Владимир Карпович Железников (1925–2015) неизменно писал о детстве и юности, но так, что его книги увлекают читателей любого возраста. Его персонажи часто действуют без особой рефлексии — как требует их природа. Природа может потребовать «неоправданной жестокости», а может и самопожертвования. Но иногда вдруг наступает особый момент прозрения и каждый видит всё — и себя в том числе — в истинном свете, удивительно ясно, без всяких прикрас. Тогда презираемое «чучело» и смешной чудак из шестого «Б» вдруг оборачиваются чудесными пришельцами, носителями добра, а вчерашний герой оказывается предателем и трусом…
Повести Железникова многократно экранизировались. Фильм «Чучело», снятый Роланом Быковым в 1983 году, с юной Кристиной Орбакайте в главной роли, стал по-настоящему культовым.
© В. К. Железников (наследники), 2023
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023
Издательство Азбука®
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Валерия Гореликова
Чучело
Глава первая
Ленка неслась по узким, причудливо горбатым улочкам городка, ничего не замечая на своем пути.
Мимо одноэтажных домов с кружевными занавесками на окнах и высокими крестами телеантенн — вверх!..
Мимо длинных заборов и ворот, с кошками на их карнизах и злыми собаками у калиток — вниз!..
Куртка нараспашку, в глазах отчаяние, с губ слетал почти невнятный шепот:
— Дедушка!.. Милый!.. Уедем! Уедем! Уедем!.. — Она всхлипывала на ходу. — Навсегда!.. От злых людей!.. Пусть они грызут друг друга!.. Волки!.. Шакалы!.. Лисы!.. Дедушка!..
— Вот ненормальная! — кричали ей вслед люди, которых она сбивала с ног. — Летит как мотоциклетка!
Ленка взбегала вверх по улице на одном дыхании, словно делала разбег, чтобы взлететь в небо. Она и в самом деле хотела бы тотчас взлететь над этим городком — и прочь отсюда, прочь! Куда-то, где ждали ее радость и успокоение.
Потом стремительно скатывалась вниз, словно хотела снести себе голову. Она и в самом деле была готова на какой-нибудь отчаянный поступок, не щадя себя.
Подумать только, что же они с нею сделали! И за что?!
Глава вторая
Ленкин дед, Николай Николаевич Бессольцев, уже несколько лет жил в собственном доме в старом русском городке на берегу Оки, где-то между Калугой и Серпуховом.
Это был городок, каких на нашей земле осталось всего несколько десятков. Ему было больше восьмисот лет. Николай Николаевич хорошо знал, высоко ценил и любил его историю, которая как живая вставала перед ним, когда он бродил по его улочкам, по крутым берегам реки, по живописным окрестностям с древними курганами, заросшими густыми кустарниками жимолости и березняком.
Городок за свою историю пережил не одно бедствие.
Здесь над самой рекой, на развалинах старого городища, стоял когда-то княжеский двор, и русская дружина насмерть дралась с несметными полчищами ханских воинов, вооруженных луками и кривыми саблями, которые с криками: «Та Русь! Та Русь!..» — на своих низкорослых, крепких конях пытались переправиться с противоположного берега на этот, чтобы разгромить дружину и прорваться к Москве.
И Отечественная война 1812 года задела городок своим острым углом. Армия Кутузова тогда пересекла его вереницей солдат и беженцев, повозок, лошадей, легкой и тяжелой артиллерии со всевозможными мортирами и гаубицами, с запасными лафетами и полевыми кузницами, превратив и без того худые местные дороги в сплошное месиво. А потом по этим же дорогам русские солдаты с неимоверной, почти нечеловеческой отвагой, не щадя живота своего, днем и ночью, без передыха гнали измученных французов обратно, хотя совсем было непонятно, откуда они взяли силы. После такого длинного отступления, голода и эпидемий.
И отсвет завоевания Кавказа русскими коснулся городка — где-то здесь в великой печали жил пленный Шамиль и горцы, которые его сопровождали. Они слонялись по узким улочкам, и их безумный тоскующий взор напрасно искал на горизонте гряду гор.
А первая империалистическая как буря унесла из городка всех мужчин и вернула их наполовину калеками — безрукими, безногими, но злыми и бесстрашными. Свобода была дороже им собственной жизни. Они-то и принесли революцию в этот тихий, маленький городок.
Потом, много лет спустя, пришли фашисты — и прокатилась волна пожаров, виселиц, расстрелов и жестокого опустошения.
Но прошло время, окончилась война, и городок вновь возродился. Он стоял теперь, как и прежде, размашисто и вольно на нескольких холмах, которые крутыми обрывами подступали к широкой излучине реки.
На одном из таких холмов и возвышался дом Николая Николаевича — старый, сложенный из крепких бревен, совершенно почерневших от времени. Его строгий, простой мезонин с прямоугольными окнами затейливо украшали четыре балкончика, выходящие на все стороны света.
Черный дом с просторной, открытой ветрам террасой был совсем не похож на веселые, многоцветно раскрашенные домики соседей. Он выделялся на этой улице, как если бы суровый седой ворон попал в стаю канареек или снегирей.
Дом Бессольцевых давно стоял в городке. Может быть, более ста лет.
В лихие годы его не сожгли.
В революцию не конфисковали, потому что его охраняло имя доктора Бессольцева, отца Николая Николаевича. Он, как почти каждый доктор из старого русского городка, был здесь уважаемым человеком. При фашистах он устроил в доме госпиталь для немецких солдат, а в подвале в это время лежали раненые русские, и доктор лечил их немецкими лекарствами. За это доктор Бессольцев и был расстрелян, здесь же, посреди своего широкого двора.
На этот раз дом спасло стремительное наступление Советской армии.
Так дом стоял себе и стоял, всегда переполненный людьми, хотя мужчины Бессольцевы, как и полагалось, уходили на разные войны и не всегда возвращались.
Многие из них остались лежать где-то в безвестных братских могилах, которые печальными холмами разбросаны повсеместно в Центральной России, и на Дальнем Востоке, и в Сибири, и во многих других местах нашей земли.
До приезда Николая Николаевича в доме жила одинокая старуха, одна из Бессольцевых, к которой все реже и реже наезжали родственники, — как ни обидно, а род Бессольцевых частично рассыпался по России, а частично погиб в борьбе за свободу. Но все же дом продолжал жить своей жизнью, пока однажды разом не отворились все его двери и несколько мужчин молча, медленно и неловко вынесли из него на руках гроб с телом сухонькой старушки и отнесли на местное кладбище. После этого соседи заколотили двери и окна бессольцевского дома, забили отдушины, чтобы зимой дом не отсырел, прибили крестом две доски на калитку и ушли.
Впервые дом оглох и ослеп.
Вот тут-то и появился Николай Николаевич, который не был в городке более тридцати лет.
Он только недавно похоронил свою жену и сам после этого тяжело заболел.
Николай Николаевич не боялся смерти и относился к этому естественно и просто, но он хотел обязательно добраться до родного дома. И это страстное желание помогло ему преодолеть болезнь, снова встать на ноги, чтобы двинуться в путь. Николай Николаевич мечтал попасть в окружение старых стен, где длинными бессонными ночами перед ним мелькали бы вереницы давно забытых и вечно памятных лиц.
Только стоило ли ради этого возвращаться, чтобы на мгновение все это увидеть и услышать, а потом навсегда потерять?
«А как же иначе?» — подумал он и поехал в родные края.
В страшные часы своей последней болезни, в это одиночество, а также в те дни, когда он буквально погибал от военных ран, когда нет сил ворочать языком, а между ним и людьми появлялась временная полоса отчуждения, голова у Николая Николаевича работала отчетливо и целеустремленно. Он как-то особенно остро ощущал, как важно для него, чтобы не порвалась тоненькая ниточка, связывающая его с прошлым, то есть — с вечностью…
Целый год до его приезда дом простоял заколоченный. Его поливали дожди, на крыше лежал снег, и никто его не счищал, поэтому крыша, и так уже давно не крашенная, во многих местах прохудилась и проржавела. А ступени главного крыльца совсем прогнили.
Когда Николай Николаевич увидел свою улицу и свой дом, сердце у него заколотилось так сильно, что он испугался, что не дойдет. Он постоял несколько минут, отдышался, твердым военным шагом пересек улицу, решительно оторвал крест от калитки, вошел во двор, отыскал в сарае топор и стал им отрывать доски от заколоченных окон.
Неистово работая топором, забыв впервые о больном сердце, он думал: главное — отколотить доски, открыть двери, распахнуть окна, чтобы дом зажил своей постоянной жизнью.
Николай Николаевич закончил работу, оглянулся и увидел, что позади него, скорбно сложив на груди руки, стояло несколько женщин, обсуждающих его, прикидывая, кто бы из Бессольцевых мог это быть. Но они все были еще так молоды, что не могли знать Николая Николаевича. Перехватив его взгляд, женщины заулыбались, сгорая от любопытства и желания поговорить с ним, но он молча кивнул всем, взял чемоданчик и скрылся в дверях.
Николай Николаевич ни с кем не заговорил не потому, что был так нелюдим, просто каждая жилка дрожала у него внутри при встрече с домом, который был для него не просто дом, а его жизнь и колыбель.
По памяти дом всегда казался ему большим, просторным, пахнущим теплым воздухом печей, горячим хлебом, парным молоком и свежевымытыми полами. И еще когда Николай Николаевич был маленьким мальчиком, то всегда думал, что у них в доме живут не только «живые люди», не только бабушка, дедушка, папа, мама, братья и сестры, приезжающие и уезжающие бесчисленные дяди и тети, а еще и те, которые были на картинах, развешанных по стенам во всех пяти комнатах.
Это были бабы и мужики в домотканых одеждах, со спокойными и строгими лицами.
Дамы и господа в причудливых костюмах.
Женщины в расшитых золотом платьях со шлейфами, со сверкающими диадемами в высоких прическах. Мужчины в ослепительно-белых, голубых, зеленых мундирах с высокими стоячими воротниками, в сапогах с золотыми и серебряными шпорами.
Портрет знаменитого генерала Раевского, в парадном мундире, при многочисленных орденах, висел на самом видном месте.
И это чувство, что «люди с картин» на самом деле живут в их доме, никогда не покидало его, даже когда он стал взрослым, хотя, может быть, это и странно.
Трудно объяснить, почему так происходило, но, будучи в самых сложных переделках, в предсмертной агонии, на тяжкой кровавой работе войны, он, вспоминая дом, думал не только о своих родных, которые населяли его, но и о «людях с картин», которых он никогда не знал.
Дело в том, что прапрадед Николая Николаевича был художник, а отец, доктор Бессольцев, отдал многие годы своей жизни, чтобы собрать его картины. И сколько Николай Николаевич себя помнил, эти картины всегда занимали главное место в их доме.
Николай Николаевич отворил дверь с некоторой опаской. Вдруг там что-нибудь непоправимо изменилось. И он оказался прав — стены дома были пусты, исчезли все картины!
В доме пахло сыростью и затхлостью. На потолке и в углах была паутина. Многочисленные пауки и паучки, не обращая на него внимания, продолжали свою кропотливую искусную работу.
Полевая мышка, найдя приют в брошенном доме, как цирковой канатоходец, несколько раз весело пробежала по проволоке, которая осталась на окне от занавесей.
Мебель была сдвинута со своих привычных мест и зачехлена старыми чехлами.
Страх и ужас до крайней степени овладели Николаем Николаевичем — подумать только, картины исчезли! Он попробовал сделать шаг, но поскользнулся и еле устоял — пол был покрыт тонким слоем легкого инея. Тогда он заскользил дальше, как на лыжах, оставляя длинные следы по всему дому.
Еще комната!
Еще!
Дальше!
Дальше!..
Картин нигде не было!
И только тут Николай Николаевич вспомнил: сестра писала ему в одном из последних писем, что сняла все картины, увернула их в мешковину и сложила на антресоли в самой сухой комнате.
Николай Николаевич, сдерживая себя, вошел в эту комнату, влез на антресоли и дрожащими руками стал вытаскивать одну картину за другой, боясь, что они погибли, промерзли или отсырели.
Но произошло чудо — картины были живы.
Он с большой нежностью подумал о сестре, представив себе, как она снимала картины, прятала их, чтобы сохранить. Как она, несильная, усохшая с годами, аккуратно упаковала каждую картину. Видно, трудилась целыми днями не один месяц, исколола себе все руки иглой, пока зашивала грубую мешковину. Один раз упала с полатей — да она писала ему и об этом, — отлежалась и вновь паковала, пока не закончила своей последней в жизни работы.
Теперь, когда картины нашлись, Николай Николаевич взялся за дом. Первым делом он затопил печи, а когда стекла окон запотели, отворил их настежь, чтобы вышла из дома сырость. А сам все подкладывал и подкладывал в печи дрова, завороженный пламенем и гулом огня. Потом он вымыл стены, принес стремянку, добрался до потолков и наконец, меняя несколько раз воду, выскоблил тщательно полы, половицу за половицей.
Постепенно всем своим существом Николай Николаевич почувствовал тепло родных печей и привычный запах родного дома — он радостно кружил ему голову.
Впервые за последние годы Николай Николаевич освобожденно и блаженно вздохнул.
Вот тогда-то он снял чехлы с мебели и расставил ее. И наконец развесил картины… Каждую на свое место.
Николай Николаевич огляделся, подумал, что бы сделать еще, — и вдруг понял, что ему больше всего хочется сесть в старое отцовское кресло, которое называлось волшебным словом «вольтеровское». В детстве ему не разрешалось этого делать, а как хотелось забраться на него с ногами!..
Николай Николаевич медленно опустился в кресло, откинулся на мягкую спинку, облокотился на подлокотники и просидел так неизвестно сколько времени. Может быть, час, а может быть, три, а может, остаток дня и всю ночь…
Дом ожил, заговорил, запел, зарыдал… Множество людей вошли в комнату и окружили кольцом Николая Николаевича.
Николай Николаевич думал о разном, но каждый раз возвращался к своей тайной мечте. Он думал о том, что когда он умрет, то здесь поселится его сын с семьей.
И видел воочию, как сын входит в дом. И конечно, невидимые частицы прошлого пронзят и прогреют его тело, запульсируют кровью, и он уже никогда не сможет забыть родного дома. Даже если уедет в одну из своих экспедиций, где будет искать редчайшие цветы, взбираясь высоко в горы и рискуя сорваться в пропасть, только затем, чтобы посмотреть на едва заметный бледно-голубой цветок на тонком стебельке, который растет на самом краю отвесной скалы.
Нет, Николай Николаевич как раз понимал: жизнью надо рисковать непременно, иначе что же это за жизнь, это какое-то бессмысленное спанье и обжирание. Но все же он мечтал о том, чтобы сын его вернулся домой или возвращался, чтобы снова уезжать, как это делали прочие Бессольцевы в разные годы по разным поводам.
Когда он очнулся, лучи солнца радужным облачком клубились в доме и падали на портрет генерала Раевского. И тогда Николай Николаевич вспомнил, как он в детстве ловил первые солнечные лучи на этой же картине, и грустно и весело рассмеялся, подумав, что жизнь безвозвратно прошла.
Николай Николаевич вышел на крыльцо и увидел, что солнце осветило балкончик, который выходил на восток, и двинулось, чтобы сделать еще одно кольцо вокруг дома.
Он взял топор, нашел рубанок и пилу, отобрал несколько досок, чтобы починить крыльцо. Как он давно этим не занимался, хотя видно — эта работа крепко «сидела» у него в руках. Он делал все не очень ловко, но с большой охотой — ему нравилось держать обыкновенную доску, нравилось скользить по ней рубанком, и городская суета многих последних лет незримо уходила из его сознания.
Дом ему скажет за это спасибо, подумал Николай Николаевич, и он скажет спасибо дому.
Потом Николай Николаевич взобрался на крышу, и лист железа, поднятый ветром, ударил его по спине так сильно, что чуть не сбил с крыши — он чудом удержался…
Вот тут он впервые почувствовал острый голод, такой у него бывал только в юности, когда он от голода мог потерять сознание. И неудивительно. Николай Николаевич не знал, сколько прошло времени, как он приехал, не помнил, что он ел и ложился ли спать. Он работал по дому и не замечал мелькания коротких зимних дней. Раннее утро он не отличал от позднего вечера.
Николай Николаевич пошел на базар, купил квашеной капусты, картошки, сухих черных грибов и сварил кислые грибные щи. Съел две тарелки и лег спать.
Встал, по-прежнему не ощущая времени, снова съел щей, звонко рассмеялся, ловя себя на мысли, что узнаёт в интонациях своего смеха смех отца, и снова почему-то лег спать…
С тех пор прошло несколько лет, и Николай Николаевич забыл про свои болезни. Он жил, жил и чувствовал, что стал вынослив, как крепкое старое дерево, хорошо политое весенним дождем.
Его то и дело видели не по возрасту стремительно бегущим по кривым улочкам городка то в одну сторону, то в другую, очевидно без всякого дела, хотя иногда он нес что-нибудь завернутое в материю, — тогда лицо его вдохновенно светилось и молодело.
Те, кто считались сведущими, судачили, что он ищет какие-то картины. Тратит на них уйму денег, а оставшиеся, все без остатка, отдает за дрова. И топит — подумать только! — все печи каждый день, а в морозы и по два раза, чтобы эти его картины не отсырели. И всегда почему-то ночью, зажигая свет во всех комнатах.
Сколько же у него деньжищ уходило зазря: легким дымом через печные трубы в небо, ярким светом электричества в ночь, а главное, на новые картины — мало ему было своих!
Вот поэтому и гол как сокол.
В городке относились к Николаю Николаевичу с настороженным вниманием.
То, как он жил, горожанам было непонятно и недоступно, но у многих вызывало уважение. И между прочим, люди привыкли к тому, что дом Бессольцевых светился ночью и стал в городке своеобразным маяком, ориентиром для запоздалых путников, издалека возвращавшихся в темноте домой.
Ночью дом был как свеча в непроглядной мгле.
Соседи могли подумать про Николая Николаевича, что он до ужаса одинок и поэтому несчастен. Он вечно бродил по городку один, в неизменной кепке, которую носил, низко сдвинув на лоб, и в потертом пальто с большими аккуратными заплатками на локтях.
За это дети дразнили его «заплаточником», но кажется, он их даже не замечал. Редко-редко он вдруг оглядывался и смотрел им вслед с нескрываемым удивлением. Тогда они стремительно уносились от него, хотя он никогда не ругался и не гнался за ними.
Если с ним вступали в праздные разговоры, то он отвечал односложно и быстро уходил прочь, нахохлившись, как птица на холоде.
Но однажды Николай Николаевич появился на улицах городка не один. Он шел в сопровождении девочки лет двенадцати, какой-то необычно важный и гордый, непохожий на себя. Останавливался с каждым встречным-поперечным и произносил одну и ту же фразу, показывая на девочку:
«А это Лена… — И, внушительно помолчав, добавлял: — Моя внучка». Ну как будто рядом с ним была не девчонка, а какая-нибудь всемирно известная величина.
А внучка его, Ленка, каждый раз отчаянно смущалась и не знала, куда деваться.
Она была нескладным подростком, еще теленком на длинных ногах, с такими же длинными нелепыми руками. На спине у нее торчали, как крылышки, лопатки. Подвижное лицо украшал большой рот, с которого почти никогда не сходила доброжелательная улыбка. А волосы были заплетены в два тугих канатика.
В первый же день своего появления в городке Ленка раз по сто появлялась на каждом из четырех балкончиков и с любопытством смотрела на все четыре стороны света. Ее в равной степени интересовали и север, и юг, и восток, и запад.
Жизнь Николая Николаевича после приезда Ленки почти не изменилась. Правда, теперь в магазин за творогом и молоком бегала Ленка, а сам он изредка покупал на базаре мясо, что раньше за ним не водилось.
Осенью Ленка пошла в шестой класс.
Вот тогда-то и произошла эта история, которая навсегда сделала Бессольцевых — Николая Николаевича и Ленку — знаменитыми людьми. Отзвук этих событий, как колокольный звон, долго еще носился над городком, отзываясь по-разному в жизни тех людей, которые были в них замешаны.
Глава третья
Весь городок был усыпан опавшими листьями — сады, дворы, тротуары, крыши домов. И даже небольшая площадь, именуемая главной, расположенная между универмагом, бывшим собором, и магазином «Хозтовары», сплошь была покрыта сухим и ломким листом.
Единственная уборочная машина и не думала бороться с этим невиданным листопадом.
Ее шофер Петька, молодой нахальный парень, открыв дверцу кабины и свесив наружу ноги в громадных болотных сапогах, курил «Беломор» в ожидании частных просителей, которым надо было что-то подбросить из магазина домой.
Грачи готовились в дальнюю дорогу. Несметными стаями носились они над городком, криками сгоняя с деревьев ленивых птенцов, присевших не вовремя отдохнуть.
Ока вздулась и потемнела от осеннего паводка, хотя по ней еще шустро бегали последние катера. Старый паром вытащили на берег и крепко-накрепко привязали к древним могучим ветлам, чтобы его не унес неудержимый весенний разлив.
И в этой кутерьме Ленка целыми днями носилась по городу. Она не уставала удивляться странностям жизни: грачи улетали, чтобы обязательно вернуться; паром вытаскивали из воды, чтобы весной вновь опустить на реку; деревья опадали, чтобы снова обрасти молодыми и крепкими листьями. Вот такая у нее была славная и интересная жизнь.
И вдруг все это перестало существовать. Она не слышала голоса людей, не видела, куда ведут ее дороги, не замечала, что ест и что пьет.
Случилось это в начале ноября, во время осенних каникул, а закончилось в первый школьный день. Всего-то несколько дней и продолжалась эта история, а жизнь Ленке перевернула.
В тот день Ленка долго бродила по городку, пока не оказалась в тополиной рощице около скульптуры «Уснувший мальчик».
Мальчик лежал на спине, слегка подогнув ноги, вытянув руки вдоль тела и склонив голову к плечу.
Он всегда был грустным, а сегодня показался Ленке на редкость печальным. Может быть, оттого, что слишком низко висели над землей тучи, или оттого, что на душе у Ленки было тревожно.
Только она почувствовала себя одинокой и никому здесь не нужной, и ей захотелось немедленно уехать из этого городка…
Николай Николаевич, мало что замечая вокруг, занимался своим любимым делом. Он стоял на табурете и легкими движениями мягкой волосяной щетки смахивал невидимые пылинки с картин. Это занятие было ему так по сердцу, что он даже напевал себе под нос. И когда в комнату вбежала Ленка, то он сначала не заметил, что она чем-то сильно возбуждена, что куртка у нее нараспашку, губы крепко сжаты, а в глазах отчаяние.
Ленка одним махом вытряхнула из портфеля учебники и тетради и начала беспорядочно впихивать в него свои вещи, которые попадались ей на глаза.
— Тише!.. Тише!.. Безумная! — Николай Николаевич провел щеткой по золотому эполету Раевского. — Лучше оглянись вокруг! Посмотри, какая тебя окружает красота. Этим картинам больше ста лет, а они с каждым годом делаются все прекрасней и прекрасней…
Ленка, не обращая внимания на дедушку, продолжала лихорадочно собираться.
— Ничего ты в этом не смыслишь, скажу я тебе, Елена, хотя и не глупая девица. — Николай Николаевич грустно покачал головой. — Ну что ты топаешь как слон, только пыль выбиваешь из досок.
— Дай мне денег на дорогу, — сказала Ленка, торопливо застегивая портфель.
— А ты далеко собралась? — Теперь Николай Николаевич провел щеткой по многочисленным орденам генерала.
— Я уезжаю.
— А почему в такой спешке? — Он улыбнулся, и лицо его от этого непривычно помолодело. — Ты что, покидаешь тонущий корабль?
— У Димки Сомова сегодня день рождения, — в отчаянии ответила Ленка.
— А тебя не пригласили, и поэтому ты решила уехать? Несерьезный ты человек, Елена. Суетишься. Переживаешь всякую ерунду… Бери пример с генерала Раевского…
— Дедушка, дай мне, пожалуйста, денег на билет, — жалобно перебила Ленка.
— А куда ты едешь, если не секрет? — Николай Николаевич впервые внимательно посмотрел на Ленку.
— К родителям, — ответила Ленка.
Портфель расстегнулся, и она со злостью вновь его застегнула.
— К родителям?! — Вот тут Николай Николаевич забыл про свои картины и соскочил с табурета. — И не думай!.. — Он погрозил ей пальцем. — Ишь ты выдумала! Чтобы я отсюда? Никуда!.. Никогда!.. Ни ногой!
— А ты мне не нужен! — крикнула Ленка. — Я сама уеду! Одна!
— А кто тебя отпустит?.. Какая самостоятельная! Они тебя привезли, они пусть и увозят. — Николай Николаевич провел блуждающим взором по картинам и сказал тихо-тихо: — Пойми, я только этим и жив. — Он протянул руку к Ленке: — Отдай портфель.
Ленка отскочила, стала по другую сторону стола и крикнула:
— Дай денег!
— Никуда! Ты поняла?.. Никуда ты не поедешь! — ответил Николай Николаевич. — И оставим в покое эти глупости.
— Дай денег! — Ленка стала как бешеная. — А не то… я что-нибудь украду и продам.
— В нашем-то доме? — Николай Николаевич рассмеялся.
Смех Николая Николаевича обидел Ленку. Она беспомощно оглянулась, ища выхода из положения, и вдруг крикнула:
— Я твою картину украду! — Бросила портфель и в лихорадке начала снимать со стены картину, которая висела к ней ближе других.
— Картину?! — Николай Николаевич неожиданно быстро подошел к Ленке и отвесил ей такую пощечину, что она отлетела в угол комнаты, а сам в ужасе отступил.
Ленка подхватила портфель и рванулась к двери. Николай Николаевич успел ее схватить. Она укусила его за руку, вырвалась и убежала.
— Я тебе все равно не дам денег! — крикнул он ей вслед, натягивая пальто. — Не дам!.. Елена, остановись!.. Вот бешеная! — И, торопясь, не попадая рукой в рукав пальто, выбежал из дома.
Глава четвертая
А в это время веселый шестиклассник Валька мчался по берегу реки, никак не рассчитывая на то, что вечером ему приклеят позорную кличку Живодер. Он был одет по-праздничному: в чистой рубашке и при галстуке. В руке крутил собачий поводок с ошейником, а носком сапога все время сшибал пустые консервные банки, разбросанные еще с лета там и сям нахальными туристами. Он старался попасть в птиц и кур, тихо блуждающих в кустарнике, или в котов, мирно ловящих последние лучи осеннего солнца. И если ему удавалось поразить какую-нибудь цель, то собственная ловкость вызывала в нем прилив бурной радости.
Валька затормозил около старого дуба — из его дупла торчали две мальчишеских головы.
— Вы что там делаете, мелюзга несчастная? — строго спросил Валька.
— Мы ничего, — испуганно ответили те. — Мы в пожарников играем.
— А ну вылазь! — Валька выразительно хлопнул поводком по голенищу резинового сапога, как какой-нибудь американский плантатор из девятнадцатого века, хотя, между прочим, ничего не знал про них, ибо плохо разбирался в науке под названием история. — Собирай листья! Засовывай их в дупло! Живо!! Пошевеливайся!..
Мальчишки, ничего не понимая, собирали в охапку листья и засовывали их в дупло. Но вот они набили его доверху, Валька чиркнул спичкой и… бросил ее в дупло на листья — те тут же занялись пламенем.
— Ты что?! — взбунтовались мальчишки и бросились к дереву.
Но Валька перехватил их и не отпускал, пока пламя не разгорелось, хотя они бились у него в руках и ревели. Потом с криком: «Вперед!.. На пожар!.. Пожарники!..» — выпустил и удалился.
Так он шел по земле, издавая вопли восторга, оставляя позади себя крики возмущенных жертв.
Валька спешил на встречу со своими дружками, чтобы идти на день рождения к Димке Сомову. Он еще издали увидел их: Лохматого и Рыжего — они сидели на скамейке у речной пристани, — подскочил к ним, с размаху бухнулся рядом и спросил:
— Ну что, баламуты, жрать охота? — зашелся мелким смехом и добавил: — И мне тоже!.. Как подумаю про сомовские пироги, слюнки текут.
— А я меду с молоком навернул, — ответил Лохматый и мечтательно добавил: — Липа в этом году долго цвела — мед вкусный.
— А мне бабка ничего не дала, — вздохнул Валька. — Чего, говорит, переводить продукт, раз ты в гости идешь.
— Хитрая у тебя бабка, — сказал Лохматый.
— Хитрая-то хитрая, а свою жизнь под откос пустила, — ответил Валька. — Ни кола ни двора. Вот Сомову хорошо. В рубашке родился. И родители деньгу зашибают, и красавчик, и голова работает на пятерки… Так и хочется ему мордочку почистить.
— Завидущий ты, Валька, — сказал Лохматый.
— А ты нет?.. — Валька усмехнулся. — Чего там… Все люди лопаются от зависти. Только одни про это говорят, а другие врут, что они не завистливые.
— А мне-то чего завидовать? — удивился Лохматый. — Нам в лесничестве хорошо. Воля. И вообще я кого хочешь в бараний рог согну.
— Ну и что? — Валька презрительно сплюнул. — Сила — не деньги. На нее масла не купишь.
Лохматый неожиданно схватил Вальку одной рукой за шею и крепко сжал.
— Отпусти! — завопил Валька.
— Рыжий, что главное в человеке? — спросил Лохматый.
— Сила! — встрепенулся Рыжий, выходя из глубокой задумчивости.
— А Валька ее не уважает, — сказал Лохматый. — Говорит, главное в человеке зависть.
— Отпусти! — вопил Валька. — Уважаю я силу!.. Уважаю! Отпусти! Задушишь!..
Лохматый разжал руку и освободил Вальку. Тот на всякий случай отбежал в сторону.
— Натрескался меду! — Валька потер шею. — Силища как у трактора. Не в отца… — Он что-то в злости хотел еще добавить, но передумал.
— Ты моего отца не трожь, — угрюмо ответил Лохматый. — Он у меня весь изрешеченный и битый-перебитый всякой сволочью.
— Смотрите! Шмакова идет! — сказал Рыжий. — Ну выступает!
Лохматый и Валька оглянулись и обалдели.
Шмакова была не одна, ее сопровождал Попов, но все смотрели на нее. Она не шла, а несла себя, можно сказать, плыла по воздуху. Попов рядом с нею был неказистым и неловким, потому что Шмакова нарядилась в новое белое платье, в новые белые туфли и повязала волосы белой лентой. Не по погоде, конечно, зато она блистала во всем своем великолепии.
— Ну, Шмакова, ты даешь! — простонал Валька. — Тебя же в этих туфельках на руках надо нести.
— Артистка эстрады, — сказал Лохматый.
— Сомов упадет, — констатировал Рыжий.
— А мне на Сомова наплевать, — пропела Шмакова, очень довольная собой.
— Что-то незаметно, — сказал Лохматый.
— Хи-хи-хи! — вставил Валька.
— Ха-ха-ха! — присоединился к ним Рыжий.
Попов посмотрел на Шмакову, его круглая курносая физиономия приобрела жалобное выражение.
— Ребя, не надо, а? — попросил Попов. — Лучше пошли к Сомову.
Все радостно заорали, что пора к Сомову, но Лохматый перебил их и сказал, что надо подождать Миронову.
— Наплевать нам на Миронову, — расхрабрился Валька. — Кто она такая — Миронова?.. Кнопка.
— Железная, — наставительно вставил Рыжий.
— Кому сказано — подождем Миронову! — грозно повторил Лохматый.
— Конечно, подождем, — испуганно согласился Валька. — Да и Васильева еще нет.
И тут появился Васильев — худенький мальчик в очках.
— А меня ждать не надо, — сказал Васильев. — Я к Сомову не пойду.
— Почему? — раздался чей-то голос.
Все оглянулись и увидели Миронову. Она была, как всегда, аккуратно причесана и подчеркнуто скромно одета. Под курткой у нее было самое обыкновенное форменное коричневое платье.
— Привет, Миронова, — сказал Лохматый.
— Здорово, Железная Кнопка, — угодливо вставил Валька.
Миронова им не ответила. Она не спеша прошла вперед и встала перед Васильевым.
— Так почему ты, Васильев, не пойдешь к Сомову? — спросила она.
— На хозяйство брошен, — неуверенно ответил Васильев и поднял над головой авоську с продуктами.
— А если честно?
Васильев молчал; толстые стекла очков делали его глаза большими и круглыми.
— Ну что же ты молчишь? — не отставала от него Миронова.
— Неохота мне к Сомову. — Васильев с вызовом посмотрел на Железную Кнопку. — Надоел он мне.
— Надоел, говоришь? — Миронова выразительно посмотрела на Лохматого.
Тот двинулся вперед — за ним остальные. Они окружили Васильева.
— А за измену идеалам знаешь что полагается? — строго спросила Миронова.
— Что? — Васильев посмотрел на нее круглыми глазами.
— А вот что! — Лохматый развернулся и ударил Васильева.
Удар был сильный — Васильев упал в одну сторону, а очки его отлетели в другую. Он уронил авоську и рассыпал продукты.
Все ждали, что будет дальше.
Васильев встал на четвереньки и начал шарить рукой в поисках очков. Ему было трудно, но никто ему не помогал — его презирали за измену идеалам. А Валька наступил тяжелым сапогом на очки, и одно стекло хрустнуло.
Васильев услышал этот хруст, дополз до Валькиной ноги, оттолкнул ее, поднял очки, встал, надел их и посмотрел на ребят: теперь у него один глаз был круглый и большой под стеклом, а второй сверкал маленькой, беспомощной голубой точкой.
— Озверели вы! — с неожиданной силой закричал Васильев.
— Иди ты!.. — Лохматый толкнул его. — А то получишь добавку!
Васильев запихивал в авоську рассыпанные продукты.
— Дикари! — не унимался он. — До добра это вас не доведет!
Лохматый не выдержал и рванул за Васильевым, а тот дал деру под общий довольный смех.
— Поредело в нашем полку, — сказал Рыжий.
— Зато мы едины, — резко оборвала Миронова.
— Будем дружно, по-пионерски уплетать сомовские пироги! — рассмеялся Валька.
— Все шутишь, — перебила его Миронова. — А мы ведь о серьезном.
Они уже уходили крикливой, пестро одетой стайкой, когда глазастая Шмакова увидела Маргариту Ивановну, их классную.
— Маргарита, — сказала она.
— В джинсах, — заметил Валька. — Оторвала в Москве. Небось на свадьбу подарили.
— Махнем через изгородь, — предложил Рыжий. — А то начнет воспитывать… Праздник испортит.
— Не буду я никуда прыгать, — сказала Миронова. — Себя уважать надо.
— Лучше спрячемся и испугаем ее, — хихикнул Валька.
— Это уже интересно, — подхватила Шмакова.
Они разбежались кто куда.
Последней, не торопясь, встала за дерево Миронова.
А Маргарита Ивановна, не замечая никого, веселой походкой пересекла сквер и склонилась к окошку кассы речного пароходства.
Валька вышел из укрытия, неслышно подбежал к учительнице и громко крикнул:
— Здрасте, Маргарита Ивановна!
Маргарита Ивановна от неожиданности вздрогнула и оглянулась:
— А-а-а, это ты… Что у тебя за манера подкрадываться?
— А вы испугались? — спросил Валька. — Испугались… Испугались… Ребята, Маргарита Ивановна испугалась, — паясничал он.
— Просто я задумалась, — ответила Маргарита Ивановна и неловко покраснела, то ли от обиды на Валькину бесцеремонность, то ли оттого, что она действительно испугалась, но не хотела в этом признаваться.
Ребята окружили ее, здороваясь.
— Какие вы все нарядные. — Маргарита Ивановна рассматривала их. — А Шмакова просто взрослая барышня.
— Маргарита Ивановна, а вам нравится мое платье? — пристала к ней Шмакова.
— Нравится, — ответила Маргарита Ивановна. — Кто тебе его сшил?
— Известно кто! — с восторгом вмешался в разговор Попов. — Моя мамаша.
— Под моим руководством, — сказала Шмакова и зло зашептала Попову: — Кто тебя за язык тянул?.. А может, мне его из Москвы, из Дома моделей, привезли. «Моя мамаша… Моя мамаша…»
— А ты что же, Миронова, отстаешь от всех? — спросила Маргарита Ивановна.
— Я?.. Тряпок не терплю. — Миронова с высокомерием посмотрела на своих друзей. — Извините, Маргарита Ивановна, мы опаздываем.
— А вы куда? — Маргарита Ивановна была несколько ошарашена резкостью Мироновой.
— К Сомову, — ответил за всех Рыжий. — Гуляем по случаю увядания.
— Передайте ему привет. Скажите, что я ему желаю… — Маргарита Ивановна задумалась. — Сомов человек незаурядный, не останавливается на достигнутом. В главном смел, прямодушен, надежный товарищ…
— В самую точку, Маргарита Ивановна, — проникновенно сказала Шмакова.
— Значит, я ему желаю…
— А вы опять куда-то уезжаете? — перебил Рыжий Маргариту Ивановну.
— Хочу показать мужу Поленово. Он же здесь еще не был нигде. А времени у него мало, ему возвращаться в Москву. — Маргарита Ивановна посмотрела на часы. — Ой!.. Убегаю. Да, чуть не забыла про Сомова… — И уже на ходу выкрикнула: — Пожелайте ему, чтобы он оставался таким, какой он сейчас… Всю жизнь таким… — И исчезла.
— А с нами никак до Поленова не доберется… — начала Миронова, но последние слова замерли у нее на губах, потому что она увидела Ленку Бессольцеву.
Ленка остановилась как вкопанная. И ребята замерли в восторге.
— Перед нами исторический экспонат — Бессольцева! — Впервые губы Мироновой растянулись в сдержанную улыбку, а голос зазвенел: — Она пришла за билетом!.. Она уезжает!
Ленка резко повернулась ко всем спиной и подошла к кассе речного пароходства.
— Точно! — крикнул Лохматый. — Она уезжает!
— Сила победила! — радостно поддержал его Рыжий.
— А знаете, что мы ей посоветуем? — Миронова озарилась вдохновением: — Чтобы она запомнила наш урок на всю жизнь.
Валька, кривляясь, изгибаясь спиной, на цыпочках подбежал к Ленке и постучал костяшками пальцев по ее спине:
— Бессольцева, ты запомнила наш урок?
Ленка не отвечала. Она стояла не шелохнувшись.
— Не отвечает, — разочарованно сказал Валька. — Выходит, не запомнила.
— Может, оглохла? — пропищала Шмакова. — Так ты ее… встряхни.
Валька поднял кулак, чтобы садануть Ленку по ее тоненькой худенькой спине.
— А вот этого уже не надо, — остановила его Миронова, — ведь она уезжает. Значит, мы победили. Нам этого достаточно.
— Пусть катится, откуда приехала! — крикнул Рыжий.
И другие тоже заорали:
— Нам такие не нужны!
— Ябеда!
— Чу-че-ло-о-о! — Валька схватил Ленку за руку и втащил в круг ребят.
Они прыгали вокруг Ленки, плясали, паясничали и веселились, и каждый старался перещеголять другого:
— Чу-че-ло-о-о!
— Чу-че-ло-о-о!
— Ого-род-ное!
— Рот до ушей!
— Хоть завязочки пришей!
Крутился разноцветный круг, а Ленка металась внутри его.
В это время появился Николай Николаевич, увидел Ленку и ребят, прыгающих вокруг нее, и крикнул:
— Вы что к ней пристали? Вот я вас!..
— Заплаточник! — завопил Рыжий. — Атас!
Они бросились в разные стороны.
Только Миронова осталась на месте, даже не шелохнулась, бровью не повела. Слова ее были полны презрения ко всем остальным:
— Вы что, струсили?
Этот решительный окрик остановил ребят.
— Что же вы шестеро на одного! — Голос Николая Николаевича звучал почти трагически. — И не стыдно вам?
— А чего нам стыдиться! — нахально вякнул Валька. — Мы ничего не украли. Все в законе.
— Вы лучше свою внучку стыдите! — сказала Миронова.
— Лену? — удивленно спросил Николай Николаевич. — За что?
Ленка резко повернулась к дедушке, и он увидел ее лицо: искаженное, словно ее больно ударили. Он уже хотел крикнуть этим детям, чтобы они замолчали, чтобы побыстрее ушли и оставили их вдвоем.
Но ему никто и не собирался ничего говорить, это было не в их правилах: посвящать взрослых в свои дела. Лишь Миронова твердо и весело сказала на ходу:
— У нее узнаете. Она вам все в красках расскажет.
Они скрылись. Только некоторое время в тихом и прозрачном осеннем воздухе были слышны их крики:
— Молодец Железная Кнопка!
— Не испугалась Заплаточника!
— Сила победила!
А потом и голоса пропали, растворяясь вдали.
А Ленка, бедная Ленка ткнулась Николаю Николаевичу лицом в грудь, чтобы спрятаться хотя бы на время от тех бед, которые свалились на нее, и притихла.
Его внучку дразнили Чучелом и так ее доконали, что она решила уехать, подумал Николай Николаевич и почувствовал, как ее беда больно ударила его в сердце: он всегда тяжело переносил чужие беды. Это было трудно для жизни, но он не хотел расставаться с этой привычкой, не бросал тяжелую, но дорогую ношу. И это была его жизнь и спасение. Так подумал в этот момент Николай Николаевич, а вслух сказал, чтобы успокоить Ленку:
— Ну что ты… — Он погладил ее мягкий нежный затылок. — Не обращай на них внимания. — Голос у Николая Николаевича дрогнул, выдавая волнение. — Учись у меня. Я всегда спокоен. Делаю свое дело — и спокоен. — Он почти крикнул с вызовом: — Ты слышала, они дразнили меня Заплаточником? Несчастные!.. Не понимают, что творят. — И вдруг тихо и нерешительно спросил: — А ты что сделала? За что они тебя так?
Ленка вырвалась из его рук и отвернулась.
«Не надо было у нее ничего спрашивать, не надо было», — подумал Николай Николаевич, но эти слова сами собой сорвались у него с языка. Ну что же она такое страшное сделала, что они оттолкнули ее от себя, презрели и гоняли, как зайца?..
— Ну ладно, ладно! — сказал Николай Николаевич. — Прости… Ты решила уехать — значит, тебе так надо. Я жил один… И дальше буду жить один. — Он помолчал, потому что смысл этих слов был ему неприятен. — Привык к тебе? Отвыкну…
Тут он по своей старой привычке нахохлился, как птица под дождем, и натянул козырек кепки на глаза.
— Все это для меня неожиданно, — продолжал Николай Николаевич. — Жили рядом, а я толком в тебе ничего не понял. Не проник в твою душу — вот что обидно.
Он полез в карман, достал потертый кошелек и долго копался в нем, ожидая, вдруг Ленка что-нибудь скажет, ну, например, что она передумала, что никуда не поедет и что он может спрятать свой кошелек обратно в карман. Он тянул время, тяжело вздыхал, но это ему не помогло — Ленка молчала.
— На, — сказал Николай Николаевич, протягивая Ленке деньги. — Купи два билета на завтра. Я провожу тебя до Москвы, до самолета.
— А я так хотела на сегодня! — печально вздохнула Ленка. — На сегодня! На сейчас!
— Но это безумие, — сопротивлялся Николай Николаевич. — Посмотри, какие ты взяла вещи. Где твои учебники? А пальто? Там же снег давно, сразу заработаешь ангину!
Он говорил, говорил, она его перебивала: «На сегодня, на сейчас!» — а он убеждал задержаться, хотя сам отлично понимал, что все его доводы полнейшая ерунда, а главное состояло в том, что ему страшно не хотелось, чтобы Ленка уезжала. И поэтому он оборвал свою речь на полуслове, наклонился к ней и признался просительным шепотом:
— Ну не могу я так сразу!.. Ну давай завтра.
Ленка выхватила деньги из рук Николая Николаевича.
— Ты слышала? Я согласен на завтра, — в последний раз попросил он.
Николай Николаевич озадачил Ленку — ее ли это дедушка говорит?
Она подняла глаза и увидела его спокойное, неподвижное лицо. Только тонкий жгутик шрама, идущий от виска к углу жестких, сухих стариковских губ, предательски побелел, и потерянные глаза, спрятанные под козырьком кепки, выдавали его сильное волнение.
— A y тебя заплатка на рукаве оторвалась, — вдруг заметила Ленка.
— Надо пришить. — Николай Николаевич ощупал заплатку.
Ленка увидела, что шрам на дедушкином лице снова стал еле заметным, и сказала:
— Ты бы купил себе новое пальто.
— У меня на это нет денег, — ответил тот.
— Вот про тебя и говорят, что ты — жадина. — Ленка прикусила язык, но обидное слово уже выскочило, теперь его не поймаешь.
— Жадина? — Николай Николаевич громко рассмеялся. — Смешно. — Он с большим вниманием стал разглядывать свое пальто. — Ты думаешь, что в нем ходить совсем уже неприлично?.. А знаешь, я это пальто люблю. В старых вещах есть что-то таинственное… Утром я надеваю пальто и вспоминаю, как мы с твоей бабушкой много лет назад покупали его. Это она его выбирала… А ты говоришь — купи новое!..
Их взгляды опять встретились — нет, не встретились, а столкнулись, потому что каждый из них думал об отъезде.
— Ну ладно, — сказала Ленка, — поеду завтра. — И купила два билета.
Они пошли домой, сопровождаемые неизвестно откуда налетевшим дождем, омывающим сухую предзимнюю землю, — они даже не заметили, как он начался.
Когда они вошли в комнату, то в открытую форточку влетела музыка и крики ребят.
— У Сомовых гуляют. — Николай Николаевич спохватился, что сказал не то, и как бы невзначай закрыл форточку.
Но музыка и крики были так громки, что и затворенная форточка не спасала.
Тогда Николай Николаевич сел к пианино, что он делал чрезвычайно редко, и демонстративно открыл крышку.
— Ну что ты так смотришь на меня? — спросил он у Ленки, перехватив ее взгляд. — Меня почему-то потянуло к музыке. И нечего меня гипнотизировать.
Николай Николаевич заиграл громко и задиристо. Потом вдруг оборвал игру и молча, с немым укором посмотрел на Ленку.
— Не смотри на меня так! — не выдержала Ленка и крикнула: — Ну что ты один будешь тут делать?.. Бери картины с собой, и поедем вместе!
— Что ты… Опомнись! — Николай Николаевич в волнении стал рассматривать картины. — Это невозможно. Они родились здесь… На этой земле… В этом городе… У этой реки… Здесь им вечно жить… Однажды во время войны я лежал в госпитале, и мне приснился сон, будто я мальчиком стою среди этих картин, а по ним солнечные зайчики бегают. Тогда я и решил: если останусь жив, навсегда вернусь в родной дом… Не сразу удалось, но все-таки добрался. А теперь мне кажется, что я и не уезжал, что я тут всегда… Ну, понимаешь, всегда-всегда… — Он как-то виновато и беззащитно улыбнулся. — Многие сотни лет… Что моя жизнь продолжение чьей-то другой… Или многих других… Честно тебе говорю. Иногда мне даже кажется, что не мой прапрадед написал все эти картины, а я… Что не мой дед был фельдшером и построил в городе первую больницу, а тоже я… Только одной тебе могу в этом признаться. Другие не поймут, а ты поймешь как надо… А когда ты сюда приехала, я, старый дурак, размечтался, решил: и ты к родному месту прирастешь и проживешь здесь длинную череду лет среди этих картин. Пусть твои родители носятся по свету, а ты будешь жить в родном доме… Тоже всегда. Не вышло.
Николай Николаевич вдруг подошел к Ленке и решительно сказал:
— Послушай, давай кончим это дело. — Он старался говорить бодрым голосом. — Возвращайся в школу, и баста.
Ленка пулей отлетела от Николая Николаевича, схватила свой несчастный портфель и бросилась к двери.
Николай Николаевич загородил ей дорогу.
— Отойди! — Такого остервенения в ее лице Николай Николаевич еще никогда не видел: губы и лицо у нее побелели как мел. — Лучше отойди!.. Кому говорят!.. — И бросила в него портфель — он просвистел мимо его уха и шмякнулся о стену.
Николай Николаевич с большим удивлением посмотрел на Ленку, отошел от двери и сел на диван.
Ленка постояла немного в нерешительности, вся сжалась, виновато опустила голову и робко села рядом с ним.
— А ты не сердись на меня… Ладно? — попросила она. — Не сердись. Просто я какая-то чумовая. Всегда что-нибудь не то делаю. — Ленка заглянула Николаю Николаевичу в глаза. — Ты простил меня? Простил?..
— Ничего я не простил, — сердито ответил Николай Николаевич.
— Нет, простил, простил! Я вижу по глазам, — обрадовалась она. — Я… увлеклась…
— Ничего себе «увлеклась», — ответил Николай Николаевич. — Родному деду чуть голову не снесла.
— А вот и неправда, — сказала Ленка.
Ее лицо вдруг так необыкновенно преобразилось, что Николай Николаевич тоже улыбнулся. Оно стало открытым и радостным, рот растянулся до ушей, щеки округлились.
— Я же мимо бросала!
И вдруг лицо ее снова изменилось, стало каким-то отчаянным.
— Только не перебивай меня. Ладно? А то я сорвусь и не смогу рассказать. А так я тебе все-все расскажу, всю правду, без хитрости.
— Хорошо, — обрадовался Николай Николаевич. — Ты успокойся и рассказывай… не спеша, подробно, так легче.
— Еще раз перебьешь — уйду! — Губы у Ленки подтянулись и глаза сузились. — Я теперь не то что раньше. Я — решительная. — И она начала рассказывать.
Глава пятая
— Когда я пришла в школу первый раз, то Маргарита, наша классная, позвала в учительскую Рыжего и велела ему отвести меня в класс. Мы шли с Рыжим по коридору, и я всю дорогу хотела с ним подружиться: перехватывала его взгляд и улыбалась ему. А он в ответ давился от хохота.
Конечно, у меня ведь дурацкая улыбка — до самых ушей. Поэтому и уши я тогда прятала под волосами.
Когда мы подошли к классу, Рыжий не выдержал, сорвался вперед, влетел в дверь и заорал: «Ребята! У нас такая новенькая!..» — и зашелся хохотом.
Ну, после этого я застыла на месте. Можно сказать, одеревенела. Со мной так часто бывало.
Рыжий вылетел обратно, схватил меня за руку, втащил в класс и снова загоготал. И каждый на его месте сделал бы то же самое.
Может, я на его месте вообще умерла бы от хохота. Никто ведь не виноват, что я такая нескладная. Я и на Рыжего не обиделась и даже была ему благодарна, что он втащил меня.
Правда, как назло, я зацепилась ногой за дверь, врезалась в Рыжего, и мы оба рухнули на пол. Платье у меня задралось, портфель вылетел из рук.
Все, кто был в классе, окружили меня и с восторгом рассматривали. А я встала, и улыбочка снова растянула мой рот — не могу, когда меня в упор разглядывают.
Валька закричал:
«Рот до ушей, хоть завязочки пришей!»
Васильев засунул пальцы в рот, растянул губы, корчил страшные рожи и кричал:
«Я тоже так могу! У меня тоже рот до ушей, хоть завязочки пришей».
А Лохматый, давясь от смеха, спросил:
«Ты чья такая?»
«Бессольцева я… Лена». — И я снова по-дурацки улыбнулась.
Рыжий в восторге закричал:
«Ребята!.. Это же внучка Заплаточника!»
Ленка оборвала свой рассказ и покосилась на Николая Николаевича.
— Ты давай, давай, не смущайся, — сказал Николай Николаевич. — Я же тебе говорил, как я к этому отношусь. В высшей степени снисходительно и совсем не обижаюсь.
— Ну а я-то об этом не знала, — продолжала Ленка. — И вообще про твое прозвище не знала… Ну, не была готова… «Мой дедушка, — говорю, — Заплаточник?.. За что вы его так прозвали?..»
«А чего плохого? — ответил Лохматый. — Меня, например, зовут Лохматый. Рыжего — Рыжий. А твоего деда — Заплаточник. Звучно?»
«Звучно», — согласилась я.
Я подумала, что они веселые и любят пошутить.
«Значит, вы хорошо знаете моего дедушку?» — спросила я.
«А как же, — сказал Лохматый. — Он у нас знаменитый».
«Да, да… очень знаменитый, — подхватил Валька. — Как-то в личной беседе я спросил твоего дедушку, почему он не держит собак. И знаешь, что он мне ответил? „Я, говорит, не держу собак, чтобы не пугать людей“».
Я обрадовалась:
«Вот, — говорю, — здорово».
И другие ребята тоже подхватили:
«Здорово, здорово!»
«Мы эти его слова всегда помним, — продолжал Валька, — когда яблоки в его саду… Ну, как это называется?..»
«Собираем», — подхватил Рыжий.
Все почему-то снова захохотали.
Ленка вдруг замолчала и посмотрела на Николая Николаевича.
— Вот дура какая, — сказала она. — Только сейчас поняла, что они надо мной смеялись. — Ленка вся вытянулась, тоненькая, узенькая. — Мне надо было тогда тебя защитить… дедушка!
— Ерунда, — ответил Николай Николаевич. — Мне даже нравилось, что они у меня яблоки таскали. Я за ними часто подглядывал. Они шустрили по саду, бегали пригнувшись, набивали яблоки за пазуху. У нас с ними была вроде как игра. Я делал вид, что не вижу их, а они с отчаянной храбростью таскали яблоки, можно сказать, рисковали жизнью, но знали, что им за это ничего не будет.
— Ты добрый! Я и тогда им ответила, что ты добрый.
А Попов сказал:
«Моя мамаша ему на пальто пришивала заплатки. Говорит: „Вы же отставной офицер. У вас пенсия. Вам неудобно с заплатками“. А он — это, значит, ты, дедушка, — „У меня лишних денег нет“».
«Ну ты, Попов, даешь! — крикнул Рыжий. — Ты что же, думаешь, что он жадный?»
А Валька подхватил:
«Он жадный?! Он моей бабке за картину отвалил триста рублей. Это, говорит, картина моего прапрапрапра…»
Все развеселились и стали выдумывать, кто что мог:
«Бабушки!»
«Тетушки!»
И тут я стала хохотать. Правда, смешно, что они нашего прапрадедушку переделали в прабабушку и в пратетушку? — спросила Ленка у Николая Николаевича. — Хохочу я и хохочу, никак не могу остановиться. Я если хохочу, то обо всем забываю.
Ленка неожиданно коротко рассмеялась, будто колокольчик звякнул и упал в траву, и снова сжала губы.
— Это раньше я обо всем забывала, — поправилась Ленка и с угрозой добавила: — А теперь… — Она замолчала.
Николай Николаевич терпеливо ждал продолжения ее рассказа. Он дал себе слово не перебивать ее. Да и самому ему хотелось разобраться во всей этой истории. И слушать Ленку было легко, потому что переливы ее голоса, выражение глаз, которые то затухали, как облитые водой горящие угли, то вновь пламенно и неожиданно вспыхивали, завораживали его.
За всю свою долгую жизнь Николай Николаевич не видел подобного лица. От него веяло таинственной силой времени, как будто оно пришло к нему через века. Он это ощущал остро и постоянно.
А может быть, это чувство возникло у него после появления в доме «Машки»?
— Вообще-то, я никогда бы не кончила смеяться, если бы не Валька, — снова заговорила Ленка. — Ему было смешно, что ты купил у его бабки картину за триста рублей.
«Бабка, говорит, от радости чуть не померла. Думала, получит двадцатку, а он ей триста!..»
Валька подбежал к доске и нарисовал квадрат, не больше портфеля.
«Вот за такую махонькую картинку — три сотни! — визжал Валька. — А на картинке была нарисована обыкновенная тетка с буханкой».
— «Женщина с караваем хлеба», — строго и многозначительно вставил Николай Николаевич.
— Я-то знаю, ты не волнуйся, я-то знаю все твои картины, — оправдывалась Ленка и продолжала.
«И еще передай своему деду, — закричал горластый Валька, — что мы его поздравляем, что у него такая внучка… Ну точно как он!»
«Они с Заплаточником — два сапога пара!» — вставил Рыжий.
А я почему-то подхватила:
«Правильно, мы с дедушкой два сапога пара!»
Николай Николаевич совершенно отчетливо представил себе, как Ленка, вероятно от растерянности, выкрикнула эти слова. И, как бы радуясь им, она подпрыгнула на месте и завертела головой, как попугайчик, и уголки губ у нее закрутились вверх. Ему нравилась ее беспомощная и открытая улыбка. А для них это потеха — и только.
— Лохматый так и крикнул:
«По-те-ха! Ну и потешная ты, Бессольцева Лена!»
А Рыжий, разумеется, подхватил:
«Не потешная она. А чучело!»
«Огородное!» — захлебнулся от восторга Валька.
Конечно, они стали хохотать над Ленкой, выкаблучиваясь каждый на свой лад.
Кто хватался за живот, кто дрыгал ногами, кто выкрикивал: «Ой, больше не могу!»
А Ленка, открытая душа, решила, что они просто веселились, что они смеялись над ее словами, над ее шуткой, а не над нею самою.
Ленка заметила, что Николай Николаевич как-то подозрительно притаился, словно его что-то не устраивало в ее рассказе.
— Дедушка, ты меня не слушаешь? — спросила она дрогнувшим голосом. — А почему?
Николай Николаевич смущенно поднял на нее глаза, не зная, как поступить, — и правду ему говорить не хотелось, чтобы лишний раз не огорчать Ленку, и врать было трудно.
— Не отвечай! — Ленку как молнией пронзило: она обо всем догадалась. — Тебе меня жалко стало? Да? Они надо мной смеялись? Да?.. Уже тогда? — Она жалобно улыбнулась: — Подумать только, а я не догадалась. Все приняла за чистую монету… Точно. Смеялись. Я вижу, вижу себя со стороны — ну просто я была какая-то дурочка… — И тихо добавила: — Правда, дурочка с мороза.
Вдруг она повернулась к Николаю Николаевичу всем корпусом, и он увидел ее большие печальные глаза.
— Дедушка! Милый! — Она схватила его за руку и поцеловала ее. — Прости меня!..
— За что? — не понял Николай Николаевич.
— За то, что я им верила, а они над тобой смеялись.
— Разве ты в этом виновата? — сказал Николай Николаевич. — Да и они не виноваты, что смеялись надо мной. Их можно только пожалеть и постараться им помочь.
— Может быть, ты их любишь? — Ленка с подозрением посмотрела на Николая Николаевича.
Тот ответил не сразу — помолчал, подумал, потом сказал:
— Конечно.
— И Вальку? — возмутилась Ленка. — И Рыжего, и Лохматого?!
— Каждого в отдельности — нет! — У Николая Николаевича от волнения перехватило горло, и он задохнулся. — А всех вместе — да, потому что они — люди!
— Если ты будешь психовать, — сказала Ленка, — то я перестану рассказывать.
— Да я не психую! — рассмеялся Николай Николаевич. — Подумаешь, даже задохнуться разок нельзя. А ты давай, давай дальше, я слушаю.
— Ну, в общем, когда Рыжий обозвал меня чучелом, — сказала Ленка, — то его кто-то сильно толкнул в спину… и я увидела впервые Димку Сомова… Знаешь, он меня сразу удивил. Глаза синие-синие, а волосы белые. И лицо строгое. И какой-то он весь таинственный, как «Уснувший мальчик».
А Рыжего он толкнул сильно, тот врезался в пузо верзилы Попова и бросился на Димку. Я хотела крикнуть, чтобы они не дрались из-за меня. Ну пусть я чучело, ну и что?.. Но они уже сцепились.
Я зажмурилась. Я всегда так делала, когда начиналась драка. Я же тебе главного не сказала: я раньше трусихой была. Когда пугалась, то у меня отнимались ноги и руки. Пошевелиться не могла, как неживая.
Только драки никакой не вышло. Я услышала спокойный голос Димки:
«Сам ты чучело, и не огородное, а обыкновенно-рыжее».
Я открыла глаза. Оказалось, Димка одной рукой скрутил Рыжего и держал его крепко. А тот и не думал вырываться, скорчил рожу и крикнул:
«Я обыкновенно-рыжее чучело!»
Над ним все стали смеяться, и он сам над собой смеялся громче всех. Да ты же его видел, дедушка! — сказала Ленка. — Правда он смешной?.. Ну просто цирковой клоун — ему и парика не надо, он же от рождения рыжий!
В тот момент, когда мы смеялись над Рыжим, вбежала веселая Маргарита. В одной руке она держала классный журнал, а в другой сверток в цветном полиэтиленовом мешочке.
«А, новенькая! — Она увидела меня. — Куда же тебя посадить?»
Она пошарила глазами по рядам парт… и забыла про меня, потому что девчонки обступили ее и спросили, правда ли, что она выходит замуж. Маргарита ответила, что правда, засияла от счастья, торопливо разорвала мешочек, вытащила коробку конфет, открыла и поставила на стол.
«От него?» — прошептала догадливая Шмакова.
«От него. — Маргарита еще больше расцвела. — Угощайтесь». — И сделала величественный жест рукой.
Все повскакали со своих мест и стали хватать эти конфеты и засовывать в рот. А Маргарита говорила:
«По одной! По одной! А то всем не хватит».
Я тоже схватила конфету.
А Шмакова сунула одну конфету в рот, а вторую отдала Димке. Ну и галдеж поднялся!
А девчонки забрасывали счастливую Маргариту вопросами:
«Маргарита Ивановна, а кто ваш муж?»
«А у вас есть его фотокарточка?»
«А он живет в Москве?»
И тут в дверях появилась Миронова.
Миронова у нас особенная, у нее очень сильная воля.
«Что вы тут шумите после звонка?» — спросила Миронова.
«Мы конфеты едим!» — крикнула Шмакова.
«Во время урока?» — ехидно заметила Миронова и прошла на свое место.
Шмакова протянула ей конфету:
«Возьми и успокойся. Сама опоздала и еще выставляется».
«Тихо! — сказала Маргарита. — Миронова права. По местам!»
И все пошли по своим местам, а про меня Маргарита так и не вспомнила, и я не знала, куда мне сесть, остановилась около Димки и уставилась на него. Ну, у меня привычка такая: если мне кто-нибудь нравится, то я смотрю на него, смотрю, хотя знаю, что это неловко. Он на меня раз посмотрел, второй, а потом спросил, что мне надо.
А я ляпнула:
«У тебя место свободное?»
«Занято».
Ну, думаю, влипла, сейчас он начнет надо мной смеяться. А он вдруг улыбнулся и спросил:
«А что?»
«Хотела сесть к тебе, — ответила я, а так как он все еще продолжал улыбаться, то во мне какая-то храбрость появилась от его доброты, и я сказала: — Ты же меня спас».
По-моему, ему мои слова понравились, потому что он сказал:
«Ну что ж, сейчас попробуем. — И громко крикнул: — Шмакова, новенькая твое место хочет занять!»
Шмакова услышала Димкины слова и здорово рассердилась. Она посмотрела в нашу сторону, потом медленно направилась к нам. Она приближалась, приближалась, и я видела, как у нее в глазах прыгали злые огоньки. Тут я испугалась. Я ведь не хотела, если место занято. А Шмакова подошла к нам, смерила меня презрительным взглядом и отвернулась. Конечно, она же красавица! А я? — Ленка безнадежно махнула рукой.
— Ты тоже хоть куда, — посчитал своим долгом вмешаться Николай Николаевич.
— Да брось ты меня успокаивать, — возмутилась Ленка. — Она же настоящая красавица! Платье у нее новенькое и сшито по фигуре. А у меня… какой-то маскировочный халат.
— Маскировочный халат?.. — удивленно переспросил Николай Николаевич. — Это, пожалуй, моя вина. Я не учел, что платье должно быть по фигуре. Извини. — И почти выкрикнул: — Зато у тебя глаза вдохновенные! И сердце чистое. Это посильнее, чем платье по фигуре.
— Не хвали меня, пожалуйста, — сказала Ленка. — Я ведь плохая. Я на самом деле — предательница!.. Я это сейчас, сейчас поняла до самого донышка.
Ленка замолчала. Николай Николаевич терпеливо ждал, когда она снова заговорит. В комнату в который раз ворвалась бесшабашная музыка: это все еще гуляли на дне рождения Димки Сомова. Они плясали, кричали, пели, а здесь, в доме у Бессольцевых, сидели два понурых человека, которые не знали, что им делать дальше и как им теперь жить.
— Ну и что там произошло со Шмаковой? — прервал молчание Николай Николаевич.
— Со Шмаковой? — переспросила Ленка. — Ничего особенного не произошло — она уступила мне место. «Уступаю, — говорит, — тебе мое место с большим удовольствием. — И схватила портфель. — Мне, — говорит, — здесь надоело. Парта какая-то кособокая. И вообще, я люблю перемену мест. Так что, Димочка, чао какао! — А на прощание наконец посмотрела на меня, как будто только что заметила, презрительно фыркнула и тихо сказала: — Ну и чучело!»
Попов заорал, чтобы Шмакова села к нему, и та бросила ему портфель, а он его поймал, — вот с этого момента он стал ее рабом.
Тут Маргарита объявила, что наша школа едет на осенние каникулы на экскурсию в Москву.
«Значит, мы поедем вместе?» — выскочила догадливая Шмакова.
«Вместе, вместе. — Маргарита улыбнулась. — Так что берите у родителей деньги и приносите».
По этому поводу раздался такой вопль восторга, что Маргарита рассмеялась и зажала уши руками, чтобы не оглохнуть. Ну конечно же, всем хотелось поехать на каникулы в Москву.
И я завопила, но потом осеклась, потому что Димка встретил это известие хладнокровно. А когда все замолчали, он вздохнул тяжело и сказал:
«Опять на родительские… Надоело».
«Что же ты предлагаешь? Не ездить в Москву?» — спросила Маргарита.
«Нет, он этого не предлагает, — вмешалась Миронова. — Но он не знает, что он предлагает».
«Прекрасно он знает, — раздался ласковый голосок Шмаковой. — Это он перед новенькой выставляется».
Все, конечно, тут же захихикали.
Маргарита одернула Шмакову, а я, если честно, была почему-то рада ее словам… Ну, в общем, не почему-то, а потому, что она сказала, что Димка передо мной выставляется.
А когда в классе снова наступила тишина, то Димка встал, победно оглядел ребят и сказал:
«Давайте на поездку заработаем сами!»
Тут меня словно подбросило, прямо не знаю почему. Я вскочила и заорала:
«Маргарита Ивановна! Маргарита Ивановна! Можно я скажу?»
Ох и видик у меня был, наверное, — восторженная дурочка. Но я о себе и не думала, у меня на душе было хорошо, и хотелось сказать всем что-нибудь необыкновенное.
«Мне дедушка много рассказывал про ваш город… У вас город особенный, старинный… Приедешь — навсегда останешься… Не променяешь ни на какие золотые горы. Правда, здесь хорошо! И вы все такие хорошие! И предложение Сомова я поддерживаю!..» — Я улыбнулась Димке и наконец уселась.
«Ну, Сомов у нас, как всегда, молодец! — сказала Маргарита. — Мне его идея тоже очень понравилась… Конечно, вы уже взрослые ребята и вполне можете поработать, — продолжала она, — я вам, пожалуй, помогу. Только… не подведете?..»
Тут все закричали:
«Что вы, Маргарита Ивановна! Вы только договоритесь!»
«Мы будем работать дни и ночи!»
«С утра до утра!..»
И мы стали работать. Ходили в совхоз на сбор поздних огурцов и капусты. Ты не думай, мы не только за деньги работали. Мы и бесплатно. Например, в детском саду. И городской сквер убирали… Правда, это не всем понравилось. Может быть, именно из-за этого у нас и началась ссора. Валька, к примеру, как только мы шли на бесплатную работу, всегда убегал. Один раз в воскресенье рано утром Маргарита привела нас в совхозный сад на уборку осенних яблок.
Все ребята пришли в резиновых сапогах, а я в туфлях — они сразу промокли от мокрой травы.
Димка заметил это, снял сапоги, протянул мне и сказал, чтобы я переобулась. Вот был моментик — он стоял босой на мокрой, холодной траве и протягивал мне сапоги с шерстяными носками. Я не решалась их взять.
Ребята окружили нас и открыли рты от удивления.
«Во Сомов дает!» — засмеялся Лохматый.
«Лыцарь!» — подхватил Валька.
«Львиное Сердце!» — вставил Рыжий и зашелся мелким смехом от собственного остроумия.
«Долго мы еще будем стоять и женихаться? — вдруг зло оборвала их Шмакова. — Мы пришли, кажется, работать. Ведь так, Димочка?..»
Кое-кто снова захихикал, а Димка не обратил на это никакого внимания, бросил мне сапоги и ушел.
Я натянула Димкины носки — они были еще теплые от его ног — и влезла в сапоги.
— Знаешь, дедушка, как мне было весело! — Ленка рассмеялась. — Весело-весело! Может, оттого, что Димка отдал мне сапоги? — Она хитро посмотрела на Николая Николаевича. — Нет, пожалуй, просто оттого, что в саду было очень красиво.
Второй раз за этот день Николай Николаевич услышал ее смех. Ему нравилось, что она забыла про то, что эти ребята прозвали ее чучелом, что бросила в него портфелем только за то, что он предложил ей вернуться в школу… Она все-все забыла и снова была счастливой.
Ленка все еще смотрела куда-то вдаль, заглядывая в свое недавнее прошлое, которое ей явно было по душе.
Перед нею возникла чудная картина… Сад, увитый паутиной. Сотни кружевных гамаков, гамачков, подвесных дорог сплелись между яблонь, лежали в траве и накрывали кустарник.
Ребята разбежались по саду, и каждый кричал, что у него самая интересная паутина. Их голоса, наподобие птичьих, радостно и возбужденно звенели среди деревьев.
Потом все стали собирать яблоки. И Ленка собирала, а сама все время исподтишка следила за Димкой: как он ловко лазал по деревьям, как смело прыгал, как быстро пробегал из одного конца сада в другой в ослепительных красноватых лучах солнца.
Они работали до самого обеда. А в конце работы развели костер и пекли яблоки.
Рыжий — на спор — голыми руками вытаскивал из огня девчонкам печеные яблоки…
— А потом, дедушка, случилась странная-странная история. Помнишь, мы работали на фабрике детской игрушки?.. Ну, мы там из папье-маше клеили морды зверей.
Николай Николаевич кивнул.
— Так вот, тогда на фабрике я впервые поняла, что люди не все одинаковые. Да, да, не улыбайся. Я вдруг увидела, что то, что для меня хорошо, для Шмаковой, например, смешно, а для Мироновой просто глупо. Я должна была насторожиться, но я не обратила на это никакого внимания! — Выражение лица у нее было до крайности удивленное. — Ну, слушай дальше, что из этого вышло… — Ленка возбужденно вздохнула и продолжала: — Мы уже кончили работу. Я доклеила морду зайца, хотела для просушки поставить ее среди остальных на полку, которая тянулась вдоль стены, а потом передумала и примерила морду на себя.
В это время вернулся Димка — он ходил получать деньги за нашу работу, — ну и все, конечно, бросились на него:
«Ну как, получил?»
«Сколько?»
«Выкладывай! Не томи! Душа горит!»
Они его толкали, пытаясь влезть к нему в карман, приставали, канючили.
«Рыжий! Тащи копилку!» — закричал Димка, отбиваясь от наседавших ребят.
У нас в это время была уже копилка — такая здоровая зеленая кошка с дыркой в голове.
Рыжий поставил перед Димкой копилку… и началось!
Димка полез в карман, долго что-то там колдовал, наконец выхватил руку, помахал над головой красненькой десяткой и бросил ее в копилку.
«Свои!» — заорал Лохматый.
«Пять рублей!» — крикнул Димка и снова опустил их в копилку.
«Кровные!» — восхищался Рыжий.
«Трудовая копеечка!» — поддакнул ему Попов.
Димка поднял над головой еще десятку и помахал ею в воздухе.
Ленка показала, как Димка помахал деньгами. Ей не сиделось, она вскочила, каждая жилка на ее лице трепетала от восторга.
Он крикнул:
«Десятка!» — И бросил их в копилку.
«Ух!» — ухнули все хором.
Рыжий попросил у Димки, чтобы тот дал ему бросить монету в копилку. Димка дал ему рубль, и Рыжий бросил.
И тогда все закричали:
«И мне! И мне! И мне!»
И он всем давал, и все по очереди бросали.
А потом Димка протянул рубль мне и сказал:
«Брось и ты, заяц».
А я от радости, что он мне дал этот рубль, так схватила его, что он разорвался пополам — половинка осталась у Димки, половинка у меня.
«Вот разиня! — возмутился Валька. — Это же деньги. Их рвать не надо!»
Я испугалась и не знала, что делать. Но Димка, как всегда, пришел мне на помощь.
«Ничего, — успокоил он всех, — потом склеим. Бросай, заяц, обе половинки!»
Я бросила.
«И кончай работу! — приказал Димка. — Давайте халаты».
Ребята сняли халаты и побросали их Димке.
«А тебе, заяц, как самому храброму, я поручаю охрану этого замечательного сундука с драгоценностями», — сказал Димка, протянул мне копилку, а сам ушел относить халаты.
Я схватила копилку и закричала:
«Я храбрый заяц! Самый храбрый на свете заяц!»
Рыжий надел морду тигра и зарычал на меня:
«Ры-ы-ы!»
«Ой, не боюсь! Ой, не страшно!» — Я оттолкнула Рыжего.
А Шмакова нацепила морду лисицы и пропела тоненьким голоском:
«Зайка серенький, зайка беленький… Мы тебя перехитрим! Мы у тебя сундучок с драгоценностями отнимем!» — И она ущипнула меня.
Я не ожидала этого — мы ведь играли — и крикнула:
«Ты чего больно щиплешься?..»
«А если не больно, то зачем же щипаться!» — рассмеялась Шмакова.
А в это время другие ребята тоже нарядились в маски зверей, и меня уже плотным кольцом окружили морды волков, медведей, крокодилов. Они прыгали, рычали, наскакивали на меня и рвали из рук копилку. А какой-то медведь — по-моему, это был Попов — крикнул, как Шмакова:
«Зайка серенький, зайка беленький… Мы тебя перехитрим!»
Волк — Валька несколько раз сильно дернул меня за косу. А я испугалась по-настоящему, как будто меня окружали не люди, а настоящие звери.
«Не надо! Хватит!» — Я хотела снять маску, но у меня ничего не получалось, потому что они беспрерывно меня толкали.
«Попался, зайчишка!» — пропела Шмакова.
«Мы тебя, заяц, задере-ем!» — завопил Лохматый и крутнул меня.
«Ры-ы-ы!» — дурным голосом прорычал Рыжий.
«Димка-а-а!» — закричала я и грохнулась на пол, потому что у меня закружилась голова.
Димка вбежал и спросил, чего я кричу. А я ему ответила, что испугалась.
«Кого?» — не понял Димка.
«Всех… зверей», — ответила я.
«Подумаешь, и поиграть нельзя», — сказал Валька.
«Зайка серенький… Зайка беленький… Мы тебя задерем! — хихикнула Шмакова. — Какая нервная!»
«Чепуха! — мрачно заявила Миронова. — Просто кривляется. Пошли, ребята!..»
И вся компания удалилась вслед за Железной Кнопкой, вполне довольная собой.
А мне еще долго мерещилось, что Шмакова похожа на лису, Лохматый — на медведя, а Валька — на волка.
Мне было стыдно, что я так думала про ребят. Поэтому я догнала их на улице и всех угостила мороженым на свои деньги. И рассказала Шмаковой под честное слово свою тайну, что Димка похож на «Уснувшего мальчика».
Она была очень довольна, хохотала и клялась, что никому не скажет, но мне почему-то казалось, что голос у нее был похож на тот, когда она пела: «Зайка серенький, зайка беленький…» Шмакова — лиса. Настоящая. И я подумала, что зря ей все рассказала… Ну ты же ее видел, дедушка. Правда она лиса? А я тогда и не знала, что есть люди — лисы, медведи, волки…
После я спросила у Димки:
«Ты меня осуждаешь, что я испугалась ребят на фабрике?»
«Что ты, — ответил он. — Испугаться каждый может».
— Вот видишь, какой Димка был человек — добрый, — сказала Ленка. — А потом он себя еще отчаянным храбрецом показал. Было это так…
Мы возвращались с Димкой домой. И вдруг увидели Вальку. Он бежал трусцой нам навстречу, на поводке тянул собаку, маленькую такую, на кривых ногах и с большими лохматыми ушами.
Валька заметил нас и нырнул за угол. Димка бросился за ним, а я за Димкой. Валька прижался к стене и смотрел на нас какими-то странными глазами.
«Какая у тебя собака хорошая. — Я погладила ее. — Только что это ее так колотит? Заболела она, что ли?»
Валька не успел мне ответить, потому что Димка вцепился в него, вырвал собаку и выпустил.
«Мой поводок! — заорал Валька, вырываясь из Димкиных рук. — Петька!.. На помощь!»
Я не поняла, почему Димка так ошалел и почему Валька кричал «поводок» и звал на помощь какого-то Петьку.
Петька, старший брат Вальки, тут же появился. Он здоровый, ему скоро в армию. Я его сразу узнала, он шофер с уборочной машины.
А Валька, как увидел Петьку, заорал еще сильнее:
«Петька, он мою собаку с поводком упустил!»
Петька подтянул Димку к себе и вежливо сказал:
«Ты уж извини, дружок, но я должен сделать тебе больно. Ты сам заслужил».
И он так звезданул Димке по скуле, что тот пролетел мимо меня и шлепнулся на землю.
«Заработал? — захохотал Валька. — Знай наших».
«Всего доброго, дети», — сказал Петька.
Они ушли не оглядываясь. А я не бросилась за ними, не вступилась за Димку, не позвала на помощь. Вот стыдно!
Ленка посмотрела на Николая Николаевича.
— Я же тебе говорила, что раньше была трусихой. Это я теперь ничего не боюсь. Никогда больше не отступлю. Никогда! Ни перед чем. А тогда я задрожала и подошла к Димке, когда Валька и Петька уже совсем скрылись.
Другой бы на месте Димки обиделся, а Димка нет.
«А я опять струсила», — созналась я.
«Ничего. Смелость дело наживное. — Димка потер ушибленное место. — Я у него, подлеца, третью собаку отбиваю! Он их на живодерню поштучно за рублевку сдает».
«Ну и тип этот Валька! С тех пор как он на меня в волчьей морде напал там, на фабрике, он мне все время кажется волком», — призналась я Димке.
«Ну, это уж слишком», — ответил он.
«Волк он, волк, — крикнула я, — раз для него самое главное — деньги!»
«А Петька похлеще Вальки, — сказал Димка. — Рыбу на реке глушит».
«Жалко, — сказала я. — Я думала, вот стоит городок восемьсот лет, и все в нем хорошие… А Валька — живую жизнь своими руками на живодерню. Я про таких только читала. А ты, Димка… ты просто герой!»
Я правда думала, что он герой. А он смутился:
«Да брось ты!..»
«Нет, ты настоящий герой. Самый настоящий! — Потом вдруг набралась храбрости и спросила: — Можно, я буду с тобой дружить?..» — А сама даже испугалась собственной храбрости.
«Ну давай», — согласился Димка.
А я спросила его:
«На всю-всю жизнь?»
«Ну давай», — улыбнулся он.
— От восторга я… — Ленка на мгновение замолчала, — ну, в общем, поцеловала его в щеку. Просто от восторга, что он герой и что он теперь будет моим самым надежным и близким другом. Дедушка, я так тогда была рада! — Глаза у Ленки стали восторженными, голос громким. Она когда восторгалась чем-нибудь, то переставала стесняться, совсем не контролировала себя, и это ее свойство тоже очень нравилось Николаю Николаевичу. — А когда я его поцеловала, то и совсем не испугалась, а, представляешь себе, весело рассмеялась.
Он очень удивился:
«А это еще зачем?»
«Так женщины, — говорю, — раньше благодарили рыцарей. — Я веселая была в тот момент и даже забыла, что у меня „рот до ушей, хоть завязочки пришей“. — А ты, Димка, рыцарь, ты же спас от Вальки собаку и меня. И она сейчас, счастливая, рассказывает всем собакам города: „Ну и Сомов — молодец!“»
В это время у меня над ухом раздался свист и хохот.
Я оглянулась — перед нами стояли Петька и Валька. У них на поводке болтался тот же самый несчастный лопоухий пес, которого спас Димка. Оба, довольные, хохотали, что снова поймали несчастную собаку и к тому же подслушали наш разговор. Волки, волки, а не люди!
Я им прямо в лицо крикнула:
«Это нечестно!.. Подслушивать…»
«Барышня обиделась», — сказал Петька и сделал грустное лицо.
«А ты, лыцарь, не обиделся?» — спросил Валька у Димки и нахально толкнул его плечом. При Петьке он был большой храбрец.
А Димка как бросился на Вальку! Даже Петьки не испугался. Вот какой он был раньше! Только Петька перехватил его, поднял над землей, и Димка повис в воздухе, болтая ногами, — Петька ведь здоровый, на две головы выше Димки, — и процедил, ну почти пропел сладким голоском, как Шмакова:
«Давай, дружок, еще раз поцелуемся. — Захватил его лицо громадной ладонью, повертел голову, словно хотел ее отвинтить. Димка задыхался, потому что Петька закрыл ему ладонью рот и нос. — И прошу тебя, дружок, — пел он дальше, — не разглашай нашей маленькой тайны про эту собачку. Договорились?..»
«Договорились», — промычал Димка сквозь пальцы Петьки, стараясь разжать железные тиски его ладони.
«Ну, я рад, что ты все правильно понял», — ухмыльнулся Петька.
И, волоча собаку под смех и выкрики Вальки, они снова ушли. А собака отчаянно упиралась, мотала головой и подымала пыль своими ушами. Мне ее так было жалко.
Димка покосился на меня, погрозил кулаком вслед братьям и крикнул — почему-то негромко:
«У-у-у, Валька!.. Только сунься в школу!.. — А когда они отошли совсем далеко, он чуть прибавил голос: — Живодеры!»
А я сложила руки рупором, чтобы было громче слышно, и заорала:
«Жи-во-де-ры-ы-ы!»
Петька остановился и посмотрел в нашу сторону… Нас как ветром сдуло, потому что Димка схватил меня за руку и мы убежали. А я расхрабрилась и говорю:
«Правда, он услышал, как я кричала?»
«Услышал, — ответил Димка, — но понимаешь, с этим надо быть поосторожней. Мы что?.. А он — что?!»
«Он здоровый», — вздохнула я.
«Значит, не надо лезть на рожон».
— Дедушка, — сказала Ленка, — ты представляешь, какая я была дура. Представляешь?! Я ему поддакнула. И вообще я все время ему поддакивала!.. Я знаю теперь: поддакивать — это плохо…
Глава шестая
Шестой класс дружной оравой ворвался в физический кабинет во главе с Димкой, который на ходу размахивал копилкой с деньгами.
Он теперь везде и всюду был первым. Ему уступали дорогу, заглядывали в рот, когда он что-нибудь говорил, у него спрашивали совета по любому поводу. Ему верили, его любили — ведь он их сделал самостоятельными людьми. Все старшеклассники и даже выпускники ехали в Москву на родительские деньги, а они, благодаря Димке Сомову, на собственную трудовую копеечку.
И вот они, веселые, милые, беззаботные, ворвались в физический кабинет, чтобы отсидеть свой последний урок… А потом каникулы — и Москва!.. И прочитали на доске объявление, написанное Маргаритой Ивановной, что вместо урока физики будет литература. Развернулись, чтобы идти в другой кабинет, но столкнулись в дверях с Лохматым и Рыжим. Лохматый, хвастаясь своей богатырской силой, один втолкнул всех обратно в класс. И кто-то упал, а девчонки запищали. Лохматый и Рыжий были очень довольны своей победой и орали, перебивая друг друга:
— Свобода-а-а!
— Физика заболела-а-а!
— Каникулы-ы-ы! Даешь кино!
Димка сказал, чтобы они не орали, а прочли, что написано на доске. Лохматый и Рыжий стали читать по складам объявление на доске.
— «Ре-бя-та!.. У вас-с-с бу-дет уррро-оккк, — читали они в два голоса, — ли-те-ра-ту-ры!..»
Когда они читали подпись Маргариты Ивановны — а она подписалась двумя буквами «М. И.», — то заблеяли овечками:
— Мээээ… Ииииии…
Многим понравилось, как они читали, и со всех сторон понеслось блеяние:
— Мэ-э-э-э!
— И-и-и-и!
— Мэргэритэ-э-э! Ивановнэ-э-э!
— А после уроков у нас работа в детском саду, — объявил Димка, — шефская.
— Какая еще работа, — сказал Рыжий. — Завтра же каникулы!..
— А мне родители вообще запретили работать, — пропела Шмакова. — Они говорят: «Лучше учись, а работать будем мы».
— Мы еще только растем! — писклявым голоском вставил Рыжий.
— У нас слабый организм! — рявкнул басом Лохматый.
Они хохотали над собственным остроумием.
— Ничего, поработаете. Нас там ждут, — снова начал Димка. — А вы, друзья-товарищи, — сказал он Лохматому и Рыжему, — если не нравится, валите отсюда! А мы дали обещание и выполним его.
— Димочка хочет главным быть, — сказала Шмакова. — Начальник!
— Точно! — захохотал Попов, заглядывая Шмаковой в лицо. — Ребя! Димка — начальник!..
— А мы его сейчас по шапке. — Лохматый подошел к Димке. — Надоел ты нам, Сомов, со своей копилкой… — Оглянулся на класс: — Верно я говорю?
— Ох как верно! — простонал Рыжий. — В самую точку.
Димка растерялся. Он никак не ожидал такого натиска. Он привык, что ему все смотрят в рот. А тут вдруг бунт! В это время в дверях появился Валька. Он облокотился плечом о косяк двери и небрежно объявил:
— Я не ломовая лошадь, чтобы бесплатно вкалывать. У нас государство богатое.
— Явился наконец! — Димка оживился. — Ребята, а вы знаете, чем занимается наш Валька? Тихо!.. Сейчас я вас удивлю!
Но тут за Валькиной спиной выросла голова, прикрытая кепкой. Это был сам страшный Петька.
— Валечка, — сказал он, — я тебе портфель принес. — Он протянул Вальке портфель и прошел вихляющей походкой к учительскому столу. — Здравствуйте, дорогие дети!.. — Повернулся к Димке, потрепал его рукой по щеке. — И ты, дружок, повторно здравствуй. — Он тяжело вздохнул: — Подслушивать, конечно, нехорошо, но я слышал ваши разговоры и понял ваши разногласия… Оказывается, некоторые из вас стремятся работать, в то время как большая часть коллектива желает участвовать в культурно-массовом развлечении, то есть посетить местный кинотеатр. Я думаю, что меньшинство должно уступить. Таков закон коллектива. Так что ваша проблема — сущий пустяк.
Он повернулся к доске и, что-то напевая себе под нос, стер объявление Маргариты.
— Вот вы и свободны. Как ветер!.. Как моторная лодка, у которой мотор мощнее, чем у рыбоохраны… Будьте счастливы, дети! А ты, дружок, — сказал он Димке, — не обижай, пожалуйста, моего меньшого. — Он погрозил Димке пальцем, улыбнулся всем и ушел.
Ленка думала, что Димка тут же бросится на Вальку и всем все расскажет, но он почему-то промолчал.
И тут Рыжий в полной тишине неуверенно произнес:
— А может, правда какой-то неизвестный зашел и стер…
— Ну, ты — умный! — обрадовался Валька.
— Значит, мы этого не читали? — рассмеялась Шмакова.
— Ребя!.. Не читали и не слыхали, — вставил Попов.
— А Попик у нас сообразительный стал! — хвастливо пропела Шмакова. — Моя школа…
— Мы же тогда Маргариту подведем! — пробовал остановить их Димка.
— Заткнись, подпевала! — заорал Валька. — Даешь кино-о!
Ребята повскакали со своих мест и бросились к дверям:
— В кино! Даешь кино-о-о!
Димка загородил им дорогу, но они смели бы его, им так хотелось в кино, если бы не крик Васильева:
— А у меня нет денег!
Вот тут-то по-настоящему все и началось. Димка почему-то вдруг забыл, что он только что, вот сию минуту, сам не пускал всех в кино, вырвался на середину класса и радостно закричал:
— Васильев! Я тебе одолжу!.. И всем одолжу, у кого нет… — Голос у Димки звучал звонко. — Значит, легенда такая — мы пошли проведать больную физичку!
— У-у-у, Сомов — голова! — восхитился Рыжий. — Навестим больную! Это по-нашему!
— Как тимуровцы! — захихикал Валька.
И Ленка тоже восторженно захохотала: ей понравилось, что Димка такой находчивый.
А он уже командовал, чтобы выходили из класса по двое. И первый рванулся к двери. За ним — Ленка. Она даже кого-то оттолкнула, чтобы не отстать от Димки.
И тут им в спину ударил резкий голос Мироновой:
— А я в кино не пойду!
— Ты? — переспросил Димка.
— Да, — ответила Миронова.
— Смотрите, она против всех! — удивился Димка.
— Против всех! — Глаза у Мироновой засверкали.
— А если мы тебя поколотим? — спросил Валька.
— Попробуйте, — ответила Миронова и гордо расселась на своей парте.
Все как-то сразу приумолкли — никто не решался поднять руку на Миронову. А Димка вдруг рассмеялся, и Ленка следом за ним, хотя и не знала, чего он смеялся. И многие другие рассмеялись, с надеждой глядя на Димку. Не зря же он смеялся. Значит, нашел выход из положения.
— А сила у нас на что, Лохматый? — спросил Димка.
— Сила — это главное! — восторженно ответил Лохматый, поднял Железную Кнопку на руки и под общий хохот вынес из класса…
Ленка испуганно взглянула на Николая Николаевича.
Она каждый раз так испуганно смотрела на него, когда искала помощи и поддержки, когда вспоминала что-нибудь такое, что теперь ей казалось ужасным. Робкий быстрый взгляд ее беспокойных глаз говорил Николаю Николаевичу: какая же я глупая, никчемная и жалкая… На лице Ленки опять жила ни на что не похожая, только ей одной данная, только от нее одной исходящая улыбка, Ленкина улыбка, которая сейчас просила за все прощения.
А тем временем события приобретали несколько иной разворот, чем об этом знала Ленка.
Дело в том, что Шмакова и Попов не пошли вместе со всеми в кино, а остались в классе. Они притаились за шкафом с приборами, а когда все убежали, вышли из укрытия.
И еще на учительском столе стояла копилка, забытая Димкой.
Шмакова, пританцовывая, ходила между партами — у нее было хорошее настроение. А Попов, как обычно, смотрел на нее во все глаза.
— Смотри, Димка забыл свой сундук с драгоценностями. — Шмакова подняла копилку. — Тяжелая. Если бы у меня было столько монет, я купила бы себе колечко. — Она повертела рукой, точно ее палец уже украшало желанное кольцо.
— А я бы купил мотоцикл и два шлема, — вякнул Попов.
— Неужели два? — спросила кокетливо Шмакова. — Зачем?.. — Хотя ей-то как раз было совершенно ясно, почему Попов мечтал о двух шлемах.
Попов смутился, но не ответил.
— А почему мы не пошли в кино? — спросил он, стараясь переменить тему разговора.
— Я не пошла потому, что не захотела, — сказала Шмакова.
— А я — как ты! — рассмеялся Попов.
— Послушай, Попов… Так зачем ты хотел купить два шлема? — Она чувствовала над ним свою силу, и ей нравилось им командовать.
Попова бросило в жар.
— Ну? — повелительно спросила Шмакова. — Ну что ты тянешь?
— Я… я… — выдавил Попов, пытаясь сознаться, и вдруг он услышал чьи-то спасительные шаги и прошептал: — Кто-то идет!
Шмакова ориентировалась сразу.
— Прячься! — приказала она Попову и сама влезла под парту.
Попов втиснулся рядом с нею.
В класс вошла Маргарита Ивановна, удивленно посмотрела на доску — от ее объявления осталась только подпись, две буквы: «М. И.».
Она медленно стерла их.
— Мы уже пересекли школьный двор, — рассказывала Ленка, — когда Димка спохватился, что забыл копилку.
«Деньги забывать нельзя, — сказал Валька. — А то их могут тю-тю!»
«Я сбегаю!» — восторженно закричала я, рванулась, зацепилась ногой за ногу, грохнулась об асфальт и разнесла коленку в кровь.
«Вот недотепа, — сказал Димка. — Ждите меня за углом». — И побежал в школу.
«Не угодила», — хихикнул Валька.
«А мне не больно!» — сказала я назло Вальке, хотя от обиды и боли чуть не заревела.
«Ты сходи в медпункт», — предложила Железная Кнопка.
Прихрамывая, я заковыляла к школе. Кто-то рассмеялся мне вслед — так я ковыляла, а мне было стыдно своей неловкости, и поэтому я тоже рассмеялась и захромала еще сильнее, чтобы посмешить всех.
Когда я проходила мимо физического кабинета, то услышала голоса Маргариты Ивановны и Димки и в ужасе остановилась. Значит, Димка попался.
«Ты почему вернулся один? — спросила Маргарита. — А где же остальные?»
«Ушли, — ответил Димка спокойно. — Физичка ведь заболела».
«Но я же вам написала, что будет урок литературы».
«Разве?.. Кто-то, значит, стер».
«Ну у Димки и выдержка», — подумала я.
«Не „кто-то“, а вы, — резко ответила Маргарита, голос у нее стал чужой. — Не люблю, когда врут».
А Димка ей в ответ, что и он не любит, когда врут.
«Тогда сознавайся… Куда все „слиняли“? Так, кажется, вы это называете?..»
Димка молчал.
«Боишься правду сказать?» — не отставала Маргарита.
Она его стыдила-стыдила, ругала-ругала… Сначала, что мы жалкие людишки. Потом — неблагородные и неблагодарные. И не понимаем хорошего отношения и человеческого участия. Перед самым отъездом… Обидно… Так обидно!.. Прямо нож в спину! Ну никак не ожидала… А у самой голос дрожал.
Мне ее жалко стало. У нее праздник — свадьба, а мы ей нож в спину. А потом у нее голос окреп. Не знаю, чем он ее добил. Может быть, презрительной усмешкой уголком рта — у него такая усмешка.
В общем, она его ругала, а он терпел до тех пор, пока она не назвала его трусом.
«Я трус? — впервые подал голос Димка, и он зазвенел в моих ушах. — Я-я-я-я?!» Так он громко крикнул, так возмутился, что она назвала его трусом.
Он ведь не был трусом. Ты же помнишь, как он у Вальки отбивал собак, как дрался с его старшим братом, с Петькой. Про Димку в школе легенды рассказывали. Он вытащил из горящего сарая кошку только потому, что маленькая девочка плакала — это была ее кошка. Все ее успокаивали, а в сарай, конечно, никто не лез… Представляешь, как он возмутился! Он кошек из огня вытаскивал, хотя их вовсе и не любил, но вытаскивал! А она ему: «Трус, жалкий, презренный трус!»
Димка гордый человек. А она ему: «Жалкий, презренный трус!» Как пощечину отвесила. Наотмашь — хлоп! И звон-н-н по всему классу.
Я стояла за дверью, а схватилась за щеку, будто мне отвесили пощечину.
Николай Николаевич увидел, как Ленка схватилась за щеку, будто все это с Димкой произошло только что, сию минуту, и он не выдержал:
— Да я знаю, знаю, что было дальше! Знаю. Тебе стало жалко Маргариту. Я тебя насквозь вижу — ты же благородная душа, ты вскочила в класс и все ей выложила!..
— Что ты, дедушка, это не я сказала. — Ленка почему-то перешла на шепот. — Димка ей сам выложил всю правду до конца.
— Так это он сказал Маргарите, а не ты? — удивился Николай Николаевич. — Почему же они тогда приставали к тебе?..
Ленка не ответила Николаю Николаевичу, она рассказывала все громче, все быстрее, взахлеб. Слова срывались с ее торопливых губ:
— Когда Димка все сказал Маргарите, она отпала. По-моему, забыла и про свою свадьбу, и про жениха. Ни слова не ответила и выскочила из класса. Я заранее спряталась от нее. Ее каблуки щелкали по пустому коридору, как одинокие выстрелы. Потом она не выдержала и побежала, и стук каблуков участился и слился в сплошную пулеметную очередь: тра-та-та!..
И от Димки я тоже спряталась, когда он проскочил мимо меня, размахивая копилкой. В голове у меня все перемешалось, я выхватила носовой платок, перевязала им коленку — и за ним…
А в это время в классе из-под парты высунулась хитрющая мордочка Шмаковой и совершенно ошеломленная физиономия Попова. Выражение их лиц удивительно точно передавало настроение: Шмакова была очень довольна, ее лицо озаряла странная многозначительная и таинственная улыбка. Попов же был растерян и даже потрясен.
— Видал? — Голос Шмаковой вздрагивал от возбуждения.
— Ну, Димка! — Попов еще не знал, как относиться к происшествию, которое произошло у них на глазах, и с надеждой взирал на подружку. — А что теперь будет?
— Родителей начнут таскать, — ответила Шмакова. — А мы с тобой в порядке.
— Ох, у тебя и голова! — восхищенно сказал Попов. — Член правительства… Я им не завидую.
— А я не завидую Сомову. — Шмакова снова улыбнулась и пропела «лисьим» голоском: — Они ему устроят кино…
— Лохматый его — в бараний рог! — хихикнул Попов, желая угодить Шмаковой.
— Интересно, что теперь скажет Бессольцева?.. — Шмакова задумалась, но вот какой-то четкий и ясный план созрел в ее голове. Она схватила портфель, крикнула Попову на ходу: — Быстрее!.. Посмотрим, как Димка будет сознаваться… Это же концерт! — И выскочила из класса.
Попов, как всегда, следом за нею.
— Я догнала Димку на улице, — продолжала Ленка. — Он вначале бежал быстро, решительно, потом почему-то пошел медленно, а потом вовсе потащился… И даже несколько раз останавливался, словно вообще не спешил в кино.
Наконец мы нагнали ребят. Я думала, Димка сразу все расскажет и мы ни в какое кино не пойдем. А он — нет. Не рассказал. Может, не хотел им портить настроение? И все пошли в кино.
В кино я все время думала про Димку и Маргариту, ничего не видела, никак не могла сосредоточиться и мороженое, которое мы ели, уронила на пол.
После кино я опять ждала: вот сейчас Димка расскажет про Маргариту, вот сейчас Димка расскажет про Маргариту… Меня так колотило, что Железная Кнопка заметила и спросила, чего я так дрожу. Я ответила, что не знаю, а сама подумала: «Может, Димка не сказал ничего ребятам потому, что решил раньше посоветоваться со мной? Я же его ближайший друг».
Потом все разбежались, и мы остались с Димкой вдвоем. И опять я ждала и думала: вот-вот он все расскажет. Шла и заглядывала ему в глаза. Но он ничего не сказал, а я не спросила.
Потом я себя ругала, что была дурой. Ты подумай!.. Если бы я его спросила, если бы я сказала, что я все знаю, то все-все было бы иначе. Дедушка, он правда думал, что он герой. Он еще не знал про себя, что он трус, так же как я не знала, что очень скоро стану предательницей.
— Какая же ты предательница, если это сделал он? — спросил Николай Николаевич.
— Самая настоящая… — Ленкино лицо вновь приобрело печальное выражение, сжалось, сморщилось, она боролась со слезами. — Хуже его в сто раз. Ты вот слушай, слушай и сам увидишь…
Глава седьмая
На следующее утро, когда мы вошли с Димкой в класс, нас встретила веселая нарядная толпа. Не класс, а клумба с цветами. Все были готовы к путешествию. Только одна Миронова, как всегда, была в школьной форме.
Когда появилась Маргарита, то все девчонки ей захлопали, потому что она была в новом красивом-красивом розовом платье с красным цветком — она же уезжала на свадьбу! Но Маргарита не обратила никакого внимания на наши восторги.
Я увидела ее лицо и испугалась. Посмотрела на Димку — вижу, и он испугался. Ну, подумала, сейчас нам влетит за вчерашнее. И отгадала.
Маргарита держала в руке листок бумаги, который оказался приказом директора.
Ты знаешь, что там было написано?..
«За сознательный срыв урока учащимся шестого класса в первой четверти снизить оценку по дисциплине. Классному руководителю Маргарите Ивановне Кузьминой объявить выговор. Довести обо всем случившемся до сведения родителей учащихся…»
Вот что там было написано. А мы сидели разряженные в пух и прах. Мы же собирались в Москву. Проходы между партами были заставлены чемоданами.
А на учительском столе возвышалась копилка. Мы мечтали разбить ее при Маргарите, чтобы взять эти деньги с собой на веселье.
И тут мы услышали, что во двор въехали автобусы, а в школе раздался продолжительный звонок — это был сигнал к отъезду! Мы тоже сразу рванулись к своим чемоданам. А Маргарита как крикнула:
«На места!»
«А что вы так кричите? — с вызовом спросила у Маргариты Миронова. И потом осадила ее так, как только она одна умела: — Мы же люди, а не служебные собаки».
Сразу стало тихо-тихо, но никто не садился обратно, все стояли и ждали, что будет дальше. Маргарита буквально позеленела. Платье розовое, а сама зеленая.
«Вы же еще обижаетесь! — возмутилась она. — Ну что вы стоите?.. Я же сказала — садитесь по своим местам».
Все поползли к партам, а я почему-то села на свой чемодан. И конечно, упала вместе с ним. А следом другие чемоданы попадали. Грохот раздался…
«Бессольцева, не паясничай, — сказала Маргарита, — не поможет».
«Я не паясничаю», — ответила я.
На самом деле я не паясничала. Просто испугалась ее крика. Когда на меня кричат, я обязательно что-нибудь не то сделаю — у меня всегда так.
А все этажи уже взорвались, как бомба, и десятки ног с топотом неслись по коридору и лестницам, и десятки голосов радостно галдели, проносясь мимо наших дверей. Какой-то умник всунул голову в наш класс и завопил:
«Чего вы сидите?» — и исчез.
Рыжий не выдержал.
«Маргарита Ивановна, мы на автобус не опоздаем?» — вежливо так у нее спросил.
«Не опоздаете, — ответила Маргарита, — потому что вы никуда не поедете!»
Вот тут, можно сказать, все онемели. Мы не едем в Москву! Этого никто не ожидал.
«Как… не поедем?» — заикаясь, спросил Рыжий. Он был в ужасе.
«Вы уже повеселились», — сказала Маргарита.
Попов вскочил и схватил два чемодана — свой и Шмаковой.
«А мы, — говорит, — в кино не ходили! Мы со Шмаковой ни при чем!»
«Но и на урок вы не явились. Так что никто никуда не поедет!»
А Попов стоял с чемоданами, и вид у него был дурацкий.
«Поставь чемоданы!» — приказала Шмакова.
И вот в это время вдруг раздался смех. Все вздрогнули. Кто это смеется в такой момент? Что за сумасшедший! А это — Васильев! Наш чудик.
«А ты чего веселишься?» — спросила Маргарита.
«Я догадался — вы нас просто пугаете!»
«Я пугаю? — удивилась Маргарита. — С чего ты взял?»
«А почему вы тогда в новом платье?» — спросил Васильев и засмеялся от собственной догадливости.
— Я вижу, он хороший парень, твой Васильев, — заметил Николай Николаевич.
— Он прихлебатель Лохматого и Железной Кнопки. Вот он кто. Ходит за ними тенью… Не перебивай меня, сам дальше увидишь, какой он хороший. Все они такие хорошие, прямо золотые — ты увидишь!.. Ты лучше слушай, слушай!.. Значит, когда этот чудик сказал Маргарите, что она шутит, то она ему ответила, что вовсе не шутит. С чего ты это взял, мол, дурачок такой-этакий. «Я, говорит, в новом платье, потому что я еду в Москву. Это вы не едете!»
У Васильева вытянулось лицо.
«Это нечестно, — сказал он. — Директор объявил выговор вам и нам. А теперь вы едете, а мы нет. А мы же вместе собирались».
А Маргарита как стала возмущаться:
«Ты на самом деле так думаешь, Васильев? Или прикидываешься?»
«На самом деле».
«Ну, тогда я тебе все объясню, — с угрозой произнесла Маргарита. — Я в кино не убегала, а пострадала из-за вас. Получила выговор. Вполне достаточно для меня. Я должна была раньше уехать в Москву, имела полное право, а я отложила свой отъезд. — Маргарита возмущалась и от этого из зеленой стала розовой, под цвет платья. — А из-за чего я отложила свой отъезд?.. Из-за вас, чтобы поставить вам три-четыре лишние пятерки, чтобы доказать, какой у меня необыкновенный класс. В Москве, — говорит, — на меня обиделись…»
Ну нам-то всем было понятно, кому она звонила и кто на нее обиделся — жених. Она с этим женихом прямо обалдела. В день по сто раз про него вспоминала, даже когда не надо: «Жених, жених!..»
И тут, когда Маргарита сказала про жениха и про пятерки, Железная Кнопка вскочила, сама побледнела, но спокойным-спокойным голосом, ленивым таким, объявила:
«Нам не нужны ваши „лишние пятерки“, так что вы зря не уехали, и на вас бы тогда никто не обиделся».
Представляешь?.. Миронова кому хочешь все что угодно может сказать, если думает, что она права.
Маргарита от ее слов обалдела. У нее чуть глаза не повисли на ниточках. Она прямо заикой стала.
«Как же вам, — говорит, — не стыдно?..»
«А чего нам стыдиться? — вставил Валька. — Мы ничего не украли».
А Маргарита еще больше обалдела:
«Ты что же, думаешь, что надо стыдиться только воровства?»
«А чего же еще? — Валька засмеялся. — У нас все в законе».
«Тогда, может быть, вы в кино сбежали нарочно, чтобы подвести меня?» — в ужасе спросила Маргарита.
«Конечно-о-о-о!»
«Нарочно-о-о!»
«Мы нарочно-о-о-о-о!»
Они кричали эти слова, и им совсем не было жалко Маргариту. Они как с цепи сорвались. Это они от обиды на Маргариту и на себя, что оказались дураками — променяли Москву на кино.
А Димка вертелся волчком, подбегал то к одному, то к другому, стараясь заткнуть ребятам рты, прямо летал по классу.
А ребята орали:
«Мы в Москву не хотим!..»
«Нам бы двоек побольше!..»
«Вот какие вы, оказывается, — сказала Маргарита. — Тогда мне с вами больше не о чем говорить». И пошла к выходу.
«Маргарита Ивановна, постойте! — Димка пытался ее остановить. — Они же шутят!.. — Он суетился возле нее, забегая вперед. — Мы же работали!.. В Москву на свои деньги… Я сейчас к директору… Он нас простит. Честное слово, мы больше не будем. Маргарита Ивановна, можно я к директору? — Он прижался спиной к двери и не выпускал ее. — Вы же нас потом сможете наказать, Маргарита Ивановна!»
«Пусти, Сомов! — приказала Маргарита. — Ты поздно спохватился».
«А что же мне делать с копилкой?» — спросил Димка.
Маргарита крутнулась на каблуках, медленно вернулась, взяла копилку в руки, подняла высоко над головой и… грохнула об пол! Представляешь?! Ну, это было как извержение вулкана! Или как землетрясение!.. Лично у меня пол под ногами заходил ходуном.
До сих пор мы еще на что-то надеялись, вроде чудика Васильева. А тут поняли: не видать нам Москвы как своих ушей.
«Можете теперь ходить в кино хоть каждый день», — сказала Маргарита и удалилась.
Все сидели тихо, но как только дверь захлопнулась, бросились к разбитой копилке.
И началось…
«Давайте ей назло разделим деньги и погуляем!» — крикнул Валька.
А чудик Васильев еще хотел их остановить.
Лохматый оттолкнул его и приказал:
«Дели, Шмакова!»
Шмакова собрала все деньги, перенесла их на стол и стала считать.
«Ух, заработали!» — Валька глотал слюну, точно перед ним были не деньги, а вкусная еда.
А Димка вдруг сорвался с места как бешеный и стал всех отталкивать:
«Не трогайте! Я сейчас эти деньги сам соберу и достану новую копилку!»
Он хватал деньги, рассовывал их по карманам, а сам говорил, говорил: «Мы еще заработаем и махнем в Москву на зимние!..»
А Валька вцепился в него и завопил, что эти деньги общие, что Димка всех грабит.
Ну, тут на помощь Вальке бросились Лохматый и Рыжий. Они скрутили Димке руки, влезли в его карманы и вытащили деньги. А он, такой бедненький, бился у них в руках, изворачивался, выкручивался. Потом они его отпустили.
«Дели, Шмакова!» — приказал Лохматый.
«Шмакова, не надо! — Димка еле переводил дух. — Не слушай Лохматого!»
«Не командуй, Димочка, — ласково пропела Шмакова. — Я же тебе не Бессольцева. — А сама косилась на Димку, ну нарочно поддразнивала его, ласково напевая: — Что же ты не дерешься, не отстаиваешь свои принципы?.. Ты же у нас честный и решительный. Ах ты, Димочка, Димочка! Командир ты наш главный… Откомандовался!..»
Я же тебе говорила, что она настоящая лиса, поет сладким голосом, будто колыбельную, будто укачивает тебя своей лаской, а сама под дых бьет. И Димку она совсем убила — он сидел как побитая собака. Мне его было жалко.
А Шмакова тем временем считала деньги — шевелила губами, точно листья шелестели по траве. Нос у нее удлинился, она и носом помогала себе считать. Только один раз отвлеклась, когда краем глаза увидела, что Валька стащил рублевку и спрятал в карман. Тут она закричала не своим голосом, что Валька прикарманил рублевку.
Лохматый схватил Вальку за шиворот, тот сразу вернул деньги и сделал вид, что обиделся, что, мол, они не поняли его шутки.
«Не на такую напал. Знаем мы твои шутки, — зло отрезала Шмакова и снова радостно запела: — Все!.. Чин чином. Как в кассе — по двадцать три рэ!»
На учительском столе лежало тридцать шесть стопок денег — по числу ребят в нашем классе.
«Ну что же вы, работнички, рты раскрыли? Налетайте! — Шмакова аккуратно подцепила одну стопочку. — Прикоплю еще и куплю голубую куртку. Я в нашем универмаге видела. Обалденная!»
За Шмаковой деньги схватил Валька… и тут же пересчитал.
«Не доверяешь?» — усмехнулась Шмакова.
«Деньги счет любят», — ответил Валька.
Потом стали брать другие… Одни хватали, другие брали небрежно, третьи пересчитывали. Лохматый взял две стопки и одну отнес Мироновой.
На столе остались Димкины деньги и мои.
«А вам что, деньги не нужны?» — спросила Шмакова.
«Они бессребреники», — хихикнул Валька.
Димка стоял рядом со мной, и я чувствовала, как его бил озноб. Он рванулся к столу, схватил свои деньги и заорал:
«Жмоты несчастные!.. Подавитесь этими деньгами!.. — Он подскочил к Вальке: — На тебе!.. На!..» — и стал совать ему свои деньги.
Я обрадовалась, что он снова храбрый, и тоже закричала:
«И мои отдай!»
Метнулась за деньгами и сунула их Димке.
А он совал Вальке эти деньги, а они падали на пол и рассыпались, потому что Валька испуганно отступал от него, отталкивал его руки и твердил:
«Да отстань ты от меня, псих!..»
Васильев крикнул, что пусть все деньги вернут Димке и что правда можно поехать в Москву зимой.
«Правильно, ребята! — подхватил Димка. — Сваливай сюда деньги!» И он подобрал деньги с пола и сложил их обратно на учительский стол.
