Сказки окружают и притягивают нас с детства: там любые чудеса становятся явью, герои спасают мир, а добро всегда побеждает зло. Но знаем ли мы, что на самом деле скрывается за любимыми волшебными историями? Где находится тридевятое царство? Кто стоит за образами Кощея и Бабы-яги? Как передвигается избушка на курьих ножках и почему для оживления нужна мертвая вода? Известный филолог и фольклорист В. Я. Пропп приоткрывает завесу тайны и предлагает разобраться, как в сказках нашли отражение смыслы и архетипы далеких времен.
Информация от издательства
Пропп, Владимир
Морфология волшебной сказки. Исторические корни волшебной сказки / Владимир Пропп. — Москва: Манн, Иванов и Фербер, 2023. — (Архетип: русская культура).
ISBN 978-5-00195-893-2
В оформлении макета использованы материалы по лицензии © shutterstock.com
Печатается по изданиям:
Пропп В. Я. Морфология сказки. 2-е изд. М.: Наука, 1969; Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. Л.: Изд-во ЛГУ, 1986.
© В. Я. Пропп, наследники, 2022
© Оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2023
Морфология волшебной сказки
Предисловие
Морфология еще должна легитимироваться как особая наука, делая своим главным предметом то, что в других трактуется при случае и мимоходом, собирая то, что там рассеяно, и устанавливая новую точку зрения, позволяющую легко и удобно рассматривать вещи природы. Явления, которыми она занимается, в высшей степени значительны; те умственные операции, при помощи которых она сопоставляет явления, сообразны с человеческой природой и приятны ей, так что даже неудавшийся опыт все-таки соединит в себе пользу и красоту.
Слово
О возможности понятия и термина
Если этого нельзя утверждать о сказке в целом, во всем ее объеме, то, во всяком случае, это можно утверждать о так называемых волшебных сказках, о сказках «в собственном смысле слова». Им только и посвящена настоящая работа.
Предлагаемый опыт — результат довольно кропотливой работы. Подобные сопоставления требуют от исследователя некоторого терпения. Но мы постарались найти такую форму изложения, которая не слишком искушала бы терпение читателя, упрощая и сокращая, где только можно.
Работа пережила три фазиса. Первоначально это было широкое исследование с большим количеством таблиц, схем, анализов. Опубликовать такую работу оказалось невозможным уже ввиду ее большого объема. Было предпринято сокращение, рассчитанное на минимум объема при максимуме содержания. Но такое сокращенное, сжатое изложение оказалось бы не по плечу рядовому читателю: оно походило на грамматику или на учебник гармонии. Форму изложения пришлось изменить. Правда, есть вещи, которые изложить популярно невозможно. Есть они и в этой работе. Но все же думается, что в настоящей форме работа доступна каждому любителю сказки, если только он сам захочет последовать за нами в лабиринт сказочного многообразия, которое в итоге предстанет перед ним как чудесное единообразие.
В интересах более краткого и живого изложения пришлось поступиться многим, чем дорожил бы специалист. В первоначальном виде работа охватывала, кроме тех частей, которые даны ниже, также исследование богатой области атрибутов действующих лиц (т. е. персонажей как таковых); она подробно касалась вопросов метаморфозы, т. е. трансформации сказки; были включены большие сравнительные таблицы (остались только заголовки их в приложении), всей работе предшествовал более строгий методологический очерк. Предполагалось дать исследование не только морфологической, но и совершенно особой
Глава I. К истории вопроса
История науки принимает всегда очень важный вид на той точке, где мы находимся; мы ценим, правда, своих предшественников и до известной степени благодарим их за услугу, которую они нам оказали. Но никто не любит рассматривать их как мучеников, которых неудержимое влечение заводило в опасные, иногда почти безысходные положения; и, однако, у предков, заложивших фундамент нашему существованию, часто больше серьезности, чем среди изживающих это наследие потомков.
В первой трети нашего века научная литература о сказке была не слишком богата. Помимо того, что трудов издавалось мало, библиографические сводки показывали следующую картину: больше всего издавалось текстов, довольно много было работ по частным вопросам и сравнительно мало трудов общего характера. Если же они и были, то в большинстве случаев имели не строго исследовательский, а философско-дилетантский характер. Они напоминали труды эрудированных натурфилософов прошлого века, тогда как мы нуждались в точных наблюдениях, анализах и выводах. Вот как характеризовал это положение проф. М. Сперанский: «Не останавливаясь на полученных выводах, научное народоведение продолжает разыскания, считая собранный материал все еще недостаточным для общего построения. Таким образом, наука опять обращается к собиранию материала и к обработке этого материала в интересах будущих поколений, а каковы будут эти обобщения и когда мы их будем в состоянии сделать — неизвестно»[1].
В чем же причина этого бессилия, этого тупика, в который в 1920-е годы уткнулась наука о сказке?
Сперанский винит в этом недостаточность материала. Но с тех пор, как писались приведенные строки, прошло много лет. За это время окончен капитальный труд И. Больте и Г. Поливки, озаглавленный «Примечания к сказкам братьев Гримм» (Больте — Поливка). Здесь под каждую сказку этого сборника подведены варианты со всего мира. Последний том заканчивается библиографией, где приведены источники, т. е. все известные авторам сборники сказок и другие материалы, содержащие сказки. Перечень этот охватывает около 1200 названий. Правда, среди материалов есть и случайные, мелкие материалы, но есть и крупнейшие сборники, как «Тысяча и одна ночь» или Афанасьевский сборник, включающий в себя почти шестьсот текстов. Но это еще не все. Огромное количество сказочного материала еще не издано, частью даже не описано. Оно хранится в архивах различных учреждений и у частных лиц. Специалисту некоторые из этих собраний доступны. Благодаря этому материал Больте и Поливки в отдельных случаях может быть увеличен. Но если это так, то какое же количество сказок имеется в нашем распоряжении вообще? И далее: много ли таких исследователей, которые охватили хотя бы только один печатный материал?
Говорить при таких условиях, что «собранного материала все еще недостаточно», совершенно не приходится.
Итак, дело не в количестве материала. Дело в ином — в методах изучения.
В то время как физико-математические науки обладают стройной классификацией, единой терминологией, принятой специальными съездами, методикой, совершенствовавшейся преемственностью от учителей к ученикам, у нас всего этого нет. Пестрота и красочное многообразие сказочного материала приводят к тому, что четкость, точность в постановке и решении вопросов достигается лишь с большой трудностью. Настоящий очерк не преследует цели дать связное изложение истории изучения сказки. В короткой вводной главе это невозможно, да в этом и нет большой необходимости, так как эта история уже неоднократно излагалась. Мы постараемся лишь критически осветить попытки разрешения нескольких основных проблем сказочного изучения и попутно ввести читателя в круг этих проблем.
Вряд ли можно сомневаться в том, что окружающие нас явления и объекты могут изучаться или со стороны их состава и строения, или со стороны их происхождения, или со стороны тех процессов и изменений, которым они подвержены. Совершенно очевидно также и не требует никаких доказательств, что о происхождении какого бы то ни было явления можно говорить лишь после того, как явление это описано.
Между тем изучение сказки велось главным образом лишь генетически, большей частью без попыток предварительного систематического описания. Об историческом изучении сказок мы пока говорить не будем, мы будем говорить только об описании их, ибо говорить о генетике без специального освещения вопроса об описании, как это делается обычно, — совершенно бесполезно. Ясно, что прежде, чем осветить вопрос,
Так как сказка чрезвычайно многообразна и, по-видимому, не может быть изучена сразу по всему объему, то материал следует разделить на части, т. е. классифицировать его. Правильная классификация — одна из первых ступеней научного описания. От правильности классификации зависит и правильность дальнейшего изучения. Но хотя классификация и ложится в основу всякого изучения, сама она должна быть результатом известной предварительной проработки. Между тем мы видим как раз обратное: большинство исследователей
Остановимся на нескольких образцах.
Самое обычное деление сказок — это разделение на сказки с чудесным содержанием, сказки бытовые, сказки о животных[2]. На первый взгляд все кажется правильным. Но поневоле возникает вопрос: а разве сказки о животных не содержат элемента
И тем не менее мы будем утверждать, что приведенная классификация
Но мы забегаем вперед. Обрисованное положение осталось невыясненным до наших дней. Дальнейшие попытки, по существу, не вносят улучшения. Так, например, в своей известной работе «Психология народов» Вундт предлагает следующее деление[3]:
1) Мифологические сказки-басни (Mythologische Fabelmärchen).
2) Чистые волшебные сказки (Reine Zaubermärchen).
3) Биологические сказки и басни (Biologische Märchen und Fabeln).
4) Чистые басни о животных (Reine Tierfabeln).
5) Сказки «о происхождении» (Abstammungsmärchen).
6) Шутливые сказки и басни (Scherzmärchen und Scherzfabeln).
7) Моральные басни (Moralische Fabeln).
Эта классификация много богаче прежних, но и она вызывает возражения.
Разобранные классификации касаются распределения сказок по
Если неблагополучно обстоит дело с делением на разряды, то с делением на сюжеты начинается уже полный хаос. Мы не будем уже говорить о том, что такое сложное, неопределенное понятие, как сюжет, или вовсе не оговаривается, или оговаривается всяким автором по-своему. Забегая вперед, мы скажем, что деление волшебных сказок по сюжетам, по существу, вообще невозможно. Оно также должно быть поставлено на новые рельсы, как деление по разрядам. Сказки обладают одной особенностью: составные части одной сказки без всякого изменения могут быть перенесены в другую. Ниже этот закон перемещаемости будет освещен подробнее, пока же можно ограничиться указанием на то, что, например, баба-яга может встречаться в самых разнообразных сказках, в самых различных сюжетах. Эта черта — специфическая особенность сказки. Между тем, невзирая на эту особенность, сюжет обычно определяется так: берется одна какая-нибудь часть сказки (часто случайная, просто бьющая в глаза), прибавляется предлог «о» — и определение готово. Так сказка, в которой есть бой со змеем, — это сказка «о змееборстве», сказка, в которой есть Кощей, — это сказка «о Кощее» и т. д., причем единого принципа в выборе определяющих элементов нет. Если теперь вспомнить о законе перемещаемости, то с логической неизбежностью получается путаница или, выражаясь точнее, перекрестное деление, а такая классификация всегда искажает сущность изучаемого материала. К этому прибавляется еще невыдержанность основного принципа разделения, т. е. нарушается еще одно из элементарнейших правил логики. Такое положение продолжается вплоть до наших дней.
Мы проиллюстрируем это положение двумя примерами. В 1924 г. появилась книга о сказке одесского профессора Р. М. Волкова[4]. Волков с первых же страниц своего труда определяет, что фантастическая сказка знает пятнадцать сюжетов. Сюжеты эти следующие:
1) О невинно гонимых.
2) О герое-дурне.
3) О трех братьях.
4) О змееборцах.
5) О добывании невест.
6) О мудрой деве.
7) О заклятых и зачарованных.
8) Об обладателе талисмана.
9) Об обладателе чудесных предметов.
10) О неверной жене и т. д.
Как установлены эти пятнадцать сюжетов — не оговорено. Если же всмотреться в принцип деления, то получится следующее: первый разряд определен по завязке (что здесь действительно завязка, мы увидим ниже), второй — по характеру героя, третий — по количеству героев, четвертый — по одному из моментов хода действия и т. д. Таким образом, принцип деления вообще отсутствует. Получается действительно хаос. Разве нет сказок, где три брата (третий разряд) добывают себе невест (пятый разряд)? Разве обладатель талисмана не наказывает с помощью этого талисмана неверную жену? Таким образом, данная классификация не является научной классификацией в точном смысле слова, она не более как условный указатель, ценность которого весьма сомнительна. И разве может подобная классификация хотя бы отдаленно сравниваться с классификацией растений или животных, произведенной не на глаз, а после точного и длительного предварительного изучения материала?
Затронув вопрос о классификации сюжетов, мы не можем обойти молчанием указателя сказок Антти Аарне[5]. Аарне является одним из основателей так называемой финской школы. Работы этой школы представляют собой в настоящее время вершину сказочного изучения. Здесь не место дать надлежащую оценку этому направлению. Укажем лишь на то, что в научной литературе имеется довольно значительное количество статей и заметок о вариантах к отдельным сюжетам. Такие варианты иногда добываются из самых неожиданных источников. Постепенно их накопляется очень много, а систематической разработки нет. Сюда главным образом и направлено внимание нового направления. Представители этой школы добывают и сравнивают варианты отдельных сюжетов по их мировому распространению. Материал группируется геоэтнографически по известной, вперед выработанной системе, и затем делаются выводы об основном строении, распространении и происхождении сюжетов. Однако и этот прием вызывает ряд возражений. Как мы увидим ниже, сюжеты (в особенности сюжеты волшебных сказок) состоят в теснейшем родстве между собой. Определить, где кончается один сюжет с его вариантами и где начинается другой, можно лишь после межсюжетного изучения сказок и точной фиксации принципа отбора сюжетов и вариантов. Но этого нет. Перемещаемость элементов здесь также не принята во внимание. Работы этой школы исходят из неосознанной предпосылки, что каждый сюжет есть нечто органически цельное, что он может быть выхвачен из ряда других сюжетов и изучаться самостоятельно.
Между тем вполне объективное отделение одного сюжета от другого и подбор вариантов — дело совсем не простое. Сюжеты сказки так тесно связаны между собою, так переплетаются один с другим, что этот вопрос требует специального предварительного изучения
Но, как бы то ни было, методы этой школы прежде всего потребовали списка сюжетов.
Составление такого списка и предпринято Аарне.
Список этот вошел в международный обиход и оказал делу изучения сказки крупнейшую услугу: благодаря указателю Аарне возможна
Но наряду с этими достоинствами указатель обладает и рядом существенных недостатков: как классификация, он не свободен от тех ошибок, которые делает Волков. Основные разряды следующие: I. Сказки о животных. II. Собственно сказки. III. Анекдоты. Мы легко узнаем прежние приемы, перестроенные на новый лад. (Несколько странно, что сказки о животных как будто не признаются собственно сказками.) Далее хочется спросить: имеем ли мы настолько точное изучение понятия
Правда, Аарне и не стремится к созданию собственно научной классификации: его указатель важен как
Таким образом, мы видим, что с классификацией сказки дело обстоит не совсем благополучно. А ведь классификация — одна из первых и важнейших ступеней изучения. Вспомним хотя бы, какое важное значение для ботаники имела первая научная классификация Линнея. Наша наука находится еще в долиннеевском периоде.
Мы переходим к другой важнейшей области изучения сказки — к описанию ее по существу. Здесь можно наблюдать следующую картину: очень часто исследователи, затрагивающие вопросы описания, не занимаются классификацией (Веселовский). С другой стороны, классификаторы не всегда подробно описывают сказку, а изучают лишь некоторые стороны ее (Вундт). Если один исследователь занимается тем и другим, то не классификация следует за описанием, а описание ведется в рамках предвзятой классификации.
Очень немного говорил об описании сказки А. Н. Веселовский. Но то, что он говорил, имеет огромное значение. Веселовский понимает под сюжетом комплекс
Если бы наука о сказке лучше освоилась с заветом Веселовского: «
Но учение Веселовского о мотивах и сюжетах представляет собой только общий принцип. Конкретное растолкование Веселовским термина
То, что не удалось Веселовскому, не удавалось и другим исследователям. Как на пример методически очень ценного приема можно указать на методы Ж. Бедье[10]. Ценность приемов Бедье состоит в том, что он первый осознал, что в сказке существует какое-то отношение между ее величинами постоянными и величинами переменными. Он пробует это выразить схематически. Постоянные, существенные величины он называет
Проблемами описания сказки вообще занимались мало, предпочитая взять сказку как нечто готовое, данное. Только в наши дни мысль о необходимости точного описания становится все более и более широкой, хотя о формах сказки говорят уже очень давно. И действительно, в то время как описаны и минералы, и растения, и животные (и описаны и распределены именно по их строению), в то время как описан целый ряд литературных жанров (басня, ода, драма и т. д.), сказка все еще изучается без такого описания. До какого абсурда иногда доходит генетическое изучение сказки, не останавливающееся на формах ее, показал В. Б. Шкловский[12]. В качестве примера он приводит известную сказку об измерении земли кожей. Герой сказки получает разрешение взять столько земли, сколько можно охватить воловьей кожей. Он разрезает кожу на ремни и охватывает земли больше, чем ожидала обманутая сторона. В. Ф. Миллер и другие старались видеть здесь следы юридического акта. Шкловский пишет: «Оказывается, что обманутая сторона — а во всех вариантах сказки дело идет об обмане — потому не протестовала против захвата земли, что земля вообще мерилась этим способом. Получается нелепость. Если в момент предполагаемого совершения действия сказки обычай мерить землю „сколько можно обвести ремнем“ существовал и был известен и продавцу и покупателю, то нет не только никакого обмана, но и сюжета, потому что продавец сам знал, на что шел». Таким образом, возведение рассказа к исторической действительности без рассмотрения особенностей рассказа как такового приводит к ложным заключениям, несмотря на огромную эрудицию исследователей.
Приемы Веселовского и Бедье принадлежат более или менее отдаленному прошлому. Хотя эти ученые работали главным образом как историки фольклора, их приемы формального изучения представляли собой новые, по существу верные, но никем не разработанные и не примененные достижения. В настоящее время необходимость изучения форм сказки не вызывает никаких возражений.
Изучение структуры всех видов сказки есть необходимейшее предварительное условие исторического изучения сказки. Изучение формальных закономерностей предопределяет изучение закономерностей исторических.
Однако таким условиям может отвечать только такое изучение, которое раскрывает закономерности строения, а не такое, которое представляет собой внешний каталог формальных приемов искусства сказки. Упомянутая уже книга Волкова дает следующий прием описания. Сказки прежде всего раскладываются на мотивы. Мотивами считаются как качества героев («два зятя умных, третий дурак»), так и количества их («три брата»), поступки героев («завет отца после смерти дежурить на его могиле, завет, исполняемый одним дурнем»), предметы («избушка на курьих ножках», талисманы) и т. д. Каждому такому мотиву соответствует условный знак — буква и цифра или буква и две цифры. Более или менее сходные мотивы обозначаются одной буквой при разных цифрах. Теперь спрашивается: если быть действительно последовательным и обозначать подобным образом решительно все содержание сказки, то сколько же мотивов должно получиться? Волков дает около двухсот пятидесяти обозначений (точного списка нет). Ясно, что пропущено очень многое, что Волков как-то выбирал, но как — неизвестно. Выделив таким образом мотивы, Волков затем транскрибирует сказки, механически переводя мотивы на знаки и сравнивая схемы. Сходные сказки, ясно, дают сходные схемы. Транскрипции занимают собой всю книгу. Единственный «вывод», который можно сделать из такой переписки, — это утверждение, что сходные сказки похожи друг на друга, — вывод, ни к чему не обязывающий и ни к чему не приводящий.
Мы видим, каков характер разрабатываемых наукой проблем. У малоподготовленного читателя может возникнуть вопрос: не занимается ли наука такими отвлеченностями, которые, в сущности, вовсе не нужны? Не все ли равно, разложим или неразложим мотив, не все ли равно, как выделять основные элементы, как классифицировать сказку, изучать ли ее по мотивам или по сюжетам? Поневоле хочется постановки каких-то более конкретных, осязаемых вопросов — вопросов более близких всякому человеку, просто любящему сказку. Но такое требование основано на заблуждении. Приведем аналогию. Возможно ли говорить о жизни языка, ничего не зная о частях речи, т. е. об известных группах слов, расположенных по законам их изменений? Живой язык есть конкретное данное, грамматика — его отвлеченный субстрат. Эти субстраты лежат в основе очень многих жизненных явлений, и сюда именно и обращено внимание науки. Без изучения этих отвлеченных основ не может быть объяснена ни одна конкретная данность.
Наука не ограничилась теми вопросами, которые затронуты здесь. Мы говорили лишь о тех вопросах, которые имеют отношение к морфологии. В частности, мы не затронули огромной области исторических разысканий. Эти исторические разыскания могут быть внешне интереснее разысканий морфологических, и здесь сделано очень многое. Но общий вопрос: откуда происходит сказка — в целом не разрешен, хотя и здесь, несомненно, имеются законы зарождения и развития, которые еще ждут своей разработки. Зато тем больше сделано по отдельным частным вопросам. Перечисление имен и трудов не имеет смысла. Но мы будем утверждать, что, пока нет правильной морфологической разработки, не может быть и правильной исторической разработки. Если мы не умеем разложить сказку на ее составные части, то мы не сумеем произвести правильного сравнения. А если мы не умеем сравнивать, то как же может быть пролит свет, например, на индо-египетские отношения или на отношения греческой басни к индийской и т. д.? Если мы не сумеем сравнить сказку со сказкой, то как изучать связь сказки с религией, как сравнивать сказку с мифами? Наконец, подобно тому как все реки текут в море, все вопросы сказочного изучения в итоге должны привести к разрешению важнейшей, до сих пор не разрешенной проблемы — проблемы сходства сказок по всему земному шару. Как объяснить сходство сказки о царевне-лягушке в России, Германии, Франции, Индии, в Америке у краснокожих и в Новой Зеландии, причем исторически общения народов доказано быть не может? Это сходство не может быть объяснено, если о характере этого сходства у нас неправильные представления. Историк, не искушенный в морфологических вопросах, не увидит сходства там, где оно есть на самом деле; он пропустит важные для него, но не замеченные им совпадения, и, наоборот, там, где усматривается сходство, специалист-морфолог может показать, что сравниваемые явления совершенно гетеронимны.
Мы видим, таким образом, что от изучения форм зависит очень многое. Не будем же отказываться от черной, аналитической, несколько кропотливой работы, осложненной еще тем, что она предпринята под углом зрения вопросов отвлеченно-формальных. Подобная черная «неинтересная» работа — путь к обобщающим «интересным» построениям.
Глава II. Метод и материал
Я был совершенно убежден, что общий, основанный на трансформациях тип проходит через все органические существа и что его хорошо можно наблюдать во всех частях на некотором среднем разрезе.
Прежде всего постараемся сформулировать нашу задачу.
Как уже упомянуто в предисловии, работа посвящена
Какими же методами может быть достигнуто точное описание сказки?
Сравним следующие случаи:
1. Царь дает удальцу орла. Орел уносит удальца в иное царство (171)[13].
2. Дед дает Сученке коня. Конь уносит Сученко в иное царство (132).
3. Колдун дает Ивану лодочку. Лодочка уносит Ивана в иное царство (138).
4. Царевна дает Ивану кольцо. Молодцы из кольца уносят Ивана в иное царство (156); и т. д.
В приведенных случаях имеются величины постоянные и переменные. Меняются названия (а с ними и атрибуты) действующих лиц, не меняются их действия, или
Мы должны будем определить, в какой степени эти функции действительно представляют собой повторные, постоянные величины сказки. Постановка всех других вопросов будет зависеть от разрешения первого вопроса: сколько функций известно сказке?
Исследование покажет, что повторяемость функций поразительна. Так, и баба-яга, и Морозко, и медведь, и леший, и кобылячья голова испытывают и награждают падчерицу. Продолжая наблюдения, можно установить, что персонажи сказки, как бы они ни были разнообразны, часто
Функции действующих лиц представляют собой те составные части, которыми могут быть заменены
Итак, функции действующих лиц представляют собой основные части сказки, и их мы прежде всего и должны выделить.
Для выделения функций их следует определить. Определение должно исходить из двух точек зрения. Во-первых, определение ни в коем случае не должно считаться с персонажем-выполнителем. Определение чаще всего представит собой имя существительное, выражающее действие (запрет, выспрашивание, бегство и пр.). Во-вторых, действие не может определяться вне своего положения в ходе повествования. Следует считаться с тем значением, которое данная функция имеет в ходе действия.
Так, если Иван женится на царевне, то это совершенно иное, чем брак отца на вдове с двумя дочерьми. Другой пример: если в одном случае герой получает от отца сто рублей и покупает себе впоследствии на эти деньги вещую кошку, а в другом случае герой награждается деньгами за совершенное геройство и сказка на этом кончается, то перед нами, несмотря на одинаковость действий (передача денег), морфологически различные элементы. Таким образом, одинаковые поступки могут иметь различное значение, и наоборот.
Приведенные наблюдения могут быть коротко формулированы следующим образом:
I. Постоянными, устойчивыми элементами сказки служат функции действующих лиц независимо от того, кем и как они выполняются. Они образуют основные составные части сказки.
II. Число функций, известных волшебной сказке, ограниченно.
Если функции выделены, то возникает другой вопрос: в какой группировке и в какой последовательности встречаются эти функции? Прежде всего о последовательности. Есть мнение, что эта последовательность случайна.
Веселовский говорит: «Выбор
III. Последовательность функций всегда одинакова.
Следует оговорить, что указанная закономерность касается только фольклора. Она не есть особенность жанра сказки как таковой. Искусственно созданные сказки ей не подчинены.
Что касается группировки, то прежде всего следует сказать, что далеко не все сказки дают все функции. Но это нисколько не меняет закона последовательности. Отсутствие некоторых функций не меняет распорядка остальных. На этом явлении мы еще остановимся, пока же займемся группировками в собственном смысле слова. Самая постановка вопроса вызывает следующее предположение: если функции выделены, то можно будет проследить, какие сказки дают одинаковые функции. Такие сказки с одинаковыми функциями могут считаться
Так мы получаем четвертый основной тезис нашей работы:
IV. Все волшебные сказки однотипны по своему строению.
Мы приступаем к доказательству, а также и к развитию и детализации этих тезисов. Здесь нужно помнить, что изучение сказки должно вестись (и по существу и в нашей работе ведется) строго дедуктивно, т. е. идя от материала к следствию. Но
Однако, прежде чем перейти к разработке, следует решить вопрос, на каком материале может быть произведена эта разработка. На первый взгляд кажется, что необходимо привлечь весь существующий материал. На самом деле в этом нет необходимости. Так как мы изучаем сказки по функциям действующих лиц, то привлечение материала может быть приостановлено в тот момент, когда обнаруживается, что новые сказки не дают никаких новых функций. Конечно, исследователь должен просмотреть большой контрольный материал. Но вводить весь этот материал в работу нет необходимости. Мы нашли, что сто сказок на разные сюжеты представляют собой более чем достаточный материал. Обнаружив, что никаких новых функций не может быть найдено, морфолог может поставить точку, а дальнейшее изучение пойдет уже по иным линиям (составление указателей, полная систематика, историческое изучение, изучение всей совокупности художественных приемов и т. д.). Но если материал и может быть ограничен количеством, то это не значит, что его можно выбирать по собственному усмотрению. Он должен диктоваться извне. Мы берем Афанасьевский сборник, начинаем изучение сказок с № 50 (это по плану Афанасьева первая волшебная сказка сборника) и доводим его до № 151[16]. Такое ограничение материала, несомненно, вызовет много возражений, но теоретически оно оправданно. Чтобы его оправдать шире, пришлось бы поставить вопрос о степени повторности сказочных явлений. Если повторность велика — можно взять ограниченный материал. Если она мала — этого нельзя. Повторность основных составных частей, как мы увидим ниже, превосходит всякое ожидание. Следовательно, теоретически можно ограничиться малым материалом. Практически это ограничение оправдывается тем, что вовлечение большого количества материала увеличило бы объем работы до чрезвычайности. Дело не в количестве материала, а в качестве его разработки. Сто сказок — это наш рабочий материал. Остальное — материал контрольный, представляющий большой интерес для исследователя, но не имеющий интереса более широкого.
Глава III. Функции действующих лиц
В этой главе мы перечислим функции действующих лиц в том порядке, в каком это диктуется самой сказкой.
Для каждой функции дается: 1) краткое изложение ее сущности; 2) сокращенное определение одним словом; 3) условный знак ее. (Введение знаков позволит впоследствии сравнить построение сказок схематически.) Вслед за этим следуют примеры. Примеры большей частью далеко не исчерпывают нашего материала. Они даны лишь как образцы. Расположены они по известным группам. Группы относятся к определению, как
Сказка обычно начинается с некоторой исходной ситуации. Перечисляются члены семьи, или будущий герой (например, солдат) просто вводится путем приведения его имени или упоминания его положения. Хотя эта ситуация не является функцией, она все же представляет собою важный морфологический элемент. Виды сказочных начал смогут быть рассмотрены лишь к концу работы. Мы определяем этот элемент как
Вслед за начальной ситуацией следуют функции:
I. Один из членов семьи отлучается из дома (определение —
1) Отлучиться может лицо старшего поколения. Родители уходят на работу (Аф. 113). «Надо было князю ехать в дальний путь, покидать жену на чужих руках» (265). «Уезжает он (купец) как-то в чужие страны» (197). Обычны формы отлучки: на работу, в лес, торговать, на войну, «по делам» (
2) Усиленную форму отлучки представляет собой
3) Иногда отлучаются лица младшего поколения. Они идут или едут в гости (101), рыбу ловить (108), гулять (137), за ягодами (224). Обозначение
II. К герою обращаются с запретом (определение —
1) «В этот чулан не
2) Обращенную форму запрета представляет собой приказание или предложение: принести в поле завтрак (133), взять с собой в лес братца (244). Обозначение
Здесь для лучшего понимания может быть сделано отступление. Сказка дальше дает внезапное (но все же известным образом подготовленное) наступление беды. В связи с этим начальная ситуация дает описание особого, иногда подчеркнутого благополучия. У царя — прекрасный сад с золотыми яблоками; старики нежно любят своего Ивашечку и т. д. Особую форму представляет собой аграрное благополучие: у мужика и его сыновей — прекрасный сенокос. Часто встречается описание посевов с великолепными всходами. Это благополучие, конечно, служит контрастным фоном для последующей беды. Призрак этой беды уже невидимо реет над счастливой семьей. Отсюда запреты — не выходить на улицу и пр. Самая отлучка старших эту беду подготовляет, она создает удобный момент для нее. Дети после ухода или смерти родителей предоставлены сами себе. Роль запретов иногда играет приказание. Если детям предлагается выйти в поле или пойти в лес, то выполнение этого приказания имеет такие же последствия, как нарушение запрета не выходить в лес или не выходить в поле.
III. Запрет нарушается (определение —
В сказку теперь вступает новое лицо, которое может быть названо
IV. Антагонист пытается произвести разведку (определение —
1) Выведывание имеет целью узнать местопребывание детей, иногда драгоценных предметов и пр. Медведь: «Кто же мне про царских детей скажет, куда они девались?» (201). Приказчик: «Где вы эти самоцветные камни берете?» (197). Поп исповедует: «Отчего так скоро сумел ты поправиться?» (258). Царевна: «Скажи, Иван — купеческий сын, где твоя мудрость?» (209). «“Чем сука живет?”— думает Ягишна». Она посылает на разведку Одноглазку, Двуглазку, Треглазку (100). Обозначение
2) Обращенную форму выведывания мы имеем при выспрашивании вредителем его жертвой. «Где твоя смерть, Кощей?» (156). «Який у вас конь скорый! ти можно где-нибудь достать такого другого коня, чтоб от вашего утек?» (160). Обозначение
3) В отдельных случаях встречается и выведывание через других лиц. Обозначение
V. Антагонисту даются сведения о его жертве (определение —
1) Антагонист получает непосредственно ответ на свой вопрос. Долото отвечает медведю: «Вынеси меня на двор и брось на земь; где я воткнусь, там и рой» (201). На вопрос приказчика о самоцветных каменьях купчиха отвечает: «Да нам курочка несет» (197), и т. д. Здесь перед нами опять парные функции. Нередко они даны в форме диалога. Сюда относится, между прочим, и диалог мачехи с зеркальцем. Хотя мачеха и не выспрашивает непосредственно о падчерице, зеркальце ей отвечает: «Ты хороша, спору нет, а есть у тебя падчерица,
2–3) Обратное или иное выведывание вызывает соответствующий ответ. Кощей выдает тайну своей смерти (136), тайну быстрого коня (159) и пр. Обозначение
VI. Антагонист пытается обмануть свою жертву, чтобы овладеть ею или ее имуществом (определение —
Прежде всего антагонист или вредитель принимает чужой облик. Змей обращается золотой козой (162), прекрасным юношей (202). Ведьма прикидывается «сердечной старушкой» (225). Она подражает голосу матери (108). Поп одевает козлиную шкуру (258). Воровка прикидывается нищей (139).
Затем следует и самая функция.
1) Вредитель действует путем уговоров: ведьма предлагает принять колечко (114), кума предлагает попариться (187), ведьма предлагает снять платье (259), выкупаться в пруду (265). Обозначение
2) Он действует непосредственным применением волшебных средств. Мачеха дает пасынку отравленные лепешки (233). Она втыкает в его одежду волшебную булавку (233). Обозначение
3) Он действует иными средствами обмана или насилия. Злые сестры уставляют окно, через которое должен прилететь Финист, ножами и остриями (234). Змей перекладывает стружки, указывающие девушке дорогу к братьям (133). Обозначение
VII. Жертва поддается обману и тем невольно помогает врагу (определение —
1) Герой соглашается на все уговоры антагониста, т. е. берет колечко, идет париться, купаться и т. д. Можно заметить, что
2–3) Он механически реагирует на применение волшебных и иных средств, т. е. засыпает, ранит себя и пр. Эта функция может существовать и отдельно. Героя никто не усыпляет, он вдруг засыпает сам, конечно, чтобы облегчить вредителю его дело. Обозначение
Особую форму обманного предложения и соответствующего согласия представляет собой обманный договор («Отдай то, чего в доме не знаешь»). Согласие в этих условиях вынуждается, причем враг пользуется каким-либо затруднительным положением своей жертвы. (Разбежалось стадо; крайняя бедность и пр.) Иногда это затруднительное положение нарочно вызывается противником (медведь берет царя за бороду (201)). Этот элемент может быть определен как
VIII. Антагонист наносит одному из членов семьи вред или ущерб (определение —
Эта функция чрезвычайно важна, так как ею, собственно, создается движение сказки. Отлучка, нарушение запрета, выдача, удача обмана подготовляют эту функцию, создают ее возможность или просто облегчают ее. Поэтому первые семь функций могут рассматриваться как
1) Он похищает человека (
2) Он похищает или отнимает волшебное средство (
2а) Особый подразряд этой формы составляет насильственное отнятие волшебного помощника. Мачеха велит зарезать чудесную корову (100, 101). Приказчик велит зарезать чудесную куру или утку (195, 197). Обозначение
3) Он расхищает или портит посев (
4) Он похищает дневной свет (
5) Он совершает хищение в иных формах (
6) Он наносит телесное повреждение (
7) Он вызывает внезапное исчезновение (
8) Он требует или выманивает свою жертву (
9) Он изгоняет кого-либо (
10) Он приказывает кого-либо бросить в море (
11) Он околдовывает кого-либо или что-либо (
12) Он совершает подмену (
13) Он приказывает убить (
14) Он совершает убийство (
15) Он заточает, задерживает (
16) Он угрожает насильственным супружеством (
16а) То же между родственниками: брат требует в жены сестру (114). Обозначение
17) Он угрожает каннибализмом (
17а) То же между родственниками (
18) Он мучает по ночам (
19) Он объявляет войну (
Этим исчерпываются формы вредительства в пределах избранного материала. Однако далеко не все сказки начинаются с нанесения вреда. Есть и другие начала, которые часто дают такое же развитие, как и сказки, начинающиеся с функции нанесения вреда (
Мы вполне сознаем, что термины
VIII-a. Одному из членов семьи чего-либо не хватает, ему хочется иметь что-либо (определение —
Случаи эти лишь с трудом поддаются группировке. Можно бы разбить их по формам осознания недостачи (об этом ниже), но здесь можно ограничиться распределением по объектам недостачи. Можно отметить следующие формы: 1) недостача невесты (или друга, вообще человека). Эта недостача иногда обрисована очень ярко (герой намерен искать невесту), иногда же она словесно даже не упоминается. Герой холост и отправляется искать невесту — этим дается начало ходу действия (обозначение
Здесь поневоле возникает вопрос: но ведь далеко не все сказки начинают с вреда или с того начала, которое обрисовано только что. Так, сказка о Емеле-дураке начинается с того, что дурак ловит щуку, а вовсе не с вредительства и не с недостачи. При сравнении большего количества сказок обнаруживается, однако, что элементы, свойственные
IX. Беда или недостача сообщается, к герою обращаются с просьбой или приказанием, отсылают или отпускают его (определение —
Эта функция вводит в сказку героя. При ближайшем анализе она может быть разложена на составные части, но для наших целей это несущественно. Герои сказки могут быть двоякие: 1) Если похищается девушка и исчезает с горизонта ее отца (а с этим и с горизонта слушателя) и вслед за девушкой отправляется в поиски Иван, то героем сказки является Иван, а не похищенная девушка. Таких героев можно назвать
1) Издается клич о помощи с последующей отсылкой героя (
2) Герой непосредственно отсылается (
3) Герой отпускается из дома (
4) Беда сообщается (
Рассмотренные четыре формы относятся к героям-искателям. Последующие формы относятся непосредственно к пострадавшим. Структура сказки требует, чтобы герой во что бы то ни стало отправился из дома. Если это не достигается вредительством, то сказка пользуется для этой цели соединительным моментом.
5) Изгнанный герой увозится из дома (
6) Обреченный на смерть герой тайно отпускается (
7) Поется жалобная песнь (
X. Искатель соглашается или решается на противодействие (определение —
Этот момент характеризуется, например, такими словами: «Позволь нам твоих царевен разыскать» и др. Иногда этот момент словами не упоминается, но волевое решение, конечно, предшествует исканию. Этот момент характерен только для тех сказок, где герой является искателем. У изгнанных, убитых, околдованных, подмененных героев нет волевого стремления к освобождению, и здесь этот элемент отсутствует.
XI. Герой покидает дом (определение —
Эта отправка представляет собою нечто иное, чем временная отлучка, обозначенная выше знаком
Элементы
Далее развивается ход действия.
В сказку вступает новое лицо, которое может быть названо
XII. Герой допытывается, выспрашивается, подвергается нападению и пр., чем подготовляется получение им волшебного средства или помощника (определение —
1) Даритель испытывает героя (
2) Даритель приветствует и выспрашивает героя (
3) Умирающий или умерший просит оказать услугу (
4) Пленный просит об освобождении (
4а) То же, с предварительным пленением дарителя. Если, например, в сказке № 123 ловится леший, то здесь поступок не может считаться самостоятельной функцией, он лишь подготовляет последующую просьбу пленника. Обозначение *
5) К герою обращаются с просьбой о пощаде (
6) Спорщики просят разделить между ними добычу (
7) Другие просьбы (
8) Враждебное существо пытается уничтожить героя (
9) Враждебное существо вступает с героем в борьбу (
10) Герою показывают волшебное средство, предлагают обменять его (
XIII. Герой реагирует на действия будущего дарителя (определение —
В большинстве случаев реакция может быть положительной или отрицательной.
1) Герой выдерживает (не выдерживает) испытание (
2) Герой отвечает (не отвечает) на приветствие (
3) Он оказывает (не оказывает) услугу умершему (
4) Он отпускает плененного (
5) Он щадит просящего (
6) Он совершает раздел и мирит спорщиков (
7) Герой оказывает какую-нибудь иную услугу (
8) Герой спасается от покушения на него, применяя средства враждебного существа к нему самому (
9) Герой побеждает (или не побеждает) враждебное существо (
10) Герой соглашается на обмен, но немедленно применяет волшебную силу предмета к отдателю (
XIV. В распоряжение героя попадает волшебное средство (определение —
Волшебными средствами могут служить: 1) животные (конь, орел и пр.); 2) предметы, из которых являются волшебные помощники (огниво с конем, кольцо с молодцами); 3) предметы, имеющие волшебное свойство, как, например, дубины, мечи, гусли, шары и многие другие; 4) качества, даруемые непосредственно, как, например, сила, способность превращаться в животных и т. д. Все эти объекты передачи называются нами (пока условно) волшебными средствами. Формы передачи следующие:
1) Средство передается непосредственно (
2) Средство указывается (
3) Средство изготовляется (
4) Средство продается и покупается (
5) Средство случайно попадается герою (найдено им) (
6) Средство внезапно появляется само собой (
7) Средство выпивается или съедается (
8) Средство похищается (
9) Различные персонажи сами предоставляют себя в распоряжение героя (
Раньше, чем продолжать дальнейшую регистрацию функций, может быть поставлен вопрос: в каком соединении встречаются виды элементов
Из этой схемы видно, что связи чрезвычайно разнообразны и что, следовательно, в целом может быть зафиксирована широкая заменяемость одних разновидностей другими. Но если всмотреться в схему внимательнее, то бросается в глаза, что некоторые соединения отсутствуют. Отсутствие это частично объясняется недостаточностью материала, но некоторые связи были бы нелогичны. Таким образом, мы приходим к заключению, что существуют типы связей. Если исходить при определении типов от форм передачи волшебного средства, то можно зафиксировать два типа связей.
1) Похищение волшебного средства, связанное с попыткой уничтожить героя (изжарить и пр.), с просьбой о разделе, с предложением обмена.
2) Все другие формы передачи и получения, связанные со всеми другими подготовляющими формами. Просьба о разделе относится ко второму типу, если раздел действительно производится, но к первому — если спорщики обманываются. Далее можно заметить, что находка, покупка и внезапное самостоятельное появление волшебного средства или помощника чаще всего встречаются без всякой подготовки. Это — рудиментарные формы. Но если они все же подготовляются, то в формах второго типа, а не первого. В связи с этим может быть затронут вопрос о характере дарителей. Второй тип чаще всего дает дружественных дарителей (за исключением тех, которые отдают волшебное средство поневоле, после драки), первый тип дает дарителей враждебных или, во всяком случае, обманутых. Это уже не дарители в собственном смысле слова, а персонажи, снабжающие героев поневоле. Внутри форм каждого типа все соединения возможны и логичны, хотя бы они и отсутствовали. Так, например, испытующий или благодарный даритель может средство передать, указать, продать, изготовить, может дать герою найти его и т. д. С другой стороны, у обманутого дарителя средство может только похищаться или отниматься. Вне этих типов соединения нелогичны. Так, например, нелогично, если герой, исполнив трудную задачу яги, затем похищает у нее жеребенка. Это не значит, что таких соединений в сказке нет. Они есть, но рассказчик в таких случаях старается дополнительно мотивировать поступки своих героев. Другой образец нелогичной связи, очень прозрачно мотивированной: Иван бьется со стариком.
Несколько конкретных примеров связи:
Тип II.
Список этот может быть продолжен ad libitum. Нужно только заметить, что в подобных случаях могут передаваться не только кони, но и другие волшебные дары. Здесь выбраны примеры с конями, чтобы резче оттенить морфологическое родство.
Тип I.
Мы видим, что замена одних разновидностей другими в пределах каждого типа действительно практикуется очень широко. Другой вопрос, не связаны ли известные
Возвращаемся к перечислению функций действующих лиц. После получения волшебного средства следует его применение или, если в руки героя попало живое существо, его непосредственная помощь по приказанию героя. Этим герой внешне теряет всякое значение: сам он не делает ничего, помощник исполняет все. Тем не менее морфологическое значение героя очень велико, так как его намерения создают стержень рассказа. Эти намерения проявляются в различных приказаниях, которые герой дает своим помощникам. Теперь может быть дано более точное определение героя, чем это было сделано выше. Герой волшебной сказки — это персонаж, или непосредственно пострадавший от действия вредителя в завязке (resp. ощущающий некоторую нехватку), или согласившийся ликвидировать беду или недостачу другого лица. В ходе действия герой — это лицо, которое снабжается волшебным средством (волшебным помощником) и пользуется или обслуживается им.
XV. Герой переносится, доставляется или приводится к месту нахождения предмета поисков (определение —
Обычно объект поисков находится «в другом», «ином» царстве. Это царство может лежать или очень далеко по горизонтали, или очень высоко или глубоко по вертикали. Способы соединения могут быть во всех случаях одинаковыми, но для глубин и для высот есть специфические формы.
1) Он летит по воздуху (
2) Он едет по земле или воде (
3) Его ведут (
4) Ему указывают путь (
5) Он пользуется неподвижными средствами сообщения (
6) Он идет по кровавым следам (
Этим исчерпываются формы перемещения героя. Нужно заметить, что доставка как особая функция иногда выпадает. Герой просто доходит до места, т. е. функция
XVI. Герой и антагонист вступают в непосредственную борьбу (определение —
Эту форму следует отличать от борьбы (драки) с враждебным дарителем. Формы эти могут быть отличаемы по последствиям. Если в результате враждебной встречи герой получает
1) Они бьются на открытом поле (
2) Они вступают в состязание (
3) Они играют в карты (
4) Особую форму имеет сказка № 93. Здесь змеиха предлагает герою: «Пусть Иван-царевич идет со мной на весы — кто кого перевесит».
XVII. Героя метят (определение —
1) Метка наносится на тело (
2) Герой получает кольцо или полотенце (
3) Иные формы клеймения (
XVIII. Антагонист побеждается (определение —
1) Он побеждается в открытом бою (
2) Он побеждается при состязании (
3) Он проигрывает в карты (
4) Он проигрывает при взвешивании (
5) Он убивается без предварительного боя (
6) Он непосредственно изгоняется (
Победа встречается и в негативной форме. Если на бой вышло два или три героя, то один из них (генерал) прячется, а другой одерживает победу (обозначение *
XIX. Начальная беда или недостача ликвидируется (определение —
Данная функция образует пару с вредительством (
Этой функцией рассказ достигает своей вершины.
1) Объект поисков похищается с применением силы или хитрости (
1а) Иногда добыча совершается двумя персонажами, из которых один заставляет другого совершить добычу. Конь наступает на рака, заставляет его принести подвенечное платье. Кот ловит мышь, заставляет ее принести колечко (190) (обозначение
2) Объект поисков добывается несколькими персонажами сразу, с быстрой сменой их действий (
3) Объект поисков добывается при помощи приманок (
4) Добыча искомого является непосредственным результатом предыдущих действий (
5) Объект поисков добывается мгновенно, путем применения волшебного средства (
6) Применением волшебного средства изживается бедность (
7) Объект поисков ловится (
8) Заколдованный расколдовывается (
9) Убитый оживляется (
9а) Подобно тому как при обратном похищении одно животное заставляет действовать другое, так и здесь волк ловит ворона и заставляет его мать принести живой и мертвой воды (168). Такое оживление с предварительной добычей воды может быть выделено в особый подразряд (обозначение
10) Плененный освобождается (
11) Иногда добыча объекта поисков совершается в тех же формах, что и добыча волшебного средства, т. е. он дарится, его место указывается, он покупается и т. д. Обозначение таких случаев:
XX. Герой возвращается (определение —
Возвращение обычно совершается в тех же формах, что и прибытие. Однако фиксировать здесь вслед за возвращением особую функцию нет необходимости, так как возвращение уже означает преодоление пространства. При отбытии туда это не всегда так. Там вслед за отбытием дается средство (конь, орел и пр.), и затем уже происходит полет или другие формы путешествия; здесь же возвращение происходит сразу и притом большей частью в тех же формах, что и прибытие. Иногда возвращение имеет характер бегства.
XXI. Герой подвергается преследованию (определение —
1) Преследователь летит за героем (
2) Он требует виноватого (
3) Он преследует героя, быстро превращаясь в различных животных и пр. (
4) Преследователи (змеевы жены и др.) обращаются заманчивыми предметами и становятся на пути героя (
5) Преследователь пытается поглотить героя (
6) Преследователь пытается убить героя (
7) Он старается перегрызть дерево, на котором спасается герой (
XXII. Герой спасается от преследования (определение —
1) Он уносится по воздуху (иногда спасается молниеносно быстрым бегством —
2) Герой бежит, во время бегства ставит преследователю препятствия (
3) Герой во время бегства обращается предметами, делающими его неузнаваемым (
4) Герой во время бегства прячется (
5) Он прячется у кузнецов (
6) Он спасается бегством с быстрым превращением в животных, камни и пр. (
7) Он избегает соблазна обращенных змеих (
8) Он не дает себя проглотить (
9) Он спасается от покушения на его жизнь (
10) Он перескакивает на другое дерево (
На спасении от преследования очень многие сказки кончаются. Герой прибывает домой, затем, если была добыта девушка, женится и т. д. Но это бывает далеко не всегда. Сказка заставляет героя пережить новую беду. Опять является его враг, у Ивана похищается добыча, сам он убивается и т. д. Словом, повторяется завязочное вредительство, иногда в тех же формах, что и в начале, иногда в других, для данной сказки новых. Этим дается начало новому рассказу. Специфических форм повторного вредительства нет, т. е. мы опять имеем похищение, околдование, убиение и т. д. Но есть специфические вредители для этой новой беды. Это — старшие братья Ивана. Незадолго до прибытия домой они отбирают у Ивана добычу, иногда убивают его самого. Если они оставляют его в живых, то для того, чтобы создалось новое искательство, нужно опять как-то проложить огромную пространственную грань между героем и предметом его поисков. Это достигается тем, что Ивана сбрасывают в пропасть (в яму, в подземное царство, иногда в море), куда он летит иногда целых три дня. Затем повторяется все сначала, т. е. опять случайная встреча с дарителем, выдержанное испытание или оказанная услуга и пр., получение волшебного средства и применение его, чтобы вернуться домой в свое царство. С этого момента развитие иное, чем в начале, к чему мы перейдем ниже.
Это явление означает, что многие сказки состоят из двух рядов функций, которые можно назвать
С этого момента развитие повествования уже иное, сказка дает новые функции.
XXIII. Герой неузнанным прибывает домой или в другую страну (определение —
XXIV. Ложный герой предъявляет необоснованные притязания (определение —
Если герой прибывает домой, то притязания предъявляют братья. Если же он служит в ином царстве, их предъявляют генерал или водовоз и др. Братья выдают себя за добытчиков, генерал — за победителя змея. Эти две формы можно бы считать особыми разрядами.
XXV. Герою предлагается трудная задача (определение —
Это один из любимейших элементов сказки. Задачи даются и вне связи, только что обрисованной, но эти связи будут нас занимать несколько ниже; пока же займемся задачами как таковыми. Задачи эти настолько разнообразны, что каждая требовала бы особого обозначения. Однако в эти детали пока нет необходимости входить. Так как не будет дано точного распределения, то мы перечислим все случаи нашего материала, приблизительно разбив их по группам.
О том, как эти задачи могут быть отличены от других очень сходных элементов, будет сказано ниже, в главе об ассимиляциях.
XXVI. Задача решается (определение —
Формы решения, конечно, в точности соответствуют формам задач. Некоторые задачи решаются раньше, чем они задаются, или раньше, чем задающий требует решения. Так, герой сперва узнает приметы царевны, а затем уже дается задача. Такие случаи предварительного решения будем обозначать знаком *
XXVII. Героя узнают (определение —
Он узнается по отметке, по клейму (рана, звезда) или по переданному ему предмету (колечко, полотенце). В этом случае узнавание представляет собою функцию, корреспондирующую с клеймением, с отметкой. Он узнается также по решению трудной задачи (в этом случае почти всегда предшествует неузнанное прибытие), или же узнавание происходит непосредственно после долгой разлуки. В этом случае узнавать друг друга могут родители и дети, братья и сестры и т. д.
XXVIII. Ложный герой или антагонист изобличается (определение —
Эта функция большей частью связана с предыдущей. Иногда она является результатом нерешенной задачи (ложный герой не может поднять голов змея). Чаще всего она дается в форме рассказа. («Тут царевна рассказала все как было».) Иногда все события рассказываются с самого начала в виде сказки. Вредитель в числе слушателей, он выдает себя возгласами неодобрения (197). Иногда поется песня, повествующая о происшедшем и изобличающая вредителя (244). Есть и другие единичные формы обличения (258).
XXIX. Герою дается новый облик (определение —
1) Новый облик дается непосредственно волшебным действием помощника (
2) Герой выстраивает чудесный дворец (
3) Герой надевает новую одежду (
4) Рационализованные и юмористические формы (
XXX. Враг наказывается (определение —
Он расстреливается, изгоняется, привязывается к хвосту лошади, кончает самоубийством и пр. Наряду с этим иногда имеем великодушное прощение (
XXXI. Герой вступает в брак и воцаряется (определение —
1) Невеста и царство даются или сразу, или герой получает сперва полцарства, а по смерти родителей и все (
2) Иногда герой только женится, но невеста его — не царевна, воцарения не происходит. Обозначение
3) Иногда, наоборот, говорится только о достижении престола. Обозначение
4) Если сказка незадолго до венчания прерывается новым вредительством, то первый ход кончается помолвкою, обещанием брака. Обозначение
5) Обратный случай: женатый герой теряет свою жену; в результате поисков брак возобновляется. Возобновленный брак обозначаем
6) Иногда герой вместо руки царевны получает денежную награду или компенсацию в иных формах (
Этим сказка завершается. Следует еще заметить, что некоторые действия сказочных героев в отдельных случаях не подчиняются и не определяются ни одной из приведенных функций. Таких случаев очень не много. Это — или формы, которые не могут быть поняты без сравнительного материала, или же формы, перенесенные из сказок других разрядов (анекдотов, легенд и др.). Мы определяем их как неясные элементы и обозначаем знаком
Какие же выводы можно сделать из приведенных наблюдений?
Во-первых, несколько
Мы видим, что действительно количество функций весьма ограниченно. Можно отметить лишь тридцать одну функцию. В пределах этих функций развивается действие решительно всех сказок нашего материала, а также и действие очень многих других сказок самых различных народов. Далее, если прочесть все функции подряд, то мы увидим, как с логической и художественной необходимостью одна функция вытекает из другой. Мы видим, что действительно ни одна функция другой не исключает. Все они принадлежат одному стержню, а не нескольким стержням, как это уже отмечалось выше.
Теперь несколько
Мы видим, что очень большое количество функций расположено попарно (запрет — нарушение, выведывание — выдача, борьба — победа, преследование — спасение и т. д.). Другие функции могут быть расположены по группам. Так, вредительство, отсылка, решение противодействовать и отправка из дома (
Эти частные выводы мы пока просто отмечаем. Наблюдение, что функции расположены попарно, нам еще пригодится. Пригодятся нам еще и наши общие выводы.
Мы должны теперь перейти к сказкам вплотную, к отдельным текстам. Вопрос, как применяется данная схема к текстам, что такое представляют собой отдельные сказки по отношению к схеме, может быть разрешен только на анализе текстов. Обратный же вопрос — вопрос, чем является данная
Глава IV. Ассимиляции. Случаи двойного морфологического значения одной функции
Выше было указано, что функции должны определяться независимо от того, кому приписано их выполнение. Из перечисления функций можно было убедиться, что они должны определяться и независимо от того, как, каким способом они выполняются.
Это иногда затрудняет определение отдельных случаев, так как разные функции могут выполняться совершенно одинаково. По-видимому, здесь имеется влияние одних форм на другие. Это явление может быть названо ассимиляцией способов исполнения функций.
В полном объеме это сложное явление здесь не может быть освещено. Оно может быть рассмотрено лишь постольку, поскольку это необходимо для последующих анализов.
Возьмем такой случай (160): Иван просит у яги коня. Она предлагает выбрать лучшего из табуна равных жеребят. Он выбирает верно и берет коня. Действие у яги представляет собой испытание героя дарителем, после чего следует получение волшебного средства. Но вот мы видим, что в другой сказке (219) герой хочет жениться на дочери Водяного. Тот требует, чтобы герой выбрал невесту из двенадцати равных девиц. Может ли этот случай так же быть определен, как испытание
Этим же способом трудная задача может быть отличена от отсылки завязочного характера. Посылка за оленем — золотые рога и пр. — также может быть названа «трудной задачей», но морфологически подобная отсылка представляет собою иной элемент, чем задача царевны и задача яги. Если отсылка вызывает отправку, длительные поиски (
Если за решением задачи следует брак, то это значит, что невеста решением задачи заслужена или добыта. Таким образом, последствием задачи (а по последствиям определяется элемент) является
Рассмотрим еще несколько случаев более простых ассимиляций. Трудные задачи представляют собой наиболее благодарную область для самых разнообразных ассимиляций. Царевна иногда требует постройки волшебного дворца, который обычно сразу же выстраивается героем при помощи волшебного средства. Это — трудная задача и ее решение. Но постройка волшебного дворца может фигурировать и в совершенно другом значении. Герой после всех подвигов в мгновение ока выстраивает дворец и обнаруживается царевичем. Это уже особый вид преображения, апофеоза, а не решение трудной задачи. Одна форма ассимилировалась с другой, причем вопрос о первичности этой формы в том или другом значении здесь опять должен остаться открытым, он должен решаться историком сказки.
Задачи, наконец, могут ассимилироваться и со змееборством. Бой со змеем, похитившим девушку или разоряющим царства, и задачи царевны — элементы совершенно различные. Но в одной сказке царевна требует, чтобы герой победил змея, если хочет получить ее руку. Следует ли этот случай рассматривать как
Другие элементы, которые также часто ассимилируются, — это начальное вредительство и преследование вредителя. Сказка № 93 начинается с того, что сестра Ивана (ведьма названа также змеихой) стремится съесть брата. Он бежит из дому, и отсюда развивается действие. Сестра зм
Другое явление, сходное с ассимиляциями, представляет собой двойное морфологическое значение одной функции. Простейший пример дает сказка № 265 («Белая уточка»). Князь, уезжая, запрещает жене уходить из дому. Приходит к ней «женщинка, казалось — такая простая, сердечная! “Что, — говорит, — ты скучаешь? Хоть бы на божий свет поглядела! Хоть бы по саду прошлась!”» — и т. д. (уговоры вредителя
Мы, следовательно, видим, что способы выполнения функций влияют друг на друга, что одинаковые формы применяются к различным функциям. Одна форма переносится в другое место, принимая новое значение или одновременно сохраняя старое. Все эти явления затрудняют анализ и при сравнениях требуют особого внимания.
Глава V. Некоторые другие элементы сказки
Функции образуют основные элементы сказки, те элементы, на которых строится ход действия. Наряду с этим имеются составные части, которые, хотя и не определяют развития, все же очень важны.
Можно наблюдать, что функции не всегда следуют непосредственно одна за другой. Если следующие друг за другом функции исполняются
Образцы: у Кощея отнята похищенная им царевна. Следует погоня. Она могла бы последовать непосредственно за отнятием, но сказка вставляет слова Кощеева коня: «Иван-царевич приходил, Марью Моревну с собой взял» и пр. Таким образом, добыча (
Это простейший случай осведомления. Художественно более ярка следующая форма: у обладательницы волшебных яблок поверх стены натянуты струны. Иван на обратном пути, перескакивая через стенку, задевает струны: ведьма узнает о похищении, начинается погоня. Струны (для связывания других функций) применяются в сказке о жар-птице и др.
Более сложный случай имеем в сказках № 106 и 108. Здесь ведьма вместо Ивана съела свою собственную дочь. Но она этого не знает. Спрятавшийся Ивашко ей с насмешкой об этом сообщает, после чего следуют бегство и погоня.
Обратный случай мы имеем, когда гонимый должен знать, что за ним гонятся.
Специфическая форма для погони с превращением змеевых дочек или жен в сады, колодцы и т. д. следующая: Иван, победив змея и собравшись домой, еще раз возвращается.
Такие случаи могут быть названы
Осведомление встречается в промежутках между самыми разнообразными функциями. Примеры: похищенная царевна посылает к родителям собачку с письмом, указывая, что ее может спасти Кожемяка (связывается нанесение вреда и отсылка героя,
Иногда подобное осведомление носит характер диалога. Сказка выработала канонические формы ряда таких диалогов. Чтобы даритель мог передать свой волшебный дар, он должен
Как ни разнообразны все приведенные случаи, они объединены одним общим признаком: здесь один персонаж
Если, с одной стороны, персонажи, для того чтобы начать действовать, должны что-либо узнать (сообщение, подслушанный разговор, звуковые сигналы, жалобы, клевета и т. д.), то, с другой стороны, они часто выступают со своей функцией потому, что они что-либо
Иван выстраивает дворец против дворца царя. Царь его
Но если нужный предмет очень мал или слишком далек и пр., то применяется другой прием связывания. Предмет
В близкой связи с этим стоит
Перечисленные пять-шесть разновидностей здесь не систематизированы и не исчерпаны. Но в этом пока для наших целей нет необходимости. Мы обозначаем элементы, служащие для связи функций между собой, знаком §.
Подобные же связывающие элементы мы имеем при различных утроениях. Утроение как таковое уже достаточно освещено в научной литературе, и здесь можно на этом явлении не останавливаться. Заметим только, что утраиваться могут как отдельные детали атрибутивного характера (три головы змея), так и отдельные функции, пары функций (преследование — спасение), группы функций и целые ходы. Повторение может быть или равномерным (три задачи, три года служить), или повторение дает нарастание (третья задача самая трудная, третий бой самый страшный), или же два раза дается отрицательный результат, один раз — положительный.
Иногда действие может просто механически повторяться, но иногда надо, во избежание дальнейшего развертывания действия, ввести какие-то элементы, приостанавливающие развитие и вызывающие повторение.
Укажем два-три примера.
Иван получает от отца дубину, или клюку, или цепь. Он дважды подбрасывает дубину или рвет цепь. Дубина при возвращении на землю ломается. Заказывается новая дубина, и только третья оказывается пригодной. Проба
Иван встречает старуху (ягу, девушку), которая отсылает его к своей сестре. Путь от одной сестры к другой указывает клубочек; то же происходит при следовании к третьей сестре. Путеводительство клубочка в этом случае не является функцией
Укажем другой пример: чтобы повторилась погоня, антагонист должен уничтожить препятствие, которое ему ставит герой. Ведьма прогрызает лес, и начинается вторая погоня. Это прогрызание не может считаться ни одной из приведенных тридцати одной функций. Это — элемент, которым вызывается утроение, элемент, связывающий первое выполнение со вторым или второе с третьим. Наряду с этим мы имеем форму, где ведьма просто грызет дуб, на котором спасается Иван. Здесь вспомогательный элемент использован в самостоятельном значении.
Равным образом если Иван, служа поваром или конюхом, побеждает первого змея и затем возвращается на кухню, то это возвращение не означает функции ↓ (возвращение), здесь только связывается первый бой со вторым и третьим. Но если после третьего боя Иван, освободив царевну, возвращается к себе домой, тогда мы действительно имеем функцию ↓ (возвращение).
Под мотивировками понимаются как причины, так и цели персонажей, вызывающие их на те или иные поступки. Мотивировки иногда придают сказке совершенно особую, яркую окраску, но все же мотивировки принадлежат к самым непостоянным и неустойчивым элементам сказки. Кроме того, они представляют собой элемент менее четкий и определенный, чем функции или связки.
Большинство поступков персонажей середины сказки естественно мотивированы ходом действия, и только нанесение вреда, как первая основная функция сказки, требует некоторой дополнительной мотивировки.
Здесь можно наблюдать, что совершенно одинаковые или сходные поступки мотивируются самым различным образом. Изгнание и высаживание на воду мотивируется: ненавистью мачехи, спором о наследстве братьев, завистью, боязнью конкуренции (Иван-купец), неравным браком (Иван — крестьянский сын и царевна), подозрением в супружеской неверности, пророчеством об унижении сына перед родителями. Во всех этих случаях изгнание мотивируется жадным, злым, завистливым, подозрительным характером вредителя. Но изгнание может мотивироваться скверным характером изгнанника. Изгнанию здесь придается характер известной правомерности. Сын или внук бедокурит или глупит (отрывает руки, ноги прохожих), горожане жалуются (жалобы — §), дед изгоняет внука.
Поступки изгнанника хотя и представляют собою
Заметим, что действия змея и очень многих других вредителей сказкой ничем не мотивируются. Конечно, и змей похищает царевну по известным мотивам (для насильственного супружества или чтобы ее пожрать), но сказка об этом умалчивает. Есть основание думать, что сказке вообще не свойственны мотивировки, формулированные словами, и мотивировки вообще с большой долей вероятности могут считаться новообразованиями.
В тех сказках, где нет нанесения вреда, ему соответствует
Начальная нехватка или недостача представляет собою ситуацию. Можно себе представить, что до начала действия она длилась годами. Но настает момент, когда отправитель или искатель вдруг понимает, что чего-то не хватает, и этот момент подлежит мотивировке, вызывая отсылку (
Осознание недостачи может происходить следующим образом: объект недостачи невольно сам посылает о себе некоторую весть, являясь мгновенно, оставляя некоторый яркий след или являясь герою в каких-либо отражениях (портреты, рассказы). Герой (или отправитель) теряет свое душевное равновесие, загорается тоской по раз увиденной красоте, и отсюда развивается все действие. Одним из характерных и прекрасных образцов могут послужить жар-птица и оставленное ею перо. «Это перо было так чудно и светло, что ежели принесть его в темную комнату, то оно так сияло, как бы в том покое было зажжено великое множество свеч»[22]. Сходным образом начинается сказка № 138. Здесь царь видит прекрасного коня во сне. Этот конь «что ни шерстинка, то серебринка, а во лбу светел месяц». Царь посылает за конем. По отношению к царевне этот элемент может окрашиваться иначе. Герой видит проезжающую Елену: «осияло и небо, и землю, — летит по воздуху золотая колесница, в упряжи шесть огненных змеев; на колеснице сидит королевна Елена Премудрая — такой красы неописанной, что ни вздумать, ни взгадать, ни в сказке сказать. Сошла она с колесницы, села на золотой трон и начала подзывать к себе голубок по очереди и учить их разным мудростям. Покончила учение, вскочила на колесницу и была такова» (236). Герой влюбляется в Елену и т. д. Сюда же можно причислить те случаи, когда герой в запретном чулане видит портрет необычайной красавицы, смертельно в нее влюбляется и т. д.
Далее мы видим, что недостача осознается через персонажей-посредников, которые обращают внимание Ивана на то, что ему недостает чего-либо. Чаще всего это родители, которые находят, что сыну нужна невеста. Эту же роль играют рассказы о необычайных красавицах, вроде следующего: «Ах, Иван-царевич, что я за красавица? Вот как за тридевять земель, в тридевятом царстве живет у царя-змея королевна, так та подлинно красота несказанная» (161). Эти и подобные рассказы (о царевнах, богатырях, чудесах и т. д.) вызывают поиски.
Иногда недостача может быть мнимой. Злая сестра или мать, злой хозяин, злой царь отсылают Ивана за той или иной диковинкой, которая им вовсе не нужна и которая служит лишь предлогом, чтобы отделаться от него. Купец отсылает его из страха перед его силой, царь — чтобы овладеть его женой, злые сестры — по обольщению змея. Подобные отсылки иногда мотивируются мнимой болезнью. В этих случаях нет прямого вредительства, и отправка логически (но не морфологически) его заменяет. За спиной злой сестры стоит змей, и отправитель обычно подвергается тем же наказаниям, что вредитель в других сказках. Мы можем заметить, что отсылка враждебного характера и отсылка дружественная развиваются совершенно одинаково. Отправляется ли Иван за диковинкой потому, что его хочет извести злая сестра или злой царь, или потому, что его отец болен, или потому, что отец увидел диковинку во сне, — все это на построение хода действия, т. е. на поиски как таковые, как мы увидим ниже, не оказывает влияния. Можно вообще заметить, что чувства и намерения действующих лиц не отражаются на ходе действия ни в каких случаях.
Способов, какими осознается недостача, очень много. Зависть, бедность (для рационализированных форм), удаль и сила героя и многое другое могут вызвать поиски. Даже желание иметь детей может создать самостоятельный ход (героя отсылают искать средство от бездетности). Этот случай очень интересен. Он показывает, что любой сказочный элемент (в данном случае бездетность царя) может как бы обрасти действием, может обратиться в самостоятельный рассказ, может его вызвать. Но, подобно всему живому, сказка производит лишь себе подобное. Если какая-либо клетка сказочного организма становится небольшой сказкой в сказке, она строится, как это видно будет ниже, по тем же законам, что и всякая волшебная сказка.
Часто также чувство нехватки не мотивируется ничем. Царь созывает своих детей: «Сослужите мне службу» и пр. — и посылает их в поиски.
Глава VI. Распределение функций по действующим лицам
Хотя нашему изучению подлежат лишь функции как таковые, но не выполнители их и не объекты, подвергающиеся им, тем не менее следует рассмотреть вопрос, как функции распределяются по действующим лицам.
Прежде чем ответить на этот вопрос детально, можно указать, что многие функции логически объединяются по известным
1) Круг действий антагониста (вредителя). Охватывает: вредительство (
2) Круг действий дарителя (снабдителя). Охватывает: подготовку передачи волшебного средства (
3) Круг действий помощника. Охватывает: пространственное перемещение героя (
4) Круг действий царевны (искомого персонажа) и ее отца. Охватывает: задавание трудных задач (
5) Круг действий отправителя. Охватывает только отсылку (соединительный момент,
6) Круг действий героя. Охватывает: отправку в поиски (
7) Круг действий ложного героя охватывает также отправку в поиски (
Таким образом, сказка знает семь действующих лиц. По этим же персонажам распределяются и функции подготовительной части (
Вопрос о распределении функций может быть разрешен в плоскости вопроса о распределении по персонажам
Как распределяются означенные круги по отдельным сказочным персонажам? Здесь возможны три случая.
1) Круг действий в точности соответствует персонажу. Яга, которая испытывает и награждает героя, животные, просящие о пощаде и передающие Ивану дар, — чистые дарители. Конь, который доставляет Ивана к царевне, помогает ее похитить, решает трудную задачу, спасает от погони и т. д., — чистый помощник.
2) Один персонаж охватывает несколько кругов действий. Железный мужичок, который просит о выпуске из башни, затем дарует Ивану силу и дает ему скатерть-самовертку, а впоследствии помогает убить змея, является одновременно и дарителем, и помощником. Особого рассмотрения требуют благодарные животные. Они начинают как дарители (просят о помощи или пощаде), затем они предоставляют себя в распоряжение героя и становятся его помощниками. Иногда случается, что животное, освобожденное или пощаженное героем, просто исчезает, не сообщив даже формулы вызова его, но в критический момент оно является в качестве помощника. Оно награждает
Особого рассмотрения требует также яга (или другой обитатель лесной избушки), которая вступает с Иваном в драку, а затем бежит и этим указывает Ивану путь на тот свет. Путеводительство — функция помощника, а потому яга здесь играет роль невольного (и даже «противовольного») помощника. Она начинает как враждебный даритель, а затем становится невольным помощником.
Несколько других случаев совмещения: отец, отпускающий сына и дающий дубину, есть в то же время и отправитель, и даритель. Три девицы в золотом, серебряном и медном дворцах, которые дарят Ивану волшебное колечко, а затем выходят за героев замуж, — дарители и царевны. Яга, похищающая мальчика, сажающая его в печь, затем обворованная мальчиком (у нее похищен волшебный платок), совмещает функции вредителя и дарителя (невольного, враждебного). Таким образом, мы вновь наталкиваемся на явление, что воля персонажей, их намерения не могут считаться существенным мотивом для их определения. Важно не то, что они хотят делать, не чувства, их наполняющие, а их поступки как таковые, оцененные и определенные с точки зрения их значения для героя и для хода действия. Здесь получается та же картина, что и при изучении мотивировок: чувства отправителя, враждебные, нейтральные или дружелюбные, не оказывают влияния на ход действия.
3) Обратный случай: один круг действий распределяется по нескольким персонажам. Так, если змей убит в бою, он не может преследовать. Для преследования вводятся специальные персонажи: жены, дочери, сестры, тещи, матери змеев — его женская родня. Элементы испытания героя, его реакции на это испытание и награждение (
Впрочем, одинаковость эта подвержена некоторому ограничению. Можно установить три категории помощников: 1) Универсальные помощники, способные к выполнению (в известных видах) всех пяти функций помощника. Таким помощником в нашем материале оказался только конь. 2) Частичные помощники, способные к выполнению нескольких функций, но которые по совокупности данных не выполняют всех пяти функций помощника. Сюда относятся различные животные, кроме коня, д
Следует еще упомянуть о том, что герой нередко обходится без всяких помощников. Он как бы сам себе помощник. Но если бы мы имели возможность изучить атрибуты, то можно было бы показать, как в этих случаях на героя переходят не только функции помощника, но и его атрибуты. Один из важнейших атрибутов помощника — это его вещая мудрость: вещий конь, вещая жена, мудрый мальчик и др. Это качество при отсутствии помощника переходит на героя. Получается образ вещего героя.
Наоборот, помощник иногда исполняет те функции, которые специфичны для героя. Кроме согласия на противодействие (
Глава VII. Способы включения в ход действия новых лиц
Каждая категория персонажей имеет свою форму появления, к каждой категории применяются особые способы, какими персонаж включается в ход действия.
Формы эти следующие:
Это распределение можно считать сказочной нормой. Но бывают и отступления. Если в сказке нет дарителя, то формы его появления переходят на следующий персонаж — именно на помощника. Так, разные искусники случайно встречены героем, как это обычно происходит с дарителем. Если персонаж покрывает два круга функций, он вводится в тех формах, в каких он начинает действовать. Мудрая жена, которая сперва является дарителем, затем помощником и царевной, вводится как даритель, не как помощник или царевна.
Другое отступление состоит в том, что все персонажи могут вводиться через начальную ситуацию. Специфична эта форма, как уже указано, только для героев, для отправителя и для царевны. Можно наблюдать две основные формы начальных ситуаций: ситуацию, включающую искателя с его семьей (отец и три сына), и ситуацию, включающую жертву вредителя и его семью (три дочери царя). Некоторые сказки дают обе ситуации. Если сказка начинается с недостачи, то нужна ситуация с искателем (иногда и отправителем). Эти ситуации могут и слиться. Но так как начальная ситуация всегда требует членов одной семьи, то искатель и искомый из Ивана и царевны превращается в брата и сестру, сыновей и мать и т. д. Такая ситуация включает и искателя, и жертву вредителя. Можно наблюдать, что в таких сказках царевна вводится задним числом. Иван направляется искать свою мать, похищенную Кощеем, находит царскую дочь, тоже когда-то похищенную им.
Некоторые из таких ситуаций разрабатываются эпически. Искателя сначала нет налицо. Он рождается, обычно чудесным образом. Чудесное рождение героя — очень важный сказочный элемент. Это одна из форм появления героя с включением ее в начальную ситуацию. Рождение обычно сопровождается пророчеством о его судьбе. Еще до завязки проявляются атрибуты будущего героя. Рассказывается о его быстром росте, о его превосходстве над братьями. Иногда, наоборот, Иван — дурак. Все эти атрибуты героя могут быть нами изучены. Некоторые из них выражаются в поступках (спор о первенстве). Но эти поступки не составляют функций хода действия.
Упомянем еще, что начальная ситуация часто дает картину особого, иногда подчеркнутого благополучия, иногда в очень ярких, красочных формах. Это благополучие служит контрастным фоном для последующей беды.
В эту ситуацию сказка включает иногда и дарителя, и помощника, и вредителя-антагониста. Особого рассмотрения требуют только те ситуации, в которые включен вредитель. Так как ситуация всегда требует членов одной семьи, то вредитель, включенный в начальную ситуацию, превращается в родственника героя, хотя бы он в атрибутах определенно совпадал с змеем, ведьмой и т. д. Ведьма в сказке № 93 («Ведьма и солнцева сестра») — типичная змеиха. Но с перенесением ее в начальную ситуацию она становится сестрой героя.
Следует упомянуть о ситуации вторых и вообще повторных ходов. Эти вторые ходы точно так же начинаются с известной ситуации. Если Иван добыл невесту и волшебное средство, а царевна (иногда уже жена Ивана) затем похищает это волшебное средство, то мы имеем ситуацию: вредитель + искатель + будущий объект поисков. Таким образом, во вторых ходах вредитель встречается в начальной ситуации чаще. Один и тот же персонаж в одном ходе может играть одну роль, а во втором — другую. (Черт — помощник первого хода, но вредитель — второго и пр.) Все персонажи первого хода, которые затем выступают во втором, уже имеются, уже известны слушателю или читателю, и новое появление персонажей соответствующей категории уже не нужно. Однако случается, что при втором ходе сказочник забывает, например, о помощнике первого хода и заставляет героя добывать его вновь.
Особого упоминания требует еще ситуация, включающая мачеху. Мачеха или сразу имеется налицо, или рассказывается, как умирает первая жена старика и как он женится на другой. Вторым браком старика в сказку вводится вредитель. Дочери, также вредительницы или ложные герои, затем рождаются.
Все эти вопросы могут быть разработаны более детально, но для наших общеморфологических целей достаточно этих указаний.
Глава VIII. Об атрибутах действующих лиц и их значении
Учение о формах есть учение о превращениях.
Изучение персонажей по их функциям, распределение их по категориям и изучение форм их появления поневоле приводят к вопросу о сказочных персонажах вообще. Выше мы резко отграничивали вопрос о том, кто в сказке действует, от вопроса о действиях как таковых. Номенклатура и атрибуты действующих лиц представляют собой переменные величины сказки. Под атрибутами мы понимаем совокупность всех внешних качеств персонажей: их возраст, пол, положение, внешний облик, особенности этого облика и т. д. Эти атрибуты придают сказке ее яркость, ее красоту и обаяние. Когда говорят о сказке, то прежде всего вспоминается, конечно, баба-яга с избушкой, многоголовые змеи, Иван-царевич и прекрасная царевна, волшебные летучие кони и много другого. Но, как мы уже видели, в сказке один персонаж легко заменяется другим. Эти замены имеют свои иногда очень сложные причины. Действительная жизнь сама создает новые яркие образы, которые вытесняют сказочных персонажей, влияет текущая историческая действительность, влияет эпос соседних народов, влияет и письменность, и религия, как христианская, так и местные поверья. Сказка сохраняет в своих недрах следы древнейшего язычества, древних обычаев и обрядов. Сказка постепенно метаморфирует, и эти трансформации, метаморфозы сказок также подвержены известным законам. Все эти процессы и создают такое многообразие, в котором разобраться чрезвычайно трудно.
И тем не менее изучение это все же возможно. Постоянство функций сохраняется, и это позволит привести в систему и те элементы, которые группируются вокруг функций.
Как же создать эту систему?
Наилучший способ — это составление таблиц. О табуляции сказок говорил еще Веселовский, хотя он не слишком верил в ее возможность.
Такие таблицы нами составлены. Ввести читателя во все подробности этих таблиц нет возможности, хотя они и не так уже сложны. Изучение атрибутов персонажа создает лишь следующие три основные рубрики: облик и номенклатура, особенности появления, жилище. К этому прибавляется ряд других, более мелких, вспомогательных элементов. Так, характерными особенностями бабы-яги будут: ее название, ее облик (с костяной ногой, нос в потолок врос и пр.), ее избушка, вращающаяся на курьих ножках, и способ ее появления: прилет в ступе со свистом и шумом. Если персонаж определен со стороны функций, например, как даритель, помощник и т. д. и выписано в рубрики все, что о нем говорится, то получается чрезвычайно интересная картина. Весь материал одной рубрики может рассматриваться совершенно самостоятельно сквозь весь сказочный материал. Хотя эти величины и представляют собой элементы переменные, но и здесь наблюдается большая повторность. Наиболее часто повторяющиеся, наиболее яркие формы представляют собой известный сказочный канон. Этот канон может быть выделен, для чего, впрочем, прежде вообще следует определить, как отличать основные формы от производных и гетерономных. Есть канон интернациональный, есть формы национальные, специально индийские, арабские, русские, немецкие, и есть формы провинциальные: северные, новгородские, пермские, сибирские и т. д. Наконец, есть формы, распределяющиеся по известным социальным категориям: солдатские, батрацкие, полугородские. Далее можно наблюдать, что элемент, который обычно встречается в одной рубрике, вдруг встречается в совершенно другой: перед нами перестановка форм. Змей, например, может играть роль дарителя-советчика. Такие перестановки играют огромную роль в создании сказочных образований, причем эти образования часто принимаются за новый сюжет, хотя они выводятся из старых как результат известной трансформации, известной метаморфозы. Перестановка — не единственный вид трансформаций. Группируя материал каждой рубрики, мы можем определить все способы или, вернее, все виды трансформаций. На видах трансформаций мы останавливаться не будем, так как это завело бы нас слишком далеко. Трансформации представляют собой материал для самостоятельного исследования.
Но составление таблиц и изучение атрибутов действующих лиц, а также и изучение переменных величин вообще позволяет и другое. Что сказка строится по одинаковым функциям, мы уже знаем. Законам трансформации подвержены не только атрибутивные элементы, но и функции, хотя это и менее видно, и гораздо труднее поддается изучению. (Те формы, которые мы считаем основными, в нашем перечне всюду поставлены как первые.) Если посвятить этому вопросу специальное исследование, то можно будет построить праформу волшебной сказки не только схематически, как это сделано у нас, но и конкретно. Ведь для отдельных сюжетов это делается давно. Отметая все местные, вторичные образования, оставив только основные формы, мы получим ту сказку, по отношению к которой все волшебные сказки явятся вариантами. Произведенные нами в этом отношении разыскания привели нас к тем сказкам, где змей похищает царевну, где Иван встречает ягу, получает коня, улетает, при помощи коня побеждает змея, возвращается, подвергается погоне змеих, встречает братьев и т. д., как к основной форме волшебных сказок вообще. Однако доказать это можно лишь при помощи точного изучения сказочных метаморфоз, трансформаций. В плоскости же формальных вопросов это приведет нас впоследствии к вопросу о сюжетах и вариантах и об отношении сюжетов к композиции.
Но изучение атрибутов приводит еще к другому, очень важному последствию. Если выписаны все основные формы для каждой рубрики и приведены в одну сказку, то такая сказка обнаруживает, что в основе ее лежат некоторые отвлеченные представления.
Поясним нашу мысль на примере. Если выписаны в одну рубрику все задачи дарителя, то можно увидеть, что эти задачи не случайны. С точки зрения сказа как такового они не что иное, как один из приемов эпической ретардации: герою ставится препятствие, преодолевая которое он получает в руки средство для достижения своих целей. С этой точки зрения совершенно безразлично, какова будет сама задача. Действительно, многие из таких задач должны рассматриваться только как составная часть известной художественной композиции. Но по отношению к основным формам задач можно увидеть, что они имеют особую, скрытую цель. Что именно хочет узнать от героя яга или другой даритель, в чем она его испытывает, — этот вопрос допускает
Однако все это мы высказываем в виде предположения. Морфологические разыскания в этой области следует связать с изучением историческим, что пока не может войти в нашу задачу. Здесь сказка должна быть изучена в связи с религиозными представлениями.
Таким образом, мы видим, что изучение атрибутов действующих лиц, лишь намеченное нами, чрезвычайно важно. Дать точное распределение действующих лиц по их атрибутам не входит в наши задачи. Говорить о том, что вредителем могут быть змей, ведьма, яга, разбойники, купцы, злая царевна и т. д., а дарителем могут быть яга, старушка, бабушка-задворенка, леший, медведь и т. д., потому не стоит, что это свелось бы к каталогу. Такой каталог интересен только в том случае, если он дается под углом зрения более общих вопросов. Вопросы эти намечены: это законы трансформаций и отвлеченные представления, которые отражаются в основных формах этих атрибутов. Мы дали также систему, план разработки[23]. Но раз поставленные общие вопросы требуют специальных исследований и в нашем коротком очерке не могут быть решены, то простой каталог уже теряет свое общее значение и превратился бы в сухой список, чрезвычайно нужный специалисту, но не представляющий широкого интереса.
Глава IX. Сказка как целое
Перворастение (Urpflanze) будет удивительнейшим существом в мире. Сама природа будет мне завидовать. С этой моделью и ключом к ней можно будет затем изобретать растения до бесконечности, которые должны быть последовательными, т. е. которые хотя и не существуют, но могли бы существовать. Они не являются какими-то поэтическими или живописными тенями или иллюзиями, но им присущи внутренняя правда и необходимость. Этот же закон сможет быть применен ко всему живому.
Теперь, когда указаны главнейшие элементы сказки и освещены некоторые привходящие моменты, можно приступить к разложению любого текста на его составные части.
Здесь прежде всего возникает вопрос, что подразумевать под сказкой.
Морфологически волшебной сказкой может быть названо всякое развитие от вредительства (
Поэтому, прежде чем решить вопрос о том, как отличить текст, содержащий одну сказку, от текста, содержащего две и больше сказок, посмотрим, какими способами соединяются ходы, независимо от того, сколько в тексте сказок.
Соединение ходов может быть следующее:
1) Один ход непосредственно следует за другим. Примерная схема таких соединений:
2) Новый ход наступает раньше, чем кончился первый. Действие прерывается эпизодическим ходом. После окончания эпизода наступает окончание и первого хода.
3) Эпизод, в свою очередь, также может быть прерван, и тогда могут получиться довольно сложные схемы.
4) Сказка может начаться с двух нанесений вреда сразу, из которых сперва может ликвидироваться полностью одно, а потом второе. Если герой убивается и у него похищается волшебное средство, то сперва ликвидируется убиение, а затем ликвидируется и похищение.
5) Два хода могут иметь общий конец.
6) Иногда в сказке имеется два искателя (см. № 92, два Ивана — солдатских сына). В середине первого хода герои расстаются. Они обыкновенно расстаются у подорожного столба с предвещаниями. Этот столб служит
Таковы главнейшие способы соединения ходов.
Спрашивается: при каких же условиях несколько ходов образуют одну сказку и когда перед нами две сказки и больше? Здесь прежде всего надо сказать, что
Одну сказку мы имеем в следующих случаях.
1) Если вся сказка состоит из одного хода.
2) Если сказка состоит из двух ходов, из которых один кончается положительно, а другой — отрицательно. Образец: ход I — мачеха изгоняет падчерицу. Отец ее увозит. Она возвращается с подарками. Ход II — мачеха посылает дочерей, отец их увозит, они возвращаются наказанными.
3) При утроении целых ходов. Змей похищает девушку. Ходы I и II — старшие братья по очереди отправляются ее искать, застревают. Ход III — младший отправляется, выручает девушку и братьев.
4) Если в первом ходе добывается волшебное средство, которое только во втором применяется. Образец: ход I — братья отправляются из дому добывать себе коней. Они их добывают, возвращаются. Ход II — змей угрожает царевне. Братья отправляются. При помощи коней достигают цели. — Здесь, по-видимому, произошло следующее: добыча волшебного средства, обычно помещаемая в середине сказки, в этом случае выдвинута вперед, за главную завязку (угроза змея). Добыче волшебного средства предшествует осознание недостачи, ничем не мотивированное (братьям вдруг хочется иметь коней), но вызывающее поиски, т. е. ход.
5) Одну сказку мы имеем также, если до окончательной ликвидации беды вдруг ощущается какая-либо нехватка или недостача, что вызывает новые поиски, т. е. новый ход, но не новую сказку. В этих случаях нужен новый конь, яйцо — смерть Кощея и пр., что и дает начало новому развитию, а начатое развитие временно приостанавливается.
6) Одну сказку мы имеем также в том случае, когда в завязке дается сразу два вредительства (изгнание и околдование падчерицы и пр.).
7) Одну сказку мы имеем также в текстах, где первый ход включает бой со змеем, а второй начинается с похищения добычи братьями, сбрасывания героя в пропасть и т. д., а затем следуют притязания ложного героя (
8) Сказки, где герои расстаются у подорожного столба, также могут считаться цельными сказками. Надо, однако, заметить, что судьба каждого брата может дать совершенно отдельную сказку и, возможно, что этот случай придется исключить из разряда цельных сказок.
Во всех других случаях мы имеем две сказки и больше. При определении двухсказочности нельзя давать себя сбивать с толку очень короткими ходами. Особенно коротки ходы, включающие порчу посева и объявление войны. Порча посева занимает вообще несколько особое место. Большей частью сразу видно, что персонаж, портящий посев, играет во втором ходе б
Зная, как распределяются ходы, мы можем разложить любую сказку на составные части. Вспомним, что основные составные части — это функции действующих лиц. Далее мы имеем связующие элементы, имеем мотивировки. Особое место занимают формы появления действующих лиц (прилет змея, встреча с ягой). Наконец, мы имеем атрибутивные элементы или аксессуары вроде избушки яги или ее глиняной ноги. Эти пять разрядов элементов определяют собой уже не только конструкцию сказки, но и всю сказку в целом.
Попробуем же разложить одну какую-нибудь сказку целиком, дословно. Для примера мы выберем очень маленькую одноходовую сказку, самую маленькую сказку нашего материала. Примерные анализы более сложных сказок выделены нами в приложение, так как они важны главным образом лишь для специалиста. Сказка эта — «Гуси-лебеди» (113).
Жили старичок со старушкою; у них была дочка да сынок маленький1.
1. Начальная ситуация (
«Дочка, дочка, — говорила мать, — мы пойдем на работу, принесем тебе булочку, сошьем платьице, купим платочек: будь умна, береги братца, не ходи со двора»2.
2. Запрет, усиленный обещаниями (
Старшие ушли3, а дочка забыла, что ей приказывали4, посадила братца на травку под окошко, а сама побежала на улицу, заигралась, загулялась5.
3. Отлучка старших (
4. Нарушение запрета мотивируется (
5. Нарушение запрета (
Налетели гуси-лебеди, подхватили мальчика, унесли на крылышках6.
6. Нанесение вреда через похищение (
Пришла девочка, глядь — братца нету7.
7. Рудимент (эквивалент) сообщения беды (
Ахнула, кинулась туда-сюда — нету. Кликала, заливалась слезами, причитывала, что худо будет от отца и от матери, — братец не откликнулся8.
8. Детализация; рудимент утроения.
Выбежала в чистое поле9;
9. Выход из дома в поисках (
метнулись вдалеке гуси-лебеди и пропали за темным лесом. Гуси-лебеди давно себе дурную славу нажили, много шкодили и маленьких детей крадывали. Девушка угадала, что они унесли ее братца, бросилась их догонять10.
10. Так как в сказке нет отправителя, который сообщил бы о беде, эта роль, с некоторым опозданием, переносится на похитителя, который тем, что он показывается на секунду, дает сведения о характере беды (связка — §).
Бежала, бежала, стоит печка11.
11. Появление испытателя (каноничная форма появления его — встречен случайно) [71, 73][24].
«Печка, печка, скажи, куда гуси полетели?» — «Съешь моего ржаного пирожка — скажу»12. —
12. Диалог с испытателем (очень сокращенный) и испытание
«О, у моего батюшки пшеничные не едятся»13.
13. Заносчивый ответ = отрицательная реакция героя (невыдержанное испытание
(Следует встреча с яблоней и с речкой. Сходные предложения и сходные заносчивые ответы.)14
14. Утроение. Мотивы
И долго бы ей бегать по полям да бродить по лесу, да, к счастью, попался еж15;
15. Появление благодарного помощника.
хотела она его толкнуть16,
16. Беспомощное состояние помощника без просьбы о пощаде (
побоялась наколоться17 и спрашивает:
17. Пощада (
«Ежик, ежик, не видал ли, куда гуси полетели?»18 —
18. Диалог (связующий элемент — §).
«Вон туда-то», — указал19.
19. Благодарный еж указывает путь (
Побежала — стоит избушка на курьих ножках, стоит — поворачивается20.
20. Жилище антагониста-вредителя [92b].
В избушке сидит баба-яга, морда жилиная, нога глиняная21.
21. Облик антагониста [94].
Сидит и братец на лавочке22,
22. Появление искомого персонажа [98].
играет золотыми яблочками23.
23. Золото — одна из постоянных деталей искомого персонажа. Атрибут [99].
Увидела его сестра, подкралась, схватила и унесла24, 25,
24. Добыча с применением хитрости или силы (
25. Не упомянуто, но подразумевается возвращение (↓).
а гуси за нею в погоню летят26; нагонят злодеи — куда деваться?
26. Погоня, преследование в форме полета (
Вновь следует тройное испытание тех же персонажей, но с положительным ответом, который вызывает помощь самого испытателя в форме спасения от погони. Речка, яблоня и дерево прячут девушку27. Сказка кончается прибытием девочки домой.
27. Вновь трижды то же испытание (
Если теперь выписать все функции этой сказки, то получится следующая схема:
Теперь представим себе, что подобным же образом проанализированы все сказки нашего материала и что в результате каждого анализа выписана схема. К чему это приведет? Прежде всего следует сказать, что разложение на составные части чрезвычайно важно для всякой науки вообще. Мы видели, что до сих пор не было средств сделать это вполне объективно для сказки. Это первый, очень важный вывод. Но далее: схемы можно сопоставить, и тогда решается целый ряд из тех вопросов, которые затронуты выше, в вводной главе. К решению этих вопросов мы теперь и приступаем.
Выше мы обрисовали ту неудачу, которая постигла классификацию сказки по сюжетам.
Воспользуемся же нашими выводами для классификации по структурным признакам.
Здесь надо выделить два вопроса: 1) Выделение класса волшебных сказок из ряда других. 2) Классификация волшебных сказок самих по себе.
Устойчивость строения волшебных сказок позволяет дать гипотетическое их определение, которое может гласить следующим образом: волшебная сказка есть рассказ, построенный на правильном чередовании приведенных функций в различных видах, при отсутствии некоторых из них для каждого рассказа и при повторении других. — При таком определении термин
Конечно, такое определение разряда требует предварительного анализа. Нельзя ожидать, что анализ любого текста будет произведен очень быстро и легко. Часто элемент, неясный в одном тексте, очень ясен в тексте параллельном или другом. Но нет параллели — и текст неясен. Произвести правильный анализ сказки не всегда легко. Здесь требуются известная привычка и сноровка. Правда, очень многие сказки в русских сборниках раскладываются легко. Но дело осложняется тем, что чистота строения сказок свойственна только крестьянству, притом крестьянству, мало затронутому цивилизацией. Всяческие сторонние влияния меняют, а иногда и разлагают сказку. Как только мы выходим за грань абсолютно подлинной сказки, так начинаются осложнения. Сборник Афанасьева в этом отношении представляет собой удивительно благодарный материал. Но уже сказки братьев Гримм, давая в общем ту же схему, обнаруживают менее чистый и устойчивый вид ее. Всех деталей предусмотреть нельзя. Следует также иметь в виду, что подобно тому, как ассимилируются элементы внутри сказки, ассимилируются и скрещиваются
Чтобы показать, что и некоторые из сказок о животных строятся подобным же образом, рассмотрим сказку о волке и козлятах (53). Эта сказка дает нам начальную ситуацию (коза и козлята), отлучку старшего, запрет, обманный уговор антагониста (волка), нарушение запрета, похищение члена семьи, сообщение беды, поиски, убиение врага. Убиение волка одновременно является его наказанием. Следует обратная добыча похищенных и возвращение. Сказка дает схему:
Таким образом, пользуясь структурными признаками, данный класс можно выделить из других абсолютно точно и объективно.
Далее мы должны уже разделить сказки по существу. Чтобы предостеречь себя от логических ошибок, заметим себе, что правильная классификация может производиться трояким образом: 1) по разновидностям одного признака (деревья лиственные и хвойные); 2) по отсутствию и наличности одного и того же признака (позвоночные и беспозвоночные); 3) по исключающим друг друга признакам (парнокопытные и грызуны среди млекопитающих). В пределах одной классификации приемы могут меняться лишь по родам, видам и разновидностям или другим степеням градации, но каждая степень градации требует выдержанности, единообразия приема.
Если теперь взглянуть на наши схемы (см. приложение III), то можно спросить себя: нельзя ли произвести классификацию по исключающим друг друга признакам? На первый взгляд кажется, что этого нельзя, ибо ни одна функция не исключает другой. Но, всматриваясь внимательнее, мы видим, что есть две такие пары функций, которые встречаются в одном ходе очень редко, настолько редко, что исключаемость может быть сосчитана закономерной, а соединение — нарушением закона (что, однако, как мы увидим ниже, не противоречит нашему утверждению об однотипности сказок). Эти две пары — борьба с антагонистом-вредителем и победа над ним (
Но классификация сказок чрезвычайно усложняется тем, что многие сказки состоят из нескольких ходов. Сейчас мы говорим об одноходовых сказках. К сложным сказкам мы еще вернемся, а пока будем продолжать разделение простых сказок.
Дальнейшее деление уже не может идти по чисто структурным признакам, так как исключают друг друга только
Дальше возникает вопрос: а как же быть со сказками многоходовыми, т. е. такими, где мы имеем, например, несколько вредительств, из которых каждое развивается в отдельности?
Здесь может быть только один выход: о каждом многоходовом тексте придется сказать: первый ход такой-то, а второй — такой-то. Иного выхода нет. Это, может быть, тяжеловесно, неудобно, особенно если хотеть составить точную таблицу классификации, но это и логически, и по существу верно.
Таким образом, мы получаем как бы четыре типа сказок. Не противоречит ли это нашему утверждению о полном единообразии всех волшебных сказок? Если элементы
Рассмотрим же, что представляет собой каждый вид наших сказок.
Если мы подпишем друг под другом все схемы, включающие борьбу — победу, а также те случаи, когда мы имеем простое убиение врага без боя, то мы получим следующую схему[25] (схема без функций подготовительной части; о них речь ниже):
Если подпишем друг под другом все схемы, включающие трудные задачи, то получится следующий итог:
Сопоставление двух полученных схем дает следующие результаты:
Отсюда видно, что борьба — победа и трудные задачи и решения их соответствуют друг другу по отношению к своему положению в ряду других функций. Среди этих функций меняют свое место только неузнанное прибытие и требование ложного героя, которое следует за боем (царевич выдает себя за повара, водовоз выдает себя за победителя), но предшествует трудным задачам (Иван дома поселяется у ремесленника, братья выдают себя за добытчиков). Далее можно наблюдать, что ходы с трудными задачами чаще всего являются вторыми, повторными или же единственными ходами и лишь сравнительно очень редко — первыми. Если сказка состоит из двух ходов, то ходы с боем всегда предшествуют ходам с задачами. Отсюда вывод, что ход с
3. Сказки, включающие обе пары, дают следующую картину[26]:
Отсюда видно, что и здесь функции
По-видимому, мы здесь имеем механическое соединение двух ходов, т. е. нарушение канона у малоискушенных рассказчиков. Это результат некоторого распада классической сказочной архитектоники.
