божидаре: «Он же ничтожество, как вы да я».
ГЕРБ. Сын сказал: гербом Москвы был, собственно, не св. Георгий, а «московский ездец», без нимба, чтобы не сквернить святое государственным (сейчас чувства противоположны); потом, что меньше известно, обелиск Свободы на скобелевском месте; позже, в 1990 г., среди проектов – памятник Долгорукому. «В девизе можно написать: свято место пусто не бывает», – сказал я. «Ленинградцы обидятся», – возразил сын.
«ГИГЕС. пораздумал и предпочел остаться в живых» – самая психологически богатая фраза Геродота (I, 11).
ГОЛОВА. Выписка Эйзенштейна из Гране: в Китае человек называет свой рост только по плечи, потому что на плечах поклажа, а голова солдату не нужна.
ГОРЛО. Е. В. А. заметила, что от отвычки от русских разговоров у нее болит горло, а когда привыкала к французскому языку, болели лицевые мышцы.
ГРЕХ. Она же спрашивала знакомого священника (библиографа по призванию), с какими грехами люди приходят на исповедь. Он ответил: «Один сказал: накричал на канарейку…» Это или святой, или, наоборот, великий грешник, предпочитающий вспоминать пустяк, чем затаенное (от себя же) былое душегубство.
ГРЕХ. «А какой самый большой грех, по-вашему? – Самосовершенствование, – сказал гнутый, – без боли другому не обходится» (Ремизов. Мартын Задека).
ГРОБ. В Китае на гробовых лавках написано: «Товар долговечности» (В. Алексеев).
ГРУДЬ. Смерть спасла Гумилева от участи Брюсова, которому кусали грудь, оттого что зубки выросли. «“Памятник” Брюсова напоминает мне памятник Скобелеву», – писал И. Аксенов С. Боброву.
ГУСИНЫЕ ПЕРЬЯ:. ими писали еще Клемансо и Анатоль Франс.
«“ДА!”. – сказала она с мукой. – “Нет!” – возразил он с содроганием. – Вот и весь ваш Достоевский!» – говорил Бунин Адамовичу. О. Ронен сказал: «Вы думаете, Набоков написал «Дар» ради Чернышевского? Ему интересно было, почему вся Россия любила убогого Чернышевского, чтобы понять, почему вся Европа любит убогого Достоевского». (А потом в свой решающий момент Набоков сам воспользовался приемом Достоевского. В русской эмиграции он был элитарный писатель, а в Америке такой элитарностью никого было не удивить. Тогда, подобно тому как Достоевский взял криминальный роман и нагрузил психологией, Набоков взял порнографический роман и нагрузил психологией; получились «Лолита» и слава.)
ДАЛЬТОНИЗМ. Николай I не различал некоторых цветов: на чертеже он спутал Днепр с шоссе, а Клейнмихель за это кричал на инженеров.
ДАТА. К. Пигарев доказывал, что такое-то стихотворение Тютчева написано летом, потому что в нем описано лето. Хотя Фет, по точным датам, писал о весне в январе, а у Ахматовой «Мартовская элегия» написана в феврале.
ДВАДЦАТЬ. Жирмунский говорил, задумавшись среди лекции: «Через 20 лет пошлость становится стилем». Хочется добавить: а стиль пошлостью. Таков сейчас сталинский соцарт.
ДВОРЯНСТВО. Гете: его «уездная жизнь предводителя литературного дворянства» (выражение Алданова).
ДЕБЕЛЫЕ ХОЗЯЙСТВА. немцев-колонистов. А ведь сначала Потемкин хотел было заселять Новороссию импортными английскими каторжниками (Кизеветтер).
14 ДЕКАБРЯ. После первого залпа на Сенатской площади было странно тихо: с близкого расстояния картечь поражала смертельно, без стона (свидетельство современников).
«ДЕЛЕЖ. бывает опасен: вот если бы св. Мартин разрубил не плащ, а штаны?..» – сказал И. О.
ДЕТИ. Анахарсис на вопрос, почему не заводит детей, сказал: из любви к детям (Стобей, III, 120).
ДЕТИ. З. Гиппиус писала в 1924 г., что кроме отцов и детей всегда есть дядья и племянники – не детьми же были Блок и Белый Брюсову и Бальмонту, а Есенин с Маяковским – Блоку. Марину Цветаеву Бальмонт называл своей литературной падчерицей.
ДЕТИ. М. Цветаева (по Белкиной, с. 322): вначале дети родителей любят, потом дети родителей судят, потом они им прощают. Это она повторяет сентенцию Тэна (заметил К. Душенко), переиначенную потом Уайльдом.
ДЕТИ. Меншиков говорил о Клейнмихеле: достроенный Исаакиевский собор мы не увидим, но дети увидят, мост через Неву мы увидим, но дети не увидят, а железную дорогу – ни мы, ни дети (Вяземский).
ДЕТИ. Отцу новорожденного дают каши перловой с горчицею, перцем, хреном, солью, уксусом по ложке под сахаром, чтобы несколько помучился, как роженица (А. Терещенко. Быт русского народа). Родители крещаемого не присутствуют при крещении. «Почему?» – спросил некто. «Должно быть, чтобы совесть не зазрила», – отвечал священник (Вяземский).
ДЕТИ. У А. Б. Куракина от разных любовниц было их около семидесяти («Рус. Старина», № 61, с. 213). Филарет за это отказался от похвального слова над ним.
ДИАЛЕКТИКА. «Так как НН был диалектиком, т. е. хорошо понимал разницу между трупом и не-трупом, то он побежал по улице зигзагами и пригибаясь» (С. Бобров. Восстание мизантропов). Моя десятилетняя дочь, услышав это, сказала: «Неправда, при мизантропах ружей не было». Она имела в виду питекантропов. Декан филфака в Киеве имел прозвище: Псевдантроп.
ДИАЛОГ. – быстрые обмены ролями между камнем и скульптором: то я его – долотом, то он меня – долотом.
ДИАЛОГ. со студентом: он распускает хвост, я подставляю ему зеркало.
ДИАЛОГ. «Для меня в диалоге межсубъектного нет: я в диалоге только быстро меняюсь из субъекта в объект и обратно. При этом я – субъект, когда слушаю и от этого преобразовываюсь, а не когда говорю и влияю. Так же можно преобразовываться и в общении с камнем или «уважаемым “шкафом”».
ДИАЛОГ. Книги А. Зиновьева – образцовая модернизация жанра платоновского диалога. Как она непохожа на то, что под этим имел в виду Бахтин.
ДИСЦИПЛИНА. партийная. Когда Якобсона спрашивали, кто пять лучших поэтов после Блока, он говорил: «Хлебников, Маяковский, Мандельштам, Пастернак, а пятый… – и потуплялся: – Асеев, но, если кто скажет – Кузмин, спорить не буду» (от К. Тарановского и О. Ронена).
ДЛЯ. «Пишу это для Вас, а не для читателей. Пусть для них я останусь посрамленным. Это делу не вредит» (Б. Томашевский – С. Боброву, май 1916, РГАЛИ, 2554, 1, 66). Ср. А. П. Квятковский в письме 26.03.1948 о своем «Словаре»: «…пусть уж бьют меня, меньше тумаков достанется другим, кто втянется в это малоблагодарное дело».
ДОБРЫЙ. «Время такое, что легче быть талантливым, чем добрым».
ДОБРЫЙ. Алданов о Прусте: мемуаристы в голос пишут, какой он был добрый, но прочитав его, уже не думаешь, есть ли на свете хорошие люди, а только – есть ли нормальные («Современные записки», 1924, № 22).
«Зло, безнадежно, безысходно добр» был Добычин (Каверин. Эпилог).
ДОБРОДУШНЫЙ. С. П. Бобров в «Интернац. литературе» (1940, № 7–8, с. 266) цитирует предисловие Фета к Катуллу – как Пушкин «сам добродушно признавался»: «И меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он». Кто сейчас мог бы расслышать в этом «добродушие»?!
ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬНЫЙ. Ибсену поклонился незнакомый молодой человек на улице, Ибсен сказал: «Юноша, я вас не знаю, но по лицу вижу вашу великую будущность». На другой день молодой человек опять его встретил и радостно поклонился, Ибсен сказал: «Юноша, я вас не знаю…» и т. д.
ДОБРОДЕТЕЛЬ. «Человеку добродетельному, и то нужна накидка в дождь» (Варрон, Мениппеи, с. 571).
ДОЛГ. Орден Марии-Терезии, который дается тем, «кто исполнил больше, чем свой долг» (упом. у Алданова).
ДОЛОЙ. «Революцию я встретил стихотворением “Долой меня”» (автобиография Ал. Вознесенского, РГАЛИ, 2247, 1, 22). «Не верь сначала старой няне, потом учителю не верь, потом писателю в романе и самому себе – теперь».
ДОМ. Утомительно-разнообразные домики из утомительно-однообразных кубиков по краям американских дорог.
ДОН. Что было награблено Наполеоном, то было отграблено и пошло на Дон.
«ДРУГ ли вы самому себе?.. Есть ли у вас друзья среди мертвых?» (из вопросника М. Фриша). Были логические головоломки: «Александр, Борис, Владимир, Григорий – летчик, доктор, учитель и садовод; кто есть кто, если Александр дружит с доктором, Борис играет в теннис с садоводом и т. д.? У меня они в детстве не разгадывались, потому что дружба казалась мне актом односторонним: если Александр дружит с доктором, это не значит, что доктор дружит с Александром. Если бы я был старше, я сказал бы, «как и любовь», и процитировал бы эпод Горация или поговорку из Даля: «И ты мне друг, и я тебе друг, да не оба вдруг».
«ДУРАК», – закричал попугай; солдат вытянулся и ответил: «Виноват, ваше благородие, я думал, что вы птица».
ДУХОВНОСТЬ. «Что такое духовность? – Это когда нет и хлеба единого». «Декоративная духовность» – выражение О. Хрусталевой в 1989 г. о поколении Евтушенко и Вознесенского; увидела бы она, что будет потом!
ДУХОМ ПЕРЕГИБАТЕЛЕН. – фразеологизм.
ДУША. «Гиря на душе все та же, но хоть твердо стоит и не ерзает» (из письма).
ДУША. «Некоторые колдуны устраивают настоящие убежища для блуждающих душ, и если кто-нибудь потерял свою душу, то он может за установленную плату достать здесь другую» (Фрэзер).
ДУША. «НН ходит ко мне в душу, как в собственный ватерклозет», – жаловался кто-то в мемуарах акад. А. Н. Крылова.
ДУША. Карманы на пальто – «большие, накладные, глубокие – до дна души!» – заказывала М. Цветаева перед отъездом в Россию (письмо к А. Берг, 28 янв. 1938 г.).
ДУША. Стихи – это выражение того, что на душе? Да нет, это мы на душе у языка, и очень тяжелым камнем.
ДУЭЛЬ. Из-за музыки Листа у двух поклонниц чуть дело не дошло до дуэли (восп. Галахова о П. Н. Кудрявцеве). Я вспомнил, как М. Шагинян вызывала Ходасевича биться на шпагах.
ЕВРЕИ. «М. К. Тихонова сказала о Тынянове: он сделал Грибоедова евреем» (записи Л. Я. Гинзбург). «Так он и Пушкина сделал евреем!» – воскликнул О. Ронен. Лишь потом со слов Харджиева было напечатано, что любимым раздумьем Тынянова было: кто из русских писателей насколько был евреем?
«ЕСЛИ БЫ. проглоченный кролик мог написать воспоминания об удаве…» – начала дочь.
Ё. Пушкин писал через
ЖЕНИТЬБА. Пал. Ант., VII, 309:
Ср.: «Я бездетный. Это наследственное. Бабушка была бездетная, мать бездетная…» – «Откуда же вы?» – «Я из Минска».
ЖЕНИТЬБА. Бедуина спросили: «Почему ты не женишься?» Он ответил: «Потому что для этого нужно сперва развестись с самим собой».
Ср. юмор в «Литературной газете» к 8 марта: «От себя не уйдешь, кроме как к другой».
ЖИЗНЬ. Воспоминания Н. Ге (младшего): гуляя вечером по Хамовникам, Толстой остановился у неплотно прикрытого ставня, постоял, подсматривая, сказал: «Как интересна жизнь!» – и пошел дальше.
ЖИЗНЬ. Записи Л. Гинзбург. Она сказала Олейникову, что Брики страстно стремятся доказать, что они живы: Маяковский умер, а они живы. Олейников задумчиво ответил: «А ведь, в сущности, это так и есть…»
ЖИЗНЬ. Записка самоубийцы: «В жизни моей прошу никого не винить» (рассказ в «Новом журнале», 1942, № 3).
ЖИЗНЬ. Закарпатские вывески: «Великое похоронное предприятие», «Продажа виктуалов», «Торговля жизненными потребностями и прочим мешаным обиходом» (И. Эренбург. Виза времени, с. 245).
ЖИЗНЬ. У него же (там же) последний цадик говорит: «Рай – это память о добрых делах, а ад – это стыд. Всюду солдат учат по-своему, но всюду «раз-два»; но плох солдат, который в войну не забывает «раз-два». А что вся жизнь, как не война?»
ЗАИКАНИЕ. «Шкловский из своего умственного заикания создал жанр и стиль» (записи Л. Я. Гинзбург). «У него мысли, как булавки, натыканные в подушечку», – говорила Э. Триоле.
ЗАПОВЕДЬ. Serena Vitale о М. Цветаевой: она грешила не против седьмой заповеди, а против первой – не сотвори себе кумира. Я бы добавил: и против 1а – не разрушай его.
ЗВЕЗДА. (с звездою?). В архиве я читал пустозвездные стихи.
ЗВЕРИНОЕ ЧИСЛО. А сколько строк в печатном листе, нормальных строк по 60 знаков? 666 – звериное число, и 6 десятых.
ЗДОРОВЬЕ. «Относитесь к вашему телу, как к автомобилю, – сказали мне. – Если будете заботиться – далеко уедете; если захотите таскать на себе – недолго пройдете».
ЗЛОБА ДНЯ. В начале 1913 г., отделив Монголию от Китая, русские поручили буряту Джамсаранову издавать в Урге газету. В первом номере было написано о земном шаре, частях света, молнии и громе, формах правления, русско-монгольском договоре и пр. Номер бурно раскупался, потребовалось второе издание, а ламы жаловались хутухте, что круглая земля – это ересь (Б. Нольде. Далекое и близкое).
ЗНАМЕНИЕ. В Кампании заговорил бык; для отвращения беды его поставили на общественное довольствие (Ливий, 41, 13).
ИГРА. «Чехов притворялся не-новатором, как другие притворяются новаторами».
«ИДЕИ, как и вши, заводятся от бедности», – говорил К. Зелинский А. Квятковскому (РГАЛИ, 391, 1, 20, письма Квятковского Пинесу). «Идеологическая малярия», – писал сам Квятковский. «За отсутствием крови пишем чернилами».
ИЗЪЯВЛЕНИЕ. Ф. Ф. Кублицкий-Пиоттух «был человек неизъявительный и довольно робкий».
ИММИГРАЦИЯ. Внутренний иммигрант – это значит карьерист.
ИНСТИНКТ. «Я, конечно, не люблю ее, а тянусь все тем же своим инстинктом – давать счастье» (дневник А. И. Ромма, РГАЛИ, 1495, 1, 80).
ИМЯ. А «своенравное прозванье» Настасьи Львовны, о котором Баратынский написал небесные стихи, было Попинька. Ср. у Вяземского в эпиграмме: «Его не Попинькой, а Пыпинькой зовут».
ИМЯ. А у молодого Уайльда была пьеса из жизни русских нигилистов, где действовали Царь Иван, Принц Петрович, Алексей Иванасьевич, Полковник Котемкин и Профессор Марфа.
ИМЯ. Консула 169 г. звали Кв. Помпей Сенецион Росций Мурена Секст Юлий Фронтин Силий Дециан Гай Юлий Еврит Геркуланий Луций Вибулий Пий Августин Альпин Беллиций Соллерт Юлий Апр Дуцений Прокул Рутилиан Руфин Силий Валент Валерий Нигер Клавдий Фуск Сакса Урутиан Сосий Приск (Фридлендер).
ИМЯ. Прокофьев в детстве сказал матери: «Мама! я написал рапсодию-Листа». Федр озаглавливал свои стихи: «Эзоповых басен книга такая-то». А у Шенгели есть четверостишие под названием «Стихи Щипачева» (РГАЛИ):
ИНВЕРСИЯ: «И звуков и смятенья полн» – это не замечалось, пока Цветаева во французском переводе не переставила «…смятения и звуков», и все выровнялось и побледнело: смятение сперва, звуки потом.
ИНВЕРСИЯ. «Видение» Тютчева начинается парадоксом: живая колесница мирозданья (целое!) катится в святилище небес (часть!). А кончается двусмысленностью:
ИНЕРЦИЯ. «Портрет портретыч», – называл Серов свои рядовые работы. Доклад докладыч, Статья статьинишна.
ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ. «Не хочу умирать, хочу не быть» (Цветаева в записях 1940 г.). А Кузмин писал, что не хотел бы делаться католиком (или старообрядцем?), но хотел бы им быть. Был юбилей Эразма Роттердамского, И. И. Халтурин сказал: «Ваш Эразм – воплощение интеллигентского отношения к действительности: пусть все будет по-новому, только чтоб ничего не менялось».
ИНТЕРЕСНЫЙ. Когда при мне говорили «интересная женщина», я не понимал. Мне объяснили: «Вот о Кирсанове ты ведь не скажешь: великий поэт, – ты скажешь: интересный поэт. Так и тут». Тогда я что-то понял. Кажется, теперь это словосочетание выходит из употребления.
ИНТЕРНАЦИОНАЛ. Вишняк говорил, что при разгоне Учредительного собрания его пели и разгонявшие и разгоняемые.
ИНТЕРНАЦИОНАЛ в пер. Колау Чернявского (Тифлис, 1927 г.):
ИНТЕРПРЕТАЦИЯ. «Ты слушай не то, что я говорю, а то, что я хочу сказать!» – говорит жена мужу в анекдоте. Любители чтения между строк воображают такими всех классиков.
ИНТУИЦИЯ. Можно читать на неизвестном языке, подставляя под звуки и буквы чужих слов похожие из своего языка. В «Вестник древней истории» самоучка прислал расшифровку этрусского языка: этруски значит «это русские» (как же иначе), поэтому их греческие буквы нужно читать, как русские; надпись на вазовом рисунке (буквы:
ИНФЛЮЭНТИК. А Л. Андреев кричал Бунину: вся интеллигенция разделяется на три типа – инфлюэнтик, неврастеник и меланхолик!
ИНФОРМАЦИЯ. А. Н. Колмогоров любил Евтушенко больше, чем Вознесенского: информативнее. А Солженицына критиковал за непрощение большевикам.
ИСКУССТВО. «Любишь ли ты музыку?» – спросил Ребиков мужика. «Нет, барин, я непьющий», – ответил тот («Летопись», 1916, № 2, с. 178). Ср. разговор извозчика с Шаляпиным: «Чем занимаешься?» – «Пою». – «Да нет, чем занимаешься?»
ИСКУССТВО. «Построить искусство легко просыпаться от сна» предлагал Хлебников.
«ИСПАНЦЫ суть умеренны и трезвы, выключая только простой народ. Также постоянны, искренни, глубокомысленны, горды, тщеславны, ленивы и сребролюбивы» (Ремизов. Россия в письмах).
«ИСТОРИЗМ могли выдумать лишь те европейские нации, для которых история не была непрерывным кошмаром» (М. Элиаде).
ИСТОРИЯ. «Как же подданному знать мнение правительства, пока не наступила история?» (К. Прутков. Проект…).
ИСТОРИЯ. Эдисон предложил Эйнштейну свои тесты: сколько километров от Нью-Йорка до Нью-Орлеана, какова температура плавления иридия и пр. Эйнштейн сказал: «Не знаю, посмотрю в справочнике». Современной культуре нужна не память прошлого, а справочник, в котором можно найти прецеденты на все случаи будущего. Такой справочник пробовал сделать Тойнби.
ИСТОРИЯ СОВРЕМЕННАЯ. В школьную программу ее ввели при Наполеоне III. «Угодничество сделано предметом школьного изучения» (дневник Гонкуров, окт. 1863 г.).
КАББАЛА. «Каббалпромстрой» – расшифровывается как «кабардино-балкарский».
КАК ТАКОВОЕ. «Вы женщин любите?» – «Вы с похабством спрашиваете или без похабства?» – «Без похабства». – «Если вы про товарищеские чувства – не знаю, что и ответить. Женщину как таковую я наблюдал мало» (А. Адалис. Вступление к эпохе).
КАЛЕНДАРЬ. А. Белый, «Автобиографич. материал…» под новый, 1893, год задумывал: «31 июня влюбляюсь в Маню Муромцеву…» У него как будто все годы состояли из одних мартобрей.
КАЛОШИ в армии разрешалось носить только с полковничьего чина (восп. Милашевского).
КАНЦЕЛЯРИЯ. Император Леопольд в год осады Вены подписал 8256 бумаг (“Ист. вестник», 1916, № 2, с. 612).
КОЛИЧЕСТВО И КАЧЕСТВО. В. Перельмутер – о том, что не удается издать М. Тарловского. Сидел ли? Сидел, но меньше года. Раньше говорили: вот видите, сидел; теперь говорят: вот видите, меньше года. Он писал:
КОЛУМБОВ ДЕНЬ – первый понедельник октября. В справочнике написано: этот праздник – не для того, чтобы вспомнить открытие Америки, за которое нам так стыдно перед индейцами, а для того, чтобы полюбоваться красками осенней листвы.
КОЛЬЦОВСКИЙ СТИХ. «О душа моя, / О настрой себя / К песнопениям, / Полным святости, / Ты уйми слепней / Матерьяльности…» – перевод О. Смыки из Синесия (Античные гимны, с. 283).
КОММЕНТАРИЙ. Приятно писать в примечаниях: «
КОММУНИЗМ. «Примечания показались мне утопически подробными, какой-то коммунизм ученых мнений, где только поэзии нету места» (письмо А. К. Гаврилова о М. Альбрехте).
КОММУНИЗМ. По Бабефу, кто работает за четверых, подлежит казни как заговорщик против общества. Монахам тоже запрещалось умертвлять свою плоть больше других братьев.
КОМПИЛЯЦИЯ. «Христос у меня компилятивный», – сказал Блок Б. Зайцеву. Тот предпочел не понять.
КОНЕЦ. «В книгу вошли произведения более ста поэтов только с законченными судьбами» (Песнь любви, 1988).
«КРАСНАЯ Касталия», – сказал С. Аверинцев о первых проектах нынешнего РГГУ: «сотрудники Академии наук просят освободить их от Академии наук».
КРУТОЙ характер в значении «трудный» – метафора; крутой человек в значении «с твердым характером» – метонимия. Я додумался до этого словоупотребления, переводя Ариосто; а через несколько лет это слово разлилось по всему разговорному языку. Вероятно, в применении к паладинам оно стало звучать комично.
Первое употребление, как кажется, в «Старик Моргулис зачастую / Ест яйца всмятку и вкрутую. / Его враги нахально врут, / Что сам Моргулис тоже крут». В первом классе дали задание составить фразу из слов:
КРЯДУ. Толстой восхищался Щедриным (за «Головлевых»), но добавлял: «кряду его, однако, читать нельзя» (восп. И. Альтшуллера). А Кони он говорил: Щедрин пишет для страсбургских гусей, которых раздражают, чтобы печень разрослась для паштета. (Как налима розгами.)
КТО КОГО. У Вортов кота и кошку зовут «Кто» и «Кого». Вот разница языков: Wer и Wem было бы хуже, а Qui и Quam – лучше.
КТО О КОМ. «Огонек» напечатал Ходасевича со статьей о нем Вознесенского. Как легко представить, что написал бы Ходасевич о Вознесенском. Или Гракх об Авле Геллии, или Авл Геллий обо мне.
КУЛЬТУРА. С. Аверинцев на цветаевской конференции сказал: для предыдущих поколений любовь к Цветаевой была делом выбора, для нас она заданность. Та же тема, что и у Ю. Левина, когда тот отказался делать доклад о Мандельштаме, потому что Мандельштам уже не «ворованный воздух».
КУРГАНОВА ПИСЬМОВНИК. Фразы, которых я не мог разъяснить И. К.: «Мне любезнее отказаться от всего аристотического трибала, нежели подумать открыть столь важную тайну… Я нахожусь, как Андрофес, в сладчайших созерцаниях толиких дивных изрядств… Он говорил по-гречески, по-латыни или по-маргажетски…»
ЛАЗ. Я беспокоился, что, переводя правильные стихи верлибром, открываю лаз графоманам. Витковский сказал: «Не беспокойтесь: графоманы переводят только уже переведенное, им этот лаз не нужен. Делают новые переводы Киплинга на старые рифмы».
ЛАМАРК. «А японцы после войны выросли в среднем на 10 см: чтобы не страдать неполноценностью в мировом сообществе. Ламаркисты говорят: от волевого напряжения; а дарвинисты: оттого что кушать лучше стали, благодаря японскому чуду».
ЛАТЫНЬ. «Кокто переложил «Эдипа» на телеграфную латынь» (В. Вейдле).
ЛЕГКИЙ. О. Седакова была секретарем у поэта К. А., нужно было готовить однотомник. Он был алкоголик, но легкий человек: лежал на диване и курил, а она предлагала сокращения. «Ну, сколько строчек стоит оставить из этого стихотворения?» – «Одну». – «Это неудобно, давайте четыре». Смотрел с дивана на обрезки на полу и говорил: «Другой бы на это дачу выстроил».
ЛЕГКОВООРУЖЕННЫЙ арьергард национальной классики, уже ощутимо инородный, – таковы кажутся Чехов и Анатоль Франс.
ЛЕНИНИЗМ. Ходасевич в дискуссии об эмигрантской литературе писал: будущее русской поэзии – «сочетание русской религиозности с американской деловитостью». Это почти точная копия последнего параграфа «Вопросов ленинизма»: «сочетание русского размаха с американской деловитостью».
ЛЕСКОВ показывал Измайлову иерусалимский крест из слоновой кости, а в середине стеклышко с непристойной картинкой. «В том, что делаю дурного, не нахожусь на своей стороне» (Толстому, 12.7.1891). «Нехорошо иметь неопрятное прошлое» («Юдоль»).
ЛЕТНИЙ САД. Все удивлялись, что герцог Лейхтенбергский женился на Н. С. Акинфиевой. «Это все равно, что купить Летний сад, чтобы иметь право в нем прогуливаться», – сказал Тютчев (Феоктистов).
ЛИМЕРИК сочинения И. О.:
ЛИТЕРАТУРНАЯ ЭКОЛОГИЯ. «Лучше уж написать историю советской заплечной критики (включая хедер имени Марселя Пруста, там тоже стояла дыба): тогда литература сразу явится как нечто производное. А что непроизводное – восхвалим, ибо это и есть ценность».
ЛИЦА. В нью-йоркском метро на лицах сидящих и стоящих те же выражения, что и в Москве: усталые, озабоченные, немного отупелые. Одеты, конечно, лучше, в ватниках никого нет, но лица – такие же.
ЛОБ. Предмет «труд» в школьной программе: «это чтобы не камнем, а лбом орехи расшибать», – пояснил Б. Житков (письма, РГАЛИ, 2185, 1, 4).
ЛОГИКА. «Не ищите логики там, куда вы ее не клали», – сказали мне, когда я слишком долго старался понять статью НН.
ЛОГИКА. Был тест на классификацию карточек с картинками, дерево и таракан оказались в одной группе. Испытуемый объяснил: потому что никто не знает, откуда взялись деревья и откуда взялись тараканы (рассказывала Б. Зейгарник). Неизвестно, читал ли он обэриутов.
ЛОГИКА. Из воспоминаний Чуковского: Мережковский сказал: «Люди делятся на умных, глупых и молдаванов; ваш Репин – молдаван». Гиппиус из соседней комнаты крикнула: «И Блок тоже молдаван!» Самое замечательное: «В ту минуту мне показалось, что я их понял».
ЛОГИКА. Виды медов были: вишневый, смородинный, мозжевельный, обварный, приварный, красный, белый, белый-паточный, малиновый, черемховый, старый, вешний, с гвоздикой, княжий и боярский (Терещенко. Быт рус. народа, с. 204). «Квас черствый, квас сладкий, квас выкислый», – перечислял Ремизов в «Учителе музыки».
ЛОГИКА СОЧИНИТЕЛЬНАЯ: в водевиле Ильфа и Петрова персонаж боится ревнивого мужа: «Он ведь еврей, а это почти караим, а это почти турок, а это почти мавр, а мавр – сами знаете!..» Та же схема в известном анекдоте о ссоре мужа и жены: «… ах, так я не права! Значит, я вру! Значит, я брешу! Значит, я собака! Господи, он меня сукой обозвал!». Именно на это похожа система доказательств в интерпретациях разных поэтов у К.
ЛЮБОВЬ. «С получением сего предлагается Вам в двухчасовой срок полюбить человечество» (С. Кржижановский, о проблемах викариата чувств).
ЛЮБОВЬ. «Цветаева, видимо, любила своих любовников по обязанности поэта, а мужа – по-настоящему», – сказала НН.
В. Шкловский говорил Л. Я. Гинзбург: «Лиля Маяковского ненавидит за то, что гениальный человек он, а не Ося». – «Так Брика она любит?» – «Разумеется».
ЛЮБОВЬ. В. Вейдле: французская литература была для Пушкина родителями, которых не выбирают, а женой, которую выбирают по любви, была английская.
ЛЮБОВЬ. Он любит Мандельштама без взаимности; я тоже, но хотя бы стараюсь эту любовь заслужить.
ЛЮБОВЬ. Т. Масарик напоминал: сен-симонисты, чтобы теснее связать человека с человеком и приучить людей к любви, рекомендовали, например, пришивать пуговицы у сюртуков сзади, чтоб брат брату помогал при застегивании. И все мы с удовольствием пришиваем своим братьям пуговицы сзади, чтобы они никак не могли их сами застегнуть («Современные записки»).
МАКИАВЕЛЛИ. Г. Федотов о Ключевском: «Какой огромной выдержкой, почти макиавеллистической, нужно было обладать, чтобы читать курс одновременно в духовной, военной и университетской аудитории, сорок лет увлекая студентов и не навлекая подозрительности начальств».
МАРКС. Критик сказал, что «Приглашение на казнь» – это «Мы» в постановке братьев Маркс («Strong opinions»).
МАТЕРИАЛЬНЫЙ СТИМУЛ. Уточкин на стадионах, не боясь разбиться, летал не выше двух метров от земли, чтобы из-за заборов не глазели неплатившие.
МАТИЗМЫ, термин из немецкой монографии о русской матерной лексике. Е. Солоновича просили перевести сонеты Аретино, он ответил: «Не получится, там все необходимые слова свои, а у нас какие-то неестественные, как будто из тюркских пришли». Оказывается, нет: никаких тюркских корней, только название главного органа почему-то из албанского. Впрочем, это оспаривается.
МАТЬ. Б. Хелдт: «Мария Шкапская, как настоящая мать на суде Соломона, предпочла спасти свою поэзию, отрекшись от нее… Самая неоцененная поэтесса».
МАФИЯ. «Вор ворует, мир горюет; вор попал, а мир пропал» (Пословицы XVII в., изд. Симони).
МАЯКОВСКИЙ. «У Данте все домашнее, как у Маяковского, а у Петрарки и Тассо – уже отвлеченное», – говорила Ахматова Чуковской.
МЕДВЕДЬ. До 1815 г. Россия и Польша барахтались на Восточной равнине, как два медведя в одной берлоге, царапаясь, но чувствуя, что они одной породы. И за сто лет потом возненавиделись до потери породы, больше, чем при любых самозванцах.
МЕТОД. «Этот метод тем полезнее, что сказать нам нечего, а говорить надо» (Квинтилиан, VII, 1, 37).
МЕЩАНСТВО. Ренан восторгался г-ном Омэ: «Если бы не такие, нас всех давно бы сожгли на кострах».
МИДАС. Поэт – это «царь Мидас, [который] бреется сам и сам бегает к камышовой кочке» (письма Шенгели к Шкапской, РГАЛИ).
МИНИН. Это Мельников-Печерский открыл, что его звали Сухорук («Отечеств. Записки», 1842, № 8).
МИР. Ощущение перед миром – «у нас этого не проходили» (письма А. Квятковского к Д. Пинесу).
МЛЕКОПИТАЮЩИЕ. Есть икона: Богоматерь Млекопитательница. Гоголь путал ее с Троеручицей.
МОГИЛА Дорошевича на Волковом кладбище – рядом с Белинским. С Белинского началось заселение литературных мостков, справа лег Добролюбов и т. д.; а потом оказалось вакантное место слева – и пригодилось Дорошевичу.
МОЖЕТ БЫТЬ. Адамович о Пушкине: «бессмертья, может быть, залог» – осторожность, кружится голова от неизвестности, тогда как Лермонтов с бессмертьем неразлучен и панибратствует. Считать ли подтекстом Пушкина Раблезианское «великое
МОЛОДОСТЬ кончалась лет в 25. «Ты молода, и будешь молода еще лет пять иль шесть», – говорят осьмнадцатилетней Лауре. В «Княгине Лиговской» о 25-летней сказано: еще не совестно волочиться, уже трудно влюбиться (заметил Адамович). Лаврецкий был «старик» в 43 года, Ленин имел прозвище Старик в 34: где средняя жизнь недолга, стариками кажутся рано (Валентинов). «По дурную сторону тридцати» назывался пожилой возраст в XVIII в. Ленин говорил Кржижановскому: «Худший из пороков – быть старше 55 лет».
МОЛОДОСТЬ. «Что молодость? конец хазовый жизни!..» (Ф. Глинка. Таинственная капля).
МОРАЛЬ. «Есенин занял место Надсона: не любить его – признак моральной дефективности. У Надсона – болезнь силы, у Есенина – болезнь веры» (Мирский). До Есенина самоубивались на могиле Чехова.
МОРОЗ. Потоптал мороз цветочек – и погибла роза. Жалко, жалко мне цветочка, жалко и мороза (Шевченко).
МУДРОСТЬ русского народа: формулой ее Лесков считал пословицу: «Гнем – не парим, сломим – не тужим». «Стараться – так вовсю, а что выйдет или не выйдет – не наше дело» (Ремизов. Петерб. буерак).
МЫСЛЬ. «Я хочу высказать несколько мыслей», – начинает оратор.
«… Стоял на чтении словес Божиих, да не утолстеют мысли» (Ремизов. Подорожье).
МЫШЕЛОВКА не бегает за мышью. Мышеловка стоит и ждет. Мышь приходит сама (из анекдота).
НАРОД. «Пока народ безмолвствовал, можно было верить, что он народ, а как заговорил – расползся на социальные группы».
НАРОДНОСТЬ – «у нас дважды два тоже четыре, да выходит как-то бойчее». Православие – «если Бога нет, то какой же я штабс-капитан?» Для Самодержавия формулу русской классики я пока не смог найти.
НАРОДНЫЙ ЯЗЫК (volgare). У А. Егунова (Николева) есть рассказ о петербургском митрополите, который будто бы для привлечения слушателей стал в Казанском соборе служить литургию по-французски, был сослан на Камчатку и там проповедью по-камчадальски («Если любви не имею…») поднял рождаемость в вымиравшем населении. Но в 1845 г. действительно был проект при одной из церквей Бердичева учредить православную службу на идиш для привлечения прозелитов; отложили, потому что накладно было обучить попов языку и перевести молитвенники («Совр. записки»).
НАРЦИСС. «Шершеневичу не хватало самовлюбленности, и он ее нервно компенсировал. Вообразить его поступки у Северянина немыслимо» (разговор с О. Б. Кушлиной).
НАСТРОЙ вместо
NATURGEFUEHL. «Хороши у Господа декораторы» (В. Жаботинский. Пятеро). К красоте природы я невосприимчив, но мне всегда казалось, что если бы я мог поговорить с Богом и расспросить его, какие горы и долины было легче делать, а какие труднее, то я научился бы что-то воспринимать.
НАЦИОНАЛИЗМ. С. П. Бобров пересказывал английский роман: кто-то умирает и чувствует, что растворяется, как сахар в воде, в потоках света; ему не хочется растворяться, он начинает мысленно ругаться и богохульствовать, и, действительно, свет отступает – но как только он останавливается, наплывает опять и т. д. (Очень похоже на Поплавского – «не религиозный опыт, а религиозные опыты», «не просто святость, а интересная святость», – писал о нем Бердяев – он хотел сохранять индивидуальность хотя бы ценой рембообразного зла.) Так и современным культурам не хочется растворяться в мировой глобальности, и они националистически ругаются.
НАЧАЛЬСТВО. Статья в «Русской мысли» 1913 г., после балканских войн: у русского солдата, кроме общеизвестных его боевых качеств, есть еще одно – неприхотливость к начальству. Это значит: если над французским солдатом офицер-дурак, то боеспособность солдата падает до нуля, а у русского только вдвое. А. сказала: это относится не только к солдату.
«НЕ БОЙСЯ, не надейся, не проси». Не просить я научился смолоду, не надеяться учусь постепенно, не бояться – не могу.
НЕ ВЕРЬ ГЛАЗАМ СВОИМ. В репинских «Пенатах» на двери, похожей на окно, была надпись «Здесь дверь» (восп. Ал. Вознесенского). А в длинном больничном коридоре на одной из стандартных белых дверей я сам видел приколотую бумажку: «Не входить, это шкаф».
НЕ У НАС. «Беспристрастие и здравый смысл наших суждений касательно того, что делается не у нас, удивительны» (Пушкин, по поводу «Истории поэзии» Шевырева).
«НЕ СУДИТЕ, ДА НЕ…» Притча Ремизова: во сне ругателю архангел показывает душу ругаемого: куда скажешь, туда и пойдет, в ад или рай. «Нет казни больше, чем судить».
НЕГРОТОРГОВЕЦ. «Научиться у меня можно лишь одному: не любить свои стихи и с зоркостью негроторговца разглядывать по статям чужие; и то и другое – штука невеселая» (письма Шенгели к Шкапской, РГАЛИ).
НЕЙТРАЛЬНЫЙ. Авангардистская невнятность содержания текста и понятные пятна на непонятном фоне – это вывернутая наизнанку старая практика, где фон был понятен, а наиболее важные моменты отмечались необычной приподнятостью, т. е. невнятностью.
НЕОБХОДИМОСТЬ. «Не полная, не худая, так только – необходимого виду» (восп. Т. Чурилина, РГАЛИ).
НЕСОСТОЯВШИЙСЯ талант великого полководца (встретил в раю капитан Стормфилд), нереализовавшийся талант великого подлеца. Стремление не быть «добровольцем оподления» (Лесков), молитва: «Дай, Боже, прежде умереть, чем…» Солон говорил: не называй никого счастливым прежде смерти; так и здесь: не называй никого порядочным прежде смерти.
НИКОГДА. Ван Гог часто вспоминал египетскую надгробную надпись: «Феба, дочь Тмуи, жрица Осириса, никогда ни на кого не жаловавшаяся».
НИКОГДА. Никогда не случается неожиданного, никогда не сбываются предчувствия, никогда не верны заведомые известия (Тургенев – Полонскому, 6 сент. 1882 г., предсмертные уроки). Ср. пословицу: «Хорошее случается, а худое сбывается».
НИЧЕГО. Л. Леонов справил 94-летие, его спросили, что он мог бы сказать современным писателям, он сказал: «Ничего».
НИЧЕГО. Лучше ничего не сказать, чем сказать ничего (будто бы Сковорода).
НОГТИ. Адамович откуда-то помнил: Платон Зубов, уже в 1820-х, рассказывал, что, когда шел к Екатерине, у него «ногти тряслись от отвращения». Алданов умолял найти источник, но не удалось.
НОСТАЛЬГИЯ. У Гомера любовное обилие подробностей – от ностальгии по недавнему, но невозвратному прошлому; ближайшая аналогия – «Пан Тадеуш», но в нем ностальгия больше по пространству, чем по времени. В. Смирин добавил: так в I главе «Онегина» – ностальгия по петербургскому пространству, в VIII главе – по молодому времени; они перекликались темами большого света (в начале иронически, в конце уважительно, потому что за пределами «Онегина» ему уже грозит новое мещанство), темами хандры и книг.
НОЧЬ. В «Горных вершинах», несмотря на «тьму ночную», являются зрительные образы «не пылит дорога» и, видимо, «не дрожат листы». В оригинале, наоборот, ночь складывается только из осязания (Hauch) и слуха (schweigen), а по имени не названа.
НУЖНЫЙ. «Не уезжаю, потому что я там не нужна; здесь я тоже не нужна, но здесь все мы не нужны, а там…»
ОБЕЗЬЯНСТВОВАТЬ. «Француз играет, немец мечтает, англичанин живет, а русский обезьянствует» (Гоголь в письмах и воспоминаниях, 1931).
ОБЛИЧАТЬ. М. Салтыков-Щедрин, письма Николая I к Поль де Коку: «Любезный статский советник Поль де Кок! Получив ваше письмо, что мне, как неограниченному повелителю миллионов, полезно по временам выслушивать обличения, я сейчас же послал за протоиереем Баженовым и, когда тот явился, приказал ему обличать меня. Но посмотрите, что он сказал: армия твоя наводит страх на всех твоих врагов, флоты твои по самым дальним морям разносят славу твоего имени, а чиновники с кротостью и любовью пасут вверенное им стадо. Судите сами по этим словам, как трудно управлять таким государством, как Россия!»
ОБЛОМОВ. По нему Рильке учился русскому языку, а Цветаева потом негодовала.
ОБЩЕНИЕ. Яновский спросил Шестова, почему он читает лекции по писаному. Тот ответил: «Нет сил смотреть на лица». С. М. Соловьев тоже читал лекции, закрыв глаза.
ОБЯЗАТЕЛЬНЫЙ. «За невольный грех и Бог не взыскивает… Одно слово, обязательное было время». (Мамин-Сибиряк. Варнаки).
ОЖИДАНИЕ ЭСТЕТИЧЕСКОЕ. «Классицист вызывает читательские ожидания и удовлетворяет их, а романтик вызывает и не удовлетворяет» (Т. Шоу). А дальше, вероятно, возникает ожидание неудовлетворения, и, чтобы обмануть его, нужно удовлетворить его и т. д. Так М. Дмитриев объяснял спор романтиков с классиками.
ОЗВУЧИВАТЬ. Катулл, 34, гимн Диане: «Чтоб владычицей гор была, / И хребтов зеленеющих, / И укромных хребтов вдали, / И озвученных речек». Переводчик – Н. Шатерников. А неверный друг у него – назван
ОМОВЕНИЕ. Б. Житков в письме к Бахаревой 31.9.1924: «По поводу «Мойдодыра» один здешний композитор говорит, что здесь все судьбы русской интеллигенции за последнее время. Умывание – это омовение от прошлой идеологии; упорствующие остались без брюк – [а] стоило пойти навстречу, как и прозодежда, и бутерброд».
– ОПА. Шенгели в рабочей тетради набрасывает на полях рифмы:
ОПАСНОСТЬ. «Революция толкнула Булгакова на опасный путь осознания происходящего».
ОПИУМ. В приютах его давали шалунам перед приходом знатных посетителей. (“Рус. старина», 1890).
ОПОЯЗ. Чуковский цитирует С. Джонсона: Ричардсон смотрит на часы и видит, как они сделаны, а Филдинг смотрит и видит, который час.
ОПТИМИЗМ. Агитстихи З. Гиппиус 1917–1919 гг. удивительно похожи на людоедские стихи В. Князева того же времени и на «Убей его!» Симонова. Если люди в войну нуждаются в таких лютых стимулах, чтобы убивать друг друга, то, право, о человечестве можно думать лучше, чем обычно думают.
ОПТИМИЗМ. Самая оптимистическая строчка в русской поэзии, какую я знаю и вспоминаю в трудных случаях жизни, – это в «Коринфянах» Аксенова. Медея зарезала детей, сожгла соперницу, пожар по всему Коринфу, Ясон рассылает пожарников «и на Подол, и на Пересыпь», хор поет гимн огню со строчкой «укуси? укуси? укуси?», вестники браво рапортуют, что все концы выгорели дотла, – и Ясон, выслушав, начинает финальный монолог словами:
Но не в последний раз горит Коринф!
ОРИГИНАЛЬНОСТЬ. Девочка хочет обрезать роскошную косу, чтобы сделать «оригинальную прическу». «Оригинальная – это какая?» – спрашивают родители. «Оригинальная – это как у всех», – убежденно отвечает дочь.
ОРФОГРАФИЯ. Александр I жалел о невозможности запретить указом букву
ОТ и ДО. План воспоминаний Г. Шенгели: «Северянин, Волошин, Мандельштам, Дорошевич, Багрицкий, Брюсов, Бальмонт, Белый, В. Иванов, Рукавишников, Грин, Ходасевич, Цветаева, Есенин, Шершеневич, Маяковский, Пастернак, Антокольский, Аксенов, Бобров, Петников, Гатов, Кузмин, Нарбут, Ахматова, Адалис, Шишова, Олеша, Катаев, Ильф, Арго, Бурлюк, Бунин, Л. Рейснер, Рыжков, [нрзбр], Шкловский, Шкапская, Хлебников, Глаголин, Ходотов, Мурский, Дядя Ваня, А. Литкевич, Сюсю, Француз». То же в ямбах – «Он знал их всех и видел всех почти: / Валерия, Андрея, Константина, / Максимильяна, Осипа, Бориса, / Ивана, Игоря, Сергея, Анну, / Владимира, Марину, Вячеслава / И Александра – небывалый сонм, / Четырнадцатизвездное созвездье!». Велимира и Федора в стихах нет.
ОТЕЦ. Массон о гвардейском офицере, который в 25 лет продал всех мужиков и оставил баб, чтобы заселять поместье собственными силами.
«ОТЦЕУБИЙСТВО – это воздаяние добром за зло» (записи Хаусмена). Я вспомнил начало рассказа Бирса: «Однажды я убил моего отца, и по молодости лет это произвело на меня сильное впечатление. Я пошел посоветоваться к полицейскому начальнику. Он меня понял: он и сам был отцеубийцей с большим стажем…»
ОТЦЕУБИЙСТВО. Александр I не любил Кутузова не только из-за Аустерлица, но и потому, что накануне 11 марта Кутузов с женой тоже были на ужине Павла I.
ОТЦЕУБИЙСТВО. В Китае, писал Марко Поло, за все уголовные преступления можно от смертной казни отплатиться деньгами, кроме трех: отцеубийства, матереубийства и не по форме вложенного в конверт казенного письма (нет, кажется, за неправильно написанный адрес императору).
ОТЕЧЕСТВО. «Великая всемирная Отечественная война» было написано на обложке песенника 1914 г.
ОТЕЧЕСТВО. Один перчаточник, изобразив на вывеске огромную ручищу, просил подписать стих из «Димитрия Донского»:
ОТЕЧЕСТВО. С. Ав. сказал: «Не нужно думать, что за пределами отечества ты автоматически становишься пророком».
«ОТЧЕ НАШ» было напечатано в конце передовицы «Биржевых ведомостей» – никто не заметил. (Ясинский).
ОТКАЗ. Выписка из К. Ф. Мейера в дневнике А. Е. Дорофеева (РГАЛИ): легче отказаться от желаний совсем, чем наполовину. Зощенко повторял: не так важно исполнять желания, как иметь их.
ОТПУСК. «Все мы покойники в отпуску» – слова баварского Евг. Левинэ. До него это написала, сидя в тюрьме, Роза Люксембург. Но еще раньше был комик Алексид в «Тарентинцах» (цит. у Афинея), только многословнее.
ОЦЕНОЧНОСТЬ. Стихи делятся не на хорошие и плохие, а на те, которые нравятся нам и которые нравятся кому-то другому. А что, если ахматовский «Реквием» – такие же слабые стихи, как «Слава миру»? См. VII, ПОЭЗИЯ.
ЗЗ. О тщеславии.
Н р а в о у ч е н и е.
68. О том, что не должно умалчивать правду даже под угрозою смерти.
Нравоучение.
106. О том, что следует бдительно противостоять козням диавольским.
Нравоучение.
П. Лингвистическая статистика. Набиравшие покойного М. П. Погодина знали, что для статей его нужно запасаться в особенном обилии буквой
ПАВЛИК МОРОЗОВ. Не забывайте, что в Древнем Риме ему тоже поставили бы памятник. И что Христос тоже велел не иметь ни отца, ни матери. Часто вспоминают «не мир пришел я принесть, но меч», но редко вспоминают зачем.
ПАГАНЕЛЬ. Брюсов говорил о Бальмонте: «Когда захотел переводить Ибсена, стал изучать шведский язык» (восп. Ал. Вознесенского).
ПАМЯТЬ. Письмо от М. Червенки: «Благодарю Вас за второй экземпляр Вашей книги и за все следующие, если Вы захотите их прислать: видимо, у нас с Вами общая не только любовь к стиху, но и забывчивость – о моей я мог бы рассказать много анекдотов, но уже их забыл».
«ПАНЕГИРИК – дурацкое слово, вроде пономаря» (Цветаева в письмах).
ПАРКЕТ. Разговор с С. Ав.: «Когда Мандельштам обзывал Ахматову паркетной столпницей за однообразие словаря, то ведь собственный его словарь в это время был едва ли не беднее…» – «Ну, это просто значило, что он перешел на другую паркетину».
ПАРОДИЯ. А. Платонов в некрологе Архангельскому писал, что пародия – это путь к обновлению языка. Не ключ ли это к стилистике Платонова?
ПАРОДИЯ. Всякий конспект может быть воспринят как пародия полноты: даже Пушкин как конспект мировой культуры.
ПАРОДИЯ. Полежаев – пародия на Овидия, как Николай I – пародия на Августа.
ПАРТИЙНОСТЬ. «Пастернак по натуре был беспартийным, как Маяковский – партийным, а Мандельштам – надпартийным» (В. Марков).
ПЕРЕВОД нужен отдельный не только для чтения и для сцены, но и для каждой постановки. Козинцев ставил не «Гамлета», а пастернаковский перевод: подставить под его кадры перевод Лозинского невозможно.
ПЕРЕВОД. «Кто дает буквальный перевод Писания, тот лжет, а кто неточный, тот кощунствует». (Иехуда бен Илаи. Цитируется в предисловии к переводу Новалиса, а оттуда взято эпиграфом к переводу Моргенштерна).
ПЕРЕВОД. К. не мог напечатать статью против переводов Маршака; тогда он стал рассуждать: «Маршак – еврей, кто у нас против евреев?» – и напечатал ее в альманахе «Поэзия». Хотя сам был еврей с отчеством Абович.
ПЕРЕВОД. Самая переводимая книга – Микки-Маус, затем Ленин, затем Агата Кристи; Библия отодвинулась на четвертое место (данные на 1988 г.).
ПЕРЕВОД. Самый точный стихотворный перевод, который я сделал, – это автоэпитафия Пирона:
«ПЕРЕВОДЫ – Сибирь советской интеллигенции» (Кл. Браун в книге о Мандельштаме). Иначе: «Бежать в служенье чужому таланту из собственной пустоты» (дневн. А. И. Ромма, РГАЛИ).
ПЕРЕВОДЫ. Тайна русского народа была бы понятнее иностранцам, если бы они могли читать не только Достоевского, а и Щедрина. Но Достоевский переводим (как детектив и как философский трактат), а Щедрин непереводим, и не из-за реалий и аллюзий, а потому что стилистическое богатство его ехидства абсолютно непередаваемо. Передать исхищренную точность щедринских слов мог бы разве Набоков, но для Набокова Щедрин не существовал. (А ведь было у них общее свойство: способность уничтожить одним словом. Их сравнивал еще Бицилли.)
ПЕРЕСТРОЙКА. «В машине есть мертвые точки, которые надо проскакивать, а не проскочишь – стоп». «Европы сразу не заведешь». «Люди лыковой культуры». «А я себя чувствую, как на корабле с течью» (Б. Житков, письма 1921 г., РГАЛИ, 2185, 1, 4). О себе: «Всех хочу сделать счастливыми, а характер аракчеевский». С Лениным он виделся, стажируясь в Копенгагене, тот расспрашивал о положении в России.
ПЕСНЯ. Н. Я. Мандельштам пишет запевами и припевами: в конце каждого абзаца об О. М. или о чем угодно у нее следует суждение о нашей подсоветской жизни, как сентенция в конце античного монолога.
ПЕТЛЯ. «Он изобрел пуговицу, а петлю-то изобрел я». – «И вы поссорились?» – «Конечно» (А. Жид. Новая пища).
ПИЛОС. Есть знаменитое стихотворение: «…Шел по улице малютка, посинел и весь дрожал», автор – К. Петерсон. Е. О. Путилова установила, что это был тайный советник, пасынок Тютчева, а потом уточнила, что это был другой К. Петерсон, не тайный, а титулярный советник. Так Воейков о некотором тщеславном литераторе поместил объявление: «У действ. ст. сов. такого-то пропала собака» и т. д., а в следующем номере – исправление опечатки: «Следует читать: у губ. секр. такого-то…»; Пушкин считал это лучшей сатирой Воейкова (Вяземский). Я вспомнил греческую пословицу: «Есть кроме Пилоса Пилос, но есть еще Пилос и третий».
ПЛАЖ. Цветаева считала, что «пляж» вместо «плаж» – вульгаризм (письма Шаховскому). Это понятно, «плаж» – архаичнее: при Мятлеве рифмовали «par là – орла», в ХХ веке «voilà – земля». У Брюсова есть стих. «На плаже»; напрасно издатели, очень бережные даже к брюсовской пунктуации, все-таки переделали его в «На пляже».
ПЛЮРАЛИЗМ – против чего? против сингуляризма? Русский плюрализм с дитей без глазу.
ПОДЛИННОСТЬ. С. Аверинцев в интервью («Огонек», 1986, № 32) призывал уважать старину и ценить подлинность. Мне, не имея отца и деда, трудно понять первое и, будучи переводчиком (как и С. Ав.), трудно понять второе. Подлинность подлинна только тогда, когда не замечается. О. Седакова сказала: а Умберто Эко в докладе, наоборот, очень пространно и патетично рассуждал, что никакой подлинности на свете нет и быть не может. Но когда пошли обедать, он так вдумчиво вникал в меню, что я подумала: нет, кое-что подлинное для него есть.
ПОДТЕКСТ. «Каждое честное клише мечтает кончить жизнь в знаменитых стихах», – цитируется у К. Келли.
ПОДТЕКСТ. «Раскрывать подтексты собственной эрудиции».
ПОКОЛЕНИЕ. Три поколения русских мужиков: косноязычные с междометиями, говоруны-краснобаи и уклончиво молчащие (Тургенев у Гонкуров, 1 февр.1880 г.).
«ПОЛИТИКА,
ПОЛИТИКИ. В начале перестройки главной радостью была мысль: «Как много у нас, оказывается, есть политиков!» А теперь, глядя на общую борьбу, мучишься мыслью: как мало у нас политиков для такого большого народа.
«ПОЛИТИКОЛЕПНАЯ Апофеозис» назывался панегирический сборник в честь Петра I в 1709 г. Ср. «Царь Максимилиан, зверолепный и богометный».
ПОНИМАНИЕ. «Все простить значит ничего не понять» (Степун, «Из писем прапорщика»).
ПОНИМАНИЕ. «Ты пойми нас, а не то мы тебя поймем!» – говорят у А. Платонова: общество разговаривает с человеком так, как до него разговаривала природа.
ПОНИМАНИЕ. Анкета в «Аргументах и фактах»: кто, по-вашему, лучше всех поймет вас в несчастье? Сдвиги после 2000 г.: реже упоминаются
ПОНИМАНИЕ.
ПОНИМАНИЕ. «Деструктивизм учит нас не понимать привычных классиков». – «Не надо, мы и так их не понимаем!» – «Вы неинтересно не понимаете, а мы учим интересно не понимать».
ПОПЫХИ. «Признаться, самому до смерти / Мне надоели попыхи: / Куда тебя ни сунут черти, / Весь мир исполнен чепухи» (Фет).
ПОРНОГРАФИЯ. Лев Толстой порицал за порнографию «Последнюю любовь» Тютчева (Н. Гусев), а у Брюсова «Ennui de vivre» понравилось ему больше «Каменщика».
ПОРЯДОК. Воспоминания дочери о Шолом-Алейхеме: «Когда все у него на столе расставлено в порядке, он не пишет: сидит и любуется на порядок».
ПОШЛОСТЬ. «Что такое
ПОЭЗИЯ – «исповедь водного животного, которое живет на суше, а хотело бы в воздухе» (К. Сандберг, цит. в словаре Роже).
ПРАВДА. «Говорить всегда правду – это тоже эстетская прихоть», – замечал Олейников (в том самом разговоре, в котором Заболоцкий сказал, что хочет взять фамилию Попов-Попов, вероятно, вспомнив генерала Май-Маевского). А И. Аксенов писал: «На всякий вопрос можно ответить так, чтобы это было правдой» (Благородный металл).
ПРАВО. «В связи с посмертной реабилитацией восстановить тов. Введенского А. И. в правах члена СП СССР с 27 сентября 1941 г.». Подлинный документ от 19.6.1964. А то еще было постановление: в уважение к заслугам посмертно принять М. Кульчицкого, П. Когана и др. в члены Союза писателей. Какое самоуважение нужно для такого почета!
ПРЕДКИ. «Истинный мистик, как истинный джентльмен, никогда не теряется: ряд перевоплощений так же бодрит, как ряд предков» (биография Йейтса; транскрибировать ирландскую фамилию биографа не могу).
ПРЕДКИ. «Кто твой отец?» – спросили мула. «Я от кобылы-одиночки», – ответил мул. Нынешнему возрождению русского дворянства следовало бы взять девизом «Наши предки Рим спасли». Генеалогическое дерево, генеалогический пень.
ПРЕДКИ. «Старец Шварец» Саши Черного был правнуком знаменитого масонского святого.
ПРЕДКИ. У Белинского прадед неизвестен, дед – сельский священник, отец – военный лекарь с репутацией вольнодумца, мать – мелкая дворянка: как у всех русских пишущих людей, замечает Михайловский, «немножко дворянства, немножко поповства, немножко вольнодумства, немножко холопства» (А. Волынский).
ПРИШЕЛЬЦЫ. З. Гиппиус, как и А. Белый, была пришелицей, только с неуютной планеты.
ПРОГРЕСС. В младших классах меня били, в старших не били, поэтому я смолоду и уверовал в прогресс.
ПРОГРЕСС. Для вас прогресс банальность? Но только благодаря прогрессу мы с вами и разговариваем: тысячу лет назад мы бы оба умерли во младенчестве. Цитируя трогательные слова Достоевского о слезинке ребенка, забывают, что столетием раньше они не имели бы никакого смысла: детская смертность была такова, что жалость к ребенку была противоестественна. В середине XVIII в. в Англии, а затем во всей Европе начался демографический взрыв (одни говорят – от успехов медицины, другие – от улучшившегося питания), и чувства переменились. Ср. РОМАНТИЗМ.
ПРОГРЕСС. Читатели нового времени удивлялись: почему Эдип, получив пророчество, что убьет отца, не стал избегать любого убийства или хотя бы столкновения с любым стариком, а вместо этого сразу подрался с незнакомым Лаием? Ответ: просто в Греции невозможно было прожить жизнь, никого не убивши, хотя бы ополченцем в будничной межевой войне. Вот что такое прогресс.
«ПРОГРЕСС не выдумка, потому что для позднего человека открыта возможность общения с гораздо более широким кругом «вечных спутников» (Бицилли).
ПРОЗА. «Мужчинам Цветаеву нужно начинать с прозы», – сказала при мне веская писательница. Я долго думал почему, но ничего не придумал.
ПРОЗА. «Что такое проза?» – спросили известную детскую писательницу на встрече с юными читателями. Она ответила: «Вот однажды я потеряла страницу рукописи, пришлось восстанавливать несколько дней, потом нашла прежнюю, и оказалось – слово в слово».
ПРОФЕССИОНАЛИЗМ. «Профессиональная красавица», – хочется сказать о С. Андрониковой или Глебовой-Судейкиной. А об Андрее Вознесенском – «профессионально молодой».
ПРОФИЛЬ. «Вы говорите в профиль», – сказал Волконский Цветаевой.
ПСИХОАНАЛИЗ, его формула: «стоит ли мучиться, что ты хуже других, только оттого, что это правда?» (откуда?). На вопрос, что ему дала философия, стоик отвечал: «С ней я делаю добровольно то, что без нее делал бы подневольно».
ПУБЛИЦИСТИКА. «Чехов относился к России, как врач, а на больного не кричат» (Ремизов. Петерб. буерак).
РАССТРЕЛ. Курочкин сказал о Плещееве, что с 1848 г. он так и ходит недорасстрелянный (Скабичевский).
РЕВОЛЮЦИЯ. В «Литературной учебе» была статья о том, что Николай II был прав даже в 1914 г., потому что для искупления Россия нуждалась в войне. «Может быть, и в революции?» – «Пожалуй, но чтобы во главе ее были истинно православные». – «А-а, это как в Иране».
РЕВОЛЮЦИЯ. Каменную старуху Веру Фигнер робко спросили: «А если бы вам удалось победить – что тогда?» Она ответила: «Созвали бы земский собор, учредительное собрание, оно приняло бы конституцию – убогую, скаредную, мещанскую; и мы бы поклонились и отошли прочь, потому что это и была бы народная воля». Щедрин, отвечая благодарностью на известную аллегорическую картинку, поднесенную студентами к юбилею, писал: «Только вот на горизонте у вас просвет виднеется; я понимаю, что это по жанру так положено, но мы-то с вами знаем, что на самом деле никакого просвета нет». Если не помнить об этом чувстве обреченности, нельзя понять русскую революцию.
РЕДАКТОР. «По редакторскому опыту я могу по переводу сказать, добрый переводчик или злой», – говорила Ольга Логинова.
РЕЛИГИЯ. Пятница так объяснял Робинзону, какая религия у его племени: надо взобраться на самую высокую гору и крикнуть: «О-о-о!»
РЕМАРКА. «Нынешняя революционная поэзия – это ремарка поведения статистов революции, а высоких зрелищ зритель – он молчит и думает про себя» (А. Ромм. Поэзия ремарки – РГАЛИ, 1525, 1, 128, в «Гиперборее», рядом со статьей Б. Грифцова «О необязательности литературы»).
РИТМ. Два главных гимнических ритма,
РИТОРИКА. Напрасно думают, что это – умение говорить то, чего на самом деле не думаешь. Это – умение сказать именно то, что ты думаешь, но так, чтобы не удивлялись и не возмущались. Умение сказать свое чужими словами – именно то, чем всю жизнь занимался ненавистник риторики Бахтин. Музы в прологе к «Феогонии» говорят:
РОДИТЕЛЬНОГО ПАДЕЖА. Открытка 1964 г., с картинкой и подписью: «Наилучших пожеланий в Новом году!» (в архиве Квятковского).
РОМАНТИЗМ был последствием демографического взрыва, который начался в середине XVIII в. в Англии, а потом волнами разошелся по Европе. До этих пор человечество много тысяч лет боролось с природой за выживание, и большие эпидемии или неурожаи могли уничтожить его даже не вполовину, а целиком. Чтобы выстоять, оно сплачивалось в общество. Ситуации борьбы были однообразные, важно было копить опыт и хранить традиции. В XVIII в. стало ясно, что победа одержана, человечество спаслось от вымирания. Борьба с природой из оборонительной стала наступательной, ситуации ее сразу сделались гораздо менее предсказуемыми, коллективного опыта для них было уже недостаточно. Говорят, в звериных стаях есть особи-маргиналы с нестандартным поведением: их держат в унижении и пренебрежении, однако не убивают. А когда стая оказывается в нестандартной опасной ситуации, их выпускают вперед: если погибнут, не жалко, а если не погибнут, то, может быть, отыщут выход. Вероятно, в человеческой стае тоже есть такие маргиналы с таким же отношением к ним; теперь спрос на них вырос, они и стали романтическими героями. От них требовалась только нестандартность поведения – любая: можно было быть святым, а можно злодеем, в новом мире мог пригодиться и тот и другой. Двоемирие и пр. было обоснованием постфактум; житейское поведение, «романтизм и нравы», бравада необычностью ради необычности и т. д. были следствиями. Романтизм начала XIX в. и модернизм начала ХХ в. были двумя волнами («почему я должен рассуждать, как отцы?» – «почему я должен рассуждать, как профессора химии?»). Все очень стройно, лишь одно заставляет сомневаться: в середине XVIII в. был не один, а два демографических взрыва, второй – в Китае, и ни индивидуализма, ни романтизма там не произошло. Почему бы это?
РУБИК. В принстонской библиотеке старая часть расставлена по одной классификации, новая по другой, и кусочки этих частей растасованы по 6 этажам в непредсказуемом расположении: больше всего похоже на кубик Рубика.
РЫНДЫ. В Китае XVII–XVIII вв. для безопасности императора его телохранители при троне были вооружены деревянным оружием.
САМ. «НН слишком рано пошел своим путем, пренебрегая сделанным другими» (слова А. Н. Колмогорова).
САМО. «Раздел 7. Нечто о средствах к устранению самоповешения у народов финского племени» («Вестник Имп. Рос. геогр. общ-ва», 1853).
САХАРА. Гумилев говорил Г. Иванову: я ее не заметил, я сидел на верблюде и читал Ронсара. Так Кусиков, когда его устыдили, что нехорошо жить в Париже и не видать Версаля, поехал в Версаль, просидел там полный день в трактире и вернулся в Париж.
СВЕРХУ. Александр I в 1814 г. в Лондоне просил у вига Грея доклад о средствах создания в России оппозиции.
«СВОБОДА нужна не для блага народа, а для развлечения», – говорил Б. Шоу.
СВОБОДА. Гиппиус – Берберовой, 27 авг. 1926 г.: свобода ни с чем не считаться – «это, скорее, рабство и покорность желанию собственной левой ноги»; Ходасевичу, 22 сент. 1926 г.: «Пишущий должен знать, что ему предоставлена свобода самому ограничивать свою свободу, а достоин ли он такой свободы, – это редактор, конечно, решает…».
СВОБОДА. В чукотском языке нет слова
СВОБОДА СОБРАНИЙ. Петровский указ – «фендриков разгонять фухтелями, понеже что фендрик фендрику может сказать умного?» (письма Шенгели к Шкапской, РГАЛИ).
СВЯЗНОСТЬ ТЕКСТА (лингв.). У А. М. Топорова в книге «Крестьяне о писателях», 1930 г., о поэме Пастернака говорится: «Связанных слов нисколь нетути. Добрый человек скажет одно слово, потом завяжет его, еще скажет, опять завяжет. Передние, середние и задние – все завяжет в одно. А в этом стиху слова, как скрозь решето, сыпятся и разделяются друг от дружки». (Книга, очень похожая на «Народ на войне» Федорченко.)
СВЯТОЙ. На вечере памяти М. Е. Грабарь-Пассек С. Аверинцев начал так: «Лесков говорил, что в России легче найти святого, чем честного человека, – так же можно сказать, что легче найти гения, чем человека со здравым смыслом и твердым вкусом…» и т. д.
СЕЛЯНКА. Мережковский приставал к Чехову с вечными вопросами, а тот говорил: «Не забудьте, что у Тестова к селянке большая водка нужна». Ср. в «Даме с собачкой»: «Если бы вы знали, с какой очаровательной женщиной я познакомился в Ялте!» – «А давеча вы были правы, осетрина-то с душком».
Алданов: «Надо было наговорить столько лишнего, сколько мы наговорили, чтобы понять, как он был прав, когда молчал». Это А. Лютер сказал, что у Достоевского люди не едят, чтобы говорить о Боге, а у Чехова обедают, чтобы не говорить о Боге.
СЕРЕДИНА. «Итак, немного о себе. Я родился около середины века, в 1932 году…» (В. Цыбин. О своем. Избр. произв., 1989, т. 1, с. 5).
СЕРЕДИНА СТРАНСТВИЯ ЗЕМНОГО. «В 35 плюс-минус два года люди или умирают, или меняют жизнь, бросают работу, жен и т. п.», – объясняли мне. Даже Высоцкий сочинил про это песню. У Петра I в этом возрасте была Полтава, у Цветаевой – ее звездный 1926 год, когда она лихорадочно дирижировала двумя великими поэтами. Блок весной 1918-го часто повторял, что ему 37 лет (восп. Книпович). А Жуковский, верный себе, в 37 лет написал: «Победителю-ученику от побежденного учителя».
СИНОНИМ. В. Марков комментирует стих Бальмонта из «Зарева зорь»:
СИТУАЦИЯ. В. Холшевников сидел, ждал электричку, подошел пьяный: «Вы интеллигентный человек, и я интеллигентный человек, вы меня поймете: я артист, мой отец у Соколова перед Распутиным пел, а теперь от нас образованности требуют. Ну скажите, зачем интеллигентному человеку образованность? артисту не образованность, а талант нужен!» и т. д., а в конце сказал загадочную фразу: «Ситуация превозмогает сибординацию!!»
СКВЕРНОЕ. «Как о человеке, обо мне может рассказать Экстер, как о собеседнике – Бердяев, а все самое скверное – это тоже бывает нужно – Эльснер», – писал Аксенов Боброву.
СКЕЛЕТ. Емельянов-Коханский, автор «Обнаженных нервов», хотел выпустить и вторую книгу, «Песни мертвеца», с новым своим портретом в виде скелета, но встретились цензурные трудности (Белоусов).
СЛАВА. Бальмонт об автобиблиографии Брюсова: «делопроизводитель собственной славы» (из письма Е. Архиппова Альвингу, РГАЛИ, 21, 1, 11). Твардовский о Маршаке: «крохобор собственной славы» (“Знамя», 1989, № 8). А потом – юбилейная речь.
СЛАВА. Флобер восхвалял «Войну и мир» (это цитируется), но признавался, что не дочитал до конца ее философию. Мировая слава пришла к Толстому, когда он начал тачать сапоги (Алданов).
СЛАВЯНСТВО. «День святителей Кирилла и Мефодия был отпразднован обедом, данным в залах дворянского собрания. Против царской ложи была водружена хоругвь, принесенная в дар слепцом-писателем Ширяевым. Меню было составлено из одних исключительно славянских названий. Посреди него была изображена географическая карта славянских земель с надписью: «Одним бы солнцем греться нам» (Неведомский).
СЛОВО. «Теперь я буду говорить не для того, чтобы нечто сказать, но дабы не умолчать», – говорил протоиерей Сергиевский, приступая к догмату св. Троицы.
СЛОЖНОСТЬ. А. И. Ромм о Пастернаке в дневнике: «…и у него сложные отношения с женой, которая любит музыку Прокофьева и такие слова, как «яркое переживание» (РГАЛИ, 1495, 1, 80).
СЛОН. В Париже в 1945 г. выходила русская газета «Честный слон». «Отчего такое веселое название?» – спросил я. «Ну, все-таки война кончилась…» – ответил Л. Флейшман.
СЛУЖБА. М. Ф. Андреева спросила Муромцеву-Бунину: «Сколько лет вы служите Ивану Алексеевичу?» Муромцева, однако, обиделась. Е. Архиппов писал Альвингу: «Чем живете, чему поклоняетесь? Какое имя владеет Вами?» (РГАЛИ).
СЛУЖБА. Юродивый Никитушка за вызов к Александру I получил чин 14-го класса (Мельгунов).
СМЕРТЬ. «Просить Господа Бога, чтобы снял меня с иждивения» (Цветаева – Пастернаку). «Умер, как большая, отслужившая вещь» (она же).
СОВЕСТЬ. «Впрочем, попы стыдились таких проповедей, но не совестились» (Гиляров-Платонов). Я вспомнил знаменитую статью В. Н. Ярхо «Была ли у древних греков совесть?».
СОКРАТ. «Познай самого себя»: гусеница, которая познает себя, никогда не станет бабочкой (А. Жид).
СОКРАТ. Сын моей сотрудницы. мечтал изобрести лекарство «сократин», чтобы можно было не болеть, но сократить жизнь с конца за счет невыполненных болезней.
СПАРТА. «Способность относиться к себе со спартанской суровостью умиляла его до слез» (Ходасевич об Александре I).
СПОНТАННЫЙ. «Вы не позволяете себе спонтанных движений». Мои спонтанные движения всегда кого-нибудь ушибают. Самое безобидное мое спонтанное движение – считать рифмы Мариенгофа.
СТАЛИН. «В Европе XV века власть почти повсюду принадлежала сталиным» (Алданов)
СТАРОЕ И НОВОЕ. «Многие борются против нового не оттого, что привержены к старому, а оттого, что первые ряды поборников нового уже заняты, а быть во вторых они не хотят». – писал Ларошфуко. «Это о нашем НН», – сказала И. Ю. Подгаецкая.
СТИЛЬ. «Ввиду моего стиля, который мне противен, но от меня не зависит…» (из письма И. Аксенова к С. Боброву). «Стиль мове гу» из «Бани» Маяковского – шутка, записанная еще Д. Философовым: «“стиль мове гу”, как выразился один столяр».
СТИЛЬ. «По сторонам от дороги, вправо и влево, волочились горемычные облака; исподволь угнетали душу убогие ужасы предместья; ныли телеграфные столбы, и качался, тужился против ветра, виляясь в педалях, упрямец велосипедист… Но тут, буравя мозги, заверещал мстительный – за вчерашнее с кряком ковыряние в его спине – будильник, к нему тупо подтопали, цапнули за глотку, он брызнул по пальцам душителя предсмертным клекотом и затих. В одеяльное шерстяным рупором ущельице гляделось скудное утро. Я думал тихо: умереть бы». Это не Набоков; угадайте кто?
СТИЛЬ. И. Тронский говорил В. Ярхо: нельзя ради стиля переводить коров Гелиоса быками Гелиоса – какой дурак станет держать быков стадами?
«СТРАННО, право, что эти люди ничего не понимают, но гораздо страннее, что это для меня странно» (Фет Л. Толстому, РГАЛИ, 21. 01. 1879).
СТРАХОГОВЕНИЕ. «Нигде высшую церковную иерархию не встречали в качестве преемников языческих волхвов с большим страхоговением, как в России, и нигде она не разыгрывала себя в таких торжественных скоморохов, как там же. В оперном облачении с трикирием и дикирием в храме, в карете четверней с благословляющим кукишем на улице, со смиренно-наглым и внутрь смеющимся подобострастием перед светской властью, она, эта клобучная иерархия, всегда была тунеядной молью всякой тряпичной совести русского православного слюнтяя» (Ключевский. Письма, 1968).
СТРУКТУРАЛИЗМ. Интервью с дизайнером А. Логвином: «Только ясность оправдывает провокацию, ясность на уровне структуры, а не на уровне вкуса. Как с женщиной: приводишь, она вроде вся офигительная. Ложишься в постель и понимаешь, что на самом деле она вся совершенно деструктурная. Чего-то много или мало. Что-то тебя обламывает, и понимаешь, что надо уходить из койки». – «Можно это оставить в тексте?» – «Конечно. У меня как раз очень структурная жена» («Итоги», 1996, № 26).
СТУЛ. «Нашествие французов и за ним последовавшее нашествие крестьян на ту же Москву с целью грабежа впервые вынесло в провинцию стулья вместо лавок» (Гиляров-Платонов).
СУДЬБА. «На Олимпе было решено, что греки и троянцы взаимоистребятся, но не было решено, кто кого; поэтому боги разделились в поддержках» и т. д. А Троя потом продолжала существовать незримо, как град Китеж.
СУЗДАЛЬ. «Ударя с тыла в табор их / с дружиной суздальцев своих» – но суздальцы, как и нижегородцы, на Куликовом поле не были, а держали тылы. Москва пересилила Тверь денежной помощью Новгорода, который дружил через соседа.
СУРКОВ. Стенич говорил о Гумилеве: если бы был жив, перестроился бы и сейчас был бы видным деятелем ЛОКАФа (восп. Н. Чуковского).
СУФФИКС. «А. Н. Толстой очень любит слово
СЧАСТЬЕ. Филологический анекдот из сб. Азимова. Отплывает пароход, в последнюю минуту по трапу вносят старшего помощника, мертвецки пьяного. Проспавшись, он читает в судовом журнале: «К сожалению, старший помощник был пьян весь день». Бежит к капитану, просит не портить ему карьеру. «Поправки в журнале не допускаются, но сделаю, что могу». Назавтра читает: «К счастью, старший помощник был трезв весь день».
СЧАСТЬЕ. «Подумайте, нет ли у вас садомазохизма», – сказал психотерапевт. «Конечно, Поликратов комплекс: за счастье нужно платить.» – «А вы уверены, что вы счастливы?»
Вы думаете, это стихи? Нет, это китайское деловое письмо.
ТАМ. «А у вас там под Москвой, говорят, война идет?..» – спрашивали архангельские мужики Н. Я. Брюсову в 1904 г.
ТЕЗАУРУС. В 4-язычном разговорнике Сольмана самые общие семантические категории – размеры, формы, вес, вид – оказываются подрубриками раздела «Одежда».
ТЕМПЕРАТУРА. «Каковы ваши жгучие несчастия?» – спрашивало доброе письмо из-за границы. А у меня нет жгучих, у меня холодные.
ТЕНЬ. «У Алданова слова не отбрасывают тени», – вежливо выражался Набоков.
ТЕНЬ. Д. Н. Бразуль, зав. худотделом «Рабочей газеты», пил только пиво, но так, что пытался открывать дверь редакции, хватаясь за тень от ручки. Кожебаткин (уже в изд. МТП), грузный и беззубо улыбающийся орел-стервятник в пенсне, носил женские чулки, потому что в них теплее, а в портфеле имел любые книги, серебряный набалдашник без трости, подвязки и всегда бутылку вина. В. А. Попов, редактор «Вокруг света» и «Следопыта», вылечился от запоя новым способом – «электричеством через женщин», но как – не говорил (восп. Д. Дарана, РГАЛИ, 2436, 1, 42).
ТЕХНИКА. «Акмеизм обрек себя на поощрение бездарности, ибо всякая школа, желающая сделать поэзию трудной, делает ее легкодоступной» (Мирский).
ТОТ. «Если есть тот свет, то там только наслаждаются природой и искусством, а кто не натренирован к этому и больше любил выпить, покурить да в кино, тому скушно, вот и все наказание» (И. С. Ефимов). Похожим образом Эриугена истолковывал ад.
TOTENTANZ. Из Триция Апината, XVI в. (найдено в цитате):
Если мертвый приходит к живым – он приходит с улыбкой,
Мертвый может быть добр – даже добрее живых.
«ТРАГЕДИЯ есть лишь недоудавшаяся комедия» – эпиграф у К. Келли к главе о Тэффи.
ТРАДИЦИЯ. «Искусство Г. Адамовича и Г. Иванова – аптекарское: смешивают в новых дозировках и комбинациях влияния старых поэтов» (восп. Н. Чуковского).
ТРАДИЦИЯ. М. Пруст серьезно называл себя последователем английской писательницы Дж. Элиот (упом. у Алданова).
«ТРАДИЦИЙ не рвать, идей не водить, святынь не топтать» – из С. Кржижановского (там, где дальше про Словарь умолчаний).
ТРИНАДЦАТЬ: дурная слава этого числа – недавняя, от контрреформации XVII в., по месту Иуды среди апостолов (В. Марков).
ТЮТЧЕВ. «Для служилого дворянства Россия была государством, и пейзажи могли быть европейские; для отстраненного – поместьем, и природа в них – только собственного имения. Как непохоже на пейзажное западничество Тютчева и Пушкина цветущее евразийство поэта петровской индустриализации Ломоносова и поэта тропически-агрессивного екатерининского крепостничества Державина» (Д. Мирский).
ТЮФЯК. Мандельштамовское «страшен чиновник: лицо, как тюфяк» английский переводчик перевел «the face like a gun» и сделал примечание по-турецки и по-гречески.
УБИЙСТВО. «Нам с ней не котят крестить» – выражение Ремизова (Петерб. буерак). Из жалости топить котят в теплой воде – это не выдумка «Записей Ковякина», это было и в мемуарах (не у Шкловского ли?). Топившая хозяйка могла ответить на попреки: «А если б вас самих топили, вам все равно было бы, да?»
УГАДАЙКА. Литературные премии, эта игра в «угадайку» с будущим. Или благодарность живым за то, что им уже некуда меняться.
УЖЕ. В Енисейске хозяйка спрашивала: «Убил, что ли, кого?» – «Нет». – «Украл?» – «Нет». – «Так за что же это тебя?» – «Я поляк». – «Такой молодой, а уже поляк!» Так Федор Сологуб говорил дочке Кривича: «Такая маленькая, а уже внучка Анненского!» Анненского он не любил.
УПРУГИЙ НРАВ находил Ермолов у адмирала Чичагова. Ср. «с верною супругой / Под бременем судьбы упругой» (эвфемизм вместо
УПРУГОСТЬ. Показатель моральной упругости армии – при каком проценте потерь она ощущает свое поражение? У турок в Плевне – 20 %, у итальянцев при Кустоцце – 4 %.
УТЕШЕНИЕ:
Стихи Магницкого-душителя из «Аонид» (цит. у Вяземского).
УШЛЫЙ. «Опустя пору учиться, что по ушлому гнать» (Даль).
УЧЕНИЕ. Мандраит сказал Фалесу: «Проси чего хочешь за то, что научил меня этому расчету». – «Прошу: когда будешь учить ему других, не приписывай его себе, а назови меня» (Апулей).
ФАМИЛИЯ. Полковник Чеботарев в «Игроках» в цензуре стал Чемодановым, а то фамилия не дворянская (С. Аксаков Гоголю, 6 февр. 1843 г.).
ФАМИЛИЯ. Приснилось, что меня зовут
«ФАНАТИК? Я за всю жизнь не встречал ни одного фанатика – таково уж было невезение» (Алданов в очерке об убийце Троцкого).
ФЕМИНИЗМ в литературе мог бы быть полезнее всего, если бы взялся переписывать мировую литературу с женской точки зрения, в переводе на женский язык: «Подлинная Анна Каренина» и пр. В таком случае первым феминистом мог бы оказаться Овидий в «Героинях»: Троянская война с точки зрения Брисеиды. Что говорят феминистки об Овидии? приветствуют или разоблачают?
«Анна Каренина»? – может, уже была, – сказал А. Осповат. – Митчелл написала «Унесенных ветром» после того, как в 1932 г. вышел новый перевод «Карениной», и ее включили в ее колледжную программу. Я просил студентов поискать, не обыгрывается ли у нее поезд, – кажется, нет. В Америке читать лекцию о «Карениной» идешь как на убой: тут тебе не позволят рассуждать о поэтике, а потребуют однозначно оценить ее поступок.
ФИЛОСОФИЯ. У НН талант исследовательский, а душевный склад творческий: не филолог помогает философу, а философ давит филолога.
ФЛОТ. В «Русском вестнике», 1902, № 2, с. 185, в исторической статье была фраза: «Главным врагом русского военного флота всегда было море».
ФОРМАЛИЗМ. «Типот подарил трехлетней дочери книжку о животных, она равнодушно перелистала львов и тигров, а о зебре спросила: это еще что за ерунда?» (записи Л. Гинзбург).
«ФУНКЦИОНИРОВАНИЕ государства отвратительно, но не более, чем функционирование человеческого организма» (Е. Лундберг).
ХЕЛЕФЕИ И ФЕЛЕФЕИ. Я раскрыл Библию, открылась Вторая книга Царств, 20,7: «И вышли за ним люди Иоавовы, и хелефеи и фелефеи, и все храбрые пошли из Иерусалима преследовать Савея, сына Бихри». Я обрадовался и написал открытку В. П. Григорьеву: вот какой хлебниковский (или хармсовский) язык я нашел в Писании. Он ответил: «Хармсовский, но не хлебниковский, потому что звука
ХОДИТЬ. «Розанов входил, семеня и перебирая руками; Мережковский, как гроб; Гиппиус – на костях и пружинках; Вяч. Иванов, танцуя, а Горький, урча» (Ремизов. Петерб. буерак).
ХОРЕЙ 5-стопный: «Выхожу один я на дорогу…» и т. п. Гумилев объяснял ученикам, что всегда, когда поэту нечего сказать, он пишет: «Я иду…» (восп. Н. Чуковского). Тогда считалось, что самоед, везя этнографа на нартах, поет: «Я еду…»
ХОРОШО. «Горе вам, когда все люди будут говорить о вас хорошо» (Лук.6, 26). Ср. VII, ВСЕ.
ХОРОШО. Старик в деревне учил: «Ты делай хорошо, а плохо само получится».
ХОТЕТЬ. «Все можно сделать, если захотеть, только захотеть нельзя, если не хочется» (дневн. А. И. Ромма, РГАЛИ). Ср. ОТКАЗ.
ХРАБРОСТЬ. «За два года стали храбрее в смысле способности все перенести и трусливее в смысле нежелания что-либо переносить» (Ф. Степун. Из писем прапорщика).
ЦВЕТАЕВ И. В. был хорошим ученым, автором свода италийских диалектных надписей, но отказался от большого научного будущего ради просветительского дела. Дочь прославляла его, но этого – главного! – поступка его жизни она не заметила. Потому что амплуа в ее воспоминаниях были расписаны твердой рукой и вся жертвенность была отведена матери.
ЧАЙ. «Константин и Николай в 1825 г. подносили друг другу Россию, как чай, от которого из вежливости отказываются».
ЧАЙНИК. Когда начиналась мировая война и Германия уже объявила войну России, был момент сомнения: а вдруг Франция дрогнет и не вступится за Россию? Мольтке пришел в ужас, сказал, что план войны разработан на два фронта и менять его на ходу – смерти подобно; тогда в ноте Франции написали «а если и не будет воевать, то пусть для гарантии впустит в Туль и Верден немецкие гарнизоны», и война пошла своим чередом (Лиддл-Харт). Это напоминает анекдот о математике: «Как вскипятить чайник? – Налить воды, зажечь газ и поставить чайник на огонь. – А как вскипятить налитый чайник? – Вылить воду, погасить газ, и тогда задача сводится к предыдущей». Психоаналитики говорят, что мы всю жизнь сводим новые задачи к предыдущим именно таким образом. Когда Фоменко начинает с «предположим, что мы не знаем того, что знаем» о древней истории, то мы тоже присутствуем при энергичном выливании воды из исторического чайника.
ЧЕЛОВЕК. И. М. Брюсова сказала Д. Е. Максимову, выслушав об Андрее Белом: «Я его знаю, он может быть и человеком». В. П. Григорьев сказал: «Я как лингвист ручаюсь: написать такую книгу, как «Мастерство Гоголя», не имея словаря языка Гоголя, невозможно – а Белый написал. Могу только предположить, что когда он писал, он помнил собрание сочинений Гоголя наизусть от переплета до переплета». Я ответил: «А я как стиховед ручаюсь: написать за два месяца словарь рифм на –
ЧЕСТЬ. «Всем людям свойственно, потерпев крушение, вспоминать о требованиях долга и чести» (Плутарх, Антоний).
ЧЕСТЬ. «Из чести лишь одной я в доме сем служу», – говорит девка в «Опасном соседе». «Теперь бы сказали: на общественных началах», – догадалась А.
ЧИХНУТЬ. «Только славянофилы сидели в позе человека, который собрался чихнуть, да никак не чихнет» (Энгельгардт о 1868 годе).
«ЧТО ДЕЛАТЬ?» была последняя книга, которую читал Маяковский перед самоубийством.
ШАГ ВПРАВО, ШАГ ВЛЕВО. Орвеллом трудно восхищаться не потому, что его антиутопия для нас привычный быт (так Вересаев, побывавший на войне, не мог восхищаться «Красным смехом»: «Андреев забыл, что есть такая вещь – привычка»), а еще и потому, что его и наш быт мало чем отличается от всеевропейской казармы. Просто там дан приказ: «Шаг вправо, шаг влево – обязательны, за неисполнение – моральный расстрел», и все засуетились. Когда был отдан такой приказ? Наверное, при Руссо.
ШКОЛА. О школах, «где учат технике страдания», мечтал Ал. Вознесенский (РГАЛИ, 2247, 1, 22). «И, грозный вождь на многолюдьи, ты так направил все мечи, что палачей не судят судьи, а судей судят палачи».
ШТУКА. «Что Россия – шестая часть света (в смысле: шестой континент), – сказал еще Краевский, а «Эта штука сильнее
ЭА и АИ «Будь счастлива» по-марсиански будет Evai divine («Вест. иностр. лит-ры», 1900, № 4, с. 283, о швейцарской галлюцинатке). У Гумилева это – из фантазий Руссо, будто первоначальные языки были пением гласных, и лишь потом в них вторглись артикулирующие согласные.
ЭКЗАМЕНЫ. Лисы-оборотни в Китае тоже сдают экзамены; за 500 лет успешной практики они получают вечное блаженство.
ЭКОЛОГИЯ. Когда осуждают хорошего писателя за то, что он нехороший человек, – это все равно что осуждать завод за то, что он дымит и лязгает.
ЭКОНОМИКА. Всякая дешевизна – перед дороготнею (Посл. XVII в., изд. Симони, 87).
ЭЛИТА. Стихи из радиопьесы А. Володина: «Между сытыми, мытыми / извиваюсь элитами, / свою линию гну: / не попасть ни в одну».
ЭПИГРАФИКА. С. Ав. рассказывал: в клозетах библиотеки Британского музея он впервые увидел надписи со ссылками на источники. Несмотря на обильные надписи, чтобы не делать надписей.
ЭТИКА. Эйхенбаум был не менее этически озабочен, чем Бахтин, но Бахтин решал свои этические проблемы на поступках литературных героев («это живые люди…»), а Эйхенбаум – на поступках их авторов.
ЭФИР. Из письма Н. Вс. Завадской: «Не упоминается ли у Локса Эсфирь Шуб? Он был в нее влюблен и говорил, что поведение у нее было трудное и приходилось иногда бить мокрым полотенцем. Наверное, была наркоманкой. Локс тоже склонялся, и мне тоже предлагал эфир: говорил, что будут очень интересные цветные видения. Но я дольше двух минут не выдержала, банку выбросила за окно, а ему сказала, что лучше сама выдумаю все цветные видения, чем нюхать такую гадость. И он перестал, даже с некоторым облегчением. Что он Станевич не любит – понятно: была страшна собой и умна и остра для компенсации. А Анисимов был бедный и вызывал жалость».
ЮБИЛЕЙ. Был опрос к 200-летию Пушкина, какие его стихи знают люди. На первом месте оказалось «Ты еще жива, моя старушка?», на втором – «Выхожу один я на дорогу», на третьем – «У лукоморья дуб зеленый». «Помните рассказ Толстого о саратовском мещанине, помешавшемся на том, что не мог понять, чем так знаменит и славен Пушкин?» (Адамович).
Что сказал бы об этом юбилее сам Пушкин? Сказал бы: «И ведь даже не извинятся».
Я. «Мое физическое «я» оказывается ненужным и неудобным приложением к моей работе. Между тем, без него обойтись нельзя» (из письма О. Мандельштама Н. Тихонову, март 1937).
Я. «Что б я ни делал, всегда нахожу что-нибудь между истиной и мною: это нечто – сам я; истина сокрыта мне одним мною. Есть одно средство увидеть истину – удалить себя, почаще говорить себе, как Диоген Александру: отойди, не засти солнца» (Чаадаев).
Я. Восп. Н. Русанова начинаются: «У Паскаля сказано: Я – вещь ненавистная…»
ЯЗЫК. «Как хорошо было бы перевести Бодлера на церковнославянский язык, как бы он зазвучал!» – говорил Ю. Сидоров Локсу.
ЯЗЫК. Знание французского языка развивает самонадеянность, а греческого – скромность, – доказывали Николаю I члены ученого комитета, вырабатывавшего гимназическую программу; но Уваров понимал нереальность задачи, а Пушкин писал о ненужности, и греческий не ввели.
ЯЗЫК. Уваров послал Гете свою немецкую статью, тот написал: «Пользуйтесь незнанием грамматики: я сам 30 лет работаю над тем, как бы ее забыть» (опять из Алданова).
ЯЗЫКОЗНАНИЕ. После смерти Ланского Екатерина в свои 50 с лишним лет была в таком горе, что излечилась только попыткою составить сравнительный словарь всех языков по Кур де Жабелену, исписала гору бумаги без всякой научной пользы, однако исцелилась.
ЯТЬ. В. Виноградов: «Убирайся ты к матери на
II
И ко всему, что будете вспоминать, мысленно прибавляйте: «а надо было б выть».
Моя мать
По-английски говорят: self-made man. Тургеневский Базаров переводил это: «самоломный человек». Моя мать была self-made man; сказать self-made woman было бы уже неточно.
Я не люблю называть себя интеллигентом, но иногда приходится говорить: «интеллигент во втором поколении». В первом была она. Ее мать, моя бабушка, была из крепких мещан заволжской Шуи; в церкви из их семьи поминали «рабов божиих Терентия, Лаврентия, Федора, Вассу, Харлампия…». Эту кондовую Шую она ненавидела всей душой. Чтобы выбраться оттуда, она вышла замуж за моего деда – шляпа-котелок, усы колечками, непутевый шолом-алейхемовский тип, побывал в Америке, работал гладильщиком в прачечной, не понравилось. До революции служил коммивояжером (дорожные открытки с видами самых захолустных российских городов кипами распирали старый альбом), после революции – аптекарем или провизором по таким же городам, вроде Решмы и Вичуги. Если первым предметом ненависти для бабушки была Шуя, то вторым был он. Когда в 70 лет он приехал передохнуть в Москву, бабушка сказала матери: «Покупай ему билет куда угодно, или я натолку стекла ему в кашу». «И натолкла бы», – говорила мать.
Бабушка не работала, от деда помощи было мало, мать начала зарабатывать в старших классах школы: брала править корректуры. В Москве было два университета, на всякий случай она подала заявления в оба, сдала экзамены и в оба прошла. В 1926 году для человека из нерабочей семьи это было почти немыслимо. Филологических факультетов не было, был «факультет общественных наук», там изучали все на свете, в том числе узбекский язык и артиллерию. Потом пошла мелким сотрудником в газету «Безбожник», орган Союза воинствующих безбожников под началом Емельяна Ярославского. Подшивки «Безбожника» я листал в детстве – о мракобесии и растленных нравах церковников, со свирепыми карикатурами. Душевных сомнений ни у кого не было: даже бабушка на моей памяти ни разу не вспоминала о церкви. Здесь, в «Безбожнике», мать встретила моего отца.
Семейная жизнь детей часто складывается по образцу родителей: бабушка прогнала своего мужа, мать – своего. Она была замужем за горным инженером Лео Гаспаровым из Нагорного Карабаха. «Карабах – это вверх по степи от Баку, а потом плоскогорье, как гриб, а на нем, как в осаде, одичалые армяне». Знакомый журналист отыскал даже остатки его деревни, напротив «страшного города Шуши». Гаспаров возил туда мать показывать родным: они не понимали по-русски, она по-армянски. Она сбежала через неделю. Всю жизнь они жили врозь; я не удивлялся, горный инженер – значит, в разъездах. Только в первую зиму войны мы жили у него в Забайкалье, и мать каждую неделю ходила по битой дороге за несколько верст на почту за письмами от моего отца.
После войны она работала редактором на радио и ненавидела его так, что радио дома всегда было выключено. Потом, много лет, редактором в Ленинской библиотеке. Нужно было зарабатывать на бабушку и меня. Днем на службе, вечером под зеленой лампой за пишущей машинкой; каждый вечер я засыпал под ее стук. Я видел ее только работающей. За мною присматривала бабушка. О бабушке я ничего не скажу: она умерла, когда мне было четырнадцать, но на месте памяти о ней у меня сразу осталось белое пятно. Лицо ее я помню не вживе, а по фотографиям: на довоенной – круглое и деловитое, над чашкой чая, на послевоенной – изможденное, волосы клочьями и взгляд в пространство. Маленьким, над книжкой про летчиков, я спросил ее, что такое «хладнокровный». Она ответила: «Вот мать твоя хладнокровная, а я нет».
Мне до сих пор трудно понять, что такое эдиповский комплекс: отец и мать для меня слились в ее лице. Жизнь сделала ее решительной: она всегда знала, что нужно сделать, а обдумать можно будет потом. Она любила меня, но по принципу: «застегнись, мне холодно». Когда я познакомился с моей женой, я сказал о матери: «Если бы она захотела, чтобы я убил человека, я убил бы: помучился, но убил». Жена не поняла. Потом перевела на свой язык и сказала: «Да, если бы она сказала, чтобы ты на мне не женился, ты помучился бы, но не женился».
Я никогда не видел ее смеющейся.
Ей было тридцать семь, когда оказалось, что в нашей стране нет науки советской психологии. Учредили Институт психологии и объявили прием в аспирантуру без ограничения возраста. Она пришла и сказала: «Я никогда в жизни не занималась психологией, но я умею работать; попробуйте меня». Институтом заведовал С. Л. Рубинштейн, в молодости философ, учившийся в Марбурге с Пастернаком. Он понял ее, дал пробную работу и принял в аспирантуру. Диссертация была о борьбе физиолога Сеченова в 1860-х гг. за материалистическую психологию. Она вышла книгой, стиль правил мой отец. Потом мать перешла на работу в институт, защитила докторскую, выпустила еще две книги по истории русской психологии. В них все было по-марксистски прямо, материализм против идеализма, идеализм чуть-чуть что не назывался поповщиной и мракобесием. «Иначе уже не могу», – говорила она. Но Рубинштейна она любила безоговорочно всю жизнь. После смерти отца смерть Рубинштейна была для нее самым тяжелым ударом.
Наступала усталость: сын, который молчал, невестка, которую приходилось терпеть, внучка, а потом и правнучка, на которых приходилось кричать. Я уже не боялся ее, я жалел ее, но так же молча и бездеятельно. Когда я с удивлением стал членом-корреспондентом, мне сказали: «Если бы вы знали, какая это радость для вашей матери». Она тяжелела и слабела. Стала изредка говорить о прошлом (но никогда – об отце): чаще о дедовом семействе, чем о бабушкином. («Жили в городе Бердичеве два брата Ниренберги, оба лавочники, Исай богатый, а Абрам бедный…» – сродни Исаевичам были художник Нюренберг и писатель Шаров, из Абрамовичей вышел только мой дед.) Больше всего врезалось в память, как в десять лет в южном городке Ейске, где было посытнее, но нечего читать, она нарочно читала, держа книгу вверх ногами, чтобы на подольше хватило: это был «Фрегат “Паллада”» Гончарова. Потом я узнал, что при Христе так умели читать тору, потому что учились, сидя на полу со всех сторон.
У нее был рак горла, но оперироваться она не хотела. Сперва вспухла шея, потом пропал голос, остался только свистящий шепот, потом стало невозможно дышать. В больнице она металась тяжелым телом по постели, раскрывая красный рот и умоляя об обезболивающем. Когда она умерла, тело ее, как полагалось, выставили в морге, чтобы собравшиеся сослуживцы и родственники сказали добрые слова. Служитель в белом халате спросил: «Партийная?» Я ответил: «Нет». Тогда он, не спрашивая, накрыл ее не красным, а белым покрывалом с вышитыми черными крестами и молитвенной вязью по краям. В газете «Безбожник» это называлось мракобесием, но уже начинались годы, когда на это перестали обращать внимание.
Мой отец
На моей памяти он работал редактором в издательстве Академии наук. Когда он умер, византинисты из Института истории выпустили свою очередную книгу – перевод византийской хроники – с посвящением ему на отдельном листе: светлой памяти такого-то. Он не был византинистом, просто он был очень хорошим редактором.
О том, что он мой отец, мать сказала мне, только узнав о его смерти, – высохшим голосом и глядя в пространство. Я ответил: «Да, хорошо».
В сочинениях Пушкина печатается портрет Дельвига: мягкое лицо, гладкие волосы, спокойный взгляд из-под маленьких очков. Однажды я сказал бабушке: «как он похож на Д. Е.». Она ответила: «Что ты вздор несешь, это на тебя он похож». Наверное, чтобы задуматься, чей я сын, было достаточно и этого. Или прислушаться к женщинам во дворе («К вам отец приходил, никого не застал и ушел»). Но я не то чтобы ни о чем не догадывался, а просто запретил себе об этом думать, если мать, по-видимому, не хочет, чтобы я думал.
Он был не «наш знакомый», а «ее знакомый». Приходил несколько раз в неделю, медленный и мягкий, здоровался с бабушкой и со мной, закрывалась дверь в комнату матери, и за дверью было тихо. Иногда подолгу звучал рояль, это играл он. Возле рояля лежали ноты: сонаты Бетховена, романсы Рахманинова, советские песни («Вышел в степь Донецкую…» и др.). Мать потом сказала, что в этом подборе все имело свой, понятный им смысл.
Я рос с ощущением, что отца у меня нет. Таких семей было много вокруг: те разошлись, а те погибли. У меня было твердое представление, что отец в семье – нечто избыточное, вроде опорного согласного при рифме. Для самоутверждения я привык думать, что наследственность – вещь если не выдуманная, то сильно преувеличенная. Генетика в то памятное время была лженаукой. Только теперь, оглядываясь, я вижу в себе по крайней мере три вещи, которые мог от него унаследовать. Три и еще одну.
Первое – это редакторские способности. Я видел правленные им рукописи моей матери. Это была ювелирная работа: почти ничего не вписывалось и не зачеркивалось, а только заменялось и перестраивалось, и тяжелая связь мыслей вдруг становилась легкой и ясной. Когда я редактировал переводы моего старого шефа Ф. А. Петровского из Цицерона и Овидия, превращать их из черновиков в беловики приходилось мне. Кажется, моя правка имела такой же вид. Однажды в разговоре с одним философом я сказал: «Я хотел бы, чтобы на моей могиле написали: он был хорошим редактором». Собеседник очень не любил меня, но тут он посмотрел на меня ошалело и почти с сочувствием – как на сумасшедшего.
Второе – это вкус к стилизаторству. Еще до войны, служа в «Безбожнике», отец сочинял роман XVIII в. «Похождения кавалера де Монроза, сочинение маркиза Г**, с францусскаго переведены студентом Θ. Е., часть осьмая, Санкт-Петербург, 1787». Это была действительно часть осьмая, без начала и конца, поэтому появления лиц («Одноглазой», дюк Бургонской…), свидания, поединки, похищения, погони были сугубо загадочны. Язык был изумительный, каждая машинописная строчка была унизана поправками от руки, на оборотах выписывались слова и сочетания для дальнейшего использования: «Ласкосердой читатель!..» В шкафу у нас долго лежали грудой отработанные им книжки: «Омаровы наставления», «Князь тьмы», «Золотая цепь» – до войны они были недороги. «Письмовник» Курганова я читал и помнил страницами, как Иван Петрович Белкин. Я вспоминал об этом, став переводчиком.
Другой его стилизацией был роман «Сокровище тамплиеров, в трех частях с эпилогом, сочинение сэра А. Конан-Дойля, 1913» – с Шерлоком Холмсом, индийской бабочкой «мертвая голова», убийством на Риджент-стрит, чучелом русского медведя, лондонским денди, шагреневым переплетом и иззубренным кинжалом. Его он сочинял в эвакуации и посылал по нескольку страниц в письмах к моей матери («песни в письмах, чтобы не скучала»). Военная цензура удивлялась, но пропускала.
Третье, что я от него унаследовал, – это вкус ко второму сорту, уважение к малым и забытым, на фоне которых выделяются знаменитые. Не только к советским песням рядом с Бетховеном: моя мать была воспитана на Бахе и Моцарте, а он, познакомившись с ней, осторожно учил ее любить и Чайковского и Верди, на которых тоже полагалось смотреть свысока. Это не было эстетской причудой, это был разночинский демократизм: все в культуре делают общее дело. Я много занимался второстепенными поэтами: мне хотелось, чтобы первостепенные не отбивали у них нашей благодарности. Когда сейчас не любят Брюсова или Маяковского (или Карла Маркса), мне тоже хочется, любя или не любя, за них заступиться – просто как за обижаемых.
Я не знаю, почему они с моей матерью не были женаты, не знаю, кто были жена и сын моего отца. Когда нам с А. сказали, что он умер (ночью был сердечный приступ, вызывали «скорую», запретили вставать, а утром он все-таки встал, чтобы поехать за город к двум Еленам – было 3 июня, и умер), мать вместе с названной в честь нее трехлетней внучкой была на даче. Прежде чем сообщить ей, нужно было проверить, не ошибка ли это. Мы метались в издательство, в справочное бюро, по полученному домашнему адресу, – дверь на темную лестничную площадку приоткрылась, в щели мелькнул молодой человек и сказал нам: «Да». Он был моих лет.
Самые, наверное, точные слова о нем написала мне много лет спустя старая женщина Н. Вс. Завадская, приятельница молодого Пастернака, знавшая моих отца и мать еще по «Безбожнику» («Когда он сказал мне: “У Елены Александровны родился сын”, у него было такое лицо, какого я никогда не видела…»). Она написала: «В нем была доброжелательность к людям без внимания к их жизни». Доброжелательность без доброты – таким помню его и я. Таким, к сожалению, чувствую и себя.
Н. Вс. пишет об отце: любил Гейне, читал Бёрне, берег «Красное и черное», но больше всего им владел один роман Золя – о машинисте на поезде, который потерял управление и мчится неизвестно куда. Этот паровоз из «Человека-зверя» помнят все читавшие. О том, что его спокойствие, медлительность, мягкость были не от природы, а от самоукрощения, я, конечно, не знал; думаю, что знали немногие.
Откуда он родом, мать не знала сама. Отец его служил в провинциальном банке и ездил по Южной России. Украинский язык он знал хорошо; мать говорила, что в нем была то ли сербская, то ли болгарская кровь; еврейскую отрицала, но я не очень этому верю. В Москву он приехал в двадцать лет из города Ромны. Высшего образования у него никогда не было (и он всегда чувствовал эту ущербность): всему, что знал, он научился сам. Мне предлагали навести справки о его однофамильцах, но мне он понятнее таким: без роду, без племени. Когда он умер, ему было 53 года. Я сейчас старше.
Мое детство
«Ваше первое воспоминание?» – спросили меня. Я ответил: «Лето, дача, терраса, ступеньки вверх на террасу. Серые, потрескавшиеся, залитые солнцем. На верхней ступеньке стоит женщина, я вижу только ее босые толстые ступни. А перед террасой слева направо опрометью бежит рябая курица». (При желании, наверное, из этого можно сразу вычитать многое. Например, страх перед женщиной: я боюсь поднять глаза на ее лицо. А из этого вывести многое другое в моей жизни. Не знаю только, что бы здесь означала курица.)
Перед террасой была хозяйская клумба. Однажды я сорвал на ней цветок. Этого делать было нельзя. Мать спросила меня: «Какая у тебя любимая игрушка?» Я показал на лошадь-качалку. Она подошла и оторвала ей хвост.
Говорят, когда меня оставляли одного в комнате, то, чтобы я ничего не повредил, меня привязывали на длинную ниточку к ножке стула. Я этого не помню: вероятно, это было слишком неприятно. Моя взрослая дочь, детский психолог, узнавши об этом, всплеснула руками и воскликнула: «И они еще думали, что у них вырастет нормальный ребенок!» Мне кажется, я с тех пор всю жизнь чувствовал себя несвободным – не на цепи, а вот на такой длинной ниточке.
Мне в первый раз дали в руки ножницы: вырезывать бумажные фигурки. Это было интересно. Захотелось попробовать, можно ли так же резать и материю. Я разрезал край скатерти, и сразу стало страшно. Когда это увидела мать, она отобрала у меня ножницы, оттянула пальцами джемпер у меня на груди и одним взмахом вырезала в нем дыру размером с пятак: «Вот теперь всю жизнь будешь так ходить!» Самое ужасное было, что всю жизнь. Я помню этот джемпер как сейчас: со спины голубой, спереди полосатый, черный с желтым, как брюшко насекомого. Он был крепкий, его потом зашили и носили еще лет десять. Мне казалось, я грудью чувствую то место, где была дыра.
Когда я делал что-нибудь не так, мне говорили: «Что о тебе люди подумают!» и «На тебя смотреть противно!». Первого я не понимал: не все ли равно, что подумают чужие люди, если так плохо думают свои – те, которые могут сделать со мной что хотят? А что на меня смотреть противно, я запомнил на всю жизнь. Я сказал, что любимой игрушкой моей была лошадь-качалка, кажется, черная. Но я ее почти не помню, не помню и других игрушек. Помню только кубики с буквами. Не те, большие, где при
Я играю с кубиками в углу, косой пыльный свет падает из окна, бабушка у стола что-то произносит, я переспрашиваю: «Кто это – Пушкин?» – «Как, ты не знаешь, кто такой Пушкин!» Через несколько месяцев я говорил Пушкина часами наизусть: «Ветер по морю гуляет и кораблик подгоняет…» Недавно прошел тридцать седьмой год, год больших расправ и пушкинского юбилея. О расправах я не знал, а от юбилея остались книжки с картинками, конфетные коробочки в виде томиков с бакенбардами на обложке, лото «Сказки Пушкина». Будь я старше, это могло бы погубить для меня любую поэзию, но мне было четыре года.
Мы жили в двух комнатах коммунальной квартиры, в коридор меня не выпускали, соседей я даже не знал в лицо. Я рос при бабушке. Чтобы ей было легче, меня отдали в детскую группу: утром отвести, вечером привести, днем десяток детей из средних семей играет и занимается под присмотром пожилой степенной женщины с румяными щеками. Я в первый раз оказался среди детей – я забился в угол, под рояль, и ревел целый день. Больше меня туда не отводили.
Во второй детской группе, куда я попал, было легче. Это там, за игрой в песок, я вдруг понял, что все, что мы делаем, может быть уложено в слова и фразы, закругленные, как в книге. Опираясь животом на перила, я говорил: «Опираясь животом на перила, он говорил: “Несомненно, людоед не смог бы ворваться в замок…”».
Солнце бьет сквозь деревья, мы играем во дворе, один мальчик принес модель аэроплана, сколоченную из дощечек вкривь и вкось, она не летает, я с азартом ее ругаю. Меня окликают, я бегу к скамейке, где сидят взрослые, мне говорят: «А ты не критикуй, а посоветуй, как лучше». Я мчусь обратно и с ходу кричу: «А лучше попробовать поставить крыло вот так…» Слышу за спиною смех и удивляюсь старшим: сами велели и сами смеются?.. Но запомнил. Потом началась война.
Война и эвакуация
В витрине соседнего магазина среди волн лиловых тканей стояли две большие японские вазы с изогнутыми красавицами. Бабушка, остановившись, сказала: «Война с Японией – это еще ничего, а вот с Германией!..». Ночью я проснулся с криком, сбежались взрослые, желтый свет. «Боюсь войны с Германией!» Меня успокаивали: войны не будет, а если и будет, то наша армия сильная и т. д.
Война началась через несколько месяцев. Небо было серое, мы шли с матерью по дачной тропе через кустистый луг, навстречу бежала молодая незнакомая женщина, голова закинута, волосы по ветру: «Вы еще не знаете? Война! Молотов выступал по радио!» И мы заспешили домой.
Стали шуршать газеты. Была фотография первого немецкого перебежчика и бодрый разговор с ним. «Мама, кто такой Гитлер?» В Москву меня перевезли за два дня до отъезда; улицы глядели ослепшими окнами в косых бумажных крестах, чтоб не сыпались стекла. «Если будет воздушная тревога, не пугайся и не плачь, спокойно пойдем в бомбоубежище». Но в эти два дня тревоги не было. День отъезда был 6 июля, на отрывном детском календаре – шуточная картинка с мальчиком в панамке, заблудившимся в лесу: «Мама, где я?» Бескрайний асфальт предвокзальной паперти, тесные кучки ждущих на чемоданах и узлах. Это здесь мне показалось, что подменили мать: будто она отошла на десять минут, а вернулась чужая женщина, похожая на нее. Такой она и осталась для меня на всю жизнь.
Первый переезд – провал в памяти. Только конец его: высадка, ночь, тьма, путаница станционных рельсов под ногами, непровеянный сон в голове; потом серое утро в чужой квартире и, с высоты откоса, серая Волга до горизонта – город Горький.
Зной, пыльная, медленная дорога, мы в телеге, лошадиный хвост качается как маятник, а по сторонам – пустые поля.
Вокзальные залы, бескрайние, низкие, с тусклым, душным воздухом, плотно усиженные тесными семьями на кучках узлов или в оградах чемоданов. «Не ходи туда, тот мальчик очень грязный!» Оттого что нельзя было перейти через зал, он казался еще больше.
Поезда, медленные и тряские, где трудно повернуться среди сидящих и лежащих, а по проходу пробирается молодой хрипящий и трясущийся нищий, из розового обрубка руки торчит белая кость. («Только бы не теплушка!» – говорила бабушка.) Бесконечно-гулкий мост над серой ширью за окном, это Обь. По вагону ходит мятая газетная вырезка, два мелких столбца стихов с картинкой сверху, и пожилой сосед серьезно передает ее шестилетнему мне. Это «Жди меня», и запоминаются непонятные «желтые дожди».
Забайкалье: складки холмов, щетинящихся хвоями, окаменелые глиняные колеи и колдобины на дороге, бревенчатые избы по сторонам, в одной живем мы. Это называется Шахтамá, ударение на последнем слоге. Мерзлые стекла, в раскрытую дверь входит пар, а потом человек в ватнике. «Товарищ…» – обращается к нему заискивающе мать. «Я гражданин, а не товарищ», – поправляет он.
Конторская комната набита народом, светло от заоконного снега и лилово от махорочного дыма. Мать наклоняется ко мне: «По радио будет Сталин, сейчас ты услышишь его голос» – и голос сквозь треск, спокойный и со странным выговором. Это ноябрь 1941-го. Через месяц, ночью (я уже в постели) из-за беленой перегородки доносится едва слышимое радио: «Освобожден Можайск», – и я облегченно вздыхаю в подушку: о Можайске взрослые тревожно говорили каждый день.
Опять поезд и холмистые скаты за окном, бурые лбы скал под вздыбленными елками и соснами – Урал; и я у окна ловлю в них декорации сцен бесконечной сказки, которую я сочиняю, засыпая.
Тесная комната, дотемна разгороженная шкафами, – это Свердловск; белый квадратный фасад ввысь – это под Свердловском Асбест; до неба – горы мелких сухих камней, пересыпающихся под ногами, по ним лезешь-лезешь вверх, а все ни с места, – это отвалы шахт, это под Асбестом поселок Изумруды. (Правда изумруды: соседкина дочь показывает мне камешек с блестящей зеленой крупинкой, найденный там, в отвале.) Сперва низкий барак, почти пустая комната, кровать поперек, бурьян за окном; потом – единственное в поселке двухэтажное здание, внизу контора (там машинисткой работает моя мать), перед домом на солнце чертежные доски с листами, где калька превращается в синьку. В жилой комнате бочка с черной водой, воду носят ведрами. Отломи на стене кусок штукатурки – под ним казарменно-ровными рядами коричневые спины ждущих своей ночи клопов.
За углом двухэтажки – желтая глиняная яма среди мокрой густо-зеленой травы. Стоя у стены, я разминаю тугой комок глины и вдруг впервые понимаю, что этот комок – одно, а цвет его – другое, а тугое ощущение в пальцах – третье. Этот момент понимания запомнился тревогой на всю жизнь. Глина была желтая и резалась перочинным ножом.
Самое частое слово в разговорах – Сталинград. «Так немцы взяли Сталинград?» – «Нет, они воюют и воюют в городе». Когда началось победное наступление, учредили новые мундиры с погонами, фотографии их были напечатаны на непривычных к тому газетных листах. (А в учебнике русского языка еще писалось: «суффикс –
Я был тихий, местные в насмешку спрашивали в Забайкалье: «Ты девчонка или парнишка?», на Урале: «Ты девка или парень?» Соседка по бараку, тяжелая и твердая, сказала матери: «Он у вас все фразы до конца договаривает».
Школа
До войны в школу шли с восьми лет, в войну стали идти с семи. Мы возвращались из эвакуации в Москву, в первом классе я не учился, а пошел в Москве сразу во второй: непривычный среди привычных.
Школа обдала шквалом многоголовья, многоголосья, людоворота по трем этажам – в вихрях пыли, исполосованной рыжим солнцем сквозь тусклые стекла. Было тесно и бедно. Потертые куртки, заплатанные локти, осунувшиеся лица, хваткие глаза: все разные, и все на одно лицо. Все движенья быстрые, все слова непонятные, все порядки неизвестные. Все мои ответы невпопад, а за это бьют. Бьют по правилам, и этих правил они всегда знают больше, чем я. Штукатурка сыплется с отсырелых стен на мусорный пол, и когда падаешь, то видишь, какой он грязный и затоптанный.
Между переменами были уроки. Сидели по трое на двухместных партах, крашенных черным по изрезанному дереву; в дырке – одна на троих жестяная чернильница с лиловатой водицей. Впереди – серая от старости, исцарапанная доска, на которой почти не виден бледный мел. Накануне на фронте взяли четыре города, их названия нужно было записать в тетрадку. Я пишу: Ельня, Глухов, Севск, Рыльск – так радиоголос перечислял их в приказе. На меня посмотрели странно: на доске они были названы в другом порядке. Оказалось, что я близорук: все видят доску, а я не вижу. Через месяц я стал носить очки: «Очкарик! четырехглазый!» На перемену нужно было их снимать: собьют.
Потом хаос теснящихся лиц стал рассыпаться на роли: мрачный силач, вертлявый крикун, забияка, блатной, увалень, шут. Когда через год перевелся в другую школу, я увидел вокруг те же маски, и между ними было уже легче найти себе место.
Я бреду из школы по слякотному переулку, меня нагоняют ражие и зычные старшеклассники. Один уже заносит руку меня ударить. Другой говорит: «Не тронь, я его знаю, он хороший парень: вот я ему скажу, и он у меня наземь сядет, – а ну сядь!» Я подсовываю под себя в грязь облупленный портфель и сажусь на него, думая только об одном: как бы он не сказал: «Чего жульничаешь? не на портфель, а на тротуар!» – а на тротуаре липкая, черная грязь. Но нет, сегодня он не злой, и парни, хохоча, проходят мимо.
Уроки, тесные и душные, были передышками между драчливой толчеей перемен; болезни – передышками между обреченностями на школу. Ветрянка, краснуха, свинка: не поворотить шею, не почесаться под повязками. Тетка на работе, троюродный брат до поры в школе; придет злой, начнет командовать, будет плохо. Но пока можно долго лежать под комковатым одеялом и читать Жюль Верна в старой книжке с узким газетным шрифтом и с ятями. Тихо. Краем глаза я вижу под столом черный комочек с хвостиком; не успел я подумать «мышь», он уже мелькнул и исчез.
Наше разоренное жилье в Замоскворечье привели в порядок: в окнах уже не фанера, и в щелях не свистит ветер. В третий класс я иду уже в другую школу. Здесь спокойнее, и я уже привык. Но все так же тесно, занятия идут в две смены, и когда мы во второй, то на уроках сумерки, а на лицах усталость. В голове пусто, слова учительницы шелестят мимо слуха, взгляд бродит по карте мира на стене, где среди лиловой и серой Африки одиноко надписан город Мурзук. Возвращаюсь домой по переулкам, от фонаря к фонарю, и вдруг понимаю: вот сейчас я вспоминаю Жюль Верна, а на прошлом углу я думал о чем-то другом, уже не помню о чем, но мысль не прерывалась; наверное, если ее всю, от утра до вечера, вытянуть и записать, то это и буду настоящий я, а остальное неважно.
Тяжелей всего было в пятом классе. Начинается созревание, в ребятах бродят темные гормоны, у всех чешутся кулаки подраться. Я ухожу в болезнь: у меня что-то вроде суставного ревматизма, колени и локти как будто скрипят без смазки. Врачи говорят: это от быстрого роста. Больно, но не очень; однако я притворяюсь, что не могу ходить, и восемь месяцев лежу на спине, не шевеля ногами. Изредка из школы приходят учителя, и я отвечаю им про Карла Великого, водоросль вольвокс и лермонтовские «Три пальмы». Видимо, я хорошо выбрал время: когда кончился этот год и я пошел в седьмой класс, то меня уже не били. Возрастной перевал остался позади.
Моего школьного товарища звали Володя Смирнов; он утонул на Рижском взморье, когда нам было по двадцать лет. Он был сыном Веры Васильевны Смирновой, критика, и Ивана Игнатьевича Халтурина, детского писателя (того, который сделал книгу В. К. Арсеньева «Дерсу Узала»). Я сказал: «Нас не очень сильно били: нас было неинтересно бить», Ив. Игн. откликнулся: «Ты всю жизнь себе так построил, чтобы тебя было неинтересно бить». Наверное, правда.
Потом, на четвертом курсе университета, у нас была педагогическая практика: по два урока русского языка и словесности в средней школе. Это было несерьезно: постоянная учительница сидела на задней парте, под ее взглядом ребята смирно и нехотя слушали неумелых практикантов. Но мне не повезло: нам с напарницей достался как раз пятый класс, в котором как раз заболела учительница, и мы должны были целый месяц управляться одни. Это было адом: я словно опять тонул в кипящем буйстве гормонального возраста. Потом по ночам мне долго снились кричащие головы на грядках парт.
Это были дети 1945 года рождения; потом мне было забавно думать, что самые близкие мои товарищи по науке – тоже 45-го года рождения и могли быть среди них.
А вообще школа была хорошая.
Здесь мне нужно написать о моем товарище, который утонул. Мы с женой, ничего не зная, приехали в Дубулты, стали искать Веру Васильевну, нам сказали: «А-а, это у которой несчастье!» – не «с которой», а «у которой», и все стало ясно. Но я не могу этого сделать: об очень хороших людях писать слишком трудно. Пусть вместо этого здесь будет перевод чужих стихов. Мы с ним любили английские стихи и греческие мифы.
Джон Мильтон. Ликид
Университет
Вступительных экзаменов в МГУ я не сдавал: у меня была серебряная медаль, с которой тогда принимали по собеседованию. Спросили, что я читал из античной литературы, я долго перечислял, на полперечне вспомнил: «Ах да, Гомер». Больше вопросов не задавали.
Сейчас классическое отделение на филологическом факультете МГУ – одно из самых престижных. В 1952 году, наоборот, туда загоняли силою. Сталин под конец жизни захотел наряду со многим прочим возродить классические гимназии: ввел раздельное обучение и школьную форму, а потом стал вводить латинский язык. Для этого нужно было очень много латинских учителей, их должны были дать классические отделения, а на классические отделения никто не шел: молодые люди рвались ближе к жизни. Поэтому тем, кто не набрал проходной балл на русское или романо-германское отделение, говорили: или забирайте документы, или зачисляйтесь на классическое. На первом курсе набралось 25 человек, из них по доброй воле – двое; как все остальные ненавидели свою античную специальность, объяснять не надо. Прошло три года, Сталин умер, стало ясно, что классических гимназий не будет, и деканат нехотя предложил: пусть кто хочет переходит на русское, им даже дадут лишний год, чтобы досдать предметы русской программы. Перешла только половина; двенадцать человек остались на классическом до конца, хорошо понимая, что с работой им будет трудно. И, окончив курс, почти все остались так или иначе при античной специальности: преподавали в «педе» или в «меде». Кроме тех, кого увело в сторону ощутимое призвание – как В. Непомнящего, который сделался пушкинистом. Это значит, что на классическом отделении были очень хорошие преподаватели: они учили так, что студенты полюбили ненавистную античность.
Нас было две группы: в нашей греческий вел А. Н. Попов, латынь – К. Ф. Мейер, в параллельной латынь вел Попов, греческий – Ж. С. Покровская. С. И. Радциг читал историю литературы.
Заведующим кафедрой был Н. Ф. Дератани – партийный человек, высокий, сухой, выцветший; когда-то перед революцией он даже напечатал диссертацию об Овидии на настоящей латыни, в которой, однако, вместо in
Самым популярным был С. И. Радциг – белоснежная голова над черным пиджаком, розовое лицо, сутулые плечи и гулкий голос, которым он пел над завороженными первокурсниками строчки Гомера по-гречески и пересказы всего остального. Все фразы у него, и не только в лекциях, а и в разговорах, выгибали спины интонационными дугами и кончались гулкими ударами – никто из учившихся у него не мог этого забыть. Он читал общий курс античной литературы на всех отделениях филфака и даже на факультете журналистики, и когда выпускники при встрече обменивались воспоминаниями, то паролем было: «А Радциг!..». Но глубже, чем для первого курса, он не рассказывал никогда и ничего.
Больше всего мне дали преподаватели языков.
А. Н. Попов (тоже нарицательный: «Попов и Шендяпин» назывался учебник латинского языка) – с седой бородкой, круглый, быстрый, дирижирующий указкой, со вкусом выговаривал интонационную дугу протасиса и аподосиса. Ни на секунду не дававший отвлечься, он был особенно хорош, когда изредка отвлекался сам: прижмуривал глаза и диктовал для перевода на греческий стихи А. К. Толстого (условные предложения: «И если б – курган-твой-высокий – сравнялся бы! с полем пустым – то сла-ава – разлившись-далеко – была-бы-курганом-твоим») или приводил примеры из семантики, старой, понятной, по Бреалю («по-русски
К. Ф. Мейер, медленный, усталый, с больной ногой, тяжело опиравшийся на палку с набалдашником в виде белого горбуна, не отвлекался никогда; но латинские склонения и спряжения выстраивались у него побатальонно с такой несокрушимой дисциплиной, что следить за ними было интереснее, чем за любыми отвлечениями. Я до сих пор не перестаю восхищаться его педагогическим талантом.
Все они были дореволюционной формации, все они пересиживали двадцать пореволюционных лет кто как мог: Дератани писал предисловия к античным книжкам «Академии» (выводя всех поэтов из товарно-денежных отношений, это было как заклинание), Попов, кажется, работал юрисконсультом, Мейер преподавал математику в артиллерийском училище. Когда перед войной филологию возобновили и С. И. Соболевский стал собирать преподавателей, Мейер сказал было: «Да мы, наверное, все забыли…», но Соболевский ответил: «Не так мы вас учили, чтобы за какие-то двадцать лет все забыть!» – и Мейер смолк.
Знали мы о своих учителях мало. Когда во время хрущевской оттепели Кремль открыли для посетителей, кто-то из нас спросил Радцига: «Сергей Иванович, а вы бывали в Кремле?» – «Я там жил!» (это было, когда в незапамятные времена он проходил военную службу, но когда и как, сказано было невнятно). Такие проговорки были редки, по-человечески мы представляли себе наших преподавателей плохо, и по молодой бесчувственности интересовались ими мало, хотя и бывали группами у них дома на предэкзаменационных консультациях.
Что такое наука, они не задумывались: наука – это то, чему их учили в молодости и чему они в том же виде должны были учить нас в старости. Древние языки нужно было знать, чтобы читать античных авторов, а читать авторов – чтобы знать языки. Изредка Попов, отвлекаясь, вспоминал хорошие книги, которые читал в молодости: того же Бреаля или «Тацита» Буассье. Или Радциг бранил переводы Вячеслава Иванова из Эсхила. Темы курсовых и дипломных работ были тоже на гимназическом уровне: условные предложения в «Меморабилиях» или образ Креонта в «Антигоне». До них не добиралась даже советская идеология. Самостоятельным интересам было взяться неоткуда. О том, что в науке бывают нерешенные вопросы, мы не задумывались. Только однажды худенький А. С. Ахманов, рассказывавший нам историю греческой философии, мимоходом бросил: «Прежде чем спорить, что такое реализм, нужно договориться, что такое
Можно было дожить до диплома, не прочитав ни одной иностранной книги по своему предмету. Тем более, что новые языки мы знали неважно: один язык на первых двух курсах, а потом недолгие попытки факультативов или самоученичество. О том, что существует библиографический ежегодник «L’Année philologique», без которого не может существовать античник, мы не слышали ни разу: я узнал о нем случайно, в предисловии к какой-то английской книге было написано «сокращения в сносках – по АР», я подумал: «вот какой еще, оказывается, есть журнал», пошел искать, а меня направили в справочный отдел. Эта старозаветность переменилась уже после нас – когда заведовать кафедрой стала Тахо-Годи, а среди студентов оказался Аверинцев. «Когда К. П. Полонская вслед за Аверинцевым вместо “новая комедия” стала говорить
На первом курсе курсовые писали по русскому языку, на втором (когда праздновался 2400-летний юбилей Аристофана как борца за мир) я писал сопоставление, по-нынешнему выражаясь, структурных особенностей «Мистерии-буфф» Маяковского и комедий Аристофана, которые знал, конечно, только по переводу. Потом, вплоть до диплома, писал о литературных сатирах и посланиях Горация: пробовал увязать их с общественной и политической борьбой при Августе. Вот и влияние советской идеологии: ему ничуть не мешал мой интерес к русским формалистам, которые были совсем не в моде.
Способностей к языкам у меня не было, поэтому я сразу уклонился не в языки, а в литературу. По-латыни читать было легче, чем по-гречески, поэтому латинской литературой я занимался больше – читал сверх программы Светония и Валерия Максима. История языков преподавалась скучно, Эрну и Нидерман были сухи, а общее языкознание нам дали только поздно и кратко – жаль. Трудно ли было учиться? Интересному – нетрудно, а скучному труднее, как всегда. Интересов, кроме учебы, у меня не было (ходил на лекции Бонди по стиховедению, но это тоже учеба), характер у меня необщительный (с одногруппниками два года оставался на «вы»), поэтому о студенческой жизни рассказывать не решаюсь. Курсом старше нас на классическом училось только три человека, а перед этим три года приема на отделение вообще не было, так что и тут – ни общения, ни преемственности. Легенд на кафедре не было, а если и были, то до нас не доходили. Им неоткуда было взяться: классическая филология всего пятнадцать лет назад была восстановлена как наука, а до этого пятнадцать лет не существовала. При нас на подоконниках стояли коробки с кучами старых бумаг – это были аккуратно написанные от руки программы курсов, распланированных еще в войну в Ашхабаде, где воссоединялся факультет.
Учился я главным образом по книгам и потом объяснял молодым студентам: «Университет – это пять лет самообразования на государственный счет, с некоторыми помехами, вроде посещения лекций, но преодолимыми».
Имли
В Институте мировой литературы – на Поварской, бывшей Воровского, бывшей опять же Поварской, – я прослужил тридцать лет и три года. До мировой литературы в этом доме было управление коннозаводства, а до коннозаводства – дворянский особняк: желтые стены, белые колонны, в бельэтаже – музей Горького, свет и блеск, в тесном и темном нижнем этаже – институт.
Актовый зал – бывший бальный, с хорошей акустикой. Но концы поменялись: где был оркестр, там грядки стульев, а где танцевали, там зеленый стол президиума и кафедра с капризным микрофоном. Шепот в зале хорошо слышен в президиуме, а речи из президиума плохо слышны в зале.
Над президиумом огромный черный бюст Горького. Когда, скучая на заседаниях, смотришь на него, то видишь, что он противоестественно похож на Ленина: как будто Ленину надели косматые волосы и усы буревестника. По стенам были витрины про мировое значение Горького: обложки по-арабски, афиши по-венгерски, фотографии «На дне» по-китайски. Потом витрины убрали, а в углу под потолком повесили строем фотографии директоров института за 40 лет: от Луппола до Сучкова.
Когда реабилитировали Луппола, в стенгазете напечатали статью «Первый директор нашего института». Перед газетой стояли Егоров и Наркирьер. Один сказал: «Ну вот, уже можно писать историю института». Другой ответил: «Нет, знаете, лучше подождать: ведь Луппол был не первым директором, первым был Каменев».
Когда я поступал в институт, директором был старый рапповец Анисимов: большой, рыхлый, покрякивающий, покрикивающий. Когда молодой Палиевский, либерально призывая свежим взглядом взглянуть на советскую литературу, спешил оговориться: «… нет, конечно, Авербах был злым гением РАППа», – то Анисимов, раскинувшись в кресле, благодушно ворчал: «Ну, какой же Леопольд гений? помните, Яков Ефимович?..»
(Яков Ефимович, Жорж Эльсберг, тучное туловище, гладкая голова и глаза, как пули. У него припечатанная слава доносчика и губителя. Выжившие возвращались и даже пытались шуметь, но он все так же величаво управлял сектором теории. О разоблаченном Эльсберге кто-то сказал: зачем бить лежачего? Столович ответил: «Он не лежачий, он ползучий». Я не был с ним знаком, но однажды он остановил меня в коридоре, сказал: «Ваша статья о Горации мне понравилась» – и пожал руку. Когда буду писать «мои встречи со знаменитыми людьми», напишу: видел в подворотне Пастернака, чокнулся с Игорем Ильинским, на военном деле меня учил маршировать Зализняк, а Эльсберг пожал мне руку.)
Читать статьи Анисимова никто не мог. И все-таки старая М. Е. Грабарь-Пассек смотрела на него снисходительно. «Вы не думайте, я много преподавала на рабфаках, знаю эту породу из низов, они хорошо рвались к науке. Ну а потом, конечно, каждый делал свою жизнь по-своему».
Самый громкий из рапповцев, Ермилов, демагог всех литературных режимов, тоже кончал век в ИМЛИ. Я его не видел, а только слышал: общеинститутские собрания были многолюдны, не вместившиеся в зал слушали из-за дверей, с широкой балюстрады над мраморной лестницей. У Юрия Олеши в «Трех толстяках» был такой капитан Цереп, от голоса которого возникало ощущение выбитого зуба. Вот такой голос был у Ермилова. О чем он говорил, я не помню.
В этом же зале, в красном и черном, говорились гражданские слова над умершими, и с балюстрады было видно, как по лестнице сплывал в толпе гроб с Анисимовым. Лицо в гробу было похоже на кучу теста.
Здесь же выдвигали на большую премию воспоминания генерального секретаря товарища Брежнева: «Малая земля», «Возрождение», «Целина». Д. Д. Благой, ветеран идеологической пушкинистики, – круглая голова в тюбетейке, розовая улыбка и незрячие глаза за очками – с ликующим звоном в голосе восклицал, что это классика исторической прозы, достойная стоять рядом с «Капитанской дочкой» и «Тарасом Бульбой». Зачем он это делал? – спрашивала потом Л. Я. Гинзбург, – член-корреспондентом он уже был, а полным академиком все равно не стал бы. Значит, бескорыстно, по велению души.
(В молодости Благой писал стихи. В журнальную страницу с его стихотворением в рамочке из розочек была завернута греческая грамматика из библиотеки С. И. Соболевского, которую нам пришлось разбирать; а на обороте начиналась научно-фантастическая повесть: «Ясным весенним утром 1951 г. от Кронштадта отплывал ледокол “Святой Георгий” под командой графа такого-то, направлявшийся исследовать Северный полюс…»)
Однажды дирекция захотела от нашего античного сектора какой-то срочной внеочередной работы. Я с наслаждением сказал: «Никак нельзя: не запланировано». Директор – почти просительно: «Ну, на энтузиазме – как Возрождение». – «Возрождение было индивидуалистическое, а у нас труды коллективные». Лица окружающих стали непроницаемыми, а мне объяснили, что речь идет о «Возрождении» товарища Брежнева. «В таком случае прошу считать сказанное игрой слов». Это было уже при директоре Бердникове – том, который когда-то, в 1949-м, был деканом в Ленинграде и делал там погром космополитов, а помощником его был Ф. Абрамов, потом – уважаемый писатель.
При директорах были заместители, ученые секретари, парторги. Заместителем был В. Р. Щербина («Ленин и русская литература»). Директора сменялись, а он сидел: бурый, деревянный, поскрипывающий, с бесцветными глазами, как будто пустивший корни в своем кресле. Почерк у него был похож на неровную кардиограмму. Мы спрашивали институтских машинисток, как они с такого почерка печатают, они сказали: «Наизусть».
(А мне хочется помянуть его добром за то, что я слышал от него запомнившийся рассказ – в застолье, после защиты одного грузинского диссертанта. Ездил он по делам Союза писателей в Тбилиси к их начальнику Григорию Леонидзе. Кончили дела, пошли в ресторан, отдыхают. Подходит официант: в соседней комнате пирует бригада рабочих, сдавших постройку, они узнали, что здесь поэт Леонидзе, и хотели бы его приветствовать. Пошли в соседнюю комнату. И там каждый из этих рабочих поднял тост за поэта Леонидзе, и каждый прочитал на память что-то из его стихов, и ни один не повторился. Но это уже не относится к Институту мировой литературы.)
Когда Щербина кончился, заместителем директоров стал П. Палиевский. На одной конференции в этом же зале он мне сказал: «Я всегда восхищаюсь, как четко вы формулируете все то, что для меня неприемлемо». Я ответил: «Моя специальность – быть адвокатом дьявола».
Здесь устраивались историко-литературные юбилеи. Каждый сектор подавал план на будущий год: будут круглые даты со дня рождения и смерти таких-то писателей. Вольтер и Руссо умерли в один год, их чествовали вместе. «Всю жизнь не могли терпеть друг друга, а у нас – рядом!» – сказал Аверинцев.
«Ну, у вас, античников, как всегда, никаких юбилеев?» – устало спросил, составляя план, секретарь западного отдела старый циник Ф. С. Наркирьер с отстреленным пальцем. «Есть! – вдруг вспомнил я. – Ровно 1900 лет назад репрессированы Нероном сразу Сенека, Петроний и Лукан». – «Репрессированы? – проницательно посмотрел он. – Знаете, дата какая-то некруглая: давайте подождем еще сто лет».
Юбилейные заседания были очень скучные, явка обязательна. На пушкинском юбилее рядом тосковала Е. В. Ермилова – та, у которой в статьях даже Кузмин получался елейным и богоугодным. Когда в третий раз с кафедры процитировали «На свете счастья нет, а есть покой и воля», она вздохнула: «А что же такое счастье, как не покой и воля?» Я подумал: «а ведь правда»…
Сучков
Считалось, что лучшим директором Института мировой литературы на нашей памяти был Б. Сучков: умный и не злой. Я тоже так думаю. Но моя приязнь к нему – скорее за одно-единственное слово, сказанное с неположенной для директора интонацией.
Он был сытый, важный, вальяжный, барственный. Когда-то начинал делать большую карьеру при ЦК, вызвал зависть, попал на каторгу, после возвращения был в редколлегии «Знамени», а потом стал директором ИМЛИ. Говорил по-немецки, а это в Институте мировой литературы умел не каждый. Переводил на официальный язык Фейхтвангера, Манна и Кафку, и оказывалось: да, в их мыслях ничего опасного нет, их можно спокойно печатать по-русски. А роман Достоевского «Бесы» нужно не замалчивать, а изучать, потому что это – предупреждение о китайской культурной революции. Тогда, в 1971-м, только такая логика и допускалась.
К институтским ученым он относился с откровенным презрением. На расширенном заседании дирекции говорил: «Ну вот, пишете вы о революционных демократах, а кто из вас читал Бокля? поднимите руки!». Ни один маститый не поднял. Мне стало так стыдно, что я поднял руку, – хоть и не имел на это права: я читал не Бокля, а Дрэпера.
Наш античный сектор готовил сборники «Памятники средневековой латинской литературы». До этого о такой поповской литературе вообще не полагалось говорить. В 1970-м вышел первый том, в 1972-м второй. Мы, конечно, отбирали тексты самые светские и просветительские, но все равно в них на каждой странице были и
Мне позвонили из института: в 10 часов явиться к директору. Я пришел, его еще нет, жду у него в кабинете. Размашисто входит Сучков; снимая пальто, вполоборота говорит: «Ну что, неприятности из-за вас?!» Я не успел поставить голос и спросил по-обыкновенному просто: «От кого?» И он, шагая от дверей к столу, так же, по-разговорному просто ответил: «От Федосеева». А потом сел за директорский стол и начал говорить по-положенному – официально и властно. Вот эту человеческую интонацию одного только слова я и запомнил, потому что больше ни при каких обстоятельствах, никогда и ни от кого из начальства я таких не слышал.
Официальных разговоров было еще много. Весь сектор вызывали к директору, и он объяснял нам, какая была мракобесная средневековая культура. Мы говорили «понимаем», но, видимо, недостаточно убежденно, и Сучков усиливал гиперболы. Когда он сказал, что в европейских монастырях процветало людоедство, я заволновался и раскрыл рот. Аверинцев, сидевший рядом, меня удержал. Потом он сказал мне: «Вы хотели выйти из роли».
Венцом события должно было быть осуждение работы на заседании Отделения литературы и языка под председательством командующего филологией, академика М. Б. Храпченко. Я написал признание ошибок по всем требованиям этого жанра и прочитал его по бумажке. Бумажка у меня сохранилась.
После такого отчета обсуждение на отделении стало вялым. Взбодрить его попробовал Р. А. Будагов, академик по романской филологии (когда-то элегантно читавший нам, первокурсникам, введение в языкознание по товарищу Сталину). Какой у него был интерес, я не знаю. Вот тут Сучков взметнулся громыхающим голосом: «Мы признаем свои ошибки, но мы не допустим, чтобы ошибки идеологические выдавались за политические. Книга прошла советскую цензуру и была признана пригодной для издания; те, кто в этом сомневаются, слишком много на себя берут» и т. д. Конечно, он защищал собственную репутацию, но делал это не за наш счет – и за то ему спасибо.
Третий том «Памятников средневековой латинской литературы» был уже готов к печати; его вернули на доработку под надежным надзором Самарина. Дорабатывали его трижды, всякий раз применительно к новым идеологическим веяниям. Один раз он даже попал в издательство, два месяца редактировался до идеального состояния и все-таки был возвращен – на всякий случай. Так он и не вышел за 30 лет.
Через год после того заседания Аверинцев летел на конференцию в Венгрию: дальше тогда не пускали. В самолете ему случилось сидеть рядом с Храпченко. Храпченко посмотрел на него проницательно и сказал: «А ведь неискренно покаялся тогда Гаспаров! неискренно!».
Я почти уверен: причиной всему было то, что в «Памятниках латинской литературы» слово «Бог» было напечатано с большой буквы. Это раздражало глаз Федосеева и других. Но теперь, кажется, наоборот, слово «Бог» полагается писать с большой буквы даже у Маяковского.
Самарин
В институте умер очередной директор, наступило междуцарствие. Все имена возможных кандидатов были какие-то слишком бледные. «А почему не Самарин?» – спросил меня мой знакомый историк. «Он не член партии». – «Странно, – задумчиво сказал мой собеседник, – его нужно бы принять в партию honoris causa». Позже я узнал, что Самарин все-таки был членом партии, но, кажется, вскоре после войны его исключили (не по политическим, а по морально-бытовым мотивам), чем, видимо, и объяснялась его сверхосторожность во всем – избегал любого риска.
Роман Михайлович Самарин заведовал в университете романо-германской кафедрой, а в институте мировой литературы зарубежным отделом. Круглый живот, круглая голова, круглые очки, гладкие волосы. Круглые движения и круглые слова. Западную литературу нам, античникам, изучать было необязательно, но на Самарина мы ходили: читал он красиво. «И вот Боэций с друзьями, сидя в саду, обсуждал диалоги Платона, а из-за ограды виллы слышались песни проходивших солдат на непонятном готском языке. Последний римлянин старался их не замечать; но за ними было будущее». О Боэции в это время мало кто знал даже понаслышке. Но писал Самарин очень мало и очень блекло. Он был карьерист, но осторожнее многих: помнил, что слова – серебро, а молчание – золото.
Он много знал не только о Боэции. В наш античный сектор хотел поступить Г. С. Кнабе – античник, он служил на кафедре немецкого языка во ВГИКе. Самарин этого не хотел. Мы думали, что по антисемитству (Кнабе евреем не был, но это неважно). Оказалось, нет. М. Е. Грабарь-Пассек пришла с ним к Самарину, я был при них, как секретарь сектора. Сели за тесный стол, и Самарин спросил: «Ну-с, так что с вами было такого-то июня 1944 года?» Выяснилось, что в этот день Кнабе поссорился с воксовским начальством и взял назад уже поданное заявление в партию. Дальнейший разговор был уже ненужным.
В самаринском отделе работал тогда еще молодой Г. Гачев; его отец только что был посмертно реабилитирован. Гачев писал о различном образе космоса в различных национальных сознаниях. «Как будто взбесившаяся газета заговорила языком Андрея Белого!» – тоскливо заметил С. Аверинцев. Но Самарин не любил Гачева за что-то другое. Обсуждалась его работа «Индийский космос глазами древних греков»: если ее не утвердят, то его уволят. Позвали меня как античника, спросили первым. Я сказал: по-видимому, хорошо и утверждения заслуживает, но, конечно, я не специалист и т. д. Самарин стал направлять дальнейшие прения: «Видите, так как античник не считает себя специалистом, то будем осторожны…» Когда он повторил это в третий раз, я сказал: «Еще раз: считаю, что заслуживает утверждения». Работу утвердили, но Гачева все равно уволили. В нашем античном секторе не было тогда заведующего, я больше года числился исполняющим обязанности. Мне сказали: «Директор давно хочет сделать вас заведующим, но Самарин против: он не прощает вам того гачевского заседания». Я не поверил. Но, видимо, это было так: когда меня наконец объявили заведующим, Самарин вызвал меня, встал из-за стола и зычно спросил: «Ну как, будем дисциплинированными?» Я сделал соответственное лицо и ответил: «Так точно!»
Он был родом из Харькова. В начале 1920-х годов там был хороший культурный центр, оттуда вышел А. И. Белецкий, друг моего шефа Ф. А. Петровского: украинский академик, мемориальный бюст у подъезда. Лет через десять после самаринской смерти я познакомился в писательском доме со старой, доброй и умной переводчицей А. Андрес (письма Флобера и пр.). Она тоже была из Харькова, хорошо знала отца Самарина – гимназический, а потом школьный учитель, это он сделал людьми всех, кто вышел из Харькова. О сыне она говорить избегала. Однажды она упомянула Белецкого. Я ничего не сказал, но она перебила себя: «Вы, верно, слышали, будто Роман Михайлович – незаконный сын Белецкого? Нет. Этот слух пустил сам Роман Михайлович уже после войны – потому что старый Самарин в 1942-м не успел эвакуироваться, оставался в Харькове при немцах и Роман Михайлович боялся, что ему, сыну, это испортит карьеру. А Белецкий появился в самаринском доме, когда Роману было уже лет четырнадцать». После этого я стараюсь о Самарине не вспоминать.
Соболевский
Античным сектором в институте заведовал Сергей Иванович Соболевский. Когда я поступил под его начальство, ему шел девяносто второй год. Когда он умер, ему шел девяносто девятый. Было два самых старых античника: историк Виппер и филолог Соболевский. Молодые с непристойным интересом спорили, который из них доживет до ста лет. Виппер умер раньше, не дожив до девяноста восьми. Виппер был хороший ученый, я люблю его старый курс греческой истории. Зато Соболевский знал греческий язык лучше всех в России, а может быть, и не только в России.
Он уже не выходил из дому, сектор собирался у него в квартире. Стол был черный, вроде кухонного, и покрыт газетами. Стены комнаты – как будто закопченные: ремонта здесь не было с дореволюционных времен. У Соболевского было разрешение от Моссовета не делать ремонта – потому что от перекладки книг с его полок может потерять равновесие и разрушиться весь четырехэтажный дом в Кисловском переулке.
Над столом с высочайшего потолка на проводе свисала лампочка в казенном жестяном раструбе. Соболевский говорил: «А я помню, как появились первые керосиновые лампы. Тогда еще на небе была большая комета, и все говорили, что это к войне. И правда, началась франко-прусская война».
Чехов для него был писатель непонятный. «Почему у него архиерей умирает, не дожив до Пасхи? жалко ведь!» «Анна Каренина» была чем-то вроде текущей литературы, о которой еще рано судить. Вот Сергей Тимофеевич Аксаков – это классик.
Он был медленный, мягкий, как мешок, с близорукими светлыми глазками; рука при пожатии – как ватная. Почерк тоже медленный, мелкий и правильный, как в прописях. Подпись – с двумя инициалами и до последней буквы с точкой на конце:
«Никогда не начинайте писем “уважаемый такой-то”, только “многоуважаемый”. Это дворнику я могу сказать: “уважаемый”».
Античных авторов он читал, чтобы знать древние языки. Когда нужен был комментарий о чем-то кроме языка, он писал в примечании к Аристофану: «Удод – такая птица». О переходе Александра Македонского через снежные горы: «Нам это странно, потому что мы привыкли представлять себе Индию жаркой страной; но в горах, наверное, и в Индии бывает снег». О «Германии» Тацита: «Одни ученые считают, что Тацит написал “Германию”, чтобы предупредить римлян, какие опасные враги есть на севере; другие – что он хотел показать им образец нравственной жизни; но, скорее всего, он написал ее просто потому, что ему захотелось». Две последние фразы – из «Истории римской литературы», которую мне дали редактировать, когда я поступил в античный сектор; я указал на них Ф. А. Петровскому, он позволил их вычеркнуть.
«Вот Соломон Яковлевич Лурье пишет, что Евангелие похоже на речь Гая Гракха: «У птиц – гнезды, у зверей – норы, а человеку нет приюта». Ну и что? Случайное совпадение. Если Евангелие на что и похоже, то на Меморабилии Ксенофонта», – говорил он. И правда.
Из античных авторов он выписывал фразы на грамматические правила, из фраз составлял свои учебники греческого и латинского языка – один многотомный, два однотомных. Фразы выписывались безукоризненным почерком на клочках: на оборотах рукописей, изнанках конвертов, аптечных рецептах, конфетных обертках. Клочки хранились в коробках из-под печенья, из-под ботинок, из-под утюга – умятые, как стружки. Он был скуп.
«Какая сложная вещь язык, какие тонкие правила, а кто выдумал? Мужики греческие и латинские!»
Библиотеку свою, от которой мог разрушиться дом, он завещал Академии наук. У Академии она заняла три сырых подвала с тесными полками. Составлять ее каталог вчетвером, по два дня в неделю, пришлось два года. Среди полных собраний Платона ютились пачки опереточных либретто 1900 г. – оказывается, был любителем. В книгах попадались листки с русскими фразами для латинского перевода. Некоторые я запомнил:
«Преподавательское дело очень нелегкое, – говорил он. – Какая у тебя ни беда, а ты изволь быть спокойным и умным».
Была там и мелко исписанная тетрадка, начинавшаяся: «
Когда ему исполнилось девяносто пять, университет подарил ему огромную голову Зевса Отриколийского. «И зачем? Лучше бы уж Сократа». За здоровье его чокались виноградным соком. От Академии пришел с поздравлением сам Виноградов, он жил в соседнем доме. Оказалось, кроме славянской филологии в духовной академии Виноградов слушал и античность у старого Зелинского на семинарах-privatissima и помнил, как Зелинский брызгал слезами оттого, что не мог найти слов объяснить, почему так прекрасна строка Горация. С Соболевским они говорили о том, что фамилию Суворов, вероятно, нужно произносить Су’воров, Souwaroff: «сувор» – мелкий вор, как «сукровица» – жидкая кровь.
«А Сергей Михайлович Соловьев мне так и не смог сдать экзамен по греческому языку». Это тот Соловьев, поэт, который дружил с Белым, писал образцово-античные стихотворения и умирал в мании преследования: врач говорил: «Посмотрите мне в глаза. Разве мы хотим вам дурного?», а он отвечал: «Мне больно смотреть людям в глаза».
Работал Соболевский по ночам под той самой лампой с жестяным абажуром. В предисловии к переводу Эпикура он писал: «К сожалению, я не мог воспользоваться комментированным изданием Гассенди 1649 г. …В Москве он есть только в Ленинской библиотеке, для занятия дома оттуда книг не выдают, а заниматься переводом мне приходилось главным образом в вечерние и ночные часы, имея под рукой все мои книги… Впрочем, я утешаю себя той мыслью, что Гассенди был плохой эллинист…» и т. д.
В институте полагалось каждому составлять планы работы на пятилетку вперед. Соболевский говорил: «А я, вероятно, помру». Когда он слег и не мог больше работать, то хотел подать в отставку, чтобы не получать незаслуженную зарплату. Петровский успокаивал его: «У вас, Сергей Иванович, наработано на несколько пятилеток вперед».
Он жил неженатым. Уверяли, будто он собирался жениться, но невеста перед свадьбой сказала: «Надели бы вы, Сергей Иванович, чистую рубашку», – а он ответил: «Я, Машенька, меняю рубашки не по вторникам, а по четвергам», и свадьба разладилась. Ухаживала за ним экономка, старенькая и чистенькая. Мы ее почти не видели. Лет за десять до смерти он на ней женился, чтобы она за свои заботы получила наследство. Когда он умер, она попросила сотрудников сектора взять на память по ручке с пером из его запасов: он любил писчие принадлежности. Мне досталась стеклянная, витая жгутом, с узким перышком. Я ее потерял. Правда потом, после публикации этих воспоминаний, мне специально привезли такую же из Венеции.
Сталинская премия
Есть такая награда – Государственная премия Российской Федерации: отдельно за литературу и искусство и отдельно, кажется, за науку и технику. При Сталине она называлась Сталинской премией, после Сталина – Государственной премией СССР, а после СССР все запутались и уже не помнили, откуда она взялась и что значит. Получали ее идейно выдержанные писатели и артисты, иногда хорошие, иногда плохие.
Было «общество независимой интеллигенции» под названием «Мир культуры». В нем числились писатели Фазиль Искандер, Андрей Битов, композитор Шнитке, режиссер Любимов, Аверинцев, академик Лихачев, митрополит Питирим, а дела делали люди менее знаменитые и мало мне знакомые. Я думал, что оно давно развалилось, а оказалось, оно еще существовало. Когда я был в американской командировке, мне позвонила жена и сказала, что «Мир культуры» выдвинул меня на Государственную премию. Я сказал: «С ума они сошли». Выдвигать можно было работы последних лет, а у меня таких работ было всего лишь научно-популярная книжка по занимательному стихосложению и перевод с латинского стихов Авсония со статьей и комментарием; Кто такой Авсоний, об этом даже среди филологов знал не всякий.
Кто присуждал премии, я не знаю. Список награжденных оказался пестрым. Там были эстрадная звезда Алла Пугачева, руководитель иконописной школы архимандрит Зинон, старый фронтовой поэт Юрий Левитанский, православный композитор Свиридов и Лидия Чуковская (за «Записки об Ахматовой» – бывшая Сталинская премия!); там же оказался и я. Позвонили по телефону, сказали жене: 7 мая будут торжественно вручать аттестаты. «Где?» – «В Георгиевском зале». – «Где это?» С презрением в голосе объяснили: в Кремле. «У вас, конечно, есть машина?» – «Нет». – «Тогда за вами заедут».
Приехала широкая рассидистая машина, в ней сопровождающая дама. При въезде в Кремль – вдали видны огромные буквы «Россия»: это на гостинице в Зарядье. При входе в зал – картина во всю стену, вроде очень пестрой гигантомахии: кони, кольчуги и луки, видимо Ледовое побоище или Куликовская битва. В зале скамьи обтянуты георгиевскими цветами, рыжим и черным, чтобы сидеть на них задом. «Вон – три микрофона, средний с орлом – президентский, когда вызовут – подойдите туда, а для ответного слова – к правому». От мысли об ответном слове («две-три фразы!») мне стало нехорошо. Постепенно набирался народ: мешковатый седой Левитанский; режиссер Покровский с носом, как хобот; «вон в первом ряду – кудрявые затылки: рыжий – это Пугачева, а черный – Киркоров».
Полный свет, музыка-туш, входит Ельцин с калашной улыбкой, все встают, как перед учителем. Перед орленым микрофоном он читает одобрительные слова: сперва обо всех («почтить высший смысл жизни и ее предназначение…»), потом о каждом. Поэт Владимир Соколов – съеженный, с палочкой и бабочкой – получает Пушкинскую премию и говорит ответные слова: «Пушкин с нами всегда…». За Чуковскую получает премию и говорит за нее речь ее дочь: «В своих записках я старалась создать образ Ахматовой…» Каждому – красный диплом, коробка с орлом, рукопожатие сверху вниз, цветы, поворот в фас, вспышка фото, музыка-туш, аплодисменты. Ельцин – крупный и тяжелый, лауреаты рядом кажутся маленькими (у Гоголя о Собакевиче сказано: «похож на средней величины медведя»). Запнулся на ударении: «икόнопись? иконопи́сь?» – из публики подсказывают, но неправильно. К дамам наклоняется и целует в щечку. Кругленькая архитекторша, возвращаясь на свое место, удовлетворенно говорит: «Теперь неделю не буду умываться». Маленькая высохшая Юлия Борисова, которая играла Клеопатру, роняет медаль и падает, путаясь в длинном платье: она больна, ее недавно избили хулиганы на улице. Толстая Пугачева, лицо – как розовая маска, мини-юбка и легионерские ремни по голеням, говорит: «Эта премия – олицетворение народной любви…» – и жертвует ее пострадавшим от сахалинского землетрясения. Только Левитанский сказал неположенное: «Я был на двух войнах, и мне горько, что эту премию мне дают, когда идет третья…» Третья – это чеченская.
Заключительное слово Ельцина: «Вы должны возрождать великую духовность России…» Я записал.
Когда меня поставили к микрофону, я сказал: «Когда я начинал, моя отрасль филологии была несуществующей – идейно подозрительной. Теперь, как я понял, стиховедение получило государственное признание: я благодарен от лица всех ученых, которые им занимаются. Премию получила книга переводов из латинской поэзии. Пушкин сказал: переводчики – почтовые лошади просвещения; я чувствую себя вот такой лошадью, которой после очень большого перегона засыпали овса». Кроме пушкинского, у меня на уме был другой подтекст, из Гумилева: «Мой биограф будет очень счастлив, будет улыбаться два часа, как осел, перед которым в ясли свежего насыпали овса…» – но я его не подчеркивал. Так как это была единственная шутка за всю церемонию, то ее показали в «последних известиях» по телевизору; потом меня поздравляли с фразой про овес. А когда говорили «поздравляем с премией!», я отвечал: «со Сталинской!», и поздравлявшие смущались.
Премии я был рад по двум причинам: во-первых, деньги всегда нужны, а во-вторых, вторым кандидатом на премию по литературоведению был Никита Струве с книгами «Мандельштам» и «Литература и православие»; если премирующие предпочли не его – значит, критерий «православие – самодержавие – народность» еще не стал определяющим для нашего начальства. Не знаю, надолго ли.
Воспоминания о Сергее Боброве
Когда мне было двенадцать лет, я гостил летом в писательском Переделкине у моего школьного товарища. Он был сыном критика Веры Смирновой, это о нем упоминал Борис Пастернак в записях Л. Чуковской: «Это человеческий детеныш среди бегемотов». Он утонул, когда нам было по двадцать лет. Тогда, в детское лето, у Веры Васильевны была рукопись, которая называлась «Мальчик». Автором рукописи был седой человек, большой, крепкий, громкий, с палкой в размашистых руках. Он бранился на неизвестных мне людей, бросался шишками, собаку Шарика звал Трехосным Эллипсоидом, играл в шахматы, не глядя на доску, читал Тютчева так, что я до сих пор слышу «Итальянскую виллу» его голосом, и уничтожал меня за недостаточный интерес к математическим наукам. Его звали Сергей Павлович Бобров; имя это ничего нам не говорило.
Через два года вышла его книга «Волшебный двурог» – вроде «Алисы в стране математических чудес», где главы назывались схолиями, отступления были интереснее сюжета, шутки – лихие, картинки – Конашевичевы, а заглавная геометрическая фигура с полумесяцем не имела никакого отношения к действию. За непедагогическую яркость книгу тотчас разгромила твердая газета «Культура и жизнь». Следующая «занимательная математика» Боброва появилась через несколько лет и была надсадно-бледная. Но мы уже знали, что Бобров был поэтом, и читали в старых альманахах «Центрифуги» («такой-то турбогод») его малопонятные стихи и хлесткие рецензии: «Ну что же, дорогой читатель, наденем калоши и двинемся вглубь по канализационным тропам “Первого журнала русских футуристов”…»[2] Видели давний силуэт работы Кругликовой – усы торчат, губы надуты, над грудой бумаг размахивается рука с папиросой, сходство – как будто тридцати лет и не бывало. Это была невозвратная история. Когда потом в оттепельной «Литературной Москве» вдруг появились два стихотворения Боброва, филологи с изумлением говорили друг другу: «А Бобров-то!..»
Когда мне было двадцать пять лет, в Институте мировой литературы начала собираться стиховедческая группа. Ее можно было назвать клубом неудачников. Все старшие участники помнили, как наука стиховедения была отменена почти на тридцать лет, а их собственные работы в лучшем случае устаревали на корню. Председательствовал Л. И. Тимофеев, приходили Бонди, Квятковский, Никонов, Стеллецкий, один раз появился Голенищев-Кутузов. У Бонди была книга о стихе, зарезанная в корректуре. Штокмар в депрессии сжег полную картотеку рифм Маяковского. Нищий Квятковский был принят в Союз писателей за считанные годы до смерти и представляемые в комиссию несколько экземпляров своего «Поэтического словаря» 1940 году собирал по одному у знакомых. Квятковский отбыл свой срок в 1930-х на Онеге, Никонов в 1940-х – в Сибири, Голенищев в 1950-х – в Югославии: там, в тюрьме у Тито, он сочинял свою роспись словоразделов в русском стихе (все примеры – по памяти), вряд ли подумав, что это давно уже сделал Шенгели.
Бобров появился на первом же заседании. Он был похож на большую шину, из которой наполовину вышел воздух: такой же зычный, но уже замедленный. После заседания я одолел робость и подошел к нему: «Вы меня не помните, а я вас помню: я тот, который с Володей Смирновым…» – «А-а, да, конечно, Володя Смирнов, бедный мальчик…» – и он позвал прийти к нему домой. Дал для испытания два своих непечатавшихся этюда, «Ритмолог» и «Ритор в тюльпане», и один рассказ. В рассказе при каждой главе был эпиграф из Пушкина (А. П.), всякий раз прекрасный и забытый до неузнаваемости («Летит испуганная птица, услыша близкий шум весла», – откуда это?). В «Риторе» мимоходом было сказано: «Говорят, Достоевский предсказал большевиков, – помилуйте, да был ли такой илот, который не предсказал бы большевиков?» «Илот» мне понравился.
Я стал бывать у него почти каждую неделю. Это продолжалось десять лет. Когда я потом говорил о таком сроке людям, знавшим Боброва, они посматривали на меня снизу вверх: Бобров славился скверным характером. Но ему хотелось иметь собеседника для стиховедческих разговоров, и я оказался подходящим.
Как всякий писатель, а особенно вытесненный из литературы, он нуждался в самоутверждении. Первым русским поэтом нашего века был, конечно, он сам, а вторым – Пастернак. Особенно Пастернак тех времен, когда он, Бобров, издавал его в «Центрифуге». «Как он потом испортил “Марбург!” Только одну строфу не тронул, да и то потому, что ее процитировал Маяковский и сказал: “гениальная”». Уверял, что в молодости Пастернак был нетверд в русском языке: «Бобров, почему вы меня не поправили: “падет, главою очертя”, “а вправь пойдет Евфрат”? – а теперь критики говорят: неправильно». – «А я думал, вы нарочно». С очень большим уважением говорил об отце Пастернака: «Художники знают цену работе, крепкий был человек, Борису по струнке приходилось ходить. Однажды спросил меня: у Бориса настоящие стихи или так? Я ответил».
Об Асееве говорилось: «Какой талант! И какой был легкомысленный: ничего ведь не осталось. Впрочем, вот теперь премию получил, кто его знает? Однажды мы от него уходили в недоумении, а Оксана выходит за нами в переднюю и тихо говорит: вы не думайте, ему теперь нельзя иначе, он ведь лауреат». Пастернак умирал гонимым, Асеев признанным, это уязвляло Боброва. Однажды, когда он очень долго жаловался на свою судьбу со словами «А вот Асеев…», я спросил: «А вы захотели бы поменяться жизнью с Асеевым?». Он посмотрел так, как будто никогда об этом не задумывался, и сказал: «А ведь нет».
«Какой был слух у Асеева! Он был игрок, а у игроков свои суеверия: когда идешь играть, нельзя думать ни о чем божественном, иначе – проигрыш. Приходит проигравшийся Асеев, сердитый, говорит: “Шел – все церкви за версту обходил, а на Смоленской площади вдруг – извозчичья биржа и огромная вывеска “Продажа овса и сена”, не прочесть нельзя, а это ведь все равно, что “Отца и Сына!” А работать не любил, разбрасывался. Всю “Оксану” я за него составил. У него была – для заработка – древнерусская повесть для детей в “Проталинке”, я повынимал оттуда вставные стихи, и кто теперь помнит, откуда они? “Под копыта казака – грянь! брань! гинь! вран!”».
Читал стихи Бобров хорошо, громко подчеркивая не мелодию, а ритм, – стиховедческое чтение. Я просил его показать, как «пел» Северянин, – он отказался. А как вбивал в слушателей свои стихи Брюсов – показал: «Демон самоубийства», то чтение, о котором говорится в автобиографическом «Мальчике»: «Своей – улыбкой, – странно – длительной, – глубокой – тенью – черных – глаз – он часто, – юноша – пленительный, – обворожает – скорбных – нас…» («А интонация Белого записана: Метнер написал один романс на его стихи, где нарочно воспроизвел все движения его голоса, какой, не помню». Я стал расспрашивать о Белом – он дал мне главу из «Мальчика» с ночным разговором, очень хорошую, но ничего не добавил.)
«Брюсов не только сам все знал напоказ, но и домашних держал так же. Мы сидим у него, говорим о стихах, а он: “Жанночка, принеси нам тот том Верлена, где аллитерация на
«А Северянина мы всерьез не принимали. Его сделал Федор Сологуб. Есть ведь такое эстетство – наслаждаться плохими стихами. Сологуб взял все эти его брошюрки, их было под тридцать, и прочитал от первой до последней. Отобрал из них что получше, добавил последние его стихи – и получился “Громокипящий кубок”. А в следующие свои сборники Северянин стал брать все, что Сологуб забраковал, и понятно, что они получались один другого хуже. Однажды он вернулся из Ялты, протратившись в пух и прах. Там жил царь, – так вот, когда Северянин ездил в такси, ему устраивали овации громче, чем царю. Понятно, что Северянин только и делал, что ездил в такси. А народ тоже понимал что к чему: к царю относились – известно как, вот и усердствовали для Северянина».
Одно неизданное асеевское стихотворение я запомнил в бобровском чтении с первого раза. «Сидел Асеев у меня вечером, чай пили, о стихах разговаривали. Ушел – забыл у меня пальто. Наутро пришел, нянька ему открыла, он берет пальто и видит, что на окне стоит непочатая бутылка водки. Он ужасно обижен, что вчера эта бутылка не была употреблена по назначению, и пишет мне записку. Прихожу – читаю (двенадцать строчек – одна фраза): “У его могущества, / кавалера Этны, / мнил поять имущество, / ожидая тщетно, – / но, как на покойника, / с горнего удела / (сиречь, с подоконника) / на меня глядела – / та, завидев коюю / (о, друзья, спасайтесь!), / ввергнут в меланхолию / Юргис Балтрушайтис”». Следовало пояснение об уединенных запоях Балтрушайтиса. «Почему: “кавалера Этны”?» – «Это наши тогдашние игры в Гофмана». – «И “Песенка таракана Пимрома” – тоже?» – «Тоже». Но точнее ничего не сказал.
Бобров несколько раз начинал писать воспоминания или надиктовывать их на магнитофон; отрывки сохранились в архиве. Я прошу прощения, если что-то из этого уже известно. «Но, – говорил Бобров, – помните, пожалуйста, что Аристотель сказал: “известное известно немногим”». – «Где?» – «Сказал – и все тут». Я остался в убеждении, что эту сентенцию Бобров приписал Аристотелю от себя, – за ним такое водилось. Но много лет спустя, переводя «Поэтику» Аристотеля (которую я читал по-русски не раз и не пять), я вдруг на самом видном месте наткнулся, словно впервые, на слышанные от Боброва слова: «Известное известно немногим». Аристотель и Бобров оказались правы.
О Маяковском он упоминал редко, но с тяжелым уважением, называл его «Маяк». Рассказывал, как однажды сидели в СОПО (Союзе поэтов), пора вставать из-за столиков, Маяковский говорит: «Что ж, скажем словами Надсона: «Пожелаем тому доброй ночи, кто все терпит во имя Христа» и т. д.». Бобров поправил: «Пожелаем, только это не Надсон, а Некрасов». Маяковский помрачнел: «Аксенов, он правду говорит?» – «Правду». – «Вот сволочи, я по десяти городам кончал этим свои выступления – и хоть бы одна душа заметила».
Хлебников пришел к Боброву, не зная адреса. Бобров вернулся домой, нянька ему говорит: «Вас ждет какой-то странный». «Как вы меня нашли?» Хлебников поглядел, не понимая, сказал: «Я – шел – к Боброву». Входила в моду эйнштейновская теория относительности, Хлебников попросил Боброва ему ее объяснить. Бобров с энтузиазмом начал и вдруг заметил, что Хлебников смотрит беспросветно-скучно. «В чем дело?» – «Бобров, ну что за пустяки вы мне рассказываете: скорость света, скорость света. Значит, это относится только к таким мирам, где есть свет; а как же там, где света нет?» Я спросил Боброва, а каковы хлебниковские математические работы. Он сказал, что их носили к такому-то большому математику (я забыл к какому), он читал их неделю и вернул со словами: «Лучше никому не показывайте». Кажется, их потом показывали и другим большим математикам, и те отзывались с восторгом, но как-то уклонялись от ответственности за этот восторг.
«Хлебников терпеть не мог умываться: просто не понимал, зачем это нужно. Поэтому всегда был невероятно грязен. Оттого у него и с женщинами не было никаких романов».
По складу своего характера Бобров обо всех говорил что-нибудь неприятное.
«И Аксенова женщины не любили. Он был тяжелый человек, замкнутый, его в румынском плену на дыбе пытали, как при царе Алексее Михайловиче. Книгу его “Неуважительные основания” видели? Огромная, роскошная; он принес рукопись в “Центрифугу”, сказал: “издайте за мой счет и поставьте вашу марку, мне ваши издания нравятся; я написал книгу стихов ’Кенотаф‘, а потом увидел, что у вас стихи интереснее, и сжег ее”. [Не ошибка ли это? Судя по письмам Аксенова, они в это время были знакомы лишь заочно.] Так вот, “Основания” он написал для Александры Экстер, художницы, а она его так и не полюбила. А потом для Любови Поповой, художницы, он устроил у Мейерхольда постановку “Великодушного рогоносца”, ее конструкции к “Рогоносцу” теперь во всех мировых книгах по театру, а она его тоже так и не полюбила». Мария Павловна, жена Боброва, переводчица (ее прозвище было Белка, Лапин ей когда-то посвятил стихи с геральдикой: «Луну грызет противобелка с герба неложной красоты; но ты фарфор, луны тарелка, хоть и орех для белки ты…») попробовала вступиться за Аксенова; Бобров набросился на нее: «А ты могла бы?» – «Нет, не могла бы».
Поэт Иван Рукавишников, Дон-Кихот русского триолета, «был алкоголик последней степени: с одной рюмки пьян вдребезги, а через полчаса чист, как стеклышко».
Наталья Бенар (та, которая, когда умер Блок и все поэтессы писали грустные стихи, как у них был роман с Блоком, одна писала грустные стихи, как у нее не было романа с Блоком) «носила огромные шестиугольные очки – чтобы скрыть шрамы: какой-то любовник разбил об нее бутылку». («Спилась из застенчивости», – прочитал я потом о ней у О. Мочаловой).
«Борис Лапин (“Какой талантливый молодой человек!”), кажется, был вначале кокаинистом».
«Вадим Шершеневич обращался с молоденькой женой как мерзавец, а стоило ей сказать полслова поперек, он устраивал такие сцены, что она начинала просить прощения. Тогда он говорил: «Проси прощения не у меня, а у этой электрической лампочки!» – и она должна была поворачиваться к лампочке и говорить: «Лампочка, прости меня, я больше не буду», и горе ей, если это получалось недостаточно истово, – тогда все начиналось сначала».
«Борис Садовской, чтобы подразнить Эллиса, в номерах “Дон” натянул на бюст чтимого Данте презерватив. Эллис, чтобы подразнить Садовского – лютого антисемита, который больше всего на свете благоговел перед Фетом и Николаем I, – показывал Садовскому фотографию Фета и говорил: “Боря, твой Фет ведь и вправду еврей, посмотри, какие у него губы!” Садовской сатанел, бил кулаком по столу и кричал: “Врешь, он – поэт!”»
«Сергей Павлович, – спросил я, – а это Садовского вы анонсировали в “Центрифуге”: “… сотрудничество кусательнейшего Птикса: берегитесь, меднолобцы”?» – «Садовского». – «Как же он к вам пошел, он же ненавидел футуризм?». – «А вот так».
«Левкий Жевержеев, который давал деньги футуристам на “Союз молодежи”, был библиофил. Это особенная порода, вы ее не знаете. Был я у него, кончился деловой разговор, встали: “Сейчас я покажу вам мои книги”. Отдергивает занавеску, там полки до потолка, книги – такие, что глаза разбегаются, и все в изумительных переплетах. Я, чтобы не ударить в грязь лицом, беру том “Полярной звезды”, говорю: “Это здесь, кажется, был непереиздававшийся вариант такого-то стихотворения Баратынского?..” – и вдруг вижу, что том не разрезан, а на лице у Жевержеева брезгливейшее отвращение. “Почему?” – спрашиваю. “А я, молодой человек, книг принципиально! не! читаю!” – “Почему?” – “Потому что книги от этого пор-тят-ся”».
«А вы знаете, что в “Центрифуге” должен был издаваться Пушкин? “Пушкин – Центрифуге”, неизвестные страницы, подготовил Брюсов. Не потому неизвестные, что неизданные, а потому, что их никто не читает. Думаете, мало таких? целая книга! (Я вспомнил эпиграфы, подписанные
Говоря о стиховедении, случилось упомянуть о декламации, говоря о декламации – вспомнить конструктивиста Алексея Чьи!черина, писавшего фонетической транскрипцией. «У него была поэма без слов “Звонок к дворнику”. Почему? Потому что очень страшно. Ворота на ночь запирались, пришел поздно – звони дворнику, плати двугривенный, ничего особенного. Но если всматриваться в дощечку с надписью, и только в нее, то смысл пропадет, и она залязгает чем-то жутким: “ЗъваноГГ – дворньку!” Это как у Сартра: смотришь на дерево – и ничего, смотришь отдельно на корень – он вдруг непонятен и страшен; и готово –
Когда он о ком-нибудь говорил хорошо, это запоминалось по необычности. Однажды он вдруг заступился за Демьяна Бедного: «Он очень многое умел, просто он вправду верил, что писать надо только так, разлюли-малина». Я вспомнил Пастернака: о том, что Демьян Бедный – это Ганс Сакс нашего времени.
Был поэт из «Правды» Виктор Гусев, очень много писавший дольниками, я пожаловался, что никак не кончу по ним подсчеты; Бобров сказал: «Работяга был. Знаете, как он умер? В войну: в Радиокомитете писал целый день, переутомился, сошел в буфет, выпил рюмку водки и упал. И Павел Шубин так же помер. Говорил, что проживет до семидесяти, все в роду живучие, а сам вышел утром на Театральную площадь, сел под солнышко на лавочку и не встал». Мария Павловна добавила: «В Доме писателей был швейцар Афоня, мы его спрашивали: “Ну, как, Афоня, будет сегодня драка или нет?” Он смотрел на гардероб и говорил: «Шубин – здесь, Смеляков – здесь. Будет!»
Я не проверял этих рассказов: если они недостоверны, пусть останутся как окололитературный фольклор. Этот Афоня, кажется, уже вошел в историю словесности. Извиняясь за происходящее, он говорил: «Такая уж нынче эпошка».
Бобров закончил московский Археологический институт, но никогда о нем не вспоминал, а от вопросов уклонялся. Зато о незаконченном учении в Строгановском училище и о художниках, которых он знал, он вспоминал с удовольствием. «Они мастеровые люди: чем лучше пишут, тем косноязычнее говорят. Илья Машков вернулся из Италии: “Ну, ребята, Рафаэль – это совсем не то. Мы думали, он – вот, вот и вот (на лице угрюмость, руки резко рисуют в воздухе пирамиду от вершины двумя скатами к подножью), а он – вот, вот и вот (на лице бережность, две руки ладонями друг к другу плавными дугами движутся сверху вниз, как по извилистому стеблю)”». Кажется, это вошло в «Мальчика».
Наталья Гончарова иллюстрировала его первую книгу, «Вертоградари над лозами», он готов был признать, что ее рисунки лучше стихов: стихи вспоминал редко, рисунки часто. Ее птицу с обложки этой книги Мария Павловна просила потом выбить на могильной плите Боброва. Ларионова он недолюбливал, у них была какая-то ссора. Но однажды, когда Ларионов показывал ему рисунки – наклонясь над столом, руки за спину, – он удивился напряженности его лица и увидел: Гончарова сзади неслышно целовала его лапищи за спиной. «Она очень сильно его любила, я не знал, что так бывает».
«Малевич нам показывал свой квадрат, мы делали вид, что нам очень интересно. Он почувствовал это, сказал: “С ним было очень трудно: он хотел меня подчинить”.– “Как?” – “А вот так, чтобы меня совсем не было”.– “И что же?” – “Я его одолел. Видите: вот тут его сторона чуть-чуть скошена. Это я нарочно сделал – и он подчинился”. Тут мы поняли, какой он больной человек».
Я сказал, что люблю конструкции Родченко. «Родченко потом был не такой. Я встретил его жену, расспрашиваю, она говорит: “Он сейчас совсем по-другому пишет”.– “Как?” – “Да так, говорит, вроде Ренуара…” А Федор Платов тоже по-другому пишет, только наоборот: абстрактные картины». – «Абстрактные в каком роде?» – «А вот как пришел ковер к коврихе, и стали они танцевать, а потом у них народилось много-много коврят».
Федора Платова, державшего когда-то издательство «Пета» (от
Больше всего мучился Бобров из-за одной только своей дурной славы: считалось, что это он в последний приезд Блока в Москву крикнул ему с эстрады, что он – мертвец и стихи у него – мертвецкие. Через несколько месяцев Блок умер, и в те же дни вышла «Печать и революция» с рецензией Боброва на «Седое утро», где говорилось примерно то же самое; после этого трудно было не поверить молве. Об этом и говорили, и много раз писали; С. М. Бонди, который мог обо всем знать от очевидцев, и тот этому верил. Я бы тоже поверил, не случись мне чудом увидеть в забытом журнале, не помню каком, чуть ли не единственное тогда упоминание, что кричавшего звали Струве. (Александр Струве, большеформатная брошюра о новой хореографии с томными картинками.) Поэтому я сочувствовал Боброву чистосердечно. «А рецензия?» – «Ну, что рецензия? – хмуро ответил он. – Тогда всем так казалось».
Как это получилось в Политехническом музее, – для меня стало понятнее из записок О. Мочаловой, которые я прочел много позже (РГАЛИ, 272, 2, 6, л. 33). После выходки Струве «выскочил Сергей Бобров, как будто и защищая поэзию, но так кривляясь и ломаясь, что и в минуту разгоревшихся страстей этот клоунский номер вызвал общее недоумение. Председательствовал Антокольский, но был безмолвен». Кто знает тогдашний стиль Боброва, тот представит себе впечатление от этой сцены. Струве был никому не знаком, а Боброва знали, и героем недоброй памяти стал именно он.
Собственные стихи Боброва были очень непохожи на его буйное поведение: напряженно-простые и неуклюже-бестелесные. На моей памяти он очень мало писал стихов, но запас неизданных старых, 1920—1950-х годов, был велик. Мне нужно было много изобретательности, чтобы хвалить их. Но одно его позднее стихотворение я люблю: оно называется «Два голоса» (1-й – мужской, 2-й – женский), дата – 1935. На магнитофоне было записано его чтение вдвоем с Марией Павловной: получалось очень хорошо.
Проза его – «Восстание мизантропов», «Спецификация идитола», «Нашедший сокровище» («написано давно, в 1930-м я присочинил конец про мировую революцию и напечатал под псевдонимом А. Юрлов») – в молодости не нравилась мне неврастеничностью, потом стала нравиться. Мне кажется, есть что-то общее в прозе соседствовавших в «Центрифуге» поэтов: в повестях Боброва, в забытом «Санатории» Асеева, в ждущих издания «Геркулесовых столпах» Аксенова, в ставшей классикой ранней прозе Пастернака. Но что именно – не изучив, не скажу.
Одна его книга, долго анонсировавшаяся в «Центрифуге», так и не вышла, остались корректурные листы: «К. Бубера. Критика житейской философии». Где-то, по анонсам, было написано, что это был первый русский отклик на философию Мартина Бубера. Это не так: «К. Бубера» – это Кот Бубера (так звали кота сестер Синяковых, сказал мне А. Е. Парнис), а книга – пародия на «Кота Мурра», символизм и футуризм, со включением стихов К. Буберы (с рассеченными рифмами) и жизнеописанием автора. Последними словами умирающего Буберы были: «Не мстите убийце: это придаст односторонний характер будущему». Мне они запомнились. Таким образом, и тут вначале был Гофман. Через 20 с лишним лет после смерти Боброва мне удалось опубликовать «К. Буберу» (с небольшим моим предисловием) в Америке, в Стэнфордском университете.
Из переводов чаще всего вспоминались Шарль ван Лерберг, которого он любил в молодости («Дождик, братик золотой…»), и Гарсиа Лорка. Если бы было место, я бы привел здесь его перевод «Романса с лагунами», о всаднике дон Педро, он очень хорош. Но больше всего он гордился стихотворным переложением Сы Кун-ту, «Поэма о поэте», двенадцатистишия с заглавиями «Могучий хаос», «Пресная пустота», «Погруженная сосредоточенность», «И омыто, и выплавлено», «Горестное рвется» и т. д.
«Пришел однажды Аксенов, говорит: “Бобров, я принес вам китайского Хлебникова!” – и кладет на стол тысячестраничный том, диссертацию В. М. Алексеева. Там был подстрочный перевод с комментариями буквально к каждому слову». В 1932 году Бобров сделал из этого поэтический перевод, сжатый, темный и выразительный. «Пошел в “Интернациональную литературу”, там работал Эми Сяо, помните? такой полпред революционной китайской литературы, стихи про Ленина и прочее. Показываю ему, и вот это дважды закрытое майоликовое лицо (китаец плюс коммунист) раздвигается улыбкой, и он говорит тонким голосом на всю редакцию: “Това-ли-си, вот настоящие китайские стихи!”». После этого Бобров послал свой перевод Алексееву, тот отозвался об Эми Сяо «профессиональный импотент», но перевод одобрил. Напечатать его удалось только в 1969 году в «Народах Азии и Африки», стараниями С. Ю. Неклюдова.
Мария Павловна рассказывала, как они переводили вместе «Красное и черное» и «Повесть о двух городах»: она сидит, переводит вслух на разные лады и записывает, а он ходит по комнате, пересказывает это лихими словами и импровизирует, как бы это следовало сочинить на самом деле. И десятая часть этих импровизаций вправду идет в дело. «Иногда получалось так здорово, что нужно было много усилий, чтоб не впасть в соблазн и не впустить в перевод того, чего у Диккенса быть не могло». Мария Павловна преклонялась перед Бобровым безоглядно, но здесь была тверда: переводчик она была замечательный.
С наибольшим удовольствием вспоминал Бобров не о литературе, а о своей работе в Центральном статистическом управлении. Книгой «Индексы Госплана» он гордился больше, чем изданиями «Центрифуги». «Там я дослужился, можно сказать, до полковничьих чинов. Люди были выучены на земской статистике, а земские статистики, не сомневайтесь, умели знать, сколько ухватов у какого мужика. Потом все кончилось: потребовалась статистика не такая, какая есть, а какая надобна; и ЦСУ закрыли». Закрыли с погромом: Бобров отсидел в тюрьме, потом отбыл три года в Кокчетаве, потом до самой войны жил за 101-м километром, в Александрове. Вспоминать об этом он не любил, кокчетавские акварели его – рыжая степь, голубое небо – висели в комнате не у него, а у его жены. (Фраза из воспоминаний Марии Павловны: «И я не могла ничего для него сделать, ну разве только помочь ему выжить». Я и вправду не знаю, как выжил бы он без нее.) Первую книжку после этого ему позволили выпустить лишь в войну: «Песнь о Роланде», пересказ для детей размером «Песен западных славян», Эренбург написал предисловие и помог издать – Франция считалась тогда союзником.
О стихе «Песен западных славян» Пушкина он писал еще в 1915 году, писал и все десять своих последних лет. Несколько статей были напечатаны в журнале «Русская литература». Большие, со статистическими таблицами, выглядели они там очень необычно, но редактор В. Г. Базанов (писатели-преддекабристы, северный фольклор) был человек хрущевской непредсказуемости. Бобров ему чем-то понравился, и он открыл ему зеленую улицу. Литературоведы советской формации были недовольны, есениновед С. Кошечкин напечатал в «Правде» заметку «Пушкин по диагонали» (диагональ квадрата статистического распределения – научный термин, но Кошечкин этого не знал). Сорок строчек в «Правде» – не шутка, Бобров бурно нервничал, все его знакомые писали защитные письма в редакцию, даже академик А. Н. Колмогоров.
Колмогоров в это время, около 1960 года, заинтересовался стиховедением, этот интерес очень помог полузадушенной науке встать на ноги и получить признание. Еще Б. Томашевский в 1917 году предложил исследовать ритм стиха, конструируя по языковым данным вероятностные модели стиха и сравнивая их с реальным ритмом. Колмогорову, математику-вероятностнику с мировым именем, это показалось интересным. Он усовершенствовал методику Томашевского, собрал стиховедческий семинар, воспитал одного-двух учеников-стиховедов. Бобров ликовал. А дальше получился парадокс. Колмогоров, профессиональный математик, в своих статьях и докладах обходился без математической терминологии, без формул, это были тонкие наблюдения и точные описания вполне филологического склада, только с замечаниями, что такой-то ритмический ход здесь неслучаен по такому-то признаку и в такой-то мере. Математика для него была не ключом к филологическим задачам, а дисциплиной ума при их решении. А Бобров, профессиональный поэт, бросился в филологию в математическом всеоружии, его целью было найти такую формулу, такую функцию, которая разом описывала бы все ритмические особенности такого-то стиха. Томашевский и Колмогоров всматривались в расхождения между простой вероятностной моделью и сложностью реального стиха, чтобы понять специфику последнего, – Бобров старался построить такую сложнейшую модель, чтобы между нею и стихом никакого расхождения бы вовсе не было. Колмогоров очень деликатно говорил ему, что именно поэтому такая модель будет совершенно бесполезна. Но Бобров был слишком увлечен.
Здесь и случился эпизод, когда Бобров едва не выгнал меня из дому.
В «Мальчике» Боброва не раз упоминается книга, которую он любил в детстве, – «Маугли» Киплинга, и всякий раз в форме «Маули»: «Мне так больше нравится». Не только я, но и преданная Мария Павловна пыталась заступиться за Киплинга – Бобров только обижался: «Моя книга, как хочу, так и пишу» (дословно). Такое же личное отношение у него было и к научным терминам. Увлеченный математикой, он оставался футуристом: любил слова новые и звучные. Ритмические выделения он называл «литавридами», окончания стиха – «краезвучиями», а стих «Песен западных славян» – «хореофильным анапестоморфным трехдольным размером». Очень хотел применить к чему-нибудь греческий термин «сизигия» – красиво звучал и ассоциировался с астрономией, которую Бобров любил. Громоздкое понятие «словораздел» он еще в 1920-х годах переименовал по-советски кратко – «слор». Мне это нравилось. Но потом ему понадобилось переименовать еще более громоздкое понятие «ритмический тип слова» (двухсложное с ударением на первом слоге, трехсложное с ударением на третьем слоге и т. п.): именно после таких слов, справа от них, следовали словоразделы-слоры. Он стал называть словоразделы-слоры «правыми слорами», а ритмические типы слов (сперва устно, а потом и письменно) – «левыми слорами». Слова оказались названы словоразделами: это было противоестественно, но он уже привык.
Колмогоров предложил ему написать статью для журнала «Теория вероятностей» объемом в неполный лист. Бобров написал два листа, а сократить и отредактировать дал мне. Я переделал в ней все «левые слоры» в «ритмотипы слов», чтобы не запутать читателя. Отредактированную статью я дал Боброву. Он, прочитавши, вынес мне ее, брезгливо держа двумя пальцами за уголок: «Возьмите, пожалуйста, эту пародию и больше ее мне не показывайте». Все шло к тому, чтобы тут моим визитам пришел конец. Но статью нужно было все-таки обработать для печати. Я был позван вновь, на этот раз в паре с математиком А. А. Петровым, учеником Колмогорова, удивительно светлым человеком; потом он умер от туберкулеза. Мы быстро и согласно сделали новый вариант, сохранив все «левые слоры» и только внятно оговорив, что это не словоразделы, а слова. Бобров был не очень доволен, но работу принял, и Колмогоров ее напечатал.
От этой статьи пошла вся серия публикаций в «Русской литературе», а потом и большая книга. Книгу он сдал в издательство «Наука», но издательство не спешило, а Бобров уже не мог остановиться в работе и делал новые и новые изменения и дополнения. Когда редактор смог взяться за рукопись, оказалось, что она уже устарела, а новый вариант ее был еще только кипящим черновиком. Работу отложили, книга так и не вышла. Материалы к ней легли в архив, но из них невозможно выделить никакую законченную редакцию: сам Бобров в последние годы уже не мог свести в них концы с концами.
Сосед Боброва по писательскому дому Ф. А. Петровский, мой шеф по античной литературе, спросил меня: «А вы заметили, в какой подробности устарел силуэт Кругликовой?» Я не знал. «Там у Боброва в руке папироса, а теперь у него в прихожей казенная вывеска: “Не курить”». При мне Бобров уже не курил, не ел сладкого – у него был диабет. Полосы бурной активности, когда он за неделю писал десятки страниц, чередовались с полосами вялого уныния. Кажется, это бывало у него всю жизнь. («Вы недовольны собой? да кто ж доволен собой, кроме Эльснера?» – писал ему еще в 1916 году Аксенов). Однажды среди стиховедческого разговора он спросил меня: «Скажите, знаете ли вы, что такое ликантропия?» – «Кажется, оборотничество?» – «Это такая болезнь, которой страдал царь Навуходоносор». – «А-а». – «Вы ничего не имели бы против, если бы я сейчас немного постоял на четвереньках?» – «Что вы!» Он встал на коврик возле дивана, постоял минуту, встал, сел и продолжал разговор.
«Сколько вам лет?» – спросил он меня однажды. «Двадцать семь». – «А мне семьдесят два. Я бы очень хотел переставить цифры моего возраста так, как у вас». Он умер, когда ему шел восемьдесят второй, это было в 1971 году.
С. С. Аверинцев
Из разговоров Аверинцева
Разговоры эти начались почти пятьдесят лет назад. Я учился на последнем курсе классического отделения, а он на первом. Ко мне подошел высокий застенчивый молодой человек и спросил моего мнения, почему имя такого-то пифагорейца отсутствует в списке Ямвлиха. Я честно сказал, что никакого мнения на этот счет не имею. Знакомство состоялось, рекомендации были предъявлены самые авторитетные – от Пифагора. Как этот первый разговор продолжался дальше, я не помню. Второй разговор, через несколько дней, был проще: собеседник попросил помочь перевести ему фразу с первой страницы латинского учебника. Это была строчка из «Энеиды»:
Когда-то мы обещали друг другу написать некрологи друг о друге. Мне очень не хотелось выступать в этом жанре. Я хотел только пересказать кое-что из его суждений на разные темы – то, что запомнилось или записалось. Односторонний интерес к темам целиком на моей совести. Стиль – тоже: это не стенограммы, а конспекты. Сенеке случалось мимоходом пересказывать несколько фраз Цицерона (специалисты знают эти места), – так вот, стиль этих записей относится к настоящему стилю Аверинцева так, как стиль Сенеки к стилю Цицерона. Кое-что из этого вошло потом в опубликованные им работы. Но мне это лучше запомнилось в том виде, в каком проговаривалось в беседах или докладах задолго до публикаций.
«Античная пластика? Пластика – совсем не универсальный ключ к пониманию античности, скорее уж ключ – это слово. Средневековье из античной культуры усваивало именно словесность. Это теперь античность – зримая и молчащая, потому что туристов стало больше, а знающих язык – меньше».
«Романтизм насильственно отвеял из античности ее рационалистичность, и осталась только козьмопрутковская классика – “Древний пластический грек”, “Спор древних греческих философов об изящном”». (Теперь мне самому пришлось читать курс «Античность в русской поэзии конца XIX – начала ХХ вв. – и начинать его именно со “Спора философов об изящном”.)
«Пушкин стоит на переломе отношения к античности как к образцу и как к истории, отсюда его мгновенная исключительность. Такова же и веймарская классика».
«Мы уже научились легко говорить “средневековый гуманист”; гораздо труднее научиться говорить (и представлять себе): “ренессансный аскет”, как Томас Мор».
«Риторика есть продолжение логики другими средствами». (Да, риторика – это не значит говорить не то, что думаешь; это значит: говорить то, что думаешь ты, но на языке тех, кто тебя слушает. Будем ли мы сразу подозревать в неискренности человека, который говорит по-английски? Некоторым хочется.)
«Пока похвала человеку и поношение человека розданы двум собеседникам, это риторика; когда они совмещаются в речи Гамлета, они уже не риторика».
«Верлену была нужна риторика со свернутой шеей, но все-таки риторика».
«Время выражается словами чем дальше, тем косвеннее: чем лет двадцать назад возмущались словесно, сейчас возмущаются в лучшем случае пожатием плеч». – «А в прошлом?» – «Может быть, все Просвещение, erklaehrte Aufklaehrung, и было попыткой высказать все словами».
«Новаторство – это традиция ломать традиции».
«В “Хулио Хуренито” одно интеллигентное семейство в революцию оплакивает культурные ценности, в том числе такие, о которых раньше и не думали: барышня Леля – великодержавность, а гимназист Федя – промышленность и финансы. Вот так и Анна Ахматова после революции вдруг почувствовала себя хранительницей дворянской культуры и таких традиций, как светский этикет <…> А у Надежды Яковлевны точно таким же образом слагался ретроспективный миф о гимназическом образовании, при котором Мандельштам даже с фрагментами Сапфо знакомился не по переводам Вяч. Иванова, а прямо на школьной скамье».
«Мне бы хотелось написать рефутацию историософии Пастернака в “Охранной грамоте”: венецианская купеческая республика осуждается человеком 1912 г., окруженным Европой 1012 г., то есть той самой разросшейся купеческой республикой, с выводом: к счастью, искусство к этому не имело никакого отношения».
«Как Пастернак был несправедлив к Венеции и буржуазии, так В. Розанов – к журналистике: не тем, что бранил ее, а тем, что бранил ее не как журналист, а как некто высший. Каждый из нас кричит, как в “Русалке”: “Я не мельник, я ворон!” – поэтому ворон летает много, а мельница не работает».
В. С. сказал о нем: «Аверинцев по-современному всеяден, а хочет быть классически монокультурен». Я присутствовал при долгой смене его предпочтений – этой погоне вверх по лестнице вкусов с тайными извинениями за прежние приязни. Его дразнили словами Ремигия к Хлодвигу: «Фьер сикамбр, сожги то, чему ты поклонялся…» Но сжигать без сожаления он так и не научился.
«Я все чаще думаю, что, пока мы ставим мосты над реками невежества, они меняют свое русло, и новое поколение входит в мир вообще без иерархических априорностей».
«Вам на лекциях присылают записки не по теме?» – «Нет, я слишком зануда». – «А мне присылают. Прислали: верите ли Вы в Бога? Я ответил однозначно, но сказал, что здесь, на кафедре, я получаю зарплату не за это».
«В нашей культуре то нехорошо, что нет места для тех, кто к ней относится не прямо, а косвенно, – для меня, например. В Англии нашлось бы оберегаемое культурой место чудака».
У него попросили статью для «Советской культуры». Он отказался. Посланная сказала: «Мне обещали: если Вы напишете, меня возьмут в штат». Он согласился.
«Как ваш сын?» – спросил он меня. «Один день ходил в школу и опять заболел; но это уже норма, а не исключение». – «Ведь, наверное, о нем, как и обо мне в его возрасте, больше приходится тревожиться, когда он в школе, чем когда он болен?»
У него росла дочь. «Я думаю, с детьми нужно говорить не уменьшительными, а маленькими словами. Я бы говорил ей:
«Сперва я жалел, а потом стал радоваться, что мои друзья друг на друга непохожи и нетерпимы и поэтому невозможен никакой статичный Averinzev-Kreis».
«Как вы живете?» – спросил он. «Я – в беличьем колесе, а вы, как я понимаю, под прессом?» – «Да, если угодно, вы Иксион, а я Сизиф».
Мы с ним очень много лет работали в одном институте и секторе. Привык он к обстановке не сразу. Как-то на общеинститутском собрании, сидя в дальнем ряду, мы слушали одного докладчика. С. Ав. долго терпел, потом заволновался и шепотом спросил: «Неужели этот человек существует в самом деле?» Я ответил: «Это мы с вами, Сережа, существуем как воля и представление, а в самом деле существует именно он». Аверинцев замолчал, но потом просительно сказал: «Можно я покажу ему язык?» Я разрешил: «Можно». Он на мгновение высунул язык трубочкой, как нотрдамская химера, и после этого успокоился.
Во время другого похожего выступления он написал мне записку латинскими буквами: «Kogo on xohcet s’est’?» Я ответил греческими буквами: «NABEPNOE, NAΣ Σ BAMI, NO NE B ПEPBOYIOY OTΣEPEΔ’».
Еще на одном собрании он тихо сказал мне: «Вот так и в византийской литературе: там когда авторы спорят между собою, то они настолько укоренены в одном и том же, что трудно понять, о чем спор. Морально-политическое единство византийской литературы. Мы лучше приспособлены к пониманию этого предмета, чем западные византинисты».
Я заведовал античным сектором в Институте мировой литературы, потом уволился, и заведовать стал С. Ав. Ни охоты, ни вкуса к этому занятию у нас одинаково не было. С. Ав. сказал: «Наш покровитель – св. Целестин: это единственный римский папа, который сложил сан, когда увидел, что был избран только для политической игры. Избрали нового, и это был Бонифаций VIII».
«Я понимаю, что мы обязаны играть, но не обязаны же выигрывать!» Кажется, это сказал я, но ему понравилось.
«Миша, мне кажется, что мы очень многих раздражаем тем, что не пытаемся съесть друг друга». – «И мне так кажется».
Его все-таки приняли в Союз писателей, хотя кто-то и посылал на него в приемную настойчивые доносы. На официальном языке доносы назывались «сигналами», а на неофициальном «телегами». «В прошлом веке было слово доносчик, а теперь? сигнальщик?» – «Тележник». – сказал я. «А я думал, что телега (этимологически) это только о том, что связано с выездами и невыездами».
При первых своих заграничных командировках он говорил: «Посылающие меня имеют вид тоски, позабавленности и сочувствия».
Возвращаясь, он со вкусом пересказывал впечатления от разницы местных культур. «Ехал я в Швейцарию, а возвращаюсь из Женевы – это совсем разные вещи». «Итальянский коллега мне сказал: напрасно думают, что монашеский устав – норма для соблюдения; он – идеал для вдохновения. Если в уставе написано, что в такой-то момент мессы все должны подпрыгнуть на два метра, а вы подпрыгнете на 75 сантиметров, то в Баварии вам сделают выговор за нарушение устава, а у нас причтут к святым за приближение к идеалу». Однажды я усомнился, что австрийская культура существует отдельно от немецкой. «Мой любимый анекдот 1918 года, – сказал С. Ав. – Сидят в окопе берлинец и венец; берлинец говорит: “Положение серьезное, но не безнадежное” – “Нет, – говорит венец, – положение безнадежное, но не серьезное”». В самые последние годы нам все чаще приходилось вспоминать эти реплики.
«Купол св. Петра – все другие купола на него похожи, а он на них – нет».
«Римская культура – открыта, римские развалины вродились в барочный Рим. А греческая – самозамкнута, и Парфенон, повернутый задом к входящему на акрополь, – это все равно, что Т. М., которой я совсем не нужен». (Здесь была названа наша коллега, прекрасный человек и ученый, которая, однако, и вправду ни в чем не соприкасалась с тем, что делал С. Ав.) «А разве это исключение, а не норма?» – спросил я.
«При ошибках в языке собеседник-француз сразу перестает тебя слушать, англичанин принимает незамечающий вид, немец педантически поправляет каждое слово, а итальянец с радостью начинает ваши ошибки перенимать».
Когда у него была полоса любви к Хайдеггеру, он уговаривал меня: «Почитайте Хайдеггера!» Я отвечал, что слишком плохо знаю немецкий язык. «Но ведь Хайдеггер пишет не по-немецки, а по-хайдеггеровски!»
«Мне кажется, для перевода одного стихотворения нужно знать всего поэта. Когда я переводил Готфрида Бенна, мне случалось переносить в одно стихотворение образы из другого стихотворения. [Его редактор рассказывал мне, как с этим потом приходилось бороться.] По отношению к каждому стихотворению ты определяешь дистанцию точности и выдерживаешь ее. И если даже есть возможность и соблазн в таких-то строчках подойти к подлиннику ближе, ты от этого удерживаешься».
«Тракль так однообразен, что перевести десять его стихотворений легче, чем одно».
«Евангелие в переводе К. – это вроде переводов Маршака, Гинзбурга и Любимова».
«Переводить плохие стихи – это как перебелять черновики. Жуковский любил брать для перевода посредственные стихи, чтобы делать из них хорошие. Насколько это лучше, чем плохие переводы хороших стихов!»
«И. Анненский должен был испытывать сладострастие, заставляя отмеренные стих в стих фразы Еврипида выламываться по анжамбеманам». Да, античные переводы Анненского садистичны, а Фета – мазохичны; но что чувствовали, переводя, Пастернак или Маршак, не сомневавшиеся в своей конгениальности переводимым?
«Тибулл в собственных стихах и в послании Горация совершенно разный, но ни один не реальнее другого, – как одно многомерное тело в разных проекциях».
«Киркегор торгуется с Богом о своей душе, требуя расписки, что она дорого стоит. Это виноградарь девятого часа, который ропщет».