А я от него зарядилась храбростью, как электричеством. Меня прямо распирало от гордости за Димку: все-таки большинство ребят по-прежнему его уважали. Я подумала, что сейчас самое время рассказать про Маргариту. Он ей все выложил не от трусости, а оттого, что был за правду.
И я теперь тоже носилась по классу, подскакивала к ребятам и говорила: «Давайте деньги, давайте, возвращайте!» И кое-кто мне уже вернул, но я не успела даже положить их на учительский стол, потому что тут нас подкосила Железная Кнопка.
«Надоело, Сомов, — сказала она. — Ну что ты все болтаешь языком, болтаешь, а надо узнать главное».
«Вы слышали, ребята, что она сказала? — У Димки еще блестели глаза. — Я болтаю… Я предлагаю заработать побольше денег и поехать на зимние каникулы в Москву… А она называет это болтовней! — Он подошел к Мироновой: — Ну скажи нам тогда ты, дорогая Железная Кнопка, если я болтаю, то что же ты считаешь главным?» — Он склонился к ней и приложил к уху ладонь: мол, плохо вас расслышал, повторите.
И я тоже повторяла, вслед за ним, каждое его движение и слово:
«Ну скажи нам тогда ты, дорогая Железная Кнопка, что же ты считаешь главным?» — И приложила ладонь к уху.
Но нам с Димкой наши остроумие и находчивость не помогли.
Мы не испугали Железную Кнопку. Она — не я. Она сама кого хочешь испугает. Она мне нравится, только она очень беспощадная.
«Ребята! — крикнула Железная Кнопка, не обращая на нас внимания. — Знаете, что главное? Я поняла. Кто-то донес Маргарите, что стерли ее надпись на доске. Так что выходит — нас предали».
Она умная, Железная Кнопка, догадалась. А я, когда услышала ее слова: «Нас предали», закачалась. Меня как обухом по голове стукнуло. Посмотрела на Димку, хотела ему крикнуть: «Ну чего же ты молчишь, потом поздно будет!» А у самой от страха язык окостенел. И Димка, вижу, сник. И блеск у него в глазах пропал, и храбрость куда-то улетучилась. Вот так Железная Кнопка! Взяла Димку на зубок и перекусила.
Ну, тут и началось. Все ребята стали кричать. Они вопили как сумасшедшие:
«Ну, мы его!..»
«Найдем предателя!»
«Среди нас окопался гад!»
«Тихо!.. — заорал Лохматый. — Выходит, кто-то из наших наклепал Маргарите?..»
«Выходит», — ответила Миронова.
«А кто?» — спросил Лохматый.
Стало тихо.
«Кто предал? Кто же предал?» — думали ребята, поглядывая друг на друга.
Это для них была тайна, и им во что бы то ни стало хотелось ее узнать. Теперь они были все заодно, и получалось, что все против нас.
Они смотрели в рот Железной Кнопке: что она скажет дальше?
Железная Кнопка подозрительно осматривала нас — искала предателя. Глаза у нее были въедливые-въедливые, медленно двигались по нашим лицам. Она еще не добралась до нас с Димкой, а я уже дрожала от страха, потому что Железная Кнопка прожигала насквозь. А когда она посмотрела на Димку, то сказала странным голосом, растягивая слова:
«Дим-ка-а-а… А ты воз-вра-щал-ся…»
На меня эта ее манера растягивать слова плохо действовала. Я сидела ни жива ни мертва.
Нашу парту окружили несколько человек во главе с Мироновой, и по классу пошел шорох, что, конечно же, Димка возвращался за копилкой.
«Точно! — Лохматый схватил Димку за грудки. — Ты возвращался? А ну признавайся!.. Нарвался ты на Маргариту?.. И все ей выложил?»
«Он же у нас чистенький! — крикнул Валька. — У него совесть есть, мог и признаться».
«А ведь главное не совесть, а сила! — Лохматый занес над Димкой здоровенный кулак. — Я вот тебя как стукну в лоб, ноги отлетят!..»
«Ой, ой, — пропела Шмакова, — а он испугался. Ребята, а наш храбрый Димочка испугался. Вот номер!» — И затряслась от смеха.
А Димка и правда испугался. И я тоже испугалась. Он вырвался: да отстаньте, мол, с вашими глупостями, хотя это уже были не глупости.
«Ребята, Димка что-то утаивает! — закричал Валька. — Это же факт, утаивает! Смотрите, смотрите, у него глаза бегают! — Он захохотал. — Бегают! Ох, бегают!»
«Отвяжитесь!.. Надоели, придурки! — вдруг каким-то чужим голосом выкрикнул Димка. — Из-за вас в Москву не попали!.. „Даешь кино! Даешь кино!“ Вот вам ваше кино — боком вышло!»
Димка растолкал кольцо ребят и пошел к выходу. Я — за ним. А Железная Кнопка так ехидно-ехидно, небрежно-небрежно, с легкой улыбочкой бросила нам вслед:
«А я знаю… кто предатель!»
Мы с Димкой остановились как вкопанные — прямо приросли к месту. Куда нам теперь было бежать, если Железная Кнопка все знала?..
С разных сторон понеслось: кто предатель да кто?.. Каждому охота была поскорее узнать его имя. Раззадорились — жаждали мести. А с другой стороны, они были правы. Разве кто-нибудь любит предателей?.. Их никто не любит. Никто. Их все презирают.
Лохматый подскочил к Мироновой:
«Говори, кто
Ну, решила я, сейчас Железная Кнопка бабахнет про Димку!.. Ну, думаю, теперь мы пропали! Ну теперь они разорвут нас на мелкие кусочки…
Заметалась я, засуетилась, хотела спрятаться за Димку — посмотрела на него и не узнала! Передо мной стоял какой-то зеленый лунатик — глаза у него из синих стали белыми. Не веришь? — Ленка посмотрела на Николая Николаевича. — Думаешь, не бывает белых глаз?.. Но они были белыми. Точно! И жалкая улыбочка ползала у него по губам, вроде моей. И у меня в ответ губы поползли к ушам — хорошенькая получилась парочка!
Тут меня как молнией ударило, прямо пронзило! Я догадалась, что Димку перевернуло так от страха. Говорят же: «На нем лица не было от страха». Так вот, на Димке и не было лица. Маргарите-то он все сказал, он перед нею был герой, а теперь испугался.
А я за него еще хотела спрятаться. Но когда поняла, что ему страшно, что он погибал на моих глазах, то я вдруг сразу перестала бояться. Почувствовала, что ничего не боюсь. Взяла его руку в свою и крепко сжала. Ну, чтобы он знал, что он в этом мире не один. И мне показалось, он понял это и вроде бы кивнул мне.
И тут я увидела, что у него глаза снова выкрасились в синий цвет. Я обрадовалась, решила, что это из-за меня, из-за того, что я взяла его за руку.
А тем временем все ждали, что будет дальше. Только Железная Кнопка не спешила открывать нам свою тайну, она важно и таинственно молчала.
«Ну, Миронова, не тяни!» — простонал Рыжий.
— Дедушка, — сказала Ленка. — А знаешь, я бы никогда не тянула так время, как Железная Кнопка, если бы знала про кого-нибудь страшную тайну. А может, ее поэтому и прозвали «Железной»?
Это собственное открытие заставило Ленку замолчать — она о чем-то задумалась.
Николай Николаевич улыбнулся, чтобы как-то, хотя бы улыбкой, смягчить тревожное состояние Ленкиной души.
Но она не ответила на его улыбку, не приняла ее, она была там, вся в этой истории, которая заставила ее так страдать и которая до сих пор еще была не ясна ее дедушке.
— А ты?.. — Ленка резко повернулась к нему всем корпусом. — Ты бы тянул время, если бы знал про кого-нибудь страшную тайну?
— Я бы не тянул, — строго ответил Николай Николаевич. — Никогда. Зачем зря мучить людей, зачем над ними издеваться и выворачивать и без того слабые их души наизнанку, если они даже виноваты. Можно презреть, наказать, помочь, но мучить нехорошо, стыдно, нельзя. Это ожесточает человека. Надо быть милосердным.
— Милосердным? — спросила Ленка. Она задумалась над значением этого слова.
— Знаешь, что такое «милосердный»? — продолжал Николай Николаевич. — Это человек, у которого «милое» сердце. Доброе, значит.
— А Железная Кнопка тянула, тянула, тянула! — сказала Ленка.
«Дадим, — говорит, — ему три минуты на размышление». И посмотрела на часы.
«Одна минута прошла!» — счастливым голосом пропела Шмакова.
Жуткая тишина сопровождала эти три минуты, это ожидание. Только иногда кто-то вскрикивал или хихикал, и все в страхе поглядывали друг на дружку, пытаясь заранее отгадать, кто же предатель.
«Не сознается, ему же хуже будет, — зловеще произнесла Миронова. — Ну! — Она крикнула, как кнутом стеганула. — Ну же! Сознавайся, предатель!.. Сознаешься — тебе же самому лучше и легче будет!»
«Попов, — приказала Шмакова, — встань у дверей, а то
Попов пересек класс и, радостно ухмыляясь, стал позади нас.
«Две минуты!» — почти не разжимая губ, выдавила Миронова.
Я посмотрела на Димку — он стоял как вкопанный.
«Димка», — в ужасе прошептала я, чтобы подтолкнуть его.
Мне хотелось заорать на него страшным голосом, ударить, чтобы сдвинуть с места, заставить признаться раньше, чем Железная Кнопка назовет его имя.
«Три!» — прозвенел голос Мироновой.
«Три, три, три!» — гудело в моей голове. У меня все поплыло перед глазами, я бы грохнулась, если бы Попов не подхватил меня.
А когда я пришла в себя, то поняла, что Димка не успел еще сознаться, потому что он по-прежнему стоял рядом со мной и никто не обращал на нас никакого внимания.
«Ну? — Лохматый рванулся к Мироновой, он хотел побыстрее схватить предателя. — Кто же
А Миронова снова тянула время.
И тут Димка наконец еле слышно прошептал:
«Ребята…»
Его услышала только Шмакова.
«Что „ребята“? — Шмакова подскочила к Димке. — Тихо-о-о! Сомов хочет нам что-то сообщить! Говори, Димочка! — сладким голосом пропела она. — Говори!»
Но в это время Железная Кнопка, не обратив внимания на Димку, произнесла фразу, которая сразу изменила всю обстановку.
«Подходите ко мне по очереди, — приказала она. — Я буду проверять ваши пульсы. — И угрожающе добавила: — Посмотрим, как сейчас бьется пульс у предателя!»
Все недоуменно переглянулись, у многих разочарованно вытянулись лица. Они готовы были схватить предателя, они жаждали мести, а тут — какой-то пульс.
«Так ты не знаешь
Я увидела, как он обрадовался. Он рассмеялся, бедненький, от радости, что Железная Кнопка, оказывается, ничего не знала, что он получил отсрочку.
«А может быть, кто-нибудь другой
«И другой тоже не знает, дорогой мой Попик, — сказала Шмакова. — И мы не будем торопиться… — Она почти танцевала между рядами парт и пела: — Мы все-все постепенно узнаем… И как
«Подходите ко мне по очереди», — сказала Железная Кнопка.
Первым к Железной Кнопке подошел Васильев.
«Проверяй. — Он протянул Мироновой руку. — Посмотрим, что у тебя получится».
Миронова стала считать пульс у Васильева.
Все остальные молча следили за ними, готовые по первому сигналу Железной Кнопки броситься на того, у кого пульс будет биться слишком быстро.
«Нормальный, — сказала наконец Миронова. — Следующий…»
Ребята один за другим подходили к Железной Кнопке, а она считала у них пульс и говорила:
«Нормальный! Следующий!..»
И все больше было тех, кто прошел проверку, и все меньше, кому осталось ее пройти.
Потом, после Шмаковой, Железная Кнопка начала считать пульс у Попова… И на очереди остались только двое — Димка и я! Но тут Железная Кнопка отбросила руку Попова, вскочила — щеки у нее снова заалели — и объявила:
«Пульс — сто!»
«Пульс — сто!.. Пульс — сто!.. Пульс — сто!..» — понеслось по рядам.
«А сколько надо?» — спросил Лохматый.
«Семьдесят! — Железная Кнопка победно оглядела класс. — Попался, голубчик!»
«Ну, гадина!» — Лохматый схватил Попова и выкрутил ему руки.
«Точно, это
Ребята мигом окружили Попова, и со всех сторон понеслось:
«Ну и Попик! Ну и верзила!»
«Ну и раб! Дать ему по носу!»
«Да отстаньте вы от Попова», — вдруг совершенно спокойно сказал Димка.
А я решила: наконец он все скажет. Я снова задрожала от страха: все-таки сознаваться страшно, хотя и надо. Но я раньше времени задрожала, он и не думал сознаваться. Он сказал: какая разница, Попов это сделал или не Попов, все равно Маргарита бы узнала, и что во всем виноваты мы сами, и нечего искать козла отпущения.
«Большая разница! — возмутилась Железная Кнопка. — За предательство знаешь что бывает?»
А Димка развеселился — он перестал бояться — и, совсем как прежде, сказал:
«Ах, ах, как страшно!»
«Попов, рассказывай!» — приказала Железная Кнопка, демонстративно отворачиваясь от Димки.
«А что? — Попов самодовольно хмыкнул и посмотрел на Шмакову. — И расскажу».
«Еще как расскажет, — улыбнулась Шмакова, — хотя кое-кому это и не понравится… — Она притворно вздохнула: — Но что поделаешь!.. На всех не угодить!»
«Ребя! — Попов сиял. — Ребя, что было!..»
Он так многозначительно посмотрел на Димку, что можно было подумать, что он все знает! И я посмотрела на Димку, и снова меня как молнией пронзило: его опять от страха всего перекорежило! Тогда я опять бросилась очертя голову вперед, чтобы помочь ему.
«Послушайте! — закричала я. — Послушайте меня!..»
«В чем дело? — возмутилась Железная Кнопка. — Что ты нам мешаешь?..»
«Ну почему же мешает, — вмешалась Шмакова. — А может быть, она скажет что-нибудь по делу. Говори, Бессольцева… Мы ждем с нетерпением».
«Ребята, — сказала я. — Это… это…»
Я уставилась на Димку, сверлила его глазами, чтобы он понял, что ему уже пора сознаваться, что больше нет ни одной свободной секунды. Но он снова промолчал, он как будто не замечал моих взглядов.
«Это… — я решилась сама назвать его имя, раз он не мог, — сделал…» И замолчала, хотя понимала, что для отступления уже все дороги отрезаны. Но у меня дыхание перехватило, никак я не могла назвать Димкино имя.
«Ты что замолчала? — насела на меня Шмакова. Она стояла передо мной в торжественной, величественной позе, сложив руки на груди. — Ну говори же, говори, кто это сделал, по-твоему?»
Дедушка! Посмотрела я на Шмакову и поняла: вот кто обрадуется, когда узнает про Димку. И вдруг я почему-то улыбнулась и сказала совсем не то, что собиралась…
«Это сделала я!..»
— Ах вот в чем дело, — сказал Николай Николаевич и как-то весь преобразился.
Значит, Ленка всю вину взяла на себя. А он, старый леший, даже не подумал об этом. Кажется, она сможет прожить жизнь не хуже прочих Бессольцевых, ибо обладала теми чудными качествами характера, которые непременно требовали от нее участия в судьбах других людей и боли за них.
Это открытие, так неожиданно посетившее Николая Николаевича, обрадовало его несказанно. Он встал и весело прошелся по комнате, напевая себе под нос, что случалось с ним крайне редко.
— Что с тобой? — не поняла Ленка.
— Со мной? — Николай Николаевич вполне радостно улыбнулся. — Со мной положительно ни-че-го!.. Продолжай, пожалуйста! Я внимательно слушаю тебя.
— Когда я первый раз произнесла, ну, про то, что это сделала я, то многие не поверили своим ушам: что это, мол, она мелет. А я посмотрела на Димку, улыбнулась и повторила громко:
«Это сделала я! Понятно?.. Я!»
До чего же у них стали смешные лица! Рыжий открыл «варежку» и забыл ее закрыть.
«Ты?» — Шмакова выпучила на меня глаза.
И следом за нею Попов тоже выпучил.
Лохматый стукнул меня по спине:
«Вот тебе для начала!»
А Васильев почему-то перепугался.
«Не может этого быть», — говорит.
«Может, может! — закричала я. — Это я!» — И зырк на Димку: мне было интересно, когда же он сознается.
Васильев наклонился ко мне и тихо прошептал:
«Я догадался… Ты их разыгрываешь?..»
Я в ответ рассмеялась, и Васильев, вполне довольный, тоже рассмеялся.
А Железная Кнопка сразу поверила. Она с жадностью посмотрела на меня, потом лицо ее ожесточилось, она не из тех, которые прощают.
«Как же тебя угораздило, несчастное ты чучело?» — спросила она.
«А так, угораздило, — весело ответила я. — Побежала в медпункт, чтобы перевязать ногу, встретила Маргариту… и все ей рассказала». — А сама снова — зырк на Димку.
Он, кажется, уже успокоился, а меня это обрадовало — значит, я снова помогла ему.
Лохматый второй раз стукнул меня ребром ладони между лопаток, а я даже не вздрогнула.
Васильев подмигнул мне и радостно завопил:
«Во смелая!.. Лохматый, она тебя не боится!»
А я правда не испугалась. Что-то случилось со мной новое. Сама себя не узнавала, ну точно это была не я.
Так вот, когда я «созналась», то Железная Кнопка сразу взяла власть в свои руки, и все стали ей подчиняться. Она приказала закрыть двери.
Валька схватил учительский стул, всунул в кольцо дверной ручки, хихикнул и радостно потер руки:
«Ну, будет веселое дельце!»
Мы сидели взаперти — вроде бы одни во всем мире. Там везде шла какая-то жизнь, во дворе счастливчики собирались в Москву, а мы здесь сидели одни в четырех стенах.
Видно было, что никто толком не знал, что делать со мной дальше.
Первым нашелся Валька — он понял, что меня надо бить. И швырнул в меня резинку — она ударилась в стенку и вмазалась Попову в лицо.
«А меня-то за что?» — завопил Попов.
Все, конечно, засмеялись, весело получилось: целили в меня, а попали в бедного Попова. Ну и я тоже рассмеялась и Димке подмигнула: мол, а ты, дурачок, чего же не веселишься?
Но Димка сидел мрачнее мрачного.
И еще Железная Кнопка не пожелала веселиться. Она вскочила на парту:
«Ребята, произошла страшная история. Среди нас появился предатель!.. — Она обвела всех взглядом, щеки у нее покрылись румянцем возмущения. — Что мы будем с нею делать? Надо решать».
А Васильев как завопит:
«Сжечь ее на костре! Да свершится гражданская казнь!»
«Точно! — обрадовался Рыжий. — Сжечь ее на костре!»
Все снова рассмеялись, потому что Рыжий когда кричал: «Сжечь ее на костре!» — то корчил смешные рожи.
И я тоже рассмеялась и оглянулась на Димку и показала ему, что мне совсем не страшно.
Но Железная Кнопка опять не поддалась общему веселью.
«Лохматый, — приказала она, — выруби Рыжего, чтоб не кривлялся».
Рыжий сам сразу сдался, он закричал:
«Я как все!.. Я ей ничего не прощаю!.. — Подлетел ко мне: — У-у-у, трепло-о-о!»
«Ладно, Рыжий, потом будешь орать, а сейчас помолчи. И забудь про свои дурацкие шутки, — сказала Железная Кнопка. — У нас серьезный разговор и серьезное дело».
— Знаешь, дедушка, — сказала Ленка, — у Мироновой очень сильная воля. Я тогда снова подумала: не зря ее прозвали Железной Кнопкой, не зря.
«Так простим мы ее или не простим?» — Глаза ее прямо испепеляли всех.
И тут все заорали кто что:
«Не простим!..»
«Простим!..»
А я еще ничего не понимала и закричала:
«Не прощайте!.. Не прощайте!..»
«Тихо!» — остановила всех Железная Кнопка.
Миронова знала, что все ждут, что же она скажет, и поэтому снова тянула по своей привычке, а потом с восторгом объявила:
«Бессольцевой — бойкот!»
И все дружно подхватили:
«Бойкот! Бой-кот!»
В это время кто-то дернул дверь из коридора, а потом застучал и закричал, чтобы мы немедленно открыли. Мы узнали голос Маргариты.
Я испугалась, что она ворвется и выдаст Димку. А он еще сильнее меня испугался. На цыпочках подбежал к двери, приложил палец к губам: мол, все молчите!
Тут, конечно, мы притихли. И я, дурочка, тоже, как он, приложила палец к губам и вертела головой во все стороны, чтобы никто не издал ни шороха, ни звука.
Маргарита стучала и стучала:
«Немедленно откройте!»
А Димка, бледный-бледный, ни кровинки в лице, стоял около дверей. Смотреть на него было невозможно — так он дрожал. А Маргарита не отставала:
«Откройте, откройте!»
Железная Кнопка подошла к Димке, оттолкнула его, открыла дверь, и перед нами появилась Маргарита. Она подозрительно спросила:
«Какой еще бойкот?.. Что тут происходит?»
Мы молчали.
Но тут, на наше счастье, кто-то из коридора позвал:
«Маргарита Ивановна!.. Вас Москва вызывает!»
Ну а когда Маргариту вызывает Москва, она обо всем забывает.
Она рассеянно посмотрела на нас, словно забыла, чего она так стучала и что ей надо, улыбнулась, махнула рукой и убежала.
Железная Кнопка невозмутимо закрыла дверь и спросила, обращаясь к классу:
«Значит, Бессольцевой…»
И ей дружно ответили:
«Бой-кот!»
«Бойкот!» — крикнул Васильев, задыхаясь от смеха.
«Никто, слышите, ни один человек не должен с нею разговаривать, — требовала Железная Кнопка. — Пусть она почувствует наше всеобщее презрение!.. А тому, кто нарушит клятву, мы тоже объявим самый жестокий бойкот! Наш пароль: „Бойкот предателю!“»
«Даешь бойкот! — неслось с разных сторон. — Да здравствует справедливость!»
«Ух, повеселимся! А, Сомов?! — затрещал Валька. — Погоняем твою подружку!.. Давай, давай крикнем вместе: „Бой-кот Чу-че-лу!“ — приставал он к Димке. — Чего же ты не кричишь?»
Димка криво усмехнулся и промолчал.
А все кругом заволновались, засуетились:
«Как же? Сомов против бойкота?»
«Сомов отделился от всех! Ай-ай-ай!..»
«Ты что, Димочка, правда против бойкота? — спросила Шмакова. — Нехорошо идти против коллектива, неправильно».
Димка продолжал криво усмехаться, хотя ему было не до смеха.
Валька понял, что Димка растерялся, что он засбоил, и прилип к нему:
«Ну поднатужься, поднатужься, Сомик! — И хватал его руками, и тормошил, и восторженно ржал, понимая, что добивает Димку. И прыгал, и танцевал вокруг него. — Ну давай, давай же вместе: бой-кот Чу-че-лу!.. — Ему нравилось так выкрикивать, и он почти пел: — Бой-кот Чу-че-лу-у-у!» — И наседал, наседал на Димку.
Я не выдержала; мне жалко было Димку, и я крикнула Вальке прямо в лицо:
«Бой-кот!.. Бой-кот!..»
Валька от неожиданности перепугался и отскочил:
«Ты что, ошалела? Орешь в ухо!»
А внизу во дворе в это время разворачивалась своя жизнь, и в этой жизни наступил торжественный момент — шоферы автобусов завели моторы. Этот гул достиг наших окон, и Шмакова закричала:
«Автобусы уходят!»
Мы прилипли к окнам и с завистью смотрели на бурлящий школьный двор, перебрасываясь редкими словами по адресу отъезжающих:
«Смотрите, Маргарита с цветами… Ох, ох, довольная!.. — сказала Шмакова. — Какая важная… Невеста!»
«Заметила нас… Улыбайтесь ей, улыбайтесь, — приказала всем Железная Кнопка и сама тоже улыбнулась. — Сделаем ей ручкой. — Она помахала рукой Маргарите. — Пусть не думает старушка, что мы откинули копыта от переживаний».
«Уезжают… — Голос у Рыжего задрожал. — А мы!..» В глазах у него стояли слезы.
«Машет нам наша наседка, — противно хохотнул Валька. — Хорошо бы ей плюнуть на голову… Она стоит — ей шмяк по макушке!»
«Ну и подонок ты!» — вдруг возмутился Лохматый.
«Почему подонок? — ответил Валька. — А что она с нами сделала?»
«Опять машет, — хмыкнул Лохматый. — Может, зовет нас, чтобы мы поздравили ее со свадьбой?»
«Я мимо училки бежала и увидала в открытую дверь, как учителя там поздравляли Маргариту. Они пили чай с большим-большим тортом, — вырвалось у меня. — Я всунула голову и сказала: „Маргарита Ивановна, а я вас тоже поздравляю“. Они все смутились, даже смешно. А директор подавился чаем и закашлялся… И все после этого засмеялись…»
«Ты ловка, — заметила Железная Кнопка. — Предатель, да еще и подлиза».
«Миронова, полегче на поворотах», — заступился за меня Васильев.
— Ну а Димка-то что? — почти крикнул Николай Николаевич.
— Димка?.. Ничего. Он успокаивался — это было видно. Правда, когда Железная Кнопка сказала мне, что я подлиза и предатель, то он быстро отвернулся от меня, чтобы я не перехватила его взгляд. А в это время Маргарита снова замахала нам рукой. И Шмакова тогда сказала:
«Чего она размахалась, наша мельница?»
«Ребята! — заорал как безумный Рыжий. — Это она нас зовет!.. Она передумала!»
«Передумала-а-а! Даешь Москву!»
Их как ветром сдуло — они забыли и про меня, и про бойкот, и про Димку!.. Мы с Димкой остались вдвоем.
— Тебе нравится «Уснувший мальчик»? — спросила Ленка дедушку и быстро, не ожидая ответа Николая Николаевича, добавила: — Ты не отвечай. Не надо… А мне он очень нравится. Он на Димку похож. Только у «Уснувшего мальчика» улыбка испуганная, а у Димки надменная. А это большая разница. Раньше я этого не понимала. А теперь поняла, что я люблю испуганных людей. Ну, они вроде бы какие-то не такие, у них есть испуг за других.
Ленка посмотрела на Николая Николаевича и застенчиво улыбнулась:
— Ты мне тоже поэтому нравишься… А когда мы остались вдвоем в классе, то Димка стал вылитый «Уснувший мальчик», потому что он потерял свою надменность. Он так посмотрел на меня, как никогда. Грустно-грустно. По-моему, он хотел сказать мне что-то особенное, важное. Нет, не только то, что он всех выдал Маргарите, а что-то еще…
Если бы я, дура, не рассмеялась, то он бы сказал. Видно было, что у него эти слова были на кончике языка. И все могло бы быть иначе. А я захохотала. Представляешь?.. Дура!
Ну, он и бросился от меня бежать. А я за ним. Прыгала через две ступеньки, когда неслась по лестнице, и мне было весело-весело… В последний раз было весело.
Ленка вновь замолчала. Лицо у нее изменилось. Для Николая Николаевича оно уже давно было открытой книгой. Когда он замечал, как горько опускались у нее уголки губ, то знал: она вспоминала что-то печальное.
— Дедушка, неужели мне больше никогда не будет весело? — спросила Ленка. — Неужели жизнь прошла?
— Что ты!.. Что ты!.. — испугался Николай Николаевич. — Опомнись, Елена!.. Задумайся над смыслом своих слов. Мне скоро семьдесят, а я еще надеюсь, у меня есть еще многочисленные планы… — Он говорил невпопад. — То ли еще было в твоей жизни. Вот слушай! Однажды… Ты тогда единственный раз приехала ко мне в гости, мама тебя привезла. Конечно, ты ничего не помнишь, маленькая была. И вот однажды ты исчезла из дома. Паника поднялась — пропала девка!.. Я тебя нашел около «Уснувшего мальчика». Ты ему одежду принесла. Ждала, когда он проснется, и хотела, чтобы он оделся и ушел с тобой. Ты все ждала, ждала, когда же он проснется!.. Я тебе говорю: пора домой. А ты как стала реветь: хочу, чтобы он проснулся, и баста!.. Еле унес тебя.
Ленка сидела на диване, свернувшись калачиком. Ее колени упирались в бок Николая Николаевича, и тот почувствовал, как Ленку бьет мелкий озноб.
— Ты не заболела? — спросил он. — Дрожишь.
Николай Николаевич вышел из комнаты и вернулся с одеялом — накрыл Ленку.
«Как ее круто завернуло», — подумал он.
Глава восьмая
— Ну, в общем, когда мы выскочили с Димкой в школьный двор, — продолжала Ленка, — то сразу стало понятно, что ничего Маргарита не передумала и ни в какую Москву мы не едем.
Во дворе был настоящий праздник. Галдеж. Ничего нельзя было разобрать. Ну просто стая грачей перед отлетом в южные страны. Все кричали, перебивая друг друга, пели, танцевали. Автобусы тарахтели, родители совали своим любимым детям пироги и яблоки, как будто провожали их на месяц, а не на несколько дней.
А наш шестой молча сбился в кучу. Он был как застывший ледник в этом разбушевавшемся море.
Мы с Димкой прибились к ребятам.
А тут из школы вышли учителя, которые провожали Маргариту на свадьбу. Они что-то говорили ей, и до нас долетали их голоса:
«Ни пуха!..»
«Обязательно привези его! Одна не являйся!..»
Маргарита смеялась, прощаясь с учителями, обнималась, целовалась и вдруг… заметила свой любимый шестой! Улыбка слетела с ее губ, ну точно вспомнила что-то неприятное. И она направилась в нашу сторону.
«Маргарита Ивановна! — закричали ей вслед. — Куда же вы?.. Мы уезжаем!»
«Сейчас!.. — Она старалась перекричать шум моторов и рокот толпы. — Подождите!»
Маргарита торопливо приближалась к нам, перебрасывая большой букет цветов из одной руки в другую. Пальто нараспашку, чтобы всем было видно ее красивое платье.
«Маргарита Ивановна! — рявкнула какая-то учительница в мегафон. — Опоздаете на свадьбу!»
Все стали смотреть на Маргариту, толпа на секунду затихла, а она смущенно отмахнулась и спросила у нас:
«Так что это еще за история с бойкотом?»
«С бойкотом? — переспросила находчивая Железная Кнопка. — Ах, с бойкотом…» Она выразительно посмотрела на меня: только попробуй, мол, сознайся, несчастное чучело.
«Ой, Маргарита Ивановна, — вмешалась Шмакова, — вы платье испачкали».
Маргарита заволновалась и стала искать, где она испачкала платье.
«Вот. — Шмакова показала ей пятно на груди. — Жалко. Такое красивое!»
«Мар-га-ри-та Ива-нов-на!.. Мы уез-жа-ем!» — кричали учителя.
Все уже сидели в автобусах и смотрели на нас и на Маргариту. А Маргарита отдала Шмаковой цветы и терла носовым платком пятно и разговаривала с нами.
«Я не тебя, — говорит, — Миронова, спрашиваю, а Бессольцеву. Ну, Бессольцева, рассказывай, за что тебе объявили бойкот?»
Я не ответила, потому что поняла, что Маргарита тут же забыла про меня — она стояла вроде бы с нами, а на самом деле уже катила в автобусе в Москву к своему жениху. А может, уже видела себя в Москве, как она приехала, как ее встретил жених и они схватились за ручки и побежали во Дворец бракосочетания. Нет, я ее не осуждала, у нее было такое радостное и счастливое лицо, что мне самой весело стало.
«И где меня угораздило посадить пятно?» — сказала Маргарита, продолжая тереть его носовым платком.
«Может быть, это торт?» — ехидно вставила Шмакова.
«Торт? — переспросила Маргарита. — Тогда пропало платье. — Она вспомнила про меня: — Ну, отвечай же, Бессольцева!»
Лохматый прижал мне кулак к ребрам, чтобы держать в страхе. А мне от этого стало смешно — я щекотки боюсь.
«Это мы играем», — выдавила я, задыхаясь от смеха.
«Ну вроде как в „замри“», — пояснил Васильев.
«А чего ты смеешься, Бессольцева? — строго сказала Маргарита. — По-моему, у тебя для этого нет никаких оснований».
«Я щекотки боюсь», — объяснила я.
«Щекотки? — Маргарита сделала круглые глаза. — А кто тебя щекочет? Что за ерунда?..»
«Не знаю».
Ну, тут Маргарита психанула:
«Что за дурацкие ответы! Совсем вы распустились!.. Вот я приеду — возьмусь за вас! — Она выхватила цветы у Шмаковой. — Обязательно возьмусь!» — И убежала.
Автобусы медленно и плавно проплыли мимо нас. Кто-то помахал нам рукой, кто-то состроил ехидную рожу, и еще мы увидели, как улыбающаяся Маргарита устраивалась на переднем сиденье с цветами.
Двор сразу опустел. Только что он казался тесным и маленьким, а теперь сразу стал большим. Все уехали, а мы остались вместе с малышами из младших классов.
До сих пор я не понимала, просто не думала про то, что все уезжают, а мы остаемся, и виновата в этом вроде бы я. А теперь подумала.
В это время весь наш класс понуро поплелся обратно в школу за чемоданами, а компания Мироновой окружила нас. И у всех были одинаковые глаза: злые, колючие, чужие — все они были против меня!
Может, я впервые вздрогнула… Страшно, когда один против всех, даже если ты прав.
И тут началось, тут понеслось…
Валька заорал:
«У-у-у, змея! Нашипела!» Так заорал, что вокруг все посторонние услышали: он был самый горластый в нашем классе.
Все, кто не успел уйти, кто был во дворе, стали оглядываться. Первоклашки, которых еще не брали на экскурсии, подняли писк и визг:
«Где змея?.. Где змея?..»
«Вот она! Вот она, детки! Смотрите! — Рыжий толкнул меня. — Гремучая! Не подходите к ней, а то укусит!»
Малыши застыли от ужаса. Они же первый раз в жизни видели гремучую змею в образе человека.
Ребята наступали на нас с Димкой и наступали, выкрикивая:
«Подлиза!»
«Доносчик!»
Димка засуетился:
«Ребята, вы чего?.. Мы же еще не разобрались!»
«Разобрались, — отрезала Железная Кнопка. — И твердо решили — никакой пощады!»
А Васильев перепугался:
«Так это серьезно?.. Бессольцева, ты это сделала?! Скажи, скажи им, что ты пошутила».
«Какие уж тут шутки! — пропела Шмакова. — Правда, Димочка?»
Димка не ответил.
«Сжечь ее на костре!» — заорал Рыжий.
Но теперь над его словами никто не рассмеялся.
«Ну бойкот, ну зачем же так!» — суетился Димка.
«Я говорил, говорил, — восторженно заголосил Васильев, — он с нею заодно! Ух, Сомов, ты у нас заработаешь!..»
«В круг! — приказала Железная Кнопка. — Крепче держите друг друга за руки, чтобы они не выскочили!»
Они сцепились руками, круг превратился в колесо, которое должно было переехать меня и Димку.
«Что же такое получается, — не унимался Валька, — Сомов против бойкота, и ему все сходит с рук? А?.. Бойкот Сомову!»
«Тихо! — Железная Кнопка вошла в круг и спросила Димку: — Сомов, ты против бойкота Бессольцевой?» Меня она вообще не замечала.
Димка посмотрел на меня и снова промолчал.
«Молчит — значит против!» — крикнул Рыжий.
«Тогда и ему бойкот!» — решила Железная Кнопка.
«Мне? — испугался Димка. — Бойкот?..»
«Допрыгался!» — захохотал Валька.
«С этой минуты, Сомов, ты перестаешь для нас существовать», — сказала Миронова.
«Был Сомов и испарился!» — веселилась Шмакова.
«Миронова, послушай…» — начал Димка.
Но та отвернулась от него.
«Шмакова, и ты против меня?» — удивился Димка.
«Конечно, — ответила Шмакова. — Я с предателями не вожусь».
«Бей их!» — Валька бросился на Димку.
От страха я закрыла глаза.
Васильев разорвал круг и схватил Вальку, прежде чем он налетел на нас. Димка рванул меня за руку, и мы убежали.
Ленка улыбнулась:
— Он почти вынес меня на руках… Да, да… Оказался силачом!
— Ну конечно, — съехидничал, как мальчишка, Николай Николаевич. — Он у тебя самый сильный и самый храбрый.
Ленка не заметила ехидства Николая Николаевича.
— А когда мы вырвались, — продолжала она, — то услышали за собой топот. Они кричали нам вслед, и я узнавала их голоса. «В погоню-ю-ю!» — это Миронова. «Бей их!» — Валька. И Шмакова: «Бойко-о-от!» Их крики нас подгоняли, мы бежали изо всех сил, не оглядываясь.
Мы добежали до парикмахерской и остановились передохнуть. Я почти успокоилась. Мне было весело, что Димка меня спас. Сначала я его, потом он меня — разве не здорово.
Случайно я заглянула в зеркало парикмахерской и не узнала себя — это была я и вроде не я. У меня было другое лицо.
Парикмахерша тетя Клава, мать Рыжего, выглянула из дверей, посмотрела на нас, улыбнулась и сказала мне:
«Красивая, красивая…»
Тут между мной и Димкой произошел очень важный разговор.
«Когда ты успела все рассказать Маргарите?» — сказал Димка.
«Я?.. Маргарите?..» — спросила я. И замолчала, раз он такой дурак и не понял, что я это сделала исключительно из-за него. Я снова посмотрела в зеркало и почему-то пропела: «Мар-га-ри-та-а-а!..»
«Ну что ты не отвечаешь?» — строго спросил Димка.
«Мар-га-ри-та-та-та-та! — пропела я, танцуя. — Ты заметил ее глаза? Она говорила с нами, а сама… видела только его — своего жениха. А платье у нее какое красивое! Я, когда вырасту, обязательно сошью себе такое же!..»
«Слушай, — перебил меня Димка, — хватит мне зубы заговаривать! Говори, когда ты ей все рассказала?»
«А я ей ничего не говорила!»
Я снова отвернулась к зеркалу и подумала: если научусь поджимать губы, то буду ничего себе.
Димка стоял позади меня, но там, в зеркале, наши лица были рядом. Интересно было смотреть на нас двоих со стороны — как будто мы с ним снялись на одну фотографию.
«А кому, — говорит, — ты сказала?»
«Ни-ко-му!» — И поджала губы, и улыбнулась так, чтобы рот не расползался до ушей.
«Как никому?..»
«Так! Ни-ко-му! — Я медленно повернулась к нему, сделала круглые-круглые глаза и не забыла — поджала губы. Я теперь решила всегда быть красавицей. — Не веришь, и не надо».
«Ну хорошо, тогда объясни, зачем ты про себя сказала все это ребятам?» — спросил Димка.
«Захотела — и сказала. — Я снова красиво улыбнулась. — Я сначала не собиралась. Но вдруг кто-то открыл мне рот. И моим голосом произнес: „Это сделала я!“»
Он испуганно посмотрел на меня.
«Ну что ты так смотришь на меня? — говорю и так спокойно добавляю, чтобы он не умер от разрыва сердца: — Я же тогда стояла под дверью и все слышала».
Мой ответ его потряс — он закачался как пьяный, еле удержался на ногах.
«Так ты из-за меня?!» Наконец-то он догадался, брови у него от удивления полезли вверх.
«Нет, не из-за тебя, — ответила я. — Из-за Александра Сергеевича Пушкина».
«Ну ты даешь… — Он места себе не находил. — Из-за меня!.. А что же теперь делать?»
«Что хочешь», — беззаботно ответила я.
Теперь, когда я все рассказала Димке, совсем перестала бояться. Мне стало радостно, что он знает, что я его спасла.
«Они нас затравят», — мрачно произнес Димка.
«А я не боюсь, — ответила я. — Мы же вдвоем?»
«Вдвоем! — И вдруг рванулся, прямо как бешеный: — Пошли к ребятам! Я им все расскажу!..»
«А вон они! — Я их увидела издали и закричала: — Ребята!»
Они выбежали из-за угла, но крика моего не услышали и нас не заметили.
Димка почему-то закрыл мне рот рукой и потащил в открытые двери парикмахерской.
Тетя Клава посмотрела на нас с большим удивлением. Она хотела, видно, спросить, что это Димка закрыл мне рот и тащит, но не успела, потому что за окнами парикмахерской замелькала наша погоня: Миронова, Лохматый, Рыжий, Шмакова, Попов…
«Толик!» — Тетя Клава увидела через окно Рыжего.
«Они здесь! — донесся до нас голос Вальки. — У меня собачий нюх».
«Ну, — подумала я, — сейчас они нас найдут, схватят, вытащат на белый свет… Заорут: „Бей ее!“ А Димка тут все про меня и расскажет!.. Вот смеху будет», — думала я и поэтому радовалась.
С этого момента начинается все самое печальное. Если бы я была не дура, то сразу бы все поняла. Но я надеялась и была как слепая. Ну, в общем, посмотрела я на Димку, а он опять испугался. Его опять всего перевернуло. Глаза у него бегали, губы дрожали… У него, знаешь, все шло волнами. То сюда, то туда. Поэтому мне и жалко его было. Когда никого нет — он храбрец. Как появились ребята — самый последний трус…
Ну, в общем, стояли мы за занавеской, не шевелились. А тетя Клава быстро-быстро затопала к двери, чтобы схватить своего любимого сыночка. Но как она ни спешила, а Димка все же изловчился и успел ее попросить, чтобы она нас не выдавала. Таким дрожащим голоском:
«Тетя Клава, не выдавайте нас… Мы от них спрятались. Игра у нас такая».
Тетя Клава кивнула на ходу, что все поняла, открыла дверь и крикнула:
«Толик! Ты почему не уехал?»
«Нас не взяли», — ответил Рыжий.
Он стоял в трех метрах от нас. Я видела даже его лицо, оно выглядывало из-за плеча тети Клавы.
Я подумала, что сейчас обязательно чихну, ведь всегда, если кто-нибудь прятался, он чихал или кашлял в самое неподходящее время. Но у меня не кашлялось и не чихалось.
Дедушка! Я теперь знаешь как жалею, что не чихнула нарочно. А то бы Рыжий услышал, всех позвал… И Димка вынужден был бы все рассказать… От одного чиха, подумать только, многое бы изменилось.
Когда Рыжий выложил матери, что нас не взяли, она прямо отпала, отступила от него и лицо закрыла руками.
«Вот беда! А я отцу позвонила. Предупредила, что ты выехал».
«А он что?» — быстро спросил Рыжий.
«Сказал, что рад и ждет», — ответила тетя Клава.
«Ждет?.. — Я увидела, как Рыжий изменился в лице — у него вдруг запылали щеки. — Ждет меня?!»
«Конечно, тебя. А то кого же. — Тетя Клава потрепала Рыжего по голове. — А ты не верил, что он будет тебе рад».
Я покосилась на Димку — неудобно было, что мы подслушиваем чужой разговор. Рыжий же не знал, что мы его слышим. Я толкнула локтем Димку и хотела выйти из укрытия, но Димка прижал меня к стене.
«Так, может, он сам тогда приедет? — как-то тихо и неуверенно спросил Рыжий. — Вот было бы здорово!»
«Ну что ты… — Тетя Клава вздохнула: — Сам он никогда не приедет».
«Почему?.. — Я никогда не слышала, чтобы у Рыжего был такой печальный, отчаянный голос. — Мы же три года не виделись! И ты сама сказала, что он рад, что ждет».
«Не соберется… У него работа».
«Соберется! Соберется! Соберется!» — вдруг закричал Рыжий.
«Ты что, Толик?.. — Мне было видно, как тетя Клава обняла сына. — Ну не плачь!»
«Рыжий! — донесся голос Лохматого. — Их здесь нет! Бежим!»
«Ну я им покажу! — Рыжий вырвался из рук матери. — Ну у меня Чучело попляшет!..»
«Толик! Толик!» — закричала тетя Клава, но Толика и след простыл.
Тетя Клава вошла в парикмахерскую и столкнулась с нами — она, видно, забыла про нас.
«А-а-а, вы еще здесь! — сказала она. — Постойте, постойте, вы же из одного класса с моим Толиком?»
«Из одного», — выдавил Димка.
«А почему вас в Москву не взяли?» — спросила тетя Клава.
Мы с Димкой переглянулись.
«Ну, потому… — ответил Димка, — потому, что мы вчера сбежали с урока в кино».
«Вот бессовестные! — Тетя Клава покачала головой. — Вот негодники!»
Мы не стали ее слушать и выскочили из парикмахерской. Димка вдруг почему-то положил свою руку вот сюда.
Ленка показала Николаю Николаевичу, как Димка положил руку ей на плечо.
— Ну, как будто мы взрослые, парень и девушка. — Она улыбнулась и посмотрела на Николая Николаевича: — Вот когда тебе было двенадцать, ты обнимал девушку?
— Я?.. В двенадцать? — Николай Николаевич совершенно потерялся от этого вопроса.
Он хотел соврать Ленке, что, конечно, обнимал, но потом почувствовал, что покраснел, как мальчишка, — врать он совсем не умел, — и сознался, что не обнимал.
— Вот видишь, — победно сказала Ленка, — а Димка меня обнял. Днем. При всех. При солнце и при людях. Рука у него была горячая-горячая. Я так от этого обалдела, что рот у меня сам собой полез к ушам, и я забыла, что решила быть красавицей. Я была рада, что Димка меня обнял, только я жутко смутилась, ноги у меня не двигались, а я вся съежилась, чтобы стать поменьше.
А когда мы так вышли на нашу улицу, то Димкина сестра, зловредная Светка, увидела, что мы идем обнявшись, и как завопит:
«Жених и невеста! Тили-тили тесто! Жених и невеста! Тили-тили-тили тесто!»
«Вот дура, — сказал Димка. — Ты не обращай на нее внимания!»
Я оглянулась на Светку и сказала:
«Ну крикни, крикни еще раз!»
«Ленка — невеста! Ленка — невеста! — истошно заорала Светка. — А Димка — жених!» — И бросилась наутек.
Мы остались на месте. Знаешь, дедушка, мне почему-то понравилось, что Светка меня дразнила. — Ленка повернулась к Николаю Николаевичу: — Это плохо?
— Почему же плохо, — ответил Николай Николаевич, — это в какой-то степени замечательно.
— Вот и я так подумала! — в восторге сказала Ленка. — Точно как ты. И мне захотелось сделать что-нибудь сверхособенное. «Знаешь, Димка, говорю, знаешь… Я сейчас пойду в парикмахерскую к тете Клаве!»
«Зачем?» — испугался он.
«Я хочу сделать прическу!.. А то все косы, косы…»
«Это ты здорово придумала, — обрадовался он. — Пошли. Я тебя провожу».
И мы на виду у Светки развернулись и побежали в город.
— Ну а Димка-то что? — почти крикнул Николай Николаевич. — Он что-нибудь сказал насчет ребят?
— Что ты кричишь? — ответила Ленка. — Конечно… Сказал. То есть он ничего не сказал… Он только успокоился.
— Успокоился? — переспросил Николай Николаевич. — Какая радость!
— Успокоился, — кивнула Ленка, по-прежнему не замечая ехидства Николая Николаевича.
«Понимаешь, — говорит он мне, — я подумал, что ребята мне не поверят, если я сейчас сразу сознаюсь. Скажут, что я просто тебя выручаю. Их надо подготовить. Лучше я сделаю это без тебя. — Он посмотрел на меня. — А ты как думаешь?»
— Ну-ну! — сказал Николай Николаевич. — Это уже совсем интересно. Что же ты ему ответила?
— Я думаю, как ты! — сказала я.
— Остроумный ответ, — сказал Николай Николаевич. — Ну а он-то что?
— Он был тихий-тихий. Спокойный-спокойный… По-моему, ему здорово понравились мои слова. А меня это тогда очень обрадовало — значит, я снова, в который раз, помогла ему.
— Ничего себе — тихий-тихий! — вдруг возмутился Николай Николаевич. — Тебя, понимаешь, бьют, колошматят, а он — молчок?!
Он так был возмущен, что даже вскочил, пробежался по комнате и застонал.
— А чего ты хохочешь? — Ленка внимательно посмотрела на Николая Николаевича.
— Я хохочу?! — ответил Николай Николаевич. — Я рыдаю, к твоему сведению. Какой тихий… Тишайший мальчик!.. Паинька! Да за ним нужен глаз да глаз. Я это чувствую! А то он, того и гляди, горло перережет.
— Ты меня осуждаешь за то, что я пожалела Димку, потому что он… предатель? — спросила Ленка.
— Прощать — пожалуйста!.. Но не предателей, — ответил Николай Николаевич. — Лично я не люблю подлецов.
— Ты же сам говорил, что надо быть милосердным! — защищалась Ленка.
— Говорил! Говорил! — снова закричал Николай Николаевич. — И никогда от этого не откажусь! Но ты считаешь себя милосердной только потому, что пожалела подлеца?.. Это же смешно!
— Он не подлец! Не подлец! Он тогда еще не был подлецом!.. — ответила Ленка и перешла на шепот: — Я в тот момент не могла иначе… Я рада, что помогла ему…
— А чего же ты тогда уезжаешь? — спросил Николай Николаевич.
Ленка посмотрела на него, как мышь, загнанная в угол.
Но Николай Николаевич так разошелся, что уже не мог остановиться:
— Да никакая ты не милосердная! Ты только Димке все прощаешь… А остальным?..
— Остальные вредные! — крикнула Ленка. — Злые! Они волки и лисы — вот кто они такие! Если бы не они, он бы давно сознался.
— А я не верю, что в вашем классе все вредные! — сказал Николай Николаевич. — Быть этого не может.
— Не веришь? — Ленка с остервенением посмотрела на Николая Николаевича.
— Не верю! — твердо ответил тот.
Теперь они стояли друг против друга, оба с горящими от гнева глазами, словно собирались драться. Николай Николаевич наступал на Ленку, а та отступала, пока не уперлась спиной в стенку, — дедушка ей не верил, и это ее потрясло!
— Не веришь? — тихо переспросила она и подняла на него глаза, еще надеясь, что не найдет в его лице подтверждения тех слов, которые он произнес.
Николай Николаевич в отчаянии помотал головой: «Не верю», хотя готов уже был отказаться от своих слов из жалости к ней. А с другой стороны, что ему было делать? Поддакивать ей во всем? А до чего это бы ее довело? Еще побежала бы к этому маленькому мерзавцу и простила его! Вот именно, поддакивать тоже нельзя — должна быть четкая позиция. И вообще что такое «поддакивать» — это же угодничество?.. Нет, такое не в его правилах.
— Они все гады на одно лицо! — закричала Ленка. — Ты в этом скоро убедишься!
— Никогда не поверю! — Глаза Николая Николаевича стали жесткими и холодными, а шрам на щеке вспыхнул ослепительной белой полосой. — Никогда!
— Ты с ними заодно! Никого не знаешь — и уже против меня! — вся сжалась в комочек Ленка. — Не хочу тебя видеть!.. Уеду! Уеду! — И бросилась бежать.
Николай Николаевич рванулся за нею и схватил ее плечо. Думал, она начнет вырываться, а она повернулась к нему, и лицо ее, которое только что было в яростном огне, стало детским, прекрасным, будто ей всего лет восемь. Только в глазах происходила мученическая работа — она что-то усиленно соображала.
— Ну давай успокоимся. — Николай Николаевич нежно прижал ее к груди, ощупал теплый затылок. — Ты же у нас молодец! — Провел рукой по тоненькой шее, и это больно ударило его. Шея у нее была просто прутик, соломинка. — Сядем… — Он потянул за собой упирающуюся Ленку и усадил ее на диван. — И ты мне все по порядку расскажешь дальше. Обещаю не перебивать тебя, а то на самом деле я сделаю какие-нибудь преждевременные выводы… — Он обнял ее, положив ладонь на острую косточку ее плеча, и крепко сжал. — Хотя я от своих слов и не отказываюсь.
Ленка молчала.
— Знаешь, пожалуй, я поставлю чайник. — Николай Николаевич встал. — Выпьем чаю. Как говорит одна моя знакомая, очень веселая старушка: «Замечаю, что от чаю много пользы получаю!»
Но Ленка твердо остановила его:
— Не хочу чаю!
Николай Николаевич посмотрел на нее.
— И рассказывать больше не буду. — И вышла в соседнюю комнату.
А Николай Николаевич, при всем печальном своем настроении, подумал про Ленку, что она необыкновенный человек — какая страсть, какая тяга к справедливости. Как он ее во многом понимал! Действительно, они два сапога пара. И смутился: ему стало неловко, что он так думал о самом себе.
Правда, радовался Николай Николаевич раньше времени. Ленка хоть и не убежала из дому, хоть и сказала с ним несколько слов после их бурного спора, но потом забралась с ногами на диван, забилась в угол и замолчала надолго.
Николай Николаевич шутил, заигрывал с ней, рассказывал разные смешные истории — ничего не помогало. Ленка молчала. Тогда он тяжело вздохнул, надел рабочую куртку и принялся за повседневные дела, считая, что в работе и настроение наладится.
Николай Николаевич принес со двора охапку дров и бросил их с размаху на пол, чего никогда раньше не делал. Поленья загрохотали, падая друг на друга, и разорвали на мгновение неестественно тягостную тишину.
Но и тут Ленка промолчала.
Он развел огонь, так что жар уходил пылающим столбом вверх. «Унтермарк», круглая печь, обтянутая железом, крашенным в черный цвет, стоявшая от пола до потолка, трещала и дрожала от полыхающего в ней огня. И Николаю Николаевичу казалось, что этот раскаленный звенящий столб может рвануть ввысь, пробить потолок и уйти в небо космической ракетой. Может быть, эта ракета унесет Ленкину печаль к вечным звездам, к туманной луне, к ясному солнцу?..
Но ничего такого не произошло.
И чуда не случилось. Огонь в печи потихоньку затухал, играя сначала ярко-красными, а потом мерцающе-синими углями.
Николай Николаевич в совершенной растерянности развел руками. Непонятно было, что же делать с Ленкиной печалью?
А потом он топил остальные печи, блуждая по комнатам, всматриваясь в картины, которые висели везде, от пола до потолка. На них были изображены люди — теперь таких уже не встретишь. У них были продолговатые строгие лица и большие, вразлет глаза. Они молча следили за тем, как Николай Николаевич суетился, согнувшись возле печей, подбрасывая в них дрова и не давая огню погаснуть.
Ведь если бы его предок, крепостной художник Бессольцев, не написал этих картин и если бы остальные Бессольцевы, из поколения в поколение, не сохранили бы их, то мир остался бы без этих живых лиц и никто бы никогда не узнал, что эти люди жили на нашей земле.
Последнее время Николай Николаевич все чаще думал об этом. И его жизнь, в общем, краткая и поэтому печальная, как каждая человеческая жизнь, вдруг стала длинной, она как бы продолжалась целые века.
Сейчас, подбрасывая березовые поленья в печь, обогревавшую три небольшие задние комнаты дома, он вспомнил, как однажды проснулся утром и понял, что он жил здесь вечно, хотя и вернулся в родной дом всего десять лет назад. Но так плотно легли на его жизнь все события прошлого семьи Бессольцевых и городка, что сплелись в крепкий узел, который никому уже не удастся ни развязать, ни разрубить.
И он пошел от картины к картине, неслышно переговариваясь со всеми этими людьми на холстах, пока не дошел до «Машки», в который раз рассматривая ее и восхищаясь.
Николай Николаевич перевел взгляд на Ленку — до чего же они похожи с Машкой.
Машка стояла в проеме дверей прозрачно-белая, в домотканой рубахе до полу. Девочка, видно, собиралась выбежать из темной избы на яркий солнечный свет двора, но в последний момент почему-то неожиданно остановилась в дверях и резко повернула голову. Остриженная наголо. Может быть, после болезни? Рот у нее был полуоткрыт, точно она только что произнесла какое-то слово, которое вот-вот должно было долететь до слуха Николая Николаевича. Именно поэтому, когда он подходил к Машке, всегда старался не шуметь и прислушивался.
Честно, Николай Николаевич кое в чем подозревал Машку. Ну, что она имела родственное влияние на Ленку, как на своего потомка, потому что уже на следующий день после того, как он принес «Машку», он слышал, как Ленка кому-то сказала:
— Не смотри на меня так. Я все равно этого делать не буду. Ни за что!
Николай Николаевич быстро вошел в комнату, ему было интересно, кто же пришел к Ленке, но там никого не было. Николай Николаевич спросил Ленку, с кем она разговаривала. А она смутилась и ничего не ответила. Но ему-то было ясно с кем — с Машкой.
А еще через два дня — Николай Николаевич хорошо это помнил, потому что было 7 ноября и он ранним утром первый на их улице вывесил флаг на воротах, а потом стал готовить праздничный завтрак, — зазвонил телефон, Ленка так стремительно бросилась к нему, что он не успел руку протянуть к аппарату, хотя стоял рядом. Она схватила трубку, сказала «алло?» и брякнула ее на рычаг. Николай Николаевич догадался, что это был Димка, и быстро скрылся в мезонине, чтобы дать им свободно поговорить. И услышал, к своему великому удивлению, как Ленка… запела песенку. Но самое потрясающее — там внизу, так ему показалось, звучали два голоса, а не один. Как будто Ленка пела, а ей кто-то подпевал. Или это ветер завывал в трубах, или это скрипели высохшие половицы?.. Или это души умерших пришли к ним в гости и подают свои голоса? Николай Николаевич застыл, стоя в окружении картин.
— Ты с кем там поешь? — крикнул он вниз в проем лестницы.
Песня оборвалась, потом Ленка рассмеялась и крикнула в ответ:
— С Машкой!
Это все было в прошлом. В милом, счастливом прошлом, а теперь оборвалось, расстроилось, разлетелось на куски. Надо было как-то вырваться из заколдованного круга. Только осторожно, внимательно, не теряя тропы, предупреждал себя Николай Николаевич.
Он поднялся в мезонин и, как, бывало, Ленка, вышел поочередно на каждый из четырех балкончиков и посмотрел на четыре стороны света, надеясь, что какая-нибудь из сторон надоумит его. Но из этого ничего не вышло.
Николай Николаевич спустился в сад. Он стал пилить сухие ветки с деревьев и замазывать свежие раны коричневой краской, оставшейся после ремонта крыши.
Он подумал, что эта работа может привлечь Ленку, но она не пришла к нему на помощь. Значит, ей не захотелось макать кисть в банку с краской и проводить по светлому срезу дерева, образуя яркое пятно на сером стволе яблони?.. Плохо дело!
Работая в саду, Николай Николаевич все время следил за Ленкой. Она вышла один раз из дома, и он тут же появился за ней тенью. Куда она — туда и он. Все хотел сорвать слово с ее молчаливых губ, разговорить ее, рассмешить… Но она упорно молчала. Вроде онемела.
Он поймал ее грустный, испуганный взгляд. Его ножом по сердцу резануло — так захотелось ей помочь, так бесконечно захотелось ее спасти, — он бросился к ней. Но Ленка прошла мимо, ее голова мелькнула среди черных от дождей веток и исчезла.
После этого Николай Николаевич бросил работу в саду, вернулся в дом, лег на кровать, накрывшись с головой одеялом, надеясь передохнуть и проснуться с каким-то твердым и определенным решением.
Его сон был короток и тревожен. Ему показалось или, может быть, приснилось, что кто-то тихонько позвал его и потянул почему-то за нос. Он сразу открыл глаза — перед ним стояла Ленка. Николай Николаевич заморгал глазами — закрыл и открыл — пусто, никакой Ленки. Исчезла. Никого. «Ну, — подумал он, — дошел до ручки, чего только не приснится испуганному человеку…»
Николай Николаевич перевернулся на другой бок, на всякий случай уцепился рукой за нос, чтобы никто его не хватал во сне, и только задремал, как снова кто-то тихонько позвал его.
Тут ему окончательно расхотелось спать, и он вскочил — это его так страх подбросил: что это Ленки не слышно и чем она занимается?
Он осторожно прокрался в Ленкину комнату, чтобы убедиться, что она цела и невредима.
Ленка тоже спала — устала за этот многотрудный день.
Уже наступили сумерки, и редкий осенний туман неслышно бил в окно. И в этом вечернем освещении Ленкино лицо показалось ему необычно одухотворенным: лицо милое, прямо лик святой.
«И любовь такой красавицы, такого чудного человека, — с возмущением подумал Николай Николаевич, — отверг этот несчастный, жалкий Димка Сомов!»
Николай Николаевич медленно и тихо отступал к двери, он не дышал, он парил над полом, чтобы не спугнуть Ленкин сон и не нарушить прекрасной картины. На пороге он оглянулся в последний раз, чтобы полюбоваться на Ленку, и… застыл в изумлении: она смотрела на него вполне бессонными глазами.
Более того, Ленка следила за Николаем Николаевичем, как кошка за мышью, которая вот-вот собиралась его сцапать, — не хватало только, чтобы она подумала, что он следит за нею.
— Мне приснилось, понимаешь, что кто-то потянул меня за нос, — сказал, извиняясь, Николай Николаевич.
Он решил рассмешить ее этим сообщением — и рассмешил.
— За нос? — Она рассмеялась.
— И еще мне приснилось, что человек, который тянул меня за нос, была ты! — Николай Николаевич внимательно посмотрел на Ленку.
— Я? — Ленка опять засмеялась.
Николаю Николаевичу нравилось, когда Ленка так смеялась — будто колокольчик звякнул и упал в траву.
И тут до Николая Николаевича совершенно неожиданно дошло, что Ленка разговаривала с ним. Значит, простила?..
— А может, ты правда приходила ко мне? — осторожно спросил Николай Николаевич.
Ленка кивнула.
— И тащила меня за нос?
Ленка снова кивнула.
— Возмутительно! Как ты посмела? Ты могла оставить меня без носа. Или оцарапать, что тоже малоприятно.
— Я хотела тебя разбудить… А знаешь почему? — Она посмотрела на него так, точно собиралась открыть какую-то тайну. — Ты оказался прав — никакая я не милосердная. Помнишь, я тебе про Рыжего рассказывала, что он как цирковой клоун, что ему и парика не нужно, что он от рождения рыжий. И все ребята над ним хохотали, и я хохотала, и он сам над собой смеялся громче всех, и у него от хохота даже слезы стояли в глазах. Помнишь?
— Конечно помню, — ответил Николай Николаевич.
— А почему он такой, — с беспокойством спросила Ленка, — как ты думаешь?
— Потому что рыжий. Все кричат: «Рыжий! Рыжий!..» А он боится этого и старается не выделяться. Все орут, и он орет, все бьют, и он бьет, если ему даже не хочется. Я знал таких людей.
— Дедушка, а вдруг он не хохотал над собой, а плакал… — Ленка в ужасе замолчала. — А вдруг у него слезы в глазах стояли не от хохота, а от обиды?.. А я над ним смеялась.
— Может быть, ты еще в ком-нибудь ошиблась? — спросил Николай Николаевич.
— Ты думаешь? — Она глубоко задумалась. — В ком же?
Ленка по-новому открывала для себя смысл происходящего. Ее подвижное лицо сразу изменилось — оно приобрело растерянное выражение, оно говорило: как же это произошло, что она издевалась над Рыжим только потому, что он рыжий?!
Брови у нее трагически сломались, уголки губ опустились. Она повернулась к Николаю Николаевичу, и он увидел в серовато-розовом свете угасающего дня ее большие печальные глаза.
Глава девятая
Димка поджидал Ленку около парикмахерской, пока та делала прическу, чтобы поразить весь мир. Он стоял, облокотившись на поручень витрины, и с большим любопытством читал журнал «Юный техник».
Потом он увидел Миронову и Шмакову. Они разговаривали, медленно приближаясь к нему.
Димка, раньше чем он сам успел что-то подумать, почему-то спрятался за угол парикмахерской. Почему? Отчего? Ему это было не вполне понятно, и он уже собрался выйти из укрытия, но вспомнил, что его родители еще не знали, что он не уехал в Москву. Он побежал домой, чтобы сообщить им об этом.
По дороге он подумал, что нехорошо, что он бросил Ленку, не предупредив. Она выйдет из парикмахерской с новой прической, радостная, веселая, а его нет. А вдруг она нарвется на этих ненормальных и они снова станут к ней приставать, побьют ее — с них станется. Он решительно повернул обратно, столкнулся нос к носу с Валькой, почувствовал, что засбоил, растерялся, чего раньше с ним никогда не бывало.
— А где твоя дорогая подружка? — спросил Валька.
— А я почем знаю, — вырвалось у Димки, хотя он и не собирался так отвечать. — Ты же за ней охотишься, а не я. — И побежал дальше, стараясь не думать о Ленке.
А пока бежал, представил себе, как смело откроет ребятам тайну своего «предательства». Вот будет хохот!.. Ему-то они ничего не сделают, он сможет им доказать, что был прав. Он скажет им, что Ленка хотела его выручить, потому что подумала, будто он испугался. А он промолчал, потому что решил, что ей надо подзакалить волю в борьбе с трудностями. А тут такой случай!..
Эта неожиданная мысль ему очень понравилась. Через минуту он уже был уверен, что все так было в действительности. Димка подпрыгнул от радости и повернул назад, к парикмахерской.
Как он летел, как он спешил!.. Правда, недолго. Остановился и подумал, что все это, пожалуй, он сделает в другой раз. И снова направился домой. И снова остановился: чего доброго, ребята схватят Ленку и напугают без него.
«Да ничего они ей не сделают, — успокоил он себя. — Небось сейчас уже разошлись по домам и трескают свои обеды».
Димка почувствовал голод, вспомнил, что сегодня на обед курица с лапшой, которую он любил, и он самым решительным шагом заспешил домой.
А в это же самое время некоторые из его одноклассников и не думали об обеде. Они были озабочены пропажей Сомова и Бессольцевой.
Миронова и Шмакова отдыхали возле парикмахерской. Они ждали мальчишек, которые разбежались в разные стороны в поисках пропавших.
— Бегали-бегали… Ловили-ловили… — вздохнула Шмакова. — Никого не поймали… А они сейчас где-нибудь веселятся и посмеиваются над нами.
— Поймаем, — мрачно ответила Железная Кнопка.
— Ножки мои бедные… — пожаловалась Шмакова. — Вскочила сегодня в шесть. Весь дом подняла. Собиралась… Голову вымыла. Мамка мне новое платье приготовила. Деньжат подбросила потихоньку от отца. Она у меня добренькая. Составила целый список покупок… Собралась… А что ты мечтала купить в Москве?
— Ничего. — Железная Кнопка цедила слова нехотя, еле разжимая губы.
— Послушай, Миронова, а почему ты такая? — Шмакова с большим любопытством посмотрела на Железную Кнопку.
— Какая?
— Ну не как все девчонки… Мама у тебя жутко модная. Женщина моей мечты…
— Что с вас взять, — резко перебила Железная Кнопка. — Смотри, сколько нас осталось? По пальцам можно пересчитать… Из всего класса. И это после того, как мы объявили бойкот предателю. А если бы не я, вы бы уже все сидели дома.
Шмакова улыбнулась: ее не так-то легко было сбить.
— Вчера я встретила твою маму, — вновь начала она. — Идет в синей кожаной курточке. Между прочим, под цвет глаз. Я отвалилась. — Мечтательно закатила глазки: — Наверное, кучу денег заплатила?
— Не интересовалась… Шмакова, давай о чем-нибудь другом.
— Ну ладно, ладно, не злись! Послушай!.. Вот ты такая честная и правильная, а против Чучела. Мы с тобой девочки умные, все понимаем. Чучело что сделала?.. Просто сказала Маргарите, как все было. А ты ее казнишь!.. Хорошо ли это?
— Тут дело ясное — она предала нас по-тихому. — Щеки у Железной Кнопки заалели. — Думала, никто не узнает. А если даже узнает, то что ей будет?.. Ничего. Она же рассказала «всю правду», как ты говоришь. Но и правда бывает разная. Ее правда — просто предательство. Не повезло ей, на меня напала. Каждый должен получать по заслугам.
— Идейная ты, — сказала Шмакова.
— А ты?
— Я — другое дело. У меня к ней свой счет.
— Мелковато, — процедила сквозь зубы Железная Кнопка.
— Курочка по зернышку клюет.
Шмаковой нравилось, что она знает об этой истории больше всех, и она с нетерпением и злорадством ждала, чем же это все кончится. Ах, как здорово получилось, что она оказалась в тот момент под партой и все слышала! У нее тогда сердечко чуть не выскочило от волнения из груди — так она была рада, что попался этот выскочка Димка Сомов. Не будет строить из себя главного.
Вот только непонятно было — почему эта страшила Бессольцева взяла всю вину на себя?.. Скорее всего, она действительно встретила Маргариту в коридоре и снова все ей рассказала. Счастливчик Димочка! Но все равно интересно наблюдать, как он выкручивается и боится. Как он дрожал в классе, когда Железная Кнопка объявила, что знает имя предателя. Как дрожал, что Маргарита все расскажет ребятам. Достанется ему еще на орехи!
Шмакова улыбнулась своим тайным мыслям, представляя всю бездну падения Сомова и всю беспросветность положения Бессольцевой.
— У меня ко всем один счет. — Железная Кнопка вскочила, глаза ее загорелись неподдельным пламенем негодования. — Живешь не по правде — расплата! Никто не должен оставаться безнаказанным. И никто не уйдет от ответа. Ни-ког-да! — И тихо, почти шепотом закончила: — К кому бы это ни относилось, даже к родным.
— Точно, идейная ты. — Шмакова почему-то рассмеялась.
Прибежали Рыжий и Лохматый.
— Ну? — нетерпеливо повернулась к ним Железная Кнопка.
— Дома их нет, — сказал Рыжий.
— И на реке не видно, — сказал Лохматый.
Следом за ними появился Валька.
— Разрешите доложить, товарищ, Железная Кнопка. — Он вытянулся по стойке «смирно». — Встретил Сомова. Одного. Спросил, где Бессольцева. Он ответил, что не знает. По-моему, врет.
— Какие-то вы все кисленькие… — с презрением вздохнула Шмакова. — Обыкновенное дело провалили — одну дурочку не смогли поймать.
Мальчишки понуро молчали.
— Смотрите, Васильев, — сказал Рыжий.
— А, перебежчик явился, — с пренебрежением произнесла Железная Кнопка. — Проучить его надо.
Они молча и неподвижно следили, как Васильев приближался к ним. А когда он приблизился, Лохматый лениво встал и толкнул его.
— Ты чего? — возмутился Васильев. — Офонарел?
Лохматый схватил его и выкрутил руки.
— Ты перебежчик, — сказала Железная Кнопка. — Мы тебе делаем предупреждение.
— Я перебежчик? — удивился Васильев. — А куда же я перебегал?
— А кто ты? — Валька больно наступил Васильеву на ногу. — Ты же их выпустил?
— Лохматый, не ломай руку. Ну что ты прешь со своей мускулатурой?.. — Лицо у Васильева покраснело от натуги, на лбу выступили капельки пота, но он никак не мог вырваться из крепких рук Лохматого. — Я тоже против предательства! — пытался им объяснить Васильев. — Но зачем же ее бить?.. Она же девчонка. Мы даже не выслушали ее.
— Ну и что?! — возмутился Рыжий. — Раз попалась, гадина, получай!
— Рыжий, а ты — молоток! — Лохматый, похваляясь силой, сильно тряхнул Васильева.
— А что? — Рыжий смутился. — Меня в Москве ждали… Я ей этого не прощу.
— Его ждали в Москве! Какой прынц! Ему там встречу готовили с флагами и разноцветными шариками и обедом из трех блюд, — паясничал Валька. — Кто тебя ждал в Москве, несчастный ты Рыжик?..
— А что — и ждал! — ответил Рыжий и тихо добавил: — Отец.
— Отец! — Валька задохнулся от хохота. — А что же ты тогда носишь материнскую фамилию, если у тебя есть отец?.. А-а-а, попался!.. — И торжествующим голосом крикнул Рыжему в лицо: — Трепло!
Рыжий ничего не ответил, встал и, опустив низко голову, понуро отошел в сторону.
— Заткнись! — наклонился Лохматый к Вальке.
— А чего он заливает, — ответил Валька. — Каждому ясно, что у него нету отца.
— Я кому сказал, захлопни варежку! — уже с угрозой произнес Лохматый.
Но тут из-за угла парикмахерской вынырнула долговязая фигура сияющего Попова. Все сразу забыли о своих ссорах и уставились на него. Им всем было интересно, чего он так сияет. Может, он нашел Бессольцеву?
— Ребя! — радостно сообщил Попов. — Димкин отец пригнал новенького «жигуленка».
— А Бессольцева где? — спросила Железная Кнопка.
— Бессольцевой нету, — продолжал Попов с восторгом. — А «жигуленок» новой модели — «ВАЗ-21011».
— Семь тысяч двести шестьдесят один рэ! — застонал от зависти Валька. — Теперь нам Сомова не одолеть.
— Чепуха! — сказала Железная Кнопка. — Мы еще с Димкой разберемся.
— Это еще зачем? — Шмакова подозрительно посмотрела на Миронову.
— Объясняю, — ответила Железная Кнопка. — Все должно быть честно. У нас борьба справедливая. Мы предложим Сомову отказаться от Бессольцевой. Ну а если он не согласится…
— Да наплевал на вас Сомов! — усмехнулся Валька. — Мы ему про бойкот, а он сел в экипаж и уехал… Попробуй догони!..
В этот самый момент дверь парикмахерской открылась, и совершенно неожиданно для всех оттуда выплыла Ленка. Ее нельзя было узнать — так она преобразилась. Вместо косичек у нее была настоящая прическа, волосы непослушными мелкими колечками доходили до худеньких торчащих лопаток.
Все ребята прямо обалдели от Ленкиного появления — на ловца, как говорится, и зверь бежит.
— Ничего себе выступает! — с завистью сказала Шмакова.
Первым пришел в себя Валька. Он сделал осторожный шаг к жертве и процедил, не разжимая губ:
— Заходи с разных сторон! — И они двинулись на Ленку.
Ленка тоже заметила ребят и бросилась было обратно. Только поздно: дорога отступления уже была перерезана — Рыжий стоял, облокотившись о дверной косяк парикмахерской, лущил семечки и лениво поплевывал себе под ноги.
Ленка пугливо заметалась — глаза туда, глаза сюда: где же Димка? Он ведь тут ее ждал.
Ребята подкрадывались к ней не спеша. Понимали, что ей некуда бежать, и не торопились. Один Васильев растерянно стоял в стороне.
— А кто это там стоит? — крикнул Валька. — Что это за писаная красавица?
Рыжий посмотрел из-под козырька и спросил, кривляясь:
— Игде, игде?
— Ребята, да она нас не замечает! — возмущенно закричал Лохматый, потрясая кулаками. — Какая гордая!..
— Леночка, это же мы, твои одноклассники! — пропела Шмакова.
— А мы ей сделаем больно! Мы же вооружены… — Валька вытащил из кармана стеклянную трубочку, набил ее горохом. — «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути», — пропел он, прицелился и выстрелил.
Ленка схватилась за щеку — ей показалось, что ее ужалила пчела.
— Заметила! — удовлетворенно хмыкнул Лохматый.
Ленка стояла как пригвожденная у белой стены парикмахерской, а Валька преспокойно ее расстреливал… в нос, в щеку, в губы!
Ей хотелось зареветь от боли и обиды, но она почему-то продолжала неподвижно стоять, непроизвольно хватаясь за места, куда попадали горошины.
А всем от этого было смешно, что она, как заводной человечек, которого дергали за ниточки, делала самые неожиданные и резкие движения.
Дверь парикмахерской снова хлопнула, и на пороге появилась тетя Клава. Ее лицо было полно гнева. Она увидела своего сына, своего Толика, и хотела ему высказать то, что у нее накипело в душе: такой-сякой, хулиган, сбежал в кино, не попал в Москву, — но слова не успели сорваться с ее губ, потому что очередная порция горошин, предназначенная для Ленки, больно уколола тетю Клаву в руку.
— Ты что хулиганишь? — набросилась она на Вальку. — Ах ты, шпана бессовестная!
— Тетя Клава, я не в вас, — оправдывался Валька, увертываясь от тети Клавы. — Я в нее! — Он показал на Ленку: — Она змея. Нашипела!
— Ничего не понимаю, — все еще раздраженно сказала тетя Клава. — Что у вас происходит?
— Она гадина, а ты делаешь ей прически! — закричал Рыжий и хотел садануть Ленку.
— Ты что?! — Тетя Клава была в ужасе. — Толик!.. — Она схватила сына за руку.
— Не мешай нам! — Рыжий вырвался из рук матери.
— Мы же просто играем! — улыбаясь, объяснил Валька. — Тетя Клава!
Валька и Лохматый схватили Ленку и потащили ее куда-то в сторону. Ленка упиралась. Она боялась уходить от тети Клавы.
— Подымите ее! — приказала Железная Кнопка.
— И несите как принцессу! Она же у нас красавица! — Шмакова засмеялась. — Рот до ушей, хоть завязочки пришей! — Крикнула Попову: — А ты чего застыл?
Попов бросился на помощь Лохматому и Вальке, и они пытались втроем поднять Ленку.
Та отчаянно сопротивлялась, и колечки волос метались и прыгали у нее на голове.
— Димка-а-а! — сорвалась Ленка.
Она закричала таким же истошным голосом, как на игрушечной фабрике, когда испугалась их звериных масок. Но на этот раз на ее отчаянный и печальный зов Димка не откликнулся.
— А ну оставьте ее! — решительно вмешалась тетя Клава, расталкивая ребят. — Что за дурацкие игры! Вы ей прическу испортите!
И вдруг Васильев бросился на помощь тете Клаве — откуда сила взялась! — раскидал в разные стороны Лохматого, Рыжего, Вальку и Попова и с криком: «Девчонок не бить!» — вырвал Ленку из рук ребят.
Ленка оттолкнула Шмакову, которая стояла у нее на дороге, и побежала… Пересекла площадь и скрылась за углом.
Все остальное произошло в одно мгновение. Лохматый сбил с ног Васильева. Миронова бросилась вдогонку за Ленкой, а остальные с криком и свистом унеслись за нею.
— Толик! — закричала тетя Клава. — Вернись!.. Толик!..
Но Толик, конечно, не вернулся, увлекаемый злым ветром погони.
Тетя Клава печально покачала головой:
— Вот несчастье, не попали в Москву. Поди попробуй пойми их. Кто прав, кто виноват?.. — Она посмотрела на Васильева. — Ты не знаешь, за что они так на нее?
— Не знаю, — мрачно ответил Васильев, отряхиваясь после падения.
— Я так и думала… Вы все всегда ничего не знаете. — Тетя Клава скрылась в парикмахерской.
И тут вновь появился Димка… и увидел Васильева.
— А где остальные? — спросил он, едва отдышавшись.
— Остальные?.. Известно где. Бессольцеву погнали.
— Погнали?.. Эх, черт, не успел я, — сказал Димка. — А то у меня был к ним один разговор…
— Про Бессольцеву? — спросил Васильев.
— Про нее, — небрежно и самоуверенно ответил Димка. — Я бы им все карты перепутал.
— А что хотел сказать? — заинтересовался Васильев.
— Пока секрет. — Димка победно ухмыльнулся.
— Значит, ты ей поможешь? — обрадовался Васильев.
— Конечно помогу, — кивнул Димка.
— Неужели она предатель? — Васильев в сильном волнении посмотрел на Димку.
— А ты не веришь? — осторожно спросил Димка.
— Факты — вещь упрямая, — ответил Васильев. — Но я все равно почему-то не верю.
— Она тебе нравится? — вдруг спросил Димка.
Васильев смутился — круглые большие глаза за толстыми стеклами очков отвернулись в сторону.
— Молчишь? — продолжал Димка. — Значит, нравится.
— Миронова чокнулась: раз виноват, то расплата. Лохматый рубит, как гильотина.
— И чего они на нее так взъелись? — осторожно спросил Димка.
— Не на нее, а на предателя. Они никому бы этого не простили. — Васильев криво усмехнулся: — Даже тебе!
— Ну, я-то их не боюсь, — ответил Димка и вдруг почему-то добавил: — Послушай, Васильев, а может, ей лучше уехать?
— Уехать? — Васильеву это предложение явно не понравилось. — Совсем?!
— Ну ты даешь… — сказал Димка. — Человек погибает, а тебе, видишь ли, расставаться с нею неохота. — Он замолчал, задумался. — Я бы ей обязательно об этом сказал. Но мне неудобно… Слушай, Васильев, сделай это ты! Надо же ее выручить.
— Вот дура! — сказал Васильев. — Ну зачем она это сделала? — Он посмотрел на Сомова: — Ну зачем?!
В это время издалека, откуда-то сверху, из чистого, прозрачного высокого неба, какое бывает только в сухой погожий осенний день, донесся крик:
— Чу-че-ло!
— Пре-да-тель!..
Димка и Васильев переглянулись.
— Мы здесь сидим, беседуем… А ее, может, там колотят! — вдруг крикнул Димка и бросился бежать.
Васильев сорвался за ним следом.
Глава десятая
— Ты представляешь, — сказала Ленка, — они гнали меня по городу. На виду у всех. Бежать мне было трудно… Тебя никогда не гоняли, как зайца?..
Николай Николаевич промолчал, хотя его тоже гоняли, и он знал, как это трудно. Во время войны он бежал из плена. Его отправили на полевые работы куда-то под Гамбург, и он снова бежал. Утром в лесу его обнаружили дети, он заснул от слабости или, может быть, просто потерял сознание от голода. Он проснулся от неясного шороха и тихого разговора по-немецки. Открыл глаза и увидел детей — они были вооружены палками. Он попытался улыбнуться им, встал и, не оглядываясь, пошел по лесной тропинке. А они загалдели, ринулись следом, забегая вперед и толкаясь позади него. Тогда он побежал, а они засвистели и заулюлюкали, победно размахивая палками. И так они гнали его, пока он не упал.
— Вот ты и не знаешь, что это такое, когда тебя гоняют, как зайца. А получается, раз побежал — значит виноват. Теперь я ученая — надо отбиваться, если даже их много и тебя бьют. Но бежать нельзя. Тогда я этого не понимала и побежала.
А они меня гнали:
«Чу-че-ло-о-о!»
Прохожие смотрели на меня: каждому охота поглазеть на чучело. Тогда я переходила на шаг, ну чтобы получилось, что вроде бы не я убегала и вроде бы не мне кричали.
Один раз они меня нагнали, и Валька схватил меня за руку. Но я вырвалась и вбежала в нашу улицу. А вся эта стая — за мной!
И тут я увидела Димку — он бежал за нами следом. Он летел на всех парусах. Он спешил, чтобы спасти меня. Он ведь тогда еще думал, что он храбрый.
А я вскочила в калитку. Последнее, что я заметила, — это то, что стая окружила Димку, и последнее, что я услышала, — это их победный хохот.
Тебя дома не было, и я обрадовалась. А то мне пришлось бы рассказать тебе обо всем.
Я прильнула к щели в калитке. «Что же, думаю, Димка там делает, почему меня не догнал?» И увидела, что ребята уходили вверх по улице и Димка шел среди них и о чем-то говорил, размахивая руками, что-то доказывал… Ну молодец, решился. Я сразу стала счастливой: вот сейчас им, думаю, стыдно, что они меня травили. Живого человека — как зайца!
Сначала я ждала Димку у ворот. Ждала-ждала, все глаза проглядела. Когда стемнело, пошла домой и там ждала-ждала… Потом не вытерпела, сил у меня ждать больше не было, понимаешь, дедушка, и позвонила Димке. К телефону подошла Светка.
«А Димки дома нет, — сказала она и быстро протараторила: — Жених и невеста, тили-тили тесто!»
Я засмеялась.
«А я прическу сделала, — говорю ей, — тетя Клава сказала, что я теперь красавица». Повесила трубку и стала веселиться, прыгала по комнате, танцевала под слова: «Тили-тили тесто, жених и невеста!»
В это время кто-то постучал в окно.
«Димка!» — закричала я и бросилась открывать окно.
В окно всунулась громадная медвежья морда. Ну прямо настоящий медведь! И как зарычит: «Ры-ы-ы!»
Конечно, я испугалась — и всякий бы испугался, — отскочила от окна, погасила свет, чтобы меня с улицы не было видно. А сама прижалась к стене и дрожу. И тут хлопнула дверь, и пришел ты, — сказала Ленка. — А я как закричала: «Кто там?..» Помнишь?
Николай Николаевич кивнул, что помнил. Он очень хорошо помнил этот день, потому что именно тогда он случайно заехал в деревню Вертушино, зашел к бабушке Колкиной, и та отдала ему «Машку».
Он и не мечтал об этом никогда, просто нет-нет да заезжал в Вертушино, чтобы побыть у Колкиной и полюбоваться на картину.
Это был небольшой холст, написанный с какой-то невероятной открытостью, — в этой девочке трепетала жизнь, и почему-то было очень страшно за нее — так она была не защищена перед миром. «Может быть, потому, что она после болезни и острижена?» — подумал он тогда.
Николаю Николаевичу посчастливилось найти эту вещь несколько лет назад, сразу, как он вернулся в родные места. Но ему и в голову не приходило заполучить ее. Старушка жила тихо и одиноко, и с жизнью ее связывали немногие привычные любимые вещи.
Бабушка Колкина редко покидала свою родную деревню, хотя Николай Николаевич и приглашал ее к себе в гости. Но однажды она появилась у него не предупредив, объявила, что приехала в районную поликлинику, за здоровьем, хотя врачам не доверяла и лекарств почему-то опасалась.
Николай Николаевич с радостью встретил старуху. И та долго и достойно пила чай, а потом, как бы между прочим, пошла по комнатам, бросая быстрые взгляды туда-сюда по стенам… Прошло довольно много времени. И вдруг случилось невероятное. Бабушка Колкина передала Николаю Николаевичу через общих знакомых, чтобы приезжал.
Николай Николаевич заспешил. Он тут же отправился в дорогу и застал осунувшуюся старуху в постели, хотя дом был вымыт и вычищен, как перед большим праздником.
— Милый, — сказала бабушка Колкина нежным, певучим, но слабым голосом, — этой картинке место в твоем доме. Я тебе ее дарю.
Николай Николаевич стал отказываться, растерялся, предлагал, в конце концов, деньги.
— Денег не предлагай, — перебила бабушка Колкина, — не обижай старуху. Насчет подарка — так я давно решила. А если захочу когда-нибудь на нее взглянуть, то сама приеду к тебе.
Николай Николаевич вспомнил, что десять лет назад, когда он впервые попал к Колкиной в дом, то она ему обрадовалась и сказала: «Вот умру, девчонку отдам тебе».
В тот день, когда он получил «Машку», он был счастлив как ребенок и спешил домой на всех парусах — ему хотелось, нестерпимо хотелось побыстрее добраться до дому и повесить картину на стену.
Еще в автобусе, когда он ехал из деревни, прижимая к себе холст, завернутый в старенькое льняное полотенце, вышитое крестом, им овладел совершенно идиотский страх, что картина куда-то испарилась, что «Машка» исчезла, а в руке у него просто чистый холст.
Николай Николаевич сам над собою смеялся: ну не сумасшедший же он? Тем не менее, как только он вышел из автобуса, сразу же, отойдя чуть в сторонку, быстро развязал картину и успокоился…
Он спешил домой, почти не разбирая дороги, попадая в лужи, натыкаясь на случайных прохожих. И вот тут, когда он ворвался в дом, когда внес «Машку» как драгоценность, его вернул к жизни Ленкин крик:
— Кто там?
Николай Николаевич ответил радостно:
— Посмотри, что я принес!..
— Тихо! — ответила ему Ленка откуда-то из темноты.
— Ты почему сидишь без света? — спросил Николай Николаевич и от волнения, в спешке, забыл, где находится выключатель.
Он уронил в темноте стул, чертыхнулся и наконец зажег свет и увидел испуганную Ленку.
Удивительно, до чего же он был недогадлив: просмотреть человека, который бок о бок жил с ним. Более того, горячо любимого и самого близкого человека, внучку, родную кровь. На что это похоже?
— Там за окном… медведь, — сказала она.
— Медведь?.. Белый или серо-буро-малиновый? — радостно пошутил он.
— А я тебе говорю, там человек какой-то… — шепотом сообщила Ленка. — Он нацепил на голову морду медведя и хотел влезть к нам в окно.
После этого Николай Николаевич все же подошел к окну, открыл его, выглянул, чтобы успокоить ее, и сказал:
— Никого нет. В темноте что хочешь привидится. А ты испугалась, дурочка. А еще внучка майора, который прошел всю войну.
— Ты сам боишься чужих собак, — сказала Ленка в свое оправдание.
— А кто же не боится чужих собак? — весело ответил он. — А вот черта лысого и медведей я не боюсь.
И больше не слышал, о чем она говорила, потому что развернул полотенце и достал картину. Николай Николаевич думал, как он сейчас поразит Ленку.
— Ты взгляни, взгляни, Елена!..
Самая главная мечта его заключалась в том, что он хотел, чтобы Ленка полюбила дом и картины, которые его населяли, как он сам все это любил.
— Ты взгляни, взгляни, — твердил Николай Николаевич. — Какая нам вышла удача… Бабушка Колкина отдала, точнее, подарила нам картину. Я хотел заплатить за нее деньги — ни в какую, подарила! Чудная, милая, восхитительная бабушка Колкина!.. Какие редкостные люди нас окружают, Елена!.. Над этим стоит задуматься. А?..
И он поставил картину перед Ленкой, с восторгом наблюдая за выражением ее лица.
Наконец он не выдержал:
— Да проснись ты!.. Ну, как она тебе?.. Правда, хороша?
— Девчонка вроде меня, — ответила Ленка.
Николай Николаевич сначала не понял, что она имела в виду. Посмотрел на картину. Потом на Ленку и… увидел, что она чем-то стала не похожа на самое себя. Какая-то непривычная. Наконец догадался — Ленка была без кос.
— А где твои косы? — спросил он.
— Я прическу… только на каникулы, — заикаясь, объяснила Ленка.
Николай Николаевич обрадовался. Он увидел, что Ленка стала больше похожа на эту девочку на холсте.
— Елена! — закричал он так, что она вздрогнула. — Ты просто ее двойник… Самый настоящий… Тот же цвет глаз… Рот…
— Рот до ушей, хоть завязочки пришей, — с грустью сказала Ленка. — Может, ее тоже так дразнили?.. Тогда не я первая.
— Вот именно, — обрадовался Николай Николаевич. — Ну, улыбнись, улыбнись!.. Ты замечательно улыбаешься!
Ленка застенчиво улыбнулась, и уголки ее губ привычно поползли к ушам.
Николай Николаевич схватил холст, перевернул его и на тыльной стороне увидел размашистую надпись, сделанную черной краской: «Год 70».
— Как же я сразу не догадался, старый дурак. Столько лет смотрел на нее — и не догадался. Отец мне рассказывал эту историю… Она, — он показал на «Машку», — подарила эту картину какой-то своей любимой ученице. А когда ту арестовали жандармы как участницу группы «Народная воля», картина затерялась… Последняя его работа.
Николай Николаевич помолчал, потом испуганно-величественно, еще не веря до конца в это чудо, объявил:
— Елена, я схожу с ума… Возможно… Даже более того, я уверен в этом… Девчонка — сестра моего деда, баба Маша. Машка… Машенька… Мария Николаевна Бессольцева. Знаменитая особа. Жертвенница. Святая душа.
Ее жениха убили в Русско-турецкую войну. Под Плевной. А она после его смерти не пожелала выходить замуж, ей тогда было всего восемнадцать, и всю жизнь прожила одна. Но как прожила!
Она основала женскую гимназию в городке. А первые ее выпускницы все до единой уехали работать учителями в ближайшие деревни.
Говорят, они ей во всем подражали: так же одевались, как она, так же разговаривали, так же жили. Какие были люди! Какие были особенные люди! Все делали не ради славы, а для народной пользы.
В первую империалистическую здесь у нас была эпидемия тифа. И мой отец, следовательно ее племянник, был на этой эпидемии и тоже заразился тифом, и его положили в тифозный барак.
Однажды ночью он пришел домой. Маша ему открывает, а он стоит перед нею в нижнем белье, босой. А дело было зимой. Оказалось, что он пришел в беспамятье. И вот Мария Николаевна взвалила его на плечи и понесла обратно. Пять километров по глубокому снегу тащила — тифозный барак был за городом. Там и осталась — выходила племянника.
Потом за другими стала ухаживать, за самыми тяжелыми ходила, многие ей своей жизнью были обязаны.
Я ее хорошо помню. Она жила в твоей комнатке… Когда она умерла, ее хоронил весь город.
Николай Николаевич бегал по комнате, потирал руки, задыхался, не обращая на это внимания, хватался за сердце, не понимая, что оно у него болит.
— Боже мой! — продолжал бушевать он. — Как же ты удивительно на нее похожа и как ты удивительно вовремя приехала… А я удивительно вовремя оказался в деревне Вертушино у бабушки Колкиной!.. Теперь наше дело действительно подходит к концу. Теперь мы собрали с тобой почти все его картины и можем хвастаться, устраивать пиры и приглашать на демонстрацию наших сокровищ любознательных музейных работников. Они станут охать и ахать и говорить: «Вы открыли нового малоизвестного художника». А мы будем с тобой сидеть длинными зимними вечерами дома и строить планы.
— Какие планы? — спросила Ленка.
— Самые разнообразные. — Николай Николаевич улыбался, не замечая Ленкиного печального настроения, которое совсем не совпадало с его весельем. — Нам о многом надо посоветоваться.
И вот в это время в окне вновь появилась голова рычащего медведя.
— Медведь! — завопила Ленка и вскочила на стул.
В этот вечер Николай Николаевич был удивительно ловок и удачлив. Он стоял у окна, успел схватиться за медвежью морду, и она осталась у него в руке… Но в следующий момент — это он помнил очень хорошо — его посетило некоторое смущение, потому что на месте медвежьей морды перед ними появилось перекошенное от страха, какое-то жалкое и ничтожное Димкино лицо.
Помнится, он тогда подумал, что такое творится с Димкой, и перевел взгляд на Ленку, чтобы узнать у нее, что все это значит. И вот тут он удивился еще больше. Ленка стояла перед ним ни жива ни мертва…
— Вот тебе и весь медведь, — произнес Николай Николаевич. — Одной рукой я отвернул ему голову. — Он небрежно бросил медвежью морду на диван.
Николай Николаевич произнес свою фразу беспечно, хотя в этот момент ему впервые почудилось, что произошло что-то не то, ну, может быть, шутка с медвежьей мордой была слишком жестокой. Он тогда постарался отвлечь и развеселить Ленку, потому что почувствовал, что здесь какое-то серьезное дело, но потом так увлекся «Машкой», что все забыл.
Ленка же не обращала на него никакого внимания, она уже вернулась к жизни, она кричала в окно, звала Димку:
— Димка! Димка-а-а!..
Ей никто не отвечал.
Ленка в отчаянии повернулась к Николаю Николаевичу, ища у него помощи:
— Дедушка!.. Они держат его силой! Они заставили его пугать меня! — Ленка металась около окна. — Я знаю! Я вижу, вижу: они связали ему руки! Дедушка, крикни на них страшным голосом!
Николай Николаевич выглянул в окно и увидел небольшую группу ребят, стоящих в слабом электрическом освещении неподалеку от их дома. Среди них, странно сжавшись, ссутулившись, стоял и Димка. Он то появлялся, то исчезал, прячась за чьи-то спины.
— Димка-а-а! — снова позвала Ленка.
— Чего же он не отвечает? — спросил Николай Николаевич. — Может, его там нет? — Он так сказал, чтобы успокоить ее, хотя сам отлично видел Димку.
— Я вижу!.. Вижу его! Ты их не знаешь! Они могли ему тряпку в рот запихнуть! Дедушка, ну крикни!.. Спаси его!
Николай Николаевич набрал полные легкие воздуха и выдохнул:
— А ну живо отпустите Димку!
В ответ раздался хохот.
Группа удалилась со свистом и громкими взрывами смеха.
— Чучело! — прокричал кто-то, сложив руки рупором.
— Заплаточник! — подхватил другой. — Два сапога пара! — И снова затихло.
Ленка схватила куртку и бросилась к двери. Николай Николаевич попытался ее остановить. Но разве можно было это сделать — с ее страстным характером, с ее предельной преданностью в дружбе, с ее самоотдачей другим людям?..
— Пусти! Пусти! — Ленка рвалась из рук Николая Николаевича, извиваясь всем телом, захлебываясь от волнения словами и скороговоркой выкрикивая: — Он там может задохнуться… с тряпкой во рту!.. А ты… меня… не пускаешь! — И конечно, в конце концов она вырвалась и убежала.
Николай Николаевич высунулся в окно.
— Лена! — позвал он и прислушался.
Он ее не увидел, только из темноты доносился ее возбужденный голос:
— Ну, Миронова! Ну, Валька!
— Лена-а-а! — снова позвал Николай Николаевич, без всякой надежды на ее ответ.
Так оно и вышло: никто ему не ответил.
Николай Николаевич хотел тут же идти за нею — это он помнил точно, — но взгляд его натолкнулся на Машку. Он замер, застыл — его поразил тогда цвет неба на картине: красновато-синий, мрачный, тяжелый, предгрозовой, он был виден в проеме дверей, и легкая, невесомая, ослепительно-светлая фигурка Машки на этом тревожном фоне почти взлетела над землей.
Он стоял неподвижно, как в забытьи.
Где-то звякнуло разбитое стекло, это смутно отложилось в его памяти, но не более того.
Где-то кто-то кричал:
— Вон она! Вон!.. Держите!..
Все это он тоже слышал, но никак не подумал, что именно Ленка разбила чье-то стекло и именно ее преследовали людские голоса.
Николай Николаевич сел к столу, достал свою заветную тетрадь. Ему нестерпимо хотелось закрепить на бумаге свое счастье и свою радость. Он жил в тот момент только своей жизнью, как это ни ужасно показалось ему теперь, но все было так! Ленка с ее делами и заботами совершенно выскочила у него из головы.
Он услышал разговор под своим окном.
— Ее нет в комнате, а он что-то царапает на бумаге, — сказал первый голос. — Бросим камень… Вот будет переполох! Ответим ударом на удар!
— А если это не она? — спросил второй голос.
— Да видела я — точно, она. Ревнует тебя — окна бьет, — вмешалась какая-то девчонка.
Но Николай Николаевич и на это не обратил никакого внимания. Он тогда даже не пошевелился — прекрасное настроение отделило его на время от реальной жизни.
Он листал свою тетрадь, в которой были записаны все его картины: где и когда куплены, когда написаны, точно или предположительно. Здесь у него были длинные записи размышлений и догадок на этот счет: кто изображен на той или иной картине, как этот человек попал к художнику и почему он решил писать его портрет. В результате возникали интереснейшие истории о разных людях.
Николай Николаевич уже успел записать: «Получена в подарок в начале ноября 1978 года…», но вошла Ленка — платье и куртка в грязи, — закрыла глаза, как-то странно прислонилась к косяку дверей и сползла по нему на пол.
Николай Николаевич бросился к ней, помог встать, дотащил до дивана, уложил, досадливо перекинув медвежью морду на стул. Старый мечтатель, он спускался на землю. Вот тогда Николай Николаевич испугался — перед ним лежала Ленка, бледная, ни кровинки в лице.
— Что с тобой? — Николай Николаевич опустился на колени у дивана. — Лена!..
Николай Николаевич думал, что она ему не ответит, а она громко, жалобно, взахлеб произнесла:
— Дедушка, он меня обманул!..
— Обманул? — переспросил Николай Николаевич.
— Да!.. Да!.. Обманул. Я в окно заглянула, а у него Миронова и все-все. Они там все-все вместе!.. Ты подумай, дедушка!.. Телик смотрели и чай пили, — сказала она с таким ужасом, как будто сообщала о чем-то сверхъестественно страшном. — Я думала, у него руки связаны и тряпка во рту, а они… чай пили…
— Ну и что же? — Николай Николаевич улыбнулся, хотя у него впервые за последние годы заболело сердце. — Давай и мы попьем чаю.
— Ну какой чай, дедушка!.. Я должна тебе сказать, что я такое сделала… У меня, знаешь, в голове все помутилось. Взяла я камень и бросила в них. Окно разбилось… — И Ленка заплакала.
— Окно разбила… Да, я что-то слышал… Ты поплачь, поплачь. Легче станет. — Николай Николаевич сразу не мог понять, что теперь делать и что говорить. — А я все-таки поставлю чайник.
Он вышел из комнаты и быстро вернулся.
Но Ленка уже лежала с закрытыми глазами: то ли притворялась, то ли спала на самом деле.
Николай Николаевич долго стоял посреди комнаты, потом взял со стула медвежью морду, положил ее на стол, а сам сел на освободившееся место и теперь уже без всякой радости, а скорее машинально дописал в свою тетрадь: «…в деревне Вертушино у Натальи Федоровны Колкиной картину художника Н. И. Бессольцева, на которой изображена его внучка Маша в возрасте 10–11 лет. Это последняя работа художника, сделанная незадолго до его смерти».
Глава одиннадцатая
— На следующий день после праздников я стирала платье, — снова начала свой рассказ Ленка. — Когда я бросила камень в Димкино окно, то упала в лужу и вся перепачкалась. Я стирала платье и все думала, думала про Димку. И вдруг поняла: ненавижу его!
Тут мне кровь как бросилась в голову, я влетела в комнату и стала хватать свои вещи, чтобы уехать. «Вот тогда он попляшет!.. Будет мне письма писать, — думала я, — а я ему не отвечу! Хоть десять писем в день, хоть сто… Ни за что не отвечу! Никогда!»
А сама носилась по комнате и хватала, хватала свои вещи и запихивала в портфель. И вдруг увидела в окно, что в наш сад вошел Димка!
Я схватила платье и выбежала в сад, вроде надо его высушить. Ну, в общем, выскочила в сад, вешаю платье, а у самой сердце знаешь как прыгало!
Димка подошел и остановился позади меня. Я сделала вид, что не слышу, что он стоит и дышит мне в затылок. Наконец не выдержала и оглянулась. Он стоял передо мной, низко опустив голову. Постоял так и выдавил:
«Ты знаешь, кто я?»
Я старалась изо всех сил быть спокойной, а главное, независимой. Такая гордая и неприступная! А когда он мне сказал: «Ты знаешь, кто я?», то улыбнулась уголком рта, я же владела собой, хотя на самом деле я совсем не владела.
«Кажется, я тебя узнаю… Ты вроде бы Димка Сомов?..» — медленно отчеканила я, чтобы он не заметил, что у меня голос дрожит. Потом взглянула на него — вижу, он волнуется больше меня.
«Если бы ты знала, кто я на самом деле, то не улыбалась бы и не шутила… — Он на секунду замолчал, а потом тихо-тихо произнес, одними губами прошептал: — Потому что я подлый!.. Самый подлый трус!..»
— Дедушка! — Ленка схватила Николая Николаевича за руку. — Как он это сказал, все лицо у него пошло пятнами. Ярко-красными!.. Как будто кто-то его раскрасил красной краской. Он прямо полыхал, а глаза метались, бегали в этом жутком пламени. «Ну, — подумала я, — тебя надо спасать, ты же погибаешь, ты же сгоришь в этом страшном огне».
«Ты трус? — говорю я ему. — Никакой ты не трус! Ты же у Вальки собак отбивал!.. Ты даже Петьки не побоялся!.. Ты же Маргарите всю правду выложил!..»
А он:
«Нет, нет, нет! Права Маргарита: я жалкий, последний трус! Ты говоришь, я сознался Маргарите?.. А знаешь, почему? Потому что я хотел себе доказать, что ничего не боюсь. А я боюсь, боюсь… Подраться с кем-нибудь мне не страшно, а вот сказать всем правду я не могу. Подумал: скажу Маргарите, а в кино все выложу ребятам и докажу себе, что я не трус. А когда увидел их, чего-то вдруг испугался. Ну, успокоил себя, утром скажу, в школе. Сразу перед всеми ребятами и перед Маргаритой. И не буду ловчить и выкручиваться. А утром — приказ директора. И я опять струсил. Потом после приказа директора дождался, когда Маргарита ушла, и снова собрался… Нет, не смог. И потом, когда тебе бойкот объявили, тоже перетрухнул. А вечером с этой медвежьей мордой… Пришел к ребятам, чтобы им все рассказать и… Нет, я подлец!»
Он поднял на меня глаза. Дедушка, они были полны слез!
«Но теперь я всем-всем все скажу! — сказал Димка. — Вот увидишь! Ты мне веришь?»
«Верю», — ответила я.
«А если веришь, потерпи!»
«Я потерплю».
«Я им все-все скажу, — продолжал Димка. — И тебя к ним отведу. Как только ты захочешь, так и отведу. Решишь и сразу приходи ко мне. Я буду ждать тебя. Придешь?»
А я обрадовалась:
«Приду, — говорю, — обязательно», — и сама, дурочка, расцвела.
Димка подошел ко мне… и поцеловал! Представляешь — по-це-ло-вал! — произнесла Ленка по складам. — Ты не удивляешься?
— Удивляюсь, — быстро ответил Николай Николаевич. — Я очень удивляюсь.
— Вот и я удивилась! Говорит, что трус, а сам совершает такие отчаянные поступки. Ты мне ответь, должна была я после этого снова поверить в него?
— Должна была, — сказал Николай Николаевич. — И молодец, что поверила. Верить надо до конца.
— Когда он меня поцеловал, то я сначала засмеялась. А потом как окаменела. Может быть, я простояла бы так до утра, если бы не раздался крик Вальки.
«Попался, Сомик! — заорал он. — Наконец-то!.. Пришел тебе конец!.. Можно играть похоронный марш… Та-ра-ра-ра!.. — завыл он, потом рассмеялся и крикнул: — Всем расскажу, что ты ходишь к Бессольцевой!» А сам в это время стаскивал с веревки мое платье. Я рванулась к нему, а он отбежал. «Чучело, привет! — И помахал моим платьем над головой. — Принесешь медвежью морду — получишь платье».
«Ну гад!» — закричал Димка и бросился за Валькой.
Тот метнулся к забору, взобрался на него, лягнул Димку ногой и спрыгнул на ту сторону.
«Отдай платье! — крикнул Димка. — А то получишь!»
«Плевал я на тебя! — закричал Валька из-за забора. — Теперь ты у меня попляшешь. Теперь я всем расскажу, как ты около Чучела крутился!.. Ах, простите, извините, поцелуйчик мой примите!» — Он снова захохотал и скрылся.
«Не волнуйся, — сказал мне Димка. Он был как в лихорадке. — Я отберу платье! Скоро!.. Сегодня!.. Сейчас же!.. И всем все скажу! Все! Все! Всем!..»
Он сорвался с места.
«Подожди!» — закричала я.
Димка остановился, а я убежала и принесла ему медвежью морду.
«Верни! Я с тобой!» — сказала я.
«Нет, я сам. — Он вдруг совсем успокоился, лицо его стало прежним, давно мне знакомым. — Ты еще там испугаешься… А здорово твой дед снял с меня эту морду…»
«Да, он ловкий», — сказала я.
Мне показалось, что мы с ним не расставались, что никто не гонял меня по улице, не кричал «Чучело» и «гадина», не пугал медвежьей мордой.
«А он знает?.. — спросил Димка. — Твой дедушка… про меня?»
«Что ты! Это же наш секрет», — сказала я.
По-моему, ему понравился мой ответ. Мы помолчали.
«Ну, жди меня», — решился наконец Димка, помахал мне на прощанье медвежьей мордой — получилось смешно — и ушел.
Он шел к калитке легкой походкой человека, у которого хорошо на душе, ну как будто ничего его не мучает и не тяготит.
На меня напал страх. Я подумала, что зря отпустила Димку одного. «Ну, думаю, они Димку изобьют, ну, думаю, достанется ему на орехи», — и погнала следом за ним.
Димку я не догнала. Перед самым моим носом он нырнул в сарай, где собралась мироновская компания. Я нашла дыру в прогнившей стене и прижалась к ней. Подумала, что Димке без меня сознаться будет легче, а если понадобится — я рядом, тут же прилечу на помощь.
Они там были все в сборе и хохотали над Рыжим, прямо катались от смеха. Только Миронова с безразличным видом стояла в стороне и думала о чем-то своем.
А все из-за чего? Рыжий напялил мое платье, которое стащил Валька, и потешал их. Ну им и было весело.
Я тоже хихикнула: всегда смешно, когда мальчишки влезают в девчоночье платье.
А тут я услышала их крики:
«Ну ты артист, Рыжий!»
«Точно, Чучело!»
«Она — наша красавица!»
«Рот до ушей, хоть завязочки пришей!»
После этого я поняла, что Рыжий-то изображал меня: цеплялся ногой за ногу, падал, крутил головой, вытягивал шею и улыбался, растягивая губы до ушей.
— У него здорово похоже получалось, — с грустью сказала Ленка. — Ну правда, он настоящий артист.
— Ну а Димка-то что? — осторожно спросил Николай Николаевич.
Он давно уже не теребил Ленку, потому что ему было ясно и про Димку, и про Ленку. Он знал, на что можно надеяться и на что надежда совсем плохая, и предвидел Димкину жалкую, ничтожную жизнь.
— Димка? Ничего, — ответила Ленка. — Вошел в сарай и остановился. Он, наверное, в последний раз думал, что он храбрый и что он не испугается.
— Уж чувствую, куда идет дело, — заметил Николай Николаевич и печально покачал головой.
— Ты больше меня не перебивай, — попросила Ленка, глаза у нее сузились, как будто она к чему-то присматривалась. — А то мне трудно будет… Скоро уже конец… Ты потерпи и послушай.
Димка вышел вперед.
«Держи, — долетел до меня его срывающийся от волнения голос, и он бросил Вальке медвежью морду. — А ты, Рыжий, снимай платье».
Димка стал срывать с Рыжего платье. А тот оттолкнул его и крикнул:
«Ой, не трогай! Я боюсь щекотки!»
Все снова захохотали, потому что Рыжий подделался под мой голос.
Железная Кнопка, не меняя позы и не поворачивая головы в сторону Димки, сказала:
«Сомов, чем к Рыжему приставать, лучше скажи, где ты был сейчас?»
Димка сделал вид, что не слышал вопроса, что он очень увлекся спасением моего платья. Он за это платье хватался, как утопающий за соломинку.
«Хватит дурачиться, — говорит, — чужое платье разорвешь!» — И сильно рванул Рыжего на себя.
«Рыжий, он тебя обижает! Сделай ему больно, — кривлялся Валька. — Лягни его копытом».
Рыжий послушно ударил Димку. А Лохматый подскочил к ним сзади, и они вдвоем с Рыжим скрутили Димке руки.
Валька радостно заржал:
«Попался, Сомик!.. Ух как хорошо! Ты что же не ответил Мироновой, где ты сейчас был? А? Железная Кнопка, он же тебе не ответил! Не желает. Ну скажи, скажи, Сомик, где ты был и что ты там делал? — Он хохотал и заливался. — Ребята, новость первый сорт! Сомик был у Чучела! — Он завизжал и закрутился на одной ноге, захлебываясь от восторга. — И знаете, что они делали?.. Це-ло-ва-лись!»
«Целовались? — заинтересовалась Шмакова. — С Бессольцевой? Не сочиняй!..»
«Так наклонился к Чучелу, — продолжал Валька, — и чмок ее… в губки. — Он подскочил к Димке. — На два фронта работаешь?»
«Замолчи!» — крикнул Димка и попытался вырваться из рук Лохматого.
А подлый Валька воспользовался, что Димка беззащитный, и ударил его.