4. Если подписать друг под другом все схемы, в которых нет ни борьбы во всех ее видах, ни трудных задач, то получится следующее:
Если сравнить схему этих сказок с предыдущими схемами, то видно, что и эти сказки не дают какого-либо специфического строения. Переменной схеме подчиняются все сказки нашего материала, причем ходы с
Некоторых оговорок требует положение функции
Под этой схемой могут быть подписаны все сказки нашего материала (см. приложение III).
Какие же выводы дает эта схема? Во-первых, она подтверждает наш общий тезис о полном единообразии строения волшебных сказок. Отдельные мелкие колебания или отступления не нарушают устойчивую картину этой закономерности.
Этот главнейший общий вывод на первых порах никак не совмещается с нашими представлениями о богатстве и разнообразии волшебных сказок.
Как уже указано, этот вывод должен был явиться совершенно неожиданным. Он был неожиданным и для автора этой работы. Это явление настолько необычно, странно, что на нем как-то хочется остановиться, раньше чем перейти к более частным, формальным выводам. Конечно, не наше дело — истолковать это явление, наше дело — только констатировать самый факт. Но все-таки хочется поставить вопрос: если все волшебные сказки так единообразны по своей форме, то не значит ли это, что все они происходят из одного источника? На этот вопрос морфолог не имеет права ответить. Здесь он передает свои заключения историку или сам должен превратиться в историка. Но от себя мы можем ответить хотя бы в виде предположения: да, похоже, что это так. Но только вопрос об источниках не должен быть поставлен узкогеографически. «Единый источник» не означает непременно, что сказки пришли, например, из Индии и распространились отсюда по всему миру, приняв при странствии своем различные формы, как это допускают некоторые. Единый источник может быть и психологическим в историко-социальном аспекте. Но и здесь нужно быть все же чрезвычайно осторожным. Если бы ограниченность сказки объяснялась ограниченными способностями человеческой фантазии вообще, то мы, кроме данного разряда сказок, не имели бы никаких других, а мы имеем тысячи других сказок, непохожих на волшебные. Наконец, единый источник может быть бытовым. Но морфологическое изучение сказки покажет, что быта она содержит очень мало. Здесь от быта к сказкам имеются известные переходные ступени, и быт отражается в них косвенно. Одна из таких переходных ступеней — это выросшие на определенной ступени бытового развития верования, и очень возможно, что есть закономерная связь между ранними фрагментами быта и религией, с одной стороны, и религией и сказкой — с другой. Но умирает быт, умирает религия, а содержание ее превращается в сказку. Сказки содержат настолько явные следы ранних религиозных представлений, что они могут быть выведены без помощи исторического изучения, как это уже указано выше. Но так как такое предположение легче разъяснить исторически, то приведем маленькую примерную параллель между сказками и верованиями. — Сказка знает три основные формы носителей Ивана по воздуху. Это — летучий конь, птица и летучий корабль. Но как раз эти формы представляют собой носителей души умерших, причем у пастушеских и земледельческих народов преобладает конь, у охотников — орел, а у жителей побережий моря — корабль. Таким образом, можно предположить, что одна из первых основ композиции сказки, а именно
Таков наиболее общий, основной вывод всей нашей работы. Правда, данное обобщение лишь попытка. Но если она верна, то в будущем она должна повлечь за собой и ряд других обобщений, и, может быть, тогда та тайна, которой все еще так густо окутана наша сказка, постепенно начнет рассеиваться.
Однако вернемся к нашей схеме. Утверждение об абсолютной устойчивости как будто бы не подтверждается тем, что не всюду последовательность функций такова, как это показывает итоговая схема. Внимательное рассмотрение схем покажет некоторые отступления. В частности, например, можно увидеть, что элементы
Обычная сказка дает, например, сперва беду, а затем добычу помощника, который ее ликвидирует. Обращенная последовательность дает сперва добычу помощника, а затем уже беду, которая им ликвидируется (элементы
Некоторые функции могут меняться местами. В сказках № 93 и 159 бой с антагонистом происходит лишь после погони. Узнавание и обличение, свадьба и наказание могут переставляться. Из отдельных функций передача волшебного средства иногда происходит до выхода героя из дома. Это — дубины, веревки, булавы и пр., даваемые отцом. Такая передача чаще всего встречается при аграрных хищениях (
Отдельные сказки по отношению к основе дают неполную форму ее. Во всех сказках отсутствуют те или другие функции. Если функция отсутствует, то это нисколько не влияет на строй сказки — остальные функции сохраняют свои места. Часто по некоторым рудиментам можно показать, что это отсутствие представляет собой пропуск.
Этим же выводам подчиняются в целом и функции подготовительной части. Если бы мы выписали друг под другом все случаи нашего материала, то в итоге получилась бы в общем та последовательность, которая приведена выше при перечислении функций. Однако изучение этой части осложняется следующим обстоятельством: все семь функций этой части никогда не встречаются в одной сказке, причем отсутствие здесь никогда не может быть объяснено пропуском. Они несовместимы по существу. Здесь можно наблюдать, что одно и то же явление может быть вызвано несколькими способами. Пример: чтобы антагонист мог создать беду, рассказчику нужно привести героя или жертву в некоторое состояние беспомощности. Чаще всего его нужно разлучить с родителями, со старшими, защитниками. Это достигается тем, что героем нарушается запрет (герой уходит из дома, несмотря на запрещение), или же герой без всякого запрета выходит погулять, или тем, что герой поддается обману вредителя, который зовет его погулять к морю или завлекает его в лес и пр. Таким образом, если сказка использовала для этой цели одну из пар
Важнейший вопрос, который далее может быть поставлен при рассмотрении схем, следующий: связаны ли разновидности одной функции непременно с соответствующей разновидностью другой функции? На этот вопрос схемы дают следующий ответ:
1) Есть элементы, которые
Кроме этих пар, где
2) Есть пары, где одна половина может быть связана с несколькими разновидностями своей корреспондирующей половины, но не со всеми. Так, похищение может быть связано с прямым контрпохищением (
Нужно, однако, заметить, что эти нормы зависимости, сколь они ни очевидны сами по себе, иногда сказкой нарушаются. Нанесение вреда и его ликвидация (
3) Все остальные элементы, а также пары как таковые соединимы совершенно свободно, без всякого нарушения логики или художественности. Легко убедиться, что похищение человека совершенно не вызывает необходимости в данной сказке непременно полета или указания пути, а не следования по кровавым следам. Равным образом при похищении талисмана нет необходимости заставить героя подвергнуться преследованию через попытку убиения, а не через погоню по воздуху. Таким образом, здесь господствует принцип полной свободы и взаимной заменяемости, и в этом отношении эти элементы диаметрально противоположны тем элементам, которые, как
Эти выводы, между прочим, могут быть проверены и экспериментально. Можно самому создавать новые сюжеты искусственно в неограниченном количестве, причем все эти сюжеты будут отражать основную схему, а сами могут быть не похожими друг на друга. Чтобы создать сказку искусственно, можно взять любое
Конечно, нужно иметь также в виду и мотивировки, и прочие вспомогательные элементы. Применение этих выводов к народному творчеству требует, конечно, большой осторожности. Психология сказочника, психология творчества его как часть психологии творчества вообще должна изучаться самостоятельно. Но предположить, что основные яркие моменты нашей, в сущности, очень простой схемы и психологически играют роль некоторого корневища, — можно. Но тогда новые сказки всегда являются лишь комбинациями или видоизменениями старых. Это как будто говорит о том, что в применении к сказке у народа нет никакого творчества. Однако это не совсем так. Можно точно разграничить те области, в которых народный сказочник никогда не творит, и те области, где он творит более или менее свободно. Сказочник связан, не свободен, не творит в следующих областях:
1) В общей последовательности функций, ряд которых развивается по указанной выше схеме. Это явление представляет собой сложную проблему. Объяснить ее здесь мы пока не можем, мы можем только констатировать факт. Это явление должно изучаться антропологией и смежными дисциплинами, которые только и могут пролить свет на его причины.
2) Сказочник не свободен в замене тех элементов, разновидности которых связаны с абсолютной или относительной зависимостью.
3) Сказочник не свободен в иных случаях в выборе некоторых персонажей со стороны их атрибутов, если требуется определенная функция. Нужно, однако, сказать, что несвобода эта весьма относительна. Так, если требуется функция
4) Есть известная зависимость между начальной ситуацией и следующими функциями. Так, если требуется или хочется применить функцию
С другой же стороны, сказочник свободен и применяет творчество в следующих областях:
1) В выборе тех функций, которые он пропускает или, наоборот, которые он применяет.
2) В выборе способа (вида), каким осуществляется функция. Именно этими путями, как уже указано, идет создание новых вариантов, новых сюжетов, новых сказок.
3) Сказочник совершенно свободен в выборе номенклатуры и атрибутов действующих лиц. Теоретически свобода здесь полнейшая. Дерево может указать путь, журавль может подарить коня, долото может подсмотреть и т. д. Эта свобода — специфическая особенность только сказки. Надо, однако, сказать, что народ и здесь не слишком широко пользуется этой свободой. Подобно тому как повторяются функции, повторяются и персонажи. Здесь, как уже указано, выработался известный канон (змей — типичный вредитель, яга — типичный даритель, Иван — типичный искатель и пр.). Канон изменяется, но очень редко эти изменения представляют собой продукт личного художественного творчества. Можно установить, что создатель сказки редко выдумывает, он получает материал со стороны или из текущей действительности и применяет его к сказке[28].
4) Сказочник свободен в выборе языковых средств. Эта богатейшая область не подлежит изучению морфолога, изучающего строение сказки. Стиль сказки представляет собой явление, которое должно быть изучено специально.
До сих пор мы рассматривали сказку исключительно с точки зрения ее структуры. Мы видели, что в прошлом она всегда рассматривалась с точки зрения сюжета. Мимо этого вопроса нам нельзя пройти. Но так как единого, общепринятого толкования слова
Все содержание сказки может быть изложено в коротких фразах вроде следующих: родители уезжают в лес, запрещают детям выходить на улицу, змей похищает девушку и т. д. Все сказуемые дают композицию сказок, все подлежащие, дополнения и другие части фразы определяют сюжет. Другими словами: та же композиция может лежать в основе разных сюжетов. Похищает ли змей царевну или черт крестьянскую или поповскую дочку, это с точки зрения композиции безразлично. Но данные случаи могут рассматриваться как разные сюжеты. Мы допускаем и другое определение понятия
Как же теперь отличать сюжет от варианта?
Если, скажем, мы имеем сказку вида:
то спрашивается: изменение одного элемента (
Отсюда вытекает очень важное следствие методологического характера.
Если наши наблюдения о чрезвычайно тесном морфологическом родстве сказок верны, то из этого следует, что ни один сюжет данного рода сказок не может изучаться без другого ни морфологически, ни генетически. Путем замены элементов по видам один сюжет превращается в другой. Конечно, задача изучить какую-нибудь отдельную сказку во всех ее вариантах и по всему ее распространению очень заманчива, но для фольклорных волшебных сказок эта задача, по существу, неверно поставлена. Если в такой сказке встречается, например, волшебный конь, или благодарные животные, или мудрая жена и т. д., а исследование будет касаться их только в данной комбинации, то может случиться, что ни один элемент данного соединения не будет изучен исчерпывающе. Выводы из такого изучения будут неверными и шаткими, так как каждый такой элемент может встречаться и в другом применении и может иметь свою историю. Все эти элементы должны сперва быть изучены сами по себе, независимо от их применения к той или иной сказке. Сейчас, когда народная сказка для нас все еще полна потемок, нам нужно прежде всего освещение каждого элемента в отдельности по всему сказочному материалу. Чудесное рождение, запреты, награждение волшебными средствами, бегство — погоня и т. д. — все это элементы, которые заслуживают самостоятельных монографий. Само собой разумеется, что подобное изучение не может ограничиваться только сказкой. Большинство ее элементов восходит к той или иной архаической бытовой, культурной, религиозной или иной действительности, которая должна привлекаться для сравнения. Вслед за изучением отдельных элементов должно следовать генетическое изучение того стержня, на котором строятся все волшебные сказки. Далее непременно должны быть изучены нормы и формы метаморфоз. Только после этого может быть приступлено к изучению вопроса о том, как создались отдельные сюжеты и что они собой представляют.
Заключение
Работа окончена, нам осталось дать заключение. Резюмировать тезисы нет необходимости — они помещены в начале, ими проникнута вся работа. Вместо этого можно указать, что наши положения, хотя они и кажутся новыми, интуитивно предвидены не кем иным, как Веселовским, и его словами мы и закончим работу. «Дозволено ли и в этой области поставить вопрос о типических схемах… схемах, передававшихся в ряду поколений как готовые формулы, способные оживиться новым настроением, вызвать новообразования?.. Современная повествовательная литература с ее сложной сюжетностью и фотографическим воспроизведением действительности, по-видимому, устраняет самую возможность подобного вопроса; но когда для будущих поколений она очутится в такой же далекой перспективе, как для нас древность, от доисторической до средневековой, когда синтез времени, этого великого упростителя, пройдя по сложности явлений, сократит их до величины точек, уходящих вглубь, их линии сольются с теми, которые открываются нам теперь, когда мы оглянемся на далекое поэтическое творчество, — и явления схематизма и повторяемости водворятся на всем протяжении»[29].
Приложение I. Материалы для табулатуры сказки
Так как мы могли рассмотреть только функции действующих лиц и должны были оставить в стороне все другие элементы, то здесь мы даем список всех элементов волшебной сказки. Список не вполне исчерпывает содержания каждой сказки, но большинство укладывается в список целиком. Если представить себе каждую из таблиц исполненной на отдельном листе, то приведенные ниже заголовки дадут горизонталь, а выписываемые под ними материалы — вертикаль. Функции действующих лиц сохраняют ту последовательность, которая определена выше, в главе III. Последовательность остальных элементов допускает некоторые колебания, которые, однако, не меняют общей картины. Изучение каждого из выделенных элементов или группы их открывает широкие перспективы для всестороннего изучения сказки в целом, подготовляя историческое изучение вопроса о ее генезисе и развитии.
1. Временно-пространственное определение («в некотором царстве»).
2. Состав семьи:
a) по номенклатуре и положению;
b) по категориям действующих лиц (отправитель, искатель и пр.).
3. Бездетность.
4–5. Молитва о рождении сына:
4) форма молитвы;
5) мотивировка молитвы.
6. Чем вызвана беременность:
a) намеренная (съедена рыба и пр.);
b) случайная (проглоченная горошинка и пр.);
c) насильственная (девушка похищена медведем и пр.).
7. Формы чудесного рождения:
a) от рыбы и воды;
b) из очага;
c) от животного;
d) иначе.
8. Пророчества, предвещания.
9. Предзавязочное благополучие:
a) фантастическое;
b) семейное;
c) аграрное;
d) в иных формах.
10–15. Будущий герой:
10) номенклатура, пол;
11) быстрый рост;
12) связь с очагом, пеплом;
13) духовные качества;
14) озорство;
15) прочие качества.
16–20. Будущий ложный герой (первого вида — брат, сводная сестра; ср. ниже 110–113):
16) номенклатура, пол;
17) степень родства с героем;
18) отрицательные качества;
19) духовные качества сравнительно с героем (умники);
20) прочие качества.
21–23. Спор братьев о первенстве:
21) форма спора и способ решения;
22) вспомогательные элементы при утроениях;
23) результат спора.
24–26. Запреты:
24) персонаж-выполнитель;
25) содержание, форма запрета;
26) мотивировка запрета.
27–29. Отлучки:
27) персонаж-выполнитель;
28) форма отлучки;
29) мотивировки отлучки.
30–32. Нарушение запрета:
30) персонаж-выполнитель;
31) форма нарушения;
32) мотивировка.
33–35. Первое появление антагониста:
33) номенклатура;
34) способ включения в ход действия (является со стороны);
35) особенности внешнего появления (прилетает сквозь потолок).
36–39. Выспрашивание, выведывание:
36) персонаж-выполнитель:
a) выспрашивание, выведывание вредителя о герое;
b) наоборот;
c) иначе.
37) что выспрашивается;
38) мотивировки;
39) вспомогательные элементы при утроениях.
40–42. Выдача сведений:
40) персонаж-предатель;
41) формы ответа вредителю (или неосторожный поступок):
a) формы ответа герою;
b) иные формы ответа;
c) выдача благодаря неосторожным поступкам.
42) вспомогательные элементы при утроении.
43. Обманы вредителя:
a) путем уговоров;
b) применение волшебных средств;
c) иначе.
44. Предварительная беда при обманном договоре:
a) беда дана;
b) беда вызвана самим вредителем.
45. Реакция героя:
a) на уговоры;
b) на применение волшебных средств;
c) на иные поступки вредителя.
46–51. Вредительство:
46) персонаж-выполнитель;
47) форма вредительства (или обозначение недостачи);
48) предмет воздействия вредителя (или предмет недостачи);
49) собственник или отец похищенного (или лицо, осознавшее недостачу);
50) мотивировка и цель вредительства или форма осознания;
51) формы исчезновения вредителя. (Пример: 46 — змей, 47 — похищает, 48 — дочь, 49 — царя, 50 — для насильственного супружества, 51 — улетает. — При недостачах: 46–47 — недостает, не хватает, нужен, 48 — золоторогий олень, 49 — царю, 50 — чтобы извести героя.)
52–57. Соединительный момент:
52) персонаж-посредник, отправитель;
53) форма посредничества;
54) к кому обращено;
55) с какой целью;
56) вспомогательные элементы при утроении;
57) как посредник узнает о герое.
58–60. Вступление в сказку искателя, героя:
58) номенклатура;
59) форма включения в ход действия;
60) внешние особенности появления.
61. Форма согласия героя.
62. Форма отсылки героя.
63–66. Сопровождающие его явления:
63) угрозы;
64) обещания;
65) снабжение в дорогу;
66) вспомогательные элементы при утроениях.
67. Отправка героя из дома.
68–69. Цель героя:
68) цель как действие (отыскать, освободить, выручить);
69) цель как предмет (царевну, волшебного коня и пр.).
70. Дорога от дома до дарителя.
71–77. Дарители:
71) способ включения в сказку, номенклатура;
72) жилище;
73) облик;
74) особенности внешнего появления;
75) другие атрибуты;
76) диалог с героем;
77) угощение героя.
78. Подготовка передачи волшебного средства:
a) задачи;
b) просьбы;
c) схватка;
d) иные формы. Утроения.
79. Реакция героя:
a) положительная;
b) отрицательная.
80–81. Снабжение:
80) что дается;
81) в какой форме.
82–89. Помощник (волшебное средство):
82) номенклатура;
83) форма вызова;
84) способ включения в ход действия;
85) особенности появления;
86) облик;
87) первоначальное местонахождение;
88) воспитание (укрощение) помощника;
89) мудрость помощника.
90. Доставка к месту назначения.
91. Формы прибытия.
92. Аксессуары места нахождения предмета поисков:
a) жилище царевны;
b) жилище вредителя;
c) описание тридесятого царства.
93–97. Второе появление вредителя:
93) способ включения в ход действия (отыскан и др.);
94) облик вредителя;
95) свита;
96) особенности внешнего появления;
97) диалог вредителя с героем.
98–101. Второе (при недостачах — первое) появление царевны (объекта поисков):
98) способ включения в ход действия;
99) облик;
100) особенности внешнего появления (сидит на взморье и др.);
101) диалог.
102–105. Борьба с вредителем:
102) место боя;
103) до боя (выдувание тока и др.);
104) формы боя или борьбы;
105) после боя (сожжение тела).
106–107. Клеймение:
106) персонаж;
107) способ.
108–109. Победа над вредителем:
108) роль героя;
109) роль помощника. Утроения.
110–113. Ложный герой (второго вида — водовоз, генерал; ср. выше 16–20):
110) номенклатура;
111) формы появления;
112) как держит себя во время боя;
113) диалог с царевной, обманы и пр.
114–119. Ликвидация беды или недостачи:
114) запрет помощника;
115) нарушение запрета;
116) роль героя;
117) роль помощника;
118) способ;
119) вспомогательные элементы при утроении.
120. Возвращение.
121–124. Погоня:
121) формы извещения вредителя о бегстве;
122) формы погони;
123) извещение героя о погоне;
124) вспомогательные элементы при утроении.
125–127. Спасение от погони:
125) спаситель;
126) формы;
127) гибель вредителя.
От нового вредительства (
128. Неузнанное прибытие:
a) домой с вступлением в услужение;
b) домой без вступления в услужение;
c) к другому царю;
d) другие формы укрывательства и пр.
129–131. Необоснованные притязания ложного героя:
129) персонаж-выполнитель;
130) формы притязания;
131) приготовления к свадьбе.
132–136. Трудная задача:
132) персонаж, задающий ее;
133) чем задача мотивируется задающим ее (болезнь и др.);
134) чем мотивируется задача на самом деле (желание отличить ложного героя от истинного и пр.);
135) содержание задачи;
136) вспомогательные элементы при утроениях.
137–140. Решение задачи:
137) диалог с помощником;
138) роль помощника;
139) форма решения;
140) вспомогательные элементы при утроении.
141–143. Узнавание:
141) способ вызова истинного героя (устройство пира, обход нищих);
142) форма появления героя (на свадьбе и пр.);
143) форма узнавания.
144–146. Обличение:
144) персонаж-обличитель;
145) способ обличения;
146) чем вызвано обличение.
147–148. Трансфигурация:
147) персонаж;
148) способ.
149–150. Наказание:
149) персонаж;
150) способ.
151. Свадьба.
Приложение II. Дальнейшие примеры анализов
1. Анализ простой одноходовой сказки, развивающейся через мотивы боя и победы (
№ 131. Царь, три дочери (начальная ситуация —
2. Анализ простой одноходовой сказки, развивающейся через мотивы трудных задач и их решения (
№ 247. Купец, купчиха, сын (начальная ситуация —
3. Анализ простой одноходовой сказки без мотивов боя и победы (
№ 244. Поп, попадья, сын Иванушка (начальная ситуация —
4. Анализ двухходовой сказки при одной завязке, развивающейся через бой с антагонистом и победу над ним (
№ 133. I. Человек, жена, два сына, дочка (начальная ситуация —
II. Рождается Покатигорошек. Мать рассказывает о беде (сообщение о беде —
5. Анализ двухходовой сказки: первый ход развивается через функцию боя и победы (
№ 139. I. Бездетный царь. Чудесное рождение трех сыновей царицей, коровой, собакой (
II. Братья и Полянин похищают девиц, самого Сученко сбрасывают в пропасть (*
6. Пример анализа четырехходовой сказки.
№ 123. I. Король, сын (
II. Является леший, его дочери дарят царевичу волшебные дары: скатерть, зеркальце и дудочку (передача волшебных средств —
III. Царевна прикидывается больной и требует лекарства (недостача —
IV. Дядька топит царевича (
Последний ход (IV) завершает одновременно и предыдущий (III).
7. Анализ сложной пятиходовой сказки с переплетением ходов.
№ 198. I. Царь, царица, сын (
II. Царевна после венчания пожимает руку Ивана, узнает его слабость, догадывается о помощи Катомы (связующий элемент — §). Они едут в государство Ивана (отлучка —
III. У Ивана насильственно отнят помощник (отнятие помощника —
IV. (Сказка следит за Катомой, он герой этой части повествования.) Безногий Катома встречает слепого (встреча с помощником, предлагающим услуги, —
V. Ведьма по ночам сосет грудь девушки (вампиризм —
II (развитие). Ведьма указывает героям колодец с целющей и живущей водой (волшебное средство указывается —
IV (конец). Слепой женится на девушке (свадьба —
III (развитие и конец). Герои отправляются выручать царевича (
8. Пример анализа сказки с двумя героями.
№ 155. I. Солдатка, рождение двух сыновей (
II. Они хотят иметь по сабле (
III. Братья уходят из дому (↑). Подорожный столб на одном пути предвещает воцарение, на другом — смерть (предвещение — см. табл. I, 8). Братья передают друг другу по платочку, который при беде другого будет кровоточить (передача сигнализатора —
IV. Второй брат доезжает до царства, где змей пожирает людей. Oчередь дошла до царских дочерей (угроза пожирания —
III (продолжение). Другой брат едет на охоту (отлучка —
Сказка имеет краткий не шаблонный конец: оставленная в живых змеиха разрывает братьев на кусочки.
Приложение III. Схемы и примечания к ним
Ниже приводятся схемы сорока пяти[30] сказок сборника Афанасьева из ста, указанных в тексте. Введены некоторые упрощения. Так, по техническим причинам не указаны утроения. Равным образом в схемах не указаны функции вступительной части (
Если функции или группы их повторены одна за другой в разных видах, такое повторение обозначается подписыванием повторных элементов друг под другом в фигурных скобках. Например,
означает, что даритель обращается к герою с какой-либо просьбой (
Если функция стоит в рассказе не на каноническом для нее месте, она вписывается туда, где она стоит. Так, например, в сказке № 135 герой получает волшебное средство (
Мы выписали половину нашего рабочего материала. Остальной материал не меняет картины закономерности и в таблицы не включается.
93. Эта сказка довольно сложна. Дадим полный анализ ее.
I. Царь, царица, сын (
II. Иван грустит (§). Солнцева сестрица трижды выспрашивает его (
III. Сестра: поиграй на гуслях (обманный уговор —
94. «Волга и Вазуза» — сказка иного разряда, здесь не рассматривается.
104. II. Более сложный случай. Девушка, чудесная куколка (
Девушка идет в город, поселяется у старушки (неузнанное прибытие —
Случай этот на первый взгляд не совсем ясен. Очевидно, однако, что прядение, тканье и шитье — утроение одного элемента. Шитье — решение царской задачи. Что поручение шить сорочки действительно трудная задача, видно, между прочим, и из того, что никто не берется их шить, и тогда царь объявляет через старуху: «Умела напрясть и соткать такое полотно, умей из него и сорочки сшить». Следовательно, прядение и тканье также представляют собой решение задач, но самая задача опущена. Это — случай предварительного решения (*
105. II. Знаками
113. Эта сказка проанализирована текстуально. См. выше.
114. Брат зовет сестру на перину. Условно обозначено шифром
115. Наказание ложного героя в тексте сказки следует после женитьбы положительного героя.
123. Эта сказка подробно проанализирована в тексте. См. выше.
125. Два незначительных эпизода не включены в схему.
127. Более сложный случай. — Купеческая дочь — невеста царя (
Из трех преследований последнее ассимилировалось с
131. Эта сказка проанализирована более подробно в тексте книги. См. выше.
133. Эта сказка более подробно проанализирована в тексте книги. См. выше.
136. Трудная задача и ее решение (
137. После того как царевна добыта (
138. Третий ход вклинивается между элементами
139. Эта сказка проанализирована более подробно. См. выше.
140. Элементы
141. Ходу действия предшествует подробный рассказ о чудесном рождении четырех братьев.
145. Действующие герои этой сказки — семь братьев, семь Семенов. Обычно эти братья — помощники героя, здесь они все вместе — герои повествования. Добытая царевна пробует бежать, ее ловят. Ср. выше, № 137.
150. Более сложный случай.
I. Мужик и три сына (начальная ситуация —
II. Купец еще больше боится (мотивировка), посылает батрака за деньгами, будто бы отданными чертям (недостает денег —
153. Конец этой сказки не укладывается в схему (
154. Сказка имеет продолжение, которое обрывается на первых же строках и здесь не показано.
155. К сказке добавлен необычайный конец: встречный мальчик просит милостыню, оборачивается львом и разрывает сперва одного брата, потом другого. Эта сказка проанализирована выше.
159. Сложная сказка из четырех переплетающихся ходов.
I. Иван-царевич с тремя сестрами (
II. По дороге видит рать-силу, побитую Марьей Моревной (ложная завязка; мотив разгрома войска не находит развития; герой таким способом узнает о Марье; функционально это соединительный момент
III. Марья Моревна уезжает на войну. Это в данном случае не завязка, а отлучка одного из членов семьи, подготовляющая беду (
I (развязка первого хода). По дороге он находит своих сестер (
III (продолжение). Он оставляет у сестер различные предметы, которые могут подавать знак бедствия (передача сигнализатора —
IV. Кощей догоняет и убивает героя, похищает обратно жену (
V. Он просит жену разузнать у Кощея, где можно до-стать такого же коня, как у него (
160. Эта сказка представляет собой очень близкий вариант предыдущей сказки (159) и здесь не рассматривается.
162. Что змей похитил царевну, герой узнает не в начале сказки, а в середине ее. До одержания победы герой добывает яйцо — смерть Кощея.
163. Сказка «Бухтан Бухтанович» (кот в сапогах) содержит те же элементы, что и волшебные сказки, но в веселой, пародийной трактовке. После свадьбы при возвращении кот обманывает встречных Кокота, Ворона и Змея, губит их и присваивает их имущество для Бухтана и его жены. Подобные мотивы после свадьбы представляют собой нарушение канона в связи с шуточно-пародийной трактовкой сюжета и стиля этой сказки.
164. Следует возвращение Козьмы, обманом женившегося на царевне, домой. Лиса путем всяческих обманов продолжает выдавать его перед невестой за богача. Он убивает царя Змиулана и перенимает от него царство. Этот конец может рассматриваться как комическая и шуточно-пародийная трактовка мотива преображения героя при женитьбе на царевне, поставленного здесь после свадьбы героя. Эта сказка может рассматриваться как разновидность предыдущей.
166. Из двух вариантов сказки о Емеле избирается более краткий. Царь женит дочку на дураке и велит их засадить в бочку и сбросить ее в море. Этот случай можно рассматривать как конец первого хода (брак —
167. Сказка имеет продолжение, состоящее в том, что царь, изгнавший дочь и ее сына, терпит посрамление.
Это — развязка второго хода, стоящая в конце третьего.
Приложение IV. Список сокращений
Большинство знаков представляют собою первую букву определения (
*
↑ —
*
*
*
*
< —
§
pos — положительный успех функций;
neg — отрицательный успех функций;
contr — достижение результата, противоположного значению функции.
Приложение V. Перевод нумерации дореволюционных изданий сказок Афанасьева на нумерацию изданий пореволюционных
В 1936–1940 гг. вышло критическое издание сборника сказок Афанасьева, в котором изменена нумерация предыдущих изданий: обозначение вариантов через буквы (1a, 1b, 1с и т. д.) заменено последовательным обозначением через цифры (1, 2, 3 и т. д.). Этот же порядок сохранен в последующих изданиях этого сборника. Между тем в указателе сказочных сюжетов Аарне — Андреева (1929), равно как и в исследовательских работах, вышедших до 1936 г., ссылки даются по старой нумерации. Ниже приведена таблица соответствий нумерации текстов этих изданий в тех пределах, в каких они использованы в данной книге. Левая колонка обозначает старую нумерацию, правая — новую.
Схемы разборов сказок
Исторические корни волшебной сказки
Предисловие к первому изданию
Предлагаемая работа снабжена вводной главой, и потому в предисловии можно ограничиться некоторыми замечаниями технического характера.
В книге часто встречаются ссылки на сказки или выдержки из них. Эти выдержки надо рассматривать как иллюстрации, а не как доказательства. За примером кроется более или менее распространенное явление. Разбирая явление, следовало бы приводить не одну-две иллюстрации, а все имеющиеся случаи. Однако это свело бы книгу к указателю, который размерами превзошел бы всю работу. Эту трудность можно было бы обойти ссылками на существующие указатели сюжетов или мотивов. Однако, с одной стороны, распределение сказок по сюжетам и сюжетов по мотивам, принятое в этих указателях, часто весьма условно, с другой же стороны, ссылки на сказки встречаются в книге несколько сот раз, и пришлось бы несколько сот раз давать ссылки на указатели. Все это заставило меня отказаться от традиции приводить при всяком сюжете номер типа. Читатель поймет, что приводимые материалы представляют собой образцы.
То же касается примеров из области обычаев, обрядов, культов и т. д. Все приводимые факты — не более как примеры, число которых можно было бы произвольно увеличить или уменьшить, приводимые примеры могли бы быть заменены другими. Таким образом, в книге не сообщается никаких новых фактов, нова только устанавливаемая между ними связь, и в ней центр тяжести всей книги.
Необходимо сделать еще оговорку относительно способа изложения. Мотивы сказки так тесно связаны между собою, что, как правило, ни один мотив не может быть понят изолированно. Излагать же приходится по частям. Поэтому в начале книги часто встречаются ссылки на то, что еще будет развито, а со второй половины — на то, что уже изложено выше.
Книга представляет собой одно целое, и ее нельзя читать из середины для справок по отдельным мотивам.
В данной книге читатель не найдет анализа многих мотивов, которые он вправе искать в такой работе. Многое не уместилось в ней. Упор сделан на анализ основных, главнейших сказочных образов и мотивов, остальное же частью уже опубликовано раньше и здесь не повторяется, частью, возможно, появится в виде отдельных очерков в будущем.
Работа вышла из стен Ленинградского ордена Ленина государственного университета. Многие из моих товарищей по работе поддерживали меня, охотно делясь своими знаниями и опытом. Особенно многим я обязан проф. Ивану Ивановичу Толстому, который дал мне ценные указания как по части использованного мной античного материала, так и по общим вопросам работы. Приношу ему свою глубочайшую и искреннюю благодарность.
Глава I. Предпосылки
1.
На первых порах кажется, что в постановке этой задачи нет ничего нового. Попытки изучать фольклор исторически были и раньше. Русская фольклористика знала целую историческую школу во главе со Всеволодом Миллером. Так, Сперанский говорит в своем курсе русской устной словесности: «Мы, изучая былину, стараемся угадать тот исторический факт, который лежит в ее основе, и, отправляясь от этого предположения, доказываем тождество сюжета былины с каким-нибудь известным нам событием или их кругом»[31]. Ни угадывать исторических фактов, ни доказывать их тождества с фольклором мы не будем. Для нас вопрос стоит принципиально иначе. Мы хотим исследовать, каким явлениям (а не событиям) исторического прошлого соответствует русская сказка и в какой степени оно ее действительно обусловливает и вызывает. Другими словами, наша цель — выяснить источники волшебной сказки в исторической действительности. Изучение генезиса явления еще не есть изучение истории этого явления. Изучение истории не может быть произведено сразу — это дело долгих лет, дело не одного лица, это дело поколений, дело зарождающейся у нас марксистской фольклористики. Изучение генезиса есть первый шаг в этом направлении.
Таков основной вопрос, поставленный в этой работе.
2.
Веселовский еще в 1873 году указывал на необходимость прежде всего уяснить себе свои позиции, критически отнестись к своему методу[32]. На примере книги Губернатиса «“Зоологическая” мифология» («Zoological Mythology») Веселовский показал, как отсутствие самопроверки ведет к ложным заключениям, несмотря на всю эрудицию и комбинаторские способности автора работы.
Здесь следовало бы дать критический очерк истории изучения сказки. Мы этого делать не будем. История изучения сказки излагалась не раз, и нам нет необходимости перечислять труды. Но если спросить себя, почему до сих пор нет вполне прочных и всеми признанных результатов, то мы увидим, что часто это происходит именно оттого, что авторы исходят из ложных предпосылок.
Так называемая мифологическая школа исходила из предпосылки, что внешнее сходство двух явлений, внешняя аналогия их свидетельствует об их исторической связи. Так, если герой растет не по дням, а по часам, то быстрый рост героя якобы отражает быстрый рост солнца, взошедшего на горизонте[33]. Во-первых, однако, солнце для глаз не увеличивается, а уменьшается, во-вторых же, аналогия не то же самое, что историческая связь.
Одной из предпосылок так называемой финской школы было предположение, что формы, встречающиеся чаще других, вместе с тем присущи исконной форме сюжета. Не говоря уже о том, что теория архетипов сюжета сама требует доказательств, мы будем иметь случай неоднократно убеждаться, что самые архаические формы встречаются как раз очень редко и что они часто вытеснены новыми, получившими всеобщее распространение[34].
Таких примеров можно указать очень много, причем выяснить ошибочность предпосылок в большинстве случаев совсем не трудно. Спрашивается, отчего же сами авторы не видели своих столь ясных для нас ошибок? Мы не будем их в этих ошибках винить — их делали величайшие ученые; дело в том, что они часто не могли мыслить иначе, что их мысли обусловлены эпохой, в которую они жили, и классом, к которому они принадлежали. Вопрос о предпосылках в большинстве случаев даже не ставился, и голос гениального Веселовского, который сам неоднократно пересматривал свои предпосылки и переучивался, остался гласом вопиющего в пустыне.
Для нас же отсюда вытекает следствие, что нужно тщательно проверить свои предпосылки до начала исследования.
3.
Итак, первая предпосылка гласит: среди сказок имеется особая категория сказок, обычно называемых волшебными. Эти сказки могут быть выделены из других и изучаться самостоятельно. Самый факт выделения может вызвать сомнения. Не нарушен ли здесь принцип связи, в которой мы должны изучать явления? В конечном итоге
Хотя волшебные сказки и составляют часть фольклора, но они не представляют собой такой части, которая была бы неотделима от этого целого. Они не то же, что рука по отношению к телу или лист по отношению к дереву. Они, будучи частью, вместе с тем составляют нечто целое и берутся здесь как целое.
Изучение структуры волшебных сказок показывает тесное родство этих сказок между собой. Родство это настолько тесно, что нельзя точно отграничить один сюжет от другого. Это приводит к двум дальнейшим, весьма важным предпосылкам. Во-первых: ни один сюжет волшебной сказки не может изучаться без другого, и, во-вторых: ни один мотив волшебной сказки не может изучаться без его отношения к целому. Этим работа становится принципиально на новый путь.
До сих пор работа обычно велась так: брался один какой-нибудь мотив или один какой-нибудь сюжет, собирались по возможности все записанные варианты, а затем из сопоставления и сравнения материалов делались выводы. Так, Поливка изучал формулу «русским духом пахнет», Радермахер — мотив о проглоченных и извергнутых китом, Баумгартен — мотив о запроданных черту («отдай, чего дома не знаешь») и т. д.[36] Авторы ни к каким выводам не приходят и от выводов отказываются.
Точно так же изучаются отдельные сюжеты. Так, Макензен изучал сказку о поющей косточке, Лильеблад — о благодарном мертвеце и т. д.[37] Таких исследований имеется довольно много, они сильно продвинули наше знание распространенности и жизни отдельных сюжетов, но вопросы происхождения в этих работах не решены. Поэтому мы пока совершенно отказываемся от посюжетного изучения сказки. Волшебная сказка для нас есть нечто целое, все сюжеты ее взаимно связаны и обусловлены. Этим же вызвана невозможность изолированного изучения мотива. Если бы Поливка собрал не только все разновидности формулы «русским духом пахнет», а задался бы вопросом, кто издает это восклицание, при каких условиях оно издается, кого этим возгласом встречают и т. д., т. е. если бы он изучал его в связи с целым, то, очень возможно, он пришел бы к верному заключению. Мотив может быть изучаем только в системе сюжета, сюжеты могут изучаться только в их связях относительно друг друга.
4.
Выше было указано, что предпосылки, из которых исходят авторы, часто являются продуктом эпохи, в которую жил исследователь.
Мы живем в эпоху социализма. Наша эпоха также выработала свои предпосылки, на основании которых надо изучать явления духовной культуры. Но в отличие от предпосылок других эпох, приводящих гуманитарные науки в тупик, наша эпоха создала предпосылки, выводящие гуманитарные науки на единственно правильный путь.
Предпосылка, о которой здесь идет речь, есть общая предпосылка для изучения исторических явлений: «Способ производства материальной жизни обусловливает социальный, политический и духовный процессы жизни вообще»[38]. Отсюда совершенно ясно вытекает, что мы должны найти в прошлом тот способ производства, который обусловливает сказку.
Каков же был этот способ производства? Достаточно самого беглого знакомства со сказкой, чтобы сказать, что, например, капитализм волшебной сказки не обусловливает. Это, конечно, не означает, что капиталистический способ производства сказкой не отражен. Наоборот, мы здесь найдем и жестокого заводчика, и алчного попа, и офицер-секуна («секун-майор»), и поработителя-барина, и беглого солдата, и нищее, пьяное и разоренное крестьянство. Здесь надо подчеркнуть, что речь идет именно о
Однако что же получилось? Получилось, что сказка не соответствует той форме производства, при которой она широко и прочно существует. Объяснение этого несоответствия мы также найдем у Маркса. «С изменением экономической основы более или менее быстро происходит переворот во всей громадной надстройке»[39]. Слова «более или менее быстро» очень важны. Изменение в идеологии происходит не всегда сразу после изменения экономических основ. Получается несоответствие, чрезвычайно интересное и ценное для исследователя. Оно означает, что сказка создалась на основе докапиталистических форм производства и социальной жизни, а каких именно — это и должно быть исследовано.
Вспомним, что именно такого рода несоответствие позволило Энгельсу пролить свет на происхождение семьи. Цитируя Моргана и ссылаясь на Маркса, Энгельс в «Происхождении семьи» пишет: «“Семья, — говорит Морган, — активное начало; она никогда не остается неизменной, а переходит от низшей формы к высшей, по мере того как общество развивается от низшей ступени к высшей. Напротив, системы родства пассивны; лишь через долгие промежутки времени они регистрируют прогресс, проделанный за это время семьей, и претерпевают радикальные изменения лишь тогда, когда семья уже радикально изменилась”. “И точно так же, — прибавляет Маркс, — обстоит дело с политическими, юридическими, религиозными, философскими системами вообще”»[40]. Прибавим от себя, что точно так же обстоит дело со сказкой.
Итак, возникновение сказки связано не с тем производственным базисом, на котором ее стали записывать с начала XIX века. Это приводит нас к следующей предпосылке, которая пока формулируется в очень общей форме: сказку надо сравнивать с исторической действительностью прошлого и в ней искать корни ее.
Такая предпосылка содержит нераскрытое понятие «историческое прошлое». Если историческое прошлое понимать так, как его понимал Всеволод Миллер, то, очень возможно, мы придем к тому же, к чему пришел он, утверждая, например, что змееборство Добрыни Никитича сложилось на основе исторического факта крещения Новгорода.
Нам, следовательно, необходимо расшифровать понятие исторического прошлого, определить, чт
5.
Непосредственно в сказке производят очень мало и редко. Земледелие играет минимальную роль, охота отражена шире. Пашут и сеют обычно только в начале рассказа. Начало легче всего подвергается изменениям. В дальнейшем же повествовании большую роль играют стрельцы, царские или вольные охотники, большую роль играют всякого рода лесные животные.
Однако исследование форм производства в сказке только со стороны его объекта или техники мало продвигает нас в изучении источников сказки. Важна не техника производства как таковая, а соответствующий ей социальный строй. Так мы получаем первое уточнение понятия исторического прошлого по отношению к сказке. Все исследование сводится к тому, чтобы определить, при каком социальном строе создались отдельные мотивы и вся сказка.
Но «строй» — понятие очень общее. Нужно брать конкретные проявления этого строя. Одним из таких проявлений строя являются институты этого строя. Так, нельзя сравнивать сказку с родовым строем, но можно сравнивать некоторые мотивы сказки с институтами родового строя, поскольку они в ней отразились или обусловлены им. Отсюда вытекает предпосылка, что сказку нужно сравнивать с социальными институтами прошлого и в ней искать корни ее. Этим вносится дальнейшее уточнение в понятие исторического прошлого, в котором надо искать происхождение сказки. Так, например, мы видим, что в сказке содержатся иные формы брака, чем сейчас. Герой ищет невесту вдалеке, а не у себя. Возможно, что здесь отразились явления экзогамии: очевидно, невесту почему-то нельзя брать из своей среды. Поэтому формы брака в сказке должны быть рассмотрены и должен быть найден тот строй, тот этап, или фазис, или стадия общественного развития, на котором эти формы действительно имелись. Далее мы, например, видим, что герой очень часто воцаряется. Чей же престол занимает герой? Окажется, что герой занимает престол не своего отца, а своего тестя, которого при этом он очень часто убивает. Тут возникает вопрос о том, какие формы преемственности власти отражены сказкой. Одним словом, мы исходим из предпосылки, что сказка сохранила следы исчезнувших форм социальной жизни, что эти остатки нужно изучить и что такое изучение вскроет источники многих мотивов сказки.
Но это, конечно, не всё. Многие мотивы сказки, правда, объясняются тем, что они отражают некогда имевшиеся институты, но есть мотивы, которые ни с какими институтами непосредственно не связаны. Следовательно, данной области как материала для сравнения недостаточно. Не все объясняется наличием тех или иных институтов.
6.
Но так же, как нельзя сравнивать сказку с каким-то социальным строем вообще, ее нельзя сравнивать с религией вообще, а нужно сравнивать ее с конкретными проявлениями этой религии. Энгельс устанавливает, что религия есть отражение сил природы и общественных сил. Отражение это может быть двояким: оно может быть познавательным и выливаться в догматах или учениях, оно манифестируется в способах объяснения мира или оно может быть волевым и выливаться в актах или действиях, имеющих целью
Обряд и обычай — не то же самое. Так, если людей хоронят через сожжение, то это обычай, а не обряд. Но обычай обставляется обрядами, и разделять их — методически неправильно.
Сказка сохранила следы очень многих обрядов и обычаев: многие мотивы только через сопоставление с обрядами получают свое генетическое объяснение. Так, например, в сказке рассказывается, что девушка закапывает кости коровы в саду и поливает их водой (Аф. 100). Такой обычай или обряд действительно имелся. Кости животных почему-то не съедались и не уничтожались, а закапывались[42]. Если бы нам удалось показать, какие мотивы восходят к подобным обрядам, то происхождение этих мотивов до известной степени уже было бы объяснено. Нужно систематически изучать эту связь сказки с обрядами.
Такое сопоставление может оказаться гораздо труднее, чем это кажется на первый взгляд. Сказка — не хроника. Между сказкой и обрядом имеются различные формы отношений, различные формы связи, и эти формы должны быть кратко рассмотрены.
7.
8.
Термин «переосмысление» удобен в том отношении, что он указывает на происшедший процесс изменений. Факт переосмысления доказывает, что в жизни народа произошли некоторые изменения, и эти изменения влекут за собой изменение и мотива. Эти изменения во всяком отдельном случае должны быть показаны и объяснены.
Мы привели очень простой и ясный случай переосмысления. Во многих случаях первоначальная основа настолько затемнена, что не всегда удается ее найти.
9.
Все эти соображения и предварительные наблюдения заставляют нас выдвинуть еще одну предпосылку: сказку нужно сопоставлять с обрядами и обычаями с целью определения, какие мотивы восходят к тем или иным обрядам и в каком отношении они к ним находятся.
Здесь возникает одна трудность. Дело в том, что и обряд, возникнув как средство борьбы с природой, впоследствии, когда находятся рациональные способы борьбы с природой и воздействия на нее, все же не отмирает, но тоже переосмысляется. Таким образом, может получиться, что фольклорист, сведя мотив к обряду, найдет, что мотив восходит к переосмысленному обряду, и будет поставлен перед необходимостью объяснить еще и обряд. Здесь возможны случаи, когда первоначальная основа обряда настолько затемнена, что данный обряд требует специального изучения. Но это — дело уже не фольклориста, а этнографа. Фольклорист вправе, установив связь между сказкой и обрядом, в иных случаях отказаться от изучения еще и обряда — это завело бы его слишком далеко.
Бывает и другое затруднение. Как обрядовая жизнь, так и фольклор слагается буквально из тысячи различных деталей. Нужно ли для каждой детали искать экономических причин? Энгельс по этому поводу говорит: «…низкое экономическое развитие предысторического периода имеет в качестве дополнения, а порой в качестве условия и даже в качестве причины ложные представления о природе. И хотя экономическая потребность была и с течением времени все более становилась главной пружиной прогресса в познании природы, все же было бы педантизмом, если бы кто-нибудь попытался найти для всех этих первобытных бессмыслиц экономические причины»[44]. Эти слова достаточно ясны. По этому поводу необходимо еще прибавить следующее: если один и тот же мотив приводится нами на ступени родового общества, на ступени рабовладельческого строя типа Древнего Египта, Античности и т. д. (а такие сопоставления приходится делать очень часто), причем мы устанавливаем эволюцию мотива, то мы не считаем необходимым всякий раз особенно подчеркивать, что мотив изменился не в силу эволюции изнутри, а в силу того, что он попадает в новую историческую обстановку. Мы постараемся избежать опасности не только педантизма, но и схематизма.
Но вернемся опять к обряду. Как правило, если установлена связь между обрядом и сказкой, то обряд служит объяснением соответствующего мотива в сказке. При узкосхематическом подходе так должно бы быть всегда. Фактически иногда бывает как раз наоборот. Бывает, что хотя сказка и восходит к обряду, но обряд бывает совершенно неясен, а сказка сохранила прошлое настолько полно, верно и хорошо, что обряд или иное явление прошлого только через сказку получает свое настоящее освещение. Другими словами, могут быть случаи, когда сказка из объясняемого явления при ближайшем изучении окажется явлением объясняющим, она может быть источником для изучения обряда. «Фольклорные сказания разноплеменного сибирского населения послужили нам едва ли не самым главным источником для реконструкции древних тотемических верований», — говорит Д. К. Зеленин[45]. Этнографы часто ссылаются на сказку, но не всегда ее знают. Это особенно касается Фрэзера. Грандиозное здание его «Золотой ветви» держится на предпосылках, которые почерпнуты из сказки, притом из неправильно понятой и недостаточно изученной сказки. Точное изучение сказки позволит внести ряд поправок в этот труд и даже поколебать его устои.
10.
Разнообразие имеющихся толкований и пониманий понятия мифа заставляет и нас оговорить это понятие точно. Под мифом здесь будет пониматься рассказ о божествах или божественных существах, в действительность которых народ верит. Дело здесь в вере не как в психологическом факторе, а историческом. Рассказы о Геракле очень близки к нашей сказке. Но Геракл был божеством, которому воздавался культ. Наш же герой, отправляющийся, подобно Гераклу, за золотыми яблоками, есть герой художественного произведения. Миф и сказка отличаются не по своей форме, а по своей социальной функции[46]. Социальная функция мифа тоже не всегда одинакова и зависит от степени культуры народа. Мифы народов, не дошедших в своем развитии до государственности, — это одно явление, мифы древних культурных государств, известных нам через литературу этих народов, — явление уже иное. Миф не может быть отличаем от сказки формально. Сказка и миф (в особенности мифы доклассовых народов) иногда настолько полно могут совпадать между собой, что в этнографии и фольклористике такие мифы часто называются сказками. На «сказки первобытных» даже имелась определенная мода, и таких сборников, и научных, и популярных, имеется очень много. Между тем если исследовать не только тексты, а исследовать социальную функцию этих текстов, то большинство их придется считать не сказками, а мифами. В современной буржуазной фольклористике совершенно не учитывается то огромное значение, которое присуще этим мифам. Они собираются, но почти не изучаются фольклористами. Так, в указателе Больте и Поливки[47] «сказки первобытных» занимают весьма скромное место. Такие мифы не «варианты», а произведения более ранних стадий экономического развития, не утерявшие еще связи со своей производственной базой. То, что в современной европейской сказке переосмыслено, здесь часто содержится в своем исконном виде. Таким образом, эти мифы часто дают ключ к пониманию сказки.
Правда, есть исследователи, которые чувствуют это значение и даже говорят о нем, но дальше деклараций дело не пошло. Принципиальное значение этих мифов не понято, и не понято оно именно потому, что исследователи стоят на формальной, а не исторической точке зрения. Данные мифы как историческое явление игнорируются, зато частные случаи обратной зависимости, зависимости фольклора «диких» народностей от «культурных» замечены и исследованы. Только в самое последнее время мысль о социальном значении мифа начинает высказываться в буржуазной науке, начинает утверждаться тесная связь между словом, мифами, священными рассказами племени, с одной стороны, и его ритуальными действиями, моральными действиями, социальной организацией и даже практическими действиями, с другой стороны. Однако о том, чтобы это положение распространялось и на европейские сказки, обычно нет речи, эта мысль слишком смела.
К сожалению, однако, запись подобных мифов в большинстве случаев мало удовлетворительна. Даются только тексты, и больше ничего. Часто издатель даже не сообщает, знал ли он язык, записывал ли он непосредственно или через переводчика. Даже в записях такого крупного исследователя, как Боас, встречаются тексты, которые с несомненностью представляют собой пересказы, но нигде это не оговорено. А для нас важны мельчайшие детали, частности, оттенки, часто важен даже тон рассказа… Еще хуже обстоит дело, когда туземцы рассказывают свои мифы
Выше мы говорили, что миф имеет социальное значение; но значение это не всюду одинаково. Отличие античных мифов от полинезийских очевидно для всякого. Но и в пределах доклассовых народов это значение и его степень также не одинаковы, их нельзя бросать в один котел. В этом отношении можно говорить о различии мифов отдельных стран и народов в зависимости от степени их культуры.
Наиболее ценными и важными оказались для нас не европейские и не азиатские материалы, как можно было думать по территориальной близости, а материалы американские, отчасти океанийские и африканские. Азиатские народы в целом стоят уже на более высокой ступени культуры, чем стояли народы Америки и Океании в тот момент, когда их застали европейцы и стали собирать этнографические и фольклорные материалы; во-вторых, Азия — древнейший культурный континент, котел, в котором потоки народов переселялись, смешивались и вытесняли друг друга. На пространстве этого континента мы имеем все стадии культуры, от почти первобытных айну до достигших высочайших культурных вершин китайцев, а ныне — и социалистическую культуру СССР. Поэтому в азиатских материалах мы имеем смешение, которое чрезвычайно затрудняет исследование. Якуты, например, рассказывают сказку об Илье Муромце наравне со своими, вероятно исконными, якутскими мифами. В вогульском фольклоре упоминаются лошади, которых вогулы не знают[49]. Эти примеры показывают, как легко здесь ошибиться, принять пришедшее и чуждое за исконное. А так как нам важно изучать явление не само по себе, не тексты, а важно изучить связь мифа с той почвой, на которой он возник, то здесь кроется величайшая опасность для фольклориста. Он может принять, например, явление, пришедшее из Индии, за первобытно-охотничье, так как оно встречается у этих охотников.
В меньшей степени это касается Африки. Здесь, правда, также имеются и народы, стоящие на весьма низкой ступени развития, как бушмены, и скотоводческие народы, как зулусы, и народы земледельческие, народы, знающие уже кузнечное дело. Но все же взаимные культурные влияния здесь менее сильны, чем в Азии. К сожалению, африканские материалы иногда записаны не лучше, чем американские. Американцы все же сами живут в непосредственном соседстве с индейцами, Африку же изучают пришельцы, колонизаторы и миссионеры — французы, англичане, голландцы, немцы, которые еще менее дают себе труда изучить язык, а если изучают, то не в целях записывания фольклора. Один из крупнейших исследователей Африки, Фробениус, не знает африканских языков, что не мешает ему массами издавать африканские материалы, не оговаривая, как он их получил, что, конечно, заставляет относиться к ним весьма критически.
Правда, и Америка вовсе не свободна от посторонних влияний, но тем не менее именно американские материалы дали то, чего иногда не дают материалы по другим континентам.
Таково значение мифов первобытных народов для изучения сказки, и таковы трудности, встречающиеся при их изучении.
Совершенно иное явление представляют собой мифы греко-римской Античности, Вавилона, Египта, отчасти Индии, Китая. Мифы этих народов мы знаем не непосредственно от их создателей, каковыми являлись народные низы, мы знаем их в преломлении письменности. Мы знаем их через поэмы Гомера, через трагедии Софокла, через Вергилия, Овидия и т. д. Виламовиц пытается отказать греческой литературе в какой бы то ни было связи с народностью[50]. Греческая литература будто бы так же непригодна для изучения народных сюжетов, как Нибелунги Геббеля, Гейбеля или Вагнера — для изучения подлинных Нибелунгов. Такая точка зрения, отрицающая народность античного мифа, прокладывает дорогу реакционным теориям и установкам. Мы будем признавать за этими мифами подлинную народность, но должны помнить, что мы имеем их не в чистом виде и что их нельзя приравнивать к записям фольклорных материалов из уст народа. Приблизительно так же обстоит дело с мифами Египта. Мы также знаем их не из первых рук. Представления египтян нам известны через надгробные надписи, через «Книгу мертвых» и т. д. Мы большей частью знаем лишь официальную религию, культивировавшуюся жрецами в политических целях и одобренную двором или знатью. Но народные низы могли иметь иные представления, иные, так сказать, сюжеты, чем официальный культ, и об этих народных представлениях нам известно очень мало. Тем не менее мифы культурных народов древности должны быть включены в круг исследования. Но в то время как мифы доклассовых народов представляют собой прямые источники, здесь мы имеем источники косвенные. Они с несомненностью отражают народные представления, но не всегда являются ими в прямом смысле этого слова. Может оказаться, что русская сказка дает более архаический материал, чем греческий миф.
Итак, мы отличаем мифы доклассовых формаций, которые можно рассматривать как непосредственный источник, и мифы, переданные нам господствующими классами древних культурных государств, которые могут служить косвенным доказательством наличия того или иного представления у соответствующих народов.
Отсюда предпосылка, что сказку нужно сопоставлять как с мифами первобытных доклассовых народов, так и с мифами культурных государств древности.
Таково последнее уточнение, вносимое в понятие «исторического прошлого», привлекаемого для сопоставлений и для изучения сказки. Легко заметить, что в этом прошлом нас не интересуют отдельные события, т. е. то, что обычно понимается под «историей» и что понимала под ней так называемая «историческая школа».
11.
Будет грубой ошибкой, если мы будем стоять на позиции чистого эмпиризма и рассматривать сказку как некую хронику. Такая ошибка делается, когда, например, ищут в доистории действительных крылатых змеев и утверждают, что сказка сохранила воспоминание о них. Ни крылатых змеев, ни избушек на курьих ножках никогда не было. И тем не менее и они историчны, но историчны они не сами по себе, а исторично их возникновение, и оно-то и должно быть объяснено.
Обусловленность обряда и мифа хозяйственными интересами ясна. Если, например, пляшут, чтобы вызвать дождь, то ясно, что это продиктовано желанием воздействовать на природу. Неясно здесь другое: почему в этих целях пляшут (причем иногда с живыми змеями[51]), а не делают что-нибудь другое. Скорее мы могли бы понять, если бы в этих целях лили воду (как это тоже часто делается). Это было бы примером применения симильной магии, и только. Этот пример показывает, что действие вызывается хозяйственными интересами не непосредственно, а в преломлении известного мышления, в конечном итоге обусловленного тем же, чем обусловлено само действие. Как миф, так и обряд есть продукт некоторого мышления. Объяснить и определить эти формы мышления бывает иногда очень трудно. Однако фольклористу необходимо не только учитывать его, но и уяснить себе, какие представления лежат в основе некоторых мотивов. Первобытное мышление не знает абстракций. Оно манифестируется в действиях, в формах социальной организации, в фольклоре, в языке. Бывают случаи, когда сказочный мотив необъясним ни одной из приведенных выше предпосылок. Так, например, в основе некоторых мотивов лежит иное понимание пространства, времени и множества, чем то, к которому привыкли мы. Отсюда вывод, что формы первобытного мышления должны также привлекаться для объяснения генезиса сказки. На это здесь только указывается — не более. Это — еще одна предпосылка работы. Сложность этого вопроса очень велика. В обсуждение существующих взглядов на первобытное мышление можно не входить. Для нас мышление также прежде всего есть исторически определимая категория. Это освобождает нас от необходимости «толковать» мифы или обряды или сказки. Дело не в толковании, а в сведении к историческим причинам. Миф несомненно имеет свою семантику. Но абсолютной, раз навсегда данной семантики не существует. Семантика может быть только исторической семантикой. При таком положении перед нами возникает большая опасность. Легко принять мыслительную действительность за бытовую и наоборот. Так, например, если баба-яга грозит съесть героя, то это отнюдь не означает, что здесь мы непременно имеем остаток каннибализма. Образ яги-людоедки мог возникнуть и иначе, как отражение каких-то мыслительных (и в этом смысле тоже исторических), а не реально-бытовых образов.
12.
13.
Итак, я с самого начала становлюсь на точку зрения, что возможно начать исследование, даже если материал целиком не исчерпан, и это — тоже одна из предпосылок данной работы. Я становлюсь на эту точку зрения не в силу печальной необходимости, а нахожу, что она возможна принципиально, и здесь я расхожусь с большинством исследователей. Основание, позволяющее встать на эту точку зрения, есть наблюдение повторности и закономерности фольклорного материала. Здесь изучаются повторные элементы волшебной сказки, и для нас не существенно, взяты ли нами на учет все 200 или 300 или 5000 вариантов и версий каждого элемента, каждой частицы материала, подлежащего исследованию. То же относится к обрядам, мифам и т. д. «Если бы мы захотели ждать, пока материал будет готов
Принцип, который здесь выдвигается, противоположен принципу, обычно лежащему в основе фольклорных исследований. Здесь обычно прежде всего стремятся к исчерпывающей полноте материала. Но фактически мы видим, что там, где материал в пределах доступности действительно исчерпан, вопросы все же решены неправильно, потому что задача поставлена неправильно. Здесь же выдвигается иная точка зрения: прежде всего должна быть правильно поставлена задача, и тогда правильный метод приведет к правильному решению.
14.
Но сказкой не исчерпывается фольклор. Есть еще родственный ей по сюжетам и мотивам героический эпос, есть широкая область всякого рода сказаний, легенд и т. д. Есть Махабхарата, есть Одиссея и Илиада, Эдда, былины, Нибелунги и т. д. Все эти образования оставляются, как правило, в стороне. Они сами могут быть объяснены сказкой, часто восходят к ней. Бывает, правда, и другое, бывает, что эпос донес до наших дней детали и черточки, которых не дает сказка, не дает никакой другой материал. Так, например, в «Нибелунгах» Зигфрид, убив змея, купается в его крови и приобретает неуязвимость. Эта деталь важна при изучении змея, она кое-что объясняет в его образе, а в сказке ее нет. В таких случаях, за неимением другого материала, может привлекаться и героический эпос.
15.
Решение этого вопроса продвинет нас в понимании сказки, но оно не решает другого, также еще не решенного вопроса: почему об этом рассказывали? Как сложилась сказка как повествовательный жанр? Этот вопрос сам собой возникает при постановке нашей задачи. Поэтому наряду с вопросом о том, откуда взялись отдельные мотивы как составные части сюжета, мы должны будем ответить на вопрос: откуда берется рассказывание, откуда берется собственно сказка как таковая?
На этот вопрос мы постараемся ответить в последней главе, но ответ на него наталкивается на одну трудность. Здесь изучаются только волшебные сказки. Акт рассказывания волшебных сказок неотделим от акта рассказывания сказок других жанров, например животных сказок. Поэтому пока не будут исторически изучены другие жанры, на данный вопрос можно дать только предварительный, гипотетический ответ с большей или меньшей степенью вероятности и убедительности.
По существу, такая работа никогда не может считаться оконченной, и данная работа скорее вводит в круг изучения генезиса сказки, чем претендует на окончательное решение его.
Работа может быть сравниваема с разведочной экспедицией в неизвестные еще земли. Мы отмечаем залежи, чертим схематические карты, подробная же разработка каждой из залежей должна быть делом будущего. Дальнейшим этапом может быть детальная разработка отдельных мотивов и сюжетов, но уже без изоляции от целого. На данном этапе нашей науки важнее изучить связь явлений, чем детально разработать каждое такое явление в отдельности.
Наконец, еще одна оговорка, касающаяся материала. В основу изучения положена русская сказка, особо учтена сказка северная. Выше уже указывалось, что сказка интернациональна, и мотивы ее также в значительной степени интернациональны. Русский фольклор отличается большим разнообразием, богатством, исключительной художественностью и хорошей сохранностью. Поэтому совершенно естественно, чтобы советский исследователь прежде всего ориентировался на наш родной фольклор, а не на фольклор иноземный. В работе учтены все основные типы волшебной сказки. Эти типы в мировом репертуаре представлены и русским, и иноземным материалом. Для сравнительной работы безразлично, какие образцы данного типа берутся. Там, где не хватает русского материала, мы привлекаем и иноземный материал. Но мы хотели бы подчеркнуть, что данная работа не есть исследование русской сказки (такая задача может быть поставлена как специальная задача после разрешения общих вопросов генетики и требует специального исследования); данная работа есть работа по сравнительно-историческому фольклору на основе русского материала как исходного.
Глава II. Завязка
1.
2.
Среди этих запретов нас пока займет один: запрет выходить из дому. «Много князь ее уговаривал, заповедывал не покидать высока терема» (Аф. 265). Или: «Этот мельник, когда пойдет за охотой, и наказывает: “Ты, девушка, никуда не ходи”» (См. 43). «Дочка, дочка!.. будь умна, береги братца — не ходи со двора» (Аф. 113). В сказке «Сопливый козел» дочери видят дурной сон: «Перепугался отец, не велел свой любимой дочери даже на крыльцо выходить». В этих случаях, как указано, непослушание ведет к несчастью: «Так нет вот не послушалась, вышла! А козел в это время подхватил ее на высокие рога и унес за крутые берега» (Аф. 277). Здесь можно было бы думать об обычной родительской заботе о своих детях. Ведь и сейчас родители, уходя из дому, запрещают детям уходить на улицу. Однако это не совсем так. Здесь кроется еще что-то другое. Когда отец уговаривает дочь «даже на крыльцо не выходить», «не покидать высока терема» и пр., то здесь сквозит не простое опасение, а какой-то более глубокий страх. Страх этот так велик, что родители иногда не только запрещают детям выходить, но даже запирают их. Запирают они их тоже не совсем обыкновенным образом. Они сажают их в высокие башни, «в столп», заключают их в подземелье, а подземелье это тщательно уравнивают с землей. «Выкопали преглубокую яму, убрали ее, разукрасили, словно палаты, навезли туда всяких запасов, чтобы было что и пить и есть; после посадили в ту яму своих детей и поверх сделали потолок, закидали землей и заровняли гладко-нагладко» (Аф. 201).
Сказка здесь сохранила память о мероприятиях, которые когда-то действительно применялись к царским детям, причем сохранила их с поразительной полнотой и точностью.
3.
Надо сказать, что Фрэзер не делает никаких попыток расположить или объяснить свой материал исторически. Он начинает свои примеры с японского микадо, затем переходит к Африке и Америке, затем к ирландским королям, а отсюда перескакивает на Рим[53]. Но из его примеров видно, что явление это сравнительно позднее. В Америке оно наблюдалось в древней Мексике, в Африке — там, где уже образовались маленькие монархии. Одним словом, это — явление ранней государственности. Вождю или царю приписывается магическая власть над природой, над небом, дождем, людьми, скотом, и от его благополучия зависит благополучие народа. Поэтому, тщательно охраняя царя, магически охраняли благополучие всего народа. «Царь — фетиш бенингов, почитаемый своими подданными как божество, не должен был покидать своего дворца». «Король Лоанго прикреплен к своему дворцу, который ему запрещено покидать»[54]. «Цари Эфиопии обоготворялись, но их держали запертыми в их дворцах», и т. д. Если подобные монархи пытались уйти, их побивали камнями. Нет необходимости приводить все примеры, привлеченные Фрэзером, а также все частности, касающиеся изоляции царей. Мы обратимся к сказке и посмотрим, какую картину дает нам современный фольклор.
4.
С этим запретом света тесно связан запрет видеть кого бы то ни было. Заключенные не должны видеть никого, и их лица также никто не должен видеть. Чрезвычайно интересный случай имеется у Смирнова в сказке «Как солдат снимал портрет с королевы». «У одного там короля есь красавица-хозяйка, портрет бы с ней снять, а она все в маски ходит» (См. 12). Царь приходит к заключенному герою: «Когда он пришел, царевич сказал ему: “Не подходи близко”, а сам отвернулся и вздохнул в сторону от царя» (См. 303). Здесь сказываются те же представления, которые приводят к страху дурного глаза. Попадья посажена в подземелье. «У меня, пожалуй, кто-нибудь ее сглазит» (См. 357). Вятская сказка сохранила последствия, которые могут произойти, если взглянуть на заключенных. «Жила она в подвале. Хто поглядит из муськова полку (т. е. мужчин), из молодых, то здорово болел народ» (З. В. 105). Вятская же сказка сохранила запрет упоминания заключенных. «А он в темниче… Про нево не след и говорить: тебя ведь заберут!» (З. В. 28).
Приведем еще один яркий пример из русской сказки, где мы имеем сразу несколько видов запретов. Герой попадает в иное царство, и между ним и встречным завязывается следующий разговор:
«— Что же у вас, господин хозяин, месность экая у вас широкая, — и башня к чему эка выстроена, не одного окна и некакого света нет, к чему она эка?
— Ах, друг мой, в этой башни застата царская дочь. Она, говорит, как принесена, родилась, да и не показывают ей никакого свету. Как кухарка ли, нянька принесет ей кушанье, тольки сунут ей там и не заходят внутрь. Так она там и живет, ничего вовсе не знат, какой такой народ есь.
— Неужели, господин хозяин, люди не знают, кака она, хороша ли, чиста ли, нечиста?
— А господь ее знает, хороша ли, нехороша ли, чиста ли, нечиста ли. Кака она есь, не знают люди, и она не знает, каки есть люди. Никогда не выходит, не показывается на люди» (См. 10).
Этот любопытный пример включает еще одну деталь: способ, каким подается пища. «Только сунут ей там и не заходят внутрь». Уже выше мы видели, что царским детям ставят провизии сразу на пять лет (Аф. 202). Это, конечно, фантастическая деформация. Сказки сохранили и более точные данные о том, как подавалась пища. «Приказал ему отец склась каменный столб; только бы ему была, значит, кровать-лежанка и окошко, решотки штобы были крепкие: форточку оставить небольшую, штобы пишшу только совать» (З. П. 18). То же о девушке: «Ее велели в каменный столб закласть… Оставили окошечко, штоб ей подавать по стаканчику водицы да по кусочку сухарика из суток в сутки» (Худ. 21).
Абхазская сказка очень хорошо сохранила еще два запрета: запрет касаться земли и запрет на обычную пищу. Царских детей кормят пищей, способствующей их волшебным качествам: «Свою сестру держали в высокой башне. Воспитывали ее так, что ее нога не касалась земли, мягкой травы. Кормили ее только мозгами зверей»[56].
В русских сказках запрет не касаться земли прямо не высказывается, хотя он вытекает из сидения на башне.
Таким образом, мы видим, что сказка сохранила все виды запретов, некогда окружавших царскую семью: запрет света, взгляда, пищи, соприкосновения с землей, общения с людьми. Совпадение между сказкой и историческим прошлым настолько полное, что мы вправе утверждать, что сказка здесь отражает историческую действительность.
5.
Но мы привели еще не все случаи. Сказка сохранила еще один вид запретов, который в данной связи не засвидетельствован, но засвидетельствован в связи несколько иной. Это — запрет стричь волосы. Волосы считались местонахождением души или магической силы. Потерять волосы означало потерять силу. С этим мы еще неоднократно встретимся, пока же достаточно напомнить хотя бы историю Самсона и Далилы. «Никуда она из терема не ходила, вольным воздухом царевна не дышала; много у ней и нарядов цветных, и каменьев дорогих, но царевна скучала: душно ей в тереме, в тягость покрывало! Волосы ее густые, златошелковые, не покрытые ничем, в косу связанные, упадали до пят, и царевну Василису стали величать: золотая коса, непокрытая краса» (Аф. 560). Золотая окраска волос нас займет в другом месте, а пока важна длина их. Мотив длинных волос заключенной царевны особенно ясен в немецкой сказке (Гримм, 12 — Рапунцель). «Когда ей исполнилось 12 лет, волшебница заключила ее в башню, лежащую в лесу, не имевшую ни лестниц, ни дверей… У ней были длинные, великолепные волосы, тонкие, как золотая ткань. Слыша голос волшебницы, она развязывала свои косы, обвязывала их вокруг крючка у окна, и тогда они спадали на двадцать локтей, и волшебница по ним подымалась». Длинные волосы заключенной царевны — часто встречающаяся черта. В грузинской сказке «Иадон и Соловей» красавица живет в высокой башне, откуда спускает вниз свои золотые волосы. Чтобы победить красавицу, нужно крепко намотать волосы на руку[58].
Запрет стричь волосы нигде в сказке не высказан прямо. Тем не менее длинные волосы заключенной царевны — часто встречающаяся черта. Эти волосы придают царевне особую привлекательность.
Запрет стричь волосы не упоминается и в описаниях заключения царей, царских детей и жрецов, хотя он вполне возможен. Зато запрет стричь волосы известен в совершенно иной связи, а именно в обычае изоляции менструирующих девушек. Что менструирующих девушек подвергали заточению, это достаточно известно. Фрэзер указывал также, что таким девушкам запрещалось стричь и расчесывать волосы.
Между обычаем изолировать царей и царских детей и обычаем изолировать девушек имеется несомненная связь. Оба обычая основаны на одинаковых представлениях, на одинаковых страхах. Сказка отражает как ту, так и другую форму изоляции. Образ девушки, подвергавшейся заключению в сказке, уже сопоставлен с изоляцией девушек, производившейся когда-то во время месячных очищений. Для подтверждения этой мысли Фрэзер приводит миф о Данае[59]. Эту же мысль высказывает фон-дер-Лейен в своей книге о сказке, и она же повторена в издании афанасьевских сказок под редакцией Азадовского, Андреева и Соколова. Действительно, Рапунцель подвергается заключению при исполнении ей 12 лет, т. е. при наступлении половой зрелости; она заключена в лесу. Именно в лес уводились девушки. При этом они иногда носили шлемы и скрывали свое лицо. Здесь вспоминается царевна, носящая маску.
Есть еще одно соображение в пользу этого сопоставления: вслед за заключением девушки обычно следует брак ее, как мы это видим в сказке. Часто божество или змей не похищает девушку, а навещает ее в темнице. Так дело происходит в мифе о Данае, так оно иногда происходит и в русской сказке. Здесь девушка беременеет от ветра. «Он побаивался, чтоб не забаловалась. И посадил ю в высоку башню. И дверь каменщики заложили. В одном месте между кирпичей была дырка. Щель, одним словом. И стала раз та царевна навколо той щели, и надул ей ветер брюхо» (Сев. 42). Сидение в башне явно подготовляет к браку, притом к браку не с обычным существом, а с существом божественного порядка, от которого рождается божественный же сын, в русской сказке — Иван-Ветер, а в греческом мифе — Персей. Чаще, однако, заключена не будущая мать героя, а будущая жена героя. Но в целом аналогия между обычаем и сказкой здесь гораздо слабее, чем аналогия мотива заключения царей и царских детей. В сказке совершенно одинаковому заключению подвергаются как девушки, так и мальчики, и братья с сестрами вместе.
Сопоставляя эти факты, мы должны спросить себя, в какой связи стоят эти две формы заключения между собой и со сказкой. Заключение девушек древнее, чем заключение царей. Оно имеется уже у наиболее примитивных, наиболее первобытных народов, например у австралийцев. Сказка сохраняет оба вида. Эти две формы вытекают одна из другой, наслаиваются друг на друга и ассимилируются друг с другом, причем изоляция девушек сохранилась в более бледных формах и сильнее выветрилась. Изоляция царских наследников — более позднего происхождения; здесь сохранился целый ряд исторически засвидетельствованных деталей.
6.
Сказка не сохранила нам мотивировок подобного характера. Жизнь окружающего народа в сказке не зависит от заключенных. Только в одном случае мы видим, что от нарушения запрета «здорово болел народ» (З. В. 105). В сказке дело идет только о личной безопасности царевича или царевны. Но забота о сохранении царя сама основана на более древнем и не разработанном Фрэзером представлении, что воздух начинен опасностями, силами, которые в любой момент могут разразиться над человеком. Мы не будем здесь разрабатывать это положение. На него указывал уже Нильссон: все наполнено неизвестным, внушающим страх. Табу возникает из страха, что от соприкосновения произойдет нечто вроде короткого замыкания[61]. «Для майя, — говорит Бринтон, — леса, воздух и темнота наполнены таинственными существами, которые всегда готовы навредить ему или услужить, но обычно — навредить, так что преобладающее количество этих созданий его фантазии — злокозненные существа»[62].
Можно с уверенностью сказать, что этнографы вроде Бринтона и Нильссона ошибаются только в одном: силы, духи, окружающие человека, «неизвестными» представляются только этнографам, а не самим народам — эти хорошо их знают и представляют их себе совершенно конкретно и называют их имена. В сказке страх, правда, часто бывает неопределен, но столь же часто он определен и точен: боятся существ, которые могут похитить царских детей.
Этот религиозный страх в преломлении сказки создает заботу о царских детях и выливается в художественную мотивировку беды, наступающей за нарушением запрета. Достаточно царевне выйти из своего заключения погулять в сад, подышать свежим воздухом, чтобы «откуда ни возьмись» появился змей и унес ее. Короче, детей оберегают от похищения. Такая мотивировка появляется уже довольно рано: так, в зулусской сказке мы читаем: «Они жили, не выходя наружу, их мать воспретила, говоря, что, если они выйдут наружу, они будут уведены воронами и убиты»[63]. То же, стадиально гораздо позднее, в египетской сказке-мифе. Уходя, Бата говорит своей жене: «Ты не выходи наружу (из дома), чтобы не увлекло тебя море»[64]. И еще позднее в сказке: «Царь отдал приказ нянькам, чтобы они царевну берегли, на улицу не отпускали, чтобы не унес Ворон Вороневич» (См. 323).
Из всех видов запретов, которыми пытались защитить себя от демонов, являющихся в сказке в форме змеев, воронов, козлов, чертей, духов, вихря, кощея, яги и похищающих женщин, девушек и детей — из всех этих видов запрета лучше всего в сказке отражен запрет покидать дом. Остальные виды катартики (пост, темнота, запрет взглядов и прикосновений и пр.) отражены слабее. Но все-таки здесь не все еще ясно. Так, по некоторым косвенным признакам можно судить, что пребывание под землей, или в темноте, или на башне способствовало накоплению магических сил не в силу запретов, а просто как таковое. Так, в сказании племени зуньи (Сев. Америка) «отец, будучи великим жрецом, посвятил свою дочь священному служению (to sacred things) и потому всегда держал ее в доме в стороне от взглядов всех мужчин и всех подраставших». Но в ее помещение попадает солнечный свет, рождается ребенок. Этого ребенка тайно отправляют из дому в лес, где он воспитывается оленем[65]. Такие случаи необходимо иметь в виду исследователям мифа о Данае. Мы знаем, что в древнем Перу держали взаперти «солнечных дев». Люди их никогда не видели. Они считались женами солнца, фактически служа женами заместителя бога-солнца, т. е. инки[66]. Солнце вообще появляется поздно, оно в этих случаях, как мы увидим ниже, отражает земледельческие представления. Сказка, как уже указано, солнца в этой роли почти не знает: она более архаична, чем эти случаи.
7.
8.
Какая-либо беда — основная форма завязки. Из беды и противодействия создается сюжет. Формы этой беды чрезвычайно разнообразны, настолько разнообразны, что они не могут быть рассмотрены вместе. В этой главе никакого объяснения форм этой беды дано быть не может. Вслед за посажением в столб или темницу обычно следует похищение. Чтобы изучить это похищение, мы должны будем изучить фигуру похитителя. Основной, главнейший похититель девушек — змей. Но змей выступает в сказке два раза. Он появляется молниеносно, уносит девушку и исчезает. Герой за ним отправляется, встречает его, и между ними происходит бой. Характер змея может быть выяснен только из анализа змееборства. Тут только можно получить ясную картину змея и объяснить похищение девушек. Другими словами: для наивного слушателя ход действия и конец есть производное от начала действия. Для исследователя дело может обстоять наоборот: начало есть производное от середины или конца. В то время как начало сказки разнообразно, середина и конец гораздо более единообразны и постоянны. Поэтому начало часто может быть объяснено только из середины или даже из конца. То же относится и к другим видам сказочных начал. Сказка, например, иногда начинается с того, что из дому изгоняются неугодные дети. Это — сказки типа «Морозко», «Баба-яга» и др. Что это за изгнание, мы сможем установить только тогда, когда будет изучена обстановка, в которую изгнанные дети попадают. Другой вид сказочного начала не содержит беды. Сказка начинается с того, что царь объявляет всенародный клич, обещая руку своей дочери тому, кто на летучем коне допрыгнет до ее окна. Это — один из видов трудных задач. Данная задача может быть объяснена только в связи с изучением волшебного помощника и фигурой старого царя, а помощник обычно добывается в середине сказки. Таким образом, и здесь середина сказки объяснит нам начало ее.
Анализ серединных элементов позволит осветить и вопрос, почему сказка так часто начинается именно с беды и что это за беда. Обычно к концу сказки беда обращается в благо. Похищенная царевна благополучно возвращается с женихом, изгнанная падчерица возвращается с богатыми дарами и часто также вслед за тем вступает в брак. Исследование форм этого брака покажет, каков жених и с чего брак начинается.
Таким образом, мы в нашем исследовании вынуждены перескочить через один момент хода действия и начать наше рассмотрение с середины.
Но уже сейчас мы можем поставить вопрос о том, не кроется ли за этим многообразием какое-то единство. Серединные элементы сказки устойчивы. Похищена ли царевна, изгнана ли падчерица, отправляется ли герой за молодильными яблоками — он во всех случаях попадает к яге. Это единообразие серединных элементов вызывает предположение, что и начальные элементы при всем их многообразии объединены каким-то единообразием. Так это или нет, мы увидим ниже.
9.
Отправка в путь на первый взгляд не содержит в себе ничего сколько-нибудь интересного. «Пошел стрелок в путь-дорогу», «Сын сел на коня, отправился в далекие царства», «Стрелец-молодец сел на своего богатырского коня и поехал за тридевять земель» — вот обычная формула этой отправки. Действительно,
Второе наблюдение: сказка перескакивает через момент движения. Движение никогда не обрисовано подробно, оно всегда упоминается только двумя-тремя словами. Первый этап пути от родного дома до лесной избушки выражается такими словами: «Ехал долго ли, коротко ли, близко ли, далеко ли». Эта формула содержит отказ от описания пути. Путь есть только в композиции, но его нет в фактуре. Второй этап пути — от лесной избушки в иное царство. Оно отделено огромным пространством, но это пространство берется мигом. Герой через него перелетает. Слетевшая с головы шапка уже оказывается за тысячи верст, когда он хочет за нее хватиться. Опять мы имеем, по существу, отказ от эпической разработки этого мотива.
Отсюда видно, что пространство в сказке играет двойственную роль. С одной стороны, оно в сказке есть. Оно — совершенно необходимый композиционный элемент. С другой стороны, его как бы совсем нет. Все развитие идет по остановкам, и эти остановки разработаны очень детально.
Для нас нет никакого сомнения, что, например, Одиссея более позднее явление, чем сказка. Там путь и пространство разработаны эпически. Отсюда вывод, что статистические, остановочные элементы сказки древнее, чем ее пространственная композиция. Пространство вторглось во что-то, что существовало уже раньше. Основные элементы создались до появления пространственных представлений. Мы увидим это более детально ниже. Все элементы
Куда же отправляется герой? Присмотревшись ближе, мы видим, что герой иногда не просто отправляется, а что он до отправки просит снабдить его чем-либо, и этот момент требует некоторого рассмотрения.
Предметы, которыми снабжается герой, очень разнообразны: тут и сухари, и деньги, и корабль с пьяной командой, и палатка, и конь. Все эти вещи обычно оказываются ненужными и выпрашиваются только для отвода глаз. Изучение покажет, что, например, конь, взятый из отцовского дома, не годится и обменивается на другого. Но среди этих предметов есть один, на который стоит обратить особое внимание. Это — палица. Палица эта железная, она обычно требуется до отправки героя в путь: «Скуйте-ка мне, добрые молодцы, палицу в двадцать пудов» (Аф. 177). Что это за палица? Чтобы испытать ее, герой бросает ее в воздух (до трех раз). Из этого можно бы заключить, что это — дубина, оружие. Однако это не так. Во-первых, герой никогда не пользуется этой взятой из дома палицей как дубиной. Сказочник о ней в дальнейшем просто забывает. Во-вторых, из сличений видно, что герой берет с собой железную палицу вместе с железной просфорой и железными сапогами. «Иванушка сходил к кузнецу, сковал три костыля, испек три просвиры и пошел разыскивать Машеньку» (См. 35). Улетающий Финист говорит девушке: «Если вздумаешь искать меня, то ищи за тридевять земель, в тридесятом царстве. Прежде три пары башмаков железных истопчешь, три посоха чугунных изломаешь, три просвиры каменных изгложешь, чем найдешь меня» (Аф. 234). То же говорит жена-лягушка: «Ну, Иван-царевич, ищи меня в седьмом царстве, железные сапоги износи и три железных просвиры сгложи» (Аф. 268).
Из соединения посох + хлеб + сапоги легко выпадает одно или даже два звена. Часто мы имеем один только хлеб («Испеки ему хлеба три пуда». Ж. ст. 275), или одну только обувь («Вели ему тридевять пар сшить разных башмак». Сад. 60), или, наконец, один только посох. Хлеб часто рационализируется в сухари, подорожники и др., а посох — в палочку или палицу, которая переосмысляется в оружие, но никогда не играет роли оружия. Это легко установить по таким, например, случаям: «Обутки от песку протираются, шляпка от дождя пробивается, клюка под рукой утоняется» (Сев. 14). Здесь клюка не служит оружием, сохраняя исконную функцию. Или: «Коли хочет, пусть скует три шляпы медных, тогда и поди. Когда истычет копья и износит шляпы, тогды и меня найдет» (См. 130). Здесь посох превращается в копье, но в копье, которым упираются при ходьбе, а не пользуются в виде оружия. Интересно установить, что этот тройной элемент лучше всего сохранился в женских сказках («Финист» и др.). Это потому, что образ женщины не связывается с оружием, и здесь посох стабильно сохранен в своем первоначальном виде.
Можно установить, что обувь, посох и хлеб были те предметы, которыми некогда снабжали умерших для странствий по пути в иной мир. Железными они стали позже, символизируя долготу пути.
Харузин говорит: «В зависимости от представления о пути в загробный мир… находятся и предметы, опускаемые в могилу или сожигаемые с умершим. Вполне естественно, что, если мертвецу придется переплывать водное пространство для достижения мира теней, ему положат в могилу ладью. Если ему предстоит далекий путь пешком, ему наденут более крепкую обувь»[69].
Это представление имеется уже у индейцев Сев. Америки. В сказании, записанном Боасом, герой хочет найти свою умершую жену. «Он попросил у своего отца пять медвежьих шкур и вырезал себе из них сто пар башмаков»[70]. Итак, чтобы отправиться в царство мертвых, надо иметь крепкую обувь. В Калифорнии индейцев непременно хоронили в мокасинах[71]. «Туземцы Калифорнии дают своим покойникам обувь, потому что путь к местам вечной охоты далек и труден»[72]. В Бенгалии мертвецов «снабжают так, как будто бы им предстоит долгий путь»[73]. У египтян умершему дают крепкий посох и сандалии[74]. Глава 125-я «Книги мертвых» в одном из вариантов озаглавлена так: «Эта глава должна быть сказана (умершим) после того, как он был очищен и мыт, и когда он одет в одежду и обут в белые кожаные сандалии…» В иератическом папирусе об Астарте говорится (Астарта находится в преисподней): «Куда ты идешь, дочь Птаха, богиня яростная и страшная? Разве не износились сандалии, которые на твоих ногах? Разве не разорвались одеяния, которые на тебе, при твоем уходе и приходе, которые ты совершила по небу и земле?»[75] Эти реальные, хотя и прочные сандалии постепенно сменяются символическими. В погребениях Древней Греции находили глиняную обувь, иногда — две пары обуви[76]. Это представление живет дальше и в Средние века и доживает до современности. В алеманнских могилах найдены свечи, посохи и обувь[77]. В некоторых местах Лотарингии на покойника натягивают сапоги и дают ему в руки палку для предстоящего путешествия в загробный мир[78]. В Скандинавии «мертвому клали особый вид обуви при погребении; при помощи ее покойник мог свободно проходить по каменистой и покрытой колючими растениями тропе, ведущей в загробный мир»[79]. «В том случае, когда путь идет туда по суше, является забота облегчить его прохождение умершему обуванием его в сапоги, положением с ним палки и пр.», — говорит Анучин[80].
Этих материалов достаточно, чтобы установить, что сто пар башмаков, две пары, глиняная обувь, особая обувь, фигурирующие в наших материалах, равно как и особый посох, в сказке превратились в железную обувь и железный костыль, а при непонимании значения этого мотива посох превращается в палицу-оружие.
Данные материалы (их особенно много собрано у Замтера) позволяют утверждать, что железная обувь есть признак отправления героя в иной мир.
Другой вопрос, могущий возникнуть в этой связи, — это вопрос о характере героя. Кто он — живой ли, отправляющийся в царство мертвых, или он — мертвец, отражающий представление о странствованиях души? В первом случае героя можно было сопоставить с шаманом, отправляющимся вслед за душой умершего или больного. Когда герой изгоняет злого духа, вселившегося в царевну, он действует в точности как шаман. В этом случае композиция была бы ясна: царевна унесена змеем, царь призывает могучего шамана, волшебника, мага, предка, и он отправляется вслед за ней. Однако, хотя в этом утверждении есть доля истины, дальнейшее рассмотрение покажет, что оно слишком упрощено и что здесь имеются еще другие, более сложные представления.
Таким образом, разрешение одного вопроса влечет за собой появление других вопросов. Их разрешения мы ждем от рассмотрения следующих, серединных моментов сказки. Прежде всего мы должны узнать, куда герой попадает на своем пути.
Глава III. Таинственный лес
1.
В репертуаре сказки очень много способов доставить герою это средство. Как правило, для этого вводится новый персонаж, и этим ход действия вступает в новый этап. Этот персонаж — даритель.
Даритель — определенная категория сказочного канона. Классическая форма дарителя — яга. Тут необходимо оговорить, что исследователь не всегда имеет право доверять номенклатуре сказки.
Часто ягой названы персонажи совсем иных категорий — например, мачеха. С другой стороны, типичная яга названа просто старушкой, бабушкой-задворенкой и т. д. Иногда в роли яги выступают животные (медведь) или старик и т. д.
2.
Исход мы видим не в том, чтобы подробно описать все три типа. Исход здесь возможен иной: весь ход развития сказки, и в особенности начало (отправка в страну мертвых), показывает, что яга может иметь какую-то связь с царством мертвых. Выделим сперва те черты ее, которые в свете исторических материалов подтверждают это предположение. Здесь необходимо предупредить, что этим освещается только одна сторона в образе яги, но сторона, которая непременно должна быть рассмотрена: к этому приводят и художественная логика сказки, и исторические материалы.
3.
Ответ на этот вопрос мы получим из рассмотрения одного явления уже не только в области мировоззрения, но и в области конкретной социальной жизни. Сказка сохранила не только следы представлений о смерти, но и следы некогда широко распространенного обряда, тесно связанного с этими представлениями, а именно обряда посвящения юношества при наступлении половой зрелости (initiation, rites de passage, Pubertätsweihe, Reifezeremonien).
Этот обряд настолько тесно связан с представлениями о смерти, что одно без другого не может быть рассмотрено. Мы должны будем, следовательно, сравнивать сказку не только с материалом верований, но и с соответствующими социальными институтами.
Этим затрагивается новый и чрезвычайно важный вопрос. Характеристику обряда мы дадим ниже, пока же ввиду чрезвычайной важности этого вопроса необходимо коснуться истории его изучения.
Что сказка отражает обряды посвящения, уже замечено, но систематически этот вопрос никогда не исследовался. Фрэзер ставит его в «Золотой ветви». Однако сказка как таковая Фрэзера не интересовала. Он пользуется ею только как аргументом в пользу своей теории, согласно которой во время посвящения из посвящаемого вынималась душа и передавалась тотемному животному. Но так как из этнографических материалов такое утверждение не явствует, Фрэзер ссылается на сказочного Кощея. Действительно, душа Кощея хранится вне его, но связь с обрядами посвящения Фрэзером не доказана.
Иначе подходит к делу французский исследователь Сентив[81]. Он исходит из самой сказки. По его мнению, некоторые сказки («Мальчик с пальчик», «Синяя Борода», «Кот в сапогах», «Рикэ с хохолком») восходят к обряду посвящения. Но как это доказывается? По каждому из названных типов пересказывается ряд вариантов, а затем читателю сообщается, что данная сказка восходит к обряду посвящения. Так, пересказав на с. 235–275 своего труда несколько европейских и несколько внеевропейских сказок типа «Мальчик с пальчик», автор говорит: «Замечательно, что эта форма нашей сказки вызывает мысль о посвящении. Трудные задачи совершенно естественно объясняются испытанием при посвящении». Никаких доказательств этой мысли не дается, есть только утверждение, что это так. Таким же способом разработаны другие типы.
Несколько подробнее разработана только «Синяя Борода», но и здесь этнографический материал приводится крайне скупо и часто неудачно. Такой способ не может быть назван исследовательским, и книга Сентива интересна только тем, что вопрос в ней поставлен.
В советской науке эта мысль также высказывалась. Так, Б. В. Казанский заканчивает свою работу о «Тристане и Исольде» указанием на то, что комплекс «Тристана и Исольды» восходит к обрядам «посвящения в половую зрелость»[82]. Эта мысль доказывается схематической характеристикой обрядов посвящения, но связь с «Тристаном» опять не разработана, а только указана. Мы видим, что исследователи ходят вокруг вопроса, интуитивно ощущая здесь какую-то связь, но не могут или не хотят войти вглубь материала и установить эту связь по существу.
Этот упрек в меньшей мере относится к работе С. Я. Лурье «Дом в лесу»[83]. Автор базируется преимущественно на Шурце — это не может быть признано достаточным. Тем не менее ряд явлений сказки объяснен совершенно бесспорно и притом независимо от других исследователей. Впервые здесь проложен путь не в форме догадок или поверхностных аналогий, а в форме исследования по существу. К сожалению, однако, автор исходит из традиционных предпосылок о сказочных типах. Взято всего два-три типа (главным образом «Спящая красавица» и гриммовские «Двенадцать братьев»), а весь остальной материал оставлен в стороне. Вследствие этого вся широта этого явления осталась автору неясной. Связь гораздо шире и глубже, чем это показано в названной работе.
Все названные работы рассматривают изучаемое явление чисто описательно, безотносительно к тому общественному строю, на основе которого оно создалось.
Мы видим, что вопрос достаточно нов и неясен. Здесь нельзя ограничиться беглой характеристикой, а нужно присмотреться к делу несколько ближе.
Необходимо сравнить материал сказки с материалом обряда инициации, и для этого мы должны прежде всего охарактеризовать этот обряд.
Здесь мы наталкиваемся на большую трудность. Нужно было бы дать не просто описание этого обряда, но и его историю, однако сделать это мы сейчас не можем. Это — проблема чисто этнографическая, и в этнографии этот вопрос всегда излагается только описательно. Имеется много отдельных показаний, наблюдений, записей, несколько исследований, где эти показания систематизированы и приведены к некоторому искусственному арифметическому среднему[84]. Мы имеем монографии в пределах территориальных границ[85]. Но все это не может удовлетворить фольклориста. Не ставится самая проблема этого обряда, не освещаются чрезвычайно важные для фольклориста детали. Каждый исследователь выдвигает одну сторону в ущерб другим. Вследствие этого и мы вынуждены на первых порах ограничиться схематическим представлением об этом обряде. Исторические перспективы, проблематика и частности вскроются постепенно.
Что такое посвящение? Это — один из институтов, свойственных родовому строю. Обряд этот совершался при наступлении половой зрелости. Этим обрядом юноша вводился в родовое объединение, становился полноправным членом его и приобретал право вступления в брак. Такова социальная функция этого обряда. Формы его различны, и на них мы еще остановимся в связи с материалом сказки. Формы эти определяются мыслительной основой обряда. Предполагалось, что мальчик во время обряда умирал и затем вновь воскресал уже новым человеком. Это — так называемая временная смерть. Смерть и воскресение вызывались действиями, изображавшими поглощение, пожирание мальчика чудовищным животным. Он как бы проглатывался этим животным и, пробыв некоторое время в желудке чудовища, возвращался, т. е. выхаркивался или извергался. Для совершения этого обряда иногда выстраивались специальные дома или шалаши, имеющие форму животного, причем дверь представляла собой пасть. Тут же производилось обрезание. Обряд всегда совершался в глубине леса или кустарника, в строгой тайне. Обряд сопровождался телесными истязаниями и повреждениями (отрубанием пальца, выбиванием некоторых зубов и др.). Другая форма временной смерти выражалась в том, что мальчика символически сжигали, варили, жарили, изрубали на куски и вновь воскрешали. Воскресший получал новое имя, на кожу наносились клейма и другие знаки пройденного обряда. Мальчик проходил более или менее длительную и строгую школу. Его обучали приемам охоты, ему сообщались тайны религиозного характера, исторические сведения, правила и требования быта и т. д. Он проходил школу охотника и члена общества, школу плясок, песен и всего, что казалось необходимым в жизни.
Таковы в схематическом изложении основные черты обряда. Подробности постепенно раскроются перед нами. Обратим только особое внимание на то, что посвящаемый якобы шел на смерть и был вполне убежден, что он умер и воскрес. С изучением подробностей нам постепенно раскроется и смысл этого обычая, откроется цель, которая при этом преследовалась. Мы увидим, что он вызван производственными интересами.
Вернемся теперь к сказке. До сих пор мы всегда исходили из сказки и приводили исторический материал вслед за изложением сказочного материала. Здесь, в целях более удобного и легкого изложения, мы иногда будем поступать наоборот. Способ аргументации не меняется, меняется иногда последовательность изложения.
4.
Здесь перед исследователем открывается целый океан материалов, связанных с представлениями о лесе и его обитателях. Чтобы здесь не заблудиться, необходимо строго придерживаться только тех представлений, которые связаны со сказкой. Так, сказкой почти не отражены лешие и русалки. Русалка во всем афанасьевском сборнике встречается всего один раз, и то в присказке. Леший всегда есть не что иное, как переименованная яга. Тем теснее связь сказочного леса с тем лесом, который фигурирует в обрядах инициации. Обряд посвящения производился всегда именно в лесу. Это — постоянная, непременная черта его по всему миру. Там, где нет леса, детей уводят хотя бы в кустарник.