«Честертон намалевал беса, с которым бороться, а Борхес сделал из него бога».
«Бенн говорил на упрек в атеизме: разве я отрицаю Бога? я отрицаю такое свое Я, которое имеет отношение к Богу».
Ему неприятно было, что Вяч. Иванов и Фофанов были ровесниками («Они – из разных эонов!») и что Вл. Соловьев, в гроб сходя, одновременно благословил не только Вяч. Иванова, но и Бальмонта.
«Как слабы стихи Пастернака на смерть Цветаевой – к чести человеческого документа и во вред художественному! … Жорж Нива дал мне анкету об отношении к Пастернаку; почему в ней не было вопроса: если Вы не хотите отвечать на эту анкету, то почему?»
«Мне всегда казалось, что слово “акмеизм” применительно к Мандельштаму только мешает. Чем меньше было между поэтами сходства, тем громче они о нем кричали. Я пришел с этим к Н. Я. “Акмеистов было шестеро? но ведь Городецкий – изменник? Но Нарбут и Зенкевич – разве они акмеисты? но Гумилев – почему он акмеист?” Н. Я.: “Во-первых, его расстреляли, во-вторых, Осип всегда его хвалил…” “Достаточно! А Ахматова?” Н. Я. произносит тираду в духе ее “Второй книги”. Так не лучше ли называть Мандельштама не акмеистом, а Мандельштамом?»
«Игорь Северянин, беззагадочный поэт в эпоху, когда каждому полагалось быть загадочным, на этом фоне оказывался самым непонятным из всех. Как у Тютчева: “природа – сфинкс” и тем верней губит, что “никакой от века загадки нет и не было у ней”».
«Когда Волошин говорил по-французски, французы думали, что это он по-русски? У него была патологическая неспособность ко всем языкам, и прежде всего к русскому!
«Шпет – слишком немец, чтобы писать несвязно, слишком русский, чтобы писать неэмоционально; достаточно немец, чтобы смотреть на русский материал со стороны, достаточно русский, чтобы…» Тут разговор был случайно прерван.
«Равномерная перенапряженность и отсутствие чувства юмора – вот чем тяжел Бердяев».
Разговор об А. Ф. Лосеве (сорокалетней давности). «Он не лицо и маска, он сложный большой агрегат, у которого дальние колеса только начинают вращаться, когда ближние уже остановились. Поэтому не нужно удивляться, если он начинает с того, что только диалектический материализм дает возможность расцвета философии, а кончает: “Не думаете же вы, будто я считаю, что бытие определяет сознание!”».
«Вы неточны, когда пишете, что нигилизм Бахтина – от революции. У него нигилизм не революционный, а предреволюционный. В том же смысле, в каком Н. Я. М. пишет, будто символисты были виновниками революции».
«Бахтин – не антисталинское, а самое сталинское явление: пластический смеховой мир, где все равно всему, – чем это не лысенковская природа?»
«Был человек, секретарствовавший одновременно у Лосева и Бахтина; и Лосев на упоминания о Бахтине говорил: “Как, Бахтин? разве его кто-нибудь еще читает?” – а Бахтин на упоминания о Лосеве: “Ах, Ал. Фед., конечно! как хорошо! только вот зачем он на философские тетради Ленина ссылается? мало ли какие конспекты все мы вели, разве это предмет для ссылок?”».
«Отсутствие ссылок ни о чем не говорит: Бахтин не ссылался на Бубера. Я при первой же встрече (к неудовольствию окружающих) спросил его – почему; он неохотно ответил: “Знаете, двадцатые годы…” Хотя антисионизм у нас был выдуман позже».
«Бубера забыли: для одних он слишком мистик, для других недостаточно мистик. В Иерусалиме показать мне его могилу мог только Шураки. Это такой алжирский еврей, сделавший перевод Ветхого Завета, – а для справедливости и Нового, и Корана. Это переводы для переводчиков, читать их невозможно, но у меня при работе они всегда под локтем. Так забудут и Соловьева: для одних – слишком левый, для других – слишком правый».
«На своих предшественников я смотрю снизу вверх и поэтому вынужден быть резким, так как не могу быть снисходительным».
Одному автору он сказал, что феодализм в его изображении слишком схематичен, тот обиделся. «Можно ли настолько отождествлять себя с собственными писаниями?!»
«Вы заметили у Н. фразу: “символисты впадали в мистику, и притом католическую”? Как лаконично защищает он сразу и чистоту атеизма, и чистоту православия!»
«В какое время мы живем: В., мистик, не выходящий из озарения, выступает паладином точнейшего структурализма, а наш П. – продолжателем Киреевского!»
«Была официальная антропофагия с вескими ярлыками, и был интеллигентский снобизм; синтезировалась же инвективная поэтика самоподразумевающихся необъявленных преступлений. Происходит спиритуализация орудий взаимоистребления».
«Нынешние религиозные неофиты – самые зрелые плоды сталинизма. Остерегайтесь насаждать религию силой: нигилисты вырастали из поповичей».
«Необходимость борьбы против нашей национальной провинциальности и хронологической провинциальности».
Он сдал в журнал статью под заглавием «Риторика как средство обобщения», ему сказали: «В год съезда такое название давать нельзя». Статью напечатали под заглавием «Большая судьба маленького жанра».
«История недавнего – военного и околовоенного – времени: 80 процентов общества не желает ее помнить, 20 процентов сделали память и напоминание о ней своей профессией. А вот о татарах или об Иване Грозном помнили все поголовно и без напоминания».
«Сталинский режим был амбивалентен и поэтому живучее гитлеровского: Сталин мог объявить себя отцом евреев или антимарровцем, а Гитлер – за
«Становление и конец тоталитаризма одинаково бьют по профессионализму и поощряют дилетантизм: всем приходится делать то, чему не учились».
«Современной контркультуре кажется, что 60-е годы были временем молодых, а нам, современникам, казалось, что это было время оттаявших пятидесятилетних».
Он обиделся, когда его назвали «человеком 70-х годов». Я удивился: а разве были такие годы?
Его выбрали народным депутатом. «Я вспоминал строчку Лукана:
«На межрегиональной группе депутатов я однажды сказал: мы здесь не единомышленники, а товарищи по несчастью, поэтому…»
«А. Д. Сахаров составил свой проект конституции, первым пунктом там значилось: “Каждый человек имеет право на жизнь, свободу и счастье”. В предпоследнем разговоре я сказал ему: “Права на счастье государство гарантировать не может”.– “Но ведь это, кажется, есть в американской конституции?” – “Нет, в американской Декларации” (и то не “счастье”, а “стремление к счастью законными способами”). Текст изменили. В самом деле, гарантировать можно разве только честь и достоинство, да и то бывает очень трудно: например, александрийские евреи очень боролись за то, чтобы их секли так-то и так-то, – не оттого, что менее болезненно, а оттого, что менее унизительно».
«Пушкин был слишком эгоцентрист, когда написал Чаадаеву, что не хотел бы себе отечества с иной судьбой. Себе – может быть, а отечеству он мог бы пожелать судьбу и получше».
И вместо заключения: «Нам с вами, Миша, уже поздно писать воспоминания…»
К сожалению, из нас двоих первым умер С. Аверинцев, и некролог пришлось писать мне. Вот он.
Сергей Сергеевич Аверинцев
Сергей Сергеевич Аверинцев был филолог – Филолог с большой буквы, как сказали бы в полуказенном стиле недавних времен. Конечно, он был гораздо больше, чем филолог. На нынешнем языке следовало бы сказать: культуролог. Но это слишком нынешнее слово, и Аверинцев его не любил. Не в последнюю очередь потому, что в нем не было той этимологии, которая есть в слове «филология». Филология – значит любовь к слову. Из всех русских –
Любовь – опасный соблазн: когда этимология разрешает человеку что-то любить, он тотчас ищет в этом права чего-то не любить. Этот соблазн был чужд Аверинцеву: филолог должен любить всякое слово, а не только избранное. Мне дорога его реплика: «Как жаль, что мы не в силах все вместить и все любить». Мало того, когда разрешено любить, то кажется, что разрешено и внушать, навязывать эту любовь своим ближним и дальним. Этого соблазна он тоже избегал: в предисловии к книге «Поэты», к десяти замечательным признаниям в любви к писателям от Вергилия до Честертона, он писал: «Я надеюсь, что читатель не причтет меня к числу заклинателей и гипнотизеров от гуманитарии – хотя бы потому, что у меня нет той нечеловеческой уверенности в себе, которая обличает последних». Это не случайные слова: молодые слушатели, толпами стекавшиеся на его выступления, радовались подпасть именно под такой гипноз. Но сам он совсем не был этому рад. Он говорил: «Кончая лекцию, мне всегда хочется сказать: а может быть, всё совсем наоборот».
Любить – это большая ответственность. У каждого любящего возникает в сознании образ «мой Пушкин» (и т. п.), но не каждый умеет помнить, что настоящий Пушкин больше и важнее этого «моего». В том же предисловии к «Поэтам» Аверинцев писал: «Мне хотелось не столько сделать их «моими», сколько самому сделать себя —“их”». Не так важно, нравится ли Вергилий нам; важнее, понравились ли бы мы Вергилию. Причастность культуре требует от нас смирения, а не самоутверждения. Он говорил: «Рассуждать о падении культуры бесполезно, пока мы не научимся видеть истинных врагов культуры в самих себе». Филология – это универсальное знание, вырастающее из текстов, но возвращающееся к ним в смиренной заботе о понимании. Филология – это служба общения культур; но она не притворяется диалогом. Прошлые культуры не имели в виду нас и не разговаривают с нами. Филолог –
Склад его характера был закрытый, монологический, даже с кафедры не наставляющий, а подающий пример для самостоятельной мысли. «Мысль не притворяется движущейся, она дает не указание пути, а образец поступи. Хорошо, когда читатель дочитывает книгу с безошибочным ощущением, что теперь он не знает больше, чем не знал раньше». Но добиться этого ощущения у читателей – и особенно у слушателей – ему решительно не удавалось: наоборот, всех переполняло ощущение окрыляющего понимания. Тому были свои причины. С культурами мы знакомимся, как с людьми: сперва видим в них сходство с нами, а потом отличия от нас. Рассказывая об этих культурах, Аверинцев начинал сразу со второй стадии – с высокой планки знакомства. Поэтому они рисовались необычными, загадочными и пленительными: чудом понятыми. Эту иллюзию чуда переживал каждый, кто слышал его лекции и публичные выступления.
Эти памятные выступления привлекали народ, как при риторах Второй софистики. Он очень хорошо говорил – так, как только и можно при таком ощущении ответственности перед словом. «При советской власти так хорошо говорить уже было диссидентством», – писал младший современник. Я был на первых разрешенных ему лекциях – на историческом факультете, по византийской эстетике. Он ставил очень высокую планку, эти лекции понятны были немногим, но ощущение причастности к большой науке и большой культуре было у всех. Он не радовался такому эффекту, но понимал, что это нужно людям. Он писал: «История литературы – не просто предмет познания, но одновременно шанс дышать «большим временем», вместо того чтобы задыхаться в малом». Вот это ощущение дыхания большим временем передавалось слушателям безошибочно. Им казалось, что это главное. Но для Аверинцева, для филолога, для толмача мировой культуры, это все-таки не было главным.
Слово – это мысль, любовь к слову – это чувство. Соотношению их в слове учит наука риторика – та, о которой Аверинцев писал так много и настойчиво. У Аверинцева было редчайшее качество, которое знали только близкие собеседники: он точно знал, говорит ли он в данный момент как человек мыслящий, с доказательствами, или как человек чувствующий, с убеждением. В публичных выступлениях оно терялось. Его аудитория, утомленная позднесоветской догматичностью, пленялась иррациональной одушевленностью и пропускала мимо слуха рациональную строгость. Его глубочайшее уважение к европейскому рационализму, родившемуся из риторики, не находило отклика у читателей и слушателей. Спрос был не на Аристотеля, а на Платона. Аверинцев очень много сделал для русского Платона: он перевел «Тимея». Но в последние годы он говорил: «Меня огорчает нынешняя мода на Платона. Поэтому мне все больше хочется написать апологию Аристотеля. Платон современен, а Аристотель актуален». И писал: «Теория слишком долго была поглощена тем, чтобы объяснить для образованного любителя почитавшееся самым непонятным: архаику и авангард. Похоже, что мы дожили до времен, когда Вергилий и Рафаэль стали непонятнее того и другого, а потому более нуждаются в объяснениях».
Все, что мы знаем, – по крайней мере все, в чем мы можем сами дать себе отчет, который называется «рефлексия» и которого многие, по романтической привычке, так не любят, – все это мы знаем через слово. Это слово не бесплотно: у него есть грамматика, стилистика, поэтика, риторика. Не зная этой органики слова, мы напрасно будем воображать, что постигаем какой бы то ни было дух. Как широко и высоко ни простирались мысли Аверинцева в этой области духа, связь со словом не терялась никогда. Это не всем казалось нужным. Он считал себя учеником А. Ф. Лосева, и Лосев очень ценил его, но говорил: «Только зачем он занимается такими пустяками, как поэтика?».
«К нему приходили за универсальной духовностью», – было сказано в одной статье. Это так. Но лозунгового слова «духовность» я за многие годы разговоров не слышал от Аверинцева ни разу. В книгах его оно попадается, но редко. Потому что Духовность раскрывается нам только через Словесность. И понять слово, несущее духовность, можно только через склонения риторики и спряжения поэтики. Их недостаточно чувствовать: им нужно учиться, а научившись, учить им других. Он говорил мне: «У нас с вами в науке не такие уж непохожие темы: мы все-таки оба говорим о вещах обозримых и показуемых». Выражаться иррационально, пользоваться словом для заклинания и гипноза – это значит употреблять слово не по настоящему назначению. Когда чья-нибудь метафора начинала самоутверждаться, притязая на всеобъясняющий смысл, – например, что греческая культура пластична, а всякая культура диалогична, – он умел унять ее здравым переспросом. Не нужно бояться рефлексии: она не отчуждает, она приближает. Избегать рациональности, избегать рефлексии – значит отдаляться от взаимопонимания: иррационализм опасен. «Нынче в обществе нарастает нелюбовь к двум вещам: к логике и к ближнему своему» – это вещи взаимосвязанные.
«История духа и история форм духа – разные вещи: христианство хотело быть новым в истории духа, но нимало не рвалось быть новым в истории таких его форм, как риторика». Причастность к засловесному духу и к словесным формам духа сосуществовали в нем, не подменяя друг друга. Божье слово тоже имело свою поэтику и риторику. Он не спросил бы, как Карл Краус: «Если в начале было Слово, то на каком языке?» – но понял бы этот вопрос. Вера без слов мертва есть.
Он не отождествлял христианства с православием, и многим это не нравилось. «Он не был духовным конформистом», – с пониманием писал он про Григория Нарекаци. В лучшей статье, которую я о нем читал, было сказано: «В других условиях такой человек, как Аверинцев, мог бы, наверно, возглавить какую-нибудь церковную реформу: в нем присутствует как необходимый для всякой религии традиционализм, так и полнейшая незашоренность, бескомпромиссная отвага мысли, не говоря уж о знаниях. Но, видно, время Аверинцева для русского православия еще не наступило».
Первая его книга была о традиционном Плутархе, вторая о малоизведанной византийской поэтике, третья о христианском интернационале «от Босфора до Евфрата». Параллельно, как что-то саморазумеющееся, раскрывалась Европа, от Юнга, Шпенглера и Хейзинги до Брентано и Си-Эс Льюиса; и Россия, до Мандельштама и Вячеслава Иванова. Казалось естественным, что во всем этом он был как дома; мало кто верил, что свой немецкий язык он знал не отроду, а только со студенческих лет. «Сейчас переводят таким слогом, как будто русский язык уже мертвый и его нужно гальванизировать», – говорил он с обидою о переводах, где стилем считалось употребление «сей» и «коий». Когда за три года до смерти он позволил себе напечатать свои «Стихи духовные», это тоже были стихи филолога: он не изменил своей сути, даже входя в тот мир – и в духовное, и в стихи, – где о филологии у нас принято забывать. (Стихи Вячеслава Иванова тоже были стихами филолога.)
И последней его работой был перевод и комментарий к синоптическим Евангелиям.
Я говорю о том, какой это был большой ученый. Я не могу говорить о том, какой это был большой человек: для этого человеческого измерения моя филология не имеет слов. «О чем нельзя сказать, о том следует молчать». Те, кому выпало счастье расти, слушая его выступления и читая его статьи и книги, расскажут о том, как это помогало им выживать в нелучшие годы советской жизни. Я могу лишь сказать, что быть рядом с ним и видеть, как он сам рос и становился самим собой, было, может быть, еще большим счастьем, радостью и жизненным уроком.
Филологов много, Аверинцев был один. Потому что сейчас больше ни у кого между нами нет такого целомудренного ощущения человеческого измерения филологии – связи между человеком и тем, что больше человека: словом и Словом.
Из анкет и интервью
В конце XIX – начале XX вв. была такая модная салонная игра – отвечать на анкеты. Одну такую анкету, которую, говорят, дважды заполнял Марсель Пруст, мне предложила моя немецкая коллега Мария-Луиза Ботт на конференции о Пастернаке в Марбурге весной 1991 г. Самое трудное – отнестись к такой анкете серьезно. Трудности привлекают; я старался.
1
2.
3
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
33.
34.
35.
36
на оборотной: «Возьми все и отстань» (из Салтыкова-Щедрина).
Из интервью:
Идеология как система навязываемых взглядов существует всегда, если не как догма, то как мода. Я могу выделить и то, что во мне от марксизма, и то, что от реакции на него. Моим стиховедению и общей поэтике одинаково неуютно и в советском, и в послесоветском идеологическом климате: там они слишком далеки от обязательной идейности, тут – от обязательной духовности. Сказать то, что ты хочешь сказать в науке, можно всегда: на то мы и учимся риторике. Смена режима сказалась в том, что раньше мне нужно было треть сил тратить на риторические способы приемлемым образом высказать то, что я думаю, а теперь этого не нужно; так что я полагаю, что теперь жизнь все-таки пока лучше. Во всяком случае для меня, старого и безопасного. Лучше ли для молодых, которые должны пользоваться понятиями Деррида и Флоренского, как мы должны были понятиями Маркса, – в этом я не так уверен.
Все хорошее в науке – общее для России и Запада. Все недостатки в ней – национальные: от русской, немецкой и прочей ограниченности. Если мне укажут мои недостатки (со стороны виднее), то, скорее всего, они окажутся российскими.
Все то же: Россия по-прежнему будет взбегать через ступеньку вслед Западу и когда-нибудь сравняется с ним. Так взбегая, трудно не падать; сейчас она упала и расшиблась о ступеньки, а встанет ли она с левой ноги или с правой, не так уж важно.
Первый год, два, пять – не безразлично, а потом все равно придется продолжать начатое.
Боюсь, что единственный честный ответ: потому что филология ближе моему душевному складу, а как складывался этот склад – тема, слишком далеко выходящая за пределы анкеты. У меня в детстве было пристрастие к звучным непонятным словам: поэтому древняя история привлекала меня экзотическими именами, а стихосложение – словами «ямб» и «хорей». У меня было ощущение, что мороженое почему-то нравится мне меньше, чем сверстникам, а стихи Пушкина больше, чем сверстникам, но я не мог им объяснить почему: поэтому я стал интересоваться не только тем, какие мороженое и стихи приятные, а и тем, как они сделаны. Потом и эти предметы, и этот подход закрепились для меня как средства ухода – не столько даже от действительности, сколько от соперничества с окружающими. Любить стихи Пушкина умеют многие, и, конечно, у них это получается лучше, чем у меня; а знать, как они устроены, умеют немногие, и здесь мне легче чувствовать себя не хуже других. Влияние среды – вероятно, в детстве мне легче было получить ответ, что значит такое-то слово, и труднее – как устроена такая-то вещь. Влияние книг – в школьном возрасте мне попали в руки Шкловский и Томашевский, и они говорили об устройстве литературных произведений интереснее, чем советские учебные и ученые книги.
Я академический работник, лекций читаю мало, так что от отмены лекций такой прибавки свободного времени я бы не почувствовал. А если бы не стало плановых работ, оказался бы в затруднении: не знал бы, что же людям от меня нужно. Но тут непременно кто-нибудь о чем-нибудь попросил бы помимо всякого плана, и все встало бы на прежние места.
В дипломе, который я получил после университета, написано: «специальность: классическая филология, а также преподавание русского языка и литературы в средней школе». Пошел бы преподавать словесность в среднюю школу, хотя это гораздо тяжелее и хотя педагогических способностей у меня нет.
Я в России люблю не землю («русские» березки, церкви, избы – для одних, городские каменные дворы их детства – для других), а язык и культуру, а она всегда со мной, так что для моего существования это трагедией бы не было. Но думал я об этом мало, потому что знал: за границей я никому не нужен – стар, на иностранных языках не говорю, занимаюсь только поэтикой (пусть даже не только русской), а это сейчас наука не модная. А в политические беженцы не гожусь: публицистом не был. («Конформист!») К тому же – от себя не уйдешь. Каждый увозит свои проблемы с собой. Да еще нарастают новые. Так что не вижу в эмиграции смысла.
Я немного историк, я знаю, что людям во все века и во всех странах жилось плохо. А в наше время тоже плохо, но хотя бы привычно. Одной моей коллеге тоже задали такой вопрос, она ответила: «В двенадцатом». – «На барщине?» – «Нет, нет, в келье!» – Наверное, к таким вопросам нужно добавлять:
Считать стало легче: я работал сперва на конторских счетах, потом на арифмометре, потом на калькуляторе. Читать нужное стало легче с появлением ксерокса. Компьютер у меня есть: на нем печатать удобнее, чем на пишущей машинке. А интернет наступил слишком быстро, я еще не успел к нему привыкнуть. Отношусь я к нему с большим уважением – именно за то, что он, говорят, дает быстрый доступ к нужным книгам. Это хорошо: на всей моей памяти нас, филологов, снабжали заграничной научной литературой очень плохо. Писать стало легче: из-за старости голова вмещает меньше, это принуждает писать большие статьи не целиком, а по кусочкам, а это легче делать на компьютере, чем на пишущей машинке. Думать – легче не стало.
Именно в том, чтобы понимать чужие культуры – особенно прошлые, чтобы лучше знать, откуда мы вышли и, стало быть, кто мы есть. Археолог понимает их по мертвым вещам, филолог по мертвым словам. Это трудно: велик соблазн вообразить, что эти слова – живые, и понимать мысли и чувства чужой культуры по аналогии с душевным опытом нашей собственной культуры. Ребенку кажется, что если
Об античной нашей филологии не скажу ничего, кроме хорошего: молодых античников сейчас учат гораздо лучше, чем пятьдесят лет назад учили нас. К нам тогда проблемы мировой науки доходили с пятидесятилетним запозданием, а к ним теперь доходят примерно с двадцатилетним, это уже нормально. А о литературоведении вообще? После конца советской идеологии образовался идеологический вакуум, в него хлынули новейшие западные постструктуралистские моды вперемешку с воспоминаниями о русской религиозной философии, образовался иррационалистический хаос; я не умею использовать это в своей работе, поэтому вряд ли имею право о нем судить.
«Просто» читать – совсем не просто: даже взрослый обычно не может дать себе отчета, почему ему нравится или не нравится такое-то стихотворение. Когда школьник спрашивает: «А почему я должен интересоваться Пушкиным?» – то ответить ему очень трудно. Когда человек не понимает, что и почему ему интересно, то ему трудно искать новые книги, которые могли бы оказаться ему тоже интересны, и он начинает читать только привычное или вовсе перестает читать. Конечно, тем, у кого от природы тонкий художественный вкус, это не грозит, и учиться анализу им не нужно. Но таких мало; у меня, например, такого вкуса нет. Вот таким, как я, я и хочу помочь.
А вы уверены, что Пушкин для вас – живое целое? Пушкин писал не для нас, мы воспринимаем из сказанного им лишь малую часть, а остальное дополняем своим воображением.
Потому что мы часто подходим к нему не с теми ожиданиями, на которые рассчитывал Пушкин. Мы в ХХ веке привыкли к поэзии ярких контрастов, а Пушкин – поэзия тонких оттенков. Конечно, если она не дается, Пушкина можно просто отложить в сторону; но если мы научимся читать по оттенкам, то наш мир станет только богаче. Беда в том, что именно этому школа нас не учит: она еще не привыкла, что Пушкин от нас отодвинулся на двести лет, что его поэтический язык нужно учить, как иностранный, а учебники этого языка еще не написаны. Вот филологи их и пишут по мере сил.
Я сказал: «подходим не с теми ожиданиями». Что это значит? Вот Евгений Онегин получил письмо от Татьяны: чего ждали первые пушкинские читатели? «Вот сейчас этот светский сердцеед погубит простодушную девушку, как байронический герой, которому ничего и никого не жаль, а мы будем следить, как это страшно и красиво». Вместо этого он вдруг ведет себя на свидании не как байронический герой, а как обычный порядочный человек – и вдруг оказывается, что этот нравственный поступок на фоне безнравственных ожиданий так же поэтичен, как поэтичен был лютый романтизм на фоне скучного морализма. Нравственность становится поэзией – разве это нам не важно? А теперь – внимание! – Пушкин не подчеркивает, а затушевывает свое открытие, он пишет так, что читатель не столько уважает Онегина, сколько сочувствует Татьяне, с которой так холодно обошлись. И в конце романа восхищается только нравственностью Татьяны («я вас люблю… но я другому отдана»), забывая, что она научилась ей у Онегина. А зачем и какими средствами добивается Пушкин такого впечатления – об этом пусть каждый подумает сам, если ему это интересно.
Потому что и не в переводе непривычный русский человек воспринимает украинский как испорченный русский. Как с этим бороться? Разрушать непривычность: время от времени показывать русскому человеку хорошие украинские стихи с русским переводом, чтобы он увидел: а ведь русский перевод слабее смешного украинского подлинника.
Популяризация – это значит: делать не общеизвестное общеизвестным. История греческой культуры не так уж общеизвестна – говорю об этом с совершенной ответственностью. Стало быть, нуждается, – разве нет? Точно так же, как история всякой другой культуры: мне очень жаль, что я так и умру, плохо зная, например, арабскую культуру оттого, что не нашел подходящего для меня ее популярного описания.
Сочиняя «Занимательную Грецию», я однажды попал в больницу, сосед меня спросил, что это я пишу. Я ответил, он сказал: «Наверное, еще интереснее было бы написать «Занимательную историю КПСС» – это были еще те времена. Разумеется, человек с ясным умом мог бы просто написать и о сложной современности – я первый был бы рад прочитать такую книгу. Некоторые и пишут, но для взрослых, а школьникам такие книги нужнее – им в этой современности жить и работать. А дистанцию для такого взгляда создает сам пишущий, если хватает сил. Академик Веселовский, филолог, сто лет назад говорил: «Нам кажется, что средневековые поэмы и повести все на одно лицо, а нынешние, реалистические – все разные, все индивидуальные. Но это иллюзия – попробуем охватить взглядом всю массу того, что сейчас пишется, как мы охватываем старину, и мы увидим, что и у нас все на одно лицо». О развале советской империи проливают слезы во всех газетах, и всем кажется, что это единственная в своем роде трагедия. Редко кто вспоминает, что в 1960-х годах точно так же развалились все западные колониальные империи, и мы тогда этому не удивлялись, а радовались. Теперь эта волна истории дошла и до нас, с обычным запозданием в одно поколение, – нужно ли ждать дистанции, чтобы это понять и об этом сказать?
Вопрос прекрасный, но ответ – очевидный. Если бы Эпиктет был шахтером, он бы исправно работал в шахте, вел бы с товарищами точно те же беседы, а они бы, будь на то хоть малая возможность, точно так же их записывали бы. Не забывайте, Эпиктет был не
«Аристократы» – выражение метафорическое, и обычно значит: особая порода хороших людей, обычно наследственная. Мне не хочется верить, что такие люди существуют как порода, – но, конечно, это только потому, что я не чувствую этой аристократичности в себе самом. «Властители дум» – тоже понятие, мне не близкое: оно как бы предполагает твою некритическую подвластность их власти, а меня учили, что это нехорошо. Однако если представлять их себе не породой, а поштучно, – то, конечно, у каждого из нас есть круг людей, которые для него авторитетны как умные люди и как хорошие люди. К счастью, эти два качества часто совпадают.
Мы с ним, вероятно, дополняли друг друга. Он замечательно умел человечески чувствовать другие культуры – то, что называется «дух времени»; я этого не умею, я суше и рационалистичнее. Мы учились друг у друга не быть односторонними. Я не знаю, был ли он символом эпохи: он был очень сам по себе, учителем себя никогда не считал, говорил: «Учить аспирантов методу я не могу, а могу только показывать, как я делаю, и побуждать делать иначе». Эти аспиранты лучше скажут, умерла ли с ним эпоха. Это – о научном общении; а что значило человеческое общение с таким человеком, позвольте мне не говорить.
Не знаю: вопрос вне моей компетенции. Я хотел добавить: «Я и сам бы рад получить на него ответ», но почувствовал: пожалуй, нет, не так уж мне это интересно. Наверное, это нехорошо?
То же, что и Аверинцев: смотрите, что делали те, кто работали раньше вас, и делайте иначе.
III
От А до Я
Дайте волю человеку,
Я пойду в библиотеку:
Я в науку ухожу,
Мысли удочкой ужу.
Модное изобилие цитат – чрезвычайно раздражительное явление, ибо цитаты – векселя, по которым цитатчик не всегда может платить.
…Пиши мне: мне всегда очень нужен кто-нибудь, кто бы меня понимал, хотя бы неправильно.
А. «Чарушин писал просто, как будто врачу говорил
АББРЕВИАТУРА. Дочь организует группу психологической реабилитации детей трудного поведения – сокращенно «предтруп».
АГНОСТИЦИЗМ. Г. Шенгели в воспоминаниях о Дорошевиче пишет: Хейфец, у которого тот печатался в Одессе, сказал: «Знаете, какая разница между Дорошевичем и проституткой? Он получает за день, а она за ночь». Дорошевич, узнав, спросил: «А знаете, какая разница между Хейфецем и проституткой?» – «Не знаем». – «И я не знаю». Больше Хейфец не острил.
АНАКОЛУФ. «Приказываю дать Каткову первое предостережение за эту статью и вообще за все последнее направление, чтобы угомонить его безумие и что всему есть мера» – резолюция Александра III (Феоктистов). Надпись в гостинице: «Не разрешается пребывание в комнате без разрешения коменданта в свое отсутствие посторонних лиц, а также давать посторонним лицам ключи от комнаты». Маяковский: «Москва не как русскому мне дорога, а как боевое знамя».
АНСЕЛЬМ. «Директора нет. И все. – Как же так. Если директор, значит, он есть» (И. Бахтерев, «Царь Македон», в «Ванне Архимеда»). Это то же, что и доказательство бытия Божьего от Ансельма Кентерберийского. Ср. педагогическую аргументацию А. Жолковского: «Американская диссертация должна существовать. В этом ее отличие от Господа Бога, который так совершенен, что может и не существовать».
АНТИ-. «Это не религиозные стихи, а антиантирелигиозные: это разница», – сказал кто-то. В. Парнах печатал антитеррорные стихи Агриппы д’Обинье как антифашистские (Агриппу у нас знали по Г. Манну), а «Еврейских поэтов – жертв инквизиции» – как антирелигиозные. Одновременно в 1934 г. «Песни I французской революции» вышли едва ли не ради десяти страничек «Ямбов» А. Шенье в переводе Зенкевича (в приложении): эзопов язык переводчиков.
АНТИГЛОБАЛИЗМ. Декларация его уже у Гейне в «Германии». Как хорошо, что в Тевтобургском лесу германцы разбили римлян, а не римляне германцев! А то что было бы! Профессор Масман знал бы латинский язык – вот ужас-то!
АНТИПУГАЛО. Вот уже второй человек и по другому поводу говорит мне: «Если бы не вы, я бы бросил эту [такую-то] затею».
АПО-. «Мне писала как-то киевская неизвестная поэтесса: все бы ничего, да вот не могу довести себя до апогея…» (Гиппиус – Ходасевичу, 1 окт. 1926 г.).
АРИСТОКРАТИЗМ, тяга к нему – как Бальзак похож этим на Игоря Северянина! (разговор с И. Ю. Подгаецкой).
АРТИКЛЬ. «Ce n’est pas un sot, c’est le sot», – говорил Талейран. Точный русский перевод – «тот еще дурак». Заглавие Мопассана «Une vie» переводили «Жизнь» или «Одна жизнь»; точнее всего было бы: «Жизнь как жизнь».
АРТИСТ. Слова Блока – вслед за Ницше – о человеке-артисте будущего нельзя правильно понять, не помня его анкету в 18 лет: ваш идеал? – «Быть актером императорских театров». На ночь он мазал губы помадой и лицо борным вазелином (Л. Д. Б.).
АСКЕТИЗМ. «Фиваидские киновии были школой смирения личности, как огромная коммунальная квартира», – сказала Т. М.
БАРАНКИ. 60 лет Вяч. Иванову: «Поди, пришел сосед Муратов, поставили самовар, попили чаю с римскими баранками, попели орфические гимны и разошлись» (Ремизов. Петерб. буерак).
БАСНЯ. Мышь, второпях столкнувшись с ласкою, крикнула: «Привет! я от змеи!» Вавилонская басня из книги Ламберта, я хотел начать ею сборник переводов «Классическая басня», но весь восточный раздел в «Московском рабочем» выкинули, потому что там были басни из Библии.
БЕЙЛИС. В Киеве была конференция к 80-летию дела Бейлиса, Ю. Ш. написал мне: «Бейлис умер, но дело его живет».
БИХЕВИОРИЗМ. Бихевиористская проза: поступки без психологии. Ее классики – Хармс, Хемингуэй и Николай Успенский.
БЛАГОДАРНОСТЬ. «Обе книги заслуживают похвалы, обе заслуживают благодарности, и обе – больше благодарности, чем похвалы» (отзыв Хаусмена о двух изданиях Луцилия).
БЛИЗНЕЦ. С. И. Гиндин сказал: половина «Близнеца в тучах» – о дружбе и близнечестве – при переработке отпала, потому что Пастернак стал терять друзей. Обходиться без людей, потом обходиться без книг – как трагично это засыхание человека, который продолжал верить, что поэзия – это губка. Письма его многословны, как у молодого Бакунина с друзьями: чем больше он чувствовал себя равнодушным, тем больше старался быть деликатным. См. ВАТА.
БОЛЬШЕВИКИ не исправили Россию за 70 лет, а христианство – за 1000.
БОСТРОГ. «На кафтан или зипун надевали ферязь или терлик, а поверх того охабень или бострог. Самоеды на липты (исподние самоедские сапоги или чулки, пыжиковые, шерстью внутрь) надевают пимы, а на пимы – топаки, род кенег» (А. Терещенко. Быт рус. народа).
БУЛГАКОВ. Из письма К.: «Я нашла в Булгакове точное описание булгаковедения. В «Роковых яйцах» в «красной полосе» шла борьба за существование. «Побеждали лучшие и сильные. И эти лучшие были ужасны». Поэтому постараюсь больше о Булгакове не писать».
БУЛГАРИН. У Фейхтвангера в каждом романе есть отрицательный персонаж с квакающим голосом, у Тынянова – брызгающий слюной. Я спросил Л. Я. Гинзбург, нет ли сведений, с кого он списывал Булгарина. Она ответила: «Были разговоры о том, что Т. изобразил Оксмана, с которым дружил. Очевидно, подразумевалось соотношение: Грибоедов – Булгарин… Не достоверность, а сплетня 1920-х гг.; впрочем, на Юр. Ник. это похоже» (письмо 25.6.1986).
БУРИМЕ. Банальные рифмы в традиционалистических культурах должны были цениться: нужно было уложить хвалу императрице не только в ритм и рифмы, а в рифмы на такие-то слова. Культура как буриме. Н. Заболоцкий иронизировал над переводчиком, который мог уложить в
БЫ. У С. Кржижановского есть рассказ об артиллеристе, среди гражданской войны остановившем татар при Калке. Жаль, что там нет продолжения: как Россия, получив в подарок 700 свободных лет, путалась в них, чтобы в конце концов уткнуться в ту же революцию и гражданскую войну. На такую тему была пьеса Фриша под названием «Биография».
БЫТИЕ И СОЗНАНИЕ. С. Третьяков в бесконечной езде агитирует попутчика, немецкого коммерсанта: «Я кончаю призывом: “Германия, даешь Октябрь!” Он растроган и задает мне в лоб последний вопрос: “Что бы вы сделали в Германии на моем месте?” И я отвечаю, не колеблясь: “То же, что и вы, ибо бытие определяет сознание”» (Москва – Пекин, «Леф», 1925).
БЫТИЕ И СОЗНАНИЕ. Моя жизнь от моих намерений отличается так же, как советская жизнь от идеалов революции.
БЫТЬ. Когда Иван Грозный отменял опричнину, он прежде всего запретил упоминать, что она была: за упоминание – батоги (Штаден).
«ВАЖНО не то, что важно, а то, что неважно, да важно, – вот что важно» (слышано в детстве). Какая это риторическая фигура?
ВАТА. «Вашей мягкостью, как ватой, вы затыкаете наносимые вами раны» – Цветаева Пастернаку.
ВЕК. Старшеклассникам в канун 2000 г. задали сочинение на тему «Каких изменений я жду в XXI веке». Большинство написало: ничего серьезно не изменится, а в середине нового века опять будут строить коммунизм.
ВЕК. А. К. Толстой высказывал мысли XIX в. языком ХХ в. (лучшая его проза – в письмах жене, этой героине Достоевского, которую Тургенев называл гренадером в юбке), а Случевский – наоборот.
ВЕРА. «Не вера стоит на сомнении, а сомнение на вере», – сказали медику, исключая его из духовной семинарии.
«ВЕРНОСТЬ – это инстинкт самосохранения», – писала Цветаева Ланну. Верность себе – обычно это псевдоним инертности. Не будем делать из нее культа.
ВЕЧНЫЙ. Дневник Веселовского: «Рим никогда не дает того, чего ожидаешь, потому что дает больше: вечный город – потому ли, что долго живет, потому ли, что долго умирает».
ВИКТОРИНА. Французский психолог Сюрже пишет, что люди при разговоре получают 38 % информации из интонации, 55 % – из жестов и мимики, а откуда остальные 7 %? – из слов…
«ВИНА личности перед обществом за свое существование – это, может быть, и вина души перед телом за то, что мешает ему жить?» – «Жить?» – «Ну, мешает ему умирать, разлагаться».
ВЗГЛЯД. «Смотреть на вещи свежим взглядом – все равно что питать сознание сырой пищей».
ВОЗДУХ. «Россия – страна обширная, но не великая, у нас недостаточно даже воздуха для дыхания» (адм. Чичагов, «Рус. старина», 1886, № 2, с. 477).
ВОДКА не считалась напитком, поэтому ее предлагали не выпить, а откушать. Так кот в шварцевском «Драконе» говорит: молоко – это не питье, молоко – это еда.
ВОЗРАСТ у Н. уже тот, когда приходится считать раны и исковерканные надежды. Потребность в сочувствии, но такое самолюбие, при котором малейшая видимость сочувствия – уже оскорбление. Похоже на знаменитую кинематографическую задачу: очная ставка, крупный план лица, и нужно, чтобы зрители увидели, что этот человек узнал другого, но чтобы поверили, что следователи этого не поняли.
ВОСПИТАНИЕ. Запись в дневнике А. И. Ромма (РГАЛИ, 1495, 1, 80, 73об): «С шести лет меня воспитывали в мысли, что никогда из меня ничего не может выйти. И всех прочих я в грош не ставил (по существу) именно потому, что никто из прочих этого не думал». Ср. Волошин о мемуарах Боборыкина: «… у Б. есть наивная убежденность в том, что из всех тех, кто были с ним знакомы, ничего порядочного выйти не может».
ВОТ ТАК И… Заседание с отчетом общества (такого-то): такой хаос, что по здравому смыслу подобная организация ни секунды существовать не может, однако существует и даже чаем поит. Значит, может существовать и дальше, но как – прогнозированию не поддается. А мы здесь почему-то занимаемся именно планированием. Вот так и весь мир – существует лишь в порядке фантастического исключения, а мы стараемся отыскать в нем правила и законы.
«ВПЕРЕЖАБ – чтобы получился перехват, пережабинка. Барыня впережаб затягивается» (Даль).
ВРИО, по-русски – подставное лицо. Я – временно исполняющий обязанности человека (звучит ли это гордо?). Время кончилось, обязанности нет.
ВСЕ. «Здесь все стихи мне! почти все!» – говорила Анна Ахматова голосом Ноздрева у Л. Чуковской, 4 нояб. 1962 г.
ВСЕ. Николай I сказал генералу Назимову, попечителю Московского округа: «Я прочитал все книги по философии и убедился, что все это только заблуждение ума» (Феоктистов).
ВСЕ. М. К. Морозова в своем философском салоне, может быть, понимала не все, но понимала всех (Степун).
ВСЯКИЙ. «Считал ничтожеством всякого, кто соглашался, и наглым ничтожеством – всякого, кто не соглашался» (дневник А. И. Ромма, 1939, РГАЛИ).
В-ТРЕТЬИХ! – начал свою первую на памяти А. Ф. Кони лекцию Ф. Буслаев. Заболоцкий считал себя вторым поэтом ХХ в. после Пастернака: Блока, во-первых, не любил, во-вторых, не признавал, в-третьих, считал поэтом XIX в.
ВЧЕРА. Ю. Манин в 1983 г.: «Может возникнуть концепция передового человека, т. е. человека, позавчера питавшего те иллюзии, которые рухнули только вчера». Ср. Х. Пьонтек: «Я хочу такого Завтра, у которого не было бы Вчера».
ВЫ. «Я один, а вас много», – сказал Пилат Христу (И. Бабель).
ВЫПУКЛЫЙ. «Я – выпуклая фигура, как же меня не предать истории?» – говорил генерал Новоселов (Ясининский, 116).
ВЫПУКЛЫЙ. Катков не читал статей, на которые возражал: их ему пересказывали, он просил отметить такие-то выпуклые пункты и читал только их, чтобы не терять сосредоточенности (Н. Любимов).
ГДЕ НАС НЕТ, там по две милостыни дают (Пословицы Симони).
ГЕОМЕТРИЯ. Каждый параллелограмм жалеет не о том, что он не прямоугольник, а о том, что перекошен не в ту сторону.
ГЕРОИНЯ. «Ваша любимая героиня в романах?» – «Осинка в “Трех смертях” Толстого» (ответ Фета в альбомной анкете).
ГЛАВНОЕ. «Трудно написать биографию, даже свою, когда нет самого главного – смерти» (М. Козырев, в 30 лет; расстреляли его в 49).
ГЛАСНОСТЬ. «Муж, явно творяй правду и твердый в правилах своих, допустит всякий глагол о себе. Он ходит во дни и творит себе на пользу клевету своих злодеев. Откупы в мыслях вредны» (Радищев).
ГЛАСНОСТЬ – «это значит, что можно говорить о том, что нужно делать».
ГОДОВЩИНА. «День каждый, каждую годину / Привык я думой провожать, / Грядущей смерти годовщину / Меж них стараясь угадать». В Пушкинском словаре это значение не комментируется, а ведь здесь предполагается обратное движение времени, счет от будущего, как в римском календаре или в числительном «девяносто». Хочется считать свои годы уже не вперед от рождения, а назад от смерти, а дата предстоящей смерти расплывчата, и это нервирует. Ср. «Недвижимо склоняясь и хладея, / Мы движемся к началу своему» – хотя ожидалось бы «к концу». Не отсюда ли у Мандельштама: «О как мы любим лицемерить / И забываем без труда / То, что мы в детстве ближе к смерти, / Чем в наши зрелые года». (Стихотворение это – с двумя равноправными концовками, оптимистической и пессимистической; но это уже другая тема.) Честертон писал: взрослый человек живет после конца света, а подросток – перед; отчаяние – это возрастное состояние.
ГОРДОСТЬ. «Архиерейская гордость напоминала дамскую»: не гордость, а опасение неприличного плюс привычка быть предметом ухаживания (Гиляров-Платонов).
ГРАДУС. С. Ав.: «Бродский говорил о том, что знает, громко и уверенно, а о том, чего не знает, еще на градус увереннее. Помните, как он на Мандельштамовской конференции сказал, что Христос, как римский гражданин, конечно же, знал латынь и читал 4-ю эклогу?»
ДВАЖДЫ ДВА ЧЕТЫРЕ. Я всю жизнь старался, чтобы наука твердо опиралась на дважды два, но никогда не считал «четыре» объективностью: просто видел, что насчет дважды два люди лучше всего сумели сговориться между собой (кроме человека из подполья). Но когда я сказал врачу, что так же можно было бы договориться и о том, что дважды два пять, он встревожился обо мне больше, чем когда-нибудь.
ДЕВИЗ. Когда-то очень давно С. Ав. сказал мне не без иронии: «Если бы у вас был герб, вы могли бы написать в девизе: “О чем нельзя сказать, следует молчать”». Я знал эту сентенцию Витгенштейна, но отдельно она казалась мне тривиальной, а в «Трактате» непонятной. Понял я ее, когда в какой-то популярной английской книжке нашел мимоходное пояснение: «… а не следует думать, что об этом можно, например, насвистать». Тут сразу все стало ясно, потому что свиста такого рода все мы наслушались-перенаслушались. Теперь я знаю даже научное название этого свиста: метаязык. Впрочем, предтечей Витгенштейна был Ривароль, сказавший: «Разум слагается из истин, о которых надо говорить, и из истин, о которых надо молчать».
«ДЕЛО» Сухово-Кобылина. А. И. Доватур считал, что это было самоубийство чужими руками: француженка наняла убийцу, так как умереть хотела, а убить себя боялась. Такие-де случаи бывали. (Это – сюжет романа Жюля Верна «Бедствия китайца в Китае».)
ДЕМОКРАТИЯ: «Волки сыты, а овец не спрашивают».
ДЕМОКРАТИЯ. Нынешние лисы говорят, что мы зелены для винограда (Вяземский).
ДЕРЖАВНО. Ельцин, расстреляв Верховный совет, велел отреставрировать Кремль. «Как?» – «Чтоб было державно». В главном зале было три трона: для царя, царицы и вдовствующей царицы; их отыскали в Петергофе и Гатчине, но выцарапать у музейщиков не смогли. Сделали идеальные копии, а потом стали думать, кого же на них сажать? и на инаугурации прикрыли драпировкою («Общая газета», 8.2.2001).
ДЕТЕКТИВ. Лирическая композиция у темных поэтов ХХ в. требует, чтобы читатель реконструировал ситуацию высказывания из рассеянных, перепутанных и нарочито незаметных мелочей. Иные филологи работают над ними по Конан Дойлю, иные – по Честертону.
ДЕТЕКТОР ЛЖИ. Сын в детстве спрашивал: «Это значит: человек лжет, а он краснеет?»
ДЕТЕРМИНИЗМ. «Все происходит не случайно, а по тем или иным причинам, обычно по иным».
ДЕТЕРМИНИЗМ. А ведь я усомнился в сквозном детерминизме всего сущего только на мысли: не могла же от начала мира быть запрограммирована такая тварь, как я!
ДЕТЕРМИНИЗМ. Тынянов говорил: я детерминист, я ощущаю, как меня делает история (зап. Л. Гинзбург). А В. Каверин писал: «Если бы у меня не было детства, я не понимал бы истории, если бы не было революции – я не понимал бы литературы». Ср. «время ломает меня, как монету».
ДЕТЕРМИНИЗМ. Я объяснял сыну: в жизни нет цели, а есть причины. НН сказал: «Ну, в вашей-то жизни цель есть». А причин нет.
ДЕТИ. «Малые детки поспать не дадут, а с большими детками сам не уснешь» (Даль). А сегодня говорят: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы своих не приносило» или «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не вешалось».
ДЕТИ. «Малые детки поспать не дадут, а с большими детками сам не уснешь» (Даль). А сегодня говорят: «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы своих не приносило» или «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не вешалось».
ДЕТИ. И. Ю. П. сказала: «По «Живаго» видно, что Пастернак не любил детей – они были для него только отяготителями женской доли, на которой он только и был сосредоточен: “в браке дети теребят”». Я вспомнил, как В. В. Смирнова была недовольна мимолетностью фразы: «они поженились, и у них пошли дети».
ДЕТИ. М. Гершензон писал: когда дети кончают университетский курс, то и родители их кончают родительский курс. (И какой начинают?)
ДЕТИ. Маяковский писал будто бы для пролетарских детей, но начинал (по традиции?): «Вот няня. Няня гуляет с Ваней».
«ДЖОН ДЖОНСОН может быть уверен хотя бы в одном: что никто лучше его не сумеет быть Джоном Джонсоном» (Честертон). Так сказать, профессионально быть самим собой. Да я-то сомневаюсь, не по ошибке ли я числюсь Джоном Джонсоном. И утомительно сдаю сам себе экзамены на самого себя.
ДИАЛОГ с текстом? Нет, мое чтение не деформирует текст, как и меня не деформирует чье-то мнение обо мне. Но злословие обо мне деформирует мой образ? Ну, значит, мы ведем диалог не с текстом, а с образом текста. Но если я невротик, то я изменюсь, весь сосредоточусь на отрицании этого злословия и т. д. Диалогисты представляют текст не иначе как таким невротиком.
ДИСКУРС. Рапсоды собирали свой эпический текст из готовых блоков, как В. Синявский складывал незабываемые футбольные репортажи из «обводит одного, другого, третьего», «навешивает на штрафную площадку», «надо бить!», «мяч уходит на свободный…». Я не знал, что все это такое, но слушал радио не отрываясь, и из фраз складывались картины, фантастические, но разнообразные. Когда наступило время телевизоров и мне показали, как выглядит футбол на поле, я не понимал решительно ничего. По Тынянову, это называется: разница между сукцессивным и симультанным восприятием. Сукцессивность, однолинейность – это и есть дискурс. Когда я приезжаю в новый город, я прежде должен прочесть строчка за строчкой все вывески, афиши и прочие малые уличные жанры – и лишь потом начинаю замечать двухмерные фасады и трехмерные здания, на которых эти жанры висят. А в словосочетания «дискурс власти», «филологический дискурс», «эротический дискурс» и пр. я стал подставлять вместо «дискурс» слово «разговорщина» – и смысл оказался вполне удовлетворительный. Мой сосед задал вопрос в Интернете: что такое дискурс? Самый понятный ответ начинался: «Дискурс – это, точнее всего сказать, базар…»
ДИССИДЕНТ. По анкете «Московских новостей», 32 % опрошенных не слышали слова «диссидент». Тогда же (1991 г.), по «Комсомольской правде», многие поступавшие в вузы считали, что Солженицын и Сахаров – один и тот же человек. Я рассказывал сказку маленькому мальчику, на середине скуки он с отчаянием спросил: «А что такое царь?»
«ДИСЦИПЛИНИРОВАННЫЙ ЭНТУЗИАЗМ», возбуждаемый монархом в русском народе, – выражение Н. Данилевского.
ДОБРО. «Я ничего ему не сделал доброго, за что же он против меня?» – говорил Александр II (Мещерский).
ДОБРОТА. «Есть люди, которые не делают зла, сделают и добро, когда попросишь, но сами не догадаются придвинуть стул, когда падаешь» (письмо жены Пунину).
ДОБРЫЙ. «Настолько занят своими писаниями, что не хватает времени подумать плохо о других писателях; зато все считают его добрым» (С. Маковский об Алданове).
ДОЛГ. Платеж долгом красен (черен?). «По чувству рабства, принимая его за чувство долга» (Ф. Степун. Из писем прапорщика).
ДОРОГА. На меня много влияли, поэтому я очень не хочу ни на кого влиять, никого сбивать на свою дорогу, поэтому суечусь, чтоб с каждым во время разговора пройти кусочек его пути, а потом по междорожью, спотыкаясь, возвращаюсь на свой.
ДОСТАТОЧНО. Маршак говорил: «Я достаточно известен, чтобы меня теребили, но недостаточно, чтобы меня берегли» (восп. Друскина).
ДОСТОЙНО. Молитва Саади: «Дай мне то, что достойно Тебя, а не то, что достойно меня» – от рассказа о даре Александра Македонского.
ДРУЖБА. Люди могут дружить, только пока они друг другу ничего не сделали («Никомахова этика»).
ДРУЗЬЯ на вырост, их не хватало в детстве моему сыну.
ДУПЛЕТ. Ахматова сказала вдове Гумилева: «Вам нечего плакать, он не был способен на настоящую любовь, а тем более к вам». Так Хаусмен в предисловии, кажется, к Ювеналу писал: «Что касается такой-то немецкой диссертации о Ювенале, то могу лишь сказать, что она хуже такой-то немецкой диссертации о Манилии, и это единственная вещь, о которой можно так сказать».
ДУША. «Чем больше я всматриваюсь в доктора, тем больше мне кажется, что его душа – это общественный магазин, принадлежащий всем классам и сословиям. Каждый берет свой любимый товар и уходит удовлетворенный. А интеллигентная докторская совесть стоит за прилавком и следит за тем, чтобы не было отказа покупателям. В один прекрасный день все товары будут разобраны. Докторская совесть, в сознании исполненного долга, радостно улыбнется, оглянется по сторонам и тут только заметит, что самого-то доктора нет в магазине, да никогда и не было» (Фельетон в «Летописи» 1916 г.).
БЕССМЕРТИЕ ДУШИ. «Не может она быть одноразового пользования», – сказано у Д. Рубиной. У нее же в статье о взрыве на рынке: «Народ у нас впечатлительный, хотя и ко всему привычный».
ЕВРЕИ. (Рассказывала М. Климова в Худлите). В электричку сел пьяный парень и стал поносить евреев. Соседняя старушка спросила: «И Горбачев еврей?» – «И Горбачев, и Раиса». – «И Лигачев?» – «И Лигачев». – «А ты сам?» – «Не еврей, но хочу в Израиль».
ЕСЛИ. Завещание пожизненного президента Урхо Кекконена начиналось словами: «Если я умру…»
ЕФРЕМ СИРИН. Власть грешила любоначалием, а интеллигенция празднословием (Ф. Степун).
ЕЩЕ. «Ты молодая, а я – еще молодая», – говорила Пыжова Никритиной (восп. Мариенгофа). Ср. у С. Кржижановского: «Еще не уже, но уже не еще».
ЖАНР. Афиша, художественное чтение: «О. Мандельштам. Раковина: монолог в трех субстанциях». Афиша, спектакль: «Ч. Айтматов. И дольше века длится день: метафора в двух частях».
ЖАРКОЕ. О том, что мы-де спасли Европу от монголов, мы говорим, как «наши предки Рим спасли».
ЖЕНА. «Главная опора русской поэзии проверена годами – это жены», – начинается рец. Дж. Смита на издание семейной переписки Северянина. «Наслоения жен» – выражение Ахматовой. «Очередное междуженье» – выражение артиста Козакова. НН, будучи женат три раза, перед разводом каждую жену учил переводить для заработка; при его жизни они друг друга ненавидели, а после смерти скооперировались и монополизировали переводы такого-то французского ходового автора. «Первая вдова», «вторая вдова» и т. д.
ЖЕНА. Из вопросника М. Фриша: «Что побудило вас к женитьбе: …з) виды на наследство, и) надежда на чудо, к) мысль, что это чистая формальность? л) хотели бы вы быть вашей женой?» Жена НН – единственная женщина, которой я сочувствую больше, чем своей жене.
ЖЕНЩИНА. Дочь сказала: «Гумилев – поэт для женщин, он пишет так, как будто на него смотрит женщина». Она не знала, что Блок будто бы сказал Ахматовой, что она пишет, как будто на нее смотрит мужчина, а нужно – как будто смотрит Бог. Степун добавлял: «А Цветаева – как будто на нее смотрит Гете или Гельдерлин». Не думаю: если бы она чувствовала взгляд Гете, она бы не написала многого из того, что написала.
– Вы живы?
– Приходится.
«ЖИЗНЬ – усилие, достойное лучшего применения»(Карл Краус).
ЖИЗНЬ. «А пребывание наше здесь – не жизнь, не житие, а только именно пребывание …» (Лесков, письмо 23.9.1892).
ЖИЗНЬ. «Не могу же я относиться к этому как к литературе, – только как к жизни, то есть бесчувственно. Или хотя бы бессловесно».
ЖИЗНЬ. «Комсомольская правда» от 15 дек. 1990 г.: в Чите организовано общество «За выживание» в помощь бедствующей советской медицине. Можно было бы расширить смысл названия и вступать в него поголовно.
ЖИЗНЬ. «Жить надо так, чтобы другим неповадно было» (из молодежной газеты). Прислано читателем.
ЖИЗНЬ. Человеку предложили денег, он отказался: «Не надо, у меня есть одна монета». – «Надолго ли хватит?» – «Поручитесь, что я проживу дольше, и я приму ваш подарок» (суфийская притча).
ЗАВИСТЬ. 17.11.1982 в передовице «Правды» было написано: «Советский народ с завидным спокойствием встретил известие о кончине…»
ЗАГЛАВИЕ. Издательство потребовало, чтобы сборник статей о Пастернаке имел цитатное заглавие, «ну вот как о Мандельштаме – «Сохрани мою речь». Значит – «Быть знаменитым некрасиво» или «Ты вечности заложник». (Предпочли первое: пикантнее.) Посмотрев на содержание, я предложил: «Какая смесь одежд и лиц», К. Поливанов поправил: «Сколько типов и лиц…»
ЗАГЛАВИЕ. К. заметила, что роман «Чего же ты хочешь?» продолжает традицию не только «Кто виноват?» и «Что делать?», но и «Чей нос лучше?». Была книга «Пудреное сердце» В. Курдюмова и «Сердце пудреное» Л. Моносзона. Были сборники стихов «Третий глаз» и «Третье око».
ЗАГЛАВИЕ. Оказывается, молодым поэтам нельзя было называть книгу просто «Стихотворения», требовалось особое разрешение свыше: это было что-то вроде заявки на мемориальную доску.
ЗАГЛАВИЕ. Пьеса Золя (интересно какая?) шла в Петербурге в обработке Родиславского под названием: «Щука востра, а не съест ерша с хвоста».
ЗАГОВОР «от обмороченья, от обаяния и от всякой порчи».
ЗАДАЧА. «Если один человек выкопает яму за сто минут, значит ли это, что сто человек выкопают эту яму за одну минуту?» Можно жить, когда работу троих нужно сделать за один месяц, но трудно – когда за один день.
ЗАЙЦЫ И ЛЯГУШКИ, басня. Оскар Уайльд собирался топиться в Сене, увидал человека у парапета. «Вы тоже отчаявшийся?» – «Нет, нет, сударь, я парикмахер». Тогда Уайльд раздумал. Ср. примеч. О. Гильдебрандт к дневнику Кузмина 1934 г.: С. Бамдас хотел кончать с собой, она ему сказала: «Моня, купите сперва новую шляпу», он купил и передумал.
ЗАПЯТАЯ. «Я – запятая, а вы угадайте, в каком тексте» (А. Боске).
ЗАУМЬ. Слово «кварк» физики взяли из «Финигана» Джойса как заумное, но это оказалось венское жаргонное словечко от славянского «творог» (от «творить»). Слышано от Вяч. Вс. Иванова.
ЗАУМЬ. Из письма: «На стене рядом с домом осталась после избирательной кампании надпись “Жил-был мэр”. Она долго меня мучила. Потом я приписала внизу два слова, и получился стишок:
Бессмысленный текст превратился в осмысленный».
ЗВУК. Итальянец ругался на извозчика: «Четырнадцать!» – будучи уверен, что такое созвучие может быть лишь страшнейшим ругательством (В. Соллогуб).
ЗЛОБОДНЕВНОСТЬ. Катаев написал на книжке Шенгели «Изразец»: «Я глупостей не чтец, а пуще – изразцовых». Шенгели, узнав об этом через двадцать лет, написал в тетрадь эпиграмму на Катаева (РГАЛИ, 2861, 1, 10).
ЗНАК. «Семиотически выражаясь, Ахматова стала вывеской самой себя» (В. Калмыкова).
ИГРА. «Современный читатель не хочет читать классиков: жизнь была тяжка, и для социально-безопасного проигрывания ее эмоций была придумана литература, – теперь сама эта литература стала тяжка, и для проигрывания ее придуманы легкие суррогаты» (вариация мысли И. Аксенова, слышанная на конференции в Таллине в начале 80-х). «Что такое история – скверная или мировая? Игра умных с умными в дураки» (С. Кржижановский. Писаная торба).
ИДЕАЛ. «Ваш идеал женщины?» – «Есть… не могу вспомнить, но есть». – «А идеал мужчины?» – «Мужчин не идеализирую» (Н. Мордяков, художник, резчик, поэт, в «Новой газете», 2004).
ИДЕЯ. «Если голова, придумавшая идею, недостойна ее, идея отбрасывает голову» (С. Кржижановский, там же). Так в Спарте, когда в собрании дурной человек подал хорошую мысль, ему велели сесть, а хорошему человеку – повторить эту мысль.
ИЖИЦА. Начертили журавли
«ИЗГНАНИЕ – не то место, где можно отучиться от высокомерия», – говорит Ду Фу у Брехта.
– ИЗМ. Классицизм в школе (в вузе?) следовало бы изучать по Сумарокову, романтизм по Бенедиктову, реализм по Авдееву (самое большее – по Писемскому), чтобы на этом фоне большие писатели выступали сами по себе.
ИЗНАНКА. «Я всегда говорил, что у каждой изнанки есть свое лицо», – сказал мне В. Холшевников. А психотерапевт говорил: любишь саночки возить, люби и кататься.
ICH UND DU. «Ты – это я, но я – отнюдь не ты» – строчка из пародии Суинберна на философию Теннисона («The higher Pantheism in a Nut-shell»). Если был поэт, самим богом назначенный, чтобы его переводил Бальмонт, так это Суинберн; но Бальмонт не перевел из него ни строчки и предпочитал Теннисона. Даже скандалы у них были одного стиля. Когда после смерти Суинберна разобрали его бумаги, Хаусмен сказал: что ж, мазохизм по крайней мере дешевле, чем садизм.
ИКОНОСТАС. Богатая рифма (с опорным согласным) во французской поэзии ценится, а в немецкой считается смешной. Я обнаружил, что когда в русской поэзии начала ХХ в. стала возрождаться богатая рифма, то первым ее стал вводить Вяч. Иванов – казалось бы, человек не французской, а немецкой культуры. Я сказал об этом С. Аверинцеву, он ответил: «Знаете, бывает, что в иконостасе у человека стоят одни иконы, а молится он совсем другим…»
ИМЯ. Ю. М. говорил о современной поэзии: «Фамилий много, с именами – осечка».
ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ. Хорошим в искусстве нам кажется золотая середина (для каждого своя!) между привычным и непривычным: сплошь привычное – «плохая поэзия», сплошь непривычное – «вообще не поэзия». Пародия пародирует или крайности привычного (тогда она жанрово-стилевая – лучше сказать «родовая»), или крайности непривычного (тогда она индивидуальная). Горький пародировал общесмертнический стиль, а Ф. Сологуб принял это за индивидуальную пародию, переоценивая свою неповторимость.
ИНСТИТУТ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ (и не только), памятные коллективные труды: «Цусимский принцип, – говорил Н. И. Балашов, – скорость эскадры определяется скоростью самого медленного корабля». Акад. Тарле, когда его часть в каком-то коллективном труде редактировали и унифицировали, сказал: «Почему это, когда постное попадает в скоромное, то не страшно, а если скоромное в постное, то нехорошо?».
ИНТЕЛЛЕКТУАЛИЗМ. Г. Померанц сказал на конференции Г. Левинтону: «Интерпретация без онтологической основы ведет к бездуховному интеллектуализму». Теперь я знаю, кто я такой: я – бездуховный интеллектуалист.
ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ. Е. Путилова: «Сидоров начал говорить: “Я, как интеллигентный человек…”. Я сказала: “Я уже знаю все, что вы скажете”».
ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ. Л. Толстой получил письмо, подписанное
ИНТЕРПРЕТАЦИЯ. Не спешите по ту сторону слов! Несказанное есть часть сказанного, а не наоборот.
ИНТЕРТЕКСТ. На площади Люблинской унии в Варшаве – магазин под вывеской «Интертекст», по-видимому, что-то текстильное.
ИНТЕРТЕКСТУАЛЬНОСТЬ, эпиграф к ней: «Никто-никогда-ничего не сказал в первый раз». В соответствии с сентенцией – не помню ее автора.
ИНТЕРТЕКСТУАЛЬНОСТЬ: а чем, собственно, интертекстуальная интерпретация лучше психоаналитической или социологической? Те вычитывают в тексте эдиповы и классовые комплексы, а эта – всю мировую литературу, существовавшую до (а иногда и после) этого текста.
ИНТИМ. Вен. Ерофеев был антисемит. Об этом сказали Лотману, который им восхищался. Лотман ответил: «Интимной жизнью писателей я не интересуюсь».
ИНТИМ. Э. Юнгер на фронте спросил пленного офицера: как вы относитесь к советскому режиму? Тот ответил: «Такие вопросы с посторонними не обсуждают» («Иностр. лит.», 1990, № 8).
ИНТОНАЦИЯ. Бунин рассказывал, что начал читать Мережковского об апостоле Павле, заснул, а проснувшись, увидел, что читает о Наполеоне. А может быть, это были Жанна д’Арк или Дант (восп. Бахраха).
ИНТОНАЦИЯ: есть немало еврейских анекдотов, связанных с вопросительной интонацией… Такой же анекдот случился, оказывается, с той фразой из Библии, которую Лермонтов поставил эпиграфом «Мцыри»:
ИНФОРМАЦИЯ. А. Устинов рассказывал: еще до Интернета американские слависты организовали общую сеть e-mail для профессиональных справок. Сразу поступили два запроса: откуда это: «Мы все глядим в Наполеоны» и «Одна, но пламенная страсть»?
И НЫНЕ ДИКОЙ. Как известно, при Павле учреждена была цензура, преимущественно для книг, приходящих из-за границы, но она скоро прекратила свои действия, потому что запрещен был ввоз всех книг, кроме написанных на тунгузском языке (Ключевский).
ИСКРЕННОСТЬ. Красивым считается то, что редко; искренним – тоже. Пример Б. Ярхо: у скальдов канонизировалась панегирическая песня, а любовная выживала только личным талантом автора, у трубадуров – наоборот. А у Катулла?
ИСТОРИЯ – это область, в которой никогда нельзя начать с самого начала (Я. Буркхард).
«ИСТОРИЯ принадлежит поэтам, потому что из нее ничто не вытекает» (П. Сухотин. Перчатка: записки русского кота, альм. «Ветвь»).
ИСТОРИЯ не телеологична и не детерминирована, это бесконечная дорога в обе стороны до горизонта, русский проселок под серым небом.
ИСТОРИЯ. Стиховед Р. Папаян был выдвинут в депутаты Верховного совета Армении, соперниками были три директора и начальник тюрьмы, в которой Папаян сидел когда-то за армянский национализм. (Лотман, у которого он учился, воскликнул: «Вот за что я люблю историю!») На встречах с избирателями того спрашивали, какого он мнения о Папаяне; у него не хватило ума ответить «примерного поведения», и он говорил: «Много их проходило, всех не упомнишь».
ИСТОРИЯ ФОРМИРУЕТ. О. Б. Кушлина в «Неприкосновенном запасе»: я давно поняла, не я стреляю и не в меня стреляют, а меня закладывают в пушку.
КАРЦЕРЫ на гравюрах Пиранези похожи на что угодно, только не на тюрьмы: пассаж, вокзал, завод, ангар, но простор, а не застенок. Страх простора в XVIII в.?
КАТАРСИС. И. Бабель в письме к А. Слоним 26 дек. 1927 г.: «Мой отец лет 15 ждал настроения, чтобы пойти в театр. Он умер, так и не побывав в театре».
КАФКА. Я написал в биографии Овидия: в средние века думали, что ему вменяли языческий разврат, в XVIII в. – роман с императорской дочкой, в XIX в. – политический заговор, а в XX в. – что ему просто сказали: «Ты сам знаешь, в чем виноват: ступай и платись». С. Ав. заметил: «Это уж у вас слишком по Кафке». Оказалось, именно так действовала инквизиция при Галилее: не предъявляла никакой вины, а спрашивала: «Какую вину ты сам за собою знаешь?» Сперанскому при ссылке тоже не было никаких обвинений, «сам понимай, за что» (от А. Зорина).
«КАЯНЬЯ много, обращенья нет» (Даль).
КИЛЛЕР. Романист в «Московском листке» за каждое убийство брал сверх гонорара 50 рублей, а за кораблекрушение с тысячей жертв запросил по полтиннику за душу, но тут Пастухов его прогнал.
«КИРИЛОВ вам нравится только потому, что он тоже заикается», – сказала Р. Я перечитал главы о нем: нет. Пьет чай, забавляет дитя мячом, благодарен пауку на стене, говорит «жаль, что родить не умею». Уверяют, будто Достоевский обличал: если Бога нет, то все дозволено, и можно убивать старушек; нет, самый последовательный атеист у Достоевского утверждает своеволие, убивая себя, а не других, и не затем, чтобы другие тоже стрелялись, а чтобы оценили себя, полюбили друг друга и стали счастливы. И уважает Христа, который (понятно) в Бога тоже не верит, но учит добру. Такой его Христос похож не только на горьковского Луку, но и на Великого инквизитора: после этого понятнее, почему Христос его поцеловал.
Кстати, «У кого Бог в душе, тому все дозволено» – смысл надписи Б. Пастернака к дочери Л. Гудиашвили ок. 1959 г. (восп. В. Лаврова). Вот тебе и нигилизм.
КИРПИЧ. Постмодернизм – поэтика монтажа из обломков культурного наследия: разбираем его на кирпичи и строим новое здание. У этой практики – неожиданные предшественники: так Бахтин учил обращаться с чужим словом, так поздний Брюсов перетасовывал в стихах номенклатуру научно-популярных книг. В конце концов, и Авсоний так сочинял свой центон. Когда я учился в школе, мы с товарищем выписывали фразы для перевода из английского учебника («У Маши коричневый портфель») и пытались собрать их в захватывающую новеллу; теперь я понимаю, что это тоже был постмодернизм.
КИТЧ. Гурджиев – философский китч, сказал М. Мейлах. Может быть, так еще вернее сказать про всю так называемую философскую поэзию?
КЛАСС. Гражданская война началась и кончилась крахом классового чувства перед национальным: началась чехословаками, а кончилась Польшей.
КОЛЕСО. В природе есть только одно подобие колеса: перекати-поле (А. Битов).
КОЛЛЕГА. «Потом я узнал, что картежные шулера тоже говорят друг другу: коллега» (восп. Милашевского).
КОЛЛЕКТИВНЫЙ ТРУД. «Такая орфографическая ошибка, которую под силу сделать разве что вчетвером» (Дневник Гонкуров, 23 дек. 1865).
КОЛЛЕКТИВНЫЙ ТРУД: три горы родили треть мыши (кажется, З. Паперный).
КОЛОВРАТНОСТЬ. В Ереване над городом высился памятник, его сняли, а что поставили? Ничего. Сын сказал: надо кубик с надписью «Неведомому богу».
КОММЕНТАРИЙ – для какого читателя? Давайте представим себе комментарий к Маканину, написанный для Пушкина.
КОМПРОМАТ. Вал. Герасимова сказала: опять начнут обливать друг друга заранее заготовленными помоями. М. Левидов на это заметил: в английском языке есть 86 синонимов драки, но нет помоев (дневник М. Шкапской, 1939 г.). А. С. Петровский говорил, что когда его хвалят, ему кажется, что его поливают теплыми помоями.
КОНТИНУУМ – по-русски «сплошняк».
КРАСОТА как целесообразность без цели. Писатель Гайдар зашел в парикмахерскую: «А вы можете сделать меня брюнетом?» – покрасили; «а кудрявым?» – завили; «ну, а теперь, пожалуйста, наголо!» – и, расплачиваясь: «Интересно же!»
КРАСОТА. Фотография Бальмонта с надписью А. Н. Толстому: «Красивому – красивый» (РГАЛИ, 2182, 1, 140–141).
КРАСОТА. Гумилев говорил жене: «Помолчи: когда ты молчишь, ты вдвое красивее».
Как убили Мандельштама
Как болела Ахматова
Как Пастернака отправили по месту рождения
Бродский
Чехов
Шостакович
КТО. «Нам нужны не великие потрясения, но великая Россия» – первым сказал не Столыпин, а член министерства внутр. дел по фамилии И. Я. Гурлянд («Отеч. ист.», 1992, № 5, с. 166). См. I, ШТУКА.
КТО? Для Бахтина мысль неотделима от личности. Есть такая садистическая игра – предложить собеседнику несколько малоизвестных стихотворных строк и допрашивать его: хорошо или плохо? Мало кто догадается перевести ответ в «мне нравится» или «я равнодушен» – даже хорошие ценители говорят: «Вы сперва скажите, чье это…» При мне В. Рогов перед коллегами-переводчиками с сокрушительным пафосом прочитал несколько стихотворений и требовал оценки; но даже Левик прежде всего спросил, чьи они. Это оказались стихи Агаты Кристи. Об этом есть известная формула: «Неважно что и неважно как, а важно кто». Я прочитал ее в старом «Крокодиле», но то же самое, оказалось, говорил художник Ренуар. Не правда ли, есть разница в авторитетности? Так в Спарте, когда в собрании… и т. д. (см. ИДЕЯ).
КУКУШКА И ПЕТУХ. Пастор, венчая двух непригожих молодых, напутствовал их так: «Любите друг друга, дети мои, потому что если не будет в вас взаимной любви, то кой черт вас полюбит» (Вяземский).
КУЛЬТУРА. Дочери была нужна нервная разрядка, она пошла в магазин и встала в очередь. Сказала соседке: «Крыса!» Та ей: «А еще в очках!» Пришлось ответить: «Сама культурная!» – и та смолкла.
КУМИРЫ современные. «Не поклонюсь твоим коммерческим (т. е. кумирическим) богам» – было в некоторых записях «Царя Максимилиана» задолго до перестройки.
КУТЕРЬМА – от тюркского кютерьмек, обряд при выборах хана, когда его поднимали на войлоке, как на щите. Теперь мы знаем этимологию политических событий.
КУХНЯ. Когда в МГУ приезжал Якобсон, Ахманова из тревожной осторожности представила его: «Американский профессор Р. Джекобсон». Якобсон начал: «Собственно, меня зовут Роман Осипович Якобсон, но моя американская кухарка, точно, зовет меня м-р Джекобсон». Теперь ссылки на Джейкобсона я нахожу уже в переводных книгах.
«ЛАИСА – имя, бывшее в распространении среди греческих гетер и ставшее нарицательным для женщин с независимым понятием о моральном кодексе». («Современник», 1982, с.214).
ЛАТЫНЬ.
ЛЕПЕТАЦИЯ: слово в дополнениях к Словарю языка Пушкина (по черновикам). «Сокровищем родного слова / (Заметят важные умы) / Для лепетации чужого / Безумно пренебрегли мы».
«ЛЕЖКА». В Псковской губ. еще в конце XIX в. крестьяне в голодные зимы впадали в спячку, экономя силы: просыпались раз в день съесть кусок хлеба и напиться, иногда протопить печь; называлось это «лежка» (из очерка Лескова «Загон»). Так и Шенгели студентом в Харькове от голода жил лежа.
«ЛИБЕРСКАЯ ГАВРИДИЯ» – назывался при Дале офенский жаргон.
HOMO LIBER
ЛИТЕРАТУРА ФАКТА. «Первым лефовским сочинением было “Земледелие” Катона», – сказал В. Смирин.
ЛИЧНОСТЬ – скрещение социальных отношений. Такова была купчиха Писемского, любившая мужа по закону, офицера из чувства и кучера для удовольствия. Раньше я называл себя
ЛИЧНОСТЬ. Комментарий к Авсонию, конечно, весь компилятивный, но я и сам ведь весь компилятивный (к сожалению, не импортный, а очень среднерусский). Б. Ярхо писал в письме: «Люди все чаще кажутся мне книгами, и порой я становлюсь в тупик перед замыслом их сочинителя». Так что мое дело как филолога – разобраться в источниках себя.
ЛИЧНОСТЬ. Я – ничто как личность, но я – нечто как частица среды, складывающей другие личности.
ЛИЦО. Лию Ахеджакову спросили, кем она себя чувствует, москвичкой или лицом кавказской национальности, она ответила: кого бьют, тем и чувствую.
ЛОМОВАЯ МЫШЬ – родная мне порода. Стать бы чеширской мышью – ломовой улыбкой без плоти.
ЛЫЖИ. Старый Прозоровский и после Аустерлица считал Кутузова мальчиком, «а этот мальчик (прибавлял Ермолов) и сам уже ходил, как на лыжах» (Вяземский).
ЛЮБИМЫЕ авторы Льва Толстого – Тютчев и… Буренин. «Его “Стрелы” – стихотворения прекраснейшие», – говорил он (Маковицкий). Любимым поэтом Льва Толстого был Беранже, любимым прозаиком Б. Пастернака был Голсуорси. «Гренада» Светлова – лучше всего Есенина», – писала Цветаева Пастернаку.
ЛЮБОВЬ. «Сухая любовь» – платоническая (по Далю). «Любовь вперебой» – заглавие раздела в «Частушках» Симакова.
ЛЮБОВЬ. «Хороший шахматист умеет играть, не глядя на доску, хороший влюбленный – любить, не глядя на женщину» (С. Кржижановский).
ЛЮБОВЬ. Боккаччо в «Филоколо» различает любовь к Богу, любовь-страсть и любовь продажную: о первой умалчивает, третью презирает, а от второй предостерегает: начало ее – страх, середина – грех, а конец – досада.
ЛЮБОВЬ. НН остался душеприказчиком большого филолога; тот, зная цену точным фактам, позаботился оставить у себя в архиве собственноручный донжуанский список. Я не удержался и спросил: «Аннотированный?»
МАРР. Набоков и Гете сходны естествоиспытательским взглядом на мир (только Н. приравнивает живое к неживому, а Г. наоборот), а Белый и А. Н. Толстой схожи выведением всего на свете из жеста. Когда критиковали марровский «язык жестов», кто-то сказал: «Да как же в труде мог родиться язык жестов, если руки были заняты?»
МАСОНСТВО было чем-то вроде тимуровского движения в заформализовавшемся христианстве: идеалы те же, но сдобренные тайной.
МАТЕМАТИКА. «Без меня народ неполный»? Нет, полнее, чем со мной: я – отрицательная величина, я в нем избыточен.
МАТЕМАТИКА. В американском докомпьютерном анекдоте университетский завхоз жалуется на физиков и биологов, которым нужны приборы: «То ли дело математики – им нужны только карандаши и резинки, – и мечтательно: – а философам даже резинок не нужно…» Если философия есть философствование, то да. Эйнштейн о философах: «Как будто у них в животе то, что не побывало во рту».
МАТРЕШКИ стали вырабатываться в России с начала ХХ в. по японскому образцу, первым взялся за это и дал им название один из учеников Поленова.
МЕЛОДИКА СТИХА. «Я помню, как года три назад на поэтическом фестивале в Питере один поэт пытался бить другого со словами: „Ты зачем, сука, у меня интонацию украл?“» (Л. Рубинштейн. «Еженед. журнал», 2002, № 27).
МЕМУАРЫ. Вечер был чудный, мягкий, теплый, душистый. Полная луна кидала свой свет блестящей полосой по морю, и поверхность воды искрилась жемчужными чешуйками. Воздух был весь насыщен запахом цветущих лимонов, роз и жасмина (Е. Матвеева. Восп. о гр. А. К. Толстом и его жене, «Ист. вестник», 1916, № 1, с. 168).
МЕРТВЫМ ХОРОНИТЬ МЕРТВЕЦОВ. В Вермонте на кладбище есть надпись: «ум. ок. 1250 до Р. Х.» – это египетская мумия, ее купил коллекционер, а она подпала под закон штата, запрещающий не хоронить покойников.
МЕТАФИЗИКА. Карлейль, «Философия свиньи»: «Кто сотворил свинью? Неизвестно. Может быть, колбасник?»
МЕТОНИМИЯ в строке Мандельштама «Зеленой ночью папоротник черный» – простейший обмен красками создает устрашающий эффект. Его тянуло к этой гамме; ср. «И мастер и отец черно-зеленой теми».
МИЛОСТЬ. «Господи, помилуй, да и нешто подай» (Пословицы Симони).
МИНУТА МОЛЧАНИЯ (когда все встают со стульев: «конский пиетет», выражался Розанов) в 1960—1990-е годы в среднем длилась 20 секунд. В «Затмении» Антониони незабываемая минута молчания на бирже длилась все-таки 30 секунд. Когда в античном секторе ИМЛИ мы поминали ушедших, то я никого не поднимал с места, но за полнотой минуты следил по секундной стрелке. Со стороны это должно было выглядеть отвратительно, но время ощущалось не символическое, а настоящее.
MINORITIES. «В Америке негры и евреи борются за место морально-привилегированного меньшинства; а когда изобрели ликвидацию глухонемоты дорогостоящим вживливанием аппаратика в череп, то союз глухонемых протестовал против попытки оторвать человечество от сокровищ культуры глухонемых» (слышано от Т. Толстой).
МИРОВОЗЗРЕНИЕ. «Рок – не музыка, рок – мировоззрение», – сказали мне. Я вспомнил, что еще в 1972 г. была конференция о том, что верлибр – это тоже мировоззрение. А для некоторых буква
МИССИЯ. Самое знаменитое место Вергилия в VI кн.: «Другие будут лучше ваять статуи и расчислять звездные пути, твое же дело, римлянин, – править народами» [потому что к этому ты лучше приспособлен, чем другие]. У Киплинга из этого вышло «Бремя белых», а у Розанова: «Немцы лучше чемоданы делают, зато крыжовенного варенья, как мы, нипочем не сварят». Щедрин (в «Благонамеренных речах») выразился еще ближе к первоисточнику: «Грек – с выдумкой, а наш – с понятием». Правда, у него «наш» – это Дерунов.
МОЗГ есть не орган мышления, а орган выживания (говорит биолог А. Сент-Дьердь). Он устроен таким образом, чтобы заставить нас воспринимать как истину то, что является только преимуществом.
МОРОЗ. Французов в 1812 г. губил не столько мороз, сколько – еще раньше – жара и понос от русской пищи (Уэствуд), особенно тяжелый для конников – вспомним надпись Александра Македонского: «… разбил и преследовал до сих мест, хотя страдал поносом». Русская армия в преследовании от Тарутина до Вильны сама от мороза потеряла две трети.
«МОЯ МИЛИЦИЯ меня бережет»: в такой сравнительно небольшой республике, как Башкирия, в 1999 г. было 80 000 милиционеров (это 2 % населения). Сейчас, наверное, еще больше.
МУЖЕСТВО. Н. И. Катаева-Лыткина, видевшая войну, говорила: «Мужество – это у командира, который отсылает солдат и остается погибать у пулемета. И у его солдат, которые слушаются и уходят. Но не у того, который бросается погибать на амбразуру».
МУЗЫКА. По восп. Сабанеева, у Толстого реакция на музыку была физиологическая: плакал от одного пробного звука нового консерваторского органа («Совр. записки», 1939, № 69,). Сабанеев студентом сам показывал Толстому этот орган.
МЫ. Старый Оксман в письме Чуковскому цитирует Шкловского: «Нас мало, да и тех нет».
«МЫСЛЬ изреченная есть ложь», но из этого еще не следует, что мысль неизреченная есть истина. «Между пифагорейцами, которые умели познавать и молчать, и Аристотелем, который умел говорить и сообщать познанное, за спиною у Платона, который с героической безнадежностью бьется вместить в слово полноту молчания, стоит Сократ, который умеет умолкать – подводить словами к молчанию, передавать труд от повитухи-речи – роженице-мысли».
НАУКА. Смешивать любовь к науке с любовью к ее предмету – недопустимо: искусствовед «должен любить Рафаэля не более, чем врач красивую пациентку… Ученый в жизни не должен быть тем же, что в науке: жизнь есть воля, а наука – подчинение» (В. Алексеев. Наука о Востоке).
НАУКА не может передать диалектику, а искусство может, потому что наука пользуется останавливающими словами, а искусство – промежутками, силовыми полями между слов.
НАУКИ, по Магницкому, делились на положительные (богословские, юридические, естественные, математические) и мечтательные (все остальные).
НАЦИОНАЛЬНОСТЬ. «Я по специальности русский, раз пишу на русском языке» – ответ С. Довлатова в интервью. Русские – это только коллектив специалистов по русскому языку. Если мне запретят говорить и думать по-русски, мне будет плохо. Но если не запретят, будет ли другим хорошо?
НАЦИОНАЛЬНОСТЬ. Фет на анкетный вопрос, к какому народу хотел бы принадлежать, ответил: «Ни к которому».
НАШ. Инструктор горкома партии спросил В. П. Григорьева: «Вы правда считаете „Один день Ивана Денисовича“ хорошей книгой? Ведь он пассивен: почему он не протестует, не борется?» Григорьев сделал большие глаза и сказал: «Он же помнит, что это наш лагерь, а не фашистский». Инструктор сделал неинтересное лицо и сказал: «Ах да, я забыл».
НЕ ОПЕЧАТКА: «Всем, кто попал под молох истории» – крупное заглавие в газ. «Карьера», 3.9.1991. Ср. «… науку, чей качественный статус всегда западал между молохами неизбежной междисциплинарности предмета и неизбежной идеологической ангажированности…» (М. Колеров в газ. «Сегодня», 9.12.1995).
НЕ. «Как вы сами определили бы свою болезнь?» – спросил врач. «Душевная недостаточность», – ответил я.
НЕ. «Я никого не предал, не клеветал – но ведь это значок 2-й степени, и только» (дневник Е. Шварца). А Ахматова писала: «Знаю, брата я не ненавидела и сестры не предала» – с гордостью.
НЕ. Лучшей рекламой для компьютеров в американском конкурсе оказалось: «Они не так уж переменят вашу жизнь!»
НЕДОТЯГИВАТЬ. Бродский о «сталинской оде» Мандельштама: для Сталина это было слишком хорошо, власть любит оды, которые до нее недотягивают. Так Ахматова предпочитала портреты, которые недотягивают, и поэтому Альтмана не любила. Египетской собачине у Мандельштама противопоставлен Вийон, который тоже ведь мог бы написать оду – и, пожалуй, без недотягивания. Бродский сказал: «Сумасшествие Мандельштама – игра: знаю по своему опыту у Кащенко».
НЕМОЛОЖАВАЯ ЖЕНЩИНА – выражение Н. Штемпель об упоминаемой Мандельштамом воронежской Норе. «Женщина неочевидной молодости», – было сказано где-то в другом месте.
НЕНАВИСТИ ПРЕДМЕТ. «Аскету снится пир, от которого бы чревоугодника стошнило» (В. Набоков в «Даре» о революционно-демократической критике). Кто-то применял эту фразу к изображению советского застолья в солженицынском «В круге первом».
НЕНАВИСТЬ. «У Ю. Самарина ненависть была от недостатка любви к человеку, у Достоевского – от избытка любви к идеалу» (В. Мещерский. Воспоминания).
НЕНАВИСТЬ. «Я никогда не думала, что ненавидеть так утомительно», – сказала дочь о свекрови.
НЕНАВИСТЬ. Эренбург говорил Шкапской: «Война без ненависти так же отвратительна, как сожительство без любви. Мы ненавидим немцев за то, что должны их убивать» (дневник 1943 г.).
НЕОЛОГИЗМ. «Какое-то новое слово „бой“: раньше называли „сражение“, – говорил Л. Толстой (по свидетельству Маковицкого) вопреки всякой очевидности.
– НИБУДЬ. Самая знаменитая фраза К. Леонтьева: «Ибо не ужасно и не обидно ли… что Моисей всходил на Синай, что эллины строили свои изящные акрополи, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник… для того только, чтобы буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы на развалинах» и т. д. Замечательно, что это точный стиль гоголевского почтмейстера, а Леонтьев Гоголя ненавидел.
НИТЬ. На открытии памятника Жукову Говоров зычным 90-летним голосом говорил: «Жуков красной нитью проходит через всю войну…» А повар Смольного вспоминал (по телевизору), как в блокаду Говорова и Жданова обслуживали маникюрщицы, а врачам, лечившим их штат от обжорства, разрешали брать объедки, которыми те подкармливали вымирающих.
НРАВСТВЕННОСТЬ. «Он считал, что не крадет и не убивает лишь потому, что ему незачем красть и убивать» (Гарпагониада).
ОБВАРИТЬ. То, что сделал Грозный с Василием Шибановым: технический термин для начала допроса.
«ОБРАЗИНЫ» – прекрасно перевел И. Коневской заглавие «Гротесков» Э. По.
ОБЪЕМ. В «Лит. памятники» прислали перевод «Опыта о человеке» Попа:
Что знаем мы о человеке, кроме
Его названья, чтоб судить в объеме?..
Я вспомнил об этом, когда в программе путча 19 авг. 1991 г. оказалось объявлено: «Восстановить в полном объеме честь и достоинство советских граждан».
О ВРЕМЕНА! О НРАВЫ! Бывало девушка выйдет замуж: что за жена! что за мать! а теперь выйдет девушка замуж: что за жена? что за мать?
ОПЕЧАТКИ в «Русском стихосложении» Б. Томашевского 1923 г.: «Стр. 18, 48, 55, 62, 63, 64, 87, 88 напеч. Бог, следует: бог. Стр.53, 88 напеч. Господь, следует: господь» и т. д. Ср. примеч. к «Мистериям» Байрона 1933 г.: «Господь и пр. пишутся с большой буквы только как выступающие и не выступающие персонажи; отступления просим считать опечатками». Акад. Александров сказал: они пишут Бога с маленькой буквы, потому что боятся, вдруг с большой он начнет существовать. (Когда вернули на антирелигиозную доработку том «Средневековые литературные теории», сын, вспомнив Лескова, спросил: «Это чтобы вместо “богородица” писать “пуговица”?) Возникают неправильные понимания: «… я червь, я бог» (a god) – правильно, а «… я червь, я Бог» – кощунственно.
ОПИСЬ. «Жаль, что в описании внешности О. Мандельштама в деле НКВД говорится “рост средний”, без сантиметров и снимка в рост, как при царе, и отсюда столько споров». – «Это потому, что при царе была задача повторно найти преступника, а НКВД управлялся за один раз» (разговор с О. Лекмановым).
ОРИГИНАЛЬНОСТЬ. «С замечательной оригинальностью он воспевал звучным стихом красоту природы и человеческую душу, бичуя в то же время сатирой людские пороки и общественную лживость» («Ист. вестник» 1916 г., некролог Ф. В. Черниговца-Вишневского).
ОРФОГРАФИЯ. «Одним из требований орфографического режима является унифицированное и грамотное оформление школьной документации» (Сб. приказов и инструкций Мин-ва просвещения, 1983, № 9, с.30).
ОСВОБОЖДЕНИЕ. К. Эмерсон: «Освобождать настоящего Мандельштама нужно от Н. Я. М., а настоящего Бахтина – от Бахтина же: слишком обычен аргумент “Он сам мне говорил”, а говорил он разное – по забывчивости, по переосмыслению, а то и по мистификации».
ОТУПЕНИЕ. Мысли, встретясь, прежде чем связаться друг с другом, постоят лоб ко лбу, как бараны.
ОХОТА. Всегда знаешь, чего хочешь, и никогда – чего хочется.
OHRENPHILOLOGIE. На большой конференции во время доклада погас свет. Все замерли: будет или не будет продолжать докладчик? в какой культуре мы живем, слуховой или зрительной? Но свет быстро зажегся, и проблема осталась проблемой.
«ПАЛАМЕД изобрел грамоту не только для того, чтобы писать, а и для того, чтобы соображать, о чем писать не надо» (Жизнь Аполл. Тианского, IV,33).
ПАЛИНДРОМ. Моностих Авсония Prima urbes inter, divum domus, aurea Roma Брюсов перевел «Рим золотой, обитель богов, меж градами первый» – в точности обратный порядок слов. Как ни странно, – вероятно, случайность. А это палиндромы из газет:
ПАНТАГРЮЭЛЬ (как его лечили от несварения желудка). К юристу пришла пенсионерка с жалобой: «В меня вселилась кибернетическая машина, как вышла на пенсию – стала писать стихи; понимаю, что плохие, а не могу бросить». Читайте хороших поэтов и т. д. Читает, приносит новые стихи, безукоризненно стилизованные под каждого классика. «Ну, читайте хороших критиков: Белинского и пр.» Читает, приносит прекрасно написанные разносные рецензии на собственные стихи. «Тогда напишите рецензии на собственных рецензентов». Написала и помогло: перестала писать (от Н. И. Катаевой-Лыткиной).
ПАНТЕОН. Английский фильм «Онегин», вопрос к Лив Тайлор: кого из русских героинь, кроме Татьяны, вы знаете? – «Лолиту; Анну Каренину я еще не успела прочитать».
ПАТЕНТ. Когда задумывался биографический словарь «Русские писатели» и бросилось в глаза, как странно выглядят Пушкин и Толстой в словнике малых и забытых имен, то А. П. Чудаков хотел предложить вообще пропустить десять крупнейших писателей, дав на них только библиографию. Какой спор был бы за последние места в этом патентнике на великость!
ПГТ. «В Америке ведь не города, а поселки городского типа», – сказал Томас Венцлова, литовский диссидент, преподающий славистику в Иейле. Вот такой же и Принстон: серый псевдоготический университет, такая же псевдоцерковь, по-кёльнски поднявшая одно ухо, а вокруг острокрышие дачные домики-кубики с фасадами в дощатую линейку. А после готично-башенного Принстона – кирпичные с наличниками бюргерские дома Харварда. В тамошней гостинице мне сказали:: «Здесь до вас ночевали персидский шах и Солженицын».
ПЕДАГОГИКА. «Уроки истории могут стать полезны, только когда мы сами перестанем поучать историю».
ПЕРЕВОД. «Автор гораздо меньше думает о читателях, чем переводчик». Потому что переводной текст самим фактом перевода повышенно престижен: это средство иерархизации культуры, и переводчик чувствует свою повышенную ответственность.
ПЕРЕВОД. «Подражают, как хотят, переводят, как могут», – формула Фета.
ПЕРЕВОД. Реплики на вечере переводчиков. Первая сказала: «Мы переводим с космического языка на космический, потому что Земля – это культурный пласт Вселенной, но я волнуюсь, потому что у других уже книги, а у меня еще нет». Ее прогнали аплодисментами. Следующий пожурил, что не сумели перевести с ее языка на свой, и начал: «Культура – суррогат экзистенции, поэтому надо переводить не слова, а состояния…»
ПЕРЕВОДЧИК. «У всех переводчиков есть и настоящие, задушевные стихи, – кроме настоящих переводчиков».
ПЕРЕКОВКА. «И если говорить о перековке, то нам желательно, чтобы окружающие люди были умные, честные и чтоб все стихи писать умели. Ну, стихи, в крайнем случае, пущай не пишут. Только чтобы все были умные. Хотя, впрочем, конечно, ум – дело темное. И часто неизвестно, откуда он берется. Так что желательно, чтобы все были хотя бы честные и чтобы не дрались. В крайнем случае даже пусть себе немного дерутся…» (М. Зощенко. Голубая книга).
ПЕРЕПИСКА. К стиху Авсония (Посл. 26, к Павлину, 30) «Чем стыднее молчать, тем труднее нарушить молчанье» комментатор цитирует Вуатюра: «Я не писал тебе шесть месяцев – первый месяц по небрежности, остальные от стыда». «Аграфия», – деликатно говорила о себе Ахматова, боявшаяся письмами скомпрометировать себя перед потомством. Ср. И. Коневской Брюсову 3 мая 1900 г.: «Простите мне, В. Я., продолжительную бесприветность: все последнее время чувствовал большой упадок деятельных сил в некоторых орудиях своего живоустройства, который происходил, конечно, от чрезвычайного раздражения и перенапряжения чуятельных нитей…»
ПЕРЕСКАЗ. Пастернак пересказывал письма и речь Шмидта, точь-в-точь как Некрасов записки Волконской (впрочем, с голоса Волконского-сына, потому что по-французски не читал).
ПЕРЕСТАНОВКА СЛАГАЕМЫХ. Оглавление сб. «Стихи о музыке», 1982 г.: Байрон Джордж Гордон, Бальмонт Константин, Баратынский Евгений, Белинский Яков, Беранже Пьер-Жан… Мандельштам Осип, Мартынов Леонид, Маршак Самуил, Матвеева Новелла, Мачадо Мануэль, Маяковский Владимир… Как перекличка в юнкерском училище.
ПЕРСПЕКТИВА. Из письма: «Не так важно, любим ли мы Пушкина и Овидия, как – заслужили ли мы, чтобы они нас любили. И тогда ясно: не только они нас не любят, но больше: Овидий недоумевал бы на Пушкина, а Пушкин смотрел бы на Блока, как на Жюля Жанена. Под взглядом в прошлое культура срастается в целое (идиллия волков и ягнят на одном хрестоматийном лугу), под взглядом из прошлого – рассыпается на срезы. Как одесская лестница: снизу – сплошные ступеньки, сверху – сплошные площадки».
ПЕТРОВ. В Петрозаводске в 1982 г. устраивали юбилейное заседание памяти протопопа Аввакума; для начальства было сказано: русского писателя А. Петрова.
ПИАР. Что это такое, даже в Москве знают только 50 %; по России 13 % считают, что это название фирмы, 4, 5 % – что часть компьютера, 1 % – что вид проституции. «Пиар занимается написанием концептов и организацией эвентов» («Новая газета», 2001, № 17).
ПИРОТЕХНИКА. Кант у Алданова перечисляет предметы, которые он преподавал: математика, астрономия, философия, физика, логика, мораль, натуральное богословие, юриспруденция, антропология, физ. география, фортификация и пиротехника. «Кроме этого я, конечно, знаю немного».
ПИТАТЬ. «Усталый, я лежал на кровати и питал грустные мысли» (А. Миропольский-Ланг, отдел рукописей РГБ).
«ПОВЕСИЛИСЬ Цветаева и Санникова», – запись в дневнике Шкапской военных лет. Санникова, жена поэта Гр. Санникова, с первых дней Чистополя была вне себя, кричала о всеобщей погибели и в каждом пролетавшем самолете видела немецкий. Цветаева была у нее, перед тем как уехать из Чистополя. Вера Вас. Смирнова до конца жизни не сомневалась, что это было предпоследним толчком к цветаевской петле.
ПОДВИГ. По поводу доклада «Христианское видение Мандельштама» Бродский сказал: «Такой-то столпник в день отбивал тысячу поклонов – страшно не это, а то, что кто-то рядом стоял и считал».
ПОДТЕКСТ. Л. Охитович перевела в «Атта Тролле» парафраз из Шиллера парафразом из Брюсова «Может быть, все в жизни – средство / Для певуче-ярких строф». Д. С. Усов сомневался, стоит ли (архив ГАХН).
ПОДТЕКСТ. Народная русская песня (М. Ожегова) «Потеряла я колечко» происходит от арии Барберины «Потеряла я булавку».
ПОЗИТИВИЗМ. Я чувствую себя принадлежащим не себе, а низшим и неизвестным силам – и ищу знания их. А другой чувствует себя принадлежащим не себе, а силам высшим – и ищет веры им.
ПОЛИФОНИЯ. Сейчас труднее всего для перевода стиль без стиля, прозрачный, бескрасочный, показывающий только свой предмет, – стиль рационалистов XVIII в. (Вольтера, Свифта, Лессинга), которого так искал Пушкин. Романтическая полифония рядом с ним ужасает именно своим эгоцентризмом.
ПОЛЬЗА. С. Липкин о М. Шагинян: «сумасшедшая в свою пользу». Я случайно столкнулся с нею в Гослите, ее вели по коридору, бережно поддерживая с двух сторон, оплывшую, похожую на пикового туза.
ПО ОДЕЖКЕ. Рассказывала В. В. Смирнова, которая в войну работала в «Знамени». Писатели заезжали в редакцию прямо с фронта. Симонов был каждый раз в новой форме, все удивлялись его щеголеватому белому полушубку. А. Платонов был в потертой шинели, как маленький солдатик, тихим голосом рассказывал ужасы и опять исчезал. Твардовский в гимнастерке, немного пьяный, садился на пол у стола, поднимал круглое лицо и, прищурясь, говорил: «А ведь вы меня не любите!»
ПОРУЧЕНИЯ ДАМСКИЕ из Смоленской губернии, выписанные в дневнике М. Шкапской (РГАЛИ, 2182, 1, 55) из «Рус. старины» 1891 г. «Увалочку полушелковую модного цвета, чулки ажурового цвета с цветочками, кружева на манер барабанных (брабантских), лорнетку – я близкоглаза. Еще купить хорошего кучеренка да тамбурную полочку. Узнать, почем животрепещущая малосольная рыба, а будете в городе, спросите, который час».
ПОСЛЕДСТВИЯ. А. Г. в письме извинялся занятостью: «Страдаю от последствий своих филологических флиртов». Я тоже плачу алименты по четырем научным темам.
ПОСЛОВИЦА. К сожалению, нужно сперва сесть в сани, чтобы убедиться, что они не твои.
ПРАВДА. «Зачем вы всегда кричите, когда говорите правду?» (Ж. Ренар, дневник).
ПРАВДА. Д. Самойлов: «Поэт, желающий участвовать в реальном общественном процессе, не может быть стопроцентно правдив, но зато обязан сознавать всю меру неправды, которую несет его поэзия».
ПРАВО. Щедрин в «Дневнике провинциала»: «Никогда я так ясно не сознавал, что пора пить водку, как в эту минуту» (когда в газете написали: «право благодарить есть лучшее и преимущественнейшее наше право»).
ПРАВО. Сыну в периодике попалась статья: «Правовые средства защиты от наводнений».
ПРАВО. Ты не имеешь права на существование? Пусть так, но заслужил ли ты право на несуществование? Единственный дозволенный тебе вид самоубийства – сгореть на работе. Не можешь? То-то.
ПРАВО. У меня нет прав человека, у меня обязанность человека – понимать; и я плохо с ней справляюсь.
ПРЕПЯТСТВОВАТЬ. Начальник немцев Ламсдорф обещал передаться Лжедимитрию со всей дружиною, но, пьяный, забыл о сем уговоре и не препятствовал ей отличиться подвигами (Карамзин).
ПРЕСЕКАТЬ. В нацистских инструкциях по проведению собраний говорилось: если будут попытки петь «Deutschland über alles», то пресекать, потому что опыт показывает, что никто не помнит больше одной-двух строф.
ПРЕСТУПНОСТЬ. Организованная преступность – это грызня между богатыми и их наемниками; среднего человека, вроде меня, она разве что заденет случайной пулей. А что помимо всякой организованной преступности в любом темном переулке ко мне может подойти человек и ради чистого удовольствия набить мне морду и снять с меня потрепанное пальто или ждущие ремонта часы, – так с этим постоянным ощущением я живу всю жизнь, с детства, при всех режимах.
ПРИРОДА. Дочь персидского посла, учившаяся в МГУ в 1947 г., стоя перед «Явлением Христа народу» в Третьяковке, говорила: вот у нас всегда такая погода (рассказывала Е. В. Старикова).
ПРИСТАВКА. «Вычеркнули из истории, а потом опять вчеркнули». «Вкус – это въученное в тебя в отличие от выученного тобой».
«ПРИТОНЫ ангелам своим» отвел Аллах на Чатырдаге (Лермонтов. Соч. в 6 тт. М. – Л., Наука, 1954, т. 2, с.116).
ПРИХОТЛИВОСТЬ. «Чем плохи олени, так это неприхотливостью: ничего не хотят, кроме ягеля» (К. Симонов).
ПРОБИРКА. «Трудности современного христианства повсеместны и объективны. Как объяснить “Царю небесный” и “Отче наш” человеку немонархического столетия, выращенному в пробирке?» (сказал Н. Котрелев на «толковище» – на конференции «Кризис России ХХ в.»).
ПРОГРЕСС – это как поэт, который для должной картины под стихами похуже ставит старые даты, а под стихами получше – недавние. Маяковский и Есенин делали наоборот, демонстрируя свое вундер-начало.
ПРОГНОЗЫ. «Прогнозы строить трудно, особенно на будущее» (приписывалось Черномырдину).
ПРОСВЕТИТЕЛЬСТВО. Япония после 1868 года так быстро догнала Европу потому, что стала срочно переводить не только учебники по металлургии и пушечному делу (как у нас при Петре I), а и Шекспира и Эпиктета. Я не могу простить Солженицыну обидного слова «образованщина». Без этой образованщины (а по-старинному говоря, просветительства) ни в России, ни в Африке – нигде ничего не получится.
ПРОСВЕЩЕНИЕ. Вдова Клико, завоевав в 1814 г. русский рынок, дарила зафрахтованным капитанам в приложение к грузу французского Дон-Кихота в шести томах (Р. Дутли, 1991).
ПРОСВЕЩЕНИЕ. Л. Соболева вписала в глоссарий к своей поэме про Дедала слово «вепрь». Зачем, ведь все знают! Спросила одного соседа, сказал «еж», другого – «медведь». А по данным «Лит. газеты» (ноябрь 1985 г.), из двух десятков людей с высшим образованием только один мог правильно объяснить, почему меняются времена года.
«ПСИХОАНАЛИЗ все возводит к сексуальным побуждениям, кроме самого себя» (Карл Краус).
ПСИХОЗ. «Ощущение сделанности, смоделированности окружающего мира – признак тяжкого психического заболевания». А Божье сотворение мира?
ПСИХОРРЕЯ, излияние души, – термин С. Кржижановского из «Автобиографии трупа».
ПУТЬ (Дао: «Что есть дорога, то не есть путь»). «До Египта недалеко: далеко до Южного вокзала», – говорил Карл Краус.
ПУТЬ. «Нельзя тебе идти путем спасенья, пока ты сам не станешь тем путем» – ранние стихи В. Меркурьевой (от блоковского «пока не станешь сам, как стезя».)
РАБОТА. Когда не хочется работать, можно сказать: «у меня санитарный день» или «переучет».
РАБОТА. У моего шефа Ф. А. Петровского над столом была приклеена надпись: «Сущность научной работы – в борьбе с нежеланием работать. – И. П. Павлов». Туган-Барановский начинал свой курс словами: «Труд есть дело более или менее неприятное…» Ср. в записях К. Федина: «Если хочешь из легкой работы сделать трудную – откладывай ее».
РАЗВИТИЕ, по формалистам: с оглядкой через голову отцов на дедов или дядей. Но у русской культуры развитие сверхускоренное, в ХХ в. мы пропустили несколько ступеней и запутались, хвататься нам за память о дедах или прадедах.
РАЗНИЦА МИРОВОЗЗРЕНИЙ. Инженер смотрит на отказавший механизм и возмущается, почему, мол, он не работает, а гуманитарий смотрит на работающий и восхищается, какое же это чудо, что работает-то! (Р. Дуганов).
«РАЗОРВИСЬ надвое, скажут: а что не начетверо?» (Даль). Увидим, сказал слепой; услышим, сказал глухой; а покойник, на столе лежа, прибавил: до всего доживем.
«РЕВОЛЮЦИЮ делают не голодные люди, а сытые, которых один день не покормили» (Авторханов).
РЕВОЛЮЦИЯ. За два дня до Февраля у Керенского собрались товарищи и согласились, что революция в России никак невозможна (Палеолог).
РЕВОЛЮЦИЯ. Афиша: «Кино французской и советской новой волны; весь доход от фестиваля пойдет на уличную съемку первого фильма о будущей революции».
Революция
(Ямб и рифмы не сохранены)
РЕДАКЦИЯ. Психолингвисты отмечают, что склонность к переработке текста – черта душевнобольных. Предлагался отрывок прозы (из Сент-Экзюпери): «Что можно сделать с этим текстом?» Нормальные даже не понимали вопроса, а те тотчас начинали редактировать (иногда очень тонко), пересказывать от первого лица и пр. (слышано от С. Золяна). Собственно, это черта не только редакторов, а и писателей. Ср. анекдот о Дятле-редакторе из «Лесной газеты», который, не найдя, что изменить в коротеньком объявлении о птичьем концерте, напечатал его вверх ногами.
РЕДУПЛИКАЦИЯ. Стихотворение С. Вургуна «Кавказ» в 1948 г. (при жизни!) в переводах Ю. Фектистова и А. Адалис вошло в «Избранные стихотворения» как два разных, а в 1960 г. оба разных вдобавок были переведены для болгарского издания («Лит. Киргизстан», 1982 г.).
РЕЦЕПТ. Дубельт писал: «В распоряжении ученых есть и целительные средства, и яды, поэтому они должны отпускать ученость только по рецептам правительства».
РИМСКАЯ ИМПЕРИЯ. «Будьте рабами, но не становитесь холуями», – сказал, уезжая в 1920 г., историк М. Ростовцев. Мне кажется, я был именно таким.
РИТОРИКА. Ольга Форш ждала трамвая, пропустила четыре, прыгнула в пятый; ее снял молодой милиционер, сказавши: «Вы, гражданка, не столь молоды, сколь неразумны». Она пошла прочь, растроганная, и лишь потом сообразила, что он попросту сказал ей «старую дуру» (из дневн. М. Шкапской, РГАЛИ)..
РИФМА. Д. Самойлов говорил О. Седаковой: если вам за перевод платят 1 р. 20 к. за строчку, то на рифму из этого идет 20 к. Вот такие рифмы им и выдавайте: за –
РОД. «Fatum опутало меня цепями», – писал еще Ап. Григорьев – почти как «это есть великое про́блема» в «Восковой персоне». Ф. А. Петровский уверял, что в молодости видел парикмахерскую с надписями: «мужской зал», «женская зала», «детское зало».
РОДИНА. Радио, 4 окт. 2003 г.: «Сегодня День защиты животных. В России он происходит под знаком защиты слонов».
С. «Шла машина темным лесом за каким-то интересом. Интер-интер-интерес – выходи на букву эс» (Лойтер).
САД. Саади в русских переводах XVII в. назывался «Кринный дол» и «Деревной сад».
САМОЕ. «Что самое удивительное? – То, что завтра будет завтра» (из арабского катехизиса, вроде Голубиной книги).
САМОМНЕНИЕ. «Ахматова говорит, что Срезневская ей передавала такие слова Гумилева про нее: “Она все-таки не разбила мне жизнь”, но сомневается в том, что Срезневская это не фантазирует» (В. Лукницкая).
СВОБОДА ВОЛИ. Французский матрос сказал И. А. Лихачеву: у вас очень хорошо, только нет кафе, и правительство ваше не предоставляет выбора между пороком и добродетелью (слышано от Е. Р.).
СВОБОДА. «За свободу не нужно бороться, свободе нужно учить».
СВОБОДА. Неприятная свобода – это осознанная необходимость, а приятная – неосознанная необходимость? Или наоборот? Осознанная необходимость – это и есть приятие ответственности (осознанность) за не зависящие от тебя твои и чужие поступки (необходимость). Как у царя Эдипа.
СВОБОДА, по словарю Бирса:
СВЯЗЬ ВРЕМЕН. От Авраама прошло около ста поколений: «Жизнь коротка, но довольно и ста моих жизней, / Чтобы заполнить глотающий кости провал…» Маленького Р. Грейвса гладил по головке Суинберн, а Суинберна благословлял Лэндор, а Лэндора доктор Джонсон. Германа Лопатина воспитывала нянька, которой в детстве Пугачев подарил пятак. А Витженс начал книгу о Вяземском словами: «Вяземский родился в последние годы жизни Екатерины II, а умер в первые годы жизни В. И. Ленина». На конференции к 125-летию рождения Вяч. Иванова Дм. Вячеславич начал: «А когда мы уезжали из Баку, было 125-летие рождения Пушкина». «Счет времен по рукопожатиям», – говорил, кажется, Эйдельман. Впрочем, Берестов сказал: «Я знал Маршака, а молодого Маршака Стасов водил к сыну Пушкина, и тот, глядя через широкое окно на город, говорил: «Да, прекрасно это у Лермонтова: Брожу ли я вдоль улиц шумных…”» («Нов. Лит. обозр.», № 20, с. 431).
СВЯЗЬ СОБЫТИЙ. «Я могу понять, как ваша связь продолжалась, но не могу – как началась», – сказал Н. «А я могу – как началась, но не могу – как продолжалась», – ответила М. (Вяземский).
СДЕЛАЙ САМ. В Киеве в 1920-х гг. рано умерший писатель разрабатывал технику романа, в котором читатель сам бы мог на любом повороте выбирать продолжение по своему вкусу. Та же идея была у Лема в «Идеальном вакууме», а теперь так делают компьютерные игры. Если брать не сюжет, а мысль, многомерно разветвляющуюся в разных направлениях, то к передаче этого стремился Розанов, делая под страницами примечания и примечания к примечаниям. А к «Листьям» он мог бы добавить нумерацию отрывков и указания на возможные последовательности дальнейшего чтения, как у Кортасара. Могли бы получиться очень связные и вполне взаимоисключающие варианты мысли.
СЕКРЕТ. Джолитти советовал: каждый секрет сообщайте только одному человеку – тогда вы будете знать, кто вас предал. Это сюжет «Ваты» Б. Житкова.
СЕМАНТИКА. Русское «чиновник» немцы переводят
СЕМИОТИКА. «Знак, который сам прочесть себя не может, хотя иногда сознает, что он знак» – так Волошин определял демонов (Волошинские чтения, 1991, с. 65–66).
СЕМИОТИКА. Гиперсемантизация, атмосфера искания знамений (Блок с матерью, видящие тайный смысл каждой улитки на дорожке, метерлинковская пустая многозначительность) – не рискует ли в это впасть семиотика? Моя мать говорила мне: «Жаль, что ты не успел познакомиться с Локсом: он еще умел замереть с ложкой супа в руке и сказать: “сейчас что-то случается”».
СЕМИОТИКА. Лотмановское представление «культура есть машина, рассчитанная на сохранение старых смыслов, но из-за своей плодотворной разлаженности порождающая новые смыслы» лучше всего иллюстрируется у Рабле диспутом между Панургом и Таумастом.
СЕМЬ. Л. Вольперт рассказывала, как принимала первые экзамены и еще не знала, за какое незнание что ставить. Пришел пожилой заочник и сказал: «Семь». Она не поняла (десяток? бутылок?). Он сказал: «Семь детей». – «Ну, отвечайте только на один вопрос». (Я не удержался и спросил: «Он сказал: три с половиной?») Все кончилось благополучно.
СЕМЬ. Уже трудно жить, семь раз отмеривая: к седьмому отмеру забываешь первый.
СЕРГЕЙ. И. И. Давыдов, профессор Московского университета, клялся С. Г. Строганову, С. С. Уварову, С. М. Голицыну и С. Гагарину, что в честь его-то и назвал сына Сергеем («Рус. старина»).
СЕРЕБРЯНЫЙ ВЕК. Латинский II век н. э. получил золотую отметку по политике и серебряную по словесности.
СИСТЕМА МЕР. На одной из тимофеевских конференций по стиховедению предлагалось оценивать стихотворения по средним данным опросов читателей и измерять
СКРЕЩЕНИЕ СОЦИАЛЬНЫХ ОТНОШЕНИЙ – восковая человеческая фигурка, в нескольких направлениях проткнутая торчащими спицами, как у Феокрита в «Колдуньях».
СЛОВО. Для Асеева ручательство за точность слова – его соответствие первоначальному внутреннему образу (или это Хлебников?), для Пастернака – сиюминутному подворачивающемуся на язык узусу (культ первого попавшегося слова, «и счеты сведу с ним сейчас же и тут же»), для Цветаевой – предопределенной слаженности с контекстом, на которую рассчитан его звук и смысл.
СТАРОСТЬ. «Молодость не без глупости, старость не без дурости»; «Кабы снова на свет родиться, знал бы, как состариться» (Даль). От старых дураков молодым дуракам житья нет.
СТАРОСТЬ. «Человек привыкает жить, помня о том, каким он кажется окружающим, и теряется, когда эти окружающие вымирают». Не то чувствуешь, что ты стареешь, а то, что мир вокруг молодеет. «Старость – второе детство»: потому что дети живут в чужом мире старших, а старики в чужом мире младших.
«СМЕРТЬ не более чужда, чем начальство» (те же записки О. Фрелиха).
СМЕРТЬ. «В то время люди еще знали наперед день своей смерти и зря не работали. Христос потом это отменил» (легенда у Короленко).
СМЕРТЬ. «Все-таки я счастливый: Я ведь дожил до собственной смерти» (Баллады Кукутиса).
СМЕРТЬ. Умереть не страшно, страшно умирать.
СМЕРТЬ. В девятом томе Краткой лит. энциклопедии исчезли справки «репрессирован – реабилитирован», но о Франк-Каменецком (умер в 1937 г.) специально оговорено: от несчастного случая.
СМЕРТЬ. Расплывающийся, как в ненаведенном бинокле, образ смерти, по которой я собою стреляю – недолет, перелет – и стараюсь угадать нужный срок.
СМЕРТЬ. Тянешь лямку, пока не выроют ямку (запись М. Шкапской).
СОВЕТ. «Спрашивай ближнего только о том, что сам знаешь лучше: тогда его совет поможет» (Карл Краус).
СОЗНАНИЕ. Была знаменитая фраза, приписывавшаяся Сабанееву: Берлиоз был убежденнейшим предшественником Вагнера. С. Ав. вспомнил статью Лосева, где сказано, что Аристотель не сознавал, как сознательно он завершал античную классику.
СЛИШКОМ. С. Кржижановский был незамечен репрессиями, как Гулливер среди лилипутов: слишком выделяющееся не бросается в глаза (В. Калмыкова).
СОГЛАСИЕ И ПРИМИРЕНИЕ. Как только Ельцин открыл глаза после операции, он попросил ядерный чемоданчик, как будто боялся, что третью мировую войну начнут без него. На больничной койке он подписал указ о том, чтобы 7 ноября было «праздником согласия и примирения».
СОННИК. В «Вестнике древней истории» отложили публикацию сонника Артемидора – до идеологического пленума. Сын спросил: а что у него значило видеть во сне идеологический пленум?
СОЦИОЛОГИЧЕСКИЙ МЕТОД. В 20-е годы литературоведы спрашивали классиков: а ваши кто родители? В 30-е они стали спрашивать: чем вы занимались до 17-го года? Состоял в тайном обществе – хорошо. Некоторые оставлялись на подозрении. Американский сборник статей о социологии русской литературы начинался: «Неправильно думают, будто советская идеология задушила формальный метод: опыт показывает, что он воскрес. Кого она задушила насмерть, так это социологический метод».
СПЕЦИАЛИЗАЦИЯ. Н. в Венеции познакомилась с проституткой, специализированной на обслуживании приезжающих русских православных иерархов.
СПИЧКИ. Разговор: «А какие у него стихи?» – «Ну, какие?.. четвероногие. Строфы, как спичечные коробки».
СПОСОБНОСТИ И ПОТРЕБНОСТИ: у кого больше способностей, кормят тех, у кого больше потребностей, и первые досадуют, а вторые завидуют.
СССР – не тюрьма народов, это коммунальная квартира народов.
СТАРОЕ И НОВОЕ. В фольклоре «новый» значит «хороший», «нова горенка», например (напоминает С. Никитина).
СТАТИСТИКА типа «раз-два-много».
СТАТИСТИКА. В конце 70-х – начале 80-х годов через вытрезвители проходило ежегодно по 17 млн человек: по 46 тыс. в день, 1 % всего городского населения в месяц.
СТАТИСТИКА. С каждым собеседником нужно говорить фразами оптимальной для него длины, как в стилистической статистике; а я не сразу улавливаю нужную.
СТИЛЬ. «Это постоянное времяпровождение их вместе вскоре явилось причиной тяжелых переживаний для меня, о которых я скажу впоследствии» (Б. И. Збарский о Б. Пастернаке и Фанни, «Театр», 1988, № 1, с. 190). Ср. название главы (ч. Х, гл. 21) в «Воспоминаниях» А. Цветаевой: «Встреча нами в двух маминых старинных шубах Сережи Эфрона на Николаевском вокзале».
СТИЛЬ. «Они [дома из прессованного камыша] ничем не отличались от обыкновенных каменных домов, за исключением неверия в их прочность людей, обитавших в них». Это Паустовский! (Повесть о жизни. Собр. соч., т. 5, с. 519).
СТИЛЬ – совокупность литературных приемов, позволяющих пишущему ничем не отличаться от других.
СТИЛЬ И СТИЛИЗАЦИЯ. Стиль – это самоограничение (не употреблять слов, которые были невозможны у Пушкина). Стилизация – это, наоборот, экспансия, нагромождение (употреблять как можно больше слов, которые характерны для Пушкина, и ни для кого другого).
СТРАХ. Девочку спросили, какого цвета снег. Она честно ответила: розовый, желтый и голубой. «Но он же белый!» Девочка испугалась крика и дальше молчала. Ее записали в необучаемые.
В Эрмитаже занимались ребята-инвалиды, их посадили на полу перед портретом Ван Дейка с изысканно-расслабленной кистью руки на переднем плане: «Попробуйте понять, что думает Ван Дейк, глядя на вас». Долгое молчание, потом один вскакивает, кричит в лицо Ван Дейку: «Ну и что ж, что я в валенках!» – и выбегает. Я похож на него.
СТРОИТЬ переборки в себе так, чтобы мысли для одного не смешивались с мыслями для другого.
СТЫД. Есть за кого стыдиться, да не перед кем. «Умер последний, которого стеснялись», – начиналась самиздатская заметка Оксмана о Чуковском.
СУТЬ. В легенде о Януше Корчаке у нас забывают самое главное и достоверное. Его спросили, что он будет делать, если доживет до конца войны. Он ответил: «Пойду заботиться о немецких детях, оставшихся сиротами».
СУФФИКС. Гумилев с товарищами потешались над стихами про Белавенца, «умеревшего от яйца». А теперь Л. Зорин пишет: «По ночному замеревшему Арбату…» («Нов. Газ.», 2.12.1991), а Т. Толстая (в альм. «Московский круг») – «замеревшие» и «простеревшие ветви».
СЧАСТЬЕ. Берлиоз говорил: у Мейербера не только было счастье иметь талант, но и талант иметь счастье (Стасов).
СЮРПРИЗ. С. Трубецкой говорил: предъявлять нравственные требования можно только к своим детям (см. I, ДЕТИ), а когда встречаешь порядочность в других, это приятный сюрприз, и только (восп. Ю. Дубницкой).
ТАБУ. Это слово есть у Даля (в «живом великорусском»): «у нас табашная торговля табу».
TAEDIUM. Леонтьев писал Губастову: война не скучна, но опасна, работа не опасна, но скучна, а брак для женщины опасен, а для мужчины скучен.
ТАК. Громеко спрашивал Толстого, так ли он понимает «Анну Каренину»; тот отвечал: «Разумеется, так, но не все обязаны понимать так, как вы».
ТАЛАНТ. Флоренский в письме от 24 марта 1935 г. о Белом: «При всей своей гениальности отнюдь не был талантлив: не хватало способности адекватно оформить свои интуиции и не хватало смелости дать их в сыром виде».
ТЕКСТОЛОГИЯ. Как быть с Пастернаком, Заболоцким и другими переделывателями своих ранних стихов? Я вспомнил, как в ИМЛИ предлагали академическое издание «Цемента» Гладкова со всеми вариантами; директор И. Анисимов сказал: «Не надо – слишком самоубийственно». Пастернака с Бенедиктовым впервые сравнил Е. Г. Эткинд (а до него Набоков?), но что Бенедиктов тоже и так же перелицовывал свои ранние стихи, тогда не вспомнилось.
ТЕМА. В. Звягинцевой в гимназии задавали сочинение на тему «А звуки все лились и звуки все рыдали» (РГАЛИ, 1720, 1, 64).
ТЕРМИНОЛОГИЯ. От случайной избыточности терминов:
ТЕСТ. Внучка отлично прошла собеседование в первый класс, не смогла только сложить простенькую мозаику. Ей сказали: как же так? – она ответила: «Неразвитость пространственного воображения».
ТОВАРИЩИ. Самая человечная сцена в «Пиковой даме» – свидание Лизы и Германна утром: у нее разбито сердце, у него надежды, она должна его ненавидеть, он вымещать, а они сидят, как товарищи по несчастью (что бы сделал из этой сцены Достоевский!), и она ему помогает.
ТОСТ после тыняновской конференции: чтобы филологи понимали историю, а историки филологию. В. Э. Вацуро сказал: «А о том, чтобы филологи понимали филологию, а историки историю, уж не приходится и мечтать».
ТОЧКА. Ваша новая манера – это еще точка, через которую можно провести очень много прямых. И кривых.
ТОЧКА. Нужно познать себя, чтобы быть собой. И быть собой, чтобы суметь стать другим. Как пугающ жирный пафос точки после «быть собой».
ТОЧКА. Ю. М. Лотман сказал в разговоре: «Человек – точка пересечения кодов, отсюда ощущение, что все смотрят на меня». Для меня человек – точка пересечения социальных отношений, отсюда ощущение, что все смотрят сквозь меня. Разница ли это в словах или в сути?
Быть точкой пересечения отношений – это совсем не мало, это значит быть элементом структуры. Но некоторым мало. («Не могу понять врачей – как они забывают потом спасенных больных». А я понимаю.) А Мирский писал о Пастернаке: в «Люверс» люди – не личности, а точки пересечения внешних впечатлений, этим он и конгениален Прусту. Быть не точкой чужих пересечений, а самим собой можно только на необитаемом острове.
ТОЧНОВЕДЕНИЕ. «В переводе, кроме точности, должно быть еще что-то». Я занимаюсь точноведением, а чтотоведением занимайтесь вы.
ТРАДИЦИЕЙ мы называем наше эгоцентрическое право (точнее, привычку) представлять себе прошлое по своему образу и подобию. Так, средневековый человек считал, что все твари «Фисиолога» созданы затем, чтобы давать ему символические уроки.
ТРАДИЦИОНАЛИЗМ, по С. Аверинцеву: в архаике – дорефлективный традиционализм, от античности до классицизма – рефлективный традиционализм, от романтизма – рефлективный антитрадиционализм. Видимо, этот последний есть в то же время дорефлективный традиционализм новой формации: таковы шаблоны реализма, которые присутствуют у всех в сознании, но считаются несуществующими. Только когда они станут предметом теории, можно будет говорить, что эпоха реализма позади. Сейчас ругаются словом «штамп»; в традиционалистском обществе, вероятно, ругались: «Эх ты, новатор!»
ТУЗЕМЕЦ – сюземец. «Хоронил [Блока] весь город – или, вернее, то, что от него осталось. Справлявшие на кладбище престольный праздник туземцы спрашивали: кого хороните?» (Ахматова, зап. кн.). Кто я? – я туземец. Ср. ВСЕ.
УВАЖЕНИЕ. Сонцев был представлен в камергеры на основании физических уважений (Вяземский).
«УКАЗАТЕЛЬ – важнейшая часть научной книги, и его непременно должен составлять сам автор, даже если книгу писал не он» – английская сентенция.
УКАЗАТЕЛЬ. Редактировали указатель к первому тому «Истории всемирной литературы», одни трудности вычеркивали, другие приводили к знаменателю. Вот когда оценишь Вельфлина, призывавшего к истории искусств без имен (ленился!), и когда хочется примкнуть к Морозову и Фоменко, чтобы всех однофамильцев считать одним человеком.
УЛИЦА. «Улица Мандельштама» – мотив от советских (по образцу французской революции) переименований, эстетизированных уже имажинистскими переименованиями Тверской, Никитской, Петровки и Дмитровки. Раньше Мандельштама был «Переулок моего имени» Инбер, позже – «Ахматовской звать не будут ни улицу, ни строфу». Все это в конечном счете от «Она – Маяковского тысячу лет…».
УМ. Ф. Г. Орлов (тот, 1741–1796) говорил: ум хорошо, два лучше, но три с ума сведут (Грот).
УПРАВЛЕНИЕ синтаксическое: «Лучше век тосковать по кого любишь, чем жить с кого ненавидишь» (Лабрюйер).
УПРОЩЕННОСТЬ. Право научной популяризации на упрощенность: нельзя бранить глобус за то, что на нем не нанесена река Клязьма. А от нынешнего Исидора Севильского требуется именно глобальная ясность.
УСОХШИЕ ПОСЛОВИЦЫ (о них собирался писать покойный М. П. Штокмар): «Голод не тетка, пирожка не подсунет». «Рука руку моет, да обе свербят». «Чудеса в решете: дыр много, а выйти некуда». «Ни рыба, ни мясо, ни кафтан, ни ряса». «Губа не дура, язык не лопата». «Не дурак выпить – не подлец закусить». «Хлопот полон рот, а прикусить нечего». «Шито-крыто, а узелок-то тут». «Собаку съели, хвостом подавились». «Собачья жизнь: брехать нужно, а есть нечего». «Не всяко лыко в строку, не всякий лопот в слово» (анаграмма: ключевое слово
УСТАЛОСТЬ. «Реализм – слово, уставшее от нагрузок», – писал Дурылин Пастернаку.
ФАУНА. Американские поэты долго писали о соловьях и жаворонках, хотя ни тех, ни других в Америке нет.
ФЕДОРОВ Н. «Воскресающие покойники означают тревоги и убытки. Достаточно подумать хотя бы для примера, какое поднялось бы смятение, если бы покойники воскресли! а так как они, конечно, еще и потребовали бы назад свое добро, то случились бы и убытки» (сонник Артемидора).
ФИЛОЛОГИЯ как наука взаимопонимания. Будто бы в Индии было правило: перед спором каждый должен был пересказать точку зрения противника, и чтобы тот подтвердил: да, так.
ФИЛОСОФСКАЯ ЛИРИКА – игра в мысль, демонстрация личного переживания общих мест. Ср. I, ПАРТИЙНОСТЬ, где тоже не свое подается как свое.
«ФЛИРТ, по-русски – шашни» (Ю. Слезкин, Ветер, «Вестник Европы», 1917, № 2, с. 35). Говорит персонаж по фамилии Шишикторов.
ФОРЗАЦ в сб. А. Вознесенского «Безотчетное» (1981) с длинным фото его выступления перед большой-большой публикой. Видел ли он точно такой же форзац в двухтомнике А. Жарова 1931 г.?
ФУНДАМЕНТ. На докладе о «Неизвестном солдате» в РГГУ кто-то взвинченный задал два вопроса: сказал ли Мандельштам после «Солдата», как Блок после «Двенадцати», «сегодня я гений»? и каким фундаментальным положением я обосновываю, что мой объект нуждается в интерпретации? Я ответил: «Я тоже литературовед, поэтому первый вопрос вне моей компетенции; а объект во мне заведомо не нуждается, это я в нем нуждаюсь по общечеловеческой любознательности; фундамент же мой – примитивный: полагаю, что каждый поэтический текст имеет смысл, поддающийся пересказу».
ХАЙДЕГГЕР. «Вы неточны: не «есть возможность», а «возможна возможность», – сказали мне. Мне нравилось у Б. Лившица: «Ни у Гомера, ни у Гесиода / Я не горю на медленном огне, / И, лжесвидетельствуя обо мне, / Фракийствует фракийская природа». Р. едко сказала, что это всего лишь калька с
ХМЕЛЬ. «Наводя справки о женихе, уже не спрашивают, пьет ли, а спрашивают, каков во хмелю» (Никитенко, 1834 г., об Архангельской губернии).
ХОД СОБЫТИЙ. «Нельзя сказать, будем ли мы либералами или консерваторами, потому что нельзя ведь предсказать ход событий» (газ. «Народный голос» за 1867 г., цит. в «Лит. Наследстве»).
ХРАБРОСТЬ. С. Урусов говорил: «Я консерватор, но не имею храбрости им быть».
ХРИСОЭЛЕФАНТИННАЯ ТЕХНИКА. К. Леонтьев предлагал сделать такой памятник Александру II: дерево, слоновая кость, золото и серебро с эмалью; а сгоревшую избу в Филях отстроить мраморной, как потом ленинский шалаш в Разливе. «У меня цветные истины», – говорил он. Боялся умереть от холеры – неэстетично; а чудом выздоровев, пошел по обету в монахи, хотя в Писании был нетверд, и они его 20 лет к себе не пускали. В Троицкой лавре жил в гостинице и перечитывал Вольтера. «С нестерпимо сложными потребностями», – писал о нем Губастов. Его мир – крепостной театр, в котором народы пляшут в национальных костюмах, а он поглядывает на них из барской ложи. Отнимите у Готье талант, а у Флобера гений – и вы получите Леонтьева.
ХУДОЖЕСТВЕННЫЙ МИР. У Пастернака не только природа уже существует независимо от создавшего ее Бога, но и вещи независимо от создавшего их человека, и вещи братаются с природой, а человек оказывается оттеснен в неожиданное панибратство с Богом.
ЦАРЬ И БОГ. «Сталинская ода» Мандельштама – не только от интеллигентской веры в то, что рота права, когда идет в ногу («Это смотря какая рота: разве интеллигенция рвалась быть, как все?» – сказал С. Ав.), но и от общечеловеческого желания верить, будто над злыми сатрапами – хороший царь. Глупо? А чем умнее – что над злыми царями строгий, но справедливый бог?
ЦЕННОСТЬ. О. Б. Кушлина давала студентам без подписей стихи А. К. Толстого, «Древнего пластического грека», что-нибудь из «Нивы» и «каких-нибудь кобзевых» – описать, кто как хочет, и указать приблизительное время создания. Все думали если не на Пушкина, то не меньше как на Дельвига и восторгались: школа приучила, что «печатный всякий лист быть кажется святым». После этой шоковой терапии можно было учить анализу.
ЦЕННОСТЬ. Л. Поливанов про себя ставил Фету за все стихи единицы, а за «В дымке-невидимке…» – пять. Блок у Фета больше всего любил то стихотворение, которое кончалось: «И, сонных лип тревожа лист, порхают гаснущие звуки. (А я – «И я очнусь перед тобой, угасший вдруг и опаленный».) Адамович о Цветаевой в «Воздушных путях»: «Недавно я узнал, что самым любимым ее русским стихотворением было фетовское “Рояль был весь раскрыт”» (отомстил-таки за «Поэта о критике»).
ЦИВИЛИЗАЦИЯ. Стихи Пригова, написанные за 20 лет до осады Белого дома:
ЧАЙНИК. Собака слепого с шапкой в зубах похожа на заварной чайник с ситечком.
ЧЕЛОВЕК. «Железная кровать эпидемического образца с засаленным, насквозь прочеловеченным одеялом».
ЧЕЛОВЕК. «Сверхчеловек – идеал преждевременный, он предполагает, что человек уже есть» (Карл Краус). Я вспомнил турецкое четверостишие (М. Дж. Андай): «Гиппотерий – предок лошади. Мегатерий – предок слона. Мы – предки людей, предки настоящих людей».
«ЧЕХОВ О ЛИТЕРАТУРЕ» – книга под таким заглавием выглядела бы очень любопытно: избегал судить о писателях, скрывал неприязнь к Достоевскому, самоподразумевал Толстого, молчал о западных, как будто глядя на них через ограду мира Щегловых, Потапенок и Куприных. Самым подробным высказыванием, пожалуй, оказалась бы «Табель о рангах» из «Осколков». Попробуйте представить – проживи он еще десять лет – его воспоминания о Льве Толстом.
ЧЕХОВЕДЫ. Исполнитель одной из главных ролей в «Трех сестрах» у Волчек признавался, что до постановки не читал пьесы. «Не всем же быть чеховедами», – сочувственно комментирует интервьюер. А один аспирант, писавший о «Фаусте» в средние века, оказывается, считал, что «Песнь о Сиде» – это английский эпос. Я сказал: «Значит, он читал по крайней мере «Тома Сойера».
ЧЕЧЕРЕЙЦЫ. Пушкин начал поэму о Гасубе; Жуковский прочитал и напечатал его имя «Галуб», ничего удивительного; но Лермонтов, воевавший на Кавказе и слышавший, как неестественно звучит это произношение, все-таки дал это имя своему чеченцу в «Валерике»: «Галуб прервал мое мечтанье…» Ср. VII, ГРУША.
ЧИТАТЕЛИ и библиофилы – такие же разные люди, как жизнелюбы и человеколюбы.
ЧИЧИКОВ всегда казался мне у Гоголя положительным героем: потому что Гоголь только его показывает изнутри. Было ли это мое бессознательное ощущение традиции плутовского романа или правда Гоголь любил его больше, чем казалось критикам, и потерпел неудачу, когда заставил себя разлюбить его?
ЧУЖОЕ СЛОВО. А. Г. Дементьев рассказывал: издали записные книжки Фурманова, в них приводятся характеристики ряда писателей. Они использованы уже в 14 кандидатских диссертациях и одной докторской. Дементьев чувствовал, что эти характеристики он уже где-то читал; проверил – оказалось, что это конспекты «Литературы и революции» Троцкого и статей Воронского: переброшенный на литературу Фурманов по ним готовился к работе. Д. просил в «Вопросах литературы» и других местах разъяснить эту пропаганду идей Троцкого, но безуспешно (слышано от О. Логиновой).
К. Кавафис
Ожидая варваров
(конспективный перевод)
ЧУКЧИ послали поздравителей к спасению государя от Каракозова, а те поспели уже после выстрела Березовского (восп. К. Головина). Когда к Тиберию с таким же опозданием пришли соболезновать о смерти Августа послы от заштатного городка Трои (той самой), он сказал: и я вам сочувствую, троянцы, о кончине вашего великого Гектора.
ШВАБРИН. Г. Федотов об учебнике по истории СССР для начальных классов под ред. Шестакова (на который писали замечания Сталин, Киров и пр.) – как будто его написал Швабрин для Пугачева. Старые учебники были историей национальных войн, этот – классовых войн, но постоянное ощущение военного положения было необходимо режиму. Я еще учился именно по этому учебнику, только портрет Блюхера там уже был заклеен портретом Чапаева.
ШВАМБРАНИЯ. Такие игры с придуманными государствами называются режиссерскими. У Цедербаума-Мартова в детстве была подобная страна – город Приличенск. А у символиста Коневского была страна Росамунтия. Даже со своим биографическим словарем. Начинался он так:
Среди других в словаре упоминаются:
ШНИЦЕЛЬ. «Мы ели венский шницель, после чего я сочинил один стих: Надулись жизни паруса» (С. М. Соловьев, восп. о гимназии, отд. рукописей РГБ, 696, 4, 8, 291). Ср. «Несказанное. Потом с милой пили чай» (Блок, дневник. 20 нояб.1912 г.).
ШОЛОХОВСКИЙ ВОПРОС уже строится, как шекспировский: о казаках может писать только казак, как о лордах только лорд. А о хоббитах, вероятно, только хоббит.
ЩИ. Письмо от Ю. М. Лотмана: «Вышел тютчевский сборник – светлый проблеск в нынешней жизни – это как на войне: фронт прорван, потери огромные, зато кухня та-а-акие щи сварила!»
– ЩИНА. «Тарелки вымыть не могла без достоевщины», – говорил Пастернак о Цветаевой (восп. О. Мочаловой, РГАЛИ, 273, 2, 6).
– ЩИНА. Старый Керенский на вопрос, что он сделал бы, с новым опытом придя к власти, сказал: «Не допустил бы керенщины», – но не пояснил (восп. Г. Гинса).
ЭГО. Бродский о Хлебникове: «Он ироник, нарочно пишет абы как (“Так, как описывал И. Аксенов?» – «Пожалуй, да”). Его интересует не слово, а предмет, он эгобежен. Вот Целан был эгоцентричен, относился к себе серьезнее, стал писать коротко и закономерно покончил с собой».
ЭГО. Он хочет сказать, что его рубашка ближе к его телу, чем твоя к твоему.
ЭКОНОМИКА. «Сытый голодного подразумевает» – эпиграф к разделу «Устойчивое неравновесие» у Г. Оболдуева.
ЭКОНОМИКА. Пословица у Даля: «Про харчи ныне молчи».
ЭНКЛИТИКА. Экспромт из «Синего журнала», 1915, 27:
ЭНЦИКЛОПЕДИЯ. Святой Исидор Севильский, покровитель школьников и студентов, предложен в покровители Интернета («Итоги», 27.7.1999).
ЭСПЕРАНТО. Среди эсперантистских споров один американец сказал: «Ведь уже есть прекрасный международный язык – молчание!» (слышано от В. П. Григорьева). «Сойдутся, бывало, Салтыков-Щедрин и Пров Садовский, помолчат час-другой и разойдутся. Потом Салтыков и говорит: “Преинтересный это человек, Пров Михайлыч!”» (Салтыков-Щедрин в воспоминаниях, с. 360). С. Шервинский говорил: «Жаль, что умер Жамм, – если бы мы встретились, нам было бы о чем поговорить; и помолчать».
ЭТИКА. «Этический подход не всегда уместен, – сказал И. О. – Мы плохо понимаем, как работает телевизор, но если мы разделим его детали на хорошие и плохие, то наше понимание не улучшится».
ЭТИКЕТ. Для А. Б. Куракина, посла в Париже в 1808 г., заранее нанимались покои, экипажи и метресса, которую он мог никогда не видеть, но у дома которой его карета должна была стоять два часа в день (Соллогуб).
ЮБИЛЕЙ. Собираются праздновать 1000-летие русской литературы, но спотыкаются о три трудности: почему древняя, когда средневековая; почему русская, когда восточнославянская; и почему юбилей, если неизвестно, от какого памятника считать.
ЮБИЛЕЙ. «На самом деле празднуется память не о победе, а о торжестве по случаю победы» (Брехт). Ю. Лужков видел мальчишкой сталинское 800-летие Москвы и умилительно копировал его в своем полуюбилее. Полуюбилеи – тоже традиция: после того как Бонифаций VIII отпраздновал 1300-летие Христа, его преемник отпраздновал 1350-летие. На ускоренном столетии Рима при Клавдии всех звали посмотреть на актера, который играл еще на столетии Рима при Августе.
ЮБИЛЕЙНАЯ КОНФЕРЕНЦИЯ о таком-то поэте, доклады на тему «Ах, как хорошо». Один доклад (умного человека) начинался словами: «Все стихи делятся на гениальные, которые меня завораживают, и не гениальные, которые меня не завораживают». Пир самовыражений; но на третий день самонепонимающее взаимонепонимание стало ужасом.
[В первом издании «Зап. и вып.» я по памяти процитировал вместо «точно» – «словно», вместо «с тобой разгоним» – «с небес прогоним» и вместо «песню чистую споем» – «честную зальем». Он прислал мне обиженное письмо с поправками.]
Я. Из меня будет хороший культурный перегной.
Я. «Это дело двоих: меня и еще одного меня», – говорил Мейерхольд (Гладков).
ЯЗЫК. В 1918 г. переговоры гетманского правительства с московским шли через переводчиков.
ЯЗЫК. «Пашка умел разговаривать даже с медведями, а если он, например, англичан не понимал, то только потому, что они на своем языке, вероятно, говорят неправильно» (В. Шкловский. Иприт).
ЯЗЫК. А. в детстве считала, что иностранный язык – это такой, на котором соль называется сахаром, а сахар солью. А Н. говорила, что в детстве ей казалось, будто по-английски лгать нельзя, так как все слова там и без того ложь.
ЯЗЫК. С. Кржижановский об одесском лете: на спуске к пляжу тропинка огибала цветочную грядку, все срезали угол и топтали цветы, никакая колючая проволока не помогала. Тогда написали красным по желтому: «Разве это дорога?» – и помогло. «Вот что значит говорить с человеком на его языке».
ЯЗЫК. Уэллса спрашивали в Петрограде в 1920 г.: почему ваш сын владеет языками, а вы нет? Он отвечал: потому что он – сын джентльмена, а я не сын джентльмена. Мой сын тоже не сын джентльмена (Э. Фрид).
ЯЗЫК. Купчиха Писемского с ее мужем, офицером и кучером (см. ЛИЧНОСТЬ) – это вариант песенки Л. Лесной, как японец изменял японке с негритянкой, но это ведь не была измена, потому что «он по-японски с ней не говорил» (Восп. Л. Д. Блок).
ЯЗЫК. Искусствоведческий язык, в котором каждое второе предложение должно быть восклицательным.
IV
Интеллигенция и революция (вопросник журнала «Знамя»)
Прежде всего: что такое интеллигенция? (И считаю ли я себя интеллигентом?) По общеевропейскому пониманию, это слой общества, воспитанный для того, чтобы руководить обществом, но не нашедший для этого вакансий и предлагающий обществу свою критику или свои предложения со стороны. Если так, то принадлежность к интеллигенции решается внутренним чувством: чувствуешь ли ты себя призванным руководить обществом? Я не чувствую: я знаю, что если меня поставить президентом, то я с лучшими намерениями наделаю много фантастических глупостей. Поэтому я предпочитаю называть себя работником умственного труда.
Затем: с какого момента возникла интеллигенция? Вероятно, с того момента, когда люди почувствовали, что они живут нехорошо и что обществу нужно какое-то руководство, чтобы жить лучше. Тогда первыми пришлось бы назвать религиозных учителей, Будду и Христа. Думаю, что говорить об этом нелепо. Взглянем поуже: когда Россия почувствовала, что завтрашний день не должен повторять вчерашний, а должен быть новым? В XVII–XVIII веках, после Смуты и Петра I. Можно ли сказать, что идеи князя Хворостинина оказали влияние на Разина, а идеи вольтерьянцев на Пугачева? Смешно и думать. Общественные движения – результат стихийных, массовых социальных сдвигов, и искать для них инициаторов – это значит ставить небезынтересный, но практически праздный вопрос, кто первым сказал «ату!».
Интеллигенция была осознавателем общественных движений, но не инициатором их.
Видимо, ответ вытекает из сказанного: интеллигенция есть часть народа, чувствует то же, что и народ, но в силу лучшего образования лучше это осознает и дает этому выражение. Граница пролегает по уровню образования. Усиленное это выражение или нет – вопрос к статистике, которой в общественных науках всегда трудно. Погибло ли жертвой коллективизации два, пять или десять миллионов крестьян, можно ли говорить, что отношение наше к этой трагедии преувеличено?
Вероятно, по сказанному: если у них есть законченная программа общественного переустройства, то можно. Толстого можно: устроить русскую жизнь по Генри Джорджу – и все вопросы решатся. Чернышевского тем более можно. (Только считают ли его авторы анкеты «творцом русской классики»?) А вот Лермонтова или Гончарова, наверно, нельзя.
Может быть, высокие слова «русская классика» и «русская интеллигенция» лучше заменить более внятными «русская литература» и «русская публицистика»? Тогда окажется, что литература, как это ей и положено, изображает жизнь как она есть (с той стороны, которая доступнее писателю), а публицистика – какой она должна быть (по мнению пишущего). Чем ближе глаз к картине, тем народолюбие конкретнее, чем дальше – тем абстрактнее; промежуточных ступеней – бесконечное множество, а явление – одно и то же. Вот когда крайности того и другого рода совмещаются, как иногда у Достоевского, то это всего интереснее для изучения. «Народолюбие» – тоже не совсем точный термин. Николай Успенский любил свой народ до жестокой ненависти.
Во-первых, я не вижу гибели русской культуры. Кончается одна ее форма (которую нам сейчас угодно называть классической) – начинается другая, менее привычная и потому менее симпатичная нам, но которая станет «классической» для наших детей. Обычное течение истории, никакой катастрофы.
Во-вторых, я не вижу преклонения творцов культуры перед народом. Ломоносов, Пушкин, Гоголь преклонялись перед народом? Щедрин, Лесков, Горький говорили народу: ты нищ и невежествен, поэтому ты лучше нас? Нет, они говорили: пусть нищета и невежество перестанут душить твои способности и душевные качества – и ты увидишь, что ты не хуже, а то и лучше нас.
В-третьих, когда я вижу человека, который ничуть не хуже меня, а живет много хуже, и испытываю из-за этого угрызения совести, – можно ли их называть «слепым, культовым преклонением»? Не думаю.
Тем, что речь идет не о бытии, а о сознании, понятие «объективно» исключается: все воспринимается только субъективно. Даже воля автора здесь не указ: Шекспир не вкладывал в «Гамлета» и сотой доли того, что вкладываем мы. А характер субъективного прочтения вещи определяется общественной обстановкой. Если художественное произведение говорит «наша жизнь нехороша» (а это говорит каждое честное художественное произведение), то у многих слушателей, естественно, встанет вопрос: а как ее исправить? – и ответы могут быть самые неожиданные. В Писании нет призывов к революции, но от Дольчино до Кромвеля все революционные движения начинались с Библией в руках. В чеховской «Палате номер шесть» нет ничего революционного, а Ленину она помогла стать революционером.
Вопрос повторяет предыдущие. Психология всякой жалости: человек видит чужое несчастье, примеривает на себя, пытается прочувствовать и обращает свое чувство к ближнему. Из народа вверх шло страдание, сверху вниз – сознание необходимости покончить с этим страданием («лучше был бы твой удел, когда б ты менее терпел»). Каким образом покончить с этим страданием – здесь уже начинаются тактические разногласия революционеров.
Не «готовила», а «помогала предвидеть», причем все с большей точностью: 1825 год вообще не был «потрясением» шире Петербурга, готовность народа к агитации 1870-х годов была преувеличена, а дальше разрыв между прогнозом и реальностью был не так уж велик.
Не могу ответить, плохо знаю материал.
Насколько я знаю, национальную идею изобрел Гегель: восточная идея – тезис, греко-римская – антитезис, германская – синтез, а все остальные народы к мировой идее отношения не имеют и остаются историческим хламом. России было обидно чувствовать себя хламом, и она стала утверждать, то ли что она тоже причастна к романо-германской идее (западники), то ли что она имеет свою собственную идею, и не хуже других (славянофилы). Кто верит, что в мировой истории есть народы избранные и народы мусорные, пусть думает над этим, а для меня это неприемлемо.
Тоже вопрос не для меня. Личность я понимаю только как точку пересечения общественных отношений, а свободу – как осознанную необходимость: рабский ошейник, на котором написано (неважно, чужое или мое собственное) имя. К счастью, машина взаимодействия этих необходимостей разлажена, и временами в образовавшийся зазор может вместиться чей-то личный выбор – т. е. такой, в котором случайно перевесит та или другая детерминация.
Культура – это все, что есть в обществе: и что человек ест, и что человек думает. Нет «места культуры» в обществе – есть
Не понимаю противопоставления. Чему противополагается «светская линия»? «церковной линии»? Тогда на «светской линии» будет стоять вся русская литература без исключения во главе с Львом Толстым, официально отлученным от церкви. А на церковной останутся какие-нибудь «Кавалеры Золотой звезды» церковного производства, которых я, к сожалению, не читал. Или, может быть, «религиозной линии»? Тогда придется вспомнить, что еще Чехов, кажется, говорил, что между верой и безверием – широкое поле, и это только русские люди умеют видеть лишь два его края и не видеть середины. Давайте тогда составим карту, где каждый писатель располагается в этом пространстве, – исходя, разумеется, не из деклараций писателей, а из их художественных текстов. Придется работать с очень малыми величинами: так, было подсчитано, что процент строк, из которых явствует всего-навсего, что автор «Песни о Роланде» – христианин, всего около 10 %. Такое исследование будет очень полезно – не меньше, чем, например, о том, насколько какой писатель чувствителен к оттенкам цвета, вкуса и запаха.
Насколько я понимаю, «религией» в кавычках здесь называется идеология – т. е. комплекс идей, не самостоятельно выработанных человеком, а навязанных ему традицией или окружением. Таких идеологий может быть очень много, и сосуществовать в одном сознании они могут очень причудливо (например, национализм с христианством или с коммунизмом). Единство вкуса – это тоже идеология, объединяющая общество; единство вкуса к русской классике – в том числе. К счастью, эта идеология менее догматизирована, чем другие, и от нас не требуют обязательно считать Гоголя выше Лермонтова или наоборот. Поэтому надеюсь, что господствующей эта идеология не станет, а вспомогательной она может оказаться при любой другой: двадцать лет назад мы чтили Пушкина за оду «Вольность», а теперь, кажется, чтим за «Отцы пустынники и жены непорочны» и за «Тень Баркова». Предшественницей социалистического реализма русская классика была во всяком случае: писателям полагалось учиться у Льва Толстого, а не у Андрея Белого.
А когда у нас была «самая малая свобода»? При Екатерине II? При «Войне и мире»? После 1905 года? Неужели можно сказать, что культура в эти годы «исчезала»? Кроме того, «расцвет» культуры и «формирование» культуры – годы разные: Пушкин был сформирован общественным подъемом 1812–1815 годов, а писал под общественным гнетом 1820—1830-х. Далее, в Европе, где (считается) свободы было больше, в 1860—1870-х годах царило эпигонство и та же масскультура, а эксперименты импрессионистов и Сезанна встречались насмешками. При всяком режиме существует искусство серийное и искусство лабораторное, загнанное в угол, где и вырабатываются новые формы; а «новые», в понимании нашего века, и есть «хорошие», «настоящие».
Это зависит не от писателей, а от читателей: захотят ли они учиться, т. е. усваивать готовую идеологию в готовом виде? Если общественные условия давят, то учительной литературой может оказаться и поваренная книга. И наоборот, когда отойдут современные политические проблемы, то Солженицына будут читать не как ответ на животрепещущие вопросы, а как чистое искусство. «Георгики» Вергилия были агитационной поэмой за подъем римского сельского хозяйства, а кто сейчас, читая их, помнит об этом?
Вопрос не для меня. Прав человека я за собой не чувствую, кроме права умирать с голоду. Коллективизм и соборность для меня одно и то же – между сталинским съездом Советов и Никейским собором под председательством императора Константина для меня нет разницы. Я существую только по попущению общества и могу быть уничтожен в любой момент за то, что я не совершенно такой, какой я ему нужен. (Именно общества, а не государства: такие же жесткие требования ко мне предъявляет и дом, и рабочий коллектив.) Я хотел бы, чтобы мне позволяли существовать, хотя бы пока я не мешаю существовать другим. Но я мешаю: тем, что ем чей-то кусок хлеба, тем, что заставляю кого-то видеть свое лицо… Впрочем, это уже не ответ на поставленный вопрос.
Примечание филологическое
У слова
Слово
Наступает советское время, культура распространяется не вглубь, а вширь, образованность мельчает. По иным причинам, но то же самое происходит и в эмиграции: вспомним горькую реплику Ходасевича, что скоро придется организовывать «общество людей, читавших «Анну Каренину» (Г. П. Федотов вполне серьезно предлагал подобные меры для искусственного создания «новой русской элиты», которая затем распространила бы свое культурное влияние на все общество). Казалось бы, тут-то и время, чтобы интеллектуальный элемент понятия
Теперь зайдем с другой стороны – от производного слова
Слово
Антитезой к слову
Мне запомнился характерный случай. Лет десять назад критик Андрей Левкин напечатал в журнале «Родник» статью под заглавием, которое должно было быть вызывающим: «Почему я не интеллигент». В. П. Григорьев, лингвист, сказал по этому поводу: «А вот написать: «Почему я не интеллигентен» – у него не хватило смелости».
Попутно посмотрим еще на одну группу мелькнувших перед нами синонимов:
Самым молодым и активным в этой группе слов является
Таким образом, понятие интеллигенции в русском языке, в русском сознании любопытным образом эволюционирует: сперва это «служба ума», потом «служба совести» и, наконец, если можно так сказать, «служба воспитанности». Это может показаться вырождением, но это не так. Службу воспитанности тоже не нужно недооценивать: у нее благородные предки. Для того, что мы называем
И, заметим, именно эта черта общительности все больше выступает на первый план в развитии русского понятия
А интеллигенция в промежуточном смысле слова, «служба совести»? Она проявляет себя не в отношениях с природой и не в отношениях с равными, а в отношениях с высшими и низшими – с «властью» и «народом». Причем оба эти понятия – и власть, и народ – достаточно расплывчаты и неопределенны. Именно в этом смысле интеллигенция является специфическим явлением русской жизни нового времени. Оно настолько специфично, что западные языки не имеют для него названия и в случае нужды транслитерируют русское:
Примечание историческое
Было два определения интеллигенции: европейское
В зависимости от того, насколько духовный арсенал интеллигенции отвечает этому выбору, интеллигенция (даже русская) оказывается неоднородна, многослойна, нуждается в уточнении словоупотребления. Можем ли мы назвать интеллигентом Льва Толстого? Чехова? Бердяева? гимназического учителя? инженера? сочинителя бульварных романов? С точки зрения «интеллигенция – носительница духовных ценностей» – безусловно: даже автор «Битвы русских с кабардинцами» делает свое культурное дело, приохочивая полуграмотных к чтению. А с точки зрения «интеллигенция – носитель оппозиционности»? Сразу ясно, что далеко не все работники умственного труда были носителями оппозиционности: вычисляя, кто из них имеет право на звание интеллигенции, нам, видимо, пришлось бы сортировать их, вполне по-советски, на «консервативных», обслуживающих власть, и «прогрессивных», подрывающих ее в меру сил. Интересно, где окажется Чехов?
«Свет и свобода прежде всего», – формулировал Некрасов народное благо; «свет и свобода» были программой первых народников. Видимо, эту формулу придется расчленить: свет обществу могут нести одни, свободу другие, а скрещение и сращение этих задач – специфика русской социально-культурной ситуации, порожденной ускоренным развитием русского общества в последние триста лет.
При этом заметим: «свет» – он всегда привносится со стороны. Специфики России в этом нет. «Свет» вносился к нам болезненно, с кровью: и при Владимире, когда «Путята крестил мечом, а Добрыня огнем», и при Петре, и при Ленине. «Внедрять просвещение с умеренностью, по возможности избегая кровопролития», – эта мрачная щедринская шутка действительно специфична именно для России. Но – пусть менее кроваво – культура привносилась со стороны, и привносилась именно сверху, не только в России, но и везде. Петровская Россия чувствовала себя культурной колонией Германии, а Германия – культурной колонией Франции, а двумя веками раньше Франция чувствовала себя колонией ренессансной Италии, а ренессансная Италия – античного Рима, а Рим – завоеванной им Греции. Как потом это нововоспринятое просвещение проникало сверху вниз, это уже было делом кнута или пряника: Петр I загонял недорослей в навигацкие школы силой и штрафами, а Александр II загонял мужиков в церковно-приходские школы, суля грамотным укороченный срок солдатской службы.
В России передача заемной культуры от верхов к низам в средние века осуществлялась духовным сословием, в XVIII веке дворянским сословием, но мы не называем интеллигенцией ни духовенство, ни дворянство, потому что оба сословия занимались этим неизбежным просветительством лишь между делом, между службой Богу или государю. Понятие интеллигенции появляется с буржуазной эпохой – с приходом в культуру разночинцев (не обязательно поповичей), т. е. выходцев из тех сословий, которые им самим и предстоит просвещать. Психологические корни «долга интеллигенции перед народом» именно здесь: если Чехов, сын таганрогского лавочника, смог кончить гимназию и университет, он чувствует себя обязанным постараться, чтобы следующее поколение лавочниковых сыновей могло быстрее и легче почувствовать себя полноценными людьми, нежели он. Если и они будут вести себя, как он, то постепенно просвещение и чувство человеческого достоинства распространится на весь народ – по трезвой чеховской прикидке, лет через двести. Оппозиция здесь ни при чем, и Чехов спокойно сотрудничает в «Новом времени». А если чеховские двухсотлетние сроки оказались нереальны, то это потому, что России приходилось торопиться, нагоняя Запад, – приходилось двигаться прыжками через ступеньку, на каждом прыжке рискуя сорваться в революцию.
Русская интеллигенция была трансплантацией: западным интеллектуальством, пересаженным на русскую казарменную почву. Специфику русской интеллигенции породила специфика русской государственной власти. В отсталой России власть была нерасчлененной и аморфной, она требовала не специалистов-интеллектуалов, а универсалов: при Петре – таких людей, как Татищев или Нартов, при большевиках – таких комиссаров, которых легко перебрасывали из ЧК в НКПС, в промежутках – николаевских и александровских генералов, которых назначали командовать финансами, и никто не удивлялся. Зеркалом такой русской власти и оказалась русская оппозиция на все руки, роль которой пришлось взять на себя интеллигенции. «Повесть Б. Вахтина «Одна абсолютно счастливая деревня» начинается приблизительно так (цитирую по памяти): «Когда государыня Елизавета Петровна отменила на Руси смертную казнь и тем положила начало русской интеллигенции…» То есть, когда оппозиция государственной власти перестала физически уничтожаться и стала, худо ли, хорошо ли, скапливаться и искать себе в обществе бассейн поудобнее для такого скопления. Таким бассейном и оказался тот просвещенный и полупросвещенный слой общества, из которого потом сложилась интеллигенция как специфически русское явление. Оно могло бы и не стать таким специфическим, если бы в русской социальной мелиорации была надежная система дренажа, оберегающая бассейн от переполнения, а его окрестности – от революционного потопа. Но об этом ни Елизавета Петровна, ни ее преемники по разным причинам не позаботились.
Западная государственная машина, двухпартийный парламент с узаконенной оппозицией, дошла до России только в 1905 году. До этого всякое участие образованного слоя общества в общественной жизни обречено было быть не интеллектуальским (практическим), а интеллигентским (критическим), взглядом из-за ограды. Критический взгляд из-за ограды – ситуация развращающая: критическое отношение к действительности грозит стать самоцелью. Анекдот о гимназисте, который по привычке смотрит столь же критически на карту звездного неба и возвращает ее с поправками, – естественное порождение русских исторических условий. Парламентская машина на Западе удобна тем, что роль оппозиции поочередно примеряет на себя каждая партия. В России, где власть была монопольна, оппозиционность поневоле стала постоянной ролью одного и того же общественного слоя – чем-то вроде искусства для искусства. Даже если открывалась возможность сотрудничества с властью, то казалось, что практической пользы в этом меньше, чем идейного греха – поступательства своими принципами.
Может быть, нервничанье интеллигенции о своем отрыве от народа было прикрытием стыда за свое недотягивание до Запада? Интеллигенции вообще не повезло, ее появление совпало с буржуазной эпохой национализмов, и широта кругозора давалась ей с трудом. А русской интеллигенции приходилось преодолевать столько местных особенностей, что она до сих пор не чувствует себя в западном интернационале. Щедрин жестко сказал о межеумстве русского человека: в Европе ему все кажется, будто он что-то украл, а в России – будто что-то продал.
«Долг интеллигенции перед народом» своеобразно сочетался с ненавистью интеллигенции к мещанству. Говоря по-современному, цель жизни и цель всякой морали в том, чтобы каждый человек выжил как существо и все человечество выжило как вид. Интеллигенция ощущает себя теми, кто профессионально заботится, чтобы человечество выжило как вид. Противопоставляет она себя всем остальным людям – тем, кто заботится о том, чтобы выжить самому. Этих последних в XIX веке обычно называли «мещане» и относились к ним с высочайшим презрением, особенно поэты. Это была часть того самоумиления, которому интеллигенция была подвержена с самого начала. Такое отношение несправедливо: собственно, именно эти мещане являются теми людьми, заботу о благе которых берет на себя интеллигенция. Когда в басне Менения Агриппы живот, руки и ноги относятся с презрением к голове, это высмеивается; когда голова относится с презрением к животу, рукам и ногам, это тоже достойно осмеяния, однако об этом никто не написал басни.
Отстраненная от участия во власти и неудовлетворенная повседневной практической работой, интеллигенция сосредоточивается на работе теоретической – на выработке национального самосознания. Самосознание – что это такое? Гегелевское значение, где самосознание было равнозначно реальному существованию, видимо, уже забыто. Остается самосознание как осознание своей отличности от кого-то другого. В каких масштабах? Каждый человек, самый невежественный, не спутает себя со своим соседом. В каждом хватает самосознания, чтобы дать отчет о принадлежности к такой-то семье, профессии, селу, волости. (Какое самосознание было у Платона Каратаева?) Наконец, при достаточной широте кругозора, – о принадлежности ко всему обществу, в котором он живет. Можно говорить о национальном самосознании, христианском самосознании, общечеловеческом самосознании. Складывание интеллигенции совпало со складыванием национальностей и национализмов, поэтому «Интеллигенция – носитель национального самосознания» мы слышим часто, а «носитель христианского самосознания» (отменяющего нации) – почти никогда. А в нынешнем мире, расколотом и экологически опасном, давно уже стало главным «общечеловеческое».
Когда западные интеллектуалы берут на себя заботу по самосознанию общества, то они вырабатывают науку социологию. Когда русские интеллигенты сосредоточиваются на том же самом, они создают идеал и символ веры. В чем разница между интеллектуальским и интеллигентским выражением самосознания общества? Первое стремится смотреть извне системы (сколько возможно), второе – переживать изнутри системы. Первое рискует превратиться в игру мнимой объективностью, второе – замкнуться на самоанализе и самоумилении своей «правдой». В отношениях с природой важна истина, в отношениях с обществом – правда. Одно может мешать другому, чаще – второе первому. При этом сбивающая правда может быть не только революционной («классовая наука», всем нам памятная), но и религиозной (отношение церкви к системе Коперника). «Самосознание» себя и своего общества как бы противополагается «сознанию» мира природы. Пока борьба с природой и познание природы были важнее, чем борьба за совершенствование общества, в усилиях интеллигенции не было нужды. Сейчас, когда мир, природа, экология снова становится главной заботой человечества, должно ли измениться место и назначение интеллигенции? Что случится раньше: общественный ли конфликт передовых стран с третьим миром (для осмысления которого нужны интеллигенты-общественники) или экологический конфликт с природой (для понимания которого нужны интеллектуалы-специалисты)?
«Широта кругозора», – сказали мы. Просвещение – абсолютно необходимая предпосылка интеллигентности. Сократ говорил: «Если кто знает, что такое добродетель, то он и поступает добродетельно; а если он поступает иначе, из корысти ли, из страха ли, то он просто недостаточно знает, что такое добродетель». Культивировать совесть, нравственность, не опирающуюся на разум, а движущую человеком непроизвольно – опасное стремление. Что такое нравственность? Умение различать, что такое хорошо и что такое плохо. Но для кого хорошо и для кого плохо? Здесь моральному инстинкту легко ошибиться. Даже если абстрагироваться до предела и сказать: «Хорошо все то, что помогает сохранить жизнь, во-первых, человеку как существу, и, во-вторых, человечеству как виду», то и здесь между этими целями «во-первых» и «во-вторых» возможны столкновения; в точках таких столкновений и разыгрываются обычно все сюжеты литературных и жизненных трагедий. Интеллигенции следует помнить об этимологии собственного названия.
Русское общество медленно и с трудом, но все же демократизируется. Отношения к вышестоящим и нижестоящим, к власти и народу отступают на второй план перед отношениями к равным. Не нужно бороться за правду, достаточно говорить правду. Не нужно убеждать хорошо работать, а нужно показывать пример хорошей работы на своем месте. Это уже не интеллигентское, это интеллектуальское поведение. Мы видели, как критерий классической эпохи, совесть, уступает место двум другим, старому и новому: с одной стороны, это просвещенность, с другой стороны, это интеллигентность как умение чувствовать в ближнем равного и относиться к нему с уважением. Лишь бы понятие «интеллигент» не самоотождествилось, расплываясь, с понятием «просто хороший человек». (Почему уже неудобно сказать «я интеллигент»? Потому что это все равно, что сказать «я хороший человек».) Самоумиление опасно.
Обязанность понимать («Путь к независимости и права личности» – дискуссия в журнале «Дружба народов»)
Я – человек. Считается, что уже поэтому я – личность. Если я – личность, то какие я чувствую за собой права? Никаких. Я не сам себя создал, и Господь Бог не трудился надо мной, как над Адамом. Меня создало общество – пусть даже это были только два человека из общества, отец и мать. Зачем меня создало общество? Чтобы посмотреть, что из меня получится. Если то, что ему на пользу, – хорошо, пусть я продолжаю существовать. Если нет – тогда в переплавку, в большую ложку Пуговичника из «Пер Гюнта».
Почему я не чувствую за собой права на существование? Потому что мне достаточно представить себя на необитаемом острове – в одиночку, как самодовлеющую личность. Выживу ли я? От силы два-три дня. Голод, холод, хищные звери, ядовитые травы – нет, единственное мое заведомое личное право – умирать с голоду. Все остальные права – дареные. (Триста лет назад, когда общество еще не было таким дифференцированным, может быть, выжил бы. И Дефо написал бы с меня «Робинзона Крузо», изрядно идеализировав. Но времена робинзонов, которые будто бы сами творят цивилизацию (а не она – их), давно прошли. Кстати, Робинзон с Пятницей – кто они были: нация? народ? этнос, с этническим большинством и этническим меньшинством?
Есть марксистское положение: личность – это точка пересечения общественных отношений. Когда я говорил вслух, что ощущаю себя именно так, то даже в самые догматические времена собеседники смотрели на меня как на ненормального. А я говорил правду. Я зримо вижу черное ночное небо, по которому, как прожекторные лучи, движутся светлые спицы социальных отношений. Вот несколько лучей скрестились – это возникла личность, может быть – я. Вот они разошлись – и меня больше нет.
Что я делаю там, в той точке, где скрещиваются лучи? То, что делает переключатель на стыке проводов. Вот откуда-то (от единомышленника к единомышленнику) послана научная концепция – протянулось социальное отношение. Вот между какими-то единомышленниками протянулась другая, третья, десятая. Они пересеклись на мне: я с ними познакомился. Я согласовываю в них то, что можно согласовать, выделяю более приемлемое и менее приемлемое, меняю то, что нуждается в замене, добавляю то, что мой опыт социальных отношений мне дал, а моим предшественникам не мог дать; наконец, подчеркиваю те вопросы, на которые я так и не нашел удовлетворительного ответа. Это мое так называемое «научное творчество». (Я филолог – я приучен ссылаться на источники всего, что есть во мне.) Появляется новая концепция, новое социальное отношение, луч, который начинает шарить по небу и искать единомышленников. Это моя так называемая «писательская и преподавательская деятельность».
Где здесь место для прав личности? Я его не вижу. Вижу не права, а только обязанность, и притом одну: понимать. Человек – это орган понимания в системе природы. Если я не могу или не хочу понимать те социальные отношения, которые скрещиваются во мне, чтобы я их передал дальше, переработав или не переработав, то грош мне цена, и чем скорее расформируют мою так называемую личность, тем лучше. Впрочем, пожалуй, одно право за собой я чувствую: право на информацию. Если вместо десяти научных концепций во мне перекрестятся пять, а остальные будут перекрыты, то результат будет гораздо хуже (для общества же). Вероятно, общество само этого почему-либо хотело; но это не отменяет моего права искать как можно более полной информации.
Я уже три раза употребил слово «единомышленник». Это очень ответственное слово, от его понимания зависит все лучшее и все худшее в том вопросе, который перед нами. Поэтому задержимся.
Человек одинок. Личность от личности отгорожена стенами взаимонепонимания такой толщины (или провалами такой глубины), что любые национальные или классовые барьеры по сравнению с этим – пустячная мелочь. Но именно поэтому – люди с таким навязчивым пристрастием останавливают внимание на этой пустячной мелочи. Каждому хочется почувствовать себя ближе к соседу – и каждому кажется, что для этого лучшее средство – отмежеваться от другого соседа. Когда двое считают, что любят друг друга, они не только смотрят друг на друга, они еще следят, чтобы партнер не смотрел ни на кого другого (а если смотрел бы, то только с мыслью «а моя (мой) все-таки лучше»). Семья, дружеский круг, дворовая компания, рабочий коллектив, жители одной деревни, люди одних занятий или одного достатка, носители одного языка, верующие одной веры, граждане одного государства – разве не одинаково работает этот психологический механизм? Всюду смысл один: «Самые лучшие – это мы». Еще Владимир Соловьев (и, наверное, не он первый) определил патриотизм как национальный эгоизм.
Ради иллюзии взаимопонимания мы изо всех сил крепим реальность взаимонепонимания – как будто она и так не крепка сверх моготы! При этом чем шире охват новой сверхкитайской стены, тем легче достигается цель. Иллюзия единомыслия в семье или в дружбе просуществует не очень долго – на каждом шагу она будет спотыкаться о самые бытовые факты. А вот иллюзия классового единомыслия или национального единомыслия – какие триумфы они справляли хотя бы за последние два столетия! При этом природа не терпит простоты: стоило увянуть мифу классовому, как мгновенно расцветает миф националистический. Я чувствую угрызения совести, когда пишу об этом. По паспорту я русский, а по прописке москвич, поэтому я – «этническое большинство», мне легко из прекрасного далека учить взаимопониманию тех, кто не знает, завтра или послезавтра настигнет их очередная «ночь длинных ножей». Простите меня, читающие.
У личности нет прав – во всяком случае, тех, о которых кричат при построении новых взаимоотношений. У личности есть обязанность – понимать. Прежде всего понимать своего ближнего. Разбирать по камушку ту толщу, которая разделяет нас – каждого с каждым. Это работа трудная, долгая и – что горше всего – никогда не достигающая конца. «Это стихотворение – хорошее». – «Нет, плохое». – «Хорошее потому-то, потому-то и потому-то». (Читатель, а вы всегда сможете назвать эти «потому-то»?) – «Нет, потому что…» и т. д. Наступает момент, когда после всех «потому что» приходится сказать: «Оно больше похоже на Суркова, чем на Мандельштама, а я больше люблю Мандельштама». – «А я наоборот». И на этом спору конец: все доказуемое доказано, мы дошли до недоказуемых постулатов вкуса. Стали собеседники единомышленниками? Нет. А стали лучше понимать друг друга? Думаю, что да. Потому что начали – и, что очень важно, кончили – спор именно там, где это возможно. (Читатель, согласитесь, что чаще всего мы начинаем спор именно с того рубежа, где пора его прекращать. А ведь до этого рубежа нужно сперва дойти.) Я нарочно взял для примера спор о вкусе, потому что он безобиднее. Но совершенно таков же будет и спор о вере. Кончится он всегда недоказуемыми постулатами: «Верю, ибо верю». А что постулаты всех вер для нас, людей, равноправны – нам давно сказала притча Натана Мудрого.
Если такие споры никогда или почти никогда не приводят к полному единомыслию, то зачем они нужны? Затем, что они учат нас понимать язык друг друга. Сколько личностей, столько и языков, хотя слова в них сплошь и рядом одни и те же. Разбирая толстую стену взаимонепонимания по камушку с двух сторон, мы учимся понимать язык соседа – говорить и думать, как он. Чувство собственного достоинства начинается тогда, когда ты растворяешься в другом, не боясь утратить себя. Почему Рим победил Грецию, хотя греческая культура была выше? Один историк отвечает: потому что римляне не гнушались учиться греческому языку, а греки латинскому – гнушались. Поэтому при переговорах римляне понимали греков без переводчика, а греки римлян – только с переводчиком. Что из этого вышло, мы знаем.
Сколько у вас бывает разговоров в день – хотя бы мимоходных, пятиминутных? Пятьдесят, сто? Ведите их всякий раз так, будто собеседник – неведомая душа, которую еще нужно понять. Ведь даже ваша жена сегодня не такая, как вчера. И тогда разговоры с людьми действительно других языков, вер и наций станут для вас возможнее и успешнее.
И последнее: чтобы научиться понимать, каждый должен говорить только за себя, а не за чье-либо общее мнение. Когда в гражданскую войну к коктебельскому дому Максимилиана Волошина подходила толпа, то он выходил навстречу один и говорил: «Пусть говорит кто-нибудь один – со многими я не могу». И разговор кончался мирно.
Нас очень долго учили бороться за что-то: где-то скрыто готовое общее счастье, но его сторожит враг, – одолеем его, и откроется рай. Это длилось не семьдесят лет, а несколько тысячелетий. Образ врага хорошо сплачивал отдельные народы и безнадежно раскалывал цельное человечество. Теперь мы дожили до времени, когда всем уже, кажется, ясно: нужно не бороться, а делать общее дело – человеческую цивилизацию; иначе мы не выживем. А для этого нужно понимать друг друга.
Я написал только о том, что доступно каждому. А что должно делать государство, чтобы всем при этом стало легче, я не знаю. Я не государственный человек.
Филология как нравственность (дискуссия в журнале «Литературное обозрение»)
Филология – наука понимания. Слово это древнее, но понятие – новое. В современном значении оно возникает в XVI–XVIII веках. Это время, когда складывалась основа мышления современных гуманитарных наук – историзм. Классическая филология началась тогда, когда человек почувствовал историческую дистанцию между собою и предметом своего интереса – античностью. Средневековье тоже знало, любило и ценило античность, но оно представляло ее целиком по собственному образу и подобию: Энея – рыцарем, а Сократа – профессором. Возрождение почувствовало, что здесь что-то не так, что для правильного представления об античности недостаточно привычных образов, а нужны и непривычные знания. Эти знания и стала давать наука филология. А за классической филологией последовали романская, германская, славянская; за филологическим подходом к древности и средневековью – филологический подход к культуре самого недавнего времени; и все это оттого, что с убыстряющимся ходом истории мы все больше вынуждены признавать близкое по времени далеким по духу.
Признание это дается нелегко. Мышление наше эгоцентрично, в людях других эпох мы легко видим то, что похоже на нас, и неохотно замечаем то, что на нас непохоже. Гуманизм многих веков сходился на том, что человек есть мера всех вещей, но когда он начинал прилагать эту меру к вещам, то оказывалось, что мера эта сделана совсем не по человеку вообще, а то по афинскому гражданину, то по ренессансному аристократу, то по новоевропейскому профессору. Гуманизм многих веков говорил о вечных ценностях, но для каждой эпохи эти вечные ценности оказывались лишь временными ценностями прошлых эпох, урезанными применительно к ценностям собственной эпохи. Урезывание такого рода – дело несложное: чтобы наслаждаться Эсхилом и Тютчевым нет надобности помнить все время, что Эсхил был рабовладелец, а Тютчев – монархист. Но ведь наслаждение и понимание – вещи разные. Вечных ценностей нет, есть только временные, поэтому постигать их непосредственно нельзя (иначе как в порядке самообмана), а можно, лишь преодолев историческую дистанцию; и наводить бинокль нашего знания на нужную дистанцию учит нас филология.
Филология приближает к нам прошлое тем, что отдаляет нас от него, – учит видеть то великое несходство, на фоне которого дороже и ценнее самое малое сходство. Рядовой читатель вправе относиться к литературным героям «как к живым людям»; филолог этого права не имеет, он обязан разложить такое отношение на составные части – на отношение автора к герою и наше к автору. Говорят, что расстояние между Гаевым и Чеховым можно уловить интуитивно, чутким слухом (я в этом не уверен). Но чтобы уловить расстояние между Чеховым и нами, чуткого слуха уже заведомо недостаточно. Потому что здесь нужно уметь слышать не только Чехова, но и себя – одинаково со стороны и одинаково критически.
Филология трудна не тем, что она требует изучать чужие системы ценностей, а тем, что она велит нам откладывать на время в сторону свою собственную систему ценностей. Прочитать все книги, которые читал Пушкин, трудно, но возможно. А вот забыть (хотя бы на время) все книги, которых Пушкин не читал, а мы читали, гораздо труднее. Когда мы берем в руки книгу классика, то избегаем задавать себе простейший вопрос: для кого она написана? – потому что знаем простейший ответ на него: не для нас. Неизвестно, как Гораций представлял себе тех, кто будет читать его через столетия, но заведомо ясно, что не нас с вами. Есть люди, которым неприятно читать, неприятно даже видеть опубликованными письма Пушкина, Чехова или Маяковского: «ведь они адресованы не мне». Вот такое же ощущение нравственной неловкости, собственной неуместной навязчивости должно быть у филолога, когда он раскрывает «Евгения Онегина», «Вишневый сад» или «Облако в штанах». Искупить эту навязчивость можно только отречением от себя и растворением в своем высоком собеседнике.
Филология начинается с недоверия к слову. Доверяем мы только словам своего личного языка, а слова чуждого языка прежде всего испытываем, точно ли и как соответствуют они нашим. Если мы упускаем это из виду, если мы принимаем презумпцию взаимопонимания между писателем и читателем, мы тешим себя самоуспокоительной выдумкой. Книги отвечают нам не на те вопросы, которые задавал себе писатель, а на те, которые в состоянии задать себе мы, а это часто очень разные вещи. Книги окружают нас, как зеркала, в которых мы видим только собственное отражение; если оно не всюду одинаково, то это потому, что все эти зеркала кривые, каждое по-своему. Филология занимается именно строением этих зеркал – не изображениями в них, а материалом их, формой их и законами словесной оптики, действующими в них. Это позволяет ей долгим окольным путем представить себе и лицо зеркальных дел мастера, и собственное наше лицо – настоящее, неискривленное. Если же смотреть только на изображение («идти по ту сторону слова», как предлагают некоторые), то следует знать заранее, что найдем мы там только самих себя.
За преобладание в филологии спорят лингвистика и литературоведение, причем лингвистика ведет наступательные бои, а литературоведение оборонительные (или, скорее, отвлекающие). Думается, что это неслучайно. Филология началась с изучения мертвых языков. Все мы знаем, что такое мертвые языки, но редко думаем, что есть еще и мертвые литературы, и даже на живых языках. Даже читая литературу XIX века, мы вынуждены мысленно переводить ее на язык наших понятий. Язык – в самом широком смысле: лексическом (каждый держал в руках «Словарь языка Пушкина»), стилистическом (такой словарь уже начат для поэзии ХХ века), образном (на основе частотного тезауруса: такие словари уже есть для нескольких поэтов), идейном (это самая далекая и важная цель, но и к ней сделаны подступы). Только когда мы сможем опираться на подготовительные работы такого рода, мы сможем среди умножающейся массы интерпретаций монолога Гамлета или монолога Гаева выделить хотя бы те, которые возможны для эпохи Шекспира или Чехова. Это не укор остальным интерпретациям, это лишь уточнение рубежа между творчеством писателей и сотворчеством их читателей и исследователей.
И еще одно есть преимущество у лингвистической школы перед литературоведческой. В лингвистике нет оценочного подхода: лингвист различает слова склоняемые и спрягаемые, книжные и просторечные, устарелые и диалектные, но не различает слова хорошие и плохие. Литературовед, наоборот, явно или тайно стремится прежде всего отделить хорошие произведения от плохих и сосредоточить внимание на хороших.
Ю. М. Лотман сказал: филология нравственна, потому что учит нас не соблазняться легкими путями мысли. Я бы добавил: нравственны в филологии не только ее путь, но и ее цель – она отучает человека от духовного эгоцентризма. (Вероятно, все искусства учат человека самоутверждаться, а все науки – не заноситься.) Каждая культура строит свое настоящее из кирпичей прошлого, каждая эпоха склонна думать, будто прошлое только о том и заботилось, чтобы именно для нее поставлять кирпичи. Постройки такого рода часто разваливаются: старые кирпичи выдерживают не всякое новое применение. Филология состоит на такой стройке чем-то вроде ОТК, проверяющего правильное использование материала. Филология изучает эгоцентризмы чужих культур, и это велит ей не поддаваться своему собственному: думать не о том, как создавались будто бы для нас культуры прошлого, а о том, как мы сами должны создавать новую культуру.
Примечание псевдофилософское (из дискуссии на тему «Философия филологии»)
Прежде всего, мне кажется, что формулировка общей темы парадоксальна. (Может быть, так и нужно.) Филология – это наука. А философия и наука – вещи взаимодополняющие, но несовместимые. Философия – это творчество, а наука – исследование. Цель творчества – преобразовать свой объект, цель исследования – оставить его неприкасаемым. И то и другое, конечно, одинаково недостижимо, но эти недостижимые идеалы диаметрально противоположны.
Философия филологию может только разъедать с тыла. Точно так же, впрочем, как и филология философию. Тот тыловой участок, с которого филология разъедает философию, хорошо известен: это история философии, глубоко филологическая дисциплина. Неслучайно оригинальные философы относятся к истории философии с нарастающей нервностью, потому что на ее фоне любые притязания на оригинальность сразу выцветают. Поэтому естественно, что и философия ищет для себя в тылу науки такой же надежный плацдарм. Он и называется «философия филологии», «философия астрономии» и т. д., по числу наук. Располагая такими позициями, философия и филология могут сплетаться садомазохистским клубком сколь угодно долго. Очень хорошо – лишь бы на пользу.
Есть предположение, что филология не просто наука, а особенная наука, потому что предполагает некоторое интимное отношение между исследователем и его объектом. Об этом очень хорошо писал С. С. Аверинцев. Я думаю, что это не так. Конечно, интимное отношение между исследователем и его объектом есть всегда: зоолог относится к своим лягушкам и червякам интимнее, чем мы. Вот с такой же интимностью и филолог относится к Данту или Дельвигу, но не более того. Самый повседневный опыт нам говорит, что между мною и самым интимным моим другом лежит бесконечная толща взаимонепонимания; можем ли мы после этого считать, что мы понимаем Пушкина? Говорят, между филологом и его объектом происходит диалог: это значит, один собеседник молчит, а другой сочиняет его ответы на свои вопросы. На каком основании он их сочиняет? – вот в чем должен он дать отчет, если он человек науки.
Филология – это «любовь к слову». Что такое слово? Мертвый знак живых явлений. А явления эти располагаются вокруг слова расходящимися кругами, включающими и биографию писавшего, и быт, и систему идей эпохи, – все, что входит в понятие «культура». Каждый исследователь выбирает то направление, которое его интересует. Но вначале он должен правильно понять слово: в таком-то написании, в таком-то сочетании, в таком-то жанре (оды или полицейского протокола), в такой-то стилистической традиции это слово с наибольшей вероятностью значит то-то, с меньшей – то-то, с еще меньшей – то-то, и т. д. А эту наибольшую или наименьшую вероятность мы устанавливаем, подсчитав все контексты употребления слова в памятниках данной чужой культуры. С чего начинается дешифровка текстов на мертвых языках? С того, что Шампольон подсчитывает, как часто встречается каждый знак, и в каких сочетаниях, и в каких сочетаниях сочетаний. С этого начинается и филология, поскольку она хочет быть наукой. В этом фундаменте филологических исследований, как мы знаем, сделано пока ничтожно мало. Поэтому жаловаться на «исчерпанность филологической концепции слова» никак нельзя. Жаловаться нужно на то, что практическое развертывание филологической концепции слова еще не начиналось. Когда оно произойдет, тогда мы и увидим, на что способна и на что неспособна филология.
В частности, способна ли филология производить новые смыслы, новое знание или только устанавливать уже существующие смыслы текстов? Ровно в такой же степени, как всякая наука. Планета Нептун существовала и без Леверье, он ее только открыл: было ли это установлением уже существующего или производством нового знания? Семантика пропусков ударения в 4-стопном ямбе Андрея Белого существовала, хотя он сам себе не отдавал в ней отчета; ее открыл Тарановский – было ли это установлением существующего или производством нового? Новое знание и новые смыслы – разные вещи. Новое знание – область исследовательская, этим занимается наука; новые смыслы – область творческая, этим занимается критика. Это критика вычитывает из Шекспира то проблемы нравственные, то проблемы социальные, то проблемы психоаналитические, а то вовсе выбрасывает его за борт, как Лев Толстой. Наука рядом с нею лишь дает отчет, какие из этих смыслов вычитываются из Шекспира с большей, меньшей и наименьшей вероятностью. Такая охрана памятников старины – тоже нужная вещь. Понятно, при этом критика, как область творческая, работает в задушевном альянсе с философией, а наука держится на дистанции и только следит, чтобы они не применяли неевклидовы методы к таким словесным объектам, для которых достаточно евклидовых.
Творческий деятель стремится к самоутверждению, исследователь – к самоотрицанию. Мне лично ближе второе: мне кажется, что в самоутверждении нуждается только то, что его не стоит. Творчество необходимо человечеству, но при полной свободе оно просто неинтересно. В материальном творчестве нужное сопротивление материала обеспечивает сама природа, а законы ее формулирует наука естествознание. В духовном творчестве эти рамки для свободы полагает культура, а обычаи ее формулирует наука филология. Диалог между творческим и исследовательским началом в культуре всегда полезен (конечно, как всегда – диалог с предпосылкой полного взаимонепонимания). По-видимому, таков и диалог между философией и филологией. Пусть они занимаются взаимопоеданием, только так, чтобы это не отвлекало их от их основных задач: для творчества – усложнять картину мира, для науки – упрощать ее.
Прошлое для будущего (для журнала «Наше наследие»)
Прошедшее нужно знать не потому, что оно прошло, а потому, что, уходя, не умело убрать своих последствий.
Словосочетание «Наше наследие» означает «наследие, полученное нами от предков» и – «наследие, оставляемое нами потомкам». Первое значение – в сознании у всех, второе вспоминается реже. На то есть свои причины.
Спрос на старину – это прежде всего отшатывание от настоящего. Опыт семидесяти советских лет привел к кризису, получилось очевидным образом не то, что было задумано. Первая естественная реакция на этот результат – осадить назад, вернуться к истокам, все начать заново. Как начать заново – никто не знает, только спорят. Но что такое осадить назад – очень хорошо представляют все: техника таких попятных движений давно отработана русской историей.
На протяжении нескольких поколений нам изображали наше отечество по классической формуле графа Бенкендорфа (только без ссылок на источник): прошлое России исключительно, настоящее – великолепно, будущее – неописуемо. В том, что касается настоящего и будущего, доверие к этой формуле сильно поколебалось. Зато в том, что касается прошлого, оно едва ли не укрепилось – как бы в порядке компенсации. Нашему естественному сыновнему уважению к прошлому велено обратиться в умиленное обожание. А это вредно. Далеко не все в прошлом было исключительно, не все заслуживает поклонения, не все необходимо для будущего, о котором как-никак приходится заботиться.
У Пушкина есть черновой набросок, ставший одной из самых расхожих цитат: «Два чувства дивно близки нам, / В них обретает сердце пищу – / Любовь к родному пепелищу: / Любовь к отеческим гробам. [На них основано от века, / По воле Бога самого, / Самостоянье человека, / Залог величия его.] Животворящая святыня! / Земля была б без них мертва, / Как… пустыня / И как алтарь без божества». При этом почему-то охотнее всего цитируется среднее четверостишие, зачеркнутое самим Пушкиным, – вероятно, цитирующим льстят слова «самостоянье» и «величие». Не знаю, задумываются ли они, хорошо ли знал сам Александр Сергеевич, где погребен «отеческий гроб» его родного деда Льва Александровича Пушкина, и если знал, то часто ли навещал могилу.
Культ «нашего наследия» становится составной частью современной массовой культуры. Исторические романы пользуются небывалым спросом. В. Пикуль въехал в беллетристику на белом коне. Десять с лишним лет назад была элитарная Тыняновская конференция в Резекне, местный книжный магазин предложил ей все свое самое лучшее, в том числе последний роман Пикуля, и он был расхватан мгновенно. («Чтобы дарить вместо взяток», – смущенно объясняли купившие.) Сам Пикуль честно сказал в каком-то интервью: люди читают меня потому, что плохо знают русскую историю. Он был прав: лучше пусть читатель узнает о князе Потемкине из Пикуля, чем из школьного учебника, где (боюсь) о нем вообще не упомянуто. Массовая культура – это все-таки лучше, чем массовое бескультурье.
В Москве перекрасили старый Арбат под внешность 1900 года. Реставрации не получилось: в новом московском контексте вместо старой улицы появилась очень новая улица со своей внешностью и своим бытом – весьма специфическим и весьма органичным, как знает каждый москвич. В Москве этот Арбат останется выразительным образчиком советской культуры 1980-х годов. Потом заново выстроили храм Христа Спасителя – здание, которое лучшие художественные критики считали позором московской архитектуры. Получилась такая же картонная имитация, как новый старый Арбат, только вдесятеро дороже. Теперь призывают заново построить Сухареву башню. Я бы лучше предложил поставить на Сухаревской площади памятник Сухаревой башне – насколько мне известно, памятников памятникам в мировой истории еще не было, так что это, помимо дани уважения к старине, может оказаться еще и любопытной зодческой задачей.
Не стоит забывать, что та старина, которой мы сегодня кланяемся, сама по себе сложилась достаточно случайно и в свое время была новаторством или эклектикой, раздражавшей, вероятно, многих. Попробуем представить, что было бы, если бы в XVIII веке Баженов реализовал свой проект перестройки Кремля – со сносом москворецкой стены, с парадным, во всю ширь, спуском к Москве-реке и т. д. В центре Москвы появилось бы нечто совсем непохожее на то, что мы видим сегодня, но мы умилялись бы этому точно так же, как сейчас – существующим стенам и башням, ибо они освящены стариной. Не исключено, что когда-нибудь те наши постройки, которым сейчас принято ужасаться, тоже станут высоко ценимыми памятниками прошлого.
Историки античности знают: когда Афины были сожжены персами, то афиняне не захотели реставрировать свои старые храмы, свезли их камни для укрепления крепостных стен, а на освободившемся месте стали строить Парфенон, который, вероятно, казался их старикам отвратительным модерном. Греческая эпиграмма, которой мы любуемся, для самих греков была литературным ширпотребом, а греческие кувшины и блюдца, осколки которых мы храним под небьющимися стеклами, – ширпотребом керамическим. Жанр романа, без которого мы не можем вообразить литературу, родился в античности как простонародное чтиво, и ни один уважающий себя античный критик даже не упоминает о нем. Массовая культура нимало не заслуживает пренебрежительного отношения. Как она преломляет стихийную общественную потребность «осадить назад» – это тема для исследований, которые многое откроют потомкам в нашей современности.
Но сейчас наша массовая культура – явление неуправляемое и непредсказуемое (хотя она вполне поддается управлению, и на Западе это хорошо знают). Как сквозь нее профильтруется культура прошлого, чтобы влиться в культуру будущего, – это вопрос без ответа. Подумаем лучше о том, как должна относиться к «нашему наследию» обычная культура (именующая себя иногда «высокой»), заинтересованная не только в том, чтобы воспроизводить самое себя, но и в том, чтобы порождать новое – то, что нужно будет завтрашнему дню.
Какова будет эта культура завтрашнего дня, я знаю не больше всякого другого – могу лишь гадать. Самыми несомненными ее особенностями покамест кажутся две: она будет эклектична и плюралистична.
Эклектична она будет потому, что эклектична всякая культура: только издали эпоха Эсхила или Пушкина кажется цельной и единой. Если бы нас перенесло в их мир и мы бы увидели его изнутри, у нас бы запестрело в глазах: так трудно было бы отличить «самое главное» от пережитков прошлого и ростков нового. В наше время история движется все быстрее, и наследия прежних эпох напластовываются друг на друга самым причудливым образом. Купола XVII века, колонны XVIII века, доходные глыбы XIX века, сталинское барокко ХХ века смешиваются в панораме Москвы. Чтобы разобраться в этом и отделить перспективное от пригодного только для музеев (этих кладбищ культуры, как вслед за Ламартином называл их Флоренский), нужно разорвать былые органические связи там, где они еще не разорвались сами собой, и рассортировать полученные элементы, глядя не на то, «откуда они», а на то, «для чего они». Так Бахтин во всяком слове видел прежде всего «чужое слово», бывшее в употреблении, захватанное руками и устами прежних его носителей; учитывать эти прежние употребления, чтобы они не мешали новым, конечно, необходимо, но чем меньше мы будем отвлекаться на них, тем лучше.
«Эклектика» долго была и остается бранным словом. Ей противопоставляются цельность, органичность и другие хорошие понятия. Но достаточно непредубежденного взгляда, чтобы увидеть: цельность, органичность и пр. мы видим лишь нарочно закрывая глаза на какие-то стороны предмета. Последовательные большевики отвергали Толстого за то, что он был толстовец, и Чехова за то, что он не имел революционного мировоззрения, – разве мы не стали богаче, научившись смотреть на Толстого и Чехова не с баррикадной близости, а так, как смотрим на рабовладельца Эсхила и монархиста Тютчева? Борис Пастернак не мог принять эйзенштейновского «Грозного», чувствуя в его кадрах сталинский заказ, – разве нам не легче оттого, что мы можем отвлечься от этого ощущения? Песня может быть враждебной и вредной от того, о чем в ней поется; но если песня сложена так, что она запоминается с первого раза, то это хорошая песня (скажет всякий фольклорист). Уже здесь, внутри творчества одного автора, в границах одного произведения мы отбираем то, что включаем в поле своего эстетического восприятия и что оставляем вне его. «Отбираем» – по-гречески это тот самый глагол, от которого образовано слово «эклектика».
Для нескольких поколений Фет и Некрасов, Пушкин и Некрасов были фигурами взаимоисключающими: кто любил одного, не мог любить другого. Теперь они мирно стоят рядом, под одним переплетом. Как происходит это стирание противоречий, этот переход от взгляда изнутри к взгляду издали? Мы не можем это описать: это дело социологической поэтики, а она у нас так замордована эпохой социалистического реализма, что не скоро оправится. Но этот «хрестоматийный глянец» – благое дело, несмотря на всю иронию Маяковского, сказавшего эти слова. Культура – это наука человеческого взаимопонимания: общепризнанный культурный пантеон, канон классиков, антологии образцов, обрастающие комментариями и комментариями к комментариям (как в Китае, как в Греции), – это почва для такого комментария.
Но этот общепризнанный и общеизученный канон классиков – лишь фундамент взаимопонимания, на котором возводится надстройка индивидуальных вкусов. На эклектике общей культуры зиждется плюрализм личных предпочтений. От культурного человека можно требовать, чтобы он знал всю классику, но нельзя – чтобы он всю ее любил. Каждый выбирает то, что ближе его душевному складу. Это и называется «вкус»: в XVIII веке это было едва ли не центральное понятие эстетики, сейчас оно ютится где-то на ее окраине. Вкус индивидуален, потому что он складывается из напластований личного эстетического опыта, от первых младенческих впечатлений, а состав и последовательность таких напластований неповторимы.
Хочется верить, что культура будущего возродит важность понятия «вкус» и выработает средства для его развития применительно к душевному складу каждого человека. Многие, наверное, знали старых библиотекарш, которые после нескольких встреч с читателем уже умели в ответ на его расплывчатое «мне бы чего-нибудь поинтереснее…» предложить ему именно такую книгу, которая была бы ему интересна и в то же время продвигала бы его вкус, подталкивала бы интерес немножко дальше. Сколько читателей, столько и путей от книги к книге – от букварных лет до глубокой старости. Это как бы сплетение лестниц, ведущих по книжкам, как по ступенькам, выше и выше: они сбегаются к лестничным площадкам и разбегаются от них вновь, и в этом высотном лабиринте каждый нащупывает для себя ту последовательность пролетов, которая для него естественнее и легче. Хорошо, кому поможет в этих поисках старая библиотекарша или старая учительница, имеющая к этому талант от Бога. Но талант редок, поддержать или заменить его должна наука, называемая «психология чтения», а она у нас давно заглохла.
Говоря о высотном лабиринте выработки культурных вкусов, подчеркнем еще одно: путь по нему бесконечен, нет такой ступеньки, на которой можно было бы остановиться с гордым чувством, что она последняя и выше ничего нет. Это важно, потому что советская школа семьдесят лет исходила из противоположного: подносила учащимся только бесспорные истины. Они менялись, но всегда оставались истинами в последней инстанции – будь то в физике или истории, в математике или литературе. Школа изо всех сил вбивала в молодых людей представление, что культура – это не процесс, а готовый результат, сумма каких-то достижений, венец которых – марксизм. А когда человек с таким убеждением останавливается на любой ступеньке и гордо смотрит сверху вниз, то это уже становится общественным бедствием: ему ничего не докажешь, он сам всякому прикажет. Подчеркиваю, на любой ступеньке: застынет ли человек в своем развитии на Агате Кристи, или на Тургеневе, или на Джойсе – это все равно.
Такая школа была порождением своего общества. Старая гимназия готовила питомцев к университету, а затем к служебной карьере, новая готовила (и готовит) их неизвестно для чего. Наше хозяйство никогда не знало, сколько каких ученых сил ему нужно сию минуту, а подавно – через десять лет. Какая может быть полнота раскрытия индивидуальных вкусов и склонностей выпускника, который будет брошен общественной необходимостью неведомо куда? В бенкендорфовские времена Нестор Кукольник со скромной гордостью говорил: «Прикажут – буду акушером». Было время, когда с таким акушерским энтузиазмом можно было чего-то достичь, даже в культуре; но оно давно прошло, а школа (и не только школа) этого не заметила.
Почему именно сейчас так остро стоит вопрос об освоении прошлого, о приобщении к культуре? Потому что наше общество приближается, по-видимому, к большому культурному перелому. Распространение образования (т. е. знакомства с прошлым, своим и чужим), развитие культуры – процесс неравномерный. В нем чередуются периоды, которые можно условно назвать «распространение вширь» и «распространение вглубь». «Распространение вширь» – это значит: культура захватывает новый слой общества, распространяется в нем быстро, но поверхностно, в упрощенных формах, в элементарных проявлениях – как общее знакомство, а не внутреннее усвоение, как заученная норма, а не внутреннее преобразование. «Распространение вглубь» – это значит: круг носителей культуры остается тот же, заметно не расширяясь, но знакомство с культурой становится более глубоким, усвоение ее более творческим, формы ее проявления более сложными.
XVIII век был веком движения культуры вширь – среди невежественного дворянства. Начало XIX века было временем движения этой дворянской культуры вглубь – от поверхностного ознакомления с европейской цивилизацией к творческому ее преобразованию у Жуковского, Пушкина и Лермонтова. Середина и вторая половина XIX века – опять движение культуры вширь, среди невежественной буржуазии; и опять формы культуры упрощаются, популяризируются, приноравливаются к уровню потребителя. Начало ХХ века – новый общественный слой уже насыщен элементарной культурой, начинается насыщение более глубинное – русский модернизм, время Станиславского и Блока. Наконец, революция – и культура опять движется вширь, среди невежественного пролетариата и крестьянства. Сейчас мы на пороге новой полосы распространения культуры вглубь: на периферии еще не закончилось поверхностное освоение культуры, а в центре уже начались новые и не всем понятные попытки переработки усвоенного: они называются «авангард».
Взаимонепонимание такого центра и такой периферии (не в географическом, конечно, а в социальном смысле) может быть очень острым, и в современных спорах это чувствуется. В таком взаимонепонимании массовая культура опирается на (еще плохо переваренное) «наше наследие» прошлого, а авангард, как ему и полагается, демонстративно от него отталкивается (на самом деле, конечно, тоже опирается на прошлое, только на иные его традиции). Поэтому нам и пришлось начинать разговор с вопроса «наследие прошлого и массовая культура», а конец такого разговора, понятным образом, теряется в гаданиях о тех путях, по которым пойдет развитие культуры ближайшего будущего.