«Предатель! — говорит. Стукнул его еще раз, захохотал ему в лицо и произнес по слогам: — Пре-да-тель!»
«Я предатель? — возмутился Димка. — Ах ты, шкура, живодер несчастный! Ребята, знаете, чем занимается наш Валька?..»
«Заткни варежку, трепло!» — перебил его Валька и снова стукнул Димку — удобно драться, когда противника держат за руки.
Тут Димка озверел, размотал Лохматого и Рыжего и саданул Вальку так, что тот пролетел через весь сарай и упал к ногам невозмутимой Железной Кнопки.
Валька здорово струхнул, а когда увидел, что Димка не бросился следом за ним, находчиво протер рукавом куртки туфельку Мироновой и, заглядывая ей преданно в глаза, сказал:
«Ты, Сомов, поосторожнее. Нас много, а ты один. Верно, ребята? Мы из тебя знаешь что сделаем?.. Котлетку!»
«Точно, котлетку!» — сказал Лохматый и сделал шаг к Димке.
«Конечно, котлетку!» — подхватил Рыжий.
Сначала они втроем наступали на Димку, а потом к ним и Попов присоединился. Ему Шмакова приказала.
Представляешь, четверо на одного?
Я рванулась к нему на помощь: именно из-за этого я здесь, и, выходит, не зря.
А Димка схватил здоровенный шест и, размахивая им, крикнул:
«Ну, подходите! Ну!.. Попробуйте!..»
Я от радости запрыгала; думаю, пока моя помощь Димке не нужна, вон он как с ними расправился. Знаешь, дедушка, как я тогда обрадовалась — Димка стал прежним. Ты бы видел их лица!
Он поднял палку над головой и крикнул: «Ну, подходи!» А они боятся — ни с места!.. А он стоит с палкой, как будто у него в руках меч: «Ну, попробуйте!»
Ленка звонко рассмеялась, лицо ее неожиданно расцвело, глаза заискрились. И Николай Николаевич, глядя на Ленку, улыбнулся — до чего же она прекрасна, как она умеет сильно любить и как умеет даже в падшем человеке заметить мгновение его величия.
— Димка стал наступать на них, — продолжала Ленка. — Наступал, наступал… А они пятились, пятились… И Димка оказался перед Железной Кнопкой!.. Она загородила ему дорогу.
«Отдай палку!» — приказала Миронова.
«Герои! — презрительно сказал Димка. — Спрятались за девчонку!» Он бросил палку к ногам Железной Кнопки.
Валька подскочил и на всякий случай тут же схватил ее.
И в это время между Мироновой и Димкой произошел разговор, который я никогда не забуду, который решил все. Ну не вообще, а для меня все. Понимаешь?
«Ты что у нее делал?» — спросила Миронова.
«Что хотел, то и делал», — ответил Димка.
«Скажите, какой храбрец!» — вмешался Валька. Он вертел палкой и кружился позади Димки.
«Ты пожалел ее?» — продолжала свой допрос Миронова.
«Предположим, пожалел».
А Миронова ему:
«Эх ты, хлюпик!»
Жестко так, жестко сказала и с отвращением отвернулась от него.
И тут Димка набрался наконец храбрости:
«Ну а если это сделала не она?»
Миронова его добила:
«Манная ты каша с киселем!» — И коротко засмеялась, как щелкнула кнутом.
Димка сорвался со своего голоса и бухнул:
«Ну а если это сделал я?!» — И с вызовом улыбнулся, оглядывая всех.
«Ты?! — Впервые за все это время Железная Кнопка явно удивилась и внимательно посмотрела на Димку. — Это уже любопытно!»
Они сразу на него набросились, окружили, затанцевали вокруг, запрыгали.
Валька заорал с восторгом:
«А вдруг правда он!»
А Шмакова:
«А что, вполне возможно!»
А Попов:
«И еще как!»
А Лохматый:
«Тогда нам тебя жаль!»
А Рыжий:
«Вот будет подарочек главному хирургу товарищу Сомову!»
«И эта дурочка, Бессольцева, его покрывала!» — догадалась Железная Кнопка.
Наступила тишина — все молча смотрели на Димку.
Он как-то криво ухмыльнулся. Его лицо меня испугало; может быть, он еще сам не знал, что он сделает в следующий момент, а лицо уже стало как в классе, когда глаза у него побелели от страха.
«И пошутить, — говорит, — нельзя. — А сам засуетился, заулыбался. — Шуток не понимаете».
Миронова и не понимала таких шуток.
«Ты мне в глаза, — говорит, — в глаза смотри!»
Димка оттолкнул ее: он не захотел смотреть ей в глаза.
«Отстань!.. Я же сказал — это шутка. — Он неестественно рассмеялся: — Шутка!» — И вдруг весело подмигнул всем.
А меня как обухом по голове! Он подмигнул им! Все поплыло перед глазами, и голова закружилась.
А Железная Кнопка кричала свое:
«Ты мне в глаза смотри!..»
Лохматый сжал Димкину голову ладонями, чтобы он ею не вертел, чтобы Железная Кнопка могла заглянуть ему в глаза.
А все старались перекричать друг друга:
«Ты пульс, пульс, Миронова, у него послушай!..»
«Попался, Димочка! — сказала Шмакова. — Теперь выкручивайся!»
И вдруг они все одновременно пошли на Димку.
Я бросилась в сарай, чтобы он увидел меня, чтобы не боялся, что он один. Я даже про подмигивание его в тот момент забыла.
Они его прижали к стене — мне его не было видно, только долетал из свалки его захлебывающийся голос:
«Вы обалдели! Я решил… помочь… Бессольцевой… Ее жалко. Вы что, не люди?»
Я кусалась, царапалась, пока не добралась до него. Думала, что еще не пропал, раз жалел меня.
Я дралась и вопила:
«Пустите меня! Пустите!»
«Смотрите, Чучело! — почему-то шепотом произнес Рыжий. — Сама пришла?»
«Сама», — сказала я.
«И не боишься?» — спросил Лохматый.
«Не боюсь. — Я повернулась к Димке, улыбнулась ему и сказала: — Я не могла больше тебя ждать, вот и пришла».
Димка молчал.
Я ему улыбалась, чтобы подбодрить его, улыбалась до тех пор, пока он тоже не разжал губ. Жалко так улыбнулся, но все-таки…
Валька захохотал:
«По-моему, они объясняются в… дружбе».
«Подожди, Валька, — сказала Железная Кнопка. — Бессольцева, ты зачем к нам пришла?»
Я ей не ответила — не хотела ничего сама говорить, хотела, чтобы Димка. Но Димка продолжал молчать.
«Давайте устроим им очную ставку, — предложила находчивая Шмакова. — Это же очень интересно».
«Бессольцева, — начала Железная Кнопка, — так кто же из вас предатель? — Она перевела взгляд с меня на Димку, потом с Димки на меня. — Ты или Сомов?»
Я посмотрела на Димку и сказала:
«Конечно… я».
«Ребята! — заорал Рыжий. — Она прибежала просить прощения! Я догадался! Я умный…»
«Допекли! — понеслось с разных сторон. — Наконец-то!»
«Так я и думала, — сказала Железная Кнопка. — Сомов ее пожалел. Я же говорила — он хлюпик. — Она повернулась ко мне — лицо ее запылало справедливым гневом. — Ну, что же ты молчишь? Падай на колени!.. Кайся!.. А мы послушаем! Может быть, ты нас так разжалобишь, что и мы тебя простим».
Я подождала, пока она замолчала, и сказала Рыжему:
«Снимай платье!»
«Пожалуйста, — заторопился Рыжий. Он снял платье и протянул мне. — На…»
А когда я хотела его взять, кинул через мою голову Лохматому. Ничего не понимая, я бросилась к Лохматому, а он подразнил меня платьем, покрутил им перед моим носом и перекинул Вальке… И понеслось по кругу!
Валька — Шмаковой, Шмакова — Попову, тот еще кому-то… И каждый дразнил меня.
Быстрее, быстрее!
Мне стало жарко, я носилась как угорелая, и прыгала, и хватала их за руки, но платье перехватить не могла.
Быстрее, еще быстрее!
Передо мной мелькал круг из их лиц, а я носилась в нем, точно белка в колесе.
Мне бы надо остановиться и уйти, наплевать на это платье и на них на всех наплевать, но я, как последняя дурочка, металась между ними, старалась их победить. Не ради себя, ради Димки.
И вдруг кто-то из круга бросил платье Димке, и тот поймал его. Я почувствовала, как все они напряженно затихли.
Миронова сказала:
«Вот вам и очная ставка. Наконец-то мы узнаем всю правду!»
Я подошла к Димке, протянула руку за платьем и улыбнулась ему:
«Ну пошли?.. Поговоришь с ними в другой раз».
Он не двигался с места и платье мне не отдал, но улыбнулся в ответ. И я ему еще раз улыбнулась, а руку все время держала протянутой… Так мы и стояли и улыбались друг другу.
И вдруг… он швырнул платье через мою голову!
Я совсем растерялась, просто не поняла, что произошло, открыла рот с глупой своей улыбочкой и следила, как мое платье, совершив точно намеченную траекторию полета, упало в руки самой Железной Кнопки.
«Ура-а-а!» — заорали все.
«Молодец, Сомов!» — похвалила его Железная Кнопка.
— И тут я ударила Димку по лицу!.. Дедушка! Я ударила Димку по лицу вот этой рукой! — Ленка протянула руку Николаю Николаевичу. — А лицо, когда по нему бьешь, мягкое и теплое… Я до сих пор помню его на своей ладони. Как будто держишь в руке бьющуюся птицу.
В горестном и немом удивлении смотрела Ленка на свою руку, и тело ее вздрагивало от каких-то невидимых ударов, причинявших ей глубоко внутри острую, живую боль.
Николаю Николаевичу стало нестерпимо стыдно. Ведь он тоже ударил. И кого — Ленку! Ведь всякому было понятно, что картину она не продаст. Тоже сорвался!
— Ты меня, Елена, прости… — Николай Николаевич дотронулся до щеки. — Никогда никого не бил. Твоего отца вырастил — пальцем не тронул. — Он показал на стены, увешанные картинами. — И все из-за этого, — виновато улыбнулся. — А ты будь милосердна к падшему.
— А я тебя уже давно простила, — сказала Ленка.
И Николай Николаевич сокрушенно подумал, что даже на старости лет вполне разумный человек вроде него совершает непоправимые ошибки.
…«Сжечь ее на костре!» — закричал Рыжий.
«Хватайте ее! — приказала Железная Кнопка. — И тащите в сад! — Она размахивала моим платьем. — Ждите нас там. Мы скоро!»
Мальчишки набросились на меня.
«За ноги ее! — орал Валька. — За ноги!..»
Они повалили меня и схватили за ноги и за руки. Я лягалась и дрыгалась изо всех сил, но они меня скрутили и вытащили в сад.
Железная Кнопка и Шмакова выволокли чучело, укрепленное на длинной палке. Следом за ними вышел Димка и стал в стороне. Чучело было в моем платье, с моими глазами, с моим ртом до ушей. Ноги сделаны из чулок, набитых соломой, вместо волос торчала пакля и какие-то перышки. На шее у меня, то есть у чучела, болталась дощечка со словами: «Чучело — предатель».
Ленка замолчала и как-то вся угасла.
Николай Николаевич понял, что наступил предел ее рассказа и предел ее сил.
— А они веселились вокруг чучела, — сказала Ленка. — Прыгали и хохотали:
«Ух, наша красавица-а-а!»
«Дождалась!»
«Я придумала! Я придумала! — Шмакова от радости запрыгала. — Пусть Димка подожжет костер!..»
После этих слов Шмаковой я совсем перестала бояться. Я подумала: если Димка подожжет, то, может быть, я просто умру.
А Валька в это время — он повсюду успевал первым — воткнул чучело в землю и насыпал вокруг него хворост.
«У меня спичек нет», — тихо сказал Димка.
«Зато у меня есть!» — Лохматый всунул Димке в руку спички и подтолкнул его к чучелу.
Димка стоял около чучела, низко опустив голову.
Я замерла — ждала в последний раз! Ну, думала, он сейчас оглянется и скажет: «Ребята, Ленка ни в чем не виновата… Все я!»
«Поджигай!» — приказала Железная Кнопка.
Я не выдержала и закричала:
«Димка! Не надо, Димка-а-а-а!..»
А он по-прежнему стоял около чучела — мне была видна его спина, он ссутулился и казался каким-то маленьким. Может быть, потому, что чучело было на длинной палке. Только он был маленький и некрепкий.
«Ну, Сомов! — сказала Железная Кнопка. — Иди же, наконец, до конца!»
Димка упал на колени и так низко опустил голову, что у него торчали одни плечи, а головы совсем не было видно. Получился какой-то безголовый поджигатель. Он чиркнул спичкой, и пламя огня выросло над его плечами. Потом вскочил и торопливо отбежал в сторону.
Они подтащили меня вплотную к огню. Я не отрываясь смотрела на пламя костра. Дедушка! Я почувствовала тогда, как этот огонь охватил меня, как он жжет, печет и кусает, хотя до меня доходили только волны его тепла.
Я закричала, я так закричала, что они от неожиданности выпустили меня.
Когда они меня выпустили, я бросилась к костру и стала расшвыривать его ногами, хватала горящие сучья руками — мне не хотелось, чтобы чучело сгорело. Мне почему-то этого страшно не хотелось!
Первым опомнился Димка.
«Ты что, очумела? — Он схватил меня за руку и старался оттащить от огня. — Это же шутка! Ты что, шуток не понимаешь?»
Я сильная стала, легко его победила. Так толкнула, что он полетел вверх тормашками — только пятки сверкнули к небу. А сама вырвала из огня чучело и стала им размахивать над головой, наступая на всех. Чучело уже прихватилось огнем, от него летели в разные стороны искры, и все они испуганно шарахались от этих искр.
«Куртку сожжешь, — запищала Шмакова. — Будешь отвечать!»
«Она тронулась!» — крикнул Рыжий и бросился от меня наутек.
А другие кричали:
«Так ей и надо! Предатель!..»
«Вот чумовая!»
«Братцы, по домам!..»
Они разбежались. А я так закружилась, разгоняя их, что никак не могла остановиться, пока не упала. Рядом со мной лежало чучело. Оно было опаленное, трепещущее на ветру и от этого как живое.
Сначала я лежала с закрытыми глазами. Потом почувствовала, что пахнет паленым, открыла глаза — у чучела дымилось платье. Я прихлопнула тлеющий подол рукой и снова откинулась на траву.
Потом до меня долетел голос Железной Кнопки.
«Ты что остановился? — спросила она кого-то. — Тебе опять ее жалко?..»
Я подняла голову и увидела Миронову и Димку.
Помню, в этот момент мне показалось, что я сижу в глубоком-глубоком колодце, а Миронова говорит где-то над моей головой. Голос у нее был резкий и больно ударял по ушам.
«Все-таки, — говорит, — ты малодушный человек. Она же предатель! Понимать это надо».
Послышался хруст веток, удаляющиеся шаги, и наступила тишина.
Не знаю, сколько я так пролежала — может час, а может, и минуту, — только я почувствовала, что кто-то следит за мной. Я оглянулась и снова увидела в зарослях Димку. Он отвел в сторону кустарник, за которым прятался, и медленно подошел ко мне.
— Дедушка, знаешь… — сказала Ленка печальным голосом, — я пришла на костер одним человеком, а встала с земли навстречу Димке совсем другим. Вот тогда-то я и подумала, что жизнь моя кончилась.
— А Димка-то что? — еле слышно прошептал Николай Николаевич.
— А Димка? Объяснил мне, как все было и как будет дальше. «Я им сказал, — говорит, — что это я. А они не поверили. Ты же слышала…»
По-моему, я ему что-то ответила, а может, и ничего. Не помню.
А он:
«Теперь мне поверят. Вот увидишь. Я не отступлю, пока они мне не поверят».
Он был такой, как всегда. Ну точно ничего не произошло. Стоял передо мной аккуратный, чистенький, от костра раскраснелся. Говорил, говорил про «поверят и не поверят», про то, что они привыкнут к этому и все поймут. А я слушала его, слушала… Потом улыбнулась. Теперь понимаю почему: от неловкости и стыда за него. А он, когда увидел, что я улыбаюсь, еще больше осмелел, голос его окреп и уже звенел, улетал вверх вместе с искрами затухающего костра… Того самого костра, который он только что поджигал, чтобы так предать и унизить меня.
«Они будут валяться у тебя в ногах, — говорил он. — Я заставлю их это сделать!»
Я начала снимать платье с чучела. Оно было прожжено в нескольких местах. Когда я стаскивала его, то обожглась. Не заметила, что солома под платьем все еще тлела. Я крикнула от боли. Видик у меня был, наверное, жалкий, потому что Димка так расхрабрился, что протянул руку и дотронулся до моей щеки:
«У тебя кровь».
Я отскочила от него как ужаленная:
«Нет! Не трогай меня!.. Не смей!»
— Ну и правильно сделала, — сказал Николай Николаевич. — Я бы на твоем месте тоже больше ему не поверил.
— Дедушка, я подумала, почувствовала, что если он до меня дотронется, то это будет так больно, как огнем. Не могла я больше с ним стоять ни одной минуты, и не знала, куда мне идти, и не хотела никого видеть… Пошла через кусты к реке, нашла старую перевернутую лодку, забралась под нее и долго сидела там на холодном и мокром песке.
— Плакала? — спросил Николай Николаевич.
Ленка ничего не ответила.
— А я тогда все обегал. Думал: куда пропала девка?
— Я слышала, как ты меня звал, но я не могла вылезти. Может, я оттуда никогда бы не вылезла, если бы ко мне не вползла какая-то собачонка. Жалкая такая, хуже меня. Она стала лизать мне руки, и я поняла, что она голодная. Вот и вылезла, привела ее домой и покормила.
Глава двенадцатая
На следующее утро надо было идти в школу. Каникулы кончились. Но я сходила домой к Маргарите, узнала, что она не приехала, и не пошла.
Целый день я просидела у пристани, смотрела на реку и караулила Маргариту. У меня прямо глаза устали от смотрения; пришла одна «Ракета», потом вторая, а Маргариты все не было и не было.
Потом я ее увидела — светлое пальто нараспашку, под ним свадебное платье, то самое, которое она испортила тортом. Я как сумасшедшая бросилась к ней навстречу:
«Мар-га-ри-та Ивановна!» — Догнала, схватила за руку.
Она оглянулась… и оказалась не Маргаритой.
Потом наконец я увидела настоящую Маргариту.
Сначала на берег спрыгнул мужчина. Он протянул кому-то руку… И появилась Маргарита. Она сошла с катера, как королева с раззолоченного трона. Красивая-красивая, она в сто раз стала красивее за эту неделю.
Я смотрела на них, как они подымались на крутой берег по лестнице: впереди Маргарита, позади ее муж с чемоданом, — и улыбалась им. Я издали помахала Маргарите рукой.
Они были уже совсем близко от меня. Я слышала, как Маргарита спросила у своего мужа, не тяжело ли ему тащить чемодан, а он ответил, что ему не тяжело, но не интересно, что он лучше бы понес на руках ее, Маргариту. Она рассмеялась. И я рассмеялась и опять помахала ей рукой, но они почему-то прошли мимо меня.
Я обалдела: ведь я стояла совсем рядом; но потом догадалась, что они просто меня не заметили. Смотрели друг на друга и ничего вокруг не видели. Я обогнала их и медленно пошла навстречу…
Теперь они шли рядом. Он держал ее под руку и что-то шептал ей на ухо. А она склонилась к нему и внимательно слушала и продолжала улыбаться. Ну конечно, они снова прошли мимо меня и не заметили.
Так я проводила их до самого дома.
На следующее утро я все-таки пришла в школу. Нарочно вошла в класс после звонка, вслед за Маргаритой.
Когда я появилась в дверях, все повернули головы в мою сторону, как заводные куклы. Кто-то невидимый дернул веревочку, и они одновременно повернулись: мелькнуло насмерть перепуганное лицо Димки, ехидное — Шмаковой, суровое — Железной Кнопки… А я уставилась на Маргариту.
«Здравствуйте, — говорю, — Маргарита Ивановна».
А сама жду, дрожу, что она сейчас спросит про бойкот. А я ей отвечу: «Вы не меня спрашивайте, а их…» Это я так заранее придумала ответ. И начнется…
А Маргарита мне:
«Здравствуй, здравствуй, Бессольцева… Что ты начинаешь новую четверть с опоздания? Нехорошо. Проходи». — И склонилась к журналу.
Я подошла вплотную к учительскому столу и остановилась — ждала, когда же она посмотрит на меня.
Наконец она подняла глаза, увидела, что я стою, и спросила:
«Ты что-то хочешь сказать?..»
«Я вас так ждала, Маргарита Ивановна», — ответила я.
«Меня? — удивилась Маргарита. — Спасибо. Но… почему это вдруг?» И, не дождавшись ответа, она встала, подошла к окну и помахала кому-то рукой.
Все девчонки тотчас это заметили и высыпали к окну.
«Муж, муж, муж», — понеслось по классу.
«Маргарита Ивановна, — пропела Шмакова, — там ваш муж сидит на скамейке?»
«Да, — ответила Маргарита. — Мой муж».
«Как интересно, — снова пропела Шмакова. — А вы нас с ним познакомите?»
«Познакомлю». — Маргарита хотела сдержать улыбку, но губы не слушались ее — они сами заулыбались.
А я смотрела на нее, смотрела…
«А сейчас, — говорит, — займемся делом. — Маргарита перехватила мой взгляд. — Ты что уставилась на меня, Бессольцева?.. Я что, так изменилась?..»
«Нет, не изменились… Просто я рада, что вы приехали», — ответила я.
Она молчала, в лице у нее уже появилось нетерпение — вот, думает, дурочка с приветом, привязалась.
А я свое:
«Вы когда уезжали, сказали нам: „Вот я вернусь!..“» Последние слова я почти крикнула.
«Тогда я на вас рассердилась», — сказала Маргарита.
Я радостно закивала головой: ну, думаю, началось…
«А сейчас, — Маргарита весело махнула рукой, — вы уже и так наказаны, а кто старое помянет, тому глаз вон!.. — Она рассмеялась: — Садись, Бессольцева, на свое место, и начнем занятия».
«Я не сяду!» — крикнула я.
Маргарита подняла брови дугой: мол, что это еще за фокусы?
«Я уезжаю, — говорю, — навсегда. Просто зашла попрощаться».
Посмотрела на всех — значит, все-таки они меня победили. «Все равно, — подумала, — никогда ничего не скажу сама». Но от этого мне стало грустно. Так хотелось справедливости, а ее не было! И чтобы не зареветь перед ними, выбежала из класса.
«Бессольцева, подожди!» — позвала меня Маргарита.
Но я не стала ее ждать. А чего мне было ее ждать, если они не захотели во всем разобраться, если Димка предал меня сто раз и если я решила уехать… Дедушка! Ты же видишь, я все вытерпела, все-все!..
— Ты молодец, — сказал Николай Николаевич.
— Костер вытерпела, — продолжала Ленка. — Думала, дождусь Маргариты, и наступит справедливость. А она вернулась — и ничего не помнит.
— Замуж вышла, — сказал Николай Николаевич. — От счастья все и забыла.
— А разве так можно? — спросила Ленка.
— Бедные, бедные люди!.. — Николай Николаевич замолчал и прислушался к веселой музыке, которая по-прежнему доносилась из дома Сомовых. — Бедные люди!.. Честно тебе скажу, Елена, мне их жалко. Они потом будут плакать.
— Только не Железная Кнопка и не ее дружки, — ответила Ленка.
— Именно они и будут рыдать, — сказал Николай Николаевич. — А ты молодец. Я даже не предполагал, что ты у меня такой молодец.
— Никакой я не молодец, — вдруг сказала Ленка, и в глазах ее появились слезы. — Послушай, дедушка!.. Я хочу признаться… — Она перешла на шепот: — Я тоже, как Димка… предатель! Ты не улыбайся. Сейчас узнаешь, кто я, закачаешься!.. Я тебя предала! — Ленка в ужасе и страхе посмотрела на Николая Николаевича и проговорила, с трудом выталкивая слова: — Я тебя стыдилась… что ты ходишь… в заплатках… в старых калошах. Сначала я этого не видела, ну, не обращала внимания. Ну дедушка и дедушка. А потом Димка как-то меня спросил, почему ты ходишь как нищий? «Над ним, — говорит, — из-за этого все смеются и дразнят Заплаточником». Тут я присмотрелась к тебе и увидела, что ты на самом деле весь в заплатках… И пальто, и пиджак, и брюки… И ботинки чиненые-перечиненые, с железными подковками на каблуках, чтобы не снашивались.
Ленка замолчала.
— Ты думаешь, что я бросилась на Димку с кулаками, когда он мне это сказал? Думаешь, встала на твою защиту? Думаешь, объяснила ему, что ты все деньги тратишь на картины?.. Нет, дедушка! Нет… Не бросилась! Наоборот, начала тебя стыдиться. Как увижу на улице — шмыг в подворотню и провожаю глазами, пока ты не скроешься за углом. А ты, бывало, идешь так медленно… Цок-цок железными подковками при каждом шаге… Видно, думаешь о чем-то своем, и вид у тебя одинокий, как будто тебя все бросили.
— Неправда, — сказал Николай Николаевич, — у меня вид величественный. Я на людях всегда грудь колесом.
— Но ведь я исподтишка за тобой следила, ты же не знал, что тебе надо делать грудь колесом, — виновато сказала Ленка. — Получается, вроде нож в спину?..
— Фантазерка ты! — Николай Николаевич быстро нагнулся и стал перевязывать шнурок на ботинке.
Ему захотелось спрятать от Ленки глаза, которые совсем по непонятной для него причине (впервые за последние десять лет) наполнялись слезами. Раньше он, бывало, плакал, когда терял на фронте друзей, когда хоронил жену, а последние десять лет он этого за собой не замечал.
— Послушай, дедушка! — Ленка в ужасе вся подалась вперед. — А может, ты когда-нибудь замечал, что я от тебя прячусь?..
— Не замечал я этого, — твердо ответил Николай Николаевич и выпрямился. — Ни разу не замечал.
— Замечал, замечал!.. А я еще думала, что я милосердная. А какая я милосердная, если тебя стыдилась? — И произнесла, словно открыла для себя страшную истину: — Значит, если бы ты действительно был нищим, оборванным и голодным, то я бы тогда просто убежала от тебя?
Эта простая и ясная мысль совершенно потрясла Ленку.
— Предательница я, говорю тебе, пре-да-тель-ни-ца!.. Мало они меня еще гоняли!..
— Да ничего мне не было обидно. Ну разве что совсем немножко, — ответил Николай Николаевич. — Я всегда знал, что пройдет время и ты меня отлично поймешь. Не важно когда… Через год или через десять лет, уже после моей смерти. И не казни себя за это.
Вот у меня есть фронтовой товарищ. Старый человек, а тоже не сразу меня понял. Приехал он ко мне в гости и стал кричать, что я позорю звание офицера Советской армии, хожу оборванцем, хуже хиппи. «Как, — говорит, — ты мог так низко опуститься? У тебя пенсия сто восемьдесят целковых. Народ тебя кормит и поит, а ты его позоришь! Бери, — говорит, — пример с меня». Сам он чистенький-чистенький, одет как с иголочки. Психовал, бушевал…
А тут как раз ко мне приехали две сотрудницы краеведческого музея и стали уговаривать продать им портрет генерала Раевского: «Мы заплатим вам две тысячи рублей».
Мой товарищ для интереса спросил:
«Это что же, в старых деньгах две тысячи?»
«Почему в старых, — ответили барышни из краеведческого музея, — в новых две тысячи, а в старых — двадцать».
Мой товарищ прямо со стула стал падать, глаза у него на лоб полезли.
Ну я им, конечно, отказал. Они уехали. А товарищ ругал меня и все подсчитывал, что я мог бы на эти деньги купить и на курорт поехал бы, чтобы здоровье поправить…
Я ему объясняю, что не имею права этого делать, что эти картины принадлежат не только мне, а всему нашему роду: моему сыну, тебе, твоим будущим детям!..
Он опять в крик:
«Тоже мне столбовые дворяне!»
«Крепостные, — сказал я ему. — Художник Бессольцев был крепостной помещика Леонтьева. А ты велишь его картины продавать».
Тут мой товарищ смутился, покраснел, хлопнул дверью и ушел. Через час вернулся и протянул мне сверток.
«Не обижайся, старина, однополчанин может и помочь своему другу».
Я развернул сверток, а там новое пальто. Примерил я его, похвалил, сказал ему спасибо. А когда он уехал, пошел в универмаг, сдал пальто и отправил ему деньги. Ну, думал, он меня разнесет за это. Ничего подобного, все понял — и извинился.
— Дедушка, ты не думай, — вдруг сказала Ленка. — Я полюбила твои картины. Очень. Мне от них уезжать трудно.
— Значит, ты как я, — обрадовался Николай Николаевич. — Ты обязательно сюда вернешься.
— И многим другим твои картины нравятся. — Ленка улыбнулась Николаю Николаевичу и сказала его словами: — Честно тебе говорю.
— Ты о ком это? — с любопытством спросил Николай Николаевич.
— Однажды заходил Васильев… «У вас как в музее, — говорит. — Жалко, что никто этого не видит».
— А ты что?
— «Как не видит, — говорю. — Эти картины многие смотрели… И многие еще будут смотреть».
Николай Николаевич почему-то очень взволновался от Ленкиных слов. Он подошел к картине, на которой был изображен генерал Раевский, и долго-долго смотрел на нее, как будто видел впервые, потом сказал:
— Это ты верно ему ответила. — У него был вид человека, который решился на какой-то отчаянный шаг. — Ты даже не представляешь, как ты ему верно ответила!
На улице уже стемнело. И в комнате было сумеречно, но ни Ленка, ни Николай Николаевич не зажигали огня.
Ленка продолжала собираться в дорогу. Она светлым пятном передвигалась по комнате, складывая вещи в чемодан. Признание, которое она, отчаявшись, сделала дедушке, нисколько не успокоило ее, наоборот, еще больше обострило в ней чувство непрошедшей обиды. Ленке казалось, что эта обида будет жить в ней не месяц, не год, а всю-всю жизнь, такую долгую, нескончаемую жизнь.
Быстрее отсюда! Из этих мест, от этих людей. Все они лисы, волки и шакалы! Как трудно, невозможно трудно ждать до завтра!
У соседей по-прежнему гремела музыка. Это подстегивало ее метания по дому.
Потом Димкины гости вышли на улицу, и Ленка услышала их возбужденные голоса. Они кричали и радовались тому, что Димкин отец катал их по очереди на своих новеньких «жигулях». А Димка командовал, кто поедет первым, а кто вторым.
Им было весело, они были все вместе, а она тут одна — загнанная в мышеловку мышь. И они были правы, а она — виноватая!
Может быть, ей надо выйти и крикнуть все про Димку, и он остался бы один, а она была бы вместе с ними?!
Но тут же в ней возникло яростное сопротивление, не подвластное ей, не позволяющее все это сделать. Что это было? Гордость, обида на Димку?.. Нет, это было чувство невозможности и нежелания губить другого человека. Даже если этот человек виноват.
Она кидала в чемодан одну вещь за другой, потому что сборы эти были для нее спасением.
Именно в этот момент на пороге комнаты бесшумно выросла темная фигура, и мальчишеский голос произнес:
— Здрасте!
Николай Николаевич зажег свет — перед ними стоял Васильев.
— А вот и он, — сказала Ленка. — Легок на помине. Дедушка, это Васильев.
— Здрасте, — поздоровался Васильев второй раз и покосился на чемодан. — У вас там дверь была открыта…
— Заходи, заходи, — обрадовался Николай Николаевич. — Мы только что о тебе разговаривали. Лена мне сказала, что тебе нравятся наши картины.
Николай Николаевич вскочил и прямо вцепился в Васильева. Ведь он пришел сам — значит, он к Ленке относился хорошо?
— Нравятся, — мрачно ответил Васильев и снова покосился на чемодан.
— А какая из картин тебе нравится больше всего? — не унимался Николай Николаевич.
— Вот эта. — Васильев ткнул пальцем в Раевского, чтобы отделаться от Николая Николаевича. — А кто он такой? — спросил он почти машинально. Сам же в это время не отрываясь следил за Ленкой.
Николай Николаевич обрадовался:
— Как же… Это герой Отечественной войны тысяча восемьсот двенадцатого года, генерал Раевский. Здесь, поблизости от нашего городка, было имение дочери Кутузова. Генерал Раевский приезжал туда, и мой прапрадед написал его портрет. Это был знаменитый человек. В Бородинском сражении участвовал. Когда разгромили восстание декабристов, то царь Николай вызвал его на допрос, чтобы узнать, почему он их не выдал, — ведь он был под присягой и знал о тайном обществе. — Николай Николаевич выпрямился и торжественно произнес слова Раевского: — «Государь, — сказал генерал Александр Раевский, — честь дороже присяги; нарушив первую, человек не может существовать, тогда как без второй он может обойтись еще».
Ленку эти слова удивили — она перестала складывать чемодан и спросила у Николая Николаевича:
— Как он сказал? Генерал Раевский?
— Ну, в общем, он сказал, что без чести не проживешь, — ответил Николай Николаевич.
Васильев посмотрел на Ленку и вдруг спросил:
— Значит, уезжаешь?.. Значит, ты все-таки… предатель? — Он усмехнулся: — А как же насчет чести, про которую толковал генерал Раевский?
— Это неправда! — возмутился Николай Николаевич. — Лена не предатель!
— А почему же она тогда уезжает? — наступал Васильев.
— Не твое дело! — ответила Ленка.
— Струсила! — жестко сказал Васильев. — И убегаешь!..
— Я струсила?! — Ленка выскочила из комнаты. Теперь ее голос раздавался издалека: — Я ничего не боюсь!.. Я всем все скажу!.. Дедушка, не слушай его! Я ничего не боюсь!.. Я докажу! Всем! Всем!.. — Она снова вбежала в комнату, на ней было то самое платье, которое горело на чучеле, и тихо сказала: — Всем докажу, что никого не боюсь, хоть я и чучело! — Повернулась и вышла из дома.
Васильев рванулся за нею, но Николай Николаевич задержал его.
— Я хотел ее догнать, — сказал Васильев. — Может, ей надо помочь?
— Теперь уже не надо. Теперь, я думаю, она сама знает, как ей быть. — Николай Николаевич поманил его пальцем и тихо добавил: — В сущности, ты неплохой парень… Но какой-то… прокурор, что ли.
— А все-таки почему она уезжает? — упрямо переспросил Васильев.
Николай Николаевич посмотрел на Васильева: на его худенькое мальчишеское лицо, на очки с одним стеклом, на крепко сжатые губы, на весь его правый и убежденный вид и вдруг почему-то разозлился.
— Давай, Васильев, шагай! — Он подтолкнул Васильева к выходу. — Ты мне в какой-то степени надоел! — Закрыл дверь, потом снова распахнул и крикнул ему вслед: — Ты прав во всем!.. И значит, ты счастливый человек!.. — И так стукнул в сердцах дверью, что весь дом загудел колоколом — бом!
Николай Николаевич поднялся в мезонин и вышел на балкончик. Он всматривался в темноту, надеясь увидеть Ленку. И увидел. Ее быстрая фигурка мелькала среди темных стволов деревьев, более отчетливо проявилась на чистом горизонте, когда пересекала улицу, и скрылась за углом.
«Куда она побежала?» — с беспокойством подумал Николай Николаевич. Конечно, догадаться он не мог и, чтобы успокоить себя в ожидании Ленки, стал, как обычно, размышлять о жизни своего дома и его бывших обитателях, которых нет, но которые в этот момент тесно обступали его со всех сторон.
Взрослые и дети. Почему-то братья и сестры на всю его жизнь остались в нем детьми. Хотя он знал их до самой их старости или до ранней смерти.
Николай Николаевич почти осязаемо чувствовал тепло их рук и горячее дыхание, слышал их крики, смех, перебранки, споры до хрипоты. Они снова, как всегда, были вместе с ним.
Может быть, потому он так обрадовался Ленке, что она как две капли воды была похожа на Машку. Это было звено, которого ему недоставало для счастья, это было звено, слившее жизнь всего его дома воедино.
Ленка!.. Она ощупью выбирала путь в жизни, но как безошибочно! Сердце горит, голова пылает, требует мести, а поступки достойнейшие.
И вдруг Николай Николаевич почувствовал в себе, в своих окрепших мускулах, небывалую доселе силу. Может быть, произошло первое в мире чудо и годы не старили его, а укрепляли? Он засмеялся. Его всегда смешило сочетание в нем самой трезвой оценки действительной жизни и какой-то наивной детской мечты — например, что его жизнь вечна.
Глава тринадцатая
Ленка выбежала из дома и подлетела к сомовской калитке. Потом развернулась и побежала вниз по улице, не оглядываясь на собственный дом. Если бы она оглянулась, то сначала увидела бы, как из их калитки выскочил Васильев, словно его оттуда вышвырнули, а затем на одном из балкончиков появился Николай Николаевич.
Но Ленка ни разу не оглянулась. Она спешила, она летела, она бежала… в парикмахерскую.
Ленка твердо решила доказать всем, что она ничего и никого не боится — даже чучелом быть не боится. Вот для этого она и бежала в парикмахерскую, чтобы остричься наголо и стать настоящим страшилищем.
Она ворвалась в парикмахерскую, еле переводя дыхание.
Тетя Клава сидела в одиночестве и читала книгу. Подняла на Ленку усталые глаза и недружелюбно сказала:
— А-а-а, это ты! — И отвернулась.
— Здрасте, тетя Клава, — сказала Ленка.
Тетя Клава ничего не ответила, посмотрела на часы, встала и начала складывать в ящик ножницы, расчески, электрическую машинку. Она явно собиралась уходить.
— Снова решила сделать прическу? Значит, понравилось… Только ничего не выйдет, — заметила тетя Клава как-то ехидно.
— Вы не хотите меня стричь? — спросила Ленка.
— Не хочу, — ответила тетя Клава, продолжая убирать инструменты. — Рабочий день закончился.
— Потому что я предательница?
— Я не имею права выбора клиента, — ответила тетя Клава. — Нравится он мне лично или нет, обязана обслужить. — И вдруг сорвалась, голос у нее задрожал: — У моего Толика отец в Москве. Он его три долгих года не видел. Толик ночи не спал, придумывал, как они встретятся, о чем будут разговаривать и куда пойдут… Я ему: «А может, у отца работа?» А он мне, глупенький: «Пусть с работы ради меня отпросится… Родной же сын приехал!..» Я так хотела, чтобы он подружился с отцом. А ты моего рыженького под самый корень срезала.
— Не срезала я его, — сказала Ленка и, сама не ожидая этого, впервые созналась, потому что у нее не было другого выхода: — Это не я их предала.
— Ну зачем же ты врешь? — возмутилась тетя Клава. — Из-за какой-то прически. Ну ты детка из клетки.
— Я не вру! Я этого еще никому не говорила… Вам первой. Я на себя чужую вину взяла.
— Зачем же ты это сделала? — Тетя Клава недоверчиво покосилась на нее.
— Помочь хотела… одному человеку, — ответила Ленка.
— А он что же? — осторожно спросила тетя Клава.
— Сказал, что сознается… немного погодя. Чтобы я потерпела… И не сознался.
— А ты? — Тетя Клава в ужасе посмотрела на Ленку.
— А я все молчу, — ответила Ленка.
— Ой, несчастная твоя головушка! — запричитала сразу тетя Клава. — А может, лучше расскажешь все ребятам? Они поймут… — Но она тут же поняла, что это не выход для Ленки, и быстро отступила: — Ну ладно, ладно, я тебя учить не буду, не моего ума это дело. Сама в жизни много глупостей наделала. — Решительно надела халат и достала инструменты, гремя ими. — Только ты его не прощай!.. — Повернулась к ней гневным лицом: — Дай слово, что не простишь!
Ленка промолчала.
— Ты что молчишь? — Тетя Клава возмущенно наступала на Ленку, вооруженная ножницами и расческой. — Может, ты его уже простила?
— Ни за что! — ответила Ленка.
— Садись в кресло, — приказала тетя Клава. — Ты будь гордой! Кто-то же должен не прощать!.. Милая моя, золотая, я из тебя такую красотку сделаю! Он закачается!.. А ты плюй на них, на мужиков, направо и налево…
Тетя Клава развязала ленточки в Ленкиных косах.
— Косы можно не распускать, — сказала Ленка.
— Это почему же?
— А меня… наголо.
— Это что еще за фокусы! — возмутилась тетя Клава. — Что ты за казнь египетскую себе придумала?
— Меня Чучелом дразнят, — сказала Ленка.
— Ну и что? — ответила тетя Клава. — А моего Толика — Рыжим.
— Я хочу, чтобы все видели, что я страшилище!.. Что я настоящее чучело!
— Ну уж нет! Лучше я тебя красоткой сделаю. — Тетя Клава улыбнулась. — Хорошая прическа знаешь как помогает!.. — Она принялась расчесывать Ленкины волосы. — Вот увидишь! Я тебя сейчас причешу, постараюсь, и у тебя настроение изменится.
— А я — чучело! — Ленка вскочила. — И не боюсь этого! Я всем это докажу!.. — Она схватила ножницы и как начала кромсать свои волосы!
— Ты что, ненормальная?! — Тетя Клава бросилась к Ленке. — Остановись!..
Ленка бегала по парикмахерской, увиливая от тети Клавы, шмыгая между кресел, кромсала свои волосы и кричала:
— А я чу-че-ло!.. А я чу-че-ло!..
Наконец тетя Клава поймала Ленку, хотя было уже поздно: та успела выстричь несколько прядей волос.
— Что же ты наделала? — Тетя Клава прижала Ленку к себе и укачивала, как маленькую. — Лопушок ты несчастный… А рыженький мой был раньше добрым. Честное слово! Сердце душевное… А на тебя закричал: «Гадина!» Домой в тот день пришел взъерошенный, грубил. А потом, не поверишь, заплакал вдруг мой Толик, совсем как маленький.
— А я раньше не знала, что его Толиком зовут, — грустно сказала Ленка.
— Толиком… Толиком… — Тетя Клава подвела Ленку к креслу. — Садись, милая, я тебя остригу, как хочешь остригу.
Ленка села в кресло, и тетя Клава накрыла ее простыней.
А тем временем праздник у Димки Сомова приближался к концу. Часть ребят разошлась, и осталась только мироновская компания, самые близкие друзья.
— Давайте гулять до утра, — предложила Шмакова.
— Шмакова дело предлагает! — закричал Попов. — А, ребя?..
У Попова Шмакова всегда предлагала «дело».
— Лохматый, ты ночуешь у меня, — сказал Рыжий.
— Везуха! — ответил Лохматый. — Не надо тащиться в лесничество.
Валька подскочил к проигрывателю и врубил его на полную мощность.
— Чтобы у Бессольцевых стекла звенели! — хохотнул он. — Хорошо веселимся!..
Шмакова схватила за руку Димку, и они начали танцевать. Шмакова крутилась, извивалась — танцы были ее стихия.
И вот тут открылась дверь, и… явился новый, совершенно неожиданный гость. В комнату ворвалась Ленка.
Но какая!.. Неузнаваемая!..
Вязаная шапочка натянута до бровей, куртка нараспашку, а под нею знаменитое обгорелое платье.
Но дело было не в том, как она одета, а в том, какое у нее было необыкновенное лицо, преображенное до неузнаваемости ее смелым поступком. Раньше лицо у нее бывало добрым, милым, отчаянным, жалким, а теперь оно было вдохновенно-решительным.
И всем сразу стало ясно, что она пришла к ним затем, чтобы сделать то, что хочет. И помешать ей никто не сможет.
Они все это поняли и замерли. Только что смеялись, хохотали, танцевали, а тут окаменели. Ждали, что же будет дальше.
А Ленка не торопилась.
— Братцы, чего же вы не танцуете? — спросила Ленка. — Давайте!.. Прыгайте!.. — Она начала танцевать, кривляясь и паясничая.
Но тут пластинка кончилась, музыка оборвалась, и наступила тишина.
— Жалко, не потанцевали. — Ленка посмотрела на ребят и впервые, встречаясь с ними взглядом, не дрогнула. Она почувствовала в своей душе давно забытый покой. — Какие вы все красивые!.. — Прошлась по комнате, оглядывая каждого, как будто очень давно их не видела. — Не дети, а картинка!
Ленка остановилась посреди комнаты.
— А я — чучело! — Резко сдернула шапочку, открывая всему миру свою остриженную голову. — Чу-че-ло! — Ленка похлопала себя по голове. — Хороший кочанчик! И рот до ушей, хоть завязочки пришей. Правда, Шмакова?
Ленка улыбалась, и уголки губ у нее поползли вверх, а она старалась их разодрать посильнее, чтобы они как-нибудь достали до ушей. При этом она крутила головой, чтобы всем было видно, какое она настоящее страшное чучело!
Все по-прежнему молчали. Можно сказать, что они только безмолвно ахнули.
Ленка же поначалу в горячке вообще забыла про Димку, а тут она увидела, какой он стоял бледный и испуганный.
«Вот уж его перекосило так перекосило», — подумала она, плавно приближаясь к нему, и сказала:
— Извините-простите!.. Забыла вас поздравить с днем рождения. Вот дурочка! Пришла, можно сказать, за этим и забыла.
Димка стоял в какой-то неестественной позе, повернувшись к Ленке боком, изо всех сил стараясь не встретиться с нею глазами.
— А ты почему, Сомов, от меня отворачиваешься? — Ленка хлопнула Димку по плечу. — Что же ты так дрожишь, бедненький?.. Похудел. Неужели страдаешь, что я оказалась предателем? А?.. Конечно тяжело. Ты такой смелый и честный, а дружил с нехорошей девочкой, с которой никому не следует дружить! Она — ябеда!.. Доносчик!.. Гадина-а-а! — Она подошла к Рыжему. — Твои слова, Рыженький!
— А я и не отказываюсь, — сказал Рыжий. — Мои слова.
— Придет время, Толик, — откажешься, — ответила Ленка.
Но на эти Ленкины слова Рыжий ничего не ответил. Да Ленка и не ждала от него ответа. Она уже устремилась дальше, к Мироновой, заглянула ей в глаза и сказала:
— Привет, Железная Кнопка!
Ей хотелось с каждым столкнуться, на каждом проверить свою храбрость.
— Привет, если не шутишь, — ответила Миронова. — А что дальше?
— Удивляюсь я тебе, — вздохнула Ленка, — вот что.
— Чему же ты удивляешься, если не секрет?
Миронова была не Рыжий — она не сдавала своих позиций.
— Тому, что ты такая правильная, а водишься с Валькой. А он — живодер. Ай-ай-ай!.. По рублю сдает собак на живодерню. Вот так борец за справедливость!
— Ну ты, полегче! — встрепенулся Валька.
— Что это ты плетешь про Вальку? — спросил с угрозой Лохматый.
— А что, разве ты, мордастенький, перестал с бедных собак сдирать шкуры? — Ленка дернула Вальку за галстук и повернулась к Лохматому: — Ну садани меня, чтобы я замолчала! Ну докажи, что сила — это самое главное в жизни!
— И саданет! Саданет! — закричал Валька. — Наговариваешь на меня! Трепло! — замахнулся он на Ленку.
— Ой, боюсь! — Ленка засмеялась, но не дрогнула и не отступила.
А Валька побоялся ее стукнуть. Всегда бил метко, а тут струхнул.
— Ну, до свидания!.. — Ленка помахала всем рукой. — Что-то мне стало с вами скучно. Радуйтесь… Вы же добились своего! Вы — победители!.. Завтра я уезжаю. Так что давайте хором — раз, два, три: «В нашем клас-се больше не-ту Чу-че-ла!..» Ну!.. Милые!.. Ну чего же вы языки проглотили?
Ленка сорвала у Шмаковой цветок с платья и приколола себе на куртку. Медленно застегнулась. Натянула шапку до бровей, пряча свою стриженую голову. Помолчала. Потом серьезно и грустно сказала:
— Честно говоря, жалко мне вас. Бедные вы, бедные люди. — И ушла.
Исчезла, испарилась Ленка, будто ее здесь и не было. В комнате стояла жуткая, неправдоподобная тишина.
И вдруг Лохматый рванулся вперед и схватил Вальку за руку:
— Чего это Бессольцева про тебя тут плела?
— Да выдумала она все! — закричал, вырываясь, Валька. — Кому поверил? Змее?
— А это что? — Лохматый выдернул из Валькиного кармана поводок с ошейником. — А это что?! — Он потряс поводком перед носом насмерть перепуганного Вальки.
— Это?.. — Валька на всякий случай отступил под напором Лохматого. — Это?..
— Орудие живодера! Вот что это! — крикнул Рыжий.
Лохматый бросился к Вальке, а тот рванулся в сторону и заметался вокруг стола. Он бегал, швыряя под ноги Лохматому стулья, но еще не сдавался, а выкрикивал на ходу слова угрозы:
— Я Петьке скажу! У него дружки!.. Тебя скрутят! Можешь у своего отца спросить!.. Он тебе расскажет!..
— Лохматый, это они! — догадался Рыжий. — Ребята, это они!.. Значит, это Петькины дружки прострелили руку твоему отцу, когда он у них лося отбивал! Точно!..
— Так это вы! — взревел Лохматый и, сметая все на своем пути, бросился на Вальку.
Валька рванулся к двери, чтобы спастись бегством, но Рыжий подставил ему ножку — он упал, и Лохматый навалился на него.
Наконец Валька все же изловчился, вырвался, вскочил, чтобы бежать, но оказался… на поводке, на собственном поводке, на котором он водил собак на живодерню.
Ошейник плотным кольцом облегал Валькину шею, а конец поводка крепко держал в руке Лохматый, и лицо его было мрачным и беспощадным.
— Ты что?.. — Валька заплакал. — Ты что?.. Ребята, — взмолился он, — ребята! Лохматый меня удавит!..
— Выйдем отсюда, — сказал Лохматый и потянул поводок, не глядя на Вальку.
Валька больше всего боялся выйти куда-то с Лохматым, он упирался и лебезил, он хватал поводок и выкрикивал:
— Ребята, разве так можно? Ребята!.. Человек на поводке?!
Но никто не заступился за Вальку.
Тогда Валька взмолился.
— Лохматый, — умолял он, — я больше не буду! Это все Петька! Вот и Димку спроси!.. Он его знает, он скажет — Петька зверь!
— Кому говорят, выйдем! — Лохматый сильно потянул за поводок.
Валька не устоял. Он упал на колени и подполз к Мироновой:
— Миронова, что же ты молчишь? Заступись!.. Я больше не буду!
— Отпусти его, Лохматый, — сказала Миронова.
Лохматый помедлил секунду, а потом швырнул поводок Вальке в лицо.
— А ты встань! — брезгливо сказала Миронова Вальке. — Не ползай.
Валька вскочил и, снимая дрожащими руками ошейник, быстро проговорил:
— Ребята, все по закону… Собак беру бродячих…
— Уходи! — приказала Железная Кнопка. — Не годишься ты для нашего дела.
— Почему? — удивился Валька. — Разве я с вами не заодно? Разве я не гонял Чучело?
— Ты — заодно?.. — Железная Кнопка наступала на Вальку: — Ты, живодер, с нами заодно?!
Валька сложил поводок в карман, нахально ухмыльнулся и вышел из комнаты. Потом застучал в окно, крикнул притворно-ласковым голосом:
— Детишки, пора в кроватки! — Захохотал и исчез.
Лохматый стоял, низко опустив голову, крепко сжав кулаки, которые ему всегда помогали, а сейчас почему-то не помогли. Все остальные подавленно молчали.
— Не ожидала я такого от Чучела, — нарушила наконец тишину Железная Кнопка. — Всем врезала. Не каждый из вас на это способен. Жалко, что она оказалась предателем, а то бы я с ней подружилась… А вы все — хлюпики. Сами не знаете, что хотите. Вот так, ребятки. Ну, привет.
— А как же пирожные? — остановил ее Димка. — Мы же еще чай не попили.
— Пирожные? Сейчас самое время…
— Точно, — подхватил Димка, хотя вид у него при этом был неуверенный.
— Кушайте на здоровье, а мне и без сладкого тошно. — И Миронова ушла, ни на кого не глядя.
— Миронова, подожди! — крикнул ей вслед Лохматый. — Я с тобой.
— Ты же ко мне собирался? — остановил его Рыжий.
— Передумал, — на ходу ответил Лохматый, — домой охота.
— Тогда и я с вами, — сказал Рыжий и бросился следом за Мироновой и Лохматым.
Хлопнула дверь — они ушли.
В комнате остались только сам новорожденный да Шмакова с Поповым.
— Может, зря мы с тобой никому… ничего?.. — тихо спросил Попов у Шмаковой. — А?..
— Ты про что? — насторожился Димка.
Шмакова улыбнулась — она предчувствовала близкую развязку всей этой затянувшейся истории и поняла, что наконец настал ее победный час.
— Мы с Поповым, — радостно пропела Шмакова, — представляешь, Димочка… — хитро скосила глаза на Димку — ей нравилось наблюдать за ним: он то бледнел, то краснел. — Мы тогда с Поповым… — Она засмеялась и многозначительно замолчала, продолжая что-то мурлыкать себе под нос.
— Что вы… с Поповым? — спросил Димка.
Шмакова не торопилась с ответом — ведь ее ответ должен был потрясти Димку, и так хотелось его помучить, чтобы разом отомстить за все. Настроение у нее было прекрасным — кажется, ее план полностью удался: Димка уничтожен, а следовательно, вновь завоеван и покорен. Теперь она из него будет вить веревки, сделает своим верным рабом вместо Попова. А то ей этот верзила порядком надоел — скучный какой-то и зануда.
— Так что же вы с Поповым? — переспросил Димка.
— Мы? — Шмакова засияла. Она не отрывала глаз от Димкиного лица. — Мы под партой сидели. Вот что!
Димка глупо улыбнулся и спросил:
— Когда сидели? — хотя все уже понял.
— Когда ты с Маргаритой так мило беседовал, — рассмеялась Шмакова.
— Под партой? — Димку бросило в жар. — Вы?.. Когда Маргарита?..
— Под партой… Мы… Когда Маргарита! — особенно восторженно пропела Шмакова.
Эта новость раздавила Димку. Острый страх и тоска сжали его бедное сердце — оно у него затрепетало, забилось, как у несчастного мышонка, попавшего в лапы беспощадной кошки. Что ему было делать? Что?! То ли заплакать на манер Вальки и броситься перед Шмаковой и Поповым на колени и просить пощады. То ли сбежать из дому, немедленно уехать куда-нибудь далеко-далеко, чтобы его никто и никогда не увидел из этих людей. И где-нибудь там зажить новой, достойной, храброй жизнью, о которой он всегда мечтал. У него и раньше мелькали подобные мысли. Но каждый раз они тут же обрывались, потому что он понимал, что ничего подобного сделать не сможет.
Димка представил на одно мгновение, что идет каким-то темным переулком в чужом городе. Холодно, пронзительный осенний ветер рвет на нем куртку, в лицо хлещет дождь… У него нет знакомых в этом городе, и никто его не позовет в дом, чтобы обогреть и накормить. Ему нестерпимо жалко стало себя…
— А почему же вы тогда молчали? — пролепетал Димка, как всегда в такие минуты до неузнаваемости меняясь в лице.
— А мы и дальше будем молчать, — ответила Шмакова. — Правда, Попик?
— Будем молчать?.. — Димка жалко улыбнулся, ничего не понимая, хотя уже на что-то надеясь.
— Ребя, надо все рассказать, — мрачно произнес Попов.
Шмакова взяла с тарелки пирожное и приказала Попову:
— Открой рот!
Попов послушно открыл рот.
Шмакова всунула ему в рот пирожное и сказала, отряхивая пальцы от крошек:
— Помолчи и прожуй, а то подавишься… Все так запуталось, что и не разберешь ничего. Если мы теперь откроемся, нас тоже по головке не погладят. Понимаешь, Попик? Так что мы теперь все трое одной веревочкой связаны. Должны крепко друг за дружку держаться. — Она подошла к проигрывателю и поставила пластинку. — Потанцуем, повеселимся в тесном кругу. Надо же догулять! Дни рождения бывают не каждый день. — Она улыбнулась Димке: — Димочка, дай мне мое любимое.
— «Корзиночку»? — заикаясь, спросил Димка, взял пирожное и торопливо отдал Шмаковой.
Попов шумно выдохнул:
— Все! — Он встал. — Ребя! Мочи моей больше нету! — И выбежал из комнаты, громыхая тяжелыми ботинками и натыкаясь по пути на опрокинутые стулья.
— Куда это он? — испугался Димка.
— Не боись. Он у меня верный человек. Видно, решил подышать свежим воздухом. — Шмакова откусила пирожное и пропела: — Пирожное — прелесть! Мать делала?
Димка понуро сел на диван.
Шмакова же, вполне довольная собой, своей окончательной победой над Димкой и Бессольцевой, упоенно танцевала, дожевывая «корзиночку» и таинственно улыбаясь.
Глава четырнадцатая
Николай Николаевич проснулся на рассвете, когда на горизонте уж появилась светло-серая полоска. Точнее, не проснулся, а встал, потому что не спал почти всю ночь.
Он умылся холодной водой, плеская ее большими пригоршнями в лицо, чтобы освежиться. Аккуратно побрился, автоматически надел свой костюм. Потом критически оглядел себя. Да, Ленка права! Какое же на нем все старое — совсем не смотрится. Надо бы переодеться.
Но так как его гардероб был скуден, то он вдруг решил надеть свою старую военную форму. Он достал ее из шкафа, вышел на балкончик, чтобы получше разглядеть. Форма оказалась в полном порядке. Он несколько раз встряхнул ее, почистил щеткой и не поленился пройтись по костюму утюгом.
Орденские планки, которые в три ряда украшали грудь кителя, ему не понравились — от времени они сильно потускнели и стерлись, и это было нехорошо. Он снял их и решил сегодня же купить новые.
Потом Николай Николаевич быстро переоделся; суровый и сосредоточенный, сел к столу и что-то долго писал и переписывал. Написанное сложил и спрятал в нагрудный карман.
Только после этого Николай Николаевич заглянул в комнату Ленки. Ее непривычная, стриженая и поэтому такая маленькая и беззащитная голова покойно лежала на белой подушке — она крепко спала.
Николай Николаевич посмотрел на часы: было уже восемь. Он решил, что Ленку будить не стоит, пусть поспит: катер уходит в одиннадцать.
Неужели он уедет отсюда, и неужели это все произойдет сегодня!.. Николай Николаевич вдруг заторопился, решительно накинул на плечи свое знаменитое пальто и, неслышно прикрыв двери, вышел из дома…
Через час старый дом Бессольцевых содрогался от сильного и тревожного стука, будто какой-то великан бил по нему огромной кувалдой.
Этот стук разбудил Ленку. Она рывком села на кровати; еще ничего не понимая, повернулась к окну и увидела, как чья-то рука приложила поперек ее окна доску. В комнате сразу стало меньше света. И снова раздался сильный, резко бьющий по голове стук.
Она поняла: дедушка заколачивал свой дом!
Происшествие, так поразившее Ленку, выбросило ее из кровати, и она, как была, в ночной рубахе, выскочила на улицу.
Ленка не почувствовала утреннего холода, пронзившего ее тело, и даже не ощутила, что босая ступает по мокрой осенней траве.
Она ничего этого не заметила, потому что глаза ее видели только Николая Николаевича, стоявшего к ней спиной на лестнице-стремянке и заколачивающего окна дома. Как завороженная следила Ленка за его неистовой рукой с топором, которая размеренно ходила туда-сюда и била наотмашь, вколачивая гвозди в старые бревна. Одна за другой доски неумолимо ложились поперек окон.
Ленка подняла голову вверх — все четыре ее любимых балкончика, которые выходили на четыре стороны света, были уже заколочены. Это особенно сильно ее опечалило.
— Дедушка, — крикнула Ленка, — что ты делаешь?
Николай Николаевич оглянулся, увидел испуганную стриженую Ленку в длинной белой рубахе, босую и какую-то легкую, летящую, в его возбужденном сознании мелькнуло: «Совсем как Машка!» — и крикнул ей:
— Еще гвоздей!
— Ты уезжаешь? Со мной? — спросила Ленка, не трогаясь с места. — Ты бросишь свой дом?!
— Кому говорят — еще гвоздей! — Он так повелительно крикнул, что ее как ветром сдуло. — И оденься! Сумасшедшая!
Когда Ленка одевалась, то у нее зуб на зуб не попадал. Нет, не от холода, а оттого, что дедушка решил все бросить и уехать с нею.
Решил бросить свой город!
Свой дом!!
Свои картины!!!
Ленка схватила ящик с гвоздями и поволокла его к дедушке. Николай Николаевич взял из ящика гвозди и заколотил два последних окна.
Дом Бессольцевых снова оглох и ослеп.
Николай Николаевич, тяжело ступая, слез со стремянки.
Ленка ткнулась ему в грудь и заревела.
Теперь, когда работа была закончена, он как-то протяжно вздохнул — он боялся, у него не будет сил взглянуть на свой заколоченный дом.
— Ну хватит! — сказал Николай Николаевич. — Что мы с тобой, как два дурачка, разревелись у всех на виду! Мы что, хороним кого-нибудь?.. Наоборот — мы живы! Мы живем на полную катушку! Мы совершим еще что-то замечательное!
Потом, наскоро позавтракав, отключили электричество и газ, перекрыли воду в садовой колонке и закрыли все двери на замки. Погрузили два чемодана и мешок яблок на садовую тележку. Сверху Николай Николаевич положил картину, аккуратно завернутую в старое полотенце, вышитое крестом еще бабушкой Колкиной, — это была их «Машка». И они пошли на пристань, подгоняемые внутренней тоской, которую оба старались скрыть друг от друга.
— Дедушка, — сказала Ленка, помогая Николаю Николаевичу везти тележку, — ты здорово придумал с «Машкой». — Она схватила картину: — Лучше я ее понесу. Повесим ее на самое видное место. И нам не будет скучно. Посмотрим на Машку и все картины вспомним. — Заглянула ему в глаза: — Правда, дедушка?..
— Правда, Елена! — ответил Николай Николаевич и чему-то рассмеялся.
— А чего ты смеешься? — не поняла Ленка. — Что радуешься?
— У меня для этого масса причин, — возбужденно ответил Николай Николаевич. — Сейчас сядем на катер, и я тебе их подробно изложу.
Вот тут-то они и услышали знакомые тревожные крики:
— Держи! Держи-и-и-и!
Следом раздался свист и улюлюканье погони.
Ленка привычно втянула голову в плечи.
Николай Николаевич заметил это и спросил:
— Ты что, опять испугалась? Забыла, какая ты храбрая?..
Ленка кивнула, прислушиваясь к приближающимся крикам.
— А ты не забывай, — строго сказал Николай Николаевич.
— Я стараюсь, — сказала Ленка.
Она приготовилась к встрече с несокрушимой Железной Кнопкой и ее дружками. А что, если они сейчас устроят ей «почетные проводы», будут кричать на нее «Чучело» на виду у всех пассажиров катера?.. Что тогда? Легкий озноб прошел по ее телу, но все же она собралась и твердо решила: если они это сделают, то она бросится драться. Она не отступит. Нет, не отступит!..
— Подержи, пожалуйста! — Ленка отдала Николаю Николаевичу сверток с картиной и медленно, как-то по-новому, откинув голову назад, пошла навстречу приближающимся крикам.
Но затем произошло нечто неожиданное — она увидела бежавшего Димку! А следом за ним, во главе с Мироновой и Лохматым, вылетел почти весь шестой класс — может быть, человек двадцать, — они гнали Димку! А она испугалась — вот смешно.
Димка бежал неловко, трусцой, как курица с подбитым крылом, прижимаясь к забору, чтобы его меньше было видно, и поминутно оглядывался назад с побелевшим от страха лицом. Зато у преследователей глаза горели яростным огнем, щеки пылали нервным румянцем людей, которые имели право на подлинный гнев.
Кто-то схватил Димку за руку, кто-то подставил ножку. Он упал, тут же вскочил, вырвался из цепких рук преследователей и побежал дальше, сверкая пятками.
Все шквалом пронеслись мимо Николая Николаевича и Ленки, не замечая их.
Они кричали:
— Держи его!..
— К школе! Гони к школе!..
— Попался, гад!..
Они исчезли так же быстро, как и появились.
— Дедушка, — одними губами произнесла Ленка, — значит, Димка все-таки сознался?
— Выходит, сознался, — ответил Николай Николаевич.
— А что теперь будет? — спросила Ленка, уставившись на Николая Николаевича испуганными глазами.
— Что будет? Теперь они из тебя сделают героя.
— Да?.. — Ленка откровенно засмеялась. — Что же мне делать?
— Ну, играй победу! — Николай Николаевич почему-то с грустью и удивлением посмотрел на Ленку. — Ну, торжествуй!
— Я сбегаю, — сказала Ленка, — посмотрю…
— Не надо, Елена! — попросил Николай Николаевич. — Лежачего не бьют.
— Но я торжествую! — почему-то с вызовом крикнула Ленка. — Я играю победу!
— Елена, подожди! — попытался остановить ее Николай Николаевич.
Но Ленка не послушала его и бросилась следом за ребятами к школе.
Николай же Николаевич неловко потянул тележку и перевернул ее — чемоданы, мешок с яблоками и картина упали. Он быстро поднял тележку, сложил все обратно, откатил ее в сторону, взял картину и заспешил за Ленкой.
Ленка вбежала в класс, когда Димка под натиском ребят, спасаясь от них, взобрался на подоконник.
— Бей его! — заорал Валька и схватил Димку за ногу, чтобы стащить с подоконника.
— Не примазывайся! — с презрением оборвала его Железная Кнопка. — Не суйся к нам со своими грязными руками!
Лохматый саданул Вальку, и тот отскочил в сторону.
А ребята стали медленно наступать на Димку, как когда-то наступали на Ленку.
— Пустите меня! — крикнул он. — А то я… — он беспомощно оглянулся в поисках спасения, — выпрыгну в окно!
— Не выпрыгнешь! — сказала Миронова. — Ножку сломаешь, а это больно.
Димка загнанными глазами посмотрел на Железную Кнопку, весь как-то в отчаянии вытянулся и распахнул окно…
Все: «Ах!» — и отпрянули.
Вот в это время в класс и вбежала Ленка. Никто ее не видел, потому что они все стояли к ней спиной. Все их внимание было приковано к Димке.
— Слезь с окна! — тихо и спокойно произнесла Ленка.
Димка резко оглянулся, увидел Ленку… и спрыгнул с подоконника.
— Наша красавица пришла! — пропела Шмакова, хотя в ее голосе чувствовалась какая-то неуверенность.
Ребята веселой гурьбой окружили Ленку:
— Привет, Чучело!
— Здорово!
— Наше вам!..
— Оказывается, ты молодец, Бессольцева! — Лохматый хлопнул Ленку по плечу.
— Разрешите пожать вашу лапку, — паясничал, как всегда, Рыжий, пожимая Ленкину руку.
— Вот хорошо, что ты еще не уехала. — Сама Железная Кнопка, улыбаясь, приближалась к Ленке. — Что же ты нам сразу все не сказала?.. Впрочем, это твое личное дело.
А Димка тем временем сообразил, что все про него забыли, проскользнул по стенке за спинами ребят к двери, взялся за ее ручку, осторожно нажал, чтобы открыть без скрипа и сбежать… Ах, как ему хотелось исчезнуть именно сейчас, пока Ленка не уехала, а потом, когда она уедет, когда он не будет видеть ее осуждающих глаз, он что-нибудь придумает, обязательно придумает… В последний момент он оглянулся, столкнулся взглядом с Ленкой и замер.
Он стоял один у стены, опустив глаза.
— Посмотри на него! — сказала Железная Кнопка Ленке. Голос у нее задрожал от негодования. — Даже глаз не может поднять!
— Да, незавидная картинка, — сказал Васильев. — Облез малость.
Ленка медленно приближалась к Димке.
Железная Кнопка шла рядом с Ленкой, говорила ей:
— Я понимаю, тебе трудно… Ты ему верила… зато теперь увидела его истинное лицо!
Ленка подошла к Димке вплотную — стоило ей протянуть руку, и она дотронулась бы до его плеча.
— Садани его по роже! — крикнул Лохматый.
Димка резко повернулся к Ленке спиной.
— Я говорила, говорила! — Железная Кнопка была в восторге. Голос ее звучал победно. — Час расплаты никого не минует!.. Справедливость восторжествовала! Да здравствует справедливость! — Она вскочила на парту: — Ре-бя-та! Сомову — самый жестокий бойкот!
И все закричали:
— Бойкот! Сомову — бойкот!
Железная Кнопка подняла руку:
— Кто за бойкот?
И все ребята подняли за нею руки — целый лес рук витал над их головами. А многие так жаждали справедливости, что подняли сразу по две руки.
«Вот и все, — подумала Ленка, — вот Димка и дождался своего конца».
А ребята тянули руки, тянули, и окружили Димку, и оторвали его от стены, и вот-вот он должен был исчезнуть для Ленки в кольце непроходимого леса рук, собственного ужаса и ее торжества и победы.
Все были за бойкот!
Только одна Ленка не подняла руки.
— А ты? — удивилась Железная Кнопка.
— А я — нет, — просто сказала Ленка и виновато, как прежде, улыбнулась.
— Ты его простила? — спросил потрясенный Васильев.
— Вот дурочка, — сказала Шмакова. — Он же тебя предал!
Ленка стояла у доски, прижавшись стриженым затылком к ее черной холодной поверхности. Ветер прошлого хлестал ее по лицу: «Чу-че-ло-о-о, пре-да-тель!.. Сжечь на костре-е-е-е!»
— Но почему, почему ты против?! — Железной Кнопке хотелось понять, что мешало этой Бессольцевой объявить Димке бойкот. — Именно ты — против. Тебя никогда нельзя понять… Объясни!
— Я была на костре, — ответила Ленка. — И по улице меня гоняли. А я никогда никого не буду гонять… И никогда никого не буду травить. Хоть убейте!
— Какая храбрая! — Шмакова зловеще хихикнула: — Одна против всех!
— Раз так, то и Чучелу бойкот! — заорал Валька. — Ату-у-у их! — Он свистнул.
Но свист его погас, потому что никто его не поддержал.
В это время появилась веселая и нарядная Маргарита Ивановна.
— Это что еще за собрание? Вы что, звонка не слышали? — сказала она. — Живо по местам! У меня потрясающая новость… — Маргарита Ивановна заметила Ленку: — Ты еще не уехала? Это прекрасно! — Ее взгляд остановился на Ленкиной стриженой голове. — Ты что, заболела?..
— Она спалила волосы у костра, — сказал Васильев, — и остриглась.
— У костра? — переспросила Маргарита Ивановна. — У какого костра?
Но потрясающая новость, которую Маргарита Ивановна хотела всем сообщить, била в ней ключом, и она сразу забыла или, точнее, привыкла к тому, что Ленка острижена, потому что опалила волосы у какого-то костра.
— Ребята, ребята! Внимание!.. — Она постучала костяшками пальцев по столу, чтобы всех утихомирить. — Вни-ма-ние!.. Слушайте! — Голос Маргариты Ивановны звенел необыкновенно радостно: — Сейчас нам Лена Бессольцева расскажет потрясающую новость.
— Какую новость? — не поняла Ленка.
— Так ты ничего не знаешь? — удивилась Маргарита Ивановна. — Разве тебе дедушка ничего не сказал? Быть не может!.. Ну хорошо! Тогда я вам все скажу сама. — Она прошлась между рядами, вернулась к учительскому столу. — Ребята! Я только что узнала, что всем нам хорошо известный Николай Николаевич Бессольцев, дедушка Лены, подарил городу свой дом и коллекцию картин, которую собирали многие поколения Бессольцевых и которая принадлежит кисти их предка, художника, жившего в девятнадцатом веке!.. Теперь у нас тоже будет свой городской музей!
— Музей?! — Ленка была потрясена.
— А сколько ему заплатили? — с любопытством спросил Валька.
— Я же объяснила — он это все подарил! — вновь радостно сказала Маргарита Ивановна.
— Даром? Все-все даром?..
— Конечно, — ответила Маргарита Ивановна. — Понимаете, какое это прекрасное начало для большого и благородного дела.
Валька растерялся. Смысл жизни терял для него основу. Он хотел заработать много-много денег, он считал это самым большим счастьем, потому что на деньги он купил бы себе автомашину, цветной телевизор, моторную лодку и зажил бы в собственное удовольствие. И вдруг кто-то, по доброй воле, отказывается от всех своих богатств. От дома, который стоит тысячи. От картин, которые, говорят, стоят «мильен».
И весь класс ахнул. Ребята, конечно, не понимали истинного значения картин, которые Николай Николаевич отдал городу, но знаменитый дом на холме они знали с самого детства. Он, хотя и был для них сказочным дворцом, про который они знали столько замечательных историй, существовал для них реально. И то, что теперь дом Бессольцевых принадлежит городу, произвело на них ошеломляющее впечатление. Они с восторгом и большим удивлением смотрели на Ленку, как на человека, имеющего отношение к чему-то им непонятному, но чудесному.
В классе было так тихо, так бесконечно тихо, что нерешительный стук в дверь прозвучал особенно отчетливо.
— Да-да, войдите! — сказала Маргарита Ивановна.
Дверь приоткрылась, и в проеме появилась фигура Николая Николаевича. В руке он держал что-то завернутое в полотенце. И весь класс, повинуясь какому-то новому, непонятному чувству, неслышно встал перед Николаем Николаевичем.
— Извините, — сказал он. — Я вынужден прервать вас… Лена, мы опаздываем на катер.
— Товарищ Бессольцев… Николай Николаевич! — Маргарита Ивановна схватила его за руку и втащила в класс. — Это вы?! Входите, пожалуйста.
— Мы уходим, уходим… — сказал Николай Николаевич. — Мы не будем вам мешать.
— Позвольте передать вам… — Маргарита Ивановна разволновалась, — наше восхищение… Вы такой человек! Такой человек!.. Я впервые в жизни встретила такого замечательного человека. Спасибо вам! Честное слово, я сейчас разревусь…
— Извините. — Николай Николаевич был крайне смущен.
«Значит, они уже все узнали, — подумал Николай Николаевич. — Значит, кто-то на хвосте уже разнес эту новость по всему городу». Ему стало радостно и грустно одновременно: ему так хотелось сообщить об этом Ленке самому.
Дело в том, что когда Николай Николаевич отдавал свое заявление по поводу дома и картин в райисполкоме, то там оказалась его старая знакомая, директор местной музыкальной школы. И она краем уха услышала, о чем он говорил, дождалась его в коридоре, подлетела к нему и спросила подчеркнуто вежливо и немного витиевато:
— Николай Николаевич, быть может, вы будете столь любезны, что разрешите не делать из вашего заявления тайны?..
Он кивнул, что вроде бы разрешает, потому что увидел, что она очень взволнована, и обрадовался этому. Однако в следующий момент подумал, что лучше ей этого не разрешать, но ее уже не было в коридоре, в одно мгновение она куда-то исчезла.
— Дедушка, ты из-за меня?! — спросила Ленка. — Все картины?! Как же ты будешь жить без них?..
— Не только из-за тебя, хотя и ты сыграла в этом не последнюю роль, — громко и свободно ответил Николай Николаевич. Он сделал непривычно широкий жест рукой и стал вдруг раскованным, легким, праздничным, красивым. — Это давнишняя моя мечта. Вчера она снова посетила меня. И вот…
Николай Николаевич замолчал и долго-долго молчал, так долго, что успел рассмотреть более пристально, чем всегда, лица ребят, которые сидели перед ним и с которыми у него были такие сложные отношения.
Но разве все это имело значение, когда он вышел на такой ясный и простой путь?
Николай Николаевич улыбнулся — нет, не им, а себе, своим мыслям, своей адской жизненной силе, которая билась у него в груди.
Он смотрел на их лица, стараясь заглянуть в глаза, и увидел, что во многих из них бьется пытливая мысль, а у некоторых безразличие, а у иных даже злость и непонимание. Но ведь есть такие, у которых бьется, бьется и пробивается пытливая мысль, и это будет всегда! И вдруг, мгновенно осененный, вдруг понявший, что это необходимо сделать, он поднял над головой картину, по-прежнему завернутую в полотенце, вышитое крестом, и сказал:
— Эта картина мне очень дорога. Тут изображена наша старинная согражданка. — Николай Николаевич строго посмотрел на Маргариту Ивановну. — Она была вашей предшественницей, учительницей русской словесности здесь, в городке… почти сто лет тому назад. — Он улыбнулся: — Не думайте, что это было так уж давно… Она всего лишь моя бабушка… — И добавил просто и тихо: — Эту картину я дарю вашей школе.
— Дедушка! — сказала Ленка в страхе и в немом преклонении перед поступком Николая Николаевича. — Де-душ-ка!
Нет, даже она не могла понять в эту секунду величие своего деда, Николая Николаевича Бессольцева.
— Идем! — Николай Николаевич крепко взял Ленку за руку. — Катер нас ждать не будет, хотя, может быть, мы с тобой и стали знаменитыми людьми.
— Я вас провожу, — вдруг объявила Маргарита Ивановна.
— Что вы, — возразил Николай Николаевич, — это лишнее.
Маргарита Ивановна смутилась и покраснела:
— Заодно провожу и мужа… Он у меня этим же катером уезжает.
И они все трое вышли из класса.
В последний раз мелькнула Ленкина стриженая голова, в последний раз Николай Николаевич сверкнул своими большими заплатками на рукавах пальто, и они исчезли, сопровождаемые полным безмолвием.
— На каких людей мы руку подняли! — нарушил тишину Васильев и тяжело вздохнул: — Э-э-эх!
— Все из-за Сомова! — Лохматый подлетел к Димке, крепко сжав кулаки.
— У-у-у, — понеслось со всех сторон, — Со-мо-о-ов!
Одни из них забыли, что они сами тоже гоняли Ленку. Другие забыли, что жили, как будто вся эта история их не касается. Третьи — что хотели заступиться за Ленку, да не успели… Каждый, конечно, чувствовал какую-то неловкость перед самим собой, перед другими, но в этом трудно признаваться, и все они дружно и единогласно обвиняли одного Сомова.
— Бойкот — Сомову! — крикнула Железная Кнопка. — Голосуем!
Но голосования снова не вышло, потому что в дверь просунулось жизнерадостное и возбужденное лицо Маргариты Ивановны:
— Директор мне разрешил. Я только туда и обратно. А вы здесь сидите тихо. — Она хотела уже исчезнуть, но почему-то спросила: — Да, что это вы кричали про бойкот? Опять?.. Кому? За что?
— Вашему Сомову! Вот кому! — Миронова впервые за все время этой борьбы побледнела от волнения. — Он дважды предатель!
— Сомов — предатель?.. — Маргарита Ивановна по-прежнему стояла в дверях. — Ничего не понимаю.
— Он рассказывал вам, что мы сбежали в кино? — спросила Миронова.
— Ну, рассказывал. — Маргарита Ивановна улыбнулась. Она подумала про то, что они совсем еще дети, играют в каких-то предателей.
— А мы-то думали, что это сделала Бессольцева!
— Гоняли ее, били! Смеялись над нею, — сказал Васильев. — А Сомов молчал.
— И вы молчали, Маргарита Ивановна, — вдруг тихо, но внятно и беспощадно произнесла Миронова.
— Я молчала?.. — Маргарита Ивановна испуганно посмотрела на Миронову и вошла в класс, прикрыв двери. — Я думала, Сомов вам все рассказал… — Она посмотрела на Димку: — Как же так вышло, Сомов?..
Димка ей ничего не ответил и не поднял головы.
— Ждите, Сомов вам ответит, — сказал Васильев.
— Маргарита Ивановна, катер уйдет! — крикнул Валька. — И муж ваш тю-тю!
— Катер?.. — спохватилась Маргарита Ивановна. — Подождите! Я быстро, я сейчас… — Она хотела уйти, но почему-то не ушла. — Давайте спокойно разберемся!.. Значит, Сомов все скрыл? Но при чем тут Бессольцева?..
— Потому что она взяла всю вину на себя, — объяснила Миронова. — Она хотела помочь Сомову… А он ее предал!
— Вот почему она меня так ждала! — в ужасе догадалась Маргарита Ивановна. — Она думала, что я вам все расскажу, а я забыла… Все забыла.
Маргарита Ивановна вдруг поняла, что произошла чудовищная история, что Лена Бессольцева рассчитывала на ее помощь. А она все-все забыла. Это открытие настолько ее потрясло, что она на какое-то время совершенно забыла о ребятах, которые кричали и шумели по поводу Димки Сомова. Собственное ничтожество — вот что занимало ее воображение…
— Так кто за бойкот? — Миронова в который раз подняла вверх руку.
— Лично я отваливаю, — неожиданно сказал Рыжий. — Сомова презираю… Когда Попов вчера рассказал нам про Ленку, меня чуть кондрашка не хватил. Но объявлять ему бойкот теперь я не буду… Раз Ленка против, то и я против. Я всегда был как все. Все били — я бил. Потому что я Рыжий и боялся выделиться. — Он почти кричал или почти плакал: голос у него все время срывался. — А теперь — точка! Хоть с утра до ночи орите: «Рыжий!» — я все буду делать по-своему, как считаю нужным. — И впервые, может быть, за всю свою жизнь освобожденно вздохнул.
Маргарита Ивановна мельком, незаметно взглянула на часы: до отправления катера оставалось десять минут. Она подумала, что ей надо немедленно бежать. Муж будет ее ждать, волноваться, что-нибудь сочинит невероятное — вроде того, что она его разлюбила… А она не могла, не могла уйти!..
— Как же ты все скрыл?.. — неожиданно чужим высоким голосом спросила у Димки Маргарита Ивановна. — Как?! — Она в гневе схватила его за плечи и сильно встряхнула: — Отвечай! Тебе не удастся отмолчаться. Придется все рассказать!
— А что, я один молчал?.. — вырвалось у Димки. — Вон Шмакова и Попов тоже все знали.
Весь класс в один голос выдохнул:
— Как?! И Шмакова?!
— Ребя… — признался Попов. — Она тоже. Мы вместе с ней под партой сидели.
— И ты молчал? — спросила Миронова у Попова. — Из-за Шмаковой?
— Из-за меня. — Шмакова улыбнулась.
— А другой человек в это время страдал и мучился, — сказал Рыжий.
— А мне было интересно, — ответила Шмакова, — когда же Димочка сознается… А он юлил, вилял! — Она повернулась к Димке: — А мы с Поповым, между прочим, Димочка, никого не предавали.
Лохматый подскочил к Шмаковой и замахнулся:
— Ух, Шмакова!
Попов бросился на Лохматого и схватил его за руку:
— Поосторожней! — И сказал громко, чтобы все слышали: — Ребя! Она добрая!
— Какая она добрая! — Лохматый оттолкнул Попова, но почему-то не стал с ним драться. — Ты вглядись в нее, олух!
— Ну, не добрая я! — зло сказала Шмакова. — На добрых воду возят.
— Она наговаривает на себя, — сказал Попов.
— Не нуждаюсь я в твоей защите, Попов, — сказала Шмакова. — И сидеть я с тобой не хочу. — Она взяла свой портфель. — И вообще я люблю перемену мест, — почти весело, с вызовом пропела она своим обычным голосом. — Сяду я к бедному Димочке, а то его все бросили. — И она села на Ленкино место.
Попов пошел за нею следом, будто он был привязан к ней невидимой веревочкой: куда она, туда и его веревочка тащила. Он дошел до сомовской парты и остановился. Не знал, что делать дальше. Молча стоял над Шмаковой.
— А я хотел быть сильным, — сказал Лохматый и посмотрел на свой кулак. — Думал, останусь в лесу, как отец. И будут меня все бояться. Все Вальки… И все Петьки… Вот и порядок настанет. — Он ткнул себя в лицо кулаком. — Хорошо бы себе морду набить…
— Ребя! — вдруг закричал Попов. — Что же это такое происходит?.. Шмакова к Сомову села, а он — предатель!..
— Верно, — сказала Миронова. — Бойкот предателю! — Она подняла руку: — Голосую… Кто «за»?..
Никто не последовал ее примеру.
Только Попов поднял руку, подержал, уронил и медленно вернулся на свое место.
— Эх, вы! — Железная Кнопка с презрением посмотрела на класс. — Ну тогда я одна объявляю Сомову бойкот. Самый беспощадный! Вы слышите? Я вам покажу, как надо бороться до конца! Никто никогда не уйдет от расплаты!.. Она каждого настигнет, как Сомова! — Голос у Мироновой сорвался, и она заплакала.
— Железная Кнопка плачет! — сказала Шмакова. — Где-то произошло землетрясение.
— Все из-за нее! Из-за нее! — твердила Миронова, вытирая слезы. — Из-за матери моей… Она считает, что каждый может жить как хочет… и делать что хочет… И ничего ни с кого не спросится. Лишь бы все было шито-крыто!.. И вы такие же! Все! Все! Такие же!..
— Каждый свою выгоду ищет! — радостно крикнул Валька. — Что, неправда?
— А Бессольцевы? — спросил Васильев.
— Бессольцевы!.. — Валька презрительно ухмыльнулся: — Так они же чудики, а мы обыкновенные.
— Это ты обыкновенный?! Или я?.. А может, скажешь, Сомов тоже обыкновенный?.. Мы детки из клетки, — мрачно сказал Рыжий. — Вот кто мы! Нас надо в зверинце показывать… За деньги.
Маргарита Ивановна молча слушала ребят. Но чем она больше их слушала, тем ужаснее себя чувствовала — какой же она оказалась глупой, мелкой эгоисткой. Все-все забыла из-за собственного счастья.
Она подошла к Мироновой и положила руку на ее вздрагивающее плечо.
Миронова рывком сбросила руку и жестко сказала:
— А вам… лучше уйти!.. А то мужа прозеваете.
— Не надо так, — сказала Маргарита Ивановна.
А сама подумала — поделом ей. Что заслужила, то и получила, хотя сама себя тут же поймала на мысли, что она внутренне старается как-то себя оправдать.
На реке раздалась сирена отъезжающего катера. Сирена долетела до класса и несколько секунд вибрировала низким хриплым гудком.
— Сигнал! — Маргарита Ивановна подошла к окну: — Катер ушел.
Все до единого бросились к окнам.
Только Сомов не шелохнулся.
Они стояли у окна, надеясь в последний раз увидеть катер, на котором уезжала Ленка Бессольцева — чучело огородное, — которая так перевернула их жизнь.
Рыжий отошел от окна, взял оставленную Николаем Николаевичем картину, развернул полотенце, и вдруг его лицо невероятно преобразилось, и он яростно закричал:
— Она!.. Она!..
Все невольно оглянулись на него:
— Где?..
— Кто она?..
— Она… Ленка! — Рыжий показал на картину.
— Как две капли, — прошептал Лохматый и заорал: — Чучело!
— Врешь! — сказал Васильев. — Бессольцева!
Да, Машка была очень похожа на Ленку: голова на тонкой шейке, ранний весенний цветок. Вся незащищенная, но какая-то светлая и открытая.
Все молча смотрели на картину.
И тоска, такая отчаянная тоска по человеческой чистоте, по бескорыстной храбрости и благородству все сильнее и сильнее захватывала их сердца и требовала выхода. Потому что терпеть больше не было сил.
Рыжий вдруг встал, подошел к доске и крупными печатными неровными буквами, спешащими в разные стороны, написал:
Игра мотыльков
Галине Алексеевне Арбузовой
Первая часть
1
Город накрыт густым слоем дыма. Его можно резать ножом, как студень. Он лежит серой пленкой на снегу, оседает на окнах, проникает в легкие, всасывается вместе с кровью в мозг. Необъяснимое чувство тревоги и тоски постепенно охватывает каждого, кто попадает сюда впервые.
Но все же люди тут рождаются, живут, хотя и умирают раньше срока.
2
Ну что можно рассказать о Зойкиной любви, то есть о моей? Славная была любовь, с другой стороны — совсем нелегкая. Это теперь она мне такой кажется, а тогда я чуть концы не отдала. Меня учили: вырастешь, смеяться над собой будешь, вот дурочка, как мучилась и страдала. И из-за чего?! А я выросла, а не смеюсь.
Глазастая говорила: «Ты не вовремя родилась, тебе бы в девятнадцатый, там умирали от любви, стрелялись на дуэлях, — и все это уважали». А я так скажу: все мы родились не вовремя.
Эти мои придурочные записки для ныне живущих компьютерных обормотиков, тем, которым двенадцать или четырнадцать, а может, и вовсе восемь или девять, чтобы они похохотали над нами. С тех пор прошло много времени, поэтому иногда мои рассказы начинаются словами: «В ту пору», чтобы умные обормотики не перепутали их со своим славным временем.
3
Значит, в ту пору… Стою. Жду. Перед глазами дверь, из которой должен выйти Костя. Я — чокнутая. Это точно. Могу его ждать и час, и два, и десять. Мне бы только знать, что я не зря жду, что увижу его.
А когда увижу — балдею. Улыбаюсь. У меня просветление, когда он передо мной. Лизок, его мамаша, говорит, что я недоделанная, потому что росла без матери. Однажды вечером, когда я была годовалая, мама моя ушла в магазин и не вернулась. Степаныч в милицию, в больницу. Нигде ее не было. Потом объявилась с одним алкашом и исчезла навсегда. Так что я полуброшенная, росла без материнской ласки. Лизок меня наставляет, хочет изменить мою недоделанную натуру. Ей не нравится, что я каждому встречному-поперечному бросаюсь помогать и меня поэтому часто обманывают. Ну что, говорит, у тебя происходит в голове? А я не знаю, что происходит, ничего не происходит, просто живу.
В пять лет Лизок привела меня на его концерт. Он был в белой рубашке с большим красным бантом на груди и в синих коротких штанах. Волосы в кудряшках. Правая коленка разбита и заклеена пластырем. Стоял впереди хора и пел. Голос высокий-высокий. Меня как молнией шибануло. А когда он кончил петь, Лизок говорит: пошли. А я сижу, вцепилась в кресло: а вдруг он еще будет петь?..
Клево смотреть на Костю, когда он играет. Из сакса вырываются то стон, то плач, то хохот. Сам он краснеет, на лбу и на висках выступают канатики. А я сижу и боюсь пошевелиться, а то он может меня выгнать.
Жду около музыкалки. Каждый раз, когда хлопает дверь училища, вздрагиваю: ну, думаю, он! А его все нет и нет. Стою, дрожу, зуб на зуб не попадает. Я голодная, не ела со вчерашнего дня. Утром не успела, боялась его прозевать, идти с ним в школу такая радость.
Днем в школе буфет был закрыт по причине отсутствия продуктов. В ту пору у нас со жратвой было плохо. Нельзя было на ходу, например, купить сосиску. Сосиска была товар дефицитный, из-за него иногда дело доходило до драки. В очереди кричат, бывало: «В одни руки больше полкило не давать!» Обхохочешься, хоть стой, хоть падай.
Все отвалили по домам, чтобы пообедать. Одна я сразу рванула сюда. Ветерок тянет от химзавода. Горьковато-приторный. От него противно во рту. Плюнула. Стало лучше, но потом вздыхаю, и снова во рту горечь.
Подваливают наши — Каланча, Ромашка и Глазастая. Последняя тащится с Джимми. Овчарка. Кого хочешь сожрет в одну минуту. Так обучена. Ее Глазастая натаскала. Она говорит про себя: «Я жесткая, без соплей». И собаку такой сделала.
Мы из одного класса. Раньше жили каждый сам по себе, а теперь мы вместе.
Девчонки уже переоделись в нашу форму. Смотрю на них, любуюсь — форма у нас классная: синие дутики, джинсы, черные шарфики обмотаны вокруг шеи, а длинные концы болтаются до колен, на правой руке позвякивают железные браслеты, Степаныч выточил. На рукаве черная повязка, в центре Костин портрет. Полный отпад. Глазастая хотела, чтобы и Костя надел нашу форму, но он и не подумал. Конечно, между нами большая дистанция: мы обыкновенные, а он певец — суперзвезда. Его каждый чувак в городе знает.
Глазастая — сильная личность: губы склеены наглухо, глаза холодные, режут как бритва. На мир смотрит с величайшим презрением. В этом ее сила и власть над всей командой. Мы боимся ее, она может и вмазать. Словом пока уговоришь, а тут сразу — трах! — и порядок.
Ромашка — та пожиже. Пухленький хорошунчик. Подходит ко мне, пританцовывая, подпевает с хитрой улыбочкой: «„Я, Ромашка, нетронутый цве-то-о-ок-к-к…“ Не окоченела на посту?» — Любит посмеяться надо мной, не упустит случая. В ответ я хотела ее срезать, но не нашлась и говорю: «Мне что? Мне — ничего». Ромашка хохочет.
Каланча помалкивает. Она всегда молчит, только не как Глазастая. Она угрюмая. Тоже вроде меня, полуброшенная. У нее прочерк — без папаши явилась на свет. Теперь она наверстывает. Когда мы кого-нибудь бьем, не жалеет и норовит вмазать под дых, да еще ногой. Хвастается — ноги длиннее рук. Раньше она проходила под кличкой Немая. Стеснялась, что каланча, поэтому складывалась пополам. Ходила всегда в старой заштопанной форме, в чулках в резинку. Ее мамаша парикмахер. Ходячий скелет, злющая, орет матерными словами — затюкала Каланчу.
Между прочим, у Кости тоже имеется прозвище. Не какое-нибудь, а стоящее. Его зовут Самурай! Сила, ахнешь-закачаешься. А все получается случайно. У него волосы длинные, до плеч. На репетиции он заплетает их в косичку, чтобы было удобнее, а кто-то из группы говорит: «Ну, ты как самурай». А мы с девчонками сидим в зале, таимся. И у меня вдруг вырывается: «Даешь, Са-му-рай!» Девчонки шипят, ругаются: балда блаженная, нас выгонят.
А Костя ничего, смеется, и нас никто не трогает. Он и вправду похож на японца: смуглолицый, волосы черные, прямые, словно утюгом выглаженные. Тетя Лиза после этого шьет ему белые шаровары и полотняную рубаху, а я «увожу» из школьного буфета, под прикрытием команды, длинный секач, папаша на заводе отбивает его с двух сторон, и выходит короткий меч. Стоящая штучка. И вот Костя выскакивает на концерте в школе в этом костюме, в белой повязке на лбу и с моим мечом на поясе. Полный отпад! Все воют от восторга. Учителя, как всегда, возмущаются. А он поет: «Мы пришли в этот мир, чтобы танцевать». Песенка клевая. Она про мальчишку, который танцует весь день, с утра до ночи, учит уроки, танцуя, обедает, танцуя, в троллейбусе тоже танцует, и все смотрят на него как на оглашенного… Когда он замолкает, все ребята в зале кричат и прыгают, а он выхватывает меч и размахивает им над головой. Школа вопит: «Са-му-рай!» Я тоже воплю вместе со всеми. Никогда не забуду этот счастливый денек. Воплю громче всех, до хрипоты. Никак не могу остановиться. Топаю ногами. Бегу поближе к нему. Кто-то толкается — падаю, вскакиваю, хохочу. Влетаю вместе со всеми на сцену, окружаем его, а он носится в нашем кольце. Меня он не отличает от других — ну и что?! Зато он сразу для меня из обыкновенного Кости превращается в великого Самурая!.. Ух, я рада! Ну, клево! Ну, порядок и балдеж!
Тут, между прочим, на моем горизонте объявляется Глазастая. Раньше она со мной ни разу не разговаривала. Зачем я ей, она — умная, красивая, самая богатая. Шмотки у нее — отпад. Я ее боюсь. Когда пыхчу у доски, наблюдает за мной. Чувствую, презирает — за тупость. А тут говорит: «Послушай, после школы двинем вместе, если не возражаешь». Конечно, балдею от неожиданности, пугаюсь, кручу головой, ищу, с кем она разговаривает?..
— Да не крутись ты, — говорит, — я к тебе обращаюсь. И улыбочку свою дурацкую смой. Отвыкать пора.
После уроков выхожу, вижу, стоят три птички: Глазастая, Ромашка и Каланча. Неожиданная компания. А мне надо его дождаться. Теряясь, плетусь к ним, от напряжения краснею, не знаю, что сказать.
— Ну, двинули? — спрашивает Глазастая.
— Надо… подождать, — выдавливаю. — Зотиков забыл ключи от дома. — Показываю ключи. — Теть Лиза велела передать.
— Не волнуйся ты! — говорит Глазастая. — Вместе подождем.
И все начинается! Глазастая придумывает: мы фанатки Самурая. Его команда. Законно! Сначала, правда, случается еще кое-что.
Накануне приходит «классная мымра» — Владилена Мэлоровна.
Это так странно зовут нашу «мымру». Я сначала долго думала, что это за имя. А потом узнала: «Владилена» — это Владимир Ленин, а «Мэлор» — Маркс, Энгельс, Ленин, Октябрьская революция. Обхохочешься. Ну, конечно, она, как всегда, волосок к волоску, губы подмазаны, ногти накрашены, костюмчик отглажен, глазки сияют, длинный розовый нос блестит. Он у нее всегда блестит и торчит на лице, как чужой. Ромашка говорит, из-за этого носа она замуж не может выйти, потому что с таким «рулем» целоваться неудобно, не свернешь же его, как кран, на сторону. Ромашка придумает — обхохочешься. «Мымра» на нас срывает злость, что остается в девах, но всегда с улыбочкой. Растягивает губы, оглядывает всех с прицелом. Сижу тихо, опускаю глаза, знаю ее повадку: выхватит к доске и начнет измываться. Унижает нарочно. Смирнова, скажет, у меня к тебе вопрос, и спрашивает что-нибудь на засыпку. Я, конечно, молчу. Может, я это делаю по-дурацки, глазами вращаю от ужаса или щеки надуваю, но все хохочут. Вроде я клоун в цирке. Но сейчас она меня не вызывает, а вытаскивает из классного журнала листок, на котором что-то напечатано.
— Тише, — громко говорит. — Слушайте… Читаю решение педсовета. Оно имеет отношение к некоторым… — Снова улыбается.
Потом читает, не торопясь, медленно, четко выговаривает имена кандидатов на отчисление из школы. Ну, в общем, называет тех, кого после восьмого выкидывают, не пропускают в девятый. И я там, и Ромашка, и Каланча. Ну, галдеж подымается обалденный! А на меня ржа нападает — мне начхать, пойду в училище. А Ромашка как бешеная. Что-то кричит «мымре» в лицо, стучит кулаком по парте, губы от злости белеют. Оттаскиваю ее от «мымры».
— Ты заметила, — говорит, — что «мымра» улыбалась, когда читала. Рада, что нас вышибают! Ей приятно. Ну стерва, она схлопочет. Цирк ей устрою, закачается!
— Да ладно, — говорю, — начхать! Не обращай внимания.
А в классе на первой перемене уже начинается драчка. Те, кто остается, сразу объединяются и тюкают нас. Смеются, тыкают в нас пальцами, один умник подходит ко мне, закатывает глаза, блеет: «Бараны-ы-ы!» Ромашка сшибает этого умника с ног, колотит его по голове, разбивает в кровь нос, кричит: «Я из тебя такого барана сработаю, забудешь свое имя!» Страшно, что она его убьет, волоку ее, она расходится, лепит мне пощечину! Треск! Чуть не падаю, хватаюсь за щеку — больно. Все ждут, думают, брошусь на Ромашку. А я смотрю на ее бешеное лицо, хочу ей ответить, но почему-то раздумываю.
Потом Ромашка берется за «мымру». Организует «цирк». Вытаскивает на уроке яблоко, тоненькой лентой чистит его перочинным ножом. Смотрю на «мымру». Вижу, у той бровки лезут на лоб. Вот-вот грянет скандал. Толкаю Ромашку в бок — не лезь на рожон. Никакого внимания. Улыбается, врубает белые острые зубки в яблоко, показывает, что ей вкусно.
— Что ты делаешь, Вяткина? — как бы ласково спрашивает «мымра», хотя шипение тоже слышно, она всегда готова ужалить.
Останавливается около нас, дрожит от злости.
— Понимаете, Владилена Мэлоровна, у меня режим дня… медицинский. — Смотрит на часы. — Я всегда в это время… — Ромашка снова откусывает, — грызу яблоко.
Кто-то нерешительно хихикает, «мымру» боятся.
— Ты что, мышь? — «Мымра» острит, пытаясь из последних сил спасти положение.
— Нет, крыса, — ухмыляется Ромашка, ее свекольные щечки белеют от напряжения. И доводит «мымру» до упора: — Могу и укусить.
— Какая все-таки наглость! — «Мымра» звереет, крепко сжимает ладони рук и хрустит пальцами. — Ну-ка, вон из класса!
Ромашка лениво встает и выходит, улыбаясь всем и раскланиваясь направо и налево, она же на арене цирка.
Вообще-то я «мымру» не люблю, но сейчас ее жалко. Она срывается законно — улыбаюсь ей, чтобы поддержать.
— А ты что улыбаешься? — вдруг кричит «мымра». — А ну, тоже вон! — Слышу, как она бормочет себе под нос: — Ублюдки!
С тех пор на каждом уроке «мымры» Ромашка вытаскивает яблоко, чистит и съедает. Три раза «мымра» ее выгоняет, на четвертый делает вид, что Ромашки больше не существует.
Теперь Ромашку все уважают — «мымру» одолела.
А Каланча, та совсем сходит с рельс. Исчезает. Как будто ее нет и никогда не было. Никто про нее не вспоминает. Я почему-то ночью просыпаюсь и вдруг думаю, куда пропала Каланча?.. Захожу к ней после школы. Ну дыра. Домишко маленький, кособокий, прячется за большим. С улицы его не видно. Внутри потолки держатся на столбах. Иду между ними, как в лесу среди деревьев. В их комнату путь пролегает через общую кухню, по дороге чуть ногу не ломаю — в полу дырка. Вваливаюсь. Каланча лежит на диване, смотрит телик. Она какая-то другая.
— Ты куда пропала? — говорю. — Болеешь?
— Нет. — Каланча встает, вытаскивает из-под дивана сигарету. Она спрятала ее при моем появлении. Дымит. — А чего мне у вас делать? Я эту вашу школу в гробу видела, я бы ее взорвала, если бы могла. — Смеется. В школе я никогда не видела, чтобы она смеялась. — Я гуляю. В кино хожу. Я «Кинг-Конга» уже пять раз посмотрела.
Теперь я поняла, почему она мне кажется странной: у нее губы под помадой.
— На какие? — говорю, чтобы поймать ее, а то вешает мне лапшу на уши.
Она молча вытаскивает десятку, показывает.
— Где взяла?
— Заработала. — Понимает, что я ей не верю, рассказывает: — В универмаге выносят ковровую дорожку, и сразу выстраивается очередь. А мне делать нечего, я тоже пристраиваюсь. Стою. Треплюсь. Интересно. Каждый про себя что хочешь рассказывает.
— А ты чего? — спрашиваю.
— А я?.. — Вижу, Каланча краснеет.
— Ну, чего, чего, Каланча? — пристаю.
— Говорю, что в десятом… Отличница… — Прыскает, давится от хохота. — Первая в классе. Все меня уважают.
На меня тоже нападает. Ржем. Я падаю к ней на диван. Мы скатываемся на пол. Того и гляди, этот трухлявый домишко рухнет. Потихоньку успокаиваемся. Каланча дает мне сигарету. Я не курю, но виду не подаю. Дымим. У меня в горле першит, и я кашляю.
— Слушай, — говорит Каланча, — не порть товар.
Отнимает у меня сигарету, слюнявит пальцы, гасит ее и подсовывает под диван.
— Ну а дальше что было? — спрашиваю.
— Дальше?.. Вдруг продавщица кричит: за дорожками больше не занимать — кончаются. Тут разные тетки переходят на крик: возмущаются, советскую власть полощут. На меня ржа нападает, как сейчас. А одна такая толстенная, как шарахнет: «Ты что хохочешь, дуреха, над старым человеком?.. Обормотка несчастная». А я ей: «Что вы, тетенька, можете встать вместо меня, я просто так занимала…» Она стала меня благодарить и пять рублей сует. Беру… На следующий день я четыре очереди на дефицит занимаю и продаю каждую за трояк. Говорю, я приезжая, деньги потеряла. На билет собираю. Ну, они клюют. Доверчивые. Один дяденька меня жалеет, десятку кидает. Потом цепляется ко мне, расспрашивает — кто я да что, сколько мне лет, с кем живу. Я прикидываюсь малолеткой, мол, ничего не секу.
— Ну, ты сила. Ловка, — говорю. — Я бы ни в жизнь не смогла.
— А что?.. Подумаешь. — Каланча радуется.
Вам радости Каланчи не понять, вы, обормотки, живете кум королю и не знаете, что мы в ту пору жили в эпоху сплошного дефицита.
4
Вот тогда Глазастая и сколотила под Самурая команду — ее как осенило. Она выбрала Ромашку и Каланчу не случайно, хотела возродить в них дух сопротивления, наперекор всем! Зойку она бы не позвала, считала ее подлизой и подпевалой учителей и отличников. Она смертельно ненавидела их за двойную жизнь — говорят одно, а делают противоположное. А Зойка им всегда поддакивала, всем улыбалась, каждому старалась угодить. Не любила Глазастая таких. Но для осуществления ее идеи Зойка была ей необходима. Она ведь жила с Самураем на одной лестничной площадке, их часто видели вместе.
Команда — это было настоящее дело. Они сразу выбились из массы класса, из его серости и скуки.
Теперь у них был свой мир, своя задача в этом мире. Глазастая чувствовала, они теперь были не как все — у них есть свой идол с таким странным и завораживающим прозвищем — Самурай. Она сказала девчонкам: Самурай — наш идол. Зойка и Каланча не знали, что это такое. Глазастая им объяснила.
Он пел для них и про них, его песни были понятны и близки им — они входили в их сердца. Команда чувствовала себя сильной, счастливой, и, главное, они были не одиноки, были все вместе, вчетвером.
Первое время в школе над ними смеялись, нашли, мол, себе занятие, влюбились в одного, кошки и психопатки. Но это только неожиданно расширило поле их совместной деятельности. Они стали бить тех, кто над ними смеялся, девчонок и даже парней, не разбираясь, близкие ли это друзья или далекие знакомые — всех под одну гребенку, кто против них. Налетали дикой сворой и били, чтобы знали наших. «Мы отстаиваем свободу личности, — говорила Глазастая. — Каждый живет как хочет».
И они отстояли.
Правда, вначале, когда команда только создавалась, она чуть сразу не развалилась. Глазастая придумала униформу, и тут обнаружилось, что у Каланчи нет ни джинсов, ни дутика и даже не из чего скроить черную шелковую «удавку» — шарфик. Тогда Ромашка сказала Каланче: «Ну что у тебя за родительница, не может купить фирму. Я бы такой дала отставку».
— А где ей взять, — огрызнулась Каланча и вспыхнула от обиды. Краска стыда залила ей лицо, шею, уши. Она тупо уставилась в пол, боясь прочесть в глазах подружек презрение.
— А чаевые? — не отставала Ромашка. — Скажешь, не берет?
— Взяла бы… Да кто дает, а кто и нет, — с трудом выдавила Каланча, по-прежнему не поднимая глаз.
Они сидели, прохлаждались у Ромашки дома. Попивали из бокалов какое-то вино, которое Ромашка увела у родителей, покуривали, жевали резинку.
— Тогда знаешь что, Каланча? — Ромашка покровительственно похлопала Каланчу по спине. — Катись-ка ты, подруга, на все четыре стороны.
— Ты что?! — возмутилась Зойка. — Девчонки, вы что?
— А что нам с нею цацкаться, — уже с вызовом ответила Ромашка. Ее пухленькие нежные щеки чуть побледнели, а глаза стали злыми и колючими. — Не соответствуешь — отвали!
Каланча и так была скована непривычной обстановкой: отдельной квартирой, красивой мебелью, коврами и чистотой, а тут ее еще выгоняли при всех. «Ну, Ромашка, сволочь, — промелькнуло у нее в голове, — сейчас бы шарахнуть всю эту квартирку, раскрошить в щепу!» Но, конечно, на это ее не хватило — предательские слезы заволокли глаза, и она опрометью бросилась в прихожую.
Глазастая вдруг ожила и крикнула:
— Подожди, Каланча! — Нагнала ее, обняла за плечи, усадила обратно на диван. — Меня это лично не колышет — есть деньги на фирму или нет. И родители не колышут, ну их к богу в рай. У них своя жизнь, а у нас своя.
Каланча обмякла под рукой Глазастой, шмыгала носом, старалась сдержать слезы.
— А форма? — не сдавалась Ромашка.
— Я дам Каланче джинсы, — сказала Глазастая. — На кой мне две пары.
— Ой, какая добрая! Коммунистка, — паясничала Ромашка. — А мне что ты отстегнешь?
— Тебе, Ромашка, я отстегну… один совет, — нехотя процедила Глазастая. — Не выступай, раз не сечешь. Ладно?.. У тебя, я вижу, зимой снега не выпросишь. Увязла в барахле. А меня воротит от этого.
— Чего-чего?.. Я увязла? — Ангельское личико Ромашки исказилось злостью. Она отпихнула ногой столик на колесиках, который стоял между нею и Глазастой. — Сама ты… дерьмо!
Ромашка вскочила. Глазастая встала медленно, лениво.
— Девчонки, девчонки! — Зойка втерлась между подругами. — Ну что вы из-за ерунды? Раз джинсы есть, то на дутик можно запросто заработать. И Каланча будет в форме.
— Интересно как? — нервным голосом спросила Ромашка. Ей уже самой расхотелось драться.
— Очень просто… — И Зойка рассказала про Каланчу, о ее «торговле» очередью в универмаге.
— Законно! — обрадовалась Ромашка.
Так и поступили.
5
Теперь они ждали Самурая вместе. Холодно. Мороз и ветер. Но никто не подавал виду. Жаловаться у них не полагалось. Ромашка танцевала на месте. Глазастая достала сигарету, прикурила, прикрывшись бортом куртки, — легкий дымок вился вокруг ее отрешенного лица. Каланча присела на корточки, играла с собакой — гладила ее черно-серую волчью морду, почесывала за ухом. Та лениво распахивала пасть, усаженную желтоватыми коваными клыками.
— Фас, Джимми! — неожиданно резко приказала Глазастая.
Джимми присел на задние лапы, точно приготовился к прыжку, угрожающе зарычал на Каланчу, шерсть у него встала дыбом. Каланча неловко отступила и упала на грязный снег. Она испугалась.
— Ты что, офонарела? — Она подняла голос на Глазастую.
— А то, — ответила Глазастая. — У меня собака сторожевая. Не забывай. Схватит, останешься без носа.
— Каланча без носа! Вот картинка! — захохотала Ромашка. — Ой, колики, ой, рожу…
Каланча бросилась на Ромашку, чтобы сорвать на ней свою обиду, свистнула нога в воздухе, но та ловко отскочила.
Зойка молча наблюдала за подругами, не забывая следить за дверью училища. Она не любила, когда они ругались. Она чокнутая, у нее злости ни на кого нет, поэтому их неожиданные стычки, грызня, драки ей были неприятны. А они иногда устраивали потасовки нарочно, чтобы подразнить. Потом, когда она их разнимала, хохотали. Кричали: «Ну чокнутая!.. Всех ей жалко!» Особенно кричала Ромашка и еще Каланча.