Связь обряда посвящения с лесом настолько прочна и постоянна, что она верна и в обратном порядке. Всякое попадание героя в лес вызывает вопрос о связи данного сюжета с циклом явлений посвящения. Когда мы в современной сказке читаем: «Отец его отвез в леса, в особенную избушку, и он Богу молился 12 лет» (З. П. 16) или «Пойдем в лес, там есь для нас дом» (З. П. 41) и т. д., то связь здесь еще достаточно прозрачна и легко может быть разработана. Но все же надо сказать, что непосредственно в самой сказке пока не видно никаких других признаков леса, позволяющих сделать это сближение. Но дело меняется, когда мы рассмотрим функциональную роль этого леса. Лес в сказке вообще играет роль задерживающей преграды. Лес, в который попадает герой, непроницаем. Это своего рода сеть, улавливающая пришельцев. Такая функция сказочного леса ясна в другом мотиве — в бросании гребешка, который превращается в лес и задерживает преследователя. Здесь же лес задерживает не преследователя, а пришельца, чужака. Сквозь него не пройти. Мы увидим, что герой получает от яги коня, на котором он перелетает через лес. Конь летит «выше лесу стоячего».
Здесь мы наталкиваемся на недостаточность изученности вопроса в этнографии. Почему во всем мире, везде, где этот обряд производился, он непременно всегда производился в лесу или в кустарнике? Гадать об этом можно сколько угодно, например утверждать, что лес давал возможность производить обряд тайно. Он скрывал мистерию. Правильнее будет придерживаться материалов; а материалы показывают, что лес окружает иное царство, что дорога в иной мир ведет сквозь лес. В американских мифах есть сюжет о человеке, отправляющемся искать свою умершую жену. Он попадает в лес и обнаруживает, что он в стране мертвецов[86]. В мифах Микронезии за лесом находится страна солнца[87]. Более поздние материалы, когда обряд уже давно вымер вместе с создавшим его строем, показывают, что лес окружает иное царство, что дорога в иной мир ведет сквозь лес.
Это ясно еще в Античности, и на это давно обращено внимание. «Большей частью входы в подземный мир были окружены непроницаемым девственным лесом. Этот лес был постоянным элементом в идеальном представлении о входе в Аид»[88]; об этом же говорит Овидий в «Метаморфозах» (IV, 432, VII, 402)[89]. В 6-й книге Энеиды описывается нисхождение в Аид Энея.
Как Овидий, так и Вергилий дают литературное отражение представлений, но по этим отражениям видно, что представления эти были.
Эти материалы позволяют сделать следующее пока чисто предварительное заключение: сказочный лес, с одной стороны, отражает воспоминание о лесе как о месте, где производился обряд, с другой стороны, как о входе в царство мертвых. Оба представления тесно связаны друг с другом.
Эта связь пока еще не доказана. Посмотрим теперь, что происходит с героем дальше.
5.
Некоторые сказки сообщают, что избушка эта «крутится», т. е. вращается вокруг своей оси. «Стоит перед ней избушка на курьих ножках и беспрестанно повертывается» (Аф. 235). «Стоит и вертитце» (К. 7). Такое представление получилось от неправильного понимания слова «повертывается». Некоторые сказки уточняют: когда надо — повертывается. Повертывается она, однако, не сама собой. Герой должен
Что же здесь происходит? Почему нужно избушку повернуть? Почему нельзя войти просто? Часто перед Иваном гладкая стена — «без окон без дверей», — вход с противоположной стороны. «У этой избушки ни окон, ни дверей — ничего нет» (К. 17). Но отчего же не обойти избушки и не войти с той стороны? Очевидно, этого нельзя. Очевидно, избушка стоит на какой-то такой видимой или невидимой грани, через которую Иван никак не может перешагнуть. Попасть на эту грань можно только через, сквозь избушку, и избушку нужно повернуть, «чтобы мне зайти и выйти» (См. 1).
Здесь интересно будет привести одну деталь из американского мифа. Герой хочет пройти мимо дерева. Но оно качается и не пускает его. «Тогда он попытался обойти его. Это было невозможно. Ему нужно было пройти сквозь дерево». Герой пробует пройти под деревом, но оно опускается. Тогда герой с разбега пускается прямо на дерево, и оно разбивается, а сам герой в ту же минуту превращается в легкое перо, летающее по воздуху[91]. Мы увидим, что и наш герой из избушки не выходит, а вылетает или на коне, или на орле, или превратившись в орла. Избушка открытой стороной обращена к тридесятому царству, закрытой — к царству, доступному Ивану. Вот почему Иван не может обойти избушку, а поворачивает ее. Эта избушка — сторожевая застава. За черту он попадет не раньше, чем будет подвергнут допросу и испытанию, может ли он следовать дальше. Собственно, первое испытание уже выдержано. Иван знал заклинание и сумел подуть на избушку и повернуть ее. «Избушка поворотилась к ним передом, двери сами растворилися, окна открылися» (Аф. 141). «Избушка стала, двери открылись» (Аф. 114). Это пограничное положение избушки иногда подчеркивается: «За той степью — дремучий лес, а у самого лесу стоит избушка» (Аф. 140). «Стоит избушка — а дальше никакого хода нету — одна тьма кромешная; ничего не видать» (Аф. 272). Иногда она стоит на берегу моря, иногда — у канавы, через которую надо перепрыгнуть. Из дальнейшего развития сказки видно, что яга иногда поставлена стеречь границу стоящими над ней хозяевами, которые ее бранят за то, что она пропустила Ивана. «Как смела ты пропустить негодяя до моего царства?» (Аф. 172) или: «Для чего ты приставлена?» (Аф. 176). На вопрос царь-девицы «Не приезжал ли тут кто?» — она отвечает: «Что ты, мы не пропускаем муху».
В этом примере уже сквозит, что даритель волшебного средства охраняет вход в царство смерти. По ранним материалам это видно яснее: «Когда он некоторое время пробродил, он вдали увидел дымок, и когда он подошел поближе, то увидел в прерии дом. Там жил пеликан. Тот спросил его: “Куда ты идешь?” Он ответил: “Я ищу свою умершую жену”. — “Это трудная задача, внук мой, — сказал пеликан. — Только мертвые могут найти этот путь с легкостью. Живые только с большой опасностью могут достичь страны мертвых”. Он дал ему волшебное средство, чтобы помочь ему в его предприятии и научил его, как пользоваться им»[92].
Здесь мы имеем и выспрашивание. Отметим, что даритель здесь имеет животный облик. Это наблюдение нам еще пригодится. К этой же категории относятся такие, например, случаи. В долганской сказке читаем: «В одном месте им (шаманам-гусям) пришлось пролететь через отверстие в небе. Около этого отверстия сидела старуха, подстерегала пролетающих гусей». Эта старуха оказывается хозяйкой вселенной. — «Пусть ни один шаман не пролетает в эту сторону. Хозяйке вселенной это неугодно»[93].
Отмечаем еще, что во всех случаях герой — не мертвец, а живой или шаман, желающий проникнуть в царство мертвых.
Здесь, однако, нет вращающейся избы. В объяснение образа вращающейся избы можно напомнить, что в древней Скандинавии двери никогда не делались на север. Эта сторона считалась «несчастной» стороной. Наоборот, жилище смерти в Эдде (Настранд) имеет дверь с северной стороны. Этой необычностью расположения дверей и наша избушка выдает себя за вход в иное царство. Жилище смерти имеет вход со стороны смерти.
Некоторыми особенностями обладает избушка в женских сказках. Девушка, раньше чем идти к яге, заходит к своей тетушке, и та предупреждает ее о том, что она увидит в избушке и как себя держать. Эта тетушка — явно привнесенный персонаж. Выше мы видели, что герой всегда сам знает, как себя держать и что делать в избушке. Внешне такое знание ничем не мотивировано, оно мотивировано, как мы увидим, внутренне. Художественный инстинкт заставляет сказителя мотивировать это знание и ввести тетушку-советчицу. Эта тетушка говорит следующее: «Там тебя, племянушка, будет березка в глаза стегать — ты ее ленточкой перевяжи; там тебе ворота будут скрипеть и хлопать — ты подлей им под пяточки маслица; там тебя собаки будут рвать — ты им хлебца брось; там тебе кот будет глаза драть — ты ему ветчины дай» (Аф. 103 b).
Рассмотрим сперва действия девушки. Когда она подливает под ворота маслица, то мы здесь видим следы окропления. В другом тексте это яснее: «Дверь взбрызнула водой» (Худ. 59). Мы уже видели, что и герой дует на избушку. Если она дает животным, охраняющим вход в избушку, мяса, хлеба и масла, то самые продукты, которые здесь даются, указывают на позднее земледельческое происхождение этой детали. Умилостивительные жертвы животным, охраняющим вход в Аид (типа Цербера и др.), нами рассматриваются в другой главе. Наконец, если дерево обвязывается ленточкой, то и здесь легко усмотреть остаток широко распространенных культовых действий. И если девушка совершает свои действия при возвращении, а не при вступлении в избушку, то и здесь можно усмотреть признаки позднего обращения.
Чтобы найти объяснение всем этим явлениям, мы должны будем обратиться к мифам и обрядам народов, стадиально стоящих на более ранней ступени. Там мы не найдем ни окропления, ни хлеба, ни масла, ни ленточек на деревьях. Зато здесь мы видим нечто другое, объясняющее многое в образе избушки: избушка, стоящая на грани двух миров, в обряде имеет форму животного, в мифе часто совсем нет никакой избушки, а есть только животное, или же избушка имеет ярко выраженные зооморфные черты. Это объяснит нам и «курьи ножки», и многие другие детали.
В американских охотничьих мифах можно видеть, что для того, чтобы попасть в избушку, надо знать имена ее частей. Там же избушка сохранила более ясные следы зооморфности, а иногда вместо избушки фигурирует животное. Вот как описывается постройка дома в североамериканском сказании. Герой спускается на землю с солнца. Он — сын солнца. Он женится на земной женщине и строит дом. Передние и задние столбы в его доме — мужчины. В тексте приводятся их довольно замысловатые имена (говоритель, хвастун и др.). Два передних столба непосредственно держат на себе продольные балки, которые представляют змею, в то время как задние столбы покрыты поперечной балкой, которая представляет змею или волка. Дверь этого дома висит на петлях сверху, и кто выбегает недостаточно быстро, того она убивает. «Когда он окончил дом, он устроил большой праздник, и все столбы и балки стали живыми. Змеи начали шевелить языками, а люди, стоящие в доме сзади (т. е. столбы), говорили ему, когда входил злой человек. Змеи его сейчас же убивали»[94].
Чем важен этот материал, что он вскрывает в истории сложения нашей избушки? Здесь важны две особенности: первое, что части дома представляют собой животных, второе — что части дома имеют свои имена.
Остановимся сперва на именах. Чтобы попасть в избушку, герой должен знать слово. Есть материалы, которые показывают, что он должен знать имя. Вспомним хотя бы сказку об Али-Бабе и 40 разбойниках, где также надо знать имя, чтобы двери отверзлись.
Эта магия слова оказывается более древней, чем магия жертвоприношения. Поэтому формула «стань к лесу задом», формула, отверзающая пришельцу двери, должна быть признана древнее, чем «дала коту маслица». Эта магия слов или имен с особой ясностью сохранилась в египетском заупокойном культе. «Магия была средством на пути умершего, которая отверзала ему двери потусторонних обителей и обеспечивала его загробное существование», — говорит Тураев[95]. В 127-й главе «Книги мертвых» говорится: «Мы не пропустим тебя, — говорят запоры этой двери, — пока ты не скажешь нам нашего имени». «Я не пропущу тебя мимо себя, — говорит левый устой двери, — пока ты не скажешь мне моего имени». То же говорит правый устой. Умерший называет имена каждой части двери, причем они иногда довольно замысловаты. «Я не пропущу тебя через себя, — говорит порог, — пока ты не скажешь мне мое имя». «Я не открою тебе, — говорит замок двери, — пока ты не скажешь мне моего имени». То же говорят петли, косяки и пол. И в конце: «Ты знаешь меня, проходи». Мы видим, с какой подробностью перечисляются все части двери, так, чтобы не пропустить ни одной. Очевидно, этому обряду, обряду именования, т. е. открывания дверей, приписывалось особое значение.
Известно, что наряду с этим в земледельческом Египте уже широко фигурирует и жертвоприношение и окропление.
Все эти материалы показывают, что избушка на более ранних стадиях охраняет вход в царство мертвых и что герой или произносит магическое слово, открывающее ему вход в иное царство, или приносит жертвоприношения.
Вторая сторона дела — животная природа избушки. Чтобы понять ее, нужно несколько ближе присмотреться к обряду. Избушка, хатка или шалаш — такая же постоянная черта обряда, как и лес. Эта избушка находилась в глубине леса, в глухом и секретном месте. Иногда она специально выстраивалась для этой цели, нередко это делали сами неофиты. Кроме расположения в лесу, можно отметить еще несколько типичных черт ее: она часто имеет вид животного. Особенно часто имеют животный вид двери. Далее, она обнесена забором. На этих заборах иногда выставлены черепа. И наконец, иногда упоминается тропинка, ведущая к этой избе. Вот несколько высказываний: «Здесь молодежь во время обряда посвящения отправляется в хатку (hut) в лесу, где, как полагают, они общаются с духами»[96]. «Место, на котором находится хижина, окружено высокой и частой изгородью, внутри которой разрешается бывать только определенным лицам»[97]. «В культе Кват на острове Банка на уединенном месте делается своего рода загон (enclosure) посредством забора из тростника, два конца которого нависают и образуют вход. Это называется пастью акулы. На острове Серам говорят, что неофит поглощается пастью». Там вход называется «пастью крокодила, и о посвящаемых говорят, что животное их разорвало»[98]. «В стороне, в лесу, на расстоянии 100 метров от места пляски находилось собственно “pal na bâta”. Это — единственное такое здание, которое я видел… со всех сторон оно было окружено густыми зарослями, и сквозь них вилась узкая тропинка, такая узкая, что пробраться можно было, только согнувшись»[99]. Строение, о котором здесь идет речь, стояло на резных столбах. Вопросом о черепах специально занимался Фробениус, и здесь нет необходимости выписывать его материалы. Приведенные здесь случаи представляют собой не только описание дома, но и показывают одну из функций его. Здесь герою предстоит быть проглоченным, съеденным. Мы здесь не будем входить в толкование этого обряда — оно будет дано в другом месте (см. ниже, гл. VII). Но и яга, как своим жилищем, так и словами, представляется людоедкой. «Возле этого дома был дремучий лес, и в лесу на поляне стояла избушка, а в избушке жила баба-яга; никого она к себе не подпускала и ела людей, как цыплят» (Аф. 104). «Забор вокруг избы из человеческих костей, на заборе торчат черепа людские с глазами; вместо дверей[100] у ворот — ноги человечьи, вместо запоров — руки, вместо замка — рот с острыми зубами» (Аф. 104). Что дверь избушки кусается, т. е. представляет собой рот или пасть, мы уже видели выше. Таким образом, мы видим, что этот тип избушки соответствует той хате, в которой производились обрезание и посвящение. Эта хата-зверь постепенно теряет свой звериный вид. Наибольшей сопротивляемостью обладают двери: они дольше всего сохраняют вид пасти. «Дверь к комнате Комакоа закрывалась и открывалась, как пасть». Или перед домом стоит орел: «Берегитесь! Всякий раз, когда орел раскроет свой клюв, быстро впрыгивайте по одному!» Или: «Сперва придется тебе пройти мимо массы крыс, а потом мимо змей. Крысы захотят тебя разорвать, змеи будут грозить проглотить тебя. Если ты счастливо пройдешь мимо них, то дверь тебя укусит»[101]. Это сильно напоминает нам увещевание тетушки в нашей сказке. Думается, что и птичьи ноги есть не что иное, как остаток зооморфных столбов, на которых некогда стояли подобного рода сооружения. Этим же объясняются животные, охраняющие вход в нее. Мы здесь имеем то же явление, которое наблюдается в процессе антропоморфизации бога-животных. То, что некогда играло роль самого бога, впоследствии становится его атрибутом (орел Зевса и т. д.). То же имеем и здесь: то, что некогда было самой хатой (животное), становится атрибутом хаты и дублирует ее, выносится к выходу.
В изложении данного мотива мы шли от нового (т. е. сказочного) материала к материалу переходного характера и закончили указанием на обряд. Заключение можно сделать в обратном порядке. Нельзя сказать, чтобы все здесь было уже ясно и окончательно и вполне выяснено. Но некоторые связи все же можно нащупать. Древнейшим субстратом можно признать устройство хаты животной формы при обряде инициации. В этом обряде посвящаемый как бы спускался в область смерти через эту хижину. Отсюда хижина имеет характер прохода в иное царство. В мифах уже теряется зооморфный характер хижины, но дверь, а в русской сказке столбы сохраняют свой зооморфный вид. Данный обряд создан родовым строем и отражает охотничьи интересы и представления. С возникновением государства типа Египта никаких следов инициации уже нет. Есть дверь — вход в иное царство, и эту дверь нужно уметь заклинать умершему. На этой стадии появляются окропление и жертвоприношение, также сохраненные сказкой. Лес — первоначально непременное условие обряда — также впоследствии переносится в иной мир. Сказка является последним звеном этого развития.
6.
Рассматриваемый нами мотив уже однажды подвергался исследованию. Поливка посвятил ему специальную работу. Здесь собраны все известные автору случаи подобных восклицаний. Их собрано огромное количество, но все же автор не приходит ни к какому выводу. Вывод и не мог получиться, так как Поливка ограничился славянскими материалами[102].
Однако как только мы обратимся к сравнительно более ранним ступеням, то сразу получим ключ к нашему мотиву. Этот материал показывает, что Афанасьев не ошибся, утверждая, что запах Ивана есть запах человека, а не русского. Но его утверждение можно уточнить. Иван пахнет не просто как человек, а как живой человек. Мертвые, бестелесные не пахнут, живые пахнут, мертвые узнают живых по запаху. В сказаниях Северной Америки это видно очень ясно. Человек, например, отправляется искать свою умершую жену. В подземном царстве он наталкивается на дом. Хозяин дома хочет его проглотить, но говорит: «Он очень воняет! Он не мертв!»[103] Таких случаев можно найти очень много, например, у Гайтона, в его работе, посвященной мифу об Орфее в Америке. В этих мифах герой узнается как живой по своему запаху. «На другой стороне, — говорится в таком мифе, — была его жена и много людей». Жена его уже умерла, но после некоторых поисков он ее находит. Она пляшет с другими умершими особую пляску. Пришедшего замечают по запаху. «Все говорили о неприятном запахе пришельца, потому что он был жив». Это — постоянная, характерная черта данного мифа[104]. Но эта черта встречается не только в этом мифе и не только у американцев. В африканском сказании умирает мать девочки, но умершая приходит помогать дочери перекапывать сад. Ее узнают, и она уходит и уводит дочь с собой. Фюллеборн далее рассказывает сюжет так: «Там внизу мать прячет свою дочь в закрытом помещении хижины и запрещает ей говорить. Через некоторое время в гости приходят родные и знакомые, все тени. Но едва они сели в хижине, как те, морща нос, спрашивают: “Что здесь в хижине? Чем это тут пахнет? Здесь так пахнет жизнью. Что у тебя здесь спрятано?”»[105] У зулу: «Говорится, если человек умер тут на земле, что пошел он к умершим и они говорят: сначала не подходи к нам, ты еще пахнешь очагом. Они говорят: оставайся вдалеке от нас, пока не остынешь от очага»[106].
Этот запах живых в высшей степени противен мертвецам. По-видимому, здесь на мир умерших перенесены отношения мира живых с обратным знаком. Запах живых так же противен и страшен мертвецам, как запах мертвых страшен и противен живым. Как говорит Фрэзер, живые оскорбляют мертвых тем, что они живые[107]. Соответственно в долганском фольклоре: «Умертвили того человека за то, что пришел к ней с повадками, со словами своего мира»[108]. Поэтому герои, желающие проникнуть в иной мир, иногда предварительно очищаются от запаха. «Два брата пошли в лес и остались там скрытыми в течение месяца. Каждый день они купались в озере и мылись сосновыми ветками, пока они не стали совсем чистыми и нисколько не распространяли запаха человека. Тогда они поднялись на гору Куленас и нашли там дом бога грома»[109].
Все это показывает, что запах Ивана есть запах живого человека, старающегося проникнуть в царство мертвых. Если этот запах противен яге, то это происходит потому, что мертвые вообще испытывают ужас и страх перед живыми. Ни один живой не должен переступать заветного порога. В американском мифе мертвецы так пугаются, увидев живого в своей стране, что они кричат: «Вот он, вот он» — и прячутся друг под друга, образуя высокую кучу[110]. Есть некоторые сведения, что в обряде посвящения неофиты подвергались омовению, чтобы освободиться от «женского запаха» (засвидетельствовано в бывшей Британской Новой Гвинее[111]). В мифах племени квакиутль, которые, как показал Боас, тесно связаны с обрядом, герой по пути очень часто моется или натирает себя сильно пахучими растениями (например, болиголовом), чтобы перебить запах[112].
Материалов по данному вопросу можно привести очень много, но и данных материалов достаточно для уяснения значения этого мотива.
7.
Еда, угощение непременно упоминаются не только при встрече с ягой, но и со многими эквивалентными ей персонажами. В тех случаях, когда царевич входит в избушку, а яги еще нет, он находит накрытым стол и угощается без нее. Даже сама избушка иногда подогнана сказочником под эту функцию: она «пирогом подперта», «блином крыта», что в детских сказках Запада соответствует «пряничному домику». Этот домик уже своим видом иногда выдает себя за дом еды.
Отметим, что это постоянная, типичная черта яги. Она кормит, угощает героя. Отметим еще, что он отказывается говорить, пока не будет накормлен. Сама яга говорит: «Вот дура я, стала у голодного да у холодного выспрашивать» (К. 9). Что это? Почему герой никогда не ест, например, перед отправкой из дома, а только у яги? Эта не бытовая, не новореалистическая черта, эта черта имеет свою особую историю. Еда имеет здесь особое значение. Уже на стадии развития, на которой стояли североамериканские индейцы, мы видим, что человеку, желающему пробраться в царство мертвых, предлагается особого рода еда. Так, например, в североамериканских сказаниях хозяин воды приводит к себе молодых людей. «Но старая женщина, мышь, предупредила молодых людей, чтобы они не ели того, что им даст Комокоа, иначе они никогда не вернутся на верхний свет»[113]. По верованию маори, «даже переправившись через реку, отделяющую живых от мертвых, еще можно вернуться, но кто вкусил пищи духов, тот не вернется никогда»[114].
Эти случаи совершенно ясно показывают, что, приобщившись к еде, назначенной для мертвецов, пришелец окончательно приобщается к миру умерших. Отсюда запрет прикасания к этой пище для живых. Мертвый не только не чувствует отвращения к этой еде, он должен приобщиться к ней, так как, подобно тому как пища живых дает живым физическую силу и бодрость, пища мертвых придает им специфическую волшебную, магическую силу, нужную мертвецам.
Требуя еды, герой тем самым показывает, что он не боится этой пищи, что он имеет право на нее, что он «настоящий». Вот почему яга и смиряется при его требовании дать ему поесть. В американском сказании герой иногда только делает вид, что ест, а на самом деле бросает эту опасную пищу на землю. Наш герой этого не делает, он этой пищи не боится. Там, где культ мертвых уже получил полное развитие, эта необходимость еды на пути странника выражена ясно и сохранилась в деталях. Особо яркий пример дает Египет. Египетский материал объяснит нам, почему сперва надо есть, а потом только можно говорить. Еда
В египетском заупокойном культе умершему, т. е. его мумии, по принесении в склеп прежде всего предлагали еду и питье. Это так называемый «стол предложений». Бадж описывает эту церемонию так: «Еда вносилась на столе, и два стола предложений приносились также в зал (usekht) или помещение склепа. Статуя (т. е. мумия) не могла, конечно, сесть за стол, чтобы поесть; по-видимому, кто-нибудь, может быть жрец, садился в качестве заместителя (vicariousty) приложиться к еде на столе. Еда состояла из немногих видов хлеба и лепешек, напитка (tchesert), и по окончании вкушения уста статуи были “отверсты”, и верили, что умерший, которого представляла мумия, превратился в khu, или духа, и приобрел все способности духов другого мира»[115]. Этот текст совершенно ясно показывает, что еда «отверзает уста» и превращает умершего в дух — субститут некогда бывшего здесь превращения в животное. Церемония отверзания уст была одной из важнейших церемоний культа. В заупокойных текстах ей посвящена специальная книга, которая называется «Книгой отверзения уст». Но и в «Книге мертвых» можно найти примеры. Вот отрывок из 122-й главы «Книги мертвых»: «Открой мне!» — «А ты кто? Куда ты идешь? Как твое имя?» — «Я — один из вас, имя моей лодки — собиратель душ… Пусть мне будут даны сосуды молока с лепешками, хлебами… и кусками мяса… Пусть эти вещи мне даны будут полностью… Пусть мне будет сделано так, чтобы я мог продвигаться дальше подобно птице Бенну…»
В этом отрывке есть два пожелания: «пусть я буду есть» и «пусть я стану птицей». Но в сущности это одно желание, которое на нашем языке гласило бы так: пусть я буду есть, чтобы стать птицей. В 106-й главе «Книги мертвых» это выражено яснее: «Соизволь мне хлеба, соизволь мне масла, и пусть я очищусь посредством бедра и жертвенных лепешек». Итак, эта еда очищает, очищает от земного и превращает человека в неземное, летучее, легкое существо, в птицу. Брестэд говорит: «Наконец, этот странный, мощный хлеб и пиво, которые жрец предлагает мертвецу, не только превращают его в душу и приуготовляют его, но дают ему силу и делают его мощным». Без этой силы мертвый был бы беспомощен. Эта сила должна была также дать умершему способность выдержать враждебные встречи, которые ожидали его в том мире»[116].
Как показывает исследование Баджа, эта церемония считалась очень важной, и она применялась ко всем, даже к самым бедным, т. е. она носила общенародный характер и вполне могла сохраниться в фольклоре.
Нечто подобное мы имеем и в Вавилоне. На второй таблице эпоса о Гильгамеше Эабани рассказывает сон о том, как он спустился или был унесен в подземное царство: «Спустись со мной, спустись со мной в жилище тьмы, в обиталище Иркаллы, в жилище, из которого, войдя, не возвращаются… в место, жители которого не знают ответа». Подобно птицам, они одеты «опереньем». Далее неясно, а затем следует угощение: «Aпy и Эллил предлагают ему жареное мясо (может быть, отвар). Лепешки они предлагают, дают холодный напиток, воду из мехов»[117].
Итак, и здесь мы видим, что, перешагнув за порог сего мира, прежде всего нужно есть и пить. Здесь мы также имеем сперва насыщение волшебной едой, а затем выспрашивание в доме хозяина.
В древнеиранской религии «душу, прибывшую в небо, осыпают вопросами, как она сюда попала. Но Ахурамазда запрещает спрашивать о страшном и ужасном пути, по которому она пришла, и приказывает дать ей небесной пищи»[118]. Итак, и здесь (с явной рационализацией) мы имеем запрет выспрашивания и предварительную подачу небесной пищи.
То же представление мы имеем в Античности. «Калипсо хочет, чтобы Одиссей взял у нее нектара и амврозии: только тот, кто поел пищи эльбов и испил их питья, навсегда остается в их власти»… «Так же Персефона принадлежит Аиду, поев гранатовое яблоко»… «Можно напомнить также о едении лотоса. Кто из греков поел этой сладкой пищи, тот забывал родину и оставался в стране лотофагов»[119]. Сходно выражается Роде: «Wer von der Speise der Unterirgischen genießt, ist ihnen verfalien» («Кто вкусил пищи подземных обитателей, тот навсегда причислен к их сонму»)[120].
Все изложенные здесь материалы и соображения приводят нас к результату, что мотив угощения героя ягой на его пути в тридесятое царство сложился на основе представления о волшебной пище, принимаемой умершим на его пути в потусторонний мир.
8.
Мы теперь обратимся к рассмотрению самой яги. Облик ее слагается из ряда частностей, и эти частности мы рассмотрим сперва в отдельности, и только после этого рассмотрим фигуру ее в целом. Сама яга является в двух видах: или при входе Ивана она лежит в избе — это одна яга, или она прилетает — это яга другого вида.
Яга-дарительница при приходе Ивана находится в избушке. Она, во-первых, лежит. Лежит она или на печке, или на лавке, или на полу. Далее, она занимает собой всю избу. «Впереди голова, в одном углу нога, в другом другая» (Аф. 102). «На печке лежит баба-яга, костяная нога, из угла в угол, нос в потолок врос» (Аф. 137). Но как понимать «нос в потолок врос»? И почему яга занимает всю избу? Ведь она нигде не описывается и не упоминается как великан. И следовательно, не она велика, а избушка мала. Яга напоминает собой труп, труп в тесном гробу или в специальной клетушке, где хоронят или оставляют умирать. Она — мертвец. Мертвеца, труп видели в ней и другие исследователи. Так, Гюнтерт, исследовавший образ яги, исходя из античной Калипсо, говорит: «Если Хель (северная богиня подземной страны мертвых) имеет цвет трупа, то это означает не что иное, как то, что она, богиня смерти, сама есть труп»[121].
Русская яга не обладает никакими другими признаками трупа. Но яга, как явление международное, обладает этими признаками в очень широкой степени. «Им всегда присущ атрибут разложения: полая спина, размякшее мясо, ломкие кости, спина, изъеденная червями» (Гюнтерт).
Если это наблюдение верно, то оно поможет нам понять одну постоянную черту яги — костеногость.
Чтобы понять эту черту, надо иметь в виду, что «осознание трупа» — вещь очень поздняя. В уже приведенных нами стадиально более ранних материалах из Америки охранитель царства мертвых всегда или животное, или слепая старуха — без признаков трупа. Анализ яги как хозяйки над царством леса и его животных покажет нам, что ее животный облик есть древнейшая форма ее. Такой она иногда является и в русской сказке. В одной вятской сказке у Д. К. Зеленина (З. В. 11), которая вообще изобилует чрезвычайно архаическими чертами, роль яги в избушке играет козел. «Лежит козел на полатях, ноги на грядках» и пр. В других случаях ей соответствует медведь, сорока (Аф. 249, 250) и т. д. Но животное никогда не обладает костяной ногой не только в русском материале (что можно было бы объяснить явлениями языка — «яга» рифмует с «нога»), но и в материале международном. Следовательно, костяная нога как-то связана с человеческим обликом яги, связана с антропоморфизацией ее. Переходную ступень от животного к человеку составляет человек с животной ногой. Такой ногой яга никогда не обладает, но такими ногами обладают Пан, фавны и пестрая вереница всякой нечисти. Всякого рода эльбы, карлики, демоны, черти обладают животными ногами. Они так же сохраняют свои животные ноги, как их сохранила избушка. Но яга вместе с тем настолько прочно связана с образом смерти, что эта животная нога сменяется костяной ногой, т. е. ногой мертвеца или скелета. Костеногость связана с тем, что яга никогда не ходит. Она или летает, или лежит, т. е. и внешне проявляет себя как мертвец. Может быть, этой исторической сменой объясняется то, что Эмпуса, сторожащая у преддверия Аида, обладает перемежающейся наружностью, то представляясь «большим зверем», то быком, то ослом, то женщиной. Как женщина, она обладает одной железной ногой и одной ногой из ослиного помета. Обращаясь женщиной, она сохраняет какие-то признаки ослиной природы. Эта нога бескостна. Здесь можно усмотреть другую форму отмершей, а именно разложившейся ноги. Такая форма не чужда и русской сказке: «Одна нога г…на, другая назёмна» (З. В. 11).
Однако надо сказать, что выдвинутое здесь объяснение все же несколько проблематично, хотя оно и более правдоподобно, чем теория, выдвигаемая Гюнтертом. По его мнению, животные ноги развились из костяной ноги. Он говорит: «Странное представление содержится в широко распространенном суеверии, что карлики, эльбы и демоны имеют животные, в особенности гусиные и утиные, ноги… Естественно исходить прежде всего из превращения в животных, чтобы объяснить эту странную черту многих сказаний, но я не думаю, чтобы здесь лежала настоящая причина. Мы знаем, что демоны мыслятся как разлагающиеся скелеты, и потому безобразный вид ног может быть сведен к следующему: след ноги скелета рассматривали как след утиной или гусиной ноги, и когда эта связь перестала ощущаться, развилось сказание о ноге демона»[122].
Такое объяснение страдает натяжками, и, кроме того, оно исторически неверно. Объяснение, что костяная нога развилась из следа ноги скелета, неверно, потому что такой след в природе не может наблюдаться. Такой след играет некоторую роль в народных представлениях (немецкий Drudenfuß), но это представление само нуждается в объяснении. Утверждение же, что костяная нога первична, а животная — вторична, не подтверждается материалами, взятыми в их стадиальном развитии: животный облик смерти древнее облика костяного или скелетного.
9.
Итак, анализ понятия слепоты мог бы привести к понятию невидимости. Слеп человек не сам по себе, а по отношению к чему-нибудь. Под «слепотой» может быть вскрыто понятие некоторой обоюдности невидимости. По отношению к яге это могло бы привести к переносу отношения мира живых в мир мертвых: живые не видят мертвых точно так же, как мертвые не видят живых. Но, можно возразить, тогда и герой должен был бы представляться слепым. Действительно, так оно должно было бы быть, и так оно и есть на самом деле. Мы увидим, что герой, попавший к яге, слепнет.
Но действительно ли яга слепая? Непосредственно этого не видно, но по некоторым косвенным признакам об этом можно судить. В сказке «Баба-яга и Жихарь» яга хочет похитить Жихаря и прилетает к нему в тот момент, когда его приятели и сожители, кот и воробей, ушли за дровами. Она начинает считать ложки. «“Это — котова ложка, это — воробьева, это — Жихарькова”. Жихарько не мог утерпеть, заревел: “Не тронь, яга-баба, мою ложку!” Яга-баба схватила Жихаря, потащила» (Аф. 106). Итак, чтобы узнать, где Жихарько, яга должна услышать его голос. Она не высматривает, она
В других сказках ягу ослепляют. «Как она уснула, девка залила ей глаза смолой, заткнула хлопком; взяла свою дитятю, побежала с ним» (Худ. 52). Точно так же и Полифем (родство которого с ягой очень близко) ослепляется Одиссеем; в русских версиях этого сюжета («Лихо одноглазое», Аф. 302) глаз не выкалывается, а заливается. Одноглазость подобных существ может рассматриваться как разновидность слепоты. В немецких сказках у ведьмы воспаленные веки и красные глаза, т. е. у нее собственно нет глазных яблок, а есть красные орбиты без глаз[124].
Но все эти аргументы говорят только о возможной, а не действительной слепоте яги. Зато действительную, настоящую слепоту существ, соответствующих яге, мы имеем в сказках охотничьих народов, где подобные существа — более живое, еще не реликтовое явление. Здесь подобные старухи всегда (или почти всегда) действительно слепые. «Он подошел к шалашу, который стоял совсем один, в нем была слепая женщина»[125]. Эта старуха встречена чудесно рожденным героем после его выхода из дома. Она выспрашивает его о его пути. Или герой уходит на дно морское, и здесь он видит трех женщин, занятых едой. «Он увидел, что они были слепые». Они указывают ему путь[126].
Если верно, что яга охраняет тридесятое царство от живых, и если пришелец, возвращаясь, ослепляет ее, то это значит, что яга из своего царства не видит ушедшего в царство живых, вернувшегося. Точно так же и в гоголевском «Вие» черти не видят казака. Черти, могущие видеть живых, это как бы шаманы среди них, такие же, как живые шаманы, видящие мертвых, которых обыкновенные смертные не видят. Такого шамана они и зовут. Это — Вий (Ср. Аф. 137, З. В. 100).
Но проблема еще не решена.
Выше утверждалось, что яга имеет какую-то связь с обрядом инициации. Эта связь откроется перед нами постепенно. Посвящаемый уводился в лес, вводился в избушку, представал перед чудовищным существом, властителем смерти и властителем над царством животных. Он спускался в область смерти, чтобы оттуда снова вернуться «на верхний свет». Мы знаем, что он подвергался символическому ослеплению именно в тех формах, в каких в сказках ослепляется яга и Полифем: ему залепляли глаза. Фробениус описывает это следующим образом: «неофит с завязанными глазами вводится в избушку. В яме замешивают густую кашу, род раствора. Кто-нибудь из уже посвященных схватывает неофита и втирает ему эту массу, к которой примешан перец, в глаза. Раздается ужасный вопль, а стоящие вне хатки хлопают в ладоши и поют хвалу духу»[127]. Это — далеко не единичный случай. Неверманн сообщает из Океании: «После нескольких дней отдыха неофиты покрываются известковой кашей, так что они выглядят совершенно белыми и не могут раскрыть глаз»[128]. Смысл этих действий становится ясным из смысла всего обряда. Белый цвет есть цвет смерти и невидимости. Временная слепота также есть знак ухода в область смерти. После этого происходит обмывание от извести и вместе с тем прозрение — символ приобретения нового зрения, так же как посвящаемый приобретает новое имя. Это — последний этап всей церемонии, после этого неофит возвращается домой. Наряду с отверзанием уст, рассмотренным выше, мы здесь имеем отверзание глаз. Мы знаем, что при этом производилось и обрезание, не сохраненное сказкой, и выбивание передних зубов, также не сохраненное. Сопоставление всех этих действий позволяет объяснить обрезание также как один из видов магического отверзания, которому предшествует воздержание, так же как отверзанию глаз предшествует искусственная слепота, а отверзанию уст предшествует немота — запрет слова в этих случаях засвидетельствован. После этого юноша получает право на брак. Однако, поскольку сказкой эти явления не отражены, мы их здесь касаться не будем.
Действия, которые совершаются над юношей, напоминают нам действия, которые герой сказки совершает над ягой или Полифемом. Однако между обрядом и сказкой имеется одна принципиальная разница. В обряде глаза залепляются юноше, в сказке — ведьме или соответствующему ей персонажу. Другими словами, миф или сказка представляют собой точное обращение обряда. Почему такое обращение получилось?
Обряд был страшен и ужасен для детей и матерей, но считался нужным, потому что прошедший приобретал нечто, что мы назвали бы магической властью над животным, т. е. обряд соответствовал способам примитивной охоты. Но когда с совершенствованием орудий, с переходом на земледелие, с новым социальным строем старые жестокие обряды ощущаются как ненужные и проклятые, их острие обращается против их исполнителей. Если при обряде юноша в лесу ослепляется существом, которое его мучает и грозит пожрать, то миф, уже открепившийся от обряда, становится средством некоторого протеста. Такой же случай мы увидим ниже при анализе мотива сжигания: в обряде «сжигаются» дети, в сказке дети сжигают ведьму.
Но помимо этих случаев обращения сказка сохранила некоторые следы слепоты именно героя. В избушке яги герой иногда жалуется на глаза. Причина этой боли разнообразна. «Дай-ка мне наперед воды глаза промыть, напои меня, накорми, да тогда и спрашивай» (Аф. 303). «Глаза надуло», — жалуется он в другой сказке (Аф. 93). Здесь можно бы возразить, что это — чисто рациональный мотив. Но в свете изложенного материала дело представляется все-таки иначе. В зулусской сказке девушка, вернувшаяся после посвящения, говорит: «Я ничего не вижу»[129]. Специальное изучение слепоты, может быть, покажет, почему пророки и провидцы (Тиресий), освободители народа (Самсон), праотцы (Яков, Исаак), вещие поэты (Гомер) часто представляются слепыми.
10.
Итак, яга снабжена всеми признаками материнства. Но вместе с тем она не знает брачной жизни. Она всегда старуха, причем старуха безмужняя. Яга — мать не людей, она — мать и хозяйка зверей, притом зверей лесных. Яга представляет стадию, когда плодородие мыслилось через женщину без участия мужчин. Гипертрофия материнских органов не соответствует никаким супружеским функциям. Может быть, именно потому она всегда старуха. Являясь олицетворением пола, она не живет жизнью пола. Она уже только мать, но не супруга ни в настоящем, ни в прошлом. Правда, в сказке она нигде не названа матерью зверей. Зато она имеет над ними неограниченную власть. Вот как в северной сказке она скликает зверей: «Где вы есь, серые волки, все бежите и катитесь во едно место и во единой круг, выбирайте промежу собой, которой больше, которой едреньше за Иваном-царевичем бежать» (Онч. 3). В сказке о Кощее младшая яга отсылает к старшей: «Впереди по дороге живет моя большая сестра, может, она знает, есть у ней на то ответчики: первые ответчики — зверь лесной, другие ответчики — птица воздушная, третьи ответчики — рыба и гад водяной; что ни есть на белом свете, все ей покоряется» (Аф. 157). Или: «Вышла старуха на крыльцо, крикнула громким голосом — и вдруг, откуда только взялись, — набежали всякие звери, налетели всякие птицы» (Аф. 212). Иногда яге подчинены и ветры: «Вышла старуха на крыльцо, крикнула громким голосом, свистнула молодецким посвистом; вдруг со всех сторон поднялись, повеяли ветры буйные, только изба трясется!» (Аф. 272). В другом тексте она названа матерью ветров (Аф. 565). У нее хранятся ключи от солнца (См. 304). Мужской эквивалент яги, Морозко, — хозяин мороза; в немецкой сказке ему соответствует Frau Holle, вызывающая снег. У эскимосов она — хозяйка подводных животных[130]. В долганском фольклоре ей соответствует хозяйка моря[131].
Но, спросим себя, где же здесь материнство? Мы должны здесь признать следы чрезвычайно древних общественных отношений. Мать есть вместе с тем властительница. С падением матриархата женщина лишается власти, остается только материнство как одна из общественных функций. Но с женщиной — матерью-властительницей — в мифе дело происходит иначе: она теряет материнство, сохраняет только атрибуты материнства и сохраняет власть над животными, так как вся жизнь охотника зависит от животного, она сохраняет власть и над жизнью и смертью человека.
Что она властвует именно над животными, притом над лесными животными, стоит в связи с зависимостью человека этой стадии от лесных, охотничьих животных, которым он приписывает свою собственную родовую организацию. Другими словами, яга представляет собой явление, известное в этнографии под названием хозяина.
Вопрос о хозяине — вопрос чрезвычайно сложный и далеко еще не разработанный. «Как развилось представление о “хозяине” — для выяснения этого сложного и большого вопроса необходимо особое исследование», — говорит Д. К. Зеленин[132].
Что значит «хозяйка»? Штернберг на многих примерах показал, как культ животных был первоначально культом всего рода животного, затем уже культ воздавался одному представителю этого рода, который и остался священным (медведь, египетский Апис и т. д.), и, наконец, вырабатывается антропоморфизированный образ хозяина данного рода, который может иметь уже человеческий, или смешанный, или перемежающийся облик. Этому хозяину подчинены все особи рода. Хозяина имеют не только животные. Есть хозяева стихий — грома, солнца, гор, ветров и т. д. Здесь на животных проецированы родовые отношения, и из таких хозяев стихий впоследствии развились индивидуальные боги.
Посмотрим теперь, чем является яга на более ранних стадиях культуры, что ей в этих случаях соответствует?
Что и здесь яга представлялась старухой, мы уже видели.
Мы видели также, что она очень часто является старухой и одновременно животным («Эта женщина была утка»). Особый интерес представляют для нас те случаи, где русской яге соответствует животное. В американском мифе родители заводят детей в лес и покидают их. Они привязывают их к дереву. Появляется волк (подчеркнуто, что он старый) и койот. Старый волк кричит: «Приходите ко мне со всех сторон!» Дальше говорится: «Волки и койоты пришли со всех сторон земли». Старый волк велит отвязать детей. К зиме дети строят шалаш. Сестра от волков получает дар исполнения желаний. По ее желанию шатер окружают стада оленей, буйволов и других охотничьих животных. Взгляд девушки их убивает. Ей достаточно произнести слово, и шкуры сами сшиваются в палатку. На покрывалах сами собой являются узоры, те самые, которыми племя пользуется до сих пор. Она дает брату помощников — пантеру и медведя[133].
Этот случай чрезвычайно показателен. Хозяин — животное (старый волк). Но он имеет власть не только над волками, он дает власть над всеми животными, нужными охотнику. Он передает эту власть в руки сестры, а не брата. Она дает ему помощников. Этот случай вскрывает охотничье-производственную основу подобных сюжетов. Он же показывает связь с тотемизмом: эта девушка дает племени священные узоры.
Таких случаев можно привести очень много, но дело не в количестве примеров, а в сущности явления.
Раньше чем продолжать наше изучение яги-хозяйки, мы должны поставить себе еще один вопрос. До сих пор яга представлялась нам как охранительница входа в царство мертвых. Здесь она оказывается хозяйкой животных. Есть ли здесь связь? Что здесь имеется — две линии, две традиции в одном образе или это один образ и между образом яги-хозяйки и яги-охранительницы входа есть какая-то причинная связь? Почему именно хозяин охраняет вход в иное царство? Ответ на это нам также дадут сами материалы. Мы уже знаем, что смерть на некоторой стадии мыслится как превращение в животных. Но так как смерть есть превращение в животных, то именно хозяин животных охраняет вход в царство мертвых (т. е. царство животных) и дает превращение, а тем самым и власть над животными, а в более позднем осмыслении дарит волшебное животное.
Так, в одном очень интересном сказании в сборнике Боаса герой попадает к волкам. Сзываются все волки, медведи и выдры, и пришельцу оказывается всяческая честь. «Тогда волки вдруг внесли труп. Они завернули его в волчью шкуру, положили его у огня и начали плясать вокруг него и отбивать такт. Тогда мертвец встал и, качаясь, стал ходить. Но чем дальше они пели, тем увереннее он стал двигаться и наконец забегал совсем как волк. Тогда главарь волков сказал: “Теперь ты видишь, что делается с мертвецами — мы превращаем их в волков”. Эти волки выучивают его пляске волков. “Когда ты вернешься домой, научи людей нашей пляске”. Они дарят ему волшебную стрелу, которую достаточно нацелить, чтобы убить дичь без выстрела. Этот случай, между прочим, уже сейчас вводит в понимание того, что такое волшебные дары яги»[134].
Этот миф объясняет и обряд. Нам теперь понятно, ради чего уходили в область смерти к тотемному предку-хозяину.
Мы не будем здесь прослеживать образ яги как женщины, мы сделаем это ниже, при рассмотрении травестизма. Нам важно установить, что образ яги восходит к тотемному предку по женской линии. Впоследствии родоначальство и власть переходят к мужчине. Именно как предок яга связана с очагом. Она «руками уголья гребет» (Онч. 178); «На печке лежит» (Аф. 137); «Языком сажу загребает» (См. 150); «Сама лежит на лавке, а зубы на печи» (Худ. 103). Очаг появляется в истории вместе с культом предка-мужчины. Очаг, собственно, не вяжется с ягой-женщиной, но вяжется с родоначальницей-женщиной. Очаг как родовой (мужской) признак переносится на образ яги. Поэтому ей приписываются всяческие атрибуты женского характера, связанные не столько с очагом, сколько с кухней: кочерга, метла, помело; отсюда связь с другими аксессуарами кухни — с пестом, толкачом и т. д.
Здесь нам можно было бы охарактеризовать дальнейшую эволюцию подобных существ. От волка, дающего оленей, через животных-женщин ведет прямой путь к таким богиням, как Кибела с ее преувеличенными органами плодородия, к Артемиде — вечной девственнице, сопутствуемой животными и живущей в лесах, и др. Охотничье происхождение Кибелы показали и Штернберг в лекциях по эволюции религиозных верований, и Фрэзер в «Золотой ветви».
Впоследствии, когда при земледелии охранительница начинает терять связь с животным миром, она все еще остается охранительницей входа и помощницей, указывающей дорогу в иной мир. Такой случай мы имеем в египетском заупокойном культе: «Он принес от двух матерей двух орлиц с длинными волосами и отвислыми грудями, которые находятся на горе Сехсэ. Они ударили своими грудями по устам короля Пепи…» Эти слова умерший Пепи должен произнести, чтобы попасть в царство блаженных[135]. Таким образом, женщина-животное, охраняющая вход в иное царство, имеется не только в мифах и сказках, но и непосредственно в заупокойном культе более поздней стадии.
11.
Вся эта система испытания отражает древнейшие представления о том, что подобно тому, как магически можно вызвать дождь или заставить зверя идти на ловца, можно вынудить вход в иной мир. Дело вовсе не в «добродетели» и «чистоте», а в силе. Но по мере того как развивалась техника, развивалась социальная жизнь — вырабатывались известные нормы правовых и иных отношений, которые были возведены в культ и стали называться добродетелями. Поэтому уже очень рано, наряду с проверкой магической силы умершего, стали появляться представления о проверке его добродетели. В египетской «Книге мертвых» отразились как самые ранние, так и более поздние представления. К поздним представлениям относится, например, представление о «взвешивании сердца» умершего на весах — представление, которое, как видно будет ниже, также дошло до сказки. Характерно, что гирей служит перо, знак богини Маат, знак права и правды.
Эти представления о проверке добродетели также вошли в сказку и сохранились в ней от сравнительно ранних представлений о добродетели, связанных с культом предков, вплоть до новейших, бытовых, вроде, например, таких добродетелей, как уменье хорошо взбить перину и выстирать белье. Эта проверка магической силы умершего и передача ему помощника для дальнейшего следования по царству мертвых превратилась в испытание и награждение добродетели. Так возникает функция задавания задач. Сами задачи иногда перенесены из другого мотива, из задач царевны. Там они действительно уместны и каноничны. Такова задача выбрать кого-нибудь из двенадцати равных или задача упасти стадо. Но все же среди задач яги есть такие, которые восходят к большой древности. К таким задачам или условиям относится, например, условие не уснуть, т. е. запрет сна.
12.
По приведенным примерам может получиться впечатление, что запрет сна стабильно связан с мотивом гуслей. Но это не стабильная связь, а тенденция, свойственная русскому материалу. Здесь эта связь действительно встречается особенно часто. Жена при отправке дает герою цветок. «“Заткни, — говорит, — этим цветком уши и ничего не бойся!” — Дурак так и сделал. Стал мастер в гусли играть, а дурак сидит, его и сон не берет» (Аф. 216, примеч., вариант 3). Здесь поневоле вспоминается Одиссей, также затыкающий себе уши от сирен. Возможно, что эта аналогия бросает свет на образ сирен, заманивающих героя пением и убивающих его. Засыпание в избушке яги немедленно влечет за собой смерть. «Смотри же, — говорит ему волк-самоглот, — чур не спать! Если уснешь — сейчас тебя проглочу (Аф. 216, вариант 2). Запрет сна даже в русском материале встречается и вне связи с гуслями. Самый лес — волшебный и вызывает неодолимую дремоту. «Шли они, шли и пришли в дремучий густой лес. Только взошли в него, сильный сон стал одолевать их» (Аф. 131). У других народов мотив сна не связан с мотивом гуслей, но всегда связан с мотивом яги. Очень подробную разработку этого запрета мы имеем в долганском фольклоре. Здесь герой играет с ягой в карты, и на него нападает неодолимый сон. Он дважды ее обманывает, говоря, что он не засыпает, а задумался. Но в третий раз он признает, что он уснул, и ведьма хочет его пожрать[136].
Расшифровку этого мотива мы начнем с указания на американский материал. В работе Гайтона, посвященной сюжету мужа, отправляющегося искать умершую жену[137], видно, что пришелец не должен зевать и не должен спать, так как это выдает в нем живого. Сон здесь имеет такое же значение, как и запах. Живые узнаются потому, что они пахнут, зевают, спят и смеются. Мертвецы всего этого не делают. Естественно поэтому, что страж, охраняющий царство мертвых от живых, пытается по запаху, смеху и сну узнать природу пришельца, а этим самым определить его право на дальнейшее следование. Так, одна из записей этого сюжета пересказывается Гайтоном так: герой отправляется искать умершую жену, приходит к главарю другого мира и после трапезы высказывает ему свое желание. «Тот сказал, что он не думает, что он добудет свою жену, так как ему придется бодрствовать всю ночь. Он ему сказал, что он не получит обратно жену, если он уснет хотя бы на одно мгновение»[138].
Что испытание сном отнюдь не случайное явление, видно еще по эпосу о Гильгамеше. Здесь герой Гильгамеш ищет Ут-Напиштима, чтобы получить от него бессмертие (аналогия к живой воде нашей сказки). Ут-Напиштим — такой же испытатель и даритель, какой имеется в сказках. Он предлагает герою не спать шесть дней и семь ночей. Но Гильгамеш, усталый от далекого пути, засыпает. Однако жена Ут-Напиштима его жалеет и будит его в тот момент, когда он засыпает[139]. Грессман прибавляет: «Тогда ее муж предлагает ей испечь для Гильгамеша хлеба, вероятно, на дорогу. Следует довольно загадочная сцена печения хлеба, которому, как кажется, приписывалась какая-то магическая сила»[140]. Мы уже знаем, какая сила приписывалась еде, вкушаемой у входа в царство мертвых. В основном же эти случаи показывают, что запрет сна прекрасно вяжется с образом яги и ее ролью.
В трудах, посвященных обряду инициации, ничего не говорится о специальном запрете сна. Тем не менее отдельные случаи такого запрета засвидетельствованы. Так, у юго-восточных африканских народов, у которых мальчики подвергаются обрезанию в возрасте 14 лет, мальчикам запрещено спать, пока не заживет рана. У евреев ночь перед обрезанием называлась «ночью бодрствования», так как в эту ночь нельзя спать, потому что «шедим», злые духи, пытаются овладеть мальчиком до обрезания[141]. Обряд посвящения вообще плохо известен. Мы знаем, что он представлял собой смерть и воскресение или рождение. Замтер собрал очень много материала о запрете сна при рождении, смерти и вступлении в брак. Для нас они важны, косвенно подтверждая связь запрета сна со сферой смерти и рождения, т. е. со сферой, которая была основой обряда инициации.
13.
До сих пор мы в изложении материала исходили из сказки. По мере того как продвигается герой, рассматривалось то, что он на своем пути видит. Теперь мы в основу положим обряд и рассмотрим материал в той последовательности, в какой это диктуется обрядом. Мы проследим весь ход обряда от начала до конца и сопоставим его с тем, что дает нам сказка. Это позволит нам осветить некоторые начальные элементы сказки, оставленные до сих пор в стороне.
Возраст, в котором дети подвергаются обряду посвящения, различен, но есть тенденция производить этот обряд еще до наступления половой зрелости. Вспомним, что к яге-пожирательнице всегда попадают дети.
Когда наступал решительный момент, дети так или иначе отправлялись в лес к страшному для них и таинственному существу. Формы этой отправки различны. Для фольклориста интересны три формы: увод детей родителями, инсценированное похищение детей в лес и, наконец, самостоятельная отправка мальчика в лес без участия родителей.
Если детей уводили, то это всегда делал отец или брат. Мать этого делать не могла, так как самое место, где производился обряд, было запрещено женщинам. Несоблюдение запрета могло привести к немедленному убийству женщины. «С наступлением темноты неофиты, каждый в сопровождении своего отца или другого мужчины, ведутся в глубину леса и приводятся перед лицо Коваре». Так Вебстер описывает увод детей в Новой Гвинее[142]. Мы должны себе представить дело так, что детей не всегда доводили до священного места — их оставляли одних, и они сами должны были найти избушку. Мы знаем, что в сказке заблудившиеся или брошенные в лесу дети лезут на дерево и ищут огонька. В этих случаях они находят не человеческое жилье, а попадают в лесную избушку изучаемого нами типа.
Проводы посвящаемого были проводами на смерть. Посвящаемого особым образом украшали, красили и одевали. «Когда женщины видят украшенного таким образом мальчика, они пускаются в плач, и то же делают его близкие родственники, отец и братья матери. Они обмазываются грязью и золой, чтобы выразить свое горе»[143], т. е. мы имеем типичную картину первобытного траура.
Из этого описания мы видим, что этот увод частью населения, и прежде всего самими мальчиками, испытывался как бедствие. Они еще не знают, какие великие блага им предстоят. Но хотя акт увода и представлялся как акт враждебный, его требовало общественное мнение. Посвящаемый приобретал великие блага. Инициатором увода был отец. Но впоследствии, когда обряд стал вымирать, общественное мнение должно было измениться. Блага, приобретаемые актом посвящения, стали непонятными, и общественное мнение должно было измениться, осуждая этот страшный обряд. Этот момент и есть момент зарождения сюжета. Пока обряд существовал как живой, сказок о нем быть не могло.
В сказке увод детей в лес всегда есть акт враждебный, хотя в дальнейшем для изгнанника или уведенного дело оборачивается весьма благополучно. Посмотрим, как происходит отправка в лес в сказке. Сказочная семья начала сказки таит в себе некую двойственность. С одной стороны, хотят и ждут ребенка, и когда он появляется, то о нем трогательно заботятся: «И вместо колодочки стал рость в пеленочках сынок Терешечка, настоящая ягодка!» (Аф. 112). С другой стороны, в семье ощущается глухая или открытая вражда. «Как бы его со света сбыть» — постоянная сказочная формула. Эти слова могут сказать все члены семьи относительно друг друга, но с одним только исключением: их никогда не произносит лицо младшего поколения по отношению к старшим, т. е. никогда не скажет сын или дочь об отце или матери. Извести, со света сбыть хотят всегда только старшие младших. Это желание извести знает одну преобладающую форму: «нежеланного» мальчика или девочку или брата и сестру изгоняют, или заводят, или посылают в лес: «Тот страшно рассердился, взял сестру и отвез в дремучий лес» (Аф. 280). «Давайте, дети, поедим в лес, я — драва рубить, а вы — яготки собирать» (См. 233). Часто уже с самого начала фигурирует землянка. «Повез он свою дочь в лес и оставил там в землянке» (З. В. 122). «Свожу кажнова своего сына в лес, узнаю, к чему оне способны» (Ж. ст. 249). В этом случае уже с самого начала видно, что сын в лесу покажет или приобретет какие-то способности. «В одно время выпросили они у матери младшего брата на охоту, завели его в дремучий лес и оставили там» (Аф. 209). «Здобляйся, коли так, в лес. Пришли в лес, он снял с него одежу и велел сесть в дупло дуба, а сам ушел, оставив его нагова и босова» (См. 85). Таких случаев можно выписать несколько страниц. Можно создать целую систематику, изучить, в каких сюжетах встречается увод или изгнание и в каких нет, можно изучить мотивировку этого изгнания, можно спросить себя, кто уводится (сын, дочь, в каком возрасте и т. д.). Для наших целей это несущественно. Мы выделим только одну сторону дела, спросив себя,
Мы уже видели, что изгнание мотивируется какой-нибудь созданной враждой. Исторически инициатором увода был отец или, если его не было, старший брат, брат матери и т. д. Но вражда отца к сыну сказочнику чужда и непонятна, она не соответствует его семейным идеалам. Чтобы оправдать эту вражду, сказка идет по двум линиям: с одной стороны, она чернит и унижает сына: он заслуживает, чтобы его изгнали из дома; этот сын и лентяй («а работы никакой не работал» — Аф. 193), и бедокур, на него жалуются, он и дурак и «бессчастный». Но все же эти случаи сравнительно редки. Гораздо чаще эта вражда подгоняется под условия семейной вражды, известной русской деревне из действительности. Вражда появляется с вступлением в семью нового лица, носителя этой вражды: это — вторые жены или мужья при наличии детей от первого брака. Так в сказке появляется мачеха, и ее историческая роль — взять на себя эту «вражду», которая некогда принадлежала отцу. Она и есть главный инициатор изгнания детей в лес, к яге и т. д. Случаи ненависти самих родителей очень редки. «Когда родилсе сын, то сначала мать сына своего очень любила, и жалела, и ласкала его, и воспитывала как можно лучче. А отець тем больше. Вот, когда он начал рости, выучилсе в грамоту, уж было ёму лет тринатцеть, тогда она его не залюбила» (К. 19). То же происходит, когда мирно живут брат и сестра, но на горизонте появляется невестка. Невестка становится врагом сестры, брат увозит ее в лес. Родители, таким образом, изводят детей не сами. Примеров вражды мачехи и падчерицы я приводить не буду, они известны. Но увозит дочь в лес все-таки отец, причем он играет здесь самую жалкую роль. «Думал, думал наш мужик и повез свою дочь в лес» (Аф. 102). «Старику жалко было старшей дочери, он любил ее… да не знал старик, чем пособить горю. Сам был хил, старуха ворчунья…» (Аф. 95). «Старик затужил, заплакал, однако посадил дочку на сани» (Аф. 96). Спрашивается: почему же мачеха сама не может извести падчерицу или пасынка? Почему, при всей своей лютости и ярости, она сама не уводит детей в лес своей властной рукой? Она вполне могла бы сделать это логически, но она исторически этого не может, так как исторически детей уводит в лес всегда только отец, или брат, или дядя, но этого никогда не делала женщина. Это мог делать только мужчина, и мужчина в этой роли не вполне вытеснен в сказке.
14.
15.
Другими словами, данное соответствие бросает свет на мотив «отдай то, чего дома не знаешь». Этот мотив можно назвать мотивом запродажи. Общая схема этого мотива такова: человек вне дома попадает в какую-нибудь беду. Например: вдруг на море останавливаются его корабли, или он нагнулся напиться, и из воды высовывается чудовище и хватает его за бороду, или человек заблудился в лесу, или он в чужом волшебном саду сорвал цветок для своей дочери и т. д. Мотивировок очень много, и их рассмотрение для наших целей несущественно. Второй момент этого мотива: морской царь или старик в пруду или владелец сада, черт и т. д. требует от попавшего в беду «отдай то, чего дома не знаешь». Не зная, что он делает, он обещает чудовищу своего ребенка и, откупившись, уходит домой, а дома узнает, что у него родился сын.
Этот мотив специально исследовался Баумгартнером, но автор вынужден прийти к заключению, что «сущность и корни его недостаточно ясны»[151]. Однако если всмотреться в то, что происходит в сказке, то мы имеем следующее: мы имеем совершение сделки при рождении ребенка, в силу которой ребенок поступает в распоряжение таинственного лесного или водяного существа. Рассмотрим эту сделку несколько ближе. Она обставлена глубочайшей тайной. Вещи не называются их именами. Ребенок при этом никогда не назван. «То, чего дома не знаешь» — иносказательное выражение. Эта иносказательность в системе засекреченной организации, обставленной целым рядом строжайших табу, — весьма вероятный исторический факт. Второе обстоятельство — водяной или лесной характер одной из договаривающихся сторон. Этот характер таинственного старика сейчас еще не может быть освещен — он станет яснее, когда мы увидим, куда мальчик в этих случаях попадает. Наконец, третья и для нас самая важная сторона сделки — это сроки ее. После сделки мальчик до известного возраста все же остается при отце и только после наступления «срока» уходит. Что это за срок? Какая выгода старику требовать себе мальчика и почему он не берет его себе сразу? Все становится ясным, если предположить, что «срок» есть срок наступления зрелости. «Родится у тебя сын, только с одним условием, если ты мне его отдашь, когда ему будет 17 лет» (Сад. 99). Сказочник иногда сам недоумевает, откуда такая отсрочка, и понимает ее по-своему: «Дай мне сына ростить до 12 лет: я хоть полюбуюсь на него» (Сад. 11), т. е. сказочник видит в этой не понимаемой им отсрочке некоторое снисхождение. Сын уходит с такими, например, словами: «“Прощай, папа! Куда ты меня обещал, туда и посылай! Благословляйте, пришло время!” Отец и мать плакали и не отпускали. Но все-таки отпустили, и он ушел» (З. В. 118). «“Тятинька, теперь прошшай, я не ваш!” — “Куды жо ты сын теперь отправишша?” Сказал сын: “Я теперь к чуду лесному отправляюсь на пожрание”» (З. П. 24).
Иногда отправляемый уходит к своему крестному. Это — очень интересная деформация, исторически вполне оправданная, так как обряд крещения и обряд посвящения стоят в исторической связи. Крестный заменил учителя и руководителя более древних времен. «И наказал послать к нему крестницу, когда она подрастет» (См. 73). Крестный в этих случаях иногда пытается съесть крестницу.
К запродаже очень близка продажа — вернее, отдача сына какому-нибудь таинственному или неожиданно появившемуся колдуну, ремесленнику, черту и др. С характером этого учителя мы еще познакомимся ниже. У женщины сын дурачок. Приходит старик. «“Ну, аддай, — говорит, — ты мне ево, я его абуцу”. Ну, она и отдала» (См. 221). «“Отдай его мне, — говорит встречный, — я его в три года выучу всем хитростям”» (Аф. 249). К этим таинственным учителям относится и Ох, который является (иногда из могилы), стоит только сказать «ох!». Кречмер видит в нем посланца или воплощение смерти, что вполне согласуется с затронутым здесь кругом явлений[152]. «“Куда пошел, старик? Куда сына повел?” — “В лес, оставить: ись нечево стало”. — “Отдай мне сына-та, три года учить ево буду”» (З. В. 30). Итак, ушедши из дома, герой часто попадает в «учение». Посмотрим, что это за учение.
16.
На вопрос о смысле этих жестокостей исследователи отвечают, что эти действия должны были приучить к абсолютному послушанию старшим, что здесь получали закалку будущие воины и т. д. Сами туземцы объясняют их иногда желанием уменьшить население, так как в результате этих «посвящений» известный процент детей погибал. Все эти объяснения кажутся мало убедительными. По-видимому, эти жестокости должны были, так сказать, «отшибить ум». Продолжаясь очень долго (иногда неделями), сопровождаясь голодом, жаждой, темнотой, ужасом, они должны были вызвать то состояние, которое посвящаемый считал смертью. Они вызывали временное сумасшествие (чему способствовало принятие различных ядовитых напитков), так что посвящаемый забывал все на свете. У него отшибало память настолько, что после своего возвращения он забывал свое имя, не узнавал родителей и т. д. и, может быть, вполне верил, когда ему говорили, что он умер и вернулся новым, другим человеком.
Явление временной смерти и временного безумия подробнее займет нас несколько ниже, формы его очень разнообразны. Приведем еще одну любопытную деталь. «Сам-с-нокоть взял Усыню богатыря, принял ево трепать; до того его ухайкал, и под лавку запехнул, а писчу у них нагадил, только вроде ополоски оставил» (З. П. 22). Шурц и другие авторы говорят о том, что в мальчиках возбуждали отвращение. Они должны были пить мочу своего учителя и пр.[157] Их сажали в яму с навозом и водой, обсыпали их испражнениями животных[158]. Не вдаваясь в частности, Шурц говорит, что «наряду с перенесением боли часто требовалось преодоление отвращения». Момент «под лавку забила» может соответствовать потере сознания, провалу в темноту, ощущению смерти и темноты.
17.
18.
В вятской сказке козел говорит детям: «Отрежьте от рук по пальцу! — я вас попробую!» Он бросает пальцы на печь, но они не жарятся. «Нет, есчо не сальны, не време жарить» (З. В. 11). В немецкой сказке пальчик только ощупывается, но не отрубается. В русской сказке пальчик рубится. «Бурая… шумит: “дочери мои, хорошия дочери мои пригожия, отрежьте ему пальчик — мизинец”». Палец отрезается. «Нет, мама, он не жирен» (См. 250).
Другая ситуация, при которой герой теряет палец, — это пребывание у Полифема и ему подобных. Уже эта деталь заставляет сопоставить ягу и Полифема. Русский Полифем живет в лесу, в загоне, за изгородью. Его одноглазость может быть сопоставлена со слепотой яги. Если герой перед бегством заливает ему глаза оловом, то это может быть сопоставлено с девушкой, залепляющей ведьме глаза тестом. Наконец, подобно яге, Полифем — хозяин животных, но в отличие от лесных животных, которыми распоряжается яга, Полифем разводит овец, коров или коз. В одной из версий герой перекинут Лихом через забор вместе с быком, за которого он ухватился. Чтобы удержать героя, Лихо («Нужда») бросает ему вслед золотой топор и золотую цепь (вспомним, что и Полифем бросает за Одиссеем камень). Герой — кузнец, он соблазняется. «Кузнец позавидовал, хотел утащить цепь, побоялся и приложил один палец, палец-то и прирос к цепи. Кузнец видит — дело плохо, вынул ножик да и отрезал палец и ушел домой» (См. 217). Сходно: «Не пожалел свою руку, руку обрезал и ушел от его» (З. П. 13).
Видя, что вместо пальца в лесу отрубается целая рука, мы можем предположить, что отсюда же ведет начало «Косоручка» — мотив девушки, у которой брат в лесу отрубает руку или обе руки. Руки эти потом чудесным образом вновь вырастают.
Палец также отсекается у девушек, затащенных в лесной дом разбойниками. «Разбойники выткнули одной глаза вилкой, содрали с нея кожу, а другой отсекли палец, на котором был золотой перстень» (См. 344). В других случаях, наоборот, сами женихи-разбойники не имеют пальца или руки. «Сладили дело, пировать пир сели. У жениха рук-то нет, он и надел перчатки черныя, а в них набил песку». На вопрос об этом он отвечает: «А так, говорит, руки болят маленько» (См. 127). Часто также отпадает палец, опущенный в запретный сосуд или котел (Худ. 58).
Здесь вспоминается и Орест. В Мессении, в семи стадиях от Мегалополиса стоял храм богинь проклятия, называемых μανίαι, или ‘ερίυυνες (Эринии). Там Орест вследствие убийства матери впал в безумие и в припадке бешенства откусил себе палец. Недалеко от храма находилось возвышение с каменным пальцем на верхушке. Это возвышение называлось δακτὐλον μνήμα (букв. «память о пальце»)[163].
19.
Но если это так, то это бросает свет на мотив героя или героини, отправляемой в лес на смерть, причем требуется показать знаки совершившейся смерти — окровавленную одежду, вырезанные глаза, сердце, печень, окровавленное оружие и т. д. «Вот тебе, палач, мой сын. Отведи моего сына в поле, изруби его в мелкие кусочки и принеси мне меч в его крови!» «Палач, не руби меня! Отрежь у меня у левой руки мизинец и помажь меч» (Худ. 41). Иногда показывают окровавленное платье. «Он убил собаку, окровянил платье и пустил ее» (т. е. девушку. — См. 243).
Мы уже знаем, что посвящаемые якобы убивались. В таких случаях родственникам показывались знаки совершившейся смерти. Шурц сообщает, что сквозь крышу хижины высовывали окровавленное копье, т. е. окровавленное оружие, как в сказке — окровавленный меч. Окружающие знали, что мистерия совершилась. Иногда показывали окровавленную одежду. «На другой день женщинам показывают окровавленные одежды и им говорят, что юноши мертвы и что они никогда не вернутся»[165].
20.
Формы этой смерти очень различны, но сейчас нам важны не формы, а самый факт. Вот несколько показаний. «Почти повсеместно обряд посвящения включает мимическое представление смерти и воскресения посвящаемого»[166]. «Главная часть церемонии состояла в умерщвлении и воскресении посвящаемого, который таким образом приобретал магическую силу»[167]. «С наступлением назначенного дня сельский маг потрясает трещоткой по направлению к юношам, которые падают замертво. Их одевают в погребальные одежды и уносят в загороженное место вне деревни, называемое вела. Предполагают, что эти “мертвецы” разлагаются и что маг-волшебник собирает кости и возвращает юношей к жизни»[168]. Таких показаний можно собрать очень много, их можно систематизировать и исследовать, но это дело не фольклориста, а этнографа. Мы можем только установить факт, не вдаваясь в его объяснение. Факт тот, что этому умиранию и воскресению приписывали приобретение магических свойств.
Но если мы не можем войти в рассмотрение этого явления по существу, то мы можем сделать другое: мы можем рассмотреть формы умерщвления и воскресения, поскольку они отражены сказкой. Мы увидим, что формы эти очень разнообразны и что они сохранены сказкой достаточно полно и точно.
Здесь необходимо еще указать на то, что смерть принимала формы пространственного продвижения. То же мы видим и здесь. О посвящаемом говорят, что «он умер и ушел в мир духов»[169]. «О нем думают, что в это время он находится в преисподней» или что «он отправился на небо»[170]. Мы здесь найдем некоторый ключ к
Материала по временной смерти чрезвычайно много. Однако высказывать какие-нибудь догадки, не исследовав его, нельзя. Мы перейдем к рассмотрению отдельных случаев.
21.
Если всмотреться в эти случаи, то видно, что прободение копьем языка производилось действительно, а вскрытие тела и перебирание внутренностей производилось при бессознательном состоянии неофита, т. е., по-видимому, не производилось фактически; вызывалось только впечатление этого. Как это впечатление вызывалось? В точности мы этого не знаем. Более поздние случаи показывают нам заместительное умерщвление и разрубание другого человека, не посвящаемого, или животного. Есть следы, что фактически убивался военнопленный или раб. В некоторых случаях отрубание головы производилось над изображениями. Вот несколько случаев: «Был убит раб, членами тайного союза… он был разрублен и съеден ими»[173]. В этом случае действительно убивался человек. У племени квакиутл «срубается голова, и тот, кто ее срубал, показывал резное изображение головы с выражением смерти на лице, держа голову за волосы. Эти головы — приблизительные портреты плящущих, поскольку это позволяет искусство резчика»[174].
Есть материалы, свидетельствующие, что посвящаемым показывали мертвые, изрубленные тела, что эти тела накладывались на мальчика или он проползал под ними или шагал через них. Этим, очевидно, символизировалось убиение самого посвящаемого: «Они должны были перешагнуть через человека, забрызганного кровью, на голое тело которого были положены кишки свиньи, как будто из тела высовывались их собственные кишки. Остальные также лежали будто мертвые, и один из “Вере” упрекал посвящаемых в том, что они виноваты в их смерти». Убивается не сам посвящаемый, а другой за него — фиктивно. Возможно, что этому заместительному убийству предшествовало настоящее убийство одного из остальных, который в этих случаях поедался.
Что при данном обряде имелось людоедство, не подлежит никакому сомнению. Об этом говорят все исследователи его, хотя по вполне понятным причинам ни один из них не наблюдал его непосредственно.
Разрубание, растерзание человеческого тела играет огромную роль в очень многих религиях и мифах, играет оно большую роль и в сказке. Мы можем здесь коснуться лишь некоторых случаев, в которых разрубание и оживление есть источник силы или условие обожествления.
В работе Н. П. Дыренковой «Получение шаманского дара по воззрениям турецких племен»[175] даны выдержки из огромного материала, показывающие, что ощущение разрубания, разрезания, перебирания внутренностей есть непременное условие шаманства и предшествует моменту, когда человек становится шаманом. У тюркских племен Сибири формы этого разрубания совершенно одинаковы: оно совершается в состоянии галлюцинации. Вот несколько выдержек из этих материалов. Якутский шаман Герасимов рассказал этнографу А. А. Попову, как он стал шаманом. Он вдруг (ища потерянных оленей) увидел на небе трех воронов, почувствовал удар в спину и потерял сознание. К нему явились «духи» и стали его истязать. «Его били веревками и ремнями, в тело его впивались гады. Его обмакивали в кровяные сгустки, он захлебывался в крови, должен был сосать грудь ужасной старухи, ему выкололи глаза (о слепоте см. выше), просверлили уши, тело его разрезывали на куски и укладывали в железную люльку» и т. д.[176] По записям многих исследователей и наблюдателей, будущий шаман у якутов «испытывает все мучения отрезания головы, разрезания и варки тела» (там же). Телеутка шаманка Койон (заяц) начала шаманить после видения. «Несколько человек разрезали ее тело на куски по суставам и положили варить в котел. Потом пришло еще двое людей. Опять резали ее мясо, потрошили, варили»[177]. Такова типичная картина видений шамана до его вступления в исполнение шаманских функций. Спрашивается — почему все шаманы галлюцинируют одинаково и почему образы этих видений иногда до мелочей (варка в котле и пр.), с одной стороны, совпадают с тем, что в Америке, Африке, Полинезии, Австралии совершается в качестве обряда, с другой стороны, с тем материалом, который дает нам сказка? В обряде мы имеем более древнюю форму, прочно связанную с производственной основой и социальной организацией этих народов. Тюркские народы представляют собой более позднюю стадию как производственной, так и социальной и религиозной культуры. Сказка же содержит тот же материал на ступени реликта в совершенно новой, изменившейся общественной обстановке. Можно указать, что на стадии античных и древневосточных государств этот мотив имеется в религии, но уже в иной форме: здесь растерзан не шаман, а бог или герой. Наиболее известный пример — Орфей. Но разрубанию подвергается и Осирис в Египте, Адонис в Сирии, Дионис Загрей во Фракии, Пенфей и др. Все они «умирают преждевременно насильственной смертью, но они не совсем умирают: они воскресают и становятся предметом культа»[178]. Можно в этих античных случаях установить отрубание головы, татуировку, безумие, пляски, сохранение музыкальных инструментов в святилище, связь мнимого трупа с деревом, о чем подробнее будет сказано ниже.
Как указывает Якоби[179], и Будда сам рассек свое тело на куски и вновь воссоединил их — эту версию дает Асвагоша. Мотивировка здесь явно поздняя, свидетельствующая о непонимании: он делает это, чтобы обратить своего отца.
Мотив разрубания и оживления очень популярен и в сказке. Можно установить несколько типов его в зависимости от сюжета и большое число отдельных случаев вне органической связи с сюжетом.
Один из сюжетов, в котором имеется разрубание, — это сказка о невесте в разбойничьем лесном доме, разновидностью которого является «Синяя Борода». С разбойничьим домом мы подробнее ознакомимся ниже, пока же укажем, что в сказках типа «Синяя Борода» девушка в запретном чулане видит изрубленных жен Синей Бороды. У Гримма: «Но что увидела она, когда она заглянула внутрь? Большой кровавый таз стоял в середине, а в нем лежали мертвые разрубленные люди. Тут же стояла плаха, и на ней — блестящий топор». Когда колдун обнаруживает, что девушка была в запретном чулане, «он бросил ее наземь, таскал ее за волосы, отрубил ей на плахе голову и разрубил ее, так что по земле текла кровь» (Гримм, 46). В северной сказке девушка и мальчик попадают в дом разбойников. Ее приглашают в дом: «“Заходите пообедать”. Зашли, налили штей и принесли белого хлеба, принесли говядину — целовецьски руки и ноги варены» (Онч. 45). Когда приходят разбойники, «они побежали в странную комнату (т. е. в комнату странников) — тащат мальчика за махало в куфню. Топится пецька, и чугун кипит. Мальцика пихнули в цюгун и сварили к ужину. Закрычал мальчик по худому, и недолго кричал, умертвился. Вынесли мальцика на торелку, сели кушать: накушалися и успокоились спать» (Онч. 45).
В подобных случаях нам важно, что разрубание производится в лесном доме. В якутской сказке две девушки попадают в железную юрту к страшной старухе с одной ногой и одной рукой. Девушки слышат, как в соседней комнате она режет человеческое мясо — отрезает руки и ноги. Этим она кормит девушек. У одной из девушек отрезают голову и вешают ее на дерево. Голова не умирает и плачет (Ж. ст. 462). Здесь интересно, что девушки едят мясо разрубленных. В русских сказках от такой еды отказываются. Зато в русских сказках разрубленный и оживленный дает герою пить человеческую кровь (З. В. 20). Эта кровь — источник необычайной силы. «“Дать ему силы!” — Наццыдил из своих ребер бутылку крови, подает ему и говорит: “Если чуешь в себе силы много, оставь и мне, не все пей”. Ваня выпил эту бутылку и почуял в себе силу непомерную; (Нисколь богатырю не оставил)» (З. П. 2). Отрубание головы встречается в сказках типа «Гусли-самогуды». «“Есть с тобой 12 купцов?” — “Есть”. Он велел их отвести в темницу и говорит: “Ты теперь сиди и не дремли, а то не получишь гусли-самогуты”. Сидит купеческий сын и видит: купцов, с которыми он приехал, по одному ведут мимо его и отрубают головы, а трупы бросают в темницу, и они там оживают» (См. 310).
Итак, в лесной избушке в разных типах сказок производится разрубание человека.
Другим типом разрубания, уже тесно связанным с определенным сюжетом, является разрубание в сказках о «неудачном врачевании». Это — популярная сказка с несколькими разновидностями. Старик попадает в кузницу или встречает Николу, который его разрубает, оживляет и омолаживает (См. 155 и др). «“Ложись, старче, в корыто”, — говорит странник. Старик лег, а странник взял топор и изрубил его на мелкие части. Поп принес воды; странник спрыснул ею изрубленное тело — стала пена; он в другой раз спрыснул — стало мертвое тело; в третий раз спрыснул — стал молодой человек» (См. 270). Здесь ясен смысл обряда: разрубание создает нового человека.
Но это только одна сторона дела. Выше мы видели, что при посвящении в тело кандидата вводится змея. Она вводится непосредственно во внутренности. Благо и необходимость такого введения должны были скоро стать непонятными и переосмыслиться: тело разрубается, чтобы из него извлечь змей и гадов, вызывающих болезнь. Эта сказка или этот мотив в пределах данного сюжета рассмотрен проф. И. И. Толстым, собравшим весь русский материал и указавшим античные параллели к нему[180].
Третья форма разрубания человеческого тела — разрубание заколдованной царевны, на которой женится герой. Такое разрубание не связано стабильно ни с каким определенным сюжетом. «Он взял топор и начал рассекать Марью Прекрасную на части… Потом велел принести огонь и бросил кусочки Марьи Прекрасной в оной. Тут поползли из нее всякие гады: змеи, лягушки, ящерицы, мыши» (См. 142).
Кроме трех основных форм (в разбойничьем доме, в сказках о неудачном врачевании, разрубание царевны), есть очень много отдельных случаев, в которых разрубание является эпизодом. Даже та беглая характеристика, которую здесь можно было дать, показывает связь сказки с обрядом. Об этом говорит не только самый факт, но и обстановка, и некоторые детали. Об этом говорит хотя бы частая связь этого мотива с избушкой. Другая особенность этого мотива — введение или извлечение из тела змей — также может быть возведена к обряду. Наконец, что разрубленный всегда оживает, указывает на характер временной смерти, а омолаживание старика — на возрождение или новое рождение человека, к чему сводился весь обряд. Другой вопрос, как эти разновидности получились. В избушке яги или в разбойничьем доме никогда не вырезываются змеи или черти. Этот вопрос не может быть разрешен общим сравнительным изучением сказки, он должен быть разрешен путем дальнейшего изучения каждого сюжета в отдельности.
22.
Мы знаем, что в обрядах инициации неофиты в самых разнообразных формах подвергались воздействию огня. Здесь можно было бы проследить эти формы, сопоставить их друг с другом, проследить зависимость или независимость одних от других, рассмотреть их развитие, появление заместительных, смягченных и символических форм. Параллельно с этим следовало бы рассмотреть богатейший, почти неисчерпаемый материал мифов и религиозных представлений, проследить соответствие форм сожжения в мифах формам в обряде и установить, почему, как и где явление превращается в свою противоположность, выражающуюся в том, что перемещается объект сожжения: сжигаемые дети заменяются сжигаемым сжигателем. Это — материал для большого социально-исторического исследования. Здесь опять могут быть установлены только основные вехи, может быть показана связь.
Сжигание, обжаривание, варка посвящаемых прослеживаются уже на наиболее ранних известных нам ступенях обряда посвящения. Спенсер и Гиллен записали эти обряды среди австралийцев. Обряд, записанный ими, длился много дней и представлял собой нечто вроде спектакля; один из его эпизодов состоял в том, что предварительно было вырыто в земле длинное углубление такой величины, чтобы вместить в себя тело мужчины. Это и есть «печь». Один из представляющих был уложен в углубление, другой стал на колени у его ног, а третий — у головы. Двое последних изображали собой мужчин арунта, жаривших человека в земляной печке. Каждый из этих двух при помощи бумеранга делал вид, что поливает жарящегося и засыпает его тело угольями; при этом они удивительно хорошо подражали звукам шипящего и лопающегося жарящегося мяса… Тогда из темноты выступил четвертый артист, представлявший мужчину тотема лягушки времен Альчеринга (т. е. глубокой древности). Он шел неуверенным шагом, беспрестанно втягивая в себя воздух, как бы чувствуя запах жарящегося мяса; но, по-видимому, он был не в состоянии открыть, откуда несся запах.
Таков рассказ Спенсера и Гиллена. Последний исполнитель приходит уже к самому концу представления. Посвящаемый к тому времени уже сгорел. Никаких следов старой, смертной, человеческой натуры не осталось, что и выражается в том, что после сгорания ничего нельзя было обнаружить по запаху.
В этом случае обряд выполнялся символически. Он мог выполняться более жестоко. Юношей держали на огне по 4–5 минут. В Верхней Гвинее посвящаемые «убивались, жарились и совершенно изменялись»[181]. Обряд в Виктории описывается так: «Сильный огонь, зажженный в предыдущую ночь, к этому времени уже сгорал, так что он содержал только золу и тлеющие уголья. Над огнем держат шкуру опоссума, и на нее лопатами насыпают угли и золу. Юноши проходят под шкурой, и их осыпают углями и золой». Лица, насыпающие угли лопатой, имеют специальное название[182]. Пролезание под шкурой есть, очевидно, более поздняя форма пролезания сквозь животное. В Меланезии посвящаемый пролезал сквозь длинное узкое здание, причем он обливался кипятком[183].
Мы знаем, что при посвящении юноша как бы получал новую душу, становился новым человеком. Мы здесь стоим перед представлением об очистительной и омолаживающей силе огня — представлением, которое затем тянется до христианского чистилища.
В Океании еще накануне «разжигают огромный огонь. Мужчины приказывают неофитам присесть к нему. Сами мужчины рассаживаются в несколько тесных рядов позади них. Вдруг они схватывают ничего не подозревающих мальчиков и держат их близ огня, пока не будут спалены все волосы на теле, причем многие получают ожоги. Никакие вопли не помогают»[184]. Много разнообразных примеров заместительного сжигания можно найти в работе Боаса о социальной организации племени квакиутл.
Сжигание, обжигание, обжаривание во всех этих случаях ведет к величайшему благу, к тому благу, к которому приводит весь обряд вообще, т. е. к тем способностям, которые нужны полноправному члену родового общества.
Мы знаем, что весь обряд представляет собой нисхождение в преисподнюю. То, что происходило с посвящаемыми, происходило и с умершими. На островах Согласия представляли себе, что «душу варили или пекли в земной печке, подобно тому как свиней пекут в земле, и что ее затем помещали в корзину из листьев кокосовой пальмы, ранее чем подать ее тому богу, которому умерший поклонялся в жизни. Этим каннибальским божеством он теперь съедается, после чего, посредством некоего необъяснимого процесса, умерший и растерзанный человек эманировал из тела божества и становился бессмертным»[185].
Мы не будем останавливаться на стадии первобытного мифа, представленного огромным материалом, а прямо перейдем к сказке, причем проследим сперва сжигание как благо. В новгородской сказке мальчика отдают в науку «дедушке лесовому». Его дочери топят печь. «Дед и бросил мальчика в печь — там он всяко вертелся. Дед вынул его из печки и спрашивает: “Чего знаешь ли?” — “Нет, ничего не знаю” (трижды; печь накаляется докрасна). “Ну, теперь, научился ли чему?” — “Больше твоего знаю, дедушко”, — ответил мальчик. Ученье окончено, дед лесовой и заказал батьку, чтоб он приходил за сыном». Из дальнейшего видно, что мальчик научился превращаться в животных (См. 72). В вятской сказке мальчик также попадает к лесному учителю. Отец за ним приходит. «“Нет, еще не отдам. Я его еще варить стану в котле”. Расклал огнище, поставил котел, сына как сцапал, бросил в этот котел. Тот выскочил невредимым. В другой раз бросил, тоже невредимо. “Будет ли ужо?” — “Нет, еще разок… Ты теперь больше меня знаешь, так будет”» (З. В. 30). Здесь мальчик научается понимать крик птиц. В обоих случаях сохранена первоначальная охотничья основа: прошедший посвящение приобретает качества животного. В материалах Больте — Поливки (III, 147) можно найти еще несколько случаев, где сжигаемый превращается в животное. От этого же представления идут легенды о кузнеце, Христе, черте, перековывающих старых на молодых. Сгорая, они приобретают молодость.
Однако наряду с этим представлением о сжигании как о благе уже очень рано имелось другое, противоположное ему. Мы пока только устанавливаем факт, а объяснение его дадим после рассмотрения материалов.
Такое отрицательное отношение мы имеем, например, на островах Кука. Здесь полагали, что после некоторых приключений душа попадает в сети страшного существа, называемого Миру. «Наконец, — пишет Фрэзер, — сеть вытаскивалась с душой в ней, которая теперь, наполовину захлебнувшись, дрожа, вводилась к ужасной ведьме Миру, известной под названием “Красная”, потому что ее лицо отражало пылающий жар вечно топящейся печки, в которой она варила свои неземные жертвы. Сперва, однако, она кормила и, может быть, откармливала их черными жуками, красными земляными червями, крабами и мелкими птицами. Подкрепленные, они должны были выпивать чашку крепкого “кава”, сваренного прекрасными руками четырех красавиц — дочерей ведьмы. Приведенные в состояние бесчувственности этим опьяняющим напитком, души затем уносились без всякого сопротивления к печке и варились там»[186].
Кто не узнает здесь детей, попавших к ведьме и откармливаемых, чтобы быть съеденными?
В этом случае интересно, что никакой борьбы против сжигания нет. Резко бросается в глаза полная неизбежность того, что происходит, обреченность души. Этот материал записан на островах Кука, а материал, приведенный выше, где сжигание приводит к обожествлению, записан не слишком далеко оттуда — на островах Согласия.
Следовательно, на одной и той же территории мы имеем диаметрально противоположные представления. Дело, следовательно, не в территориальном принципе, а в другом: судьба души зависит от социального положения умершего. Сжигание смертельно для женщин, детей, для всех умерших естественной смертью. Они попадают в сети Красной Миру, и это означало окончательную смерть, уничтожение навеки. Убитые же в бою, вообще воины и вожди умирают иначе: их души через горн уходят в небесный мир для вечной жизни.
Таким образом, эта двойственность появляется с начатками социальной дифференциации.
Мы знаем, что мифы представляли собой табуированные, священные рассказы. Подробнее мы это увидим в последней главе. Но по мере «профанации» рассказа, связанной с совершенствованием орудий и падением магии, а в связи с этим и с социальным расслоением, берет верх «профанная» версия, т. е. версия, отрицающая благо сжигания и обращающая острие его против сжигателя, которого теперь бросают в печь. Но наряду с этим для социальных верхов, для вождей, героев, полубогов и позже богов все же рассказывается архаическая версия, выросшая из обряда.
С этой стороны интересно рассмотреть античный материал. Действующие лица — боги и герои. В гомеровском гимне Деметра, богиня земли, плодородия и подземного царства, странствует в поисках своей дочери и попадает в дом Келея. Здесь она живет неузнанной, она принята в няньки младенца Демофонта. «Деметра согласилась остаться там и стать нянькой младенца. Она взяла ребенка в свои бессмертные руки и приложила его к своей благоухающей груди; и сердце матери радовалось»[187]. Так Деметра воспитывала Демофонта, и ребенок рос подобно богу, не брал груди и не ел хлеба; но Деметра натирала его ежедневно амврозией, будто бы он действительно был отпрыском богов, нежно на него дышала, держа его на своих руках, ночью же, когда она была одна с ребенком, она тайно прятала его в силе огня, как головню, ибо ее сердце склонялось к ребенку, и с радостью она подарила бы ему бессмертие.
Так говорится в гомеровском гимне. Как указано, сгорания здесь не происходит. Мать ребенка однажды ночью подсматривает за Деметрой, в ужасе видит своего ребенка в огне и кричит; богиня в гневе на неразумную мать вырывает его из пламени, лишая его, таким образом, бессмертия. Предметом мифа является не столько сжигание, сколько сопротивление ему.
Совершенно то же мы видим в мифе о Пелее и Фетиде. Фетида, мать Ахилла, по ночам погружает сына в огонь, чтобы уничтожить, выжечь в нем смертную природу его отца Пелея и дать ему божественность и бессмертие. Но Пелей подсматривает и вырывает у нее сына[188]. Итак, в Античности сгорание уже не происходит. Здесь мотив сгорания уже на ущербе. В этой связи оно переходит в загробные представления, и эти представления очень близки к сказке. Несмотря на то что действующие лица мифа — боги и полубоги, люди, которые должны стать богами, по «непониманию» людей обыкновенных ими не становятся. Исторический процесс переосмысления здесь совершенно ясен.
Точно так же и сказка, наряду с сохранением архаических форм сжигания, приводящего к приобретению способностей, нужных охотнику и вождю, сохранила противоположное понимание сжигания как ужаса, который счастливо избегается. Примеров мы приводить не будем, они слишком известны.
23.
Учитель, к которому попадает мальчик, — глубокий старик, колдун, леший, мудрец. Он живет за морем. «За морем учит один учитель разным наукам» (Худ. 94). Он «за морем», «за рекой», т. е. где-то в другом царстве, иногда в другом городе. «За Волгой, в городе такой был мастеровой человек, учил разным языкам и разным изделиям, и по всячески может он оборотиться. Обучал он молодых людей — ребят, брал их от отцов-матерей на три года» (Сад. 64). Иногда он является из могилы, если сказать «ох» (Аф. 251). Он является, если сесть на пень. Это — «дедушка лесовой» (См. 72). Из этих примеров видно, что учитель является из леса, живет в другом царстве, берет и уводит от родителей детей в лес на три года (на один год, на семь лет).
Чему же герой выучивается? Он выучивается оборачиваться в животных, или он обучается языку птиц. «Отдали они его учиться на разные языки к одному мудрецу аль тоже знающему человеку, чтоб по-всячески знал — птица ли запоет, лошадь ли заржет, овца ли заблеет; ну, словом, чтоб все знал!» (Аф. 252). Он учится колдовству: «Отдай мне его колдовать» (З. П. 57). «Отдам учиться птичьему языку» (Аф. 253). Когда ученье кончилось, о нем говорится: «Сын твой в науке хорош, силы могучей» (Худ. 19). «А он волшебную имел великую силу и хитрость; знал такую силу, что не то что было, а знал, что вперед будет» (Худ. 19).
Способ, каким производится обучение, почти никогда не сообщается. Выше указывалось, что в одном случае герой варится в котле, отчего и приобретает свое вещее знание (См. 72). Почти никогда также не описывается жилище учителя. Только в одном случае мы узнаем, что это «дом в саду», в котором живет 12 молодцов (Худ. 94). В другом случае мы слышим о «широком учебном подворье» (Сад. 64).
Все эти частности: лесной характер учителя, уход детей от родителей, колдовской характер ученья, уменье превращаться в животных или понимать язык птиц и т. д. — все эти частности заставляют отнести и этот круг мотивов к тому же явлению, к которому отнесены предыдущие мотивы.
Обряд посвящения был школой, ученьем в самом настоящем смысле этого слова. При посвящении юноши вводятся во все мифические представления, обряды, ритуалы и приемы племени. Исследователи высказывают мнение, что им здесь преподносится некая тайная наука, т. е. что они приобретают знания. Действительно, им рассказывают мифы племени. Один очевидец говорит, что «они сидели тихо и учились у стариков; это было подобно школе»[189]. Однако не в этом все-таки суть дела. Дело не в знаниях, а в умении, не в познании воображаемого мира природы, а во влиянии на него. Именно эта сторона дела хорошо отражена сказкой «Хитрая наука», где, как указано, герой выучивается превращаться в животных, т. е. приобретает уменье, а не знание.
Это воспитание или обучение составляет существенную черту посвящения во всем мире. В Австралии (Новый Южный Уэльс) старики учили молодых «играть в местные игры, петь песни племени и плясать некоторые корроборри, которые были запрещены женщинам и непосвященным. Они вводились также в священные традиции (рассказы) племени и в его науку»[190]. Опять мы можем установить, что момент рассказа отступил на задний план перед моментом действия. «Обряды… состоят в грубой, но часто в очень выразительной драматизации мифов и легенд. Маскированные и костюмированные актеры представляют животных или божественных существ, историю которых рассказывают мифы»[191]. В этом сообщении кроется предпосылка, что мифы первичнее драматических действий — «миф драматизируется». Нам кажется — дело происходило наоборот. Первично — драматическое действие, миф же развивается позднее[192]. В этом в особенности убеждает Австралия, имеющая весьма сложные и длинные драматические представления, тогда как мифы коротки, крайне сбивчивы, аморфны и для европейца часто непонятны[193]. Эти представления и пляски не были зрелищами. Они были магическим способом воздействия на природу. Посвященный обучался всем пляскам и песням весьма тщательно и долго. Малейшая ошибка могла оказаться роковой, могла испортить всю церемонию. Кстати упомянем, что в белорусской сказке медведь отпускает падчерицу только после того, как она ему пляшет. В сборнике Боаса есть случаи, когда герой отправляется в «иное царство» и приносит оттуда пляски, которым обучает свое племя.
Юноша здесь обучается тем пляскам и церемониям, которые входят в осенние, весенние и зимние обряды, имеющие целью увеличить дичь, вызвать дождь, поднять урожай, отогнать болезнь и т. д.[194]
Герои русской сказки приносят от лесного учителя не пляски: они приносят магические способности. Но и пляски были выражением или способом применения этих способностей. Пляска сказкой утеряна: остался только лес, учитель и магическое уменье. Но в сказках других типов можно найти некоторые следы и плясок. Пляски совершались под музыку, и музыкальные инструменты считались священными, запретными. Дом, в котором производилось посвящение и в котором посвящаемые иногда некоторое время жили, назывался иногда «домом флейт»[195]. Звук этих флейт считался голосом духа. Если это иметь в виду, то станет ясным, почему герой в лесной избушке так часто находит гусли-самогуды, дудочки, скрипки и т. д. Под эти гусли все должны плясать. Герой приобретает власть над плясками. Характер этих плясок, конечно, совершенно изменился. «Зашли в сторону. Стоит избушка. Зашли в ету избушку… Он глядел-глядел, да увидал дудочку под маткой (перекладиной). Начал в дудочку играть» (З. П. 43). На звук является Сам с локоть. Звук дудки вызывает духа.