Примечание педагогическое (интервью для газеты «Первое сентября»)
Вероятно, я по складу характера не склонен к конфронтации. Что такое борьба между высокой и массовой культурой, я понимаю, но предпочитаю, чтобы она велась не силою. Когда прошлое борется с будущим, то всегда побеждает будущее, но при этом не отторгает прошлое (даже если очень того хочет), а вбирает его в себя. Поэтому плодотворнее было бы подумать, как ценимому нами прошлому выгоднее проникнуть в будущее и прорасти в нем. А для этого один из путей – массовая культура, заведомо живая и распространенная. Если в борьбе за молодежь она – соперник школы, то соперника нужно знать. Кто лучше поймет своего соперника, тот и выиграет спор.
Бескультурья не бывает, бывает только чужая культура (или субкультура). Что такое культура? Это пища, одежда, жилище, хозяйство, семья, воспитание, образ жизни, нормы поведения, общественные порядки, убеждения, знания, вкусы. Зачем существует культура? Чтобы человек на земле выжил как вид – то есть сам уцелел и другим помог уцелеть. Речь идет не о бескультурье, а о чужой культуре, которая нам непривычна и потому не нравится. Грекам не нравилась варварская культура, христианам мусульманская, нашим дедам негритянская; теперь мы научились ценить и ту, и другую, и третью. Пушкин свысока смотрел на лубочные картинки; теперь мы называем их «народная культура», и для нашего понимания прошлого она дает не меньше, чем та, к которой принадлежал Пушкин. Наши внуки будут ценить нынешние эстрадные песенки наравне со стихами Бродского, как мы ценим наравне Пушкина и протопопа Аввакума – а ведь это тоже взаимоисключающие культурные явления.
Не хорошо и не плохо. Воспитательного значения искусство от этого не теряет. Можно взять дамский роман или эстрадную песню, и окажется, что в них те же моральные основы, что и в высокой классике: нужно делать хорошо и не делать плохо. Даже если певец кричит, что хотел бы взорвать и растоптать весь мир, – право, и у Лермонтова такое бывало. А результат один и тот же: агрессивные чувства, пройдя сквозь стиль и ритм, гармонизуются и становятся общественно безвредными. Мы с благоговением говорим, что высокое искусство приносит людям катарсис, очищение. Но ведь для Аристотеля искусство, которое приносит катарсис, даже не было самым высоким. Насколько можно понять (не из его «Поэтики», а из его «Политики»), самым высоким искусством он считал поучающее – вероятно, гимны богам; ступенькой ниже ставил очищающее – трагедию и эпос; а еще ступенькой ниже ставил развлекающее, дающее отдых – комедию. И все три нужны для правильной организации чувств человека и гражданина.
Все мы читали и «Гулливера», и «Робинзона», и греческие мифы в детских пересказах раньше, чем прочесть в подлинном виде. Высокая книжная культура всегда опускается в массы, эпический герой становится персонажем лубочных картинок, и это ничуть его не позорит. Когда-то у меня был разговор с Аверинцевым: я говорил о необходимости и пользе вот этой культурной программы-минимум, упрощенной до массовых представлений, а ему это не нравилось. «Послушайте, – сказал он, – был такой фильм с Брижит Бардо “Бабетта идет на войну”: там героиню легкого поведения готовили быть великосветской шпионкой и учили ее: “Запомните: Корнель – это сила, Расин – это высокость, Франс – это тонкость…”. Вам не кажется, что вы зовете именно к такому уровню?» – «Господи! – сказал я. – Да если бы у нас все усвоили, что Корнель – это сила, а Франс – это тонкость, разве это не было бы уже полпути к идеалу!» Он улыбнулся и не стал спорить.
В самом деле, он ведь сам не раз употреблял сравнение, которое я люблю: с чужой культурой мы знакомимся, как с чужим человеком. При первой встрече ищем, что у нас есть общего, чтобы знакомство стало возможным, а потом ищем, что у нас есть различного, чтобы знакомство стало интересным. Детские, народные и масскультурные адаптации именно и должны помогать этой первой встрече.
Когда мои дети были в том возрасте, когда увлекаются детективами, я говорил: «Смотри, какие они все одинаковые: пять мотивов, двадцать пять комбинаций, да и те не все используются, – ты и сам сумеешь так сочинить». То есть переключал интерес с потребительского на производительский. Иногда помогало: появлялся интерес к чему-нибудь новому. Мой знакомый преподаватель рассказывал, что приохочивал школьников к Достоевскому, объявляя: «“Преступление и наказание” – образцовый детективный сюжет; но посмотрите, насколько он становится еще интереснее от тех идей и переживаний, которые на него навешаны!» – и, говорит, это действовало.
К счастью, кроме потребности в привычном у человека есть и потребность в непривычном: она называется любопытство, а вежливее – интерес. Ребенку скучно читать про то, что он и так каждый день видит вокруг, и он ищет мир, где все гремит, сверкает и стреляет. А когда он привыкнет к этому искусственному миру, то ему оттуда может показаться экзотикой тот реальный мир, в котором мы живем. Если педагог сумеет этим воспользоваться, то дорога к высокой классике будет открыта. Гончаров и Тургенев будут интересны не как отражение какой-то действительности, которой давно уже нет, а как очередная экзотика, в которой, однако, действуют не правила стрельбы, а правила психологии. Школьники смеются над Татьяной, которая не уходит от нелюбимого мужа? Нечего смеяться, просто в той пушкинской экзотике были такие правила игры: странные, но связные. В самом деле, ведь реализм XIX века на самом-то деле привлек когда-то читателей не «правдой жизни», а экзотикой психологической и экзотикой социальной: диалектикой душевных движений и картинами быта тех слоев общества, с которыми читатели романов в жизни очень мало сталкивались.
О дурном вкусе обычно говорят: пошлость, вульгарность, тривиальность. Я не против, только давайте помнить, что все это понятия не абсолютные, а относительные. То, что для начитанного человека – пошлость, для неначитанного может быть откровением. Маленькому ребенку нравятся картинки яркие, как цветные фантики (или нынешние рекламы). Он подрастает, яркость прискучивает – и он начинает искать в картинках чего-то другого. Для него яркость стала пошлостью, а для его соседа – еще нет. Когда меня спрашивают: «Вам нравятся вот эти стихи?» – мне трудно ответить. Мне хочется сказать: «В пять лет мне они бы не понравились (были бы непонятны), а в пятнадцать бы понравились (пришлись бы в самый раз), а в тридцать нравились бы меньше (прискучили бы). Интересно, будут ли они мне нравиться в восемьдесят лет: вдруг я увижу в них что-нибудь новое? А нравятся ли они мне вот сейчас, на перегоне между прошлым и будущем, это, право, несущественно». Если бы я был критик, я, наверное, в каждом возрасте абсолютизировал бы свой тогдашний вкус, а обо всем, что мне не нравится, говорил бы: пошлость. Или постарался бы застыть на каком-то вкусе и больше никогда не меняться. Мне не хочется ни того, ни другого, – поэтому, наверное, я и не гожусь в критики.
В этой борьбе есть обстоятельство, о котором часто забывают. Массовому вкусу школьника учат сверстники, учат равные: если он читал меньше модных триллеров, чем они, – он знает, что стоит ему приналечь, и он сравняется с ними, а то и превзойдет их по части приобщения к их культурным ценностям. Высокому же вкусу школьника учат взрослые, и держатся они так важно, что подростку неминуемо приходит в голову: «Сколько я ни старайся разбираться в их книгах и симфониях, все равно не смогу так, как они, – так лучше уж не буду и пробовать». Когда я был школьником, то думал: «Моя мать знает и умеет много такого, чего я никогда не осилю; но вот языков она не знает; буду же читать по-английски, чтоб хоть в чем-то ее превзойти». Сыну я сказал: «Исландские саги, говорят, это очень интересная законченная культура, но у меня на них в жизни так и не хватило времени; попробуй ты». И он вырос не профессионалом, но очень хорошим знатоком самых разных традиционных словесностей – к своему и к моему удовольствию. А когда мне приходилось навязывать трудные книги, я это делал не как хозяин культуры, а как такой же ее подданный. Я говорил: «Тебе не понравилась эта книга? Это неважно; важно, чтобы ты ей понравился. Нравлюсь ли ей я – не знаю; понравился ли ей ты – посмотрим».
Молодым (и инфантильным) не нравится весь мир взрослых, и его официальная культура в частности. Понять их можно: наш мир и вправду скверно устроен. А отвечать им приходится так: «Ты не век будешь молодым – в удобной роли иждивенца, брюзжащего на тот мир, который тебя содержит. Ты вырастешь, и тебе придется самому налаживать и переналаживать этот взрослый мир. Для этого нужно иметь общий язык не только со сверстниками из своего квартала, а и со многими другими, и старшими и младшими. Язык понятий и язык вкусов – пусть не родной тебе язык, но общий. Скажи «он – как Обломов», и все тебя поймут; очень сложная совокупность черт характера, мыслей и чувств выражена одним словом. Вот поэтому и полезно знать, кто такой Обломов и кто такой Аполлон Бельведерский: это как бы слова того языка нашей общей культуры, на котором ты будешь говорить людям все, что сочтешь нужным. Не самоцель, а средство взаимопонимания». Чем убедительнее это скажут родители и учителя, тем легче всем нам будет завтра.
Критика как самоцель (для дискуссии о литературных репутациях в журнале «Новое литературное обозрение»)
Говорят, что царю Птолемею показалось трудным многотомное сочинение Евклида и он спросил, нет ли более простого учебника. Евклид ответил: «В геометрии нет царских путей». Но в филологии царский путь есть, и называется он – критика. Критика не в расширительном смысле как «всякое литературоведение», а в узком: та отрасль, которая занимается не выяснением,
Однажды мне случилось сказать: «Не потому Лермонтов нам нравится, что он велик, а наоборот, мы его называем великим потому, что он нам нравится». Мне казалось, что это банальность, но некоторых это почему-то очень возмутило. Мне и до сих пор кажется, что наше «нравится – не нравится» – недостаточное основание, чтобы объявить писателя великим или невеликим. Я бы предпочел считать, что тот писатель хорош, который мне не нравится, который выходит за рамки моего вкуса: ведь я не имею права считать мой вкус хорошим только потому, что он мой. Еще лучше было бы вместо своей эгоцентрической точки зрения реконструировать чужую, заведомо достойную уважения: а что сказал бы о таком-то современном поэте Мандельштам? Пушкин? Овидий? Такие гипотетические суждения, наверное, были бы интереснее; но обычно об этом не задумываются, вероятно предчувствуя: ничего хорошего они бы не сказали.
Вопрос
Сейчас сопоставительное чтение одного текста на фоне другого полюбили постструктуралисты и деструктивисты. Но они не ставят целью выяснение генезиса собственного вкуса: они вместо этого создают художественные произведения и выдают их за научные. Где-то у Борхеса предлагается вообразить (кажется), что «Дао дэ-цзин» и «1001 ночь» написаны одним человеком, и реконструировать душевный облик этого человека. А у Станислава Лема предлагается литературная игра «Сделай сам»: можно поженить Гамлета с Наташей Ростовой и посмотреть, что из этого выйдет. Постструктуралисты занимаются почти тем же самым – только они реконструируют облик не одновременного писателя, а одновременного читателя таких произведений, т. е. наш собственный (по большей части – малопривлекательный). Ничего нового здесь нет. Классики потому и считаются классиками, что каждое поколение смотрится в них, как в зеркало; а кто больше озабочен своей наружностью, смотрится сразу в два зеркала, это только естественно. Хуже то, что они уверяют нас, будто это их отражение и есть самое главное в зеркале классической литературы.
Постструктурализм и деструктивизм – нарциссическая филология. Да, они справедливо напоминают, что филология нам дает не описание произведения, а описание взаимодействия произведения с исследователем. (Это взаимодействие любят называть «диалог»; об этой сомнительной метафоре – чуть дальше). И они справедливо ссылаются на физику, которая признает, что прибор дает нам показания не об объекте, а о своем соприкосновении с объектом. Но что делает физик? Он старается выяснить специфику возмущающего влияния прибора (в какую дурную бесконечность уводит это выяснение – вопрос отдельный), чтобы потом вычесть ее из операций и по возможности сосредоточиться на объекте. А что делает филолог донаучной или посленаучной эпохи? Он сосредоточивается именно на взаимодействии между собой и произведением – на том взаимоотношении, которое честно формулируется словами «нравится – не нравится», а прикровенно – словами «хорошо – плохо». То есть на игре собственных эстетических переживаний. Право, если бы физику термометр начал изъяснять переживание им собственной ртути, то физик такой термометр выбросил бы. Когда мы говорим «хорошо – плохо», этим мы проясняем себе (и другим) структуру нашего вкуса. Это очень важный предмет, и самопознание – очень благородное занятие. Но не нужно выдавать его за познание предмета, с которым мы имеем дело.
Критик справедливо напоминает ученому, что не все можно взять разумом, а иное только интуицией. Но он забывает напомнить, что и наоборот, не все можно взять интуицией: она действует только в пределах собственной культуры. Попробуем перенести методы французских постструктуралистов с Бодлера и Расина хотя бы на Горация (не говорю: на Ли Бо), и сразу явится или бессилие, или фантасмагория. Они исходят из предпосылки: раз я читаю это стихотворение, значит, оно написано для меня. А на самом деле для меня ничего не написано, кроме стишков из сегодняшней газеты. Чтобы понять Горация, нужно выучить его поэтический язык. А поэтический язык, как и английский или китайский, выучивается не по интуиции, а по учебникам (к сожалению, для него не написанным).
Если стихи классиков писаны не для нас, то что означает обычное наше ощущение: «я понимаю это стихотворение»? То же самое, как когда мы говорим: «я знаю этого человека». Этот человек заведомо создан не для меня, и я заведомо не притязаю читать у него в душе, я только представляю себе, каких неожиданностей от него можно ждать, а каких можно не ждать: набросится ли он в следующий миг на меня с кулаками и пойдет ли он на следующий день на меня с доносом. Вот так и филологическое понимание есть лишь самозащита от нападения на нас непонятного нам мира в лице такого-то стихотворения. Только в этом смысле я согласен с тем, что искусство есть насилие, и понимаю постмодернистских критиков, которые с этим насилием борются. Но мне хотелось бы бороться не встречным насилием.
Для меня в этом мире не создано и не приспособлено ничего: мне кажется, что каждый наш шаг по земле убеждает нас в этом. Кто считает иначе, тот, видимо, или слишком уютно живет (замечает те книги, какие хочет, и не замечает тех, каких не хочет), или наоборот, так уж замучен неудобствами этого мира, что выстраивает в уме воображаемый и считает его единственным или хотя бы настоящим. Так что вместо «нарциссическая филология» можно сказать «солипсическая филология». А я привык думать, что филология – это служба общения.
Общение это очень трудное. Неоправданно оптимистической кажется мне модная метафора, будто между читателем и произведением (и вообще между всем на свете) происходит диалог. Даже когда разговаривают живые люди, мы сплошь и рядом слышим не диалог, а два нашинкованных монолога. Каждый из собеседников по ходу диалога конструирует удобный ему образ собеседника. С таким же успехом он мог бы разговаривать с камнем и воображать ответы камня на свои вопросы. С камнями сейчас мало кто разговаривает – по крайней мере, публично, – но с Бодлером или Расином всякий неленивый разговаривает именно как с камнем и получает от него именно те ответы, которые ему хочется услышать. Что такое диалог? Допрос. Как ведет себя собеседник? Признается во всем, чего домогается допрашивающий. А тот принимает это всерьез и думает, будто кого-то (что-то) познал.
Когда мы читаем старые «Разговоры в царстве мертвых» – Цезарь со Святославом, Гораций с Кантемиром, – мы улыбаемся. Но когда мы сами себе придумываем разговор с Пушкиным или Горацием, то относимся к этому (увы) серьезно. Мы не хотим признаться себе, что душевный мир Пушкина для нас такой же чужой, как древнего ассирийца или собаки Каштанки. Вопросы, которые для нас главные, для него не существовали, и наоборот. Мы не только не можем забыть всего, что Пушкин не читал, а мы читали, – мы еще и не хотим этого: потому что чувствуем, что из этих-то книг и слагается то драгоценное, что нам кажется собственной нашей личностью. Оттого мы и предпочитаем смотреть на дальние тексты сквозь ближние тексты, будь то Хайдеггер или Лимонов.
Максимум достижимого – это учиться языку собеседника; а он такой же трудный, как горациевский или китайский. Конечно, это меня просвещает и обогащает – но ровно столько же, сколько обогащает изучение китайского языка. (Можно ли говорить о диалоге с учебником китайского языка?) Как разговариваем мы с живыми людьми? В любом так называемом диалоге поток мыслей моего собеседника начался до меня, я обязан поймать их на лету, угадать самоподразумевающееся для него, поддержать, не понимая, и обогатиться ненужным, а его отпустить довольным. Что ж, согласовывать наши языки хотя бы на материале литературных репутаций – это совсем не так плохо. Это все равно, что составить многостолбцовый словарь: что значит «хорошо», «плохо» и все оттенки между этими краями для такого-то, и такого-то, и такого-то критика. Все равно наука всегда начинается с интуиции: с выделения того, что нам интуитивно кажется заслуживающим изучения. В нашем случае – хороших и плохих литературных произведений. А потом уже происходит поверка разумом: почему именно такие-то тексты вызвали именно такие-то интуитивные ощущения. Но этим обычно занимается уже не критика.
V
От А до Я
Если эпиграф покажется вам уже слишком глуп, то вместо Гете подпишите Тик, под фирмою которого всякая бессмыслица сойдет.
Кто вопрошает богов о том, что можно знать посредством меры, веса и счета, и о тому подобных вещах, тот поступает нечестиво.
А собака лаила
На дядю Михаила,
А что она лаила —
И сама не знаила.
А. Алфавитный указатель к двухтомнику С. Острового начинается «А было это…» и еще 10 стихотворений, начинающихся с
@ — это буква
АБСТРАКЦИОНИСТСКАЯ литература (советского классицизма): действуют люди, а разговаривают совершенно как треугольники.
«АВАНГАРД 1920-х годов низвергал традицию, авангард 1980-х ей подмигивает» (тезисы И. Бакштейна).
АВАНГАРД авангарда, одержимый всеми неврозами разведчика неверных путей…
АВТОР. «Если “смерть автора”, то, вероятно, и Деррида тоже нет? – Нет, говорят, Деррида только и есть, это всех остальных нет» (Т. Толстая).
АДРЕСАТ. Цветаева писала: «Говорите о своей комнате, и сколько в ней окон, и какие цветы на ковре…» («Из двух книг») Какая уверенность, что у каждого пишущего стихи есть комната, и даже с ковром. Когда готовили дом-музей Цветаевой, то много спорили, воспроизводить ли в нем предреволюционную роскошь или пореволюционную нищету; выбрали первое. Я сказал: «Полюби нас беленькими, а черненькими нас всякий полюбит».
АЗБУКА. На телеграфе: «А международную в Болгарию тоже латинскими буквами писать?» – «Обязательно».
АЗБУКА. Ст. Спендер предлагал ЮНЕСКО начать опыт мирового правительства со снятия таможенных барьеров между странами на одну букву, например, Либерией, Лапландией и Люксембургом (A. Koestler).
АКАДЕМИК. Выбран в академики. «А времени в сутках вам за это не прибавили?» – спросил НН. «Ах, если бы вместе с книгами продавали время для их чтения» – эти слова Шопенгауэра стали девизом немецкого общества библиофилов.
АКАДЕМИЧЕСКИЙ АВАНГАРДИЗМ. Ю. М. Лотман говорил об улицах в Режице: «Конечно, если эта – Суворова, то вон та будет Маяковского, а между ними – Жданова». Совсем как у позднего Брюсова.
АКАНЬЕ Льва Толстого: имена «Каренина» вместо «Кореньина», «Каратаев» вместо «Коротаев». Впрочем, кто-то говорил, будто фамилия Анны – от греч.
АКАНЬЕ. Статья А. Ржевского «О московском наречии» объясняла аканье любовью русского народа к начальству – как к первой букве.
АЛФАВИТ. Персидский великий визирь Абул Касем Исмаил (Х в.) возил за собой свою 117 000-томную библиотеку на 400 верблюдах по алфавиту.
АНАМНЕЗ в значении «амнезия» пишет доктор филол. наук М. Новикова в «Лит. газете», 17.6.1992.
АПОЛИТИЗМ Маяковского: у него нет прямых откликов ни на троцкизм, ни на шахтинское дело, его публицистичность условна, как мадригал (сказала И. Ю. П.).
АПОЛЛОН. Воспоминания В. Белкина, художника: «… в «Аполлоне» все были какие-то умытые» (В. Лукницкая).
АРХАИСТЫ И НОВАТОРЫ. Традиционализм закрытости – это хранение результатов, новаторство открытости – хранение приемов. «Никакая программа не революционна, революционна бывает деятельность», т. е. смена программ (Б. Томашевский). Ср. сентенцию Волошина: свободы нет, есть освобождение.
АРХИВ Евд. Никитиной (РГАЛИ):
АРШИН. «Догматическая наука мерит мили завещанным аршином, а харисматическая наука мерит мили новоизобретенным аршином, вот и вся разница».
АФИНЫ. Потомкам тираноборцев Гармодия и Аристогитона там тоже полагались почет и льготы. Я вспомнил об этом, услышав от К. К. Платонова, что в ленинградском доме политкаторжан в распределителе висело объявление: «Будет выдаваться повидло по полкилограмма, цареубийцам по килограмму».
«АФОРИЗМЫ – это точки, через которые заведомо нельзя провести никакую линию», – сказал А. В. Михайлов.
БАЛЕТ. Почему в России при всех режимах писать о балете было опасно? Н. написал о Григоровиче: он гений, но сейчас в кризисе; я бы за такой отзыв ручки целовал, а Григорович требует сатисфакции.
БАСНЯ. «А вот Крылова мы с парохода современности не сбросим», – говорил Бурлюк, по воспоминаниям Тауфера.
«БЕЗДАРНЫМ праведником» называл Толстого Скрябин (восп. Сабанеева).
«БЕСПОКОЙСТВО мысли – Герцен, беспокойство совести – Огарев, беспокойство воли – Бакунин» (зап. О. Фрелиха в РГАЛИ).
«Это БЕССМЫСЛЕННИЦА», – писал на сочинениях Я. Г. Мор, преемник Анненского по директорству в Царском Селе (восп. А. Орлова в РГБ).
БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ. Салтыков-Щедрин: «А я в Москве увижу мсье Кормилицына! – думала дама (она этого не думала, но я знаю наверное, что думала). – А я в Москве увижу мадам Попандопуло! – думал кавалер (и он тоже не думал, но думал)».
БИОГРАФИЯ. Мандельштам писал: у интеллигента не биография, а список прочитанных книг. А у меня – непрочитанных.
БИОГРАФИЯ. Я пишу не о себе, а о своих словах, поступках, записанных мыслях, смотрю на себя как на объект, подлежащий реконструкции. А не о внутреннем своем, которого я не помню или довыдумываю.
«БЛАГОВОСПИТАННЫЙ человек не обижает другого по неловкости. Он обижает только намеренно» (А. Ахматова у Л. Чуковской). «Это она повторяет Уайльда», – говорит К. Душенко.
БЛАТ. «Богат мыслит о злате, а убог о блате» (Пословицы XVII в., изд. П. Симони).
БЛИЖНИЕ И ДАЛЬНИЕ. К. Краус: «Кокошка нарисовал меня: знакомые не узнают, а незнакомые узнают».
БОГ. Художница Ханни Рокко говорила о нем: «Ему бы восьмой день!»
БОГОМАТЕРЬ. Собеседница уверяла, что сама слышала в дни Дрезденской галереи, как женщина спрашивала сторожиху при «Сикстинке»: «Почему ее изображают всегда с мальчиком и никогда с девочкой?» Оказывается, любимый феминистский анекдот – тот, в котором Богоматерь отвечает интервьюеру: «… а нам так хотелось девочку!»
БОК. Падение нравов неповинно в гибелях империй, оно не умножает, а только рокирует пороки. При Фрейде люди наживали неврозы, попрекая себя избытком темперамента, а после Фрейда – недостатком его; общее же число невротиков не изменилось. Вероятно, соотношение предрасположенностей к аскетизму, к разврату, к гомосексуализму и пр. всегда постоянно, и только пресс общественной морали давит то одни участки общества, то другие. Это общество как бы ворочается с боку на бок. Кажется, Вл. Соловьев писал, что успехи психоанализа сводятся к тому, чтобы уменьшить клиентуру невропатологов и умножить клиентуру венерологов.
БОЛЕЕ-МЕНЕЕ. «У вас есть дипломаты, более европейские, чем Европа, и менее русские, чем Россия», – говорил Рейсс, германский посол при Сан-Стефанском мире (Мещерский). Ср. С. Кржижановский: «Это более, чем менее? Знаете, это менее более, чем более или менее».
БОРОДИНО. Битву Александра при Гавгамелах греки предпочитали называть «при Арбеле», по более дальнему городу, – потому что благозвучнее. Так французы называют Бородино «битвой под Москвой». Бородино было орудийным грохотом от рассвета до глубокой ночи, артиллерийской дуэлью, а «драгуны с пестрыми значками, уланы с конскими хвостами» высыпались в атаки, лишь чтобы проверить результат пальбы. А именно артиллерия – налаженная Аракчеевым – была у русских едва ли не сильней французской. Больше всего это было похоже на Курскую дугу.
БРЕМЯ: русское «бремя белых» перед Востоком и «бремя черных» перед Западом.
БЫ. «НН хороший ученый?» – «Он мог бы, но ему некогда».
БЫ. Реконструировать поэта по «я чувствовал бы так» – все равно, что больного по «я болел бы так». Этому противоположна гиппократова филология.
БЫ. А что писал бы Пушкин, проживи он на десять лет дольше? А что писал бы он, проживи он на двести лет дольше? Вопрос одинаково неправилен.
БЫ. Если бы Лермонтов не погиб и решился бы уйти из армии, он не удержался бы в столице – по бедности – и жил бы в деревне, предтечей Фета и Толстого (В. Викери, в разговоре). Так и Пушкин, идя на дуэль, надеялся поплатиться ссылкой в деревню. Хотя помещики из них получились бы плохие.
БЫ. Я не раз прикидывал, что было бы с Пушкиным, если бы в декабре 1825 г. повстанцы победили. Получалось: он пережил бы и смуту, и диктатуру Пестеля; первым человеком в русской литературе стал бы Булгарин; Пушкин бы с ним жестоко спорил и погиб бы около 1837 г., возможно, что на дуэли. А. В. Исаченко делал доклад на конгрессе славистов: что было бы, если бы Россию объединила не Москва, а Новгород; получалась очень светлая картина. (Я предпочитал воображать, что Россию объединила бы Литва.) Такими упражнениями любил заниматься Тойнби: что было бы, если бы Тимур в своем маркграфстве не поворотил фронт на Персию, а продолжал бы бороться со степью, как ему и было положено? Тогда мы сейчас имели бы на территории СССР государство приблизительно в границах СССР, только со столицей не в Москве, а в Самарканде.
БЫ. Именно такие рассуждения в стиле Кифы Мокиевича Г. Успенский обозначал незабвенным словом «перекабыльство». А Ю. М. Лотман – словами «многовариантность истории».
БЫТЬ МОЖЕТ. «Данте он мне никогда не читал. Быть может, потому, что я тогда не знала еще итальянского языка» (А. Ахматова, «Модильяни»).
ВАКУУМ. Рахманинов говорил: «во мне 85 % музыканта и 15 % человека»; я бы мог сказать, что во мне 85 % ученого… но сейчас этот процент ученого быстро сокращается, а процент человека не нарастает, получается в промежутке вакуум, от которого тяжело.
ВАШИНГТОН на долларе потому так мрачен, что во время позирования он разнашивал зубной протез.
ВЕК ЖИВИ. Из притчи: душа все время учит человека, но не повторяет ни одного урока. Ср. ИСТОРИЯ.
ВЕРА. «У нас даже вместо опиума для народа – суррогат».
ВЕРА. «В Бога верите?» – «Верю». – ? – «Ну, не так, конечно, верю… Некоторые верят, ну прям, взахлеб…» (М. Ардов, «Октябрь», 1993, № 3).
ВЕРА. «Иные думают, что кардинал Мазарин умер, другие, что жив, а я ни тому, ни другому не верю» (Вяземский).
ВЕРА. «Я служила в ГАИЗе, но была агностиком: это не мешало совести. Я считала, что верить в бога и быть уверенным в его существовании – безнравственно, потому что корыстно» (из писем Н. Вс. Завадской).
ВЕРГИЛИЙ – поэт, который мог бы сказать «отечество славлю, которое есть, но трижды – которое будет». Внимание к Марцеллу, Палланту и другим молодым было для него тем же, чем для Маяковского «Комсомольская правда».
ВЕРЛИБР. «Главное – иметь нахальство знать, что это стихи».
Проза,
Докажи, что ты верлибр!
ВЕРЛИБР. Олдингтон говорил: если бы Мильтон писал верлибром, он бы писал лучше.
ВЕРЛИБР. Я писал статью о строении русской элегии, перечитывал элегии Пушкина и на середине страницы терял смысл начала, так все было гладко и привычно. Чтобы не перечитывать по многу раз, я стал про себя пересказывать читаемое верлибром, и оно стало запоминаться.
ВЕЧНО. На цветаевской конференции вспомнилось, как Тиняков определил: Гиппиус – это вечно-женственное, Ахматова – вечно-женское, Л. Столица – вечно-бабье… («А о ком еще было сказано: вечно-бабье? О России: так сказал Бердяев, имея в виду дух восприимчивости и пр.»). Но на этой конференции я вспоминал вечно-бабье всеминутно и безотносительно к России. «Как прошла конференция?» – спросил Флейшман. «На уровне примерно Харькова». – «Тогда хорошо».
ВЕЧНОСТЬ. На юбилее НН произнесли восточное пожелание: «Если хочешь быть счастливым час – закури; если день – напейся; если месяц – женись; если год – заведи любовницу; если всю жизнь – будь здоров!» В. С. добавил: если всю вечность – умри.
ВЕЧНЫЕ ЦЕННОСТИ. Они напоминают те вечные иголки для примуса, о которых Ильф писал: «Мне не нужна вечная игла для примуса. Я не собираюсь жить вечно!»
«Вечные образы, этот паноптикум Тюссо в литературе», – выражался Брехт.
ВЕЧНЫЕ ЦЕННОСТИ: это как у нас возрождают семью и одновременно Христа, сказавшего «не мир, но меч» (Мф. 10. 34–36), – а кто помнит, по какому поводу? См. I, ПАВЛИК МОРОЗОВ.
ВЕЩЬ. В. Адмони: «Анненский – поэт вещи? не сказать ли: меблировщик (декоратор) души?»
ВЕЩЬ. Ф. Сологуб на юбилее говорил: «В старости привыкаешь относиться к себе как к вещи, которая нужна другим. Как к вещи, которую рвут из рук в руки и все никак не доломают. Я готов быть и молотком, и микроскопом, но не попеременно».
Пусть я не микроскоп, а штопор, все равно не стоит мною гвозди забивать! Маршак говорил: если человека расстреливают, пусть это делает тот, кто умеет владеть винтовкой.
ВИНОГРАД, см. III, ДЕМОКРАТИЯ.
ВНУШЕНИЕ. Р. Штейнера обвиняли, что перед Марной он встретился с Мольтке-мл. и нечаянно возбудил в нем стратегическую бездарность (J. Webb).
ВОЗДАЯНИЕ. «Зрелище полей, обещающих в перспективе разве что загробное воздаяние» (Щедрин). «То-то у нас сейчас и происходит религиозное возрождение!» – отозвался И. О.
ВОЗМУЩАЮЩАЯ РОЛЬ исследователя в филологии – это и называется вкус.
ВОЛГА. «Иван Сергеевич, да вы ведь и Волги не видали!» – говорил Тургеневу Пыпин. Блок в России видел кроме Петербурга, Москвы и Шахматова только Киев в 1907 г. и Пинск в войну.
ВОЛНИТЕЛЬНЫЙ. Это слово К. Федин с огорчением нашел уже в статьях Льва Толстого.
ВОСКРЕСНОСТЬ. «Он человек добрый, только никаких воскресностей не дает».
ВОСПИТАНИЕ должно говорить «смотри туда-то», а не «видь то-то». Толпа, которая вперена в одно и шелестит друг другу о разном.
ВОСПИТАНИЕ. Семья заботится, чтобы человек отвечал требованиям общества, какие были 20 лет назад; улица – требованиям сегодняшним; школа должна готовить к требованиям, какие будут через 20 лет. Сейчас хуже всего делает свое дело школа.
«ВОСПОМИНАНИЯ – фонари из прошлого, проясняющие пройденный путь и бросающие свет на будущий». Свет ли? Ведь перед ногами идущего – собственная тень от света прошлого. За каждым хорошим воспоминанием тянется длинная тень его дурных последствий.
ВОСПОМИНАНИЯ. Было четверостишие Арго (о рапповских временах): «Подняв из-под архивной пыли / Сей пожелтелый старый бред, / Не говори с тоскою: были, / Но с благодарностию: нет». А о чем можно с уверенностью сказать «нет»?
ВРАГ. Черногорская сентенция: героизм – это защитить себя от врага, а человечность – это защитить врага от себя.
ВРЕМЯ. В Праге есть часы на синагоге, которые ходят по-еврейски, против часовой стрелки. НН похож на часы, у которых минутная стрелка исправно кружится, а часовая стоит на месте.
ВРЕМЯ. Приснилась ведомость со счетом трат времени, под заглавием «Цайткурант».
ВРЕМЯ. «Днесь приходит время злое, время злое, остальное. После будет время злее, время злее, остальнее». Духовный стих, который любит С. Е. Никитина.
ВРЕМЯ. В деревне, где летом живет О. С., восстанавливают церкви. Она спрашивала стариков: а когда ломали, то как: по приказу, по мобилизации? «Нет, сами». – «А почему?» – «Такое время было». Это напоминает апокрифический разговор: «Дедушка, а Христос был еврей?» – «Еврей, детка, еврей. Тогда все были евреями: такое время было» (Ср. в «Сумасшедшем корабле» про А. Волынского: «Он еврей, но, как апостолы, русский».)
ВРЕМЯ. Вывеска: «Столовая закрывается за 15 минут до закрытия».
«В СРЕДНЕМ 70 % от этого умирают», – сказали Якобсону перед последней операцией; он ответил: «Я ни в чем никогда не был средним» (от Поморской, через Ронена).
ВЫМЫШЛЕННОЕ ЛИЦО.
Главк Сминфиад отличался скромностью во хмелю. Однажды, когда на исходе симпосия Херсий, взявши его за грудь, начал, по обыкновению своему, вопрошать: «А ты кто такой?», то Главк, побледнев, но нимало не смутившись, ответствовал: «Я – вымышленное лицо».
Доска на главной улице в Варшаве: «В этом доме в 18** гг. жил пан Вокульский, вымышленное лицо, бывший повстанец, бывший ссыльный, затем варшавский житель и коммерсант, род. в 1832 г.»
ВЫСОКОМЕРИЕ. «Моя нездоровая скромность, доходящая до мании ничтожества» (дневн. Е. Шварца). «Смотреть на всех снизу вверх – это очень большое высокомерие», – сказал мне А. Я. Гуревич.
ВЫСОКОМЕРИЕ. Н. не любит людей, но уважает: никогда не смотрит сверху вниз. «А я наоборот», – сказала Т. С. Высокомерие от нравственного ригоризма. За это ее и не любят. У нее крепкие научные зубы и узкое научное горло: она выкусывает интересные куски, а переваривать их приходится за нее.
ГАЗЕТА. В Карелии, чтобы отвлечь домового от лошадей, вешают в конюшне на стену газету вверх ногами.
ГАЛЛИЦИЗМЫ:
ГЕНИЙ. П. Валери: «Талант без гения – малость, гений без таланта – ничто».
«Я не гений, но гениален», – говорил В. Чекрыгин (по Харджиеву). Ср. «Почему я не интеллигент – почему я не интеллигентен».
«ГЕРМОГЕН, патриарх, был не сладкогласив, не быстрораспрозрителен и зело слуховерствователен» (цит. по Платонову тот же Алданов, этот Щедрин русской эмиграции, за отсутствием спроса ушедший в беллетристику, где те же мысли декорированы выдуманными персонажами, такими маленькими, что даже незаметно, что они картонные).
ГЕРОСТРАТ. Вообразите: Эфесский храм сгорел только по недосмотру пожарной службы, и, чтобы это скрыть, сочиняют версию о поджоге (с запретом называть имя поджигателя). Такой версии обеспечен успех.
ГИБРИДИЗАЦИЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ. От скрещения Брюсова и Бальмонта явился Гумилев, от Брюсова и Блока – Пяст, от Брюсова и Белого – Ходасевич, от Брюсова и Иванова – Волошин. («И все они, по Фрейду, ненавидели отца», – сказала Н.) И у него еще осталось сил на старости лет произвести от Северянина – Шенгели, а от Пастернака – Антокольского. От скрещения Бальмонта и Сологуба явился Рукавишников, а от скрещения Б. Окуджавы и Ю. Кузнецова – Высоцкий.
ГИБРИДИЗАЦИЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ. К. П. сказал: «Платонов скрестил Белого с Горьким». И получил Зощенко, освобожденного от комизма. Каким же для этого нужно быть мичуринцем!
ГИБРИДИЗАЦИЯ ЛИТЕРАТУРНАЯ. Х. Баран сказал: Хопкинс – это вроде Донна, заговорившего стихом Маяковского. (И языком «Светомира-царевича».) Оцуп определял Есенина: смесь Кольцова и Верлена, а Иванов-Разумник говорил, что Розанов – это Акакий Акакиевич пополам с Великим инквизитором. Да и Монтень – это ведь тоже скрещение Авла Геллия с письмами Цицерона.
ГИБРИДИЗАЦИЯ ВНЕЛИТЕРАТУРНАЯ. «В честь 70-летия товарища Сталина советские селекционеры-мичуринцы приняли обязательство вывести новую породу сельскохозяйственного животного – мускопотама. Самое трудное было уговорить гиппопотама. Муха была готова на все» (из писем В. П. Зубова Ф. А. Петровскому, по памяти).
ГИД. Набоков был нецерковен: «К Богу приходят не экскурсии с гидом, а одинокие путешественники».
ГИПЕРБОЛИЗАЦИЯ ПРИЕМА. В переводе «Гоголя» Набокова следовало бы гоголевские цитаты сохранить на английском языке, потому что ради них и написана вся книга. А. Эфрос переводил Сандрара: «сторож, обутый в valenki…»
ГИРШЕ, ДА ИНШЕ. Накануне Октября и Пажеский корпус, и г-н Путилов (в разговоре с французским атташе) высказывались за большевиков (Геллер и Некрич).
ГЛАВНОЕ СЛОВО. Внучка проходила мимо курятника, взяла и закудахтала – просто так, от нечего делать. Куры переполошились, высыпали на улицу и с криком бросились к ней. Видимо, она сказала им что-то очень важное, а что – сама не знает.
ГЛАВНЫЕ ВЕЩИ. Трех главных вещей у меня нет: доброты, вкуса и чувства юмора. Вкус я старался заменить знанием, чувство юмора – точностью выражений, а доброту нечем.
ГОДОВЩИНЫ. Гумилев говорил Шилейке, что умрет в 53 года (В. Лукн.,138). Это был бы 1939 г. Шенгели в 1925-м среди лекции почувствовал себя в тяжелом трансе, будто его ведут на расстрел, но выдержал и дочитал до конца. В перерыве к нему подошел Б. Зубакин: «Дайте вашу ладонь». Посмотрел: «Ничего, вы проживете еще 12 лет». Это был бы 1937 г. (письма Шенгели к Шкапской).
ГОЛОВОТЯПСТВО родило революцию: Февраль начался бунтами из-за бесхлебья в очередях, а после Февраля оказалось, что хлеб в столице был. Солдаты хотели мира, потому что не было снарядов, между тем оборонная промышленность работала на зависть союзникам, и только продукцию ее никак не могли довезти до фронта. А накопилось ее столько, что хватило на три года гражданской войны (Геллер и Некрич).
ГОП-КОМПАНИЯ, этимология: «Туземный банкир, русский мужичок Богатков, принадлежащий генералу К., – это “Гоп и компания” здешнего края» («Библ-ка для чтения», 1839).
ГОРОХ. Приятно быть стенкой, об которую бросают горох: может быть, после этого из него сварится каша (ср. ДИАЛОГ). Вдохновение – это, наверно, когда, как в стенку, бросаешь свой горох в Господа Бога, а горох летит обратно в твой котелок.
ГРЕХИ. Христианин перед смертью должен вспомнить свои грехи, чтобы покаяться в них, а буддисты напоминают умирающему о том хорошем, что он сделал. Китайская пословица: «Когда ты один, думай о своих грехах, когда с другими – забывай чужие грехи».
ДВУХЭТАЖНЫЙ. По словам Б. Бухштаба, Н. Олейников говорил, что Маршак – поэт для взрослых, которые думают, что он поэт для детей.
ДЕКРЕТ. «Прошу декретного отпуска по научной беременности».
ДЕЛО. Ривароль сказал собеседнику: «У вас то преимущество, что вы ничего еще не сделали, но не нужно этим преимуществом злоупотреблять». Ср. концовки сентенций Бисмарка и Вл. Соловьева.
ДЕЛО. «Теперь, когда все погибло, поговорим о деле» (Горький – Зубакину, «Минувшее», № 20, с. 263).
ДЕНЬГИ ДЕРЕВЯННЫЕ. «Если бы государь дал нам клейменые щепки и велел ходить им вместо рублей, нашедши способ предохранить их от фальшивых монет деревянных, то мы взяли бы и щепки» (Карамзин против Сперанского. Ср. Посошков: «В деньгах не вес имеет силу, а царское имя»).
ДЕСПОТ. «Поэты – деспоты мысли», – говорил Элий Аристид, предвосхищая Бахтина (где говорил – не выписано).
ДЕСТРУКТИВИЗМ живет в благоустроенном доме, где ему приятно передвигать мебель то так, то сяк. (А не в хаосе сопротивляющегося мира.) Культ романтического безобразия на комфортном поле взрастившей тебя цивилизации; озорник, шумящий в телефоне и без того трудного человеческого общения. Абсолютная свобода окупается абсолютной некоммуникабельностью.
ДЕТЕКТИВ (разговор с сыном): не вернее ли задаться вопросом, почему неубитые не убиты.
DE TROP – «всего слишком много», экзистенциалистский термин, до которого я додумался (доощущался?) самостоятельно в двадцать с немногим лет. Само это ощущение могло накопиться в школьные годы от многопредметной программы и сказаться только потом. Были навязчивые сны, как я иду в школу, не выучив урок, как за мной гонится травля-погоня, смыкаясь кольцом, как, уже загнанный, я сижу под кустом, ожидая: за сколько бед будет один ответ. В. Меркурьева спрашивала Вяч. Иванова, есть ли в ее стихах что-нибудь кроме чувства бессмертного английского школьника: мир велик, а я мал. Кто был тот бессмертный английский школьник? Позже я нашел этому страшному чувству веселую иллюстрацию:
ДИАЛЕКТ. Брат фольклориста Чистова пошел по партийной линии, и у братьев раздвоились диалекты: партийный заговорил на фрикативное
ДИАЛОГ. «Книга тем и нужна, что позволяет пишущему выговориться ни перед кем, а читающему вообразить, что это направленный разговор именно с ним». (Так и представляешь на месте пишущего – Деррида с его «самого-себя-слушанием», а на месте читающего – Бахтина: встречу двух эгоцентризмов.)
ДИАЛОГ. («Что такое диалог? – “допрос”» и т. д..). Дочь с ее психологическим образованием сказала: это мужчины обижаются на диалог, как на допрос, а женщины, наоборот, обижаются на уклонение от диалога, как на невнимание – доказано статистически. Может быть, бахтинское отношение к литературному герою не как к сочиненному, а «как к живому человеку», тоже характернее для женщин, чем для мужчин?
ДИАЛОГ. В каждом разговоре двоих участвуют шесть собеседников: каждый как он есть (известный только богу), каким он кажется себе и каким он кажется собеседнику; и все – несхожие. До Бахтина («каждый диалог двух собеседников – это диалог их внутренних диалогов самих с собой» и т. д.) об этом написал Амброз Бирс.
ДИАЛОГ. Гельмгольца призывали периодически к двум дворам, Вильгельм I слушал и не понимал, Вильгельм II говорил, и Гельмгольц не понимал (Алданов).
ДИККЕНС. Зощенко писал языком гоголевского почтмейстера, а Джойс языком мистера Джингля.
ДИПЛОМАТИЯ. Романтический художник, общающийся с небом через голову мещанского мира, – это тоже дипломатия дружбы не с соседом, а через соседа.
ДЛИНА. Клюев учил Есенина: лучший размер лирического стихотворения – 24 строки (Эрлих). А Брюсов говорил Гюнтеру, что 16.
ДОБРО. «Вы, В. В., генератор доброго, а я – поглотитель недоброго».
ДОБРОТА. Зощенко утешал Маршака, что в хороших условиях люди хороши, в плохих плохи, в ужасных ужасны (восп. Е. Шварца). Об этом и моя любимая сомалийская сказка (см. ВРЕМЯ). Вообще-то это мысль из стихов Симонида, цитированных Платоном. Брехт: «Не говорите, что человек добр, сделайте так, чтобы ему было выгодно быть добрым». Я дважды цитировал это при Т. М., один раз она восхитилась, другой ужаснулась. Собственно, рационализм марксизма и сводился к этой брехтовской формуле, но романтизм марксизма заставлял верить, что будет чудо и недобрые все-таки переродятся в добрых.
ДОВОД. Черчилль помечал в речах: «довод слаб, повысить голос». Некоторым приходится держать голос повышенным от начала до конца.
ДОЛГ. «Ты что ж, говорю, волк, неужели съесть меня захотел? А волк молчит, разинув пасть. Не ешь, серый, я тебе пригожусь. А сам думаю: на что я пригожусь? И пока я так раздумывал, волк меня съел. С приятным сознанием исполненного долга я проснулся» (Ремизов. Мартын Задека).
ДОМ ЦВЕТАЕВОЙ в Москве. «Ваш дом снесут: рядом будет американское посольство». Ждут. «Сделают капремонт, рядом будет английское посольство». Ждут. «Отремонтируют фасад: рядом будет индийское посольство». Ждут. «Ничего не сделают: рядом будет монгольское посольство». И стоит, из окна видно.
ДОМОВОЙ. «… а теперь тут молодежное общежитие, и такое стоит, что домовые глохнут».
ДОРАЗУМЕТЬ И ВЫВИДЕТЬ нужное предлагал Кот Бубера у С. Боброва.
ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ. В санатории «Узкое» показывают бильярд, на котором играл – чуть ли не с Луначарским – Маяковский и возле которого на трех сдвинутых кожаных сидениях умер Вл. Соловьев А в соседней церкви, отремонтированной лишь за счет канадских Трубецких, будто бы до сих пор гниет не разобранная библиотека Гитлера. В связи с этим кто-то рассказывал, что парижская Тургеневская библиотека, аккуратно перевезенная немцами в Киев, попала в Ленинку и около 1972 г. ее рассортировали: не-дублеты в фонд, а дублеты под нож. Почему не в другие библиотеки? – Потому что не было в уставе пункта о передаче книг из ВГБИЛ в другие библиотеки. Кстати, там же, в Ленинке, есть фонд Germanica, за который Германия готова заплатить валютой, но его не продают: книги в таком непоправимом состоянии, что стыдно показать.
ДР. Мне снилась московская Театральная площадь и на ней мемориальный столб великим полякам: Мицкевич, Лелевель, а третий почему-то был Булгарин, и на этом месте все говорили «и др.».
ДЯДЯ. У НН., филолога-классика, – стареющий пес Шлиман: «Сперва он был мне вроде сына, потом вроде брата, а потом не то чтобы вроде отца, но, скажем, вроде дяди». Я вспомнил шутку Ф. А. Петровского. Институтка спросила: чем отличаются бык и вол? «Теленочка знаешь? Ну так вот, бык – это отец теленочка, а вол – его дядя» (сказано было на заседании сектора, но по какому поводу?).
ЕВГЕНИКА – это наш нравственный долг перед домашними животными.
ЕВХАРИСТИЯ. Читатель приобщается автору, как при евхаристии – Богу: поглотив его частицу. Но при евхаристии причастник обычно никогда не воображает, будто съел всего бога, а при чтении – к сожалению, почти всегда.
ЕГИПЕТ. Блок не мог есть при чужих, как геродотовы египтяне (восп. Павлович). И был коротконог, как патагонцы: сидя казался выше, чем стоя (восп. Н. Чуковского). То же самое вспоминал Н. Альтман о Ленине.
ЕГИПЕТ. В. Рогов дописывал 15 стихотворений Брюсова, как тот – «Египетские ночи», а Жанна Матвеевна авторизовала.
ЕДИНОСУЩИЕ. Богослов и проповедник Галятовский объяснял единость двух единств Христа: может ведь человек быть одновременно и философом, и ритором! У зулусов быть одновременно человеком и пауком так же естественно, как у нас быть семьянином, гражданином, блондином, химиком, спортсменом и мерзавцем. Это тоже ЛИЧНОСТЬ как точка пересечения.
ЕФА – мера емкости, вмещающая 432 яйца. «И там сидела одна женщина посреди ефы» (Зах. 5. 7).
ЕЩЕ. «Постоянно прибавляйте “уже” и “еще”» (Брехт).
«ЖАДНОСТЬ К ПЕЧАЛИ у Чеботаревской стала патологической» (Н. Оцуп).
ЖЕНА. «Не позадачило с женой жить, не стал ее скорбить, взял да и ушел от нее» (РГАЛИ, записи В. В. Переплетчикова).
ЖЕНИТЬБА. «Жениться оттого, что любишь, – это все равно, что счесть себя полководцем оттого, что любишь Отечество». Ср. Ф. Сологуб: «Полководцами становятся те, кто с детства любят играть в солдатики и разбираться в выпушках и петлицах, а не просто те, кто любят Отечество» (Л. Борисов).
ЖЕНИТЬБА. «Для штей люди женятся, для мяса замуж ходят» (Пословицы Симони).
ЖЕНЩИНА. «Несчастен фетишист, который тоскует по туфельке, а получает целую женщину» (Карл Краус).
ЖЕНЩИНА. «Огненная женщина за 2500 лет до нашего времени» («Одесский вестник» 1873 г. о Сапфо).
«ЖЕНЩИНЫ плачут, когда их бранят, – независимо от того, справедливо или нет, просто потому что бранят». Вот какие наблюдения бывают у Брехта.
ЖИЗНЬ. «Жить тихо – от людей лихо, жить моторно – от людей укорно» (Пословицы Симони).
«ЖИЗНЬ ушла на то, чтобы жизнь прожить» (из письма С.).
ЖИЗНЬ. «Родился мал, рос глуп, вырос пьян, помер стар – ничего не знаю» – отчет запорожца на том свете; ответ: «Иди, душа, в рай» (Даль).
ЖИЗНЬ. Сталинградский солдат сказал корреспонденту: «Жить нельзя, но находиться можно» (М. Соболь).
ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ. Историки Рожков с Покровским ехали в трамвае на съезд Советов и, трясясь у подвесных ремней, переругивались: Рожков кричал: «Все вы скоро будете покойниками!» – а Покровский: «А покойники часто и бывают победителями!».
ЖИЗНЬ коротка. Я вспомнил книгу Голенищева о ренессансе в восточноевропейских литературах; она внушала уважение, но Ш. сказал: «А библиографию в ней помните?» – «Помню». – «И как по-вашему, можно столько книг прочитать за одну жизнь?» А ведь и правда, нельзя.
«ЖИТЬ не хочется, а умирать боюсь» (Гончаров): вариация «Крестьянина и смерти».
«ЖИТЬ не хочется, вот и все», – повтори эти слова быстро 30 раз, они автоматизируются – и станет легче.
ЗАВСЕКТОРОМ – для меня была должность главноуговаривающего и главнододелывающего.
ЗАМУЖ. «В девках сижено – плакано, замуж хожено – выто» (Даль).
ЗАПИСИ И ВЫПИСКИ. У Эффенди Капиева было при себе три записных книжки: для себя, для печати и на всякий случай.
ЗАСТОЙ. Ключевский: «Старые бедствия устранялись, но новые блага чувствовались слабо. Общество было довольно покоем, но порядок ветшал и портился, не подновляемый и не довершаемый. Делам предоставляли идти, как они заведены были, мало думая о новых потребностях и условиях. Часы заводились, но не проверялись». Угадайте, о каком это веке?
ЗАЧЕТ. Я не умею принимать зачеты. «Задавайте мне вопросы: за разумные вопросы будет зачет». Они задавали, я отвечал. В средние века это называлось disputatio quodlibetica – вместо экзамена ученикам я устроил экзамен себе: жаль, что он вышел такой нетрудный.
ЗДОРОВЬЕ. На вопросы о самочувствии: «Самое скверное, что жаловаться не на что».
ЗЕРКАЛО. «Пришвин точно всю жизнь в зеркало смотрится», – сказал И. Соколов-Микитов.
ЗЕРКАЛО. «Русская разговорная речь: тексты», изд. РАН: я, заикаясь, привык следить за своей и чужой речью, поэтому мне не так неожиданно было увидеть в этом зеркале, как у меня рожа крива.
ЗЕРКАЛО. Н. Котрелев нашел псевдонимную рецензию В. Соловьева в «Новом времени» на первые выпуски «Вопросов философии и психологии» и озадачился: там были сплошные хвалы В. Соловьеву, и не понять было, где здесь кончалась маскировка и начинался то ли нарциссизм, то ли макиавеллизм.
ЗНАНИЕ. Хаусмену кто-то написал: «вы – первый филолог в Европе». Хаусмен сказал: «Это неправда – будь это правда, он этого бы не знал».
ЗАПЛАТЫ. Стихотворение Киплинга «Дворец» я прочитал школьником – сверстники помнят серый его сборничек 1936 г. с зубодробительным предисловием – в переводе А. Оношкович-Яцыны (потом я узнал, что это были любимые стихи Багрицкого). Я долго помнил его наизусть; но когда прочитал его по-английски, то оказалось, что некоторые места уже забыл. Пришлось заполнить пробелы собственным переводом (здесь он отмечен курсивом). Через много лет, перечитав Яцыну, я подумал, что забытые и замененные места, может быть, были не случайны.
«ИДЕАЛИЗМ рождается у господствующих классов от привычки сказать слово и получить вещь; вот так и Бог сказал: да будет свет – и стал свет» (М. Н. Покровский).
ИДЕЯ в литературном произведении (как мораль в басне). Есть игра: из слова «муха», меняя по одной букве, сделать слово «слон». Точно так же и из «Гамлета» при желании можно вывести идею о вреде табака, только для этого потребуется больше переходных ступеней, чем для иного вывода. Научиться выделять и подсчитывать эти переходные ступени – это и будет формализацией правил выведения идеи из текста.
«ИЗВЕСТНОЕ ИЗВЕСТНО НЕМНОГИМ» (Ar. Poet. 1451b25). Видимо, и неизвестное неизвестно немногим? Это обнадеживает.
ИЗНАНКА. «Я всегда считал, что у каждой оборотной стороны есть своя медаль», – сказал В. Е. Холшевников.
ИЗУВЕР, букв. «фанатик», все чаще употребляется (по созвучию) в значении «изверг»: «в Ростове судят изувера…». Уже у Цветаевой встречается: «изувер белому делу», хотя тут, скорее, имеется в виду «изменник».
ИМПОРТНЫЙ. Так называется списанный или компилятивный комментарий к переводному автору.
ИМЯ. Булгарин был Фаддей в честь Костюшки (Греч).
ИМЯ. Восп. М. Слонимского: Тынянов написал в рецензии на него: «Под рассказом “Актриса” подписался бы Куприн», но оказалось, что Слонимский уважает Куприна; тогда Тынянов исправил: «… подписался бы Потапенко». Слонимский обиделся, но поздно.
ИМЯ. Когда в бурсе, чтобы согреться, устраивались драки стенка на стенку, то становились по фамилиям: с одной стороны на –
ИМЯ. Покойного Г. М. Фридлендера звали Георг-Гастон-Эдгар Михайлович – так написано было в его заявке в РФФИ.
ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ. Это когда каждое «а» в строке не хочет быть похоже на другое.
ИНТЕЛЛИГЕНТ. «У подлинного джентльмена могут быть скверные манеры, и настоящий интеллигент может не знать Мопассана и Гегеля – дело тут не в реальных признаках, а в какой-то внутренней пропудренности культурой вообще» (В. Жаботинский, «Пятеро»). Теперь я знаю, почему я не интеллигент: я не пропудрен, я пропылен культурой вообще.
ИНТЕЛЛИГЕНТНОСТЬ. Склонение «Спартакóм, Бальзакóм» не новость: у Дмитриева в пер. из Пóпа: «… целый том / Ругательств, на него написанных Попóм…», а «У Исайи Берлинá», слышал я от очень крупного филолога. И, наоборот, изысканное «в нынешнем бардáке…»
ИНТЕРПРЕТАЦИЯ. «Мы знаем, что с течением времени понимание произведений не усыхает, а обогащается», т. е. растет наше собственное творчество по их поводу. («А к подножию уже понанесли…» – писал Маяковский.) Колумб огорчился бы, что вместо Индии авторского замысла он нашел Америку собственного сочинения, а мы этим гордимся.
ИРОНИЯ. Как трудно пародировать философию! Все кажется, что она сама себе пародия. Пародическая философия обэриутов более всего похожа на философию Кифы Мокиевича, но этот подтекст почему-то ускользает от интерпретаторов. В то же время исходить из этого при анализе нельзя, потому что ирония, за редчайшими исключениями, – вещь недоказуемая.
ИРОНИЯ. Н. Гр. сказала: таково же неразрешимое колебание филологов: учение Платона о вдохновении (или о чем угодно) – всерьез или ирония? После веков серьезного понимания любое учение кажется пародией на копящуюся литературу о нем – и филология начинает рубить сук, на котором сама сидит.
ИСКРЕННОСТЬ. «И. Сельвинский любил говорить, что талантливый поэт искренен, большой – откровенен» (выписано из кн. под загл. «Как бы там ни было», имя автора забыл).
ИСКРЕННОСТЬ. М. М. Гиршман: монолог Печорина – это искренний рассказ о том, как Печорин неискренним образом высказывал свою искреннюю правду. Трехступенчатое преломление.
ИСКУССТВО ДЛЯ ИСКУССТВА. Маргарита Австрийская, плывя замуж в Испанию, в смертельную бурю сочинила себе эпитафию, хоть с погибшею эпитафия тоже утонула бы, а для спасшейся она была бы не нужна.
ИСКУССТВОИСПЫТАТЕЛЕМ, а не искусствоведом, называл М. Алпатов А. Габричевского; вернее было бы сказать это о Б. И. Ярхо.
ИСТОРИЯ. «Надобно найти смысл и в бессмыслице, в этом неприятная обязанность историка – в умном деле найти смысл сумеет всякий философ» (Ключевский). Его любимая сентенция: «История не учит, она только наказывает тех, кто не хочет учиться».
КАК ПОЖИВАЕТЕ? Вера Любомировна ответила: Если бы я была американкой, то сказала бы: прекрасно.
КАЛЕКА. «Спортивные оды Пиндара должен изучать атлет», – сказала М. Е. Грабарь-Пассек. «Или калека», – ответил я, и она согласилась. Может быть, всякий филолог – калека от поэзии? Я переводил Овидия и Пиндара именно как калека.
КАЛАМБУР. «Охотнорядцы с Проспекта Маркса», сказал С. Ав. еще до переименования; теперь каламбур пропал.
«Если КАЖЕТСЯ – то перекрестись». Я пишу не о том, что мне кажется, а о том, почему мне кажется.
КАННИТФЕРШТАН (см. Жуковский, «Две были…»). На картах для маньчжурской войны значились селения: Бутунды I, Бутунды II, Бутунды III, потому что «бутунды» значит «не понимаю». Так и воевали (В. Алексеев. В старом Китае).
КАНОНИЗАЦИЯ Николая II. А вот в Англии почему-то канонизировали не Карла I, а Томаса Мора. Мы ведь не считаем святым моряка за то, что он утонул в море. У каждой профессии есть свой профессиональный риск; для королей это гильотина или бомба. Канонизируйте сначала Льва Толстого.
КАРТЫ. Бертон от меланхолии рекомендовал рассматривание географических карт. А мне они помогли понять, что такое символизм. Лет в десять я спросил об этом мать, она ответила: «Ну вот, если нужно обозначить на карте лес, а изображают елочку или художник нарисует трубу вместо целого завода, это и будет символизм».
«В КЕЛЬНЕ считают, что на восточном берегу Рейна уже начинается Сибирь», – сказал С. Ав.
КИРИЛОВ. Радищев у Лотмана, желающий пробудить человечество не книгой, так самоубийством, удивительно похож на Кирилова. Даже заиканием.
КЛАССИКИ, или ДИАЛОГ КУЛЬТУР. Перс сказал Вамбери: как же наша культура не выше вашей, если вы наших классиков переводите, а мы вас нет?
КЛАССИЧЕСКОЕ ОБРАЗОВАНИЕ. Президент Гардинг умел одновременно писать одной рукой по-гречески, другой по-латыни.
КЛИРОС. Чаадаев имел между дамами крылошанок и неофиток (Вяземский).
КНИГА. «Он сорок лет назад сочинил книгу ума своего и доселе читает по ней», – говорил Батюшков об А. С. Хвостове.
КНИГИ с полок обступают меня, и каждая спрашивает: где брат мой Авель? почему ты меня так мало использовал?
КНИГИ. Когда монголы взяли Багдад и бросили книги в реку, Тигр несколько дней тек чернилами.
КОВЧЕГ. Точно ли Ной строил ковчег один с сыновьями? а если у них были работники, как на старых гравюрах, то знали ли они, что их на борт не возьмут? или их обманули в последний миг?
КОЗЬМА ПРУТКОВ. «Ласкательство подобно написанному на картине оружию, которое служит только к увеселению и ни к чему другому не годится». «Как порожные сосуды легко можно, за рукоятки взяв, подъимать, так легкомысленных людей за нос водить». «Жизнь наша бывает приятна, когда ее строим так, как мусикийское некое орудие, т. е. иногда натягиваем, а иногда отпускаем» («Трудолюбивая пчела», 1759: Димофила врачевания жития, или Подобия, собранные из Пифагоровых последователей).
КОЗЬМА ПРУТКОВ. «Это еще не начало конца, но, быть может, уже конец начала», – сказал Черчилль об Эль-Аламейне.
Я пересохший КОЛОДЕЗЬ, которому не дают наполниться водой и торопливо вычерпывают придонную жижу, а мне совестно.
КОМАРИНСКИЙ. Размер Полонского в поэме «Анна Галдина»:
был подсказан ему ритмом молитвы «Отче наш, иже еси на небеси» (Андреевский. Лит. очерки, 1902).
КОММЕНТАРИЙ. Перед текстом (и перед человеком) я чувствую себя немым и ненужным, а перед текстом с комментарием (и перед разговором двоих) – понимающим и соучаствующим. Мне совестно быть первобеспокоящим. Потому я и на кладбища не хожу; а текст для меня – тоже покойник. «Это пир гробовскрывателей – дальше, дальше поскорей!»
КОНГЕНИАЛЬНОСТЬ. Говорят, когда переводчик конгениален автору, то можно дать ему волю. Но, следуя этой логике, когда один студент лицом похож на другого, то он может сдавать зачет по его зачетке.
КОРНИ. Жить корнями – это чтобы Чехов никогда не уезжал из Таганрога.
КОСОРЕЦКИМ назывался поросенок к новогоднему застолью – в честь Василия Кесарийского.
КОФЕЙНИ в Вене явились после того, как в 1683 г. в турецком стане было захвачено очень много кофе.
КРАТКОСТЬ. У индийских грамматиков считалось: изложить правило короче на одну лишь краткую гласную – такая же радость, как родить сына (Robins).
КРИТИК. Бывало, придет Д. Жаров к Разоренову, завалится за прилавок и заснет, а лавочку закрывать пора. Крикнешь: «Критик идет!» – ну он и проснется (Белоусов).
КРИТИКА отвечает на вопросы, задаваемые произведением, литературоведение восстанавливает вопросы, на которые отвечало произведение. Задача критики – организация вкуса (единства ответов): «Кто еще из читателей “Задушевного слова” любит играть в солдатики?» Симонид открыл науку помнить, критика – науку забывать: именно она умеет восхищаться каждой метафорой, как первой метафорой на свете. Белинский начинал каждую новую рецензию с Гомера и Шекспира, потому что ему нужно было всякий раз перестроить историю мировой литературы с учетом нового романа Жорж Занд. Чехов поминал Стасова, которому природа дала драгоценную способность пьянеть даже от помоев; послушав НН, я подумал, что эта способность не личная, а профессиональная.
КРИТИКА. Смысл всякой критики: «Если бы я был Господом Богом, я бы создал этого автора иначе».
КРУГ. «Думали, что революция повернет на 180 градусов, а она повернула на 360».
К СОЖАЛЕНИЮ. Бонди говорил: «Ранние стихотворения Лермонтова, к сожалению, дошли до нас».
КУВШИН. Я сказал: «Как мы далеки от народа: вот оказалось, что главный народный герой – всеоплакиваемый Листьев, а я о нем и не слышал». А. объяснила: «А плакали не о нем. Это как в сказке, где искали родню казненного: выставили голову на площади и смотрели, кто из прохожих заплачет. Вышла мать, нарочно разбила кувшин и заплакала, будто бы о кувшине. Вот и Листьев был как тот кувшин».
КУКУШКА И ПЕТУХ. Альбова Шмелев считал русским Прустом. Бунин говорил: «Толстой, если бы захотел, мог бы писать, как Пруст, но он бы не захотел» (Бахрах).
КУЛЬТУРА. Погибает русская культура? Погибают не Пушкин и Гоголь, а мы с вами. И положа руку на сердце: разве нам не поделом?
КУХАРКА. Ключевский описывал Елизавету: обычная русская баба, с таким же кругозором, добродушием и здравым смыслом, – а ничего, получилось. Вот что значит «кухарке управлять государством».
ЛАБИРИНТ. Сыну-школьнику: да, алгебра страшна, как лабиринт: ходить по лабиринту – научиться можно и даже интересно, но ведь чем лучше этому научишься, тем быстрее попадешь к Минотавру. XIX в. на том и пострадал: он думал, что научиться ходить по лабиринту – это уже и значит победить Минотавра.
ЛАЙ. Ремизов писал: «В России кошачий мех – печелазый, а собачий – лаялый».
ЛЕКЦИИ: «Два часа в неделю читать кое-что по тетрадке, списанной с печатной книги» (Греч. Черная женщина. Это источник фразы Толстого в «Воскресении»).
ЛЕНЬ. «Не результат главное, а полнота приложения сил». – «А как ее угадать?» – «По угрызениям: это недовольство своей ленью маскируется в недовольство результатом».
ЛЕСТЬ. Бартенев говорил: «Я не льстец, я льстивец».
ЛИТЕРАТУРОВЕД не может быть писателем и вместо этого реконструирует исследуемого писателя. Но, сказав
ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ. «Если вы занимаетесь одним автором, то это история литературы, а если двумя, то это теория?» – спросила Н. Брагинская.
ЛИЧНОСТЬ КАК ТОЧКА ПЕРЕСЕЧЕНИЯ. Живут шесть мужчин: семьянин, патриот, блондин, химик, спортсмен и мерзавец – и шесть женщин с такими же характеристиками. Все друг с другом связаны: супруги, любовники, приятели, сотрудники. Отношения запутываются, семьянин ревнует жену к спортсмену, по наущению мерзавца добывает у химика отраву и губит соперника. Начинается следствие, и скоро обнаруживается, что все шестеро были одним и тем же лицом. Больше того, не исключена возможность, что и следователь то же самое лицо. Но что же, стало быть, произошло? самоубийство? или все-таки нет? Не разобрался.
ЛИЧНОСТЬ КАК ПОЛОВИНА: я знаю, что она составлена из напластований; что они случайны; что они такого-то происхождения; что среди них нет того-то и того-то; отсюда тоска по тому, чего во мне нет, не менее сильная, чем по платоновой дополняющей половине.
ЛИЧНОСТЬ. Начало ненаписанной книги о римских поэтах: «Все эти стихи были бы написаны на тех же силовых линиях и без этих поэтов, но явление этих поэтов стягивало эти линии в такие-то пучки, и натяжение это было болезненно и для нитей, и для скрепок – эта боль и составляет предмет нашего дальнейшего рассмотрения» и т. д.
ЛОГИКА. «Как атеист смеет комментировать Достоевского?» – мысль И. Золотусского в «Лит. газете», 17. 6. 1992. А как нам комментировать Эсхила?
ЛОГИКА. «Парфянский народ весьма лживым почитался для того, что, по свидетельству Геродотову, учреждены были у них жесточайшие законы против лжецов» (Кантемир).
ЛОГИКА. У Блока Смерть говорит: «Я отворю. Пускай немного / Еще помучается он», хотя по смыслу, кажется, надо бы: «Я подожду. Пускай…» и т. д.
ЛОЖЕ. «Ложепеременное спанье», – переводил Лесков слово «адюльтер».
ЛОЖЬ. Спрашивали ребенка: «Зачем ты солгал? Тебе же не было никакой выгоды». Он ответил: «Я боялся, что, если скажу правду, мне не поверят».
ЛОЖЬ. «Если для тебя все вокруг – враздроб и единично, то понятно, почему ты не чувствуешь, когда тебе лгут: у единичного всегда может найтись своя правда». А мне и неинтересно знать, врет человек или не врет, мне интересно знать, что есть на самом деле, а этого ни один отдельный человек все равно не знает. Зато, кажется, я никогда и не верю тому, что мне говорят, а откладываю для проверки. Разочаровываться приходится редко – только в самом себе.
ЛОТМАН был против философии вообще – не только Маркса, но и Гегеля. Философия кончилась на Канте, точнее – на Шиллере: Шиллер внес в нее свободу. Какую свободу? Неопределимую: не ту, которая «от», а ту, которая «для». Вместо истины-добра-красоты для него главным, пожалуй, были свобода-творчество-любовь – вы ведь не сможете определить, что такое любовь? Под конец жизни задумывался о религии, но говорил: ум понимает, что она нужна, а сердце противится. Как Пестель. (И как Пушкин, добавил бы Мирский.) Его стоицизму казалось: потребность в боге – это какая-то внутренняя слабина.
ЛЮБОВЬ. «Когда кто влюблен, он вреден и надоедлив, когда же пройдет его влюбленность, он становится вероломен» (Платон). Любовь – это когда мучишь ближнего не случайно, а сосредоточенно.
ЛЮБОВЬ. Великую любовь Пушкина каждый сочинял по своему вкусу: Щеголев – Раевскую, Брюсов – Ризнич, Цявловские – Воронцову, Ахматова – Собаньскую, Тынянов – Карамзину. Психоанализ Пушкина – дело сомнительное, но психоанализ пушкиноведения – вполне реальное.
ЛЮБОВЬ. Ключевский называл Бартенева посмертным любовником Екатерины II.
ЛЮБОВЬ. Люблю старшего племянника за то, что умен, а младшего за то, что глуп (Вяземский).
ЛЮБОВЬ. Нельзя возлюбить другого, как себя, но можно невзлюбить себя, как другого.
ЛЮБОВЬ. Шершеневич о Есенине: деревня его раздражала, а он боялся ее разлюбить.
ЛЮБОВЬ. Я разбирал перед американскими аспирантами «Антония» Брюсова: «страсть» – понятие родовое, «любовь» – видовое, происходит семантическое сужение и т. д. Меня переспросили, не наоборот ли. Я удивился. Потом мне объяснили: для них love – общий случай приятного занятия (love-making), а passion – это досадное отягчающее частное обстоятельство, от которого нужно как можно скорее избавиться.
«ЛЮБОВЬ – это не тогда, когда люди смотрят друг на друга, а когда они смотрят на одно и то же» («в телевизор», – добавляют циники). Может быть, мне оттого легче говорить с людьми, что я смотрю не на них, а на их предметы; и оттого тяжелее, что эти предметы мне безразличны.
Любовь и смерть
МАЗОХИЗМ. Бог, создавший мир с человеческой свободной волей, был мазохистом. «И садистом», добавил И.О. – «Это он играет нами сам с собою в кошки-мышки», – сказал третий.
МАНЕВР. В «Русской старине» 1888 г. было написано, что бухарцы перед боем падали на спину и болтали ногами в воздухе, увидев, что так делали штурмующие русские после брода (чтобы вытекла вода из сапог). Такое вот культурное взаимовлияние.
МАРИЯ. «В микроколлективе двух близнецов одна больше рисует, другая больше шьет – естественное распределение функций. Не были ли Марфа и Мария близнецами?» (К. А. Славская).
МАРИЯ. Марию-Терезию звали Мария-Терезия-Вальпургия. А дочерей ее, сестер Иосифа II, – Мария-Анна-Жозефина-Антуанетта-Иоанна, Мария-Христина-Иоанна-Жозефина-Антуанетта Саксонская, Мария-Каролина-Луиза-Иоанна Неаполитанская, Мария-Амелия-Жозефина Пармская, Мария-Елизавета и Мария-Антуанетта Французская.
МАРИЯ. Панин велел Топильскому составить экстракты из житий всех Марий и после этого даже по имениям запретил крестить во имя непотребных (восп. К. Головина).
МАРКС. НН преподавала латынь в группе, где были студенты Брежнев и Хрущева; одна из начальниц остановила ее в коридоре и сказала: «Вы не думайте, это чистая случайность, не делайте никаких выводов». А на психологическом факультете, когда училась моя дочь, на одном курсе были студент Энгельс и студентка Маркс. «И их не поженили?» – спросил сын. «Нет». – «А вдруг у них родился бы маленький Ленин…»
МАТЕРНЫЙ. «Приемлю дерзновение всеподданнейше просить подвергнуть меня высокоматерному Вашего Величества милосердию» («Рус. старина», 1886).
МАТИЗМЫ. В немецко-русском купеческом разговорнике Марпергера 1723 г. русские фразы непременно включали несколько слов непристойной брани, в переводе опускаемых («Рус. старина», 1896). Наивный издатель пишет, что это какой-то шутник подсмеялся, диктуя немцу.
МАТИЗМЫ. Говорят, было заседание – давно-давно! – и кто-то смело сказал: «Как интересна для исследования матерная лексика». Вдруг послышался голос (чей?): «А что интересного? 17 корней, остальные производные!» – и наступила мертвая тишина, только было слышно, как шуршали мозги, подсчитывая знакомое. Будто бы до 17 так никто и не досчитал, а спросить – стеснялись невежества: так тогда и осталось это неизвестным. А теперь-то!
Упражнения Давида Самойлова: «Замените одно неприличное слово двумя приличными. Замените все приличные слова одним неприличным».
МИТИРОГНОЗИЯ (термин Щедрина).
МЕДИЕВАЛЬНОСТЬ. «Как известно, Византия ни в одном жанре не достигла полной медиевальности, а только сделала первые шаги к ней» (С. Полякова о византийских сатирических диалогах). Я вспомнил анекдот об исторической пьесе, где оппонент героя будто бы говорил: «Мы, люди средних веков…»
МЕНЮ. Царю Алексею Михайловичу с Натальей на свадьбу подавали «лебединый папорок с шафранным взваром, ряб, окрашиван под лимоны, и гусиный потрох. Для патриарха в пост: четь хлебца, папошник сладкий, взвар с рысом, ягодами, перцем и шафраном, хрен-греночки, капусту топаную холодную, горошек-зобанец холодный, кашку тертую с маковым сочком, кубок романеи, кубок мальвазии, хлебец крупичатый, полосу арбузную, горшечек патоки с имбирем, горшечек мазули с имбирем и три шишки ядер» (Терещенко. Быт рус. народа).
МЕРА. Вы не заблуждайтесь, в больших количествах я даже очень неприятен: знаю по долгому знакомству с собой.
МЕРТВЫЕ ДУШИ. Цензоры-азиатцы говорили: нельзя, теперь все начнут скупать мертвые души. Цензоры-европейцы говорили: нельзя, два с полтиной за душу – унижает человеческое достоинство, что подумают о нас иностранцы? (Гоголь в письме Плетневу 7 янв.1842 г.).
МИР. Сборник статей бывших верующих назывался «Как прекрасен этот мир, посмотри!» (строчка из популярной песни); я второпях прочитал «как прекрасен этот мир, несмотря».
МИРОВАЯ ЛИТЕРАТУРА. А. В. Михайлов говорил: изобретение этого понятия ввело филологию в соблазн судить о книгах, которых она не читала, и тогда-то филология перестала быть собой.
МИСТИКА. «Что значит мистик? Немножко мистики, и человеку уже полегче жить на свете!» – отвечает Сема-переплетчик Янкелю-музыканту в пародии на пьесы О. Дымова.
МНЕНИЕ. «Многие признаны злонамеренными единственно потому, что им не было известно: какое мнение угодно высшему начальству?» (К. Прутков).
МНЕНИЕ. Гримм говорил о Франкфуртском парламенте: когда сойдутся три профессора, то неминуемо явятся четыре мнения.
МНИМЫЕ ОБРАЗЫ. Словарь Морье: «метонимия
МОЛОДОЙ ЧЕЛОВЕК был похож на штопор концом вверх.
МОЛОДЫЕ переводчицы строем сидели вдоль стен с напряженной собранностью недокормленных хищниц.
МОЩИ. Были две династии сахарозаводчиков, Харитоненко и Терещенко. Харитоненко благодетельствовал городу Сумы, за это его там похоронили на главной площади, как греческого героя-хранителя, и поставили памятник работы Матвеева. После революции памятник убрали, а вместо него поставили Ленина.
МЫ. «Ну, вот уж мы, поляки, начинаем немножечко бить нас, евреев», – писал Ходасевич Садовскому в 1914 г. Будто бы В. Стенич на гражданской войне тоже говорил: «Вот как мы на нас ударим…» А великий князь Константин Павлович в 1831 г.: «Как мои поляки бьют наших русских!»
«МЫ», – пишет в воспоминаниях Ахматова, имея в виду то пространство, в середине которого – Я. «Мы и весь свет», – говорили крот и мышь в сказке Андерсена.
МЫСЛЬ. «Люди думают, как отцы их думали, а отцы – как деды, а деды – как прадеды, а прадеды, они совсем не думали» (Л. Толстой, по Н. Гусеву).
МЫСЛЬ. «Недозволенной мысли он не скажет, но дозволенную скажет непременно соблазнительным образом» (Лесков).
МЫСЛЬ. «Последние две фразы дописаны при редактировании, чтобы ярче выразить мысль, которой у автора не было» (из редакторского заключения о рукописи).
«МЫСЛЮ – следовательно, сосуществую».
МЫШЬ родила гору, и гора чувствует себя мышью.
НАД. «Она всегда думает над чем-нибудь, а не о чем-нибудь» (Лесков).
НАЕДИНЕ. О. Седаковой духовник сказал о ее стихах: «Это не всегда можно понять, нужно остаться с собой далеко наедине». А я давно не могу так, получается только близко наедине, а это самое неприятное место – область угрызений совести и пр.
НАОБОРОТ. «В службе не рассуждают, а только исполняют, а вне ее – наоборот», – говорил генерал Плещеев в оправдание своих вольных речей на досуге.
НАПРЯЖЕН, как струя, переливаемая из пустого в порожнее.
НАСЛАЖДЕНИЕ. Риторика, упорядочив общее, позволила наслаждаться индивидуальным, все равно как культура в XVII в., победив природу, позволила наслаждаться горными и морскими пейзажами.
НАУКА. Естественные науки существуют, чтобы человечество не погибло от голода, гуманитарные – чтобы не погибло от самоистребления. «Об одном прошу: выбирай профессию в базисе, а не в надстройке», – сказал отец моему ровеснику-десятикласснику.
НАУКА (ее границы). Я представляю, что такое вещь в себе: меня что-то бьет, то под дых, то по затылку, а я могу только отмечать и рассчитывать ожидание ударов, чтобы съежиться или уклониться. Я умная марионетка, я стараюсь, чтобы дерганья моих нитей не были неожиданны, и неважно, какой мировой порядок ими кукловодит. Но очень уж много нитей, и все тянут в разные стороны. Впрочем, быть марионеткой и думать, откуда твои нити, внутренние и внешние, – лучше, чем делать вид, что их нет.
НАЦИОНАЛЬНОСТЬ. Немцам у А. Дурова особенно нравились свиньи, французам козел и собаки, испанцам кошки и крысы, итальянцам петухи («Ист. вестник», 1893).
НАЧАЛЬСТВО. «Воздухом дышали потому, что начальство, снисходя к слабости нашей, отпускало в атмосферу достаточное количество кислорода» (Н. Любимов о Каткове).
НАШ. «Нет у нас ни либералов, ни консерваторов, а есть одна деревенская попадья, которая на вопрос, чего ты егозишь в Божьем доме, отвечает: это не Божий дом, а наша с батюшкой церковь».
НЕ. «Если бы вы знали, как трудно написать хорошую трагедию», – говорил трагик. «Зато знаю, как легко совсем не писать трагедий», – говорил критик.
НЕ. За разделом стихов неопубликованных должен следовать раздел стихов ненаписанных. Кажется, осуществил это только А. Кондратов (ср. ненаписанный рассказ Дельвига). Я сказал С. Ав. «Мое лучшее сочинение – это ненаписанная рецензия на мой ненаписанный сборник стихов, продуманная, с цитатами и всем что положено». Он заволновался: «Миша, ее непременно нужно написать!» – но я решил, что это ее только испортит: нарушит чистоту жанра.
НЕ С КЕМ. О малом говорить незачем, а о большом не с кем.
«Спать есть с кем, просыпаться не с кем».
НЕТ. Личность определяется не тем, что в тебе есть, а тем, чего в тебе нет: ты ее проявляешь, не делая того-то и того-то. Этому и учил Сократа демоний.
НЕ СОВСЕМ. Ренан говорил: люди идут на муку только за то, в чем не совсем уверены.
НЕСОМНЕННО. «Это несомненно, потому что недоказуемо», – было сказано на Цветаевских чтениях в докладе «Цветаева и Достоевский» – в том, где говорилось: «внутренний свет М. Ц. можно увидеть через сезамы»; «звено между ними Блок, но на этом не останавливаюсь, ибо это уведет за пределы не только темы» и «между ними есть и словесные совпадения, например: “мне совершенно все равно”».
НЕСОМНЕННО. Ходасевич жаловался Гершензону на научное одиночество: «Гофман – очень уж пушкинист-налетчик; а Котляревский – ужасно видный мужчина, и все для него несомненно» (И. Сурат).
НРАВСТВЕННОСТЬ – это чтобы знать, что такое хорошо и что такое плохо, и не задумываться, для кого хорошо и для кого плохо.
НРАВСТВЕННОСТЬ. По черновикам видно: Пастернак ведет слово – Мандельштама ведет слово – Цветаева сочетает то и другое: прозаическими наметками указывает направление, но идет в этом направлении по-мандельштамовски, слушаясь слова. Черновики Б. П. нравственней, чем черновики О. М., потому что временного себя он правит с точки зрения постоянного себя: много раз у него пробивается тема «больной весны», но он всегда ее вычеркивал (И. Ю. Подгаецкая).
NEVERMORE. На дверях у Сергеева-Ценского было написано: «Писатель Сергеев-Ценский не бывает дома никогда» (восп. В. Смиренского, РГАЛИ).
NEVERMORE. Стихотворение Мореаса под таким заглавием начиналось:
а по-русски:
По всему опыту теории и практики перевода должно казаться, что русский текст – оригинальный, а французский – переводной.
О. Когда в 1952 г. появилась статья «О романе В. Гроссмана…», Твардовский сказал: «Если “о”, то добра не жди».
ОБОНЯНИЕ. Охота Ротшильда: с утра таскают по лесу оленью шкуру, а днем с собаками охотятся на запах без зверя (Гонкуры, 24 дек. 1884 г.). Вспомнил бы это Розанов!
ОСЯЗАНИЕ. Восп. Н. Петрова: в октябре 1917 г. в Смольном первое ощущение – идешь не по плитам, а, как по листьям, по мягкому слою окурков и обрывков; второе – не найти комнату, потому что ни одного номера на дверях не видать вплотную за махорочным дымом.
ОБОРОНА НЕОБХОДИМАЯ. Первая русская книга о ней называлась «Незаменимая саморасправа» (Кони).
ОБРАЗ АВТОРА. Лукреций написал страстную поэму во славу Эпикура и эпикурейства. Эпикур и эпикурейство считали идеалом тихую неприметность и душевный покой. Видимо, Лукреция следует представлять себе скромным и добропорядочным человеком, в уютном садике на мягком ложе неспешным пером набрасывающим пламенные строки. Но почему-то никто этого не хочет. А НН отказывается верить в единственный достоверный портрет Петрарки – кругленького, мешковатого и похожего на пингвина.
ОБРАЩЕНИЕ «мужчина!», «женщина!» почему-то слышится на улицах только в устах женщин: мужчины обходятся без них. Что если ответить: «Женщина …» – звучало бы это бранью?
ОБУСТРОИТЬ. «Любезный почитатель!.. Пишите, я оботвечу все вопросы», – писал Северянин Шершеневичу.
ОБЩЕЕ. Утверждая лишь общеизвестное и пересказывая лишь общедоступное.
ОБЩЕЕ. А с С. Ав. при всех несходствах («теплой компании не составишь») объединяет то, что одинаково слышали стихи: мне не претило его чтение Мандельштама, ему – мое из Кузмина и Окуджавы.
ОДИНОЧЕСТВО. «Позиция Цветаевой – публичное одиночество: оставшись без публики, она не могла жить» (Саакянц, 489). «Воинствующее одиночество» Маяковского, читающего «Облако» в Куоккале, вспоминала Л. Чуковская.
ОДИНОЧЕСТВО. «Самомнение – спутник одиночества» (Платон, письмо 4) – любимая сентенция Плутарха.
«ОДНОБОЙ бывает хуже разнобоя» (Д. С. Лихачев).
ОДНОФАМИЛЬЦЫ. Музыку на стихи Маяковского писали композиторы В. Белый и В. Блок.
ОЛИГАРХИ в наших газетах – это совсем не то, что «олигархи» в греческой древности. Там это были хозяева политической жизни, а у нас – хозяева экономической жизни, просто капиталисты. От экономической власти до политической им бывает очень далеко. Так что ни Платон, ни Аристотель за наших олигархов не в ответе.
ОНОМАСТИКА. В Ленинграде была улица А. Прокофьева, к юбилею ее переименовали в улицу С. Есенина. (Так Хармс каждый день давал новое имя знакомой собаке, и гулявшая с нею домработница важно говорила знакомым: «Сегодня нас зовут Бранденбургский концерт!»). А в Калинине есть улица Набережная Иртыша – узкая, кривая и сухая.
ОНОМАСТИКА. Город Мышкин близ Углича выродился в населенный пункт Мышкино; группа энтузиастов устроила в городе мышиный музей – куклы и «все о мышах» – и спасла город (слышано в «Мире культуры»).
ОПЕЧАТКА. Машинистки в «Диогене Лаэртском» вместо «стихи Гесиода» упорно печатали «стихи Господа».
ОПРЕДЕЛЕНЫШ. «Не думайте, что я какой-то определеныш, что я знаю больше, чем вы» (С. Дурылин; кажется, в письмах к В. Звягинцевой).
ОРФОГРАФИЯ старая: в переводе Мея из Гюго: «Спросили
ОРФОГРАФИЯ. Святополк-Мирский в «Русской лирике» 1923 г. печатал петербургских поэтов по старой орфографии, а московских по новой.
ОТНОСИТЕЛЬНОСТЬ. Если бы у нас не было Лермонтова, мы восхищались бы Бенедиктовым; и мы гнушались бы Лермонтовым, если бы у нас был НН, которого у нас не случилось. (Ср. БЫ). «Конечно, по сравнению с Гадячем или Конотопом Миргород может почесться столицею; однако ежели кто видел Пирятин!..»
ОТНОШЕНИЕ. Брюсов мотивировал изобретение одностишия: во многих больших стихотворениях хорош только один стих на фоне слабых – будем же записывать только эти строки, а фон уберем. Не получилось: на странице одностиший ощущаются хорошими только одно-два, а остальные уходят в фон. Важным оказывается не стих, а соотношение между стихами: Gestalt, как когда курочек кормили на черно-серых и серо-белых подстилочках.
ОХРАНА. Общество охранки памятников старины.
ОЦЕНОЧНОСТЬ в филологии – лишь следствие ограниченности нашего сознания, которое неспособно вместить все и поэтому выделяет самое себе близкое. Не надо возводить нашу слабость в добродетель.
ОЧЕНЬ. Ф. А. Петровский любил пример на избыточность гиперболы: «Я вас люблю» и «Я вас очень люблю» – что сильнее? – У кого был хлестаковский стиль, так это у Цветаевой: 40 000 курьеров на каждой странице, особенно заметны в прозе («Русские песни – все! – поют о винограде…»). Хорошо, что мне это пришло в голову после цветаевской конференции, а не до: разорвали бы. (Так и Ахматова говорила Л. Чуковской: «Мы, пушкинисты, знаем, что “облаков гряда” встречается у Пушкина десятки раз», – это неверно, см. Пушкинский словарь.)
ПАРНАС. Майков, потомственно беломраморный и возвышенно уютный. «А у Майкова Муза – высокопревосходительная», говорил Фет, написавший «Пятьдесят лебедей…»
ПАСКАЛЬ. У С. Кржижановского: «Учитель, проповедовать ли мне смертность души или бессмертие?» – «А вы тщеславны?» – «Да». – «Проповедуйте бессмертие». – ? – «Если ошибетесь – не узнаете; а если станете проповедовать смертность и, не дай Бог, ошибетесь, – ведь это сознание вам всю вечность отравит».
ПАСТИШ. Я предложил студентам задать мне стихотворение для импровизированного анализа, предложили «В горнице моей светло…» Рубцова. Пришлось отказаться: такие простые стихи были труднее для разбора, чем даже фетовская «Хандра». Рубцов копировал стиль стихов «Родника» и «Нивы» за 1900 г., и копировал так безукоризненно, что это придавало им идеальную законченность: перенеси на страницу старой «России» – не выделится ни знаком. Собрание сочинений Жуковского состоит из переводов из европейских поэтов, собрание Рубцова – из переводов из русских поэтов.
ПЕРВОЧТЕНИЕ – тренировка на забывание ненужного, перечтение – на вспоминание нужного. Самед Вургун говорил: предпочитаю вольные переводы точным, потому что точные нравятся, когда я читаю их в первый раз, и противны уже со второго». «Joyce cannot be read – he can only be reread» (J. Frank).
ПЕРЕВОД. «Я попробовал заставить Шекспира работать на меня, но не вышло», – сказал Пастернак И. Берлину. Пастернак в стихах этих лет искал неслыханной простоты, а привычную потребность в шероховатом стиле удовлетворял переводами, где на фоне обычной переводческой гладкости это было особенно ощутимо. Так и Ф. Сологуб в 1910-е годы раздваивался на инертные стихи-спустя-рукава и на футуристические переводы Рембо.
ПЕРЕВОД. А. Г. на кандидатской защите сказала: я полагала, что диссертацию о Хармсе можно писать немного по-хармсовски. (Статей о Деррида, написанных по-дерридиански, мы видели уже очень много.) Это все равно, что – по доктору Кульбину – не переводить стихи с языка на язык (в данном случае научный), а переписывать русскими буквами.
ПЕРЕВОД – «это не фотография, а портрет оригинала». Это напоминает, как Хлебников говорил И. Е. Репину: «Меня уже писал Давид Бурлюк. В виде треугольника. Но получилось, кажется, не очень похоже». Я сделал экспериментальную серию сокращенных переводов лирики верлибрами. Теперь я знаю, на что они похожи: вот на такие треугольники.
ПЕРЕВОД. Переводчики, скоросшиватели времени. Был международный круглый стол переводчиков: все жаловались на авторов, знающих язык переводчика и тем сковывающих его свободу. Как будто заговор авторов против мировой культуры.
ПЕРЕВОД. «Переводить так, как писал бы автор, если бы писал по-русски». Когда писал? при Карамзине? при Решетникове? при нас? Да он вовсе бы не писал этого, если бы писал при нас! Задача перевода не в том, чтобы дать по-русски то, чего не было по-русски, а в том, чтобы показать, почему этого и не могло быть по-русски.
У. Оден
Вольтер в фернее
ПЕРПЕТУУМ – МОБИЛЕ. Работа головы не останавливается даже в нерабочие паузы: засыпая, я слышу свои мысли от слова до слова и при всей их быстроте успеваю быть ими крайне недоволен.
ПЕТЛЯ. Кончил заказанную статью – будто в петле повисел.
ПИРОГ. Все мои душевные проблемы в конечном счете сводятся к желанию и съесть пирог, и в руках его иметь («вот он съеден, и что теперь?»). Но, кажется, к этому сводятся и все проблемы всех проблемствующих?
«ПЛАКАТЬСЯ в бронежилетку», – сказала Н.
ПЛАМЕНЬ. «Жители юга, избалованные расточительною природою, более ленивы, но пламенны». «Немки кофею пьют мало и не крепкий, по причине пламенных воодушевлений к нежностям» (Терещенко. Быт рус. народа).
ПЛАТОН. Продавали первый том Монтеня отдельно от второго, в котором был общий комментарий к обоим. «Вот платоновский человек, расколотый на половинки, – сказала Н., – теперь будут браки по объявлению между владельцами томов».
ПОДГОНКА ПОД ОТВЕТ – таков механизм функционирования культуры. Нам задано: Шекспир, Рембрандт, Бах – великие художники; и нам предложено: извольте каждый обосновать почему. Кто выполнит это подробнее и оригинальнее, тот и культурнее. Нужно быть Львом Толстым, чтобы сказать: «Да может быть, ваш Шекспир – плохой писатель!» (собственно, очень многие думают, что Шекспир – порядочная скука, но стесняются об этом говорить). И нужно быть полу-Толстым, чтобы внушить: «А ведь Вермеер – художник не хуже Рембрандта!» Почему
ПОДЛЕЖАЩЕЕ. В газете, к 10-летию Чернобыля: «К нам ко всем отношение – как к радиоактивной пыли: не замечают, не замечают, а потом оказывается, что ты подлежишь захоронению».
ПОДЛИННОСТЬ. Речь в защиту ее произнес С. Аверинцев, а я, будучи, как и он, переводчиком и античником (античную архитектуру мы знаем по развалинам, скульптуру по копиям, а живопись по описаниям), долго этому удивлялся. Радиозаписи чтений Качалова случайно стерлись, но их сымитировал К. В. Вахтеров, актер, брат Марии Васильевны, жены моего шефа Ф. А. Петровского, переводчицы; их-то мы и слышим.
ПОДРАЗДЕЛЕНИЕ. Хочется сказать «по поколениям не подразделяюсь», как Гиппиус говорила: «по половому признаку не подразделяюсь».
ПОДТЕКСТ. «При Низами, чтобы стать поэтом, нужно было знать на память 40 000 строк классиков и 20 000 строк современников». И еще, оказывается, знать наизусть 10 000 строк и забыть их. Чтобы они порождали подтекст.
ПОДТЕКСТ. 5-стопный анапест «905 года» Пастернака – не от застывшего стиха «Разрыва», как я думал раньше, а от романса С. Сафонова: «Это было давно… я не помню, когда это было…/ Пронеслись, как виденья, и канули в вечность года. / Утомленное сердце о прошлом теперь позабыло» и т. д.
ПОДТЕКСТ. Вот и достигнут логический предел: Л. Ф. Кацис объявляет подтекстом «Неизвестного солдата» словарь Даля («De visu», 1994, № 5).
ПОДТЕКСТ. Самый совершенный образец использования подтекста – анекдот о еврее, который сокращал текст телеграммы (или вывески) до нуля.
ПОЗДРАВЛЕНИЕ А. И. Доватуру: «Вам 80 лет, но мы знаем, что Вам больше, потому что наука наша долго жила на таком положении, в каком и ныне солдатам засчитывается месяц за год. А мы, знающие мифографов с их генеалогиями и хронологиями, где иное десятилетие идет за год, а иной год за десятилетие…» и т. д. Телеграмма: «В Ваши Платоновы годы желаем Вам Аргантониевых лет».
ПОЛ. «Ахматова успела из дамы стать женщиной, а из женщины человеком», а Г. Иванов, этот манекенщик русской поэзии, все еще … (С. Парнок, 1922 г.).
ПОЛИКРАТОВО счастье, или «Какая с этого хлеба лебеда будет».
ПОЛЬЗА. Бог послал бы нам второй потоп, когда бы увидел пользу от первого (Шамфор).
«ПОНАСЛУШАЛИСЬ», – объяснил ямщик, погонявший лошадей: «Ой вы, Вольтеры мои!» (Вяземский).
ПОНИМАНИЕ. Белинский через сто лет не понимал Ломоносова и говорил, что у нас нет литературы; мы через сто лет не понимаем Толстого, но уверяем, что у нас есть литература, да еще какая!
ПОНИМАНИЕ. Психиатр по подростковым самоубийствам говорила: труднее всего ей найти взаимопонимание с учителями, с милиционерами – легче.
«ПОНЯТНОЕ – это не только то, что уже понято» (Брехт). «Раньше писатели старались быть понятными, теперь – быть понятыми».
ПОПЕРЕК. Фет в Италии завешивал окна кареты, чтобы не смотреть на всем нравящиеся виды.
«ПОРАЖЕНЕЦ рода человеческого» называл Шпенглера Т. Манн.
ПОРЯДОК. Николай I посетил Оуэна в Нью-Ленарке и выразил удовлетворение порядком; а вот лондонский парламент ему совсем не понравился.
ПОСТ. Цзи Юнь говорил: поститься – это все равно что не брать взяток по вторникам и четвергам.
ПОСТМОДЕРНИЗМ. «Что такое постмодернизм?» – «Продукция последних лет, в которой еще не успели разобраться». – «А постмодернисты говорят, что они – новая культура, потому что раньше старое и новое противопоставлялось, а теперь они сосуществуют». – «Это они выдают ущербность за достоинство: когда название начинается с «пост», это уже противопоставление». – «И что у них нет больше риторики». – «Мысли без риторики так же неизложимы, как слова без грамматики: самая яркая индивидуальность не станет сочинять себе язык из небывалых слов».
ПОСТМОДЕРНИЗМ. Фомичев говорит, что в новом академическом Пушкине непристойности все равно будут заменяться черточками – почему? – потому что очень уж много их наплыло в современную литературу. Вот постмодернизм – другое дело: он воспринимает Пушкина на фоне Юза Алешковского.
ПОСТМОДЕРНИСТАМ Конфуций бы сказал: вы ищете что-то за текстом («то, что сделало возможным текст»), – а то, что в тексте, вы уже поняли?
ПОТРЕБИТЕЛЬСКОЕ ОТНОШЕНИЕ к человеку у М. Цветаевой: зажечь им себя и выбросить спичку.
ПОТРЕБНОСТИ. От каждого по способностям, каждому по потребностям. А если моя потребность – в том, чтобы мною восхищались за то, к чему я не имею способностей? Ср. профессию «читатель амфибрахиев» в «Сказке о тройке» Стругацких.
ПОЧТИ. «Почти гений» стало почти термином применительно к Андрею Белому.
ПОЭЗИЯ, по Салтыкову-Щедрину: «Вольным пенкоснимателем может быть всякий, кто способен непредосудительным образом излагать смутность наполняющих его чувств».
ПОЭЗИЯ. Есенин с извозчиком: «А кого из поэтов знаешь?» – «Пушкина». – «А из живых?» – «Мы только чугунных» (Мариенгоф).
ПОЭЗИЯ. Александр Вознесенский (наст. фамилия Бродский), автор «Черного солнца», после революции работал в кино. Случайно встретив, его подозвал Маяковский: «Ну, Вознесенский, почитайте ваши стихи!» – «Зачем, Вл. Вл., вы ведь поэзию не любите?» – «Поэзию не люблю, а стихи люблю» (РГАЛИ).
ПОЭТ. «М. Шелер был на диете, но забыл роль философа и на банкете ел, как поэт; через два месяца он умер» (Л. Шестов).
ПРАВДА. Когда не знаешь, что сказать, – говори правду. Я очень часто не знаю, что сказать.
ПРАВДА. «Я боюсь Бога, когда лгу, и вас, когда говорю правду», – сказал Ахнаф халифу Муавие.
ПРАВДА. У Станиславского и Немировича «одно было общее – обоим никогда нельзя было до конца сказать правду» (Виленкин). Знаменитый разговор между ними в Славянском базаре кончился репликами: «… нужно будет говорить правду в глаза». – «Нет!» —? – «Я не могу, когда мне говорят правду в глаза». В своих воспоминаниях Немирович замечает: «Никто другой не сказал бы этого вслух».
ПРИМЕЧАНИЯ. Мне позвонил Витковский (дело очень редкое). Саркастически: «“Литературку” читали?» – «Нет». – «Ну, почитайте, там Кружков хвалит Катулла в переводе Гаспарова». Через час звонит Кружков, растерянным голосом извиняется; я говорю: «Мне-то что, а вот что вы скажете Шервинскому?» О. Б. Кушлина ничуть не удивилась: «Люди теперь читают не стихи, а примечания». Мне стало обидно за стихи.
ПРЯМОТА. И. П. Архаров, встретя в старости друга юности: «Скажи мне, друг любезный, так ли я тебе гадок, как ты мне?» (Вяземский). Подтекст горюхинского «да и вы, батюшка, как подурнели».
ПРАВО НА СУЩЕСТВОВАНИЕ – а то еще бывает обязанность существования, с отношением к этому как к обязанности – с отвращением.
ПРАВОСЛАВИЕ современное. «Атеисты всемилостивейше пожалованы в действительные статские христиане» (Ключевский. Письма).
ПРАВОСЛАВИЕ. «Я неверующий», – сказал я. «Но православный неверующий?» – забеспокоился старый Ш. И услышав «да», успокоился.
ПРАВОСЛАВИЕ. «Я прочитал Катехизис», – с гордостью сказал знакомый моего сына. «Это что, Евангелие?» – спросил товарищ. «Нет, это вроде методического пособия», – ответил тот. У Лескова персонаж говорит: «Так как катехизис Филарета я уже читал и, следственно, в Бога не верил…»
ПРЕДЛОГИ. По аналогии с
ПРЕПИНАНИЕ. Кокошкин, переводчик «Мизантропа», служит при Мерзлякове восклицательным знаком, говорил Воейков.
ПРЕПОДАВАНИЕ – это сочетание неприятного с бесполезным, говорила Л. Я. Гинзбург.
ПРЕПОДАВАНИЕ. Отношение к нему погубило Галилея. В Падуе его охранила бы Венеция; но он так тяготился университетским преподаванием, что принял приглашение в придворные ученые к тосканскому герцогу и там попался.
ПРИТЧА. Был рыцарь с пружиною вместо сердца, совершал подвиги, спас короля, убил дракона, освободил красавицу, обвенчался, прекрасная была пружина, а потом, в ранах и лаврах, приходит к тому часовщику: «Да не люблю я ни вдов, ни сирот, ни гроба Господня, ни прекрасной Вероники, это все твоя пружина, осточертело: вынь!» (В. Жаботинский. Пятеро).
«Это он о самом себе, – сказал Омри Ронен, – писатель по призванию, а заставил себя всю жизнь заниматься политикой!»
ПРОПАГАНДА. Были в войске два товарища, язычник и христианин, второй все старался об обращении первого, довел его до богохульств, тут конь понес его и убил, и друг горько плакал о его погибшей душе. Но Христос явился ему и сказал: не плачь, он в раю, он стремился ко мне вседневно и всечасно, и ты ему только мешал своими уговорами (источника не помню).
ПРОПАГАНДА. Сталинградский приказ Сталина немцы разбрасывали с самолетов как листовки, чтобы вызвать в нашей армии панику («Лит. газета», сент. 1987). А японские пропагандистские фильмы показывали такие ужасы войны, что казались американцам антивоенными.
ПРОПАГАНДА. Книга А. Камерона о Клавдиане начиналась приблизительно так: «Опыт нашего века заставляет нас пересмотреть наше отношение к историческим источникам: сто лет назад мы считали, что никакая пропаганда не могла выдать поражение за победу, теперь же…»
ПРОСВЕЩЕНИЕ. В XVII в. в Готе, самой просвещенной в Германии, принцессам мыли головы через субботу в 4 часа, а раз в месяц принималась ванна. У Кампанеллы в Городе солнца будут менять белье не реже раза в месяц.
ПРОСТИТУЦИЯ процвела в Петербурге после освобождения крестьян, с закрытием помещичьих гаремов (Скабичевский).
ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ РАСЧЕТ. Психолог Бромфенбреннер два года был в СССР, написал книгу «Два мира – два детства» и, чтобы ее перевели, слова написал хорошие, а в таблицах дал данные настоящие. Оправдалось: таблиц никто не читал.
ПСИХОЛОГИЯ. В. Сапогов разослал всем письма: «будет конференция по Северянину, шлите тезисы» – все отказались: «никогда не занимались»; разослал вторично: «будет конференция, ваша тема такая-то, шлите тезисы» – все прислали. Легче признаться, что ничего не знаешь о Северянине, чем усомниться, что лучше всех знаешь тему «Северянин и (скажем) Пастернак».
ПСОГЛАВЦЫ. «Монголы посылали разведчиков на север, безбородых чукчей приняли за сплошных женщин, а чтобы объяснить детей, предположили, что они от ездовых собак: сильный половой диморфизм, только и всего», – предположила Е. Р.
ПУШКИН. Ахматова стилизовала Пушкина под свою жизнь, Цветаева – под свое творчество.
ПУШКИН. Л. Толстой о памятнике Пушкину: стоит на площади, как дворецкий с докладом «кушать подано» (восп. И. Поливанова).
ПУШКИН. Ф. Сологуб говорил в ленинградском Союзе поэтов: «Будет время, когда придет настоящий разбойник в литературу. Он смело и открыто ограбит всех, и это будет великий русский поэт». А неоклассики грабят не всех, а выборочно, и каждый одного, поэтому мало надежды, что из них явится Пушкин («Ленинград», 1925, № 27)
РАЗБОР. Если я разбираю на составляющие древних поэтов, то не обязан ли я прежде всего разобрать самого себя?
РАЗУМ. «Это когда мне жарко, а я не пью воды», – сказала девочка (К. Гросс. Душевная жизнь ребенка).
РАНЬШЕ. Греки считали часы от рассвета, евреи от заката, отсюда вполне осмысленный вопрос Александра Македонского голым мудрецам: что было раньше, день или ночь?
РЕВОЛЮЦИЯ. Мясник сказал Щепкину в 1848 г.: «Что это, батюшка Михаил Семеныч, какие беспорядки везде? то ли дело у нас! мирно, смирно, а прикажи только нам государь Николай Павлович, так мы такую революцию устроим, что чудо!»
РЕДАКЦИЯ. Султан был недоволен, когда ему сказали: «Ты увидишь смерть всех близких»; но был доволен, когда сказали: «Ты их всех переживешь».
РЕЖИМ. А выбирать мы будем между одним хреном и несколькими редьками.
РЕЗОЛЮЦИЯ. Ковалевский, из попечителей став министром народного просвещения, на трех своих же ходатайствах написал:
РЕКЛАМА. «Осторожно, окрашено краской фирмы West».
RESERVATIO MENTALIS. «Ан. Франс в “Маленьком Пьере” пишет, как в детстве не умел ставить вопросительные знаки; поэтому теперь он ставит их в уме после каждого предложения. Просоветские его выступления трудно понять, если не иметь в виду эти знаки» (Алданов).
РЕШИМОСТЬ. В книге оказались мысли, о которых я не решился не доложить (И.Ф. Горбунов).
РИМ.
РИТОРИКА. Нас в школе учили в конце разбора каждого произведения перечислять три его значения: познавательное, идейно-воспитательное и литературно-художественное. Собственно, это точно соответствует трем задачам риторики: docere, movere, delectare (ум, воля, чувство).
РИФМА. «Тезоименита лопата Ипату, а Вавиле могила».
РИФМА. Пий Сервьен говорил: Буало писал белые стихи с рифмами, а Банвиль – рифмы, дополненные до строк.
РОДИТЕЛЬНОГО ПАДЕЖА. «Звучит колыбельная ночи, / и где-то парит Азраил. У ангела смерти нет мочи / сложить своих аспидных крыл» (Р. Гамзатов. Книга любви, 1987, пер. Я. Козловского).
РОДИТЕЛЬНОГО ПАДЕЖА. «Почтеннейший Иван Иваныч! / Великодушный доктор наш! / Всегда зачитываюсь за ночь / Статеек ваших. Гений ваш – / Благотворитель всей России! / Вы краше дня, вы ярче звезд, / И перед вами клонит выи / Весь Новоладожский уезд…» (Некрасов, в фельетоне 1845 г. «Письмо к доктору Пуфу»). Одесские обороты появились не в Одессе: калька с aussehen была уже у гр. В. Соллогуба: «Княгиня Кочубей действительно выглядывала настоящей барыней».
РОЛЬ писателя в своей и чужой литературе различна: для финской литературы учителем реализма был Булгарин.
РОМАНТИЗМ – апофеоз средних жанров, как революция – апофеоз среднего сословия. Средние жанры – те, в которых личность не дробится в низких мелочах на случай и не растворяется в высоких абстракциях: масштаб на уровне личности.
«РОМУЛ» Дюрренматта: «Когда государство начинает убивать, оно всегда зовет себя Отечеством».
РОСКОШЬ. Пуритане считали пуговицы роскошью и носили крючки. Многие умели читать (Библию), но не писать.
РОССИЯ гибнет не от злоупотребления, считал А. Жемчужников, а от исполнения каждым своей должности (потому что каждый сидит не на своем месте).
РОССИЯ. Французский посол при Николае I писал, что русская администрация напоминает театр, где идут одни генеральные репетиции.
РОТА В НОГУ. Чукотские олени – полудикие: если один отобьется, приходится подгонять к нему все стадо, потому что стадо послушнее, чем отдельная особь (Богораз).
РУССКИЙ ЯЗЫК. М. И. Каган, невельский друг Бахтина, родился в еврейской семье, и первыми русскими словами, которые он узнал, были: «я тебя убью!» и «дозволено цензурой».
РЮРИК. «Земля наша велика и обильна, а порядку у соседей нет!». См. I, НЕ У НАС.
РЮРИК. Еще один источник А. К. Толстого: когда вместо микешинского пупа земного в Новгороде хотели возвести лишь памятник Рюрику, то Стасюлевич писал Плетневу 2 июля 1857 г., что на подножии следовало бы написать: «Земля наша сделалась еще больше, а порядку в ней еще меньше».
«Сначала я сочинил балет под названием «Добродушный Гостомысл и варяги, или Всякое дело надо делать подумавши»…» (Салтыков– Щедрин. Признаки времени).
САМ. Издатель А. Ф. Маркс, не застав автора, оставлял записку: «Буль у вас. Сам Маркс» (Ясинский).
САМ. Сын Н. Брагинской спросил няниного отца, сторожа при стадионе: «Дедушка, а кем ты там служишь?» – «Как кем? самим собой». (А я-то думал, что самими собой мы служим только у Господа Бога.)
САМИЗДАТ. Александр II не читает печатного: книги и статьи по его интересу переписывают ему канцелярским рондо (Тургенев у Гонкуров, 21 нояб. 1875 г.).
SAMOVAR – в точном греческом переводе:
SAMOVAR, POGROM. В газете сказано, что из русского языка в европейские перешло еще одно слово:
САМОВЫРАЖЕНИЕ. «Нет, Платон точно так же хотел выражать не себя, как авторы Нового Завета. Но им это удалось, потому что они канонизировали четыре однородных текста сразу – сумели канонизировать мысль, не канонизировав слова. А Платон именно этого и не мог» (Т. М).
САМОВЫРАЖЕНИЕ. Гречанинов сказал: я недоволен этой литургией, мне не удалось вложить в нее всего себя. Владыка Антоний сказал: «Какой ужас была бы литургия, в которой весь Гречанинов!» С. Ав. о Вайнхебере: «Это австрийское сочетание таланта и китча: он хорош, когда безлик, и гибнет, когда в стихах просовывается его личность».
САМОЗВАНЕЦ. При самозванце уже пошел слух, что Борис Годунов не умер, а опоил и схоронил другого, сам же бежал в Англию (Карамзин). «И беседовал там с сочинителем Шекспиром», – добавил И. О.
«САМОУЧКА имеет самого скверного учителя» – наедине с собой имеешь самого скверного собеседника. Это диалог?
САМЫЙ. «Какой человек самый лучший?» – спросили Платона. Он ответил: «Тот, которого еще не испытали». Это от вопроса Александра Македонского голым мудрецам: какой зверь самый хитрый? – Тот, которого никто еще не видел. А какой писатель самый лучший?..
СВЕТ. Хасан из Басры: «Встретил я мальчика со свечой, спрашиваю: откуда свет? Он дунул и говорит: скажи, куда он исчез, тогда скажу, откуда он взялся» (Ремизов. Павлиньим пером).
СВОБОДА была благом, когда высвобождаемые силы личности обращались на природу, и стала злом, когда обратились на общество. Тоска о борьбе с природой (за полюс, за космос и т. д.) – от стремления снова почувствовать свободу сил как благо.
СВОБОДА. У сына в отрочестве был страх заниматься тем, что ему интересно: вдруг это обяжет и поработит? Я помню, как в ЦГАЛИ открыли архив Шенгели, и я подумал: какой интересный новый камень на шею.
СВОБОДА ВОЛИ. Бросить монетку и сделать наоборот.
СВОБОДА ВОЛИ. «Все мы – Боговы обручи, которые он бросает с пригорка, закружив так, чтобы они, коснувшись земли, катились обратно к нему». Важно, о какой пригорок споткнешься…
СВОБОДА ВОЛИ. В споре с Ресовским Лысенко был адвокатом ангела: чтобы переродиться, достаточно свободной воли. Его последняя идея: кукушки самозарождаются в чужих яйцах под воздействием лесного кукования. А Ресовский был генетик, детерминист, и потому работал на расизм, пока в 1943 г. не разочаровался (О. Ронен). А еще можно сказать, что для лысенковской свободы воли нужно было советское мышление: если очень долго бить и мучить растительный вид, то он предпочтет превратиться во что угодно.
СВОЛОЧЬ. Как Ященко мирил А. Толстого с Эренбургом, каждому говоря: «Тот о тебе сказал: сволочь, а здорово написал!» (Р. Гуль).
СИНТАКСИС поэтический. «Заря смотрела долгим взглядом, / ее кровавый луч не гас, / но Петербург стал Петроградом / в незабываемый тот час» – Маяковский издевался, предлагая подставить в эти стихи Городецкого вместо
«Поселились и
СЛОВО. «Большевикам помогли три удачных слова:
СЛУЖБА. «Я не служитель Муз, а служащий».
СЛУЧАЙ. «Художник платит случайной жизнью за неслучайный путь» (восп. Книпович о Блоке).
СМЕНА ФОРМ литературных, по Тынянову: «Новая труба гласно, а старая согласно» (Пословицы Симони). М. Дмитриев объяснял спор классиков с романтиками так: романтики говорят, «да первоет портной у кого учился?», классики отвечают: «а первоет портной, может, хуже моего шил». У Симони же об эпигонстве: «Не люби потаковщика, люби встрешника».
СМЫСЛ. Мандельштамом или Маяковским можно наслаждаться, не понимая, а Хлебников для наслаждения требует понимания (В. Марков).
СМЫСЛ. О. Деллавос об альтмановском портрете Ахматовой: «Похож ужасно, но в каком-то отрицательном смысле». Я вспомнил деда НН, который о тыняновских переводах из Гейне твердо говорил: «не так!», а потом, сверив с подлинниками: «так, а непохоже!»
СМЫСЛ. Экспериментальные науки ищут законов, интерпретативные – смыслов. Для кого? Определите сперва смысл звука
СО-. «Какая ему цена?» – «Две мнасы. Знает сослучайное и присослучайное» (Лукиянов торг жизней, «Трудолюбивая пчела», 1759).
СОБЕСЕДНИК. Статья Мандельштама «О собеседнике»: стихи старых поэтов у тебя в руках – это как письмо в бутылке, брошенное в море и предназначенное для нашедшего. Да, но в таком письме может быть написано только об одном – о чьей-то гибели.
СОВЕСТЬ – «душ великих сладострастье» (Батюшков).
«СОВЕСТЬ – внутренний голос, который предостерегает, что кто-то на тебя смотрит» (Г. Менкен).
СОВЕСТЬ (революционная?). «Судьи на уставы мало смотрят, а вершат по своей природной пыхе» (Посошков).
СТРАХ И СОВЕСТЬ. Оксман как-то сказал: «Я служил большевикам не за страх, а за совесть, но не доверял им ни минуты. А другие служили за страх, но верили. Поэтому я выжил, а они нет». И. И. Халтурин говорил: «Беда Зощенко в том, что он, хоть и дворянин, и штабс-капитан, был совершенно советский человек и верил в справедливость. А Ахматова твердо знала, что писателю ничего хорошего никогда не бывает. Она должна была бы благодарить за Октябрьскую революцию: к 1917 г. все поэтессы уже научились писать не хуже ее. А теперь посмотрите на нее – знаменосица!»
Страшный суд: страшнее всего посмотреть в глаза всем воскресшим.
СОВЕТСКИЙ режим обвиняют в двуличии. Он двуличен не более чем всякий другой, предписывающий разные мысли и поступки в разных обстоятельствах. Когда в самом христианском обществе на время войны отменяется заповедь «не убий», а на время мира «не лихоимствуй», это то же самое.
СОЛНЕЧНАЯ СИСТЕМА. Анненский был неверующий. А Вяч. Иванов на вопрос «веруете ли в Христа?» загадочно ответил: «только в пределах солнечной системы» (восп. С. Маковского).
СОСЛУЖИВЦЫ по семье.
СОТВОРЧЕСТВО читательское. Б. Покровский доказывает зрительское сотворчество примером: «Шепните соседу, что он должен написать о спектакле рецензию, и сотворчеству конец».
СОТВОРЧЕСТВО. Когда писатель говорит это о себе, это значит: «то, что я домысливаю от себя к предшественнику, – правда», а когда о читателе: «то, что ты домысливаешь от себя ко мне, – неправда, изволь угадать мое, и только мое».
«СОЦИАЛИЗМ – это общественная энтропия, приют для дефективных: лучше вымереть и начать сначала» (Г. Шенгели, кажется, в письмах к Шкапской).
СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ КЛАССИЦИЗМ тоже мог быть и придворным, и просветительским; просветительский он – у Брехта.
СПАТЬ. «Я всегда хочу спать, когда события», – сказал Блок Чуковскому в кронштадтские дни (20 янв.1921 г.).
СПОСОБНОСТИ. «Русские проявляют свои способности скорее в умении пользоваться плохими орудиями, нежели в улучшении их» (Кюстин).
СПРАВЕДЛИВОСТЬ. Ю. К. Щеглов об американском преподавании. Конечно, отвергается старое понятие классики, как авторитарное. Для изучения предлагаются не dead-white-men, а, наоборот, меньшинства. Но когда кто-то выделяется только за лесбийство и пр., это тоже несправедливо. Нужно выделять невыделяющихся, по возможности бездарных, как представителей большинства. Идеалом было бы изучать писателей не просто бездарных, а писателей неписавших. Но, конечно, это можно доверить только литературоведу непишущему. А главной кафедрой должна стать кафедра читательского сотворчества. См. НЕ.
СТАМБУЛ. Ободранные дома, залатанные рекламами. Бескрайний ночной рынок с курганами накрытых черной пленкой товаров и кострами караульщиков, как будто ты не в городе, а в дикой степи. Патриарх принимал, сидя за столиком рококо. На патриарших служащих погоны с крестами, а дворцовый караул в шлепанцах и национальных скуфьях.
СТАРОСТЬ. Из письма: «А счастливых старостей в ХХ веке не бывает: сверстники расходятся, потому что дорог стало больше, а дети отшатываются, потому что время стало меняться быстрее».
СТАРОСТЬ. Я сейчас на точке того профессора, который, неожиданно уходя на пенсию, сказал: «Я стал читать хуже: сейчас это замечаю я, а вы не замечаете, – хуже будет, когда станете замечать вы, а я не замечать» (о Крепелине).
СТАТИСТИК Молинари показывал, что ремесло убийцы безопаснее ремесла рудокопа (Алданов).
СТИЛЬ. «В ней улыбались воспоминания» – кто это написал? Гончаров в «Обрыве».
СТИЛЬ. «Ребята сделали себе веселье», – начинается в «Азбуке» Л. Толстого рассказик о водяной мельнице.
СТОЛОНАЧАЛЬНИКом придворной конторы был отец Мережковского – где-то в советское время это было переведено «сын придворного лакея».
СТЫД. «Жены стыдиться – детей не видать» (Даль).
«СТЫДНО хвалить то, чего не имеешь права ругать» (Ремизов. Мартын Задека).
СУДЬБОНОСНЫЙ, молодое слово: стали говорить, стесняясь говорить «роковой».
СУМАТОХА. О. Седакова о шестилетней племяннице, сделавшей явно дурной поступок. «Но ты же знаешь, я вообще-то так не делаю». – «А почему сейчас сделала?» – «От суматохи, знаешь, всегда такое делают от суматохи». Я для себя поняла, что многое сделала именно из-за этого.
СУММА. НН умен и энергичен, но эти два качества у него не помогают, а мешают друг другу. В Брюсове-пушкинисте поэт до какого-то момента помогал филологу, а с какого-то начинал мешать; определить эту точку – самое главное.
ТАЙНА. В 1570 г. папа Сикст отлучил от церкви Елизавету Английскую, но и Франция, и Испания искали с ней союза, буллу пришлось везти тайно и подбросить под дворцовую дверь, подбросившего нашли и казнили.
ТАЛАНТ возбуждать ненависть: Сухозанета даже солдаты ненавидели, «хотя от солдата до министра – как до Сатурна».
ТЕОРИЯ. «Что можно сделать по эксперименту? – отчет об эксперименте. А теорию можно сочинить просто из головы», – сказала Т. В. Я бы ответил: сочинять из головы на свободе ничем не ограниченной интуиции – неинтересно. Интересно сочинять теорию среди препятствий и запретов, как вырубать статую из кривого камня: как будто я втискиваю себя в спичечную коробку. Это и называется экспериментальной проверкой гипотез. Но всего этого я не сказал.
ТЕПЛО. А. И. Анненкова садилась в карету не иначе, чем за полчаса обогрев это место толстой немкою (зап. П. Гебль).
ТЕРПИМОСТЬ. «Агрессивная терпимость» – выражение Моруа о Шелли.
ТЛЕН. М. П. Штокмар в молодости терпеливо и трудолюбиво переписывал несобранные газетные заметки Лескова – «ведь газетная бумага скоро истлеет», – и не думал, что его тетрадная бумага 1930-х годов истлеет гораздо раньше.
ТОРОПИТЕЛИ – такая должность была на версальской кухне у Людовика XIV, штат из десяти человек.
ТОСТ. «Без женщин не было бы стихов, без стихов не было бы стиховедов, итак, выпьем же за женщин!» Нет, стиховедение уже выросло настолько, что может существовать и без стихов.
ТОСТ. «За сбычу мечт!» – произносил тост один шофер (рассказала дочь).
ТОЧКА ЗРЕНИЯ. Повторять один и тот же сюжет с разных точек зрения – это, собственно, начали не Фолкнер и не Браунинг, а четвероевангелисты, только тоньше.
ТОЧКА ПЕРЕСЕЧЕНИЯ. В. Иванов и В. Топоров написали: «Духи – это точки пересечения каналов связей»; «Мне стало до боли обидно за духов», – сказала Е. Новик.
ТОЧКА ПЕРЕСЕЧЕНИЯ. Текст ведь тоже точка пересечения социальных отношений, а мне хочется представлять его субстанцией и держаться за него как за соломинку. Может быть, это в надежде, что и я, когда кончусь, перестану быть точкой пересечения и начну наконец существовать – по крупинкам (крупинка стиховедческая, крупинка переводческая…), но существовать?
«ТРОФЕЙНЫМИ ИНОСТРАНЦАМИ» назывались в русской культуре прибалтийские немцы.
ТРОЯНСКАЯ ВОЙНА. Теория Л. Клейна: гиссарлыкское поселение – не Троя, потому что вокруг нет следов ахейского стана, а на холме остатков ахейских стрел. (Финли делал вывод, что Троя была, а войны не было.) Это все равно, что раскопать Москву и сказать, что это не Москва, потому что слишком мало найдено наполеоновских ядер.
ТРУП. После 1812 г. захоронено было 430 707 человеческих трупов и 230 677 скотских («Ист. вестник», 1912, № 4).
ТЫШЛЕР говорил: у него были четыре брата, первого повесил Слащев за большевистские листовки, второго махновцы (хотя при самом Махно состояли евреи), третьего расстрелял Сталин, четвертого сожгли немцы.
УГОЛ. По телевизору передача «Углы Достоевского»: почему он жил в углах и писал об углах, углы как место отрицательного биополя и пр. Статистика показала, что да, у Д. углы упоминаются чаще, чем у Тургенева или Толстого, но у Гончарова, например, еще чаще. А пра (?) внук Д. сказал, что просто писатель был небогат, а угловые квартиры были дешевле. И кто-то добавил: улицы были короче и угловые здания чаще.
УКАЗ («неискоренимая вера Петра I в творческую силу указа», – писал Ключевский). «Все кажущееся непоправимым у других, – говорит Кокорев, – легко исправляется у нас одним росчерком пера: стоит лишь издать указ сидеть всем дома пять лет и есть щи с кашей, запивая квасом, и тогда финансы правительства и наши придут в цветущее состояние». Эти слова К., как бы звучащие иронией, произнесены были с большим пафосом и полной серьезностью…» (П. Берлин). См. ДЕНЬГИ ДЕРЕВЯННЫЕ.
УЛЬТРАЦВЕТА, УЛЬТРАЗВУКИ. Давайте не забывать, что мы не чувствуем в мире того, что чувствует любой муравей.
УМ. «У кого много ума, надо столько же ума, чтобы пользоваться им», – Л. Толстой у Маковицкого. Вариант: «Ум-то ум, а дураку достался». Мой шеф Ф. А. Петровский говорил наоборот: «Умный-то он умный, да ум у него – дурак», – и настаивал, что в немецком языке вообще нет слова для понятия
УМНЫЙ. «Когда государь говорит с умным человеком, – сказал Тютчев, – у него вид, как у ревматика на сквозняке» (Феокт.).
УРА. «Иначе сказать: в Будущем объявлено благоденствие, а в Настоящем покуда: Ура-а-а!!!» (Сухово-Кобылин. Квартет).
УРА. А. Я. Сыркин, византинист, был единственным студентом, освобожденным от военного дела по особому распоряжению военной кафедры. Он сдавал зачет, ему сказали: вы командуете батальоном в окружении, спереди пехота, сзади танки, сбоку пушки, что вы будете делать? Он думает. «Пока вы думаете, треть вашего батальона погибла, налетают самолеты, что будете делать?» Он думает. Его трясут; он говорит: «Я думаю, надо кричать ура». Эта фраза стала на факультете поговоркой (В. Успенский).
УТОЧНИТЬ. «К нам в Пушкинский дом прислали запрос из архива МИДа: уточнить дату рождения Горчакова, в июне или июле юбилей? У них самих – надежнейшие документы, но своему привыкли не верить». Так у Феофраста дурак, сложив сумму, спрашивает соседа: сколько же это будет?
УЧЕНИЕ. «И медведь костоправ, да самоучка» (Даль).
УЧЕНИЕ. «Он учится на гениального самородка», – сказали о НН.
ФАКТ. «Подсудимый, признаёте ли вы себя виновным в том, что 30 февраля с. г. на Лиговке имели с обдуманным намерением и умыслом продолжительный разговор о предметах, суду неизвестных?» – «Нет, не признаю!» – мрачно отвечает тот. – «Подсудимая, признаёте ли вы… что в то самое время, когда Сидоров имел упомянутый разговор, вы, тоже с умыслом, находились на Галерной с целью покупки себе шерстяных чулок?» Та, срываясь с места, стремительно отвечает: «Да! признаю! но я была в состоянии аффекта, – и после размышления: – В факте – да!» (И. Ф. Горбунов).
ФАЛЛОС. Опрос студенток о браке и семье (к 8 марта): в муже ценят, во-первых, способность к заработку, во-вторых, взаимопонимание, в-третьих, сексуальную гармонию. Однако на вопрос, что такое фаллос, 57 % ответили – крымская резиденция Горбачева, 18 % – спутник Марса, 13 % – греческий народный танец, 9 % – бурые водоросли, из которых добывается иод, 3 % ответили правильно.
ФИЛОЛОГИЯ говорит, как вежливый француз: выберите любое непротиворечивое понимание текста, а если хотите выбрать правильное, то оно такое-то.
ФИЛОСОФИЯ И ФИЛОЛОГИЯ. «
ФИЛОСОФИЯ И ФИЛОЛОГИЯ. В античности соревновались философия и риторика за высшее образование, а грамматика, среднее образование, тихо сидела в стороне. Сейчас с нами, грамматиками, под именем философии спорит не кто иной, как риторика: деструктивистская софистика без метафизики. Из этого, видимо, следует, что философия уже умерла. Филология – то ли умерла, то ли нет, а философия – уже бесспорно.
ХВОСТ.
ХИТРОСТЬ. Суворов говорил: тот не хитёр, о ком все говорят: «хитёр». Подтекст – вопрос Александра Великого голым мудрецам.
ХРИСТИАНСТВО. Когда военнопоселенский архитектор попросил выплатить ему жалованье договорное, а не урезанное, Аракчеев сказал ему: брось ты эту вольтеровщину и будь истинным христианином (Кизеветтер).
ХРОНОТОП (доклад «О хронотипах и хронотопах» упоминался в журнале «Знамя»). Лимерик И. Оказова с правкой С. Аваринцева:
ХРОНОТОП – это пространственно-временной континуум по формуле: рыть канаву от забора до обеда.
ЦАРЬ спросил Шаляпина, почему басов любят меньше, чем теноров. «Поем либо монахов, либо дьяволов, либо царей – разве сравнишь?» Царь подергал бородку: «Да, какие-то роли неинтересные» (Седых).
ЦЕЛЬ. М. Кузмин, «Стружки» (1925 г.): на митинге солдат говорил: «Если с немцем не драться, то что же с ним делать?» – а зачем с немцем нужно что-нибудь делать, никому не известно. Многие заботы об искусстве, его природе и назначении напоминают этого солдата.
ЦЕННОСТЬ. Психолог сказал: «У Житкова в «Что я видел» самое замечательное и труднодостижимое для взрослого – безоценочность».
ЦЕННОСТЬ. Ахматова Блока ценила «за Тютчевым», а Гумилева «около Дельвига».
ЦЕННОСТЬ. Когда я говорю «это 4-стопный ямб», я – ученый, когда говорю «этот ямб хороший», я – изучаемый.
ЦЕННОСТЬ. Отзывы детей о политиках: «Ельцин – и плохой, и хороший: плохой, потому что Чечню разбомбил, хороший, потому что нас не разбомбил» («Арг. и факты», 1995, № 36).
ЦИТАТА. В анекдоте дама недовольна «Гамлетом»: «Общеизвестные цитаты, сшитые на живую нитку!» Собственно, каждый человек есть связка цитат, и у меня только перетерлась нитка, на которую они нанизаны.
«ЦНОТХИМ» была вывеска на доме в Старосадском переулке;
Кому роскошь дорога, а не мила цнота,
Перед тыми накажи зачинить ворота
«ЦЫНЦЫРНЫ – цынцырны – цынцырны – цыцы», – изображает Блок бредовую мазурку в проекте варшавской главы «Возмездия». Это звукоподражание от любимого им Полонского: «… и цынцырны стрекотанье…» («Ночь в Крыму», с прим. «татарское слово – то же, что и цикада»).
ЧЕЛОВЕК – это мыслящий тростник, а НН – это чувствующий гранит.
ЧЕТВЕРГ считался недобрым днем по созвучию с
ЧЕЧНЯ.
ЧИЧИКОВ И МАНИЛОВ. В Китае, когда двое пропускают друг друга в дверь, третьей репликой следует сказать: «Подчинение выше уважения», – и пройти (слышано от В. М. Солнцева, а Б. Рифтин сказал: «Может быть, так было в эпоху вежливости, но не сейчас).
ЧЛЕН-КОРРЕСПОНДЕНТСТВО – это как сановника, от которого больше нечего ждать, назначают членом государственного совета. «Как я буду теперь смотреть в глаза Мелетинскому?» (еще не членкору) – сказал С. Ав. после своего избрания. «А каково мне было два года смотреть в глаза вам?» – напомнил я.
ЧТЕНИЕ. «Ты хочешь читать в его душе слишком уж мелкий шрифт».
ЧТО и О ЧЕМ. По радио на Пасху читают стихи Набокова о Марии: «… что если этих слез / Не стоит это Воскресенье?» Стихотворение – антихристианское, но, видимо, опять важнее, о чем говорится, чем что говорится. Так когда-то прославлением революции считалось вступление Пастернака к «905-му году», кончавшееся: «Ты бежишь не одних толстосумов – все ничтожное мерзко тебе».
ЧУВСТВО. «Очень чувствительна и очень бесчувственна», – сказала дочь о НН.
ЧУВСТВО. Г. Уолпол говорил: мир – это комедия для тех, кто думает, и трагедия для тех, кто чувствует. «Думай за себя, чувствуй за других», – кажется, это Хаусмен?
ЧУВСТВО. Есенина водили в ночлежку (чтобы вправду было: «Я читаю стихи проституткам…»), он изо всех сил читал стихи, слушали его прохладно, только одна женщина плакала навзрыд. Когда уходили, он подошел, заговорил, она не ответила: оказалось – глухая (Эрлих).
ЧУЖОЕ СЛОВО. Если я в газетной заметке возьму каждое слово в кавычки – она обретет фантастическую глубину: почти Андрей Белый. Кавычки – знак безответственности (как и тире).
Что знает волна о море?
ШКУРА. Эйдельман сказал Городницкому: «Все, социализм уже не вернется, в худшем случае на несколько лет, не больше». – «Так за эти несколько и тебя, и меня убить успеют». – «Ну, не знал я, что ты такой шкурник!»
ЩЕЛЬ. «Не позавидовать ли человеку в футляре, который прячется в мир, где есть хотя бы слово
Э. Буква
ЭВОЛЮЦИЯ. О. Форш рассказывала о докторе Шапиро, который считал: Бога еще нет, есть дьявол, медленно эволюционирующий в Бога (А. Штейнберг).
ЭДИП. Одна из версии его смерти: он был сыном Гелиоса и погиб на поле брани. («А может быть, его убили разбойники? – спросил И. О. – Может быть, это у них наследственное?») С. Ав. говорил, что разноречия в Евангелиях лучше всего свидетельствуют об историчности Христа: если бы его выдумывали, то постарались бы свести концы с концами. Ср. I, ПРОГРЕСС.
«ЭКЗИГЗАГ», – предпочитал говорить в детстве художник И. С. Ефимов, оттого что трехсложное слово лучше передавало изломанность.
ЭКОЛОГИЯ: «Если хочешь, чтобы курица неслась, терпи ее кудахтанье» – англ. пословица.
ЭКОНОМИКА. На редсовете РГГУ было сказано: «Две самые высокооплачиваемые женские профессии – путана и печатница; первая дешевеет из-за избыточного предложения, вторая дорожает из-за недостаточного; а начальство этого не понимает и удивляется расходам».
ЭКОНОМИКА. Ремизов «народные говоры и допетровскую письменность превратил в колонию, в источник сырья для футуристической промышленности» (Н. Ульянов).
«ЭНТРОПИЧЕСКАЯ доброта В. Соловьева – как будто он обогревал собою очень большую комнату, в которую мог войти всякий, даже Величко» (Е. Р.).
ЭПИГРАФ. Композитор Гаджиев написал сочинение, взяв тему из Шостаковича и лишь орнаментировав на восточный лад. Это заметили, встало дело о плагиате, он поспешил к Ш. и принес записку: «Подтверждаю, что сочинение Г. не имеет с моим ничего общего» – Шостакович, чтобы отстали, подписывал всё. Эту записку надо бы печатать эпиграфом при сочинении Гаджиева, но где она сейчас – неизвестно (слышано от Д. Д.).
ЭТАЖЕРКА. Разговор, когда российскую делегацию везли – целым контейнером – на конференцию в Мэдисон: «А вы летали на этажерках? Я летала – из Горького в Болдино; перед глазами – ноги пилота, тряска вверх и вниз, сосед сказал: как в телеге по небу едешь».
ЮМОР – привлекательная странность ума или нрава (Академический словарь 1847 г.).
ЮМОР. В одном издательстве меня попросили написать, что я еще переводил: вдруг можно будет переиздать? Увидев в списке «Поэзию вагантов», удивились: «Так у вас есть и чувство юмора?» – «Нет», – сказал я (см. ГЛАВНЫЕ ВЕЩИ).
Б. Успенский говорил: есть языки комические и некомические: комичен английский и китайский, из-за обилия омонимов, и русский, из-за обилия синонимов, русских и церковнославянских; а французский не комичен, он афористичен.
Я. Илл. Вас. Васильчикова назначили председателем Государственного совета. «Всю ночь не мог заснуть: до чего мы дожили! на такую должность лучше меня никого не нашли» (В. Соллогуб).
Я. «Собака у реки боялась пить, пугаемая своим отражением; так между нами и нашими мыслями стоит препятствием наше мнение о самих себе» (суфийская притча).
ЯЗЫК. Когда Меццофанти сошел с ума, он из всех своих 32 языков сохранил в памяти только цыганский (В. Вейдле).
ЯЗЫК. «Я владею чужими языками, а мною владеет мой» (Карл Краус).
ЯЗЫК русский. И. Г. Покровский. «О неправильностях языка у русских писателей» («Москвитянин», 1853):
ЯЙЦА. «Требуют, чтобы мы несли золотые яйца только затем, чтобы нас тотчас резали».
Зачем блюду торопиться к ужину?
ЯСНОСТЬ. «Таким образом, этот вопрос совершенно ясен, что говорит о его недостаточной изученности».
ЯСНОСТЬ. Ясно будешь писать – стихи твои лучше не станут;
Будешь писать темно – тоже не станут, учти!
ЯТЬ. Говорят, что готовится конференция по восстановлению этой буквы: некоторые считают, что развал культуры пошел от облегченного образования. Может быть, нужна кампания по возрождению (скажем, 50-процентной) неграмотности? с восстановлением
VI
Врата учености
Первый шедевр в вашей жизни?
Что это было? Кто сказал, что это шедевр?
Вначале было имя. Взрослые разговаривали и упоминали Евгения Онегина, Пиковую Даму, Анну Каренину, Чарли Чаплина, причем ясно было, что это не их знакомые, а персонажи из другого, тайного их мира, для детей закрытого. От вопросов они отмахивались – некогда и слишком сложно. Чтобы проникнуть в их мир, нужно было запомнить и разгадать имена.
Имя Пушкина не произносилось – оно как бы самоподразумевалось. Когда я в пять лет спросил бабушку: «А кто такой Пушкин?», – она изумилась: «Как, ты не знаешь Пушкина?» Через месяц я твердил сказки Пушкина наизусть вслух с утра до вечера. А через год началась война. Случилось чудо: в эвакуационном поселке, где вовсе нечего было читать, оказался старый, растрепанный однотомник Пушкина. Стихи были непонятны, но завораживающи. Я ходил по бурьянным улицам и пел: «Скажите: кто меж вами купит ценою жизни ночь мою?» Что это значило, было неважно. Потом я много страдал от этой привычки: из-за звуков ускользал смысл. («И слово только шум, когда фонетика – служанка серафима».) Уже подростком, уже много лет зная наизусть тютчевское «как демоны глухонемые, ведут беседу меж собой», я вдруг понял зрительный смысл этой картины – ночные вспышки беззвучных красных зарниц. Это было почти потрясение.
Мне повезло: в том же дошкольном возрасте мне ненадолго попался в руки другой том Пушкина, из полного собрания, с недописанными набросками: «[Колокольчик небывалый / У меня звенит в ушах,] На заре – – алой / [Серебрится] снежный прах…» Я увидел, что стихи не рождаются такими законченно-мраморными, какими кажутся, что они сочиняются постепенно и с трудом. Наверное, поэтому, я стал филологом. Если бы мне случилось хоть раз увидеть, как художник работает над картиной или рисунком и в какой последовательности из ничего возникает что-то, – может быть, я лучше понимал бы искусство.
Я рос в доме, где не было даже «Анны Карениной». Тютчева, Фета, Блока я читал по книгам, взятым у знакомых, почти как урок: скажем, по полчаса утром перед школой. Они не давались, но я продолжал искать в них те тайные слова, которые делали их паролем взрослого мира. У других знакомых оказалась Большая советская энциклопедия, первое издание с красными корешками. Там были картинки-репродукции, но странные: угловатые, грязноватые, страшноватые, не похожие на картинки из детских книжек. Взрослые ничего сказать не могли: видно, это был пропуск в какой-то следующий, еще более узкий круг их мира. Статьи «Декадентство» и «Символизм» тоже были непонятны, хотя имен там было много. Некоторые удавалось выследить. Четыре потрясения я помню на этом пути, четыре ощущения «неужели это возможно?!» – Брюсов, Белый (книжечка 1940 г. с главой из «Первого свидания»), Северянин, Хлебников. Брюсова я до сих пор люблю вопреки моде, Северянина не люблю, Хлебников не вмещается ни в какую любовь, – но это уже неважно.
Моя мать прирабатывала перепечаткой на машинке. Для кого-то она, вместо обычных технических рукописей, перепечатывала Цветаеву – оригинал долго лежал у нее на столе. (Как я теперь понимаю, это был список невышедшего сборника 1940 г. – бережно переплетенный в ужасающий синий шелк с вышитыми цветочками, как на диванных подушках.) Я его читал и перечитывал: сперва с удивлением и неприязнью, потом все больше привыкая и втягиваясь. Кто такая была Цветаева, я не знал, да и мать, быть может, не знала. Только теперь я понимаю, какая это была удача – прочитать стихи Цветаевой, а потом Мандельштама (по рыжей книжечке 1928 г.), ничего не зная об авторах. Теперешние читатели сперва получают миф о Цветаевой, а потом уже как необязательное приложение ее стихи.
«Вратами своей учености» Ломоносов называл грамматику Смотрицкого, арифметику Магницкого и псалтирь Симеона Полоцкого. Врата нашей детской учености были разными и порой странными: кроссворды (драматург из 8 букв?), викторины с ответами (Фадеев – это «Разгром», а Федин – «Города и годы»), игра «Квартет», в которой нужно было набрать по четыре карточки с названиями четырех произведений одного автора. Для Достоевского это были «Идиот», «Бесы», «Преступление и наказание», «Униженные и оскорбленные». Я так и остался при тайном чувстве, что это – главное, а «Братья Карамазовы» – так, сбоку припека. Мне повезло: школьные учебники истории я прочитал еще до школы с ее обязательным отвращением. В разделах мелким шрифтом там шла культура, иногда даже с портретами: Эсхил – Софокл – Еврипид, Вергилий – Гораций – Овидий, Данте – Петрарка – Боккаччо, Леонардо – Микеланджело – Рафаэль («воплотил чарующую красоту материнства», было сказано, чтобы не называть Мадонну). Рабле – Шекспир – Сервантес, Корнель – Расин – Мольер, Ли Бо и Ду Фу. Я запоминал эти имена как заклинания, через них шли пути к миру взрослых. Может быть, я не рвался бы так в этот мир, если бы мог довольствоваться тем, что сейчас называется детской и подростковой субкультурой; но по разным причинам я чувствовал себя в ней неуютно.
Мы жили в Замоскворечье; Третьяковка, только что из эвакуации, была в четверти часа ходьбы. Я ходил туда каждое воскресенье, знал имена, названия и залы наизусть. Но смотреть картины никто меня не учил – только школьные учебники с заданиями «расскажите, что вы видите на этой картинке». Теперь я понимаю, что даже от таких заданий можно было вести ученика к описательскому искусству Дидро и Фромантена. Потом, взрослым, теряясь в Эрмитаже, я сам давал себе задания в духе «Салонов» Дидро, но было поздно. Краски я воспринимал плохо, у меня сдвинуто цветовое зрение. Улавливать композицию было легче. В книгах о художниках среди расплывчатых эмоциональных фраз попадались беглые, но понятные мне слова, как построена картина, как сбегаются диагонали в композиционный центр или как передается движение. Я выклевывал эти зерна и старался свести обрывки узнанного во что-то связное. Иногда это удавалось. У меня уже были дети, у знакомых были дети, подруга-учительница привозила из провинции свой класс, я водил их по Третьяковке и Музею изобразительных искусств, стараясь говорить о том, что только что перестало быть непонятным мне самому. Меня останавливали: «Вы не экскурсовод», я отвечал: «Это я со своими знакомыми». Кто-то запоздавший сказал, что старушка-сторожиха в суриковском зале отозвалась: «хорошо говорил», – я вспоминаю об этом с гордостью. Теперь я забыл все, что знал.
Старый русский футурист Сергей Бобров, к которому я ходил десять лет, чтобы просветить меня, листал цветные альбомы швейцарской печати, время от времени восклицая: «А как выписана эта деталька!» или «Какой кусок живописи!» Эти слова меня всегда пугали, они как бы подразумевали то тайное знание, до которого мне было еще так далеко. Из его бесед невозможно было вынести никаких зерен в амбар памяти, но когда я в позднем метро возвращался от него домой, то на все лица смотрел как будто промытыми глазами.
С музыкой было хуже. Я патологически глух, в конце музыкальной фразы не помню ее начала, ни одной вещи не могу отличить от другой (кроме «Болеро» Равеля). Только из такого состояния я мог задать Боброву отчаянный вопрос: а в чем, собственно, разница между Моцартом и Бетховеном? Бобров, подумав, сказал: «Помните, у Мольера мещанину во дворянстве объясняют, как писать любовные письма? Ну так вот, Моцарт пишет: “Ваши прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви; от любви прекрасные ваши глазки умирать меня заставляют; заставляют глазки ваши прекрасные…” и т. д. А Бетховен пишет: “Ваши прекрасные глазки заставляют меня умирать от любви – той любви, которая охватывает все мое существо, – охватывает так, что…” и т. д.» Я подумал: если бы мне это сказали в семь лет, а не в двадцать семь, то мои отношения с музыкой, может быть, сложились бы иначе. Впрочем, когда я рассказал этот случай одной музыковедше, она сказала: «Может быть, лучше так: Моцарт едет вдаль в карете и посматривает то направо, то налево, а Бетховен уже приехал и разом окидывает взглядом весь проделанный путь». Я об этом к тому, что даже со слепыми и глухими можно говорить о красках и о звуках, нужно только найти язык.
Когда мне было десять лет и только что кончилась война, мать разбудила меня ночью и сказала: «Слушай: это по радио концерт Вилли Ферреро, “Полет валькирий” Вагнера, всю войну у нас его не исполняли». Я ничего не запомнил, но, наверное, будить меня ночью тоже стоило бы чаще.
Книги о композиторах были еще более расплывчато-эмоциональны, чем книги о живописцах. Я пытался втащить себя в музыку без путеводителя и без руководителя: два сезона брал по два абонемента на концерты, слушал лучших исполнителей той сорокалетней давности. Но только один раз я почувствовал что-то, чего не чувствовал ни до, ни после: как будто что-то мгновенно просияло в сознании, и словам не поддается. Играл Рихтер, поэтому никаких выводов отсюда не следует.
Слово, живопись в репродукциях, музыку на пластинках – их можно учиться воспринимать наедине с собой. Театр – нельзя. Я застенчив, в театральной толпе, блеске, шуме мне тяжело. Первым спектаклем, который я видел, были «Проделки Скапена»: ярко, гулко, вихрем, взлетом, стремительно, блистательно (у артистки фамилия Гиацинтова, разве такие в жизни бывают?) – я настолько чувствовал, что мне здесь не место, что, вернувшись домой, забился в угол и плакал весь вечер. Я так и не свыкся с театром: когда я видел незнакомую пьесу, то не поспевал понимать действие, когда знакомую – оказывалось, что я заранее так ясно представляю ее себе внутренне, что мне трудно переключиться на то, что сделал режиссер. Потом, когда меня спрашивали: «Почему вы не ходите в театры?», я отвечал: «Быть театральным зрителем – это тоже профессия, и на нее мне не хватило сил».
То же и кино: действие идет быстро, если за чем-нибудь не уследишь – уже нельзя перевернуть несколько страниц назад, чтобы поправить память. Я жалею о своей невосприимчивости: мы росли в те годы, когда на экранах сплошь шли трофейные фильмы из Германии с измененными названиями и без имен: бросовая продукция пополам с мировой классикой. Если бы было кому подсказать, что есть что, можно было бы многому научиться. Но подсказать было некому. Был фильм «Сети шпионажа», из которого я на всю жизнь запомнил несколько случайных кадров – оказалось, что это «Гибралтар» самого Штрогейма. И был югославский фильм «Н-8» (я даже не знаю, «аш-восемь» или «эн-восемь»), ни в каких известных мне книжках не упоминавшийся, но почему-то врезавшийся в память так, что хочется сказать ему спасибо.
Чтобы стать профессиональным кинозрителем, нужно просматривать фильмы по несколько раз (а на это не у всякого есть время) или иметь в руках программку: сюжет такой-то, эпизоды такие-то, обратите внимание на такие-то кадры и приемы. Когда кино начиналось, это было делом обычным, а теперь против этого, наверное, будут протестовать так же, как протестуют против десятистраничных дайджестов мировой литературы. Я читал книги по кино, старался смотреть со смыслом: следить за сменой и длительностью кадров, за направлением движения. Это не приносило удовольствия. И сейчас в телевизоре я вижу просто смену картинок, где за любой может последовать любая другая, и героиня с равной вероятностью может вот сейчас и поцеловать героя, и ударить его. Никому не пожелаю такого удовольствия, но для меня оно не меньше, чем для гоголевского Петрушки.
По музеям, по книгам с репродукциями, по кино я шел с торопливой оглядкой: сейчас я не приготовлен, чтобы воспринять, чтобы понять эту вещь, – вот потом, когда будут время и возможности, то непременно… А так как на все вещи заведомо не хватит времени и возможностей, то сейчас главное – отделить большое от малого (в музеях часто – буквально, по размеру), важное от не важного, знаменитое от безвестного, и реже всего – понравившееся от непонравившегося. (Потому что чего стоит мое невежественное «понравилось»?) Разложить по полочкам, иерархизировать, структурировать, как говорят мои товарищи. А там – вникнуть, когда время будет. Что считается (как мне, по счастью, подсказали) знаменитым и общепризнанным, то я буду одолевать, не жалея усилий. И через несколько лет перечитывания (по каждому стиховедческому поводу) мне наконец понравится скучный Фет, а через несколько страниц внимательного французского вчитывания (без начала и конца, тоже по лингвистическому поводу) понравится хаотический Бальзак, а когда-то в невидимом будущем, может быть, понравится и удушающий Пруст.
Я уже филолог, словесность – моя специальность. И тут – парадокс! – я теряю право на всякое «нравится», на всякий голос вкуса. Я могу и должен описать, как построена вот эта поэма, из каких тонких элементов и каким сложным образом она организована, но мое личное отношение к ней я должен исключить. «Если для вас Эсхил дороже Манилия, вы – не настоящий филолог», говорил А. Э. Хаусмен, английский поэт и сам филолог, больше всего любивший Эсхила, но жизнь посвятивший именно всеми забытому Манилию. Если у меня перехватывает горло там, где у Овидия Икар начинает падать в море, то я должен сказать: вот они легко летят над морем и островами, и об этом сказано легкой и плавной стихотворной строчкой, а вот следующая, через запятую, «но вот мальчик начинает чересчур радоваться удачному полету», и она уже полна ритмических перебоев (как в авиамоторе), предвещающих близкую катастрофу. Если вы талантливый педагог, то ваши слушатели почувствуют то же, что и вы. Это трудно: красноречивейший Зелинский плакал перед студентами оттого, что не мог найти слов описать, чем прекрасна строка Горация. А ограничиться словами «это хорошо», «это прекрасно», «это гениально» он как профессионал не имел права. Как специалист я не имею права на восторг, как человек, – конечно, имею: нужно только твердо знать, от чьего лица ты сейчас говоришь.
Такова справедливость. Мы выбираем себе специальность и в этой специальности поверяем алгеброй гармонию: ботаник объясняет строение цветка, геолог – горного кряжа, филолог – стихотворения, и никто из них не скажет о своем предмете «красиво», хотя каждый это чувствует (а если анализ мешает ему это чувствовать, то лучше ему выбрать другую специальность). Зато ботаник получает право спокойно и бездумно сказать «красиво» о горном кряже, а геолог – о стихотворении, а филолог – о картине, здании, спектакле или фильме. «Бездумно», то есть полагаясь на свой вкус. Некоторые думают, что вкус – это дар природы, одинаков у всех, а кто чувствует иначе, тот заблуждается. Другие думают, что вкус нам подсказывает (если хотите – навязывает) общество, а какими тонкими способами – мы и сами обычно не сознаем. Я тоже так считаю; поэтому я и решился рассказать здесь о том, как складывался мой вкус и мое безвкусие.
Античность
Выполняла ли ваша углубленность в античность роль заслона от маразма советской (и, наверное, не только советской) действительности?
Дети любят заумные слова, а потом взрослые их от этого отучивают. Мне удалось сохранить эту любовь почти до старости. До сих пор помню юмористический рассказ про индейца, которого звали
В 1952 году классическое отделение было не модным, на него загоняли насильно: собирались вводить латынь в школах, и для этого надо было готовить учителей. Не сдавшим на русское предлагали забирать документы или зачисляться на классическое. Добровольно поступивших было двое из двадцати пяти. На третьем курсе, когда стало ясно, что латыни в школах не будет, желающим предложили перевестись на русское. Ушла только половина, двенадцать человек остались, хоть и понимали, что найти работу будет трудно. Это значит, что у нас были хорошие учителя: приохотили. О себе я знал, что античность мне интересна и что я буду ею заниматься даже назависимо от будущей службы; но мне повезло, из-за заикания я не был послан в школьные учителя, а из-за молвы о моей старательности был принят в античный сектор ИМЛИ.
О наших университетских преподавателях: А. Н. Попове, К. Ф. Мейере, С. И. Радциге – я уже писал. Думаю, с нами им было скучно: знали мы после университета немногим больше, чем в старину гимназисты, какой тут интерес. Но любовь к своему предмету в них была, прорывалась и иногда заражала.
Но учился я все же в основном по книгам. Недавно один поэт быстро спросил меня: «У кого учились?», имея в виду, конечно, не только классическую филологию. «У книг», – ответил я. «А-а, подкидыш!» – воскликнул он с видимой радостью. Я согласился.
Я рано понял, что литературоведение мне интереснее лингвистики, а латинская литература интереснее греческой, и сосредоточился только на ней. Это потому, что у меня нет способности к языкам, и латинский язык мне давался легче, чем греческий, – как и всякому. Старый А. И. Доватур говорил: латинский язык выучить можно, а греческий нельзя, потому что это не один язык, а много: в разных жанрах, диалектах, эпохах и т. д. По-латыни я рано стал сверх университетских заданий читать неурочные тексты, а по-гречески это не получалось. По-латыни научился читать без словаря, по-гречески – только со словарем. (Однажды Р. Д. Тименчик попросил меня перевести записку А. Волынского к И. Анненскому на греческом языке: они побранились в редакции «Аполлона», и на следующий день Волынский написал Анненскому, что просит прощения за сказанное, однако все-таки лучше бы Анненский сидел со своим Еврипидом и не вмешивался в современное искусство. Лишь переведя до конца, я понял, что переводил не с древнегреческого, а с новогреческой кафаревусы, видимо, Волынский научился ей в Константинополе и на Афоне.) Потом я много переводил и с латинского, и с греческого, но с греческого – всегда неуверенно и всегда сверяясь с английским или французским параллельным переводом. Когда кончал большой греческий перевод, то с удовольствием чувствовал: ну на этой работе я наконец-то выучил язык. Но проходило несколько месяцев, усвоенное выветривалось, и за новый перевод я опять брался как будто от нуля. С латинским языком этого не было.
Страшно подумать, первую работу на втором курсе я написал, выражаясь по-нынешнему, о структурных аналогиях комедий Аристофана и «Мистерии-буфф» Маяковского – зная Аристофана, разумеется, только по переводам. Потом, опамятовавшись, я занялся выискиванием политических намеков в литературных сатирах и посланиях Горация – это советская филология приучила нас к тому, что главное в литературе – это общественная борьба. Попутно я разобрал композицию этих стихотворений и на всю жизнь усвоил, что нет такого хаоса, в котором при желании нельзя было бы выследить блистательный порядок. Этими разборами я и стал потом заниматься; посторонние называли это структурализмом. Видимо, это детскую страсть к заумным звукам (
Если делить классическую филологию XX века на этапы, то этапов будет три: дореволюционное существование, послереволюционное несуществование и последующее восстановление, а в нем уже свои этапы, о которых судить не решаюсь. Была ли московская школа классической филологии? Там лучше, где нас нет: из Москвы кажется, что в Ленинграде была школа, значит, по контрасту можно говорить и о московской. Но, наверно, если у них есть специфика, то это слабые следы дореволюционного времени, уже простывшие. Об индивидуальностях говорить проще: в Ленинграде был Зайцев, а в Москве Аверинцев. Но это еще не школы.
После университета я больше тридцати лет служил в Институте мировой литературы, в античном секторе, десять лет был заведующим. С самого начала здесь были С. И. Соболевский, Ф. А. Петровский и М. Е. Грабарь-Пассек. Про Соболевского я уже рассказывал.
Петровский, седой и щеголеватый («белоподкладочник», говорила Грабарь), гордился, что учился в одной гимназии с шахматистом Алехиным и выигрывал в теннис у Пастернака. Из университета в ИМЛИ его выжил Дератани. Он был талантлив и ленив: «Какое счастье, что его сослали в Архангельск, без этого он никогда бы не перевел Лукреция», – говорила Грабарь. Над дачным столом у него висела надпись: «Главное в научной работе – это борьба с нежеланием работать. – И. П. Павлов». Когда нужно было составлять себе планы на очередной год, он говорил: «Когда Акакия Акакиевича хотели повысить, он говорил: “Нет, мне лучше что-нибудь переписать”; вот так и мне: лучше бы что-нибудь перевести». Свои последние переводы, «Об ораторе» и «Фасты», он давал мне на редактирование, оно получалось очень густым; это много мне дало.
Грабарь-Пассек – большая, колоколообразная, с лицом доброй львицы – была единственная среди старших, кто чувствовала, что наука – это не только то, чему обучали в гимназиях. На Высших женских курсах она писала диплом по Канту, а при советской власти сдавала экзамены по истмату. Первый свой доклад по античности в ГАХН она делала о строении гексаметра у Феокрита; жалела, что не пришлось напечатать. «Как преподавал Михаил Михайлович Покровский! Как будто сам с Цицероном чай пил!» – восхищалась она.
Это М. Е. подталкивала сектор заниматься позднеантичной, а потом средневековой латинской литературой: потому что этих поздних писателей никто не знал и не уважал. Это называлось «довести Трифиодора до широкого советского читателя». При всей шутливости, здесь сказывались два качества ее натуры: демократизм и доброта. Демократизм – в сознании, что мировую культуру делают не только великие, но и рядовые, из которых, не противопоставляясь, вырастают те Цицерон и Пиндар, которых она очень любила и ценила. А доброта – в том, что если кто-то забыт и обделен вниманием высокомерных историков, то за него надо заступиться и о нем позаботиться. К истории она вообще подходила очень трезво: когда мы переводили поздних латинских авторов, она говорила: «Почему таким светопреставлением воображают взятие Рима варварами? Рим был каменный, горел плохо, дома разбивать было некогда. Эти варвары могли только взять и унести что плохо лежит: это мы в гражданскую войну видели». Но главной, задушевной любовью ее была все-таки не античная, а немецкая литература – и тоже вплоть до таких невеликих любимцев, как Арно Хольц и Цезарь Фляйшлин, которых сейчас не помнят и очень образованные немцы.
Всего в секторе нас было десять человек, мы писали коллективные труды, потому что монографии не поощрялись: в монографию легче проскользнуть чему-нибудь оригинальному и нестандартному. «Коллективный труд» – это значит: мучительно придумывалась общая тема, потом каждый писал о ней на привычном ему материале, а тот материал, с которым никому не хотелось связываться, приходилось брать мне. Книга по античной литературе без упоминания о греческой трагедии выглядела бы неприлично – пришлось написать о сюжетосложении трагедии, которой я никогда не занимался (разумеется, перечитав 33 трагедии больше по переводам, чем по подлинникам). Жаль, что не случилось так же написать о сюжетосложении комедии – это было бы интереснее. У В. Шкловского есть книжка случайных статей «Поденщина», где он пишет, что время умнее нас, и поденщина, которую нам заказывают, бывает важнее, чем шедевры, о которых мы мечтаем. Я тоже так думаю.
Соболевский подбирал младших сотрудников по твердому критерию: чтобы не склочники. Это удавалось: весь институт завидовал нашему сектору. Но моральные добродетели не всегда совпадают с интеллектуальными, научных достижений у сектора было немного. В коллективных трудах каждый писал о том, о чем когда-то защищал диссертацию, а когда обнаруживались тематические провалы, их приходилось кое-как затыкать мне. А чтобы рухнуло и моральное единство, достаточно оказалось принять одного только человека не по критерию Соболевского. («Кажется, мы с вами, Миша, были последними, кого принимали не по звонку сверху», – сказал Аверинцев). Идеологического давления было мало, сектор периферийный, держали его, потому что как-то неприлично без античности. Зато когда понадобилось устроить нам проработку за религиозную тематику в «Памятниках средневековой латинской литературы», ее провели по полной программе.
Я не преподаватель: заикаюсь, не умею импровизировать, не чувствую контакта со слушателями. «Вы на кафедре – как под стеклянным колпаком», – сказала мне коллега. Вместо преподавания я старался служить просвещению переводами. Как выбирались переводы? Как и темы в секторских трудах: я заполнял пробелы, переводил непереведенное, переводить по второму разу уже переведенное было бы роскошью. Для кого предназначались переводы? Для грамотного неспециалиста («для культурного инженера», говорили при советской власти; я сам себя чувствовал таким культурным инженером, поэтому что-то получалось): я и просветительские комментарии пробовал делать по-новому, именно для такого читателя, и старался привить это в «Литпамятниках» и в худлитовской «Библиотеке античной литературы». Переводя, читаешь текст внимательнее всего: переводы научили меня античности больше, чем что-нибудь иное. Интереснее всего было переводить тех, с кем я меньше всего чувствовал внутреннего сходства, – оды Пиндара, «Науку любви» Овидия: это как будто расширяло душевный опыт. Я нашел в архивах много неизданных переводов из античной (и не только античной) литературы: в РГАЛИ лежат переводы А. Пиотровского из Еврипида, в РГБ, как мне сказали, – незаконченный перевод Фета из Лукреция («Какой прекрасный поэт, жаль, что материалист», – писал Фет) и хотел наладить публикацию этих переводов силами нашего сектора, но, к сожалению, не успел.
При переводах были научно-популярные вступительные статьи и комментарии. Я рос на античных переводах со статьями и комментариями Ф. Ф. Зелинского и старался отрабатывать то удовольствие, которое когда-то получил от них. «А я с Зелинским сидел рядом в варшавском бомбоубежище в 1939 году, – сказал Ю. Г. Кон из Петрозаводской консерватории. – Он тряс седой головой, смотрел сумасшедшими глазами и прижимал к груди рукописи». (Кон, один из самых светлых людей и умных собеседников, каких я встречал, был официально признанным покойником. В 1939-м он ушел от немцев пешком на восток, в 1941-м его с остальными «польскими шпионами» повезли в Сибирь; он был в таком виде, что для облегчения эшелона его на каком-то полустанке записали покойником и выгрузили, но он чудом отлежался, дошел до Ташкента, там доучился, стал преподавать, а потом перебрался в Петрозаводск.)
Я хорошо помню, как я рос, какие книги читал, чего мне не хватало, и я старался дать новым читателям именно то, чего недоставало мне. Разумеется, статьи мои были компилятивные: чтобы донести до русского читателя как можно больше из того, до чего додумалась западная филология насчет Горация или Вергилия. Тот же Зелинский когда-то написал про позднюю античность: «В предчувствии наступающих темных веков она словно торопилась упаковать самое необходимое свое добро в удобосохраняемые компендии, вроде Марциана Капеллы или Исидора Севильского». Точно так же и я старался покрепче логически связать обрывки прочитанного и потуже их умять в полтора листа вступительной статьи к очередному античному автору. Потом иногда с удивлением приходилось слышать: «Какие у вас оригинальные мысли!» Вероятно, они появлялись сами собой от переупаковки чужого.
Комментарии тоже были компилятивные, «импортные» – я выпустил больше десятка комментариев к своим и чужим переводам, и в них была только одна моя собственная находка (к «Ибису» Овидия, про смерть Неоптолема). Для комментариев пришлось вырабатывать новые формы. Сто лет назад комментарии были рассчитаны на читателя, который после школы сохранял смутное общее представление об античной истории и культуре, и нужно было только подсказывать ему отдельные полузабытые частности. Теперь, наоборот, читатель обычно знает частности (кто такой Сократ, кто такая Венера), но ни в какую систему они в его голове не складываются. Стало быть, главное в современном комментарии – не построчные примечания к отдельным именам, а общая преамбула о сочинении в целом и о той культуре, в которую оно вписывается. Постепенно стало удаваться продвигать их в печать именно так; впервые, пожалуй, – в комментарии Е. Г. Рабинович к трагедиям Сенеки в «Литературных памятниках».
Не обходилось без сопротивления. Комментируя Овидия, я перед примечаниями к каждой элегии написал, как спокон века писалось при комментариях к латинскому подлиннику: обращение (стихи такие-то), описание своих забот (такие-то), отступление с мифом о Медее (такие-то) и т. д. Редактор (а это был лучший редактор над «Литпамятниками» за тридцать лет) возмутился: «Это неуважение к читателю: может быть, вы и к “Погасло дневное светило” будете составлять такое оглавление?» Я подумал: а почему бы нет? – но, конечно, пришлось уступить, а сведения об овидиевской композиции вводить в комментарий обходными маневрами. Бывают эпохи, когда комментарий – самое надежное просветительское средство. Так Кантемир снабжал свои переводы Горация (а Тредиаковский – Роллена) примечаниями к каждому слову, из которых складывалась целая подстраничная энциклопедия римской литературы и жизни.
Комментарий хорош, когда написан просто. Мне помогало прямолинейное мышление – от природы и от советской школы. Однажды шла речь о том, что античная культура была более устной, чем наша: читали только вслух, больше запоминали наизусть, чтили красноречие и т. д. Я сказал: «Это оттого, что античные свитки нужно было держать двумя руками, так что нельзя было делать выписки и приходилось брать памятью». С. С. Аверинцев очень хорошо ко мне относился, но тут и он взволновался: «Нельзя же так упрощенно, есть же ведь такая вещь, как Zeitgeist». Наверное, есть, но мне она доступна лишь через материалистический черный ход. Однажды я говорил студентам, как от изобретения второй рукояти на круглом щите родилась пешая фаланга, а от нее греческая демократия; а от изобретения стремени – тяжеловооруженная конница и от нее феодализм. Я получил записку: «И вам не стыдно предлагать такие примитивно-марксистские объяснения?» Я сказал, что это домыслы как раз буржуазных ученых, марксисты же, хоть и клялись материальной культурой и средствами производства, представляли их себе очень смутно. Кажется, мне не поверили.
В разговоре с маленькими упрощение позволительней. Я написал детскую книжку «Занимательная Греция». У Мольера педант говорит: «Я предпринял великое дело: переложить всю римскую историю в мадригалы»; а я – всю греческую историю в анекдоты. (О технике греческого анекдота я всю жизнь мечтал написать исследование, но написал только две страницы – в преамбуле к одному комментарию.) Писал я для среднего школьного возраста, знающего о Греции ровно столько, сколько написано в учебнике Коровкина; потом прочитал несколько глав перед студентами – им оказалось интересно; потом перед повышающими уровень преподавателями – им тоже оказалось интересно. Философы говорили: «Все очень хорошо, но про философию, конечно, слабее»; искусствоведы говорили: «Все очень хорошо, но про искусство, конечно, слабее»; я заключил, что вышло как раз то, что нужно. Может быть, поэтому, а может быть, по чему другому, книжка прождала издания двадцать лет. Я думаю, что это самое полезное, что я сделал по части античности.
Античность не для одного меня была щелью, чтобы спрятаться от современности. Я был временно исполняющим обязанности филолога-классика в узком промежутке между теми, кто нас учил, и теми, кто пришел очень скоро после нас. Я постарался сделать эту щель попросторнее и покомфортнее и пошел искать себе другую щель.
Стиховедение
Что дает «поэтическая наука» стиху?
Помогает ли вам изучение поэзии
лучше понимать и чувствовать стихи?
Меня спросили: зачем мне понадобилось кроме античности заниматься стиховедением. Я ответил: «У меня на стенке висит детская картинка: берег речки, мишка с восторгом удит рыбу из речки и бросает в ведерко, а за его спиной зайчик с таким же восторгом удит рыбу из этого мишкиного ведерка. Античностью я занимаюсь, как этот заяц, – с материалом, уже исследованным и переисследованным нашими предшественниками. А стиховедением, как мишка, – с материалом нетронутым, где все нужно самому отыскивать и обсчитывать с самого начала. Интересно и то и другое».
В эвакуации, где было нечего читать, случился номер журнала «Костер» (кажется, № 1 за 1938 год), а в нем две страницы литконсультаций юным авторам – по некоторым признакам, Л. Успенского. Одна страница – по прозе; там цитировался самый гениальный зачин, какой я знаю: рассказ назывался «Сын фельдшера», а первые фразы были: «Отец сына был фельдшер. А сын отца был сын фельдшера». Другая – по поэзии: там объяснялось, что одно и то же четверостишие можно написать ямбом, хореем, дактилем, анапестом и амфибрахием: «Вот утро раннее настало», «Утро раннее настало», «Раннее утро настало», «Вот и раннее утро настало», «Вот раннее утро настало». Загадочные слова «ямб» и «хорей» я уже встречал в «Евгении Онегине» и был заинтересован. Когда мы вернулись в Москву и мать устроилась в Радиокомитет, я попросил из библиотеки что-нибудь по стихосложению. Она принесла две книжки: С. Бобров, «Новое о стихосложении Пушкина», 1915, и Б. Ярхо (и др.), «Метрический справочник к стихотворениям Пушкина», 1934 (хорошая библиотека была в Радиокомитете!). У Боброва поминались еще более загадочные «корзины», «крыши» и «прямоугольники», в «Справочнике» были сплошные таблицы с цифрами, а у меня с арифметикой всегда не ладилось. Мне было десять лет, я ничего не понял, но не испугался, и это, видимо, решило мою судьбу.
Потом русский писатель Алексей Югов, которому моя мать перепечатывала рукописи («Ахилл был скиф…»), подарил мне за ненадобностью книгу Белого «Ритм как диалектика»; после этого мне уже ничего не было страшно. Я отыскал среди 300 непонятных страниц три понятные и стал на уроках химии самостоятельно высчитывать кривые ритмической композиции. Потом откуда-то появились «О стихе» Томашевского и «Трактат» Шенгели, и таким же образом, обезьянничая, с десятого перечитывания я научился и их методикам. Только таким подражательством я и учился всю жизнь. Университет ничего мне не прибавил – даже Бонди.
С. М. Бонди по начавшейся оттепели возобновил тогда курс по стихосложению. На лекции о сложном дольнике он для иллюстрации прочитал «Гайдука Хризича» из «Песен западных славян» – как обычно, с замечательной четкостью выделяя голосом каждый ритмический ход. Потом вдруг, неожиданно присев по-охотничьи: «А я вот с уверенностью скажу: никто! из вас! этого стихотворения! ведь не читал! – Правильно?» Я съежился: можно ли так оскорбительно думать о русистах третьего-четвертого курса? И тут вся круглая аудитория со всех сторон радостно грянула: «Правильно! не читали!» Я съежился еще больше – и промолчал.
К подсчетам и графикам Бонди относился со сдержанной неприязнью: зачем столько считать, когда и так слышно? Ему казалось, что подсчеты не помогают, а мешают слуху, чтобы ввести нас в заблуждение. Потом он однажды рассказывал: «Андрей Белый делал доклад о ритме и смысле в “Медном всаднике” – критиковали его очень сильно. Возвращаемся после заседания, он не может успокоиться: “Пусть я бездарен, но метод мой – гениален!” —“Да нет, – говорю я ему, – это вы, Борис Николаевич, гениальны, а метод ваш бездарен”».
О монографии К. Тарановского, просчитавшего 300 000 строк ямбов и хореев в подкрепление той теории ритма, которую принимал и сам Бонди, он говорил уважительно, но с недоумением в голосе: стоило ли?.. Я услышал о ней впервые и с трудом отыскал ее по-сербски в Ленинке. Было очень завидно – не таланту автора, это уж от Бога, а трудолюбию: просчитал больше, чем Томашевский и Шенгели вместе взятые! Захотелось сделать что-нибудь похожее, хотя бы количественно; я стал подсчитывать 3-иктные дольники от Блока до Игоря Кобзева и удивился, какие сами собой получаются складные результаты. Когда удалось напечатать первые работы, я отважился послать их Тарановскому, завязалась переписка.
В начале 1970-х Тарановский в первый раз, еще туристом, должен был приехать в СССР. Перед этим меня вызвали в гостиницу «Москва». Незнакомый человек в штатском не терпящим возражений голосом предупредил: «Вы будете с ним встречаться – извольте потом представить сведения о нем и его поведении». Я представил большой панегирик и его учености, и его лояльности – копия у меня сохранилась. Больше меня не вербовали, но панегирик, видимо, учли: в следующий раз он приехал уже на полгода по научному обмену, мы разговаривали каждую неделю, и он намекал, осторожно и усмешливо, что знает об этом моем произведении. Но в эти годы он уже занимался не ритмикой, а семантикой стиха – только что вышла его книга о контекстах и подтекстах у Мандельштама. Потом я стал подражать ему и в этой области – но это уже к стиховедению не относится.
С арифметикой отношения у меня так и не наладились. («Сколько будет один да один да один да один да один?» – «Как?» – спросила Алиса. «Она не знает сложения!» – объявила Королева.) Я начинал считать ударения на деревянных конторских счетах, потом перешел на железный арифмометр с крутящейся, как у мясорубки, ручкой, потом на портативный калькулятор. Но лучший прибор для одновременного счета нескольких предметов, сказали мне, – это медицинская машинка для подсчета кровяных телец в поле зрения микроскопа, а такой у меня не было. В таблицах сумма по столбцам и сумма по строкам никак не хотели сходиться; какими хитростями я их одолевал, – не буду об этом рассказывать. Доверительные интервалы надежности результатов я (как и мои предшественники и сверстники) подсчитывал очень редко, здесь потомки еще сделают охлаждающие оговорки к нашим открытиям. Впрочем, таблицы с цифрами мало кто читает: в моей книге «Современный русский стих», 1974, с. 337, неправильно суммированы подсчеты по тактовику Блока и поэтому неправильны все выводы из них, но за тридцать лет никто этого не заметил.
Меня много раз спрашивали, не убивают ли подсчеты алгеброй гармонию, не мешают ли они непосредственному наслаждению поэзией. Я отвечал: нет, помогают. Неправильно думать (как Бонди), будто всё и так слышно: многие мелочи, из которых складывается гармония, лежат ниже уровня сознания и непосредственно слухом не отмечаются; только когда нащупаешь их подсчетами, начинаешь их замечать. (Нащупывать приходится путем проб и ошибок; сколько на этом пути сделано трудоемких подсчетов, оказавшихся излишними, – не счесть.) Кроме того, подсчеты требуют медленного чтения и перечитывания стихов, а это полезно.
Мне не случилось в молодости полюбить стихи Фета – так уж сложились обстоятельства, я лучше знал пародии на Фета, чем самого Фета. А я знал, что Фет заслуживает любви. И вот я стал каждую свою стиховедческую тему разрабатывать сперва на стихах Фета. Ритм словоразделов, связи слов в стихе, расположение фраз в строфе – что бы это ни было, я сперва смотрел и подсчитывал, как это получается у Фета, а потом уже – у других поэтов. С каждым перечитыванием стихи все глубже западали в подсознание. И после десяти или двадцати таких упражнений внимания я почувствовал, что научился любить Фета.
Я хорошо понимаю, что это черта личная: другим (и многим) анализировать поэзию, поверять алгеброй гармонию значит убивать художественное наслаждение от нее. Ничего плохого в таком отношении нет, просто это значит, что такому человеку противопоказано заниматься филологией, как близорукому водить машину. Ведь филолог – это не тот, кто, читая стихотворение, чувствует что-то особенное, как никто другой; он чувствует то же, что и всякий, только, в отличие от всякого, он дает себе отчет в том, почему он это чувствует: «вот это место для меня выделяется потому, что здесь необычный словесный оборот, а вот это потому, что в нем аллитерация» и т. д. Дальше он спрашивает себя, почему этот оборот кажется ему необычным, а это сочетание звуков – аллитерацией, и тут уже начинается научная работа, с сопоставлениями, подсчетами и всем прочим.
Красота с детства пугала меня, на нее было больно смотреть, как на солнце. («Красота страшна, – вам скажут…») Я до сих пор не могу отличить красивого лица или пейзажа от некрасивого – боюсь об этом думать. Моим детям над книгами с картинками я говорил: «Такое лицо
Сейчас я занимаюсь не столько ритмом, сколько синтаксисом стиха: выявлением ритмо-синтаксических и рифмо-синтаксических клише. Когда я нахожу в такой-то ритмической форме у Пушкина вереницу строк «Его тоскующую лень», «Ее рассеянную лень», «Вдался в задумчивую лень», «Сойду в таинственную сень», «Лесов таинственная сень», «Она в оставленную сень», «Едва рождающийся день», «Его страдальческая тень», «Его развенчанную тень», а потом у Блока «Твоя развенчанная тень», а потом у Ахматовой «Твоя страдальческая тень», то я радуюсь, потому что это значит: стихи поэту диктует не откровение, мне недоступное, а привычка, которую я могу проследить и понять. Меня спрашивают: «Вам не жалко лишать поэзию ее тайн?» Я отвечаю: нет, потому что тайн в поэзии бесконечно много – хватит на всех. Если угодно красивое сравнение, то поэт – это конкистадор, а стиховед – колонист: он осваивает, осмысляет завоеванное пространство и этим побуждает поэта двигаться дальше, на новые поиски.
Зачем вообще нужна поэзия – только ли ради тайн красоты? В каждой культуре есть некоторое количество текстов повышенной важности, рассчитанных на запоминание и повторение. Чтобы лучше запомниться, они складывались не в произвольной, а в скованной форме: с ритмом, рифмой, параллелизмом, аллитерациями и пр. Ритм или аллитерация помогали припомнить случайно забытое слово. Язык в скованных формах должен был изворачиваться, напрягать все свои запасные силы (как при гимнастике), использовать необычные слова и обороты. А все необычное поражает наше внимание, в том числе и эстетическое: заставляет задумываться, красиво это или некрасиво? Таким образом, первая человеческая потребность, на которую отвечает поэзия, – это потребность ощутить себя носителем своей культуры, товарищем других ее носителей. Грубо говоря, русская культура – это сообщество людей, читавших Пушкина или хотя бы слышавших о нем. (Когда после поэзии родилась художественная проза, то стало возможным вместо Пушкина подставить имена Толстого и Достоевского; но пока проза не полностью вытеснила поэзию, привилегированный статус стихотворных строк все еще сохраняется, и мы чувствуем, что Надсон хоть в какой-то мелочи, а выше Толстого.) И только вторая потребность, на которую отвечает поэзия, – эстетическая, потребность выделить из окружающего мира что-то красивое и радоваться этому красивому. При этом критерии красивого различны – исторически, социально, индивидуально; поэтому и эту вторую потребность можно свести к первой: когда я люблю Блока или Высоцкого, этим я себя приписываю к субкультуре тех моих современников, вкус которых предпочитает первого или предпочитает второго. Вкус может сплачивать (и раскалывать) общество не меньше, чем, например, вера.
А может быть, можно сказать проще: я люблю стихи, они приносили и приносят мне радость, и я чувствую нравственную обязанность в благодарность перед поэзией отработать эту радость. Я ученый, аналитик, и делаю это как умею: разымаю поэзию на части и жонглирую ее элементами и структурами. Как «жонглер Богоматери».
При советской власти стиховедение всегда было под подозрением в формализме: нельзя разымать произведение, как труп, нельзя изучать стих в отрыве от темы и идеи. В учебниках о нем упоминалось только потому, что Л. И. Тимофеев (когда-то аспирант Б. И. Ярхо, сам начинавший с толковых подсчетов) придумал защитную формулу: идеи реализуются в характерах, характеры в интонациях, а стих есть типизированная форма эмоциональной интонации. Первой книгой о стихе после 20 мертвых лет были «Очерки теории и истории русского стиха» Тимофеева 1958 года. Я написал на нее рецензию с критическими замечаниями и пошел показать их Тимофееву: больной, тяжелый, на костылях, он когда-то читал нам на первом курсе теорию литературы. Он сказал: «С замечаниями я не согласен, но если в журнале будут спрашивать, скажите, что поддерживаю». По молодости мне показалось это естественным, лишь позже я понял, что так поступил бы далеко не всякий. Потом он был редактором двух моих книг, очень несогласных с ним, но не изменил в них ни единого слова. Свою предсмертную книгу он подарил мне с надписью из его любимого Блока: «Враждебные на всех путях (Быть может, кроме самых тайных) …»
Тимофеев начал собирать в Институте мировой литературы группу стиховедов – сперва это были ветераны: С. П. Бобров, А. П. Квятковский, М. П. Штокмар, В. А. Никонов, которых слушали несколько молодых людей, потом это превратилось в ежегодные конференции, куда приезжали П. А. Руднев, В. С. Баевский, К. Д. Вишневский, А. Л. Жовтис, М. А. Красноперова и другие – те, чьими трудами русское стиховедение было сдвинуто с мертвой точки 20-летнего затишья. Эти «тимофеевские чтения» продолжались много лет и после смерти Тимофеева. Программный доклад о том, что в стиховедении правильно и что неправильно, каждый раз делал Б. Гончаров, мой однокурсник, верный ученик Тимофеева, потом я и другие делали доклады, по большей части несогласные с этим. В чем было несогласие? Мы представляли литературное произведение как федерацию, в которой, кроме общих законов, на каждом уровне строения были свои внутренние законы: в образах и мотивах, в стиле, в стихе: эти-то внутренние законы стиха и подлежали изучению. А Гончаров вслед за Тимофеевым представлял произведение как централизованную цельность, в которой каждый малый сдвиг на командном идейном уровне порождал сдвиги на всех остальных уровнях (сегодня бы это назвали «властная вертикаль»), так что выделять стих как предмет изучения вообще было нельзя, и непонятно было, зачем же мы собираемся. Так и шло.
Самая полезная моя книга называется «Очерк истории русского стиха», вышедшая в 1984 году. У меня мелкий почерк, заметки по этой теме я делал на полях старой книги Г. Шенгели «Техника стиха»; из маргиналий к одной странице Шенгели иногда получалась целая статья. Служил я в античном секторе ИМЛИ, заниматься стиховедением приходилось урывками. Самым трудным было уместить огромный материал в 18 листов – больший объем для монографий не разрешался. Я посчитал, сколько печатных знаков придется на каждый из 150 параграфов, взял тетрадь в клетку и на 150 разворотах вычертил рамку, в которую должно было уместиться ровно столько знаков – по три буквы в клеточке. Так, вписываясь в эту рамку, я и сделал книгу: вот польза от ограничений и самоограничений, без них текст расплылся бы и ничего бы не вышло. Большие и малые поэты выстраивались плечом к плечу и не мешали друг другу. Времена были строгие, эмигрантов поминать не разрешалось (десятью годами раньше еще было можно), вместо «у Ходасевича» приходилось писать «у одного поэта», а о поэтах самиздата я и сам ничего не знал.
Через 15 лет книгу собрались переиздавать. Все переменилось, главными в ХХ веке стали считаться именно эмигранты и бывшие самиздатцы, а официозные поэты советского силлабо-тонического истеблишмента превратились как бы в пустое место. Но я не стал ничего менять – только добавил эпилог «Стих как зеркало постсоветской культуры». Отделять хорошие стихи от плохих – это не дело науки; а отделять более исторически значимые от менее значимых и устанавливать сложные связи между ними – для этого еще «не настала история», как выражался К. Прутков. В каждой исторической эпохе сосуществуют пережитки прошлого и зачатки будущего; разделить их с уверенностью можно, только глядя из будущего. Я на это не решаюсь – мне больше по плечу роль того мертвого, которому предоставлено хоронить своих мертвецов. Пусть это расчистит поле для работы будущих стиховедов.
Переводы
Почему я не пишу оригинальных сочинений? Вероятно, потому что рассуждаю,
как старушка у Булгакова: «А зачем он написал пьесу? разве мало написано? век играй, не переиграешь».
Я филолог-классик, переводить мне приходилось почти исключительно греческих и латинских поэтов и прозаиков. По традиции этими переводами занимаются только филологи, всеядным переводчикам такая малодоходная область неинтересна. Так называемые большие поэты в нашем веке тоже обходят ее стороной. Есть исключения: для одной книжки избранных стихов Горация фанатичный Я. Голосовкер заставил перевести по несколько стихотворений не только И. Сельвинского, но и Б. Пастернака. Переводы получились хорошие, но нимало не выбивающиеся из той же традиции, заданной стилем переводчиков-филологов. Любопытно, что в другой не менее специальной области – в переводах из арабской и персидской классической поэзии – положение иное: там большинство переводов делается (или, во всяком случае, делалось) приглашенными переводчиками-поэтами, работавшими с подстрочника, без филологической подготовки. Вероятно, в такой системе были и плюсы, но требования к точности стихотворного перевода на восточном материале заметно ниже, чем на античном. Наверное, это значило, что Восток, даже классический, был актуальнее для советской культуры, чем античность. Об этом я слышал и от ориенталистов, и от мастера, много переводившего как с античных подлинников, так и с восточных подстрочников, – от С. В. Шервинского.
Часто говорят: «переводчик должен переводить так, чтобы читатели воспринимали его перевод так же, как современники подлинника воспринимали подлинник». Нужно иметь очень много самоуверенности, чтобы воображать, будто мы можем представить себе ощущения современников подлинника, и еще больше – чтобы вообразить, будто мы можем вызвать их у своих читателей. Современники Эсхила воспринимали его стихи только со сцены, с песней и пляской, – этого мы не передадим никаким переводом.
Кроме привычки к точности, переводчик-филолог знает лучше других – или, по крайней мере, должен знать – еще одно правило, на этот раз – противодействующее точности. Его сформулировал в начале XX века бог классической филологии У. Виламовиц-Мёллендорф: «Не бывает переводов просто с языка на язык – бывают переводы только со стиля на стиль». Тот, кому кажется, что он переводит без стиля, просто честно и точно, – все равно переводит на стиль, только обычно на плохой, расхожий, казенный. Виламовиц предлагает в доказательство блестящий эксперимент, который был по силам только ему. Как перевести древнегреческими стихами «Горные вершины…» Гете? Язык – мертвый; как ни вырабатывай на нем новый стиль, он все равно получится мертвый. Значит, нужно выбирать готовый стиль из имеющегося запаса. Подходящих оказывается два: во-первых, архаическая лирика (благо фрагмент про ночь есть у Ивика), и, во-вторых, александрийская эпиграмма. И Виламовиц переводит восьмистишие Гете сперва в одном греческом стиле, потом в другом; получается очень убедительно и выразительно, но сказать «точно» – нельзя, не покривив душой.
Русский язык – не мертвый, как древнегреческий; но оказывается, что это мало облегчает стилистическое творчество. Создать новый русский стиль для передачи иноязычного стиля, не имеющего аналогов в русском литературном опыте, – задача величайшей трудности. На античном материале я знаю здесь только две удачи: перевод «Илиады» Н. Гнедича и перевод «Золотого осла» М. Кузмина. И замечательно, что подвиг Гнедича, который фактически сделал гораздо больше, чем думал, – создал новый искусственный русский поэтический язык, вполне аналогичный искусственному поэтическому языку греческого эпоса, – остался совершенно беспоследственным. Этим языком не овладел никто – даже настолько, чтобы перевести им хотя бы «Одиссею» и не удивлять русского читателя разительной несхожестью двух классических переводов двух гомеровских поэм, «Илиады» Гнедича и «Одиссеи» Жуковского.
Стиль – это, упрощенно говоря, соблюдение меры архаизации и меры вульгаризации текста. Достаточны ли мои средства для этого? Не думаю. Современным жаргоном, как уличным, так и камерным, я не владею – к счастью, для переводов античных авторов он не так уж необходим (разве что для непристойных насмешек Катулла?). Я знаю, что для пушкинской эпохи, например, слово
Архаизацию приходится дозировать – но как? Античных писателей мы переводим русским языком XIX века, в идеале – пушкинским. Но вот тридцать лет назад мне и моим коллегам пришлось делать антологию «Памятники средневековой латинской литературы». Нужно было передать ощущение, что это – другая эпоха, не классическая латынь, а народная и церковная. Это значило, что стилистический ориентир нужно взять более примитивный – то есть, по русскому словесному арсеналу, более ранний (скажем, XVII века), сочетающий упрощенный нанизывающий синтаксис с лексической пестротой приказных канцеляризмов, просторечия и церковнославянства. Так мы и старались писать – конечно, каждый по мере своих сил. Однако средневековые писатели были разные: одни писали, как бог и школа на душу положат, другие вчитывались в доступных им античных классиков и подражали им, иногда неплохо. Эту разницу тоже хотелось передать в переводе – и для средневековых цицеронианцев, вроде Иоанна Сольсберийского, мы вновь брали для перевода русский язык XIX века. Получался парадокс: более древних, античных и подражающих античным латинских писателей мы переводим более поздним, пушкинским и послепушкинским языком, а более поздних, средневековых латинских писателей – более архаическим, аввакумовским русским языком. Думаю, что с таким парадоксом приходилось сталкиваться многим переводчикам, если только они заботились об ощущении стилистической перспективы в переводе.
Конечно, лучше было бы «испорченную» средневековую латынь переводить «испорченным» по сравнению с XIX веком современным русским языком. Я не решался: боялся, что получится плохой язык вне всякой стилизации. Но мне случилось быть редактором перевода Григория Турского, знаменитого своей «испорченной» латынью. Неопытная переводчица перевела его как могла – современными, почти газетными клише. Переписать это от начала до конца было невозможно, пришлось отредактировать, придавая современной испорченности стиль средневековой испорченности. Кажется, что-то удалось, хотя перевод мучился в издательстве «Литературных памятников» много лет.
У А. Тойнби есть замечательный эксперимент: он перевел сборник отрывков из греческих историков, до предела модернизовав их стиль – введя сноски, скобки и тот лексический волапюк, в котором греческая агора – это
Самый дорогой мне комплимент от коллеги-филолога был такой: «У вас по языку можно почувствовать, какие стихотворения были в подлиннике хорошими, а какие плохими».
Самыми трудными с точки зрения точности для меня были два перевода, на редкость непохожих друг на друга.
Один – это «Поэтика» Аристотеля. Здесь точность перевода должна быть буквальной, потому что каждое слово подлинника обросло такими разнотолкованиями, что всякий выбор из них был бы произволен. А стиль «Поэтики» – это стиль конспекта «для себя», в котором ради краткости опущено всё, что возможно и невозможно. Перевести это дословно – можно, но тогда пришлось бы рядом приложить для понятности развернутый пересказ. Я постарался совместить это: переводил дословно, но для ясности (хотя бы синтаксической) вставлял дополнительные слова в угловых скобках: пропуская их, читатель мог воспринять стиль Аристотелевой записной книжки, а читая их – воспринять смысл его записи. Так как греческий синтаксис не совсем похож на русский, то пришлось потратить много труда, чтобы сделать такое двойное чтение возможным.
Такой же точности требовал от меня и перевод «Поэтики» Горация: один раз, для научной статьи, я сделал его в прозе, другой раз, для собрания сочинений Горация, – в стихах. Было бы интересно сравнить по объективным показателям («коэффициент точности», «коэффициент вольности»), велика ли между ними разница. Такой же точности требовал и перевод «Жизни и мнений философов» Диогена Лаэртского: каждому слову греческой философской терминологии должно было соответствовать одно и только одно слово перевода, даже если у разных философов этот термин обозначал разные вещи. Надежной традиции, на которую можно было бы опереться, не оказалось, многие термины приходилось придумывать самому. Многозначность греческих слов иногда приводила в отчаяние. Как, например, перевести «логос»? Т. В. Васильева нашла гениальный русский аналог его многозначности – «толк»; но у этого слова – сниженная стилистическая окраска, применительно к ней пришлось бы менять всю терминологическую лексику снизу доверху, на это я не решился.
«Коэффициент точности» – это процент слов подлинника, сохраненных в переводе, «коэффициент вольности» – процент слов перевода, добавленных без всякого соответствия с подлинником. Их можно рассчитать отдельно для каждой части речи – будет видно, что переводчики стараются сохранять существительные и вольничают с остальными словами, им важнее, о
А другим переводом, требовавшим особенно высокой точности, был «Центон» Авсония, римского декадента IV века, – эпиталамий в полтораста строк, составленный целиком, как мозаика, из полустиший Вергилия. При дворе справлялась свадьба, император написал в честь ее стихи и предложил Авсонию сделать то же. Написать лучше императора было опасно, а написать хуже было, вероятно, очень трудно. Авсоний вышел из положения, сложив свои стихи сплошь из чужих слов, чтобы можно было сказать: «Если получилось хорошо, то это вина не моя, а Вергилия». Художественный эффект здесь заключался в том, что одно и то же полустишие в новом контексте воспринималось на фоне воспоминаний о его старом контексте. У римских читателей такие воспоминания сами собой подразумевались, у русских их не было и быть не могло. Значит, к каждому полустишию авсониевского центона я должен был мелким шрифтом привести две-три строки Вергилия, в которых это полустишие звучало бы дословно так же, а означало бы совсем другое. Конечно, интереснее всего было бы взять эти строки из старых русских переводов Вергилия. Но тут-то и оказалось, что почти нигде это не возможно: когда поэты переводили «Энеиду» целиком, держа в сознании сразу большой ее пассаж, то для его общей выразительности они сплошь и рядом жертвовали как раз той мелкой полустишной точностью, которая была мне необходима. Чем более легок и удобочитаем был перевод «Энеиды» в целом, тем менее он был пригоден для использования в переводе авсониевского центона. В. Брюсов, взявшись за свой принципиально-буквалистический перевод «Энеиды», объявил, что его цель – в том, чтобы любую цитату можно было давать по его переводу с такой же уверенностью, как по подлиннику. Но и он этого не добился: старый Фет в своем переводе без всяких деклараций умел быть буквальнее, а Брюсов не добивался точности, а симулировал точность. Для меня это было яркой иллюстрацией такого важного теоретического понятия, как «длина контекста» в переводе – или, предпочел бы я выразиться, «масштаб точности». Пришлось и полустишия Вергилия переводить самому.
А с точки зрения стиля самым трудным для меня оказался самый примитивный из моих авторов – Эзоп. Неслучайно каждая национальная литература имеет золотой фонд пересказов Эзопа и никаких запоминающихся переводов Эзопа. Таков уж басенный жанр, к стилю он безразличен, и стилизатору в нем почти не за что ухватиться. Как мне написать: «Пастух пошел в лес и вдруг увидел…» или «Пошел пастух в лес и вдруг видит…»? По-русски интонации здесь очень различны, но какая из них точнее соответствует интонации подлинника? Я недостаточно чувствовал оттенки греческого языка, чтобы это решить. Пришлось идти в обход: я выписал по межбиблиотечному абонементу большую испанскую монографию о лексике эзоповских сборников, по ней разметил с карандашом в руках всего Эзопа – классическую лексику красным, вульгаризмы синим, промежуточные формы так-то и так-то – и потом в тех баснях, которые больше рябили красным, писал: «Пастух пошел в лес…», а в тех, которые синим, – «Пошел пастух в лес…» Мне это было интересно; не знаю, было ли полезно читателю.
Два перевода, которыми я, пожалуй, больше всего дорожу, официально даже не считаются моими. Это две книги Геродота, «перевод И. Мартынова под ред. М. Гаспарова», и семь больших отрывков из Фукидида, «перевод Ф. Мищенко – С. Жебелева под ред. М. Гаспарова». Делался сборник «Историки Греции»: Геродот, Фукидид, Ксенофонт. Обычно историческую прозу переводят как документ: все внимание – фактам, никакого – стилю. Мы с покойным С. А. Ошеровым хотели представить ее как художественную, а для этого – показать разницу между стилем трех поколений и трех очень индивидуальных писателей. «Анабасис» Ксенофонта Ошеров сам перевел заново, современным нам языком, замечательно правильным и чистым. Фукидида взяли в переводе 1887 года (выправленном в 1915-м), Геродота – в переводе 1826 года, со всеми ощутимыми особенностями тогдашнего научно-делового стиля. Историко-стилистическая перспектива возникала сама собой. Но оставить их без редактуры было нельзя. Геродот писал плавными фразами, а Мартынов то и дело переводил его отрывистыми; нужно было переменить синтаксис Мартынова, не тронув его лексики и не выходя за пределы синтаксических средств русского языка начала XIX века. Фукидид – самый сжатый и сильный из греческих прозаиков, а Мищенко и Жебелев, сумев с изумительной полнотой передать все оттенки его смысла, ради этого сделали его многословнее раза в полтора; нужно было восстановить лаконизм, не повредив смыслу. Это было мучительно трудно, но очень для меня полезно; я на этом многому научился.
Не все переводчики любят редактировать своих предшественников (или современников) – многие говорят: «Я предпочитаю переводить на неисписанной бумаге». Я редактировал очень много: не хотелось терять то (хотя бы и немногое), что было сделано удачно в старых переводах. Был любопытный случай исторической немезиды. Поэт Инн. Анненский, переводчик Еврипида, умер в 1909 году, не успев издать свой перевод; издатели и родственники поручили это сделать его другу Ф. Ф. Зелинскому, переводчику Софокла. Зелинский стал издавать переводы Анненского, сильно их редактируя – меняя до 25 % строк текста. Родственники запротестовали, Зелинский ответил: «Я делал это в интересах Еврипида, читателей и доброго имени Анненского; я поступал с его наследием так, как хотел бы, чтобы после моей скорой смерти было поступлено с моим». Через 70 лет с его наследием было поступлено именно так: стали переиздавать Софокла в переводе Зелинского, и оказалось, что без редактирования (в интересах Софокла, читателей и доброго имени Зелинского) это сделать нельзя. Редактирование было поручено В. Н. Ярхо и мне. Мы были бережнее с Зелинским, чем Зелинский с Анненским, и изменили не больше, чем по 10 % строк текста; не знаю, остался ли Зелинский на том свете доволен нашей правкой.
С интересом вспоминаю, как я сам был жертвой редактирования. В издательстве «Мысль» молодому решительному редактору был дан мой перевод Диогена Лаэртского. Мы быстро выяснили пункты, по которым ни он, ни я не были согласны ни на какие уступки, и дружно решили, что лучше книгу совсем не издавать. С этим мы пошли по всем начальственным инстанциям издательства снизу вверх. Я заметил, что начальники на этих ступенях чередовались: умный – дурак – умный – дурак; универсальное ли это правило, не знаю. Мы дошли до предверхней ступени, там сидел умный. По дороге выяснилось, что молодой редактор вот-вот улетает в эмиграцию, потому он и не цепляется за свою работу. «Подумать только, – сказал Аверинцев, – человек живет в стране, которую можно считать редакторским Эдемом, и летит туда, где самого слова “редактор” нет ни в каких словарях!»
Я рад тому, что много переводил стихов: это учит следить за сжатостью речи и дорожить каждым словом и каждым слогом – даже в прозе. Однажды я сравнил свой перевод одной биографии Плутарха (так и не пригодившийся) с переводом моего предшественника – мой был короче почти на четверть. В прозе всегда есть свой ритм, но не всякий его улавливает: часто ораторский ритм Цицерона переводят ритмом канцелярских бумаг. Я впадал в противоположную крайность: когда я перевел одну речь Цицерона, то редактировавший книгу С. А. Ошеров неодобрительно сказал: «Вы его заставили совсем уж говорить стихами!» – и осторожно сгладил ритмические излишества. Есть позднеантичная комедия «Кверол», в которой каждая фраза или полуфраза начинается как проза, а кончается как стихи; в одной публикации я напечатал свой перевод ее стихотворными строчками, в другой – подряд, как прозу, и давно собираюсь сделать психолингвистическую проверку: как это сказывается на читательском восприятии. Однажды в книге по стихосложению мне понадобился образец свободного стиха с переводом; я взял десять строк Уитмена с классическим переводом К. Чуковского. Перевод был всем хорош, кроме одного: английскую «свободу» ритма Чуковский передал русской «свободой», а русские слова в полтора раза длиннее английских, и поэтому напряженность ритма в его стихах совсем утратилась, – а она мне была важнее всего. Я начал редактировать цитату, сжимая в ней слова и обороты, и кончилось тем, что мне пришлось подписать перевод своим именем.