Но тут Зойка забыла о своих подругах, краем глаза увидела, что появился Костя Зотиков — вот радость! Лицо ее осветилось чудным светом. Оно потеряло свой обычно глуповатый вид, вечно блуждающая придурковатая улыбка исчезла, глаза засияли восторгом.
— Вот он! — сказала Зойка. — Самурай!
Он вскинул на плечо саксофон, как охотничье ружье. Весело помахал им рукой. Прошел мимо. Они же плотной группой двинулись следом, стукаясь плечами, засунув руки в безразмерные дутики. Прохожие почему-то их пугались, уступали дорогу, точно подозревали, что у них в карманах, по крайней мере, ножи. А им это нравилось, они пугали встречных неожиданными вскриками или толчками, диким хохотом, как бы отсекая всех людей от себя. На самом же деле они мирно беседовали. Ромашка предлагала прошвырнуться в папашину лавку, туда завезли красные свитера, можно было бы купить всей команде. Зойка поддакнула Ромашке, а Каланча уныло призналась, что у нее нет денег.
— Опять двадцать пять… — Ромашка выругалась. — Тогда, значит, так… Входим в подсобку, мы все примеряем свитера, продавщица крутится около нас, а ты, Каланча, отходишь в сторону, берешь свитер и запихиваешь под дутик. Поняла?
— Поняла, — неуверенно ответила Каланча.
— А кто же будет за него платить? — спросила Зойка.
— Это не твое дело, — находчиво заметила Ромашка. — Пусть у тебя головка не болит. Заплатят.
Глазастая шла молча. На углу улицы она окликнула Самурая.
Тот остановился.
— Здесь тачка с ключом, — тихо сказала Глазастая.
У тротуара стояла припаркованная «Волга». Двигатель ее мерно постукивал, из выхлопной трубы вылетало белое облачко.
Костя сделал вокруг машины два круга, огляделся — на улице, как назло, никого. А девчонки ждали, решится он или нет?.. Ему показалось, что душа отлетела от него, и он увидел себя как бы со стороны, нерешительного, напуганного… Вот это он в себе ненавидел. А тут еще вечно застывшие губы Глазастой скривились в усмешке, догадалась, что он струсил. И Костя решился: вскочил в машину, сбросил саксофон с плеча и швырнул на заднее сиденье. От волнения у него закружилась голова. Рядом с ним тут же оказалась Глазастая с собакой, та оскалила клыки и внимательно смотрела на Костю. Остальные фанатки беззвучно падали друг на друга, у них тоже возникла напряженка.
Взревел мотор, машина рванулась с места. Зойка едва успела поставить ногу внутрь, ее втянули на ходу. Захлопнулись двери, и замелькали улицы — одна, другая, третья. Они летели навстречу домам, машинам, людям. Костя не понимал, куда он ехал, им еще владел страх, мелко и противно дрожали руки.
— Ну ты даешь, — похвалила Ромашка Глазастую. — Глаза — фонари!
— Молодец, — процедил Костя и вдруг некстати громко рассмеялся.
Он гнал машину, к нему вернулась отчаянная смелость. Он чувствовал себя удачливым и ловким. Как хорошо лететь вперед, вперед, обгоняя медленно ползущие машины, подсекая их, восторгаясь испугом шоферов; он смеялся, видя их раскрытые беззвучные рты, извергающие ругательства.
В голове у Кости появилась музыка, нежная музыка Моцарта, с неожиданным переходом в мощный тяжелый рок — он стал отбивать его такты руками на руле, подпевая голосом.
Фанатки тоже расковались, галдели как птицы, выщелкивая и выплевывая отдельные слова: «Отвал… Денек с приветом… Клёво… Кайфанули…»
На пересечении двух улиц, Свердловки и Красноармейской, Костя увидел стоящего у мотоцикла гаишника. Он почему-то запомнил его лицо — длинное и худое, с тяжелой челюстью, какое-то лошадиное, и заметил, как тот проводил их машину взглядом. После этого Костя засуетился, свернул в глухой переулок, нажимая на газ, чтобы побыстрее уехать от милиционера. Дорога, петляя, резко шла вниз. Костя слишком разогнал машину, и, когда он на очередном изгибе притормозил, его понесло юзом, закружило, машина не слушалась руля, рыскала, как обозленное тупорылое чудовище.
Девчонки хохотали, визжали, падая друг на друга, еще не понимая, что случилось.
Машина между тем пробила брешь в невысоком сугробе, выскочила на тротуар, сбила прохожих — стариков: мужчину и женщину, идущих рядом. Мужчина был высокий, а женщина маленькая, ее еще больше укорачивала длинная меховая шуба.
Мужчина взлетел вверх, нелепо взмахнул руками и ногами, будто «поплыл» в невесомости, и тяжело рухнул метрах в четырех, а женщина сначала присела, потом откинулась навзничь.
Машина перекрутилась еще раз, саданулась о фонарный столб, и в следующую секунду полыхнуло пламенем.
Все произошло в одно мгновение — Костя и фанатки сидели в мертвой тишине. Перед ними лежали неподвижные черные фигуры, разметанные на белом полотне снега.
Костя оглянулся и увидел, что они горят, судорожно толкнул водительскую дверь, но ее перекосило и заклинило от удара. Он несколько раз автоматически, не соображая, ударил плечом в дверь. Лицо его искривилось от нетерпения, он почувствовал себя загнанным в мышеловку, захотелось немедленно выскочить из машины, чтобы спастись. Повернулся к Глазастой, еле слышно, задыхаясь, попросил: «Выходи», — словно боялся, что их услышат, хотя улица была пуста.
Глазастая в мгновение ока вместе с Джимми рванула в открытую дверь, а следом за нею Костя и все остальные девчонки. Саксофон вылетел с ними, плюхнулся на снег, но его никто не заметил и не поднял.
Они свернули в первую подворотню, чтобы побыстрее исчезнуть с этой проклятой улицы. Пролетели узкой аркой, шарахнулись через пустой двор, не глядя вокруг. Овчарка молча вымахивала рядом.
Вдруг Костя резко остановился, как пораженный молнией — лицо онемело, глаза округлились, рот открылся… Все тоже остановились, тяжело и шумно дыша.
— Сакс забыл, — выдохнул Костя.
— Ну и черт с ним! — крикнула Каланча. — Он же сгорит.
— Заткнись, дура! — Глазастая матерно выругалась. — По саксу нас сразу сцапают.
В это время раздался взрыв машины, он был негромким, все-таки они отбежали на порядочное расстояние, но страх еще сильнее овладел их смятенными душами.
Костя оглядел фанаток, пробежал глазами по испуганным лицам — ему так хотелось, чтобы кто-нибудь из них подменил его и пошел за саксофоном. Зойка сразу это поняла и сказала: «Костя, я мигом слетаю… Ты не бойся, я слетаю…» Но он ее остановил. Тут надо самому; он приказал им ждать и не высовываться и побежал обратно, непривычно втягивая голову в плечи. От этого он сразу стал маленьким и незащищенным. Глазастая посмотрела ему вслед, и легкая тень разочарования мелькнула на ее лице. Но она ничего никому не сказала. А все остальные притихли и затаились, ожидая в сумерках чужого двора возвращения Кости. Им стало холодно, они сбились тесной молчаливой группой.
6
Еще издали Костя увидел обгоревшую машину, краска на ней оползла, стекла вылетели. Вокруг сбитых собрались случайные прохожие. Неизвестно, откуда их намело, ведь только что улица была пуста. «Убили!» — выкрикнул кто-то. Эти страшные слова застали Костю врасплох. Что-то внутри у него перевернулось, голова стала чужой и тяжелой, сердце заколотилось в горле, ноги дрожали, не хотелось идти вперед, а убежать бы, спрятаться, уехать, исчезнуть навсегда, поменять фамилию, чтобы его никто никогда не нашел. Он остановился, застыл, потом попятился назад, но инстинкт самосохранения был сильнее страха.
Костя незаметно скользнул за спинами, пронырнул к машине, ее двери с выбитыми стеклами стояли нараспашку, заглянул внутрь… Там еще дымился обгоревший клоками дерматин на сиденьях, но саксофона он не нашел. И тут он обо что-то стукнулся ногой и увидел, к своей радости, лежащий на снегу саксофон. Теперь его надо было, не привлекая внимания, поднять и незаметно уйти. Страх снова обуял Костю. Он согнулся, стал поправлять шнурки на ботинке и незаметно протянул руку к саксофону, взял за ручку футляр и встал.
Он увидел тетку в толстом платке и в цигейковой шубе. Она зыркнула по нему тревожным взглядом. Костя быстро отвел глаза в сторону и, пятясь спиной, подался назад, чтобы скрыться. А тетка вдруг бросилась к нему, завопила: «Стой!.. Попался! На помощь!» — и смертельной хваткой вцепилась в него.
Несколько человек откололись от толпы, окружавшей пострадавших, и ринулись к Косте.
— Шофера поймала! — вопила тетка. — Убийцу!
До Кости все доходило с трудом: и вопли тетки, и поведение окружающих. Он свалился под тяжестью двух мужиков, которые сбили его с ног, подмяли, горячо дыша в лицо. Он извивался под ними, стараясь выскользнуть. Потом ему вдруг стало легче, кто-то поставил его на ноги. И прямо на него надвинулась фигура в милицейском полушубке.
Костя сжался и ждал первых вопросов милиционера, а в голове у него беспрерывно мелькала громадная черная фигура сбитого, тяжело переворачивающаяся в воздухе. Но первые слова милиционера: «Что здесь за самосуд?» — как ни странно, успокоили его. Он разжал кулак тетки, которая все еще держала его крепко за рукав, и твердо произнес:
— Я не шофер.
И хотел добавить, что он вообще сторонний прохожий, увидел обгорелую машину и подошел из любопытства. Никто ведь не заметил, что он поднял саксофон. Боже мой, так легко было это сказать, вы что, с ума посходили? Хватаете, избиваете, я же просто шел мимо! Но прежде чем это проговорить, поднял глаза на милиционера, увидел… и окаменел! Перед ним стоял тот самый гаишник, которого он только что видел на углу Свердловской и Красноармейской. Костя не мог оторвать глаз от длинного лошадиного лица милиционера, видел, как его пытливые, сверлящие зрачки ввинчивались в него. «Сейчас узнает!» — ударило как молнией. В горле пересохло, язык прилип к нёбу. Погиб, погиб, мелькало в тумане сознания. Он встал к милиционеру вполоборота, пряча лицо; больше пока ничего не смог придумать.
— И вправду не похож на шофера, — виновато признался здоровенный мужик. — Пацан… А мы его.
— А что же ты в машину заглядывал? — не сдавалась тетка. — Что там искал?
— Саксофон там забыл, — признался Костя. Только тут вспомнил про свой инструмент, увидел его на снегу у себя под ногами и поднял.
— Чего-чего? — не поняла дотошная тетка.
— Инструмент это музыкальный, — объяснил милиционер и повернулся к Косте. — Ну?
— Он меня за рубль согласился подвезти… Когда случилось… сразу смылся… — сбиваясь, врал Костя, каждую секунду ожидая, что мент его перебьет. Поэтому говорил медленно, с трудом преодолевая слова. — Испугался… У меня случился нервный шок… Зачем-то побежал куда-то… Не соображал… Потом спохватился — рукам легко, руки пустые. Вспомнил про саксофон. Вернулся.
Милиционер взял под козырек:
— Инспектор ГАИ капитан Куприянов. Ваши документики?
Костя развел руками: мол, «документиков» нет. И услышал, как по толпе, которая окружала его плотным кольцом, прошел шелест слов: «Без документов… Еще неизвестно, что это за тип… Ишь, в мороз без шапки. И музыкант… Знаем мы таких, видели. Посадить его и пропесочить». В ту пору людей в тюрьму сажали легко: сказал не то — и уже в тюрьме.
— Ну а фамилия у тебя есть? — ехидно спросил Куприянов.
Костя понял, что попал в капкан, который вот-вот захлопнется, и конец его жизни, музыке и счастью, но готов был от страха закричать: «Да, да, это сделал я!», чтобы сбросить с себя тягостную неопределенность, слова уже были на кончике языка, потом все же овладел собой и тихо ответил: «Зотиков я, Костя». Жесткое подозрительное лицо Куприянова стало вполне милым, губы растянулись в улыбку: «Постой, постой… — Он внимательно всматривался в Костю. — Надо же… Так ты же не иначе как Самурай… А я думаю, на кого ты похож… Ну дела. Моя Танька с тобой в школе учится, в двадцать седьмой… Все твои песни поет».
Костя ничего не успел ответить Куприянову: около них резко затормозили сразу две «скорые помощи», милиционер посуровел и сказал:
— Ну вот что, парень, вали отсюда. Позвонишь завтра в 5-е отделение, спросишь меня… — Он пошел навстречу врачам и санитарам.
Толпа переметнулась к сбитым.
Костя остался один. В просвете между людьми он увидел врача, склонившегося к темной фигуре мужчины, лежащей на снегу; женщины Костя не видел. Врач что-то сказал санитарам, те быстро переложили сбитого на носилки и понесли к машине. Костя хорошо рассмотрел его: это был старик, седые волосы упали ему на лоб, торчал острый нос и небритый подбородок. «Мертвый, мертвый», — подумал Костя, отвернулся от неприятного лица и побежал. Вскоре его обогнали две «скорые», нервно мигая синим светом сигнального фонаря на крыше. Он остановился, проводил их взглядом, увидел, что следом за ними проехал длиннолицый, и, боясь, что тот его заметит, шмыгнул в подворотню к фанаткам. Но их там уже не было; он выругался, обвиняя их во всех своих несчастьях. Как он сейчас их ненавидел, как проклинал: это ведь они подтолкнули его, проклятая ведьма Глазастая! А теперь все смылись! Сделали из него дурака и смылись. А он отвечай. Из подъезда дома вынырнула согнутая фигурка Зойки и приблизилась к нему. Ее замерзшие бескровные губы с трудом вытягивались в привычную улыбочку.
— Ну что ты лыбишься? Что уставилась? — сорвался Костя в крик.
— А что? — испугалась Зойка.
— Дура!.. Кретинка!.. Вот что! — Он сильно толкнул ее.
Она упала навзничь, не произнеся ни слова, как подрезанная. А он, зарыдав взахлеб, бросился бежать, не разбирая дороги.
К своему дому Костя пришел ночью, не помня, где он был и что делал. В темноте двора его обостренные страхом глаза выхватили силуэт милицейской машины с двумя милиционерами — она стояла у подъезда. У Кости не было сил бежать, он замерз и еле волочил ноги. Он обошел дом и поднялся по лестнице с черного входа, отворил дверь и, не зажигая света, одетый, упал на диван, натянул на себя одеяло, чтобы преодолеть озноб.
Хорошо еще, матери не было дома.
Костя пролежал до утра — то ли в бреду, то ли в дреме. Перед ним все время возникал мертвый старик. Несколько раз он вставал и выглядывал в окно, чтобы посмотреть, сторожит его машина или нет. Для этого ему приходилось вскарабкиваться на подоконник: машина стояла слишком близко к подъезду.
Первые два раза машина была на месте. Потом он услышал, как заработал мотор, и она уехала. И все же, не веря своему слуху, снова влез на подоконник и убедился, что милиционеры уехали.
Зато через несколько минут зазвонил телефон. Он не решился снять трубку. Телефон звонил долго, разрывая тишину ночи. Костя не выдержал и накрыл аппарат подушкой. Ближе к рассвету, когда небо посветлело, ему стало полегче; он вдруг подумал, что все обойдется, ну не может быть, что с ним случится несчастье. Ну не может этого быть! И он так долго уговаривал и убеждал себя в этом, что все-таки уговорил, успокоился и крепко заснул. Поэтому, когда вновь зазвонил телефон, забыл об осторожности, схватил трубку и услышал, как тихий голос сказал ему:
— Это я.
— Кто «я»? — не понял Костя.
— Глазастая… Все в норме. Стариков откачали. У него перелом ноги и сотрясение мозга. Оклемается. А ее вообще через неделю выкинут.
Костя молчал — волна радости ударила ему в голову. Проклятые старики живы, никто не умер, а он мучился. Все стало на свои места. Он вдруг привычно-громко рассмеялся и прежним голосом победителя ответил:
— О’кей, Глазастая! Ты меня разбудила, пойду досыпать. — Это он сказал для красного словца, спать он все же не мог.
Следом позвонила мать. У нее был виноватый голос:
— Костик, доброе утро… Пора вставать. Петушок пропел давно… Не забудь позавтракать. Там есть одна котлета. — Она хихикнула. — Я вчера засиделась у Вальки… Спохватились поздно, боялась тебе позвонить, и домой идти ночью страшно… Валька говорит, ну и ночуй, пожалуйста… С твоим Костиком ничего не случится… А я всю ночь продремала, было плохое предчувствие… У тебя все о’кей?
— Мать, не оправдывайся… Скучно. Ты же свободный человек. Сколько можно повторять.
Она что-то еще хотела сказать, но он, не дослушав, повесил трубку и ударил по кнопке мага.
Громкая музыка их группы огласила комнату. Потом запел он сам, и Костя, вторя собственному голосу, самозабвенно, упоенно опрокинулся в небытие пения. Громче, громче, еще громче, чтобы окончательно выбросить из себя весь вчерашний день и эту страшную ночь. Громче, громче!.. Соседи застучали сразу с разных сторон, но он продолжал свою радостную песню освобождения.
7
Дальше все полетело в привычном ритме музыки, отсиживания скучных уроков, веселья концертов и славы. Правда, однажды ему позвонил Куприянов и простуженным баском прохрипел:
— Ты куда пропал, счастливчик? Не дело. Приходи завтра в двенадцать. Составим акт опроса свидетеля. Нет, в двенадцать не годится, не надо срываться из школы. В четыре, без опоздания. — И повесил трубку, не попрощавшись.
Сигналы отбоя больно ударили Костю в ухо.
Он нехотя поплелся в милицию. Трусил, поэтому, чтобы как-то утвердиться, выпендрился в свои самые модные шмотки. В скучных и казенных коридорах милиции Костя нашел Куприянова, сидящего в тесной комнатушке еще с двумя милиционерами. Тот встретил его мрачно, оглядел с ног до головы, протянул листок и сказал:
— Подпиши.
Костя прочел акт опроса, в котором было написано, что он, Костя Зотиков, ученик девятого класса 27-й средней школы, двадцать девятого января с. г. опаздывал на репетицию школьной рок-группы, попросил незнакомого шофера на улице Фигнера подвезти его. Последний согласился, запросив два рубля. Личность шофера не установлена.
Костя подписал акт, вполне довольный. Он не волновался, история явно шла к концу. Правда, Куприянов вдруг спросил, не поднимая глаз, как бы между прочим, умеет ли он водить машину? Костя, конечно, поспешил ответить, что не умеет, но сразу испугался и, чтобы скрыть растерянность, стал вести себя нагловато, развалился на стуле со скучающим лицом, повесил ногу на ногу. Куприянову это не понравилось, и он спросил неприятным голосом:
— Ты был у старика?
— У какого? — не сообразил Костя.
— У сбитого.
— А зачем?
— Ну, не знаю… Может, тебе угрызения совести не дают покоя, — то ли пошутил, то ли серьезно произнес Куприянов.
— А при чем тут я? — не на шутку испугался Костя.
— Ну, ты сидел в той машине. При чем? Значит, вроде соучастник происшествия. — Глаза у Куприянова сверкнули.
Костю прямо подбросило на стуле от возмущения. Он почти закричал:
— Какой же я соучастник?! Когда я сам пострадавший. — Он и на самом деле искренне считал себя жертвой случая, несчастным. — Сначала я сорвал концерт… Теперь вы меня таскаете… По ночам этот старик снится… Думаете, приятно? Думаете, располагает к спокойной жизни?
— Приятного мало, с одной стороны, — вздохнул Куприянов. — С другой… живет человек вроде тебя, нормально живет, а ему скучно, чего-то недостает. Хочется ему выкинуть какое-нибудь коленце. Выкидывает… и прости-прощай тихая жизнь. А она-то самая желанная, оказывается. Вот ты, например, просто сел в левую машину, ничего особенного: сел, потому что спешил. Не знал к тому же, что она угнанная. У нее же на лбу это не написано. Сел, поехал — и бац! Влип. Последствия, как видишь, самые непредвиденные. Теперь не жалуйся и расхлебывай.
— Так ведь на леваках все ездят, — разозлился Костя. — Можно подумать, что вы не в милиции работаете, а на луне.
— Ездят-то ездят… А попадаются не все. Вот в чем секрет. Кто влип, тот и расплачивается, пока другие гуляют, — насмешливо произнес Куприянов, взял акт опроса, посмотрел на Костину роспись и спросил с участием: — Что ты обмотался шарфом? Заболел?
— Горло берегу, — снисходительно улыбнулся Костя.
— У меня есть рецепт… Когда горло болит, в два счета можно вылечить. Значит, так… Берешь поллитровку, выливаешь в стакан, полощешь горло и выплевываешь, полощешь и выплевываешь. Так всю бутылку. А утром просыпаешься, вспоминаешь, что сделал с водкой, болезнь от огорчения как рукой снимает. — Куприянов коротко захохотал, поглядывая на Костю.
Два других милиционера тоже хохотнули.
А Костя опять ухмыльнулся. Его взгляд говорил Куприянову: давай, трави, выдержим.
Куприянов помрачнел:
— Выйдем. — А в коридоре, оглядев Костину взлохмаченную голову, длинный желтый шарф, обмотанный вокруг шеи, короткие клоунские брюки в клетку, с торчащими пестрыми носками, саркастически спросил: — А почему ты все по-английски поешь? Чем тебе наш русский не нравится?
— А что, нельзя? — с вызовом спросил Костя. — Английские песни на английском…
— А сам, значит, японский Самурай! — засмеялся Куприянов. — Ух ты, стервец-космополит. — Он привычным движением схватил Костю за шарф, подтянул к себе, посмотрел на него злыми глазами и прошептал: — Мой тебе совет, счастливчик, ты эту свою вечную ухмылку спрячь, а то она раздражает нашего брата. Лады? — И повел Костю к следователю, размахивая подписанным актом, вышагивая непомерно широким шагом, несмотря на небольшой рост.
Костя шел следом за ним с безразличным видом, только один раз, когда он увидел за окном улицу и прохожих, спешащих по своим делам и слоняющихся без дела, то почувствовал легкую тоску по свободной жизни.
— Между прочим, кто твои родители? — вдруг спросил Куприянов.
Костя заметил, что Куприянов всегда задает вопросы неожиданно, точно хочет застать собеседника врасплох. Но он был начеку. Ему не хотелось открывать тайну своей личной жизни, рассказывать первому встречному, что у него нет отца, и он соврал:
— Родители работают на заводе радиоаппаратуры, — хотя там работала только его мать.
У следователя Куприянов снова расцвел, всю его мрачность как рукой сняло.
— Привел к тебе Зотикова. — Куприянов с любовью посмотрел на Костю, излучая сияние. — Он и есть наш знаменитый Самурай! Ты его никогда не слышал? Отстаешь, старик. Твоему старшему сколько? Четырнадцать?.. Металлом увлекается? Ну так ты обратись к нему за разъяснением, он тебе все в красках разрисует. — Выразительно подмигнул Косте и вышел.
Следователь встал, кивнул Косте: мол, пошли, и выкатился из кабинета. Он привел Костю в просторную комнату с зарешеченными окнами. У стены, плечом к плечу, сидели шестеро мужчин, а чуть в стороне милиционер. Он тусклым голосом предложил Косте опознать среди этих шестерых шофера, который его вез, когда случился наезд.
Костя посмотрел на мужчин, они были для него одинаково однообразны и скучны, и отвернулся. Ему сразу стало тоскливо от серости этой убогой комнаты с блеклыми стенами, с решетками на голых окнах, со старой облупленной мебелью и грязными полами, на которых видны были многочисленные следы от мокрых ботинок.
— Ну что, никого не узнаешь? — спросил следователь.
Костя помотал головой.
— А ты всмотрись, — приказал следователь. — Не стесняйся, всмотрись.
— А я и не стесняюсь, — ответил Костя. Он вдруг смекнул, что если он никого из них «не узнает», то его будут таскать без конца в милицию и показывать ему новых и новых шоферов. Поэтому он решил разыграть следователя, ткнул пальцем в самого крайнего мужчину, мордатого, краснощекого, и сказал: — По-моему, вот этот. — Помолчал, перевел взгляд на худого, низкорослого, со злобинкой в лице, и произнес: — Нет, пожалуй, тот шофер смахивал больше на этого гражданина.
Трюк его удался, следователь понуро вздохнул:
— Диапазончик значительный. Черт побери. С тобой все ясно, металлист. Иди, парень, гуляй. Когда надо будет, позовем.
На улицу Костя вышел вполне довольный. Его там ждали фанатки. Он хотел к ним подойти, но тут кто-то тронул за локоть. Костя оглянулся — перед ним стоял здоровенный толстяк, один из тех, кто сидел на опознании.
— Будем знакомы, хлопец. — Он, излучая доброжелательство, обхватил Костину руку своей здоровенной лапой. — Судаков. — И пояснил: — Это мою машину угнали… Но ты мне сегодня помог. Подтвердил, что это не я. А то следователь подозрительный.
— Извините… меня ждут. — Костя еле вырвал у него руку, потом засмеялся и весело крикнул: — Я рад, что помог.
Так история с милицией закончилась, и Костя в тот же день выбросил из головы ее холодные, неуютные комнаты. Он умел забывать все, что ему было неприятно.
Правда, уже весной, когда фанатки очередной раз провожали Костю после воскресного дневного концерта, между ними возник разговор о сбитых стариках. Причем разговор начался из-за Кости. Они встретили на улице одного типа, с которым Костя не раз вместе угонял машины, тот его «обучил» этому ремеслу. Веселый такой тип, вечно похваляющийся своей силой и храбростью. Его и звали «Весельчаком». Он увидел Костю в сопровождении девчонок, замахал издали рукой, переметнулся на их сторону, заулыбался: «Не хотите ли прокатиться с ветерком? — кивнул на вереницу припаркованных машин. — Любая, на выбор».
— А что?! — поддержал его Костя, скрывая свою нерешительность.
— Тогда отойдите за угол и ждите! — Весельчак направился к машинам.
Костя с фанатками прошли немного вперед и остановились. Оттого что фанатки молчали, Костя еще больше расхрабрился, глаза его лихорадочно блестели. Улыбался, острил, ерничал: «Неужели в самом деле все фанатки отсырели… Нет, лучше „облысели“… Представляете, вы все лысые. У вас гладенькие, лысые головки. Волосы повылазили от страха. Все ясно, над вами прочно нависли тени милых старичков. Раскаяние мучает ваши души и сердца. Слезы готовы брызнуть из глаз!..»
— Чего-чего? — спохватилась Ромашка. — Еще думать про каких-то стариков? Не сдохли — ну и черт с ними! Лично я живу вообще одним днем. А то вдруг трахнет бомбочка — и капут. Правда, Каланчонок?
Каланча, чтобы скрыть собственную неуверенность — ей до ужаса не хотелось лезть в чужую машину, — щелкнула Ромашку по носу.
— Больно, дура! — неожиданно психанула Ромашка.
— Больно? — рассмеялась Каланча. — А я же любя.
— Ребята, погода хорошая, солнце, — вмешалась Зойка. — Лучше прошвырнуться.
— А ты не пищи и не голосуй, тоже мне агитатор, — сказала Глазастая. — Мы все — за!
Они медленно шли по улице, беспрерывно оглядываясь… Но вот из-за угла появились вишневые «жигули», домчались до них, остановились, улыбающийся Весельчак распахнул дверь, крикнул:
— Вали!
Они попадали в машину и полетели в неизвестную даль.
8
Ну и денек выдался. Боже, спаси и помилуй! Потом Лиза его часто вспоминала, потому что это было последнее воскресенье, прожитое ею по-старому.
Все началось ночью. Приснился странный сон, без начала и конца. Баба Аня кричала, звала: «Лиза… Лиза-а-а… Дочка, что же ты?» Проснулась, как говорится, в холодном поту. Обычно ей не снятся страшные сны, а все хорошие, веселые; проснется, улыбнется и дальше в подушку. А тут ужас! Хотя ничего не произошло, просто баба Аня ее звала, ну, может быть, слишком печальным голосом. И всё. А ей стало страшно. Лиза подумала, что зря вчера она ее отправила в Вычегду, надо было заставить переночевать в городе, а утром проводить. Как хорошо было бы на душе, если бы она сейчас была здесь. Вышла бы на кухню, а там баба Аня… Совсем она у меня из головы вон, подумала Лиза, бедная, одинокая, разнесчастная старуха.
Тут Лиза поймала себя на том, что иногда не вспоминает о матери по целым неделям. Вот отчего ей стало страшно, а не от сна, догадалась — оттого, что забросила родную мать. Решила: встану, сразу позвоню, но потом зачухалась по дому… и забыла.
Встала, набросила на Костю одеяло — оно валялось на полу, не удержалась, осторожно поцеловала, чтобы не разбудить. Тихонько убрала свою раскладушку. И закружилась. Выбежала в магазин, надо было что-то купить, а там ни «хрена подобного», схватила в кафетерии четыре пирожка с творогом, подхватила в овощном авоську с картошкой, пособачилась немного, что они продают гнилую, но ругаться длинно не стала — себе дороже, у них луженые глотки, все равно перекричат.
На обратном пути встретила Степаныча. Он злился, что Зойка, поганка, не захотела с ним ехать на садовый участок. «Воскресенье с отцом не может провести». Лиза, конечно, взяла сторону Зойки. До чего все родители одинаковые, вынь и положь им родное дитя, чтобы всегда оно было рядом.
— Конечно, я своего тоже пасу, — сказала Лиза, — но меру знаю.
Степаныч — мужик ничего. Стоящий. Лиза по привычке сделала ему глазки, хотя относилась к нему по-родственному, полжизни прожили в соседях. Поговорили, похохотали. Он полуобнял ее, произнес свою любимую фразу: «Ну, Лизок, когда будем дверь пробивать? У меня руки чешутся». Он как бы шутил, ерничал, но Лиза заметила, что глаз у него подернулся надеждой, что он не шутит, а всерьез. Она засмеялась и скоро-скоро побежала домой, чувствуя на спине и на ногах его провожающий взгляд. От этого походка у нее стала совсем легкой, летящей. Дома подсушила на сковородке хлеб, а то он сырой, достала из холодильника плавленый сырок, надкусанный Костей, съела на ходу, стоя на одной ноге, влезла в домашний ситцевый халатик, накрутила бигуди, у нее на этот счет твердое правило — к вечеру надо быть в форме на всякий пожарный случай. А то вдруг подвернется компания, или кто-нибудь неожиданный заглянет в гости, или позвонит забытый, заброшенный кадр. Пойдут воспоминания, вздохи-охи, Лиза любила это. Потом она села за халтуру. Ее хорошенькое, умиротворенное личико приобрело сосредоточенное выражение, поэтому она очень испугалась и вздрогнула, чуть не упала со стула, когда комнату неожиданно оглушила громкая музыка.
Это проснулся Костя и сразу врубил маг на полную катушку.
— Ты что?! — обиделась Лиза.
— Ничего, — спокойно ответил Костя.
Лиза посмотрела на сына — до чего он симпатичный, не смогла сдержать улыбку, махнула приветливо рукой, надела на уши от шума Костины старые наушники и застучала по клавишам машинки. «А куда ему действительно деваться? — думала Лиза. — Когда у нас всего одна небольшая комната и шестиметровка-кухня. Попробуй развернись в этих хоромах». Она вздохнула, словно ей стало жалко себя, что они живут в такой тесноте. Но на самом деле она любила свою квартирку и весь ее нелепый вид. Ей нравился громадный старый шифоньер бабы Ани — он занимал почти полкомнаты, ломберный столик под зеленым сукном, вытертый, в пятнах, но родной и близкий, на нем Лиза в детстве делала уроки, а теперь печатала; и овальное зеркало в красном дереве с канделябрами — в них почему-то всегда торчала одна свеча.
Два последних предмета — ломберный столик и овальное зеркало — это уже не от бабы Ани, а от дедушки и бабушки. Их Лиза, естественно, не знала, они для нее как миражи в пустыне. Вроде были, а может, и нет. Правда, одна фотография деда у Лизы имелась. На ней сидел мужчина в черной рясе, с большим крестом на груди. У него было простое, доброе лицо, густая борода; длинные волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб. На коленях дедушки покоилась девочка лет трех, остроглазая и живая. Дедушка держал ее маленькую ладошку в своей широкой руке, держал крепко, и было видно, что оба они слиты этим рукопожатием навечно.
Эта девочка и была ее мама — баба Аня. Она сохранила фотографию своего отца, несмотря на лихолетье. Дедушку застрелили в Гражданскую: ворвался в церковь местный революционер во время утренней службы, на Родительскую субботу, услышал, как дед читал молитву по усопшим, и застрелил. Антихриста арестовали за убийство, но потом выпустили. Какое-то время он даже ходил по городку героем: его все знали, показывали на него пальцем, боялись. А ему это нравилось, он куражился. После смерти священника приход распался, церковь закрыли, бабушка умерла от тоски, и баба Аня осталась одна.
В церкви сначала устроили склад, потом какая-то очень умная голова решила переоборудовать ее в Дом культуры. Нашелся умелец-сапер, который взялся «срезать» взрывным устройством колокольню. «Сразу, как бритвой, в аккурат ниже звонницы. Она взлетит и сядет поодаль, — хвастался он. — А мы поставим новую крышу, и будь здоров, Дом культуры!» Он чертил планы «срезки», делал расчеты, их обсуждали в горисполкоме, а потом он так срезал колокольню, что вся церковь охнула, покачнулась, застонала, покосилась набок и в нескольких местах треснула от пола до потолка.
В день взрыва в доме бабы Ани вышибло все стекла.
Народ по-разному отнесся к этому событию: одни возмущались между собою, перешептываясь, другие с восторгом рассказывали о взрыве и издевались над сапером. Церковь ведь пятнадцатого века: маленькая, крепкая, вросшая в землю, иконостас в ней выписан знаменитыми мастерами. Церковь была монастырской, сооружена как охранная против врагов отечества, на подступах к Москве. Стояла за каменной стеной. Ее монахи были воинами. А когда рядом вырос городок, то стену постепенно снесли.
После взрыва в церкви устроили тир, и туда повадились ходить воинственные мальчишки. Самые отчаянные из них иногда незаметно постреливали по иконостасу. Потом откуда-то появился председатель горисполкома из приезжих. Инициативный, энергичный. Он решил в бывшей церкви устроить спортивный бассейн: провел туда водопровод, разрыв всю гору, на которой стояла церковь, внизу поставил насосную станцию, чтобы качать, гнать воду наверх, разобрал каменный изразцовый пол, выкопал котлован, но водопровод почему-то прорвало, и всю церковь затопило.
Несколько раз у бабы Ани собирались отнять дом. Но так как она не скандалила, не отказывалась от выселения, не плакала и не просила, а только сурово выслушивала очередной приговор очередного начальника, то ни у кого почему-то не хватило решимости выгнать ее на улицу. Первое время баба Аня жила огородом и держала корову. Трудилась не покладая рук. Потом корову у нее забрали в колхозное стадо, и она пошла за нею следом в колхоз и проработала там без малого сорок лет. Замуж вышла поздно, за битого-перебитого однорукого мужика, родила дочь Лизу, а его похоронила на местном кладбище. Теперь у нее здесь были три родные могилы.
Раздался длинный телефонный звонок. Костя нехотя выключил магнитофон и снял трубку. Он знал: звонила баба Аня.
— Алло? Приветик. Нормально… Исполняет соло на машинке.
Нельзя сказать, что бабушка наскакивала на него или читала нотации; нет, она была радостной, расположенной, ласковой, но Костя никогда не знал, о чем с нею разговаривать, и пытался побыстрее передать трубку матери. Так он поступил и на этот раз — подошел к Лизе с телефоном, постучал костяшками пальцев по ее спине.
Лиза повернулась к сыну с легкой улыбкой, вопросительно посмотрела на Костю, при этом ее аккуратно выщипанные брови полезли вверх.
— Вычегда, — объявил Костя, протянул матери телефонную трубку и вышел из комнаты.
Он протиснулся в крохотную ванную и там стал одеваться, поглядывая на себя в зеркало. Причесался, взбил на голове хохолок. Отлично взбил, красиво: когда он подпрыгивал, то хохолок тоже прыгал. Улыбнулся, сделал строгое лицо — сам себе понравился: хорош! Зашел на кухню, увидел пирожки с творогом и съел все четыре штуки. До него долетал голос матери, она все еще разговаривала с бабой Аней: «Ты мне сегодня снилась… Звала: Лиза, Лиза, дочка… Ты как там? Приеду, обязательно приеду… и Костика привезу».
Костя, сидя на кухне и доедая пирожок, скорчил рожу — к бабе Ане он совсем не собирался.
— Печатаю, — продолжала Лиза. — Диссертацию по истории. Оказывается, Петр Первый был отвратительный тип. Изменял Екатерине на каждом шагу и еще имел наглость ей об этом рассказывать. Я бы на ее месте наплевала на эту царскую корону… Ну и что, что воскресенье? Грех работать? А нам нужны деньги.
Лиза повернулась к двери и увидела Костю. Он уже был одет в свою униформу и собирался улизнуть.
— Ты уходишь? — испуганно спросила Лиза.
Костя кивнул.
— Мама, я тебе перезвоню, — сказала Лиза и повесила трубку. — Костик, а как же я? — Лицо у нее стало обиженное и несчастное. — Значит, кино на сегодня отменяется? Значит, пропало совместное воскресенье? Но мы же вчера договорились?
— Так то вчера, — ответил Костя. — Ты же печатаешь.
— А я бы бросила! — с восторгом ответила Лиза.
Костя строго, трезво и по-деловому спросил ее:
— А как же деньги на новый костюм?
— Знаешь… — Лиза виновато потупилась. — А что, если временно мы не будем покупать костюма?
Вот тут Костя очень удивился: столько говорили о костюме, ходили по магазинам, прикидывали, примеряли, и на тебе — пожалуйста, она передумала!
— Ты что, мать?! — сорвался он на крик. — Забыла, зачем он мне?
Тут она выложила свой коронный план, она его давно пестовала в глубине души, только никак не могла решиться сказать ему:
— Ну, понимаешь… хотела собрать деньжат, чтобы поехать с тобой на конкурс.
— Ты даешь! — искренне возмутился Костя. — Со мной на конкурс? Это же смешно.
— А что смешного? — слабо и неуверенно защищалась Лиза. — Ничего. Наоборот, мне интересно. Ну, как я живу, ты замечал, между прочим?.. А-а, не замечал! Работа-дом, дом-работа. А тут конкурс!
— Ну вот что, не морочь мне голову. Понятно?
Лиза кивнула.
— Приехать на конкурс с мамашей! — Костя еще раз посмотрел на себя в зеркало и еще раз поправил прическу, не глядя на Лизу. — Курам на смех! На меня же пальцем будут показывать. У меня и так зажим, комплексуха, а тут еще ты!
— Мне тоже хочется повеселиться, — упрямо повторила Лиза.
— А ты знаешь, какая движущая сила в современной жизни? — продолжал наступать Костя.
— Не знаю.
— Не знаешь? — торжествовал Костя. — А вот если бы знала, вела бы себя по-другому.
— Так ты мне объясни, — робко попросила Лиза, — может, я пойму… Какая такая движущая сила?
— Престижность! — ответил Костя. — Если я буду в форме, у меня все пойдет по-другому. В силу вступает психология. Понимаешь?.. Я должен победить всех еще до конкурса… Появлюсь весь в стиле, уверенный в себе. — Костя с небрежным видом прошелся мимо матери, живо представляя себе, как он будет это делать. — Еще не пел, а уже победил. Или я вползаю в старье. Сразу готов, спекся. Могу и не ходить на конкурс.
— Неужели так много зависит… от этой престижности?
— Конечно. Престижность в наше время — королева успеха. — Костя оживился. — Вот послушай… Мне один валторнист рассказывал, как он был на конкурсе… После второго тура попал на четвертое место. Что делать? Как вырваться? На раздумье один день. И он одолжил у знакомых прикольную тачку… Подкатывает к залу в тот момент, когда все выходят на улицу. Открывает двери: садитесь, развезу всех по-братски. В рядах противника паника. А он выходит, играет лучше всех — и первое место у него в кармане. Нет, мать, престижность — это сила!
Лиза подняла глаза на своего Костика, который как картинка рисовался перед нею, все же улыбнулась и сказала:
— Ну веселись. Все нормально. Ты прав, я буду работать.
— А ты не вешай носа, — ответил на ходу Костя. — Мы еще с тобой погуляем.
Костя выскочил на лестничную площадку. Тут же хлопнула соседняя дверь, и рядом с ним появилась Зойка — глаза подмазаны, в ушах сережки. Вызвали лифт. Зойка не отрываясь смотрела на Костю. Тот не замечал ее напрочь.
— А Степаныч лепит пельмени, — сказала Зойка, чтобы привлечь внимание Кости. — Представляешь?
— Пельмени? — рассеянно переспросил Костя. — А зачем?
— Сегодня к нам приедет мамаша с хахалем. — Зойка недовольно фыркнула. — Так он, дурачок, их пельменями решил удивить.
— Ну и что?
— А то, — ответила Зойка. — Измены прощать нельзя.
— Ух ты, какая строгая, прямо прокурор. — Костя вдруг схватил Зойку за нос и захохотал.
Зойка вырвалась, ей больно и обидно, но она стерпела.
Лифт остановился на их этаже. Из него вышла женщина-почтальон, а они протиснулись мимо нее. В последний момент она поймала Костю за рукав: «Зотиков? Ты-то мне и нужен. Здесь повесточка».
— Матери отдайте, — заторопился Костя. — Она дома.
Но женщина не сдавалась:
— Тут требуется твоя подпись.
Зойка сострила:
— Может, тебя вызывают в суд для развода? Может, ты состоял в тайном браке?
Хохотнула своей шутке, с любопытством заглянула в повестку и сразу сникла. Помрачнела. Насупилась. Испугалась. Костю вызывали в суд. Она сразу усекла из-за чего. Подумала: «Ну началось».
А Костя, расписываясь, пританцовывал, не читая повестку. Женщина разорвала повестку пополам: одну половинку с его росписью взяла себе, другую отдала Косте.
— Что ж тебя в суд вызывают? Натворил что?
— В суд? — только теперь Костя прочитал повестку: «К. Зотикову явиться в суд второго участка…»
Женщина ушла вниз.
— Из-за старика, — догадалась Зойка.
— Помолчи, и без тебя тошно, — грубо ответил Костя.
— А хочешь, я вместо тебя схожу? — предложила Зойка. — Скажу судье, что ты уехал или что у тебя концерты.
— Да начхать ему на мои концерты, — закричал Костя, мгновенно впадая в истерику. — Черт побери! Снова заниматься этим дерьмом — встречаться с этими рожами. Будь они прокляты! Скоты, жить не дают. — Он стоял рядом с Зойкой мрачнее тучи.
— Костя, у меня предложение, — начала Зойка.
— Да катись ты со своими предложениями знаешь куда?..
Он неслышно открыл дверь, вошел в комнату. Лиза сидела к нему спиной, ее машинка строчила как пулемет. «Тра-та-та!» — закричал Костя, изображая солдата, стреляющего из автомата. Лиза вскрикнула, оглянулась, увидела Костю — улыбнулась:
— Ты вернулся? Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось. Просто я передумал. — Он еще не знал, как ему взвалить свою ношу на нее, но должна же она ему помочь! — Подумал: может, нам правда сходить вместе в кино?..
— Вот хорошо, — обрадовалась Лиза. — Приглашаю тебя… даже не в кино, а в кафе… Помнишь, как в детстве. «А сегодня, Костик, у нас будет совместное веселое воскресенье».
— И ты будешь целый день со своей мамой, — кривлялся Костя, подражая Лизе. Зло добавил: — А потом тебе звонил какой-нибудь очередной мужик, и ты убегала.
— Неправда, Костик, — Лиза рассмеялась. — Я не всегда убегала. — Она сбросила халат и достала из шкафа платье. — Воскресенья были для меня святые дни. И вообще, заруби себе на носу: я живу только для тебя.
Костя незаметно вытащил из кармана повестку, перечитал ее.
— Если хочешь знать, — продолжала Лиза, — из-за тебя я не вышла замуж. Помнишь: приехала я на дачу, ты тогда был в старшей группе, между прочим, был веселенький, ладный мальчик. Красавчик. И уже пел смешные песенки про цыплят, про поросенка. Наивный, хороший был мальчик. Первый романтик в группе. Ночью потихоньку выходил во двор, чтобы «поймать» в темном небе движущийся спутник. Ну так вот… спросила я тебя: «Можно выйти замуж?» Между прочим, сильно волновалась. А ты ответил: «Не хочу замуж». Я очень расстроилась, мужик был хороший, с высшим, то ли инженер, то ли врач… Забыла. Но тебя я послушала и замуж не пошла. — Она повернулась к Косте спиной. — Застегни молнию. Жалко, мое розовое в чистке. Оно меня молодит.
— Не волнуйся, — подыграл ей Костя. — Тебя и так все принимают за мою сестру.
— Ну ты скажешь.
— Спроси у Зойки, она подтвердит.
Лиза засияла, настроение у нее было замечательное.
— Баба Аня вчера спрашивала, — продолжала она, мечась по комнате, бросаясь то в один угол, то в другой в поисках сумки. — Ты моей сумки не видел?.. Баба Аня спрашивала, почему ты на концерте был такой резкий?
— А зачем ты ее притащила? Она же древняя. Ничего не просекает. Повела бы в оперетту.
— При чем тут оперетта? Ты же ее внук, между прочим. Она только из-за тебя и приехала. — Лиза нашла сумку, бросилась к зеркалу, стала раскручивать бигуди. — Можно подумать, ты бабу Аню не знаешь. Ей интересно про тебя. А ты вчера хорошо пел. Особенно здорово у тебя вышла твоя песенка. Ну, там про этот мир, в котором никому нельзя уступать. И обаяние у тебя есть. — Добавила с наивной гордостью: — Это у тебя по наследству… от меня. Ты действуй, действуй обаянием!
Костя ничего не слышал, теребил повестку в кармане, хотелось побыстрее подсунуть ее Лизе. Наконец решительно перебил:
— Мать!
— Что? — испугалась Лиза. — Не то ляпнула?
— Да нет… Я хотел тебе сказать… — Костя опять испугался. — Нет, я хотел спросить… Ты думаешь, я добьюсь успеха?
— А ты сомневаешься? Вот дурачок. — Каждый раз, когда он впадал в панику, когда терял уверенность в собственных силах или им овладевала апатия, Лиза мгновенно это чувствовала и бросалась на помощь. Делала она это ловко и естественно. — Ты станешь знаменитостью. Это я тебе точно говорю. Хорошо бы побыстрее, чтобы я не превратилась в старуху. По телику будешь петь на всю страну. — Подкрасила губы, скосив глаза на Костю, подумала, какой он нервный. — Ты не заболел? — Попробовала его лоб рукой, с нежностью погладила жесткие прямые волосы.
— Нормально, — ответил Костя.
— У меня тоже был слух и голос, — продолжала Лиза. — В наше время в песне главное было задушевность. — Она негромко запела, стараясь произвести впечатление на сына, «Серебряные свадьбы…».
— От такой задушевности можно удавиться, — мрачно заметил Костя.
Лиза осеклась. Он умел ее осадить.
— Тогда другое было время, — пыталась она спастись. — Между прочим, я в Москве в Колонном выступала. Знаю, знаю! Ты слышал про это сто раз! А ты послушай сто первый — учись жить у родительницы! — Лиза звонко рассмеялась. Она прыгала и скакала, продолжая собираться. — Тогда обстоятельства были выше меня. Я тогда толкаться не умела. Локти были слабые. Теперь голос пропал, зато локти окрепли. Кого хочешь могу с ног сбить. — Она заглянула под тахту, вытащила оттуда туфли, обулась, сидя на полу. — Да, туфельки дают дуба. Это тоже проблема — где достать и на какие шиши? Так что, Костик, не волнуйся — ты идешь по проторенной дорожке. По проторенной всегда легче.
— А я и не волнуюсь, — соврал Костя, совершенно не владея собой. Он то вставал, то садился, то зачем-то выглядывал в окно.
— Нет, ты психуешь. Кого ты пытаешься обмануть — меня?.. Я все вижу. Я тебе говорила, что прорываться лучше всего через самодеятельность? И оказалась права. Вроде как народный талант. У нас это уважают. — Лиза последний раз покружилась перед зеркалом. — Вот, я и готова. Пошли? — Взяла сумку, заглянула в нее и помрачнела. — Ни копейки… Надо же.
Лиза недолго размышляла, выскочила на лестничную площадку, позвонила Степанычу. До Кости долетал ее звонкий голос. «Степаныч», — кричала она, не дожидаясь, когда ей откроют. Потом он услышал, как щелкнула дверь и раздался хриплый голос Степаныча: «Привет, Лизавета. Заходи, что остановилась на пороге?» Костя знал, Степанычу главное заманить Лизавету. Она ему ответила: «Мы с Костей уходим… Одолжи десятку». «Счас, — голос у Степаныча услужливый. — Вот… А хочешь больше? Не стесняйся».
Костя услышал, как хлопнула дверь у Степаныча, резко повернулся спиной к входящей матери и уронил повестку на пол. Лиза тут же заметила ее и подхватила.
— Записка? От девчонки?
— Отдай! — приказал Костя.
— Не отдам, — рассмеялась Лиза. — Мне тоже интересно ее прочитать.
Костя бросился к матери, та увернулась, записку она сжала в кулаке и спрятала за спину. Он пытался вывернуть ее руку.
— Ты сильный, а я сильнее, — сопротивлялась Лиза, ей было весело от этой игры.
Но Костя все-таки разжал кулак матери и взял повестку. Он развернул ее, помедлил, посмотрел на мать и очень естественно удивился:
— Черт! Совсем забыл. Меня вызывают в суд. — И как только он произнес эти слова, сразу почувствовал облегчение.
— В суд? — испуганно переспросила Лиза. Схватила повестку, пробежала глазами, ничего не поняла и во второй раз прочитала вслух: «К. Зотикову явиться в суд второго участка Пролетарского района. Явка обязательна». — Она посмотрела на сына. Ей вдруг стало страшно. — Что ты сделал, Костя?
— Ничего, — стараясь держаться беззаботно, ответил Костя.
— Ну, рассказывай. — Лиза присела на краешек стула. Глаза тревожные. — Только без вранья. Я ведь не дура, понимаю, просто так в суд не вызывают.
— Я свидетель. Понимаешь, сви-де-тель!..
— А что ты кричишь? — Лиза посмотрела на сына с подозрением.
— Ну от тебя можно взбеситься! Сначала задаешь вопросы… Говоришь, только без вранья! А когда я тебе врал, ну, когда, скажи?! А, не помнишь! Ты лучше за собой последи, как у тебя с враньем?.. — Костя возбужденно бегал по комнате, размахивал руками, всем своим видом изображая неудовольствие. — Потом спрашиваешь, почему я кричу? А я, к твоему сведению, кричу, потому что вижу — ты мне не веришь. Я вижу, вижу… Смотришь на меня с большим подозрением. А это неприятно, и вообще я потерял желание тебе рассказывать…
— Ну хорошо, ну успокойся. — Лиза обняла сына, но он вырвался. — Я сижу. — Она села. — И не двигаюсь, и тебя не перебиваю… Рассказывай.
— Случилось еще в январе. — Костя заставил себя говорить спокойнее, сдерживая волнение. — Помнишь, тогда был жуткий холод. А я опаздывал после музыкалки на репетицию. Я не люблю, когда ребята ждут. Ну, в общем, спешил… Выскочил — вижу, стоит «Волга». Мотор тарахтит, шофер рядом. Спросил — подвезешь? И поехали. А когда он сбил двоих… старика со старухой…
— Сбил? — вскрикнула Лиза. — Насмерть?
— Да нет, не бледней, те оклемались. Ну так вот, когда он сбил, то смылся. Только пятки замелькали. — Костя врал складно, история была накатанная. Он сейчас сам в нее верил, будто и вправду было так, как он рассказывал. У него даже появилось желание обрисовать всю историю в красках. — Значит, он убегал на моих глазах, а я стою, как прикованный. Ну точно парализовало. Из машины вылез и стою. Потом побежал следом, потом вспомнил, что забыл сакс, вернулся, и тут какая-то тетка вцепилась в меня… Да, я забыл: когда он сбил этих стариков, то на улице не было никого, а когда я вернулся за саксом, подвалил народ. Ну и тетка, которая меня схватила, тоже стояла среди прочих… Я был за их спинами, но она меня усекла и наскочила, она такая оголтелая, завопила, заголосила: «Я шофера поймала-а-а! Помогите!.. Он вырывается!» А я и не вырывался, тихо стоял. А тут появилась милиция, раньше «скорой помощи»: где, говорят, шофер? Ну, я им отвечаю, никакой я не шофер, я машину водить не умею.
— Как не умеешь? — удивилась Лиза. — Ты же ходил на курсы. Значит, врал, а говоришь, что не врешь?
— Не врал я тебе! — опять взметнулся Костя. — Им соврал, что не умею. Ну сама рассуди: шофер сбежал, вокруг толпа, человек лежит сбитый, а я вылезаю из машины. Попробуй докажи, что ты не верблюд. Не докажешь, я это сообразил. И хорошо, что соврал: эта машина оказалась угнанной, а ее водитель — угонщик. Он, выходит, сразу два преступления совершил: угнал машину и сбил человека. С нашей милицией надо осторожно, если бы я не соврал, они бы на меня могли повесить всех собак. И что угнал, и что сбил…
— Ой, как мне не нравится эта история, Костик. Она запутанная, — сказала Лиза. — А ты почему до сих пор молчал?
— Не хотел тебя расстраивать. Ты бы ругаться стала, знаю я, зачем я езжу на леваках, денег нам и так не хватает… и то и се…
Костя остановился около Лизы. Та обняла его и прижала к себе. Они почему-то оба замолчали, сами не зная почему. Страх вошел в их души, и они почувствовали, что наступает на них что-то большое, темное, неотвратимое. Наконец у Лизы по губам пробежала робкая улыбка.
— Я знаю, ты у меня хороший, — сказала она. — Ну, рассказывай дальше — до конца.
— Мать, ей-богу, дело выеденного яйца не стоит. Следователь меня сразу отпустил. Говорит, гуляй, парень, когда нужно будет, вызовем. А еще там был один мент, фамилия Куприянов, лицо у него такое длинное, лошадиное, узнал меня. Ты, говорит, не иначе — знаменитый Самурай! Моя дочь — твоя фанатка. Бешеная поклонница.
— Так прямо и сказал? Бешеная поклонница? До чего дожили — милиция увлекается роком. — Лизе немного полегчало, и она тихонько засмеялась. — Надо же, ну времена. Меня за рок выволакивали с танцплощадки. А один раз даже отвели в отделение. Я с тех пор милиции как огня боюсь. — Она посмотрела на себя в зеркало. — Что-то я бледная. — Неясное волнение еще жило в ней, она провела рукой по щеке, вытащила из сумочки румяна, подкрасила скулы. — Конечно, все внутри оборвалось. Ноги до сих пор дрожат.
— Ну, мы идем или нет? — спросил Костя. Ему хотелось побыстрее вырваться на улицу.
— Конечно идем! — Лиза рассмеялась, на этот раз громко и уверенно.
9
Они шли по шумным улицам города, вдыхали густо осевший дым, перемешанный с гарью машин, перебегали в неположенных местах, шоферы их ругали, а они беззаботно смеялись в ответ, совершенно ни о чем не думая.
— Можно сказать, мне повезло, — выкрикнул Костя. — Завтра контрольная по химии. А я слинял по уважительной причине.
— Не хватает, чтобы ты из-за этого провалился на экзаменах, — заметила Лиза.
— Да, у нас без химии не запоешь, — горестно вздохнул Костя.
— Постой, постой! — Лиза даже остановилась. — Я вспомнила! Ура, мы спасены!.. У меня в этом суде работает один старый знакомый. Я ему позвоню, он обязательно тебе поможет. — Она судорожно рылась в сумочке. — Где же моя записная книжка? — Наконец нашла ее, стала искать нужный телефон, перебирая потрепанные страницы. — Боря, Боря, Боря… не помню, на какую букву я его записала. Ну, в общем, его найти не большой труд. Он нас выручит, это точно! Знаешь что? Я сама пойду в суд! — решительно заявила Лиза.
— Ну, мать, ты меня опекаешь! — Костя едва скрыл свой восторг.
— Возьму директорскую «Волгу» и подскочу, — с некоторой самоуверенностью и непринужденной лихостью продолжала Лиза. — Ты же знаешь, как он ко мне относится?
— Конечно знаю, — подхватил Костя, желая ей подыграть. Ох, какой он был милый, готов был перед нею ползать на брюхе в грязи городской улицы. — Только ты не опаздывай. Судья там, по слухам, лютый зверь.
— Ну и что, что лютый зверь? Подмажусь, подкрашусь, приоденусь и поплыву. — Лизе сейчас, когда она помогала своему Костику, и сам черт был не страшен. — А кто он такой?
— Какой-то Глебов.
— Глебов?! Ой, держите меня, схожу с ума. — Лиза зашлась хохотом. Теперь ей вся эта история показалась просто забавным приключением. — Ну прямо как в сказке все сходится. Мой знакомый Борька… он же Глебов!
— Шутишь? — оживился Костя. — Бывший?
— Ага, — таинственно улыбнулась Лиза.
— Ну, может, он и не зверь, но вредный буквоед — точно. Имей в виду, — продолжал сочинять Костя.
— Скажите, пожалуйста, — иронически произнесла Лиза. — А из-за меня он когда-то провисел целый день на дереве. Смотрит на меня и машет рукой. Оказывается, познакомиться хотел.
— Сам Глебов? — Костя возбужденно и восхищенно покачал головой. — На дереве? Ну, мать, я тебя уважаю.
— Он меня, знаешь, как любил. Все девчонки завидовали. Чего только не делал из-за меня. И дрался. И на коленях передо мной стоял. — Лиза вспомнила Глебова, живые картинки юности замелькали перед нею. Добавила с грустью и гордостью: — Он жить без меня не мог.
— А почему же ты не вышла за него замуж? — спросил Костя.
— Ну… Это долгая история. А потом, меня и другие любили… — ответила Лиза. — Скучно было сидеть в Вычегде, и я уехала. Можно сказать, под покровом ночи, исчезла одна. Я была красотка… В меня все влюблялись. На улицу нельзя было выйти, обязательно кто-нибудь приставал. — Она рассмеялась, голова у нее закружилась от сладостного прошлого, от нынешнего (она не поставила на себе крест), от присутствия родного Костика — это для нее было такое счастье.
Когда они подошли к кафе, то Костя увидел припаркованный к тротуару мотоцикл Куприянова. Сам он стоял чуть поодаль, около задержанного грузовика, и проверял права у шофера. Костя сделал вид, что не заметил его, прошел следом за Лизой, но потом не вытерпел, уже в дверях почему-то оглянулся… и встретился со взглядом Куприянова. Тот помахал ему рукой и ухмыльнулся. Встреча с милиционером испортила Косте настроение. До чего он ненавидел эту куприяновскую ухмылку, которая ему так и говорила: «Ври, ври, парень, а я-то все знаю, ты у меня вот тут — в кулаке».
10
На следующий день Лиза, в розовом платье, в том самом, которое ее молодило, шла по коридору суда, читая таблички на многочисленных дверях длинного коридора. Горел тусклый свет, стены коридора и двери были выкрашены грязно-зеленой краской, и поэтому было совсем темно. Но Лиза ничего этого не замечала. Аккуратная и праздничная, она не видела напряженной сутолоки суда, серьезных и отчаянных лиц людей, попавших в беду; не уступила дорогу милиционеру, который вел арестованного. Тот отвел ее рукой в сторону, а она ему улыбнулась.
Лиза сегодня специально встала раньше обычного, по дороге на работу заскочила в чистку и захватила розовое платье. Волновалась, когда спешила за ним, — а вдруг оно не готово. Все закончилось благополучно. Директор отпустил ее в суд, она ему выложила всю Костину историю. И два последних рубля Лиза ухнула на такси, а то в автобусе всю изотрут, а так она чистенькая явилась в суд. Веселые кудряшки били ее по плечам, на губах блуждала радостная беззаботная улыбка. Приход в суд для нее был забавной игрой. Она даже забыла, что у нее в сумочке, взятой напрокат у подружки под розовое платье, лежит Костина повестка. Она думала только о Глебове, точнее, о Боре, как он ее встретит и что ей скажет.
Наконец она нашла нужную табличку, остановилась, посмотрела на себя в маленькое зеркальце, взбила волосы и, волнуясь, приоткрыла дверь — в образовавшуюся щель она увидела небольшую комнату, сплошь заставленную шкафами, набитыми толстыми папками. Двое мужчин сидели за письменными столами и что-то читали. Один из них — толстый, седой, в очках, неизвестный Лизе, а второй, конечно, был Глебов. Лиза видела его в профиль — чуть длинноватый нос, худое, почти изможденное лицо. Одет он был во все темное: и костюм был темный, и рубашка, и галстук. «Какой унылый», — подумала Лиза, она не ожидала, что Глебов так изменился; она забыла, что прошли годы. У нее немного испортилось настроение, она вошла неуверенно и поздоровалась. Толстый мужчина снял очки, с любопытством посмотрел на Лизу, явно отметив привлекательный вид, и спросил:
— Вы ко мне?
— Нет, я к товарищу… Глебову.
Глебов оторвался от своих бумаг и произнес будничным голосом:
— Добрый день, Лиза.
— Именно… Лиза, — ответила она растерянно, не готовая к такому обыкновенному приему. Она себе что-то нафантазировала, как Глебов бросится ей навстречу, как будет удивлен и рад ее приходу, а тут ничего подобного. — И ты не удивлен? — спросила Лиза обиженным голосом.
— Нет, он не удивлен, — вмешался толстый мужчина. — Он у нас избалован женским вниманием, даже появление такой очаровательной женщины, как вы, не вызовет на его мрачном челе улыбки. Кстати, меня зовут Николаем Сергеевичем Замятиным, я представитель народа, народный заседатель, у этого вечно хмурого и недовольного человека. — Толстяк встал, схватил портфель и, не произнеся больше ни слова, удалился.
Глебов молчал.
— Может быть, ты мне разрешишь хотя бы сесть? — разочарованно спросила Лиза.
— Конечно. Извини, что сразу не предложил, — сказал Глебов, не глядя на Лизу. — Чем могу служить?
— Уж сразу и служить. — Лиза села, оправила платье и положила сумочку на колени.
— Такая у меня работа, — заметил Глебов. — Про меня вспоминают, когда дело доходит до суда. — Он посмотрел на нее тяжелым, долгим взглядом.
Лиза смутилась. Почувствовала, что его глаза поглотили ее, что она заглянула в них и утонула. По коже прошел легкий озноб, ей стало холодно, и она вся сжалась.
— А я вот просто так зашла, — пролепетала она. Испугалась своего вранья и добавила: — Ну, почти… просто так. Воспользовалась случаем, чтобы тебя повидать. Правда, правда, честное слово.
— Ну ладно, говори, что такое твое «просто так».
— А ты стал злой, — огорчилась Лиза. Ее тоненькие брови полезли вверх, губы напряженно сжались. Она по-детски беспомощно спросила: — Боря, тебе неприятно меня видеть?
— Нет, отчего же?.. Я рад. Мы давно не виделись. Последний раз я тебя встретил на Грузинской улице. Ты с кем-то шла, смеялась и… неплохо смотрелась.
— А сейчас? — Лиза улыбнулась.
— И сейчас неплохо. — Глебов посмотрел на Лизу.
Лиза искренне и восторженно ответила на одном дыхании:
— Это потому, что я увидела тебя!
— Не надо, Лиза, — мрачно заметил Глебов. — Давай перейдем к делу.
— Успеется «дело». — Теперь, когда она немного привыкла к Глебову, перед нею вдруг предстала вся ее юность. Остановилось дыхание, и защемило сердце, пришлось крепко прижать к груди руку, чтобы заглушить боль. Она посмотрела на Глебова более спокойно и внимательно: он ей неожиданно показался совсем молодым, как тогда в Вычегде. — А помнишь, Боря, как мы познакомились?
— Признаться, не помню.
— Не помнишь, как ты появился у нас? Как пришел на танцплощадку и заступился за меня? Ну, это же была потрясная история. Не вспомнил? Ну ты беспамятный тип. — Лиза продолжала вдохновенно: — Как ты мог забыть? Надо будет рассказать ее Косте — он оценит. Меня зацапал комсомольский патруль, трое парней, за то, что я была в мини, честно скажу, на пределе. — Она рассмеялась. — И танцевала стилем. Они скрутили мне руки и повели к выходу. Наши, конечно, развесили уши, никто за меня не заступился. Народ у нас дикий. Одного унижают, а другим смешно… Хохотали надо мной. Прическу сбили, куртка лопнула под мышкой, одну туфлю потеряла. Прямо хохот и обвал… со стороны. А я реву от обиды… Не вспомнил?
Глебов не поднял головы, но как-то дрогнули губы, то ли улыбнулись в ответ на рассказ, то ли скривились в усмешке. Резко встал и, стоя к Лизе спиной, начал перебирать папки. А Лиза, не замечая его странного поведения, продолжала:
— Ну и память у тебя. Дырявое корыто, извините-подвиньтесь. А еще судья. — Она уставилась в глебовскую спину и заметила, что у него мятый пиджак, лоснящиеся брюки и стоптанные туфли. — Значит, тащат меня к выходу. И вдруг!.. — Лиза сделала торжественную паузу. — У них на дороге стал ты! И так спокойно и громко заявил: «Отпустите девушку!» — Она улыбнулась: так ей нравились ее воспоминания. — Боря, ты долго будешь маячить у шкафа? — Глебов не ответил, но послушно сел на свое место, лицо его вновь стало непроницаемым. — Так вот тебе печальное продолжение… Они без слов набросились на тебя и стали бить, потом оттащили в милицию, составили протокол, что ты нарушитель спокойствия и хулиган. На работу отправили письмо, и тебе влепили комсомольский выговор. Неужели ты и этого не помнишь?
— Смутно. Все это, Лиза, было в другой жизни. Я был другой, ты была другая. Мы были наивные, доверчивые, как дети.
— Между прочим, я тогда прождала тебя у милиции до часу. Дрожала от страха, а уйти не могла. Вот! Ты вышел, я испугалась — у тебя лицо было в крови. Рассекли тебе бровь. — Лиза посмотрела на Глебова и увидела, что у него одна бровь поперечным шрамом разделена надвое. — Надо же, — обрадовалась она, — у тебя сохранилась эта рассечина. — Она протянула руку, чтобы потрогать шрам кончиком пальца. — Точно, на левой брови. — Тоненький Лизин палец, украшенный аккуратным лиловым ногтем, с большим любопытством упорно тянулся через стол к Глебову.
Глебов отпрянул, потрогал рассечину и сказал:
— А ты фантазерка… Этот шрам у меня с детства, ударился о камень во время купанья.
— Да? — Лизин палец повисел в пространстве и ни с чем отправился восвояси, но сама Лиза не сдавалась. — Странно, а я точно помню… ты, когда вышел из милиции, я посмотрела на тебя, еще подумала: какой симпатичный парень, и запомнила: слева были следы крови. И потом! Мы же пришли ко мне домой, и баба Аня смазала тебе йодом ранку. А-а, попался?
Лиза заметила, что Глебов смутился, и переменила тему разговора, жалея его. Она всегда всех жалела, если кто-нибудь попадал в неловкое положение.
— А как мы ехали из Вычегды на пароходике в город, тоже не помнишь?
— Угадала, — сказал Глебов. — Не помню.
В ответ на реплику Глебова Лиза рассмеялась, ей начинала нравиться их перепалка.
— Мы всю дорогу смеялись. А что там было смешного? Пароходик был маленький, а название у него какое-то быстрое… Вот забыла, черт побери!.. то ли «Стрела», то ли «Ракета», а тащился как черепаха.
— «Стремительный», — вдруг вырвалось у Глебова.
— Да, точно, «Стремительный»! — радостно подхватила Лиза. — Я была в белом платье. Села на канат, испачкалась и разревелась. А ты стал меня утешать, строил смешные рожи. Помнишь?
— Признаться, не помню. И хватит, Лиза, ладно? — Глебов посмотрел на нее холодно и отчужденно.
— Ладно, Боря, хватит, — согласилась Лиза; ей почему-то стало грустно. — Ты меня прости… Прости. Вспоминаю. А ты человек занятый. Ладно, поехали дальше.
— Ну и какой же он, твой сын? — неожиданно, по-деловому спросил Глебов, уперся локтями в письменный стол и посмотрел на Лизу.
— Костик? — Лиза засияла. — Ты знаешь, он умный. И очень современный. Одевается тоже современно, там брюки-бананы, куртка, из-под нее торчит рубаха. В общем, модно… Некоторым не нравится, а я воспринимаю положительно. Все просчитывает в одну минуту. Теперь дети совсем другие. Правду тебе говорю. Разве мы в их возрасте так просекали? Я, например, в сравнении с ним — просто дура. «Физик» говорит, он должен идти в технический, у него, говорит, голова — компьютер. А он — ни в какую. Заканчивает девятый и одновременно музыкальное училище. Раньше не собирался никуда поступать. Поступишь — а потом в армию. Он армии боится. А теперь праздник — в армию не надо, можно сначала отучиться. Он собирается в консерваторию. У него в школе своя рок-группа. Сам сочиняет песни. Пользуется большим успехом. Ты про него, конечно, слышал. Его весь город знает. Ну, догадайся, кто он? — Лиза победно посмотрела на Глебова. — Он… Са-му-рай!
— Самурай? — искренне удивился Глебов.
— Господи, — не на шутку возмутилась Лиза. — Это же прозвище! Ну ты отстаешь, это точно. Сидишь в своем суде, как в дремучем лесу. Забрались, закопались и сидите в берлоге. А что происходит в жизни, понятия не имеете… Есть, например, немецкая группа, называется «Чингисхан», а Костя — Самурай. И это не просто прозвище — из него складывается характер певца, вот что важно. Понял?
Глебов неуверенно кивнул головой, впервые на его губах мелькнуло что-то вроде доброжелательной улыбки.
— Самурай не будет петь лирических песенок… Там: се-е-ребряные сва-а-дьбы-ы… От них его тошнит, воротит, — вдохновенно продолжала Лиза. — Он весь… в агрессии. Поет песни-протесты. Вот! Понимаешь, он в центре событий. — Она вдруг оборвала свою речь, непривычно задумалась, ее лоб пересекли несколько морщинок. — Скажу тебе, Боря, как старому знакомому: иногда он меня пугает. Живет без тормозов… — Не договорив фразы, Лиза остановилась, вид у нее стал дико-испуганный, глаза округлились в панике: нашла, кому высказывать свои сомнения. Если бы Костик услышал, вот бы понес. Она глубоко вздохнула и сказала, пытаясь спасти положение: — Между прочим, да, да… — судорожно придумывала, что бы рассказать «между прочим», и придумала. — У него фанатки есть. Вот.
— Кто? — опять не понял Глебов.
— Ну, фанатки. — Лиза снова приобрела уверенность. — Ты, кажется, ничего не знаешь и про фанаток?.. Обалденно! Фанатки. Девчонки. Поклонницы Костика. Интересное зрелище, я тебе скажу. Они все одинаково одеты. На рукаве повязка, никогда не догадаешься, с чем… с его фотографией. Когда я увидела, то неосторожно хихикнула, и напрасно — они меня так запрезирали. Особенно одна, под названием Глазастая, меня в упор не видит или насквозь прошивает, как рентгеновскими лучами. Правда, правда. Ух, девицы, им все до лампочки… — Поняла, что опять поплыла не в ту сторону, чертыхнулась и почему-то обозлилась на Глебова. — Послушай, ты, я вижу, ничего не помнишь, ничего не знаешь, ничего не слышал. На каком свете ты живешь, судья?
— На этом, — серьезно ответил Глебов. — Давай вернемся к делу.
— Пожалуйста. — Лиза полезла в сумочку за повесткой, но вместо этого вытащила конверт с фотографиями, который она всегда таскала с собой. — Сейчас я тебе кое-что покажу. Тебе будет интересно, — сказала она, протягивая Глебову фотографии. — Это Костик сейчас, в натуре. Один к одному. Он прирожденный актер, очень хорошо выходит на фото. Видишь, такой же черненький, как ты. — (Глебов внимательно перебирал фотографии.) — А здесь ему пять. Он тогда уже был солистом детского хора. Правда, ангелочек? И голос был ангельский, ну прямо потусторонний. Самые высокие ноты брал, до-ре-ми-фа-соль-ля-си-си-си, — пропела Лиза, — и всегда чисто. Ни одной фальшивой ноты. От рождения абсолютный слух… А здесь мы вместе.
Эту фотографию Глебов рассматривал дольше других. Наконец оторвался от нее, улыбнулся открыто: улыбка его красила, делала незащищенным, помолодел и сказал:
— Ты как раньше.
— Значит, все помнишь?! — обрадовалась Лиза. — Ну, Боря, Боря, слава богу, а то я так огорчилась. — Она готова была вскочить и расцеловать его.
Но Глебов снова помрачнел, вернул ей фотографию и в прежнем тоне спросил:
— А почему твой сын сам не пришел?
— Я не пустила, когда узнала, что его вызываешь ты.
— Повестку, — снова попросил Глебов.
Лиза опять влезла в сумочку, достала повестку и протянула.
— У него контрольная по химии. — Она почувствовала легкое беспокойство, глядя на Глебова с повесткой в руке. Он сразу стал незнакомым, чужим, лицо отяжелело, постарело. Лиза уже почти не узнавала его, она глупо хихикнула от страха и пошутила: — У нас без химии не запоешь.
Глебов что-то чиркнул в повестке, спрятал ее в стол. Его глаза вновь пронзили Лизу:
— Больше у тебя дел ко мне нет?
— Спасибо, Боря, больше никаких дел, — пролепетала Лиза. Она встала. — Ты извини… Мы на ходу всё, на ходу. Надо встретиться, поболтать. — Вдруг сорвалась, самоутверждаясь, чтобы преодолеть смятение. — Меня машина ждет… директорская. Подбросить тебя куда-нибудь?
— Благодарю. — Глебов тоже встал, лицо его по-прежнему было непроницаемым. — А сыну передай, чтобы зашел в следующий четверг.
— Зачем? — не поняла Лиза.
— Он свидетель, — ответил Глебов. — Главный и единственный свидетель по этому делу.
— Какой он свидетель, — сказала Лиза. — Он же мальчик… — Она понимала, что погибла, что ее приход не принес Костику никакого облегчения, но продолжала защищаться. — Понимаешь, у него напряженка. — Голос ее сломался, теперь она просила Глебова робко, жалобно. — Две школы. Экзамены на носу. Тут и физика, и литература… Книг сколько надо прочитать. И сольфеджио… И общее фортепьяно. Ну просто обалденное количество дел… Я боюсь, он просто не выдержит. Концерты… конкурс в Москве. И еще суд!
— Ничем не могу помочь, — перебил Глебов, демонстративно сел и углубился в чтение, как будто Лизы здесь уже не было.
— Ну и ну! — вдруг обозлилась она. — Тогда зачем столько ненужных слов? Можно сказать, из пушки по воробьям, как говорит мой Костик. К черту старую дружбу, к черту дурацкие воспоминания!
— При чем тут старая дружба! — Глебов повысил голос. — Ты в суд пришла.
— Подумаешь, в суд! Почитаешь про вас в газетах, волосы дыбом встанут!
— Лиза, пойми, — сказал Глебов, — решается судьба человека, а твой Костя главный свидетель. Я должен его допросить. Мне многое еще не ясно.
— О чем? — испугалась Лиза.
— Обо всем. В частности, я не исключаю, что твой Костя знает больше, чем говорит. Может быть, он что-то скрывает.
— Как страшно. Я теряю сознание, — рассмеялась Лиза. — Наконец тебе удастся разоблачить настоящего преступника… А я, дуреха, лезу со своими воспоминаниями… Кривые улочки Вычегды… Собор на холме… Колокольня, где мы царапали на камне: Лиза плюс Боря… Купание в далеких озерах… — Лиза замолчала, ее вдруг осенило, она догадалась о причине судейской неумолимости: конечно, он не смог ей простить измены! Как она сразу не поняла! Типичный мужской характер. Все они собственники. — Боря, значит, ты на меня все же сердишься?
Ее вопрос застал Глебова врасплох: казалось, он был удивлен.
— Я? Сержусь?.. За что? За что мне сердиться на тебя, когда мы не виделись столько лет? — Он даже засмеялся.
По мере того как Глебов говорил, Лиза все более убеждалась, что ее догадка справедлива — легкая улыбка торжествующего человека тронула ее губы. Как ни странно, ей было приятно, что он на нее сердился — все-таки она его когда-то любила.
— Ну, я думала, ты на меня сердишься… за старое, — сказала Лиза.
— Ах за старое, — ответил Глебов. — Конечно нет. Даже наоборот.
— Что «наоборот»? — Лиза демонстративно опустилась обратно в кресло.
— Совсем не сержусь. — Глебов тоже сел. — Да и за что?
— Ну, хотя бы за то, что в одно прекрасное утро я вдруг исчезла, без всяких предупреждений, в неизвестном направлении.
— Ерунда какая-то, — неестественно бодрым голосом ответил Глебов. — Как я могу сердиться на то, что произошло чуть ли не шестнадцать лет назад.
— Значит, все же сердишься, — заметила Лиза.
— Ничуть, — возразил Глебов. — Хотя если вспомнить, то, надо признаться, меня это тогда поразило. — Он заставил себя улыбнуться. — Что-то было в этом… веселенькое, мягко говоря.
Лиза решительно перебила его:
— Никогда бы не подумала, что ты окажешься мстительным. Я же была девчонкой!.. Ну влюбилась, ну помстилось — сбежала…
— Чепуха какая-то, — опомнился Глебов и оборвал Лизу, чтобы прекратить всякие разговоры: — Прости, у меня дела… Надо дочитать…
— Взъелся на меня, — не слушая Глебова, продолжала Лиза.
— Ничего не взъелся, — ответил Глебов.
— Вот видишь! — Лиза победно улыбнулась. — Кричишь! Без всякого основания. Злишься! Злишься!.. Хотя и несправедливо. Ведь я тогда тебя любила!
— Да ладно тебе… трепаться, — вдруг грубо взорвался Глебов. — Нашла, что вспоминать… Детские игры. Наш поезд ушел. — И чтобы окончательно добить Лизу, сказал: — Пойми, мы с тобой пожилые люди.
— Кто… «пожилой»?
— Я и ты.
— А я про это никогда не думала, — призналась Лиза.
— А ты бы подумала. Нам не всхлипывать надо о прошлом, а думать о Боге. Самое время, — отчеканил Глебов. — К тому же я тебя никогда не любил. Понимаешь, не любил! И хватит!
Лиза не была защищена от неожиданной грубости. Голос у нее задрожал, улыбка стерлась с губ, и она жалобно спросила:
— Совсем… не любил?
— Совсем… — Глебов заметил, что глаза Лизы наполнились слезами. Не хватало, чтобы она здесь разревелась, подумал он, но остался тверд и сухо произнес: — Лиза, у меня работа. Через два часа суд. Это серьезно.
— Ах вот даже как! Совсем не любил!.. Совсем? Никогда?! — Лиза задыхалась от негодования и обиды. Она не знала, чем бы ей сразить Глебова, и выпалила в отчаянии: — Не любил? А у меня… У тебя сын… Мой сын Костик… Твой! — Замолчала, наблюдая за Глебовым. Как она вовремя придумала про сына: посмотрим, каким соловьем он сейчас запоет.
Лиза демонстративно перебросила ремешок сумочки через плечо — лицо ее сияло, щеки разрумянились, глаза снова сверкали. Она стала прехорошенькой, совсем как в те молодые годы, когда Глебов ее увидел впервые.
— Ну, я пошла. — Лиза посмотрела на растерянное лицо Глебова, самодовольно хихикнула и добавила: — Тебе, по-моему, есть о чем подумать. Привет! — Хлопнула дверью и исчезла.
Глебов не побежал за Лизой, не стал догонять, чтобы объясниться. Он пребывал в забытьи, не понимая, что с ним происходит. Сначала сидел, уставившись на дверь, за которой скрылась Лиза, потом поднял глаза к потолку, глубокомысленно перебросил одну папку на другую, словно сделал важное дело, и застыл.
Эти картинки строго очерчены в его памяти и жестко окантованы. Их рамки хотя и тонки, но словно литые, такие не сломаешь. Может быть, они сколочены им из тех отполированных дубовых досок, что пролежали на чердаке у бабы Ани лет сто? Рамки очертили для картинки время. Он сам их строгал и клеил, только сюжет придумала судьба.
Молодой солдат обнимает бабу Аню, чувствует под своими пальцами ее сухую спину, проходит по позвонкам сверху вниз, снизу вверх. Обнимает, радуется ей, а сам пытается заглянуть внутрь дома, в открытую дверь, чтобы увидеть… Лизу! Но она не появляется в пустом проеме… Сердце вот-вот выскочит… Она не появляется в пустом проеме… В висках, как колокольный звон: почему она не появляется в зияющей темноте дверей? Не выдерживает и спрашивает неестественно тихим голосом: «А где же Лиза?»… Молчание. Потом ответ: «Нету ее, Боря. Уехала… навсегда. Она тебя, деточка, не стоит».
Входит в дом. Садится, чтобы не рухнуть на пол. Ноги не держат. Смотрит по сторонам, ничего не различая, словно ослеп.
Рамка есть, но картинка исчезает, в ней пустота. Нет, появляется зелень сада: оранжевая клумба цветущих настурций, за нею молодая яблоня, увешанная красными яблоками, как новогодняя елка игрушками.
Новая картинка в рамке: утро, кровать, подушка. На подушке неузнаваемое, худое, белое лицо — ни кровинки. Рядом на столике — стакан чая и несколько ломтиков хлеба, намазанных медом. Кто принес? Где он? Лежит — ничего не помнит. Спросили бы, что с ним? — не ответил. Чай горячий — дымится. В окне рябина — гроздья большие, увесистые. Закрывает глаза. Жужжит оса. Садится ему на лоб. Он ее не сгоняет — не чувствует. Смотрит — оса садится на ломтик хлеба, осторожно ползет по краю, ступает лапкой на мед, увязает, лапки ее подкашиваются, тело опускается в липкую массу и затихает. Попадается, как в капкан. Он тоже в капкане.
Вдруг. В детском доме гости. Стоит ор и беготня. Приезжают знакомые и родня. Он стоит в стороне один. Мимо пробегает убогий Севка, показывает ему плитку шоколада. На ее обертке красивый цветной рисунок Московского Кремля. Севка кричит, растягивая толстые неповоротливые губы: «А мне мамка вот что привезла! — Вертит перед его носом Московским Кремлем. — А у тебя мамки нету!» Показывает язык и, тяжело топая башмаками, убегает. Ночью он тихонько встает, опускается на живот и ужом ползет под кроватями через всю спальню, вытаскивает из Севкиной тумбочки шоколад. Приходит в уборную, закрывает кабинку, разрывает красивую обертку и, давясь, съедает всю плитку. Обертку рвет и спускает в унитаз. Утром Севка обнаруживает пропажу. Орет в голос, дико озирается, видит, что у него губы и подбородок в шоколаде, бросается на него, и они дерутся до крови.
Просыпается. На столике в маленьком стакане букетик: два цветка мальвы, темно-вишневые плоды шиповника, круглые ягоды ландыша. Сквозь цветы в окна пробивается солнце — их лепестки горят огоньками. Баба Аня негромко поет в соседней комнате.
Приезжает в Вычегду после училища на работу. Сначала на медленно ползущей электричке. На соседнем пути бабы вручную тянут сгнившие шпалы на обочину. Потом на стареньком автобусе. Автобус набит битком. Пассажиры перекликаются между собою. Он один чужак. Ухабы, пылища. Вырывается из автобуса усталый, злой, выволакивая свой потертый чемоданчик. Впереди него выходит женщина, в каждой руке у нее по сумке, за спиной — рюкзак. Ей навстречу бросается мальчик, маленький колобок, кричит радостно: «Мам-ка-а!» Обнимает ее за ногу, выше не дотягивается. Та отшвыривает его. Мальчик падает, ревет. Женщина отходит немного, ставит сумки на землю, бежит к мальчику, поднимает, целует… И тут он видит девушку. Она просветленно улыбается, скользит мимо, слегка задевает его и уплывает в неизвестную даль. Он видит ее спину в длинной синей кофте с закатанными рукавами и узкую полоску мини-юбки, едва заметной из-под кофты. Тоненькие руки девушки, она размахивает ими на ходу, кончаются ярко-красными ногтями. Толстая тетка, громыхая пустыми ведрами, цепляется за его чемодан и чуть не падает. Ругается: «Чего зенки таращишь, кобель проклятый?»
Когда Лиза приводит его домой и знакомит с матерью, он сразу обрастает такой лаской, будто Анна Петровна ждала его всю жизнь. Худенькая, улыбающаяся, спешащая, она постоянно ухаживает за сиротами и больными, живущими в разных концах их небольшого городка. То за Меланьей Прохоровой, что за оврагом. Она бедная, а дети выросли и оставили ее. То за детками вечно работающей Нюры Иноземцевой. Муж пьяница, нынешней зимой скатился в прорубь и замерз. А тут еще беда — Гришка Крюков сшибает на грузовике мужа и жену Богдановых, а у них трое малолеток, и у самого Гришки остается двое сирот.
Он теперь часто ходит вместе с нею, чтобы поправить у бедных и старых то крыльцо, то крышу. «И ничего от них не жди, — учит она, — не думай, что получишь в награду, думай, как самому дать…»
Поздняя весна. Цветут яблони, груши, все утопает в зарослях сирени, легкий ветерок шевелит ветки деревьев и кустов, роняя нежные розовые и белые лепестки на землю. Они устилают в саду дорожки, как живые, по ним жалко ходить. Анна Петровна с утра до позднего вечера в саду. Подравнивает зеленые кусты акации и барбариса, возится с розами. Он вскапывает ей клумбы и вместе с нею сажает гладиолусы, делая круглой палкой дыры в земле, опускает туда клубни; высеивает астры, ноготки и неизвестные ему цветы — тоненьким ручейком сыплет их в бороздки. «У тебя они взойдут, — говорит Анна Петровна, — ты улыбаешься, когда их сажаешь».
Лиза прибегает после школы, убегает — у нее экзамены, она переходит в десятый класс. Вечером улетает на танцы. Он ходит ее встречать.
Пахнет осенним дымом. Жгут обрезанные ветки.
Приезжает из армии в отпуск — жениться. Идет за разрешением в горисполком — Лизе только семнадцать. На свадьбе не пьет, не ест — смотрит на Лизу. Кричат: «Горько!» — чувствует на своих губах ее мягкие, нежные губы, от нее пахнет молоком.
Уезжает. Его провожают Лиза и Анна Петровна. Выходят из дома, закрывают калитку на замок, спускаются с холма. Оглядывается — перед ним лежит сад. Все в нем сверкает на солнце. Чувствует, как комок подступает к горлу.
— Ты что остановился? — спрашивает Лиза.
— Сад как на ладони.
— На Божьей ладони, — говорит Анна Петровна.
— Точно, — смеется он. — Райский сад на Божьей ладони.
Так он его и запоминает.
Лежит, не шевелится, будто мертвый. Потом тяжело, медленно подымает опухшие веки. На столике — толстая, читаная-перечитаная книга. Протягивает руку, чтобы взять, хотя читать не может. Открывает, с трудом складывает буквы, шепчет: «БИБЛИЯ». Закрывает, кладет на место. Анна Петровна за стенкой с кем-то разговаривает. Смеется. Похоже, с ребенком — ласково. Два женских голоса переливаются в нем, слов нет. Скрипит дверь, открывается… Входит Лиза. На руках ребеночек — беленький, прозрачный. Смотрит на него, молчит. Он машет ей рукой, чтобы ушла. Тихо плачет, слезы скатываются на подушку, образуя мокрое пятно. Ночью читает Библию. Слышит плач маленького. И голос Лизы: «Ну не плачь, мой хороший». Ребенок замолкает — отчетливо раздается чмоканье. Наступает тишина.
Он читает Библию.
Рассвет. Встает. Одевается. Уходит. Идет вниз с холма без оглядки. Нет, не выдерживает, останавливается.
Глебов тогда увидел, оглянувшись, церковь, со срезанным куполом, с проросшими на ее крыше двумя тоненькими березами. И сад, в желтых, красно-лиловых, оранжевых осенних листьях. Почему-то подумал: «Райский сад на холме». Теперь это все стояло перед его взором в виде картинки, окаймленной строгой рамкой. Между тем лицо Глебова неузнаваемо изменилось — помолодело, разгладились глубокие морщины. Он поймал себя на том, что глупо улыбается, почувствовал, что кожа его тела пылала, точно от ожога, ему стало жарко — он сбросил пиджак, развязал галстук, бросился из кабинета. Пробежал по коридору, никого и ничего не замечая. Ворвался в канцелярию, закричал: «Дайте мне дело Зотикова… Нет, я оговорился, не дай бог, дело шофера Судакова». Схватил, не обращая внимания на девушек в канцелярии, обратно к себе, нашел телефон Лизы, стал звонить, не дозвонился, списал адрес. И, держа драгоценную бумажку с адресом, выбежал… Потом вернулся, надел пиджак. Завязал галстук, взял портфель и вышел.
Разумное состояние духа покинуло Глебова — все привычное было сметено ураганом трех слов: Костя — его сын!
11
Лиза торопилась домой, почти на ходу вскочила в троллейбус, не стала стоять в длинной очереди за свежими огурцами, хотя это был подарок, схватила на ходу твердый батон, им можно было вполне пользоваться как милицейской дубинкой. Ей хотелось побыстрее рассказать Косте о своем посещении суда и о том, как она победила Глебова. В этом она не сомневалась ни на секунду. Придумала, что Глебов проговорился, что любит ее по-прежнему, сама поверила в это, сочиняя, как она будет им вертеть и крутить. Жизнь казалась ей веселой и прекрасной штукой. «Так что, Костик, — скажет она сыну, — можешь заниматься тяжелым роком и ни на что не отвлекаться. Твоя родительница все для тебя сделает в лучшем виде».
Кости не оказалось дома, Лизе стало обидно, задор победителя бурлил в ней, хотелось с кем-то поделиться своим состоянием. И тут позвонила баба Аня. С тех пор как ее прихватила астма, она поневоле стала меньше помогать соседям. Ей бывало одиноко, и она звонила. А у Лизы и Кости выработался рефлекс отделывания от нее: «А?.. Что? Ты как? Лекарство приняла?.. Звони. Спешим, летим, убегаем…» И бац — трубку на рычаг.
Но сегодня Лиза была рада матери. Она разговаривала, радостно расхаживая по комнате, — в одной руке трубка, прижатая к уху, в другой аппарат на длинном шнуре. Баба Аня ее слушала, отказывалась от помощи, говорила, что картошка и капуста у нее есть, ей ничего не надо, а даже наоборот, она отправила им пенсию.
— А зачем отправила? — возмутилась Лиза, но сама в тот же миг решила на эти деньги купить себе новые туфли. — Лучше бы себя побаловала конфеткой или там чем еще.
— Конфеткой? — баба Аня рассмеялась. — У нас шаром покати. Прилавки пустые, а продавщицы языком мелют да семечки лущат.
— А, ну тогда другое дело, — согласилась Лиза. — Тогда спасибо за неожиданный подарок.
Лиза решила съездить побыстрее в Вычегду. Сколько она там не была? Пожалуй, с осени. Она намеренно перевела разговор на другое, заворковала, рассказывая матери всякую ерунду. Про Костю, что он себя не контролирует, когда выступает, что хочет, то и творит, главное для него завести себя и всех; и про фанаток вдруг сморозила, что они все курят и пьют.
— Сразу… все? — испугалась баба Аня.
— А что? — Лиза неуверенно хихикнула. — Может, и так.
— Ты меня, Лиза, не пугай, — попросила баба Аня. — Ладно?
— А я и не пугаю. Говорю правду. Ты слепая у нас, а я все вижу. Захожу к Степанычу, застаю их. Думаешь, они испугались?.. Ничуть. Сидят — дымят. Вино в стаканах. У них это называется «балдеж». Конечно, я сразу слиняла. Между прочим, — защищаясь, сказала Лиза, — они ничего не скрывают. И мне это лично нравится.
— А что скажут их родители, когда узнают?
— Ну насмешила, плевали они на своих родителей. Им без разницы, что они скажут.
— Что ты, что ты, побойся Бога, нельзя так говорить, — еле слышно проговорила баба Аня и со страхом спросила: — И Зоя тоже?
— Ну, про твою любимицу не знаю, — рассмеялась Лиза, — она же… недоделанная.
Баба Аня молчала, ошарашенная новостями Лизы.
— Ну ладно, пока. Я слышу, ты задыхаешься. — У Лизы почему-то был неприятный осадок от разговора с матерью, ей хотелось побыстрее переключиться на что-нибудь более веселое. — Прими лекарство и не волнуйся зря. Это все пустое. Поняла?.. Пустячок. Завтра вспомнишь — посмеешься.
— Какое же это пустое, Лиза?
— Мы наговорим на десятку, я тебя предупреждаю! — отрезала Лиза, не отвечая на слова бабы Ани.
— Да нет, меня Шурочка соединила, добрая душа. Она сегодня дежурит.
— Шура? — обрадовалась Лиза и позвала: — Эй, Шурок, где ты?
— Ты, Мотылек? — спросила скороговоркой Шура. — Рада тебя слышать.
— Как живешь, подруга детства? — пропела Лиза.
— Лучше всех. Светланке собираю приданое. Давай наших молодых обженим? — Она рассмеялась. — Твой, говорят, хороший парень? Не пьет, не курит?
— Костик? Он артист, — ответила Лиза. — Ему нельзя. Горло бережет.
— А мой охальник ни дня не просыхает. А ведь помнишь, какой был? Самый тихий в классе. Куда что девалось… Я решилась, покупаю ему мотоцикл, может, бросит пить…
— А если задавит кого? — спросила Лиза.
— Тогда тюрьма. Светланка мне говорит: «Туда ему и дорога. Прямая, без зигзагов». Она решительная, а мне его все же жалко. — Шура вздохнула. — Анна Петровна, продолжайте… А если завтра что, загляните к моим старикам.
— Загляну, Шурочка, загляну. Не волнуйся, милая… — И спросила Лизу: — Ты когда собираешься к матери?
— Когда собираюсь? — недовольно переспросила Лиза, забыв, что еще несколько минут назад думала о поездке. — Объясняю. Ты же видишь, я занята. Работаю, дом на мне, халтурю. Никакой личной жизни.
— А Костя?
— Ну, мама, у него ни минуты.
— Ладно, Лиза, не сердись, — сказала баба Аня. — Не можете, и не надо. Я понимаю, у вас городская жизнь. Ты лучше расскажи, была в суде?
— Была. — Лиза наконец обрадовалась. — Представляешь, он заявил, что никогда меня не любил!..
— Кто?
— Ну, Глебов, кто же еще. Боря. Просто: ни-ко-гда! Но ты-то помнишь? Ты же сама мне писала, чтобы я вернулась, требовала, говорила, что он умирает.
— Ему виднее, — сухо ответила баба Аня.
— Ну ты даешь! — рассердилась Лиза, она почти плакала. — Ты ни в чем не хочешь меня поддержать, обязательно тебе надо испортить мне настроение. Ну, я ему преподнесла!
— Что? — настороженно спросила баба Аня.
— Если ты стоишь, то, пожалуйста, сядь… Сама знаешь, какая я изобретательная. Я ему сказала… — Лиза сделала большую паузу, потом выпалила: — Что Костик его сын! — Она залилась колокольчиком, всхлипывая, по-детски давясь хохотом. — Ты бы видела его лицо!
— Ты что, милая, разве так можно, — вскрикнула баба Аня, точно ее ударили.
— Не кричи, — попросила Лиза.
— Живому человеку… Боре, который в тебе души не чаял… — отчаянным голосом продолжала баба Аня. — Господи, прости. Господи, прости… Вразуми несчастную…
— Мама, ну не надо, — пыталась ее остановить Лиза. — Прошу тебя, не надо. Ну, неудачно пошутила.
— Лиза, Лиза, прошу тебя, беги к Боре и все ему расскажи, — потребовала баба Аня.
— Мама, но он тоже не идиот, чтобы поверить? Сама подумай, ну успокойся и подумай, кто в наши дни клюнет на такую глупость?
— Лиза, прошу тебя, беги к Боре, — умоляла баба Аня. — Не откладывай.
— Ну ты просто по всем пунктам мать Тереза.
— Кто? — не поняла баба Аня.
— Мать Тереза, не слыхала?
— Слыхала, — вдруг ответила баба Аня, помолчала и снова свое: — Я знаю Борю, он поверит.
— Шестнадцать лет молчала и вдруг — ба-бах! А он чтобы поверил? И никакой он не доверчивый и не наивный. Брось. Как говорит Костик, не вешай мне лапшу на уши.
— Какую лапшу на уши? — переспросила баба Аня, окончательно сбитая с толку.
— Между прочим, он мрачный и жестокий, — заметила Лиза. — К нему не подступись… Хотелось как-то отстоять себя. Мне же тоже обидно. Я наряжаюсь, одалживаю сумочку для комплекта…
— Для чего?
— Для комплекта… Ну чтобы все было в тон: платье, сумочка, туфли, они у меня старые, но все-таки розовые… Бантик над левым ухом заколкой прикреплен. Это модно. Правда, он у меня не фирма, а самоделка, но все равно привлекательное яркое пятнышко. Ты меня слышишь?
— Слышу, Лиза, слышу, — мягко ответила баба Аня.
— Лечу, бегу, как на первое свидание. Думаю, Борю увижу, поговорим, вспомним… А он мне раз по морде, можно сказать, в буквальном смысле: «Никогда не любил!» Два по морде: «Не хочу ничего вспоминать!» Грубо так, как солдат из группы пресечения. Три по морде: «Не мешай мне работать, ты в суде». Так и заявил. — Лизе снова стало себя жалко, голос у нее дрогнул, на глаза набежали слезы. — А мне лично наплевать на его суд и на него. С высокой колокольни.
— Не плачь, Лиза, — успокоила ее баба Аня. — Он по-своему прав. Ты же его бросила, разлюбила, а не он тебя. Жестоко ты его обидела.
— А когда это было? Что же теперь, надо всю жизнь про это помнить?
— Такой у него характер, Лизочка.
— Значит, очень вредный характер и мстительный… Ты помнишь, сколько мне, дуре, было тогда лет? Помнишь?
— Ну, семнадцать.
— Вот именно! Нас еще расписывать в загсе не хотели. Он бегал за разрешением. Я была ребенок!
— Ты была его женой.
— Ой, не смеши… Жена только встала с горшка… А у него теперь лицо худющее, почернел, и глазищи торчат, как у кобры. Смотрит — гипнотизирует и завораживает. Не поверишь, у меня голова кругом пошла, когда он на меня уставился. Правда, Костя предупредил, что он экстрасенс и телепат, но я не поверила. Решила — детский треп. А оказалось, точно. Каждому может внушить что хочет и читает мысли на расстоянии. Так что успокойся, он мое вранье сразу раскусил. Но все равно, я перед Борей извинюсь. Твердо решено. Не пыхти, как самовар. Давай я тебе лучше про Костика расскажу… Он вчера новую песню написал. Под названием «Мои колокола».
— Колокола — это хорошо.
— И стихи сам написал, и музыку. У него свой вкус, ему никто не может угодить. Ну, мелодии никакой, напевать ее нельзя. А слова… вот такие слова. — Лиза задумалась. — Нет, слов в рифму я не помню.
— А ты возьми у него и прочитай.
— Ты что? Он все прячет. Все в тайне.
— А ты была другая — нараспашку, открытая.
— Так то я, а то он. Дистанция — почти двадцать лет. Ну, в общем, содержание такое: у него в груди бьют колокола. Они бьют, бьют, разрывая его грудь, приказывают ему: живи, как хочешь, не обращай ни на кого внимания… Понятно? Дальше — наступает новая жизнь, и ты в ней хозяин. Рви, парень, свое, пока не поздно… Мама, ты куда пропала?
— Да, слышу, слышу я, Лиза.
— А то вдруг стало тихо, я решила, нас разъединили…
— Не знаю почему, а мне вдруг страшно за него стало.
— Ну ладно преувеличивать, это же песня. Мало ли что они поют.
— Смотри, Лиза, он поет, поет и напоет.
— Не придумывай, — неуверенно ответила Лиза. — Там припев бодрый, веселый. Он начинается словами: «Я все вижу вокруг не так, как ты!» — Она замолчала и вдруг призналась: — И правда, мама, он все видит и слышит по-другому. Вместе смотрим телик: там, где я смеюсь, он сидит мрачно, вздыхает, ему противно, скучно; там, где я плачу, — хохочет: вот, мол, дают! Я уж пристраиваюсь к нему, пристраиваюсь, и слева, и справа, но редко достигаю успеха. Школу свою разнес в клочья. Учителя придурки, цепляются за старое, не понимают ни фига. А литераторша вообще идиотка. Представляешь, не знает, кто такой Кортасар.
— А кто это?
— Ты тоже не знаешь? И я не знала. Это писатель.
— Армянин или грузин? — почему-то осторожно спросила баба Аня.
— Да никакой он не грузин. Аргентинец из Южной Америки. У него там негр, музыкант, тоже, как Костик, играет на саксофоне.
— Негр?
— Бери похлеще… Наркоман.
— Господи, час от часу не легче. Вот тебе и колокола.
— Костик влюблен в этого Кортасара: тот написал про саксофониста, открыл его душу. Как будто у саксофониста особая душа. Ну, правда, я на этот счет молчок. Достала книгу, читаю, восхищаюсь… Тут мы с Веркой решили тряхнуть стариной. Испекли пироги с капустой и мясом. Пришел разведенный Петров с дружком.
— Лиза, не забывай, у тебя взрослый сын…
— Ну и что? Я в монашки не подавала заявление… Так слушай, чем ругаться. Принесли они колбаски, не знаю, где добыли, вина… Едим, пьем, травим анекдоты. Весело, все в норме. Потом решили потанцевать, Верка придумала, понимаю — она кадрит Петрова. Танцуем, хохочем. Вдруг дверь — хлоп! Пришел Костя. Я сразу сжалась, я же не ожидала, что он так рано вернется, думала, мы до него отгуляем; а они не в курсе, продолжают веселиться. А он после концерта всегда агрессивный, нервный. Остановился. Молчит и смотрит. С явным презрением. Ни здравствуйте, ни добрый вечер. Мы, конечно, смешались, перестали танцевать. Он умеет взглянуть, как гвоздями прошьет. А Петров ему говорит — он у нас умник: что ты так на нас смотришь? Может, мы вульгарно танцуем? А Костик отвечает: удивляюсь вашему оптимизму, на что вы еще надеетесь? И больше ничего не стал объяснять. Ну, конечно, веселье насмарку. Петров из подхалимажа налил ему рюмку вина, а он говорит: я не пью. А Петров острит: с нами или «вообче»? Костик улыбнулся и ответил: с вами. А тут Верка, дуреха, попросила его спеть, так он даже ей не ответил. Понимаешь, он нас в гробу видел.
— Но ведь он тебя любит?
— Любит как неодушевленный предмет, не более. А сам хочет жить только своей жизнью. Вы, говорит, свою жизнь «обделали»… Ты меня слушаешь? — переспросила Лиза. — А то молчишь, притаилась, как мышь. Я тебя понимаю, сама теряюсь от его слов… Продолжаю: вы, говорит, свою жизнь «обделали» и в нашу не суйтесь. «А что же вы с нами сделаете, со старичками? — спрашиваю. — Убьете?» Живите, говорит, и помалкивайте. Я ему: но мы тоже переучиваемся, вся страна переучивается. Мы меняемся в лучшую сторону. А он: чепуха, вас поздно переучивать, у вас душа рабская, а мы свободные люди.
— Ну и ну, — тихо вставила баба Аня.
— Вот именно! А знаешь, чем он окончательно меня добил? Что ему страшно жить. Я, говорит, чувствую себя, будто сижу на пороховой бочке, а шнур, который должен ее взорвать, уже горит.
— Пусть сходит в церковь, помолится, поставит свечку… Ему полегчает.
— Ну, мама, он же неверующий, некрещеный.
— Ах, беда, беда, — сказала баба Аня. — Тогда отведи его к врачу.
— Зачем? Он не сумасшедший. Просто нервный, впечатлительный. Вот он, например, оброс. Патлы торчат во все стороны. А ему надо выступать. Спокойно так предлагаю ему, прошу: «Костик, давай я тебя постригу». Ведь обыкновенное предложение. Он меня глазами срезал, испепелил! Он стрижется только у модного парикмахера. У какого-то Левушки. А ты бы видела его прическу, как этот Левушка отделал его: затылок весь сбрил, впереди оставил хохолок, выкрашенный перекисью. И все фанатки у него стригутся. В прошлом месяце в складчину собрали деньги для этого Левушки, чтобы он поехал в Москву поучиться у какой-то парикмахерской сверхзвезды.
— Ишь, какой гусь, — впервые возмутилась баба Аня. — Ему надо объяснить, что мы люди скромные. Это не стыдно, а хорошо. А ты молчишь и ему потворствуешь, толкаешь на грех.
— Ох, насмешила, о чем ты говоришь в наше время, когда каждый норовит у другого вырвать кусок послаще? Я Костика готовлю не просто для жизни, а для битвы. А то останется, как мы с тобой, в дураках.
— Не надо, деточка, — сказала баба Аня. — Я не в дураках. Я свою жизнь прожила, как Бог велел. Тебя я, Лиза, не сужу. За Костю сердце болит.
— Что ты во всем этом понимаешь? — перебила Лиза. — Ты в другом веке. И не вздумай говорить с Костей, он обозлится на меня — и всё. А толку не будет.
— Зря ты его боишься, Лизок, зря. Любовь этим не сохранишь.
— Не боюсь я его, не выдумывай, а люблю, — ответила Лиза. — А потом — вдруг он прав?!
Лиза остановилась у зеркала — это ее любимая позиция. Поправила прическу. Зажгла свечу и погасила свет. Полумрак окутал комнату. Лиза посмотрела на себя в зеркало, улыбнулась — она еще молодая, у нее есть надежда. И в мгновение ока забыла про свой испуг по поводу Костика, надежда на лучшее будущее вселилась в ее радостно-беззаботную душу.
— А что ты там делаешь? — долетел до нее голос бабы Ани.
— Зажгла свечу и рассматриваю себя в зеркале.
— Зачем?
— Ну, чтобы убедиться, что я еще ничего. — Лиза рассмеялась. — При свече… вполне красавица.
И тут в их телефонный разговор ворвался короткий звонок в дверь. Лиза, порхая, с телефоном в руке, направилась в переднюю, открыла… и увидела Глебова! Она сразу не узнала его, и это ничуть не странно. За те несколько часов, которые прошли с момента их встречи, Глебов до неузнаваемости изменился. Лицо его озарилось каким-то тайным светом. Он стоял молча, словно онемел. В руках держал портфель, сильно набитый, и несколько гвоздик.
— Проходи, — сказала Лиза и крикнула в трубку в некотором смятении: — Мама, ко мне пришли…
— Кто пришел? — не поняла баба Аня.
— Ну кто-кто? Гость… Нарядный и важный.
Они прошли в комнату: впереди Лиза, за нею Глебов.
— Ну, Боря пришел. — Лиза рассмеялась, глядя на нелепую фигуру Глебова. — В новом костюме. Отлично смотрится.
— Лиза, ты не забыла о своем обещании?
— Успокойся! Не забыла. — У Лизы было чудное настроение, она обрадовалась приходу Глебова. — Сейчас буду перед ним извиняться.
Глебов понял, что Лиза разговаривает с матерью, далекой, забытой Анной Петровной, и сказал:
— Анне Петровне низкий поклон и привет!
— Он тебе шлет привет, — продолжала Лиза.
— Лиза, я чую, он поверил, поверил про Костю. Ты, пожалуйста, не откладывай. А прямо скажи ему, так легче, Лизанька, доченька, прошу тебя, — умоляла бедная баба Аня.
Но Лиза почти ее не слышала, она где-то витала и порхала, ей было хорошо в эту минуту.
— Ладно, не учи, — сказала она. — Я тебе позвоню, учительница. — И повесила трубку.
Отнесла телефонный аппарат на место, несколько секунд постояла спиной к Глебову, чтобы укротить сердцебиение. Мгновение они смотрели друга на друга молча — оба явно смутились.
— Прости… Без предупреждения, — произнес Глебов. — Я звонил, но было занято.
— Гвоздики… это мне? — спросила Лиза.
Глебов кивнул:
— Тебе, тебе.
Он говорил тихо и настороженно оглядывался.
— Спасибо. — Лиза почти отняла у него цветы; он держал их крепко. — Ты сядь.
Она вышла из комнаты, он посмотрел ей вслед, продолжая стоять. Лиза вернулась обратно, принесла цветы в вазе, поставила их на ломберный столик около машинки.
— А его нет? — спросил Глебов.
— Костика? — догадалась Лиза. — Нет. Он часто задерживается, а я все равно волнуюсь. — Перехватила взгляд Глебова, вспомнила, что обещала первым делом извиниться, решилась. — Боря, ты на меня не рассердился за «это»?
— Ну что ты, — радостно ответил Глебов. — Признаться, сначала я просто обалдел, потом успокоился… Все нормально.
— Хорошо, что не обиделся, — обрадовалась Лиза. — С обидчивыми трудно. — Теперь ей стало легко, а то после разговора с матерью она все же чувствовала себя неуверенно. Лиза выхватила у Глебова портфель. — Ну садись же наконец.
— Осторожно, там шампанское, — предупредил Глебов.
— Шампанское? — обрадовалась Лиза: предстояло веселье, это ей было по нраву. — Никогда не знаешь, где потеряешь, а где найдешь. — Она открыла портфель и вытащила шампанское. — И все, что там лежит, тоже для нас?
Лиза вытащила первую коробку и открыла — там лежало шесть пирожных. Открыла вторую коробку — увидела бутерброды с колбасой и сыром.
— Я проник по знакомству в театральный буфет, — сказал Глебов.
А Лиза тем временем раскрыла небольшой сверток и восхищенно воскликнула:
— Что я вижу? Конфеты из прошлой жизни! Трюфеля! Ну, угодил! Это же мои конфеты! Как ты догадался? Ах да, ты же… никогда меня не любил! — И рассыпалась детским смехом.
Глебов смутился.
— Это все для праздника, — оправдываясь, сказал он.
— Для какого… праздника? — не поняла Лиза.
— Для нашего. — Глебов открыто, незащищенно улыбнулся.
Все-все это было ей знакомо: его открытость и доверчивость, все как прежде. Она стала рыться в памяти, чтобы понять, о каком празднике говорил Глебов, но так ничего и не вспомнив, спросила:
— Для какого «нашего»?
И тут до нее наконец дошел истинный смысл прихода Глебова. Подумать только, баба Аня оказалась права: он поверил в то, что Костя — его сын. Неожиданное открытие испугало Лизу, и, не зная, что предпринять, она спряталась от Глебова, снова повернулась к нему спиной, чтобы прийти в себя, и стала шарить зачем-то по ломберному столику. Поймала себя на том, что улыбается, — и поняла: ей было приятно, что Глебов поверил в ее розыгрыш. Смешно, подумала Лиза, такой серьезный судья, гроза бандитов и жуликов, и так легко попал в простую ловушку.