В одной версии сказки «Гусли-самогуды» гусли делаются из человеческих жил. «Повел их мастер в мастерскую, сейчас одного человека на машину распялил и стал из него жильё тянуть» (См. 4). Что священные инструменты делались из человеческих костей, это известно. Но и пляски глухо сохранились в сказке. «После того стал Никита избушку оглядывать, увидал на окошке небольшой свисток, взял его, приложил к губам и давай насвистывать. Смотрит: что за диво? Слепой брат пляшет, изба пляшет, и стол, и лавки, и посуда — все пляшет» (Аф. 199). На звук является баба-яга. «Веселой отправился со своей скрипочкой, становится к сосне (он поселился с братьями в лесу). Подходит яга баба к Веселому. — “Что ты, Веселой, делаешь?” — “А в скрипочку играю”. Сбрасывает [яга баба] ведра… давай плесать» (Ж. ст. 269). В вятской сказке (З. В. 40) отслуживший солдат ночует в келейке у сиротки. Тут же большой украшенный дом (о доме ниже). Солдат ночует в доме. «Потом бесы зачали все комеди приставляти. У бесов испрошли все комеди. — “Давай, солдат, приставляй ты: у нас все вышли”». Название лесных плясок «бесовским комедийным представлением» весьма интересно и показательно. Важно также, что очередь доходит до героя, что и его заставляют производить некоторые мимические действия.
В пермской сказке в запретном чулане большого дома находятся три девицы. Ванюша отдает им их платьица. «Они надели платьи, взяли ево под шашки (пазуху) и пошли кадрелью плясать» (З. П. 1). Что в платьях и крылышках девиц можно усмотреть тотемные маски и костюмы, об этом говорилось выше. Наконец, как указывает Д. К. Зеленин, религиозные обряды часто превращаются в игры[196]. Может быть, игра в жмурки с медведем в лесной избушке представляет собой отражение плясок, которым выучивались в лесу.
Сравнительная характеристика материала сказки и материала этнографического показывает и здесь тесную связь.
24.
Вопрос о помощнике мы выделяем в особую главу. Здесь нас пока будет интересовать только момент передачи помощника в связи с изучением обряда. Оказывается, что в обрядах посвящения такой момент не только имелся, но представлял собой центральное место, вершину всего обряда. Магические способности героя зависели от приобретения им помощника, который английскими этнографами не совсем удачно назван дух-хранитель (guardian spirit). Вебстер по этому поводу говорит: «Повсеместно среди женщин и непосвященных детей распространялась вера, что старшие, распорядители обрядов посвящения, обладают известными таинственными и магическими предметами, открытие которых посвященным представляет центральную и наиболее характерную черту»[197]. И в другом месте: «Фундаментальной доктриной была вера в личного духа-хранителя (т. е. помощника), в которого посредством обрядов фаллического характера члены объединения, как полагали, превращались»[198]. Шурц говорит, что весь обряд посвящения мальчиков «сводится к приобретению духа-хранителя, к приобретению волшебной силы маниту»[199]. Более подробное изучение этого вопроса будет дано в следующей главе. Мы поймем и колечки, и палочки, и шарики, и другие предметы, а также связь героя с его помощниками — животными. Здесь достаточно указать, что помощник-хранитель был связан с тотемом племени.
25.
Одно из назначений обряда было подготовить юношу к браку. Оказывается, что обряд посвящения при экзогамии производился представителями не того родового объединения, к которому принадлежал юноша, а другой группой, а именно той, с которой данная группа была эндогамна, т. е. той, из которой посвящаемый возьмет себе жену. Это — австралийская особенность и, можно полагать, — древнейший вид посвящений[200]. Раньше чем отдать девушку за юношу из другой группы, группа жены подвергает мальчика обрезанию и посвящению.
Мэтьюз в Виктории заметил еще другое обстоятельство: «Помощник (приобретаемый мальчиком) не должен относиться к родне посвящаемого: он избирается кем-нибудь из пришедших (на торжество) племен, в которое мальчик впоследствии вступит через брак»[201]. Как мы увидим ниже в главе о помощниках, этот помощник передавался по наследству. Здесь мы видим, что он передается по наследству по женской линии.
Сказка сохранила и это положение. Мы можем наблюдать следующее: если яга или другая дарительница или обитательница избушки состоит в родстве с кем-нибудь из героев, то она всегда приходится сродни жене или матери героя, но никогда не самому герою или его отцу. В вятской сказке она говорит: «Ах ты дитетко! Ты мне будешь родной племянничок, твоя мамонька сестрица мне будет» (З. В. 47). «Сестрицу» здесь нельзя понимать буквально. Эти слова в системе иных форм родства означают, что его мать принадлежит к тому родовому объединению, к которому принадлежит сама яга. Еще яснее этот случай, когда герой уже женат. В этом случае говорится: «это зять мой пришел», т. е. яга — мать или сестра его жены, сродни жене, принадлежит к тому же объединению, что и она. «Это мой зять пришел» (З. В. 32). «Эта старуха тебе теща» (Сад. 9). «А, — говорит, — ты мой племеш» (Сев. 7). «Ух, шурин пришел» (К. 7). «Она (царевна) моя родная племенниця» (К. 9) и др.
Очень интересный случай мы имеем в пермской сказке (З. П. 1). Здесь герой в поисках исчезнувшей жены попадает к яге. «Где же ты, милой друх, проживался? — Проживался я у дедушки в учениках шесть лет; он споженил меня на малой дочери. — Вот ты какой дурак! Ведь ты жил у брата моева, а взял племянницу мою». Здесь великий учитель назван братом яги. Здесь герой — муж не сестер, а племянницы яги. Конечно, все это — только глухие указания. Чтобы герой никогда не слыхал и ничего не знал о своей теще, живущей в лесу, это весьма странно, если под тещей, теткой, сестрицей и т. д. понимать то, что под этим понимаем мы. Но если предположить, что теща, сестра и т. д. заменили собой другие формы родства, что герой, попадая в избушку, попадает к «родственникам» своей жены по линии тотемного, а не семейного родства, тогда в этом нет ничего удивительного, а в свете наблюдений Вебстера становится и понятным, почему именно женину, а не свою родню он встречает в лесу.
Все эти материалы объясняют формы родства героя с ягой, но они еще не вполне объясняют, почему яга женщина. Они показывают, однако, что объяснение надо искать в матриархальных отношениях прошлого. Мы сейчас видели, что посвящение шло через род жены. Есть некоторые материалы, указывающие на то, что посвящение шло не только через род жены, но и через женщину в буквальном смысле этого слова: посвящаемый временно превращался в женщину. С другой стороны, и дух-руководитель мог мыслиться женщиной. К этому мы теперь обратимся.
26.
В большинстве случаев записавшие или описывающие этот обряд путешественники или исследователи ничего не говорят о том, чтобы распорядителями обряда были женщины. Но в некоторых случаях мы видим, что здесь играли роль мужчины, переодетые в женщин. По другим свидетельствам, все члены союзов имели одну общую мать — старуху. Рассмотрим некоторые относящиеся сюда случаи. Неверман описывает начало обряда в бывшей Нидерландской Новой Гвинее у племени маринд-аним следующим образом: «Мужчины, переодетые старухами, с женскими передниками, пестро раскрашенные и с клыками над ртом в знак того, что им нельзя говорить, приблизились к майо-аним (т. е. посвящаемым). Последние обхватили шеи “праматерей”, и те стали тащить их в потаенное место. Здесь они сбрасывались на землю и прикидывались спящими»[202]. Мы имеем не что иное, как мимическое изображение похищения в лес старухой-женщиной. В соответствии с этим стоят и мифы: благодетелем-дарителем является женщина. Дорси записал следующий рассказ: человеку снится сон, призывающий его положить на голову глины, уйти на холм и стоять там дни и ночи. Так он стоит четыре дня. На пятый день он окружен орлами. Один большой красный орел говорит: «Я женщина, живущая на небе, я прихожу к людям и даю им сны. Я пришлю тебе кое-кого, а ты должен поместить мои перья на жезл, который будет для тебя волшебным жезлом». К нему является буйвол и дает дальнейшие поучения: «Орел, который к тебе появился, управляет всеми животными». Придя домой, он основывает «союз буйволовых плясунов» и учит свое племя пляскам и песням буйвола[203].
В этом мифе, отражающем приобретение шаманства, интересно, что животное, являющееся неофиту, есть женщина.
В женской природе подобных существ можно видеть, как и в женской природе яги, отражение матриархальных отношений. Эти отношения вступают в коллизию с исторически вырабатывающейся властью мужчин. Как из этой коллизии выходят? При существовании обряда инициации этот процесс должен был уже закончиться: обряд есть условие приема в мужской союз. Из этой коллизии выходят различно: руководитель обряда переодевается женщиной. Он мужчина-женщина. Отсюда прямая линия ведет к переодетым в женщин богам и героям (Геракл, Ахилл), к гермафродитизму многих богов и героев. Есть и иной исход: обряд исполняется мужчинами, но где-то в таинственной дали есть женщина — мать членов союза. Эта форма как будто более распространена, чем другие. Приведем несколько примеров. «Все маски племени (Новая Британия) имеют общую мать. Она якобы живет на месте сборищ союза носителей маски, и ее никогда не видят непосвященные… О ней говорят, что она больна, что у нее нарывы и что из-за этого она не может ходить»[204]. Хромота этой таинственной матери соответствует неспособности к ходьбе яги. В союзе Дук-Дук самый важный дух называется Тубуан. «Он считается женщиной и матерью всех масок Дук-Дук (т. е. всех, носящих маску). Вероятно, он первоначально был духомптицей, но это почти исчезло из сознания туземцев»[205]. Неверман сообщает также, что на празднества являлись странные фигуры, «обладающие одновременно фаллосом и грудями и представляющиеся непредупрежденному наблюдателю гермафродитами. Но туземцы резко отвергают такое толкование и подчеркивают, что они всегда представляются только мужчинами». Наконец, сам посвящаемый иногда мыслится превращенным в женщину. Его тайное имя иногда — женское[206]. Высшая степень посвящения включает уменье превращаться в женщину[207]. Очень много примеров травестизма дает индийская повествовательная литература. Но и здесь мы найдем, что превращение в женщину происходит в лесу. Этот лес проклят — в нем мужчины превращаются в женщин, и потому мужчины избегают в него ходить — явный рудимент запретного леса[208].
Данных материалов достаточно, чтобы убедиться, что толкование О. М. Фрейденберг, будто «женско-мужская травестия представляет собой метафору полового слияния: женщина становится мужчиной, мужчина женщиной», в корне неправильно[209]. Нам важен травестизм не как таковой, но он важен как фактор, объясняющий женскую природу яги и наличие в сказке мужского эквивалента к ней. Учитель-лесовик историчен, женщина, старуха, мать, хозяйка, дарительница волшебных свойств — доисторична, чрезвычайно архаична, но по рудиментам прослеживается в обрядовых материалах. Яга по той же причине женщина, по которой и сибирский шаман часто представляется женщиной, гермафродитом или мужчиной с женскими атрибутами в костюме. Для нас важно установить здесь связь, и связь эта вытекает даже из немногих здесь выборочно приведенных материалов.
27.
Но тут окажется, что воедино собрать их нельзя. Яга-похитительница, стремящаяся сварить или изжарить детей, и яга-дарительница, выспрашивающая и награждающая героя, не представляют собой целого. Но вместе с тем они и не представляют собой двух совершенно различных фигур, объединенных только именем.
В основном оказалось, что яга-похитительница связана с комплексом посвящения, с ним же связан акт передачи помощника. Но атрибуты яги и некоторые ее действия и восклицания связаны с представлениями о прибытии человека в царство смерти. Эти два комплекса, однако, совершенно не исключают друг друга. Наоборот, они состоят в теснейшем историческом родстве.
Уход детей в лес был уходом на смерть. Вот почему лес фигурирует и как жилище яги, похищающей детей, и как вход в Аид. Между действиями, происходившими в лесу, и подлинной смертью особого различия не делали. Но обряд умирает, смерть остается. То, что было прикреплено к обряду, то, что происходило с посвящаемым, теперь происходит уже только с умершим. Этим объясняется не только то, что и здесь лес, и там лес, но и то, что мертвецов варят и жарят уже с очень ранних пор, как это делали с посвящаемыми, и то, что посвящаемый испытывался на запах, а впоследствии на запах испытывался пришелец в иной мир.
Но это еще не все. С появлением земледелия и земледельческой религии вся «лесная» религия превращается в сплошную нечисть, великий маг — в злого колдуна, мать и хозяйка зверей — в ведьму, затаскивающую детей на вовсе не символическое пожрание. Тот уклад, который уничтожил обряд, уничтожил и его создателей и носителей: ведьма, сжигающая детей, сама сжигается сказочником, носителем эпической сказочной традиции. Нигде — ни в обрядах, ни в верованиях мотива этого нет. Но он появляется, как только рассказ начинает циркулировать независимо от обряда, показывая, что сюжет создался не при том укладе, который создал обряд, а при укладе, пришедшем ему на смену и превратившем святое и страшное в полугероический, полукомический гротеск.
Глава IV. Большой дом
1.
Мы до сих пор рассматривали только самый акт обряда. Но самый акт — только одна фаза его. Он имеет еще одну фазу, связанную с возвращением неофита домой.
После совершения акта посвящения наблюдались у различных народов и в различных местах три разные формы продолжения или прекращения стадии посвящения: 1) посвящаемый после исцеления от ран непосредственно возвращался домой или уходил туда, где он женится; 2) он оставался жить в лесу, в избушке, хатке или шалаше, на более продолжительный срок, исчисляющийся месяцами или даже годами; 3) он из лесной избушки переходил на несколько лет в «мужской дом».
Между сроком посвящения и последующей жизнью в лесу или в мужском доме нельзя провести точной грани. Эти явления представляют собой комплекс. Тем не менее, если не происходило немедленного возвращения домой, можно отличить два момента: собственно момент посвящения и следующий за ним период, длящийся до вступления в брак. Этот период, а также обстоятельства, сопровождающие возвращение героя, и будут нас теперь занимать.
Но прежде всего мы должны оговорить термин «мужской дом». Мужские дома — это особого рода институт, свойственный родовому строю. Он прекращает свое существование с возникновением рабовладельческого государства. Его возникновение связано с охотой как основной формой производства материальной жизни, и с тотемизмом как идеологическим отражением ее. Там, где начинает развиваться земледелие, этот институт еще существует, но начинает вырождаться и иногда принимает уродливые формы. Функции мужских домов разнообразны и неустойчивы. Во всяком случае можно утверждать, что в известных случаях часть мужского населения, а именно юноши, начиная с момента половой зрелости и до вступления в брак уже не живут в семьях своих родителей, а переходят жить в большие, специально построенные дома, каковые принято называть «домами мужчин», «мужскими домами» или «домами холостых». Здесь они живут особого рода коммунами.
Обычно все посвященные мужчины объединены в союз, имеющий определенное название, определенные маски и т. д. Функции союза также очень широки и разнообразны. Часто в его руках находится фактическая власть над всем племенем. Мужские дома являются центром сборищ союза. Здесь совершаются пляски, церемонии, иногда хранятся маски и другие святыни племени. Иногда на одной площадке имеются два дома: один маленький (в нем производится обрезание) и один большой. Женатые в нем обычно не живут.
Подробная картина организации мужских союзов или, по английской терминологии, «тайных союзов» дана в работах Фробениуса, Боаса, Шурца, Вебстера, Леба, Ван-Геннепа, Неверманна и др. (см. выше, гл. III, § 4).
Сказка сохранила чрезвычайно ясные следы института мужских домов. Герой, выйдя из дому, часто вдруг видит перед собой на поляне или в лесу особого рода постройку, обычно просто названную «домом».
Изучение этого дома показывает, что по совокупности своих признаков он соответствует упомянутым выше «мужским домам». Рассмотрим все особенности этого дома в сказке.
Дом этот поражает героя многим. Прежде всего он поражает его своей величиной. «Ехали, ехали. Приезжают в лес, запутались. Видят вдали огонь. Приехали туда: стоит там дом, огромный такой» (Худ. 122). «Вот выходит он на большую поляну, видит — стоит дом — и дом большущей пребольшущей, таково нигде ешшо не видал» (Ск. 27). «Дом огромный, большой» (Сев. 47). «Идут лесом. Забуранило. Тут пошли дош и град. Бежать. Бегли, бегли, дом громаднейший. Дело к вечеру. Старик вышол… “Сына в ученье повел?.. Мне в ученье отдай, ко всему выучу”» (З. П. 303). В другой версии этому старику 500 лет (З. П. 1). Таких примеров можно привести множество. Странность соединения огромного дома с лесной глушью никогда не останавливает сказочника, как она до сих пор не останавливала на себе внимание исследователя. Правда, огромные размеры дома, его величина сами по себе ничего не доказывают. Однако отметим все-таки, что мужские дома именно отличались своей иногда поразительной величиной. Это были громадные постройки, приспособленные для совместного житья в ней всей холостой молодежи селения. Кук видел на Таити дом в 200 футов длины. После пребывания в жалкой родительской лачуге такой дом должен был производить весьма внушительное впечатление.
Другая особенность дома та, что он обнесен оградой. «Кругом дворца железная решетка» (Аф. 211). «Кругом тот дворец обнесен высокою железною оградою: ни войти во двор, ни заехать добрым молодцам» (Аф. 199). «А кругом превысокая ограда поставлена — не пробраться туда ни пешему, ни конному» (Аф. 185). Действительно, как указывает Шурц[210], дом обносился оградой. В доме хранились святыни племени, и доступ к этому дому под страхом смерти был запрещен женщинам и непосвященным. В доме часто хранились черепа (о них подробно у Фробениуса), и черепа эти могли выноситься на ограду. «Кругом дворца стоит частокол высокий на целые на десять верст, и на каждой спице по голове воткнуто» (Аф. 222). Ограда охраняла дом от взоров тех, чье приближение означало бы для них смерть на месте. Иногда этот дом окружается живой изгородью. «Когда происходят празднества, члены Дук-Дук еще больше, чем обычно, защищаются от профанов и устанавливают вокруг Тарайу (место празднества) высокую стену, которую занавешивают циновками. Иногда внутри этой ограды выращивают живую изгородь»[211]. Живая изгородь русской сказкой не сохранена, но такая изгородь вырастает вокруг спящей, но не умершей красавицы. Запрещенность этого места также сохранена сказкой: «И стоит сад, обгорожен железным тыном, заперт, и двери замканы. Сад запрещенный быу, жили в ём отец с сыном» (См. 182).
Сказка донесла даже смутные реминисценции религиозных языческих функций этих домов: «А образов нет никаких, одни шишки елевыя торчат» (См. 135).
Все остальные особенности этого дома могут быть объяснены стремлением оградить себя от мира. Этот дом стоит на столбах. «Шли, шли, увидали дом на столбах стоит высокой, дом преогромной» (Онч. 45). Мужские дома часто выстраивались на столбах. Жили и спали наверху. Сказочный дом часто представляется многоэтажным, но за этой многоэтажностью легко вскрыть первоначальную форму. «Подходит он к дворцу и кряду же ставает на верхний этаж» (К. 24). «Стал искать дорогу, выбрался на луговину; глянул кругом — на той луговине стоит большой каменный дом в три этажа выстроен: ворота заперты; ставни закрыты, только одно окно отворено, и к нему лестница приставлена» (Аф. 203). Итак, вход все-таки через верхний этаж по приставной лестнице. «Подошел когды он к дворцю, пыталсе он найти, но не заметил ни дверей, ни окон, ничево нет, понащупал одну кнопку, как нажал, так открылась дверь, и пошол попадать кверьху во дворец» (К. 12). Герой направляется в верхний этаж, минуя нижний. Еще яснее: «Обошел кругом дворца — нет ни ворот, ни подъезда, нет ходу ниоткудова. Как быть? Глядь — длинная жердь валяется; поднял ее, приставил к балкону… и полез по той жерди» (Аф. 214). «Середи лесу огромный дом, весь тесом загорожен…» «Дом не очень дивный, а устроена больно дивно беседка. Тем дивна, что высока и раскрашена хорошо… Наверх — лесенка» (Сад. 17). Рудименты столбов имеются в таких, например, случаях: «Походил мальчик вокруг дома, не нашел ни дверей, ни ворот и хотел было уж обратно идти. Потом… заметил в столбике чуть заметные дверцы, отворил он их и вошел» (Ж. ст. 346). Эти случаи показывают, каким способом попадают в дом, и подчеркивают ту тщательность, с какой занавешиваются или маскируются все отверстия. Вот описание мужского дома на острове Андес в передаче Шурца: дом этот стоит на столбах. Некоторые столбы здесь были вырезаны в виде мужских и женских фигур. Бревно, по которому забирались к входной двери, также представляло мужскую фигуру с огромным фаллом. Входные отверстия были завешены, чтобы ни одна женщина не могла заглянуть вовнутрь дома… и не подвергалась бы таким образом смерти[212]. Дом на Андронских островах описан следующим образом: «На столбах покоилось огромное перекрытие, сквозь него отверстие вело в верхние помещения, которые состояли из четырех комнат: для еды, сна, запасов и работы»[213].
Последний случай показывает нам внутреннее устройство дома. Особенность его та, что он состоит из отделений или комнат. Именно такое устройство сохранила нам сказка. «В этем дому никово нет. Походил по комнатам…» и пр. (З. П. 2). Это типичная черта. Герой проходит по палатам и комнатам. Почему в этом доме никого нет, мы увидим ниже. Что комнаты, как правило, упоминаются сказкой, показывает, что в этом обстоятельстве кроется для героя нечто непривычное и необычайное.
Как указывает Шурц, дома эти часто служили пристанищем для пришельцев-мужчин. Сказка знает «странную горницу» в этом доме, т. е. комнату для странников (Онч. 45). Другой пример: «Пошел по Уралу и натакался: стоит огромной дом. В этем дому никово нет. Походил по комнатам. Он… зашол в особую комнату, лег на диван отдыхать» (З. П. 2).
Эти дома иногда имели великолепный вид, украшались резьбой, раскрашивались. Неудивительно, что они превратились в «мраморные дворцы».
В сказке дом очень часто охраняется животными — большею частью змеями или львами. Этой детали мы здесь разрабатывать не будем, мы встретимся с этим в описании тридесятого царства.
В работе Шурца собран материал по мужским домам. Их вид мог быть и очень различным, но тем не менее они обладают некоторыми типичными чертами, и эти черты сохранены сказкой. Подводя итоги, мы можем указать на следующие черты дома, отраженные сказкой: 1) дом находится в тайнике леса; 2) он отличается своей величиной; 3) дом обнесен оградой, иногда — с черепами; 4) он стоит на столбах; 5) вход — по приставной лестнице или по столбу; 6) вход и другие отверстия занавешиваются и закрываются; 7) в нем несколько помещений.
Из этих пунктов сомнение вызывает только первый. Мужской дом не стоял или не всегда стоял в лесной глуши. Здесь произошло некоторое смещение, и к этому я теперь перехожу.
2.
Несколько иначе обстоит дело с переходом из малого дома в большой. Часто эти дома имелись на одной и той же площадке[215]. Такое же внешнее расположение дает иногда и сказка: «Вот однажды идет он лесом и видит большой и красивый дом, а неподалеку от него простая изба» (См. 79). Есть также в сказке случаи, когда герой сперва живет в малой избушке, потом в большом доме. В пермской сказке героя родители за лень выселяют в лес в старую баню. «Ванюху выселили в баню. Ваня стал ездить в лес рубить дрова: дрова продавал и покупал хлеб. Нашел далеко в лесу дом на поляне: окны затворены и ворота тожо» (З. П. 305). Если бы это был единственный случай, здесь можно было бы усмотреть в бане чисто бытовую черту. Но сходные случаи имеются и в других сборниках (См. 229). Такой же случай у Афанасьева. Герой живет в бане. «Дурак стал ходить в лес работать, тем и кормились». Однажды он теряет дорогу, видит большой каменный дом в три этажа и пр. (Аф. 203). Девушка живет сперва в хижине в овраге, потом в большом разбойничьем доме (Сад. 17; о разбойниках ниже). Однако подобные случаи все же немногочисленны. Вернее будет сказать, что сказка в целом не дает перехода из малого дома в большой. Она знает или малый дом, или большой. Эти два типа построек в сказке не имеют резких функциональных отличий. Сказка перенесла «мужской дом», обычно находившийся в селении или при селении, в лес и не отличает его от «малой избушки». Мы будем рассматривать жизнь дома в лесу независимо от того, локализована ли она в «большом» или в «малом» доме, но, как указано, рассмотрим теперь те моменты, которые следуют за посвящением, а не самый акт посвящения. Характерным признаком этой жизни является совместное пребывание в лесу нескольких богатырей.
3.
4.
Число этих братьев колеблется. Их может быть в сказке от 2 до 12, но их бывает и 25, и даже 30 (З. П. 305). Не противоречит ли такое малое число большому дому? Нет ли здесь несоответствия? В мужских домах их могло быть больше. Здесь жили по нескольку лет, каждый год (или в другие сроки) есть приток новых и уход достигших брачного возраста. Но во-первых, как указано, братья живут не только в «большом доме», но и в малой избушке. Во-вторых, в пределах этой коммуны есть более тесные братства. Есть народы, у которых одновременно обрезанные или посвященные рассматриваются как особенно тесно связанные друг с другом, почти как родные. У австралийцев это отношение имеет даже специальное название. О том, что сверстники составляют особые и тесные группы, говорит и Вебстер: «Члены этих братств, как правило, никогда не свидетельствуют один против другого, и было бы великим оскорблением каждого из них, если бы кто-нибудь стал принимать пищу один, когда его товарищи близко. Воистину, дружба здесь крепче, чем в Англии между мужчинами, поступающими вместе в университет». Все члены этого союза называют друг друга братьями[218]. Шурц отмечает, что в пределах этих групп могут образоваться еще более дробные группы — по 2 человека, обязанных защищать друг друга в боях. Таким образом, мы можем предположить, что сказка отражает не всю жизнь дома, а жизнь одного коллектива в пределах этого дома.
5.
В сказке братья, как только они поселяются в лесу (в большом или малом доме, безразлично), начинают охотиться. «Стали богатыри в том лесу жить и зачали за перелетной птицей охотиться» (Аф. 200). «Остановились они тут жить, доспели юрту себе. Потом стали бить всякую птицу и всякого зверя, перо и шерсть в кучу копили» (Ж. ст. 359). Мужская коммуна живет исключительно охотой. Пища юношей — исключительно мясная, продукты земледелия им иногда бывают запрещены. Шурц ставит это в связь с тем, что земледелие находится в руках женщин. Иногда вырабатывается своеобразная монополия на охоту. Только посвященные в союз имеют право охотиться[221]. В гриммовской сказке «12 охотников» мы имеем такой коллектив охотников, поставляющих дичь к столу царя-вождя. То же имеем в русской сказке. «В некотором государстве жил-был король холост — неженат, и была у него целая рота стрельцов: на охоту стрельцы ходили, перелетных птиц стреляли, государев стол дичью снабжали» (Аф. 212).
6.
Можно ли сравнивать сказочных лесных разбойников с уголовниками недавнего прошлого? Даже в самых, казалось бы, реалистически переработанных мотивах иногда вкраплены чрезвычайно архаические частности. «Идет он по городу, видит двухэтажный дом, заходит в него. А в этом доме живет шайка разбойников. Заходит в дом, они сидят за столом, водку распивают» и т. д. Герой просится в шайку. «Если вы не верите, глядите — на моих руках: вот у меня и клеймы есть…» (З. П. 17). О том, что нанесение клейма характерно для обряда посвящения, мы уже говорили выше. Это не что иное, как татуировка. Вопрос о нанесении клейм и знаков специально разработан у Леба. Но есть и другой признак, свидетельствующий о связи этого мотива с обрядом посвящения: это человеческая пища, которую обычно едят братья-разбойники. В человеческих костях, находимых в щах (З. П. 71), в обрубленных и оторванных руках, ногах, головах, в трупах, которые в разбойничьем дому кладутся на стол для съедения, и пр. мы имеем остаток обрядового каннибализма.
7.
В этой коммуне есть и известное распределение обязанностей. В то время как братья охотятся, один из них готовит для них пищу. В сказке братья всегда делают это по очереди. «Поселились. Оставили Дубынца завтрак варить» и т. д. «“Которой кашу-ту варил у вас?” — спрашивает пришелец в доме разбойников» (З. В. 52). Сказка не сохранила того исторически имевшегося положения, что вся группа вновь поступивших должна готовить пищу для всего дома и держать его в порядке[225]. В Америке новопоступившие в течение двух лет должны были нести рабскую службу, в некоторых местах Азии низший ранг новопоступивших назывался «носителями дров» и исполнял эти обязанности в течение 3 лет[226]. В русской и немецкой сказках солдат, попавший к черту (этот мотив представляет собой эквивалент пребывания в лесу у лешего и пр.), должен в течение ряда лет подкладывать под котлы дрова. На эту связь обратил внимание и Лурье, приводящий между прочим швейцарскую сказку, где «главная обязанность мальчиков, попавших в лесную избушку, следить за тем, чтобы огонь в очаге не потух»[227].
8.
Мы не будем здесь рассматривать вопроса, каким образом в сказке девушка попадает в лесной дом. Она выгнана мачехой, приглашена в дом разбойниками, похищена и т. д. Из возможных форм попадания девушки в дом мы остановимся только на похищении ее. В афанасьевской сказке в лесу живут 2 богатыря: «один слепой, другой без ног. Скучно им показалоси, и выдумали они украсть где-нибудь девку от отца, от матери» (Аф. 200). Положение похищенной весьма почетное: «Богатыри привезли купеческую дочь в свою лесную избушку и говорят ей: “Будь нам заместо родной сестры, живи у нас, хозяйничай; а то нам, увечным, некому обеда сварить, рубашек помыть. Бог тебя за это не оставит!” Осталась с ними купеческая дочь, богатыри ее любили, почитали, за родную сестру признавали, сами они то и дело на охоте, а названная сестра завсегда дома, всем хозяйством заправляет, обед готовит, белье моет» (Аф. 198). Уже этого одного примера достаточно, чтобы установить следующие черты, характерные для «сестрицы». Она или похищена, или, в других версиях, приходит добровольно или случайно; она ведет у братьев хозяйство и пользуется почетом; она живет с братьями как сестра.
Из этих трех пунктов третий не соответствует исторической действительности, и на нем я остановлюсь ниже, первые же два вполне историчны даже в деталях.
С одной стороны, жизнь в мужском доме имеет своей целью отделение юношей от женщин. Весь дом и все, что в нем происходит, запрещен женщинам. Такое враждебное отношение сохранилось, например, в немецкой сказке: «Мы клянемся: где мы найдем девушку, там потечет ее алая кровь» (Гримм, 9)[228]. Этот случай — явное отражение женских запретов. Но этот же случай ясен в другом отношении: он относится к женщинам вне дома.
Мужской дом запрещен женщинам в целом, но этот запрет не имеет обратной силы: женщина не запрещена в мужском доме. Это значит: в мужских домах всегда находились женщины (одна или несколько), служившие братьям женами. Это настолько типичная черта этой системы, что Шурц прямо говорит о наличии трех групп мужского населения: непосвященных, юношей в мужском доме в вольных брачных отношениях, и женатых, живущих в регламентированных брачных отношениях[229]. У Вебстера и Шурца можно найти много примеров этому. «Девушки, живущие в мужских домах, не подвергались никакому презрению. Родители даже сами побуждали их вступать туда… В этих домах обычно имеется одна или несколько незамужних девушек, которые часто являются временной собственностью молодых людей»[230]. «У бороро, — говорит Шурц, — половые потребности юношей удовлетворяются тем, что отдельных девушек насильно уводят в мужской дом, где они одновременно нескольким служат возлюбленными и получают от них подарки»[231].
Кроме насильственного увода или желания родителей, могли быть и другие причины, заставлявшие девушек или женщин уходить в мужской дом. Они иногда бежали от своих мужей, и этот случай также отражен сказкой. В пермской сказке поповская дочь в брачную ночь бьет своего мужа поясом и говорит: «“Есь, — говорит, — у меня гулеван (любовник), на лице у нево только онучи сушить, Харк Харкович, Солон Солоныч, и тот лучше тебя!” (Безобразен жених!) Потом она отдула ево толковым поясом и сама убралась от ево. Утром дружки стают, невесты нет». Муж отправляется ее искать и узнает: «Она у Харк Харковича, Солона Солоныча; у нево вкруг дому тын, на кажной тынинке по человечьей головинке» (З. П. 20). В самарской сказке жена бежит от мужа в лес, становится атаманом разбойников, а через семь лет кается и возвращается домой к мужу (Сад. 107).
То почетное положение, которым пользуется «сестрица», равно как и домашние обязанности, лежащие на ней, вполне историчны. Фрэзер сообщает о девушках, живущих в мужских домах на островах Пелау, следующее: во время своей службы она должна держать помещение дома в чистоте и следить за огнем. Мужчины обращаются с ней хорошо и ее насильно не принуждают оказывать свое расположение[232]. Девушка живет в особом помещении при доме. Обращение с ней рыцарское. Ни один из юношей не дерзнет войти к ней в помещение. Она обильно снабжается пищей, юноши заботятся о предметах роскоши для нее. Ей приносят орехи бетеля и табак.
Здесь хотелось бы обратить внимание еще на одну деталь, которая окажется очень существенной для объяснения сказок типа «Амура и Психеи». А именно: пища подается ей так, что она при этом никого не видит. Пища подается ей в особое помещение. Ниже на этом придется остановиться подробнее. Женщины пребывают в домах только временно, впоследствии они выходят замуж. Если бы женщина предпочла остаться здесь на всю жизнь, ее бы не уважали.
Из всех этих материалов видно, что девушка, проживающая в мужском доме, отнюдь не «сестрица» братьев. Раньше чем перейти к вопросу, в каких формах осуществляется брачная связь одной или нескольких женщин с группой мужчин, посмотрим, всегда ли сестрица в сказке есть только «сестрица».
Во-первых, сказка резко отрицает наличие брачных отношений, и уже это должно заставить нас насторожиться. В сказке «Волшебное зеркальце» мы читаем: «Разглядевши ее, каждый хотел на ней жениться; да как не могли согласиться, то взяли ее себе за сестру и вельми уважали» (Аф. 210). В другой версии: «Если кто из нас посмеет на сестрицу посягнуть, то не щадя изрубить его вот этой самою саблею» (Аф. 211). Сказка здесь несколько передвинула границы брачных и братских отношений. Это можно подтвердить ссылкой на вятскую сказку. Здесь изгнанная падчерица попадает в лесной дом к двум разбойникам. Они уходят. «И оставили ей всякова кушанья и всякова снаряду: и все тебе — и пей и ешь, и самолучшее платье снаряжайся!.. А она уже с нимя прижила девчоночку малинькю» (З. В. 116). «С ними», а не с одним из них. О ребенке мы еще будем говорить ниже. В белорусской сказке читаем: «Был себе король с королевой, имели они одну дочь вельми хорошую, и к ней сватались 12 кавалеров, а те кавалеры были все разбойники» (Аф. 344). Здесь к одной девушке сватаются 12 женихов сразу, а не один жених. Правда, все это отдельные черточки, отдельные случаи, но эти случаи показывают возможность такого передвижения границ под влиянием более поздних форм брака, исключающих и карающих полиандрию. Там, где парный брак не закон, наш случай высказан гораздо яснее. В монгольской сказке семь царевичей идут в рощу (рудимент леса) «разогнать скуку». Они встречают необыкновенной красоты девушку. «Послушай, что мы тебе предложим. Нас семь братьев-царевичей, и у нас до сих пор нет жен. Будь нашей супругой! Девушка та согласилась, и они стали жить вместе»[233].
Между прочим необходимо указать, что имеются не только мужские дома, но могли иметься дома женские. В проблему женских домов здесь входить невозможно, здесь можно только указать на самый факт. Шурц считает их поздним явлением, подражанием мужским домам. В пермской сказке три названных брата странствуют по миру. Подобно тому как девушка попадает в мужской дом, здесь герои попадают в дом, населенный женщинами. «Нечаянно — стоит дом хорошой. Заходят в етот дом, отворяют ворота, заходят во дворец… нашли белова хлеба и там вари всяческой нашли». В дом прилетают три девицы и узнают следующее: «…у нас в доме севодни похитка; явились к нам три молодца; из них из троих один был очень красивой». Девицы расспрашивают героев и говорят: «Вы зовите нас женами, а мы вас будем звать мужьями; с нами вместе спать, а худых речей не выражать! Худые речи кто выразит, тогда мы вас не будем здесь держать, выгоним отсюдова!» (З. П. 23).
Таким образом, мы видим, что в сказке брачные отношения не вполне вытеснены братскими.
Каковы же были формы супружеских отношений в мужских домах? Материалов по этому вопросу очень мало. Во всяком случае, можно сказать, что отношения не везде и не всегда были одинаковыми. Женщины могли принадлежать всем, могли принадлежать некоторым или одному по их выбору или по выбору одного из братьев. Они «представляли временную собственность молодых людей»[234]. За услуги они вознаграждались, сперва — кольцами или другими вещами для них самих или стрелами для братьев, впоследствии они получали плату. Этот групповой брак имеет тенденцию закончиться индивидуальным браком. «Она выбирает компаньона или любовника, властительницей которого она является номинально; последний ответствен за ее плату или вознаграждение; но она свободна, при известных условиях, общаться с другими мужчинами». В этом случае инициатива исходит от женщины. Но она может исходить и от мужчины. «Мужчина может предложить девушке во время ее служения выйти за него, и это делается часто. Если его предложение принято, он платит братству некоторую сумму за свою жену. Чаще, однако, девушки вступают в брак, когда период служения кончился и они вернулись в свою собственную деревню»[235].
Сказка всех этих возможностей не отражает. В сказке она или не принадлежит никому, или она принадлежит всем. Впрочем, в некоторых довольно редких случаях можно установить, что она принадлежит одному из братьев. У Худякова она отдается в жены новопришедшему. Герой здесь приходит в разбойничий дом. «Зачем тебе, Тимоня, домой? Останься у нас: мы тебя женим; сестру за тебя отдадим» (Худ. 34). В других случаях можно усмотреть, что она принадлежит главарю шайки. Он меняется с ней крестами.
Русской сказкой не отражены подарки, которые она получает, но по международному материалу такие случаи можно собрать[236].
Зато сказка отразила другое явление: стремление этого брака превратиться в индивидуальный и ту роль, которую в этом стремлении играли дети.
9.
В сказке можно найти следы того осложнения, которое вносит рождение ребенка. В пермской сказке (З. П. 13) герой по лесной тропе попадает в «дом» («стоит дом»). В нем живет богатырка-воительница. «“Я заблудяшшой человек, не примешь ли ты меня с собой жить наместо мужа?” — То она согласилась с им жить, также на место мужа держать, и они в год прижили мальчика. Жена говорит: “Теперь, Федор Бурмакин, живи как требно быть, по-домашнему, што мне, то и тебе дите”». Но Федор готовит бегство. Жена его уходит на «побоище», и он уходит от нее на плоте. «То робенок заревел, и лес затрешшел. Услыхала, што ребенок ревет, очень скоро торопилась домой. То прибежала, ребенка схватила, прибежала на море, на ногу (ребенка) стала, а за другу разорвала напополам. Она бросила эту половину, добросила до ево, у ево плотик начал тонуть. Кое-как он спехнул ету половину, потом отправился вперед, а она свою половину съела». Ясны элементы: лесной дом, сожительство в нем, рождение ребенка, стремление женщины превратить брак в постоянный, нежелание этого брака со стороны мужа, уничтожение (съедение) ребенка, использование трупа в качестве приворотного средства и уход мужа. В данном случае бегство мужа от жены удается. Сходный случай мы имеем в северной сказке. Здесь рождаются двойни, после чего герой бежит. После некоторых приключений он прибывает домой и застает там свою жену. Здесь жена следует за лесным мужем в его дом. Поводом к превращению связи в брак являются именно дети (Онч. 85). В этих случаях связь с «большим» домом ясна. Мы видим, однако, что сказка в целом не признает брака в лесном доме. Для сказки женщина в этих случаях только сестрица. Возможно, что черты этого персонажа перенесены в сказке на другой персонаж, а именно на царевну. Если это так, то к затронутому кругу явлений относится царевна в сказке о живой воде. Здесь герой грешит с царевной, и она с двумя детьми отправляется искать своего мужа и находит его, «и приняли они законный брак» (Аф. 178). Однако окончательно этот вопрос может быть разрешен только в связи с изучением царевны.
10.
В сказке девушка, живущая у богатырей в лесу, иногда внезапно умирает; затем, пробыв некоторое время мертвой, вновь оживает, после чего вступает в брак с царевичем. Временная смерть, как мы видели, есть один из характерных и постоянных признаков обряда посвящения. Мы можем предположить, что девушка, раньше чем быть выпущенной из дома, подвергалась обряду посвящения. Мы можем догадываться и о причинах этого: такое посвящение гарантировало сохранение тайны дома. Здесь сказка только слегка изменила внутреннюю, но не внешнюю последовательность событий. В сказке она неожиданно умирает и столь же неожиданно оживает и вступает в брак. Здесь не исторична только неожиданность. Именно момент ухода из дома ради брака и вызывал необходимость посвящения, т. е. умирания и воскресения.
О временной смерти говорилось выше (гл. III, § 20). Нам важно установить здесь внешние формы этой смерти, имеющие отношение к нашей сказке.
Отчего в сказке типа «волшебное зеркало» умирает девушка? Из материалов Больте — Поливки можно установить три группы предметов, от которых девушка умирает. Одна группа составляет предметы, вводимые под кожу: иголки, шипы, занозы. Сюда же можно отнести шпильки и гребенки, вводимые в волосы. Вторая группа — это средства, вводимые внутрь: отравленные яблоки, груши, виноградинки или, реже, напитки. Третью группу составляют предметы, которые надеваются. Здесь фигурирует одежда: рубашки, платья, чулки, туфельки, пояса или предметы украшения: бусы, кольца, серьги. Наконец, есть случаи, когда девушка превращается в животное или птицу и вновь превращается в человека. Средства оживления очень просты: нужно вынуть иглу или шпильку из-под кожи, нужно потрясти труп, чтобы отрава выскочила наружу, нужно снять рубашку, колечко и т. д.
Среди способов, какими в обрядах посвящения достигается временная смерть, имеются и названные выше. Одним из способов было введение под кожу острых предметов. «Главная часть церемонии состояла в умерщвлении посвящаемого, который таким образом обретал большую магическую силу. Умерщвление производилось путем мнимого или волшебного введения в тела посвящаемых священных раковин, после чего упавший вновь оживлялся песнями»[240]. Этими раковинами стреляли в посвященного. «Мнимым» или «волшебным» такое убиение представляется исследователю или постороннему зрителю, но не самому посвящаемому, который мнил себя действительно убитым и воскресшим. Данный случай — не исключение. Общеизвестно, что почти во всем мире болезнь приписывается наличию в теле постороннего предмета, а лечение состоит в извлечении шаманом этого предмета. Здесь этим же причинам приписывается смерть и возвращение к жизни.
Другим способом вызвать временную смерть было отравление. Этот способ практиковался очень широко. Юноши падали замертво, теряли сознание, а через некоторое время они приходили в себя и возвращались к жизни. Так, на Нижнем Конго руководство посвящением берет на себя жрец-волшебник (Zauberpriester). Он уходит со своими воспитанниками в лес и проводит там с ними определенное время. Они, по-видимому, при помощи наркотического средства погружаются в сон и объявляются мертвыми[241]. Мы ничего не слышим об отравленных плодах. Яд, по-видимому, всегда подносился в виде напитка, каковой имеется и в сказке. Но в сказке действие напитка, кроме того, часто переносится на плоды.
Наконец, если на девушку надеваются рубашки, пояса, бусы и пр., то частично это — позднейшие, сказочные явления, частично же мы имеем здесь обряжение мертвого. На посвящаемых надевали одеяния мертвых[242], после чего они считались умершими. Там, где одежда вообще неизвестна, посвящаемого в знак смерти обмазывали белой глиной. Рубашка, надеваемая на девушку, есть одежда смерти. В самарской сказке девушке присылается «рубашка на смерть». Девушка «вздумала рубашку померять. Надела, легла да и умерла» (Сад. 17).
Гроб — это, конечно, позднейшее явление. Но возникновение и эволюция гроба вообще могут быть прослежены. Предшественниками гроба являются деревянные хранилища животной формы. Такие хранилища засвидетельствованы во многих местах. Шурц, например, сообщает о домах с деревянными изображениями акул, внутри которых хранились трупы вождей. Это — древнейшая форма гроба. Такая форма, в свою очередь, отражает более ранние представления о превращении человека при смерти в животное или о съедении его животным. В дальнейшем гроб теряет свои животные атрибуты. Так, в египетской «Книге мертвых» можно видеть изображения саркофагов или постаментов, на которых лежит мумия. Они имеют ножки животного и голову и хвост животного. В дальнейшем животные атрибуты совсем отпадают, и гроб принимает известные нам формы. С этой точки зрения превращение девушки в животное и обратно — ее превращение в человека и положение ее во гроб с обратным извлечением ее оттуда живой — явления одного порядка, но в разных по древности формах.
Почему гроб часто бывает стеклянным — на этот вопрос можно дать ответ только в связи с изучением «хрустальной горы», «стеклянной горы», «стеклянного дома» и всей той роли, которую в религиозных представлениях играли хрусталь и кварц, а позже — стекло, вплоть до магических кристаллов Средневековья и более поздних времен. Хрусталю приписывались особые волшебные свойства, он играл некоторую роль в обрядах посвящения, и хрустальный гроб есть только частный случай более общего явления (см. ниже, гл. VIII, § 8).
Здесь может возникнуть еще такой вопрос. Почему в гроб кладется только девушка? Почему сказка не сохранила введения шипов и пр. для юношей? Однако это не совсем так. В некоторых случаях в стеклянном гробу лежит юноша (Ж. ст. 339). «Спящей красавице» можно противопоставить «спящих отроков» (См. 56). Наконец, и юноша-герой, отправляясь к водяному, «срядился в белую рубашку и подштанники — все равно как на смерть срядился» (З. П. 8). Но все же тенденция к специфически женским формам временной смерти налицо. В этнографических материалах нет источников для такой дифференциации. Мы должны считать ее явлением сказочной традиции, начало и причину которой можно проследить только путем специального изучения данного сюжета.
11.
Так, может быть поставлен вопрос о связи с затронутым кругом явлений некоторых элементов сказки об Амуре и Психее.
Где находится Психея, где происходит ее брачная жизнь с Амуром? Аксессуары эти известны: дворец и сад. Однако Психея русских народных сказок живет в лесном доме, и она — жена одного из 12 братьев. В северной сказке хозяйка дома — старушка. Девушка приходит в ее дом, она приглашает ее лечь за занавеску. «Вдруг стук, гром, идут 12 молодцов. Они и говорят двенадцатому брату: “Ты уже не ужинай, у тебя есть невеста”». Он спит с пришедшей девушкой. (Онч. 178, тип. «Амур и Психея»). Здесь, конечно, легко возразить, что этот случай не показателен, что здесь произошла ассимиляция с мотивом 12 разбойников. Вопрос так может быть поставлен. Но допустима и другая постановка: не отражает ли брак Психеи с Амуром явления временных браков с «братьями», причем здесь опущены другие братья и полиандрический временный брак представлен парным браком позднейшей формации? Целый ряд наблюдений подтверждает это предположение.
Что дворец Амура стоит в лесу — это не специфическая черта русской сказки, это — общераспространенная черта ее. В ганноверской сказке девушка попадает сюда на 7 лет, т. е. живет здесь временно, и должна прибирать дом, совсем как знакомая нам «сестрица». Слуги, работники и кучера этого дома — все наперерыв стремятся провести с ней ночь (Больте — Поливка, II, 88, 231).
Но это далеко не единственная черта, приводящая к этой мысли. Девушка обычно запродана чудовищу. Изучение запродажи показывает, что запроданный попадает в обстановку, связанную с комплексом посвящения. Что девушка продавалась родителями в мужской дом, мы уже видели выше. Мы видели, что родители сами отправляли ее туда. В сказках типа «Амур и Психея» девушка обычно слабо сопротивляется. Далее, если она находит в новом месте всегда готовую для нее еду, то и это весьма близко подходит к тем материалам, которые сообщались выше. «“Не печалься, батюшка, — говорит меньшая дочь. — Бог даст, мне и там хорошо будет! Вези меня к змею”». Отец отвез ее, оставил во дворце, попрощался и уехал домой. Вот красная девица, дочь купеческая, ходит по разным комнатам — везде золото да бархат, а никого не видать, ни единой души человеческой. А время идет да идет, проголодалась красавица и думает: “Ах, как бы я теперь покушала!” Не успела подумать, и уже перед нею стол стоит, а на столе и кушанья, и напитки, и сласти; разве только птичьего молока нет» (Аф. 276).
Мы и здесь легко узнаем уже знакомый нам «большой дом», хотя он в этом случае не назван и не описан. Уже выше мы видели, как девушка в этих домах снабжается пищей. Ее подают так, что она при этом никого не видит, т. е. мы имеем некоторую инсценировку невидимости услуг. Невидимые слуги — постоянная черта этих сказок. У Фрэзера дело представлено очень рационалистически. Возможно, однако, что дело здесь гораздо глубже. Мы уже знаем, что пребывающие в доме мыслились пребывающими в царстве смерти. Одна из особенностей его — невидимость. Отсюда и «слепота», и белая или черная окраска неофитов и т. д. Отсюда же, как мы увидим ниже, и шапка-невидимка. Эта несколько условная невидимость воспринималась, однако, так же реально, как условный маскированный животный вид обитателей этого дома. Мы имеем маскировку невидимости, которая в сказке сохранилась как реальная невидимость.
Наконец, этому не противоречит и животная природа жениха, и его внезапное исчезновение, наоборот, это подтверждает догадку. Что «лесные братья» имеют животный облик — это вовсе не исключение (Ср. Аф. 209). Посвященные и живущие в мужских или лесных домах часто мыслились и маскировались животными. Наконец, утреннее исчезновение жениха связано с мотивом дома, пустующего в течение дня.
Все эти мотивы встречаются и в других сказках. В них нет ничего специфически нового. Более специфичным для данного цикла сказок является мотив посещения родственников. В сказках о волшебном женихе или сама девушка (иногда даже вместе с мужем) отправляется в гости к своим родным (Гримм, 88), или девушка принимает гостей из своего дома. Царство, в котором проживает Психея, уже давно понято как царство мертвых. Что подвергающиеся посвящению мыслятся пребывающими в ином мире, мы уже видели. Но если бы сад змея был только потусторонним царством, то посещение родственников было бы необъяснимо. Если же сад и царство змея, живущего в браке с девушкой, и царство оставленных позади родственников и родителей понимать в указанном здесь смысле, то посещение родственников становится понятным. У Апулея девушку посещают ее сестры. В наших сказках часто происходит обратное: девушка посещает своих родителей. «Здумала про свою сторонушку» (З. В. 13). «Пусти меня к матушке повидаться» (Худ. 63). «Ну, так поедем к родителям» (См. 126) и т. д. Как указывает Вебстер[243], посещение родных по истечении известного срока разрешалось. Больте находит, что сказка «теряет характер чудесного, так как жене удается уговорить мужа посетить ее отца» (Больте — Поливка, I, 46, 400). Это может быть и так, но в сказке «чудесное» и «не чудесное» может быть одинаково историчным.
12.
Можно заметить, что в сказке герой иногда женится 2 раза, вернее, собирается жениться во второй раз, забыв о первой жене. С точки зрения нашего материала можно поставить вопрос, не есть ли первая жена, встреченная вне дома, где-то в другом царстве и т. д., жена временная в мужском доме. Вторая жена, на которой герой собирается жениться после возвращения домой, может соответствовать жене второго, регламентированного брака. В исторической действительности первая жена, жена братьев, и в том числе каждого в отдельности, оставлялась и забывалась. По возвращении домой совершался уже постоянный, прочный брак, создавалась семья. Именно так всегда хочет поступить герой. Но брошенная жена «оттуда» напоминает о себе, и герой женится на первой.
Если это наблюдение верно, если здесь действительно есть исторически обусловленная аналогия, то это означало бы, что сказка здесь отражает позднюю стадию, стадию разложения этой системы, ту стадию, когда наступает конфликт со строем, который был свойствен земледельческому порядку и требовал иных форм брака.
Рассмотрим несколько относящихся сюда случаев. В сказке «Морской царь и Василиса Премудрая» герой запродан морскому царю. Он уходит к нему, женится на его дочери и затем вместе с ней возвращается домой. Василиса говорит: «Ступай, царевич, вперед, доложись отцу с матерью, а я тебя здесь на дороге обожду, только помни мое слово: со всеми целуйся, не целуй сестрицы, не то меня позабудешь» (Аф. 219). Здесь вызывает недоумение: что, собственно, заставляет Василису остановиться на дороге? В сказке нет никаких препятствий, в силу которых она не могла бы просто войти в город вместе с царевичем. Этот странный поступок мотивирован не сказкой, он мотивирован историей. Если бы она не остановилась у ворот, то никакого конфликта двух жен не произошло бы, а он — не вполне забытое историческое явление. Остановка на дороге — это те белые нитки, которыми наш мотив пришит к сказке. Запрет «не целуй сестрицы» для нас также ясен. «Сестрица» здесь такая же «сестрица», как и в лесном доме. «Не целуй» также достаточно ясное указание. Девушка здесь просит героя не знать других женщин. Но он все же «целует сестрицу», т. е. вступает в другой брак, вследствие чего совершенно забывает о первой жене. «Наш царь сына женит на богатой королевне». Здесь характерно, что сына женят (а не сам он женится) на «богатой», т. е. совершается брачная сделка. Два брака по характеру отличаются друг от друга. Василиса забыта. Но в сказке она всегда находит средство напомнить о себе в разгар свадебного пира. «Тут вспомнил царевич про свою жену, выскочил из-за стола» и т. д. До бедной «королевской дочери» уже никому дела нет, и герой женится на Василисе. «Невесты этой, конешно, было конфузно, и гостям, но делать было нечего» (К. 6).
Можно возразить, что такое толкование поцелуя рационализировано. Ряд авторов выдвигает другое толкование. Забытие рассматривается как потеря памяти при вступлении из царства живых в царство мертвых и наоборот. Так смотрит, например, Аарне: «Что девушка принадлежит к существам иного мира, видно из того, что юноша забывает о ней при поцелуе с девушкой этого мира»[244]. Такое толкование возможно. Мы видели, как можно понимать пребывание героя в «ином мире». В «Книге мертвых» есть молитвы о сохранении памяти (гл. XXII), что указывает на наличие представления о потере памяти. Однако этому противоречит поцелуй. Почему забвение наступает именно с поцелуем? Это при таком толковании неясно, тогда как при понимании поцелуя и сестрицы в том смысле, как это делается здесь, дело приобретает некоторую ясность.
Средство, которым девушка напоминает о себе, состоит в том, что делается пирог, из которого вылетают две голубки. «Разрезал он пирог, а оттуды голубь да голубка вылетели» (Сев. 1). Эти голубки целуются. Любовная верность голубей напоминает герою о его собственной неверности. Е. Г. Кагаров в своем исследовании свадебного обряда говорит следующее: «Изображение пары голубков налепляется на каравай, “щоб нашi дiти у пари були”, или по краям свадебного каравая помещаются две птички носик с носиком, “чтобы молодые жили в согласии”. С этим я сопоставляю магическое изображение двух кукол, нежно обнимающих друг друга и долженствующих вызвать любовь и согласие определенных лиц (Португалия)». Автор относит этот обряд к синдесмическим, или соединяющим, обрядам[245]. Отражение такого обряда мы имеем и в сказке.
Поцелуй и забвение свойственны не только типу сказки о Василисе и морском царе, но и другим. Подробное изучение этих случаев вскрывает положение дела с полной ясностью. Даже словесное выражение создавшейся ситуации становится особенно ясным в свете приведенных материалов. В вятской сказке герой запродан черту. Он женится на его дочери и возвращается. «Он тогда подумал жениться и совсем забыл о той: а уж ей были последни дни выходить» (З. В. 118). Какую роль при превращении временного брака в постоянный играли дети — на это указывалось выше. Родители говорят вернувшемуся сыну: «Ступай к дьячихе, сватайся, у нея три дочьки, а то где ты там нашел невесту какую-то дальнюю» (См. 97). «Вздумал Иван-царевич про свою старую невесту, сказал королю: “Мне твою дочь нельзя взять. Есть у меня невеста в Урале”» (дикие места, лес) (З. П. 12) и т. д. Этим объсняется так часто встречающееся в сказках двоеженство. «Вот бы быть ей моей жоною. Ну, уж у меня жона есьт, на што мне?» (К. 6).
К этому же кругу принадлежит и «Финист» (Аф. 235). Однако расстановка действующих персонажей здесь несколько иная. Первый брак — притом брак вольный — совершается не в лесу, не в ином царстве, а дома, после чего любовник в образе животного уходит в иное царство и там уже собирается жениться (или женится) на другой, когда его находит девушка и, купив три ночи у соперницы, отвоевывает себе мужа. Мотив купленных ночей, несомненно, также историчен, но в материалах по мужским домам нет данных, при помощи которых этот мотив может быть объяснен точно. Можно только предположить, что здесь мы имеем запрещенную связь девушки с юношей-птицей, т. е. с маской, с юношей, уже находившимся за пределами своего дома в «ином» царстве, куда за ним отправляется его невеста.
13.
В сказке неузнанный герой часто бывает грязен, вымазан в саже и пр. Это — «Неумойка». Он заключил союз с чертом, который запрещает ему мыться. За это черт дает ему несметное богатство, после чего герой женится. Он «не стрижется, не бреется, носа не утирает, одежды не переменяет» (Аф. 278). Это продолжается 15 лет (в немецкой сказке 7 лет), после чего герой говорит: «Ну, служба моя кончена». «После этого черт изрубил его на мелкие части, бросил в котел и давай варить; сварил, вымыл и собрал все воедино, как следует». Он взбрызгивает его живой и мертвой водой. Мотив грязного жениха еще более развит в немецкой сказке. «Тебе в ближайшие годы нельзя мыться, нельзя стричь бороды и волос и молиться “Отче наш”» (Гримм, 101). Сходно: «не мыться, не бриться, не сморкаться, не стричь ногтей, не вытирать глаз» (Гримм, 100). Подобное же сообщается о девушке в лесу. Она «вымазала себе лицо и руки сажей» (Гримм, 65). Она одета в шкуру разных зверей (Allerleirauh). Герой мужской сказки одет в медвежью шкуру (Bärenhäuter). Такое состояние героев или героинь характерно для времени их пребывания в лесу или службы у черта и предшествует браку, но изредка встречается и вне этой ситуации: «Напилсе пьян и вывалилсе в грязь, а после того вымаралсе в смоле, и потом вымаралсе в перо, и потом таким чудаком пошол на корабь» (К. 10).
Запрет умываться не только часто встречается в обряде, но он составляет почти непременную часть церемонии[246]. Срок этого запрета различен. Он продолжается во все время пребывания в заповеднике, 30 дней, 100 дней, 5 месяцев и т. д. Посвящаемый не только не умывался, но обмазывался золой. Это обмазывание очень существенно: неумывание связано с обмазыванием или сажей, или глиной, т. е. собственно с окраской в черный или белый цвет. «Во время первых 100 дней он не моется и становится таким грязным, что при выходе его не узнают: они говорят, что он так грязен, что он невидим»[247]. Таким образом, неумывание связано с невидимостью. С этим, по-видимому, связана окраска в белый цвет. «Они с головы до ног окрашены в белый цвет и поэтому представляют отталкивающий, а так как они не моются — неаппетитный и грязный вид»[248]. Уже выше мы видели, как окраска в белый цвет связана со слепотой и невидимостью. С этим же, по-видимому, связана окраска в черный цвет. «Они выходят черные от грязи и сажи, и на них нельзя смотреть, пока они не вымылись»[249] (are not to be seen — может означать также «невидимые». Но и запрет есть не что иное, как выражение фиктивной невидимости). Впрочем, для нас это даже не существенно, нам важно установить факт запрета. Здесь можно установить еще одну особенность. По сообщению Паркинсона, запрет на умывание длится во все время созревания ямса от посадки до выкопки. Разрешение умываться дается вместе с урожаем. Мы здесь стоим у истоков позднейшего земледельческого представления об уходе под землю божества, способствующего плодородию. Что обряд научает, как достигнуть обилия дичи, мы уже знаем. То же переносится на продукты земледелия. Между прочим, и русская сказка сохранила любопытный отголосок этого. Здесь в большом доме в лесу девушка говорит герою: «Вставай, Иван-царевич, сын крестьянский. Хлеб уже убран; я все сладила. Поди,
Неумывание также каким-то образом подготовляет к браку. «Его тело вымазывалось грязью, и от него требовали, чтобы он ходил по селению несколько дней и ночей, бросая грязью в сторону женщин. Наконец его передавали женщинам, которые его мыли, раскрашивали его лицо и плясали перед ним»[250]. После такого возвращения юноша мог вступить в брак. Сравним с этим русскую сказку: «Привели его. Он весь оброс мохом. Она остригла его и обрила своими руками… Ну вот теперь я могу выйти замуж за вашего сына» (Худ. 83).
Запрет умыванья представляет собой этнографическую проблему, в суть которой мы здесь не можем входить, это лежит вне наших задач. В сказке нельзя провести точных границ между неумытым и животнообразным героем. Возможно, что вымазывание в грязи имеет какое-то отношение к воображаемому животному облику, есть своего рода маска. Девушка, например, не только не моется и вымазывает себя сажей, но и обмазывает себя медом и облепляет себя перьями (Гримм, 46). Там, где посвящения уже давно нет или где оно утратило свою связь с наступлением половой зрелости, а приобрело другой характер, обмазывание и пачканье все еще держится. Так, в греческих мистериях посвящаемый обмазывался глиной, гипсом или обсыпался мукой или отрубями. Некоторые авторы (Замтер и др.) хотят видеть в этом стремление сделать себя неузнаваемым, и действительно, как мы сейчас увидим, неузнавание есть непременная черта, непременное условие возвращения героя из леса. Таким образом, неумыванье есть очень сложное явление, связанное с невидимостью и слепотой, с животным обликом и с неузнаваемостью. Связано оно также с пребыванием в стране смерти. Замтер, цитируя Радлова, указывает, что сибирский шаман, отправляющийся в царство мертвых с душой умершего, вымазывает лицо сажей[251]. В свете этих материалов можно утверждать, что так часто встречающееся в фольклоре переодевание героя, обменивание одеждой с нищим и пр. есть частный случай такой перемены облика, связанной с пребыванием в ином мире. Странным образом в одной сказке у Коргуева мы видим не только переодевание, но и толкование его в этом именно смысле. «И сам пошел дорогой. Но платье у него, как у выходца из того свету, было уже другое, и было написано: “выходец с того свету”, на спине, конешно» (К. 10).
14.
Нет необходимости доказывать, что и здесь отражен один из моментов возвращения. В этих случаях своеобразный этикет требовал, чтобы вернувшийся «забыл» свое имя, своих родителей, свой дом. Он — новый, другой, переродившийся, умерший и воскресший человек с другим именем. С другой стороны, и родители делали вид, что не узнавали сына, а если отсутствие продолжалось несколько лет, то и действительно они могли не узнавать его.
15.
Мы видим, что герой в этих случаях почему-то прячет свои волосы, прячет голову. Этот мотив покрытой головы странным образом часто связан со своей противоположностью — с мотивом открытой, плешивой, лысой головы. Часто этот мотив связан с «Незнайкой». «Пошел на бойню, где бьют скот, взял пузырь, надел его на голову. Пришел к царю за милостыней. Царь и спрашивает: “Как тебя зовут?” — “Плешь!” — “По отечеству? — “Плешавница!” — “А откуда родом?” — “Я прохожий, сам не знаю откуда”» (Худ. 4). Здесь герой, покрывший голову, называет себя плешивым. По-видимому, кишки или пузырь должны скрыть волосы, вызвать впечатление плешивости. Совершенно то же имеем и в дунганской сказке. «Некогда жили три брата… Младший на голове носил шапку, сделанную из бараньего желудка, и потому все называли его “плешивый”»[252]. «“А чему он у тебя платком закрыт?” — царь его спрашивает. — “А он у меня плешивой. Так худо смотреть”» (Сев. 91).
С другой стороны, герои сказки часто называются плешивыми. «Что бы тебя ни спрашивали, говори “Лысенький-Плешивенький”» (Ж. ст. 334). Ответ этот в свете приведенных материалов означает: «Разве ты не видишь по моему головному убору, откуда я иду и что на мне лежит запрет слова». Именно плешивый разрешает иногда задачу царевны (там же, 481). «Мои три загадки решил этот плешивый. Хоть он и плешивый, а я пойду за него», — говорит царевна в узбекской сказке. «Жили семеро глупых лысых и один хитрый растрепа» — так начинается халха — монгольская сказка[253]. Этот растрепа напоминает немецкого Grindkopf — героя с колтуном в волосах. В чем здесь дело? Откуда такая распространенность, такая устойчивость этой частности[254]?
В обряде инициации не было, пожалуй, ни одной части человеческого тела, которая не подвергалась бы каким-нибудь манипуляциям. Даже внутренности, как мы видели, считались вынутыми и замененными. Особым манипуляциям подвергались и голова, и волосы. Манипуляции с волосами были двоякие: или их обрезали, опаляли, или, наоборот, давали им расти, но в таком случае их прятали под особый головной убор, который нельзя было снимать.
Свидетельства об этом мы имеем со всех материков, но больше всего с островов Тихого океана. На Соломоновых островах могут жениться только те члены мужских союзов, кто обладает длинными волосами и кто в отрочестве, т. е. во время полового созревания, носил особого вида головной убор, имевший вид конуса. Волосы врастают в эту шляпу, так что ее невозможно снять. Неверман говорит: «Ему никогда нельзя показываться женщинам без “шляпы”, даже вначале, когда волосы еще коротки. Женщина, увидевшая его без шляпы, немедленно была бы предана смерти, все равно как если бы она вступила в место сборищ союза»[255]. Юноши за время от обряда до вступления в брак здесь носят название матазезен. Позже шляпы снимаются вместе с волосами[256]. Таким образом, эта шляпа — знак будущего жениха. Неверман считает, что рост волос способствует увеличению потенции. «С ростом волос мальчик развивается в мужчину и путем ношения “брачной шляпы” он приобретает сексуальную потенцию»[257]. Это — одно из десятков возможных объяснений. Волосам приписывается сила — на это здесь можно только указать, напомнив хотя бы историю Самсона и Далилы. Из приведенных материалов не видно, чтобы шляпа делалась из кишек или пузырей животных, как это показывает наша сказка. Но в Африке такая форма, по-видимому, существовала. «На Гамбии новообрезанные носят… шапку странной формы с парой бычьих рог»[258]. Мы понимаем теперь также, почему в американских мифах проглоченные и вновь извергнутые китом выходят из желудка кита без волос.
Все эти материалы позволяют и данный мотив, мотив безволосого жениха или жениха с покрытыми волосами, поставить в генетическую связь с обрядом инициации.
16.
В этом случае мы имеем дело с браком, который был совершен до посвящения, мы имеем, далее, уход мужа «в лес», длительное отсутствие его и попытку к новому браку оставшейся дома жены.
Но не противоречит ли это предположение тому порядку вступления в брак, при котором посвящение было одним из условий вступления в брак? Мы здесь имеем не противоречие, а более позднюю форму. По мере вымирания этого обычая обряд совершался все реже и реже, иногда с перерывами в 10 и более лет. И у Шурца, и у Вебстера можно найти достаточно примеров этому. Тем временем юноши подрастали, вступали в брак, не дожидаясь посвящения, а посвящению подвергались задним числом, так что бывали случаи, когда посвящению подвергались мужчины лет сорока вместе с едва достигшими зрелости мальчиками[259].
Мотив «мужа на свадьбе жены» исследован И. И. Толстым[260].
Проф. Толстой не ставит себе целью исследовать происхождение этого мотива. Но в его работе собран материал, который позволяет дать ответ на очень важный для нас вопрос: где же пребывает муж в то время, как жена его ожидает? Толстой очень убедительно показывает, что «герой уходит в обитель смерти». В вятской сказке пребывание у лешего длится 12 лет, пролетающих как 12 дней, «обычный в сказке мотив быстротечности времени в стране смерти, где год проходит для сознания человека, как один день»[261]. В архангельской сказке «Ивана щука-рыба заглонула и вынесла к берегу и выблевала. Иван купеческий сын и пошел» (Онч. 35)[262] и т. д. Пребывание в животном как способ посвящения нам уже известно. Есть и другие детали, приводящие к тому же. «Муж возвращается изменившимся; ни жена, ни близкие не узнают его». Совершенно правильно замечает Толстой: «Заслуживает внимания то обстоятельство, что меняется наружность только у мужа: об изменении наружности жены за время разлуки сказка умалчивает»[263].
Наконец, если он, по наблюдениям проф. Толстого, «приходит обросшим волосами, в запущенном, грязном виде, оборванным странником»[264], то и здесь мы имеем верный признак возвращения «из леса».
17.
Возвращающийся должен хранить глубокое молчание обо всем, что он видел и слышал. «Джобсон видел мальчика, который в предыдущую ночь вышел из “чрева”. Он никак не мог побудить его открыть рот, мальчик держал палец на губах»[265]. Мы легко узнаем здесь столь распространенную в сказках «немоту». Как указывает Фробениус, эта немота иногда имеет определенные сроки: она длится столько дней, сколько длился обряд.
В немецких сказках девушка, возвращающаяся из лесного дома, не говорит и не смеется до определенного срока (Гримм, 9). Эту немоту мы имеем и в наших материалах. «Когда парень пробудился и встал, он оказался без языка — не может ничего говорить» (З. П. 107).
Запрет этот касается всего, что было увидено и узнано в лесу. Нарушение запрета грозит смертью. «Будешь разуметь теперь, что всякая тварь говорит; только никому про то не сказывай, а если скажешь — смертью помрешь» (Аф. 248).
В частности, особой глубокой тайной обставлено обладание помощником или волшебным предметом, талисманом, полученным в лесу. Вот почему сказочный помощник, перед тем как герой возвращается домой, запрещает ему хвастать им. «Смотри же, никому не хвались, что ты на мне верхом ездил; а похвалишься — раздавлю тебя!» (Аф. 242). Формула «что ты на мне верхом ездил» есть просто более художественное выражение, чем «что ты обладаешь мной». «Что ты знаешь, не сказывай никому; а как скажешь — двух минут не проживешь, помрешь!» (Худ. 38). «Не хвались ты мною; не хвались, что за едину ночь дом построили с тобой» (Аф. 313). «Если ты мною похвастаешься, тогда я тебя не пожалею — съем» (З. П. 13).
Связь этих запретов с тайной помощника совершенно очевидна. Менее ясны запреты в сказках типа «верный слуга». «А кто это слышит, да ему скажет, тот по колена будет каменный» (Аф. 158). Изучение запретов в сказке могло бы составить предмет особого исследования. В частности, необходимо изучить не только запреты, но и их нарушение.
18.
В этой сказке все совершенно ясно, и она показывает нам, что в данном случае в запретной комнате находится будущий помощник героя. Она интересна еще тем, что нарушение запрета не создает никакого конфликта. Исторически оно именно так и должно было происходить. Запрет на помощника должен был действовать только до известного момента, до «беспробудного сна», после чего запретное для посвящаемого становится дозволенным.
Запретный чулан не раз исследовался. Гартленд честно признает, что «изучение народных сказок еще не сделало достаточных успехов, чтобы дать нам возможность возвести эти мифы к общему источнику и удовлетворительно объяснить их значение»[266]. Кирби дает чисто бытовое объяснение, основываясь на том, что в запретной комнате иногда находится женщина. Он находит, что «плоские крыши восточных домов в соединении с изоляцией женщин должны были создать такое положение почти обычным на Востоке»[267]. Такое сближение более чем рискованно.
Между тем материалы, которые приведены выше, приводят к предположению, что и запретный чулан восходит к комплексу «большого дома». Чтобы решить, так это или нет, мы должны выяснить, имелись ли такие запретные помещения в этих домах. Далее мы должны поставить вопрос, что в них хранилось. Сопоставляя полученные результаты с материалом сказки, мы должны будем спросить себя, во-первых, какова обстановка этих запретных чуланов и, во-вторых, что в них находится.
Но здесь мы наталкиваемся на одну трудность: на недостаточно полное описание этих домов в этнографии. Тем не менее на наличность таких запретных помещений указывает целый ряд деталей. Мы знаем, например, что на острове Фиджи в пределах ограды находилась другая, меньшая, включающая «святыню святых» (das Alterheiligste)[268]. Что там находилось, не сообщается. Однако мы знаем, что такие явления имелись не только на острове Фиджи. Известно, что в мужских домах хранились святыни племени, запрещенные для непосвященных. Паркинсон сообщает: «На определенном месте острова находилось место, куда всем непосвященным строжайше запрещено входить. Внутри этой запретной площади (District) имелось 12 отделений, и каждое из них обладало святым домом. Два из этих домов были настолько святы, что никто не входил в них и даже не приближался к ним. В этих домах стояли вырезанные из дерева птицы, рыбы, крокодилы, акулы, а также изображения людей, солнца и месяца»[269].
Итак, мы имеем сообщение, что имелись специальные, запретные помещения, в которых находились вырезанные из дерева животные. Это уже перекидывает некоторый мост к животным — помощникам, находящимся в запретном чулане в сказке. Далее, там хранятся изображения солнца и месяца. На этом еще придется остановиться.
Тайные помещения клубных домов упоминаются Боасом. У квакиутл посвящение производилось в особом тайном помещении (secret room) мужских домов. Там подолгу сидел неофит, там, по-видимому, над ним производились все полагающиеся операции[270]. «Ты подходишь близко к тайной комнате, великий волшебник, ты был внутри тайной комнаты» — так поется об одном из посвященных[271]. Очевидно, пребывание в этой комнате делает волшебником. Это подтверждается другим сообщением. Во время обряда в доме производится пляска. Посвящаемого учат плясать. В доме есть потайная комната, на передней стороне которой изображен ворон. Ворон открывает клюв, туда ввергается посвящаемый, а через некоторое время (срок не указан) он выхаркивается[272]. Это сообщение показывает, что в некоторых случаях мы имеем не избушку и большой дом, как мы видели выше, а большой дом, с особым помещением для инициации. Это и есть «тайная комната». Название «тайная» комната не совсем удачно. Она представляет тайну только для неофита до совершения обряда, после чего перестает быть тайной.
Обратимся теперь к сказке и спросим себя, где находится запретный чулан? Здесь можно установить несколько случаев:
1) В огромном большинстве случаев он находится в «большом доме». Один пример уже приведен выше. Приведем еще два-три примера. «Идут братья путем-дорогой и подходят: дом стоит огромной-преогромной». Хозяин этого дома — Ворон. «Сичас обоех убил и в подвал опустил и закопал, наспиртовал, чтобы как живые». Через несколько лет сюда же приходит третий брат. Его не убивают. «Ну, — говорит, — вот тебе ключи, всюду ходи, а не ходи только в первую конюшню, а в верхнем этажу в задню комнату» (См. 11). «Стоит в лесу дом, большущий дом. Заходит в этот дом, видит золотые ключи, а одна комната заперта» (См. 316). Здесь невозможно выписать все случаи. Достаточно указать, что данное явление в сказке есть и встречается очень часто. Оно показывает связь запретного чулана с большим домом.
2) Запретный чулан имеется в доме разбойников. Так, в белозерской сказке герой попадает в дом разбойников. Старуха его прячет в особый чулан. Он слышит, что они хотят его съесть. На полу комнаты он видит щит и подымает его. Там подполье, подполье полно мертвых тел (Ск. 15). Здесь, правда, нет запрета, но есть особая комната с мертвыми телами. Интересный случай такой особой комнаты имеем в тобольской сказке. Девушка попадает в дом разбойников. Старик ведет ее в подземелье. Там хрустальный пол. Там же три амбара. Один полон золота, другой — серебра, третий — трупов. «Здесь твоя смерть будет» (См. 344). Разбойники здесь имеют зеленые лица. Что разбойничий дом есть разновидность большого дома, мы уже видели выше. Таким образом, и эти случаи подтверждают связь мотива запретного или особого чулана с «большим домом».
3) Типичным, необходимым мотивом запретный чулан является в сказках типа «Синяя Борода». Та форма, которая имеется у Перро, в русском фольклоре неизвестна. Лесной жених здесь имеет животный вид. В вятской сказке он медведь. Медведь говорит: «В две горницы ходи, а в третью не ходи — лыком заперта которая» (З. В. 16). В запретной горнице в этих случаях обычно (в русских сказках) кипит смола. Девушка опускает в нее палец, «он и отпал у ней» (Худ. 58). Русский материал не дает надежных выводов для суждения об этой сказке. Но по материалам Гартленда и Кречмера и для этой сказки можно собрать целый ряд деталей, указывающих на ту же связь, что и в вышеприведенных случаях. Тут, кроме потерянного пальчика, мы находим и птичий вид героини, и лицо, вымазанное сажей, и разрубленные тела, и оживление мертвых. Характерной чертой этой сказки является также то, что жилище жениха находится в глубине леса. Кречмер видел в Синей Бороде властителя смерти.
4) Реже мотив запретного чулана встречается в сказках типа «Хитрая наука». В пермской сказке отец приводит сына в ученье в дом, где живет старик 500 лет. В доме 7 комнат. В седьмую сыну не велено ходить. Запрет этот нарушается (З. П. 1). О мотиве «хитрой науки» говорилось выше (гл. III, § 23).
5) Запретный чулан часто встречается на том свете (Гримм, 3). В немецких сказках легендарного характера тот свет прямо назван небом, в русских герой попадает в церковь или в большой дом к крестному, и только постепенно выясняется, что он попал к богу, что его крестный отец управляет миром (См. 28). Крестный отец говорит: «По всем комнатам ходи, а в одну не заглядывай».
Все данные 5 типов явно родственны друг другу и так или иначе могут быть возведены к кругу явлений, связанных с большим домом. На небесах точно так же, как в разбойничьем доме, теряется, а чаще — золотится пальчик. Девушка, возвращенная с того света за нарушение запрета на землю, до известного срока теряет дар речи и т. д.
Однако это еще не означает, что мотив запретного чулана как таковой непременно возводится к комплексу лесных домов. Есть формы, которые явно не имеют ничего общего с этим комплексом. Эти формы следующие.
6) Запретный чулан имеется с самого начала сказки в родительском доме. Тайна этой комнаты хранится до самой смерти отца героя. Умирая, отец передает сыну или верному слуге ключи от всех комнат, завещая не открывать одной из них. Там герой видит портрет необычайной красавицы (Гримм, 6).
7) Иногда мотив запретного чулана следует за мотивом женитьбы. В этом случае в чулане помещается змей или Кощей. Он улетает и уносит с собой жену героя (Аф. 159).
Здесь приведены только наиболее важные, часто встречающиеся группы. При специальном исследовании (особенно если выйти за русский материал) можно будет установить еще некоторые группы. Тем не менее картина уже выясняется. Историчность последних двух случаев пока не может быть доказана, и остается предположить, что они — результат художественного творчества, выражающегося в переносе мотива на другое место, к началу сказки, и в использовании его в качестве мотивировки для завязки: видя портрет, герой отправляется в поиски. Начало сказки, в особенности мотивировка, очень неустойчивая часть ее. То же можно сказать о горнице во дворце жены. Нарушение запрета освобождает змея, тот уносит жену, и этим вызваны поиски ее героем, т. е. создается осложнение, новая завязка, создается исчезновение жены и поиски ее. Однако это — лишь предположение. Возможно, что здесь кроется нечто иное, связанное с брачными запретами, подобными запретам в «Амуре и Психее».
Мы рассмотрим теперь вкратце другую сторону дела, а именно содержимое комнат. Между типом этой горницы со стороны ее локализации и между ее содержимым не всегда имеется стабильная связь, и эта сторона должна быть рассмотрена отдельно. Привлекая материалы Гартленда, можно составить предварительный список того, что обнаруживается в этом чулане.
Кроме животного-помощника (обычно коня, собаки, орла, ворона), в чулане находятся скованный змей, всяческие ужасы, разрубленные тела, полуживые люди (не вполне убитый атаман разбойников), кости, отрубленные руки и ноги, кровь, кровавый таз, плаха и топор и т. д. В сказках легендарного типа эти ужасы превращаются или в муки грешников (герой видит свою мать на огненном колесе и пр.), или в муки божества (живой распятый). Возможно, что огонь, солнце, небесная троица, которые иногда видит герой, также имеют большую древность. Мы видели, что в мужских домах в запретных помещениях хранились изображения солнца и луны. Все же остальное нам уже известно. Связь обряда посвящения с мотивом разрубания нами уже рассмотрена. Кстати укажем, что разрубленные в этих случаях часто оживляются, так как в чулане одновременно находятся мази.
Наконец, особую группу представляют чуланы, в которых находятся женщины (красавицы, лишенные крыльев или платьев, связанные, просящие пить, или просто красавицы, или портрет). Никакой непосредственной связи с мужскими домами здесь пока установить нельзя, так как нет соответствующих этнографических материалов.
Однако напомним, что, по материалам Фрэзера, женщины в мужских домах находились в особых помещениях, куда мужчины не входили. Здесь могут быть отражены еще не вполне изученные брачные запреты. Обычно герой, обнаруживший в запретном чулане женщину, вступает с ней в брак. Временный запрет на брак кончается вступлением в брак. Таким образом, этот случай хотя и не подтверждает гипотезы о связи сказочного мотива запретного чулана с институтом мужских домов, но и не противоречит ей.
19.
Читателю, незнакомому с подобного рода обрядами, может даже показаться, что совпадение здесь слишком полное, подозрительно полное. Не следует ли это сходство отнести больше за счет изложения, чем за счет сходства по существу? Не выбраны, не выхвачены ли здесь некоторые черты обрядов посвящения со специальной целью сделать их похожими на сказочные мотивы? Такое подозрение вполне уместно, когда сходство слишком велико. Однако совпадение здесь касается не деталей, оно касается самой сути процесса обряда посвящения и его внешних атрибутов и аксессуаров.
Но конечно, сказка и обряд не вполне покрывают друг друга. Так, в сказке есть некоторые частности, которые не находят себе объяснения в данном обряде. К таким частностям относится мотив: герой меняется местом с дочерью яги или людоеда, вследствие чего она принимает на себя смертельный удар, а герой бежит. Другой необъяснимой деталью является мотив молчания девушки, чем возвращается юноше человеческий облик.
С другой стороны, обряд, конечно, шире, чем сказка, и сказка здесь также отразила не все. Так, например, сказкой как будто совершенно не отражена та политическая роль, которую некогда играли мужские союзы. Однако надо сказать, что там, где уже выработалась роль вождя, мужские союзы играли уже только служебную роль и не имели власти как организация. Здесь сказка опять-таки дает исторически правильную картину. В сказке, кроме «братьев» (политически бессильных), имеется еще «царь», т. е. положение, имевшееся и исторически.
Несомненно, что здесь еще не все связи найдены, не все еще обнаружено. Однако найдено направление, в котором надо продолжить поиски, и эти поиски могут дать еще богатый сбор.
20.
Но конечно, неправильно будет предполагать, что данный институт — единственная база для создания сказки. Институт этот отмирал, а образование сюжета продолжалось. Изменившаяся историческая обстановка вносила изменения и в жизнь создающегося сюжета.
Яга — древнейший, но далеко не единственный даритель сказки. Вместе с дарителем меняются и предмет, и обстановка передачи. Но тем не менее связь все еще не окончательно утеряна. Это сказывается, во-первых, в том, что и новые дарители дают тот же дар, что и яга: они дарят помощника — но уже не лесное животное, а коня, что затем задним числом приписывается и яге. Во-вторых, и новые дарители имеют связь с царством смерти, с миром предков.
Даритель — лесной дух становится уже непонятным. На смену ему приходит мужской даритель и предок. Что и яга уже связана с тотемными предками, мы видели. Но тотемный предок, часто связанный еще, как мы видели, с преемственностью по женской линии, с переходом на мужскую преемственность заменяется отцом, дедом и прадедом. Так, на смену яги приходит мертвый отец, который уже не в лесу, не в избушке, а из могилы дарит герою коня. С другой стороны, меняется и объект дара. Настоящая, подлинная яга распоряжается лесными зверями. Она — отражение охотничьего быта и строя. Это мы видим в сказке: она кличет волков, медведей, птиц, она дает их в помощники герою. На смену лесным зверям приходят другие, и прежде всего то животное, которое и в быту начинает играть такую большую роль в жизни воина, — конь. Так, яге приписывается награждение конем. Но конь — моложе яги. Он детище не леса, он — детище открытого поля, где не из-за кустов во врага стреляют, а в открытом бою встречаются богатыри-воины с мечом в руках.
Можно обнаружить, что у сына с отцом глубокая, таинственная связь. Таинственность этой связи сказывается в том, что прочна и необходима для Ивана связь не с живыми родителями, а связь с родителями умершими или умирающими. Живые родители играют в сказке довольно жалкую роль. Их бессилие и заставляет отправляться Ивана. Тем могущественнее в сказке фигура умершего отца.
Ярче всего эта фигура отложилась в сказке «Сивко-Бурко». Здесь говорится: «Отец стал умирать и говорит: “Дети! Как я умру, вы каждый поочередно ходите на могилу ко мне спать по три ночи” — и умер. Старика схоронили. Приходит ночь; надо большому брату ночевать на могиле, а ему кое лень, кое боится, он и говорит малому брату: “Иван-дурак! Поди-ка к отцу на могилу, ночуй за меня. Ты ничего же не делаешь!” Иван-дурак собрался, пришел на могилу, лежит; в полночь вдруг могила расступилась, старик выходит и спрашивает: “Кто тут? Ты большой сын?” — “Нет, батюшка! Я, Иван-дурак”. Старик узнал его и спрашивает: “Что же больш-от сын не пришел?” — “А он меня послал, батюшка!” — “Ну, твое счастье!” Старик свистнул, гайкнул богатырским посвистом: “Сивко-Бурко, вещий воронко!” Сивко бежит, только земля дрожит, из очей искры сыплются, из ноздрей дым столбом. “Вот тебе, сын мой, добрый конь! А ты, конь, служи ему, как мне служил!” Проговорил это старик, лег в могилу» (Аф. 179).
В чем же добродетель героя или в чем состоит услуга, оказанная мертвецу? За что он дарит коня? Сказка здесь явно чего-то недосказывает, здесь выпало какое-то звено, и для полного понимания этого мотива это звено надо восстановить.
Здесь могут быть два предположения, которые, однако, друг друга не исключают, а дополняют. Оба предположения подтверждаются материалами. Дело, конечно, не просто в «сидении». Это — слишком бесцветный акт заупокойного культа, чтобы быть исконным. Сказка здесь отбросила некогда имевшиеся обряды жертвоприношений и возлияний. Впрочем — отбросила, но не совсем. Так, в одной сказке (См. 306) читаем: «После матери братьям досталось каждому по корове. Иван-дурак взял свою корову и повел в лес к тому месту, где была схоронена мать. Привел и говорит: “Мать, нужно тебе корову?” — “Нужно, — говорит мать, — привязывай”». Этот случай явно очень архаичен. Во-первых, здесь все еще фигурирует лес, во-вторых, герой приходит на могилу матери, и этот-то архаический случай сохранил нам и цель его прихода: он приносит на могилу матери корову.
В свете этих материалов и тех, которые приводились раньше, просьба отца может быть расшифрована так: «Ходите ко мне на могилу и совершайте на ней положенные жертвоприношения».
Но этим дело еще не исчерпано и не объяснено. Для чего мертвецу нужны жертвоприношения? Если не совершать жертвоприношений, т. е. не утолять голода умершего, он не будет иметь покоя и вернется на свет живым привидением. Это то, чего боятся живые и мертвые, на этом основан страх перед мертвецами. Мы видим, что старшие братья действительно боятся идти на могилу, боятся мертвеца. Отсюда второе предположение: что сидение на могиле есть некоторая форма апотропеического акта. Такое предположение подтверждается некоторыми сказочными, подтверждается оно и этнографическими материалами, очень близкими к нашей сказке. В белуджской сказке говорится: «Дети, если я умру, вы три ночи оберегайте мою могилу». Отец выходит из могилы страшной змеей, герой его убивает, раскапывает могилу и находит там лошадь, мечь и ружье[273].
В русском сказочном репертуаре есть случаи, когда завет заупокой службы не соблюдается и мертвец возвращается (Онч. 45). «Был-жил крестьянин на пустом месте; было у него два сынка: в зыбке, и годовой, и доцька трех лет. Он сказал хозяйке: “Я завтра помру, повали меня под образа и трое сутки кади”. Мужик помер, жона двои суток кадила, а третьи — забыла. Ходит девушка трехлетняя и говорит: “Маминька, маминька, отец-от ожил, сел!” — “Што ты, дика кака — сел, помер ведь!” Хозяйка зглянула — муж на лавке сидит, зубы брусом тоцит. Хозяйка схватила двух робешков и на пець заскоцила, осталась девушка на полу. Покойник схватил из зыбки пеленки и съел, и девушку съел».
На этом основано христианское отчитывание мертвеца. Отчитываемый мертвец и в сказках всегда пытается вернуться к жизни (ср. «Вий»). В нашей сказке герой также иногда приходит на могилу читать.
К этому же приводят этнографические материалы. На могилу ходят «сидеть», чтобы вернуть покойника, если он встанет, в могилу. Это наблюдается уже с очень ранних пор. Так, фон ден Штейнен рассказывает, что у индейцев паресси родственники пребывают на могиле в течение шести дней после смерти, во время которых соблюдается строжайший пост. «Если мертвец до шести дней не стал вновь живым, то дольше уже не сидят, тогда он прибыл на тот свет»[274]. То же известно из Папуасского залива в Южной Новой Гвинее. Там старший шурин умершего караулит на могиле пять дней и пять ночей. Время от времени он поднимается, размахивает руками по воздуху и поднимает вой, чтобы отогнать от трупа дух умершего. По истечении пятого дня приходят родственники. Дух — если предполагается, что он все еще здесь, — отгоняется общим криком[275].
Апотропеический характер этих «сидений» ясен. Исходя из этого, можно предположить, что и предложение отца ходить на его могилу должно обеспечить ему потусторонний покой.
Наконец, если мертвец дарит коня, то и здесь есть историческая основа — представление о предках, которые сильны в силу того, что они находятся в ином мире, откуда идут все начала. Живой уже не пытается сам проникнуть туда, как это происходит в обряде инициации. Волшебного помощника дает мертвец. Зачатки такой веры мы имеем на очень ранних стадиях. В упомянутом нами случае из Южной Новой Гвинеи, после того как труп разложился, череп раскрашивается и хранится в доме. К нему обращаются с просьбами. На островах Гильберта за могилой ухаживают, но иногда берут кости и делают из них рыболовные крючки или другие инструменты[276]. Чтобы заставить умершую мать помочь в рыбной ловле, индеец ложится на могилу матери, спит на ней и постится несколько дней[277]. В этих случаях ясна производственная основа этих представлений. Отсюда уже один шаг до того, что мертвец дает волшебный предмет или сам помогает — с этим мы еще встретимся в мотиве о благодарных мертвецах. В Северной Америке «охотник в начале охотничьего сезона идет на могилу отца или дяди со стороны отца, очищает ее от сорняков и молится приблизительно следующим образом: “Я очистил твою могилу. Я завтра иду в лес на охоту… Лес — это не селение, это место смерти. Дай, чтобы я имел успех в охоте или чтобы вернулся цел и невредим”»[278].
Мы рассмотрели отца, дарующего коня из-за могилы. Но можно наблюдать, что отец — не единственный мертвый даритель. Мы рассмотрим еще несколько подобных случаев, причем приведем сперва только сказочный материал по разновидностям, не приводя исторических параллелей для каждой группы, а затем постараемся дать кое-какие объяснения ко всей группе мертвых дарителей.
Мотив передачи сыну волшебного средства иногда окрашен в реальную, бытовую обстановку. Отец оставляет детям наследство. «Пришло время старику помирать, стал он деньги делить: старшему дал сто рублей, и среднему сто рублей, а дураку и давать не хочет, — все равно даром пропадут» (Аф. 216). Но дурак выпрашивает свою долю и также получает ее. На эти деньги он покупает кошку и собаку, которые оказываются волшебными помощниками. Таким образом, и здесь волшебный помощник добыт, хотя и косвенно, при помощи умирающего отца.
21.
Эта фигурка — волшебный помощник девушки. Очень часто мать помогает из-за могилы. В сказке «Свиной чехол» отец влюбляется в свою дочь и хочет на ней жениться. «Она пошла на кладбище, на могилу матери, и стала умильно плакать». Мать и говорит ей: «Вели купить себе платье, чтоб кругом были часты звезды». Девушка это выполняет, но отец еще сильнее влюбляется в нее. Потом она советует потребовать платье с солнцем и месяцем. «Матушка, отец еще пуще в меня влюбился». Тогда она советует ей потребовать, чтобы ей сделали свиной чехол. «Отец плюнул на нее и прогнал из дому» (Аф. 290). Известно, что в сказке о Золушке девушке также помогает ее мать из-за могилы.
Также и в «Эдде», в песне о Свипдагре, герой обращается к матери:
Она дарит своему сыну десять заклинаний.
22.
В одном из вариантов сказки о молодильных яблоках яга советует герою: «Поди же ты, Иван-царевич! Вот здесь есть село, около села есть гора, на этой горе валяется богатырь заместо собаки; возьми ты, спросись у попов: можно ли похоронить этого богатыря? Есть у богатыря конь за двенадцатью дверьми железными, за двенадцатью замками медными». Иван-царевич действительно хоронит богатыря и устраивает ему роскошные поминки. «И гласит ему мертвый богатырь: благодарю тебя, млад Иван-царевич, что похоронил меня в честности, и дарю тебе своего коня». (Аф. 176). Есть сказки, когда могильщики спорят и ругаются, не хотят хоронить мертвого. Герой платит им, и они хоронят мертвеца. Этот мертвец потом становится помощником героя (См. 86). В одном из вариантов «Сивки-Бурки» вместо отца выступают три богатыря. Эти богатыри — предшественники Ивана. Они не допрыгнули до окна царевны, и с них были сняты головы. Иван хоронит их и получает от них трех коней: медного, серебряного и золотого (См. 9).
23.
В сказке о Еруслане Лазаревиче голова всегда лежит. Это — голова мертвеца. Однако в лубочных картинах голова торчит из земли. Трудно сказать, какое представление первичное. Как указывает Вазер[283], на античных геммах часто можно встретить изображение бородатых голов, как вырастающих из земли. Эти головы вещают, так как над ними обычно изображена склоненная слушающая фигура, а рот головы несколько приоткрыт. Автор сравнивает их с Горгоной, с крылатыми головами серафимов и херувимов и другими материалами и приходит к заключению, что они символизируют душу умершего, что вероятно, но все же не доказано. В сказке голова есть непохороненный мертвец. Возможно, что представление о голове, высовывающейся из земли, есть представление о беспокойном мертвеце, который высовывается, чтобы встать или чтобы найти кого-нибудь, кто бы его похоронил. Похороненный и благородный мертвец затем становится дарителем, дарующим меч, коня, волшебные ягоды и т. д., или советником, указывающим ему путь, или сам становится помощником. Такова же голова Мимира в «Эдде». Ваны убили Мимира и послали богам его голову. Но Один чарами сохранил эту голову от разрушения и придал ей способность говорить. С тех пор он не раз советовался с нею[284]. Этот случай перекидывает мост к обычаю сохранения головы или черепа. Череп разрисовывался, украшался, и его сохраняли в доме. Этот череп или эта голова, конечно, представляла собой умершего. Имея власть над его головой, имели власть над всем его существом. Этот умерший был вынужден помогать живым.
Этим объясняется, что некоторые народы, например даяки, специально охотятся за головами, потому что, как говорит Бургер, «они думают, что души людей, головами которых они обладают, должны защищать их в жизни и быть им послушными на том свете»[285]. Но такое насильственное принуждение к службе вскоре уступает место иным формам принуждения. Мертвеца можно заставить служить себе, совершив все те действия, которые ему, как мертвецу, нужны. Любопытный случай мы имеем в меланезийском сказании, где слились в один образ яга, мертвец и голова. Здесь герой бежит, видит маленькую хатку и входит. В хатке он видит два трупа. Он берет черепа, моет их и производит над ними другие действия. Черепа советуют ему идти в определенном направлении, т. е., подобно яге, указывают путь[286]. В такой же роли человеческая голова известна и в русской сказке (Худ. 13).
24.
Здесь мы имеем древнейший слой. Передача волшебного средства ягой, как мы видели, внешне ничем не мотивируется. В обряде оно составляет цель: ради него, ради его приобретения совершается весь обряд. В дальнейшем сохраняется самая функция, сохраняются некоторые сопровождающие его обстоятельства, но меняется дарящий персонаж, привносятся соответствующие этим изменениям мотивировки. Мы видели, что яга связана с миром мертвых. С появлением земледелия и мужской преемственности рода, с появлением собственности и преемственности на нее появляется мужчина-предок. Создается культ предков. Так появляется отец-даритель, отец-предок, зародыши которого можно проследить уже и раньше.
Характер помощи может меняться с историческим развитием народов. У веддов к нему обращаются при охоте[287]. У земледельческих народов предки даруют плодородие: они в земле и оттуда воссылают земные плоды[288]. Они помогают на войне, вмешиваясь в битву[289]. Наконец, там, где развился заупокойный культ, они помогают после смерти. Как указывает Роде[290], этот культ умерших держится особенно долго потому, что умершие — это близкие, дорогие боги, к которым легче обращаться, чем к официальным всемогущим божествам. Их культ — узок и практичен. Так нам становится понятным, почему индеец, которому нужно наловить рыбы, ложится на могилу своей матери, спит и постится там несколько дней, совершенно так же, как Золушка в своей беде идет на могилу матери и, по одним вариантам, орошает ее слезами, а по другим — поливает ее водой, т. е. совершает возлияние.