Переводчику античных поэтов легче быть точным, чем переводчику новоевропейских: греки и римляне не знали рифмы. От этого отпадает ограничение на отбор концевых слов, заставляющее заменять точный перевод обходным пересказом. Мне только один раз пришлось делать большой перевод с рифмами – зато обильными, часто четверными. Это были стихи средневековых вагантов. Перевод был сочтен удачным; но я так живо запомнил угрызения совести от того, что ради рифмы приходилось допускать такие перифразы, каких я никогда бы не позволил себе, переводя античного безрифменного автора, что после этого я дал себе зарок больше с рифмами не переводить.
Больше того, я задумался: если соблюдение стиха понуждает к отклонениям от точности, то, может быть, имеет смысл иногда переводить так, как это сейчас делается на Западе: верлибром, без рифмы и метра, но за счет этого – с максимальной заботой о точности смысла и выдержанности стиля? Таких переводов – «правильный стих – свободным стихом» – я сделал довольно много, пробуя то совсем свободные, то сдержанные (в том или другом отношении) формы верлибра; попутно удалось сделать некоторые интересные стиховедческие наблюдения, но сейчас речь не о них. Сперва я сочинял такие переводы только для себя. Когда я стал осторожно показывать их уважаемым мною специалистам (филологам и переводчикам), то последовательность реакций бывала одна и та же: сперва – сильный шок, потом: «а ведь это интересно!» Теперь некоторые из этих переводов напечатаны, а в 2003 году вышла целая книжка под названием «Экспериментальные переводы».
Оглядываясь, я вижу, что выбор материала для этих экспериментальных переводов был неслучаен. Сперва это были Лафонтен и разноязычные баснописцы XVII–XVIII веков для большой антологии басен. Опыт показывает, что любой перевод европейской басни традиционным русским стихом воспринимается как досадно ухудшенный Крылов; а здесь важно было сохранять индивидуальность оригинала. Мой перевод верлибрами (различной строгости) получился плох, но я боюсь, что традиционный перевод получился бы еще хуже. Потом это был Пиндар. Здесь можно было опереться на традицию перевода пиндарического стиха верлибром, сложившуюся в немецком штурм-унд-дранге; кажется, это удалось. Потом это был «Ликид» Мильтона: всякий филолог видит, что образцом мильтоновского похоронного «френоса» был Пиндар, и мне показалось интересным примерить к подражанию форму образца. Потом – «Священные сонеты» Донна: форма сонета особенно стеснительна для точности перевода образов и интонаций, а мне казалось, что у Донна всего важнее именно они. Потом – огромный «Неистовый Роланд» Ариосто: убаюкивающее благозвучие оригинала мешало мне воспринимать запутанный сюжет, убаюкивающее неблагозвучие старых отрывочных переводов мешало еще больше, и я решил, что гибкий и разнообразный верлибр (без рифмы и метра, но строка в строку и строфа в строфу), щедрый на ритмические курсивы, может оживить восприятие содержания. Потом – Еврипид. Инн. Анненский навязал когда-то русскому Еврипиду чуждую автору декадентскую расслабленность; чтобы преодолеть ее, я перевел одну его драму сжатым 5-стопным ямбом с мужскими окончаниями, начал вторую, но почувствовал, что в этом размере у меня уже застывают словесные клише; чтобы отделаться от них, я сделал второй перевод заново – упорядоченным верлибром. Результат мне не понравился; 5-стопная «Электра» была потом напечатана, а верлибрический «Орест» надолго остался у меня в столе. Из других авторов, которых я переводил, мне дороже всего У. Б. Йейтс и Георг Гейм.
За этим экспериментом последовал другой, более рискованный. Я подумал, если имеют право на существование сокращенные переводы и пересказы романов и повестей (а я уверен, что это так и что популярные пересказы «Дон Кихота» и «Гаргантюа» больше дали русской культуре, чем образцово точные переводы), то, видимо, возможны и сокращенные переводы лирических стихотворений. В каждом стихотворении есть места наибольшей художественной действенности, есть второстепенные и есть соединительная ткань; причем ощущение этой иерархии у читателей разных эпох, вероятно, разное. Что если показать в переводе портрет подлинника глазами нашего времени, опустив то, что нам кажется маловажным, – сделать, так сказать, художественный концентрат? Упражнения античных поэтов, которые то разворачивали эпиграмму в элегию, то наоборот, были мне хорошо памятны. И я стал делать конспективные переводы верлибром, некоторые из них напечатаны ниже.
Есть еще одна переводческая традиция, мало использованная (или очень скомпрометированная) в русской практике, – это перевод стихов даже не верлибром, а честной прозой, как издавна принято у французов. Я попробовал переводить прозой поэму Силия Италика «Пуника» – и с удивлением увидел, что от этого римское барокко ее стиля кажется еще эффектно-напряженнее, чем выглядело бы в обычном гексаметрическом переводе. Но этот перевод я так и не закончил.
Приложение: верлибр и конспективная лирика
Сейчас в Европе свободный стих очень широко используется для переводов. Вещи, написанные самыми строгими стиховыми формами, переводятся на английский или французский язык верлибрами. Обычно плохими: ни стихи, ни проза – так, переводческая «лингва-франка». У нас эта практика пока не очень распространена. Из известных мастеров так переводил, пожалуй, лишь М. Волошин, писавший о своей работе: «Я, отбросив рифмы, старался дать стремление… метафор и построение фразы, естественно образующей свободный стих». Последователей он не имел: наоборот, еще памятно то советское время, когда поэты переводили верлибры аккуратными ямбами и вменяли себе это в заслугу.
Сам я считаю, что в переводах верлибром есть свои достоинства. Когда нужно подчеркнуть общие черты поэтической эпохи, то лучше переводить размером подлинника, а когда индивидуальность поэта – то верлибром: без униформы александрийского стиха или сонета она виднее. Я много экспериментировал с такими переводами. Но если такая практика станет всеобщей, я вряд ли обрадуюсь. Известно: писать хорошим верлибром труднее, чем классическим стихом, а плохим гораздо легче. Но сейчас речь не об этом.
Когда переводишь верлибром и стараешься быть точным, то сразу бросается в глаза, как много в переводимых стихах слов и образов, явившихся только ради ритма и рифмы. Илья Сельвинский любил сентенцию: «В двух строчках четверостишия поэт говорит то, что он хочет, третья приходит от его таланта, а четвертая от его бездарности». Причем понятно, что талант есть не у всякого, а бездарность у всякого, – так что подчас до половины текста ощущается балластом. Когда мы это читаем в правильных стихах, то не чувствуем: в них, как на хорошо построенном корабле, балласт только помогает прямей держаться. Но стоит переложить эти стихи из правильных размеров в верлибр, как балласт превращается в мертвую тяжесть, которую хочется выбросить за борт.
И вот однажды я попробовал это сделать. Я переводил верлибром (для себя, в стол) длинное ямбическое религиозное стихотворение Ф. Томпсона «Небесные гончие», поздневикторианский хрестоматийный продукт. И я решил его отредактировать: не теряя ни единого образа, в балластных местах обойтись меньшим количеством слов – только за счет стиля и синтаксиса. Оказалось, что объем вещи от этого сразу сократился на пятую часть: вместо каждых десяти стихов – восемь. Повторяю, без всяких потерь для содержания. По обычному переводческому нарциссизму это мне понравилось. Я подумал: а что если сокращать и образы – там, где они кажутся современному вкусу (то есть мне) избыточными и отяжеляющими?
Пушкин перевел сцену из Вильсона, «Пир во время чумы»; переводил он очень точно, но из 400 стихов у него получилось 240, потому что все, что он считал романтическими длиннотами, он оставлял без перевода. Это был, так сказать, конспективный перевод. И он очень хорошо вписывался в творчество Пушкина, потому что ведь все творчество Пушкина было, так сказать, конспектом европейской культуры для России. Русская культура, начиная с петровских времен, развивалась сверхускоренно, шагая через ступеньку, чтобы догнать Европу. Романтизм осваивал Шекспира, и Пушкин написал «Бориса Годунова» – длиной вдвое короче любой шекспировской трагедии. Романтизм создал Вальтера Скотта, и Пушкин написал «Капитанскую дочку» – длиной втрое короче любого вальтерскоттовского романа. Романтизм меняет отношение к античности, и Пушкин делает перевод «Из Ксенофана Колофонского» – вдвое сократив оригинал. Техника пушкинских сокращений изучена: он сохраняет структуру образца и сильно урезывает подробности. Я подумал: разве так уж изменилось время? Русская литература по-прежнему отстает от европейской приблизительно на одно-два поколения. Она по-прежнему нуждается в скоростном, конспективном усвоении европейского опыта. Разве не нужны ей конспективные переводы – лирические дайджесты, поэзия в пилюлях? Тем более что для конспективной лирики есть теперь такое мощное сокращающее средство, как верлибр.
Я не писатель, я литературовед. Новейшую европейскую поэзию я знаю плохо и не берусь за нее. Я упражнялся на старом материале: на Верхарне, Анри де Ренье, Мореасе, Кавафисе. Верхарна и Ренье я смолоду не любил именно за их длинноты. Поэтому сокращал я их садистически – так, как может позволить только верлибр: втрое, вчетверо и даже вшестеро. И после этого они моему тщеславию нравились больше. Вот одно из самых знаменитых стихотворений Верхарна: сокращено вчетверо, с 60 строк до 15. Оно из сборника «Черные факелы», называется «Труп»:
Вот для сравнения точный его перевод – старый, добросовестный, Георгия Шенгели:
Сокращения такого рода вряд ли могли быть сделаны без помощи верлибра. Однообразие приемов легко заметить: выбрасываются связующие фразы, выбрасываются распространяющие глаголы, сохраняются преимущественно существительные, а из существительных удерживаются предметы и выпадают отвлеченные понятия. Со стихами, в которых предметов мало, а отвлеченных понятий много, такие эксперименты получаются хуже. Вот пять примеров, не совсем обычных: первое стихотворение сокращено втрое, второе и третье – примерно вчетверо, четвертое – впятеро, пятое – почти всемеро. Дробь в правом углу над стихотворением означает соотношение строк перевода и подлинника (так сказать, в какую долю оригинала).
10 / 32
12 / 56
8 / 36
7 / 36
31 / 209
Оригиналы – это Лермонтов, «Элегия», 1830 г.; Пушкин «Любовь одна…», 1816 г.; Гнедич, «Осень», 1819 г.; Баратынский, «Поверь, мой милый друг…», 1820 г.; Тепляков, «Гебеджинские фонтаны», 1829 г. Кто хочет, может проверить: строка или две в каждом стихотворении сохранены почти буквально. Это, так сказать, переводы с силлабо-тонического языка на верлибрический. (Так Батюшков переводил греческие эпиграммы с метрического языка на силлабо-тонический.)
Мне не хотелось бы, чтобы эти упражнения выглядели только литературным хулиганством. В истории поэзии такие переработки появляются не впервые. Когда александрийские поэты III в. до н. э. стали разрабатывать камерную лирику вместо громкой, то они брали любовные темы у больших лириков-архаиков и перелагали в короткие и четкие эпиграммы, писанные элегическим дистихом. В этом была и преемственность и полемичность. Такая стилистическая полемика средствами не теории, а практики была в античности привычна: если Еврипиду не нравилась «Электра» Софокла, он брался и писал свою собственную «Электру» (современный литератор вместо этого написал бы эссе «Читая “Электру”»). Разумеется, ни мне, ни кому другому не придет в голову полемизировать от своего имени с поэтом Лермонтовым или поэтом Верхарном. Но полемизировать от имени современного вкуса против того вкуса риторического романтизма или риторического модернизма, которыми питались Лермонтов и Верхарн, – почему бы и нет? Если мы не настолько органично ощущаем стиль наших предшественников, чтобы уметь подражать им, как аттицисты аттикам, – признаемся в этом открыто, и пусть потом наши потомки перелицовывают нас, как мы – предков (если, конечно, они найдут в нас хоть что-то достойное перелицовки).
Можно ли утверждать, что именно лаконизм – универсальная черта поэтики ХХ века? Наверное, нет: век многообразен. Но это черта хотя бы одной из поэтических тенденций этого века – той, которая восходит, наверное, к 1910-м годам, когда начинали имажисты и Эзра Паунд написал знаменитое стихотворение из четырех слов – конденсат всей раннегреческой лирики, вместе взятой: «Spring – Too long – Gongyle» (Гонгила – имя ученицы Сапфо, затерявшееся в ее папирусных отрывках). Краткость ощущалась как протест против риторики – хотя на самом деле, конечно, она тоже была риторикой, только другой. Напомним, что и задолго до Паунда у самого Лермонтова такое известное стихотворение, как «Когда волнуется желтеющая нива…», было не чем иным, как конспектом стихотворения Ламартина «Крик души»: та же схема, та же кульминация, только строже дозированы образы, и оттого текст вдвое короче. Впрочем, краткость краткости рознь, и не от всякой стихотворение приобретает вес. Марциал писал другу-поэту:
При обсуждении этих переводов было замечено, что Верхарн в них становится похож на молодого Элиота. (На мой взгляд, скорее на Георга Гейма.) А сокращенный Мореас, кажется мне, – на японскую или китайскую поэзию. Это, конечно, дело субъективных впечатлений. Важнее другое: вероятно, если два переводчика-сократителя возьмутся за одно и то же стихотворение, то у них получатся два совсем разных сокращения: один выделит в оригинале одно, другой другое, и каждый останется самим собой. И очень хорошо – не всем же переводам быть филологически честными.
А мне лично, как литературоведу, интереснее всего такой вопрос. Можно ли вообще считать получающиеся тексты переводами? Идейное и эмоциональное содержание оригинала сохранено. («Нет, – возразили мне, – от сокращения эмоция становится сильнее». Может быть.) Композиционная схема сохранена. Объем резко сокращен. Стиль резко изменен. Стих изменен еще резче. Много убавлено, но ничего не прибавлено. Достаточно ли этого, чтобы считать новый текст переводом старого, пусть вольным? Или нужно говорить о новом произведении по мотивам старого?
Э. Верхарн
Перевозчик
Рыбаки
СТОЛЯР
Звонарь
Канатчик
МОГИЛЬЩИК
Лопата
Заводы
Биржа
Порт
Бунт
Святой Георгий
Анри де Ренье
Кошница
Сбор
Песнь 1
Песенка 2
Часы
Песенка З
Былое
Припев
Песенка 6
Спутник
Песенка 7
Призрак
Незримое присутствие
Песенка 10
Ноша
Ключ
Ж. Мореас
Все стихи Мореаса взяты из книг «Стансы», где почти все стихотворения – по 16 строк. Когда они сжаты в переводе до 4 строк, то, кажется, становятся похожи на китайские или японские стихи.
Поль Фор
Это – «приложение к приложению», потому что эти переводы хоть и верлибром, но почти не конспективные. Поль Фор, проживший долгую жизнь графомана, «король поэтов» 1912 г., привлекал меня светлостью своего пустозвонства, и я переводил его не для эксперимента, а для душевного облегчения: последнее стихотворение в этой подборке помогало мне жить.
Проза в вечернем свете
Смерть пришла
Колыбельная с игрушками
Царица в море
Киты
Король Клавдий
Гамлет
Фортинбрас
Лондонская башня
Шарль орлеанский в лондонской башне
Горе
Морская любовь
Критика
Одна из сказок дядюшки Римуса начинается приблизительно так. Было когда-то золотое время, когда звери жили мирно, все были сыты, никто никого не обижал, и кролик с волком чай пили в гостях у лиса. И вот тогда-то сидели однажды Братец Кролик и Братец Черепаха на завалинке, грелись на солнышке и разговаривали о том, что ведь в старые-то времена куда лучше жилось!
Критика из меня не вышло. Однако список моих сочинений, который время от времени приходится подавать куда-нибудь по начальству, все же с обманом. Первым в нем должна идти рецензия не на книгу Л. И. Тимофеева по стиховедению 1958 года, а на сборник стихов 1957 г.
Я кончал университет; попаду ли я на ученую службу, было неясно. Нужно было искать заработка. В журнале «История СССР» мне дали перевести из «Historische Zeitschrift» большой обзор заграничных работ по русской истории – для тех русских историков, которые по-немецки не читают. Я узнал много интересного, но заработал немного. Мне предложили прочитать в спецхране английскую книжку – воспоминания председателя украинского колхоза, бежавшего на Запад: я перескажу это одному историку, а он напишет рецензию. Я прочитал, меня спросили: «Как?» – «Интересно». – «Они, антисоветчики, всегда интересно пишут», – осуждающе сказал редактор. Но рецензент так и не собрался написать рецензию с голоса.
Вера Васильевна Смирнова сказала: «Ты пишешь в Ленинке аннотации на новые книжки стихов – выбери книжку и напиши рецензию для “Молодой гвардии”, я дам тебе записку к Туркову». «Молодая гвардия» была журналом новорожденным и либеральным. Редактором был Макаров, Турков, молодой и гибкий, заведовал критикой. Я написал рецензию на сборник стихов поэта Алексея Маркова. Из сборника я помню только четыре строки. Две лирические: «Брызжет светом молодая завязь, поднимаясь щедро в высоту!», две дидактические: «Счастье – не фарфоровая чашка. Разобьешь – не склеишь. Ни за что!» Сборник назывался «Ветер в лицо», а рецензия называлась «Лирическое мелководье», так тогда полагалось. Говорили, будто Марков потом бегал по начальству, потрясая журналом, и кричал, что Макаров и Турков решили надругаться над ним от имени какого-то Гаспарова.
Потом, служа в аннотациях, я читал и другие книги Маркова. В одной из них он вспоминал в предисловии, как первые стихи его редактировал сам Ф. Панферов, командир журнала «Октябрь». Откидываясь от трудов на спинку кресла и задумчиво глядя вдаль, Панферов говорил: «Не ценят у нас редакторского труда! Почему, например, никто не помянет добрым словом тех редакторов, которые дали путевку в жизнь таким книгам, как “Ревизор”, “Путешествие из Петербурга в Москву»…”
Для Туркова я написал еще одну рецензию – на первую книжку стихов Роберта Рождественского. Какие там были предостережения громкому поэту, я не помню. Рецензию не напечатали. «Хватит откликаться на каждый его чих!» – сказал Турков. Вместо этого мне стали давать для ответа стихи самодеятельных поэтов, шедшие самотеком. Это называлось «литературная консультация». Каждый ответ начинался: «Многоуважаемый товарищ такой-то, напечатать Ваши стихи, к сожалению, мы не можем», – и дальше нужно было объяснять почему. Школьная учительница писала стихами, что главное в жизни – быть самим собой; я отвечал ей, что для этого сперва нужно познать самого себя, а это трудно. Удалой лирик из-под Курска писал: «Как без поцелуя до дому дойти, если так серьезно встретились пути?» – я объяснял, почему это не годится, стараясь не пользоваться таким трудным словом, как «стиль». Таких писем я написал за то лето штук сорок.
Я старался присматриваться, как пишут настоящие критики. «Вот Твардовский начинает поэму: “Пора! Ударил отправленье вокзал, огнями залитой…” Другой поэт дал бы картину и всей вокзальной толчеи, и запоздалого пассажира, бегущего с чайником, – а здесь только две строчки, и как хорошо!» Это было напечатано в «Литературной газете». Я понимал, что критик хотел сказать: «Если бы это писал я, то непременно написал бы и про толчею, и про чайник; Твардовский этого не сделал, а поди ж ты, получилось хорошо – как же не похвалить!» Мне такая логика казалась неинтересной. Мне хотелось писать критику так, как когда-то формалисты: с высоты истории и теории литературы. Паустовский выпустил новую книгу, я написал ей похвалу для факультетской стенгазеты, но, по-видимому, слишком непривычными словами: все решили, что я не хвалю его, а ругаю, и поклонницы Паустовского собрались меня бить. Тут я понял, что в критики не гожусь.
Писать рецензии на научные книги было легче: в них была логика. Но и тут случались неожиданности.
Был ленинградский ученый В. Г. Адмони, германист, скандинавист, совесть питерской интеллигенции. Дружил с Ахматовой и сам писал стихи по-русски и по-немецки. Я очень мало был с ним знаком, но когда вышла книга его покойной жены Т. Сильман «Заметки о лирике», то он попросил меня написать рецензию. Плиний Старший, который прочел все книги на свете, говорил: «Нет такой книги, в которой не было бы чего-то полезного». Я выписал это полезное, привел его в логическую последовательность, написал «как интересно было бы развить эти мысли дальше!» и понес рецензию в «Вопросы литературы». Редактора звали Серго Ломинадзе; имя отца его я видел в истории партии, «антипартийная группировка Сырцова – Ломинадзе», а собственное его имя я нашел много позже в антологии стихов бывших лагерников. Рецензия ему не понравилась. Он говорил: «Вам ведь эта книга не нравится: почему вы не напишете об этом прямо?» Я отвечал: «Потому что читателю безразлично, нравится ли это мне; читателю интересно, что он найдет в книге для себя». Спорили мы долго, по-русски; на каком-то повороте спора он даже сказал мне: «Я, между нами говоря, верующий…», а я ему: «А я, между нами говоря, неверующий…» Наконец я сказал: «Вы же поняли, что книга мне не понравилась; почему же вы думаете, что читатели этого не поймут?» После этого рецензию напечатали. Не знаю, понял ли это Адмони; но лет через десять, уже при Горбачеве, когда он напечатал маленькую поэму о своей жизни, он опять попросил написать на нее рецензию. Я написал так, как мне хотелось в молодости: «как когда-то формалисты». Он напечатал ее в «Звезде».
Интереснее был случай, когда мне пришлось быть экспертом при судебном следствии о стихах Тимура Кибирова. Рижская «Атмода» напечатала его «Послание к Л. Рубинштейну» и отрывок из «Лесной школы». Газету привлекли к суду за употребление так называемых непечатных слов. Мобилизовали десять экспертов: лингвисты, критики, журналисты из Риги и Москвы. Вопросник был такой, что казался пародией, но я честно постарался на него ответить.
– Не уверен, что понял вопрос… Идейная концепция поэмы – разложение современного общества, от которого спасет только красота… Эмоциональная концепция – отчаяние, переходящее в просветленную надежду… Система образов – нарочито хаотическое нагромождение видимых примет времени… Система мотивов – преимущественно стремительное движение, оттеняемое статическими картинами мнимо-блаженного прошлого… Сюжет отсутствует – поэма лирическая. Композиция – по контрастам на всех уровнях… Стиль – столкновение хрестоматийных штампов с вульгаризмами современного быта… Фигуры речи – преимущественно антитетические, с установкой на оксюморон… Стих – 4-стопный хорей с рифмовкой… Фоника – в основном паронимическая аттракция… Наиболее близкий жанровый тип – центон…
– Термин «авангардизм» научной определенности не имеет…
– Явное неприятие этих стихов профессионалами традиционного вкуса…
– Конкретных событий и личностей, характеризуемых с помощью нецензурных слов, я в поэме не нахожу. Имена Сталина, Лосева, Берии, Леви-Стросса, Кобзона, Вознесенского, Лотмана, Розенбаума, Руста, Пригова, Христа, Вегина, де Сада и др. имеют в виду не личности, а типические явления и приметы времени; является ли реальным лицом упоминаемый Айзенберг, мне неизвестно…
– Как и всякого художественного произведения – отразить действительность и выразить авторское отношение к ней.
– Полагаю, что для всех, какие пожелают их напечатать.
– Не уверен, что понял эту фразу… В устной же речи «определенных социальных слоев общества» употребительность непечатных выражений известна каждому по ежедневному уличному опыту; и я, и (судя по печати) многие другие слышали такие выражения даже от лиц партийных и начальствующих…
При составлении настоящего экспертного заключения я был должным образом полностью уведомлен, согласно закону, о правах эксперта и о его ответственности, с чем и старался сообразовываться. Приношу благодарность за возможность познакомиться с чрезвычайно интересным филологическим материалом».
Потом Е. А. Тоддес сделал на этом чрезвычайно интересном филологическом материале очень хорошую статью в рижском «Роднике». А для меня это было первое знакомство со стихами Кибирова, так что я и впрямь благодарен этому случаю. Была ли эта экспертиза критикой или не критикой, не знаю.
Семиотика: взгляд из угла
Без эпиграфа.
Когда в 1962 году готовилась первая конференция по семиотике, я получил приглашение в ней участвовать. Это меня смутило. Слово это я слышал часто, но понимал плохо. Случайно я встретил в библиотеке Е. В. Падучеву, мы недавно были однокурсниками. Я спросил: «Что такое семиотика?» Она твердо ответила: «Никто не знает». Я спросил: «А ритмика трехударного дольника – это семиотика?» Она так же твердо ответила: «Конечно!» Это произвело на меня впечатление. Я сдал тезисы, и их напечатали.
Сейчас, сорок с лишним лет спустя, мне кажется, что и я дорос до той же степени: не могу сказать о семиотике, что это такое, но могу сказать о предмете, семиотика это или нет. Эпоха структурализма прошла, о тартуско-московской школе стали писать дискуссионные мемуары, и в них я прочитал, будто и вправду еще не решено, что такое семиотика: научный метод или наука со своим объектом. Это меня немного утешило.
Дискуссию начал Б. М. Гаспаров, написав, что тартуская семиотика была способом отгородиться от советского окружения и общаться эсотерически, как идейные заговорщики. Ему возражал Ю. И. Левин, полагая, что это был не столько орден с уставом, сколько анархическая вольница с добрыми личными отношениями: не столько Касталия, сколько Телем. Выступавшие в дискуссии описывали не столько мысли, сколько живящий воздух этого Телема – даже не Тарту, а тартуских летних школ в Кяэрику. Я не был ни на одном собрании этих летних школ: по складу характера я необщителен, учиться предпочитал по книгам, а слушать молча. С Борисом Михайловичем Гаспаровым мы сверстники, и ту научную обстановку, от которой хотелось отгородиться и уйти в эсотерический затвор, я помню очень хорошо. Но мне не нужно было даже товарищей по затвору, чтобы отвести с ними душу: щель, в которую я прятался, была одноместная. Мой взгляд на тартуско-московскую школу был со стороны, верней – из угла. Из стиховедческого.
Казалась ли эта школа эсотерической ложей или просветительским училищем? И то и другое. Обсуждающие сопоставляли традиции литературоведческого Ленинграда и лингвистической Москвы[3]. Но возможно и другое сопоставление: между формализмом ленинградского ОПОЯЗа и московской ГАХН. Опоязовцы бравировали революционностью: они подходили к изучению классики с опытом футуристической современности, где каждые пять лет новое поколение ниспровергало старое. Москвичи бравировали традиционностью: они подходили к современной словесности с опытом фольклористики и медиевистики, от лица которых Веселовский когда-то сказал, что когда-нибудь и самоновейшая литература покажется такой же традиционалистичной, как старинная. Интересные результаты получались и у тех и у других. Опоязовские формалисты бурно вмешивались в жизнь, гахновские – отгораживались от нее на своей Пречистенке. Официальную науку раздражали и те и другие: ленинградцы своим литературно-инженерным жаргоном, москвичи – своей грецизированной риторической номенклатурой. Бывают эпохи, когда и просветительство остается заботой столь немногих, что их деятельность кажется эсотерической причудой.
Когда я студентом перечитал все написанное русскими формалистами, я понял, что московская традиция мне ближе. Терминологию Р. Шор и Б. Ярхо можно было выучить хотя бы по Квинтилиану, а что такое «теснота стихового ряда», предлагалось понять самостоятельно из вереницы разнородных примеров, – это было труднее. (Я до сих пор не встретил ни одного научного определения этого тыняновского понятия – только метафорические.) В тартускую «Семиотику» я пришел в первый раз с публикацией из Ярхо и о Ярхо. Помню, как мне позвонил Ю. М. Лотман и назначил свидание в ЦГАЛИ. Он сказал: «Вы меня узнаете по усам». Много лет спустя я обидел однажды Н. Брагинскую, заподозрив, будто она сама себя отождествляет с О. М. Фрейденберг, которую она издавала. Она написала в ответ, что и я так же отождествляю себя с Ярхо. Я ответил: «Нет, мое к нему отношение проще: я – его эпигон, и вся моя забота – в том, чтобы не скомпрометировать свой образец».
Почему меня приняли в «Семиотику»? Я занимался стиховедением с помощью подсчетов – традиция, восходящая через Андрея Белого к классической филологии и медиевистике более чем столетней давности, когда по количеству перебоев в стихе устанавливали относительную хронологию трагедий Еврипида. Эти позитивистические упражнения вряд ли могли быть интересны для ученых тартуско-московской школы. К теории знаков они не имели никакого отношения. В них можно было ценить только стремление к точной и доказательной научности. То же самое привлекало и меня в тартуских работах: «точность и эксплицитность» на любых темах, по выражению Ю. И. Левина, «продвижение от ненауки к науке», по выражению Ю. М. Лотмана. Мне хотелось бы думать, что и я чему-то научился, читая и слушая товарищей, – особенно когда после ритмики я стал заниматься семантикой стихотворных размеров.
Потом я оказался даже в редколлегии «Семиотики», но это уже относится не к науке, а к условиям ее бытования. В редколлегию входил Б. М. Гаспаров, и его имя печаталось среди других на обороте титула даже после того, как он уехал за границу. Цензор заметил это лишь несколько выпусков спустя. Но Ю. М. Лотман сказал ему: «Что вы! это просто опечатка!» – и переменил инициалы.
Около десяти лет в Москве работал кружок (или семинар?), похожий на филиал московско-тартуской школы. Собирались сперва в Инязе, потом у А. К. Жолковского, потом у Е. М. Мелетинского. Из Иняза нас прогнали за то, что мы пригласили с докладом иностранца – Джеймса Бейли: до сих пор помню, как я должен был выйти и сказать ему в лицо, что его доклад (о ритмике Йейтса!) запрещен. У Жолковского собрания прекратились, когда Жолковский эмигрировал. У Мелетинского – когда умер Брежнев, пришел Андропов, и хозяин, дважды отсидевший при Сталине, почувствовал, что погода не благоприятствует ученым сборищам.
Доклады были сперва по стиху, потом по поэтике, потом по всему кругу московско-тартуских интересов. Темы были разные, и методы были разные. Общим было только стремление к научности, к «точности и эксплицитности» (Ю. И. Левин был самым постоянным участником). Предлагалось описание текста, группы текстов, обряда, мифа и обсуждалось, корректно ли выведены его закономерности. Впечатления «проверки единого метода на конкретных материалах» не было, а если оно возникало, то встречалось критически. Здесь мне было легче учиться, чем на тартуских изданиях: выступающие говорили понятнее, чем писали. Вероятно потому, что не нужно было шифровать свои мысли от цензуры. Вообще же язык мне давался с трудом. Слово «модель» я еще долго переводил в уме как «схема» или «образец», а слово «дискурсивный» – как «линейный». «Если наша жизнь не текст, то что же она такое?» – сказал однажды с кафедры Р. Д. Тименчик, и я понял, что не все то термин, что звучит. Но упоения «птичьим языком» я у говорящих не чувствовал. Паролем служили скорее литературные вкусы: Набоков, Борхес. Когда М. Ю. Лотман невозмутимо делал доклад о поэзии Годунова-Чердынцева, мне понадобилось усилие, чтобы вспомнить, кто это такой. А когда Ю. И. Левин заявил тему о тексте в тексте у Борхеса, кто-то сказал: «Идет впереди моды».
Здесь я в первый раз попробовал от пассивного усвоения нового для меня языка перейти к активному. А. К. Жолковский делал разбор стихов Мандельштама «Я пью за военные астры…»; разбор этот в тогдашнем виде показался мне артистичным, но легкомысленным. Истолкование какой-то последовательности образов показалось слушателям неубедительным; я в шутку предложил другое, стараясь держаться манеры Жолковского. Он отнесся к этой пародии всерьез и попросил разрешения сослаться на меня. («См. словарь Ожегова, «ссылка 1–2», – писал по поводу таких разрешений Ю. И. Левин.) После этого я стал относиться серьезнее к своим разборам стихотворений, а Жолковский, кажется, шутливей, – передоверив некоторые из них профессору Зет своих рассказов.
Философского обоснования методов не было, слово «герменевтика» не произносилось. Ю. И. Левин справедливо писал, что это была реакция на то половодье идеологии, которое разливалось вокруг. Мне кажется, что это сохранилось в собиравшихся и посейчас, хотя захлестывающая идеология и сменила знак на противоположный. У более молодых спроса на философию больше, но сказывается ли это на их конкретных работах – не знаю. Главное в том, чтобы считать, что дважды два – четыре, а не столько, сколько дедушка говорил (или газета «Правда», или Священное Писание, или последний заграничный журнал). Философские обоснования обычно приходят тогда, когда метод уже отработал свой срок и перестал быть живым и меняющимся. Видимо, это произошло и со структурализмом. Сменяющий его деструктивизм мне неблизок. Со своей игрой в многообразие прочтений он больше похож не на науку, а на искусство, не на исследование, а на творчество и, что хуже, бравирует этим. Мне случалось помогать моей коллеге переводить Фуко и Деррида, и фразы их доводили меня до озверения. В XIX веке во Франции за такой стиль расстреливали. Конечно, я сужу так, потому что сам морально устарел.
Когда сделанное уже отложилось в прописные истины, делаемое перешло в руки наследников, а товарищи по делу разбрелись географически и методологически, то естественно возникает ностальгия по прошлому. Социальная ситуация изменилась, стало возможным говорить публично о том, что раньше приходилось таить. Просветительский ум должен этому только радоваться, но эмоционально это может ощущаться как профанация. Оттого-то Б. М. Гаспаров, описывая прошлое тартуско-московской школы, подчеркивает в ней не просветительский аспект, а черты эсотерического ордена с тайным терминологическим языком. А Ю. И. Левин делает на мандельштамовской конференции доклад «Почему я не буду делать доклад о Мандельштаме»: потому что раньше Мандельштам был «ворованным воздухом», паролем, по которому узнавался человек твоей культуры, а сейчас этим может заниматься всякий илот, стало быть, это уже неинтересно. Я-то чувствую себя именно таким илотом от науки и радуюсь, что больше не приходится тратить половину сил на изыскание способов публично сказать то, что думаешь.
Б. М. Гаспаров применил в описании тартуско-московской школы тот анализ, который она сама привыкла применять к другим объектам. И тартуско-московская школа сразу занервничала, потому что почувствовала, насколько такой анализ недостаточен. Это хорошо: такая встряска может оживить ее силы. А если нет – что ж, «тридцать лет – нормальный жизненный срок работоспособной научной гипотезы», – писал один очень крупный филолог-классик. Гипотеза, о которой шла речь, была его собственная.
VII
От А до Я
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung unordn g
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
ordnung ordnung
Сочинению книг несть конца
Раз мне что-то кажется, значит, это не так.
АБОРТ. Будто бы Институт русского языка довел Словарь языка Ленина до конца и представил к утверждению, но партийное начальство его листнуло, увидело, что первое по алфавиту слово – «аборт», и решило отложить.
«АВСТРИЙСКАЯ литература», «канадская литература» и пр. – «однакоже горюхинцу легко понять россиянина, и наоборот».
АД.
АЗБУКА. Ю. Кожевников стал специалистом по румынскому потому, что после войны курсантов в Военном институте иностранных языков распределяли по алфавиту: от
АЗИМУТ. «Зюганов как теоретик блудит по всем азимутам», – сказал Горбачев в телеинтервью («Итоги» в марте 1996 г.) Ср.: «Это было, когда наше кино находилось в эпицентре своего падения вниз», – сказал Э. Рязанов, тоже по телевизору.
АКТИВНОСТЬ / ПАССИВНОСТЬ. Пермяков спрашивал встречных, сколько кто знает пословиц; отвечали: около 20. Потом раздавал список пословиц и просил проставить крестики; получалось около 200. Так мы недооцениваем весь архаико-фольклорный пласт в нашем сознании (слышано от С. Ю. Неклюдова).
АЛГЕБРОЙ ГАРМОНИЮ. Г. Кнабе сказал: «Вы утверждаете, что наука только там, где можно опереться на подсчеты. Везде ли это так? Совокупность культуры, ее атмосферу цифрами не выразишь. Помню, как сам я оценивал стиль модерн: камерность, изнеженность, завиточки ар-нувель. У нас ведь было в обычае смотреть на него свысока: безвкусица, пошлость. А однажды меня осенило, какая это человечная эстетика – не дворец и не каморка, а квартира, выгороженный уют, независимость и достоинство. Цифрами этого не передашь».
АЛЛЕГОРИЯ. С. Аверинцев: символ и аллегория подобны слову и фразе, образу и сюжету: первый цветет всем набором словарных значений, вторая контекстно однозначна, как оглобля, вырубленная из этого цветущего ствола.
АМПЛУА. О. Седаковой звонили: «Нам для подборки молодых поэтов нужен реалистический мужчина и тонкая женщина – не посоветуете ли?»
АНЕСТЕЗИЯ: статьи, которые я писал к переводам античных поэтов, должны были анестезировать от качества переводов.
АНЕСТЕЗИЯ. Ко мне пришла чужая аспирантка с диссертацией о ритмике русской, английской и др. прозы в свете экзистенциализма. Я уклонился: экзистенциализм – удел душевных складов двоякого рода: во-первых, это толстокожие, душевно ожирелые (как Дионисий Гераклейский, которого нужно было колоть иглой сквозь дикое мясо, чтобы он очнулся для государственных дел), которым нужна гурманская встряска, чтобы что-нибудь воспринимать; во-вторых, тонкокожие, которым так мучительно каждое соприкосновение с миром, что они вынуждены искать в этих муках наслаждения. А для остальных анестезией при соприкосновении с миром служит мысль. Этой терапии учил нас Сократ, которого экзистенциалисты не любят.
АНКЕТА (РГГУ): причисляете ли себя к какой-нибудь научной школе? – Нет. – Считаете ли кого-нибудь своим учителем? – Загробно Б. И. Ярхо (простите за цветаевский стиль). В следующий раз напишу: Аристотель.
АНТИ- Духовность при желании можно видеть везде: в черной избе она для одного есть, для другого нет, в древней Руси для славянофилов есть, для западников нет. Это просто такое
АПОКАЛИПСИС. Каждому поколению хочется, чтобы история кончилась именно на нем. Конец света должен был состояться в 1932–1933 гг. – по пророчеству полковника Бейнингена, слушать которого в 1910 г. сходились чиновники и мастеровые, женщины в платочках и в широких шляпках; или, как говорили иоанниты, даже в 1912-м, когда Пасха совпала с Благовещеньем.
«Можно ли писать после Аушвица? Так, вероятно, говорили: можно ли писать после гибели Трои?» – сказала Т. Толстая. А вот можно ли писать
АПРЕЛЬ. «Надо же быть иногда дежурным по страданию» (Б. Зубакин). С этим согласился бы и Б. Окуджава.
АРОМАТ. Архив В. Розанова хранился в Сергиевом Посаде у Флоренского, «который распорядился вынести его в сарай, говоря, что он не выносит аромата этих рукописей» (Д. Усов – Е. Архиппову, РГАЛИ, 1458, 1, 78).
АХИЛЛ И ЧЕРЕПАХА. Делимость времени понималась труднее, чем делимость пространства, потому что не было часов с «тик-так» (и долгое время даже с «кап-кап»).
БАНКА. «Анненский познакомился со стихами Вяч. Иванова лишь за год до смерти: не только его не читали, но и он никого не читал, жил как в стеклянной банке, на виду как директор-инспектор, но дыша только баночным воздухом французских символистов и перелицовываемого Еврипида. Когда он в 1909 г. разбил свою банку, это оказалось смертью.
БАРОККО. Мне было трудно воспринимать беллетристику (а особенно драму и кино), потому что у меня не было сюжетных ожиданий, подтверждаемых или опровергаемых: я знал, что равно вероятно, ударит ли Шатов Ставрогина или Ставрогин Шатова: как захочется автору, вот и все. Это как бы барочное восприятие: всё в каждом моменте, а связь моментов не важна.
БЕДНАЯ ЛИЗА. А. Осповат: «Скажу Топорову, что одну бедную Лизу он в своей книге пропустил: собачку Петра I Лизетту Даниловну, ее Меншиков крестил (или крестил князь-папа, а Меншиков был восприемником) – и было это под тот 1709-й, когда родилась Елисавета Петровна, тоже бедная Лиза».
БЕГ НА МЕСТЕ. «Ты всю жизнь бежишь к чему-то, я всю жизнь бегу от чего-то».
БЕЗНАКАЗАННОСТЬ – «промежуток между преступлением и наказанием» (словарь Бирса) – «смотреть на свою жизнь как на преступное занятие и ежеминутно ждать карающей власти» (А. Платонов. Чевенгур).
БЕЛЫЙ. Скобелев был «белым генералом», потому что сражался, преодолевая страх, и, чтобы скрыть бледность, одевался в белый мундир и скакал на белом коне.
БЕСТАКТНОСТЬ. Каждое мое слово может быть бестактным, каждое может кого-нибудь обидеть, поэтому «молчи, скрывайся и таи». Поэтому, а не по-тютчевски.
БЛЮСТИСЬ. Журнал «Радонеж» рекомендует в Великий пост воздерживаться не только от жены, но и от компьютера.
БОЖЕСТВЕННО. О. Фрейденберг писала: «Я божественно говорю по-гречески, хотя не понимаю слов» (от Н. Перлиной).
БОЛЕЗНЬ. «Неправда, что в войну от напряжения люди не болели, просто заболевшие тут же умирали и не могли об этом сказать потомкам». В 1812 г. больше французов погибло от дизентерии, чем от русских.
«БОРМАШИНА какая-то!» – отзывался Андрей Белый о Прусте (восп. П. Зайцева).
БОРЬБА. Усатый офицер скандалил в буфете на станции. Лев Толстой огорчался, а потом подумал: «Ведь только поэтому мы все-таки получаем здесь свежую пищу» (дневник Гольденвейзера, 27 июля 1905 г.).
БРАК. «Разрешаю похоронить гражданским браком», – была резолюция сельсовета об умершем Хлебникове.
«БРАК, – говорил Бернард Шоу, – как масонство: кто не вступил в него, ничего не может сказать, кто вступил, ничего не смеет сказать».
БУЗИНА. «Русский ассоциативный словарь» (имени профессора Роусса), частота откликов:
БЫТИЕ. «Вот книжка, доказывающая, что Наполеона не существовало. Не попробовать ли тебе доказать, что ты сам не существуешь и этим отрешиться от твоих неврозов?» – «Что ты сам не существуешь – это так очевидно, что доказывать это значит, наоборот, убеждаться, что ты, к сожалению, существуешь».
БЫТИЕ. «Заведующий тем, что есть и чего нет», назывался казначей Северного Египта (источник не выписан).
БЫТИЕ. Черномырдин сказал: «Мы были, есть и будем: только этим и занимаемся».
БЫТИЕ. А. Н. Толстой на прогулке подошел к Тэффи, снял шляпу и сказал: «Простите, что я существую». Она ответила: «Пусть. Это же не от меня зависит».
БЫТИЕ. Дочь сказала: «Бытие определяет сознание». Семилетняя внучка спросила, что это значит. «Ну, вот: что важнее – что ты думаешь или что ты делаешь?» – «Именно я?» – «Именно ты». – «Я – что думаю, а другие – что делают». И объяснила: она-то знает, что толкнулась в коридоре не нарочно, а учительница не знает, видит только то, что сделано, и записала выговор.
ВАЛААМ. «Потому она и была ослица, что заговорила, когда ее не спрашивали» («Рус. старина», 1890).
ВЕЖЛИВОСТЬ. Тарановский делал к письмам приписки для перлюстраторов: «Написано по-сербски».
ВЕЖЛИВОСТЬ. Объясняю молодой коллеге. Не надо в докладе говорить «как все могут видеть», говорите лучше «как всем известно». «Как известно…» – лучшее начало доклада, каждому так приятно, что, если вы даже скажете «… что дважды два пять», все воспримут это как должное. И каждые пять минут задавайте риторические вопросы. Как генерал Сипягин: «Должен ли застрельщик торопиться при стрелянии? – Нет, и напротив того».
ВЕЛИКАНЫ. Некогда вместо нас на земле жили большие люди и назывались волоты, кости их и ныне в земле находят, а после нас будут жить малые люди и называться пыжики (Записки Рус. географ. общества).
ВЕЛИКАНЫ. Русские великаны, подаренные в Пруссию, могли еще биться против нас в Семилетнюю войну.
ВЕРЛИБР, этот подстрочник ненаписанных шедевров.
ВЕРНЕЕ. Подменяя аргументацию убежденностью или, вернее, маскируя убежденность аргументацией.
ВЕСПЕР – вечерняя Венера; у Пушкина «встречен Веспер петухом» – то ли глубокая игра, то ли такая же обмолвка (вечер вместо утра), как у Мандельштама равноденствие вместо солнцестояния и старт вместо финиша. Если глубокая игра, то потому, что вся дуэль в «Онегине» нереальна – состоит из непрерывных нарушений дуэльных правил; так же нереальна, как вторая кульминация – финальная сцена, где Онегин сквозь пустой дом доходит до будуара Татьяны.
ВЕТЕР. «Можно плыть по ветру и против ветра, но нельзя со вчерашним или завтрашним ветром» (Брехт).
ВЕТЕР. Предсказать поведение обычного флюгера легко, но сверхчувствительного – такого, как Н. Б., – невозможно.
ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ – он горел на кухне в ресторане Вери, где пил Зарецкий (Алданов).
ВЗАИМОПОМОЩЬ. Выговор от Куделина за беззаботность при выборах в членкоры: «Есть такой еврейский анекдот (я семитолог, мне можно): Еврей молится: “Господи, помоги мне выиграть в лотерею!” Бог высовывается из облачка и говорит: “Лазарь, я к тебе со всей душой, но помоги и ты мне – купи хоть один билет!».
ВИД. Приказ по германским частям 1918 г. на Украине: не иметь победоносного вида, чтобы не раздражать население («Минувшее»).
ВИЛЬНЮС. Тойнби писал о нем в 1920-х годах: «Город, который населен преимущественно белорусами и евреями, но спорят за который литовцы и поляки».
ВИНА. «Нарзану нет», – сказала продавщица и почему-то обиделась». Вот поэтому мы и ходим, как провинившиеся, особенно перед продавцами, паспортистками, любыми чиновниками, и первым словом хочется сказать «простите».
ВКУС МОЙ – ВРАГ МОЙ: это ограда, защищающая меня, но и не выпускающая меня в мир.
ВКУС. «Вкусовые ассоциации в именах:
ВКУС. Зачем отвергать? Если останется только то, что нам нравится, – ведь станет очень скучно. Мир, нравящийся нам, был бы ужасен. Именно поэтому Сципион отстаивал сохранение Карфагена.
ВКУС. Качалов чуть не заплакал от злобы на себя за то, что ему не понравилось, как читала Ермолова (Виленкин).
ВКУС. Кузмин ценил в Маяковском такое же приятие безвкусицы, дурного тона, какое было у него.
ВКУС. Положим в кастрюлю добродетели манну милосердия, польем елеем благочестия и заправим приправою смирения («Голос минувшего», 1926, № 2).
ВКУС. Спрашивать, «какие стихи вам нравятся», вероятно, так же непристойно, как «какие женщины вам нравятся». «Какие современные поэты вам нравятся?» – спросил нас с Падучевой и Успенским Пятигорский. Я не догадался ответить, что мы уже в том возрасте, когда любят не поэтов, а стихотворения, я сказал: Юнна Мориц.
ВНЕМАТОЧНАЯ ПОЭЗИЯ. Цветаева была в хроническом состоянии влюбленности – такой, что неважно в кого (в ее записях 1918 г. я прочитал: «Стахович умер – значит, мне нужно влюбиться в Волконского).
ВОДКА. Сухой закон 1914 г. был введен по требованию общества, правительство боялось потери дохода и тревожилось о непривычном самоограничении. Когда война затянулась, это вызвало лозунги: «Мира!»
ВОЕННЫЕ ПОСЕЛЕНИЯ Аракчеева давали небывалые урожаи; Николай I забросил их только потому, что боялся этого как бы государства в государстве.
ВОЗРАСТ. «Молодые люди всегда одарены, это вроде возрастной болезни» (Брехт). «Пушкин нам кажется старше себя, а Лермонтов моложе, потому что он глупее, глупость очень молодит», – заметила Р.
ВОЗРАСТ. «Он не старый, он бывший молодой».
ВОЗРАСТ. В 38 лет я чувствовал себя на 48, в 48 – тоже на 48, а в 50 почувствовал себя на 60, боюсь, что в 70 почувствую себя на 80, а то и больше.
ВОЗРОЖДЕНИЕ с его национальными языками, вавилонское столпотворение европейской культуры.
ВОЙНА. Эйзенштейна спросили: «Ваша воинская специальность? – «Вероятно, движущаяся мишень».
ВОПРЕКИ. «Корабли Тихоокеанского флота даже выходят в дальние походы, – как говорят офицеры, вопреки реальности» (командующий, по телевидению). Как будто вся Россия существует не вопреки реальности. См. I, ФЛОТ.
ВОПРОС. «У вас слишком мало неотвеченных вопросов», – сказал мне С. Ав. Общество не учило меня никаким вопросам, а природа осыпала слишком многими, вот я и чувствую себя вечным экзаменуемым, призванным к ответу.
ВОР. «Разделяясь без остатка на бездарных хозяйственников и талантливых воров» (кажется, 1913 г.). Ср.: «Не могу понять ваше правительство: почему не дать человеку то, что он все равно украдет?» (кажется, 1985 г., А. Л. Жовтис).
ВОР. Молитва пахаря: «Боже, взрасти… и на трудящего, и на крадящего» (зап. книжки М. Шкапской, РГАЛИ). Заговор «от волка и напрасного человека» у тувинских старообрядцев.
ВОСПИТАНИЕ. В конце 1917 г. было покушение на Ленина, его заслонил Ф. Платтен, доска в память которого висит на Инязе. С покушавшимся провели воспитательную работу и отправили его в Красную армию. Потом в 1937-м он оказался с Платтеном в одном концлагере.
ВОСПИТАНИЕ. Вырастили, дали все, что могли, и внушили отвращение ко всему, что дали.
ВОСПИТАНИЕ. Криминолог Н. Гернет писал: «Воспитание человека начинается за 100 лет до его рождения».
ВОСПИТАНИЕ. По определению миссис Пипчин, заключается в том, чтобы дети не делали того, что им нравится, и делали то, что им не нравится («Домби и сын»). Цивилизация как инерция садизма.
ВОСТОК И ЗАПАД. В конце войны немцы предпочитали сдаваться союзникам, потому что слишком разъярили нас; а японцы – нам, потому что слишком разъярили китайцев и американцев.
ВРАЧ. Иногда спрашивают: «Какие книги для вас
(В. Непомнящий гальванизирует мертвого Пушкина точкой зрения липовых крестьян.) Разница читательского и исследовательского отношения к тексту – это разница человеческого и врачебного отношения врача к больному. Я могу любить или ненавидеть пациента (желать ему смерти), но буду резать его так, чтобы спасти: я давал гиппократову клятву моей науке.
ВСЕ. «В английской революции короля поддерживали все помещики, все крестьяне и все поэты, кроме Мильтона».
ВСЕ. Подростку: «Быть как все – значит быть хуже, чем каждый».
ВСЕ. Англичанин сошел на берег, увидел одного рыжего голландца, потом другого и записал в книжечку: «Все голландцы – рыжие». Мы смеемся над ним, а между тем сами по одной встрече с собой решаем: все – такие, как я.
ВСЕ. Лотмана спрашивали: «Как вы могли принять ее в соискатели?» – «Но она талантлива». – «Все наши враги талантливы» («Вышгород», 1998, № 3).
ВСЕ. Толстой говорил: «Все хвалят – плохо, все бранят – хорошо, половина очень хвалит, половина очень бранит – превосходно; видимо, Горький превосходен» (восп. Гольденвейзера).
ВСЁ. Бальмонт, впервые обежав Лувр, спросил швейцара: «Это всё?» – «Ну хоть что-то», – ответил вежливый швейцар (восп. О. Мочаловой).
ВСЕ НЕСЧАСТЬЯ ПРЕХОДЯЩИ. Притча в письме Гаршина: хохол, в первый раз в жизни напившись пьян, стал горько плакать: «Как же я теперь пахать и косить буду, коли на печку взлезть не могу?»
ВУДСВОРД. Письмо Шагинян к Зощенко 4 апреля 1926 г.: «Вы – классический русский писатель, величайший сатирик нашего времени (и, пожалуй, всего человечества за этот отрезок времени, за исключением Вудсворда) …». Имеется в виду, конечно, Вудхауз. Звучит это, как у Белинского: «Конечно, Гоголь великий писатель, но не мировой, потому что далеко ему до Жоржа Занда, не говоря уже о Купере!» Но в примечании, разумеется, сказано: «Вордсворт У. (1770–1850), англ. поэт, принадлежавший к Озерной школе».
В ЦЕЛЯХ. Перед войной, когда все никак не удавалось вытеснить на пенсию старого акад. Державина, было издано постановление, почти дословно: «… в целях развития славяноведения – закрыть Институт славяноведения и открыть кабинеты при…» (от В. П. Григорьева).
ВЫБОР. Детская выучка – как можно меньше хотеть. Хотеть предлагалось обычно лишь при выборе из двух зол меньшего.
ВЫМИРАНИЕ. Как вымирал от одного до другого конца души Вяземский, как умирал, чтобы не вымирать, Пушкин.
К вопросу о вымирании
Хорошо вымирать в дурной компании.
ГАЗЕТА. Г. Кнабе вспоминал: Соболевский был единственный, кто читал по-гречески, как мы по-французски. Не расшифровывал, а как газету.
ГАЛЛЮЦИНАЦИЯ. В академической поликлинике психоневролог спросила: как спите, не бывало ли видений или голосов? Я сказал: несколько лет слышу глухую, будто из-за стены, музыку вроде гимна СССР. Она явно оказалась неподготовлена к этому и не переспрашивала.
ГАМЛЕТ
Это стихотворение К. Бальмонта «Мировая пыль» из сб. «Зарево зорь». Собственно, в подтексте «… Я вышел на подмостки» – не только лермонтовское «Выхожу один я на дорогу», но и его же «Не могу на родине томиться…» и «Я рожден, чтоб целый мир был зритель / торжества иль гибели моей».
«ГЕНИАЛЬНЫЕ вещи не являются ни по заказу, ни по самозаказу».
ГЕНОФОНД. Наиболее расово-чистые культуры – эндогамные, каннибальские.
ГИППОПОТАМ. Из потомства Готье – Гумилева («Гиппопотам с огромным брюхом / Лежит в яванских тростниках…») – наш ответ Элиоту:
Ср. далее:
и т. д.
ГЛАГОЛЫ ДВИЖЕНИЯ. «Ты уже вошел в историю, чего ты теперь по ней бегаешь?» – говорила Раиса Максимовна Горбачеву в телевизионных «Куклах».
ГЛОКАЯ КУЗДРА. Примеры из палайского языка в книге Мунэна: «Эти
…ГЛУПОВАТА. «Поэзия должна быть глуповата» – «Может быть, Пушкин имел в виду, что поэзия, по В. Вс. Иванову, подчиняется правому полушарию?» – спросила Н. Он считал, что поэзия чужда рассудку и забывал лишь добавить: такому, как мой. Из рецензии: «Чем старше становлюсь, тем меньше, перечитывая, нахожу хороших стихов и тем лучше нахожу эти немногие».
ГЛУПОВАТА. В «Месте печати» напечатали «Оммаж Проперцию» Паунда – он мне показался глупее, чем раньше. Почему? Из-за графики: все строки с больших букв, концы длинных строк переносятся не в конец, а в начало следующей строки, поэтому кажется, что это не стихи, а проза сверхкороткими – как у Дорошевича или Шкловского – абзацами; лишь потом замечаешь, что в конце их часто не точка, а запятая. А от прозы инстинктивно ждешь большей содержательности. Многозначительность Паунда достигалась прихотливым расположением строчек, а оно и стерлось.
ГЛУХОЙ ГЛУХОГО ЗВАЛ. Текст – если он диалог, то с глухим или глухих. Текст меня не слышит никогда, а я его не слышу, если не имею филологической подготовки.
ГОДИТЬ. Было очередное постановление о совершенствовании литературной критики и пр., В. Е. Холшевников спросил: «Вам это ничего не напомнило?» – «Нет». – «Как начинается “Современная идиллия”?» – «Заходит ко мне однажды Молчалин и говорит: “Надо, братец, погодить”.– “Помилуйте, Алексей Степаныч, да что ж я и делаю, как не всю жизнь гожу”?» – «А дальше?» – Дальше я не помнил. «А дальше сказано: до сих пор ты годил пассивно, а теперь должен годить активно». Придя домой, я бросился к Щедрину: точно так, только не столь лаконично.
ГОМОРРА. «Что ни дом, то содом, что ни двор, то гомор» (Даль).
ГОРДОСТЬ. «У таракана, ежели он в щи попадет, вид меланхолический, покоряющийся неизбежности, но гордый» (М. Шагинян – З. Гиппиус, 30 нояб. 1910 г.).
ГОРДОСТЬ. Переписка О. Фрейденберг с Б. Пастернаком – переписка гордости с уничижением паче гордости.
ГОРДЫНЯ – в том, чтобы искать самый высокий алтарь, чтобы принести всего себя в дар. Все равно как книга, которая рвется раскрыться кому-то сразу всеми страницами.
ГОРТАННЫЙ. А. А. Зализняк писал, что всякий незнакомый язык описывается как гортанный. Так римляне всех варваров считали белокурыми и синеглазыми, даже цейлонцев (В. Кролль).
ГРАММАТИКА. «Они не существуют: они не спрягаются в страдательном», – писал Пастернак. А еще ведь есть и мучительский залог.
ГРАФОЛОГИЯ. Лурье ревновал Ахматову к ее почерку: не позволял посылать в журналы стихи от руки, только на машинке. Кокто поразил Эйзенштейна тем, что, увидев его, вскочил, бросился к столу и стал писать его почерком. Ничего особенного: не только Гиппиус в письмах Волынскому тоже писала его почерком, но и Цветковская в письмах Бальмонту. У Т. М. была знакомая старушка, угадывавшая характеры по почерку, я послал ей тетрадь конспектов по античности – тут и русский, и латинский, и прямой, и косой… Вернула: «Вот если бы частное письмо…»
ГРУЗ культурный: Эйдельман (жовиальный моветон, похожий на маленького слона навеселе) из побывки в Стэнфорде вывез 29 кг ксероксов.
ГРУША. Почему у Некрасова дедушка Яков кричит: «По грушу! по грушу! Купи, сменяй!»? Потому что Некрасов брал эти крики не со слуха, а из книжной записи (какой?), не очень толковой: на самом деле коробейник, вероятно, кричал «пó – гр
GNOTHI SAYTON. Мы начинаем познавать себя, прикладывая к себе чужие меры (многие на этом и останавливаются); потом находим свою; а потом (немногие от этого удерживаются) начинаем прилагать ее к другим.
ДАЖЕ. «Если бы Христос пришел сегодня, его бы даже не распяли» (Карлейль).
ДАМАСК, путь в Дамаск: «Там газ и отопление, там все на свете, там свет блеснет в твои глаза, и ты будешь таким, как сумеешь» (Зощенко).
ДАР. Дарительная формула Эразма: не книга красит место, а место книгу.
ДАРВИНИЗМ. Лев Толстой о нем: «Не сразу видно, что глупый, потому что кудрявый».
ДАТА. Улица Кузнецкая была официально переименована в ул. 16 ч. 05 м. 22 января 1924 г. (дата смерти Ленина), но ее никто так не называл и не писал, поэтому ее переименовали обратно в
ДАТЬ. Не «бери, что дают», а «делай, что дают».
ДЕКЛАМАЦИЯ. Почему у нас поэты читают нараспев, а на Западе – как прозу? Может быть, и тут и там это реакция на театральное чтение. У нас в XIX в. актеры читали стихи, как прозу, у них – скандировали по-классицистически; а в ХХ в. поэты стали от них отталкиваться, каждый от своих. У нас поэты переучили актеров – по крайней мере, к послевоенному времени; кажется, и на Западе тоже?
ДЕМОКРАТИЯ. «Греческие цитаты без переводов – это недемократично по отношению к читателю», – сказали Аверинцеву.
ДЕРЕВО. «Натуралисты показывают человека, как дерево – прохожему, реалисты. как дерево – садовнику» (Брехт).
ДЕТЕРМИНИЗМ. «До рождения мы свободны, а выбрав рождение, полезай в кузов детерминизма» (Вяч. Иванов – М. Альтману).
ДЕТЕРМИНИЗМ. Ребенок эгоцентрически спрашивает: для чего солнце? – взрослый спрашивает: почему солнце? Но от вопроса «для чего Пушкин?» к «почему Пушкин?» переходит только филолог, и даже не всякий филолог. Большинство успокаивается на ответе: «чтобы он мне нравился».
ДЕТИ. «Родители, берегите детей от себя. На том свете с вас спросится за неуважение не к предкам, а к потомкам». Чей-то риторический вопрос: а что потомки сделали для нас? – «То, что они вас заменят».
ДЕТИ. Альбрехт сказал: «Наше поколение дважды бито: сперва отцами, потом детьми. Впрочем, за одного битого… как это?».
ДЕФИЦИТ. Целый год не выдавали академических и член-корреспондентских билетов: не было кожи для обложек.
DEUS EX MACHINA. Христос – как бог из машины, пришедший вызволять запутавшееся человечество. И что из этого получилось?
ДИАЛОГ с книгой: я усваиваю из нее нужное мне, как из куска пищи. Если это диалог, то диалог удава со съеденным кроликом: наверное, удав тоже думает, что оказывает кролику честь на равных. А диалог с живым – это «долотом, долотом».
ДИАЛОГ. «Выносливой метафорой» назвал бахтинские «диалогические отношения» В. Шмид («Проза как поэзия»).
ДИАЛОГ. По немецким подсчетам, в разговоре внимание может сосредоточиваться на одном предмете не дольше 1,5 мин., дальше начинаются ассоциации. И разговорное общение так разладилось, что муж с женой разговаривают в сутки 9 минут (Н. Комлев).
ДИАЛОГ. Sen. De ira, III, 8: «Не согласись со мной хоть в чем-нибудь, чтобы нас было двое!»
ДИАЛОГ. Где-то было написано, что мы (все? или только европейцы?) начинаем рассматривать картину и сцену слева направо, потому что при встрече с любым человеком ждем удара от его правой руки, которая слева от нас.
ДИАЛОГ. Ю. Кристевой понадобилось поехать в Китай, чтобы убедиться, как люди не понимают друг друга! Может быть, неделикатно сказать: «Если любые два друга намертво не понимают друг друга…»; тогда скажем: «Если умные сын и отец настолько не понимают друг друга, насколько мы видим в переписке Пастернака с родными».
ДИСКУРСИВНОСТЬ в противоположность симультанности: наконец-то я понял – это просто чтение по складам. «Вы не помните лиц, потому что они не дискурсивны – это у вас от одностороннего развития левого полушария», – сказали мне.
ДИСТАНЦИЯ. Античных героев в средние века изображали в рыцарских костюмах, в Возрождение надели на них тоги. («Они одевали Энея в свои костюмы, а мы в свои мысли и чувства», – сказала Т. Васильева.) «Горе от ума» игралось в современных костюмах до ермоловских времен; Немирович еще застал самое начало антикварной реформы и сам завершил ее.
ДИСТАНЦИЯ. Зарянко прилагал к картинам надпись о расстоянии, с которого смотреть.
ДЛЯ. Л. Баткин сказал: «Вам было бы грустно в Ферраре: дом Ариосто заперт, забит, стекла выбиты – не то что дом Петрарки с зеленым садом, где хозяин словно только что вышел». – «Что вы, я бы только радостно укрепился в ощущении, что классики писали не для нас».
ДЛЯ. При Пушкине «писать для себя – печатать для денег» можно было одни и те же вещи, теперь только разные.
ДО-. Мое дело – додумывать чужие мысли. Но ведь в этом и состоит культура?
ДОБРОДЕТЕЛЬ. «Насильственно привитая добродетель вызывает душевные нарывы» (Вяч. Иванов – М. Альтману).
ДОБРОДЕТЕЛЬ. Если к старости все-таки становишься неспособнее к подлости, то это не природа, а привычка.
ДОБРОДЕТЕЛЬ. Итальянские войны, а потом европейские войны XVI–XVII вв. были школой равновесия – все на одного, а потом подавленному помогают, чтобы подавивший не слишком усилился: падающего отнюдь не подталкивают. Политика неожиданно оказывается школой добродетели.
ДОБРОТА. О Сократе трудно сказать: он добрый; но хочется сказать: он по-доброму мыслит. Что это значит? Это как один коллега мне сказал: «Вам дороже истина, чем собственное мнение».
ДОКЛАД. «Конец цитаты Ницше, начало цитаты Флоренского», – сказал докладчик.
ДОМИК. «Граница между природным и искусственным все больше сменяется границей между данным и новым. Какую природу рисует ребенок, впервые взявший карандаш? Домик. Искусство прежних эпох для нас такая же данность, как природа, исторический подход к ней – проблема вроде космогонической».
ДОПОЛНИТЕЛЬНОСТИ ПРИНЦИП. Нильса Бора спросили, какое качество является дополнительным к истинности, он ответил: ясность. У А. Боске есть стихотворение «Вопросы»:
Н. Вс. Завадская, вряд ли помнившая о Боре, сказала: «Это о тех, кому ясность дороже истины».
ДОРОГА. В Улан-Баторе академик диктовал дорогу: выйдя из гостиницы, на северо-восток 400 м, потом поворот на восток 200 м, потом поворот… Дальше гости уже не воспринимали этих степных ориентиров большого города (от А. Куделина).
ДРУГОЙ. Для меня Новый Арбат – другой город, а сталинские высотные дома – старый, вросший, скликающийся с Василием Блаженным и Кремлем. Как важен для нас Исторический музей в облике Красной площади, а кто сказал ему доброе слово?
ДУРНАЯ ПРИВЫЧКА. Ю. К. слепнет; лаборантка с его кафедры посочувствовала: «Да, если кто привык читать книги, тому без этого трудно».
ДУХ. Я при стихе врач, а не духовник: выдаю справку о теле, а не о душе; но без меня тело вымрет и душа испарится.
ДУХОВЕНСТВА в России 1851 г. было 280 тыс., а купцов всех трех гильдий 180 тыс.
ДУХОВНАЯ ЦЕНЗУРА. «Московский листок» велено было представлять в Духовную цензуру. Пастухов пошел плакаться: «Зачем? у нас ведь только отчеты о скачках…» – «А вы на них-то и посмотрите». Смотрит и видит: «жеребец такой-то, сын Патриарха и Кокотки…» (восп. Амфитеатрова). А Иванов-Разумник уверял, что Замятину запретили начало повести: «На углу Блинной улицы и улицы Розы Люксембург…»
ДУХОВНЫЕ СТИХИ. «Если есть жестокие романсы о любви, почему бы не быть жестоким романсам и о смерти?» (из доклада С. Е. Никитиной).
ДУХОВНЫЕ СТИХИ. Я понимаю, что свои духовные стихи С. Ав. пишет для себя, но для чего он их печатает? не для денег же!
ЕВКЛИДОВ и неевклидов подход к анализу литературы (о них говорилось на встрече «Философия и филология») – где проходит граница между ними? Видимо, по линии здравого смысла, т. е. человеческого масштаба: неевклидовыми остаются предметы слишком малые и слишком большие, «мир в «Онегине» и «звук
ЕВРОПЕЙСКИЙ ПЕЙЗАЖ. Железная дорога, на горизонте тупые треугольники Апеннин в темно-зеленом меху, гребни зубчиками, будто башенками. луга выстрижены, рощи высажены, пашни вычерчены, домики кубиками.
ЕВНАПИЙ САРДСКИЙ, фр. 54, Тойнби кончает им ту антологию античной культуры, где агора называется пьяццей, а Катон делает харакири.
ЕДИНСТВЕННЫЙ в своем роде. Ф. Зиссерман, автор «Пушкина и Великопольского», был единственный в России еврей-гусар. Воевал у белых, арестован ЧК, на допросе заложил всех, расстрелян. Единственный еврей, расстрелянный за
ЕМКОСТЬ. Пушкин вместил наследие XVIII в. и Байрона, а вместить лютый французский романтизм уже не мог. Поэты следующего поколения вместили его, но вместить Пушкина уже не могли. Таковы пределы душевной вместительности.
ЖАЛОСТЬ. «Мне ее жалко, но окружающих ее – тоже» (из письма).
ЖЕЛАНИЕ. «К сожалению, жизнь сейчас такая, что уходить на свалку по собственному желанию нет возможности» (из письма).
ЖЕЛАНИЕ. У Платона Пол говорит собеседнику: «Разве ты отказался бы стать тираном, разве тебе не хочется казнить людей и отбирать их имущество?».
ЖЕНА. «Желание Пушкина перевоспитать свою жену слабело перед ее нежеланием идти этому навстречу» (П. Брандт, цит. Б. Томашевский).
ЖЕНА. Статистика: женщины чувствуют себя без мужей неполноценными, а мужья – при женах неполноценными.
ЖЕРБУАЗ-ЗВЕРЬ: передние лапы, как руки, питается травою, живет в норах, как кролик (Ремизов. Россия в письмах), имеется в виду тушканчик. Ср. «Ербуис, заяц земляной» в Акад. словаре 1847 г.
ЖИЗНЬ. «Мы никогда не жили, а только стояли в очереди за жизнью». Три четверти человечества делали то же, но мы почему-то считаем себя вправе сравниваться с четвертой четвертью.
ЖИЗНЬ. «Не до жи́ву».
ЖИЗНЬ. Анекдот: разговаривают два близнеца в утробе: «Знаешь, как-то страшно рождаться, ведь оттуда еще никто не возвращался».
ЖИЗНЬ. Л. Я. Гинзбург: «Жить по Достоевскому интереснее, а по Толстому важнее».
Жизнь есть сон —
Он один, а толкования разные.
ЗА. Додумывать за стихотворением поэта – такая же привычка, как видеть за природою Бога. За одной и той же природой все культуры видят разных богов.
ЗАГРАНИЦА. «Стоит посмотреть, но не стоит пойти посмотреть» (д-р Джонсон).
ЗАКОН. «При Александре II в армии отменили телесные наказания, так что солдат мог утешаться, что его бьют не по закону, а по обычаю» (М. Н. Покровский). На интеллигентских тротуарах России 1913 г. еще витал закон, а на проселках царил сплошной обычай. И все мы шкурой чувствуем («критерий практики»), что обычай в жизни важнее. Как в субботе: если бы все субботние законы исполнялись в точности, мы давно были бы в раю.
«ЗАКОН, этот простывший след пролетевшей справедливости».
«ЗАСТРЕЛИТЬСЯ, слава богу…» Хотели издавать «Вертера» в «Литпамятниках», я умолял переиздать перевод XVIII в. с любыми (но стилистически выдержанными) доработками и переработками – можно даже параллельно с современным переводом, как иноязычный, – но не убедил. Хотя, читая любой перевод ХХ в., всякому ясно: не может такой переведенный застрелиться!
ЗАТЫЛОК. «Ложечка лежала затылком в красной лужице» (Б. Житков. Виктор Вавич).
ЗВЕЗДА. Зачем затемнять жизнь отчаянием и тяжестью? «От этого гаснет твоя звезда на небе, а что делать тому бедняку, который уже привык, чтобы она ему светила? Ты его и не знаешь, а он есть. Ради него не должна ты омрачать своей звезды, как бы тебе ни было тяжело» (Е. Гуро. Бедный рыцарь).
ЗДОРОВЬЕ. Не здоровья, а «независимости от здоровья» желал в письмах Лесков.
ИГРА. Э. Ле Шан: «Атомная бомба – это детская игра по сравнению с детской игрой».
«ИГРОЛОГИЯ, или физическо-химическое учение о соках человеческого тела, соч. Г. Доктора» (видел сам в букинистическом магазине).
ИДЕАЛ. Ремизов в детстве хотел быть кавалергардом, разбойником и учителем чистописания («Лица»).
ИМПИЧМЕНТ. В. Шендерович в «Итого»: «то ли дело при Павле I: пришел к нему Зубов с представителями от общественности, и за три часа – полный импичмент. Семья была в курсе».
ИМЯ. Был вечер Окуджавы, ответы на записки: «Как вы относитесь к критике?» – «К добросовестной хорошо, к доносам плохо – вот, например, на последний роман в Комиздате была рецензия, что это сионистская пропаганда и что о русской истории можно писать только русским. Иногда рецензенты скрывают имена, но этот назвался – Ю. Скоп». Потом пришла записка: «Я вас еще больше уважаю за то, что вы назвали мерзавца мерзавцем»; он ответил: «А мерзавцем я никого не называл».
ИМЯ. Датского киноактера
ИМЯ. Диодор Крон называл своих рабов союзами и предлогами (Alla men…), полагая, что они в обществе недостаточно самозначимы.
ИМЯ. Селение Сново-Здорово (упомянуто в газете).
ИНАЧЕ. Некто хотел умереть не в надежде, что будет лучше, а что будет иначе. Так критик на вопрос стихотворца, которое из двух стихотворений печатать, выслушав первое, сказал: печатайте второе (Вяземский).
ИНСТРУКЦИЯ начиналась словами: «Внимательно прочитывайте инструкции, даже если вы не собираетесь им следовать…»
«ИНТЕЛЛИГЕНТ — это тот, кто, споткнувшись о кошку, назовет ее кошкой». А персонаж у Тихонова («Рискованный человек») говорит, перефразируя, кажется, Бодлера: «Человек досуга и общего развития», – в точном античном понимании
ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ. В XIX в. это – воспитанные для управления и сосланные в умственный труд. В ХХ в. это – воспитанные для умственного труда и сосланные неизвестно куда.
«ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ не может простить Ельцину, что ее не перевешали», – сказал кто-то. «Да, – заметила М. Чудакова, – есть такая вещь: комфорт насилия, интеллигенция все не может от нее отвыкнуть».
ИНТЕРНАЦИОНАЛ. П. говорил Л. Столовичу, что его цель – создать международный союз патриотов.
ИНТЕРПРЕТАТОРСТВО: через катехизис Филарета можно истолковать не только Пушкина, а и Калидасу. Собственно, это и делают те, кто объявляет шопенгауэровца Фета и демонопоклонницу Цветаеву глубоко религиозными поэтами, потому что «как же иначе»?
«ИНТЕРПРЕТАЦИЯ Мандельштама – дело настолько разрушительное…» – начал доклад не кто иной, как Г. А. Левинтон.
ИНТОНАЦИЯ. На стиховедческой конференции. Когда в подавляющем и уничтожающем натиске вихревой интонации докладчика соседствуют дважды два и стеариновая свечка, то они неминуемо уравниваются по смежности.
ИСКРЕННОСТЬ. «Сию книгу читал и аз многогрешный, обаче за скудоумие мое, или что иное препятствие бяше, весьма мало пользовался. Даруй же Господи прочим и могущим вникнути в ню лучший разум и полезному чтению слышание» (Вяземский).
«ИСКРЕННОСТЬ, выдерживаемая в поэзии последовательно, становится позой» (доклад Вяч. Иванова о Байроне). А П. Вайль говорил: «Не искренность авторов важна, а тот способ, который они избрали для ее преодоления».
«ИСКРЕННОСТЬ – то, что вы думаете, честность – то, что вы делаете. Искренность – на зрительских трибунах, честность – на арене. Когда акробат подхватывает акробата, никому нет дела до того, что он чувствует».
«ИСПОРТИЛ себе некролог человек», – выражение Кизеветтера.
ИСПЫТАНИЕ. «Был на испытании у умственности и выпущен по безумию» (Лесков).
ИСКУССТВО ради искусства. «Минойская письменность к тому же давала возможность экономить бумагу. Гаспар не знал, зачем он ее экономит, но приятно было уметь» (Е. Витковский. Земля св. Витта). Вот, оказывается, откуда мой мелкий почерк.
ИСТИНА. Гете, оказывается, сказал: между двумя крайностями лежит не истина, между ними лежит проблема.
ИСТИНА. На конференции в Риге из аудитории вставал неизвестный человек и каждому докладчику задавал вопросы. По докладу «Концепция исследователя и ее вариации» он спросил: «Ленин сказал: из столкновения мнений рождается истина. Сартр сказал: исследователь – это охотник, который неожиданно подсматривает нагую красавицу и насилует ее взглядом. Какая истина рождается из столкновения этих мнений?» Меня он спросил: «Эпикур сказал: будем вести хозяйство и наслаждаться философией. Бергсон сказал: художник радует нас образами через слова, но это возможно лишь благодаря ритму. Какая истина рождается?..» Я честно сказал: не знаю. Это была та конференция (1984 г.), на которой было сказано: наконец-то наше время нашло определение: «длительное совершенствование зрелого социализма» Из-за этой длительности Чехов и становится вновь актуальным писателем.
ИСТОРИЯ. Сентенция в газете: «Почему мы умеем делать только историю, и больше ничего?»
ИСТОЧНИКИ. А ведь Марк Аврелий начинает свою книгу не как философ, а как филолог: от отца во мне то-то, от матери то-то, от наставника то-то…
ИСТОЧНИКИ. Перед метро «Арбатская» – стоячая православная демонстрация, плакаты с
ИСТОЧНИКОВЕДЕНИЕ. Д. Толстой, министр просвещения, говорил: «По французской поговорке, нет пророка в своем отечестве». Е. Киселев в «Итогах» (11. 8. 1996), наоборот: «Как сказано, кажется, в Писании, единожды солгавши, кто тебе поверит?». А Тургенев (напоминает Алданов) в «Песни торжествующей любви» приписывает
ИТАКА – насел. пункт в Читинской обл., ок. 300 км от Сретенска к Становому хребту.
ИХ НРАВЫ. И. Альтман сказала: есть региональные нравы и характеры. Киев работает под флагом благожелательности, киевлянка скажет: «но ведь недостатки всюду есть!», а киевлянин: «может быть, нужно помочь?» Одесса хочет, чтобы все за нее работали, потому что она так уж за всех печется и за всех страдает, – этого много у Ахматовой, хоть она и рано покинула Одессу.
КАБЕЛЬТОВ, 185,3 м, почти точно равен греческому стадию – почему? Это 100 двойных шагов (примерно длина станции метро «Арбатская», той, что построена позже, – белой, с широкими колоннами).
КАВЕРИН на Тыняновских чтениях сидел в президиуме строгий, как иссохшая Немезида.
КАК ВСЕ. Единственный из слышанных хороший анекдот о Сталине: Умер Сталин, журналист хочет написать о нем необычное, идет к банщику. «Какой он был?» – «Ну, как все, любил попариться». – «А потом?» – «Ну, как все, спросит пива и воблы». – «А потом?» – «Ну, как все, пойдет ругать советскую власть».
КАЛАМБУР. В Тарту за спиной университета стоит бронзовый его фундатор Густав-Адольф, как маленький мушкетер. В конце 1940-х его сняли, потому что король. Но в память о нем водрузили на пьедестал вазу (его имя означает
КАЛЬВИНИСТЫ удивительно походили на большевиков: их мало, но они воинственны. Когда Голландия начала отлагаться, в ней было не больше 10 % кальвинистов: в городах – кальвинизм, в деревнях – католичество. Протестантская этика, на которую мы так умиляемся, начиналась с церковных экспроприаций и иконоборческих погромов, а арминианство Олдебарневельда и Гроция было попыткой кальвинизма с человеческим лицом. Н. Котрелев добавил: и еще он внес этику газавата, войны на уничтожение, вместо кондотьерской взаимобережливости. Бицилли замечал, что «тварь ли я или право имею?» – предельно кальвинистский вопрос.
КАМПАНИЯ. Был в Таллине Белькинд, писал о Повестях Белкина (так!), выбрался туда из Средней Азии; в 1949 ему приказали найти двух космополитов, иначе арестуют его самого. У него не хватило духу, он пришел и сказал: «Вот, один у вас уже есть, другого ищите сами». Пронесло (рассказывала Л. Вольперт).
КАНОН. В «Ист. вестнике», 1904, № 25, в некрологе приводится перечень больших писателей, чьи полные собрания сочинений купил А. Ф. Маркс: Г. Данилевский, Шеллер, Лесков, Григорович, Чехов, Щедрин, Потапенко, Майков, Полонский, Фет, Случевский, Станюкович, Авсеенко, Луговой, Терпигорев, Головин-Орловский, Баранцевич, Ромер, Альбов, Полевой, Сементковский, Стерн.
КАНТОВСКАЯ ЭСТЕТИКА. «Он уважал величественное, если оно было бессмысленно и красиво; если же в величественном был смысл, например в большой машине, он считал его орудием угнетения масс и презирал с жестокостью души» («Чевенгур»).
КАТУЛЛ искал несуществующих слов для новоизобретенных чувств, как петровский стипендиат, который писал, что был
«КАФЕДРАЛЬНАЯ эротика», – выражался Бобров о «Noctes Petropolitanae» Карсавина 1922 г. («Мужественность насильственно разверзает, расчленяет единство женственности, разрешая его во множественность…») с припоминанием «… и зыблет лжицей до дна вскипающий сосуд» у Вяч. Иванова. «Эротический солипсизм», «эротическая разруха» – выражения Ф. Степуна.
КИРПИЧ. «Всякий кирпич падает с неба», аминь, – писал Чаадаев А. И. Тургеневу в 1836 г.
КИТАЙ. Вторую часть «Робинзона Крузо» не напечатали в «Библиотеке всемирной литературы» из-за фразы: «Доехал до Урала, а всё Китай».
КЛАССИК. В «Литпамятниках» утверждали заявку на «Фрегат “Паллада”», я шепнул Егорову: «Гончаров – вот кто умел при всех режимах оставаться классиком!» Он ответил: «Профессора Адамса в Тарту знаете? Так вот он говорит: «Я жил при восьми режимах, и при всех писателям было плохо”».
КОЛХОЗ. «Это все равно вот ежели б одно письмо для всей деревни писать» (Гл. Успенский).
«КОМИЗМ условнее, чем трагизм, – сказал Б. Успенский. – Ребенок рождается плачущим, и его еще нужно научить улыбаться».
КОМИССАР СИНОДАЛЬНОЙ КОМАНДЫ. Он заведовал церковным имуществом в провинциях.
КОММУНИЗМ. «Если бы граф Аракчеев продержался подольше, давно бы у нас на каждой версте стояло по фаланстеру, а шпицрутены бы сами отпали за ненадобностью» (Салтыков-Щедрин. Письма к тетеньке).
КОМПРОМИСС. «Переводчик должен искать компромисса между насилием над подлинником и насилием над своим языком». Это так же невозможно, как убийце искать компромисса, убить одного или другого. Можно, конечно, убить обоих (переводчики часто так и делают), но это будет уже не компромисс, а перевыполнение плана.
КОНСПЕКТИВНЫЕ ПЕРЕВОДЫ. Сталин много читал современную литературу, но по 20—30-страничным дайджестам, которые писали для него секретари. Вероятно, они сохранились и должны быть очень интересным предметом для исследования.
КОНТИНУУМ. Из письма: «… хотя встречаться нам все реже позволяет разваливающееся пространство, а списываться – съеживающееся время».
КОНЦОВКИ горациевских од похожи на концовки русских песен – замирают и теряются в равновесии незаметности. Кто помнит до самого конца песню «По улице мостовой»? А от нее зависит смысл пушкинского «Зимнего вечера».
КОНЬЯК. В Мандельштамовской энциклопедии при ссылках на научную литературу можно ставить звездочки, как в кинорейтинге: * – не тратьте времени, *** – почитайте, *****– необходимо».
КОРРУПЦИЯ. В демократических Афинах судебные коллегии приходилось делать огромными во избежание подкупа – «не потому, что бедняки были подкупнее богачей, а потому, что купить их можно было меньшею суммой» (Белох). В Венеции при выборах дожа во избежание подкупа жребием выбирали первую комиссию 30 избирателей, из тех жребием вторую – 9, они тайным голосованием третью – 40, те четвертую – 12, те пятую – 25, те шестую – 9, те седьмую – 45, те восьмую – 11, те девятую, окончательную, – 41. Все равно подкупали.
КУХНЯ. «Мы-то, известно, на кухне у Господа Бога живем…» – начало рецензии Замятина на Келлермана.
КУХНЯ. Л. Баткин о коллективных трудах ИВГИ: как цыганский борщ – каждый валит, что украл, а борщ получается, потому что плохого не крадут.
КУЦЫЙ. Когда отлучили Толстого, акад. Марков написал в Синод: я тех же взглядов, прошу отлучить и меня. Синод ответил: Толстого все читают, поэтому взгляды его опасны, а вы до анафемы еще не доросли. Есть пословица: «Далеко куцему до зайца».
ЛАТИНСКИЕ ПОЭТЫ. «Мы начали: они были не такие, как казались до нас; и кончаем: и они были не такие, как кажутся нам».
ЛАТЫНЬ. Рассказывала М. Е. Грабарь-Пассек: ее муж в начале ХХ века ездил в Испанию, в области басков у него сломалась коляска, местные по-испански не понимали, объясняться с ними пришлось через священника, а со священником – по-латыни. Когда с доктором Джонсоном случился первый удар, он для проверки умственных сил обратился к Господу по-латыни.
«ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПАМЯТНИКИ»: цвет серии определили советские паспорта – на обложки был пущен избыток материала, шедшего на паспорта. Изменилась форма паспортов – начались перебои с оформлением. А на «Памятники науки», тремя годами раньше, шел материал импортный, был 1945 трофейный год. Внедрялась форма для дипломатов, для школьников и для серий (от Б. Ф. Егорова).
ЛИЦО. Седакова подарила свою книжку папе римскому, он сказал: «Читаю по стихотворению в день, а когда не все понимаю, то смотрю на вашу фотографию – и помогает»; она удивилась. Я вспомнил Слуцкого «Какие лица у поэтов!» и совет Е. Р. о несуществующем портрете Мецената: пусть это будет человек, читающий свиток, который закрывает от нас его лицо. Я бы на многих фронтисписах предпочел именно такие портреты.
ЛИЧНОСТЬ. «У Макса вместо личности – пасхальное яйцо, а в нем другое, третье» (Шенгели о Волошине в письмах к Шкапской). См. III, ТОЧКА.
ЛИЧНОСТЬ – эта точка взаимодействия наследственности с изменчивостью, то есть неизвестного с неуловимым.
ЛИЧНОСТЬ. Самоощущение по Беркли наизнанку: «Я существую, пока вы на меня смотрите». В переводе с галантного языка: «… пока ваше социальное отношение направлено в мою сторону».
ЛИЧНОСТЬ. Т. В. говорила, что в письмах Цицерона нет лиц, а только перекрещивающиеся отношения; антитеза письмам, скажем, Розанова.
ЛОГИКА. Я его боюсь, потому что он обо всем говорит только с середины. См. V, НЕСОМНЕННО.
ЛОТМАН. Венцлова сказал Бродскому: не любишь Лотмана, а у самого получается похоже. Бродский ответил: это единственный способ быть понятным.
ЛОШАДЬ КАК ЛОШАДЬ. Вейдле о Северянине: помесь лошади с Оскаром Уайльдом. Кузмин об Анне Радловой: помесь лошади с Полой Негри.
ЛЮБОВЬ. «Искал безответной любви, потому что чувствовал, что неспособен к ответной». «Я люблю вас больше, чем это хорошо для меня, но меньше, чем это хорошо для вас» (с английского, откуда?). Г. Адамович цитирует (и тоже не помнит откуда): «Я тебя люблю, но это не твое дело».
ЛЮБОВЬ. «Я не завидую, что его любили, я завидую, что он умел уклоняться», – сказал С. Ав.
ЛЮБОВЬ. Был кинофильм «Осенний марафон», при выходе из кино я расслышал женский разговор: «Не люблю таких мужчин». В печати после некоторого колебания общий тон рецензий был: партия и правительство не любят таких мужчин.
ЛЮБОВЬ. Волошин называл матросские бордели «любилища».
ЛЮБОВЬ. Из записей Крученых о Маяковском. Олеша: «Не обижайте НН. Его надо любить». Маяковский: «Надо, но не хочется».
ЛЮБОВЬ. Цявловские устроили опрос: за что вы любите Пушкина? Бонди ответил: «За то, что он не Горький, не Бедный, не Голодный». А Виноградов сделал пустые глаза и спросил: «А откуда вы взяли, что я люблю Пушкина?»
ЛЮБОВЬ. «Кого любишь, того и ярмо несешь» – вавилонская пословица (Ламберт).
«ЛЮБОПЫТСТВО: человек стал человеком, овладев огнем, а это значило: в нем одном из всех животных любопытство пересилило страх». Так и в Петре I любопытство к Европе пересилило страх перед ней.
МАЛО. Я мало даю, но стараюсь еще меньше брать.
Город МАЛЬТА при Павле I приравнивался к российским губернским. «А в Адрианополе губернский суд», – писал у Щедрина Николай I Поль де Коку.
МАРАЗМ. От В. С. Баевского: Б. Я. Бухштаб пришел к директору своего института: «Я совсем слепой и глухой, – наверно, пора уходить в отставку». Директор твердо ответил: «Профессоров мы держим до полного маразма». («Он понимал, что у них в «крупе» (им. Крупской) должны плавать такие овощи, как Бухштаб и Рейсер», – пояснила Л. Вольперт.)
МАРР. Может быть,
МАТИЗМЫ. Под Иркутском разбился Ту-154, Москва затребовала черный ящик, «но снять всю матерщину». Осталось несколько разрозненных бессмысленных слов. Восстановили мат – катастрофу удалось реконструировать до подробностей.
МЕМУАРЫ. «Секрет истины: кто дольше живет, кто кого перемемуарит» (В. Шаламов). Это он пересказывает Ф. Сологуба, который говорил: поэт в России должен жить долго, чтобы пережить всех мемуаристов. Иногда кажется, что именно ради этого долго жила Ахматова.
МЕНЬШЕЕ. Как демократия – меньшее из политических зол, так разум – меньшее из философских. Разум, этот брайлевский шрифт нашей слепоты.
МЕРТВЫЕ ЯЗЫКИ. При переиздании «Путешествий» Брема самым трудным оказалась зоологическая терминология, и притом латинская: ничто не меняется так быстро, как она.
МЕСТОИМЕНИЕ в зачине без предварительного называния героя – это и «Стоял
МЕСТОИМЕНИЕ мистическое («Когда я с Байроном курил»). О совпадениях: «Перевожу студентом стихи Байрона о прощании с Ньюстедским аббатством и здороваюсь с
МЕСТОИМЕНИЕ. «А скверная вещь эта холера! Того и глядишь, что зайдешь ты завтра ко мне… нет, зайду я к тебе, и скажут мне, что ты умер» (Вяземский).
МЕСТОИМЕНИЕ. Август выгнал за разврат юношу Геренния. Тот умолял: «Что скажет мой отец, узнав, что я тебе не понравился!» Август ответил: «А ты скажи, что это я тебе не понравился» (Макробий).
МЕТА-. НН не любит Бродского за смешение стилей, за допущение вульгарности. «Сексуальной?» – «Нет, так сказать, метасексуальной».
МИНУС-ПРИЕМ. Искать мифопоэтические мотивы в стихах – все равно что умиляться: «в этом стихотворении присутствует буква
МИФОПОЭТИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ. Сведение Гоголя или Блока к «фольклорно-мифологическим архетипам» освобождает от необходимости знать Гофмана и вообще типологию переработки архетипов, если таковая существует. Ссылка на «Мифы народов мира» освобождает от всех забот. Я говорил диссертантам: «Ссылаться на “Мифы народов мира” так же непристойно, как на энциклопедию Брокгауза, там ведь при каждой статье – библиография, проработайте и ссылайтесь», – но не встречал понимания.
МНЕМОНИКА. Если наука есть упрощение мира для его удобоохватываемости и удобоусвояемости, то структурализм есть не что иное, как хороший мнемонический прием.
МНОГО. «Государь Николай II – многосторонний мученик», – пишет Нафанаил, митрополит Венский и Австрийский.
МНОГО. «Он многограннее даже отрывного календаря», – сказала НН об одном очень крупном структуралисте.
МОДА. М. И. Твардовскую спросили, не хочет ли она поставить крест на могиле мужа, она ответила: «Александр Трифонович не был модернистом».
МОЖЕТ БЫТЬ. Завещание Моммзена: «Я знаю, что по правилам должны будут написать мою биографию, – я решительно прошу этого не делать. Всю жизнь я прожил среди историков и филологов, не будучи ни тем, ни другим [он был юрист по образованию, оттого и совершил переворот в римской историографии], и мне совестно; кроме того, всем самым глубоким и, может быть, лучшим во мне я всегда хотел быть гражданином, а жил в стране, где можно было быть только служащим. Пусть издают мои книги, пока они нужны, а обо мне не думают».
«МОЛОДОСТЬ человека простирается до первого расстройства его здоровья и возобновляется, только когда оно совершенно исчезнет» (Чернышевский, письмо 1887 г.).
МОРГ. Исследуются творческие явления? Нет, мертвые остатки творческих явлений. Мировая литература – это их бескрайний морг. Анекдот навыворот: «Какие приметы вашего покойника? – Он кашлял…»; а теперь вместо этого: «Вот покойник; скажи, Кювье, кашлял ли он?» Никакая любовь к трупу Расина или Пушкина не поможет на это ответить, сколько ни говори постструктуралисты: «Ну что, брат Расин?..»
МОСКВА. «Москва – что доска: спать широко, да везде гнетет» (Пословицы Симони).
МОСКВА И ПЕТЕРБУРГ. В. Н. Топоров – к разнице петербургского и московского текста: все ленинградцы, откликавшиеся на его «Бедную Лизу», жалели, что в книге нет указателя, а из москвичей – ни один. А. Битов сказал: если сбросить на Ленинград нейтронную бомбу, то останется Петербург, а к Москве это неприложимо.
МУЗЕЙНОЕ ОТНОШЕНИЕ к прошлому, кто-то очень ратовал за него; а я боялся, что оно очень уж легко переходит в музейное отношение к настоящему.
МУЗЫКА. Первую гильотину строил клавесинных дел мастер Т. Шмидт.
МЫ КУЗНЕЦЫ. «Христианский накал» – выражение А. Журавлевой. Я вспомнил, как поступал на работу в ИМЛИ в 1957 г. и А. А. Петросян, партийная командирша, свирепо спросила: «Почему вы такой небоевитый?»
МЫСЛЬ, отношение к своей мысли: шаг влево, шаг вправо считается побегом.
МЫСЛЬ. «В Германии мысль нужна, чтобы ее обдумать, во Франции – чтобы высказать, в Англии – чтобы исполнить, у нас – ни на что» (Чаадаев, 1913, 1, 153).
МЫСЛЬ И ЧУВСТВО («Сердце и думка» назывался роман Вельтмана). Воспоминания Лотмана – как, когда их отправляли на фронт, старый мужик сказал: «Погляжу я на вас – и жаль мне вас. А подумаю я о вас – ну и хрен с вами».
стр 377
НА. За «характеристикой
НАДСАДА. И. Ю. Подгаецкая сказала: «Тютчев был не трагического склада, а в стихах старался быть трагичен, отсюда душевная надсада».
«Наш НАРОД идет от надежды к надежде». Кажется, эта формула уже устарела.
НАСЛЫШКА (ср. Рабле). Блок впервые прочитал Ницше в 1906 г., а до этого все было понаслышке. Ибсен написал «Катилину», еще не читав Шекспира, а только о Шекспире.
НАУКА. «Мы умрем и станем наукой», – сказал Андрей, чернобыльский подросток.
НАУКА. «Философия была наука, а теперь – дисциплина», – сказал моей дочери преподаватель марксизма.
НАУКА. Хомский говорил, в пику Якобсону, что от поэтики до лингвистики – как от французского садоводства до ботаники. Якобсон отвечал: генеративисты принимают свое невежество за научные перспективы.
НАУКА. Что было искусством, отделяющим умных от глупых, становится наукой, соединяющей их. Хаусмен жизнь положил на то, чтобы это задержать.
НАУКА. Уже выявляется тенденция финансирования науки: в четные годы удается получить половину обещанного, а в нечетные годы – треть. А в високосные? – Еще не набралось наблюдений.
НАУКИ ПРОГРЕСС. «Размостил улицы, вымощенные его предшественниками, и из добытого камня настроил себе монументов».
НЕ. Вл. Соловьев писал: цель наша – не «сделать жизнь раем», а «не сделать жизнь адом», т. е. не «люби», а «не мучай». Бернард Шоу о том же: «не делай ближнему, чего себе не хочешь». Это лучше, чем «делай ближнему то, чего себе хочешь»: у вас могут оказаться разные вкусы.
НЕ. Пирогов говорил: лучшая операция – та, которую удалось не делать. Кто сказал: величайшее событие XIX в. – это та пролетарская революция, которая не произошла в Англии? А величайшее событие ХХ в. – та пролетарская революция, которая не могла произойти в России.
НЕБЫТИЕ. «… Челобитную о небытии – повелеть ему не быть в анатомии, куншткаморою называемой: уже стало ему, горькому, тошно вся дни провождать посреди лягв, и младенцев утоплых, и слонов, – и за то свое небытие даст он впятеро больше противу своей цены» (Ю. Тынянов. Восковая персона). Отработал ли я впятеро за свое небытие?
НЕВСТРЕЧА. «Лотман тоже уклонился от знакомства с Ахматовой», – сказала М. П.
НЕИЗВЕСТНОСТЬ. «А песнь о Роланде сочинил неизвестно кто, да и то, наверно, не он».
НЕИЗВЕСТНОСТЬ. На которую ногу хромал Байрон – неизвестно (А. Азимов. Книга фактов).
НЕМЕЗИДА, «Бледный огонь» в пер. Веры Набоковой, стихи переведены нерифмованным разностопным ямбом, как Набоков переводил «Онегина», и с таким же разрушительным результатом: Пушкин отмщен.
НЕОЖИДАННОСТЬ. Дочь о женихе: «Никогда не представляла, что ко мне можно так хорошо относиться».
НЕСВАРЕНИЕ МОЗГА: то мысль не поспевает за материалом, то материал за мыслью, и за всеми не поспевают руки.
НЕ СЕЙЧАС. Евтушенко бывает артистичен и обаятелен, в разговоре он несколько раз сказал: «Я человек проданный и купленный». Это сознание, наверное, есть у многих; а разница людей – в выборе пути после этого сознания: искупать или увязать. Большинство, кажется, выбирает третий путь: искупать, но не сейчас». (Domine, da mihi castitatem, sed non statim). М. О. Чудакова сказала: и Евтушенко, и Вознесенский в жизни ребячески любят щеголять, как мальчики в новой матроске, но Евтушенко щеголяет перед всеми, а Вознесенский перед начальством.
НИКАКОЙ. Выражение «И никаких!» пошло от команды «Смирно, и никаких движений!»: в пехоте оно сократилось до «Смирно!», в коннице – до «И никаких!». Так объясняет гусар у Боборыкина.
НОВИНКОЙ была при Пушкине езда тройками, потому она и переживалась поэзией: в XVIII в. ездили цугами или парами.
НОМЕР. Карсавина спросили в ЧК, не брат ли он первой балерины, он ответил: нет, первая – это Павлова, а Карсавина – вторая (А. Штейнберг). Ср. «Бетховен был первый, а Моцарт единственный».
НУЖНО. «Хорошо, когда твое искусство не нужно, тогда делаешь только необходимое» (Волошин – Остроумовой-Лебедевой, 16. 11. 1924).
«Какие-то НЫЛЫ ноющие: и в короб не лезут, и из короба нейдут».
ОБИДА. «В том же 1931 г., когда было написано «Я пью за военные астры», недавно очень идиотически интерпретированное, я забыл кем…» Из зала подсказывают: таким-то! – «Я не хотел никого обидеть».
ОБИДА. Значит, этика – это расписание, кого можно обижать в первую очередь и кого во вторую; потому что если кто попробует без разбора никого не обижать, это обернется еще больнее.
ОБЩЕНИЕ. Оно легче всего с неблизкими, потому что здесь предсказуемее набор поводов; труднее с близкими, потому что оно – обо всем; а труднее всего – с самим собой.
ОБЩЕНИЕ. Собираются на конференциях для устного общения, хотя знают работы друг друга и в печати и в рукописях. Так на почте приемщица непременно спрашивает: «Заказное? куда?», хотя все это написано перед ней на конверте.
ОКНО. Замечание художника Кускова: Петр I прорубил в Европу окно, но не дверь – смотри, но не суйся. И даже не окно, а васисдас.
ОКСИМОРОН. У Державина златая луна плавает в серебряной порфире и с палевым лучом – сшибаются четыре цвета, а никто не замечает. А «сребророзова лицом» у него же – это не отсвет, это серебряная пудра.
ОПАЛА. Горький – замечательно интересная фигура. Сейчас его не любят (как и Маяковского) за его советскую официальную славу, только обсуждают, убил его Сталин или не убил? Но когда о политике забудут и займутся им как писателем, то найдут много очень интересного.
ОПЫТ. «Приглашаются гостиничные работники, желательно без опыта работы» – видимо, чтобы не крали.
ОРГАНЫ. Щедрин называл «Анну Каренину» романом из жизни мочеполовых органов – что к этому добавляют психоаналитики и постмодернисты?
ОСТРОВСКИЙ (упражнения сына в школе). «Царь Эдип, или Правда глаза колет»; «Отелло, или Что русскому здорово, то немцу смерть». См. V, РЮРИК.
ОТДЕЛЬНО. «Не люблю себя отдельно, а как часть человечества – уважаю» («Чевенгур»). «Люблю тебя, Ольга, как трудовую единицу», – говорил жене историк Щапов.
ОТНОСИТЕЛЬНОСТЬ. Знак превращается в предмет. Старушка в очереди просила: «Мне хлеб по двадцать две, который по пять тысяч». Или французское
В Ленинграде-Петербурге каждое 19 октября собирается общество и отмечает годовщину пушкинского Лицея; что это был старый стиль, не вспоминают. Это как в рассказе Зощенко: захожу во двор, вижу на высоте третьего этажа дощечку – «До этого места доходила вода в наводнение 1924 г.» – воображение рисует страшную картину; тут выходит управдом и говорит: «Да, вот куда пришлось повесить, а то мальчишки, паршивцы, все время отдирают».
«Борис Ник., Зюганов получил 55 %!» – «Плохо». – «Да, но вы-то получили 65 %!»
ОТ НУЛЯ. Я разговариваю только готовыми анекдотами, цитатами и сентенциями. А Пастернак (по рассказам), наоборот, обо всем говорил от нуля, как впервые в истории, только своими словами. Потому-то мне и противопоказано заниматься Пастернаком.
ОТРАЖЕНИЕ. «Занимаемся отражением изящной словесности в неизящной словесности».
ОТТЕНЕНИЕ. «Благостно-пакостный дух Кузмина» (письмо Д. Гордеева). Обычно поэты бравировали, оттеняя высокого себя-поэта низким собой-человеком (насмотревшись на это, Вересаев сочинил Пушкина «в двух планах»), Кузмин – наоборот: главным было «полюби нас черненькими», а светлая поэзия служила лишь для оттенения. Стихами не щеголял и нарочито преуменьшал их значение: в дневнике о них не писал, говорить предпочитал о варенье (уверял Гумилев). Хотя на самом деле стихи были для него средством спасения от той самой своей черной дневниковой ипохондрии.
ОТТЕПЕЛЬ. «Издание непечатавшихся Радищева и пр. – как оттаивающие в оттепель замерзшие слова Рабле» («Весы», 1906). Эренбург тоже помнил этот образ.
ОТЦЫ И ДЕТИ. Родители учат детей ценностям своей жизни, как военные готовят войска к вчерашним войнам. См. V, ВОСПИТАНИЕ,
ОТЦЫ И ДЕТИ. Дочь крупнейшего историка, ректора Московского университета академика С. М. Соловьева вышла замуж за физкультурника (Д. Усов – Е. Архиппову, РГАЛИ).
ОЦЕНКА складывается из представления об оригинальности и богатстве средств произведения – первое важнее: «что здесь нового для меня и людей моего круга?» (точнее, определить богатство средств без долгих подсчетов нам не под силу, вот оно и кажется нам менее важным). Трудность в том, чтобы увидеть в себе, что ты уже знаешь о стихах и чего еще не знаешь. Мы априорно уверены, что Пушкин, как великий поэт, знает больше нас (а если не видим этого в стихах, то изо всех сил домысливаем), а Бенедиктов, как невеликий, – меньше нас. Усомнись мы в том, что все знаем лучше, чем Бенедиктов, – и он начнет расти в великие поэты.
ОЦЕНКА. Бернарда Шоу спрашивали, что ему важнее, социализм или драматургия – за что Бог в раю поставит вам выше отметку? «Если он вздумает выводить мне отметки, мы крупно поссоримся».
ОЦЕНКА. Собственно, «великое произведение» мы говорим для краткости вместо: «произведение, такими-то признаками возбуждающее такие-то эмоции у лиц такого-то пола, возраста и темперамента, принадлежащих к такой-то субкультуре».
ОЦЕНКА. Субъективная оценка – «мне нравится», объективная – «начальству нравится». Вместо начальства теперь принято говорить: «референтная группа». «А что у нас внутри, как не начальственные предписания?» – писал Салтыков-Щедрин в «Благонамеренных речах».
ПАМЯТЬ. «Память моя не любовна, а враждебна, и работает она не над воспроизведением, а над отстранением прошлого» (О. Мандельштам. Шум времени).
ПАМЯТЬ. Один знакомый моей знакомой ведет картотеку: «Что я помню, хоть я еще не старый». А я бы лучше писал: «Что я помню, хоть я этого и не видел».
ПАНИ. Л. Пщоловска пишет в статье, что как хорош у Пушкина «Будрыс», так плох «Воевода». «Оттого, что короткий стих принижает содержание?» – «Нет, он слишком пожалел даму и перекосил картину. И вообще называет ее панна». – «А он, вероятно, и не знал разницы между
ПАРАЛЛЕЛЬ. Митрополит Филарет белорусский (внешность отца Варлаама) был сыном левого художника, а сам до семинарии закончил музыкальную школу по контрабасу. Собирался ввести на филфаке Минского университета параллельно с курсом литературы XIX в. курс «Христианство в русской литературе». Ему возразили: даже при коммунистах не назначали параллельного курса «Пролетарская история русской литературы».
«ПАРОВОЗ» назывался самый солидный литературный журнал в Исландии, потому что железных дорог там нет.
ПАРОГОН. «Дым и пламя, визг и клокот, / Флейты свист, волторны рокот, / Полночь, темень и мороз – / Гордо, шумно парогоны / Мчит могучий паровоз» (Н. Сушков. Ночь на железной дороге, 29 генваря 1852). Ср.: «Увы! как бедный пешегонец, / От вас, по сердцу мне родных, / Скачу, скачу на почтовых / В какой-то городок Олонец» (Ф. Глинка в «Рус. Старине» 1889 г.).
ПАРОХОД. Слово было изобретено адм. Рикордом по заказу Греча.
ПАРОДИЯ. Тютчевское «Умом Россию…» я воспринимал как пародию, а сочувствие Платонова его подлиповскому социализму – всерьез; говорят, это тоже неправильно.
ПАТРИОТИЗМ. Когда шли на Куликово поле, то знали ли, против кого идут? Конечно, попы из отдела пропаганды успели объяснить, что на агарян и басурман. Но как их представляли? Татар видели только проездами; даже налоги на татар собирали вряд ли с объяснениями; а татарские набеги дальше Рязани редко шли.
«ПАТРИОТИЗМ XIX в. – это обожествление географической карты» (J. Harmand). Мы потеряли такое чувство, как ощущение рода, приобрели такое, как патриотизм, и еще хотим понимать античность.
ПЕДАГОГ. Горький писал сыну: «нет злых людей, есть только обозленные» (за эту фразу многое можно ему простить); в первую очередь это относится к учителям.
ПЕРЕВОД. Когда перевод старается быть прежде всего хорошими стихами, то когда-нибудь они перестанут быть хорошими; когда не старается – есть надежда, что когда-нибудь они станут хорошими. Это работа на вырост. «Ты старомоден – вот расплата за то, что в моде был когда-то», – написал Маршак, в оригинальных стихах смолоду боявшийся быть модным, а в переводах уже предательски старомодный.
ПЕРЕВОД. Рассказывал Ю. Александров: Хрущев ехал в дружеский Афганистан, Александрову и Адалис велели срочно издать антологию афганской поэзии! «А подстрочники?» – «Сами сочините». Сделали и выпустили за две недели, Хрущев вручил, китайцы спешно перевели на китайский, афганцы перевели с китайского – все были довольны.
ПЕРЕВОД (напр., поэзии в прозу при интерпретации). Для понимания предмета нужно его переводить на какой-то другой язык. Трудность современной русской философии в том, что она потеряла свой марксистский язык (с помощью нецентральных его понятий, вроде «отчуждения» или «превращения формы», она хорошо управлялась и во времена застоя: вольнее, чем филология), а получила лишь язык русских религиозных мыслителей да хаотически наплывающие языки самоописаний современной западной философии. С. Д. Серебряному кто-то сказал: «При советской власти писать было легче, потому что тогда маразм был системный, а теперь нет».
ПЕРЕВОД. «Бесы» Цветаевой оказались недостаточно французскими? Может быть, скорее недостаточно пушкинскими? – с ее-то бальмонтовской щедростью аллитераций и пр.
ПЕРЕВОД. Фет: дословный перевод – это «ковер, по которому в новый язык вкатывается триумфальная колесница оригинала».
ПЕРЕВОД. Собственно, Пастернак был идеальным воплотителем того советского отношения к переводу, которое сформулировал И. Кашкин: переводить нужно не текст, а действительность за текстом («не слова, а мысли и сцены», – выражался Пастернак).
ПЕРЕВОД – это не только когда звуки своего языка подбираются на смыслы чужого языка, а и наоборот: как Кирсанов ставит эпиграф «Les sanglots longs Des violons De l’automne» к своим стихам «Лес окрылен, / веером – клен. / Дело в том, / что носится стон / в лесу густом, / золотом…/ Это – сентябрь, / вихри взвинтя, / бросился в дебрь, – / то злобен, то добр / лиственных домбр / осенний тембр…» и т. д. Так, говорят, переводили модные английские песенки для не знающих языка (ср. указания Набокова английским читателям о произношении русских имен); так приходится переводить для кино или для вокала, с учетом открывающегося и закрывающегося рта. В кино это также перевод с интонации на интонацию – с игрой контраста между ровной громкой русской и еле слышимой эмоциональной подлинниковой. Собственно, бывает и перевод, где смыслы своего языка подбираются даже не на звуки, а на ритмы оригинала: таковы песни «на голос такой-то» или эвфемистические переводы с матерного языка, как в известном описании фейерверка: «Сначала – ни черта! потом – эх, черт побери! потом опять – ни черта! потом опять – эх, черт побери!» («Вы, наверно, на меня уже хориямбами ругаетесь», – писал Аксенов Боброву, РГАЛИ.) Наконец, о подборе с опорой на графику чужого языка см. I, ИНТУИЦИЯ, пример «хрен жили русы». Когда нужно было на машинке напечатать латинское или греческое слово среди русских, то Аверинцев печатал, скажем, опогап:: а, а потом обводил чернилами так, что получалось ignorantia.
ПЕРЕВОДЫ бывали полезны как школа лексики, но сейчас скорее как школа синтаксиса. «Взять бы «Декамерон» Любимова и вернуть его к синтаксису Веселовского!» – вспоминал С. Аверинцев гоголевскую невесту.
ПЕРЕПИСКА («точность – вежливость королей»). На письмо Людовика XV о рождении сына Елисавета Петровна медлила с ответом три года. См. III, ЧУКЧИ.
ПЕРЕСТАНОВКА СЛАГАЕМЫХ. Два «Сеновала» Мандельштама в первой публикации были понятнее, чем в окончательной, потому что стихотворение со словом «сеновал» вначале шло первым. Это еще ничего; а вот когда стихи Ахматовой и Блока в «Любви к трем апельсинам» переставили, чтобы не он, а она любезничала первой, это уже имело концептуальные последствия.
ПЕРЕСТАНОВКА СЛАГАЕМЫХ. П. Богатырева спросили, какой был Н. Трубецкой. Он расплылся и сказал: «Настоящий аристократ!» А в чем это выражалось? Он подумал и сказал: «Настоящий демократ!» (рассказывал В. Н. Топоров). Поддается ли этот парадокс перестановке слагаемых? Хотелось бы.
ПЕРЕСТРОЙКА. Янин рассказывал в РГНФ: в издательстве «Энциклопедия» от историков потребовали, чтобы в статье «История» не упоминались ни Маркс, ни Гегель, ни феодализм и вообще ничего позже Ключевского. Историки всей редакцией подали в отставку, только это и подействовало.
ПЕРЕЧАП называется точка опоры на равновесе весов (Даль).
ПЕРМЬ. Пустому месту приказали быть городом, и оно послушалось, только медленно (Вигель).
ПЕЧАТЬ. «Частному человеку нельзя позволить публиковать догадок своих в деле государственном, ибо причины и виды высшей власти ему неизвестны, а если оные известны, то тем более» – из записки около 1820 г. («Рус. старина», 1887, № 56, с. 99).
ПИКА. Почему Пушкин так хвалил скромные элегии Сент-Бева? Привлекала мистификация? Или Пушкин так сильно не любил Гюго, что пропагандировал Сент-Бева в пику ему – как Теплякова в пику Бенедиктову?
ПИР Трималхиона более всего напоминает описание обеда в «Опрометчивом турке».
ПИСАТЕЛЬ. Отпевали Гоголя, не верили, что писатель; извозчик объяснял: это главный писарь при университете, который знал, как писать и к государю, и к генералу какому, ко всем (Барсуков).
«ПИСАТЬ надо не для кого-то и не для чего-то, а о чем» (Ремизов).
ПИСКУЛИТ. «Все вы пискулиты», – писала М. Будберг Горькому; комментаторы ищут загадочное слово по всем словарям. От
ПЛАГИАТ – «умоокрадение» (Лесков).
ПО-. «Позевотою, потяготою и пустоглавием стражду», – писал Костомаров. «Посудите, если все будет только одно положительное, такая куча выйдет, что ни пройти ни проехать; надо же кому-нибудь ее и прибирать с дороги».
«ПОГЛАЖИВАНИЕ», по современной психологии, – всякое действие, признающее ценность другого человека. Дом и мир меня не поглаживали. «Песчинка может быть жемчугом, погладь меня и потрепли», писал Державин. Отсюда мое амплуа всеобщего поглаживателя и жемчугодела.
ПОДРОСТОК в своем развитии растянулся, как поезд, и изнемогает, бегая вдоль себя от головы к хвосту. Сковорода писал: «Мир ловил меня, но не поймал; ты сам лезешь миру в пасть, а он от тебя отплевывается». «Беда в том, что ты сам себя черненьким полюбить не можешь, несмотря на все твои усилия». А подросток отвечает: «Кто без греха, в того я первый брошу камень».
ПОДТЕКСТ. У Батенькова есть строчка «И чувство чувства не поймет», которую копирует Мандельштам в «И сердце сердца устыдись», хотя при Мандельштаме этот текст Батенькова еще не был опубликован (замечено М. Шапиром). У античников это называется: был общий эллинистический источник.
У Языкова есть строчки «Блажен божественный поэт: / ему в науку мир сует / разнообразный колос родит…», но Некрасов их не читал: это стихотворение Языкова (1828 г.) опубликовано только в 1913 г.
Р. Торпусман, переводя Катулла, нашла в «Поэме воздуха» рядом две реминисценции из Cat. 46: praetrepidans –
ПОДТЕКСТ Ахматовой: «Не оглядывайся назад, ибо за тобой пожар Содома» – фраза из М. Швоба. «С новым годом, с новым горем» – было в письмах Шенгели к Шкапской (в 1920-е годы). А общий их подтекст – Северянин: «С новолетьем мира горя, / С новым горем впереди! / Ах, ни счастья, ни отрады, ни сочувствия не жди!» (1908 г.) От «прозрачной слезой на стенах проступила смола» у Мандельштама – сурковское «на поленьях смола, как слеза».
ПОДТЕКСТ графический. Даже серийная обложка Цеха поэтов (и первой Ахматовой) – копия с брюсовского «Urbi et orbi». То-то Ахматова ненавидела Брюсова.
ПОДТЕКСТ изобразительный. У Пастернака в «Маргарите» ее жест – одна рука лежащей заломлена под затылком и соединена с рукой [Фауста], другая скорее закинута, чем заломлена, прямая, в тень ветвей и дождя, – это поза врубелевского «Демона»; лиловый цвет – от «Демона» же и от «Сирени»; и все это подводит к врубелевскому витражу «Маргарита», хоть там поза и другая.
«ПОЗИТИВИЗМ хорош для рантье, он приносит свои пять процентов прогресса ежегодно» («Шум времени»). Нет, позитивизм, который не учит, не судит, а только приговаривает: «вот что бывает», – это не безмятежность, позитивизм – это напряженность: все время ждешь, что тысяча первый лебедь будет черный, что следующий прохожий даст мне в зубы, а случайный булыжник заговорит по-китайски. От этого устаешь.
ПОЛИТИКА. А. Осповат: «Книга Эйдельмана о Лунине была важней, чем Лебедева о Чаадаеве (только цитаты!) или Белинкова (только памфлет!) – она показывала легальную оппозицию в условиях деспотизма, политику как искусство для искусства, Лунин был как бы депутат от Нерчинского округа в несуществующий парламент. А Белинков – это, так сказать, листовка в 500 страниц».
ПОЛИТИКА И СЛОВЕСНОСТЬ. Смотреть на политику, конечно, противно; но разве это не всегда и не везде? Самое же главное: народ стал спокойнее, ничего ни от кого не ждет, каждый старается выжить сам по себе и меньше слушает политиков. Даже если власть захватят националисты или фашисты, они продержатся недолго: на баррикады за них никто не пойдет. Развал государства, кажется, кончается, но государственная нищета, при которой если заплатить шахтерам, то не хватит врачам, а если заплатить врачам, то не хватит солдатам, – это больно и трудно, и осознавать этого никому не хочется. Я не политик и не знаю, какой вариант пути лучше. Но я словесник, и я вижу, что разговаривать с народом у нас никто не умеет и не хочет.
ПОЛИФОНИЯ – почему-то и Бахтин, и его последователи смотрят только на роман и не оглядываются на драму, где полифония уж совсем беспримесная, и все же никто не спутает положительного героя с отрицательным. Достоевский, как Мао, сначала дает пороку высказаться, а потом его наказывает.
ПОРЯДОК – это значит: всякую мысль класть туда, откуда взял.
ПОСЛЕДНИЙ. «Извините, что в последний момент…» – «Ах, что вы? Вся наша жизнь – из последних моментов!..»
ПОСТ. «Допостсоветский» – выражение О. Проскурина. («В этой стране все просто: или пост, или пост», – писал С. Кржижановский).
ПОСТСТРУКТУРАЛИЗМ – стремление высвободиться из-под авторитетов? Но авторитетно ведь каждое письменное слово (т. е. допускающее перечтение), в отличие от устного. Если, чтобы вызволиться, я начинаю писать сам – это я борюсь за подмену одной власти другой, а мы знаем, что из этого выходит. Пляшущий стиль Деррида – это атомная бомба в войне за власть над читателем.
ПОТОМКИ. Г. А. Дубровская учредила международный культурный центр «Первопечатник» – должен был называться «Федоровский центр», но оказалось, что когда по имени, то нужна бумага, что потомки Ивана Федорова не возражают.
ПОЧВА. «На смену деструктивизму идет феминизм». В России нет для него почвы? Тем страшнее: для пролетарской революции в России тоже не было почвы, а что вышло?
ПОШЛОСТЬ – это истина не на своем структурном месте. Не только низкое в высоком, но и наоборот: например, бог в Пушкине (из записей Л. Гинзбург). Мы называем вещь пошлой за то, что она напоминает нам о чем-то в нас, что мы сейчас хотели бы не вспоминать. Мы вымещаем на мире наши внутренние конфликты. А чтобы уберечь вещь от этого ярлыка, домысливаем к ней боль и надрыв: разве мало у нас средств для симуляции не-пошлости?
ПОЭЗИЯ. «Новейшая поэзия разделяется на два вида: стихи, которые читать невозможно, и стихи, которые можно и не читать» (альм. «Первая тетрадь кружка Адская Мостовая», кажется, 1923 г., типография ГПУ. Стихи там были такие: «Вечерами в маленькой кофейне / Матовые светятся огни. / Перелистывая томик Гейне, / Тонкую страницу поверни»). А Вейдле, «О поэтах»,124, цитировал Лунца: «бывают хорошие стихи, плохие стихи и стихи как стихи; последние ужаснее всего».
ПОЭТ. В. Розанов обнял Б. Садовского и сказал: «Какой тоненький – настоящий поэт».
ПОЭТ. М. М. Дьяконову сбавили гонорар за его долю в коллективном переводе Низами: «Он не пользуется подстрочником, а стало быть, не поэт».
ПРЕДАТЕЛЬСТВО. «Если на человека нельзя положиться, значит, просто не он тебе поддержка, а ты ему» (из письма).
ПРИРОДА И ОБЩЕСТВО. «Холодной зимой общество дикобразов теснится близко друг к другу, чтобы защитить себя от замерзания взаимной теплотой. Однако вскоре они чувствуют взаимные уколы, заставляющие их отдалиться друг от друга. Когда же потребность в теплоте опять приближает их друг к другу, тогда повторяется та же беда, так что они мечутся между этими двумя невзгодами, пока не найдут умеренного расстояния: которое они могут перенести наилучшим образом» (цит. у М. Шкапской, «Сама по себе», 11. Кажется из Шопенгауэра?).
ПРИРОДА И ОБЩЕСТВО. Жалуются, что Евгений в «Медном всаднике» из-за государства лишился места в жизни, и не замечают, что государство же и дало ему место в жизни – регистраторский чин по табели. Евгений попал в ту самую щель между природой и обществом – общество недозащитило его от природы. Только до романтиков жертва жаловалась на природу, а теперь жалуется на общество.
ПРИВЫЧКА. Этнографы отбирают у староверов тетрадки с духовными стихами, и старушки перестают петь: не потому, что не помнят, поют наизусть, но при этом всегда держат тетрадочку в руке, иначе не могут (от С. Неклюдова).
ПРИЧИНЫ.
ПРИЧИНЫ. «Кто хочет делать, находит средства, кто не хочет, находит причины» (с арабского). Ср. III, ДЕТЕРМИНИЗМ.
ПРИЧИНЫ. «Очень знаю, откуда приходят ко мне дурные мысли, одному безумцу предоставляю знать, откуда берет он благие» (Чаадаев 1913, 1, 151).
ПРОГРЕСС. Просветительство и марксизм провозглашали прогресс, но даже они делали оговорки, что в культуре прогресс относителен. Единственный, для кого прогресс абсолютен и в культуре, – это Бахтин, для которого настоящая литература начинается с романа XVIII в., а все остальное – преддверие. Как для христианина история – преддверие явления Христа.
ПРОЛЕТАРИЙ. После перестройки я стал чувствовать себя не обывателем, а пролетарием: наемный работник государственного сектора. При советской власти (с ее непонятным смыслом слова
ПРОПАГАНДА. «Клеветникам России» при жизни Пушкина переводилось на немецкий язык шесть раз: по нему его и знали в Европе.
ПРОРОКИ в своем отечестве. Салтыков-Щедрин – недооцененный писатель, его публицистика читается как издевательства над нашим сегодняшним днем, а его насмешки над Золя – как насмешки над французским «новым романом». У Свифта ведь тоже есть поразительные догадки и о кибернетике, и о фотосинтезе.
ПРОСТО. «Ведь есть же такая вещь, как просто понимать, которую вы упорно отрицаете», – сказал мне С. Ав. («С., когда я позволял себе что-нибудь просто понимать, это всегда кончалось катастрофой»). «Просто» – это значит: несообщимо.
ПРОСТРАНСТВО. А. В. Михайлов писал в философской энциклопедии заметку о Т. Манне; «вы понимаете, кто там был рядом». Когда начался маоизм, соседнюю статью выкинули, а Манна велели (С. Аверинцеву) расширить вдесятеро. Пока расширяли, решено было Мао восстановить, и Манна велели (кому?) сократить вполовину. Так и пошло.
ПСИХОЛОГИЯ. Военную психологию в России стали разрабатывать только после Русско-японской войны, рассудив, что причины поражения в ней – конечно же, только психологические.
ПУТЬ от нашего разумения к пониманию подлинника и обратно к нашему разумению. Но понимание подлинника – путь бесконечный, поэтому с какого места мы поворачиваем обратно, это характеризует не подлинник, а только нашу выносливость.
«ПУШКА к бою едет задом». Источник этой поговорки в афоризмах И. Рукавишникова, а в фольклоре не отмечен. Жена Твардовского считала, что тот изобрел ее сам. Мы все идем в будущее задом, да еще зажмурившись.
ПУШКИН. «Сейчас у нас не пушкинисты, а временно исполняющие обязанности пушкинистов», – сказал Л.
РАДОСТЬ. Самое парадоксальное, остроумное и радостное на свете – это что дважды два все-таки четыре, несмотря на то, что все это без конца повторяют.
РАЗДВОЕННОСТЬ. «Ты любишь себя без взаимности: одно Я говорит: «я хороший», другое Я: «нет, мерзавец»; то ли дело я, одно говорит: «я мерзавец», а другое отвечает: «именно».
«РАЗЛАГАТЬСЯ тоже надо умеючи», – говорил Мандельштам (против Вагинова – за Бодлера).
РАЗНИЦА. Москвин утешал молодого актера: я тоже играю на штампах, только у вас их пять, а у меня тысяча. Вот так и новая литература отличается от традиционалистической.
«РАЗНУЗДАННОЕ благородство» – выражение Мирского об Огареве.
РАЙ. Притча Сведенборга – Борхеса: был постник-священник, умер, попал в рай. Там сперва ликуют, наскучивает – поют славу, наскучивает – ведут богословские беседы (спасение – не только верой, но и разумом!), и этого хватает на всю вечность. Но отшельник был неученый и заскучал, и тогда ангелы упросили Господа выгородить ему пустыньку, чтобы ему было хорошо. В ад и рай попадают по собственному желанию, но грешникам райский свет болезнен, и они просятся оттуда в ад, почти по Эриугене.
РАСИЗМ. «Русские в Америке – расисты, потому что чувствуют себя третьим сортом и рады думать, что есть еще и четвертый и пятый сорт» (рассказ Н. Б.).
РЕКЛАМА. В Ленинграде была выставка по истории русской рекламы. Через несколько дней всю гастрономическую часть пришлось ради спокойствия свернуть. Там были конфетные обертки 1915 г.: «Ломоносов – борец против немцев».
«РЕЛИГИЯ – опиум для народа? может быть! Но политика для него – героин!» – граффито в университетской уборной в Риме.
РЕЦЕНЗИЯ на рукопись: «Написано без скидок на среднего преподавателя». Следующая была уже без скидок на среднего академика.
РОД. «Скверное кофе» от лица рассказчицы и «кофе простыл» от лица светского персонажа – у Берберовой в «Аккомпаниаторше».
РОМАНТИЗМ. Б. Садовской, «Черты из жизни моей»: «По зимней дороге… днем развлекали мой путь станции и постоялые дворы… По ночам луна сияла… под звук колокольчика, слушая ямщицкие песни и вой волков, летел я, дремля в кибитке…» – как будто ямщицкие пути были ночными, а ночлеги дневными.
РОМАНТИЗМ. Наполеон, романтический герой, был человек без страстей: чистый ум, движущий страстями армий. Цветаева, его поклонница, наоборот: ей нужна была топка страстей, чтобы работал двигатель фабрикации рациональнейше выверенных стихов.
РОСКОШЬ. «И не позволяй себе роскоши стать кому-то необходимым», – сказали мне.
РУССКАЯ ДУША. Ее не удается описать списком добродетелей, потому что неудобно отказать в таких же добродетелях другим нациям. (Впрочем, многие смело отказывают.) Может быть, попробовать описать ее списком пороков – в сопоставлении с такими же списками для других наций – и проиллюстрировать это табличкой из письмовника Курганова, односложно гавкающей почти по-крученыховски?
стр 395
РУССКАЯ ДУША. Не лучшее ли определение: «На миллион согреша, / На миллиарды тоскует: / То-то святая душа! / Что же сей сон знаменует?»
САМ. Работа в искусстве начинается с самоутверждения, в науке – кончается самоутверждением.
САМОУТВЕРЖДЕНИЕ. Марионетка, которая, утверждая свою свободу воли, рвет одну за другой свои нити и в конце концов остается грудой членов лежать на сцене, – откуда этот образ?
САМОУБИЙСТВО. Сколько у Пушкина было в жизни дуэлей? Пушкинисты избегают прямого ответа. Его многочисленные вызовы и единичные дуэли аналогичны рулеточным выстрелам Маяковского, которых было много, но сработали они, только когда стало необходимо.
САТИРА (сатир?). Аким Нахимов был «лицом некрасив, но физиономию имел многообещающую и сатирическую» (В. Маслович).
СВОБОДА. Стоики различали провидение и судьбу: первое – программа, вложенная в живое существо, второе – ее реализация, а в зазоре между ними – свобода воли. Ю. Ф. сказал мне: вот она, та внутренняя свобода, которой вам недостает.
«СВОБОДА тщеславия» – выражение Пимена Карпова.
СВЯЗЬ ВРЕМЕН. Фейхтвангер писал на античные и средневековые темы с современными реалиями – а как бы выглядел роман на современную тему с античными реалиями? Как стихи Поплавского?
СЕБЯ. Каша, которая сама себя хвалит, кошка, которая сама себя гладит (слышались в интонациях доклада НН). «Идет дальше и видит: стоит каша фуфу и сама себя помешивает» (африканская сказка). Есть понятия «специалист по самому себе», «доклад о собственной эрудиции».
СЕКС. Если переходить на сексологические термины, то литература (и наука) есть не что иное, как вуайерство при людях и природе. Мы, читатели, – не собеседники, мы подслушиватели чужих диалогов.
СЕМАНТИКА МЕТРА. Что, если бы Пушкин не перешел в «Руслане» на лирический 4-ст. ямб и остался бы при эпическом 4-стопном хорее «Ильи Муромца» и «Бовы»?
Было бы впечатление погруженности в предмет вместо дистанцированности. По существу, Пушкин в «Руслане» уже играет точкой зрения, как потом будет в сцене смерти Ленского.
СЕМАНТИЧЕСКИЙ ОРЕОЛ. Ремизов, уходя, вешал на дверь записку: «Выхожу один я на дорогу» (Седых).
СЕНЕКА теперь воспринимается как аналог «новому русскому», этакий римский Березовский, со своим богатством (от подарков императора, но не все же!), правящий государством из-за кулис. Только это и занимало современников, а что он еще был философ и хороший писатель, это знал лишь тонкий слой элиты.
СИНОНИМЫ. В издательстве АН одновременно выходили полные собрания Герцена и Белинского, при либерале Герцене были
СИНТАКСИС. «В отношении таких слов, которые являются нелитературными, грешен, употребляю. Но по отношению к людям – никогда, стараюсь не обижать личность. А для того чтобы связывать различные части предложений, бывает» (Ю. Лужков, «Итоги», 28.10.1997).
СИНТАКСИС. Мы учимся сути по придаточным предложениям: в них те предпосылки, которые обычно умалчиваются по самоподразумеванию, а в главных предложениях может быть и вздор.
СКВОЗЬ огонь и т. д. Не имея возможности чувствовать себя огнем и водой, чувствую медной трубой, через которую мощно течет к российскому читателю Клавдиан или Ариост.
СЛИШКОМ. «Мемуаристы – это люди, у которых слишком скудное воображение, чтобы писать романы, и слишком скудная память, чтобы писать правду».
СЛИШКОМ. Мы слишком близки, чтобы понимать друг друга.
СМЕРТЬ. «Идя потом домой, он соображал, что от смерти будет одна только польза: не надо ни есть, ни пить… ни обижать людей… От жизни человеку – убыток, а от смерти – польза» (А. П. Чехов. Скрипка Ротшильда).
СМЕРТЬ. «Распряжки и вывода из оглобель не трепещу» (Лесков).
СМЕРТЬ. Последние слова Кузмина: «Главное все кончено, остались детали».
СМЕРТЬ. «Умру и буду тебя вспоминать», – сказал Н. Брагинской ее маленький сын.
СМЕРТЬ. Киплинг: «Кто не дотерпел до смерти, тому нечего было терпеть». Ср. анекдот: «Равви, долго ли еще? у нас уже нет терпения!» – «Евреи, не дай бог, чтобы это длилось столько, сколько у вас терпения!»
СМИРНО. Подходить ко всякому человеку по форме «смирно», как для молитвы (Л. Толстой).
СО-. Право на сосуществование, борьба за сосуществование.
СОБОРНОСТЬ. Вяч. Иванов начинал ее с любви втроем: если двое стали одно, то почему бы им не любить третьего? Однако если один чувствует себя раздвоенным и сам себя ненавидящим, то может ли он любить хотя бы второго?
«СОВОК!» – «От лопаты слышу».
СОВРЕМЕННОСТЬ. «Современники вообще любят плохую литературу», – сказал А. Панченко.
СОЗНАНИЕ И БЫТИЕ. Доклад О. Вайнштейн об одежде западных гуманитариев: НН ходила, одетая по-феминистски просто, но в архив одевалась корректно: в фуфайке ей приходилось самой таскать пыльные папки, а когда была в дамском пиджаке, то ей помогали служители.
СОЗНАНИЕ И БЫТИЕ. Крученых не хотел умирать и всегда платил за квартиру на много месяцев вперед, считая, что если уплачено, то смерть за ним не придет.
«Коллективный СОЛИПСИЗМ», – писал Шестов о большевизме.
СОКРАТ. «Господи, прости их, они ведают, что творят» – это ведь вариация Сократа, «кто грамотней: тот, кто делает ошибки нечаянно или нарочно?»
СПИРАЛЬ. Е. Г. Эткинд вспоминал: Эйхенбаум начал однажды оппонирование на защите словами: «Прежде всего я хочу сказать, что диссертация полностью удовлетворяет требованиям, и автор заслуживает звания. Прошу это запомнить, потому что потом мне будет очень трудно к этому вернуться».
СПИРАЛЬ: Г. Френкель открыл, что это была необходимая основа композиции ранней поэзии и прозы, начиная от Гесиода: исполнение устное, назад не перелистнешь, периодически приходится возвращаться и напоминать главное. М. Е. Сергеенко самостоятельно нашла то же в «Земледелии» Катона. Я разобрал с этой точки зрения последний отчетный доклад Ленина в 1922 г.: безукоризненно то же, мысль периодически прерывается и возвращается к «Но гвоздь в том…»
«СПОКОЙНО жить – это когда знаешь, что можешь умереть, когда хочешь».
СПОСОБНОСТЬ к самостоятельности и потребность в несамостоятельности – тяжелое совмещение.
СПОСОБНОСТЬ. У меня не то чтоб нет способности учиться языкам, – у меня слишком велика способность их забывать. Читаю без словаря, как без очков: понятно, но неясно, не сбиваешься с пути, но ничего не видишь по сторонам.
СПРАВЕДЛИВОСТЬ И МИЛОСЕРДИЕ, атрибуты Божьи, школа диалектики. «Проси, говорит, у меня милости – отца родного съем; а будешь, говорит, по закону требовать, а тем паче по естеству – шабаш» (Салтыков-Щедрин. Завещание моим детям).
СТАРОСТЬ. Представить себе творчество старого Пушкина легче, чем старого Лермонтова. Первого – по образцу Вяземского и Тютчева, а второго – по образцу Огарева? – «Как сказано у старика Лермонтова…» – выразился кто-то. Ср. ВОЗРАСТ.
СТАРОСТЬ. «Как себя чувствуете?» – «Хуже, чем раньше, но лучше, чем потом» (слышано от В. Е. Холшевникова).
СТАРОСТЬ, как и смерть, должна приходить вовремя.
СТАРУХА. В «Пиковой даме», гл. 3, графиня, умирая, «покатилась навзничь», а в гл. 4 утром «мертвая старуха сидела окаменев». Помнил ли это Хармс?
СТАТИСТИКА. В 1996 г. половина жителей России не прочитала ни одной книги. В. Виноградов говорил: «Мы любим гордиться размахом: нам скажут обидное, а мы в ответ: «Зато у нас одних неграмотных больше, чем все население Дании».
СТИЛИЗАЦИЯ. Какой породы была Муму? Никто не помнит. Испанской породы – спаниэль. А обычно ее представляют более плебейской, дворняжкой, стилизуя под Герасима. А у «дамы с собачкой»?
СТИЛЬ. К. Федин, как все сверстники, формировался на Достоевском, но без влияния стиля Достоевского – потому что это с ним было в Германии, по переводам. По той же причине ускользнул от русской стилистической моды и Вяч. Иванов.
СТРАДАНИЕ. «Царица страдала убеждением, что ее призвание – спасти Россию» (восп. Бьюкенена).
СТРАНИЦА. Из всего, что мы пишем, сохранится одна страница, но ее я хотел бы выбрать сам.
СУММА. Анненский в разговорах «выработал целую мистическую теорию: мир заключает в себе лишь известную сумму зла, и страдающие должны радоваться, если свалится на них лихая беда или лютая болезнь: они тем облегчат бытие всего человечества» (П. Митрофанов).
ТАЙНА. Афоризм из газеты: «Как мы живем – это государственная тайна, а на что живем – коммерческая».
ТАЙНА. Священная свадьба Зевса и Геры справлялась на Самосе, длилась 300 лет и была тайной (Схолии к «Иллиаде». Возможна порча текста).
ТАКОЕ слово. Была пародия Б. Аннибала на «Дали» Брюсова с примечаниями к каждому слову («Я чтил Христа, равно и Будду, и Маркс был также мною чтим. Теперь стихи писать не буду, а только примечанья к ним». Примечания: Христос – основатель христианской религии; Будда – основатель буддийской религии; Маркс – известный петербургский издатель»). К строчкам «Вошел – и знаком Зодиака был каждый осенен мой шаг» было примечание: «Зодиак – такое слово». Это лучшее примечание, какое я знаю: комментарий так и должен сообщать читателю, что такие-то слова рассчитаны на понимание (такое-то), а такие-то на непонимание. Есть произведения – «Конец хазы» или «Туатамур», – которые разом выцветают, если к ним приложить словарик.
ТМЕСИС. Сказка Державина начинается: «Царь жила-была девица, Шепчет русска старина…» – отсюда весь тмесисный стиль цветаевской «Царь-девицы». Ср.: «Если чего-нибудь ждать настоящего, то только здесь – не у бизнес– же – менов в Америке!» (слова Есенина в письме Зубакина Горькому). Еще точнее: «Контр твоя революция нам теперь вполне известна…» (М. Зощенко. Рассказы Синебрюхова).
«ТОВАРИЩИ!» – обращалась Цветаева к белогвардейцам («… жива еще – Мать – Страсть – Русь!»).
ТОЛСТОЙ. Нейгауз говорил: я понимаю, что Гольденвейзер не противится злу, но почему он так противится добру?
ТРАНСКРИПЦИЯ. По телевидению показывали «Бесов» Вайды, и переводчик произносил фамилию Chatoff – «Чатов». Чего требовать… и т. д.
ТРУД. Для Пастернака вдохновение, «сила» были синонимами быстроты: сейчас же и тут же. А работал он как ломовая лошадь и поэтому черновики уничтожал.
ТРУД. Непрочитанный Языков – я бы начал о нем так: «Он был великий труженик: в Дерпте у него писалось столько строк в месяц, что не удивляешься, что он ничему не учился, а удивляешься, когда он успевал пить…»
ТРУД. Тынянову было трудно не открывать новое, а доказывать очевидное, поэтому он и перешел от науки к литературе. Его критические статьи недооценены, а он был лучшим критиком, чем литературоведом: его жанр – эссе, бессильный в русской традиции. А 30-е годы требовали больших жанров: видимо, Тынянову легче было примениться к ним в беллетристике, чем в науке.
ТРУСОСТЬ. «Есть несколько рецептов устоять перед соблазнами, но лучший – трусость» (Марк Твен).
ТУРЕЦКОПОДДАННЫЙ. «Отец умер со свойственной его турецкой душе беспечностью» (Ясинский).
ТЩЕСЛАВИЕ. Аракчеев делал запись на вкладках Евангелия каждый раз, когда он отказывался от Андреевского ордена.
УДОБСТВА. Легенду о Федоре Кузьмиче пустил для саморекламы его покровитель купец Хромов; но В. Ф. Булгаков верил, потому что только в его избе на всю Сибирь было отхожее место («Минувшее»).
УВЯ. В «Письмовнике» Курганова в списке междометий перечисляются:
УЗЕЛОК. У мексиканских индейцев при очищении от грехов женщина сжигает веревочку с узелком на каждого мужчину (Фрезер).
УЗЕЛОК. Узелковое письмо перуанского типа самостоятельно изобрел капитан Головнин в японском плену, выщипывая разноцветные нитки из мундира, когда хотел побольше запомнить, а записывать было не на чем. Это тогда японцы будто бы перевели с его голоса оду Державина «Бог» на японский язык, о чем комментаторы поминают с гордостью, хотя этого перевода никто не видел.
«УНАРОДОВАТЬ» в значении популяризировать писал Срезневский: «… и десятисложный стих ународовался».
УНЫНИЕ как грех: Лотман вспоминает пословицу «На печального и вошь лезет» (письма).
УРОВЕНЬ. Л. Пинский о студентах в Ярославле: «Вижу, не понимают; стал понижать уровень, понижал, понижал, но так и не достиг дна» (восп. З. Паперного).
УСТАВ. На стенке в РФФИ выписка: «Подчиненный перед лицом начальствующим должен иметь вид лихой и придурковатый, дабы разумением своим не смущать начальства» (Устав Петра I).
УТИЛИТАРНОСТЬ искусства. Глеб Успенский в Колмове страдал запорами, но не давался клизме; а услышав, как санитар Федор напевает литургический стих («Ах! вы настоящий христианин!» – он ведь и в письмах обращался: «Святой Иван Иванович…»), дался, и Федор ставил промывание, напевая стихиры.
УФ! Наполеон спросил придворного, что скажут добрые французы, когда он умрет. «Ах, они скажут: что же теперь с нами будет?» – «Вы думаете? Может быть. Но сперва они скажут: Уф!» Мировая культура сказала «уф!» после смерти Пикассо, русская после смерти Толстого, но не после смерти Пушкина: его она похоронила заблаговременно еще в 1830.
УШКО. Сон сына о верблюде, которому всю жизнь хотелось пройти в игольное ушко, а вместо этого он попал в царствие небесное.
«ФАЛЬШИВЫЙ купон» – не он ли образец того рассказа Хармса, где неведомо взаимосвязанные герои в финале едут в одном трамвае? а заодно и поэтики совпадений в «Докторе Живаго», о которой теперь много пишут?
FEEDBACK. Эпиграф: «Делая подлость, не ссылайтесь на время. Помните, что время может сослаться на вас».
ФИЗИОЛОГИЯ. Я как тот персонаж из притчи Заяицкого, который забыл, что психология – наука неисчерпаемая, а физиология – исчерпаемая, не рассчитал темпа и к 45 годам выучил ее до конца. Очень был недоволен: в старой науке ничего не осталось, а новую начинать поздно. Так и кончил жизнь, занимаясь рыбной ловлей. Я тоже досрочно сделал работу, которой должно было хватить на полную научную жизнь, взялся за новую, за лингвистику стиха, и недоволен, что жизни уже не хватит. Эпилог пишется другим стилем, чем роман; жизнь свою я сочинил, а эпилог не получается.
ФИРС. С. Г. Голицын, «Длинный Фирс», не сделал карьеры, потому что именины Фирса – 14 декабря.
ФОРМУЛЬНЫЕ ОБОРОТЫ, как они возникают. Софья Андреевна вспоминала: «Вот эту стену проломили в 187* г.; я ему сказала: “Я родила тебе тринадцать детей, а ты устрой хоть место, где бы они могли двигаться”». Ее перебили: «Мама, как же тринадцать?». И она замолкла, потому что действительно детей тогда было еще только пятеро.
ХЕР. Ответ А. С. Хвостова на послание А. В. Храповицкого начинался: «От хера умного к посредственному херу Пришло послание. Доволен я чрез меру…» и т. д.
ХИРОМАНТ. Оказалось, что Д. Пригов – лицо реальное, образованием скульптор, претензиями поэт, талантом хиромант. В электричке он гадал Седаковой: «В 15 лет у вас было сотрясение мозга…», но подошел пьяный парень, сказал: «Девушка, ты ему не верь: вот у него только второй разряд по шахматам, а он скрывает»; Пригов побелел, а парень добавил: «вот: мне и руки не надо, у меня отчим цыган». Но в произведениях его образ так закончен, что когда Седакова на конференции под низким сводом ГМИИ мне показала: «Вон тот затылок – это Пригов», – то мне его существование показалось избыточным.
ХМЕЛЬ. Костров трезвый не любил стихов Петрова, а пьяный любил (Вяземский). По Геродоту, персы обсуждали все важные вопросы дважды: трезвыми и пьяными (имелось в виду наркотическое опьянение хаомой).
«ХОРОШЕЕ искусство – это то, которое современникам кажется старинным, а потомкам – новым» (Плутарх о Парфеноне).
ЦАРЕУБИЙЦА. «Оставалось истребить последнего тирана, а таким был он сам» (Ремизов о Савинкове). См. V, АФИНЫ.
ЦЕЛЬ. «Дядя Филя! Что делается на том свете, ты чувствуешь?» – «Так себе – пустяки и мероприятия. Это несерьезно, Иван Федорович, зря люди помирают» (А. Платонов. Четырнадцать красных избушек).
ЦЕНЗУРА. «Благоразумный цензор держится системы: угадывать, как могут истолковать статью враги; неблагоразумный и такой системы не держится, а только боится (дневник Никитенко, 22 дек. 1852 г.). Цензор Ахматов запретил арифметику, потому что в одном месте между цифрами стоял ряд точек, обнаруживавший тайный умысел (там же, 25 февр. 1853 г.).
ЧЕЛОВЕК. «Еще в Петербурге я спросил К., как он к человеку относится. Ничему не удивляюсь, ответил К., жду от каждого самой последней подлости, но верю в добро – такая у меня повадка» (Ремизов. Учитель музыки).
«Теперь уж приходится спрашивать не «веришь ли в бога», а «веришь ли в человека» (Вяч. Иванов – М. Альтману).
ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ ВЕК. Островскому сказали, что «Грозу» перевели во Франции, он удивился: «Зачем? для них ведь это – четырнадцатый век». Стивен Грэм, английский славянофил, исходивший пешком Россию и по Лондону ходивший в косоворотке, объяснял свое умиление: «Там все – как у нас при Эдуардах!» – т. е. тоже в четырнадцатом веке. Кто удивляется на то, что у нас сейчас происходит, пусть прикинет: прошло сто лет – какой у нас нынче век? Пятнадцатый. То-то.
ЧЕЧНЯ Американцы свели все дело к войне не с терроризмом, а с Афганистаном и потом с Ираком. Выиграть такую войну тоже нельзя, но изобразить, будто она выиграна, – можно, этим дело и ограничится. А понять, что происходит, русскому человеку проще, чем иному: два слова – «всемирная Чечня».
ШАПКА-закидайка.
ШИШ. Дьявол может являться хоть в образе Христа (но не Богородицы), и Тереза Авильская проверяла, показывая шиш: от шиша бежал. «Чертенята ангелятам шишики показывают» (Ремизов).
ШТАНЫ. В начале ХХ в. в петербургском свете это слово было приличнее, чем вульгарное «брюки» (В. Набоков в комм. к «Онегину»). Когда Остап Бендер предпочитает не «штанов нет», а «брюк нет» («граждане довольные расходятся по домам») – это уже другая культура. На двусмысленном пограничье стоит трагедия «Владимир Маяковский», где в нарастающем гуле кричат: «Штаны, штаны!», и от этого страшно.
ЭВОЛЮЦИЯ. Дарвинизм и ламаркизм совместимы: русская литература в советских условиях развивалась как вымиранием слабых, так и приспособлением сильных.
ЭГОЦЕНТРИЗМ. Ахматова говорила: когда на улице кричат «дурак», необязательно оборачиваться.
ЭПИКУР. На него удивительно похож Ленин в «Материализме и эмпириокрицитизме»: пусть материя будет энергией, пусть чем угодно, только бы не проявлением божества.
ЮНОСТИ ЗЕРЦАЛО. Когда стараются сочинить новую российскую идею, это напоминает, как американцы в XIX в. сочиняли себе национальные обычаи, например – есть с ножа.
Я. «Андрей Белый сам говорил про себя, что у него нет личности, нет Я. Иногда казалось, что он этим гордился» (Бердяев). Не было личности, а была индивидуальность, категория неморальная.
Я И МИР. «Ваш круг общения?» – «Это те, с кем я себя нормально мироощущаю» (интервью с артисткой Л. Зайцевой, «Комс. правда», 18.4.1997).
ЯЗЫК. «Вы думаете, что казенный язык – это разговорник, в котором есть только готовые фразы, а это – словарь, которым можно сказать и любые собственные мысли». См. I, РИТОРИКА.
ЯЗЫК. Анненский «любил просторечие, произнося его, как иностранные слова» (восп. Волошина).
ЯЗЫК. Разницу между
ЯЗЫК. На феррарско-флорентийском соборе переводили с латинского: «Глаголющи тремя языки, гречьскы, фрязскы и философскы» (цит. Лотман).
ЯЗЫК. «Бóтать по дерриде» – выражение в «Неприкосновенном запасе» (кажется, Г. Дашевского).
ЯЗЫК. По радио сказали, очень уважительно: «Звонарь должен въехать в молитвенное настроение, тогда его звон будет в кайф верующим». В «Новой газете» герой интервью «произносит блок утренних молитв». «Пугачеву любите? А в мое время молодежь ее просто олицетворяла». Ср. у Чхартишвили-Акунина: «Хемингуэй олицетворял себя с матадором».
ЯЗЫК. Наташа Ав., когда к ней пристают цыганки, говорит им первые вспомнившиеся стихи Вергилия или Горация, и те с бранью отстают. От собственного языка они отшатываются еще скорее. А. А. Белецкий учил меня, как по-цыгански «пошел прочь», но я забыл.
ЯЗЫК. «Никакой язык», «тетушкин язык», «язык утверждает, что ничего не случилось» – выражения Б. Житкова.
ЯПОНСКИЙ рецепт долголетия: раз в неделю ничего не делать.
Переводы
Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей
Книга первая
Божественный Юлий
1. На шестнадцатом году он потерял отца. Год спустя, уже назначенный жрецом Юпитера, он расторг помолвку с Коссуцией, девушкой из всаднического, но очень богатого семейства, с которой его обручили еще подростком, – и женился на Корнелии, дочери того Цинны, который четыре раза был консулом. Вскоре она родила ему дочь Юлию. Диктатор Сулла никакими средствами не мог добиться, чтобы он развелся с нею (2) Поэтому, лишенный и жреческого сана, и жениного приданого, и родового наследства, он был причислен к противникам диктатора и даже вынужден скрываться. Несмотря на мучившую его перемежающуюся лихорадку, он должен был почти каждую ночь менять убежище, откупаясь деньгами от сыщиков, пока, наконец, не добился себе помилования с помощью девственных весталок и своих родственников и свойственников – Мамерка Эмилия и Аврелия Котты. (3) Сулла долго отвечал отказами на просьбы своих преданных и видных приверженцев, а те настаивали и упорствовали; наконец, как известно, Сулла сдался, но воскликнул, повинуясь то ли божественному внушению, то ли собственному чутью: «Ваша победа, получайте его! но знайте: тот, о чьем спасении вы так стараетесь, когда-нибудь станет погибелью для дела оптиматов, которое мы с вами отстаивали: в одном Цезаре таится много Мариев!»
2. Военную службу он начал в Азии, в свите претора Марка Терма. Отправленный им в Вифинию, чтобы привести флот, он надолго задержался у Никомеда. Тогда и пошел слух, что царь растлил его чистоту; а он усугубил этот слух тем, что через несколько дней опять поехал и Вифинию под предлогом взыскания долга, причитавшегося одному его клиенту-вольноотпущеннику. Дальнейшая служба принесла ему больше славы, и при взятии Митилен он получил от Терма в награду дубовый венок.
3. Он служил и в Киликии при Сервилии Исаврике, но недолго: когда пришла весть о кончине Суллы и явилась надежда на новую смуту, которую затевал Марк Лепид, он поспешно вернулся в Рим. Однако от сообщества с Лепидом он отказался, хотя тот и прельщал его большими выгодами. Его разочаровал как вождь, так и самое предприятие, которое обернулось хуже, чем он думал.
4. Когда мятеж был подавлен, он привлек к суду по обвинению в вымогательстве Корнелия Долабеллу, консуляра и триумфатора; но подсудимый был оправдан. Тогда он решил уехать на Родос, чтобы скрыться от недругов и чтобы воспользоваться досугом и отдыхом для занятий с Аполлонием Молоном, знаменитым в то время учителем красноречия. Во время этого переезда, уже в зимнюю пору, он возле острова Фармакуссы попался в руки пиратам, и к великому своему негодованию оставался у них в плену около сорока дней. При нем были только врач и двое служителей: (2) остальных спутников и рабов он сразу разослал за деньгами для выкупа. Но когда, наконец, он выплатил пиратам пятьдесят талантов и был высажен на берег, то без промедления собрал флот, погнался за ними по пятам, захватил их и казнил той самой казнью, какой не раз, шутя, им грозил. Окрестные области опустошал в это время Митридат; чтобы не показаться безучастным к бедствиям союзников, Цезарь покинул Родос, цель своей поездки, переправился в Азию, собрал вспомогательный отряд и выгнал из провинции царского военачальника, удержав этим в повиновении колеблющиеся и нерешительные общины.
5. Первой его должностью по возвращении в Рим была должность войскового трибуна, присужденная ему народным голосованием. Здесь он деятельно помогал восстановлению власти народных трибунов, урезанной при Сулле. Кроме того, он воспользовался постановлением Плотия, чтобы вернуть в Рим Луция Цинну, брата своей жены, и всех, кто вместе с ним во время гражданской войны примкнул к Лепиду, а после смерти Лепида бежал к Серторию; и он сам произнес об этом речь.
6. В бытность квестором он похоронил свою тетку Юлию и жену Корнелию, произнеся над ними, по обычаю, похвальные речи с ростральной трибуны. В речи над Юлией он, между прочим, так говорит о предках ее и своего отца: «Род моей тетки Юлии восходит по матери к царям, по отцу же к бессмертным богам: ибо от Анка Марция происходят Марции-цари, имя которых носила ее мать, а от богини Венеры – род Юлиев, к которому принадлежит и наша семья. Вот почему наш род облечен неприкосновенностью, как цари, которые могуществом превыше всех людей, и благоговением, как боги, которым подвластны и самые цари».
(2) После Корнелии он взял в жены Помпею, дочь Квинта Помпея и внучку Луция Суллы. Впоследствии он дал ей развод по подозрению в измене с Публием Клодием. О том, что Клодий проник к ней в женском платье во время священного праздника, говорили с такой уверенностью, что сенат назначил следствие по делу об оскорблении святынь.
7. В должности квестора он получил назначение в Дальнюю Испанию. Там он, по поручению претора объезжая однажды для судопроизводства общинные собрания, прибыл в Гадес и увидел в храме Геркулеса статую Великого Александра. Он вздохнул, словно почувствовав отвращение к своей бездеятельности, – ведь он не совершил еще ничего достопамятного, тогда как Александр в этом возрасте уже покорил мир, – и тотчас стал добиваться увольнения, чтобы затем в столице воспользоваться первым же случаем для более великих дел. (2) На следующую ночь его смутил сон – ему привиделось, будто он насилует собственную мать; но толкователи еще больше возбудили его надежды, заявив, что сон предвещает ему власть над всем миром, так как мать, которую он видел под собой, есть не что иное, как земля, почитаемая родительницей всего живого.
8. Покинув, таким образом, свою провинцию раньше срока, он явился в латинские колонии, которые добивались тогда для себя гражданских прав. Несомненно, он склонил бы их на какой-нибудь дерзкий шаг, если бы консулы, опасаясь этого, не задержали на время отправку избранных для Киликии легионов.
9. Это не помешало ему вскоре пуститься в Риме на еще более смелое предприятие. Именно за несколько дней до своего вступления в должность эдила, он был обвинен в заговоре с Марком Крассом, консуляром, и с Публием Суллой и Луцием Автронием, которые должны были стать консулами, но оказались уличены в подкупе избирателей. Предполагалось, что в начале нового года они нападут на сенат, перебьют намеченных лиц, Красс станет диктатором, Цезарь будет назначен начальником конницы и, устроив государственные дела по своему усмотрению, они вернут консульство Автронию и Сулле. (2) Об этом заговоре упоминают Танузий Гемин в истории, Марк Бибул в эдиктах, Гай Курион Старший в речах; то же самое, по-видимому, имеет в виду и Цицерон, когда в одном из писем к Аксию говорит, что Цезарь, став консулом, утвердился в той царской власти, о которой помышлял еще эдилом. Танузий добавляет, что из раскаяния или из страха Красс не явился в назначенный для избиения день, а потому и Цезарь не подал условленного знака: по словам Куриона, было условлено, что Цезарь спустит тогу с одного плеча. (3) Тот же Курион, а с ним и Марк Акторий Назон сообщают, что Цезарь вступил в заговор также с молодым Гнеем Пизоном; а когда возникло подозрение, что в Риме готовится заговор, и Пизон без просьбы и вне очереди получил назначение в Испанию, то они договорились, что одновременно поднимут мятеж – Цезарь в Риме, а Пизон в провинции – при поддержке амбронов и транспаданцев. Смерть Пизона разрушила замыслы обоих.
10. В должности эдила он украсил не только комиций и форум с базиликами, но даже на Капитолии выстроил временные портики, чтобы показывать часть убранства от своей щедрости. Игры и травли он устраивал как совместно с товарищем по должности, так и самостоятельно, поэтому даже общие их траты приносили славу ему одному. Его товарищ Марк Бибул открыто признавался, что его постигла участь Поллукса: как храм божественных близнецов на форуме называли просто храмом Кастора, так и его совместную с Цезарем щедрость приписывали одному Цезарю. (2) Вдобавок Цезарь устроил и гладиаторский бой, по вывел меньше сражающихся пар, чем собирался: собранная им отовсюду толпа бойцов привела его противников в такой страх, что особым указом было запрещено кому бы то ни было держать в Риме больше определенного количества гладиаторов.
11. Снискав расположение народа, он попытался через трибунов добиться, чтобы народное собрание предоставило ему командование в Египте. Поводом для внеочередного назначения было то, что александрийцы изгнали своего царя, объявленного в сенате союзником и другом римского народа: в Риме это вызвало общее недовольство. Он не добился успеха из-за противодействия оптиматов. Стараясь в отместку подорвать их влияние любыми средствами, он восстановил памятники побед Гая Мария над Югуртой, кимврами и тевтонами, некогда разрушенные Суллой; а председательствуя в суде по делам об убийствах, он объявил убийцами и тех, кто во время проскрипций получал из казны деньги за головы римских граждан, хотя Корнелиевы законы и делали для них исключение.
12. Он даже нанял человека, который обвинил в государственной измене Гая Рабирия, чьими стараниями незадолго до того сенат подавил мятеж трибуна Луция Сатурнина. А когда жребий назначил его судьей в этом деле, он осудил Рабирия с такой страстностью, что тому при обращении к народу более всего помогла ссылка на враждебность судьи.
13. Оставив надежду получить провинцию, он стал домогаться сана великого понтифика с помощью самой расточительной щедрости. При этом он вошел в такие долги, что при мысли о них, он, говорят, сказал матери, целуя ее утром перед тем, как отправиться на выборы: «или я вернусь понтификом, или совсем не вернусь». И действительно, он настолько пересилил обоих своих опаснейших соперников, намного превосходивших его и возрастом и положением, что даже в их собственных трибах он собрал больше голосов, чем оба они во всех вместе взятых.
14. Он был избран претором, когда был раскрыт заговор Каталины и сенат единогласно осудил заговорщиков на смертную казнь. Он один предложил разослать их под стражей по муниципиям, конфисковав имущество. При этом, живописуя народную ненависть, которую навеки навлекут сторонники более крутых мер, он нагнал на них такого страху, что Децим Силан, назначенный консул, решился даже смягчить свое первоначальное мнение – переменить его открыто было бы позором – и заявил, будто оно было истолковано суровее, чем он имел в виду. (2) Цезарь привлек на свою сторону многих, в том числе брата консула Цицерона, и добился бы победы, если бы колеблющемуся сенату не придала стойкости речь Марка Катона. Но и тогда он не переставал сопротивляться, пока римские всадники, вооруженной толпой окружавшие сенат под предлогом охраны, не стали угрожать ему смертью за его непомерное упорство. Они уже подступали к нему с обнаженными клинками, сидевшие рядом сенаторы покинули его, и лишь немногие приняли его под защиту, заключив в объятия и прикрыв тогой. Лишь тогда в явном страхе он отступил и потом до конца года не показывался в сенате.
15. В первый же день своей претуры он потребовал, чтобы Квинт Катул дал перед народом отчет о восстановлении Капитолия, и даже внес предложение передать это дело другому. Но он был бессилен против единодушного сопротивления оптиматов: увидев, как они сбегаются толпами, покидая новоизбранных консулов, полные решимости дать отпор, он отказался от этого предприятия.
16. Тем не менее, когда народный трибун Цецилий Метелл, невзирая на запрет других трибунов, выступил с самыми мятежными законопредложениями, Цезарь встал на его защиту и поддерживал его с необычайным упорством, пока сенат указом не отстранил обоих от управления государством. Несмотря на это, он отважился остаться в должности и править суд; лишь когда он узнал, что ему готовы воспрепятствовать силой оружия, он распустил ликторов, снял преторскую тогу и тайком поспешил домой, решив при таких обстоятельствах не поднимать шуму. (2) Через день к его дому сама собой, никем не подстрекаемая, собралась огромная толпа и буйно предлагала свою помощь, чтобы восстановить его в должности; но он сумел ее унять. Так как этого никто не ожидал, то сенат, спешно созванный по поводу этого сборища, выразил ему благодарность через лучших своих представителей; его пригласили в курию, расхвалили в самых лестных выражениях и, отменив прежний указ, полностью восстановили в должности.
17. Но ему угрожала новая опасность: он был объявлен сообщником Катилины. Перед следователем Новием Нигром об этом заявил доносчик Луций Веттий, а в сенате – Квинт Курий, которому была назначена государственная награда за то, что он первый раскрыл замыслы заговорщиков. Курий утверждал, что слышал об этом от Катилины, а Веттий даже обещал представить собственноручное письмо Цезаря Катилине. (2) Цезарь, не желая этого терпеть, добился от Цицерона свидетельства, что он сам сообщил ему некоторые сведения о заговоре. Курия этим он лишил награды, а Веттий, наказанный взысканием залога и конфискацией имущества, едва не растерзанный народом прямо перед ростральной трибуной, был брошен им в тюрьму вместе со следователем Новием, принявшим жалобу на старшего по должности.
18. После претуры он получил по жребию Дальнюю Испанию. Его не отпускали кредиторы; он отделался от них с помощью поручителей и уехал в провинцию, не дождавшись, вопреки законам и обычаям, распоряжений и средств. Неизвестно, опасался ли он грозившего ему частного иска или торопился прийти на помощь умоляющим союзникам.
Наведя порядок в провинции, он с той же поспешностью, не дожидаясь преемника, устремился в Рим искать триумфа и консульства. (2) Но срок выборов был уже назначен, и он мог выступить соискателем, лишь вступив в город как частный человек. Он пытался добиться для себя исключения из закона, но встретил сопротивление и должен был отказаться от триумфа, чтобы не потерять консульство.
19. Соискателей консульства было двое: Марк Бибул и Луций Лукцей; Цезарь соединился с последним. Так как тот был менее влиятелен, но очень богат, они договорились, что Лукцей будет обещать центуриям собственные деньги от имени обоих. Оптиматы, узнав об этом, испугались, что Цезарь не остановится ни перед чем, если будет иметь товарищем по высшей должности своего союзника и единомышленника: они дали Бибулу полномочия на столь же щедрые обещания и многие даже снабдили его деньгами. Сам Катон не отрицал, что это совершается подкуп в интересах государства.
(2) Так он стал консулом вместе с Бибулом. По той же причине оптиматы позаботились, чтобы будущим консулам были назначены самые незначительные провинции – одни леса да пастбища. Такая обида побудила его примкнуть во всех своих действиях к Гнею Помпею, который в это время был не в ладах с сенатом, медлившим подтвердить его распоряжения после победы над Митридатом. С Помпеем он помирил Марка Красса – они враждовали еще со времени их жестоких раздоров при совместном их консульстве – и вступил в союз с обоими, договорившись не допускать никаких государственных мероприятий, не угодных кому-либо из троих.
20. По вступлении в должность он первый приказал составлять и обнародовать ежедневные отчеты о собраниях сената и народа. Далее, он восстановил древний обычай, чтобы в те месяцы, когда фаски находились не у него, перед ним всюду ходил посыльный, а ликторы следовали сзади. Когда же он внес законопроект о земле, а его коллега остановил его, ссылаясь на дурные знаменья, он силой оружия прогнал его с форума. На следующий день тот подал жалобу в сенат, но ни в ком не нашел смелости выступить с докладом о таком насилии или хотя бы предложить меры, обычные даже при меньших беспорядках. Это привело Бибула в такое отчаяние, что больше он не выходил из дому до конца своего консульства, и лишь в эдиктах выражал свой протест.
(2) С этого времени Цезарь один управлял всем в государстве по своей воле. Некоторые остроумцы, подписываясь свидетелями на бумагах, даже помечали их в шутку не консульством Цезаря и Бибула, а консульством Юлия и Цезаря, обозначая, таким образом, одного человека двумя именами; а вскоре в народе стал ходить и такой стишок:
(3) Стеллатский участок, объявленный предками неприкосновенным, и Кампанское поле, оставленное в аренде для пополнения казны, он разделил без жребия между двадцатью тысячами граждан, у которых было по трое и больше детей. Откупщикам, просившим о послаблении, он сбавил третью часть откупной суммы и при всех просил их быть умеренней, когда придется набавлять цену на новые откупа. Вообще он щедро раздавал все, о чем был его ни просили, не встречая противодействия или подавляя его угрозами. (4) Марка Катона, выступившего в сенате с запросом, он приказал ликтору вытащить из курии и отвести и тюрьму. Луция Лукулла, который слишком резко ему возражал, он так запугал ложными обвинениями, что тот сам бросился к его ногам. Цицерон однажды в суде оплакивал положение государства – Цезарь в тот же день, уже в девятом часу, перевел из патрициев в плебеи врага его, Публия Клодия, который добивался этого долго и тщетно (5). Наконец, он нанял доносчика против всей враждебной партии в целом: тот должен был объявить, что его подговаривали на убийство Помпея, и, представ перед рострами, назвать условленные имена подстрекателей. Но так как одно или два из этих имен были названы напрасно и только возбудили подозрение в обмане, он разочаровался в успехе столь опрометчивого замысла и, как полагают, устранил доносчика ядом.
21. Около того же времени он женился на Кальпурнии, дочери Луция Пизона, своего преемника по консульству, а свою дочь Юлию выдал за Гнея Помпея, отказав ее первому жениху Сервилию Цепиону, хотя тот и был его главным помощником в борьбе против Бибула. Породнившись с Помпеем, он стал при голосовании спрашивать мнение у него первого, тогда как раньше он начинал с Красса, а обычай требовал держаться в течение всего года того порядка спроса, какой был принят консулом в январские календы.
22. При поддержке зятя и тестя он выбрал себе в управление из всех провинций Галлию, которая своими богатыми возможностями и благоприятной обстановкой сулила ему триумфы. Сначала он получил по Ватиниеву закону только Цизальпинскую Галлию с прилежащим Иллириком, но вскоре сенат прибавил ему и Косматую Галлию: сенаторы боялись, что в случае их отказа он получит ее от народа. (2) Окрыленный радостью, он не удержался, чтобы не похвалиться через несколько дней перед всем сенатом, что он достиг цели своих желаний, несмотря на недовольство и жалобы противников, и что теперь-то он их всех оседлает. Кто-то оскорбительно заметил, что для женщины это нелегко; он ответил, как бы шутя, что и в Сирии царствовала Семирамида, и немалой частью Азии владели некогда амазонки.
23. По окончании его консульства преторы Гай Меммий и Луций Домиций потребовали расследования мероприятий истекшего года. Цезарь поручил это сенату, но сенат отказался. Потратив три дня в бесплодных пререканиях, он уехал в провинцию. Тотчас, как бы в знак предупреждения ему, был взят под суд по нескольким обвинениям его квестор; а вскоре и его самого потребовал к ответу народный трибун Луций Антистий, и только обратясь к другим трибунам, Цезарь добился, чтобы его не привлекали к суду, пока он отсутствует по делам государства. (2). А чтобы быть уверенным и в будущем, он особенно старался иметь каждый год среди магистратов людей, ему обязанных, и только тем соискателям помогал или допускал их до власти, которые соглашались защищать его во время отсутствия; он доходил до того, что от некоторых требовал клятвы и даже расписки.
24. Но когда Луций Домиций, выдвинутый в консулы, стал открыто грозить, что, став консулом, он добьется того, чего не добился претором, и отнимет у Цезаря его войско, – тогда Цезарь вызвал Красса и Помпея в Луку, один из городов своей провинции, и убедил их просить второго консульства, чтобы свалить Домиция; для себя же он с их помощью добился сохранения командования еще на пять лет. (2) Полагаясь на это, он вдобавок к легионам, полученным от государства, набрал новые на собственный счет, в том числе один – из трансальпийских галлов (он носил галльское название «алауда»), которых он вооружил и обучил по римскому образцу и которым впоследствии всем даровал римское гражданство. (3) С этих пор он не упускал ни одного случая для войны, даже для несправедливой или опасной, и первым нападал как на союзные племена, так и на враждебные и дикие, так что сенат однажды даже постановил направить комиссию для расследования положения в Галлии, а некоторые прямо предлагали выдать его неприятелю. Но когда его дела пошли успешно, в его честь назначались благодарственные молебствия чаще и дольше, чем для кого-либо ранее.
25. Вот что он совершил за девять лет своего командования. Всю Галлию, что лежит между Пиренейским хребтом, Альпами, Севеннами и реками Роданом и Рейном, более 3200 миль в охвате, он целиком, за исключением лишь союзных или оказавших Риму услуги племен, обратил в провинцию и наложил на нее 40 миллионов ежегодного налога. (2) Первым из римлян он напал на зарейнских германцев и, наведя мост, нанес им тяжелые поражения. Он напал и на британцев, дотоле неизвестных, разбил их и потребовал с них выкупа и заложников. Среди стольких успехов он только три раза потерпел неудачу: в Британии его флот был почти уничтожен бурей, в Галлии один из его легионов был разбит наголову при Герговии, в германской земле попали в засаду и погибли легаты Титурий и Аврункулей.
26. В эти же годы он потерял сначала мать, потом дочь и вскоре затем внука. Между тем убийство Публия Клодия привело в смятение все государство, и сенат постановил избрать только одного консула, назвав имя Гнея Помпея. Народные трибуны хотели назначить Цезаря в товарищи Помпею, но Цезарь посоветовал им лучше попросить у народа, чтобы ему было позволено домогаться второго консульства еще до истечения срока командования и не торопиться для этого в Рим, не кончив войны. (2) Достигнув этого, он стал помышлять о большем и, преисполненный надежд, не упускал ни одного случая выказать щедрость или оказать услугу кому-нибудь, как в государственных, так и в частных делах. На средства от военной добычи он начал строить форум: одна земля под ним стоила больше ста миллионов. В память дочери он обещал народу гладиаторские игры и пир – до него этого не делал никто. Чтобы ожидание было напряженней, он готовил угощение не только у мясников, которых нанял, но и у себя на дому. (3) Знаменитых гладиаторов, в какой-нибудь схватке навлекших немилость зрителей, он велел отбивать силой и сохранять для себя. Молодых бойцов он отдавал в обучение не в школы и не к ланистам, а в дома римских всадников и даже сенаторов, которые хорошо владели оружием; по письмам видно, как настойчиво просил он их следить за обучением каждого и лично руководить их занятиями. Легионерам он удвоил жалованье на вечные времена, отпускал им хлеб без меры и счета, когда его бывало вдоволь, а иногда дарил каждому по рабу из числа пленников.
27. Чтобы сохранить родство и дружбу с Помпеем, он предложил ему в жены Октавию, внучку своей сестры, хотя она и была уже замужем за Гаем Марцеллом, а сам просил руки его дочери, помолвленной с Фавстом Суллой. Всех друзей Помпея и большую часть сенаторов он привязал к себе, ссуждая им деньги без процентов или под ничтожный процент. Граждан из других сословий, которые приходили к нему сами или по приглашению, он осыпал щедрыми подарками, не забывая и их вольноотпущенников и рабов, если те были в милости у хозяина или патрона. (2) Наконец, он был единственной и надежнейшей опорой для подсудимых, для задолжавших, для промотавшихся юнцов, кроме лишь тех, кто настолько погряз в преступлениях, нищете или распутстве, что даже он не мог им помочь; таким он прямо и открыто говорил, что спасти их может только гражданская война.
28. С таким же усердием привлекал он к себе и царей и провинции по всему миру: одним он посылал в подарок тысячи пленников, другим отправлял на помощь войска куда угодно и когда угодно, без одобрения сената и народа. Крупнейшие города не только в Италии, Галлии и Испании, но и в Азии и Греции он украшал великолепными постройками. (2) Наконец, когда уже все в изумлении только гадали, куда он клонит, консул Марк Клавдий Марцелл, объявив эдиктом, что имеет дело большой государственной важности, предложил сенату: преемника Цезарю назначить раньше срока, так как война закончена, мир установлен и победителю пора распустить войско; а на выборах кандидатуру Цезаря в его отсутствие не принимать, так как и Помпей не сделал для него оговорки в народном постановлении. (3) Дело в том, что Помпей в своем законе о правах должностных лиц воспретил домогаться должностей заочно и по забывчивости не сделал исключения даже для Цезаря, исправив эту ошибку лишь тогда, когда закон был уже вырезан на медной доске и сдан в казначейство. Не довольствуясь лишением Цезаря его провинций и льгот, Марцелл предложил также лишить гражданского права поселенцев, выведенных Цезарем по Ватиниеву закону в Новый Ком, на том основании, что гражданство им было даровано с коварным умыслом и противозаконно.
29. Цезаря это встревожило. Он был убежден – и это часто от него слышали, – что теперь, когда он стал первым человеком в государстве, его не так легко столкнуть с первого места на второе, как потом со второго на последнее. Поэтому он стал всеми силами сопротивляться, отчасти – с помощью вмешательства трибунов, отчасти – при содействии второго консула Сервия Сульпиция. В следующем году Гай Марцелл сменил в должности консула своего двоюродного брата Марка и возобновил его попытки; тогда Цезарь за огромные деньги нашел себе защитника в лице его коллеги Эмилия Павла и самого отчаянного из трибунов – Гая Куриона. (2) Но увидев, что против него действуют все настойчивей и что даже консулы будущего года избраны враждебные ему, он обратился к сенату с письмом, прося не отнимать у него дар римского народа, – или же пусть другие полководцы тоже распустят свои войска. Как полагают, он надеялся, что при желании ему будет легче созвать своих ветеранов, чем Помпею – новых воинов. Противникам же он предложил согласиться на том, что он откажется от восьми легионов и Трансальпийской Галлии и сохранит до избрания в консулы только два легиона и Цизальпинскую провинцию или даже один легион и Иллирик.
30. Когда же ни сенат не пожелал вмешаться, ни противники – идти на какое бы то ни было соглашение о делах государственных, тогда он перешел в Ближнюю Галлию и, покончив с судебными собраниями, остановился в Равенне, угрожая войною, если сенат примет суровые меры против вступившихся за него трибунов.
(2) Это, конечно, был только предлог для гражданской войны; причины же ее, как полагают, были другие. Так, Гней Помпей неоднократно утверждал, что Цезарь оттого пошел на всеобщую смуту и переворот, что из своих частных средств он не мог ни окончить построек, которые начал, ни оправдать ожидания, которые возбуждало в народе его возвращение. (3) Другие говорят, будто он боялся, что ему придется дать ответ за все, что он совершил в свое первое консульство вопреки знаменьям, законам и запретам: ведь и Марк Катон не раз клятвенно заявлял, что привлечет его к суду тотчас, как он распустит войско, и в народе говорили, что вернись он только частным человеком, и ему, как Милону, придется защищать себя в суде, окруженном вооруженной охраной. (4) Это тем правдоподобнее, что и Азиний Поллион рассказывает, как Цезарь при Фарсале, глядя на перебитых и бегущих врагов, сказал дословно следующее: «Они сами этого хотели! меня, Гая Цезаря, после всего, что я сделал, они объявили бы виновным, не обратись я за помощью к войскам!» (5) Некоторые, наконец, полагают, что Цезаря поработила привычка к власти, и поэтому он, взвесив свои и вражеские силы, воспользовался случаем захватить верховное господство, о котором мечтал с ранних лет. Так думал, по-видимому, и Цицерон, когда в третьей книге «Об обязанностях» писал, что у Цезаря всегда были на устах стихи Еврипида, которые он переводит так:
31. И вот, когда приспело известие, что вмешательство трибунов не имело успеха и что им самим пришлось покинуть Рим, Цезарь тотчас двинул вперед когорты; а чтобы не возбуждать подозрений, он и присутствовал для виду на народных зрелищах, и обсуждал план гладиаторской школы, которую собирался строить, и устроил, как обычно, многолюдный ужин. (2) Но когда закатилось солнце, он с немногими спутниками, в повозке, запряженной мулами с соседней мельницы, тайно тронулся в путь. Факелы погасли, он сбился с дороги, долго блуждал и только к рассвету, отыскав проводника, пешком, по узеньким тропинкам вышел, наконец, на верную дорогу. Он настиг когорты у реки Рубикона, границы его провинции. Здесь он помедлил и, раздумывая, на какой шаг он отваживается, сказал, обратившись к спутникам: «Еще не поздно вернуться; но стоит перейти этот мостик, и все будет решать оружие».
32. Он еще колебался, как вдруг ему явилось такое видение. Внезапно поблизости показался неведомый человек дивного роста и красоты: он сидел и играл на свирели. На эти звуки сбежались не только пастухи, но и многие воины со своих постов, среди них были и трубачи. И вот у одного из них этот человек вдруг вырвал трубу, бросился в реку и, оглушительно протрубив боевой сигнал, поплыл к противоположному берегу. «Вперед, – воскликнул тогда Цезарь, – вперед, куда зовут нас знаменья богов и несправедливость противников! Жребий брошен».
33. Так перевел он войска; и затем, выведя на общую сходку бежавших к нему изгнанников-трибунов, он со слезами, разрывая одежду на груди, стал умолять солдат о верности. Говорят даже, будто он пообещал каждому всадническое состояние, но это – недоразумение. Дело в том, что он, взывая к воинам, часто показывал на свой палец левой руки, заверяя, что готов отдать даже свой перстень, чтобы вознаградить защитников своей чести; а дальние ряды, которым легче было видеть, чем слышать говорящего, приняли мнимые знаки за слова, и отсюда пошла молва, будто он посулил им всаднические кольца и четыреста тысяч сестерциев.
34. Дальнейшие его действия, вкратце и по порядку, были таковы. Он вступил в Пицен, Умбрию, Этрурию; Луция Домиция, противозаконно назначенного ему преемником и занимавшего Корфиний, он заставил сдаться и отпустил; затем по берегу Верхнего моря он двинулся к Брундизию, куда бежали консулы и Помпей, спеша переправиться за море. (2) После безуспешных попыток любыми средствами воспрепятствовать их отплытию, он повернул в Рим. Обратившись здесь к сенаторам с речью о положении государства, он направился против сильнейших войск Помпея, находившихся в Испании под начальством трех легатов: Марка Петрея, Луция Афрания и Марка Варрона; перед отъездом он сказал друзьям, что сейчас он идет на войско без полководца, а потом вернется к полководцу без войска. И хотя его задерживали как осада Массилии, закрывшей ворота у него на пути, так и крайний недостаток продовольствия, вскоре он подчинил себе все.
35. Вернувшись из Испании в Рим, он переправился в Македонию и там, продержав Помпея почти четыре месяца в кольце мощных укреплений, разбил его, наконец, в фарсальском сражении и преследовал бегущего до Александрии, где нашел его уже убитым. Так как он видел, что царь Птолемей и против него замышляет злое, ему пришлось вести здесь необычайно трудную войну, в невыгодном месте и в невыгодное время: зимой, без припасов, без подготовки, в столице богатого и хитрого врага. Победив, он отдал египетское царство Клеопатре и ее младшему брату, не решаясь обратить его в провинцию, чтобы какой-нибудь предприимчивый наместник не смог опереться на нее для новых смут. (2) Из Александрии он направился в Сирию и затем в Понт, обеспокоенный вестями о Фарнаке, сыне Митридата Великого, который воспользовался случаем начать войну и уже был опьянен многими успехами. На пятый день своего прибытия, через четыре часа после его появления, Цезарь разгромил его в одном-единственном бою. Потом он часто поминал, как посчастливилось Помпею стяжать славу полководца победами над неприятелем, который не умеет воевать. После этого он победил в Африке Сципиона и Юбу, у которых искали прибежища остатки неприятелей, и в Испании – сыновей Помпея.
36. Во всей междоусобной войне он не понес ни одного поражения. Терпеть неудачи случалось лишь его легатам: так, Гай Курион погиб в Африке, Гай Антоний попал в плен к врагу в Иллирике, Публий Долабелла потерял в том же Иллирике свой флот, а Гней Домиций Кальвин в Понте – свое войско. Сам же Цезарь неизменно сражался с замечательной удачей, не зная даже сомнительных успехов, за исключением двух лишь случаев: один раз при Диррахии, когда, обращенный Помпеем в бегство, но не преследуемый, он воскликнул, что Помпей не умеет побеждать, и другой раз в последнем сраженье в Испании, когда, отчаявшись в победе, он уже помышлял о добровольной смерти.
37. По окончании войны он отпраздновал пять триумфов: четыре за один месяц, но с промежутками, – после победы над Сципионом, и пятый – после победы над сыновьями Помпея. Первый и самый блистательный триумф был галльский, за ним – александрийский, затем – понтийский, следующий – африканский, и наконец – испанский: каждый со своей особой роскошью и убранством. (2) Во время галльского триумфа на Велабре у него сломалась ось, и он чуть не упал с колесницы; на Капитолий он вступил при огнях, сорок слонов с факелами шли справа и слева. В понтийском триумфе среди прочих предметов в процессии несли надпись из трех слов: «Пришел, увидел, победил», – этим он отмечал не события войны, как обычно, а быстроту ее завершения.
38. Своим старым легионерам он выдал из добычи по двадцать четыре тысячи сестерциев, не считая двух тысяч, выплаченных еще при начале междоусобной войны. Он выделил им и землю, но не сплошной полосой, чтобы не сгонять прежних владельцев. Народу он роздал по десять мер зерна и по стольку же фунтов масла, деньгами же по триста сестерциев, обещанных ранее, и еще по сотне за то, что пришлось ждать. (2) Тех, кто платил за жилье в Риме до двух тысяч сестерциев и в Италии до пятисот, он на год освободил от платы. Вдобавок он устроил пир и раздачу мяса, а после испанского триумфа – еще два обеда: первый показался ему скудным и недостойным его щедрости, поэтому через четыре дня он дал второй, неслыханно богатый.
39. Зрелища он устраивал самые разнообразные: и битву гладиаторов, и театральные представления по всем кварталам города и на всех языках, и скачки в цирке, и состязания атлетов, и морской бой. В гладиаторской битве на форуме бились насмерть Фурий Лептин из преторского рода и Квинт Кальпен, бывший сенатор и судебный оратор. Военный танец плясали сыновья вельмож из Азии и Вифинии. (2) В театре римский всадник Децим Лаберий выступал в миме собственного сочинения; получив в награду пятьсот тысяч сестерциев и золотой перстень, он прямо со сцены через орхестру прошел на свое место в четырнадцати первых рядах. На скачках, для которых цирк был расширен в обе стороны, и окружен рвом с водой, знатнейшие юноши правили колесницами четверней и парой и показывали прыжки на лошадях. Троянскую игру исполняли двумя отрядами мальчики старшего и младшего возраста. (3) Звериные травли продолжались пять дней: в заключение была показана битва двух полков по пятисот пехотинцев, двадцать слонов и триста всадников с каждой стороны; чтобы просторнее было сражаться, в цирке снесли поворотные столбы и на их месте выстроили два лагеря друг против друга. Атлеты состязались в течение трех дней на временном стадионе, нарочно сооруженном близ Марсова поля. (4) Для морского боя было выкопано озеро на малом Кодетском поле в бою участвовали биремы, триремы и квадриремы тирийского и египетского образца со множеством бойцов. На все эти зрелища отовсюду стеклось столько народу, что много приезжих ночевало в палатках по улицам и переулкам; а давка была такая, что многие были задавлены до смерти, в том числе два сенатора.
40. Затем он обратился к устройству государственных дел. Он исправил календарь: из-за нерадивости жрецов, произвольно вставлявших месяцы и дни, календарь был в таком беспорядке, что уже праздник жатвы приходился не на лето, а праздник сбора винограда – не на осень. Он установил, применительно к движению солнца, год из 365 дней, и вместо вставного месяца ввел один вставной день через каждые четыре года. (2) Чтобы правильный счет времени велся впредь с очередных январских календ, он вставил между ноябрем и декабрем два лишних месяца, так что год, когда делались эти преобразования, оказался состоящим из пятнадцати месяцев, считая и обычный вставной, также пришедшийся на этот год.
41. Он пополнил сенат, к старым патрициям прибавил новых, увеличил число преторов, эдилов, квесторов и даже младших должностных лиц. Тех, кто был лишен звания цензорами или осужден по суду за подкуп, он восстановил в правах. (2) Выборы он поделил с народом: за исключением соискателей консульства, половина кандидатов избиралась по желанию народа, половина – по назначению Цезаря. Назначал он их в коротких записках, рассылаемых по трибам: «Диктатор Цезарь – такой-то трибе. Предлагаю вашему вниманию такого-то, дабы он по вашему выбору получил искомое им звание». Он допустил к должностям и сыновей тех, кто был казнен во время проскрипций. В суде он оставил только две судейские декурии: сенаторскую и всадническую; третью, декурию эрарных трибунов, он упразднил.
(3) Перепись граждан он произвел не в обычном месте и не обычным порядком, а по кварталам и через домовладельцев, и число получавших хлеб из казны сократил с трехсот двадцати тысяч до ста пятидесяти тысяч. А чтобы при обновлении списков не могли возникнуть новые беспорядки, он постановил, чтобы каждый год претор по жребию замещал умерших получателей новыми из числа не попавших в списки.
42. Кроме того, восемьдесят тысяч граждан он расселил по заморским колониям. Желая пополнить поредевшее население города, он издал закон, чтобы никакой гражданин старше двадцати и моложе сорока лет, не находящийся на военной службе, не покидал бы Италию дольше, чем на три года; чтобы никто из сенаторских детей не уезжал из страны иначе, как в составе военной или гражданской свиты при должностном лице; и чтобы скотовладельцы не менее трети своих пастухов набирали из взрослых свободнорожденных людей. Всем, кто в Риме занимался медициной, и всем преподавателям благородных искусств он даровал римское гражданство, чтобы они и сами охотнее селились в городе, и привлекали других.
(2) Он не оправдал не раз возникавших надежд на отмену долговых обязательств, но постановил, наконец, чтобы платежи должников заимодавцам определялись той стоимостью, какую имели их имения до гражданской войны, и чтобы с общей суммы долга были списаны все выплаты или перечисления по процентам; а это сокращало долг почти на четверть. (3) Он распустил все коллегии, за исключением самых древних. Он усилил наказания преступникам; а так как богатые люди оттого легче шли на беззакония, что все их состояние и в изгнании оставалось при них, он, по словам Цицерона, стал наказывать за убийство гражданина лишением всего имущества, а за иные преступления – половины.
43. Суд он правил необычайно тщательно и строго. Тех, кто был осужден за вымогательство, он даже изгонял из сенаторского сословия. Брак одного бывшего претора с женщиной, которая только накануне развелась с мужем, он объявил недействительным, хотя подозрений в измене и не было. На иноземные товары он наложил пошлину. Носилки, а также пурпурные платья и жемчужные украшения он оставил в употреблении только для определенных лиц, определенных возрастов и в определенные дни. (2) Особенно строго соблюдал он законы против роскоши: вокруг рынка он расставил сторожей, чтобы они отбирали и приносили к нему запрещенные яства, а если что ускользало от сторожей, он иногда посылал ликторов с солдатами, чтобы забирать уже поданные блюда прямо со столов.
44. День ото дня он задумывал все более великие и многочисленные планы устроения и украшения столицы, укрепления и расширения державы: прежде всего, воздвигнуть храм Марса, какого никогда не бывало, засыпав для него и сровняв с землею то озеро, где устраивал он морской бой, а на склоне Тарпейской скалы устроить величайший театр. (2) гражданское право привести в надлежащий порядок, отобрав в нескольких книгах все самое лучшее и самое нужное из огромного множества разрозненных законов; открыть как можно более богатые библиотеки, греческие и латинские, поручив их составление и устройство Марку Варрону; осушить Помптинские болота; (3) спустить Фуцинское озеро; проложить дорогу от Верхнего моря через Апеннинский хребет до самого Тибра; перекопать каналом Истм; усмирить вторгшихся во Фракию и Понт дакийцев; а затем пойти войной на парфян через Малую Армению, но не вступать в решительный бой, не познакомившись предварительно с неприятелем.
(4) Среди таких замыслов и дел его застигла смерть. Однако прежде чем говорить о ней, не лишним будет вкратце изложить все, что касается его наружности, привычек, одежды, нрава, а также его занятий в военное и мирное время.
45. Говорят, он был высокого роста, светлокожий, хорошо сложен, лицо чуть полное, глаза черные и живые. Здоровьем он отличался превосходным: лишь под конец жизни на него стали нападать внезапные обмороки и ночные страхи, да два раза во время занятий у него были приступы падучей. (2) За своим телом он ухаживал слишком даже тщательно, и не только стриг и брил, но и выщипывал волосы, и этим его многие попрекали. Безобразившая его лысина была ему несносна, так как часто навлекала насмешки недоброжелателей. Поэтому он обычно зачесывал поредевшие волосы с темени на лоб; поэтому же он с наибольшим удовольствием принял и воспользовался правом постоянно носить лавровый венок.
(3) И одевался он, говорят, по-особенному: он носил сенаторскую тунику с бахромой на рукавах и непременно ее подпоясывал, но слегка: отсюда и пошло словцо Суллы, который не раз советовал оптиматам остерегаться плохо подпоясанного юнца.
46. Жил он сначала в скромном доме на Субуре, а когда стал великим понтификом, то поселился в государственном здании на Священной дороге. О его великой страсти к изысканности и роскоши сообщают многие. Так, говорят, что он заложил и отстроил за большие деньги виллу близ озера Неми, но она не совсем ему понравилась, и он разрушил ее до основания, хотя был еще беден и в долгах. В походах он возил с собою штучные и мозаичные полы.
47. В Британию он вторгся будто бы в надежде найти там жемчуг: сравнивая величину жемчужин, он нередко взвешивал их на собственных ладонях. Резные камни, чеканные сосуды, статуи, картины древней работы он всегда собирал с увлечением. Красивых и ученых рабов он покупал по таким неслыханным ценам, что сам чувствовал неловкость и запрещал записывать их в книги.
48. В провинциях он постоянно давал обеды на двух столах: за одним возлежали гости в воинских плащах или в греческом платье, за другим – гости в тогах вместе с самыми знатными из местных жителей. Порядок в доме он соблюдал и в малых и в больших делах настолько неукоснительно и строго, что однажды заковал в колодки пекаря за то, что он подал гостям не такой хлеб, как хозяину, а в другой раз он казнил смертью своего любимого вольноотпущенника за то, что тот обольстил жену римского всадника, хотя на него никто и не жаловался.
49. На целомудрии его единственным пятном было сожительство с Никомедом, но это был позор тяжкий и несмываемый, навлекавший на него всеобщее поношение. Я не говорю о знаменитых строках Лициния Кальва:
Умалчиваю о речах Долабеллы и Куриона старшего, в которых Долабелла называет его «царевой подстилкой» и «царицыным разлучником», а Курион – «злачным местом Никомеда» и «вифинским блудилищем». (2) Не говорю даже об эдиктах Бибула, в которых он обзывает своего коллегу вифинской царицей и заявляет, что раньше он хотел царя, а теперь царства; в то же время, по словам Марка Брута, и некий Октавий, человек слабоумный и потому невоздержанный на язык, при всем народе именовал Помпея царем, а Цезаря величал царицей. Но Гай Меммий прямо попрекает его тем, что он стоял при Никомеде виночерпием среди других любимчиков на многолюдном пиршестве, где присутствовали и некоторые римские торговые гости, которых он называет по именам.
(3) А Цицерон описывал в некоторых своих письмах, как царские служители отвели Цезаря в опочивальню, как он в пурпурном одеянии возлег на золотом ложе и как растлен был в Вифинии цвет юности этого потомка Венеры; мало того, когда однажды Цезарь говорил перед сенатом в защиту Нисы, дочери Никомеда, и перечислял все услуги, оказанные ему царем, Цицерон его перебил: «Оставим это, прошу тебя: всем отлично известно, что дал тебе он и что дал ему ты!» (4) Наконец, во время галльского триумфа его воины, шагая за колесницей, среди других насмешливых песен распевали и такую, получившую широкую известность:
50. На любовные утехи он, по общему мнению, был падок и расточителен. Он был любовником многих знатных женщин – в том числе Постумии, жены Сервия Сульпиция, Лоллии, жены Авла Габиния, Тертуллы, жены Марка Красса, и даже Муции, жены Гнея Помпея. Действительно, и Курионы, отец и сын, и многие другие попрекали Помпея за то, что из жажды власти он женился на дочери человека, из-за которого прогнал жену, родившую ему троих детей, и которого не раз со стоном называл своим Эгистом. (2) Но больше всех остальных любил он мать Брута, Сервилию: еще в свое первое консульство он купил для нее жемчужину, стоившую шесть миллионов, а в гражданскую войну, не считая других подарков, он продал ей с аукциона богатейшие поместья за бесценок. Когда многие дивились этой дешевизне, Цицерон остроумно заметил: «Чем плоха сделка, коли третья часть остается за продавцом?» Дело в том, что Сервилия, как подозревали, свела с Цезарем и свою дочь Юнию Третью.
51. И в провинциях он не отставал от чужих жен: это видно хотя бы из двустишья, которое также распевали воины в галльском триумфе:
52. Среди его любовниц были и царицы – например, мавританка Эвноя, жена Богуда: и ему и ей, по словам Назона, он делал многочисленные и богатые подарки. Но больше всех он любил Клеопатру: с нею он и пировал не раз до рассвета, на ее корабле с богатыми покоями он готов был проплыть через весь Египет до самой Эфиопии, если бы войско не отказалось за ним следовать; наконец, он пригласил ее в Рим и отпустил с великими почестями и богатыми дарами, позволив ей даже назвать новорожденного сына его именем. (2) Некоторые греческие писатели сообщают, что этот сын был похож на Цезаря и лицом и осанкой. Марк Антоний утверждал перед сенатом, что Цезарь признал мальчика своим сыном и что это известно Гаю Матию, Гаю Оппию и другим друзьям Цезаря; однако этот Гай Оппий написал целую книгу, доказывая, что ребенок, выдаваемый Клеопатрой за сына Цезаря, в действительности вовсе не сын Цезаря (как будто это нуждалось в оправдании и защите!) (3) Народный трибун Гельвий Цинна многим признавался, что у него был написан и подготовлен законопроект, который Цезарь приказал провести в его отсутствие: по этому закону Цезарю позволялось брать жен сколько угодно и каких угодно, для рождения наследников. Наконец, чтобы не осталось сомнения в позорной славе его безнравственности и разврата, напомню, что Курион старший в какой-то речи называл его мужем всех жен и женою всех мужей.
53. Вина он пил очень мало: этого не отрицают даже его враги. Марку Катону принадлежат слова: «Цезарь один из всех берется за государственный переворот трезвым». В отношении же еды он, как показывает Гай Оппий, был настолько неприхотлив, что, когда у кого-то на обеде было подано старое масло вместо свежего и остальные гости от него отказались, он один брал его даже больше обычного, чтобы не показать, будто он упрекает хозяина в небрежности или невежливости.
54. Бескорыстия он не обнаружил ни на военных, ни на гражданских должностях.
Проконсулом в Испании, по воспоминаниям некоторых современников, он, как нищий, выпрашивал у союзников деньги на уплату своих долгов, а у лузитанов разорил, как на войне, несколько городов, хотя они соглашались на его требования и открывали перед ним ворота. (2) В Галлии он опустошал капища и храмы богов, полные приношений, и разорял города чаще ради добычи, чем в наказание. Оттого у него и оказалось столько золота, что он распродавал его по Италии и провинциям на вес, по три тысячи сестерциев за фунт. (3) В первое свое консульство он похитил из капитолийского храма три тысячи фунтов золота, положив вместо него столько же позолоченной меди. Он торговал союзами и царствами: с одного Птолемея он получил около шести тысяч талантов за себя и за Помпея. А впоследствии лишь неприкрытые грабежи и святотатства позволили ему вынести издержки гражданских войн, триумфов и зрелищ.
55. В красноречии и в военном искусстве он стяжал не меньшую, если не большую славу, чем лучшие их знатоки. После обвинения Долабеллы все без спору признали его одним из лучших судебных ораторов Рима. Во всяком случае, Цицерон, перечисляя ораторов в своем «Бруте», заявляет, что не видел никого, кто превосходил бы Цезаря, и называет его слог изящным, блестящим и даже великолепным и благородным. (2) А Корнелию Непоту он писал о нем так: «Как? Кого предпочтешь ты ему из тех ораторов, которые ничего не знают, кроме своего искусства? Кто острее или богаче мыслями? Кто пышнее или изящнее в выражениях?» По-видимому, за образец красноречия, по крайней мере, в молодости, он выбрал Цезаря Страбона: из его речи в защиту сардинцев он даже перенес кое-что дословно в свою предварительную речь. Как передают, говорил он голосом звонким, с движениями и жестами пылкими, но приятными. (3) Он оставил несколько речей; однако некоторые среди них приписываются ему ложно. Так, Август не без основания считал, что речь за Квинта Метелла не была издана самим Цезарем, а скорее записана скорописцем, плохо поспевавшим за словами оратора: в некоторых списках я даже нашел заглавие не «За Метелла», а «Для Метелла», хотя Цезарь говорит в ней от своего лица, защищая себя и Метелла от обвинений, возводимых на них общими недоброжелателями. (4)
Точно так же не решается Август приписать Цезарю речь перед воинами в Испании: между тем, известны целых две такие речи, одна перед первым боем и другая – перед вторым, хотя Азиний Поллион и пишет, что тут у него перед стремительным натиском неприятеля не было времени ни для каких речей.
56. Он оставил и «Записки» о своих действиях в галльскую войну и в гражданскую войну с Помпеем. Кому принадлежат записки об александрийской, африканской и испанской войнах, неизвестно: одни называют Оппия, другие – Гирция, который дописал также последнюю книгу «Галльской войны», не завершенную Цезарем. О «Записках» Цезаря Цицерон так отзывается в том же «Бруте»: (2) «Записки, им сочиненные, заслуживают высшей похвалы: в них есть нагая простота и прелесть, свободные от пышного ораторского облачения. Он хотел только подготовить все, что нужно для тех, кто пожелает писать историю, но угодил, пожалуй, лишь глупцам, которым захочется разукрасить его рассказ своими завитушками, разумные же люди после него уже не смеют взяться за перо». (3) А Гирций о тех же «Записках» заявляет так: «Они встретили такое единодушное одобрение, что, кажется, не столько дают, сколько отнимают материал у историков. Мы больше, чем кто-нибудь другой, восхищаемся ими: все знают, как хорошо и точно, а мы еще знаем, как легко и быстро написал их Цезарь». (4) Азиний Поллион находит, что они написаны без должной тщательности и заботы об истине: многое, что делали другие, Цезарь напрасно принимал на веру, и многое, что делал он сам, он умышленно или по забывчивости изображает превратно; впрочем, Поллион полагает, что он переделал бы их и исправил.
(5) Еще он оставил две книги «Об аналогии», столько же книг «Против Катона» и, наконец, поэму под заглавием «Путь». Первое из этих сочинений он написал во время перехода через Альпы, возвращаясь с войском из Ближней Галлии после судебных собраний; второе – в пору битвы при Мунде; последнее – когда он за двадцать четыре дня совершил переход из Рима в Дальнюю Испанию. (6) Существуют также его донесения сенату: как кажется, он первый стал придавать им вид памятной книжки со страницами, тогда как раньше консулы и военачальники писали их прямо на листах сверху донизу. Существуют и его письма к Цицерону и письма к близким о домашних делах: в них, если нужно было сообщить что-нибудь негласно, он пользовался тайнописью, то есть менял буквы так, чтобы из них не складывалось ни одного слова. Чтобы разобрать и прочитать их, нужно читать всякий раз четвертую букву вместо первой, например, D вместо A и так далее. (7) Известно также о некоторых сочинениях, писанных им в детстве и юности, – «Похвала Геркулесу», трагедии «Эдип», «Собрание изречений»; но издавать все эти книжки Август запретил в своем коротком и ясном письме к Помпею Макру, которому было поручено устройство библиотек.
57. Оружием и конем он владел замечательно, выносливость его превосходила всякое вероятие. В походе он шел впереди войска, обычно пеший, иногда на коне, с непокрытой головой, несмотря ни на зной, ни на дождь. Самые длинные переходы он совершал с невероятной быстротой, налегке, в наемной повозке, делая по сотне миль в день, реки преодолевая вплавь или с помощью надутых мехов, так что часто опережал даже вестников о себе.