Лиза вздохнула: жалко, что Костя на самом деле не сын Глебова, вот было бы хорошо, а сейчас ей придется расстаться с этой придуманной историей; жалко, жалко, но надо все сказать, и делу конец.
— Боря, так ты ничего не понял?
Глебов, не отрываясь, смотрел на нее.
— Костик… — Лиза глупо хихикнула. — Ну прости, Боря, прости, прости! Баба Аня меня отчитала, ну, не то ляпнула… Но мне тоже было трудно, — стала она выкручиваться. — Ты меня как встретил?
Глебов виновато развел руками.
— Ты меня обидел и разозлил, я должна была защищаться, так что ты тоже виноват. А я хороша задним умом: разве можно было так, с бухты-барахты? Ну дура!..
Глебов молчал. Лиза облегченно передохнула, кажется, она отделалась легко, кажется, самое неприятное позади. Она посмотрела на Глебова, увидела его ясное, просветленное лицо и догадалась, что он опять ни черта не понял. Да ну ее, эту правду, вдруг решила Лиза, какая разница, скажу я все это сейчас или позже. Лучше даже позже — не испорчу настроение Боре и себе, я ведь рада ему, ну и ладно, а там разберемся.
— Ничего ты не дура, — сказал Глебов. — Ты молодец, я не ожидал, что ты такой молодец. Ты оказалась гордой и самостоятельной, а это многого стоит. Правда, Лиза, я знаю этому цену. Сегодня я всю свою жизнь переосмыслил. Вот кто уж вел себя по-дурацки, так это я. Прошло шестнадцать лет, как мы с тобой расстались. А я ни разу не узнал, как ты живешь, ни разу не спросил про Костю. — Глаза его лихорадочно блестели. — Ну, даже если ты виновата передо мной, ну и что? Ты права, я злой и мстительный. — Он замолчал: собственное неожиданное открытие подавило его, он неуверенно произнес: — Надеюсь, ты будешь снисходительна ко мне. Да, я злой и мстительный, но поверь, я сам об этом не знал. — Поднял глаза на Лизу, испугался своих слов: они показались ему слишком высокопарными, смутился и вдруг спросил, чтобы изменить тему разговора: — А что у тебя со светом?
Лиза обрадовалась: как она была права, что не сказала правды про Костю, — испортила бы всю их встречу.
— При свечах все женщины красавицы. Впрочем, пожалуйста… — Она зажгла электричество и погасила свечу. — А то я такой страшилик.
Комната выхватилась из темноты.
— Ты страшилик? — искренне удивился Глебов. Он почувствовал нежность к Лизе, когда та сощурилась от яркого света: ну как ребенок, подумал он. — Я бы этого не сказал. Всегда думал противоположное.
— Что-то новое, — заметила Лиза. Она украдкой посмотрела в зеркало — ей понравился комплимент Глебова. — Это какая-то другая пластинка, как говорит мой Костик.
— Наш Костик. — Глебов улыбнулся. — Костя… Константин Борисович… Неслыханное, невиданное счастье! Балдеж! Извини, не знаю, что делать. Прыгать, плясать, кричать?!
«Все-таки увязла. Вот дура! — со злостью подумала Лиза. — Ну как, как ему теперь все выложить, когда он млеет от счастья. Дура, дура! Надо его спихнуть до прихода Кости». Она бы могла, конечно, от него отделаться: психануть и выгнать его, но тут она поняла, что делать этого ей никак не хотелось.
— Давай выпьем шампанского, — предложила Лиза, — по-моему, самое время. — И, не дожидаясь ответа, взяла бутылку.
— А по-моему, надо подождать Костю.
— Совершенно неясно, когда он вернется, — заметила Лиза, готовясь к признанию, взяла из свертка конфету, отправила в рот, в ужасе посмотрела на Глебова и сказала совсем не то, что собиралась: — А знаешь, Боря… мы можем Косте совсем ничего не говорить. А?
— Если ты не хочешь сегодня, — нехотя согласился Глебов, — то ладно.
— И не только сегодня, — размышляла Лиза вслух, — а вообще никогда… — Она поняла, что перехватила, и добавила: — Пока… никогда. — Ей показалось, что ее осенило: выход найден. Ах, как она обрадовалась! — Это будет нашей тайной!
— Как не говорить? — удивился Глебов, продолжая незащищенно улыбаться. — Почему? Ты не поняла, что со мной произошло… Ты молчала… столько лет. Потом, ты боялась, что я тебе не поверю… Все это я могу понять, с трудом, конечно. Ты что, совсем не знаешь меня? — Глебов вдруг громко рассмеялся, прошелся по комнате, засунув руки глубоко в карманы. — Что ты, Лиза! Никому не говорить! — Снова рассмеялся, он делал это так заразительно, что Лиза, глядя на него, тоже улыбнулась. — С этим ты опоздала.
— Я что-то ничего не поняла, — настороженно сказала Лиза.
— А что тут понимать… Ничего сложного… Я рассказал о Косте…
— Кому? — в панике перебила Лиза.
— Всем! — продолжал Глебов. И весь он был одно восторженное сияние. Голос его окреп. — Всем, всем, кого встретил, пока шел по городу. Хорошо знакомым и малознакомым. Милиционеру Куприянову. Он хорошо знает Костю. Он первый прибыл на место аварии.
— Какой аварии? — не поняла Лиза.
— Ну какой?.. Той самой машины, в которой был Костя…
— А-а, — спохватилась Лиза, совсем сбитая с толку.
— Куприянов обрадовался: ну и дела, говорит, надо будет позвонить Косте, поздравить, — продолжал Глебов, набирая темп, говорил быстро, громко. — Всем, всем сказал, даже бывшему уголовнику. Отпетый был раньше ворюга. Я ему два срока давал.
— Ну зачем же еще и уголовнику? — вдруг обозлилась Лиза, как будто в этой несправедливой злости она могла найти спасение.
— Мне его жалко стало. Он меня спросил, почему я такой веселый? А я ему: у меня появился сын! Шестнадцать лет назад, а я только сегодня узнал об этом. А ты бы, говорит, эту бабу спросил: где она раньше была? Он стал надо мной смеяться, покатывался от хохота: ну, мол, ты и балда. Потом я подумал: все мне поверили, один ворюга не поверил. Жалко его стало — стоит худой, желтый, злой. Жизнь прожил зря — никогда никому не верил… Нет, еще одного встретил Фому неверующего — нашего районного прокурора. Тоже тип. Все у него на подозрении.
Если бы Глебов в этот момент посмотрел на Лизу, увидел бы, как предательски потерянно было ее лицо, и все бы понял. Но он не посмотрел, не ожидал удара с этой стороны, витал где-то в прошлом, а может быть, в будущем.
Лиза судорожно искала выход из создавшегося положения. Страх сковывал ее решимость. Право же, она не могла признаться Глебову, когда-нибудь в другой раз, может быть, по телефону, решила она, или лучше отправить ему письмо. Обрадовалась, как хорошо она придумала: отправить письмо, и все тут! В письме можно пошутить, побить себя кулаком в грудь: мол, какая я негодяйка. Все это мгновенно прокрутилось у нее в голове, а теперь, подумала она, надо срочно, до возвращения Кости, отделаться от Глебова.
— Ух я растяпа, меня же Верка ждет, — сказала Лиза, наигранно улыбаясь. — Подружка. Извини, Боря, мне придется уйти.
— Ну и иди, — спокойно ответил Глебов. — А я его подожду.
— Как подождешь? Один?
— А что такого? — Глебов опять улыбнулся. — Не бойся, я его не съем.
— Тогда я отзвоню, — нашлась Лиза. Она сняла трубку и стала накручивать телефонный диск, потом сделала вид, что разговаривает с Веркой, вздыхала, поглядывая на Глебова, отказывалась к ней прийти, разыгрывая естественность, от собственного вранья мрачнела, раньше с нею этого никогда не случалось.
Глебов заметил перемену в настроении Лизы и, стараясь ее развеселить, спросил:
— А ты помнишь, Лиза, я ведь тоже когда-то пел?
— Не помню, — все еще мрачно ответила Лиза.
— Гори, гори, моя звезда! — вдруг пропел Глебов.
— Это не ты пел, а твой дедушка, — заметила Лиза. Она стояла на привычном месте у окна, карауля Костю.
— А ты веришь в наследственность?
— Верю, — ответила Лиза. — По материнской линии. Я ведь тоже пела.
— Какие талантливые родители у этого парня! — обрадовался Глебов.
Лиза увидела, как во двор вошли фанатки: значит, вот-вот должен был прийти Костя. Впереди фанаток бежала огромная овчарка. Ее черная спина блестела на солнце. Фанатки сгруппировались у ворот, о чем-то пошептались, потом от них отделилась Глазастая. Она махнула рукой собаке, и они вместе прошли вглубь двора, остановились около скамейки, на которой мирно беседовали две старухи. Глазастая развалилась рядом с ними, а овчарка уставилась на старух, раскрыв пасть и вывалив язык. Старухи не выдержали столь опасного соседства и, размахивая возмущенно руками, встали. Глазастая что-то приказала собаке, и та, приседая на задние лапы, залаяла — старухи припустили трусцой. А фанатки, толкая друг друга, разместились на освободившейся скамейке. Глазастая закурила, потом передала сигарету по цепочке, и каждая из девчонок сделала по несколько затяжек. И Зойка тоже. «Вот дряни, — подумала Лиза, — надо будет пожаловаться Степанычу». Но она тут же забыла про все, потому что поняла: наступил последний момент, и если она сейчас не выживет Глебова, то последствия могут быть самые неожиданные. Лиза отошла от окна. Она волновалась и чувствовала, что Глебов тоже на пределе.
— А кто ему скажет… ты или я? — спросил он.
— Конечно я. Его надо к этому подготовить.
— Ну хорошо, подготовь, хотя, с другой стороны, зачем? От радости не умирают. У парня не было отца… и вдруг появился. И, как я полагаю, не самый плохой? А?.. — (Лиза, совсем некстати, подумала, что улыбка красит Глебова и молодит.) — Вот я остался жив и, более того, чувствую себя прекрасно. — Он по-прежнему был настроен решительно. — Надо ему сказать сразу.
— Я сама решу, как ему сказать, — ответила Лиза.
— Извини. Опять я тороплюсь. Вчера был никто, можно сказать, ноль. А сегодня — отец!.. Он играет в шахматы?
— При чем тут шахматы? — не поняла Лиза. Она посмотрела на Глебова, в который раз увидела на его губах улыбку — ну просто блаженный, подумала она и почти невольно вскрикнула: — Да не играет он ни в какие шахматы, он музыкант и играет на сак-со-фо-не… Понял наконец?
— Понял, — кивнул Глебов, не обижаясь и продолжая улыбаться.
Лиза вновь подошла к окну, увидела — фанатки исчезли. Это ее немного успокоило: значит, они пошли его встречать, и у нее есть немного времени.
— Боря! — вдруг попросила Лиза. — Пожалуйста!.. Уйди! Ну не могу я еще, ну в другой раз. Все не так просто. Он парень нервный, со срывами… — Она села около ломберного столика, закрыв лицо руками.
Глебов молча посмотрел на Лизу, и впервые до его сознания дошло, что она почему-то очень волнуется.
— Хорошо, — согласился он. — Не волнуйся, я уйду… А ты когда позвонишь? Не откладывай надолго. Ладно? — Он собрался уходить, но тянул время, поглядывал на Лизу с тайной надеждой, что она вдруг передумает и разрешит ему остаться.
И тут хлопнула входная дверь. Лиза первая услышала, она открыла лицо, поправила волосы, беспомощно улыбнулась Глебову и, сама себя не узнавая, крикнула:
— Костя, это ты?
Влетел Костя. Земля горела у него под ногами, он сдернул рюкзак, метнул на тахту; рюкзак был расстегнут и в полете разбросал книги, тетради и ноты, сложенные вперемешку.
— Мать, не сердись, — крикнул Костя. — Я соберу.
Быстро подбирал с пола оброненные книги и тетради, хохотал, выкрикивая на ходу, что он торопится, сегодня дискотека, и ему надо что-нибудь поклевать, что он вернется поздно, не раньше часу, они потом заваливаются к Ромашке, она выжила своих родителей.
Глебов притаился в углу и смотрел на Костю не отрывая глаз. Наконец Костя увидел чужого, скользнул взглядом и небрежно бросил:
— Здрасте. — Он не любил мужчин, приходящих в их дом, но сегодня у него было хорошее настроение, и он, паясничая, добавил: — Наше вам почтенье.
— Познакомься, Костик, — сказала хриплым от волнения голосом Лиза. — Это Борис Михайлович…
Глебов сделал шаг навстречу Косте, крепко сжал его ладонь, не замечая, что держит ее слишком долго, повторяя:
— Очень рад… очень, очень рад…
— Я тоже очень, очень рад, — продолжал паясничать Костя, бесцеремонно отнимая руку у Глебова.
— Идем, я тебя покормлю… Извини, Борис. — Лиза увела Костю на кухню.
Ошеломленный, потрясенный Глебов остался один. Он совершенно не знал, что ему делать. Слышал голоса Лизы и Кости, но не решался пойти к ним. Сел, потом встал, потом прошелся к окну и почему-то подпрыгнул. Нет, он положительно не владел собою.
А Лиза и Костя тем временем беседовали на кухне. Лиза достала из холодильника сковородку с картошкой и маленькой котлетой и поставила на огонь.
Костя тоже влез в холодильник, взял бутылку молока и заметил там шампанское.
— Не пей холодное молоко…
Костя, не отвечая, отпил, потом спросил, повысив голос:
— Готовитесь к гулянию? Сколько просил, не приводи их домой. Кадрись на стороне.
— Строгий какой, а невпопад, — вдруг рассмеялась Лиза. Ей было приятно, что она сейчас сразит Костю. — Это никакой не кадр. — Она сделала паузу, перевернула на сковороде котлету, посмотрела на сына и преподнесла ему: — Это твой судья!
— Мой судья? Глебов?!
— Глебов. Ты не ошибся.
— Потрясно! — Костя бросился к Лизе и обнял ее. — Ты у меня молоток!.. Глебов у нас дома! Не ожидал.
Лиза тоже засияла, как же, угодила Костику, дождалась его похвалы.
— Вот это подарочек! — не переставал восхищаться Костя.
— Тише ты! Он услышит. — Лиза прикрыла ему рот ладошкой. — А что я тебе говорила? Нет, ты скажи, что я тебе говорила? Я тебе говорила, что Глебов у нас в кармане. А ты мне не верил, я по твоим глазам видела, ты мне не верил. Я сижу дома, разговариваю с бабой Аней, и вдруг… явление с шампанским. Между прочим, особенно важно — без приглашения, не то что я его заманила.
— Порыв сердца! — вставил Костя.
— Именно! — Лиза торжествующе улыбнулась.
— Надо будет его обаять, — сказал Костя.
Одна мысль у Кости набегала на другую. Прошедшие зимние и весенние месяцы он жил спокойно. По неделям не вспоминал об этой чертовой аварии, так, иногда мелькало в нем это ненароком и исчезало. Но в тот день, когда Костя получил повестку, страх вновь вернулся к нему, как в первые дни после аварии. Зачем-то, не отдавая себе отчета, он однажды пришел к дому старика — и увидел, как тот, опираясь на палку, медленно преодолевал пространство до булочной. Ему неприятно было смотреть на хромающего человека. Решил — вот еще, будет он об этом думать! Наплевать и забыть!..
Не вышло почему-то. Хромоногий старик преследовал его, как наваждение! Он сбегал еще раз к его дому, чтобы убедиться, что сильно все преувеличил и не такой уж этот старик несчастный. Прождал час, не дождался. Через день снова завернул, поймал какую-то девчонку из подъезда и узнал, что старика увезли на «скорой помощи». Инфаркт. Вот с этого момента он и потерял сон. Днем уговаривал себя, что никто не докопается, что он угнал машину, и нечего ему дрожать, не могут же девчонки его заложить, а инфаркт старика не имеет никакого отношения к аварии. Ночью он засыпал как убитый, намотавшись за день, но скоро просыпался, и тогда начиналось. На него нападало такое отчаяние, что хотелось выть, он впихивал в рот одеяло, сотрясаясь от страха и тоски. Он понимал, что день суда неотвратимо приближался, что его туда поволокут и ему придется там помучиться. Но теперь, когда перед ним возник Глебов, у него появился реальный шанс выскочить из дела еще до суда. Его лихорадило от возбуждения и надежды. Он всегда верил в свою звезду. Захохотал, подскочил к матери, обнял ее за плечи, горячо зашептал:
— Мать, понимаешь, мать!.. Я должен его завоевать. Это очень важно.
— Ну уж так и важно? — переспросила Лиза, любуясь сыном. — Костик, ты у меня прелесть. У тебя растет темперамент — для артиста это очень важно.
— Ты смеешься, а я серьезно. Случай уникальный, грех им не воспользоваться. Мы сделаем вот что: ты ему не говори, что я про него знаю. Ну, я в полном неведении. Пришел, застукал мать с хахалем, и все. Так он будет думать. А я устрою подкат, притворюсь ясновидящим и открою тайну его личности! — Он захохотал, в восторге от собственной затеи и от своего освобождения. В изнеможении опустился на стул. — Ух, законно! Сколько я с этим пережил, ты не представляешь. Ночи не спал. Черт меня попутал с этой машиной.
— С какой машиной? — переспросила Лиза.
— Ты ничего не поняла? — виновато хихикнул Костя, захлебываясь, торопясь, чтобы быстрее отделаться, проговорил всю правду: — Не гневайся, я бы тебе не сказал, но без твоей помощи, извини, мне не вытянуть… Это ведь я угнал машину. Не хотелось пасовать перед девчонками. Глазастая засекла машину с ключом… Ну и… Понимаю, глупо. — Костя вновь пригнулся к ее уху и зашептал: — Ты мне должна помочь. Не садиться же мне в тюрягу, — припугнул он ее на всякий случай. — Судья у нас в гостях, ты ему нравишься — это же видно невооруженным глазом.
— Ты?! — Что-то ужасное сразу обрушилось на Лизу.
А Костя продолжал кривляться:
— Мать, больше не буду, честное пионерское под салютом. — Он поднял вверх руку, улыбаясь Лизе.
Та не успела еще прийти в себя, не успела ничего ответить сыну, потому что в дверях кухни появился Глебов. Он понял, что пришел не вовремя, увидев Лизино лицо.
— Я, кажется, помешал, — смутился Глебов.
— Нет, что ты… — Лиза попробовала улыбнуться. Находясь в крайнем смятении, она все же поняла, что сейчас отпускать Глебова никак нельзя, что судьба Костика в опасности и его действительно надо спасать. Стараясь быть веселой, она предложила распить шампанское в «гостиной», и они все трое, под ее руководством, стали дружно накрывать стол в комнате. Когда все было готово, Лиза ушла заваривать чай, Костя охотно сыграл для Глебова небольшую пьесу для саксофона, а потом, играя на гитаре, спел на английском знаменитую песню Битлов про буйвола, который не может привыкнуть к клетке в зоопарке.
— Молодец, — похвалил его Глебов. — Хорошо, что ты учишь английский.
— Английский — сила, — расхвастался Костя. — У меня с ним все о’кей!
Они сели за стол, Глебов открыл шампанское и разлил по бокалам. Делал все неловко, шампанское у него пролилось, но он чувствовал себя прекрасно, не замечая хода времени.
— Мать, ты действуешь правильно, — успел шепнуть Костя на ходу Лизе.
Та чувствовала себя подавленной, ей трудно было говорить, она плохо понимала, что надо делать.
— Я устала, — призналась Лиза. — Мне надо разрядиться… — И выпила шампанское.
— Жаль, что ты выпила, — огорчился Глебов. — Я приготовил длинный тост.
— А вы произнесите его про себя, — предложил Костя. Он начал свою игру, к нему пришло вдохновение. — А я отгадаю. — Пристально посмотрел на Глебова, прищурил глаза, словно изучал его. — Я же телепат… Да-да, у меня телепатические способности: читаю мысли на расстоянии, нахожу спрятанные предметы, внушаю другим собственные желания.
— Вот как? — Глебов влюбленно посмотрел на Костю. — Что ж, давайте, это интересно.
— Помолчал бы лучше, жеребенок, — вдруг грубо заметила Лиза.
— Ну, мать, я тебя не узнаю, — веселился Костя. — Где твоя легкость?.. Что с тобой, Лизок? — Повернулся к Глебову. — Вы уже произнесли свой тост… Я чувствую вокруг головы какое-то движение, ее окутывает теплом… Горячо, горячо… Обжигает лоб… — Костя откинулся на спинку стула, закрыв глаза.
— Верно, — улыбнулся Глебов. — Я закончил тост.
— Читаю ваши мысли… Думайте, думайте. Чи-та-ю ва-ши мыс-ли… Пожалуйста, Борис Михайлович, помогите мне… Подумайте о вашей работе, о том, как вы попали к нам, и снова произнесите ваш тост… Так, так… Вы подняли тост за неожиданное знакомство?
— Холодно, — ответил Глебов. Ему нестерпимо хотелось дотронуться до длинных нервных пальцев Кости. Он положил руку на стол и незаметно приблизил ее к Костиной ладони.
— …За встречу старых друзей? — продолжал Костя.
— Тепло. Хотя я бы назвал это совсем иначе. — Глебов по-прежнему пристально смотрел на Костю. Он забыл про все на свете — видел перед собой только своего сына! — Костя, вы верите в чудеса?
— Значит, случай уникальный? — Костя зашелся от удовольствия. — Наведите на след.
— Дело в том, — не выдержал напряжения Глебов, — что я…
— Нет, нет, нет! — заорал Костя, вскакивая. — Мы же договорились… Я сам догадаюсь…
«Ну, догадайся, догадайся, что я твой отец! — думал Глебов. — Посмотри на меня, возьми мою руку. Ну же!»
— Ладно вам, — испуганно вмешалась Лиза. — Лучше выпьем шампанского. — Налила себе.
— Мать, ты все портишь, — возмутился Костя. — Не пей! — Он выхватил у нее бокал с шампанским, расплескивая его. — Мы доиграем! Борис Михайлович, думайте… думайте…
— Я думаю, думаю! — сдерживаясь, тихо ответил Глебов. В голове у него яростно стучало.
— Кажется, я уже читаю ваши мысли! — торжественно произнес Костя. — Да, да! Чи-та-ю!.. Вокруг стало светло! Передо мной выстраивается череда букв… Я читаю… их… Вы!..
— Горячо! — возбужденно воскликнул Глебов и сжал своей ладонью пальцы Кости. «Какие они у него холодные, — подумал он. — Их надо согреть».
Лиза увидела, как Глебов схватил Костю за руку, и поняла, что он сейчас все откроет; она предупреждающе вскрикнула: «Боря!» — пытаясь его остановить, но ее никто не слышал.
— Вы! — Костя вскочил. Ему нравилось играть без проигрыша. — Мой!..
— Отец! — не выдержал Глебов.
Наступила длинная тишина. Было слышно, как по улице, позванивая, прошел трамвай, потом во дворе раздались детские крики, залаяла собака, жалобно всхлипнул и заработал холодильник.
Лиза в ужасе закрыла лицо руками, стараясь спрятаться от всего белого света.
Костя разозлился: из него сделали дурачка. Посмеялись над ним. Он хотел разыграть судью, не думая его обижать, а тот разыграл его, и довольно грубо. Слово «отец» никак не поразило его сознания, он только понял одно — игра не удалась. А отсюда всевозможные неприятные последствия.
— Ну вы шутник, Борис Михайлович, испугали до смерти Лизавету Федоровну. — Костя притворно рассмеялся. — Смотрите, смотрите, она личико руками закрыла, онемела от страха.
Он склонился к матери, покровительственно обнял и почувствовал, как вздрагивало ее плечо, ударяя острой костью ему в ладонь. Его это насторожило. Он посмотрел на Глебова; тот странно и резко изменился, почти до неузнаваемости: из доброго, милого, неуверенного человека превратился в страшно серьезного, черты его лица приобрели жесткость и решительность.
— Я не шучу, Костя, — строго заметил Глебов. — Это правда, я твой отец. Мне призналась сегодня в этом Лиза.
Костя не знал, что ему делать; он встал, прошелся по комнате, зачем-то бухнулся на тахту и развалился. Хорошо бы врезать маг на полную катушку, чтобы отключиться, подумал он, или рвануть к двери — только они меня и видели. Но он знал, что у него на это нет никаких сил, он был как связанный тугой веревкой по рукам и ногам, хотя ему казалось, что новость его не потрясла и стала чередой обыкновенных дел. Только что Костя был без отца, а теперь у него он есть. Нормально. Не надо зря всхлипывать и причитать: ах, папочка, папочка, какая радость. Все нормально. Нор-ма-льно-но!
Хотя непривычное слово «папочка» почему-то ворковало у него в горле. Фанатки закачаются. И ребята из группы. Что-то пропел у него в голове несколько раз тяжело, на низких басах саксофон.
Костя следил за Глебовым, прикрыв веки, в едва заметные щелочки из-под ресниц. Вдруг ему показалось, что Глебов вырос у него на глазах, а сам он — маленький и беспомощный. Тогда-то он и понял, что перед ним действительно стоял его отец! Настоящий, невыдуманный. Это его ослепило, лишило дара речи. Сколько раз в жизни он мечтал об отце, сколько раз плакал втихомолку, завидуя другим детям. Он всегда чувствовал себя обойденным, ущербным, неуверенным. Когда другие мальчишки, еще в детском саду, спрашивали ехидными голосами: «А кто твой папа?» — он, уже заранее готовый к этому коварному вопросу, как бешеный бросался на обидчика. А когда Лиза по вечерам укладывала его спать, а потом, думая, что он уснул, прихорашиваясь, исчезала, до него долетал запах ее духов, и он подолгу не спал, разговаривая с несуществующим отцом. О чем они только не говорили, куда только не ходили. И по реке плавали на быстроходном катере, летящем над водой, и по деревьям лазали, и в зоопарке были, и в цирке, и на мотоцикле гоняли, и почему-то чинили крышу бабушкиного дома. Потом отец ему подарил настоящего, живого тигренка, и он каждый вечер, когда Лиза убегала, вставал, шел к холодильнику, доставал оттуда молоко, наливал в блюдце и подсовывал под кровать, приговаривая: «Ну попей, полосатенький». Лиза, вернувшись, убирала блюдце с молоком, а он упрямо опять ставил и еще плакал, что она хочет, чтобы его тигр умер от голода. Костя помнил до сих пор, как Лиза повела его к врачу, а тот спросил: «А ты не боишься тигра?» А он ему ответил, что не боится, потому что тигр добрый, сильный и очень его любит. «А откуда ты знаешь, что он полосатенький и любит тебя?» — спросил доктор. «Как откуда? — удивился Костя. — Тигр же, когда меня видит, улыбается».
Когда Костя стал старше, отец стал ему сниться. Они были где-то на войне, и он вытаскивал отца, тяжело раненного. Даже сейчас, совсем недавно, во время концерта, он почувствовал, что отец сидит в зрительном зале. Откуда это возникло, он не знал. Вспыхнуло в голове и исчезло.
Костя увидел, как Глебов подошел к Лизе, протянул руку, чтобы дотронуться до ее плеча, но замер в нерешительности.
— Лиза, я не хотел, — услышал он глухой голос Глебова. — Сорвалось. Забыл про свое обещание.
— Уйди, Борис, — попросила Лиза, не открывая лица.
— Пойми, ничего страшного не произошло. Все живы-здоровы… и я, например, очень счастлив. — Глебов оглянулся на Костю, ища поддержки, но тот быстро отвел глаза.
— Уйди, — устало повторила Лиза, не глядя на Глебова.
— Хорошо, я уйду. — Он снова посмотрел в сторону застывшего на тахте Кости. — До завтра?.. — Глебов ждал Лизиного ответа, но так и не дождался.
Костя слышал его шаги, медленные, с остановками; наконец щелкнул замок, дверь скрипнула, захлопнулась. Тишина обволакивала Костю — убаюкивала его, он растворялся в ней. Перед ним неотступно стоял молчаливый Глебов. Вдруг Костя почувствовал странное: губы у него сами собой растянулись в улыбку. Он рывком встал, посмотрел на Лизу, которая все еще сидела согнувшись и уронив голову на руки.
— Мать, а мать, ну что случилось? — Костя обнял Лизу, пытаясь заглянуть ей в глаза. — Не узнаю коней ретивых.
— Да замолчи ты, дай подумать. Голова раскалывается.
— Не понимаю… Нам подвалила удача. В такой подходящий момент. Кстати, можно узнать: почему надо было молчать об этом?
— Это ты! — закричала Лиза, не отвечая на вопрос. — Ты во всем виноват!
— Я? — удивился Костя.
— А кто же? Если бы не эта твоя дурацкая выходка с машиной, все бы обошлось.
— Подумаешь, прокатился на машине, — дерзко заметил Костя.
— Подумаешь? Несчастный балбес!.. Ты меня и себя загнал в капкан! Все дети как дети!..
— Хватит! Все равно я не буду жить по правилам. Ясно?
— Скотина! — Лиза размахнулась и отвесила Косте увесистую пощечину.
— Ты что?! — Костя побелел от злости. — Ах так?.. Ну этого я тебе никогда не прошу! Ненавижу!
Бросился к выходу, от ярости никак не мог открыть замок: у него руки ходили ходуном.
Лиза догнала взбешенного Костю: она знала, в этом состоянии он неукротим. Она и сама испугалась. Как она могла его ударить, при его-то обидчивом характере? Лиза обняла Костю, он вырывался, а она прижимала его изо всех сил, уводя обратно в комнату и приговаривая:
— Ну прости, прости… Это не ты виноват, а я… Успокойся. Сейчас ты поймешь, расскажу, и ты поймешь… — Ее речь обрывалась, слова с трудом слетали с губ. — Пожалуйста, не ругай меня, а то я просто умру. Ладно?.. Костик, Костик, я так виновата перед тобой, гораздо больше, чем ты передо мной. Совсем я запуталась. И перед Глебовым виновата. — Она замолчала.
— Да ладно, мать. Я не возражаю против… отца.
— Не возражаешь? — Лиза посмотрела на него и поняла: он рад Глебову, хотя даже сам еще до конца не понимает. — Бедный ты мой, бедный. — Она погладила его голову, он припал к ней, склонился, прижался; он так давным-давно к ней не прижимался, и это ее окончательно добило. Теперь-то уж точно она не знала, что ей делать дальше.
Костя поднял голову и улыбнулся:
— Мать, я тебя уже простил.
— Простил?.. Ты добрый. Вот соберусь с духом и расскажу тебе все… Только ты меня не торопи… Дай вздохнуть. — Лиза посмотрела вновь на Костю, увидела его сияющие глаза… Когда они были такими открытыми, она даже не помнила и в страхе повторила: — Дай только вздохнуть.
Лиза глубоко и судорожно вздохнула, как будто этот глоток воздуха мог ее спасти, но не успела ничего объяснить, потому что ее прервал звонок в дверь. Насмерть перепугалась, выкрикнула: «Вернулся Глебов!» Опрометью забегала по комнате, не зная, какое принять решение. Если сейчас сказать Глебову про ее розыгрыш, то что будет с Костей?.. Глебов наверняка докопается, что Костя угнал машину. А если скрыть, то очень нехорошо, очень нехорошо — ведь Глебов будет думать, что он отец Кости — разве можно так жестоко? С другой стороны, выхода нет. Костика судьба дороже. А если открыться пока только Косте? Чтобы он не привыкал к мысли, что у него есть отец. Этого никак нельзя допускать, нельзя! Привыкнет к отцу, а его на самом деле нет. Будет страдать, ожесточится. Да, да, надо все-все выложить Косте, будь что будет, лучше сразу, не затягивая, а Глебову потом, потом, после суда, когда все уладится, когда пройдет время… Вот только плохо, что тогда Косте придется всю дорогу притворяться перед Глебовым, а он это ненавидел больше всего на свете! Всегда ей орал: «Все вы притворщики!» Еще маленьким, в пятом классе, поднял бунт: «Все вы притворщики! Родители и учителя!» Директору крикнул — из-за этого пришлось переходить в другую школу. Нет, он не согласится притворяться. Она услышала: Костя открыл дверь — и бросилась к зеркалу, чтобы привести себя хоть немного в порядок, но в зеркале она ничего не увидела; вот говорят: «Смотрела невидящими глазами», так и Лиза смотрела на себя и не видела собственного лица.
А Костя был рад, что вернулся Глебов. Он хотел продолжения встречи… с отцом. Так быстро привык и назвал Глебова про себя отцом. Открыл дверь, и приветливая улыбка тут же сползла с его лица — перед ним стоял приземистый, широкоплечий мужчина лет сорока. Лицо у него было обветренное, лоб закрывала старая жеваная кепка, сдвинутая вперед, из-под нее торчал короткий мясистый нос. Костя узнал его сразу — это был Судаков, шофер той самой проклятой машины. Про него Костя вообще забыл. Неужели что-нибудь пронюхал?
— Не признаешь, Костюха? — Судаков дружелюбно оттеснил его крепким плечом, вошел в прихожую.
— Почему же… узнал. — Костя попятился. — Проходите.
Судаков сбросил куртку, снял давно не чищенные ботинки, кепку и, мягко ступая в носках, прошел в комнату. Увидел притаившуюся Лизу, поздоровался.
Лиза кивком ответила, она еще не могла прийти в себя, ожидая Глебова.
— Мать, познакомься… — Костя выразительно посмотрел на Лизу. — Это шофер… тот самый, Судаков.
— Кто? — Глаза Лизы, и до того загнанные, в страхе округлились.
— Ты, я вижу, забыла… — Костя боялся, как бы Лиза не проговорилась. — Ну, помнишь, я тебе рассказывал? Меня подвез какой-то левак…
— А-а, вспомнила! — необычно громко спохватилась Лиза, словно проснулась от глубокого сна. — Прекрасно помню этот случай. — Она держалась из последних сил. — Садитесь…
Судаков скользнул взглядом по столу с едой, по привычке отметил возвышающуюся бутылку и сел на кончик стула.
— Хотите шампанского? — Лиза перехватила его взгляд, налила бокал до краев. Ей хотелось ему угодить. — Выпейте.
— Спасибо. — Судаков смущенно кашлянул в кулак.
— Ну что вы, — уговаривала Лиза; она поняла: если Судаков выпьет, с ним будет легче, — выпейте. А потом поговорим. Вы же поговорить пришли?
Судаков утвердительно кивнул, но ответил твердо:
— Вина не употребляю.
— Ну, кто вам поверит, — кокетливо рассмеялась Лиза. — Такой крепкий мужчина. А шампанское — женский напиток. Легкий, приятный. Усталость как рукой снимет. И я с вами за компанию. А то одной скучно. — Она метнулась к столу.
— Мать, остановись. Ты же слышала, человеку нельзя. — Костя взял бокал из руки Судакова и поставил обратно на стол.
Лиза устало опустилась на тахту, глядя куда-то в сторону.
Судаков облегченно вздохнул:
— Да я бы с большим уважением… Но за рулем.
— Значит, машину отремонтировали? — обрадовался Костя.
— Как же… отремонтировали, — сказал Судаков. — Она прогорела насквозь… Выбросили на свалку. Теперь готовят оформление, чтобы списать ее. А кто ответит?.. За чей счет? Вот вопрос из вопросов. На меня хотят повесить.
— Что «повесить»? — не поняла Лиза.
— Материальную ответственность — вот что. Кто-то должен платить за государственное имущество. А я кругом виноватый. На меня и повесят за милую душу. Преступление называется: халатное отношение к работе. Так что, если угонщика не отыщут… — Он тяжело вздохнул.
Помолчали. Вроде бы говорить больше было не о чем, а Судаков не уходил.
— Меня, понимаешь, Костюха, в суд вызвали. — Он всем корпусом повернулся к Лизе. — Не удивляетесь, что я его Костюхой зову?
— Удивляюсь, — слабо улыбнулась Лиза.
«Вот, оказывается, почему он явился, — подумал Костя и сразу насторожился. — Хитрит, выведывает, а клеит под простака. Как бы мать что-нибудь не сморозила. „Крыша“ не сработает… и привет». Он сел рядом с нею и надавил своим плечом на ее. Лиза оглянулась, поняла беспокойство сына, взяла под руку, чтобы он понял: она в контакте. Ах, как он был ей мил в эту минуту, и как ей было жалко его и себя.
— У меня младший братенок тоже Костя, — открыл свою тайну Судаков. — Так я его Костюхой прозвал… Ну и вашего тоже… по привычке.
Лизу эта откровенность тронула, она посмотрела на Судакова с симпатией.
«Бьет на слезу», — подумал Костя и снова выразительно нажал Лизе на плечо.
— Так вот, Костюха, прямо скажу. Жена сегодня ночью посоветовала: «Ты, — говорит, — зайди к Зотикову, узнай, вызывали ли его?» Ну, я и пришел.
— Вызывали, — ответил Костя.
— Значит, ты был у Глебова?
— У него.
— Ну и как он тебе показался?
— Я слышала про него — неплохой человек, — на всякий случай ответила Лиза, опередив Костю.
— Нормальный, — подхватил Костя и вдруг подмигнул Лизе.
Та даже вздрогнула и подумала: «Да, далеко мы заехали, дорогой Костик, права была баба Аня — выбираться будет непросто».
— А меня он обеспокоил, — признался Судаков. — Недоверчивый. Глазами стрижет. Ты приметил, какие у него глаза — душу выворачивают наизнанку. Плохо, говорит, вы, Судаков, выполняете свои обязанности. Ушли, бросили машину с включенным двигателем, можно сказать, создали для преступника наилучшие условия. Так ведь, отвечаю, мороз был под сорок, схватит мотор, не заведешь. На это он, конечно, ничего не ответил, а сказал, что я пройду по делу за халатность. Спасибо скажите, говорит, что мы вас не привлекаем как соучастника. Вот повернул! Поэтому, думаю, плакали мои денежки. А у меня двое пацанов. Сколько лет выплачивать… Так что ты моя последняя надежда, Костюха, выручай.
— А что я могу? — испуганно удивился Костя.
И Лиза метнула тревожный взгляд на Судакова.
— Многое можешь. Ходишь, например, и глазами зыркаешь по сторонам, — продолжал Судаков. — А вдруг угонщика увидишь? А?.. Тогда не теряйся — хватай его и зови людей на помощь. Тебе помогут, точно!
— Что вы говорите! — воскликнула Лиза.
Она резко поднялась и нервно прошлась по комнате, зябко поеживаясь. Ей было жалко Судакова, но лишь до тех пор, пока им самим не угрожала опасность.
— Костя не милиционер. Ему надо учиться, а не зыркать. Он в двух школах. И концерты у него. Вы знаете, что он музыкант?
— А как же! Всем известный Самурай! Мне капитан Куприянов рассказал… — Судаков улыбнулся. — Но всякое бывает, милиция не находит, а мальчишка найдет. — Он встал, постоял, переступая с ноги на ногу. — Тогда пойду. Извините и до свидания.
Судаков молча и быстро оделся, дверь открылась и закрылась; он исчез, так же внезапно, как и появился.
Лиза и Костя вернулись в комнату. Они старались не смотреть друг на друга. Каждый про себя думал сразу обо всем — о Глебове, о суде, о Судакове.
— Ты мне что-то хотела сказать, когда пришел… этот? — спросил Костя.
— Я? — Лиза сделала вид, что пытается вспомнить. — Нет, не помню, — ответила она.
На самом деле Лиза помнила, но подумала, что ей придется потерпеть ради Костика и не говорить ничего ни ему, ни Глебову. Конечно, ужасно, но другого выхода она не видела. Главное — спасти Костю, а потом будет видно. Как-нибудь все уладится. Она подкрасила губы, взяла бокал и сказала:
— Эх, где наша не пропадала! Давай, Костик, выпьем!
— Давай, — согласился Костя. — Мать, ты думаешь, мы из этой истории выкрутимся?
— Конечно выкрутимся, — бодро ответила Лиза, убеждая себя и сына. — Еще как! И сразу рвем когти — перебираемся в Москву. Хватит здесь торчать. А там начнется новая жизнь!
— А как же… Глебов? — Костя замялся, хотел назвать Глебова «отцом», но не решился.
— А что Глебов? — с вызовом ответила Лиза. — У него своя судьба, у нас своя.
Ее мысли вернулись к старому плану. Она напишет Глебову письмо из Москвы. Они исчезнут сразу после суда, а потом она напишет. Все ее неприятности решительно отодвинулись куда-то в неизвестную даль. Она победно встряхнула головой.
— Представляешь, Костик, как нам будет хорошо в Москве. Сначала будем жить скромно, но дружно, вместе. Можно будет снять комнату… Ну, где-нибудь за городом, в дачной местности. Потом ты станешь знаменитостью, переедем в большую квартиру, обязательно с балконом, я на балконе буду цветы разводить, цветы — моя мечта, купим тебе новый саксофон, классный, американский или немецкий; машину тоже купим. У подъезда всегда фанатки, и не какие-нибудь четыре девчонки, а столичные — целая стая. Ты выходишь из дома, а они тебя подстерегают, смотрят с восхищением, а ты садишься в машину и был таков. На телевидение. На радио. На запись нового диска!
Лиза залилась счастливым смехом. И Костя повеселел. План матери ему понравился: она обрисовала его жизнь точно так, как он сам думал о ней.
— А может быть, возьмем с собой и Глебова? — предложил Костя.
— Я вижу, он тебе понравился, — ответила Лиза, явно не зная, что говорить дальше.
— У тебя хороший вкус, мать… Что ты скажешь на мое предложение?
— Взять с собой Глебова? — Она перехватила беспокойный Костин взгляд. — А знаешь, Костик, это идея. Возьмем Глебова, если он нас поймет.
— Он умный, — сказал Костя, как будто знал Глебова давным-давно. — Он поймет.
Лиза решила, что разговор о Глебове надо прекращать.
— За Москву! — сказала она и выпила шампанское.
Костя последовал ее примеру.
Лиза взяла трюфель, развернула его и целиком отправила в рот, спрятав за щекой; Костя повторил все ее движения.
— Подождем, пока трюфель растает во рту… — Лиза откинула голову назад, закрыла глаза и ждала, когда трюфель начнет таять. Вот она почувствовала во рту вкус какао и шепотом произнесла: «Блаженство».
Она снова рассмеялась — ее смех рассыпался по комнате, как звон легкого серебряного колокольчика.
Вторая часть
12
Утром меня достает трезвон. Спросонья не пойму, где правая сторона, где левая, тыкаюсь сначала рукой в стену, потом переворачиваюсь на спину и шарю по полу около постели, чтобы заткнуть будильник — он всегда там стоит. Как говорит Ромашка — комфорт на вытянутую руку. Но будильника на полу почему-то нет. Соображаю — сегодня воскресенье!
А трезвон продолжается. Наконец понимаю: это же телефон! Вскакиваю, как ненормальная, качаюсь из стороны в сторону, хватаю трубку, но почему-то молчу. Слышу голос Кости:
— Зойка?! Все! Гастроли кончились!
Балдею от счастья — Костя объявился! Мычу что-то маловразумительное:
— Ой! Костик… Ух, я рада.
А он:
— Где мать, не знаешь?
— Не знаю, — отвечаю.
— Я сегодня приеду… в пять. Ты ей не говори. — Смеется. — Я без предупреждения… Хочу отца сразить. А если ты ей скажешь, она ему передаст. Поняла? Ну пока! — Раздаются сигналы отбоя, они бьют меня по уху, а я сижу, боясь пошевелиться — так меня потрясает его звонок.
Прихожу в себя, лечу к Лизку: вдруг она спит; стучу, молочу в дверь, спохватываюсь — надо же звонить, жму на кнопку звонка, слышу трель. Ни ответа ни привета. Значит, улетела птичка в неизвестном направлении.
Он-то едет, а не знает, что его ждет!
Бросаюсь обратно, думаю: хорошо бы сварганить обед для Кости, вдруг Лизок не вернется — а у меня обед! Открываю холодильник, а там ни черта! Бегу к Степанычу, он похрапывает. Не раздумывая бужу его:
— Проснись!.. Степаныч!
— А?.. Что?.. — очумело смотрит на меня.
— Дай, — говорю, — монету. Смотаюсь на базар. Приготовлю воскресный обед, как у людей. — Про Костю, конечно, ни слова.
Степаныч простак, сразу прикупается, рад:
— Ну дочка, выросла значит, дождался. Ну хозяйка. — Лезет в карман брюк, висящих на стуле, достает десятку.
— Ты что? — возмущаюсь. — Только вчера родился?
Он протягивает мне еще красненькую.
Хватаю деньги, бегу на базар. Он у нас недалеко. А там все прилавки пустые, только один мужик торгует мясом, и к нему очередь; на глазок прикидываю — мне не хватит, если стану в хвост. Отхожу в сторону, незаметно слежу за очередью, дожидаюсь, когда к продавцу подходит дяденька в очках, по наружности тихоня, бросаюсь вперед, кричу: «Ой, ой, прозевала свою очередь!» А сама на всякий случай прикидываюсь идиоткой, хохочу, головой мотаю, оттесняя очкарика. Тот смотрит на меня растерянно, но молчит. А я быстро выбираю кусок и бросаю на весы. Под общий гвалт удачно отовариваюсь и удаляюсь.
На всех парах, вполне довольная собой, возвращаюсь домой, а у самой планы, планы — насчет обеда. И мечтаю, чтобы Лизок не вернулась.
Готовлю жаркое, открыла книгу и шпарю по ней. На готовку я ловкая. А места себе не нахожу по двум причинам: с одной стороны, рада возвращению Кости, я же его не видела целый месяц, с другой — от всех наших дел голова кругом.
С тех пор как у Кости появился отец, прошло три месяца: зима сменилась весной, а весна летом. Никогда раньше я не видела Костю таким веселым. Он даже один раз пригласил меня в кино. Я сидела с ним рядом в темном зале, и у меня все время кружилась голова: а вдруг он в темноте положит руку на мое плечо, то есть обнимет — что тогда? Но он меня не обнял. А однажды он шлепнул меня по заднице и засмеялся: «Ты, — говорит, — скоро из лягушонка превратишься в принцессу, как в сказке». А я ему: «Дурак!» — хотя было приятно, что он меня шлепнул. Не знаю почему. Потом про это я рассказала Глазастой, у нее глаза от удивления стали круглыми. Она подумала и говорит: «Хороший знак». И я тоже надеюсь.
А Глебов, папаша его, мне очень показался. Степаныч заметил, что Костя совсем не похож на Глебова. Подозрительный оказался. Видно, ревнует. А по-моему, они похожи: носы одинаковые и оба, когда волнуются, слегка заикаются.
Между прочим, Лизок тоже изменилась за этот месяц. Можно сказать, ее подменили. Ах, Лиза… Лиза, Лизок. Куда умчалось твое веселье? То она мрачно выскакивает к лифту, не замечая меня, что сроду с ней не случалось; то вдруг расфуфырится и летит куда-то сломя голову; то по ночам печатает, печатает, печатает… Один раз я по часам проверила: в час ночи она печатала, я легла спать, а будильник поставила на четыре, он зазвонил, я ухо к стене — а она все вкалывает! Степаныч спрашивает: ты, дочка, заметила, Лизавета какая-то не такая?.. И смотрит на меня. Заметила, говорю, но не более того, не распространяюсь. Не хочу с ним обсуждать Лизу, чтобы зря не мучить его. А сама размышляю — странная у нее жизнь. Ну то, что судья к ней захаживает, — это нормально. А почему к ней шляется шофер Судаков? Мужики на нее летят, как пчелы на цветок. Она поэтому и замуж не выходит. То все время будет один, а тут — смена караула. Клево.
Однажды она врывается к нам, а у меня Ромашка. Ну, она слегка тушуется, вижу, ей неохота при посторонних свою просьбу выкладывать, но надо позарез, поэтому, поколебавшись, спрашивает:
— Девчонки, вам все равно, где сидеть?
Мы молчим.
— Посидите у моего телефона.
Вешает нам лапшу на уши: мол, я такая важная персона, мне обязательно будут звонить. Приходим, садимся, ждем, когда она уйдет. А она намылилась, но тянет, причесывается перед зеркалом, хотя вся в аккурате, губы перемазывает, пудрится. Наконец берет сумочку и говорит:
— Ах да… Главное забыла. Позвонит Борька… — Догадываюсь, она так судью называет. — Скажи ему… — Замолкает, не знает, что ему сказать. Правду нельзя, а вранье не придумала.
Незаметно подглядываю за ней, вижу, как у нее ломаются брови, образуя два шалашика над тоскливыми глазами. Мне ее жалко, что она не может придумать вранья, если ей это надо. А Ромашке начхать на Лизу, рассматривает ее с удовольствием, упивается ее растерянностью.
— Ну, в общем, передайте ему, что я ушла, — мучается Лизок. Снова замолкает, ходит по комнате, на нас не смотрит, даже в свое любимое зеркало не заглядывает, когда проходит мимо, вся сникает и со злостью произносит:
— Ну ни черта в голову не лезет!
— А мы зачем?.. У нас мозги свежие, молодые, мы за вас придумаем, — елейным голоском предлагает Ромашка. — Скажем, вы уехали, чтобы передать Косте оказию. Скажем, надо было срочно, чтобы не опоздать. Он же на это обязательно клюнет. Элементарно.
— Ты права, — неохотно соглашается Лизок. — Так ему и скажите. — И уходит.
Возвращается поздно, часов в десять, и не одна, а с мужиком. Прижимаю ухо к стенке, слушаю — нет, не судья. Во дает, думаю! Тот ей звонит, он раз сто звонил, пока мы с Ромашкой у нее сидели, а она нового приводит. Она же мне сама рассказывала, что судья в нее врезался. Да это видно невооруженным глазом. Например, идем мы по улице, судья навстречу по другой стороне. Сразу рвет к нам, как псих ненормальный в отключке, чуть встречный мотоцикл не сбивает. Правда-правда, хотел взять его на таран. Мотоциклист еле спасается, объезжает его, делает зигзаг, выскакивает на тротуар. Лизок хохочет. Прохожие на нее оглядываются. Ей хоть бы что: ей весело, она и хохочет. А я зажимаюсь. Судья на меня ноль внимания, только на нее. Смотрит, смотрит, без отрыва.
— Лиза, — говорит, — как удачно я тебя встретил, хорошая примета для меня!
Ну, конечно, она сияет. От сияния классно смотрится. Вот бы такой стать, тогда бы Костя мне всякие слова говорил. Хохочу, что думаю про это. Они смотрят на меня, что это, мол, с ней, чего она ржет, дурочка? Краснею и, конечно, тут же начинаю улыбаться своей кретинской улыбочкой. Хоть бы провалиться сквозь землю. Еле сдерживаюсь, чтобы не убежать.
А теперь она чужака приводит, слышу через стену его влезающий в ухо хрипловатый басок: «та-та-та», словно он закрывает рот пустой банкой и лопочет в нее, ни слова не разобрать. Думаю, в лучшем случае Судаков. И что повадился? На хрена он ей сдался, спрашивается? Может, про нас выведывает? Она ему что-нибудь ляпнет, и он все поймет!
Завожусь, дрожу, так меня и подмывает зайти к ней. Повод-то у меня есть — Глебов звонил.
— Зойка, перестань грызть ногти! — вопит Степаныч. — А то врежу.
Перестаю. Руки сцепила на груди, чтобы не грызть. Начинаю еще больше психовать, не выдерживаю — и к ней. Звоню — думаю, сейчас она меня ошпарит, хочу отступить, но стою, не убегаю.
Открывает — от нее духами и вином.
— Теть Лиз, — говорю, — судья звонил.
А она палец к губам: мол, молчи, дуреха, а сама:
— Входи, — говорит, — Зоечка, детка! — Хватает меня и тащит в комнату.
Вижу, мужик сидит ко мне спиной, не поворачивается: понимаю, ему неприятно, что я пришла и разрушила их теплую компанию. Нарочно громко чихаю, будто простудилась, и говорю: «Здрасте».
Надо отвечать, а он не оглядывается, неохота ему почему-то засвечиваться и показывать свою физиономию.
Лизок пододвигает мне стул и заботливо предлагает:
— Зойка, ты простудилась. Выпей-ка чаю с малиной. — Лезет в буфет, достает банку с вареньем.
— Теть Лиз, — говорю, — с вареньем — это я обожаю. — Усаживаюсь поудобнее, надолго, шумно двигаю стул, потом вещаю на манер Ромашки, ее елейным голоском с подсадкой: — Теть Лиз, а я вам не помешаю? У вас же гости.
«Этот» дотумкал, что у него безнадега. Разворачивается… и я балдею! Вместо шофера Судакова передо мной вырисовывается капитан милиции Куприянов! Он в гражданском: костюмчик, рубашечка при галстуке, рыжие волосики торчат ежиком. Тут я почему-то зверею, ухмыляюсь, сверлю его насквозь и бабахаю:
— Извините, капитан Куприянов, но я вас со спины не признала. — Нажимаю на словах «капитан Куприянов», чтобы у него не было сомнения, что я его знаю.
Ему вся эта петрушка не нравится, молчит, зло поглядывает маленькими глазами, веснушки побледнели на лице, на скулах ходят желваки. Говорит сквозь зубы:
— Ух ты, узнала. А я думал, в гражданке я инкогнито.
— Конечно узнала, — говорю.
— Значит, народ все же любит и знает свою родную милицию.
Тетя Лиза выходит на кухню, он — шмыг за нею. Я тоже не дура, тут же подкрадываюсь к двери. И не зря, слышу, он шепчет:
— А ты ее выставить не можешь?
— Неудобно, — отвечает Лиза. — Она наша соседка, к тому же Костина подружка.
— Ах, Лизок, Лизок, — голос у Куприянова скрипит от злости, в нем мне чудится угроза. — Ну ладно, поживем, разберемся. Только ты потом не пожалей, когда поздно будет.
От этих слов я сразу пугаюсь, у меня это с пол-оборота. И понимаю: Лизок тоже пугается. Мы с нею боимся одного и того же: вдруг он что-нибудь знает?
— Миша, ну что ты злишься, — говорит она. — Я не могу ее выгнать, — переходит на шепот, закладывает меня. — Она у нас с приветом, с нею надо осторожно, а то выкинет какое-нибудь коленце.
Я не обижаюсь, пусть закладывает, думаю, лишь бы с Костей обошлось. Слышу, Куприянов двигается, шарахаюсь на свое место, и он тут же появляется. Кивает мне, говорит: «До скорой встречи, шалунишка». Жмет мне руку, так что у меня пальцы трещат. Терплю и улыбаюсь. Он доходит до дверей и оборачивается: «Твоя улыбка, — говорит, — имеет горизонтальное распространение… Интересно, где она обломается?» И сматывается, не дожидаясь моего ответа.
Высовываю ему вслед язык — пропади ты пропадом! Чего захотел: «До скорой встречи!» А получилось так, что он как в воду смотрел.
А все, между прочим, началось с ерунды. Иду по улице. Моросит дождь. У нас в городе как дождь — так грязь. Ноги скользят в липкой каше, на стенах домов выступают темные пятна. А я сразу надеваю темные очки, плыву в полутемноте, и вокруг не так противно. Натыкаюсь на Попугая — нашего учителя по труду. Он у мальчишек ведет автодело. Его прозвали «Попугаем», потому что он каждое слово любит повторять по несколько раз. Ты ему скажешь, а он повторяет. Привычка такая. Ну, в общем, он идет, а я его обхожу, он приставучий и разговорчивый. Начнет долдонить, не отвяжешься. Но он хватает меня за руку, вопит: «Думаю, Смирнова, ты или не ты, ну загримировалась, ну даешь, а выросла, изменилась, — бросает мне комплимент, — в лучшую сторону».
Клюю, улыбаюсь, снимаю очки.
— Хорошо, что я тебя встретил, — продолжает. — Собирался уже искать вашу компашку… Тут срочное дело… — И тянет меня в подъезд, чтоб зря не мокнуть. — Ты, Смирнова, сейчас ахнешь!
А сам болтает, болтает: ля-ля-ля-ля, как он ездил в деревню, как приехал, как пошел к старым дружкам в автохозяйство… Ну, я его прерываю:
— Петр Егорыч, я готова ахнуть!
— Раз так, раз ты спешишь, — говорит, — пожалуйста, без подготовки. Прислонись к стене, чтобы не упасть.
— Прислонилась, — отвечаю, — не упаду, пока дом не рухнет и не придавит. — Еще шучу, еще ничего не знаю и, можно сказать, не боюсь, хотя легкий холодок страха ползет по спине.
— Так вот, — продолжает Попугай, — ваш Самурай… подзалетел!
Когда он это сказал, меня сразу как ножом по сердцу полоснуло, но молчу, жду продолжения.
А он смотрит на меня:
— Чего это ты так покраснела?.. или в курсе?
— Покраснела? — переспрашиваю, а сама чувствую: в жар кидает. — Может, на солнце перегрелась. — И спокойно продолжаю: — А что он такое натворил?
Попугай с грустью отвечает:
— А то, — говорит, — машину угнал, раскурочил, а потом еще и поджег.
Тут я на самом деле пугаюсь: думаю, раз знает Попугай, то скоро узнают все. Что делать?.. Голова кругом. На всякий случай надеваю очки. Начинаю прикидываться — ненатурально хохочу, выкрикиваю:
— Ой, не могу! И разбил, и угнал, и поджег… и еще обчистил… — Захлебываюсь от смеха, потом обрываю и говорю: — За кого вы его принимаете? Он что, бандит? Он музыкант, композитор, поэт, а не вор. Ясно? — Мне понравилось, как я отбрила Попугая, у самой на душе стало легче, и я спокойно завершаю нашу беседу: — Интересно, кто вам наплел эту чепуху? Откуда такие печальные новости?
— Оттуда, — отвечает, — от верблюда, он плюнул, я поймал. — Смотрит на меня, изучает. — Есть такая персона, давно мне знакомая, называется Судаков. Не слыхала?
Лепечу что-то несуразное, мотаю головой: нет, мол, а сама соображаю, что нужно рвать к Глазастой, чтобы обо всем ей рассказать. Может быть, она что-нибудь придумает.
А Попугай свое:
— Ну повстречались мы с Судаковым. Зашли в пивбар. Сидим. Пьем пиво. То да се. Он мне жалуется, что попал под суд, что главный свидетель по делу Зотиков, что он его надежда и опора, что, если бы не он, его бы упекли куда следует за милую душу, вообще всю историю выкладывает с подробностями, да ты ее знаешь, думаю, не хуже моего. — И снова сверлит меня глазами, не хуже капитана Куприянова.
Хорошо, что я в очках, а то по моим глазам он бы сразу догадался, что я в отключке от страха. Спокойно отвечаю. Медленно тяну слова, стараюсь изо всех сил, чтобы не выдать себя:
— Конечно, знаю. Мне Самурай рассказывал. Еще зимой… Он был пассажиром в той машине… и все! А вы плетете! Ну вы прямо писатель, вам бы в газету сочинять.
— Если бы… — Попугай печально вздыхает, обдавая меня винно-водочным перегаром.
Чтобы осадить его, нарочно отмахиваюсь ладошкой, говорю:
— Кажется… я захмелела.
— Извини, — отвечает, — позволил себе на каникулах. — Глазки опускает, вот-вот заплачет, так ему, бедному, жалко Самурая. — Каюсь, тут не без моей вины. Когда Судаков назвал Зотикова своей «надеждой и опорой», то я, признаться, сплоховал. Стал Самурая хвалить — отличный парень, прирожденный водитель. Судаков так и присел от моей информации, в глазах помутнение, челюсть отвисла: «Он же не водит машину?» А я качусь по наклонной: «Как не водит, когда я его сам обучил. Он у меня автогонщик, ас». Вот тут Судаков сразу обо всем догадывается.
Плыву, улыбаюсь идиотской улыбочкой, только слюни не пускаю. Пришла расплата! Ноги и руки дрожат, думаю, пропал Костя, его теперь загребут в зону. А он же слабый, не выдержит, ему же конец! И так мне стало страшно, хоть криком кричи! Выдавливаю:
— Что-то я не поняла… о чем догадался Судаков?
— О том, — говорит Попугай, — что Самурай и есть тот самый угонщик, которого ищет милиция.
— А-а, — говорю, — вот интересно. Самураю все передам, вместе посмеемся.
Сматываюсь, чтобы последнее слово осталось за мной, в спешке запутываюсь в собственных ногах и падаю. Очки слетают с носа — разбиваются. Плачу и ругаюсь последними словами, ну, Попугай, дерьмо, вонючка тухлая, достал меня — очки жалко.
Встаю. Попугай поднимает мои очки, протягивает:
— Не расстраивайся, Смирнова. Очки — дело поправимое… — И нашептывает мне в ухо. — Рекомендую наладить связь с Судаковым. Он парень понятливый. Действуйте через меня.
Отталкиваю его — убегаю. Бегу домой, твержу: «Пропал Костя, пропал!» Вспоминаю свой сон. Он мне приснился перед тем, как мы угнали эту проклятую машину. Вещий сон, натуральный. Сижу будто я в машине, а она катится в пропасть, и меня швыряет от стенки к стенке, а машина летит вниз. Потом цепляется за дерево и висит. Страшно было висеть над пропастью!
Прибегаю домой, звоню Глазастой, а той нет дома, и мамаша ее как-то чудно разговаривает: мол, позвони ей туда, сама знаешь, куда. Как в сказке для детей. Она там.
— А где «там»? — спрашиваю. — Скажите номер телефона.
— Ах, ты не знаешь, где она? — Голос у нее дрожит, чувствую, пугается, словно проговорилась о запрещенном. — Тогда позвони вечером.
Пристаю:
— Она мне очень нужна. — Пугаю ее: — Потом поздно будет.
— Извини, — говорит. — У меня ребенок плачет. — И быстро бросает трубку.
Странная у Глазастой мамаша, какого-то ребенка придумала, когда всем известно, что у Глазастой нет ни брата, ни сестры.
Накручиваю Ромашке. Да разве ту схватишь дома? Остается Каланча, а она без телефона, а меня страх съедает, не могу оставаться с ним одна. Бегу к Каланче.
И вот тут-то все совсем запутывается!
Лечу, значит, не разбирая дороги и встречных лиц, вбегаю в квартиру Каланчи, у них все нараспашку, замок сломанный, дверь еле держится на петлях. Подскакиваю к их комнате, хочу ворваться, но слышу мужской голос и останавливаюсь. Может, хахаль ее мамаши, думаю, тогда от ворот поворот. Они всегда у нее злые, пьяные, пристают. И сама она стерва отпетая. Обзывается. А голос у мужчины — знакомый, хриплый басок.
— В тюрягу захотела, кретинка? — кричит.
Ответ — молчание.
Начинаю смеяться, это же телик, киношку крутит. Дергаю дверь, а она на запоре. Каланча любит киношку. Она теперь по видеотекам ошивается. Один раз меня затянула, там такое показывали, обалдеешь. Я сбежала. Каланча надо мной хохотала, подлянку мне подкинула, все девчонкам рассказала. Ромашка ухмыльнулась, говорит про меня: она у нас непорченая. А Глазастая, как ни странно, скривила губы и промолчала.
И тут раздается натуральный грохот, словно кто-то падает. Потом прорезается плачущий голос Каланчи:
— Дяденька, не бейте! Я все-все скажу!
Меня ошпаривает — вот тебе и телик! Офигенно! Каланчу избивают! Слышу ответ:
— Да разве я тебя бью?.. Ты же сама упала. Ноги тебя не держат от страха… Вот в зоне тебя пришьют. Там девчонки знаешь какие боевые? И салазки тебе устроят, и что-нибудь еще похлеще. Они придумают, они веселые.
— Дяденька, я все-все скажу, — хнычет перепуганная Каланча.
Тут меня осеняет — это его голос, Куприянова! Еще не соображаю, что к чему, а уже догадываюсь, что он у нее выпытывает про нас. Ух пугаюсь. Хочу броситься наутек, но шагу ступить не могу! Вот говорят: вижу свою смерть, а отступить в сторону, чтобы не столкнуться с нею, не хватает сил. И у меня так. Голос Куприянова меня завораживает. Вжимаюсь в угол. От страха грызу ногти, что-то я сейчас узнаю! Лучше бы убежать, лучше бы заткнуть уши, чтобы больше ничего не узнавать, а то неизвестно, что делать. Но я не убегаю, стою.
За дверью тишина. Куприянов покашливает. Каланча всхлипывает. Дымком тянет.
— Подымить хочешь? — спрашивает.
— Я не курю, — врет Каланча, — что вы.
Слышу:
— В зоне закуришь.
Каланча жалобно подвывает.
— Ну ладно, не реви. Протокол допроса я составлю, а ты подпишешь. Будешь меня слушать, я тебя прикрою…
Страшно. Про себя думаю: «Пропал Самурай, пропал, обложили со всех сторон». Плачу. Слезы сами собою текут. Жалко Костю. Вижу рыжего таракана, он не торопясь ползет по стене. Жирный, отполированный. Отворачиваюсь, а то меня тошнит.
Слышу:
— Значит, кто первый заметил машину с ключом?
— Глазастая, — выдавливает Каланча.
Стою, грызу ногти.
— Фамилия ее, имя? — слышу. — Что ты суешь клички. У меня протокол! Ты не увиливай, со мной не пройдет.
Не знаю, что он там с нею делает, может, сигаретой руку прижигает, потому что все еще тянет дымком, но она вскрикивает:
— Дяденька, больно… Я скажу, скажу. Забыла… как ее фамилия… Честно.
— Ты что, олигофрен? — спрашивает.
— А что это такое?
— Ну, дебилка, недоразвитая.
— Нет, я не дебилка, — отвечает Каланча. — Я нормальная, у нас Зойка дебилка.
Стою, почему-то опять плачу. Себя, наверное, жалко. Слышу:
— Зойка тоже из вашей команды?
— Да. Зойку зовут… Смирновой.
— Запишем…
Тишина. Понимаю, он записывает про меня. Нисколько не пугаюсь. Радуюсь. Значит, Самурай будет мучиться, и я с ним. Легчает вроде, сердце успокаивается…
— Ромашка у нас еще — Сонька Вяткина. — Вдруг: — А Глазастая, значит, Сумарокова. — Смеется: рада, что вспоминает. Стучит, выходит, и еще радуется; вот, думаю, подлюга-расподлюга. Она же преступница!
— Сумарокова? — переспрашивает Куприянов. — А ты ее отца не встречала?
— Не встречала. Живет на улице Фигнера.
— В новом шикарном доме?
— Ага. У них там внизу дядька сидит, никого не пускает.
— Охранник называется, — почему-то смеется Куприянов. — Неплохо складывается. Сумарокова… Опять же судья, под именем «Глебов». Ух, закрутился винт, да схватит его гайка. — Голос по-прежнему едкий, но теперь не такой злой. — А когда Зотиков сбивает стариков, то вы все убегаете? А почему он вернулся?
— Сакс забыл, — отвечает Каланча.
Тишина. Слышно, как на кухне разговаривают женщины про мужиков, ругают их, про детей — тоже ругают.
Слышу:
— Подпиши вот здесь… Фамилию выводи разборчиво, аккуратно… А то потом откажешься, скажешь — не ты.
Тишина. Видно, Каланча подписывает.
— Ну молодец. Законная подпись. — Голос у Куприянова довольный. — Да ты не дрожи, что дрожать, дело сделано. Не ты первая, не ты последняя. Не думай про то, что ты раскололась, думай — себя спасла! Государству опять же помогла. У тебя одна жизнь, другой не будет, так что надо ее прожить, чтобы не было больно за бесцельно прожитые годы. А по-нашему, спасай свою шкуру до последнего вздоха. Вот какая наука. Ты мне еще спасибо скажешь. И держи язык за зубами. Никому я этого не покажу, если его мамаша, Лизок, себя по-умному будет вести. Тебе сколько?
— Четырнадцать, — отвечает Каланча.
— Давай дружить. — Он что-то там сделал, Каланча громко рассмеялась.
Слышу, Куприянов двигает стулом, понимаю: собирается уходить. Значит, надо мотать отсюда. Осторожно, чтобы ни шороха, ни звука. Сталкиваюсь в коридоре с какой-то женщиной. Она шарахается от меня, провожает взглядом, но ничего не спрашивает.
Узелок туго затягивается, дыхалку перекрывает. Сначала Попугай, теперь Куприянов. Что же будет с Костей, неужели сядет?! На улице остановилась около мотоцикла Куприянова, собираю слюну во рту и выплевываю на сиденье. Запоминаю номер мотоцикла, чтобы подстеречь его в другой раз и проколоть колеса.
Холодно. Колотит. Оглядываюсь — оказывается, я сижу на откосе. С Волги ветер. Уносит гарь и дым из города. Легче дышать. Легче думать. Думаю, как расправиться с Каланчой — убить ее мало. Зверею. Убью ее, твержу, убью подлянку! А что это Куприянов, думаю, про Лизу говорил, намекал на какие-то совместные дела? Вдруг меня обжигает как огнем: действовать надо, надо к Ромашке и к Глазастой, может, они что-нибудь придумают. У Глазастой голова, она соображает.
Бросаюсь домой. Выбегаю из лифта, на ходу выхватываю ключи… и вдруг замечаю — у Лизы дверь приоткрытая. Пугаюсь: что еще случилось? А если вернулся Костя, вот ужас! Дверь как-то подозрительно не закрыта, вроде бы прикрыта, щель маленькая, а не захлопнута. Тихонько открываю, вхожу… Дверь оставляю нараспашку, чтобы легче было убегать, если что не так. Заглядываю в кухню. Вижу, сидит ко мне спиной Лизок.
— Теть Лиз? — окликаю.
Она резко поворачивается, от моего неожиданного появления лицо у нее совсем незащищенное, как бывает у человека, когда он один, сам с собою. В последнее время она здорово выхудилась, мордочка с кулачок, и глаза торчат.
— А-а, — говорит, — это ты, входи. — А сама жует черствую горбушку хлеба.
— Что это у вас дверь не заперта? — спрашиваю.
— Не заперта? — совсем не удивляется. — Не знаю. Забыла захлопнуть. — А сама, не двигаясь, продолжает жевать хлеб.
— Теть Лиз, — спрашиваю, — что это вы хлеб всухомятку?
Молчит, не отвечает; посмотрела на хлеб и снова жует.
— Пойдемте, я вас супом накормлю.
Она опять не отвечает, не слышит. И тут я, дурочка, не выдерживаю, срываюсь и вдруг как закричу:
— Теть Лиз!
Она смотрит на меня с большим удивлением, словно впервые замечает. Ждет.
— Теть Лиз, — говорю. — Я была у Каланчи… Ну, знаете, из нашей команды… самая длинная. Я вам про нее рассказывала. Помните?
Она смотрит, но я по глазам вижу — не включается. Добавляю тихо:
— А там у нее… Куприянов. Тот самый. Ментяра. Он на нее орал, угрожал, и она ему… все-все рассказала.
Включается:
— Что… рассказала?
— Что… Костя угнал машину. — Шепотом произношу. Мы с ней раньше никогда об этом не говорили, но она не удивляется, что я в курсе. Думаю, сейчас взорвется, после моих слов, а она молчит.
Продолжаю:
— Протокол он составил, и Каланча подписала.
— Знаю, — отвечает. — Он только что звонил.
— Ну и что же делать? — спрашиваю в отчаянии.
— Ничего. Куприянов нам поможет. Он мне обещал. — Криво улыбается. — С ним все просто.
А у самой вид перевернутый, точно она стоит на краю пропасти и вот-вот сорвется и насмерть!
— А еще раньше я встретила на улице Попугая, — кричу. Думаю: надо остановиться, надо остановиться, пока не поздно, а не могу. — Наш учитель по автоделу, Попугай — прозвище; так вот он мне говорит, что Судаков, шофер… тоже знает про Костю.
— И про это слышала, — отвечает тем же чужим голосом.
Теперь молчу я. Ничему она, выходит, не удивляется, но это почему-то не успокаивает. Наоборот, беспокоит. Думала, я ей скажу, сразу станет ясно, что делать. А тут все окончательно запутывается.
— А ты никому ни полслова, — предупреждает. — Поняла?
Киваю, что поняла.
Звонит телефон. Лизок уходит в комнату. Плетусь следом. Она снимает трубку. Вдруг вижу — слегка преображается. Милая улыбка появляется на лице. Молчит, слушает, что ей говорят, сияет. Преображается, ее узнать нельзя. Смеется!
Догадываюсь, кто звонит — конечно, судья. Удаляюсь.
Прихожу домой, сразу звоню Глазастой. Она снимает трубку, как всегда, мрачная. Тут я вдруг думаю, что ни разу не видела, как Глазастая улыбается.
— Это ты с матерью разговаривала? — спрашивает.
— Я, — отвечаю.
Она молчит. В другое время я бы пошутила про ребеночка, который у них откуда-то появился, спросила бы, не она ли его тайно родила или что-нибудь в этом духе. Но сегодня мне не до этого, я продолжаю:
— Приходи, надо поговорить. Степаныч во второй. Так что я одна. Ромашку захвати.
Она ничего не расспрашивает, говорит:
— Освобожусь через два часа и приду. — Вешает трубку.
Опять я одна. Жду из последних сил. Достаю пылесос, начинаю убирать квартиру. Шурую, а из головы не выходят наши дела. Когда звонят в дверь, бросаюсь открывать со всех ног, думаю: наконец-то увижу девчонок. Открываю дверь, а они не вдвоем, а втроем — с Каланчой.
Застываю. Раньше думала, сразу брошусь ее убивать, а тут застываю — стою в проходе онемевшая. Вот, думаю, наглая, всех заложила и приперлась.
— Войти можно? — спрашивает Ромашка и отодвигает меня в сторону.
Они проходят в комнату, рассаживаются. Плетусь за ними, что делать с Каланчой, не знаю.
— Курево есть? — нахально спрашивает Каланча.
— Ах ты, падло, курево тебе надо?! — Мне кажется, я кричу, потом понимаю, что губы у меня еле шевелятся, и никто никаких моих слов не слышит.
Почему-то иду в комнату к Степанычу, достаю пачку «Беломора», бросаю Каланче.
— Фу, гадость, — говорит, — а сигарет нету?
— Нету, — отвечаю, — обойдешься, курильщица.
А сама думаю, сейчас все криком выложить или подождать? Вдруг она сама расколется? Надо же ей дать шанс. Одно дело — я скажу, тогда девчонки ее растопчут; другое дело — она сама. Смотрю на нее, как она беломорину раскуривает, руки у нее подрагивают. Значит, про это думает, глаз не поднимает. А я стою, жду!
— Так что там у тебя случилось? — цедит Глазастая.
— Откуда ты знаешь, что случилось? — пугаюсь.
— По твоей улыбочке прочла… Для этого большого ума не требуется.
Хихикаю не к месту. Они смотрят на меня, удивляются. Думают, видно, — вот идиотка. Сбиваюсь, тороплюсь, выкладываю им в красках про Попугая и Судакова, сама от страха чуть не воплю.
Они долго молчат. А что тут скажешь? Они же давно про это перестали вспоминать, думали: все позади, кроме Каланчи, конечно. А тут вдруг!
— Ну трепло проклятое, Попугай! — возмущается Ромашка. — Надо же!
— Попугай сказал, — говорю, — что с Судаковым можно договориться.
Слежу за Каланчой, она спокойна, ей-то это на руку.
— Может, пойдем в милицию, — нахально предлагает Каланча. — Теперь все равно всех выловят.
— А Самурай как же? — спрашиваю.
— А что Самурай? Каждый сам за себя.
— Молчи, тварь! — Бросаюсь на нее, колочу по голове, по лицу, не разбирая. Первый раз в жизни бью человека! Ору: — Его же посадят!
Глазастая и Ромашка оттаскивают меня от Каланчи.
— Псих ненормальный! — выкрикивает Каланча. — За что ты меня? Кошка вздрюченная!..
Снова бросаюсь на Каланчу, но Глазастая перехватывает меня, обвивает руками и прижимает к себе. Колочусь у нее в руках, потом почему-то успокаиваюсь. Чувствую тепло ее тела, чувствую, что я не одна.
— Продолжай, Каланча, — ухмыляясь, говорит Глазастая. — У тебя очень интересный ход мыслей.
— Ну поставят нас на учет в милиции, — поддается на покупку Каланча. Волнуется, краснеет, глаза бегают, но свое продолжает. — Ну что нам сделают? Скажут, сами пришли, значит осознали. Полагается снисхождение. Мы, что ли, разбили машину? Самурай разбил, пусть отвечает.
— Как по писаному читает, — говорит Ромашка, — точно заранее выучила.
— А что? — огрызается Каланча. — Мне своя шкура дорога, я в тюрягу не хочу.
— Ты все пролепетала? — с угрозой в голосе спрашивает Глазастая. — Хочешь меня Иудой сделать? Я ведь должна не Самурая заложить, а Христа в себе продать… Вижу, ты про них, несчастная, ничего не знаешь. Да я под пыткой никого не выдам, а не то что сама побегу сознаваться. И тебе, Каланча, советую поступать так же!
А я сама в ту пору ничего про Иуду не знала, ни про Христа. Я и в церкви ни разу не была. Мы все были антихристы. Вот что я скажу. И долго будем за это расплачиваться.
Вижу, Каланча насмерть пугается. Теперь ясно, после слов Глазастой: она ни в жизнь сама не сознается.
Думаю, значит, все-таки придется мне.
Приближаюсь к ней, смотрю в упор — она почти лежит в кресле, ногу на ногу закидывает и верхней так дрыгает, что до моего подбородка достает. Сейчас ты у меня подрыгаешь, думаю, а сама дрожу. По-прежнему смотрю на нее в упор.
Она старается спрятаться от моих глаз.
— Ты что на меня уставилась? — спрашивает. — Совсем чокнулась, кошка драная?
Ишь, какая хитрющая, все сворачивает на мою любовь, и хватаю ее за дрыгающую ногу. Она вырывается.
— Еще раз бросишься, разукрашу, родной папа не узнает.
— И брошусь! — отвечаю. А у самой в голове шумит, во рту пересохло.
— Ну попробуй! — говорит.
— И попробую, — отвечаю. — Вставай! Я сидячих не бью!
Сама думаю, она не встанет, а она встает, хотя вижу: боится. Ее лицо ко мне приближается, на верхней губе у нее выступают мелкие капли пота, как росинки на траве; потом вижу, на носу веснушки, раньше я их никогда не замечала. Сейчас я ее уничтожу, думаю, пусть получит свое, что заработала, то и получай!
Кровь бросается мне в голову, руки сжимаются в кулаки, я готова заорать про нее всю правду и уничтожить! Но вдруг меня как током прошивает, пробивает насквозь, как молнией. Что Каланча, когда я сама виновата больше ее — вот в чем дело. Если бы я не испугалась Куприянова и сразу ворвалась, она бы ничего ему не сказала! А я стояла в коридоре, дрожала, подслушивала, а не входила, не спасла ее от предательства!
И тут меня насквозь второй раз как током прошивает — какая же я подлянка, — да так прошивает, что я вскрикиваю от боли.
— Ты что? — спрашивает Глазастая.
— Ничего, — вру. — Ногу подвернула. — Наклоняюсь, щупаю ногу. Голова у меня кружится, и я падаю на пол.
Глазастая поднимает меня, смотрит, словно что-то понимает.
Вдруг, как из темноты, прорезается Ромашка:
— Революционному трибуналу все ясно… Надо дать этому шоферюге на лапу. Чтобы молчал.
— Ты думаешь, он возьмет? — спрашивает Глазастая.
Ромашка смеется:
— Посмотри вокруг, слепая подруга, открой глазки. Весь мир продается и покупается, всем нужна монета, а какой-то бедняк-шоферюга откажется? Не такой он дурак… Вот дождемся Самурая и скажем ему: пусть действует, если не хочет загреметь.
— Ему и так плохо, — замечает Глазастая. — Нечего его совсем загонять в угол. Деньги надо достать самим и отдать Судакову.
Ну, Глазастая, думаю, вот человек. И тут же предлагаю:
— Я могу у Степаныча перехватить. Он поможет.
— А сколько надо? — спрашивает Каланча.
— Это вопрос, — замечает Глазастая. — Спросим у него.
— Держи карман шире, — возмущается Ромашка. — Он знаешь сколько заломит… Так дела не делаются. Назовем свою сумму… и поторгуемся. Надо ему кинуть куска три… Машина ведь вдребезги.
— В жизни не видела столько денег, — сознается Каланча. — Где их взять-то?
— Можно потрясти моих родителей, — спокойно предлагает Ромашка.
Мы очумело смотрим на нее.
— И они дадут? — радуюсь я.
— Ну ты дура, — хохочет Ромашка. — Они удавятся. Сами возьмем.
— А если твой папаша побежит в милицию? — спрашивает Каланча. — На нас еще и это повесят?
— Не побежит. Он всего боится, — ухмыляется Ромашка. — И потом, надо же нам как-то выкручиваться, раз влипли. Я, например, так же как и Каланча, в тюрягу не хочу и даже на постоянную прописку в милицию не желаю. С какой стати мне светиться, у меня вся жизнь впереди.
— Значит, заметано? — спрашивает Глазастая.
— Заметано, — отвечает Ромашка.
Радуюсь, вдруг правда мы поможем Косте?.. А Каланча впадает в истерику, выскакивает из кресла, руками размахивает, тонким чужим голосом твердит:
— Не, не, не… без меня, — и хочет вообще слинять, отступает к двери, вот-вот бросится бежать. — Я не пойду ни в жизнь!
— Пойдешь, — твердо произносит Глазастая. — Все пойдем. Вместе машину брали, вместе и пойдем. Тут все поровну виноваты.
Каланча сникает, сгибается, стоя у стены, ломается пополам, руки болтаются ниже колен, глаза побитой бездомной собаки, голову втягивает в плечи, словно ждет, что ее ударят. Понимаю ее: она боится мента Куприянова, она же у него на крючке, и нас боится, особенно Глазастую. Подхожу, обнимаю как подругу, говорю:
— Да ладно тебе пугаться. Пойдем вместе. Никто не узнает.
— Завтра родители уезжают на дачу. И меня волокут. Так, часов в двенадцать, — горячо шепчет Ромашка. — Сегодня я уведу у матери ключи, пусть они думают, что это все из-за нее случилось, а ты, Глазастая, приходи за ними.
— Так быстро? — вырывается у меня, но я тут же замолкаю, чтобы не подумали, что я тоже пугаюсь.
— А что тянуть? — спрашивает Ромашка. — Только надо, чтобы вы наследили, ну, чтобы был настоящий грабеж. Деньги лежат в шкафу, под бельем, в железной коробке.
13
Смотрю на часы: уже два, летит время, когда не надо. Костя в дороге, катит домой, считает себя счастливым, а я шурую с обедом, чтобы заглушить страх и тоску. Впереди — суд! Судаков пока помалкивает. А мент Куприянов держит Лизка за горло. Этот мент офигел — сторожит ее около работы, вылавливает утром, совсем как судья, только у того получается благородно, а у этого нет. Всякому ясно: он своего добьется, или Костя сядет. Я подумала: сходить к жене Куприянова и все ей рассказать, но боюсь навредить Косте.
Подумаешь обо всем — жить страшно!
Да, голова кругом. Когда мы «брали» квартиру Ромашки, я сильно испугалась. По дороге думала все время о Косте, и было хорошо, радовалась, что мы без него все сделаем и он никогда об этом не узнает. Приятно было его спасать. А в квартире у Ромашки испугалась. Чужие вещи подействовали. Старый тяжелый буфет следил за мной разноцветными стеклами. Они были как живые глаза.
— Глазастая, — выдавливаю с трудом, — взяли и пошли.
Глазастая не отвечает, шарит в ящиках шкафа. А Каланча замечает за стеклами в буфете вино, глазами вращает, тоже боится, но тянется к бутылке, шепчет:
— Какая пузатенькая, я такой никогда не видела.
— Это ликер, — громко и отчетливо произносит Глазастая. — Он сладкий.
От громкого голоса Глазастой мы с Каланчой замираем. Я втягиваю голову в плечи, жду чего-то невероятного. Но прихожу в себя от обыкновенных слов Каланчи:
— Надо попробовать.
Открываю глаза, вижу, Каланча берет пузатенькую. Я вцепилась и не даю.
— Отстань, — кричит она. — Ромашка велела наследить. Вот я и слежу. — Вырывает бутылку, выпивает большой глоток. Улыбается. — Вкусно. — Облизывает губы. — Девчонки, пробуйте!
Мы с Глазастой не хотим. Я пришипилась, не двигаюсь с места, а Глазастой не до того, она нервно шурует в шкафу.
Вижу ее руки, пальцы тонкие, с маникюром, на одном колечко горит с маленьким камушком, а когда она поднимает руки вверх, то пальцы у нее заметно дрожат.
Перехватываю ее взгляд, чувствую, на губах появляется моя улыбочка, спрашиваю, неизвестно зачем:
— Тебе страшно?
Она режет в ответ, сердится на меня:
— Не страшно… Противно. Суки, перепрятали, что ли, деньги?
— Ты не там ищешь, — вспоминаю. — Ромашка же сказала: в нижнем ящике.
Глазастая чертыхается, теперь окончательно ясно, что она тоже боится, только делает вид.
— Дуры, что не хотите выпить, — говорит Каланча.
Она напивается, хохочет. Выливает вино на ковер, а он у них красивый — картинка, белый с синими разводами, и вино растекается бурым пятном.
Тут я кричу, сама не знаю почему:
— Что ты наделала?
А она хохочет, кричит:
— Круши буржуев! — И как грохнет об пол вазу с цветами.
Мне плохо, голова кружится.
— Тихо! — командует Глазастая. Достает из-под белья железную коробку, обмотанную клейкой лентой. Коробка старая, на ней нарисована девушка в кружевном платье до полу и в чепце. И что-то иностранными буквами написано. Глазастая срывает ленту с коробки, открывает ее — а там денег доверху, одними сотенными.
Балдеем. Переглядываемся.
— Тут много, — говорю. — Давай отсчитаем три тысячи, а остальные обратно.
— Тогда они сразу узнают про Ромашку, — срезает Глазастая.
— Так ведь больше лучше, чем меньше, — шепчет Каланча. — Глаза у нее вспыхивают, огоньки внутри загораются. Смеется. — Три шоферу, остальные нам!
Глазастая не отвечает, молча снимает рюкзак, запасливая какая, с рюкзаком приходит, набивает туда деньги, закидывает за спину и говорит:
— Я выхожу первая. Ты, Каланча, за мной. И перестань хихикать! — Берет ее за плечи и встряхивает. — А ты, Зойка, последняя. Ключи пусть так и лежат на видном месте.
Смотрю: вижу, ключи лежат на столе — один длинный и два коротких, на три замка запираются сразу, думаю, а все равно не убереглись. Родная дочь подставляет, мелькает в голове.
— Зойка, тебе говорят, ты что, не слушаешь, — дергает меня Глазастая.
Подымаю глаза на нее в упор. Она почему-то резко отворачивается, цедит: «Двери не запирай — прикрой, и все. Встретимся завтра. Сегодня меня не ищите». Поворачивается и уходит, поддергивая рюкзак, набитый деньгами.
Рюкзачок смешной, на нем аппликация медведя, я его еще по школе помню. Вспоминаю это и чуть не плачу.
Потом выходит Каланча. Пьяная она, надралась сладенького, цепляется за что-то в коридоре, чуть не падает. Слышу, еще лифт, стерва, вызывает.
А я как во сне плаваю, будто я где-то далеко, а тело мое тут. Приседаю на край стула, забываю, что надо отсюда мотать. Сижу, застывшая, и сижу. Слышу, кто-то входит, а не пугаюсь. Спокойно так думаю: милиция или соседи, пусть меня схватят, и делу конец. Загремим на пару с Костей. А девчонок я все равно не выдам, возьму всю вину на себя. Поворачиваю голову к двери — и жду.
Вырастает Каланча. Удивленно смотрит, спрашивает:
— Ты что уселась?.. Совсем чокнулась.
Хочу ей ответить, но язык не слушается. Она хватает меня за руку и вытягивает из квартиры.
На следующий день продолжение. Ждем Глазастую.
— У нас дома бедлам, — весело сообщает Ромашка. — Отец мамашу стукнул. Та ревет. Не понимает, кто у нее ключи свистнул. Всю ночь они не спали, что-то там перекладывали, пересчитывали. А сегодня новые замки ставят. Мать говорит: «Я тебя давно просила: поставь квартиру под охрану милиции». А он: «Нашла придурка. На милицию ставить все равно что голову в петлю сунуть».
— А ты чего радуешься? — спрашиваю Ромашку.
Она молчит, потом отвечает:
— Мое личное дело.
Сидим, ждем Глазастую, а ее все нет и нет.
— А может, она взяла деньги и с концами? — спрашивает Каланча.
Тут как раз раздается звонок, мы все трое, не сговариваясь, бросаемся к двери.
Глазастая спокойная, красивая, даже больше, чем всегда. Разодетая в пух и прах, в широкой кожаной куртке с плечами, в длинной юбке, с подмазанными глазами. Картинка.
— А деньги где? — нетерпеливо спрашивает Ромашка.
— Деньги… в одном месте, — отвечает Глазастая. — Не буду же я их с собой таскать?
Мы с Каланчой при сем присутствуем, в разговор не влезаем.
— А сколько там всего, пересчитала? — небрежно роняет Ромашка, словно проверяет Глазастую.
— Пересчитала, — говорит Глазастая и, как нарочно, замолкает.
— Ну? — не выдерживает Ромашка.
— Десять тысяч, — произносит наконец Глазастая.
Ромашка облегченно вздыхает, и я вдруг понимаю почему: все в норме, Глазастая ее не обманула.
— Десять? — балдеет Каланча. Она застывает с открытым ртом, вроде меня.
— Каланча, закрой варежку! — Хохочу. — А то плюну!
— Иди ты! — Она отмахивается, я ей мешаю.
— А почему ты их не принесла? — спрашивает Ромашка. — Шоферские могла оставить, а остальные надо было принести.
— Вот именно! — подхватывает Каланча. — Не зря же мы их брали.
Глазастая молчит. Ромашке это не нравится.
— Они ведь не твои, а мои! — с вызовом говорит Ромашка. — Так что поехали за ними! — Встает. — Я бы их поделила между нами.
Каланча тоже нетерпеливо вскакивает, предложение Ромашки ей очень нравится.
— Не поделишь, — отрезает Глазастая. — Не твои это деньги, и не мечтай.
Тут я качаюсь, чуть не падаю — ничего себе пирожки.
— А чьи же, позвольте узнать? — ехидничает Ромашка, но сама как-то уже не в себе.
— Трудно ответить. — Все стоят вокруг Глазастой, но она продолжает сидеть. — Вроде бы ничьи… Пока. Их можно приспособить… Например, отдать в детский дом, где счастливые радостные дети, окруженные заботой своих воспитателей, ни разу не ели досыта! И устроить им обжираловку! Представляете, сколько детей можно накормить за семь тысяч?
— Чего?! Чего?! — Ромашка бледнеет, глаза от злости узкие, неприятные. — С какой стати, пусть на них государство жертвует. Ишь ты, добренькая за чужой счет. Кради у своего папаши и жертвуй. Девчонки, как вам это нравится? — Она ищет у нас поддержки.
— Мне лично не нравится! — кричит Каланча.
А я молчу, я на стороне Глазастой.
— Пошли! — требует Ромашка. Хватает Глазастую за рукав куртки и тянет в неистовстве на себя.
— Вещички не рвать! — цедит Глазастая и отталкивает Ромашку ногой.
Та отлетает в угол. Вскакивает, вопит:
— Отдай, стерва, мои деньги! — Захлебывается в словах, конечно, ей обидно. — Скажи спасибо, что я вам три куска отвалила за ваши вонючие шкуры! Мне спасаться не надо, я не соучастница угона, а ты! Ты увидела тачку с ключом! Ты!.. И сказала Самураю!
Вот как она поет, думаю я, вроде Каланчи. Мне бы тоже закричать на Ромашку, заорать, что ты, подлянка, из-за денег давишься, а я молчу. Смотрю на Глазастую, как на спасительницу, а сама молчу и дрожу.
Ромашка подступает к Глазастой — вот-вот кинется на нее, но в последний момент останавливается, драться не решается. Глазастая сильная, гимнастикой занимается.
— Ты мои деньги выложишь, — с угрозой говорит Ромашка. — Выложишь… или подавишься ими! Я тебя заложу, себя не пожалею!
— Забудь, подруга! Денег ты не получишь, — спокойно отвечает Глазастая. Ее не одолеешь, она невозмутимая, сбою не дает. — А заложишь, тебе же хуже.
Ромашка поворачивается и убегает. Хлопает дверью изо всех сил. А что ей остается делать?
Наступает тишина. Ее нарушает Каланча:
— Пойти, что ли, за Ромашкой? — спрашивает.
— Иди, — соглашается Глазастая. — Ее не надо оставлять одну.
Каланча быстро уходит, ей, видно, охота к Ромашке, чтобы все обсудить.
— Ромашку я не боюсь, как ты понимаешь. Никого она не заложит. Себя сильно любит. Каланчу я нарочно отправила, чтобы не отсвечивала. А деньги при мне. — Глазастая скидывает куртку, а под нею рюкзачок с деньгами. — Теперь вопрос, как передать их Судакову. А потом решим, что делать с остальными.
— А как же насчет детдома? Ты же говорила, отдадим детдомовцам.
— Говорила… А вдруг отец Ромашки их не украл, а вдруг они честно заработанные?
— Но Ромашка же сама рассказывала про отца.
— Ромашка что хочешь наплетет, если ей выгодно. Она же заранее знала, что там десять, а не три. Значит, заранее придумала, чтобы мы их взяли. Спрашивается — для чего? Для себя, конечно.
Смотрю на нее в ужасе, говорю:
— А если они честно заработанные, значит мы воры!
Глазастая не отвечает, сама, видно, про это думает:
— Поживем — увидим, а пока я предлагаю написать Судакову письмо. Текст я придумала. Слушай… — и произносит с выражением: «Вот тебе дармовые деньги, халява, и молчи на суде, а то тебе хана!..»
Глазастая ждет моего ответа. Она смотрит на меня, а я молчу.
— Ты не грызи ногти, отвечай! — требует Глазастая.
А я не знаю, что ей ответить. У меня наступает предел: как я узнала, что мы воры, так и рухнула — ничего не соображаю.
— Если передать ему из рук в руки, — продолжает она, — он увидит нас, перестанет бояться, подумает — девчонки. А его надо запугать, чтобы понял: положение у него безвыходное. С этой шушерой, со стариками, по-другому нельзя. Они привыкли бояться. Пусть дрожит за свою шкуру, тогда нас не заложит. Ты пойми, лягушонок, — она обнимает меня, чувствую ее теплую руку на плече, — мы в этом мире одни, не спасем сами себя — никто нам не поможет.
Вижу, она крепко сжимает зубы, под кожей у нее обозначаются скулы, лицо делается каменным. Берет рюкзак, открывает, отсчитывает три тысячи.
— А остальное, — говорит, — спрячь. — И отдает мне рюкзак с деньгами.
Совсем пугаюсь:
— А куда же я его спрячу?
— Ну хоть в шкаф. Они же у вас никому не нужны.
Беру рюкзак, засовываю его в шкаф под постельное белье.
— Пойдешь со мной на это дело? — спрашивает Глазастая.
— Пойду, — отвечаю.
— Ну и хорошо. Не откладываем в долгий ящик. Завтра все сообразим. Он выходит на работу в восемь. Я проследила.
— Кто «он»? — не соображаю.
— Судаков… Ну, шофер, — спокойно объясняет Глазастая. — Приходи в половину… Жди меня на углу Песчаной. — Улыбается. — И рванем.
Киваю. Она надевает куртку, набивает карманы деньгами, неожиданно обнимает меня и целует. Потом уходит. А я долго стою у окна, смотрю, как она идет по двору, и пальцами держу то место на щеке, которое она поцеловала.
Думаю: никто меня не целовал лет десять.
Утром стою на углу Песчаной. Прихожу раньше времени. Всю ночь не спала, боялась, вдруг деньги из шкафа исчезнут. Ночью встаю, кладу рюкзак с деньгами себе под подушку. Жестко стало, не сплю, в голове: воры мы, воры!
Трясет и тошнит — от страха перед встречей с Судаковым, от ужаса наших дел, от сырого тяжелого воздуха, в котором перемешались туман и заводская грязь. Вдруг солнце прорвалось, муть заиграла — и стало красиво. Может, жить можно, думаю, может, еще не все пропало?
Жду. Вдруг какой-то мотоциклист пролетает мимо меня, разворачивается и останавливается рядом. Вот, думаю, нелегкая принесла. Смотрю — ну и страшилище. На черном шлеме вокруг глаз сделаны широкие зеленые обводки, а вокруг рта — красные. Топчусь на месте — скорее бы Глазастая пришла. Прохожу чуть вперед, чтобы оторваться от него, слышу, катит за мной. Снова оглядываюсь, чтобы крикнуть ему: не приставай и вали своей дорогой! А он зелеными глазами вращает, чувствую, гипнотизирует. Отхожу еще дальше, ноги у меня уже заплетаются. Слышу: «Зойка-а!» Оглядываюсь: мотоциклист снимает шлем, а это — Глазастая! Смеюсь, отлегает от сердца, любимая подруга на месте.
— Испугалась? — спрашивает, сама улыбается, я ее такой веселой никогда не видела. Киваю. — Я эти обводки сама нарисовала, чтобы ему страшнее было.
Ему — это Судакову.
— Ну ты даешь, — говорю, — я и не знала, что у тебя мотоцикл.
— У знакомого напрокат взяла, — отвечает. — Вот тебе шлем. — Снимает с пояса второй шлем, он тоже разрисован. — Под ним тебя никто не узнает.
Я подставляю ей голову, мне весело с подругой, забываю, зачем мы сюда пришли, она надевает мне на голову шлем, застегивает ремешок, пальцы у нее ледяные, когда она дотрагивается до моего горла, хихикаю. Но мне приятно, что она за мной ухаживает.
— Теперь садись сзади, — приказывает и протягивает тугой сверток. — Здесь все… Письмо и… — не договаривает, нам обеим все понятно, а осторожность не мешает, потому что мимо нас то туда, то сюда снуют прохожие. — Работаем так… Видим, он выходит из дома. Дом его на той стороне. Летим на скорости по нашей стороне, сравниваемся с ним, пересекаем дорогу, влетаем ему на тротуар, он видит нас, балдеет, ты ему суешь сверток. Без слов, молча. И мы исчезаем! На всякий случай я замазала номер на мотоцикле грязью, чтобы он его не запомнил. Только сверток не вырони.
— Не выроню. — Прижимаю сверток изо всех сил к себе.
— Если засыпемся, — привычно цедит Глазастая, — ты ничего не знаешь, я тебя попросила помочь, а что и зачем — ты не в курсе.
Смотрю на нее, как дура, киваю.
— Видишь его дом? — показывает рукой. — Номер семь. Трехэтажный с одним подъездом. Видишь?
— Вижу, — отвечаю, хотя ничего не вижу, у меня козырек шлема все время сползает на лоб. Шлем мне велик, но я боюсь об этом сказать Глазастой, а то сорву операцию.
Сидим, ждем, я на боевой изготовке — правой рукой держу сверток, левой козырек шлема, чтобы он не сползал. Думаю: по улице ходят люди, а мы должны влететь на тротуар… А если собьем кого-нибудь? Или пойдет встречный транспорт, когда мы будем пересекать улицу? Думаю про себя, чтобы не пугать Глазастую. Опускаю левую руку, козырек падает — улица исчезает, слышу только ее шум. Снова держу козырек, рука тяжелеет, затекает. Время идет медленно, хочу посмотреть на часы, отрываю руку от козырька, он падает, время разглядеть не успеваю. Шепчу в спину Глазастой:
— Сколько осталось?
Та отвечает, не поворачивая головы, сквозь зубы:
— Минута… Приготовились!
Чувствую, как напрягается ее спина. Она включает мотор. Начинается. Мотоцикл дрожит. Глазастая еще подгазовывает, дрожь передается всему телу. Хватаюсь за Глазастую левой рукой, козырек падает, ничего не вижу.
— Черт! — слышу Глазастую. — Он не один!
Лихорадочно поднимаю козырек, вижу Судакова с двумя мальчишками. Вспоминаю: у него же два сына! Каждый держит его за руку. Пугаюсь, как же я буду отдавать ему сверток, когда у него обе руки заняты? Хочу сказать об этом Глазастой, но наш мотоцикл отчаянно ревет и летит вперед. Я резко заваливаюсь набок, хватаюсь обеими руками за Глазастую, чтобы удержаться на сиденье, — козырек падает, теперь я опять ничего не вижу, но, хотя я и ослепшая, соображаю, что выронила сверток!
— Стой! Стой! — ору, стучу по спине Глазастой. Она тормозит. — Сверток! — Ору, спрыгиваю на дорогу и бросаюсь обратно.
Вижу, какой-то мальчишка вырывается от матери, подхватывает сверток и несет мне. Подбегает, видит мой разрисованный шлем, бросает сверток и наутек. Поднимаю сверток, бегу обратно к Глазастой. А Судаков маячит впереди, приближается к трамвайной остановке, понимаю — надо торопиться, сажусь, хватаюсь за Глазастую, козырек падает, еду как в танке. Мотоцикл ревет, срываясь с места, летит почти по воздуху. Совсем ничего не соображаю, думаю: главное — не упасть и не выронить сверток.
Мотоцикл словно одолевает препятствие и резко останавливается. Глазастая бьет меня локтем в бок, выхватывает у меня сверток. Какое-то время, еще не понимая, что происходит, я пытаюсь удержать сверток и не отдаю ей. Но она все же вырывает. Поднимаю козырек. Вижу: мы стоим на тротуаре перед растерянным Судаковым, его сыновья что-то орут и тыкают в нас пальцами, а он сам держит наш сверток.
В следующую секунду мотоцикл снова рвет с места, и снова весь мир для меня пропадает, я держусь за Глазастую двумя руками, чтобы не упасть.
Глазастая останавливается около моего дома, снимает с меня шлем, вешает его себе на пояс. Я стою, низко опустив голову: ну, думаю, сейчас она мне врежет.
— Завтра в три, — говорит, — у тебя. Передай Каланче и Ромашке.
— Думаешь, Ромашка придет после вчерашнего?
— Придет. А куда она денется? Деньги-то у нас. — Погазовала, махнула рукой и уехала.
И ни слова о том, как я чуть все не испортила.
На следующий день сижу, жду девчонок. Настроение получше, все-таки отдали деньги Судаку, Костику это на пользу. У меня теперь из-за Костиных дел напряженка, я взвинченная, моторная. И девчонок жду с тяжелым сердцем. Ромашка опять будет собачиться из-за денег — дались они ей. Господи, когда это все кончится?
Звонок в двери, бросаюсь открывать, от нервности никак не могу отпереть замок. Воплю: «Девчонки, счас…» Толкаю дверь, а передо мной, вместо Каланчи и Ромашки, — Попугай собственной персоной. Балдею. Он улыбается, а я нет. Думаю, что еще случилось, — этот неспроста пожаловал.
— Не ожидала? — спрашивает. — В комнату можно пройти?
— Проходите, — отвечаю. Наперед знаю, что он от Судакова, но спрашиваю: — Что случилось? — Про себя думаю: если будет еще требовать денег, не дам.
Он усаживается, оглядывается:
— Ты одна?
— Одна, — отвечаю.
— Ну, тогда можно к делу.
Лезет в карман и достает оттуда наш сверток, тот самый, который мы вчера утром с Глазастой отдали Судакову. Ну, думаю, дела, а сама смотрю на сверток, точно вижу его впервые. Делаю круглые глаза.
— Узнаешь? — спрашивает.
— Что «узнаю»? — продолжаю прикидываться.
— Вижу, что узнаешь… Поэтому буду краток. — Он разворачивает сверток, передо мной рассыпаются сотенные бумажки. — Судаков возвращает вам деньги. Сказал, что и без денег не собирается выдавать Самурая. Так что принимай деньги обратно и дай мне в этом расписку.
— Какие деньги, какую расписку? Не понимаю. — И отталкиваю деньги от себя. В голове путаница, не знаю, как поступить, помню только, что Глазастая велела мне от всего отказываться.
— Ну, если деньги не твои, — говорит Попугай, — то адью! — Сгребает сотенные и встает.
— Нет, — говорю, — не уходите. Может, деньги и не мои, но я знаю чьи.
— А чьи? — спрашивает.
— Чьи, не скажу! Но передать их хозяину могу.
— А расписку напишешь?
— Напишу, — говорю. Про себя думаю: Господи, хоть бы девчонки пришли. — Только я никогда расписок не писала.
— Это дело поправимое, — говорит, — тащи бумагу и ручку.
Притаскиваю тетрадь, сажусь, жду.
Он диктует:
— Я, Смирнова, подтверждаю настоящим заявлением… Ты пиши, пиши, — торопит он.
— А я пишу, — отвечаю, а сама медленно вывожу буквы и все думаю: где же они?
Он продолжает диктовать:
— …что Федоров Петр Егорович вернул мне три тысячи рублей по поручению гражданина Судакова. В чем и расписываюсь — З. Смирнова.
Он вырывает листок, читает его, потом заставляет меня расписаться и прячет мою расписку в карман. Я начинаю собирать деньги, но он меня останавливает.
— Подожди, — говорит, — я пересчитаю их на твоих глазах. Деньги любят счет.
Попугай пересчитывает деньги медленно, а я его не тороплю: пусть, думаю, считает. Отсчитывает одну тысячу, я тоже с ним вместе считаю, подвигает ко мне, потом так же вторую, а третью пересчитывает и прячет себе в карман.
— Вы что?! — ору. — Берете чужие деньги?
— За тяжелую работу, — говорит. — И за молчание. По вашей вине я стал соучастником. Вот за это я и беру. Скажи спасибо, что мало. Нынче что это за деньги? А я своей репутацией рискую.
— А расписку, — ору, — я вам дала расписку на три тысячи. Верните, — говорю, — мою расписку.
— Так я же тебе принес три тысячи, — нахально отвечает. — А тысячу ты мне отдала за работу. Вот так. — И идет к двери.
Я цепляюсь за него, падаю, волочусь по полу, кричу: «Подождите, так нельзя, деньги чужие, мы же не воры!»
А он отрывается, отпихивается, пинает меня ногой, открывает двери и исчезает.
Плюхаюсь на пол около двери, совсем очумелая. Заткнуть бы уши, завязать глаза и спрятаться под кровать, чтобы никто не нашел. Плачу. Потом вдруг думаю: а чего я плачу?.. Забываю, что произошло, помню, что-то случилось, а что — не вспоминается. Голова тяжелая, еле ее удерживаю, и спать охота. Тут раздается звонок. Встаю, открываю — передо мной Глазастая, да не одна, а с Джимми. Он прыгает на меня, визжит от радости, тыкается в щеку холодным носом и облизывает, язык у него влажный, мягкий. Хохочу, обнимаю его. И вдруг меня прошибает, вспоминаю все, ору:
— Глазастая! — ору в ужасе. — Что случилось! — Язык у меня заплетается, буквы наскакивают одна на другую, получается абракадабра: — Попуукрты…
Глазастая пялится на меня, ни черта не просекает.
— Тихо, тихо, — просит ласково. — Говори медленно… По слогам. Ты же у меня умная, хорошая.
Смотрю на нее, но не могу выдавить ни слова.
— Ну давай. — Глазастая обнимает меня. — Ну давай, ты же умеешь по слогам.
— По-пу-гай… ук-рал… у нас… ты-ся-чу руб-лей! — Эти слова доходят до меня, и я продолжаю по слогам, все рассказываю Глазастой.
Она молчит, смотрит куда-то в сторону и молчит.
— Ты почему не удивляешься? — спрашиваю.
— А я готова к любой подлости, — отвечает. — Меня не удивишь. — Потом цедит: — Подонок отпетый! Козел пьяный!.. — Обрыв; она снова замолкает. Губы крепко сжаты, глаза колючие, приказывает: — Джимми!
И мы вылетаем. Улица у нас тупиковая, дом стоит последним, так что Попугая нам легко догнать. Бежим втроем — Глазастая первая, за нею Джимми, потом я. От бега мне делается жарко, и я снова становлюсь нормальной, как все. Мне не страшно, я прикрыта Глазастой, плевать я хотела на Попугая. «Попугай — мразь, подонок, — шепчу. — Козел двуногий!» Чувствую, что зверею, готова на драку.
Скоро мы его замечаем. Идет, между прочим, не спеша, вразвалочку. Совесть, видно, не беспокоит. Не знаю, что там Глазастая придумала, но только, когда я рву вперед, чтобы налететь на Попугая, перехватывает меня — потише, мол.
— А почему? — не понимаю.
— Народу много, — отвечает. — Надо переждать.
Правда, народу вокруг полно, а я и не подумала об этом.
Попугай по-прежнему маячит впереди. Он доволен собой, по спине видно, упивается. Наверняка о выпивке мечтает на чужие денежки, гад! Идем, идем… По одной улице, по другой… Жмемся к стене, дышать боимся, чтобы не засветиться.
Попугай сворачивает в сквер. И мы туда. Оглядываюсь — пусто. Ни одной фигуры не видно. Ну, думаю, пора действовать.
— Глазастая, — говорю шепотом, — рвем?..
Она не отвечает, неожиданно приказывает:
— Джимми, ко мне! — Берет его за ошейник. А потом как закричит чужим, страшным голосом: — Фас, Джимми! Взять! — И толкает его на Попугая.
Все происходит в одну секунду, я даже ни о чем подумать не успеваю. Джимми мелькает у меня перед глазами, взвивается в воздух и тяжелой тушей обрушивается на спину Попугая. Тот падает на живот, видит страшный оскал Джимми, закрывая голову руками. Он не кричит, видно, от страха теряет голос, а только как-то жалобно стонет.
Глазастая оттаскивает собаку. Та упирается, приседает на задние лапы, рычит, скалит пасть.
Попугай садится, нас он не узнает, не понимает, кто мы, кричит:
— Я в милицию заявлю! Я с вас три шкуры спущу! Вашу собаку прирежу, на шапки, в розницу!
— Хватит придуриваться! — обрывает его Глазастая. — Ослеп, что ли?
Попугай пялится на нас, выкатывает глаза, но, видно, плохо соображает.
— Не узнаешь? — Глазастая улыбается. — Это же я, Сумарокова.
Попугай приходит в себя:
— Сумарокова? — Переводит взгляд на меня. — И Смирнова.
— Вот именно, — цедит Глазастая. — Гони монету.
Попугай молча встает, отряхивается, стоит к нам спиной, потом резко поворачивается к нам и показывает фигу.
— Монету им отдай, чего захотели! — Его худая долговязая фигура изгибается в нашу сторону. — На-ка, выкуси, выкуси! Вот вам, в морду, в морду! — Он тыкает в нас фигой, медленно отступает и ругается матерными словами, обзывая нас: — Курвы-ы! На человека зверя натравливать! Как в концлагере! Фашистки!
— Это ты человек? — обрывает Глазастая. — Сейчас я захлебнусь от восторга.
Джимми оглушительно лает, вырываясь.
— Даю минуту на раздумье, — говорит Глазастая, — и спускаю собаку.
У меня начинают дрожать ноги, и я шепчу Глазастой, чтобы Попугай не услышал:
— Глазастая, не надо! Глазастая, не надо! Вдруг Джимми загрызет Попугая.