Разумеется, мы не можем здесь входить в явление культа предков по существу, мы можем только указать на связь между этим культом и сказкой. С появлением предка в культе он в дальнейшем переходит в сюжет, а акт культа мотивирует помощь. Отец, дарящий Сивку-Бурку, по существу, также есть благодарный мертвец, но характер услуги, оказываемой ему, из сказки неясен — он ясен из сравнительных не сказочных материалов. Яга — даритель-испытатель, ее странно было бы назвать благодарной, хотя случаи, когда герой оказывает ей услугу, и могут быть отысканы и указаны. Отец, дарящий Сивку, все еще представляется как испытатель, награда дается за выдержанное испытание, а не за услугу. Услуга здесь уже содержится для историка, для исследователя, но не для слушателя. Этим этот мотив выдает себя за очень древний, хотя и более поздний сравнительно с ягой.
С падением культа предков отпадает отец, остается мертвец как таковой. Совершенно отпадает испытание, на передний план выдвигается услуга. Так создается образ «благодарного мертвеца», который, точно так же как и отец и яга, дарит коня или иное волшебное средство. Этот случай — наиболее поздний из всей этой группы.
25.
Это — комбинированный персонаж. Благодарные животные вступают в сказку как дарители и, предоставляя себя в распоряжение героя или дав ему формулу вызова их, в дальнейшем действуют как помощники. Все знают, как герой, заблудившись в лесу, мучимый голодом, видит рака, или ежа, или птицу, уже нацеливается на них, чтобы их убить и съесть, как слышит мольбу о пощаде. «Вдруг летит ястреб; Иван-царевич прицелился: “Ну, ястреб, я тебя застрелю да сырком и съем!” — “Не ешь меня, Иван-царевич! В нужное время я тебе пригожусь”» (Аф. 157). Формулы «не ешь меня», «а что попадется тебе навстречу, не моги того есть» (Аф. 170) и др. отражают запрет есть животное, которое может стать помощником. Не всегда герой хочет съесть животное. Иногда он оказывает ему услугу: пташки мокнут под дождем, или кита выбросило на сушу — герой помогает им, а животные становятся его невидимыми помощниками. Можно полагать, что эта форма, форма сострадания к животному, есть форма более поздняя. Сказка вообще не знает сострадания. Если герой отпускает животное, то он делает это не из сострадания, а на некоторых договорных началах. Это видно особенно в тех случаях, когда животное попадается в сети или ловушку или в ведро героя, когда он не нацеливается в него, а когда оно поймано им, как в сказке о рыбаке и рыбке или Емеле-дураке. Здесь Емеля долго сомневается, между ним и щукой происходит диалог, Емеля не верит щуке, не хочет ее отпустить, и только после того, как ведра с водой сами пошли домой, Емеля убежден в выгодности такой сделки и отпускает щуку (Аф. 165).
Можно показать, что рыба или другие животные, пощаженные и не съеденные Иваном, не что иное, как животные-предки, животные, которых нельзя есть и которые потому и помогают, что они тотемные предки. «При смерти человека, — говорит Анкерман, — его душа переходит в рождающийся в этот момент индивидуум тотемного рода, и наоборот, душа умирающего тотемного животного переходит в новорожденного той семьи, которая носит его имя. Поэтому животное не должно убиваться и его нельзя есть, так как иначе был бы убит и съеден родственник»[291].
Эта свойственная тотемистам вера с переходом на оседлую жизнь и земледелие принимает иную форму. Единство между человеком и животным заменяется дружбой между ними, причем эта дружба основана на некотором договорном начале. Говоря о потухании тотемизма, Анкерман говорит: «У многих других племен господствует воззрение, что между человеком и животным существует отношение дружбы, которое выражается во взаимной пощаде и помощи. Происхождение такого отношения приписывается основателю племени и обычно объясняется тем, что этот основатель некогда, в момент великой нужды, получил помощь от животного священной породы или был спасен им из опасности. Всем известные легенды сообщают об этом. Предок племени заблудился в лесу, ему угрожает смерть от голода или жажды. Животное ведет его к ключу воды или показывает ему путь домой; или он бежит от преследующих его врагов, но задержан широкой рекой. Большая рыба переносит его на своей спине на тот берег»[292] и т. д.
Если всмотреться в этот материал, который очень близок к нашим сказкам, но представляет ступень веры, то становится весьма вероятным, что и благодарное животное есть предок. Здесь только нет момента пощады, так как тотемисту не могло даже прийти в голову нацелиться на свой тотем. При существовании тотемизма запрет «не ешь эту рыбу» произносят люди, а впоследствии этот запрет превращается в просьбу о пощаде, приписываемую самому животному. Такая эволюция видна, например, в мексиканском сказании. Здесь ящерица просит: «не стреляй в меня» и указывает герою местонахождение его умершего отца[293]. Нам понятно, почему она может это сделать: она сама имеет к миру умерших предков самое тесное отношение. И если ящерица указывает герою его человеческого отца, а не отца по линии тотемного животного родства, то это происходит потому, что у данного народа тотемизм находится на исходе, и человеческие предки уже приобрели реальность даже в мифе, но связь с предком-животным еще не утеряна. Такое развитие происходит, по-видимому, в общих чертах одинаково во всем мире. Так, в зулусской сказке пойманный зверь также знает всех предков героя: «Заговорил зверь, сказал он: дитя такого-то, такого-то, такого-то. Так он перебрал прозвища его дедушек, пока не насчитал до десяти прозвищ, которых и мужчина не знал»[294].
Впрочем, эта связь благодарных животных с человеческим предком сохранена даже в современной европейской сказке. В сказке «Буренушка» (Аф. 100) мачеха велит зарезать корову падчерицы. Корова говорит: «А ты, красная девица, не ешь моего мяса». В ряде вариантов эта корова — не что иное, как умершая родная мать девушки. Поев мяса коровы, девушка употребила бы в пищу кусок тела своей матери. Здесь можно возразить, что в данном случае корова — не благодарное животное. Но и благодарные животные в узком смысле этого слова часто оказываются родственниками героя. Правда, сказать «не ешь меня, потому что я твой брат» животное в современной русской сказке не может. Поэтому данное положение переосмысливается в другое: благодарное животное не есть брат или отец героя, а становится им: «Ты меня не ешь, а будем-ка мы братьями», — говорит ворон в якутском тексте (Ж. ст. 475). Гораздо важнее, что герой и благодарное животное становятся не братьями (что в сказке вообще встречается часто между богатырями и пр.), а отцом и сыном: «Пусть ты мой отеч, а я тибе сын» (Онч. 16). «И поймал он журавля и говорит ему: “Будь мне сыном”» (Аф. 187). Формулу «ты меня не ешь, а будем-ка мы братьями» в исторической перспективе надо понимать как переосмысленное «ты меня не ешь, потому что мы братья». Связь с тотемными предками доказывается еще другим: она доказывается тем, что благодарное животное есть царь зверей (я — царь раков и пр.) или, выражаясь этнографически, хозяин. Об этом говорилось выше, когда речь была о яге-хозяйке. С другой стороны, она доказывается еще другим обстоятельством: благодарное животное иногда берется домой и выкармливается. Этот случай будет рассмотрен ниже, в главе о помощниках.
К совершенно таким же выводам, к которым Анкерман пришел на африканском материале, Д. К. Зеленин пришел на материале сибирском. Однако сибирские материалы труднее, чем африканские, так как непосредственно тотемизма в Сибири уже нет, есть только следы его, тогда как в Африке тотемизм еще явление живое. Связь нашего мотива с тотемизмом настолько очевидна для Д. К. Зеленина, что он не считает ее нужным доказывать. «В числе тех сказаний, где животное-тотем выставляется благодетельным для человека существом, древнейшими надо признать легенды о благодарных животных», — говорит он[295]. Д. К. Зеленин увидел также наличие здесь договорных отношений, которые мы проследили в сказке. «С нашей точки зрения, эти сказки особенно любопытны в том отношении, что они рисуют нам союзно-договорные отношения людей с животными, что мы считаем центральным местом тотемизма»[296].
Все эти аналогии показывают, к какому кругу явлений надо относить благодарных животных и что Коскэн жестоко ошибался, считая этот мотив «чисто индийской идеей»[297].
26.
Установив родство между благодарными животными и Медным Лбом, присмотримся к этой фигуре несколько ближе.
Как он появляется по ходу действия в сказке? Наиболее полный случай мы имеем у Афанасьева. Сказка начинается с того, что король — корыстолюбив и жаден. «Все его корысть мучила, как бы лишний барыш взять да побольше оброку собрать. Увидел он раз старика с соболями, с куницами, с бобрами, с лисицами. “Стой, старик, откудова ты?” — “Родом из такой-то деревни, а ныне служу у мужика-лешего”. — “А как вы зверей ловите?” — “Да леший мужик наставит лесы, зверь глуп — и попадет”. — “Ну, слушай, старик, я тебя вином напою и денег дам; укажи мне, где лесы ставите”. Старик соблазнился и указал. Король тотчас же велел лешего-мужика поймать и в железный столб заковать, а в его заповедных лесах свои лесы поделал» (Аф. 123).
В дальнейшем сюжет обычно развивается так: пленник просит царевича отпустить его, и тот ворует ключи и отпускает пленника. Затем он становится его помощником или дарит ему помощника.
Афанасьевская версия ясно показывает, как этот персонаж вводится в ход действия. Он случайно найден в лесу, приведен домой и посажен в плен.
Но эта же версия показывает и другое: лешего содержат в плену, чтобы иметь власть над зверем. Нам важно установить, что в других версиях он сам зооморфен. На охоте «младший сын нашел птицу, из гнезда выкатилась; он взял ее домой и привязал на двенадцать цепей и запер на двенадцать замков» (См. 303). Эта птица выкармливается совершенно так же, как в некоторых случаях выкармливается принесенное домой благодарное животное. Связь благодарных животных с тотемными животными мы уже установили выше. Родство лешего с благодарными животными дает нам право предположить, что и леший есть антропоморфизированное животное, власть над которым дает власть над охотничьими животными. Мы знаем, что тотемное животное часто «ловится и содержится в особом помещении»[298].
В человеческом виде эта фигура — достояние очень многих и очень разнообразных мифов. Сказка показывает, что Больте не ошибался, высказав предположение, что «причина, по которой король велит заковать демоническое существо, первоначально, по-видимому, состояла в желании использовать его пророческое знание» (Больте — Поливка, III. S. 106). Больте ошибался только в одном: дело не только в знании, но и во власти, и первоначально это желание выражало чисто охотничьи интересы. Приводя источники, Больте указывает, что Мидас приказал поймать силена, Нума — лесного демона Фавна, Соломон — Асмодея, Родарк — лесного человека Мерлина и т. д.
Такова древнейшая, охотничья природа этого существа. Мы устанавливаем, что силен функционально соответствует яге: он дарит волшебное средство. Подобно яге, он лесное существо. Подобно благодарным животным, он просит о пощаде, содержится в плену и выкармливается. Все эти черты явно указывают на его происхождение. Он лесной властитель. Теоретически постулируется его родство с колдуном-учителем, с мудрецом. Современный фольклорный материал этого не дает. Но античный материал, исследованный И. И. Толстым[299], показывает это ясно. Медный Лоб соответствует античному силену. «Ловля силена предпринимается в данном случае с целью к чему-то его принудить: заставить его дать человеку богатство, открыть людям смысл человеческой жизни, познакомить их с тайнами мироздания, спеть им дивную песнь»[300]. Сказка прибавляет к этому более древнее и исконное: власть над животным миром. Он же дает и волшебное средство. Здесь сказка архаичнее мифа. Но в одном греческий миф донес нам то, чего не донесла сказка: он открывает людям тайны мироздания и поет им «дивные песни». Ниже, когда мы рассмотрим сказку как целое, мы увидим, что в американских мифах герой в лесу от таинственного животного, от хозяина зверей, познает тайны мира, выучивается пляскам и песням, приносит священные узоры. Так, античный силен перед нами обращается мудрецом-учителем. Таким он вошел и в Средние века в лице Асмодея и других соответствующих ему персонажей. «Он обладает глубокой тайной знания, которому научается в высоких школах земли и тверди»[301].
Это чисто лесное существо доживает до земледелия и сталкивается с земледельческой религией. С этих пор начинается новое к нему отношение — отношение как к чудовищу лесному, опасному, страшному, большому, неуклюжему. Его ловят всегда крестьяне. Лес побежден полем и садом. Силен побежден вином, но сам он становится врагом и разрушителем полей: он портит и травит посевы.
Существа, подобные лешему или силену, часто опаиваются вином и берутся в плен. В русской сказке читаем: «Садовник потребовал три ведра вина крепкого да три кадочки меду сладкого: взял корыто, рассытил вино медом и поставил под яблоню, а сам спать пошел. Вдруг пошел гул по саду… летит чудище; прилетел… увидал корыто, спустился наземь, упился вином и тут же мертвецким сном заснул» (Аф. 124, вариант 1). Совершенно то же имеем и в Античности, и в Средних веках. У Максима Тирского «одному бедному и жадному фригийцу удается поймать сатира: к источнику, пить из которого сатир ежедневно ходил, хитрый фригиец подмешал вина»[302]. Этот фригиец — крестьянин. В тексте упоминаются «его земля, и деревья, и пашни, и луга, и цветы в полях». У Овидия он также ловится пьяным. На крестьянский характер этого сюжета в Античности указывает И. И. Толстой. Поимка через опьянение распространена и в Средние века, чему можно найти много примеров у Веселовского.
До сих пор этот персонаж, хотя бы гипотетически и в очень общих чертах, все же становится ясным. Не вполне ясным представляется пока название его. Он зовется «Медный Лоб», «масенжный дзядок», «мужичок руки железны, голова чугунна, сам медный», «железный вор» и т. д. Никакой связи с металлами, кроме названья, он не имеет. Афанасьев в своих примечаниях хочет видеть в нем хранителя кладов. Вернее будет предположить, что «медный» есть синоним «желтого» и что имеется в виду не его состав, а его окраска. Медная или желтая окраска — разновидность золотой окраски. И действительно, есть сказки, в которых это лесное чудовище представлено золотым. Так, в пинежской сказке он «золотой человек, огромного росту дедушка» (Сев. 91). Золотым же он является в рукописном тексте фольклорного архива Академии наук в Ленинграде (собрание Колесницкой, печатается)[303]. Интересно в пинежской сказке не только это. От его прикосновения становится золотой голова царевича, который его выпускает. «А сам его по голове погладил. И стали с того у Ивана-царевича золотые волосы» (Сев. 91).
Если этот случай рассмотреть чисто функционально, то мы получим следующее: прикосновение лесного человека превращает в золото или делает золотым предмет прикосновения. В русском фольклоре это редкий случай. Но нечто подобное мы имеем в Античности. Силен приносит поймавшему его человеку коварный дар: все, к чему прикасается Мидас, превращается в золото. Эту форму И. И. Толстой считает поздней. Действительно, золото здесь фигурирует как материальная ценность, тогда как первоначально оно представляло собой ценность иного порядка. Вопрос о золоте и золотой окраске в сказке нами выделен особо и рассматривается в другой главе. Мы увидим, что золото идет не от металла, а от огня. Теоретически постулируется связь нашего лесного человека с огнем. В русских сказках этого нигде непосредственно не видно. Отметим, однако, разительное сходство этого персонажа и всей ситуации со сказанием о кузнеце Виланде. Виланд живет в глубоком лесу, охотится и кует кольца для кольчуг. Но его берет в плен и вяжет царь Нидгод, перерезает ему сухожилия на ногах (ср. хромоту Гефеста), и Виланд работает на царя. Подобно тому как в сказочной версии он дает царю власть над охотничьим промыслом, он здесь — мифическое олицетворение кузнечного промысла. В сказке он освобожден царским сыном. В сказании о Виланде он убивает царевичей, перековывает их черепа и глаза на драгоценности (т. е., в свете сравнительных материалов, бросает их в огонь — трупы он бросает под горн) и улетает. Он делает себе крылья. В русских сказках роль Медного Лба иногда играет птица, в частности огненная жар-птица.
Здесь вспоминается и греческое сказание о Талосе, бронзовом человеке на острове Крите, который прижимал чужестранцев к груди и прыгал с ними в огонь[304]. Есть предания, отражающие его как тельца и как быка, т. е. как животное. В русской сказке бронзовый (медный) человек всегда имеет лесную природу. В середине сказки он в лесу действует совершенно так же, как и яга. И если с этим сопоставить, что Талос выступает в параллель с Минотавром, уничтожающим юношей и девушек, а не просто пришельцев, то огонь бронзового Талоса связан с лесным огнем и с печкой яги, сжигающей детей, с горном Виланда, куда он бросает царских сыновей. Но это только одна сторона этой странной фигуры.
Мы видели, что в сказке Медный Лоб появляется не мотивированно. Он случайно встречен в лесу, на охоте. Такая случайность, отсутствие мотивировки, есть показатель большой древности. Встреча с ягой точно так же внешне ничем не мотивирована. Отсутствие мотивировки современным человеком, современным сказителем ощущается как недостаток. Этот недостаток восполняется, причем для мотивировок сказка пользуется иногда точно так же чрезвычайно архаическими мотивами, связывая их между собой и мотивируя один мотив через другой. Лесное чудо не всегда встречено случайно. Сказка начинается с того, что засеивается поле или насаживается сад. По ночам является какой-то необычайный вор и портит сад или посев. Его ловят, и вором оказывается птица или медный дядька, которого берут в плен и содержат при дворе. Другими словами, к мотиву Медного Лба присоединен мотив потравы.
Мотив потравы — мотив земледельческий и, следовательно, более поздний, чем мотив Медного Лба. Эти мотивы перекрещиваются. Потраву или порчу производит не только Медный Лоб, но и другие персонажи — чудесная кобылица, жар-птица, просто вор и т. д. С другой стороны, Медный Лоб не всегда (хотя и в большинстве случаев) вводится в сказку через потраву.
Мы рассмотрим мотив потравы независимо от того, кто производит порчу, а затем рассмотрим, случайна ли эта связь между мотивом потравы и фигурой лесного чуда или нет. Приведем несколько примеров. «Зачал мужик горох сеять, и повадился к нему на горох незнамо кто». Он посылает своих детей караулить: «Кто такой горох у нас топчет?» (Аф. 124). «Насеял мужик пшеницы, только всякую ночь кто-то ее вытаптывает» (Худ. 115). То же происходит с яблонями. Иногда это — не простые яблоки, так же как и вор — не простой вор. У Смирнова (См. 159) царский сын просит купить ему яблоню с золотыми яблоками. Ее покупают, сажают и любуются ею, как вдруг начинают замечать, что кто-то эти яблоки ворует. В другом варианте «стал Невидим прилетать ночью и несколько деревьев сломал в одну ночь» (См. 181). В некоторых случаях это любимый, заповедный сад царя (Аф. 124, вариант 1). В одном случае крестьянин с сыновьями сеют пшеницу, а «вместо зеленей все поле засветилося самоцветными каменьями» (там же, вариант 2).
Что же это за необыкновенный посев или необыкновенный сад, в который по ночам прилетает птица или другие «Невидимы»?
Что здесь земледельческая традиция, это несомненно. В числе земледельческих обрядов есть такой[305]. На острове Целебесе, раньше чем приступить к посеву, духам земли и духам деревьев сообщают, что люди собираются приступить к полевым работам. Тогда духи через жреца дают знать, какие жертвы должны быть принесены. Всякая работа, которая будет проделана, сперва должна быть проделана на маленьком поле, которое устраивается для мертвых. Делают два таких садика — один рано утром, чтобы птицы риса (Resvögel), в которых возрождаются души умерших, после не съедали рис, и один — к заходу солнца, чтобы таким же образом защитить растения от мышей, в которых также возрождаются мертвые.
Мы можем предположить, что посев, на который прилетает птица, некогда был посевом, специально назначенным для мертвецов-предков. Он должен был, привлекая слетающихся мертвецов, отвлекать их от людского поля. В сказках это не совсем обычный посев, это «заповедный» сад или поле, на котором растут жемчуга и пр. На заре земледелия должен был иметься страх за свое поле перед мертвецами, обитающими в лесу, особенно при подсечном хозяйстве, когда лес уничтожался, чтобы засадить поле. Фрэзер говорит об этом так: «Раньше чем посадить таро на площадь, которая только что была очищена от леса, они молятся духам мертвецов, говоря: “Не приходите так часто в поля, оставайтесь в лесу. Пусть люди, помогавшие нам очистить поле, живут хорошо. Пусть таро каждого процветает”» и т. д.[306] Здесь все характерно. И то, что как бы приносят свои извинения за очистку леса, и то, что есть только «помогавшие», но нет собственно очистивших поле, и т. д. Кого же в этих случаях боятся? Кто мог прилететь из леса и испортить посев, мстя за уничтожение леса? Мы уже знаем, кто эти лесные существа. Это все те же таинственные, могущественные и мудрые звери-предки уже антропоморфизированные, но все же имеющие звериное обличье, которых надо умилостивить, но которых при удаче можно изловить и узнать от них, перенять от них их силу и мудрость.
Таким же средством отвлечения могла служить и жертва. Фрэзер указывает, что, засевая поле, на него ставят рис, маис, сахарный тростник и т. д., чтобы «заставить духов не портить урожая»[307]. В сказке жертва, конечно, не сохранилась. Но в греческом мифе эта связь еще ясна: здесь калидонский кабан портит посев, так как жертва не была принесена. Царь калидонский всем богам воздает первенцев урожая: Деметре он воздает полевые плоды, Дионису — виноград, Афине — масло и т. д. Но Артемиде не воздается ничего, и она насылает всепожирающего кабана, который портит и травит поля и сады.
Но этот же случай содержит еще одну аналогию со сказкой. Артемида — лесное существо, богиня лесов и хозяйка зверей. Точно таким является и Медный Лоб. Он живет глубоко в лесу, он мастер и покровитель охоты. Но с появлением земледелия его авторитет и власть падают. Его опаивают вином, с торжеством сажают в плен, причем форма этого плена заимствована из форм содержания в плену тотемного животного и соответствует им и по содержанию, и по смыслу: от него хотят вынудить удачную охоту на соболей, куниц и лисиц, отняв у него власть над ними.
Но какова здесь связь с мотивом потравы? Если верно, что на поле прилетают умершие, то и леший данного типа может быть существом, являющимся из царства мертвых в лесу. Идя за выпущенным лешим, герой попадает в обстановку, в точности соответствующую обстановке яги. Он живет в избе, он дарит герою коня и пр. (Аф. 123). Таким образом, появление его на поле и в саду не случайно и не только создает художественную мотивировку, но есть явление, обусловленное исторически.
И при земледелии таинственный лес сохраняет свою связь с миром мертвых и предков, которая так ясно выражена в яге. С появлением посевов они становятся опасными для полей, портят и травят их, и их пытаются осилить и обезвредить. Эта новая земледельческая струя врывается в сказку, но видоизменяет только начало ее. Начало сказки вообще обладает наименьшей сопротивляемостью и легче всего поддается деформации. Наоборот, середина чрезвычайно устойчива. К середине это пленное, неуклюжее лесное чудовище, связанное по рукам и ногам двенадцатью цепями, предстает как добрый покровитель героя, как мощный властелин над жизнью, смертью, животными и их таинственными силами и действует в точности как яга, являясь ее эквивалентом.
Подтверждением высказанных здесь соображений может послужить одна античная ваза, изображение которой опубликовано у нас проф. Толстым в упомянутой работе о силене. Ваза найдена в Элевсине и относится к VI веку до нашей эры. Здесь на одной стороне изображено, как крестьянин приводит пленного силена перед лицо какого-то высокопоставленного лица, в сказке соответствующего царю. На другой же стороне изображена сцена сева и пахоты. До сих пор эти две стороны вазы не ставились в связь. Сторона, изображающая пленение силена, расшифрована проф. Толстым. Другую сторону можем расшифровать мы, исходя из современной сказки. Посев здесь не случаен. Этот посев портил силен, и за это-то его пленят и приводят перед царские очи. Таким образом, становится понятной внутренняя связь этих двух сторон вазы, которая археологам была непонятна.
27.
Мертвец-даритель кроется и за другими случаями. Умерла царевна, и герой с ее руки снимает колечко, подкупив стражу; так что мертвец-даритель и в этих случаях совершенно неожиданно все-таки появляется.
Другой формой разложения этого мотива является тот случай, когда бьют кнутом несостоятельного должника. Он должен купцу десять тысяч (Аф. 158) или должен бьющим каждому по рублю (Аф. 199) и пр. Иван уплачивает его долг, и отпущенный становится таким же благодарным помощником, как мертвец или благодарные животные.
Если, далее, герой по дороге угощает голодающего, и тот рассказывает ему секрет, как достать волшебный корабль, то здесь (Аф. 144) косвенно отражено угощение у яги. У яги он получает и угощение, и волшебное средство. Здесь сам герой угощает старика и в награду получает волшебное средство. В этом убеждает, между прочим, и весь диалог, который старик ведет с героем, а также то, что скудное угощение, которое герой может предложить старику, вдруг превращается в булки с разными приправами и выпивкой, т. е. мы опять имеем то, что даритель угощает награждаемого.
Наконец, многочисленные случаи, в которых герой выслуживает себе волшебное средство путем отработки или службы за очень малое вознаграждение, также восходят к службе у яги и выполнению ее задач. Это уже внутрисказочная эволюция под влиянием вторжения в сказку действительности. Таков, например, случай, когда Правда служит у купца и выслуживает себе икону, при помощи которой он прогоняет змея или нечистую силу (Аф. 115). Еще более реалистичны случаи, когда герой работает у мастера-ремесленника, «научился делать дорогие вещи, превзошел и самого хозяина» (Аф. 189). У этого хозяина ему попадается в руки волшебный ящичек. Вероятно, к такого рода деформации восходят те сказки, где герой идет на выручку к охотнику или другим мастерам и у них приобретает чудесное уменье. Таких случаев можно указать довольно много, но для нас они имеют второстепенное значение, так как генетически они ясны, представляя собой видоизменение уже существующих сказочных элементов.
Глава V. Волшебные дары
1.
Список помощников, имеющихся в репертуаре русской сказки, довольно велик. Здесь могут быть рассмотрены только самые типичные. Рассмотрение помощника неотделимо от рассмотрения волшебных предметов. Они действуют совершенно одинаково. Так, и ковер-самолет, и орел, и конь, и волк доставляют героя в иное царство. Поэтому волшебные помощники и волшебные предметы объединены в одну главу. Все помощники представляют собой одну группу персонажей. Мы рассмотрим сперва отдельных помощников такими, какими их дает сказка. Попутно могут быть привлечены некоторые материалы, объясняющие данного помощника. Каждый помощник в отдельности, однако, не объясняет всей категории помощников. После рассмотрения каждого помощника в отдельности мы рассмотрим всю категорию и только тогда получим общее суждение о помощниках. Но и это суждение еще не может быть окончательным. Мы должны изучить все функции помощника, и только тогда картина будет исчерпана. Эти функции выделены нами в отдельные главы. Так, доставка героя в иное царство, разрешение задач царевны, борьба со змеем изучаются отдельно. Вопрос сложен и широк и не может быть решен сразу. Разрешение его откроется постепенно.
2.
3.
В сказке о «Морском царе и Василисе Премудрой» (Аф. 219) герой хочет убить орла, но тот просит выкормить его. «Возьми меня лучше к себе да прокорми три года» (Аф. 219). «Не пожалей меня кормить, и прокорми меня девять месяцев, и я тебе все уплачу. Давай мне шесть коров или шесть волов каждые сутки на пропитанье; хотя тебе и трудно будет, но я тебе все уплачу» (К. 6). Орел оказывается чрезвычайно требовательным и прожорливым, но герой терпеливо носит ему все, что тот требует. «Мужик послушался, взял орла в избу к себе, стал его кормить мясом: то овцу зарежет, то теленка. В дому мужик не один жил; семья была большая — стали на него ворчать, что он весь на орла проживается» (Аф. 220).
Мы видим, что орел здесь выкармливается. Здесь перед нами вполне историческое явление. У сибирских народов орлы выкармливались, и выкармливались с особой целью. «Его следует кормить до смерти, — говорит Д. К. Зеленин, — и затем — хоронить. — Никогда не следует в этих случаях жаловаться по поводу расходов, связанных с пропитанием орла: он заплатит сторицей. Случалось, говорят, в старину, что орлы являлись к жилищу людей на зимовку. В таких случаях, бывало, половину своего скота хозяин скармливал орлу. Весной, улетая, орел поклонами благодарил хозяев, и в таких случаях хозяева быстро и необычайно богатели»[308].
Здесь хозяин делает то же самое, что делает герой сказки: скармливает орлу весь скот. Однако случай, сообщаемый Зелениным, — поздний. Мы знаем, что орла не просто отпускали, а убивали. По мнению Штернберга, это убиение означало усылание орла. У айну орла убивали и перед убиением к орлу обращались с такой молитвой: «О драгоценное божество, о ты, божественная птица, прошу, внемли моим словам. Ты не принадлежишь к этому миру, ибо твой дом там, где творец и его золотые орлы… Когда ты придешь к нему (к своему отцу), скажи: я жил долгое время среди айну, которые как отец и мать возрастили меня» и пр.[309] Это кормление и убиение орла имеют целью умилостивить духа — хозяина орлов, позднее — творца. Смысл молитвы: «Меня содержали хорошо, помоги людям, которые это сделали». Акт убиения есть акт усылания.
Что мы видим в сказке? В сказке герой, правда, не убивает орла. Он, продержавши его три года, только хочет убить его. «Взял охотник нож, отточил на бруске. “Пойду, — говорит, — зарежу орла; здороветь он не здоровеет, даром только хлеб ест!”» (Аф. 221). Но все же он кормит его еще год или два, а затем отпускает его на волю. Орел берет его с собой в тридесятое царство. Они улетают вместе. Момент улетания в сказке соответствует отсыланию через смерть в обряде. В обряде орла кормят, а затем его отсылают к его отцам. В сказке это отразилось как отпускание на волю. Орел прилетает не к отцу орлов, а к своей «старшей сестрице» и рассказывает ей следующее: «А и вечные веки бы вам по мне сокрушаться да слезами горючими обливаться, коли б не сыскался мне благодетель — вот этот охотник; он меня три года лечил и кормил, через него свет божий вижу» (Аф. 221), т. е. он поступает именно так, как айну требует этого от своего орла в своей молитве. Награда действительно не заставляет себя ждать. «“Спасибо тебе, мужичок! Вот тебе злато и серебро и каменье самоцветное, бери сколько душе угодно!” Мужик ничего не берет, только просит медного ларчика с медными ключиками» (Аф. 220).
Этот случай интересен тем, что он содержит в себе элементы разложения обряда. Он показывает, что сказка отражает позднюю стадию ее, как это мы видим и в других случаях. Кормление орла показано как нечто, что герою в тягость, как нечто ненужное и бессмысленное. «Орел так много поедал, что всю скотину приел; не стало у царя ни овцы, ни коровы… Царь везде занимал скотину и целый год кормил орла» (Аф. 219). Или: купец «взял птицу орла и понес домой. Тотчас убил быка и налил полный ушат медовой сыты: надолго, думает, хватит орлу корму; а орел все зараз приел и выпил» (Аф. 224). Таким образом, ненужность и непонятность здесь выражена довольно ясно. Последующее обогащение есть чудо.
Сопоставляя кормление орла в сказке и в культовой действительности Сибири, мы должны бы объяснить и эту действительность. Но мы уже выше указывали на выкармливание тотемных животных. Кормление орла — частный случай его.
Все это дает нам право на следующее заключение: мотив кормления орла создался на основе некогда имевшегося обычая. Исторически кормление есть подготовка к убиению жертвенного животного, т. е. к отосланию его к хозяину с целью возбудить расположение этого хозяина. В сказке убивание переосмыслено в пощаду, в отпуск на волю и улетание, а расположение хозяина — в передачу герою предмета, дающего ему могущество и богатство.
Выводы эти получены главным образом на сибирских материалах. Сибирские материалы по культу орла интересны еще другим: они показывают взаимоотношение между обладателями орла и орлом-помощником. Между птицей и шаманом существует теснейшая связь. На языке гиляков орел носит такое же название, как и шаман, именно «чам». У тунгусских шаманов Забайкалья белоголовый орел — хранитель и покровитель шамана. Изображение его (из железа) помещается на короне шамана, на дужках между рогами. У телеутов орел называется «птица хозяин неба» — он непременный спутник и помощник шамана. «Это он во время камланья сопутствует ему в его странствиях на небо и в подземный мир, охраняя его от несчастий в пути, а также отводит по назначению жертвенных животных различным божествам». На облачении шамана фигурируют части орла: кости, перья, когти. Наконец, шаманский кафтан, по воззрениям сибирских народов, является изображением птицы. Согласно этому у тунгусов, енисейских остяков и у многих других кафтан выкраивается наподобие птицы и обшивается длинной бахромой, символизирующей крылья и перья этой птицы[310]. Эти материалы дополнительно характеризуют единосущие между героем и его помощником.
4.
Как же этот переход отразился в фольклоре? Мы опять видим, что новая форма хозяйства не сразу создает эквивалентные ей формы мышления. Есть период, когда эти новые формы вступают в конфликт со старым мышлением. Новая форма хозяйства вводит новые образы. Эти новые образы создают новую религию — но не сразу. Происходит в языке наименование коня птицей, т. е. перенос старого слова на новый образ. То же происходит в фольклоре: конь облекается в птичий образ. Так создается образ крылатого коня. «Мы знаем теперь, — говорит Н. Я. Марр, — что “лошадь” означала в доисторические времена и “птицу”, но “птица” семантически связана с “небом”, и заменить “лошадь” на земле в человеческом быту и материальной обстановке до-истории, конечно, не могла птица»[311].
Замена птицы лошадью, по-видимому, азиатско-европейское явление. Египет получил лошадь поздно, в Америке лошадь была неизвестна до появления европейцев[312]. Но и там тот же процесс может быть прослежен, но он прослеживается не на птице, а на медведе. В американском мифе медведь-хозяин уносит мальчика под землю и предлагает ему выбрать себе медведя, т. е. помощника. Мальчик выбирает себе черного. «Медведь-хозяин начал рычать и вдруг фыркнул и прыгнул на черного медведя. Он залез под него, подбросил его, и вместо медведя там стояла великолепная черная лошадь»[313]. Этот случай ясно показывает, как новое животное берет на себя религиозные функции старого. Лошадь заменяет медведя в роли помощника, приобретаемого «под землей» от хозяина медведей. Но эта лошадь еще содержит в себе черты медвежьего происхождения. У нее на шее медвежья шкура, совершенно так же, как у нашего Сивки по бокам птичьи крылья. Короче, происходит ассимиляция одного животного с другим.
Любопытно, что появление лошади в Америке создает совершенно те же обряды и фольклорные мотивы, что и в Европе. На это указывал еще Анучин, изучая скифские погребения, сходные с американскими. Если у умершего была любимая лошадь, устанавливает Дорси, родственники убивали эту лошадь на могиле, думая, что она донесет его в страну духов, или же срезали несколько конских волос и клали их в могилу. Волосы давали такую же власть над конем, какую они дают в сказке. Эти случаи показывают закономерность появления одинаковых обрядовых и фольклорных мотивов в зависимости от явлений хозяйственной и социальной жизни. Эти же случаи объясняют крылатость коня.
5.
Выкармливание коня — частный случай выкармливания чудесных или волшебных животных. Так, выкармливаются благодарные животные, орел, конь, и, наконец, даже змей выкармливается злой царевной или сестрой.
На тотемическое происхождение этого мотива уже указывалось. Выкармливание коня показывает, что дело не просто в питании животного. Кормление придает коню волшебную силу. После кормления «на двенадцати росах» или «пшеной белояровой» он из «паршивого жеребенка» превращается в того огненного и сильного красавца, какой нужен герою. Это же придает коню волшебную силу. «Стал Иван водить свою лошадь каждое утро и каждый вечер в зеленые луга на пастбище, и вот как прошло 12 зорь утренних да 12 зорь вечерних — сделалась его лошадь такая сильная, крепкая да красивая, что ни вздумать, ни взгадать, разве в сказке сказать, и такая разумная, что только Иван на уме помыслит, а она уже ведает» (Аф. 185). Еще резче эти волшебные качества, вызываемые кормлением, выражены в другом случае: «Ты в эти дни корми меня овсом, тогда я спрячу тебя под копыто» (См. 341). Это превращение художественно выражено средствами контрастности: до кормления он паршивый жеребенок, после кормления — статный конь. Образ паршивого жеребенка есть чисто сказочное образование; сказка любит контрасты: точно так же именно Иван-дурак оказывается героем, а Чернавка — царевной. Мы напрасно будем искать обрядовых аналогий к мотиву, что именно слабое или заморенное животное подвергается кормлению культового характера.
6.
Историческое рассмотрение здесь довольно трудно. Предшественники коня — другие животные. Мы напрасно будем искать материал в глубокой древности. Главный материал — материал культурных народов.
Уже выше мы видели, что конь дарится герою его умершим отцом из-за могилы. Там в центре внимания стоял дарящий отец, здесь наше внимание будет обращено на коня. Каков исторический субстрат этого мотива? Известно, что коней хоронили вместе с воинами. «Убивали лошадей и рабов с тем намерением, чтобы эти существа, погребенные вместе с умершим, служили ему в могиле, как служили при жизни» — так говорит Фюстель де Куланж[315]. Это в точности соответствует сказочному «служи ему, как и мне служил» (Аф. 179). Но в чем состоит служба коня умершему? Конь — ездовое животное. Поэтому совершенно прав Негелейн, когда он говорит: «Что обычай давать при смерти герою с собой коня есть следствие его функции уносителя, носителя или путеводителя в лучшую сторону, — учит аналогия с столь неизбежной для эскимоса собакой»[316]. Эскимосы дают в могилу собаку, греки — лошадь. Но здесь имеется одно противоречие: в сказке умерший отец со своим конем никуда не уезжает из могилы, а пребывает вместе с конем тут же. Интересно, что так же обстояло с верованиями греков. Вундт просто ошибается, когда говорит: «Душа павшего на поле битвы воина уносится, согласно верованию греков, римлян и германцев, на быстроногом коне в царство душ»[317]. Возможно, что в некоторых случаях это и так, но, как правило, это для Античности неверно. Первоначально, как мы видели, умерший никуда не удалялся. С развитием пространственных представлений ему стали приписывать далекий путь и дальний полет. Затем, когда с переходом на оседлое земледелие круг интересов сосредоточивается на земле, когда является привязанность к своей земле, когда появляется культ предков, умершие мыслятся уже не ушедшими, а живущими здесь же в доме, у очага, под порогом или в земле, в могиле. Лошадь же осталась как атрибут умершего вообще, хотя, собственно, утеряла свой смысл. Так, например, как указывает Роде, в Беотии были найдены надгробные рельефы, на которых умерший, сидя на коне или ведя коня, принимает приношения[318]. Негелейн указывает на то, что вообще на греческих и даже позже на христианских могильных плитах имеется конь. «Он непременный атрибут героса, т. е. в более позднее время умершего мужчины вообще»[319]. Роде очень осторожно высказывает предположение, что конь здесь «символ умершего, вступающего в мир духов».
Более точен Мальтен, считая, что мертвец в эллинской вере появляется одновременно и в форме коня, и сидя верхом на коне, обладая им. Ни тот ни другой ничего не говорят о движении на коне. Сравнительное изучение материала показывает, что мертвец-животное превратился в мертвеца плюс животное, и этим объясняется та двойственность, которой не заметил Роде, но видит Мальтен; мертвец есть конь, но он же обладатель коня. В сказке также есть противоречие, но противоречие иного характера: отец не летает на коне, но на коне летает сын. Полет на коне есть более древнее, доземледельческое явление, он развился из полета в образе птицы или на птице. Отец, живущий с конем в могиле, — явление более позднее, присоединенное позже; оно отражает культ предков и могилы предка: отец на коне уже не летает.
Здесь можно еще упомянуть, что в некоторых деталях сказка показывает более архаические черты, чем греческая религия. В сказке конь подарен мертвецом, в греческой мифологии дарителем коня всегда являются уже боги. Так, Афина дает Беллерофонту уздечку, при помощи которой он укрощает Пегаса. Точно так же иногда поступает отец в сказке: он или сообщает заклинательную формулу, или дает волосок коня или его уздечку (Аф. 182, 184, 170).
Этими указаниями пока можно ограничиться. Они показывают историчность мотива коня, пребывающего при мертвеце в могиле, они отвечают на вопрос, поставленный вначале. Конь не только в религиях, но и в сказке представляется заупокойным животным.
7.
Та лошадь, на которой Иван ездит до своей отправки, обыкновенная лошадь, — не годится. Это ему сообщает и яга. Поэтому герой у яги очень часто меняет коня. «Она велела ему оставить своего коня у ней, а на ее двукрылом ехать к ее старшей сестре» (Аф. 171). У второй сестры этот конь обменен на четырехкрылого, а у третьей сестры — на шестикрылого.
Вот почему не годится отцовский обычный конь. Он — земное существо, он не крылат. У входа в иной мир герой получает иного коня.
8.
Когда Иван сходит в этот подвал, то конь иногда радостно ржет ему навстречу. Иван ломает двери, конь рвет цепи. Выше мы видели, что волшебное средство передавалось по женской линии. Посвящаемый получал не какое-нибудь средство, а тотемный знак рода своей жены. Здесь ничего этого уже нет. Конь передается по мужской линии. Герой получает определенного коня «не деда твоего, а прадеда твоего». Радостное ржание коня показывает, что явился настоящий, правомочный владелец коня, явился его наследник.
Анализ этого мотива подтверждает вывод о замогильном характере сказочного коня и дополняет картину связи коня с предками его владельца.
9.
Если, однако, всмотреться в это разнообразие несколько ближе, то можно заметить преобладание двух мастей: сивой и рыжей. Он — белый, даже серебряный, «что ни шерстинка, то серебринка» (Аф. 138), т. е. ослепительно белый, «бело-голубой» (См. 298). Из трех коней — черного, серого и белого — последним, т. е. самым сильным и прекрасным, является белый (Яворский[320]; черный, рыжий, сивый — Аф. 184). С другой стороны, из трех коней (серый, вороной, рыжий — Аф. 139) нередко последним назван рыжий конь. На русских иконах, изображающих змееборство, конь почти всегда или совершенно белый, или огненно-красный. В этих случаях красный цвет явно представляет собой цвет пламени, что соответствует огненной природе коня.
Белый же цвет есть цвет потусторонних существ, что достаточно ясно показал Негелейн в специальной работе о значении белого цвета[321]. Белый цвет есть цвет существ, потерявших телесность. Поэтому привидения представляются белыми. Таким является и конь, и не случайно он иногда назван невидимым: «В некотором царстве, в некотором государстве есть зеленые луга, и там есть кобылица-невидимка, и у ей 12 жеребят» (См. 184). «А у его подарена царя-Невидима лошадь-невидимка» (См. 181). В одном случае он назван «бело-губым» (См. 298). Формула «что ни шерстинка, то серебринка» также указывает на его белый цвет, указывает на ослепительность этого цвета. Отсюда такие выражения, как «не можно его в глаза видеть, не только что на нем ездить» (Худ. 36).
Везде, где конь играет культовую роль, он всегда белый. «У бурят хозяин царства Уле, Нагад-Саган-Зорин, рисуется как обладатель белой лошади с белым копытом»[322]. В якутском мифе змей насмешливо приглашает героя сесть «на посмертного коня». Он садится на «чисто-белого коня… имеющего с середины спины, подобно птице, серебряные крылья»[323]. «Совершенно белая лошадь» вообще часто встречается у якутов[324]. Греки приносили в жертву только белых лошадей[325]. В Апокалипсисе смерть сидит верхом на «бледном коне»[326]. В германских народных представлениях смерть является верхом на тощей белой кляче[327]. Недаром и Гораций называет смерть «бледная смерть» («pallida mors»). Подобные примеры показывают, что масть не случайное, не безразличное явление, и если бы при статистических вычислениях оказалось, что сивая или белая лошадь не занимает первого места по частоте встречаемости, то это ничего не доказало бы: наличие в сказке белого, голубого коня и наличие его же в представлениях, связанных с загробным миром, заставляет видеть именно в этой форме наиболее архаическую форму коня, а остальные масти признать реалистическими деформациями, тем более что эта форма коня вяжется с образом коня в целом и его связью с замогильным миром.
10.
Почему и как образ коня сливается с представлением об огне? Есть ли материалы, могущие показать, как эта связь произошла?
Мы знаем, что основная функция коня — посредничество между двумя царствами. Он уносит героя в тридесятое царство. В верованиях он часто уносит умершего в страну мертвых.
Точно таким же посредником был и огонь. В мифах Америки, Африки, Океании и Сибири герой без всякой помощи животных, только при помощи огня отправляется на небо. Приведем несколько примеров. У якутов: «Потом выкопал яму в семь печатных сажень; развел тут огонь, исщепав семь больших деревьев. Взлетел на верхнее место белым молодым ястребом»[328]. Итак, чтобы подняться на небо, герой возжигает большой огонь и подымается на небо. Самое интересное то, что он при этом превращается в птицу. Это показывает, что старые зооморфные образы еще не забыты, что здесь старая традиция превращения в животное встретилась с новым фактором — фактором огня. Но не первичен ли здесь огонь? «Люди… много позднее стали видеть в сожжении трупов отправку на небо», — говорит Д. К. Зеленин[329]. Герой микронезийского мифа пытается попасть на небо к своему отцу. Он пытается взлететь, но это ему не удается. «Но он не отказался от своего намерения, возжег большой огонь и при помощи дыма поднялся во второй раз к небу, где он наконец достиг объятий своего отца»[330]. Впрочем, нет необходимости долго останавливаться на этом явлении. На нем основано как сжигание трупов, так и сожжение жертв. Итак, наряду с животными огонь некогда представлялся посредником между двумя мирами. Когда появляется лошадь, роль огня переносится на лошадь. Примером этого служит не только сказка. Примером этого служит религия. Здесь в качестве исторической ступени к сказке можно указать на два явления: на соединение культа огня с культом лошади, классический пример которого дает Индия, и на ту роль, которую огонь и лошадь играют в шаманизме. Классической страной, где издавна водились кони и откуда они, вероятно, распространились по всему миру, была Индия. И действительно, в ведической религии мы видим наиболее полное развитие коняогня в лице бога Агни. Вот как Ольденберг описывает церемонию возжигания священного коня: «Старший жрец приказывает одному из подчиненных жрецов: “Приведи коня”. Конь стоит около того места, на котором должно происходить трение огня, так, чтобы он взирал на процесс трения… Нет никакого сомнения, что конь есть не что иное, как воплощение Агни»[331]. Здесь конь взирает на трение, но в ведических гимнах он добывается из огнива: «Агни, которого новорожденным произвели путем трения две палочки» (Ригведа). Агни не только по очень многим деталям, но и по существу, по своей основной функции совпадает с конем. Он — бог-посредник («вестник») между двумя мирами, в огне отводящий умерших в поднебесье. Религия Вед — стадиально очень позднее явление. «Ригведа» — жречески-богословское произведение, которое, однако, несомненно косвенно отражает народные представления.
Здесь нелишне будет указать, что и сказочный конь, совершенно как ведический огненный конь Агни, добывается из огнива. Но «Ригведа» сохранила древнюю форму огнива — две палочки, сказка заменяет ее огнивом новой формации — кремнем и кресалом.
Совпадение между ведическим Агни и русским сказочным конем настолько полное, что сопоставление их могло бы составить предмет особой работы. Овсянико-Куликовский в своей работе о культе огня в эпоху Вед собрал несколько сот эпитетов бога-огня Агни[332]. И хотя изучение эпитетов, оторванных от того объекта, к которому они прилагаются, может привести к ложным заключениям, но все же такие эпитеты, как «имеющий светлую спину», «с пламенеющей пастью», «с пламенеющей головой», «знак которого есть дым», «с золотыми волосами», «с золотыми зубами», «с золотой бородой» и др. в приложении к богу огню-коню слишком близки к сказке, чтобы быть случайными. Они основаны на тех же представлениях, что и сказка.
Мы здесь не будем разрабатывать эту связь, это завело бы нас слишком далеко. Нам достаточно указать, что огненный конь, посредник между двумя мирами, имеется в религии скотоводческого народа, создавшего государственность. Изучение Агни позволяет объяснить природу коня. Она получилась из слияния представлений о коне и об огне как посредниках между двумя мирами. Из трех основ коня — птицы, лошади и огня — огонь есть наиболее поздний элемент, птица — наиболее древний.
Уже говорилось о том, что эту роль посредника между двумя мирами может играть не только божество (это уже знак поздней культуры, какой и является культура ведической религии), но и шаман. Шаман также действует при помощи огня. Штернберг описывает камлание, виденное им самим. «Если бес больного упорно не хочет уходить, то шаман призывает особого духа, который обращается в огненный шар и забирается в брюхо шамана, а оттуда во все самые отдаленные части его тела, так что шаман во время сеанса выпускает огонь изо рта, из носа, из любой части тела»[333]. Этот случай показывает, что выпускание огня из рта, глаз, ушей и т. д. вовсе не есть нечто, свойственное только сказке.
Такое же представление, по Нансену, имеется у эскимосов. «Признаком шаманов является то, что они выдыхают огонь»[334]. Впрочем, это обычно делает только черный шаман. Нансен сопоставляет его с огнедышащим дьяволом Средних веков и полагает, что представление об огнедышащем шамане сложилось под европейским влиянием, тогда как дело обстоит как раз наоборот. Огнедышащий дьявол есть последнее отражение представления об огнедышащем посреднике между царством живых в мертвых. Такое же представление имеется у племени йоруба в Африке. Герой мифа, Шанго, получает мощное волшебное средство от своего отца. Он его съедает. Люди собираются на совет. Все по очереди говорят. Когда очередь доходит до героя, «из его рта стал ударять огонь. Все ужаснулись. Тогда Шанго понял, что он, как бог, не подчинен никому, топнул ногой и вознесся»[335]. Мы здесь имеем прообраз позднейших огненных вознесений, вплоть до огненной колесницы пророка Ильи[336]. Но конь обнаруживает связь с шаманством не только с этой стороны, не только как огнедышащее существо. Шаман часто имеет коня в качестве помощника или вообще имеет связь с ним.
Попов так описывает камлание у якутов[337]. «Шаман входит и с помощью своего помощника надевает костюм. Ему дают пучок белых конских волос, часть из которых он бросает в огонь — это служит угощением и располагает к нему духов, которые очень любят дым жженого волоса». Нужно прибавить, что шаман сидит на белой кобыльей шкуре. Однако что за странный вкус у духов, что они «любят запах жженого волоса», и почему это «служит угощением и располагает к шаману духов-помощников»? Сказка показывает совершенно ясно, что сожжение волос есть магическое средство привлечения духа, и, любит или не любит он этот запах, он вынужден будет явиться. Достаточно «припалить» три волоса, чтобы вызвать коня. Это и делает шаман.
В данном случае к нему являются не кони, а духи, относительно облика которых ничего не говорится. Но мы знаем, что в числе помощников шамана имеются и лошади. «В сказаниях бурят некоторые умершие шаманы считаются обладателями белого, пегого или черного коня, на каком они разъезжают при жизни и на котором теперь посещают окрестности своего улуса»[338]. К онгону, называемому «покровительница телеутов», минусинский шаман обращается со словами: «На сине-сивом коне ты приехал сюда в полдень из гор Кузнецка». В якутском мифе дьявол действует так: «Тут дьявол перевернул свой бубен, сел на него, три раза ударил его своей палкой, и бубен этот превратился в кобылу с тремя ногами. Севши на нее, он поехал прямо на восток»[339].
11.
Однако очень возможно, что конь как ночное небо есть вторичное образование от коня дневного, от коня солнца. Если в образе коня-луны есть что-то натянутое, искусственное (и встречается он редко), то колесница бога солнца Гелиоса, колесница Индры или солнечная ладья бога Ра полны торжества и красоты. Однако в сказку они не попали. Они умерли вместе с верой. Только слабые отголоски можно найти в образах чисто аксессуарного порядка вроде, например, той кобылицы, на которой баба-яга «каждый день вокруг света облетает» (Аф. 159), или трех всадников в сказке о Василисе. Солнце отразилось в сказке не в своей динамике. Солнце отразилось в сказке как царство и как дворец, о чем речь еще впереди. В этой связи интересно отметить то, что образ дыхания огнем в египетской религии приписывается именно солнцу и что и сказочный конь и с этой стороны, может быть, отражает солнце. «О ты (Ра, бог солнца, или просто солнце), сущий в своем яйце, сияющий из своего круга, ты подымаешься на своем горизонте и сияешь подобно золоту над небом… ты пускаешь струи огня из своего рта» (Книга мертвых, XVII).
12.
По сравнению с хтонической и замогильной природой коня его водная природа — явление вторичное и более позднее. Мальтен доказал это для Греции, Ольденберг — для Индии. Подобно сказочному коню, греческий Пегас имеет некоторое отношение к воде. Ударом копыта он открывает новый ключ на Геликоне — ключ Гиппокрены. Здесь ясна первоначальная хтоническая природа коня. Беллерофонт ловит его уздечкой, данной ему Афиной, когда он пьет из пейренского ключа на Акрокоринфе. Еще резче эту связь с водой обнаруживают божественные кони Посейдона, морского бога. Их он иногда дарит тому, кто обращается к нему с благочестивой молитвой. Такую упряжку он подарил, например, Пелопсу, который при помощи этих коней отвоевывает себе невесту у Эномая, обогнав его на ристалище. Коня с золотой двусторонней гривой, выходящего из моря, наблюдают и аргонавты.
По исследованию Мальтена, Посейдон не всегда был морским богом — он некогда был богом суши. Он первоначально — хтонический бог, «дающий произрастать благодати в семени и источнике»[340]. Уже тогда он был связан с конем. «Лишь через жителей побережий, а вернее, благодаря колонизации через море, властитель пресных вод стал властителем вод морских»[341]. С превращением его в морского бога и кони его стали морскими конями[342]. И действительно: образ коня, выходящего из воды, не может быть первичным, он должен был получиться исторически, и процесс этот для Греции прослежен. Нечто подобное произошло в Индии. О божественном коне Агни сообщается, что он apam napat — дитя вод. Ольденберг предполагает, что apam napat некогда был особым водяным существом, которое слилось с Агни. Он — «имеющий морское водяное одеяние» (Ригведа, V, 65, 2). «Из вод ты, чистый, возникаешь» (II, 1). «Ему способствуют воды в озерах» (III, 1, 3) и т. д.
13.
Особую категорию помощников составляют всякого рода необыкновенные искусники. Часто это братья, из которых каждый обладает каким-нибудь одним уменьем. Иногда это встречные богатыри, совершенно необыкновенные по своей наружности и посвоим качествам. Количество их очень велико. По указателю Больте и Поливки можно установить около сорока названий таких искусников.
Наиболее яркой фигурой из этих помощников является Мороз-Трескун, или Студенец. Изображается он разно, иногда и не изображается вовсе. В одной сказке это старик с завязанной головой. «“Что у тебя голова повязана?” — “Волосы завязаны; как их опущу, так и сделается мороз”» (Худ. 33). Таким же он представляется и у братьев (Гримм, 71). У него шляпа надета на одно ухо. Когда герой выговаривает ему за это, он говорит: «Если я надену шляпу прямо, то будет страшный мороз и птицы упадут мертвыми на землю».
Русская сказка знает и другой, более яркий образ. «Дальше идет старик старый, старый, сопливый, сопли, как с крыши висят замерзсши, с носа висят» (См. 183). Функция этого «Мороза-Трескуна» всегда одна: у царевны героям топят жаркую баню, чтобы извести их. Здесь помогает Студенец. «Живо вскочил в баню, в угол дунул, в другой плюнул — вся баня остыла, а в углах снег лежит» (Аф. 137).
Характер этой фигуры довольно ясен. Это — хозяин погоды, хозяин зимы и мороза. Подобные фигуры встречаются, например, в мифах северных индейцев. «Много лет тому назад было очень холодно на земле. На верхнем конце реки был большой ледник, от которого исходил ледяной холод. Все животные отправлялись, чтобы убить человека, который делал холод, но все замерзали. (Пробует это и койот, но замерзает, затем отправляется лиса.) Лиса побежала дальше, и при каждом шаге, который она проходила, из-под ее ног ударял огонь. Она вошла в дом (где жил Мороз) и топнула один раз своей ногой (повторяется 4 раза). Когда она топнула четыре раза, весь лед растаял и стало опять тепло»[343].
В этом случае хозяин мороза, холода враждебен человеку. Но герою, который уже вступил в иной мир, он покоряется. Очень интересно, что в одной русской сказке (См. 183). Старик совершенно так же, как благодарные животные, просит: «Иван Кобылин сын, покорми мене хлебцем, я тебе худым временем пригожусь». Совершенно такую же просьбу, как мы видели выше, произносит орел. Можно предположить, что здесь отразились представления, что хозяина стихий можно себе подчинить и заставить его служить себе. Герой именно и заставляет их служить себе. Правда, обычно они просто встречены случайно и взяты с собой. Но эта случайность, очевидно, покрыла собой другие формы покорения хозяина, одной из которых могла быть умилостивительная или иная жертва, выраженная здесь словами «покорми меня».
Другой фигурой такого же порядка является фигура Усыни. «Идеть путем-дорогою, пришел к реке широкой в три версты; на берегу стоит человек, спер реку ртом, рыбу ловит усом, на языке варит да кушает» (Аф. 141). Если попытаться нарисовать себе фигуру этого Усыни, то мы невольно придем к образу запруды и верши, через которую пропускается вода. Другими словами, если Мороз-Трескун есть персонифицированная сила природы, то здесь мы имеем персонифицированное орудие. Мы этот случай пока просто отмечаем. Связь орудий с помощниками и волшебными предметами разработана ниже. Усыня иногда помещается сказочником не на берегу, а в самую воду. Он — хозяин реки и рыб, божество, дарующее обилие рыб и удачную ловлю. Собственно в сказке он роли никакой не играет. Он — эпизодическая фигура. Иногда он служит в роли помощника, переправляющего героя через воду в иное царство. По его усам герой переходит через воду: «А по его усу, словно по мосту, пешие идут, конные скачут, обозы едут» (Аф. 142). Нужно, однако, упомянуть, что даже и здесь рыбья натура этого существа может быть выяснена из сравнений. В иных случаях герой переходит через реку на спине огромной рыбы. Такие существа также встречаются на ступени веры, например в Северной Америке. В индейском сказании братья хотят испытать силу одного из них. Они идут на реку. «Вечером они расположились и стали дразнить своего брата и таскать его за волосы. Но ему до этого не было никакого дела, он лег и надел свою бобровую шапку. Тогда река начала подыматься, и его братья и сестры должны были бежать от воды на гору, в то время как он спокойно остался у огня. Хотя кругом все было покрыто водой, он у своего огня остался сухим»[344].
Интересно, что в этом случае, совершенно так же, как и в русской и в немецкой сказке, движение шапки вызывает стихию. Эта шапка относится к разряду волшебных предметов, которые будут рассмотрены ниже. В этом случае мы, однако, видим только стихию, не видим ловли рыб. В другом индейском сказании мы читаем: «“Дети, знаете ли вы, где Азан сделал запруду реки?” — “Нет, где же?” — “Там-то и там-то”. Они пошли туда и нашли Азана, который запрудил реку и уже почти вычерпал воду, чтобы выловить рыб». Они его уничтожают[345]. Здесь запруживающее реку существо опять связано с рыбами. Это существо не всегда представляется антропоморфным. В другом индейском сказании над рекой стоит огромный лось с расставленными ногами и убивает (глотает) всякого, кто спускается по реке[346].
Братом Усыни обычно выступает Горыня (или Вертогор, или Горыныч). «И гуляет Горыня-богатырь и горы ногой толкает» (Аф. 83). Это — дух гор. «Шли, шли, доходят до богатыря, до Горынеча. Горыныч на мизинче гору качает» (З. В. 45). «Видишь, поставлен я горы ворочать» (Аф. 93). По свидетельству Штернберга, гиляки называют членов рода хозяина моря «толь нивух», т. е. «морской человек», хозяина гор — «наль нивух» — «горный человек». Такой «горный человек», или один из «хозяев гор», — и наш сказочный Горыныч. Роль его неопределенна. Иногда он спасает героя от погони (Аф. 93), иногда играет роль ложного героя, старшего брата, предающего младшего. Но даже в тех случаях, когда он играет роль ложного героя, он подчинен герою. Сказочный герой — это мощный шаман, которому подчиняются хозяева погоды, рек и рыб, гор и лесов. Как и все подобные искусные помощники, Вертогор встречен случайно. Но мотив подчинения его сквозит в афанасьевской сказке № 93. «Подъезжает к Вертогору; стал его просить, а он в ответ: “Рад бы принять тебя, Иван-царевич, да мне самому жить немного. Видишь, поставлен я горы ворочать; как справлюсь с этими последними — тут и смерть моя”». Впоследствии герой добывает щетку, которая при бросании превращается в горы, и этим дает Вертогору новую пищу. Здесь мотив, присущий бегству и погоне (гребешок и щетка обычно спасают от погони непосредственно), использован иначе, перемещен. Это перемещение здесь очень интересно и показывает, что жизнь хозяина стихии должна быть поддерживаема человеком. Без этой поддержки он гибнет. Так и Усыня просит: «Накорми меня». За эту поддержку эти хозяева оказывают содействие человеку после его смерти, а шаману — при жизни.
Античность также имеет своих Вертогоров, но уже в качестве поверженных богов. Они борются в числе гигантов против Зевса, выворачивая горы, и ставят их друг на друга для штурма неба.
Третьим братом или богатырем обычно назван Дубыня, или Вертодуб. «Видит: человек дубы с корнями вырывает: “Здравствуй, Дубыня! Что ты это делаешь?” — “Дубы вырываю”. — “Будь ты мне братом названным, пойдем со мной”» (Худ. 33). Этот Дубыня потом побивает вражескую рать. В одной сказке (Аф. 142) он назван не Дубыня, а Дугиня — «Дугиня-богатырь, хоть какое дерево в дугу согнет». Можно бы думать, что здесь имеется ложная этимология, однако в греческом мифе мы имеем именно «сгибателя сосен». Такого «сгибателя сосен», разбойника Синиса, который привязывает к соснам людей и разрывает их, встречает и наказывает Тесей.
Очевидно, что если Усыня есть «человек рек», Горыня — «человек гор», то Дубыня представляет собой «человека леса». В этом он сходен с ягой, так же как помощник Студенец или Мороз-Трескун — с дарителем Морозкой. Дубыня иногда даже и выступает не как помощник, а как даритель. Герой встречает человека, несущего дрова в лес. «“Зачем в лес дрова несешь?” — “Да это не простые дрова”. — “А какие же?” — “Да такие: коли разбросить их, так вдруг целое войско явится”» (Аф. 144).
Таким образом, из огромного количества всяческих искусников четыре типа могут быть определены как хозяева стихий. Это — Мороз-Трескун, Усыня, Горыня и Дубыня. Они подчиняются герою в силу совершаемых им культовых или иных действий, но этот момент в сказке сохранен лишь в рудиментах и заменен случайной встречей с этими помощниками.
Мы можем обратиться к другой группе искусников, которые ничего общего с хозяевами стихий не имеют. К ним относятся стрелец, скороход, кузнец, зоркий, чуткий, кормчий, пловец и др.
Сопоставление материалов показывает, что они представляют собой персонифицированные способности проникновения вдаль, ввысь и вглубь. С ними мы еще встретимся при изучении их функций в связи с трудными задачами царевны.
14.
Все, что здесь говорилось об отдельных видах помощников, имеет только частное значение. Мы должны поставить вопрос о помощниках вообще, как общем явлении сказочного канона. С передачей герою помощника мы уже встречались. Помощника герою часто дарит яга. Исторические корни яги выяснены. Она связана с посвящением. В обряд посвящения входила передача юноше волшебной или магической власти над животными. Однако исторические параллели к отдельным видам помощника не привели нас к обряду посвящения. Они привели нас к шаманизму, к культу предков, к загробным представлениям. Когда умер обряд, фигура помощника не умерла с ним, а в связи с экономическим и социальным развитием стала эволюционировать, дойдя до ангелов-хранителей и святых христианской церкви. Одним из звеньев этого развития является и сказка.
В истории помощников можно в основном наметить три ступени или три звена. Первое звено — приобретение помощника во время обряда посвящения, второе — приобретение помощника шаманом, третье — приобретение помощника в загробном мире мертвецом. Эти три звена не следуют механически друг за другом. Это — ориентировочные вехи, указывающие направление развития. Рассмотрим сперва вопрос о помощниках в пределах обряда посвящения.
Вопрос этот очень мало разработан в этнографии, хотя он касается самой сути посвящения. Шурц, специально занимавшийся вопросом о посвящении, не уделяет этой стороне дела никакого внимания. Гораздо больше говорит об этом Вебстер. «Фундаментальной доктриной была вера в личного духа-хранителя, в которого путем различных обрядов фаллического характера члены общества, как предполагали, превращались»[347].
Итак, во время обряда посвящения юноша превращался в своего помощника. Даже если бы мы знали только это, мы бы уже были вправе поставить вопрос о связи сказочного помощника с институтом посвящения. Это объяснило бы нам как приобретение его в царстве смерти (ибо посвящаемый предполагался умершим), так и связь этого помощника с миром предков. На эту связь указывалось выше, особенно при изучении коня и благодарных животных. Это же объясняет связь помощника с миром предков. Дух-помощник у некоторых племен Северной Америки носит название Маниту. Этот Маниту передается по наследству. «Когда юноша готовится встретить духа-помощника, он ожидает встретить не какого-нибудь одного, а помощника своего клана»[348]. Таким образом, между посвящаемым и его помощником имеется предустановленная связь. В сказке герой прежде всего ищет коня, притом не какого-нибудь коня, а коня своего отца, и этот конь уже давно ждет своего повелителя. Во всех этих случаях Вебстер называет помощника безразлично guardian spirit. Но мы знаем, что этот помощник имеет животную природу. Частью этого обряда были пляски, при которых надевали на себя шкуру различных животных — быков, медведей, лебедей, волков и др. Головы их служили масками[349]. Это и символизировало превращение в животное. С другой стороны, способность эта передавалась предками, старшими — исполнителями обряда посвящения[350]. Посвященные путем песен и плясок вызывали помощника[351]. Ни песен, ни плясок сказка не сохранила. Она заменила их заклинательной формулой. Там, где выработалась многоступенчатость тайных братств, переход от низшей к высшей ступени разрешался только тем, кто обладал таким помощником. Доступ к этим обществам зависит от приобретения каждым мальчиком во время наступления половой зрелости личного духа-хранителя (Маниту или индивидуального тотема), такого же, каким обладает тайный союз, в который он стремится вступить[352]. У племени квакиутл эти помощники и связанные с ними привилегии, добытые каждой благородной семьей, передаются прямым потомкам по мужской линии или через женитьбу на дочери такого мужского потомка зятю, а через него — его внукам[353]. Все эти указания очень важны. Они, между прочим, объясняют испытание героя, который перед вступлением в брак должен доказать, что у него есть помощник. На этом, как мы увидим ниже, основан мотив «трудных задач». Они же ставят в связь приобретение помощника и вступление в брак, о чем речь будет при анализе царевны.
Но и Вебстер, откуда заимствованы эти сведения, ничего не говорит о смысле и значении приобретения помощника. Мы можем здесь сослаться на легенду, приведенную у Боаса. «Один человек пошел однажды в горы, чтобы охотиться на горных коз. Тут он встретил черного медведя, который взял его в свой дом. Он учил его искусству ловить лососей и строить лодки. Через два года он вернулся на свою родину. Когда он пришел, все люди боялись его, так как он выглядел как медведь… он не мог говорить и не хотел есть ничего вареного. Тогда его натерли волшебными травами, и он стал опять человеком… Отныне, когда он испытывал нужду, он всегда уходил к своему другу, медведю, и он всегда ему помогал. Зимой он ловил ему свежих лососей, когда никто другой ловить не мог. Человек этот построил дом и нарисовал на нем красками медведя. Его сестра выткала медведя в покрывало, с которым пляшут. Поэтому потомки сестры имеют знаком медведя»[354]. В этом рассказе ясно и пребывание два года в доме медведя, и то, что по возвращении герой теряет речь, и то, что он хочет есть только сырое. Этот случай важен тем, что он показывает результаты пребывания в доме медведя и тем самым вскрывает цель и смысл соответствующего обряда: герой возвращается великим охотником, имеющим власть над животными. Этот случай показывает также, почему животные-помощники столь разнообразны. Дело вовсе не в том (как полагают некоторые этнографы), чтобы овладеть сильным животным. Этот медведь учит строить лодки и ловить рыбу — занятие, вовсе не свойственное медведям. Эту функцию могло бы исполнить любое другое животное. Животное важно не своей физической силой, а своей связью, принадлежностью к царству животных вообще.
Такова древнейшая форма, древнейший источник мотива волшебного помощника. О том, что было до того, как появилось посвящение, мы можем только гадать, материалов же, могущих раскрыть эту праформу, нет.
Здесь нет еще тех разнообразных функций, которые свойственны помощнику, в частности нет посредничества между двумя мирами. Нет здесь также антропоморфных и невидимых помощников. Способность превращения в свой тотем или своего помощника мы должны в свете этих материалов признать наиболее архаической формой власти над помощниками. Сказка, как мы видим, ее сохранила. Охотничьи цели мы должны признать древнейшим движущим мотивом, вызвавшим в свет понятие о помощнике, или Маниту, или, по английской терминологии, guardian spirit.
Однако охотничьих функций сказка почти не сохранила. Есть некоторые рудименты их в тех, например, случаях, когда герой, живя в лесу со злой сестрой, получает от волка, медведя и льва по детенышу; эти звери в сказке именуются «охотой» героя.
Там, где нет (может быть,
Это приводит нас к рассмотрению помощников шамана. То, чего недостает в образе помощника, добываемого при посвящении, — посредничества между двумя мирами и др., — дает нам помощник шамана. Это — более поздняя ступень. «Сверхъестественная сила шамана, — говорит Штернберг, — покоится не в нем самом, а в тех духах-помощниках, которые находятся в его распоряжении. Это они изгоняют болезни, они ведут шамана в самые отдаленные, недоступные обыкновенному смертному места, чтобы отыскивать и выручать душу больного, они помогают приводить душу умершего в загробный мир, и они внушают ответы на все запросы, предъявляемые шаману. Без этих духов шаман бессилен. Шаман, потерявший своих духов, перестает быть шаманом, иногда даже умирает»[357]. Способы, какими шаман приобретает помощников, различны. Кребер, исследовавший религию индейцев в Калифорнии, говорит: «Самый обычный путь приобретения шаманской силы в Калифорнии — это видеть сны. Дух, будь ли то дух животного или местности, солнца или другого предмета природы, умерший родственник или совершенно бестелесный дух, навещает будущего шамана в его снах, и установившаяся между ними связь есть источник и основа силы его. Дух становится его духом-хранителем или “personal”, от него он получает песни и обряды или знание заклинаний, что дает ему способность вызвать или отозвать болезнь и делать и выносить то, чего другие не могут»[358].
В Калифорнии у племени шасту полагают, что земля полна неких «потенций, болей», которые обитают преимущественно в человеческом виде в скалах, озерах, порогах, на солнце, луне и т. д., или же они животные, насылающие болезнь, смерть и всяческое зло. Они же являются помощниками шаманов[359]. Приобретение помощников происходит иначе, чем это описывает Кребер. Здесь помощник «стреляет» в шамана, который при этом испытывает внезапную боль (einen zucken den Schmerz). Вспомним, что в сказке конь лягает героя, отчего он приобретает силу.
Материалов по помощнику шамана так много, что нет необходимости входить в этот материал подробно. Остановимся только на некоторых случаях, особенно близких к сказке и объясняющих ее. Особый интерес представляют для нас материалы по алтайцам, сообщенные Анохиным. «Помощь ару кöрмöсов является необходимой при сношениях с духами неба и подземного мира, путь к которым загражден препятствиями. Препятствия эти подробно описываются в камланиях. Шаман побеждает все препятствия исключительно только с помощью ару кöрмöсов. Во время путешествия они являются живой силой и охраняют шамана от опасностей, ведут борьбу со злыми духами, встречающимися в пути. Ару кöрмöсы невидимо облекают собой шамана: сидят на его плече, на голове, на руках, на ногах, в различных направлениях опоясывают его стан и в призываниях именуются за это броней или обручем (у одних шаманов их больше, у других меньше). Во главе всех духов, составляющих шаманскую броню, стоит всегда личный кровный дух-покровитель, от которого шаман ведет свое преемство»[360]. Здесь помощник уже утерял свою животную природу. Он стал невидимым. Очень характерно название духа «броней». Настоящая стихия сказочного помощника — воздух. Таков, например, Шмат-Разум и другие невидимые помощники героя. «“Шмат-Разум! ты здесь?” — “Здесь, не бойся, я от тебя не отстану”» (Аф. 212). Этот «Невидим» является посредником между двумя мирами. Он по воздуху переносит героя в иной мир. Но наряду с невидимыми помощниками имеются у алтайцев и зооморфные существа. Одно из таких существ — Суйла. Он имеет конские глаза и видит кругом на таком расстоянии, которое можно проехать в 30 дней. Некоторые шаманы представляют себе Суйлу в виде птицы беркута с лошадиными глазами[361]. Эта смена происходит не сразу, переходом являются гибридные существа.
Можно наблюдать, что охотничья функция помощников постепенно отходит на задний план, сменяясь функцией лечения и функцией посредничества между двумя мирами. Особое значение начинают приобретать животные, служащие для передвижения (отсюда конь), а с ними ассимилируются средства передвижения, в особенности лодка. Так, в сказке искусники оказываются уже в лодке, составляют команду корабля. В лодке же плывут и аргонавты, весьма сходные с нашими Симеонами. Эта поездка в иной мир как в Античности, так и в нашей сказке уже совсем вытеснила охотничью основу. Шаман и его помощники постепенно становятся уже не охотниками, а лекарями, охотниками за душами. В вавилонском мифе Нергал, отправляясь в подземный мир, берет с собой семь помощников, данных ему отцом. Их имена — молния, лихорадка, зной и др. Таблетки плохо сохранились, но отсутствие охоты, отправка в иное царство, персонификация стихий, связь с шаманизмом-лечением ясны. В дальнейшем Нергал женится на Эришкигал, царице подземного царства. Очевидно, семеро помощников ему при этом помогают. Таким образом, эта наиболее поздняя стадия наиболее близка к сказке[362].
Это приводит нас к рассмотрению посмертного помощника. Первоначально, когда между жизнью и смертью еще не делали резкого отличия, естественно, не могло быть специфической фигуры посмертного помощника. Но так как весь комплекс посвящения теснейшим образом связан с представлением о смерти, элементы его перешли в культ мертвых, создав посмертных помощников, последним ответвлением которых можно считать представление об ангелах, т. е. полузооморфных (крылатых) существах, уносящих душу на небо. Явление это — позднее, оно дает свой расцвет в государственном культе мертвых, каковой в наиболее развитой форме мы имеем в Древнем Египте. Из работ Тураева, Видемана, Брэстеда и других мы знаем, что такого рода посмертные помощники имелись и в Египте. В гробницах были найдены пластинки с изображением гениев, как выражается Тураев, «помогавших покойнику за гробом».
Специальное рассмотрение этого египтологического вопроса не может входить в наши задачи. Наша задача — указать на имеющуюся здесь связь.
Мы наметили основные этапы в развитии помощника. Наиболее древней формой оказалось представление о превращении в животное во время посвящения. В дальнейшем он приобретается индивидуально, а еще позже — только шаманом. С приобретением его шаманом он приобретает новые функции — функции посредничества между двумя мирами, а охотничья природа помощника начинает отступать на задний план. Фигура помощника также начинает меняться. Животное начинает уступать духу, а среди животных начинают появляться животные, связанные с передвижением человека: орел сливается с конем. Но если набросанная здесь схема верна, то сказка отразила все стадии его развития: сказка знает и превращения, и помощников — зверей, и птиц, и духов, и группу искусников, связь которых с охотничьими орудиями все еще ясна у алтайцев, и коня, и т. д. Вопрос же, как эта фигура попадает в сказку, есть вопрос общий о том, как вообще религиозные представления попадают в сказку. Об этом мы скажем в последней главе.
15.
Легко заметить, что эти предметы представляют собой лишь частный случай помощника. Помощники, живые существа и волшебные предметы, принципиально функционируют совершенно одинаково. Так, конь переносит героя за тридевять земель, но то же достигается при помощи ковра-самолета или сапог-самоходов. Конь побивает рать, но и дубина сама бьет врагов и даже берет их в плен и т. д. Конечно, есть специфические помощники и специфические предметы, которые не могут быть взаимозаменяемы. Но эти отдельные случаи не нарушают принципа морфологического родства их. Число волшебных предметов в сказке так велико, что описательное рассмотрение их не приведет ни к каким результатам. Нет, кажется, такого предмета, который не мог бы фигурировать как предмет волшебный. Тут различные предметы одежды (шапка, рубашка, сапоги, пояс) и украшения (кольцо, шпильки), орудия и оружие (меч, дубина, клюка, лук, ружье, кнут, палка, тросточка), всякого рода сумки, мешки, кошельки, сосуды (бочки), части тела животных (волосы, перья, зубы, голова, сердце, яйца), музыкальные инструменты (свистки, рожки, гусли, скрипка), различные предметы обихода (огниво, кремень, полотенца, щетки, ковры, клубочки, зеркала, книги, карты), напитки (вода, зелье), плоды и ягоды. Сколько бы мы ни классифицировали и ни перечисляли их, этот перечень не дает ключа к их пониманию.
Не лучше будет, если мы подойдем к предметам со стороны их функций. Одни и те же функции приписываются различным предметам, и наоборот. Так, молодцы, исполняющие приказания героя, могут являться из рожка (Аф. 186), из сумы (Аф. 187), из бочки (Аф. 197), из ящичка (Аф. 189), из-под тросточки, если ею ударить о землю (Аф. 193), из волшебной книги (Аф. 212), из кольца (Аф. 156, 190, 191). Функции эти будут нами изучены специально. Так, функция переноса героя в тридесятое царство составит предмет особой главы.
Поэтому мы будем классифицировать волшебные предметы иначе: мы рассмотрим их не по группам предметов как таковых и не по функциям, а по общности их происхождения, поскольку это позволяют нам материалы.
16.
Чаще, однако, часть животного дается в руки и служит средством власти над животным. Это происходит даже при индивидуальном приобретении помощника. У индейцев арапахо для этого уходят на вершину горы. «Через два-три, максимум семь дней мужчине является дух-покровитель, обычно — маленькое животное в человеческом облике, которое, однако, убегая, принимает животный вид»[363]. Шкура такого животного затем носится. Из этих и подобных случаев мы заключаем, что древнейшая форма волшебных предметов — части животных. Смысл такого подарка в сказке сохранен с полной ясностью: волоски из хвоста коня дают власть над конем. То же относится к птицам: «И вот главная птица встает, дает ему перышко из головы: “Вот, этот волосок похрани, спрячь: какая бы беда ни случилась, так ты только этот волосок вынь, из руки в руку перемени, — мы тебе поможом во всем”» (З. В. 129). Герой получает щучью косточку, в критический момент щука прячет его в своем гнезде или глотает его, герой превращается в нее (Ж. ст. 265; вариант: он получает воронью косточку, львиный коготь, рыбью чешуйку и пр.). Финист Ясный Сокол также дарит девушке перо из своего крыла: «Махни им в правую сторону — в миг перед тобой явится все, что душе угодно» (Аф. 235). Формула «все, что душе угодно», конечно, поздняя замена других, более древних и более точных желаний. Эти желания сосредоточивались вокруг самого животного, вокруг животного-добычи. В американских мифах это сквозит совершенно ясно! «Он увидел человека, сидящего на высоком берегу. Его ноги свисали над пропастью. У него было две круглых трещотки. Он пел и бил трещотками о землю. Тогда буйволы появлялись толпами по каждую сторону его, падали на берег и оказывались убитыми»[364]. Известно, что трещотки обычно делались в форме животного, чаще всего — птицы. Таким образом, мы и здесь находим то явление, что вовсе не надо обладать сильным животным, чтобы иметь власть над животными. Принципиально ворон может дать хорошую охоту на буйволов. Такая вера имеется у многих народов, в том числе у народов, не знающих обряда посвящения. Такая вера имеется у вогульских охотников. Д. К. Зеленин говорит: «Вогульское поверье гласит: если иметь при себе мордочку лисицы, соболя или горностая, то все будет удаваться»[365].
Если наше наблюдение верно, если между животным-помощником (субъектом помощи) и животным, на которое охотятся (объект помощи), не обязательно существует связь, то любое животное и любой предмет могут служить помощником. Тогда несоответствие между помощником и его функцией, неприкрепленность функции к отдельным животным или предметам, создающие впечатление фантастики, не просто прием поэтического творчества, а также исторически обоснованно в первобытном мышлении. Описывая лекарские мешки, играющие роль при посвящении, Фрэзер говорит: «Эта сумка изготовлена из кожи животного (выдры, кошки, змеи, медведя, енота, волка, совы, горностая) и имеет форму, отдаленно напоминающую форму соответствующего животного. Одна из таких сумок имеется у каждого члена общества: он держит в ней нелепой формы предметы, являющиеся его амулетами или чарами»[366]. Эти талисманы и амулеты, в основе своей связанные с животными, и есть прообраз наших «волшебных даров», среди которых особый класс представляют всякого рода мешки, сумки, кошельки, коробочки и т. д. Из этих сумок и ларчиков появляются духи-помощники. Это приводит нас к предметам (не только животного происхождения), из которых появляются духи. Но раньше, чем перейти к этим предметам, надо рассмотреть те предметы, для которых можно показать их происхождение из орудий.
17.
18.
Вышеприведенные случаи показывают, как некогда понимали предметы, вещи и в особенности — орудия. В них живет сила. Но сила есть абстрактное понятие. Для выражения понятия силы ни в языке, ни в мышлении нет средств. Тем не менее процесс абстрагирования все же происходит, но это абстрагированное понятие инкорпорируется или, точнее выражаясь, представляется живым существом. Это видно по волоскам, вызывающим коня. Сила присуща всему животному и всем частям его. В волосках есть та же сила, что и во всем животном, т. е. в волосе есть конь, так же как он есть в уздечке, так же как в кости — все животное. Представление силы невидимым существом есть дальнейший шаг на пути к созданию понятия силы, т. е. к потере образа и к замене его понятием. Так создается концепция колец и других предметов, из которых можно вызвать духа. Здесь мы видим уже более высокую ступень, чем поклонение орудию. Сила откреплена от предмета и вновь прикреплена уже к любому предмету, внешне не представляющему никаких признаков этой силы. Это и есть «волшебный предмет».
Однако мы до сих пор говорили о подобных предметах, как будто бы они были не достоянием сказки, а достоянием практики. Действительно ли такие предметы существовали в обиходной практике? Такие предметы действительно существовали и употреблялись, и мы считаем это явление достаточно известным, чтобы на нем не останавливаться. Это — так называемые фетиши, амулеты, талисманы и т. д. В сравнительной этнографии вопрос этот все еще ждет своего исследователя. Формы и способ употребления этих предметов иногда в точности совпадают с той картиной, которую дает сказка. Укажем хотя бы на племя, которое знает «кольца, которые обладают свойством ставить носителя их в связь с некоторыми духами»[371]. Таким образом, и здесь сказка содержит отголоски прошлого.
19.
В огниве волшебные силы, свойственные вещам, сказываются особенно ярко, особенно сильно. Кремень и кресало, очевидно, заменили более древние формы огнива, когда огонь добывался путем трения. Мы уже видели, как путем трения двух палочек вызывается Агни. Поэтому огниво вообще есть волшебный предмет, служащий для вызова духов, а не только коня. Так, в белорусской сказке герой в лесной избушке находит кисет, в котором нет табаку, но есть огниво — «кремешок и мысатик». «Дай, я попробую сикануть! Это подорожному человеку сгодится. Сиканул он мысатиком по кремешку — выскакивают 12 молодцов. “Что тебе от нас нужно?”»[372] В немецкой сказке (Гримм, 116) нужно закурить трубку, чтобы вызвать духа. Это объясняет нам и лампу Алладина, и может быть, и то, что и волшебное колечко иногда нужно потереть, чтобы явился дух-помощник.
20.
21.
22.
Здесь возникают два вопроса: первый — откуда эта вода берется? и второй — почему эта вода сдваивается? Почему нельзя просто спрыснуть мертвеца живой водой, как это, впрочем, в некоторых редких случаях и делается?
Чтобы ответить на этот вопрос, мы рассмотрим некоторые материалы, касающиеся веры в загробную жизнь греков. Античные представления, связывавшиеся у древних греков с верой в загробную жизнь, соединялись, по-видимому, нередко с представлением о двух видах воды подземного царства, на что определенно указывают, например, южноиталийские таблички. Так, петелийская золотая табличка[373], вкладываемая в гроб покойнику, говорит душе скончавшегося, что в доме Аида она увидит два различных источника: один по левую, другой по правую руку. У первого растет белый кипарис, но не к этому источнику должна она приближаться. Таблички велят душе обернуться направо, туда, где из пруда Мнемосины течет освежающая вода, около которой стоят ее стражи. К ним должна обратиться душа и сказать: «Я изнемогаю от жажды! Дайте напиться мне!»
Присмотримся внимательнее к этому тексту. Говорит и он о двух водах. Одна из них не охраняется и не представляет никакого блага для мертвеца; другая, наоборот, охраняется очень тщательно, и, раньше чем дать этой воды, мертвеца выспрашивают. Какая же это вода? В тексте она не названа ни живой, ни мертвой. Но она — благо для умершего, вода для мертвецов или, иначе говоря, вода «мертвая». Можно предположить, что эта вода успокаивает умершего, т. е. дает ему окончательную смерть или право на пребывание в области Аида.
Но для чего тогда служит другая вода, стоящая налево и никем не охраняемая? Из данного текста это не видно. По некоторым параллелям можно предположить, что это — «вода жизни», вода для мертвецов, не входящих в Аид, а возвращающихся из него. До входа в Аид она не имеет никакого действия, поэтому она и не охраняется. Это явствует из вавилонского катабазиса богини Иштар. Как говорит Иеремиас, «она отпускается обратно, после того как привратник вынужденным образом вспрыскивает ее водой жизни»[374]. Если высказанные здесь предположения верны, то это объясняет, почему героя сперва опрыскивают мертвой водой, а потом живой. Мертвая вода его как бы добивает, превращает его в окончательного мертвеца. Это своего рода погребальный обряд, соответствующий обсыпанью землей. Только теперь он — настоящий умерший, а не существо, витающее между двумя мирами, могущее возвратиться вампиром. Только теперь, после окропления мертвой водой, эта живая вода будет действовать.
Если предположения, высказанные здесь, верны, то они бросают некоторый свет на «сильную» и «слабую» воду. Эти воды стоят по правую и левую руку пришельца. Они имеются или в погребе у яги, или у змея.
Как яга, так и змей являются охранителями входа в иное царство. Змей охраняет реку и мост, ведущие в тридесятое государство. «Сильная стоит на правой руке моста, а слабая — на левой» (Аф. 137, вариант). Перед боем эти воды подмениваются. Герой пьет «сильную» воду, убивает змея и попадает в иное царство.
Аналогия с приведенным греческим материалом достаточно полна. Но все же она не абсолютна. На вопрос, какую же воду пьет герой — живую (т. е. для живых) или мертвую (т. е. для мертвых), нельзя дать точного ответа. Здесь точность и первоначальный смысл уже утеряны, стерты. На этот вопрос так же нельзя ответить, как на вопрос — представляет ли собой герой мертвеца или живое существо. Он — живое существо, вторгающееся в царство умерших как дерзкий нарушитель и похититель. Нарушение установленного порядка мы имеем и здесь. Герой пьет не ту воду, которую ему как мертвецу было бы положено, и этим приобретает силу, похищает ее, так же как он похищает молодильные яблоки и другие диковинки.
Таким образом, я предполагаю, что «живая и мертвая вода» и «слабая и сильная вода» есть одно и то же. Ворон, улетающий с двумя пузырьками, приносит именно эту воду. Мертвец, желающий попасть в иной мир, пользуется одной водой. Живой, желающий попасть туда, пользуется также только одной. Человек, ступивший на путь смерти и желающий вернуться к жизни, пользуется обоими видами воды.
Эти предположения должны остаться гипотезой до нахождения других, более точных материалов. Но в свете этих предположений мы можем утверждать, что Иштар, раньше чем попасть в иной мир, пьет одну воду «мертвую» и что здесь пропуск. Возвращаясь, она пьет другую. Необходимо только еще прибавить, что эту сдвоенную воду необходимо отличать от «целющей и живущей» воды, исцеляющей слепоту и пр., также добываемой на том свете. Об этой воде речь будет при рассмотрении тридесятого царства.
23.
К этой же сфере приводит рассмотрение еще одного предмета, который стоит на границе волшебных помощников и волшебных предметов, а именно — куколок.
Такая куколка фигурирует в сказке «Василиса Прекрасная» (Аф. 104). Здесь умирает мать: «Умирая, купчиха призвала к себе дочку, вынула из-под одеяла куклу, отдала ей и сказала: “Я умираю и вместе с родительским благословением оставляю тебе вот эту куклу; береги ее всегда при себе и никому не показывай, а когда приключится тебе какое горе, дай ей поесть и спроси у нее совета”». Азадовский, Андреев и Соколов, издававшие афанасьевский сборник, склонны считать этот мотив не фольклорным, так как он в фольклоре не имеет аналогий. Но во-первых, эти аналогии есть: в сказке «Грязнавка» (См. 214) имеются куколки, к которым обращаются с той же формулой, что и у Афанасьева: «Вы, кукалки, кушайтя, мое горе слушайтя». В северной сказке: «У меня в сундуке есть цетыре куколки, как чё надо, они тебе помогут», — говорит мать перед смертью своей дочери (Сев. 70). Попутно обращаем внимание на то, что куклу эту надо кормить. Во-вторых, куколки широко фигурируют в верованиях самых различных народов, причем аналогия со сказкой довольно точна.
Чтобы лучше понять этот мотив, приведем еще один случай из сказки. В сказке «Князь Данила-Говорило» (Аф. 114) преследуемая девушка постепенно погружается в землю (т. е. уходит в преисподнюю) и оставляет вместо себя четырех куколок, которые отвечают преследователю за нее ее голосом. В этом случае куколка служит заместителем ушедшего под землю.
Именно такую роль куколка играла в верованиях очень многих народов. «Известно, что остяки, гольды, гиляки, орочи, китайцы, а в Европе — мари, чуваши и многие другие народы делали в память умершего члена семьи “деревянного болвана” или куклу, которые считались вместилищем для души покойного. Изображение это кормили всем тем, что ели сами, и вообще ухаживали за ним, как за живым»[375]. Эта вера — отнюдь не специфическая особенность Сибири или Европы. В Африке, когда умирает жена и муж женится вторично, он держит в своей хижине куклу, «которая представляет эту жену в потустороннем мире. Ей оказываются всякие почести, чтобы жена на том свете не ревновала к жене на этом свете»[376]. В бывшей Нидерландской Новой Гвинее после смерти вырезают фигурку, при помощи которой пророчествуют. Фрэзер подробно описывает, как в куклу заманивают душу больного[377]. Содержа душу больного, кукла могла содержать или представлять душу умершего вообще. Родственники делают небольшую куклу, за которой ухаживают; в этой кукле инкарнируется покойник. Куклу кормят за столом, укладывают спать и т. д.[378]
В Египте это представление отразилось в заупокойном культе. Ю. П. Францов отметил это явление в своей работе о древнеегипетских сказках о верховных жрецах. «В древнеегипетской магии употребление фигурок с магическими целями было широко известно. С тем оттенком, с каким передано употребление фигурок в нашей сказке, в качестве фигурки-помощника, представление получило распространение в заупокойном культе в виде фигурок-помощников “ушебти” или “шауабти”»[379]. И хотя фигурки, о которых идет речь, имеют животный вид, здесь связь все же несомненна, так как человек-предок пришел на смену животному-предку. Как указывает Видеман, фигурки «ушебти» имели вид статуэток. Их клали в могилу умершего, они назывались «ответами» и должны были помогать в загробном мире[380].
Все эти материалы показывают, к каким представлениям и обычаям восходит эта куколка. Она представляет собой умершего, ее нужно кормить, и тогда умерший, инкарнированный в этой куколке, будет оказывать помощь.
24.
Основные группы намечаются: это — предметы животного происхождения, растительного происхождения, предметы, в основе которых лежат орудия, предметы многообразного состава, которым приписываются или самостоятельные, или персонифицированные силы, и, наконец, предметы, связанные с культом мертвых.
Это — лишь предварительная наметка. При более подробном анализе могут быть найдены еще новые группы, не рассмотренные здесь предметы смогут быть отнесены к намеченным здесь группам.
Такова картина предметов со стороны их состава. Как историческая категория в целом они возводятся к тем же корням, к которым возводится помощник, составляя лишь разновидность его.
Весь ход сказки, то обстоятельство, что волшебные предметы подарены ягой (или ее эквивалентами), царями зверей, найдены в лесу и т. д., убеждают в стройности и цельности сказки, в ее исторической ценности и осмысленности.
Яга и ее дары представляют собой две стороны одного целого, и сказка эту связь сохранила очень полно.
Глава VI. Переправа
1.
Русская сказка знает довольно много разновидностей переправы. Здесь будет речь только о типичных, часто повторяющихся способах. Герой, например, превращается в животное или птицу и убегает или улетает, или он садится на птицу, или на коня, или на ковер-самолет и пр., надевает сапоги-самоходы, его переносит дух, черт, он едет на корабле или переправляется на летучей лодке, на лодке же он переправляется через реку при помощи перевозчика, он спускается в пропасть или подымается на горы при помощи лесенок, веревок, ремней, цепей или когтей, дерево вырастает до неба, или герой лезет по дереву, наконец, его ведет вожатый, за которым он следует.
Нам нет необходимости составлять точный каталог этих форм, нет необходимости также в точной систематике и классификации. Формы переправы сливаются, ассимилируются, переходят друг в друга. Существенна не систематика, существенно здесь другое: все виды переправы указывают на единую область происхождения: они идут от представлений о пути умершего в иной мир, а некоторые довольно точно отражают и погребальные обряды.
2.
Интересно проследить, в каких именно животных герой превращается. Здесь можно проследить известную смену. «Горами бежали оне горностаями, а синим морем — серыми утицами» (См. 298). Мы видим здесь животных, вовсе не приспособленных к быстрой переправе. Подобный же случай: «Сел Иван — русский богатырь на бобра и поехал через море, переехал и слез с бобра» (Худ. 62). Выбор этих животных вскрывает охотничье, промысловое происхождение этого образа. Гораздо чаще и вообще чаще всех других форм фигурирует птица. «Буря-богатырь ударился оземь, оборотился орлом и прилетел во дворец» (Аф. 136). Таких примеров можно привести множество. Мы не будем здесь повторять того, что сказано выше о птице и о смене ее конем. Представление о птице, несомненно, одно из древнейших. Но когда появляются ездовые животные, функция переправы переходит на них, а птица также служит ездовым животным: на нее садятся верхом. Как показал Н. Я. Марр на основании языковых материалов, древнейшим ездовым животным Европы был олень. Эти материалы впоследствии подтвердились раскопками. Сказка также сохранила оленя. «Отойдя с версту, обернулся он в оленя быстроногого и пустился, словно стрела, из лука пущенная; бежал, бежал, устал и обернулся из оленя в зайца; припустил во всю заячью прыть. Бежал, бежал, все ноги прибил и обратился из зайца в маленькую птичку — золотая головка; еще быстрее полетел, летел-летел и в полтора дня поспел в то царство, где Марья-царевна находилась» (Аф. 259). Характерно, что олень утраивается вместе с более древней птицей и зайцем в одно целое. С появлением коня прекращается и тотемическая традиция превращения и начинается другое: на животное садятся. Но с одной стороны, о герое изредка говорится «обратился конем и побежал на двор Елены Прекрасной» (Аф. 209), т. е. на новое животное переносятся старые формы магического использования, с другой стороны, новые формы использования животного (езда верхом), как указано, переносятся на прежних животных: на птицу садятся верхом.
3.
В сказке весьма распространена следующая форма переправы: герой не превращается в животное, а зашивает себя в его шкуру или влезает в его падаль. Птица его подхватывает и уносит. Вариации этого мотива очень разнообразны. Чтобы поднять работника на золотую гору, «купец достал нож, убил ледащую клячу, выпотрошил, положил парня в лошадиное брюхо, сунул туда лопату и зашил, а сам в кустах притаился. Вдруг прилетают вороны черные, носы железные, ухватили падаль, унесли на гору и ну клевать; съели лошадь и стали было добираться до купеческого сына» (Аф. 243). «Налетае птиця орел и овернула его сырой кожей, здынула его на золотую гору» (См. 49). В этом случае мы видим, что герой не только влезает в труп животного, но и завертывается в его кожу. В другой сказке Иван оказывается в яме, куда сбрасывают падаль. «Как вырваться? Видит какую-то большую птицу — таскает скота; в одно время свалили в яму палую скотину. Он взял да к ней и привязался; птица налетела, схватила скотину и вынесла, села на сосну, и Иван-царевич тут болтается, отвязаться нельзя» (Аф. 189).
Если сравнить эту форму переправы с предыдущей, то легко можно прийти к заключению, что мы здесь имеем более позднюю форму, пришедшую на смену превращения. Старое, наиболее древнее животное, служащее для переправы, — птица — еще не забыта. Она фигурирует в роли переносчика. Но вместе с тем здесь уже отражены лошадь, корова и бык.
Это предположение подтверждается материалами. Наложение кожи встречается в обрядах посвящения, символизируя единосущие с животными. Посвящаемые плясали, одетые шкурой волков, медведей, буйволов, подражая их движениям и представляя из себя тотемное животное[381].