58. Трудно сказать, осторожности или смелости было больше в его военных предприятиях. Он никогда не вел войска по дорогам, удобным для засады, не разведав предварительно местности; в Британию он переправился не раньше, чем сам обследовал пристани, морские пути и подступы к острову. И он же, узнав об осаде его лагерей в Германии, сквозь неприятельские посты, переодетый в галльское платье, проскользнул к своим. (2) Из Брундизия в Диррахий он переправился зимой, между вражескими кораблями, оставив войскам приказ следовать за ним; а когда они замешкались, и он напрасно торопил их, посылая гонцов, то, наконец, сам, ночью, втайне, один, закутавшись в плащ, пустился к ним на маленьком суденышке, и не раньше открыл себя, не раньше позволил кормчему отступить перед бурей, чем лодку почти затопило волнами.
59. Никогда никакие суеверия не вынуждали его оставить или отложить предприятие. Он не отложил выступления против Сципиона и Юбы из-за того, что при жертвоприношении животное вырвалось у него из рук. Даже когда он оступился, сходя с корабля, то обратил это в хорошее предзнаменование, воскликнув: «Ты в моих руках, Африка!» В насмешку над пророчествами, сулившими имени Сципионов в этой земле вечное счастье и непобедимость, он держал при себе в лагере ничтожного малого из рода Корнелиев, прозванного за свою распутную жизнь Салютионом.
60. В сражения он вступал не только по расчету, но и по случаю, часто сразу после перехода, иногда в самую жестокую непогоду, когда меньше всего этого от него ожидали. Только под конец жизни он стал осторожнее принимать бой: чем больше за ним побед, рассуждал он, тем меньше следует полагаться на случай, так как никакая победа не принесет ему столько, сколько может отнять одно поражение. Обращая неприятеля в бегство, он всякий раз отбивал у него и лагерь, не давая ему оправиться от испуга. Если успех колебался, он отсылал прочь лошадей, прежде всего – свою, чтобы воины держались поневоле, лишенные возможности к бегству.
61. (А лошадь у него была замечательная, с ногами, как у человека, и с копытами, расчлененными, как пальцы: когда она родилась, гадатели предсказали ее хозяину власть над всем миром, и тогда Цезарь ее бережно выходил и первый объездил – других седоков она к себе не подпускала, – а впоследствии даже поставил ей статую перед храмом Венеры-Прародительницы.)
62. Если же его войско начинало отступать, он часто один восстанавливал порядок: бросаясь навстречу бегущим, он удерживал воинов поодиночке и, схватив их за горло, поворачивал лицом к неприятелю. А паника бывала такова, что однажды схваченный им знаменосец замахнулся на него острием значка, а другой знаменосец оставил древко у него в руке.
63. Не меньшим было и его присутствие духа, а обнаруживалось оно еще разительнее. После сражения при Фарсале, уже отправив войско в Азию, он переправлялся в лодке перевозчика через Геллеспонт, как вдруг встретил враждебного ему Луция Кассия с десятью военными кораблями; но вместо того, чтобы обратиться в бегство, Цезарь, подойдя к нему вплотную, сам потребовал его сдачи, и тот, покорный, перешел к нему.
64. В Александрии, во время битвы за мост, он был оттеснен внезапно прорвавшимся неприятелем к маленькому челноку; но так как множество воинов рвалось за ним туда же, он спрыгнул в воду и вплавь спасся на ближайший корабль, проплыв двести шагов с поднятой рукой, чтобы не замочить свои таблички, и закусив зубами волочащийся плащ, чтобы не оставить его в добычу неприятелю.
65. Воинов он ценил не за нрав и не за род и богатство, а только за мужество; а в обращении с ними одинаково бывал и взыскателен и снисходителен. Не всегда и не везде он держал их в строгости, а только при близости неприятеля; но тогда уже требовал от них самого беспрекословного повиновения и порядка, не предупреждал ни о походе, ни о сражении, и держал в постоянной напряженной готовности внезапно выступить, куда угодно. Часто он выводил их даже без надобности, особенно в дожди и в праздники. А нередко, отдав приказ не терять его из виду, он скрывался из лагеря днем или ночью и пускался в далекие прогулки, чтобы утомить отстававших от него солдат.
66. Когда распространялись устрашающие слухи о неприятеле, он для ободрения солдат не отрицал и не преуменьшал вражеских сил, а напротив, преувеличивал их собственными выдумками. Так, когда все были в страхе перед приближением Юбы, он созвал солдат на сходку и сказал: «Знайте: через несколько дней царь будет здесь, а с ним десять легионов, да всадников тридцать тысяч, да легковооруженных сто тысяч, да слонов три сотни. Я это знаю доподлинно, так что кое-кому здесь лучше об этом не гадать и не ломать голову, а прямо поверить моим словам; а не то я таких посажу на дырявый корабль и пущу по ветру на все четыре стороны».
67. Проступки солдат он не всегда замечал и не всегда должным образом наказывал. Беглецов и бунтовщиков он преследовал и карал жестоко, а на остальное смотрел сквозь пальцы. А иногда после большого и удачного сражения он освобождал их от всех обязанностей и давал полную волю отдохнуть и разгуляться, похваляясь обычно, что его солдаты и среди благовоний умеют отлично сражаться. (2) На сходках он обращался к ним не «воины!», а ласковее: «соратники!» Заботясь об их виде, он награждал их оружием, украшенным серебром и золотом, как для красоты, так и затем, чтобы они крепче держали его в сражении из страха потерять ценную вещь. А любил он их так, что при вести о поражении Титурия отпустил волосы и бороду и остриг их не раньше, чем отомстил врагам.
68. Всем этим он добился от солдат редкой преданности и отваги. Когда началась гражданская война, все центурионы всех легионов предложили ему снарядить по всаднику из своих сбережений, а солдаты обещали ему служить добровольно, без жалованья и пайка: те, кто побогаче, брались заботиться о тех, кто победнее. И за все время долгой войны ни один солдат не покинул его; а многие пленники, которым враги предлагали оставить жизнь, если они пойдут воевать против Цезаря, отвечали на это отказом. (2) Голод и прочие лишения они, будучи осаждаемыми или осаждающими, переносили с великой твердостью: когда Помпей увидел в укреплениях Диррахия хлеб из травы, которым они питались, он воскликнул, что с ним дерутся звери, а не люди, и приказал этот хлеб унести и никому не показывать, чтобы при виде терпения и стойкости неприятеля не пали духом его собственные солдаты. (3) А как доблестно они сражались, видно из того, что после единственного неудачного боя при Диррахии они сами потребовали себе наказанья, так что полководцу пришлось больше утешать их, чем наказывать. В других сражениях они не раз легко одолевали бесчисленные полчища врага во много раз меньшими силами. Так, одна когорта шестого легиона, обороняя укрепление, в течение нескольких часов выдерживала натиск четырех легионов Помпея и почти вся полегла под градом вражеских стрел, которых внутри вала было найдено сто тридцать тысяч. (4) И этому не приходится удивляться, если вспомнить подвиги отдельных воинов, например, центуриона Кассия Сцевы или рядового Гая Ацилия, не говоря об остальных. Сцева, с выбитым глазом, раненный насквозь в бедро и плечо, со щитом, пробитым ста двадцатью ударами, все же не подпустил врага к воротам вверенного ему укрепления; Ацилию в морском бою при Массилии отрубили правую руку, когда он схватился ею за вражескую корму, но он, по примеру славного у греков Кинегира, перепрыгнул на неприятельский корабль и одним щитом погнал перед собой противников.
69. Мятежей в его войсках за десять лет галльских войн не случилось ни разу, в гражданской войне – лишь несколько раз; но солдаты тотчас возвращались к порядку, и не столько из-за отзывчивости полководца, сколько из уважения к нему: Цезарь никогда не уступал мятежникам, а всегда решительно шел против них. Девятый легион перед Плаценцией он на месте распустил с позором, хотя Помпей еще не сложил оружия, и только после долгих и униженных просьб восстановил его, покарав предварительно зачинщиков.
70. А когда солдаты десятого легиона в Риме с буйными угрозами потребовали увольнения и наград, несмотря на еще пылавшую в Африке войну, и уже столица была в опасности, тогда Цезарь, не слушая отговоров друзей, без колебания вышел к солдатам и дал им увольнение; а потом, обратившись к ним «граждане!» вместо обычного «воины!», он одним этим словом изменил их настроение и склонил их к себе: они наперебой закричали, что они – его воины, и добровольно последовали за ним в Африку, хоть он и отказывался их брать. Но и тут он наказал всех главных мятежников, сократив им на треть обещанную долю добычи и земли.
71. Верностью и заботой о клиентах он отличался смолоду. Знатного юношу Масинту он защищал от царя Гиемпсала с такой горячностью, что во время спора схватил за бороду царского сына Юбу. А когда Масинта все же был объявлен царским данником, он вырвал его из рук тащивших его, долго скрывал у себя, а потом, отправляясь после претуры в Испанию, увез его с собою в носилках, окруженный толпой провожающих и фасками ликторов.
72. К друзьям он был всегда внимателен и добр: когда однажды он ехал с Гаем Оппием через глухой лес и того свалила внезапная болезнь, он уступил другу единственный кров, а сам ночевал на голой земле под открытым небом. А когда он уже стоял у власти, то некоторых людей самого низкого звания он возвысил до почетных должностей, и в ответ на упреки прямо сказал, что если бы он был обязан своим достоинством разбойникам и головорезам, он и им отплатил бы такой же благодарностью.
73. Напротив, вражды у него ни к кому не было настолько прочной, чтобы он от нее не отказался с радостью при первом удобном случае. Гаю Меммию на его свирепые речи он отвечал с такой – же язвительностью, но когда вскоре тот выступил соискателем консульства, он охотно его поддержал. Гаю Кальву, который, ославив его эпиграммами, стал через друзей искать примирения, он добровольно написал первый. Валерий Катулл, по собственному признанию Цезаря, заклеймил его вечным клеймом в своих стишках о Мамурре, но, когда поэт принес извинения, Цезарь в тот же день пригласил его к обеду, а с отцом его продолжал поддерживать обычные дружеские отношения.
74. Даже во мщении обнаруживал он свою природную мягкость Пиратам, у которых он был в плену, он поклялся, что они у него умрут на кресте, но когда он их захватил, то приказал сперва их заколоть и лишь потом распять. Корнелию Фагитте, к которому он, больной беглец, когда-то ночью попал в засаду и лишь с трудом, за большие деньги, умолил не выдавать его Сулле, он не сделал потом никакого зла. Раба Филемона, своего секретаря, который обещал врагам извести его ядом, он казнил смертью, но без пыток. (2) Когда Публий Клодий, обольститель его жены Помпеи, был по этому поводу привлечен к суду за оскорбление святынь, то Цезарь, вызванный свидетелем, заявил, что ему ничего не известно, хотя мать его Аврелия и сестра Юлия уже рассказали всю правду перед теми же судьями. А на вопрос, почему же он тогда развелся с женою, он ответил: «Потому что мои близкие, как я полагаю, должны быть чисты не только от вины, но и от подозрений».
75. Его умеренность и милосердие, как в ходе гражданской войны, так и после победы, были удивительны. Между тем, как Помпей объявил своими врагами всех, кто не встанет на защиту республики, Цезарь провозгласил, что тех, кто воздержится и ни к кому не примкнет, он будет считать друзьями. Всем, кого он произвел в чины по советам Помпея, он предоставил возможность перейти на сторону Помпея. (2) Когда при Илерде велись переговоры о сдаче, и оба войска находились уже в непрестанном общении и сношениях, Афраний и Петрей, внезапно передумав, захватили врасплох и казнили всех цезарианских солдат в своем лагере; но Цезарь не стал подражать этому испытанному им вероломству. При Фарсале он призвал своих воинов щадить жизнь римских граждан, а потом позволил каждому из своих сохранить жизнь одному из неприятелей. (3) Никто не погиб от него иначе, как на войне, если не считать Афрания с Фавстом и молодого Луция Цезаря; но и они, как полагают, были убиты не по воле Цезаря, хотя первые двое, уже будучи однажды им прощены, снова подняли против него оружие, а третий огнем и мечом жестоко расправился с его вольноотпущенниками и рабами, перерезав даже зверей, приготовленных им для развлечения народа. (4) Наконец, в последние годы он даже позволил вернуться в Италию всем, кто еще не получил прощения, и открыл им доступ к государственным должностям и военным постам. Даже статуи Луция Суллы и Помпея, разбитые народом, он приказал восстановить. И когда впоследствии против него говорилось или замышлялось что-нибудь опасное, он старался это пресекать, но не наказывать. (5) Так, обнаруживая заговоры и ночные сборища, он ограничивался тем, что в эдикте объявлял, что это ему небезызвестно; тем, кто о нем злобно говорил, он только посоветовал в собрании больше так не делать; жестокий урон, нанесенный его доброму имени клеветнической книжкой Авла Цецины и бранными стишками Пифолая, он перенес спокойно, как простой гражданин.
76. Однако все это перевешивают его слова и дела иного рода: поэтому даже считается, что он был повинен в злоупотреблении властью и убит заслуженно.
Мало того, что он принимал почести сверх всякой меры: бессменное консульство, пожизненную диктатуру, попечение о нравах, затем имя императора, прозвание отца отечества, статую среди царских статуй, возвышенное место в театре, – он даже допустил в свою честь постановления, превосходящие человеческий предел: золотое кресло в сенате и суде, священную колесницу и носилки при цирковых процессиях, храмы, жертвенники, изваяния рядом с богами, место за угощением для богов жреца, новых луперков, название месяца по его имени; и все эти почести он получал и раздавал по собственному произволу. (2) В свое третье и четвертое консульство он был консулом лишь по имени, довольствуясь одновременно предложенной ему диктаторской властью; в замену себе он каждый раз назначал двух консулов, но лишь на последние три месяца, так что в промежутке даже народные собрания не созывались, кроме как для выбора народных трибунов и эдилов: ибо и преторов он заменил префектами, которые вели городские дела в его отсутствие. Когда один консул внезапно умер накануне нового года, он отдал освободившееся место одному соискателю на несколько оставшихся часов. (3) С таким же своевластием он вопреки отеческим обычаям назначил должностных лиц на много лет вперед, даровал десяти бывшим преторам консульские знаки отличия, ввел в сенат граждан, только что получивших гражданские права, и в их числе нескольких полудиких галлов. Кроме того, заведовать чеканкой монеты и государственными податями он поставил собственных рабов, а управление и начальство над оставленными в Александрии тремя легионами передал своему любимчику Руфину, сыну своего вольноотпущенника.
77. Не менее надменны были и его открытые высказывания, о каких сообщает Тит Ампий: «республика – ничто, пустое имя без тела и облика»; «Сулла не знал и азов, если отказался от диктаторской власти»; «с ним, Цезарем, люди должны разговаривать осторожнее и слова его считать законом». Он дошел до такой заносчивости, что когда гадатель однажды возвестил о несчастном будущем – зарезанное животное оказалось без сердца, – то он заявил: «Все будет хорошо, коли я того пожелаю; а в том, что у скотины нету сердца, ничего удивительного нет».
78. Но величайшую, смертельную ненависть навлек он на себя вот каким поступком. Сенаторов, явившихся в полном составе поднести ему многие высокопочетнейшие постановления, он принял перед храмом Венеры-Прародительницы, сидя. Некоторые пишут, будто он пытался подняться, но его удержал Корнелий Бальб; другие, напротив, будто он не только не пытался, но даже взглянул сурово на Гая Требация, когда тот предложил ему встать. (2) Это показалось особенно возмутительным оттого, что сам он, проезжая в триумфе мимо трибунских мест и увидев, что перед ним не встал один из трибунов по имени Понтий Аквила, пришел тогда в такое негодование, что воскликнул: «Не вернуть ли тебе и республику, Аквила, народный трибун?» И еще много дней, давая кому-нибудь какое-нибудь обещание, он непременно оговаривал: «если Понтию Аквиле это будет благоугодно».
79. Безмерно оскорбив сенат своим открытым презрением, он прибавил к этому и другой, еще более дерзкий поступок. Однажды, когда он возвращался после жертвоприношения на Латинских играх, среди небывало бурных народных рукоплесканий, то какой-то человек из толпы возложил на его статую лавровый венок, перевитый белой перевязью, но народные трибуны Эпидий Марулл и Цезетий Флав приказали сорвать перевязь с венка, а человека бросить в тюрьму. Цезарь, в досаде на то ли, что намек на царскую власть не имел успеха, на то ли, что у него, по его словам, отняли честь самому от нее отказаться, сделал трибунам строгий выговор и лишил их должности. (2) Но с этих пор он уже не мог стряхнуть с себя позор стремления к царскому званию, – несмотря на то, что однажды он ответил плебею, величавшему его царем: «Я Цезарь, а не царь!», а в другой раз, когда на Луперкалиях перед ростральной трибуной консул Антоний несколько раз пытался возложить на него диадему, он отверг ее и отослал на Капитолий в храм Юпитера Благого и Величайшего. (3) Более того, все чаще ходили слухи, будто он намерен переселиться в Александрию или в Илион и перевести туда все государственные средства, обескровив Италию воинскими наборами, а управление Римом поручив друзьям, и будто на ближайшем заседании сената квиндецимвир Луций Котта внесет предложение провозгласить Цезаря царем, так как в пророческих книгах записано, что парфян может победить только царь.
80. Это и заставило заговорщиков ускорить задуманные действия, чтобы не пришлось голосовать за такое предложение.
Уже происходили тут и там тайные сходки, где встречались два-три человека: теперь все слилось воедино. Уже и народ не был рад положению в государстве: тайно и явно возмущаясь самовластием, он искал освободителей. (2) Когда в сенат были приняты иноземцы, появились подметные листы с надписью: «В добрый час! не показывать новым сенаторам дорогу в сенат!» А в народе распевали так:
(3) Когда Квинт Максим, назначенный консулом на три месяца, входил в театр и ликтор, как обычно, всем предложил его приветствовать, отовсюду раздались крики: «Это не консул!» После удаления от должности трибунов Цезетия и Марулла на ближайших выборах было подано много голосов, объявлявших их консулами. Под статуей Луция Брута кто-то написал: «О если б ты был жив!», а под статуей Цезаря:
(4) В заговоре против него участвовало более шестидесяти человек; во главе его стояли Гай Кассий, Марк Брут и Децим Брут. Сперва они колебались, убить ли его на Марсовом поле, когда на выборах он призовет трибы к голосованию, – разделившись на две части, они хотели сбросить его с мостков, а внизу подхватить и заколоть, – или же напасть на него на Священной дороге или при входе в театр. Но когда было объявлено, что в иды марта сенат соберется на заседание в курию Помпея, то все охотно предпочли именно это время и место.
81. Между тем приближение насильственной смерти было возвещено Цезарю самыми несомненными предзнаменованиями. За несколько месяцев перед тем новые поселенцы, выведенные по Юлиеву закону в Капую, раскапывали там древние могилы, чтобы поставить себе усадьбы, и очень усердствовали, так как им случилось отыскать в земле несколько сосудов старинной работы; и вот в гробнице, где по преданию был похоронен основатель Капуи, Капий, они нашли медную доску с греческой надписью такого содержания: когда потревожен будет Капиев прах, тогда потомок его погибнет от руки сородичей, и будет отмщен великим по всей Италии кровопролитием. (2) Не следует считать это басней или выдумкой: так сообщает Корнелий Бальб, близкий друг Цезаря. А за несколько дней до смерти Цезарь узнал, что табуны коней, которых он при переходе Рубикона посвятил богам и отпустил пастись на воле, без охраны, упорно отказываются от еды и проливают слезы. Затем, когда он приносил жертвы, гадатель Спуринна советовал ему остерегаться опасности, которая ждет его не поздней, чем в иды марта. Затем, уже накануне этого дня в курию Помпея влетела птичка королек с лавровой веточкой в клюве, преследуемая стаей разных птиц из ближней рощицы, и они ее растерзали. А в последнюю ночь перед убийством ему привиделось во сне, как он летает под облаками, и потом как Юпитер пожимает ему десницу; жене его Кальпурнии снилось, что в доме их рушится крыша, и что мужа закалывают у нее в объятиях: и двери их спальни внезапно сами собой распахнулись настежь.
(4). Из-за всего этого, а также из-за нездоровья он долго колебался, не остаться ли ему дома, отложив свои дела в сенате. Наконец, Децим Брут уговорил его не лишать своего присутствия многолюдное и давно ожидающее его собрание, и он вышел из дому уже в пятом часу дня. Кто-то из встречных подал ему записку с сообщением о заговоре: он присоединил ее к другим запискам, которые держал в левой руке, собираясь прочесть. Потом он принес в жертву нескольких животных подряд, но благоприятных знамений не добился; тогда он вошел в курию, не обращая внимания на дурной знак и посмеиваясь над Спуринной за то, что вопреки его предсказанию, иды марта наступили и не принесли никакой беды. «Да, пришли, но не прошли», – ответил тот.
82. Он сел, и заговорщики окружили его, словно для приветствия. Тотчас Тиллий Цимбр, взявший на себя первую роль, подошел к нему ближе, как будто с просьбой, и когда тот, отказываясь, сделал ему знак подождать, схватил его за тогу выше локтей. Цезарь кричит: «Это уже насилие!» – и тут один Каска, размахнувшись сзади, наносит ему рану пониже горла. (2) Цезарь хватает Каску за руку, прокалывает ее грифелем, пытается вскочить, но второй удар его останавливает. Когда же он увидел, что со всех сторон на него направлены обнаженные кинжалы, он накинул на голову тогу и левой рукой распустил ее складки ниже колен, чтобы пристойнее упасть укрытым до пят; и так он был поражен двадцатью тремя ударами, только при первом испустив не крик даже, а стон, – хотя некоторые и передают, что бросившемуся на него Марку Бруту он сказал:
(3) Все разбежались; бездыханный, он остался лежать, пока трое рабов, взвалив его на носилки, со свисающей рукою, не отнесли его домой. И среди стольких ран только одна, по мнению врача Антистия, оказалась смертельной – вторая, нанесенная в грудь.
(4) Тело убитого заговорщики собирались бросить в Тибр, имущество конфисковать, законы отменить, но не решились на это из страха перед консулом Марком Антонием и начальником конницы Лепидом.
83. По требованию Луция Пизона, тестя убитого, было вскрыто и прочитано в доме Антония его завещание, составленное им в Лавиканском поместье в сентябрьские иды прошлого года и хранившееся у старшей весталки. Квинт Туберон сообщает, что со времени консульства и до самого начала гражданской войны он обычно объявлял своим наследником Гнея Помпея и даже читал это перед войском на сходке. (2) Но в этом последнем завещании он назначал наследниками трех внуков своих сестер: Гаю Октавию оставлял три четверти имущества, Луцию Пинарию и Квинту Педию – последнюю четверть. В конце завещания он сверх того усыновлял Гая Октавия и передавал ему свое имя. Многие убийцы были им названы в числе опекунов своего сына, буде таковой родится, а Децим Брут – даже среди наследников во второй степени. Народу он завещал сады над Тибром в общественное пользование и по триста сестерциев каждому гражданину.
84. День похорон был объявлен, на Марсовом поле близ гробницы Юлии сооружен погребальный костер, а перед ростральной трибуной – вызолоченная постройка наподобие храма Венеры-Прародительницы; внутри стояло ложе слоновой кости, устланное пурпуром и золотом, в изголовье – столб с одеждой, в которой Цезарь был убит. Было ясно, что всем, кто шел с приношениями, не хватило бы дня для процессии: тогда им велели сходиться на Марсово поле без порядка, любыми путями. (2) На погребальных играх, возбуждая негодование и скорбь о его смерти, пели стихи из «Суда об оружии» Пакувия —
и из «Электры» Ацилия сходного содержания. Вместо похвальной речи консул Антоний объявил через глашатая постановление сената, в котором Цезарю воздавались все человеческие и божеские почести, затем клятву, которой сенаторы клялись все блюсти жизнь одного, и к этому прибавил несколько слов от себя. (3) Погребальное ложе принесли на форум должностные лица этого года и прошлых лет. Одни предлагали сжечь его в храме Юпитера Капитолийского, другие – в курии Помпея, когда внезапно появились двое неизвестных, подпоясанные мечами, размахивающие дротиками, и восковыми факелами подожгли постройку. Тотчас окружающая толпа принялась тащить в огонь сухой хворост, скамейки, судейские кресла, и все, что было принесенного в дар. (4) Затем флейтисты и актеры стали срывать с себя триумфальные одежды, надетые для такого дня, и, раздирая, швыряли их в пламя; старые легионеры жгли оружие, которым они украсились для похорон, а многие женщины – свои уборы, что были на них, буллы и платья детей. (5) Среди этой безмерной всеобщей скорби множество иноземцев то тут, то там оплакивали убитого каждый на свой лад, особенно иудеи, которые и потом еще много ночей собирались на пепелище.
85. Тотчас после погребения народ с факелами ринулся к домам Брута и Кассия. Его с трудом удержали; но встретив по пути Гельвия Цинну, народ убил его, спутав по имени с Корнелием Цинной, которого искали за его произнесенную накануне в собрании речь против Цезаря; голову Цинны вздели на копье и носили по улицам. Впоследствии народ воздвиг на форуме колонну из цельного нумидийского мрамора, около двадцати футов вышины, с надписью «Отцу отечества». У ее подножия еще долгое время приносили жертвы, давали обеты и решали споры, принося клятву именем Цезаря.
86. У некоторых друзей осталось подозрение, что Цезарь сам не хотел дольше жить, а оттого и не заботился о слабеющем здоровье и пренебрегал предостережениями знамений и советами друзей. Иные думают, что он полагался на последнее постановление и клятву сената и после этого даже отказался от сопровождавшей его охраны из испанцев с мечами: (2) другие, напротив, полагают, что он предпочитал один раз встретиться с грозящим отовсюду коварством, чем в вечной тревоге его избегать. Некоторые даже передают, что он часто говорил: жизнь его дорога не столько ему, сколько государству – сам он давно уж достиг полноты власти и славы, государство же, если что с ним случится, не будет знать покоя, а только ввергнется во много более бедственные гражданские войны.
87. Как бы то ни было, в одном согласны почти все: именно такого рода смерть была ему почти желанна. Так, когда он читал у Ксенофонта, как Кир в предсмертном недуге делал распоряжения о своем погребенье, он с отвращением отозвался о столь медленной кончине и пожелал себе смерти внезапной и быстрой. А накануне гибели, за обедом у Марка Лепида в разговоре о том, какой род смерти самый лучший, он предпочел конец неожиданный и внезапный.
88. Он погиб на пятьдесят шестом году жизни и был сопричтен к богам, не только словами указов, но и убеждением толпы. Во всяком случае, когда во время игр, которые впервые в честь его обожествления давал его наследник Август, хвостатая звезда сияла в небе семь ночей подряд, появляясь около одиннадцатого часа, то все поверили, что это душа Цезаря, вознесенного на небо. Вот почему изображается он со звездою над головой. В курии, где он был убит, постановлено было застроить вход, а иды марта именовать днем отцеубийственным и никогда в этот день не созывать сенат.
89. Из его убийц почти никто не прожил после этого больше трех лет и никто не умер своей смертью. Все они были осуждены и все погибли по-разному: кто в кораблекрушении, кто в битве. А некоторые поразили сами себя тем же кинжалом, которым они убили Цезаря.
Книга вторая
Божественный Август
1. Род Октавиев некогда был в Велитрах одним из виднейших: об этом говорит многое. Там есть переулок в самой населенной части города, который издавна называется Октавиевым; и там показывают алтарь, посвященный одному из Октавиев. Будучи военачальником в одной пограничной войне, он приносил однажды жертвы Марсу, как вдруг пришла весть о набеге врагов: выхватив из огня внутренности жертвы, он рассек их полусырыми, пошел на бой и вернулся с победой. Существовало даже общественное постановление, чтобы и впредь жертвенные внутренности приносились Марсу таким же образом, а остатки жертвы отдавались Октавиям.
2. Этот род был введен в сенат Тарквинием Древним в числе младших родов, затем причислен Сервием Туллием к патрициям, с течением времени опять перешел в плебс, и лишь много спустя божественный Юлий вновь вернул ему патрицианское достоинство. Первым из этого рода был избран народом на государственную должность Гай Руф. (2) Он был квестором и оставил сыновей Гнея и Гая, от которых пошли две ветви рода Октавиев, имевшие различную судьбу. А именно, Гней и затем его потомки все достигали самых почетных должностей, между тем как Гай с его потомством волей судьбы или по собственному желанию состояли во всадническом сословии вплоть до отца Августа. Прадед Августа во Вторую пуническую войну служил в Сицилии войсковым трибуном под начальством Эмилия Папа. Дед его довольствовался муниципальными должностями и дожил до старости спокойно и в достатке.
(3) Но так сообщают другие; сам же Август пишет только о том, что происходит из всаднического рода, древнего и богатого, в котором впервые стал сенатором его отец. А Марк Антоний попрекает его тем, будто прадед его был вольноотпущенник, канатчик из Фурийского округа, а дед – ростовщик. Вот все, что я мог узнать о предках Августа по отцу.
3. Отец его Гай Октавий с молодых лет был богат и пользовался уважением; можно только удивляться, что и его некоторые объявляют ростовщиком и даже раздатчиком взяток при сделках на выборах. Выросши в достатке, он и достигал почетных должностей без труда, и отправлял их отлично. После претуры он получил по жребию Македонию; по дороге туда, выполняя особое поручение сената, он уничтожил остатки захвативших Фурийский округ беглых рабов из отрядов Спартака и Катилины. (2) Управляя провинцией, он обнаружил столько же справедливости, сколько и храбрости: бессов и фракийцев он разбил в большом сражении, а с союзными племенами обходился так достойно, что Марк Цицерон в сохранившихся письмах к своему брату Квинту, который в то время бесславно правил провинцией Азией, побуждал и увещевал его в заботах о союзниках брать пример с его соседа Октавия.
4. Возвращаясь из Македонии, он скоропостижно умер, не успев выдвинуть свою кандидатуру на консульство. После него осталось трое детей: Октавия Старшая – от Анхарии, Октавия Младшая и Август – от Атии.
Атия была дочерью Марка Атия Бальба и Юлии, сестры Гая Цезаря. Бальб по отцу происходил из Ариции, и среди его предков было немало сенаторов, а по матери находился в близком родстве с Помпеем Великим. Он был претором, а потом в числе двадцати уполномоченных занимался разделом кампанских земель между гражданами по Юлиеву закону. (2) Однако тот же Антоний, позоря предков Августа и с материнской стороны, попрекал его тем, будто его прадед был африканцем и держал в Ариции то ли лавку с мазями, то ли пекарню. А Кассий Пармский в одном письме обзывает Августа внуком не только пекаря, но и ростовщика: «Мать твоя выпечена из муки самого грубого арицийского помола, а замесил ее грязными от лихоимства руками нерулонский меняла».
5. Август родился в консульство Марка Туллия Цицерона и Гая Антония, в девятый день до октябрьских календ, незадолго до рассвета, у Бычьих голов в палатинском квартале, где теперь стоит святилище, основанное вскоре после его смерти. Действительно, в сенатских отчетах записано, что некто Гай Леторий, юноша патрицианского рода, обвиненный в прелюбодействе, умоляя смягчить ему жестокую кару из внимания к его молодости и знатности, ссылался перед сенаторами и на то, что он является владельцем и как бы блюстителем той земли, которой коснулся при рождении божественный Август, и просил помилования во имя этого своего собственного и наследственного божества. Тогда и было постановлено превратить эту часть дома в святилище.
6. Его детскую, маленькую комнату, похожую на кладовую, до сих пор показывают в загородной усадьбе его деда близ Велитр, и окрестные жители уверены, что там он и родился. Входить туда принято только по необходимости и после обряда очищения, так как есть давнее поверье будто всякого, кто туда вступает без почтения, обуревает страх и ужас. Это подтвердилось недавно, когда новый владелец усадьбы, то ли случайно, то ли из любопытства решил там переночевать, но через несколько часов, среди ночи, был выброшен оттуда внезапной неведомой силой, и его вместе с постелью нашли, полуживого, уже за порогом.
7. В младенчестве он был прозван Фурийцем в память о происхождении предков, а может быть, о победе, вскоре после его рождения одержанной его отцом Октавием над беглыми рабами в Фурийском округе. О том, что он был прозван Фурийцем, я сообщаю с полной уверенностью: мне удалось найти маленькое бронзовое изваяние старинной работы, изображающее его ребенком, и на нем было написано это имя железными, почти стершимися буквами. Это изваяние я поднес императору, который благоговейно поместил его среди Ларов в своей опочивальне. Впрочем, и Марк Антоний часто называет его в письмах Фурийцем, стараясь этим оскорбить; но Август в ответ на это только удивляется, что его попрекают его же детским именем. (2) Впоследствии же он принял имя Гая Цезаря и прозвище Августа – первое по завещанию внучатного дяди, второе по предложению Мунация Планка. Другие предлагали ему тогда имя Ромула, как второму основателю Рима, но было решено, что лучше ему именоваться Августом: это было имя не только новое, но и более возвышенное, ибо и почитаемые места, где авгуры совершили обряд освящения, называются «августейшими» (augusta) – то ли от слова «увеличение» (auctus), то ли от полета или кормления птиц (avium gestus gustusve); это показывает и стих Энния:
8. В четыре года он потерял отца. На двенадцатом году он произнес перед собранием похвальную речь на похоронах своей бабки Юлии. Еще четыре года спустя, уже надев тогу совершеннолетнего, он получил военные награды в африканском триумфе Цезаря, хотя сам по молодости лет в войне и не участвовал. Когда же затем его внучатный дядя отправился в Испанию против сыновей Помпея, то он, еще не окрепнув после тяжкой болезни, с немногими спутниками, по угрожаемым неприятелем дорогам, не отступив даже после кораблекрушения, пустился ему вслед; а заслужив его расположение этой решительностью при переезде, он вскоре снискал похвалу и своими природными дарованиями.
(2) Задумав после покорения Испании поход против дакийцев и затем против парфян, Цезарь заранее отправил его в Аполлонию, и там он посвятил досуг занятиям. При первом известии, что Цезарь убит, и что он – его наследник, он долго колебался, не призвать ли ему на помощь стоявшие поблизости легионы, но отверг этот замысел как опрометчивый и преждевременный. Однако он отправился в Рим и вступил в наследство, несмотря ни на сомнения матери, ни на решительные возражения отчима, консуляра Марция Филиппа. (3) И с этих пор, собрав войска, он стал править государством: сперва в течение двенадцати лет – вместе с Марком Антонием и Марком Лепидом, а затем с одним Марком Антонием, и наконец, в течение сорока четырех лет – единовластно.
9. Обрисовав его жизнь в общих чертах, я остановлюсь теперь на подробностях, но не в последовательности времени, а в последовательности предметов, чтобы можно было их представить нагляднее и понятнее.
Гражданских войн вел он пять: мутинскую, филиппийскую, перузийскую, сицилийскую, актийскую; первую и последнюю из них – против Марка Антония, вторую – против Брута и Кассия, третью – против Луция Антония, брата триумвира, и четвертую – против Секста Помпея, сына Гнея.
10. Начало и причина всех этих войн были таковы. Считая первым своим долгом месть за убийство дяди и защиту всего, что тот сделал, он тотчас по приезде из Аполлонии хотел напасть врасплох на Брута и Кассия с оружием в руках; а после того, как те, предвидя опасность, скрылись, он решил прибегнуть к силе закона и заочно обвинить их в убийстве. Он сам устроил игры в честь победы Цезаря, когда те, кому они были поручены, не решились на это. (2) А чтобы с уверенностью осуществить и дальнейшие свои замыслы, он выступил кандидатом на место одного внезапно скончавшегося народного трибуна, хотя и был патрицием и еще не заседал в сенате. Но консул Марк Антоний, на чью помощь он едва ли не больше всего надеялся, выступил против его начинаний и ни в чем не оказывал ему даже обычной, предусмотренной действующими законами поддержки иначе, как выговорив себе огромное вознаграждение. Тогда он перешел на сторону оптиматов, так как видел, что Антоний им ненавистен – главным образом, тем, что он осадил Децима Брута в Мутине и пытался лишить его провинции, назначенной ему Цезарем и утвержденной сенатом. (3) По совету некоторых лиц, он подослал к Антонию наемных убийц; а когда этот умысел раскрылся, он, опасаясь ответной угрозы, стал самыми щедрыми подарками собирать ветеранов, чтобы защитить себя и республику. Набранное войско он должен был возглавить в чине пропретора и вместе с новыми консулами Гирцием и Пансой повести его на помощь Дециму Бруту.
Эту порученную ему войну он закончил в два месяца двумя сражениями. (4) В первом сражении он, по словам Антония, бежал и появился только через день, без плаща и без коня; во втором, как известно, ему пришлось не только быть полководцем, но и биться как солдату, а когда в гуще боя был тяжело ранен знаменосец его легиона, он долго носил его орла на собственных плечах.
11. В этой войне Гирций погиб в бою, Панса вскоре умер от раны: распространился слух, что это он позаботился об их смерти, чтобы теперь, когда Антоний бежал, а республика осталась без консулов, он один мог захватить начальство над победоносными войсками. В особенности смерть Пансы внушала столько подозрений, что врач его Гликон был взят под стражу по обвинению в том, что вложил яд в его рану. А Нигер Аквилий утверждает, что и второго консула, Гирция, Октавий убил своею рукой в замешательстве схватки.
12. Однако узнав, что бежавший Антоний нашел поддержку у Лепида и что остальные полководцы и войска выступили на их стороне, он без колебаний оставил партию оптиматов. Для видимого оправдания такой перемены он ссылался на слова и поступки некоторых из них: одни будто бы говорили, что он мальчишка, другие – что его следует вознести в небеса, чтобы не пришлось потом расплачиваться с ним и с ветеранами. А чтобы лучше показать, как он раскаивается в своем прежнем союзе с ними, он обрушился на жителей Нурсии, которые над павшими при Мутине соорудили на общественный счет памятник с надписью «Пали за свободу»: он потребовал с них огромных денег, а когда они не смогли их выплатить, выгнал их, бездомных, из города.
13. Вступив в союз с Антонием и Лепидом, он, несмотря на свою слабость и болезнь, окончил в два сражения и филиппийскую войну; при этом в первом сражении он был выбит из лагеря и едва спасся бегством на другое крыло к Антонию. Тем не менее, после победы он не выказал никакой мягкости: голову Брута он отправил в Рим, чтобы бросить ее к ногам статуи Цезаря, а вымещая свою ярость на самых знатных пленниках, он еще и осыпал их бранью. (2) Так, когда кто-то униженно просил не лишать его тело погребения, он, говорят, ответил: «Об этом позаботятся птицы!» Двум другим, отцу и сыну, просившим о пощаде, он приказал решить жребием или игрою на пальцах, кому остаться в живых, и потом смотрел, как оба они погибли – отец поддался сыну и был казнен, а сын после этого сам покончил с собой. Поэтому иные, и среди них Марк Фавоний, известный подражатель Катона, проходя в цепях мимо полководцев, приветствовали Антония почетным именем императора, Октавию же бросали в лицо самые жестокие оскорбления.
(3) После победы по разделу полномочий Антоний должен был восстановить порядок на Востоке, Октавий – отвести в Италию ветеранов и расселить их на муниципальных землях. Но и здесь им не были довольны ни землевладельцы, ни ветераны: те жаловались, что их сгоняют с их земли, эти – что они получают меньше, чем надеялись по своим заслугам.
14. В это самое время поднял мятеж Луций Антоний, полагаясь на свой консульский сан и на могущество брата. Октавий заставил Луция отступить в Перузию и там измором принудил к сдаче, но и сам не избегнул немалых опасностей как перед войной, так и в ходе войны. Так, однажды в театре, увидев рядового солдата, сидевшего во всаднических рядах, он велел прислужнику вывести его; недоброжелатели тотчас пустили слух, будто он тут же и пытал и казнил этого солдата, так что он едва не погиб в сбежавшейся толпе разъяренных воинов; его спасло то, что солдат, которого искали, вдруг появился сам, цел и невредим. А под стенами Перузии он едва не был захвачен во время жертвоприношения отрядом гладиаторов, совершивших внезапную вылазку.
15. После взятия Перузии он казнил множество пленных. Всех, кто пытался молить о пощаде или оправдываться, он обрывал тремя словами: «Ты должен умереть!» Некоторые пишут, будто он отобрал из сдавшихся триста человек всех сословий и в иды марта у алтаря в честь божественного Юлия перебил их, как жертвенный скот. Были и такие, которые утверждали, что он умышленно довел дело до войны, чтобы его тайные враги и все, кто шел за ним из страха и против воли, воспользовались возможностью примкнуть к Антонию и выдали себя и чтобы он мог, разгромив их, из конфискованных имуществ выплатить ветеранам обещанные награды.
16. Сицилийская война была одним из первых его начинаний, но тянулась она долго, с частыми перерывами: то приходилось отстраивать флот, потерпевший крушенье в двух бурях, несмотря на летнее время, то заключать перемирие по требованию народа, страдавшего от прекращения подвоза и усиливающегося голода. Наконец, он заново выстроил корабли, посадил на весла двадцать тысяч отпущенных на волю рабов, устроил при Байях Юлиеву гавань, соединив с морем Лукринское и Авернское озера; и после того, как его войска обучались там в течение всей зимы, он разбил Помпея между Милами и Навлохом. Перед самым сражением его внезапно охватил такой крепкий сон, что друзьям пришлось будить его, чтобы дать сигнал к бою. (2) Это, как я думаю, и дало Антонию повод оскорбительно заявлять, будто он не смел даже поднять глаза на готовые к бою суда – нет, он валялся как бревно, брюхом вверх, глядя в небо, и тогда только встал и вышел к войскам, когда Марк Агриппа обратил уже в бегство вражеские корабли. А другие ставят ему в вину вот какое слово и дело: когда буря погубила его флот, он будто бы воскликнул, что и наперекор Нептуну он добьется победы, и на ближайших цирковых празднествах удалил из торжественной процессии статую этого бога. (3) В самом деле, ни в какой другой войне он не подвергался таким и стольким опасностям, как в этой. Когда, переправив часть войск в Сицилию, он возвращался на материк к остальным войскам, на него неожиданно напали военачальники Помпея Демохар и Аполлофан, и он с трудом ускользнул от них с единственным кораблем. В другой раз он шел пешком мимо Локров в Регий и увидел биремы Помпея, двигавшиеся вдоль берега; приняв их за свои, он спустился к морю и едва не попал в плен. А когда после этого он спасался бегством по узким тропинкам, то раб его спутника Эмилия Павла попытался его убить, воспользовавшись удобным случаем, чтобы отомстить за Павла-отца, казненного во время проскрипций.
(4) После бегства Помпея он отнял войско у своего товарища по триумвирату Марка Лепида, который по его вызову явился на помощь из Африки и в заносчивой надежде на свои двадцать легионов, грозя и пугая, требовал себе первого места в государстве. Лишь после униженных просьб он сохранил Лепиду жизнь, но сослал его в Цирцеи до конца дней.
17. С Марком Антонием его союз никогда не был надежным и прочным и лишь кое-как подогревался различными соглашениями. Наконец, он порвал с ним; и чтобы лучше показать, насколько Антоний забыл свой гражданский долг, он распорядился вскрыть и прочесть перед народом оставленное им в Риме завещание, в котором тот объявлял своими наследниками даже детей от Клеопатры. (2) Однако он отпустил к названному врагу всех его родичей и друзей, в том числе Гая Сосия и Тита Домиция, которые еще были консулами. Жителей Бононии, давних клиентов рода Антониев, он даже милостиво освободил от присяги себе, которую приносила вся Италия. Немного спустя он разбил Антония в морском сражении при Акции: бой был таким долгим, что победителю за поздним временем пришлось ночевать на корабле. (3) От Акция он направился на зиму в Самос; но получив тревожную весть, что отборные отряды, отосланные им после победы в Брундизий, взбунтовались и требуют наград и отставки, – он тотчас пустился обратно в Италию. Дважды в пути его застигали бури – один раз между оконечностями Пелопоннеса и Этолии, другой раз против Керавнийских гор; в обеих бурях часть его либурнийских галер погибла, а на корабле, где плыл он сам, были сорваны снасти и поломан руль. В Брундизии он задержался только на двадцать семь дней, пока не устроил все по желанию солдат, а затем обходным путем через Азию и Сирию направился в Египет, осадил Александрию, где укрылись Антоний и Клеопатра, и быстро овладел городом.
(4) Антоний предлагал запоздалые условия мира; но он заставил его умереть и сам смотрел на его труп. Клеопатру он особенно хотел сохранить в живых для триумфа, и когда она умерла, по общему мнению, от укуса змеи, он даже посылал к ней псиллов, чтобы высосать яд и заразу. Обоих он дозволил похоронить вместе и с почетом, а недостроенную ими гробницу приказал закончить. (5) Молодого Антония, старшего из двух сыновей, рожденных Фульвией, после долгих и тщетных молений искавшего спасения у статуи божественного Юлия, он велел оттащить и убить. Цезариона, которого Клеопатра объявляла сыном, зачатым от Цезаря, он схватил во время бегства, вернул и казнил. Остальных детей Антония и царицы он оставил в живых и впоследствии поддерживал их и заботился о них, как о близких родственниках, сообразно с положением каждого.
18. В это же время он осмотрел тело Великого Александра, гроб которого велел вынести из святилища: в знак преклонения он возложил на него золотой венец и усыпал тело цветами. А на вопрос, не угодно ли ему взглянуть и на усыпальницу Птолемеев, он ответил, что хотел видеть царя, а не мертвецов. (2) Египет он обратил в провинцию; чтобы она была плодороднее и больше давала бы хлеба столице, он заставил солдат расчистить заплывшие от давности илом каналы, по которым разливается Нил. Чтобы слава актийской победы не слабела в памяти потомков, он основал при Акции город Никополь, учредил там праздничные игры через каждые пять лет, расширил древний храм Аполлона, а то место, где стоял его лагерь, украсил добычею с кораблей и посвятил Нептуну и Марсу.
19. Мятежи, заговоры и попытки переворотов не прекращались и после этого, но каждый раз он раскрывал их своевременно до доносам и подавлял раньше, чем они становились опасны. Возглавляли эти заговоры молодой Лепид, далее – Варрон Мурена и Фанний Цепион, потом – Марк Эгнаций, затем – Плавтий Руф и Луций Павел, муж его внучки: а кроме того – Луций Авдасий, уличенный в подделке подписей, человек преклонных лет и слабого здоровья, Азиний Эпикад – полуварвар из племени парфинов, и, наконец, Телеф – раб-именователь одной женщины. Поистине, не избежал он заговоров и покушений даже от лиц самого низкого состояния. (2) Авдасий и Эпикад предполагали похитить и привезти к войскам его дочь Юлию и племянника Агриппу с островов, где они содержались, а Телеф, обольщаясь пророчеством, сулившим ему высшую власть, задумывал напасть и на него и на сенат. Наконец однажды ночью возле его спальни был схвачен даже какой-то харчевник из иллирийского войска с охотничьим ножом на поясе, сумевший обмануть стражу; был ли он сумасшедшим или только притворялся, сказать трудно: пыткой от него не добились ни слова.
20. Из внешних войн только две он вел лично: далматскую – еще юношей, и кантабрийскую – после поражения Антония. В далматской войне он даже был ранен: в одном бою камень попал ему в правое колено, в другом он повредил голень и обе руки при обвале моста. Остальные войны он поручал своим легатам, хотя при некоторых походах в Германии и Паннонии присутствовал сам или находился неподалеку, выезжая для этого из столицы до Равенны, Медиолана или Аквилеи.
21. Так, частью под его начальством, частью под его наблюдением покорены были Кантабрия, Аквитания, Паннония, Далмация со всем Иллириком и далее – Ретия и альпийские племена винделиков и салассов. Он положил конец набегам дакийцев, перебив трех вождей их с огромным войском, оттеснил германцев за Альбий, а подчинившихся ему свевов и сигамбров перевел в Галлию и поселил на полях близ Рейна. Другие беспокойные племена он также привел к покорности.
(2) Никакому народу он не объявлял войны без причин законных и важных. Он настолько был далек от стремления распространять свою власть или умножать воинскую славу, что некоторых варварских вождей он заставлял в храме Марса Мстителя присягать на верность миру, которого они сами просили; а с некоторых впервые пробовал брать заложниками женщин, так как видел, что заложниками-мужчинами они не дорожат; впрочем, всем и всегда он возвращал заложников по первому требованию. Всех, кто бунтовал слишком часто или вероломно, он наказывал только тем, что продавал их пленниками в рабство с условием, чтобы рабскую службу они несли вдалеке от родины и освобождение не получали раньше, чем через тридцать лет. (3) Слава о такой достойной его умеренности побудила даже индийцев и скифов, лишь понаслышке нам известных, просить через послов о дружбе Августа и римского народа. А парфяне по его требованию и уступили ему беспрекословно Армению, и вернули ему знамена, отбитые у Марка Красса и Марка Антония, и добровольно предложили заложников, и даже царем своим выбрали из нескольких притязателей того, которого одобрил Август.
22. Храм Януса Квирина, который от основания города и до его времени был закрыт только раз или два, он за весьма короткое время запирал трижды в знак мира на суше и на море. Два раза он вступал в город с овацией – после филиппийской и после сицилийской войны. Настоящих триумфов он праздновал три – далматский, актийский и александрийский – в течение трех дней подряд.
23. Тяжелые и позорные поражения испытал он только дважды, и обо раза в Германии: это были поражения Лоллия и Вара. Первое принесло больше позора, чем урона, но второе было почти гибельным: оказались уничтожены три легиона с полководцем, легатами и всеми вспомогательными войсками. При вести об этом Август приказал расставить по городу караулы во избежание волнений; наместникам провинций он продлил власть, чтобы союзников держали в подчинении люди опытные и привычные; (2) Юпитеру Благому и Величайшему он дал обет устроить великолепные игры, если положение государства улучшится, как делалось когда-то во время войн с кимврами и марсами. И говорят, он до того был сокрушен, что несколько месяцев подряд не стриг волос и бороды и не раз бился головою о косяк, восклицая: «Квинтилий Вар, верни легионы!», а день поражения каждый год отмечал трауром и скорбью.
24. В военном деле он ввел много изменений и новшеств, а кое в чем восстановил и порядки старины. Дисциплину он поддерживал с величайшей строгостью. Даже своим легатам он дозволял свидания с женами только в зимнее время, да и то с большой неохотой. Римского всадника, который двум юношам-сыновьям отрубил большие пальцы рук, чтобы избавить их от военной службы, он приказал продать с торгов со всем его имуществом; но увидев, что его порываются купить откупщики, он присудил его своему вольноотпущеннику с тем, чтобы тот дал ему свободу, но отправил в дальние поместья. (2) Десятый легион за непокорность он весь распустил с бесчестием. Другие легионы, которые неподобающим образом требовали отставки, он уволил без заслуженных наград. В когортах, отступивших перед врагом, он казнил каждого десятого, а остальных переводил на ячменный хлеб. Центурионов, а равно и рядовых, покинувших строй, он наказывал смертью, за остальные проступки налагал разного рода позорящие взыскания: например приказывал стоять целый день перед преторской палаткой, иногда – в одной рубахе и при поясе, иной раз – с саженью или с дерновиной в руках.
25. После гражданских войн он уже ни разу ни на сходке, ни в приказе не называл воинов «соратниками», а только «воинами» и не разрешал иного обращения ни сыновьям, ни пасынкам, когда они были военачальниками: он находил это слишком льстивым и для военных порядков, и для мирного времени, и для достоинства своего и своих ближних. (2) Вольноотпущенников он принимал в войска только для охраны Рима от пожаров или от волнений при недостатке хлеба, а в остальных случаях всего два раза: в первый раз для укрепления колоний на иллирийской границе, во второй раз для защиты берега Рейна. Но и этих он нанимал еще рабами у самых богатых хозяев и хозяек и тотчас отпускал на волю, однако держал их под отдельным знаменем, не смешивал со свободнорожденными и вооружал по-особому. (3) Из воинских наград он охотнее раздавал бляхи, цепи и всякие золотые и серебряные предметы, чем почетные венки за взятие стен и валов: на них он был крайне скуп, и не раз присуждал их беспристрастно даже простым солдатам. Марка Агриппу после морской победы в Сицилии он пожаловал лазоревым знаменем. Только триумфаторам, даже тем, кто сопровождал его в походах и участвовал в победах, он не считал возможным давать награды, так как они сами имели право их распределять по своему усмотрению.
(4) Образцовому полководцу, по его мнению, меньше всего пристало быть торопливым и опрометчивым. Поэтому он часто повторял изречения:
Поэтому же он никогда не начинал сражение или войну, если не был уверен, что при победе выиграет больше, чем потеряет при поражении. Тех, кто домогается малых выгод ценой больших опасностей, он сравнивал с рыболовом, который удит рыбу на золотой крючок: оторвись крючок, – никакая добыча не возместит потери.
26. Высшие и почетнейшие государственные должности он получал досрочно, в том числе некоторые новые или бессменные. Консульство он захватил на двадцатом году, подступив к Риму с легионами, как неприятель, и через послов потребовав этого сана от имени войска; а когда сенат заколебался, центурион Корнелий, глава посольства, откинув плащ и показав на рукоять меча, сказал в глаза сенаторам: «Вот кто сделает его консулом, если не сделаете вы!» (2) Второе консульство он получил через девять лет; третье – еще через год; следующие, вплоть до одиннадцатого, – ежегодно; после этого ему еще много раз предлагали консульский сан, но он отказывался, и в двенадцатый раз принял его лишь после большого перерыва в семнадцать лет; наконец, тринадцатое консульство он сам испросил для себя два года спустя, чтобы в этой высшей должности вывести к народу своих сыновей Гая и Луция в день совершеннолетия каждого. (3) Пять средних консульств, с шестого по десятое, он занимал по году, остальные – по девять, по шесть, по четыре или три месяца, а второе – в течение лишь нескольких часов: в день нового года он с утра сел на консульское кресло перед храмом Юпитера и, недолго посидев, сложил должность и назначил себе преемника. Не всегда он вступал в должность в Риме: четвертое консульство он принял к Азии, пятое – на острове Самосе, восьмое и девятое – в Тарраконе.
27. Триумвиром для устроения государства он был в течение десяти лет. В этой должности он сперва противился коллегам и пытался предотвратить проскрипции; но когда проскрипции были все же объявлены, он превзошел жестокостью их обоих. Тех еще многим удавалось умилостивить мольбами и просьбами – он один твердо стоял на том, чтобы никому не было пощады. Он даже внес в список жертв своего опекуна Гая Торания, который был товарищем по эдильству его отца Октавия. (2) Более того, Юлий Сатурнин сообщает, что по совершении проскрипций Марк Лепид извинялся перед сенатом за случившееся и выражал надежду, что с наказаниями покончено и отныне наступит время милосердия; Октавий же, напротив, заявил, что он хоть и прекращает проскрипции, но оставляет за собой полную свободу действий. Правда, впоследствии, как бы раскаиваясь в своем упорстве, он возвел во всадническое достоинство Тита Виния Филопемена, так как о нем говорили, что он во время проскрипций укрыл своего патрона от убийц.
(3) Будучи триумвиром, он многими поступками навлек на себя всеобщую ненависть. Так, Пинарий, римский всадник, что-то записывал ко время его речи перед солдатами в присутствии толпы граждан; заметив это, он приказал заколоть его у себя на глазах, как лазутчика и соглядатая. Тедия Афра, назначенного консула, который язвительно отозвался о каком-то его поступке, он угрозами довел до того, что тот наложил на себя руки. (4) Квинт Галлий, претор, пришел к нему для приветствия с двойными табличками под одеждой: Октавий заподозрил, что он прячет меч, однако не решился обыскать его на месте, опасаясь ошибиться; но немного спустя он приказал центурионам и солдатам стащить его с судейского кресла, пытал его, как раба, и, не добившись ничего, казнил, своими руками выколов сперва ему глаза. Сам он, однако, пишет, что Галлий под предлогом беседы покушался на его жизнь, а за это был брошен в тюрьму, потом выслан из Рима и погиб при кораблекрушении или при нападении разбойников.
(5) Трибунскую власть он принял пожизненно, и раз или два назначал себе товарища на пять лет. Принял он и надзор за нравами и законами, также пожизненно; в силу этого полномочия он три раза производил народную перепись, хотя и не был цензором: в первый и третий раз – с товарищем, в промежутке – один.
28. О восстановлении республики он задумывался дважды: в первый раз – тотчас после победы над Антонием, когда еще свежи были в памяти частые обвинения его, будто единственно из-за Октавия республика еще не восстановлена; и во второй раз – после долгой и мучительной болезни, когда он даже вызвал к себе домой сенаторов и должностных лиц и передал им книги государственных дел. Однако, рассудив, что и ему опасно будет жить частным человеком, и республику было бы неразумно доверять своеволию многих правителей, он без колебания оставил власть за собой; и трудно сказать, что оказалось лучше, решение или его последствия. (2) Об этом решении он не раз заявлял вслух, а в одном эдикте он свидетельствует о нем такими словами: «Итак, да будет мне дано установить государство на его основе целым и незыблемым, дабы я, пожиная желанные плоды этого свершения, почитался творцом лучшего государственного устройства и при кончине унес бы с собой надежду, что заложенные мною основания останутся непоколебленными». И он выполнил свой обет, всеми силами стараясь, чтобы никто не мог пожаловаться на новый порядок вещей.
(3) Вид столицы еще не соответствовал величию державы, Рим еще страдал от наводнений и пожаров. Он так отстроил город, что по праву гордился тем, что принял Рим кирпичным, а оставляет мраморным; и он сделал все, что может предвидеть человеческий разум, для безопасности города на будущие времена.
29. Общественных зданий он выстроил очень много; из них важнейшие – форум с храмом Марса Мстителя, святилище Аполлона на Палатине, храм Юпитера Громовержца на Капитолии. Форум он начал строить, видя, что для толп народа и множества судебных дел уже недостаточно двух площадей и нужна третья; поэтому же он поспешил открыть этот форум, не дожидаясь окончания Марсова храма, и отвел его для уголовных судов и для жеребьевки судей. (2) О храме Марса он дал обет во время филиппийской войны, в которой он мстил за отца; и он постановил, чтобы здесь принимал сенат решения о войнах и триумфах, отсюда отправлялись в провинции военачальники, сюда приносили украшения триумфов полководцы, возвращаясь с победой. (3) Святилище Аполлона он воздвиг в той части палатинского дворца, которую, по словам гадателей, избрал себе бог ударом молнии, и к храму присоединил портики с латинской и греческой библиотекой; здесь на склоне лет он часто созывал сенат и просматривал списки судей. Юпитеру Громовержцу он посвятил храм в память избавления от опасности, когда во время кантабрийской войны при ночном переходе молния ударила прямо перед его носилками и убила раба, который шел с факелом. (4) Некоторые здания он построил от чужого имени, от лица своих внуков, жены и сестры – например портик и базилику Гая и Луция, портики Ливии и Октавии, театр Марцелла. Да и другим видным гражданам он настойчиво советовал украшать город по мере возможностей каждого, воздвигая новые памятники или восстанавливая и улучшая старые. (5) И много построек было тогда воздвигнуто многими гражданами: Марцием Филиппом – храм Геркулеса Мусагета, Луцием Корнифицием – храм Дианы, Азинием Поллионом – атрий Свободы, Мунацием Планком – храм Сатурна, Корнелием Бальбом – театр, Статилием Тавром – амфитеатр, а Марком Агриппой – многие другие превосходные постройки.
30. Весь город он разделил на округа и кварталы, постановив, чтобы округами ведали по жребию должностные лица каждого года, а кварталами – старосты, избираемые из окрестных обывателей. Для охраны от пожаров он расставил посты и ввел ночную стражу, для предотвращения наводнений расширил и очистил русло Тибра, за много лет занесенное мусором и суженное обвалами построек. Чтобы подступы к городу стали легче со всех сторон, он взялся укрепить Фламиниеву дорогу до самого Аримина, а остальные дороги распределил между триумфаторами, чтобы те вымостили их на деньги от военной добычи.
(2) Священные постройки, рухнувшие от ветхости или уничтоженные пожарами, он восстановил и наравне с остальными украсил богатыми приношениями. Так, за один раз он принес в дар святилищу Юпитера Капитолийского шестнадцать тысяч фунтов золота и на пятьдесят миллионов сестерциев жемчуга и драгоценных камней.
31. В сане великого понтифика – сан этот он принял только после смерти Лепида, не желая отнимать его при жизни, – он велел собрать отовсюду и сжечь все пророческие книги, греческие и латинские, ходившие в народе безымянно или под сомнительными именами, числом свыше двух тысяч. Сохранил он только Сивиллины книги, но и те с отбором; их он поместил в двух позолоченных ларцах под основанием храма Аполлона Палатинского. (2) Календарь, введенный божественным Юлием, но затем по небрежению пришедший в расстройство и беспорядок, он восстановил в прежнем виде; при этом преобразовании он предпочел назвать своим именем не сентябрь, месяц своего рождения, а секстилий, месяц своего первого консульства и славнейших побед. (3) Он увеличил и количество жрецов, и почтение к ним, и льготы, в особенности для весталок. Когда нужно было выбрать новую весталку на место умершей, и многие хлопотали, чтобы их дочери были освобождены от жребия, он торжественно поклялся, что если бы хоть одна из его внучек подходила для сана по возрасту, он сам предложил бы ее в весталки. (4) Он восстановил и некоторые древние обряды, пришедшие в забвение, например, гадание о благе государства, жречество Юпитера, игры на луперкалиях, столетние торжества, праздник перепутий. На луперкалиях он запретил безусым юношам участвовать в беге, на столетних играх разрешил молодым людям обоего пола присутствовать при ночных зрелищах не иначе как в сопровождении старших родственников. Ларов на перепутьях он повелел дважды в год украшать весенними и летними цветами.
(5) После бессмертных богов он больше всего чтил память вождей, которые вознесли державу римского народа из ничтожества к величию. Поэтому памятники, ими оставленные, он восстановил с первоначальными надписями, а в обоих портиках при своем форуме каждому из них поставил статую в триумфальном облачении, объявив эдиктом, что это он делает для того, чтобы и его, пока он жив, и всех правителей после него граждане побуждали бы брать пример с этих мужей. А напротив царского портика, что при театре Помпея, он поставил над мраморной аркою статую Помпея, перенеся ее из той курии, где был убит Юлий Цезарь.
32. Общей погибелью были многие злые обычаи, укоренившиеся с привычкой к беззаконию гражданских войн или даже возникшие в мирное время. Немало разбойников бродили среди бела дня при оружии, будто бы для самозащиты; по полям хватали прохожих, не разбирая свободных и рабов, и заключали в эргастулы помещиков; под именем новых коллегий собирались многочисленные шайки, готовые на любые преступления. Против разбоев он расставил в удобных местах караулы, эргастулы обыскал, все коллегии, за исключением древних и дозволенных, распустил. (2) Списки давних должников казны, дававшие больше всего поводов к нареканиям, он сжег; спорные казенные участки в Риме уступил их держателям; затянувшиеся процессы, в которых унижение обвиняемых только тешило обвинителей, он прекратил, пригрозив равным взысканием за возобновление иска.
Чтобы никакое преступление или судебное дело не оставалось без наказания и не затягивалось, он оставил для разбирательств и те тридцать с лишним дней, которые магистраты посвящали играм. (3) К трем судейским декуриям он прибавил четвертую, низшего состояния, назвав этих судей «двухсотниками» и отдав им тяжбы о небольших суммах. Судей он назначал только с тридцати лет, то есть на пять лет раньше обычного. И лишь когда многие стали избегать судейской должности, он нехотя согласился, чтобы каждая декурия по очереди в течение года была свободна от дел, и чтобы в ноябре и декабре обычных разбирательств вовсе не производилось.
33. Сам он правил суд с большим усердием, иногда даже ночью; если же бывал болен – то с носилок, которые ставили возле судейских мест, или даже дома, лежа в постели. При судопроизводстве он обнаруживал не только высокую тщательность, но и мягкость: например, желая спасти одного несомненного отцеубийцу от мешка и утопления – а такая казнь назначалась только признавшимся, – он, говорят, обратился к нему так: «Значит, ты не убивал своего отца?» (2) А когда разбирался подлог завещания, и все, приложившие к нему руку, подлежали наказанию по Корнелиеву закону, он велел раздать судьям для голосования кроме двух обычных табличек, оправдательной и обвинительной, еще и третью, объявлявшую прощение тем, кто дал свою подпись по наущению или по недомыслию. (3) Апелляции от граждан он каждый год передавал городскому претору, апелляции от провинциалов – лицам консульского звания, которых он назначал для разбора по одному на каждую провинцию.
34. Он пересмотрел старые законы и ввел некоторые новые: например о роскоши, о прелюбодеянии и разврате, о подкупе, о порядке брака для всех сословий. Этот последний закон он хотел сделать еще строже других, но бурное сопротивление вынудило его отменить или смягчить наказания, дозволить трехлетнее вдовство и увеличить награды. (2) Но и после этого однажды на всенародных играх всадники стали настойчиво требовать от него отмены закона; тогда он, подозвав сыновей Германика, на виду у всех посадил их к себе и к отцу на колени, знаками и взглядами убеждая народ не роптать и брать пример с молодого отца. А узнав, что некоторые обходят закон, обручаясь с несовершеннолетними или часто меняя жен, он сократил срок помолвки и ограничил разводы.
35. Сенат давно уже разросся и превратился в безобразную и беспорядочную толпу – в нем было больше тысячи членов, и среди них люди самые недостойные, принятые после смерти Цезаря по знакомству или за взятку, которых в народе называли «замогильными» сенаторами. Он вернул сенат к прежней численности и к прежнему блеску, дважды произведя пересмотр списков: в первый раз выбор делали сами сенаторы, называя друг друга, во второй раз это делал он сам вместе с Агриппой. Говорят, что при этом он сидел на председательском кресле в панцире под одеждой и при оружии, а вокруг стояли десять самых сильных его друзей из сената; (2) Кремуций Корд пишет, что и сенаторов к нему подпускали лишь поодиночке и обыскав. Некоторых он усовестил, так что они добровольно отреклись от звания, и даже после отречения он сохранил за ними сенаторское платье, место в орхестре на зрелищах и участие в общем обеде. (3) Чтобы избранные и утвержденные сенаторы несли свои обязанности с большим благоговением, он предписал каждому перед заседанием приносить жертву вином и ладаном на алтарь того бога, в храме которого происходило собрание; а чтобы эти обязанности не были обременительны, он постановил созывать очередные заседания сената лишь два раза в месяц, в календы и в иды, причем в сентябре и октябре достаточно было присутствия части сенаторов, выбранных по жребию для принятия постановлений. При себе он завел совет, выбираемый по жребию на полгода: в нем он обсуждал дела перед тем, как представить их полному сенату. (4) О делах особой важности он опрашивал сенаторов не по порядку и обычаю, а по своему усмотрению, словно затем, чтобы каждый был наготове и решал бы сам, а не присоединялся бы к мнению других.
36. Он установил и другие новшества: чтобы отчеты сената не обнародовались; чтобы должностные лица отправлялись в провинции не тотчас по сложении должности; чтобы наместникам отпускались деньги на мулов и палатки, тогда как раньше все это поставляли подрядчики; чтобы казною ведали не городские квесторы, а преторы и бывшие преторы; чтобы суд центумвиров созывали децемвиры, а не бывшие квесторы, как раньше.
37. Чтобы больше народу участвовало в управлении государством, он учредил новые должности: попечение об общественных постройках, о дорогах, о водопроводах, о русле Тибра, о распределении хлеба народу, городскую префектуру, комиссию триумвиров для выбора сенаторов и другую такую же комиссию – для проверки турм всадников в случае необходимости. Впервые после долгого перерыва он назначил цензоров; число преторов он увеличил; он требовал даже, чтобы ему позволено было и каждое свое консульство иметь двух товарищей вместо одного, но безуспешно: все стали кричать, что и так уже он умаляет свое достоинство тем, что занимает высшую должность не один, а с товарищем.
38. Не скупился он и на почести за военные подвиги: более тридцати полководцев получили при нем полные триумфы, и еще больше – триумфальные украшения. (2) Чтобы сыновья сенаторов раньше знакомились с государственными делами, он позволил им тотчас по совершеннолетии надевать сенаторскую тогу и присутствовать на заседаниях. Когда они вступали на военную службу, он назначал их не только трибунами легионов, но и префектами конницы; а чтобы никто из них не миновал лагерной жизни, он обычно ставил их по двое над каждым конным отрядом.
(3) Всадническим турмам он устраивал частые проверки, восстановив после долгого перерыва обычай торжественного проезда. Однако при этом он никому не разрешал сходить с коня по требованию обвинителя, как то делалось раньше; старым и увечным он дал право выходить на вызов пешком, а коня проводить в строю; наконец, тем, кто достиг тридцати пяти лет и не хотел более служить, он позволил возвращать коня государству.
39. Испросив у сената десять помощников, он заставил каждого всадника дать отчет о своей жизни; и тех, кто этого заслуживал, он наказывал или взысканием, или бесчестием, по большей же части порицаниями разного рода. В виде самого мягкого порицания он вручал им перед строем таблички, которые они должны были тут же читать про себя. Некоторых он осудил за то, что они занимали деньги под малые проценты и ссужали под большие.
40. Если на выборах в трибуны недоставало кандидатов сенаторского звания, он назначал их из всадников с тем, чтобы но истечении должностного срока они сами выбирали, в каком сословии оставаться. Так как многие всадники обеднели в гражданских войнах и не решались в театре садиться на всаднические места, опасаясь закона о зрелищах, он объявил, что наказанию не подлежат те, кто когда-нибудь владел или чьи родители владели всадническим состоянием.
(2) Перепись народа он произвел по улицам. Чтобы народ не слишком часто отвлекался от дел из-за раздач хлеба, он велел было выдавать тессеры трижды в год на четыре месяца сразу, но по общему желанию ему пришлось возобновить прежний обычай ежемесячных раздач. В народном собрании он восстановил древний порядок выборов, сурово наказывая за подкуп; в двух своих трибах, Фабианской и Скаптийской, он в дни выборов раздавал из собственных средств по тысяче сестерциев каждому избирателю, чтобы они ничего уже не требовали от кандидатов.
(3) Особенно важным считал он, чтобы римский народ оставался неиспорчен и чист от примеси чужеземной или рабской крови. Поэтому римское гражданство он жаловал очень скупо, а отпуск рабов на волю ограничил. Тиберий просил его о римском гражданстве для своего клиента-грека – он написал в ответ, что лишь тогда согласится на это, когда тот сам убедит его в законности своих притязаний. Ливия просила за одного галла из податного племени – он освободил его от подати, но отказал в гражданстве, заявив, что ему легче перенести убыток для его казны, чем унижение для чести римских граждан. (4) А для рабов он поставил множество препятствий на пути к свободе и еще больше – на пути к полноправной свободе: он тщательно предусмотрел и количество, и положение, и состояние отпускаемых, и особо постановил, чтобы раб, хоть раз побывавший в оковах или под пыткой, уже не мог получить гражданства ни при каком отпущении.
(5) Даже одежду и платье он старался возродить древние. Увидев однажды в собрании толпу людей в темных плащах, он воскликнул в негодовании: «Вот они – Рима сыны, владыки земли, облаченные в тогу!» – и поручил эдилам позаботиться впредь, чтобы все, кто появляется на форуме и поблизости, снимали плащи и оставались в тогах.
41. Щедрость по отношению ко всем сословиям он при случае выказывал не раз. Так, когда в александрийском триумфе он привез в Рим царские сокровища, то пустил в оборот столько монеты, что ссудные проценты сразу понизились, а цены на землю возросли; а впоследствии, когда у него бывал избыток денег от конфискаций, он на время ссужал их безвозмездно тем, кто мог предложить заклад на двойную сумму. Сенаторам он повысил ценз с восьми до двенадцати сотен тысяч сестерциев, а у кого такого состояния не оказалось, тем он сам его пополнил. (2) Народу он то и дело раздавал денежные подарки, но не всегда одинаковые: то по четыреста, то по триста, а то и по двести пятьдесят сестерциев на человека; при этом он не обходил и малолетних, хотя обычно мальчики допускались к раздачам лишь с одиннадцати лет. При трудностях со снабжением он часто раздавал гражданам и хлеб по самой малой цене или даже даром, а денежные выдачи удваивал.
42. Однако при этом заботился он не о собственной славе, а об общем благе: это видно из того, что когда горожане стали жаловаться на недостаток и дороговизну вина, он унял их строгими словами: «Мой зять Агриппа достаточно построил водопроводов, чтобы никто не страдал от жажды!» (2) В другой раз, когда народ стал требовать обещанных подарков, он ответил, что умеет держать свое слово; когда же толпа стала домогаться подарков не обещанных, он эдиктом выразил порицание ее наглости и бесстыдству и объявил, что подарков не даст, хотя и собирался. Такую же твердость и достоинство обнаружил он, когда узнал, что после его обещания раздать подарки много рабов получило свободу и было внесено в списки граждан: он заявил, что кому не было обещано, те ничего и не получат, а остальным дал меньше, чем обещал, чтобы общая сумма осталась прежней. (3) Однажды во время сильного неурожая, от которого трудно было найти средства, он выселил из Рима всех работорговцев с их рабами и ланист с их гладиаторами, всех иноземцев, кроме врачей и учителей, и даже часть рабов. Когда же снабжение наладилось, он, по его собственным словам, собирался навсегда отменить хлебные выдачи, так как из-за них приходило в упадок земледелие; но он оставил эту мысль, понимая, что рано или поздно какой-нибудь честолюбец снова мог бы их восстановить. Однако после этого он умерил выдачи так, чтобы соблюсти выгоды не только горожан, но и землепашцев и зерноторговцев.
43. В отношении зрелищ он превзошел всех предшественников: его зрелища были более частые, более разнообразные, более блестящие. По его словам, он давал игры четыре раза от своего имени и двадцать три раза от имени других магистратов, когда они были в отлучке или не имели средств. Театральные представления он иногда устраивал по всем кварталам города, на многих подмостках, на всех языках; гладиаторские бои – не только на форуме или в амфитеатре, но также и в цирке и в септах (впрочем, иногда он ограничивался одними травлями); состязания атлетов – также и на Марсовом поле, где были построены деревянные трибуны; наконец, морской бой – на пруду, выкопанном за Тибром, где теперь Цезарева роща. В дни этих зрелищ он расставлял по Риму караулы, чтобы уберечь обезлюдевший город от грабителей. (2) В цирке у него выступали возницы, бегуны и зверобои: иногда это были юноши из самых знатных семейств. Устраивал он не раз и Троянскую игру с участием старших и младших мальчиков, чтобы они по славному древнему обычаю показали себя достойными своих благородных предков. Когда в этой потехе упал и разбился Ноний Аспренат, он подарил ему золотое ожерелье и позволил ему и его потомкам именоваться Торкватами. Однако ему пришлось прекратить эти развлечения, когда оратор Азиний Поллион гневно и резко стал жаловаться в сенате на то, что его внук Эзернин тоже сломал себе ногу при падении. (3) Для театральных и гладиаторских представлений он привлекал иногда и римских всадников, пока сенат не запретил это декретом; после этого он один только раз показал с подмостков знатного юношу Луция, и то лишь как диковинку, потому что он был двух футов ростом, семнадцати фунтов весом, но голос имел неслыханно громкий. (4) Парфянских заложников, впервые прибывших в Рим в праздничный день, он также привлек на зрелища и, проведя их через арену, посадил во втором ряду над собой. Но даже и в дни, свободные от зрелищ, он выставлял напоказ в разных местах все, что привозилось в Рим невиданного и любопытного: например, носорога – в септе, тигра – в театре, змею в пятьдесят локтей длиной – на комиции.
(5) Однажды в цирке во время обетных игр он занемог и возглавлял процессию, лежа в носилках. В другой раз, когда он открывал праздник при освящении театра Марцелла, у его консульского кресла разошлись крепления, и он упал навзничь. На играх, которые он давал от имени внуков, среди зрителей вдруг началось смятение – показалось, что рушится амфитеатр; тогда, не в силах унять их и образумить, он сошел со своего места и сам сел в той части амфитеатра, которая казалась особенно опасной.
44. Среди зрителей, которые ранее сидели беспорядочно и вели себя распущенно, он навел и установил порядок. Поводом послужила обида одного сенатора, которому в Путеолах на многолюдных зрелищах никто из сидящей толпы не захотел уступить места; тогда и было постановлено сенатом, чтобы на всяких общественных зрелищах первый ряд сидений всегда оставался свободным для сенаторов. Послам свободных и союзных народов он запретил садиться в орхестре, так как обнаружил, что среди них бывали и вольноотпущенники. Солдат он отделил от граждан. (2) Среди простого народа он отвел особые места для людей женатых, отдельный клин – для несовершеннолетних и соседний – для их наставников, а на средних местах воспретил сидеть одетым в темные плащи. Женщинам он даже на гладиаторские бои не дозволял смотреть иначе, как с самых верхних мест, хотя по старому обычаю на этих зрелищах они садились вместе с мужчинами. (3) Только девственным весталкам он предоставил в театре отдельное место напротив преторского кресла. С атлетических же состязаний он удалил женщин совершенно: и когда на понтификальных играх народ потребовал вывести пару кулачных бойцов, он отложил это на утро следующего дня, сделав объявление, чтобы женщины не появлялись в театре раньше пятого часа.
45. Сам он смотрел на цирковые зрелища из верхних комнат в домах своих друзей или вольноотпущенников, а иногда – со священного ложа, сидя вместе с женой и детьми. Часто он уходил с представлений на несколько часов, иногда даже на целый день, испросив прощения и назначив вместо себя распорядителя. Но когда он присутствовал, то ничем уже более не занимался: то ли он хотел избежать нареканий, которым на его памяти подвергался его отец Цезарь за то, что во время игр читал письма и бумаги или писал на них ответы, то ли просто любил зрелища и наслаждался ими, чего он никогда не скрывал и в чем не раз откровенно признавался. (2) Поэтому даже не на своих зрелищах и играх он раздавал от себя и венки и много дорогих подарков, поэтому и на всяком греческом состязании он непременно награждал по заслугам каждого атлета. Но больше всего он любил смотреть на кулачных бойцов, в особенности латинских: и не только на обученных и признанных, которых он иногда даже стравливал с греками, но и на простых горожан, которые в переулочках бились стена на стену, без порядка и правил. (3) Одним словом, он не обошел вниманием никого из участников народных зрелищ: атлетам он сохранил и умножил их привилегии, гладиаторам воспретил биться без пощады, актеров разрешил наказывать только в театре и во время игр, а не всегда и везде, как это позволялось должностным лицам по старому закону. (4) Тем не менее, и на состязаниях борцов, и на битвах гладиаторов он всегда соблюдал строжайший порядок, а вольности актеров сурово пресекал: узнав, что Стефанион, актер римской комедии, держит в услужении матрону, постриженную под мальчика, он высек его в трех театрах и отправил в ссылку; пантомима Гиласа он по жалобе претора наказал плетью при всех в атрии своего дома, а Пилада выслал из Рима и Италии за то, что он со сцены оскорбительно показал пальцем на зрителя, который его освистал.
46. Вот каким образом устроил он город и городские дела. В Италии он умножил население, основав двадцать восемь колоний. Он украсил их постройками, обогатил податями и даже отчасти приравнял их по правам и значению к столице: именно, он установил, чтобы декурионы каждой колонии участвовали в выборах столичных должностных лиц, присылая свои голоса за печатями в Рим ко дню общих выборов. И чтобы у именитых людей не уменьшалось влияние, а у простых – потомство, он всех, кого город представлял ко всаднической службе, с готовностью к ней допускал, а всех, кто мог похвастаться сыновьями или дочерями, он при своих разъездах по областям награждал тысячей сестерциев за каждого.
47. Из провинций он взял на себя те, которые были значительнее и управлять которыми годичным наместникам было трудно и небезопасно; остальные он отдал в управление проконсулам по жребию. Впрочем, некоторые он в случае надобности обменивал, а при объездах часто посещал и те и другие. Некоторые союзные города, своеволием увлекаемые к гибели, он лишил свободы; другие города он или поддержал в их долгах, или отстроил после землетрясения, или наградил латинским или римским гражданством за заслуги перед римским народом. Как кажется, нет такой провинции, которую бы он не посетил, если не считать Африки и Сардинии: он и туда готовился переправиться из Сицилии после победы над Секстом Помпеем, но ему помешали сильные и непрерывные бури, а потом для этого уже не представилось ни времени, ни повода.
48. Царства, которыми он овладел по праву войны, он почти все или вернул прежним их властителям, или передал другим иноземцам. Союзных царей он связывал друг с другом взаимным родством, с радостью устраивая и поощряя их брачные и дружеские союзы. Он заботился о них, как о частях и членах единой державы, приставлял опекунов к малолетним или слабоумным, пока они не подрастут или не поправятся, а многих царских детей воспитывал или обучал вместе со своими.
49. Из военных сил легионы и вспомогательные войска он разместил по провинциям, один флот поставил у Мизена, а другой – у Равенны, для обороны Верхнего и Нижнего морей. Остальные отряды он отобрал отчасти для охраны столицы, отчасти – для своей собственной, так как сопровождавшую его калагурританскую стражу он распустил после победы над Антонием, а германскую – после поражения Вара. Однако он никогда не держал в Риме более трех когорт, да и то без укрепленного лагеря; остальные он обычно рассылал на зимние и летние квартиры в ближние города. (2) Всем воинам, где бы они ни служили, он назначил единое жалование и наградные, определив для каждого чины и сроки службы и пособие при отставке, чтобы после отставки ни возраст, ни бедность не побуждали их к мятежам. Чтобы средства для жалования и наград всегда были наготове, он учредил военную казну и обеспечил ее за счет новых налогов. (3) Желая быстрее и легче получать вести и сообщения о том, что происходит в каждой провинции, он сначала расположил по военным дорогам через небольшие промежутки молодых людей, а потом расставил и повозки, чтобы можно было в случае надобности лично расспросить тех гонцов, которые доставляли донесения прямо с мест.
50. Подорожные, бумаги и письма он первое время запечатывал изображением сфинкса, потом изображением Александра Великого, и наконец – своим собственным, резьбы Диоскурида; им продолжали в дальнейшем пользоваться и его преемники. В письмах он всегда точно помечал время их написания, указывая час дня и даже ночи.
51. Милосердие его и гражданственная умеренность засвидетельствованы многими примечательными случаями. Не буду перечислять, скольким и каким своим противникам он не только даровал прощение и безопасность, но и допустил их к первым постам в государстве. Плебея Юния Новата он наказал только денежной пеней, а другого, Кассия Патавина, – только легким изгнанием, хотя первый распространял о нем злобное письмо от имени молодого Агриппы, а второй при всех заявлял на пиру, что полон желания и решимости его заколоть. (2) А однажды на следствии, когда Эмилию Элиану из Кордубы в числе прочих провинностей едва ли не больше всего вменялись дурные отзывы о Цезаре, он обернулся к обвинителю и сказал с притворным гневом: «Докажи мне это, а уж я покажу Элиану, что и у меня есть язык: ведь я могу наговорить о нем еще больше», – и более он ни тогда, ни потом не давал хода этому делу. (3) А когда Тиберий в письме жаловался ему на то же самое, но с большей резкостью, он ответил ему так: «Не поддавайся порывам юности, милый Тиберий, и не слишком возмущайся, если кто-то обо мне говорит дурное: довольно и того, что никто не может нам сделать дурного».
52. Храмов в свою честь он не дозволял возводить ни в какой провинции иначе, как с двойным посвящением ему и Риму. В столице же он от этой почести отказывался наотрез. Даже серебряные статуи, уже поставленные в его честь, он все перелил на монеты, и из этих денег посвятил два золотых треножника Аполлону Палатинскому.
Диктаторскую власть народ предлагал ему неотступно, но он на коленях, спустив с плеч тогу, обнажив грудь, умолял его от этого избавить.
53. Имени «государь» он всегда страшился как оскорбления и позора. Когда при нем на зрелищах мимический актер произнес со сцены:
и все, вскочив с мест, разразились рукоплесканиями, словно речь шла о нем самом, он движением и взглядом тотчас унял непристойную лесть, а на следующий день выразил зрителям порицание в суровом эдикте. После этого он даже собственных детей и внуков не допускал ни в шутку, ни всерьез называть его господином, и даже между собой запретил им пользоваться этим лестным обращением. (2) Не случайно он старался вступать и выступать из каждого города и городка только вечером или ночью, чтобы никого не беспокоить приветствиями и напутствиями. Когда он бывал консулом, то обычно передвигался пешком, когда не был консулом – в закрытых носилках. К общим утренним приветствиям он допускал и простой народ, принимал от него прошения с необычайной ласковостью: одному оробевшему просителю он даже сказал в шутку, что тот подает ему просьбу, словно грош слону. (3) Сенаторов в дни заседаний он приветствовал только в курии на их местах, к каждому обращаясь по имени, без напоминания; даже уходя и прощаясь, он не заставлял их вставать с места. Со многими он был знаком домами и не переставал бывать на семейных праздниках, пока однажды в старости не утомился слишком сильно на чьей-то помолвке. С сенатором Церринием Галлом он не был близок, но когда тот вдруг ослеп и решил умереть от голоду, он посетил его и своими утешениями убедил не лишать себя жизни.
54. Однажды в сенате во время его речи кто-то сказал: «Не понимаю!», – а другой: «Я бы тебе возразил, будь это возможно!» Не раз, возмущенный жестокими спорами сенаторов, он покидал курию; ему кричали вслед: «Нельзя запрещать сенаторам рассуждать о государственных делах!» При пересмотре списков, когда сенаторы выбирали друг друга, Антистий Лабеон подал голос за жившего в ссылке Марка Лепида, давнего врага Августа, и на вопрос Августа, неужели не нашлось никого достойнее, ответил: «У каждого свое мнение». И все-таки за вольные или строптивые речи от него никто не пострадал.
55. Даже подметные письма, разбросанные в курии, его не смутили: он обстоятельно их опроверг и, не разыскивая даже сочинителей, постановил только впредь привлекать к ответу тех, кто распространяет под чужим именем порочащие кого-нибудь стихи или письма.
56. В ответ на задевавшие его дерзкие или злобные шутки он также издал эдикт; однако принимать меры против вольных высказываний в завещаниях он запретил.
Присутствуя на выборах должностных лиц, он всякий раз обходил трибы со своими кандидатами и просил за них по старинному обычаю. Он и сам подавал голос в своей трибе, как простой гражданин. Выступая свидетелем в суде, он терпел допросы и возражения с редким спокойствием. (2) Он уменьшил ширину своего форума, не решаясь выселить владельцев из соседних домов. Представляя вниманию народа своих сыновей, он всякий раз прибавлял: «Если они того заслужат». Когда перед ними, еще подростками, встал и разразился рукоплесканиями целый театр, он был этим очень недоволен. Друзей своих он хотел видеть сильными и влиятельными в государственных делах, но при тех же правах и в ответе перед теми же судебными законами, что и прочие граждане. (3) Когда его близкий друг Ноний Аспренат был обвинен Кассием Севером в отравлении, он спросил в сенате, как ему следует поступить: он боится, что, по общему мнению, если он вмешается, то отнимет из-под власти законов подсудимого, а если не вмешается, то покинет и обречет на осуждение друга. И с одобрения всех он несколько часов просидел на свидетельских скамьях, но все время молчал, и не произнес даже обычной в суде похвалы подсудимому. (4) Присутствовал он и на процессах клиентов, например, у некоего Скутария, солдата на сверхсрочной службе, обвиненного в насилии. Только одного из подсудимых и только откровенными просьбами спас он от осуждения, перед лицом судей умолив обвинителя отступиться: это был Кастриций, от которого он узнал о заговоре Мурены.
57. Какой любовью пользовался он за эти достоинства, нетрудно представить. О сенатских постановлениях я не говорю, так как их могут считать вынужденными или льстивыми. Всадники римские добровольно и по общему согласию праздновали его день рождения каждый год два дня подряд. Люди всех сословий по обету ежегодно бросали в Курциево озеро монетку за его здоровье, а на новый год приносили ему подарки на Капитолий, даже если его и не было в Риме; на эти средства он потом купил и поставил по всем кварталам дорогостоящие статуи богов – Аполлона-Сандалиария, Юпитера-Трагеда и других. (2) На восстановление его палатинского дома, сгоревшего во время пожара, несли деньги и ветераны, и декурии, и трибы, и отдельные граждане всякого разбора, добровольно и кто сколько мог; но он едва прикоснулся к этим кучам денег и взял не больше, чем по денарию из каждой. При возвращении из провинций его встречали не только добрыми пожеланиями, но и пением песен. Следили даже за тем, чтобы в день его въезда в город никогда не совершалось казней.
58. Имя отца отечества было поднесено ему всем народом, внезапно и единодушно. Первыми это сделали плебеи, отправив к нему посольство в Анций, а после его отказа – приветствуя его в Риме при входе в театр, огромной толпою в лавровых венках; вслед за ними и сенат высказал свою волю, но не в декрете и не общим криком, а в выступлении Валерия Мессалы. По общему поручению он сказал так: «Да сопутствует счастье и удача тебе и дому твоему, Цезарь Август! Такими словами молимся мы о вековечном благоденствии и ликовании всего государства: ныне сенат в согласии с римским народом поздравляет тебя отцом отечества». Август со слезами на глазах отвечал ему такими словами: привожу их в точности, как и слова Мессалы: «Достигнув исполнения моих желаний, о чем еще могу я молить бессмертных богов, отцы сенаторы, как не о том, чтобы это ваше единодушие сопровождало меня до скончания жизни!»
59. Врачу Антонию Музе, исцелившему его от смертельной болезни, сенаторы на свои деньги поставили статую возле изваяния Эскулапа. А некоторые отцы семейства в завещаниях приказывали, чтобы их наследники совершили на Капитолии обетные жертвы за то, что Август их пережил, и чтобы перед жертвенными животными несли соответствующую надпись.
В Италии некоторые города день, когда он впервые их посетил, сделали началом нового года. Многие провинции не только воздвигали ему храмы и алтари, но и учреждали пятилетние игры чуть ли не в каждом городке.
60. Цари, его друзья и союзники, основывали каждый в своем царстве города под названием Цезарея, а все вместе, сложившись, намеревались достроить и посвятить гению Августа храм Юпитера Олимпийского в Афинах, заложенный еще в древности; и не раз они покидали свои царства, чтобы повседневно сопровождать его не только в Риме, но и в провинциях, без царских отличий, одетые в тоги, прислуживая ему, как клиенты.
61. Изложив, таким образом, каков был Август на военных и гражданских должностях и как вел он государственные дела во всех концах земли в мирное и военное время, я перейду теперь к его частной и семейной жизни и опишу, каков он был и что с ним было дома, среди близких, с юных лет его и до последнего дня.
(2) Мать потерял он в первое свое консульство, сестру Октавию – на пятьдесят четвертом году. К обеим он и при жизни выказывал высокое почтение, и после смерти воздал им величайшие почести.
62. Помолвлен он был еще в юности с дочерью Публия Сервилия Исаврика. Однако после первого примирения с Антонием, когда их воины потребовали, чтобы оба полководца вступили в родственную свяэь, он взял в жены Клавдию, падчерицу Антония, дочь Фульвии от Публия Клодия, хотя она едва достигла брачного возраста; но, поссорившись со своей тещей Фульвией, он, не тронув жены, отпустил ее девственницей. (2) Вскоре он женился на Скрибонии, которая уже была замужем за двумя консулярами и от одного имела детей; но и с нею он развелся, «устав от ее дурного нрава», как он сам пишет. После этого он тотчас вступил в брак с Ливией Друзиллой, которую беременной отнял у ее мужа Тиберия Нерона; и ее он, как никого, любил и почитал до самой смерти.
63. От Скрибонии у него родилась дочь Юлия, от Ливии он детей не имел, хотя больше всего мечтал об этом; зачатый ею младенец родился преждевременно. Юлию он выдал сперва за Марцелла, сына своей сестры, когда тот едва вышел из детского возраста; после его смерти – за Марка Агриппу, уговорив сестру уступить ему зятя, так как Агриппа уже был женат на одной из сестер Марцелла и имел от нее детей; (2) а когда и Агриппа умер, он долго искал для дочери мужа даже среди всаднического сословия и наконец выбрал ей супругом своего пасынка Тиберия, заставив его развестись с женою, беременной уже вторым ребенком. Марк Антоний пишет, что сперва Юлия была обручена с его сыном Антонием, а потом – с гетским царем Котизоном, и тогда же сам Октавий за это просил себе в жены царскую дочь.
64. Внуков он имел от Агриппы троих – Гая, Луция и Агриппу: внучек – двоих, Юлию и Агриппину. Юлию он выдал за Луция Павла, сына цензора, Агриппину – за Германика, внука своей сестры. Гая и Луция он усыновил, купив их у Агриппы по древнему обычаю: их он с детства приблизил к государственным делам и посылал в провинции и к войскам как назначенных консулов. (2) Дочь и внучек он воспитывал так, что они умели даже прясть шерсть; он запрещал им все, чего нельзя было сказать или сделать открыто, записав в домашний дневник; и он так оберегал их от встреч с посторонними, что Луция Виниция, юношу знатного и достойного, он письменно упрекнул в нескромности за то, что в Байях он подошел приветствовать его дочь. (3) Внуков он обычно сам обучал и читать, и плавать, и другим начальным знаниям, в особенности стараясь, чтобы они перенимали его почерк. Когда он обедал, они всегда сидели при нем на нижнем ложе, а когда он путешествовал, они ехали впереди в повозке или скакали по сторонам.
65. Но среди этих радостей и надежд на процветание и добронравно потомства счастье вдруг его покинуло. Обеих Юлий, дочь и внучку, запятнанных всеми пороками, ему пришлось сослать. Гая и Луция он потерял одного за другим через восемнадцать месяцев – Гай скончался в Ликии, Луций – в Массилии. Он усыновил на форуме перед собранием курий своего третьего внука Агриппу и пасынка Тиберия – но от Агриппы за его низкий и жестокий нрав он вскоре отрекся и сослал его в Соррент. (2) Смерть близких была ему не так тяжела, как их позор. Участь Гая и Луция не надломила его; но о дочери он доложил в сенате лишь заочно, в послании, зачитанном квестором, и после этого долго, терзаясь стыдом, сторонился людей и подумывал даже, не казнить ли ее. По крайней мере, когда около этого времени повесилась одна из ее сообщниц, вольноотпущенница Феба, он сказал, что лучше бы ему быть отцом Фебы. (3) Сосланной Юлии он запретил давать вино и предоставлять малейшие удобства; он не подпускал к ней ни раба, ни свободного без своего ведома, и всегда в точности узнавал, какого тот возраста, роста, вида, и даже какие у него телесные приметы или шрамы. Только пять лет спустя он перевел ее с острова на материк и немного смягчил условия ссылки; но о том, чтобы совсем ее простить, бесполезно было его умолять. В ответ на частые и настойчивые просьбы римского народа он только пожелал всему собранию таких же жен и таких же дочерей. (4) Ребенка, родившегося у младшей Юлии после ее осуждения, он не захотел ни признавать, ни воспитывать. Агриппу, который не становился мягче и с каждым днем все более терял рассудок, он перевез на остров и, сверх того, заключил под стражу; особым сенатским постановлением он приказал держать его там пожизненно. А на всякое упоминание о нем или о двух Юлиях он только восклицал со стоном:
и называл их не иначе, как тремя своими болячками и язвами.
66. Дружбу он завязывал нелегко, но верность соблюдал неуклонно, и не только должным образом награждал заслуги и достоинства друзей, но и готов был сносить их пороки и провинности, – до известной, конечно, меры. Примечательно, что из всех его друзей нельзя найти ни одного опального, если не считать Сальвидиена Руфа и Корнелия Галла. Обоих он возвысил из ничтожного состояния, одного – до консульского сана. Другого – до наместничества в Египте. (2) Первого, замышлявшего переворот, он отдал для наказания сенату; второму, за его неблагодарность и злокозненность, он запретил появляться в своем доме и в своих провинциях. Но когда погиб и Галл, доведенный до самоубийства нападками обвинителей и указами сената, Август, поблагодарив за преданность всех своих столь пылких заступников, не мог удержаться от слез и сетований на то, что ему одному в его доле нельзя даже сердиться на друзей сколько хочется. (3) Остальные же его друзья наслаждались богатством и влиянием до конца жизни, почитаясь первыми в своих сословиях, хотя и ими подчас он бывал недоволен. Так, не говоря об остальных, он не раз жаловался, что даже Агриппе недостает терпимости, а Меценату – умения молчать, когда Агриппа из пустого подозрения, будто к нему охладели и предпочитают ему Марцелла, бросил все и уехал в Митилены, а Меценат, узнав о раскрытии заговора Мурены, выдал эту тайну своей жене Теренции.
(4) В свою очередь, и сам он требовал от друзей такой же ответной привязанности как при жизни, так и после смерти. Действительно, хотя он нимало не домогался наследств и никогда ничего не принимал по завещаниям людей незнакомых, но к последним заветам друзей был необычайно чувствителен, и если в завещании о нем упоминалось небрежно и скупо, то непритворно огорчался, а если почтительно и лестно, то откровенно радовался. Когда завещатели оставляли детей, он или тотчас передавал им свою долю наследства и отказанные ему подарки, или же сохранял ее на время их малолетства, а в день совершеннолетия или свадьбы возвращал с процентами.
67. Хозяином и патроном был он столь же строгим, сколько милостивым и мягким. Многих вольноотпущенников он держал в чести и близости – например Ликина, Келада и других. Косм, его раб, оскорбительно о нем отзывался – он удовольствовался тем, что заковал его в цепи. Диомед, его управляющий, сопровождал его на прогулке, но когда на них вдруг выскочил дикий кабан, перепугался и бросил хозяина одного – он побранил его не за провинность, а только за трусость, и опасное происшествие обратил в шутку, так как злого умысла тут не было. И в то же время он заставил умереть Пола, одного из любимых своих вольноотпущенников, узнав, что тот соблазнял замужних женщин; Таллу, своему писцу, он переломал ноги за то, что тот за пятьсот денариев выдал содержание его письма; а когда наставник и служители его сына Гая, воспользовавшись болезнью и смертью последнего, начали бесстыдно и жадно обирать провинцию, он приказал швырнуть их в реку с грузом на шее.
68. В ранней юности он стяжал дурную славу многими позорными поступками. Секст Помпей обзывал его женоподобным, Марк Антоний уверял, будто свое усыновление купил он постыдной ценой, а Луций, брат Марка, – будто свою невинность, початую Цезарем, он предлагал – потом в Испании и Авлу Гирцию за триста тысяч сестерциев, и будто икры себе он прижигал скорлупою ореха, чтобы мягче был волос. Мало того – весь народ однажды на зрелищах встретил шумными рукоплесканиями брошенный со сцены стих, угадав в нем оскорбительный намек на его счет, – речь шла о жреце Матери богов, ударяющем в бубен:
69. Что он жил с чужими женами, не отрицают даже его друзья; но они оправдывают его тем, что он шел на это не из похоти, а по расчету, чтобы через женщин легче выведывать замыслы противников. А Марк Антоний, попрекая его, поминает и о том, как не терпелось ему жениться на Ливии, и о том, как жену одного консуляра он на глазах у мужа увел с пира к себе в спальню, а потом привел обратно, растрепанную и красную до ушей, и о том, как он дал развод Скрибонии за то, что она позволяла себе ревновать к сопернице, и о том, как друзья подыскивали ему любовниц, раздевая и оглядывая взрослых девушек и матерей семейств, словно рабынь у работорговца Торания. (2) Антоний даже писал ему по-приятельски, когда между ними еще не было ни тайной, ни явной вражды: «С чего ты озлобился? Оттого, что я живу с царицей? Но она моя жена, и не со вчерашнего дня, а уже девять лет. А ты как будто живешь с одной Друзиллой? Будь мне неладно, если ты, пока читаешь это письмо, не переспал со своей Тертуллой, или Терентиллой, или Руфиллой, или Сальвией Титизенией, или со всеми сразу, – да и не все ли равно, в конце концов, где и с кем ты путаешься?»
70. Его тайное пиршество, которое в народе называли
(2) Слухи об этом пиршестве усугублялись тем, что в Риме тогда стояли нужда и голод: уже на следующий день слышались восклицания, что боги сожрали весь хлеб и что Цезарь – впрямь Аполлон, но Аполлон-мучитель (под таким именем почитался этот бог в одном из городских кварталов). Ставили ему в вину и жадность к коринфским вазам и богатой утвари, и страсть к игре в кости. Так, во время проскрипций под его статуей появилась надпись:
ибо уверяли, что он занес некоторых людей в списки жертв, чтобы получить их коринфские вазы; а во время сицилийской войны ходила такая эпиграмма:
71. Из всех этих обвинений и нареканий он легче всего опроверг упрек в постыдном пороке, от которого жизнь его была чиста и тогда, и потом; а затем – упрек в роскоши, так как даже после взятия Александрии он не взял для себя из царских богатств ничего, кроме одной плавиковой чаши, а будничные золотые сосуды вскоре все отдал в переплавку. Сладострастным утехам он предавался и впоследствии и был, говорят, большим любителем молоденьких девушек, которых ему отовсюду добывала сама жена. Игроком прослыть он не боялся и продолжал играть для своего удовольствия даже в старости, попросту и открыто, не только в декабре месяце, но и в другие праздники и будни. (2) Это не подлежит сомнению: в собственноручном письме он пишет так: «За обедом, милый Тиберий, гости у нас были все те же, да еще пришли Виниций и Силий Старший. За едой и вчера и сегодня мы играли
72. Во всем остальном, как известно, обнаруживал он величайшую воздержанность и не давал повода ни для каких подозрений.
Жил он сначала близ римского форума, над Колечниковой лестницей, в доме, принадлежавшем когда-то оратору Кальву, а потом – на Палатине, в доме Гортензия; но и этот дом был скромный, не примечательный ни размером, ни убранством, – даже портики были короткие, с колоннами альбанского камня, а в комнатах не было ни мрамора, ни штучных полов. Спал он больше сорока лет в одной и той же спальне зимой и летом, и зиму всегда проводил в Риме, хотя мог убедиться, что зимой город вреден для его здоровья. (2) Если он хотел заниматься тайно или без помехи, для этого у него была особая верхняя комнатка, которую он называл своими Сиракузами и
73. В простоте его обстановки и утвари можно убедиться и теперь по сохранившимся столам и ложам, которые вряд ли удовлетворили бы и простого обывателя. Даже спал он, говорят на постели низкой и жестко постланной. Одежду надевал только домашнего изготовления, сработанную сестрой, женой, дочерью или внучками; тогу носил ни тесную, ни просторную, полосу на ней ни широкую, ни узкую, а башмаки подбивал толстыми подошвами, чтобы казаться выше. Впрочем, нарядную одежду и обувь он всегда держал под рукой в спальне на случай внезапной и неожиданной надобности.
74. Давал обеды он постоянно, и непременно со всеми блюдами, а приглашения посылал с большим разбором и званий и лиц. Валерий Мессала сообщает, что ни один вольноотпущенник не допускался к его столу – исключение делалось только для Мены, да и то лишь после того, как за выдачу флота Секста Помпея он получил гражданство; а сам Август пишет, что однажды пригласил к обеду своего бывшего охранника, на вилле которого остановился. К столу он иногда приходил позже всех, а уходил раньше всех, так что гости начинали закусывать до его появления и оставались за столом после его ухода. За обедом бывало три перемены, самое большее – шесть; все подавалось без особой изысканности, но с величайшим радушием. Тех, кто молчал или беседовал потихоньку, он вызывал на общий разговор, а для развлечения приглашал музыкантов, актеров и даже бродячих плясунов из цирка, чаще же всего – сказочников.
75. Праздники и торжества справлял он обычно с большою пышностью, а иногда – только в шутку. Так, и на Сатурналиях и в другое время, ежели ему было угодно, он иногда раздавал в подарок и одежды, и золото, и серебро, иногда – монеты разной чеканки, даже царские и чужеземные, а иногда только войлок, губки, мешалки, клещи и тому подобные предметы с надписями двусмысленными и загадочными. Любил он также на пиру продавать гостям жребии на самые неравноценные предметы или устраивать торг на картины, повернутые лицом к стене; чтобы покупки то обманывали, то превосходили ожидания покупателей. Гости с каждого ложа должны были предлагать свою цену и потом делить убыток или выигрыш.
76. Что касается пищи – я и этого не хочу пропустить, – то ел он очень мало и неприхотливо. Любил грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги второго сбора; закусывал и в предобеденные часы, когда и где угодно, если только чувствовал голод. Вот его собственные слова из письма: «В одноколке мы подкрепились хлебом и финиками». (2) И еще: «Возвращаясь из царской курии, я в носилках съел ломоть хлеба и несколько ягод толстокожего винограда». И опять: «Никакой иудей не справлял субботний пост с таким усердием, милый Тиберий, как я постился нынче: только в бане, через час после захода солнца, пожевал я кусок-другой перед тем, как растираться». Из-за такой беззаботности он не раз обедал один, до прихода или после ухода гостей, а за общим столом ни к чему не притрагивался.
77. Вина по натуре своей он пил очень мало. В лагере при Мутине он за обедом выпивал не более трех кубков, как сообщает Корнелий Непот, а впоследствии, даже когда давал себе полную волю, – не более секстария; если он выпивал больше, то принимал рвотное. Больше всего любил он ретийское вино. Впрочем, натощак пил он редко, а вместо этого жевал либо хлеб, размоченный в холодной воде, либо ломтик огурца, либо ствол латука, либо свежие или сушеные яблоки с винным привкусом.
78. После дневного завтрака он, как был, одетый и обутый, ложился ненадолго отдохнуть, закутав ноги и заслонив рукой глаза. А после обеда он отправлялся на ложе для ночной работы и там оставался до поздней ночи, пока не заканчивал все или почти все дневные дела. Затем он ложился в постель, но спал, самое большее, часов семь, да и то не полных, потому что за это время раза три или четыре просыпался. (2) Если, как это бывает, ему не удавалось сразу опять заснуть, он посылал за чтецами или рассказчиками и тогда снова засыпал, не просыпаясь иной раз уже до света. Он не оставался в темноте без сна, если никого не было рядом. Рано вставать он не любил, и если ему нужно было встать раньше обычного для какого-нибудь дела или обряда, он для удобства ночевал по соседству в доме у кого-нибудь из близких. Но и так он часто недосыпал, и тогда не раз забывался дремотой в носилках, пока рабы несли их по улицам, и по временам останавливались передохнуть.
79. С виду он был красив и в любом возрасте сохранял привлекательность хотя и не старался прихорашиваться. О своих волосах он так мало заботился, что давал причесывать себя для скорости сразу нескольким цирюльникам, а когда стриг или брил бороду, то одновременно что-нибудь читал или даже писал. Лицо его было спокойным и ясным, говорил ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих, что именно это поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе через Альпы, приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. (2) Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в них чудилась некая божественная сила, и бывал доволен, когда под его пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы у него были редкие, мелкие, неровные, волосы – рыжеватые и чуть вьющиеся, брови – сросшиеся, уши – небольшие, нос – с горбинкой и заостренный, цвет кожи – между смуглым и белым. Росту он был невысокого – впрочем, вольноотпущенник Юлий Марат, который вел его записки, сообщает, что в нем было пять футов и три четверти, – но это скрывалось соразмерным и стройным сложением и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми.
80. Тело его, говорят, было покрыто на груди и на животе родимыми пятнами, напоминавшими видом, числом и расположением звезды Большой Медведицы; кожа во многих местах загрубела и от постоянного расчесыванья и усиленного употребления скребка образовала уплотнения вроде струпьев. Бедро и голень левой ноги были у него слабоваты, нередко он даже прихрамывал; помогали ему от этого горячий песок и тростниковые лубки. А иногда ему не повиновался указательный палец правой руки: на холоде его так сводило, что только с помощью рогового наперстка он кое-как мог писать. Жаловался он и на боль в пузыре, которая ослабевала, лишь когда камни выходили с мочой.
81. Тяжело и опасно болеть ему за всю жизнь случилось несколько раз, сильнее всего – после покорения Кантабрии: тогда его печень так страдала от истечений желчи, что он в отчаянии вынужден был обратиться к лечению необычному и сомнительному: вместо горячих припарок, которые ему не помогали, он по совету Антония Музы стал употреблять холодные. (2) Были у него и недомогания, повторяющиеся каждый год в определенное время: около своего дня рождения он обычно чувствовал расслабленность, ранней весною страдал от расширения предсердия, а при южном ветре – от насморка.
При таком расстроенном здоровье он с трудом переносил и холод и жару.
82. Зимой он надевал не только четыре туники и толстую тогу, но и сорочку, и шерстяной нагрудник, и обмотки на бедра и голени. Летом он спал при открытых дверях, а иногда даже в перистиле, перед фонтаном, обмахиваемый рабом. Солнца не терпел он и в зимнее время, и даже дома не выходил на воздух с непокрытой головой. Путешествовал он в носилках, ночами, понемногу и медленно, так что до Пренесте или Тибура добирался только за два дня; а если до места можно было доехать морем, он предпочитал плыть на корабле.
(2) Свое слабое здоровье он поддерживал заботливым уходом. Прежде всего, он редко купался: вместо этого он обычно растирался маслом или потел перед открытым огнем, а потом окатывался комнатной или согретой на солнце водой. А когда ему приходилось от ломоты в мышцах принимать горячие морские или серные ванны, он только окунал в воду то руки, то ноги, сидя на деревянном кресле, которое по-испански называл «дурета».
83. Упражнения в верховой езде и с оружием на Марсовом поле он прекратил тотчас после гражданских войн. Некоторое время после этого он еще упражнялся с мячом, набитым или надутым, а потом ограничился верховыми и пешими прогулками; в конце каждого круга он переходил с шага на бег вприпрыжку, завернувшись в одеяло или простыню. Для умственного отдыха он иногда удил рыбу удочкой, а иногда играл в кости, камешки и орехи с мальчиками-рабами. Ему нравились их хорошенькие лица и их болтовня, и он покупал их отовсюду, особенно же из Сирии и Мавритании; а к карликам, уродцам и тому подобным он питал отвращение, видя в них насмешку природы и зловещее предзнаменование.
84. Красноречием и благородными науками он с юных лет занимался с охотой и великим усердием. В Мутинской войне среди всех своих забот он, говорят, каждый день находил время и читать, и писать, и декламировать. Действительно, он и впоследствии никогда не говорил ни перед сенатом, ни перед народом, ни перед войском, не обдумав и не сочинив свою речь заранее, хотя не лишен был способности говорить и без подготовки. (2) А чтобы не полагаться на память и не тратить времени на заучивание, он первый стал все произносить по написанному. Даже частные беседы, даже разговоры со своей Ливией в важных случаях он набрасывал заранее и держался своей записи, чтобы не сказать по ошибке слишком мало или слишком много. Выговор у него был мягкий и своеобразный, он постоянно занимался с учителем произношения; но иногда у него болело горло, и он обращался к народу через глашатая.
85. Он написал много прозаических сочинений разного рода; некоторые из них он прочитывал перед друзьями или перед публикой. Таковы «Возражения Бруту о Катоне», – их он читал однажды уже в старости, но, не дойдя до конца, устал и отдал дочитывать Тиберию; таковы «Поощрение к философии» и сочинение «О своей жизни» в тридцати книгах, доведенное только до кантабрийской войны. (2) Поэзии он касался лишь бегло. Сохранилась одна книга, написанная гекзаметрами и озаглавленная «Сицилия», в соответствии с содержанием; сохранилась и другая книга, маленькая – «Эпиграммы», которые он по большей части сочинял в бане при купанье. За трагедию он было взялся с большим пылом, но не совладал с трагическим слогом и уничтожил написанное; а на вопрос друзей, что поделывает его Аякс, он ответил, что Аякс бросился на свою губку.
86. В слоге он стремился к изяществу и умеренности, избегая как пустых и звонких фраз, так и, по его выражению, «словес, попахивающих стариной»; больше всего он старался как можно яснее выразить свою мысль. Чтобы лучше этого достичь, ничем не смущая и не сбивая читателя или слушателя, он без колебания ставил предлоги при названиях городов и повторял союзы, без которых речь звучала бы легче, но понималась бы труднее. (2) Любителей старины и любителей манерности он одинаково осуждал за их противоположные крайности и не раз над ними издевался. В особенности он вышучивал своего друга Мецената за его, как он выражался,
87. В повседневной речи некоторые выражения он употреблял особенно часто и своеобразно, об этом свидетельствуют его собственноручные письма. В них, чтобы сказать, что кто-то никогда не заплатит долга, он всякий раз пишет: «заплатит в греческие календы»; чтобы внушить, что любые обстоятельства следует переносить покорно, пишет: «довольно с нас и одного Катона»; а чтобы выразить быстроту и поспешность – «скорей, чем спаржа варится». (2) Вместо «дурак» он всегда пишет «дубина», вместо «черный» – «темный», вместо «сумасшедший» – «рехнувшийся», вместо «мне не по себе» – «меня мутит», вместо «чувствовать слабость» – «глядеть свеклой», а не «скапуститься», как говорят в просторечии. Далее, он пишет «они есть» вместо «они суть» и «в дому» вместо «в доме»; два последних выражения он употребляет только так, поэтому их следует считать не ошибкой, а привычкой. (3) И в почерке его я заметил некоторые особенности: он не разделяет слов и не делает переносов, а не поместившиеся в строке буквы подписывает тут же снизу, обведя их чертою.
88. Орфографию, то есть правила и предписания, установленные грамматиками, он не старался соблюдать и, по-видимому, разделял мнение тех, кто думает, что писать надо так, как говорят. Часто он переставляет или пропускает не только буквы, а даже слоги, но такие ошибки бывают у всех: я не стал бы это отмечать, если бы мне не казалось удивительным сообщение некоторых историков, будто бы Август сместил за невежество и безграмотность одного легата, бывшего консула, когда заметил, что тот написал ixi вместо ipsi. Когда он пользуется тайнописью, то пишет B вместо A, C вместо B и так далее таким же образом, а вместо X ставит двойное A.
89. Греческой словесностью занимался он с не меньшим усердием и достиг больших успехов. Его учителем красноречия был Аполлодор Пергамский, которого он в молодости даже увез с собой из Рима в Аполлонию, несмотря на его преклонный возраст. Много разных познаний дала ему потом близость с философом Ареем и его сыновьями Дионисием и Никанором. Все же по-гречески он бегло не говорил и не решался что-либо сочинять, а в случае необходимости писал, что нужно, по-латыни и давал кому-нибудь перевести. Однако поэзию он знал хорошо, а древней комедией даже восхищался и не раз давал ее представления на зрелищах.
(2) Читая и греческих и латинских писателей, он больше всего искал в них советов и примеров, полезных в общественной и частной жизни; часто он выписывал их дословно и рассылал или своим близким, или наместникам и военачальникам, или должностным лицам в Риме, если они нуждались в таких наставлениях. Даже целые книги случалось ему читать перед сенатом и оглашать народу в эдиктах: например речь Квинта Метелла «Об умножении потомства» и речь Рутилия «О порядке домостроения»; этим он хотел показать, что не он первый обратился к таким заботам, но уже предкам были они близки. (3) Всем талантам своего времени он оказывал всяческое покровительство. На открытых чтениях он внимательно и благосклонно слушал не только стихотворения и исторические сочинения, но и речи и диалоги. Однако о себе дозволял он писать только лучшим сочинителям и только в торжественном слоге, и приказывал преторам следить, чтобы литературные состязания не нанесли урона его имени.
90. В делах веры и суеверия вот что о нем известно. Перед громом и молнией испытывал он не в меру малодушный страх: везде и всюду он носил с собою для защиты от них тюленью шкуру, а при первом признаке сильной грозы скрывался в подземное убежище, – в такой ужас повергла его когда-то ночью в дороге ударившая рядом молния, о чем мы уже говорили.
91. Сновидениям, как своим, так и чужим, относящимся к нему, он придавал большое значение. В битве при Филиппах он по нездоровью не собирался выходить из палатки, но вышел, поверив вещему сну своего друга; и это его спасло, потому что враги захватили его лагерь и, думая, что он еще лежит в носилках, искололи и изрубили их на куски. Сам он каждую весну видел сны частые и страшные, но пустые и несбывчивые, а в остальное время года сны бывали реже, но сбывались чаще. (2) После того, как он посвятил на Капитолии храм Юпитеру Громовержцу и часто в нем бывал, ему приснилось, будто другой Юпитер, Капитолийский, жалуется, что у него отбивают почитателей, а он ему отвечает, что Громовержец, стоя рядом, будет ему привратником; и вскоре после этого он украсил крышу Громовержца колокольчиками, какие обычно вешались у дверей. Под впечатлением другого ночного видения он каждый год в один и тот же день просил у народа подаяния, протягивая пустую ладонь за медными монетами.
92. Некоторые приметы и предзнаменования он считал безошибочными. Если утром он надевал башмак не на ту ногу, левый вместо правого, это было для него дурным знаком; если выпадала роса в день его отъезда в дальний путь по суше или по морю, это было добрым предвестием быстрого и благополучного возвращения. Но больше всего волновали его чудеса. Когда между каменных плит перед его домом выросла пальма, он перенес ее к водоему богов Пенатов и очень заботился, чтобы она пустила корни. (2) Когда на острове Капри с его приездом вновь поднялись ветви древнего дуба, давно увядшие и поникшие к земле, он пришел в такой восторг, что выменял у неаполитанцев этот остров на остров Энарию. Соблюдал он предосторожности и в определенные дни: после нундин не отправлялся в поездки, а в ноны не начинал никакого важного дела; правда, Тиберию он писал, что здесь его останавливает только недоброе звучание слова «ноны».
93. Из чужеземных обрядов он с величайшим почтением относился к древним и издавна установленным, но остальные презирал. Так, в Афинах он принял посвящение; а потом, когда однажды в Риме при нем разбирался процесс о привилегиях жрецов аттической Цереры и речь зашла о некоторых таинствах, он приказал судьям и толпе зрителей разойтись и один выслушал и истцов и ответчиков. И в то же время, путешествуя по Египту, он отказался свернуть с пути, чтобы посмотреть на Аписа, а своего внука Гая очень хвалил за то, что, проезжая через Иудею, он не пожелал совершить молебствие в Иерусалиме.
94. Заговорив об этом, не лишним будет сообщить и о событиях, случившихся до его рождения, в самый день рождения и впоследствии, по которым можно было ожидать его будущего величия и догадываться о его неизменном счастье.
(2) В Велитрах некогда молния ударила в городскую стену, и было предсказано, что гражданин этого города когда-нибудь станет властителем мира. В надежде на это жители Велитр и тогда и потом не раз воевали с римским народом, едва не погубив самих себя; но последующие события показали, что это знамение предвещало могущество Августа. (3) Юлий Марат сообщает, что за несколько месяцев до его рождения в Риме на глазах у всех совершилось чудо, возвестившее, что природа рождает римскому народу царя. Устрашенный сенат запретил выкармливать детей, которые родятся в этом году; но те, у кого жены были беременны, позаботились, чтобы постановление сената не попало в казначейство: каждый надеялся, что знамение относится к нему. (4) У Асклепиада Мендетского в «Рассуждениях о богах» я прочитал, что Атия однажды в полночь пришла для торжественного богослужения в храм Аполлона и осталась там спать в своих носилках, между тем как остальные матроны разошлись по домам; и тут к ней внезапно скользнул змей, побыл с нею и скоро уполз, а она, проснувшись, совершила очищение, как после соития с мужем. С этих пор на теле у нее появилось пятно в виде змеи, от которого она никак не могла избавиться, и поэтому больше никогда не ходила в общие бани; а девять месяцев спустя родился Август и был по этой причине признан сыном Аполлона. Эта же Атия незадолго до его рождения видела сон, будто ее внутренности возносятся ввысь, застилая и землю и небо; а ее мужу Октавию приснилось, будто из чрева Атии исходит сияние солнца.
(5) В день его рождения, когда в сенате шли речи о заговоре Катилины, Октавий из-за родов жены явился с опозданием; и тогда, как всем известно и ведомо, Публий Нигидий, узнав о причине задержки и спросив о часе рождения, объявил, что родился повелитель всего земного круга. А потом Октавий, проводя свое войско по дебрям Фракии, совершил в священной роще Вакха варварские гадания о судьбе своего сына, и жрецы ему дали такой же ответ: (6) в самом деле, когда он плеснул на алтарь вином, пламя так полыхнуло, что взметнулось выше кровли, до самого неба – а такое знаменье у этого алтаря было дано одному лишь Александру Великому, когда он приносил здесь жертвы. И в ту же ночь во сне Октавий увидел сына в сверхчеловеческом величии, с молнией, скипетром и в одеянии Юпитера Благого и Величайшего, в сверкающем венце, на увенчанной лаврами колеснице, влекомой двенадцатью конями сияющей белизны.
Еще во младенчестве, как о том повествует Гай Друз, однажды вечером нянька оставила его в колыбели на полу, а наутро его там не было. Только после долгих поисков его наконец нашли: он лежал в самой высокой башне дома, с лицом, обращенным к солнцу. (7) Только что научившись говорить, он однажды в дедовской усадьбе приказал замолчать надоедливым лягушкам, и, говорят, с этих пор лягушки там больше не квакают. А когда он завтракал в роще на четвертой миле по кампанской дороге, орел неожиданно выхватил у него из рук хлеб, взлетел в вышину и вдруг, плавно снизившись, снова отдал ему хлеб. (8) Квинт Катул, освятив Капитолий, две ночи подряд видел сон: в первую ночь – будто Юпитер Благой и Величайший выбрал одного из подростков, резвившихся вокруг его алтаря, и положил ему на грудь изображенье богини Ромы, которое держал в руке; во вторую ночь – будто он увидел того же мальчика на коленях у Юпитера и приказал его оттащить, но бог удержал его, провещав, что в этом мальчике возрастает хранитель римского государства. А на следующий день Катул встретил Августа, которого никогда не видел, и всмотревшись в него, с восторгом сказал, как похож он на мальчика, который ему снился. Впрочем, некоторые рассказывают первый сон Катула иначе: будто Юпитер в ответ на крики мальчиков, требовавших себе заступника, указал им на одного из них, в котором сбудутся все их желания, и коснувшись перстами его губ, поцеловал персты. (9) А Марк Цицерон, сопровождая Гая Цезаря на Капитолий, также рассказывал друзьям свой сон минувшей ночи: будто отрок с благородным лицом спустился с неба на золотой цепи, встал на пороге Капитолийского храма и из рук Юпитера принял бич; когда же он вдруг увидел Августа, никому еще не знакомого, который сопровождал своего дядю Цезаря к жертвоприношению, он воскликнул, что это тот самый, чей образ являлся ему во сне.
(10) Когда он впервые надевал тогу совершеннолетнего, его сенаторская туника разорвалась на обоих плечах и упала к его ногам; некоторые увидели в этом знак, что все сословие, носящее эту одежду, когда-нибудь подчинится ему. (11) При Мунде, когда божественный Юлий вырубал лес на месте будущего лагеря, он увидел среди деревьев пальму и велел сохранить ее как предвестье победы; а пальма внезапно пустила побег, который за несколько дней так разросся, что не только сравнялся с материнским стволом, но и покрыл его своей тенью; и в ветвях у него появились голубиные гнезда, хотя эти птицы больше всего не любят жесткой и грубой листвы. Именно это знаменье, говорят, и побудило Цезаря назначить своим преемником внука своей сестры вперед всех остальных. (12) В бытность свою в Аполлонии он поднялся с Агриппой на башню к астрологу Феогену. Агриппа обратился к нему первый и получил предсказание будущего великого и почти невероятного; тогда Август из стыда и боязни, что его доля окажется ниже, решил скрыть свой час рождения и упорно не хотел его называть. Когда же после долгих упрашиваний он нехотя и нерешительно назвал его, Феоген вскочил и благоговейно бросился к его ногам. С тех пор Август был настолько уверен в своей судьбе, что даже обнародовал свой гороскоп и отчеканил серебряную монету со знаком созвездия Козерога, под которым он был рожден.
95. Когда после убийства Цезаря он воротился из Аполлонии и вступал в Рим, вокруг солнца вдруг появилось радужное кольцо, хотя день был ясный и безоблачный, и тотчас в гробницу Юлии, дочери Цезаря, ударила молния. А в первое его консульство, когда он совершал гадание по птицам, ему, как некогда Ромулу, показались двенадцать коршунов; и когда он приносил жертвы, у всех животных печень оказалась раздвоенной снизу, что, по утверждению всех знатоков, предвещало счастливое и великое будущее.
96. Даже исход всех войн он предугадывал заранее. Когда войска триумвиров сошлись перед Бононией, на его палатку сел орел; два ворона напали на него с двух сторон, но он отразил и поверг их на землю. Из этого все войско заключило, что между союзниками вскоре начнутся раздоры (как оно и случилось), и догадалось, чем они кончатся. При Филиппах один фессалиец возвестил ему предстоящую победу, услышав о ней от Юлия Цезаря, тень которого он встретил на непроезжей дороге. (2) Перед Перузией он совершал жертвоприношения, но не мог добиться добрых знамений и уже велел привести новых жертвенных животных, как вдруг неприятели сделали внезапную вылазку и захватили все принадлежности жертвоприношения. Тогда гадатели единодушно решили, что все беды и опасности, возвещенные жертвователю, должны пасть на того, кто завладел жертвенными внутренностями; и так оно и случилось. Накануне морского сражения за Сицилию, когда он гулял по берегу, из моря выбросилась рыба и упала к его ногам; а при Акции, когда он уже шел начинать бой, ему встретился погонщик с ослом, и погонщика звали
97. Смерть его, к рассказу о которой я перехожу, и посмертное его обожествление также были предсказаны самыми несомненными предзнаменованиями. Когда он перед толпою народа совершал пятилетнее жертвоприношение на Марсовом поле, над ним появился орел, сделал несколько кругов, опустился на соседний храм и сел на первую букву имени Агриппы; заметив это, он велел своему коллеге Тиберию произнести обычные обеты на новое пятилетие, уже приготовленные и записанные им на табличках, а о себе заявил, что не возьмет на себя то, чего уже не исполнит. (2) Около того же времени от удара молнии расплавилась первая буква имени под статуей; и ему было объявлено, что после этого он проживет только сто дней, так как буква C означает именно это число, и что затем он будет причтен к богам, так как AESAR, остальная часть имени Цезаря, на этрусском языке означает «бог».
(3) Он собирался отправить Тиберия в Иллирик и сопровождать его до Беневента, но жалобщики удерживали его все новыми и новыми судебными делами. Тогда он воскликнул, что, даже если все будет против него, в Риме он больше не останется. Потом эти слова тоже сочли предзнаменованием. Пустившись в путь, он доехал до Астуры, а оттуда, вопреки своему обыкновению, отплыл ночью, чтобы воспользоваться попутным ветром. От этого его прослабило; так началась его последняя болезнь.
98. Миновав берега Кампании и ближние острова, он четыре дня провел в своей вилле на Капри. Глубокое душевное спокойствие клонило его к отдыху и к мирным развлечениям. (2) Проезжая гавань Путеол, он встретил только что прибывший александрийский корабль; моряки и путешественники, в белых одеждах, в лавровых венках, с курениями в руках, приветствовали его добрыми пожеланиями и осыпали высочайшими хвалами: в нем вся их жизнь, в нем весь их путь, в нем их свобода и богатство. Безмерно этим польщенный, он подарил своим спутникам по сорока золотых, с каждого взяв клятвенное обещание потратить эти деньги только на покупку александрийских товаров. (3) Да и во все остальные дни он без конца раздавал разные подарки – например тоги и греческие плащи, с тем условием, чтобы римляне одевались и говорили по-гречески, а греки – по-римски. Подолгу смотрел он на упражнения эфебов, которых по старому обычаю много было на Капри; для них он устроил угощение в своем присутствии, и не только позволял, но даже побуждал их вольно шутить и расхватывать плоды, закуски и все, что он бросал в их толпу. Словом, никакое увеселение не было ему чуждо. (4) Соседний дом на Капри он назвал Апрагополем, потому что поселившиеся там его спутники проводили время в праздности. Одного из своих любимцев, Масгабу, он величал
Обратись к Фрасиллу, спутнику Тиберия, который лежал за столом против него и не знал, в чем дело, он спросил, из какого поэта, по его мнению, этот стих? Тот замялся; тогда Август добавил:
и повторил вопрос. А когда тот только и мог ответить, что стихи прекрасны, чьи бы они ни были, он расхохотался и стал осыпать его шутками.
(5) Вскоре он переехал в Неаполь, хотя желудок его еще не оправился от перемежающихся приступов болезни. Тем не менее он посетил гимнастические состязания, учрежденные в его честь, и проводил Тиберия до условленного места; но на обратном пути болезнь усилилась, в Ноле он слег, а Тиберия вернул с дороги. С ним он долго говорил наедине, и после этого уже не занимался никакими важными делами.
99. В свой последний день он все время спрашивал, нет ли в городе беспорядков из-за него. Попросив зеркало, он велел причесать ему волосы и поправить отвисшую челюсть. Вошедших друзей он спросил, как им кажется, хорошо ли он сыграл комедию жизни? И произнес заключительные строки:
Затем он всех отпустил. В это время кто-то только что прибыл из Рима; он стал расспрашивать о дочери Друза, которая была больна, и тут внезапно испустил дух на руках у Ливии, со словами: «Ливия, помни, как жили мы вместе! Живи и прощай!»
Смерть ему выпала легкая, какой он всегда желал. (2) В самом деле, всякий раз, как он слышал, что кто-то умер быстро и без мучений, он молился о такой же
100. Скончался он в той же спальне, что и его отец Октавий, в консульство двух Секстов, Помпея и Апулея, в четырнадцатый день до сентябрьских календ, в девятом часу дня, не дожив тридцати пяти дней до полных семидесяти шести лет.
(2) Тело его от Нолы до Бовилл несли декурионы муниципиев и колоний. Шли они по ночам из-за жаркого времени, а днем оставляли тело в базилике или в главном храме каждого городка. В Бовиллах его всем сословием приняли всадники, внесли в столицу и поместили в сенях его дома. Сенаторы соперничали между собой, ревностно изыскивая, как пышнее устроить его похороны и прославить его память. В числе других почестей некоторые предлагали, чтобы шествие следовало через триумфальные ворота, впереди несли статую Победы из здания сената, а заплачку пели мальчики и девочки из лучших семейств; другие – чтобы в день похорон вместо золотых колец все надели железные; третьи – чтобы прах его собирали жрецы высочайших коллегий. (3) Кто-то убеждал перенести название августа на сентябрь, потому что в августе он умер, а в сентябре родился; другой предлагал все время от его рождения до кончины именовать веком Августа и под этим названием занести в летописи. Однако в принятых почестях мера все же была соблюдена. Похвальные речи ему говорились дважды: Тиберием – перед храмом Божественного Юлия и сыном Тиберия – Друзом – перед старой ростральной трибуной. Сенаторы на своих плечах отнесли его на Марсово поле и там предали сожжению. (4) Нашелся и человек преторского звания, клятвенно заявивший, что видел, как образ сожженного воспарил к небесам. Самые видные всадники, в одних туниках, без пояса, босиком, собрали его останки и положили в мавзолей. Это здание между Фламиниевой дорогой и берегом Тибра выстроил сам Август в свое шестое консульство и тогда же отдал в пользование народу окрестные рощи и места для прогулок.
101. Завещание его, составленное в консульство Луция Планка и Гая Силия, в третий день до апрельских нон, за год и четыре месяца до кончины, записанное в двух тетрадях частью его собственной рукой, частью его вольноотпущенниками Полибом и Гиларионом, хранилось у весталок и было ими представлено вместе с тремя свитками, запечатанными таким же образом. Все это было вскрыто и оглашено в сенате. (2) Наследниками в первой степени он назначил Тиберия в размере двух третей и Ливию в размере одной трети; им он завещал принять и его имя. Во второй степени он назначил наследниками Друза, сына Тиберия, в размере одной трети, и Германика с его тремя детьми мужского пола – в остальной части; в третьей степени были поименованы многие родственники и друзья. Римскому народу отказал он сорок миллионов сестерциев, трибам – три с половиной миллиона, преторианцам – по тысяче каждому, городским когортам – по пятисот, легионерам – по триста: эти деньги он велел выплатить единовременно, так как они были у него заранее собраны и отложены. (3) Остальные подарки, размером до двадцати тысяч сестерциев, были назначены разным лицам и должны были быть выплачены через год; в извинение он ссылался на то, что состояние его невелико и что даже его наследникам останется не больше полутораста миллионов; правда, за последние двадцать лет он получил от друзей по завещаниям около тысячи четырехсот миллионов, но почти все эти деньги вместе с другими наследствами и двумя отцовскими имениями он израсходовал на благо государства. Обеих Юлий, дочь свою и внучку, если с ними что случится, он запретил хоронить в своей усыпальнице. (4) Из трех свитков в первом содержались распоряжения о погребении; во втором – список его деяний, который он завещал вырезать на медных досках у входа в мавзолей; в третьем – книга государственных дел: сколько где воинов под знаменами, сколько денег в государственном казначействе, в императорской казне и в податных недоимках; поименно были указаны все рабы и отпущенники, с которых можно было потребовать отчет.
Книга третья
Тиберий
1. Патрицианский род Клавдиев – был ведь и плебейский род, носивший то же имя, не менее влиятельный и важный – берет свое начало из Регилл, сабинского городка. Отсюда с большою толпой клиентов переселился он в незадолго до того основанный Рим по почину Тита Тация, соправителя Ромула, или же, как вернее говорят, по почину Атты Клавдия, главы рода, уже лет через пять после изгнания царей. Здесь этот род был принят в число патрициев и получил от государства для клиентов – поле за Аниеном, а для себя – усыпальницу под Капитолийским холмом. (2) И затем с течением времени он удостоился консульства двадцать восемь раз, диктатуры – пять раз, цензорства – семь раз, шести триумфов и двух оваций. Члены этого рода носили различные имена и прозвища: только имя Луций было отвергнуто с общего согласия после того, как из двух родичей, носивших это имя, один был уличен в разбое, а другой в убийстве. В числе других прозвищ приняли они и прозвище «Нерон», что на сабинском языке означает «храбрый» и «сильный».
2. Многих Клавдиев известны многие выдающиеся заслуги перед государством, но также и многие проступки иного рода. Упомяну лишь о важнейших. Аппий Слепой убедил римлян не вступать в пагубный договор с царем Пирром. Клавдий Кавдик первый провел флот через пролив и изгнал карфагенян из Сицилии. Тиберий Нерон разгромил шедшего из Испании с огромными силами Гасдрубала, не дав ему соединиться с его братом Ганнибалом. (2) С другой стороны, Клавдий Региллиан, децемвир для сочинения законов, подстрекаемый страстью, покушался силою обратить в рабство свободную девушку, и это было причиной второго отделения плебеев от патрициев. Клавдий Русс, поставивший себе увенчанную статую на Аппиевом Форуме, пытался через клиентов подчинить себе всю Италию. Клавдий Пульхр, у которого в Сицилии при гадании цыплята не хотели брать корм, бросил их в море, как бы в насмешку над знаменьем сказав: «Пусть они пьют, если не хотят есть!» – а сам вступил в морское сражение и был разбит; когда же после этого сенат велел ему назначить диктатора, он, словно опять потешаясь над бедствием государства, назначил своего посыльного Гликия. (3) Женщины из этого рода оставили в памяти столь же несхожие примеры. В самом деле, к нему принадлежали обе Клавдии: и та, которая сняла с мели на Тибрском броде корабль со святынями Иудейской Матери богов, помолившись при всех, чтобы он тогда лишь пошел за нею, если она действительно чиста; и та, которая первой из женщин была обвинена перед народом в оскорблении величества, за то, что она, с трудом пробираясь на повозке сквозь густую толпу, громко пожелала, чтобы ее брат Пульхр воскрес и снова погубил флот, и этим поубавил бы в Риме народу.
(4) Кроме того, известно, что все Клавдии всегда были убежденными оптиматами, поборниками достоинства и могущества патрициев, за исключением одного лишь Публия Клодия, который ради того, чтобы изгнать из Рима Цицерона, дал усыновить себя плебею, моложе даже, чем он сам. В отношении к народу все они были так непримиримы и надменны, что даже под уголовным обвинением никто из них не унижался до того, чтобы облечься в траур и просить граждан о снисхождении; некоторые в перебранках и распрях наносили побои даже народным трибунам. А одна весталка, когда ее брат справлял триумф против воли народа, взошла к нему на колесницу и сопровождала его до самого Капитолия, чтобы никто из трибунов не мог вмешаться или наложить запрет.
3. От этого корня и ведет свой род Тиберий Цезарь, и притом по отцовской и материнской линии сразу: по отцу – от Тиберия Нерона, по матери – от Аппия Пульхра, а они оба были сыновьями Аппия Слепого. Он принадлежал и к семейству Ливиев, которое усыновило его деда по матери. Это было семейство плебейское, но и оно пользовалось немалым почетом и было удостоено восьми консульств, двух цензорств, трех триумфов и даже постов диктатора и начальника конницы. Славилось оно и знаменитыми мужами, более всего – Салинатором и Друзами. (2) Салинатор в бытность свою цензором заклеймил за легкомыслие все римские трибы, потому что они, обвинив и осудив его после первого его консульства, тем не менее вновь избрали его и консулом и цензором. Друз убил в единоборстве Дравза, вражеского вождя, и сохранил его прозвище за собой и за потомками. Он же, говорят, в сане пропретора вернул из провинции Галлии то золото, которое было выплачено сенонам при осаде Капитолия и которое, вопреки преданию, не отбил у них Камилл. Его праправнук получил звание «заступника сената» за выдающиеся услуги в борьбе против Гракхов; он оставил сына, который во время таких же раздоров замыслил было немало различных предприятий, но был вероломно убит своими противниками.
4. Отец Тиберия, Нерон, был в александрийскую войну квестором Гая Цезаря и, начальствуя над флотом, много способствовал его победе. За это он был назначен понтификом на место Публия Сципиона и отправлен в Галлию для устройства колоний, среди которых были Нарбон и Арелате. Однако после убийства Цезаря, когда в страхе перед новыми смутами все как один принимали решенье предать это дело забвению, он предложил даже выдать награду тираноубийцам. (2) Затем он был претором; в конце года, когда среди триумвиров возник раздор, он остался в должности дольше законного срока и последовал в Перузию за консулом Луцием Антонием, братом триумвира; а когда остальные сдались, он один продолжал бороться. Он бежал в Пренесте, потом в Неаполь, и после тщетных попыток призвать рабов к свободе, укрылся в Сицилии; (3) но, оскорбленный тем, что здесь его не сразу допустили к Сексту Помпею и не признали за ним права на фаски, он перебрался к Марку Антонию в Ахайю. Вместе с ним он вскоре вернулся в Рим по заключении общего мира, и здесь по требованию Августа уступил ему свою жену Ливию Друзиллу, которая уже родила ему сына и была беременна вторым. Вскоре после этого он скончался, оставив обоих сыновей, Тиберия и Друза Неронов.
5. Некоторые полагали, что Тиберий родился в Фундах, но это – лишь ненадежная догадка, основанная на том, что в Фундах родилась его бабка по матери, и что впоследствии по постановлению сената там была воздвигнута статуя Благоденствия. Однако более многочисленные и надежные источники показывают, что родился он в Риме, на Палатине, в шестнадцатый день до декабрьских календ, в консульство Марка Эмилия Лепида (вторичное) и Луция Мунация Планка, во время филиппийской войны. Так записано в летописях и в государственных ведомостях. Впрочем, иные относят его рождение к предыдущему году, при консулах Гирции и Пансе, иные – к последующему, при консулах Сервилии Исаврике и Луции Антонии.
6. Младенчество и детство было у него тяжелым и неспокойным, так как он повсюду сопровождал родителей в их бегстве. В Неаполе, когда они тайно спасались на корабль от настигающего врага, он дважды чуть не выдал их своим плачем, оттого что люди, их сопровождавшие, хотели отнять его сперва от груди кормилицы, а потом из объятий матери, когда нужно было облегчить ношу слабых женщин. (2) Вместе с ними объехал он и Сицилию и Ахайю, где находился на попечении города лакедемонян, клиентов рода Клавдиев; уезжая оттуда, ночью в дороге он подвергся смертельной опасности, когда лес со всех сторон вдруг вспыхнул пожаром, и пламя подобралось к путникам так близко, что опалило Ливии волосы и край одежды. (3) Подарки, которые он получил в Сицилии от Помпеи, сестры Секста Помпея, – плащ, пряжка и золотые буллы – уцелели, и до сих пор их показывают в Байях.
По возвращении в Рим он был усыновлен по завещанию сенатором Марком Галлием; в наследство он вступил, но от имени вскоре отказался, так как Галлий принадлежал к числу противников Августа. (4) В девять лет он произнес с ростральной трибуны речь над скончавшимся отцом. Потом, подростком, в Актийском триумфе он сопровождал колесницу Августа верхом на левой пристяжной, между тем как на правой пристяжной ехал Марцелл, сын Октавии. На астических играх он был распорядителем, а на Троянских играх в цирке возглавлял отряд старших мальчиков.
7. Достигнув совершеннолетия, свою молодость и дальнейшие годы, вплоть до прихода к власти, провел он вот каким образом.
Гладиаторские бои он устраивал в память отца и потом в память своего деда Друза в различных местах и в различное время: в первый раз на форуме, во второй – в амфитеатре; для них он приглашал даже отставных заслуженных гладиаторов за вознаграждение в сто тысяч сестерциев. Давал он и игры, но не присутствовал на них. Все это устраивалось с большой пышностью, на средства матери и отчима.
(2) Женился он на Агриппине, дочери Марка Агриппы и внучке Цецилия Аттика, римского всадника, письма к которому оставил Цицерон. Но хотя они жили в согласии, хотя она уже родила ему сына Друза и была беременна во второй раз, ему было велено дать ей развод и немедленно вступить в брак с Юлией, дочерью Августа. Для него это было безмерной душевною мукой: к Агриппине он питал глубокую сердечную привязанность, Юлия же своим нравом была ему противна – он помнил, что еще при первом муже она искала близости с ним, и об этом даже говорили повсюду. (3) Об Агриппине он тосковал и после развода; и когда один только раз случилось ему ее встретить, он проводил ее таким взглядом, долгим и полным слез, что были приняты меры, чтобы она больше никогда не попадалась ему на глаза. С Юлией он поначалу жил в ладу и отвечал ей любовью, но потом стал все больше от нее отстраняться; а после того, как не стало сына, который был залогом их союза, он даже спал отдельно. Сын этот родился в Аквилее и умер еще младенцем. Брата своего Друза он потерял в Германии: тело его он доставил в Рим и всю дорогу шел пешком впереди.
8. Гражданскую деятельность он начал с того, что в присутствии Августа защищал в нескольких процессах царя Архелая, жителей Тралл и жителей Фессалии; поддержал перед сенатом просьбу городов Лаодикеи, Фиатиры и Хиоса, пострадавших от землетрясения и умолявших о помощи; привлек к суду Фанния Цепиона, который с Варроном Муреной составил заговор против Августа, и добился его осуждения за оскорбление величества. В то же время выполнял он и два другие поручения: по подвозу хлеба, которого начинало недоставать, и по обследованию эргастулов во всей Италии, хозяева которых снискали всеобщую ненависть тем, что хватали и скрывали в заточении не только свободных путников, но и тех, кто искал таких убежищ из страха перед военной службой.
9. Военную службу он начал в кантабрийском походе войсковым трибуном. Потом он возглавил поход римских войск на Восток, вернул армянское царство Тиграну и в своем лагере, перед трибуной военачальника возложил на него диадему. Он же принял и знамена, отбитые парфянами у Марка Красса. Затем он около года управлял Косматой Галлией, неспокойной из-за раздоров вождей и набегов варваров. После этого он вел войну с ретами и винделиками, потом с паннонцами, потом с германцами; (2) в ретийской войне он покорил альпийские племена, в паннонской – бревков и долматов, в германской он захватил сорок тысяч пленных, переселил их в Галлию и отвел им землю возле берега Рейна. За эти победы он вступил в столицу и с овацией и на колеснице, а еще до того, по сообщениям некоторых, был награжден триумфальными украшениями – наградой новой, не предоставлявшейся дотоле никому.
(3) Должности квестора, претора и консула он занимал раньше срока и почти без перерыва; а затем, спустя немного времени, получил второе консульство и трибунскую власть на пять лет.
10. Но среди потока этих успехов, в расцвете лет и сил он неожиданно решил отойти от дел и удалиться как можно дальше. Быть может, его толкнуло на это отвращение к жене, которую он не мог ни обвинить, ни отвергнуть, но не мог и больше терпеть; быть может – желание не возбуждать неприязни в Риме своей неотлучностью и удалением укрепить, а то и увеличить свое влияние к тому времени, когда государству могли бы понадобиться его услуги. А по мнению некоторых, он, видя подросших внуков Августа, добровольно уступил им место и положение второго человека в государстве, занимаемое им так долго: в этом он следовал примеру Марка Агриппы, который с приближением Марка Марцелла к государственным делам удалился в Митилены, чтобы своим присутствием не мешать его делам и не умалять его значения. (2) Впоследствии Тиберий и сам указывал на эту причину. Но тогда он просил отпустить его, ссылаясь лишь на усталость от государственных дел и на необходимость отдохновения от трудов. Ни просьбы матери, умолявшей его остаться, ни жалобы отчима в сенате на то, что он его покидает, не поколебали его; а встретив еще более решительное сопротивление, он на четыре дня отказался от пищи.
Добившись наконец позволения уехать, он тотчас отправился в Остию, оставив в Риме жену и сына, не сказав ни слова никому из провожавших, и лишь с немногими поцеловавшись на прощание.
11. Из Остии он поплыл вдоль берега Кампании. Здесь он задержался было при известии о нездоровье Августа; но так как пошли слухи, будто это он медлит, не сбудутся ли самые смелые его надежды, он пустился в море почти что в самую бурю и достиг, наконец, Родоса. Красота и здоровый воздух этого острова привлекли его еще тогда, когда он бросил здесь якорь на пути из Армении.
Здесь он стал жить, как простой гражданин, довольствуясь скромным домом и немногим более просторной виллой. Без ликтора и без рассыльного он то и дело прогуливался по гимнасию и с местными греками общался почти как равный.
(2) Однажды, обдумывая утром занятия наступающего дня, он сказал, что хотел бы посетить всех больных в городе; присутствующие неправильно его поняли, и был издан приказ принести всех больных в городской портик и уложить, глядя по тому, у кого какая болезнь. Пораженный этой неожиданностью, Тиберий долго не знал, что делать, и наконец, обошел всех, перед каждым извиняясь за беспокойство, как бы тот ни был убог и безвестен. (3) Только один раз, не более того, видели, как он проявил свою трибунскую власть. Он был постоянным посетителем философских школ и чтений; и когда однажды между несговорчивыми мудрецами возник жестокий спор, он в него вмешался, но кто-то из спорящих тотчас осыпал его бранью за поддержку противной стороны. Тогда он незаметно удалился домой, а потом, внезапно появившись в сопровождении ликторов, через глашатая призвал спорщика к суду и приказал бросить его в темницу.
(4) Немного спустя он узнал, что Юлия, жена его, осуждена за разврат и прелюбодеяния и что Август от его имени дал ей развод. Он был рад этому известию, но все же почел своим долгом, сколько мог, заступиться перед отцом за дочь в своих неоднократных письмах, а Юлии оставил все подарки, какие дарил, хотя бы она того и не заслуживала.
(5) Тем временем истек срок его трибунской власти. Тогда он признался, наконец, что своим отъездом он хотел лишь избежать упреков в соперничестве с Гаем и Луцием, что теперь это подозрение миновало, Гай и Луций возмужали, ничто не угрожает их второму месту в государстве, и он просит, наконец, позволения повидать своих родственников, по которым стосковался. Но он получил отказ: мало того, ему было объявлено, чтобы он оставил всякую заботу о родственниках, которых сам с такой охотою покинул.
12. И так он остался на Родосе против воли, с трудом добившись с помощью матери, чтобы для сокрытия позора он хотя бы именовался посланником Августа.
(2) Теперь он жил не только как частный человек, но как человек гонимый и трепещущий. Он удалился в глубь острова, чтобы избежать знаков почтения от проезжающих – а их всегда было много, потому что ни один военный или гражданский наместник, куда бы он ни направлялся, не упускал случая завернуть на Родос. Но у него были и более важные причины для беспокойства. Когда он совершил поездку на Самос, чтобы повидать своего пасынка Гая, назначенного наместником Востока, он заметил в нем отчужденность, вызванную наговорами Марка Лоллия, его спутника и руководителя. (3) Заподозрили его и в том, что обязанным ему центурионам, когда они возвращались с побывки в лагеря, он давал двусмысленные письма к различным лицам, по-видимому, подстрекавшие их к мятежу. Узнав от Августа об этом подозрении, он стал беспрестанно требовать, чтобы к нему приставили человека из какого угодно сословия для надзора за его словами и поступками.
13. Он забросил обычные упражнения с конем и оружием, отказался от отеческой одежды, надел греческий плащ и сандалии и в таком виде прожил почти два года, с каждым днем все более презираемый и ненавидимый. Жители Немавса даже уничтожили его портреты и статуи, а в Риме, когда на дружеском обеде зашла о нем речь, один из гостей вскочил и поклялся Гаю, что, если тот прикажет, он тотчас поедет на Родос и привезет оттуда голову ссыльного – вот как его называли. (2) После этого уже не страх, а прямая опасность заставили Тиберия с помощью матери неотступными просьбами вымаливать себе возвращения.
Добиться успеха помог ему счастливый случай. Август твердо решил ничего не предпринимать по этому делу против желания старшего сына; а тот в это время был в ссоре с Марком Лоллием и легко уступил просьбам отчима. И вот, с согласия Гая, Тиберию разрешено было вернуться, но при условии не принимать никакого участия в государственных делах.
14. Возвратился он на восьмой году после удаления, с уверенностью питая большие надежды на будущее.
Предсказания и предзнаменования с малых лет поддерживали в нем эти надежды. (2) Еще когда Ливия была им беременна и различными гаданиями пытала, родит ли она мальчика, она вынула яйцо из-под наседки и со служанками по очереди грела его в руках; и вылупился петушок с гребнем небывалой величины. А когда он только что родился, астролог Скрибоний возвестил ему великое будущее и даже царскую державу, но без царских знаков; ведь тогда еще власть цезарей была неизвестна. (3) Когда он выступил в первый поход и через Македонию вел свое войско в Сирию, перед Филиппами вдруг сам собою вспыхнул огонь на алтарях, некогда воздвигнутых победоносными легионами. Потом, на пути в Иллирик он посетил близ Патавия оракул Гериона, и ему выпало указание для ответа на свои вопросы бросить золотые кости в Апонов ручей, а когда он это сделал, кости легли самым счастливые броском: их и сейчас можно видеть там под водою. (4) За несколько лишь дней до его возвращения с Родоса в Рим на крышу его дома сел орел, никогда ранее не виданный на острове; а накануне того дня, когда он узнал о своем возврате, ему при переодевании показалось, что на нем пылает туника. Фрасилл, астролог, которого он держал при себе из-за его опытности в искусстве, едва завидел корабль, сразу объявил, что он везет хорошие вести: это было для него самым большим испытанием, потому что Тиберий, видя, что вопреки его предсказаниям дел идут все хуже, и решив, что перед ним обманщик, опрометчиво посвященный в его тайны, в это самое мгновенье их совместной прогулки хотел сбросить его в море.
15. По возвращении в Рим он представил народу своего сына Друза, а сам тотчас переселился из Помпеева дома, что в Каринах, на Эсквилин, в сады Мецената. Здесь он предался полному покою, и занимался только частными делами, свободный от общественных должностей. (2) Но не прошло и трех лет, как Гай и Луций скончались. Тогда Тиберий был усыновлен Августом вместе с братом умерших Марком Агриппой, но предварительно должен был усыновить своего племянника Германика. После этого он ни в чем уже не выступал как отец семейства и не притязал ни на что из утраченных прав: не делал подарков, не освобождал рабов, не принимал ни наследств, ни дарений, иначе как в пользование под властью отца.
С этих пор ничто не было упущено для возвышения Тиберия – в особенности, когда после отлучения и ссылки Агриппы он заведомо остался единственным наследником.
16. Он вновь получил трибунскую власть на пять лет, ему было поручено умиротворение Германии, к нему, в провинцию велено было явиться парфянским послам после переговоров с Августом в Риме. А когда пришла весть об отпадении Иллирика, ему была доверена и эта война, – самая тяжелая из всех войн римлян с внешними врагами после Пунических: с пятнадцатью легионами и равным количеством вспомогательных войск ему пришлось воевать три года при величайших трудностях всякого рода и крайнем недостатке продовольствия. (2) Его не раз отзывали, но он упорно продолжал войну, опасаясь, что сильный и близкий враг, встретив добровольную уступку, перейдет в нападение. И за это упорство он был щедро вознагражден: весь Иллирик, что простирается от Италии и Норика до Фракии и Македонии и от реки Данубия до Адриатического моря, он подчинил и привел к покорности.
17. Его славе еще больше величия придавали обстоятельства. Как раз около этого времени в Германии погиб Квинтилий Вар с тремя легионами, и никто не сомневался, что победители-германцы соединились бы с паннонцами, если бы перед этим не был покорен Иллирик. Поэтому ему был назначен и триумф и многие другие великие почести. (2) Некоторые даже предлагали, чтобы он принял прозвище «Паннонский», другие – «Непобедимый», третьи – «Благочестивый». Но на прозвище наложил запрет Август, еще раз обещав, что Тиберий будет доволен и тем именем, которое унаследует после смерти отца; а триумф отложил он сам, так как город еще оплакивал поражение Вара. Тем не менее в столицу он вступил в консульской тоге и в лавровом венке; в септе перед лицом сената он взошел на возвышение и занял место между двух консулов рядом с Августом; а потом, приветствовав отсюда народ, он, сопровождаемый всеми, проследовал в храмы.
18. В следующем году он снова отправился в Германию. Он знал, что виной поражению Вара была опрометчивость и беззаботность полководца. Поэтому с тех пор он ничего не предпринимал без одобрения совета: человек самостоятельных суждений, всегда полагавшийся только на себя, теперь он вопреки обыкновению делился своими военными замыслами со многими приближенными. Поэтому же и бдительность он проявлял необычайную: готовясь к переходу через Рейн, он в точности определил, что надо брать с собою из припасов, и сам, стоя у берега перед переправой, осматривал каждую повозку, нет ли в ней чего сверх положенного и необходимого. (2) А за Рейном вел он такую жизнь, что ел, сидя на голой траве, спал часто без палатки, все распоряжения на следующий день и все чрезвычайные поручения давал письменно, с напоминанием, чтобы со всеми неясностями обращались только к нему лично и в любое время, хотя бы и ночью.
19. Порядок в войске он поддерживал с величайшей строгостью, восстановив старинные способы порицаний и наказаний: он даже покарал бесчестием одного начальника легиона за то, что тот послал нескольких солдат сопровождать своего вольноотпущенника на охоту за рекой. В сражениях он никогда не полагался на удачу и случай; все же он принимал бой охотнее, если накануне во время ночной работы перед ним вдруг сам собою опрокидывался и погасал светильник: он говорил, что эта примета испытана его предками во всех войнах, и он ей доверяет. Впрочем, даже среди своих успехов он едва не погиб от руки какого-то бруктера: тот уже пробрался в окружавшую Тиберия свиту, но волнение его выдало, и под пыткой он признался в преступном замысле.
20. Вернувшись через два года из Германии в Рим, Тиберий отпраздновал отложенный триумф в сопровождении легатов, по его настоянию награжденных триумфальными украшениями. Но прежде, чем повернуть па Капитолий, он сошел с колесницы и преклонил колена перед отцом, возглавлявшим торжество. Батона, паннонского вождя, он наградил щедрыми подарками и отправил в Равенну в знак благодарности за то, что тот однажды позволил ему вырваться из теснин, где он был окружен с войском. Потом он устроил для народа обед на тысячу столов и раздачу по триста сестерциев каждому. На средства от военной добычи он посвятил богам храм Согласия и потом храм Кастора и Поллукса, от имени своего и брата.
21. Немного времени спустя консулы внесли закон, чтобы он совместно с Августом управлял провинциями и производил перепись. Он совершил пятилетнее жертвоприношение и отправился в Иллирик, но с дороги тотчас был вызван обратно. Августа он застал уже без сил, но еще живого, и целый день оставался с ним наедине.
(2) Я знаю, что есть ходячий рассказ, будто после тайной беседы с Тиберием, когда тот ушел, спальники услышали голос Августа: «Бедный римский народ, в какие он попадет медленные челюсти!» Небезызвестно мне и то, что по некоторым сообщениям Август открыто и не таясь осуждал жестокий нрав Тиберия, что не раз при его приближении он обрывал слишком веселый или легкомысленный разговор, что даже усыновить его он согласился только в угоду упорным просьбам жены и, может быть, только в тщеславной надежде, что при таком преемнике народ скорее пожалеет о нем. (3) И все-таки я не могу поверить, чтобы такой осторожнейший и предусмотрительнейший правитель в таком ответственном деле поступил столь безрассудно. Нет, я полагаю, что он взвесил все достоинства и недостатки Тиберия и нашел, что его достоинства перевешивают, – тем более, что и перед народом он давал клятву усыновить Тиберия для блага государства, и в письмах несколько раз отзывается о нем как о самом опытном полководце и единственном оплоте римского народа. Тому и другому я приведу несколько примеров из этих писем.
(4) «Будь здоров, любезнейший мой Тиберий, желаю тебе счастливо
(6) «Приходится ли мне раздумывать над чем-нибудь важным, приходится ли на что-нибудь сердиться, клянусь, я тоскую о моем милом Тиберии, вспоминая славные строки Гомера:
(7) «Когда я читаю и слышу о том, как ты исхудал от бесконечных трудов, то разрази меня бог, если я не содрогаюсь за тебя всем телом! Умоляю, береги себя: если мы с твоей матерью услышим, что ты болен, это убьет нас, и все могущество римского народа будет под угрозой. Здоров я или нет, велика важность, если ты не будешь здоров? Молю богов, чтобы они сберегли тебя для нас и послали тебе здоровье и ныне и всегда, если им не вконец ненавистен римский народ…»
22. Кончину Августа он держал в тайне до тех пор, пока не был умерщвлен молодой Агриппа. Его убил приставленный к нему для охраны войсковой трибун, получив об этом письменный приказ. Неизвестно было, оставил ли этот приказ умирающий Август, чтобы после его смерти не было повода для смуты, или его от имени Августа продиктовала Ливия, с ведома или без ведома Тиберия. Сам Тиберий, когда трибун доложил ему, что приказ исполнен, заявил, что такого приказа он не давал, и что тот должен держать ответ перед сенатом. Конечно, он просто хотел избежать на первое время общей ненависти, а вскоре дело было замято и забыто.
23. В силу своей трибунской власти он созвал сенат и обратился было к нему с речью, но, словно не в силах превозмочь горе, воскликнул с рыданием, что лучше бы ему не только голоса, а и жизни лишиться., и передал речь для прочтения сыну своему Друзу. Затем внесли завещание Августа; из скрепивших его свидетелей он допустил в курию только лиц сенаторского сословия, остальные должны были засвидетельствовать свои печати перед входом. Оглашенное вольноотпущенником, завещание начиналось такими словами: «Так как жестокая судьба лишила меня моих сыновей Гая и Луция, пусть моим наследником в размере двух третей будет Тиберий Цезарь». Этим еще более укрепилось подозрение в тех, кто думал, что Тиберия он признал своим наследником скорее по необходимости, чем по доброй воле, коль скоро он не удержался от такого вступления.
24. Хотя верховную власть он без колебания решился тотчас и принять и применять, хотя он уже окружил себя вооруженной стражей, залогом и знаком господства, однако на словах он долго отказывался от власти, разыгрывая самую бесстыдную комедию: то он с упреком говорил умоляющим друзьям, что они и не знают, какое это чудовище – власть, то он двусмысленными ответами и хитрой нерешительностью держал в напряженном неведении сенат, подступавший к нему с коленопреклоненными просьбами. Некоторые даже потеряли терпение: кто-то среди общего шума воскликнул: «Пусть он правит или пусть он уходит!»; кто-то в лицо ему заявил, что иные медлят делать то, что обещали, а он медлит обещать то, что уже делает. (2) Наконец, словно против воли, с горькими жалобами на тягостное рабство, возлагаемое им на себя, он принял власть. Но и тут он постарался внушить надежду, что когда-нибудь ее сложит, – вот его слова: «… до тех пор, пока вам не покажется, что пришло время дать отдых и моей старости».
25. Причиной его колебаний был страх перед опасностями, угрожавшими ему со всех сторон: «я держу волка за уши», – говорил он не раз. В самом деле: и Клемент, раб Агриппы, уже собрал немалый отряд, чтобы мстить за хозяина, и Луций Скрибоний Либон, человек знатного рода, тайно готовил переворот, и в войсках вспыхнули сразу два мятежа, в Иллирике и в Германии. (2) Оба войска предъявляли много чрезвычайных требований, прежде всего – уравнения в жалованье с преторианцами; а германские войска не желали даже признавать правителя, не ими поставленного, и всеми силами побуждали к захвату власти начальствовавшего над ними Германика, несмотря на его решительный отказ. Именно этой опасности больше всего боялся Тиберий, когда просил сенат назначить ему одну какую-нибудь область управления, потому что всем государством один человек управлять не в силах, кроме как с товарищем или даже с товарищами. (3) Он даже притворился нездоровым, чтобы Германик спокойнее дожидался скорого наследства или, во всяком случае, участия в правлении. Подавив мятежи, он захватил в плени Клемента, обманув его хитростью. А Либона, не желая слишком сурово начинать свое правление, он привлек к ответу перед сенатом только через год. До этого он довольствовался лишь мерами осторожности: так, когда Либон в числе других понтификов приносил жертвы, он велел вместо жреческого ножа подать ему свинцовый, а когда тот попросил у него тайного разговора, он согласился поговорить с ним на прогулке только в присутствии своего сына Друза и, прохаживаясь, все время сжимал ему правую руку, как бы опираясь на нее.
26. Избавившись, наконец, от страха, поначалу он повел себя как хороший гражданин и едва ли не проще, чем частный человек. Из множества высочайших почестей принял он лишь немногие и скромные. Когда день его рождения совпал с Плебейскими играми, он с трудом согласился отметить это лишней колесницей на цирковых скачках. Посвящать ему храмы, жрецов, священнослужителей он воспрещал; ставить статуи и портреты разрешал лишь с особого дозволения и с тем условием, чтобы стояли они не с изображениями богов, а среди украшений храма. (2) Запретил он присягать на верность его делам, запретил называть сентябрь месяц «Тиберием», а октябрь – «Ливием». Звание императора, прозвище отца отечества, дубовый венок над дверьми он отверг; даже имя Августа, хоть он и получил его по наследству, он употреблял только в письмах к царям и правителям. Консульство с этих пор он принимал только три раза: один раз на несколько дней, другой раз на три месяца, третий раз, заочно, до майских ид.
27. Угодливость была ему так противна, что он не подпускал к своим носилкам никого из сенаторов, ни для приветствия, ни по делам. Когда один консуляр, прося у него прощения, хотел броситься к его ногам, он так от него отшатнулся, что упал навзничь. Даже когда в разговоре или в пространной речи он слышал лесть, то немедленно обрывал говорящего, бранил и тут же поправлял. Когда кто-то обратился к нему «государь», он тотчас объявил, чтобы более так его не оскорбляли. Кто-то другой называл его дела «священными» и говорил, что обращается к сенату по его воле; он поправил его и заставил сказать вместо «по его воле» – «по его совету», и вместо «священные» – «важные».
28. Но и непочтительность, и злословие, и оскорбительные о нем стишки он переносил терпеливо и стойко, с гордостью заявляя, что в свободном государстве должны быть свободны и мысль и язык. Однажды сенат потребовал от него следствия о таких преступлениях и преступниках; он ответил: «У нас слишком мало свободного времени, чтобы ввязываться в эти бесчисленные дела. Если вы откроете эту отдушину, вам уже не придется заниматься, ничем другим: все по такому случаю потащат к вам свои дрязги». Сохранилась и такая речь его в сенате, вполне достойная гражданина: «Если кто неладно обо мне отзовется, я постараюсь разъяснить ему все мои слова и дела; если же он будет упорствовать, я отвечу ему взаимной неприязнью».
29. Это было тем замечательней, что сам он, обращаясь к сенаторам и вместе, и порознь, в своей почтительности и вежливости переходил почти все принятые границы. Однажды в сенате, поспорив с Квинтом Гатерием, он обратился к нему: «Прости, прошу тебя, если я, как сенатор, выскажусь против тебя слишком резко…», – и потом, обратясь ко всему собранию, добавил: «Я не раз говорил и повторяю, отцы сенаторы, что добрый и благодетельный правитель, обязанный вам столь обширной и полной властью, должен быть всегда слугой сенату, порою – всему народу, а подчас – и отдельным гражданам; мне не стыдно так говорить, потому что в вашем лице я имел и имею господ и добрых, и справедливых, и милостивых».
30. Он даже установил некоторое подобие свободы, сохранив за сенатом и должностными лицами их прежнее величие и власть. Не было такого дела, малого или большого, государственного или частного, о котором бы он не доложил сенату: о налогах и монополиях, о постройке и починке зданий, даже о наборе и роспуске воинов или о размещении легионов и вспомогательных войск, даже о том, кому продлить военачальство или поручить срочный поход, даже о том, что и как отвечать царям на их послания. Одного начальника конницы, обвиненного в грабеже и насилии, он заставил держать ответ перед сенатом. В курию он входил всегда один, а когда однажды его больного принесли в носилках, он тут же отпустил служителей.
31. Когда некоторые постановления принимались вопреки его желанию, он на это даже не жаловался. Он считал, что назначенные магистраты не должны удаляться из Рима, чтобы они всегда были готовы занять должность, – несмотря на это, одному назначенному претору сенат позволил совершить частную поездку на правах посланника. В другой раз он предложил, чтобы деньги, завещанные городу Требии на постройку нового театра, пошли на починку дороги, – тем не менее, отменить волю завещателя ему не удалось. Однажды сенат выносил решение, расходясь на две стороны, и он присоединился к меньшинству, однако за ним никто не последовал.
(2) И остальные дела вел он всегда обычным порядком, через должностных лиц. Консулы пользовались таким почтением, что однажды посланцы из Африки жаловались им на самого Тиберия за то, что тот медлил разрешить дело, с которым они были посланы. И это неудивительно: ведь все видели, как он вставал перед консулами с места и уступал им дорогу.
32. Консулярам-военачальникам он сделал выговор за то, что они не отчитались в своих делах перед сенатом, и за то, что они попросили его распределить награды их воинам, словно сами не имели на это права. Одного претора он похвалил за то, что при вступлении в должность он по древнему обычаю почтил своих предшественников речью перед народом. Погребальные процессии некоторых знатных лиц он провожал до самого костра.
(2) Такую же умеренность обнаружил он и в отношении малых лиц и дел. Родосские градоправители однажды прислали ему официальное письмо без обычной заключительной приписки – он вызвал их к себе, но не упрекнул ни словом, а только вернул им письмо для приписки и отправил их обратно. Грамматик Диоген на Родосе устраивал ученые споры каждую субботу; однажды Тиберий пришел его послушать в неурочное время, однако тот не принял его и через раба предложил ему прийти через семь дней. Потом, уже в Риме, Диоген сам явился к дверям Тиберия для приветствия; но Тиберий удовольствовался тем, что велел ему явиться через семь лет. А наместникам, которые советовали ему обременить провинции налогами, он ответил в письме, что хороший пастух стрижет овец, но не сдирает с них шкуры.
33. Постепенно он дал почувствовать в себе правителя. Долгое время поведение его, хотя и было переменчивым, но чаще выражало доброжелательность и заботу о государственном благе. Поначалу он вмешивался только для того, чтобы предотвратить злоупотребления. Так, он отменил некоторые постановления сената; магистратам он нередко давал советы в суде во время следствия, садясь для этого на помосте рядом с ними или напротив них; и если шел слух, что кто-то из ответчиков мог происками избежать наказания, он внезапно выступал и либо со своего места, либо с председательского возвышения напоминал судьям о законах, о присяге и о тяжести разбираемого преступления.
Нравы общества, пошатнувшиеся от нерадивости или от дурных обычаев, он попытался исправить.
34. На театральные представления и гладиаторские бои он сократил расходы, убавив жалованье актерам и сократив число гладиаторов. Горько жалуясь на то, что коринфские вазы продаются по неслыханной цене, а за трех краснобородок однажды было заплачено тридцать тысяч, он предложил ограничить расходы на утварь, а сенату поручил каждый год наводить порядок в рыночных ценах; за харчевнями и кабаками должны были строго следить эдилы, не позволяя в них даже печенья выставлять на продажу. А чтобы и собственным примером побуждать народ к бережливости, он сам на званых обедах подавал к столу вчерашние и уже початые кушанья, например, половину кабана, уверяя, что на вкус половина кабана ничем не отличается от целого. (2) Он запретил приветственные поцелуи, а обмен подарками разрешил лишь в новый год. Сам он все подарки тотчас отдаривал вчетверо, но когда его целый месяц продолжали беспокоить те, кто не успел поднести свои подарки в праздник, он этого не мог уже терпеть.
35. Развратных матрон, на которых не находилось общественного обвинителя, он велел по обычаю предков судить близким родственникам. Римского всадника, который дал когда-то клятву никогда не разводиться с женой, а потом застал ее в прелюбодеянии с зятем, он освободил от клятвы. (2) Были бесстыдные женщины, которые отрекались от прав и достоинств матрон, сами объявляя себя проститутками, чтобы уйти от кары законов; были распутные юноши высших сословий, которые добровольно подвергались позорному приговору, чтобы выступать на сцене и арене наперекор постановлению сената; и тех и других он всех осудил на изгнание, дабы никто не искал спасения в таких хитростях. Одного сенатора он лишил полосы на тоге, когда узнал, что перед июльскими календами он уехал к себе в сады, чтобы после календ дешевле нанять дом в Риме. Другого сенатора он лишил квестуры за то, что он взял жену накануне жеребьевки ведомств и развелся с нею на следующий день.
36. Чужеземные священнодействия и в особенности египетские и иудейские обряды он запретил; тех, кто был предан этим суевериям, он заставил сжечь свои священные одежды со всей утварью. Молодых иудеев он под видом военной службы разослал в провинции с тяжелым климатом; остальных соплеменников их или единоверцев он выслал из Рима под страхом вечного рабства за ослушанье. Изгнал он и астрологов, но тем из них, кто просил помилования и обещал оставить свое ремесло, он даровал прощение.
37. Более всего заботился он о безопасности от разбоев, грабежей и беззаконных волнений. Военные посты он расположил по Италии чаще прежнего. В Риме он устроил лагерь для преторианских когорт, которые до того не имели постоянных помещений и расписывались по постоям. (2) Народные волнения он старался предупреждать до столкновения, а возникшие сурово усмирял. Однажды в театре раздоры дошли до кровопролития – тогда он отправил в ссылку и зачинщиков, и актеров, из-за которых началась ссора, и никакими просьбами народ не мог добиться их возвращения. (3) В Полленции чернь не выпускала с площади процессию с прахом старшего центуриона до тех пор, пока силой не вынудила у наследников большие деньги на гладиаторские зрелища – тогда он, не выдавая своих намерений, подвел одну когорту из Рима, другую – из Коттиева царства, и они внезапно, с обнаженным оружием, при звуках труб, с двух сторон вступили в город и большую часть черни и декурионов бросили в вечное заточение. Право и обычай убежища он уничтожил везде, где оно еще существовало. За то, что жители Кизика оскорбили насилием римских граждан, он лишил их город свободы, заслуженной еще в Митридатову войну.
(4) Против действий врагов он ни разу более не выступал в поход и усмирял их с помощью легатов, да и то лишь в крайнем случае и с осторожностью. Враждебных и подозреваемых царей он держал в покорности больше угрозами и укорами, чем силой; некоторых он заманил к себе лаской и обещаниями и не отпускал – например, германца Маробода, фракийца Раскупорида или каппадокийца Архелая, царство которого он даже превратил в провинцию.
38. В первые два года после принятия власти он не отлучался из Рима ни на шаг; да и потом он выезжал лишь изредка, на несколько дней, и только в окрестные городки, не дальше Анция. Несмотря на это, он часто объявлял о своем намерении объехать провинции и войска; чуть не каждый год он готовился к походу, собирал повозки, запасал по муниципиям и колониям продовольствие и даже позволял приносить обеты о его счастливом отправлении и возвращении. За это его стали в шутку называть «Каллиппидом», который, по греческой пословице, бежит и бежит, а все ни на локоть не сдвинется.
39. Но когда он потерял обоих сыновей – из них Германик скончался в Сирии, а Друз в Риме, – он отправился искать уединения в Кампанию. Едва ли не все тогда и думали и говорили с полной уверенностью, что в Рим он уже не вернется и скоро умрет. И то и другое почти исполнилось. В Рим он более не вернулся, а несколько дней спустя, когда он обедал на вилле под названием «Грот» близ Таррацины, с потолка вдруг посыпались градом огромные камни – много сотрапезников и слуг было раздавлено, но сам он вопреки всякому ожиданию спасся.
40. Объехав Кампанию, где он в Капуе освятил капитолий, а в Ноле – храм Августа, что и было предлогом его поездки, он направился на Капри – остров, больше всего привлекательный для него тем, что высадиться там можно было в одном лишь небольшом месте, а с остальных сторон он был огражден крутизной высочайших скал и глубью моря. Правда, народ неотступными просьбами тотчас добился его возвращения, так как произошло несчастье в Фиденах: на гладиаторских играх обрушился амфитеатр и больше двадцати тысяч человек погибло. Он переехал на материк и всем позволил приходить к нему, тем более, что еще при отъезде из Рима он эдиктом запретил его тревожить и всю дорогу никого к себе не допускал.
41. Но вернувшись на остров, он окончательно оставил все государственные дела. Более он не пополнял декурии всадников, не назначал ни префектов, ни войсковых трибунов, не сменял наместников в провинциях; Испания и Сирия несколько лет оставались без консульских легатов, Армению захватили парфяне, Мезию – дакийцы и сарматы. Галлию опустошали германцы – он не обращал на это внимания, к великому позору и не меньшему урону для государства.
42. Мало того: здесь, пользуясь свободой уединения, словно недосягаемый для взоров общества, он разом дал полную волю всем своим кое-как скрываемым порокам. Однако о них я должен рассказать подробно и с самого начала.
Еще новичком его называли в лагерях за безмерную страсть к вину не Тиберием, а «Биберием», не Клавдием, а «Калдием», не Нероном, а «Мероном». Потом, уже у власти, уже занятый исправлением общественных нравов, он однажды два дня и ночь напролет объедался и пьянствовал с Помпонием Флакком и Луцием Пизоном; из них одного он тут же назначил префектом Рима, другого – наместником Сирии и в приказах о назначении величал их своими любезнейшими и повсечасными друзьями. (2) Цестия Галла, старого развратника и мота, которого еще Август заклеймил бесчестием, он при всех поносил в сенате, а через несколько дней сам назвался к нему на обед, приказав, чтобы тот ничего не изменял и не отменял из обычной роскоши и чтобы за столом прислуживали голые девушки. При назначении преторов он предпочел ничтожного соискателя знатнейшим за то, что тот на пиру по его вызову выпил целую амфору вина. Азеллию Сабину он дал двести тысяч сестерциев в награду за диалог, в котором спорили белый гриб, мухолов, устрица и дрозд.
Наконец, он установил новую должность распорядителя наслаждений и назначил на нее римского всадника Тита Цезония Приска.
43. Но на Капри, оказавшись в уединении, он дошел до того, что завел особые постельные комнаты, гнезда потаенного разврата. Собранные толпами отовсюду девки и мальчишки – среди них были те изобретатели чудовищных сладострастий, которых он называл «спинтриями» – наперебой совокуплялись перед ним по трое, возбуждая этим зрелищем его угасающую похоть. (2) Спальни, расположенные тут и там, он украсил картинами и статуями самого непристойного свойства и разложил в них книги Элефантиды, чтобы всякий в своих трудах имел под рукою предписанный образец. Даже в лесах и рощах он повсюду устроил Венерины местечки, где в гротах и между скал молодые люди обоего пола предо всеми изображали фавнов и нимф. За это его уже везде и открыто стали называть «козлищем», переиначивая название острова.
44. Но он пылал еще более гнусным и постыдным пороком: об этом грешно даже слушать и говорить, но еще труднее этому поверить. Оп завел мальчиков самого нежного возраста, которых называл своими рыбками и с которыми он забавлялся в постели. К похоти такого рода он был склонен и от природы, и от старости. (2) Поэтому отказанную ему по завещанию картину Паррасия, изображавшую совокупление Мелеагра и Аталанты, он не только принял, но и поставил в своей спальне, хоть ему и предлагалось на выбор получить вместо нее миллион деньгами, если предмет картины его смутит. Говорят, даже при жертвоприношении он однажды так распалился на прелесть мальчика, несшего кадильницу, что не мог устоять, и после обряда чуть ли не тут же отвел его в сторону и растлил, а заодно и брата его, флейтиста; но когда они после этого стали попрекать друг друга бесчестием, он велел перебить им голени.
45. Измывался он и над женщинами, даже самыми знатными: лучше всего это показывает гибель некой Маллонии. Он заставил ее отдаться, но не мог от нее добиться всего остального; тогда он выдал ее доносчикам, но и на суде не переставал ее спрашивать, не жалеет ли она. Наконец, она во весь голос обозвала его волосатым и вонючим стариком с похабной пастью, выбежала из суда, бросилась домой и заколола себя кинжалом. После этого и пошла по устам строчка из ателланы, громкими рукоплесканиями встреченная на ближайшем представлении: «Старик-козел облизывает козочек!»
46. На деньги он был бережлив и скуп. Спутникам своим в походах и поездках он давал пропитание, но жалованья не платил. Один только раз выказал он к ним щедрость, да и то за счет отчима: разделив их на три разряда по достоинству, он роздал первому по шестьсот тысяч, второму по четыреста, третьему по двести тысяч; но последних он даже называл не «мои друзья», а «мои греки».
47. За время своего правления он не выстроил никаких великолепных зданий – даже начав постройку храма Августа и восстановление театра Помпея, он за столько лет не довел их до конца; он ни разу не устроил игр – а на играх, устроенных другими, почти никогда не бывал, чтобы от него чего-нибудь не потребовали, как однажды его заставили отпустить на волю комедийного актера Акция.
Нескольким сенаторам он помог в нужде, но чтобы не помогать остальным, объявил, что окажет поддержку лишь тем, кто представит сенату уважительные причины своей бедности. После этого многие из стыда и скромности отступились; среди них был внук оратора Квинта Гортензия, Гортал, который в угоду Августу родил четырех детей при очень скромном своем достатке.
48. Народу он оказал благотворительность лишь дважды: один раз, когда роздал взаймы на три года без процентов сто миллионов сестерциев, другой раз, когда возместил убытки нескольким владельцам доходных домов на Целийском холме, сгоревших при пожаре. Первую из этих мер ему пришлось предпринять, когда в пору крайнего безденежья народ потребовал помощи, и когда сенатские указы о том, чтобы заимодавцы вложили две трети имения в землю, а должники выплатили две трети долга немедленно, уже не могли помочь. Вторую он предпринял, чтобы смягчить тяжелое бедствие; но себе он поставил это благодеяние в такую заслугу, что приказал переименовать Целийский холм в Августов холм.
(2) Войскам он удвоил завещанные Августом подарки, но больше не делал никаких раздач: только преторианцам он выдал по тысяче денариев за то, что они не поддержали Сеяна, да сирийским легионам сделал кое-какие подарки за то, что они одни не поместили изображения Сеяна на своих значках. Даже ветеранов он редко увольнял в отставку, так как их старость позволяла дождаться смерти, а их смерть – сберечь деньги. Провинциям он также никогда не оказывал помощи, кроме Азии, где несколько городов были разрушены землетрясением.
49. С течением времени он перешел и к открытому вымогательству. Всем известно, что Гнея Лентула Авгура, очень богатого человека, он угрозами и запугиванием довел до самоубийства, в надежде стать единственным его наследником. Лепиду, женщину знатнейшего рода, он осудил на смерть в угоду Квиринию, богатому и бездетному консуляру, который развелся с ней после двадцати лет брака и обвинял ее в том, что когда-то она хотела его отравить. В Галлии, в Испании, в Сирии и в Греции он у местных правителей отбирал имущества по самым пустым и бесстыдным наговорам: некоторые только и обвинялись в том, что часть своих средств держали в наличных деньгах. Многие города и частные лица были лишены старинных преимуществ, рудничных доходов, податных прав. Даже Вонон, парфянский царь, изгнанный соплеменниками и с огромной казною искавший убежища в Антиохии под защитой римского народа, был им вероломно ограблен и умерщвлен.
50. Свою ненависть к родственникам раньше всего он направил против своего брата Друза, выдав его письмо, в котором тот предлагал добиться от Августа восстановления республики. Потом ее почувствовали и остальные. Юлии, своей сосланной жене, он не оказал ни содействия, ни сочувствия в ее изгнании, наименьшем из ее бедствий: мало того, если отец заточил ее только в городе, то он вдобавок запретил ей выходить из дома и встречаться с людьми; даже выделенного ей отцом имущества, даже ежегодного содержания он ее лишил, ссылаясь на общий закон – ведь Август не упомянул об этом в своем завещании.
(2) Ливия, мать его, стала ему в тягость: казалось, что она притязает на равную с ним власть. Он начал избегать частых свиданий с нею и долгих бесед наедине, чтобы не подумали, будто он руководится ее советами; а он в них нуждался и нередко ими пользовался. Когда сенат предложил ему именоваться не только «сыном Августа», но и «сыном Ливии», он этим был глубоко оскорблен. (3) Поэтому он не допустил, чтобы ее величали «матерью отечества» и чтобы ей оказывали от государства великие почести; напротив, он не раз увещевал ее не вмешиваться в важные дела, которые женщинам не к лицу, – в особенности, когда он узнал, что при пожаре близ храма Весты она, как бывало при муже, сама явилась на место происшествия и призывала народ и солдат действовать проворнее.
51. Вскоре вражда их стала открытой: причина тому, говорят, была такова. Она все время уговаривала его зачислить в судейские декурии одного человека, только что получившего гражданство, а он соглашался лишь с тем условием, чтобы в списке было помечено: «по настоянию матери». Тогда она в негодовании вынула из заветного места и огласила некоторые давние письма от Августа, где тот жаловался на его жестокость и упрямство. Он безмерно был оскорблен тем, что эти письма хранились так долго и были обращены против него так злостно; некоторые даже полагают, что это и было едва ли не главной причиной его удаления. (2) По крайней мере, за все три года от его отъезда до ее кончины он виделся с нею один только раз, всего один день и лишь несколько часов. Он и потом не посетил ее, когда она заболела, и заставил напрасно ждать себя, когда она умерла, так что тело ее было погребено лишь много дней спустя, уже разлагающееся и гниющее. Обожествление ее он запретил, уверяя, что такова была ее воля. Завещание ее он объявил недействительным; со всеми ее друзьями и близкими, включая тех, кому она на смертном ложе завещала схоронить ее, он расправился очень скоро, а одного из них, римского всадника, даже сослал качать воду.
52. К обоим своим сыновьям – и к родному, Друзу, и к приемному, Германику, – он никогда не испытывал отеческой любви. Друз был противен ему своими пороками, так как жил легкомысленно и распущенно. Даже смерть его не вызвала в отце должной скорби: чуть ли не сразу после похорон вернулся он к обычным делам, запретив продолжительный траур. (2) Посланники из Илиона принесли ему соболезнование немного позже других, – а он, словно горе уже было забыто, насмешливо ответил, что и он в свой черед им сочувствует: ведь они лишились лучшего своего согражданина Гектора. Германика он до того старался унизить, что славнейшие его деяния объявлял бесполезными, а самые блистательные победы осуждал как пагубные для государства. Когда же тот по случаю внезапного и страшного неурожая явился в Александрию, не испросив на то позволения, он принес на него жалобу сенату. (3) Полагают даже, что он был виновником смерти Германика от руки Гнея Пизона, наместника Сирии: некоторые думают, что Пизон, привлеченный вскоре к суду, мог бы сослаться и на полученные им предписания, если бы они не были даны без свидетелей. Поэтому были и надписи во многих местах, и непрестанные крики по ночам: «Отдай Германика!» И это подозрение Тиберий только укрепил, жестоко расправившись после этого с женой и детьми Германика.
53. Агриппина, его невестка, после смерти мужа стала на что-то жаловаться слишком смело, – он остановил ее за руку и произнес греческий стих: «Ты, дочка, считаешь оскорбленьем, что не царствуешь?» С тех пор он не удостаивал ее разговором. Однажды за обедом он протянул ей яблоко, и она не решилась его отведать, – после этого он даже не приглашал ее к столу, притворяясь, будто его обвиняют в отравлении. Между тем, и то и другое было подстроено заранее: он должен был предложить ей яблоко для испытания, она – отказаться от него как от заведомой гибели. (2) Наконец, возведя на нее клевету, будто она хотела искать спасения то ли у статуи Августа, то ли у войска, он сослал ее на остров Пандатерию, а когда она стала роптать, то побоями центуриона выхлестнул ей глаз. Она решила умереть от голода, но он приказал насильно раскрывать ей рот и вкладывать пищу. И даже когда она, упорствуя, погибла, он продолжал ее злобно преследовать: самый день ее рождения велел он отныне считать несчастливым. Он вменял себе в заслугу даже то, что не удавил ее и не бросил в Гемонии: за такое свое милосердие он даже принял от сената декрет с выражениями благодарности и золотое подношение, помещенное в храме Юпитера Капитолийского.
54. От Германика у него было трое внуков – Нерон, Друз и Гай от Друза один – Тиберий. Когда смерть унесла его детей, он представил сенату Нерона и Друза, старших сыновей Германика, и день совершеннолетия каждого отпраздновал всенародной раздачей подарков. Но когда он узнал, что на новый год открыто давались обеты и за их здоровье, то сделал сенату замечание, что такая честь может быть наградой только людям испытанным и зрелым. (2) И открыв этим свое тайное чувство, он отдал их в жертву клевете со всех сторон: всяческими обманами их вызывали на недовольство и на них же потом доносили. Наконец Тиберий сам написал на них обвинение, полное самых ядовитых нареканий, и, когда они были объявлены врагами отечества, умертвил их голодом: Нерона – на острове Понтии, Друза – в подземелье Палатинского дворца. Предполагают, что Нерон был вынужден сам покончить с собой, когда якобы по воле сената к нему явился палач с петлей и крючьями; а Друза голод измучил до того, что он пытался грызть солому из тюфяка. Останки обоих были так разметаны, что их лишь с великим трудом удалось впоследствии собрать.
55. Вдобавок к старым друзьям и приближенным он взял советниками в государственных делах двадцать человек из первых граждан Рима. Из всех из них уцелели, быть может, двое или трое – остальных он погубил под разными предлогами. Больше всего смертей повлекла гибель Элия Сеяна, которого он сам же возвел до высшей власти – не столько из доброжелательства, сколько с тем, чтобы его стараниями коварно расправиться с потомками Германика и утвердить наследником власти своего внука от родного сына Друза.
56. Ничуть не мягче был он и к окружавшим его грекам, общество которых особенно любил. Одного из них, Ксенона, который разглагольствовал слишком вычурно, он спросил, что это за диковинное наречие, и тот ответил: «Дорийское»; Тиберий принял это за попрек былым своим изгнанием – ведь по-дорийски говорят на Родосе – и сослал его на остров Кинарию. За обедом он любил задавать вопросы о том, что он читал в этот день; но узнав, что грамматик Селевк выведывает у его слуг, какими писателями он занимается, и приходит к столу подготовленный, он тотчас отлучил его от себя, а потом довел до самоубийства.
57. Его природная жестокость и хладнокровие были заметны еще в детстве. Феодор Гадарский, обучавший его красноречию, раньше и зорче всех разглядел это и едва ли не лучше всех определил, когда, браня, всегда называл его:
58. Тогда же и на вопрос претора, привлекать ли к суду за оскорбление величества, он ответил: «Законы должны исполняться», – и исполнял он их с крайней жестокостью. Кто-то снял голову со статуи Августа, чтобы поставить другую; дело пошло в сенат и, так как возникли сомнения, расследовалось под пыткой. А когда ответчик был осужден, то обвинения такого рода понемногу дошли до того, что смертным преступлением стало считаться, если кто-нибудь перед статуей Августа бил раба или переодевался, если приносил монету или кольцо с его изображением в отхожее место или в публичный дом, если без похвалы отзывался о каком-нибудь его слове или деле. Наконец, погиб даже человек, который позволил в своем городе оказать ему почести в тот день, в какой когда-то они были оказаны Августу.
59. Много и других жестоких и зверских поступков совершил он под предлогом строгости и исправления нравов, а на деле – только в угоду своим природным наклонностям. Некоторые даже в стихах клеймили его тогдашние злодеяния и предрекали будущие:
Сперва он пытался видеть в этом не подлинные чувства, а только гнев и ненависть тех, кому не по нраву его строгие меры; он даже говорил то и дело: «Пусть ненавидят, лишь бы соглашались». Но затем он сам показал, что эти нарекания были заведомо справедливы и основательны.
60. На Капри через несколько дней после его приезда один рыбак застиг его наедине и неожиданно преподнес ему огромную краснобородку. В страхе, что к нему пробрались через весь остров по непролазным скалам, Тиберий приказал хлестать его этой рыбой по лицу. А когда рыбак под ударами стал благодарить судьбу, что не поднес заодно и омара, которого поймал еще огромнее, он велел и омаром исполосовать ему лицо. Воина-преторианца, который похитил из его сада павлина, он казнил смертью. В пути однажды его носилки запутались в терновнике – тогда он схватил центуриона передовых когорт, разведывавшего дорогу, и, разложив его на земле, засек чуть не до смерти.
61. Наконец, он дал полную волю всем возможным жестокостям. В поводах недостатка не было: он преследовал друзей и даже знакомых сперва матери, потом внуков и невестки, потом Сеяна, – после гибели Сеяна он, пожалуй, стал особенно свиреп. Из этого яснее всего видно, что Сеян обычно не подстрекал его, а только шел навстречу его желаниям. Тем не менее, Тиберий не поколебался написать в составленной им краткой и беглой записке о своей жизни, что Сеяна он казнил, когда узнал, как тот свирепствовал против детей его сына Германика; а между тем он сам погубил одного из них, когда Сеян уже был под подозрением, другого – когда Сеян уже был казнен.
(2) Перечислять его злодеяния по отдельности слишком долго: довольно будет показать примеры его свирепости на самых общих случаях. Дня не проходило без казни, будь то праздник или заповедный день: даже в новый год был казнен человек. Со многими вместе обвинялись и осуждались их дети и дети их детей. Родственникам казненных запрещено было их оплакивать. Обвинителям, а часто и свидетелям назначались любые награды. (3) Никакому доносу не отказывали в доверии. Всякое преступление считалось уголовным, даже несколько невинных слов. Поэта судили за то, что он в трагедии посмел порицать Агамемнона, историка судили за то, что он назвал Брута и Кассия последними из римлян: оба были тотчас казнены, а сочинения их уничтожены, хотя лишь за несколько лет до того они открыто и с успехом читались перед самим Августом. (4) Некоторым заключенным запрещалось не только утешаться занятиями, но даже говорить и беседовать. Из тех, кого звали на суд, многие закалывали себя дома, уверенные в осуждении, избегая травли и позора, многие принимали яд в самой курии; но и тех, с перевязанными ранами, полуживых, еще трепещущих, волокли в темницу. Никто из казненных не миновал крюка и Гемоний: в один день двадцать человек были так сброшены в Тибр, среди них – и женщины и дети. (5) Девственниц старинный обычай запрещал убивать удавкой – поэтому несовершеннолетних девочек перед казнью растлевал палач. Кто хотел умереть, тех силой заставляли жить. Смерть казалась Тиберию слишком легким наказанием: узнав, что один из обвиненных, по имени Карнул, не дожил до казни, он воскликнул: «Карнул ускользнул от меня!» Когда он обходил застенки, кто-то стал умолять его ускорить казнь – он ответил: «Я тебя еще не простил». Один муж консульского звания упоминает в своей летописи, как на многолюдном пиру в его присутствии какой-то карлик, стоявший у стола в толпе шутов, вдруг громко спросил Тиберия, почему еще жив Паконий, обвиненный в оскорблении величества? Тиберий тут же выругал карлика за дерзкий вопрос, но через несколько дней написал сенату, чтобы приговор Паконию был вынесен как можно скорее.
62. Еще сильней и безудержней стал он свирепствовать, разъяренный вестью о смерти сына своего Друза. Сначала он думал, что Друз погиб от болезни и невоздержанности; но когда он узнал, что его погубило отравой коварство жены его Ливиллы и Сеяна, то не было больше никому спасенья от пыток и казней. Дни напролет проводил он, целиком погруженный в это дознание. Когда ему доложили, что приехал один его родосский знакомец, им же вызванный в Рим любезным письмом, он приказал тотчас бросить его под пытку, решив, что это кто-то причастный к следствию; а обнаружив ошибку, велел его умертвить, чтобы беззаконие не получило огласки. (2) На Капри до сих пор показывают место его бойни: отсюда осужденных после долгих и изощренных пыток сбрасывали в море у него на глазах, а внизу матросы подхватывали и дробили баграми и веслами трупы, чтобы ни в ком не осталось жизни. Он даже придумал новый способ пытки в числе других: с умыслом напоив людей допьяна чистым вином, им неожиданно перевязывали члены, и они изнемогали от режущей перевязки и от задержания мочи. (3) Если бы не остановила его смерть и если бы, как говорят, не советовал ему Фрасилл отсрочить некоторые меры в надежде на долгую жизнь, он, вероятно, истребил бы людей еще больше, не пощадив и последних внуков: Гая он уже подозревал, а Тиберия презирал как незаконно прижитого. И это похоже на правду: недаром он не раз говорил, что счастлив Приам, переживший всех своих близких.
63. Но среди всех этих злодеяний, окруженный ненавистью и отвращением, он не только вечно трепетал на свою жизнь, но даже терзался оскорблениями. На это указывает многое. К гадателям он запретил обращаться тайно и без свидетелей. Прорицалища в окрестностях Рима он пытался даже разорить, но был удержан страхом перед чудесным величием пренестинских жребиев: их запечатали и отвезли в Рим, но ларец оказался пустым, и они появились, лишь когда его снова поставили в храм. (2) Одного или двух проконсулов, уже получивших провинции, он никак не решался отпустить и держал их при себе до тех пор, пока через несколько лет при них же не назначил им преемников: все это время они сохраняли свое звание и даже получали от него многие распоряжения, которые усердно выполняли через посланцев и помощников.
64. Невестку и внуков после их осуждения он пересылал, куда нужно было, только скованными, в зашитых носилках, и чтобы стража не позволяла встречным останавливаться и оглядываться.
65. Когда Сеян замышлял переворот, и уже день рождения его праздновался всенародно, и золотые изображения его почитались повсюду, он терпеливо на это смотрел, и далеко не сразу, скорее хитростью и обманом, чем силою верховной власти, наконец его ниспроверг. Сперва, чтобы удалить его от себя под видом почести, он избрал его своим товарищем по пятому консульству, которое ради этого принял заочно после долгого перерыва. А потом, обольстив его надеждой на родство и на трибунскую власть, он вдруг выступил против него с обвинительной речью, постыдной и жалкой: в ней, не говоря об остальном, он умолял отцов сенаторов прислать за ним, одиноким стариком, которого-нибудь из консулов, чтобы тот доставил его в сенат под какой ни на есть вооруженной охраной. (2) Но и это его не успокоило: в страхе перед мятежом он приказал в случае необходимости освободить и провозгласить военачальником своего внука Друза, еще заточенного в Риме; корабли уже были наготове, чтобы бежать к какому угодно войску, и он неустанно следил с вершины утеса за дальними знаками, которыми велел сообщать ему обо всем происходившем, чтобы не тратить времени на гонцов. Даже после того, как заговор Сеяна был подавлен, он еще девять месяцев не выходил из виллы под названием «Ио», по-прежнему мнительный и неспокойный.
66. Его мятущийся дух жгли еще больнее бесчисленные поношения со всех сторон. Не было такого оскорбления, которого бы осужденные не бросали ему в лицо или не рассыпали подметными письмами в театре. Принимал он их по-разному: то, мучаясь стыдом, старался утаить их и скрыть, то из презрения сам разглашал их ко всеобщему сведению. Даже Артабан, парфянский царь, позорил его в послании, где попрекал его убийствами близких и дальних, праздностью и развратом, и предлагал ему скорее утолить величайшую и справедливую ненависть сограждан добровольной смертью.
67. Наконец он сам себе стал постыл: всю тяжесть своих мучений выразил он в начале одного письма такими словами: «Как мне писать вам, отцы сенаторы, что писать и чего пока не писать? Если я это знаю, то пусть волей богов и богинь я погибну худшей смертью, чем погибаю вот уже много дней».
(2) Некоторые полагают, что он знал о таком своем будущем заранее и давно предвидел, какая ненависть и какое бесславие ожидают его впереди. Именно потому, принимая власть, отказался он так решительно от имени отца отечества и от присяги на верность его делам: он боялся покрыть себя еще большим позором, оказавшись недостойным таких почестей. (3) Это можно заключить и из его речи по поводу обоих предложений. Так, он говорит, что покуда он будет в здравом уме, он останется таким, как есть, и нрава своего не изменит; но все же, чтобы не подавать дурного примера, лучше сенату не связывать себя верностью поступкам такого человека, который может под влиянием случая перемениться.
(4) И далее: «Если же когда-нибудь усомнитесь вы в моем поведении и в моей преданности, – а я молю, чтобы смерть унесла меня раньше, чем случится такая перемена в ваших мыслях, – то для меня немного будет чести и в звании отца отечества, а для вас оно будет укором либо за опрометчивость, с какой вы его мне дали, либо за непостоянство, с каким вы обо мне изменили мнение».
68. Телосложения он был дородного и крепкого, росту выше среднего, в плечах и в груди широк, в остальном теле статен и строен с головы до пят. Левая рука была ловчее и сильнее правой, а суставы ее так крепки, что он пальцем протыкал свежее цельное яблоко, а щелчком мог поранить голову мальчика и даже юноши. (2) Цвет кожи имел белый, волосы на затылке длинные, закрывающие даже шею, – по-видимому, семейная черта. Лицо красивое, хотя иногда на нем вдруг высыпали прыщи; глаза большие и с удивительной способностью видеть и ночью и в потемках, но лишь ненадолго и тотчас после сна, а потом их зрение вновь притуплялось. (3) Ходил он, наклонив голову, твердо держа шею, с суровым лицом, обычно молча: даже с окружающими разговаривал лишь изредка, медленно, слегка поигрывая пальцами. Все эти неприятные и надменные черты замечал в нем еще Август и не раз пытался оправдать их перед сенатом и народом, уверяя, что в них повинна природа, а не нрав. (4) Здоровьем он отличался превосходным, и за все время своего правления не болел ни разу, хотя с тридцати лет заботился о себе сам, без помощи и советов врачей.
69. О богах и об их почитании он мало беспокоился, так как был привержен к астрологии и твердо верил, что все решает судьба. Однако грома он боялся безмерно, и когда собирались тучи, всякий раз надевал на голову лавровый венок, так как считается, что этих листьев молния не поражает.
70. Благородными искусствами он занимался с величайшим усердием на обоих языках. В латинском красноречии он подражал Мессале Корвину, которого очень почитал в юности, когда тот уже был стариком. Однако свой слог он слишком затемнял нарочитостью и вычурностью, так что иногда без подготовки говорил лучше, чем по написанному. (2) Он сочинил и лирическое стихотворение под названием «Жалоба на смерть Луция Цезаря», писал и греческие стихи и подражание Эвфориону, Риану и Парфению: этих поэтов он очень любил, их сочинения и изображения помещал в общественных библиотеках среди лучших древних писателей, и поэтому многие ученые наперебой посвящали ему многочисленные о них сочинения. (3) Но больше всего занимало его изучение сказочной древности. Здесь он доходил до смешных пустяков, обращаясь к грамматикам, общество которых, как было сказано, он очень любил, с такими, например, вопросами: «кто была мать Гекубы? как звали Ахилла среди девушек? какие песни пели сирены?» А когда он впервые вошел в сенат после смерти Августа, то в знак благочестия и сыновней любви принес жертву ладаном и вином, но без участия флейтиста, как некогда царь Минос после смерти сына.
71. По-гречески говорил он всегда легко и охотно, однако не везде: особенно избегал он этого в сенате. Даже когда ему нужно было сказать слово «монополия», он сначала извинился, что вынужден употребить чужое слово. А когда в одном сенатском постановлении было употреблено слово «эмблема», он предложил переменить его, приискав вместо чужого – наше, а если не удастся, то выразить понятие описательно, несколькими словами. И одному солдату, которого на суде по-гречески попросили дать показание, он приказал отвечать только по-латыни.
72. Только два раза за все время своего удаления пытался он воротиться в Рим. В первый раз он поднялся на триреме но Тибру до самых садов, что возле искусственного озера, расставив по берегам стражу, чтобы отгонять тех, кто выйдет навстречу; во второй раз он по Аппиевой дороге доехал до седьмой мили. Но завидев лишь издали городские стены, он, приближаясь к ним, возвращался: в первый раз – по неизвестной причине, во второй раз – из страха перед недобрым знаменьем. (2) У него была среди других развлечений большая змея; придя однажды, как обычно, покормить ее из своих рук, он нашел ее заеденной муравьями и увидел в этом знак остерегаться насилия черни.
И вот, возвращаясь поспешно в Кампанию, в Астуре он занемог. Немного оправившись, он доехал до Цирцей; здесь, чтобы скрыть свое нездоровье, он не только присутствовал на лагерных играх, но даже в выпущенного на арену кабана метнул сверху дротики. Тотчас у нет началась боль в боку, потом его, разгоряченного, продуло ветром, и болезнь усилилась. (3) Но некоторое время он еще держался, хотя, продолжая свой путь до самого Мизена, он ни в чем не менял обычного образа жизни и не отказывался ни от пиров, ни от иных наслаждений – отчасти по необузданности, отчасти из притворства. И когда врач Харикл, собираясь однажды уходить с пира, взял его руку для поцелуя, он заподозрил, что тот хочет пощупать в ней биение крови, остановил его, вернул к столу и продолжал пир до позднего часа; а потом, как и всегда, встав посреди столовой, с ликтором за спиной, по имени прощался с каждым уходящим.