Вижу, Попугай озирается кругом — позвать на помощь некого, и все-таки он в отчаянии бросается наутек. Бегать он не умеет, но бежит, так ему неохота отдавать деньги.
— Глазастая, не надо! — кричу я.
Но она меня не слышит и спускает Джимми.
Джимми бросается вперед, сбивает Попугая, и они начинают кататься по земле, и Попугай вопит: «А-а-а!» Я, как ненормальная, лечу следом, подскакиваю к ним, хватаю Джимми за шею и хочу его оттянуть от Попугая и не могу, ору: «Глазастая!» — хотя она уже рядом и мы вместе держим Джимми, а Попугай отползает чуть в сторону.
— Ну?! — подстегивает Глазастая Попугая.
— На! — вопит он. — Подавитесь! — И швыряет нам деньги.
Они рассыпаются по траве.
— Стой! Не уходи! — приказывает ему Глазастая. — Зойка, пересчитай деньги.
Ползаю по траве, собираю эти проклятые деньги, я их теперь ненавижу, пересчитываю, сбиваюсь со счету, смотрю в растерянности на Глазастую, почему-то реву.
— Не реви, — орет, — пересчитай еще раз.
Снова пересчитываю, все в норме, свертываю деньги, рассовываю по карманам.
Мы поворачиваемся и уходим. Он что-то бешеное кричит нам вслед, но мы уже не разбираем слов. До дома идем молча. Джимми тоже устал, понуро трусит рядом. Еще издали вижу Каланчу. Ее голова торчит над всеми прохожими. Потом замечаю и Ромашку. Значит, пришла, несмотря на вчерашний скандал. Они ждут нас, ничего не ведая. Мы не виделись всего один день, а сколько произошло.
Подходим в напряженке. Джимми радостно бросается к девчонкам, но Ромашка отпихивает его. Губы у нее накрашены помадой, в ушах сережки с камушками, дорогие, материны. Солнце в них играет желтыми и синими огоньками. Она смотрит мимо нас, ни ответа нам, ни привета. Вот, мол, я такая гордая, знайте, ничего я не прощаю.
А Каланча машет нам ручкой:
— Мяу!
«Тоже мне кошка, — думаю, — научилась у Ромашки».
Глазастая проходит вперед, мы молча идем за нею. Чувствую, Ромашка ненавидит ее, вцепилась бы ей в шею своими острыми зубками и укусила бы до крови, если бы решилась. От нее веет холодом и злостью.
Входим в квартиру. Располагаемся. Глазастая говорит:
— Зойка… расскажи по порядку. Чтобы им все было понятно, как в азбуке, от «а» до «я». — Смотрит на них и улыбается.
Вот, думаю, выдержка. Следую ее примеру, спокойно рассказываю про мотоцикл, про то, как мы отдавали деньги Судакову и как я сверток с деньгами уронила.
— Ну ты шляпа, — вздыхает Каланча. — Их же могли увести… Любой прохожий.
— Не увели, — обрываю, вспоминаю про ее штучки с Куприяновым, вставляю ей фитиль. — Тебя же там не было.
Она нисколько не обижается, хохочет:
— Я бы не прозевала, я бы у тебя их из-под носа увела.
Злюсь, но не обращаю на нее внимания, продолжаю клеить в красках про Попугая. Они в отпаде — от Попугая никто такой прыти не ожидал. Потом выгребаю тысячу из карманов и бросаю на стол.
— А остальные? — спрашивает Ромашка, не глядя на Глазастую.
— Все тут, — говорит Глазастая. — Зойка, верни всю монету хозяйке. Мы же не воры. Взяли для общего дела, не нужны — возвращаем.
Каланча и Ромашка молчат. Лица у них настороженные, ждут подвоха. Кажется, будет драчка. Иду за деньгами; интересно, что Глазастая будет делать. Неужели отдаст всю монету Ромашке? Приношу ее рюкзак с семью тысячами и сверток Судакова с двумя. Смотрю на деньги. Думаю, может, правда, лучше их отдать Ромашке и забыть про все, а дальше ее дела.
Глазастая открывает рюкзак, мы следим за нею, всовывает туда остальные деньги, задраивает его, протягивает Ромашке.
И вдруг говорит:
— Вернешь родителям.
Ее слова — как взрыв бомбы, а потом тишина. Каланча сидит с открытым ртом, Ромашка балдеет, по лицу красные пятна идут. Ну а я радуюсь, я в отпаде, это новый поворот, Глазастая — умница!
— Ну дела, — хохочет Ромашка. — А что я им скажу?
— Да, что она им скажет? — подхватывает «подпевала» Каланча.
— Отец прибьет, — мрачно добавляет Ромашка.
— Не прибьет, — успокаивает ее Глазастая. — Ты же говорила, он тебя обожает.
— Обожает? — нервно переспрашивает Ромашка, крашеные губки расползаются в ухмылке. — Может быть, только очень индивидуально, по-своему: сначала деньги, потом меня. Он из-за них кого хочешь удушит.
— А я верила, — признается Глазастая, — думала, ты у него на голове сидишь.
Ромашка не отвечает, глаза сухие, но слова произнести не может, видно, боится сорваться.
— Ну а мать? — спрашивает Глазастая.
— А-а, она всегда за него… Курица.
Теперь уже и Глазастая молчит. И я тоже молчу — а что тут скажешь, если такая неожиданность.
— Родители, — вздыхает Каланча. — С ними не заскучаешь. Всяк по-своему хорош. Моя, например, вчера хотела подложить меня под своего хахаля… Коньячком угощали, а я коньячок выпила, а им крутанула динамо.
— Как «подложить»? — не понимаю. Мутит почему-то…
— Замолчи, Каланча, — цедит Глазастая.
Вскакиваю, убегаю. Пью воду, зубы стучат о стакан. Слышу:
— Берите по куску, — предлагает Ромашка. — Остальное — мое дело.
— Деньги надо вернуть, — отвечает Глазастая. Спокойно так отвечает, без нерва. — Ты на меня не сердись, но так лучше будет.
— Катись ты в задницу! — срывается Ромашка. — Надоело!.. Пошли, Каланча!
Слышу: из комнаты доносится шум, двигают стулья, раздаются торопливые шаги.
— Уйди с дороги, Глазастая! — говорит Ромашка.
После этого наступает тишина. Прислушиваюсь, но все молчат. Потом голос Глазастой — медленный, тянучий, неохотный:
— Отдай деньги и вали на все четыре!
— Уйди! — В голосе Ромашки угроза. — По-хорошему прошу. В последний раз…
И снова тянет Глазастая, точно она слова произносит через силу:
— Ты же знаешь меня, Ромашка, я не отступлю.
— Бей ее, Каланча! — вдруг орет Ромашка.
Что-то там падает, кто-то вопит, и сквозь весь этот шум прорывается безумный голос Глазастой. Она наконец-то просыпается:
— Фас, Джимми! Возьми их!
Пугаюсь, думаю, Джимми порвет девчонок. Не помня себя, врываюсь как сумасшедшая.
Все молчат, стоят как завороженные. И я теперь их различаю и догадываюсь, почему Ромашка и Каланча такие застывшие, — они боятся Джимми! Ищу его глазами: вижу — лежит в углу, морда между лап, весь пришибленный, виноватый, бьет хвостом по полу. Смеюсь, понимаю, он и не собирается выполнять приказ своей хозяйки. Смотрю на Глазастую, и тут мне делается страшно, тут я понимаю, почему Ромашка и Каланча такие застывшие. В вытянутой руке Глазастой финка!
Смотрю на финку, оторваться не могу. Красивая финка, автомат, лезвие длинное, узкое, кончик ножа тонкий, как игла. Иду к Глазастой, финка меня притягивает, оказываюсь между нею и девчонками. Те пользуются этим, рвут к выходу. Глазастая отшвыривает меня и снова встает у них на дороге: рука с финкой упирается в Ромашкину грудь.
Ромашка ухмыляется, хватит, мол, дурака валять. У меня тоже губы сами собой растягиваются в улыбку. Вот-вот мы все начнем хохотать.
Но Глазастая отступает назад, проводит лезвием по своей ладони, делает ладонь лодочкой, и сразу вся эта лодочка наполняется кровью.
— Ты что? — ору.
— Себя не жалею, — говорит Глазастая. Она вытирает окровавленную ладонь о джинсы, оставляя на них темный след. — И тебя, Ромашка, не пожалею.
— Бешеная стерва! — выдавливает Ромашка. — На, подавись! — Швыряет Глазастой рюкзак с деньгами. — Умыла ты меня!
После этого Глазастая отступает в сторону, не пряча финки, и Ромашка с Каланчой уходят.
Нож щелкает, лезвие скользит внутрь рукоятки.
Хватаю Глазастую за руку:
— Покажи!
Она нехотя открывает ладонь. Разрез у нее глубокий, пересекает ладонь надвое.
— Что же ты наделала, дуреха? — вырывается у меня. Тут же пугаюсь, что обозвала Глазастую «дурехой», думаю, сейчас она мне врежет.
Но она ничего, смотрит печально, цедит:
— Чепуха.
Бегу на кухню, хватаю йод и бинт, лечу в комнату, выливаю йод на рану, Глазастая ревет благим матом, прыгает от боли чуть ли не до потолка. Потом я ей туго перебинтовываю руку.
— Порядок, — говорит. — Пошли. У нас нет времени. — Закидывает рюкзачок с деньгами на плечо.
Мы идем на дело — отдавать деньги. Джимми вроде меня плетется понуро. Ему, как и мне, неохота идти. Но Глазастая решила, а я ей подчиняюсь. С другой стороны, не бросишь ведь ее одну? Мы идем к Ромашкиному отцу на работу.
— Проще было бы зайти к ним домой, — говорю.
— Ничего не проще, — отвечает Глазастая. — Дома никого постороннего, а в магазине люди.
Глазастая звонит. Мы с Джимми стоим рядом, слушаем.
— Лев Максимович? — Голос спокойный. — Мне надо вас срочно увидеть… Подруга вашей дочери. Около магазина… Нет, лучше вы выходите. Вы меня узнаете по собаке.
Стоим. Ждем. Начинается сильный дождь, и мы все трое втискиваемся в будку телефона-автомата. Я трушу. Глазастой по-прежнему хоть бы хны. Она садится верхом на Джимми, смеется, изображает из себя ковбоя. Понимаю: это она для меня, чтобы я успокоилась.
Дождь усиливается. Мимо нашей будки несутся потоки грязи. Черная каша поворачивается, как в кипящем котле, булькает и пенится чем-то гадким и вонючим.
Из магазина выскакивает Вяткин. Небольшого роста и толстый. Одет как фраер, в хорошем костюме и с галстуком. Я его сразу усекаю, Ромашка — его копия, толкаю Глазастую в бок. Она машет ему перевязанной рукой, улыбается, словно рада. Он останавливается на пороге, ему неохота выходить под дождь, и зовет нас. Прыгая между потоками, мы подбегаем, запросто так, точно у нас это обычное дело.
— Идите за мной, — говорит он. — Вот только собака.
— Я ее оставить не могу, — решительно отвечает Глазастая.
Вяткин не слушает ее ответа, быстро уходит. Мы спешим за ним, перед Джимми все расступаются, и мы идем, как по пустому коридору, хотя в магазине много народу. Сворачиваем куда-то и оказываемся в комнате с письменным столом.
— Ну, в чем дело? — спрашивает Вяткин, не глядя на нас, усаживается в кресле и тут же начинает кому-то звонить.
— Вот вам. — Глазастая без долгих разговоров протягивает ему рюкзак с этими разнесчастными деньгами.
— Мне? — удивляется Вяткин. Он вешает трубку телефона и неуверенно берет рюкзак.
— Вам, — отвечает Глазастая. — Откройте. — А сама отходит ко мне и берет зачем-то Джимми за ошейник.
Пугаюсь еще больше: зачем она берет Джимми за ошейник? Ну, сейчас начнется битва, думаю. Оглядываюсь, если что не так, можно смыться, дверь открыта настежь. Слежу за Вяткиным, пришипилась, стою, каждая жилка во мне дрожит, готова в любую секунду схватить за руку Глазастую, и в дверь! Смотрю — Вяткин подтягивает к себе рюкзак, открывает на нем молнию. Он все делает медленно… Заглядывает внутрь рюкзака… и откидывается назад. Не ожидал! Вижу — балдеет. Глаза круглые и бесцветные, точно два металлических шарика, рот открывается… Неожиданно хихикаю. Понимаю: не вовремя, Глазастая на меня косится, прикрываю рот ладошкой. Ну и видик у него, обхохочешься. Я даже про страх забываю.
Вяткин быстро задергивает молнию, бросается к двери, закрывает ее, подходит к нам и шипит:
— Что это… значит?
— Мы у вас их взяли, — отвечает Глазастая. — А теперь возвращаем. Они нам оказались не нужны.
— То есть как взяли? Вы… вы… украли! — Он хватает Глазастую за плечо.
Джимми угрожающе рычит, шерсть на нем встает дыбом.
Вяткин пугливо отскакивает.
— Сидеть, Джимми! — приказывает Глазастая.
— Ну, ты у меня заплатишь! — кричит Вяткин. — Я милицию вызову! — Хватает трубку телефона и начинает крутить диск.
— Не надо звонить, — говорит Глазастая. — Вы же не хотите посадить свою дочь в тюрьму?
— Ах вот в чем дело? Значит, это ее работа! Ну, я с нее три шкуры спущу!
— Только попробуйте ее хоть пальцем тронуть, — угрожает Глазастая, — пожалеете!
Мы выходим.
— Дряни! — кричит нам вслед Вяткин. — Чудовища!
14
Костя неслышно открыл дверь, в узкую щель просунул руку с саксофоном, затем проскользнул сам и втащил чемодан. Тихо опустил на пол. Все удалось как нельзя лучше — он не произвел ни шороха, ни звука. Ему хотелось поразить Лизу своим неожиданным возвращением.
Прислушался — в квартире было тихо. Он пересек коридор, сдерживая дрожь ожидания, и заглянул в комнату, там было пусто. Лиза куда-то испарилась, оставив в доме жуткий кавардак. На тахте валялись ее платья — видно, она второпях выбирала, в чем покрасоваться. Костя стал звонить Глебову, заранее улыбаясь, в ожидании его голоса. Но и того не оказалось дома. Тоже куда-то слинял. Костя совсем сник, почувствовал себя обиженным — эффект неожиданного появления не произошел. Ну ладно, что делать, в конце концов, сам виноват, приехал без предупреждения, успокаивал он себя. Открыл чемодан и вытащил оттуда небольшой сверток — подарок Лизе. Кофточку с кружевным воротничком. Развернул, расправил и положил на видное место — на ломберный столик. Полюбовался: кофточка ему нравилась. «По-моему, отпад, — подумал он. — Мать будет в восторге. Подставит плечи, и порядок». Потом достал из пакета широкополую серую шляпу — для Глебова. Примерил перед зеркалом. Покрасовался, решил — обалденная шляпа, таких в городе днем с огнем не сыщешь, пятидесятые годы, ретро, единственная в своем роде. Если отец не решится ее носить, возьмет себе.
Костя опять подумал про отца и снова позвонил ему. Ни ответа, ни привета. Его взгляд упал на газету, которая почему-то валялась на полу: видно, мать уронила и не удосужилась поднять. Из газеты выглядывал кончик нераспечатанного конверта. Костя нагнулся, подцепил письмо и, не глядя на конверт, вскрыл и вытащил оттуда… новую повестку в суд — его как обухом по голове! Подумать только, его снова вызывали. И теперь уже не на разговор, а на судебное разбирательство, которое должно было состояться скоро, вот-вот, всего через неделю. Страх на мгновение парализовал его, что-то заныло в груди, он громко крикнул: «У, проклятье!» Если бы он знал, то не приехал бы — и все! Ну, мать, не могла предупредить! А он, дурачок, забыл про это и думать. А его волокут обратно.
Что делать?.. Матери дома нет, отца нет! Он заметался, как дикий зверь в клетке, туда-сюда, от стены к окну — не идет ли Лиза; снова метнулся к телефону, набрал Глебова, но тот, конечно, не ответил.
Бросился к Зойке, еле сдерживая себя. Та открыла ему дверь, подмазанная, нарядная, вся в ожидании:
— Ой, ты приехал, — лепетала она. — Ой, как я рада! Загорел. Красавчик! — При этом она сильно смутилась и покраснела.
— Где мать, не знаешь? — торопливо спросил он, не глядя на Зойку.
— Не знаю. Степаныч ее зазывал на телик, но она расфуфырилась и улетела. — Зойка не могла оторвать сияющих глаз от Кости. — Ты сейчас что будешь делать?.. Может, пообедаешь с нами… с дороги?
Костя не ответил, бегом обратно и стал звонить бабе Ане, набирая длинный ряд цифр междугороднего телефона. Сбиваясь в спешке и снова набирая, сгорая в нетерпении. Наконец, после долгого ожидания, бесконечных помех на линии, чужих голосов, музыки, непонятного грохота и визга, баба Аня сняла трубку, и он услышал ее неровный, немного испуганный голос и, не здороваясь, закричал:
— Представляешь, вхожу, а матери нет, а на полу валяется нераспечатанный конверт с повесткой в суд!
Он был в ярости и даже не заметил вначале, что проговорился: ведь баба Аня ничего не знала про аварию и про суд. Спохватился, прикусил язык, но поздно. Ну и черт с ним, подумал, ожидая вопросов бабы Ани. Но она почему-то никак не прореагировала на Костины слова. Значит, мать ей уже все рассказала?.. Это ему не понравилось, что-то здесь изменилось за время его отсутствия. Все-все ополчились против него. Он один, один, а они все вместе.
— Здравствуй, деточка, — ласково сказала баба Аня.
— А-а, привет…
— Ты что же не здороваешься? Забыл?
— Забудешь здесь… Ну мать дает. Обо мне совсем не думает.
— Что ты, напротив, — ответила баба Аня. — Только о тебе и хлопочет.
— Ты меня не успокаивай, все равно не успокоишь. Надоело. Мать успокаивала: все будет в порядке! Отец успокаивал! А в результате меня вызывают в суд. Да они просто обыкновенные трепачи! Поймали меня на крючок, как маленького. А я уши развесил — папочка, мамочка!.. Ну они дают!
— Не надо так грубо, деточка, — перебила несмело его баба Аня.
— Грубо? Это я грубо? А они — не грубо? Не учи ты меня — ты же ничего не понимаешь! Кстати, где мать шляется? С отцом?..
Почему-то ему показалось, что он не одолеет мороки суда и обязательно погибнет. Яростный гнев вперемешку с отчаянием ударил ему в голову. Сейчас он ненавидел всех, правых и виноватых. И родителей, которые его так обманули, и девчонок, особенно, конечно, Глазастую, за то, что она подтолкнула его к этой машине, и шофера Судакова с его шуточками, и придурковатую Зойку с ее вечной улыбочкой. Пропадите вы все пропадом! Сбежать бы, сбежать — и никого никогда не видеть! Сбежать!..
Он слушал надтреснутый голос бабы Ани, не вдаваясь в смысл ее слов.
— Костик, ты бы приехал… Мы бы посидели, поговорили. Я бы тебе многое рассказала, и вместе бы все взвесили.
— Они что, часто встречаются? У них что, роман? — спросил он с издевкой. — Любовь втихомолку за моей спиной? Ну, меня просто никто не принимает во внимание. Не исключено, что они сейчас сидят у отца с выключенным телефоном.
Эта мысль так его поразила, что он, не слушая бабу Аню, бросил трубку и вылетел из квартиры. Около дверей дежурила Зойка, она открыла рот, чтобы что-то сказать, но он метеором промчался мимо.
«Как они посмели без меня?! — думал Костя, стремительно передвигаясь по улице. — Любовь разыгрывают. А какая может быть, к черту, любовь, когда я пропадаю. Хорошо бы их застать врасплох, в постели! Вот было бы отменно!» Он откроет квартиру и крадучись войдет в комнату. Как ему хотелось их унизить. Он входит, а они в постели. Он им покажет, они у него попляшут на огоньке!
Но в квартире Глебова было пусто, тихо и чисто, как всегда. Костя, неожиданно для себя, вдруг обрадовался: хорошо, что их здесь нет, а то бы началась катавасия. Он любил комнату отца, она его успокаивала. И кровать, накрытая простым темно-зеленым одеялом, застланным без единой складки. И громоздкий древний дубовый стол, заваленный журналами и газетами. И шахматный столик с несколькими фигурами. Костя почувствовал усталость. Он прилег на кровать, сбросив кеды, закрыл глаза и тут же уснул, уткнувшись в подушку отца. Видно, спал крепко, потому что не расслышал, как Глебов открыл дверь, как громко хлопнул ею, и проснулся только от яркого света.
Перед ним стоял счастливый и довольный Глебов, то есть Костя понимал, что перед ним Глебов, но он бы его не узнал, если бы встретил случайно: так тот изменился за месяц его отсутствия. Это был совсем иной человек — радостный и веселый. Он наклонился к Косте, потрепал по щеке, неумело и робко ткнулся в него, вроде поцеловал, и сказал:
— Должен тебе признаться, ты приехал удивительно вовремя! — Круто повернулся на каблуках и зашагал по комнате, что-то напевая себе под нос.
Костя лежал неподвижно, он невольно улыбнулся, глядя на Глебова, и почувствовал, что рад его видеть, что соскучился. Но тут же вспомнил, помрачнел, встал, молча протянул ему повестку:
— Скажи, что это значит?
Глебов взял повестку и, не читая, стал размахивать ею, говоря:
— Ты спросил: «Что это значит?» Умный и правильный вопрос…
Он задумался. Перед его глазами промелькнула вся его жизнь. Ему хотелось обо всем рассказать Косте, чтобы тот знал о нем все, но это была длинная история, а сейчас он волновался, ждал звонка Лизы и не мог сосредоточиться. Он только что сделал ей предложение: решил, что им надо пожениться. Он видел, в первую минуту Лиза обрадовалась, а потом почему-то испугалась, страх пробежал по ее лицу, и она убежала. Правда, он успел крикнуть, что будет ждать звонка, и ему показалось, что она согласно кивнула, но не оглянулась.
— Коротко тебе скажу, Костя, так: за время твоего отсутствия, пока ты покорял своим недюжинным талантом просторы нашей области, пока ты пел свои бесподобные песни, я совершил ряд открытий. — Глебов замолчал, посмотрел на Костю и громко рассмеялся. Может быть, стены его квартиры еще никогда не слышали столь громкого смеха своего хозяина. — Я рассказал Лизе во всех подробностях дело Воронкова, который был осужден неверно, и я два года боролся за его освобождение, хотя он был неприятным человеком. А в чем дело? Воронков работал директором мебельной фабрики, а на ней орудовала мафия. Воронков пил, гулял и все подписывал. И вот его посадили, и все хищения повесили на него, а настоящие жулики остались на свободе. Мне говорили: «Ну и что? Твой Воронков тоже немного стоит». — «А как же закон? — спрашивал я их. — По закону Воронков может быть осужден только за халатность». Закон превыше всего? — произнес Глебов, не замечая Костиной мрачности. — Государство, которое позволяет нарушать закон, совершает аморальный поступок! Ты скажешь, ничтожного человека не надо спасать, пусть погибает. А я тебе отвечу: нет, нет и нет. Каждый должен иметь свой шанс на спасение. Я сказал это Лизе, как вот сейчас тебе говорю, и прочел по ее лицу, что ей понравилось, как я себя вел в деле Воронкова, и, признаюсь тебе, мне было это приятно. Потом мы сидели на берегу и бросали в Волгу камешки — кто дальше. Я победил Лизу, и в результате мы поссорились. Теперь я жду ее звонка, чтобы начать новую жизнь!
— Вы что, решили пожениться? — догадался Костя.
— Да. Точнее, пока решила одна сторона. — Глебов говорил как бы шутя, но был бледен и беспрерывно ходил по комнате. — А вторая должна об этом сообщить по телефону.
— Что ж, поздравляю. Лично я — за. — Костя улыбнулся.
— Спасибо. Честно скажу, я рассчитывал на твою поддержку. — Глебов уселся на стул у телефона. — Буду сидеть и ждать.
— Ну какая ерунда. — Костя рассмеялся. — Зачем тебе мучиться? Ты что, боишься? Тогда давай я позвоню. — Он схватил трубку, чтобы звонить. — Я уверен, она согласна. Уж поверь, я свою мамашку знаю.
— Нет, Костя, так нельзя. — Глебов взял у Кости трубку и повесил на рычаг. — Нельзя человека хватать за горло. Лиза позвонит, когда захочет. А я буду терпеть и ждать. Так надо.
— Ну ты странный! Зачем терпеть, когда можно не терпеть? Это же глупо. — Он подумал про себя, сколько он страдал из-за этого проклятого суда, сразу забыл обо всем, об отце и матери, испуганно спросил: — Так что мне делать с этой повесткой? Да прочитай ее наконец и скажи — это ошибка?
— Теперь никаких ошибок не будет, — твердо ответил Глебов, думая о своем. — Когда твоя мать семнадцать лет назад полюбила другого человека, то я не стал за нее бороться… Уехал. Теперь время показало: был не прав. Надо было поговорить с нею, попросить ее вернуться. Если бы она не согласилась, подождать, потерпеть год, два, десять лет, мне надо было всегда быть рядом с нею. Тогда я и про тебя узнал бы давным-давно… Я лежал в комнате, болел, она вошла с тобою на руках, а я махнул рукой — уходи, и все! Я даже не позволил ей рассказать о тебе… — Он снял трубку, приложил к уху и срывающимся от волнения голосом сказал: — Работает. Что же она не звонит?
— Ты что, издеваешься надо мной? — грубо взорвался Костя. — Я тебе про Фому, а ты мне про Ерему!
— Ты о чем? — вздрогнул Глебов и посмотрел на него с удивлением.
— У тебя в руке повестка… в суд. — Костя видел, что Глебов его не понимает. — Ты ее держишь в правой руке. Это я тебе ее дал только что. Прочти и объясни, почему меня вызывают в суд?
Глебов поднял повестку к глазам:
— Все нормально… Обыкновенная повестка. Дело идет своим чередом. Наступила пора, тебя и вызвали.
— А почему не к тебе?
— Ты не в курсе, Костя… Это не полагается по закону. Не могу же я вести процесс, в котором главный свидетель — мой сын! — Глебов опять громко рассмеялся.
— Но об этом никто не знает! У меня ведь другая фамилия. Я — Зотиков. Ты — Глебов.
— Об этом знаю я, — улыбаясь, ответил Глебов.
— Ты мой папочка всего три месяца, — огрызнулся Костя. — Это счастливое известие еще не потрясло основ нашего города.
— Ну, как сказать, — весело возразил Глебов. — Я не делал из этого тайны… Рассказал всем, кому мог. С большим удовольствием. В подробностях. Многие даже удивились, что я стал таким разговорчивым.
— А зачем? — со злостью перебил его Костя. — Зачем ты всем все рассказал?
— Скорее всего, от радости, — ответил Глебов, восторженно глядя на Костю. — Раньше я жил только работой. Проснусь ночью, ни в одном глазу, лежу… Думаю, думаю… о тех, кого судят. Раскидываю, почему у них так сложилась судьба? Кто в этом виноват? Это, конечно, не главное для суда — кто виноват? Главное — само преступление. А у меня всегда — кто же виноват? Когда для себя решишь это, по-другому судишь. Иных жалеешь, сердце кровью обливается. Других казнишь… И тогда, между прочим, совсем плохо на душе. Думаешь, а ведь родился он нормальным ребенком… — Он замолчал, лицо скривилось в страдальческой гримасе. — Понимаешь, — проговорил он скороговоркой, боясь, что Костя его остановит, потому что тот уже встал и нервно заходил по комнате. — Раньше во мне не было радости. И я считал, что так и должно быть. Не предполагал, что смогу когда-нибудь радоваться. Жил знаешь как? Чем труднее, тем праведнее. А теперь? — Глаза его засверкали, лицо помолодело. — Сегодня проснулся от собственного смеха… Представляешь? По какому поводу, не знаю, но что-то там во сне случилось замечательное, и мой собственный хохот меня разбудил. Да я только за то, что нас свела эта история с автомобилем, готов расцеловать Судакова и отпустить его на все четыре стороны!
— Ну и отпустил бы! — обрадовался Костя. — Отпустил бы… и делу конец!
— Да нет, так нельзя.
— А ты возьми дело себе обратно — отпусти Судакова, и все! Ведь он не виноват. А? Прошу тебя.
— Но я же не смогу быть в этом деле объективным, — все еще улыбаясь, любуясь Костей, ответил Глебов.
— А я и не хочу, чтобы ты был объективным. Мог бы что-нибудь в жизни сделать и для меня.
— В этом ты прав… Я виноват… перед тобой и перед Лизой. Но теперь все будет по-другому! Поверь мне. Мы будем рядом, и я всегда буду тебя защищать. — Глебов взглянул на Костю, хотел его обнять, притянуть к себе: он показался ему несчастным и обиженным, но внезапное тревожное волнение поразило его.
Они стояли друг против друга, но не мирно стояли, а как перед схваткой. У Кости зло блеснули глаза и руки сжались в кулаки. В этот момент Глебов понял, что предчувствие беды в нем возникло не случайно, и его подстерегало несчастье. Притаилось и уже занесло над ним свой остро отточенный нож. Он склонился к шахматной доске и переставил неуверенной рукой фигуру коня. Он эту шахматную задачу решал уже третий день. У него теперь совсем не было свободного времени: то он встречал Лизу, то провожал, то они вместе гуляли, то шли в кино. Перед ним мелькнуло ее лицо, оно было грустным. Вообще он заметил, как в Лизе, через ее бесшабашное веселье и легкое мысленное бездумье, вдруг высвечивался лик задумчивости, и тогда она делалась очень похожей на бабу Аню.
— Вижу, как ты меня защищаешь, — закричал Костя. — Ну, что ты прячешься за эти проклятые шахматы? — Он рывком, не помня себя, сбросил фигуры на пол.
Шахматы рассыпались. Глебов склонился и стал собирать их. У него всегда было так, он знал за собой эту дурацкую привычку: во время важного разговора он начинал заниматься самым неподходящим делом. Он поднимал фигуры с пола и ставил их на прежние места.
— Надо все же решить эту задачу, — неуверенно сказал Глебов, показывая на шахматы.
— «Мы всегда будем рядом!.. Поверь мне!..» — передразнивал его Костя. — Ты что же, не мог договориться, чтобы меня вообще не трогали? Мне эта история все жилы вытянула!
Глебов поднял на Костю глаза, полные отчаяния:
— Ничего нельзя сделать. Надо потерпеть. — Он покачал головой. — Ты же главный свидетель.
— Лгуны! Обманули! — кричал Костя, не контролируя себя. — Зачем вы меня обнадежили?
— Кто? — не понял Глебов.
— Ты и мать. Она сказала, что ты все уладишь.
— Я этого не обещал.
— Но это же само собой разумелось! Ты что, дурачок? Она верила, что ты все устроишь, и я верил!
— Не хотел тебе говорить раньше, — признался Глебов. — Дело осложнилось… Новый судья… Ильина ездила в больницу к старику Бочарову. У него тяжелый инфаркт. Возила к нему Судакова. Так вот, Бочаров настаивал на том, что за рулем машины был сам Судаков.
— Судаков! Вот дает, старикашка! — Костя притворно рассмеялся. — А вы и уши развесили! Не мог же Судаков сам угнать машину.
— Угнать не мог, — ответил Глебов. — А вот когда сбил человека, то от страха сбежал. Потом придумал, что у него угнали машину, чтобы снять с себя вину.
Костя вздрогнул. «Если они покатят бочку на Судакова, — соображал он, — то чем это угрожает ему? Да ничем, пожалуй, только будет тяжко присутствовать при всей этой ахинее. Надо будет изгаляться, выкручиваться, сочинять всякую белиберду про несуществующего угонщика, чтобы спасти Судакова». Он посмотрел на Глебова, и впервые в нем возникла неприязнь к этому человеку. Скривил губы в гневе и обиде и издевательски процедил:
— А я не пойду в суд! Не пой-ду! И все! Осточертело! — Он с большим удовольствием и сладострастием заметил, что Глебову не понравились его слова.
«Что, получил? — со злорадством подумал он. — Выкручивайтесь, как хотите».
— Это невозможно, — заметил Глебов.
Он легко мог загнать Костю в угол, сказав, что его привезут в суд с помощью милиции, но ему не хотелось его пугать, и он замолчал, наблюдая за Костей, точно ощущая, что этот разговор еще не окончен. Глебов понял, что в этой истории что-то нечисто: слишком он волнуется, слишком он боится суда; но и сам этого же боялся. Глебов не торопил события, ждал, сидя в кресле и размышляя о том, что его счастье оказалось быстротечным. Потом он подумал о Лизе, она вспыхнула в нем как пламя, но он даже и не вспомнил, что только что с таким нетерпением ждал ее звонка.
— Не понимаю, — выкрикнул Костя, — почему я должен волноваться из-за какого-то шофера? В гробу я его видел в белых тапочках. Пусть сам выкручивается.
— Ему будет нелегко, — ответил Глебов. — Ни один человек не сможет показать в его пользу. В лучшем случае Судакову придется отдать кругленькую сумму за разбитую машину.
Теперь Глебов говорил в пространство, не глядя на Костю.
— А ты не бойся, — едко заметил Костя. — Отстегнет. Он же левак. Теперь на автобусе ездит, так тоже левачит. Сам видел, он сбрасывал мешочников возле базара. Заколачивает будь здоров!
— Не говори того, что не знаешь. — Глебов поймал себя на том, что рассердился на Костю. — Нехорошо это.
— Я не знаю? Может быть, ты еще скажешь, что есть шоферы, которые не калымят? Ну ты допотопный наивняк.
— Почему столько шума. Дело-то простое… Судаков нуждается в твоей помощи, а ты что-то придумываешь, чтобы ему в этом отказать. Странно, ей-богу, странно. Неужели у тебя нет простой потребности помочь человеку в беде?
— А я не работаю в бюро добрых услуг! — Костя рассмеялся: ему понравилась собственная острота.
По мере того как Костя выкрикивал свои слова, Глебов все больше и больше мрачнел.
— Все только для себя, милого и любимого, — с горечью произнес он.
— А как надо? — усмехнулся Костя. — Для других?.. Старая песня. Тоска и вранье.
— Только для других — тоже не надо.
— Ну хоть за это спасибо! — Костя, паясничая, размахивал руками, корчил рожи, кланялся Глебову. — Не совсем вранье, а только наполовину.
— Попробуй меня понять, — серьезно заметил Глебов. — Жить надо со всеми и для всех, включая самого себя.
— И ты… так живешь? — недоверчиво спросил Костя.
— Да, — твердо ответил Глебов. — Не всегда выходит, но я стараюсь.
Костя внимательно посмотрел на Глебова. Его слова были необычными, раньше ему никто так не говорил: «Жить надо вместе со всеми и для всех, включая себя». И похоже, он не врет, как прочие, подумал Костя, похоже, что он на самом деле так живет. Уникум!
— Если так… Если ты так живешь, то помоги мне!
В этот момент Костя готов был признаться Глебову, но испугался, отступил в угол, забился, стараясь занять поменьше места. Ему вообще захотелось исчезнуть. Он почувствовал острую неуверенность, нестойкость собственного существования. «Вот бы умереть, — подумал он, — и ничего не надо и не страшно».
— Ну, что же ты замолчал? — спросил Глебов. — Продолжай. — Он увидел, как Костя обмяк, соскользнул по стене на пол, словно его не держали ноги. В одно мгновение он обо всем догадался. «Беда, — подумал он. — Беда». Хотя по инерции спросил: — Что же все-таки случилось, Костя?
— А то, — ответил Костя, — эту машину угнал я.
Глебов уже давно понял: в этой истории что-то нечисто, но сам себе в этом не признавался. Обманывал себя, растворяясь в счастье. А на что он надеялся? У него не было на это ответа. В голове крутились Костины слова, но он отталкивал их, не зная, что с этим делать, и как вести себя дальше, и что сказать Лизе. Только тут он вспомнил про Лизу и про то, что он ждал от нее звонка, который должен был перевернуть его жизнь. Теперь ему показалось, что это было все не с ним; так иногда мгновенное несчастье растягивает время, и то, что было рядом, оказывается в недосягаемом отдалении. Глебов понял, что между ним и Лизой пролегла пропасть.
— Ты что молчишь? — не выдержал Костя.
Ему неприятно было, что Глебов молчал и что он робел от этого, и страх легким ознобом бежал по спине. Он уже забыл о том, что собирался умереть, и теперь мечтал только об одном, чтобы Глебов его спас. Самое трудное, думал он, осталось позади. А теперь Глебов должен его спасти! В конце концов, он же его отец! Всегда, во все времена отцы спасали своих детей! Он стал прежним, презрительно улыбнулся и сказал, ехидно выталкивая из себя слова:
— Ну, скажи свое слово… Пригвозди! — И высокомерно уставился на Глебова.
Тот медленно проговорил, преодолевая спазм в горле:
— Так… это… все-таки… был ты!
— Ну и что? Подумаешь… Угнал машину. — Костя продолжал себя взбадривать. — Не я первый, не я последний… — Он махнул рукой. — Да вам все равно нас не понять… Вы все рабы. Этого нельзя, того нельзя… Подыхай и надейся — вот что вы предлагаете.
— Ты чуть не убил человека, — сказал Глебов.
— Чуть не считается!
— Украл машину и разбил ее.
— Ну ты даешь… Я же не вор! Ты-то понимаешь, что это просто несчастный случай? Сделай так, чтобы не было виноватых.
— Так не бывает, Костя.
— Не бывает?.. Вчера по телику передавали, по стране за день угнали двести сорок машин… И никого не поймали. Ну а я буду в этом списке двести сорок первым… Только и всего. — Костя увидел выражение лица Глебова, прочел на нем приговор и замер.
Перед Глебовым промелькнула Лиза, будто прошла мимо, лицо близко-близко, обдала его своим дыханием, свежим и сладким. «Что теперь с нею будет? — думал Глебов. — А с Костей?.. Как он мог на это пойти? Но и то не важно, как мог, важно, что смог! Что же делать, как спасти его?..»
Глебов подошел к Косте, обнял, усадил на кровать. Так они сидели долго и молчали. Костя не видел лица Глебова, не видел, как у него на глаза набегали слезы.
— Ты что же, и сейчас не собираешься мне помочь? — спросил Костя, едва владея своим голосом.
— Я пойду с тобою… в суд. Вместе пойдем… и я все сам расскажу. А потом начнем за тебя бороться…
— Нет! Нет! Нет! — Костя рывком сбросил с плеча руку Глебова, вскочил как ужаленный, закричал тонким, срывающимся голосом, губы и глаза у него побелели. — Не пойду! Не хочу! Лучше сдохну, чем туда! Ты предатель! Пре-да-тель!
— Зачем ты так? — с беспредельной скорбью спросил Глебов.
— Предатель! — кричал в истерике Костя. — Отец — предатель! Вот мать обрадуется! Одарил ты ее накануне свадьбы! Подарок — высший класс! Заложил собственного сына.
Глебов схватил Костю за плечи и сильно тряхнул. Он хотел привести его в чувство, хотел остановить поток его слов.
— Костя, успокойся и пойми! Что сделал, не воротишь. Но теперь тебе надо жить храбро.
— Ах, я еще, по-твоему, и трус! Спасибо за откровенность! — Костя был в исступлении. Нет, он не даст себя в обиду, он не будет ползать перед ним на коленях, умоляя спасти. Он лучше откажется от отца — жил без него и дальше проживет, но не унизится. — Я ничего не боюсь! — кричал Костя. — Только не хочу за так пропадать!.. Я угонял машины уже три раза. Слышишь — три раза! И дальше буду угонять, пока не куплю своей… Мне нравится лететь вперед, обгоняя таких, как ты!
Костя выскочил из комнаты, но тут же вернулся. Ему показалось, что он еще не все высказал Глебову.
— Мне не нужны твои подарки! — Он сорвал с себя куртку, которую ему подарил Глебов, и швырнул под ноги на пол. — Меня тошнит от них!
В безумии метнулся к выходу, хлопнул дверью так, что задрожали оконные стекла в квартире, и убежал, оставив позади себя поверженного Глебова.
Тот постоял, совсем не зная, что делать, потом сел на стул, закрыв лицо руками. Затем встал, погасил свет и пропал в поглотившей его тьме.
15
Костя вылетел на улицу, сразу оглянулся: не преследует ли его Глебов? Нет, никого не было. Костя глубоко вздохнул, наполнив легкие до отказа горьковатым воздухом, и бросился через улицу под самым носом у трамвая. Вожатый оглушительно зазвонил ему, ослепляя круглыми фарами. И Костя подумал: вот бы попасть под трамвай, тогда бы «он» поплакал — убийца собственного сына! Спрятался в сквере, глядя на освещенные окна глебовской квартиры.
Но вот свет в окнах погас. Костю затрясло от волнения. Кажется, Глебов одумался и решил его догнать… Часы на речном вокзале пробили девять раз, они гулко бухали в Костиной голове. Потом звякнули четверть часа, половину, снова четверть… и разразились десятью медленными ударами.
Глебов так и не вышел. Что он там делал в темноте? Лег спать или просто смотрел телик. Слушает «Новости», глотает информацию. «Маразм», — пробормотал сквозь зубы Костя. Ему стало холодно без куртки. Легкий ветерок и сырость от реки проникли за воротник рубашки, прошлись по спине и по рукам. От длительного напряжения у него устали глаза. «Ну и черт с ним! — выругался Костя. — Отец называется! Ну я ему отомщу, покажу, на что способен, пропадать — так с музыкой! Он меня запомнит, увидит, какой я трус! Сейчас угоню машину и поставлю ему под окна, чтобы убедился!» Эта идея понравилась, показалась остроумной, он рассмеялся. Еще постоял минуты две-три в ожидании, одним махом перескочил железную изгородь сквера и нервной походкой, цепляясь ногой за ногу, будто пьяный, стал удаляться.
Теперь он бежал, не разбирая дороги, вляпался в лужу мазута, обрызгался с ног до головы, налетел на встречного, ничего не видя. Тот оттолкнул его; Костя упал, разбил в кровь ладони об асфальт. Вскочил, побежал дальше.
На площадке около большого нового дома, где стояло несколько припаркованных машин, он застыл, осматриваясь по сторонам. От страха сильно заныло под ложечкой. Он бы с удовольствием отказался от своей затеи, но сейчас для него главное было победить отца, чего бы это ему ни стоило. Он не позволит никому, особенно отцу, унижать его!
Костя заскользил между машинами, цепко осматривая их двери и окна, пока наконец не увидел одну с открытой форточкой. Изогнулся, просунул тонкую руку, дотянулся до ручки двери, дверной замок щелкнул, в ту же секунду внутри машины зажегся тусклый свет и раздался пронзительный вой охранной сигнализации. Он обжег Костю, полоснул по сердцу. Вместо того чтобы бежать, застыл на месте преступления, прижавшись к вибрирующей машине. Он не мог пошевелиться, отчаяние парализовало его. Наконец Костя заставил себя встать. И тут же раздался крик: «Вон он! Держи-и!» Костя, как бешеный зверь, не глядя по сторонам, рванул в пустое пространство ближайшей улицы, слыша позади тяжелый топот ног, и бежал вперед, пока не исчезли звуки погони и его не перестал преследовать сигнал сирены. Заскочил в первый попавшийся подъезд и, прижавшись разгоряченной спиной к холодной стене, отдышался. Когда он окончательно пришел в себя, то почувствовал, что злоба на весь мир захватила его целиком. Он сейчас ненавидел всех, потому что был один, среди темноты, холода и враждебного мира.
Наконец Костя начал успокаиваться, к нему вернулось хладнокровие. Он вышел на улицу, оглянулся — никого. Постоял, подумал, где бы ему найти машину, вспомнил: это было неподалеку. Через полчаса он уже подогнал «жигули» к подъезду Глебова.
Приключение с машинами на время отвлекло его, но, как только он добежал до дома и услышал голос Лизы, силы вновь оставили его.
— Костик, приехал! — Счастливая Лиза бросилась к нему навстречу. — И сразу умчался! Ты голодный? — Она уже переоделась в его кофточку. Вся сияла. — Смотри! — Покрутилась, обняла его и поцеловала безжизненное лицо, не замечая этого. — Я так тебя ждала… Мне надо спросить у тебя разрешения…
Костя оттолкнул ее, вошел в комнату и в изнеможении упал на диван. Его вновь колотил озноб.
— Ты заболел? — Лиза потрогала его лоб. — Ты в лихорадке. — Выбежала из комнаты и вернулась со стаканом воды и с таблеткой. — Выпей аспирин.
Он молча отвернулся к стене, не открывая глаз.
— Что случилось, Костик? Почему ты без куртки?
— Не хочу от него никаких подарков! — Костя стремительно вскочил, будто его подбросили.
— Ты был… у него? — догадалась Лиза, и легкая улыбка радости коснулась ее губ. — Прости, но я не думала, что ты сегодня попадешь к нему. Ты же видишь, я ему еще не ответила. — Она старалась его успокоить, зная, что у него характер собственника. — Без тебя ни-ни… Ждала твоего возвращения, чтобы обсудить, чтобы ты разрешил мне выйти за него замуж. — Она убедила себя в невероятном: что все будет хорошо, что Глебову и Косте вообще ни к чему знать подробности ее вранья; пусть живут как живут, раз счастливы. Ведь Глебову от этого не хуже? И Костику — тоже нет. Лиза приветливо махнула своими кудряшками и улыбнулась. — Знаешь, он так тебя любит!
— Он меня любит?! — Костя мрачно посмотрел на Лизу. — И одновременно он любит все человечество.
— Ну и что? — Лиза была в восторге. — Наконец-то на нашем пути появилась благороднейшая личность. Цени, Костик.
— Знаю, ты с ним заодно! Я никому не нужен! — Он захлебнулся, горло ему сдавил спазм, и он зарыдал. Все напряжение, которое в нем скопилось за этот день, единым махом вырвалось наружу.
— Костик, боже мой, что случилось? — Лиза испугалась по-настоящему.
— Он не хочет меня судить — вот что!.. И передал дело другому… А я другого не выдержу! Он меня расколет!
— Как… передал? — едва произнесла Лиза.
— По закону «папаши» не имеют права судить сыновей… Поняла?
Лиза кивнула, еще не совсем понимая, что произошло.
— Вот он и передал… А я обозлился и все ему выложил. Думал, теперь-то он мне поможет, ведь ему деваться некуда! — Костя замолчал, припоминая всю сцену у отца.
— Что «выложил»? — испуганно переспросила Лиза.
— Про машину.
— А он что?
Костя вдруг перестал захлебываться:
— Представляешь?.. Предложил мне взяться за его ручку и топать в суд.
— Зачем? — не поняла Лиза.
— Признаваться… Чтобы другого не привлекали… Судакова. А меня что же, в тюрьму?!
Лиза видела перед собой бледного, перепуганного Костю и чувствовала, как его страх постепенно переползает в нее.
— Он решил, что я боюсь, — продолжал Костя. — А я просто не хочу загреметь из-за глупости. Даже если она моя собственная!
У него губы кривились от злости, он судорожно покусывал верхнюю губу. Волосы упали на лицо, закрыв лоб и глаза.
— Но я ему доказал, что не трус!.. Доказал!
— Как?.. — спросила Лиза.
— Тачку угнал! Опять! Ему назло! И поставил под его окнами — пусть любуется.
— Костик!.. Костик… — только и смогла сказать Лиза, пытаясь успокоить сына, не находя для этого никаких слов.
— Можешь ему сообщить об этом! — Костя схватил телефон, сорвал трубку и протянул Лизе. — И еще скажи, что я его ненавижу!
Лиза взяла трубку, положила ее на рычаг. Она была возбуждена, она была так возбуждена, что, казалось, вот-вот потеряет сознание. Если бы разрыдалась, ей стало бы легче, но она понимала, что, несмотря на все, сейчас она — главная сила.
Что же делать? Лиза металась по комнате, бросаясь из одного угла в другой, отбрасывая в сторону стулья, совершенно не отдавая себе в этом отчета. Все свои невзгоды она переносила легко, притерпелась, махнула рукой — будь что будет, и жила дальше. Но тут так не скажешь и не махнешь на все рукой — надо спасать Костика! «Нет, нет, плакать не надо — слезами горю не поможешь, — твердила она, пытаясь преодолеть внутреннее отчаяние. — Я сейчас к нему… Надо только переодеться… надо быть спокойной и нарядной, чтобы он ничего не понял. Я его уговорю! Вот увидишь… Он будет тебя судить… Возьмет дело обратно». Когда она все это сказала, то вдруг поверила, что все так и будет, и даже рассмеялась, как в былые времена.
Костя, который до сих пор молча и тупо следил за ней, вслушиваясь в Лизино бормотание, не совсем понимая смысл слов, резко вскинулся от ее смеха и бесцеремонно приказал:
— Сядь! А то у меня от твоей беготни в глазах перебор — вместо одной мамашки сразу несколько… и все смеются.
Лиза послушно села и виновато сказала:
— Он добрый и великодушный.
— Великодушный? Скажешь тоже. Да он кремень! От своих принципов ни за что не откажется, хоть застрелись!
— Но он любит тебя, — не сдавалась Лиза.
— По-своему. Он любит каждого уголовника, которого осудил. Ему ведь всех жалко. Он каждый день думает о них по ночам… Спать не может. Вот упекут меня в колонию, он и обо мне тоже рыдать начнет.
— Все будет хорошо, Костик, — Лиза обняла сына. — Вот увидишь! Я еще не знаю, как это образуется, голова кругом, но все будет хорошо.
— Я боюсь. — Костя прижался к матери, стараясь спастись под ее покровом.
— Что ты, Костик! — Лиза обняла сына. — Ты знай, я тебя никому не отдам!
Телефонный звонок заставил их вздрогнуть, и они теснее прижались друг к другу, пока он не умолк.
— Надо же! — не мог успокоиться Костя. — Собственного сына — в тюрьму! Вот это отец! А я его полюбил, поверил… Гордился им, будь он проклят. Ну скажи, мать, почему я такой несчастный, что даже родной отец не хочет мне помочь? — Он зарылся в ее волосах, жалобно всхлипывая.
— Да какой он тебе отец! — вдруг неожиданно вырвалось признание у Лизы. — Выкинь из головы… Не отец он тебе вовсе!
Костя слегка оттолкнул ее от себя, чтобы видеть. Лиза испуганно ладошкой прикрыла рот, но поздно: страшные слова уже вылетели наружу.
— Как… не отец? — едва слышно проговорил Костя, не отрывая взгляда от матери. Лицо его стало таким несчастным, выражение глаз такое недоуменное, точно кто-то сзади, подкравшись, всадил ему в спину нож, и сейчас он должен был навсегда рухнуть.
— Ну, Костик, успокойся, — робко попросила Лиза, видя, что с Костей творится что-то неладное. По инерции продолжая свой рассказ, она теперь зацепилась за свое признание: ей надо было выложить ему все до конца. Виноватая беспомощная улыбка блуждала по ее губам. — Я это выдумала. Случайно… повеселилась. Ну дура, никогда вперед не думаю. Его хотела разыграть, и только. Понимаешь, я же не знала, что он поверит. Это в наше-то время?.. Ему так разные женщины, знаешь, сколько детей накидают? — Лиза не сводила глаз с Кости, она стояла перед ним, как под дулом пистолета. — А потом дальше само полетело-поехало… Сначала он явился… Дальше… ты со своей машиной. Но я собиралась признаться. Честное слово.
— Ты хочешь меня успокоить? Да? — перебил ее Костя. — Чтобы я не страдал, что он меня не любит? Ну ты и хитрюга! — Он даже улыбнулся, но, заглянув в небесно-голубые глаза своей мамашки, понял с предельной ясностью, что та сказала правду. Он не знал, что ему теперь делать. Все рухнуло сразу. У него, оказывается, не было никакого отца — вот к этому он не был готов. Лиза подошла к нему, чтобы вновь обнять, но он с такой силой оттолкнул ее, что она чуть не упала. В исступлении закричал: — Вот ты дура!.. Последняя идиотка! Разве я ему бы сознался, если бы знал правду? Теперь я точно сел! Ненавижу тебя! Это ты меня своими кривыми ручками упекла!.. Ты! Ты! Ты! Выходит, он не отец мне, а судья! — Он затих, у него больше не было сил ни для крика, ни для отчаяния.
Костя упал на тахту. Лиза приблизилась к нему, стараясь заглянуть в глаза.
Они долго и молча сидели рядом, бедные и несчастные, и никто им не мог помочь в целом мире.
— Костя, я придумала, — оживилась Лиза. — Давай ему пока ничего не говорить… про отца. После суда скажем.
— Придется, — выдавил из себя Костя, хватаясь за Лизино предложение.
Они еще помолчали, не замечая движения времени.
— А ты помнишь, — неожиданно спросила Лиза, — как мы гостили у бабы Ани зимой? Тебе тогда было лет пять. — Она увидела, что Костя ее слушает, и продолжала: — Ты забрался на крышу погреба, соскользнул и зарылся с головой в сугроб. Снег попал тебе в рот, забил нос, залепил глаза, ты стал задыхаться… Испугался и закричал. На твой крик прибежал Дружок, стал лаять. Мы с бабушкой вытащили тебя из снега, привели домой, обогрели, а ты все продолжал плакать, жалобно всхлипывать. Я посмотрела на тебя и рассмеялась — ты был мордатый, щеки и нос алые. Ты обиделся, что я смеюсь, и еще сильнее заревел. Тогда баба Аня тебе сказала: «Не плачь, дурачок. Тебе не больно, ты просто испугался. А испуг, как птичка, он уже улетел». Ты после ее слов сразу успокоился.
Костя промолчал. Он не чувствовал в себе никакой связи с тем далеким маленьким мальчиком. Сейчас его испуг никуда не улетел и крепко сидел в нем.
Снова раздался звонок, на этот раз в дверь. Они оба насторожились.
— Это отец, — прошептала Лиза и смешалась. — То есть… он.
Костю подбросило.
— Стой! — уцепилась за него Лиза. — Не открывай ему… Прошу. Я еще не готова.
Но Костя был неукротим, он оттолкнул Лизу, не слушая ее мольбы, и вышел в переднюю. Лиза бросилась к зеркалу, она успела взмахнуть два раза расческой, поправляя прическу, и увидела в зеркале отражение Глебова. С трудом повернулась к нему, прижимаясь спиной к стене, чтобы не упасть. Глебов внешне был спокоен, в руке он держал Костину куртку.
— Извини, что так поздно, — сказал он Лизе. — Телефон у вас не отвечал. А я волновался.
— Ну зачем же так, — зло заметил Костя. — Это лишнее.
Глебов посмотрел на Костю, прошел в комнату, бросил куртку на тахту, сел.
— Лиза, постарайся понять, не впадая в панику, — попросил он. — Костя сознался мне — это он угнал машину.
— Костя?.. Угнал машину? — Хотя Лиза была готова к этому разговору, она растерялась, начала лепетать несуразицу: — Ты его не слушай… Он тебе наговорит… Ты плохо знаешь нынешних детей, он на тебя обиделся… из ревности. Он к тебе ревнует… привык, что я его собственность. А тут я замуж…
— Лиза, — перебил Глебов.
Она замолчала, глядя на него загнанными глазами.
— Ты хочешь его спасти. Понимаю. Я бы сам тоже хотел… Если бы это было возможно, я бы всю вину взял на себя. Но этим ничего не изменишь. Я не сравниваюсь с тобой, ты — мать. Но мне он тоже не чужой. Все, что случилось, наше общее горе.
— Ничего с вами не случилось! — крикнул Костя. — Это с нами случилось.
— Костя! — попыталась Лиза остановить сына.
Но разве это было ей по силам, когда ему было нужно только одно: смертельно обидеть Глебова, растоптать его, уничтожить. Даже во вред себе! Он потерял всякую осмотрительность, к которой его призывала Лиза, возненавидел Глебова еще сильнее за то, что он не его отец. «Не отец, — думал он, — не отец! Так вот — на тебе!»
— Ты… То есть вы!.. Как жили, так и будете жить! В полном порядке, потому что… я не ваш сын! — Когда он это крикнул, то посмотрел на Глебова, увидел, что тот побледнел, и повторил несколько раз: — Я не ваш сын!.. Я не ваш сын!.. Не ваш! — Как кнутом прошелся несколько раз по Глебову, вкладывая в свои слова всю злость на несовершенство мира. — Да! Да! Она разыграла вас… Это была шутка. Вы поверили… А я ничейный! И никто не будет лезть мне в душу с любовью.
Костя нарочно приблизился к Глебову. Ему хотелось, чтобы тот сорвался, заорал на него, ударил, но Глебов только тихо спросил:
— Зачем ты так?
— А затем! Нам не нужна ваша жалость. Мы и без вас проживем. И не ходите больше к нам. Ни-ког-гда! — И не зная, как добить Глебова окончательно, процедил, не разжимая губ: — Жених несчастный…
Нет, Косте не удалось победить Глебова, как он ни старался. Тот отвел от него глаза и спросил у Лизы:
— Это правда?
— Прости, Боря… — еле слышно ответила Лиза.
Глебов машинально посмотрел в Лизино зеркало и не узнал себя. Неудивительно — в мгновение ока было растоптано его счастье. Отдаленно он понимал, что надо уйти, что все сказано и надеяться больше не на что, но не уходил, а рассеянно бормотал, не отдавая отчета, что говорил вслух:
— Ничего… ничего… успокойся… чтобы не сдохнуть прямо здесь. Ты быстро привык, что у тебя есть сын… Теперь придется отвыкнуть…
— Что? — спросила Лиза, но поняла, что Глебов ее не слышал.
Отчаяние и жалость к Глебову овладели ее душой сполна. Ей впервые остро и осязаемо захотелось исчезнуть из этого мира, умереть, чтобы забыть все-все, что она здесь сделала. В эту секунду она почувствовала странную невесомость, легкость в теле; ей показалось, что если бы она сейчас оттолкнулась посильнее от пола, то улетела бы куда-то ввысь. Потом это состояние пропало, и снова тяжелая ноша греха опустилась на плечи.
Она увидела, как Глебов повернулся к Косте, и напряглась, каждую минуту готовая прийти на помощь к тому, кто в этом больше будет нуждаться.
— Два раза в жизни я вел себя глупейшим образом, — сказал Глебов Косте, как будто они мирно беседовали, — и оба раза с твоей матерью.
Костя и Лиза молчали.
Глебов посмотрел на каждого из них поочередно: увидел Лизу такой, какой он ее любил бесконечно: испуганной, открытой, похожей на потерянного ребенка; потом на Костю, мрачного и безответного.
— Простите, — сказал Глебов и быстро вышел, чтобы навсегда раствориться в пространстве. Неслышно открыл входную дверь, но в самом конце все-таки сплоховал: не придержал ее рукой, и она отчаянно громко хлопнула.
Выстрел попал точно в Лизу — она зарыдала, не стараясь сдержаться, и от этого ее рыдания были еще тяжелее.
— Это пройдет… сейчас… минуту потерпи, — твердила она сквозь слезы. — Хорошо, Костик, что ты ему все сказал. Все-таки легче. Я тебе благодарна. Меня это мучило. Ты не думай, я каждую ночь просыпалась и все думала-думала, что с нами будет, куда я нас завела. Теперь легче… И может, все вообще обойдется, конечно, обойдется… не может не обойтись.
И Костя, в который раз завороженный ее словами, спросил с надеждой:
— Думаешь, я выкручусь?
— Выкрутишься, — уже почти бойко ответила Лиза.
— А что делать… с Глебовым? Он не заложит меня?
— Он?.. Разве он может предать?
— Ну ты как на луне! Сейчас это запросто. В духе времени. Ради карьеры или выгодного дела. У нас историк спихнул директора и сел на его место, рассказав, что у того любовница есть. Бедному Тюленю даже оправдаться не дали. Он только пыхнет, обливаясь потом. Сняли как миленького. А ведь он был среди них самый хороший.
— Нет, это невозможно, — твердо ответила Лиза, — чтобы Боря…
А сама вдруг подумала: а что, собственно, она знала о Глебове? Неизвестно, каким он стал за эти годы? Кроме того, она дважды его обманула, и он вправе ответить ей тем же. Вот будет ей жестокая кара. Надо немедленно идти к Глебову, решила она, сегодня же, ночью, не откладывая.
— Ты лучше не думай о суде, — сказала она Косте. — Считай, суд позади. У тебя фестиваль на носу. Вот главное. Завтра начну копить деньги. Наберу побольше халтуры. Мне предлагали две диссертации. Одна — о новой канализационной системе, другая — о разведении скота в труднодоступных районах.
— Обалденно, — вдруг рассмеялся Костя. — Дурдом! Они разводят скот в труднодоступных районах, лучше бы развели в легкодоступных.
— Конечно, скука и все вранье, но можно заработать две сотенные, — ответила Лиза. — Если соберусь с силами, смогу. Сошью модное платье и всех твоих девчонок — за пояс!.. «Кто это такая красивая?! А это мамаша Самурая!» Славы хочу! Чтобы ты был знаменит, чтобы все было хорошо! — Она замолчала, дыхание перехватило, к горлу подкатывал ком, и, сдерживая себя, проговорила: — Ты, Костик, о будущем думай — о Москве. Десятый в один миг проскочит — и прямо в консерваторию. Начнется праздник! — Посмотрела на сына и осеклась.
— А я спастись хочу… Не живу, жду. Знаешь, как трудно. — Он закрыл лицо руками, крепко надавив на виски. — Ну почему я такой несчастный?
— Ты несчастный? Вот даешь. У тебя голос, ты музыку сочиняешь, стихи пишешь…
— Это еще продать надо. В наше время знаешь кто счастливый? Торгаши да кооператоры. Были бы у нас деньги, всех бы купили — и делу конец. — Неожиданно Костя повернулся к Лизе. — Мать, а вдруг Судакова посадят?
Лиза ничего не ответила. Она уже думала о Судакове, как он себя теперь поведет, не выдаст ли Костика? И всякий раз отбрасывала эту пугающую мысль. Она устало махнула рукой сыну, попыталась снисходительно улыбнуться, но, неизвестно почему, как наяву увидела Костю, которого вел под конвоем милиционер, и он уходил от нее все дальше и дальше, превращаясь в маленького мальчика, с головой, втянутой в плечи.
16
Глубокой ночью, когда Костя перестал ворочаться, Лиза встала. Ей не надо было одеваться, она легла в платье, и ничего не надо было искать в темноте: все приготовлено заранее. Единственно, что ей трудно, — это сдерживать судорожное нервное дыхание, чтобы Костя ее не услышал и не остановил. Она вышла в переднюю, сумку под мышку, туфли в руки и тихо-тихо за дверь. Каменный пол лестницы пронзил, холодил ступни ног, но она терпела, не вызвала лифта и босая прошла два этажа вниз.
Костя не спал. Он сразу заметил все Лизины приготовления, зло усмехнулся про себя, решил схватить ее на месте преступления, когда она будет уходить. Он лежал в темноте и придумывал, как ее разоблачит, и долго ворочался, сочиняя страшные слова мести. Потом застыл в ночной тишине и подумал: пусть мать пойдет к Глебову, а вдруг он его пожалеет. Гордости больше не было.
Как только Лиза вышла, Костя подскочил к окну и увидел ее, почти бегом пересекающую темный двор. Одинокая фигура под куполом темного неба показалась ему легко уязвимой. «И это мой спаситель? — подумал Костя. — Она никто в этом мире». У нее нет ничего, чем она может ему помочь. А он, придурок, верит ей. Да Глебов сотрет их в порошок и посыплет им дорожки в сквере около суда — и правильно сделает!
Костя посмотрел на часы — было два ночи. А Лиза вернется не раньше чем через три часа. Она же думает, что он блаженно спит. Вот тоска и безнадега! Он походил по комнате, придумывая, чем бы заняться. От лунного света, который проникал в комнату, на стене выросла его тень. Он стал подпрыгивать, трясти головой, размахивать руками — и тень послушно выполняла каждое его движение. На стене вырастали фантастические картины, освещенные зеленоватым, призрачным светом. Он услышал легкий странный смешок в ответ на собственные выкрутасы и понял, что это он смеялся над собой. Он смеялся в такой момент, ночью, в ожидании решения своей судьбы; нет, он сумасшедший, и все, что с ним произошло, — сумасшествие. Точно: он настоящий, законченный псих. А разве можно в чем-нибудь винить психа? Никто его не заставит сознаться — даже сам Глебов, хотя он знает правду. Он скажет, что просто пошутил над Глебовым на мамашкин манер, что они оба с нею шутники. И выложит, если надо будет, всю биографию Глебова и Лизы. И каждый ему поверит после такого рассказа.
Так у него всегда бывало: как бы он себя ни винил, в нем ни на секунду не пропадало яростно-сильное, непреодолимое желание выкрутиться, победить.
Его знобило, он лег, натянул одеяло до подбородка, потом накрылся с головой, чтобы согреться собственным дыханием, но стал задыхаться и рывком сбросил одеяло. Вот тоска! Надо позвать Зойку, решил он, и накрутить ее как следует, запугать, чтобы фанатки не возникали и не трепались, чтобы забыли вообще об этой проклятой истории. Надо им сказать — будут молоть, им же самим крышка! А что, если кто-нибудь из них уже протрепался, ради красного словца? Например, Каланча — у нее же плохо с мозгами. Вскочил, оделся, зажег настольную лампу — яркий свет больно резанул по глазам. Позвонил Зойке, прислушиваясь к телефонному трезвону за стеной. Трубку упорно никто не снимал. Подумал — если отзовется Степаныч, он не ответит, а если тот в ночной, то Зойка дома одна.
Зойка взяла трубку на двадцать втором гудке. Вот дрыхнет, зараза, с завистью подумал Костя, а он тут мучается, страдает, места себе не находит.
— Зойка, это я, — сказал он.
Она никак не могла проснуться, и он повысил голос:
— Ты что, оглохла? Степаныч в ночной? Тогда вали ко мне.
Зойка пришла заспанная, с припухшими глазами, лохматенькая, в длинном широком халате до пят, с рукавами, болтающимися до колен. Она была похожа на гнома. Уж до чего Костя был мрачен, а при виде этой фигуры рассмеялся:
— Ты откуда такой халат выкопала?
— Наследство от матери. Он теплый, — ответила Зойка, испуганно спросила: — Что-нибудь случилось?
— Да так, — туманно ответил Костя. — Мать удалилась… А мне не спится. Вот и разбудил тебя.
— А я рада, что ты меня позвал, — вырвалось у Зойки. — Сразу спать расхотелось. Я же тебя так давно не видела!
Костин ночной звонок показался ей необычным. Ночью всякое может случиться, подумала она. А вдруг Костя ее сейчас возьмет и поцелует. Она сделала осторожный шажок в его сторону, дыхание у нее остановилось. Конечно, он ее разбудил, чтобы поцеловать, не случайно у него какой-то странный вид. Ночной поцелуй. Зойка сделала еще полшага к Косте и вся сжалась.
— Что ты на меня уставилась? — спросил Костя. — Садись.
— Ничего, я постою. — Ей не хотелось отходить от Кости. Она пялила на него глаза, нависая над ним.
— Извини, что разбудил… Одному тошно.
— Ну и правильно сделал… А то мне какая-то хреновина снилась. — Она захохотала, крутясь на одной ноге, наступила на длинную полу халата и еле устояла.
— А что снилось?
— Что? Ну говорю же — ерунда. — Она снова хихикнула, все еще стоя около Кости. — Про железную леди… ну про Тэтчер… что я была в Англии.
— Ну ты, конечно, попала к ней на прием?
— Да нет, — рассмеялась Зойка. — Я там сама была… Тэтчер.
— Ты… Тэтчер?
— Вот именно, что я… Тэтчер. Сижу, приказываю министрам, а сама про вас думаю… С одной стороны, надо Англией заниматься, а сама все про вас и про вас — про тебя, про девчонок, неужели, думаю, мы расстались навсегда? Даже разревелась. Нет, думаю, так не пойдет, надо бросать Англию и сматываться.
Где-то просигналила машина, въехала во двор, хлопнула дверца. Костя бросился к окну — вдруг Лиза, прижался лицом к стеклу, закрывая с боков глаза от света руками; но нет, это была не она.
— Ты хоть когда-нибудь вставала в три ночи? — спросил Костя. — Да ты садись…
— Господи, сто тысяч раз. Когда мать у нас жила. Бывало, вернется после гулянки. Ну и пошла возня. Отец орет, она огрызается… Разбудят кого хочешь.
Помолчали.
— Случилась одна неприятная история, — вдруг сказал Костя. — Глебов оказался вовсе не мой папочка. — У него перехватило горло, задрожали губы, и он снова чуть не заплакал. — Фикция.
— Чего-чего? — не поняла Зойка.
— Фикция, говорю. Он не мой папочка. Представляешь?.. Лизок заварила кашу, пошутила неловко… А я сдуру, как родному, всю ему правду выложил. Упал к нему на грудь и, рыдая, покаялся.
— Офигенно! — Зойка нервно вскочила. Халат у нее распахнулся, открыв голое тело, и Костя на секунду увидел ее худенькую грудь с коричневыми точками посередине. — Я закачалась!
— Не качайся, — оборвал ее Костя. — Лучше запахни халат.
Зойка смутилась, закопалась в халате, высунув кончик носа. Ее охватила паника: мало им Каланчи и мента-прощелыги, мало этого шофера, так еще и Глебов — фик-ци-я!
— Я все равно не сознаюсь… А ты девчонок введи в курс, чтобы молчали. Если хоть одна проболтается — всем будет плохо.
— Да ты за кого нас держишь? — возмутилась Зойка, а сама еще раз подумала про Каланчу.
Небо над крышами посветлело. Внизу раздался грохот тяжелой машины, которая привезла в булочную хлеб. Рабочие разговаривали громко, бросая тяжелые подносы с хлебом.
— Вот, черти, орут, — сказала Зойка. — Испекли хлеб ночью, а торговать будут весь день — и жуй черствый. — Она заметила, что Костя ее не слышал, смотрит куда-то в пространство и молчит. — Костя, — окликнула она его и тронула за руку. — Давай отчалим, а? Вместе, вдвоем. — Ей захотелось убежать куда-нибудь вдвоем с Костей, хоть на край света, чтобы — никого и она с Костей! У нее загорелись глаза. — Ни в жизнь нас никто не поймает.
— Куда отчалим? — не понял Костя.
— По маршруту. Уйдем в систему. Сначала в Ташкент. Говорят, обалденный город. Потом можно и в горы. Там высоченные горы, в снегах. Знаешь, я никогда в горах не была! Там все налажено, между прочим. Я возьму адреса. Мне Нинка из второго подъезда даст. Ну, знаешь, такая видная, блонд с черной прядью. Она тоже была в бегах больше года. Рассказывала: «Придешь по адресу к чужим людям, а тебе все рады. Вот что интересно! Ничего не расспрашивают, в душу не лезут. Спят все на полу, их много набивается в комнату. А утром встают и расходятся — кто куда. У каждого свои интересы…» Она там подружилась со многими, они теперь иногда к ней приезжают, как к родной.
— А тебе-то зачем это? — спросил Костя. — У тебя же все в порядке… Степаныч.
— Не знаю. Но тянет. — Зойка криво ухмыльнулась. — Здесь все давит — учителя, мать, разные заботы. А так, вроде ты есть, и тебя нет… Когда надо — поработать можно. Надоело — топай дальше. — Она задумалась. — А не хочешь работать, можно милостыню просить. Я бы бедно жила, мне почему-то хочется иногда жить бедно-бедно и милостыню просить. «Подайте бедному на пропитание!» — Зойка хихикнула, чтобы было непонятно, что она говорила то, о чем часто думала. — Я бы давно ушла, но Степаныча жалко. Охмурит его какая-нибудь прощелыга вроде матери.
— Несешь чепуху. Кому я там нужен с саксом? А я без музыки жить не могу.
— А можно стать бродячим музыкантом, — не сдавалась Зойка. — Идешь, бредешь… вытащил сакс… играешь. — Она была в восторге от собственной фантазии. — Тут же толпа собирается, тебя слушают! Между прочим, с большим удовольствием. Деньги бросают! Все же интересно. Точно, нищим жить хорошо. Свобода. Все люди рабы денег, а мы нет… Нам же не надо будет ни перед кем выпендриваться!
— Заткнись! — прервал ее Костя.
Его чуткое ухо выловило из просыпающегося утра, еще не наполненного гамом и шумом, торопливые шаги Лизы. Зойка бросилась к окну.
— Бежит, — сказала она. — Я, пожалуй, пойду.
— Сиди, — приказал Костя. — Уйдешь, когда она придет.
Он поставил стул посередине комнаты и уселся, положив ногу на ногу, прямо против двери. И Зойка села, на самый кончик стула, она чувствовала себя неуверенно. Лицо у Зойки пылало, по губам ее прошлась виноватая, беспомощная улыбка. Она не любила, когда людей подсаживали.
В комнате было тихо. Они оба напряженно прислушивались, но не поймали ни шороха, ни звука — видно, Лиза не воспользовалась лифтом. И как открылась входная дверь, они бы не услышали, если бы она слегка не скрипнула, и они поняли: Лиза вошла. Зойка не выдержала, бросилась в переднюю навстречу Лизе, но Костя успел ее перехватить за полы развевающегося халата, приложив палец к губам, чтобы молчала. Зойка, боясь дышать, села обратно.
Наконец Лиза появилась и увидела Костю и Зойку, сначала лицо ее приняло удивленное выражение, потом испуганное: ей было неприятно, что ее ночное путешествие не осталось тайным.
Все молча смотрели друг на друга.
Теперь Косте и Зойке стало понятно, почему они не слышали Лизиных шагов: она сняла туфли и держала их в руках.
— Я пойду, — быстро вскочила Зойка и, подметая пол длинным халатом, скрылась.
— А Зою ты зачем поднял среди ночи? — спросила Лиза, демонстративно надевая туфли.
— Наше дело, — нагловато ответил Костя. — Я же не спрашиваю, куда ты ушла ночью?
— А я и не скрываюсь… Ушла потихоньку, чтобы тебя не беспокоить. Была у Глебова.
— Нетрудно догадаться… Ну и как твой культпоход?
— Нормально, — живо заметила Лиза. Она находилась под впечатлением встречи. — И даже очень. — Подошла к зеркалу, чтобы поправить прическу. — Мы объяснились, это было нелегко. Я ему все-все рассказала. И представь, он меня понял и простил. Он меня любит. Да-да, можешь не улыбаться. Когда я шла к нему, у меня из головы не выходили твои слова насчет предательства. Ведь он вполне мог это сделать, даже имел на это право. Так бы на его месте многие поступили, как ты говоришь, в духе времени. Но он оказался не такой.
— Ну а если отбросить лирику, — резко оборвал Костя.
Лиза вздрогнула:
— Сейчас… Костик, минуту передохну. Почему-то устала… сейчас.
От бессонной ночи под глазами у нее пролегли темные круги, она опала с лица, отчетливо видна была ее худоба и незащищенность.
— Я тебе по порядку. Ты во всем сам убедишься. — Ей было трудно говорить, она задыхалась, схватывая бледными губами воздух. — Извини, бежала всю дорогу, ни одной машины. Думала, ты проснешься, а меня нет — еще испугаешься.
— Скажите, какие нежности, — заметил Костя, сам того не желая. Он совсем не собирался на нее нападать, но как только услышал, что Глебов все простил, тут же решил, что они оба против него. — Раньше я за тобой этого не замечал. Убегала, только тебя и видели. Хвост трубой. И не думала, что ребеночек ночью проснется и будет вопить от страха, разыскивая мамашку.
— Да-да, ты прав, Костик, — неожиданно вырвалось у Лизы. — Прав как никогда. Я сегодня подумала, и не один раз, какая же я мерзавка. Свою жизнь провертела, пока к нему бежала. И веришь, захотелось умереть, и я бы умерла, если бы не ты… Ты же, Костик, ни в чем не виноват, а все я. — Она замолчала, провела рукой по лицу, жалобно улыбнулась. — Я так долго, потому что… трудно. Веришь, у его дверей простояла час — боялась позвонить, протяну руку к звонку и отдерну. Ну если бы он меня стукнул, или спустил с лестницы, или что-нибудь страшное закричал, или еще хуже — просто захлопнул двери, то я бы снова стала звонить. Я бы это пережила. А я боялась за тебя. Ну если он меня выгонит, что нам тогда делать? Как я вернусь к тебе? В общем, я постучала, позвонить не смогла — ночью звонок всегда так резко бьет… И вдруг, на первый мой стук, тихий-тихий, дверь сразу открылась, и я оказалась перед ним. Испугалась, чуть не бросилась бежать. Но, слава богу, не убежала. Потом поняла: он меня ждал под дверью, может быть, много часов; как вернулся от нас, так и ждал, стоя на пороге, не замечая времени. Почему-то был уверен, что я приду. — Лиза прошла по комнате, сжимая одну руку в другой. — Я же не слышала его шагов. Значит, он стоял у двери! Если бы он спал, разве услыхал бы мой стук? Никогда. Он отступил с порога, и я вошла. Встретил меня, как будто между нами ничего не произошло. Когда увидел, только сказал: «Лиза!» И поверишь, больше ни слова. Но это было не удивление, вызванное моим приходом, и не приглашение войти; нет, он звал меня на помощь, чтобы я его спасла.
— А чего его спасать, — перебил Костя, — ты лучше меня спаси.
— Конечно… конечно. Ты прав. Я обязательно тебя спасу. Но и о нем надо подумать.
Костя почему-то на это ничего не ответил, хотя Лиза, проговорив эти слова, решила, что он сейчас на нее обозлится, и остановилась перед ним в ожидании крика. Костя молчал, автоматически нажимая на кнопку настольной лампы, то зажигая, то гася свет, и Лизино лицо от этого то темнело, то высвечивалось, и когда оно высвечивалось, то он видел ее глаза, и ему казалось, что перед ним не его «мамашка», а какая-то другая женщина. Эта перемена в ней его пугала.
— Я ведь к нему пошла из-за тебя, не из-за себя же? — сказала Лиза.
— Ну, над этим еще надо подумать, — заметил Костя.
— А что думать, когда это правда. Из-за себя я бы ночью к нему не побежала. Не решилась бы никогда. Наоборот, сбежала бы куда-нибудь подальше, хотя я перед ним виноватая.
— Что ты талдычишь одно и то же! Виновата, виновата…
— А как же, Костя? — Она не сказала «Костик», как всегда, и он отметил это про себя. — У меня перед ним большая вина.
— Что с тобой, мамашка? — почему-то испуганно спросил Костя. — Ты что, влюбилась, что ли?
— Не отрицаю этого, — вдруг, помимо собственной воли, призналась Лиза. — И вину свою признаю. Так виновата, что никогда не исправишь.
— Опять?! — Костя передразнил ее. — «Так виновата, что никогда не исправишь!» А я вот не чувствую за собой никакой вины.
Нет, нет, подумал он, он не признается в том, что виноват, потому что это признание будет его концом.
— А ты, Костик, артист. — Лиза улыбнулась. — Правда. Как меня передразнил, так не каждый сможет. — Замолчала, закрыла лицо руками, стараясь обрести хотя бы относительный покой. Чувствовала себя изнеможенной до предела. При этом, как ни странно, временами она забывала о сыне, который сидел рядом с нею, его вытеснял Глебов. Она откинула руки от лица, с удивлением посмотрела на Костю и впервые почувствовала, что осуждает сына, смешалась от этого, спросила: — Костик, у тебя нет сигареты?
— Ты же знаешь, я не курю.
— Пойду попрошу у Зойки.
— Вот еще, — грубо ответил он. — Перебьешься. Лучше расскажи покороче, чем все закончилось?
— Ладно… Потерплю. Да и Зойка, пожалуй, заснула.
Лиза снова глотнула воздуха, вбирая его открытым ртом, и выдохнула — теплая струйка материнского дыхания достигла Костиного лица, и его это неожиданно расслабило. Лиза заметила перемену в сыне, обрадовалась и продолжала:
— Вот я смотрю на тебя и вижу, ты снова мне не веришь. Угадала? А у него такое было лицо, как тебе передать?.. Собралось в кулак и почернело. Я заметила — он странно ходил, переставляя ноги с трудом, странно смотрел на меня, исподтишка, чтобы я не видела его глаз, и ничего не говорил. Ведь он мне только сказал: «Лиза», и больше ни слова. И вдруг вижу — он падает! Еле успела его подхватить, а он тяжелый. Ты же знаешь, у меня руки слабые, но держу его изо всех сил. Подумала: заболел. Говорю: «Боря, тебе надо лечь. Ты болен. Ты не спал ночь. Укроешься одеялом, согреешься, болезнь отступит». В общем, говорю ему это, а сама думаю — дело плохо. «Скорую» надо вызывать. Быстро стелю кровать… пришлось ему помочь раздеться, он был не в силах. Уложила, укутала. И тут наши глаза встретились и… я все-все поняла! Не болен он, а это я его так скрутила… Понимаешь, он меня всегда любил, дуру такую, а я его скрутила — он и рухнул.
— Мамашка, ну что ты мелешь чепуху. — Костя рассмеялся. — Разве так бывает, чтобы от любви человек заболел? «Чуть не упал, почернел». Даешь!
— Бывает, Костик, бывает… Раньше сама не верила, а теперь увидела своими глазами. Когда я первый раз от него сбежала, он два месяца проболел, почти ничего не ел, не пил. Ну просто погибал. А я приехала в Вычегду с тобою на руках, ты грудной был; он увидел меня и уехал. Не смог простить. Баба Аня рассказала, как он болел, а я не поверила, вроде тебя, а сейчас поняла: и тогда, и теперь с ним одинаково.
— А мне-то какое дело до этого? — снова разозлился Костя. — Ну что ты про себя да про него? А меня как будто и нет?!
— Костик, Костик, ты не прав, — сокрушенно сказала Лиза. — Я ведь про него рассказываю не случайно, хочу, чтобы ты правильно понял. Ты потерпи и поймешь — это имеет прямое отношение к тебе. Когда я обо всем догадалась по его глазам, спросила: «Боря, за что ты меня любишь, ведь я дрянь?» А он вдруг ответил, я думала — не ответит, нет у него на это сил, а он ответил: «Я, — говорит, — знаю про тебя то, что ты сама не знаешь. Ты почему обманула меня? Не от злобы или расчета… от обиды, что я отказался от своей любви». Костик, — обрадовалась Лиза. — Это же верно. В тот день в суде я все это придумала про тебя от обиды.
— Мамашка, дай платок, — сказал Костя.
— Платок? — сбилась с рассказа Лиза, ничего не понимая.
— Я рыдаю от умиления, ты что, не видишь? — Костя судорожно всхлипнул. — Ну хватит, ладно? На-до-е-ло! Осточертело, переходи к фактам!
— К фактам? Пожалуйста. Вот тебе факты. Я ему вру: «Я к тебе пришла не из-за Костика». А как ему доказать, что я пришла не из-за тебя, не знаю. Заметалась, засуетилась. А он смотрит на меня, не отрывая глаз. Тогда я наклонилась к нему, обняла, крепко-крепко, ну как тебя в детстве, и твержу: «Ты не думай, не думай! Совсем не из-за Костика!»
— А может, ты и вправду пошла к нему не из-за меня? — всерьез спросил Костя.
— Что ты, Костик! Что ты! Разве я имею на него право? После всего-то. И не мечтаю даже. — Лиза вдруг успокоилась. — Ты устал, я вижу… Поэтому вот тебе прямо с конца. Когда я его попросила, чтобы он тебе помог, сказала, что ты-то вообще ни в чем не виноват, а тоже несчастная жертва, то он знаешь что сделал? — Она перехватила загнанный, беспомощный взгляд сына. — Совсем не то, что ты думаешь… Я сама не ожидала этого. Готовилась к тяжелому разговору, думала, буду умолять его… Ну, в общем, была готова на все. И вдруг он молча, не отвечая, встает, подходит к телефону, набирает номер и говорит — вот слово в слово весь его разговор: «Катя? — (Это секретарь их суда.) — Доброе утро… — Ну, она, естественно, сразу его спрашивает, может быть, почему он не на работе или почему у него такой странный голос? А он у него правда странный, надсадный, из груди. — Нет, — отвечает, — не заболел… Задержался. Катя, — говорит, — я забираю себе обратно дело шофера Судакова. — Замолчал, слушал, что она ему отвечала, не перебивал, потом сухо-сухо, строго произнес: — Обстоятельства изменились. — Тут он снова замолчал, потому что эта Катя спросила у него про тебя. Я сразу догадалась. Как же, мол, вы будете участвовать в процессе, когда там в свидетелях проходит ваш сын? А он долго-долго молчал, она, вероятно, подумала, что их разъединили, потому что он сказал: — Я вас слушаю… — И снова замолчал. Он стоял ко мне спиной, знаешь, какая у него была спина? С опущенными плечами. И очень вежливо закончил: — Простите, — говорит, — ради бога». — И повесил трубку. Тут мне его так жалко стало, ах, думаю, ну какая же я дрянь поганая. Просто тварь. — Лиза замолчала, судорожно подыскивая слова, чтобы уничтожить себя. — Последняя тварь, — прошептала она, но ей и этого показалось мало, и она добавила: — Сколопендра гнусная.
— А вот это мне неинтересно, — торопливо перебил Костя. — Оставь это для себя! Для снов. Это твоя совесть, а не моя.
— А твоя… что же? — тихо и испуганно спросила Лиза.
— Мне теперь не до нее. Сначала выкручусь, потом посмотрю.
Лиза не знала, что ему ответить. Подошла к окну и только теперь поняла, что наступил новый день, что на улице гремят трамваи и машины, что уже десять часов и она опоздала на работу. Скандал. Лиза схватила трубку, набрала номер и быстро проговорила, уже стоя на одной ноге:
— Это я, Лиза… Меня «мой» не спрашивал? Скажи, я в поликлинике. Через час буду… Потом расскажу.
Лиза как-то очень просто вошла в привычный ритм своей жизни — легкого вранья и необязательности поступков, хотя «то», новое, что проснулось в ней впервые у Глебова, все-таки держалось, мешало старым привычкам, беспокоило душу. Она на секунду замерла, словно застыла, чем-то пораженная, но беззаботно крикнула на ходу:
— Костик, живо собирайся. А я омлет сварганю. Знаешь, ты прав: главное, чтобы с тобой все уладилось. Ну, допросит он тебя как свидетеля… И ты свободен. Скорее бы это прошло.
— Вот именно. — У Кости настроение заметно улучшилось. — А совесть мы потом отмоем. — Ему понравилась собственная острота, и он рассмеялся. — Мамашка, а ты права. Он редкий человек. Такое нам простил.
— Я тебе говорила, — обрадовалась Лиза. Глебов непрерывно стоял перед ее глазами. Как он позвал ее: «Лиза!» Она подумала, что никогда не забудет этого момента и того, как он решился без слов, без объяснений помочь Костику. — Он необыкновенный. Ну святой, правду тебе говорю! А ты не верил.
— А теперь верю! — завопил Костя. — Ура-а-а! — Он схватил Лизу, поднял на руки и закружил по комнате. Он был сильный, тренированный, а она — перышко. Кружил, кружил, ждал, когда она начнет смеяться: он любил ее беззаботный смех, вселяющий в него надежду.
Но Лиза не смеялась, прижалась к сыну, словно боялась, что он ее уронит. Чувствовала: сегодня ночью вся ее жизнь перевернулась, черствая душа была омыта любовью и добротой другого человека.
— Костик, хватит, отпусти… Мы же опаздываем!
Лиза выскочила из комнаты, слегка покачиваясь от Костиного кружения. А Костя засмеялся еще громче, вытащил сакс, сыграл несколько нот, нащупывая незнакомую мелодию. Потом оторвался от сакса и пропел: «Му-ки со-вес-ти! Ну что по-де-ла-ешь… па-па-ша… Хо-чешь ма-моч-ку любить… Умей пла-тить!» — Он снова прильнул к мундштуку, вдувая в него всю силу своих легких, развивая мелодию, делая ее угловатой, крикливой, диссонансной, выбрасывая отдельные звуки, острые как ножи, режущие слух.
В комнату вбежала Лиза и крикнула, чтобы перекрыть саксофон:
— Костя! — Тот перестал играть, но глаза у него были где-то далеко от матери. — Последи за омлетом. Мне надо переодеться и навести марафет, а то я похожа на черта.
Костя пришел на кухню, схватил сковородку с омлетом, бросил на тарелку и, обжигаясь, съел. Оказывается, он здорово проголодался за длинную проклятую ночь.
Лиза остановилась в дверях:
— Ты что, все съел? — Лицо ее выражало неподдельное удивление. — А мне?
— Увлекся. — Костя виновато улыбнулся, стараясь загладить свою оплошность.
— А, чепуха! — махнула рукой Лиза, хотя по ее лицу прошла мгновенная обида, как острая боль. — Думала, мы вместе выйдем. Так страшно сегодня расставаться.
— Но тебе же надо позавтракать, — заботливо ответил Костя. — А я опаздываю. — Он схватил сакс, аккуратно уложил его в футляр, бросил сверху школьные тетради и был таков.
Лиза услышала, как он пел, выкрикивая: «…Хочешь мамочку любить, умей платить…» Хлопнула дверь, и квартира опрокинулась в тишину.
«Бедный Костик, — подумала Лиза, — что его ждет? И сколько нам нужно еще сделать плохого, чтобы спастись. И как пережить суд и время, которое до него осталось?»
17
Суд над Судаковым должен был состояться через две недели. Это время Глебов провел в странном состоянии духа… Он делал все, что от него требовали, но думал только о Лизе и Косте. Ему надо было привыкнуть к тому, что Костя не его сын, что Лиза — жестокая обманщица. Он должен был их возненавидеть, особенно Лизу, но ненависти в нем не образовалось. По-прежнему думал про Костю как про сына, а про Лизу как про любимую женщину, единственную в мире. Скажи ему сейчас: Лизы нет, и он бы умер. Его чувства не подчинялись логике событий. Ему казалось, что надо что-то пережить, что пройдет больное время, и все пойдет по-старому.
В ту ночь, когда Лиза была у него, проводив ее, он тут же лихорадочно стал действовать: почувствовал, что силы вернулись к нему. Он понял: Лиза любит его! Прочел это в ее глазах, увидел в неожиданном для Лизы строгом, горестном облике. Глебов вдруг решил, что открытие любви в тяжких условиях он ставит выше, чем в благополучии. Признавал проверку чувств испытанием. Так себя утешал. Да, она его обманула, и это плохо, а все равно он ее не осудил. Почему-то всплыли в нем строки: «Не судите сами, да не судимы будете».
Глебов совсем не спал, но изнурения бессонных ночей не ощущал. Только порой застывал, глубоко задумавшись, чего с ним раньше никогда не бывало.
«Собственно, что сделал Костя, — размышлял Глебов. — Совершил преступление: угнал машину и сбил человека. Но ведь он не злонамеренный преступник. Хороший парень, с некоторыми завихрениями. А кто виноват в его завихрениях, в духовной и нравственной путанице, которая царит в его голове? Не он ли сам и ему подобные, не окружающий ли мир, который Костя яростно отторгал? Отторгал, потому что не способен был жить в притворстве и лжи? А теперь его за это должны судить? И конечно, суд приговорит парня к сроку, а колония его разрушит».
Однозначное решение проблемы Кости окончательно покинуло Глебова. Раньше он был неукоснительно пунктуален, знал, что есть только один выход — осудить по закону. В нем пламенно жила страсть против беззакония во всех его видах, а теперь ему надо нарушить закон, чтобы спасти Костю. И он знал — он его нарушит. Он должен спасти Костю. Должен сохранить Лизу и Костю, это смысл его жизни. Для него всегда был важен смысл. Он освободит Костю, чего бы это ему ни стоило. Придя в суд, Глебов тут же зашел к секретарю, чтобы взять дело Судакова.
Катя порылась в бумагах, вытащила толстую папку и протянула ему. И тут ей позвонили, она стала разговаривать и приглашать кого-то в Политехнический на выступление рок-группы Самурая. «Ты не слышал Самурая? Ну чудик… Он мне очень нравится. Договорились?» Глебов замер, слушая этот разговор, а Катя повесила трубку и спросила:
— Что-нибудь еще, Борис Михайлович? — И тут она вспомнила. — А как же дело Судакова? Там же Зотиков… ваш сын?
— Мой сын? — переспросил Глебов. — Это была шутка. — Он посмотрел на удивленную Катю. — А ты поверила?
— Поверила. Я была рада за вас.
Глебов резко повернулся. Но, взявшись за дверную ручку, оглянулся — Катя провожала его глазами.
— А ты знаешь, что Зотиков и есть тот знаменитый Самурай?
— Здорово! Можно будет с ним познакомиться, — неуверенно заметила Катя. Ее лицо все еще сохраняло выражение некоторой ошеломленности.
Между тем дни мелькали, приближая время суда. Пошли дожди, и цветные дымы заводских труб то пропадали во мгле, то сияли своими красками под ярким солнцем.
Глебов вел дело к закрытию «ввиду отсутствия виновного». А Костя настолько успокоился, что зажил прежней беззаботной жизнью. Только Лиза ходила испуганная и подавленная. Глядя на Костю, она думала: «Мотылек летает, а крылышки ведь ему могут опалить». И эта фраза вспыхивала в ней десятки раз в течение дня и ночи, приобретая самые фантастические и нелепые формы. То ей снилось, что Костя летит в пропасть, на верную гибель, то наяву, днем, она видела, как у Кости вырастают тонкие прозрачные крылья, и их ему поджигают, и он горит и корчится от боли.
18
Суд был назначен на час дня. А девчонки уже с утра завалились к Зойке. Осторожно и молча прошмыгнули мимо двери Зотиковых и коротко позвонили. Зойка не удивилась, что они пришли, провела их в комнату, плотно прикрыла двери, посмотрела на Ромашку и почему-то шепотом спросила:
— Что ты так выпендрилась? Нашла время.
Та была в короткой юбке, когда она наклонялась, видны были трусики.
— А что? — нагло ответила Ромашка. — Суд — это театр.
— Замолчи ты! — гневно крикнула Зойка. — На суд мы не идем. Костя запретил. Нечего нам там отсвечивать.
— Жалко, — вздохнула Ромашка. — Люблю пройтись по острию ножа. Нервы пощекотать.
— Ну и порядок, — обрадовалась Каланча. — Рванем в кино, чтобы время быстрее прошло.
— Не высовывайся ты с этим кино, — грубо сказала Глазастая. — Заткнись и слушай.
— А я пойду, — быстро проговорила Зойка. — А вы меня ждите около суда. А вообще-то, девчонки, дело плохо… Вчера началось с утра. Зовет меня Лизок. Вхожу, смотрю: она какая-то очумелая. Глаза страшные. Говорит: «У меня к тебе просьба…» Качается, как пьяная. Думаю, может, правда надралась; принюхалась — нет, алкоголем не пахнет.
— От чего другого опьянела? — хихикает Ромашка.
— Может, все же помолчишь, трепло? — обрывает ее Глазастая. — Продолжай, Зойка.
— Ну, она меня позвала, а ничего не говорит. Я тогда спрашиваю: «Теть Лиз, ты что-то хотела сказать», — ну, мягко так намекаю. А она говорит: «Тебе?» — и снова ничего. Тогда задаю вопрос:
— Ну, отдали деньги Судакову?
— Отдала, — отвечает.
— И он взял?
— Взял, — говорит. — Сначала не хотел, тоже нервничает, боится, но деньги взял. Потом сказал: «Если присудят платить, заплачу, а нет — верну».
— А сколько?
— Много. На новую машину.
— А где же ты их достала? — спрашиваю.
— Где надо, там и достала, — мрачно так отвечает. — Теперь мне надо встретиться с Куприяновым до суда, иначе он посадит Костю.
— Зачем? — спрашиваю.
Она криво улыбается:
— Надо сделать то, что он хочет.
— А что он хочет? — не понимаю.
Она потрепала меня по щеке, как маленькую:
— Любви он хочет.
— А что я говорила, что я говорила? — закричала Ромашка. — Я умная, у меня голова!
— Ну а ты что ей на это сказала? — спросила Глазастая.
Притихла, испугалась. А Лиза говорит: «Лягу с ним в постель, и тогда будет порядок». Мне ее жалко стало. Прошу: «Не надо, теть Лиз». «Не лягу — донесет, стукач проклятый. Он сегодня ко мне вечером придет». — Полезла в сумку, покопалась, достала два билета в кино, протянула: «Вот, пригласи Костю… Не пугайся, он пойдет. Я его уговорю: это его любимый… фильм американский, „Серенада Солнечной долины“». — Я посмотрела на нее, а она отвернулась и говорит: «Мне теперь все одно: что в петлю, что в постель». Взяла я эти билеты, девчонки, и почувствовала — сама умираю. Что-то, думаю, надо делать. Надо утихомирить этого рыженького. А ведь если он на суде все скажет, то и Глебов не спасет Костю. Ну и решила я пойти к жене Куприянова и все ей рассказать.
— Ты бортонутая, — сказала Ромашка. — Тебя надо вязать.
— Узнала адрес. Прихожу. Сердце колотится, ноги дрожат, убежать хочу, но Лизу жалко. Стою. Открывает мне двери девчонка. Я ее узнала, она из шестого. Такая рыженькая, на вид смышленая; спрашиваю: «Мама дома?» «Дома», — отвечает. Появляется женщина. Ну, такой бочоночек, быстрая, ловкая. «Проходи, — говорит, — садись». — «А муж ваш скоро придет?» — спрашиваю. «Придет, часа через два. А в чем дело?» — отвечает нервно. Думаю: «Время есть» — и выкладываю ей все подчистую. Что с нею стало! Сначала она покраснела, потом побелела, а потом как завопит: «Машка!» — «А ей-то зачем про это, — говорю. — Она же еще малолеток». А тут Машка влетела. А она ей: «Ты что подслушиваешь, дрянь! А ну, вон на улицу!» Потом мы план разоблачения рыженького составили, но она этого плана не выполнила, а подстерегла Куприянова в нашем подъезде и расцарапала ему всю морду… — Тут Зойка что-то услышала, напряглась, оборвала рассказ на полуслове и тихо сказала: — Костя и Лизок на суд пошли. И нам пора.
19
Глазастая, Каланча и Ромашка околачивались около суда уже несколько часов. Они изнывали от волнения и скуки. Сначала окна в зале суда были открыты, потом их закрыли. Ничего особенного, но почему-то это им не понравилось. Потом к суду подъехала машина «скорой помощи», из нее выскочили два санитара в белых халатах с носилками и скрылись в здании. Они вынесли старика, того самого, которого сбила их машина. Он был свидетелем. Ромашка успела подскочить к носилкам и увидела, что старик живой.
После суда Зойка первая выскочила на улицу. Она очумела оттого, что Костя сознался, и была сильно не в себе. Заметалась, где бы спрятаться, чтобы посмотреть, как будут выводить арестованного Костю. К ней подбежали девчонки.
— Ну как? — спросила Глазастая.
Зойка ничего не ответила, обалдело смотрела мимо девчонок: не узнавала их или забыла, кто они такие.
Девчонки переглянулись, поняли: дело плохо. Они такой Зойку еще никогда не видели, у нее почему-то сильно косил один глаз.
— Зойка, это мы! — тряхнула ее Ромашка. — Очнись, подруга!
Зойка перевела невидящий взгляд на девчонок, проскользнула по их лицам и вдруг застыла на Каланче, глаз у нее перестал косить, она удивленно вскрикнула, словно ее поразило лицо Каланчи, стремительно бросилась на нее, сбила с ног, опрокинув на тротуар, и стала бить ногами, не разбирая, куда бьет. По лицу — так по лицу! По спине — так по спине!
— Ты что?.. Ты что? — орала перепуганная насмерть Каланча, закрывая руками лицо от ударов.
Глазастая и Ромашка пытались схватить Зойку, но она оказалась верткой и сильной, не давалась, кричала:
— Паскуда! Все из-за тебя! Заложила нас менту!.. Она заложила нас Куприянову! Раскололась!.. Стукачка! Сволочь паршивая! — И вдруг она беспомощно осела на тротуар рядом с Каланчой и затихла.
Глазастая и Ромашка безмолвно стояли рядом. Каланча поднялась, отряхиваясь, под их взглядами. Ей бы повернуться и убежать, но она почему-то не убежала. На щеке у нее был кровоподтек от Зойкиного удара.
— Вот они, наши красавицы, — сказал прохожий. — Наши дети! До чего довели Россию — девушки дерутся на улице, и не стыдно им!
— Иди ты, старый хрен, — огрызнулась Ромашка.
Глазастая потянула Зойку за руку:
— Вставай!
Тем временем к суду подъехал воронок, и милиционер вывел арестованного Костю. Лицо у Кости было белое, словно его облили сметаной. Он шел, заложив руки за спину, и скрылся в милицейской машине, не оглядываясь. Вокруг машины столпились Лиза, Глебов, Судаков с женой и девчонки.
Машина тронулась, Зойка, не соображая ничего, растолкав всех, бросилась следом. Она бежала по середине дороги, хотя воронок давно уже исчез, и ее могли сбить каждую секунду. Глазастая обогнала ее по тротуару, бросилась наперерез и повисла на Зойке, чтобы остановить.
Сколько времени они блуждали по улицам, Зойка не помнила. Она шла вперед, не глядя, а с двух сторон ее держали Ромашка и Глазастая. А Каланча, опустив голову, упрямо брела следом. Потом она вдруг выскочила вперед и загородила дорогу Зойке.
— Ты долго будешь молчать? — спросила она. — Сил больше нет ждать. Скажи… что там случилось?
— Он сознался… — с трудом выдавила Зойка, — что угнал…
— Вот чума! — возмутилась Ромашка. Ее пухлые губы вытянулись в ниточку. — Нашел, где правду говорить… В суде. В этой помойке. Ну он слепой и глухой.
— У него не было другого выхода. — У Зойки задрожал голос. — Если бы он не признался, Судакова бы посадили.
— Ну и что? — не сдавалась Ромашка. — Это ведь надо было еще доказать. Может, Судаков бы сел, а может, и нет. А теперь Костю обязательно засадят за милую душу. Не пожалеют. И чистосердечное признание не поможет.
Зойка подавленно молчала. Какая-то сила бурлила в ней и требовала выхода, но она ее сдерживала.
— Ромашка права, — сказала Глазастая. — Не надо было признаваться. Тонка у него оказалась кишка. У нас с ними война… и нечего было играть в честность.
— Ух ты какая! — сорвалась Зойка, не помня себя. На Глазастую сорвалась, на любимую подругу. — Тебя бы на его место, покрутилась бы… — Ее крик остановил взгляд Глазастой, она увидела в нем такое отчаяние и сочувствие, что сразу замолчала.
Потом до нее дошел вопрос Каланчи:
— А нас он не заложил?
— Ах вот ты о чем? — неожиданно спокойно заговорила Зойка. — Ты о себе? Успокойся, ни слова… — И с гордостью за Костю добавила: — Он же благородный.
— Да я меньше вашего боюсь, — хохотнула Каланча. — Я же стукачка. А стукачей, как известно, не сажают. Просто если меня привлекут, то тренер вышибет из баскетбольной команды. Он у нас чистоплюй. — Она отбежала в сторону, высоко прыгнула вверх, оторвавшись от земли, вытянула руку, словно в ней был мяч, и бросила его в несуществующую корзину. Улыбнулась, помахала им рукой. — Счастливой прогулки! — И широким, быстрым шагом скрылась вдали.
— Вымахала, чудище, — вздохнула Ромашка. — Скоро выше столба будет прыгать.
— А ты что, завидуешь ей? — удивилась Глазастая.
— Конечно, — призналась Ромашка. — Она весь мир исколесит, пока мы будем здесь гнить.
— Маленькие завидуют длинным. — Глазастая вытащила сигарету, щелкнула зажигалкой, сильно затянулась. — Длинные завидуют маленьким.
— Может, скажешь, ты никому не завидуешь? — рассмеялась Ромашка. — Воображала.
Глазастая промолчала. Она сосредоточенно курила.
А Зойка стояла отрешенная, не слыша перепалки девчонок, не понимая, о чем они спорят. Она ощутила, что у нее в груди образовалась пустота, словно душа ее вылетела изнутри. И эта пустота расширялась и душила ее. Ей захотелось сделать себе больно, чтобы спастись, и она несколько раз изо всех сил стукнула себя кулаком в грудь.
Глазастая и Ромашка перестали разговаривать и молча наблюдали за тем, как Зойка остервенело дубасила сама себя.
— Может, у нее чердак поехал? — испуганно шепнула Ромашка в ухо Глазастой.
— Отстань, — не разжимая губ, отпихнула ее Глазастая и ласковым голосом спросила: — Зойка, ты что? — И тронула ее за плечо.
Зойка, не помня себя, отшвырнула ее руку, выбежала на волжский откос и бросилась вниз с обрыва, цепляясь за кусты, падая, катилась вниз и вниз, сбивая в кровь руки, пока не выкатилась на ровную площадку, уставленную старыми полусгнившими скамейками. Она уселась на одну из них и затихла.
Здесь ее нашли Глазастая и Ромашка. Сели рядом и стали ждать, когда та очухается и заметит их.
— Несет от реки. Вонища, — сказала Ромашка, зажимая двумя аккуратными пальчиками ноздри. — И чего они в нее напихали!
— Родная река. Великая, — ответила Глазастая. — Терпи.
Тут Зойка заговорила, сбиваясь, путаясь в словах, заикаясь:
— Костя знаете как держался… Плюю, мол, на вас и не боюсь. Его допрашивал этот… — Она мучительно припоминала, кто допрашивал Костю; лоб у нее сжался гармошкой, уголки губ беспомощно и горестно опустились, и не могла вспомнить.
— Прокурор, дурочка, — пришла ей на помощь Ромашка.
— Точно… Прокурор. — Зойка обрадовалась как прежде, без обиды. — Таким тихим голосом все вы… вы… выпытывал. А сам глядел в сторону. Спрашивал: «Свидетель Зотиков, вы хорошо помните тот день?» Он, су… су… сука, подвел его к черте.
Зойка замолчала, словно забыла про девчонок, неожиданно испуганно, счастливо улыбнулась.
— Сбрендила. — Ромашка отодвинулась от Зойки. — Ты что улыбаешься, Зойка?
— Вспомнила… У меня был день рождения, и вдруг он пришел и принес мне цветы. Сунул их мне в руку и убежал. Я закричала: «Костик, не уходи!» А он убежал, и я заплакала. Степаныч взял меня на руки, вытер мне слезы и сказал: «Дай, — говорит, — я поцелую твои глазки, чтобы они не плакали». Вот с того самого дня я Костю полюбила. — Зойка снова замолчала, по ее лицу пробежала судорога, и она продолжила свой рассказ. — Костик с Лизой сидели на второй с… с… скамейке. А я на последней… Спряталась в углу, только их затылки видела. А потом появился этот… которого мы сбили… старик. Потапов его фамилия. Ну, подумала я, сгорели. И точно, он нас похоронил: сказал, что узнал Судакова, что это именно он был за рулем. В тюрьму его, говорит, за решетку! А жена Судакова стала плакать. А сам он кричал и возмущался и звал на помощь Костю. А Костя молчал. И тогда Судаков тихо так произнес: «За что губишь меня, Костюха?» А старик вдруг сел мимо стула, упал и не шевелился. И все решили, что он умер. Глебов бросился к нему, закричал: «Вызовите „скорую помощь“!» А потом старика унесли санитары, и Костя сознался. Суд отложили, а Костю арестовали по требованию прокурора.
— Теперь, может, и нас поволокут, — сказала Ромашка.
— Ну и пускай. Мы же соучастники. — Зойка криво улыбнулась.
— Ты что, не боишься? — спросила Ромашка.
— Не боюсь.
— Дура. А если в тюрягу? — побелела от злости Ромашка.
— Отсижу, — спокойно ответила Зойка. — Думаешь, тюрягу перетерпеть нельзя?
Глазастая мрачно посмотрела на Зойку:
— Ах, Зойка, Зойка, что ты знаешь про тюрягу!
Они сидели на мокрой скамейке. Шел мелкий дождь. А на той стороне работали гигантские подъемные краны. Их скрежет был похож на вопли динозавров.
20
Лиза вошла в комнату, сняла пальто и уронила его на пол. Услышала звонок от бабы Ани. Та часто названивала, но Лиза не снимала трубки. А тут сняла. С тех пор как Костю осудили на два года и отправили в детскую колонию за город, она беспрерывно добивалась свидания с ним. Но это ей никак не удавалось. Суд прошел гладко. Никто никого не привлекал за соучастие, а донос Куприянова, который он заставил подписать Каланчу, не понадобился, потому что отец Глазастой, генерал Сумароков, все решил по-своему: Куприянова с его доносом прогнал, а Глебова от ведения дела отстранил.
— Алло? — произнесла Лиза чужим голосом.
— Лизок? — испуганно спросила баба Аня, не узнавая дочери. — Это я, твоя мама. Поговори, пожалуйста, со мной чуток.
— Конечно, поговорю. — Лизе вдруг стало жалко бабу Аню. — Я здесь добиваюсь свидания с Костей: кажется мне, увижу его — мне легче станет, а главное, ему тоже. А разрешения нет. Выследила в городе их начальника колонии, вполне нормальный на первый взгляд, а на самом деле законченный садист. Ему нравится, что все у него просят свидания с детьми, а он отказывает и от этого получает удовольствие. «Какие дети, — говорит, — они преступники». Стою, прошу, плачу, а он смотрит на меня и улыбается. Садист.
— А что же ты ждешь от тюремного начальника? — сказала баба Аня. — От него другого и ждать не надо. Он ведь антихрист, небось.
— А я теперь не та красотка, мужики слабо реагируют на меня, чувствую, мне перестраиваться надо. Ты бы меня не узнала: сушеная вобла с глазами кролика.
— Почему кролика? — не поняла баба Аня.
— Потому что глаза красные, заплаканные, слезы весь цвет вымыли. А я говорю: «Если вы меня не пустите к сыну, я к товарищу Сумарокову пойду». Это папаша Глазастой, начальник КГБ.
— А ты и его знаешь? — удивилась баба Аня.
— Откуда. Он за семью замками сидит. Его никто никогда не видел. Он Змей Горыныч. Я здесь попросила Глазастую: «Поговори с отцом». А она зло ответила: «А я с ним не разговариваю, его попросишь — себе хуже сделаешь». Вот тут понимай как хочешь. Но когда я ему, этому проклятому садисту, сказала про Сумарокова, он задрожал и сразу стал оправдываться, что у них произошло ЧП, а после каждого ЧП свидания с заключенными автоматически на два месяца прекращаются. А ты знаешь, что такое ЧП?
— Конечно знаю, — уверенно ответила баба Аня. — Чрезвычайное происшествие.
— Вот именно. И кто, ты думаешь, устроил эту чрезвычайку? Твои любимые Зойка и Глазастая. Сейчас я тебе все выложу, ты закачаешься. Зойка говорит: «Не увижу Костю, умру». Джульетту изобразила.
— Не надо так, Лиза, — просит баба Аня. — Ты не знаешь, может, ей правда невмоготу.
— Да ты лучше послушай, что они придумали. Все организовала Глазастая. Она теперь души не чает в Зойке. Все готова для нее сделать. Поехала она на разведку. Ходит-бродит вокруг колонии, размышляет, как им добраться до Кости. И вдруг видит, в небе журчит маленький самолетик. Ну, она раскопала, что в соседней деревне живет умелец, который построил этот самодельный самолет, с мотором от мотоцикла, и летает над родной деревней. Глазастая пришла к нему, рассказала про Зойку и Костю, и они придумали, что он пролетит над колонией и сбросит Зойку на парашюте. Оказалось, и парашют у него есть.