Это же представление сказывается и в обрядах погребения, и в мифах охотничьих народов. Штернберг говорит: «Так как человек после смерти становится тем животным, которое служит ему тотемом, то это, естественно, отражается и на похоронных обрядах: покойника заверывают в шкуру того животного, которое служило ему тотемом»[382]. Так, у племени оваха, тотемом которого служит буйвол, трупы зашивались в шкуру буйвола[383]. Нансен наблюдает этот обычай у эскимосов. «Часто ноги (трупа) пригибаются к заду, и в таком положении они зашиваются в шкуру»[384]. Нансен объясняет этот обычай желанием, чтобы труп занимал как можно меньше места в могиле. Это объяснило бы подвязыванье ног, но не объясняет зашиванья в шкуру. Расмуссен указывает, что эскимосы зашитых в шкуру бросают в море[385]. Следовательно, зашивание не связано с ямой, как думает Нансен. Какое животное берется, Нансен не указывает. Такой же обычай зашиванья наблюдается у чукчей.
Соответствующий мотив имеется и в мифах, и здесь наложение шкуры или влезание в нее как форма единосущия, совершенно ясно. В этих случаях преобладает птица. Герой, например, ловит орла. «Он потряс его так сильно, что все его кости и его мясо вывалились… Потом он надел на себя шкуру орла и полетел на небо, в царство умерших»[386]. Такие мифы в Америке очень распространены. Иелх, бог племени тлинкит, убивший сороку, надевает на себя ее оперенье и летит к небу, где он ставит на место солнце[387]. Соответственно этому может быть истолкован и шаманский костюм, который часто представляет собой птицу.
Гораздо шире этот обычай распространен у народов, занимающихся скотоводством. Трупы зашиваются здесь, как и в сказке, в шкуру быка или коровы. Много примеров можно найти в Африке. «Если кто-нибудь умирает, — говорит Раум о племени вадджагга, — кто владеет скотом, режут одну из скотин и покрывают труп кожей»[388]. «У вахехе, — говорит Фюллеборн, — мертвец зашивался в шкуру, на которой он умер». Он же говорит: «Плач о покойнике длился якобы 8 дней. Но так как в этой жаркой стране труп очень скоро начинает распространять сильный запах, то его зашивали в воловью шкуру, когда это уже не помогало — во вторую, третью, четвертую, пятую»[389]. Неправильность такого механически-рационалистического объяснения становится ясной из сравнения с другими случаями. Фробениус сообщает, что, когда умирал великий король, его, по обычаю отцов, зашивали в коровью шкуру и три дня давали ему плавать на озере.
Народы, производившие этот обычай, обычно не мотивируют его ничем. Исследователи сами от себя ищут мотивировок. Это делается якобы во избежание запаха или чтобы сэкономить место в могиле и т. д. Все эти мотивировки, конечно, неправильны, и объяснения нужно искать в истории этого обычая, а не в формах его.
Народы, о которых шла здесь речь, живут скотоводством. Таким же народом являются индусы времен Вед, и действительно, мы и здесь найдем тот же обычай, и на этом надо несколько остановиться. Индия достигла очень высокой культуры, но старый обычай зашиванья трупа в шкуру в ней сохранился. Но так как трупы при этом сжигались, то зашиванье в шкуру приобрело особую мотивировку. Раньше чем сжечь покойника, его обкладывали или покрывали соответствующими частями коровы (т. е. на голову клали голову и т. д.) или же одновременно с трупом сжигали козла. Бог огня Агни в пламени уносил умершего[390]. Как же мотивируется этот обычай? Это делается для того, чтобы Агни сжег, т. е. съел, животное, а не человека. В Ригведе говорится: «Против Агни обложи себя оболочкой из частей коровы» (Ригведа, X, 16, 7). Эта мотивировка — явно поздняя. Для коровы, шкурой которой обкладывали труп, в немецкой науке установлен специальный термин Umlegetier, т. е. «обкладное животное». Труп покрывался шкурой животного, на которой сохранились голова, ноги и хвост, волосатой стороной наружу.
Интересно, что в пределах земледельческих культур древности этот обряд или обычай также имеется, но уже только в виде реликтов.
В Египте в древние времена хоронили трупы завернутыми в шкуры. Следы такого погребения найдены при раскопках[391]. Бадж считает это первой попыткой мумификации. Может быть, это верно, но для нас это одновременно последняя ступень имевшихся раньше форм погребения. В дальнейшем, когда уже выработалась мумификация, завертывание в шкуру принимает другую форму, сохранив очень ясно первоначальный смысл единосущия. В шкуру завертывается уже не мертвец, а совершающий церемонию жрец. «Раньше чем лечь на ложе, — говорит Бадж, — он завертывал себя в кожу быка или коровы, потому что хотел этим актом достичь возрождения; верили, что, “проходя” через кожу быка, человек приобретал дар нового рождения…» Предполагалось, что так делали и боги. Так, Анубис пролез через кожу Осириса. Мы видим здесь, что животное стало богом и что зашивание в шкуру давало умершему единосущие с ним и бессмертие. Это же представление отражается и в жертвоприношениях. «Шкура была типична для жертвоприношений, прохождение сквозь нее придавало человеку силу и жизнь жертвы и делало его представителем убитого животного. Как бык был символом Осириса, который сам был “быком Аменти”, так человек, одевший его кожу, был представителем Осириса»[392].
Здесь как будто отсутствует представление о движении. Кожа служила, как выражается Морэ, «кровавым саваном»[393]. Это происходит потому, что египтяне представляли себе путь умершего не в виде полета, а главным образом в виде поездки в лодке — наиболее естественный для египтян способ передвижения. Но роль быка как сопроводителя в иной мир также не чужда Египту.
Морэ говорит: «Бык, сообщник Сета, соперник Осириса, принесен как таковой в жертву; и он же после своего умерщвления сопровождает Осириса на небо, неся его на своей спине, отдает свою кожу, чтобы сделать из нее парус для божественной ладьи, в которой переправляются в рай». Кожа превратилась в парус[394].
В Греции надевание шкур на трупы уступило место надеванию шкур на богов. О Геракле уже говорилось выше. Известен также образ Диониса, одетого в шкуру быка со свисающей вниз головой с рогами. Животные, сопровождающие умершего в иной мир, часто мыслятся теперь только как пища для умершего, начатки чего мы видели и в Индии. Представление человек-животное сменилось представлением человек плюс животное в качестве пищи, или, как думает Штенгель, животное в качестве слуги в ином мире. «Со съедобных животных снимается шкура, в их жир укладывается труп, а труп животного вместе с кувшинами меда и масла сжигается в непосредственной близости покойника»[395]. С лошадей, однако, шкура не снимается, они должны следовать за покойным, чтобы служить ему в Аиде.
Все эти материалы явно указывают на то, что источником мотива героя, залезающего в труп животного или зашивающего себя в него, являются похоронные обряды, некогда отражавшие представление об единосущии с животным после смерти и прошедшие скотоводческую стадию.
4.
Эти примеры ясно показывают связь образа птицы с представлением о далеком пространстве, в частности с морем. Если зашивание в шкуру достигает, как мы видели, своего апогея у народов — пастухов и скотоводов, то птица характерна для жителей побережий. Ее, например, почти нет в Центральной Африке, зато она преобладает на океанийских островах и у прибрежных жителей Америки. Наряду с птицей или вместе с ней у этих народов, как мы увидим ниже, имеется лодка. Царство мертвых здесь представляется не за лесами и горами и не под землей, а за горизонтом. Оно одновременно есть царство солнца и воды. В изобразительном искусстве этих народов мы имеем деревянные изображения птиц в форме лодок. Мертвый здесь обычно садится на птицу, представление, которое, по мнению Фробениуса, возникло под влиянием езды на лодках.
В упомянутой сказке герой отправляется к морскому царю, а образ морского царя часто связан с солнцем. В другой версии этой сказки Иван добывает Морскую Пани и затем отправляется за тридевять земель, где ночует солнце: Царь-Солнце тоскует по потерянной для него Морской Пани. Подобные сказки очень на руку мифологам. Они хотели видеть здесь отражение небесных явлений. Это тридесятое царство действительно часто (но не всегда) есть царство солнца. Это мы увидим ниже, когда дойдет очередь до этого мотива. Но оно важно не как отражение представлений о небе и его светилах, а как отражение царства мертвых: именно птица есть характерное животное, доставляющее туда умерших. «В Океании и северо-западной Америке, — говорит Вундт, — господствующее в народе воззрение, согласно которому души предков или недавно скончавшихся лиц живут в определенных птицах, непосредственно соединяется в тех же областях с мифом, по которому душа покойника относится к солнцу как к ее будущему местопребыванию»[396]. Что птица представляет душу умершего, это давно известно[397], но на происхождение этого представления у исследователей иногда довольно туманные взгляды. Вундт, например, считает, что представление о птице-душе возникло из представлений о том, что при сжигании трупов душа уходила в дым. «Переход души в дым, — пишет он, — поднимающийся от сжигаемого трупа к небу, уже приближается к другой форме воплощения души… именно к превращению ее в быстро движущихся животных, особенно в птиц и других летающих существ»[398]. Мы же считаем это представление второй ступенью представлений о превращении, развившихся у народов-мореплавателей или обитателей побережий.
Нет необходимости приводить много материалов. Мы приведем лишь некоторые случаи для иллюстрации. Фробениус в книге о мировоззрении первобытных народов посвятил целую главу птице. На Таити и на Тонга представление о птицах, уносящих душу, еще существовало в конце XIX века. Когда человек умирает, душа подхватывается птицей. Птица, следовательно, уносит душу в потустороннее царство. Такими птицами, уносящими мертвых, у океанийцев является птица-носорог, в Австралии — ворона, у племени нутка — ворон. На Таити и Тонга верят также, что птица подстерегает душу умершего и проглатывает ее. Та же птица-носорог фигурирует у даяков. Эта птица быстро и уверенно приводит души умерших в город мертвых.
Такого рода вера отразилась и в обрядах, и в мифах. У даяков умершему кладут на грудь и привязывают к нему курицу. На Борнео курицу приносят в жертву. Кровью курицы на Суматре обрызгивают гроб[399].
Это же представление имеется и в мифах Океании. Мауи, желая достать огня, летит на спине голубя в преисподню. В микронезийской сказке-мифе говорится: «Возьми еду в птицу, положи в нее несколько циновок, лети и ищи свою жену»[400].
В мифологии северо-западной Америки мы имеем фигуру Иелха. «Иелх прежде всего есть птица мертвых, водитель душ. Он приглашает в гости духов умерших. Других он призывает скорбеть с ним о мертвых»[401].
Представление о душе-птице или о душе, уносимой птицей, сохраняется в Египте, в Вавилоне, в Античности, и все эти формы близки к сказке и объясняют ее. В Египте есть несколько форм переправы в иное царство; как и вообще египетские представления, они не имеют никакого единства и никакой последовательности. Тела умерших царей остаются в пирамидах, «а души, — говорит Морэ, — познав пути благие, ведущие в рай, переселяются к богам, то взбираясь по лестнице, восходящей у края небосклона, то совершая переправу в барке, в которой гребет сумрачный Харон, то воспарив или же поднявшись на крыльях Тота, священного Ибиса»[402]. Что касается лестницы и барки, то их рассмотрение еще впереди, здесь нас интересует птица. Полет на птице встречается в «Книге мертвых». «Я поднялся, я поднялся, подобно мощному золотому ястребу, происшедшему из своего яйца. Я лечу и спускаюсь, подобно ястребу, имеющему спину в четыре локтя шириной и крылья которого подобны изумруду с юга» (Книга мертвых, XXVII, 248).
Не чужда этому представлению и Вавилония. В поэме о Гильгамеше Эабани снится, что его зовут в преисподнюю (Irkalla), «где, подобно птицам, носят одежду из перьев»[403]. Таким образом, в Вавилоне умершие мыслились в виде птицеобразных существ. Подобное же представление имелось в Греции[404]. Об этом говорит, например, и рассказ Псевдокаллисфена о том, что при смерти Александра взвился орел. При смерти киника Перегрина Протея якобы произошло землетрясение, к небу взлетел орел, который человеческим голосом воскликнул: «Я оставил землю и подымаюсь на Олимп»[405]. Эта вера отражается еще в таких произведениях, как «Онирокритика» (сонник) Артемидора. Здесь всякая увиденная во сне птица толкуется как человек, а всякий полет во сне — как стремление собственной души отбросить земную оболочку и в виде души-птицы улететь в Элизий[406]. В Риме при смерти императоров отпускали орла, чтобы он уносил душу властителя к небу[407].
Наконец, в христианстве, в образе крылатых ангелов, уносящих душу, мы имеем последние остатки этой веры.
5.
6.
Что летучий корабль так же эволюционировал из птицы, как и конь, указывалось выше, при рассмотрении птицы. К коню перешли крылья, к кораблю — только способность преодолевать воздух. Вазер говорит, что «едва ли можно найти крупную часть населенной земли, где не имелась бы вера в корабль душ»[408]. Я думаю, что это неверно. Если в Индии, в азиатских степях, у скифов, греков, германцев, славян и т. д. преобладает конь, то лодка преобладает у островных народов Океании, а в Европе классическую страну культа лодки мертвых, вернее, погребения в лодке представляет собой Скандинавия.
Во всей Океании лодки в самых разных формах служат формой погребения. Их подвешивали на деревьях[409], их ставят на особые высокие помосты[410], лодки спускаются просто на воду или сжигаются. Во всех этих случаях, особенно в сожжении и в выставлении на помостах, явно сквозит представление о воздушном путешествии умершего.
Эти представления явно идут от образа птицы, даже если бы мы не знали этого из резных изделий, представляющих лодку в форме птицы и изображающих «корабль душ». «Лодка в форме птицы уносит душу на тот свет», — говорит Фробениус. И если на острове Тиморе лодка в момент прибытия в иной мир представляется золотой, то это означает, что умерший прибыл в царство солнца.
В Египте лодка слилась с солнцем. Здесь ладья мертвых следует вместе с солнцем по воде[411]. Переправу через море мы имеем и в Вавилоне, что мы знаем из мифа о Гильгамеше.
В Греции нет обряда хоронения в лодке. Греки, как говорит А. В. Болдырев, «никогда не были прирожденными мореплавателями». Греки боялись моря. «Корабль, пускавшийся по волнам этого моря, всегда мог незаметно и постепенно проникнуть в эти сказочные области, и обыкновенное плавание легко могло превратиться в странствование по странам загробным»[412]. Море для греков было чуждой стихией, и быть похороненным в лодке не представлялось заманчивым, в отличие от представлений скандинавов, у которых, как показал Анучин, захоронение в лодке принимало торжественные формы и отражено в Эдде.
Зато в представлениях Греции имеется переправа через речку с мрачным перевозчиком Хароном, также отраженная сказкой. Русская сказка сохранила одну частность — старик предупреждает героя: «Есть на пути три реки широкие, на тех реках три перевоза: на первом перевозе отсекут тебе правую руку, на втором — левую ногу и на третьем — голову снимут» (Аф. 173). Если откинуть утроение, то мы имеем здесь представление об отрубании руки при перевозе (Ср. Онч. 3). Отрубание руки мы уже встретили как типичный элемент при посвящении. Этим отрубанием лодочник выдает себя за лодочника смерти.
7.
Таким образом, выясняется, что с культом мертвых дерево связано мало, если не считать погребения на деревьях или в стволе деревьев. Но дерево-посредник имеет отношение к шаманскому посвящению и к образу птицы, с одной стороны, и, как видно по материалам Анучина, — к лодке, к колоде, в которую закладывают покойника, — с другой. Все эти связи в этнографии не изучены. В специальных работах о дереве Филпота и Зеленина о дереве как посреднике между двумя мирами не упоминается[415]. Но для наших целей достаточно и этих указаний.
8.
Мы видим здесь разнообразные, ассимилирующиеся друг с другом формы для поднятия вверх и для опускания вниз. Все приведенные формы сравнительно поздние и легко выдают свое первоначальное происхождение из других форм, в частности от животных. И хотя боги, спускающиеся по веревке с неба или в преисподнюю, встречаются уже довольно рано, в погребальных обычаях лестницы встречаются только в стадии, соответствующей Египту. У древних египтян при некоторых мумиях найдены миниатюрные лесенки, по которым души могли спускаться и восходить на небо[416]. Эта лесенка, конечно, волшебная, ею можно пользоваться, только зная магические формулы. Эта лесенка находится в ведении Сета. «Сет стоит в связи с солнечным богом и его группой, и соответственно с этим старое учение представляет Сета распорядителем лестницы, при помощи которой умерший может подыматься к солнечному богу, — лестницы, по которой он сам однажды поднялся»[417]. В «Книге мертвых» (гл. 53) мы читаем: «Слава тебе, о лестница бога, слава тебе, о лестница Сета. Установись, о лестница бога, установись, о лестница Сета…»
Эти механические средства переправы (лестницы, ремни, веревки, цепи, крюки и т. д.) представляют собой деформацию более ранних представлений. Данная форма переправы, точно так же, как и предыдущие, указывает на то, что здесь отражены представления о переправе в иной мир.
9.
Там, где охота вообще перестает играть производственную роль, водитель душ антропоморфизируется, но не теряет своей первоначальной связи с животным. В Египте, например, в позднее время таким водителем был Осирис. «Осирис, богов водитель, проходит через Туат (подземный мир), он проламывается сквозь горы, он прорывается сквозь скалы, он радует сердце каждого khu» (Книга мертвых, XV, 84). Но это, несомненно, более позднее явление. Более ранним является представление о жуке, в которого мертвый иногда превращался, но который впоследствии стал водителем. «Я вошел в дом царя посредством жука, который привел меня сюда» (Книга мертвых, XV, 247).
10.
Глава VII. У огненной реки
1.
Каким же представляет себе создатель или слушатель сказки змея? Оказывается, что змей в сказке, в подлинной народной русской сказке, никогда не описывается. Мы знаем, как выглядит змей, но знаем это не по сказкам. Если бы мы пожелали нарисовать змея только по материалам сказки, то это было бы затруднительно. Но некоторые черты внешнего облика змея все же могут быть вырисованы.
Змей прежде всего и всегда — существо многоголовое. Число голов различно, преобладают 3, 6, 9, 12 голов, но попадаются и 5 и 7. Это — основная, постоянная, непременная черта его.
Все другие черты упоминаются лишь иногда, иногда они и не приводятся. Так, например, не всегда говорится, что змеи — существо летучее. Он летает по воздуху: «Вдруг видят: в версте от них летит змей» (Аф. 131). «Прилетел змей, начал виться над царевною» (Аф. 171). Но тем не менее крылья его почти никогда в связи с полетом не упоминаются, можно бы думать, что он витает по воздуху без крыльев. Тело его сказкой также не описывается. Чешуйчатый ли он, или гладкий, или покрытый шкурой — этого мы не знаем. Когтистые лапы и длинный хвост с острием, излюбленная деталь лубочных картинок, в сказках, как правило, отсутствуют. Полет змея иногда напоминает полет яги. «Поднималась сильная буря, гром гремит, земля дрожит, дремучий лес долу преклоняется: летит трехглавый змей» (Аф. 129, вариант). Во всем афанасьевском сборнике крылья упоминаются только один раз: змей уносит царевну «на своих огненных крыльях» (Аф. 131).
По-видимому, такое отсутствие описания свидетельствует о том, что сказочнику образ змея не совсем ясен. Он иногда ассимилируется с обликом героя и представлен всадником. Под змеем в этих случаях конь обычно спотыкается.
Змей — существо огневое. «Летит на него лютый змей, огнем палит, смертью грозит» (Аф. 155). Как извергается этот огонь — мы опять не знаем. О коне, например, мы подробно знаем, что огонь, искры и дым исходят из ноздрей и ушей. Здесь этого нет. Тем не менее можно сказать, что эта связь змея с огнем — постоянная черта его. «Змей пламенем палит, когтями рвет» (Худ. 119). Этот огонь змей носит в себе и извергает его: «Тут змей испустил из себя пламя огненное, хочет сжечь царевича» (Аф. 562). «Я твое царство огнем сожгу, пеплом развею» (Аф. 271). Это — постоянная формула угрозы змея. В одном случае змею соответствует огненный царь (Аф. 206): «Не доезжая до его царства, верст 30 уж огнем жжет».
2.
3.
4.
Но змей — не единственный похититель. Он не может быть рассмотрен без некоторых других похитителей, которые действуют совершенно так же, как и змей. В роли похитителя может фигурировать, например, Кощей Бессмертный. «В некотором царстве, в некотором государстве жил-был царь. У этого царя было три сына, все они были на возрасте. Только мать их вдруг унес Кош Бессмертный» (Аф. 156).
Иногда похитителем является птица. «На ту пору прилитела Жар-Птиця, схватила их матушку и унесла за тридевять земель, за тридевять морей в свое царство» (См. 31).
Особенно часто в качестве воздушного похитителя является ветер или вихрь. Однако сопоставление подобных случаев показывает, что за вихрем обычно кроется или змей, или Кощей, или птица. Вихрь может быть рассмотрен как похититель, потерявший свой животный, или змеиный, или иной образ. Похищает вихрь, а когда герой разыскивает царевну, то оказывается, что она во власти змея (См. 160). «Ведь это не вихрь, а змей лютый», — прямо говорится в сказке (Аф. 560). Такие выражения, как «Кощей страшным вихрем вылетел в окно» (Аф. 159), показывают, какими путями шла потеря животного образа. «Вдруг сделался сильный ветер, поднялся клубом песок, вырвало из рук няньки дитятю и унесло неизвестно куда» (Худ. 53). Здесь нет животного облика, однако разысканная царевна оказывается во власти орла.
Когда дальше в роли похитителя выступают черти, нечистые духи и т. д., то эти случаи представляют собой дальнейшую деформацию под влиянием современных сказочнику религиозных представлений.
5.
6.
7.
В другой сказке герой бросает ей в пасть три пуда соли (Аф. 135). Есть сказка, в которой змеиха обращается огромной свиньей и проглатывает двух братьев вместе с конями. Герой опять спасается у кузнецов. Они тащат ее клещами за язык и бьют прутьями. «Взмолилась ему свинья: “Буря-богатырь, пусти мою душеньку на покаяние!”… — “А зачем моих братьев проглотила?” — “Я твоих братьев сейчас отдам”. Он схватил ее за уши; свинья харкнула — и выскочили оба брата и с лошадьми» (Аф. 136).
8.
9.
В течение этой перебранки оказывается, однако, одно очень важное обстоятельство: противник змею ест; этот противник — герой сказки. Змей каким-то образом знает о существовании героя. Мало того, он знает, что он погибнет от руки именно этого героя. Можно выразиться еще точнее: ни от какой другой руки змей погибнуть не может, он бессмертен и непобедим. Между героем и змеем есть какая-то связь, начавшаяся где-то за пределами рассказа. Эта связь началась раньше, чем начинается рассказ. «Во всем свете нет мне другого соперника, кроме Ивана-царевича… да он еще молод, даже ворон костей его сюда не занесет» (Аф. 129, вариант).
10.
Третий бой — самый страшный. Братья, как уже указано, спят в это время в избушке. У избушки привязан конь. В решительный момент герой бросает в избушку шляпу или сапог. От этого избушка рассыпается, и конь спешит на помощь своему владельцу. Это — также постоянная черта в изображении боя: только конь (или другой помощник, например охота, свора героя) может убить змея. «Жеребцы прибежали и вышибли змея из седла вон» (Аф. 136). «Богатырский конь бросился на побоище и начал змея зубами грызть и копытами топтать» (Аф. 129, вариант). «Звери бросились на него и разорвали в клочки» (Аф. 201). «Одна лошадь поднялась на дыбы и змею на плечи взвалилась, а другая по боку ударила копытами, и змей свалился, и лошади притисли змея ногами. Вот лошади-то!» (Он. зав. 145).
Бой, конечно, кончается победой героя. Но после боя нужно выполнить еще одно дело: змея нужно окончательно уничтожить. Змея или его головы нужно сжечь. «А туловище скатил в огненную реку» (Аф. 134). «Все части, подобрав, сжег, а пепел развеял по полю» (Аф. 132). «Наклал костер, сжег змея в пепел и пустил по ветру» (Аф. 129, вариант). Иногда они бросаются в море, или кладутся под мост, или закапываются, и на них кладется камень.
Несколько иначе, с небольшими отступлениями, протекает бой, когда змей обладает женщиной и герой до боя видит царевну и говорит с ней. Часто это — три сестры, которые прячут героя до появления змея. Но чаще царевна живет в необычайном дворце. Она, например, живет «на горах в алмазном дворце» (Аф. 129, вариант). Герой в таких случаях до боя почти всегда засыпает, в особенности в сказках, где царевна выведена змею на съедение. Он спит богатырским сном, положив голову на колени царевны, и его трудно бывает разбудить. Таким образом, мы видим в сказке двоякую природу сна. С одной стороны, перед боем или во время боя спят ложные богатыри. С другой стороны, спит перед боем именно герой. Природа этого сна из самой сказки не ясна и требует специального рассмотрения.
Этим исчерпываются основные, типичные черты змея, и мы перейдем к историческому изучению его.
11.
Этими двумя теориями исчерпываются попытки объяснения явления змея. Все остальные категории работ даже не ставят проблемы. Змей рассматривается здесь в различных рамках и пределах или в некоторых его связях. Сюда относятся характеристики материала в пределах некоторых территориальных границ. Это — наиболее для нас ценные работы. Не претендуя ни на какие выводы общего характера, они создают прочную базу для таких выводов. Особенно ценны работы Хембли о змее в Африке и некоторые работы о змее в Австралии[421]. Очень близка к этой группе другая, трактующая змея в пределах одной народности, национальности или одной культуры. О змее в Египте и Вавилоне существует целая литература, в особенности в связи с открытием таблеток о сотворении мира. Это дало повод к сопоставлению библейских и вавилонских материалов. По античному змею оказались важными две специальные работы, не считая работ по отдельным видам змея. Это — старая, но очень солидная и осторожная работа Мэли и более новая работа Кюстера[422]. Сюда же может быть отнесена работа Смита под громким названием «Эволюция дракона», привлекающая, однако, почти только средиземноморский материал и не соответствующая своему названию[423].
Следующая категория работ — это работы в пределах одного сюжета. Сюда надо прежде всего отнести капитальную работу Гартленда о Персее[424]. Сюда же можно отнести работу Ранке, посвященную сказке о змееборце[425]. О ней А. И. Никифоров в своих материалах о победителе змея на севере справедливо отзывается так: «Большая книга Ранке никак не может быть названа исследованием. Это библиография вариантов и схематическая формальная классификация их»[426]. В особенности повезло легенде о змееборце Георгии. Здесь имеются четыре капитальные работы: Кирпичникова, ответ на нее Веселовского, представляющий самостоятельную новую работу, работа Рыстенко и немецкая работа Ауфгаузера[427]. Авторы приходят к совершенно различным выводам, что и не могло получиться иначе, так как самая постановка вопроса о змееборстве только в легенде, вне связи с проблемой змееборства вообще, приводит к неправильным выводам, несмотря на всю старательность проделываемой филологической работы.
Наконец, змей рассматривается в различных частных связях («Змей и культ деревьев», «Змей и солнце», «Змей и металлургия», «Змей и женщина» и т. д.). Отдельных работ мы приводить не будем, так как наша цель не библиографическая.
12.
Отсюда сразу может быть сделан вывод, что мотив змееборства возникает вместе с государственностью. Но такой вывод еще ничего не говорит об источниках этого мотива. Рассуждая абстрактно, можно бы допустить, что этот мотив или впервые создался вместе с государственностью, или возник как видоизменение других, бывших до него, мотивов. Сопоставление материалов, расположенных по степеням культуры тех народов, у которых они записаны, покажет нам, что мотив змееборства возник не сразу, не как новый мотив, а развился из других, бывших до него.
К этому теперь надо подойти вплотную.
13.
Выше высказано предположение, что мотив змееборства возник не как новый, а как выросший из каких-то других, бывших до него мотивов. Материалы показывают, что мотив змееборства возник из мотива поглощения и наслоился на него. Это заставляет нас рассмотреть прежде всего наиболее архаическую форму змея, а именно змея-поглотителя.
Мы уже знаем, что ключ к сказке кроется не в ней самой. Где же помимо сказки встречается проглатывание и извергание человека? Уже выше указывалось, что подобный обряд входил в систему инициации. Там на это только указывалось, здесь этим надо заняться несколько подробнее, так как иначе мотив змееборства останется непонятным. Нам необходимо установить, как этот обряд фактически производился. Здесь, конечно, не может быть речи об исследовании этого обряда, здесь может быть дана только характеристика его.
Формы этого обряда меняются, но они обладают и некоторыми устойчивыми чертами. Мы знаем о нем из рассказов прошедших через этот обряд и нарушивших его тайну, из свидетельств очевидцев, из мифов, из данных по изобразительному искусству и из того, что рассказывают женщинам и непосвященным. Одна из форм состоит в том, что посвящаемый пролезал через сооружение, имевшее форму чудовищного животного. Там, где уже сооружались постройки, это чудовищное животное представлено особого рода хижиной или домом. Посвящаемый как бы переваривался и извергался новым человеком. Там, где еще нет никаких построек, делается сооружение иного типа. Так, в Австралии змею изображало извилистое углубление в земле, высохшее русло реки или делали навес, а впереди ставили расколотый кусок дерева, изображающий пасть[430].
Лучше всего этот обряд зафиксирован на океанийских островах. В бывшей Германской Новой Гвинее для обрезания строился специальный дом. «Он должен представлять чудовище Барлум, поглощающее мальчиков»[431]. Из материалов Невермана мы знаем, что это чудовище, названное здесь Барлум, имеет форму змеи. «Проглатывание неофита Барлумом не только служит басней для рассказывания женщинам, здесь неофиты действительно должны войти в условное изображение его. Это — дом обрезания, которому ябим (племя) придают форму чудовища».
Верхняя балка представляет собой пальму, корни или листья изображают волосы. «Пасть или вход в хижину закрыт плетенкой из кокосовых листьев и пестро раскрашен. К “хвосту” хижина становится все
В других местах они входят сами. Животное их проглатывает и выхаркивает. Проглатыванье и изверганье маркируются в очень разнообразных формах. Неофиты, например, сами должны плести хижину-животное изнутри. Окончив ее, они сами себя оплели, они в желудке. Или строится помост, наверху стоит распорядитель обряда. Под ним проходят неофиты. При приближении каждого из них он делает вид, что он глотает, давится. Он пьет глоток из чаши, сделанной из кокосового ореха. Затем он делает вид, что его тошнит, и он обрызгивает водой мальчиков[432]. На Сераме (Океания) посвящаемого ночью через отверстие, имеющее форму разинутой крокодиловой пасти или казуарова клюва, бросают в дом. О юноше говорят, что его проглотил дьявол[433]. «В некоторых местах Квинсленда рев трещоток якобы исходит от магов, которые его издают, проглатывая мальчиков и извергая их юношами». «Женщины Квинсленда думают, что звук трещоток производится ящерицами, проглатывающими мальчиков и возвращающими их юношами»[434]. В Сенегамбии юношей проглатывает Ноччеу, который держит их некоторое время в своем брюхе, а затем вновь возвращает на свет[435]. В Африке (поро) «непосвященные думают, что великое чудовище проглатывает мальчиков, а умершие от ран, полагают они, остались в желудке чудовища»[436].
Таких примеров можно бы привести гораздо больше, но дело не в количестве примеров. Явление как таковое ясно, ясны формы его проявления. Не ясно другое — не ясны побудительные причины его, не ясно, что, собственно, заставляло производить этот обряд, чего ожидали от его выполнения, не ясны исторические основы его.
14.
Обращаясь к мифам, мы должны иметь в виду, что миф нельзя рассматривать как совершенно точную иллюстрацию к обряду. Вряд ли возможно полное совпадение между мифом и обрядом. Миф, рассказ, живет дольше, чем обряд. Как указывалось, мифы записаны иногда там, где обряд уже не производился. Поэтому миф содержит черты более поздние, черты непонимания или некоторого искажения или видоизменения. Так, пребывание в желудке сменяется пребыванием в гнезде или логовище или обвиванием змея или змеи вокруг героя или героини. С другой стороны, формы блага, даваемые змеем, также меняются. С совершенствованием орудий охоты отпадает охотничий магический характер этого блага. Остаются общие магические способности, из которых развиваются две в особо ярких и часто встречающихся формах: способность исцелять и способность понимать язык животных.
Рассмотрим сперва охотничье благо, даваемое змеем. В североамериканском мифе герой Тломенатсо видит, что на воде плавает какой-то огонь. Он понимает, что это Аигос (двухголовый змей). Он следует за змеем до его берлоги. Там Аигос дает ему кусок прозрачного камня и проводит его душу по всем странам. Герой возвращается. На следующий день он ловит тюленя, на другой день — двух и т. д. Их давал ему Аигос[437].
Такие представления, по-видимому, основаны на том, что искусство охотника состоит не в том, чтобы убить зверя (убить его не трудно), а чтобы он дался в руки, а это может быть достигнуто только волшебным образом. Охотничье благополучие уже очень рано связывается с магическим благополучием вообще, с приобретением магических сил. С зачатками земледелия в желудке змея находят плоды земли. На Адмиралтейских островах записан миф, имеющий следующий эпизод: «Змей сказал: скользни в мое чрево. Дракон раскрылся. Мужчина скользнул внутрь. Он пошел смотреть огонь, он пошел смотреть таро, он пошел смотреть сахарный тростник. Он пошел смотреть все вещи». Все это герой забирает и уходит. Здесь ясно, что все это он приносит людям. Мейер, записавший этот миф и опубликовавший его в подлиннике и в дословном переводе, прибавляет: «Это сказание — общее достояние всех обитателей Адмиралтейских островов»[438]. Из материалов Невермана — Тилениуса мы знаем, что не только огонь и первые плоды земли добыты из желудка змея, но и гончарное искусство[439].
Эти материалы вскрывают производственную основу обряда поглощения при инициации и целый ряд других обрядов и мифов, лишь косвенно связанных с этими обрядами. Так, в Австралии желающий стать шаманом бросается в пруд, где якобы обитают чудовищные змеи, которые его «убивают». Он заболевает, лишается рассудка и таким образом получает свою силу[440]. То же в Америке: «Человек, желающий стать сильным, крепким и неуязвимым, плавает ночью в прудах, обитаемых чудовищами или громами. От них, если он обладает достаточным мужеством, чтобы перенести их присутствие, он получает желаемую силу»[441]. У тлинкитов шаман, желающий обрести «новый дух», «давал себя поглотить морем», а на четвертый день находил себя висящим вверх ногами на дереве[442].
Эти примеры показывают, как поглощение животным заменяется поглощением водой, купаньем в пруду, где водятся змеи, или даже через «поглощение морем» и выбрасыванье им.
Таким образом, мы устанавливаем наблюдение: от змея (из змея) или другого животного в обряде выходит охотник, в мифе — великий охотник, великий шаман. Оттуда же приносится первый огонь, а при появлении земледелия — первые плоды земли, оттуда же идет и гончарное искусство. Мы увидим, что дальше будет следовать великий вождь, а еще позже — бог. В зулусском мифе проглоченные дети возвращаются домой. «Тогда в стране была большая радость. Дети вернулись к своему деду… и они сделали детей предводителями»[443]. В африканском мифе у сравнительно культурного племени басуто герой проглочен чудовищем. Он возвращается домой, но люди не признают в нем человека и заставляют исчезнуть с земли[444]. Здесь мы имеем зачаточную форму деификации. Может быть, в образе Кроноса, пожирающего своих детей и вновь их отрыгивающего, мы имеем отголоски все того же представления. И не потому ли Кронос пожирает своих детей, что он бог-отец и этим дает божественность своим детям? К этому же циклу относится пророк Иона, проглоченный и извергнутый китом. Не потому ли он пророк, что он побывал в ките? Радермахер, посвятивший этому случаю специальную статью, признает, что этот мотив остается совершенно непонятным[445]. В свете же приведенных здесь материалов корни этого мотива выясняются.
Мы проследим пока только один момент: момент обрядового поглощения и его отражение или эквивалент в мифах. Змей или другое чудовище здесь всюду представляется как благое существо. Пока еще совершенно не видно, как из этого разовьется борьба. Но уже сейчас видно, как жестоко ошибаются исследователи вроде Фробениуса, которые утверждают, что благой змей свойствен Восточной Азии, а змей-враг — Европе[446]. Благой змей, змей-податель есть первая ступень змея, обращающаяся потом в свою противоположность. Европа и Азия здесь ни при чем.
15.
В новогреческой сказке змей, дракон, проглатывает царевича, чтобы научить его птичьему языку, и вновь выхаркивает его[447]. В Калевале (в XVII руне) Вяйнемейнен, чтобы узнать три волшебных слова, дает себя проглотить огромному чудовищу. Там он разводит огонь и начинает ковать. Чудовище его выхаркивает и не только дает ему знание трех слов, но рассказывает ему историю вселенной, дает ему всеведение.
В долганском мифе девушка, освобожденная героем, говорит: «Чем же я отплачу тебе за избавленье? Если меня не испугаешься, я, вокруг тебя трижды обвившись, уплачу за доброе дело. Что делать человеку? Согласился. Змей, трижды обвившись вокруг него, в левое ухо дунул». Герою открывается язык птиц и рыб[448]. Сопоставление этих двух случаев показывает, что обвивание вокруг шеи есть более поздняя форма поглощения, когда уже не допускалось, что поглощение есть благо. В вятской сказке змея, обвившись вокруг шеи, «жалить не жалит, а давит» (З. В. 106). Герой получает всеведение. Выше мы указывали, что при обряде мог поедаться кусочек тотемного животного. Отсюда становится понятным, что знание языка птиц приобретается не только тем, что герой пожирается и выхаркивается, но и тем, что он, наоборот, сам съедает или лижет кусочек или какую-нибудь частицу змеи, или ест навар или суп из змеиного мяса и т. д.
В самарской сказке герой (названный здесь Стенькой Разиным) встречает чудовище Волкодира. «Чудища подняла голову и увидала юношу; дохнула на него и стала двигаться к нему… Волкодир его тянет и хочет проглонуть сразу». Стенька разрубает змея и находит в желудке змея камень, лижет его «и узнал все, что есть на свете» (Сад. 110). В худяковской сказке из мяса змеи делают ветчину, варят суп и едят его, отчего герой приобретает знание птичьего языка (Худ. 38). Мотив, что от съеденной змеи становится понятным язык птиц, зверей и рыб, очень распространен в мировом фольклоре (см. Гримм, 17 и параллели у Больте — Поливки).
Что глотание в этих случаях связано с инициацией, доказывается тем, что знание птичьего языка приобретается и иными способами, связь которых с инициацией вне всякого сомнения. Герой, например, попадает к лесному старику или мудрецу, тот варит его в котле (З. В. 30), или трижды бросает его в печь (См. 72), или просто учит его (Аф. 252).
По отношению к мотиву птичьего языка в науке царит некоторая растерянность. Больте связывает его с тем, что птицы обладают пророческим даром и участвуют в судьбах человека, предостерегают его и т. д. Такое сближение неверно, так как герой научается понимать не только язык птиц, но и других животных. Оно не объясняет также, почему нужно съесть именно змею. Вейкер объясняет это тем, что змеи — животные души[449]. В свете наших материалов дело представляется иначе. Мы можем высказать предположение, что мотив вещего знания, в частности знания языка птиц, идет от обрядов, при которых юноша подвергался проглатыванию и изверганию или сам проглатывал кусок или частицу животного, вследствие чего он приобретал магические способности. Первоначально приобретались способности чисто охотничьи, затем способности, связанные с гончарным искусством, земледелием и т. д. По мере того как человек овладевал природой и производством, отпал магический характер этих способностей и искусств, но те способности, по отношению к которым человек все еще оставался беспомощным, эти способности, хотя бы в мифе (Меламп и др.), все еще приобретаются с участием змей. Сюда же относится и способность понимать язык птиц и животных, отголосок некогда приобретавшейся полной власти охотника над волей животного, которое силой обряда должно было стать послушным орудием в руках человека и служить его воле.
Следы поглощения в целях придачи магических или колдовских сил спорадически встречаются не только в сказочной, но и в средневековой легендарной литературе. Они имеются, например, в сказаниях о Соломоне. В талмудической легенде Соломон строит храм при помощи Асмодея. «Мудрый царь хотел чему-нибудь научиться у демона, но не было ни времени, ни случая». По окончании постройки храма Соломон остается один с Асмодеем и начинает его выспрашивать. «Сними с меня цепь, — говорит Асмодей, — и я покажу тебе мое могущество и возвеличу надо всеми людьми». Соломон его слушается. «Он проглотил Соломона и извергнул за 400 парасангов от себя»[450]. Из дальнейшего, правда, следует, что Соломон наказан за многоженство (извергнув Соломона, Асмодей сам становится царем), но это — позднейшее переосмысление, противоречащее началу легенды. Соломон проглочен, чтобы приобрести мудрость Асмодея.
16.
Эта деталь также уже имеется на ступени доклассового мифа. У Боаса приведен случай, когда змей дает «кусок прозрачного камня»[452]. Связь с поглощением и изрыганием сохраняет русская сказка, и это наводит на мысль, что и здесь мы имеем связь с обрядом посвящения. Уже выше мы видели, что в тело посвящаемого вводятся кристаллы. Горный хрусталь, кварц играют большую роль в шаманизме самых ранних известных нам стадий. Рэдклифф-Браун говорит: «Имеется широко распространенная связь кристаллов кварца с радужной змеей, и по всей Австралии эти кристаллы относятся к самым важным волшебным субстанциям, употребляемым шаманом»[453].
С этим, с одной стороны, связано то, что девушку в сказке кладут в стеклянный гроб (см. гл. IV, § 10), с другой стороны, с этим связана хрустальная гора, в которой обитает змей, а также то, что царевна сидит на стеклянной вышке, откуда ее на волшебном коне добывает герой (см. гл. VIII, § 8).
17.
Начнем с наблюдения, что во множестве случаев, и в обрядах, и в мифе, сам поглотитель (чудовище, зверь, змей) остается на месте, движутся же проглатываемые: так, дети уходят из дому, проглатываются чудовищем, извергаются им и затем возвращаются домой. Но есть мифы иного характера. Герой поглощается, затем в желудке поглотителя переносится в другую страну и там выхаркивается или вырезывает себя. Этот поглотитель часто убивается героем, и здесь кроется начало змееборства. Эти мифы, распространенные у доклассовых народов чрезвычайно широко, должны быть рассмотрены нами несколько ближе.
Откуда могло получиться представление, что поглотитель перенес героя в иное царство? Можно утверждать, что здесь мы стоим перед развитием некоторых элементов, эмбрионально присущих обряду. Побывавший в желудке зверя считался побывавшим в царстве смерти, в ином мире, и сам считал, что он побывал там. Пролезая через чрево змея, он пролезал в иную страну. Здесь пасть зверя есть условие попадания в иной мир. Так, еще в татарской сказке герой спас девушку, дочь змея. В благодарность за это она ему говорит: «Пусть не страшит тебя грозный вид моего родителя (т. е. змея). Чтобы попасть в его царство, нам придется сначала пройти через утробу матери, а затем через брюхо моего отца. Страшный мрак окутает нас на этой дороге, и невыносим будет этот вид для слабого сердца. Но это — единственный путь в наше царство. Зато встретит тебя царь змей с почетом и милостями и наградит тебя за доблестный подвиг»[454].
Но очевидно, в сознании носителей этих обрядов и сюжетов произошло что-то, что уже не соответствовало первоначальным формам их. Миф ясно показывает, что здесь развилось чувство пространства и движения. Появление пространственных представлений заставляет снять с места поглотителя и совершить далекий путь. Представление о царстве смерти териоморфного вида сменяется представлением о стране смерти как о далекой стране. Совершенно очевидно, что такие представления могли появиться только у народов, осознавших пространство не путем философских размышлений, а испытавших его хозяйственно, т. е. у народов, совершавших далекие поездки. Такими были жители островов и побережий. И действительно, миф о поглотителе-переносчике есть миф преимущественно морской. Герой переносится в желудке по морю, и поглотитель имеет форму огромной рыбы. Далее: снимая с места поглотителя, рассказчик, по существу, снимает смысл поглощения. «Лес» сменился морем. Это значит, что лесная охотничья дичь перестала быть единственным источником существования и что соответствующие обряды потеряли свой смысл. Но вместе с тем это изменение не представляет собой настолько глубокой революции, чтобы совершенно уничтожить и заставить забыть старый обряд и сюжет. Исследователь видит связь очень ясно, но носитель мифа ее уже забыл, сохранив во многом еще старые формы. Неподвижное превращается в подвижное, страшное — в авантюрное и даже комическое, нужное — в бесполезное и вредное. Герой в этих случаях уже не приобретает никаких магических качеств. Наоборот, в поглотителе он видит врага и убивает его после поглощения, убивает его, находясь в его желудке, поражает его изнутри. Здесь и кроется начало змееборства.
Ниже мы приведем несколько выборочных примеров. Материала имеется так много, что он один мог бы составить книгу. Такая книга даже имеется. Это «Век солнечного бога» Фробениуса. Здесь довольно тщательно собраны подобного рода мифы. К сожалению, однако, труды автора пропадают даром, так как для него с самого начала кит — это море, герой, проглоченный им, — вечернее солнце, а герой, выходящий из кита, — солнце утреннее.
Связи с обрядом, связи с хозяйственной и социальной жизнью народов автор не касается и связи этой не видит.
18.
Рассмотрим сперва несколько случаев, в которых перенос происходит без всяких элементов борьбы. В Микронезии есть миф о мальчике — сыне угря. Женщины его дразнят, так как у него нет отца. Он отправляется искать отца, прыгает в воду. Там он видит угря с огромной разинутой пастью. Он вбрасывает в пасть два бревна, т. е. вставляет их в пасть, чтобы она не закрылась, и сам прыгает в нее. Оттуда его выхватывает акула и приносит его к некоему берегу, где имеется много черепашьих спинок. Таким же путем он возвращается в пасть акулы и оттуда домой, где и женится[455]. Здесь мы видим, что проглоченный герой переносится к иному берегу. Черепашьи спинки здесь, очевидно, пришли на смену кристаллу или кварцу, дающему магическое могущество.
Этот случай показывает явные признаки упадка. Поглощение здесь удвоено без всякой надобности. Черепашьи спинки лишены волшебной силы. Женитьба не увязана с предшествующим поглощением и возвращением: в обряде оно условие женитьбы. Перейдем к другим, более типичным и распространенным случаям.
Отец дает мальчику некое поручение. Но он непослушен, бежит к воде и вместе с товарищами выезжает в море на лодке. Вдруг лодку начинает качать и трясти. Непослушный мальчик падает в воду, и его сейчас же проглатывает большая рыба. Пролежав там некоторое время, он испытывает голод. Он оглядывается кругом и видит, что над ним висит печень рыбы. Эту печень он начинает отрезать раковинкой. Рыбе становится больно, и она его выхаркивает[456].
В предыдущем случае проглатывание прошло без всяких последствий для поглотителя. Здесь же герой отрезает у рыбы печень и съедает ее. Трудно сказать, есть ли это отголосок некогда производившегося съедания кусочка животного при обряде или нет. Во всяком случае, этот мотив очень распространен, и это съедание производится под различными предлогами. Рыбе от этого становится больно, и она выхаркивает героя. Мы видим, что выхаркивание требует какой-то мотивировки. Как таковое оно уже непонятно. Отмечаем, что рыба остается жива и что никакой борьбы с поглотителем здесь еще нет.
Иногда в рыбе разводится огонь, и это делается, чтобы выйти из нее, т. е. в целях противодействия. Некий главарь при помощи птиц строит лодку. Герой просится в лодку. После долгих споров его берут с собой. По дороге кит их проглатывает вместе с лодкой, но герой вставляет в пасть кита два копья, так что он не может ее закрыть. В желудке кита он видит своих умерших родителей. Чтобы освободить себя, он возжигает большой костер. Кит корчится от боли и плывет к отмели. Через открытую пасть все выходят наружу вместе с лодкой. Они попали в страну луны, там царит обилие. На той же лодке они возвращаются.
В этом случае герой в рыбе видит своих умерших родителей. Это показывает, что он уже в рыбе попал в обитель мертвых. В рыбе герой вообще иногда встречает много мертвых и живых, проглоченных до него, и выводит их. Этот мотив мы здесь прослеживать не будем. Отметим только, что и русская сказка знает перенос героя в рыбе, знает разведение в рыбе костра (Аф. 240, Аф. 242, вариант и др.). Огонь в рыбе — вообще распространенный мотив. Он непонятен, если не знать, что в обряде и мифе из поглотителя добываются все первые вещи, в том числе и огонь. В поглотителе же, как мы знаем, посвящаемый иногда подвергается обжиганию. В этом чудовище горит страшный огонь. Поэтому выходящие из рыбы мальчики в мифе часто жалуются, что в рыбе жарко, или, как в данном случае, они сами разводят в рыбе огонь, чтобы спасти себя.
Все это показывает, что обряд уже забыт, что составные части его используются для художественного творчества. Они могут быть рассматриваемы как порча, как искажение, но эти случаи показывают творческую переработку мотива — отмирание старого и зарождение нового. Поглощение и выхаркивание уже не соответствуют ни формам производства, ни формам социальной жизни или идеологии народов. Они — на ущербе. Мы уже видели, как выхаркивание мотивируется в мифе: оно вызвано болью. Выхаркивание в сказке совсем отпадает, пожирание, как художественно более яркий момент, держится дольше. Проглоченный уже не выхаркивается, а вырезает себя. Приведем пример: «Много лет тому назад один человек по имени Мутук ловил рыбу со скалы, как вдруг его леска запуталась, и он прыгнул в воду, чтобы ее высвободить. В это время мимо проплыла акула и проглотила его, не причинив ему вреда. Акула приплыла на север. Мутук почувствовал тепло и сказал себе: “Теперь мы в теплых водах”. Когда акула опять нырнула в более глубокую воду, Мутук ощутил холод и понял, что они ушли в глубину; наконец, акула поплыла в Бойгу, и при отливе ее выкинуло на берег. Мутук почувствовал, что прямые солнечные лучи падают на рыбу, и понял, что он на суше. Тогда он взял острую раковину, которую он носил за ухом, и стал прорубать тело акулы, пока он не сделал достаточное отверстие. Вылезая из своей тюрьмы, он заметил, что у него выпали все волосы»[457].
В этом случае обращает на себя особое внимание потеря волос. Это тоже очень распространенная черта этих мифов. Для Фробениуса дело ясно: потеря волос означает, что утреннее солнце не имеет лучей. Для нас же этот момент объясняется тем, что посвящение представляло собой «пострижение», что во время обряда волосы сбривались, или опалялись, или прятались под особое покрывало (о плешивых в сказке см. гл. IV, § 15).
Обратим внимание также на разнообразие причин, по которым герой проглатывается. Герой прыгает в воду, потому что над ним издеваются, или отправляется на лодке, нарушая запрещение отца, или отправляется на лодке путешествовать, или он прыгает в воду потому, что запуталась леска или потерян крючок и т. д. и т. д. Одним словом, рассказчик не знает, почему герою непременно надо попасть в воду и быть проглоченным, и всякий рассказчик мотивирует это по-разному.
Что мотив вырезывания себя из поглотителя приходит на смену выхаркиванию, показывает следующий случай: мальчик удит, предлагает царю рыб клюнуть. Рыба проглатывает его вместе с лодкой. Чтобы выйти наружу, он терзает сердце кита. Рыба пытается отрыгнуть его, но это ей не удается. Мальчик слышит, что тело рыбы шуршит по песку. Являются чайки, расклевывают рыбу, и он выходит[458].
Этот случай во многих отношениях для нас очень важен. Во-первых, мы видим, что выхаркивание здесь еще осознается, но оно уже отстранено. Терзание сердца, которое в предыдущих случаях имеет чисто утилитарную причину (печень отрезается, чтобы утолить голод), здесь производится с целью умерщвления поглотителя, т. е. мы опять имеем момент противодействия, имеем убийство поглотителя. Далее, этот случай интересен тем, что тело поглотителя вскрывается извне. Чаще всего это делается животными, в данном случае — чайками. Можно показать, как поглотитель поражается изнутри и извне и как центр тяжести постепенно переносится на поражение извне.
Приведем еще один аналогичный пример. Здесь поглотитель вскрывается людьми. Два брата находятся на взморье. Появляется кит, и они дают себя проглотить. В брюхе кита они видят сердце и отрезают его. Кит издыхает, его прибивает к берегу. Появляются люди, начинают резать кита, и из него вылезают братья. «Когда они друг друга увидали, они засмеялись один над другим: в брюхе кита они потеряли волосы, так жарко в нем было»[459].
В этом случае после разобранных материалов все совершенно ясно. Здесь интересна одна очень замечательная деталь: выходя из кита, мальчики смеются. Ритуальный характер смеха рассмотрен нами в особой работе[460].
Приведенные случаи могут вызвать впечатление, что данный миф — исключительно морской и водяной. Верно то, что он преимущественно водяной. Как мы увидим ниже, он связан с водяной природой змея. Народы, живущие в глубине лесов, отрезанные от мира и не знающие передвижений и торговли, развивались медленнее. Но и здесь происходит сходное развитие, хотя более медленно. Здесь материала гораздо меньше, и картина менее ясна. Все же необходимо привести и такой случай: герой уходит из дому, отец его предупреждает, что он встретит волка, который вдохнет или всосет его в себя. Герой его действительно встречает и начинает над ним издеваться: «Действительно ты великолепен! Ты действительно втягиваешь меня в себя!» Герой делает вид, что сопротивляется, что он поневоле приближается к пасти, а затем впрыгивает в нее. «Внутри он нашел народ. Некоторые были живы, некоторые почти мертвы, а некоторые уже были костями. Над собой он увидел висящее сердце. Тогда он сказал: «Давайте плясать! Вы пойте, а я буду плясать!» Тогда народ стал петь. Он укрепил к голове нож и стал плясать. Этим ножом он попадает в сердце волка, убивает его, разрезает волка, освобождает всех находящихся в нем и уходит[461]. Если прежде героем был тот, кто был проглочен, то теперь героем становится тот, кто уничтожил поглотителя. Если в предыдущих случаях поглотитель вскрывался, потому что он проглотил героя, то здесь дело происходит уже наоборот: чтобы убить поглотителя, герой входит в него. Если в обряде героем был тот, кто был проглочен и извергнут и становился героем в силу только этого факта, то в данном мифе героем является тот, кто убил этого поглотителя. Ясно, что происшедший в мифе сдвиг отражает происшедший сдвиг в социальной жизни народа. Герой издевается над волком и впрыгивает в его пасть. Некоторые случаи издевательства мы видели и выше. Вместе с тем мы и здесь видим, что в брюхе поглотителя герой встречает умерших. Распростертые в чудовище мертвецы, трупы, наличие костей и прочие атрибуты смерти внутри поглотителя или в хижине смерти — эта картина знакома нам из характеристики обряда. Не хватает только, чтобы герой их оживил, — мы имели бы типичную картину временной смерти. Такое оживление здесь рационализировано и приняло форму освобождения и вывода из волка находящихся в нем людей. Интересно также, что внутри волка происходит пляска.
Перенос центра тяжести героизма подготовляет одно чрезвычайно важное нововведение в истории этого мифа. Все рассмотренные случаи характеризовались одной чертой: рассказ строится на одном лице. Магическое геройство сменяется личной доблестью и храбростью. В том, чтобы быть проглоченным, уже нет ничего героического. Можно наблюдать, что перенос центра тяжести создает новое лицо. Миф строится на двух лицах: одно проглатывается, другое его освобождает. Героем становится не тот, кто проглатывается, а тот, кто освобождает проглоченного. В Америке (племя нутка) записано: «В Гельгате обитал огромный кит по названию “пожиратель связанных вместе лодок”. Мимо этого места все проезжали с большой осторожностью. Однажды мать героя проезжала там в маленькой лодке. Лодку унесло от берега, и вот появился кит и проглотил лодку вместе с женщиной. Когда герой узнал, что случилось с матерью, он решил отомстить. Вместе с братьями он по реке спустился в море. Они стали петь песню. Когда они пропели ее два раза, вода расступилась, и кит проглотил лодку. Герой кричал своим братьям, чтобы они правили лодку прямо в чрево. В чреве они разрезали кишки и отрезали ему сердце. От этого кит издох. Его понесло к берегу. На берегу животные (птицы, улитки, рыба и пр.) вскрыли живот кита, и все вышли. В чреве кита было так жарко, что один из братьев потерял все волосы»[462].
Этот рассказ содержит мотив змееборства на ступени доклассового общества. С одной стороны, сюжет уже близок к сказке. Мы имеем поглощение (в сказке — похищение) женщины, борьбу с чудовищем и освобождение женщины. Но вместе с тем борьба еще происходит в старых формах: чтобы убить поглотителя, надо броситься в его желудок, быть проглоченным им.
Совершенно естественно, что проглатыванье, идущее от обряда и еще держащееся в мифе, было заменено другими формами борьбы. И действительно, можно проследить, как проглатыванье заменяется заместительными формами пожирания, а поглотитель убивается не изнутри, а извне. Это — дальнейший шаг в развитии этого сюжета. Приведем случай, в котором переход от пожирания и умерщвления изнутри к поражению извне особенно ясен.
Чудовище Тсекис пожирает всех людей, остаются старик и внучка. Герой-пришелец узнает об этом. Он надевает на девушку волшебный пояс из змеи Сисиутл и посылает ее за водой. Тсекис проглатывает девушку вместе с волшебным поясом. Пока девушка находится в желудке чудовища, герой поет магическую песню: «Сисиутл, оживи, проснись и убей его!» Чудовище всплывает, бьется в предсмертных судорогах. Герой убивает его своими стрелами и извлекает девушку[463].
Для чего в желудок змея посылается девушка, это из данного мифа не ясно, это ясно из истории его: мы здесь имеем отражение традиции, что для того, чтобы убить пожирателя, надо побывать в нем. И хотя пожиратель поражается извне, все же и внутри змея должен оказаться человек. Характерно также, что изнутри применяется магическое средство, а извне — самое обыкновенное рациональное средство — лук и стрела.
Ослабление убийства изнутри и усиление убийства извне приближают этот мотив к его современным сказочным формам. Заместительство идет дальше. Чтобы поразить змея, в его пасть надо что-то бросить, но это уже не всегда должен быть человек. В пасть бросаются горячие камни. Пример: чудовище живет в озере, пожирает всех людей, приходящих за водой. Герой (пришелец) накаливает камни и бросает их в пасть чудовища, а затем разрубает его на куски. Эти куски превращаются в съедобных рыб[464]. Здесь еще не совсем забыто, что от пожирателя идут блага, идут первые вещи: части его тела превращаются в съедобных рыб. Другой пример: змея пожирает всех людей. Остается только одна беременная женщина. Рождаются двойни. Мальчики предлагают змее саговое вино. Она разевает пасть, они бросают в пасть накаленные камни[465].
Наконец, когда исчезает бросанье в пасть магических предметов или раскаленных камней, остается чистое змееборство. Две женщины купаются. Два чудовища (Куррея — по Фробениусу, аллигаторы) проглатывают их. Змеи уползают в пещеру, питающую своей водой реку. Змеи забирают (проглатывают) всю воду, река высыхает. Муж проглоченных женщин выслеживает змей и поражает их копьями. Вода вновь начинает течь. Он распарывает брюхо и освобождает своих жен[466].
В этом случае жертва все еще проглатывается. Данный змей — водяное существо, о чем речь будет ниже. С полным исчезновением проглатыванья мы получим змееборство в знакомых нам формах. Однако так же, как можно проследить замену проглатыванья героя, так же можно проследить заместительные формы проглатыванья женщины. Вот пример, уже не содержащий никакого проглатыванья, но все еще не совсем порвавший с ним. Две женщины купаются. Их видит скат, берет их на свой шип и уплывает. Два героя борются с ним своими копьями и убивают его. Они разводят огонь, чтобы оживить женщин. Они дают муравьям ужалить их, от этого они оживают[467]. Унесение на спине — совершенно явная замена унесения в желудке. Не забыта, но деформирована связь с огнем: огонь служит для оживления умершей — последние отголоски временной смерти. С отпадением этих деталей мы получаем змееборство в современном его виде. Приведем два примера. Герой-странник встречает девушку с рисовой кашей и мясом. Она приносит их колодезному змею. Герой отрубает шашкой головы змея[468]. Другой пример: болотная змея ежегодно требует жертву. «Это было законом, право и происхождение которого никто не знал». Девушку выводят. В нужный момент является герой-всадник и поражает змею[469].
На этом мы пока прервем наше рассмотрение. Мы постарались набросать схему развития сюжета, проследить, как на почве одного мотива (проглатыванье) развивается другой (змееборство). Но мы проследили только один из корней мотива. На вопрос, почему убивается змей, еще нельзя дать исчерпывающего ответа. Но одно ясно уже и сейчас: он убивается потому, что в жизни народов происходили изменения, делавшие старый сюжет непонятным и изменявшие его в соответствии с новой идеологией. Заметим, что архаические формы не всегда засвидетельствованы у наиболее примитивных народов. Так, даже русская сказка содержит перенос в рыбе, разведение в ней костра и выхаркивание героя в формах, которые поразительно сходны с американскими материалами. Поэтому самые архаические случаи не обязательно записаны у наиболее примитивных народов. Но обратное отношение невозможно: новшество вводится только тогда, когда для этого есть соответствующая база. В целом эволюция соответствует ступеням культуры народов. О том, чем вызван момент перемещения, мы уже говорили. Характерно здесь развитие другой детали: змей или поглотитель поражается сперва стрелами, затем копьями, затем мечом. Ясно, что мечом он может поражаться только у народа, знающего металлургию и кузнечное дело. Последние два случая записаны у кабилов. Кабилы нам здесь интересны не как таковые, а с точки зрения стадии их хозяйственного развития. Это — оседлый народ, разводящий оливковые и плодовые деревья, с большой тщательностью обрабатывающий свои поля, издавна знающий гончарное и кузнечное дело. Вместе с тем это народ храбрый и воинственный. Именно на этой стадии появляются меч и конь. Феодальный строй в дальнейшем одевает змееборца в рыцарские доспехи. С изменением формы борьбы у кабилов изменен и характер змея: он принял земледельческий характер; змею ежегодно приносят в жертву девушку — случай, рассмотренный нами ниже. У них же фигурируют рис и мясо. Таким образом, развитие сюжета происходит не само собой, а обусловлено изменениями в хозяйственной жизни и социальном строе народов.
19.
В вавилонском мифе о сотворении мира говорится: «Когда Тиамат раскрыла свои уста, насколько она могла, он дал войти Имхуллу, чтобы она не смогла сомкнуть уст»[470] (он — Мардук). С этого начинается бой. Место это не совсем ясно. Грессман объясняет «Имхуллу» как злой ветер. Почему ветер препятствует закрытию уст, непонятно. Обычно дракон производит ветер, чтобы всосать героя. С другой стороны, в таких случаях в пасть змея вставляется копье, препятствующее закрытию пасти. Копье имеется и здесь: «Он поставил копье, разрезал ее тело, ее внутренности растерзал он, разрезал ее сердце». Мы должны себе представить дело так, что Мардук вставляет копье в ее пасть и входит в ее чрево. Здесь он терзает ее внутренности, разрезает сердце, разрезает ее тело и выходит. Правда, нигде прямо не говорится, что Мардук входит в чрево дракона. Однако это можно вычитать, и так понимает дело Грессман, делающий такую сноску: «Вместе с другими ветрами он входит в ее чрево». Так понимает это место Бадж, издатель и переводчик этого текста для Британского музея. «В седьмой таблетке (108) о Мардуке говорится, что он “вошел в середину Тиамат”, и потому что он это сделал, его зовут “Нибим”, т. е. “тот, кто вошел”, и “схватыватель середины” (т. е. внутренностей)»[471].
Вхождение героя в чрево дракона здесь недостаточно убедительно. Совершенно ясно оно на античном материале. Геракл, согласно одной из версий мифа о нем, в целях спасти Гесиону впрыгнул в пасть змея, пробыл там три дня, в течение которых он от жара в утробе зверя потерял все волосы на голове, и разрезал брюхо зверя изнутри[472]. Аналогичен и тот миф о Ясоне, который, судя по иконографическим памятникам, рассказывал о том, как Ясон в Колхиде, чтобы добыть золотое руно, бросился в пасть змея-сторожа и таким образом убил его. Эта версия известна по изображению на аттической вазе[473]. Очень ясную картину борьбы внутри змея дает Гесериада. Огромный, как гора, тигр, «замечая человека за сутки пути, глотает его за полсуток пути», т. е. вдыхает его в себя, как вышеприведенный американский волк. «Гесер… чудодейственно проникает в пасть тигра и, проникши туда, располагается так: двумя своими ногами он упирается в два нижних клыка тигра, головой своей касается неба, а локтями — челюстей». Его спутник и товарищ говорит о нем: «Моего милостивого хана… проглотил огромный, как гора, черно-пестрый тигр». Витязи нападают на него снаружи, а Гесер убивает его изнутри[474]. Здесь совершенно ясно еще соединен мотив поглощения и борьбы. То же в белуджской сказке: «Дракон вдохнул воздух со стороны Джангета, чтобы проглотить его; а тот держал меч перед своим лбом. Дракон подошел к Джангету вплотную, но, как только подошел и проглотил его, сам распался на две части»[475]. Вспомним, что и в Эдде Один бросается в пасть волка Фенриса.
20.
Мотив змееборства развился из мотива поглощения. Первоначально поглощение представляло собой обряд, производившийся во время посвящения. Этот обряд давал юноше или будущему шаману магические способности. Отражением этих представлений в сказке являются, с одной стороны, драгоценные камни, находимые в голове или чреве змея, с другой стороны, приобретение знания языка животных. В дальнейшем это отпадает, не развивается. Поглощение уже не испытывается как благо, а происходит случайно. Связь с обрядами теряется. Вносится новый момент, момент перемещения героя внутри желудка поглотителя. На этой стадии появляются утилитарные моменты: сердце или печень поглотителя отрезаются и употребляются в пищу. В дальнейшем мифы осложняются внесением второго лица: один поглощается, другой освобождает его, бросаясь в ту же пасть и терзая поглотителя изнутри. Перемещение внутри змея на этой стадии отпадает. Появляются субституты: вместо себя герой бросает в пасть горячие камни или волшебные средства, которые губят поглотителя изнутри, а сам герой убивает его извне. Формы этого убиения постепенно меняются. Поглотитель убивается стрелами, копьем, шашкой, рубится с коня. Отсюда уже прямой переход к формам змееборства, имеющимся в сказке. С появлением классового общества формы борьбы в основном не меняются. В некоторых случаях еще можно показать следы поглощения и в более поздних формах змееборства.
Такая эволюция вызвана изменениями в хозяйственной жизни и социальном строе. С отпадением обряда теряется смысл поглощения и выхаркивания, и оно замещается различными переходными формами и совсем исчезает. Центр тяжести героизма переносится от поглощения к убиению поглотителя. Формы и орудия меняются в зависимости от орудий, фактически применяемых народом. Чем выше культура народа, тем ближе формы борьбы к формам, имеющимся в современной сказке. С появлением оседлости, скотоводства и земледелия процесс этот заканчивается.
21.
Мотив героя в бочке родствен мотиву героя в рыбе и происходит от него. Приведем случай из вятской сказки. «Меня поймали. Посадили в бочку, набили железные обручья, пустили по воде. Сидел я полтора года ни жив, ни мертв. Потом, на мое счастье, бочка остановилась у берега кверху дырой». Является волк: «Я взял, тихонько за хвост привезал и перечинным ножиком ему в задницу ткнул… И он вытасчил мою бочку и потасчил по пенью, по коренью. И бочку всю разбил, и меня еле живова домой пустил» (З. В. 34). В волке, пришедшем обнюхивать бочку и разбивающем ее, мы легко узнаем животных, освобождающих героя из рыбы извне. В перочинном ноже мы узнаем нож, которым рыба прорезается изнутри. В пермской сказке бочку разбивает бык (З. П. 57). Даже в более простых случаях мы узнаем сходство. Завистники кладут героя в шлюпку; «немного погодя набежали тучи, зашумела буря, поднялись волны и понесли шлюпку неведомо куда, занесли ее далеко-далеко и выкинули на остров» (Аф. 237). Шлюпка, выкидывающая героя, напоминает нам рыбу, выхаркивающую его.
Но эти соображения внешнего сходства были бы недостаточны для установления фактического родства. Есть соображения иного порядка, заставляющие сблизить эти два мотива. Спускание в бочку мотивировано очень различно. Но есть один комплекс, в который оно входит органически. Этот комплекс состоит из предсказания о гибели царя от мальчика, спускания его на воду, из воспитания мальчика в тиши у какого-нибудь пастуха или садовника, часто с другими мальчиками, и из его воцарения.
Если наша догадка верна, то пребывание в бочке соответствует пребыванию во чреве рыбы, последующее тайное воспитание совместно с другими мальчиками — периоду совместной жизни посвященных под руководством старшего, а все вместе есть условие приобретения тех способностей, которые нужны вождю, все вместе есть условие воцарения. Уже Ранк видел в бочке чрево, но обосновывает это по-фрейдистски[476]. Бочка — действительно чрево, но не материнское, а чрево животного, дающего магическую силу.
Но все же приведенные нами соображения еще не исчерпывают дела. Мы знаем, что обряд и мотив проглатывания и извергания имеет тотемическое происхождение. Но тотемом могли служить не только животные, но и деревья. В бочке также можно узнать традицию дерева. Возможно, что в мотиве героя в бочке слились обе эти традиции. В микронезийском мифе четверо мужчин посещают солнце. Прибыв туда, они видят, что лодку их унесло. «Тогда солнце заключило их в толстый бамбук, который тогда еще не был известен на Пелейских островах. В нем их понесло к берегу их родины. После этого они стали четырьмя первыми вождями»[477]. Такие же мифы имеются о первых людях. В северо-западной Америке есть миф о том, как несколько женщин сделали большую корзину, сели в нее со своими мужьями и детьми, завязали ее и приказали бросить себя в воду. Волны и ветер унесли корзину дальше, и она наконец пристала к Пикнакотль. Тогда они открыли корзину и вышли. Они стали предками потемейцев.
Вероятно, сюда восходит и Ной, также входящий в большую лодку или ковчег, закрывающий себя в нем и выходящий из него родоначальником людей. Такое сближение делает уже Узенер. Традиция дерева прослеживается затем в Египте (Осирис), есть она и в русской сказке. В пензенской сказке девушка спасается от преследований отца в деревянный столб. Этот столб брошен в воду и приплывает в другое королевство. Столб находит королевич, велит взять его к себе в комнату (совсем как в сказке о волшебном зеркальце). Королевич женится на ней (См. 252). Дерево здесь играет ту же роль, что стеклянный гроб. Немая девушка в лесу часто обнаруживается царевичем на дереве. Она обычно нагая, покрывает себя волосами и напоминает собой птицу, иногда даже обклеена перьями. Все это указывает, каков источник этого мотива. Девушка в дереве, на дереве — то же, что девушка в гробу, девушка в состоянии временной смерти. Это соответствует пребыванию в животном. Напомним, что такое пребывание в животном есть условие брака, а часто также — условие власти.
С этой точки зрения интересно пересмотреть пребывание в плавающей корзине Моисея (который затем становится вождем и спасителем своего народа) и знаменитую автобиографию царя Саргона (2600 до н. э.). Таблетка, в переводе Грессмана, гласит: «Я, Саргон, могущественный царь, царь Аккадский. Моя мать была бедна (весталка?), отца я не знал, брат моего отца живет в горах. Мой город, Асупирану, расположен на берегу Евфрата. Зачала меня моя бедная (?) мать, тайно родила она меня, посадила меня в ящичек из тростника, закрыла дверцы земляной смолой и передала меня реке… Тогда подняла меня река, к Акки, поливальщику, привела она меня. Акки, поливальщик, извлек меня посредством… (лакуна). Акки, поливальщик, принял меня вместо сына и воспитал меня. Акки, поливальщик, сделал меня своим садовником. Пока я был садовником, полюбила меня Иштар, и четыре года я царствовал»[478]. Далее следует хвастливое перечисление великих дел и походов царя. Но если вся таблетка содержит хвастовство, то и начало ее есть самовосхваление, которого, однако, современное ухо не улавливает. Величие Саргона началось с помещения его в ящичек, им он хвастается наравне со своими походами, ибо оно доказывает его право на царствование, оно также доказывает, что он великий царь, как и его походы.
22.
Змей есть механическое соединение из нескольких животных. Он представляет собой такое же явление, как египетские сфинксы, античные кентавры и т. д. Изображения змея в искусстве показывают, что наряду с основным видом его (пресмыкающееся + птица) он может слагаться из очень разных животных, что в его состав входит не только крокодил или ящер и птица, но и пантера, лев, козел и другие животные, что он состоит из двух, трех, четырех животных.
Здесь можно наблюдать еще другое явление. Змей, дракон появляется приблизительно одновременно с антропоморфными богами. Это не абсолютно точный закон, это — тенденция. Вопрос о том, что понимать в истории религии под богом, весьма сложен, и мы его здесь разрешать не будем. Тотемный предок животного вида не бог в том смысле, в каком богом является антропоморфный Зевс или безобразный христианский святой дух. Божество развивается из животного. С появлением земледелия и городов пестрый животный мир тотемического происхождения начинает терять свою реальность. Происходит процесс антропоморфизации. Животное приобретает тело человека; в некоторых случаях позже всех исчезает животное лицо. Так создаются такие боги, как Анубис с волчьей головой, Гор с головой кобчика и т. д. С другой стороны, души умерших приобретают человеческую голову на птичьем теле. Так, постепенно из животного вырисовывается человек. Процесс антропоморфизации почти закончен в образе таких богов, как Гермес с маленькими крылышками над пятками, пока наконец животное не превращается в сопровождающий бога атрибут: Зевс изображается с орлом.
Это — одна линия. С другой стороны, животное, не то, с которым городской человек может иметь дело, а другое, то, в которое превращается умерший (змея, червь, птица), не бытовое, а гипостазированное и таинственное, начинает терять вместе со своим значением и свой облик. Подобно тому как животное сливается с человеком, животные начинают сливаться друг с другом. Это те, которых никто не видел, но которые облечены таинственной властью, неземные и необычайные. Так создаются гибридные существа, и одним из них является дракон.
Если теперь всмотреться в фигуру дракона (она в основном состоит из змеи + птицы) и сопоставить это со всем, что говорилось раньше, то можно прийти к заключению, что змей сложился из двух животных, представляющих душу, а именно из птицы и змеи. Первоначально человек при смерти мог превращаться в любое животное, что может быть подтверждено многочисленными материалами. Но когда появляются представления о стране смерти, эта страна стала локализоваться или высоко над землей, или далеко за горизонтом, или же, наоборот, под землей. Подробнее мы это увидим, когда дойдет очередь до тридесятого царства. Соответственно этому лимитируется число животных, в которых может превратиться умерший. Для далеких царств создаются птицы, для царства подземного — змеи, черви и пресмыкающиеся, между которыми, по-видимому, особой разницы не делают. Птица и змея — самые обычные, самые распространенные животные, представляющие душу. В лице дракона они слились. Такого мнения держался и Вундт: «Возможно, говорит он, что в крылатой фигуре (змея) скрыто — правда, давно уже забытое — представление о птице, представляющей душу, а в змеином туловище дракона — представление о черве, представляющем душу»[479]. Это объясняет и крылья, и когти змея, и его чешуйчатость, и хвост с жалом и т. д. Мы скоро увидим, что это объясняет и одну из его основных функций — похищение женщин.
Но это еще не объясняет другой постоянной особенности змея — его многоголовости. Подобно тому как он состоит из многих животных, он имеет много голов. Чем объяснить эту многоголовость? Вопрос этот может быть разрешен по аналогии с многоногостью и многокрылостью коня. Восьминогий конь известен в фольклоре. Так, например, Слейпнир, конь Одина, имеет восемь ног, и это далеко не единственный пример. Многоголовость есть не что иное, как выраженная в образе быстрота бега. Такова же многокрылость нашего коня. Он имеет 4, 6, 8 крыльев — образ быстроты его полета. Такова же многоголовость змея — многократность пасти — гипертрофированный образ пожирания. Усиление идет здесь по линии усиления числа, выражения качества через множество. Это — позднее явление, так как категория определенного множества есть вообще поздняя категория.
В приведенных случаях мы многоголовости не имели, но, например, у кабилов, где мы наблюдали коня, есть уже и многоголовость Другой способ создания образа пожирания идет не через количество, а через увеличение размеров пасти: в русской сказке она простирается от земли до неба. Но в таком случае пасть уже только одна, и многоголовости здесь нет. В приведенных до сих пор материалах этого тоже нет. Здесь рыба чаще всего самая обыкновенная рыба, и тем не менее в ней помещаются тысячи людей, а иногда и целые страны. В желудке волка также лежит много живых и мертвых людей. Такая диспропорция на этой стадии никого не останавливает. Представление рыбы в образе кита уже содержит попытку внести пропорцию, а разинутая пасть есть художественно преувеличенное внесение пропорции в картину пожирания и также есть явление более позднее.
23.
Эта связь с представлениями о смерти и соответствующими обрядами объяснит нам еще одну сторону змея, а именно змея-похитителя.
Здесь можно бы заняться историей представлений о смерти. Однако ранние формы этого представления в образе змея не отражены. Змей отражает более позднюю форму представлений о смерти, а именно смерть как похищение. Смерть наступает потому, что кто-то похитил душу или одну из душ умершего. Соответственно представляют себе лечение и восстановление умершего: его душу надо похитить обратно и восстановить на место. Есть сказки, которые целиком строятся на похищении и контрпохищении.
Но кто же является похитителем? Мы сейчас увидим, что похитителем очень часто является умерший же, что умершие тянут за собой живых. Процесс образования представления, что душу похитил умерший — обычно в образе животного, — неотделим от другого процесса, от процесса объективизации души. Приведем пример. Дакоты предполагают существование четырех душ. Есть душа тела, которая умирает вместе с ним. Далее есть дух, который всегда остается при теле или пребывает в его близости. Далее есть душа, ответственная за поступки тела и отправляющаяся, по одним — на юг, по другим — на запад. И наконец, четвертая всегда остается в пучке волос мертвеца, который родственники сохраняют, пока не представится случай бросить его в страну врага, где эта душа начинает бродить в качестве привидения, насылающего смерть и болезнь[480].
В этом случае интересно, что душа или одна из душ, вышедшая из мертвеца, сама становится причиной смерти других. Другими словами, одна из душ объективируется, становится самостоятельным страшным существом, теряет связь со своим хозяином, и она-то и вызывает смерть.
Под объективизацией понимается вера, что душа мыслится как самостоятельное существо, могущее жить вне человека. Для этого даже не всегда нужно умереть. И живой человек может иметь душу или одну из душ вне себя. Это так называемая внешняя душа, bush soul. Обладателем такой души является Кощей.
Так, у банту человек имеет четыре души, из которых одна внешняя, в образе животного, самым интимным образом связанного с его телом. Это — то леопард, то черепаха, то рыба или какое-нибудь другое животное.
Когда нам сообщают, что животные похищают души живых, то всегда может быть поставлен вопрос, не развилось ли это животное из зооморфного мертвеца. Так, у индейцев племени тлингит выдре приписывается особая, сверхъестественная сила, между прочим — страсть уносить украдкой людей и, лишая их сознания, превращать в людей-выдр[481]. На этом вообще основан страх перед мертвецами, даже когда они уже давно потеряли свой животный облик. Так, на островах Содружества полагают, что «души умерших обладают силой красть души живых»[482]. У Фрэзера можно найти чрезвычайно много примеров этому. Так, племя тарахумаре (Мексика) считает, что смерть, наступившая, несмотря на все попытки шамана спасти жизнь больного, наступила оттого, что «те, кто умерли раньше, позвали или утащили его»[483]. Мертвые тянут за собой живых. Папуасы бывшей Британской Новой Гвинеи уверены, что «духи умерших уносят души живых»[484]. Создаются особые божества, функция которых — красть души. Эльдсон Бест, один из исследователей маори, говорит: «Ящерица представляет смерть. Это объясняет великий страх, который народ маори питает перед ящерицами, и почему увидеть ящерицу — очень плохое предзнаменование. Она вестница Виро (злого божества) и предвестник смерти… Виро посылает ящериц за человеком». И далее: «Теперь ты видишь, почему Виро величается вором, почему он покровитель воров, ведь он извечно шныряет по этому миру, чтобы похищать жизнь людей»[485].
Приведенные факты иллюстрируют положение, что имелось воззрение, что смерть наступает оттого, что душу похитил умерший в образе животного. Одним из таких животных является и змей.
Тураев, например, в истории Древнего Востока говорит: «Существовало также представление об особом духе смерти ekimmu, который блуждал повсюду, насылая болезни. Сохранилось изображение этих вавилонских дьяволов — это большей частью крылатые, звероподобные фигуры»[486]. Сходные явления имеются в Египте. 27-я глава «Книги мертвых» обращена с молитвой к богам, которые уносят сердца. Но в Египте пожиратель (не похититель) мертвецов имеет несколько иной вид: он находится у огненного озера, и умерший его поражает, о чем речь будет ниже. Здесь интересно будет привести житие коптского святого Пизенция, относящееся к VII веку. Пизенций описывает муки, которые переживает мумия. Мумия для него — человек, ведший грешное и нечестивое существование. Речь ведется от лица мумии: «И случилось, что, когда я был ввергнут в тьму кромешную, я увидел огромное озеро, более чем в 200 локтей, и оно было наполнено гадами (reptiles); каждый гад имел семь голов, и тело их было подобно скорпионам. В этом месте также обитал Великий Червь, один вид которого ужасал глядевшего на него. В пасти его были зубы, подобные железным кольям. И один (из этих гадов) схватил меня и сбросил меня этому червю, который никогда не переставал есть; и сейчас же все другие гады собрались вокруг него, и, когда он наполнил свою пасть моей плотью, все эти гады, собранные вокруг него, тоже наполнили свои пасти». И там же: «Когда мои глаза были раскрыты, я видел смерть витающей в воздухе в многообразных видах, и в это мгновенье ангелы, не знающие милосердия, подошли и выхватили мою несчастную душу из тела, и, связав ее в образе черного коня, они понесли меня прочь к Аменти». Эти материалы содержат очень много сказочных аксессуаров. Здесь и огненное озеро, и многоголовость змея, и унесение человека в воздух, и даже конь, и, конечно, эти материалы приближают нас к пониманию того, откуда идет сказка. Аналогия здесь довольно полная. Достаточно вычеркнуть из этих материалов момент смерти, чтобы получилась чистая фантастика, лишенная религиозной основы. Такую «фантастику» мы видим в сказке. Эти случаи содержат момент смерти в очень ясной форме. Забыто здесь только, что сам похититель создался из животных, представляющих душу. В более ранних случаях (которые очень редки) это еще ясно. Так, эскимосский торнарсук, похищающий души шаманов, может быть рассмотрен как предступень к змею. Он имеет вид моржа с присосами. Нансен, анализируя слово «торнарсук», приходит к заключению, что оно означает «отвратительная душа»[487]. Связь с душой имеют и эринии. Эта связь ясна исследователю, но не всегда ясна народам, верующим в подобные существа.
Но для более точного понимания все же не хватает еще одного элемента. Все наше внимание пока было обращено на фигуру похитителя. Фигура похищенного, т. е. в сказке — царевны или вообще женщины, красавицы, осталась вне поля зрения. Женщина как объект похищения в приведенных материалах еще не встречалась. К изучению этого элемента теперь и надо обратиться.
24.
По мере того как идет вперед общественное развитие, на первый план выдвигается удовлетворение полового чувства. Эти два вида голода иногда ассимилируются, как в русской сказке: «Схватил змей царевну и потащил ее к себе в берлогу, а есть ее не стал; красавица была, так за жену себе взял» (Аф. 148). В первобытном обществе нет места для проявления индивидуальной эротики. Такая эротика появляется сравнительно поздно и вносится в уже имеющиеся и создавшиеся ранее религиозные представления, в частности в представление о смерти-похищении. Божество избирает себе возлюбленную или возлюбленного среди смертных. Смерть происходит оттого, что дух-похититель возлюбил живого и унес его в царство мертвых для брака. Там, где еще не развилась индивидуальная любовь, там стремление похитителя есть просто стремление к противоположному полу, а позднее — к определенной, избранной индивидуальности этого пола. Так, Паркинсон сообщает следующее с острова Новая Ирландия: духи умерших, т. е. тех, которые похоронены в земле, называются tangou или kenit. Днем они невидимы, ночью они показываются живущими в форме огненных искр или огоньков. Духи умерших мужчин преследуют женщин, духи умерших женщин подкрадываются к мужчинам. Все живущие быстро пускаются в бегство при приближении духов, так как они приносят болезнь, муки и смерть[488]. И там же: духи нерожденных детей или женщин, умерших в родах, известны как gesges. Они ходят и днем в образе мужчин или женщин, украшают себя особыми, сильно пахучими травами и поэтому их можно узнать издали. Они пытаются заманить живых мужчин и женщин и соблазнить их на половое общение. Они преследуют особенно тех, которые имели общение с членами того же тотема. Эти gesges живут в ущельях и камнях.
Эротическая окраска представлений о смерти все усиливается. Штернберг назвал это явление «избранничеством». «Божество или иное существо избирает себе возлюбленную и уносит ее в царство смерти». Штернберг пишет: «Идея эта настолько укрепилась в уме первобытного человека, что даже целый ряд трагических фактов жизни индивида приписывается избранничеству. Так, смерть от молнии, случайная гибель в огне, на воде, смерть, причиненная хищным зверем — тигром, медведем, крокодилом и т. д., приписывается тому, что тот или другой дух, возлюбив того или другого человека, убивает его, чтобы овладеть им в мире духов»[489].
Что это явление позднее, видно потому, что оно особенно распространено в античной Греции, тогда как на более ранних ступенях развития оно носит еще очень общий, недифференцированный характер. Греки знали любовное похищение как один из видов смерти. Известно изречение Артемидора: «Если больному снится брачное соединение с богом или с богиней, то это означает смерть»[490]. Таблетки, найденные в гробницах, изображают женщину, похищаемую прекрасным крылатым юношей из круга причитающих родственников[491]. «Смерть в древней вере воспринималась как брак с божеством смерти, умерший праздновал свадьбу с ним»[492]. Это сказывается и в свадебной обрядности. «Свадьба — типичное изображение на саркофагах; брачные боги — боги смерти; похоронная процессия и свадебная процессия одинаковы; невесту приводят ночью при факелах, брачная постель уподоблена смертному ложу, и шествие вокруг алтаря аналогично погребальным обрядам»[493]. Нет необходимости приводить все те материалы, которые привели исследователей Античности к этим заключениям.
25.
Наряду с этим в Греции имелись представления и о смерти-похитительнице, но уже лишенной образности. Так, в «Алкесте» Еврипида героиню уносит Танатос, безличное, бледное божество, самое имя которого означает смерть. Или, как говорит Дитерих, самому Гадесу приписывается страсть пожирать людей[495]. Специально только за мужчинами гоняются Гарпии.
Если, таким образом, генетически мотив похищенной красавицы становится ясным, то это еще не означает, что здесь уже ясно все окончательно. Можно возразить, что царевна, похищенная «смертью» в лице дракона и т. д., все же никогда не умирает. Судьба ее двоякая. В более ранних материалах она отбита у змея женихом. Таким образом, она имеет как бы два брака: один — насильственный со зверем — брачная жизнь ее со зверем прослеживается в сказках типа «Амур и Психея», другой — с человеком, царевичем. Но есть и случаи, когда двух женихов нет. Змей не сменяется женихом, а превращается в прекрасного царевича. Это мы имеем в «Амуре и Психее». Позднее, похищенная богом, она остается женой бога. Не случайно, что наряду со змеем в сказке фигурирует Кощей, птицы, медведи и т. д. Судьба похищенной царевны приводит нас к комплексу лесного дома. Здесь она получает брачное посвящение через Кощея, после чего переходит в руки человеческого жениха. Дальнейшее развитие этого момента мы проследим при анализе брачной ночи царевича и царевны.
26.
Нам необходимо установить, есть ли водяная природа змея позднее привнесение, или же эта сторона его существа исконно присуща ему. С водяными существами в сказке мы встречались уже выше, когда речь шла об искусниках. Там мы видели хозяев стихий, в том числе и водяной стихии. Напомню о старике, который держит поднятыми свои колени. Пока он держит колени поднятыми, вода в озере стоит высоко. Как только он колени опускает, опускается и вода. Точно таким же существом является змей. Поднятие змея из воды неизменно влечет за собой поднятие воды.
Все функции змея, рассмотренные нами до сих пор, не прочно связаны с его обликом. Проглатывать и извергать может и рыба, и ящерица, и птица — животные, составляющие змея. Охранитель вод более прочно связан с обликом сперва змеи, а потом змея-дракона. Это представление о змее-охранительнице вод можно встретить уже у самых первобытных народов, например у австралийцев. «Приблизительно в 50 метрах от источника Алисы, — говорят Спенсер и Гиллен, — есть ущелье, о котором говорится, что в нем обитает дух большой мертвой змеи и множество живых змей, ее потомков»[496]. Этот змей (или эта змея) широко распространен в Австралии. В описаниях отдельных случаев имеются три черты, общие им всем. Змея имеет большие размеры и фантастический вид, она живет в воде и может ее поглотить, задержать и вновь извергнуть; она пожирает людей, которые или погибают от этого, или приобретают магические силы и здоровье. В юго-восточной Австралии верили в змею, «которая проживает в глубоких и постоянных водоемах и представляет стихию воды, имеющую такую жизненную важность для людей всех частей Австралии». Змея под названием Куррея описывается как «змееподобное чудовище огромных размеров». Другие называются Кария, и они «глотают свои жертвы целиком»[497]. В других местах это чудовище зовется Иеро и «описывается как огромный угорь или змея… У него большая голова с красными волосами и огромная пасть, из которой, как говорят, истекают быстрые воды. Его тело полосато и разноцветно, и для тех, кто проживает в этой местности, он обладает исцеляющими качествами. Больной может поплавать в воде и восстановить свое здоровье»[498].
Эти материалы показывают, что водяной змей может быть засвидетельствован на самых ранних известных нам ступенях общественного развития. Это представление, конечно, также имеет свою предысторию, для которой у нас, однако, нет материалов. Удаляться гипотетически в более глубокую даль мы не будем. Второе, что мы видим, — это то, что змей-поглотитель и водяной змей есть одно и то же существо. Этим объясняется, что впоследствии, когда в мифах создается мотив перемещения проглоченного, это перемещение, как правило, происходит по воде или сквозь воду. Ведь эти же австралийцы при обряде посвящения делают изображение змеи с открытой пастью. Таким образом, змей-поглотитель не есть что-то особенное или другое, чем змей водяной, но в некоторых случаях сильнее развита одна сторона змеи, в других — другая.
Подобные змеи продолжают управлять водами у народов всего мира и на дальнейших ступенях развития. По представлению обитателей Ниассы (Океания), «ужасный рак покрывает пасть змеи, отчего возникает прилив и отлив»[499]. Там, где нет прилива и отлива, змей просто приводит в движение воды. Айну рассказывают, что «в одном озере жила форель, которая была так сильна, что, ударяя своими грудными плавниками о берег, она хвостом возмущала волны на противоположном берегу»[500].
В долганской сказке герой встречает мамонта. «Где мамонт пойдет, там реки делаются; где ляжет — там озера делаются»[501]. У ама-зулу люди боятся пользоваться водой одного озера, так как в нем обитает змей Умугарна[502]. У индейцев муиска змею или дракону, обитающему в озере, приносятся жертвы[503].
В земледельческой и пастушеской Африке особенно ясно прослеживается связь его с плодородием. «Змея, как полагают, дает успех в рыбной ловле. Она имеет власть над рекой и всем, что в ней». Таким образом, змей-податель опять-таки есть змей водяной. Связь его с обрядами также широко засвидетельствована. В Африке особенно развита фаллическая сторона культа змей. (Подробные материалы см. у Хембли.)[504]
Как и змей-поглотитель, водяной змей первоначально существо хотя и страшное, но в основе благое: он податель вод, позже — создатель плодородия, как плодородия полей, так и плодородия человеческого.
Каким же образом возникает мотив борьбы с ним? Внешне, со стороны сюжета, появляется мотив
У индейцев хопи змея поднялась из пруда до неба и подняла за собой воды, вызвав потоп[505]. У индейцев инка потоп происходит «оттого, что три сына первого человека или бога по имени Паха, которые не имели с кем сражаться, начали борьбу с большой змеей. Она отомстила тем, что выплюнула такое количество воды, что она затопила всю землю»[506]. В последнем примере отношение обратное: змей выпускает воду, потому что с ним начали борьбу. На той культурной ступени, на которой стояли краснокожие, подобные примеры редки. Змей чаще убивается потому, что он поглотитель, а не потому, что он водяное существо.
Но дело меняется с переходом к регулярному земледелию и скотоводству и к образованию ранней государственности. Эта ступень создает антропоморфных богов. Земледельцу важно, чтобы
Эта стадия особенно ясно представлена Индией, ясна она в Греции и в Китае.
О змееборстве в «Ригведе» говорилось много применительно к солярной и лунной мифологии. Между тем одно из значений змея Вритры, побежденного мощным богом Индрой, совершенно ясно: он задерживатель рек. Реки текут только потому, что Индра убил Вритру и выпустил их. Вот несколько цитат.
III–33: Реки говорят: русло вырыл нам Индра, он, имеющий в руке молнию; он убрал, убил Вритру, задерживавшего воды. IV–17 (обращается к Индре): Мощью и силой убив Вритру, ты выпустил реки, поглощенные драконом. I–32: Ты дал течь семи рекам. 1–52: Индра убил задержателя рек, Вритру. (Ср. весь гимн I–32, а также I–51–4, I–51–5, I–52–2–6, I–121–11, II–11–5, VIII–12–26, VIII–85–18 и др.).
Водяным же существом змей является и в Китае. Он является морским и озерным существом и обитает также в колодцах. Морской змей живет на дне моря во дворце из прозрачных камней, с дверями из хрусталя. Ранним утром при тихой погоде этот дворец можно видеть, если наклониться над водой[507]. Другими словами, из хозяина стихии он превратился в царя или императора стихий по образцу китайского императора. Здесь интересно привести сказание об основании Пекина[508]. Пекин основан опальным принцем. Город процветает. Являются купцы, растет торговля, в городе достаточно продовольствия, принц правит справедливо. Но вот возникает засуха. За воротами города была пещера змея. Змея никто не видел уже много тысяч лет, но все же было хорошо известно, что он жил там. Выкапывая землю для постройки стены, грабари затронули и эту пещеру, мало думая о могущих произойти последствиях. Змей был очень раздражен и решил перейти в другое место, но змеиха сказала: «Мы жили здесь тысячи лет, и потерпим ли мы, чтобы принц Иенский прогнал нас отсюда? Если идти, то мы возьмем все водоемы в наши кадушки yin — yang (кадушки для носки воды) и в полночь мы явимся принцу во сне, прося разрешения удалиться. Если он это разрешит и позволит нам также взять с собой наши кадушки, то он попался, потому что мы захватим воды с его разрешения». Все так и происходит. Змеи являются ему во сне в виде старика и старухи и просят разрешения покинуть Пекин. После этого наступает ужасная засуха — все воды исчезли. Сон разгадывается, принц спешит вдогонку старикам, пронзает копьем одну из кадушек, отчего наступает потоп. Молитва буддийского монаха заставляет воду спасть, образуется пруд, около которого затем выстраивается храм. Из этого пруда будто бы черпают воду для императорского двора.
Таков народный миф, использованный буддийскими монахами в своих целях, точно так же, как и христианская религия использовала змееборство в своих целях, заставляя Георгия убить змея и обратить в христианство освобожденный им от змея народ.
Все эти примеры показывают, что водяной змей (в чистом виде, без всяких примесей иных представлений, о которых речь будет ниже) убивается или неизвестно за что, или же ему приписывают засуху, задержку вод, и этим мотивируется бой.
В античной Греции таким существом является Гидра, или Лернейский змей. В изобразительном искусстве гидра представлена многоголовой змеей, число голов которой колеблется от трех до девяти. По Аполлодору, восемь голов были смертны, а средняя — бессмертна. Представляли себе, что распростершаяся змея удерживала воду. В Лерне это представление, по-видимому, было расширено и видоизменено в том смысле, что при наступлении засухи думали, будто змей проглатывает все воды страны и что от этого местность Лерны (где обитает змей) так болотиста[509]. Как мы только что видели, в китайских мифах и других представление, что змей проглатывает или уносит с собой всю воду страны и что обилие вод (потоп, прилив, река или, вернее, болото) зависит от змея, вовсе не свойственно только Античности и тем более Лерне. Лернейский змей есть частный случай мирового образа водяного змея.
Таким же частным случаем является и сказочный «змей черноморский», «водяной царь», за которым «вода хлынула на три аршина».
Но это — только одна сторона змея. Змей вообще не поддается никакому единому объяснению. Его значение многообразно и разносторонне. Всякие попытки свести весь комплекс змея к чему-то единому, как это делают Фробениус, Зике и другие, заранее обречены на неудачу.
В русской сказке змей не является задерживателем вод, и не потому с ним происходит борьба. Но в сказках других народов эта древнейшая мотивировка сохранена ясно. В пшавской сказке герой «попал в один город, где дэв держал воду, требуя за нее дань в виде девушек»[510]. В белуджской сказке героиня говорит: «Сегодня очередь царя отправить меня к дракону, чтобы он пустил немного воды в каналы, потому что город томится от жажды»[511]. В монгольской сказке умилостивленный человеческой жертвой царь драконов дает воду[512]. В нартовском эпосе семиглавый змей, превратившись в собаку, не дозволяет достать воды[513]. Эти материалы показывают, что водяная природа змея исконно присуща ему. Первоначально она не создает поводов для борьбы со змеем. Он управляет водой во благо людям. Но при земледелии эта функция переходит к богам, которые убивают змея и даруют людям воды и реки, задержанные змеем. Эта традиция развилась независимо от традиции борьбы с поглотителями. В русской сказке она функционально не отражена, но отражается в водяных атрибутах змея.