73. Между тем, ему случилось прочесть в сенатских отчетах, что несколько подсудимых, о которых он в свое время лишь коротко упомянул, что их имена стоят в доносе, теперь были выпущены и даже без допроса. Посчитав это неуважением, он решил во что бы то ни стало вернуться на Капри: только из этого убежища осмеливался он что-нибудь предпринимать. Но непогода и усиливающаяся болезнь удержали его; и вскоре он скончался на Лукулловой вилле, на семьдесят восьмом году жизни и двадцать третьем году власти, в семнадцатый день до апрельских календ, в консульство Гнея Ацеррония Прокула и Гая Понтия Нигрина. (2) Некоторые полагают, что Гай подложил ему медленный разрушительный яд; другие – что после приступа простой лихорадки он попросил есть, а ему не дали; третьи – что его задушили подушкой, когда он вдруг очнулся и, увидев, что во время обморока у него сняли перстень, потребовал его обратно. Сенека пишет, что он, чувствуя приближенье конца, сам снял свой перстень, как будто хотел его кому-то передать, подержал его немного, потом снова надел на палец и, стиснув руку, долго лежал неподвижно. Потом вдруг он кликнул слуг, но не получил ответа; тогда он встал, но возле самой постели силы его оставили, и он рухнул.
74. В свой последний день рождения он видел во сне статую Аполлона Теменитского, огромную и дивной работы, которую он привез из Сиракуз, чтобы поставить в библиотеке при новом храме; и статуя произнесла, что не ему уже освятить ее. За несколько дней до его кончины башня маяка на Капри рухнула от землетрясения. А в Мизене, когда в столовую внесли для обогревания золу и уголья, давно уже погасшие и остывшие, они вдруг вспыхнули и горели, не погасая, с раннего вечера до поздней ночи.
75. Смерть его вызвала в народе ликование. При первом же известии одни бросились бегать, крича: «Тиберия в Тибр!», другие молили Землю-мать и богов Манов не давать покойнику места, кроме как среди нечестивцев, третьи грозили мертвому крюком и Гемониями. К памяти о былых неистовствах прибавлялась последняя жестокость. (2) Дело в том, что по решению сената казнь приговоренных совершалась только на десятый день; и вот, для некоторых день кары совпал с вестью о смерти Тиберия. Они умоляли всех о помощи, но Гай еще не появлялся заступиться и вмешаться было некому, и стража, во избежание противозакония, задушила их и сбросила в Гемонии. (3) От этого ненависть вспыхнула еще сильней: казалось, что и со смертью тирана зверства еще не прекращаются. Когда тело вынесли из Мизена, многие кричали, что его надо отнести в Ателлу и поджарить в амфитеатре; но воины перенесли его в Рим, и там оно было сожжено и погребено всенародно.
76. Завещание он составил за два года до смерти в двух списках: один был сделан собственноручно, другой продиктован вольноотпущеннику, но по содержанию они не различались. Скреплено оно было лицами самого низкого положения. По этому завещанию он отказывал наследство в равной доле своим внукам Гаю, сыну Германика, и Тиберию, сыну Друза, назначив их наследниками друг другу. Оставил он и многочисленные подарки, между прочим – девственным весталкам, а также всем воинам, всем плебеям и отдельно старостам кварталов.
Книга четвертая
Гай Калигула
1. Германик, отец Гая Цезаря, был сыном Друза и Антонии Младшей. Усыновленный Тиберием, своим дядей по отцу, он получил квестуру на пять лет раньше законного возраста, а прямо после нее – консульство. Когда он был послан к войскам в Германию, и пришла весть о кончине Августа, все легионы решительно отказались признать Тиберия и предложили ему верховную власть; но он успокоил их, выказав столько же твердости, сколько и верности долгу, а потом победил с ними врага и отпраздновал триумф. (2) После этого он вторично был избран консулом, но еще до вступления в должность отправлен навести порядок на Востоке. Здесь, победив царя Армении, обратив Каппадокию в римскую провинцию, он на тридцать четвертом году скончался в Антиохии – как подозревают, от яда. В самом деле, кроме синих пятен по всему телу и пены, выступившей изо рта, сердце его при погребальном сожжении было найдено среди костей невредимым: а считается, что сердце, тронутое ядом, по природе своей не может сгореть.
2. Смерть его приписывали коварству Тиберия и стараниям Гнея Пизона, который в это время был наместником Сирии. Тот не скрывал, что ему придется иметь врагом или отца, или сына, словно иного выхода не было; и он преследовал Германика словами и делами жестоко и без удержу, даже в пору его болезни. За это по возвращении в Рим народ его чуть не растерзал, а сенат приговорил к смертной казни.
3. Всеми телесными и душевными достоинствами, как известно, Германик был наделен, как никто другой: редкая красота и храбрость, замечательные способности к наукам и красноречию на обоих языках, беспримерная доброта, горячее желание и удивительное умение снискать расположение народа и заслужить его любовь. Красоту его немного портили тонкие ноги, но он постепенно заставил их пополнеть, постоянно занимаясь верховой ездой после еды. (2) Врага он не раз одолевал врукопашную. Выступать с речами в суде он не перестал даже после триумфа. Среди памятников его учености остались даже греческие комедии. Даже и в поездках он вел себя как простой гражданин, в свободные и союзные города входил без ликторов. Встречая гробницы знаменитых людей, всюду приносил жертвы Манам. Останки павших при поражении Вара, истлевшие и разбросанные, он решил похоронить в общей могиле и первый начал своими руками собирать их и сносить в одно место. (3) Даже к хулителям своим, кто бы и из-за чего бы с ним ни враждовал, относился он мягко и незлобиво; даже на Пизона, который отменял его указы и притеснял его клиентов, он стал гневаться только тогда, когда узнал, что тот покушается на него колдовством и ядом; но и тогда он удовольствовался лишь тем, что по обычаю предков отказал ему в своей дружбе, а домочадцам завещал, если с ним что случится, отомстить за него.
4. Он пожал обильные плоды своих добродетелей. Родные так уважали его и ценили, что сам Август – об остальных родственниках я и не говорю – долго колебался, не назначить ли его своим наследником и, наконец, велел Тиберию его усыновить. А народ так любил его, что когда он куда-нибудь приезжал или откуда-нибудь уезжал, – об этом пишут многие, – то из-за множества встречающих или провожающих даже жизнь его иногда бывала в опасности; когда же он возвращался из Германии после усмирения мятежа, то преторианские когорты выступили ему навстречу все, хотя приказано было выступить только двум, а народ римский, без разбора сословия, возраста и пола, высыпал встречать его за двадцать миль.
5. Но еще сильней и еще убедительней выразилось отношение к нему при его смерти и после его смерти. В день, когда он умер, люди осыпали камнями храмы, опрокидывали алтари богов, некоторые швыряли на улицу домашних ларов, некоторые подкидывали новорожденных детей. Даже варвары, говорят, которые воевали между собой или с нами, прекратили войну, словно объединенные общим и близким каждому горем; некоторые князья отпустили себе бороду и обрили головы женам в знак величайшей скорби; и сам царь царей отказался от охот и пиров с вельможами, что у парфян служит знаком траура.
6. А в Риме народ, подавленный и удрученный первой вестью о его болезни, ждал и ждал новых гонцов; и когда, уже вечером, неизвестно откуда вдруг распространилась весть, что он опять здоров, то все толпой с факелами и жертвенными животными ринулись на Капитолий и едва не сорвали двери храма в жажде скорее выполнить обеты; сам Тиберий был разбужен среди ночи ликующим пением, слышным со всех сторон:
(2) Когда же, наконец, заведомо стало известно, что его уже нет, то никакие увещания, никакие указы не могли смягчить народное горе, и плач о нем продолжался даже в декабрьские праздники. Славу умершего и сожаление о нем усугубили ужасы последующих лет, и всем не без основания казалось, что прорвавшаяся вскоре свирепость Тиберия сдерживалась дотоле лишь уважением к Германику и страхом перед ним.
7. Женат он был на Агриппине, дочери Марка Агриппы и Юлии, и имел от нее девять детей. Двое из них умерли во младенчестве, один – в детстве: он был так миловиден, что Ливия посвятила в храм Капитолийской Венеры его изображение в виде Купидона, а другое поместил в своей опочивальне Август и, входя, всякий раз целовал его. Остальные дети пережили отца – трое девочек: Агриппина, Друзилла и Ливилла, погодки, и трое мальчиков, Нерон, Друз и Гай Цезарь. Из них Нерона и Друза сенат по обвинению Тиберия объявил врагами государства.
8. Гай Цезарь родился накануне сентябрьских календ в консульство своего отца и Гая Фонтея Капитона. Где он родился, неясно, так как свидетельства о том разноречивы. Гней Лентул Гетулик пишет, будто он родился в Тибуре. Плиний Секунд утверждает, что и земле треверов, в поселке Амбитарвий, что выше Конфлуэнт: при этом он ссылается на то, что там показывают жертвенник с надписью: «За разрешение Агриппины». Стишки, ходившие вскоре после его прихода к власти, указывают, что он появился на свет в зимних лагерях:
Я же отыскал в ведомостях, что он родился в Анции.
(2) Гетулика опровергает Плиний, утверждая, что он лжет из угодливости, чтобы честь молодого и тщеславного правителя возвеличить и честью города, посвященного Геркулесу; и лжет он тем уверенней, что в Тибуре действительно годом раньше у Германика родился сын и тоже был назван Гаем – то самое прелестное дитя, о безвременной смерти которого мы говорили выше. (3) Плиния, в свою очередь опровергает сама последовательность событий: ведь все историки, писавшие об Августе, согласно говорят, что когда Германик после своего консульства был послан в Галлию, у него уже родился Гай. Не подтверждает мнения Плиния и надпись на жертвеннике, так как в этих местах Агриппина родила двух дочерей: а «разрешением от бремени» (puerperium) безразлично называют рождение как мальчика, так и девочки, потому что в старину и девочек (puellae) называли puerae, и мальчиков (pueri) называли puelli (4) Существует и письмо Августа к его внучке Агриппине, написанное за несколько месяцев до смерти, в котором так говорится о нашем Гае – ибо никакого другого ребенка с таким именем тогда не было: «Вчера я договорился с Таларием и Азиллием, чтобы они взяли с собой маленького Гая в пятнадцатый день до июньских календ, коли богам будет угодно. Посылаю вместе с ним и врача из моих рабов; Германику я написал, чтобы задержал его, если захочет. Прощай, милая Агриппина, и постарайся прибыть к твоему Германику в добром здравии». (5) Совершенно ясно, по-моему, что Гай не мог родиться там, куда его привезли из Рима уже почти двухлетним. Стало быть, нельзя доверять и стишкам, тем более, что они безымянны. Таким образом, следует предпочесть показания государственных ведомостей как единственно оставшиеся: к тому же и сам Гай из всех увеселительных мест более всего любил Анций – несомненно, как место своего рождения. Говорят, что наскучив Римом, он даже собирался перенести туда свою столицу и двор.
9. Прозвищем «Калигула» («Сапожок») он обязан лагерной шутке, потому что подрастал он среди воинов, в одежде рядового солдата. А какую привязанность и любовь войска снискало ему подобное воспитание, это лучше всего стало видно, когда он одним своим видом несомненно успокоил солдат, возмутившихся после смерти Августа и уже готовых на всякое безумие. В самом деле, они только тогда отступились, когда заметили, что от опасности мятежа его отправляют прочь, под защиту ближайшего города: тут лишь они, потрясенные раскаяньем, схватив и удержав повозку, стали умолять не наказывать их такой немилостью.
10. Вместе с отцом совершил он и поездку в Сирию. Воротившись оттуда, жил он сначала у матери, потом, после ее ссылки – у Ливии Августы, своей прабабки; когда она умерла, он, еще отроком, произнес над нею похвальную речь с ростральной трибуны. Затем он перешел жить к своей бабке Антонии. К девятнадцати годам он был вызван Тиберием на Капри: тогда он в один и тот же день надел тогу совершеннолетнего и впервые сбрил бороду, но без всяких торжеств, какими сопровождалось совершеннолетие его братьев. (2) На Капри многие хитростью или силой пытались выманить у него выражения недовольства, но он ни разу не поддался искушению: казалось, он вовсе забыл о судьбе своих ближних, словно с ними ничего и не случилось. А все, что приходилось терпеть ему самому, он сносил с таким невероятным притворством, что по справедливости о нем было сказано: «не было на свете лучшего раба и худшего государя».
11. Однако уже тогда не мог он обуздать свою природную свирепость и порочность. Он с жадным любопытством присутствовал при пытках и казнях истязаемых, по ночам в накладных волосах и длинном платье бродил по кабакам и притонам, с великим удовольствием плясал и пел на сцене. Тиберий это охотно допускал, надеясь этим укротить его лютый нрав. Проницательный старик видел его насквозь и не раз предсказывал, что Гай живет на погибель и себе и всем, и что в нем он вскармливает ехидну для римского народа и Фаэтона для всего земного круга.
12. Немного позже он женился на Юнии Клавдилле, дочери Марка Силана, одного из знатнейших римлян. Затем он был назначен авгуром на место своего брата Друза, но еще до посвящения возведен в сан понтифика. Это было важным знаком признания его родственных чувств и душевных задатков: дом Тиберия уже лишен был всякой иной опоры. Сеян вскоре был заподозрен и уничтожен как враг отечества, и Гай все больше и больше получал надежду на наследство. (2) Чтобы еще крепче утвердиться в ней, он, после того, как Юния умерла в родах, обольстил Эннию Невию, жену Макрона, стоявшего во главе преторианских когорт; ей он обещал, что женится на ней, когда достигнет власти, и дал в этом клятву и расписку. Через нее он вкрался в доверие к Макрону и тогда, как полагают некоторые, извел Тиберия отравой. Умирающий еще дышал, когда Гай велел снять у него перстень; казалось, что он сопротивлялся. Тогда Гай приказал накрыть ею подушкой и своими руками стиснул ему горло; а вольноотпущенника, который вскрикнул при виде этого злодейства, тут же отправил на крест. (11) И это не лишено правдоподобия: некоторые передают, что он сам похвалялся если не совершенным, то задуманным преступлением – неизменно гордясь своими родственными чувствами, он говорил, что вошел однажды с кинжалом в спальню к спящему Тиберию, чтобы отомстить за гибель матери и братьев, но почувствовал жалость, отбросил клинок и ушел; Тиберий об этом знал, но не посмел ни преследовать, ни наказывать его.
13. Так он достиг власти во исполнение лучших надежд римского народа или, лучше сказать, всего рода человеческого. Он был самым желанным правителем и для большинства провинций и войск, где многие помнили его еще младенцем, и для всей римской толпы, которая любила Германика и жалела его почти погубленный род. Поэтому, когда он выступил из Мизена, то, несмотря на то, что он был в трауре и сопровождал тело Тиберия, народ по пути встречал его густыми ликующими толпами, с алтарями, с жертвами, с зажженными факелами, напутствуя его добрыми пожеланиями, называя и «светиком», и «голубчиком», и «куколкой», и «дитятком».
14. А когда он вступил в Рим, ему тотчас была поручена высшая и полная власть по единогласному приговору сената и ворвавшейся в курию толпы, вопреки завещанию Тиберия, который назначил ему сонаследником своего несовершеннолетнего внука.
Ликование в народе было такое, что за ближайших три неполных месяца было, говорят, зарезано больше, чем сто шестьдесят тысяч жертвенных животных. (2) Когда через несколько дней он отправился на кампанские острова, все приносили обеты за его возвращение, не упуская самого малого случая выразить тревогу и заботу о его благополучии. Когда он было захворал, люди ночами напролет толпились вокруг Палатина; были и такие, которые давали письменные клятвы биться насмерть ради выздоровления больного или отдать за него свою жизнь. (3) Безграничную любовь граждан довершало замечательное расположение чужестранцев. Артабан, парфянский царь, который всегда открыто выражал ненависть и презрение к Тиберию, сам попросил теперь Гая о дружбе, вышел на переговоры с консульским легатом и, перейдя через Евфрат, воздал почести римским орлам, значкам легионом и изображениям Цезарей.
15. Он и сам делал все возможное, чтобы возбудить любовь к себе в людях. Тиберия он с горькими слезами почтил похвальной речью перед собранием и торжественно похоронил. Тотчас затем он отправился на Пандатерию и Понтийские острова, спеша собрать прах матери и братьев: отплыл он в бурную непогоду, чтоб виднее была его сыновняя любовь, приблизился к их останкам благоговейно, положил их в урны собственными руками; с не меньшею пышностью, в биреме со знаменем на корме, он доставил их в Остию и вверх по Тибру в Рим, где самые знатные всадники сквозь толпу народа на двух носилках внесли их в мавзолей. В память их установил он всенародно ежегодные поминальные обряды, а в честь матери еще и цирковые игры, где изображение ее везли в процессии на особой колеснице. (2) Отца же он почтил, назвав в его память месяц сентябрь Германиком. После этого в сенатском постановлении он сразу назначил бабке своей Антонии все почести, какие воздавались когда-либо Ливии Августе; дядю своего Клавдия, который был еще римским всадником, взял себе в товарищи по консульству; брата Тиберия в день его совершеннолетия усыновил и поставил главою юношества. (3) В честь своих сестер он приказал прибавлять ко всякой клятве: «И пусть не люблю я себя и детей моих больше, чем Гая и его сестер», а к консульским предложениям: «Да сопутствует счастье и удача Гаю Цезарю и его сестрам!».
(4) В той же погоне за народной любовью он помиловал осужденных и сосланных по всем обвинениям, оставшимся от прошлых времен, объявил прощение: бумаги, относящиеся к делам его матери и братьев, принес на форум и сжег, призвав богов в свидетели, что ничего в них не читал и не трогал – этим он хотел навсегда успокоить всякий страх у доносчиков и свидетелей; а донос о покушении на его жизнь даже не принял, заявив, что он ничем и ни в ком не мог возбудить ненависти, и что для доносчиков слух его закрыт.
16. Спинтриев, изобретателей чудовищных наслаждений, он выгнал из Рима – его с трудом умолили не топить их в море. Сочинения Тита Лабиена, Кремуция Корда, Кассия Севера, уничтоженные по постановлениям сената, он позволил разыскать, хранить и читать, заявив, что для него важней всего, чтобы никакое событие не ускользнуло от потомков.
Отчеты о состоянии державы, которые Август издавал, а Тиберий перестал, он вновь приказал обнародовать. (2) Должностным лицам он разрешил свободно править суд, ни о чем его не запрашивая, списки всадников он проверял строго и тщательно, но не беспощадно: кто был запятнан позором или бесчестием, у тех он всенародно отбирал коня, за кем была меньшая вина, тех он просто пропускал при оглашении имен. Чтобы судьям легче было работать, он присоединил к четырем их декуриям новую, пятую. Пытался он даже вернуть народу выборы должностных лиц, восстановив народные собрания. (3) Подарки по завещанию Тиберия, хотя оно и было объявлено недействительным, и даже по завещанию Юлии Августы, которое Тиберий утаил, он отсчитал и выплатил честно и без оговорок. Италию он освободил от полупроцентного налога на распродажи, многим пострадавшим от пожаров возместил их убытки. Если он возвращал царям их царства, то выплачивал им и все подати и доходы за прошедшее время: так, Антиох Коммагенский получил сто миллионов сестерциев, когда-то отобранные у него. (4) Чтобы показать, что никакого доброго дела он не оставит без поощрения, он дал в награду восемьсот тысяч сестерциев одной вольноотпущеннице, которая под самыми жестокими пытками не выдала преступления своего патрона. За все эти его деяния сенат, в числе прочих почестей, посвятил ему золотой щит: каждый год в установленный день жреческие коллегии должны были вносить этот щит на Капитолий в сопровождении сената и с песнопением, в котором знатнейшие мальчики и девочки воспевали добродетели правителя. Было также постановлено, чтобы день его прихода к власти именовался Парилиями, как бы в знак второго основания Рима.
17. Консулом он был четыре раза: в первый раз с июльских календ в течение двух месяцев, во второй раз с январских календ в течение тридцати дней, в третий раз – до январских ид, в четвертый раз – до седьмого дня перед январскими идами. Из этих консульств два последние следовали одно за другим. В третье консульство он вступил в Лугдуне один, но не из надменности и пренебрежения к обычаям, как думают некоторые, а только потому, что в своей отлучке он не мог знать, что его товарищ по должности умер перед самым новым годом. (2) Всенародные раздачи он устраивал дважды, по триста сестерциев каждому. Столько же устроил он и роскошных угощений для сенаторов и всадников и даже для их жен и детей. При втором угощении он раздавал вдобавок мужчинам нарядные тоги, а женщинам и детям красные пурпурные повязки. А чтобы и впредь умножить народное веселье, он прибавил к празднику Сатурналий лишний день, назвав его Ювеналиями.
18. Гладиаторские битвы он устраивал не раз, иногда в амфитеатре Тавра, иногда в септе; между поединками он выводил отряды кулачных бойцов из Африки и Кампании, цвет обеих областей. Зрелищами он не всегда распоряжался сам, а иногда уступал эту честь своим друзьям или должностным лицам. (2) Театральные представления он давал постоянно, разного рода и в разных местах, иной раз даже ночью, зажигая факелы по всему городу. Разбрасывал он и всяческие подарки, раздавал и корзины с закусками для каждого. Одному римскому всаднику, который на таком угощении сидел напротив него и ел с особенной охотой и вкусом, он послал и свою собственную долю, а одному сенатору при подобном же случае – указ о назначении претором вне очереди. (3) Устраивал он мною раз и цирковые состязания с утра до вечера, с африканскими травлями и троянскими играми в промежутках; на самых пышных играх арену посыпали суриком и горной зеленью, а лошадями правили только сенаторы. Однажды он даже устроил игры внезапно и без подготовки, когда осматривал убранство цирка из Гелотова дома, и несколько человек с соседних балконов его попросили об этом.
19. Кроме того, он выдумал зрелище новое и неслыханное дотоле. Он перекинул мост через залив между Байями и Путеоланским молом, длиной почти в три тысячи шестьсот шагов: для этого он собрал отовсюду грузовые суда, выстроил их на якорях в два ряда, насыпал на них земляной вал и выровнял по образцу Аппиевой дороги. (2) По этому мосту он два дня подряд разъезжал взад и вперед: в первый день – на разубранном коне, в дубовом венке, с маленьким щитом, с мечом и в златотканом плаще; на следующий день – в одежде возницы, на колеснице, запряженной парой самых лучших скакунов, и перед ним ехал мальчик Дарий из парфянских заложников, а за ним отряд преторианцев и свита в повозках. (3) Я знаю, что, по мнению многих, Гай выдумал этот мост в подражание Ксерксу, который вызвал такой восторг, перегородив много более узкий Геллеспонт, а по мнению других – чтобы славой исполинского сооружения устрашить Германию и Британию, которым он грозил войной. Однако в детстве я слышал об истинной причине этого предприятия от моего деда, который знал о ней от доверенных придворных: дело в том, что когда Тиберий тревожился о своем преемнике и склонялся уже в пользу родного внука, то астролог Фрасилл заявил ему, что Гай скорей на конях проскачет через Байский залив, чем будет императором.
20. Он устраивал зрелища и в провинциях, астические игры в Сиракузах в Сицилии, смешанные игры в Лугдуне в Галлии. Здесь происходило также состязание в греческом и латинском красноречии, на котором, говорят, побежденные должны были платить победителям награды и сочинять в их честь славословия; а тем, кто меньше всего угодили, было велено стирать свои писания губкой или языком, если они не хотели быть битыми розгами или выкупанными в ближайшей реке.
21. Постройки, недоконченные Тиберием, он завершил: храм Августа и театр Помпея. Сам он начал строить водопровод из области Тибура и амфитеатр поблизости от септы; одну из этих построек его преемник Клавдий довел до конца, другую оставил. В Сиракузах он восстановил рухнувшие от ветхости стены и храм богов. Собирался он и на Самосе отстроить дворец Поликрата, и в Милете довершить Дидимейский храм, и в Альпийских горах основать город, но раньше всего – перекопать Истминский перешеек в Ахайе: он даже посылал туда старшего центуриона, чтобы сделать предварительные измерения.
22. До сих пор шла речь о правителе, далее придется говорить о чудовище.
Он присвоил множество прозвищ: его называли и «благочестивым», и «сыном лагеря», и «отцом войска», и «Цезарем благим и величайшим». Услыхав однажды, как за обедом у него спорили о знатности цари, явившиеся в Рим поклониться ему, он воскликнул:
Немногого недоставало, чтобы он тут же принял диадему и видимость принципата обратил в царскую власть. (2) Однако его убедили, что он возвысился превыше и принцепсов и царей. Тогда он начал притязать уже на божеское величие. Он распорядился привезти из Греции изображения богов, прославленные и почитанием и искусством, в их числе даже Зевса Олимпийского, – чтобы снять с них головы и заменить своими. Палатинский дворец он продолжил до самого форума, а храм Кастора и Поллукса превратил в его прихожую и часто стоял там между статуями близнецов, принимая божеские почести от посетителей; и некоторые величали его Юпитером Латинским. (3) Мало того, он посвятил своему божеству особый храм, назначил жрецов, установил изысканнейшие жертвы. В храме он поставил свое изваяние в полный рост и облачил его в собственные одежды. Должность главного жреца отправляли поочередно самые богатые граждане, соперничая из-за нее и торгуясь. Жертвами были павлины, фламинго, тетерева, цесарки, фазаны, – для каждого дня своя порода. (4) По ночам, когда сияла полная луна, он неустанно звал ее к себе в объятья и на ложе, а днем разговаривал наедине с Юпитером Капитолийским: иногда шепотом, то наклоняясь к его уху, то подставляя ему свое, а иногда громко и даже сердито. Так, однажды слышали его угрожающие слова:
а потом он рассказывал, что бог, наконец, его умилостивил и даже сам пригласил жить вместе с ним. После этого он перебросил мост с Капитолия на Палатин через храм божественного Августа, а затем, чтобы поселиться еще ближе, заложил себе новый дом на Капитолийском холме.
23. Агриппу он не хотел признавать или называть своим дедом из-за его безродности, и гневался, когда в речах или в стихах кто-нибудь причислял его к образам Цезарей. Он даже хвастался, будто его мать родилась от кровосмешения, которое совершил с Юлией Август; и, не довольствуясь такой клеветой на Августа, он запретил торжественно праздновать актийскую и сицилийскую победы как пагубные и гибельные для римского народа. (2) Ливию Августу, свою прабабку, он не раз называл «Улиссом в женском платье», и в одном письме к сенату даже имел наглость обвинять ее в безродности, уверяя, будто дед ее по матери был декурионом из Фунд, между тем как государственные памятники ясно показывают, что Авфидий Луркон занимал высокие должности в Риме. Бабку свою Антонию, просившую у него разговора наедине, он принял только в присутствии префекта Макрона. Этим и подобными унижениями и обидами, а по мнению некоторых – и ядом, он свел ее в могилу; но и после смерти он не воздал ей никаких почестей, и из обеденного покоя любовался на ее погребальный костер. (3) Своего брата Тиберия он неожиданно казнил, прислав к нему внезапно войскового трибуна, а тестя Силана заставил покончить с собой, перерезав бритвою горло. Обвинял он их в том, что один в непогоду не отплыл с ним в бурное море, словно надеясь, что в случае несчастья с зятем он сам завладеет Римом, а от другого пахло лекарством, как будто он опасался, что брат его отравит. Между тем, Силан просто не выносил морской болезни и боялся трудностей плавания, а Тиберий принимал лекарство от постоянного кашля, который все больше его мучил. Что же касается Клавдия, своего дяди, то Гай оставил его в живых лишь на потеху себе.
24. Со всеми своими сестрами жил он в преступной связи, и на всех званых обедах они попеременно возлежали на ложе ниже его, а законная жена – выше его. Говорят, одну из них, Друзиллу, он лишил девственности еще подростком, и бабка Антония, у которой они росли, однажды застигла их вместе. Потом ее выдали за Луция Кассия Лонгина, сенатора консульского звания, но он отнял ее у мужа, открыто держал как законную жену, и даже назначил ее во время болезни наследницей своего имущества и власти. (2) Когда она умерла, он установил такой траур, что смертным преступлением считалось смеяться, купаться, обедать с родителями, женой или детьми. А сам, не в силах вынести горя, он внезапно ночью исчез из Рима, пересек Кампанию, достиг Сиракуз и с такой же стремительностью вернулся, с отросшими бородой и волосами. С этих пор все свои клятвы о самых важных предметах, даже в собрании перед народом и перед войсками, он произносил только именем божества Друзиллы. (3) Остальных сестер он любил не так страстно и почитал не так сильно: не раз он даже отдавал их на потеху своим любимчикам. Тем скорее он осудил их по делу Эмилия Лепида за разврат и за соучастие в заговоре против него. Он не только обнародовал их собственноручные письма, выманенные коварством и обольщением, но даже посвятил в храм Марса Мстителя с соответственной надписью три меча, приготовленные на его погибель.
25. О браках его трудно сказать, что в них было непристойнее: заключение, расторжение или пребывание в браке. Ливию Орестиллу, выходившую замуж за Гая Пизона, он сам явился поздравить, тут же приказал отнять у мужа и через несколько дней отпустил, а два года спустя отправил в ссылку, заподозрив, что она за это время опять сошлась с мужем. Другие говорят, что на самом свадебном пиру, он, лежа напротив Пизона, послал ему записку: «Не лезь к моей жене!», а тотчас после пира увел ее к себе и на следующий день объявил эдиктом, что нашел себе жену по примеру Ромула и Августа. (2) Лоллию Павлину, жену Гая Меммия, консуляра и военачальника, он вызвал из провинции, прослышав, что ее бабушка была когда-то красавицей, тотчас развел с мужем и взял в жены, а спустя немного времени отпустил, запретив ей впредь сближаться с кем бы то ни было. (3) Цезонию, не отличавшуюся ни красотой, ни молодостью, и уже родившую от другого мужа трех дочерей, он любил жарче всего и дольше всего за ее сладострастие и расточительность: зачастую он выводил ее к войскам рядом с собой, верхом, с легким щитом, в плаще и шлеме, а друзьям даже показывал ее голой. Именем супруги он удостоил ее не раньше, чем она от него родила, и в один и тот же день объявил себя ее мужем и отцом ее ребенка. (4) Ребенка этого, Юлию Друзиллу, он пронес по храмам всех богинь и, наконец, возложил на лоно Минервы, поручив божеству растить ее в вскармливать. Лучшим доказательством того, что это дочь его плоти, он считал ее лютый нрав: уже тогда она доходила в ярости до того, что ногтями царапала игравшим с нею детям лица и глаза.
26. После всего этого пустыми и незначительными кажутся рассказы о том, как он обращался с друзьями и близкими – с Птолемеем, сыном царя Юбы и своим родственником (он был внуком Марка Антония от дочери его Селены) и прежде всего с самим Макроном и самою Эннией, доставившими ему власть: все они вместо родственного чувства и вместо благодарности за услуги награждены были жестокой смертью.
(2) Столь же мало уважения и кротости выказывал он и к сенаторам: некоторых, занимавших самые высокие должности, облаченных в тоги, он заставлял бежать за своей колесницей по нескольку миль, а за обедом стоять у его ложа в изголовье или в ногах, подпоясавшись полотном. Других он тайно казнил, но продолжал приглашать их, словно они были живы, и лишь через несколько дней лживо объявил, что они покончили с собой. (3) Консулов, которые забыли издать эдикт о дне его рождения, он лишил должности, и в течение трех дней государство оставалось без высшей власти. Своего квестора, обвиненного в заговоре, он велел бичевать, сорвав с него одежду и бросив под ноги солдатам, чтобы тем было на что опираться, нанося удары.
(4) С такой же надменностью и жестокостью относился он и к остальным сословиям. Однажды, потревоженный среди ночи шумом толпы, которая заранее спешила занять места в цирке, он всех их разогнал палками: при замешательстве было задавлено больше двадцати римских всадников, столько же замужних женщин и несчетное число прочего народу. На театральных представлениях он, желая перессорить плебеев и всадников, раздавал даровые пропуска раньше времени, чтобы чернь захватывала и всаднические места. (5) На гладиаторских играх иногда в палящий зной он убирал навес и не выпускал зрителей с мест; или вдруг вместо обычной пышности выводил изнуренных зверей и убогих дряхлых гладиаторов, а вместо потешных бойцов – отцов семейства, самых почтенных, но обезображенных каким-нибудь увечьем. А то вдруг закрывал житницы и обрекал народ на голод.
27. Свирепость своего нрава обнаружил он яснее всего вот какими поступками. Когда вздорожал скот, которым откармливали диких зверей для зрелищ, он велел бросить им на растерзание преступников; и, обходя для этого тюрьмы, он не смотрел, кто в чем виноват, а прямо приказывал, стоя в дверях, забирать всех, «от лысого до лысого». (2) От человека, который обещал биться гладиатором за его выздоровление, он истребовал исполнения обета, сам смотрел, как он сражался, и отпустил его лишь победителем, да и то после долгих просьб. Того, кто поклялся отдать жизнь за него, но медлил, он отдал своим рабам – прогнать его по улицам в венках и жертвенных повязках, а потом во исполнение обета сбросить с раската. (3) Многих граждан из первых сословий он, заклеймив раскаленным железом, сослал на рудничные или дорожные работы, или бросил диким зверям, или самих, как зверей, посадил на четвереньки в клетках, или перепилил пополам пилой, – и не за тяжкие провинности, а часто лишь за то, что они плохо отозвались о его зрелищах или никогда не клялись его гением. (4) Отцов он заставлял присутствовать при казни сыновей; за одним из них он послал носилки, когда тот попробовал уклониться по нездоровью; другого он тотчас после зрелища казни пригласил к столу и всяческими любезностями принуждал шутить и веселиться. Надсмотрщика над гладиаторскими битвами и травлями он велел несколько дней подряд бить цепями у себя на глазах, и умертвил не раньше, чем почувствовал вонь гниющего мозга. Сочинителя ателлан за стишок с двусмысленной шуткой он сжег на костре посреди амфитеатра. Один римский всадник, брошенный диким зверям, не переставал кричать, что он невинен; он вернул его, отсек ему язык и снова прогнал на арену.
28. Изгнанника, возвращенного из давней ссылки, он спрашивал, чем он там занимался; тот льстиво ответил: «Неустанно молил богов, чтобы Тиберий умер и ты стал императором, как и сбылось». Тогда он подумал, что и ему его ссыльные молят смерти, и послал по островам солдат, чтобы их всех перебить. Замыслив разорвать на части одного сенатора, он подкупил несколько человек напасть на него при входе в курию с криками «враг отечества!», пронзить его грифелями и бросить на растерзание остальным сенаторам; и он насытился только тогда, когда увидел, как члены и внутренности убитого проволокли по улицам и свалили грудою перед ним.
29. Чудовищность поступков он усугублял жестокостью слов. Лучшей похвальнейшей чертой своего нрава считал он, по собственному выражению,
30. Казнить человека он всегда требовал мелкими частыми ударами, повторяя свой знаменитый приказ «Бей, чтобы он чувствовал, что умирает!» Когда по ошибке был казнен вместо нужного человека другой с тем же именем, он воскликнул: «И этот того стоил». Он постоянно повторял известные слова трагедии:
(2) Не раз он обрушивался на всех сенаторов вместе, обзывал их прихвостнями Сеяна, обзывал предателями матери и братьев, показывал доносы, которые будто бы сжег, оправдывал Тиберия, который, по его словам, поневоле свирепствовал, так как не мог не верить стольким клеветникам. Всадническое сословие поносил он всегда за страсть к театру и цирку. Когда чернь в обиду ему рукоплескала другим возницам, он воскликнул «О если бы у римского народа была только одна шея!»; а когда у него требовали пощады для разбойника Тетриния, он сказал о требующих: «Сами они Тетринии!» (3) Пять гладиаторов-ретиариев в туниках бились против пяти секуторов, поддались без борьбы и уже ждали смерти, как вдруг один из побежденных схватил свой трезубец и перебил всех победителей; Гай в эдикте объявил, что скорбит об этом кровавом побоище и проклинает всех, кто способен был на него смотреть.
31. Он даже не скрывал, как жалеет о том, что его время не отмечено никакими всенародными бедствиями: правление Августа запомнилось поражением Вара, правление Тиберия – обвалом амфитеатра в Фиденах, а его правление будет забыто из-за общего благополучия; и снова он мечтал о разгроме войск, о голоде, чуме, пожарах или хотя бы о землетрясении.
32. Даже в часы отдохновения, среди пиров и забав, свирепость его не покидала ни в речах, ни в поступках. Во время закусок и попоек часто у него на глазах велись допросы и пытки по важным делам, и стоял солдат, мастер обезглавливать, чтобы рубить головы любым заключенным. В Путеолах при освящении моста – об этой его выдумке мы уже говорили – он созвал к себе много народу с берегов и неожиданно сбросил их в море, а тех, кто пытался схватиться за кормила судов, баграми и веслами отталкивал вглубь. (2) В Риме за всенародным угощением, когда какой-то раб стащил серебряную накладку с ложа, он тут же отдал его палачу, приказал отрубить ему руки, повесить их спереди на шею и с надписью, в чем его вина, провести мимо всех пирующих. Мирмиллон из гладиаторской школы бился с ним на деревянных мечах и нарочно упал перед ним, а он прикончил врага железным кинжалом и с пальмой в руках обежал победный круг. (3) При жертвоприношении он оделся помощником резника, а когда животное подвели к алтарю, размахнулся и ударом молота убил самого резника. Средь пышного пира он вдруг расхохотался; консулы, лежавшие рядом, льстиво стали спрашивать, чему он смеется, и он ответил: «А тому, что стоит мне кивнуть, и вам обоим перережут глотки!»
33. Забавляясь такими шутками, он однажды встал возле статуи Юпитера и спросил трагического актера Апеллеса, в ком больше величия? А когда тот замедлил с ответом, он велел хлестать его бичом, и в ответ на его жалобы приговаривал, что голос у него и сквозь стоны отличный. Целуя в шею жену или любовницу, он всякий раз говорил: «Такая хорошая шея, а прикажи я – и она слетит с плеч!» И не раз он грозился, что ужо дознается от своей милой Цезонии хотя бы под пыткой, почему он так ее любит.
34. Зависти и злобы в нем было не меньше, чем гордыни и свирепости. Он враждовал едва ли не со всеми поколениями рода человеческого. Статуи прославленных мужей, перенесенные Августом с тесного Капитолия на Марсово поле, он ниспроверг и разбил так, что их уже невозможно было восстановить с прежними надписями; а потом он и впредь запретил воздвигать живым людям статуи или скульптурные портреты, кроме как с его согласия и предложения. (2) Он помышлял даже уничтожить поэмы Гомера – почему, говорил он, Платон мог изгнать Гомера из устроенного им государства, а он не может?
Немногого недоставало ему, чтобы и Вергилия и Тита Ливия с их сочинениями и изваяниями изъять из всех библиотек: первого он всегда бранил за отсутствие таланта и недостаток учености, а второго – как историка многословного и недостоверного. Науку правоведов он тоже как будто хотел отменить, то и дело повторяя, что уж он-то, видит бог, позаботится, чтобы никакое толкование законов не перечило его воле.
35. У всех знатнейших мужей он отнял древние знаки родового достоинства – у Торквата ожерелье, у Цинцинната – золотую прядь, у Гнея Помпея из старинного рода – прозвище Великого. Птолемея, о котором я уже говорил, он и пригласил из его царства и принял в Риме с большим почетом, а умертвил только потому, что тот, явившись однажды к нему на бой гладиаторов, привлек к себе все взгляды блеском своего пурпурного плаща. (2) Встречая людей красивых и кудрявых, он брил им затылок, чтобы их обезобразить. Был некий Эзий Прокул, сын старшего центуриона, за огромный рост и пригожий вид прозванный Колосс-эротом; его он во время зрелищ вдруг приказал согнать с места, вывести на арену, стравить с гладиатором легко вооруженным, потом с тяжело вооруженным, а когда тот оба раза вышел победителем, – связать, одеть в лохмотья, провести по улицам на потеху бабам и, наконец, прирезать. (3) Поистине не было человека такого безродного и такого убогого, которого он не постарался бы обездолить. К царю озера Неми, который был жрецом уже много лет, он подослал более сильного соперника. А когда Порий, колесничный гладиатор, отпускал на волю своего раба-победителя, и народ неистово рукоплескал, Гай бросился вон из амфитеатра с такой стремительностью, что наступил на край своей тоги и покатился по ступеням, негодуя и восклицая, что народ, владыка мира, из-за какого-то пустяка оказывает гладиатору больше чести, чем обожествленным правителям и даже ему самому!
36. Стыдливости он не щадил ни в себе, ни в других. С Марком Лепидом, с пантомимой Мнестером, с какими-то заложниками он, говорят, находился в постыдной связи. Валерий Катулл, юноша из консульского рода, заявлял во всеуслышанье, что от забав с императором у него болит поясница. Не говоря уже о его кровосмешении с сестрами и о его страсти к блуднице Пираллиде, ни одной именитой женщины он не оставлял в покое. (2) Обычно он приглашал их с мужьями к обеду, и когда они проходили мимо его ложа, осматривал их пристально и не спеша, как работорговец, а если иная от стыда опускала глаза, он приподнимал ей лицо своею рукою. Потом он при первом желании выходил из обеденной комнаты и вызывал к себе ту, которая больше всего ему понравилась, а вернувшись, еще со следами наслаждений на лице, громко хвалил или бранил ее, перечисляя в подробностях, что хорошего и плохого нашел он и в ее теле и какова она была в постели. Некоторым в отсутствие мужей он послал от их имени развод и велел записать это в ведомости.
37. В роскоши он превзошел своими тратами самых безудержных расточителей. Он выдумал неслыханные омовения, диковинные яства и пиры – купался в благовонных маслах, горячих и холодных, пил драгоценные жемчужины, растворенные в уксусе, сотрапезникам раздавал хлеб и закуски на чистом золоте: «нужно жить или скромником, или цезарем!» – говорил он. Даже деньги в немалом количестве он бросал в народ с крыши Юлиевой базилики несколько дней подряд. (2). Он построил либурнские галеры в десять рядов весел, с жемчужной кормой, с разноцветными парусами, с огромными купальнями, портиками, пиршественными покоями, даже с виноградниками и плодовыми садами всякого рода: пируя в них средь бела дня, он под музыку и пенье плавал вдоль побережья Кампании. Сооружая виллы и загородные дома, он забывал про всякий здравый смысл, стараясь лишь о том, чтобы построить то, что построить казалось невозможно. (3) И оттого поднимались плотины в глубоком и бурном море, в кремневых утесах прорубались проходы, долины насыпями возвышались до гор, и горы, перекопанные, сравнивались с землей, – и все это с невероятной быстротой, потому что за промедление платились жизнью. Чтобы не вдаваться в подробности, достаточно сказать, что огромные состояния и среди них все наследство Тиберия Цезаря – два миллиарда семьсот миллионов сестерциев – он промотал меньше, чем в год.
38. Тогда, истощившись и оскудев, он занялся грабежом, прибегая к исхищреннейшим наветам, торгам и налогам. Он отказывал в римском гражданстве всем, чьи предки приобрели его для себя и для потомства, исключая лишь их сыновей – только к первому поколению относил он название «потомки»: а когда ему приносили грамоты божественного Юлия и Августа, он отбрасывал их как устарелые и недействительные. Он обвинял в ложной оценке имущества всех, у кого со времени переписи состояния почему-нибудь возросли. Завещания старших центурионов, где не были названы наследниками ни Тиберий после его прихода к власти, ни он сам, были им уничтожены за неблагодарность; а завещания остальных граждан, о которых он слышал, будто они подумывали оставить наследство Цезарю, – как пустые и недействительные. Этим он нагнал такого страху, что даже незнакомые люди стали во всеуслышанье объявлять его сонаследником родственников, родители – сонаследником детей; а он, считая издевательством, что после такого объявления они еще продолжают жить, многим из них потом послал отравленные лакомства. (3) По таким делам он сам вел следствия, заранее назначая сумму, которую намерен был собрать, и не вставал с места, пока ее не достигал. Ни малейшей задержки не допускалось; однажды он одним приговором осудил больше сорока человек по самым разным обвинениям, и потом похвалялся перед Цезонией, проснувшейся после дневного сна, сколько он дела переделал, пока она отдыхала.
(4) Торги он устраивал, предлагая для распродажи все, что оставалось после больших зрелищ, сам назначал цены и взвинчивал их до того, что некоторые, принужденные к какой-нибудь покупке, теряли на ней все свое состояние и вскрывали себе вены. Известно, как однажды Апоний Сатурнин задремал па скамьях покупщиков, и Гай посоветовал глашатаю обратить внимание на этого бывшего претора, который на все кивает головой; и закончился торг не раньше, чем ему негаданно были проданы тринадцать гладиаторов за девять миллионов сестерциев.
39. Даже в Галлии он после осуждения сестер устроил распродажу их уборов, утвари, рабов и даже вольноотпущенников по небывалым ценам: эта прибыль его так прельстила, что он выписал из Рима все убранство старого двора, а для доставки собрал все наемные повозки и всю вьючную скотину с мельниц, так что в Риме и хлеба подчас не хватало, и в суде многие, не в силах поспеть к обещанному сроку, проигрывали свои дела. (2) Чтобы распродать эту утварь, он не жалел ни обманов, ни заискиваний: то попрекал покупщиков скаредностью за то, что им не стыдно быть богаче императора, то притворно жалел, что должен уступать имущество правителей частным лицам. Однажды он узнал, что один богач из провинции заплатил двести тысяч его рабам, рассылавшим приглашения, чтобы хитростью попасть к нему на обед; он остался доволен тем, что эта честь в такой цене, и на следующий день на распродаже послал вручить богачу какую-то безделицу за двести тысяч и позвать на обед от имени самого Цезаря.
40. Налоги он собирал новые и небывалые – сначала через откупщиков, а затем, так как это было выгоднее, через преторианских центурионов и трибунов. Ни одна вещь, ни один человек не оставались без налога. За все съестное, что продавалось в городе, взималась твердая пошлина; со всякого судебного дела заранее взыскивалась сороковая часть спорной суммы, а кто отступался или договаривался без суда, тех наказывали; носильщики платили восьмую часть дневного заработка; проститутки – цену одного сношения; и к этой статье закона было прибавлено, что такому налогу подлежат и все, кто ранее занимался блудом или сводничеством, даже если они с тех пор вступили в законный брак.
41. Налоги такого рода объявлены были устно, но не вывешены письменно, и по незнанию точных слов закона часто допускались нарушения; наконец, по требованию народа, Гай вывесил закон, но написал его так мелко и повесил в таком тесном месте, чтобы никто не мог списать. А чтобы не упустить никакой наживы, он устроил на Палатине лупанар: в бесчисленных комнатах, отведенных и обставленных с блеском, достойным дворца, предлагали себя замужние женщины и свободнорожденные юноши, а по рынкам и базиликам были посланы глашатаи, чтобы стар и млад шел искать наслаждений; посетителям предоставлялись деньги под проценты, и специальные слуги записывали для общего сведения имена тех, кто умножает доходы Цезаря. (2) Даже из игры в кости не погнушался он извлечь прибыль, пускаясь и на плутовство, и на ложные клятвы. А однажды он уступил свою очередь следующему игроку, вышел в атрий дворца и, увидев двух богатых римских всадников, проходящих мимо, приказал тотчас их схватить и лишить имущества, а потом вернулся к игре, похваляясь, что никогда не был в таком выигрыше.
42. Когда же у него родилась дочь, то он, ссылаясь уже не только на императорские, а и на отцовские заботы, стал требовать приношений на ее воспитание и приданое. Объявив эдиктом, что на новый год он ждет подарков, он в календы января встал на пороге дворца и ловил монеты, которые проходящий толпами народ всякого звания сыпал ему из горстей и подолов. Наконец, обуянный страстью почувствовать эти деньги на ощупь, он рассыпал огромные кучи золотых монет по широкому полу и часто ходил по ним босыми ногами или подолгу катался по ним всем телом.
43. Войной и военными делами занялся он один только раз, да и то неожиданно. Однажды, когда он ехал в Меванию посмотреть на источник и рощу Клитумна, ему напомнили, что пора пополнить окружавший его отряд батавских телохранителей. Тут ему и пришло в голову предпринять поход в Германию; и без промедления, созвав отовсюду легионы и вспомогательные войска, произведя с великой строгостью новый повсеместный набор, заготовив столько припасов, сколько никогда не видывали, он отправился в путь. Двигался он то стремительно и быстро, так что преторианским когортам иногда приходилось вопреки обычаям вьючить знамена на мулов, чтобы догнать его, то вдруг медленно и лениво, когда носилки его несли восемь человек, а народ из окрестных городов должен был разметать перед ним дорогу и обрызгивать пыль.
44. Прибыв в лагеря, он захотел показать себя полководцем деятельным и строгим: легатов, которые с опозданием привели вспомогательные войска из разных мест, уволил с бесчестием, старших центурионов, из которых многим в их преклонном возрасте оставались считаные дни до отставки, он лишил звания, под предлогом их дряхлости и бессилия, а остальных выбранил за жадность и выслуженное ими жалованье сократил до шести тысяч.
(2) Однако за весь этот поход он не совершил ничего: только когда под его защиту бежал с маленьким отрядом Админий, сын британского царя Кинобеллина, изгнанный отцом, он отправил в Рим пышное донесение, будто ему покорился весь остров, и велел гонцам не слезать с колесницы, пока не прибудут прямо на форум, к дверям курии, чтобы только в храме Марса, перед лицом всего сената передать его консулам.
45. А потом, так как воевать было не с кем, он приказал нескольким германцам из своей охраны переправиться через Рейн, скрыться там и после дневного завтрака отчаянным шумом возвестить о приближении неприятеля. Все было исполнено: тогда он с ближайшими спутниками и отрядом преторианских всадников бросается в соседний лес, обрубает с деревьев ветки и, украсив стволы наподобие трофеев, возвращается при свете факелов. Тех, кто не пошел за ним, он разбранил за трусость и малодушие, а спутников и участников победы наградил венками нового имени и вида: на них красовались солнце, звезды и луна, и назывались они «разведочными». (2) В другой раз он приказал забрать нескольких мальчиков-заложников из школы и тайно послать их вперед, а сам, внезапно оставив званый пир, с конницей бросился за ними вслед, схватил, как беглецов, и в цепях привел назад – и в этой комедии, как всегда, он не знал меры. Когда он вернулся на пир, солдаты ему донесли, что отряд вернулся из погони; на это он им предложил, как есть, не снимая доспехов, занять места за столом, и даже произнес, ободряя их, известный стих Вергилия.
(3) И в то же время он гневным эдиктом заочно порицал сенат и народ за то, что они, между тем, как Цезарь сражается среди стольких опасностей, наслаждаются несвоевременными пирами, цирком, театром и отдыхом на прекрасных виллах.
46. Наконец, словно собираясь закончить войну, он выстроил войско на морском берегу, расставил баллисты и другие машины, и между тем, как никто не знал и не догадывался, что он думает делать, вдруг приказал всем собирать раковины в шлемы и складки одежд – это, говорил он, добыча Океана, которую он шлет Капитолию и Палатину. В память победы он воздвиг высокую башню, чтобы она, как Фаросский маяк, по ночам огнем указывала путь кораблям. Воинам он пообещал в подарок по сотне денариев каждому и, словно это было беспредельной щедростью, воскликнул: «Ступайте же теперь, счастливые, ступайте же, богатые!».
47. После этого он обратился к заботам о триумфе. Не довольствуясь варварскими пленниками и перебежчиками, он отобрал из жителей Галлии самых высоких и, как он говорил,
48. Прежде, чем покинуть провинцию, он задумал еще одну чудовищную жестокость: истребить все легионы, бунтовавшие после смерти Августа, за то, что они держали когда-то в осаде его самого, младенцем, и его отца Германика, своего полководца. Его с трудом отговорили от этого безумного намеренья, но ничем не могли удержать от желанья казнить хотя бы каждого десятого. И вот, созвав легионеров на сходку, безоружных, даже без мечей, он окружил их вооруженною конницей; (2) но заметив, что многие догадываются, в чем дело, и пробираются к своему оружию, чтобы дать отпор, он бежал со сходки и прямо направился в Рим. Теперь всю свою ненависть он обратил на сенат; чтобы пресечь столь позорные для него слухи, он осыпал сенат угрозами, жалуясь даже на то, будто ему было отказано в законном триумфе, между тем как незадолго до того сам под страхом смерти запретил назначать ему почести.
49. Потому-то, когда в пути к нему явились представители высшего сословия, умоляя его поспешить, он ответил им громовым голосом: «Я приду, да, приду, и со мною – вот кто», – и похлопал по рукояти меча, висевшего на поясе. А в эдикте он объявил, что возвращается только для тех, кто его желает, – для всадников и народа; для сената же он не будет более ни гражданином, ни принцепсом. (2) Он даже запретил кому-либо из сенаторов выходить к нему навстречу. Таким-то образом, отменив или отсрочив триумф, только с овацией он в самый день своего рождения вступил в Рим.
Четыре месяца спустя он погиб, совершив великие злодеяния и замышляя еще большие. Так, он собирался переселиться в Анций, а потом – в Александрию, перебив сперва самых лучших мужей из обоих сословий. (3) Это не подлежит сомнению: в его тайных бумагах были найдены две тетрадки, каждая со своим заглавием – одна называлась «Меч», другая – «Кинжал»; в обоих были имена и заметки о тех, кто должен был умереть. Обнаружен был и огромный ларь, наполненный различными отравами: Клавдий потом велел бросить его в море, и зараза, говорят, была от этого такая, что волны прибивали отравленную рыбу к окрестным берегам.
50. Росту он был высокого, цветом лица очень бледен, тело грузное, шея, и ноги очень худые, глаза и виски впалые, лоб широкий и хмурый, волосы на голове – редкие, с плешью на темени, а по телу – густые. Поэтому считалось смертным преступлением посмотреть на него сверху, когда он проходил мимо, или произнести ненароком слово «коза». Лицо свое, уже от природы дурное и отталкивающее, он старался сделать еще свирепее, перед зеркалом наводя на него пугающее и устрашающее выражение.
(2). Здоровьем он не отличался ни телесным, ни душевным. В детстве он страдал падучей; в юности, хоть и был вынослив, но по временам от внезапной слабости почти не мог ни ходить, ни стоять, ни держаться, ни прийти в себя. А помраченность своего ума он чувствовал сам, и не раз помышлял удалиться от дел, чтобы очистить мозг. Думают, что его опоила Цезония зельем, которое должно было возбудить в нем любовь, но вызвало безумие. В особенности его мучила бессонница. По ночам он не спал больше, чем три часа подряд, да и то неспокойно: странные видения тревожили его, однажды ему приснилось, будто с ним разговаривает какой-то морской призрак. Поэтому, не в силах лежать без сна, он большую часть ночи проводил то сидя на ложе, то блуждая по бесконечным переходам и вновь и вновь призывая желанный рассвет.
51. Есть основания думать, что из-за помрачения ума в нем и уживались самые противоположные пороки – непомерная самоуверенность и в то же время отчаянный страх. В самом деле: он, столь презиравший самих богов, при малейшем громе и молнии закрывал глаза и закутывал голову, а если гроза была посильней – вскакивал с постели и забивался под кровать. В Сицилии во время своей поездки он жестоко издевался над всеми местными святынями, но из Мессаны вдруг бежал среди ночи, устрашенный дымом и грохотом кратера Этны. (2) Перед варварами он был щедр на угрозы; но когда он однажды за Рейном ехал в повозке через узкое ущелье, окруженный густыми рядами солдат, и кто-то промолвил, что появись только откуда-нибудь неприятель, и будет знатная резня, – он тотчас вскочил на коня и стремглав вернулся к мостам; и так как они были загромождены обозом и прислугой, а он не желал ждать, то его переправили на другой берег над головами людей, передавая из рук в руки. (3) А потом, когда разнесся слух о восстании германцев, он бросился готовить бегство и флот для бегства, надеясь найти единственное прибежище в заморских провинциях, если победители захватят Альпы, как кимвры, или даже Рим, как сеноны. Вот почему, вероятно, его убийцы решили унять возмущенных солдат выдумкой, будто он при вести о поражении в ужасе наложил на себя руки.
52. Одежда, обувь и остальной его обычный наряд был недостоин не только римлянина и не только гражданина, но и просто мужчины и даже человека. Часто он выходил к народу в цветных, шитых жемчугом накидках, с рукавами и запястьями, иногда в шелках и женских покрывалах, обутый то в сандалии или котурны, то в солдатские сапоги, а то и в женские туфли; много раз он появлялся с позолоченной бородой, держа в руке молнию, или трезубец, или жезл – знаки богов, – или даже в облачении Венеры. Триумфальное одеяние он носил постоянно даже до своего похода, а иногда надевал панцирь Александра Великого, добытый из его гробницы.
53. Из благородных искусств он меньше всего занимался наукою и больше всего – красноречием, всегда способный и готовый выступить с речью, особенно если надо было кого-нибудь обвинять. В гневе он легко находил и слова, и мысли, и нужную выразительность, и голос: от возбуждения он не мог стоять на одном месте, и слова его доносились до самых дальних рядов. (2) Приступая к речи, он грозился, что обнажает меч, отточенный ночными бдениями. Слог изящный и мягкий презирал он настолько, что сочинения Сенеки, который был тогда в расцвете славы, он называл «школярством чистой воды» и «песком без извести». На успешные речи других ораторов он даже писал ответы, а когда видные сенаторы попадали под суд, он сочинял о них и обвинительные и защитительные речи и, судя по тому, что получалось более складно, губил или спасал их своим выступлением: на эти речи он приглашал эдиктами даже всадников.
54. Однако с особенной страстью занимался он искусствами иного рода, самыми разнообразными. Гладиатор и возница, певец и плясун, он сражался боевым оружием, выступал возницей в повсюду выстроенных цирках, а пением и пляской он так наслаждался, что даже на всенародных зрелищах не мог удержаться, чтобы не подпевать трагическому актеру и не вторить у всех на глазах движениям плясуна, одобряя их и поправляя. (2) Как кажется, в самый день своей гибели он назначил ночное празднество именно с тем, чтобы воспользоваться его обычной вольностью для первого выступления на сцене. Плясал он иногда даже среди ночи: однажды за полночь он вызвал во дворец трех сенаторов консульского звания, рассадил их на сцене, трепещущих в ожидании самого страшного, а потом вдруг выбежал к ним под звуки флейт и трещоток, в женском покрывале и тунике до пят, проплясал танец и ушел. Однако при всей своей ловкости плавать он не умел.
55. Чем бы он ни увлекался, в своей страсти он доходил до безумия. Пантомима Мнестера он целовал даже среди представления; а если кто во время его пляски поднимал хоть малейший шум, того он приказывал гнать с его места и бичевал собственноручно. Одному римскому всаднику, который шумел, он через центуриона прислал приказ тотчас отправиться в Остию и отвезти царю Птолемею в Мавританию императорское письмо, а в письме было написано: «Человеку, который это привез, не делай ни добра, ни худа». (2) Нескольких гладиаторов-фракийцев он поставил начальниками над германскими телохранителями, гладиаторам-мирмиллонам он убавил вооружение; а когда один из них, по прозванию Голубь, одержал победу и был лишь слегка ранен, он положил ему в рану яд и с тех пор называл этот яд «голубиным» – по крайней мере, так он был записан в списке его отрав. В цирке он так был привержен и привязан к партии «зеленых», что много раз и обедал в конюшнях и ночевал, а вознице Евтиху после какой-то пирушки дал в подарок два миллиона сестерциев. (3) Своего коня Быстроногого он так оберегал от всякого беспокойства, что всякий раз накануне скачек посылал солдат наводить тишину по соседству; он не только сделал ему конюшню из мрамора и ясли из слоновой кости, не только дал пурпурные покрывала и жемчужные ожерелья, но даже отвел ему дворец с прислугой и утварью, куда от его имени приглашал и охотно принимал гостей; говорят, он даже собирался сделать его консулом.
56. Среди этих безумств и разбоев многие готовы были покончить с ним; но один или два заговора были раскрыты, и люди медлили, не находя удобного случая. Наконец, два человека соединились между собой и довели дело до конца, не без ведома влиятельных вольноотпущенников и преторианских начальников. Они уже были оговорены в причастности к одному заговору, и хотя это была клевета, они чувствовали подозрение и ненависть Гая: тогда он тотчас отвел их в сторону, поносил жестокими словами, обнажил меч с клятвой, что готов умереть, если даже в их глазах он достоин смерти, и с тех пор не переставал обвинять их друг перед другом и ссорить.
(2) Решено было напасть на него на Палатинских играх, в полдень, при выходе с представлений. Главную роль взял на себя Кассий Херея, трибун преторианской когорты, над которым, несмотря на его пожилой возраст, Гай не уставал всячески издеваться: то обзывал его неженкой и бабнем, то назначал ему как пароль слова «Приап» или «Венера», то предлагал ему в благодарность за что-то руку для поцелуя, сложив и двигая ее непристойным образом.
57. Убийство было предвещено многими знаменьями. В Олимпии статуя Юпитера, которую он приказал разобрать и перевезти в Рим, разразилась вдруг таким раскатом хохота, что машины затряслись, а работники разбежались; а случившийся при этом человек по имени Кассий заявил, что во сне ему было велено принести в жертву Юпитеру быка. (2) В Капуе в иды марта молния ударила в капитолий, а в Риме – в комнату дворцового привратника; и нашлись толкователи, уверявшие, что одно знаменье возвещало опасность господину от слуг, а другое – новое великое убийство, как некогда в тот же день. Астролог Сулла на вопрос о его гороскопе объявил, что близится неминуемая смерть. (3) Оракулы Фортуны Актийской также указали ему остерегаться Кассия: из-за этого он послал убить Кассия Лонгина, который был тогда проконсулом Азии, но не подумал, что Херею тоже зовут Кассием. Сам он накануне гибели видел сон, будто он стоит на небе возле трона Юпитера, и бог, толкнув его большим пальцем правой ноги, низвергает его на землю. Вещими сочтены были и некоторые события, случившиеся немного ранее в самый день убийства. Принося жертву, он был забрызган кровью фламинго; пантомим Мнестер танцевал в той самой трагедии, которую играл когда-то трагический актер Неоптолем на играх, во время которых убит был Филипп, царь, македонян; а когда в миме «Лавреол», где актер, выбегая из-под обвала, харкает кровью, вслед за ним стали наперебой показывать свое искусство подставные актеры, то вся сцена оказалась залита кровью. К ночи же готовилось представление, в котором египтяне и эфиопы должны были изображать сцены из загробной жизни.
58. Дело было в восьмой день до февральских календ около седьмого часа. Он колебался, идти ли ему к дневному завтраку, так как еще чувствовал тяжесть в желудке от вчерашней пищи; наконец, друзья его уговорили, и он вышел. В подземном переходе, через который ему нужно было пройти, готовились к выступлению на сцене знатные мальчики, выписанные из Азии. Он остановился посмотреть и похвалить их; и если бы первый актер не сказался простуженным, он уже готов был вернуться и возобновить представление.
(2) О дальнейшем рассказывают двояко. Одни говорят, что когда он разговаривал с мальчиками, Херея, подойдя к нему сзади, ударом меча глубоко разрубил ему затылок с криком: «Делай свое дело!» – и тогда трибун Корнелий Сабин, второй заговорщик, спереди пронзил ему грудь. Другие передают, что когда центурионы, посвященные в заговор, оттеснили толпу спутников, Сабин, как всегда, спросил у императора пароль, тот сказал: «Юпитер»; тогда Херея крикнул: «Получай свое!» – и когда Гай обернулся, рассек ему подбородок. (3) Он упал, в судорогах крича: «Я жив!» – и тогда остальные прикончили его тридцатью ударами – у всех был один клич: «Бей еще!» Некоторые даже били его клинком в пах. По первому шуму на помощь прибежали носильщики с шестами, потом германцы-телохранители; некоторые из заговорщиков были убиты, а с ними и несколько неповинных сенаторов.
59. Прожил он двадцать девять лет, правил три года, десять месяцев и восемь дней. Тело его тайно унесли в Ламиевы сады, сожгли наполовину на погребальном костре и кое-как забросали дерном. Потом уже его вырыли, сожгли и погребли возвратившиеся из изгнания сестры. До этого, как известно, садовников не переставали тревожить привидения; а в доме, где он был убит, нельзя было ночи проспать без ужаса, пока самый дом не сгорел во время пожара. Вместе с ним погибли и жена его Цезония, зарубленная центурионом, и дочь, которую разбили об стену.
60. Каковы были эти времена, можно судить по тому, что даже вести об убийстве люди поверили не сразу: подозревали, что Гай сам выдумал и распустил слух об убийстве, чтобы разузнать, что о нем думают люди. Заговорщики никому не собирались вручать власть, а сенат с таким единодушием стремился к свободе, что консулы созвали первое заседание не в Юлиевой курии, а на Капитолии, и некоторые, подавая голос, призывали истребить память о цезарях и разрушить их храмы. Но прежде всего было замечено и отмечено, что все Цезари, носившие имя Гай, погибли от меча, начиная с того, который был убит еще во времена Цинны.
Книга пятая
Божественный Клавдий
1. Отцом Клавдия Цезаря был Друз, сначала носивший имя Децима, а потом – Нерона. Ливия была им беременна, когда выходила замуж за Августа, и родила его три месяца спустя: поэтому было подозрение, что прижит он от прелюбодеяния с отчимом. Во всяком случае, об этом тотчас был пущен стишок:
(2) Этот Друз в сане квестора и претора, был полководцем в ретийской и потом в германской войне, первым из римских военачальников совершил плаванье по северному Океану и прорыл за Рейном каналы для кораблей – огромное сооружение, до сих пор носящее его имя. Врага он разгромил во многих битвах, оттеснил в самую дальнюю глушь, и лишь тогда остановил свой натиск, когда призрак варварской женщины, выше человеческого роста, на латинском языке запретил победителю двигаться далее. (3) За свои подвиги он был удостоен овации и триумфальных украшений. А после претуры он тотчас получил консульство и возобновил войну; но тут он умер от болезни в летнем лагере, который с тех пор называется «Проклятым». Тело его несли в Рим знатнейшие граждане муниципиев и колоний, от них его приняли вышедшие им навстречу декурии писцови погребено оно было на Марсовом поле. Войско в честь его насыпало курган, вокруг которого каждый год в установленный день солдаты устраивали погребальный бег, и перед которым галльские общины совершали всенародные молебствия, а сенат среди многих других почестей постановил воздвигнуть арку с трофеями на Аппиевой дороге и присвоить прозвище «Германик» ему и его потомкам.
(4) Говорят, он равно любил и воинскую славу и гражданскую свободу: не раз в победах над врагом он добывал знатнейшую добычу с великой опасностью гоняясь за германскими вождями сквозь гущу боя, и всегда открыто говорил о своем намерении при первой возможности восстановить прежний государственный строй. Потому-то, я думаю, и сообщают некоторые, будто Август стал его подозревать, отозвал из провинции, и так как тот медлил, отравил его ядом. (5) Но этот слух я упоминаю лишь затем, чтобы ничего не пропустить, а не оттого, будто считаю его истинным или правдоподобным: ведь Август и при жизни так его любил, что всегда назначал сонаследником сыновьям, о чем сам однажды заявлял в сенате, и после его смерти так восхвалял его перед народом, что даже молил богов, чтобы молодые Цезари были во всем ему подобны, и чтобы сам он мог умереть так же достойно, как умер Друз. И не довольствуясь этой похвалою, гробницу его он украсил стихами своего сочинения, а о жизни его написал воспоминания в прозе.
(6) От Антонии Младшей у него было много детей, но пережили его только трое: Германик, Ливилла и Клавдий.
2. Клавдий родился в консульство Юла Антония и Фабия Африкана, в календы августа, в Лугдуне, в тот самый день, когда там впервые был освящен жертвенник Августу. Назван он был Тиберий Клавдий Друз; потом, когда его старший брат был усыновлен в семействе Юлиев, он принял и прозвище «Германик». В младенчестве он потерял отца, в течение всего детства и юности страдал долгими и затяжными болезнями, от которых так ослабел умом и телом, что в совершенных летах считался не способным ни к каким общественным или частным делам. (2) Даже после того, как он вышел из-под опеки, он еще долго оставался в чужой власти и под присмотром дядьки: и он потом жаловался в одной своей книге, что дядькой к нему нарочно приставили варвара, бывшего конюшего, чтобы он его жестоко наказывал по любому поводу. Из-за того же нездоровья он и на гладиаторских играх, которые давал вместе с братом в память отца, сидел на распорядительском месте в шапке, чего никогда не водилось, и в день совершеннолетия был доставлен на Капитолий в носилках, среди ночи, и без всякой обычной торжественности.
3. Правда, в благородных науках он с юных лет обнаруживал незаурядное усердие и не раз даже издавал свои опыты в той или иной области; но и этим не мог он ни добиться уважения, ни внушить надежды на лучшее свое будущее.
(2) Мать его Антония говорила, что он урод среди людей, что природа начала его и не кончила, и, желая укорить кого-нибудь в тупоумии, говорила: «глупей моего Клавдия».
Бабка его Августа всегда относилась к нему с глубочайшим презрением, говорила с ним очень редко, и даже замечания ему делала или в записках, коротких и резких, или через рабов. Сестра его Ливилла, услыхав, что ему суждено быть императором, громко и при всех проклинала эту несчастную и недостойную участь римского народа, А что хорошего и что плохого находил в нем Август, его внучатый дядя, о том я для ясности приведу отрывки из его собственных писем.
4. «По твоей просьбе, дорогая Ливия, я беседовал с Тиберием о том, что нам делать с твоим внуком Тиберием на Марсовых играх. И оба мы согласились, что надо раз навсегда установить, какого отношения к нему держаться. Если он человек, так сказать,
И в другом письме: (5) «Юного Тиберия, пока тебя нет, я буду каждый день звать к обеду, чтобы он не обедал один со своими Сульпицием и Афинодором. Хотелось бы, чтобы он осмотрительней и не столь
(7) После всего этого в решении Августа не приходится сомневаться: он отстранил его от всех должностей, кроме лишь авгурства, и даже наследником его оставил только в третью очередь, среди людей совсем посторонних, и только в шестой части, а в подарок отказал лишь восемьсот тысяч сестерциев.
5. А Тиберий, его дядя, в ответ на его просьбы о должности, предоставил ему только знаки консульского достоинства; когда же тот упорствовал, требуя настоящей должности, Тиберий коротко написал, что уже послал ему сорок золотых на Сатурналии и Сигилларии. Тогда лишь он оставил всякую надежду на возвышение и удалился от всяких дел, укрываясь то в садах и загородном доме, то на кампанской вилле; и так он жил в обществе самых низких людей, усугубляя позор своего тупоумия дурной славой игрока и пьяницы.
Однако, несмотря на это, ни люди не отказывали ему в знаках внимания, ни государство в уважении.
6. Всадническое сословие дважды выбирало его главою посольства к консулам – один раз, прося дозволения на своих плечах перенести тело Августа в Рим, другой раз – принося поздравления после низвержения Сеяна; а когда он входил в театр, они всегда вставали и обнажали головы. (2) А сенат со своей стороны причислил его сверх счета к избранным по жребию жрецам Августа, а потом постановил отстроить на государственный счет его дом, сгоревший во время пожара, и дать ему право голосовать в числе консуляров. Впрочем, Тиберий отменил последнее постановление, сославшись на слабосилье Клавдия и обещав возместить ему убыток из собственных средств. Однако, умирая, он назначил его наследником в третью очередь и в третьей части, отказал ему в подарок два миллиона сестерциев и вдобавок особо указал на него войскам, сенату и народу римскому, перечисляя в завещании своих родственников.
7. Только в правление Гая, его племянника, когда тот по приходе к власти всяческими заискиваниями старался приобрести добрую славу, был он допущен к высоким должностям и два месяца разделял с ним консульство; и случилось так, что когда он впервые вступал на форум с консульскими фасками, то на правое плечо ему опустился пролетавший мимо орел. Назначено ему было и второе консульство, по жребию, через три года. Несколько раз он заменял Гая, распоряжаясь на зрелищах, и народ приветствовал его криками: «Да здравствует дядя императора» и «Да здравствует брат Германика!»
8. Но и это не избавляло его от оскорблений. Так, если он опаздывал на обед к назначенному часу, то он находил себе место не сразу, да и то разве обойдя всю палату. А когда, наевшись, начинал дремать – это с ним бывало частенько, – то шуты бросали в него косточками фиников или маслин, а иной раз, словно в шутку, будили хлыстом или прутьями; любили они также, пока он храпел, надевать ему на руки сандалии, чтобы он, внезапно разбуженный, тер себе ими лицо.
9. Не миновал он и настоящих опасностей. Прежде всего, в самое свое консульство он едва не лишился должности за то, что недостаточно быстро распорядился приготовить и поставить статуи Нерона и Друза, братьев Цезаря. Потом его не оставляли в покое разные доносы, не только от людей посторонних, но даже от собственных слуг. А когда после раскрытия заговора Германика он с другими посланцами поехал в Германию поздравить императора, то едва не погиб: Гай был в диком негодовании и ярости, оттого что к нему нарочно прислали его дядю, словно к мальчишке для надзора, и некоторые даже сообщают, будто его, как он был, в дорожной одежде, бросили в реку. (2) И с тех пор в сенате он всегда подавал голос последним из консуляров, так как в знак бесчестия его спрашивали позже всех. Даже одно завещание, на котором стояла и его подпись, было принято к обжалованию как подложное. Наконец, его заставили заплатить восемь миллионов сестерциев за новый жреческий сан, и это так подорвало его средства, что он не мог вернуть свой долг государственной казне, и по указу префектов казначейства его имущество было предложено к продаже с торгов безоговорочно, согласно закону о налогах.
10. В таких и подобных обстоятельствах прожил он большую часть жизни, как вдруг поистине удивительным случаем достиг императорской власти. Когда, готовясь напасть на Гая, заговорщики оттесняли от него толпу, будто император желал остаться один, Клавдий был вытолкнут вместе с остальными и скрылся в комнату, называемую Гермесовой; оттуда при первом слухе об убийстве он в испуге бросился в соседнюю солнечную галерею и спрятался за занавесью у дверей. (2) Какой-то солдат, пробегавший мимо, увидел его ноги, захотел проверить, кто там прячется, узнал его, вытащил, и когда тот в страхе припал к его ногам, приветствовал его императором и отвел к своим товарищам, которые попусту буйствовали, не зная, что делать дальше. Они посадили его на носилки, и так как носильщики разбежались, то сами, поочередно сменяясь, отнесли его к себе в лагерь, дрожащего от ужаса, а встречная толпа его жалела, словно это невинного тащили на казнь.
(3) Ночь он провел за лагерным валом, окруженный стражей, успокоившись за свою жизнь, но тревожась за будущее. Дело в том, что консулы, сенат и городские когорты заняли форум и Капитолий, в твердом намерении провозгласить всеобщую свободу. Его также приглашали через народных трибунов в курию, чтобы участвовать в совете, а он отвечал, что его удерживают сила и принуждение. (4) Однако на следующий день, когда сенат, утомленный разноголосицей противоречивых мнений, медлил с выполнением своих замыслов, а толпа стояла кругом, требовала единого властителя и уже называла его имя, – тогда он принял на вооруженной сходке присягу от воинов и обещал каждому по пятнадцать тысяч сестерциев – первый среди цезарей, купивший за деньги преданность войска.
11. Утвердившись во власти, он раньше всего иного позаботился изгладить из памяти те два дня, когда под сомнением была прочность государственного устройства. Поэтому все, что было сказано и сделано в это время, он постановил простить и предать забвению, и постановление это выполнил: казнены были лишь несколько трибунов и центурионов из участников заговора против Гая – как для примера, так и оттого, что они, как открылось, требовали умертвить и его. (2) Затем он воздал долг почтения родственникам. Имя Августа стало у него самой священной и самой любимой клятвой. Бабке своей Ливии назначил он божеские почести и колесницу в цирковой процессии, запряженную четырьмя слонами, как у Августа. Родителям назначил всенародные поминальные жертвы, и вдобавок для матери – колесницу в цирке и имя Августы, отвергнутое ею при жизни. Память брата прославлял он при всяком удобном случае, а на состязаниях в Неаполе даже поставил в его честь греческую комедию и по приговору судей сам наградил за нее венком. (3) Даже Марка Антония не обошел он почетом и признательностью, упомянув однажды в эдикте, что день рождения отца своего Друза он тем более хочет отметить торжеством, оттого что это и день рождения деда его Антония. Тиберию посвятил он мраморную арку близ театра Помпея, которую сенат когда-то постановил построить, но не построил. И хотя все постановления Гая он отменил, однако день его гибели и своего прихода к власти запретил считать праздником.
12. Сам он в своем возвышении держался скромно, как простой гражданин. Имя императора он отклонил, непомерные почести отверг, помолвку дочери и рождение внука отпраздновал обрядами без шума, и семейном кругу. Ни одного ссыльного он не возвратил без согласия сената. О том, чтобы ему позволено было вводить с собою в курию префекта преторианцев или войсковых трибунов, и чтобы утверждены были судебные решения его прокураторов, он просил как о милости. (2) На открытие рынка в собственных имениях он испрашивал дозволения консулов. При должностных лицах он сидел на судах простым советником; на зрелищах, ими устроенных, он вместе со всей толпой вставал и приветствовал их криками и рукоплесканиями. Когда однажды народные трибуны подошли к нему в суде, он попросил прощения, что из-за тесноты вынужден выслушивать их, не усадив. начиная с Веспасиана, это делали все императоры.
(3) Всем этим он в недолгий срок снискал себе великую любовь и привязанность. Когда во время его поездки в Остию распространился слух, будто он попал в засаду и был убит, народ был в ужасе и осыпал страшными проклятиями и воинов, словно изменников, и сенаторов, словно отцеубийц, пока, наконец, магистраты не вывели на трибуну сперва одного вестника, потом другого, а потом и многих, которые подтвердили, что Клавдий жив, невредим и уже подъезжает к Риму.
13. Тем не менее, совершенно избежать покушений он не мог: ему угрожали и отдельные злоумышленники, и заговоры, и даже междоусобная война. Один человек из плебеев был схвачен с кинжалом возле его спальни среди ночи, а двое из всаднического сословия – на улице, один с кинжалом в палке, другой с охотничьим ножом: первый подстерегал его у выхода из театра, второй хотел напасть во время жертвоприношения перед храмом Марса. (2) Заговор с целью государственного переворота составляли Азиний Галл и Статилий Корвин, внуки ораторов Поллиона и Мессалы, с участием множества императорских отпущенников и рабов. Междоусобную войну начинал Фурий Камилл Скрибониан, далматский легат, но через четыре дня он был убит легионерами, которых чудо заставило раскаяться в нарушении присяги: то ли случайно, то ли божественной волей, когда приказано было выступать на помощь новому императору, они никак не могли ни увенчать своих орлов, ни вырвать из земли и сдвинуть с места свои значки.
14. Консулом он был, не считая прежнего, четыре раза – сперва два года подряд и потом через каждые четыре года: в последний раз – в течение полугода, в остальные – по два месяца, причем в третий раз он замещал в этой должности умершего предшественника, чего еще ни один правитель не делал.
Суд он правил и в консульство, и вне консульства с величайшим усердием, даже в дни своих и семейных торжеств, а иногда и в древние праздники и в заповедные дни. Не всегда он следовал букве законов и часто по впечатлению от дела умерял их суровость или снисходительность милосердием и справедливостью. Так, если кто в гражданском суде проигрывал дело из-за чрезмерных требований, тем он позволял возобновлять иск; если же кто был уличен в тягчайших преступлениях, тех он, превышая законную кару, приказывал бросать диким зверям.
15. Когда же он сам разбирал и решал дела, то вел себя с удивительным непостоянством: иногда он поступал осмотрительно и умно, иногда безрассудно и опрометчиво, а порой нелепо до безумия. Проверяя списки судей, он за страсть к сутяжничеству уволил человека, который мог получить отпуск как отец семейства и промолчал об этом. Другому судье, который был обвинен перед ним по частному делу и жаловался, что дело это подлежит не императорскому, а простому суду, он велел тут же при нем защищаться, чтобы своим поведением в собственном деле показать, хорошо ли он будет судить в чужих делах. (2). Одна женщина отказывалась признать своего сына, но ни он, ни она не могли представить убедительных доказательств; Клавдий предложил ей выйти замуж за юношу и этим добился от нее признания. Когда одна сторона не являлась на суд, он без колебаний решал дело против нее, не разбирая, была ли причина отсутствия уважительной или неуважительной. Однажды шла речь о подделке завещания, кто-то крикнул, что за это надо отрубать руки, а он тотчас и велел позвать палача с ножом и плахой. В другой раз шла речь о праве гражданства, и защитники завели пустой спор, выступать ли ответчику в плаще или в тоге; а он, словно похваляясь своим беспристрастием, приказал ему все время менять платье, глядя по тому, обвинитель говорит или защитник. (3) Говорят, что по одному делу он заявил, и даже письменно: «Я поддерживаю тех, кто говорил правду».
Всем этим он настолько подорвал к себе уважение, что к нему сплошь и рядом стали относиться с открытым презрением. Кто-то, извиняясь перед ним за свидетеля, который не приехал на вызов из провинции, долго говорил, что тот никак не мог, но не говорил, почему не мог; и только после долгих расспросов произнес: «У него уважительная причина: он помер». Другой, пылко благодаря его за то, что он позволил ответчику защищаться, добавил: «Впрочем, так ведь всегда и делается!» Я даже слышал от стариков, будто сутяги так злоупотребляли его терпением, что, когда он хотел сойти с судейского кресла, они не только призывали его вернуться, но и удерживали его, хватая за край тоги, а то и за ноги. (4) И этому не приходится удивляться, если даже какой-то грек в судебных прениях крикнул ему:
16. Был он и цензором – должность, которую никто не занимал уже давно, со времени цензоров Планка и Павла. Но и здесь обнаружил он непостоянство и неустойчивость, как в намереньях, так и в поступках. Во время смотра всадников он отпустил без порицания одного юношу, запятнанного всеми пороками, так как отец его уверял, что сыном он совершенно доволен; «У него есть свой цензор», – сказал он. Другому юноше, слывшему обольстителем и развратником, он посоветовал быть в своих вожделениях сдержанней или хотя бы осторожней: «Зачем мне знать, кто твоя любовница?» – прибавил он. Стерев по просьбе друзей пометку при чьем-то имени, он сказал: «А след пусть все-таки останется». (2) Виднейшего мужа, первого во всей греческой провинции, он вычеркнул из списка судей и даже лишил римского гражданства за то, что тот не знал латинского языка, так как давать отчет о своей жизни разрешал он только собственными словами, без помощи защитника. Порицания объявлял он многим, подчас неожиданно и по небывалым поводам: некоторым – за то, что они без его ведома и позволения уезжали из Италии, а одному – за то, что он сопровождал царя по провинции; при этом он напомнил, что во времена предков даже Рабирий Постум был обвинен в оскорблении величия римского народа за то, что сопровождал в Александрию царя Птолемея, чтобы получить с него долг. (3) Он пытался и еще чаще налагать взыскания, но по небрежности следствия и к его великому позору почти все заподозренные оказались невинными: кого он упрекал в безбрачии, в бездетности, в бедности, те доказали, что они и женаты, и отцы, и состоятельны, а тот, о ком говорили, будто он мечом хотел лишить себя жизни, откинул одежду и показал тело без единого шрама. (4) Цензорство его было замечательно еще и тем, что серебряную колесницу богатой работы, выставленную на продажу в Сигиллариях, он приказал купить и изрубить у себя на глазах, и что однажды за один день он издал двадцать эдиктов, в том числе такие два, из которых в одном предлагал получше смолить бочки для обильного сбора винограда, а в другом сообщал, что против змеиного укуса нет ничего лучше, чем тиссовый сок.
17. Поход он совершил только один, да и тот незначительный. Сенат даровал ему триумфальные украшения, но он посчитал их почестью, недостойной императорского величия, и стал искать почетного повода для настоящего триумфа. Остановил свой выбор он на Британии, на которую после Юлия Цезаря никто не посягал и которая в это время волновалась, не получая от римлян своих перебежчиков. (2) Он отплыл туда из Остии, но из-за бурных северо-западных ветров два раза едва не утонул – один раз у берегов Лигурии, другой раз близ Стойхадских островов. Поэтому от Массилии до Гезориака он следовал по суше; а затем, совершив переправу, он за несколько дней подчинил себе часть острова без единого боя или кровопролития, через несколько месяцев после отъезда возвратился в Рим и с великой пышностью отпраздновал триумф. (3) Посмотреть на это зрелище он пригласил в столицу не только наместников провинций, но даже некоторых изгнанников. На крышу своего палатинского дворца он среди остальной вражеской добычи повесил и морской венок рядом с гражданским в знак того, что он пересек и как бы покорил Океан. За его колесницей следовала жена его Мессалина в крытой двуколке, следовали и те, кто в этой войне получили триумфальные украшения, все пешком и в сенаторских тогах – только Марк Красс Фруги, удостоенный этой почести вторично, ехал на разубранном коне в тунике, расшитой пальмовыми ветками.
18. Благоустройство и снабжение города было для него всегда предметом величайшей заботы. Когда в Эмилиевом предместье случился затяжной пожар, он двое суток подряд ночевал в дирибитории; так как не хватало ни солдат, ни рабов, он через старост созывал для тушения народ со всех улиц и, поставив перед собой мешки, полные денег, тут же награждал за помощь каждого по заслугам. (2) А когда со снабжением начались трудности из-за непрерывных неурожаев, и однажды его самого среди форума толпа осыпала бранью и объедками хлеба, так что ему едва удалось черным ходом спастись во дворец, – с тех пор он ни перед чем не останавливался, чтобы наладить подвоз продовольствия даже к зимнюю пору. Торговцам он обеспечил твердую прибыль, обещав, если кто пострадает от бури, брать убыток на себя; а за постройку торговых кораблей предоставил большие выгоды для лиц всякого состояния: [19.] гражданам – свободу от закона Папия-Поппея, латинам – гражданское право, женщинам – право четырех детей. Эти установления в силе и до сих пор.
20. Постройки он создал не столько многочисленные, сколько значительные и необходимые. Главнейшие из них – водопровод, начатый Гаем, а затем – водосток из Фуцинского озера и гавань в Остии, хоть он и знал, что первое из этих предприятий было отвергнуто Августом по неотступным просьбам марсов, а второе не раз обдумывалось божественным Юлием, но было оставлено из-за трудностей. По водопроводу Клавдия он провел в город воду из обильных и свежих источников Церулейского, Курциева и Альбудигна, а по новым каменным аркам – из реки Аниена, и распределил ее по множеству пышно украшенных водоемов. (2) За Фуцинское озеро он взялся в надежде не только на славу, но и на прибыль, так как были люди, обещавшие взять расходы по осушению на себя, чтобы получить за это осушенные поля. Местами перекопав, местами просверлив гору, он соорудил водосток в три мили длиной за одиннадцать лет, хотя тридцать тысяч работников трудились над ним без перерыва. (3) Гавань в Остии он построил, выведя в море валы слева и справа, а при входе поставив на глубоком месте волнолом: чтобы утвердить его, он затопил на этом месте тот корабль, на котором был из Египта привезен огромный обелиск, укрепил его множеством свай и на них возвел высочайшую башню по образу александрийского Фароса, чтобы но ночам на ее огонь держали путь корабли.
21. Раздачи народу он устраивал очень часто, зрелища показывал большие и многочисленные, и не только обычные и в обычных местах: он придумывал новые, возобновлял древние и представлял их там, где никто до него. При освящении Помпеева театра, отстроенного им после пожара, он открывал игры с трибуны посреди орхестры, куда спустился после молебствия в верхнем храме через безмолвные ряды сидящих зрителей. (2) Отпраздновал он и столетние игры, под тем предлогом, будто Август справил их раньше времени, не дождавшись положенного срока, – хотя в своей «Истории» он сам заявляет, что Август после долгого перерыва восстановил их точный срок, тщательно расчислив все протекшие годы. Поэтому немало смеялись над тем, как глашатай по торжественному обычаю созывал всех на праздник, какого никто не видел и не увидит, – ведь еще были в живых видавшие его, и некоторые актеры, выступавшие в то время, выступали и в этот раз.
Цирковые игры он нередко устраивал даже на Ватикане, иногда показывая после каждых пяти заездов травлю зверей. (3) В Большом Цирке он поставил мраморные загородки и вызолоченные поворотные столбы – раньше те и другие были из туфа и из дерева – и выделил особые места для сенаторов, которые раньше сидели вместе со всеми. Здесь, кроме колесничных состязаний, он представлял и троянские игры и африканские травли с участием отряда преторианских всадников во главе с трибунами и самим префектом, а также выводил фессалийских конников с дикими быками, которых они гоняют по всему цирку, вскакивают обессиленным на спину и за рога швыряют их на землю
(4) Гладиаторские битвы показывал он много раз и во многих местах. В свою годовщину давал он их в преторианском лагере – но без диких дверей и богатого убранства, и в септе – полностью и обычным образом. Там же давалось и внеочередное представление, короткое и немногодневное, которому он дал название «Закуска», потому что объявляя о нем в первый раз, он пригласил народ эдиктом «как бы к угощению неожиданному и неподготовленному». (5) На играх такого рода держался он всего доступней и проще: даже когда победителю отсчитывали золотые монеты, он вытягивал левую руку и вместе с толпою громко, по пальцам, вел им счет. Много раз он приглашал и призывал зрителей веселиться, то и дело называя их «хозяевами» и отпуская натянутые и деланые шутки: например, когда у него требовали вольной для гладиатора Голубя, он сказал, что даст, «если его изловят». Впрочем, однажды поступил он и уместно и хорошо: одному колесничному гладиатору он дал почетную отставку по просьбе его четверых сыновей и под шумное одобрение всех зрителей, а потом тут же вывесил объявление, указывая народу, как хорошо иметь детей, если даже гладиатор, как можно видеть, находит в них защитников и заступников.
(6) На Марсовом поле он дал военное представление, изображавшее взятие и разграбление города, а потом покорение британских царей, и сам распоряжался, сидя в плаще полководца. Даже перед спуском Фуцинского озера он устроил на нем морское сражение. Но когда бойцы прокричали ему: «Здравствуй, император, идущие на смерть приветствуют тебя!» – он им ответил: «А может, и нет» – и, увидев в этих словах помилование, все они отказались сражаться. Клавдий долго колебался, не расправиться ли с ними огнем и мечом, но потом вскочил и, противно ковыляя, припустился вдоль берега с угрозами и уговорами, пока не заставил их выйти на бой. Сражались в этом бою сицилийский и родосский флот, по двенадцати трирем каждый, а знак подавал трубою серебряный тритон, с помощью машины поднимаясь из воды. лакуна.
22. В священных обычаях, в гражданских и военных порядках, в отношении всех сословий, как в Риме, так и в провинции, он сделал много изменений, восстановил забытое и даже ввел новое.
В коллегиях жрецов, предлагая к принятию новых членов, он при всяком имени непременно приносил клятву; тщательно следил, чтобы при малейшем землетрясении в Риме претор созывал собрание и приостанавливал дела, а при появлении над Капитолием зловещей птицы устраивалось молебствие; и на правах великого понтифика сам возглавлял его перед народом с ростральной трибуны, удалив заранее толпу служителей и рабов.
23. Судопроизводство, разделенное ранее на летнее и зимнее полугодия, он сделал непрерывным. Дела о посмертной доверенности, которые обычно поручались должностным лицам на каждый год и только в Риме, он стал поручать надолго и даже провинциальным властям. В законе Папия-Поппея он отметил добавленную Тиберием статью о том, что шестидесятилетний человек к произведению потомства уже не способен. (2) Он постановил, чтобы опекуны сиротам назначались вне очереди консулами, и чтобы лица, высланные магистратами из провинций, не допускались также в Италию и Рим. Ввел он также новый род ссылки, запретив некоторым лицам отлучаться из города дальше, чем на три мили.
В сенате, собираясь докладывать о делах особой важности, он садился между двумя консулами или на скамью народных трибунов. Разрешения на отпуска, за которыми обычно обращались к сенату, он стал давать по собственному усмотрению.
24. Консульские украшения он предоставлял даже провинциальным наместникам второго разряда. У тех, кто отказывался от сенаторского достоинства, он отнимал и всадническое. Несмотря на то, что вначале он обещал выбирать в сенат только тех, чьи предки до пятого колена были римскими гражданами, однажды он предоставил сенаторское достоинство даже сыну вольноотпущенника, – правда, с тем условием, чтобы прежде он был усыновлен римским всадником. А во избежание нареканий он объявил, что и цензор Аппий Слепой, его родоначальник, избирал в сенат сыновей вольноотпущенников, – он не догадывался, что во времена Аппия и даже позже вольноотпущенниками назывались не те, кто сами получали вольную, а их дети, родившиеся уже свободными. (2) Коллегии квесторов вместо заботы о мощении дорог он поручил устройство гладиаторских игр; и освободив квесторов от обязанностей в Галлии и в Остии, он вернул им заведование казной при храме Сатурна, принадлежавшее до того преторам или, как и теперь, бывшим преторам.
(3) Триумфальные украшения Силану, жениху своей дочери, он назначил, когда тот был еще подростком, а людям постарше он давал их так широко и с такой легкостью, что ходило письмо от имени всех легионов с просьбой, чтобы легаты консульского звания, получая войска, сразу получали и триумфальные украшения и не искали бы любого повода завести войну. Авлу Плавтию он назначил даже овацию, а когда тот вступил в Рим, то он вышел ему навстречу и сопровождал на Капитолий и с Капитолия, шагая по левую руку от него. А Габинию Секунду, победившему германское племя хавков, он позволил принять даже прозвище Хавка.
25. Для всадников он установил такой порядок прохождения воинской службы, чтобы они получали под начало сперва когорту, потом конный отряд и, наконец, легион; он назначил им жалованье и ввел условную службу, названную «неуставной», которую можно было отслуживать заочно и только по имени. Солдатам он сенатским указом запретил входить в дома сенаторов для приветствия. Вольноотпущенников, выдававших себя за римских всадников, он лишал имущества, а тех, на кого патроны жаловались за неблагодарность, возвращал в рабство, заступникам же их заявил, чтобы они после этого уже не подавали ему жалоб на собственных вольноотпущенников. (2) Так как иные, не желая тратиться на лечение больных и истощенных рабов, выбрасывали их на Эскулапов остров, то этих выброшенных рабов он объявил свободными: если они выздоравливали, то не должны были возвращаться к хозяину, а если хозяин хотел лучше убить их, чем выбросить, то он подлежал обвинению в убийстве. Путешественникам он запретил эдиктом проходить через города Италии иначе, чем пешком, в качалке или в носилках. В Путеолах и Остии он поставил по когорте для предотвращения пожаров.
(3) Лицам иноземного происхождения он воспретил принимать римские имена – по крайней мере, родовые. Кто ложно выдавал себя за римского гражданина, тому отрубали голову на Эсквилинском поле. Провинции Ахайю и Македонию, которые Тиберий взял под свое управление, он вернул сенату. Ликийцев за пагубные междоусобицы он лишил свободы, родосцам, покаявшимся в былых провинностях, вернул свободу. Жителей Илиона как родоначальников римского народа он навеки освободил от подати, огласив написанное на греческом языке старинное письмо, в котором сенат и народ римский предлагал царю Селевку дружбу и союз только за то, чтобы он предоставил соплеменникам их илионянам свободу от всяких поборов. (4) Иудеев, постоянно волнуемых Хрестом, он изгнал из Рима. Германским послам он позволил сидеть в орхестре, так как ему понравилась их простота и твердость: им отвели места среди народа, но они, заметив, что парфяне и армяне сидят вместе с сенаторами, самовольно перешли на те же места, заявляя, что они ничуть не ниже их ни положением, ни доблестью. (5) Богослужение галльских друидов, нечеловечески ужасное и запрещенное для римских граждан еще при Августе, он уничтожил совершенно. Напротив, элевсинские святыни он даже пытался перенести из Аттики в Рим, а сицилийский храм Венеры Эрикийской, рухнувший от ветхости, по его предложению был восстановлен из средств римской государственной казны. Договоры с царями он заключал на форуме, принося в жертву свинью и произнося древний приговор фециалов.
Однако и это, и другое, и все его правление по большей части направлялось не им, а волею его жен и вольноотпущенников, и он почти всегда и во всем вел себя так, как было им угодно или выгодно.
26. Помолвлен он еще в юности был дважды: сначала с Эмилией Лепидой, правнучкой Августа, потом с Ливией Медуллиной, носившей тогда имя Камиллы и происходившей из древнего рода диктатора Камилла. Первую он отверг еще девушкой, так как родители ее были врагами Августа, вторая умерла от болезни в тот самый день, когда была назначена свадьба. (2) После этого он был женат на Плавтии Ургуланилле, дочери триумфатора, а затем на Элии Петине, дочери консуляра. С обеими он развелся: с Петиной из-за мелких ссор, а с Ургуланиллой из-за ее наглого разврата и из-за подозрения в убийстве. После них он женился на Валерии Мессалине, дочери Мессалы Барбата, своего родственника. Но узнав, что в заключение всех своих беспутств и непристойностей она даже вступила в брак с Гаем Силием и при свидетелях подписала договор, он казнил ее смертью, а сам на сходке перед преторианцами поклялся, что так как все его супружества были несчастливы, то отныне он пребудет безбрачным, а если не устоит, то пусть они заколют его своими руками. (3) И все же он не мог удержаться от помыслов о новом браке – то с Петиной, которую сам же когда-то прогнал, то с Лоллией Павлиной, которая была замужем за Гаем Цезарем. Однако, обольщенный лукавствами Агриппины, которая была дочерью его брата Германика и пользовалась своим правом на поцелуи и родственные ласки, он нашел людей, которые на ближайшем заседании предложили сенату обязать Клавдия жениться на Агриппине, якобы для высшего блага государства, и дозволить подобные браки для всех, хотя до той поры они считались кровосмесительными. И чуть ли не через день он справил свадьбу; однако примеру его никто не последовал, кроме одного вольноотпущенника и одного старшего центуриона, свадьбу которого он с Агриппиною сам почтил своим присутствием.
27. Детей он имел от трех своих жен: от Ургуланиллы – Друза и Клавдию, от Петины – Антонию, от Мессалины – дочь Октавию и сына, который сперва был назван Германиком, а потом Британиком. Друз у него умер еще на исходе отрочества, он играл, подбрасывая грушу, и задохнулся, когда поймал ее ртом. За несколько дней до того он был помолвлен с дочерью Сеяна: поэтому странным представляется, что по некоторым сообщениям он был коварно умерщвлен Сеяном. Клавдия была рождена от его вольноотпущенника Ботера; и хотя она родилась только через пять месяцев после развода, и ее уже начали выкармливать, он приказал положить ее у порога матери и оставить там голой. (2) Антонию он выдал сначала за Гнея Помпея Магна, потом за Фавста Суллу, двух знатнейших юношей, а Октавию – за своего пасынка Нерона, хотя она уже была помолвлена с Силаном. Британик родился на двадцатый день его правления; во второе свое консульство. Клавдий не раз младенцем поручал его вниманию народа и солдат, на сходки выносил его на руках, на зрелищах то прижимал к груди, то поднимал перед собой, и желал ему самого счастливого будущего под шумные рукоплескания толпы. Из зятьев своих Нерона он усыновил, Помпея же и Силана не только отверг, но и казнил.
28. Из вольноотпущенников особенное внимание он оказывал евнуху Посиду, которого при британском триумфе даже пожаловал почетным копьем, словно воина; не менее любил он и Феликса, которого поставил начальником когорт и конных отрядов в Иудее, супруга трех цариц; и Гарпократа. которому дал право ездить по Риму в носилках и устраивать всенародные зрелища; и еще больше – Полибия, своего советника по ученым делам, которого даже на прогулках нередко сопровождали по бокам оба консула; но выше всех он ставил Нарцисса, советника по делам прошений, и Палланта, советника по денежным делам. Этих он с удовольствием позволял сенату награждать не только большими деньгами, по и знаками квесторского и преторского достоинства, а сам попускал им такие хищения и грабежи, что однажды, когда он жаловался на безденежье в казне, ему остроумно было сказано, что у него будет денег вдоволь, стоит ему войти в долю с двумя вольноотпущенниками.
29. И вот, как я сказал, у этих-то людей и у своих жен был он в таком подчинении, что вел себя не как правитель, а как служитель: ради выгоды, желания, прихоти любого из них он щедро раздавал и должности, и военачальства, и прощения, и наказания, обычно даже сам ничего не зная и не ведая об этом. Незачем перечислять подробно мелочи – удержанные награды, отмененные приговоры, тайно исправленные или явно подложные указы о назначениях. Но даже Аппия Силана, своего тестя, даже двух Юлий, дочь Друза и дочь Германика, он предал смерти, не доказав обвинения и не выслушав оправдания, а вслед за ними – Гнея Помпея, мужа старшей своей дочери, и Луция Силана, жениха младшей. (2) Помпей был заколот в объятьях любимого мальчика, Силана заставили сложить преторский сан за четыре дня до январских календ и умереть в самый день нового года, когда Клавдий и Агриппина праздновали свадьбу. Тридцать пять сенаторов и более трехсот римских всадников были казнены им с редким безразличием: когда уже центурион, докладывая о казни одного консуляра, сказал, что приказ исполнен, он вдруг заявил, что никаких приказов не давал; однако сделанное одобрил, так как отпущенники уверили его, что солдаты исполнили свой долг, по собственному почину бросившись мстить за императора. (3) И уже всякое вероятие превосходит то, что на свадьбе Мессалины с ее любовником Силием он сам был в числе свидетелей, подписавших брачный договор: его убедили, будто это нарочно разыграно, чтобы отвратить и перенести на другого угрозу опасности, возвещенную ему какими-то знаменьями.
30. Наружность его не лишена была внушительности и достоинства, но лишь тогда, когда он стоял, сидел и в особенности лежал: был он высок, телом плотен, лицо и седые волосы были у него красивые, шея толстая. Но когда он ходил, ему изменяли слабые колени, а когда что-нибудь делал, отдыхая или занимаясь, то безобразило его многое: смех его был неприятен, гнев – отвратителен: на губах у него выступала пена, из носу текло, язык заплетался, голова тряслась непрестанно, а при малейшем движении – особенно.
31. Здоровье его, хоть и было когда-то некрепко, во все время правления оставалось превосходным, если не считать болей в желудке, которые, по его словам, были так мучительны, что заставляли помышлять о самоубийстве.
32. Пиры он устраивал богатые и частые, в самых просторных палатах, так что нередко за столами возлежало по шестьсот человек. Пировал он даже над водостоком у Фуцинского озера и едва не утонул, когда хлынувшая вода вышла из берегов. Ко всякому обеду он приглашал и своих детей с мальчиками и девочками из знатных семейств: по древнему обычаю они сидели у подножья скамеек и ели со всеми. Однажды он заподозрил, что один гость украл золотой сосуд – на следующий день перед этим гостем была поставлена глиняная чашка. Говорят, он даже собирался особым эдиктом позволить испускать ветры на пиру, так как узнал, что кто-то занемог оттого, что стыдился и сдерживался.
33. До еды и питья был он жаден во всякое время и во всяком месте. Однажды, правя суд на форуме Августа, он соблазнился запахом угощения, которое готовилось в соседнем Марсовом храме для салийских жрецов, сошел с судейского кресла, поднялся в храм и вместе с ними возлег за трапезу. От стола он отходил не раньше, чем отяжелев и взмокнув, и тут же ложился навзничь, чтобы во сне ему облегчили желудок, вставив перышко в разинутый рот. (2) Спал он очень мало и обычно не засыпал до полуночи, зато иногда задремывал днем, во время суда, и ораторы, нарочно повышая голос, с трудом могли его разбудить. К женщинам страсть он питал безмерную, к мужчинам зато вовсе был равнодушен. До игры в кости он был великий охотник и даже выпустил о ней книжку; играл он и в поездках, приспособив доску к коляске так, чтобы кости не смешивались.
34. Природная его свирепость и кровожадность обнаруживалась как в большом, так и в малом. Пытки при допросах и казни отцеубийц заставлял он производить немедля и у себя на глазах. Однажды в Тибуре он пожелал видеть казнь по древнему обычаю, преступники уже были привязаны к столбам, но не нашлось палача; тогда он вызвал палача из Рима и терпеливо ждал его до самого вечера. На гладиаторских играх, своих или чужих, он всякий раз приказывал добивать даже тех, кто упал случайно, особенно же ретиариев: ему хотелось посмотреть в лицо умирающим. (2) Когда какие-то единоборцы поразили друг друга насмерть, он тотчас приказал изготовить для него из мечей того и другого маленькие ножички. Звериными травлями и полуденными побоищами, увлекался он до того, что являлся на зрелища ранним утром и оставался сидеть, даже когда все расходились завтракать. Кроме заранее назначенных бойцов, он посылал на арену людей по пустым и случайным причинам – например, рабочих, служителей и тому подобных, если вдруг плохо работала машина, подъемник или еще что-нибудь. Однажды он заставил биться даже одного своего раба-именователя, как тот был, в тоге.
35. Но сильнее всего в нем была недоверчивость и трусость. Даже в первые дни правления, стараясь показать себя простым и доступным, он решался выйти на пир только под охраной копьеносцев и с солдатами вместо прислужников, а навещая больных, всякий раз приказывал заранее обыскать спальню, обшарив и перетряхнув тюфяки и простыни. А впоследствии даже те, кто приходил к нему с приветом, все до одного подвергались строжайшему обыску: (2) лишь с трудом и не сразу согласился он избавить от ощупывания женщин, мальчиков и девочек и не отбирать у провожатых или писцов их ящички с перьями и грифелями. Камилл, начиная мятеж, был уверен, что Клавдия можно запугать и без войны: он отправил ему письмо, полное надменных оскорблений и угроз, с требованием оставить власть и частным человеком удалиться на покой, – и действительно, Клавдий, созвав первых лиц в государстве, стал делиться с ними сомнениями, не послушаться ли ему Камилла.
36. А ложный слух о каком-то заговоре привел его в такой ужас, что он и впрямь попытался отречься от власти. Когда же, как я рассказывал, но время жертвоприношения близ него был схвачен человек с кинжалом, то он спешно, через глашатаев, созвал сенат, со слезами и воплями жаловался на свою долю, на грозящие отовсюду опасности и долго потом не показывался людям на глаза. Даже пылкую его любовь к Мессалине заглушил в нем не столько позор унижений, сколько страх перед опасностью: он подумал, что она добивается власти для своего любовника Силия, и в жалком трепете бежал в лагерь, всю дорогу только и спрашивая, крепка ли еще его власть.
37. Не было доноса, не было доносчика столь ничтожного, чтобы он по малейшему подозрению не бросился защищаться или мстить. Один из тяжущихся, подойдя к нему с приветствием, отвел его в сторону и сказал, что видел сон, будто его, императора, кто-то убил; а немного погодя, словно признав убийцу, указал ему на подходящего с прошеньем своего противника; и тут же, словно с поличным, того потащили на казнь. (2) Подобным же образом, говорят, погублен был и Аппий Силан. Уничтожить его сговорились Мессалина и Нарцисс, поделив роли: один на рассвете ворвался в притворном смятении в спальню к хозяину, уверяя, будто видел во сне, как Аппий на него напал; другая с деланым изумлением стала рассказывать, будто и ей вот уже несколько ночей снится тот же сон; а когда затем по уговору доложили, что к императору ломится Аппий, которому накануне было велено явиться в этот самый час, то это показалось таким явным подтверждением сна, что его тотчас приказано было схватить и казнить. А на следующий день Клавдий без смущенья рассказал сенату, как было дело, благодарно восхваляя своего отпущенника, который и во сне печется о его безопасности.
38. Гнев и вспыльчивость он сам признавал в себе, но в эдикте оправдывал с разбором и то и другое, обещая, что вспышки его будут недолги и безвредны, а гнев – справедлив. Когда из Остии не выслали лодок, чтобы встретить его у входа в Тибр, он напал на остийцев с такой яростью, словно они, как он сам говорил, разжаловали его в солдаты, а потом вдруг всех простил и чуть ли не извинялся перед ними. (2). Тех, кто не вовремя подходил к нему при народе, он отталкивал своею рукой. Одного писца из казначейства, а потом одного сенатора преторского звания он без вины и не слушая оправданий отправил в ссылку за то, что первый слишком ретиво выступал против него в суде, когда он еще был частным человеком, а второй в бытность свою эдилом наказал съемщиков из его поместий за противозаконную продажу вареной пищи и прибил вступившегося за них старосту. За это он даже отнял у эдилов надзор за кабаками.
(3) Глупости своей он также не скрывал; правда, в нескольких мелких речах он уверял, будто он нарочно притворялся глупцом при Гае, так как иначе не остался бы жив и не достиг бы своего положения, однако никого этим он не убедил, так как немного спустя появилась книжка под заглавием «Вознесение дураков», в которой говорилось, что притворных глупцов не бывает.
39. Кроме всего этого, людей удивляла его забывчивость и бездумность – то, что греки называют
40. В словах и поступках обнаруживал он часто такую необдуманность, что казалось, он не знает и не понимает, кто он, с кем, где и когда говорит. Однажды, когда речь шла о мясниках и виноторговцах, он воскликнул в сенате: «Ну разве можно жить без говядины, я вас спрашиваю?» – и стал расписывать, сколько добра в старое время бывало в тех харчевнях, откуда он сам когда-то брал вино. (2) Поддержав одного кандидата в квесторы, он объяснил это, между прочим, тем, что, когда он лежал больной и просил пить, отец этого человека поднес ему холодной воды. Об одной свидетельнице, вызванной в сенат, он заявил: «Это отпущенница моей матери, из горничных, но меня она всегда почитала как хозяина, – говорю об этом потому, что в моем доме и посейчас иные не признают меня за хозяина». (3) И даже в суде, когда жители Остии просили его о какой-то милости, он им крикнул в сердцах, что им не за что ждать от него услуги – он в своих поступках волен, как и всякий другой. Всякий день и едва ли не всякий час у него на языке были присловья: «Или я, по-твоему, Телегений!»,
41. Историю он начал сочинять еще в юности, по совету Тита Ливия и с помощью Сульпиция Флава. Но когда он в первый раз выступил с нею перед большим собранием, то с трудом дочитал до конца, и сам был виноват, что встретили его холодно. Дело в том, что в начале чтения вдруг подломились несколько сидений под каким-то толстяком, вызвав общий хохот; шум удалось унять, но и после этого Клавдий, то и дело вспоминая о случившемся, не мог удержаться от хихиканья. (2) Во время своего правления он также много писал и всегда оглашал написанное с помощью чтеца. Начал он свою историю с убийства диктатора Цезаря, но потом перешел к позднейшим временам и взял началом установление гражданского мира. Он видел, что о событиях более ранних правдивый и свободный рассказ уже был невозможен, так как за это его бранили и мать и бабка; и о предшествующих временах он оставил только две книги, а о последующих – сорок одну. (3) Сочинил он также восемь книг о своей жизни, написанных не столько безвкусно, сколько бестолково; а также «В защиту Цицерона против писаний Азиния Галла», произведение весьма ученое. Он даже выдумал три новых буквы, считая необходимым прибавить их к старым; еще в бытность свою частным человеком он издал об этом книгу, а став правителем, без труда добился принятия этих букв во всеобщее употребление. Знаки их сохранились во многих книгах, ведомостях и надписях на постройках.
42. Греческой словесностью занимался он с не меньшим старанием, при всяком удобном случае выражая свою любовь и предпочтение к этому языку. К одному варвару, который разговаривал и по-гречески и по-латыни, он обратился со словами: «Так как ты владеешь обоими моими языками…» Предлагая вниманию отцов-сенаторов провинцию Ахайю, он говорил, что она дорога ему из-за их ученых связей. А греческим послам в сенате он нередко отвечал целыми речами. Даже в суде он любил напоминать стихи Гомера. А когда ему случалось наказать неприятеля или злоумышленника, он всякий раз давал начальнику телохранителей, на его обычный запрос, следующий пароль:
(2) По-гречески он тоже писал истории: этрусскую – в двадцати книгах и карфагенскую – в восьми. По этой причине он присоединил к старому александрийскому Мусею новый, названный его именем, и распорядился, чтобы из года в год по установленным дням сменяющиеся чтецы оглашали в одном из них этрусскую историю, в другом – карфагенскую: книгу за книгой, с начала до конца, как на открытых чтениях.
43. К концу жизни он начал обнаруживать явные признаки сожаления о браке с Агриппиной и усыновлении Нерона. Когда однажды вольноотпущенники с похвалой вспоминали, как накануне он назначил в суде наказание женщине, обвиненной в прелюбодеянии, он воскликнул, что волею судьбы и его все жены были безнравственны, но не были безнаказанны; а потом, увидав Британика, он крепко обнял его, пожелал ему вырасти, чтобы принять от отца отчет во всех делах, и добавил:
44. Вскоре затем он составил и завещание, скрепив его печатями всех должностных лиц. Он пошел бы и дальше, но встревоженная этим Агриппина, которую уже не только собственная совесть, но и многочисленные доносчики обличали в немалых преступлениях, опередила его.
(2) Умер он от яда, как признают все; но кто и где его дал, о том говорят по-разному. Одни сообщают, что сделал это евнух Галот, проверявший его кушанья за трапезой жрецов на Капитолии, другие – что сама Агриппина, за домашним обедом поднесла ему отраву в белых грибах, его любимом лакомстве. Что случилось потом, также рассказывают различно. (3) Большинство сообщает, что тотчас после отравления у него отнялся язык, и он, промучась целую ночь, умер на рассвете. Некоторые же передают, что сперва он впал в беспамятство, потом от переполнения желудка его вырвало всем съеденным, и отраву ему дали вновь – то ли подложив в кашу, будто ему нужно было подкрепиться после рвоты, то ли введя ее с промыванием, чтобы этим якобы облегчить его от тяжести в желудке.
45. Смерть его скрывали, пока не обеспечили все для его преемника. Приносили обеты о его здоровье, словно он был болен, приводили во дворец комедиантов, словно он желал развлечься. Скончался он в третий день до октябрьских календ в консульство Азиния Марцелла и Ацилия Авиолы, на шестьдесят четвертом году жизни и четырнадцатом году власти. Погребенный с пышностью, подобающей правителю, он был сопричтен к богам; впоследствии Нерон отказал ему в этих почестях и отменил их, но затем Веспасиан восстановил их вновь.
46. Предвещанием его смерти были важные знаменья. На небе явилась хвостатая звезда, так называемая комета; молния ударила в памятник его отца, Друза; много должностных лиц, больших и малых, скончалось в тот же год. Да и сам он, как кажется, знал и не скрывал близости своего конца. Это видно из того, что при назначении консулов он назначил их только до месяца своей смерти; в последний раз присутствуя в сенате, он всячески увещевал сыновей жить меж собою в согласии и с мольбою просил сенаторов позаботиться об их молодости; а в последний раз заседая в суде, он произнес, что близок его жизненный предел и, несмотря на общее возмущение, повторил это снова и снова.
Книга шестая
Нерон
1. Из рода Домициев знамениты были два семейства: Кальвинов и Агенобарбов. Агенобарбы ведут свое происхождение и прозвище от Луция Домиция: по преданию, однажды по пути из деревни перед ним предстали юноши-близнецы божественного вида и повелели ему возвестить сенату и народу об одержанной победе, о которой еще ничего не было известно; а в доказательство своей божественной силы они коснулись его щек, и волосы на них из черных стали рыжими, медного цвета. Эта примета осталась и у его потомков, среди которых многие были рыжебородыми. (2) Удостоенные семи консульств, триумфа, двух цензорств, причисленные к патрициям, все они сохраняли прежнее прозвище. А из личных имен они пользовались только именами Гней и Луций, и притом с примечательным разнообразием: то несколько человек подряд носили одно и то же имя, то имена чередовались. Так, первый, второй и третий из Агенобарбов были Луциями, следующие трое по порядку – Гнеями, а остальные попеременно то Луциями, то Гнеями. Думается, что со многими из этого семейства стоит познакомиться: тогда станет яснее, что насколько Нерон потерял добродетели своих предков, настолько же он сохранил их пороки, словно родовое наследство.
2. Итак, начинаем издалека. Прапрапрадед Нерона Гней Домиций в бытность свою трибуном поссорился с понтификами, так как те на место его отца выбрали не его, а кого-то другого, и за это отнял у жреческих коллегий право избрания новых членов, передав его народу. А в бытность консулом он после победы над аллоброгами и арвернами проехал по провинции на слоне, сопровождаемый толпой воинов, словно в триумфальном шествии. (2) Это о нем сказал оратор Лициний Красс, что нечего удивляться его медной бороде, если язык у него из железа, а сердце из свинца.
Сын его в должности претора потребовал от сената расследования поступков Гая Цезаря в его консульство, считая их совершенными вопреки знаменьям и законам; а затем, в должности консула, он пытался лишить Цезаря начальства над галльскими войсками и был незаконно назначен ему преемником. В самом начале гражданской войны он был взят в плен в Корфинии, (3) отпущен на свободу, явился на помощь к массилийцам, теснимым осадой, потом внезапно покинул их и, наконец, погиб в бою при Фарсале. Человек он был слабый духом, но грозного нрава. Однажды в отчаянном положении, полный страха, он решил умереть, но потом в ужасе передумал, принятый яд изверг рвотой, а своего лекаря отпустил на волю за то, что тот, зная своего хозяина, предусмотрительно дал ему яд слишком слабый. И в то же время из всех советников Гнея Помпея он один предложил считать врагами всех, кто держался середины и ни к какой стороне не примыкал.
3. Он оставил сына, который, бесспорно, был лучше всех в своем роду. Осужденный Педиевым законом за соучастие в убийстве Цезаря, он, хоть и был невинен, примкнул к Бруту и Кассию, близким своим родственникам, а после их гибели сохранил доверенный ему флот, даже увеличил его, и лишь когда его единомышленники были повсюду разбиты, передал корабли Марку Антонию, добровольно и как бы оказывая великую услугу. (2) Из всех, осужденных по этому закону, он один вернулся в отечество и достиг самого высокого положения. Затем, когда гражданская война возобновилась, он стал легатом у того же Антония, и многие, стыдясь повиноваться Клеопатре, предлагали ему верховную власть; из-за внезапной болезни он не решился ни принять ее, ни отвергнуть, но перешел на сторону Августа и через несколько дней умер. Однако даже его не миновала дурная слава: так, Антоний уверял, будто он стал перебежчиком оттого, что соскучился по своей любовнице Сервилии Наиде.
4. Его сыном был Домиций, которого Август в завещании назначил покупщиком своего состояния и средств, как стало известно впоследствии. Славу он стяжал как в молодости ловкостью на скачках, так и позднее триумфальными украшениями, добытыми в германской войне. Но был он заносчив, расточителен и жесток. Еще будучи эдилом, он заставил цензора Луция Планка уступить ему дорогу при встрече; будучи претором и консулом, он выводил на подмостки в мимах римских всадников и матрон; травли он показывал и в цирке, и по всем городским кварталам, а гладиаторский бой устроил такой кровавый, что Август, тщетно предостерегавший его негласно, вынужден был обуздать его эдиктом.
5. От Антонии Старшей он имел сына, будущего Неронова отца, человека гнуснейшего во всякую пору его жизни. Сопровождая по Востоку молодого Гая Цезаря, он однажды убил своего вольноотпущенника за то, что тот не хотел пить, сколько ему велели, и после этого был изгнан из ближней свиты. Но буйство его не укротилось: в одном селенье по Аппиевой дороге он с разгону задавил мальчика, нарочно подхлестнув коней, а в Риме, на самом форуме, выбил глаз одному всаднику за его слишком резкую брань. (2) Бесчестен он был до того, что не только менялам не платил за покупки, но и на скачках в должности претора не выдавал возницам наград, за что над ним издевалась даже его сестра; и только после того, как хозяева колесниц принесли жалобу, он постановил выплачивать впредь награды на месте. Обвинялся он незадолго до кончины и в оскорблении величества, и в разврате, и в кровосмешении с сестрой своей Лепидой, но смена правителей его спасла; и он скончался в Пиргах от водянки, оставив сына Нерона от Агриппины, дочери Германика.
6. Нерон родился в Анции, через девять месяцев после смерти Тиберия, в восемнадцатый день до январских календ, на рассвете, так что лучи восходящего солнца коснулись его едва ль не раньше, чем земли. Тотчас по его гороскопу многими было сделано много страшных догадок; пророческими были и слова отца его Домиция, который в ответ на поздравления друзей воскликнул, что от него и Агриппины ничто не может родиться, кроме ужаса и горя для человечества. (2) Другой знак его будущего злополучия был замечен в день очищения: Гай Цезарь, когда сестра попросила его дать младенцу имя по своему желанию, взглянул на своего дядю Клавдия (который потом, уже будучи правителем, и усыновил Нерона) и назвал его имя, себе на потеху и назло Агриппине, так как Клавдий был посмешищем всего двора.
(3) Трех месяцев он потерял отца; по завещанию он получил третью часть наследства, да и ту не полностью, потому что все имущество забрал его сонаследник Гай. Потом и мать его была сослана, а он, в нужде и почти в нищете, рос в доме своей тетки Лепиды под надзором двух дядек, танцовщика и цирюльника. Но когда Клавдий принял власть, ему не только было возвращено отцовское имущество, но и добавлено наследство его отчима Пассиена Криспа. (4) А благодаря влиянию и могуществу матери, возвращенной из ссылки и восстановленной в правах, он достиг такого положения, что ходил даже слух, будто Мессалина, жена Клавдия, видя в нем соперника Британику, подсылала убийц задушить его во время полуденного сна. Добавляли к этой выдумке, будто бы с его подушки навстречу им бросился змей, и они в ужасе убежали. Возникла такая выдумка оттого, что на его ложе у изголовья была найдена сброшенная змеиная кожа; кожу эту, по желанию Агриппины, вправили в золотое запястье, и он долго носил его на правой руке, но потом сбросил, чтобы не томиться воспоминаньями о матери, и тщетно искал его вновь в дни своих последних бедствий.
7. Еще в детстве, не достигнув даже отроческого возраста, выступал он в цирке на Троянских играх, много раз и с большим успехом. На одиннадцатом году он был усыновлен Клавдием и отдан на воспитание Аннею Сенеке, тогда уже сенатору. Говорят, что на следующую ночь Сенека видел во сне, будто воспитывает Гая Цезаря; и скоро Нерон, при первых же поступках обнаружив свой жестокий нрав, показал, что сон был вещим. Так, своего брата Британика, когда тот по привычке приветствовал его Агенобарбом и после усыновления, он стал обзывать перед лицом Клавдия незаконнорожденным. А против своей тетки Лепиды он открыто давал показания в суде в угоду матери, которая ее преследовала.
(2) В день совершеннолетия он был представлен народу и обещал плебеям раздачу, а воинам подарки; когда преторианцы начали бег в оружии, он со щитом бежал впереди, а потом в сенате произнес благодарственную речь отцу. В то же его консульство он говорил речь за жителей Бононии по-латыни, а за родосцев и за илионян по-гречески. Тогда же он впервые правил суд в должности городского префекта на Латинских празднествах, и лучшие ораторы оспаривали перед ним не мнимые и мелкие дела, как обычно, а многочисленные и важные, хотя Клавдий это и запретил. А немного спустя он взял в жены Октавию и устроил за здоровье Клавдия цирковые игры и травлю.
8. Ему шел семнадцатый год, когда было объявлено о кончине Клавдия. Он вошел к страже между шестью и семью часами дня – весь этот день считался несчастливым, и только этот час был признан подходящим для начала дела. На ступенях дворца его приветствовали императором, потом на носилках отнесли в лагерь, оттуда, после краткого его обращения к солдатам, – в сенат; а из сената он вышел уже вечером, осыпанный бесчисленными почестями, из которых только звание отца отечества он отклонил по молодости лет.
9. Начал он с того, что постарался показать свои родственные чувства. Клавдия он почтил великолепным погребением, похвальной речью и обожествлением. Памяти отца своего Домиция он воздал величайшие почести. Матери он доверил все свои общественные и частные дела. В первый же день правления он назначил трибуну телохранителей пароль: «лучшая мать», а потом часто появлялся с нею на улицах в одних носилках. В Анций он вывел колонию из отслуживших преторианцев, к которым были присоединены и переселенные из Рима старшие центурионы; там же построил он и дорого стоившую гавань.
10. Чтобы еще яснее открыть свои намеренья, он объявил, что править будет по начертаниям Августа, и не пропускал ни единого случая показать свою щедрость, милость и мягкость. Обременительные подати он или отменил или умерил. Награды доносчикам по Папиеву закону он сократил вчетверо. Народу он роздал по четыреста сестерциев на человека, сенаторам из знатнейших, но обедневших родов назначил ежегодное пособие, иным до пятисот тысяч, преторианские когорты на месяц освободил от платы за хлеб. (2) Когда ему предложили на подпись указ о казни какого-то уголовного преступника, он воскликнул: «О если бы я не умел писать!» Граждан из всех сословий он приветствовал сразу и без напоминания. Когда сенат воздавал ему благодарность, он сказал: «Я еще должен ее заслужить». Он позволял народу смотреть на его военные упражнения, часто декламировал при всех и даже произносил стихи, как дома, так и в театре; и общее ликование было таково, что постановлено было устроить всенародное молебствие, а прочитанные строки стихотворения записать золотыми буквами и посвятить Юпитеру Капитолийскому.
11. Зрелища он устраивал многочисленные и разнообразные: юношеские игры, цирковые скачки, театральные представления, гладиаторский бой. На юношеских играх он заставил выступить даже стариков сенаторов и престарелых матрон. На цирковых скачках он отделил особые места для всадничества и вывел колесницы, запряженные четырьмя верблюдами. (2) На представлениях, которые он учредил во имя вечности империи и назвал Великими играми, в комедиях выступали мужчины и женщины из высших сословий, именитый римский всадник верхом на слоне проскакал по натянутому канату, а в Афраниевой тогате «Пожар» актерам было позволено хватать и забирать себе утварь из горящего дома; а в народ каждый день бросали всяческие подарки – разных птиц по тысяче в день, снедь любого рода, тессеры на зерно, платье, золото, серебро, драгоценные камни, жемчужины, картины, рабов, скотину, даже на ручных зверей, а потом и на корабли, и на дома, и на поместья.
12. Смотрел он на эти игры с высоты просцения. В гладиаторской битве, устроенной в деревянном амфитеатре близ Марсова поля – сооружали его целый год, – он не позволил убить ни одного бойца, даже из преступников. Он заставил сражаться даже четыреста сенаторов и шестьсот всадников, многих – с нетронутым состоянием и незапятнанным именем; из тех же сословий выбрал он и зверобоев, и служителей на арене.
Показал он и морской бой с морскими животными в соленой воде, показал и военные пляски отборных эфебов: после представления каждому из них он вручил грамоту на римское гражданство. (2) В одной из этих плясок представлялось, как бык покрывал Пасифаю, спрятанную в деревянной телке, – по крайней мере, так казалось зрителям; в другой – Икар при первом же полете упал близ императора и своею кровью забрызгал и его ложе, и его самого: дело в том, что Нерон очень редко выступал распорядителем, а обычно смотрел на игры с ложа, сперва через небольшие окошки, потом – с открытого балкона.
(3) Впервые в Риме он устроил пятилетние состязания по греческому образцу, из трех отделений – музыкальное, гимнастическое и конное. Он назвал их Нерониями и освятил для них бани и гимнасий, где каждый сенатор и всадник безденежно пользовался маслом. Судей для состязаний назначил он по жребию из консульского звания, судили они с преторских мест. В латинских речах и стихах состязались самые достойные граждане, а потом он сам спустился в орхестру к сенату и по единодушному желанию участников принял венок; но перед венком за лирную игру он только преклонил колена и велел отнести его к подножию статуи Августа. (4) На гимнастических состязаниях, устроенных в септе, он, принеся в жертву богам быков, в первый раз сбрил себе бороду, положил ее в ларец из золота, украшенный драгоценными жемчужинами, и посвятил богам в Капитолийском храме. На состязание атлетов он пригласил и девственных весталок, так как эти зрелища даже в Олимпии дозволены жрицам Цереры.
13. К числу устроенных им зрелищ по праву можно отнести и прибытие в Рим Тиридата. Это был армянский царь, которого Нерон привлек несчетными обещаниями. День его появления перед народом был объявлен эдиктом, потом из-за пасмурной погоды отложен до самого удобного срока; вокруг храмов на форуме выстроились вооруженные когорты, сам Нерон в одеянии триумфатора сидел в консульском кресле, на ростральной трибуне, окруженный боевыми значками и знаменами. (2) Сперва Тиридат взошел к нему по наклонному помосту и склонился к его коленям, а он его поднял правою рукою и облобызал; потом по его мольбе он снял с его головы тиару и возложил диадему, между тем как сенатор преторского звания громко переводил для толпы слова молящего; и наконец, он повел его в театр и там после нового моления посадил по правую руку с собою рядом. За это он был провозглашен императором, принес лавры в Капитолийский храм и запер заветные ворота Януса в знак, что нигде более не ведется войны.
14. Консулом был он четыре раза: в первый раз два месяца, во второй и четвертый раз по шесть месяцев, в третий раз четыре месяца; средние два консульства подряд, остальные через годичные промежутки.
15. Правя суд, он отвечал на жалобы только на следующий день и только письменно. Следствия вел он обычно так, чтобы вместо общих рассуждений разбиралась каждая частность в отдельности с участием обеих сторон. Удаляясь на совещание, он ничего не обсуждал открыто и сообща: каждый подавал ему свое мнение письменно, а он читал их молча, про себя, и потом объявлял угодное ему решение, словно это была воля большинства.
(2) В сенат он долго не принимал сыновей вольноотпущенников, а принятых его предшественниками не допускал до высоких должностей. Соискателей, оставшихся без должности, он в возмещение за отсрочку и промедление поставил начальниками легионов. Консульства он давал обычно на шесть месяцев. Когда один из консулов умер перед январскими календами, он не назначил ему преемника, не желая повторять давний случай с Канинием Ребилом, однодневным консулом. Триумфальные украшения жаловал он и квесторскому званию, и даже некоторым из всадников, притом не только за военные заслуги. Доклады свои сенату о некоторых предметах, минуя квесторов, он обычно поручал читать консулам.
16. Городские здания он придумал сооружать по-новому, чтобы перед домами и особняками строились портики с плоскими крышами, с которых можно было бы тушить пожар; возводил он их на свой счет. Собирался он даже продлить городские стены до Остии, а море по каналу подвести к самому Риму.
(2) Многие строгости и ограничения были при нем восстановлены, многие введены впервые: ограничена роскошь; всенародные угощения заменены раздачей закусок; в харчевнях запрещено продавать вареную пищу, кроме овощей и зелени – а раньше там торговали любыми кушаньями; наказаны христиане, приверженцы нового и зловредного суеверия; запрещены забавы колесничных возниц, которым давний обычай позволял бродить повсюду, для потехи обманывая и грабя прохожих; отправлены в ссылку пантомимы со всеми своими сторонниками.
17. Против подделок завещаний тогда впервые было придумано проделывать в табличках отверстия, трижды пропускать через них нитку и только потом запечатывать. Предусмотрено было, чтобы первые две таблички завещания предлагались свидетелям чистыми, с одним только именем завещателя, и чтобы пишущий чужое завещание не мог приписывать себе подарков. Защитникам от тяжущихся была установлена твердая и постоянная плата, а места на скамьях в суде сделаны бесплатными и даром предоставлялись казначейством. Судебные дела казначейства были переданы на форум рекуператорам, а все обжалованья из судов пересылались в сенат.
18. Расширять и увеличивать державу у него не было ни охоты, ни надежды. Даже из Британии он подумывал вывести войска и не сделал этого лишь из стыда показаться завистником отцовской славы. Только Понтийское царство с согласия Полемона, да Альпийское после смерти Коттия он обратил в провинции.
19. Поездок он предпринимал только две: в Александрию и в Ахайю. Но от первой он отказался в самый день отъезда, испуганный приметой и опасностью: когда он, обойдя храмы и посидев в святилище Весты, хотел встать, то сперва он зацепился подолом, а потом у него так потемнело в глазах, что он ничего не мог видеть. (2) В Ахайе он приступил к прорытию канала через Истм: собрал сходку, призвал преторианцев начать работу, под звуки труб первый ударил в землю лопатой и вынес на плечах первую корзину земли. Готовил он и поход к Каспийским воротам, набрал в Италии новый легион из молодых людей шести футов роста и назвал его «фалангой Александра Великого».
(3) Все эти его поступки не заслуживают нарекания, а порой достойны и немалой похвалы; я собрал их вместе, чтобы отделить от его пороков и преступлений, о которых буду говорить дальше.
20. В детские годы вместе с другими науками изучал он и музыку. Придя к власти, он тотчас пригласил к себе лучшего в то время кифареда Терпна и много дней подряд слушал его после обеда до поздней ночи, а потом и сам постепенно начал упражняться в этом искусстве. Он не упускал ни одного из средств, какими обычно пользуются мастера для сохранения и укрепления голоса: лежал на спине со свинцовым листом на груди, очищал желудок промываниями и рвотой, воздерживался от плодов и других вредных для голоса кушаний. И хотя голос у него был слабый и сиплый, все же, радуясь своим успехам, он пожелал выступить на сцене: «чего никто не слышит, того никто не ценит», – повторял он друзьям греческую пословицу.
(2) Впервые он выступил в Неаполе; и хотя театр дрогнул от неожиданного землетрясения, он не остановился, пока не кончил начатую песнь. Выступал он в Неаполе часто и пел по нескольку дней. Потом дал себе короткий отдых для восстановления голоса, но и тут не выдержал одиночества, из бани явился в театр, устроил пир посреди орхестры и по-гречески объявил толпе народа, что когда он промочит горло, то ужо споет что-нибудь во весь голос. (3) Ему понравились мерные рукоплескания александрийцев, которых много приехало в Неаполь с последним подвозом, и он вызвал из Александрии еще больше гостей; не довольствуясь этим, он сам отобрал юношей всаднического сословия и пять с лишним тысяч дюжих молодцов из простонародья, разделил на отряды и велел выучиться рукоплесканиям разного рода – и «жужжанию», и «желобкам», и «кирпичикам», а потом вторить ему во время пения. Их можно было узнать по густым волосам, по великолепной одежде, по холеным рукам без колец; главари их зарабатывали по четыреста тысяч сестерциев.
21. Но важнее всего казалось ему выступить в Риме. Поэтому он возобновил Нероновы состязания раньше положенного срока. Правда, хотя все кричали, что хотят услышать его божественный голос, он сперва ответил, что желающих он постарается удовлетворить в своих садах; но когда к просьбам толпы присоединились солдаты, стоявшие в это время на страже, то он с готовностью заявил, что выступит хоть сейчас. И тут же он приказал занести свое имя в список кифаредов-состязателей, бросил в урну свой жребий вместе с другими, дождался своей очереди и вышел: кифару его несли начальники преторианцев, затем шли войсковые трибуны, а рядом с ним – ближайшие друзья. (2) Встав на сцене и произнеся вступительные слова, он через Клувия Руфа, бывшего консула, объявил, что петь он будет «Ниобу», и пел ее почти до десятого часа. Продолжение состязания и выдачу наград он отложил до следующего года, чтобы иметь случай выступить еще несколько раз; но и это ожидание показалось ему долгим, и он не переставал вновь и вновь показываться зрителям. Он даже подумывал, не выступить ли ему на преторских играх, состязаясь с настоящими актерами за награду в миллион сестерциев, предложенную распорядителями. (3) Пел он и трагедии, выступая в масках героев и богов и даже героинь и богинь: черты масок напоминали его лицо или лица женщин, которых он любил. Среди этих трагедий были «Роды Канаки», «Орест-матереубийца», «Ослепление Эдипа», «Безумный Геркулес». Говорят, что один новобранец, стоявший на страже у входа, увидел его в этой роли по ходу действия в венках и цепях и бросился на сцену спасать его.
22. К скачкам его страсть была безмерна с малых лет: говорить о них он не уставал, хотя ему это и запрещали. Однажды, когда он с товарищами оплакивал смерть «зеленого» возницы, которого кони сбросили и проволокли по арене, учитель сделал ему замечание, но он притворился, что речь шла о Гекторе. Уже став императором, он продолжал играть на доске маленькими колесницами из слоновой кости, и на все цирковые игры, даже самые незначительные, приезжал со своих вилл – сперва тайно, потом открыто, так что уже все знали, что в положенный день он будет в Риме. (2) Он не скрывал намеренья увеличить число наград: поэтому заездов делалось все больше, скачки затягивались до вечера, и сами хозяева колесниц не соглашались выпускать своих возниц иначе, чем на целый день. Потом он и сам пожелал выступить возницей, и даже всенародно: поупражнявшись в садах, среди рабов и черного народа, он появился на колеснице перед зрителями в Большом цирке, и какой-то его вольноотпущенник с магистратского места подал знак платком к началу скачек.
(3) Но ему мало было показать свое искусство в Риме, и он, как было сказано, отправился в Ахайю. Побудило его к этому, главным образом, вот что. Все греческие города, в которых бывали музыкальные состязания, постановили послать ему венки кифаредов. Он принял венки с великой радостью, а послов, прибывших с ними, допустил к себе прежде всех и даже пригласил на дружеский обед. За обедом некоторые из них упросили его спеть и наградили шумными рукоплесканиями. Тогда он заявил, что только греки умеют его слушать и только они достойны его стараний. Без промедленья он пустился в путь и тотчас по переезде выступил в Кассиопе с пением перед алтарем Юпитера Кассия, а потом объехал одно за другим все состязания.
23. Для этого он приказал в один год совместить праздники самых разных сроков, хотя бы их пришлось повторять, и даже в Олимпии вопреки обычаю устроил музыкальные игры. Ничто не должно было отвлекать его от этих занятий: когда вольноотпущенник Гелий написал ему, что римские дела требуют его присутствия, он ответил так: «Ты советуешь и желаешь, чтобы я поскорей вернулся, а лучше было бы тебе убеждать и умолять меня вернуться достойным Нерона».
(2) Когда он пел, никому не дозволялось выходить из театра, даже по необходимости. Поэтому, говорят, некоторые женщины рожали в театре, а многие, не в силах более его слушать и хвалить, перебирались через стены, так как ворота были закрыты, или притворялись мертвыми, чтобы их выносили на носилках. Как робел и трепетал он, выступая, как ревновал своих соперников, как страшился судей, трудно даже поверить. Соперников он обхаживал, заискивал перед ними, злословил о них потихоньку, порой осыпал их бранью при встрече, словно равных себе, а тех, кто был искуснее его, старался даже подкупать. (3) К судьям он перед выступленьями обращался с величайшим почтением, уверяя, что он сделал все, что нужно, однако всякий исход есть дело случая, и они, люди премудрые и ученые, должны эти случайности во внимание не принимать. Судьи просили его мужаться, и он отступал, успокоенный, но все-таки в тревоге: молчанье и сдержанность некоторых из них казались ему недовольством и недоброжелательством, и он заявлял, что эти люди ему подозрительны.
24. При соревновании он тщательно соблюдал все порядки: не смел откашляться, пот со лба вытирал руками, а когда в какой-то трагедии выронил и быстро подхватил свой жезл, то в страхе трепетал, что за это его исключат из состязания, и успокоился тогда лишь, когда второй актер ему поклялся, что никто этого не заметил за рукоплесканьями и кликами народа. Победителем он объявлял себя сам, поэтому всякий раз он участвовал и в состязании глашатаев. А чтобы от прежних победителей нигде не осталось ни следа, ни памяти, все их статуи и изображения он приказывал опрокидывать, тащить крюками и сбрасывать в отхожие места. (2) Выступал он много раз и возницею, в Олимпии он правил даже упряжкой в десять лошадей, хотя сам за это в одном стихотворении порицал царя Митридата. Правда, здесь он был выброшен из колесницы; его вновь туда посадили, но продолжать скачку он уже не мог и сошел с арены; однако, несмотря на это, получил венок. Отправляясь в обратный путь, он подарил всей провинции свободу, а судьям – римское гражданство и немалую денежную награду: об этой милости объявил он собственными устами в день Истмийских игр с середины стадиона.
25. Из Греции он вернулся в Неаполь, где выступил когда-то в первый раз, и въехал в город на белых конях через пролом в стене, по обычаю победителей на играх. Таким же образом вступил он и в Анций, и в Альбан, и в Рим. В Рим он въезжал на той колеснице, на которой справлял триумф Август, в пурпурной одежде, в расшитом золотыми звездами плаще, с олимпийским венком на голове и пифийским – в правой руке; впереди несли остальные венки с надписями, где, над кем и в каких трагедиях или песнопениях он одержал победу, позади, как в овации, шли его хлопальщики, крича, что они служат Августу и воинами идут в его триумфе. (2) Он прошел через Большой Цирк, где снес для этого арку, через Велабр, форум, Палатин и храм Аполлона; на всем его пути люди приносили жертвы, кропили дорогу шафраном, подносили ему ленты, певчих птиц и сладкие яства. Священные венки он повесил в своих опочивальнях возле ложа и там же поставил свои статуи в облачении кифареда; с таким изображением он даже отчеканил монету. (3) Но и после этого он нимало не оставил своего усердия и старания: ради сохранения голоса он даже к солдатам всегда обращался лишь заочно или через глашатая; занимался ли он делами или отдыхал, при нем всегда находился учитель произношения, напоминавший ему, что надо беречь горло и дышать через платок. И многих он объявлял своими друзьями или врагами, смотря по тому, охотно или скупо они ему рукоплескали.
26. Наглость, похоть, распущенность, скупость, жестокость его поначалу проявлялись постепенно и незаметно, словно юношеские увлечения, но уже тогда всем было ясно, что пороки эти – от природы, а не от возраста. Едва смеркалось, как он надевал накладные волосы или войлочную шапку и шел слоняться по кабакам или бродить по переулкам. Забавы его были не безобидны: людей, возвращавшихся с ужина, он то и дело колотил, а при сопротивлении наносил им раны и сбрасывал их в сточные канавы; в кабаки он вламывался и грабил, а во дворце устроил лагерный рынок, где захваченная добыча по частям продавалась с торгов, а выручка пропивалась. (2) Не раз в таких потасовках ему могли выбить глаз, а то и вовсе прикончить: один сенатор избил его чуть не до смерти за то, что он пристал к его жене. С этих пор он выходил в поздний час не иначе, как в сопровождении войсковых трибунов, неприметно державшихся в стороне. Иногда и средь бела дня он в качалке тайно являлся в театр и с высоты просцения поощрял и наблюдал распри из-за пантомимов, а когда дело доходило до драк и в ход пускались камни и обломки скамеек, он сам швырял в толпу чем попало и даже проломил голову одному претору.
27. Когда же постепенно дурные наклонности в нем окрепли, он перестал шутить и прятаться и бросился уже не таясь в еще худшие пороки.
(2) Пиры он затягивал с полудня до полуночи, время от времени освежаясь в купальнях, зимой теплых, летом холодных; пировал он и при народе, на искусственном пруду или в Большом цирке, где прислуживали проститутки и танцовщицы со всего Рима. (3) Когда он проплывал по Тибру в Остию или по заливу в Байи, по берегам устраивались харчевни, где было все для бражничанья и разврата, и где одетые шинкарками матроны отовсюду зазывали его причалить. Устраивал он пиры и за счет друзей – один из них, с раздачею шелков, обошелся в четыре миллиона сестерциев, а другой, с розовою водою, еще дороже.
28. Мало того, что жил он и со свободными мальчиками и с замужними женщинами: он изнасиловал даже весталку Рубрию. С вольноотпущенницей Актой он чуть было не вступил в законный брак, подкупив нескольких сенаторов консульского звания поклясться, будто она из царского рода. Мальчика Спора он сделал евнухом и даже пытался сделать женщиной: он справил с ним свадьбу со всеми обрядами, с приданым и с факелом, с великой пышностью ввел его в свой дом и жил с ним как с женой. Еще памятна чья-то удачная шутка: счастливы были бы люди, будь у Неронова отца такая жена! (2) Этого Спора он одел, как императрицу, и в носилках возил его с собою и в Греции по собраниям и торжищам, и потом в Риме по Сигиллариям, то и дело его целуя. Он искал любовной связи даже с матерью, и удержали его только ее враги, опасаясь, что властная и безудержная женщина приобретет этим слишком много влияния. В этом не сомневался никто, особенно после того, как он взял в наложницы блудницу, которая славилась сходством с Агриппиной; уверяют даже, будто, разъезжая в носилках вместе с матерью, он предавался с нею кровосмесительной похоти, о чем свидетельствовали пятна на одежде.
29. А собственное тело он столько раз отдавал на разврат, что едва ли хоть один его член остался неоскверненным. В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него – Спор, крича и вопя, как насилуемая девушка. От некоторых я слышал, будто он твердо был убежден, что нет на свете человека целомудренного и хоть в чем-нибудь чистого и что люди лишь таят и ловко скрывают свои пороки: поэтому тем, кто признавался ему в разврате, он прощал и все остальные грехи.
30. Для денег и богатств он единственным применением считал мотовство: людей расчетливых называл он грязными скрягами, а беспутных расточителей – молодцами со вкусом и умеющими пожить. В дяде своем Гае больше всего хвалил он и восхищался тем, как сумел он промотать за малое время огромное наследство Тиберия. (2) Поэтому и сам он не знал удержу ни в тратах, ни в щедротах. На Тиридата, хоть это и кажется невероятным, он тратил по восемьсот тысяч в день, а при отъезде пожаловал ему больше ста миллионов. Кифареду Менекрату и гладиатору Спикулу он подарил имущества и дворцы триумфаторов. Ростовщик Керкопитек Панерот, получивший от него богатейшие городские и загородные именья, был им погребен почти как царь. (3) Ни одного платья он не надевал дважды. Ставки в игре делал по четыреста тысяч сестерциев. Рыбу ловил позолоченной сетью из пурпурных и красных веревок. А путешествовал не меньше чем с тысячей повозок: у мулов были серебряные подковы, на погонщиках – канузийское сукно, а кругом – толпа скороходов и мавританских всадников в запястьях и бляхах. Ист., I, 20).
31. Но более всего был он расточителен в постройках. От Палатина до самого Эсквилина он выстроил дворец, назвав его сначала Проходным, а потом, после пожара и восстановления, – Золотым. О размерах его и убранстве достаточно будет упомянуть вот что. Прихожая в нем была такой высоты, что в ней стояла колоссальная статуя императора ростом в сто двадцать футов; площадь его была такова, что тройной портик по сторонам был в милю длиной; внутри был пруд, подобный морю, окруженный строеньями, подобными городам, а затем – поля, пестреющие пашнями, пастбищами, лесами и виноградниками, и на них – множество домашней скотины и диких зверей. (2) В остальных покоях все было покрыто золотом, украшено драгоценными камнями и жемчужными раковинами; в обеденных палатах потолки были штучные, с поворотными плитами, чтобы рассыпать цветы, с отверстьями, чтобы рассеивать ароматы; главная палата была круглая и днем и ночью безостановочно вращалась вслед небосводу; в банях текли соленые и серные воды. И когда такой дворец был закончен и освящен, Нерон только и сказал ему в похвалу, что теперь наконец он будет жить по-человечески.
(3) Кроме того, начал он строить купальню от Мизена до Авернского озера, крытую и с портиками по сторонам, в которую хотел отвести все Байские горячие источники; начал и канал от Аверна до самой Остии, чтобы можно было туда ездить на судах, но не по морю; длиною он должен был быть в сто шестьдесят миль, а шириною такой, чтобы могли разойтись две квинкверемы. Для производства этих работ он приказал всех ссыльных отовсюду свезти в Италию, и даже уголовных преступников велел приговаривать только к этим работам.
(4) На эти безумные расходы толкала его не только уверенность в богатстве империи, но и безумная надежда отыскать под землей несметные клады: один римский всадник уверял его клятвенно, будто в Африке в огромных пещерах погребены сокровища древней казны, которую увезла с собой в бегстве из Тира царица Дидона, и добыть их можно почти без труда.
32. Когда же эта надежда его обманула, и он, издержавшись и обеднев почти до нищеты, был вынужден даже солдатам задерживать жалованье, а ветеранам оттягивать награды, – тогда он обратился к прямым наветам и вымогательствам.
(2) Прежде всего постановил он, чтобы по завещаниям вольноотпущенников, без видимой причины носивших имя родственных ему семейств, он наследовал не половину, а пять шестых имущества; далее, чтобы по завещаниям, обнаруживающим неблагодарность к императору, все имущество отходило в казну, а стряпчие, написавшие или составившие эти завещания, наказывались; далее, чтобы закону об оскорблении величества подлежали любые слова и поступки, на которые только найдется обвинитель. (3) Даже подарки, сделанные им в благодарность за полученные от городов победные венки, он потребовал назад. А однажды он запретил носить фиолетовый и пурпурный цвет, сам подослал на рынок продавца с несколькими унциями этой краски и после этого опечатал лавки всех торговцев. Говорят, даже выступая с пением, он заметил среди зрителей женщину в запрещенном пурпурном платье и указал на нее своим прислужникам: ее выволокли, и он отнял у нее не только платье, но и все имущество. (4) Давая поручения, он всякий раз прибавлял: «А что мне нужно, ты знаешь», – и «Будем действовать так, чтобы ни у кого ничего не осталось». Наконец, у многих храмов он отобрал приношения, а золотые и серебряные изваяния отдал в переплавку – в том числе и статуи богов-Пенатов, восстановленные впоследствии Гальбой.
33. Злодейства и убийства свои он начал с Клавдия. Он не был зачинщиком его умерщвления, но знал о нем и не скрывал этого: так, белые грибы он всегда с тех пор называл по греческой поговорке «пищей богов», потому что в белых грибах Клавдию поднесли отраву. Во всяком случае, преследовал он покойника и речами и поступками, обвиняя его то в глупости, то в лютости: так, он говаривал, что Клавдий «перестал блажить среди людей», прибавляя в насмешку лишний слог к слову «жить»; многие его решения и постановления он отменил как сделанные человеком слабоумным и сумасбродным; и даже место его погребального костра он обнес загородкой убогой и тонкой.
(2) Британика, которому он завидовал, так как у того был приятнее голос, и которого он боялся, так как народ мог отдать тому предпочтение в память отца, решился он извести ядом. Этот яд получил он от некой Лукусты, изобретательницы отрав; но яд оказался слабее, чем думали, и Британика только прослабило. Тогда он вызвал женщину к себе и стал избивать собственными руками, крича, что она дала не отраву, а лекарство. Та оправдывалась, что положила яду поменьше, желая отвести подозрение в убийстве; но он воскликнул: «Уж не боюсь ли я Юлиева закона!» – и заставил ее тут же, в спальне, у себя на глазах сварить самый сильный и быстродействующий яд. (3) Отраву испытали на козле, и он умер через пять часов; перекипятив снова и снова, ее дали поросенку, и тот околел на месте; тогда Нерон приказал подать ее к столу и поднести обедавшему с ним Британику. С первого же глотка тот упал мертвым; а Нерон, солгав сотрапезникам, будто это обычный припадок падучей, на следующий же день, в проливной дождь, похоронил его торопливо и без почестей. Лукуста же за сделанное дело получила и безнаказанность, и богатые поместья, и даже учеников.
34. Мать свою невзлюбил он за то, что она следила и строго судила его слова и поступки. Сперва он только старался так или иначе возбудить к ней ненависть, грозясь отказаться от власти и удалиться на Родос; потом лишил ее всех почестей и власти, отнял воинов и германских телохранителей, отказал ей от дома и изгнал из дворца; но и тут ни на миг не давал он ей покоя – нанятые им люди досаждали ей в Риме тяжбами, а на отдыхе насмешками и бранью, преследуя ее на суше и на море. (2) Наконец, в страхе перед ее угрозами и неукротимостью, он решился ее погубить. Три раза он пытался отравить ее, пока не понял, что она заранее принимает противоядия. Тогда он устроил над ее постелью штучный потолок, чтобы машиной высвободить его из пазов и обрушить на спящую, но соучастникам не удалось сохранить замысел в тайне. Тогда он выдумал распадающийся корабль, чтобы погубить ее крушением или обвалом каюты: притворно сменив гнев на милость, он самым нежным письмом пригласил ее в Байи, чтобы вместе отпраздновать Квинкватрии, задержал ее здесь на пиру, а триерархам отдал приказ повредить ее либурнскую галеру, будто бы при нечаянном столкновении; и когда она собралась обратно в Бавлы, он дал ей вместо поврежденного свой искусно состроенный корабль, проводил ее ласково и на прощанье даже поцеловал в грудь. (3) Остаток ночи он провел без сна, с великим трепетом ожидая исхода предприятия. А когда он узнал, что все вышло иначе, что она ускользнула вплавь, и когда ее отпущенник Луций Агерм радостно принес весть, что она жива и невредима, тогда он, не в силах ничего придумать, велел незаметно подбросить Агерму кинжал, потом схватить его и связать, как подосланного убийцу, а мать умертвить, как будто она, уличенная в преступлении, сама наложила на себя руки. (4) К этому добавляют, ссылаясь на достоверные сведенья, еще более ужасные подробности: будто бы он сам прибежал посмотреть на тело убитой, ощупывал ее члены, то похваливая их, то поругивая, захотел от этого пить и тут же пьянствовал. Но хотя и воины, и сенат, и народ ободряли его своими поздравлениями, угрызений совести он не избежал ни тогда, ни потом и не раз признавался, что его преследует образ матери и бичующие Фурии с горящими факелами. Поэтому он устраивал и священнодействия магов, пытаясь вызвать дух умершей и вымолить прощение, поэтому и в Греции на элевсинских таинствах, где глашатай велит удалиться нечестивцам и преступникам, он не осмелился принять посвящение. (5) За умерщвлением матери последовало убийство тетки. Ее он посетил, когда она лежала, страдая запором; старуха погладила, как обычно, пушок на его щеках и сказала ласково: «Увидеть бы мне вот эту бороду остриженной, а там и помереть можно»; а он, обратясь к друзьям, насмешливо сказал, что острижет ее хоть сейчас, и велел врачам дать больной слабительного свыше меры. Она еще не скончалась, как он уже вступил в ее наследство, скрыв завещание, чтобы ничего не упустить из рук.
35. Женат после Октавии он был дважды – на Поппее Сабине, отец которой был квестором, а первый муж – римским всадником, и на Статилии Мессалине, правнучке Тавра, двукратного консула и триумфатора: чтобы получить ее в жены, он убил ее мужа Аттика Вестина, когда тот был консулом. Жизнь с Октавией быстро стала ему в тягость; на упреки друзей он отвечал, что с нее довольно и звания супруги. (2) После нескольких неудачных попыток удавить ее он дал ей развод за бесплодие, несмотря на то, что народ не одобрял развода и осыпал его бранью; потом он ее сослал и, наконец, казнил по обвинению в прелюбодеянии – столь нелепому и наглому, что даже под пыткой никто не подтвердил его, и Нерон должен был нанять лжесвидетелем своего дядьку Аникета, который и объявил, что он сам хитростью овладел ею. (3) На Поппее он женился через двенадцать дней после развода с Октавией и любил ее безмерно; но и ее он убил, ударив ногой, больную и беременную, когда слишком поздно вернулся со скачек, а она его встретила упреками. От нее у него родилась дочь Клавдия Августа, но умерла еще во младенчестве.
(4) Поистине никого из близких не пощадил он в своих преступлениях. Антонию, дочь Клавдия, которая после смерти Поппеи отказалась выйти за него замуж, он казнил, обвинив в подготовке переворота. За ней последовали остальные его родственники и свойственники: среди них был и молодой Авл Плавтий, которого он перед казнью изнасиловал и сказал: «Пусть теперь моя мать придет поцеловать моего преемника!» – ибо, по его словам, Агриппина любила этого юношу и внушала ему надежду на власть. (5) Пасынка своего Руфрия Криспина, сына Поппеи, он велел его рабам во время рыбной ловли утопить в море, так как слышал, что мальчик, играя, называл себя полководцем и императором. Туска, сына своей кормилицы, он отправил в ссылку за то, что в бытность свою прокуратором в Египте тот искупался в бане, выстроенной к приезду Нерона. Сенеку, своего воспитателя, он заставил покончить с собой, хотя не раз, когда тот просил его уволить и отказывался от всех богатств, Нерон священной клятвой клялся, что подозрения его напрасны и что он скорее умрет, чем сделает наставнику зло. Бурру, начальнику преторианцев, он обещал дать лекарство от горла, а послал ему яд. Вольноотпущенников, богатых и дряхлых, которые были когда-то помощниками и советниками при его усыновлении и воцарении, он извел отравою, поданной или в пище, или в питье.
36. С не меньшей свирепостью расправлялся он и с людьми чужими и посторонними. Хвостатая звезда, по общему поверью грозящая смертью верховным властителям, стояла в небе несколько ночей подряд; встревоженный этим, он узнал от астролога Бальбилла, что обычно цари откупаются от таких бедствий какой-нибудь блистательной казнью, отвращая их на головы вельмож, и тоже обрек на смерть всех знатнейших мужей государства – тем более что благовидный предлог для этого представило раскрытие двух заговоров: первый и важнейший был составлен Пизоном в Риме, второй – Виницианом в Беневенте. (2) Заговорщики держали ответ в оковах из тройных цепей: одни добровольно признавались в преступлении, другие даже вменяли его себе в заслугу – по их словам, только смертью можно было помочь человеку, запятнанному всеми пороками. Дети осужденных были изгнаны из Рима и убиты ядом или голодом: одни, как известно, были умерщвлены за общим завтраком, вместе со своими наставниками и прислужниками, другим запрещено было зарабатывать себе пропитание.
37. После этого он казнил уже без меры и разбора кого угодно и за что угодно. Не говоря об остальных, Сальвидиен Орфит был обвинен за то, что сдал внаймы послам от вольных городов три харчевни в своем доме близ форума; слепой правовед Кассий Лонгин – за то, что сохранил среди старинных родовых изображений предков образ Гая Кассия, убийцы Цезаря; Фрасея Пет – за то, что вид у него всегда был мрачный, как у наставника. (2) Приказывая умереть, он оставлял осужденным считаные часы жизни; а чтобы не было промедления, он приставлял к ним врачей, которые тотчас «приходили на помощь» к нерешительным – так называл он смертельное вскрытие жил. Был один знаменитый обжора родом из Египта, который умел есть и сырое мясо, и что угодно – говорят, Нерону хотелось дать ему растерзать и сожрать живых людей. (3) Гордясь и спесивясь такими своими успехами, он восклицал, что ни один из его предшественников не знал, какая власть в его руках, и порою намекал часто и открыто, что и остальных сенаторов он не пощадит, все их сословие когда-нибудь искоренит из государства, а войска и провинции поручит всадничеству и вольноотпущенникам. Во всяком случае, приезжая и уезжая, он не допускал сенаторов к поцелуям и не отвечал на их приветствия, а начиная работы на Истме, он перед огромной толпой во всеуслышанье пожелал, чтобы дело это послужило на благо ему и римскому народу, о сенате не упомянув.
38. Но и к народу, и к самым стенам отечества он не ведал жалости. Когда кто-то сказал в разговоре:
«Нет, – прервал его Нерон, –
39. К злоключениям и бедствиям, виновником которых был Нерон, судьба прибавила и другие: чуму, которая за одну осень тридцать тысяч человек внесла в погребальные списки; поражение в Британии, где два города были разорены и множество граждан и союзников перебито; бесславные дела на Востоке, где в Армении легионы прошли под ярмом, а Сирия еле держалась.
Среди всего этого особенно удивительно и примечательно было то равнодушие, с которым он воспринимал нареканья и проклятья людей. Ни к кому он не был так снисходителен, как к тем, кто язвил его колкостями и стишками. (2) Этих стишков, и латинских и греческих, много тогда складывалось и ходило по рукам – например, таких:
Однако он не разыскивал сочинителей, а когда на некоторых поступил донос в сенат, он запретил подвергать их строгому наказанию. (3) Однажды, когда он проходил по улице, киник Исидор громко крикнул ему при всех, что о бедствиях Навплия он поет хорошо, а с собственными бедствиями справляется плохо; а Дат, актер из ателланы, в одной песенке при словах
40. Такого-то правителя мир терпел почти четырнадцать лет и, наконец, низвергнул. Начало этому положила Галлия во главе с Юлием Виндексом, который был тогда пропретором этой провинции. (2) Нерону уже давно было предсказано астрологами, что рано или поздно он будет низвергнут; тогда он и сказал свои известные слова:
(4) О галльском восстании он узнал в Неаполе в тот день, в который когда-то убил свою мать. Отнесся он к этому спокойно и беспечно: могло даже показаться, что он радовался случаю разграбить богатейшие провинции по праву войны. Он тут же отправился в гимнасий, с увлечением смотрел на состязания борцов; за обедом пришли новые донесения, еще тревожнее, но он остался холоден и лишь пригрозил, что худо придется мятежникам. И потом целых восемь дней он не рассылал ни писем, ни приказов, ни предписаний, предав все дело забвению.
41. Наконец, возмущенный все новыми оскорбительными эдиктами Виндекса, он отправил сенату послание, призывая отомстить за него и за отечество, но сам не явился, ссылаясь на болезнь горла. Больше всего обиделся он, что Виндекс обозвал его дрянным кифаредом и назвал не Нероном, а Агенобарбом. На это он объявил, что вновь примет свое родовое имя, которым его так оскорбительно попрекают, а принятое по усыновлению отвергнет: остальные же обвинения он объявил лживыми уже потому, что его корят незнанием искусства, в котором он неустанными занятиями дошел до совершенства, и всех расспрашивал, знает ли кто-нибудь кифареда лучше, чем он?
(2) Понуждаемый новыми и новыми вестями, он, наконец, в трепете пустился в Рим. По дороге его приободрила мелкая примета: на одном памятнике он увидел изображение римского всадника, который тащит за волосы повергнутого галльского воина, и при виде этого подпрыгнул от радости и возблагодарил небо. Но и тогда он не вышел с речью ни к сенату, ни к народу, а созвал во дворец виднейших граждан, держал с ними недолгий совет и потом весь остаток дня показывал им водяные органы нового и необычайного вида, объяснял их в подробностях, рассуждал об устройстве и сложности каждого и даже обещал выставить их в театре, ежели Виндексу будет угодно.
42. Когда же он узнал, что и Гальба с Испанией отложился от него, он рухнул и в душевном изнеможении долго лежал как мертвый, не говоря ни слова; а когда опомнился, то, разодрав платье, колотя себя по голове, громко вскричал, что все уже кончено. Старая кормилица утешала его, напоминая, что и с другими правителями такое бывало; но он отвечал, что его судьба – небывалая и неслыханная: при жизни он теряет императорскую власть. (2) Тем не менее от обычной своей распущенности и праздности он нимало не отказался: более того, когда из провинции пришли какие-то хорошие вести, он на роскошном пиру пропел игриво сложенные песенки про вождей восстания, сопровождая их телодвижениями, и их тотчас подхватили повсюду. А когда он потихоньку явился в театр на представление, где большой успех имел один актер, он послал сказать актеру: «Ты пользуешься тем, что император занят».
43. В самом начале восстания, говорят, он лелеял замыслы самые чудовищные, но вполне отвечавшие его нраву. Всех начальников провинций и войска он хотел убить и сменить как соучастников и единомышленников заговора; всех изгнанников и всех живших в Риме галлов перерезать – одних, чтобы не примкнули к восстанию, других как сообщников и пособников своих земляков; галльские провинции отдать на растерзание войскам; весь сенат извести ядом на пирах; столицу поджечь, а на улицы выпустить диких зверей, чтобы труднее было спастись. (2) Отказавшись от этих замыслов – не столько из стыда, сколько из-за неуверенности в успехе – и убедившись, что война неизбежна, он сместил обоих консулов раньше срока и один занял их место, ссылаясь на пророчество, что Галлию может завоевать только консул. И уже вступив в должность, уходя однажды с пира, поддерживаемый друзьями, он заявил, что как только они будут в Галлии, он выйдет навстречу войскам безоружный и одними своими слезами склонит мятежников к раскаянью, а на следующий день, веселясь среди общего веселья, споет победную песнь, которую должен сочинить заранее.
44. Готовясь к походу, он прежде всего позаботился собрать телеги для перевозки театральной утвари, а наложниц, сопровождавших его, остричь по-мужски и вооружить секирами и щитами, как амазонок. Потом он объявил воинский набор по городским трибам, но никто годный к службе не явился; тогда он потребовал от хозяев известное число рабов и отобрал из челяди каждого только самых лучших, не исключая даже управляющих и писцов. (2) Всем сословиям приказал он пожертвовать часть своего состояния, а съемщикам частных домов и комнат – немедля принести годовую плату за жилье в императорскую казну. С великой разборчивостью и строгостью он требовал, чтобы монеты были неистертые, серебро переплавленное, золото пробованное; и многие даже открыто отказывались от всяких приношений, в один голос предлагая ему лучше взыскать с доносчиков выданные им награды.
45. Еще более стал он ненавистен, стараясь нажиться и на дороговизне хлеба: так, однажды в голодное время александрийский корабль, о прибытии которого было объявлено, оказался нагружен песком для гимнастических состязаний.
(2) Всем этим он возбудил такое негодование, что не было оскорблений, какими бы его ни осыпали. На макушку его статуи привязали хохол с греческой надписью: «Вот и настоящее состязание! Теперь несдобровать!» Другой статуе на шею повесили мех с надписью: «Сделал я все, что мог; но ты мешка не минуешь». На колоннах писали, что своим пением он разбудил галльского петуха. А по ночам многие нарочно затевали ссоры с рабами и без устали призывали Заступника.
46. Пугали его также и явно зловещие сновидения, гадания и знаменья как старые, так и новые. Никогда раньше он не видел снов; а после убийства матери ему стало сниться, что он правит кораблем, и кормило от него ускользает, что жена его Октавия увлекает его в черный мрак, что его то покрывают стаи крылатых муравьев, то обступают и теснят статуи народов, что воздвигнуты в Помпеевом театре, и что его любимый испанский скакун превратился сзади в обезьяну, а голова осталась лошадиной и испускала громкое ржание. (2) В Мавзолее сами собой распахнулись двери и послышался голос, зовущий Нерона по имени. В январские календы только что украшенные статуи Ларов обрушились, как раз когда им готовились жертвы; при гадании Спор поднес ему в подарок кольцо с резным камнем, изображавшим похищение Прозерпины; во время принесения обетов при огромном стечении всех сословий с трудом отыскались ключи от Капитолия. (3) Когда в сенате читалась его речь против Виндекса, где говорилось, что преступники понесут наказание и скоро примут достойную гибель, со всех сторон раздались крики: «Да будет так, о Август!» Замечено было даже, что последняя трагедия, которую он пел перед зрителями, называлась «Эдип-изгнанник» и заканчивалась стихом:
47. Между тем пришли вести, что взбунтовались и остальные войска. Узнав об этом во время пира, он изорвал донесение, опрокинул стол, разбил оземь два любимых своих кубка, которые называл «гомерическими», так как резьба на них была из поэм Гомера, и, взяв у Лукусты яд в золотом ларчике, отправился в Сервилиевы сады. Самых надежных вольноотпущенников он отправил в Остию готовить корабли, а сам стал упрашивать преторианских трибунов и центурионов сопровождать его в бегстве. (2) Но те или уклонялись, или прямо отказывались, а один даже воскликнул:
Тогда он стал раздумывать, не пойти ли ему просителем к парфянам или к Гальбе, не выйти ли ему в черном платье к народу, чтобы с ростральной трибуны в горьких слезах молить прощенья за все, что было, а если умолить не удастся, то выпросить себе хотя бы наместничество над Египтом. Готовую речь об этом нашли потом в его ларце; удержал его, по-видимому, страх, что его растерзают раньше, чем он достигнет форума.
(3) Дальнейшие размышления отложил он на следующий день. Но среди ночи, проснувшись, он увидел, что телохранители покинули его. Вскочив с постели, он послал за друзьями, и ни от кого не получив ответа, сам пошел к их покоям. Все двери были заперты, никто не отвечал; он вернулся в спальню – оттуда уже разбежались и слуги, унеся даже простыни, похитив и ларчик с ядом. Он бросился искать гладиатора Спикула или любого другого опытного убийцу, чтобы от его руки принять смерть, – но никого не нашел. «Неужели нет у меня ни друга, ни недруга?» – воскликнул он и выбежал прочь, словно желая броситься в Тибр.
48. Но первый порыв прошел, и он пожелал найти какое-нибудь укромное место, чтобы собраться с мыслями. Вольноотпущенник Фаон предложил ему свою усадьбу между Соляной и Номентанской дорогами, на четвертой миле от Рима. Нерон, как был, босой, в одной тунике, накинув темный плащ, закутав голову и прикрыв лицо платком, вскочил на коня; с ним было лишь четверо спутников, среди них – Спор.
(2) С первых же шагов удар землетрясения и вспышка молнии бросили его в дрожь. Из ближнего лагеря до него долетали крики солдат, желавших гибели ему, а Гальбе – удачи. Он слышал, как один из встречных прохожих сказал кому-то: «Они гонятся за Нероном»; другой спросил: «А что в Риме слышно о Нероне?» Конь шарахнулся от запаха трупа на дороге, лицо Нерона раскрылось, какой-то отставной преторианец узнал его и отдал ему честь.
(3) Доскакав до поворота, они отпустили коней, и сквозь кусты и терновник, по тропинке, проложенной через тростник, подстилая под ноги одежду, Нерон с трудом выбрался к задней стене виллы. Тот же Фаон посоветовал ему до поры укрыться в яме, откуда брали песок, но он отказался идти живым под землю. Ожидая, пока пророют тайный ход на виллу, он ладонью зачерпнул напиться воды из какой-то лужи и произнес: «Вот напиток Нерона!» (4) Плащ его был изорван о терновник, он обобрал с него торчавшие колючки, а потом на четвереньках через узкий выкопанный проход добрался до первой каморки и там бросился на постель, на тощую подстилку, прикрытую старым плащом. Ему захотелось есть и снова пить: предложенный ему грубый хлеб он отверг, но тепловатой воды немного выпил.
49. Все со всех сторон умоляли его скорее уйти от грозящего позора. Он велел снять с него мерку и по ней вырыть у него на глазах могилу, собрать куски мрамора, какие найдутся, принести воды и дров, чтобы управиться с трупом. При каждом приказании он всхлипывал и все время повторял: «Какой великий артист погибает!» (2) Пока он медлил, Фаону скороход принес письмо; выхватив письмо, он прочитал, что сенат объявил его врагом и разыскивает, чтобы казнить по обычаю предков. Он спросил, что это за казнь; ему сказали, что преступника раздевают донага, голову зажимают колодкой, а по туловищу секут розгами до смерти. В ужасе он схватил два кинжала, взятые с собою, попробовал острие каждого, потом опять спрятал, оправдываясь, что роковой час еще не наступил. (4) То он уговаривал Спора начинать крик и плач, то просил, чтобы кто-нибудь примером помог ему встретить смерть, то бранил себя за нерешительность такими словами: «Живу я гнусно, позорно –
и с помощью своего советника по прошениям, Эпафродита, вонзил себе в горло меч. (4) Он еще дышал, когда ворвался центурион, и, зажав плащом его рану, сделал вид, будто хочет ему помочь. Он только и мог ответить: «Поздно!» – и: «Вот она, верность!» – и с этими словами испустил дух. Глаза его остановились и выкатились, на них ужасно было смотреть.
Своих спутников он прежде всего и больше всего умолял, чтобы голова его никому не досталась и чтобы тело его, во что бы то ни стало, было сожжено целиком. Дозволение на это дал Икел, вольноотпущенник Гальбы, в начале мятежа брошенный в тюрьму и только что освобожденный.
50. Погребение его обошлось в двести тысяч. Завернут он был в белые ткани, шитые золотом, которые надевал в новый год. Останки его собрали кормилицы Эклога и Александрия и наложница Акта, похоронив их в родовой усыпальнице Домициев, что на Садовом холме со стороны Марсова поля. Урна его в усыпальнице была сделана из красного мрамора, алтарь над ней – из этрусского, ограда вокруг – из фасосского.
51. Росту он был приблизительно среднего, тело – в пятнах и с дурным запахом, волосы рыжеватые, лицо скорее красивое, чем приятное, глаза серые и слегка близорукие, шея толстая, живот выпирающий, ноги очень тонкие. Здоровьем он пользовался отличным: несмотря на безмерные излишества, за четырнадцать лет он болел только три раза, да и то не отказывался ни от вина, ни от прочих своих привычек. Вид и одеяния его были совершенно непристойны: волосы он всегда завивал рядами, а во время греческой поездки даже отпускал их на затылке, одевался он в застольное шелковое платье, шею повязывал платком и так выходил к народу, распоясанный и необутый.
52. Благородные науки он в детстве изучал почти все; только от философии отклонила его мать, уверяя, что для будущего правителя это помеха, а от изучения древних ораторов – Сенека, желавший, чтобы его ученик дольше сохранил восторг перед наставником. Поэтому он обратился к поэзии, сочиняя стихи охотно и без труда. Неправы те, кто думает, будто он выдавал чужие сочинения за свои: я держал в руках таблички и тетрадки с самыми известными его стихами, начертанными его собственной рукой, и видно было, что они не переписаны с книги или с голоса, а писались тотчас, как придумывались и сочинялись, – столько в них помарок, поправок и вставок. С немалым усердием занимался он также живописью и ваянием.
53. Но более всего его увлекала жажда успеха, и он ревновал ко всем, кто чем бы ни было возбуждал внимание толпы. Ходил слух, что после своих театральных побед он собирался через положенные пять лет выступить в Олимпии атлетом: действительно, борьбою он занимался постоянно, а в Греции при всех гимнастических состязаниях на стадионах он непременно занимал место на земле между судей, и если какая пара в борьбе отходила слишком далеко, он своими руками толкал ее на место. Сравнявшись, по общему признанию, с Аполлоном в пении и с Солнцем в ристании, собирался он померяться и с Геркулесом в его подвигах: говорят, что наготове был и лев, на которого он должен был выйти перед народом в амфитеатре голым и убить его палицей или задушить руками.
54. В последние свои дни он открыто поклялся, что если власть его устоит, то на победных играх он выступит сам и с органом, и с флейтой, и с волынкой, а в последний день даже танцовщиком, и пропляшет вергилиевского «Турна». Некоторые уверяют, что и актер Парис был им убит как опасный соперник.
55. Желание бессмертия и вечной славы было у него всегда, но выражалось неразумно: многим местам и предметам он вместо обычных названий давал новые, по собственному имени: так, апрель месяц он назвал Неронием, а город Рим собирался переименовать в Нерополь.
56. Ко всем святыням он относился с презрением, кроме одной лишь Сирийской богини, да и ею потом стал гнушаться настолько, что мочился на нее. Его обуяло новое суеверие, и только ему он хранил упрямую верность: от какого-то неведомого плебея он получил в подарок маленькую фигурку девушки как охрану от всех коварств, и когда тотчас после этого был раскрыт заговор, он стал почитать ее превыше всех богов, принося ей жертвы трижды в день и требуя, чтобы все верили, будто она открывает ему будущее. За несколько месяцев до смерти совершал он гадание и по внутренностям жертв, но не добился благоприятного ответа.
57. Скончался он на тридцать втором году жизни, в тот самый день, в который убил когда-то Октавию. Ликование в народе было таково, что чернь бегала по всему городу в фригийских колпаках. Однако были и такие, которые еще долго украшали его гробницу весенними и летними цветами и выставляли на ростральных трибунах то его статуи в консульской тоге, то эдикты, в которых говорилось, что он жив и скоро вернется на страх своим врагам. (2) Даже парфянский царь Вологез, отправляя в сенат послов для возобновления союза, с особенной настойчивостью просил, чтобы память Нерона оставалась в почете. И даже двадцать лет спустя, когда я был подростком, явился человек неведомого звания, выдававший себя за Нерона, и имя его имело такой успех у парфян, что они деятельно его поддерживали и лишь с трудом согласились выдать.
Книга седьмая
Гальба
1. Род Цезарей пресекся с Нероном. На это еще задолго указывали многие знаменья, особенно же наглядно следующие два. Когда-то Ливия, тотчас после брака с Августом, ехала в свою усадьбу в Вейях, как вдруг над нею появился орел, держа в когтях белую курицу с лавровой веточкой в клюве, и как похитил, так и опустил ее Ливии на колени. Курицу она решила выкормить, а веточку посадить, и цыплят развелось столько, что до сих пор эта вилла прозывается «Куриной», а лавровая роща разрослась так, что цезари для триумфов брали оттуда лавры, а после триумфов всякий раз сажали новые на том же месте; и замечено было, что при кончине каждого засыхало и посаженное им дерево. И вот, на последнем году жизни Нерона и роща вся засохла на корню, и все куры, какие там были, погибли. И тотчас затем ударила молния в храм Цезарей, и со всех статуй сразу упали головы, а у статуи Августа даже скипетр выбило из рук.
2. Нерону наследовал Гальба, с домом Цезарей никаким родством не связанный, но, бесспорно, муж великой знатности, из видного и древнего рода: в надписях на статуях он всегда писал себя правнуком Квинта Катула Капитолийского, а сделавшись императором, выставил у себя в атрии свою родословную, восходящую по отцу к Юпитеру, а по матери к Пасифае, супруге Миноса.
3. Лиц и деяния всего этого рода было бы долго перечислять: остановлюсь коротко лишь на самом его семействе. Кто из Сульпициев первый получил прозвище Гальбы и почему, – в точности неизвестно. Одни думают, что этот родоначальник после долгой и тщетной осады какого-то испанского города поджег его, наконец, факелами, обмазанными гальбаном; другие – что при затяжной болезни он постоянно носил гальбей, то есть лекарство, завернутое в шерсть; третьи – что он был очень толст, что по-галльски называется «гальба»; или, наоборот, что он был худой, как те насекомые, что заводятся в горном дубе и называются «гальбами». (2) Прославил это семейство консуляр Сервий Гальба, едва ли не самый красноречивый оратор своего времени: о нем говорят, что в бытность свою пропретором в Испании он вероломно перебил тридцать тысяч лузитанцев, из-за чего и возгорелась Вириатова война. Внук его служил легатом Юлия Цезаря в Галлии, но не был им допущен к консульству, в раздражении примкнул к заговору Брута и Кассия и был осужден по Педиеву закону. (3) От него происходят дед и отец императора Гальбы. Дед получил известность не столько саном – дальше претуры он не продвинулся, – сколько учеными занятиями, издав объемистую и старательно составленную историю. А отец достиг консульства и, несмотря на низкий рост, горб на спине и посредственные ораторские способности, усердно выступал в судах. (4) Женат он был сперва на Муммии Ахаике, внучке Катула и правнучке того Луция Муммия, который разрушил Коринф, а затем на Ливии Оцеллине, женщине очень богатой и красивой: говорят, она сама добивалась этого брака из-за его знатности; и когда на ее домогательства, не желая показаться обманщиком, он в укромном месте скинул одежду и показал ей свое уродство – это только прибавило ей пылу. От Ахаики он имел сыновей Гая и Сервия. Старший, Гай, порастратив состояние, покинул Рим, и когда Тиберий не допустил его в должный срок к жребию о проконсульстве, он наложил на себя руки.
4. Сервий Гальба, император, родился в консульство Марка Валерия Мессалы и Гнея Лентула, в девятый день до январских календ, в усадьбе, что на холме близ Таррацины, по левую сторону как идти в Фунды. Усыновленный своей мачехой Ливией, он принял ее фамилию вместе с прозвищем Оцеллы и переменил имя, назвавшись Луцием вместо Сервия, – это имя он носил, пока не стал императором. Как известно, Август, когда Гальба мальчиком приветствовал его среди сверстников, ущипнул его за щечку и сказал:
(4) Еще не достигнув зрелого возраста, он уже неукоснительно соблюдал древний гражданский обычай, всеми забытый и сохранявшийся только в их доме: все вольноотпущенники и рабы дважды в день собирались перед ним и утром здоровались, а вечером прощались с хозяином поодиночке.
5. В числе других благородных наук изучал он и право. Выполнил он и супружеский долг; но, потеряв жену свою Лепиду и обоих рожденных от нее сыновей, он остался вдовцом и никакие предложения не могли его склонить к браку – даже Агриппины, которая после смерти своего мужа Домиция всеми способами обхаживала еще женатого и не овдовевшего Гальбу, так что мать Лепиды в собрании матрон однажды изругала ее и даже ударила. (2) Более же всего он воздавал почтения Ливии Августе: и при ее жизни он пользовался ее милостью, и по ее завещанию он едва не стал богатым человеком – ему было отказано пять миллионов, самый большой подарок, но так как это было обозначено не словами, а цифрами, ее наследник Тиберий сократил этот подарок до пятисот тысяч, да и тех не выплатил.
6. В почетные должности вступал он раньше положенного возраста. В бытность претором он показал на Флоралиях невиданное дотоле зрелище: слонов-канатоходцев. Потом около года управлял провинцией Аквитанией. Затем он был очередным консулом в течение шести месяцев, причем случилось так, что в этой должности предшественником его был Луций Домиций, отец Нерона, а преемником – Сальвий Отон, отец Отона – видимое предвестие того, что в будущем он станет императором в промежутке между сыновьями обоих. (2) Гай Цезарь назначил его легатом Верхней Германии на место Гетулика.
Прибыв к легионам, он на следующий же день запретил солдатам рукоплескать на происходившем в это время празднике, письменным приказом велев всем держать руки под плащом. Тотчас по лагерю пошел стишок:
Этот Гальба – не Гетулик: привыкай, солдат, служить!
(3) С той же суровостью запретил он и просьбы об отпуске. Воинов – и ветеранов, и новобранцев – он закалил постоянным трудом; варваров, прорвавшихся уже до самой Галлии, он остановил, а в присутствии самого Гая показал и себя, и легионы так хорошо, что из бесчисленных войск, собранных со всех провинций, ни одно не получило больше похвал и больше наград. Сам же он особенно отличился тем, что, проведя полевые учения со щитом на руке, он после этого пробежал за колесницей императора целых двадцать миль.
7. При известии об убийстве Гая многие советовали ему воспользоваться случаем, но он предпочел остаться в стороне. Этим он снискал великое расположение Клавдия, был принят в круг его друзей и достиг такого почета, что из-за его внезапной и тяжкой болезни был отсрочен даже поход в Британию. Он получил без жребия на два года проконсульство в Африке, чтобы навести порядок в этой провинции, неспокойной из-за внутренних раздоров и из-за восстания варваров; и он навел порядок с усердной строгостью и справедливостью даже в мелочах. (2) Один солдат в походе воспользовался недостатком продовольствия, чтобы продать за сто денариев меру пшеницы – остаток своего пайка; его уличили, и Гальба запретил кормить его, когда он останется без хлеба; солдат умер с голоду. А в суде, разбирая спор о вьючном муле, где ни одна сторона не могла убедительно доказать свою собственность ни доводами, ни свидетельствами и установить истину было трудно, он велел отвести мула с завязанными глазами к обычному водопою, там развязать его, и к кому он побежит от воды, тому его и отдать.
8. За эти свои заслуги в Африке и прежние в Германии он получил триумфальные украшения и был избран жрецом в три коллегии сразу – в число квиндецимвиров, тициев и августалов. И с этих пор почти до середины правления Нерона жил он по большей части на покое, и даже на прогулки выезжал не иначе, как имея при себе миллион золотом в соседней повозке.
Наконец, когда он был в городе Фундах, он получил назначение в Тарраконскую Испанию. (2) И случилось, что когда он явился в провинцию и приносил жертвы в общинном храме, то у мальчика-служителя, стоявшего с кадильницей, все волосы вдруг стали седыми – и некоторые увидели в этом знак смены правителей, будто за молодым придет старик, то есть за Нероном Гальба. А немного спустя в Кантабрии молния ударила в озеро и там нашли двенадцать секир – недвусмысленный знак верховной власти.
9. Управлял он провинцией восемь лет, но непостоянно и по-разному. Поначалу он был суров и крут и не знал даже меры в наказаниях за проступки. Так, одному меняле за обман при размене денег он отрубил руки и гвоздями прибил его к столу, опекуна, который извел ядом сироту, чтобы получить после него наследство, он распял на кресте; а когда тот стал взывать к законам, заверяя, что он – римский гражданин, то Гальба, словно облегчая ему наказание, велел ради утешения и почета перенести его на другой крест, выше других и беленый. Но постепенно он впал в бездеятельность и праздность, так как не хотел давать Нерону никаких поводов и так как, по его словам, никого нельзя заставить отчитываться в бездействии.
(2) Он правил суд в Новом Карфагене, когда узнал о восстании в Галлии: его просил о помощи аквитанский легат. Потом пришло письмо и от Виндекса с призывом стать освободителем и вождем рода человеческого. После недолгого колебания он это предложение принял, побуждаемый отчасти страхом, отчасти надеждою. С одной стороны, он уже перехватил приказ Нерона о своей казни, тайно посланный прокураторам, с другой стороны, ему внушали бодрость благоприятные гаданья и знаменья, а также пророчества одной знатной девицы – тем более что в это время жрец Юпитера Клунийского по внушению сновидения вынес из святилища точно такие же прорицания, точно так же произнесенные вещей девою двести лет назад; а говорилось в них о том, что будет время, когда из Испании явится правитель и владыка мира.
10. И вот, словно собираясь дать свободу рабам, он взошел на трибуну; выставив перед собою множество изображений тех, кто был осужден и казнен Нероном, выведя за собою знатного мальчика, сосланного на ближний из Балеарских островов и нарочно для этого вызванного, он произнес горестную речь о положении государства, его приветствовали императором, и тогда он объявил себя легатом сената и римского народа. (2) Отменив судебные дела, он стал набирать из жителей провинции легионы и вспомогательные войска вдобавок к своему прежнему войску – одному легиону, двум конным отрядам и трем когортам. Из старейших и разумнейших граждан местной знати он учредил подобие сената и при всякой надобности совещался с ними о важных делах. (3) Из всаднического сословия он избрал юношей, которые, не лишаясь золотых перстней, должны были именоваться «добровольцами» и вместо солдат нести стражу при его опочивальне. А по провинциям он разослал эдикты, призывая всех и каждого присоединяться к нему и кто как может помогать общему делу. (4) Около того же времени при укреплении города, где назначил он сбор войскам, был найден перстень древней работы с резным камнем, изображавшим Победу с трофеем; а тотчас затем море принесло в Дертозу александрийский корабль с грузом оружия, без кормчего, без моряков, без путешественников, так что никто уже не сомневался, что война начинается правая, священная и под покровительством богов.
Вдруг внезапно и неожиданно все едва не пришло в расстройство. (5) Один из конных отрядов стал жалеть о нарушении присяги и при приближении Гальбы к лагерю попытался от него отложиться – с трудом удалось его удержать в повиновении. А рабы, которых с коварным умыслом подарил Гальбе вольноотпущенник Нерона, едва не закололи его в узком переходе по пути в баню – его спасло, что они стали ободрять друг друга не упускать случая, их спросили, о каком случае идет речь, и пыткой вынудили признание.
11. Ко всем этим несчастьям прибавилась и гибель Виндекса – это потрясло Гальбу больше всего, и, словно обреченный, он готов был наложить на себя руки.
Но когда подоспели гонцы из Рима и он узнал, что Нерон погиб и все присягнули ему, тогда он сложил звание легата, принял имя Цезаря и выступил в путь, одетый в военный плащ, с кинжалом, висящим на груди, – тогу он надел лишь тогда, когда убиты были затевавшие новый заговор в Риме начальник преторианцев Нимфидий Сабин, а в Германии и Африке – легаты Фонтей Капитон и Клодий Макр.
12. В пути ему предшествовала молва о его свирепости и скупости. Говорили, что города Испании и Галлии, медлившие к нему примкнуть, он наказывал тяжкими поборами или даже разрушал их стены, а их наместников и чиновников казнил с женами и детьми; что, когда в Тарраконе ему поднесли золотой венок в пятнадцать фунтов весом из древнего храма Юпитера, он отдал его в переплавку и взыскал с граждан три унции золота, которых недостало. (2) Эти слухи он подтвердил и умножил при вступлении в Рим. Так, моряков, которых Нерон из гребцов сделал полноправными гражданами, он заставил вернуться к прежнему состоянию, а когда они стали отказываться, настойчиво требуя орла и значков, он выпустил на них конников и, разогнав, казнил каждого десятого. Отряд германцев, издавна служивших у цезарей телохранителями и не раз на деле доказавших свою преданность, он распустил и без всякой видимой причины отправил на родину, так как заподозрил их в сочувствии Гаю Долабелле, чьи сады были рядом с их лагерем. (3) В насмешку над ним рассказывали – справедливо ли, нет ли, – будто однажды при виде роскошного пира он громко застонал; будто очередному управителю, поднесшему ему краткую сводку расходов, он за старание и умение пожаловал блюдо овощей; и будто флейтисту Кану, восторгаясь его игрой, он подарил пять денариев, вынув их собственной рукой из собственного ларца.
13. Поэтому прибытие его не вызвало большой радости. Это обнаружилось на ближайших зрелищах: когда в ателлане запели знаменитую песенку: «Шел Онисим из деревни», то все зрители подхватили ее в один голос и несколько раз повторили этот стих с ужимками.
14. Вот почему любили и уважали его больше, когда он принимал власть, чем когда стоял у власти. Правда, многие его поступки обнаруживали в нем отличного правителя; но его не столько ценили за эти качества, сколько ненавидели за противоположные.
(2) Полную власть над ним имели три человека – они жили вместе с ним на Палатине, никогда его не покидали, и народ называл их его дядьками. Это были: Тит Виний, его испанский легат, безудержно алчный; Корнелий Лакон, из судебного заседателя ставший начальником преторианцев, нестерпимо тупой и спесивый; вольноотпущенник Икел, только что награжденный золотым кольцом и прозвищем Марциана и уже домогающийся высшей из всаднических должностей. Этим-то негодяям, с их различными пороками, он доверял и позволял помыкать собою так, что сам на себя не был похож – то слишком мелочен и скуп, то слишком распущен и расточителен для правителя, избранного народом и уже немолодого.
(3) Некоторых видных граждан из обоих высших сословий он по ничтожным подозрениям казнил без суда. Римское гражданство даровал он редко, а право трех детей – всего один или два раза, да и то лишь на известный ограниченный срок. Судьи просили его прибавить им шестую декурию – он не только отказал, но и отнял у них дарованное Клавдием позволение не собираться на суд зимою, в начале года.
15. Думали даже, что он собирается ограничить сенаторские и всаднические должности двухгодичным сроком и давать их только тем, кто уклоняется и избегает их. Щедрые дары Нерона он взыскал с помощью пятидесяти римских всадников, оставив владельцам лишь десятую часть: даже если актеры или атлеты подарки свои продали, а деньги истратили и не могли выплатить, то проданные подарки отбирались у покупщиков. (2) И напротив, своим друзьям и вольноотпущенникам он позволял за взятку или по прихоти делать что угодно – облагать налогом и освобождать от налога, казнить невинных и миловать виновных. Даже когда народ потребовал от него казни Галота и Тигеллина, он из всех клевретов Нерона не тронул лишь этих двух, самых зловредных, и вдобавок пожаловал Галота важной должностью, а за Тигеллина попрекнул народ жестокостью в своем эдикте.
16. Всем этим он вызвал почти поголовное недовольство во всех сословиях; но едва ли не более всех ненавидели его солдаты. Дело в том, что начальники обещали им небывалые подарки, если они присягнут ему заочно, а он не только не выполнял их обещаний, но даже гордился не раз, что привык набирать, а не покупать солдат; и этим он восстановил против себя все войска по всем провинциям. Среди преторианцев он к тому же возбудил страх и негодование тем, что многих увольнял в отставку по подозрению в соучастии с Нимфидием. (2) Но громче всех роптали легионы Верхней Германии, обманутые в ожидании наград за услуги в войне против галлов и Виндекса. Поэтому они первые нарушили покорность: в январские календы они отказались присягать кому-нибудь, кроме сената, и тут же решили отправить к преторианцам послов с вестью, что им не по нраву император, поставленный в Испании, – пусть лучше преторианцы сами выберут правителя, который был бы угоден всем войскам.
17. Услышав об этом, Гальба решил, что недовольство вызывает не столько его старость, сколько бездетность; и вот неожиданно он вывел из приветствовавшей его толпы Пизона Фруги Лициниана, молодого человека, знатного и видного, давнего своего любимца, которого всегда писал в завещании наследником своего имущества и имени, – он назвал его своим сыном, привел в лагерь и пред воинской сходкою усыновил. Однако и тут он ни слова не сказал о подарках и этим дал Марку Сальвию Отону удобный случай осуществить свой замысел шесть дней спустя.
18. Многие знаменья одно за другим еще с самого начала его правления возвещали ожидавший его конец. Когда на всем его пути, от города к городу, справа и слева закалывали жертвенных животных, то один бык, оглушенный ударом секиры, порвал привязь, подскочил к его коляске и, вскинув ноги, всего обрызгал кровью; а когда он выходил из коляски, телохранитель под напором толпы чуть не ранил его копьем. Когда он вступал в Рим и затем на Палатин, земля перед ним дрогнула и послышался звук, подобный реву быка. (2) Дальнейшие знаки были еще ясней. Для своей Тускуланской Фортуны он отложил из всех богатств одно ожерелье, составленное из жемчуга и драгоценных камней, но вдруг решил, что оно достойно более высокого места, и посвятил его Венере Капитолийской; а на следующую ночь ему явилась во сне Фортуна, жалуясь, что ее лишили подарка, и грозясь, что теперь и она у него отнимет все, что дала. В испуге он на рассвете помчался в Тускул, чтобы замолить сновидение, и послал вперед гонцов приготовить все для жертвы; но, явившись, нашел на алтаре лишь теплый пепел, а рядом старика в черном, с фимиамом на стеклянном блюде и вином в глиняной чаше. (3) Замечено было также, что при новогоднем жертвоприношении у него упал с головы венок, а при гадании разлетелись куры; и в день усыновления при обращении к солдатам ему не поставили должным образом на трибуну военное кресло, а в сенате консульское кресло подали задом наперед.
19. Наконец, утром, в самый день его гибели, гадатель при жертвоприношении несколько раз повторил ему, что надо остерегаться опасности – убийцы уже близко.
Вскоре затем он узнал, что Отон захватил лагерь. Многие убеждали его скорей поспешить туда же, пока еще была возможность своим присутствием и влиянием одолеть соперника; но он предпочел не покидать дворца и только окружить себя стражей из легионеров, которые стояли по городу в разных местах. Однако он надел полотняный панцирь, хотя и не скрывал, что против стольких клинков это не защита.
(2) Все же он вышел из дворца, поверив ложным слухам, которые нарочно распространяли заговорщики, чтобы выманить его в людное место. Некоторые уверяли даже, что все уже кончено, что мятежники подавлены и что остальные войска уже стекаются поздравить его, готовые во всем ему повиноваться. Уверенный в своей безопасности, он вышел на улицу, чтобы их встретить; когда какой-то солдат ему похвастался, что убил Отона, он только спросил: «По чьему приказанию?» Так он дошел до форума. Сюда уже прискакали, разгоняя уличную толпу, те всадники, которым поручено было его убить. Увидев его издали, они придержали коней, а потом пустились на него вскачь и, всеми покинутого, изрубили.
20. Некоторые сообщают, что при первом замешательстве он крикнул: «Что вы делаете, соратники? Я ваш, и вы мои!..» – и даже обещал им подарки. Но большинство утверждает, что он сам подставил им горло и велел делать свое дело и разить, если угодно. Удивительнее всего то, что никто из присутствующих не попытался помочь императору, и все вызванные на помощь войска не послушались приказа, за исключением лишь германских ветеранов: благодарные за недавнюю заботу об их больных и слабых, они бросились на помощь, но по незнанию мест пустились дальним обходным путем и опоздали.
(2) Убит он был у Курциева озера и там остался лежать; наконец, какой-то рядовой солдат, возвращаясь с выдачи пайка, сбросил с плеч мешок и отрубил ему голову. Так как ухватить ее за волосы было нельзя, он сунул ее за пазуху, а потом поддел пальцем за челюсть и так преподнес Отону; а тот отдал ее обозникам и харчевникам, и они, потешаясь, носили ее на пике по лагерю с криками: «Красавчик Гальба, наслаждайся молодостью!» Главным поводом к этой дерзкой шутке был распространившийся незадолго до этого слух, будто кто-то похвалил его вид, еще цветущий и бодрый, а он ответил:
Затем вольноотпущенник Патробия Нерониана купил у них голову за сто золотых и бросил там, где по приказу Гальбы был казнен его патрон. И лишь много позже управляющий Аргив похоронил ее вместе с трупом в собственных садах Гальбы по Аврелиевой дороге.
21. Росту он был среднего, голова совершенно лысая, глаза голубые, нос крючковатый, руки и ноги искалеченные подагрой до того, что он не мог ни носить подолгу башмак, ни читать или просто держать книгу. На правом боку у него был мясистый нарост, так отвисший, что его с трудом сдерживала повязка.
22. Ел он, говорят, очень много, и зимой начинал закусывать еще до света, а за обедом съедал столько, что объедки приказывал убирать у него из-под рук, обносить кругом и раздавать прислужникам. Похоть он испытывал больше к мужчинам, притом к взрослым и крепким: говорят, что когда Икел, давний его наложник, принес ему в Испанию весть о гибели Нерона, он не только нежно расцеловал его при всех, но и тотчас попросил его приготовиться к объятиям, а потом увел.
23. Умер он на семьдесят третьем году жизни и на седьмом месяце правления. Сенат при первой возможности постановил воздвигнуть ему статую на ростральной колонне в том месте форума, где он был убит; но Веспасиан отменил постановление, полагая, что Гальба из Испании подсылал к нему в Иудею убийц.
Отон
1. Предки Отона происходят из города Ферентина, из семейства древнего и знатного, берущего начало от этрусских князей. Дед его, Марк Сальвий Отон, был сыном римского всадника и женщины низкого рода – может быть, даже не свободнорожденной; благодаря расположению Ливии Августы, в доме которой он вырос, он стал сенатором, но дальше преторского звания не пошел. (2) Отец его, Луций Отон, по матери принадлежал к очень знатному роду со многими влиятельными связями, а лицом был так похож на императора Тиберия и так им любим, что иные видели в нем его сына. Почетные должности в Риме, проконсульство в Африке и внеочередные военные поручения выполнял он с большой твердостью. В Иллирике после мятежа Камилла несколько солдат в порыве раскаяния убили своих начальников, якобы подстрекнувших их отложиться от Клавдия, – он приказал их казнить посреди лагеря у себя на глазах, хотя и знал, что Клавдий за это повысил их в чине. (3) Таким поступком он приобрел славу, но потерял милость; однако вскоре он вернул расположение Клавдия, раскрыв по доносу рабов измену одного римского всадника, замыслившего убить императора. Действительно, сенат почтил его редкой честью – статуей на Палатине, а Клавдий причислил его к патрициям, восхвалял его в самых лестных выражениях и даже воскликнул: «Лучше этого человека я и детей себе желать не могу!» От Альбии Теренции, женщины видного рода, он имел двух сыновей, старшего Луция Тициана и младшего Марка, унаследовавшего отцовское прозвище; была у него дочь, которую, едва она подросла, он обручил с Друзом, сыном Германика.
2. Император Отон родился в четвертый день до майских календ в консульство Камилла Аррунция и Домиция Агенобарба. С ранней молодости он был такой мот и наглец, что не раз бывал сечен отцом; говорили, что он бродил по улицам ночами и всякого прохожего, который был слаб или пьян, хватал и подбрасывал на растянутом плаще. (2) После смерти отца он подольстился к одной сильной при дворе вольноотпущеннице и даже притворился влюбленным в нее, хотя она и была уже дряхлой старухой. Через нее он вкрался в доверие к Нерону и легко стал первым из его друзей из-за сходства нравов, а по некоторым слухам – и из-за развратной с ним близости. Могущество его было таково, что у одного консуляра, осужденного за вымогательство, он выговорил огромную взятку и, не успев еще добиться для него полного прощения, уже ввел его в сенат для принесения благодарности.
3. Соучастник всех тайных замыслов императора, в день, назначенный для убийства матери Нерона, он, во избежание подозрений, устроил для него и для нее пир небывалой изысканности; а Поппею Сабину, любовницу Нерона, которую тот увел у мужа и временно доверил ему под видом брака, он не только соблазнил, но и полюбил натолько, что даже Нерона не желал терпеть своим соперником. (2) Во всяком случае, говорят, что, когда тот за нею прислал, он прогнал посланных и даже самого Нерона не впустил в дом, оставив его стоять перед дверьми и с мольбами и угрозами тщетно требовать доверенного другу сокровища. Потому-то по расторжении брака Отон был под видом наместничества сослан в Лузитанию. Ясно было, что Нерон не хотел более строгим наказанием разоблачать всю эту комедию; но и так она получила огласку в следующем стишке:
Провинцией управлял он в квесторском сане десять лет, с редким благоразумием и умеренностью.
4. Когда же, наконец, представился случай отомстить, он первый примкнул к начинанию Гальбы. В то же время он и сам возымел немалую надежду на власть – отчасти по стечению обстоятельств, отчасти же по предсказанию астролога Селевка: когда-то он обещал Отону, что тот переживет Нерона, а теперь сам неожиданно явился к нему с вестью, что скоро он станет императором. (2) Поэтому он шел теперь на любые одолжения и заискивания: устраивал обед для правителя, всякий раз одаривал весь отряд телохранителей золотом, других солдат привязывал к себе другими способами, а когда кто-то в споре с соседом из-за межи пригласил его посредником, он купил и подарил ему все поле. Вскоре трудно было найти человека, который бы не думал и не говорил, что только Отон достоин стать наследником империи.
5. Сам он надеялся, что Гальба его усыновит, и ожидал этого со дня на день. Но когда тот предпочел ему Пизона и надежды его рухнули, он решил прибегнуть к силе. Кроме обиды, его толкали на это огромные долги: он откровенно говорил, что ежели он не станет императором, то все равно, погибнуть ли от врага в сражении или от кредиторов на форуме.