— А что будет потом, они не подумали? — спросила баба Аня.
— Об этом они не думают. Ты что, не знаешь молодых? Ну, Зойка полетела, хотя ни разу с парашютом не прыгала. Представляешь, какой ужас: она прыгает, а парашют не раскрывается — что тогда?! Но, слава богу, этот умелец в последний момент передумал и посадил самолет на футбольное поле. А их в это время строем погнали на обед. Ну, они, как увидели самолет, не слушая команды охранников, бросились к самолету. Подбегают, и Костя видит, что из самолета вылезает Зойка. Думаю, он здорово прибалдел. Она-то в восторге, хотя ни слова ему не успела сказать, только сунула в руку шоколадку. Тут подбежали охранники, и этот умелец закричал: «Вынужденная посадка… Мотор заглох». Ну, его все знали как психа, у которого не все дома, и отпустили вместе с Зойкой. — Лиза заплакала. — Зойка говорит, пальцы у него были холодные-холодные. Ну понимаешь, не могу. Подумаю о нем — и сразу реву.
— Сходи в церковь, помолись, — сказала баба Аня. — Попроси терпением тебя наградить.
И в этот момент разговора раздался звонок в дверь. Лиза попрощалась с бабой Аней и пошла открывать. Она спросила: «Кто?»; мужской голос ей ответил: «Сумароков».
Она перепугалась и долго не могла справиться с замком. Потом открыла. Перед ней стоял высокий мужчина, одетый в габардиновое серое пальто и серую шляпу. Глаза его были спрятаны за темными очками, а на руки натянуты темные перчатки.
— Можно войти? — спросил он скрипучим, как у робота, голосом и, не дожидаясь приглашения, пересек прихожую, вошел в комнату, поднял с пола Лизино пальто и бросил на стул. Оглянулся, чтобы сесть, но почему-то остался стоять, не снимая шляпу и перчатки. — По поводу вашего сына и моей дочери… Они никогда не были знакомы и никогда вместе не угоняли никаких машин и не летали на самолетах.
После этих слов он склонился к ней так близко, что она услышала его дыхание, взял ее за руку и крепко сжал запястье. Лиза от боли вскрикнула.
— Такая у меня позиция. — Он отпустил ее руку и пошел к двери.
Лиза его не провожала. Она слышала громкие удаляющиеся шаги, слышала, как открылась и захлопнулась дверь. Жуткий ползучий страх овладел ею. Она почувствовала смертельную усталость, с трудом доползла до Костиной тахты, прилегла и так крепко уснула, что не слышала новых беспокойных звонков телефона. А когда проснулась глубокой ночью, то никак не могла сообразить: приснился ей приход Сумарокова, или это было на самом деле.
Лиза зажгла свет. Огромное лиловое пятно сжимало ее запястье. Теперь она четко вспомнила: это случилось.
Третья часть
21
Вскочила как оглашенная, ни свет ни заря, на душе тяжко. Глазастая умерла!.. Вот что вспомнила. Покачиваясь, прошла в ванную, стою скованная, ни рукой ни ногой не могу шевельнуть. Паралитик. Перед глазами картинка, не отвяжешься: лежит Глазастая на полу, руки раскинула крестом, а вокруг ладоней лужи крови — она себе вены взрезала. Стою. А в голове беспрерывно стучит: «Глазастая умерла, Глазастая умерла… Как теперь жить?»
Пустила холодную воду из крана. Ошарашила ею уши и шею — вроде проснулась. Тут в голове просветлело, меня осенило: жива Глазастая, не умерла! Заорала на себя: «Идиотка чокнутая!.. Не понимаешь, что ли, что это сон?.. Балда!.. Дебилка последняя!» Кричу, кричу на себя, реву и слезы размазываю. Вот картинка, думаю, хорошо никто меня не видит. А самой еще страшно. Из меня сон медленно уходит, когда просыпаюсь, вначале не могу отличить, что приснилось, а что правда. Я и маленькой такая была, проснусь, реву от страха, Степаныч хватает меня, тащит в ванную, хохочет сам, обливает холодной водой, и я прихожу в себя.
Однажды мне приснилось, что меня превратили в жабу, что у меня вместо лица жабья морда. А Степаныч поволок меня к зеркалу, а я отворачиваюсь, плачу, боюсь на себя взглянуть, вот тогда он и облил меня впервые холодной водой, чтобы я очухалась. После я одним глазком на себя взглянула — вижу, нормальная, не жаба. Обрадовалась, помню, засмеялась, дурочка, и захлопала в ладоши. Не знала, что я жабой навсегда стану, что мне дадут такое прозвище, потому что Степаныч, для смеха, рассказал соседям про мой сон, а когда я появилась во дворе, то кто-то из малолеток крикнул: «Смотрите, вон жаба пришла!» И пошло-поехало: жаба, жаба! А Степаныч сказал тогда: «Из жабы знаешь какая красавица вырастает?.. Первейшая. Только для этого надо терпение и немного удачи». — «А что такое удача?» — спросила я. А он ответил: «Ну, это чудо. Будешь ты жить-жить, потом произойдет в твоей жизни чудо, и ты станешь красавицей».
Сколько лет с тех пор прошло?.. Десять. А я так и осталась жабой, и никакого чуда. Из двора прозвище со мной переехало в детсад, оттуда в школу, а теперь по беспроволочному телеграфу в училище. Да мне на это наплевать. Когда злюсь, могу за «жабу» по морде съездить, а иногда рассмеюсь вместе со всеми, если настроение хорошее.
А Степаныч, наивняк, все еще ждет для меня чуда. Да я его не переубеждаю, не хочу разочаровывать, раз он верит в сказки.
Тут я очухалась и вспомнила, что мне надо до училища написать Косте в колонию и приготовить Глазастой кисель. Вчера я запаслась на базаре клюквой. Цены там, я вам скажу, обалденные. Я возмутилась. А баба-торговка закричала: «Хочешь — покупай, а не хочешь — отваливай!» Я же ей миролюбиво, а она орет. Хорошо бы ей опрокинуть таз с клюквой, подумала, пройти мимо, зацепить локтем и опрокинуть. А по этой клюкве все бы ходили и давили ее сапогами — вышла бы кровавая история. Из принципа я купила клюкву у сморщенной худенькой старушки, мне ее жалко стало, я у нее купила два стакана вместо одного.
Тут я посмотрела на часы — уже семь. Закрутилась со страшной скоростью. До училища надо приготовить кисель Глазастой, чтобы взять с собой, потому что, если возвращаться домой и потом готовить, наверняка опоздаешь в больницу. Там строго, передачи принимают только в положенное время.
На готовку я ловкая и быстрая. В один миг отжала из клюквы сок, отжимку залила водой, прокипятила, процедила, добавила крахмалу и сахару, а потом влила туда клюквенный сок. Вливала его медленно, помешивая в кастрюле деревянной ложкой. Поймала себя на том, что улыбаюсь: мне нравилось, как свежая, ярко-малиновая струя сока растворялась в горячей темно-багровой жидкости. Поставила кисель студиться в таз с холодной водой, а сама села строчить письмо Косте. Только тут поняла, отчего улыбалась, когда варила кисель: о Косте думала. Я часто ему писала, но не получила ни одного ответа. Не обижалась, он ведь в колонии, а я на воле. Правда, он передавал мне приветы через Лизу, если та не врала из жалости. А вчера Лиза объявила, что через месяц Костю выпустят — ей Глебов об этом сообщил. А меня от этой новости прямо в жар бросило, я закричала: «А вы уже написали ему об этом?.. Он знает?» А она ответила, что еще нет, что ждет, когда будет приказ о Костином досрочном освобождении. Тут я обрадовалась и прикусила язык, сразу решила срочно ему написать, вдруг мое письмо придет первым, пока казенная бумага доползет до колонии, и Костя узнает именно от меня, что его освобождают. Вот почему я так спешила с письмом. Лизок сообщила мне об этом на ходу, она торопилась, ей было не до разговора, непривычно намылилась куда-то. Впервые в этом году. Подумала, хорошо, что Степаныча нет, а то бы расстроился. Он привык за эти месяцы, что Лиза всегда сидела дома и каждый вечер заходила к нам. Весь вечер я прождала, но Лизы все не было и не было, и я легла спать, чтобы не привлекать внимания Степаныча к ее отсутствию.
«Самурай, привет! — написала я. — С большой радостью узнала, что тебя выпускают раньше срока! Вот и кончились твои беды! Приезжай побыстрее, все тебя ждут. И ребята из группы, и девчонки, — врала я, потому что наша дружная компания давно рассыпалась, каждый жил своей жизнью, — но особенно, конечно, я!»
Я перестала строчить и несколько раз прочитала то, что написала. Потом почему-то вычеркнула слова «особенно, конечно, я», подумала, а чего про это писать?.. И заторопилась дальше, потому что время подгоняло. «Не хотела я тебя огорчать, но что поделаешь, у нас случилось настоящее горе. Даже не знаю с чего начать?.. Чтобы тебе было понятно, напишу все по порядку, а то у меня путаница в голове, я еще не очухалась от всех новостей.
Только ты не расстраивайся, у нас уже все налаживается.
Итак, начинаю… Сначала у Глазастой умерла мама. Без всякой болезни. Описываю тебе момент смерти со слов Глазастой. Они вместе пришли в ателье, чтобы заказать Глазастой платье ко дню рождения. Ей стукнуло четырнадцать. И у них дома по этому случаю намечалась большая тусовка.
Эх, сейчас ты узнаешь, что учудила эта четырнадцатилетняя.
Перед походом в ателье она поссорилась с матерью: не хотела шить платье, зачем оно ей — она же хиповка. А мать настаивала, потому что это был приказ отца. Он собирался устраивать день рождения и хотел, чтобы „его дочь была на этом празднике в нормальном платье“.
В ателье у матери Глазастой закружилась голова, она хотела присесть в кресло, но промахнулась и опустилась на пол. И тут же умерла от кровоизлияния в мозг. Ты подумай — на виду у всех!
Я первый раз была на похоронах, и они оставили в моей душе неизгладимый след. Я много думаю теперь, какая странная штука жизнь: живет-живет человек, и вдруг умирает. Что меня потрясло, так это то, что умереть может каждый. Раньше я об этом никогда не думала, а теперь все время волнуюсь о Степаныче. Веришь, сижу в училище на занятиях, вдруг вскакиваю, как чумовая, бегу ему звонить — проверяю, жив ли? И про себя думаю, а вдруг я тоже умру. Ведь все мы умрем когда-то?!.. Жалко всех, жалко себя… Хотя про свою смерть я думаю спокойно, даже с радостью. Вот умру, а ты меня пожалеешь. Поцелуешь меня в гробу».
Тут я перестала писать. Подумала, что волнуюсь не только об отце, а и о Лизе, и о Глазастой, а больше всего о Косте. Вспомнила, как просыпаюсь ночью и меня такой страх за него охватывает, что потихоньку плачу в подушку, чтобы Степаныча не разбудить. Расхотелось писать, встала, включила радио, там песенку играли веселую, потанцевала, успокоилась, снова села за письмо.
«В тот день Глазастая позвонила, что у нее умерла мама, и что сегодня похороны, и чтобы я пришла в два часа на Воробьевку, дом восемь, квартира тридцать один, и чтобы я Ромашке и Каланче ничего не говорила. И отключилась.
А я стояла у телефона, ничего не соображала. Потом очухалась, стала собираться, до двух времени оставалось мало. Собираюсь, а сама чувствую — боюсь, тяну время, тяну. Не помню, как села на стул, чтобы надеть кеды… Отрубилась. Сижу, грызу ногти, ничего не соображаю, но все время страшно.
Когда шла к Глазастой, у меня зуб на зуб не попадал. Еле заставила себя войти в подъезд. Только поднялась на второй этаж, меня женщина нагоняет, одетая во все черное. Посмотрела и спросила: „Ты туда? — (Я кивнула.) — Что теперь будет с Коленькой, ума не приложу“. Я решила, что она говорит про отца Глазастой. Я с ним не знакома — молчу. А оказалось, не про отца, нет, ты слушай, слушай, что произошло дальше! Мы пошли по лестнице наверх. Вдруг что-то прошуршало над нами и по волосам меня — чирк! От страха я остолбенела, втянула голову в плечи — боюсь шелохнуться. А женщина говорит, вполне серьезно: „И меня задел… Не пугайся, это ангел смерти летает… За ее душой прилетел… Она ведь святая была…“ Представляешь мое состояние?..
Она обогнала меня и скрылась. А „он“ снова надо мной пролетел, и снова — чирк по волосам! И тут я увидела, что это был обыкновенный голубь, как он влетел в подъезд — не представляю, я влезла на окно, чтобы открыть и выпустить голубя, а там все заржавело и не открывается. Тогда я локтем трах по стеклу — осколки вытащила и ушла. Медленно потащилась дальше, все время почему-то думала о голубе, почему-то было страшно, а еще чем-то непривычным пахло. Решила, это от покойника такой запах, а оказалась елка. Весь коридор в квартире был устлан еловыми ветками, а дверь была открыта настежь.
Вошла, в коридоре паслось несколько человек, но никто не спросил меня, куда и кто. Ну я и прошла в комнату.
Гроб стоял на столе, посередине, но я все время так поворачивалась, чтобы не видеть мертвой. Глазастую усекла сразу. Она сидела у гроба, прямо около головы матери, одетая в джинсы и свитер. Рядом с нею стоял коротко остриженный мальчик. Они оба были ко мне спиной.
Женщина, моя знакомая, подошла к Глазастой, обняла ее, поцеловала и мальчика поцеловала. А я не знала, что делать, боялась к ней подойти. Тут в комнату вошли мужчины и стали поднимать гроб, говоря, что приехал автобус. Я подумала, сейчас Глазастая оглянется, а я ее не узнаю, у нее, может быть, стало другое лицо, она ведь рядом с мертвой сидела, гладила ее рукой. Я сразу спряталась за чью-то спину, но Глазастая заметила меня — лицо у нее, между прочим, оказалось обыкновенным, только белым-белым, а глаза сухие, блестящие, и подошла ко мне вместе с мальчиком, она его тянула за руку, а он упирался, улыбаясь. Ну, вроде хулиганил, хотя ему было на вид лет восемь. Я даже испугалась, чего, думаю, он хулиганит и улыбается не вовремя. Мальчик был хорошенький, блондинчик, чистенький. Глазастая сунула мне его ладошку и говорит: „Ты крепко держи его за руку, ни на шаг от себя не отпускай… Поняла? Его зовут Коля!“ Так вот про какого Колю говорила женщина в подъезде! Ты слушай, слушай дальше, закачаешься и упадешь. „Он у нас, — говорит, — не разговаривает“. Я смотрю на нее, как идиотка, ничего не понимаю. „Совсем не разговаривает, — объясняет она, — никогда. Ну он не умеет. А так все слышит, понимает, — Глазастая ласково погладила мальчика по голове. — Так что его терять нельзя. Он сейчас веселый, а если заплачет, дай ему конфету“. — И высыпала мне в ладонь горсть леденцов.
Потом узнаю, что Коля — брат Глазастой. Дальше я опишу тебе, как я намучилась с ним, как потеряла на кладбище, как нашла, только ты не думай, он хороший мальчик, хотя и немой.
Отец Глазастой приехал на кладбище. Тут я впервые его увидела. Высокий, решительный, хорошо одетый, в темных очках.
Отец Глазастой принес венок из живых цветов. Правда, венок этот тащил не он, а его шофер, венок был большущий, а шофер маленький, поэтому он надел его себе на шею. Коля показал на него пальцем и рассмеялся. Я вздрогнула, у него смех был какой-то дикий, он не смеялся, а выдавливал из себя: „Гы-гы-гы“. Отец Глазастой, проходя мимо нас, остановился на секунду, но Коля не обратил на него никакого внимания, и он отошел. Вообще, с того момента, как появился отец Глазастой, он стал сразу самым главным, и к нему подошли могильщики, и все завертелось, и все заспешили. Быстро закрыли гроб крышкой. Заколотили гвоздями, тут Глазастая заплакала, закрыла лицо руками, и я тоже заревела.
А в это время гроб опустили в могилу и стали быстро засыпать землей, а шофер поднес венок и прислонил его к холмику. Именно в эту минуту я и потеряла Колю. Почувствовала, что моя рука пустая, оглянулась, а его нет, я туда-сюда, а его нигде нет. Бросилась бежать. „Коля, — кричу, — Коля!“ Теперь часто думаю, может быть, это был самый страшный момент в моей жизни. Ору: „Коля, Коля!“ И бегаю между могилами, а он знаешь что сделал?.. Спрятался за соседний памятник. Притаился, ждет, когда я его найду. И лицо у него совсем-совсем нормальное, хитренькое такое личико, симпатичное.
Потом отец Глазастой без всяких слов протянул могильщикам деньги, прихватил Глазастую и Колю и укатил.
А мы остались: две старухи, три женщины помоложе, мужчины, которые несли гроб, и еще один, странный, плохо одетый, небритый, он все время плакал, вытирая слезы кулаком.
Мы стояли, не зная, что делать. Потом странный мужчина сказал мне: „У нас поминки, если хочешь, приходи… Но Лариски, конечно, не будет. А в общем-то, может, и объявится. Она ведь решила жить на Воробьевке вдвоем с Колей. Вот только как она с ним управится, не знаю“. А я ответила, что к ним я пойти не могу, у меня занятия. А он почему-то улыбнулся, вроде как смутился. Видно, догадался, что мне все это в тягость.
Я вышла на главную дорожку и побежала, а потом остановилась и стала их ждать: подумала, пойду на их поминки, а вдруг правда Глазастая туда придет с Колей. Они скоро появились, но зашли все в церковь, я не решилась. У церкви появляется Куприянов на мотоцикле. Зачем, непонятно. Смотрит на меня, ухмыляется.
Но ты не думай, это еще не вся история. Только начало. Так что слушай дальше.
После похорон Глазастая исчезла. Ни на какой Воробьевке с Колей она не появилась. Звоню ей, не отвечает ни утром, ни днем, ни даже ночью. Ясно, думаю, живет у отца. Выбора нет, мотаюсь к Ромашке, спрашиваю: „Глазастая в школу ходит?“ Та отвечает: „Не ходит, а что?“ Вопрос оставляю без внимания и ухожу.
Тащусь на Фигнера, думаю, может, там поймаю Глазастую. Ты спросишь, чего я ее ловлю, раз она мне не звонит?.. Отвечаю: я все время думаю, а вдруг я ей нужна. Она же доверила мне свою тайну про Колю. А теперь этот Коля в моей голове как гвоздь сидит. В общем, на второй день вдруг дверь их подъезда хлоп — на улицу вылетает Джимми, за ним двое одинаковых пацанят лет по пяти, а потом выходит такая складненькая „телка“ вроде Ромашки. При шмотках: в синих брюках и белой куртке. Догадался — кто?.. Мачеха Глазастой, это же ежу понятно, с двумя сыновьями. Не раздумывая, бросаюсь вперед в пасть к Джимми, хочу его использовать для личного знакомства с ними. Думаю, если он меня не узнает, то наверняка растерзает. А сама нежным голоском: „Джимми, Джимми, какая красивая собачка!“ А он как бросился ко мне навстречу, я еле удержалась под его тяжестью. А „телка“ кричит не своим голосом: „Девочка, осторожней!“ А Джимми уже мне все лицо вылизывает — узнал.
Они окружили меня, мачеха и два ее сына.
— А я подруга Лариски, — говорю. — А почему она в школу не ходит?
— Уехала, — отвечает мачеха, — ненадолго.
А один из мальчишек кричит: „Она с папой уехала… и с Колькой…“ А второй добавляет: „Повезли его в… специнтернат“.
Ну, дела, думаю. Тут я сразу соображаю, зная характер Глазастой, что из этого ничего хорошего не выйдет, и как в воду глядела.
Отец Глазастой, говорят, сильная личность. Если он что-то решил, возражать нельзя. А он сказал, что Глазастая переезжает к нему, а Колю отправляют в специнтернат для больных детей. И весь разговор. И вот наша непокорная Глазастая, вместе с отцом, повезла Колю в интернат.
С тех пор я ее ни разу не видела!
Но ты слушай, слушай дальше, что придумала наша четырнадцатилетняя!
Когда она вернулась домой с отцом без Коли, то Джимми набросился на нее, чуть с ног не сбил, потом отскочил и стал царапать дверь. Ясно, ждал Колю. Обстановка сразу накалилась. Мачеха усадила Глазастую с отцом ужинать, а Джимми свернулся кольцом около двери и не отзывался, когда звали. Пацаны утащили со стола ломтик колбасы и положили около носа собаки, но Джимми даже не шелохнулся. Когда Глазастая вышла к нему, он вскочил и начал тянуть ее на улицу. „Я погуляю с ним, — сказала Глазастая, а сама вышла и скомандовала: — Вперед!“ И они побежали.
Представляю себе эту парочку. Впереди громадная овчарка, сбивая людей, вытягивается в прыжке, а за нею молчаливая мрачная Глазастая. Бегает она быстро, как спринтер, не отстает от Джимми.
И куда, ты думаешь, они летели?.. В пустую квартиру на Воробьевку, где не было теперь ни матери, которая лежала на кладбище в сырой земле, ни Коли, судьба которого забросила на чужбину. И Глазастая все это отлично помнила, но не останавливала свой бег. Зачем?! Ответа на это нет.
Вообще, Джимми и Коля — ровесники, и сколько Джимми себя помнил, Коля всегда был рядом с ним. Понимаешь, они росли как братья. Когда они были маленькими, то Джимми спал в ногах у Коли. Сначала мама Глазастой наказывала его за это, но он все равно упрямо залезал к мальчику в кровать. Стали закрывать двери в Колину комнату, а утром Джимми все равно был на своем месте. Потом оказалось, что Коля, который едва ходил, ночью выползал непонятным образом из кровати, бесшумно открывал двери и впускал Джимми. Как тебе известно, Коля не как все люди, он немой. Но Джимми ведь не было до этого никакого дела, ему было все равно, разговаривает Коля или нет. Они друг друга понимали без слов. Коля любил Джимми, а Джимми любил Колю. Вот в чем дело.
Прибежали они, значит, на Воробьевку. Глазастая села в любимое кресло матери и замерла. А Джимми начал шерстить по углам, в поисках Коли, наконец понял, что его в квартире нет, нашел любимую игрушку его, подполз к Глазастой, почему-то не подошел, а именно подполз на брюхе и лег у ее ног.
Неизвестно, сколько времени они так сидели, не проронив ни звука, но тут зазвонил телефон, она сняла трубку, и отец сказал ей: „Мы о такой прогулке не договаривались. Живо домой!“ Глазастая собралась, взяла Джимми почему-то на поводок, хотя она этого почти никогда не делала, и вышла на улицу.
На перекрестке Джимми неожиданно сильно и резко рванул вперед, Глазастая упала, выпустила поводок и… Джимми оказался под колесами машины. Естественно, машина остановилась, вокруг лежащего Джимми сгрудилась толпа. Глазастая наклонилась над ним, он открыл глаза, как человек. Посмотрел на нее печально и умер. Представляешь?! Думаю, он нарочно бросился под колеса, жизнь стала для него невыносимой, не выдержал людской подлости.
Тут приехала ветеринарная „скорая“ и увезла Джимми, а Глазастая, не помня себя, поплелась в неизвестном направлении.
Ну а дома — на улице Фигнера — паника. Нет Глазастой в десять, нет в двенадцать… Телефон на Воробьевке не отвечает. Отец почувствовал недоброе, у самого ведь рыльце в пушку. Хотя мачеха его успокаивала, нажимая на строптивый характер его дочери. Может быть, она зашла к подружке и заболталась, а может быть, не идет домой, чтобы позлить их и доказать свою самостоятельность. Но отец Глазастой все же не вытерпел и отправился на поиски дочери, поехал на Воробьевку. Тут важная деталь, почему он туда поехал. Он все время звонил туда, а телефон был занят. Тогда он позвонил на телефонную станцию, он ведь большой начальник, ему проверили и ответили, что по телефону никто не разговаривает, а просто сняли трубку. Вот тут он и заспешил… Выходит из машины, видит, свет горит. Добежал до дверей, звонит, никто ему не открывает. Стучит кулаком, грохочет на весь подъезд — никакого ответа. Зато выходят соседи и требуют, чтобы он прекратил безобразие. А он на них никакого внимания, разбежался и как шарахнет плечом по двери, он здоровый, говорят, спортсмен, из тех, кто каждый день по утрам бегает трусцой, и… вышиб дверь!
Глазастая лежала на полу без сознания в луже крови. А рядом на стуле — таз с водой, тоже окрашенной кровью.
Оказывается, она решила покончить с жизнью! Представляешь?! Налила в таз горячей воды, разрезала бритвой на кистях вены и опустила их в таз. Говорят, когда так делаешь, то не больно. Ну, в общем, кровь у нее текла, текла, пока она не потеряла сознание и не грохнулась.
Отец поднял Глазастую на руки и вниз, в машину. Мимо ошалелых соседей. Только его находчивость и спасла Глазастую, а то уже бы не было ее в этом мире.
Ей влили несколько литров крови. А сейчас она находится в больнице, и не просто в больнице, а в психушке. У нее тяжелая депрессия. Слыхал о такой болезни? Степаныч говорит, это когда душа заболевает. Я стала ехидничать, спрашивать, а где душа находится?.. А он разозлился и сказал, что все „мы“ говнюки и до души не доросли.
Пока! Опаздываю в училище. Писать больше не буду, раз ты приезжаешь, а буду ждать. До скорой встречи. Зойка».
Она, не перечитывая, спрятала письмо в конверт, заклеила, написала адрес, который давно выучила на память, вздохнула и подумала: как же трудно ждать.
Затем вытащила из таза кастрюлю с киселем, перелила в бутылку. Остатками наполнила два стакана — Степанычу и себе. Почему-то вспомнила бедного Колю, вдруг с острой жалостью подумала про Глазастую, достала вторую пустую бутылку и вылила туда свой стакан киселя, постояла, вылила второй, Степаныча. «Ничего, — решила она. — Не маленький, обойдется».
Присела снова к столу и быстро нацарапала: «Глазастая, выпей весь кисель, в нем много витаминов, полезных для тебя. — Задумалась, что бы еще написать, а то записка получилась невнушительная, но так ничего и не придумала. Да и что тут придумаешь, когда один день похож на другой? Но спохватилась и приписала: — Через месяц возвращается Самурай! Готовься к старой жизни. Вот заживем! Твоя З.».
На улице она встретила Ромашку. Та, не в пример Зойке и Каланче, почему-то продолжала учиться в школе. Теперь она была выкрашена в темно-рыжий цвет, а по бокам — за ушами — две голубые прядки. Зойке она очень понравилась.
— Ромашка!.. Полный отпад, — сказала она. — Ты прямо райская птичка.
— Как раз наоборот, — хихикнула Ромашка, — адская птичка. — И замолчала, говорить с Зойкой ей явно было лень.
А та, восторженно улыбаясь, торопилась поделиться своей необыкновенной новостью:
— Знаешь, Самурай возвращается!.. Ему срок урезали…
— Ну что ж, я рада… — ответила Ромашка. — А ты?
— И я рада! — Зойка просияла, глаза ее горели.
— Ой, ой, не могу, — рассмеялась Ромашка. — Кажется, я отгадала еще одну тайну?.. Кто бы мог подумать? — Она упивалась растерянностью Зойки. — До сих пор сохраняешь верность?
— Сохраняю, — вдруг призналась Зойка и сама испугалась.
— Да ты и вправду чудище, — сказала Ромашка. — Тебя в зоопарке нужно показывать как вымирающий тип.
— Ну ладно… Я побежала, а то опоздаю, — теперь уже Зойке хотелось побыстрее отделаться от Ромашки.
— А ты куда несешься с бутылками?
— К Глазастой.
— Тимуровка! — Ромашка снисходительно оглядела Зойку и вдруг сказала: — А ты стала ничего себе, смотришься. Из жабы преобразуешься в принцессу, как в сказке, на удивление. Между прочим, как ты относишься к сексу?
Зойка не знала, как она относится к сексу, но ударить лицом в грязь ей не хотелось, и она храбро ответила:
— Нормально. Я же не чокнутая.
— Тогда приходи вечером. — Ромашка говорила все это тихим, воркующим голосом, губы расплывались в улыбочку, подведенные глазки вторили им. — Мальчики будут хорошие. Не наша мелюзга, студенты. Пообщаемся.
— Приду, — согласилась Зойка.
— Ну-ну, я буду ждать. — И Ромашка двинулась дальше, не оглядываясь на Зойку.
А та побежала к Глазастой, размышляя о превратностях судьбы. Она бежала по улице, оберегая сумку с бутылками киселя, ныряя среди понурых, мрачных прохожих, которые оглядывались на нее, не понимая, почему она так радостно улыбается всем — что она, сумасшедшая?
Зойке понравилось, что Ромашка догадалась о Косте, и понравилось, что она храбро во всем созналась. Впервые!.. Ну и хорошо! А еще понравился разговор о сексе. И как она здорово ответила: «Нормально отношусь. Я же не чокнутая». Она вдруг вспомнила, что Костя сегодня ей приснился. Она даже остановилась, потрясенная тем, что вспомнила: они же целовались!.. Зойка замерла в толпе, дотрагиваясь до своих губ пальцами.
22
Зойка не видела Глазастую с того дня, как все случилось. Приносила ей передачи, писала короткие записки. Просила подойти к окну, чтобы махнуть ей рукой, но та ни разу не показалась. Глазастая странная, это Зойка знала. Зойка не задумывалась, нужна ли она Глазастой или нет. Поступала, не задумываясь, — приходила, приносила, убегала, забывала о Глазастой. Но сегодня, когда Зойка принесла кисель и по привычке «потанцевала» около окна Глазастой, ей вдруг почудилось, что та на мгновение мелькнула в темном проеме, будто специально показалась ей. Зойка положила бы голову на плаху, что сейчас Глазастая стояла, прижавшись к стене около окна, и следила за нею!.. А может быть, она так всегда следила?! А Зойка приходила к ней далеко не каждый день. Она представила себе, как Глазастая изнывала у окна, а она где-то в это время «ошивалась» по улицам, ловила свой кайф, дымила с девчонками и трепалась. Острая вина перед Глазастой пронзила ее насквозь. И она тут же рванула на прорыв к Глазастой. Конечно, все окончилось безрезультатно, никто ее никуда не пустил. Но она уже встала на путь борьбы и не собиралась сдаваться.
«Дорогая Глазастая! — писала Зойка. — Я твердо решила прорваться к тебе, соскучилась и хотела увидеть, чтобы обнять и расцеловать. Но пока меня к тебе не пропустили. Врачи играли мною, как мячом: один к другому отфутболивали, и никто толком ничего не говорил. Тогда я прорвалась к главному. Ты же знаешь, если я за что-нибудь берусь, мне и море по колено. Я бы к тебе и так пролезла, но у вас прямо тюрьма — двери на запорах, а на окнах решетки. Между прочим, в ваш парк я проникаю запросто, но тебя же не выпускают на прогулки. Да, здесь особый разговор. Тут я познакомилась с одним чудиком из ваших, он старичок, ему лет за двадцать. Тебе будет интересно про него узнать, может быть, выйдешь на контакт.
Когда я решила пробраться в больничный парк, то пошла вдоль изгороди, рассуждая, что где-нибудь обязательно должна быть законная дыра. И вдруг вижу, у изгороди стоит облезлая собака, доходяга номер первый, по ней можно изучать скелет четвероногих, а перед нею на корточках, с противоположной стороны, сидит парень в серой больничной пижаме, тоже худющий, скулы обтянуты желтой кожей, а глаза нервные и испуганные. Он просовывает между железными прутьями руку, а в ней котлеты из вашего обеда, такие дохлые казенные котлетки, облитые белым соусом. А она их глотает, глотает, давится от спешки — типичная бродяга. Мне всегда таких жалко, ну где они, скажи ты мне, ошиваются по ночам?.. Ладно летом, а зимой? Поэтому, когда я возвращаюсь домой, дверь в подъезде оставляю открытой — пусть, думаю, несчастные погреются, кошки или собаки. У нас живет одна стерва, она меня застукала, когда я камнем припирала дверь, чтобы не захлопывалась, такую вонь подняла. — Зойка почему-то разнервничалась, погрызла ногти, чтобы успокоиться, и продолжала: — Они меня узрели и оба насторожились. Собака повернула ко мне облезлый зад и похиляла в сторону, будто не она только что глотала эти котлетки. А он встал, последнюю котлетку быстро сунул в карман. Я тоже осторожничала, вдруг он какой-нибудь, ну, в общем, не в себе слегка. Поэтому я чуть отошла от изгороди и ему вежливо, тихо, с улыбочкой: „Здрасте“. Он кивнул, но молчит и позы не меняет, стоит вполоборота, а только глаза косит в мою сторону.
Говорю, чтобы успокоить его:
— У меня здесь лучшая подруга… Хотела с нею пообщаться. А не пускают. — И хихикаю для большей убедительности, демонстрирую раскованность, мол, какие странные, что не пускают.
— А это? — спросил он и ткнул в мою сторону.
— Что „это“? — не поняла я и подумала, да, псих, точно, надо сматываться.
— Ну, халат.
Ой, смех, тут я чуть не покатилась от хохота, он испугался, потому что у меня под курткой белый халат, моя рабодежда, я его нарочно напялила, чтобы проникнуть к тебе под видом медперсонала. Хохочу и объясняю, в общем, хохочу больше, чем надо, чтобы он поверил.
А он вдруг как рассмеется, вроде меня:
— Они здесь иногда прохаживаются, проверяют… Пошли, я покажу тебе лазейку. Первый сорт, ты в нее запросто пролезешь.
Мы пошли вдоль изгороди, поглядывая друг на друга. Он все время улыбался, и я ему в ответ, а сама струсила: вдруг он меня заманивает? А потом исцарапает морду за то, что я прогнала его собаку. Поджилки трясутся, хотя и посмеиваюсь для вида. Думаю, хорошо бы сбежать, но не решаюсь, иду, смотрю на него, оба молчим, изучаем, косимся исподтишка, если со стороны посмотреть, то смешно.
— Вот и лазейка, — говорит, и очень странно смеется, и глаз с меня не спускает.
Вижу два разогнутых прута, ну, думаю, влипла, теперь уже и не убежишь, потому что он может броситься вдогонку, а сумасшедшие, конечно, самые быстрые бегуны.
— А я пролезу?
— Пролезешь, — отвечает. — Сними куртку. — Протягивает неожиданно руки, хватается за мою куртку и ее с меня стаскивает.
Тут я чувствую — попалась я в руки дьявола! С одной стороны, я не хотела ему поддаваться, с другой — потеряла всякую волю. Сняла куртку, отдала. Про себя я уже со своей любимой курточкой распрощалась и стала подсчитывать в уме, сколько надо времени, чтобы скопить деньги на новую.
Он стоит, смотрит, как я лезу в дыру. Плечи пролезли, а задница застряла. Обрадовалась. Попятилась назад. А он как схватит меня за руку! Ну прямо бешеный, зубы скалит, кричит:
— Дедка за репку. Бабка за дедку… Тянут-потянут, вытянуть не могут!
А сам меня тянет, тянет, пропадет, думаю, не только курточка, оторвет руку, но в это время он меня протаскивает, и мы плюхаемся на землю. А он веселится:
— Тянули, тянули и вытянули! — и прыгает вокруг меня, и хохочет.
Глазастая, скажу тебе прямо, выходи с ним на контакт, я такого весельчака еще ни разу не встречала в жизни.
— Тебя как величают, репка? — спрашивает он.
— Зойкой.
— А меня Иннокентием. Проще — Кешка — пустая головешка. — Он, видно, догадывается, что мне страшно, жмусь как-то, от него отступаю. — Ты, — говорит, — меня не бойся, я не сумасшедший.
— А я и не боюсь. Чего мне тебя бояться?.. Вижу. Ты вполне нормальный… Тихий. Вежливый.
Он как захохочет диким-диким смехом и говорит:
— Пошли искать твою подругу. Если что, не теряйся, ты новая сестра… из процедурной, например, а то тебя в один момент засекут и выкинут.
Мы пошли тебя искать, и вот тут-то выяснилось, что тебя не выпускают на прогулки, что ты, можно сказать, тюремная заключенная. Я хотела уйти, а он говорит, останься, погуляй со мной. А сам такой грустный. Мне было его жалко. И я осталась. Мы с Кешкой долго гуляли. Он всю жизнь свою в красках рассказал. Интересно. Оказалось, его сюда родители упекли. Он крестился — они его и упекли. Живешь и удивляешься, каких только родителей не бывает! — Тут Зойка подумала про отца Глазастой, что он отправил сына Колю в специнтернат, что он тоже хорош гусек, и хотела выбросить фразу про родителей, чтобы не травить Глазастую, но потом передумала — у нее был свой счет к нему, и продолжила письмо: — Кеша — студент политехнического. Учился на химическом, а на четвертом курсе забастовал: „Не буду, — говорит, — больше учиться, не верю в науку“. А у них в семье сразу три профессора-химика: дед, отец и мать. Жил паинькой, всегда отличником, победитель городских олимпиад, все им гордились — наследник, талант, надежда семьи. Он никогда ничего не делал самостоятельно, всегда с ними советовался, особенно с мамой. И вдруг, как гром среди ясного неба — не буду учиться, и баста! „А что им объяснять, — говорит, — они все равно скажут, что я не прав, а они правы“. Хотя, честно тебе скажу, он меня удивил, все только и пишут: наука, наука, и по телику передают, а он в нее не верит. Но что делать, не убивать же его за это.
— Понимаешь, — говорит, — наука сделала много хорошего, но еще больше плохого. Наш город, например, химия, можно сказать, погубила: все отравлено — и вода, и земля, и воздух. И люди отравленные, вроде меня, у них поражен аппарат сопротивления.
Он замолчал. Смотрю, у него глаза полны слез. Конечно, я тут же отвернулась, чтобы он не подумал, что я увидела.
А сама так весело замечаю:
— Ну как же у тебя нет аппарата сопротивления, когда ты бросил институт всем наперекор?
— Если бы был, — отвечает, — они бы меня сюда не засадили… А из института я не уходил, не успел, меня выгнали за то, что крестился. И из комсомола исключили… Это был самый веселый момент, все были в отпаде. А потом началась паника, родители испугались и уговаривали меня сесть в психушку, чтобы доказать, что я ненормальный. Мама плакала, а отец сначала кричал, а потом передо мной на колени встал. И я согласился. Ничего во мне нет: ни веры настоящей, ни убежденности. Живу как трава.
— Ну вот ты бросил науку и ничего не будешь делать? — рассмеялась. — Станешь бродягой?
— Почему же… Буду делать что-нибудь полезное.
— А что „полезное“? — пристаю. Я с ним запросто, мне с ним было легко.
— А ты что делаешь?
— На повара учусь, — ответила, а сама испугалась, что он начнет надо мной смеяться.
А он обрадовался, весь засиял.
— Вот здорово! — говорит. — Я тоже буду поваром.
И мы оба стали хохотать. Отчего, не пойму, но было смешно.
После этого я ему поверила и тоже про нас все выложила. Ты не думай, я не просто так решила потрепаться, мне показалось, что я его знаю сто лет. Все-все выложила. За исключением, конечно, некоторых подробностей. Про тебя, как ты команду организовала, и про Ромашку и Каланчу, и песни Самурая спела потихоньку, чтобы не привлекать чужого внимания. Я ему всех нас в красках описала. Мне было приятно про вас рассказывать. Вдруг даже показалось, что ничего плохого с нами не было, что это был дурной сон. И с Самураем ничего не случилось, и с тобой, и Каланча нас не закладывала, и Ромашка не откалывалась. Меня пронзило насквозь, как иглой, — ведь могло „не случиться“ того, что случилось!.. Жили мы и беды не знали, да сами себя под нее подвели. Так я подумала и надолго замолчала.
Он, конечно, заметил, что я сникла, в душу не полез, а стал меня нахваливать.
— Ну ты артистка, — говорит, — лицедейка. — (Между прочим, что такое „лицедейка“, я не знаю, но молчу, не хотелось выставлять своей дурости.)
— А скоро, — говорю, — вернется Самурай, выйдет из больницы Глазастая, и мы заживем как прежде.
А пока я ему это выкладывала, он все время наклонялся и что-то подымал. Я его спросила, что он собирает?.. Он открыл ладошку, на ней лежало пять камушков.
— Ваша компания, — сказал он. — Камушек побольше — Самурай, вот этот — длинный и худой — Глазастая, вот этот — веселый, разноцветный — Ромашка, толстый и грубый — Каланча, а вот этот — шелковистый — ты. — Размахнулся и бросил. И камни разлетелись в разные стороны. — Видишь, в одну точку одновременно горсть камней не бросишь. Так и ваша компания разлетелась кто куда, и ее уже никогда не собрать вместе. — И посмотрел на меня грустными глазами. Чудик, я тебе говорю.
Этими словами он меня не развеселил, но я теперь и сама поняла, что прошлого не воротишь. Но с камушками он ловко придумал, ничего не скажешь, прямо не в бровь, а в глаз, да как следует, с отмашкой.
А потом знаешь что произошло?.. Он бросил меня и, не попрощавшись, ушел. Вот как это случилось… Идем, бредем по вашему парку, часов не замечаем, а уже, можно сказать, вечереет… И вдруг Кешку как подменили, только что он весь сиял, а теперь я взглянула на него, не узнала. Ну совсем другой, незнакомый, я даже испугалась. А в это время до меня дошло, что кто-то его окликнул: „Кешка-а-а!“ Такой звонкий женский голос. Оглянулась, вижу, к нам идет высокая красивая женщина, улыбается, радостно машет.
Нет, не идет, про нее так сказать нельзя, она летела над землей, одна нога в воздухе, а другой она еле касалась земли и тут же отрывала ее. Скажешь, я придумала, но это чистая правда. Не успела я опомниться и что-нибудь сообразить, как она остановилась рядом, обняла Кешку, а тот сказал: „Здравствуй, мама!“ Она окинула меня внимательным взглядом, поздоровалась со мной, потом говорит: „Кешка, милый, я по тебе так соскучилась… — Повернулась ко мне. — Извините…“ Мол, нам не до вас, — и они ушли. А он мне даже ни полслова, после нашей длинной беседы. Я потом увидела их, когда шла к дыре в заборе, они сидели на скамейке, перебивая друг друга, смеялись и весело трепались. Только что ругал ее, а теперь все было наоборот. Что ты на это скажешь?
И все-таки он чудик, говорю тебе. Если он к тебе прорвется, ты с ним поговори, не отворачивайся и не прогоняй. Уйми свою гордыню, подруга, мой тебе совет. Чувствую, он хороший, только его окружает тайна.
Да, так насчет главного врача. Меня, конечно, к ней не пускали, но я проскочила на дурачка, шмыгнула в открытую дверь, и все. Секретарша, злющая старуха, ворвалась следом и кричит: „Эмма Ивановна, это хулиганка! Она без разрешения“. А я как закричу на нее: „А не пропускать меня целую неделю это что?“ — И смотрю в прозрачные очи главной. Ну, я тебе скажу, она тоже тип. Ты, конечно, с нею встречалась? Помесь крокодила и лисы. Она, когда узнала, что я к тебе, сразу усадила меня в кресло, чаю с печеньем предложила. Представляешь?!
— А вы кто ей?
— Подруга, — отвечаю, — одноклассница, вместе проучились восемь лет.
— Дружили?
— Не разлей вода, — отвечаю.
— А теперь? — спрашивает.
— Теперь я в училище.
— Значит, вы когда-то дружили, и ты поэтому решила ее навестить?
— Почему, — отвечаю. — Мы и сейчас не разлей вода.
И вот тут она стала меня про твои привычки расспрашивать, про то да про се, ласково заулыбалась, слова, как из соловьиного горлышка, вылетали. Ох, думаю, охмуряют, хотят сделать стукачом, хотят, чтобы я раскололась и что-нибудь рассказала про тебя им необходимое, я же тебе говорю, она сколопендра, но сама виду не подаю, что догадалась, тоже вежливо улыбаюсь и прошу:
— Пропустите меня к ней, пожалуйста. Я ее повеселю. — Это тебя, значит.
— Нет, не имеем права, ее отец возражает, говорит, вы на его дочь дурно влияете.
— Лично я? — спрашиваю. — С чего это вы взяли?
— Лично про тебя он ничего не говорил, — ответила она, — но, с другой стороны, ваши дороги разошлись. Ты — в ПТУ, она осталась в школе. Что между вами общего?
— А это уже не ваше дело, — разозлилась я.
И тут я совсем сорвалась, не выдержала. Заорала, что я, прокаженная, что ли, раз учусь в ПТУ, думаете, раз там, то бандитка или проститутка, да?! А у меня все органы нормальные, и я не заразная, учусь на повара, и нас все время проверяют!
В общем, как понимаешь, мы ни до чего не договорились, друг друга не поняли и разошлись. Между прочим, странно — твой отец ни разу не разговаривал со мной, а сделал такие неприятные выводы.
Ну ладно, поживем — увидим. А пока, дорогая подруга, поправляйся и укрепляй свое здоровье. Как видишь, без крепкого здоровья у нас не проживешь. Твоя Зойка».
Письмо оказалось длинным и напомнило Зойке о многом, о чем бы она не хотела знать. Зойка спрятала письмо в конверт, старательно заклеила, чтобы там не вздумали прочесть. Она слышала, что врачи в психушках читают письма больных.
Последние две недели Зойка сама не своя — Костя вернулся. Они его вместе с Лизой встретили на вокзале, привели домой к праздничному столу. Зойка заметила, что это было совсем некстати — Костя поковырял безразлично вилкой в салате, сказал, что ему охота спать, и завалился на тахту, повернувшись к ним спиной. Спина у него была худая, и Зойка поймала себя на том, что вслух считает его позвонки, которые выпирали сквозь рубашку. Лизок моргнула ей, и Зойка слиняла. Пришла домой и стала ждать, а вдруг он отоспится и позвонит. Так прошли две недели, Зойка ни о чем не могла думать, только о Косте. Целыми днями дежурила у телефона или стояла у двери, стараясь подкараулить, когда он уходил или возвращался, часто пропускала занятия в училище. Иногда она проникала к ним в квартиру: ей необходимо было увидеть Костю. Но ничего хорошего из этого не получилось.
Зазвонил телефон. Он разорвал позднюю вечернюю тишину, Зойка как бешеная бросилась, чтобы опередить Степаныча, а вдруг ей звонил Костя? Отца она чуть не сбила с ног, протаранила его, откинув в узком коридоре к стене, он едва устоял на ногах.
— Алло! — звонко сказала Зойка, с надеждой в голосе. Ей ответил совсем не Костя, а какой-то нереальный, тихий далекий голос. Но она все равно почему-то выкрикнула: — Костик, я тебя слушаю.
— Привет, Зойка, — ответил голос. — Ты что, совсем ку-ку?
Зойка узнала — Глазастая! Ну конечно, она, но не поверила, что это возможно. Ведь только вчера она отвозила ей в больницу передачу, и там все было глухо. Глазастая сидела за решеткой и под ключом. Кешка, по ее просьбе, сбегал к Глазастой, попросил, чтобы та написала записку, но к Глазастой ему прорваться не удалось, и записку та не написала.
Зойка неуверенно спросила:
— Глазастая?
— Ну я…
Зойка обрадовалась, засияла:
— Тебя выпустили?
— Нет, — ответила Глазастая все тем же тихим голосом. — Здесь автомат на лестнице.
— Автомат? — удивилась Зойка. — А что же ты раньше не звонила?
Глазастая помолчала, потом нехотя призналась:
— Двушек не было.
— Ну ты даешь, я бы тебе их сколько хочешь накидала. У меня их навалом.
Глазастая не ответила. Зойка испугалась, что та бросила трубку, и закричала:
— Эй, Глазастая, ты где?.. Что молчишь?
— Тут я, тут… Про двушки сочинила. Не хотелось звонить. Язык не ворочался.
Зойка примолкла, не знала, что сказать.
— Ты мне нужна для одного дела, — начала Глазастая. — У меня идея. Ты должна мне помочь.
— Сейчас или когда выйдешь? — спросила Зойка. — Я готова.
— Сейчас, — ответила Глазастая и добавила шепотом, по слогам: — Я должна отсюда сорваться. Мне Колю надо спасать…
— Усекла, — испуганно произнесла Зойка, лихорадочно соображая, что все это значит.
В коридор выглянул Степаныч:
— Зойка, не грызи ногти. Кому говорят. Уши оборву!
— Отстань, — отмахнулась Зойка. У нее в голове роилась сотня вопросов: почему Глазастая не может просто выписаться, неужели еще не поправилась, неужели снова может перерезать себе вены, и что на все это скажет ее отец, и куда она собиралась срываться? Но ничего этого она не спросила, не хотела огорчать Глазастую вопросами. Когда захочет, сама все расскажет, подумала Зойка.
— Хорошо бы еще Самурая подключить, — попросила Глазастая.
— На него не рассчитывай. Он знаешь какой стал. Зверь. Меня в качку от него бросает. Тут такие дела разворачиваются, хоть стой, хоть падай. Тебя от телефона не гонят?
— Нет. Все наглотались пилюль и дрыхнут. А я на лестнице погасила свет. Дымлю. Спасибо тебе за курево.
— А тебе не вредно?
— Господи, — вздохнула Глазастая. — Жить вреднее, чем курить.
Зойка представила, как Глазастая сидит в полной темноте, ночью, а ведь там, в больнице, разные люди, и ей стало страшно. Вдруг какой-нибудь там тип не в себе нападет на нее.
— Глазастая, а тебе не страшно? — осторожно спросила она.
— Нет, правда, здесь мыши бегают, — хихикнула Глазастая, — но они меня не схватят. Я сижу на подоконнике.
— Если хочешь, я тебе кое-что расскажу, — неуверенно предложила Зойка, зажгла на всякий случай в коридоре свет и заглянула в комнату, чтобы увидеть Степаныча.
— Давай, — ответила Глазастая, — а то у меня бессонница.
Зойка подумала, ну дает, Глазастая, бессонница. Она даже не знала, что это такое, вечером падала на подушку и засыпала до будильника.
— Ну слушай, Глазастая. Только тебе. — Зойку сразу залихорадило. Ведь до сих пор она ни с кем не разговаривала про Костю. А тут Глазастая подвернулась на счастье, она была рада ей все рассказать. Глазастая — человек, она не предаст и смеяться над ней не посмеет. — Вчера вхожу к нему. Лежит на тахте. Дымит. Под банкой. Глаза бешеные, и в комнате пахнет спиртным. Ты удивишься, когда узнаешь, кто его спаивает.
— Не представляю.
— Куприянов. Вот кто. Они теперь друзья. Куприянов его понимает лучше всех, потому что знает, что такое зона.
— Вот подонок, — злится Глазастая. — Посадил и еще издевается. В душу залезает. Мразь милицейская. Лошадиная морда. Ненавижу.
Зойка продолжает:
— Я ему вежливо говорю: «Костик, здравствуй». Улыбаюсь. Не знаю, почему так его называю — «Костик», как и Лиза. Он этого не любит, выходит, я его дразню. Ну вырывается. А он не отвечает, косит на меня глаза, злые-презлые, прямо не человеческие, а волчьи. И вдруг объявляет: «А хочешь, я тебе сейчас врежу так, что в стену вклеишься?» Нутром чувствую, не шутит, прячусь за улыбочку, спрашиваю: «За что?» А он ухмыляется, отвечает: «А ни за что. Просто так, врежу, и все». Лениво так встает и наступает на меня. Надо бежать, думаю, а сама стою — дура. А он подходит вплотную и как двинет мне в челюсть… Знаешь, Глазастая, какое у него было лицо — убийцы! Вот что с ним колония сделала. У него на спине шрам от ножа, и два зуба впереди выбиты. Он поэтому шепелявит. — Зойка жалобно всхлипнула.
Тут она впервые услышала резкий голос прежней Глазастой:
— Не распускай сопли. За битого двух небитых дают.
Зойка обрадовалась словам Глазастой, засмеялась, ей легче стало, и она продолжала свой рассказ:
— Пролетела я всю комнату, стукнулась головой о стену, так что искры из глаз вылетели, вскакиваю и убегаю. Дома в рев. Сама понимаешь, обидно. Ты меня слушаешь, Глазастая?
— Слушаю, — еле слышно шепчет Глазастая.
— Мне бы к нему больше не ходить, ну, забыть про него. А я каждый день тащусь, чтобы его хотя бы на полминуты увидеть. Дура я, дура. А у меня, между прочим, синяк во весь подбородок. Степаныч спрашивает, это у меня отчего? Отвечаю: «Упала». — «Странно ты, — отвечает, — падаешь». Представляешь, если бы он узнал, кто меня стукнул? Об этом подумать страшно. Степаныч спокойный, спокойный, а когда входит в ярость, его не остановить. Честно тебе скажу, когда он меня ударил, я к этому не была готова. Не знала, как реагировать. Потом подумала, не пойду больше к нему никогда!.. А потом — пошла. Гордости во мне никакой!.. Подумала вдруг, если он так сделал, значит с ним плохо и его нельзя бросать… Как ты думаешь, я права? — Зойка спросила и испугалась, вдруг Глазастая скажет, что она не права. Что тогда делать?.. Она ведь все равно не сможет бросить его.
Но Глазастая произносит совсем неожиданное:
— Не бросай его, Жабочка, не бросай.
Зойку ударило своей нежностью слово «Жабочка». Ее так только Глазастая звала.
— Ну а дальше — больше, — продолжает Зойка. — Лизок приходит домой после работы в шесть. А Костя, я заметила по часам, уходит около шести, каждому понятно, что он сваливает, чтобы с ней не встречаться. А она этого не понимает — и все! Ее заклинило. Спешит, летит. Врывается, а его и след простыл. Только дымом от сигарет воняет. А тут она купила ему новые кроссовки. Чешские, с липучками. Она, когда увидела кроссовки, то заняла очередь и побежала одалживать монету. А ни у кого лишних нет, у них на заводе, когда приезжает торговля, все сатанеют, ни у кого копейки не выпросишь. Люди! А ей знаешь как охота угодить Косте. Бежит к одному типу, он ее всегда клеит, не хочется, но что поделаешь. Прибегает, подкатывается, улыбается, закатывает глазки, она умеет, контактная, а он ее сразу начинает лапать, за грудь хватает, подлец, в шею целует, а ей приходится хихикать, терпеть, чтобы не обидеть его. Ну, в общем, деньги у него она вырывает. Бежит обратно в очередь, а ее не пускают, где, мол, пропадает, знаем мы таких ловких. Ее выпихивают, а она ввинчивается обратно. Чуть дело не доходит до драки, представляешь, сколько унижений, и все из-за Кости. Ну народ, ну народ, звереет! В общем, Лизок вырывает кроссовки. От счастья, говорит, прижимает их к груди, как ребенка, а потом целует, как маленького Костика.
Несется домой, сбивает встречных, думает, вдруг Костик дома, а она ему кроссовки в нос, и он закачается от счастья и упадет ей в объятия. Загадывает на это, она все время загадывает на удачу, ждет чудо-юдо. Ну, например, Костик ее встречает на пороге дома веселый, как раньше. Или похлеще — она застает Костю с Глебовым, те сидят в обнимку и мирно беседуют. Представляешь?!
— Типичный «совок», — презрительно цедит Глазастая.
— Значит, она влетает в лифт, — продолжает Зойка, — закрывает глаза и считает до двадцати одного. Это ее волшебное число. Выходит из лифта как лунатик, с закрытыми глазами, на ощупь открывает двери и кричит: «Костик, твоя мамочка пришла-а-а!» И ждет. Тут, конечно, ни ответа, ни привета.
— Ой, умру от этой престарелой задницы, — стонет Глазастая.
— Глазастая, тебе не надоело? — Зойку лихорадит.
— Нет. Я здесь хорошо устроилась. Сижу на подоконнике, болтаю ногами.
— Лизок ставит кроссовки в центр комнаты, чтобы Костя сразу их увидел, ждет его, ждет, а его нет. У окна торчит, сторожит, потом тащится к нам — все двери оставляет настежь, чтобы услышать, если он заявится. Тащится обратно, я за ней. Подходит к зеркалу, румянится, макияж у нее на первом месте. И тут дверь — хлоп! Я сразу вскакиваю, чтобы уйти. Лизок меня не задерживает. Проплываю мимо Кости, он на меня ноль внимания. Понимаешь, какие у нас взаимоотношения?
— Понимаю, — глухо отвечает Глазастая.
Зойке кажется, что Глазастая отвечает ей с трудом. Она молчит, слушает, — в трубке раздаются ритмические удары: стук, стук, стук…
— Чего это? — пугливо спрашивает она. — Кто-то стучит? Ты слышишь?..
— Это я по стенке ногами бью.
— А-а-а, — тянет Зойка, снова представляя Глазастую одну на темной лестнице, где мыши шныряют и сумасшедшие бродят. Продолжает тихо, словно боится, что ее кто-то услышит: — Значит, Костя появляется перед Лизой, а на нее не глядит. Она рассказала мне: «Вдруг чувствую, на своем лице, ну кожей чувствую, что меня обдает холодом, а на улице ведь тепло, а меня холодом, ну прямо мороз по коже». Представляешь, Глазастая, она догадывается, что это от него веет таким холодом при виде ее, ужас, правда? Лизок не подает вида, что он ее обдает холодом, щебечет, ты же ее знаешь: «Костик, золотой мальчик, золотце мое, ужин готов».
— Золотые детки в золотые времена, — вставляет Глазастая.
Зойка хихикает, ей нравится, как острит подруга. Потом вспоминает последний разговор с Лизой и обрывает смех.
— Тут, понимаешь, какое дело, — шепчет Зойка. — Она себя виноватой считает… Ей иногда хочется остановиться на улице в толпе, упасть на колени и закричать: «Посмотрите на меня, люди… Я посадила своего сына в тюрьму!» Понимаешь, ей надо себя опозорить, чтобы кто-нибудь заорал на нее, или кто-нибудь ударил, или бросил в нее камнем.
Зойка вновь замолкает, до нее долетает храп Степаныча. Она теряет нить разговора, отчаяние овладевает ее душой.
— Ну, давай дальше, про кроссовки, — просит Глазастая.
— Давай, — спохватилась Зойка. — Ну, в общем, когда он отказывается от ужина, то Лиза начинает к нему приставать, почему ты не хочешь ужинать, где ты поел?.. Она всегда себя ругает за то, что пристает к нему, а сама пристает. А Костя не отвечает, садится на тахту и замечает кроссовки! Представляешь?.. А они, правда, законные… Лизок от радости улыбается, ждет, что он скажет, как схватит обновку и начнет примерять. В общем, она стоит и от радости балдеет. А он молчит, до кроссовок не касается, ложится на тахту, повернувшись к Лизе спиной. Тут Лизок не выдерживает, садится рядом, на самый кончик тахты, чтобы ему не помешать, и спрашивает: «Костик, что с тобой? Ты не заболел?»
Он оставляет ее вопрос без ответа. Она протягивает руку, кладет ладонь на его плечо, он дергается, отстань, мол. «Ну расскажи, — просит Лиза. — Я ничего не понимаю. Что с тобой происходит?» Она спрашивает его вежливо-вежливо, а он отвечает грубо: «Отвяжись. Нечего рассказывать». Тут она бабахает не вовремя: «Но я вижу. Тебя узнать нельзя». Он хохочет и со злостью кричит: «Какая наблюдательная!»
— Засранка твоя Лиза, — говорит Глазастая, — ну что она к нему в душу лезет, не дает очухаться?
— Может, и засранка, — отвечает Зойка, — а что ей делать, сама подумай?.. Она говорит ему: «Я хочу тебе помочь… Я все для тебя сделаю!»
Вот тут он как взметнется, как вскочит. Лицо перекашивает злоба, как заорет: «Ты мне один раз уже помогла!.. Я был слепой телок, а ты меня научила!.. Ты во всем виновата!.. Ты!.. Ты!.. С твоим идиотским „все будет хорошо, все будет замечательно“! Что ты дыбишься?.. Ну что ты пасть открыла? Ненавижу тебя!.. Ненавижу этот город!.. Ненавижу эту проклятую страну!» — «Тише! — просит Лиза. — Тише, тебя посадят!.. Чем тебе не нравится наша страна, у нас хорошая страна». — «Пусть посадят! — орет Костик. — Пусть убьют!»
А она ему в ответ без всякой обиды: «Костик, за что ты так на меня? Ведь я твоя мама. А ты не прав, — говорит, — к тому же. Разве я такая, как раньше? Если ты посмотришь на меня добрыми глазами, то увидишь, я изменилась. Я другая! Глебова из-за тебя бросила, хотя он мне все простил. Но я ни разу, ни полраза с ним не встретилась». А он ей между глаз: «Ничего. Нового найдешь».
Представляешь, как ей обидно? Жалко ее, она правда бедная. Похудела, все время мечется туда-сюда, полночи печатает, деньги тоже нужны, полночи бродит по комнате или тихонько сидит в ванной, плачет и курит. А ходит она почему-то боком, как бы пытается проскользнуть везде незаметно. Говорит мне: «Чувствую, Зойка, скоро сердце у меня лопнет». А он ей: «Нового найдешь». Он умеет в угол загнать. Он просто ее растоптал. Она ему: «Я понимаю, Костик, я все-все понимаю — ты такое пережил». А он: «Что ты понимаешь, — с жутким пренебрежением к ней. — Что ты понимаешь? Разве это можно понять, это нужно самому испытать».
И вот тут-то, Глазастая, все и случилось! — сказала Зойка.
— Что случилось? — спросила Глазастая.
— А то, — с угрозой в голосе произнесла Зойка. — Сейчас услышишь… Полный отпад… Когда он говорит Лизе, что все надо испытать самому, она ему отвечает: «Конечно, ты, Костик, прав… Чтобы тебя понять, нужно все самому пережить. Ты прав… Но я все-все сделаю для тебя!.. Все-все! Чтобы ты забыл про это и стал как прежде. Ты будешь еще радоваться — вот увидишь!»
Тут он ударяет ее как хлыстом: «Замол-чи-и-и!» Так орет, что у нас слышно, мы со Степанычем обалденно застываем, страшным нечеловеческим голосом орет: «Замол-чи-и-и!.. Ничего мне от тебя не надо!.. Не лезь ко мне! Поезд ушел!..» И как загудит, изображая поезд: «У-у-у-у!» Я ухо к стенке, Степаныч меня оттаскивает, нечего подслушивать, а я вырываюсь: вдруг он там ее начнет убивать. А он вопит: «У-у-у-у!» Ну бешеный, псих ненормальный… — Зойка осекается, ей стыдно перед Глазастой, что она про психа говорит.
— Ты что замолчала? — Глазастая догадывается, почему Зойка молчит. — Валяй, не обращай на меня внимания. Ну, я тоже псих, ну и что?.. Знаешь, сколько сейчас психов развелось?.. Каждый нормальный человек — псих.
— Точно, — подхватывает Зойка. — Я тоже псих… Ну, в общем, он ей говорит: «Живи так, чтобы я тебя не замечал». — «Чтобы не замечал?» — шепчет Лизок. Она сдерживается из последних сил, чтобы не заплакать, потому что боится Кости. Вот до чего он довел родную мать! «Не за-ме-чал», — повторяет по слогам, заикается, буквы, говорит, забывает: «Не за-ме-чал…» У нее хрустит что-то в груди, громко так — «хруст», и она вдруг понимает, что становится другой, будто у нее чужие руки и ноги, и внутри в груди все чужое, и голос чужое твердит не переставая: «Не за-ме-чал?.. Не за-ме-чал!..» До нее наконец доходит, что это неправильно, как она может жить, не замечая его, и она спрашивает: «А как же тогда?!»
Он не отвечает, и она начинает быстро одеваться, не понимает, зачем и куда собирается бежать на ночь глядя. Ничего не понимает. Натягивает пальто, бегает по комнате, потом выкрикивает: «Вот увидишь! Я и это сделаю для тебя!»
Она рассказывала, этот план у нее сам собой появляется. Понимает, только так она вернет Костю к их прежней жизни.
— Какой план? — спрашивает Глазастая. — Я что-то не поняла.
— Счас поймешь, счас, — глотая буквы, торопится Зойка. — Лизок выскакивает из дома, хватает кирпич, у нас их во дворе полно, для ремонта дома сбросили, так она хватает кирпич и несется по ночной улице. А вокруг ни души, а она несется. Ты когда узнаешь, что она задумала, закачаешься…
— Ну, — говорит Глазастая хриплым, срывающимся голосом, — давай быстрее. А то я нервничаю.
— Бежит она, бежит по улице, видит одинокого мента. Стоит под уличным фонарем около нашего универмага. Она бежит к нему, кирпич свой прячет, останавливается перед витриной. Видит в витрине звезды, луну… и свое отражение. И как шарахнет кирпичом! Говорит, целилась прямо себе в голову, в лицо, говорит, в этот момент себя ненавидела.
Стекло как рухнет и рассыплется на мелкие осколки! Мент свистит в свисток. А она бросается бежать от него. Она, говорит, и не думала убегать, а вдруг побежала. Мент сначала пугается, когда она стукнула кирпичом по стеклу, а когда увидел, что она убегает, сразу успокаивается и за ней! И как стукнет ее в спину, да еще изо всех сил. Ну, Лизок с размаху падает коленями и руками по асфальту и разбивается в кровь.
— Сколько подонков, — цедит Глазастая. — А ты удивляешься, что мы психи.
— А мент подымает ее и свистит без перерыва, — продолжает Зойка. — Выкручивает ей руки и орет: «Пьяная стерва!.. Что задумала, курва!.. Стекла бить?! Ну я тебе разобью!» — и врезает ей кулаком между глаз. Лизок снова падает, он опять подымает ее, а она отбивается, царапается, вырывается, кусается. Мент балдеет от ярости. Ставит ее на ноги, а она садится на тротуар или вообще ложится. Он пинает ее сапогом, у нее на заднице знаешь какой кровоподтек, громадный, сначала был сине-красный, а теперь черный с желтыми разводами. А когда он пинает ее сапогом, то она этот сапог обхватывает руками, и мент тоже падает. Представляешь? Тут она видит, говорит, вполне соображая, рядом его лицо. До этого она ничего не соображала, а тут вдруг у нее в голове просветлело, и видит лицо мента и очень удивляется, потому что он совсем молодой, он ей кажется чуть старше Костика, а такой злой и дерется. И это на нее действует, и она смотрит, смотрит на него, а он, представляешь, не смущается под ее взглядом и отвешивает ей увесистую оплеуху. А она ему кричит: «Ну, убей меня, убей!» — и вырывается.
А в это время подъезжает патрульный на мотоцикле, и мент хватает ее за воротник пальто с такой силой, что отрывает его. А второй мент, который приехал на мотоцикле, смеется и говорит: «Ты что, с пьяной бабой не можешь справиться?» Тогда первый мент снова хватает Лизу, хлещет ее куда попало и орет: «Сволочь!.. Стерва!.. Пьянь!» — и никак не может запихнуть в коляску. «Ну ты, деревня», — говорит второй милиционер, слезает с мотоцикла и врезает Лизе так, что она оказывается в полной отключке.
Ну, в общем, в милиции увидели, что Лизок никакая не пьяная, тоже, конечно, не сразу; ее сначала без всякого разбора запихнули в предварилку, а допрос снял через несколько часов, под утро, дежурный. Она ему рассказала, что у нее был нервный срыв на семейной почве и она почти ничего не помнит — как схватила кирпич, как бежала, как разбила витрину. Она рассказывает ему, а он смотрит на нее, ухмыляется. Не верит. Посылает ее на экспертизу в больницу. Там пишут справку: «Никакого алкоголя в организме не присутствует». Мент балдеет, ничего не может просечь, как это, не пьяная, а витрину разбила?.. Что-то тут не так. Ну, составляет протокол, Лиза его подписывает, и он отправляет все это дело в суд, и она понимает, что стала теперь уголовной преступницей. Радуется. Чего хотела, того добилась — сравнивается с Костей. Мент ее спрашивает, чего она улыбается. А она не отвечает, улыбается. А Костя в это время спит себе спокойненько и ничего не знает о своей мамашке. И вдруг ему звонят из милиции и вызывают туда с Лизиным паспортом.
Теперь ей надо уплатить за разбитую витрину триста рэ и за злостное хулиганство еще сто. И на работу из милиции пришло письмо. Там они расписали во всех подробностях про нее и вроде того, что у нее случился срыв, а от себя почему-то добавили, неизвестно после какой пьянки-гулянки, это, мол, трудовому коллективу лучше знать. А у нее на работе, у Лизы, есть один вредный тип, он все время за правду борется, так он это письмо из милиции пропихнул в заводскую газету, чтобы все прочитали. Представляешь ее положение?.. Конец света. А домой их знаешь кто привез?.. Удивишься — тот же Куприянов! Он теперь на колесах, у него свой «жигуленок». Вот он их и прикатил. После этого два раза наведывался, один раз с бутылкой, когда Лизок была одна дома. Давал ей юридические советы, как себя вести в суде. Предложил устроить Костю на работу. Снова начал ее клеить. А та забыла про все и пускает его в дом.
— Ну курица, — зло сказала Глазастая. — Когда выйду из больницы, первым делом угоню у него колеса и разобью.
— Что ты… С ним лучше не связываться, — испугалась Зойка. — Он обязательно докопается, кто это сделал.
— А я не боюсь, — ответила Глазастая, — пусть докапывается. Поиграем в кошки-мышки, кто кого.
— Нет, что ты, Глазастая, не надо. Он страшный. От него всего можно ожидать. Вот послушай. Я не хотела тебе про это говорить, но раз так… Мы сидели с Лизой вдвоем. Было уже поздно, Костю ждали. И я ей говорю: «Теть Лиза, ну зачем вы Куприянова пускаете, он же гад». Прямо так и бабахнула — гад! А я сидела спиной к двери, а она лицом. И вдруг вижу, она встает, глаза расширились от страха, и смотрит мимо меня. Я тоже оглянулась… А в дверях… Куприянов. Стоит, ухмыляется. «Ты как вошел?» — спросила Лиза. «А там дверь была открыта, — ответил. — Вы, женщины, народ легкомысленный, не боитесь ни бандитов, ни жуликов. А между прочим, зря. Они не только в сказках живут». Подошел ко мне, потрепал по щеке и вдруг как ущипнет.
Мне больно, я вскрикнула, а он рассмеялся.
А он все наврал про открытую дверь. Я точно помнила, когда заходила, дверь плотно закрыла и слышала, как замок щелкнул. Я обратила на это внимание, потому что когда я вышла, то в подъезде не горел свет, и мне показалось, что в темноте кто-то притаился, ну точно, я слышала чье-то дыханье, даже крикнула: «Тут кто есть?» Никто, конечно, не ответил, и только Лиза открыла мне, я сразу за двери. Значит, он стоял в подъезде, а когда я закрылась, отмычкой отпер, вошел и подслушал наш разговор. Так он знаешь, что после этого сделал? Решил меня убрать!..
— Как убрать? — не поняла Глазастая.
— Ну… убить, понимаешь?.. Подстерег около дома, а когда я стала переходить улицу, рванул на меня машиной. Я еле отскочила. А он открыл двери и смеется: «Я, — говорит, — хотел тебя попугать…» Потом схватил меня за руку, как сжал и говорит: «Со мной лучше дружить, поняла?.. Еще раз меня обзовешь гадом — кранты тебе…» Хлопнул дверью и уехал. А я и вправду почувствовала, что он может убить запросто. Так что ты, подруга, держись от него подальше.
— Это уж мое дело, — ответила Глазастая. — Ты меня предупредила, я намотала, а дальше разберусь сама. Ну, продолжай, а то скоро обход дежурного врача.
— Ладно, — заторопилась Зойка, — скоро конец… Костя вначале проявил себя нормально. Когда они вернулись из милиции, усадил ее на стул, ноги у Лизы не слушались, стянул разодранные колготки, смазал колени йодом, напоил чаем и уложил в кровать. Вдруг спросил: «Тебя что, мент ударил?» Она ему ответила, что не помнит, вроде бы стукнул ее и орал: «Пьянь». Тут Лиза рассмеялась, про «пьянь» — это у нее вроде как юморок. И тут, говорит Лиза, что-то в лице Кости дрогнуло, вроде у него слезы набежали, но он сразу же резко от нее отвернулся. Я считаю, это возможно, а ты?
— А я в этом уверена, — ответила Глазастая. — Слаб человек.
— Но это в нем мелькнуло и пропало, — вздохнула Зойка. — Он снова озверел, когда Лиза спросила: «Испугала я тебя?»
— Не обрадовала, — ответил. — Зачем ты это сделала?
Она промолчала, ей вдруг стало стыдно, когда она вспомнила все, но призналась: «Я, — говорит, — хотела, как ты, все пройти. Ты, Костик, не сердись. Глупо. Моя жизнь — одна глупость». — Зойка замолчала, в ее ушах теперь беспрерывно стоял голос Лизы, нет, он был не жалостливый и не печальный, а какой-то проникновенный, звучал в Зойке и мешал ей спокойно жить.
— А потом, Глазастая, Лизок завела свой старый разговор, и он опять озверел. Говорит ему вдруг, что, когда ее схватил мент, она поняла, можно жить! И ты будешь играть на саксофоне. Станешь настоящим музыкантом. У тебя, говорит, вся жизнь впереди. И вдруг, как дурочка ненормальная, вроде меня, запела: «Не надо печалиться, вся жизнь впереди, ты только надейся и жди!» Представляешь, как он озверел?! Заорал: «Ну ты непробиваемая!» Вскочил, схватил саксофон, распахнул окно, чтобы его выбросить.
— И выбросил? — спросила Глазастая.
— Нет, не смог. Сунул Лизе саксофон и крикнул: «Продай его!.. И чтобы больше ни слова про это! Усекла?..» А тут я услышала через стенку, что он это орет, и думаю, надо сходить к ним, хотя мне и страшно. Но думаю, надо же чем-то помочь Лизе, не стукнет же он меня при ней. В общем, набираюсь храбрости, звоню. Сама трясусь. Прямо колотун. Но уже заранее приготовила улыбочку. А он открыл дверь, глаза бешеные, губы ползут вбок, кривятся, и дырка в зубах видна. Обычно он теперь никогда не разжимает губ.
— Он поэтому и не разжимает, чтобы дырку никто не видел, — догадалась Глазастая.
— Точно. Ты права… Счас, думаю, порвет меня на куски. А он ничего, повернулся и ушел на кухню. А я вплываю в комнату. Вижу, Лизок лежит в кровати. Удивляюсь, спрашиваю: «Теть Лиз, вы что, заболели?» Я же еще не знала, что случилось, это потом она мне все выложила. А она не откликается, лежит в обнимку с саксофоном и укачивает его, как ребеночка. Я застываю, пугаюсь, что это она? Смотрю. Не шевелюсь, ничего не говорю. А она качает, качает саксофон, вот так она укачивала Костю, когда он был маленьким. Вдруг слышу ее голос: «Зоя, не грызи ногти, ты же обещала». А я правда ей обещала, но я отключаюсь, грызу, не замечая. Смотрю на нее, она манит меня пальцем. Подхожу, наклоняюсь, а самой страшно, она шепчет на ухо: «Посмотри, что там делает Костя? Только тихонько, чтобы он тебя не увидел». И отталкивает меня, чтобы я шла. Мне ее поручение не очень, но ползу. Заглядываю на кухню, Костя стоит у окна ко мне спиной. — Зойка замолчала. Она вспомнила, что тогда подумала, ей захотелось сказать об этом Глазастой. У нее от волнения перехватило дыханье, и она почему-то коротко, смущенно, стыдясь самой себя, рассмеялась, но все же решилась: — Ты не будешь смеяться, если я тебе что-то про себя расскажу?
— Не буду, конечно. Валяй, — ответила Глазастая.
— Костю мне стало жалко, когда я его увидела. Вот что… Плечи опущенные. Руки болтаются как плети. Нечесаный и нестриженый. Ну, просто доходяга. А на затылке, в этот момент я заметила, — седая прядь. Представляешь? Подумала, он же сейчас один на всем белом свете. Тут я сразу забыла, как он мне отпустил оплеуху. Захотелось подойти к нему и прижаться, чтобы его боль перешла ко мне.
Зойка замолчала, пораженная собственным признанием, но она себя не осуждала, наоборот, ей стало как-то легко и радостно.
— Ты меня слушаешь? — спросила она.
— Слушаю, — почему-то мрачно ответила Глазастая.
— А что бы ты сделала на моем месте?
— Не знаю, — еще больше помрачнела Глазастая. — Ничего бы, наверное, не сделала. Постояла бы, как дура, и ушла.
— И я ничего не сделала. Вернулась к тете Лизе. Та уже встала, открыла шкаф, мы обе вздрогнули, когда он скрипнул, спрятала туда саксофон, накрыла его пледом, а мне сказала: «Ты уходи теперь, а я к тебе скоро приду и все расскажу». И вправду пришла. Но только, представляешь, я ее не узнала!
Всю жизнь ее знаю, она меня в коляске катала, час тому назад беседовала, а не узнала. Стоит передо мной незнакомка. Хочет войти в дверь, а я думаю, куда она лезет. Но тут она улыбнулась и стала похожа на бабу Аню, только молодая, а я же молодой ее никогда не видела. Тут я просекла. Полный обвал — это же Лизок так изменилась. Спрашиваю: «Теть Лиз, что с вами?» — «Со мной, — говорит, — произошло чудо». И снова улыбается, но как-то совсем по-новому, не губами, а словно светится. Рассказывает: «Когда ты ушла, я стала ломать голову, как мне помириться с Костей, на какой козе к нему подъехать, думала-думала, ничего не придумала. Хожу по комнате из угла в угол, выкручиваю себе руки, а ничего придумать не могу. Поняла — достигла предела, погибаю! И вдруг столкнулась сама с собой — в любимом зеркале увидела собственный портрет в полной красе. Морда заплаканная, опухшая, ресницы потекли, румяна на щеках в подтеках, губы без помады белые, она их, проклятая, выела. Волосы слежались комком. Крокодил. Встретишь ночью, начнешь заикаться. Причесалась, тряхнула кудряшками. Схватила помаду, чтобы стереть печать милиции, морду протерла огуречным лосьоном, подкрасила ресницы, в общем, навела марафет по всем правилам. Старалась изо всех сил, чтобы Костик не испугался моего вида. Решила, что в порядке, и собралась с духом, чтобы пойти к Косте. Надо же было его успокоить, уложить спать, накормить. Толком, конечно, ничего не придумала, но решила, ничего, сойдет, утро вечера мудренее. Потом позвоню от вас бабе Ане, у нее голова светлая, поговорю с ней, строго так поговорю, не буду с ходу ее предложения отталкивать, пусть она мне все выскажет, поступлю, как она велит. Послушаюсь свою старушку. Чуть повеселела. Пошла к Косте, по дороге еще раз заглянула в зеркало. Боже мой, что же я увидела, не женщина, а какая-то кикимора. Стала рассматривать себя и вдруг поняла: вот такая я и есть, давно такая, только я видела себя другой, какой давно и не была. Вот ведь как человек живет в обмане, льстит себе. А тут у меня пелена спала с глаз, я увидела себя во всей красе. Видно, глаза просветлели. Лицо показалось чужим и неприятным. Понурое, взор пустой, нос заострился, губы стали тонкими. Помнишь, у меня они были пухленькие, а теперь — ниточки. А самой, конечно, не хочется в себе разочаровываться, не сознаешься, что жизнь промелькнула задаром в мелочовке, и раскидываешь, кто же в этом виноват? Тут догадалась: в зеркале не мое лицо, на него наклеена маска! Вот что. Смотрю, смотрю в зеркало и вижу: маска на мне, маска, а под ней еле светится мое настоящее лицо. Может, когда я спала, прокрался ко мне невидимый дьявол и наклеил на меня эту маску?»
Глазастая, ты меня слушаешь? — спросила Зойка, потому что ее голос падал в пустоту телефонной трубки, в пустоту ночи, которая их разделяла.
— Слушаю, с интересом, — ответила Глазастая, — хотя лично я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в дьявола.
— А как же ты назовешь убийц, например, или тех, кто детей своих бросает, или таких, как Куприянов?.. — Зойка подождала, когда Глазастая ей ответит. Но не дождалась и победно продолжала: — А, молчишь? А Степаныч всех разделяет на бесов и на людей. — Мелькнуло в голове, как молнией прошило, а кто же тогда отец Глазастой? Испугалась, завопила: — Ой, Глазастая, выходи поскорее из больницы, я тебя так жду! — Вздохнула: — Послушай, что Лизок рассказывает дальше. Она провела, говорит, пальцами ото лба до подбородка, сверху вниз, закрыла глаза и снова провела, стараясь за что-нибудь зацепиться на гладкой коже, чтобы содрать с себя эту маску. Так старалась, что даже вонзила ногти в кожу на лбу, и там появились две темно-красные капли крови.
И правда, Глазастая, у нее на лбу две ранки. Рассказывает дальше: «Открыла глаза, отстранилась от зеркала, отодвинулась, чтобы посмотреть на себя издали, и увидела незнакомку! Чувствую, не знаю ее, поняла в эту же секунду — вот почему Костик меня не принимает. Мое лицо его отталкивает. Вышла я из комнаты, прошмыгнула в ванную. Стала под горячий душ, он мне кожу обжигал, а я терпела. Намылилась с головы до ног. Потом долго стояла под сильным потоком воды. Заметила, ни о чем не думала, вода, омывая меня, уносила все мои мысли. Успокоилась. Вытерлась, гладко причесалась гребенкой и завязала волосы в тугой узел на затылке. Оделась и вышла. Остановилась, боялась войти в комнату, потому что там зеркало. Боялась зеркала. Боком пробиралась вдоль стены, поняла: иду к нему, боюсь, не хочу, а иду. До него осталось совсем мало. Протянула руку и дотянулась, еще шаг, еще полшага — и я увидела себя. Вот такой, какая я сейчас перед тобой».
А знаешь какая она стала? — спросила Зойка. — Глаза увеличились, громадные, в пол-лица. Вроде твоих. Брови короткие — две стрелы… Рассказывает дальше: «Смотрю на себя и вдруг слышу, мои губы шепчут: „Господи, прости меня грешную“. Не знаю, откуда во мне появились эти слова. Но после этого я без всякого страха вошла к Косте, обняла его, почувствовала, что он весь каменный, словно застывший, но меня не оттолкнул. „Костик, — сказала я ему, — идем спать“. А потом вдруг добавила: „Знаешь, я решила, уеду к бабе Ане, а ты поживи один. Я поняла, тебе надо побыть одному…“»
Зойка услышала в трубку чьи-то посторонние голоса и замолчала. Кто-то возмущенно и громко кричал: «Ищите ее, ищите!» Хотела спросить у Глазастой: кого там у вас ищут, но не успела — она услышала, как Глазастая кому-то брезгливо процедила: «Успокойтесь, я еще не убежала». А потом раздались частые сигналы отбоя.
23
Ночь. Глазастая подняла голову и огляделась: в палате все спали. Она неслышно сунула ноги в тапочки и выскользнула в дверь. Ее беспокоила Зойка, что там с нею случилось? Вчера к ней приходил отец, он вывел ее гулять в больничный парк, ему все можно. Она спросила его про Колю, он неохотно ответил, что все нормально. Потом она поняла, что все совсем ненормально. И Глазастая окончательно решила: пора уходить. А Зойки нет, без нее не уйти. Для Глазастой Зойка — самая надежная подруга. Она любила Зойку, как своего Колю.
Глазастая подошла крадучись к телефону, опустила монету, в кромешной тьме набрала номер и услышала голос Зойки. Он ей сразу показался странным. Зойка, человек впечатлительный, могла расстроиться от чего угодно, все неприятности мира поражали ее в самое сердце.
— Наконец-то ты дома, — глухо произнесла Глазастая, сдерживая радость. — А то тебя нет, а мне уходить надо.
Зойка не спала, но ответила как-то невразумительно. Глазастая помолчала, а потом ласково попросила:
— Сядь поудобнее и расскажи мне все с начала и до конца, что происходит.
— Глазастая, ты?! Счас, счас, устроюсь, дверь прикрою, чтобы Степаныча не разбудить. — Зойка вдруг рассмеялась, так на нее действовала Глазастая. — Тебе по порядку или сразу обухом по голове?
— По порядку. — Глазастая знала: торопиться с Зойкой нельзя, и еще ей нравились подробные рассказы подруги, когда она ее слушала, то перед ней возникали живые картинки, будто она сама была участницей тех событий, о которых рассказывала Зойка.
— Тогда издалека, — начала Зойка, глубоко и жалобно вздохнула. — Лизок уехала к бабе Ане. Насовсем. Бросила Костю.
Почему-то страшно торопилась. Была тронутая. Говорю: «Теть Лиз, зачем ты это делаешь? Разве можно его оставлять, он же не в себе». — «А ты, — говорит, — за ним присматривай, у тебя это лучше получается». Ну у меня и получилось так, что теперь Кости больше нет.
— Как нет? — не поняла Глазастая. — Загадка.
— А вот нет. Исчез совсем, и для меня в частности. Но это я забежала вперед, а теперь по порядку. Значит, Лизок уезжает. По доброй воле покидает любимого сына. На стул ставит открытый чемодан для вещей, а сама ничего не складывает. Летает по комнате как перышко, туда-сюда, зачем, непонятно. И беспрерывно напевает Косте: «Ты, — говорит, — развивай свой талант. Я тебе мешала, а теперь ты будешь в свободном плавании». — Зойка стала подражать Лизе, да так похоже, что Глазастая захихикала:
— Ну ты актриса, настоящий Лизок. Не отличишь.
— «Мое увольнение оформили в один день, — продолжает Зойка голосом Лизы. — Подумаешь, секретарь-машинистка. Сразу нашли замену. — Глазастая хихикает еще сильнее, чтобы подбодрить Зойку, а та входит во вкус, старается. — Пришла молодая и толковая, с лету все схватывает. Наш директор привез компьютер, никому не давал притронуться. А эта, новая, села и сразу стала на нем работать. Молодые — страшная сила. Директор посмотрел, как она все делает, и говорит: „Эти нас сметут“». Лизок останавливается около Кости и произносит загадочную фразу: «Я должна тебе что-то сообщить, очень важное», — смотрит на меня и не решается. Ей трудно говорить, она заикается, вроде меня, плавает в пространстве. В общем, она ничего не соображает, а тут звонит телефон, что такси к нам выехало. «Теть Лиз, — говорю, — давай я тебе вещи соберу, а ты в это время сообщи Косте, что хотела». — «Нет-нет, — говорит, — я сама», — отскакивает от Кости, чтобы ему ничего не рассказывать, быстро-быстро все собирает, закрывает чемодан, и мы выходим. Вызываем Степаныча, и все четверо всовываемся в лифт. Неудобно дико. Каждый отводит глаза от другого. Костя зачем-то стал насвистывать, а я закрыла глаза и раскачиваюсь из стороны в сторону, как дура. А Степаныч, вроде меня, совсем не вовремя обнял Лизу за плечи и пьяным голосом пропел: «Лизок, я тебя никогда не забуду…» Трудное было расставание. Но это только начало… Глазастая, подруга, держи уши на макушке! — Зойка перешла на скороговорку, глотая окончания слов. — Лизок уехала, а Костя тут же слинял. Позвонил его новый лучший друг, этот проклятый стукач, ну Куприянов, он пасется вокруг, то ли за Лизой охотится, то ли вынюхивает что-то, зверек вонючий. Он уже Костю в который раз спаивает.
— Ничего себе нашел кореша, — возмущается Глазастая.
— В общем, пили, пили они, ему бесплатно наливают в пивнушке на углу, отмываются. Про то да про се, Костя возьми и ляпни, что Лизок уехала насовсем к бабе Ане. И он теперь один. Мол, что хочу, то и ворочу. «А, — ухмыляется Куприянов, — это их камуфляж». — «Чей камуфляж?» — не понял Костя. В пивнушке шумно, орут, там пьянь. «Их камуфляж, — объясняет ему Куприянов, — потому что уехала-приехала, это они с судьей придумали, прячутся от тебя. А сами любовь крутят». — «Да ты что, — шепчет Костя, — мамаша его ни разу не видела с тех пор, как я сел». Куприянов хохочет, похлопывает Костю по щеке: «Как близкий и доверенный друг, не хотел говорить тебе, пока ты был в отсидке, они здесь куражились, не прячась, все видели. А теперь она чувствует вину перед тобой, ну, заглаживает, уходит в подполье, сидит дома. А время идет, ей хочется к судье, а у тебя вострый глаз, вот они и придумали, что она живет у бабы Ани. А на самом деле она то у бабки, то у него. Теперь, — говорит, — понял, что такое камуфляж?» Ну, Костя орет, защищает Лизу, потом теряет дар речи, а вдруг Куприянов прав, хотел что-то еще сказать, но слова в горле застряли. Сорвался и побежал. Куприянову только это и надо.
Костя выскакивает на улицу, добегает до почты и звонит бабе Ане, подходит Лиза. Значит, она все же там, думает он, а не у судьи. Не раздумывая, рвет в Вычегду, ему необходимо поговорить с Лизой, чтобы убедиться, что Куприянов врет. А он в Вычегде давно не был, сто лет, еще до отсидки. Приезжает, соскакивает с автобуса и бежит, а там километра три, он бежит, задыхается, а остановиться не может. И тут начинаются потрясения… Первое, он врывается в дом любимых родственников, а там живут чужие люди. Оказывается, баба Аня давно продала дом и перебралась в баньку, еще когда надо было платить Судакову за сгоревшую машину.
Помнишь, мы тогда удивлялись, откуда у Лизы деньги. Вот тебе и весь секрет — баба Аня — бездомная. Судаков, правда, привез доски и настелил новые полы, срубил крыльцо и утеплил баньку для зимы.
— Благодетель, — зло замечает Глазастая. — Тоже на Лизу целится.
— Ничего он не целится. Баба Аня сказала, просто добрый. Ты удивляешься, потому что он не вписывается в нашу жизнь, не похож на всех.
— Может, — неуверенно отвечает Глазастая. — Я здесь в дурдоме озверела, всех подозреваю. Думаю, папаша — гад, Каланча — гадина, Куприянов — змей подколодный. Так про всех думаю, самой противно. Ненавижу себя.
— Костя слегка остыл, новость про дом его осадила, — продолжала Зойка. — Ну, он нерешительно подходит к баньке, останавливается незаметно у открытого окна и слышит голоса. Баба Аня радуется, что Лиза приехала, а Лиза что-то непонятное отвечает или, может, песенку поет. Как-то она нараспев говорит. До Кости долетают ее слова: «Ах ты мое солнышко, ну-ка обними свою мамочку, крепче, крепче». В ответ раздается непонятное бормотание и веселый смех. Костя осторожно заглядывает в окно и видит: сидит Лиза, а на руках у нее мальчик. И она подбрасывает его на коленях, а он смеется.
Костю как обухом по голове: у Лизы сын от судьи! А помнишь, я говорила, что Лизок потолстела, что у нее пузо лезет на нос. Еще удивлялась, дуреха. Никто из нас этого не просек: ни я, ни этот влюбленный Степаныч. Вот как все тайно сделала, уехала к бабе Ане, там родила и больше трех месяцев прожила. Приедет, порхнет, и снова туда.
— Ну да, — замечает Глазастая. — Она же в декрете была.
— Трудно представить, что произошло с Костей в этот момент, думаю, вся его жизнь окончательно треснула и рассыпалась. Теперь ему никогда ее не собрать, если он еще живой. Ты подумай, у Лизы мальчик, сын! И от кого — от судьи, от человека, который погубил Костю, а теперь он еще отнял у него Лизу, она же была его собственностью!
— Слушай, не преувеличивай и не нагоняй на меня тоску, — просит Глазастая.
— А я не преувеличиваю, наоборот, преуменьшаю. Он ведь решил убить судью, чтобы сразу всем за все отомстить: за суд, и со своей жизнью покончить.
— Но не убил же? — тихо спрашивает Глазастая.
— Вот именно, что убил! Послушай, Глазастая, мне тебе надо все до конца рассказать, а то я не выдержу.
— Конечно, рассказывай. И поплачь, если охота. Я подожду.
Она слышала, как Зойка плачет, и мир ей казался чудовищным, но она готова была все вытерпеть, ей надо было сбежать из психушки и добраться до Коли, чтобы спасти его, — он ведь ни в чем не был виноват.
— Я была дома, — услышала Глазастая шепот Зойки и крепко прижала трубку к уху, — слышу страшный грохот у Зотиковых, выскочила, Костик, как сумасшедший, вылетает в открытую дверь, и только заметила, что у него в руке нож, сбивает меня с ног. Отлетаю к стенке, кричу: «Костя!» — но он не слышит. Вернулась в их квартиру, ничего не поняла, увидела только, что Лизин ломберный столик открыт. Догадалась, он прибегал домой за ключом от квартиры Глебова, вспомнил, что у него был ключ, он хранился в шкатулке с нитками. А тут телефон звонит, Куприянов спрашивает Костю, я говорю, что он прибежал и убежал.
— Ну-ну, — отвечает сладким голосом и хихикает.
— А вы, — спрашиваю, — не знаете, куда он улетучился?
— Куда надо, — говорит, — туда и отправился.
Вернулся Костя не скоро. Услышала я, что-то зашуршало по двери, открыла, а он упал на меня, прямо повис, на ногах не стоит, бормочет что-то, понять нельзя, руки в крови, глаза сумасшедшие. Костик, говорю, что случилось? А он как прижмется ко мне, как зарыдает взахлеб. Спрашиваю, может, Лизе позвонить или Степаныча с работы вызвать. Нет-нет, говорит, я его убил!.. И правильно сделал. И не может остановиться: одно и то же твердит: убил его, убил, я, говорит, ложь убил, теперь все узнают, я все на суде скажу. И вдруг стал звонить по телефону. Потом повесил трубку. Хотел в милицию, говорит, но тогда я не успею тебе все рассказать. А мне важно, чтобы ты все поняла. А у него руки не просто в крови, а все порезаны. Это он сам себя порезал и даже не заметил. Я когда увидел, говорит он, что у Лизы ребенок маленький, понял, прав Куприянов. Тут-то я все и решил: убью! Прибежал к дому Глебова, а его нет.
Постоял, постоял, поджидая, но он был в лихорадке и не мог стоять на месте, а как безумный бегал вдоль дома. Потом решился и вошел в квартиру. По-моему, ему стало страшно, хотя он мне в том не признавался. Он мне только сказал, что ждал, когда его убьет, и все рассчитал, и, говорит, закрыл глаза и представил себе, как он будет лежать, истекая кровью, а я, говорит, дождусь, когда он отдаст концы, и позвоню в милицию, и сразу во всем признаюсь. Света он не зажигал, стоял у окна за занавеской, застыл, даже не знает, сколько стоял, час, или два, или десять, ничего этого он не знал и ничего не помнил, в голове, говорит, стучало, как будто там установили метроном: стук, стук, стук, стук. Он не слышал, как Глебов открыл дверь и появился в комнате. Только понял это, когда тот включил свет. Глебов сразу увидел его за занавеской, отдернул ее, и Костя бросился на него, несколько раз ударил ножом, Глебов упал, падая, уронил стул, а Костя, не оглядываясь, убежал.
Оттащила я Костю в ванную, вымыла его, смазала йодом раны, забинтовала. Порез на правой ладони был глубокий, видно, нож крепко сжимал.
Уложила в свою постель, его колотило, прямо подбрасывало на кровати. Накрыла несколькими одеялами, и он затих. А сама шмыг к нему в квартиру и звоню Глебову, тот не отвечает, пугаюсь еще больше, а вдруг правда убил! Накручиваю в «скорую», когда отвечают, сразу бросаю трубку — боюсь, не знаю, что делать. Подымаю глаза, а Глебов стоит передо мной! На щеке рана кровоточит, и он зажимает ее носовым платком. Глебов нерешительно кивает и тихо говорит, что у меня дверь нараспашку, а потом: где Костя, не знаешь? Знаю, говорю, у меня. Иду домой. Он за мной, растерянно оглядывается. Костю ведь не видно под ворохом одеял. Вот он лежит, говорю. Глебов подходит к кровати и отбрасывает одеяло, а Костя как увидел его живым, так вскочил, а потом сполз на пол и заплакал. Глебов хотел его успокоить и положил ему руку на плечо. А тот ее отшвырнул, взметнулся и убежал. Мы долго молчали. Он думал, говорю, что убил вас. А теперь вы живой, значит порядок. Можно я промою вам рану и заклею пластырем? Он кивнул и сел на стул. Я ему смазываю йодом рану и говорю, здорово Костя вас резанул. Сам на гвоздь напоролся, отвечает. А я, говорю, думала, он за то, что вы любовь крутили с Лизой тайно и ребенка родили, пока он срок строгал в колонии. Тут Глебов побелел, я испугалась, что ему плохо, может, думаю, у него еще раны, где опасно, в животе или в груди, и там кровь хлещет. А он все белеет, белеет.
— Так ты говоришь, у Лизы маленький ребенок? — спрашивает.
— Ну как маленький, — говорю, — полгода ему уже. — И тут меня осенило. Я догадалась. Ну, Лизок!.. Не сказала ему про ребенка?! — А вы, что, — тихо так спрашиваю, — ничего не знали об этом?
— Ничего, — отвечает.
Встал и качнулся, я его еле успела под локоть схватить, чтобы не упал. Ну, думаю, умирает. А он вдруг неожиданно улыбается: я сейчас в это не верю, поеду в Вычегду и посмотрю. Не знаю, останусь ли жив. Пошел нетвердой походкой, потом вернулся и говорит: «Косте скажешь, что я ничего не знал и Лизу ни разу не видел. Он тебе поверит». И исчез в темном подъезде.
Зойка, рассказывая Глазастой, вновь все переживала. Вздохнула, вытерла ладонью остатки слез и спросила:
— Глазастая, я тебе не надоела?
— Нет, — отвечает. — Только лучше про себя расскажи, как ты в больницу укатила, а то про этого козла-недоноска противно слушать.
— Не надо, Глазастая, так про него, он хороший. И я его люблю.
Глазастая вдруг громко захохотала, что с нею раньше никогда не бывало, и говорит:
— Любовь зла, полюбишь и козла!
Тут наступило длинное молчание. Сначала Зойка хотела повесить трубку, но не повесила и услышала, что Глазастая плачет:
— Ты меня простишь, Зойка?.. Прости, пожалуйста, очень тебя прошу.
— Вот дурочка, я тебя уже простила и без твоих слов. Давай к делу, подруга.
— Мне, Зойка, пора, чувствую, Коля погибает. — Глазастая помолчала и шепотом добавила: — Тут, когда я себя взрезала, мне сон приснился или наяву привиделась мама: «Ты зачем это сделала? — говорит она ласково. — А как же Коля, брат твой маленький и больной?..» — Ничего больше не сказав, Глазастая повесила трубку.
А Зойка еще долго слушала сигналы отбоя, пока не сообразила, что разговор окончен. Она думала, куда же убежал Костя и как бы с ним не случилось беды.
Весь вечер Зойка просидела дома в ожидании Кости. А тот все не возвращался и не возвращался. Зойка не находила себе места. Она сидела за столом и делала вид, что занимается. А на самом деле напряженно прислушивалась к каждому шороху, который долетал с лестничной площадки. Ей мешал Степаныч, он смотрел телевизор, и поэтому Зойка часто вскакивала, выбегала в прихожую и открывала дверь в подъезд. Степаныч стойко делал вид, что ничего не замечал. Потом он выключил телевизор, потянулся сладко и сказал:
— Не пора ли на боковую?
Зойка ответила, что у нее дела по хозяйству — надо еще вымыть посуду и немного постирать, а он пусть ложится.
Степаныч лег, сразу погасил свет, но было понятно, что он не спал, потому что из его комнаты ничего не было слышно: ни дыхания, ни сопения. Степаныч притаился.
А Зойка на самом деле пошла и занялась стиркой, всем назло. Вообще этот Костя надоел ей хуже горькой редьки. Что, она к нему приставлена?.. То Лиза звонит, то баба Аня, и обе по секрету друг от друга. Что он ел, да что пил, да когда пришел или куда ушел?.. А она откуда знает, если он не разговаривал с ней. У Зойки тоже есть гордость. Пошел он подальше, пусть катится на перекладных к такой-то матери!
Когда Зойка вышла из ванной, было уже за полночь. Глаза у нее слипались, руки и ноги гудели. Она приложила ухо к стене. У Зотиковых — тишина. Быстро разделась и шмыгнула в кровать. Но тут она снова подумала о Косте, и сон как рукой сняло. Точно, ее попутал бес, потому что она решила сходить и проверить, вернулся он или нет. Прислушалась. Степаныч всхрапывал вовсю. Встала, как лунатик, в ночной рубашке до полу, босиком, чтобы не разбудить Степаныча, прокралась на кухню, где у них на гвоздике висел ключ Зотиковых, сняла его, не зажигая света, выскользнула на лестничную площадку. Прикрыла свою дверь, уже не дыша. В подъезде было тихо и жутковато. Пощелкивала тусклая электрическая лампочка, и Зойке казалось, что кто-то крадется по лестнице. Она почему-то попробовала кашлянуть, чтобы доказать себе, что ничуть не страшно… Ее кашель в пустом подъезде откликнулся гулким эхом. Зойка дрожала мелкой дрожью. Нетвердой рукой вставила ключ в замочную скважину и осторожно повернула. Дверь скрипнула, Зойка прошмыгнула в образовавшуюся щель. У нее замерзли ноги, спина, живот — рубашка на ней была тонкая.
Из комнаты проникал неяркий свет. Зойка догадалась: горела настольная лампа. То ли Костя забыл ее выключить, то ли он не спал. Во всяком случае, он был дома.
Значит, живой, успокоилась Зойка. И хотела незаметно улизнуть обратно, но непонятная сила потянула ее вперед. Она миновала кухню, подошла к дверям в комнату. Дышала открытым ртом. Выглянула, вытянув шею. Нет, Костя спал, потому что в кругу настольной лампы никого не было. В ванной лилась тоненькая струйка воды. Зойка заглянула туда, закрыла воду и погасила свет. Тут ее взгляд пробежал по комнате и уперся в подушку на тахте: Костя лежал на животе, уткнувшись лицом в подушку. Но что это?.. У Зойки от страха стало двоиться в глазах. На подушке появилось две головы. Зойка протерла глаза и снова посмотрела. Все равно две головы! Еще ничего не понимая, она сделала несколько шагов вперед. Она приближалась к тахте, головы на подушке приобретали определенные контуры. И вдруг страшное мгновенное открытие — Зойка увидела, что на подушке рядом с головой Кости лежала голова Ромашки!.. Как она не заорала — неизвестно, но внутри у нее все оборвалось. Они были прикрыты простыней, но плечи у обоих были голыми, а Ромашка даже не прикрыла грудь, и Зойка видела ее. Неизвестно, сколько она так простояла. Застыла, слегка вздрагивая и пощелкивая зубами. Не помнила, как вышла, открыла дверь и захлопнула, громко ли, тихо, ничего не помнила, но только вставила ключ в собственную дверь, та неожиданно открылась, и перед ней предстал всклокоченный, босой, в одних трусах, Степаныч.
— Ты где была, бесстыдница! — И, не дожидаясь ее слов, отвесил тяжелую пощечину, не рассчитывая собственной силы. Зойка отлетела в угол. Подол рубахи закатался у нее выше колен, и Степаныч увидел, что она голая. Он отвернулся и ушел, низко склонив голову.
Всю ночь Зойка не спала, думала, как ей жить дальше? Ничего не придумала, встала утром и ушла в училище. В тот день ей не хотелось возвращаться домой. Она боялась встретить Костю. Не знала, как ему смотреть в глаза, что сказать и сделать. В конце концов, если разобраться честно, он даже не обманывал ее. Он ведь ничего ей никогда не говорил и ничего не обещал. Но от этого Зойке тоже легче не было.
Все это жгло ее нестерпимо. Она долго ходила по улице. Стояла ранняя осень. Мелкий дождь успел прибить к земле всю грязь, скопившуюся за лето, и превратил ее в липкую жижу. Прохожие скользили и пытались удержаться за мокрые стены домов, потемневших от долгой сырости. Иногда Зойка бросалась от отчаяния бежать и бежала до тех пор, пока хватало дыхания, а потом, как рыба, выброшенная на сушу, дышала, прижавшись где-нибудь к холодной стене. Ей надо было загнать себя до изнеможения. Чувствуя, что она уже падает, Зойка шла домой.
Так продолжалось несколько дней. Она загоняла себя и возвращалась домой. И вот однажды, так укатав себя, Зойка упала дома на кровать, машинально открыла книгу и начала читать. Раньше с ней этого никогда не бывало, и Степаныч со страхом смотрел на своего любимого ребенка, который ночи напролет все читает и читает. И неизвестно, спит ли она вообще? Он заглядывал к ней, но бесшумно, боясь нарушить ее покой. Он ненавидел себя, он с презрением смотрел на собственную руку, которая ударила Зойку, и даже в сердцах плюнул на нее, как будто она сделала это сама.
И вот однажды, выйдя из лифта, Зойка вдруг столкнулась нос к носу с Ромашкой. Ромашка ей улыбнулась и независимой походкой направилась к лифту. И вдруг Зойка, не зная почему, набросилась на нее с криком: «Ах ты, тварь!.. Ах ты, любительница секса!» И рвала ее перышки, ее два крылышка, которые у нее были так умело и ловко подстрижены.
Ромашка так отчаянно закричала, что выскочил Костя. Он увидел Зойку, которая, словно звереныш, вцепилась в Ромашку, и ее никак нельзя было оторвать. Но Костя все-таки оторвал и повел плачущую Ромашку обратно к себе. В дверях Ромашка остановилась и крикнула: «Тебе кино надо посмотреть про Чучело — увидишь свое отражение. Уродина!»
Зойка ворвалась домой, в ярости она не знала, что ей делать, почувствовала, что сейчас она способна убить себя или еще кого-нибудь или просто разбить собственную голову о стену. И тут ее схватил Степаныч и крепко-крепко сжал, она рвалась из его рук, дрыгала ногами, вопила, как сумасшедшая, а он ее не выпускал, и только непривычные слезы накатились на его глаза и струйками побежали по грубым, дубленым щекам, ища ложбинки в морщинах около рта, и он слизывал их языком.
Неожиданно появился Костя, но Степаныч так свирепо посмотрел на него, что тот вылетел в одно мгновение. А Степаныч еще очень долго сжимал Зойку, может быть час, а то и больше. Руки у него онемели, а Зойка все билась и билась, вздрагивала в конвульсиях, но потом вдруг остыла, успокоилась, опала.
Он поднял ее и, как маленькое дитя, — до чего же он ее любил! — пронес на кровать, раздел и уложил. Ночью он услышал рыдания. Глубокие, затяжные. Сначала он не хотел идти, но рыдания не прекращались. Он слышал, как она прошла в ванную, долго там умывалась, а потом сама пришла к нему.
Он никогда не забудет этого ее прихода, до дня своей смерти. Вдруг в проеме дверей появился его ребенок, изменившийся до неузнаваемости. Ее озорное девичье лицо, на котором каждый улавливал едва сдерживаемую постоянную улыбку, озарилось новым светом. Это было лицо девочки, подростка, которая превратилась в девушку. Она подошла к Степанычу и ткнулась ему в грудь.
А Костя после всех этих событий исчез, где он скрывался, не знал никто. Но не прошло и нескольких дней, как Ромашка нашла парней, которые подстерегли и избили Зойку. И ее с сотрясением мозга отвезли в больницу, где она провалялась целых три недели.
Когда Зойка вышла, с Костей все было по-прежнему, вернее, его не было нигде, словно он растворился в пространстве. Что только Лизок не делала: заявляла в милицию, давала сообщение в газету с его фотографией, передавала по местному телевидению. Костя не откликался, и никто его нигде никогда не встречал.
Зойка даже Ромашке, этой стерве, позвонила, но та ответила весело, что ничего о нем не слышала, а если он ей ребеночка заделал, то она его Зойке подбросит. И захохотала своей остроте.
А жизнь моя разворачивалась со страшной силой, и мне надо было свою боль о Косте победить, если это возможно. Я составила план бегства Глазастой из психушки. Все в строгой тайне: достала напильник и ломик, чтобы передать их Кешке. Тот ночью выломает тюремную решетку на дверях в отделение Глазастой, там же настоящая тюрьма, а сам ляжет спать, будто он ни при чем. А Глазастая вылезет в Кешкин взлом и отправится на встречу со мной — я ее буду ждать на улице возле дыры в заборе. Чем ближе день побега, тем больше я впадаю в лихорадку. Ничего не соображаю, все время в отключке: думаю только про побег. Степаныч, например, говорит: «Я тебе вчера картошку поджарил, а ты не съела». А я в ответ: «Картошку, а зачем?» Естественно, он смотрит на меня как на сумасшедшую. А я уже включилась, юморок ему подбрасываю: «Степаныч, ты прямой как линейка, шуток не понимаешь». Он строго замечает: «Может, я и линейка, но все-таки твой отец, и ты, Зойка, не иначе опять впуталась в какую-то подозрительную историю, смотри, умная, вовремя подай сигнал, когда тебя надо будет спасать». А я перестала спать, ночи напролет сижу на кровати и смотрю в стену. Что-то будет? Предчувствую страшное, но остановиться никак нельзя!
Кешка, между прочим, велел мне еще купить банку меда, он собрался медом смазать стекло в дверях, чтобы оно не звякнуло в ночной тишине, когда он его выбьет. Забегаю вперед, оно на самом деле, склеенное медом, не звякнуло, но в спешке он осколки вынул не все, ему еще надо было подпилить и выломать решетку. Он работал как дьявол, так увлекся, что обо всем забыл. А в это время появилась Глазастая и стала его торопить, а потом, когда он все сделал, она вдруг убежала. Потому что забыла медвежонка брата, ну, игрушку плюшевую, такой потертый медвежонок, но брат его очень любил, она спохватилась, что забыла его в тумбочке. Вернулась. Но тут они увидели, что какой-то псих вышел в коридор, чтобы покурить, а психи все любопытные. Он тут же подлетел к взломанной двери, а Глазастая в это время уже повисла в дыре, и Кешка ее тащил. Он ее заторопил, она как рванулась, зацепилась за осколок стекла, оставленный в двери, и раскроила себе всю задницу. Кровища захлестала. А тут этот любопытный и подлетает. Все соображает и говорит: «Я в коридор не выходил и вас не видел». И с дикой скоростью исчезает. Стоп. Возвращаюсь обратно.
Вот, значит, сижу я ночью на кровати, наш план прокручиваю. Рисую себе в голове, как Глазастая бежит по больничному парку, она маленькая, а деревья громадные, и от них ложатся на землю черные угрожающие тени. Страшно. А Глазастая бежит к забору, где я ее жду, зажав в кулаке билет на поезд, на котором она поедет за своим братом. И тут меня как обухом по голове: а если за нами будет погоня? В голове у меня снова завертелось: то одна идея, то другая. Тут я и подумала про Судакова. Он теперь на маленьком автобусе ездил. Рано утром подстерегла его у дома, как когда-то с Глазастой, когда мы ему на мотоцикле сверток с деньгами всовывали. Я почему пошла к Судакову за помощью, он на суде мне понравился, показался хорошим человеком, без вранья. Все я ему выложила: и про Глазастую, и про похороны ее матери, и про брата, и про Джимми, и даже про то, как моя подруга вены разрезала. Он шел мрачный, ни слова не произнес и ничего не переспросил, но по его лицу было видно: мое предложение ему не нравилось. Когда мы поравнялись с трамвайной остановкой, он сказал: «Я по тормозам» — и остановился.