27.
Все, что говорилось о змее вначале, тесно связано с охотой как основным производственным базисом, на котором этот мотив возникает. Похититель уносит похищенную. Здесь же ее приводят к нему. Формы, в которых это делается, соответствуют обряду предоставления девушек водяным демонам и богам с целью повлиять на плодородие страны.
К мысли о земледельческом происхождении этого мотива приводит рассмотрение распространенности его. Он имеется в классических странах земледелия, в древней Мексике, в Египте, в Индии, в Китае, и в меньшей мере — в Греции. Он отражает собой обряд насильственной выдачи девушки богу путем принесения ее в жертву. Зачатки его встречаются и на более ранних ступенях, например в Северной Америке. Здесь еще нет урожаев, нет земледелия. Здесь этот обряд должен обеспечить богатый улов рыбы. Но, как указано, полного развития этот обряд и соответствующие ему мифы достигают только в раннеземледельческих странах.
И Фрэзер, и Штернберг довольно убедительно показывают, что половое общение между человеком и богом должно было способствовать урожайности. Это видно, во-первых, потому, что подобные жертвенные венчания совершались перед посевом, а во-вторых, они особенно распространены там, где земледелие зависит от рек, т. е. в долинах Нила, Ганга, Евфрата и Тигра, Желтой реки. Здесь девушка приносилась в жертву существу, обитающему в воде. Штернберг говорит: «Так как боги плодородия считались божествами особо похотливыми и, с другой стороны, эта похотливость была необходима для благосостояния людей, то отсюда пошел обычай жертвоприношения, и в особенности девушек и молодых людей, смотря по тому, какого пола то или другое божество»[514]. Подобные жертвоприношения могли иметь очень разнообразную форму, но здесь важны только те, которые связаны с водой. Общие черты этой церемонии в описании Штернберга состоят в том, что девушку одевают невестой, украшают цветами, натирают благовониями и усаживают на берегу на особой скале или священном камне, «после чего какой-нибудь крокодил утаскивал ее в реку, и народ вполне был убежден в том, что она действительно становится женой крокодила, считая, что в случае, если бы она не оказалась девственницей, он бы вернул ее назад».
Подобного рода жертвоприношения имели целью воздействовать на урожай или вообще на рост растительности. У рыболовных народов эти обряды должны были увеличить число рыб. Этот обряд всегда тесно связан с мифом, объясняющим, почему это жертвоприношение нужно и с чего оно повелось. Так, у алгонкинов и гуронов рассказывают, что однажды случилось, что не стало рыбы и грозил голод. И вот вождю явился во сне очень красивый юноша (водяной бог) и сказал: «Я потерял жену и не могу найти ни одной женщины, которую до меня не познал бы ни один мужчина. Вот почему вам нет удачи и вот почему вам ее не будет, пока вы меня в этом не удовлетворите. И чтобы убедить его, что его невеста целомудренная, его венчают с маленькой девочкой, которая, конечно, не знала никакого другого мужчины». В обряде девушку венчают с неводом, т. е. бросают в воду[515].
Жизнь племени майя, говорит Дизельдорф, всецело зависит от маиса. В городе Чиченица были найдены кости и черепа девушек, а также бусы и другие украшения девушек, которые, по сообщению хроникеров, живьем были брошены в этот пруд. Из этого вытекает, говорит автор, что путем добровольной отдачи жизни, крови и имущества хотели насытить богов, чтобы они не имели повода к преследованиям. Еще и сейчас индейцы верят, что засуха прекратится только тогда, если кто-нибудь утонет[516]. Соответствующие мифы мы находим в американских сборниках.
Еще шире этот круг представлений распространен в Африке. Об одном большом степном озере, по названию Мрувиа, полагали, что оно каждый год требует в жертву ребенка, а именно — гладкого, без всяких рубцов (очевидно, субститут целомудрия). Каждый год эта подать ребенком взималась, и ребенок по предписанию живым бросался в пруд. Если бы эту жертву не приносить, то пруд засох бы. Баганды, уходя в дальний путь, пытались задобрить Муказу, бога озера, посвящая ему девственниц, призванных служить ему супругами. Туземцы акикуйю в бывшей Британской Восточной Африке поклоняются змею, живущему якобы в одной из рек, и через каждые несколько лет они выдают замуж за бога-змея женщин, особенно девушек. Арабский путешественник Ибн Батута сообщает, что несколько человек уверяли его, что, когда население острова (речь идет о Мальдивских островах) было идолопоклонническим, каждый месяц к туземцам являлся злой дух, выходивший из моря в образе судна, покрытого фонарями. Каждый раз, когда жители замечали этот корабль, они брали молодую девушку, обряжали ее как невесту и отвозили в языческий храм, возвышавшийся на побережье, и оставляли ее на террасе, выходившей на море. Девушка проводила здесь ночь, а утром ее находили мертвой, но потерявшей девственность. Каждый месяц при появлении духа среди жителей бросали жребий. Последняя девственница, принесенная таким образом в жертву, была спасена благочестивым бербером, которому чтением Корана удалось обратить в бегство морское чудовище[517].
В этом случае интересно не только то, что европейские морские корабли с фонарями и дымом принимались за чудовища. Этот случай интересен другим. Подобные жертвоприношения, несомненно, вскоре вступают в противоречие с развившимися формами земледелия и соответствующими им формами социальной жизни и семейных отношений, а также и с формами религии, уже начавшей создавать богов. С появлением собственности на землю появляется особая новая форма семейных отношений. Укрепляется и растет родительская любовь, не допускающая принесения в жертву ребенка. Симпатии, которые первоначально принадлежат могущественному духу, посылающему урожай, переносятся на несчастную жертву. Если жертва эта приносится из числа врагов, на которых наложена дань, то это признак начавшегося сочувствия к жертве. Но при этом обряд иногда долго не может быть уничтожен изнутри. Но вот является чужеземец и освобождает девушку. При расцвете этого обряда он был бы уничтожен, как нечестивец, нарушающий самые жизненные интересы народа. Его поступок поставил бы под угрозу урожай. В сказке он, наоборот, герой, который чествуется. Интересно, что и в сказке герой очень часто именно приходит в чужую землю. Этим перемещением симпатий объясняются и субституты, когда, например, вместо женщины бросают куклу. Очень интересный случай, который может быть истолкован как неполная субституция, приведен Зелениным в его «Табу слов». На дне Сонтозера живет дух Сейд — любитель женщин. Ему бросают перед началом рыболовного сезона женскую куклу из тряпок, после чего жена принесшего такую жертву рыбака умирает: Сейд берет ее себе в жены[518]. В Египте каждый год перед посевом наряжали девушку в свадебную одежду и бросали ее в Нил, чтобы обеспечить разлив и получить хороший урожай[519]. Характерно, что этот обычай прекратился с арабским завоеванием. Такой же обычай существовал в Китае, где ежегодно молодую девушку венчали с Желтой рекой путем утопления ее, причем выбирали самых красивых[520].
28.
Подобную же замену мотивировок мы имеем и в греческих мифах, например в мифе о Персее и Андромеде. Здесь Персей попадает в Эфиопию и застает у взморья Андромеду, прикованную к скале. За что же она прикована? Ее мать некогда хвастала своей красотой перед нереидами и этим возбудила их ревность. Морской бог послал страшное наводнение и всепожирающую акулу. Оракул обещал избавление, если дочь царя будет выдана этой ужасной рыбе на съедение. В мифе о Геракле герой точно так же в своих странствиях наталкивается на Троянском побережье на девушку, привязанную у взморья к скале. Это — Гесиона, дочь Лаомедонта. Ее отец некогда обманул Посейдона. Посейдон выстроил троянские стены, но обещанной награды не получил. За это Посейдон наслал морское чудовище, которое опустошало Троянскую область, пока отчаявшийся Лаомедонт не отдал ему своей собственной дочери. Геракл выдерживает бой с чудовищем и освобождает Гесиону.
В сказании о Минотавре сохранилась дань, возложенная на побежденное племя для жертв в виде людей; через каждые 7 лет Минотавру посылались из Греции 9 юношей и 9 девушек, которых он пожирал в своем лабиринте. Однако в цикле о Минотавре имеется указание, что страна была поражена засухой и эпидемиями, посланными богами.
Все эти случаи вплотную подводят нас к сказке. Вряд ли требуется особо развивать или доказывать тезис, что сказка восходит к описанному здесь обряду. Самый процесс также очевиден. Из мифов выветриваются имена богов, изменяются мотивировки (мотивировки уже изменены, как мы видим, и в мифах сравнительно с обрядами), изменился стиль повествования, и миф переродился в сказку.
Если мы сравним мотив похищения с соответствующими мифами (похищение Зевсом Европы и др.), с одной стороны, мотив поборов с соответствующими мифами, с другой, то мифы о похищении менее архаичны, чем сказка: похититель-животное здесь преобразован в богаживотное, а миф типа Персея и Андромеды древнее сказки. Отсюда видно, что отношение между мифом и сказкой не всегда одинаково, и вопрос этот не может быть решен суммарно, как это делают Вундт, Панцер и другие.
Религиозные представления могут дать религиозный миф, и из него может развиться уже лишенная религиозной окраски сказка.
Очень ясно и коротко выражает эту мысль И. М. Тронский в своей работе «Античный миф и современная сказка», посвященной главным образом Полифему: «Миф, потерявший социальную значимость, становится сказкой»[524]. И действительно, миф о Персее и Андромеде в точности соответствует русским сказкам.
В более подробное обсуждение этого вопроса здесь можно не входить, так как это вопрос общий, и на примере одного мотива он не решается. Но, выдвигая положение о связи сказки с мифом, следует отметить, что миф не есть источник (causa efficiens) сказки.
Сказка может происходить и от религии непосредственно, минуя миф.
Так, в греческом мифе нет похищения девушки драконом. Это представление могло жить в народе не засвидетельствованным в греческой литературе, через которую мы знаем миф. Оно могло и не попасть в литературу. Наоборот, выдача девушки морскому чудовищу сохранилась, так как это — аграрное сказание, а Греция — страна аграрная, и соответствующие обряды могли производиться и там в более древние времена, не отраженные в литературе.
Ясно, однако, одно — сказка и миф на один сюжет не могут сосуществовать одновременно. В Греции еще не могло быть сказки о Персее и Андромеде, мог быть только миф, а сказка могла появиться в Античности, позже. Но зародыши могли быть, могли быть именно в так называемых народных низах.
29.
Этим же объясняется, что в представлениях о смерти поглотитель играет такую большую роль.
Водяной змей мыслился сидящим в прудах и водоемах, в реках, морях и на земле. Но эти водоемы одновременно служат входом в иное царство. Дорога в иное царство лежит через пасть змея и через воду — как сквозь воду, так, позднее — и по воде. Это приводит нас к сторожевой роли змея. Сторожевая роль водяного змея ясна.
Сидя у воды или в воде, он сторожит ее. Но и горный змей связан, собственно, не с высотами, а с пещерами, потому что наряду с водоемами именно пещеры считались входом в иное царство. Поэтому змей живет в берлогах.
Мы можем наблюдать, как змей, которого мыслили себе в воде и на земле, начинает переноситься в более или менее фантастическую даль. Это перенесение связано с появлением пространственных представлений, с появлением представлений о пути умершего. Обитая первоначально в определенных прудах и озерах (так что мимо них даже боялись проходить), змей теперь от начала пути умершего переносится к концу этого пути. Перенесение это может быть двоякое: или он мысленно передвигается вниз в землю, т. е. становится существом хтоническим, или он, наоборот, переносится в небесную высь и становится существом небесным, солнечным и огненным. Хтоническая природа змея древнее, но и то и другое происходит сравнительно поздно. В общих чертах можно установить этапы поглотителя, стоящего на месте в лесу (у народов, живущих замкнуто и изолированно), поглотителя, переплывающего большие пространства (у народов, достигших более высокой ступени культуры, знающих передвижение и не живущих исключительно лесной охотой), поглотителя, находящегося под землей (примитивное земледелие), и поглотителя, находящегося на небе (развитое земледелие, государственность).
Мы рассмотрим сперва хтонического змея, а затем змея солнечного. В обоих случаях развивается та линия, которая намечалась уже раньше, — линия враждебного отношения к змею, причем, как покажет нам анализ хтонического Кербера, хтонический змей в какой-то степени еще нужен и полезен. Небесный змей всегда уже только враг. Хтонический змей связан с царством мертвых. Небесный змей в Индии с ним не связан, он — приподнятый на небо водяной змей. В Египте на небо, по-видимому, вознесен змей хтонический. Его встречает умерший. Сказка дает отражение всех этапов развития змея.
Быть проглоченным было первым условием приобщения к иному царству. Но то, что некогда способствовало этому, превращается в свою противоположность, в препятствие, которое нужно одолеть для того, чтобы попасть в это царство. Поглощения уже не происходит, оно только угрожает. Это — последний этап развития этого представления, и этот этап также отражен сказкой.
30.
Но, как указано, это представление о подземном хранителе царства мертвых приобретает настоящее развитие только у земледельческих народов. Типичным представителем такого охранителя является Кербер, и на нем надо остановиться, так как фигура Кербера объясняет сторожевую роль и сказочного змея.
Представление, что водоем, река, пруд, озеро — вход в царство мертвых, держится в Греции еще очень прочно. «Входом в потусторонний мир прежде всего является океан», — говорит Ганшиниец[526], и далее: «Текущие воды, теряющиеся, например, в болотах или выходящие из земли, слыли за вход в подземный мир, равно как штольни рудников»[527]. Существа, обитающие в этих водах, имели вид драконов или быков. Таким, например, был Ахелой, сватавшийся за Деяниру и убитый Гераклом. К этой же категории относится и Кербер.
Свою старую водяную природу Кербер обнаруживает в том, что он сидит у устья Ахеронта, где его находит Геракл. Здесь перенесение змея к другому, конечному пункту воды особенно ясно. Змей в доклассовом обществе сидит у источника вод, т. е. у начала реки, тогда как Кербер, сидящий у конца реки, подтверждает предположение о перенесении дракона от выхода из земли к входу в преисподнюю. Он и по наружности, и функционально близок к змею нашей сказки. У него три собачьих головы, из пасти которых капает ядовитая слюна, у него змеиный хвост, на хвосте у него голова, и хвостом он жалит.
Такая двухголовость или двухсторонность голов — очень древняя черта. Она типична для Америки. Там змей почти всегда имеет по голове на обоих концах тела. Это представление основано на том, что хвост змеи испытывается или воспринимается как жало и есть иное явление, чем многоголовость. Кербер объединяет в одной фигуре оба вида.
Когда Геракл по поручению Евристея приводит Кербера наверх, тот его жалит хвостом. Волосы на спине и на голове Кербера состоят из змей. Как устанавливает Кюстер, он прежде назывался просто драконом[528]. По Гесиоду, он приветливо виляет хвостом пришельцам, но никого не выпускает обратно[529]. Эней же не может попасть в Тартар, так как он его не пускает. Чтобы умиротворить его, Эней бросает ему волшебную медовую лепешку, от которой Кербер засыпает (Энеида, VI, 419)[530]. Это бросание в пасть охранителя каких-либо предметов есть субститут вхождения в пасть самого героя. Мне кажется, что из этих показаний довольно ясно вытекает, что Кербер пропускает, приветливо виляя, умерших, но бросается на живых, что видно по Энеиде. Таким образом, старая роль змея как пособника прохода, не вполне забыта, а сторожевая его роль еще не вполне выработалась, Кербер отличается от сказочного змея своими собачьими головами. Эти собачьи головы — греческое привнесение в связи со сторожевой ролью его. Филологи-классики будут возражать, что бросание Керберу лепешки — чисто греческое явление и не может быть истолковано как субститут поглощения. Однако и в сказке герой бросает змеихе, стремящейся его проглотить, конфет, пуд соли и т. д.
Такое понимание Кербера в свете сравнительных материалов отличается от того, какое дает Дитерих в своей «Некия» (Nekyia). Дитерих считает Кербера персонификацией земли, поглощающей трупы при захоронении. При этом он ссылается на то, что Кербер жрет падаль. Для Дитериха он «земная глубина, открытая пасть которой поглощает умерших, пожирает, т. е. заставляет тлеть плоть и оставляет только кости». Для нас же пожирание падали есть рационализованная ступень пожирания — смерти.
Все эти материалы в достаточной степени объясняют змея как охранителя входа в тридесятое царство.
Эти греческие материалы очень интересны. Они дают дальнейшую ступень превращения водяного змея в хтонического и доброго в злого. Пожирания уже не происходит, оно только угрожает. Не всегда происходит и бой. Геракл его побеждает, но оставляет в живых. Кербер, при всех его отвратительных чертах, все еще испытывается как существо, необходимое людям. Он страж Аида.
31.
Народы, знающие солнечного змея, всегда культурнее народов, не знающих его. Этого представления о небесном змее еще нет, например, на Австралийском материке. В зародышевом состоянии оно имеется на океанийских островах, есть оно в Африке, т. е. у народов, знающих примитивное земледелие. В очень полной форме мы найдем его у якутов, т. е. у народа, знающего скотоводство. Оно развито в ведической Индии, но самые яркие формы его дает Египет.
Это перенесение имело ряд последствий. Во-первых, меняется объект поглощения. Змей поглощает уже не людей, он поглощает солнце, и он убивается как поглотитель солнца. С другой стороны, он иногда сам представляется солнцем.
Второе последствие — из управителя земных вод он превращается в управителя вод небесных. Он представляется тучей, задерживающей воду, дождь. Убиение змея вызывает дождь.
Третье последствие: там, где особенно развиты представления о солнечной стране мертвых, где в жизни народа они играют большую роль, змей превращается в существо, охраняющее небесное обиталище мертвых. Типичный случай дает Египет.
И наконец, четвертое последствие этого перенесения: все, окружающее змея, и сам он принимают огненную природу и окраску. Река становится границей царства живых и мертвых, и вместе с тем она становится рекой огненной. Огненным становится и озеро, огненным становится и сам змей.
Как на пример зародышевого состояния мифа о змее — поглотителе солнца мы можем указать на распространенное на островах Палау поверье о том, что дом солнца находится на западе над морем, и на том месте росло дерево денжес, которое на берегах этой страны образует густые леса. Когда солнце вечером приближалось к дереву, оно сбрасывало произрастающие на дереве плоды и бросало их в море; акулы, охраняющие вход в эту солнечную страну, жадно набрасывались на эти плоды и не замечали, как солнце окуналось, чтобы достигнуть своего дома. Здесь мы имеем начатки того представления, которое позднее развилось у земледельческих народов, что змей есть поглотитель солнца. Представители солярной мифологии считают это представление очень древним, первобытным. Это неверно. У охотников солнце играет минимальную роль.
Такое же представление имеется в мифе о Мауи. Здесь Мауи отправляется туда, где встречаются небо и земля. Там зияет ужасная пасть прародительницы Хине-нуи-те-по. Мауи хочет ее убить. Своих спутников, птиц, он предупреждает, чтобы, в то время как он будет влезать в ее пасть, они не смеялись. Если они будут смеяться, он умрет; если они не будут смеяться, погибнет она. Маленькая птичка Тивакавака смеется, чудовище просыпается, и Мауи гибнет. Если бы ему удалось убить ее, то люди не умирали бы[531].
Запрет смеха мы разбираем в другом месте[532]. Здесь же мы хотели бы выделить элементы: перенесение зияющей пасти с земли на горизонт, связь ее с представлением о смерти. Этот случай — поздний по отношению к змеям, живущим в водоемах и проглатывающим прохожих, и ранний, зародышевый по отношению к египетскому змею, угрожающему пожрать умершего на его пути к солнцу — Ра. Этот переходный характер мифа соответствует переходному характеру народа от охоты к земледелию.
Представление о змее как поглотителе солнца ясно развито в ведической Индии. Здесь змей, следовательно, играет двойную роль. С одной стороны, он земное существо и задерживает течение рек, о чем говорилось выше, и это более древняя форма его. С другой стороны, он, как небесное существо, задерживает дождь, но он же задерживает и солнечное сияние, проглатывая солнце.
«Ригведа» I–32, 4 — «Когда ты, Индра, убил первородного змея и уничтожил колдовство злых колдунов, тогда, открывая солнце, небо, зарю, ты не имел врагов».
I–52, 4 — «После того, как ты силою духа в союзе с белыми конями убил Вритру, о Индра, тогда держал ты солнце на небе, чтобы все его видели».
II–19, 3 — «Этот могущественный Индра вздыбил волнующиеся воды, он пригнал море, змееборец, он сделал солнце видимым».
В этих случаях говорится не столько о змее, сколько об Индре, убившем змея и тем освободившем солнце и показывающем его человечеству. Сама природа змея здесь отодвинута на задний план, на передний план выдвинут победивший этого змея бог.
Здесь интересна деталь, что Индра убивает змея уже при помощи коня. Индия — классическая страна коневодства и, возможно, родина искусства приручения лошадей. Природа змея как поглотителя солнца здесь совершенно ясна.
Совершенно таким же, правда редко, он представляется в сказке. «В том царстве, где жив Иван, не было дня, а все ночь: ета зрабив змей» (Аф. 135). «Убили таго змея, взяли змееву галаву и, пришовши к яго хате, яны разламили галаву — и став белый свет по всяму царству» (там же). Представление, что убиение змея влечет за собой дождь («убив змея, он, т. е. Индра, ниспосылает с неба животворящую воду»), сказкой не отражено.
Происшедшая со змеем перемена вполне объяснима. Если технически беспомощному охотнику прежде всего нужна была власть над волей животного, то скотоводу, управляющему животными по своей воле, такое стремление совершенно чуждо. Ему нужны солнце, дождь и реки, и «Ригведа» дает отражение этих интересов.
Эти соображения показывают, как ошибались мифологи, считая ведическую религию древнейшей формой религии. Ведическая Индия — классовое государство, и ее религия поздняя, жреческая, отражающая, однако, народные представления, развившиеся из более ранних и древних представлений.
32.
Чтобы проследить эту сторожевую роль небесного змея, мы обратимся к народу, стадиально более раннему, чем Индия, и давшему очень яркий образ этого небесного охранителя границ, а именно к якутам. Это скотоводческий народ, разводящий крупный рогатый скот и лошадей. Но здесь еще нет широко развитого жреческого сословия, здесь нет письменности, и жреческая мудрость, выдвигающая на первый план богов, здесь еще не заслонила змея.
У якутов фигура змея очень ясна и чрезвычайно богата и интересна. Представление облечено не в форму гимнов, а в форму рассказов — мифов, весьма близких по форме к сказке. В якутских мифах ярко противопоставлены два царства, и змей царит в царстве, отделенном от царства людей рекой. «Долго ли, коротко ли он скакал, с пылью взъехал вдруг на высокую почтенную гору. Когда доехал на место, где сходятся небо и земля, где предел святой (т. е. человеческой) земли и дьявольской, на той стороне за полтора переезда идет с шумом смертный огонь, взвиваясь со свистом; за 15 верст ползут земляные гады, разные черви, совершенно одолевшие землю»[533].
Этот случай интересен тем, что здесь змеи, гады попадаются не просто на небе, а там, «где предел святой земли», т. е. здесь мы имеем перенесение змея в верхнее царство мертвых.
В Индии мы не видим ни небесной реки, ни огненного озера. У якутов оно есть. Здесь можно наблюдать, как озеро, некогда обиталище змея в полной конкретности, настолько, что боялись ходить мимо озера, где обитал змей, с перенесением на небо принимает окраску солнца. «Летавши довольно долгое время, перелетел он (герой) огненное горящее море, лег, спустившись, на гнездо Ексюкю, бывшее на ледяном холму. Когда лежал он тут, немного спустя, прямо с южной стороны шумно летит затемняющий, шумящий Ексюкю, держа в когтях что-то»[534].
Этот змей имеет связь с мертвыми: «Когда он так жил-поживал, в одно утро светающее его небо своевременно не рассветало, солнце его в свое время не взошло. Когда он, испугавшись, ужаснувшись этого, сидел задумавшись, вдруг напал на землю жестокий вихрь с нечистой силой величиною с черных годовалых теленков. Взвил всю сухую землю, как волосы, завертел, подобно крылу; пошел дождь со снегом, поднялась метель, стали сверкать красно-пламенные огни, вот какая беда сделалась. Потом взлезло наверх, на небо, черное большое облако, как бы с руками и ногами. Ну, потом в одну ночь, в самую глухую полночь, как будто облака оборвались или небо треснуло; пришел такой величайший шум, как будто его трехсоставный потолок раздвинуло на обе стороны и как будто что-то наибольшее всякого стука хлопнуло на его пол». (Следует подробное описание чудовища с железными волосами, вздутыми глазами, с бубнами и палкой.) «Вот я пришел тебя известь. Хочешь — уведу, и не хочешь — уведу. Зовет тебя моя тетка, дочь господина солнца, Кегяльлик (плавно кружащаяся) шаманка… Взлети на свою посмертную лошадь, оденься в свои похоронные одежды, покушай твоей посмертной пищи… Ну, поедем». Герой ругает его — «мелкий червяк облака летающего», ударяет его, и показывается солнце, небо рассветает. Одновременно появляется река, «и сделалась вместо поля широкая текучая вода»[535].
Этот случай с редкой полнотой показывает нам в образе одного змея и небесного змея, поглотителя солнца, и земного, держателя рек и похитителя, уносящего человека в царство мертвых.
Однако змей как охранитель солнечного царства мертвых здесь еще мало развит. Полного развития достигает змей в солнечном царстве мертвых только при развитии земледелия, при умении наблюдать солнце, при зависимости от солнца и его сезонного возвращения и урожая. Этих условий нет ни в ведической Индии, ни у якутов или африканских скотоводов. Они есть в Древнем Египте, и Древний Египет действительно дает нам, может быть, наиболее полную форму змея, за исключением змея, дающего дождь, так как урожай в Египте зависит не от дождя, а от ежегодного сезонного разлива Нила.
В египетской религии нет также змея — охранителя вод, озеро — уже исключительно огненное. Есть только змей — враг солнца и охранитель царства мертвых, характерная концепция развитого земледельческого народа. Наоборот, в «Ригведе» змей исключительно водяное (земное и небесное) существо, и царства мертвых в ней нет. В ней нет пути и движения. Веды — создание скотоводческого народа. По Людвигу, слово «зерно» в «Ригведе» вообще не встречается. Поэтому и не могло быть религии солнца, наблюдения над его ходом и неизменностью его возвращения.
Хотя египетские представления не отличаются ни последовательностью, ни единообразием, но все же можно сказать, что египтяне представляли себе солнце нисходящим в ладье в царство мертвых. Умерший сам становился солнцем. Поэтому пожиратель солнца (пожирание всегда только угрожает, но никогда не осуществляется) есть одновременно пожиратель умершего, пришедшего в царство мертвых. Это пожирание также никогда не происходит и только угрожает, потому что пришелец силой магического вооружения повергает змея Апопа и уничтожает его, после чего он вступает в обетованное царство.
33.
Главным змееборцем «Книги мертвых» является бог солнца Ра. Ежедневно на своем пути он встречает Апопа и его повергает. Самый бой никогда не описывается, зато подробно воспеваются победа над змеем и уничтожение его. В 39-й главе «Книги мертвых» мы читаем: «Он (Ра) пронзил твою голову, он насквозь разрезал твое лицо, он разделил твою голову по двум сторонам дороги, она распростерта на его земле; твои кости разбиты на куски, твои члены отрублены от тебя».
Еще подробнее победа описана в космогоническом тексте, обычно называемом «Книгой повержения Апопа». После описания сотворения мира и создания богов говорится[536]:
Этот папирус давался в руки умершему, так как он защищал его самого от Апопа и других змей на его пути. В «Книге мертвых» «я» — иногда не только Ра, но и Озирис, отождествлявшийся с умершим.
Гл. XVII. «О, Ра… освободи писца Nebseni (т. е. умершего), победитель, от богов, лицо которых подобно лицу собаки, брови которых подобны бровям человека; они питаются мертвецами, они сторожат у излучины огненного озера и разрывают тела мертвых и проглатывают сердца, а изрыгают отбросы, сами оставаясь невидимыми».
Здесь мы имеем огненное озеро, проглатывание и извергание. Все это ожидает умершего, если он не будет подкован магическим знанием, которое и предоставляется ему «Книгой мертвых». Здесь же мы видим начало материализации представлений о проглатывании. Собаки-змеи здесь, подобно Керберу, питаются падалью. В «Книге повержения Апопа» упомянуто также вырезывание языка. Но здесь оно не служит способом опознавания героя, а упоминается наряду с вырезыванием глаз и сердца, т. е. органов, которые (в Египте — особенно глаз) считались носителями души. Пока не будут вырезаны язык и глаза, змей не может считаться убитым. Вот почему и злая мачеха, посылая на смерть падчерицу, требует в доказательство смерти глаза и язык убитой. Из доказательства смерти в сказке язык превратился в доказательство подвига.
Приведем еще несколько выдержек из «Книги мертвых». «Твой враг, змея, предан огню — враг-змей Селау упал плашмя; его руки связаны цепями, Ра отрубил ему ноги» («Книга мертвых», гл. 5). «Согласно желанию моего сердца я миновал огненный пруд и подавил огонь» (гл. 22). Особым интересом отличается глава 108-я: «Есть змея на вершине той горы, и ее мера — 30 локтей в длину. Первые восемь локтей ее длины покрыты кремнем и блестящими металлическими накладками. Осирис-Ну, торжествующий, знает имя этой змеи, которая живет на своем холме. “Обитатель в своем огне” — ее имя. Теперь, после того как Ра остановился, он направил свой взор на него, и происходит остановка ладьи Ра, и сильный сон находит на того, кто в ладье, и он проглатывает семь локтей великой воды. Этим он заставляет Сути отступить, имея в себе гарпун из железа, и этим он вынужден изрыгнуть все, что он съел, и этим Сет поставлен на место воздержания».
Это место для фольклориста интересно главным образом упоминанием сна. Нигде в вышеприведенных материалах мы этой детали не имели. В сказке сон, ниспадающий на героя перед сражением, есть наваждение, искушение, которому герой никогда не поддается. При встрече с ягой герой также не должен засыпать. Но здесь сон имеет совсем другое, обратное значение. Сон есть условие победы. Как уже указывалось выше, если герой до боя беседует с царевной, то он ложится к ней на колени. Он до боя спит, причем для такого сна даже выработался особый эпитет. Это — «богатырский сон». Царевна его будит, но разбудить героя в подобных случаях бывает очень трудно.
Что касается проглатывания и изрыгания, то египтолог может дать более подробную разработку этого мотива в Египте, для фольклориста это некоторый остаток более древней и первобытной формации мифа.
Все эти детали образа змея и его убиения (огненность, огненное озеро, попытка поглотить пришельца, тщательное уничтожение всех его частей, деталь с вырезыванием языков, деталь с засыпанием) — все эти черты заставляют нас предположить, что сказочный змей попал в сказку в преломлении именно тех представлений, в которых он имеется в развитых земледельческих государствах, а именно как страж царства мертвых, как «едок мертвых». Это — последняя ступень странствия, после чего умерший достигает вечного блаженства.
34.
Мы имеем одну-единственную русскую сказку, сохранившую взвешивание душ, или психостасию. Это — «Ведьма и Солнцева сестра» (Аф. 93). Здесь у Ивана рождается сестра — ведьма, которая всех пожирает. Он бежит от нее к «Солнцевой сестре». «В то самое время подскакал Иван-царевич к теремам Солнцевой сестрицы и закричал: “Солнце! Солнце! Отвори оконце!” Солнцева сестрица отворила окно, и царевич вскочил в него вместе с конем. Ведьма стала просить, чтоб ей выдали брата головою; Солнцева сестра ее не послушала и не выдала. Тогда говорит ведьма: “Пусть Иван-царевич идет со мной на весы, кто кого перевесит. Если я перевешу — так я его съем, а если он перевесит — пусть меня убьет”. Пошли; сперва сел на весы Иван-царевич, а потом и ведьма полезла: только ступила ногой, так Ивана-царевича вверх и подбросило, да с такой силой, что он прямо попал на небо, к Солнцевой сестре в терема; а ведьма-змея осталась на земле».
Здесь сохранено даже представление, что легкий вес дает победу, а тяжелый приводит к пожранью. Сохранено также, что царство, в которое попадает герой, есть царство солнца. Выветрилось только то, что все эти события происходят с умершим до его принятия в царство солнца.
35.
Эта черта также должна быть объяснена, хотя объяснение ее и наталкивается на огромные трудности. Объяснение может быть дано только предположительно.
Что змей имеет связь со смертью, это из приведенных материалов вытекает достаточно полно. Но он имеет также какую-то связь и с рождением.
Рассмотрим несколько относящихся сюда случаев. В мифе о Мауи герой-бог рассказывает о своем рождении: «Я знаю, что я преждевременно родился на морском берегу. Ты (обращение к матери) завернула меня в прядь своих волос, которую нарочно для этой цели обрезала, и бросила меня в морскую пену. Там меня оплела морская трава длинными ростками, образовала меня и дала мне форму. Мягкие рыбы облегли меня, чтобы меня защитить. Мириады мух жужжали вокруг меня и откладывали свои яйца на меня. Стаи птиц собирались вокруг меня, чтобы клевать меня. Но в это мгновенье появился мой великий предок, и он увидел мух и птиц. Старик приблизился так скоро, как только мог, отделил обернувшихся вокруг меня рыб и нашел там человеческое существо»[540].
Этот миф совершенно явно относится к мифу о проглоченных и извергнутых. Отличие от рассмотренных выше случаев в том, что герой здесь не в желудке рыбы, а обложен рыбами. Кроме того, этот случай отличается тем, что герой, выходя из рыбы, рождается. Этот случай показывает, что обложенность змеями, рыбами и пр. есть позднейшая форма пребывания в рыбе.
Такое сопоставление и объяснение кажется более вероятным, чем объяснение Кюстера, Харузина и других, что змей здесь — тотемное животное, укус которого не вредит. К детям прикладывали змеев: «Если они их не трогали или жалили, но не смертельно, то дети этим самым выказывали себя подлинными»[541].
Змея здесь представляет материальное начало, чрево. Не забудем, что при обряде выход из чрева змеи представлялся вторым рождением, собственно рождением героя. Мы уже видели, как впоследствии это заменяется положением в ларец и спуском на воду. Таким образом, и эти представления, связанные с рождением от змея, восходят туда же, куда восходит весь комплекс змееборства. Ступени развития схематически могут быть зафиксированы следующим образом: рожденный от змея (т. е. прошедший сквозь него) есть герой. Дальнейший этап: герой убивает змея. Их историческое соединение дает: рожденный от змея убивает змея.
Но змея может фигурировать и как отец, как предок, и это представление, конечно, позднее. В этом случае змей становится символом фалла. Он представляет собой отцовское начало, а через некоторое время он становится предком. Это представление, как кажется, было особенно развито в Африке, во всяком случае, в Африке собрано много материалов. У народов, говорящих на языке уво, думают, что если змея приближается к женщине, то это значит, что она зачала. Бездетные матери вымаливают себе детей у змеев и т. д. Если беременной женщине снится змея или водяной дух, она думает, что дитя будет воплощением водяного духа. «Предполагают, что они обладают природой змеи и рассматриваются как воплощение духа воды»[542]. Здесь уже ясно сказывается представление, что рожденный от змеи имеет силу и природу змея.
Таким предком-змеем в Античности был Кекропс. Он изображался получеловеком, полузмеей или драконом, но, как устанавливает Кюстер, в народной вере он имел чистый змеиный вид.
Кадм, основатель Фив, и Гармония, его супруга, к концу жизни превратились в змей-драконов. По некоторым источникам, Гармония была дочерью того самого змея, которого убил Кекропс[543].
Но если рожденный от змеи сам есть змей или превращается в него и если этот рожденный от змея убивает змея, то не здесь ли кроется разгадка «супротивника»? Не потому ли герой убивает змея, что он исторически — сам змей или сам — рожденный от змея, т. е. вышел из змея? Ведь почему-то в египетском мифе-сказке остров, на котором обитает змей, называется островом двойника. Не двойника ли боится и наш сказочный змей?
Чтобы ответить на эти вопросы, мы рассмотрим случаи гибели змея от змея.
36.
32-я глава «Книги мертвых» называется «Глава отражения крокодила, который является, чтобы унести магические слова из преисподней». Я привожу только наиболее интересующие сказковеда места.
«Отступи, о крокодил, живущий на западе, потому что змей — Ваан в моем желудке, он предаст тебя мне. Пусть твое пламя не будет против меня.
Мое лицо открыто, мое сердце на своем месте, и корона со змеей на мне день за днем. Я — Ра, являющийся своим собственным защитником, и ничто никогда не повергнет меня на землю».
Что же служит защитой от змея?
С одной стороны, умерший предупреждает змея, что у него в желудке есть змей Ваан (Waan). С другой стороны, у него корона со змеей, и это служит защитой. Другими словами, змей погибает от своего собственного вида. Это представление в Египте, и, по-видимому, не только в Египте, было очень распространено. Вспомним, что и в Библии Моисей, в ограждение израильтян от змеев, приказывает поставить медного змея (IV кн. Моисея, 21, 8). Таким образом, оказывается, что змей есть защитник от змея. Изображение змеи находилось на короне фараона. «Священная змея, охраняющая солнце, стоит и на челе его земного подобия — фараона, сожигая пламенем его врагов»[544]. По установлению Тураева, еще в архаическую эпоху Египта «развивались и те поэтические представления о природе, из которых вышло все богатство мифологии. Солнце — как око бога, тучи, туманы и грозы, ночной мрак — как его враги; оно удаляется, когда небо омрачено, на чужбину, возвращаясь, когда бог света прогонит их; оно само превращается в огнедышащую змею на челе бога и прогоняет их». «Их» в данном случае у Тураева означает мрак, туман и грозу как врагов солнца. Но мы уже знаем, что главный враг солнца — Апоп, и он-то и поражается при помощи другого змея. Здесь можно прийти к выводу, что должны быть случаи, когда борются два змея. И действительно, такой случай можно указать. В «Книге о том, что в ином мире» (с. 186 и сл.), довольно поздней как письменный памятник, но архаической по содержанию, подробно описывается путешествие ладьи Ра в загробном мире, по ту сторону земли, от захода и до восхода. Вся поездка его, как и вся книга, делится на 12 частей, соответственно 12 часам ночи. «В полночь путь поворачивает на восток и проходит мимо древних священных мест Осириса — Бусириса и Мендеса, мимо Осирисовых островов, “Полей Даров” и таинственного чертога с образом Осириса; здесь же мумии царей и блаженные покойники. Ра обращается к ним с приветствиями и призывает к совместной борьбе со змеем Апопом, который уже поглотил всю воду следующего часа, чтобы затруднить путь богу Ра, и заполнил своими изгибами 450 локтей. Сил одного Ра оказывается недостаточно для борьбы с ним — на помощь ему является змей Мехен, образуя своими изгибами род наоса вокруг него; Исида и другие богини своими заклинаниями связывают и уязвляют Апопа» (с. 188).
Тураев близок к тому, чтобы содержание этой книги считать, как он говорит, «продуктом больного воображения египетских жрецов» (с. 190). Такое понимание антиисторично. В то время как вся «Книга мертвых» исполнена проклятиями по адресу Апопа, древнейшие представления о благом змее (из которых, как мы видели, и вышел весь круг представлений о змее) в народе могли не умирать, а продолжали существовать независимо от официальной религии двора и жрецов, и эти представления наслоились на представления о злом Апопе. Дряхлеющая жреческая премудрость здесь почерпнула из народных представлений, канонизировала их. Учение о благом змее позже стало вновь распространяться, и в секте офитов, возводившей змея в главное и единственное божество, дожило до VI века нашей эры.
Ранний благой змей-поглотитель и более поздний страшный змей-поглотитель встретились здесь лицом к лицу как враги. Главный змееборец Ра проходит сквозь змея. В уже упомянутой «Книге о том, что в ином мире» Ра живет в преисподней в своей ладье. «Канат барки превращается в змея, чтобы вынести ее на свет, а она сама проводится через тело змея в 1300 локтей — символ обновления. Ра выходит из пасти змея уже не “плотью”, а в виде “скарабея”» (с. 188 и сл.).
Применимы ли, однако, все эти материалы к сказке? Можно ли сказать, что сказочный Иван потому убивает змея, что он прошел сквозь змея, что змей видит в нем своего двойника? Этого прямо, непосредственно ниоткуда не видно. Русская сказка не сохранила рождения от змея, поглощения змеем как блага. Она сохранила другую форму: рождение от рыбы. И действительно, можно заметить, что именно рожденный от рыбы чаще всего есть змееборец. Насколько близко пребывание в рыбе к пребыванию в змее, мы уже видели выше. Таким образом, если и нет прямых указаний, то есть косвенные указания, подтверждающие наши наблюдения. Кроме того, можно указать один случай, когда в сказке змей может погибнуть только через самого себя. Обычная формула сводится к утверждению «я могу погибнуть только через Ивана». Здесь она сводится к утверждению «я могу погибнуть только через себя», тем самым подтверждая наши наблюдения. Такой случай мы имеем в псковской сказке (См. 111). Здесь герой гуляет по лесу и встречает 12-голового змея, 6 голов спят, а 6 не спят. «Змей подымался, и от зуб его уже не было спасенья. Он был и только сам себя мог умертвить, чужая ж сила сладить с ним никак не могла».
Это на первый взгляд весьма странное место находит свое объяснение в приведенных материалах: змей погибает через змея, в данном случае даже через самого себя. Этот змей кончает самоубийством. «Когти в грудь запустил и рванул так сильно, что разорвался пополам и с визгом на землю грянулся и здох» (См. 111). Таким образом, и русская сказка знает гибель змея от змея, причем в очень интересной и значительной форме: в форме гибели змея от него самого. Два змея — поражающий и пораженный — здесь слились в одно существо, так как змей настолько исключительный враг и супостат, что заставить самого змея выступить в героической роли убийцы змея, что есть еще в Египте, современная сказка уже не может. Но тогда ясно, почему змею известен враг и победитель: он рожден от него же, от змея, именно он, и только он, есть «супротивник» змея и поражает его насмерть.
37.
Лучшее доказательство, лучший аргумент — это аргумент материалом. С этой стороны предстоит еще огромная работа. Сколько материалов таится еще в сборниках по так называемым бескультурным или первобытным народам. Изучение средиземноморских культур ведется уже поколениями. Изучение культур более ранних еще никем не начато, а именно здесь кроется разгадка, и эта работа также требует многих лет изучения[545].
Отсюда прежде всего вытекает методологическое заключение: явление должно изучаться в его движении. Фольклор должен изучаться не как нечто оторванное от экономики и социального строя, а как производное от них. В этом направлении здесь и была сделана попытка, и некоторые результаты получились. Теперь уже нельзя вместе с Фрэзером жаловаться, что изучение и результаты стоят на скользкой почве. Правда, для нас змей не солнце, не вегетативное существо, он вообще ничего не «означает», он историческое явление, менявшее свои функции и свои формы. Примененные методы позволили нам проследить его историческое развитие, начиная от обряда, где он прочно связан с социальными институтами родового строя и его экономическими интересами и где он предстал перед нами как поглотитель-благодетель.
Мы видели, как вовлечение в хозяйственную орбиту моря, движения земли и солнца меняет и вид, и функции змея, как под влиянием этих факторов он становится существом водяным, подземным и небесным, как в государственных религиях Индии и Египта он повергается новыми богами, богами, управляющими стихиями, согласно с новыми интересами и требованиями человека новой культуры.
Мы видели также, как прочно держится его связь с представлениями о смерти, которые в Египте принимают такие пышные формы.
Сказка отражает все этапы этого развития, начиная от более древних, как приобретение через змея знания птичьего языка, так и переходных, как унесение в желудке рыбы в чужие края, так и поздние, как развитую форму богатырского боя с коня и при помощи меча.
Сохранила она и некоторые другие черты развития змея как представление о судилище перед разинутой пастью поглотителя. Некоторые детали, как отрезание языков змея, она переосмыслила, но в целом сказка очень точно сохранила весь процесс превращения змея-благодетеля в его противоположность: она вновь предстала перед нами как драгоценный источник, как драгоценное хранилище давно исчезнувших из нашего сознания явлений культуры.
Глава VIII. За тридевять земель
1.
О том, как в это царство попадают, мы уже говорили. Нам необходимо несколько осмотреться в нем. Мы сперва посмотрим, какую картину дает нам сказка. Только после этого мы раздвинем рамки и выйдем на более широкий простор.
Но как только мы начнем присматриваться к этому царству, мы сразу заметим, что никакого внешнего единства в картине тридесятого царства нет. Одну картину, оказывается, нарисовать невозможно. Нужно нарисовать несколько отдельных картин. Это прежде всего касается местопребывания этого царства.
Иногда это царство помещается
Но ничего специфически подземного там нет. Там обычно вовсе не темно, там такая же земля, как здесь. «Долго шли они подземным ходом, вдруг забрезжился свет — все светлей да светлее, и вышли они на широкое поле под ясное небо; на том поле великолепный дворец выстроен, а во дворце живет отец красной девицы, царь той подземельной стороны» (Аф. 191).
С другой стороны, оно может лежать
Наконец, оно может находиться и
Независимо от того, где это царство находится, в нем иногда имеются прекрасные луга. «Птица вылетела на луга зеленые, травы шелковые, цветы лазоревые и пала наземь. Иван-царевич встал, идет по лугу, разминается» (Аф. 157). Заметим, однако, что, как ни прекрасна природа в этом царстве, в ней никогда нет леса и никогда нет обработанных полей, где бы колосился хлеб.
Зато есть другое — есть
До сих пор мы не видели в тридесятом царстве ни одной постройки. Эта пустынность иногда подчеркивается. «Приехали к такой горе: ни взойти, ни взъехать на эту гору; ни строенья, ничего нету, только одна гора» (Худ. 82). Однако в тридесятом царстве все же есть
Иногда это место, куда прибыл герой, описывается как
Все указанные здесь элементы встречаются в многочисленных комбинациях: город бывает и на острове, и на горах, и под водой, и под землей. То же можно сказать о дворцах, лугах и садах, которые свободно комбинируются друг с другом и помещаются в разнообразной обстановке.
2.
Это царство связано с горизонтом. «Едут-едут между небом и землей, пристали к неведомому острову» (Аф. 146). И хотя это указание больше относится к пути, чем к царству, но есть и такие тексты, где положение этого царства на горизонте высказано совершенно ясно. «Стрелец-молодец сел на своего богатырского коня и поехал за тридевять земель; долго ли, коротко ли, приезжает он на край света, где красно солнышко из синя моря восходит» (Аф. 169). Еще яснее эта связь с небом выражена в тех случаях, когда упоминается о громе и молнии. Лиса (кот в сапогах) говорит герою: «Есть царь Огонь и царица Грозная Маланья, у них дочь — прекрасная царевна; я ее за тебя высватаю» (Аф. 164, вариант). И хотя имена еще ничего не доказывают, все же эта связь не случайна. Так, в этом царстве слышится грохот и гром. На вопрос, отчего происходит этот грохот, баба-яга говорит: «То у нас на горах стук стучит и гром гремит, что красная краса черная коса царь-девица катается» (Аф. 178).
3.
Самой обитательнице этого царства, царевне, всегда присущ какой-нибудь золотой атрибут. Она сидит в высокой башне с золотым верхом (Аф. 158). «Смотрит, а по синю морю плывет Василиса-царевна в серебряной лодочке, золотым веслом попихается» (Аф. 169). У нее золотые крылушки, у служанки — серебряные (Аф. 237). Она летит в золотой колеснице. «На то место налетело голубиц видимо-невидимо, весь луг прикрыли; посредине стоял золотой трон. Немного погодя — осияло и небо и землю, — летит по воздуху золотая колесница, в упряжи шесть огненных змеев; на колеснице сидит королевна Елена Премудрая — такой красы неописанной, что ни вздумать, ни взгадать, ни в сказке сказать» (Аф. 236). Даже в тех случаях, когда царевна представлена воинственной девой, она скачет на статном коне «с копьем золотым». Если упомянуты ее волосы, они всегда золотые. Отсюда и ее имя — Елена Золотая Коса Непокрытая Краса. В абхазских сказках свет исходит даже от ее лица: «И увидел светившуюся без солнца красавицу, стоявшую на балконе… от нее, как от солнца, шел свет, даже когда не было ни солнца, ни луны»[546].
Этот список можно было бы продолжить и заполнить им целые страницы. Золото фигурирует так часто, так ярко, в таких разнообразных формах, что можно с полным правом назвать это тридесятое царство золотым царством. Это — настолько типичная, прочная черта, что утверждение: «все, что связано с тридесятым царством, может иметь золотую окраску» — может оказаться правильным и в обратном порядке: «все, что окрашено в золотой цвет, этим самым выдает свою принадлежность к иному царству». Золотая окраска есть печать иного царства. Примером этого может служить перо жар-птицы. Птицу подкарауливает Иван-царевич: «Сидит он час, другой и третий — вдруг осветило весь сад так, как бы он многими огнями освещен был: прилетела Жар-Птица». Она роняет перо: «Это перо было так чудно и светло, что ежели принесть его в темную горницу, то оно так сияло, как бы в том покое было зажжено великое множество свеч» (Аф. 168). Эта птица действительно прилетает из «другого царства», и герой отправляется ее искать. В этом случае связь совершенно ясна. Но даже в тех случаях, когда этой связи нет в прямом смысле этого слова, вопрос о ней должен быть рассмотрен и исследован. Так, например, герой добыл чудесную уточку: «Запер хозяин свою уточку в темный сарай; ночью она снесла золотое яичко. Пошел туда мужик, увидел великий свет и, думая, что сарай горит, закричал во всю глотку: “Пожар! Пожар! Жена, хватай ведра, беги заливать!” Открыли сарай — ни дыму, на пламени, только светится золотое яичко» (Аф. 196, вариант).
Что между этими двумя случаями есть какая-то связь, это очевидно. Связь же с тридесятым царством не дана, но постулируется и должна быть исследована.
Случай с золотыми яичками интересен еще другим: он показывает, что золотая окраска есть синоним огненности. То же мы видим с пером Жар-Птицы, которое светится. Зная, что тридесятое царство есть вместе с тем очень часто небесное, солнечное царство, мы легко можем заключить, что небесная окраска предметов есть выражение их солнечности. В некоторых случаях это высказано совершенно ясно. Так, в пермской сказке читаем: «“Видишь: вот в этой стороне вроде солнца огонь?” — “Вижу, — говорит. — Это не вроде солнца огонь, а это ее дом, он весь на золоте, — говорит”» (З. П. 1).
4.
5.
Правда, эти указания встречаются не так часто, эти представления находятся несколько в тени в сравнении с пышными дворцами из золота, мрамора и перламутра, но для исследователя они представляют особый интерес. Так, если похитителем царевны является животное, то это животное уносит ее к себе в свое царство, где людей никаких нет. Так как похитителем чаще всего является змей, то и это царство часто есть царство змеиное. «Долго-долго шел он за клубочком, много лет пролетело, и зашел в такую землю, где нет ни души человеческой, ни птиц, ни зверей, только одни змеи кишат. То было змеиное царство» (Аф. 191, вариант). В сказке Аф. 233 говорится: «Сел Василий-царевич на коня и поехал за тридевять земель, в тридесятое государство; долго ли, коротко ли, приехал он в царство львиное». Здесь живет царь-лев, и это указание на царя зверей мы особо отмечаем, оно нам еще пригодится. После этого герой еще попадает в змеиное и воронье царство. Этот животный характер царства не исключает наличия и городов, и дворцов, и садов: «В том царстве жили одни змеи да гады. Кругом города лежала большая змея, обвившись кольцом, так что голова с хвостом сходились» (Аф. 178, вариант). В тобольской сказке находим: «Видит, перед ним стоит дом с двумя крыльцами: серебряное крыльцо и золотое. Он подумал: “Кто тут живет?”… Пошел и отворил дверь в первую комнату и увидел — сидят курицы: “Неужели здесь такие люди живут, как наши курицы?”» (См. 335). В сказке «Марья Моревна» (Аф. 159) за трех девушек сватаются сокол, ворон и орел. Брат девушек отправляется их навестить. «Идет день, идет другой, на рассвете третьего видит чудесный дворец, у дворца дуб стоит, на дубу ясный сокол сидит». Это — царство соколов. Можно предположить, что и царьмедведь (Аф. 201) уносит детей в медвежье царство. Отметим еще случай прибытия в царство мышей. «Поплыли они по морю; перебрались на другую сторону и пришли в тридесятое царство, в мышье государство» (Аф. 191, ср. Аф. 217, 218).
6.
Сказка очень наивно, но совершенно точно выражает суть дела, говоря: «И там свет такой же, как у нас». Но так как свет меняется, так как меняются формы человеческого общежития, то вместе с ними меняется и «тот свет». Но мы уже знаем, что в фольклоре с появлением нового старое не умирает. Так появляются все новые и новые формы, сосуществуя со старыми, пока наконец в Египте, или в классической Греции, или в современной сказке не получается нечто вроде маленькой энциклопедии всех некогда имевшихся форм «того света». Человек переносит в иное царство не только свое социальное устройство (в данном случае — родовое, с позднейшим изменением хозяина в царя), но и формы жизни и географические особенности своей родины. Островитяне представляют себе иной мир в виде острова. Дворцы явно идут от мужских домов — лучших построек селения и т. д. Но человек переносит туда же и свои интересы, в частности производственные интересы. Так, для охотника это царство населено животными. Он проходит после смерти еще раз весь искус посвящения и продолжает охотиться, как он охотился и здесь, с той лишь разницей, что там в охоте не будет неудач.
Эта проекция мира на тот свет уже совершенно ясна в родовом обществе. Охотник всецело зависит от животного, и он населяет животными мир. Свое родовое устройство он приписывает животным и думает после смерти стать животным и встретиться с «хозяином» или, выражаясь по-сказочному, с «царем» змей, волков, рыб, раков и т. д.
Там живут хозяева, могущие посылать этих животных. Штернберг, изучавший медвежий праздник гиляков, приходит к заключению, что медведя убивают, посылая его к своему хозяину: «Душа убитого медведя, — говорит он, — отправляется к своему хозяину, тому хозяину, от которого зависело благополучие человека»[547]. Таким образом, мы можем установить, что сказка, правда в очень бледных отражениях, сохранила этот слой. Этим объясняется, что иное царство населено животными и что там герой встречает их царя или хозяина. Эти животные во дворце очень напоминают нам животнообразных обитателей «большого дома», уже знакомых нам по главе IV. На том свете люди — змеи, львы, медведи, мыши, курицы, т. е. звери в тотемическом понимании этого слова.
7.
Но действительно ли толкучие горы встречаются не только в эпических сказаниях, но и в верованиях? Такие случаи есть. Так, в Микронезии (острова Гилберта) полагали, что душа умершего при неблагоприятных условиях могла «быть раздавлена между двумя камнями и лишена жизни»[548]. Отсюда же идут и животные — главным образом львы и змеи, охраняющие вход во дворец. Им нужно бросить лепешку или напоить их, чтобы они пропустили героя. Вбрасывание в пасть предмета как позднейшая замена впрыгивания в пасть нам также уже известна. Этим объясняются львы и змеи, охраняющие вход во дворец.
Мы не будем приводить материалов, доказывающих, что формы локализации иного царства соответствуют некогда действительно имевшимся формам. Мы найдем достаточно материалов о том, что иной мир не только в сказке, но и в религиозных представлениях мыслится в зависимости от окружающей природы и от основного занятия народа или под водой, или на горах, или далеко за горизонтом и т. д. Здесь играют роль пространственные представления, рассмотренные нами выше. Разработка этих аналогий не представляет труда, самый вопрос не представляет собой проблемы. Здесь нас интересуют некоторые другие, более трудные вопросы, в частности вопрос о хрустальной горе.
8.
В полном соответствии с этим в долганском мифе говорится: «Встав, начал прохаживаться; видит — вся земля, песок весь сплошь из бисера, из стеклянных бус»[550]. Этот миф объясняет нам хрустальную гору русских сказок, стеклянную гору немецких и т. д. В русских сказках хрустальная гора связана со змеем, который на ней обитает. Связь хрусталя и змея мы наблюдали и в обрядах: при посвящении втирался хрусталь. «Имеется широко распространенная связь кристаллов кварца с радужным змеем, и по всей Австралии кристаллы кварца принадлежат к самым важным магическим субстанциям, употребляемым шаманом»[551]. Таким образом, это представление очень раннее. Мы можем предположить, что и «волшебный песок», добываемый у змея, есть отголосок все тех же представлений.
9.
Человек переносит в иной мир не только формы своей жизни, он переносит туда свои интересы и идеалы. В борьбе с природой он слаб, и то, что не удается здесь, может удасться там. Здесь важно отметить, что охотник на том свете продолжает свое производство. Там хранятся силы, дающие ему власть над природой, откуда их можно перенести в мир людей, этим можно добиться совершенного производства стрел, не знающих промаха. Но позднее на том свете перестают производить и работать, там только потребляют, и волшебные средства, приносимые оттуда, обеспечивают вечное потребление.
Появление таких представлений показывает, что изменилось отношение к труду. Это происходит потому, что труд становится подневольным. Подневольность труда связана с появлением собственности, собственность появляется с земледелием.
Известно, что наиболее ранняя форма земледельческого производства — разведение садов. С появлением садоводства и в ином мире появляются сады и деревья, и эти деревья уже обеспечивают потребление без применения труда. Такую форму иного мира знают только народы, действительно разводящие сады. Эта форма отсутствует, например, на севере Америки, у сибирских народов, но она распространена в Полинезии и Меланезии. Так, на Маркизских островах, говорит Фрэзер, «небесная область представлялась счастливой страной, богатой тестом из плодов хлебного дерева, свининой и рыбой; там имеется общество самых красивых женщин, каких себе можно вообразить. Там зрелые плоды хлебного дерева все время сбрасываются деревом на землю и запас кокосовых орехов и бананов никогда не истощался. Там души отдыхали на циновках, которые были много тоньше, чем циновки у островитян Нуку-Хивы. И каждый день они купались в реках из масла кокосового ореха»[552]. Это — чрезвычайно ценный для фольклориста материал, свидетельствующий о раннем происхождении мотива «Schlaraffenland» — молочных рек и кисельных берегов. Больте — Поливка также считают его «весьма древним», но древнейшие параллели, приводимые ими, относятся к Античности. Материалы Фрэзера, сопоставленные с тем, что высказано выше, показывают, что магическая власть над обилием животных сменяется просто обилием, готовым к употреблению. Здесь кроется источник представления о неисчерпаемом изобилии. Там, в стране мертвых, никогда не прекращается еда. Если принести такую еду оттуда, то еда эта и на земле никогда не будет исчерпана. Отсюда — скатерть-самобранка.
Надо сказать, что такие представления таят в себе очень большую социальную опасность: они приводят к отказу от труда. Позднее этими представлениями об ином мире как о стране осуществленных чаяний и желаний овладевает сословие жрецов, утешая народ перспективой на награду за долготерпение в этом мире. Эти представления становятся реакционными. Но тут же мы можем наблюдать и другое: вредность таких представлений ощущается трудовыми слоями очень ясно. Здоровый инстинкт человека заставляет его отрицать и отклонять такие понятия. Но вместе с тем привлекательность делает их бессмертными. Из этих двух противоречивых сил в качестве равнодействующей получается комическая трактовка этого мотива. В сказке мотив кисельных берегов часто связан с комическим возвеличением феноменальных лентяев (Гримм, 151). Такую комическую трактовку мы имеем и в Античности. Мы знаем, как распространен этот мотив в греческой комедии (Больте — Поливка, III, 158). Об этом будет сказано несколько слов ниже, когда мы рассмотрим Античность.
Соображения, высказанные здесь, помогут нам несколько ближе понять мотив запретного ларчика.
Первоначально предметы, приносимые в мифах из иного мира, благополучно доносятся до людей и приносят им благо. Мы видели это, когда разбирали волшебные предметы. Мы смогли установить животное, т. е. охотничье, происхождение многих из них.
Иначе обстоит дело с предметами, дающими вечное изобилие. С одной стороны, трактовка таких предметов комическая. Скатерть или столик-самобранка связаны с дубиной, которая сама наказывает неудачливого вора. Жернова, дающие блин да пирог при каждом обороте, также трактованы добродушно-комически. Это — мягкая форма того осуждения, о котором говорилось выше. С другой стороны, герой, приносящий из этого мира не огонь или другой полезный людям предмет, а приносящий предмет, обеспечивающий вечное нетрудовое изобилие, сам гибнет от этого предмета и до людей его не доносит. Так, в меланезийском мифе герой получает от месяца некий ларчик под названием «Монуя». Но Месяц запрещает открывать его до возвращения домой. Герой возвращается в лодке и, конечно, нарушает запрет. Со всех сторон вдруг появляется огромное количество рыб. Их делается все больше и больше, и они опрокидывают лодку[553].
То же мы имеем в русской сказке: герой получает ларчик, из него лезет скот. Весь остров наполняется скотом, и герою грозит гибель (Аф. 219). В греческом мифе о Пандоре запретный ларчик содержит зло, распространяющееся по всему миру. Это — литературная символическая обработка все того же мотива.
10.
Золотая окраска предметов, связанных с тридесятым царством, есть окраска солнца. Народы, не знающие религии солнца, не знают золотой окраски волшебных предметов.
Чтобы лучше понять этот мотив, необходимо проследить, как вообще развиваются представления о тридесятом царстве при переходе на земледелие. Примером нам могут служить Египет, Вавилон и Ассирия, Китай и Античность.
Здесь, при всей специфике каждого народа в отдельности, все же можно наблюдать совершенно ясные общие черты, имеющиеся и в сказке. Во-первых, как указано, старые представления не исчезают, а продолжают существовать, но на них наслаиваются новые. До сих пор мы видели, что народы приписывают потустороннему царству ту же жизнь и те же формы производства материальной жизни, которые знакомы им самим. Потусторонний мир повторяет здешний. Охотник населяет его животными, садовод — садами. Но с переходом на земледелие этот процесс прекращается. На том свете не пашут, не сеют и не жнут. Так и в сказочном тридесятом государстве никогда не производится земледельческих работ. Животные, сады, острова сохранились во всех религиях, но появилось новое: появились божества, дарующие плодородие. Следы этих божеств также, как мы видели, сохранились в сказке. Это — одно наблюдение. Другое: в Египте своего полного развития достигает солнечная концепция иного царства, которая постепенно развивается и принимает символические формы. Древнейшие пирамиды «еще почти всецело вращаются в области религии Ра и солнечно-небесного пребывания усопших, последующие все больше и больше уходят к Осирису»[555]. Мы не будем подробно останавливаться на египетских представлениях. В основном, как кажется, они содержат три слоя: животный, садоводческий и солнечно-земледельческий, подчеркнуто монархический. Известно, что иное царство наполнено животными, и что египтяне не могли объяснить Геродоту причины животного культа, и что сам он не мог объяснить его. Существенную часть этой веры составляли также деревья и сады. Брэстед говорит: «Одним из самых важных источников, если не самым важным из многочисленных источников, при помощи которых фараон надеялся поддержать свое существование в царстве Ра, было дерево жизни на таинственном острове в середине поля приношений, в поиски которого он отправляется в сопровождении утренней звезды»[556]. Эта утренняя звезда, между прочим, одновременно есть зеленый сокол. Вот во что при аграрном строе превратилась кокосовая пальма, вечно роняющая свои плоды. Эта пальма гипостазируется в древо жизни, растущее в царстве мертвых. Достигший этого дерева достигает бессмертия. Старые представления о том, что пребывание в ином царстве дает магическую силу и что, если удастся вернуться, можно сделаться магом и волшебником, эти представления не умирают. «Магический кристалл», встреченный нами в Америке, не забыт. Но «хрустальная гора» или «хрустальный дождь» здесь имеет вид «хрустального неба», уже лишенного своих магических функций. «Пта покрыл свое небо хрусталем» (Книга мертвых, XIV). Магическая функция впервые в мировой истории переходит на другой предмет, полный таинственности и силы — на книгу. Египет впервые создал «волшебную книгу», которая и в сказке находится в руках царевны или ее отца. Такие представления господствуют как в официальной религии жрецов и двора, так и в народе, который знал удивительные истории о том, как эта волшебная книга была принесена из царства мертвых. Рейтценштейн говорит: «Бросим еще взгляд на представление об острове мертвых, охраняемом огромной змеей. Помещает ли фантазия его в низовьях Нила, например в дельте, или верховьях… или в Красном море, один ли такой остров имеется или их много, как в известном разделе “Книги мертвых”, для нас не существенно. Важнее придание сказочной формы именно этим представлениям, повторяющимся в ряде пророческих и волшебных новелл. В их основе лежит истинно египетское представление, что тот, кто хочет добыть высшее знание и этим самым высшую силу, должен стать богом, и становится им через странствование через мир усопших или через небо». Это «истинно египетское» представление уже известно нам по австралийским и американским материалам, и оно же лежит в основе сказки. «Новеллы», на которые ссылается автор, — это история о приключении Сатни-Хамоенса с мумиями и рассказ о потерпевшем кораблекрушение[557].
Упомянуть еще нужно о той роли, которую золото играет в египетском погребальном культе. Так, в заупокойных текстах упоминается «дом из золота». Бадж объясняет, что под этим понимаются «саркофаги, или, может быть, переднее помещение склепа, или даже место перед склепом». «Палаты золотого дома» есть главное помещение склепа. Таким образом, склеп представлялся золотым[558].
Такую же многослойность мы видим и в Ассирии. Остановимся только на тех материалах, которые важны для понимания сказки. То новое, что вносит Вавилон, — это представление о городе, притом о городе-крепости. «Сохранив старые, примитивные представления о загробном мире, ассирийцы, развившие высокую культуру, переносили некоторые черты ее на загробное царство: оно представлялось им в виде большого города с громадным дворцом, в котором живет правительница царства мертвых, богиня Аллату. Семь стен окружают эту обширную тюрьму, где живут лишенные света умершие»[559]. Более древним является вавилонское представление о саде. После 24-часового странствия Гильгамеш приходит к морю, где божественная девушка восседает на морском престоле при чудесном саде с божественными деревьями, из которых его восхищает в особенности одно, так что он спешит к нему. «Его плоды — камни самту (Samtu), вершина плодоносит кристаллы, плоды приносит оно прекрасные для глаз»[560]. Здесь знакомые нам кристаллы растут на деревьях, вместе с тем и наиболее древние териоморфные представления не забыты, но не сохранились в таком многообразии, как в Египте. Уже выше указывалось, что обитатели царства мертвых имеют птичье оперение.
11.
Разнообразие греческих представлений доходит до хаотичности. Строгого, исторически обоснованного исследования их еще нет. Такая хаотичность не раз давала скептическим умам древности пищу для насмешек. Здесь достаточно сослаться на «Лягушек» Аристофана, где изображен совершенно невозможный иной мир с перевозчиком Хароном. Переправляющиеся гребут в такт кваканью лягушек. Точную топографию этого мира и всю несуразность его пытался вывести из комедии Радермахер[561]. В греческих представлениях фольклорист найдет мало для себя нового. Здесь и горы — Олимп, и подземное царство — Аид, и острова блаженных, и подводное царство Посейдона, и сад Гесперид с золотыми яблоками. Ссылаясь на Группе, Радермахер находит, что золотая окраска яблок доказывает, что сад Гесперид некогда лежал под землей. Сам он склонен думать, что золото здесь признак сказочного богатства[562]. Оба объяснения в свете наших сравнительных материалов неправильны. Мы должны считать подтвержденным другое мнение, мнение Дитериха: «Сад всегда мыслился в связи с солнцем и солнечным богом; он находился там, где оно всходит или, по более распространенным представлениям, где оно заходит, на крайнем западе»[563].
Такая множественность уже есть начало падения, разложения. Такое разложение создает благоприятную почву для возникновения сказки. Весь миф о Геракле, добывающем яблоки Гесперид, очень близок к сказке о молодильных яблоках, причем сказка даже архаичнее, сохранив за яблоками их магическое действие, тогда как в мифе о Геракле они своего рода «диковинка». Нельзя не отметить только красоты и живой прелести некоторых из греческих представлений. Греки, по-видимому, первые, которые внесли в иной мир музыку, не магическую музыку флейт и барабанов, а обыкновенную человеческую музыку, что потом держится во всей Европе, от «Аленького цветочка» до ангелов, играющих на скрипках и трубящих у подножья Марии. Остров мертвых полон звуков, — говорит Дитерих. — В этом городе большинство жителей кифаристы… Также на острове блаженных у Лукиана слышится игра на струнах, и флейта, и хвалебные песни, и даже листья деревьев, движимые ветром, шелестят песнями… Геспериды, сторожащие солнечный сад, исстари называются светлогласыми, певицами»[564].
Здесь вспоминается «поющее дерево» наших сказок.
Из всего комплекса греческих представлений мы выделим только одну деталь: золотую окраску. Здесь прежде всего вспоминается дворец Гелиоса. Он описывается как стоящий на прекрасных столбах, он блестит золотом и драгоценными камнями. Верхушки его разделаны слоновой костью, двери сияют серебром. Здесь интересно то, что он стоит на столбах, так же как и в русской сказке. Очевидно, это — подпирающие небесный свод колонны. Припомним Геракла, держащего на своих плечах небесную сферу. Весь род Гелиоса, по наблюдениям Дитериха, «легко узнается по блеску глаз, который, подобно золотому лучу, исходил от лица». Это, конечно, уже позднейшая рационализация. Эта золотистость присуща богам, умершим и посвященным. Пифагор, чтобы доказать свою посвященность и божественность, утверждал, что у него золотые конечности, и при случае показывал золотое бедро[565]. Мы вспоминаем нашего героя «по колено ноги в золоте, по локоть руки в серебре» (Аф. 283). Золотое лицо, золотая корона, нимб, сияние — все это ведет свое начало отсюда. Отсюда же объясняется, что золото применялось в заупокойном культе не только Греции, но и в других странах. Так, даосисты утверждают, что тот, кто глотает золото или жемчуг, не только удлиняет свою жизнь, но и обеспечивает существование тела после смерти, предохраняя его от разложения. Штернберг заметил, что в Китае покойнику кладут в рот золото[566]. Возвращаясь опять к Античности, укажем, что римские императоры осыпали себе лицо золотой пылью[567]. Этим объясняются и микенские золотые маски покойников. То, что в Китае золото кладут в рот всем, а в Риме осыпают золотой пылью свое лицо императоры, указывает на происходящую в этих представлениях эволюцию. Уже в Греции имеются представления о мире праведных и нечестивых. Золото становится достоянием только праведных. Так, в Апокалипсисе Павла подробно описывается место праведных как золотой город[568].
Все это в достаточной степени объясняет, откуда идет мотив желания иметь золотые диковинки. Это — утратившие свою магическую функцию предметы из потустороннего мира, дающие долголетие и бессмертие. Яблоки эту функцию сохранили, всякие «уточки — золотой хохолок» ее утратили.
Таким образом, мы видим, что сказка сохранила различные слои, различные отложения в представлениях о тридесятом царстве: в ней мы видим и древнейшие охотничьи элементы, и элементы раннеземледельческие, и позднеземледельческие и соответствующие им формы социального строя и быта.
Глава IX. Невеста
1.
Иногда царевна изображена богатыркой, воительницей, она искусна в стрельбе и беге, ездит на коне, и вражда к жениху может принять формы открытого состязания с героем.
Два вида царевны определяются не столько личными качествами царевны, сколько ходом действия. Одна освобождена героем от змея, он — ее спаситель. Это — тип кроткой невесты. Другая взята насильно. Она похищена или взята против ее воли хитрецом, который разрешил ее задачи и загадки, не испугавшись того, что головы его неудачливых предшественников торчат на шестах вокруг ее дворца.
Этим иногда определяется не только ее отношение к жениху, но и отношение к отцу. Царевна не может быть изучена без ее отца, момент брака не может быть изучен вне момента воцарения героя.
Царевна, ее отец и жених могут образовать различные «треугольники сил». Завоеванная или насильно добытая царевна заодно со своим отцом играет против героя и пытается его извести.
Но возможна и другая комбинация: царевна вместе с героем играет против своего отца и иногда лично убивает старого царя.
Как женщина она никогда не описывается точнее. Здесь русская сказка отличается от сказок, например, «Тысячи и одной ночи»; там выработался определенный, хотя и примитивный канон женской красоты. Только одна черта ее облика в русской сказке упоминается чаще — это ее золотые волосы, о чем речь была выше. Отсюда видно, что царевна должна в основном изучаться не по своим внешним признакам, а по своим действиям. Качества ее постепенно раскроются в ее поступках.
2.
Такое клеймение героя происходит не только во время боя. Здесь важна не обстановка, а важно, что нанесение клейма происходит незадолго перед бракосочетанием.
Такой случай мы имеем в сказке «Сивко-Бурко». Здесь никакого боя нет, тем не менее это клеймение героя здесь выражено гораздо ярче. Герой на Сивке-Бурке долетает до окна царевны и целует ее. «Разлетелся на царском дворе, так все двенадцать стекол и разбил и поцеловал царевну Неоцененную Красоту, а она ему прямо в лоб клеймо и приложила» (Аф. 183), или «она его золотым перстнем ударила в лоб» (Аф. 182). «А она его пальцем в лоб ударила. Загорелся на лбу свет» (Сев. 8). Это наложение клейма встречается не только в сказках типа «Сивко-Бурко», но и в других. Так, например, суженый царевны оказывается мудрым юношей. «Она сделала ему во лбу печать своим золотым перстнем, приняла его во дворец к себе и вышла за него замуж» (Аф. 195). Иногда этот мотив подвергается своеобразной деформации, которая, однако, доказывает, что этот мотив прочно засел в народном сознании и что его применяют даже там, где он неуместен. Так, сказка начинается с того, что герой несчастлив в торговле. Ему ничего не удается. Об этом узнает царь и жалеет его: «Назвал его Бездольным, велел приложить ему в самый лоб печать — ни подати, ни пошлины с него не спрашивать» (Аф. 215).
Кроме этих способов нанесения клейма на кожу, есть другой способ отметить героя: герой, например, в образе оленя кладет свою голову на колени царевны, «она взяла ножницы и вырезала у оленя с головы клок шерсти» (Аф. 259). Отрезание пряди волос есть другая форма клеймения. Обычно функция клеймения служит знаком некоторой солидарности царевны с героем. Но этим же приемом пользуется и злая царевна, чтобы извести героя. Герой, например, отгадал ее загадки. «Вот ночью, как уснули все крепким сном, она пришла к ним со своей волшебною книгою, глянула в ту книгу и тотчас узнала виновного; взяла ножницы и остригла у него висок». «По этому знаку я его завтра узнаю и велю казнить» (Аф. 240).
Приведенных примеров совершенно достаточно, чтобы иметь представление об этой функции царевны в русской сказке. Русская сказка дает довольно полную, богатую и разнообразную картину этого мотива, но все же она не содержит некоторых деталей, могущих осветить историю этого мотива. Клеймение всегда связано с последующим узнаванием скрывавшегося героя, т. е. превратилось в чисто поэтический прием. В материалах по другим народам эта связь не обязательна, и такие материалы содержат некоторые важные для нас детали. Так, в лопарском мифе девушка отвечает на сватовство сына солнца следующим образом: «Смешаем нашу кровь, соединим наши сердца для горя и радости, сын мой еще мне не родной матери»[569]. Итак, кровь перед браком смешивается. Здесь не сказано только, что она при этом пьется. В дальнейшем рассказывается, что отец девушки режет мизинцы и смешивает их кровь.
Можно ли русскую сказку сопоставить с этим лопарским мифом? Если это сопоставление верно, если здесь отражено одинаковое явление, то это означало бы, что, сохранив самый акт клеймения, сказка переосмыслила его в отметку ради узнавания, причем кровавый характер его принял форму раны во время боя, а смешивание крови отпало вовсе.
Лопарский миф лучше сохранил и формы, и смысл этого обряда. Извлечение крови и нанесение знаков и рубцов есть знак приема в родовой союз, в родовое объединение. Поэтому оно имеется уже в обряде инициации, в обряде приема нового члена в объединение. Но оно широко распространено и вне этого обряда. Это — не единственная форма. Уже у австралийцев кровь пьют старшие и младшие мужчины и юноши, если они родня, чтобы укрепить это родство, а также при заключении двумя племенами мира[570]. «Признаком родства для первобытного человека служило исключительно тождество крови», — говорит Липперт[571]. Поэтому всякое искусственное смешение крови должно создавать родство. Гартленд, Веселовский в «Поэтике» и в специальной работе, Харузин, Штернберг и другие авторы дают длинный список народов, у которых производилось смешение и питье крови при вступлении в родовой союз или в целях укрепления его. Швейнфурт отмечает его у негров ньям-ньям, Велльгаузен — у арабов, причем там же к этому примешивается непременная совместная еда, Ахелис — у лидийцев[572]. Место, из которого извлекали кровь, не имеет значения. Но конечно, у народов, носящих одежду, фигурируют открытые части тела — лоб, щеки, руки, что мы видим и в сказке. «Кровь вступающего в родовой союз, — говорит Харузин, — должна быть смешана с кровью сына рода». Эти обычаи «имеют одновременно юридическое и религиозное значение: они являются приемами для юридического вступления чужеродца в родственную группу, они же служат священным символом единения»[573].
При браке жена вступает в род своего мужа или, наоборот, муж вступает в род своей жены. Последний случай мы всегда имеем в сказке. Он отражает матриархальные отношения[574]. Веселовский, пожалуй, был единственный, который четко выделил это, как он выражается, «перенесение общения крови на брачные отношения»[575]. Подбирая материал по Гартленду, он пишет: «У некоторых аборигенов Бенгалии жених отмечает свою жену красным карандашом. У биргоров брачный обряд состоит в том, что из мизинцев жениха и невесты пускают кровь, которой они и помазывают затем друг друга. У кеватов и раджпутов эту кровь примешивают к пище новобрачных. У Wukas (Новая Гвинея) брак начинается с того, что брачущиеся убегают, их преследуют и ловят. Следующий шаг — установление продажной цены невесты. Когда она установлена, муж и жена делают друг другу на лбу надрезы, до крови. Остальные члены обеих семей делают то же самое, и это скрепляет их союз». Далее цитируются еще некоторые сказки (аннамская, норвежская, финская).
Распространенность этого обычая и многообразие его форм делают невозможным в кратком очерке нарисовать полную картину развития этого обычая. Но для наших целей в этом и нет необходимости: связь со сказкой очевидна. Чукотская сказка даже сохранила обмазывание кровью. Перед свадьбой «парень велел прежде всего убить оленей для угощения гостей, а последнего убить, чтобы мазаться». Одна из девушек кричит: «Ну, торопитесь мазаться, кровь стынет!» (Ж. ст. 501–502). В книге Замтера можно найти много материала по этому вопросу[576]. Здесь вспоминается и «Тристан и Исольда». Для О. М. Фрейденберг кубок Исольды есть «культовый напиток оплодотворения»[577]. По Казанскому, он восходит «к питью чисто магического значения»[578]. Для нас вино есть субститут крови. Тристан и Исольда совершают брачный обряд. Любовный характер напитка есть средневековое переосмысление под влиянием практиковавшегося тогда приготовления подобных напитков. Тристан и Исольда недосказывают того, что говорят любящие в лопарском мифе: «Смешаем нашу кровь, соединим наши сердца»[579].
Однако вопрос еще не вполне исчерпан. В сказке царевна метит жениха еще острижением волос.
Как обычай брачный он засвидетельствован не так часто. «Братский союз, — говорит Харузин, — заключается не только путем смешения крови, но и отдачей чего-нибудь неотъемлемо принадлежащего лицу, как, например, волос, частей одежды и др.»[580]. Между прочим, и в сказке царевна отрезает жениху не только волосы, но и полу кафтана (См. 85 и др.).
Зато как знак приема в родовую общину он встречается часто. Еще у австралийцев, после обрезания, когда юноша возвращается в стан, где его ожидают женщины, срезают несколько пучков его волос[581]. Практику срезания волос можно назвать международным явлением вплоть до наших дней, причем первоначальная основа, первоначальный смысл его большей частью ясны. Прядь волос срезают при крещении, при посвящении в духовный сан, при пострижении в монахи. Во всех этих случаях мы имеем вступление в новое объединение. Во всех этих случаях мы имеем также своего рода «посвящение», и связь его с инициацией несомненна. Мы имеем здесь частный случай манипуляции с волосами, о которых говорилось выше (гл. IV, § 15). И если при некоторых исповеданиях священники не стригут волос, то и здесь можно усмотреть связь с отращиванием волос, придающим посвященному особую силу[582].
Как мы уже знаем, посвящение испытывалось как символическая смерть. Отсюда понятно, почему отрезание прядки волос и пускание крови применялись в различных видах при смерти кого-нибудь. Когда умирает молодой индеец сиу, родители отрезают у него прядь над лбом[583]. Этим выражается его приобщение к сонму мертвых, вступление в их род. Танатос, царь преисподней и смерти, по представлению древних греков, отрезает у пришельца прядь волос. Позже, при непонимании уже смысла и значения этих действий, отрезание волос переносится с умерших на оставшихся. Так создается широко распространенный обычай отрезания волос в знак траура. Такое объяснение этого обычая позволяет нам не согласиться с теорией Джевонса и Робертсона Смита, считавших, что обрезание волос есть предоставление умершему ценного дара или принесение ему жертвы[584]. В сказке оно есть знак перехода, приема в родовое объединение жены. Поэтому именно она, а не кто-нибудь другой налагает это клеймо. Мы скоро увидим, почему этого не может сделать ее отец.
3.
«Трудные задачи» представляют собой пеструю картину. Мы постараемся путем сопоставления материалов внести в нее некоторую ясность.
При изучении задач мы рассмотрим два вопроса. Первый: в каких условиях, при какой обстановке, почему задаются трудные задачи. Второй вопрос есть вопрос о содержании этих задач, о том, что именно задается. Эти две стороны не всегда покрывают друг друга: одна и та же задача может задаваться при разных условиях, и наоборот. После этого может быть поставлен вопрос об исторических основах трудных задач в целом.
Итак, при какой обстановке задаются трудные задачи?
4.
Мы пока просто регистрируем этот случай, случай задаванья задач с начала сказки, и сватовство, вызванное задачей, и посмотрим, какую картину дадут другие формы задаванья задач.
5.
Задача задается как испытание жениха. Под «силой» подразумевается не физическая сила, а сила иного рода. Какая сила здесь испытывается, это вытекает из всего предыдущего хода сказки, это вытекает и станет ясным из анализа задач: здесь испытывается та сила, которую мы условно называем магической и которая воплощена в помощнике.
Но эти задачи интересны еще другим. Они содержат момент угрозы: «Если не сделает, срубить за провинность голову». Эта угроза выдает еще другую мотивировку. В задачах и угрозах сквозит не только желанье иметь для царевны наилучшего жениха, но и тайная, скрытая надежда, что такого жениха вообще не будет. Слова «пожалуй, я согласна, только выполни наперед три задачи» (Аф. 240) полны коварства. Жениха посылают на гибель. Здесь вспоминается, как сестра, желая в угоду любовнику извести брата, посылает его за волчьим молоком. Задаванье задач в этом случае есть то же самое, что акт враждебности к жениху в предыдущем. В некоторых случаях эта враждебность выражена совершенно ясно. Она проявляется наружу тогда, когда задача уже выполнена и когда задаются все новые и новые и все более опасные задачи.
Мы, следовательно, можем отметить вторую категорию задач, задаваемых в ответ на сватовство. Эти задачи показывают, что задачи задаются с целью испытания жениха, но что одновременно они содержат элемент враждебности к жениху и имеют целью отпугнуть жениха.
6.
Во всех этих случаях ясно видно нежелание царевны выходить замуж. Иногда оно высказывается прямо. Она советуется со своим дедом-водяным, что ей делать: «Сватается за меня Иван-царевич; не хотелось бы мне за него замуж идти, да все наше войско побито» (Аф. 136). Следуют трудные задачи. Все эти случаи еще не вносят полной ясности в вопрос. Но они вскрывают враждебное отношение невесты к жениху и показывают, что задачам может быть присущ характер состязания. На вопрос же, почему царевна настроена враждебно к жениху, мы не получаем никакого ответа.
7.
Иногда вернувшийся герой узнает об этом по слухам: «А эти царевичи с матерью привезли какую-то царскую дочь, большак жениться на ней хочет, да та посылает наперед куда-то за обручальным перстнем или велит сделать такой же» (Аф. 156).
Здесь ясно, что задача задается, чтобы отыскать подлинного жениха, причем в этих случаях элемент враждебности к жениху вообще соответствует враждебности к ложному жениху. Подлинному же жениху в этих случаях оказывается услуга: ему дается случай проявить себя.
Во всех этих случаях невеста и ее отец солидарны во вражде к настоящему или ложному жениху. Сам ли царь, будущий тесть, задает задачу, или это делает царевна-невеста, это роли не играет. Иногда это задаванье задач исходит от отца, иногда — от царевны. Но это не всегда бывает так. Можно проследить некоторую дифференциацию: враждебен к жениху только отец царевны, будущий тесть, а царевна, наоборот, помогает герою, обманывая своего отца.
8.
Здесь сказочник не знает, что заставляет Водяного задавать задачи. Он от себя придумывает причину. За этими задачами, однако, всегда следует брак с дочерью Водяного, и здесь мы просто имеем отражение сказочного канона: сватовство, плюс трудные задачи, плюс брак. Сватовство отпало, трудные задачи надо мотивировать как-то иначе, брак тоже не особенно убедительно вытекает из выполнения их. Зато эти случаи интересны тем, что отец невесты здесь явно враждебен зятю. После брака следуют бегство и попытка Водяного нагнать и уничтожить бежавших. Царевна же идет заодно с женихом против своего отца.
Таких случаев, когда задавание трудных задач не стоит в непосредственной связи с сватовством, можно указать несколько. Мы имеем его, например, в «Семи Симеонах». Здесь царь «приказывает семи Симеонам показать свои ремесла» (Аф. 146). Однако здесь за исполнением задач все же следует брак. Связь задач с браком из обусловленной превратилась в механическую.
В сказке «Царевна-лягушка» (Аф. 267–269) царь после женитьбы своих сыновей ни с того ни с сего вдруг объявляет: «Чтобы жены ваши испекли мне к завтраму по мягкому белому хлебу» (Аф. 269). Однако из дальнейшего становится ясным, что этим невеста-лягушка возвеличивается, т. е. задаванье задач ведет, как и в иных случаях, к выделению магически вооруженного из простых смертных.
9.
Этот случай стоит несколько особняком от всех других случаев. Выше мы условились называть «трудными задачами» только те, которые прямо или косвенно связаны со сватовством. Здесь этого нет. Задачи задаются не герою, а его отцу. Женщина здесь пока вообще не фигурирует. С этой точки зрения этот случай не подходит под изучаемое нами явление, и он мог бы сюда не включаться. Но с другой стороны, и здесь вслед за разрешением задачи следует брак, причем невеста или является ex machina, или она — дочь того же колдуна, т. е. мы иногда имеем ту же ситуацию, что и в сказках о Водяном и его дочери, так что совсем исключить этот случай тоже нельзя. Кроме того, здесь интересны задачи, содержание которых будет рассмотрено ниже.
10.
Один из способов затушевать эту вражду следующий: вражда приписывается не самому тестю, а различным завистникам, наговорщикам и клеветникам. Герой, например, становится богатым купцом. Другие купцы ему завидуют: «Они рассердились и донесли царю, что он хвастался приготовить ковры в царския палаты в одну ночь» (См. 310). Следует ряд задач. Конец: «Царь не имел наследников и усыновил купеческого сына». Мы видим, что исполнивший задачи заступает место царя, причем в данном случае это происходит мирным образом.
За спиной царевны, задающей загадки, также иногда стоит другой персонаж, а именно любовник, который опасается ее женихов как соперников. Он подстрекает царевну задавать герою трудные задачи, становясь носителем враждебности к жениху. Часто, однако, врагом является сам царь, причем, как указано, враждебность проявляется и после того, как задачи решены или даже после брака. Иногда это мотивируется тем, что герой — солдат или мужик и что он неровня царевне. «Царь рассудил, что отдавать свою дочь за простого мужика не приходится, и стал думать, как бы от такого зятя избавиться. Вот и придумал: “Стану я ему задавать разные трудные задачи”» (Аф. 144). Гибельную задачу задает своему неугодному зятю и Марко Богатый. «Пожил Марко с зятем месяц, другой и третий; в один день позвал он Марка к себе и говорит ему: “Вот тебе письмо, иди с ним за тридевять земель в тридесятое государство, к другу моему царю Змию, получи от него дань за 12 лет”» (Аф. 305). С другой стороны, и зять иногда показывает свои когти. Услышав задачу, он говорит: «Добре! Зроблю. Только если царь и после того станет отговариваться, то повоюю все его царство и насильно возьму царевну» (Аф. 144). В тех случаях, когда царь сам великий маг, он пользуется своим искусством, чтобы самому непосредственно уничтожить героя. Одна из постоянных типичных задач — укротить коня. «Теперь задана тебе служба трудная, работа нелегкая: ведь жеребенком-то будет сам царь Некрещеный лоб, понесет он тебя по поднебесью выше лесу стоячего, ниже облака ходячего и размычет все твои косточки по чистому полю» (Аф. 224).
11.
Этот случай наступает тогда, когда герой послан за какой-нибудь диковинкой, а возвращается с царевной, на которую претендует царь, или когда герой послан за невестой для царя, а она — заодно со своим похитителем-героем, или когда старшие братья, сбросив Ивана в пропасть, приводят трех царевен. Царевны из медного и серебряного царства выходят за братьев героя, а его нареченная невеста ни за кого нейдет. «И вздумал на ней сам отец-старик жениться». Он спрашивает царевну из золотого царства: «Идешь за меня замуж?» — «Тогда пойду за тебя, когда сошьешь мне башмачки без мерки». Эту задачу выполняет за старика вернувшийся неузнанный герой. Следуют другие задачи и, наконец, последняя: «Вели это молоко вскипятить, да в нем и выкупайся» (Аф. 130, 170). Царь, конечно, варится в молоке и гибнет.
Рассмотрев условия, при которых задаются задачи, мы рассмотрим теперь самые задачи. Только после этого можно будет сделать некоторые выводы.
Задачи не всегда прикреплены к той ситуации, в которой они задаются, и должны быть рассмотрены отдельно от этой ситуации.
Задач имеется очень много, но все же повторяемость их довольно велика и основные контуры поддаются определению.
12.
Среди этих задач особое внимание обращает на себя задача достать золотую ветку. По существу, эта задача ничем не отличается от задачи достать золотые яблочки, золоторогого оленя, жар-птицу и т. д. «В некотором царстве есть золотой дуб, ветки серебряные; чтоб из этого царства дуб вырыл и в свое перенес» (Худ. 85). В одной из версий сказки о «свинке — золотой щетинке» в афанасьевском пересказе говорится: «После того добыл дурак свинку — золотую щетинку с двенадцатью поросятами и ветку с золотой сосны, что растет за тридевять земель, в тридесятом царстве, в подсолнечном государстве» (Аф. 564).
«Золотой ветви», как известно, посвящено грандиозное исследование Фрэзера. Тот, кто сорвал «золотую ветвь» в немийском святилище Дианы, мог сделаться наследником царя-жреца. Мы имеем тот же случай, что и в сказке. Как мы увидим ниже, добыча диковинки или вообще решение трудной задачи связано с воцарением героя и часто — с умерщвлением старого царя. Но сказка показывает, что Фрэзер ошибся, сделав упор на ветви. Дело не в ветке, а в золотой окраске ее, и эта окраска объяснена Фрэзером очень наивно, как желтизна омелы. Все исследование Фрэзера идет вкось, в ложном направлении. Привлекать для объяснения этого обычая культ деревьев и леса так же неверно, как если бы для объяснения задачи достать свинку — золотую щетинку или жар-птицу мы стали исследовать свинью или птицу как культовое животное. Дело совсем не в этом, а в том, что претендент на престол должен подвергнуться некоторому испытанию, доказывающему его побывку в ином мире. Связь же с лесом лежит не там, где ищет этого Фрэзер.
Сопоставление приведенных задач дает ответ на вопрос: что, собственно, хотят узнать от героя, задавая ему трудные задачи? Та часть задач, которая нами рассмотрена, позволяет дать точный ответ: за задачами кроется некоторое испытание. От героя хотят узнать, был ли он в преисподней, в солнечном царстве, в ином мире. Только тот, кто побывал там, имеет право на руку царевны.
Мы пока ограничиваемся установлением этого факта. Катабазис, как условие героизации, нами рассмотрен уже выше, и здесь нет необходимости повторять приведенные материалы или приводить новые. Картина трудных задач и их исторические корни раскроются перед нами постепенно.
Мы рассмотрели еще не все задачи, относящиеся к этой группе. Выше мы выделили группу задач, задаваемых царевной, похищенной старшими братьями у жениха. Эти братья домогаются ее руки, но царевна их удерживает задаванием трудных задач. Какие задачи задаются в этих условиях? Задачи имеют специфический характер: в этих случаях требуется достать что-либо, относящееся к свадьбе: башмаки, подвенечное платье, обручальное кольцо, карету и т. д. Но при ближайшем рассмотрении оказывается, что эти задачи только по своему предмету, объекту, но не по существу отличаются от рассмотренных задач. «Она посылает наперед куда-то за обручальным перстнем или велит сделать такое же кольцо» (Аф. 156). Итак, и здесь герой посылается куда-то. Куда он посылается, видно по всему ходу сказки, а иногда и формулируется совершенно ясно: «Хочуть, штоб им к вянцу нашить всякага платья, такога, як у их было на том свете, и без мерки» (Аф. 132). «За того замуж пойду, кто такие туфли сошьет, как я в золотом царстве носила» (Сев. 41). «Мне нужно платье такое, какое я носила на сьтеклянной гаре» (З. П. 59). Здесь совершенно ясно высказана посылка в иное царство. Характер предлога здесь даже особенно ясен. Дело, конечно, не в башмаках и не в карете, а в испытании героя. Братья, не побывавшие там, не могут решить задачи. Герой ее решает, так как он побывал там.
В этих случаях герой вторично не отправляется. Вещи эти обычно не достаются (хотя есть и такие случаи), а делаются, изготовляются. Здесь перед нами открывается еще одна сторона трудных задач. Кто может решить задачу? Задачи, вообще говоря, невыполнимы. Герой их выполняет только потому, что у него есть помощник. Отсюда видно, что задачи не только должны показать, был ли герой в ином царстве, но и приобрел ли он там помощника. И действительно, мы можем наблюдать, что ряд задач прямо направлен на то, чтобы узнать, есть ли у героя помощник. Это видно и по таким, например, формулировкам: «Кто ему пособляет?» или «Это, верно, Ивану-царевичу духи делают». Уже выше, в главе о помощниках, мы видели, какую роль играет конь и как он добывается. Ряд задач направлен на то, чтобы узнать, владеет ли герой волшебным конем, умеет ли он с ним обращаться. Сюда относятся, например, задачи объездить коня (Аф. 200) или укротить коня (Аф. 198), объездить жеребца (Аф. 224), добыть 77 кобылиц (Аф. 170). Сюда можно было бы отнести и задачу поцеловать царевну с коня (Аф. 180). Не случайно эта задача так и формулируется: «Елена Прекрасная приказала выстроить себе храм о двенадцати столбах, о двенадцати венцах… будет ждать жениха, удалого молодца, который бы на коне-летуне с одного взмаха поцеловал ее в губки» (Аф. 180). Это — не случайная, а обычная формулировка этой задачи: «Кто в третьем этаже мою дочь Милолику-царевну с разлету на коне поцелует, за того отдам ее замуж» (Аф. 182). В этих случаях герой доказывает, что он обладает теми средствами, которые даются не всякому: он доказывает свою магическую вооруженность. Сюда же относится задача: «Поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что» (Аф. 212). Страна, куда посылается герой, есть тридесятое царство, а «то, не знаю что» оказывается помощником, имя, название которого табуировано и высказывается не прямо, а иносказательно. Эта иносказательность непонятна для героя до того момента, пока он не приобретает помощника.
13.
Рассмотрим сперва дворец. Иногда требуется выстроить не дворец, а церковь (См. 35), притом из чистого воску (Сев. 1), или дом (См. 34), или амбар (Аф. 225) и др. Все это — деформации золотого дворца, и эта форма действительно встречается чаще всего. Иногда три задачи (дворец, мост, сад) стянуты в одну: «Смотри, чтоб завтра к рассвету на седьмой версте на море стояло царство золотое и чтоб оттуда до нашего дворца сделан был мост золотой, тот мост устлан дорогим бархатом, а около перил по обеим сторонам росли бы деревья чудные, и певчие б птицы разными голосами воспевали. Не сделаешь к завтрему — велю четвертить тебя» (Аф. 129).