(3) За несколько дней до выступления ему удалось вытянуть миллион сестерциев у императорского раба за доставленное ему место управляющего. Эти деньги стали началом всего дела. Сперва он доверился пятерым телохранителям, потом, когда каждый привлек двоих, – еще десятерым. Каждому было дано по десяти тысяч и обещано еще по пятьдесят. Эти солдаты подговорили и других, но немногих: не было сомнения, что едва дело начнется, как многие пойдут за ними сами.
6. Он собирался было тотчас после усыновления Пизона захватить лагерь и напасть на Гальбу во дворце за обедом, но не решился, подумав о когорте, которая несла стражу: она навлекла бы общую ненависть, если бы, покинув в свое время Нерона, позволила теперь убить и Гальбу. А потом еще несколько дней отняли дурные знамения и предостережения Селевка.
(2) Наконец, в назначенный день он велел своим сообщникам ждать его на форуме перед храмом Сатурна у золоченого верстового столба, сам поутру явился с приветствием к Гальбе, встречен был, как всегда, с поцелуем, присутствовал при императорском жертвоприношении и слышал предсказания гадателя. Затем вольноотпущенник сказал ему, что пришли зодчие – это был условный знак. Он удалился, объяснив, что хочет осмотреть покупаемый им дом, вышел через задние покои дворца и помчался к условленному месту; по другим рассказам, он притворился, что у него лихорадка, и попросил окружающих извиниться за него, если станут его искать. (3) А затем, торопливо усевшись в женскую качалку, он направился в лагерь. Носильщики выбились из сил, он слез и побежал, развязавшийся башмак остановил его; тогда, чтобы не задерживаться, спутники подняли его на плечи и, приветствуя его императором, среди радостных кликов и блеска мечей принесли его на лагерную площадь. Все встречные присоединялись к ним, словно сообщники и соучастники. Из лагеря он послал людей убить Гальбу и Пизона, а чтобы крепче привязать к себе солдат, поклялся перед ними на сходке, что будет считать своим только то, что они ему оставят.
7. Затем, когда день уже был на исходе, он явился в сенат, коротко доложил, что его похитили на улице и силой заставили принять власть и что действовать он будет только с общего согласия, а потом отправился во дворец. Среди прочих угодливых поздравлений и лести чернь дала ему имя Нерона, и он нимало не высказал неудовольствия: более того, иные говорят, что он даже первые свои грамоты и послания к некоторым наместникам провинций подписал этим именем. Во всяком случае, изображения и статуи Нерона он разрешил восстановить, его прокураторам и вольноотпущенникам вернул их прежние должности и первым же своим императорским указом отпустил пятьдесят миллионов сестерциев на достройку Золотого дворца.
(3) В ту же ночь, говорят, он видел страшный сон и громко стонал; на крик прибежали и нашли его на полу перед постелью: ему казалось, что дух Гальбы поднял его и сбросил с ложа, и он не жалел искупительных жертв, пытаясь его умилостивить. На следующий день при гадании его сшибло с ног внезапным вихрем, и слышали, как он несколько раз пробормотал:
8. Как раз около этого времени германские легионы присягнули Вителлию. Узнав об этом, Отон предложил сенату отправить к ним посольство с известием, что правитель уже избран и чтобы они хранили покой и согласие, а сам через гонцов предложил Вителлию стать его соправителем и зятем. Но война была неизбежна, и высланные Вителлием полководцы и войска приближались. Тут-то он смог убедиться, как верны и преданы ему преторианцы – все высшее сословие едва не было ими перебито. (2) Он пожелал подвезти оружие на судах с помощью моряков; но когда под вечер оружие стали забирать из лагеря, некоторые солдаты заподозрили измену, подняли тревогу, и все разом, никем не предводимые, устремились на Палатин, требуя избиения сената. Трибуны пытались вмешаться, их опрокинули, некоторых убили, и солдаты, как были окровавленные, допытываясь, где же император, прорвались до самой обеденной палаты и остановились лишь тогда, когда увидели Отона.
(3) В поход он выступил смело и едва ли не слишком поспешно, не обращая внимания даже на предзнаменования, – а между тем и священные щиты в то время были вынесены и еще не спрятаны, что издавна считается зловещим, и жрецы Матери богов начинали в этот день свои слезные вопли, и гадания были явно недобрыми: жертва отцу Диту оказалась угодной, тогда как при этом жертвоприношении лучшим знаком бывает обратное; при выходе из города его задержал разлив Тибра, а на двадцатой миле дорога оказалась прегражденной обвалом здания.
9. С такой же опрометчивостью решил он дать бой как можно скорее, хотя всем было ясно, что войну следует затягивать, изводя неприятеля голодом и теснотой ущелий: быть может, он не в силах был вынести долгого напряжения и надеялся легче добиться победы до прибытия Вителлия, быть может, не умел справиться с солдатами, бурно рвавшимися в бой. Сам он ни в одном сражении не участвовал, оставаясь в Брикселле.
(2) В трех первых незначительных битвах он победил – при Альпах, близ Плаценции и возле так называемого Касторова урочища; но в последней и решительной – при Бетриаке – он был разбит при помощи хитрости: ему подали надежду на переговоры, солдаты вышли, чтобы заключить перемирие, и, еще обмениваясь приветствиями, вдруг вынуждены были принять бой. (3) Тогда и решился он умереть: и многие небезосновательно думают, что не столько от отчаяния и неуверенности в войсках, сколько стыдясь упорствовать в борьбе за власть и подвергать таким опасностям людей и государство. В самом деле, и при нем еще оставались удержанные в запасе нетронутые войска и новые шли к нему на помощь из Далматии, Паннонии и Мезии, и даже побежденные, несмотря на поражение, готовы были сами, без всякой подмоги, встретить любую беду, чтобы отомстить за свой позор.
10. Отец мой Светоний Лет был на этой войне трибуном всаднического звания в тринадцатом легионе. Впоследствии он часто говорил, что Отон даже частным человеком всегда ненавидел междоусобные распри, и когда однажды на пиру кто-то упомянул о гибели Кассия и Брута, он содрогнулся; он и против Гальбы не выступил бы, если бы не надеялся достигнуть цели без войны; а тут его научил презрению к смерти пример рядового солдата, который принес весть о поражении – ему никто не верил, его обзывали то лжецом, то трусом, бежавшим из сражения, и тогда он бросился на меч у самых ног Отона; а тот, по словам отца, при виде этого воскликнул, что не желает больше подвергать опасности таких мужей и таких солдат.
(2) Брату, племяннику и нескольким друзьям он посоветовал спасаться, кто как может, обнял их всех, поцеловал и отпустил. Оставшись один, он написал два письма, – одно к сестре, с утешениями, и другое к Мессалине, вдове Нерона, на которой собирался жениться: им он завещал позаботиться о его останках и памяти. Все свои письма он сжег, чтобы никому не причинить опасности или вреда от победителя; деньги, какие были, разделил между слугами.
11. Он уже решился и приготовился умереть таким образом, как вдруг послышался шум; ему сказали, что это тех, кто пытается покинуть войско и уйти, хватают и не пускают, как беглецов. Тогда он произнес: «Продлим жизнь еще на одну ночь» – это его подлинные слова, – и запретил удерживать кого бы то ни было силой. Спальня его была открыта до поздней ночи, и все, кто хотели, могли обращаться к нему. (2) Потом он выпил холодной воды, чтоб утолить жажду, достал два кинжала, попробовал их острие, спрятал их под подушку, затворил двери и забылся глубоким сном. Только на рассвете он проснулся и тогда одним ударом поразил себя пониже левого соска. На первый же его стон сбежались люди, и перед ними он, то прикрывая, то открывая рану, испустил дух. Похоронили его быстро, как он сам велел. Это было на тридцать восьмом году его жизни, после девяносто пяти дней правления.
12. Этому величию духа не отвечало у Отона ни тело, ни наружность. Был он, говорят, невысокого роста, с некрасивыми и кривыми ногами, ухаживал за собою почти как женщина, волосы на теле выщипывал, жидкую прическу прикрывал накладными волосами, прилаженными и пригнанными так, что никто о том не догадывался, а лицо свое каждый день, с самого первого пушка, брил и растирал моченым хлебом, чтобы не росла борода; и на празднествах Исиды он при всех появлялся в священном полотняном одеянии.
(2) Вот почему, думается, смерть его, столь непохожая на жизнь, казалась еще удивительнее. Многие воины, которые там были, со слезами целовали ему мертвому руки и ноги, величали его доблестным мужем и несравненным императором и тут же, близ погребального костра, умирали от своей руки; многие, которых там и не было, услыхав эту весть, в отчаянии бились друг с другом насмерть. И даже многие из тех, кто жестоко ненавидел его при жизни, стали его превозносить после смерти, как это водится у черни: говорили даже, что Гальбу он убил не затем, чтобы захватить власть, а затем, чтобы восстановить свободу и республику.
Вителлий
1. О происхождении рода Вителлиев передаются мнения самые разнообразные и несхожие: одни называют его древним и знатным, другие – новым, безродным и даже темным. Все это можно было отнести на счет льстецов и хулителей императора Вителлия; однако суждения об этом роде были разноречивы уже гораздо раньше. (2) Существует книжка Квинта Элогия, посвященная Квинту Вителлию, квестору божественного Августа: в ней говорится, что Вителлии происходят от Фавна, царя аборигенов, и от Вителлии, которую во многих местах чтут, как богиню, что правили они всем Лацием и что последние их отпрыски переселились от сабинов в Рим и были причислены к патрициям. (3) Памятью об этом роде надолго осталась Вителлиева дорога от Яникул до самого моря и колония того же имени, которую они некогда взялись оборонять от эквикулов силами одного своего рода. А потом уже, когда во время самнитской войны в Апулию были посланы войска, некоторые из Вителлиев остались служить в Нуцерии, и потомство их лишь много спустя воротилось в Рим и заняло место в сенате.
2. А многие, напротив, утверждают, что род этот берет начало от вольноотпущенника; по словам Кассия Севера, а также и других, занимался этот человек починкой старой обуви, а сын его, разбогатев на распродажах и доносах, женился на доступной женщине, дочери некоего пекаря Антиоха, и стал отцом римского всадника. Однако вдаваться в эти разногласия мы не будем.
(2) Как бы то ни было, Публий Вителлий из Нуцерии, будь он из древнего рода или от низких родителей и предков, заведомо был римским всадником и управителем имений Августа; и он оставил четырех сыновей, достигший высшего звания, – все они носили одно родовое имя и отличались только личными: Авл, Квинт, Публий и Луций. Авл скончался в должности консула, которую занимал вместе с Домицием, отцом императора Нерона; славился он роскошью и особенно блистал великолепием пиров. Квинт лишился звания, когда по воле Тиберия решено было исключить и удалить из сената нежелательных лиц. (3) Публий, приближенный Германика был обвинителем и добился осуждения Гнея Пизона, его убийцы; потом, уже после преторства, схваченный как сообщник Сеяна и отданный под надзор брату, он вскрыл себе жилы перочинным ножом; правда, после этого он позволил перевязать и лечить себя, не столько из страха смерти, сколько из-за просьб домочадцев, однако заболел и умер, не дождавшись освобождения. (4) Луций достиг консульства и был назначен наместником в Сирию; здесь он великим своим искусством заставил Артабана, парфянского царя, не только пойти на переговоры с ним, но даже воздать почет значкам легионов. Затем при императоре Клавдии он еще два раза был с ним консулом и один раз цензором, а во время его британского похода принимал на себя заботу о государстве. Человек он был честный и деятельный, но запятнал себя любовью к вольноотпущеннице – даже слюну ее он смешивал с медом, чтобы лечить ею горло, как снадобьем, и не изредка или незаметно, а повседневно и при всех. (5) Отличался он и удивительным искусством льстить. Гая Цезаря он первым начал почитать как бога: вернувшись из Сирии, он, чтобы приблизиться к нему, окутал голову, подошел отвернувшись и простерся на полу. Перед Клавдием, которым помыкали жены и вольноотпущенницы, он также не упускал ни одного способа выслужиться: у Мессалины он попросил, как величайшей милости, позволения ее разуть и, сняв с нее правую сандалию, всегда носил ее на груди между тогой и туникой, то и дело целуя; золотые изображения Нарцисса и Палланта он почитал среди домашних ларов; и это он воскликнул, поздравляя Клавдия со столетними играми: «Желаю тебе еще не раз их праздновать!»
3. Умер от паралича на другой день после удара, оставив двух сыновей от Секстилии, женщины достойной и знатной; обоих он успел увидеть консулами, и при этом в одном и том же году, так как младший сменил старшего через шесть месяцев. Сенат почтил умершего погребением на государственный счет и статуей на форуме с надписью: «Неколебимо верен императору».
(2) Император Авл Вителлий, сын Луция, родился в консульство Друза Цезаря и Норбана Флакка, в восьмой день до октябрьских календ, а по другим сведениям – в седьмой день до сентябрьских ид. Гороскоп его, составленный астрологами, привел его родителей в такой ужас, что отец его с тех пор неотступно заботился, чтобы сын, хотя бы при его жизни, не получал назначения в провинцию, а мать при вести о том, что он послан к легионам и провозглашен императором, стала оплакивать его как погибшего.
(3) Детство и раннюю юность провел он на Капри среди любимчиков императора Тиберия, и на всю жизнь сохранил позорное прозвище Спинтрия; думали даже, что именно красота его лица была причиной и началом возвышения его отца.
4. В последующие годы, по-прежнему запятнанный всеми пороками, он достиг важного положения при дворе. Близок он был и Гаю – за любовь к скачкам, и Клавдию – за любовь к игре, а более всего Нерону – отчасти за то же самое, отчасти же за особую услугу: распоряжаясь на Нероновых играх, он увидел, что Нерон очень хочет выступить в состязании кифаредов, но не решается уступить общим просьбам и готов уйти из театра; тогда он остановил его, словно по неотступному требованию народа, и этим дал возможность его уговорить.
5. Снискав таким образом милость трех правителей, он был удостоен и почетных должностей, и высших жреческих санов, а после этого был проконсулом в Африке и попечителем общественных построек. Но на этих местах и дела его, и молва о нем были разные: провинцией он управлял с редкой добросовестностью целых два года, так как на второй год он остался легатом при брате, а на столичной должности, по рассказам, он похищал из храмов приношения и украшения или подменял их, ставя вместо золота и серебра олово и желтую медь.
6. Женат он был на Петронии, дочери консуляра, и имел от нее сына Петрониана, незрячего на один глаз. Мать оставила его наследником под условием выхода из-под отцовской власти: он отпустил сына, а вскоре, как полагают, отравил его, уверяя вдобавок, что это сын покушался на отцеубийство, но от угрызений совести сам выпил яд, предназначенный отцу. Потом он женился на Галерии Фундане, дочери бывшего претора, и она родила ему мальчика и девочку, но мальчик заикался так, что казался косноязычным и немым.
7. Гальба назначил его в Нижнюю Германию неожиданно. Полагают, что Вителлию помог поддержкой Тит Виний, с которым он давно был близок по общему пристрастию к «синим» в цирке, и который в это время был в большей силе. Однако сам Гальба заявлял, что меньше всего приходится бояться тех, кто помышляет только о еде, и что, может быть, богатства провинции насытят его бездонную глотку, – так, что всякому ясно, что назначение Вителлию было дано не столько из милости, сколько из презрения. (2) Известно, что и на дорогу у него не было денег: он жил в такой нужде, что для жены и детей, оставленных в Риме, снял какой-то чердак, а весь свой дом отдал в наем; на путевые расходы он должен был заложить жемчужину из серьги матери. Заимодавцы толпою осаждали его и не выпускали – среди них были и жители Формий и Синуэссы, городов, с которых он взыскал налог в свою пользу, – и он отделался от них, лишь припугнув их клеветой: одного вольноотпущенника, особенно ретиво требовавшего платежа, он потребовал к ответу за оскорбление действием, уверяя, будто бы тот ударил его ногой, и отступился не раньше, чем сорвал с него пятьдесят тысяч сестерциев.
(3) Войско, и без того враждебное императору и склонное к мятежу, встретило его с ликованием, простирая руки к небу: новый начальник, сын троекратного консула сам в цвете лет, любезный и щедрый, казался даром богов. Это давнее мнение Вителлий подкрепил новыми доказательствами: по дороге он целовался при встрече даже с простыми солдатами, на постоялых дворах и харчевнях был на диво любезен и с попутчиками и с погонщиками, а по утрам даже расспрашивал каждого, завтракал ли он, и рыгал, чтобы показать, что сам-то он уже позавтракал.
8. А вступив в лагерь, он уже никому ни в чем не отказывал, и сам освобождал провинившихся от бесчестия, ответчиков от обвинений, осужденных от наказаний.
Поэтому не прошло и месяца, как солдаты, невзирая ни на день, ни на час, однажды вечером вытащили вдруг его из спальни, приветствовали императором и понесли по самым людным селам. В руках он держал меч божественного Юлия из святилища Марса, поданный кем-то при первых поздравлениях. (2) В свою палатку он вернулся лишь тогда, когда в столовой вспыхнул пожар от очага: все были в тревоге, словно испуганные недобрым знаком, но он воскликнул: «Смелей! Этот свет – для нас!» – и это была единственная его речь к солдатам. Войска Верхней провинции поддержали его – они еще раньше покинули Гальбу во имя сената; и тогда по общей просьбе он с готовностью принял прозвище Германика, имя Августа отложил, а имя Цезаря отверг навсегда.
9. Вскоре стало известно об убийстве Гальбы – и тогда он, уладив германские дела, разделил свои войска, чтобы часть их отправить вперед против Отона, часть повести самому. Передовое войско выступило с добрым знаменьем – с правой стороны вдруг появился орел, покружился над их значками и медленно полетел впереди легионов; и напротив, когда выступил он сам, то воздвигнутые ему повсюду конные статуи все внезапно рухнули с перебитыми ногами, а лавровый венок, торжественно им надетый, свалился в поток; и затем в Виенне, когда он правил суд с возвышения, на плечо ему и потом на голову сел петух. Предзнаменованиям соответствовал исход: легаты завоевали ему власть, но сам он удержать ее не смог.
10. О победе при Бетриаке и о гибели Отона он услыхал еще в Галлии. Без промедления, одним эдиктом он распустил все преторианские когорты как подавшие дурной пример, приказал им сдать оружие трибунам; а обнаружив, что сто двадцать человек подали Отону прошение о награде за помощь при убийстве Гальбы, он велел всех разыскать и казнить. Бесспорно, поступки эти были достойные и прекрасные, и позволяли надеяться, что он будет великим правителем; однако остальные его дела больше отвечали былой его жизни и нраву, нежели величию власти. (2) Так, едва выступив в поход, он проходил по городам как триумфатор, плыл по рекам на великолепных, разубранных пестрыми венками ладьях, среди обильной и лакомой снеди, не заботясь о порядке ни при дворе, ни в войске, любые грабежи и насилия обращая в шутку; а между тем его спутники, не довольствуясь угощеньями, которые повсюду устраивал для них народ, забавлялись тем, что отпускали на волю чужих рабов, а тех, кто вмешивался, били, колотили, нередко ранили, а то и убивали. (3) Когда достигли поля, где было сражение, и кто-то ужаснулся гниющими трупами, он нагло подбодрил его гнусными словами: «Хорошо пахнет труп врага, а еще лучше – гражданина!» Тем не менее, чтобы не слышать тяжкий запах он и сам при всех напился чистого вина, и велел поднести остальным. С такой же тщеславной надменностью произнес он, взглянув на камень с надписью в память Отона: «Вот достойный его мавзолей!», а кинжал, которым тот убил себя, велел отправить в Колонию Агриппину и посвятить Марсу. А в Апеннинских горах справил он даже ночное празднество.
11. В Рим он вступил при звуках труб, в воинском плаще, с мечом на поясе, среди знамен и значков, его свита была в походной одежде, солдаты с обнаженными клинками. (2) Затем, все более и более дерзко попирая законы богов и людей, он в день битвы при Аллии принял сан великого понтифика, должностных лиц назначил на десять лет вперед, а себя объявил пожизненным консулом. И чтобы не оставалось никакого сомнения, кто будет его образцом в управлении государством, он средь Марсова боля, окруженный толпой государственных жрецов, совершил поминальные жертвы по Нерону, а на праздничном пиру, наслаждаясь пением кифареда, он при всех попросил его исполнить что-нибудь из хозяина, и когда тот начал песню Нерона, он первый стал ему хлопать, и даже подпрыгивал от радости.
12. Таково было начало; затем он стал властвовать почти исключительно по прихоти и воле самых негодных актеров и возниц, особенно же – отпущенника Азиатика. Этого юношу он опозорил взаимным развратом; тому это скоро надоело, и он бежал; Вителлий поймал его в Путеолах, где он торговал водой с уксусом, заковал в оковы, тут же выпустил и снова взял в любимчики; потом, измучась его строптивостью и вороватостью, он продал его бродячим гладиаторам, но, не дождавшись конца зрелища и его выхода, опять его у них похитил. Получив назначение в провинцию, он, наконец, дал ему вольную, а в первый же день своего правления за ужином пожаловал ему золотые перстни, хотя еще утром все его об этом просили, а он возмущался мыслью о таком оскорблении всаднического сословия.
13. Но больше всего отличался он обжорством и жестокостью. Пиры он устраивал по три раза в день, а то и по четыре – за утренним завтраком, дневным завтраком, обедом и ужином; и на все его хватало, так как всякий раз он принимал рвотное. В один день он напрашивался на угощение в разное время к разным друзьям, и каждому такое угощение обходилось не меньше, чем в четыреста тысяч.
(2) Самым знаменитым был пир, устроенный в честь его прибытия братом: говорят, в нем было подано отборных рыб две тысячи и птиц семь тысяч. Но сам он затмил и этот пир, учредив такой величины блюдо, что сам называл его «щитом Минервы градодержицы». Здесь были смешаны печень рыбы скара, фазаньи и павлиньи мозги, языки фламинго, молоки мурен, за которыми он рассылал корабли и корабельщиков от Парфии до Испанского пролива. (3) Не зная от чревоугодия меры, не знал он в нем ни поры, ни приличия – даже при жертвоприношении, даже в дороге не мог он удержаться; тут же, у алтаря хватал он и поедал чуть ли не из огня куски мяса и лепешек, а по придорожным харчевням не брезговал и тамошней продымленной снедью, будь то хотя бы вчерашние объедки.
14. Наказывать и казнить кого угодно и за что угодно было для него наслаждением. Знатных мужей, своих сверстников и однокашников, он обхаживал всяческими заискиваниями, чуть ли не делился с ними властью, а потом различными коварствами убивал. Одному он даже своими руками подал отраву в холодной воде, когда тот в горячке просил пить. (2) Из отпущенников заимодавцев, менял которые когда-нибудь взыскивали с него в Риме долг или в дороге пошлину, вряд ли он хоть кого-нибудь оставил в живых. Одного из них он отправил на казнь в ответ на приветствие, тотчас потом вернул и, между тем как все восхваляли его милосердие, приказал заколоть его у себя на глазах, – «Я хочу насытить взгляд», – промолвил он. За другого просили двое его сыновей, он казнил их вместе с отцом. (3) Римский всадник, которого тащили на казнь, крикнул ему: «Ты мой наследник!» – он велел показать его завещание, увидел в нем своим сонаследником вольноотпущенника и приказал казнить всадника вместе с вольноотпущенником. Несколько человек из простонародья убил он только за то, что они дурно отзывались о «синих» в цирке: в этом он увидел презрение к себе и надежду на смену правителей. (4) Но больше всего он злобствовал против насмешников и астрологов и по первому доносу любого казнил без суда: его приводило в ярость подметное письмо, появлявшееся после его эдикта об изгнании астрологов из Рима и Италии к календам октября: «В добрый час, говорят халдеи! А Вителлию Германику к календам октября не быть в живых». (5) Подозревали его даже в убийстве матери: думали, что он во время болезни не давал ей есть, потому что женщина из племени хаттов, которой он верил, как оракулу, предсказала ему, что власть его лишь тогда будет твердой и долгой, если он переживет своих родителей. А другие рассказывают, будто она сама, измучась настоящим и страшась будущего, попросила у сына яду и получила его без всякого труда.
15. На восьмом месяце правления против него возмутились войска в Мезии и Паннонии, а потом и за морем, в Иудее и Сирии: частью заочно, частью лично они присягнули Веспасиану. Чтобы сохранить верность и расположения остального народа, он не жалел уже никаких, ни своих, ни государственных средств. Объявляя в Риме воинский набор, он обещал добровольцам после победы не столько отставку, но даже награды, какие лишь ветераны получали за полный выслуженный срок. (2) Враг наступал по суше и по морю, он отправил против него с моря своего брата с флотом, новобранцами и отрядом гладиаторов, а с суши – полководцев и войска, победившие при Бетриаке. Но повсюду он был или разбит, или предан; и тогда, обратясь к Флавию Сабину, брату Веспасиана, он выговорил себе жизнь и сто миллионов сестерциев.
Со ступеней дворца он тотчас объявил толпе воинов, что слагает с себя власть, принятую против воли. Поднялся возмущенный крик, и разговор пришлось отложить. Прошла ночь; на рассвете в скорбной одежде он вышел на ростральную трибуну и с горькими слезами повторил то же самое, но уже по написанному. (3) Вновь воины и народ его прервали, призывая его мужаться и наперебой предлагая свою помощь. Тогда он воспрял духом: напав врасплох на Сабина и других флавианцев, считавших себя в безопасности, он оттеснил их на Капитолий, поджег пламенем храм Юпитера Благого и Величайшего, и всех уничтожил, а сам смотрел на битву и пожар из дворца Тиберия, пируя.
Но немного спустя он уже сожалел о содеянном. Чтобы свалить вину на других, он созвал сходку и перед нею сам поклялся и других заставил поклясться, что для него нет ничего священнее общественного спокойствия. (4) Потом он снял с себя кинжал и подал его сперва консулу, потом, когда тот не взял, – должностным лицам, потом, поодиночке, – сенаторам; никто не принял кинжала, и он пошел прочь, словно желая посвятить его в храм Согласия; но кто-то закричал: «Ты сам – Согласие!», и он вернулся, заявляя, что кинжал оставит у себя и примет отныне прозвище Согласие.
16. А сенату он предложил отправить послов и девственных весталок с просьбой о мире или хотя бы о сроке для переговоров.
На следующий день он ожидал ответа, как вдруг лазутчик принес весть, что враги приближаются. Тотчас он спрятался в качалке и с двумя только спутниками – это были пекарь и повар – тайно поспешил в отцовский дом на Авентин, чтобы оттуда бежать в Кампанию. Но тут пронесся слух, пустой и неверный, будто удалось добиться мира, и он позволил отнести себя обратно во дворец. Здесь все уже было брошено, люди его разбежались; тогда он надел пояс, набитый золотом, и спрятался в каморке привратника, привязав у дверей собаку и загородив дверь кроватью и тюфяком.
17. Передовые солдаты уже ворвались во дворец и, никого не застав, принялись, как водится, шарить повсюду. Они вытащили его из убежища и стали допрашивать, кто он и не знает ли он, где Вителллий, – они не знали его в лицо. Он солгал и вывернулся, но скоро был узнан; тогда он стал кричать без умолку, чтобы его оставили пока под стражей, хотя бы в тюрьме – он что-то скажет, важное для жизни Веспасиана. Наконец, связав ему руки за спиною, с петлей на шее, в разодранной одежде, полуголого, его поволокли на форум.
По всей Священной дороге народ осыпал его издевательствами, не жалея ни слова, ни дела: за волосы ему оттянули голову назад, как всем преступникам, под подбородок подставили острие меча, чтобы он не мог опустить лицо, и всем было его видно; (2) одни швыряли в него грязью и навозом, другие обзывали обжорой и поджигателем, третьи в толпе хулили в нем даже его телесные недостатки. Действительно, был он огромного роста, с красным от постоянного пьянства лицом, с толстым брюхом, со слабым бедром, которым он когда-то ушибся о колесницу, прислуживая на скачках Гаю. Наконец, в Гемониях его истерзали и прикончили мелкими ударами, а оттуда крюком сволокли в Тибр.
18. Погиб он вместе с братом и сыном на пятьдесят восьмом году жизни. И не обманулись в догадках те, кто по вещему случаю в Виенне, нами уже упомянутому, предрекли ему попасть в руки какого-то человека из Галлии: в самом деле погубил его Антоний Прим, неприятельский полководец, родом из Толозы, которого в детстве звали «Беккон», что означает «петуший клюв».
Книга восьмая
Божественный Веспасиан
1. Державу, поколебленную и безначальную после мятежей и гибели трех императоров, принял, наконец, и укрепил своей властью род Флавиев. Род этот был незнатен, изображений предков не имел, но стыдиться его государству не пришлось, хотя и считается, что Домициан за свою алчность и жестокость заслуженно понес кару.
(2) Тит Флавий Петрон из города Реате был у Помпея в гражданской войне то ли центурионом, то ли солдатом на сверхсрочной службе; после битвы при Фарсале он вернулся домой, добился прощения и отставки и занялся сбором денег на распродажах. Сын его, по прозванию Сабин, в войсках уже не служил – впрочем, некоторые говорят, что он был центурионом или даже старшим центурионом, и получил увольнение от службы по нездоровью; он был в Азии сборщиком сороковой доли, и позднее там еще можно было видеть статуи, поставленные городами в его честь, с надписью:
2. Веспасиан родился в земле сабинов, близ Реате, в деревушке под названием Фалакрины, вечером, в пятнадцатый день до декабрьских календ, и в консульство Квинта Сульпиция Камерина и Гая Поппея Сабина, за пять лет до кончины Августа. Рос он под надзором Тертуллы, своей бабки по отцу, в ее поместье близ Козы. Уже став правителем, он часто посещал места своего детства: виллу он сохранял в прежнем виде, чтобы все, к чему привык его взгляд, оставалось нетронутым. А память бабки чтил он так, что на праздниках и торжествах всегда пил только из ее серебряного кубка.
(2) Достигнув совершеннолетия, он долго не хотел надевать сенаторскую тогу, хотя брат ее уже носил; только мать, наконец, сумела этого добиться, да и то скорее бранью, чем просьбами и родительской властью: она все время попрекала его, твердя, что он остался на побегушках у брата. (3) Служил он войсковым трибуном во Фракии, после квестуры получил по жребию провинцию Крит и Кирену; выступив соискателем должностей эдила и претора, одну должность он получил не без сопротивления, и только шестым по списку, зато другую – по первой же просьбе и в числе первых. В бытность претором он не упускал ни одного случая угодить Гаю, который был тогда не в ладах с сенатом: в честь его германской победы он потребовал устроить игры вне очереди, а при наказаниях заговорщиков предложил вдобавок оставить их тела без погребения. А удостоенный от него приглашения к обеду, он произнес перед сенатом благодарственную речь.
3. Женился он тем временем на Флавии Домицилле, бывшей любовнице римского всадника Статилия Капеллы из Сабраты в Африке: она имела лишь латинское гражданство, но потом судом рекуператоров была объявлена свободнорожденной и римской гражданкой по ходатайству ее отца Флавия Либерала, который был родом из Ферентина и всего лишь писцом в казначействе. От нее он имел детей Тита, Домициана и Домициллу. Жену и дочь он пережил, потеряв обеих еще в бытность свою простым гражданином. После смерти жены он снова взял к себе свою бывшую наложницу Цениду, вольноотпущенницу и письмоводительницу Антонии, и она жила с ним почти как законная жена, даже когда он стал уже императором.
4. В правление Клавдия он по милости Нарцисса был направлен в Германию легатом легиона, а потом переведен в Британию, где участвовал в тридцати боях с неприятелем и покорил два сильных племени, более двадцати городов и смежный с Британией остров Вектис, сражаясь под началом то Авла Плавтия, легата консульского звания, то самого императора Клавдия. (2) За это он получил триумфальные украшения, затем вскоре – два жреческих сана и, наконец, – консульство: в этой должности он был два последних месяца в году. После этого до самого своего проконсульства жил он на покое и в уединении, опасаясь Агриппины, которая была еще в силе при сыне и ненавидела друзей уже умершего Нарцисса. (3) В управление он по жребию получил Африку и правил ею честно и с большим достоинством, если не считать, что однажды в Гадрумете во время мятежа его забросали репой. Во всяком случае, вернулся он из провинции, ничуть не разбогатев, потерял доверие заимодавцев и вынужден был все свои именья заложить брату, а для поддержания своего положения заняться торговлей мулами: за это в народе и называли его «ослятником». Говорят также, что он получил двести тысяч сестерциев с одного юноши, которому выхлопотал сенаторскую одежду против воли его отца, и за это получил строгий выговор.
(4) А сопровождая Нерона в поездке по Греции, он навлек на себя жестокую немилость тем, что часто или выходил во время его пения, или засыпал на своем месте. Ему было запрещено не только сопровождать, но и приветствовать императора, и он удалился на покой в дальний маленький городок, где и жил в безвестности и страхе за жизнь, пока вдруг не получил неожиданно провинцию и войско.
(5) На Востоке распространено было давнее и твердое убеждение, что судьбой назначено в эту пору выходцам из Иудеи завладеть миром. События показали, что относилось это к римскому императору; но иудеи, приняв предсказание на свой счет, возмутились, убили наместника, обратили в бегство даже консульского легата, явившегося из Сирии с подкреплениями, и отбили у него орла. Чтобы подавить восстание, требовалось большое войско и сильный полководец, которому можно было бы доверить такое дело без опасения; и Веспасиаи оказался избран как человек испытанного усердия и нимало не опасный по скромности своего рода и имени. (6) И вот, получив вдобавок к местным войскам два легиона, восемь отрядов конницы, десять когорт и взяв с собою старшего сына одним из легатов, он явился в Иудею и тотчас расположил к себе и соседние провинции: в лагерях он быстро навел порядок, а в первых же сражениях показал такую отвагу, что при осаде одной крепости сам был ранен камнем в колено, а в щит его вонзилось несколько стрел.
5. После Нерона, когда за власть боролись Гальба, Отон и Вителлий, у него явилась надежда стать императором. Внушена она была ему еще раньше, и вот какими знаменьями. (2) В загородном имении Флавиев был древний дуб, посвященный Марсу, и все три раза, когда Веспасия рожала, на стволе его неожиданно вырастали новые ветви – явное указание на будущее каждого младенца. Первая была слабая и скоро засохла – и действительно, родившаяся девочка не прожила и года; вторая была крепкая и длинная, что указывало на большое счастье; а третья сама была как дерево. Поэтому, говорят, отец его Сабин, ободренный вдобавок и гаданием, прямо объявил своей матери, что у нее родился внук, который будет цезарем, но та лишь расхохоталась на это и подивилась, что она еще в здравом уме, а сын ее уже спятил. (3) Потом, когда он был эдилом, Гай Цезарь рассердился, что он не заботится об очистке улиц, и велел солдатам навалить ему грязи за пазуху сенаторской тоги; но нашлись толкователи, сказавшие, что так когда-нибудь попадет под его защиту и как бы в его объятия все государство, заброшенное и попранное в междоусобных распрях. (4) Однажды, когда он завтракал, бродячая собака принесла ему с перекрестка человечью руку и бросила под стол. В другой раз за обедом в столовую вломился бык, вырвавшийся из ярма, разогнал слуг, но вдруг, словно обессилев, рухнул перед ложем у самых его ног, склонив перед ним свою шею. Кипарис на его наследственном поле без всякой бури вывернуло с корнем, но на следующий день поваленное дерево вновь стояло, еще зеленее и крепче.
(5) В Ахайе ему приснилось, что счастье к нему и его дому придет тогда, когда вырвут зуб у Нерона; и на следующий день в атрий вышел врач и показал ему только что вырванный зуб. (6) В Иудее он обратился к оракулу бога Кармела, и ответы его обнадежили, показав, что все его желания и замыслы сбудутся, даже самые смелые. А один из знатных пленников, Иосиф, когда его заковывали в цепи, с твердой уверенностью объявил, что вскоре его освободит тот же человек, но уже император. (7) Вести о предзнаменованиях доходили и из Рима: Нерону в его последние дни было велено во сне отвести священную колесницу Юпитера Благого и Величайшего из святилища в дом Веспасиана, а потом в цирк; немного спустя, когда Гальба открывал собрание, чтобы принять второе консульство, статуя божественного Юлия сама собой повернулась к востоку; а перед битвой при Бетриаке на глазах у всех сразились в воздухе два орла, и когда один уже был побежден, со стороны восхода прилетел третий и прогнал победителя.
6. Тем не менее он ничего не предпринимал, несмотря на поддержку и настояния близких, пока неожиданно не поддержали его люди неизвестные и далекие. (2) Мезийское войско отправило на помощь Отону по две тысячи от каждого из трех легионов. В пути они узнали, что Отон разбит и наложил на себя руки; тем не менее, как бы не поверив слуху, они дошли до самой Аквилеи. Там они, воспользовавшись случаем и безначалием, стали вволю разбойничать и грабить; а потом, опасаясь, что по возвращении им придется дать ответ и понести наказание, они решили избрать и провозгласить нового императора – испанское войско поставило императором Гальбу, преторианское – Отона, германское – Вителлия, а они ничуть не хуже других. (3) Были названы имена всех консульских легатов, сколько и где их тогда было, и все по разным причинам отвергнуты. Но когда солдаты из третьего легиона, переведенного перед самой смертью Нерона в Мезию из Сирии, стали расхваливать Веспасиана, все их поддержали и тотчас написали его имя на всех знаменах. Правда, в тот раз дело заглохло, и солдаты на время вернулись к покорности. Однако слух о том распространился, и наместник Египта Тиберий Александр первый привел легионы к присяге Веспасиану, – это было в календы июля, и впоследствии этот день отмечался как первый день его правления. А потом, в пятый день до июльских ид, иудейское войско присягнуло ему уже лично.
(4) Начинанию содействовало многое. По рукам ходило в списке послание к Веспасиану с последней волей погибшего Отона, – неизвестно, настоящее или подложное, – где тот завещал отомстить за него и умолял спасти государство. В то же время разошелся слух, будто Вителлий после победы собрался поменять легионы стоянками, и на Восток, где служба спокойнее, перевести германские войска. Наконец, из провинциальных наместников Лициний Муциан, забыв о соперничестве и уже явной вражде, предложил Веспасиану сирийское войско, а парфянский царь Вологез – сорок тысяч стрелков.
7. Так началась междоусобная война. В Италию Веспасиан отправил полководцев с передовыми войсками, а сам тем временем занял Александрию, чтобы держать в руках ключ к Египту. Здесь он один, без спутников, отправился в храм Сераписа, чтобы гаданием узнать, прочна ли его власть; и когда после долгой молитвы он обернулся, то увидел, что ему по обычаю подносит лепешки, ветки и венки вольноотпущенник Басилид – а он знал, что Басилид был далеко и по слабости сил не мог ходить, да никто бы его и не впустил. И тотчас затем пришли донесения, что войска Вителлия разбиты при Кремоне, а сам он убит в Риме.
(2) Новому и неожиданному императору еще недоставало, так сказать, величия и как бы веса, но и это вскоре пришло. Два человека из простонародья, один слепой, другой хромой, одновременно подошли к нему, когда он правил суд, и умоляли излечить их немощи, как указал им во сне Серапис: глаза прозреют, если он на них плюнет, нога исцелится, если он удостоит коснуться ее пяткой. (3) Нимало не надеясь на успех, он не хотел даже и пробовать; наконец, уступив уговорам друзей, он на глазах у огромной толпы попытал счастья, и успех был полным. В то же время и в аркадской Тегее по указанию прорицателей откопаны были в священном месте сосуды древней работы, и на них оказалось изображение, лицом похожее на Веспасиана.
8. Таков был Веспасиан и такова была его слава, когда он вернулся в Рим и отпраздновал триумф над иудеями. После этого он восемь раз был консулом, не считая прежнего, был и цензором; и во все время своего правления ни о чем он так не заботился, как о том, чтобы вернуть дрогнувшему и поколебленному государству устойчивость, а потом и блеск.
(2) Войска дошли до совершенной распущенности и наглости: одни – возгордившись победой, другие – озлобленные бесчестьем; даже провинции, вольные города и некоторые царства враждовали между собой. Поэтому многих солдат Вителлия он уволил и наказал, но победителям тоже ничего не спускал сверх положенного, и даже законные награды выплатил им не сразу. (3) Он не упускал ни одного случая навести порядок. Один молодой человек явился благодарить его за высокое назначение, благоухая ароматами, – он презрительно отвернулся и мрачно сказал ему: «Уж лучше бы ты вонял чесноком!» – а приказ о назначении отобрал. Моряки, что пешком переходят в Рим то из Остии, то из Путеол, просили выплачивать им что-нибудь на сапоги – а он, словно мало было отпустить их без ответа, приказал им с этих пор ходить разутыми: так они с тех пор и ходят. (4) Ахайю, Ликию, Родос, Византии, Самос он лишил свободы; горную Киликию и Коммагену, ранее находившиеся под властью царей, обратил в провинции; в Каппадокию, где не прекращались набеги варваров, он поставил добавочные легионы и вместо римского всадника назначил наместником консуляра.
(5) Столица была обезображена давними пожарами и развалинами. Он позволил всякому желающему занимать и застраивать пустые участки, если этого не делали владельцы. Приступив к восстановлению Капитолия, он первый своими руками начал расчищать обломки и выносить их на собственной спине. В пожаре расплавилось три тысячи медных досок – он позаботился их восстановить, раздобыв отовсюду их списки: это было древнейшее и прекраснейшее подспорье в государственных делах, среди них хранились чуть ли не с самого основания Рима постановления сената и народа о союзах, дружбе и льготах, кому-нибудь даруемых.
9. Предпринял он и новые постройки: храм Мира близ форума, храм божественного Клавдия на Целийском холме, начатый еще Агриппиной, но почти до основания разрушенный Нероном, и, наконец, амфитеатр посреди города, задуманный, как он узнал, еще Августом.
(2) Высшие сословия поредели от бесконечных казней и пришли в упадок от давнего пренебрежения. Чтобы их очистить и пополнить, он произвел смотр сенату и всадничеству, удалив негодных и включив в списки самых достойных из италиков и провинциалов. А чтобы было известно, что различаются два сословия не столько вольностями, сколько уважением, он однажды, разбирая ссору сенатора и всадника, объявил: «Не пристало сенаторам навлекать брань, но отвечать на брань они могут и должны».
10. Судебные дела повсюду безмерно умножились: затянулись старые из-за прекращения заседаний, прибавились новые из-за неспокойного времени. Он выбрал по жребию лиц, чтобы возвращать пострадавшим имущество, отнятое во время войны, и чтобы решать вне очереди дела, подведомственные центумвирам: с этими делами нужно было справиться поскорее, так как набралось их столько, что тяжущиеся могли не дожить до их конца.
11. Безнравственность и роскошь усиливались, никем не обуздываемые. Он предложил сенату указ, чтобы женщина, состоящая в связи с чужим рабом, сама считалась рабыней, и чтобы ростовщикам запрещено было требовать долг с сыновей, еще не вышедших из-под отцовской власти, даже после смерти отцов.
12. Во всем остальном был он доступен и снисходителен с первых дней правления и до самой смерти. Свое былое низкое состояние он никогда не скрывал и часто даже выставлял напоказ. Когда кто-то попытался возвести начало рода Флавиев к основателям Реате и к тому спутнику Геркулеса, чью гробницу показывают на Соляной дороге, он первый это высмеял. К наружному блеску он нисколько не стремился, и даже в день триумфа, измученный медленным и утомительным шествием, не удержался, чтобы не сказать: «Поделом мне, старику: как дурак, захотел триумфа, словно предки мои его заслужили или сам я мог о нем мечтать!» Трибунскую власть и имя отца отечества он принял лишь много спустя; а обыскивать приветствующих его по утрам он перестал еще во время междоусобной войны.
13. Вольности друзей, колкости стряпчих, строптивость философов нимало его не беспокоили. Лициний Муциан, известный развратник, сознавая свои заслуги, относился к нему без достаточного почтения, но Веспасиан никогда не бранил его при всех, и только жалуясь на него общему другу, сказал под конец: «Я-то ведь, все-таки, мужчина!» Сальвий Либерал, защищая какого-то богача, не побоялся сказать: «Пусть у Гиппарха есть сто миллионов, а Цезарю какое дело?» – и он первый его похвалил. Ссыльный киник Деметрий повстречав его в дороге, не пожелал ни встать перед ним, ни поздороваться, и даже стал на него лаяться, но император только обозвал его псом.
14. Обиды и вражды он нисколько не помнил и не мстил за них. Для дочери Вителлия, своего соперника, он нашел отличного мужа, дал ей приданое и устроил дом. Когда при Нероне ему было отказано от двора, и он в страхе спрашивал, что ему делать и куда идти, один из заведующих приемами, выпроваживая его, ответил: «На все четыре стороны!» А когда потом этот человек стал просить у него прощения, он удовольствовался тем, что почти в точности повторил ему его же слова. Никогда подозрение или страх не толкали его на расправу: когда друзья советовали ему остерегаться Меттия Помпузиана, у которого, по слухам, был императорский гороскоп, он вместо этого сделал его консулом, чтобы тот в свое время вспомнил об этой милости.
15. Ни разу не оказалось, что казнен невинный – разве что в его отсутствие, без его ведома или даже против его воли. Гельвидий Приск при возвращении его из Сирии один приветствовал его Веспасианом, как частного человека, а потом во всех своих преторских эдиктах ни разу его не упомянул, но Веспасиан рассердился на него не раньше, чем тот разбранил его нещадно, как плебея. Но и тут, даже сослав его, даже распорядившись его убить, он всеми силами старался спасти его: он послал отозвать убийц и спас бы его, если бы не ложное донесение, будто он уже мертв. Во всяком случае, никакая смерть его не радовала, и даже над заслуженною казнью случалось ему сетовать и плакать.
16. Единственное, в чем его упрекали справедливо, это сребролюбие. Мало того, что он взыскивал недоимки, прощенные Гальбою, наложил новые тяжелые подати, увеличил и подчас даже удвоил дань с провинций, – он открыто занимался такими делами, каких стыдился бы и частный человек. Он скупал вещи только затем, чтобы потом распродать их с выгодой; (2) он без колебания продавал должности соискателям и оправдания подсудимым, невинным и виновным, без разбору; самых хищных чиновников, как полагают, он нарочно продвигал на все более высокие места, чтобы дать им нажиться, а потом засудить, – говорили, что он пользуется ими, как губками, сухим дает намокнуть, а мокрые выжимает. (3) Одни думают, что жаден он был от природы: за это и бранил его старый пастух, который умолял Веспасиана, только что ставшего императором, отпустить его на волю безвозмездно, но получил отказ и воскликнул: «Лисица шерстью слиняла, да нрав не сменяла!» Другие, напротив, полагают, что к поборам и вымогательству он был вынужден крайней скудостью и государственной и императорской казны: в этом он сам признался, когда в самом начале правления заявил, что ему нужно сорок миллиардов сестерциев, чтобы государство стало на ноги. И это кажется тем правдоподобнее, что и худо нажитому он давал наилучшее применение.
17. Щедр он был ко всем сословиям: сенаторам пополнил их состояния, нуждавшимся консулярам назначил по пятьсот тысяч сестерциев в год, многие города по всей земле отстроил еще лучше после землетрясений и пожаров, о талантах и искусствах обнаруживал величайшую заботу.
18. Латинским и греческим риторам он первый стал выплачивать жалованье из казны по сто тысяч в год; выдающихся поэтов и художников, как например, восстановителя Колосса и Венеры Косской, он наградил большими подарками; механику, который обещался без больших затрат поднять на Капитолий огромные колонны, он тоже выдал за выдумку хорошую награду, но от услуг отказался, промолвив: «Уж позволь мне подкормить мой народец».
19. На зрелищах при освящении новой сцены в театре Марцелла он возобновил даже старинные представления. Трагическому актеру Апелларию он дал в награду четыреста тысяч сестерциев, кифаредам Терпну и Диодору – по двести тысяч, другим – по сотне тысяч, самое меньшее – по сорок тысяч, не говоря о множестве золотых венков. Званые пиры он также устраивал частые и роскошные, чтобы поддержать торговцев съестным. На Сатурналиях он раздавал подарки мужчинам, а в мартовские календы – женщинам.
Все же загладить позор былой своей скупости ему не удалось. (2) Александрийцы неизменно называли его
20. Роста он был хорошего, сложения крепкого и плотного, с натужным выражением лица: один остроумец метко сказал об этом, когда император попросил его пошутить и над ним: «Пошучу, когда опорожнишься». Здоровьем он пользовался прекрасным, хотя ничуть о том не заботился, и только растирал сам себе в бане горло и все члены, да один день в месяц ничего не ел.
21. Образ жизни его был таков. Находясь у власти, вставал он всегда рано, еще до свету, и прочитывал письма и доклады от всех чиновников; затем впускал друзей и принимал их приветствия, а сам в это время одевался и обувался. Покончив с текущими делами, он совершал прогулку и отдыхал с какой-нибудь из наложниц: после смерти Цениды у него их было много. Из спальни он шел в баню, а потом к столу: в это время, говорят, был он всего добрее и мягче, и домашние старались этим пользоваться, если имели какие-нибудь просьбы.
22. За обедом, как всегда и везде, был он добродушен и часто отпускал шутки: он был большой насмешник, но слишком склонный к шутовству и пошлости, даже до непристойности. Тем не менее, некоторые его шутки очень остроумны; вот некоторые из них. Консуляр Местрий Флор уверял, что правильнее говорить не «plostra», а «plaustra»; на следующий день он его приветствовал не «Флором», а «Флавром». Одна женщина клялась, что умирает от любви к нему и добилась его внимания: он провел с ней ночь и подарил ей четыреста тысяч сестерциев; а на вопрос управителя, по какой статье занести эти деньги, сказал: «За чрезвычайную любовь к Веспасиану».
23. Умел он вставить к месту и греческий стих: так, о каком-то человеке высокого роста и непристойного вида он сказал:
А о вольноотпущеннике Кериле, который, разбогатев и не желая оставлять богатство императорской казне, объявил себя свободнорожденным и принял имя Лахета:
Но более всего подсмеивался он над своими неблаговидными доходами, чтобы хоть насмешками унять недовольство и обратить его в шутку. (2) Один из его любимых прислужников просил управительского места для человека, которого выдавал за своего брата; Веспасиан велел ему подождать, вызвал к себе этого человека, сам взял с него деньги, выговоренные за ходатайство, и тотчас назначил на место; а когда опять вмешался служитель, сказал ему: «Ищи себе другого брата, а это теперь мой брат». В дороге однажды он заподозрил, что погонщик остановился и стал перековывать мулов только затем, чтобы дать одному просителю время и случай подойти к императору; он спросил, много ли принесла ему ковка, и потребовал с выручки свою долю. (3) Тит упрекал отца, что и нужники он обложил налогом; тот взял монету из первой прибыли, поднес к его носу и спросил, воняет ли она. «Нет», – ответил Тит. «А ведь это деньги с мочи», – сказал Веспасиан. Когда посланцы доложили ему, что решено поставить ему на общественный счет колоссальную статую немалой цены, он протянул ладонь и сказал: «Ставьте немедленно, вот постамент».
(4) Даже страх перед грозящей смертью не остановил его шуток: когда в числе других предзнаменований двери Мавзолея вдруг раскрылись, а в небе появилась хвостатая звезда, он сказал, что одно знаменье относится к Юнии Кальвине из рода Августа, а другое к парфянскому царю, который носит длинные волосы; когда же он почувствовал приближение смерти, то промолвил: «Увы, кажется, я становлюсь богом».
24. В девятое свое консульство он, находясь в Кампании, почувствовал легкие приступы лихорадки. Тотчас он вернулся в Рим, а потом отправился в Кутилии и в реатинские поместья, где обычно проводил лето. Здесь недомогание усилилось, а холодной водой он вдобавок застудил себе живот. Тем не менее, он продолжал, как всегда, заниматься государственными делами и, лежа в постели, даже принимал послов. Когда же его прослабило чуть не до смерти, он заявил, что император должен умереть стоя; и, пытаясь подняться и выпрямиться, он скончался на руках поддерживавших его в девятый день до июльских календ, имея от роду шестьдесят девять лет, один месяц и семь дней.
25. Всем известно, как твердо он верил всегда, что родился и родил сыновей под счастливой звездой: несмотря на непрекращавшиеся заговоры, он смело заявлял сенату, что наследовать ему будут или сыновья, или никто. Говорят, он даже видел однажды во сне, будто в сенях Палатинского дворца стоят весы, на одной их чашке – Клавдий и Нерон, на другой – он с сыновьями, и ни одна чашка не перевешивает. И сон его не обманул, потому что те и другие правили одинаковое время – ровно столько же лет.
Божественный Тит
1. Тит, унаследовавший прозвище отца, любовь и отрада рода человеческого, наделенный особенным даром, искусством или счастьем снискать всеобщее расположение, – а для императора это было нелегко, так как и частным человеком и в правление отца не избежал он не только людских нареканий, но даже и ненависти, – Тит родился в третий день до январских календ, в год памятный гибелью Гая, в бедном домишке близ Септизония, в темной маленькой комнатке: она еще цела, и ее можно видеть.
2. Воспитание он получил при дворе, вместе с Британиком, обучаясь тем же наукам и у тех же учителей. В эту пору, говорят, Нарцисс, вольноотпущенник Клавдия, привел одного физиогнома, чтобы осмотреть Британика, и тот решительно заявил, что Британик никогда не будет императором, а Тит, стоявший рядом, будет. Были они такими друзьями, что, по рассказам, даже питье, от которого умер Британик, пригубил и Тит, лежавший рядом, и после того долго мучился тяжкой болезнью. Памятуя обо всем этом, он впоследствии поставил Британику на Палатине статую из золота и посвятил ему в своем присутствии другую, конную, из слоновой кости, которую и по сей день выносят в цирке во время шествия.
3. Телесными и душевными достоинствами блистал он еще в отрочестве, а потом, с летами, все больше и больше: замечательная красота, в которой было столько же достоинства, сколько приятности; отменная сила, которой не мешали ни невысокий рост, ни слегка выдающийся живот; исключительная память и, наконец, способности едва ли не ко всем военным и мирным искусствам. (2) Конем и оружием он владел отлично; произносил речи и сочинял стихи по-латыни и по-гречески с охотой и легкостью, даже без подготовки; был знаком с музыкой настолько, что пел и играл на кифаре искусно и красиво. Многие сообщают, что даже писать скорописью умел он так проворно, что для шутки и потехи состязался со своими писцами, а любому почерку подражал так ловко, что часто восклицал: «Какой бы вышел из меня подделыватель завещаний!»
4. Войсковым трибуном он служил и в Германии и в Британии, прославив себя великой доблестью и не меньшей кротостью, как видно по статуям и надписям в его честь, в изобилии воздвигнутым этими провинциями. (2) После военной службы он стал выступать в суде, больше для доброй славы, чем для практики. В это же время женился он на Аррецине Тертулле, отец которой, римский всадник, был когда-то начальником преторианских когорт, а после ее смерти – на Марции Фурнилле из знатного рода, с которой он развелся после рождения дочери. (3) После должности квестора он получил начальство над легионом и покорил в Иудее две сильнейшие крепости – Тарихею и Гамалу. В одной схватке под ним была убита лошадь – тогда он пересел на другую, чей всадник погиб, сражаясь рядом с ним.
5. Когда вскоре к власти пришел Гальба, Тит был отправлен к нему с поздравлением и повсюду привлекал к себе внимание: думали, что его вызвал Гальба, чтобы усыновить. Но при вести о новом общем возмущении он вернулся с дороги. По пути он спросил оракул Венеры Пафосской, опасно ли плыть дальше, а в ответ получил обещание власти. (2) Надежда вскоре исполнилась: он был оставлен для покорения Иудеи, при последней осаде Иерусалима сам поразил двенадцатью стрелами двенадцать врагов, взял город в день рождения своей дочери и заслужил такую любовь и ликование солдат, что они с приветственными кликами провозгласили его императором, а при его отъезде не хотели его отпускать из провинции, с мольбами и даже угрозами требуя, чтобы он или остался с ними, или всех их увел с собою. (3) Это внушило подозрение, что он задумал отложиться от отца и стать царем на востоке; и он сам укрепил это подозрение, когда во время поездки в Александрию, при освящении мемфисского быка Аписа выступил в диадеме: таков был древний обычай при этом священном обряде, но нашлись люди, которые истолковали это иначе. Поэтому он поспешил в Италию, на грузовом судне добрался до Регия и до Путеол, оттуда, не мешкая, бросился в Рим, и словно опровергая пустые о себе слухи, приветствовал не ожидавшего его отца: «Вот и я, батюшка, вот и я!»
6. С этих пор он бессменно был соучастником и даже блюстителем власти. Вместе с отцом он справлял триумф, вместе был цензором, делил с ним и трибунскую власть и семикратное консульство; он принял на себя заботу почти о всех ведомствах, и от имени отца сам диктовал письма, издавал эдикты, зачитывал вместо квестора речи в сенате. Он даже принял начальство над преторианцами, хотя до этого оно поручалось только римским всадникам.
Однако в этой должности повел он себя не в меру сурово и круто. Против лиц, ему подозрительных, он подсылал в лагеря и театры своих людей, которые словно от имени всех требовали их наказания, и тотчас с ними расправлялся. (2) Среди них был консуляр Авл Цецина: его он сперва пригласил к обеду, а потом приказал умертвить, едва тот вышел на столовой. Правда, тут опасность была слишком близка: он уже перехватил собственноручно составленную Цециной речь к солдатам. Всеми этими мерами он обезопасил себя на будущее, но покамест возбудил такую ненависть, что вряд ли кто приходил к власти с такой дурной славой и с таким всеобщим недоброжелательством.
7. Не только жестокость подозревали в нем, но и распущенность – из-за его попоек до поздней ночи с самыми беспутными друзьями; и сладострастие – из-за множества его мальчиков и евнухов и из-за пресловутой его любви к царице Беренике, на которой, говорят, он даже обещал жениться; и алчность – так как известно было, что в судебных делах, разбиравшихся отцом, он торговал своим заступничеством и брал взятки. Поэтому все видели в нем второго Нерона и говорили об этом во всеуслышанье.
Однако такая слава послужила ему только на пользу: она обернулась высочайшей хвалой, когда ни единого порока в нем не нашлось и, напротив, обнаружились великие добродетели. (2) Пиры его были веселыми, но не расточительными. Друзей он выбирал так, что и последующие правители в своих и в государственных делах не могли обходиться без них и всегда к ним обращались. Беренику он тотчас выслал из Рима, против ее и против своего желания. Самых изысканных своих любимчиков он не только перестал жаловать, но даже не желал на них смотреть на всенародных зрелищах, хотя танцовщиками они были замечательными и вскоре прославились на сцене. (3) Ничего и ни у кого он не отнял, чужую собственность уважал как никто другой и отвергал даже обычные и дозволенные приношения. Щедростью он, однако, никому не уступал: при освящении амфитеатра и спешно выстроенных поблизости бань он показал гладиаторский бой, на диво богатый и пышный; устроил он и морское сражение на прежнем месте, а затем и там вывел гладиаторов и выпустил в один день пять тысяч разных диких зверей.
8. От природы он отличался редкостной добротой. Со времени Тиберия все цезари признавали пожалования, сделанные их предшественниками, не иначе, как особыми соизволениями, – он первый подтвердил их сразу, единым эдиктом, не заставляя себя просить. Непременным правилом его было никакого просителя не отпускать, не обнадежив; и когда домашние упрекали его, что он обещает больше, чем сможет выполнить, он ответил: «Никто не должен уходить печальным после разговора с императором». А когда однажды за обедом он вспомнил, что за целый день никому не сделал хорошего, то произнес свои знаменитые слова, памятные и достохвальные: «Друзья мои, я потерял день!»
(2) К простому народу он всегда был особенно внимателен. Однажды, готовя гладиаторский бой, он объявил, что устроит его не по собственному вкусу, а по вкусу зрителей. Так оно и было: ни в какой просьбе он им не отказывал и сам побуждал их просить, что хочется. Сам себя он объявил поклонником гладиаторов-фракийцев, и из-за этого пристрастия нередко перешучивался с народом и словами и знаками, однако никогда не терял величия и чувства меры. Даже купаясь в своих банях, он иногда впускал туда народ, чтобы и тут не упустить случая угодить ему.
(3) Его правления не миновали и стихийные бедствия: извержение Везувия в Кампании, пожар Рима, бушевавший три дня и три ночи, и моровая язва, какой никогда не бывало. В таких и стольких несчастиях обнаружил он не только заботливость правителя, но и редкую отеческую любовь, то утешая народ эдиктами, то помогая ему в меру своих сил. (4) Для устроения Кампании он выбрал попечителей по жребию из числа консуляров; безнаследные имущества погибших под Везувием он пожертвовал в помощь пострадавшим городам. При пожаре столицы он воскликнул: «Все убытки – мои!» – и все убранство своих усадеб отдал на восстановление построек и храмов, а для скорейшего совершения работ поручил их нескольким распорядителям из всаднического сословия. Для изгнания заразы и борьбы с болезнью изыскал он все средства, божеские и человеческие, не оставив без пробы никаких жертвоприношений и лекарств.
(5) Одним из бедствий времени был застарелый произвол доносчиков и их подстрекателей. Их он часто наказывал на форуме плетьми и палками и, наконец, приказал провести по арене амфитеатра и частью продать в рабство, частью сослать на самые дикие острова. А чтобы навсегда пресечь подобные посягательства, он в числе других постановлений запретил подводить одно дело под разные законы и оспаривать права умерших дольше известного срока после их смерти.
9. Сан великого понтифика, по его словам, он принял затем, чтобы руки его были чисты, и этого он достиг: с тех пор он не был ни виновником, ни соучастником ничьей гибели, и хотя не раз представлялся ему случай мстить, он поклялся, что скорее погибнет, чем погубит. Двое патрициев были уличены в посягательстве на власть – он не наказал их, а только увещевал оставить эти попытки, так как императорская власть даруется судьбой, а все остальное он готов им дать добровольно. (2) Так как мать одного из них была далеко, он тотчас послал к ней скороходов с вестью, что сын ее вне опасности, а их самих пригласил к семейному обеду; а на следующий день на гладиаторском зрелище нарочно посадил их рядом с собой, и когда ему поднесли оружие бойцов, протянул его им для осмотра. Говорят, он даже рассмотрел их гороскоп и объявил, что обоим будет грозить беда, но не теперь и не от него: так оно и случилось. (3) Брат не переставал строить против него козни и почти открыто волновал войска, замышляя к ним бежать – однако он не казнил его, не сослал и не перестал его жаловать, но по-прежнему, как с первых дней правленья, называл его своим соправителем и преемником, и не раз наедине молитвенно и слезно просил его хотя бы отвечать ему любовью на любовь.
10. Среди всех этих забот застигла его смерть, поразив своим ударом не столько его, сколько все человечество. По окончании представлений, на которых под конец он плакал горько и не таясь, он отправился в свое сабинское имение. Был он мрачен, так как при жертвоприношении животное у него вырвалось, а с ясного неба грянул гром. На первой же стоянке он почувствовал горячку. Дальше его понесли в носилках; раздвинув занавески, он взглянул на небо и горько стал жаловаться, что лишается жизни невинно: ему не в чем упрекнуть себя, кроме, разве, одного поступка. (2) Что это был за поступок, он не сказал, и догадаться об этом нелегко. Некоторые думают, что он вспомнил любовную связь с женой своего брата; но Домиция клялась торжественной клятвой, что этого не было, а она бы не стала отрицать, если бы что-нибудь было: она хвалилась бы этим, как готова была хвастаться любым своим распутством.
11. Скончался он на той же вилле, что и отец, в сентябрьские иды на сорок втором году жизни, спустя два года, два месяца и двадцать дней после того, как он наследовал отцу. Когда об этом стало известно весь народ о нем плакал, как о родном, а сенат сбежался к курии, не дожидаясь эдикта, и перед закрытыми, а потом и за открытыми дверями воздал умершему такие благодарности и такие хвалы, каких не приносил ему даже при жизни и в его присутствии.
Домициан
1. Домициан родился в десятый день до ноябрьских календ, когда отец его был назначенным консулом и должен был в следующем месяце вступить в должность; дом, где он родился, на Гранатовой улице в шестом квартале столицы, был им потом обращен в храм рода Флавиев. Детство и раннюю молодость провел он, говорят, в нищете и пороке: в доме их не было ни одного серебряного сосуда, а бывший претор Клодий Поллион, на которого Нероном написано стихотворение «Одноглазый», хранил и изредка показывал собственноручную записку Домициана, где тот обещал ему свою ночь; некоторые вдобавок утверждали, что его любовником был и Нерва, будущий его преемник.
(2) Во время войны с Вителлием он вместе с дядей своим Сабином и отрядом верных им войск укрылся на Капитолии; когда ворвались враги и загорелся храм, он тайно переночевал у привратника, а поутру в одежде служителя Исиды, среди жрецов различных суеверий, с одним лишь спутником ускользнул на другой берег Тибра к матери какого-то своего товарища по учению, и там он спрятался так хорошо, что преследователи, гнавшиеся по пятам, не могли его найти. (3) Только после победы он вышел к людям и был провозглашен цезарем.
Он принял должность городского претора с консульской властью, но лишь по имени, так как все судопроизводство уступил своему ближайшему коллеге; однако всей властью своего положения он уже тогда пользовался с таким произволом, что видно было, каков он станет в будущем. Не вдаваясь в подробности, достаточно сказать, что у многих он отнимал жен, а на Домиции Лепиде даже женился, хотя она и была уже замужем за Элием Ламией, и что в один день он роздал двадцать должностей в столице и в провинциях, так что Веспасиан даже говаривал, что удивительно, как это сын и ему не прислал преемника.
2. Затеял он даже поход в Галлию и Германию, без всякой нужды и наперекор отцовским советникам, только затем, чтобы сравняться с братом влиянием и саном.
За все это он получил выговор и совет получше помнить о своем возрасте и положении. Поэтому жил он при отце, и во время выходов его несли на носилках за качалкой отца и брата, а во время иудейского триумфа он сопровождал их на белом коне. Поэтому же из шести его консульств только одно было очередным, да и то уступил ему и просил за него брат. (2) Он и сам изумительно притворялся человеком скромным и необыкновенным любителем поэзии, которой до того он совсем не занимался, а после того с презрением забросил: однако в это время он устраивал даже открытые чтения. Тем не менее, когда парфянский царь Вологез попросил у Веспасиана помощи против аланов с одним из его сыновей во главе, Домициан приложил все старания, чтобы послали именно его; а так как из этого ничего не вышло, он стал подарками и обещаниями побуждать к такой же просьбе других восточных царей.
(3) После смерти отца он долго колебался, не предложить ли ему войскам двойные подарки. Впоследствии он не стеснялся утверждать, что отец его оставил сонаследником власти, и завещание его было подделано, а против брата не переставал строить козни явно и тайно. Во время тяжелой болезни брата, когда тот еще не испустил дух, он уже велел всем покинуть его как мертвого, а когда тот умер, он не оказал ему никаких почестей, кроме обожествления, и часто даже задевал его косвенным образом в своих речах и эдиктах.
3. В первое время своего правления он каждый день запирался один на несколько часов и занимался тем, что ловил мух и протыкал их острым грифелем. Поэтому, когда кто-то спросил, нет ли кого с Цезарем, Вибий Крисп метко ответил: «Нет даже и мухи». Жена его Домиция во второе его консульство родила сына, который умер на другой год его правления. Он дал жене имя Августы, но развелся с ней, когда она запятнала себя любовью к актеру Парису; однако разлуки с нею он не вытерпел и, спустя недолгое время, якобы по требованию народа, взял ее к себе.
(2) Его управление государством некоторое время было неровным: достоинства и пороки смешивались в нем поровну, пока, наконец, сами достоинства не превратились в пороки – можно думать, что вопреки его природе жадным его сделала бедность, а жестоким – страх.
4. Зрелища он устраивал постоянно, роскошные и великолепные, и не только в амфитеатре, но и в цирке. Здесь, кроме обычных состязаний колесниц четверкой и парой, он представил два сражения, пешее и конное, а в амфитеатре еще и морское. Травли и гладиаторские бои показывал он даже ночью при факелах, и участвовали в них не только мужчины, но и женщины. На квесторских играх, когда-то вышедших из обычая и теперь возобновленных, он всегда присутствовал сам и позволял народу требовать еще две пары гладиаторов из его собственного училища: они выходили последними и в придворном наряде. (2) На всех гладиаторских зрелищах у ног его стоял мальчик в красном и с удивительно маленькой головкой; с ним он болтал охотно и не только в шутку: слышали, как император его спрашивал, знает ли он, почему при последнем распределении должностей наместником Египта был назначен Меттий Руф? Показывал он и морские сражения, и сам на них смотрел, невзирая на сильный ливень: в них участвовали почти настоящие флотилии, и для них был выкопан и окружен постройками новый пруд поблизости от Тибра.
(3) Он отпраздновал и столетние игры, отсчитав срок не от последнего торжества при Клавдии, а от прежнего, при Августе; на этом празднестве в день цирковых состязаний он устроил сто заездов и, чтобы это удалось, сократил каждый из семи кругов до пяти. (4) Учредил он и пятилетнее состязание в честь Юпитера Капитолийского; оно было тройное – музыкальное, конное и гимнастическое – и наград на нем было больше, чем теперь: здесь состязались и в речах по-латыни и по-гречески, здесь, кроме кифаредов, выступали и кифаристы, в одиночку и в хорах, а в беге участвовали даже девушки. Распоряжался на состязаниях он сам, в сандалиях и пурпурной тоге на греческий лад, а на голове золотой венец и изображениями Юпитера, Юноны и Минервы; рядом сидели жрец Юпитера и жрецы Флавиев в таком же одеянии, но у них в венцах было еще изображение самого императора. Справлял он каждый год и Квинкватрии в честь Минервы в Альбанском предместье: для этого он учредил коллегию жрецов, из которой по жребию выбирались распорядители и устраивали великолепные травли, театральные представления и состязания ораторов и поэтов.
(5) Денежные раздачи для народа, по триста сестерциев каждому, он устраивал три раза. Кроме того во время зрелищ на празднике Семи холмов он устроил щедрое угощение – сенаторам и всадникам были розданы большие корзины с кушаньями, плебеям – поменьше, и император первый начал угощаться. А на следующий день в театре он бросал народу всяческие подарки: и так как большая часть их попала на плебейские места, то для сенаторов и всадников он обещал раздать еще по пятидесяти тессер на каждую полосу мест.
5. Множество великолепных построек он восстановил после пожара, в том числе Капитолий, сгоревший во второй раз; но на всех надписях он поставил только свое имя без всякого упоминания о прежних строителях. Новыми его постройками были храм Юпитера-Охранителя на Капитолии и форум, который носит теперь имя Нервы, а также храм рода Флавиев, стадион, одеон и пруд для морских битв – тот самый, из камней которого был потом отстроен Большой Цирк, когда обе стены его сгорели.
6. Походы предпринимал он отчасти по собственному желанию, отчасти по необходимости: по собственному желанию – против хаттов, по необходимости – один поход против сарматов, которые уничтожили его легион с легатом, и два похода против дакийцев, которые в первый раз разбили консуляра Оппия Сабина, а во второй раз начальника преторианцев Корнелия Фуска, предводителя в войне против них. После переменных сражений он справил двойной триумф над хаттами и дакийцами, а за победу над сарматами только поднес лавровый венок Юпитеру Капитолийскому.
(2) Междоусобная война, которую поднял против него Луций Антоний, наместник Верхней Германии закончилась еще в его отсутствие, и удивительно счастливо: как раз во время сражения внезапно тронулся лед на Рейне и остановил подходившие к Антонию полчища варваров. Об этой победе он узнал по знаменьям раньше, чем от гонцов: в самый день сражения огромный орел слетел в Риме на его статую и охватил ее крыльями с радостным клекотом; а весть о гибели Антония распространилась так быстро, что многие уверяли, будто сами видели, как несли в Рим его голову.
7. В общественных местах он также завел много нового: отменил раздачу съестного, восстановив настоящие застольные угощения; к четырем прежним цветам цирковых возниц прибавил два новых, золотой и пурпуровый; запретил актерам выступать на сцене, но разрешил показывать свое искусство в частных домах; запретил холостить мальчиков, а на тех евнухов, которые оставались у работорговцев, понизил цены. (2) Однажды по редкому изобилию вина при недороде хлеба он заключил, что из-за усиленной заботы о виноградниках остаются заброшенными пашни, и издал эдикт, чтобы в Италии виноградные посадки больше не расширялись, а в провинциях даже были сокращены по крайней мере наполовину; впрочем, на выполнении этого эдикта он не настаивал. Некоторые важнейшие должности он передал вольноотпущенникам и всадничеству. (3) Запретил он соединять два легиона в одном лагере и принимать на хранение от каждого солдата больше тысячи сестерциев: дело в том, что Луций Антоний затеял переворот как раз на стоянке двух легионов и, по-видимому, главным образом надеялся именно на обилие солдатских сбережений. А жалованье солдатам он увеличил на четверть, прибавив им по три золотых в год.
8. Суд он правил усердно и прилежно, часто даже вне очереди, на форуме, с судейского места. Пристрастные приговоры центумвиров он отменял; рекуператоров не раз призывал не поддаваться ложным притязаниям рабов на свободу; судей, уличенных в подкупе, увольнял вместе со всеми советниками. (2) Он же предложил народным трибунам привлечь к суду за вымогательство одного запятнавшего себя эдила, а судей для него попросить от сената. Столичных магистратов и провинциальных наместников он держал в узде так крепко, что никогда они не были честнее и справедливее; а между тем после его смерти многие из них на наших глазах попали под суд за всевозможные преступления.
(3) Приняв на себя попечение о нравах, он положил конец своеволию в театрах, где зрители без разбора занимали всаднические места; ходившие на руках сочинения с порочащими нападками на именитых мужчин и женщин он уничтожил, а сочинителей наказал бесчестием; одного бывшего квестора за страсть к лицедейству и пляске он исключил из сената; дурным женщинам запретил пользоваться носилками и принимать по завещаниям подарки и наследства; римского всадника он вычеркнул из судей за то, что он, прогнав жену за прелюбодеяние, снова вступил с ней в брак; несколько лиц из всех сословий были осуждены по Скантиниеву закону. Весталок, нарушивших обет девственности, – что даже отец его и брат оставляли без внимания, – он наказывал на разный лад, но со всей суровостью: сперва смертной казнью, потом по древнему обычаю. (4) А именно, сестрам Окулатам и потом Варрониле он приказал самим выбрать себе смерть, а любовников их сослал; но Корнелию, старшую весталку, однажды уже оправданную и теперь, много спустя, вновь уличенную и осужденную, он приказал похоронить заживо, а любовников ее до смерти засечь розгами на Комиции – только одному, бывшему претору, позволил он уйти в изгнание, так как тот сам признал свою вину, когда дело было еще не решено, а допросы и пытки ничего не показали. (5) Не оставил он безнаказанными и преступления против святынь: гробницу, которую один из его вольноотпущенник построил для сына из камней, предназначенных для храма Юпитера Капитолийского, он разрушил руками воинов, а кости и останки, что были в ней, бросил в море.
9. В начале правления всякое кровопролитие было ему ненавистно: еще до возвращения отца он хотел эдиктом запретить приношение в жертву быков, так как вспомнил стих Вергилия:
Не было в нем и никаких признаков алчности или скупости, как до его прихода к власти, так и некоторое время позже: напротив, многое показывало, и не раз, его бескорыстие и даже великодушие. (2) Ко всем своим близким относился он с отменной щедростью и горячо просил их только об одном: не быть мелочными. Наследств он не принимал, если у завещателя были дети. Даже в завещании Русция Цепиона он отменил ту статью, которая предписывала наследнику ежегодно выдавать известное количество денег каждому сенатору, впервые вступающему в сенат. Всех, кто числился должниками государственного казначейства дольше пяти лет он освободил от суда, и возобновлять эти дела он дозволил не раньше, чем через год, и с тем условием, чтобы обвинитель, не доказавший обвинения, отправлялся в ссылку. (3) Казначейским писцам, которые, как водилось, занимались торговлей вопреки Клодиеву закону, он объявил прощение за прошлое. Участки, оставшиеся кое-где незанятыми после раздела полей между ветеранами он уступил прежним владельцам. Ложные доносы в пользу казны он пресек, сурово наказав клеветников, – передавали даже его слова: «Правитель, который не наказывает доносчиков, тем самым их поощряет».
10. Однако такому милосердию и бескорыстию он оставался верен не долго. При этом жестокость он обнаружил раньше, чем алчность. Ученика пантомима Париса, еще безусого и тяжелобольного, он убил, потому что лицом и искусством тот напоминал своего учителя. Гермогена Тарсийского за некоторые намеки в его «Истории» он тоже убил, а писцов, которые ее переписывали, велел распять. Отца семейства, который сказал, что гладиатор-фракиец не уступит противнику, а уступит распорядителю игр, он приказал вытащить на арену и бросить собакам, выставив надпись: «Щитоносец – за дерзкий язык».
(2) Многих сенаторов, и среди них нескольких консуляров, он отправил на смерть: в том числе Цивику Цереала – когда тот управлял Азией, а Сальвидиена Орфита и Ацилия Глабриона – в изгнании. Эти были казнены по обвинению в подготовке мятежа, остальные же – под самыми пустяковыми предлогами. Так, Элия Ламию он казнил за давние и безобидные шутки, хотя и двусмысленные: когда Домициан увел его жену, Ламия сказал человеку, похвалившему его голос: «Это из-за воздержания!», а когда Тит советовал ему жениться вторично, он спросил: «Ты тоже ищешь жену?» (3) Сальвий Кокцеян погиб за то, что отмечал день рождения императора Отона, своего дяди; Меттий Помпузиан – за то, что про него говорили, будто он имел императорский гороскоп и носил с собой чертеж всей земли на пергаменте и речи царей и вождей из Тита Ливия, а двух своих рабов называл Магоном и Ганнибалом; Саллюстий Лукулл легат в Британии – за то, что копья нового образца он позволил назвать «Лукулловыми»; Юний Рустик – за то, что издал похвальные слова Фрасее Пету и Гельвидию Приску, назвав их мужами непорочной честности; по случаю этого обвинения из Рима и Италии были изгнаны все философы. (4) Казнил он и Гельвидия Младшего, заподозрив, что в исходе одной трагедии он в лицах Париса и Эноны изобразил развод его с женою; казнил и Флавия Сабина, своего двоюродного брата, за то, что в день консульских выборов глашатай по ошибке объявил его народу не бывшим консулом, а будущим императором может быть, в тексте Светония его имя выпало случайно.
(5) После междоусобной войны свирепость его усилилась еще более. Чтобы выпытывать у противников имена скрывающихся сообщников, он придумал новую пытку: прижигал им срамные члены, а некоторым отрубал руки. Как известно, из видных заговорщиков помилованы были только двое, трибун сенаторского звания и центурион: стараясь доказать свою невиновность, они притворились порочными развратниками, призираемыми за это и войском и полководцем.
11. Свирепость его была не только безмерной, но к тому же извращенной и коварной. Управителя, которого он распял на кресте, накануне он пригласил к себе в опочивальню, усадив на ложе прямо с собой, отпустил успокоенным и довольным, одарив даже угощением со своего стола. Аррецина Клемента, бывшего консула близкого своего друга и соглядатая, он казнил смертью, но перед этим был к нему милостив не меньше, если не больше, чем обычно, и в последний его день, прогуливаясь с ним вместе и глядя на доносчика, его погубившего сказал: «Хочешь, завтра мы послушаем этого негодного раба?» (2) А чтобы больнее оскорбить людское терпение, все свои самые суровые приговоры начинал он заявлением о своем милосердии, и чем мягче было начало, тем вернее был жестокий конец. Несколько человек, обвиненных в оскорблении величества, он представил на суд сената, объявив, что хочет на этот раз проверить, очень ли его любят сенаторы. Без труда он дождался, чтобы их осудили на казнь по обычаю предков, но затем, устрашенный жестокостью наказания, решил унять негодование такими словами – не лишним будет привести их в точности: «Позвольте мне отцы сенаторы, во имя вашей любви ко мне, попросить у вас милости, добиться которой, я знаю, будет нелегко: пусть дано будет осужденным право самим избрать себе смерть, дабы вы могли избавить глаза от страшного зрелища, а люди поняли, что в сенате присутствовал и я».
12. Истощив казну издержками на постройки, на зрелища, на повышенное жалованье воинам, он попытался было умерить хотя бы военные расходы, сократив количество войска, но убедился, что этим только открывает себя нападениям варваров, а из денежных трудностей не выходит; и тогда без раздумья он бросился обогащаться любыми средствами. Имущество живых и мертвых захватил он повсюду, с помощью каких угодно обвинений и обвинителей: довольно было заподозрить малейшее слово или дело против императорского величия. (2) Наследства он присваивал самые дальние, если хоть один человек объявлял, будто умерший при нем говорил, что хочет сделать наследником цезаря. С особой суровостью по сравнению с другими взыскивался иудейский налог: им облагались и те, кто открыто вел иудейский образ жизни, и те, кто скрывал свое происхождение, уклоняясь от наложенной на это племя дани. Я помню, как в ранней юности при мне в многолюдном судилище прокуратор осматривал девяностолетнего старика, не обрезан ли он.
(3) Скромностью он не отличался с молодых лет, был самоуверен и груб на словах и в поступках. Когда Ценида, наложница его отца, воротясь из Истрии, хотела его поцеловать как обычно, он предоставил ей руку; а рассердившись, что зять его брата тоже одевает слуг в белое, он воскликнул:
13. А достигнув власти, он беззастенчиво хвалился в сенате, что это он доставил власть отцу и брату, а они лишь вернули ее ему; принимая к себе жену после развода, он объявил в эдикте, что вновь возводит ее на священное ложе; а в амфитеатре в день всенародного угощения с удовольствием слушал крики: «Государю и государыне слава!» Даже на Капиталийском состязании когда Пальфурий Сура, изгнанный им из сената, получил венок за красноречие и все вокруг с небывалым единодушием умоляли вернуть его в сенат, он не удостоил их ответом и только через глашатая приказал им смолкнуть. (2) С не меньшей гордыней он начал однажды правительственное письмо от имени прокураторов такими словами: «Государь наш и бог повелевает…» – и с этих пор повелось называть его и в письменных и устных обращениях именно так. Статуи в свою честь он дозволял ставить на Палатине только золотые и серебряные, и сам назначал их вес. Ворота и арки, украшенные колесницами и триумфальными отличиями, он строил по всем кварталам города в таком множестве, что на одной из них появилась греческая надпись:
14. Снискав всем этим всеобщую ненависть и ужас, он погиб, наконец, от заговора ближайших друзей и вольноотпущенников, о котором знала и его жена. Год, день и даже час и род своей смерти давно уже не были для него тайной: еще в ранней молодости все это ему предсказали халдеи, и когда однажды за обедом он отказался от грибов, отец его даже посмеялся при всех, что сын забыл о своей судьбе и боится иного больше, чем меча. (2) Поэтому жил он в вечном страхе и трепете, и самые ничтожные подозрения повергали его в несказанное волнение. Даже эдикт о вырубке виноградников он, говорят, не привел в исполнение только потому, что по рукам пошли подметные письма с такими стихами:
(3) Тот же страх заставил его, великого охотника до всяческих почестей, отвергнуть новое измышление сената, когда постановлено было, чтобы в каждое его консульство среди ликторов и посыльных его сопровождали римские всадники во всаднических тогах и с боевыми копьями.
(4) С приближением грозящего срока он день ото дня становился все более мнительным. В портиках, где он обычно гулял, от отделал стены блестящим лунным камнем, чтобы видеть по отражению все, что делается у него за спиной. Многих заключенных он допрашивал только сам и наедине, держа своими руками их цепи. Чтобы дать понять домочадцам, что даже с добрым намереньем преступно поднимать руку на патрона, он предал смертной казни Эпафродита, своего советника по делам прошений, так как думал, что это он своею рукою помог всеми покинутому Нерону покончить с собой.
15. Наконец, он убил по самому ничтожному подозрению своего двоюродного брата Флавия Клемента чуть ли не во время его консульства, хотя человек это был ничтожный и ленивый и хотя его маленьких сыновей он сам открыто прочил в свои наследники, переименовав одного из них в Веспасиана, а другого в Домициана. Именно этим он больше всего ускорил свою гибель.
(2) Уже восемь месяцев подряд в Риме столько видели молний и о стольких слышали рассказы, что он, наконец, воскликнул: «Пусть же разит кого хочет». Молнии ударяли в Капитолий, в храм рода Флавиев, в Палатинский дворец и его собственную спальню, буря сорвала надпись с подножия его триумфальной статуи и отбросила к соседнему памятнику, дерево которое было опрокинуто, выпрямилось еще до прихода Веспасиана к власти, теперь внезапно рухнуло вновь. Пренестинская Фортуна, к которой он во все свое правление обращался каждый новый год и которая всякий раз давала ему один и тот же добрый ответ, дала теперь самый мрачный, вещавший даже о крови. (3) Минерва, которую он суеверно чтил, возвестила ему во сне, что покидает свое святилище и больше не в силах оберегать императора: Юпитер отнял у нее оружие. Но более всего потрясло его пророчество и участь астролога Асклетариона. На него донесли, что он своим искусством предугадывает и разглашает будущее, и он не отрицал; а на вопрос, как же умрет он сам, он ответил, что скоро его растерзают собаки. Домициан приказал тотчас его умертвить, но для изобличения лживости его искусства похоронить с величайшей заботливостью. Так и было сделано; но внезапно налетела буря, разметала костер, и обгорелый труп разорвали собаки; а проходивший мимо актер Латин приметил это и вместе с другими дневными новостями рассказал за обедом императору.
16. Накануне гибели ему подали грибы; он велел оставить их на завтра, добавив: «Если мне суждено их съесть»; и обернувшись к окружающим, пояснил, что на следующий день Луна обагрится кровью в знаке Водолея, и случится нечто такое, о чем будут говорить по всему миру. Наутро к нему привели германского гадателя, который на вопрос о молнии предсказал перемену власти; император выслушал его и приговорил к смерти. (2) Почесывая лоб, он царапнул по нарыву, брызнула кровь: «Если бы этим и кончилось!» – проговорил он. Потом он спросил, который час; был пятый, которого он боялся, но ему нарочно сказали что шестой. Обрадовавшись, что опасность миновала, он поспешил было в баню, но спальник Парфений остановил его, сообщив, что какой-то человек хочет спешно сказать ему что-то важное. Тогда, отпустивши всех, он вошел в спальню и там был убит.
17. О том, как убийство было задумано и выполнено, рассказывают так. Заговорщики еще колебались когда и как на него напасть – в бане или за обедом; наконец, им предложил совет и помощь Стефан управляющий Домициллы, который в это время был под судом за растрату. Во избежание подозрения он притворился, будто у него болит левая рука, и несколько дней подряд обматывал ее шерстью и повязками, а к назначенному часу спрятал в них кинжал. Обещав раскрыть заговор, он был допущен к императору; и пока тот в недоумении читал его записку, он нанес ему удар в пах. (2) Раненый пытался сопротивляться, но корникуларий Клодиан, вольноотпущенник Парфения Максим, декурион спальников Сатур и кто-то из гладиаторов набросились на него и добили семью ударами. При убийстве присутствовал мальчик-раб, обычно служивший спальным ларам: он рассказывал, что при первом ударе Домициан ему крикнул подать из-под подушки кинжал и позвать рабов, но под изголовьем лежали только пустые ножны, и все двери оказались на запоре; а тем временем император, сцепившись со Стефаном, долго боролся с ним на земле, стараясь то вырвать у него кинжал, то выцарапать ему глаза окровавленными пальцами.
(3) Погиб он в четырнадцатый день до октябрьских календ, на сорок пятом году жизни и пятнадцатом году власти. Тело его на дешевых носилках вынесли могильщики. Филлида, его кормилица, предала его сожжению в своей усадьбе по Латинской дороге, а останки его тайно принесли в храм рода Флавиев и смешала с останками Юлии, дочери Тита, которую тоже выкормила она.
18. Росту он был высокого, лицо скромное, с ярким румянцем, глаза большие, но слегка близорукие. Во всем его теле были красота и достоинство, особенно в молодые годы, если не считать того, что пальцы на ногах были кривые; но впоследствии лысина, выпяченный живот и тощие ноги, исхудавшие от долгой болезни, обезобразили его. (2) Он чувствовал, что скромное выражение лица ему благоприятствует, и однажды даже похвастался в сенате: «До сих пор, по крайней мере, вам не приходилось жаловаться на мой вид и нрав…» Зато лысина доставляла ему много горя, и если кого-нибудь другого в насмешку или в обиду попрекали плешью, он считал это оскорбление себе. Он издал даже книжку об уходе за волосами, посвятив ее другу, и в утешение ему и себе вставил в нее такое рассуждение:
А ведь мои волосы постигла та же судьба! Но я стойко терплю, что кудрям моим суждена старость еще в молодости. Верь мне, что ничего пленительней красоты, но ничего нет и недолговечней ее».
19. Утомлять себя он не любил: недаром он избегал ходить по городу пешком, а в походах и поездках редко ехал на коне, и чаще в носилках. С тяжелым оружием он вовсе не имел дела, зато стрельбу из лука очень любил. Многие видели не раз, как в своем Альбанском поместье он поражал из лука по сотне зверей разной породы, причем некоторым нарочно метил в голову так, что две стрелы, вонзившись, торчали, как рога. А иногда он приказывал мальчику стать поодаль и подставить вместо цели правую ладонь, раздвинув пальцы, и стрелы его летели так метко, что пролетали между пальцами, не задев.
20. Благородными искусствами он в начале правления пренебрегал. Правда, когда при пожаре погибли библиотеки, он не жалел денег на их восстановление, собирал списки книг отовсюду и посылал в Александрию людей для переписки и сверки. Однако ни знакомства с историей или поэзией, ни просто заботы о хорошем слоге он не обнаруживал никогда: кроме записок и указов Тиберия Цезаря не читал он ничего, а послания, речи и эдикты составлял с чужой помощью. Однако речь его не лишена была изящества, и некоторые его замечания даже запомнились. Так, он говорил: «Я хотел бы стать таким красивым, как Меций сам себе кажется!» Чью-то голову, где росли вперемежку волосы седые и рыжие, он назвал: снег с медом.
21. Правителям, говорил он, живется хуже всего: когда они обнаруживают заговоры, им не верят, покуда их не убьют.
На досуге он всегда забавлялся игрою в кости, даже в будни и по утрам. Купался он среди дня, и за дневным завтраком наелся так, что за обедом ничего не брал в рот, кроме матианского яблока и вина из бутылочки. Пиры он устраивал частые и богатые, но недолгие: кончал он их всегда засветло и не затягивал попойками. Вместо этого он потом до отхода ко сну прогуливался в одиночестве.
22. Сладострастием он отличался безмерным. Свои ежедневные соития называл он
23. К умерщвлению его народ остался равнодушным, но войско негодовало: солдаты пытались тотчас провозгласить его божественным, и готовы были мстить за него, но у них не нашлось предводителей; отомстили они немного спустя, решительно потребовав на расправу виновников убийства. Сенаторы, напротив, были в таком ликовании, что наперебой сбежались в курию, безудержно поносили убитого самыми оскорбительными и злобными возгласами, велели втащить лестницы и сорвать у себя на глазах императорские щиты и изображения, чтобы разбить их оземь, и даже постановили стереть надписи с его именем и уничтожить всякую память о нем.
За несколько месяцев до его гибели ворон на Капитолии выговорил:
«Будет ужо хорошо!» – прокаркал с Тарпейской вершины Ворон, – не мог он сказать: «Вам и сейчас хорошо».
Говорят, и сам Домициан видел во сне, будто на спине у него вырос золотой горб, и не сомневался, что это обещает государству после его смерти счастье и благополучие. Так оно вскоре и оказалось, благодаря умеренности и справедливости последующих правителей.
Рассказы Геродота о греко-персидских войнах и еще о многом другом
Геродот – имя знаменитое; даже те, кто только слышал о нем, знают, что он был «отец истории».
Кто интересовался им, тот знает больше: он жил в V веке до нашей эры, то есть в пору высочайшего расцвета древнегреческой культуры, когда строился Парфенон, а Эсхил, Софокл и Еврипид ставили свои трагедии; он написал историю греко-персидских войн – а победой в этих войнах с могущественным врагом, грозившим Греции тяжким порабощением, греки гордились больше всего; он предпослал своему рассказу о греко-персидских походах и сражениях огромное вступление о том, как возникла и что собой представляла персидская держава, и этим его вступлением до сих пор благодарно пользуются историки Древнего Востока.
Но даже те, кто не только интересовался им, а и читал его, редко задумываются о том, каким подвигом была его «История». Один большой ученый, специалист по античной историографии, не оставивший без внимания, пожалуй, ни одного самого малого историка древности, Ренессанса или нового времени, писавшего о Древней Греции, никогда ничего не написал только об «отце истории» Геродоте. Объясняя это, он выражался примерно так: «Если нас спросят, возможно ли описать события, при наших отцах потрясшие целую страну, не располагая при этом никакими письменными документами, а только расспросами стариков да случайными памятными надписями; возможно ли вдобавок к этому описать историю всего Древнего Востока за пятьсот, а то и за тысячу лет до тебя, объехав часть этих стран, но ни слова не понимая ни на одном из их языков, – то мы твердо ответим: невозможно. А Геродот это сделал. Значит, перед нами чудо, а чудесами наука историография не может заниматься».
Здесь, однако, не сказано еще о двух вещах – о самых простых, но самых необходимых для читателя.
Во-первых, Геродот интересен. Те, кто читали его только по-русски – если они не профессионалы-специалисты по древней истории, – не могут этого должным образом почувствовать. Может быть, они не признаются себе в этом, но Геродот для них скучен или хотя бы скучноват – особенно во второй половине его сочинения, где речь идет собственно о войне, походах и битвах. Здесь слишком много подробностей, слишком много имен и названий, ничего не говорящих рядовому читателю и лишь отвлекающих от главного. Для античных читателей Геродота, которые знали все эти места, о которых он писал (если не своими глазами, то по рассказам), и помнили эти имена, восприятие было иным, это богатство подробностей радовало их, а не отвлекало.
Во-вторых, Геродот приятен своим языком и стилем. Он писал не на общепринятом греческом литературном языке (который в его время еще не сложился), а на диалекте, который ощущался как более поэтический и чуть-чуть напоминающий древнего Гомера. Он писал не обычным греческим стилем с развернутыми уравновешенными фразами, а старинным, нанизывающим короткие предложения в длинные, как бусы, ряды. Передать по-русски его диалект, конечно, невозможно; передать его стиль, конечно, возможно, но переводчики считали это ненужным: по их мнению, он слишком отвлекал бы читателя от содержания, а содержание у историка казалось им главным. Его переводили не как писателя, а как источник сведений о Древней Греции и Древнем Востоке. Таковы были все три русские перевода Геродота: И. Мартынова (1826–1827), Ф. Мищенко (1885–1886), Г. Стратановского (1972): все они переводили исторический стиль Геродота на деловой канцелярский стиль своего времени. Это было не совсем справедливо.
Мне захотелось поправить эту несправедливость. Это значило: предложить русским читателям не перевод, а пересказ Геродота, рассчитанный на восприятие читателя-неспециалиста, который знает о Древней Греции и Востоке то, что когда-то в школе проходил по истории, и редко больше того.
Такой пересказ означает, во-первых, сокращение, а во-вторых, выбор стиля. Сокращение, отказ от мелких подробностей и, наоборот, пояснения о таких предметах, которые греческому читателю были понятны, а русскому непонятны, – это было делом нетрудным. Девять «книг», на которые в древности было разделено сочинение Геродота, стали десятью рассказами (первая книга сама разделилась на две), каждая по объему сократилась вчетверо, а для удобства читателя рассказы и главы были снабжены ориентирующими заглавиями.
Выбор стиля был труднее. Можно было сохранить геродо– товский нанизывающий синтаксис и старинный язык. Тогда получилось бы что-то похожее на русскую прозу XVIII века: «Когда перс с персом встретится на улице, то легко можно узнать, одинакового ли они состояния, ибо тогда вместо взаимного приветствия они целуются в уста; когда один из них несколько ниже, то целуются в щеки; когда же один гораздо низшего звания, то он падает другому в ноги. А из всех народов наибольше почитают они себя, потом живущих в ближайшем соседстве, потом отдаленнейших соседов, и так далее, наименее же тех, кои от них далее всего: ибо, полагая себя из всех гораздо наилучшими, они рассуждают, что все другие причастны доблести по мере отдаленности от них и кто от них обитает всех дальше, тот и всех хуже…» Я примерился и почувствовал, что в коротком отрывке такой пересказ приятен, но двести страниц такого стиля будут для непривычного читателя утомительны.
И тогда я предпочел противоположную крайность: переложить Геродота не только с языка на язык, но и с стиля на стиль. Сократить геродотовские фразы так же, как пришлось сократить геродотовские сюжетные подробности: чтобы они были короткими, легкими и местами, если удастся, немного ироничными. Не притворяться, будто мы с читателем вживаемся в образ Геродота-повествователя, а представить себе, что мы любуемся им со стороны, сохраняя собственный взгляд и на него, и на предметы его повествования. Собственный взгляд, выраженный в собственном языке. А чтобы язык был наш собственный, простой и здравый, а не расхожий газетный или канцелярский, пришлось стараться самому; успешно ли – читатель рассудит сам.
Я сделал этот пересказ много лет назад, представляя себе, что я пишу для школьников: так, как я хотел бы рассказывать об этом собственным детям. Потом части этого пересказа вошли в мою книжку рассказов о древнегреческой культуре «Занимательная Греция». «Занимательная Греция» предназначалась тоже для детей, но скоро оказалось, что ее с интересом читают и взрослые. Может быть, взрослый читатель примет и этот эпизод из истории занимательной Греции – рассказы Геродота о греко-персидских войнах и еще о многом другом.
Рассказ первый
место действия которого – Лидия, а главный герой – лидийский царь Крез. Царствование Креза: 560–546 гг. до н. э.
О том, с чего все началось
Начинается повествование Геродота несколько неожиданно.
Было у греков сказание: царь богов Зевс влюбился в дочь аргосского царя Ио. Богиня Гера, супруга Зевса, была ревнива: она обратила царевну Ио в корову и напустила на эту корову лютого овода. Овод гнал ее по суше и по морю далеко-далеко, до самого Египта. Здесь он оставил ее в покое, и здесь она родила Зевсу сына, от которого потом, много поколений спустя, произошли самые знаменитые греческие герои.
Было у греков и другое сказание: царь богов Зевс влюбился в дочь финикийского царя Европу. На этот раз он сам обратился в прекрасного быка и явился перед царевной, гулявшей по берегу моря. Царевна стала играть с ним, села на него верхом, а он вдруг бросился в море и с Европой на спине поплыл сквозь пенящиеся волны. Так он плыл с нею до острова Крита; здесь он оставил ее, и здесь она родила ему сына Миноса, о котором тоже было много сказаний, но нас они сейчас не касаются. А по имени этой Европы получила название целая часть света.
Геродот был слишком умным человеком, чтобы верить, будто боги обращаются в быков, а царские дочери – в коров. Но он был слишком осторожным человеком, чтобы открыто сказать, что это только сказка. И он написал вот что.
Ио, действительно, была аргосской царевной. Но никто ее в корову не обращал, а дело было проще: приплыли в Аргос азиатские купцы, заманили ее на свой корабль, неожиданно отчалили, увезли ее в Египет и продали в рабство.
Греки обиделись и поплыли к азиатским берегам искать мести. Здесь они застигли финикийскую Европу, похитили ее, увезли на корабле на остров Крит и тоже продали в рабство.
Азиаты не остались в долгу: их царевич Парис приехал в Грецию в гости к спартанскому царю Менелаю, влюбился в его прекрасную жену Елену, похитил ее и увез в свой город Трою.
Греки собрали огромное войско и пошли на Трою войной: отбивать Елену. Это была та самая Троянская война, которая длилась десять лет, в которой сражались Ахилл и Гектор, Агамемнон и Одиссей, Аякс и Диомед и о которой была сложена знаменитая поэма «Илиада», знакомая каждому греку.
Азиаты, – говорит Геродот, – вовсе не были расположены воевать из-за Елены. Они говорили грекам: «Кто похищает женщину – тот наглец, но кто мстит за это похищение – тот глупец: ведь никакую женщину нельзя похитить, если она сама того не желает». Но на греков этот разумный довод не подействовал. Они взяли Трою и разорили ее до основания.
Теперь очередь мстить была за азиатами. Прошло много поколений, пока они собрались с силами и пошли войной на Грецию. Это и была та война, историю которой собрался писать Геродот. Потому-то он и начал свой рассказ из сказочного далека – от царевны Ио и царевны Европы.
Если бы Геродот прожил еще тысячи две лет, он мог бы описать, как маятник войны еще несколько раз качнулся с запада на восток и с востока на запад. Как Александр Македонский пошел на Персию и дошел до самой Индии. Как арабы двинулись на запад и дошли до Босфора и Пиренеев. Как средневековые рыцари крестовыми походами шли на восток умирать в Палестине и Египте. Как хлынули из Азии на Европу турки, дойдя до Дуная и дальше Дуная, и как отхлынули они, слабея, обратно. Но Геродот до этого не дожил, и мы писать об этом не будем.
Вернемся к тому времени, когда маятник войны впервые после сказочных времен качнулся с востока на запад. Это было тогда, когда лидийские цари начали подчинять себе греческие города в Малой Азии.
Как погиб царь Кандавл, который любил красоту
Все знают, что Лидия – это женское имя. Но не все знают, что Лидия – это еще и древняя страна в Малой Азии и что имя «Лидия» значит: «уроженка страны Лидии».
Имя это – рабское. Знатным грекам и римлянам было недосуг запоминать непривычные имена восточных рабов. Рабу-сирийцу кричали попросту: «Эйды, Сир!» Рабыне-лидиянке: «Эй, ты, Лидия!»
Но это было позже. А когда-то Лидия была сильным государством и лидийцы не были ничьими рабами, а сами захватывали рабов.
По восточному берегу Эгейского моря узкой каймой лежали греческие города: Смирна, Эфес, Милет и другие; в их числе – и родина Геродота, Галикарнас. Дальше в глубь страны начиналось большое плоскогорье, рассеченное долинами рек: Герма и Меандра. Река Меандр извивалась по своей долине так, что у художников до сих пор узор из сплошных завивающихся изгибов называется «меандром». Здесь жили лидийцы, удалые наездники и любители роскоши.
В долинах была плодородная земля, а в горах текли золотоносные ручьи. Это здесь когда-то царствовал жадный царь Мидас, попросивший у богов, чтобы все, чего он коснется, обращалось в золото. От этого он чуть не умер с голоду, потому что даже хлеб и мясо в его руках становились сверкающим металлом. Изнемогши, Мидас взмолился, чтобы боги взяли у него свой дар обратно. Боги велели ему вымыть руки в ручье Пактоле. Волшебство ушло в воду, и ручей потек золотыми струями. Лидийцы намывали здесь золотой песок и сносили его в царские сокровищницы в столичный город Сарды.
В Сардах правил царь Кандавл, который любил красоту. Эта любовь к красоте его и погубила.
У царя Кандавла была красавица-жена, которую он любил больше всех, и был верный оруженосец Гигес, которому он доверял больше всех.
Однажды, беседуя со своим оруженосцем, царь Кандавл воскликнул восторженно:
«Ах, Гигес, если бы ты знал, как прекрасна моя жена!»
Гигес был воспитанным царедворцем и ответил:
«Конечно, я знаю это, государь!»
Но Кандавл сказал:
«Нет, Гигес, ты не знаешь. Ты видел ее только в царском платье, а я видел ее нагою, и нагою она еще прекраснее. Но я люблю тебя и верю тебе. Я приведу тебя этой ночью в мою опочивальню, ты встанешь за дверью и увидишь, как моя царица будет раздеваться, а потом выскользнешь и уйдешь, чтобы она тебя не заметила. Вот тогда ты поверишь, что прекраснее ее нет никого на свете».
Гигес уверял, что он этому верит и так, но Кандавла уже нельзя было переубедить. Ночью он привел Гигеса в свою опочивальню, и Гигес видел, как раздевалась царица. Но случилось так, что и царица увидела, как Гигес смотрел на нее. Она только покраснела, но ничем не выдала себя.
На другой день царица вызвала к себе Гигеса. Она сказала ему:
«Ты видел меня нагою. Нагою меня может видеть только мой муж. Или ты убьешь царя Кандавла и станешь моим мужем, или я добьюсь того, что царь тебя казнит. Выбирай!»
«Гигес подумал, – говорит Геродот, – и почел за лучшее остаться в живых».
На следующую ночь царица провела его в спальню на то же место, где он стоял накануне. И когда царь Кандавл заснул, Гигес подошел к нему и пронзил его мечом.
Так погиб царь Кандавл, а Гигес стал мужем царицы и повелителем Лидии.
Однако никакое преступление не остается без наказания. И оракул бога Аполлона возвестил, что за смерть царя Кандавла поплатится пятое поколение потомков Гигеса.
«Но как водится, – говорит Геродот, – ни лидийцы, ни цари их не обращали никакого внимания на изречение оракула, пока оно не исполнилось».
Как царь Крез беседовал с мудрецом Солоном
После Гигеса лидийцами правил его сын Ардис, после Ардиса – Садиатт, после Садиатта – Алиатт, после Алиатта – Крез. Таким образом, пятым потомком Гигеса по греческому счету оказался Крез.
Все эти цари с их звучными именами не совершили ничего достопримечательного. Однако именно они первыми из азиатов подчинили себе ближние греческие города – и Смирну, и Эфес, и Милет, и другие.
Подчинить – это значило: лидийцы подходили к греческому городу, жгли поля вокруг него, становились осадой и дожидались, пока горожане не начинали страдать от голода. Тогда начинались переговоры, горожане соглашались платить дань, и лидийский царь отступал с победою.
Наконец, все приморские города были подчинены, и Крез уже думал о том, чтобы подчинить города заморские – те, что на островах Лесбосе, Хиосе, Самосе и других. Но от этого его отговорил мудрец Биант, правитель греческого города Приены.
Дело было так. Биант приехал к Крезу в гости. Крез радушно принял его и спросил: «Что поделывают греки на островах?» Биант ответил: «Они готовят лошадей, чтобы идти войной на Лидию». Крез знал, что в конном бою его лидийцы непобедимы. Он воскликнул: «О, если бы так они и сделали!» Тогда Биант сказал: «Царь, а ты не думаешь, что если греки узнают, что ты готовишь корабли, чтобы идти войной на их острова, то они тоже воскликнут: «О, если бы так он и сделал»? Ведь как твои лидийцы искусны в конном бою, так греки искусны в морском бою, и тебе с ними не справиться». Крезу такое замечание показалось разумным, и он раздумал идти войной на острова, а с жителями островов заключил союз.
Крез и без того был могущественным властителем. Царство его занимало половину Малой Азии. Сокровищницы его ломились от золота. До сих пор богатого человека в шутку называют «крезом». Дворец его в Сардах блистал пышностью и шумел весельем. Народ его любил, потому что он был добр, милостив и, как мы видели, умел понимать шутки.
Крез считал себя самым счастливым человеком на земле.
Однажды в гости к нему приехал мудрейший из греков – афинянин Солон, давший своему городу самые справедливые законы. Крез устроил в его честь пышный пир, показал ему все богатства, а потом спросил его:
«Друг Солон, ты мудр, ты объездил полсвета; скажи, кого ты считаешь самым счастливым человеком на земле?»
Солон ответил: «Афинянина Телла».
Крез очень удивился и спросил: «А кто это такой?»
Солон ответил: «Простой афинский гражданин. Но он видел, что родина его процветает, что дети и внуки его – хорошие люди, что добра у него достаточно, чтобы жить безбедно; а умер он смертью храбрых в таком бою, где его сограждане одержали победу. Разве не в этом счастье?»
Тогда Крез спросил: «Ну, а после него кого ты считаешь самым счастливым на земле?»
Солон ответил: «Аргосцев Клеобиса и Битона. Это были два молодых силача, сыновья жрицы богини Геры. На торжественном празднике их мать должна была подъехать к храму в повозке, запряженной быками. Быков вовремя не нашли, а праздник уже начинался; и тогда Клеобис и Битон сами впряглись в повозку и везли ее на себе восемь верст, до самого храма. Народ рукоплескал и прославлял мать за таких детей, а блаженная мать молила у богов самого лучшего счастья для Клеобиса и Битона. И боги послали им это счастье: ночью после праздника они мирно заснули в этом храме и во сне скончались. Совершить лучшее дело в своей жизни и умереть – разве это не счастье?»
Тогда раздосадованный Крез спросил прямо: «Скажи, Солон, а мое счастье ты совсем ни во что не ставишь?»
Солон ответил: «Я вижу, царь, что вчера ты был счастлив, и сегодня ты счастлив, но будешь ли ты счастлив завтра? Если ты хочешь услышать мудрый совет, вот он: никакого человека не называй счастливым, пока он жив. Ибо счастье переменчиво, а в году триста шестьдесят пять дней, а в жизни человеческой, считая ее за семьдесят лет, – двадцать пять тысяч пятьсот пятьдесят дней, не считая високосных, и ни один из этих дней не похож на другой».
Но этот мудрый совет не пришелся по душе Крезу, и Крез предпочел его забыть.
Как царь Крез варил черепаху
В средней Греции много гор. На горах – пастбища. На одном пастбище паслись козы. Одна коза отбилась от стада, забралась на утес и вдруг стала там скакать и биться на одном месте. Пастух полез, чтобы снять ее. И вдруг остальные пастухи увидели: он тоже стал прыгать, бесноваться и кричать несвязные слова. Когда его сняли, то оказалось: в земле в этом месте была расселина, из расселины шли дурманящие пары, и человек, подышав ими, делался как безумный.
Испуганные пастухи пошли к жрецам. Жрецы, посовещавшись, сказали: «Это – то самое место, где некогда бог Аполлон убил дракона Пифона, сына Земли. Дурманящие пары идут от пролитой крови Пифона. Нужно на этом месте выстроить храм, над расселиной посадить прорицательницу, и она, надышавшись опьяняющим паром, будет предсказывать будущее».
Так был построен храм Аполлона в Дельфах – самый знаменитый храм с самым знаменитым оракулом во всей Греции. Раз в месяц на треножник над расселиной садилась прорицательница – пифия. Ей задавали вопросы, она отвечала на них несвязными криками, а жрецы перекладывали ее слова благозвучными стихами и передавали спрашивающим. На что были похожи эти предсказания, мы скоро увидим.
Со всей Греции стекались в Дельфы просители, ждавшие совета от бога Аполлона. Храм процветал и богател с каждым годом.
И вот однажды в Дельфы пришли посланцы от лидийского царя Креза и задали очень необычный вопрос и получили очень странный ответ.
Дело было так. Когда Крез раздумал идти войной на запад, на греческие острова, он решил пойти войной на восток – туда, где текла через Малую Азию река Галис, а за нею кончалась Лидия и начиналась Мидия. Воевать с Мидией было опасно, и Крез хотел сперва спросить у оракула совета: воевать или не воевать? Но у какого оракула? Как узнать, правду скажет оракул или солжет? И Крез решил испытать все знаменитейшие оракулы мира.
Он послал людей и в Дельфы, и в Додону, и в Абы, и в пещеру Трофония, и в Милет к Бранхидам, и в Египет к Аммону. Всем посланцам было велено одно и то же: отсчитать сотый день от выхода из Сард и в тот день спросить оракула: что делает сейчас Крез, царь Лидии?
Что ответили другие оракулы, история умалчивает. А дельфийский оракул ответил вот что:
В море я капли сочту, и на бреге исчислю песчинки;
Знаю, что мыслит немой, и слышу, что молвит безгласный;
Чую вкус черепахи, что варится вместе с ягненком:
Медь вверху, и медь внизу, а они посредине.
Посланцы ничего не поняли, но аккуратно записали предсказание и доставили Крезу. Крез сидел, разбирал ответы одного оракула за другим и хмурился.
Вдруг он просиял и радостно воскликнул. Ответ дельфийского оракула один оказался правилен и точен: ибо в назначенный день Крез, чтобы испытать всеведение оракулов, занимался тем, что варил в медном котле мясо черепахи вместе с мясом ягненка, «будучи уверен, – говорит Геродот, – что чего-чего, а этого ни придумать, ни угадать никто не сможет».
После этого доверие Креза к дельфийскому оракулу стало безграничным. В Дельфы он послал столько даров, что перечень их у Геродота занимает две страницы. А потом отправил посланцев задать пифии еще три вопроса: во-первых, переходить ли ему через Галис, чтобы воевать с Мидией? во-вторых, если воевать, то одному или искать себе союзников? в-третьих, долго ли еще предстоит ему править?
На первый вопрос оракул ответил:
– Крез, перейдя через Галис, разрушит великое царство.
На второй вопрос:
– Самых сильных из эллинов сделай своими друзьями.
На третий:
– Кончится царство твое, когда мул будет Лидией править.
Все три ответа пришлись Крезу по сердцу. Он рассудил, что, перейдя через Галис, он разрушит великое индийское царство; что власти его ничто не грозит, ибо не бывает так, чтобы мул правил над людьми; и что надо только заручиться дружбой самых сильных из греческих государств.
Он спросил советников, какие государства у эллинов самые сильные? Ему ответили: Спарта и Афины.
И он отправил послов с предложением дружбы и союза в Спарту и Афины.
Что рассказали Крезу о войне спартанцев с тегейцами
Спарта и вправду была самым сильным государством Греции. Это было государство, устроенное, как военный лагерь. Свободные граждане знали здесь только одно искусство: войну. Все были равны друг другу, как солдаты в строю, слушались старших беспрекословно, как военачальников, и речи спартанцев были коротки, как военный приказ.
Войны Спарта вела непрерывно. Только что в двух долгих и кровопролитных войнах была завоевана соседняя область – Мессения. Теперь спартанцы были заняты войной с другой соседней областью – Аркадией.
В памяти дальних потомков Аркадия осталась безмятежным пастушеским раем, где среди ручейков и рощиц нежные пастухи и пастушки пасли овечек, играли на свирелях и любили друг друга. Такую Аркадию выдумали поэты. Настоящая Аркадия была на это ничуть не похожа. Это была холодная гористая и лесистая страна, где люди жили в шалашах, вместо хлеба ели желуди, и полудикие пастухи в овчинах с трудом отгоняли от своих стад диких волков и медведей. Само слово «Аркадия» значит «медвежий край». Городов здесь было мало; единственный крупный город назывался Тегея. Спартанцы пошли войной на Тегею.
Перед переходом, как обычно, спросили совета в Дельфах. Оракул сказал:
Слышу, железные цепи звенят на лодыжках у пленных.
Вижу, спартанские люди поля тегейские мерят.
Решили, что предсказание доброе, и двинулись в поход, захватив даже цепи, чтобы заковывать пленных. Но был бой, и спартанцы потерпели поражение. Оказалось, что мерить тегейские поля суждено было спартанцам не как победителям, а как пленникам с цепями на ногах. А цепи, предназначенные для тегейцев, тегейцы захватили с добычей и повесили в храме Афины: их показывали там еще много веков спустя.
Раздосадованные спартанцы спросили оракула, что же им сделать, чтобы победить. Оракул сказал: «Найдите кости героя Ореста, сына Агамемнона». Но где их искать? Оракул сказал:
Ветер на ветер летит, удар отвечает удару,
Злая беда лежит на беде: там – Орестовы кости.
Это звучало очень красиво; «но и после такого ответа спартанцы столь же мало понимали, где покоятся кости Ореста, как и раньше», – говорит Геродот. Вдруг один спартанец крикнул: «Я понял!» Он объяснил: «Однажды я был вТегее, зашел в кузницу, разговорился с кузнецом; и кузнец мне сказал, что двор его заколдован, что там под землею лежит гроб, а в гробу – кости великана ростом в семь локтей; он нашел их, когда копал колодец, и сам измерил. Видимо, это и есть Орест, а описание места говорит о кузнице: «ветер на ветер» – это кузнечные меха, «удар на удар» – это молот и наковальня, «беда на беде» – это железо под молотом, потому что железо создано на горе роду человеческому».
Спартанцы обрадовались. Человека, истолковавшего оракула, для вида обвинили в преступлении и изгнали. Он отправился в Тетею и поступил в подручные к кузнецу. Когда он этого добился, то выкопал кости и бежал с ними в Спарту. После этого спартанцы снова пошли на Тетею, и на этот раз одержали победу.
Что рассказали Крезу об афинском тиране Писистрате
Если Спарта была занята войною с внешним врагом, то Афины были заняты в это время внутренними раздорами. Богатые здесь боролись против бедных, а бедные против богатых. Рыбаки и моряки побережья враждовали с земледельцами равнины, а крестьяне северных гор – и с теми и с другими. Еще жив был старый Солон, но его уже никто не слушал. Слушали молодых вождей – Мегакла, вождя прибрежных жителей, Ликурга, вождя равнинных жителей, и Писистрата, вождя горных жителей.
Самым умным и хитрым из трех оказался Писистрат.
Однажды Писистрат изранил сам себя мечом, изранил мулов, запряженных в его повозку, выехал в таком виде на площадь и стал жаловаться народу, что на него напали люди Мегакла и Ликурга и он с трудом от них ускользнул. Афиняне качали головами и жалели его. Писистрат попросил, чтобы ему позволили держать при себе телохранителей. Ему позволили. Правда, не копьеносцев – это было бы слишком похоже на царскую власть, а царей в Афинах давно уже не было, – а только дубиноносцев. Но Писистрату и этого было достаточно. Прошло немного времени, и со своими дубиноносцами он захватил афинский кремль – акрополь – и стал править Афинами единовластно.
Таких удальцов, захватывавших власть, было в Греции в эту пору немало. Их называли «тиранами». Теперь слово «тиран» значит «злой правитель», независимо от того, законно или незаконно пришел этот правитель к власти. Тогда слово «тиран» значило «правитель, незаконно захвативший власть», даже если это был не злой, а добрый правитель. Писистрат был как раз добрым правителем. Он боялся вражды богачей и поэтому помогал беднякам. Народ его любил.
В этот первый раз Писистрат правил недолго. Мегакл и Ликург примирились друг с другом и изгнали его. Но и изгнание оказалось недолгим: Мегакл и Ликург опять поссорились, и Мегакл послал к изгнанному Писистрату тайного гонца с предложением вернуться и вместе низвергнуть Ликурга. Писистрат согласился.
Чтобы вернуть Писистрата из изгнания, была придумана хитрость, настолько нелепая, что даже Геродот рассказывает о ней с недоумением. «Эллины с давних времен отличались от варваров своим просвещением и чуждались глупых суеверий, – пишет он, – афиняне же почитались даже среди эллинов самыми рассудительными; и все же измышленная против них Мегаклом и Писистратом хитрость возымела полный успех».
Хитрость была такая. В деревне близ Афин нашли крестьянку, красивую лицом, а ростом, как пишет Геродот, «в четыре локтя без трех пальцев» – по-нашему, один метр восемьдесят сантиметров. Ее звали Фия. На нее надели блестящий шлем, панцирь, дали копье и щит, поставили на колесницу и повезли в город. Глашатаи кричали: «Богиня Афина сама едет в свой город и ведет за собой Писистрата!» Народ сбегался, люди простирали руки к колеснице и молились богине. Женщина молчала – так ей велели, – и от этого шествие казалось еще торжественней. Колесница медленно въехала на акрополь, а за нею взошел Писистрат.
Так Писистрат стал тираном во второй раз. Правда, на этом дело не кончилось. Снова Мегакл поссорился с ним и соединился с Ликургом, снова Писистрату пришлось уйти в изгнание. Но афинскому народу надоело терпеть эту чехарду. Афиняне выбрали из трех зол меньшее, и когда Писистрат вновь явился из изгнания, они не оказали ему никого сопротивления. Мегакл послал против Писистрата войско, но войско разбежалось, а вслед беглецам поскакали на фракийских конях два сына Писистрата, громким голосом крича, чтобы никто ничего не боялся и каждый возвращался к своему очагу: Писистрат не мстит никому. После этого Мегаклу осталось только в свою очередь скрыться в изгнание. Так он и сделал. Но мы еще встретимся с ним в нашем рассказе.
А Писистрат занял Афины в третий раз, и на этот раз правил ими спокойно до самой своей смерти.
Как Крез перешел через Галис и что из этого вышло
Итак, царь Крез послал к спартанцам и к афинянам послов с предложением дружбы и союза. А сам стал собирать войска, чтобы перейти Галис и вторгнуться в индийские пределы.
Перейти Галис было не так-то просто: река была широкая и глубокая. Но в свите у Креза был греческий мудрец Фалес Милетский. Он считается первым философом в истории Европы, но, кроме философии, он занимался и более практичными вещами. Он придумал выкопать широкий водоотводный канал в виде излучины и таким образом как бы разделить течение Галиса на два русла. Река сразу стала вдвое мельче, и войско Креза перешло ее вброд.
В Мидии правил в это время царь Кир, от которого пошли все персидские цари. Кир вышел навстречу Крезу с большим войском. Бились целый день, и ни на одной стороне не было победы. Но Крез сражался на чужой земле, а Кир на своей; и в ночь после боя Крез решил отступить. Он вернулся в Сарды, полагая, что Кир не осмелится его преследовать.
Но Кир оказался смелей, чем думал Крез. С неожиданной быстротой он вторгся в Лидию и подступил под стены Сард: «сам принес весть о своем вторжении», – как выражается Геродот. Крез вывел против него свое войско, чтобы биться на этот раз не ради завоеваний, а ради собственного спасения.
Лидийская конница была лучшей во всей Азии, и Кир ее очень боялся. Но старый советник Кира Гарпаг нашел против лидийских коней неожиданное средство. Он собрал со всего обоза верблюдов, посадил на них воинов и строем повел их на конницу Креза. От необычного вида и необычного запаха диковинных зверей кони шарахнулись, всадники растерялись, началось смятение, и войско Креза обратилось в бегство. Кир обложил Сарды и приступил к осаде.
Не надо думать, что рассказ о конях и верблюдах – это сказка. Почти две тысячи лет спустя точно таким образом разбили турецкие верблюды сербскую конницу в той плачевной битве на Косовом поле в 1389 году, о которой в Сербии и поныне поются песни.
Сарды стояли на неприступном утесе. Осада затягивалась. Кир боялся, что к лидийцам подойдут подкрепления от греков и ему придется отступить. Но неожиданный случай открыл ему дорогу к приступу.
По стене над обрывом расхаживал лидийский часовой. Он наклонился, чтобы посмотреть через зубцы вниз. Вдруг с его головы сорвался шлем и, блестя и переворачиваясь, покатился вниз с обрыва. Часовой испугался, что начальник его теперь накажет. Он слез со стены и, осторожно ставя ноги, начал спускаться по обрыву вниз. Спустился, поднял шлем, отряхнул его, надел и по тем же уступам медленно вскарабкался обратно. Из индийского лагеря было хорошо видно, как он пробирался по скале. Царь Кир отдал приказ, и на следующий день тою же тропой на скалу взобрались мидийские воины. Сарды пали.
О чем царь Крез говорил с царем Киром и как объяснилось пророчество оракула
Пленного царя Креза в цепях привели перед лицо Кира. Кир приказал сжечь его заживо на костре. Сложили большой костер, Креза привязали к столбу, мидийские воины с факелами уже нагибались, чтобы поджечь костер с четырех сторон. Подавленный горем Крез подумал о своем былом счастье, о своем нынешнем несчастье, глубоко вздохнул, помолчал и воскликнул:
– Ах, Солон, Солон, Солон!
– Что говоришь ты? – спросил его Кир.
– Я говорю о человеке, которому следовало бы сказать всем царям то, что он сказал мне, – ответил Крез.
Кир стал его расспрашивать, и Крез рассказал ему о мудром совете Солона: никакого человека нельзя называть счастливым, пока он жив. Кир смутился. Он подумал о пленнике, который стоит перед ним, который совсем недавно был могущественным царем, а теперь – на краю гибели; он подумал о себе, о том, что сейчас он – могущественный царь, а что с ним будет завтра – неведомо; и он приказал свести Креза с костра, развязать, одеть в богатые одежды и привести к себе. Он посадил Креза рядом с собой и сказал ему:
– Будь, прошу, моим другом и советником.
– Тогда позволь мне дать тебе два первых моих совета, – сказал Крез.
– Говори, – ответил Кир.
– Скажи, – спросил Крез, – что делают сейчас все эти твои воины вокруг нас?
– Разоряют твой город и грабят твои богатства, – ответил Кир.
– Неправда, – сказал Крез, – потому что у меня уже нет ни города, ни богатств. Это твой город они разоряют, и это твои богатства они расхищают. Если хочешь сделать умное дело – останови их.
Кир понял, что его пленник говорит разумно, и сделал так, как тот сказал.
– Ну, а второй совет? – спросил он Креза.
– Второй совет такой, – ответил Крез, – Если ты хочешь, чтобы лидийцы были тебе покорны и никогда не бунтовали, сделай вот что: оставь им их богатства и отбери у них оружие. Пройдет одно лишь поколение, и они настолько изнежатся в богатстве и роскоши, что никогда никому не будут опасны.
– Ну, а для себя, Крез, ты ничего не хочешь? – спросил Кир.
– А для себя я прошу одного, – сказал Крез, – подари мне эти цепи, в которые я был закован, я отошлю их в храм Аполлона Дельфийского и спрошу этого бога, почему его пророчества меня обманули, почему мне была предсказана победа и долгое царствование, а постигло меня поражение и смертный костер?
Так Крез и поступил; и цепи его еще долго хранились в дельфийском храме. Но ответ от дельфийских жрецов пришел к нему совсем неожиданный.
– Знай, Крез, сын Алиатта, – писали ему жрецы, – что Аполлон не обманул тебя ни единым словом. Тебе было предсказано, перейдя через Галис, разрушить великое царство – и ты его разрушил, только не мидийское, а свое собственное. Тебе было предсказано лишиться власти, когда над лидийцами воцарится мул, – так и случилось, ибо мул – это царь Кир: его родители – разной породы, мать индийская царевна, а отец – простой перс. Аполлон тебя любит за твои богатые дары, но помочь тебе он ничем не мог: ты – пятый потомок Гигеса, который убил своего царя Кандавла, любителя красоты, и тебе суждено быть наказанным за его преступление. Все, что мог сделать Аполлон, – это отсрочить твое наказание на три года. Поэтому знай, что ты и так правил на три года дольше, чем велено судьбой, и цени это. Прощай!
Сделанного не исправишь, а велений судьбы не проверишь; поэтому Крезу пришлось довольствоваться таким ответом и только дивоваться, как двусмысленно умеет выражаться вещий бог Аполлон.
А почему Кир, царь мидян и персов, оказался назван мулом, – об этом сейчас будет особый рассказ.
Рассказ второй
место действия которого – Мидия, а главный герой – персидский царь Кир. Царствование Кира: 559–530 гг. до н. э. Взятие Вавилона: 538 г. до н. э.
«Итак, лидийцы порабощены были персами. С этого времени повествование наше будет следить за Киром – кто был сей разрушитель Крезова царства, и за персами – как достигли они власти над всею Азиею. Я опишу о том со слов некоторых персов, кои сообщают истинную правду, а не усиливаются прославлять Кира во что бы то ни стало. Ибо мне ведомы еще и три иные сказания о Кире».
Так начинает Геродот свой новый рассказ.
Об удивительном рождении и детстве Кира
Начиналось мидийское царство, как мы уже знаем, от реки Галиса. А кончалось оно неведомо где. Все горные народы к северу и востоку от великой долины Тигра и Евфрата признавали власть индийских царей. Но земли эти были скудные, народы эти были бедные, и на все мидийское царство был всего-навсего один город: царская столица Экбатана.
Город Экбатана стоял на высоком холме. Царский дворец был окружен семью стенами. На первой, наружной, стене зубцы были белые, на второй – черные, на третьей – красные, на четвертой – голубые, на пятой – оранжевые, на шестой – серебряные, на седьмой, внутренней, – золотые.
Во дворце жил царь Мидии Астиаг.
У царя Астиага была дочь Мандана.
Однажды ночью Астиагу приснился странный сон. Ему привиделось, что удочери его Манданы выросла из тела виноградная лоза и покрыла своей сенью всю Азию. Астиаг спросил жрецов, что значит этот сон. Мидийские жрецы назывались магами. Маги посовещались и сказали: «У твоей дочери, царь, родится сын, который отнимет у тебя власть над Азией».
Астиаг испугался. Прежде всего он решил не выдавать Мандану за знатного человека, а выдал ее за простого перса по имени Камбис. Персы были народом, жившим по соседствус мидянами; но мидяне правили, а персы им повиновались. «Никогда сын перса, – думал Астиаг, – не будет править над мидянами».
И все-таки, когда у Манданы и Камбиса родился ребенок, Астиаг опять затревожился. Он вызвал к себе своего советника и родственника, знатного мидянина по имени Гарпаг. Он сказал Гарпагу: «У Манданы родился ребенок. Отбери его, унеси его, умертви его, похорони его: так я приказываю».
«Слушаюсь и повинуюсь», – ответил Гарпаг.
Но Гарпагу вовсе не хотелось брать на себя убийство неповинного младенца. Он знал, что Мандана ему этого не простит. Он вызвал к себе царского пастуха, бродившего со стадами в индийских горах, передал ему младенца, завернутого в шитые золотом пеленки, и сказал: «Унеси его в горы, брось его в лесу, а когда он погибнет, покажи мне труп: так велел царь Астиаг».
«Слушаюсь и повинуюсь», – ответил пастух.
Но пастуху было жалко и страшно убивать младенца. Он принес его к себе в хижину и спросил совета у жены.
А жена его сама только что родила ребенка, но ребенок родился мертвым. Жена сказала мужу: «Возьми и покажи Гарпагу моего ребенка, а царского оставь у нас. Мертвый ребенок будет похоронен в царской гробнице, а живой останется жить».
Так пастух и сделал. И младенец, названный Киром, вырос в пастушеском доме как пастушеский сын.
Прошло десять лет.
Мальчик Кир играл на деревенской улице с другими детьми, своими сверстниками. Игра была обычная: одного выбирали царем, другие должны были его слушаться. На этот раз жребий выпал Киру. И ребята с удивлением увидели, что Кир ведет себя как настоящий царь: одних он назначил своими телохранителями, других домоправителями, третьих осведомителями – никто не остался без поручения.
Один из ребят был не крестьянский сын, а сын царского придворного. «Я не хочу, чтобы мне давал приказы пастушонок!» – крикнул он. «Высечь его розгами за неповиновение царю!» – властно приказал Кир. Ребята с удовольствием выполнили такое приказание. Высеченный мальчик в слезах побежал к отцу – жаловаться на пастушонка.
Отец мальчика направился к царю Астиагу: «Царь, сын твоего раба обидел сына твоего придворного!» Астиаг приказал доставить к нему и Кира, и его отца. Их привели во дворец. Пастух дрожал, мальчик держался прямо и гордо.
«Как ты смел?» – спросил его Астиаг. Кир ответил: «Ребята из нашей деревни выбрали меня царем. Этот мальчик не захотел меня слушаться – я велел его наказать. Разве не так должен поступать настоящий царь?»
Астиаг слушал и слышал, что мальчик говорит не так, как простой крестьянский сын. Астиаг смотрел и узнавал в чертах лица мальчика свои собственные черты. Астиаг молчал. Потом он приказал удалиться всем, кроме пастуха. Пастуха он подозвал к себе. «Чей это сын?» – спросил он, наклоняясь к пастуху. «Мой», – дрожа, ответил пастух. «Ну, что ж, – сказал Астиаг, откидываясь на спинку царского кресла, – как видно, ты соскучился по моим палачам». И тогда пастух бросился ему в ноги и рассказал ему все.
Царь приказал позвать Гарпага. Увидев пастуха, Гарпаг понял, что отпираться ни к чему. Он сказал правду: «Царь, я боялся прогневить богов и обидеть твою дочь. Поэтому я поручил убить твоего внука вот этому пастуху. А что младенец не был убит и остался жив, – об этом я ничего не знал».
Царь приказал позвать магов. Узнав, в чем дело, маги сказали: «Считай, царь, что все обошлось благополучно. Мальчик стал царем над ребятами – значит, он уже не станет царем над Азией. Предсказание сна исполнилось. Больше твой внук тебе не опасен. Пусть живет со своею матерью в земле персов».
Тогда царь Астиаг встал и произнес такие слова:
«Мальчик Кир, ты – мой внук, сын Камбиса и моей дочери Манданы. Отправляйся к отцу и матери в землю персов, живи и будь счастлив. Пастух, ты ослушался царского приказа, но я тебя прощаю. Возвращайся в свою деревню и помни о моей великой милости. А ты, Гарпаг, пришли ко мне твоего сына, а вечером приходи сам. Мы отпразднуем пиром спасение моего внука».
Пришел вечер, начался пир. Пир этот был страшен. Единственным виновником всего случившегося царь считал Гарпага и хотел покарать его небывалой карой. Он приказал убить сына Гарпага, разрезать его тело на куски, зажарить и сварить его мясо и накормить им ничего не подозревавшего Гарпага. «Вкусно ли было?» – спросил царь. «Да, государь», – отвечал Гарпаг. «Тогда посмотри, мой Гарпаг, какую дичину ты ел», – сказал царь, подавая Гарпагу корзину. В корзине лежала отрубленная голова его сына и отрубленные пальцы его рук и ног. Но Гарпаг нашел в себе силу, чтобы не дрогнуть и не вскрикнуть. Он посмотрел в корзину, посмотрел на царя. «Что мой царь ни сделает – все хорошо», – промолвил он с низким поклоном.
Как Кир стал царем
Прошло еще десять лет.
Кир уже был цветущим юношей. Он жил в земле персов у своей матери Манданы и отца Камбиса. Персы его любили и рассказывали друг другу сказки о его чудесном спасении.
Однажды к Киру пришел гонец от Гарпага. Гонец вынул из сумы убитого зайца. «Мой господин посылает тебе в подарок этого зайца и просит взрезать его собственноручно и чтобы никто этого не видел».
Кир взрезал зайца. В живот зайца была зашита глиняная табличка с письменами – тайное послание от Гарпага.
«Да хранят тебя боги, как хранили до сих пор, сын Камбиса! Ты ведь знаешь, что ты жив лишь благодаря богам и мне. Астиаг хотел тебя убить. Астиаг убил моего сына. Отомсти Астиагу. Подними персов на восстание, а я сделаю так, что никто из мидян не выступит против тебя. Если ты доверишься мне, то будешь царем Мидии. Не медли».
Кир задумался.
На другой день он созвал всех окрестных персов на большой луг, поросший кустарником, и велел выкосить этот луг от края до края. Косили целый день, все измучились. На следующий день после этого Кир опять созвал всех персов на луг, выставил им для угощенья жареных быков и баранов, выкатил кадки вина. Все ели, пили и восхваляли молодого хозяина. «Скажите, – спросил их Кир, – какая жизнь вам больше нравится, вчерашняя или сегодняшняя?» – «Конечно, сегодняшняя!» – был дружный ответ. «Ну, так вот, – продолжал Кир, – пока мы будем в подданстве у мидян, все мы будем жить по-вчерашнему, если же мы восстанем на мидян и победим, все мы заживем по-сегодняшнему. Идите же за мною, и будем свободны!»
Услышав о восстании персов, Астиаг послал против них мидийское войско. «Боги помрачили его рассудок, и во главе войска он поставил Гарпага, забыв, что причинил он Гарпагу», – пишет Геродот. Войско Гарпага перешло на сторону Кира. Астиаг был схвачен и закован в цепи.
К пленному Астиагу подошел Гарпаг. «Ты печалишься о своей судьбе, – сказал он злорадно, – а что скажешь ты о судьбе человека, который ел мясо собственного сына?» Астиаг посмотрел на него пристально. «Глуп ты, Гарпаг, и бесчестен, – сказал он. – Глуп, потому что мог сам стать царем, а сделал царем другого человека; бесчестен, потому что мог сделать царем мидянина, а сделал перса. Ну, что же: любуйся, как персы из рабов стали господами, а мидяне из господ рабами!»
Вот так случилось, что мидийское царство стало персидским и царь Кир получил власть над Азией, как предсказывал ему сон Астиага.
О нравах и обычаях персов
«О нравах и обычаях персов я знаю следующее, – пишет Геродот, – Ставить кумиры, сооружать храмы и алтари у них не в обычае. Кто это делает, тех они обзывают глупцами, – потому, как мне кажется, что не представляют себе богов человекоподобными, как это делают эллины. Жертвы богам они приносят на высочайших горах, а боги эти – небо, солнце, луна, земля, огонь, вода и ветер. При этом жертвователь совершает молитву, но молится не за себя, а о благополучии царя и всех персов, ибо ведь в числе всех персов находится и он сам.
Изо всех дней персы наибольше чтут день рождения. В такой день люди богатые жарят в печах целиком быка, лошадь, верблюда и осла, бедняки же довольствуются мелким скотом. Хлеба за столом они едят мало, а другой снеди много, и об эллинах, которые поступают наоборот, говорят, что они-де встают из-за стола, не насытившись.
До вина персы великие охотники. Все важнейшие дела свои обсуждают они во хмелю, а окончательно решают на другой день, уже трезвыми. И напротив, если о чем-нибудь они совещаются трезвыми, то решение принимают во хмелю.
Обычаи чужеземцев персы перенимают охотнее, чем какой-нибудь другой народ. Даже платье они носят мидийское, а панцири на войну надевают египетские.
Рынков и базаров у персов нет, и потому города у них строятся без площадей. Говорят, что, когда царь Кир узнал об эллинских торговых обычаях, он сказал: «Никогда не испугаюсь я тех, кто отводит в своих городах особое место для того, чтобы сходиться там, божиться и обманывать друг друга».
Более всего чтут они в мужчине храбрость, а вслед за сим – многодетность. Тот из персов, у кого больше детей, всякий год получает от царя подарки. Ранее пяти лет от роду мальчик не является на глаза отцу, но проводит время среди женщин. Делается это для того, чтобы отец не скорбел по сыну, если тот умрет во младенчестве.
Обучают они детей только трем знаниям: верховой езде, стрельбе из лука и правдивости. Ложь считается у них постыднейшим пороком; а второй после нее порок – иметь долги, тоже потому, что должнику всегда приходится лгать.
Похвальным я нахожу также следующий обычай: ни царь своих подданных, ни другой кто-либо из персов не наказывает своих рабов за единожды совершенный проступок. Только проверивши и убедившись, что виновный совершил много преступлений и что причиненный ими вред превышает все их заслуги, только тогда персы изливают свой гнев.
Все это я знаю достоверно; а о дальнейшем я этого сказать не могу, ибо гласно об этом не говорится. Именно, слышал я, будто труп умершего перса предается погребению не ранее, чем растерзает его птица или собака. О магах я это знаю доподлинно, ибо они это делают открыто. Маги персидские весьма отличны от жрецов других народов. Так, жрецы египетские свято блюдут правило не умерщвлять ничего живого, кроме жертвенных животных; маги, напротив, собственноручно умерщвляют всякое животное, кроме собаки и человека, особенно же муравьев, змей и прочих пресмыкающихся и летающих животных. Но об этом предмете больше незачем говорить, и посему воротимся к прерванному повествованию».
Как были завоеваны ионийские города
Еще когда Кир собирался идти войной на Креза, он послал гонцов в греческие города, платившие Крезу дань. Он предложил им заключить союз и вместе с двух сторон ударить на Креза. Но греки были осторожны и не ответили ни да ни нет.
Когда Кир победил, а Крез был побежден, греки быстро прислали к Киру послов, поздравили его с победой, заверяя, что они готовы принять его союз. Но Кир ответил им так:
«Есть такая басня. Увидел один человек с берега рыб в море и стал играть на дудке, приглашая их выйти к нему на берег. Но рыбы не шли. Тогда взял он невод, закинул в море и сам их вытащил к себе на берег. Лежали рыбы и бились по песку. А он им сказал: “Когда я вам играл, тогда бы вы и плясали, а теперь уж поздно!”»
Греческие послы поняли намек и разошлись по своим городам с вестью, что Кир уже не согласен на союз, а требует полного подчинения. А Кир разделил свое войско и часть его оставил в Сардах под начальством Гарпага, чтобы завоевывать греческие города, другую же часть увел с собой, чтобы завоевать Вавилон и другие области Азии.
Главных греческих городов на берегу Малой Азии было двенадцать. Жители их называли себя ионянами, а свою область Ионией. С самым большим из этих городов, Милетом, Гарпаг заключил мир и союз, а на остальные пошел войной. Персы воевали не так, как лидийцы. Они брали города не измором, а приступом: насыпали вокруг города валы выше городских стен, а оттуда ударяли на город. Так были завоеваны один за другим все ионийские города.
Только в городе Фокее жители даже после поражения не пожелали подчиниться персам. Они снарядили пятидесятивесельные корабли, поместили на них детей, жен и весь свой скарб, поставили статуи богов и отплыли прочь, оставив персам пустые дома, храмы и улицы. Выплывая из гавани, они бросили в море большой кусок железа и поклялись священной клятвой не возвращаться в неволю до тех пор, пока это железо не всплывет над водой. Долго странствовали фокейцы и много терпели бед, пока не удалось им приютиться на берегу Италии и основать там новый город.
А Гарпаг, покорив ионян, стал покорять другие народы и народцы Малой Азии.
Он покорил карийцев. Народ этот очень древний, древнее греков, и знаменит тем, что сделал три изобретения, которые позаимствовали у него даже греки: во-первых, султаны на шлемах; во-вторых, знаки отличия на щитах; в-третьих, рукоятки, чтобы держать щит рукою, а не вешать через плечо на ремне, как делалось раньше.
Он покорил кавниев. Это народ, который чтит богов, непохожих ни на чьих других. Некогда кавнии приняли было поклонение чужим божествам, но потом решили вернуться к своим отечественным, и тогда все мужчины, способные носить оружие, вооружились и прошли, ударяя копьями по воздуху, через всю свою землю от границы до границы: «мы выгоняем чужеземных богов», – говорили они.
Он покорил ликийцев. Это народ, который ведет счет родства по женской линии: если спросить ликийца, кто его предки, он перечислит в ответ не отца, деда и прадеда, как эллин, а мать, бабку и прабабку. Теперь мы знаем, что такой счет родства был у многих первобытных народов, но Геродот столкнулся с ним только здесь и был чрезвычайно удивлен.
После этого не только царство Креза, но и вся Малая Азия стала принадлежать персам.
Как был завоеван Вавилон и какой это большой город
Между тем как Гарпаг завоевывал для Кира Малую Азию, сам Кир завоевывал Великую Азию. А в Великой Азии главным городом был Вавилон.
Город Вавилон лежит на равнине и имеет очертания квадрата. Его окружает стена длиною с каждой стороны по сто двадцать стадий, а всего, стало быть, четыреста восемьдесят. «Такова величина города, а устроен он так прекрасно, как ни один известный нам город», – восхищенно пишет Геродот. Вокруг стены идет ров с водой; когда копали ров, то из вынутой глины тут же делали кирпичи, обжигали их и складывали из них стену, а скрепляли кирпичи горной смолой. Высота стены – двести царских локтей, а царский локоть больше обыкновенного на три пальца. Ширина стены – такая, что по ней может проехать колесница четверней. Ворот в стене ровно сто, и все из меди, с медными косяками и перекладинами. «Стена эта, как панцирь, обнимает город», – говорит Геродот.
Через город Вавилон течет река Евфрат. Река такая быстрая, что плыть по ней против течения невозможно. Поэтому с верховьев в Вавилон плавают на лодках не деревянных, а кожаных; здесь их складывают, и обратно везут по берегу, навьючив на ослов. Дома в Вавилоне все в три и в четыре этажа, а улицы пересекаются под прямыми углами: одни вдоль реки, другие поперек реки. Через реку перекинут деревянный мост на каменных столбах: утром он настилается, а вечером убирается («чтобы вавилоняне ночью не переходили через реку и не обворовывали друг друга», – деловито поясняет Геродот). Чтобы поставить в реке эти каменные столбы, пришлось отвести воду из Евфрата, а для этого выкопать за городскою стеною громадный пруд. Сделала это вавилонская царица Нитокрида, мать последнего вавилонского царя.
Царица эта оставила по себе замечательную гробницу у городских ворот. На гробнице надпись: «Кто из будущих вавилонских царей будет нуждаться в деньгах, пусть откроет сию гробницу и возьмет денег, сколько захочет, но без самой крайней нужды пусть никто этого не делает». Ни один царь не трогал эту гробницу до времени Дария, сына Гистаспа, о котором речь впереди. Дарию казалось нелепо, что деньги в гробнице лежат без дела, и он приказал гробницу вскрыть. Но вместо денег нашли там только такую надпись: «Жаден ты и ненасытен, потомок, если ради денег вскрываешь гробницы мертвецов». Вот какова была царица Нитокрида.
Овладеть Вавилоном было трудно, потому что стены его были неприступны, а запасов в городе было сделано на многие годы. И все же Кир нашел способ им овладеть. Вот как он это сделал.
За городской стеной был громадный пруд, куда царица Нитокрида отводила когда-то воду Евфрата. Пруд давно высох. Кир велел повторить то, что сделала Нитокрида, и прорыть канал от реки до пруда. Вода хлынула в пруд, а Евфрат обмелел. Воды в его русле осталось по бедро человеку. Тогда воины Кира опустились в это русло и по бедра в воде, медленно ступая по илистому дну, неслышно вошли в город. Там они выбрались на набережные и ударили по ничего не подозревавшим горожанам. И пока они расправлялись с жителями окраин, жители серединной части города ничего даже не знали об этом, – так велик был город Вавилон. Они пели и плясали, справляя праздник, пока вдруг не увидели себя окруженными со всех сторон.
Так были завоеваны Вавилон и Вавилония. А страна эта такая богатая, что когда персидский царь собирает со всего своего царства налог на содержание войска, то треть этого налога собирают с одной Вавилонии. Наместнику же этой области достается от нее такой доход, что каждый день он получает полное ведро серебра. Лошадей у вавилонского наместника, не считая боевых, восемьсот жеребцов и шестнадцать тысяч кобылиц. А охотничьих собак столько, что прокорм для них поставляют четыре деревни.
Каких два хороших обычая есть у вавилонян
Первый обычай такой.
У других народов когда люди женятся, то или невеста приносит жениху приданое, или жених платит за невесту выкуп. А у вавилонян – и то и другое сразу.
Делается это так. В каждой деревне раз в год всех девушек на выданье выводят на площадь, а вокруг собираются женихи. Глашатай выводит вперед самую красивую из девушек и спрашивает, кто предложит за нее наибольший выкуп? Кто предложит, тот и получает ее в жены. Потом берут выкуп за вторую красавицу, за третью и так далее. Наконец, все красивые девушки выданы, остались только некрасивые, за которых никто не хочет давать выкуп. Тогда глашатай выводит вперед самую некрасивую и спрашивает, кто возьмет ее замуж с наименьшим приданым? Непременно найдутся такие, которые ради приданого готовы жениться и на уродливой; кто из них удовольствуется наименьшим, тот и получает ее в жены. Потом выдают таким же образом следующую из некрасивых девушек, потом следующую и так далее. Так выкуп за красивых невест идет в приданое некрасивым невестам: «прекраснейший обычай!» – восклицает Геродот.
Второй обычай такой.
В Греции больниц не было, но врачи были, и даже очень хорошие. (С одним таким врачом мы скоро в этой книге встретимся.) В Вавилоне не было ни больниц, ни врачей, а больные все-таки вылечивались.
Делалось это так. Всех больных выносили на площадь, клали под навес, и каждый прохожий должен был, проходя мимо, расспросить больного о его болезни. Среди толпы прохожих непременно находился кто-нибудь, кто или сам страдал от этой болезни, или видел, как другой страдал. Этот человек и советовал больному то средство, которым или сам вылечился, или видел, как другой вылечился. А пройти мимо больного, не спросивши о болезни, у вавилонян не дозволялось.
Как Кир воевал с массагетами и какой смертью он погиб
Теперь царю Киру были подвластны и низменные земли, где лежала Вавилония, и горные земли, где лежали Лидия, Мидия и Персида. Но он захотел взять под свою власть и степные земли, где за Каспийским морем кочевал конный народ массагеты.
Массагеты не сеют и не жнут, массагеты едят только мясо и рыбу, а пьют только молоко. Массагеты делают себе украшения только из золота, а оружие только из меди, потому что серебра и железа в их стране нет. Стариков массагеты убивают и съедают, и только умерших от болезни хоронят в земле, очень горюя, что не довелось их убить и съесть. Массагеты не знают других богов, кроме солнца, а солнцу приносят в жертву коней: быстрейшему богу – быстрейшее животное. Так пишет о массагетах Геродот.
Правила над массагетами царица Томирида.
Кир послал к Томириде послов, предлагая ей стать его женой. «Но Томирида поняла, что Кир сватается не к ней, а к царству массагетов, и отвергла предложение», – говорит Геродот.
Тогда Кир повел свои войска к той реке, за которой кончается Персия и начиналась степь, и стал готовить переправу.
Томирида прислала к Киру гонца. Гонец передал такие слова: «Зачем ты хочешь войны, Кир? Ведь исход ее никому не ведом. Царствуй над своим царством и не мешай нам царствовать над нашим. Если же ты непременно хочешь помериться силами, изволь: мы отойдем от реки на три дня пути, и ты переправишься к нам, или ты отойди от реки на три дня пути, и мы переправимся к тебе».
Кир выбрал первое из предложений царицы. Массагеты отступили, и персы вошли в степь.
Первая битва была не битвой, а резней. Персы разбили стан в степи, разожгли костры, разложили еду, выставили вино, а сами незаметно отступили. Кочевники напали на стан, набросились на незнакомые яства, объелись, перепились, повалились спать. Тут и ударили на них персы: многих перерезали, многих взяли в плен, в том числе и сына царицы.
Томирида опять прислала к Киру гонца. Гонец передал такие слова: «Ненавистный Кир, неужели ты гордишься, что погубил столько моего народу не честной силой, а низкой хитростью? Возврати мне моего сына и уходи из моей страны – иначе, клянусь солнцем, я заставлю тебя вдоволь напиться крови, хоть ты и ненасытен».
Кир не послушался и двинулся дальше в степь.
Вторая битва была самая жестокая из битв, какие бывают между варварами, – говорит Геродот. Стреляли из луков, пока были стрелы в колчанах, бились копьями, когда кончились стрелы, рубились мечами, когда изломались копья. Наконец, массагеты одолели. Все персидское войско полегло в массагетской степи. Томирида заполнила кожаный мешок человеческой кровью и послала отыскать среди павших мертвого Кира. Мертвому Киру она отрубила голову и бросила в мешок. «Напейся досыта, кровожадный Кир!» – сказала она убитому врагу.
Так погиб знаменитый Кир, основатель персидского царства. «О гибели Кира есть и другие рассказы, но этот правдоподобнее всех», – заканчивает свой рассказ Геродот.
Рассказ третий
место действия которого – Египет, а главный герой – персидский царь Камбис. Царствование Камбиса: 530–522 гг. до н. э. Завоевание Египта: 525 г. до н. э.
Когда великий царь Кир погиб в массагетской земле, властвовать над персами стал его сын Камбис.
Наученный судьбою отца, Камбис не продолжал войны со скифами-массагетами. Он выбрал для завоевания другую страну. Он пошел на Египет.
«О Египте же я буду говорить обстоятельно, – пишет Геродот, – потому что в нем есть очень много достопримечательного: есть несказанно громадные сооружения, больше, нежели в какой-либо другой стране. Для того-то и будет у меня о Египте рассказано подробнее».
О Египетской земле и реке Нил
У греков было сказание о царевиче Алкмеоне. Его мать из корысти погубила его отца. Мстя за отца, Алкмеон убил мать. Тогда Эринии, богини мести, стали терзать его душу и гнать его, измученного совестью, из страны в страну. Оракул сказал Алкмеону: «Ты найдешь покой только в такой земле, которая не была свидетельницей твоего греха». Алкмеон был в отчаянии. Но такая земля нашлась. Это был островок в устье реки Ахелоя. Он вырос из речных наносов и выступил из-под воды уже после того, как Алкмеон совершил свое страшное дело. Намывная земля дала приют и покой изгнаннику-царевичу.
Вот таким же образом, из таких же речных наносов («если только можно с малым сравнивать великое», – оговаривает Геродот) сложилась и египетская земля. Намывная почва дала приют и прокорм большому народу. Египет – дар Нила. Если бы не было Нила, не было бы и Египта. Нил несет с собой столько ила, что еще в море, подъезжая к Египту, за день езды до берега, мореходы бросают в море лот и вытаскивают нильский ил. С каждым разливом Нил оставляет на берегах новый слой ила, и за столетие египетская земля становится выше на целую пядь.
По этому илистому ложу несет свои воды Нил и впадает в море семью устьями: Пелусийским, Мендетским, Буколийским, Себенитским, Больбитским, Саисским и Канобским.
Летом Нил разливается и покрывает почву на день пути влево и на день пути вправо от своих берегов. Города на холмах стоят под синим небом среди пресного моря, как кишащие людом островки, и суда плавают над поверхностью полей. Вода держится сто дней, а потом спадает, оставляя поля, блестящие свежим илом. Низовья Нила – единственное место на земле, где можно собирать урожай, не вспахивая и не вскапывая землю. В ил бросают семена, пускают по ним свиней, чтобы втоптать, и ждут, пока заколосится хлеб. Колосья жнут, везут на ток, пускают по ним свиней, чтобы вымолотить, и мелют зерна в муку тяжелыми круглыми камнями.
А дожди этот нильский ил никогда не смывают, потому что дождей в Египте не бывает никогда.
Почему бывают разливы Нила – над этим ломали голову умные люди с незапамятных времен. Уже Геродоту рассказывали несколько возможных объяснений. Среди них было и то, которое, как мы знаем, оказалось правильно: Нил разливается оттого, что летом тают снега в африканских горах. Но Геродоту такое объяснение не понравилось: какие же снега в жарких странах? И он выдумал другое, свое собственное объяснение, длинное и сложное, которое мы здесь приводить не будем.
Где находятся истоки Нила – этого тоже никто не знал. Правда, Геродоту рассказывали, что там, где кончается Египет, по сторонам Нила стоят две горы, Крофи и Мофи, а между ними такой водоворот, что никакой лот не достает дна: здесь-де и находятся истоки Нила, и отсюда он течет сразу и к северу, в Египет, и к югу, в Эфиопию. Но Геродот не особенно верит такому рассказу, потому что каждый корабельщик знает: не в Эфиопию течет Нил, а из Эфиопии, да с такой силой, что только волоком можно вести корабль вверх по течению. От устья Нила до самых дальних эфиопских земель по реке четыре месяца пути, а что дальше, никому не ведомо.
О египетском народе, у которого все наоборот
«Как небо над Египтом особенное и как река их непохожа на другие реки, так подобно этому почти все нравы и обычаи египтян противоположны нравам и обычаям других народов», – заявляет Геродот.
У других народов мужчины ходят по делам, а женщины хозяйничают дома. У египтян женщины ходят на площадь и торгуют, а мужчины сидят дома, прядут и ткут.
У других народов женщины одеваются богаче мужчин; у египтян мужчины имеют по два платья, а женщины по одному.
У других народов хлеб пекут из пшеницы и ячменя; у египтян такая пища в презрении, а хлеб они пекут из полбы.
У других народов престарелых родителей содержат сыновья; у египтян – дочери.
У других народов тяжести носят мужчины на плечах, а женщины на головах; у египтян – наоборот.
Тесто египтяне месят ногами, а глину – руками.
Челнок на ткацком станке у всех народов ходит снизу вверх, а у египтян – сверху вниз.
Пишут и считают египтяне не от левой руки к правой, а от правой клевой.
Когда умирают близкие, у греков родственники умерших стригут волосы, у египтян – отпускают их, а обычно ходят бритыми.
Тела покойников греки сжигают на костре, а египтяне, наоборот, бальзамируют и стараются сохранить как можно дольше.
Обычай бальзамирования так заинтересовал Геродота, что он пишет о нем особенно подробно. Оказывается, бальзамирование могло производиться по первому разряду, по второму разряду и по третьему разряду: для тех, кто богат, для тех, кто победней, и для тех, кто беден.
По первому разряду покойнику вскрывали живот каменным ножом, вынимали внутренности, прополаскивали полость пальмовым вином, наполняли благовониями, на семьдесят дней тело клали в самородную щелочную соль, пеленали в тонкий холст, укладывали в деревянный гроб, имевший вид человеческой фигуры, а потом стоймя помещали в склеп.
По второму разряду покойнику живот не вскрывали, а только вливали туда кедрового масла, в котором распускаются внутренности, да вымачивали труп в соли, которая разъедала мясо, а оставшиеся кожу да кости погребали в склепе.
По третьему разряду покойнику очищали живот редечным маслом, вымачивали в соли, – и только.
О смерти же египтяне не забывают никогда, и даже на пирах обносят вокруг стола деревянную раскрашенную куклу, изображающую мертвеца, с надписью: «ешь и пей, но не забудь: и ты будешь таким же».
А как заботятся о себе после смерти египетские цари, строящие пирамиды, о том надо говорить отдельно. Но прежде, чем говорить о царях, следует сказать о богах, потому что боги больше царей.
О египетских богах и об их священных животных
Каждый народ, по рассуждению Геродота, что-нибудь да придумал самый первый. Карийцы, как мы уже знаем, придумали рукоятки на щитах. Вавилоняне придумали солнечные часы и деление дня на двенадцать часов. А египтяне первыми стали чтить богов, придумали имена им, начали строить им храмы и устраивать праздники.
О египетских богах Геродот мог бы сказать много, но старается говорить мало. «Я полагаю, что об этом предмете никто из людей не имеет достаточных знаний», – благоразумно говорит он.
Любопытнее всего вот что. Геродот убежден, что во всем мире люди почитают одних и тех же богов, только под разными именами. Так, одну и туже богиню греки называют Афродитой, ассирийцы – Милиттой, арабы – Алилат, скифы – Аргимпасой. Поэтому Геродот спокойно говорит, что в таком-то месте египтяне чтят Зевса, а в таком-то – Геракла, а в таком-то – Гермеса. И нужны старания нынешних ученых, чтобы разобраться, что на самом деле Зевс – это бог Амон, Геракл – это бог Хонс, Гермес – это бог Тот и так далее.
Правда, кое-что при этом Геродота смущало. Например, то, что египтяне изображали своих богов с головами животных. Однако и тут он находит пристойные объяснения. Однажды Гераклу очень захотелось посмотреть на своего отца Зевса. А Зевсу почему-то этого не хотелось. Но Геракл настаивал, и тогда Зевс сделал вот что: он взял барана, отрезал ему голову и, держа баранью голову перед своим лицом, повернулся к Гераклу. С этих самых пор и начали египтяне изображать своего Зевса с головой барана. А баран в том городе, где почитают Зевса, стал священным.
Вообще же священных животных в Египте великое множество, и в каждом городе свои. В Фивах чтут барана, а в Мендете – козла, а в Бубастисе – кошку, а в Гермополе – ибиса, а в Папремисе – гиппопотама, а на Меридовом озере – крокодила, а по всему Египту – быков и коров. Ни один египтянин и ни одна египтянка не поцелуют эллина в губы и не будут есть из его котла и резать его ножом, потому что эллины едят коровье мясо, а египтяне – никогда.
Священных животных египтяне держат в особых загонах, и при них есть особые сторожа, должность которых переходит от отца к сыну. Кто из египтян хочет заслужить милость богов, тот стрижет своему сыну полголовы или всю голову, и сколько весят состриженные волосы, столько он дает сторожам серебра, а сторожа на это серебро покупают для животных корму.
Из животных, которых чтут египтяне, замечательнее всего крокодил. Из яиц он вылупляется длиною в пядь, а взрослый бывает длиною в семнадцать локтей. У него у одного из всех животных нижняя челюсть неподвижна, а верхняя поднимается и опускается. Живет он в воде, и пасть его полна пиявок; а избавиться от них ему помогает птичка-тиркушка, которой он позволяет бегать по его разинутой пасти и выклевывать оттуда пиявок. Глазки у него свиные и очень зоркие; поэтому когда на крокодила охотятся, то ему прежде всего залепляют илом глаза, и тогда с ним легко справиться, а иначе было бы трудно. А на кого крокодил нападет и погубит, того человека бальзамируют по первому разряду и хоронят с великим почестями.
Одно только животное в Египте не почитается, а презирается: это свинья. Какой египтянин случайно коснется свиньи, тот сейчас же спешит к реке и омывается в ней вместе с платьем. Но и свиней раз в году, в полнолуние, приносят в жертву Осирису («так египтяне называют Диониса», – поясняет Геродот) и угощаются их мясом. «А почему они так делают, – добавляет Геродот, – о том у египтян есть особый рассказ, но я его сообщать не хочу. Да простят нам боги, что мы и без того столько о них наговорили».
О египетских царях, об удивительных постройках, ими воздвигнутых, и о моряках, которые видели солнце с северной стороны
Египтяне – самый древний народ на земле, древнее их только фригийцы. Что фригийцы древнее египтян, доказано было вот каким образом. Египетский царь Псамметих решил узнать, какой народ древнее всех. Он взял двух новорожденных младенцев и отдал их на воспитание пастуху-козопасу, взяв с него клятву, чтобы пастух при них не произносил ни слова и только слушал, какое слово первым произнесут они сами. Прошло два года, и пастух доложил: всякий раз, как он входит в свою хижину, дети тянут к нему ручонки и лепечут: «бек, бек!» Тогда царь Псамметих послал по всему миру гонцов, чтобы узнать: у какого народа в языке есть слово «бек»? Оказалось, что есть у фригийцев, и значит оно «хлеб». После этого пришлось признать, что первый по древности народ на свете – это фригийцы, а египтяне – только второй.
Насколько строго научно был поставлен этот опыт и у кого могли научиться питомцы козопаса крику «бек, бек», пусть судят проницательные читатели. Мы же добавим только, что две тысячи лет спустя этот опыт попробовал повторить английский король Яков II, и, по его сведениям, первые слова его младенцев оказались древнееврейскими. Как видно, в первом детском лепете можно расслышать сходство с каким угодно языком.
Но и не будучи народом самым древним, египтяне все же остаются народом очень древним. За все существование их царства у них сменилось триста тридцать царей. Это так много, что даже Геродот из них перечисляет не всех, а только некоторых.
Первым египетским царем был Менес. Он объединил Египет, построил вдоль Нила плотины и каналы, и с этих пор Египет стал сушей, а раньше он был никогда не высыхавшим болотом, над которым тучами кружились комары.
После Менеса правил царь Мерид. Этот царь вдобавок к плотинам и каналам построил в Египте водохранилище, которое называется Меридово озеро. В пору разлива вода течет из Нила в озеро, а в сухую пору вода течет из озера на поля. Рыбы в этом озере столько, что, когда спускают воду, царь каждый день выручает от продажи рыбы по пуду серебра. Посредине озера стоят две пирамиды высотой в сто сажен, из них пятьдесят сажен под водой и пятьдесят сажен над водой.
После Мерида правили три царя, которые построили возле Меридова озера самые большие пирамиды. Звали этих царей Хеопс, Хефрен и Микерин. Самую большую пирамиду построил Хеопс. В длину, в ширину и в высоту имеет она по восемьсот футов, а сложена из плит, каждая из которых величиной не меньше тридцати футов. Дорогу, по которой подтаскивали эти плиты, строили десять лет, а самую пирамиду после этого строили двадцать лет. Работали на этой стройке по сто тысяч человек каждые три месяца, а все другие работы в стране были запрещены. На пирамиде есть надпись, что только на редьку, лук и чеснок для рабочих издержано было две тысячи пудов серебра; а сколько на железные орудия, одежду, еду и питье – этого не считал никто.
Хеопс и Хефрен были царями жестокими и постройками своими вконец разорили народ. Микерин был царем добрым и справедливым, и народ его любил и хвалил. Однако оракул сказал Микерину, что править ему суждено только шесть лет. Микерин обиделся и спросил: почему Хеопс и Хефрен разоряли и мучили народ и все-таки правили по пятьдесят лет, а он и добр и благочестив, но должен править так мало? Оракул ответил: «Ты сам виноват: боги судили Египту бедствовать под злыми царями сто пятьдесят лет; Хеопс и Хефрен делали то, чего хотели боги, и потому правили долго, а ты, Микерин, делал обратное и потому будешь править недолго». Тогда Микерин решил назло богам удвоить срок своей жизни: он перестал спать, каждую ночь зажигал во дворце все огни, пировал, веселился, охотился и жил ночью, как днем, чтобы за шесть лет прожить не шесть лет, а вдвое больше.
После Микерина правил царь Асихис, который тоже построил пирамиду. Она маленькая и сложена из кирпича, но на ней написано: «Не думай, что я хуже каменных пирамид: построить меня было труднее. В озеро погружали шест, к шесту прилипала глина, глину соскребали, делали из нее кирпичи, и из этих-то кирпичей сложили меня».
После Асихиса были смутные времена, и Египтом правили эфиопы. Потом эфиопы ушли, а править Египтом сообща стали двенадцать царей. Эти двенадцать царей построили возле Меридова озера царский дворец под названием Лабиринт. В нем двенадцать больших покоев и три тысячи малых, а сколько между ними коридоров, переходов и поворотов, невозможно сосчитать, и каждый из них блистателен и великолепен на свой лад. Полторы тысячи покоев лежат над землей, и Геродот осматривал их сам, а полторы тысячи покоев лежат под землей, и там похоронены цари и священные крокодилы.
Двенадцати царям было предсказано, что один из низ низвергнет других с помощью медной жертвенной чаши и медных пришлых людей. Поэтому они зорко следили друг за другом, и все жертвенные возлияния совершали только вместе и только из золотых чаш. Но однажды жрецы ошиблись и вынесли царям для возлияния одиннадцать чаш вместо двенадцати. Тогда один из царей, по имени Псамметих, чтобы не задерживать священнодействие, сорвал с головы медный шлем и совершил возлияние из него. Цари встревожились. Но так как Псамметих сделал это без дурного умысла, его не казнили, а только сослали на берег моря, в болотистый край. Здесь он узнал, что из-за моря только что приплыли греческие пираты в медных панцирях, разоряют и грабят страну. Он понял, что это и есть медные люди, о которых говорил оракул. Он нанял их к себе на службу, победил с ними остальных одиннадцать царей и стал один царем Египта.
А греков в медных панцирях он поселил на египетской земле возле своей столицы. От их потомков и узнал Геродот все, что он рассказывает о Египте.
Псамметих замечательных построек не оставил, а сын его Нехо оставил. Нехо прокопал канал из Нила в Красное море: длина канала – четыре дня плавания, а ширина – такая, что могут разойтись два судна с тремя рядами весел. Строить канал было так трудно, что на работах погибло сто двадцать тысяч человек. Но канал этот Нехо оставил неоконченным, потому что оракул возвестил ему: пользоваться этим каналом суждено не египтянам, а иноземцам. И действительно, достроил этот канал персидский царь Дарий, сын Гистаспа, о котором речь впереди.
Вместо того чтобы достраивать канал, царь Нехо сделал вот что. Он вызвал к себе финикийских моряков – а финикийские моряки лучшие в мире – и велел им отправиться в плавание из Красного моря вдоль берега Африки на юг: чтобы узнать, где кончается Африка. Финикияне отплыли из Красного моря на юг, а через три года воротились из Средиземного моря, с запада. Каждый год они восемь месяцев плыли, а на четыре месяца высаживались на берег, сеяли хлеб и дожидались урожая, – потому что взять запасы на три года сразу было никак не возможно. Возвратившись, они рассказывали, будто видели над собою солнце с севера. Египтяне им не поверили, не поверил и Геродот; а для нас это лучшее доказательство того, что финикийские моряки и вправду побывали в Южном полушарии.
Об Амасисе, который из вора сделался царем
После Нехо в Египте царствовал Псаммис, после Псаммиса Априс, а после Априса Амасис. Этот Амасис был человеком низкого рода, в молодости промышлял воровством и обманом, но царь из него получился едва ли не лучше всех.
Амасис был на службе у царя Априса. Против Априса поднялось восстание. Априс послал Амасиса уговорить повстанцев сложить оружие. Повстанцы знали, что Амасис родом из народа. Они приветствовали его и провозгласили царем. Априс послал гонца к Амасису с приказом немедленно явиться к ответу. Амасис ответил гонцу: «Передай: явлюсь, и не один!»
Априс был разбит в бою, Амасис стал царем. Первое время египтяне его ни во что не ставили, потому что он был не царского рода. Тогда Амасис сделал вот что. У него была золотая лохань, в которой на пирах во дворце застольники мыли ноги. Лохань эту он велел разломать и из кусков ее отлить золотую статую бога. Статую поставили на площади, и все ее благоговейно почитали. «Смотрите, – сказал тогда Амасис, – такова и моя судьба: сперва вы меня попирали ногами, а теперь пришла пора, чтобы все вы передо мной преклонялись».
Жил Амасис не по-царски: с утра он занимался делами, а вечером, вместо того чтобы чинно пировать, пил, веселился и дурачился с друзьями. «Не к лицу это царю!» – говорили ему придворные. Амасис отвечал: «Каждый стрелок из лука знает: нельзя держать лук всегда натянутым – или тетива лопнет, или лук сломается. Так и с человеком: нельзя заниматься делами все время – или отупеешь, или сойдешь с ума. Надо уметь на время ослаблять тетиву».
Когда Амасис был еще вором, его часто ловили, а он отпирался; тогда обокраденные тащили его к оракулам, и оракулы то признавали, а то и не признавали его вором. Когда Амасис стал царем, он объявил все оракулы, обличавшие его, правдивыми, а все, оправдывавшие его, – лживыми; первые он чтил и одарял богатыми пожертвованиями, вторые ни во что не ставил и никогда не обращался к ним.
Египет при Амасисе процветал и благоденствовал. Амасис издал такой замечательный закон: всякий египтянин должен раз в год докладывать начальнику своего округа, на какие средства он живет; кто не сможет в этом отчитаться, того казнят смертью. Закон этот у него заимствовали даже афиняне – «безукоризненный закон, и афиняне должны бы соблюдать его вовеки!» – восклицает Геродот.
На этого-то Амасиса и собрался в поход персидский царь Камбис.
Как царь Камбис пошел войной на Египет и каково было первое его преступление
Персидский царь Камбис, сын Кира, попросил у египетского царя Амасиса в жены его дочь.
Пожалуй, Амасис и согласился бы отдать за Камбиса дочь, если бы надеялся, что дети от этого брака будут персидскими царями. Но он знал: никогда не потерпят персы, чтобы над ними правили дети чужеземки. Поэтому ему было жаль отдавать дочь на чужбину. Амасис вспомнил, что у свергнутого им царя Априса тоже была дочь. Он одел эту девушку по-царски и отправил к Камбису как собственную дочь.
Но в первую же ночь невеста сказала Камбису: «Ты думаешь, царь, что я дочь Амасиса, а я – дочь Априса. Амасис моего отца низвергнул и убил, а тебя обманул. Отомсти Амасису за себя и за меня!»
Тогда Камбис собрал войска и пошел на Египет войной.
Путь в Египет был опасен. Он лежал через безводную пустыню. По пустыне кочевали арабы. Камбис попросил помощи у арабского царя. Арабский царь согласился и заключил с Камбисом договор.
Договоры у арабов заключаются так. Двое договаривающихся становятся рядом, перед ними кладут семь камней. Третий человек каменным ножом разрезает руку одному и другому, вырывает клок шерсти из одежды у одного и у другого и намазывает все семь камней сперва кровью одного, потом другого. Арабы соблюдают такие договоры вернее, чем какой-либо другой народ.
Камбис пошел через пустыню. Арабы подвозили на верблюдах воду для его войска, и переход был благополучен. Камбис вступил в Египет. Царя Амасиса уже не было в живых; против Камбиса выступил его сын Псамменит. Камбис разгромил его войско и взял его в плен.
Геродот сам видел поле этого боя и на нем две огромные груды костей – с одной стороны персов, с другой стороны египтян. Черепа персов были хрупкие и ломкие, черепа египтян – такие твердые, что не разбить и камнем. Объясняли это так: египтяне с детства бреют головы, и черепа их грубеют от солнца, персы же носят длинные волосы и войлочные колпаки, и черепа их поэтому мягкие.
Камбис посадил плененного царя Псамменита на холм и приказал прогнать перед холмом всю толпу пленных, которых персы уводили в рабство. Шли, крича и причитая, девушки, впереди них была дочь царя. Царь смотрел сухими глазами. Шли с веревками на шее юноши, впереди них был сын царя. Царь смотрел, не изменяясь в лице. Но когда погнали пожилых людей и среди них царь увидел одного своего друга, старика, спотыкающегося и подгоняемого копьями солдат, тогда царь громко зарыдал и стал бить себя по голове. «Почему ты не плакал при виде дочери и сына, а плачешь при виде чужого человека?» – спросил его Камбис. «Потому что собственное мое горе слишком велико, чтобы его оплакивать, а горе моего друга достойно самых горьких слез», – отвечал Псамменит. Камбис был тронут таким ответом и приказал, чтобы персы относились к Псаммениту с почтением и не делали ему ничего дурного.
Победив египтян, Камбис вступил в их столицу. Первое, что он тут сделал, – это приказал вытащить из царской гробницы набальзамированный труп Амасиса, колоть его копьями, бичевать его плетьми, а потом сжечь его на костре. А это было великим преступлением против персидских обычаев, потому что персы почитают огонь божеством и никогда не оскверняют его мертвыми телами.
Таково было первое преступление царя Камбиса.
Как царь Камбис пошел войной на Ливию и чем это кончилось
Завоевав Египет, Камбис хотел идти дальше.
Путей перед ним было три.
Первый путь был через море – на Карфаген. Второй путь был через пустыню – на Ливию. Третий путь был по Нилу – на Эфиопию.
На Карфаген Камбис решил отправить свой финикийский флот. На Ливию – послать пятую часть своего войска. На Эфиопию – двинуться самому со всем остальным войском.
Но поход на Карфаген не состоялся. Карфаген, богатый и сильный заморский город, был основан когда-то финикиянами, и теперь финикияне отказывались идти на своих соплеменников. А кроме финикийского флота, кораблей у Камбиса не было.
А поход на Ливию состоялся. Но конец его был несчастным.
Где кончается зеленая долина Нила, там начинается желтая Ливия. Это пески, пески и пески, а в песках – редкие оазисы. Ближайший оазис называется Аммоновым: здесь храм и оракул Зевса-Аммона с бараньей головой, а у подножья храма – удивительный источник, вода в котором в полдень – ледяная, к вечеру теплеет, в полночь кипит, а к утру опять остывает. Здесь бывают египтяне, и здесь чтут египетских богов. А дальше живут народы, никому не покорные, степные и дикие.
Это насамоны, которые едят сухую саранчу, а когда заключают друг с другом дружбу, то лижут землю. Это псилы, заклинатели змей, которые ходят в походе копьями наперевес против южного ветра, потому что он засыпает песком их колодцы. Это макки, носящие щиты из страусовой кожи. Это гараманты, у которых быки на пастбище пятятся задом наперед, потому что иначе длинные рога их упираются в землю. Это пещерные эфиопы, которые бегают быстрее всех на свете, питаются змеями и ящерицами, а язык их похож на шипение летучих мышей. Это атаранты, у которых люди не имеют ни имен, ни прозвищ. Это атланты, которые не едят ничего живого и не умеют видеть снов. А дальше к западу, дальше к океану такие племена, которые Геродот уже не может назвать даже по имени.
На эти-то народы и послал пятую часть своего войска Камбис. Отряд вышел из Фив и пошел к оазису Аммона. Но до Аммона он не дошел и в Фивы не вернулся. Говорили, что песчаная буря занесла его в пустыне песком.
Так кончился поход Камбиса на Ливию.
Как царь Камбис пошел войной на Эфиопию и каково было второе его преступление
Путь в Эфиопию лежал вверх по Нилу. В Эфиопии жил народ рослый и красивый, а царем над собою они выбирали того, кто выше всех и сильнее всех. На этих-то эфиопов и собрался в поход Камбис, но вперед он выслал гонцов-соглядатаев с подарками.
Гонцы явились к эфиопскому царю, поднесли ему пурпурное платье, золотую цепь и кувшин пальмового вина и сказали: «Царь персов Камбис ищет с тобой дружбы и посылает тебе то, что он сам больше всего любит».
Эфиопский царь взял в руки пурпурный плащ и спросил, неужели в персидской земле растет красный лен на полях и красная шерсть на овцах? Послы рассказали, как окрашивают ткани, чтобы они были красивее. Царь задумался и произнес: «Обманчивы люди, которые носят обманчивые одежды».
Потом царь взял в руки золотую цепь и спросил, для чего она служит. Послы ответили: «Для украшения». Царь улыбнулся и сказал: «А у меня в стране такие цепи, только покрепче, носят лишь рабы да преступники».
Потом царь отведал пальмового вина и спросил, до каких лет живут люди, которые пьют это вино? Послы сказали: «До восьмидесяти лет». Царь засмеялся и отвечал: «А у меня в стране люди пьют только молоко и живут до ста двадцати лет».
После этого эфиопский царь взял в руки лук и сказал: «Не послами вы сюда пришли, а соглядатаями, и бесчестен тот, который вас сюда послал: будь он честен, он довольствовался бы тем, что имеет, и не трогал бы тех, кто его не трогал. Передайте же ему этот лук и скажите: пусть не раньше идет он на нас войной, чем научатся его люди натягивать этот лук так легко, как натягиваю я». Сказав это, он натянул тетиву, отпустил тетиву и передал лук послам.
Узнав такой ответ, царь Камбис пришел в ярость и велел своему войску немедленно выступать в поход на эфиопов.
Путь был длинный, а край был скудный. Войско не прошло и четверти пути, как кончились припасы, и стали резать и есть вьючный скот. Войско не прошло и половины пути, как кончился вьючный скот, и стали рвать и есть зелень с полей. А когда кончилась зелень с полей и по сторонам пути до самого небосвода протянулись лишь песок да глина, тогда воины Камбиса сделали страшное дело: по жребию убили и съели каждого десятого из своего числа. Узнав об этом, Камбис испугался, как бы все его воины не поели друг друга, и приказал поворачивать назад.
Когда войско персов, измученное, поредевшее, дотащилось, наконец, до египетской земли, оно увидело в египетской земле небывалый праздник. Повсюду били бубны, выли флейты, трещали трещотки, по улицам двигались, в лад ударяя в ладоши, шествия мужчин и женщин в белых одеждах, а на перекрестках горели костры, и люди ели жареное мясо и пили виноградное вино.
Разъяренный Камбис приказал призвать к себе верховных жрецов и спросил их, как смеют они так ликовать по случаю беды, постигшей его войско?
Жрецы ответили: «Не о твоей беде мы ликуем, а о рождестве нашего бога. Мы чтим бога Аписа, а бог этот есть бык, и вид у него такой: шерсть черная, на лбу белый треугольник, на спине пятно в виде орла, на хвосте двойные волосы, под языком нарост в виде священного жука. Рождается такой бычок во много лет раз, и тогда ликует весь Египет. Если хочешь, посмотри на него».
Камбис посмотрел на маленького черного теленка, на нетвердых ножках стоявшего перед ним, расхохотался, выхватил меч и ударил теленка в бедро. С жалобным мычанием бычок повалился наземь. «Жалкие твари! – крикнул Камбис, – Разве такие бывают боги: с кровью, с мясом, чувствительные к железу? Правду говорят: каковы люди, таковы у них и боги. Но эта насмешка вам даром не пройдет!» И он отдал приказ жрецов бить плетьми, а празднующих на улицах рубить мечами, никому не давая пощады. Так кончился праздник, и таково было второе преступление царя Камбиса.
Как царь Камбис сошел с ума и как он погиб
Вот как случилось, что персидский царь Камбис преступил сначала священные обычаи персов, а потом – священные обычаи египтян: обычаи персов – когда предал огню мертвое тело Амасиса, а обычаи египтян – когда убил священного быка Аписа.
За такое нарушение священных обычаев, – говорит Геродот, – боги и наказали царя Камбиса безумием. И с этих пор преступления его стали следовать одно за другим.
У Камбиса был брат Смердис, человек могучий и сильный. Когда эфиопский царь прислал Камбису свой лук и царь с придворными тщетно пытались его натянуть, единственным человеком, которому это удалось, был Смердис. С этих пор Камбис возненавидел брата. Смердис был наместником Мидии. Однажды Камбису приснился сон, будто из Мидии явился гонец с вестью: Смердис сидит на царском престоле и головою касается неба. Камбис испугался. Проснувшись, он отправил в Мидию верного человека по имени Прексасп с тайным приказанием: убить Смердиса. Прексасп выполнил поручение: он пригласил Смердиса с собой на охоту и на охоте убил его стрелой в спину.
Все, кто знали Смердиса, жалели о нем. Однажды Камбис устроил для потехи на пиру бой между щенком и львенком. Львенок одолевал. Но тут на помощь щенку бросился, сорвавшись с цепи, другой щенок, брат его, и вдвоем они одолели львенка. Камбис захохотал, а жена его заплакала. «Почему ты плачешь?» – спросил Камбис. «Я вспомнила Смердиса, которому никто не помог», – ответила жена. Вне себя от злости, Камбис ударил жену ногою в живот. Через несколько дней она умерла.
Даже самые доверенные люди начинали бояться Камбиса. Самым верным из верных был Прексасп, убийца Смердиса. Однажды на пиру Камбис спросил Прексаспа: «Ну, как, Прексасп, хороший я царь или плохой?» Прексасп ответил: «Ты хороший царь, Камбис, только слишком много пьешь вина». Камбис вспыхнул гневом: «Я слишком много пью вина? Посмотрим, не дрожат ли у меня руки! Вон у той колонны стоит твой сын: если у меня дрогнет рука и я не попаду ему из лука в сердце, тогда можешь говорить, что я пьян!» Просвистела стрела, и мальчик Прексаспа упал у колонны замертво. Ему разрезали грудь: стрела была в сердце. Прексасп низко склонился перед Камбисом и медленно сказал: «Сами боги не стреляют метче, царь».
Прошло немного времени, и вдруг из Мидии пришла странная весть: Смердис не умер, Смердис жив, Смердис объявил себя царем в столичном городе Сузах и требует, чтобы все и всюду подчинялись ему, а не Камбису.
Устрашенный и недоумевающий, Камбис позвал к себе Прексаспа и спросил: «Так-то ты исполнил мое повеление?»
«Будь спокоен, царь, – ответил ему Прексасп, – брат твой Смердис мертв, а мертвые не воскресают. Против тебя восстал самозванец, и я догадываюсь, кто он такой. Есть в Мидии два брата, два мага, один Патизиф, а другой Смердис, тезка твоего брата; этот Смердис еще когда-то был уличен в каком-то преступлении, и твой отец, великий Кир, приказал отрубить ему уши. Вот этот Смердис, думается мне, и объявил себя твоим братом и восстал на тебя».
Царь Камбис приказал тотчас седлать коней и выступать в поход против самозванца. Но тут случилось вот что. Когда Камбис, перепоясанный мечом, вскакивал на коня, у ножен его отвалился наконечник и обнаженный меч ранил его острием в бедро – в то самое место, куда он поразил священного быка Аписа. Рана стала болеть и гноиться, нога стала мертветь, и Камбис понял, что близок его конец.
Тогда Камбис созвал придворных и сказал им: «Боги наказывают меня за мои преступления. Сон мой сбылся: на троне Персии сидит Смердис, но не тот Смердис, о котором я думал. Прошу вас, персы, об одном: не допустите, чтобы вновь мидяне властвовали над вами, воротите себе власть над вашим царством хитростью или силой». С этими словами он умер.
Царствование его было семь лет и пять месяцев, и детей от него не осталось.
Рассказ четвертый
место действия которого – Персия, а главный герой – персидский царь Дарий. Царствование Дария: 522–486 гг. до н. э.
Как царствовал над персами самозванец и как низложили его семеро заговорщиков
Прексасп был прав: тот Смердис, который объявил себя царем персов, был самозванец, индийский маг, которому когда-то великий Кир приказал отрубить уши.
Правил этот Смердис семь месяцев, и никто не подозревал обмана, потому что настоящий Смердис убит был тайно и никто об этом не знал, кроме самого убийцы – Прексаспа. А Прексасп молчал, полагая, что выдать тайну никогда не поздно.
Но время шло, и кое-кому начинало казаться странным, почему новый царь никогда не выходит из дворца, никого не допускает к себе и распоряжения свои отдает только через мага Патизифа.
Среди придворных был знатный перс по имени Отана. Дочь его была одной из жен Смердиса – настоящего Смердиса, Камбисова брата. Отана спросил дочь: «Не замечала ли ты в своем муже перемен за последнее время?» – «Замечала, – ответила дочь, – он не показывает мне своего лица, приходит ко мне лишь в темноте и не говорит ни слова», – «Тогда во имя своей и нашей чести сделай вот что, – сказал Отана. – Когда он будет спать, откинь ему волосы, ощупай ему уши и передай мне, что обнаружишь». Дочь Отаны так и сделала, а наутро передала отцу, что ушей у ее мужа нет, а есть обрубки.
Тогда Отане стало ясно, что ими правит не брат Камбиса, а самозванец.
Отана созвал к себе шестерых друзей, шестерых знатнейших персов, на которых он мог положиться во всем. Семеро заговорщиков собрались в доме Отаны: сам Отана, Аспафин, Гобрий, Интаферн, Мегабиз, Гидарн и последний – Дарий, сын Гистаспа, дальний родственник царской семьи, только что прибывший из Персии, где был наместником.
Каждый из семерых высказал свое мнение, каждый сказал, что индийского самозванца надо низложить и убить. Но только Дарий, сын Гистаспа, говоривший последним, добавил: «Этого мало. Низложить и убить его мы должны сегодня же и сейчас же. Мы верим друг другу, но кто может сказать о себе, не станет ли он сам завтра предателем? Нас семеро, идемте же всемером во дворец. Нас впустят: я скажу, что принес важные вести из Персии. А там будь то, что суждено!»
Так и сделали.
Когда семеро персов ворвались в царский покой, там были только двое, самозванец и его брат Патизиф. В тесной комнатке началась схватка. Самозванец выскользнул в смежную комнату – полутемную царскую спальню. За ним бросились два перса – Дарий и Гобрий. Гобрий сцепился с магом, и оба покатились по полу. Дарий стоял, не решаясь ударить. «Чего стоишь?» – прохрипел Гобрий. «Боюсь задеть тебя», – отвечал Дарий. «Все равно: бей!» – крикнул Гобрий. Дарий ударил мечом и пронзил самозванца. Все было кончено.
Узнав о случившемся, персы рассыпались по городу, избивая мидян и особенно магов. Пять дней бушевала столица, «и до сих пор, – говорит Геродот, – у персов этот день торжествуется как праздник избавления от магов, и жрецы в этот день сидят по домам, ни один не смея показаться на улице».
Как лошадь Дария вовремя заржала
Когда прошло пять дней и волнение улеглось, семеро персов снова собрались у Отаны. Самозванец был низвергнут, законных наследников у Камбиса не было. Нужно было решить: как править государством.
Отана сказал:
– Не нужно царя. Все мы видели безумного Камбиса, все мы знаем, как ужасен произвол самодержца. Кто владеет неограниченной властью, тот неминуемо поддается соблазну пользоваться ею не для общего блага, а только для своего. И несчастны тогда будут все его подданные! Нет: пусть народ сам управляет собой, пусть сам решает все дела на народных собраниях, пусть сам назначает и сменяет должностных лиц: только тогда среди людей воцарится справедливость.
Мегабиз сказал:
– Ты не прав, Отана. Народ невежествен и легкомыслен: он так же глух к добрым советам и так же падок на лесть, как и любой самодержец; не для того мы избавлялись от произвола самодержца, чтобы отдаться произволу толпы. Нет: пусть правят немногие, но лучше – самые умные, самые богатые, самые знатные. У них есть опыт и привычка к государственным делам; править они будут сообща и для всякой задачи сумеют найти лучшее решение.
Дарий сказал:
– Ты не прав, Мегабиз. Такие люди недолго будут править сообща: каждому скоро захочется стать выше других, начнутся раздоры, столкновения и междоусобные войны. Нет: если сравнивать власть народа, власть знати и власть царя, то как самым худшим будет власть дурного царя, так самым лучшим – власть хорошего царя. Как у тела одна голова, так у государства – один властелин; он не даст народу роптать на знать, а знати – угнетать народ; он будет блюсти справедливость среди подданных и сеять страх среди врагов.
Услышав эти речи, четверо остальных персов подумали и согласились с Дарием. Было решено: быть Персии царством, а одному из них царем.
Тогда Отана сказал: «Что вы решили, то решили; но соперничать с вами я не буду, так как не желаю ни быть царем, ни служить царю. Я уклоняюсь от власти с тем, чтобы мне и моим потомкам быть свободными людьми и повиноваться царям лишь настолько, насколько мы сами пожелаем». И шестеро персов одобрили эти слова.
«С тех пор и до этих пор, – пишет Геродот, – единственный дом у персов, свободный от власти царей и послушный лишь власти законов, – это дом Отаны».
Выбрать царя решили так: всем шестерым съехаться наутро в предместье и пустить лошадей вперед: чья лошадь первая заржет, тому и быть царем.
У Дария был хитрый конюх по имени Ойбар. Дарий спросил его: «Можешь ты сделать, чтобы мой жеребец заржал первым?» И Ойбар сказал: «Могу».
У Дариева жеребца была в конюшне любимая кобылица. Всю ночь конюх Ойбар был при этой кобылице, чистил ее, гладил ее, пока руки его не пропахли ее запахом. Утром на рассвете, когда шестеро персов съехались на конях в предместье, стали рядом и конюхи стали отвязывать им поводья, Ойбар поднес свою руку к ноздрям Дариева жеребца. Конь почуял запах кобылицы, раздул ноздри, вскинул голову и заржал. Тогда пятеро остальных персов один за другим сошли с коней, стали перед Дарием и преклонились перед ним как перед царем.
Так Дарий, сын Гистаспа, стал царем персов. И первое, что он сделал, став царем, было вот что: он приказал изваять и выставить каменного коня и каменного всадника с надписью: «Дарий, сын Гистаспа, получил царскую власть над персами с помощью славного коня и конюха Ойбара».
Как индусы добывают золото для персидского царя
Персы говорят, что Кир был у них – царь-отец, Камбис – царь-господин, а Дарий – царь-торгаш.
Так говорят потому, что при Кире и при Камбисе народы персидского царства приносили царям лишь подарки, какие хотели, а при Дарии стали приносить постоянную и твердо установленную дань.
Геродот перечисляет двадцать податных округов и шестьдесят три народа, плативших персам дань. Перечень этот занимает три страницы. Всего за год в царскую сокровищницу поступало, по подсчету Геродота, 14 560 талантов, а талант – это столько, сколько стоит пуд серебра с лишним.
В царской сокровищнице золото и серебро плавили, расплавленный металл наливали в глиняные сосуды, а сосуды потом разбивали. Получались большие слитки. Когда царю нужны были деньги, топором отрубали часть металла и чеканили из него монеты. На монетах был изображен человек с луком. Греки думали, что это изображение царя.
Больше всего золота притекало в царскую казну из Индии.
Индия – это самая восточная страна, какую знают люди, – сообщает Геродот. Народов там много, и живут они по-разному. Одни живут в болотах, плавают на тростниковых лодках (из одного колена тростника получается целая лодка) и едят сырую рыбу. Другие живут в степях, едят сырое мясо, а своих стариков и старух убивают и съедают, совсем как массагеты. Третьи живут в пустыне, и они-то добывают для персидского царя золото.
Делается это так. В индийской пустыне живут удивительные муравьи. Ростом они с собаку, а норы свои имеют под землей. Копая норы, они задними лапами выбрасывают на поверхность песок, и он кучами лежит у входа в нору. Этот песок – золото. За этим-то песком и ходят в пустыню индийцы. Ходят в жару, когда муравьи сидят по норам. (А жара в Индии не такая, как в Греции, а наоборот: жарче всего с утра, умереннее в полдень и очень холодно вечером.) Ходят с тремя верблюдами, и из них непременно одна – самка, у которой дома остались верблюжата. Набивают мешки золотым песком, садятся на верблюдов и бросаются в бегство. Муравьи выскакивают из нор и несутся вслед, а бегают эти муравьи быстрее всех на свете. Верблюды-самцы от них бы не убежали, но верблюдица-самка, стремясь к покинутым верблюжатам, убегает, а за ней кое-как поспевают и остальные верблюды. Вот как добывают индийцы муравьиное золото.
Где в этом рассказе правда, а где сказка, разобраться можно. В северной Индии живут большие сурки, роют норы под землей и выбрасывают песок. Это правда. А что песок этот золотой, и что бегают эти звери быстрее верблюдов, – это, конечно, сказка.
Что узнал Дарий о самосском тиране Поликрате и о его изумрудном перстне
Ко дворцу Дария в столичном городе Сузах пришел незнакомый грек. Привратники скрестили перед ним копья. Грек сказал: «Передайте царю Дарию: у него просит приема его благодетель».
Дарий был изумлен. Он велел ввести грека. Грек остановился перед троном и сказал: «Ты не узнаешь меня, царь? Меня зовут Силосонт. Несколько лет назад ты встретил меня в Египте. Ты не был царем, ты был простым копьеносцем у Камбиса. Тебе понравился мой красный плащ, ты хотел его купить. Но я сказал: «Плащ этот я не продам, но если ты хочешь, возьми его в подарок». И ты взял этот плащ. Теперь ты вспомнил?»
Дарий ответил: «Я рад, что вижу тебя, и рад, что могу отблагодарить тебя. Ты оказал услугу простому копьеносцу, но награду ты получишь, достойную царя. Скажи, чего ты хочешь?»
«Остров Самос», – сказал Силосонт.
«Почему?» – спросил Дарий в недоумении.
И вот что услышал он в ответ.
Остров Самос лежит у берегов Ионии, напротив Милета. Он красив и богат. Три самые большие постройки, какие есть у греков, находятся на Самосе. Первая – храм Геры, величайший из греческих храмов. Вторая – мол-волнолом возле гавани, в триста шагов длиной. Третья – туннель с водопроводом, пробитый в каменной горе, в тысячу шагов длиной, а пробивали его с двух сторон сразу, и сошлись в середине горы почти совершенно точно. (Туннель этот, кстати сказать, существует на Самосе и до наших дней, и нынешние инженеры дивятся ему не меньше, чем древние.)
На острове Самосе правили три брата, три тирана: Поликрат, Пантагнот и Силосонт. В ладу они жили недолго: скоро Поликрат убил Пантагнота, изгнал Силосонта и стал править один. Силосонт бежал в Египет, где и встретился с юным Дарием. А другие знатные самосцы, изгнанные Поликратом, отправились искать на него управу в Спарту.
Самосские изгнанники явились в Спарту и произнесли речь с просьбой о помощи, красивую и длинную. Спартанцам речь не понравилась: здесь любили точность и краткость. Послам ответили: «Начало вашей речи мы забыли, а конца не поняли, потому что забыли начало. Приходите завтра, скажите снова». Самосцы оказались людьми понятливыми. На следующий день они пришли в народное собрание с пустым мешком в руках, встряхнули его перед спартанцами и сказали только четыре слова: «Мешок есть, муки нет». Это значило: Самос цел, но лучшие люди его – в изгнании. Спартанцы для порядка пожурили гостей за многословие – раз мешок в руках, можно было обойтись и двумя словами «муки нет», – но были довольны такой сообразительностью и обещали изгнанникам свою помощь. Спартанское войско высадилось на Самосе и осадило столицу Поликрата.
Но оказалось, что справиться с тираном не так-то легко. Народ его любил и ненавидел изгнанников-аристократов. Спартанцы были отбиты. Геродот беседовал с внуками тех спартанцев, которые были на Самосе, и они ему говорили, что более отважных противников, чем самосцы, их деды не встречали нигде. Спартанцы ушли ни с чем.
Поликрат остался единовластным правителем Самоса. Не было на свете более удачливого правителя, чем Поликрат. Флот его плавал по всем морям. Войско его покоряло все города на суше. Афинский тиран Писистрат и египетский царь Амасис были его друзьями и союзниками. Врагом его был только коринфский тиран Периандр, но и тот не мог с ним бороться. Двор его блистал пышностью, и веселый старик Анакреон, лучший греческий поэт, сочинял радостные песни для его пиров и праздников.
И вот однажды Поликрат получил письмо от своего друга Амасиса. Египетский царь, на себе испытавший в жизни и удачи и невзгоды, писал Поликрату: «Друг, я рад твоему счастью. Но я помню, что судьба изменчива, а боги завистливы. И я боюсь, что чем безоблачней твое счастье, тем грознее будет потом твое несчастье. Во всем нужна мера, и радости должны уравновешиваться печалями. Поэтому послушайся моего совета: возьми то, что ты больше всего любишь, и откажись от него. Может быть, малой горестью ты отвратишь от себя большую беду».
Поликрат был грек, а греки больше всего ценили чувство меры. Поликрат понял, что друг его прав. У него был любимый изумрудный перстень в золотой оправе с печатью изумительной резьбы. Он надел этот перстень на палец, взошел на корабль и выплыл в открытое море. Здесь он снял перстень с пальца, взмахнул рукой и на глазах у спутников бросил его в волны, а потом вернулся во дворец, погруженный в грустную задумчивость.
Прошло несколько дней, и ко дворцу Поликрата пришел рыбак. «Я поймал рыбу небывалой величины и решил принести ее тебе в подарок, Поликрат!» Поликрат щедро одарил рыбака, а рыбу отправил на кухню. И вдруг раб, разрезавший рыбу, радостно вскрикнул: из живота рыбы сверкнул изумрудный перстень Поликрата. Перстень вернулся к своему хозяину.
Пораженный Поликрат написал об этом Амасису и получил такой ответ: «Друг, я вижу, что боги против тебя: они не принимают твоих жертв. Малое несчастье тебя не постигло – поэтому жди большого. А я отныне порываю с тобой дружбу, чтобы не терзаться, видя, как будет страдать друг, которому я бессилен помочь».
И большое несчастье скоро пришло к Поликрату. Его замыслил погубить персидский наместник, правивший в Сардах, по имени Оройт. Он позвал Поликрата в гости, чтобы договориться о тайном союзе: Поликрат поможет Оройту восстать против Камбиса, Оройт поможет Поликрату подчинить себе всех греков. И боги затмили разум Поликрата: он поверил Оройту и собрался к нему в гости. Дочь Поликрата умоляла отца не ездить: «У меня был дурной сон, – говорила она, – я видела, будто ты паришь между небом и землей, и Солнце тебя умащает, а Зевс омывает». Но Поликрат не верил женским снам. «Берегись, – сказал он дочери, – вот вернусь я как ни в чем не бывало и продержу тебя в девках всю жизнь, за то, что твердишь мне на дорогу недобрые слова», – «Ах, если бы это так и обошлось!» – отвечала дочь.
Оройт казнил Поликрата такой жестокой казнью, что Геродот не решился даже ее описать. Труп Поликрата был распят на кресте, и под солнечными лучами из него выступала влага, а зевсовы дожди смывали с него пыль. Так сбылся сон дочери Поликрата.
Но захватить Самос Оройт не посмел: перейти пролив и напасть на заморскую землю персы еще не решались. На Самосе остался правителем помощник и советник казненного Поликрата по имени Меандрий. Народ его не любил и роптал. Вот у этого-то Меандрия и хотел отбить свой остров Силосонт.
Что узнал Дарий о коринфском тиране Кипселе, имя которого значит «ларец», и о сыне его Периандре
Выслушав рассказ Силосонта, царь Дарий сказал: «Хорошо: я отдам тебе остров Самос. Но объясни мне одно: ты сказал, что врагом тирана Поликрата Самосского был тиран Периандр Коринфский. Как это случилось? Я думал, что все тираны держатся заодно, иначе им трудно устоять у власти».
Силосонт ответил: «Периандр – тиран особенный. Он не сам захватил власть: власть захватил его отец Кипсел и оставил ему по наследству. Таких тиранов-наследников народ любит меньше, и правят они жесточе. Таков и Периандр».
И вот что услышал царь Дарий.
Была у одного знатного коринфянина дочь Лабда. Она была хромая, и никто не хотел ее брать замуж. Поэтому ее выдали за простого крестьянина. У Лабды родился сын. Она послала к оракулу спросить о его судьбе. Оракул сказал:
– Камень тобою рожден, и раздавит он лучших в Коринфе.
Об этом оракуле прослышал отец Лабды. Он посовещался с другими знатными коринфянами: ведь только знатные называли себя «лучшими людьми». Решили, что младенца надо убить. За ним отправились десять человек в ту деревню, где жила Лабда. Посланные сговорились так: кто первый возьмет на руки ребенка, тот и ударит его головой о камень. Молодая женщина радостно вынесла им спеленутого младенца: она думала, что это ее отец захотел увидеть внука. Один из посланных взял младенца на руки и перед тем, как ударить его о камень, заглянул ему в лицо. Младенец тоже взглянул в лицо склонившемуся над ним суровому воину и вдруг раздвинул губки и улыбнулся. У воина дрогнули руки: вместо того чтобы бросить ребенка оземь, он быстро передал его другому и отошел в сторону. Второй посмотрел на малютку и отдал его третьему, третий – четвертому, а когда он дошел до последнего, тот поколебался мгновение и вернул дитя матери. Лабда, недоумевая, взяла ребенка на руки, повернулась и ушла в дом. А десятеро посланных набросились друг на друга, пререкаясь и упрекая друг друга в малодушии. Наконец, решили войти в дом все сразу и умертвить малютку всем вместе. Но Лабда стояла за дверями и слышала их разговор. Она перепугалась и спрятала малютку в ларец. Воины вошли в дом, обыскали все комнаты, но в ларец не заглянули и ушли. Пославшим их они доложили, будто ребенок убит. А ребенок остался жив, и звали его с этих пор «Кипсел», что значит по-гречески «ларец».
Когда Кипсел вырос и узнал о предсказании, полученном при его рождении, он решил захватить власть в Коринфе. На всякий случай Кипсел еще раз обратился к оракулу. Оракул сказал:
– Благословен, о Кипсел, ты и дети твои, но не внуки.
Но Кипсел был молод и о внуках своих не задумывался. Он захватил власть и стал править, как все тираны: знатных людей казнил и изгонял, а простой народ задабривал и поддерживал. Правил он тридцать лет и оставил власть своему сыну Периандру.
Получив власть, Периандр задумался, продолжать ли ему расправу со знатью или уже можно вести себя милостивей. Он послал гонца в Милет – спросить совета у милетского тирана Фрасибула, человека старого и многоопытного. Фрасибул выслушал вопрос, подумал и вдруг сказал гонцу: «Хочешь посмотреть, как у меня хлеба в поле растут?» Ничего не понимая, гонец пошел за Фрасибулом. Фрасибул шагал по полю, помахивая крепким посохом; и где он видел колос повыше и получше, там он метко сбивал его посохом и вминал в землю. Закончив прогулку, Фрасибул сказал гонцу: «Ну, вот, теперь можешь ехать обратно». – «А ответ?» – удивился гонец. «Ответ – все, что ты видел», – сказал ему Фрасибул. Гонец вернулся к Периандру и недоуменно рассказал ему все, что видел. Периандр понял. И с этих пор он стал так крут и жесток со всеми, кто выделялся в городе знатностью или богатством, что далеко превзошел своего отца Кипсела.
Привычка к казням и расправам тяжела. Периандр постепенно делался вспыльчивым, злобным и подозрительным даже к друзьям. У него была жена Мелисса, дочь соседнего правителя. Периандр ее горячо любил. Однажды в припадке гнева он ударил ее. Она заболела и умерла. Периандр был безутешен. Он похоронил ее прахе царской пышностью, а в гробницу положил лучшие ее украшения и одежды. Ночью Мелисса явилась к нему во сне и грустно сказала: «Мне холодно в царстве мертвых: тело мое ты сжег, а одежды оставил несожженными. А ведь тени человека нужна тень одежды, а не сама одежда!» На следующий день Периандр устроил великий женский праздник в храме Геры. Знатнейшие коринфянки явились в храм в лучших нарядах. И тогда Периандр приказал своей страже храм оцепить, женщин раздеть, и наряды их сжечь на огромном костре, чтобы жене его Мелиссе не было холодно в царстве мертвых.
У Периандра от Мелиссы остался сын Ликофрон. Однажды мальчик гостил в соседнем городе у деда, отца Мелиссы. Как-то раз дед промолвил, глядя на него: «А знаешь ли, мальчик, кто убил твою мать?» Больше он ничего не сказал, но Ликофрон все понял. Вернувшись домой, он перестал говорить с отцом, ходил по дворцу молча, смотрел на всех с ненавистью. Периандр рассердился. Он выгнал сына из дома и под страхом штрафа запретил кому-нибудь принимать его и даже говорить с ним. Исхудалый и оборванный, бродил Ликофрон по улицам Коринфа, питаясь отбросами. Наконец, сам Периандр сжалился над ним и подошел к нему. Он спросил: «Сын, неужели тебе приятнее жить нищим, чем царским наследником? Неужели ты думаешь, что мысль о судьбе твоей матери мне не тяжелей, чем тебе? Перестань упорствовать: вернись домой». Но Ликофрон только мрачно посмотрел на отца и сказал: «Теперь, Периандр, изволь сам заплатить штраф за то, что говорил с отверженным».
Есть в Греции остров под названием Керкира. Там живут коринфские поселенцы, но живут сами по себе, независимые от правителей Коринфа. Туда, на Керкиру, отправил Периандр своего сына Ликофрона. Там и жил Ликофрон, пока Периандр не состарился и не прислал к нему послов с просьбой вернуться в Коринф и принять от него власть. Ликофрон ответил: «Пока в Коринфе живет Периандр, ноги моей не будет в этом городе!» – «Хорошо, – написал ему в ответ Периандр, – приезжай в Коринф и правь Коринфом, а я тотчас уеду на твое место в Керкиру и буду править Керки– рой». Ликофрон согласился и стал готовиться к отъезду. Керкиряне, узнав об этом, всполошились. Одна мысль иметь своим правителем Периандра приводила их в ужас. И тогда они убили Ликофрона в его доме, а Периандру написали, что сын его умер и что Периандру нет никакой нужды перебираться на Керкиру.
Мстя за смерть сына, Периандр со всем своим флотом пошел на Керкиру войной. Он опустошил остров, выжег поля, захватил в плен триста сыновей знатнейших керкирян и продал их в рабство в Лидию. Когда корабль с юношами-рабами достиг Самоса и самосский тиран Поликрат узнал, откуда и куда плывет корабль, ему стало жаль молодых керкирян. Он передал им совет бежать с корабля и искать защиты в храме самосской Геры. Здесь, под позолоченной крышей храма, они были под покровительством божества, и коринфяне не смели их тронуть. Корабельщики вернулись ни с чем, а юношей самосцы потом отвезли домой на Керкиру.
С этих-то пор и стал Периандр Коринфский заклятым врагом Поликрата Самосского.
О том, как умер Периандр, Геродот не рассказывает. Об этом рассказывает другой греческий писатель. Периандр был стар, одинок и всеми ненавидим. Он боялся, что, когда умрет, граждане разроют его могилу и осквернят его прах. И он решил умереть так, чтобы никто никогда не узнал, где его могила. Он вызвал к себе двух воинов и отдал им тайный приказ: в полночь выйти из дворца по сикионской дороге, первого встречного путника убить и похоронить тут же на месте. Потом он вызвал четверых воинов и отдал приказ: через час после полуночи выйти на сикионскую дорогу, настичь двух воинов и умертвить их. Потом вызвал восьмерых воинов и приказал: через два часа после полуночи выйти вслед четверым и умертвить их. А когда настала полночь, Периандр закутался в плащ, незаметно вышел из дворца и пошел по сикионской дороге навстречу двум солдатам. Была тьма, узнать его никто не мог. Через полчаса он был убит двумя солдатами, еще через час эти двое были убиты четырьмя, еще через час эти четверо были убиты восемью. Так исполнилось последнее желание Периандра: никто никому не мог указать место его могилы.
Как врач Демокед лечил царя Дария
Дарий выполнил просьбу Силосонта: он послал на Самос персидское войско, остров был завоеван, и Силосонт стал его наместником. До сих пор под власть персов были только греческие города в Малой Азии; теперь под властью персов стали переходить и греческие острова в Эгейском море.
Был в Греции город Кротон, а в Кротоне жил врач Демокед. Отцу Демокеда не нравилось, что его сын занимается не политикой и не торговлей, а лечит людей. Демокед сбежал из дому и уехал на остров Эгину. Здесь он прожил один только год и стал знаменит на всю Грецию. На второй год его пригласили к себе египтяне за талант серебра; на третий год его пригласили к себе афиняне за полтора таланта серебра; на четвертый год его пригласил к себе Поликрат Самосский за два таланта серебра. Когда Поликрат поехал к коварному Оройту, врач Демокед поехал вместе с ним. А когда Оройт казнил и распял Поликрата, врач Демокед был схвачен и обращен в рабство.
Однажды царь Дарий на охоте вывихнул себе ногу. Лучшие персидские и египетские врачи пытались вправить сустав, но безуспешно. Семь дней и семь ночей отболи царь не мог заснуть. Тогда один придворный вспомнил, что в Сардах он слышал о греческом враче по имени Демокед. Послали в Сарды, отыскали Демокеда в толпе рабов наместника-Оройта и как был, в цепях и в лохмотьях, доставили его в царский дворец.
Какими средствами лечил Демокед царя Дария, неизвестно, но прошло немного дней, и царь был исцелен. Дарий не помнил себя от радости. В награду Демокеду он подарил две золотые цепи на шею, такого же веса, какого были железные цепи у него на руках и на ногах. А каждая из царских жен зачерпнула ему из своего денежного ларца полную чашу золотых монет. Золота было столько, что раб, шагавший вслед за Демокедом и подбиравший монеты, которые падали через край, собрал себе большую груду золота. Демокеду отвели богатейший дом в Сузах, Демокеда приглашали обедать к царскому столу, Демокеду дозволяли все, кроме одного: возвращения на родину. А этого-то ему и хотелось больше всего.
Спастись Демокеду удалось так.
У любимой жены Дария Атоссы появился нарыв на груди. Она показала его Демокеду. Демокед обещал вылечить нарыв, если Атосса сделает для него то, что он попросит. Царица поклялась. Нарыв прошел. И тогда Демокед сказал царице, о чем она должна была попросить царя.
Ночью царица сказала царю: «Дарий, супруг мой, ты молод, силен и могуч. Тебе давно пора прославить свое имя великими победами. У меня в свите есть женщины всех народов твоего царства, но нет ни одной греческой женщины. Покори для меня Грецию! Если же ты хочешь сперва узнать получше, с кем придется тебе воевать, нет ничего легче: у тебя есть грек Демокед, пошли его в Грецию соглядатаем, и ты узнаешь все, что тебе нужно».
Вот каким образом в первый раз была подсказана Дарию мысль о походе на Грецию.
Дарий сделал то, о чем его просила жена. Он отправил Демокеда в Грецию соглядатаем и дал ему в спутники пятнадцать персов. Они плыли вдоль греческих берегов от города к городу, запоминая и записывая все, что нужно. Так они достигли Кротона, родного города Демокеда, и здесь Демокед бежал с корабля. Персы уговаривали кротонцев выдать им беглеца, грозили царским гневом и царским войском, но все напрасно. Они вернулись к царю с рассказами и записями о том, что они видели в Греции, но без Демокеда.
А Демокед остался на родине, стал уважаемым гражданином и даже женился на дочери самого знаменитого человека во всем городе – Милона Кротонского, первого в Греции силача, того, который таскал на плечах быка, одним напряжением жил на лбу рвал веревку, натянутую вокруг головы, и умел, не раздавливая, держать в пальцах гранатовое яблоко так, что никто не мог его вырвать.
Как во второй раз был завоеван Вавилон и зачем Зопир отрезал себе нос и уши
Отрезать нос и уши – у персов это самое позорное наказание. Недаром так негодовали семеро персов, узнав, что над ними правит самозванец с отрезанными ушами. Но нашелся один перс, который сам себе отрезал нос и уши и которому это принесло не позор, а почет и славу.
Вот как это случилось.
Пока Дарий лечил свою вывихнутую ногу, а войско его завоевывало для Силосонта остров Самос, в самом сердце персидской державы произошло восстание. Восстал Вавилон. Восстание готовилось давно; у вавилонян было оружие, были припасы, квадратные стены были все так же высоки, сто медных ворот были все так же неприступны. Персы пытались повторить хитрость Кира и войти в город по руслу Евфрата, но вавилоняне были настороже, и хитрость не удалась. Осада длилась полтора года, а конца ей все не было видно.
Тогда-то Зопиру и пришла в голову его мысль.
Зопир был сыном Мегабиза, одного из семерых заговорщиков. Зопир был любимым другом царя Дария. И вот Зопир отрезал себе нос и уши, обрил себе голову, исхлестал себя бичом и, весь окровавленный, явился к Дарию. Дарий с криком вскочил с трона, увидев своего друга. «Не гневайся, царь, – ответил Зопир, – что я не поделился с тобой моим замыслом: ведь тогда бы ты не позволил мне его исполнить. Прошу тебя об одном: не удивляйся, когда увидишь меня во главе вавилонян. И прошу тебя о другом: на девятый день поставь против южных ворот тысячу воинов, которых тебе не жалко; на двадцатый день поставь две тысячи против северных ворот; на тридцатый день поставь четыре тысячи против восточных ворот; а на пятидесятый день прикажи идти на приступ со всех сторон, но лучшие войска поставь у юго-западных ворот. Думаю, что все запоры уже будут у меня в руках».
На следующий день Зопир уже стучался в медные ворота Вавилона. Его впустили. Он сказал: «Я советовал Дарию снять осаду и отойти от Вавилона. Дарий за такой совет приказал меня избить и изуродовать. Но я клянусь, что уродство мое не останется неотомщенным! Все тайные планы персов известны мне, и я это докажу».
Вавилоняне поверили Зопиру: его окровавленное и обезображенное лицо было подтверждением его слов. Через девять дней он сделал вылазку и изрубил тысячу персов; через двадцать – две тысячи; через тридцать – четыре тысячи. После этого никто в городе не сомневался, что в Зопире – спасение Вавилона. Ему доверили начальство над всеми войсками и ключи от всех ворот. И когда через пятьдесят дней Дарий повел свои войска на общий приступ, лучшие его полки нашли перед собой открытые ворота. Город был взят, сто медных ворот – сбиты, могучие стены – срыты, триста знатнейших вавилонян – распяты на крестах. И все это сделала хитрость одного перса, который решился пожертвовать ради победы не жизнью, а тем, что дороже, чем жизнь, – честью.
Царь Дарий наградил Зопира величайшими наградами, дал ему в пожизненное управление взятый им Вавилон, говорил, что после великого Кира лучший из персов – Зопир. И все-таки не раз он признавался, что ради того, чтобы друг его не был обезображен так ужасно, он был бы рад отдать не один, а двадцать Вавилонов.
Рассказ пятый
место действия которого – Скифия, а главного героя в этом рассказе нет. Поход Дария в Скифию: около 512 г. до н. э.
«По взятии Вавилона Дарий предпринял еще и поход на скифов. Дарий возымел желание наказать скифов за то, что некогда они вторглись в Мидию, в сражении разбили мидян и тем самым первые учинили обиду; а всего власти их над Азией было двадцать восемь лет…» – так начинает Геродот свой рассказ о скифах.
Три сказания о начале скифского народа
Египтяне называют себя и фригийцев самыми древними народами на земле. А самым молодым народом на земле себя называют скифы. Появился этот народ на свет, говорят, всего лишь тысячу лет назад, – пишет Геродот. А как он появился, о том есть три сказания.
Первый рассказ передают скифы. Они говорят, что первого человека в этой земле звали Таргитай. У него было три сына: Липоксай, Арпаксай и Колаксай. Однажды в поле они увидели, как упали с неба и врезались в землю четыре предмета, и все из чистого золота: плуг, ярмо, секира и чаша. Старший брат шагнул к ним, но золото полыхнуло жарким огнем и не подпустило его. Средний брат шагнул к золоту, и тоже не мог его коснуться. И только младшему брату дались в руки четыре божественных предмета. От этого младшего брата и пошел скифский царский род, а золото это и до сих пор хранится в этом роду. Хранят его нарочно приставленные люди; спать они должны не под открытым небом, а только в палатке с сокровищем. Кто из них заснет под открытым небом, тот дольше года не проживет; поэтому скифы его не наказывают, а, напротив, дают ему столько земли, сколько можно обскакать за день, чтобы последний свой год жил он в довольстве и счастии.
Второй рассказ передают греки, живущие на Черном море по соседству со скифами. Про золото, упавшее с неба, они ничего не говорят, а рассказывают, будто бы Геракл, возвращаясь из дальнего странствия, забрел в Скифию и здесь встретил удивительную женщину, которая выше пояса была женщина, а ниже пояса – змея. Женщина эта родила ему трех сыновей; а Геракл, уходя, оставил ей свой лук, приказав: кто из троих сможет натянуть этот лук, тому и властвовать над этой страной. Только младший брат и смог натянуть Гераклов лук; от него-то и пошел скифский народ. А от братьев его пошли народы соседние – агафирсы и гелоны.
Третий рассказ передают как скифы, так и греки, и Геродоту он кажется самым правдоподобным. Говорят, что скифы издавна жили в Азии, рядом с массагетами, а у Черного моря жил тогда другой народ, киммерийцы. Потом массагеты потеснили скифов, а скифы потеснили киммерийцев, а киммерийцы бросились от них на юг, за Кавказ, в Малую Азию, а скифы бросились их преследовать, но сбились с пути и вместо Малой Азии вторглись в Мидию; вот за это-то и хотел отомстить им царь Дарий. Отправляясь преследовать киммерийцев, скифы оставили в захваченной стране только жен да рабов, а чтобы рабы не взбунтовались, всем им выкололи глаза. Но преследование затянулось на двадцать восемь лет; покинутые жены соскучились, взяли себе любовников из слепых рабов, родили от них сыновей, зрячих и сильных; и когда скифы вернулись из Мидии, эти юноши вышли против них и преградили им дорогу в свой край. Ни в конном, ни в пешем бою не удалось скифам одолеть своих соперников. Тогда один из скифов сказал: «Мы забыли, что перед нами не враги, а рабы и дети рабов. Отложим луки и копья, возьмем бичи и розги, и они побегут перед нами». Скифы поскакали вперед, размахивая бичами, и молодежь дрогнула перед ними, побежала и покорилась.
С тех пор скифы постоянно живут в степи над Черным морем, а живут они четырьмя племенами: скифы-пахари, которые сеют хлеб и едят хлеб; скифы-земледельцы, которые сеют хлеб, но не едят, а продают; скифы-кочевники, которые не сеют хлеба, а разводят скот, и царские скифы, которые властвуют над всеми.
О нравах и обычаях скифов
Степь над Черным морем велика, и скифы кочуют по ней из конца в конец. У них нет ни городов, ни деревень, шатры их стоят на повозках, они снимаются с места, когда хотят, и останавливаются, где хотят. Они неуловимы. Царю Дарию вскоре пришлось это испытать.
Много или мало скифов скитается по степи? Их никто не считал. Однажды скифский царь захотел узнать, сколько у него подданных, и приказал, чтобы каждый скиф принес ему наконечник боевой стрелы. Перед царским шатром выросла груда бронзовых наконечников. Сосчитать их царь не смог. Тогда он приказал собрать их и отлить из них бронзовую чашу. Чаша получилась вместимостью в шесть амфор, а толщиной в шесть пальцев. Геродот сам видел, как она высится посреди степи между Днепром и Бугом.
Когда скифы делают привал, они жгут костры. Дров в степи нет. Скифы убивают быка, отделяют мясо от костей, вынимают желудок, наливают туда воды, кладут в воду мясо, из костей раскладывают костер и варят мясо в бычьем желудке над костром из бычьих костей.
Когда скифы устают, они дают телу отдых в бане. Бани у них не водяные, а паровые. Разбивают шатер, в шатер ставят котел, в котел бросают раскаленные камни, на камни сыплют зерна скифской конопли; поднимается такой дым и пар, что в шатре ничего не видно. «Скифы наслаждаются такой баней и вопят от удовольствия», – свидетельствует Геродот.
Главное занятие скифов – война. Воюют непрестанно и неустанно. Кто больше убил врагов, тому больше почета. Кто не убил ни одного врага, того обносят вином на пиру, и для скифа нет тяжелее позора. С убитых врагов снимают скальпы и вешают на уздечку лошади. Самым ненавистным из врагов разрубают голову и из черепа делают чашу для вина. Бедняки оправляют эти чаши в бычью кожу, а богачи – в золото.
Когда война кончена, племена заключают мир. У каждого народа свой обычай заключать договор. Мидяне разрезают друг другу руки и сосут друг у друга кровь. Арабы намазывают этой кровью семь камней перед собой. Скифы цедят кровь в вино, окунают в вино меч, стрелы, секиру и копье, а потом это вино пьют. При этом они молятся Зевсу, богу неба, и Гестии, богине очага. Гестию по-скифски зовут Табити, а Зевса – Папай: «и, по-моему, зовут совершенно правильно», – загадочно замечает Геродот.
Когда скифский царь заболевает, он зовет гадателей и спрашивает, кто наслал на него болезнь. Гадатели садятся у очага, раскладывают и перекладывают перед собою гадательные прутики, и наконец объявляют, что виноват такой-то человек, который-де дал ложную клятву, поклявшись здоровьем царя. Названного человека призывают; он отпирается; тогда зовут новых гадателей, числом вдвое больше; если они подтвердят обвинение, человека казнят, если нет, казнят первых гадателей.
Когда царь все-таки умирает, то хоронят его так. Тело его потрошат, набивают душистой травой, покрывают воском, кладут на телегу и везут по всей Скифии от племени к племени. Каждое племя поднимает плач, люди стригут волосы, царапают лица, протыкают себе стрелами руки. Наконец, труп привозят на дальний север Скифии, где кончается степь и начинаются леса. Здесь роют могилу, кладут в нее труп на соломенной подстилке меж двух копий, убивают над могилой царского коня, царскую жену, слугу, виночерпия, повара, конюха, вестника, кладут их в могилу, чтобы они служили царю на том свете, и насыпают над могилой курган как можно выше. А на следующий год собираются к этому кургану, выбирают пятьсот коней из царского табуна и пятьдесят юношей из царской свиты, убивают их одного за другим, делают из их тел чучела и на деревянных столбах расставляют вокруг кургана. И долго потом окружает царский курган эта страшная мертвая карусель.
Таковы нравы и обычаи скифов. Держатся они за свои обычаи стойко и крепко. Рядом с ними на берегу моря стоят греческие города – Ольвия, Херсонес, Танаис, – но греческих обычаев скифы перенимать не хотят. Был один только скифский царь, которому понравилась греческая жизнь. Его звали Анахарсис. Он ездил по Греции, беседовал с мудрецами, удивлял самого Солона своими разумными и здравыми суждениями. Греки долго помнили его и его меткие слова. Один афинянин попрекал его варварской родиной. Анахарсис ему ответил: «Мне позор моя родина, а ты позор твоей родине». Вернувшись в Скифию, он продолжал молиться греческим богам и на греческий лад. Когда это заметили скифы, его убили.
Вот такой был народ, на который пошел войною царь Дарий, сын Гистаспа.
Как царь Дарий пошел на Скифию
Чтобы ударить на скифов, персам нужно было переправиться из Азии в Европу. Между Азией и Европой лежат два пролива, Дарданеллы и Босфор, и между ними маленькое Мраморное море. Греки называли Дарданеллы «Геллеспонт», что значит «море Геллы» – кто помнит миф о плавании аргонавтов за золотым руном, тот знает, кто такая Гелла. Мраморное море называлось «Пропонтида», «Предморье» – потому что за ним открывается выход в настоящее, большое море – Черное. А Босфор почти так и назывался – «Боспор», и означает это попросту «Бычий брод», потому что пролив этот очень узок. Через этот узкий пролив и навели греческие мастера из ионийских городов широкий мост для персидского войска.
Персы привыкли жить среди гор и равнин. Дарий впервые увидел здесь море. Пока его воины, отряд за отрядом, шагали по прогибающимся бревнам боспорского моста, Дарий стоял на берегу и смотрел на Черное море.
Не все знают, что Черное море назвали Черным именно персы. Греки его называли иначе. По-персидски «Черное» будет «ахшайна». Грекам это показалось похоже на их слово «аксейнос», «негостеприимный». Но называть море «негостеприимным» – дурной знак для моряков; и греки переименовали его в «Гостеприимное море», «Понт Эвксинский». Так они зовут его и посейчас.
За Боспором лежала Фракия, дикая и воинственная страна. Когда гремят грозы, фракийцы стреляют из луков прямо в небо, чтобы укротить непогоду. У фракийцев один бог, и зовут его Замолксис. Фракийцы не молятся своему богу, а посылают к нему гонцов. Раз в пять лет они выбирают по жребию человека, подбрасывают его за руки и за ноги в воздух и подхватывают на острия копий. Если человек умирает, то душа его отправляется прямо к богу Замолксису и передает ему поручения от фракийского народа. Если человек не умирает, это значит, что он дурной человек и неугоден богу, и тогда на копья бросают другого гонца.
Дарий не стал покорять Фракию: он оставил это на обратный путь. Он провел свое войско через Фракию, не останавливаясь. За Фракией широкой полосой, так что с берега не видно берега, тек Дунай. За Дунаем начиналась Скифия. Через Дунай уже наводили мост греческие мастера.
Для охраны моста Дарий оставил греческие отряды, присланные ионийскими городами. Вождям их он вручил длинный ремень. На ремне он завязал шестьдесят узлов. «Каждый день развязывайте по узлу, – сказал он грекам, – и когда будут развязаны все узлы, оставьте мост и расходитесь по домам: это значит, что я уже разбил скифов, и обратный путь они мне устроят сами».
И семисоттысячное войско Дария потянулось через мост в неизведанную даль скифских степей.
Как царь Дарий получил от скифов птицу, мышь, лягушку и пять стрел
Когда скифский царь Иданфирс узнал, что на него идет через Дунай персидский царь с огромным войском, он созвал на большой совет все окрестные народы.
Пришли тавры, которые живут на берегу моря и каждого попавшего к ним чужестранца приносят в жертву богам. Пришли невры, про которых говорят, что каждый невр раз в году на несколько дней оборачивается волком. Пришли агафирсы, у которых все жены общие, чтобы все люди были родней друг другу. Пришли андрофаги, питающиеся человечьим мясом. Пришли меланхлены, одетые в черные ткани. Пришли будины, чья пища – сосновые шишки. Пришли савроматы, у которых женщины бьются на войне рядом с мужчинами и ни одна девушка не выходит замуж прежде, чем не убьет в бою врага.
Не пришли только самые дальние народы, потому что слишком долог был до них путь: йирки, лазающие по деревьям, аргиппеи, с которыми нужно говорить через семерых переводчиков, исседоны, у которых сыновья поедают трупы отцов, гиппомолги, пьющие кобылье молоко, аримаспы, которых зовут одноглазыми, потому что у них один глаз всегда прищурен. А за аримаспами уже начинались сказочные земли, где в горах грифы стерегут от людей золотые глыбы, а за горами живут люди, которые спят по шесть месяцев в году.
На совете решали: выступать на персов или отступать перед персами?
Оказалось, что и северные дикари кое в чем похожи на греков и другие народы: соседи скифов отказали им в помощи. Их послы заявили: «На Мидию первыми напали вы, а не мы; и теперь боги воздают вам мерой за меру. Мы же не будем вмешиваться, пока персы сами не тронут нас».
Тогда царь Иданфирс приказал своим скифам отступать в глубь степей, выжигать за собою траву и засыпать колодцы и источники.
Персидское войско тяжелой громадой тянулось за скифскими кибитками по выжженному следу. Скифы держались на один лишь день пути впереди, но настичь их было невозможно. Скифские всадники показывались на горизонте то справа, то слева, но исчезали, как только персы поворачивали к ним. Так прошли два войска друг за другом всю скифскую степь с запада на восток, а потом с востока на запад. Давно прошли шестьдесят дней, а потом еще шестьдесят, но победа над скифами была все так же далека. Персы измучились и изголодались. Наконец, Дарий послал к царю Иданфирсу гонца с такими словами: «Зачем ты убегаешь от меня? Если ты силен – остановись, и померяемся силами в бою. Если ты слаб – остановись, и пришли ко мне послов с землей и водой». Принести землю и воду – у персов это значит: признать себя покоренным.
Скоро от Иданфирса пришел ответ. «Я не знаю, силен я или слаб, – отвечал Иданфирс, – я знаю только то, что здесь я в своей земле, и кочую, как привык в ней кочевать. У нас нет городов и полей, все наше добро при нас, и сражаться нам с вами не из-за чего. А тебе я посылаю подарок, какого ты достоин: птицу, мышь, лягушку и пять стрел. Что это значит, пойми сам».
Персы задумались.
Дарий сказал: «Скифы признают себя побежденными. Мышь живет в земле, лягушки в воде, птица в воздухе – все это они передают нам, и вместе с этим выдают свое оружие».
Но Гобрий, советник Дария, один из семерых заговорщиков против мага, сказал: «Ты не прав, царь. Скифы считают себя победителями. Они говорят нам: если вы не скроетесь в небо, как птицы, или в землю, как мыши, или в воду, как лягушки, то все вы погибнете от наших стрел».
Дарий встал, вышел из шатра, увидел вокруг себя дымные костры своего стана, обессиленных, вповалку спящих возле них своих солдат, увидел на горизонте скачущие черные фигурки скифских всадников со всех сторон и понял, что Гобрий прав.
Ночью персы всем войском неслышно собрались и покинули свой стан. В стане остались лишь горящие костры да привязанные мулы. Скифы видели огни костров, слышали рев мулов. Их лошади вздрагивали: ослы и мулы в холодной Скифии не водились, и рев их пугал лошадей. Только наутро скифы увидели, что персидский стан был пуст.
Тогда скифы собрали войско и погнали коней вперед. Но скакали они не вдогон персам, а вперегон – туда, где был перекинут мост через Дунай, охраняемый отрядами греков из ионийских городов.
Что случилось с мостом на Дунае
На ремне царя Дария были завязаны шестьдесят узлов. Греки, оставшиеся сторожить мост, развязывали их шестьдесят дней. Срок прошел, но греки не покидали моста. Они понимали, что война со скифами не так легка и быстра, как думал царь Дарий.
К дальнему концу моста подскакали скифы. «Персы не возвращались? Они и не возвратятся. Снимайте охрану, возвращайтесь по домам и наслаждайтесь свободою, за которую благодарите богов и скифов. Если ваш царь и уцелеет, он долго еще ни на кого не пойдет войной!» Так крикнули скифы. И всадники вновь ускакали в степь.
Греки устроили совет. Здесь было двенадцать человек – двенадцать тиранов из двенадцати городов со своими отрядами. Среди них было двое, которые будут героями наших следующих рассказов: афинянин Мильтиад, тиран Херсонеса (что на Геллеспонте), и ионянин Гистией, тиран Милета.
Мильтиад сказал: «Сделаем то, о чем сказали скифы. Царь погибнет, персидская власть ослабнет, и наши города снова будут свободными».
Гистией сказал: «Нет. Царская власть падет, но падет и наша власть: города будут свободными, и ни один из них не захочет терпеть над собой тирана. Наша опора – в персах, будем ожидать царя».
Двенадцать вождей согласились с Гистиеем. Решили сделать вот что: часть моста со стороны скифов разрушить, а остальную часть оставить. Тогда и скифы поверят, что греки заодно с ними, и царь убедится, что греки верны ему.
Прошло немного дней, и из глубины степи на берег Дуная потянулось поределое царское войско. Оно с трудом ускользнуло от преследования скифов. Когда передовые воины вышли к берегу, была ночь. Мост искали ощупью, при свете факелов, по колено в воде. Моста не было. Началось смятение. Каждый понимал: если греки ушли, разрушив мост, то отступать дальше некуда: завтра нагрянут скифы, и все будет кончено.
Персов спас громкий голос одного человека. В свите Дария был египтянин, умевший кричать, как никто. Он встал на краю берега, приложил руки ко рту и громовым голосом крикнул: «Гистией! Гистией! Гистией!» Его голос перелетел бескрайний Дунай и донесся до греческого берега. Его услыхали. Вспыхнули огни, забегали люди, лодка с Гистиеем поплыла навстречу царю. На следующий день мост был восстановлен, и остатки Дариева войска, изможденные и оборванные, покинули скифскую землю. Скифы, верхом на конях, смотрели на это с окрестных холмов. «Если ионяне свободные люди, то нет людей их трусливее; если ионяне рабы, то нет рабов их преданнее», – сказали скифы.
Так кончился поход Дария на скифов. Царь не стал задерживаться в Европе. Он переправился через Боспор и поскакал в свою столицу, в Сузы. На европейском берегу он оставил своего друга Мегабаза с войском: держать в покорности землю по сю сторону Дуная.
Как Мегабаз доделывал то, чего недоделал Дарий
Земли по сю сторону Дуная – это были три области: Фракия, Пеония, Македония. Дарий по пути в Скифию оставил их непокоренными. Покорять их пришлось Мегабазу.
Мегабаз был хороший полководец и преданный Дарию друг. Однажды царь Дарий ел гранат. Его брат спросил его: «Чего бы ты хотел иметь столько же, сколько зернышек в гранате?» Дарий ответил: «Таких друзей, как Мегабаз».
«Фракийский народ после индийского самый многолюдный на земле, – пишет Геродот. – Если бы этот народ находился под единым правителем или если бы фракийцы жили в согласии между собой, то, по моему мнению, одолеть их было бы невозможно. Но жить в согласии они не умеют вовсе, и через то самое они бессильны». Вот почему Мегабаз покорил фракийцев, как они ни были воинственны, без большого труда.
У фракийцев есть странные обычаи. Другие народы радуются рождению детей и оплакивают смерть стариков. Фракийцы – наоборот. Вокруг новорожденного садится вся семья и плачет о том, сколько несчастий придется ему перенести в жизни. А вокруг умирающего радуются, веселятся и поздравляют его с тем, что он избавляется, наконец, от жизненных бед.
Каждый день своей жизни фракиец отмечает камешком: счастливый день – белым, несчастный – черным. Когда он умирает, эту груду камешков разбирают, подсчитывают черные и белые и решают, был ли покойник человеком счастливым или несчастным. «Чудаки! – замечает об этом один древний писатель, – Откуда они знают, не был ли день, который они считают счастливым, началом многих будущих несчастий?»
За Фракией лежала Пеония. О пеонах рассказывают, что они однажды удивительным образом победили жителей соседнего греческого города. Пеоны спросили оракул, нападать ли им на греков? Оракул ответил: «Если враг позовет вас по имени – нападайте, если нет – не нападайте». Пеоны вызвали греков на три поединка: человек с человеком, конь с конем, собака с собакой. Остальные стояли и смотрели: пеоны с одной стороны, греки с другой. Уже греческая собака загрызла вражескую и греческий конь побил вражеского. Радостные греки запели пеан Аполлону. Пеан – это хвалебная песнь, а припев в ней – старинные слова, которых не понимали сами греки: «Иэ, пэан, иэ, пэан, иэ, пэан!» Пеонам послышалось в этом припеве имя своего народа; они переглянулись и, решив, что исполнилось указание оракула, ударили на ничего не ожидавших греков. Так одержали они победу.
В Сардах жили два брата пеона, у них была сестра. Однажды они послали сестру по воду в то самое время, когда на площади правил суд царь Дарий. Девушка шла и делала разом три дела: вела коня на водопой, несла кувшин на голове и пряла лен, вращая руками веретено. Дарий изумился: он не привык видеть таких трудолюбивых женщин. Он призвал к себе ее братьев и спросил: «Все ли у вас в стране так трудолюбивы?» Братья ответили: «Все». Тогда Дарий послал приказ Мегабазу: страну пеонов покорить, а народ пеонов переселить в Азию, чтобы азиатские народы учились у них трудолюбию. Мегабаз выполнил все, что было приказано.
За Пеонией лежала Македония. Это был уже народ почти греческий, а цари в нем считали себя настоящими греками. О себе они рассказывали так. Некогда из Греции бежали в Македонию три брата-подростка и нанялись в пастухи к тогдашнему македонскому царю. Старший пас лошадей, средний – быков, а младший, которого звали Пердикка, – овец. Времена тогда были простые, и царская жена сама пекла для пастухов хлеб. Вдруг она стала замечать, что кусок, который она отрезала Пердикке, всякий раз сам собой увеличивался вдвое. Она сказала об этом царю. Царь встревожился и решил пастухов прогнать. Юноши потребовали заработанных денег. Царь пришел в ярость, показал на солнце и крикнул: «Вот вам плата!» Времена были бедные, царское жилище было простой избой без окон, солнечные лучи скупо проникали в нее через дымовую трубу и светлым пятном лежали на земляном полу. Старшие братья стояли, изумленные, а Пердикка сделал шаг вперед, наклонился, очертил ножом солнечный свет на земле, сказал: «Спасибо, царь», трижды зачерпнул ладонью солнца себе за пазуху, повернулся и вышел. За ним то же сделали и братья. Когда царь опомнился, он послал за ними погоню. На пути была река. Она разлилась и остановила погоню. Братья нашли за рекою приют у соседнего племени, а когда возмужали, то вернулись и отбили у царя македонское царство. Их потомками и были все позднейшие македонские цари; и все эти цари чтят и приносят жертвы той реке, которая своим разливом спасла от гибели трех братьев-пастухов.
Мегабаз и к македонянам послал гонцов с требованием «земли и воды». Но здесь у него ничего не вышло. Послов македоняне пригласили на пир, напоили допьяна и зарезали. А персидскому военачальнику, присланному, чтобы выяснить их судьбу, дали такую взятку, что тот сделал вид, будто ничего не случилось. На этом пока и кончились дела Мегабаза.
Рассказ шестой
место действия которого – Иония, а главный герой – милетянин Гистией. Ионийское восстание: 499–494 гг. до н. э.
Как Гистией написал тайное письмо Аристагору
Когда остатки Дариева войска медленно, понурив головы, шли через дунайский мост, провожаемые взглядами ионийских греков, державших стражу возле моста, – тогда, вероятно, у многих греков в голове родилась мысль: «Вот когда настало время вернуть себе свободу».
Крепче всего задумался над этим милетский тиран Гистией – тот самый, который говорил на совете, что нельзя греческим тиранам идти против персидского царя. Но теперь обстоятельства были другие, и думал он по-другому.
Царь Дарий знал, что Гистией сохранил для него мост отступления. Царь Дарий сказал Гистиею: «Проси любую награду!» Гистией ответил: «Подари мне Миркин». Миркин – это местечко на фракийском берегу, где много корабельных сосен в лесах, серебряных жил в горах и смелого народа в селах. Царь Дарий подарил Гистиею Миркин.
Мегабаз, наместник Фракии, прислал Дарию письмо: «Что ты делаешь, царь? Ты хочешь, чтобы хитрый грек, владея Миркином, завел себе и корабельный флот, и серебряную казну, и на все готовое войско? Останови его работы: вызови его к себе под благовидным предлогом и более не отпускай».
Дарий так и сделал. Он объявил Гистиея своим ближайшим советником, вызвал его в свою столицу Сузы и держал в своем дворце, никуда не выпуская. А в Милете остался править двоюродный брат Гистиея – Аристагор. Аристагор тоже мечтал поднять восстание и сбросить персидскую власть, но не решался на это без совета брата.
И вот к Аристагору явился раб-гонец от Гистиея из Суз. Никаких писем при нем не было: все равно царская стража их отобрала бы по дороге. Он был волосат и бородат. Склонившись перед Аристагором, он сказал два слова: «Обрей меня». Недоумевающий Аристагор приказал обрить гонца. И тогда на голой коже черепа проступили рубцы от уколов и порезов. Они слагались в буквы, буквы в слова: «Восставай!» Это и было тайное письмо от Гистиея своему брату Аристагору.
Аристагор восстал. Чтобы народ поддержал его восстание, он созвал народное собрание, сложил с себя власть тирана и передал ее народу. То же самое он призвал сделать и тиранов в других городах. Город за городом низлагал тиранов, утверждал народоправство и объявлял себя свободным и неподвластным персидскому царю. Граждане собирали запасы, снаряжали войска и запирали ворота перед посланцами персов. Так началось ионийское восстание.
Тогда Аристагор сел на корабль и отплыл в Грецию – просить помощи у сильнейших греческих городов, у Спарты и Афин.
Как спартанцы воевали с аргосцами и что ответили они Аристагору
Мы расстались со спартанцами тогда, когда они только что победили тегейцев и установили свою власть над соседней Аркадией. Вслед за этим пришел черед другого соседа Спарты – Аргоса.
Спартанские войска встретились с аргосскими войсками. Начались переговоры. Постановили решить дело как бы дуэлью: каждое войско оставило на границе по триста человек и отступило. Оставленные начали битву. Бились день напролет; к ночи в живых осталось только трое: два аргосца и один спартанец по имени Офриад. Все были изранены, ни у кого не было сил сражаться дольше. Два аргосца, поддерживая друг друга, ушли к своим – возвестить о победе. Офриад остался. Опираясь на обломок копья, он прошел по полю, снимая доспехи с убитых воинов, потом развесил их на дереве среди поля и своею кровью написал на щите: «Спартанцы – Зевсу, в дар от своей победы». Такой столб с оружием назывался «трофей» – его ставили победители в знак, что поле боя осталось за ними. Наутро к полю подошли войска спартанцев и аргосцев: и те и другие считали себя победителями. Разгорелся спор, спор перешел в схватку, схватка – в сражение; победа осталась за спартанцами. Офриада прославляли как героя. Но Офриад был мрачен. Он считал позором оставаться в живых, когда все его товарищи погибли. Вскоре он покончил с собой.
Борьба с Аргосом продолжалась. То и дело спартанцы посылали в Дельфы спросить, не пора ли им захватить Аргос? Наконец, пришел ответ: «Аргос будет сожжен». Спартанцы двинулись в поход; во главе их был царь Клеомен. Противники стали лагерем друг против друга. Аргосцы боялись спартанской хитрости, поэтому они повторяли все движения спартанцев: когда у спартанцев трубили побудку, вставали и они, когда трубили к завтраку, завтракали и они. Но от хитрости они не убереглись. Клеомен приказал своим воинам по сигналу побудки позавтракать, а по сигналу к завтраку ударить на врага. Захваченные врасплох, аргосцы разбежались. Многие укрылись в соседней священной роще – там они считались неприкосновенными. Клеомен не посмотрел на это: он приказал поджечь рощу с четырех сторон. Глядя на обугленные стволы и трупы, он спросил: «Кому была посвящена роща?» Ему ответили: «Стоглазому Аргусу». (Было в старину такое чудовище, приставленное сторожить царевну Ио, – ту, о которой Геродот говорил в самом начале своих рассказов.) Клеомен горько вздохнул: «Ты обманул меня, Аполлон: вот и Аргос сожжен, да не тот».
На всякий случай Клеомен подступил к городу Аргосу. Мужчин, способных носить оружие, в Аргосе больше не было. Тогда на стены вышли женщины. Они были в доспехах, собранных в храмах, и во главе их была поэтесса Телесилла. Клеомен не захотел подвергать свое войско позору битвы с женщинами. Он отступил. Когда в Спарте его спросили, почему он не взял Аргос, он ответил: «Чтобы молодежи было с кем учиться воевать».
В Аргосе этот день стал женским праздником: женщины в этот день надевали мужское платье, а мужчины – женское. А в аргосском храме Афродиты было поставлено изображение поэтессы Телесиллы: у ног ее была книга, а в руках – шлем.
К этому-то спартанскому царю Клеомену и явился с просьбой о помощи Аристагор Милетский.
Клеомен привел Аристагора в совет тридцати старейшин. Аристагор был красноречив. Он говорил, что грек греку брат и спартанцы должны помочь ионянам избавиться от персов. Он говорил, что страна персов несказанно богата и все эти богатства достанутся спартанцам. Он говорил, что персидское войско не опасно, ибо персы бьются лишь врассыпную, а перед сомкнутым войском бессильны. Он говорил, что власть персов в Азии держится только на страхе и стоит спартанцам дойти до Суз, как вся Азия будет у их ног.
Спартанские старейшины слушали эту речь равнодушно. Когда он кончил, Клеомен спросил: «А далеко ли от Ионии до этих самых Суз?» Аристагор ответил: «Три месяца пути». Клеомен встал. «Больше ни слова, чужестранец, – сказал он, – Мы даем тебе сутки, чтобы покинуть Спарту. Как видно, ты сошел с ума, если хочешь, чтобы спартанцы удалились от моря и от греческих земель на три месяца пути».
Аристагор сделал последнюю попытку. Вечером он вошел в дом Клеомена и сел у очага как проситель, с оливковой веткой в руках. Без дальних слов он предложил Клеомену десять талантов серебра, если тот устроит поход спартанцев на помощь ионянам. Клеомен отказался. Аристагор предложил двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят талантов. Клеомен заколебался. В углу комнаты сидела девочка – десятилетняя дочь Клеомена. Она крикнула: «Уходи, отец, – иначе он подкупит тебя!» Клеомен разом опомнился. Он коротко ответил Аристагору: «Нет!» – повернулся и вышел.
На следующее утро Аристагор покинул Спарту и отплыл в Афины.
Как афиняне свергли у себя тиранов и что ответили они Аристагору. Еще здесь говорится о том, как Алкмеон набивал себе рот золотом, а Гиппоклид проплясал свою свадьбу
Пифия когда-то предрекла коринфскому тирану Кипселу (помните?) власть для него самого, для его детей, но не для его внуков. Это было умное предсказание. Действительно, первого тирана, захватившего власть, народ повсюду радостно приветствовал как избавителя от гнета знати; при сыновьях тирана народ начинал понимать, что новый гнет не лучше старого; а до внуков тирана власть обычно никогда и не доходила.
Так было и в Афинах. Мы расстались с этим городом, когда в нем водворился тиран Писистрат, которого народ любил, а возвращаемся в него, когда в нем только что низвергнуты сыновья Писистрата, которых народ ненавидел.
Сыновей у Писистрата было двое: Гиппий и Гиппарх. Гиппарх был убит, Гиппий изгнан. Гиппарха убили двое знатных юношей, Гармодий и Аристогитон. Гиппия изгнали его враги из рода Алкмеонидов, о котором придется поговорить подробнее.
Гиппарх был убит так. Он влюбился в сестру молодого афинянина Гармодия и преследовал ее, уговаривая стать его любовницей. Девушка отвергла тирана. Гиппарх не простил ей этого: когда в Афинах был праздник, и девушки лучших семейств должны были идти с корзинами на головах в торжественной процессии к храму Афины, Гиппарх запретил сестре Гармодия участвовать в этом шествии, заявив, что она недостойна такой чести.
Юный Гармодий решил отомстить за унижение сестры. В заговоре с ним было лишь несколько человек, среди них – одна женщина, по имени Леэна. В день праздника Гармодий и его друг Аристогитон набросились на Гиппарха и убили его. Но брат Гиппарха, тиран Гиппий, спасся. Началась расправа. Заговорщиков жестоко пытали, выведывая имена соучастников. Тверже всех держалась женщина, Леэна. Чтобы не заговорить под пытками, она сама откусила себе язык. Аристогитон поступил иначе: на допросе он назвал своими соучастниками всех лучших друзей тиранов, чтобы Гиппий их погубил и остался одинок.
Все заговорщики погибли. Афиняне потом чтили их как героев. О Гармодии и Аристогитоне сложили песню, и на городской площади воздвигли им памятник. А в честь женщины Леэны, имя которой по-гречески значит «львица», была поставлена бронзовая статуя львицы, у которой в раскрытой пасти не было языка.
Гиппий был изгнан так… Но прежде чем говорить, как был изгнан Гиппий, надо вернуться назад и объяснить, кто такие были те Алкмеониды, которые его изгнали. Род этот был знатный и богатый, но над ним вечно тяготел грех одного давнего кровавого преступления.
Здесь начинается отступление об Алкмеоне, Алкмеонидах, неведомом боге и сикионской свадьбе.
Жил в Афинах человек по имени Алкмеон. Когда в Грецию к дельфийскому оракулу приехали послы царя Креза (вы помните, как царь Крез варил черепаху?), этот Алкмеон помог им попасть к оракулу быстро и без задержки. (А это было нелегко: за предсказаниями пифии всегда выстраивалась такая очередь, что запись в нее велась за несколько месяцев.) За это радушный Крез пригласил его к себе в Сарды и предложил ему столько золота их своей сокровищницы, сколько тот сможет вынести. Алкмеон надел широкий плащ, обул широкие сапоги, набрал золота за пазуху, за шиворот и во все складки, набил золотом голенища, посыпал золотым песком волосы и даже набил им рот. «Из сокровищницы он вышел, еле передвигая ноги, весь раздутый, с распухшими щеками, даже на человека-то непохожий», – описывает Геродот. Увидев такое зрелище. Крез расхохотался и подарил ему все унесенное золото и еще столько же. Отсюда и пошло богатство Алкмеонидов.
У этого Алкмеона был отец по имени Мегакл и сын по имени Мегакл: в Афинах часто называли внука по деду. Оба Мегакла тоже были памятны афинянам, и о них тоже нужно упомянуть особо..
Мегакл, отец Алкмеона, был архонтом в Афинах в год Килоновой смуты. Архонт – это один из десяти верховных правителей Афин, которые избирались (из тех, кто побогаче) по жребию на каждый год. (В Афинах любили выборы по жребию: считалось, что жребий – это воля богов или самой судьбы.) А Килонова смута – это вот что такое.
Еще за сто лет до Писистрата в Афинах нашелся человек, который тоже захотел стать тираном; его имя было Килон. Он собрал друзей и захватил акрополь. Но народ его не поддержал, акрополь был отбит, Килон бежал, а друзья его скрылись в храме Афины. Прошли сутки, осажденные томились от голода и жажды. Им предложили выйти, обещав не делать им ничего худого. Они взяли длинную веревку, привязали ее одним концом к статуе Афины и, держась за другой ее конец, вышли нетвердыми шагами из темного храма на солнечный свет. Это значило, что они и вне храма остаются под покровительством богини.
Тут и совершилось злодеяние, вечным клеймом заклеймившее род Алкмеонидов. Архонт Мегакл взмахнул топором и разрубил веревку. Толпа бросилась на кучку беззащитных обессилевших пленников и растерзала их перед самим храмом.
Потом, как водится, пришла расплата: моровые болезни, неудачи в битвах, дурные знаменья со всех сторон. Оракул велел афинянам очистить город от содеянного греха. Совершить очищение был приглашен самый святой человек в Греции – гадатель Эпименид. Он велел согнать на место преступления стадо черных коров, дать им разойтись, куда хочется, и где какая ляжет, там принести жертву и воздвигнуть жертвенник с надписью: «Неведомому богу». Так и было сделано. А Мегакл, зачинщик скверны, был изгнан из Афин, и с этих пор угроза изгнания вечно висела над каждым его потомком.
Если Мегакл, отец Алкмеона, связал свое имя с памятной Килоновой смутой, то Мегакл, сын Алкмеона, связал свое имя с не менее памятной сикионской свадьбой.
Недалеко от Коринфа, где правили тираны Кипсел и Периандр, был город Сикион, где правил тиран Клисфен. Сыновей у него не было, а была дочь, для которой он искал жениха. Он кликнул клич по всей Греции: пусть каждый, кто считает себя достойным дочери Клисфена, через шестьдесят дней явится свататься в Сикион. Тринадцать человек откликнулись на призыв, тринадцать женихов явились в Сикион. Клисфен их радушно принимал, пышно угощал, подолгу с ними беседовал, внимательно смотрел, как они соревнуются в беге, прыжках, борьбе и конной езде. Два человека, два афинянина приглянулись ему больше всего: одного звали Гиппоклид, другой был Мегакл, сын Алкмеона. Кончились дни испытаний, надо было принимать решение. Клисфен зарезал сто быков, открыл сто винных бочек, устроил пир на весь Сикион и стал зорко посматривать, как на таком пиру поведут себя женихи.
Гиппоклид был весел, шутил и пел, а когда вошли флейтисты и засвистели флейты, он вскочил и пустился в пляс. Сперва он плясал по-сикионски, потом по-афински, и чем пуще он плясал, тем больше хмурился, глядя на него, старый Клисфен. А когда Гиппоклид, опьянев от собственной пляски, вскочил с разбегу на пиршественный стол и, пройдясь по нему колесом, заболтал ногами в воздухе, а вокруг свистели флейты и били в ладоши гости, тогда Клисфен в досаде поднялся со своего места и, пересиливая шум, громким голосом ему крикнул: «Проплясал ты свою свадьбу, Гиппоклид!» – на что Гиппоклид, не раздумывая и продолжая плясать на руках, весело откликнулся: «А Гиппоклиду наплевать!»
Слова эти стали в Греции поговоркою.
Так Мегакл, сын Алкмеона, стал зятем Клисфена Сикионского; и когда у него родился сын, он назвал его в честь деда тоже Клисфеном. Что было дальше с Мегаклом, мы уже знаем: это с ним мы встречались в рассказе о Писистрате, которому неугомонный Мегакл был то врагом, то другом, то снова врагом, пока, наконец, Писистрат не утвердился в Афинах и не отправил Мегакла с его родичами-Алкмеонидами в изгнание.
Здесь кончается отступление и продолжается повествование
Золото Креза очень пригодилось Алкмеонидам в изгнании. Использовали они его так. В Дельфах случился пожар, и сгорел знаменитый храм. Алкмеониды явились в Дельфы и подрядились за свой счет выстроить новый храм. Обещали храм из горного туфа, а выстроили храм из мрамора, не в пример богаче и красивее прежнего. Дельфийские жрецы не могли прийти в себя от восторга. Не приходится удивляться, что после этого какое бы государство ни присылало к оракулу послов, все они получали от пифии один и тот же ответ: «Помогите Алкмеонидам изгнать тиранов из Афин, и тогда во всем вам будет удача».
Получали такой ответ и спартанцы, к тому не раз и не два. Наконец, им это надоело. Они послали на Афины маленький отряд. Он потерпел поражение. Это уже задевало спартанскую военную честь. В Аттику явился сам царь Клеомен с отборным войском. Тиран Гиппий не выдержал осады: он сдал акрополь и удалился в изгнание – в Персию. Здесь он ждал случая призвать на Афины персидское войско и с помощью персов восстановить там свою власть. Случай этот, как мы увидим, скоро ему представится.
Навести порядок в Афинах взялся сын Мегакла Клисфен – тот самый, который был так назван в честь сикионского деда. И он это сделал. У власти стало народное собрание, волю его выполнял Совет Пятисот, а выборы в этот совет были устроены так, что простой народ всегда имел перевес над знатью.
В эти-то преобразованные Афины и явился, потерпев неудачу в Спарте, милетянин Аристагор. Он предстал перед тридцатью тысячами народа в собрании и сказал то же, что говорил перед тридцатью старейшинами в Спарте: что грек греку брат, что персидская власть слаба и что богатств в Персии не счесть. «И оказалось, – говорит Геродот, – что легче провести многих, нежели одного, ибо в Спарте Аристагор не мог провести одного Клеомена, а здесь провел тридцать тысяч афинян». Народное собрание постановило: послать на помощь восставшим ионянам двадцать кораблей.
«Эти-то двадцать кораблей, – заключает Геродот, – и положили начало великим бедствиям как для эллинов, так и для варваров».
Какой приказ дал царь Дарий своему рабу
Предыдущая глава была очень длинная, зато эта будет очень короткая. Ибо мирная жизнь у людей разнообразна и затейлива, войны же у людей обычно все похожи друг на друга. Прав был царь Крез, сказавший когда-то: «В пору мира сыновья хоронят отцов, в пору войны отцы хоронят сыновей».
Аристагор привел в Милет двадцать пять кораблей: двадцать из Афин да пять из маленького городка Эретрии, жители которого были связаны с милетянами давним союзом. Получив это скудное подкрепление, ионяне так возликовали, что собрали войска и двинулись походом прямо на Сарды.
Персов в Сардах было мало, а изнеженные лидийцы воевать давно разучились. Греки взяли Сарды без сопротивления. Только в крепости на скале – на той самой скале, откуда когда-то спускался за скатившимся шлемом лидийский солдат, – засел теперь наместник Сард Артаферн с персидским отрядом. Взять крепость приступом греки не смогли. Они выжгли дотла весь город под скалой – дома в Сардах были крыты тростником и горели, как хворост, – и отступили восвояси.
Когда царю Дарию доложили, что мятежные ионяне сожгли его город Сарды, он спросил: «Сделали они это одни или кто-нибудь им помогал?» – «Им помогали афиняне», – сказали гонцы. Дарий взял лук, наложил стрелу, спустил тетиву и воскликнул: «Так да сбудется моя месть над афинянами».
А рабу, который на пирах стоял за его креслом, он приказал всякий раз, как он будет садиться за стол, произносить у него за спиной: «Царь, помни об афинянах!»
Как Аристагор погиб, а Гистией оказался между двух огней
Царь Дарий велел призвать к нему Гистиея.
Гистией сказал: «Царь, неужели ты подозреваешь, что я из твоей столицы поднял мятеж на твоей границе? Клянусь, будь я в Милете, ни один город не посмел бы подняться против тебя. Отпусти меня в Ионию, и через месяц она будет тебе покорна».
Он лгал, но Дарий ему поверил. Дарий сказал: «Хорошо».
Три месяца ехал Гистией из Суз в Сарды через огромное персидское царство. Дорога, по которой он ехал, прямая как стрела, казалась грекам чудом света. По ней скакали царские гонцы, и на ней было сто одиннадцать постоялых дворов, где гонцам перепрягали лошадей. Персидское слово, обозначавшее эти постоялые дворы, дожило до наших дней. Они назывались «ангары».
Чем ближе подъезжал Гистией к Сардам, тем тревожнее он становился. Все чаще он встречал по дороге отряды царских войск, пеших и конных, с луками и с копьями, в панцирях и без панцирей, двигавшиеся на запад, к его Ионии. Все чаще слышал он на постоялых дворах, что на севере у мятежников отбит такой-то город, а на юге мятежники разбиты у такой-то реки или горы.
В выжженных Сардах Гистиея встретил наместник Артаферн. С недоброй улыбкой он сказал: «Ну, что же, Гистией? Как я вижу, ты сработал обувь, а Аристагор ее надел».
Гистией понял, что в Сардах ему оставаться нельзя.
В ближайшую ночь он бежал к морю. На острове Хиосе его схватили греки. Его приняли за персидского лазутчика и заковали в цепи.
Когда Гистией объяснил, кто он такой и что он сделал для Ионии, его освободили. Но радости в этом было мало. Куда бы он ни пошел, его обступали толпы мужчин и женщин, стариков и детей и с криком и плачем требовали ответа, зачем он поднял их на это гибельное восстание, зачем навлек на них огонь и меч персидского царя?
Гистией покинул Хиос и явился в свой родной Милет. Он спросил, где брат его Аристагор. Ему отвечали, что Аристагора уже нет в живых. Смерть его была бесславной. При первом же натиске персов он стал думать не об обороне, а об отступлении. Он решил переселить милетян всем городом во Фракию, в тот самый Миркин, который подарил когда-то милетянам царь Дарий. Чтобы подготовить Миркин к такому переселению, он поехал туда первый. Но фракийцы вовсе не хотели пускать к себе таких беспокойных соседей. Начались ссоры и стычки. В одной из таких стычек Аристагор и погиб со всем своим отрядом.
Гистией не забыл, что когда-то в Милете он был тираном. Он попытался снова взять власть в свои руки. Но милетяне уже привыкли, худо ли, хорошо ли, управляться самим, без тиранов. Его не слушались, ему грозили, против него взялись за оружие. Гистиею пришлось бежать. Ни у персов, ни у греков он не нашел себе места и должен был сражаться сам за себя. Он стал пиратом. С восемью кораблями он засел на Боспоре и захватывал без разбора, чьи бы они ни были, все проплывавшие мимо суда.
Как ионяне решили, что лучше тень, чем зной, и что из этого вышло
Выжив Гистиея, милетяне стали думать, как отбиться от персов.
Все города, кроме Милета, уже были под персами. Персидское войско стояло перед милетскими стенами, а персидский флот перед милетской гаванью. В гавани были корабли, собранные со всей Ионии. Ионийских кораблей было сто пятьдесят семь, а персидских против них – шестьсот.
Когда ионяне собрались на военный совет, стал говорить человек по имени Дионисий из города Фокеи. Он сказал: «На лезвии бритвы держится судьба наша, ионяне: быть ли нам свободными или царскими рабами, притом рабами беглыми и потому ненавистными. Если вы решитесь потрудиться, то трудом вы завоюете победу и свободу; если вы предпочтете бездействовать, то ждать вам нечего, кроме кары за мятеж. Послушайтесь меня и доверьтесь мне – и персы с нами не справятся».
Ионяне решили послушаться. Дионисий велел все корабли держать наготове к бою и каждый день стал устраивать морские учения перед гаванью: корабли сходились, расходились, разворачивались, гребцы налегали на весла, воины на палубах в полном вооружении строем бросались от борта к борту, все это под палящим солнцем, среди соленых брызг, с утра до вечера. Персы издали с тревогой смотрели на эти упражнения.
Так продолжалось день, два, три, пять, семь; на восьмой день ионянам это надоело. «За какие грехи мы терпим такую напасть? Не с ума ли мы сошли, что доверились какому-то фокейцу, который всего-то привел с собой три корабля? Он морит нас трудом и зноем, не дает нам ни покою ни отдыху, одни из нас уже больны, другие вот-вот заболеют, – нет, лучше персидский царь, чем такой начальник!» Они сошли с судов, разбили палатки на берегу и сидели в тени, не желая более никаких приказов и никаких учений.
Дальше произошло то, что должно было произойти. Описание боя между ионянами и персами Геродот начинает словами: «С того мгновения, как корабли сошлись и вступили в бой, я не могу определить в точности, какие из ионян оказались в этой битве трусами, а какие храбрецами, потому что все ионяне взваливают вину друг на друга». Первыми поворотили и бросились в бегство самосцы: самосцы были соседями милетян, жили поэтому с ними в вечной ссоре и не желали проливать с ними кровь ни за какое общее дело. За самосцами побежали перед врагом лесбосцы, за лесбосцами – остальные.
Храбрее всех бились воины с Хиоса, но погибли они страшнее всех: когда они пробивались сквозь вражеский строй, корабли их были так изрешечены, что не могли плыть дальше; они высадились на берег и пешие пошли к ближайшему городу Эфесу. В Эфесе в эту ночь был праздник, и никто знать не знал о морском побоище в сорока верстах; эфесцы решили, что это разбойники хотят напасть на их город врасплох, схватились за оружие и перебили хиосских героев до единого.
Фокеец Дионисий раньше других понял, какой конец может быть у такого сражения. Он увел свои три корабля в открытое море, захватил с ними в бою еще несколько судов, в свою порабощенную Фокею возвращаться не стал, а стал плавать вольным пиратом, грабя персов и карфагенян и никогда не трогая эллинов: по крайней мере, так говорили в народе.
После битвы перед Милетом все было кончено для ионян. Милет пал. Все его жители были уведены в плен: длинным караваном, со стариками и детьми, они потянулись в глубь Азии. Царь Дарий поселил их в глухой деревушке среди болот, близ устья реки Тигр. Милет заняли персы, окрестности Милета – карийцы.
Все острова у ионийского берега были захвачены персами. Персы высаживались, растягивали поперек острова рыбацкую сеть и шли с нею от одного конца острова до другого, сгоняя всех жителей на крайний мыс. Там их брали голыми руками и увозили в рабство. Гистией, пиратствовавший на Боспоре, не вынес вести о милетском разгроме. Собрав все свои корабли, он бросился к ионийским берегам для последней неравной борьбы. Был бой, греки были разбиты, Гистией попал в плен, его доставили к Артаферну – тому самому Артаферну, который сказал когда-то: «Ну, что же, Гистией? Ты сработал обувь, а Аристагор ее надел?» Артаферн приказал Гистиея распять, а тело его набальзамировать и отправить в Сузы к царю. Дарий не мстил мертвым: он приказал похоронить Гистиея с почестями, не как царского изменника, а как царского советника.
Рассказ седьмой
место действия которого – Марафон, а главный герой – афинянин Мильтиад. Битва при Марафоне: сентябрь 490 г. до н. э.
Как Мильтиад появился в Афинах
В Афинах любили театр. Это зрелище было еще в новинку. Представления устраивались раз в год, весною, на склоне акрополя, под открытым небом. Представляли события древних сказаний: о Персее, о Геракле, об Ахилле. Но в этот год все было по-другому. Драма называлась: «Падение Милета». Актер в пышном одеянии величественно стоял на середине и возвышенным слогом скорбно повествовал о горькой доле угоняемых в рабство соплеменников, а хор вторил ему жалобными песнями под мерные звуки флейт и медных треугольников. Зрители были вне себя. Десятитысячной толпой, старые и молодые, они вскакивали с мест, били себя в грудь и заливались слезами. Афинские власти были в большом неудовольствии. Сочинителя драмы оштрафовали на тысячу драхм – за то, что его произведение подрывало бодрый дух афинского народа.
Афиняне плакали не о милетянах, а о себе. Они хорошо понимали, что их двадцати кораблей было слишком мало, чтобы помочь ионянам, но вполне достаточно, чтобы навлечь на их город грозный гнев персидского царя.
Первую весть о персидской опасности принес в Афины Мильтиад, тиран Херсонеса – тот самый, который когда-то на Дунае советовал разрушить мост и отрезать Дарию обратный путь. Теперь персы выгнали его из Херсонеса, и он бежал в Афины.
Херсонес – это фракийский мыс у входа в Геллеспонт. Афиняне им завладели вот каким образом. Херсонесских фракийцев теснили соседние фракийцы. Херсонесцы спросили совета у дельфийского оракула. Оракул сказал гонцам: «Призовите на помощь того, кто первый пригласит вас в гости на обратном пути». Гонцы пустились в обратный путь. Они прошли Фокиду, прошли Беотию, дошли до Афин. Всюду люди опасливо смотрели на высоких иноземцев с длинными копьями и запирали перед ними двери. Только в Афинах встретился им человек, который заговорил с ними, расспросил их, кто они и откуда, позвал к себе в дом и угостил. Отдохнув и пообедав, гонцы рассказали своему гостеприимцу об оракуле и предложили ему стать правителем Херсонеса. Тот согласился.
Человек этот был Мильтиад, дядя нашего Мильтиада. Он был не в ладах с Писистратом, тираном Афин, и поэтому с радостью покинул Афины, чтобы самому стать тираном в дальнем Херсонесе. Здесь он и умер, и преемником его стал Мильтиад-племянник. На этого-то Мильтиада и двинулись персы с суши и с моря, чтобы наказать его за изменнический совет на Дунае. Мильтиад не стал их дожидаться, нагрузил свои сокровища на пять кораблей и, с трудом ускользнув от преследования, явился в Афины.
Афиняне не жалели о вчерашнем тиране, но они жалели о Херсонесе. Дело в том, что мимо Херсонеса шла морская дорога, по которой в Афины привозили хлеб из черноземных городов Причерноморья: своего хлеба в Афинах не хватало. Перерезав эту дорогу, персы задушили бы Афины голодом. Такова была первая весть о персидской опасности, и ее привез в Афины Мильтиад.
Прошел год, и в Афины принеслась вторая весть о персидской опасности. На Афины и Эретрию двинулся с войском и флотом персидский полководец Мардоний, человек молодой и пылкий, сын Гобрия (того Гобрия, который в скифской степи разгадал царю загадку про птицу, мышь, лягушку и пять стрел) и зять самого царя Дария. Он шел на Грецию через Фракию: войско по берегу, флот вдоль берега. По пути он покорил мимоходом персидской власти Македонию – на этот раз взятки македонским царям не помогли.
Греков спас северо-восточный ветер, который по-гречески называется Борей. На пути у Мардония был полуостров, от которого далеко в море тянутся три мыса, как три пальца; на первом из них высится гора Афон, крутая и каменистая. Когда корабли Мардония огибали Афон, из Фракии дунул Борей. Небо померкло, море вскипело, корабли размело, как щепки. Их било о скалы, они переворачивались и гибли, люди не могли выбраться на обрывистый берег и тонули или попадали в пасть к хищным рыбам. «Рассказывают, что погибло триста кораблей и более двадцати тысяч человек», – говорит Геродот.
После этого Мардоний не решился продолжать поход. Персы отступили. Но было ясно, что отступили они ненадолго.
Однако греки, казалось, не думали об этом. Афиняне были увлечены войной с Эгиной, а спартанцы – раздорами двух своих царей.
Как афинские женщины пряжками закололи бойца
Если встать на афинском акрополе и с самого края обрыва посмотреть на юг, то сперва увидишь внизу кучу желтых тлинобитных городских домиков, лепящихся друг к другу у подножия холма;
потом, за городской стеной, – зеленую пологую равнину, по которой бегут две белые дороги в две афинские гавани, Фалер и Пирей;
потом – берег моря, выгнутый песчаной дугой, лес мачт и муравьиную суетню на пристанях;
потом – море, ярко-синее и блестящее под южным солнцем;
а на этом море – два острова: ближний, желтый, плоский, песчаный – Саламин, и дальний, белый, приподнятый, утесистый – Эгину;
если же солнце очень ярко и воздух чист, то на самом горизонте, по ту сторону моря, можно разглядеть туманную полосу пелопонесского берега, где лежит город Эпидавр.
Саламин принадлежал афинянам, а Эгина была самостоятельна.
Афиняне ненавидели эгинян так, как только может ненавидеть сосед соседа. Геродот, наверное, сам слышал, как при нем в народном собрании самые пылкие ораторы предлагали: срыть Эгину, это бельмо на глазу у Афин! а всех эгинян обратить в рабство, отрубив им большие пальцы рук – чтобы они могли держать весло на галере, но не копье в бою.
Афиняне ненавидели эгинян за то, что те перебивали им морскую торговлю. Но если бы спросить самих афинян, они в этом не признались бы, а рассказали бы в объяснение этой вражды одну очень древнюю историю.
Когда-то Эгина не была еще самостоятельна, а была владением Эпидавра. В Эпидавре случился неурожай. Обратились к оракулу. Оракул велел: «Поставьте из оливкового дерева статую двум богиням: Народнице и Урожайнице». Оливковые деревья росли тогда только в Афинах. Эпидавряне попросили у афинян два ствола. Афиняне дали, но с условием, что эпидавряне каждый год будут приезжать к ним с жертвами Афине. Эпидавряне так и делали. Но прошло много лет, эгиняне восстали против эпидаврян, напали на них, разорили их город и увезли к себе на остров обе статуи: и Народницу, и Урожайницу.
Жертвоприношения Афине прекратились. Афиняне напомнили о них эгинянам. Эгиняне отвечали: «Жертвы обещали эпидавряне, а не мы; жертв больше не будет». Афиняне послали на Эгину послов – увезти статуи в Афины. Статуи стояли на городской площади, высокие и прямые, как древесные стволы, с неподвижными широкими глазами и загадочно улыбающимися ртами. Афиняне закинули им на шеи веревки и стали тащить. Тут раздался гром, дрогнула земля, – по крайней мере, так рассказывали Геродоту, – и эгиняне с обнаженными мечами набросились со всех сторон на перепуганных афинян. Были перебиты все, кроме одного человека. «А с изображениями богинь, – пишет Геродот, – случилось вот что: они будто бы пали перед афинянами на колени, и с того времени остались в таком положении навсегда. Я этому, впрочем, не верю, но другой кто-нибудь, может быть, и поверит».
Единственный воин, который спасся, принес в Афины весть о гибели всех своих товарищей. Народное собрание негодовало, но еще больше негодовали жены погибших. Народное собрание постановило немедленно идти в поход на Эгину. А жены погибших обступили единственного, который посмел спастись. Они кололи его пряжками от одежды, и каждая спрашивала: «Где мой муж?» Воин не мог вырваться из толпы разъяренных женщин. Исколотый и истерзанный, он упал и умер от ран. Граждане были в ужасе. На следующий день был издан приказ: под страхом смерти афинским женщинам предписывалось более не носить дорийских платьев, а носить ионийские. Разница же между этими платьями такая, что дорийские застегиваются на плечах пряжками, а ионийские на плечах сшиты, и пряжек там нет.
Так началась война между афинянами и эгинянами. Перед войной, как водится, афиняне обратились к оракулу. Оракул, как видно, не мог сразу решить, кто из врагов сильнее. Он велел афинянам построить на своей площади храм эгинскому герою Эаку, подождать тридцать лет, а потом начинать войну. Афиняне послушались оракула лишь наполовину: храм построили, но тридцать лет ждать не стали, а тотчас же выступили в поход.
Война оказалась затяжной и трудной. Ею-то и были заняты в Афинах, пока персы готовили свой новый поход.
Как спартанский царь Демарат бежал в Персию, а спартанский царь Клеомен сам себя зарезал
Со спартанским царем Клеоменом мы уже знакомы: это он воевал против Аргоса, и это к нему приходил с неудавшимся подкупом милетянин Аристагор.
Но кроме царя Клеомена, в Спарте был еще один царь: Демарат. Дело в том, что Спартой всегда управляли два царя из двух родов. Это было очень удобно: в военное время они могли воевать сразу на два фронта, в мирное время они не давали друг другу слишком усилиться и притеснять народ.
Вообще же спартанские цари живут просто, как все спартанцы. Только на обедах царям полагается двойная порция. А обедают спартанцы не дома и не со своими семьями, как повсюду, а в казармах, с товарищами по боевому отряду. Главное кушанье у них – черная кровяная похлебка из свинины с чечевицей, уксусом и солью. Она на редкость питательна и на редкость противна на вкус. Когда персидский царь Ксеркс пришел в Грецию – как это случилось, о том речь впереди, – он заставил пленного спартанского раба сварить ему такую похлебку, попробовал и сказал: «Теперь я понимаю, почему спартанцы так храбро идут на смерть: им милее гибель, чем такая еда». Впрочем, эту шутку придумали уже после Геродота.
С чего началось в Спарте двоецарствие, о том рассказывают так. У первого спартанского царя, Аристомеда из потомков Геракла, было двое сыновей-близнецов: Прокл и Эврисфен. Царь умер, не назначив преемника. Спросили оракула – оракул сказал: «Власть – обоим, честь – старшему». Но который старший? Близнецы были еще грудными младенцами. Спросили мать – она отказалась назвать старшего. Тогда догадались подсмотреть: не кормит ли она всякий раз одного раньше другого? Так и оказалось. Поэтому с тех пор Эврисфен и его потомки всегда почитались больше, чем Прокл и его потомки.
Клеомен был потомком Эврисфена, Демарат – потомком Прокла. Друг друга они ненавидели. Посылать их вместе в поход было невозможно, что приказывал один царь, то отменял другой. Наконец, Клеомену это стало невтерпеж, и он твердо решил выжить Демарата из Спарты. Сделал он это вот каким образом.
Имя «Демарат» значит: «выпрошенный народными молитвами». Дело в том, что у отца его Аристона, царя храброго и всеми любимого, очень долго не было детей. Народ молил богов послать ему наследника, чтобы царский род не пресекся. Аристон был трижды женат, и только третья жена родила ему Демарата. Эта третья жена царя Аристона была женщина необыкновенная. В младенчестве она была на диво безобразна, а выросши, стала на диво прекрасна. Говорили, что сама богиня Афродита сжалилась над девочкой и сотворила над ней это чудо. Но до Аристона она была замужем за его другом Агетом. И поэтому, когда она родила Аристону Демарата, в Спарте тотчас стали поговаривать, будто Демарат – не сын Аристона, а сын Агета. Вот об этом-то и вспомнил теперь Клеомен. Он добился того, что спартанцы послали в Дельфы вопрос: по праву ли царствует над ними Демарат? А с дельфийскими жрецами у Клеомена была давняя дружба. Оракул, конечно, ответил: «Нет, не по праву!» Демарат был низложен, а вторым царем стал его дальний родственник, друг Клеомена.
Как-то раз на празднестве новый царь насмешливо спросил Демарата: «Ну, что, Демарат, каково тебе из царя стать бывшим царем?» Демарат сурово ответил: «Я уже побывал и тем и другим, а вот ты еще не бывал ни тем ни другим. Но берегись: вопрос твой принесет Спарте или тысячу бед, или тысячу благ!» В тот же день он покинул Спарту. За ним послали погоню, но он ускользнул. Переправившись через море, он явился в Азию, к персидскому царю. Дарий принял его с почетом, дал ему в управление три города близ Ионии, и еще сто лет спустя в этих городах правили потомки спартанского царя.
Клеомен недолго наслаждался своим торжеством. Все тайное когда-нибудь становится явным: стало явным и то, как подговорил Клеомен дельфийских жрецов дать угодный ему ответ спартанцам. Клеомену пришлось самому уйти в изгнание. Неугомонный царь стал объезжать окрестные области и поднимать союзников Спарты на мятеж. Это навело такой страх на спартанские власти, что Клеомену было почтительно предложено воротиться на родину и снова стать царем. Клеомен воротился с видом победителя.
Но если сограждане не смогли его наказать, то смогли наказать боги. Клеомен сошел с ума. Он ходил по улицам Спарты и бил палкой по лицу каждого встречного. Пришлось запереть его дома, сковать ему ноги и приставить к нему сторожем раба. Как только Клеомен остался со сторожем наедине, он приказал рабу: «Дай мне меч!» Безумный царь и в цепях был так страшен, что раб повиновался. Клеомен схватил меч и радостно вонзил его себе в живот. Не чувствуя боли, он резал и резал свое тело на узкие полосы, пока не дошел до внутренностей. Тогда он умер.
Царем после страшной смерти Клеомена стал его брат Леонид. Он будет героем нашего следующего рассказа.
Как пошли войной на Грецию Дат и Артаферн
Итак, грек Силосонт из Самоса первый побудил царя перейти с азиатского материка на греческие острова. Грек Демокед из Кротона первым подал мысль царю переплыть через море и пойти войной на Грецию. Грек Гиппий, изгнанный афинский тиран, жил на берегу Геллеспонта и ждал, когда персы соберутся в поход на Афины. Грек Демарат, изгнанный спартанский царь, жил в двух днях пути южнее и ждал, когда персы соберутся в поход на Спарту.
А раб царя Дария уже девятый год на каждом пиру провозглашал за его спиной: «Царь, помни об афинянах!»
И вот поход, которого одни так ждали, а другие так боялись, начался.
Во главе похода стояли двое – мидянин Дат и перс Артаферн, сын того Артаферна, который отстоял кремль в Сардах от осаждающих ионян. Кораблей у них было шестьсот с одной лишь пехотой, а для конницы корабли были особые. Путь был выбран не вдоль Фракии, не мимо страшных афонских скал, а напрямик через море от острова к острову. Цель похода была проста: разорить Афины и Эретрию, два города, посмевших воевать с персидским царем, а все остальные города – покорить и обложить податью. На головном корабле плыл старый Гиппий, сын Писистрата, и радовался, что час его возвращения в Афины настал.
Первой остановкой в пути был остров Наксос. Это тот самый остров, на котором когда-то Тесей по пути из Крита покинул спасшую его Ариадну, и ее взял себе в жены бог Дионис. Берег был пустынен: жители бежали в горы. Персы сожгли прибрежные селения, захватили в рабство оставшихся и поплыли дальше.
Второй остановкой был остров Делос. Это остров, на котором родился бог Аполлон и стоял его храм с жертвенником. Остров крошечный – торчащая из моря скала, которую можно обойти за час; храм маленький – как мраморная будочка; но и остров и храм – едва ли не самые почитаемые места во всей Греции. Здесь Тесей по пути из Крита принес благодарственную жертву Аполлону; сюда каждый год приплывают афинские юноши проплясать перед жертвенником журавлиный танец. Жертвенник на Делосе сложен только из левых рогов жертвенных животных; а журавлиный танец – это танец, в котором вереница танцующих движется, извиваясь так, как извивались переходы в критском лабиринте, где Тесей убил Минотавра.
На Делосе не было ни одного человека: все бежали на соседний остров Ренею. Большая Ренея прикована к маленькому Делосу цепями: это сделал тиран Писистрат, когда покорил Ренею и поднес ее в подарок делосскому Аполлону. Дат и Артаферн послали на Ренею гонца: «Возвращайтесь спокойно по домам, робкие люди: не настолько персы безумны, чтобы оскорблять остров Аполлона!» Затем они возложили на алтарь триста пудов ладана – в обычное время столько ладана здесь не сжигали и в год – и отплыли дальше.
«По уходе персов, – говорит Геродот, – остров Делос, как рассказывают жители его, испытал землетрясение, в первый и последний раз до нашего времени. Я полагаю, что божество явило это чудо людям как знамение грядущих бед. Ибо за время трех поколений – поколения Дария, и сына его Ксеркса, и внука его Артаксеркса – Греция претерпела больше бед, нежели в течение целых двадцати предшествующих поколений. Имена же эти царские на греческом языке значат: Дарий – «укротитель», Ксеркс – «воин»,
Артаксеркс – «великий воин». Так говорит Геродот.
За Делосом был Тенос, за Теносом был Андрос, за Андросом была Эвбея – длинный узкий остров, на самой середине которого трепетал в ожидании своей судьбы город Эретрия. Выйти биться в открытое поле эретрийцы даже не пытались. Они заперлись в городских стенах. Шесть дней персы осаждали Эретрию. На седьмой день двое изменников («граждане весьма именитые», – пишет Геродот) открыли им ворота. Город был сожжен – это была месть за сожженные Сарды. Пленных в цепях посадили в трюмы. Оставив за собой дымящиеся развалины, персы тронулись дальше.
Напротив берега Эвбеи лежал берег Аттики. Над узкой отмелью возвышались заросшие кустарником холмы. Вереница персидских кораблей медленно тянулась по проливу. Седой Гиппий с головного корабля зорко оглядывал знакомые места. Наконец, берег изогнулся, холмы отступили, открыв просторную прибрежную равнину. «Здесь», – сказал Гиппий. «Как называется это место?» – спросил Артаферн. Гиппий ответил: «Марафон».
Что случилось на марафонской равнине
Гиппий выбрал для высадки марафонскую равнину по трем причинам. Во-первых, берег здесь был широкий и плоский, было где поставить на якорях суда и разбить лагерь. Во-вторых, места эти были те самые, где когда-то высаживался его отец, тиран Писистрат, чтобы за колесницей мнимой богини идти на Афины: здесь его помнили и любили. В-третьих, отсюда вела прямая дорога на Афины, и в два перехода персидское войско могло уже быть под стенами города.
Персидские воины отряд за отрядом соскакивали на песчаный берег, клубами поднимая пыль. У Гиппия першило в горле. Он закашлялся. Он был очень стар, зубы его шатались. От кашля один зуб выпал и зарылся в песок. Гиппий присел и тревожно стал шарить морщинистыми руками по песку. Зуба не было. «Плохо дело! – сказал он друзьям, вставая. – Мне было предсказание, что кости мои будут лежать в афинской земле. Боюсь, что оно уже исполнилось, и в Афинах мне править не придется».
Пока высаживались, пока разбивали лагерь, пока отвозили эретрийских пленников на ближний безлюдный островок, время шло. Персы не спешили: они ждали, не вспыхнет ли в Афинах мятеж, поднятый тайными сторонниками Гиппия? Но прошло несколько дней, и в узкой долине, по которой уходила между холмов дорога в Афины, заблестели щиты и копья афинского войска. Стало ясно, что будет бой.
Афинян было мало. Союзники к ним не подошли. В Спарту послали гонца, гонец пешим бегом за два дня покрыл двести верст от Афин до Спарты. Спартанцы сказали: «Через пять дней новолуние, тогда мы и выступим. Выступать раньше нам не позволяют законы наших богов». Спартанцы умели быть очень благочестивы, когда им это было выгодно. Помощь афинянам дал только соседний беотийский городок Платея. Но городок был маленький, и отряд его тоже был маленький.
Во главе афинского войска было одиннадцать человек: десять полководцев, выбранных голосованием, и один архонт, выбранный жребием. Одним из десятерых был Мильтиад. Мильтиад-племянник ненавидел Гиппия так же страстно, как Мильтиад-дядя ненавидел отца Гиппия – Писистрата. Мильтиад настаивал: «Надо принимать бой, пока в Афинах сторонники тирана не подняли мятеж». Мильтиаду возражали: «Надо оттянуть бой, пока не придет подкрепление из Спарты и других городов». Голоса разделились: пять против пяти. Тогда Мильтиад обратился к архонту: «Тебе решать: быть ли нашему городу в рабстве у Гиппия и персов или быть ему свободным и первым в Элладе? проклинать ли нас будут потомки, или славить, как не славят даже Гармодия с Аристогитоном?» Архонт не выдержал такого вопроса в упор. Он сказал: «Битве – быть». После этого десять вождей сложили с себя командование и возложили его на Мильтиада: пусть он один отвечает за победу или поражение.
Афинское войско выстроилось у выхода из ущелья, персидское войско выстроилось посреди поля. Мильтиад отдал приказ – и греческие воины, в панцирях и со щитами, не теряя ровного строя, с дальнего разбега бросились на врага. Персы были ошеломлены этим натиском. «Насколько мы знаем, афиняне были первыми из эллинов, напавшими на врага беглым шагом, а дотоле даже имя мидян и вид индийской одежды наводили ужас на эллинов», – говорит Геродот.
Греческий строй и персидский строй были одинаковой длины, но разной глубины: у афинян было меньше воинов и в центре их войска было меньше рядов, чем в обоих крыльях. Поэтому в центре персы опрокинули греков, а на крыльях греки опрокинули персов. Тут-то и сделалось ясным то, о чем говорил когда-то Гистией: греки умели сражаться в строю, локоть к локтю, щит к щиту, а персы не умели. В центре персы-победители бросились в погоню за убегавшим неприятелем, строй их рассыпался, ряды перемешались. На крыльях греки-победители удержались от погони: сомкнув ряды, оставив позади убитых и раненых, они повернули и ударили на растерявшихся от неожиданности персов. Это решило победу. Персы врассыпную бросились к морю, к кораблям, спотыкаясь и падая; афиняне догоняли и рубили их в спину. Семь кораблей было захвачено у берега, остальным кое-как удалось отплыть.
Здесь, у кораблей, пал тот, кого долго еще называли храбрейшим из греков: Кинегир, брат поэта Эсхила. Он удерживал корму отплывавшего вражеского корабля правой рукой, а когда отрубили правую – левой, а когда отрубили левую – зубами. Здесь пал и архонт Каллимах – тот, чей голос решил, что битве – быть; здесь пало и много других афинских бойцов, а всего – сто девяносто два человека; персов же погибло около шести тысяч четырехсот.
Сев на суда, враги попытались нанести афинянам последний возможный для них удар. Налегая на весла, они повели корабли вдоль берега, мимо высокого Сунийского мыса, мимо храма Артемиды Бравронской – к Афинам. Они хотели захватить город врасплох, пока войско афинян собирало убитых и раненых на Марафонской равнине. Но Мильтиад их опередил. Когда персидские суда остановились перед Пиреем и Фалером, двумя афинскими гаванями, персы увидели перед собой на берегу все то же афинское войско – утомленное, поределое, но по-прежнему готовое к бою: локоть к локтю, щит к щиту. За одну ночь воины Мильтиада прошли по горным и равнинным тропам весь путь от Марафона до Афин – сорок две версты с лишним: то, что сейчас называется «марафонской дистанцией». Корабли персов постояли недолгое время перед берегом, а потом, вспенив воду, они повернули строй, двинулись прочь, в открытое море, и, постепенно уменьшаясь, исчезли за горизонтом.
Как Мильтиад осаждал остров Парос и как он погиб
Афины торжествовали победу. Слава о доблести марафонских бойцов и их вождя Мильтиада летела по всей Греции.
Но когда Мильтиад попросил у народного собрания в награду себе оливковый венок, он получил отказ. Ему сказали: «Когда ты разобьешь персов один, тогда и требуй награды одному себе».
Афинский народ знал, что Мильтиаду он обязан победой; но афинский народ помнил, что Мильтиад был тираном, и подозревал, что он не прочь стать тираном опять.
Мильтиад чувствовал, что одной победы для него мало.
Он потребовал у народа семьдесят кораблей, войска и денег, чтобы выступить в поход на богатый край; куда именно, он не объявил. Ему поверили на слово и дали семьдесят кораблей, войска и денег.
Возле острова Наксоса, о котором мы уже знаем, есть остров Парос, не замечательный ничем, кроме залежей прекрасного мрамора: за паросский мрамор ваятели платили большие деньги. Сюда и привел Мильтиад свое войско и свой флот. Почему именно здесь он видел богатый край, никто не понимал. Мильтиад говорил, будто он хочет отомстить паросцам за то, что они присоединились к Дату и Артаферну в их походе на Афины. А злые языки уверяли, будто он хочет отомстить одному паросцу за то, что тот когда-то оклеветал Мильтиада перед персидским царем.
Почти месяц осаждал Мильтиад паросскую крепость, но взять ее не мог. Войско роптало. Тогда к Мильтиаду пришла пленная женщина по имени Тимо. Перед крепостью был холм, на холме был храм подземных богинь Деметры и Персефоны, а Тимо была служительницей в этом храме. Она дала Мильтиаду тайный совет; а какой это был совет, осталось никому не известно.
Мильтиад вышел из лагеря и один, без провожатых, направился к храму страшных богинь. Афиняне видели издали, как пытался он отворить ворота в храмовой ограде. Запор не поддавался. Тогда Мильтиад ухватился за край ограды, подтянулся, перелез через стену и исчез внутри. Что делал он в пустом храме, чего он коснулся неприкосновенного, в какое вступил запретное для мужчин святилище богинь – неведомо. Время шло; наконец, афиняне увидели, что голова Мильтиада в высоком шлеме вновь показалась над белой стеной; он перелез через гребень, спрыгнул вниз, пошатнулся и с криком упал. К нему бросились, подхватили его на руки, понесли в лагерь. У него было вывихнуто бедро, и вся нога горела от боли.
«Тяжко больной, Мильтиад отплыл назад, без добычи и без Пароса», – говорит Геродот. Когда паросцы, выйдя из крепости, узнали, в чем дело, они схватили женщину по имени Тимо и послали в Дельфы спросить: как казнить предательницу и осквернительницу святынь? Оракул ответил: «Освободите ее: она совершала волю богов. Мильтиаду суждено было погибнуть, и она указала ему путь к погибели».
Враги Мильтиада потребовали для него смертной казни за то, что он обманул афинян. Мильтиада принесли в суд на носилках. Он не мог защищаться, боль в ноге не давала ему говорить. За него говорили друзья, напоминая все, что он сделал для Афин. Афиняне не решились осудить на казнь марафонского победителя. Его приговорили к штрафу, но штрафу огромному – в пятьдесят пудов серебра. До выплаты штрафа его заточили в тюрьму. Здесь он умер от гангрены в бедре.
Друзья собрали деньги, и Кимон, сын Мильтиада, принес их в народное собрание. Деньги были приняты, но выдать труп человека, умершего в тюрьме, афиняне отказались. Тогда Кимон предложил заковать и бросить в тюрьму его самого, лишь бы тело отца было выдано для почетного погребения. Это тронуло граждан, и Кимон получил тело отца своего Мильтиада, херсонесского тирана и афинского полководца, победителя над персами, побежденного волей подземных богов.
Посредине марафонского поля до сих пор высится огромный курган – братская могила афинских героев. Здесь же, в стороне – гробница Мильтиада. «Здесь каждую ночь можно слышать топот и ржание коней и крик сражающихся воинов, – пишет один греческий путешественник, побывавший здесь лет через шестьсот после Геродота, – Если кому удастся слышать это как-нибудь случайно, того не касается гнев теней умерших; но если кто нарочно придет сюда за этим, то любопытство его не останется без тяжкого наказания».
Рассказ восьмой
место действия которого – Фермопилы, а главный герой – спартанец Леонид. Битва при Фермопилах: август 480 г. до н. э.
«Получивши известие о марафонском сражении, царь Дарий, сын Гистаспа, уже и прежде раздраженный на афинян за вторжение в Сарды, теперь еще больше воспылал гневом и с сугубой ревностью стал готовиться к походу на Элладу. Немедленно разослал он гонцов по городам с приказанием готовить войска, причем каждому городу велено было выставить еще более, нежели прежде, и коней, и кораблей, и съестных припасов, и перевозочных лодок. Известия гонцов волновали целую Азию в продолжение трех лет, пока набирались и вооружались к походу в Элладу самые лучшие люди. На четвертом году восстали еще и египтяне, некогда порабощенные Камбисом; тогда Дарий стал приготовляться к войне уже с обоими народами…» – так начинает Геродот новый рассказ в своем повествовании.
Среди приготовлений к этой двойной войне Дарий умер. Ни египтян, ни афинян ему так и не удалось наказать. Царствования его было тридцать шесть лет, а царем после себя он оставил сына своего Ксеркса.
Ксеркс тотчас повел собранные войска на Египет, разорил Египет и подчинил эту страну еще более тяжкому игу, чем ранее. А потом он созвал вельмож и стал держать совет о походе на Грецию.
Как Артабан спал в постели Ксеркса
Ксеркс сказал:
«От отцов и дедов наших мы знаем: с тех самых пор, как низвергли мы, персы, индийскую власть, поколение за поколением приумножали мы свое величие и могущество. Великий Кир покорил Вавилон и Лидию; сын его Камбис – Египет; отец наш, Дарий, – Фракию и Македонию; нам же предстоит покорить Грецию, ибо жители этой страны обидели и меня и отца моего, разорив наш город Сарды и положив наше войско на марафонском поле. Отомстив за эту обиду, мы раздвинем наши пределы до края света, все земли превратим в одну, и солнце не будет смотреть ни на какую державу, кроме нашей. Вот почему должны мы сейчас пойти на Грецию; но чтобы не казалось, что это желание только мое, а не наше общее, пусть каждый из вас выскажет о том свое мнение».
Мардоний, сын Гобрия, зять царя Дария, сказал:
«Ты прав, царь. Позорно было бы, если бы мы, владея всею Азией, позволили бы людям малого приморского народа издеваться над нами. Мы сражались с ними в Ионии, и они покорились нашей власти; я ходил на них до самой Македонии, и никто из них не вышел мне навстречу. Греки бессильны противостоять тебе, царь, хотя бы потому, что они никогда ничего не делают все заодно, а вечно враждуют между собой. И не только враждуют, но и воюют; и не только воюют, но воюют самым кровопролитным образом – выбирают ровное поле, сходятся на нем и бьются, так что не только побежденные гибнут поголовно, но и победители несут огромные потери. Если же я ошибаюсь, говоря о них, все равно должны мы помериться с ними силами: ведь только начав войну, можно одержать победу».
Но Артабан, брат царя Дария, дядя Ксеркса, сказал: «Ты не прав, Мардоний. Все мы знаем, как Кир ходил на массагетов, как Камбис ходил на эфиопов, как Дарий ходил на скифов; а ты зовешь нас пойти против народа, который считается храбрейшим в мире и который отделен от нас широким морем. Он храбр – стало быть, он может разбить твое войско, как разбил уже войско Дата и Артаферна. Он за морем – стало быть, он может отрезать твое войско от родины, как едва не отрезали скифы на Дунае войско твоего отца. Ты уверен, что твое многолюдное войско одолеет греческие полки, – но припомни, что исход войны решают не люди, а боги и что боги завистливы к величию людей. Буря чаще выворачивает деревья, чем кусты; молния чаще ударяет в башни, чем в хижины; так и великое войско может погибнуть от малого, если боги против него. Ты слышал, царь, и Мардония и меня; обдумай теперь твое решение и возвести нам о нем, чтобы мы знали, что нам делать».
Ксеркс распустил совет и стал думать один. Сперва сердце склоняло его к суждению Мардония; потом ум стал склонять его к суждению Артабана. Он думал день, думал ночь, и наутро возвестил совету, что похода на Грецию не будет.
На следующую ночь Ксерксу приснился сон: могучий муж божественного вида стоял перед ним и говорил: «Напрасно ты меняешь решение, Ксеркс, сын Дария! Что хотел ты сделать, то и делай». Ксеркс проснулся, вспомнил сон и забыл о нем. На следующую ночь тот же муж приснился ему опять; он был гневен и говорил: «Напрасно ты не слушаешься меня, Ксеркс, сын Дария! Если ты не сделаешь того, что хотел, берегись: за кратким величием следует долгое унижение». Ксеркс проснулся, вспомнил сон и дрогнул. Он призвал к себе Артабана и рассказал ему все.
Артабан сказал: «Зачем ты веришь снам, мой царь? Не всякий сон от богов. Обычно в виде сна встают перед нами заботы дня; все эти дни ты думал о войне, и сон тебе приснился о войне же. Забудь про этот сон – или же найди способ проверить, от богов он или от повседневных наших дел».
Ксеркс сказал: «Я нашел такой способ, Артабан. Оденься нынче в мое царское платье, сядь на мой царский престол, а потом ляг спать в мою царскую постель. Если тот же сон посетит и тебя, значит, он – от богов, а не от повседневных дел».
Артабан повиновался. Он оделся в царское платье, сел на царский престол, лег в царскую постель. Настала ночь, и во сне ему явился тот же призрак, что и царю. Призрак сказал: «Ты ли, Артабан, вздумал противиться решению судьбы и богов? Ни в будущем, ни в настоящем не уйдешь ты от наказания за это; а что претерпит за неповиновение Ксеркс, о том уже возвещено ему самому». И протянув к нему раскаленный прут, призрак словно вознамерился выжечь Артабану глаза. С криком вскочил Артабан с постели и бросился к царю. «Более нет сомнений о воле богов, – сказал он, – грекам ли, персам ли суждена погибель в этой войне, но войне суждено быть, и не нам, смертным, противиться судьбе».
И когда настал рассвет, по всей огромной Персии было оповещено, что быть войне с Грецией и что каждый город и народ должен присылать для похода людей, и коней, и кораблей сколько положено.
Как Ксеркс сделал сушу морем и море сушей
Четыре года собиралось и снаряжалось войско Ксеркса. Никогда и нигде не было на свете другого такого войска и другого такого похода. «Есть ли какой азиатский народ, который не был бы выведен в поход Ксерксом? Есть ли какая река, кроме самых больших, в которой достало бы воды для войска Ксерксова? – восклицает Геродот. – Одни народы поставляли корабли, другие – пехоту, третьи – конницу, четвертые – суда для лошадей, пятые – плоты для переправ, шестые – продовольствие».
Пехота и конница собирались в Сарды, продовольствие свозили в назначенные места по будущему пути персидского войска, а плоты для переправ везли к Геллеспонту.
Два было препятствия на пути Ксерксова войска – мыс Афон и пролив Геллеспонт. Мыс Афон предстояло перекопать каналом, а через пролив Геллеспонт перекинуть мост.
Мыс Афон – это та гора, у подножия которой семью годами ранее буря разбила о скалы Мардониев флот. Ксеркс не пожелал во второй раз вести суда вокруг Афона и приказал вместо этого перекопать перешеек между горой и материком. Перешеек этот узок и низок: от берега до берега две версты с небольшим. Суда можно было легко перетащить через него волоком. Но Ксеркс хотел оставить небывалый памятник своего величия. Он велел копать канал.
Длина канала была разделена на двадцать участков. На двадцати участках копали землю двадцать народов. Одни работали лопатами на дне рва, другие по склонам передавали из рук в руки наверх вынимаемую землю. Склоны были крутые, все время осыпались, землекопам приходилось делать двойную работу. Только догадливые финикийцы сообразили, что можно начать копать канаву пошире и сужать книзу постепенно, чтобы склоны ее были пологими и не осыпались. За такую смекалку им досталась особая награда от царя.
Геллеспонт – это пролив между Азией и Европой, а ширина его в самом узком месте – верста с третью. В этом месте и приказал Ксеркс навести два моста – один египетским мастерам, другой – финикийским. Из Европы в Азию были протянуты канаты: египтянами – папирусные, финикиянами – льняные. На канаты были положены брусья, скреплены поперечинами, засыпаны землей. Когда мосты уже лежали на воде, с Черного моря налетел ветер. Поднялась буря, канаты лопнули, бревна рассыпало и изломало.
Ксеркс пришел в ярость. Он приказал наказать море плетьми и заковать в цепи. На середину Геллеспонта выплыла лодка с палачами и глашатаем. Палачи триста раз ударили по воде плетьми, бросили в воду железные цепи, а глашатай громко произнес приговор: «Тебя, соленая хлябь, наказывает царь Ксеркс, потому что ты причинила ему обиду, между тем как он тебя ничем не обижал. Знай: царь Ксеркс переступит через тебя, желаешь ли ты этого или нет». Потом лодка вернулась к берегу, и палачи выполнили свое второе дело, более привычное и прозаическое: отрубили головы строителям мостов.
Новые мастера навели новые мосты. Чтобы их не тронула буря, по обе стороны от них через весь пролив выстроились суда на якорях – принимать на себя натиск волн с запада и с востока.
Пока рыли канал, наводили мосты, собирали войска, царь Ксеркс пировал в Сардах. Гостеприимцем его был лидиец Пифий, самый богатый после царя человек в персидском царстве. Когда Пифий пришел к царю и предложил ему угощение для него и для всего бесчисленного его войска, Ксеркс изумился и спросил: сколько же у него денег? Пифий ответил: «Золота четыреста миллионов дариевых монет без семи тысяч, да серебра две тысячи пудов; прими их, царь, от меня в подарок, а мне довольно дохода с моих полей и моих рабов». – «Ты первый и единственный, кто хочет мне помочь добровольно, а не по принуждению, – сказал Ксеркс. – Зовись отныне моим царским другом и гостеприимцем, деньги свои оставь при себе, а в награду за твою щедрость прими от меня семь тысяч монет; пусть будет их ровно четыреста миллионов».
Канал был вырыт, мост наведен, войска собраны. Ксеркс приказал выступать из Сард к Геллеспонту.
В день выступления на небе произошло затмение солнца: день сменился ночью. Ксеркс встревожился и спросил магов, что это значит. Маги ответили: «Доброе предзнаменование, царь, потому что луна заслонила солнце; а ты знаешь, что луна служит предвестником будущего у персов, а солнце у греков». Ксеркс поверил, но не поверил новый царский друг Пифий. Он подошел к царю. «Прошу тебя о милости, мой царь». – «Проси, – сказал Ксеркс, – просьба твоя исполнится». – «С тобой идут пять моих сыновей, – сказал Пифий, – оставь мне одного из них, потому что я стар и слаб». Ксеркс стал страшен. «Как ты смеешь говорить о своем сыне, когда я сам веду с собою всех моих сыновей, братьев, родственников и друзей? Я оставлю тебе твоего сына, но знай, если бы не твое гостеприимство, ты поплатился бы хуже!» И Ксеркс приказал отыскать в войске старшего Пифиева сына, рассечь его пополам, положить две половинки его тела справа и слева от дороги из Сард, а войску – пройти между ними.
Впереди шли носильщики и вьючный скот. Потом – отряд за отрядом, народ за народом – первая половина царского войска. Потом тысяча персидских всадников. Потом тысяча персидских копьеносцев с копьями, опущенными к земле. Потом – запряженная восемью белыми конями колесница, посвященная богам; возница шагал рядом, ибо никто из смертных не смел всходить на эту колесницу. Потом – запряженная такими же конями боевая колесница, на которой стоял царь Ксеркс. За ним – еще тысяча персидских копьеносцев, но с копьями, повернутыми вверх. Затем еще тысяча персидских всадников. Затем – десять тысяч отборных царских воинов, знатнейших, сильнейших и храбрейших: они назывались «бессмертными», ибо для каждого из них заранее был назначен преемник; у тысячи копья были украшены золотыми яблоками, у девяти тысяч – серебряными. Затем – десять тысяч отборных царских конников. И наконец – отряд за отрядом, народ за народом – вторая половина царского войска.
Какое войско вел Ксеркс на Грецию
Над геллеспонтским мостом, на холме, из мрамора был сделан царский трон.
Ксеркс спустился к морю. Воздев руки к восходящему солнцу, он помолился о том, чтобы с ним не случилось никакого несчастья, пока он не завоюет Европу до самого края света. Наклонясь к воде, он бросил в волны Геллеспонта золотую чашу, золотой кувшин и короткий персидский меч с золотой рукоятью. Были ли это дары солнцу или дары морю – Геродот не знает.
Потом Ксеркс взошел на мраморный трон и стал смотреть, как по двум мостам переходит из Азии в Европу его войско.
Шли персы и мидяне в войлочных шапках, в пестрых рубахах, в чешуйчатых панцирях, с плетеными щитами, короткими копьями и большими луками.
Шли ассирийцы в шлемах из медной проволоки, с дубинами, обитыми железными гвоздями, в полотняных плащах.
Шли саки, скифское племя, в остроконечных войлочных колпаках, в широких шароварах, с луками и секирами.
Шли индийцы, одетые в ткани из хлопка, с тростниковыми луками и стрелами с железными наконечниками.
Шли саранги в раскрашенных одеждах, в сапогах до колен, с чалмами на головах.
Шли арабы в подпоясанных плащах и с луками на правом плече.
Шли африканские эфиопы, накинув барсовы и львиные шкуры, луки у них были из пальмового дерева, наконечники стрел из камня сердолика, а наконечники копий – из рога антилопы; перед сражением они окрашивают себе половину тела белым гипсом, а половину – красным суриком.
Шли азиатские эфиопы, прикрыв головы лошадиными скальпами с гривой и обтянувши тело журавлиной кожей.
Шли ливийцы с обожженными деревянными пиками, пафлагонцы в лыковых шлемах, киссиеи с повязками на головах.
Шли бактрийцы, парфяне, хорасмии, согды, гандары и дадики. Шли пактийцы, лигийцы, матиены, мариандины, утии, мики и парикании.
Шли фракийцы, у которых на головах лисьи шкуры, на теле – пестрые плащи, а на ногах – обувь из козьей кожи.
Шли ликийцы в шапках с перьями кругом, держа в руках короткие мечи и длинные железные косы; стрелы у них не имеют оперения.
Шли халибы, носящие вместо копий – рогатины, на шлемах бычьи уши и медные рога, а на голенях – лоскутья пурпурного цвета.
Шли каспии, кадузии, амарды и гелы, которые живут у Каспийского моря, едят сырую рыбу и одеваются в тюленьи шкуры.
Шли мосхи в деревянных шлемах, шли тибарены, макроны, моссинойки, марьцсаспейры и алародии.
Шли сагартии, не знающие оружия ни медного, ни железного, а сражающиеся одними ременными арканами.
Всадники и колесничники вели в поводу коней, ослов, мулов, онагров и верблюдов. Верблюдов вели последними, чтобы кони не бесились от их запаха.
Плыли трехпалубные корабли – триеры, – приведенные финикийцами, киликийцами, египтянами, киприотами, карийцами, памфилийцами и греками из ионийских городов и с эгейских островов. Пятью кораблями командовала женщина по имени Артемисия, управлявшая Галикарнасом, тем самым, где родился Геродот.
Десятники вели свои десятки, сотники – свои сотни, тысячники – свои тысячи. Царские писцы пропускали мимо себя отряд за отрядом, записывая на таблички, от какого народа сколько пришло бойцов и кто стоит во главе.
Семь дней и семь ночей без единой передышки переправлялись через Геллеспонт царские войска, подгоняемые ударами бичей. С мраморного трона смотрел на них Ксеркс. Иногда его взгляд был горд, иногда спокоен, иногда туманился слезами.
«О чем ты грустишь, царь?» – спросил его Артабан. Ксеркс ответил: «Я подумал, как коротка человеческая жизнь: ведь среди множества людей ни один не сможет дожить до ста лет». – «Это еще не самое печальное, – ответил ему Артабан. – Подумай лучше, как тяжка и бедственна человеческая жизнь: ведь среди такого множества людей ни один и не захочет доживать до ста лет».
Когда последние отряды царского войска взошли на мост и ближний берег опустел, а дальний совсем потерялся в толчее бойцов, блеске оружия, криках людей и ржанье коней, тогда один из местных греков, молча смотревших на переправу с окрестных холмов, крикнул: «Великий Зевс, зачем ты назвался Ксерксом и оделся персом? Зачем, желая сокрушить Элладу, ведешь ты с собою стольких людей? Ты мог бы это сделать и без них».
Как шел Ксеркс через Фракию и Македонию
Когда войско отдохнуло после переправы, Ксеркс приказал его пересчитать. Пересчитать всех поголовно было немыслимо. Сделали так: вывели в поле десять тысяч воинов, построили плотным строем в сто рядов по сто человек, бок к боку, плечо к плечу, и очертили по земле чертой. Потом воинов увели, а по черте построили кирпичную стену по пояс человеку. Этот загон стали наполнять воинами снова и снова, всякий раз до отказа. Так пришлось сделать сто семьдесят раз. После этого Ксерксу доложили, что в войске его миллион семьсот тысяч человек одной пехоты. А вместе с конницей, с моряками, с носильщиками, с бесчисленным обозом – Геродот называет точную цифру – пять миллионов двести восемьдесят три тысячи двести двадцать человек. Нынешние историки говорят, что эта цифра преувеличена раз в сто.
Как с Датом и Артаферном ходил на Грецию Гиппий, так с Ксерксом шел на Грецию изгнанный спартанский царь Демарат. Ксеркс спросил Демарата: «Что ты скажешь, Демарат? Выйдут ли против моего войска твои спартанцы?» Демарат отвечал: «Выйдут». – «Как? – спросил Ксеркс. – Неужели они могут сражаться один против десяти и один против ста?» – «Нет, – ответил Демарат. – Но у них есть закон: не спрашивать, сколько врагов, а спрашивать, где они; не раздумывать, можно ли отбиться, а выходить и биться. И спартанцы боятся закона больше, чем персы царя».
Царское войско шло через Фракию тремя дорогами. Небольшие реки были выпиты воинами до капли. Озера близ города Пистир едва хватило, чтобы напоить вьючный скот, а озеро такое, что обойти его – нужно полтора часа. Фракийцы покидали свои деревни, убегали в горы и с лесистых склонов смотрели на бесконечные ряды царских войск. До сих пор, – говорит Геродот, – дорогу, по которой шел Ксеркс, они считают священной, не разрушают и не засевают ее.
На пути лежали греческие города: Энос, Маронея, Абдера, Эйон, Стагир и Аканф. В каждом городе делали привал. Горожане мололи все свои запасы зерна на хлеб для войска, переливали все свои запасы золота на посуду для царя. Ксеркс пировал в палатке, войско под открытым небом. Отпировав и переночевав, персы двигались дальше, захватив с собою все, что оставалось – если оставалось – и хлеба, и мяса, и золота. Царская дружба была не менее опустошительна, чем царская вражда.
В городе Абдере один остроумный человек предложил согражданам собраться в храм и поблагодарить богов за то, что персы обедают только раз в день: двух обедов город бы не выдержал.
За Аканфом начинался прорытый для Ксерксова флота канал, за каналом виднелась гора Афон. Видом она похожа на женскую грудь, а высока так, что солнце освещает вершину много раньше, чем подножие: вверху уже пахарь устал пахать, а внизу еще только кричат петухи. Ксеркс долго смотрел на Афон, а потом послал глашатая возвестить горе: «Гордый Афон, царь Ксеркс говорит тебе: если ты вновь помешаешь его пути, то будешь срыт до основания».
Здесь, в Аканфе, умер полководец и родственник Ксеркса Артахей, надзиравший за постройкой канала. Это был самый высокий из персов – росту в нем было пять царских локтей без четырех пальцев, а по-нашему – два с половиною метра; а голос у него был такой, что только египтянин, окликнувший когда-то Гистиея через Дунай, мог бы, пожалуй, помериться с ним. По приказу Ксеркса каждый из воинов бросил на его могилу горсть земли; вырос огромный курган, на котором до сих пор, – говорит Геродот, – акан– фяне приносят жертву герою Артахею.
Последней стоянкой был город Ферма. Здесь персы стали лагерем вдоль берега моря. От края до края лагеря был день пешего пути. Дальше начиналась Греция. Лесистые горы загораживали в нее дорогу; там уже стучали топорами царские дровосеки, прорубая просеки для ксерксова войска. Над темными высотами этих гор поднималась покрытая вечными снегами и окутанная белыми туманами вершина Олимпа.
Здесь, на пороге Греции, царь Ксеркс ждал возвращения послов, отправленных в греческие города с требованием земли и воды.
Кто из греков дал и кто не дал персам землю и воду
«Землю и воду дали: фессалийцы, долопы, энианы, перребы, локры, магнеты, малийцы, фтиотийцы, фиванцы и другие беотийцы, за исключением феспийцев и платейцев», – перечисляет Геродот.
Это была вся северная и почти вся средняя Греция. Не дали землю и воду только спартанцы, афиняне и их ближайшие соседи.
В Афины и Спарту Ксеркс послов не посылал. Сюда их посылал еще Дарий, и отсюда они не вернулись. Афиняне бросили царских послов в пропасть, а спартанцы – в колодезь, сказав: «Здесь вы найдете вдоволь и земли и воды».
Послы считались лицами неприкосновенными: убийство их было грехом, который нужно искупать. Спартанские цари обратились к народу: не желает ли кто из граждан пожертвовать жизнью для Спарты? Вызвались двое. Их отослали в Персию – прямо на гибель. Но Ксеркс не стал их губить. «Зачем мне снимать со спартанцев их вину перед богами?» – сказал он. Оба спартанца с честью возвратились на родину.
Когда они были в Персии, их позвал в гости один из царских друзей, по имени Гидарн. «Вы – отважные люди, а царь умеет ценить отважных людей, – сказал Гидарн. – Разве не лучше вам служить царю, чем вашей нищей родине?» Спартанцы ответили: «Ты не можешь сравнивать, Гидарн: что значит быть царским рабом, ты знаешь, а что значит быть свободным человеком, ты не знаешь. Если бы ты только испробовал вкус свободы, ты сам бы стал драться за нее копьем и мечом».
Геродот продолжает свой рассказ. «Те эллины, которые дали персам землю и воду, – говорит он, – были спокойны в уверенности, что варвары не причинят им никакой беды; напротив, отказавшие в земле и воде пребывали в большом страхе, потому что кораблей для обороны в Элладе было мало, а народ по большей части не желал вести войну и сильно сочувствовал персам».
Вот этот большой страх – и перед персами, и перед собственным народом – и заставил афинских и спартанских правителей забыть распри и действовать заодно. Обойтись друг без друга они все равно не могли: у Спарты было сильное войско и слабый флот, у Афин сильный флот и слабое войско. А Ксеркс шел на Грецию и с войском, и с флотом.
Решено было так: все города, отказавшие персам в земле и воде, кончат междоусобные войны, дадут друг другу клятву в верности, в персидский стан пошлют лазутчиков, а в те города, где персидские гонцы еще не побывали, – послов с просьбой о помощи.
Персидский стан находился тогда еще в Сардах. Туда и явились греческие лазутчики: три человека. Их схватили и повели на казнь. Об этом узнал Ксеркс. Он приказал: казнь отменить, лазутчиков освободить, провести их по всему лагерю, показать им всю царскую пехоту и конницу, а потом отпустить на все четыре стороны. «Чем лучше будут греки знать мою силу, тем скорей отдадутся они мне во власть», – сказал Ксеркс. С тем лазутчики и воротились.
Городов и областей, куда были отправлены послы с просьбой о помощи, было четыре: Аргос, Керкира, Сиракузы и Крит. Всюду послы получили отказ.
Аргос ответил отказом, потому что от прихода персов он ждал не зла, а блага. Ксеркс прислал в Аргос глашатая с такою вестью: «Знайте, аргосцы: персидский народ происходит от героя Перса, а Перс – это сын Персея и Андромеды, а Персей – это сын Зевса и Данаи, царевны Аргоса. Вы наши предки, мы ваши потомки; ни вам не пристало идти на нас, ни нам на вас; оставайтесь же дома и ждите от царя Ксеркса почета и уважения». Вот почему аргосцы не выступили против персов.
Крит ответил отказом, потому что так посоветовал ему дельфийский оракул. Оракул сказал:
Вспомните, как помогали вы эллинам мстить за Елену, Вспомните, сколько вы бед понесли, и примите решенье.
Критяне вспомнили, как после троянской войны весь их остров обезлюдел от голода и мора, и почли за лучшее в новой войне помощи грекам не оказывать.
Керкира не ответила отказом: керкиряне снарядили шестьдесят кораблей и послали их в путь. Но корабельщикам был дан тайный приказ: на полпути остановиться, бросить якорь и ждать исхода войны. Если победит Ксеркс – явиться к нему и сказать: «У нас – сильнейший в Греции флот после афинян, но мы не пошли против тебя, как пошли афиняне: прими нас в подданство и оцени нашу покорность». Если победят греки – явиться к ним и сказать: «Мы шли к вам давно, но нас задерживали противные ветры; теперь мы рады встать и биться рядом с вами». Корабельщики так и поступили.
Сиракузы в Сицилии были сильнейшим государством Греции – не менее сильным, чем Афины и Спарта. Но у сицилийских греков был свой враг – Карфаген: ему уже принадлежала половина Сицилии, и он рвался захватить вторую ее половину. В Сиракузах правил тиран Гелон. Греческим послам он сказал: «Когда я просил у вас помощи против карфагенян, мне никто из вас не помог; теперь, когда вас самих стали теснить варвары, вы вдруг вспомнили о Гелоне! Я не таков, как вы: я готов послать вам двести триер, двадцать тысяч тяжеловооруженных воинов, две тысячи лучников, две тысячи пращников, две тысячи тяжелой и две тысячи легкой конницы. Но за это я требую, чтобы военачальником и главою эллинов был я». – «Нет, – ответил спартанский посол, – никогда не уступит Спарта Сиракузам главенства на суше». – «Нет, – ответил афинский посол, – никогда не уступят Афины Сиракузам главенство на море». – «Нет, – ответили они вдвоем, – нас послали к тебе просить не военачальника, а войска!» – «Ну, что же, – сказал тогда Гелон, – я вижу, что вы имеете начальников, но вряд ли будете иметь подначальных. Ступайте же назад и объявите Элладе, что нынешний год у нее будет без весны».
Вот как случилось, что четыре сильнейших греческих государства отказали Афинам и Спарте в помощи против персов.
Кто вел себя хуже? «Не знаю, – говорит Геродот, – не к лицу людям судить о дурных делах других людей. Полагаю только, что если бы люди решили поменяться своими пороками и снесли их в одно место, то, посмотрев хорошенько на чужие пороки, каждый взял бы назад свои». Вот так и поведение аргосцев и всех остальных могло быть еще далеко не самым позорным.
Как греки шли навстречу персам, а персы грекам
Ксеркс шел на Грецию с севера.
Перед завоевателем, который идет на Грецию с севера, природа поставила три преграды: вал, стену и ров.
Вал – это Пиерийские горы. За ними лежит северная Греция – зеленая гладь фессалийской равнины. Через вал несколько перевалов: по ним сейчас прокладывают путь дровосеки царя Ксеркса.
Стена – это Этейские горы. За ними лежит средняя Греция – лабиринт невысоких хребтов и узких долин между ними. Здесь Фокида с городом Дельфы, здесь Беотия с городом Фивы, здесь Аттика с городом Афины. В стене – единственная калитка: Фермопилы, проход меж горами и морем, шириной в шестьдесят шагов, а местами и того уже.
Ров с водою – это длинный и узкий Коринфский залив. За ним лежит южная Греция – полуостров Пелопоннес, похожий на четырехпалую руку, протянувшую пальцы к югу. Здесь Спарта, здесь Аркадия, здесь Аргос. Через ров – единственный мост: Коринфский перешеек шириною в пять верст от моря до моря; с юга его замком запирает Коринф, город Кипсела и Периандра.
Казалось, что грекам не о чем спорить: нужно оборонять от Ксеркса сперва вал, потом стену, потом ров.
Но греки спорили.
Спартанцы не хотели защищать ни вал, ни стену. Они хотели сразу отойти за ров, за Коринфский залив, окопаться на перешейке и здесь, на пороге родины, драться до последнего человека. Все, что к северу от перешейка, – и Фокиду, и Беотию, и Аттику – они без жалости оставляли на разорение врагу: для них это была чужая земля.
Но это была родная земля для афинян: их город, их поля, могилы их отцов. О том, чтобы отдать все это врагам без боя, они не хотели и думать. Они требовали защищать стену и калитку в стене – Фермопилы. Если же нет, – говорили они, – мы посадим на суда жен и детей, заберем кумиры из храмов и добро из сундуков и сделаем, как когда-то фокейцы: всем народом поплывем за море искать себе новую страну. И пусть тогда попробует Спарта отбиться от персов без афинского флота.
Ров, стена – о вале никто не заботился, защищать Фессалию никто не хотел. Фессалийцы говорили: «Не отдавайте нас персам»; фессалийцам отвечали: «Защищайте себя сами». Тогда фессалийские послы встали и горько сказали: «Если вы не хотите помочь нам – не думайте, что мы будем умирать за вас. Мы сдадимся персам, и никто нас не осудит: нет принуждения сильнее необходимости».
Так вал был сдан без боя.
Сдать без боя стену спартанцы не могли. Но победить в этом бою они не хотели. К Фермопилам был послан ничтожный отряд: триста воинов во главе с царем Леонидом, братом Клеомена. Когда эти триста человек выступили из Спарты, дрогнуло сердце даже у спартанских старейшин. Они сказали Леониду: «Возьми хотя бы тысячу». Леонид ответил: «Чтобы победить – и тысячи мало, чтобы умереть – довольно и трехсот».
Триста спартанцев, две с лишним тысячи аркадцев и коринфян, тысяча с лишним беотийцев – всего четыре тысячи человек с небольшим собрались на защиту Фермопил. А в войске Ксеркса, – напоминает Геродот, – было пять миллионов двести восемьдесят три тысячи двести двадцать человек. Афиняне чуяли недоброе. Они требовали, чтобы спартанцы выслали войско побольше. Спартанцы отвечали: «Сейчас – празднества в Олимпии, которые бывают раз в четыре года; после праздников пришлем подкрепления».
Чтобы персидский флот не сделал высадки в тылу у защитников Фермопил, в море вышел греческий флот. Он встал напротив Фермопил, у северного мыса на острове Эвбее. На мысу стоит храм Артемиды, и сам мыс называется Артемисием.
Была середина лета.
Войско Ксеркса перевалило Пиерийские горы и тремя потоками хлынуло в Фессалию. Фессалийцы безропотно подчинились царю. В честь царя был устроен праздник с конскими скачками: фессалийские кони против персидских коней. Фессалийские кони, лучшие во всей Греции, оказались далеко позади.
Флот Ксеркса снялся с македонской стоянки и двинулся вдоль берега на юг.
Что случилось при мысе Артемисии
У острова Скиаф персы натолкнулись на три сторожевых греческих корабля: трезенский, эгинский и афинский. Трезенский корабль захватили сразу; красивейшего из пленников вывели на нос корабля и умертвили в жертву богам. Эгинский корабль захватили только после долгого боя: на нем сражался воин по имени Пифей, положивший несчетно много персов и павший, еще дыша, но весь изрубленный. Его отвезли в царский стан, перевязали раны, лечили лучшими снадобьями, дивясь его храбрости. Афинский корабль ускользнул: он и принес весть о приближении персидского флота.
Греческие моряки с трепетом ждали встречи с врагом. Афиняне молились Борею. У них было изречение оракула: «В беде воззовите к зятю своему»; а женою бога Борея, – гласило предание, – была дочь древнего афинского царя. Кроме того, Борей уже однажды спас Грецию – тогда, когда разбил корабли Мардония об афонские скалы. И божественный зять опять помог: налетел вихрь, поднялась буря, греки успели укрыть свои суда в проливе за Эвбеей, а персы были застигнуты бурей в открытом море. По самому меньшему счету, – говорит Геродот, – погибло не менее четырехсот судов; потом фессалийские землевладельцы разбогатели, подбирая на берегу выбрасываемые морем золотые и серебряные чаши и кольца с персидских кораблей. Персы высадились на сушу и ждали, пока маги заклинаниями и жертвами не остановили бурю, – «или, быть может, она унялась сама по себе», – замечает Геродот.
Буря уменьшила разницу в силах: теперь можно было начинать бой.
Персидских кораблей было больше. Персы решили двинуться на греческий флот с трех сторон, окружить, стиснуть и уничтожить. Об этом замысле афинян предупредил перебежчик. Его звали Скиллий, и он был самым лучшим пловцом во всей Греции. Говорили, будто во время бури он губил царский флот, плавая под водой и перерезая якорные канаты. Говорили, будто и теперь он приплыл от персов к грекам, нырнув на одной стороне пролива, а вынырнув на другой – через полторы версты. «Впрочем, я полагаю, что, скорее всего, он переправился в лодке», – разумно добавляет Геродот.
Греки вывели корабли навстречу персам полукругом, носами вперед и кормами внутрь.
Битва длилась три дня: на ночь разъезжались, поутру сходились снова. Бились так, как во всех морских битвах: корабль проходил борт о борт мимо вражеского корабля, в щепы ломая его торчащие весла, а потом разворачивался и тараном, носом в бок, прошибал и топил беспомощного, безвесельного врага. Нужно было суметь ударить во вражеский борт, не подставив врагу собственного борта. Афиняне и эгиняне у греков, финикияне и ионяне у персов были хорошими моряками и хорошими бойцами. Они это умели.
«В этом морском побоище, – пишет Геродот, – оба неприятеля оказались равносильны, ибо царские корабли терпели неудобства по причине своей же огромности и многочисленности, смешиваясь в беспорядке и попадая один на другой; несмотря на то, они сопротивлялись и не отступали, считая для себя позором бежать перед столь немногочисленным врагом. Эллинских кораблей и воинов погибло много, но варварских кораблей и людей погибло еще того более. После такого сражения оба войска разошлись».
Все три дня, пока бились корабли перед Артемисием и бились пешие воины в Фермопильском ущелье, в стороне от Артемисия и в стороне от Фермопил стояли и смотрели, покачиваясь на волнах, два гонца в двух легких и гонких лодках. Кто первый победит или будет побежден, тот должен был дать знать о том второму.
На исходе третьего дня гонец от Фермопил пригреб к Артемисию. Он принес весть о том, что битва кончилась, все греческое войско полегло и ущелье в руках персов.
В ту же ночь греческий флот снялся с якоря и ушел на юг.
По пути была сделана последняя хитрость. По всем местам, где на берегу была питьевая вода и где могли высадиться царские моряки, были оставлены надписи: «Ионяне, идущие с царем, стыдно вам идти на своих же соплеменников и братьев. Если можете, отложитесь от царя; если не можете, сражайтесь вполсилы». Сделано это было с двойным расчетом: или царь об этой надписи не узнает, и тогда ионяне перейдут к своим, или царь об этой надписи узнает, и тогда он сам из подозрения не пустит ионян в бой. Вот каков был этот расчет.
Как бились и погибли царь Леонид и его бойцы
«Фермопилы» – это значит «Горячие ворота». Здесь бьют из-под земли горячие серные источники, посвященные Гераклу. Говорят, что Геракл, умирая, сложил себе погребальный костер на соседней горе Эте и что подземные ключи разогрелись от жара этого костра.
В Фермопилах, у горячих источников, разбил лагерь для своих трехсот спартанцев и четырех тысяч союзников царь Леонид. В десяти верстах впереди, на равнине перед ущельем, раскинулся лагерь Ксеркса.
Ксеркс прислал к Леониду гонца с двумя словами: «Сложи оружие». Леонид ответил тоже двумя словами: «Приди, возьми».
Гонец сказал: «Безумец, наши стрелы закроют солнце». Леонид ответил: «Тем лучше, мы будем сражаться в тени».
Ксеркс послал соглядатая – узнать, много ли в лагере спартанцев и что они делают. Соглядатай донес: спартанцев триста человек, никакой тревоги в лагере нет, а занимаются они гимнастическими упражнениями или расчесывают волосы. «Что это значит?» – спросил Ксеркс Демарата. «Это значит, что они готовятся к бою, – сказал Демарат. – Наш закон велит воинам заботиться о прическе: она делает красивых грозными, а некрасивых страшными».
Ксеркс ждал четыре дня, чтобы греки устрашились и отступили. Греки не трогались с места.
На пятый день Ксеркс приказал мидянам идти вперед и выбить безумцев из ущелья.
Кто воевал, тот знает, что самый страшный бой на войне – рукопашный. В древности все бои были рукопашные. Сойтись на длину копья, сойтись на длину меча, ударить мечом, отбить щитом, сделать выпад, уклониться, рассечь панцирь, ранить, убить, добить – таков был бой. Он был бешен и кровав.
Мидяне привыкли биться конными, греки – пешими. У мидян были копья короче, у греков – длинней. Мидяне нападали врассыпную, греки принимали удар сомкнутым строем. Строй был священен: покинуть место в строю, чтобы броситься на врага или от врага, было одинаковым преступлением. Это была железная стена сдвинутых щитов и щетинящихся копий, и об нее разбивался и откатывался каждый натиск мидян.
Ксеркс сменил мидян персами – теми «бессмертными», которых было десять тысяч и у которых на копьях были золотые и серебряные яблоки. Ксеркс сам следил с холма за ходом боя и три раза в волнении привставал с трона. Но и эти отборные воины не поколебали спартанский строй.
С заходом солнца сражение прервалось, с восходом возобновилось. Рукопашный бой тяжел, воины уставали. Но Леонид быстро отводил усталых назад, отдохнувших вперед, и бой продолжался. Груды трупов громоздились в узком ущелье.
На закате второго дня в царский стан пришел человек и предложил провести персов горной тропой в тыл грекам.
Человека звали Эфиальт. Кто он был, неизвестно; почему он пошел на это черное дело, неизвестно; как он погиб, неизвестно. Греки назначили за его голову награду, он бежал, скрывался и вскоре был убит; но кем убит – о том говорили различно, а за что убит – о том говорили неясно: во всяком случае, не за измену, а за что-то другое. Геродот обещает рассказать об этом в своем месте, но до этого места он свою историю недописал.
По узкой тропинке, знакомой лишь козьим пастухам, персидский отряд поднялся в горы и потянулся длинной вереницей вдоль ручья по лесистой расселине.
На рассвете персы столкнулись с греческим сторожевым постом. Их услышали по шороху листьев под ногами. Но схватки не было. Это были не спартанцы, а робкие фокидяне. Осыпанные тучею стрел, они рассеялись по горам. Тропа повернула, и Эфиальд повел персов вниз, к Фермопилам, в тыл Леониду и его бойцам.
В греческом лагере уже знали, в чем дело. Вечером гадатель по печени жертвы сказал, что на заре всех ждет смерть. Ночью перебежчики из царского лагеря донесли, что в обход через горы послан большой отряд. Утром сбежавшие с гор фокидские часовые доложили, что враг уже здесь.
Время пришло умирать. Леонид приказал всем своим союзникам отступить, пока путь не закрыт: он ни с кем не хотел делить славу честной гибели. Осталось триста спартанцев, да еще не пожелали уходить семьсот беотийцев из города Феспий. Эта тысяча человек приняла под Фермопилами последний бой.
Персы ударили с двух сторон. «Позади отрядов их стояли с бичами в руках начальники и ударами гнали всех вперед дальше и дальше, – говорит Геродот. – Многие падали в море и гибли, многие падали наземь и были растоптаны заживо, но на погибавших никто не обращал внимания. Эллины дрались отчаянно и с бешеной отвагой. Когда копья сломались, они рубились мечами, а у кого не осталось мечей – руками и зубами, пока варвары не похоронили их под градом стрел».
Двух спартанцев не было в стане, когда начался бой. Они лежали больные в ближней деревне. Их звали Эврит и Аристодем. Услышав шум битвы, Эврит приказал подать ему доспехи, встал и, опираясь на раба, пошел в бой. Он погиб вместе со всеми. Аристодем вернулся в Спарту – единственный из трехсот. Если бы они погибли вдвоем, их бы прославили, если бы они вернулись вдвоем, их бы простили. Но Аристодем вернулся один. Его имя было покрыто позором. С ним не разговаривали, ему не давали ни огня, ни воды, на перекличках его называли Аристодемом-Трусом. Мы вспомним о нем, когда будем рассказывать о битве при Платее.
Имя царя «Леонид» означает «львенок». На том холме, где пали последние герои Фермопил, греки поставили каменного льва и высекли знаменитую надпись:
Путник, весть отнеси всем гражданам воинской Спарты:
Их исполняя закон, здесь мы в могилу легли.
Рассказ девятый
место действия которого – Саламин, а главный герой – афинянин Фемистокл. Битва при Саламине: сентябрь 480 г. до н. э.
«Здесь я должен высказать мнение, которое не по душе придется большинству эллинов, но на котором я настаиваю со всею твердостью. Если бы афиняне из страха перед угрожающей опасностью покинули свою страну или отдались бы Ксерксу, никто бы не решился без них выступить против царя на море. А если бы никто не решился выступить на море, то пусть бы даже спартанцы и перегородили многими стенами свой перешеек, все же варварский флот брал бы у них город за городом, и они погибли бы, хотя и с честью и по совершении славных подвигов. Ибо какая была бы польза от стен на перешейке, если бы море было во власти царя? Вот почему, не погрешая против истины, афинян можно назвать спасителями Эллады». Так пишет Геродот.
Кто был Фемистокл и что сказал афинянам оракул
Когда Мильтиад одержал марафонскую победу и Афины ликовали, только один среди афинян ходил мрачный, не пировал с друзьями и не спал по ночам. Это был Фемистокл. «Что с тобой?» – спрашивали его друзья. Фемистокл отвечал: «Лавры Мильтиада не дают мне спать».
Фемистокл был молод и самолюбив. Он говорил: «Чего я стою, если мне никто не завидует?»
Поприщем славы ему виделись только дела государственные и военные. Его спрашивали: «Кем бы ты лучше хотел быть: Ахиллом или Гомером?» Он отвечал: «А кем, по-вашему, лучше быть: олимпийским победителем или глашатаем, возвещающем о его победе?» Он даже не умел играть на лире. Над ним смеялись. Он отвечал: «У меня не в ладу струны, зато в ладу государственные дела».
Он искал любви народа, и народ его любил. Он знал всех граждан в лицо и обращался к каждому по имени. Это он, когда афиняне убили персидских послов, явившихся с требованием земли и воды, предложил наказать изгнанием и переводчика, посмевшего произнести такие слова перед греками по-гречески.
Если в пору персидского нашествия у афинян оказался самый сильный в Элладе флот, то этим они были обязаны Фемистоклу. За несколько лет до этого в афинских рудниках были открыты богатые залежи серебра. Доход был неожиданный. Народ не знал, что с ним делать, и решил распорядиться попросту: начеканить денег и поделить их поровну между гражданами. Фемистокл уговорил народное собрание не устраивать дележа, а пустить эти деньги на постройку флота. Флот был нужен для войны с Эгиной – той войны, которая велась будто бы за деревянные кумиры. Флот этот очень понадобился через несколько лет в войне против Ксеркса.
Когда Ксеркс двинулся на Грецию, афиняне послали в Дельфы спросить оракула, что им делать. Оракул ответил:
Что вы сидите? Не медлите! Бросьте дома и ограды,
Прочь от огня и меча сокройтесь в окрайные земли:
Все сокрушит азиатский Арес с боевой колесницы!
Видите? Храмы дрожат, черной кровью потеют колонны,
Беды грядут; ступайте же вон и оплачьте свой город.
Это было так страшно, что афинские послы, вперекор всем обычаям, вновь склонились перед Аполлоном, молитвенно прося другого вещания, помилостивей.
Оракул сказал:
Нет, не уйти от того, что Зевес порешил Олимпиец;
Вот непреложное слово: отымутся горы и долы.
Лишь деревянный оплот пребудет спасеньем афинян,
Ныне же прочь, и спасайте себя от конных и пеших.
О, благой Саламин, сколь много мужей здесь погибнет!
Оставалось только понять, что такое «деревянный оплот». Старики говорили, что это – афинский акрополь, потому что акрополь в старину был обнесен терновым плетнем. Молодые говорили, – а громче всех Фемистокл, – что это борта афинских кораблей и что это значит: надо садиться на суда и принимать бой у Саламина. Им возражали: «Но ведь сказано: «сколь много мужей здесь погибнет!» Фемистокл отвечал: «Речь не о наших мужах, а о персидских: иначе было бы сказано не «о, благой Саламин», а «о, презлой Саламин». Такое толкование было, пожалуй, чересчур уж тонким; но люди верят тому, чему хотят верить, и они поверили Фемистоклу.
Решать надо было быстро. Персы уже прошли через Фермопилы. Фокидяне были порабощены. Беотийцы дали царю землю и воду. Спартанцы забыли и думать о защите союзников и строили стену на Коринфском перешейке.
Афиняне распорядились: всем взрослым мужчинам покинуть город и собраться на остров Саламин в аттическом заливе; всех женщин и детей перевезти через залив и просить для них приюта в городе Трезене. Трезенцы повели себя по-братски: беженцев приютили, женщинам назначили пособие на прокорм, детям позволили рвать плоды где угодно, а чтобы время не пропадало зря, наняли для детей учителя. Мы не знаем имен многих и многих древних героев, художников и мудрецов, но имя человека, предложившего нанять для афинских детей учителя, мы знаем. Его звали Никагор.
Персы вступили в пустые Афины. Только на акрополе засело несколько десятков стариков и бедняков. Они верили в оракула по-своему: они загородили все входы досками и бревнами и ждали врага, полагаясь на деревянный оплот. На подступающих персов они сбрасывали каменные глыбы. Персы расположились поодаль и стали пускать в акрополь стрелы с пучками горящей пакли. В деревянной ограде начался пожар. Тогда персы пошли на приступ, по неприметной тропе взобрались на скалу, перебили защитников, выжгли и разграбили храм. Это тоже была месть за Сарды.
Когда-то за покровительство над афинской землей спорили два божества: Посейдон и Афина. Страна должна была достаться тому, кто даст ей более полезный подарок. Посейдон ударил оземь трезубцем – и из земли забил соленый источник, Афина ударила оземь копьем – и из земли выросло оливковое дерево. С тех пор владычицей Аттики и стала Афина.
На акрополе стоял храм, в этом храме на дне каменной расселины в полу виднелся соленый источник Посейдона, а рядом росла сотворенная Афиной олива. Она сгорела, когда сгорел акрополь. Но когда на следующее утро Ксеркс приказал совершить на выжженном акрополе все положенные жертвоприношения, – а совершить это должны были сыновья Гиппия, внуки Писистрата, наследники афинской власти, сопровождавшие Ксеркса в его походе, – тогда взошедшие на акрополь увидели: среди дымящихся развалин храма на черном обугленном стволе священной оливы зеленел бледной зеленью свежий побег, вытянувшийся за ночь почти в локоть длиной. Для всех, кто верил, это был знак, что Афины скоро встанут из пепла, расцветут и наполнятся новой силой.
Где был Саламин и о чем спорили греческие флотоводцы
Мы видели остров Саламин, когда смотрели с афинского акрополя на юг, на зеленую равнину и синий залив под голубым небом. Саламин лежал у аттического берега, изогнувшись подковой, взгорбившись двумя холмами и вытянув по направлению к Афинам длинный язык песчаной отмели. Он разгораживал собою большой залив, по одну строну которого лежали земли Афин, а по другую сторону – земли города Мегары.
Когда-то Саламин был спорной землей между Афинами и Мегарой. Два города вели из-за него долгую и жестокую войну. Однажды афиняне потерпели в этой войне такое поражение, что в отчаянии собрались и постановили: от Саламина отказаться навсегда, а если кто вновь заговорит о войне за Саламин, того казнить смертью. Мрачные, в трауре по погибшим, ходили афиняне по своему городу, думая об одном и том же, но вслух не говоря ни слова. В те дни еще молод был мудрец Солон. Он придумал, как заговорить о запретном. Он притворился сумасшедшим, который не может отвечать за свои слова. Со всклокоченными волосами, в разорванном плаще, он выбежал из дома, бросился на рыночную площадь, вскочил на камень, с которого выступали глашатаи, и заговорил с народом стихами. В стихах говорилось:
… Лучше бы мне не в Афинах родиться, а в месте безвестном.
Чтобы не слышать укор: «Сдал он врагам Саламин»!
Если ж афиняне мы, то вперед, и на остров желанный!
Смело на бой, чтобы снять с родины черный позор!
Услышав эти слова, народ словно сам обезумел: люди бросались в дома, хватали мечи и копья и бежали строиться в полки. Был поход, была победа, а потом, чтобы не затягивать войны, спор о Саламине решили отдать на третейский суд Спарте. Каждая сторона представила доводы, что Саламин принадлежит ей. Доводы были странные. Например, мегаряне говорили: «В Афинах жрица Афины-градодержицы не имеет права есть афинский сыр, а саламинский сыр ест; стало быть, Саламин – земля не афинская». Афиняне возражали: «В Мегаре покойников хоронят головой на восток, в Афинах – на запад, на Саламине – как в Афинах; стало быть, Саламин – земля афинская». Этот довод подсказал афинянам Солон, и спартанцам он показался более веским: остров Саламин остался за Афинами.
Сейчас у северного берега Саламина встал на стоянку греческий флот. Сюда отступили корабли от Артемисия; сюда подошли корабли, которые не успели попасть к Артемисию. Всего было триста семьдесят восемь боевых судов от двадцати городов. Половину их выставили Афины.
Двадцать флотоводцев собрались в палатке главноначальствующего – спартанца Эврибиада. Нужно было решить: где принимать бой? Один за другим вожди вставали и говорили: надо плыть к Коринфскому перешейку и сражаться там. Там впереди – открытое море, а не узкий неудобный пролив; там позади – своя земля и свои войска, а не захваченная врагами Аттика.
Против был один Фемистокл. Он говорил: надо принимать бой здесь, в Саламинском проливе. Здесь впереди – узкий пролив, но он опасней для врагов, чем для греков; здесь позади – Саламин, Эгина и Мегара, греческие земли, которые нельзя без боя отдавать врагам.
Фемистокла не слушали. «Ты – человек без родины, поэтому молчи!» – сказал ему коринфский вождь Адимант и показал через пролив – туда, где из-за холмов медленными клубами всплывал серый дым над горящими Афинами. «У меня есть родина, и она – вот! – отвечал Фемистокл и показал на пролив – туда, где у берега борт к борту стояли, покачиваясь на волнах, двести афинских триер. – Если же вы покинете Саламин – мы покинем вас и всем народом отплывем в заморские земли. Вы вспомните мои слова, когда лишитесь таких союзников!»
Эта угроза решила дело. Мнение одного перевесило мнение многих. Нехотя разошлись флотоводцы, чтобы готовиться к битве в проливе.
Греки не знали, что в это же время в стане царя Ксеркса происходит такой же военный совет и советники царя спорят, давать или не давать бой.
Мардоний говорил: «Царь, лучше дать бой, чем его откладывать. Ты разом уничтожишь все греческие корабли, и тогда все берега всей Греции будут в твоей власти. Греческие войска, собравшиеся на перешейке, разбегутся, чтобы защищать каждому свой город, и ты войдешь в Пелопоннес. Не бойся, что флот твой не выдержит боя: ты сядешь сам на троне на берегу, и под взглядами своего царя твои моряки будут биться еще лучше, чем бились они до сих пор».
Артемисия, правительница Галикарнаса, вождь пяти кораблей, сказала: «Царь, лучше не давать боя. Исход боя всегда неверен, а греческие моряки настолько сильнее твоих, насколько мужчины сильнее женщин. Если же ты помедлишь, победа будет твоей без боя. Двинь войско к перешейку, и у Саламина не останется ни одного греческого корабля: все они разбегутся от чужой земли к своим городам, и ты легко разобьешь их врозь. А на доблесть твоих моряков не особенно надейся: обычно у дурных господ хорошие рабы, у хороших господ дурные рабы; так и у тебя, лучшего из господ, немало дурных рабов».
Царь выслушал оба мнения, похвалил Артемисию, но предпочел согласиться с Мардонием.
Персидский флот снялся со стоянки и стал в боевом порядке у входа в пролив – между Саламином и афинским берегом.
Какую хитрость придумал Фемистокл и что сказал о ней Аристид
Когда в греческом стане узнали, что персидский флот стоит в часе пути, все благие решения были разом забыты. Начальники шумели в палатке Эврибиада. Фемистоклу не дали сказать ни слова. Общее отступление к перешейку было назначено на следующий день. Фемистокл понял, что уговорами уже ничего не решишь. Он вышел из палатки и сделал знак своему рабу. Раб подошел. «Делай, что сказано», – тихо сказал ему Фемистокл. Раб кивнул и исчез. Фемистокл вернулся в палатку.
Раба звали Сикинн. Это был единственный человек, которому Фемистокл доверял. Он знал, что даже под пытками Сикинн не выдаст его тайну.
Сикинн сел в маленький челнок. Незаметно, держась под самым берегом, он обогнул Саламин. Он плыл в стан персов.
Персидские часовые привели его в царский совет. Сикинн сказал: «Царь, меня прислал к тебе афинянин Фемистокл, желающий тебе победы. Греки хотят бежать: отрежь им выход, окружи их и разбей. Они враждуют друг с другом и не устоят против вас».
Царь выслушал и поверил Сикинну.
От греческой стоянки в открытое море вели два узких пролива: один между Саламином и афинским берегом, другой между Саламином и мегарским берегом. Первый уже был занят персами; царь приказал занять второй. Темной ночью отряд персидских кораблей, не плеснув и не скрипнув, обогнул Саламин с юга и занял второй пролив. Теперь греки были окружены и должны были принять бой – не охотой, так неволей.
Весть об окружении принес в греческий стан на рассвете афинянин Аристид.
Аристид был врагом Фемистокла, и Фемистокл был врагом Аристида. Каждый из них хотел блага Афинам, но Фемистокл видел это благо в сильном флоте, а Аристид в сильном пешем войске. Фемистокл был хитер и пылок, Аристид – спокоен и справедлив. «Справедливый» – было его прозвище; справедливостью он славился на всю Г рецию.
Вражда между двумя вождями была такая, что Фемистокл выступал против любых предложений Аристида, не разбираясь, разумные они или неразумные. Аристиду приходилось подавать советы народному собранию через подставных лиц. Временами он говаривал: «Самое лучшее для афинян: связать нас обоих, Фемистокла и меня, да и сбросить в пропасть».
До пропасти дело не дошло, но до изгнания дошло. В Афинах был особый суд, чтобы изгонять тех, кто ни в чем не виновен, но слишком могуществен. Раз в год архонты-правители спрашивали народное собрание: не стал ли в Афинах какой-нибудь гражданин чересчур уж силен и влиятелен? не грозит ли городу новая тирания? Если народ отвечал: «Да!» – устраивалось голосование: каждый писал на глиняном черепке имя того, кто казался ему опасен, архонты подсчитывали черепки, и тот, чье имя повторялось чаще всего, отправлялся на десять лет в почетное изгнание. «Черепок» по гречески – «остракон», «суд черепков» – «остракизм». Таким «судом черепков» должны были решить афиняне, кому из двоих остаться у власти, кому уйти в изгнание: Аристиду или Фемистоклу. У Аристида врагов оказалось больше: в изгнание отправился он.
Говорили, что во время голосования к Аристиду подошел незнакомый крестьянин: «Я неграмотен: напиши за меня имя на черепке». Аристид взял черепок. «Чье имя?» – «Пиши: Аристид». Аристид удивился. «А что этот Аристид тебе сделал?» – «Ничего он мне не сделал, а просто надоело слышать, как все про него твердят: Справедливый да Справедливый». Аристид улыбнулся и твердым почерком написал свое имя на черепке. Уходя в изгнание, он воскликнул: «Пусть не придет такой тяжелый час, чтобы афиняне вспомнили обо мне!»
Тяжелый час пришел: афиняне вспомнили об Аристиде. Он жил в изгнании на Эгине. За ним послали корабль с просьбой вернуться. Когда корабль возвращался с Аристидом, все подступы к Саламину оказались уже заняты персидскими судами. С трудом удалось ему проскользнуть к своим. Аристид сошел на берег. Ночь кончалась, со стороны Аттики занимался рассвет. В палатке военачальников еще слышались охрипшие голоса: там обсуждали последние подробности отступления. Аристид попросил вызвать к нему Фемистокла.
Аристид сказал: «Фемистокл, теперь не время нам сводить счеты. Скажи своим товарищам, что спорить об отступлении поздно: отступать некуда, мы окружены».
Фемистокл сказал: «Аристид, я знаю твою ненависть ко мне, но я знаю и твою любовь к родине. Узнай то, чего не знает никто, кроме раба моего Сикинна; это я посоветовал царю окружить наш флот, чтобы заставить этих спорщиков биться за нашу Аттику, а не за свой Пелопоннес. Если ты думаешь, что я сделал плохо, – скажи им об этом, и пусть меня казнят как изменника. Если ты думаешь, что я сделал хорошо, – скажи им только, что спорить поздно и что надо готовиться к бою».
Аристид долго смотрел в лицо Фемистоклу. Потом он проговорил: «Ты сделал хорошо, Фемистокл. Ты сделал лучшее, что ты мог». Он шагнул в сторону, поднял полог и вошел в палатку.
Аристиду не поверили сразу, но уже всходило солнце и с холма посреди острова стал виден лес персидских мачт в обоих проливах. Уже подплывала к саламинскому берегу ионическая триера-перебежчица и бежали по песку ее воины, крича, что царь отдал приказ наступать. Начальники бросились к своим отрядам, трубы затрубили сбор, гребцы схватились за весла, бойцы за мечи, и корабль за кораблем стал отваливать от берега, чтобы стать на свое место в боевом строю.
Как шел бой в Саламинском проливе
Царь Ксеркс поставил свой золотой трон на высоком берегу Аттики над Саламинским проливом. У подножия трона сидели писцы, готовые записывать для потомства все подробности великой царской победы.
Как на ладони лежал перед Ксерксом Саламинский пролив: слева – узкая его часть, по которой медленно двигалась к месту боя бесконечная толпа персидских кораблей, справа – широкая его часть, где в боевом строю их ожидал греческий флот.
Выйдя из узкого водяного коридора, где справа были аттические скалы, а слева – Саламин, царские суда входили в такой же узкий коридор, где справа были все те же аттические скалы, а слева – бортами друг к другу, окованными носами к врагу – длинный, длинный ряд греческих кораблей.
Первыми в царском флоте плыли финикийские корабли, потом – ионийские, киликийские, памфилийские, египетские. Нужно было далеко проскользнуть по водяному коридору, развернуться под самым носом у вражеских кораблей и встать к ним лицом. Это было трудно. Места было мало, и времени было мало: сзади напирали новые и новые суда.
Когда головные корабли персов уже развернулись, средние еще плыли вперед, а задние сгрудились в проливе, со стороны греков грянула труба, вспенилось море под веслами, и вся цепь их медноносых судов двинулась вперед, разбегаясь все быстрей с каждым взмахом гребцов. Царский флот принял удар. Все смешалось в проливе: треск бортов, скрип весел, крик бойцов, лязг оружия, стоны раненых взлетели над битвой к золотому ксерксову трону. Суда сцеплялись крючьями, проламывались под таранами, бились о берега, рассыпались обломками, тонули. Люди, убитые, раненые, живые, громоздились на бортах, скользили, падали в море и захлебывались в кровавой воде, а над их головами с треском сшибались новые и новые корабли.
Геродот пишет, как афинский корабль гнался за кораблем Артемисии, царицы его родного Галикарнаса; Артемисия спаслась, неожиданно ударив и потопив соседний, персидский же, корабль, – афиняне решили, что она передалась к ним, и перестали гнаться за ней.
Геродот пишет, как ионийский корабль потопил корабль афинский, а эгинский корабль подоспел и потопил ионийский, а ионяне, метатели копий, держась за обломки бортов и мачт, копьями сбили эгинцев с их корабля и, подплыв, захватили его сами.
Геродот пишет, как эгинский вождь Поликрит отбил у врагов тот корабль, где томился в ранах захваченный персами отважный Пифей, его земляк, а потом, случайно встретив в разгаре боя корабль Фемистокла, во весь голос крикнул ему через борт: «Ну, что, Фемистокл, ты и теперь будешь говорить, что эгиняне – изменники?»
«Большинство варварских кораблей погибло в сражении при Саламине, причем одни из них были уничтожены афинянами, другие эгинянами, – пишет Геродот, – Так как эллины сражались строем, все на своих местах, а варвары не успели еще выстроиться и ничего не делали со смыслом, то неизбежно должно было случиться то, что случилось. Варвары в тот день бились отважно, потому что каждому из них казалось, что на него смотрит сам великий царь. Но когда передовые их корабли повернули назад, они стали гибнуть без числа и счета, потому что задние корабли рвались вперед, желая тоже отличиться пред царем, и сталкивались в тесном проливе со своими же убегающими передовыми».
«Наибольшую славу в этой битве стяжали среди эллинов эгинянин Поликрит и афинянин Аминий – тот, корабль которого первым сцепился с вражеским кораблем и который потом гнался за Артемисией. Если бы он знал, что на том корабле – Артемисия, он непременно бы взял ее в плен, ибо за голову Артемисии была назначена награда в десять тысяч драхм: так сильно негодовали афиняне на то, что женщина пошла в поход против них. Но она, как сказано, ускользнула; с нею вместе бежали и укрылись в афинской гавани все уцелевшие варвары с их кораблями».
Западный ветер подул, подхватил в проливе несчетные корабельные обломки и понес, колыхая, их к берегу Аттики, к месту, называемому Колиады. Так исполнились слова одного прорицателя, которые были произнесены за много лет до того и которые тогда никто не понял:
– Будут жарить на веслах тунцов колиадские жены.
Как царь Ксеркс воротился в Азию
Мардоний сказал Ксерксу:
«Не печалься, царь, и не думай, что войско твое побеждено. Не корабельные бревна, а люди и кони решают исход войны. Не персы и не мидяне, а финикийцы, киликийцы и прочие рабы твои оказались перед тобой нерадивыми воинами. Двинь твое войско к перешейку – и ты увидишь, что те же самые греки, которые были так храбры на кораблях, побегут перед тобою на суше. Или же, если хочешь, – возвращайся в Азию, а здесь оставь меня и триста тысяч настоящих воинов – и через год Греция будет твоей».
Царь задумался. Он отпустил Мардония и приказал позвать Артемисию. Он сказал: «Ты давала мне совет перед битвой, и он оказался лучшим; дай мне совет после битвы, и я последую ему».
Артемисия сказала: «Сделай так, как советует Мардоний: оставь его с войском, а сам воротись в Азию. Если Мардоний будет победителем, то честь победы достанется не ему, а тебе; если Мардоний будет побежден, то позор поражения ляжет не на тебя, а на него. Ты шел сжечь Афины – ты сжег Афины; дело твое сделано, вернись к своему народу».
Ксеркс сделал так, как сказала Артемисия. Триста тысяч человек он оставил с Мардонием – это были персы, мидяне, бактрийцы, саки, индийцы, пешие и конные, а из других народов – только самые красивые, сильные и храбрые бойцы. Весь остальной многоязычный сброд он увел с собой, потому что пользы от него в Греции было мало.
Когда Ксеркс собрался выступать в обратный путь, в его лагерь пришел посол от спартанцев. Встав перед царем, гонец сказал: «По велению оракулов спартанцы требуют, чтобы ты, царь персов, искупил свою перед ними вину: ты убил царя их Леонида, когда тот защищал отечество». Ксеркс с трудом понял, чего от него хотят. Он рассмеялся. Показав на Мардония, он сказал: «Вот кто будет искупителем». Спартанец выслушал это без улыбки, кивнул головой, повернулся и удалился.
Сорок пять дней шел Ксеркс от Греции до Геллеспонта. С ним были парфяне и сагартии, ликийцы и ливийцы, согды и эфиопы, утии и парикании. Шли в Азию по той же дороге, по которой пришли из Азии. Все вокруг было съедено, разорено, вытоптано. Воины рвали плоды, выдергивали траву, сдирали кору с деревьев, болели, падали и умирали. До Геллеспонта дошли немногие. Мост давно был разрушен бурями, обломки бревен и клочья канатов виднелись в прибрежном песке. Через пролив перебирались на лодках. За проливом начиналась Азия. Здесь было зерно в полях и скот на пастбищах. Изголодавшиеся люди бросались на хлеб и мясо и умирали из-за того, что отвыкли от пищи.
Рассказывали, будто однажды на корабле Ксеркс попал в бурю. Корабль был полон знатной свитой. Кормчий сказал: «Государь, если мы не избавимся от лишних людей, мы потонем». Ксеркс повернулся к персам: «Пришла пора доказать вашу любовь ко мне: спасение мое в ваших руках». Вельможи в шитых одеждах один за другим склонились перед царем и один за другим бросились в море. Облегченный корабль достиг берега. Здесь Ксеркс велел вывести кормчего вперед, за спасение царя увенчать его золотым венком, а за погибель стольких знатных персов – казнить.
Но Геродот не склонен верить этому рассказу. «Я полагаю, все согласятся со мною, – рассудительно пишет он, – что царь поступил бы так: гребцов побросал бы в море, а вельмож посадил на весла». Но главная причина даже не в этом, а в том, что Ксеркс, как было сказано, возвращался в Азию не морем, а посуху.
А если нужны доказательства, что Ксеркс возвращался посуху, то доказательства этому вот: в городе Абдере до сих пор хранятся золотой меч и шитая золотом царская шапка, которые Ксеркс оставил здесь в знак своей милости. Сделал он это потому, что только здесь, в месяце пути от Греции, он почувствовал себя в безопасности и лег спать, не опоясанный мечом. Впрочем, об этом рассказывают одни только абдерцы, так что этому можно верить, а можно и не верить.
Как Фемистокл был признан лучшим из греческих полководцев
Поределый царский флот день простоял в афинской гавани, а потом отплыл к берегам Азии: в Греции он был более не нужен. Плыли быстро и осторожно: в одном месте приняли цепь островов за цепь кораблей и далеко ее обогнули.
Греки не сразу поверили своей победе. Ночь после боя они провели на Саламине, огородив лагерь обломками кораблей: ждали нападения. Наутро стали собирать добычу – персидское золото, корабельную утварь, богатую одежду с трупов: все, что море выбрасывало на берег. Десятую долю послали в Дельфы: там на эти средства была отлита статуя Аполлона в двенадцать локтей вышины, с корабельным носом в руке. Остальное разделили между собой.
Когда стало ясно, что персы уходят, началось ликование. Афиняне рвались преследовать врага, мстить за разоренную родину: «На Геллеспонт! Разрушим мост, отрежем царя, уничтожим персов!» Фемистокл остановил их: «Не мешайте врагу отступать, не доводите его до крайности: кто отчаялся в спасении, тот страшнее в бою». Стоял сентябрь, приближались равноденственные бури, плыть было опасно: греки послушались Фемистокла.
А в лагерь Ксеркса вновь пробрался верный раб Сикинн: «Царь, афинянин Фемистокл, желающий тебе победы, передает: афиняне хотят идти на Геллеспонт, сегодня их удалось отговорить, но удастся ли завтра – неведомо; спеши!» И спеша к Геллеспонту, теряя своих воинов тысячами, не снимая меча ни днем ни ночью, царь помнил и верил, что афинянин Фемистокл желает ему победы.
Вместо Геллеспонта греки поплыли к эгейским островам: наказывать тех, кто шел вместе с персами. Десять лет назад Мильтиад после Марафона отправился требовать дань с острова Пароса, но безуспешно. Десять лет спустя Фемистокл после Саламина двинулся требовать дань с острова Андроса, но тоже безуспешно. Андрос был гол и скалист, здесь не было даже мрамора, Фемистокл объявил андросцам: «Я пришел к вам с двумя мощными божествами – Убеждением и Принуждением». Андросцы ответили: «А не велят нам платить тоже два мощных божества: Бедность и Нужда».
С Андроса так и не удалось ничего получить; но соседние острова, устрашенные, дали дань. С этой добычей флот ушел на зимнюю стоянку в Коринф, к укреплениям на перешейке.
В Коринфе, у алтаря Посейдона, владыки морей, двадцать флотоводцев собрались, чтобы решить: кто из них был лучшим в этой войне. Каждый называл двух: первого и второго по достоинству. Первым каждый называл сам себя, вторым каждый называл Фемистокла. Так Фемистокл получил двадцать голосов, а каждый из остальных – по одному.
В Спарте герои Саламина получили два оливковых венка: Эврибиад – за отвагу и мужество, Фемистокл – за ум и проницательность. Фемистоклу подарили, кроме того, боевую колесницу, лучшую в Спарте, а на обратном пути до границы его сопровождали триста лучших спартанских воинов. Ни до ни после самолюбивые спартанцы не оказывали такой почести никому из иноземцев.
Один человек, родом с маленького островка Серифа, завидуя, сказал Фемистоклу: «Ты обязан своей славой не себе, а своему городу». Фемистокл ответил: «Ты прав: ни я бы не прославился, будь я серифийцем, ни ты бы не прославился, будь ты афинянином».
Не нужно удивляться, что наградой был простой лиственный венок, увядающий в несколько дней. Таковы были греки: они не давали долговечных наград, чтобы, любуясь на старую награду, человек не переставал стремиться к новым. На самых знаменитых греческих играх-состязаниях – Олимпийских, Истмийских, Пифийских – наградами тоже были венки: из оливковых листьев, из сельдерея, из лавра. В год Фермопил и Саламина Олимпийские игры справлялись обычным чередом. Ксеркс спросил: «Из-за чего же состязались там греки с такой страстью, что даже забыли прислать помощь своим бойцам в Фермопилы?» Ему ответили: «Из-за оливкового венка». Тогда молодой Тигран, сын Артабана, воскликнул: «Горе нам, царь! Ты повел нас против тех, кто даже состязается не ради денег, а ради чести».
Рассказ десятый
место действия которого – Платея, а главный герой – спартанец Павсаний. Битва при Платее: август 479 г. до н. э.
Что делал Мардоний, оставшись в Греции
Оставшись в Греции, Мардоний отвел свои триста тысяч войска зимовать в Фессалию. Только хлебородная Фессалия могла прокормить этот люд. Брошенные греческими союзниками, фессалийцы принимали и кормили персов не за страх, а за совесть.
У фессалийцев был свой расчет на персов. Фессалийцы издавна вели соседские войны с фокидянами. Последняя война кончилась для них позорно. Фокидяне набелили гипсом шестьсот своих воинов в одежде и с оружием, и эти шестьсот ночью напали на лагерь фессалийцев, рубя в темноте всех, кто не побелен. Фессалийцы, обезумев от ужаса, даже не защищались и гибли, как овцы.
Опомнившись от поражения, фессалийцы решили отомстить: они пошли на врага всей своей конницей, а конница у них была, как мы уже знаем, лучшая в Греции. Но фокидяне и тут взяли хитростью. В горном проходе на пути у конницы они вырыли широкую канаву, заставили ее всю глиняными глубокими кувшинами, а сверху слегка присыпали землей. Фессалийские кони провалились на скаку и поломали себе ноги, а всадников изрубили фокидяне.
Теперь фессалийцы привели на Фокиду персов. Страна была разорена, а людям было приказано дать в царское войско тысячу бойцов. Тысяча бойцов явилась. Мардоний окружил ее конницей со всех сторон; уже натягивались луки, уже метились стрелы; фокидяне, видя свой конец. сомкнулись плечом к плечу и ощетинились копьями на все четыре стороны. Тут конница умчалась, а к фокидянам вышел глашатай Мардония и провозгласил его слова: «Будьте спокойны, фокидяне: вы храбрей, чем о вас говорят. Будьте так же храбры и у меня на службе: в услугах вы не превзойдете ни меня, ни царя».
Пока Мардоний испытывал храбрость фокидян, помощник его Артабаз занимался осадой Потидеи. Это был греческий город невдалеке от Афона, вдруг взбунтовавшийся против персов. Артабаз осадил Потидею; уже нашелся в городе изменник по имени Тимоксен из города Скионы; уже поддерживалась с ним связь с помощью стрел, обернутых записками и пускаемых в условное место. Но как-то раз персидский стрелок промахнулся, и стрела с запиской ранила нечаянного потидейца. Сбежался народ, записку прочитали, и Тимоксена изобличили. Измена не состоялась, и Артабазу пришлось отступить от Потидеи. А изменника Тимоксена из города Скионы наказывать не стали – для того, чтобы неразумные люди не говорили потом про его земляков: «все они, скионцы, изменники!»
И еще одно важное дело сделал Мардоний, оставшись в Греции: он призвал карийского человека по имени Миз и послал его по всем окрестным прорицателям с тайными вопросами. Миз побывал в храме Аполлона Исмения, где стоит статуя бога из кедрового дерева. Побывал в Потниях, где дух фиванского царя Амфиарая дает прорицания всем, кроме фиванцев, потому что фиванцам он предложил одно из двух: быть им или вещателем, или союзником, и фиванцы выбрали второе. Побывал в страшной пещере Трофония, где человек проваливается под землю, а вернувшись, на всю жизнь теряет способность смеяться. Побывал в Акрефии над Копаидским озером, и здесь бог устами прорицателя неожиданно заговорил с ним на его родном карийском языке.
«Что именно желал узнать Мардоний от оракулов, когда давал такое поручение, о том я не могу сказать, потому что этого нигде точно не сообщается, – пишет добросовестный Геродот, – полагаю однако, что он посылал спросить относительно тогдашнего положения дел, и ни о чем другом».
Какой совет получил Мардоний от оракулов, это выяснилось весной, когда он вновь вступил в среднюю Грецию, ведя все триста тысяч своего войска.
О чем говорили афинянам персидские и спартанские послы
Когда наступила весна, в Афины прибыл послом Александр, правитель Македонии, союзник персидского царя.
Александр сказал: «Афиняне, я передаю вам то, что мне передал Мардоний, а Мардонию передал великий царь Ксеркс. Царь говорит: «Я прощаю афинянам их прегрешения против меня; я оставляю им их свободу; я оставляю им их землю и дам любую другую, какую они захотят; я отстрою их храмы и все, что я истребил огнем; все это я сделаю, если афиняне по доброй воле, без коварства и обмана, станут моими союзниками». И я, царь Александр, друг персов и ваш друг, советую вам: сделайте так, как говорит царь. Могущество у царя сверхчеловеческое, и рука у него безмерно длинная: вы это сами видели в минувшем году. Вы можете кончить войну с честью: сделайте это ради вашего же блага».
Когда Александр кончил, заговорили спартанские послы.
Спартанцы сказали: «Афиняне, нас послали спартанские старейшины с советом: не слушать царя и не принимать его предложений. Вы начали эту войну, накликав на Грецию персов; вы хотите кончить эту войну, оставшись невредимыми, а всю остальную Грецию повергнув под ноги царя; это нечестно, и это несправедливо. Мы знаем, что несчастья ваши велики, что второй уже год у вас нет ни хлеба в полях, ни крова над головой; но мы клянемся, что примем к себе жен, детей и стариков ваших и будем их кормить и содержать до самой победы. А македонцу Александру не верьте: тиран тирану всегда подаст руку, свободный же человек – никогда».
Когда спартанцы кончили, заговорили афиняне. Речь от них держал Аристид, носивший прозвище «Справедливый».
Аристид сказал: «Ты, царь Александр, передай пославшему тебя: пока солнце будет следовать по своему небесному пути, мы не заключим союза с Ксерксом и будем воевать с ним в надежде на помощь богов, чьи храмы он разрушил и сжег. Вы же, спартанцы, возвестите в Спарте: стыдно вам думать о нашей бедности и не думать о нашей доблести; мы ценим вашу заботу о наших женах и детях, но о них мы позаботимся и сами, а от вас нам нужен не кров и хлеб, а мечи и воины. Недалеко то время, когда варвар снова вторгнется в нашу страну; опередим же его и встретим его общими силами на пороге Аттики».
Так отвечали афиняне послу Мардония и послам спартанцев.
Прошло немного времени, и Мардоний, действительно, явился на пороге Аттики. Спартанцы не прислали на помощь ни одного человека: они спешили достраивать стену на перешейке, и уже довели ее до самых зубцов.
Повторилось то же, что год назад: взрослые афиняне переправились на Саламин, жен и детей перевезли в Трезен, а опустелый город и страну занял Мардоний. Мардоний сжег все, что еще можно было сжечь.
О том, что Афины заняты вновь, была послана огненная весть Ксерксу в Сарды. Это значит, что на самом высоком месте Аттики зажгли такой большой костер, что его было видно с Эвбеи; при виде его зажгли такой же костер на Эвбее, чтобы его было видно с Андроса; и затем цепь костров пошла перекидываться с острова на остров, с Андроса на Тенос, с Теноса на Миконос, с Миконоса на Икарию – это та самая Икария, куда некогда выбросили волны тело Икара, Дедалова сына, который слишком высоко взлетел к солнцу на скрепленных воском крыльях, – с Икарии на Самос, с Самоса на азиатский берег, а с азиатского берега на гору Тмол, что возвышается над Сардами.
С Саламина афиняне послали гонцов в Спарту. «Пока стена ваша на перешейке была недостроена, вы заботились о нас и сулили нам помощь. Теперь, когда стена ваша достроена, вам до нас нет дела, и помощи от вас мы не видим. Это нечестно, и это несправедливо. Присылайте же войско, чтобы мы могли встретить врага – не на пороге Аттики, так за порогом ее».
Спартанцы колебались десять дней, прежде чем дать ответ. Наконец, нашелся умный человек из города Тегеи по имени Хилай, который напомнил спартанцам: «Если афиняне с их кораблями перейдут к персам, то Пелопоннес будет открыт врагу со всех сторон, какая бы стена ни стояла у вас на перешейке». Тогда в несколько часов было собрано войско, и пять тысяч спартанцев в шлемах, панцирях и с копьями в руках выступили из Спарты, сопровождаемые толпой легковооруженных бойцов.
Во главе войска был Павсаний, племянник Леонида, павшего при Фермопилах.
Как погиб красивейший из персов
Когда Мардоний узнал, что спартанцы выступили в поход, он вывел свое войско из Аттики и отошел в Беотию. Аттика была страной холмистой, а Беотия – страной ровной и очень удобной для персидской конницы.
«Танцплощадка войны», – так назвал Беотию Эпаминонд, величайший из беотийских полководцев, живший лет семьдесят спустя после Геродота. И действительно, за несколько столетий греческой истории на беотийской равнине разыгралось несчетное количество сражений, – в том числе и то, о котором пойдет сейчас речь.
Афиняне переправились с Саламина и соединились со спартанцами в Элевсине. Это город, посвященный подземным богиням Деметре и Коре. Здесь показывают тот луг, где перед гуляющей Корой раскрылась пропасть и бог Плутон с черной колесницы схватил девушку и увлек в свое подземное царство. Здесь показывают то поле, которое впервые на земле было вспахано и засеяно хлебом: этому научила людей богиня Деметра. Здесь стоит знаменитое святилище Деметры и Коры, где раз в год справляется тайный праздник подземных богинь, о котором никто никогда не говорит вслух; а святилище это замечательно тем, что сколько в него ни набирается народу, оно никогда не бывает полно.
От Элевсина двинулись на север, к беотийской границе. Граница шла по горному хребту Киферону. Греки перевалили Киферон и стали на его пологом, овражистом северном склоне. У подножия склона текла медленная речка Асоп, за Асопом расстилалась зеленая беотийская равнина, на равнине пестрел палатками раскинувшийся персидский лагерь с деревянной стеной, а за лагерем, на горизонте, виднелись стены Фив, самого большого города Беотии.
Мардоний ждал, чтобы греки сошли на равнину. Греки медлили. Мардоний послал вверх по склону свою конницу слуками. Туча стрел посыпалась на греческий строй. Персы подскакивали вплотную к греческим щитам и копьям и кричали, издеваясь: «Трусы!» и «Бабы!»
На самом опасном месте стояли мегарцы. Они послали к вождям гонца: «Мы гибнем, но держимся; если нас не сменят, мы отступим». Павсаний спросил вождей: «Кто пойдет добровольно?» Никто не отважился; вызвались одни афиняне. Под градом персидских стрел их отряд сменил мегарцев и начал отстреливаться.
Впереди персов гарцевал на белом коне Масистий, самый рослый, красивый и сильный человек в царском войске. В бок коню попала стрела; конь встал на дыбы и сбросил седока. Тяжесть лат мешала Масистию подняться на ноги. Афиняне бросились на него с мечами и копьями. Мечи и копья скользили по его золотому чешуйчатому панцирю. Кто-то догадался и ткнул перса копьем в глаз. Масистий замер и испустил дух.
Персы бросились на афинян вскачь, во весь опор, со всех сторон, с неистовыми криками. Только греки с их умением держаться в строю могли выстоять пешими против такого натиска. На помощь афинянам двинулись другие отряды. Битва была яростной, но недолгой. Увидев, что отбить тело вождя им не удается, всадники врассыпную ускакали прочь.
Вскоре в персидском стане поднялся стон и плач: это персы оплакивали Масистия. Они обрезали волосы себе и гривы лошадям. Они били себя в грудь и по голове, и крики их разносились на всю Беотию. Ибо после Мардония Масистий был первым человеком в персидском войске, и сам царь его знал и любил.
«Между тем греки, выдержавши напор конницы и отразивши его, сделались гораздо смелее, – говорит Геродот. – Тело Масистия они положили на колесницу и возили по рядам своих войск, а тело это своим ростом и красотою весьма заслуживало того, чтобы поглядеть на него: ради этого его и возили. Воины покидали свои места и шли смотреть на убитого Масистия».
Какие гадатели были у греков и персов
Греция – страна сухая и безводная. Путников здесь напутствовали пожеланием: «Счастливого пути и пресной воды!» А когда в поход выступало большое войско, то напоить его на стоянке стоило больших трудов.
Там, где стояли греки на склоне Киферона, воды не было. Впереди тек Асоп, но за Асопом скакали персидские лучники, и стрелы их не подпускали греков к реке.
Павсаний решил перенести стоянку в сторону– к городу Платее.
Платея лежит у самой границы между Беотией и Аттикой. Платейцы были единственными из греков, кто пришел на помощь афинянам при Марафоне; платейцы были единственными из беотийцев, кто не передался персам при нашествии Ксеркса. Здесь и решил раскинуть Павсаний свой стан. Перед Платеей был источник Гаргафия, где можно было брать воду, а за Платеей – киферонский перевал, откуда можно было подвозить пищу. Гаргафия эта, – уверяли греки, – тот самый источник, в котором купалась богиня Артемида, когда ее увидел нагою охотник Актеон и был за это превращен в оленя и растерзан собственными собаками.
Греки стояли нахолмаху Гаргафии, персы стояли на равнине за Асопом. Павсаний не решался сойти на равнину, где была всесильна персидская конница; Мардоний не решался взойти на холмы, где была неприступна греческая пехота. День за днем, десять дней стояли два войска друг против друга. Воины томились. Они спрашивали полководцев, почему их не ведут в бой. Полководцы отвечали: «Потому что боги не дают добрых знамений».
Добрые знамения – это была целая наука. Гадать можно было по полету птиц, по крику птиц, по грому и молнии, по кометам и затмениям, по плеску воды и дыму ладана, по самым случайным словам и звукам. Главным же образом гадали по жертвоприношениям. При каждом войске гнали небольшое стадо жертвенных быков и баранов, чтобы они были под рукой перед всяким важным боем. Считалось добрым знаком, если животное шло на заклание охотно и кивало головой (чтобы оно тряхнуло головой, ему иногда наливали воду в уши); дурным знаком – если оно упиралось, вырывалось или умирало от страха раньше, чем его зарезали. Зарезав животное, смотрели, как горят на алтаре куски его мяса, особенно – хвост; если хвост скручивался, это предвещало трудности, если конец его опускался вниз – неудачу, если поднимался вверх – удачу. Выпотрошив животное, смотрели на его внутренности, особенно на печень: если вид их казался необычным, это значило, что животное нездорово и, стало быть, неугодно богам: боги не насытились и требуют себе другого животного. Чтобы добиться добрых знамений, приходилось иной раз закалывать не один десяток баранов или овец. Поэтому неудивительно, что умные гадатели могли оттягивать бой сколько угодно.
У спартанцев гадателем был Тисамен из Элиды. Это был человек необыкновенный. В молодости он обратился к оракулу с вопросом, будут ли у него дети. Оракул ответил: «Ты победишь в пяти великих состязаниях». Тисамен удивился такому ответу, но решил, что это тоже неплохо; и он стал усиленно упражняться в беге, прыжках, борьбе и метании копья и диска, чтобы выступить в пятиборье на Олимпийских играх. Выступил, но не победил. Тогда все решили, что оракул имел в виду не гимнастические, а военные состязания. Спартанцы предложили Тисамену поступить к ним в войско и принести им эти пять побед. Тисамен возгордился; он потребовал, чтобы за это спартанцы приняли его, элидянина, в число спартанских граждан. Спартанцы с негодованием отказались. Но прошло несколько лет, на Грецию двинулись персы, спартанцы встревожились, позвали Тисамена и сказали, что согласны на его условие. Тисамен набавил цену и потребовал, чтобы вместе с ним в число граждан был принят и его брат. Спартанцы пошли и на это. Так Тисамен и его брат оказались единственными за всю историю Спарты иноземцами, принятыми в число ее граждан. И спартанцы одержали с участием Тисамена пять побед: над персами при Платее, над тегейцами при Тегее, над аркадцами при Дипее, над мессенцами при Ифоме и над афинянами при Танагре, двадцать лет спустя после Платеи.
У Мардония гадателем был Гегесистрат, родом тоже из Элиды. Человек этот был злейшим врагом спартанцев. Однажды они его схватили, бросили в тюрьму, приковали за ногу и приговорили к казни. Случайно в руки Гегесистрату попал топор. Перерубить им цепь он не смог; тогда он отрубил себе ногу, проломал ночью стену тюрьмы и скрылся. Когда рана зажила, ногу он приделал себе деревянную и потом явился в персидский стан. Собственно говоря, это был непорядок, потому что жрецу не полагалось иметь никаких телесных недостатков. Но персы, как видно, очень уж дорожили таким союзником, чтобы обращать внимание на эти мелочи.
Вот эти два человека и удерживали два больших войска от наступления в течение десяти дней.
Как произошло сражение перед храмом богини Геры
На восьмой день ожидания Мардоний решил еще раз вызвать греков на бой. Он послал своих всадников к источнику Гаргафии, откуда греки брали воду. Тысяча персидских конников проскакала по тому месту, где когда-то купалась богиня Артемида. На месте чистого источника осталась лужа жидкой грязи. Другой персидский отряд захватил киферонский перевал и отбил обоз с продовольствием, которое везли в греческий лагерь. Греки остались и без еды, и без питья. Персидские всадники подскакивали к их стану и кричали: «Спартанцы, долго ли вы будете трусить? Восемь дней мы ждем от вас вызова и никак не дождемся. Выставляйте, сколько хотите, воинов, и мы выставим столько же: посмотрим, чья возьмет!» Спартанцы сжимали копья и стояли молча.
На десятый день Павсаний решил отступить: отойти от растоптанной Гаргафии поближе к городу Платее, туда, где возле храма богини Геры тек свежий ручей.
Храм Геры в Платее – особенный храм, и празднуется там особенный праздник. Храм посвящен Гере-невесте, и вот почему. Богиня Гера, супруга Зевса, была ревнива. Однажды она поссорилась с Зевсом, ушла от него и не хотела возвращаться. Зевс спросил совета у платейского царя. Платейский царь посоветовал Зевсу сделать деревянную статую в полный рост, одеть ее как невесту, посадить на колесницу и объявить, что Зевс берет себе новую жену – нимфу Платею, дочь Асопа. Когда об этом услышала Гера, она тотчас явилась, бросилась в ярости к колеснице, сорвала с невесты одежду и увидела деревянную статую. На радостях она тут же помирилась с Зевсом, а в Платее в память этого выстроили храм и справляют каждые семь лет праздник деревянных статуй. Делают это так. Идут в священный дубовый лес, разбрасывают по земле куски мяса и ждут, пока какой-нибудь ворон не унесет себе кусок и не сядет на дерево. Дерево срубают, вырезают из него статую, одевают ее как невесту и везут в колеснице от Асопа на Киферонскую гору. Там уже сложен жертвенный костер; на нем приносят в жертву Зевсу – быка, в жертву Гере – корову, кладут туда деревянную статую и зажигают костер. Пламя его видно со всей Беотии.
К этому-то храму Геры и вознамерился отвести свои войска царь Павсаний. В войске сразу началось смятение. Коринфяне, аркадцы, мегарцы и прочие спартанские союзники бросились отступать первыми, не дожидаясь остальных. Спартанцы, напротив, считали отступление позором и роптали на Павсания. Голосование в военном совете велось, как обычно, белыми и черными камешками; один спартанец, по имени Амомфарет, схватил вместо камешка огромную каменную глыбу и двумя руками бросил ее оземь, сказав: «Вот мой голос – за битву, а не за бегство!»
Отступление началось ночью и затянулось до утра. На заре последними выступили спартанцы с тегейцами и афиняне с платейцами.
Мардоний, увидев отступающего неприятеля, возликовал. «Ну, что же? – спросил он греков, своих союзников, – Не вы ли мне говорили, будто спартанцы никогда не бегут перед врагом? Как видно, народ этот слаб и робок, а другие греки его боятся потому лишь, что сами еще слабей и трусливей!» И он приказал своей коннице и своей пехоте броситься в погоню за отступающими.
Вот как случилось, что Мардоний пренебрег недобрыми знаменьями, покинул свою равнину и погнался за греками по холмам, где в пешем строю они были несокрушимы.
Бой был труден, потому что принимали его только спартанцы и афиняне: союзники были далеко. Спартанцы стояли, не двигаясь, под градом стрел и ждали, пока персы зайдут достаточно далеко и конница их растеряется меж холмов и оврагов киферонского склона. Тогда Павсаний дал знак, и спартанцы, осыпаемые стрелами, сомкнув щиты и с копьями наперевес, мерным шагом двинулись вперед.
«Жестокий бой продолжался долго, пока, наконец, войска не перешли в рукопашную. Варвары хватались руками за копья и ломали их. В отваге и силе персы не уступали эллинам, но они были безоружны, неопытны и по ловкости не могли равняться с противником. Выбегая вперед по одному или по десяти человек, большими или меньшими толпами, нападали они на спартанцев и гибли. В том месте, где бился сам Мардоний верхом на белой лошади, окруженный тысячью отборных и отважнейших персов, там варвары сильнее всего теснили эллинов. Пока Мардоний был жив, они сопротивлялись, защищались и положили многих спартанцев. Но когда Мардоний был убит и пали окружавшие его храбрейшие воины, тогда и остальные варвары оборотили тыл и побежали перед спартанцами. Наиболее гибельно для них было их одеяние без тяжелого вооружения: легковооруженные, они должны были иметь дело с тяжеловооруженными. Здесь-то смертью Мардония, согласно изречению оракула, спартанцы отомстили за смерть царя Леонида; здесь-то спартанец Павсаний, сын Клеомброта, внук Анаксандрида, одержал победу, блистательнейшую из всех, нам известных». Так пишет Геродот.
Персы врассыпную бежали через холмы, через реку Асоп, через равнину, к своему лагерю. Спартанцы настигали их и убивали каждого настигнутого. Перед лагерем пришлось задержаться: лагерь был обнесен деревянной стеной с башнями, а брать стены приступом спартанцы умели плохо. Но подоспели афиняне, опытные в осадах; стена была проломлена, греки ворвались в лагерь, началась резня. Из трехсот тысяч Мардониева войска уцелело только сорок тысяч, которых еще до сражения увел в Азию Артабаз. Остальные полегли почти до единого. Из спартанцев же в битве погиб всего девяносто один человек, из тегейцев – шестнадцать, из афинян – пятьдесят два.
Самым храбрым из греков показал себя в этом бою спартанец Аристодем – тот, который один спасся из-под Фермопил и за это был заклеймен позором. Бился он отчаянно, положил множество врагов и сам погиб в битве. Но посмертной награды он не получил, потому что бился не ради славы, а из жажды смерти.
Как торжествовали греки свою победу
Добычи в персидском стане было захвачено столько, что за золото платили, как за медь. Даже кормушка, из которой кормили лошадь Мардония, была из чистого золота. Ее захватили тегейцы и пожертвовали в храм Афины. Остальное добро снесли в одно место: только золото, серебро и драгоценные камни; на шитые ткани даже и не смотрели. Десятую долю добычи отделили Зевсу Олимпийскому, Аполлону Дельфийскому, Посейдону Коринфскому. Остальное поделили между всеми в меру заслуг каждого. Павсаний получил вдесятеро против остальных – и золота, и серебра, и рабов, и коней, и верблюдов.
В палатке Мардония Павсаний приказал персидским рабам приготовить самый лучший персидский обед и подать его на золотых и серебряных блюдах к золотым и серебряным столам, крытым тканями, шитыми жемчугом. А спартанским рабам он велел сварить и поставить рядом в глиняной миске знаменитую спартанскую черную похлебку. Потом он позвал в палатку греческих вождей и сказал им: «Посмотрите, с какими безумцами мы воюем: вот что они имели, и вот что они пришли сюда искать!»
Эгинец Лампон предложил Павсанию: «Отомсти варварам за смерть Леонида: Ксеркс и Мардоний распяли на кресте труп Леонида, а ты распни на кресте труп Мардония». Павсаний посмотрел на него с негодованием: «То, что клицу варвару, – не клицу греку; не позорь нашей доброй славы такими советами. А царь Леонид и остальные павшие под Фермопилами и без того отомщены несчетным множеством лежащих здесь врагов».
Над павшими при Платее были насыпаны курганы. Курганов было семь: три спартанских, тегейский, мегарский, флиунтский и афинский. Остальные союзники в битве не участвовали. Но из стыда они потом насыпали рядом свои курганы: пустые.
На поле боя нужно было поставить трофей – столб, увешанный вражеским оружием. Кто должен был это сделать? Афиняне и спартанцы одинаково притязали на эту честь. Начались споры, перекоры, еще немного – и взялись бы за оружие. Тогда совет военачальников решил высшую награду за храбрость присудить не Афинам и не Спарте, а какому-нибудь третьему городу – иначе не миновать междоусобной войны. Встал коринфянин и предложил оказать эту честь Платее – городу, на чьей земле произошел бой. Скрепя сердце на это согласились и афиняне, и спартанцы: и Аристид Справедливый, и победоносный Павсаний.
Возле курганов был воздвигнут алтарь Зевсу-Освободителю. Дельфийский оракул велел: огонь на алтаре зажечь от огня в дельфийском храме, а все остальные огни в округе погасить, потому что они осквернены персами. Вожди греков обошли все окрестные дома и хижины, гася огни, а в Дельфы побежал лучший платейский бегун по имени Эвхид. Утром он выбежал из Платеи с незажженным факелом в руке; в полдень он был в Дельфах, зажег факел от Аполлонова алтаря, возложил на голову лавровый венок и помчался назад; на закате он вбежал в Платею и передал факел жрецам, упал у алтаря и умер от разрыва сердца. За один день он покрыл тысячу стадий – больше ста восьмидесяти верст.
На платейском холме, у алтаря Зевса-Освободителя, каждый год совершаются жертвоприношения в память греков, погибших в великом бою. Чин этого обряда описывает один поздний историк. Во главе шествия идет трубач, трубя боевой сигнал, потом везут на телегах венки для украшения могил, потом ведут черного быка в жертву Зевсу и несут кувшины с вином, молоком, маслом и благовониями для возлияния умершим. В шествии выступают только свободнорожденные юноши, ни одного раба здесь нет, ибо это – память о тех, кто пал за свободу. Последним идет архонт города Платеи; в иные дни он носит только белую одежду и не смеет касаться железа, в этот день на нем пурпурный плащ, а в руках железный меч. Он закалывает быка, он молится Зевсу и Гермесу-Подземному, он совершает возлияния и, проливая на землю вино из бронзовой чаши, говорит: «Пью за мужей, которые пали за свободу Греции!»
Как весть о победе донеслась до мыса Микале
Мыс Микале вдается в море крутым выступом на побережье Малой Азии. Если смотреть с его кручи вправо, то за узким проливом виден Самос, остров Поликрата; если посмотреть налево, то за узким заливом виден Милет, город Гистиея; если посмотреть вперед, то видно только синее море до самого горизонта и рассыпанные на нем редкие островки.
У мыса Микале стоял персидский флот, отдыхая после Саламина, а из-за горизонта ждали греческого флота.
Но греческий флот не спешил. Он стоял среди моря у Делоса, священного острова Аполлона, и ждал: не соберутся ли ионийские греки сами восстать против персов – и на Самосе, и в Милете, и повсюду?
И когда на малой лодочке, неприметно проскользнув между островами, прибыл, наконец, с Самоса вестник с этой доброй вестью, – тогда на следующий день умный гадатель возвестил греческому войску, что знаменья велят выступать в поход.
Грекам везло в этот год на гадателей. На Делосе у них был гадателем тоже необыкновенный человек – Деифон, сын Эвения из Аполлонии. В Аполлонии есть стадо овец, посвященных Аполлону, а пасут это стадо днем и ночью богатейшие и знатнейшие люди города, по году каждый. Пас их в свой черед и Эвений. Однажды он заснул на страже, а волки в это время напали на стадо и зарезали шестьдесят овец. Эвений, проснувшись, хотел подменить зарезанных овец своими собственными, чтобы никто ничего не узнал. Но обман был замечен, и Эвению выкололи глаза за то, что он спал на посту. Прошло немного времени, в городе случился неурожай; спросили оракула, оракул сказал: «Эвений невиновен: боги сами наслали волков на его стадо. Вознаградите Эвения за себя всем, чего он захочет; а боги вознаградят его за себя так, что он будет доволен».
Узнав о таком вещании, правители города сохранили его в тайне, а к Эвению послали надежных людей. Надежные люди нашли его на рыночной площади, он грустно сидел и грелся на солнышке. Подошли, заговорили, стали сочувствовать его доле, спросили невзначай, чего бы он захотел, если бы ему предложили выбрать выкуп за ослепление? Эвений, не долго думая, ответил: «Лучшее поле и лучший дом в нашем городе». – «Вот и хорошо, – сказали ему собеседники, – это ты и получишь, потому что так велел оракул». Узнав про оракул, Эвений очень рассердился, что не запросил больше, но делать было нечего. В вознаграждение от граждан он получил поле и дом, а в вознаграждение от богов получил замечательный дар прорицания. Этот дар прорицателя и унаследовал от него Деифон, гадатель при греческом войске. «А впрочем, – замечает Геродот, – иные говорили, будто этот Деифон вовсе не был сыном Эвения, а только выдавал себя за такового».
Напутствуемые прорицателем, греки снялись с якорей и двинулись к мысу Микале.
Персы не захотели принимать морской бой: в морском бою изменить легче, чем в сухопутном, а что ионийцы изменят, в этом никто не сомневался. Персы решили финикийские корабли отпустить, ионийские корабли вытащить на берег, обнести лагерь валом и тыном и так ждать греков.
Греческий флот подплыл к берегу. Вдоль берега тянулся вал, за валом виднелись мачты вытащенных кораблей, на валу стояли плотным строем персы в пестрых плащах и ионяне в блестящих шлемах. Греки медленно повели суда вдоль вала. Глашатаи громко кричали: «Ионяне! Помните о свободе! Наш боевой клич: «Юность!»» Греки рассуждали так же, как когда-то на Эвбее: если персы не поймут, то ионяне им изменят, если персы поймут, то сами не пустят ионян в бой.
Миновав персидский лагерь, греки высадились. Построившись в ряды, взяв копья наперевес, они двинулись на приступ. День клонился к вечеру. Тут-то и пролетела по всем рядам необычайная весть: «При Платее был бой, и наши победили!» Необычайной была эта весть потому, что бой при Платее случился в этот же самый день, только не вечером, а утром. Ни один гонец не успел, да и не успел бы так быстро оповестить о победе по ту сторону моря. По-видимому, это сделал бог; какой именно бог, о том впоследствии греки много спорили, но сейчас им было не до этого. Радостные и возбужденные, с боевым кличем «Юность!» бросились они на приступ тына и вала. Тын был взят, вал был взят. Афиняне ворвались в лагерь первыми, спартанцы подоспели потом. Ионяне повернули оружие и бросились на персов. Мидяне, бактрийцы, киссиеи и прочие царские воины, стоявшие рядом с персами, дрогнули и побежали. Персы не отступили ни на шаг и были перебиты все до одного. С ними пал и начальник их войска Тигран – тот Тигран, сын Артабана, который когда-то, услышав о том, каковы у греков состязания в Олимпии, воскликнул: «Горе нам, Ксеркс! Ты повел нас против тех, кто даже состязается не рали денег, а ради чести».
Опускалась ночь. Греки подожгли ограду разоренного вражеского лагеря, палатки персов и их корабли на морском берегу. Столб огня и дыма взметнулся, полыхая, к звездному небу. В свете этого победного костра потянулись греческие корабли от мыса Микале через узкий пролив в гавань соседнего Самоса: отдохнуть, переночевать, принять клятвы в вечной верности и союзе от ликующих ионян, а наутро отплыть к Геллеспонту.
Как греки осаждали город Сест; здесь же говорится о любви царя Ксеркса и о гибели брата его Масиста
Греки плыли к Геллеспонту для того, чтобы разрушить царский мост и чтобы взять в свои руки хлебную дорогу с Черного моря. Но, подплыв к Геллеспонту, они увидели то, что еще год назад увидел персидский царь: моста нет, а обломки его бревен и обрывки финикийских канатов раскиданы прибоем по обоим берегам. Греки их старательно собрали и погрузили на корабль, чтобы пожертвовать в дар своим богам.
Места здесь были старинные, сказочные. Поблизости отсюда причалили когда-то греки, шедшие войной на Трою. Им было предсказано: кто первым ступит на троянскую землю, тот первый погибнет. Они замешкались. Тогда хитрый Одиссей бросил на берег свой щит и соскочил на него; а за ним, но уже прямо на землю, стали спрыгивать остальные, а первым – молодой фессалийский вождь Протесилай. Была битва, и первым пал, конечно, Протесилай. Греки его похоронили невдалеке от Сеста, поставили над его гробницей святилище, и в святилище этом за долгие века накопилось немало золотых и серебряных пожертвований от проезжих греков.
На эти-то сокровища польстился правитель соседнего города Сеста, перс Артаикт. Он знал, что ограбить святилище ему никто не позволит. Тогда он сделал так. Когда Ксеркс был в Сеете и смотрел с мраморного трона на свои идущие через Геллеспонт полчища, Артаикт подошел к нему и сказал: «Царь, здесь есть дом первого из греков, который пошел войною на твою землю. Подари мне его, чтобы неповадно было другим». Царь сказал: «Дарю». Артаикт разорил святилище, а сокровища унес к себе в Сеет. За это, как мы увидим, и постиг его вскоре гнев богов.
Греки осадили Сеет. Во главе их был афинянин Ксанфипп, отец славного впоследствии Перикла. Артаикт не успел приготовиться к осаде. Город его голодал, горожане уже варили и ели кожаные ремни от постелей. Артаикт ждал помощи от Ксеркса. Но Ксеркс был в это время занят совсем другим.
Ксеркс жил в Сардах. С ним была его любимая царица Аместрида, с ним были его родственники, с ним был весь двор. Среди родственников царя был его брат, сын Дария, полководец Масист, человек благородный и храбрый. У Масиста была молодая жена Артаинта. Ксеркс влюбился в Артаинту.
Царица Аместрида соткала для Ксеркса плащ, великолепно разубранный и разукрашенный. В этом плаще Ксеркс, красуясь, пошел к Артаинте. Артаинта спросила Ксеркса: «Если я тебя полюблю, дашь ты мне то, о чем я попрошу?» Ксеркс поклялся. «Дай мне этот плащ!» – сказала Артаинта. Ксеркс уговаривал ее взять свою просьбу обратно, предлагал ей несчетное золото, целые города в управление, целые войска под предводительство, – но молодая женщина стояла на своем. Она получила плащ, носила его и гордилась им, – «ибо так судили боги погибнуть и ей и всему ее роду», – добавляет Геродот.
Когда царица Аместрида увидела сотканный ею плащ на плечах Артаинты, она поняла, что Артаинта – любовница ее мужа. Она ждала. Раз в году, в день своего рождения, персидский царь устраивает великолепный пир и на этом пиру раздает всем подарки, кто каких желает. Царица дождалась этого пира и сказала царю: «Подари мне Артаинту».
Царь понимал, что это значит, но отказать не мог. Царице Аместриде он сказал: «Бери ее». А брату своему Масисту он сказал: «Масист, ты – сын Дария, ты – мой брат, и я люблю тебя. Откажись от жены твоей Артаинты и возьми в жены любую из моих дочерей: так я хочу». Масист удивился: «С какой стати, государь, мне отказываться от моей жены и матери моих детей? Я ценю твою милость, но, право, дочерям твоим найдутся мужья достойнее, чем я». Ксеркс вскипел гневом. «Хорошо! Тогда говорю тебе: жену ты потеряешь, но дочери моей ты не получишь, чтобы впредь ты умел принимать, что дают!» Выслушав это, Масист только сказал: «Уж не погубить ли меня ты задумал, мой царь?» – и, чуя недоброе, поспешил домой.
Дома его встретил крик и плач. Царица Аместрида приказала своим слугам наказать свою соперницу Артаинту жестокой казнью: ей отрезали нос, уши, губы и язык и так отослали домой. Увидев свою жену, обезображенную и окровавленную, Масист созвал друзей, взял с собой детей и в ту же ночь покинул Сарды. Он поскакал к далекой бактрийской границе, чтобы там поднять восстание и, как говорит Геродот, «чтобы причинить царю величайшие беды». Они отскакали уже далеко, но царская погоня их настигла. Все беглецы погибли до единого. Таков рассказ о любви Ксеркса и о гибели брата его Масиста.
Итак, греки осаждали город Сеет…
«История» Геродота обрывается неожиданно: без какого-либо заключения, почти на полуслове. Большинство ученых считают, что Геродот сам поставил здесь точку: все главные события греко-персидских войн произошли, перелом совершился, а долгое – почти на тридцать лет – довоевывание было писателю неинтересно.
Меньшинство сомневается в этом. Мы знаем, как любознателен был Геродот, какие интересные подробности он умел отыскивать даже в небогатых событиями отрезках истории, – можно не сомневаться, что он нашел бы, о чем рассказать, и в дальнейшем. Да и событий предстояло еще немало.
Вспомним хронологию. 560 г. до н. э. – воцарение лидийского Креза, покорение малоазиатских греков лидийцами. 546 г. до н. э. – Кир побеждает Креза, покорение малоазиатских греков персами. 525 г. до н. э. – Камбис завоевывает Египет. 513 г. до н. э. – Дарий завоевывает Фракию и идет неудачным походом на скифов, малоазиатские греки задумывают восстание. 499–494 гг. до н. э. – малоазиатские греки поднимают восстание и терпят поражение. Это – предыстория, завязка. Затем начинаются главные события. 490 г. до н. э. – персы вторгаются в Грецию: первый, малый их поход и Марафонская битва. 480 г. до н. э. – второй, великий поход персов: сперва сухопутная и морская битвы при Фермопилах и Артемисии, потом переломное событие – Саламинская победа. 479 г. до н. э. – довершение успеха: сухопутная и морская битвы при Платее и Микале. (Здесь обрывается рассказ Геродота.) 468 г. до н. э. – греки в свою очередь вторгаются в персидские владения, сын Мильтиада Кимон одерживает победу при Евримедонте. Здесь – конец главных событий, начинается развязка. 459–454 гг. до н. э. – восстание в Египте против персов, афиняне снаряжают большой поход в помощь восставшим и терпят сокрушительное поражение. Сил для войны больше нет. 449 г. до н. э. – последнее крупное морское сражение возле острова Кипра, афиняне хоть отчасти смывают свой позор и заключают мир: грекам не заходить и не заплывать в персидские владения, персам в греческие. Война кончается вничью.
Вы замечаете симметрию событий? В центре – Саламин, решающее событие. По сторонам от него – двойные битвы, сухопутные и морские: сперва Фермопилы с Артемисием, потом Платея с Микале. Еще дальше по сторонам – битвы, начинающие войну на чужой территории: сперва Марафон, потом Евримедонт. А еще дальше? В начале была предыстория персидского государства, и подробнее всего там говорилось о Египте – хотя к тогдашним греко-персидским отношениям он не имел никакого касательства. Не значит ли это, что в конце тоже должна была идти речь о Египте – как о месте большого поражения афинян? Геродот замечал такую симметрию событий и старался соблюдать ее в своем рассказе: это можно подсчитать по числу страниц и строчек, которые он отводит на каждое событие. Поэтому я предпочитаю думать, что Геродот хотел довести свой рассказ до самого конца, но умер раньше, чем успел это сделать.
А теперь задумаемся не о самих событиях, а об их смысле. В самом начале повествования Геродота мудрец Солон говорит царю Крезу: «не превозносись: чем выше возносится человек, тем сокрушительней бывает его падение. Мера – превыше всего: не отступай от меры». Потом по ходу действия Геродот пользуется каждым случаем, чтобы еще и еще напоминать об этом (например, в рассказе о тиране Поликрате). Но главное подтверждение мудрости Солона – сама история греко-персидских войн. Царь Ксеркс вознесся выше меры (как устрашающе описывались его полчища!) – и вот вся эта мощь рушится от разгрома при Саламине. Однако достаточно ли этого примера? Нет: победители-греки на нем ничему не научились. Афиняне сами возгордились своей победою свыше меры, пошли всею силою на персов в Египет и всею силою потерпели крушение. Лишь теперь, когда обе стороны были наказаны судьбой за нарушение меры, положенной человеку, стал возможен мир и конец войны.
Зная любовь Геродота к симметрии (симметрия – это тоже мера!), мы можем даже предположить, сколько места ему понадобилось бы, чтобы довести свой рассказ до конца войны. Вероятно, три таких рассказа, как в этой книге. Одиннадцатый – о том, как афиняне изгнали победителя-Фемистокла, спартанцы казнили победителя-Павсания, а Кимон одержал победу при Евримедонте. Двенадцатый – о том, как в Спарте восстали порабощенные мессеняне (и как они восставали еще раньше, за двести и двести пятьдесят лет до этого), как Кимон хотел помочь спартанцам и за это был изгнан афинянами, как в Персии на смену царю Ксерксу воцарился царь Артаксеркс и афиняне пошли против него походом в Египет. Тринадцатый – о том, как афиняне в Египте сперва побеждали, а потом были окружены и побеждены, как они после этого вернули из изгнания Кимона и как Кимон перед самой своей смертью одержал для них победу при Кипре и как афиняне и персы после этого перестали воевать и заключили мир на условиях «каждому свое». И конечно, Геродот не преминул бы сделать отступления о многом другом, но о чем – мы не знаем.
* * * * *
Михаил Гаспаров – студент. 1954 г.
После защиты кандидатской диссертации. 1963 г.
С дочерью Аленой. 1962 г.
С сыном Димой (Владимиром). 1964 г.
С Мариэттой Чудаковой. 1982 г.
С Юрием Лотманом. 1982 г.
«Я беспокоился, что, переводя правильные стихи верлибром, открываю лаз графоманам».
Дома. 1980-е гг.
В РГГУ.
« Я в России люблю не землю («русские» березки, церкви, избы – для одних, городские каменные дворы их детства – для других), а язык и культуру…»
«Культура – это все, что есть в обществе: и что человек ест, и что человек думает».
«На меня много влияли, поэтому я очень не хочу ни на кого влиять, никого сбивать на свою дорогу».
С Омри Роненом в Анн-Арборе (США). 1993 г.
В Анн-Арборе (США). 1993 г.
На конференции в Лос-Анджелесе. Внизу в центре – А.К. Жолковский. Далее по часовой стрелке: М.Л. Гаспаров, Х. Баран, О. Ронен, А. Богомолова (дочь О. Майоровой), О. Майорова, Г.А. Барабтарло, А.Л. Осповат. Апрель 1995 г.
На презентации книги «Записи и выписки». 2000 г.
С Александром Жолковским.
На заседании.
С женой Алевтиной Михайловной Зотовой.
В РГГУ.
В РГГУ. С Михаилом Андреевым.
В РГГУ. С Еленой Шумилиной.
Михаил Гаспаров. Одна из последних фотографий. 2004 г.