Сама по себе задача построить за ночь дворец совершенно непонятна. Этот мотив не может быть понят из него самого. Мотив золотого дворца может быть понят из золотого дворца, стоящего в тридесятом царстве. Это — один и тот же дворец. Этот дворец рассмотрен нами в предыдущей главе. Там же мы узнали в нем черты «большого дома». Отсюда может быть сделан вывод, что задача построить дворец каким-то образом связана с «большим домом». Не ясно пока только, в чем эта связь состоит. Здесь, по-видимому, произошло некоторое переосмысление. Для разрешения этого вопроса обратимся к материалам, касающимся «больших домов» на стадии их исторического бытия. В океанийском мифе девушка унесена духом, живет с ним, приживает сына и возвращается с мальчиком домой. Сверстники дразнят его происхождением, укоряют его тем, что у него нет отца. Девушка отправляет мальчика к отцу. (Во всем этом мы легко узнаем проживание девушки в лесном доме и рождение там ребенка и возвращение девушки.) «Он стал жить в доме духа, и, когда он немного подрос, дух сказал ему: “Теперь мы пойдем к твоей матери”. Они пришли к месту страшной жары, где мальчик отказался идти дальше. Дух взял его за руку и стал дуть. Затем они пошли дальше и пришли к месту великого холода, где мальчик опять отказался идти дальше. Дух взял его под мышки и согрел его. Наконец они пришли к жилищу матери духа. Дух объявил, что он пришел, чтобы дать мальчику в собственность один из двух домов, имевшихся там. Мать духа сказала: ладно (она соглашается отдать один из домов). Дом был выстроен на семи площадках из камня, и окружен семью заборами, и снабжен всякими венцами. “Поди теперь спать в этот дом, — сказал дух. — В полночь я приду и разбужу тебя. Тогда ты должен подумать, куда бы ты хотел, чтобы я перенес твой дом”. Пока мальчик спал, дом поднялся сквозь землю и вышел на поверхность». В дальнейшем мальчик становится вождем племени. Как только он ступает на ступеньки лестницы, бывает гром[586].
Постараемся проанализировать этот случай. Одно ясно с несомненностью — ясно пребывание в «большом доме». Здесь мальчик научается управлять стихиями. Когда его проводят сквозь жару и холод, то он не только становится нечувствительным к ним, но становится господином этих стихий. Правда, это не говорится прямо, но зато говорится, что он, вернувшись, управляет громом. Итак, мальчик перед тем, как стать вождем, приносит с собой это искусство, и он же приносит с собой и весь дом. Мы можем видеть в герое устроителя мира. Он дает людям гром, он дает людям «дом», т. е. социальное устройство, как в других текстах он приносит людям пляски и рисунки и учит людей священным обычаям. Данный текст мы должны признать мифом, рассказывавшимся при обряде новопосвященным в объяснение того, что делалось с ними самими.
В возможности такого толкования убеждают нас тексты, записанные в совершенно другой части света, а именно в Северной Америке. Здесь мальчик девять раз уходит на небо, и всякий раз он что-нибудь приносит: птицу, ягоды, животных и т. д., т. е. приносит их людям, водворяет их на земле. В десятый раз он исчезает совсем и больше не возвращается. Все его оплакивают, а мать его видит сон. «Матери показалось, что во сне она видит великолепный дом, но, проснувшись, она увидела, что то, что она считала сном, было действительностью. Дом стоял тут же, а ее сын Мелиа сидел перед ним». Она будит мужа, они смотрят на дом, бегут к нему, но по мере того, как они к нему приближаются, дом удаляется от них, «и, наконец, они увидели, что в действительности он был наверху, на небе. Тогда они сели и заплакали и стали петь: “наш сын на небе, он играет с луной”». Племянница предлагает «заставить его явиться в наших плясках». С тех пор пляшут «пляску Мелии»[587].
Здесь мы еще более ясно узнаем в герое устроителя мира, социальной организации и обычаев людей. Герой приносит людям и дом, но он «невидим», «на небесах», т. е. засекречен, табуирован, он в «ином мире». На связь этой легенды с обрядами, т. е. с социальной жизнью племени, указывает Боас, и она видна из конца легенды. Приведем еще один аналогичный случай, записанный у того же племени. Герой уходит на ловлю лососей вверх по реке, но не находит ни одной рыбы. Он впадает в обморочное состояние и видит красивого человека. Это громовник, «гремящий с одного конца мира до другого». Герой просит у него магического сокровища. Громовник говорит ему: «Сделай дом и пригласи все племена». Он показывает ему резьбу громовой птицы с раздвинутыми ногами и говорит: «Ее ноги — дверь дома». Затем он показывает ему резное изображение своего отца. «На следующую ночь все это будет в твоей деревне». Кроме того, он дает ему воду жизни и другие дары.
Во всех этих случаях дворец переносится в селение героя чудесным образом вместе с резными изображениями и амулетами, т. е. учреждается культ. В приведенных случаях дом переносится волей громовника или духа, в сказке — силой помощника. В сказке дворец переносится не только в условиях задавания трудных задач. Он берется с собой в яичке. «И вот, конешно, оне вышли с этого пира, отвела она его на хорошую площадь, он еичко разбил, и образовался дворец, и все в этом дворце было по старому, как на той горы» (К. 12). Приведенные материалы дают возможность утверждать, что, требуя показать дом, царь иносказательно требует от героя доказательства знания дома. С другой стороны, сказка здесь отражает рассказы об устроителях мира, давших людям все, что они имеют в жизни. Такого устроителя мы увидим в герое еще неоднократно, и в особенности во второй половине этой задачи — в требовании насадить сад или вспахать и засеять поле.
В приведенных текстах мы видели, что мифический герой не только водворяет на земле дом, но дает людям ягоды, зверей. В сказке выстраиванье дворца также почти всегда соединяется с искусством владеть природой, но это искусство в сказке приняло земледельческий характер. «За ночь вспахать и сбороновать, пшеницу посеять, сжать, обмолотить и в амбар убрать» (Аф. 225). «Штоб за одну ноць он поле выпахал, выборонил, засеял, да штоб все повыросло, повызрело, да муку смололи, да хлебы выпекли» (Сев. 1). Эта задача известна в многочисленных версиях. Здесь герой подвергается испытанию, в силах ли он ускорить урожай. Именно такое требование предъявлялось к магам-колдунам на заре земледелия. «На острове Яп предполагают, что жрец или маг священной рощи обладает магической силой влияния на урожайность некоторых плодов земли и этим непосредственно способствует поддержанию людей. Так, например, главный жрец или верховный маг в Томи, как полагали, был в состоянии “ускорить поле таро и плантации хлебного дерева” во всем Япе. Жрец или маг в Ологе и Перногое знает магию сладкого картофеля; а жрец или маг в Маки — специалист в магии кокосового ореха и пальмы арека. Эти жрецы могут также низвести солнце на землю»[588]. Мы видим, какие способности приносит с собой будущий вождь и царь. Способность управлять солнцем и небесными стихиями также не вполне забыта сказкой. «Я за ево замуж не пойду… Ты перво выпроси у ево красно солнце и белые луни и частые звезды в глухую полночь». Герой все это «пушшает» и «предоставляет», т. е. водворяет на место.
Эти материалы показывают, что мотив героя, выстраивающего дворец и насаждающего сад или вызывающего необыкновенно быстрый урожай, восходит к представлениям о магах и жрецах, умеющих ускорить урожай в силу пройденного посвящения.
Эти случаи подводят нас к пониманию другого вида испытания, а именно испытания огнем или горячей баней.
14.
Уже выше, в океанийском мифе, мы видели, как будущий вождь проносится сквозь холод и жару. Если в русских сказках фигурирует баня, то это, конечно, более поздняя, русская форма испытания огнем. В американских мифах герой, желающий жениться на дочери солнца или человека, «живущего очень далеко», проходит испытание огнем. «Перед сиденьем был большой огонь. Tsowatalalis (отец невесты) положил еще больше дров на огонь, чтобы изжарить Gyli (героя). Тогда он бросил в огонь раковины, полученные им от его тетки, и они укротили огонь»[589]. Тетка героя соответствует нашей яге-дарительнице. Герой подвергается еще другим испытаниям, после чего отец невесты говорит: «Ты больше чем мужчина, и ты получишь мою дочь».
В других мифах, содержащих сватовство и испытание героя, женщина-дарительница раскаляет камень докрасна и кладет его герою в рот. Этим она дает ему власть над стихией огня[590].
Таких примеров, показывающих, что уже очень рано в мифах герой перед браком подвергается испытанию огнем, причем он выдерживает его, потому что имеет волшебный дар, принесенный из леса, можно собрать довольно много. Для нас важнее установить другое: испытания, имеющиеся в мифах Северной Америки, в точности отражают свадебные обычаи. Именно так, как это происходит в мифе, происходит испытание жениха в действительности, причем это испытание имеет характер инсценировки. Такой случай описан у Боаса. Жених вместе со своим отцом и друзьями на лодке отправляются к невесте. По дороге главарь уговаривает их не бояться. Они везут с собой плату за невесту — 400 одеял. Они приезжают, их приглашают войти. Отец невесты обращается к пришедшим, говоря следующее: «Теперь берегитесь, потому что вот здесь — морское чудовище, которое все проглатывает, а здесь сзади в дому тот, кто растерзал всех, пытавшихся жениться на моей дочери, а этот огонь обжег всех, пытавшихся на ней жениться». Затем он обращается к самому себе и говорит: «Теперь, вождь, разожги свой огонь, и пусть приведут сюда нашу дочь». Он разводит костер в самом деле и говорит пришедшим: «Теперь, люди, берегитесь, потому что я собираюсь испытать вас. Вы говорите, что вы не боитесь этого чудовища? Я испытаю всех вас, вождей вашего рода. Вот из-за этого огня никто не может получить моей дочери». Тогда все ложатся около огня на спину, завернувшись в одеяла. Одеяла сгорают. Все встают и хвастают. Отец невесты их хвалит: «Вы первые, которые не убежали от огня». Затем следуют другие испытания, а именно: еще до приезда сватовьев будущий тесть сделал маску медведя с открывающейся и закрывающейся пастью. Маска насажена на шкуру медведя. С кладбища заранее были принесены черепа и кости, и ими была наполнена шкура. Обращаясь к медведю, отец невесты говорит: «Теперь ты, растерзатель всех народов, ступи вперед, чтобы отец жениха и все пришедшие (их имена перечисляются) могли видеть, кто пожрал женихов моей дочери». Медведь ступает вперед, отец невесты берет палку и тычет в живот его. Медведь изрыгает семь черепов и другие кости. Тогда отец обращается к пришедшим: «Теперь смотрите — это кости женихов, которые являлись, чтобы жениться на моей дочери, и которые убежали от огня. Пожиратель народов пожрал их. Вот что он изрыгнул. Теперь, дочь, иди сюда и ступай к своему жениху». Этим кончается церемония[591].
Спрашивается, что давало отцу право на испытание жениха? В чем суть этого испытания? Из материалов Боаса мы знаем, что за посвящение юношей у квакиутл платили не их отцы, а отцы их невест[592]. Жених вступал в род своей жены. Перед браком совершается нечто вроде вторичной церемонии посвящения (обжигание, проглатывание и извергание в несколько деформированном виде) на глазах у того, кто был ответствен за знания и способности жениха, — на глазах отца невесты. Жених в условных, мимических формах показывает, что он крепок во всех видах этого испытания, — он показывает, что он прошел сквозь огонь и нечувствителен к нему.
Миф содержит то же, что обряд. Мы уже знаем, что мифы сообщались юноше во время посвящения и составляли как бы собственность посвящаемого. Они не должны были пересказываться, но они инсценировались в торжественных случаях. Так возникает эпическая традиция, сохраненная и в современной сказке. Сказка довольно часто сохраняет обжигание жениха, но оно приняло несколько гиперболические и национально окрашенные формы (баня). Магическая сила, обычно воплощенная в предмете, здесь воплощена в образе антропоморфного помощника, хозяина стихии. Тем, что это испытание выдерживает помощник, его выдерживает сам жених.
15.
Возможно, что здесь сказались еще другие представления, представления, что общность еды создает общность рода. «Только члены семьи или рода могут участвовать (в трапезе). Если чужеземцу разрешается принимать участие, то этим он принимается в род или становится под его защиту»[594]. Здесь мы имеем категорию брачных обрядов, включающих совместную еду. Этому противоречит, однако, то, что в сказке ест только жених, а не невеста, и этим не объяснена прожорливость героя. Как бы то ни было, мы здесь имеем отражение форм ритуальной еды, связанной со вступлением в брак и с пребыванием в ином мире.
16.
Для своего утверждения Фрэзер не находит иного мотива, кроме «позволительно думать» [или, как в данном переводе, «можно предположить»]. Дело решалось не атлетическим сложением и тем более не красотой, а совершенно иными качествами. Это ощущает, но не может доказать Тихая, работавшая над грузинскими сказками: «Не менее характерными являются и личные качества героя: красота, атлетическая сила, ум и другие качества, отражающие его мифологическую природу; они обусловливают соединение с царевной, а не его происхождение»[596]. Здесь верно увидено то, чего не видел Фрэзер: что атлетические силы или ловкость отражают мифологическую природу героя.
Внимательное изучение сказки показывает, как в состязаниях отражаются не ловкость и не сила героя, а иные качества. Победу дает волшебный помощник. Без него герой ничего не может, и дело не в его личной силе.
Рассмотрим состязание в беге. «Царская дочь побежит к колодцу за водой, и если кто ее перегонит, за того ее замуж отдадут. А если кто возьмется, да не перегонит, тому голову долой» (Худ. 33). Здесь важна не только быстрота бега, но важна и цель, к которой бегут. Колодец на первый взгляд не представляет ничего особенного. Однако сличение вариантов показывает, что при состязании в беге вода есть та цель, за которой бегут. Что это не простая вода, показывает афанасьевская сказка. Здесь в кратчайший срок, «пока царский обед покончится», нужно достать «целющей и живущей воды». Герой тужит, ему и за год не успеть достать ее. Услышав эту задачу, «товарищ его отвязал свою ногу от уха, побежал и мигом набрал целющей и живущей воды». На обратном пути он ложится отдохнуть, но Зоркий или Чуткий его обнаруживает, Стрелец будит его искусным выстрелом, и Скороход вовремя прибывает с водой (Аф. 144).
Эти примеры показывают, что надо не просто быстро бегать, а быстро сбегать за тридевять земель и вернуться. Но впоследствии эта цель отпала, «живущая вода» превратилась в колодец, и быстрый бег стал самоцелью. Еще яснее первоначальная основа сквозит в сказках, где царь, находясь на три года расстояния от своей земли, посылает за мечом-самосеком, забытым им в своем замке. «А наш царь дома забыл меч-самосек, нож-кладенец, а езды до царства три месяца! А кто вовремя его доставит, тому царь обещает дочь замуж выдать» (Худ. 3). Герой перебегает из одного царства в другое, обращаясь в животных.
Те же представления ясно выражены в состязаниях в стрельбе. На первый взгляд все дело в тяжести, огромности оружия, в тугости лука, как в Одиссее. В афанасьевской сказке (Аф. 200) этот лук несут 40 человек. Помощник героя его ломает. У Худякова лук везут шесть волов, а стрелу — три пары (Худ. 19). Но дело не только в том, чтобы выстрелить из такого орудия, а в том, чтобы выстрелить из одного царства в другое. Царевна, например, посылает герою через курьера железную булаву в три пуда весу. Герой тужит. «Как ее за тридевять земель в тридесятое царство забросить?» Задачу эту решает волшебный помощник героя, его дядька. «Дядька рассмеялся, схватил булаву одной рукой, размахнулся три раза и бросил в тридесятое царство: с гулом полетела она через горы и долы и так тяжело упала на терем королевны, что весь дворец пошатнулся» (Аф. 198, вариант). Совершенно то же, что здесь происходит с булавой, в другой сказке происходит со стрелой. «А в Индейском королевстве королевна была сильная волшебница, и было у нее обещание замуж идти. У ней обещание такое: “Если я пришлю к тебе лук и стрелу, которая еще не стреляна, попробовать ее. Если ты выстрелишь, дашь мне о том знать, то иду за тебя замуж”». Лук и стрелу везут на волах. «Вдруг Иван Дорогокупленный взял натянул лук, направил стрелу. Стрела полетела в Индейское царство и сшибла второй этаж у королевского дворца» (Худ. 19).
Магический характер турнирных состязаний становится ясным еще из анализа помощников, выполняющих задачи воинственной царевны. Эти помощники рассмотрены нами выше, и там мы увидели в них посредников между двумя царствами.
Высказанные здесь соображения применимы и к чрезвычайно богатому античному материалу. Случаев, что герой овладевает девушкой после состязания в беге, в Античности очень много. В этих случаях герой почти всегда побеждает при помощи помощника или бога. Следовательно, теория Фрэзера о личных качествах героя не подтверждается и на античном материале. Пелопс, по одной из версий, побеждает Эномая в езде на колеснице, получив коней от Посейдона. И если, по преданию, олимпийские игры были учреждены Эндимирном, причем бег начинался с места его гробницы, а призом служила власть[597], то не сквозит ли и здесь представление о соединении в беге двух царств? С этой точки зрения классикам необходимо было бы проследить брак Мелампа с дочерью Нелея, подвиги Геракла у Энея и Еврита, борьбу Гиппомена за Аталанту и т. д. И наконец, если в состав тризны не только у греков, но и у других народов входили состязания, то не имеют ли эти состязания отношения к переправе умершего из одного царства в другое? Что игры на могиле умершего имеют отношение к культу душ, заметил, например, Роде. «Что в заключение похоронных обрядов происходят ристалища, объясняется как рудимент древнего, более интенсивного культа душ»[598]. Но объяснить этого он не сумел, полагая (как и другие исследователи), что умерший принимал участие в играх и что это делалось для его удовольствия, — теория, высказанная еще Варроном. И хотя рассмотрение тризны вовсе не входит в наши задачи, мы все же должны высказать, что фольклорный материал вызывает мысль о том, что ристалища, бег и т. д. имеют отношение к переправе умершего в иной мир.
17.
Разгадка этого явления не совсем легка. Несомненно, что зеркало и книга — явления более поздние и заменили собой какой-то другой бывший до них способ открытия героя. Тихая приходит к заключению, что прятки представляют собой «метафору погружения в преисподнюю, в небытие, скрывание»[599]. Исторически, с материалами в руках, этого доказать нельзя, хотя такое толкование и весьма вероятно. Основываясь на анализе слова «зеркало», грузинского sarke, произведенном Н. Я. Марром, Тихая говорит: «Когда в многочисленных сказках на Кавказе, в частности и в мегрельских сказках, героиня-красавица в поисках места укрывательства своего суженого или претендента на ее сердце смотрит в “зеркало”, то палеонтологически это значит смотрение в “зеркало-небо”; она, следовательно, гадает по небу и его светилам»[600]. Что зеркало пришло на смену небу, прослеживается не только на языковом, но и на фольклорном материале. Неясно только, откуда у Тихой берутся светила. В сказке герой чаще всего в первый раз скрывается в поднебесье, унесенный орлом. Туда в отражении зеркала направляет свой взор царевна. С этой стороны толкование Тихой не встречает возражений. Но тем не менее самое требование спрятаться еще не разгадано. Можно понять дело так, что герой должен обладать искусством стать невидимым. Эта невидимость есть свойство обитателей преисподней. Шапка-невидимка есть дар Аида.
Необходимо отметить два обстоятельства: где задается задача спрятаться? как она решается? У Афанасьева царство, где герой находит бежавшую жену, — под землей (Аф. 237). В пермской сказке она живет в золотом дворце, у ворот — львы (З. П. 1). В Худяковской сказке она «на небесах» (Худ. 63), у Смирнова она «в волшебном доме» (См. 49). Другими словами, герой попадает в знакомую нам обстановку «большого дома», связи которого с «иным царством» мы уже установили. С этой стороны становится понятным, что герой должен показать свою невидимость. Невидимость как часть обряда нами также уже рассмотрена (ср. окрашиванье в белый или в черный цвет).
С другой стороны, к этому же циклу приводит способ решения задачи: герой прячется или в гнездо, или логовище животного, или садится на его спину, и оно его уносит, или он проглатывается им, или превращается в него. Последние две формы должны быть признаны исконными на основании всего, что мы знаем об обряде. Правда, такое решенье в сказке дает отрицательный результат, но этот результат можно считать чисто сказочным явлением, вызванным утроением задач. Три поглощения дают отрицательный результат, но эта форма имеет историческое прошлое, а окончательное разрешение (герой прячется за зеркало, под книгу, под кровать и т. д.) представляет собой сказочную хитрость, не имеет никаких аналогий в обряде и свойственно только сказке.
Таким образом, мы видим, что и здесь непосредственно перед браком как бы повторяется обряд, но уже в качестве проверки жениха, а не в качестве способа придачи ему волшебной силы. В данном случае испытывается его способность к невидимости, связанная со способностью превращаться в животное, принимать его облик, проверяется его пребывание в нем. Герой демонстрирует это проглатывание и свою способность к невидимости.
Эта связь, может быть, объясняет сходство, которое существует между мотивом пряток и мотивом отчитыванья мертвой царевны. Здесь тоже все основывается на невидимости героя, и здесь, собственно, ясно то, что в мотиве пряток только сквозит: что невидимость имеет отношение к области представлений о смерти, фактической или обрядовой — безразлично. Отчитывание также часто происходит в обстановке большого дома. Герой чертит вокруг себя круг. Мертвая не может его перешагнуть. В третью ночь герой прячется за икону, совершенно так же, как при прятках он прячется за книгу или за зеркало. «Царевна искала, искала, все углы обошла, не могла найти» (Аф. 364). Эти слова показывают, что и здесь герой прячется. Они же вскрывают природу этих пряток: их говорит мертвый о живом; только мертвец прозрачен и невидим, герой приобрел свойство мертвого. Совершенно то же читаем в другой версии. Здесь герой лезет на печь и от этого становится невидимым. «Да вот, сейчас читал, да с глазу пропал! Найтить не могу!» Это говорит покойница (Аф. 367). Случайно или не случайно такое совпадение? Оно не случайно. Живые не видят мертвых. Но если предположить, что здесь отражено представленье, что и мертвые не видят живых, то мыслительная основа этого мотива становится ясной. Царевна умерла и, собственно, не может видеть героя. Но в том-то и ее колдовство, что она все же видит живых: ведь она поедает всех предшественников героя. Но вот находится герой, тоже колдун, маг. На колдовство покойницы он отвечает своим колдовством и делает себя невидимым для нее. В сказках, где герою дана задача спрятаться, царевна также всегда великая чародейка: она обладает волшебной книгой. Характер испытания здесь приобретает характер состязания в магии. Как испытатель, так и испытуемый — оба великие чародеи, но герой побеждает.
18.
Точно так же в ином царстве — у Водяного — задается задача узнать искомого из 12 равных. Он показывает герою своих 12 дочерей, и герой должен узнать меньшую, т. е. невесту. Та же задача задается отцу, пришедшему к колдуну за своим сыном. Этот сын был отдан в ученье. Отец должен узнать сына из 12 совершенно равных учеников.
Эта задача основана на том, что искомый в ином царстве не имеет своего индивидуального облика. Все находящиеся там имеют одинаковый облик. В чистом виде это представление имеется в долганском мифе. Здесь умирает дочь старика. Проходят три года. Прозорливец отправляется за ней. Он засыпает и во сне «доходит до места», где живет душа умершей. Но он не может узнать ее. «Там есть, оказывается, три совершенно одинаковые лицом и одеждой девушки. Одна из них старикова дочь. Которая же — он узнать не может. Считает швы их одежды, у всех одинаково ровный счет. Считая, измучился он». Наконец он узнает искомую по тому, что она упоминает вещь, данную ей матерью. Ее он схватывает и уносит. Он просыпается. Оказывается, он спал девять дней. «Только девушка ихняя не шевелится, то ли умерла, то ли заснула. Вовнутрь этой девушки, как в мешок, стал он укладывать кости. И ожила, и, оживши, стала стариковой дочкой». Последние слова очень важны: оживая, мертвец приобретает свои личные свойства. Наоборот, умирая, человек теряет свои личные свойства и признаки и становится неузнаваемым[601].
Данный миф по отношению к сказке первичен и более древен. Он показывает связь и этого мотива с пребыванием в «ином царстве». Уже выше мы видели связь сказки «Хитрая наука» с комплексом «большого дома». Ученики колдуна мыслятся в состоянии смерти, и все они равны.
Здесь можно еще указать, что в тех случаях, где герой не один, а имеет дружину, они все настолько похожи друг на друга, что их невозможно отличить. Постоянная формула для выражения этого сходства — «голос в голос, волос в волос» (Сев. 66). Это сходство приводит нас к лесному братству, где все одинаковы или невидимы, так как находятся в состоянии условной смерти.
Но здесь все же еще не все ясно. Задача узнать искомого среди равных встречается не только в шаманской практике, она встречается еще как свадебный обряд и зарегистрирована вплоть до XIX века по всей Европе. Особенно много материала собрано в работе Замтера «Рождение, брак, смерть». Об этом же писал Кагаров в своей работе о свадебной обрядности[602]. Приведем несколько случаев. В Вогезах жених в день свадьбы должен выбрать суженую из большой толпы девушек… В Сардинии жених, являясь к празднику обручения, вводится в комнату, где сидят в ряд как можно больше девушек, все в молчании и напряженном спокойствии. То же записано во многих других местах. Так, в Берри, во Франции, в конце свадьбы все женщины становятся в ряд. Жених обходит их сзади и по обнаженным ногам должен узнать невесту[603].
У Кагарова приведено пять различных имеющихся в литературе объяснений этого широко распространенного обычая. Сам автор склоняется к объяснению, которое очень лаконично формулировано, как «уловка для обмана духов»[604]. Этого объяснения, кроме Кагарова, придерживаются еще одиннадцать авторов. Кагаров включает этот обряд в серию экзапатетических или диссимуляционных обрядов (ритуальных фикций). Однако ни один из авторов не привлекает ни фольклорных материалов, ни материалов по шаманизму. Объяснение, приводимое Кагаровым, есть объяснение, данное с точки зрения цели. Но в том-то и дело, что цель эта никогда не высказывается, и о ней можно гадать сколько угодно. О каких «духах» здесь идет речь? Дело не в целях, а в причинах: не для чего производится этот обряд, а как он возник — вот как должен быть поставлен вопрос. А сказочный материал позволяет установить происхождение этого мотива. Толкование же обряда, пережившего почву, на которой он создался, вообще невозможно. Речь может идти только о путях его переосмысления. Но в данном случае в свадебном обряде нет даже переосмысления, он производится неизвестно почему — по традиции, как игра, и о цели его никто себя не спрашивает. Этим создается почва для «толкования» обряда в науке — путь неправильный и допускающий бесконечное количество произвольных решений.
19.
В чем кроется опасность этой ночи? Сказка дает довольно разнообразную картину. Чаще всего мы встречаем наложение тяжелой руки. Об этой опасности знает помощник и предупреждает царевича. «Да смотрите, ваше величество, не плошайте. Первые три ночи станет она вашу силу пытать, наложит свою руку и станет крепко-крепко давить; вам ни за что не сдержать» (Аф. 116а). «Только легли опочивать, она волшебной силой наложила на него руку» (Худ. 19).
Наложение рук — не простое испытание силы. Царевна стремится задушить своего жениха. «Наложила королевна на него руку, наложила и другую, потом взгребла подушку и начала его душить» (Аф. 76).
Иногда все женихи царевны в первую ночь таинственным образом умирают. «Вот в ефтом городе царь клич прокликал, что выдавал он за троих женихов дочь в замужество; обвенчают, на ложу положат — молодая жива, а молодой-от — мертвый. И прокликал царь клич, кто согласен ее замуж взять, все хочет тому царство свое отдать» (Сад. 5). Но есть опасность и другого рода: к царевне летает змей (Аф. 158, вариант 2). Об этом скажем несколько ниже. Но в чем бы ни состояла опасность, в наложении ли рук или в удушении, или во внезапной и непонятной смерти жениха, или в том, что к царевне летает змей, — выход всегда один. Место жениха заступает его помощник. «Лежишь ты с женой, а уйди-ка, бог с тобой! Я лучше с ней полежу». Или: «Коли хочешь быть жив, позволь мне лечь с королевной на твое место» (Аф. 136). «Лучше пусти меня на свое место» (Аф. 158, вариант 2). «Уходите поскорей из комнаты, а я на ваше место приду» (Аф. 198). Эти случаи показывают с достаточной ясностью, что мы здесь имеем дело с некоторой сказочной нормой, с некоторым каноном, по которому лишение девственности производит не сам жених, а его магически вооруженный и могущественный помощник. В сказке, правда, этого прямо не говорится. Он якобы только отбрасывает ее к стенке, сам сжимает ей руку и т. д. Тем не менее картина достаточно ясна.
Этим не исчерпываются события первой ночи. Обычно после укрощения помощник берет трех сортов прутья и истязает царевну. «Потом Иван-царевич взял ее за косу, здернул с кровати и стал этими плетьми драть ее. Как он исхлестал ее, так бросил ее на кровать. Выходит вон и посылает Кузьму Ферапонтовича» (героя. Ск. 72). «Мишка Водовоз схватил ее за шиворот, ударил ее о пол, иссек два прута железных, а третий медный. Бросил ее, как собаку… “Ну, Иван-царевич, вались на постель, теперь ничего не будет!”» (Ск. 143).
Такова вкратце общая картина первой ночи. Совершенно очевидно, что здесь отражены какие-то очень древние мыслительные явления, на основе каких-то реальных брачных отношений.
Сама сказка при более детальном рассмотрении показывает, что здесь испытывается сексуальная сила жениха. Однако дело не только в этом. Мы как общую картину имеем бессилие жениха, демоническую силу женщины и превосходящую ее силу помощника. Именно он побеждает царевну. Изучение помощника показывает его «лесное» происхождение. С этой стороны для нас особенно интересна сказка о Катоме (Аф. 198). Царевна, побежденная помощником, стремится разъединить мужа с его помощником. Это ей удается. Катоме отрубают ноги, и он начинает жить в лесу с другим увечным. Там он ведет жизнь, уже известную нам по главе о «большом доме». Он восстанавливает себе ноги и возвращается домой. Этим он приобретает власть над царевной. «Ну, — думает королевна, — когда он ноги свои воротил, то с ним мудрить больше нечего», «и стала у него и у царевича просить прощения». Мы опять видим уже известную нам картину, что пребывание в лесу есть условие вступления в брак, и герой должен эту побывку доказать. Таким образом, сама сказка уже дает нам некоторый ответ на вопрос о том, почему помощник заменяет героя на брачном ложе.
Здесь, однако, все же далеко еще не все ясно. Не ясно, во-первых, в чем, собственно, состоит опасность, отчего женихи в первую ночь умирают. Ответ на этот вопрос дадут нам материалы более древних стадий. В американских и в сибирских материалах можно найти, что опасность грозит вовсе не от сильной руки, а что она чисто сексуального характера. Женщина имеет в промежности зубы. В североамериканском мифе все женихи одной очень красивой женщины умирают. Наконец один из женихов догадывается в нужный момент ввести камень. «Exillo tempore vagina inno cens semper fuit»[606]. Это — довольно распространенный мотив. Очень интересный и важный случай из гиляцкого фольклора приводит Штернберг[607].
Здесь шесть человек айну поехали бить тюленя и заблудились. Они приезжают «на ту сторону». Там на помосте сидят шесть женщин и чистят рыбу. Женщины зазывают гостей к себе в юрту и устраивают богатый пир. «На нары забрались, легли, уснули. Спустя некоторое время один из них встал, спустился, вот к женщине на постельке лег, вот пошептались, вот на нее забрался, “ой, ой, ой!”. И умер». То же происходит со вторым. «Их хозяин встал, вышел, на берег спустился, круглый камень взял, понес, в юрту принес, на нару забрался. Полежав, встал, к женщине, лежавшей на левой наре, на конце, примыкающем к средней наре, к ней подошел, поднялся, на постельку ее лег, пошептался, затем скрежет раздался; он поверх ее забрался, вот камень всадил, она укусила, зубы все поломал, ничего не оставил». Дальше все идет беспрепятственно, женщина обезврежена. Штернберг, отмечая аналогичные случаи в материалах Боаса и Богораза, в примечаниях дает рационалистическое объяснение этому мотиву. По его мнению, все сводится к некоторой женской болезни. Однако такое объяснение мы должны отвергнуть. Болезней бывает много, но почему-то другие болезни не вызывают мифа, а данная болезнь его создает. Кроме того, такое объяснение не вяжется с непременной в этих случаях и внезапной смертью мужчины. Правильнее будет сказать, что в данном мотиве образно отразилось представление об опасности дефлорации женщины и что эта опасность — мифологического свойства. Она — отражение представления о могуществе женщины. Миф, сообщенный Штернбергом, интересен и другим. Мы имеем в нем нечто вроде женского государства. На таинственном берегу, куда попали айну, живут только женщины; магическое могущество женщины соответствует здесь особому строю, особой организации, где общество создается женщинами, которые и ведут всю работу, и властвуют, и, может быть, уничтожают всех мужчин, завлекая чужеземцев на короткую брачную жизнь — нечто вроде амазонок. В сказке царевна, к которой стремится герой, также богатырь-девка, царь-девица, воинственная дева, полновластная повелительница своего царства.
В позднейшей религии женщина-властительница превращается в богиню со смешанными чертами богини охоты и земледелия. Такие богини убивают своих возлюбленных в первую же ночь. Это прослеживается в малоазиатских и античных культах, но здесь убийство иногда превращается в кастрацию, служа этиологической легендой для объяснения кастрации жрецов. «Без сомнения, — говорит Ган, — в древнейшем мифе Афродита сама в образе вепря убивала своего возлюбленного или умерщвляла его путем кастрации, как малоазиатская мать богов своего Аттиса… Мы имеем знаменательное указание, что Иштарь убивала всех своих возлюбленных так же, как Артемида поступила с Актеоном, как Изида убила своего возлюбленного Манероса»[608].
Эти материалы показывают, как долго держится представление об опасности первого сочетания. Могущественная женщина здесь уже богиня, но опасность сочетания с ней все та же.
Итак, первое сочетание с женщиной опасно для мужчин. Есть некоторые данные, позволяющие предполагать, что некогда ритуальная дефлорация производилась как особый обряд во время посвящения девушек. В этнографической литературе об этом очень мало данных, но тем не менее такое положение возможно. Такую мысль высказыват Рейтценштейн. Он говорит: «Более или менее ясно во многих подобных празднествах на передний план выступает определенное лицо, играющее при этом главную роль. Мы должны видеть в нем отголоски колдуна, который первоначально совершал эти обряды. Оно носило определенные маски, которые в большинстве случаев очень ясно показывают в нем земного представителя лесного духа»[609]. По Рейтценштейну, превращение девушки в женщину совершается именно во время этих обрядов. «Для посвятительных празднеств надо считать основной чертой то, что девушки превращаются в женщин не путем брака или полового общения, а именно путем церемоний посвящения (Reifezeremonien), которые имеют целью оплодотворения женщины, в то время как общение имело место уже задолго до этого». Если рождается ребенок до посвящения, то ребенка убивают, «так как такой ребенок не считается человеком, т. е. предполагают, что он не рожден предками рода».
Эта теория, хотя и недостаточно подкрепленная этнографическими данными, все же позволяет, хотя бы гипотетически, объяснить имеющуюся в сказке ситуацию, т. е. ответить на вопрос, почему в брачную ночь сперва с невестой ложится помощник, а потом уже сам герой. Связанные с этим представления, по-видимому, некогда имели очень глубокие корни и широкое распространение. Они отражены не только в сказке. «В Черногории в первую ночь после венчания рядом с невестой спит дружка (Brautführer) якобы “по хорошему”. В Боснии каждый мужской гость на свадьбе имеет обыкновение прижимать невесту к стенке, символически изображая этим супружеские объятия»[610].
Если теория Рейтценштейна верна, то можно предположить, что два события, именно ритуальная дефлорация до брака, производимая «божеством», и брачная ночь с мужем, некогда разъединенные во времени, позднее были соединены в один момент. Дефлорация совершается уже не до свадьбы, а после свадьбы. Тем самым лицо, совершавшее этот акт, должно фигурировать сразу после брака, т. е. в первую ночь. Человеческая брачная ночь слилась с тотемической дефлорацией. Дефлорацию совершает «лесной дух», т. е. в сказке — помощник героя, и из его рук герой получает невесту.
В свете теории Рейтценштейна можно и похищение змеем царевны истолковать как похищение ее с целью тотемической дефлорации. Ее сожительство со змеем или Кощеем, пребывание змея в потаенном чулане и т. д. в свете этой теории получают некоторое возможное разрешение. Убийство Кощея или змея должно быть с этой точки зрения признано более поздним и сходным со сжиганием яги. Новый общественный строй, новые формы брака заставляют видеть в маске, совершающей дефлорацию, вовсе не благодетеля, а насильника; он убивается. Характерно, что в тех случаях, когда к невесте летает змей, в брачную ночь в спальной происходит бой со змеем. «“Не спи, царевич, первую ночь с женой — худо будет! лучше пусти меня на свое место!” — царевич согласился… Наступила полночь; вдруг зашумели ветры — прилетает двенадцатиголовый змей. Булат-молодец начал с ним сражаться, срубил все двенадцать голов и выкинул в окно» (Аф. 158, вариант). Таким образом, и здесь мы видим двоякую линию. С одной стороны, дефлорация помощником (сказкой всегда уже завуалированная) испытывается как благо, с другой стороны, с насильником ведут борьбу и уничтожают его.
Теория Рейтценштейна позволила дать ему блестящее разрешение проблемы меча между супругами. В русской сказке это довольно редкий мотив (Он. зав. 162), но в мировом фольклоре мотив этот довольно распространен. Рейтценштейн показывает, что в брачную ночь между супругами клалось деревянное резное изображение тотемного характера. Дух предка якобы и совершал зачатие, в то время как жених в первую ночь от сношений воздерживался. Впоследствии этот «оплодотворяющий инструмент превратился в разъединяющий», превратился в меч между мужчиной и женщиной. Может быть, это дает возможность нового толкования практикующегося до сих пор воздержания в первую ночь. Кагаров толкует его как прием апотропеический[611]. Возможно, что такое воздержание ведет свое начало от представления, что в эту ночь женщина оплодотворяется тотемным предком. Отсюда же идет право первой ночи. Это право от магически более сильного впоследствии переходит к социально более сильному и становится средством узурпации супружеских прав.
Но все это не объясняет еще одной детали в картине брачной ночи: не объяснено еще истязание невесты.
Характерно, что в тех стадиально ранних случаях, когда женщина представлена с зубами в промежности, мы не встретили мотива ее истязания. Эти зубы — символ, образное выражение ее могущества, превосходства над мужчиной. Вырывание зубов и истязание есть явление одного порядка: этим женщина лишается силы.
Отныне царевна покорна и слушается мужа. В этом все дело. Старое могущество женщины давно сломано господством мужчины. Но есть еще одна область, где мужчина все еще боится женщины, сильной и властной своей способностью производить потомство. Власть женщины основывается и исторически на сексуальном начале. Этой сексуальностью она и сильна, и опасна. Выражено ли это образом зубов, или наложением руки, или удушением — это не так существенно. Страх брачной ночи есть страх перед еще не сломленной властью царь-девицы. Этой власти ее лишают, лишают силой посвящения, через которое проходит только мужчина. Отныне женщина порабощена, она уступила мужчине всю власть, она отступила от последней цитадели, где, как полагали, она еще может проявить свое таинственное могущество.
Отныне безраздельно властвует мужчина.
20.
Что же получилось? Какие выводы можно сделать из рассмотрения задач и тех условий, в которых они задаются?
Во-первых, оказалось, что самые разнообразные задачи действительно не представляют собой гетерономного, разнородного материала. Они показывают тесную связь между собой. Они представляют собой одно явление. Общее положение можно формулировать так: раньше, чем получить руку царевны, герой подвергается различным испытаниям, которые он может выполнить только тогда, когда он прошел весь путь, канонический для героя, т. е. если он имеет волшебного помощника и обладает магическими средствами и силами. По содержанию своему задачи, при всем их разнообразии, также обнаруживают некоторое единство. Герой в различных формах доказывает, что он или побывал в ином мире (задачи на поиски, на отправку в ад и т. д.), или обладает природой мертвеца. Он может сделаться невидимым (испытание прятками), он может нескончаемо есть, не имеет индивидуального облика и т. д. Побывка в том мире важна не просто как путешествие, она важна по своим результатам. Результаты эти двоякие. С одной стороны, эти результаты связаны с религией родового строя, с другой стороны — с брачными или предбрачными обычаями. Герой — не простой человек. Разрешением трудных задач он показывает, что он управляет солнцем, громом, холодом и жарой, что он может создать урожай. Это — мифическая традиция, отражающая рассказ о тотемных предках, создавших или устроивших мир. Этот предок принес людям первые плоды земные, научил людей всем искусствам и уменьям, он научил их пляскам, учредил человеческие обычаи, дал им их социальное устройство. Это — линия мифического предания.
С другой же стороны, подобные мифы отражают и конкретную бытовую или обрядовую реальность. Каждый род имеет своего магического помощника, свои амулеты и пляски и рассказы. Исследователь видит в них их общую закономерность. Для собственника амулета, для обученного известным пляскам, эти амулеты, эти пляски — нечто отличное от амулетов или плясок других. Анализ трудных задач неотделим от анализа помощника и всей той обстановки, в которой он приобретается. Уже выше, в лице яги, мы видели тещу героя, мать или тетку или сестру его жены. В этой связи особую важность приобретает описание свадебной церемонии у квакиутл, сделанное Боасом и приведенное нами выше. Оказывается, что за посвящение юноши платил не его отец, а отец его невесты. Это означает, что жених посвящается в тайны не своего рода или племени, а в тайны рода своей жены. Что помощник передавался по наследству, мы видели при рассмотрении яги. Материалы приводят к тому, что герой получал помощника или амулет, специфический для рода его жены и отличный от всех других амулетов-помощников. Если сказка показывает, что герой испытывается со стороны владения им помощником, то этнографические материалы показывают, что жених испытывается в овладении тайнами, специфическими для того родового объединения, в которое он будет принят через брак. Отец невесты, плативший за посвящение, имел право на предварительное испытание жениха, и перед браком разыгрывалась церемония, мимически повторявшая посвящение, при которой жених показывал, что им пройден весь полагающийся искус.
21.
Трудно проследить конкретно исторические корни задач в отдельности. Наоборот, наследование власти, переход ее от одного лица к другому, есть вполне историческое, ничуть не сказочное явление. Форма этого перехода на протяжении истории менялась. Одна из этих форм исследована Фрэзером и сформулирована им следующим образом: «У некоторых арийских народов на определенной стадии общественного развития, по-видимому, было обычным явлением видеть продолжателей царского рода не в мужчинах, а в женщинах и в каждом последующем поколении отдавать царство мужчине из другой семьи, нередко из другой страны. В сказках этих народов варьируется сюжет о человеке, пришедшем в чужую страну, который завоевывает руку царской дочери, а с ней половину или все царство. Не исключено, что это отголосок реально существовавшего обычая»[612]. Предположение Фрэзера не только подтверждается анализом сказки — оно может быть распространено гораздо шире, чем это знает Фрэзер, специально не изучавший сказку. Как показал сам Фрэзер, старый царь обычно убивался новым. Именно такое положение сохранила и сказка. До сих пор вполне можно согласиться с Фрэзером. Фрэзер даже ставит явление наследования по женской линии (через дочь царя) в связь со стадиальностью общественного развития. Но Фрэзер — ученый буржуазный, и даже там, где нащупывается правильный путь, Фрэзер все же не может выйти за рамки мышления и убеждений своего класса.
Теория смены царей лежит в основе «Золотой ветви». Но Фрэзер, сам того, вероятно, не замечая, все свое внимание уделил сменяемому царю. Герой, свергнувший старого царя, остался вне поля зрения автора, и это обстоятельство оказалось роковым для всего построения. Для Фрэзера он «какой-нибудь соперник», «любой сильный человек» и т. д.[613] Возможно, что сказка здесь лучше сохранила некогда бывшее положение, и что не «любой сильный человек» мог стать царем. Фрэзер мало говорит также о регламентации этой смены. Конечно, не любой человек в любой момент мог прийти, убить царя и занять его место. Единственная норма, которой он касается, — это периодичность этой смены. Цари сменялись через 5–10–12 лет. (Есть и другие сроки.) Царь мог сменяться также, когда он заболевал. Причина насильственной замены старого царя новым кроется в том, что царь, который был одновременно жрецом, магом, от которого зависело благополучие полей и стад, при наступлении старости или незадолго до нее, как полагали, начинал терять свою магическую потенцию, что грозило бедствием всему народу. Поэтому он заменялся более сильным преемником.
Нам кажется, что фольклорный материал дает право на утверждение, что этот преемник должен был дать доказательство своей магической силы и что здесь также кроются корни «трудных задач».
22.
История воцарения героя иногда начинается с первых слов сказки. Царь объявляет всенародный клич, что он отдаст свою дочь и полцарства тому, кто решит ту или иную задачу. Сказка никогда не говорит о том, что заставляет царя так поступать. Из фрэзеровских материалов видно, что смена царей наступала периодически. Можно предположить, что и сказочному царю просто настал срок. Тогда клич вроде «Пришла от царя бумага: кто состроит такой корабль, чтобы мог летать, за того выдаст замуж царевну» и т. п. представляет собой момент отречения от престола. Мы видим, таким образом, что момент отречения от престола связан с задаванием задачи. Из фрэзеровских материалов видно, что одной из причин низвержения царя была его начинающаяся магическая импотенция (иногда связанная с началом падения половой потенции). Русская сказка этого не сохранила. Для нее царь — только управитель народа, но не управитель природы. Но есть долганский миф, где это положение высказано совершенно ясно. Здесь царь сидит в темноте, «солнца не знал, луны тоже не знал» (см. гл. II, § I). Он создает благополучие людей: «Дети рождаться не прекращали, люди, умирая, не кончались». Но вот у него рождается дочь и достигает брачного возраста. «Дичь перелетать перестала, рыба пропадать, уменьшаться стала. Трава же их расти перестала» и т. д. Что это значит? Очевидно, брачный возраст детей, создание нового поколения показывает, что старому поколению пора уйти, уступить место новому. Царь уже не в состоянии управлять природой. В дальнейшем этого царя упрекают, что «по его грехам скрылось солнце». Этот царь задает трудную задачу: прорвать небо и повернуть солнце. Совершившему это он обещает свою дочь и полцарства[614]. Здесь первоначальная причина отстранения царя, установленная Фрэзером как историческое явление, а именно потеря магической силы, сохранена очень ясно. Трудная задача, женитьба и достижение власти составляют неразрывный комплекс. Этот случай показывает с особой ясностью, что наличие взрослой дочери и появление жениха представляют собой для старого царя смертельную опасность. Тесть и зять здесь исконные враги. Если власть передавалась через зятя, то царь должен был обладать взрослой дочерью; вступление ее в брачный возраст, появление у нее жениха и есть момент отдачи царства вместе с дочерью.
Мы понимаем теперь, почему задачи носят двойственный характер. Они должны привлечь жениха, потому что этого требует общественное мнение, но они же должны отпугать жениха, потому что исполнение их повлечет за собой смерть старого царя. Положение царевны также двойственное. Как дочь, она будет ненавидеть жениха, который принесет смерть ее отцу. Как передатчица престола, она должна выполнить свой гражданский долг и идти вместе с женихом против отца. Она или стремится убить жениха, или она стремится убить отца. И то и другое она в разных сказках собственноручно выполняет.
Приведенный случай из долганского фольклора — не единственный, но очень полный и ясный. Следы магического превосходства юноши над стариком есть и в русской сказке. «Он такой хитрый, отдадим дочь за него» (Худ. 94). Это бессилие царя мы увидим еще ниже, когда рассмотрим задачу искупаться в молоке.
23.
Заметим, что во всех этих случаях власть передается не «любому сильному человеку», а зятю, разрешившему «трудную задачу» и тем доказавшему свою силу.
24.
Сказка, как и историческая действительность, знает два способа передачи престола. Первый — от царя к зятю через его дочь. Передатчица престола — царевна. Это — конфликтная ситуация, ведущая к убийству владетеля престола и женитьбе на его дочери — передатчице престола. Второй способ: престол передается от отца к сыну без всякого конфликта. Первая форма есть ранняя, вторая — более поздняя. С появлением второй формы конфликт исчезает из действительности, но не исчезает из мифа, не исчезает из сознания людей: идеология не всегда сразу регистрирует происшедшие изменения. Если старый конфликт перенести на новые отношения, то получается случай, который имеется в «Эдипе» и также сохранен сказкой. Наследник не зять, а сын. При сохранении конфликта и переноса его на новые отношения он, наследник, убивает владетеля престола, сын убивает отца. Далее: при старом порядке передатчицей престола является дочь царя, при новом, при бездетности царя, или избирается новый царь, или передатчицей будет вдова царя. Сохраняя женитьбу на передатчице престола и перенося ее на новые условия, миф создает сюжет женитьбы на вдове царя — матери наследника. Сын женится на матери. Но так как такой случай противоречит общественной морали, вводится невольность этого поступка. Сохраняется и старый порядок, по которому наследник есть пришелец. Чтобы сохранить его пришельцем, его надо разлучить с отцом. Тут-то и вступает в силу оракул. Здесь кстати необходимо указать, что сохраняется и трудная задача: Эдип разрешает загадку сфинкса. Но из демонстрации магической силы эта задача превратилась в освобождение народа от бедствия. Этим, а не магической силой определяется право на престол. При переходе власти от тестя к зятю гибель старого царя была предустановленным явлением и не требовала никаких оракулов. Но при переходе от отца к сыну гибель царя (отца) от наследника (сына) становится чем-то неестественным или нечестивым. Она дополнительно мотивируется волей богов и злой судьбой. Это видно и по тому, что эти оракулы чаще даются о племянниках и сыновьях, чем о зятьях. Деду Персея было предсказано, что он потеряет престол от руки внука, Лайю — что он погибнет от сына, Пелию — что он отдаст царство герою с одной сандалией. В этом герое он узнает своего племянника, т. е. представителя своего рода.
Эти более поздние случаи слабо отражены сказкой. Сказка сохраняет более архаическое положение: герой убивает своего тестя, женится и перенимает царство без всякого оракула. Только там, где убивается или унижается отец, имеется этот оракул. Если же пророчество касается не отца — сына, а зятя — тестя, то сказка содержит черты позднего происхождения. Такова сказка о Марке Богатом. Она носит характер не столько сказки, сколько легенды. В одной из версий этой сказки говорится, что он заместит хозяина в этом имении (См. 242), но для фольклориста это означает: «он заместит царя в этом царстве». В немецком фольклоре эта сказка рассказывается не о купце, а о царе. «Жила раз бедная женщина, и она родила сына. А так как он родился в рубашечке, то ему предсказали, что он на 14-м году женится на дочери короля» (Гримм, 23). Король всячески пытается извести героя. Эти случаи иллюстрируют наблюдение, что гибель царя от заместителя известна заранее и что в сказке, как в исторической действительности, это положение выражалось устами оракулов, причем оракул появился тогда, когда необходимость такой формы замены царя в сознании людей уже стала колебаться.
25.
Что герой получает все царство, а не половину — этот случай в сказке весьма обычен, наличие его не нуждается ни в каких доказательствах. Вот несколько случаев: «И отдал за Ивана-дурацка свою дочь, и отдал ему все царство свое» (См. 221). «А ему отдал все царство свое» (Худ. 1). «Хто ето достанет, дак тому и все государство отдаст» (З. В. 114). «Отдал ему все царство» (Аф. 185) и т. д. Эти случаи сохраняют исконную и исторически засвидетельствованную форму, тогда как «полцарства» есть более поздняя сказочная замена.
То же можно сказать относительно умерщвления царя. Сказка пытается скрыть это обстоятельство или смягчить его, но это не вполне удается. Как в сказке убивается царь? Царь иногда убивается при помощи добытых волшебных предметов. Магическое оружие героя здесь служит причиной смерти царя. Для этого могут служить даже гусли-самогуды. «Дурак заложил свои уши цветком, пришел к королю и заставил играть гусли-самогуды. Только заиграли гусли, как и сам король, и его бояре, и стража придворная — все заснули; дурак снял со стены булатный меч и убил короля» (Аф. 216, вариант). «“Эй, дубинка, бей, колоти!” Дубинка бросилась, раз-другой ударила и убила злого короля до смерти. А дурак сделался королем и царствовал долго и милостиво» (Аф. 216). Что король здесь выведен злым — это не меняет дела. В варианте этой сказки вдруг появляется Волк-самоглот и пожирает царя. Этот волк — помощник героя, функциональный эквивалент волшебных предметов: дубинки, дудочки и т. д. «Дурак сделался царем и жил вместе со своей прекрасной царицей и волком долго и счастливо». Особенно интересный случай мы имеем в сказке № 212 у Афанасьева. Здесь старый царь гибнет от неприятельской армии: «Король видит, что его армия бежит, бросился было сам войско останавливать, да куда! Не прошло и полчаса, как его самого убили. Когда кончилось сражение, собрался народ и начал стрельца просить, чтобы взял в свои руки все государство. Он на то согласился и сделался королем, а жена его королевою». Случай этот интересен тем, что умерщвление царя путем предания его неприятелю действительно встречается. Это — одна из форм умерщвления царя. Такая форма явилась поздно и уже представляет собой переход ко всякого рода компромиссам. Такой обычай практиковался в Центральной Анголе, где царь носит титул Матиамво. Португальская экспедиция узнала следующее: «Наши Матиамво… обычно либо погибали на войне, либо умирали насильственной смертью. Нынешнему Матиамво предстоит умереть от руки палача, ибо он уже выпросил себе достаточно долгую жизнь. После вынесения Матиамво смертельного приговора мы обычно приглашаем его принять участие в войне с врагами. И по такому случаю сопровождаем вместе с семьей на войну. Если он остается цел и невредим, мы вновь вступаем в войну и сражаемся три или четыре дня подряд. После этого мы неожиданно оставляем Матиамво с семьей на произвол судьбы»[618]. Царь в этих случаях кончает с собой вместе с семьей. Если здесь и нет прямой зависимости между сказкой и действительностью, то этот случай показывает, как обычай (или мотив), вступивший в противоречие с нарождающимся новым явлением, видоизменяется совершенно одинаково. И сказка, и история заставляют погибнуть царя на войне, причем такая форма идет на смену некогда имевшегося жестокого убийства путем удушения и т. д.
Но такие смягченные компромиссные формы необязательны. Можно найти случаи, когда старый царь убивается непосредственно. «Отец говорит: “Ну, срубай мне голову тепере”. Отвечает солдатик: “Не могу я тебе голову срубить”. Царская дочи берет шашку и говорит: “Царско слово никогда не меняется”. Срубила ему голову» (З. В. 105). «Вот она взяла соблю и срубила голову самому цярю и взяла этово пастушка за ушка и поцеловала ево в уста. “Пусть ты мой муж, а я твоя жона”» (См. 30) и др.
26.
27.
И сказочный мост есть отражение все тех же представлений. Он тонкий, волосяной, скользкий, под ним пропасть.
Но как это представление связано с убийством царя? Нам кажется, что приведенные материалы позволяют сделать следующее заключение: переход через тонкий мост происходит после смерти. Во-вторых, низвергаются не имеющие помощников, в начале животного характера, позже — в форме воплощения добрых дел. То, что в религиозных представлениях есть следствие смерти, в сказке показано как причина смерти. Можно думать, что царь убивался, и, по-видимому, предполагалось, что он, как лишенный магической силы (за это он и убивался), не сможет перейти через мост и проваливается в пропасть.
Сказка переносит этот момент в пределы жизни и делает из следствия смерти причину смерти. Такой перенос художественно весьма оправдан, ибо он содержит осуждение старого царя, показывает его слабость, неловкость — отголосок его магической слабости.
28.
Этот мотив представляется менее ясным, чем мотив висячего моста. Во-первых, есть глухие указания, что убиваемый царь перед умерщвлением подвергался обрядовому купанию. Так, в провинции Квилакар (Южная Индия) царь-жрец царствует 12 лет. После этого устраивается праздник. «Для царька воздвигается деревянный помост, задрапированный шелковой тканью. В день торжества под звуки музыки он в сопровождении пышной процессии отправляется к водоему, чтобы совершить омовение»[625]. После этого царь на помосте совершает самоубийство, отрезая себе нос, уши, губы и мягкие части тела; их он бросает в толпу. Он как бы сам себя приносит в жертву. Затем царь перерезает себе горло. Однако возможно, что здесь мы имеем местный обычай и что купанье здесь более или менее случайно. С другой стороны, мы имеем материалы, что купанию (и именно двум купаниям, как в сказке) подвергалась душа умершего в преисподней. Так, например, по представлениям индейцев-катиос, бог преисподней имел два ведра: одно с кипящей водой, другое — с холодной. Когда «черная душа» (т. е. грешная душа), прошедши два купанья, становилась белой, она могла войти на небо; если нет, она обрекалась на долголетнюю тяжелую работу[626].
Подобные материалы приводят нас к тому же кругу представлений, что и тонкий мост. Однако между этим показанием и сказкой есть одна разница: здесь мы имеем воду, в сказке это обычно молоко. Молоко это в приведенном случае козье, иногда — кобылье, иногда происхождение молока не упомянуто. Прохождение сквозь это молоко дает красоту. Герой выходит красавцем. Но таким же красавцем он выходит, пролезая сквозь уши коня. Мы здесь имеем представление об омолаживающем или очистительном купании, но вместе с тем видим связь этого купания с прохождением сквозь животное. Если в русской сказке герой проходит сквозь уши коня, то в грузинской требуется выкупаться в молоке от коней, живущих на дне моря[627]. В грузинской же сказке старый король варится в котле, а когда в молоко опускается герой, конь из уха берет снег и подсыпает его в молоко, остужая его таким способом. Мы, таким образом, вынуждены заключить, что трансфигурация, апофеоз героя — основа этого мотива. Мотив гибели старого царя присоединен к нему искусственно. Что прибывший в царство мертвых переживает преображение — это известно, и отражение этого представления мы имеем и здесь.
29.
30.
Бегство не имеет своего определенного места относительно тех мотивов, за которыми оно следует. Но оно обычно стоит в конце сказки, иногда даже после брака. Сказка может кончиться после побывки у яги или другого дарителя, после добычи искомого предмета, после змееборства, после женитьбы и т. д. Бегство и погоня могут следовать после каждого из этих этапов, причем имеется тенденция (но не закон) придавать бегству и погоне определенные формы в зависимости от того этапа, на котором бегство происходит. Так, герой может бежать после побывки у яги. В этих случаях он чаще всего спасается, бросая позади себя гребешок — лес, камень — гору, полотенце — реку. Или он спасается на дерево, перепрыгивает с одного на другое, а яга грызет ствол. Девушка иногда находит защиту у печки, яблони, речки, которые ее прячут. Если девушка бежит от лесных разбойников, она прячется у встречного возницы в возу с сеном, или с горшками, или с кожами. Мальчик спасается от преследований колдуна, последовательно превращаясь в окуня, птицу, зерно, колечко и т. д. Колдун, соответственно, превращается в щуку, ястреба, петуха и т. д. Увезенная царевна превращается также в рыбу, лебедя, звезду: ее ловят искусники. После боя со змеем героя иногда преследует змеиха: она и ее дочери превращаются в заманчивые колодцы, постели, яблони, сама змеиха гонится за ним и хочет его проглотить. После пребывания у царя-девицы, похитив молодильные яблоки, герой летит на коне, а царевна летит вслед за ним. Но яга обменивает ему коня, и он благополучно улетает. На коне же догоняет героя Кощей. Женившись на дочери Водяного, герой и его суженая спасаются, превращаясь в церковь и попа, колодец и ковшик и т. д. Наконец, герой иногда спасается на корабле, а догоняющий с неба поражает его огнем, или, наоборот, герой зажигает порох и опаляет преследователю крылья, отчего тот падает.
Мы перечислили десять видов погони и спасения. Аарне, специально изучавший бегство, принимает в расчет только две формы его, а Иохельсон в своей работе о бегстве вообще не дифференцирует форм бегства и погони[628].
Проблема здесь двоякая: первая проблема — происхождение мотива бегства как такового, вторая — многообразие его форм. Мы здесь не можем специально изучать все разновидности бегства. Мы изучим только те формы, которые бросают некоторый свет на проблему бегства вообще.
31.
Мы не будем приводить вариантов и разновидностей. Они приведены в большом количестве в работах Аарне и Иохельсона. Сколько бы мы ни сопоставляли вариантов, их количество не разрешает проблемы. Отметим только, что эта форма встречается не только по отношению к яге. Так бегут и от царя-медведя (Аф. 201), и в сказке о Финисте (З. П. 67), и от Елены Прекрасной (Аф. 176) и т. д. Мы должны ее понять из ее отношения к целому сказки и из некоторых исторических параллелей.
Рассмотрим сперва некоторые параллели. Американские параллели показывают следующие черты: герой часто похищает не тот предмет, который дает спасение от погони (как у нас похищается ширинка), а огонь. Это — очень существенная разница. Огонь он приносит людям. Он — установитель огня. Но герой — не только установитель огня. Он установитель лесов, рек и гор. Он устанавливает их, бросая позади себя предметы. Это также очень существенная разница. Предметы, бросаемые позади себя, также отличаются от предметов, бросаемых в сказке. Это — части каких-либо животных. Так, лес образуется из волос, озеро — из жидкого жира рыб и т. д. Это объясняет нам, почему в русской сказке герой иногда берет щепочку из уха коня и эта щепочка превращается в лес. Мы видим, таким образом, что леса, горы и реки образуются силой помощника. Как добывается помощник, мы уже знаем, мы знаем, что помощник есть носитель магических способностей героя. Еще разница: в русской сказке достаточно бросить предмет, в американских мифах в этих случаях иногда поют песнь и отбивают такт[629]. Эти материалы заставляют предположить, что мотив бросания гребешка возник именно как миф об устроителе мира.
Но не противоречит ли это всему ходу сказки, не противоречит ли это всему тому, что мы знаем о герое? Здесь никакого противоречия нет. Наоборот, вносится объяснение в некоторую несуразность сказки: герой в сказке похищает тот самый предмет, который спасает его от погони. Сопоставление показывает, что раньше здесь фигурировал другой предмет. Далее мы уже и раньше видели в герое устроителя мира. Мы видели, что он ставит на место солнце, что он ускоряет урожай и что приносит эти способности из иного мира. Здесь мы видим выцветшие остатки того же представления. Из иного мира приносится власть над стихиями.
В американском мифе койот и лиса похищают огонь. Они бегут «из стороны в сторону, а преследователи скакали за ними туда и сюда. Вот почему река Йогум (Yoagum) извилиста». В этом случае бегущие, вместе с тем похитители огня, создают реку для людей, одновременно спасая себя. Точно так герой создает леса, горы и реки, и весь этот миф есть в исторической перспективе миф о создателе природы.
Надо сказать, что в литературе по этому предмету царит некоторая растерянность. Иохельсон, шедший чисто дескриптивным путем, признает, что разгадка этого мотива для него невозможна. Выдвигаемая здесь гипотеза пока есть только гипотеза, не больше. Иную гипотезу выдвигает Богораз: «Самое построение этого мифа соответствует теориям школы Фрейда о сродстве сновидения и мифа, ибо этот миф, с его троекратным повторением и настойчивым стремлением чудовища пробиться сквозь ограду и схватить убегающую жертву, совершенно напоминает навязчивый образ преследования, как он возникает и строится во сне»[630]. Таким образом, мы видим, что даже такие крупные ученые, как Богораз, не уходят дальше фрейдизма. Что касается теории Аарне, то о ней несколько слов будет сказано ниже. Мы должны сопоставить данную форму с другими, чтобы найти некоторое общее решение.
32.
Аарне, специально исследовавший бегство, знал только шесть случаев записи этой формы вне Европы, тогда как формы, найденные в Европе, так многочисленны, что он их не считал. Этот географический принцип Аарне мы обращаем в исторический принцип. Мифы Америки, Африки, Полинезии и Азии для нас — один из источников изучения сказки, они дают сказку на более древней ступени ее развития. Если этой формы нет в Америке, Африке и т. д., то это значит, что форма эта поздняя, что она создалась на почве самой сказки, а не на почве каких-либо первобытных отношений. Об этом говорят и стандартные предметы, в которые превращаются бегущие: колодец и ковшик, церковь и поп. Если бы мы имели эти формы в мифах доклассовых народов, то мы должны были бы показать, что церковь пришла на смену каким-то другим предметам, имевшимся ранее. Но этих материалов нет, и нам остается предположить, что мотив возник тогда, когда уже имелись и церкви, и попы, т. е. имелись уже и сказки, т. е. сравнительно очень поздно. Только озеро или река могли быть и действительно были и раньше как заключительное звено бегства и погони. Его мы имеем и в предыдущей форме.
В то время как церковь, дерево и пр. служат средством обмана преследователя, вода сама служит для него препятствием, как в предыдущей форме лес, горы и вода. Таким образом, третье звено этой формы вполне соответствует третьему звену предыдущей формы. Она всецело перенята из этой более древней формы. Аарне считает, что вообще вся изучаемая здесь форма (с превращением бегущих) произошла путем видоизменения из первой. Проследив по методам финской школы обе эти разновидности и сведя каждую к их архетипу, он пишет: «Нет никаких сомнений, что одна версия преобразована из другой. По-моему, очень легко прийти к этому заключению. Не нужно ничего иного, как только сравнить распространенность этих версий друг с другом»[631]. Итак, если одна форма встречается редко, а другая часто, то одна вытекла из другой. Это утверждение звучит наивно. Чтобы доказать это утверждение, нужно показать переходные формы на материале, нужно показать ступени перехода одной формы в другую. Между тем богатейший материал, собранный Аарне, как раз приводит к утверждению, что все случаи принадлежат или к одной разновидности, или к другой и сам он конструирует два архетипа, а не один. Поэтому вернее будет сказать, что мы до сих пор не знаем, как возникла эта разновидность, мы можем только с некоторой долей вероятности установить, что одна возникла раньше, другая — позже и вообще поздно. Но что одна возникла из другой — этого утверждать нельзя.
33.
34.
Более полная форма дает ряд превращений. «Упала, ударилась о корабль, превратилась в уточку и улетела…», «Ударилась о корабль и обратилась в звездочку, а потом поднялась под небеса». Стрелец ее подстреливает, звезда падает на корабль (См. 304).
В этих случаях бегство и погоня выражены совершенно ясно. Здесь превращаются как бегущий, так и преследующий. Менее ясно характер бегства выражен в сказках, где жена царевича превращена в птицу, в уточку и пр., а затем царевич старается вернуть ей человеческий облик, а она превращается в ряд животных. Зато здесь яснее быстрота превращения из одного животного в другое. «Захватил он Марью-царевну; она обернулась скакухой, потом ящерицей и всякой гадиной, а после всего веретенечком» (Аф. 101). «Как прилетит она, ты старайся поймать ее за голову, и как поймаешь — она начнет превращаться лягушкой, жабой, змеей и прочими гадами, а после превратится в стрелу. Ты возьми эту стрелу и переломи надвое» (Аф. 570).
В обоих случаях царевна, добываемая или возвращаемая, превращается в ряд животных, сопротивляясь своему возвращению или унесению из иного царства в наше.
Третий случай такого рода последовательных превращений мы имеем в сказках типа «Хитрая наука» (Аф. 249–253). Здесь ученик бежит от колдуна. Бегущий ученик превращается в коня, ерша, кольцо, зерно, ястреба. Преследующий колдун — соответственно в волка, щуку, человека, петуха. Ястреб разрывает петуха (Аф. 249).
Все эти разновидности могут быть рассмотрены вместе. Но в каком направлении искать источники этого мотива? Если мы будем идти тем дескриптивным путем, которому обычно в этих случаях следуют, то мы не добьемся никаких результатов. Если же предположить, что превращение девушки в животное идет от представлений о превращении человека в животное при смерти, то мы нащупаем направление, в котором можно продвигаться дальше. Обратим внимание на то, что царевна превращается в уточку и что царевич возвращает ей человеческий облик. Утка — одно из распространенных животных, образ которого связывается со смертью. Обратное превращение в человека отражает представление о возвращении к жизни. Попробуем в этом направлении искать сравнительных материалов и посмотрим, не дадут ли они нам в руки какого-нибудь объяснения.
Возвращение из страны мертвых в страну живых сопровождается превращением в животных. «В Африке йоруба и попо верят, что хорошие люди после смерти проводят время воплощением в различных животных или, точнее, духи материализуются в животных по собственной воле»[632]. Сходные представления в Египте: «Если ему (умершему) там не нравилось более, он мог возвратиться на землю и посещать места, которые ему некогда были дороги, мог побывать на своей могиле и здесь принимать жертвоприношения. Или он мог превращаться в цаплю, в ласточку, в змею, в крокодила, в бога, принимать все виды, какие он хотел»[633].
Что показывают эти материалы? Они свидетельствуют об историчности представления, что облик умершего не мыслится связанным с каким-нибудь одним животным. Умерший может превращаться в различных животных по своему собственному усмотрению. Далее мы видим, что это представление сопутствует представлению о возвращении на землю. Возвращаясь на землю, умерший превращается в различных животных. Представление это, несомненно, сравнительно позднее. Мы увидим дальше, что им особенно богата Античность. Но и на более ранних ступенях общественного развития оно имеется хотя и реже, но зато в первоначальной ясности и чистоте. Если к этому прибавляется второе лицо, лицо преследующее, то это превращение принимает быстроту, превращения следуют одно за другим последовательно. Так, в океанийских мифах есть случай, когда «мужчина хочет вернуть свою жену из мира мертвых, но она уклоняется от него, принимая все новые образы птиц»[634]. Здесь ясно высказано то, что в сказке уже затушевано: что такое превращение происходит при вынужденном возвращении с того света. Умерший сопротивляется и старается избежать его все новыми превращениями.
Там, где сложилось представление о душе, могло получиться представление о воплощении не всего человека, а только его души в животных, могло получиться учение о метемпсихозе, классическая форма которого известна в Индии. Поэтому в тибетской сказке о хитрой науке эпизод о бегстве и погоне рассказывается так: «Душа царя из рыбы выскочила в летевшего мимо голубя» (Ж. ст. 419). Такое же явление ловли душ мы имеем в сибирском шаманстве. У бурят шаман ищет душу больного в лесах, в степях, под водой, совершенно так, как колдун ищет бежавшего мальчика. Если он не может ее найти, он должен отправиться в царство мертвых. Иногда властитель этого царства соглашается отпустить искомого только взамен другой души. «Если пациент согласен на замену, шаман превращается в ястреба, бросается на душу друга (т. е. заместителя больного), когда она уходит из его дремлющего тела в образе жаворонка, и передает трепещущее, сопротивляющееся существо мрачному властителю смерти, который затем выпускает душу умершего на свободу»[635].
Мы здесь видим то же самое, что имеем в сказке, когда бегущий превращается в лебедя, а преследователь бросается на него хищной птицей (Аф. 251). У сибирских народов этот мотив вообще очень часто рассказывается как шаманская ловля души умершего. «Старик покойнику в лицо взглянул. И верно — сын. Разозлился, на сына кинулся. Сын, от него убегая, гагарой обернулся и взлетел. Старик ястребом вдогонку пустился»[636]. Таким образом, мы опять видим, что последовательное превращение в животных происходит при вынужденном возвращении с иного света в царство живых.
Если эти наблюдения и выводы верны, то они многое объясняют и в античном материале. Античные версии и формы этого представления часто приводятся в параллель к сказке, но сами по себе они столь же загадочны, как и сказка, и получают свое освещение через приведенные материалы.
говорит Пелей о Фетиде в потерянной трагедии Софокла «Поклонники Ахилла»[637]. Фетида — дочь Нерея, нереида, бессмертная богиня, живущая в подводном царстве, «неохотно, по приказанию Зевса, выходит замуж за смертного»[638]. Ей было предсказано, что ее сын будет более велик, чем ее отец; вследствие этого боги не желают иметь ее супругой, и она вынуждена идти за смертного. Момент ее превращений есть момент вывода из подземного или подводного царства в царство людей. Характер сопротивления здесь совершенно ясен. Этим же способом — последовательным превращением — Нерей защищался от Геракла. Так же в борьбе с Гераклом принимает ряд превращений Ахелой, речной бог. Он превращается в змею и в быка, и только после того, как Геракл ломает ему рог, признает себя побежденным. Во всех этих случаях превращению подвержены водяные существа. И в сказке царевна превращается в животных на корабле, а серая утица приходит с реки.
Последним звеном в превращении девушки служит веретено. Это веретено надо сломать и бросить через плечо. Античный материал в качестве последнего звена дает сломанный рог. Превращение из животного в предмет мы должны считать более поздним образованием. Сломанный рог есть такое же явление, как вырванный волос — лишение силы. Ломание предметов широко производилось при смерти человека и сохранилось в ломании шпаги над головой присужденных к смерти или в ломании палки при вступлении в брак. Оно сопровождало переход от одного состояния в другое.
Таким образом, и античный мир еще сохраняет, хотя и далеко не всегда, эту связь двух миров в соединении с мотивом последовательного превращения. Мальтен, ссылаясь на Радермахера, приводит случай, когда «Танатос принимает различные виды. Сюда же относится Эмпуса»[639]. Этой способностью обладают именно подземные и подводные существа. «Властитель подземного царства Периклимен получает от Посейдона дар менять свой облик (sich in die mannigfachsten Gestalten zu verwandeln), дар, которым еще обладает новогреческий бог смерти Харос». Сюда же относится всем известный Протей. У Радермахера приведено довольно много материалов. Радермахер заметил только одно обстоятельство в этих случаях: некоторое постоянство связи этого рода превращений со стихией воды. (Этот дар дает Посейдон и т. д.) Отсюда Радермахер заключает, что и самый мотив возник как наблюдение над изменчивостью воды, игрой волн и т. д. Водяные существа так же изменчивы, как сама вода, и рассматриваемые здесь превращения — не что иное, как различные явления богов воды (Epiphanie der Wassergötter)[640]. В свете приведенных материалов дело представляется совершенно иначе, и мнение Радермахера следует признать ошибочным. Такая ошибка неизбежна при изолированном и чисто описательном изучении материала.
35.
Что огненная река отделяет два царства, мы уже видели выше. Но даже там, где нет реки, ощущение магической границы иногда высказано совершенно ясно. «А уж молодец на свою землю пробрался и ее не опасался: сюда она скакать не смела, только на него посмотрела» (Аф. 171). Мы теперь понимаем, почему преследователь не может переступить границы: его власть не простирается на царство живых.
В другой сказке выражается то же самое, но сказочник невольно, от себя внес легкий оттенок непонятности этого явления: «Гнал, гнал, только сажен десять не догнал: она на ковре влетела в Русь, а ему нельзя как-то в Русь-то, воротился» (Аф. 267). Видно, что сказочник невольно задавал себе вопрос, почему же преследователь не может проникнуть «в Русь»?
Такой вывод вполне согласуется со всей картиной, даваемой развитием хода действия сказки в целом. Мы уже знаем, что герой проникает в «иное царство». Это царство мы узнали как царство мертвых и в тридесятом царстве, и — в специфических формах — в лесу, в частности в лесу, где живет колдун-учитель. Туда он попадает как живой, как похититель и нарушитель, вызывая гнев и погоню хозяев этой страны.
Все изложенное вносит некоторый свет в сущность бегства и в некоторые его формы, но оно не объясняет еще самого факта бегства. Теория Аарне подтверждается многочисленными им не привлеченными материалами. Возвращение есть возвращение из иного мира. Но почему это возвращение принимает форму бегства — этим не объяснено. Ни возвращение после инициации, ни возвращение из иного мира шамана в обряде не отражает бегства. Между тем оно фигурирует в мифах, сказаниях и сказках всего мира.
Нам остается предположить, что оно есть следствие похищения предмета, приносимого из иного мира. Вопрос о причине бегства сведется к вопросу о причине похищения. Понятие похищения является поздно, с началом частной собственности, ему предшествует простое взятие. На самых ранних ступенях экономического развития человек еще почти не производит, но только берет у природы, он ведет хищническое, потребительское хозяйство. Поэтому первые вещи, вещи, ведущие к культуре, он не представляет себе сделанными, а только взятыми насильно. Первый огонь похищается. Похищаются и приносятся с неба первые стрелы, первые семена и т. д.
Отсюда та огромная роль, которую в фольклоре всегда играет похищение. В обряде волшебное средство дается, и возвращение происходит мирным путем. В мифе оно часто уже похищается, и возвращение принимает форму бегства. Миф живет дольше, чем обряд, и перерождается в сказку. Замена награждения или одаривания похищением показывает, что собственнические отношения вступили в противоречие с первоначальным коммунизмом, с отсутствием собственности. Герой отнимает собственность у ее владельца, потустороннего существа, впоследствии — бога, и приносит ее людям и дает ее им в собственность. Недаром именно Гермес, посредник между двумя мирами, вместе с тем есть вор, и он же позже — покровитель торговли.
Но наряду с этим похищением, связанным с бегством, сказка сохраняет мирную передачу волшебного средства ягой и возвращения без всякого бегства, довольно точно отражая обряд.
Глава X. Сказка как целое
1.
Беглый ретроспективный взгляд на рассмотренные источники показывает, что многие из сказочных мотивов восходят к различным социальным институтам, среди них особое место занимает обряд посвящения. Далее мы видим, что большую роль играют представления о загробном мире, о путешествиях в иной мир. Эти два цикла дают количественно максимальное число мотивов. Кроме того, некоторые мотивы имеют иное происхождение.
Если перечислить добытые результаты, расположив их по источникам или историческим соответствиям, то мы получим следующую картину. К комплексу посвящения восходят следующие мотивы: увод или изгнание детей в лес или похищение их лесным духом, избушка, запродажа, избиение героев ягой, обрубание пальца, показывание оставшимся мнимых знаков смерти, печь яги, разрубание и оживление, проглатывание и извергание, получение волшебного средства или волшебного помощника, травестизм, лесной учитель и хитрая наука. Последующий период до вступления в брак и момент возвращения отражены в мотивах «большого дома», накрытого стола в нем, охотников, разбойников, сестрички, красавицы в гробу, красавицы в чудесном саду и дворце (Психея), в мотивах неумойки, мужа на свадьбе жены, жены на свадьбе мужа, запретного чулана и некоторых других.
Эти соответствия позволяют нам утверждать, что цикл инициации — древнейшая основа сказки. Все эти мотивы, взятые в целом, могут слагаться в бесчисленное множество самых разнообразных сказок.
Другим циклом, кругом, обнаруживающим соответствие со сказкой, является цикл представлений о смерти; сюда относятся: похищение девушек змеями, разновидности чудесного рождения как возвращение умершего, отправка в путь с железной обувью и пр., лес как вход в иное царство, запах героя, окропление дверей избушки, угощение у яги, фигура перевозчика-путеводителя, далекий путь на орле, коне, лодке и т. д., бой с охранителем входа, стремящимся съесть пришельца, взвешивание на весах, прибытие в иное царство и все аксессуары его.
Сложение этих двух циклов дает уже почти все (но все же не все) основные слагаемые сказки. Между этими двумя циклами нельзя провести точной границы. Мы знаем, что весь обряд инициации испытывался как побывка в стране смерти, и, наоборот, умерший переживал все то, что переживал посвящаемый: получал помощника, встречал поглотителя и т. д.
Если представить себе все то, что происходило с посвящаемым, и рассказать это последовательно, то получится та композиция, на которой строится волшебная сказка. Если рассказать последовательно все то, что, как полагали, происходит с умершим, то получится опять тот же стержень, но с прибавлением тех элементов, которых не хватает на линии указанных обрядов. Оба эти цикла вместе дают уже почти все основные конструктивные элементы сказки.
Что же мы нашли? Мы нашли, что композиционное единство сказки кроется не в каких-нибудь особенностях человеческой психики, не в особенности художественного творчества, оно кроется в исторической реальности прошлого. То, что сейчас рассказывают, некогда делали, изображали, а то, чего не делали, представляли себе. Из этих двух циклов первый (обряд) отмирает раньше, чем второй. Обряд уже не производится, представления о смерти живут дольше, развиваются, видоизменяются уже без всякой связи с данным обрядом. Исчезновение обряда связано с исчезновением охоты как единственным или основным источником существования.
Дальнейшее образование сюжета мы на основе всего здесь сказанного должны представить себе так, что данный стержень, раз создавшись, впитывает в себя из новой, более поздней действительности некоторые новые частности или осложнения. С другой стороны, новая жизнь создает новые жанры (новеллистическая сказка), вырастающие уже на иной почве, чем композиция и сюжеты волшебной сказки. Другими словами, развитие идет путем наслоений, путем замен, переосмысления и т. д., с другой же стороны — путем новообразований.
Так, мотив царских детей, заключенных в темницу, идет от обычая изоляции царей, жрецов, магов и их детей. Это — наслоение. Мотив умершего отца или благодарного мертвеца, дарящего герою коня, функционально соответствует яге, дарящей коня. Здесь под влиянием культа предков, т. е. более позднего явления, мы имеем переосмысление и деформацию фигуры дарителя с сохранением функции дарения. Следовательно, вопрос о мотивах, не связанных с теми циклами, о которых говорилось выше, должен решаться в каждом случае отдельно. Это относится, например, к мотиву женитьбы и воцарения героя. В образе царевны мы, с одной стороны, узнаем независимую женщину, держательницу рода и тотемической магии. Она «царь-девица». Далее она может быть сопоставлена с небесной женой шамана. Она может быть сопоставлена и с вдовой или дочерью царя, убиваемого и устраняемого наследником.
Очень трудным для анализа представляется весь круг мотивов, связанных с трудными задачами. Нельзя точно доказать, что сказка здесь сохранила обычай испытания магической силы наследника. Однако по роду косвенных показателей это можно утверждать с некоторой долей вероятности.
В дальнейшем этот закон сохранения композиции с заменой действующих лиц остается незыблемым, и по этой линии идет дальнейшее развитие сказки. Быт, изменившаяся жизнь — вот откуда берется материал для замены. Так, окажется, что за нищенкой можно узнать бабу-ягу, за двухэтажным домом с балконом — мужской дом и т. д.
Этот вывод не соответствует ходячим представлениям о сказке. Обычно полагают, что в сказку вкраплены отдельные элементы доисторичности, а вся она — продукт «вольного» художественного творчества. Мы видим, что волшебная сказка состоит из элементов, восходящих к явлениям и представлениям, имевшим место в доклассовом обществе.
2.
Какова древнейшая ступень рассказывания? Мы уже знаем из предыдущего, что при инициации младшим что-то рассказывалось. Но что именно?
Совпадение композиции мифов и сказок с той последовательностью событий, которые имели место при посвящении, заставляет думать, что рассказывали то самое, что происходило с юношей, но рассказывали это не о нем, а о предке, учредителе рода и обычаев, который, родившись чудесным образом, побывал в царстве медведей, волков и пр., принес оттуда огонь, магические пляски (те самые, которым обучают юношей) и т. д. Эти события вначале не столько рассказывались, сколько изображались условно драматически. Они же служили предметом изобразительных искусств. Нельзя понять резьбу и орнаменты многих народов, не зная их легенд и сказок. Посвящаемому здесь раскрывался смысл тех событий, которые над ним совершались. Рассказы уподобляли его тому, о ком рассказывали. Рассказы составляли часть культа и находились под запретом. Эти запреты служат вторым соображением в пользу положения, что рассказывали нечто такое, что имело прямое отношение к обряду.
К сожалению, подавляющее большинство сборников рассказов так называемых первобытных народов состоит только из текстов. Мы ничего не знаем об обстановке, в которой рассказывали, об обстоятельствах, сопровождающих рассказы, и т. д. Однако есть и исключения. В некоторых случаях собиратели не только приводят тексты, но и сообщают кое-какие детали о том, как эти рассказы бытуют.
Очень полное показание о том, как рассматриваются подобные сказки, дает Дорси в введении к своему сборнику «Традиции скиди-пауни» («Traditions of the Skidi-Pawnee»)[641]. Он говорит о многочисленности церемониалов и плясок, в том числе о церемониале передачи священных узелков (tbundles, мешочков или связок). Это — своего рода амулеты. Они хранятся в доме и представляют собой его святыню. От них зависит всякое благополучие, удача на охоте и т. д. Содержимое их различно: в них имеются перья, зерна, листья табака и т. д. Короче, мы узнаем в них прототип наших «волшебных даров». «Каждая такая церемония и каждая пляска сопровождались не только своим ритуалом, но рассказом о происхождении его»[642], — говорит Дорси. Под рассказом о происхождении этих амулетов следует понимать, как это показывает сборник, рассказы о том, как, например, первый владелец этого узелочка ушел в лес, встретил там буйвола, был уведен им в царство буйволов, получил там этот амулет, был выучен пляскам и вернулся, выучил всему этому людей и стал вождем. Такие рассказы «были обычно личной собственностью держателя или владельца узелка или пляски и, как правило, рассказывались немедленно после исполнения ритуала или во время передачи собственности на узелок или на церемонию его следующему владельцу»[643]. Рассказ есть часть ритуала, обряда, он прикреплен к нему и к тому лицу, которое вступает во владение амулетом. Рассказ есть своего рода словесный амулет, средство магического воздействия на окружающий мир. «Таким образом, каждый из этих рассказов был эсотерическим… Вот отчего с величайшими трудностями что-либо похожее на этиологический рассказ (origin-myth) как целое может быть получено»[644].
В этом показании важны две стороны. Во-первых, как уже указывалось, рассказы бытуют вместе с ритуалом и составляют его неотъемлемую часть. Во-вторых, мы здесь стоим у истоков явления, которое прослежено вплоть до наших дней, а именно запрета на рассказывание. Запрещали и соблюдали запрет не в силу этикета, а в силу присущих рассказу и акту рассказывания магических функций. «Рассказывая их, он (рассказчик) отдает от себя некоторую часть своей жизни, приближая ее этим к концу. Так, человек среднего возраста однажды воскликнул: “Я не могу тебе сказать всего, что я знаю, потому что я еще не собираюсь умирать”. Или, как это выразил старый жрец: “Я знаю, что мои дни сочтены. Моя жизнь уже бесполезна. Нет причины, почему бы мне не рассказать всего, что я знаю”»[645].
К запретам мы еще вернемся, а пока рассмотрим еще связь подобных рассказов с ритуалом. Можно возразить, что явление, о котором говорит Дорси, есть частное, локальное явление. Так, по-видимому, понимает дело и сам Дорси, сравнительного материала он не приводит. Однако это не так. Правда, связь рассказа с обрядом здесь не может быть строго доказана. Она должна быть показана на очень большом материале. Здесь можно сослаться на сборник индейских сказаний Боаса и на его исследование о социальной организации и тайных союзах племени квакиутл. Сборник содержит одни только тексты. Это с точки зрения традиционной фольклористики — «индейские версии» или «варианты» многих известных в Европе сказок и мотивов. Создается впечатление, что это — художественные рассказы, и только. Но дело совершенно меняется, как только мы начинаем знакомиться не с текстами только, а с социальной организацией хотя бы одного из племен. Эти тексты вдруг предстают в совершенно новом свете. Мы видим, как тесно они связаны со всем строем жизни этого племени, так что ни обряды, ни институты племени непонятны без рассказов, «легенд», как их называет Боас, и наоборот: рассказы становятся понятными только из анализа социальной жизни, они входят в нее не только как составные части, но в глазах племени служат одним из условий жизни, наравне с орудиями и амулетами, и берегутся и охраняются как величайшая святыня. «Мифы составляют, говоря буквально, наиболее драгоценное сокровище племени. Они относятся к самой сердцевине того, что племя почитает как святыню. Наиболее важные мифы известны лишь старикам, которые ретиво оберегают их тайну… Старые хранители этих тайных знаний сидят в селении, немы, как сфинксы, и решают, в какой мере они могут, не навлекая опасности, доверить знания предков молодому поколению и в какой именно момент эта передача тайн может оказаться наиболее плодотворной…»[646] Мифы — не только составные части жизни, они — части каждого человека в отдельности. Отнять у него рассказ — это значит отнять у него жизнь. Мифу здесь присущи производственные и социальные функции, и это не частное явление, это — закон. Разглашение мифа лишило бы его священного характера, а одновременно и его магической, или, как говорит Леви-Брюль, «мистической», силы. Лишившись мифов, племя было бы не в состоянии удержать свое существование.
В отличие от сказки, которая по содержанию сюжета является реликтом, мы здесь имеем живую связь со всей действительностью народа, с производством, социальным строем и верованиями. Животные, встреченные героем или предком посвящаемого, изображались на столбах; предметы, упоминаемые в этих преданиях, носятся и одеваются во время плясок, в плясках изображают медведей, сов, ворон и других животных, снабдивших посвящаемого магической силой, и т. д.
Приведенные здесь материалы и соображения дают ответ на вопрос, как возникает определенной категории миф, но они все еще не объясняют, как же возникает наша сказка.
В первой главе мы установили, что сказка не обусловлена тем строем, в пределах которого она бытует. Теперь мы можем внести в это некоторое уточнение. Сюжет и композиция волшебной сказки обусловлены родовым строем на той ступени его развития, представителем которой в качестве примера мы взяли американские племена, исследованные Дорси, Боасом и др. Мы видим здесь прямое соответствие между базисом и надстройкой. Новая социальная функция сюжета, его чисто художественное использование связаны с исчезновением строя, который его создал. Внешне начало этого процесса, процесса перерождения мифа в сказку, сказывается в откреплении сюжета и акта рассказывания от ритуала. Момент этого открепления от обряда есть начало истории сказки, тогда как ее синкретизм с обрядом представляет собой ее доисторию. Это открепление могло произойти или естественным путем, как историческая необходимость, или оно могло быть искусственно ускорено появлением европейцев, христианизацией индейцев и насильственным переселением их целыми племенами на другие, худшие земли, переменой образа жизни, переменой способа производства и т. д. Это открепление Дорси также уже наблюдает. Не забудем, что европейцы хозяйничают в Америке уже свыше 500 лет и что здесь мы часто имеем только отражение исконного положения, имеем уже его разложение, обломки, более или менее ясные следы. «Конечно, эти мифы о происхождении узлов и плясок не всегда остаются исключительной собственностью жрецов; они находят свой путь к обычным людям, где они, будучи рассказываемы, теряют многое из своего первоначального значения. Так, постепенным процессом порчи они доходят до того, что им не приписывают значения, и их рассказывают, как рассказывают сказки»[647]. Процесс открепления от обряда Дорси называет порчей. Однако сказка, уже лишенная религиозных функций, сама по себе не представляет собой нечто сниженное сравнительно с мифом, от которого она произошла. Наоборот, освобожденная от уз религиозных условностей, сказка вырывается на вольный воздух художественного творчества, движимого уже иными социальными факторами, и начинает жить полнокровной жизнью.
Этим объяснено происхождение не только сюжета со стороны его содержания, но происхождение волшебной сказки как художественного рассказа.
Повторяем, что это положение собственно доказано быть не может, оно может быть показано на большом материале, а это здесь сделать невозможно. Но все же здесь есть еще одно сомнение. Речь идет только о волшебных сказках. Мы сочли возможным выделить их из числа других и изучать самостоятельно. Разомкнув контакт, мы теперь, в конце работы, должны вновь сомкнуть его, ибо изучение других жанров может внести изменение в наше представление о том, как слагалась волшебная сказка.
Мы рассмотрели обряды и мифы так называемых первобытных народов и увязали их с современными сказками, но мы не изучили сказок этих народов, мы не учли возможности художественной традиции с самого начала.
Хотя сюжеты, не имеющие отношения к волшебной сказке, здесь не изучались, но думается, что не только волшебные, но и многие другие (например, сказки о животных) имеют такое же происхождение. Это может быть доказано специальными монографиями, посвященными этим жанрам, доказать это здесь нельзя. Изучение сборников индейских сказок приводит к заключению, что это — сплошь ритуальный материал, т. е. что сказка в нашем смысле этого слова здесь еще неизвестна. Такая точка зрения покажется малоубедительной фольклористу, но этнографы, знакомые не только с одними текстами, скорее допустят возможность такого положения. Нейгауз наблюдал его в бывшей немецкой Новой Гвинее. Они «знали только легенды: им неведомы ни сказки, ни басни. Рассказы, которые нам представляются сказочными, являются для них такими же легендами, как и прочие»[648]. Леви-Брюль также считает это положение установленным и приводит данные показания как доказательства[649]. Это можно подтвердить и анализом сказок о животных. Так, например, в Северной Америке есть особый разряд сказок о «койоте». Это — веселые рассказы о проделках койота. Индейцы скиди говорят о нем: «Койот — великолепный парень. Он знает все вещи, и его просто невозможно уничтожить. Кроме того, он полон диких причуд и очень хитер, побороть его можно только с величайшими трудностями, и он редко бывает окончательно побежденным». Но эти «сказки» рассказываются, когда предстоит какое-либо предприятие, и ловкость койота должна перейти на рассказчика. То, что мы утверждаем об американском фольклоре, Богораз наблюдает на коряцко-камчадальском фольклоре. «Коряцко-камчадальский фольклор отличается веселым, насмешливым характером. О вороне Кухте рассказывается много странных и смешных историй о том, как он воевал с мышиными девчонками, как он поджег свой собственный дом и пр. Кухт фигурирует то в виде человека, то в виде ворона. Фольклор относится к нему совершенно непочтительно. Одновременно с этим Кухт является также Вороном-творцом, сотворившим небо и землю. Кухт создал человека, добыл для него огонь, потом даровал ему зверей для промысла»[650]. То, что Богораз считает непочтительностью, на самом деле может оказаться чувством восхищения перед хитростью ворона, как это указывает Дорси. Во всяком случае, если ворон, о котором рассказываются такие веселые штуки, есть творец неба и земли, и если рассказы рассказываются перед охотой, то и здесь сакральный характер рассказа несомненен, а тем самым подкрепляется мысль о сакральном характере не только волшебных сказок. Ведь посвящение — далеко не единственный обряд, были еще сезонные охотничьи и полеводческие обряды и целый ряд других обрядов, и каждый из них мог иметь свой порождающий миф (origin-myth). Связь этих обрядов с мифами и связь их обоих со сказкой еще совершенно не исследована. Чтобы внести ясность в этот вопрос, нужно подробно исследовать состав фольклора доклассовых народов. Это завело бы нас слишком далеко, и для наших целей в этом нет непосредственной необходимости.
Из всего сказанного видно, что уже очень рано начинается «профанация» священного сюжета (под «профанацией» понимаем превращение священного рассказа в профанный, т. е. не духовный, не эсотерический, а художественный). Это и есть момент рождения собственно сказки. Но отделить, где кончается священный рассказ и начинается сказка, — невозможно. Как показал Д. К. Зеленин в своей работе «Религиозно-магическая функция волшебных сказок»[651], запреты на рассказывание и приписывание сказкам магического влияния на промысел держатся до наших дней даже у культурных народов. То же мы знаем о вогульских сказках, о марийских и т. д. Но это — все же реликты, остатки. Наоборот, сказка индейцев почти сплошь священный рассказ, миф, но уже и здесь начинается ее отделение от обряда, и в ней видны зачатки чисто художественного рассказа, каким является и современная сказка.
Таким образом сказка переняла от более ранних эпох их социальную и идеологическую культуру. Но было бы ошибкой утверждать, что сказка — единственный преемник религии. Религия как таковая также изменялась и содержит в себе реликты чрезвычайно древние. Все представления о загробном мире и судьбе умерших, получившие развитие в Египте, Греции и позже в христианстве, возникли гораздо раньше. Здесь нельзя не указать также на шаманизм, точно так же воспринявший много из доисторических эпох, сохраненных сказкой.
Если собрать шаманские рассказы о своих камланиях, о том, как шаман отправился в поисках души в иной мир, кто ему при этом помогал, как он переправлялся и т. д., и сопоставить их со странствием или полетом сказочного героя, то получится соответствие. Для отдельных элементов мы это проследили, но и для целого получится совпадение. Так объясняется единство композиции мифа, рассказа о загробном путешествии, рассказа шамана, сказки, а в дальнейшем — поэмы, былины и героической песни. С возникновением феодальной культуры элементы фольклора становятся достоянием господствующего класса, на базе этого фольклора создаются циклы героических сказаний, как «Тристан и Исольда», «Песнь о Нибелунгах» и т. д. Другими словами, движение идет снизу вверх, а не сверху вниз, как это утверждают некоторые теоретики.
Здесь дается историческое объяснение тому явлению, которое всегда считалось трудным для объяснения, явлению всемирного сходства фольклорных сюжетов. Сходство это гораздо шире и глубже, чем это представляется невооруженному глазу. Ни теория миграции, ни теория единства человеческой психики, выдвигаемая антропологической школой, не разрешают этой проблемы. Проблема разрешается историческим изучением фольклора в его связи с производством материальной жизни.
Проблема, считавшаяся такой трудной, все же оказалась разрешимой. Но всякая разрешенная проблема немедленно выдвигает новые проблемы. Изучение фольклора может идти по двум направлениям: по направлению изучения сходства явлений и по линии изучения различий. Фольклор, и в частности сказка, не только единообразен, но при своем единообразии чрезвычайно богат и разнообразен. Изучение этого разнообразия, изучение отдельных сюжетов представляется более трудным, чем изучение композицонного сходства. Если предложенное здесь разрешение действительно окажется верным, то уже по-новому можно будет приступить к изучению отдельных сюжетов, к проблеме их истолкования и их истории.
Сокращения
Аз. —
Аф. —
Больте — Поливка —
Гримм —
Ж. ст. — Живая старина. Т. XXI. 1912. Вып. II–IV.
З. В. —
З. П. —
К. — Сказки М. М. Коргуева. Кн. I / Зап., вступ. статья и ком. А. Н. Нечаева. Петрозаводск, 1939. (Сказки Карельского Беломорья, I.)
«Книга мертвых» —
Он. зав. — Песни и сказки на Онежском заводе. Петрозаводск, 1937. (Карел. НИИ культуры.)
Онч. —
Ригведа —
Сад. —
Сев. —
Ск. —
См. —
Худ. —
Сб. МАЭ — Сборник Музея антропологии и этнографии им. Петра Великого АН СССР (Ленинград).
ARw — Archiv für Religionswissenschaft (Leipzig).
FFC — Folklore Fellows Communications. Edited for the Folklore Fellows (Helsinki).
ZfE — Zeitschrift für Ethnologie (Berlin).
ZV — Zeitschrift des Vereins für Volkskunde (Berlin).
МИФ Культура
Подписывайтесь на полезные книжные письма со скидками и подарками: mif.to/kultura-letter
Все книги по культуре на одной странице: mif.to/kultura
Над книгой работали
Руководитель редакционной группы
Ответственный редактор
Арт-директор
Иллюстрация на обложке
Техническая корректура
ООО «Манн, Иванов и Фербер»
Электронная версия книги подготовлена компанией Webkniga.ru, 2023