— На нет, — говорю, — и суда нет.
— А ты подумала своей башкой, тебе что, одного суда мало? — отвечает он.
Я разочарованно ухмыльнулась, сделала ему ручкой, мол, чао, осторожный, свернула в сквер, села на скамейку и пригорюнилась. Трамвай звякнул и проплыл мимо.
Кто-то сел рядом со мной, тяжелый. Подымаю глаза, а это Судаков — вот картинка, не уехал, оказывается.
Смотрю на него, улыбаюсь, а он отвернулся. Тогда я свою привычную улыбочку убираю усилием воли и жду, что он скажет. Нос у него здоровый, губы толстые, а щеки пухлые, как у детей. Его мальчишки на него похожи, можно сказать, симпатичная получилась троица.
— Не нравится мне эта история. Боюсь, — мычит он, не разжимая губ. — Но и доверить ее никому чужому не могу. Вот так. Жена узнает, из дома выгонит.
24
Полдня тарахтела в автобусе Судакова. Сидела на последнем сиденье, и меня трясло, как несчастного доходягу, который пытается удержаться верхом на взбесившемся быке. Кого мы только не возили, даже милиционеров. Вот если бы они знали, с кем едут… Но такова жизнь: никто никогда не знает того, что бы ему хотелось знать.
Вечерело, мы наконец остались одни, съели бутерброды, они нашлись у запасливого Судакова, и двинулись к психушке. Подъехали. Из темноты вышла, почему-то сильно хромая, Глазастая. Ее поддерживал Кешка, который в это время должен был спокойно спать в своей палате.
— Что за номера, — спрашивает Судаков, — почему двое?
— А потому, — отвечает Кешка, — что она порезанная, — и поворачивает Глазастую задницей к Судакову.
Я как увидела, обалдела: джинсы сзади были у нее разорваны, под ними виднелся длинный глубокий разрез, а вся штанина набухла кровью.
— Ну с вами свяжешься, — говорит Судаков. — Обязательно влипнешь. Черт меня, старого дурака, попутал.
— А вы не волнуйтесь, довезете нас до вокзала, и мы уедем, — отвечает Глазастая.
— Как же, до вокзала! С кровавой раной! А если сепсис? — возмущается Судаков.
— Что же делать? — пугаюсь я.
Мой вопрос остается без ответа.
Судаков круто разворачивается и везет нас в неизвестном направлении.
— Надеюсь, вы не хотите меня сдать в больницу? — вежливо спрашивает любопытная Глазастая.
Судаков мрачно смотрит на нее, но ничего не отвечает.
Мы ехали по очередной темной улице, яркие фары выхватывали одиноких прохожих, больше похожих не на людей, а на извивающихся под ветром червяков — они все куда-то ползли, облепленные желтыми листьями.
Мы остановились около дома Судакова, и он говорит нам:
— Ты, парень, оставайся, а вы, «птички», вылетайте.
Когда он открыл дверь своей квартиры, то стал тихим-тихим, сбросил башмаки, куртку и позвал:
— Любаня… Мальчишки спят, — объясняет он. — И еще тише по складам поет: — Любаня!
Лично я стою и дрожу, а Глазастая, полуживая, прислоняется к стене, ей все до лампочки. Выходит жена Судакова, видит нас, глаза у нее сильно округляются, к нашему приходу она, конечно, не готова. Она про нас, думаю, после суда вспоминает только в черных снах. Судаков ей ничего не объясняет и разворачивает Глазастую спиной. Любаня видит распоротую задницу и говорит: «Господи, как же ты терпишь, бедная».
Укладывают Глазастую в комнате на столе. Любаня промывает ей рану, делает каких-то два укола, приносит здоровенную кривую иголку с ниткой, говорит: «Терпи, несчастная» — и зашивает ей рану, смазывает йодом и заклеивает пластырем.
В этот момент Любаня мне очень нравится, и я решаю бросить свое поварское училище и выучиться, как она, на медсестру. Стоящее дело, скажу я вам.
— Может, переночуешь у нас? — спрашивает у Глазастой.
— Не, — отвечает Глазастая. — Нам пора. Спасибо вам.
Когда мы вышли, то оказалось, что Глазастая еле передвигается, и Судаков нас отвез по моему предложению к нашему дому. Решили, что Глазастая и Кешка переночуют у Зотиковых, а потом двинем дальше.
Вышли из автобуса. Судаков мигнул нам задними фонарями и исчез. Мы стояли в кромешной тьме, сверху сыпался дрянной дождик, снизу поддувал противный ветер.
— Надо осторожно, — цедит Глазастая. — Наверняка мы в розыске, папаша мой дремать не будет.
— Значит, посидите у Зотиковых. А утром Степаныч уйдет на смену, я вас покормлю, и двинем.
Так мы все и сделали, только не так складно все получилось.
Мы, когда утром сидели за завтраком и обсуждали, как похитим Колю, неожиданно явилась Каланча, без всякого предупреждения.
— А можно, — говорит, — я с вами чайку попью? А то дома не успела.
— Попей, если не захлебнешься, — отвечает Глазастая.
— Не захлебнусь, — и накладывает себе в чашку сахар, — потому что… за дверью стоит и дежурит милиционер, капитан Куприянов.
— Вот сука, — звереет Глазастая. — Навела.
— Никого я не наводила, — отвечает. — Он меня силой приволок.
Тут мы с Кешкой заволновались, и он говорит, что можно по трубе подняться и по крыше уйти. А Глазастая вдруг встала, открыла входную дверь и говорит Куприянову:
— Входи, ищейка проклятая.
— Ну ты, полегче. — Куприянов вошел, оглядел нас. — А я-то думал, они уже улетели. А тут подарок — вы в полном составе. Предлагаю мировую, без всяких последствий. Все аккуратно и добровольно возвращаются по своим местам. И будто ничего не было.
— Кто вам поверит? — спрашивает Глазастая.
— Давайте Куприянова свяжем, — вдруг предлагаю я, заношу над его головой чугунную сковороду и жду команды Глазастой.
— В рот кляп. И бежать.
— Дельное предложение, — замечает Кешка. — И Каланчу к нему присоединить.
— Послушай, Глазастая, — говорит Куприянов. — Твой же папаша ни шума, ни огласки не желает. Вот вам и гарантия.
— А Зойку не тронете?
— А кому нужна эта шалава? — Он даже не посмотрел на меня.
Наступила гробовая тишина. Все уставились на Глазастую — за ней было решение. Я думала в это время про бедного Колю.
Но тут Кешка встает и твердым голосом произносит:
— Ты как хочешь, Глазастая, а я обратно не пойду.
— А ну заткни пасть, христосик! — злится Куприянов. — С тобой разговор короткий. Вызову «скорую», с дружками повяжут тебя и уволокут.
Вижу, Кешка страшно нервничает, не знает, что ему делать, и я за него нервничаю, шепчу ему на ухо: «Беги!»
Кешка делает несколько шагов к двери, а Куприянов выхватывает пистолет и командует: «Ни с места!» Кешка замирает, а тот берет трубку, чтобы набрать номер психушки, но тут на рычаг аппарата почему-то ложится рука Каланчи.
— Ты что, падла, куда лезешь? — замахивается на нее.
— Ты звонить не будешь… — Меня поразило, что она ему говорит «ты».
— Что? — орет Куприянов.
— А то, позвонишь — сам сядешь, — спокойно отвечает Каланча. — Я тебя посажу. Я беременна от тебя, а мне только четырнадцать. Сядешь как миленький на восемь лет. Вот будет весело.
Тут наступает полное молчание. Все смотрят друг на друга — рожи отпадные. Глазастая впервые в жизни даже розовеет.
— Блефуешь, зараза! — Куприянов бросается на Каланчу, но мы трое оттаскиваем его.
— Имеется справка от гинеколога, — гордо заявляет Каланча.
Балдею, хочу сесть, но падаю мимо стула.
Глазастую ничем не удивишь.
— Так вот, — говорит она менту, — мы через пару дней уедем, а ты от меня передашь этому, моему отцу, записку. И он тоже успокоится.
— А как же я ему все объясню? — почти плачет рыженький.
— Как хочешь. А теперь вали отсюда, пока я не разозлилась. Мы опасные детки, с нами лучше не связываться.
Куприянов тут же выметается, а мы еще долго пьем чай и хохочем.
— У нас даже стукачки не такие, как у них, — говорит Глазастая. — У нас они верные люди. — Она наклоняется и, шутя, дает Каланче подзатыльник. Каланча довольна.
25
Мы ехали за Колей. Его специнтернат находился в пятидесяти километрах от города. Погода была плохая: шел дождь, и грязные капли жалобно стекали по окнам быстро едущей электрички.
Глазастая посадила нас порознь. Меня впереди всех, а сама сзади, чтобы был обзор. Я думала все время про Колю. Сердце прыгало от волнения, во рту пересохло.
Потом мы шли по рыжему полю, в конце которого, на опушке леса, стоял двухэтажный кирпичный дом, огороженный высоким железным забором. Кешка нес небольшой складной стул и папку с бумагой. Он собирался для конспирации изображать художника.
Когда до дома осталось метров двести-триста, Глазастая сказала:
— Кто придумал это чертово поле, здесь даже спрятаться негде.
— Не волнуйся, — ответил Кешка. — Я все окрестности изучил. Мы уйдем через лес на шоссе…
— И лови ветра в поле, — быстро закончила я и некстати хихикнула.
Потом мы замолчали и так дошли до самой ограды. Я прижалась к железным прутьям, а Глазастая спряталась за кустами на опушке.
Около дома играли несколько детей. Коли среди них я не увидела.
Кешка расставил свой стул, открыл папку, достал карандаши и стал рисовать.
А я во все глаза высматривала Колю.
— Ну как? — кричит Глазастая.
— Его нет, — отвечаю, а у самой сердце бьется как сумасшедшее. Путаюсь, что не узнаю Колю, боюсь, что он не узнает меня, не понимаю, как мы его позовем.
Кешка утверждает, что все дети любопытные и они обязательно подойдут посмотреть, что он рисует.
Вдруг дверь хлопает, и появляется Коля. Кричу Глазастой: «Он!» — я его по пальто узнала и по вязаной красной шапочке.
Следим за передвижением Коли: вот он спрыгнул с одной ступени, потом со второй.
Дети друг к другу не подходят, каждый живет своей жизнью.
Иногда между ними возникают молчаливые драки, видно из-за игрушек.
Коля стоит один, оглядывается по сторонам, но нас не видит.
Кешка торопливо складывает лист белой бумаги и пускает голубя в сторону Коли. Никакого внимания. Глазастая выходит из укрытия и становится рядом со мной, вижу ее лицо, крепко сжатые губы и глаза, полные отчаяния.
Губы шепчут: «Коля, Коленька, иди ко мне, посмотри на меня», — Коля нас не видит.
— Давай я махну через изгородь и приведу его, — предлагаю я.
— Опасно, — отвечает Глазастая. — Их наверняка предупредили. Может, они за нами уже следят.
И точно, в цель попала. Из дома выходит женщина в телогрейке и решительным широким шагом направляется к нам. Все, думаю, пропали.
— Не обращайте на нее внимания, — предупреждает Глазастая.
Женщина подходит и спрашивает:
— Вы что здесь столпились? — Она говорит как-то странно, с трудом выговаривает слова.
— Мы из художественного училища. Понравился пейзаж с вашим домом, — весело отвечает Глазастая.
— Вот рисуем. — Кешка протягивает ей свой рисунок.
Женщина больше ничего не спрашивает, смотрит на нас с подозрением, но потом все же уходит.
— Тоже глухонемая, — говорит Глазастая.
Зато теперь нас замечают дети, все, кроме Коли. Вот невезуха! Но я стараюсь не отчаиваться и сую каждому из них по конфете. Они берут охотно, тут же разворачивают и жуют.
Просовываю руку и подбираю фантики, чтобы не оставлять следов. Один мальчик что-то недовольно мычит, вырывает у меня фантики и убегает к дому, за ним все остальные.
И тут к нам подходит Коля. Глазастая садится перед ним на корточки, вот-вот заплачет и говорит: «Коля, это я, твоя сестра Лариска, Коленька, ты меня узнаешь? Посмотри внимательно». Глазастая берет брата за руку. Но Коля не узнает ее и даже не хочет на нее смотреть.
— Он, вероятно, разучился читать по губам, — замечает Кешка.
Глазастая выпускает Колин рукав и начинает разговаривать с ним знаками, делает это быстро, выразительно, все лицо ее оживает, и начинают двигаться губы, нос, даже щеки.
Коля что-то мычит и отворачивается, но не уходит — стоит. И вдруг он делает Глазастой несколько знаков. Оказывается, он спрашивает: «А где Джимми?» — «Джимми на небе». Он смотрит на нее недоверчиво и отвечает: «Собаки на небе не бывают». Глазастая в отчаянии. Мы с Кешкой молчим, мы-то ничего не можем сказать. Глазастая снова жестикулирует: «Мама его позвала, и он ушел к ней». У Коли глаза наполняются слезами.
— Коленька, — просит Глазастая. — Подойди ко мне, я хочу тебе шапочку поправить.
Коля подходит. Глазастая снимает с него шапочку, встряхивает и вновь надевает, проведя пальцами по щеке брата.
— А это Зоя, — говорит Глазастая. — Помнишь ее?
Коля переводит взгляд на меня, внимательно смотрит и кивает, мол, узнает. Я ему улыбаюсь.
— Коля, а ты можешь отсюда незаметно выйти? — спрашивает Глазастая.
Коля кивает.
— Ну тогда давай выходи, — приказывает Глазастая. — А то ты мне очень нужен.
Коля бежит вдоль изгороди, останавливается, смотрит на нас, ложится на живот и подползает под железную изгородь.
Глазастая подбегает к нему, обнимает, целует, и тут же его подхватывает Кешка на руки, и мы бежим к лесу. Не знаю, сколько мы бежали, до тех пор пока Глазастая не упала, у нее на джинсах проступило темное кровавое пятно. И только поздно вечером мы вышли к железнодорожной станции, неловко обнялись и поцеловались, а ведь мы до этого так никогда не делали. В последний момент, когда уже сигналил их отходящий поезд, Коля дернул меня за штанину, я наклонилась к нему, и он крепко-крепко обхватил меня за шею, в каком-то немом ожесточении, и прижался своей щекой к моей. Вот так мы и разъехались в разные стороны на разных поездах. Вышло, как я говорила: «Лови ветра в поле».
Я рада была, что нам все удалось, и теперь Глазастая и Коля вместе, но в вагоне, сама не знаю почему, мне стало так паршиво и одиноко, что я отвернулась лицом к окну, за которым стояла кромешная тьма, и так просидела до самого города.
Дура, недоделок, ну что я вдруг затосковала?
26
«Глазастая, подумай, год прошел, как мы расстались, и вдруг сегодня в первый раз ты мне приснилась. Стоишь в саду, прислонившись к цветущему дереву, а у ног твоих — Коля. Я почему-то боюсь, что цветы осыпятся, жалко мне эту красоту. Но они не осыпаются. А Коля вдруг запел песенку низким голосом, слов не разбираю, а слышу только голос. Ты берешь его за руку, и вы уходите. Странно и печально было смотреть на ваши удаляющиеся спины. Хотелось кричать, чтобы вы не уходили или хотя бы оглянулись.
Ты, Глазастая, не сердись. Я верую в чудо. Коля заговорит. Проснулась я, как от удара, и побежала к почтовому ящику, и получила твое письмо. Вот тебе и сон в руку.
Хочу сказать тебе, подруга, что много-много чего тут случилось за это время. Через несколько дней после вашего исчезновения заявился Куприянов — веселый, рот до ушей, и требует твой адрес, говорит, родитель хочет знать, где находятся его любимые дети. Я ему отвечаю, что проводила, ручкой махнула, и все, а где вы — не знаю. Он мне не верит, угрожает, шипит, что я об этом пожалею, невзначай прожег мне руку сигаретой, говорит, мол, промахнулся мимо пепельницы, попал в мою ладошку. Прожег, сволочь, кожу насквозь, даже паленым запахло. Я заорала, а он — в хохот. Но больше не появлялся. А у меня после этого образовался „нервный срыв“, это так врачи назвали, но никакого „нервного срыва“ не было, а просто я лежала все время на диване и никуда не ходила. Смотрела в потолок и даже плакать не могла. Лежала и думала, что я одна-одинешенька, а вы там все вместе, и лучше бы я поехала с вами. И все думала и думала про вас, а потом вдруг заметила, что все мои мысли незаметно переместилась на Костю. Вы-то, слава богу, живы, а где он — неизвестно. Вдруг умер?!
Как поняла это, так стала плакать. А как заплакала, так уж и остановиться не могла. Я теперь не та Зойка, не стойкий оловянный солдатик, можно сказать, любовь меня подкосила. Вот тебе и „нервный срыв“. Врачи закормили меня таблетками и даже хотели укатать в твою психушку, но Степаныч отстоял и сам за мной следит. А я все плачу и худею. Страшная стала, жуть. Настоящая жаба. На ногах не держалась. А Костя от меня не отходит, все рядом, ни на минуту не отпускает. Вижу его и плачу. Но никому не признаюсь, что все из-за Кости, один Степаныч догадался, но помалкивает, сам тоже пьет таблетки и худеет, как я. Мы теперь оба доходяги. Да ничего, все пошло на убыль. А насчет обиды, насчет Ромашки — я забыла про это. Как-то встретила ее, бросилась навстречу, а она испугалась. Чувствует свою вину. Ну я с ней беседую, хвалю за внешность, а она правда красивая. Вся как нарисованная. На прощание пригласила ее в гости и пошла дальше. Оглянулась, привычка такая, а она задумчиво смотрит мне вслед, может даже печально. Вижу твое лицо, ты меня осуждаешь.
А тут Лизок появилась, увидела нас со Степанычем, молча блуждающих по квартире, быстро собрала и увезла к бабе Ане.
Дом у них маленький, сама понимаешь, бывшая банька, две комнатки, но жили мы там, обласканные бабой Аней, как в раю. Я ни разу не видела ее без улыбки, она вся так и светится. Степаныч в нее влюбился, все норовил ей помочь, когда она долго работала в саду, поднимал ее на руки и вносил в дом. Баба Аня такая легкая, что он прозвал ее „ангельское перышко“.
В одной комнате жили мы со Степанычем, в другой — баба Аня и Лизок с мальчиком. Его зовут Петрушей. Очень это имя ему подходит: он рыженький, а глаза — темные, как у Глебова. Тому это нравится. Он сажает его к себе на плечи и бегает по саду.
Глебов часто приезжает, он теперь ушел из суда и работает в какой-то школе.
А потом началась великая стройка. Благодетель — Судаков, его теперь все так зовут. Сначала решили построить большую светлую веранду, это мечта Лизы, она целыми днями ее рисовала. Отдаст мне Петрушу, он такой тугой, кожа как шелк, я могу с ним возиться без конца, — а сама рисует свою веранду с ажурными колонками по углам. Потом передумали и построили просторную теплую комнату. Петруша бегает по комнате, добегает до солнечного пятна на полу и шлепается на него, а оно теплое, ему приятно, он смеется. Строили трое: Степаныч, Судаков и Глебов, а иногда подваливали алкаши из города и требовали для себя „фронт работ“. Бабу Аню здесь все любят.
А про Костю мы много разговариваем, вернее, они разговаривают, а я помалкиваю и слушаю. Однажды неожиданно в разговоре Лизок вдруг врезала Глебову: „Ты, — говорит, — его сломал, засадил и чуть убийцей не сделал. Я тебе, Боря, этого никогда не смогу простить“. Прямо так и высказывается ему. А он: „А что же мне было делать, Лиза? Закон“. А она при всех отвечает: „Я тебя, Боря, люблю, но, если Костя не вернется, даже видеть тебя не смогу!..“»
Но тут я перестала писать, потому что мне почудилось, что кто-то рядом играет на саксе любимую мелодию Кости из Битлов. Сначала мне это так понравилось, что я даже заулыбалась, слушая. А потом испугалась, что совсем тронулась, и в страхе заткнула уши. Приоткрыла одно ухо, снова сакс, — я чуть не заорала и не заплакала от страха, что я в самом деле сумасшедшая, но сдержалась из последних сил, Степаныча пожалела. Вскочила как оглашенная, рванула дверь, чтобы доказать себе, что все это мне причудилось.
Открыла, а передо мной стоит Костя, щеки надул, глаза закрыл и играет изо всех сил… Смотрю и себе не верю. Он весь какой-то другой, непохожий: болтается на нем поношенная куртка, подпоясанная солдатским ремнем, широкие камуфляжные штаны и рваные кеды на ногах. Все чужое. Может, мелькает в голове, он в системе жил, только система эта была какая-то бедная, потому что на бомжа смахивает. Хочу крикнуть: «Костя!» — но голос подводит, и вместо крика вырывается шепот, хочу за него зацепиться, чтобы он не исчез, только глаза у меня в разные стороны разъехались, и ноги подкосились. Хорошо, Степаныч меня подхватил. А Костя раскинул руки мне навстречу и закричал: «Братцы и сестрицы, примите, Христа ради, сироту бездомную» — и кидается обнимать не меня, а Степаныча. Вот тут я совсем и отключилась.
Прихожу в себя, лежу на своей кровати, рядом сидит Костя, а Степаныч, слышу, наяривает по телефону, вызывает «скорую помощь». Я протянула руку, дотронулась до Кости, чтобы убедиться, что это он. Он посмотрел на меня, а я посмотрела на него — и все. И никто из нас даже не смог ничего сказать.
Я встала, подошла к Степанычу, взяла у него трубку, отключила «скорую» и набрала другой номер:
— Лизок, — говорю. — Костя вернулся.
Она испугалась, стала что-то расспрашивать, а у меня у самой в голове еще туман: «Здоровый, — говорю. — Слышишь, играет».
И Костя вновь заиграл. Лизок услышала его игру и рассмеялась и заплакала одновременно, а я продолжала держать трубку, чтобы она слышала Костину игру, потому что он играл очень хорошо, думаю, так он никогда не играл, соскучился, видно, по саксофону и по своему родному дому.
Вот и вся наша история.
В ту пору, мои дорогие компьютерные обормотики, на нашем небосклоне наметились быстро бегущие, живые веселые облачка, они неслись вперед, вселяя в нас надежду, и мы поверили, в который раз, что у нас в жизни будет все хорошо.
Путешественник с багажом
1
В наш совхоз прислали одну путевку в Артек. И вдруг ее преподнесли мне. Для многих это было полной неожиданностью. Правда, слово «преподнесли» не совсем точно передает события, которые произошли из-за этого. Честно говоря, путевку мне дали с боем: Нина Семеновна, наша старшая вожатая, считала, что я ее не заслужил.
Она так и сказала: «Я считаю, что ты эту путевку не заслужил, а „некоторые“ думают, что ты ее заслужил. Посмотрим, посмотрим…»
Не знаю, кого она засекретила под «некоторыми», но я-то уверен, что они абсолютно правы. Кто же тогда ее заслужил, если не я, скажите мне, пожалуйста? Во-первых, я самый «старый» целинник во всей школе. Я приехал в совхоз, когда вместо всех этих домов стояли какие-нибудь три-четыре палатки.
Ух и поработали мы тогда, хотя нам было нелегко, особенно зимой! Осенью палатки насквозь продувались ветрами, а зимой их заносило снегом до самой макушки.
Да-да. Мне тогда было три года и пять месяцев, но я все отлично помню, точно это случилось вчера. Такие вещи не забываются.
Ну а во-вторых, я… в общем, самое главное — это во-первых!
Итак, я еду в Артек. По дороге домой, когда от радости, что я уезжаю, меня просто распирало, я встретил директора совхоза Николая Павловича Шерстнева. Между прочим, он тоже живет в совхозе с первых палаток.
Мы поздоровались, пожали друг другу руки. У Николая Павловича привычка с каждым встречным перекинуться словом, если есть свободная минута.
— Ну, как дела, Сева? — спросил он.
Сами по себе эти слова ничего не значили. Люди ведь часто встречаются и говорят: «Как дела?» А ответ их совсем не интересует. Из вежливости они спрашивают про дела, что ли? А у Шерстнева это было совсем по-другому, он действительно хотел узнать, как мои дела.
— Неплохо, — ответил я. Неудобно было сразу выкладывать свою новость. У него впереди самая горячая работа: сенокос, подготовка к уборочной, а я еду отдыхать. Потом не выдержал и добавил: — Дали путевку в Артек, не знаю, отказаться или нет? Сейчас из совхоза ни один человек не уезжает в отпуск, а я вдруг уеду.
— Нестрашно, — сказал Шерстнев. — В этом году мы справимся. А тебе надо, брат, подлечить свой тонзиллит. Будешь там горло полоскать морской водой и поправишься. Ну, бывай здоров!
— До свидания! — сказал я.
— Между прочим, держись в Артеке солидно, не подводи совхоз. Сам понимаешь, там ребята со всего Советского Союза и даже из-за границы, и если ты что-нибудь откомаришь, представляешь, какой шум пойдет?
— Понимаю. — Было ясно, что он к чему-то клонит.
— Соберутся, например, пионеры на сбор, — продолжал он, — будут петь, танцевать, а ты вдруг замяукаешь по-кошачьи. Международный скандал.
— Это я ради матери придумал, вы же знаете, — ответил я. — Она не выносит, когда врут. А меня иногда так занесет… И тогда, чтобы остановиться, я начинаю мяукать.
— Прогрессивный метод, — сказал Шерстнев. — Ну а удоду почему ты подражаешь?
— Господи, вот уж Нина Семеновна! — возмутился я. — И это она рассказала. Просто я изучаю птичьи голоса. Задумался на уроке и закричал, как удод. Несчастный случай. По-моему, я здорово выкрутился, хотя никакие птичьи голоса я не изучал. Поспорил с ребятами, что закричу на уроке удодом, и закричал. Я хозяин своего слова.
— Ясно, — сказал Шерстнев. — Только постарайся без несчастных случаев.
— Конечно, — ответил я. — А Нина Семеновна обиделась на меня. Она вообще обидчивая. Я у нее прощения просил — не прощает.
— А за что она так на тебя? — спросил Шерстнев.
Я промолчал, не хотелось про это рассказывать, но он упрямо ждал и подозрительно поглядывал на меня.
— Ничего особенного, — сказал я. — Я ее прозвал Богиня Саваофа.
— Как-как? — переспросил Шерстнев.
— Ну, в общем, верующие придумали себе бога Саваофа. Он у них один в трех лицах: бог-отец, бог-сын и бог — святой дух. А Нина Семеновна тоже одна в трех лицах: старшая вожатая — раз, учительница — два, главный редактор — три. Ну, я и прозвал ее Богиня Саваофа. Я ей говорю: «Простите, Нина Семеновна, не знаю, как у меня такое с языка сорвалось», — а она голову отворачивает. Даже разговаривать на эту тему не желает.
— Строгая у вас Нина Семеновна, — сказал Шерстнев.
— Строгая, — ответил я. — И ужас до чего обидчива.
С этим мы и разошлись. Шерстнев пошел в свою сторону, а я в свою.
Потом я оглянулся. Сам не знаю почему, потянуло меня оглянуться. У него была широкая, сутулая спина и длинные руки. И тут он тоже оглянулся. Обычно, когда люди оглядываются одновременно, то они чувствуют себя неловко и сразу отворачиваются. А Николай Павлович и не подумал отворачиваться.
2
На сборе отряда, когда мне давали рекомендацию в Артек, меня изрядно пощипали: и ленивый, и разболтанный, и иронически относится к девочкам.
Надо же, какое слово придумали: «иронически». Так оскорбить человека только за то, что он одну девчонку назвал дохлой принцессой. И самое главное, что против слова «принцесса» никто не возражал. Их, видите ли, возмутило определение «дохлая».
Тут я решил вставить слово, надо было защищаться.
— Но ведь сейчас живых принцесс в Советском Союзе нет, — сказал я. — Это шутка, литературный образ.
Все мальчишки засмеялись, девчонки возмущенно зашикали, а Богиня Саваофа сказала:
— Ты грубиян, Щеглов, но мы на тебя не обижаемся. Просто ты не понимаешь душевной тонкости человеческой натуры. О-чень, о-чень жаль.
Когда она произносила эти слова, то так выговаривала каждую букву, словно хотела, чтобы ее «о-чень, о-чень жаль» перевоспитали меня в одно мгновение, чтобы я, как Иванушка-дурачок после купания в кипящем котле, сразу преобразился и сказал: «Дорогая Нина Семеновна, я больше никогда, никогда не буду вас огорчать, и вообще я никого не буду огорчать, я стану первым земным ангелом».
Наступила минута напряженного молчания. Бывают такие напряженные минуты, когда все решается. Вот и сейчас наступила такая минута, и ребята задумались, стоит ли меня посылать в Артек.
«Так, так, — подумал я. — А кто лучше всех прочел лекцию о международном положении, это они забыли? Забыли, как я им рассказал, что было время, когда пустыня Сахара была плодородной долиной? Они сначала смеялись. А я им сказал: смейтесь, смейтесь, только ученые нашли там на скалах рисунки древних людей, которые жили в Сахаре. Например, рисунок „Великий марсианский бог“. Представляете, не просто какой-то обыкновенный бог, а „марсианский“, потому что он нарисован в скафандре. Ну, вроде как наши космонавты. И может быть, это совсем не бог, которого придумали жители Сахары, а марсианский космонавт. Может быть, он спустился к ним на корабле, а они по своей отсталости приняли его за бога и нарисовали на скале. Тут ребята прямо закачались от неожиданности. А потом три дня только и разговаривали про марсианского космонавта. Правда, какой-то скептик заметил, что все это не имеет ни малейшего отношения к международному положению, что моя лекция не по правилам. А я ответил, что не люблю по правилам.
А разве не я работал на огородах в совхозе, четыре часа ползал на четвереньках среди этих проклятых полосатых огурцов? Причем добровольно! Хотя я самый отчаянный враг ручной работы.
А теперь об этом никто не вспоминал. Все сидели и молчали. Ну, ну, чего же вы молчите? Откажите мне в путевке, раз вы решили, что я плохой человек. Откажите, если вы думаете, что я вам даю прозвища по злобе. А вы знаете, как я сам себя прозвал? Трусливый Заяц и Барон Мюнхгаузен. Эти прозвища пообиднее, чем у вас. А они молчали. Нужно было что-то сказать, заплакать или ударить себя кулаком в грудь и дать честное слово, что я теперь буду хорошим. Ради Артека необходимо было это сделать, и, потом, мне обязательно надо было попасть в Москву по личному делу».
— Раз так, — сказал я, — можете не посылать меня в Артек.
Несколько ребят подняли руки, чтобы выступить, но Богиня Саваофа никому не дала слова.
— Я думаю, что теперь Щеглов сможет критически оценить свое поведение. — Она улыбнулась. — А мы дадим ему рекомендацию.
— Правильно, правильно! — закричали ребята. — Дадим ему рекомендацию.
А когда мне написали рекомендацию, то там оказалось все наоборот. Черным по белому было написано, что я дисциплинированный, находчивый пионер, добрый товарищ, прилежный ученик.
Я тогда говорю Богине Саваофе: чему же верить? То ли тому, что она говорила на сборе, то ли тому, что написано в рекомендации? А она отвечает: и там и там есть немного правды.
— А почему немного? — спросил я. — Говорили, на полуправде в коммунизм не въедешь, а сами…
Она вдруг разозлилась и сказала:
— Слушай, не морочь мне голову, сам прекрасно знаешь все про себя!..
Действительно, это было так. Про себя я все прекрасно знал. Только непонятно, зачем нужно было обсуждать меня на сборе и писать наоборот, если про меня все ясно.
Помолчали. Я не хотел с ней заводиться, но никак не выходили из головы ее слова, что у меня нет сердечной теплоты к людям. Это меня мучило, и все. Неужели она так на самом деле думает?
— Нина Семеновна, — выдавил наконец я. Не так легко это было спросить. — Нина Семеновна…
— Слушай, Щеглов, — перебила она, — шел бы ты домой. Мешаешь мне работать.
Боже мой, какая работа! Она писала заметки для стенгазеты. Она писала все заметки сама, а потом ребята их переписывали.
Однажды она привлекла к этой важной работе и меня: поручила нарисовать цветными карандашами заголовки. А я взял и разрисовал все заметки. Когда она увидела, что я наделал, ей дурно стало. Она закричала, что это продуманный враждебный политический акт, что я нарочно сорвал выпуск стенной газеты.
Теперь она меня к газете близко не подпускала.
— Нина Семеновна. — Я все же решил довести разговор до конца. — Вы тогда на сборе серьезно сказали, что я бездушный человек, или, может быть, пошутили? Просто меня воспитывали?
— Разумеется, серьезно.
Ох, до чего она была деревянный человек, прямо мокрая деревяшка, ударишься об нее — и никакого отзвука! Она выводила большими буквами заголовок на газете: «Стенная печать — сильнейшее критическое оружие!»
— И ребята так про меня думают? — спросил я.
— Разумеется, — ответила она.
Мне захотелось сказать ей что-нибудь обидное, но я ничего не мог придумать. И тогда я издал такой клич удода, что ни одному настоящему удоду он и не снился никогда. Богиня Саваофа подскочила на стуле.
— Хулиганство! — сказала она. — Безотцовщина!..
Нина Семеновна прямо так и крикнула мне в лицо: «Безотцовщина!»
А я ничего ей не ответил и выскочил из комнаты. С улицы я заглянул в окно. Богиня Саваофа сидела в той же позе, писала заметки: наводила на всех критику. Я затарабанил по стеклу. Она посмотрела на меня и сделала страшное лицо: поджала губы и прищурила глаза. Но мне теперь было все равно, меня ничего не пугало: ни ее поджатые губы, ни прищуренные глаза. Я мог сам поджать губы и прищурить глаза.
Тогда она наконец оставила свои заметки, медленно подошла к окну и открыла его.
— А про ребят вы сказали неправду! — крикнул я. — Вы соврали!
— Что-что? — сказала она. Притворилась глухой или на самом деле не расслышала моих слов.
— Меня ребята уважают! — крикнул я. — Уважают, а вы, вы… вредная!
Я изо всех сил толкнул раму, и вдруг из рамы выскочило стекло. Оно ударило меня по голове и разбилось. Я повернулся и побежал.
— Щеглов, Щеглов! — закричала Богиня Саваофа. — Сейчас же вернись. Я тебе приказываю, вернись!
Но я не стал возвращаться.
3
У меня нет отца. Это мое слабое место. Вернее, у меня есть отец, только он живет в Москве. Именно поэтому Богиня Саваофа крикнула мне «безотцовщина»: мол, ничего хорошего не получается, когда отец живет так далеко от сына. Действительно, ничего хорошего, если он в Москве, а я тут, в совхозе. Отсюда не закричишь: «Папа!» — и не позовешь его на помощь.
Но разве можно бить человека по его слабому месту, как это сделала Богиня Саваофа?..
Когда-то мы все трое жили в Москве, а потом мать окончила институт, и мы приехали на целину. Мать стала работать в совхозе зоотехником, а отец — шофером. А потом он уехал обратно в Москву.
Дома мы об отце никогда не разговариваем. Года два назад поговорили и с тех пор молчим. Мы тогда в школе писали сочинение о родителях. А потом оказалось, что все ребята написали сочинения об отцах, а я — о матери. Учительница меня тогда даже похвалила. «Молодец, — говорит, — Щеглов, что написал о матери. А вы все, ребята, неправы. Ваши матери вместе с отцами трудятся в совхозе: и дома ставят, и на фермах работают, и в поле, а вы о них ни слова».
В общем, хотела она меня похвалить, а получилось наоборот: у меня от ее похвалы испортилось настроение. Я вдруг подумал, что во всем нашем классе у меня одного нет отца.
В этот день я пришел домой и спросил у матери о нем.
— Многие родители, — сказала она, — скрывают от детей правду. А я тебе все скажу. Он был хвастун. Наобещает и ничего не сделает.
Мы сидели за столом. Я готовил уроки, а она штопала рукав моей рубашки: вечно они у меня на локтях протираются. Оба мы делали вид, что ведем совсем обыкновенный разговор.
— Я его стыдила, ругала, просила. Он обещал исправиться и не исправлялся. Однажды перед ним даже на колени встала.
Я представил мать на коленях перед ним. Это было непонятно. Чего только взрослые не придумают!
— А тут произошел такой случай: зимой это было. Из района нам передали, чтобы прислали людей за витаминами для скота. Послали на тракторе с санями его и еще одного тракториста. Назначили его старшим, потому что он знал дорогу в райцентр и ходил на тракторах туда по снегу. Прошло три дня — их нет. Подождали еще три дня — опять нет. Никто не знает, что случилось. Может быть, они в дороге замерзли, а может быть, у них трактор сломался. Им навстречу ушли Шерстнев и механик с автобазы. Знаешь, тот самый, что разводит в пруду рыб.
— Знаю, — ответил я. Точно это было очень важно, знаю я или не знаю этого механика. Его фамилия Зябликов. Совхоз ему не дал денег на этих рыб, так он на свою зарплату их покупает.
— На лыжах ушли. А до райцентра сорок километров. А в степи, если метель, темнота. Вот они и шли в этой темноте, померзли, пока дошли до райцентра. Шерстнева после этого в больницу положили и на правой ноге пальцы отняли. Отморозил.
Она замолчала, и я молчу. Ждал, что она скажет еще про отца, а сам делал вид, что увлекся уроками.
— Собрала его вещи и говорю: поезжай куда хочешь, а станешь человеком, возвращайся. И он уехал… Ты представляешь, что он придумал: в райцентр должны были приехать цирковые артисты, так он решил их дождаться. И еще говорит, что мы скучные люди, а он поэтическая натура.
— Он ведь не знал, что Шерстнев пойдет его искать и отморозит пальцы, — сказал я.
— Когда ты станешь взрослым, — сказала мать, — ты поймешь, что нельзя все прощать.
Я промолчал. По-моему, мать зря его отправила из дома. Может быть, постепенно он бы исправился. Я бы с ним на рыбалку ходил, на машине вместе ездили. Я бы его обязательно перевоспитал.
Многие говорят: подумаешь, нет отца, мол, не беда, есть мать, и так далее. Конечно, человек может привыкнуть к чему угодно, а я все равно думаю об отце. Вот только лягу в постель, закрою глаза, и сразу он появляется передо мной.
Разные истории для него придумываю. То он вернулся в совхоз со звездой героя, и сам Шерстнев у него прощения просит, что плохо о нем думал. То он долго не возвращается, потому что его тайно тренируют в космонавты. То придумаю, что он уехал на Кубу помогать кубинцам осваивать наши, советские, автомобили.
В общем, придумываю разные истории, хотя знаю, что все это чепуха. Тогда я начинаю мяукать, один раз даже мать ночью своим мяуканьем разбудил, и она решила, что какая-то чужая кошка забралась к нам. Зажгла свет и начала ее искать. А я притворился, что сплю. И снова, после того как она погасила свет, мне в голову полезли всякие истории про него…
У меня сильно заболел палец, на нем была кровь. Видно, я порезался, когда разбил стекло.
Я вспомнил Богиню Саваофу, вспомнил ее поджатые губы и прищуренные глаза. Представил себе, как она влетела сейчас в кабинет директора школы, точно ею выстрелил из лука сам Робин Гуд, и рассказала все обо мне. А он тут же схватился звонить матери, а мать после этого вернется домой и будет стирать до полуночи белье. Она меня никогда не ругает, а только стирает и стирает белье, хочет, чтобы у нее от работы и усталости прошла обида на меня.
А мне-то каково? Один раз я тоже решил принять участие в стирке, решил поднести ей ведро с горячей водой. Так она мне такой подзатыльник подарила, как будто через меня пропустили настоящий электрический заряд.
С тех пор я больше не пристраиваюсь к ее стирке.
4
Когда я пришел домой, то оказалось, что мать уехала на дальние пастбища и должна вернуться через два дня.
У меня сразу улучшилось настроение. Обмотал бинтом потолще палец, для солидности, и принялся размышлять.
Два дня — это большой срок, за два дня что хочешь можно сделать. Пойти, например, к Богине Саваофе и извиниться перед ней. От извинения язык не отвалится. Можно сказать: «Нина Семеновна, я больше никогда не буду хулиганить». Можно ударить себя в грудь и потереть нос кулаком, точно я хочу заплакать. Она любит, когда перед ней так извиваются.
С этим я и лег спать. Но вечером у меня всегда одно настроение, а утром другое. Так случилось и на этот раз.
Я проснулся и подумал: а почему, собственно, я должен извиняться? Она меня оскорбила, и я же должен извиняться. Только потому, что она старшая вожатая, главный редактор стенной газеты и учительница, а я просто ученик?! А как же тогда справедливость?
Все говорят: справедливость прежде всего. Говорят: воспитывайте в себе человеческую гордость. А на деле: я ни в чем не виноват, и я же должен страдать, унижаться. Когда мать не пускает меня стирать белье, это я понимаю, а тут что-то не так.
В школе на первой перемене меня вызвали к директору.
Видно, Богине Саваофе не терпелось меня наказать, и поэтому меня вызвали тут же.
Ну что ж, это тоже неплохо. А то надоело, что ребята поздравляют с путевкой в Артек. После того как я выйду от директора, сразу все узнают, что я никуда не еду, и перестанут меня поздравлять.
Печальные новости распространяются со скоростью звука — триста тридцать метров в секунду. Они прямо летают по воздуху между людьми.
Зашел к директору, поздоровался по всем правилам. Жду. А он сидит за столом и что-то читает.
Директор в нашей школе какой-то ненастоящий, он никак не может запомнить фамилии ребят. Вечно нас путает. Про него говорили, что он очень долго был большим начальником и оторвался от народа. И поэтому его послали на живую работу, то есть в нашу школу.
— А, пришел, герой, — сказал директор. — Подойди поближе. Так. Сейчас заполним путевку.
Вот это была неожиданность: выходит, Богиня Саваофа ничего ему не сказала.
Он вытащил путевку и спросил:
— Фамилия?
— Щеглов, — ответил я.
— Напишем — Щеглов, — сказал директор. — Имя?
— Севка, — ответил я.
— Напишем — Всеволод, — сказал директор. — Севка — звучит несолидно. И поедет Всеволод Щеглов в Артек.
Он был уже старый, наш директор, и, вероятно, ему было трудно с нами. По-моему, он не знал, что нам нужно говорить. Не умел так ловко и гладко говорить, как другие учителя.
— Ты там, в Артеке, сразу включайся в пионерскую работу, — сказал он. — Стихи умеешь читать?
— Нет.
— Плохо. Надо научиться. Выучи, например, стихи о советском паспорте В. Маяковского.
Мы помолчали.
— На, держи, счастливый Щеглов. — Он это сказал как-то печально, словно завидовал мне, и протянул путевку.
— Спасибо, — ответил я. Помялся, постоял, мне почему-то стало его жалко, и я спросил, чтобы поддержать разговор: — А что это такое, когда говорят: «Он оторвался от народа»?
Директор вскинул глаза. Вдруг они у него блеснули, точно он разозлился. Он у нас целый год, этот директор, раз сто приходил к нам в класс, но я ни разу не видел, чтобы у него блестели глаза.
— Когда так говорят про кого-нибудь, — сказал он, — это плохо, очень плохо, и сразу даже не объяснишь, в чем тут дело. Ну, в общем, так можно сказать про человека, который никак не может запомнить фамилии людей, которые работают и живут вместе с ним. Ясно?
— Ясно, — ответил я.
И тут вошла Богиня Саваофа. Она сразу увидела, что я держу в руке путевку в Артек.
— Вручили? — спросила она.
— Вручили, — ответил директор. — Иди, Щеглов.
Я повернулся и медленно пошел. Чувствовал, что они провожают меня взглядами. Вот сейчас Богиня Саваофа ему все скажет, и тогда наступит ее торжество и у меня отнимут путевку.
Дошел до двери, секунду помедлил: ну, окликайте меня, теперь уже самое время меня остановить. Но они молчали.
Не успел я отойти и двух шагов от канцелярии, как Богиня Саваофа догнала меня. Я нарочно поднял забинтованный палец: пусть видит, что я пострадал.
— Помни, Щеглов, — сказала она, — за тебя поручился сам Шерстнев. Смотри не подведи его.
Все было ясно — почему мне рекомендацию хорошую дали и почему Богиня Саваофа не пожаловалась директору школы на вчерашнюю историю. Просто «некоторые» в лице Шерстнева заступились за меня.
— Не беспокойтесь, — ответил я, — Шерстнева я не подведу.
Я подумал, что наш директор все же меньше оторван от народа, чем Богиня Саваофа, хотя она любого ученика в школе знает не только по фамилии, имени и отчеству, но и по голосу.
— Отдыхай, Щеглов, хорошо, — сказала она.
— Спасибо. — Разговор у нас был очень вежливый, точно не она вчера крикнула мне «безотцовщина» и не я разбил оконное стекло.
— Ах, когда же у тебя в голове все уложится по полочкам! — сказала Богиня Саваофа.
Я почему-то вспомнил библиотеку и ряды аккуратных полок, уставленных книгами. А потом я представил, что у меня в голове точно такие же аккуратные полки, но вместо книг на них лежат бумажки со словами: «Это опасно», «Это не положено», «Это нужно». Мне захотелось затрясти головой, чтобы эти полки на самом деле не выстроились в моей голове. А здорово было бы, если бы Богиня Саваофа сейчас затрясла головой и ее «полки» рассыпались бы навсегда. У нее-то они крепко сидят. А еще лучше было бы, если на людей, у кого в голове все разложено по полкам, налетела трясучка, как ураган, как тайфун, и все полочки у них бы рассыпались.
— Не знаю, — сказал я и слегка тряхнул на всякий случай головой. Ради предосторожности.
Она тяжело вздохнула, и я тяжело вздохнул.
Пора было расходиться, раз она не напоминала о вчерашнем. Но она как-то странно вела себя, какую-то бумажку комкала в руке, волновалась, что ли.
— Ты меня прости за вчерашнее, — сказала она.
Я прямо чуть не упал от ее слов.
Вот до чего дожил: сама Богиня Саваофа просит у меня извинения. Неизвестно, что было отвечать, на всякий случай спрятал ладонь с обвязанным пальцем за спину. А то этот палец у нее торчал перед глазами.
— Ерунда, — сказал я.
Она улыбнулась, честное слово, она улыбнулась мне и вроде даже махнула рукой. Ну совсем как будто мы добрые друзья. Вот и пойми тут людей! Я ей тоже улыбнулся и пошел по школьному коридору.
Я шел школьным коридором и помахивал путевкой в Артек. По всей школе над головами ребят летела новость, что я, Севка Щеглов, получил наконец долгожданную путевку.
Оказывается, и хорошая новость распространяется быстро, значительно быстрее, чем плохая. Я думаю, что она распространяется со скоростью света — триста тысяч километров в секунду.
5
В город к поезду меня провожала мать. Я не хотел, чтобы она меня провожала: в конце концов, я не маленький. Представляете, была бы картина: приходим мы на вокзал к поезду, все ребята одни, только я при матери.
Но этого не случилось: родителей на вокзале было ровно в пять раз больше, чем детей.
— У тебя какие-то странные глаза, — сказала мать. — Горят, как фонари. Ты увидел ребят и не слушаешь меня.
— Обыкновенные глаза, — ответил я. И несколько раз мигнул, чтобы они потухли.
Дело в том, что я думал совсем не о ребятах, а об отце. Думал про то, как приеду в Москву и встречусь с ним. Я испугался и начал смотреть по сторонам, чтобы мать не перехватила мой взгляд. Она по глазам отгадает мои мысли. Это у нее есть, она так изучила меня, что иногда совершенно точно отгадывает мои мысли.
— Всеволод, — снова сказала мать, — сконцентрируй свое внимание.
— Сконцентрировал, — ответил я.
Но тут мы попали в водоворот толпы, и мать сама расконцентрировалась.
Все ребята говорили одновременно, орали вовсю, и ничего нельзя было понять. А родители были ничуть не лучше своих детей: каждый старался перекричать другого, чтобы сказать последнее слово сыну или дочери.
Я просто очумел, и когда дали команду прощаться, то поцеловал чужую женщину. Она в последний момент бросилась между мной и матерью. Потом мать все же прорвалась ко мне и крикнула в ухо:
— Прошу тебя, не делай глупостей!
Не знаю, что она подразумевала под этим, но я твердо ответил:
— Не волнуйся!
Наконец эта страшная толчея окончилась: нас усадили в поезд, а родителей оставили на перроне. Все ребята, как вошли в вагон, сразу бросились к открытым окнам, и я тоже устроился у окна. Рядом со мной стоял какой-то странный парень. Волосы белые, и глаза совсем светлые, а кожа темная, точно он долго-долго загорал. Прямо шоколадная кожа.
— Можно подумать, что мы едем в голодную Южную Африку, а не в Артек, — сказал этот «шоколадный». Он кивнул на самых настойчивых родителей, которые прыгали под окнами вагона и совали своим детям разные бутылки, пирожки и кульки.
У одного мужчины сверток с едой выскочил из рук, и по перрону рассыпались пирожное, пять конфет «Ну-ка, отними!» и два больших желтых апельсина. А люди не видели и топтали пирожное и конфеты ногами. А какая-то женщина ударила по апельсину, как по футбольному мячу.
— Вот здорово! — сказал я и засмеялся.
«Шоколадный» посмотрел на меня и ответил:
— Ничего хорошего в этом нет. Они бросаются едой, а одна пятая человечества голодает.
Глупо получилось, что я засмеялся, когда женщина футбольнула апельсин. Парень может подумать, что я из разряда бездельников и вообще думаю, что еду покупают в магазине, а туда она падает прямо с луны. Хотя уж кто-кто, а я-то знаю, как выращивают хлеб.
— Прошлым летом мы были на уборочной, и я сам управлял комбайном, — сказал я.
«Шоколадный» посмотрел на меня. Ясно было — не поверил. А ведь это чистейшая правда. Это Шерстнев придумал. Он пришел в школу и говорит: «Давайте отправим ребят в поле, пусть полюбуются, как работают их родители». Нас привезли в поле поздним вечером. Было темно, и неизвестно, что делать в этой темноте, но, оказывается, комбайнеры преспокойно убирали пшеницу. Да-да, я сам всю ночь простоял на мостике комбайна. И вот именно тогда Шерстнев мне доверил штурвальное колесо. А сам вдруг повернул фару, которая была укреплена рядом со штурвалом, в небо. Я его спросил, зачем он это делает. А он ответил: «Чтобы в космосе видели наш огонек». Неплохо придумал. А этот не верит.
— Мы работали всю ночь, — сказал я. — Нельзя было терять время. А утром Шерстнев, наш директор совхоза, собрал ребят и взрослых и говорит: «Не знаю, как вы, а я себя чувствую человеком».
«Шоколадный» внимательно посмотрел на меня.
— Да, — сказал я. — Хлеб вырастить — большой труд. Это не я только так думаю, это Шерстнев часто говорит.
«Шоколадный» снова посмотрел на меня.
— А знаешь, что одна пятая человечества, — сказал он, — это шестьсот миллионов человек. Шестьсот миллионов! И все они голодают.
Я так растерялся от его слов и от количества голодающих людей, что просто потерял дар речи. Никогда бы не подумал, что столько людей на земле голодает.
— А что же делать, чтобы одна пятая не голодала? — спросил я.
— Не знаю, — ответил он. — Только мне это мешает жить.
— Несправедливо, — сказал я.
Я поискал глазами мать. Она стояла в сторонке совсем одна и смотрела на меня. Я-то отлично знал, как она не любила провожать и не любила вокзал этого города, потому что восемь лет назад отсюда в Москву уехал мой отец.
Помахал ей рукой, но она не ответила. Смотрела в мою сторону, а меня не видела. Бывает так иногда у людей: смотрят прямо на тебя, а ты чувствуешь, что они тебя не видят, что у них перед глазами кто-то другой. Может быть, она сейчас думала об отце и о том, что она зря отправила его из дома? Недаром про мать говорили, что «у нее одна любовь на всю жизнь».
Я мог ее окликнуть, но в такие минуты, по-моему, нельзя орать или говорить: «Ты смотришь мимо меня».
Ждал, и все. Она спохватилась в последний момент. Поезд тронулся, и мы помахали друг другу руками. Она долго-долго махала мне рукой, точно провожала меня в дальнее и трудное путешествие.
6
Когда перрон с шумной толпой и моя одиноко стоявшая мать пропали вдали, я оглянулся. Но этот «шоколадный» уже куда-то исчез.
Жалко было, что он исчез. Я не особенно люблю одиночество. Вернее, я его совсем не люблю. Прошелся по вагону: ребята уже разбились на группы и разговаривали. Девчонки с девчонками, мальчишки с мальчишками. Девчонки рассказывали друг другу про своих учителей, а мальчишки — про космонавтов и про футбол. И тут он сам появился передо мной.
— Почему ты ушел? — спросил я.
— А, слезы-грезы, — сказал он. — Тебя ведь мать провожала. Я видел.
— А тебя кто провожал?
— Никто. Мама уехала в экспедицию. Она монтирует в горах автоматические метеостанции, а отец взрывается.
— Как это взрывается? — не понял я.
— Он проводит опыты с газом гелием и часто взрывается. То руки обожжет, то лицо. Это его любимый газ. Он поэтому и меня назвал Гелием. Он очень легкий, этот газ, и создает температуру до двухсот шестидесяти градусов.
— Подумаешь, — сказал я. — Сталь плавят при семистах градусах.
— А гелий создает температуру двести шестьдесят градусов ниже нуля, то есть мороза.
Он мне очень нравился. Все у него было необычное, даже имя: Гелий. И загар необычный, не то что у других: нос облупился, а лоб белый. Или в глубине морщинок светлые полоски, как у меня, потому что я не могу отвыкнуть от привычки морщить лоб. А у него загар ровный и гладкий: руки, лицо и даже уши — всё одного цвета.
— А у меня обыкновенное имя, — сказал я. — Просто Севка.
В это время в наш вагон вошла девушка с пионерским галстуком. Я сразу догадался, что это пионервожатая, они все какие-то одинаковые: у них одинаковые прически и очень строгие лица. Точно им всем запретили улыбаться.
— Ребята, минуту внимания, — громко сказала девушка.
Все тут же повылазили из своих купе и уставились на девушку. Она почему-то покраснела.
— Меня зовут Наташа. — Она покраснела еще сильнее и поправилась: — Наталья Сергеевна. Вам, ребята, строго запрещается драться и выходить на остановках из вагона.
Я вспомнил Богиню Саваофу, и мне сразу стало скучно-скучно.
— Надеюсь, вы меня не подведете? — спросила она.
— Нет, нет! — закричали все.
Кроме меня, конечно. Я на всякий случай решил промолчать. И Гелий промолчал.
— У вас есть чувство ответственности? — снова спросила она.
— Есть, есть! — закричали все.
А мы с Гелием промолчали. И вдруг она улыбнулась и сказала:
— А теперь можете прыгать, бегать, кричать и петь сколько угодно.
Это было неожиданно, но в следующий момент началось такое, что было не до рассуждений. Все стали прыгать по полкам, перебегать из купе в купе, и везде были ребята, и никто не ругался, что надо молчать, никто не требовал тишины. Здорово было, но только это быстро мне надоело. Сколько можно орать, если тебя не останавливают! И другим это тоже надоело. В вагоне наступила тишина.
Потом мы легли с Гелием спать на верхние полки. Спать нам не хотелось, и Гелий перебрался на мою полку.
— Почему ты молчал, когда Наташа с нами разговаривала? — спросил он.
— Есть у меня причина, — ответил я. — А ты?
— Из солидарности с тобой, — сказал он. — А Наташа мне понравилась. Ничего себе устроила шумок.
— Подумаешь, — сказал я. — Вагон прочный — все выдержит.
— Это разве прочность? — сказал Гелий. — Скоро вагоны будут делать из железобетона. Вот это будет прочность. И самолеты будут делать из железобетона, крылья и фюзеляжи… А Наташа хорошая, ты зря к ней придираешься.
Утром я проснулся первым. Гелий еще спал. Он хоть и «летучий газ», а вот сон из него долго не вылетал. И все остальные ребята спали. Известно, у них на душе легко и свободно, а у меня отец, как гвоздь, сидит в голове. Попробуй тут поспи.
Мне надоело валяться, и я потихоньку сполз с полки. В коридоре встретил Наташу. Она уже была на страже. По-моему, она вообще не ложилась спать. Я ночью вставал, так она тоже не спала. Увидела меня и говорит: «Щеглов, комната мальчиков в конце вагона».
Я стоял у окна и считал телеграфные столбы. У меня привычка такая — все считать: окна в домах, проезжающие машины, собак, пролетающие самолеты. Когда считаешь, очень хорошо думать.
Сначала я подумал о матери. Потом об отце. Решил отправить ему телеграмму, чтобы он меня встретил. Потом подумал, хорошо бы ему привезти подарок и сказать, что это от матери. А то неизвестно, с чего начинать разговор.
Мимо неслышно ходит Наташа. Теперь, когда я присмотрелся, то убедился, что она совсем не похожа на вожатую, то есть она не похожа на Богиню Саваофу. Во-первых, она часто улыбается, во-вторых, она маленькая и худенькая, и лопатки у нее торчат, как у девчонки. Настоящая девчонка, не такая уж, правда, молодая, но замуж ей еще рановато.
Наташа ходит мимо меня, а я считаю столбы и думаю, как бы ее назвать. Когда я насчитал пятьдесят столбов, я вдруг придумал для нее очень хорошее прозвище. Назвал ее «Детектив».
Как она косит глаза в мою сторону, прямо стрижет глазами. Подозрительна до ужаса, ну конечно, настоящий Детектив. Ей интересно, почему я стою один у окна. Может быть, я думаю выбить окно головой и выпрыгнуть из поезда на ходу. А может быть, решил дернуть за стоп-кран, хотя там написано, что за это привлекают к уголовной ответственности.
Но тут ее подозрительность резко усилилась, потому что она увидела, что у меня шевелятся губы, и сказала:
— Почему ты один стоишь у окна?
— А разве это запрещается?
— Нет, — сказала она. — Но, может быть, ты себя плохо чувствуешь или скучаешь о родителях?
— Я люблю одиночество, — сказал я.
— Можно я постою рядом с тобой? — спросила она.
— Стойте.
Мы помолчали.
— Когда ты смотришь в окно поезда на степи и леса, на незнакомые города, на новые стройки, тебе не хочется соскочить с поезда и идти по этой степи или заявиться на стройку и сказать: «Ребята, я остаюсь с вами»? — спросила она.
— Хочется, — ответил я.
— Я так и думала, — сказала Наташа. — Почему ты молчал, когда все ребята кричали, что не подведут меня?
— А, старая песня, — ответил я. — Меня все вожатые не любят.
— Почему?
— А-а, — сказал я нехотя. Пусть не думает, что я очень хочу с ней поговорить. — Наша школьная, например. Я назвал ее Богиня Саваофа, потому что она, как бог Саваоф, одна в трех лицах: пионервожатая — раз, учительница — два, главный редактор газеты — три. Она обиделась, стала ко мне придираться. Шуток не понимает.
— Смешно. Богиня Саваофа. А меня ты как назвал?
Я не подумал и трахнул:
— Детектив. Вы — подозрительная.
Неудобно получилось. Как это у меня выскочило? Она вдруг покраснела.
— Ну вот видите, — сказал я. — Вы тоже обиделись. Не знаю, как отделаться от этой привычки. Богиня Саваофа сказала, что я бездушный человек. Как вы думаете, это правда?
— Нет, неправда, — сказала она. — Просто у тебя остросатирический ум, поэтому ты придумываешь обидные прозвища.
Но я видел, что ей все же было неприятно, она стала какая-то другая. Зря ее обидел, тем более что Гелий ее хвалил, а он разбирается в людях.
— Вы не думайте, — сказал я. — Я буду бороться и отвыкну от этой привычки: никому не стану давать прозвищ. Я ведь ко всем хорошо отношусь, и даже к Богине Саваофе, то есть к Нине Семеновне. — Потом я вдруг вспомнил, как она извинилась передо мной, не каждый может признать свою вину, даже если виноват, и добавил: — Вот сейчас я к ней просто замечательно отношусь.
В это время поезд остановился у перрона какого-то вокзала, и Наташа бросилась к выходу. Она всегда, как только остановка, сразу — к выходу.
Я подошел к ней и сказал:
— Мне нужно отправить телеграмму одному человеку.
— Ну нет, — ответила Наташа.
— Мне очень нужно, — сказал я. — Честное пионерское!
Она внимательно посмотрела на меня:
— Хорошо, я пойду с тобой. — Она попросила проводника не выпускать из вагона ребят, и мы побежали на почту.
Бегала она быстро, как мальчишка. Я еле за ней поспевал. Наконец мы прибежали на почту.
— Давай пиши. — Наташа протянула мне бланк телеграммы. — У нас мало времени.
Она повернулась ко мне спиной, чтобы не видеть, о чем я пишу. А я не знал, что мне писать. Думал, думал, ничего не придумал, а тут еще Наташа под боком, и народ кругом разговаривает, и все спешат.
— Ну чего же ты? — возмутилась Наташа. — Ты когда-нибудь телеграммы писал?
— Нет, — ответил я. Теперь мне уже не хотелось посылать эту телеграмму, и я сказал: — Нет, не писал… — Хотя я уже писал телеграммы два раза в жизни. Поздравлял маму с днем рождения, она была в командировке, и Юрия Гагарина, когда он благополучно приземлился в заданном районе.
— Давай я напишу, — сказала она. — Диктуй адрес.
— Не буду я писать, — ответил я. — Передумал.
— Ты просто меня обманул. — Она на всякий случай схватила меня за руку. — Ты и не думал никому посылать телеграмму. А я всю ночь не спала, ходила по вагону, боялась, кто-нибудь свалится из вас с верхней полки.
У меня горело лицо, точно я стоял перед теми кострами, которые мы разжигали в поле. Нужно было как-то объяснить ей, что я на самом деле хотел отправить телеграмму. Она даже на Детектива не обиделась, и мне совсем не хотелось, чтобы она думала, что я ее дразню.
— Я не думал вас обманывать, — сказал я.
— Если бы я тебе могла поверить!.. — сказала Наташа. — У меня предчувствие, что ты меня обманешь.
Можно было попытаться договориться с ней. Но тогда надо было выложить все про отца и про то, как мать тоскует о нем, и какая она гордая, и еще многое, что словами не расскажешь. К тому же я не любитель выкладывать свою биографию каждому встречному-поперечному. Скажешь, к примеру, отца нет, и тут же тебя начинают жалеть, и сиротой называют, и бедненьким.
Противно слушать, не понимают они, что ли, что никому их жалость не нужна.
— Я выпью воды, — сказал я. — У меня в горле пересохло.
— Ну ладно, — согласилась она. — Пей. — Она все еще держала меня за руку. Боялась, видно, что меня куда-нибудь в сторону занесет.
Мы подошли к автоматам с газированной водой. Их было тут восемь штук, но все они не работали. Они стояли, как в строю, большие, красные, пузатые, и все не работали.
— Уже тридцать восемь, — сказал я.
— Что тридцать восемь? — не поняла Наташа.
— Тридцать восемь автоматов я насчитал в дороге, и все не работают. Порядки.
— Пошли обратно. Напьешься в вагоне.
— Хорошо, — сказал я. — Только разве сравнишь обыкновенную воду с газировкой из автомата.
И тут я увидел на витрине киоска большую разноцветную глиняную вазу. Она была ярко-оранжевая, а в центре красовался черный петух с желтым глазом.
— Подождите. Мне надо купить эту вазу, — сказал я. — В подарок одному человеку.
Она смотрела на меня как на ненормального. А я подошел и купил вазу. Отгрохал за нее два рубля. По-моему, продавец был очень доволен, потому что он даже мне ее упаковал.
Когда он ее упаковывал, я увидел, что на другой стороне вазы нарисован второй петух. Этот был желтый с черным глазом.
Я взял вазу из рук продавца и сразу почувствовал себя неуютно, неспокойно, ну вроде сделал что-то не совсем так.
— Ваза тому же человеку, что и телеграмма? — спросила Наташа.
— Да, — ответил я.
Теперь она меня уже не держала за руку. Поняла, что я никуда не собираюсь убегать. Раз покупаю вазы, значит бежать не собираюсь.
Когда я вернулся в вагон, Гелий еще спал. И двое других мальчишек в нашем купе спали. Я поставил вазу на свою полку и вышел в коридор.
В коридоре был настоящий цветник, клумба с цветами разных сортов, потому что все девчонки были в цветных платьях. Они бегали, суетились, пищали, хихикали и заплетали косы. Они очень гордились своими косами: то бросят их небрежно за спину, то положат на грудь.
Я стоял и смотрел на них. Интересно смотреть на незнакомых девчонок. Это меня немного развеселило. И тут я понял, почему у меня было такое плохое настроение: просто я потерял надежду, что увижу отца. А теперь у меня снова появилась надежда. Может быть, оттого, что светило солнце, может быть, оттого, что Наташа стерегла нас всю ночь, чтобы мы не упали с верхних полок и не разбились, а может быть, оттого, что все девчонки были в цветных, ярких платьях. В общем, неизвестно отчего, но у меня появилась надежда, что у нас с отцом все закончится удачно.
Конечно, Гелий счастливый. У него вон какой отец: ученый. Во время опытов взрывается, а все равно продолжает работать. Гелий сказал, что он одержимый. Он сказал, что самые счастливые люди — это одержимые. А мой? Опытов никаких не ставит, жизнью ради других не рискует. Ну и что же? Он мой отец. Шерстнев правильно говорил: «Главное — быть человеком». А ведь он человек. Ну а недостатки есть у каждого, без недостатков нет ни одного человека.
…Чем ближе мы подъезжали к Москве, тем больше я волновался. Телеграмму я отцу не стал давать. Дело в том, что у меня созрел новый план: я решил съездить к нему домой. Наташа сказала, что у нас в Москве будет несколько часов свободного времени между поездами, вот я и решил съездить к нему.
Надо было подготовить к этому Гелия, а то я уйду, а они поднимут панику.
— Я с вами на экскурсию не пойду, — сказал я. — У меня одно важное дело.
— А Наташа тебя отпустила? — спросил Гелий.
— Нет, — ответил я. — Я не спрашивал, мне по личному делу надо.
Ему не понравились мои слова, и он не постеснялся это показать. Он не любил, когда обманывают.
— У меня нет другого выхода, — сказал я.
— Нехорошо причинять людям страдания, — сказал он. — Знаешь, что будет с Наташей, когда ты убежишь?
— А что будет со мной, если я не пойду, ты знаешь? — спросил я. — Я, может быть, только из-за этого согласился поехать в Артек, потому что, если по-благородному, я должен был отказаться от путевки. Я узнал, здесь все отличники, только я один не отличник, а я не отказался.
— Ладно, я тебя поддержу. Из солидарности… А что мне сказать Наташе, когда она узнает, что ты сбежал?
— Что хочешь… У меня отец в Москве, и я его не видел восемь лет.
Вот была новость для него! Он просто проглотил язык, и даже лицо у него побледнело. С этой минуты, я заметил, он перестал рассказывать про своего отца, точно он так же, как его любимый газ гелий, испарился в одну секунду. Он все время говорил о матери, но тут-то я уж с ним мог посоперничать.
Мы разговаривали о матерях и вовсю расхваливали их, со стороны могло показаться, что мы их перехваливали.
Но разве мою мать можно перехвалить? Вот если бы мне сказали: теперь твоя мать будет вон та женщина, она знаменитый академик или чемпион мира по горнолыжному спорту, — я бы отказался. Ведь эти женщины никогда не отгадают моих мыслей и никогда не будут стирать белье до полуночи, если я сделаю что-нибудь не так.
7
Когда мы приехали в Москву, оказалось, что поезда на Симферополь надо ждать целых восемь часов. И Наташа сказала, что мы пойдем на прогулку по Москве: поедем на Красную площадь, потом на Ленинские горы, а потом во Дворец пионеров. Но я уже ничего этого не слышал, у меня в груди затрепетало, а в голове запрыгало. Я был готов в ту же секунду броситься на поиски отца.
Мы вышли на вокзальную площадь. Это была большая круглая площадь, и по этой площади, как по гигантскому колесу, крутились сотни машин. А людей столько, что вообще не протолкнешься, и у всех разные лица. И все они спешат, и никто не обращает друг на друга внимания.
— Ребята, — сказала Наташа. — Вот это и есть Москва. Имейте в виду, здесь легко потеряться. Поэтому возьмитесь за руки.
Ребята построились парами и взялись за руки, как малыши из детского сада. Видно, их всех напугал этот московский шум: потоки машин и троллейбусов и толпы людей.
Я тоже чувствовал себя не очень уверенно. Им-то что: они поедут на Красную площадь и во Дворец пионеров, а я должен один броситься навстречу этим автомобилям и людям. А людей в Москве, Гелий сказал, шесть миллионов.
Хорошо жить в совхозе: если у тебя какая-нибудь неприятность, знаешь, куда идти; если у тебя радость, тоже знаешь, куда идти. А тут — шесть миллионов, и все чужие.
Мы с Гелием стали в строй последними, чтобы мне удобнее было убегать. В руке я держал свою вазу.
— Ты почему не сдал вазу в камеру хранения? — спросила Наташа.
— Я боялся, что ее там разобьют, — соврал я.
— А где же тот человек, которому ты привез подарок?
— Почему-то не пришел.
Я врал с трудом, обычно мне это дается легче. Я даже иногда нахожу в этом удовольствие, ну вроде чувствуешь себя прямо артистом, когда ловко соврешь учителю или сочинишь какую-нибудь историю для ребят. А сейчас мне было неудобно врать. Может быть, потому, что рядом стоял Гелий, и он знал правду, и осуждал меня за вранье, и только из солидарности молчал. И еще эта Наташа: хороших людей всегда труднее обманывать.
— Ничего, — сказала Наташа. — Не волнуйся, он придет к поезду.
— А я и не волнуюсь, — ответил я.
Наташа прошла вперед, и мы направились в метро.
— Пора, — тихо сказал Гелий. Он снова побледнел, как тогда в поезде, во время моего рассказа об отце.
Я поставил вазу на тротуар и наклонился, точно мне было остро необходимо перевязать шнурок на туфлях. Решил, буду завязывать, пока они не скроются в метро. Но мне пришлось тут же вскочить, потому что какой-то мужчина чуть не сбил мою вазу. Я еле успел ее подхватить, а он обругал меня еще размазней. А потом я пошел в противоположную сторону…
У меня было три рубля. Целое состояние. Это я понял, когда подошел к продавщице мороженого и приценился к московским ценам. Там было мороженое в бумажных стаканчиках, которое стоило семь копеек. Я подсчитал, что смогу купить сорок три порции такого мороженого. Сорок три стаканчика — это ли не богатство? Можно было бы накормить весь наш класс, и еще осталось бы матери и Шерстневу. Но я не имел права сейчас тратиться. Неизвестно, что ждало меня впереди.
Ух, до чего у меня пересохло во рту, точно я пересек пустыню Сахару и не пил десять дней! А я всего-навсего перешел вокзальную площадь.
Это, правда, тоже не такое легкое испытание. Во-первых, я тут рисковал жизнью не меньше, чем отец Гелия во время опытов, потому что московские шоферы совсем не обращают внимания на людей. Катят прямо на них, а сами прохожие тоже норовят попасть под машину. Я просто очумел от всего этого. А во-вторых, у меня Наташа не выходила из головы.
Честно говоря, я согласился бы в одиночку пересечь Сахару или полжизни не есть мороженого, но чтобы мне не нужно было обманывать Наташу и чтобы мой отец жил вместе с нами. А я сейчас с ребятами в свое удовольствие гулял бы по Москве.
Может быть, тогда бы я даже отвык от своих дурацких привычек: не приклеивал никому обидные прозвища и не считал бы про себя телеграфные столбы, окна в домах и прочую ерунду. Может быть, тогда у меня в голове было бы пусто и легко, как бывает иногда по утрам, когда я забываю про все неприятности?..
Я подошел к троллейбусной остановке и сел в первый троллейбус. Надо было как можно быстрее уехать подальше, чтобы Наташа не спохватилась и не подняла тревогу.
При современной технике меня могли выловить на площади в одну секунду. Объявят, например, по вокзальному радио, что пропал мальчик двенадцати лет, и опишут приметы, и какой-нибудь сознательный гражданин обязательно меня подцепит. Это точно, и я об этом читал в газетах. Нет, меня не так-то легко провести, хотя я и не москвич.
Москвичи думают, что они самые хитрые и умные, но мы на целине тоже в курсе всех событий. И про объявления по радио знаем, и про то, что в одну минуту по фототелетайпу могут передать мою фотографию во все отделения милиции, а через час она будет в руках у каждого постового милиционера. Это я тоже знаю.
В троллейбусе кондуктора не было. Каждый бросал монету в кассу-копилку и отрывал билет. Я бы тоже бросил монету и оторвал билет, но у меня ведь было три рубля. Постоял, посмотрел, неизвестно, что делать, а потом сел у окна. Поставил вазу на колени и сижу. Смотрю по сторонам. Даже немного успокоился.
— Мальчик, твой билет?
Я поднял голову и увидел перед собой женщину. Тут мне так и ударило — билет-то я не купил.
Все в троллейбусе сразу стали смотреть в нашу сторону. Можно было выкрутиться и сказать, что я выронил билет в окно, но я почему-то ответил:
— У меня нет билета.
— Может быть, тебе еще нет семи лет? — елейным голосом спросила контролер.
Она явно хотела меня унизить.
— Нет, что вы, — сказал я. — Мне двенадцать, по-моему, я не такой уж маленький.
— Современная молодежь! — сказала какая-то старуха. — Ни стыда у них, ни совести. А еще пионер. Соврал бы что-нибудь для приличия.
— А зачем мне врать? — сказал я.
А сам начал лихорадочно думать, как выпутаться из этой истории. Сейчас бы надо было всех разжалобить, заплакать, что ли. Это всегда действует на людей, но я не любил унижаться.
— Вот и мои внуки так же, — сказала старуха. — Говорю им: сходите за хлебом, а они — «неохота». Сказали бы: у нас срочное дело, а то «неохота». Никакого уважения.
— А вот мы его сейчас за воротник да в милицию! — сказала контролер.
— За что? — спросил я.
— За то самое, там разберутся.
— Просто я привык ездить без билета, — сказал я.
— Ах, он привык ездить без билета! Приятная откровенность, — сказала контролер. — Да еще с багажом.
— Какой же это багаж! — возмутился я. — Обыкновенная глиняная ваза. Я ее в подарок везу.
— В чем дело, товарищи? — раздался чей-то бас. — Почему не проходите?
— Безбилетника поймали. Мальчишку.
— Воришку? — откликнулся бас. — В милицию его.
— Тихо, тихо, — сказал старик, который сидел рядом со мной. — На мальчишку все готовы орать, а вот если бы тут стоял взрослый бандит, вы бы живо кулаки спрятали в карманы.
— Ну, знаете, только не я, — ответил бас. — Товарищи, разрешите пройти! Разрешите.
Перед ними появился толстый маленький мужчина.
— Где здесь правонарушитель? — спросил он.
— Это я, — ответил я. — Только я не виноват. Просто привык ездить без билета. У нас автобусы бесплатные.
— Где это у вас? — снова спросил толстяк.
— Алтайский край, совхоз «Новый».
— Силен заливать. Из коммунизма притопал, что ли? — засмеялся старик, который сидел рядом со мной. — А еда у вас тоже бесплатная?
— Нет, — ответил я.
— Ну, хватит веселить публику, — сказала контролер. — Пошли в милицию. Там составят протокол и сообщат куда надо по всем правилам.
— Никуда не пойду! — сказал я. — Я правду говорю.
— Однако каков хулиган! — крикнул толстяк. — Вырастет, будет бандитом. Определенно.
— Тихо, тихо! — перебил его старик. — Это уже слишком.
— Честное слово, дяденьки, я говорю правду! — закричал я.
Я посмотрел на их лица: на старика, на толстяка, у которого от возбуждения нос покрылся капельками пота, на старуху, которая рассказывала про внуков. Еще в троллейбусе сидели молодой парень с девушкой — но, по-моему, они ничего не слышали и не видели — и пожилая женщина, похожая на артистку.
Я смотрел на них и думал: ну как объяснишь этим чужим людям, если они ничего не хотят знать! Им что, они придут домой, и все у них дома в порядке, а наша семья разбросана на два конца.
— Честное слово, я из совхоза. Честное слово! Вот, пожалуйста, у меня есть деньги, я сейчас куплю билет.
— Скажи-ка, три рубля! — пропела старуха. — Не иначе стащил у родителей.
— Почему обязательно стащил? — сказала женщина, похожая на артистку. — Как вам не стыдно!
— Вы меня не стыдите, — ответила старуха, — Ишь какая! Нацепила шляпку и думает, что умнее всех.
— Тетя, — сказал я, — но вы-то мне верите, что я не безбилетник?
— Конечно верю, — ответила женщина.
— Ну ладно, — сказала контролер. — Плати штраф пятьдесят копеек, и делу конец.
Я нехотя подал три рубля. Пятьдесят копеек ни за что ни про что — это было просто возмутительно. Но в милицию я тоже не мог идти, не было у меня времени бороться за справедливость. И потом, легко сказать — в милицию: они там сразу во всем разберутся. Могут сообщить в совхоз или в Артек — и возникнет «международный скандал».
— Возьмите, — сказал я. — Денег мне не жалко, только это несправедливо.
— Ладно, ладно, — ответила контролер. — Теперь будешь внимательней.
Она взяла у меня три рубля и стала рыться в карманах, чтобы дать сдачу. В это время троллейбус остановился, и женщина, похожая на артистку, вышла.
Из кабины выскочил водитель, молодой парень, очень похожий на наших совхозных трактористов.
— Граждане, прекратите базар! — крикнул он. — Ну чего вы ругаетесь?
— Безбилетников возите, — сказал толстяк. — Народную копейку не бережете.
— Кто здесь безбилетник? — спросил водитель. — Ты?
— Да, — ответил я.
— Штрафуете? — спросил он у контролера.
— Штрафую, — ответила она.
Он внимательно посмотрел на меня.
Пока я тут ворочался, вскакивал и садился, разорвалась обертка на вазе. И теперь из обертки выглядывал черный глаз желтого петуха.
— Братишке? — спросил водитель.
— Нет, — ответил я. — Отцу.
— Тоже неплохо, — сказал водитель. — Веселый петушок!
Вдруг он выхватил три рубля из рук контролера, сунул их мне и подтолкнул к двери. А я, вместо того чтобы бежать, стал упираться. Совсем обалдел.
— Иди-иди, — сказал водитель. — И больше не попадайся. Это пиратство — брать с мальчишки пятьдесят копеек.
— Я на вас акт составлю! — закричала контролер.
Но тут-то я опомнился и выскочил из троллейбуса.
А троллейбус тронулся. Когда он проезжал мимо меня, я увидел, как толстяк и старуха открывали и закрывали рты. Они были похожи на рыб в аквариуме.
8
Все окончилось хорошо, и я даже волноваться стал меньше. Иду, смотрю по сторонам. Неплохой все же городок Москва. Машин много, это по мне. Придется попросить отца, чтобы повозил по городу. А то вернусь в совхоз, ребята — ко мне, а я ничего не видел. И тут меня окликнула женщина, та самая, которая защищала в троллейбусе.
— Отпустили?
— Водитель заступился, даже штраф не взяли. Он сказал, это пиратство — брать с меня пятьдесят копеек.
— Я с ним согласна, — сказала женщина. — Если меня когда-нибудь выберут председателем Моссовета, я разрешу всем детям ездить в троллейбусах бесплатно. — Она на минуту задумалась. — Нет, не всем. Тогда они будут целыми днями раскатывать. Отличникам, да, отличникам. Им надо придумать значки, чтобы все знали: вот идет отличник. И везде ему вход бесплатный: в троллейбус, в метро и даже в научно-популярное кино.
Вот это была идея! Я понял, что передо мной необыкновенная женщина. Здесь надо было действовать решительно.
— Знаете что, — сказал я, — приезжайте к нам в совхоз. Вам там понравится. У нас здорово! Шерстнев вам руки будет целовать.
— Прости, прости, — сказала она неожиданно басом. — Кто такой Шерстнев и почему он будет мне целовать руки? Он мне не муж и не жених. Я его имя слышу первый раз.
— Это директор нашего совхоза, — сказал я. — Совсем забыл, что вы его не знаете. У него такая поговорка. Если ему кто-нибудь по душе, он всегда говорит: «Передай ему — приеду, руки у него буду целовать». Ну, это вроде самого большого спасибо.
— Любопытный ваш Шерстнев.
— Очень. Он у нас придумал закон: каждый, кто уезжает на запад, должен обязательно привезти с собой новенького.
— Ах вот как! А ты, значит, меня наметил жертвой?
— Вас, — ответил я.
— Мило и неожиданно, — сказала она. — Чем же я тебе понравилась?
— У нас в совхозе нет ни одной такой, как вы.
— Выходит, я вроде ихтиозавра или носорога буду у вас в совхозе? Ты меня будешь демонстрировать в клетке?
— Нет, зачем же, — ответил я. — Вы будете работать. Чем вы занимаетесь?
— Преподаю немецкий язык.
— Шпрехен зи дейч! — обрадовался я.
— Умоляю, больше ни слова! — застонала она. — У тебя варварское произношение.
— Хорошо, — охотно согласился я. — Не буду. У нас в школе с немецким языком очень плохо. Ведь смех и грех, у нас немецкий преподает учитель физкультуры. По совместительству. Он служил в армии в Германии и вот преподает немецкий язык.
— Ты это серьезно?
— Да, — тихо ответил я. — Вы же испугались моего произношения. Но я лучший в классе, а другие, они думают, что «презенс» — это прошедшее время… Вспомнить страшно!
— Возмутительно! — сказала женщина. — А что смотрит районо, облоно?
— Не знаю, — сказал я. — Вероятно, они оторвались от народа.
— Ну-ка, ну-ка, дай мне адрес твоего совхоза. Физкультурник преподает немецкий язык!
Она вытащила маленькую книжку и записала с моих слов адрес нашего совхоза, мои имя и фамилию.
— Ты не волнуйся, я не буду упоминать твое имя, чтобы у тебя не было осложнений в школе.
— А я не боюсь, — ответил я. — Я принципиальный.
— Вот как! — сказала женщина. — Интересно, какая будет жизнь, когда вы будете управлять страной?
— Прежде всего у нас будут работать все автоматы с газированной водой — это раз. А то, вы подумайте, из ста автоматов, из которых я хотел напиться воды, восемьдесят пять не работают.
— Правильно, — сказала женщина. — С маленького начинается большое. А собственно, куда ты держишь путь, милый Сева?
— В Артек.
— А сейчас?
— Ищу Хомутовский тупик.
— Э, братец, тебе в другую сторону.
— Знаю, — ответил я. — Только я решил вас немного проводить.
— Отчаянные родители, — сказала женщина. — Такого маленького мальчика пускают гулять по незнакомой Москве.
— У нас в степи заблудиться опаснее, чем здесь, — ответил я. — Тут вон сколько людей, а там пустота. А ночью все эти фонари горят?
— Горят, — сказала она.
— А у нас ночью ни одного фонаря. — Я подумал, что проговорился и теперь уж ни за что не уговорить ее приехать к нам в совхоз, и добавил: — В степи темнота, а в поселке лампочки дневного света. — Хотел еще указать, что их включают только по большим праздникам, и снова вовремя остановился.
Вообще ведь со взрослыми надо осторожнее: они придирчивы к мелочам. Очень для них важно, чтобы была уютная квартира, и чтобы хорошая постель, и обязательно завтрак и обед по расписанию. У нас, например, был такой случай. Приехал в школу новый учитель, побыл неделю, и след его простыл. Оказывается, он уехал из-за туалета! Школьный туалет у нас на улице — поэтому он уехал.
— А еще, еще у нас… — Я никак не мог придумать, чем бы ее сразить.
— Не уговаривай, у меня в Москве муж и двое детей, — сказала женщина. — А в министерство я обязательно зайду. До свидания.
— Жалко, что отказываетесь, — сказал я. — У нас бы для всех нашлось дело — и для вашего мужа, и для ваших детей.
Потом мы разошлись. На душе у меня было спокойно. Жалко, конечно, что я не уговорил эту женщину приехать к нам. Это была бы победа, если бы она со всей семьей прикатила в совхоз; интересно, что тогда про меня сказал бы Шерстнев? А у Богини Саваофы вот бы вытянулось лицо. А то она считает, что совершила героический поступок, приехав на целину. Самый настоящий героический поступок, ну вроде впрыгнула на ходу в горящий поезд и спасла десять грудных детей, которые вот-вот должны были сгореть в этом пламени.
А тут приезжает целая семья; и никакого геройства в этом не видят… Да, геройство. Как же! У нас в школе три учителя немецкого языка. Одного прислали из Барнаула. Одну привезли трактористы, когда ездили на выставку в Москву. А следом за ней приехал еще один: как выяснилось, ее бывший однокурсник.
Он хотел работать именно в нашей школе, и баста. Директор сначала не соглашался его оставлять, а потом почему-то оставил. Именно он и преподавал физкультуру.
Я успокоил себя, что не очень-то соврал, сказал только наоборот, что у нас физкультурник преподает немецкий, а нужно было сказать, что «немец» преподает физкультуру. Да еще такой свирепый: все команды отдает по-немецки. «Лёйф!» — кричит он. А я: «Что такое?» Притворяюсь, что не расслышал его команды. А он: «Шприх дейч!» Значит, говори по-немецки. А я: «Вас ист дас?» У меня из-за этого на физкультуре все не так получается. Он приказывает: «Ложись!», а я стою. Он говорит: «Бегом!», а я иду шагом. Раньше для меня физкультура была отдыхом, а теперь я даже не понимал: не то я на уроке физкультуры, не то на уроке немецкого.
9
Целых двадцать минут я стоял на углу Хомутовского тупика. Ноги у меня тряслись от страха, и руки тоже тряслись: чуть не уронил вазу. Казалось, стоит мне войти в этот Хомутовский тупик, как я сразу столкнусь с отцом.
Я думал, что буду искать тупик ну хотя бы два часа, а он вот, передо мной: маленькая, совсем не московская улочка в старых домах, изогнутая змейкой. Я помнил адрес на память: дом пятнадцать, квартира шесть.
Сколько раз я представлял, как приду к отцу и скажу: «Ну хватит! Не знаю там, что у вас с мамой случилось, но тебе пора возвращаться. А то что же получается? На весь наш класс я один без отца. А Богиня Саваофа даже крикнула мне: „Безотцовщина!“ Как, по-твоему, хорошо это?» — «А за что она тебе это крикнула? Небось нахулиганил?» — спросит он. «Может, и нахулиганил, я не отказываюсь. Приедешь — и разберешься. Если надо, можешь меня наказать, я не возражаю».
«Эх, — подумал я. — Скандал теперь будет. Наташа, видно, уже спохватилась, и началась паника, а я тут стою, точно присох к месту».
Я вошел в этот несчастный тупик и стал искать дом пятнадцать. Прошел раз: нет дома пятнадцать. Прошел второй раз: снова нет. Дом тринадцать, потом небольшой сквер, а потом сразу дом семнадцать.
В сквере на скамейке сидел старик и читал газету. Я сел рядом. Старик посмотрел на меня, и я сказал просто так, неизвестно кому:
— Странная улица: дом тринадцать, а потом сразу семнадцать…
— М-да… — промычал старик. — Сейчас много странного. Вот, к примеру, я вчера прочел в журнале, что профессор Чумаков испытал действие лекарства против полиомиелита на себе. Страшная болезнь, при ней ноги отнимаются. Он двойную порцию этой вакцины принял, жизнью рисковал. Вот это странно, удивительно и достойно восхищения. А то, что нет дома пятнадцать, в этом ничего странного нет.
— А по-моему, странно, — сказал я.
— Дом этот снесли, — сказал старик. — Старый был, ветхий. Его построили после наполеоновского пожара. В тысяча восемьсот тринадцатом году! Значит, стукнуло ему сто пятьдесят лет. Его и снесли. Скоро всю нашу улицу снесут, и не будет Хомутовского тупика. А то ведь какое унизительное название придумали: «Хомутовский тупик»! А ты сам где живешь?
— Далеко, я приезжий, — ответил я.
— Ах ты приезжий! Для тебя здесь много интересного. Видал, как Москва строится?
— У нас в совхозе тоже строятся.
— Что ты, что ты! Сравнил! — сказал старик. — Масштабы не те.
— А где же все жители дома пятнадцать?
— Переехали в новые дома. Одни — в Измайлово, другие — в Мазилово, третьи — на Ленинские горы.
— А как же теперь быть? — спросил я. — У меня в этом доме жил знакомый. Мне необходимо его повидать.
— Очень просто, — ответил старик. — Выйдешь на большую улицу, найдешь справочное бюро и узнаешь.
Я вышел на большую улицу и нашел справочное. Перед окошком справочного стояла женщина, и в справочном сидела женщина. Они разговаривали на посторонние темы, это было сразу ясно. У нас в совхозе женщины тоже любили поговорить, но они всегда говорили о важных делах: о том, какой намечается урожай, о своих детях, о новых людях в совхозе, о том, чей муж хороший, а чей плохой. А эти разговаривали о танцах — чего только не придумают москвичи, — про какое-то «па-де-де» и про какую-то «польку через ножку». Ну прямо как наши девчонки.
Мне надоело их слушать, я спешил, а они — «па-де-де», и я сказал:
— Скоро у вас кончится перерыв?
Они замолчали, и та, что стояла рядом со мной, сказала: «Извините» — и мелким-мелким шагом, как-то смешно ставя ноги, почти побежала по тротуару. А та, что сидела в справочном, посмотрела на меня, как Богиня Саваофа, поджала губы и прищурила глаза, выпустила в меня электрический заряд силой в несколько ампер.
Я сказал ей, что мне надо, и она начала приставать: где он родился, когда родился, где жил последнее время. В общем, ясно, что нарочно придиралась. Хотела отомстить, что я прервал разговор. Смешно, когда люди злятся, а тебе хоть бы что.
— Ах, какая персона! — сказала она. — Персона грата без пяти минут.
Я не знал, что такое персона грата, но на всякий случай сказал:
— А вы меня не оскорбляйте.
— Если не знаешь, что значит «персона грата», лучше помолчи, — сказала она.
— Я спешу. — И добавил: — Я приезжий.
— Ну и что же? Это не дает тебе права врываться в чужой разговор. Все спешат. И между прочим, у каждого человека есть своя жизнь. Об этом всегда надо помнить. Женщина, которую ты сейчас прогнал, да, да, прогнал, я не боюсь резких слов, — нежнейшее существо, героиня! Она была балериной, и какой!
— Я не хотел ее обидеть, — сказал я. — Просто у меня сегодня тяжелый день.
— Вот-вот, я же говорю, ты эгоист! В первую очередь думаешь о себе. — Она сняла трубку телефона и стала передавать все об отце: и фамилию, и когда родился, и где жил последнее время. Выходит, она ко мне не придиралась, когда все выспрашивала. Потом она подняла глаза, в них не было уже никаких электрических зарядов, и сказала: — Придешь через двадцать минут.
Я отошел в сторону и подумал: «Неплохо бы сейчас догнать балерину и вернуть ее обратно. Пусть себе поговорят еще немного, раз у них свободное время, раз им так интересно разговаривать про свои танцы». Потом посмотрел на толпы людей, шагающих по тротуару, и понял, что мне уже никогда ее не найти. Стало как-то не по себе. Появился перед тобой человек и пропал. Ты его больше никогда не увидишь, и он, может быть, тебя не запомнил. А ты его запомнил, и тебе неприятно, что ты с ним плохо обошелся.
Да, хорошо бы найти балерину, но разве в этой толпе кого-нибудь разыщешь? Здесь люди перед тобой пролетают, как падающие звезды в небе. Мелькнут и пропадут навсегда. И мне вдруг стало не по себе. Показалось, что никогда не найти в этом чужом и громадном городе отца. Наскочил на меня страх. Вернуться бы к ребятам, и сразу все стало бы просто и легко, и через каких-нибудь шесть часов я сидел бы в поезде и катил в Артек.
Ну нет, этого сделать я не мог, хоть убей, хоть разорви на мелкие кусочки, чтобы я отступил от своего. Вспомнил мать, вспомнил длинные зимние вечера, когда мы сидели вдвоем и она вдруг просто переставала разговаривать. Думала о чем-то своем и не разговаривала. А я тогда изо всех сил старался ее развлечь и выдумывал для нее смешные истории и выполнял в одну секунду ее приказы.
Решил вернуться к старику на сквер. Но старика уже не было. На самом краешке скамейки спиной ко мне сидела девушка. Я поставил вазу на скамейку и сел рядом.
— Здесь был старик, — сказал я. — Вы не видели, куда он ушел?
— Не видела. — Она явно была не расположена к разговору.
— Жалко, — сказал я. — Интересный человек. Я хотел его к нам на целину пригласить.
— А ты что, с целины?
— Да. Из совхоза «Новый». У нас, знаете, какой совхоз? Лучший в республике. Нет, пожалуй, первый во всем Советском Союзе.
— Так уж и первый? — не поверила девушка.
— Конечно первый. Вот я сегодня ехал в троллейбусе, и меня контролер хотел отвести в милицию за то, что я был без билета. А почему я был без билета? Потому что у нас автобусы бесплатные. По привычке не взял билет.
— А что еще удивительного в вашем совхозе?
— Разве все сразу вспомнишь, — сказал я, а сам потихоньку, незаметно скосил на нее глаза: надо было решить, стоит ли на нее тратить порох. — Вы не немка?
— Почему немка? — удивилась девушка.
— Нет, я понимаю, что вы русская, но вы не учительница немецкого языка?
— Я врач, — сказала девушка.
— Вот здорово! — закричал я. — Нам, знаете, как врачи нужны? Позарез! — Неплохо бы ее уговорить, очень неплохо. — У нас женщины нарасхват, — сказал я. — Только приедут, сразу замуж выходят. Мужчин у нас много: трактористы, строители.
— А мне на мужчин наплевать.
— Каждую субботу в клубе танцы, — продолжал я. — Под радиолу.
Нет, танцы на нее тоже не подействовали. Удивительно, до чего трудно угодить человеку: одному подавай одно, другому совсем другое. Одни девчонки дня прожить не могут без танцев, прямо млеют от музыки, а другие презирают.
— Самое главное, — сказал я, — работать там, где ты нужен людям.
— Ты просто агитатор, — сказала девушка.
— Это не я, это наш директор так говорит. Он вам руки будет целовать, когда приедете.
— Куда это ты собралась ехать? — услышал я незнакомый голос.
Позади скамейки стоял мужчина. Молодой, высокий, ну прямо артист или спортсмен. Нетрудно было догадаться, кто это. Здесь уж ничего не скажешь, здесь надо молчать.
— Уезжаю в совхоз на целину, — сказала девушка.
— Ну брось сердиться, — сказал мужчина. — Я взял билеты в кино.
— Пойдешь один, — ответила девушка. — А мне надо собираться в дорогу.
Я подумал, что она шутит, но посмотрел ей в лицо и увидел, что она совсем не шутит. Глаза у нее вдруг стали узкие и злые. Не люблю я, когда люди ссорятся. Конечно, приятно, если бы она поехала к нам в совхоз: и Шерстнев был бы рад, и все бы на каждом углу говорили, что Севка Щеглов привез «врачиху», но все равно я не любил, когда ссорились.
— А знаете что, — предложил я мужчине. — Поезжайте вы к нам тоже. У нас для всех найдется работа.
Он резко повернулся в мою сторону:
— Слушай, не лезь не в свое дело. И вообще катись отсюда подальше, пока не схватил по шее!
Я повернулся и пошел. Потом вспомнил, что забыл вазу, и вернулся. Спокойно подошел, взял вазу. Нарочно медленно так ее брал, чтобы он не думал, что я испугался.
Плевать мне было на его угрозы, — подумаешь, по шее! Легче всего дать другому по шее, если у тебя такой рост и такие длинные руки. Это небольшая хитрость. Но только мне было обидно: думал, что девушка заступится за меня, а она даже бровью не повела. Не понимаю я таких людей, просто не понимаю. Хорошо, что она не приедет к нам в совхоз. Вот если бы меня кто-нибудь так обидел при Шерстневе, он бы в обиду меня не дал.
Взял вазу и пошел, потихоньку так пошел. Думал, ну вдруг она окликнет меня и скажет: «Прости, парень, за грубость». Но никто меня не окликнул. На углу я оглянулся. Они уходили в противоположном направлении. И разговаривали и даже смеялись.
Я подождал, пока они отошли подальше, и крикнул:
— Мы еще с вами встретимся… Вот я приведу отца…
Эх, жалко, что я не знал его имя, а то бы ославил на всю страну. Везде бы рассказывал, какой он «герой». Размахался руками. Потом я начал представлять себе, как встречу отца, пойду с ним гулять и случайно приведу сюда, а на этой скамейке будут сидеть и чирикать эти двое. Тогда-то он сразу станет повежливее: увидит отца и спрячет свои длинные руки. А я скажу: «Не трогай его, отец, видишь, у него губы дрожат от страха».
Самое главное — найти отца. Это было самое-самое главное. Тогда бы я успокоился, а то сейчас я совсем растерялся. Может быть, если бы я был девчонкой, я бы даже заплакал.
10
Прямо на меня из-за угла выскочила «Волга». Неизвестно, как я очутился на середине улицы. Я прыгнул в сторону, и машина повернула в ту же сторону. А в следующий момент она ударилась крылом о столб. Из машины выскочил шофер и стал кричать диким голосом, что мне нужно оторвать уши, выпороть ремнем, обзывал дураком. Кричал, что из-за таких, как я, честные люди могут угодить в тюрьму.
Ну что он так кричит, точно я нарочно прыгнул под машину?
Вокруг нас собралась небольшая толпа. Только что во всем переулке не было ни одного человека, а тут, на тебе, уже стояла толпа.
Шофер влез в машину и завел мотор, а я потихоньку пошел дальше. Честно говоря, я не прочь был пуститься бежать, чтобы поскорее скрыться из этого несчастного тупика. Но я боялся, что они тогда подумают, что я струсил.
И вдруг слышу — меня нагоняет машина. А я иду своей дорогой, делаю вид, что все это ко мне не имеет никакого отношения. Губами шевелю, вроде песенку пою. А машина медленно едет рядом. Шофер опустил боковое стекло и высунул голову:
— Ну хватит притворяться! — У него было большое мрачное лицо и громкий голос. — Лучше полюбуйся на свою работенку.
Я посмотрел: на переднем крыле была сильная вмятина. Краска в этом месте облупилась и виднелось ржавое железо.
— Три годика проездил без единой аварии, — сказал шофер. — А теперь влип. На двадцатку ты меня нагрел.
Я молча шел рядом, от машины ведь не убежишь.
Наконец он отстал от меня, остановился, вылез из машины и стал снова рассматривать вмятину на крыле. А я пошел дальше.
— Эй, малый! — крикнул шофер. — Постой!
Я пошел быстрее. Слышу, он догоняет меня. Тогда я припустил бегом, но не прошло и десяти секунд, как он схватил меня за шиворот.
— Легко ты решил отделаться! — крикнул он. — Я тебе покажу, я тебя проучу!
— Не имеете права! — крикнул я. Это было унизительно, он тащил меня за шиворот, точно я какой-то бандит.
— Ничего, ничего. Сейчас подъедем к твоим родителям, с них я получу денежки. — Он втолкнул меня в машину. — Где живешь? — спросил он. — И не вздумай врать, а то я сейчас включу счетчик, и мы покатим за твой счет. — Ему понравилась эта идея, и он даже издал звук, что-то вроде смеха. — Ты тогда можешь весь день петлять, а домой меня приведешь.
— Я живу не в Москве, — сказал я.
— А где же?
— На целине, в Алтайском крае.
— Ври-ври, да не завирайся. Ишь, хитрая бестия, как ловко вывернулся. На патриотизме хочешь сыграть: целинник, хлебопашец, наш кормилец, мол, придется тебе, дорогой дядя, меня простить.
— Честное слово, — сказал я. — Честное пионерское под салютом.
— Под салютом, говоришь? А что же ты делаешь в Москве, с кем ты приехал?
— Я проездом, еду в Артек.
— В Артек?
— Да. Знаете? Всесоюзный пионерский лагерь Артек.
— Я-то знаю, — ответил он. — Что же, ты едешь в Артек один?
— Нет, у нас целый отряд. И вожатая Наташа. Уезжаем в десять часов вечера, — сказал я. — А сейчас иду по личным делам.
Мы помолчали.
— Да, выходит, все же ты нагрел меня на двадцатку.
— У меня только три рубля. — Я вытащил три рубля и показал ему.
— Ну что ж, давай твои три рубля. — Он взял у меня деньги и положил в карман. — А теперь вываливайся и считай, что легко отделался.
Я открыл дверцу машины, взял вазу и вылез. Что теперь делать, неизвестно. Денег ни копейки, а мне надо доехать до новой квартиры отца, а потом добраться до Курского вокзала.
Нечего сказать, распорядился я деньгами: два рубля вбухал в вазу, а три рубля забрал шофер. А еще директор школы говорил: «Счастливый Щеглов!» Со стороны все счастливые. А где он, этот счастливый Щеглов, что-то его не видно. Может быть, наш директор счастливее меня, хотя он и оторвался от народа. Ему что, научится запоминать фамилии, и дело в шляпе. А мне теперь просто неизвестно, что делать.
Не успел я дойти до конца переулка, как шофер снова догнал меня.
— Эй, путешественник, как там тебя? — крикнул он.
— Севка.
— Ну так вот, Севка, три рубля маловато. У меня семья, детишки, им на лето надо дачу снимать.
— У меня больше нет. — Видно, он был здоровый жадюга. Ну конечно, я виноват, но я ему честно сказал, что у меня нет больше денег, а он не верит. — Вот только эта ваза. — Я показал ему на вазу.
— Ваза ничего. — Он посмотрел на моих петухов. Взял в руки и повертел: сначала на одного петуха посмотрел, потом на другого. — Для ребятишек ничего.
— Я не могу вам ее отдать, — сказал я. — Везу в подарок одному человеку. — Взял вазу за край и потянул к себе. Он все еще не выпускал ее из рук.
— Какому человеку? — спросил он.
— Чужому, просили передать, — ответил я.
Не хватало только, чтобы я приехал к отцу на такой разбитой машине.
— Вот что. — Он выпустил вазу из рук. — Садись-ка в машину. Поедем в гараж, там ты все чин чином расскажешь нашему завгару, и он — официальное письмецо твоим родителям. А они нам — денежки.
— Пожалуйста, — сказал я. — Готов поехать к вашему завгару. Мне только надо выйти на углу, чтобы взять адрес в справочном.
Шофер подозрительно посмотрел на меня, но на углу остановился.
— Вазу оставь, — сказал он.
Я ничего ему не ответил, раз он так унижается и трясется из-за этих несчастных денег. Если бы у меня сейчас были деньги, к примеру сто рублей, я бы ему сразу отдал. Я бы ему тысячу рублей отдал, пусть радуется. И я стал думать, как я заработаю много-много денег и всё буду присылать, присылать ему эти деньги, пока он сам не откажется от них.
Подошел к справочному и постучал в окошко.
— Вот твоя справка, — сказала женщина из справочного. У нее в руке была полоска бумаги. — Плати пять копеек.
Это для меня было как взрыв атомной бомбы. Она держала в руках тоненькую, почти папиросную бумажку с адресом моего отца, но я не мог ее получить. У меня не было пяти копеек. Какие-то несчастные пять копеек, одна круглая монета, а где ее взять?
— У меня нет денег, — сказал я.
— А зачем же ты заказывал справку? — спросила она.
Я мог бы ей сказать, что у меня были деньги, когда я заказывал справку, а за эти двадцать минут я остался без денег. Мог ей рассказать про шофера и про свои три рубля, но мне надоело унижаться и просить. Я стоял и молчал, понимал, что она сейчас разорвет мою справку, а все равно молчал.
— Возьми, — сказала она и протянула справку. — На проспект Вернадского надо ехать на метро до станции «Университет».
…На бумажке было написано: «Щеглов Михаил Иванович, 1930 года, проспект Вернадского, 16, подъезд 8, кв. 185». Я спрятал бумажку с адресом и вернулся в машину. Там уже сидел какой-то мужчина.
— Теряю из-за тебя время, — сказал шофер.
Он крутнул ручку счетчика, машина тронулась, на счетчике стали быстро меняться цифры.
Все молчали. Я видел в шоферское зеркальце лицо мужчины. Он надел большие роговые очки, достал из толстого портфеля газету и стал читать.
— Придется ехать переулками, — сказал шофер. — А то милиционер может задержать за аварийный вид. Все из-за этого героя.
Мужчина оторвался от газеты. Теперь я увидел, что он читал газету «Советский спорт».
— Приехали, — сказал он. — Вот, вот около этого подъезда. — Ему трудно было выходить из машины. — А этого героя ремешком бы, ремешком.
Шофер посчитал мелочь, которую ему уплатил этот пассажир, и сказал:
— Солидный человек. А то другой жмется, считает, считает, копейка в копейку платит. А я думаю так: раз нет лишних денег, нечего лезть в такси.
— Это до революции воспитывали ремешком, — сказал я. И подумал: «Да, хорош ты гусь. Шерстнев таких презирает».
Я теперь совсем почему-то перестал его бояться.
— Поехали, что ли, в ваш гараж, — сказал я. — У меня своих дел полно.
— Не хочется порожняком, — ответил он. — Может быть, подхватим какого-нибудь «чижика». А насчет воспитания ремешком ты, пожалуй, прав. Нехороший этот метод, неправильный. У меня два сына, двойняшки; я их пальцем ни-ни. Убеждением действую.
Я промолчал, не хотелось с ним разговаривать.
— Свободно? — Перед машиной стоял высокий, худой мужчина. — Отвезете на Сокол?
Он сел в машину и с интересом посмотрел на меня.
— Сынок? — спросил он.
— Какой там сынок! Этот парень меня наколол на двадцатку, — сказал шофер. — Видели вмятину на левом крыле? Он виновник аварии. В гараж его везу, а там письмо напишут родителям, чтобы деньги прислали за аварию.
— А ты, парень, издалека? — спросил мужчина.
— С Алтая, — ответил я. — Мы в совхозе живем.
— Далековато. А родители в совхозе работают?
— Мать зоотехник.
— А отец?
Я промолчал.
— А отец? — снова спросил он.
— Мы вдвоем живем, — ответил я.
Шофер скосил на меня глаза, он первый раз скосил на меня глаза. До этого он не смотрел в мою сторону.
— Эх, отцы, отцы! — сказал мужчина. — Понятно, понятно.
Шофер снова покосился.
— «Понятно, понятно»! — сказал шофер со злостью. — Лучше скажите, где остановить машину.
— Вот здесь остановите, — сказал мужчина. Он вышел из машины. — Прошу на меня не кричать.
— Давай-давай шагай! — сказал шофер.
Мужчина ушел, а шофер еще долго что-то недовольно бубнил себе под нос.
— Ну, развернулись, — сказал он. — И в гараж.
В это время к машине подлетел паренек лет двадцати.
— Шеф, — сказал паренек, — подбрось на улицу Горького. Спешим.
Шофер посмотрел на меня и сказал:
— Ну ладно.
— Сейчас, у нас здесь небольшая компания. — Он протяжно свистнул и закричал: — Ребята!
К машине подлетели еще паренек и девчонка вроде Наташи. Худенькая, высокая, но только Наташа была не такая красивая.
— Полетели, шеф, — сказал первый паренек. — Кафе «Космос». Гуляем. Представляете, спихнули физику. — Это он сказал нам.
— Когда он у тебя спросил, что такое «нормальный металл», — сказала девчонка, — я решила, ты сгорел.
— Это я? — удивился первый паренек. — Да я эти «нормальные металлы», как орехи…
— А вчера что говорил? — спросил второй паренек.
— Вспомнил про вчерашнее! — Он засмеялся. — Вперед надо смотреть, вперед!
— Мальчики, — сказала девчонка, — отвернитесь. Я приму божеский вид, а то я как общипанная курица.
Она достала из сумки расческу и начала чесать волосы. Схватит пук волос и начинает остервенело чесать: сверху вниз, сверху вниз. Никогда не видел, чтобы так причесывались. А потом она уложила волосы руками, и получилось даже хорошо. А потом достала карандашик и начала водить им около глаз.
— Ну, я готова, — сказала она.
— Блеск! — сказал первый паренек.
И мне тоже очень понравилось. А второй паренек мрачно заявил:
— Ничего не блеск. Нет, Ленка, из тебя явно не выйдет физик, ты очень интересуешься своей персоной.
— Выйдет. А Лиза Мейтнер? Все пишут, что она была красивой женщиной, модно одевалась и так далее, а сделала больше некоторых мужчин в ядерной физике.
— Синий чулок, — сказал первый паренек. — Ты на него, Ленка, не обращай внимания.
Лена ничего не ответила, и они все трое замолчали. Видно было, что второй паренек обиделся и не хотел начинать разговор. А первому молчать было трудно, он посмотрел на меня и подмигнул. А я ему улыбнулся: почему не улыбнуться хорошему человеку.
— Ты где живешь? — спросил он меня.
— Далеко, — ответил я. — В Алтайском крае, на целине.
— Крепко, — сказал он. — Я в прошлом году тоже был на целине. Здорово поработал.
— Ты? — переспросил второй паренек. — Леночка, ты слышала? А мы как будто не работали. Он, видите ли, поработал.
— Ладно вам, ребята, из-за ерунды… — сказала Лена.
Совершенно ясно было, что между ними назревал конфликт.
— А вы еще поедете на целину? — спросил я.
— Может быть, поедем, — ответила Лена. — А что?
— Приезжайте к нам, — сказал я. — У нас совхоз первый на весь край. А директор, он вам руки целовать будет.
— Мальчики не любят, когда мне целует кто-нибудь руки, — сказала Лена.
— Он не целует, он только так всем говорит, кто хорошо работает. «Вы, — говорит он, — молодец, увижу, буду руки целовать».
— Это человек! — сказал первый паренек. — А ты, между прочим, в кафе «Космос» был?
— Не был, — ответил я.
— Упущение, шеф, — сказал он шоферу. — Паренек приехал с целины, а ты его даже не сводил в кафе «Космос». Там ведь мороженое знаменитое.
Видно, он принимал меня за родственника шофера. Я промолчал, и шеф промолчал. Почему-то не сказал свою любимую фразу: «Он виновник аварии, нагрел меня на двадцатку».
Мы подъехали к кафе, и они выскочили из машины.
— Шеф, у нас идея, — сказал первый паренек. — Мы забираем твоего племянника в кафе.
— Нет, — запротестовал шофер.
— Не волнуйтесь. Доставим домой в лучшем виде.
— У него дело поважнее, чем ваше мороженое, — сказал шофер.
— Жаль, — сказал паренек.
— Приезжайте к нам! — крикнул я.
Мне хотелось, чтобы мои слова услыхала Лена. Она засмеялась и помахала мне рукой.
— Еще одна жертва твоей красоты, — почему-то сказал второй паренек.
Я хотел вставить еще какое-нибудь слово, но шофер резко тронул машину вперед.
— Ишь ты, добряки, — сказал шофер. — Пожалели. Пожалел мужик волка… Жалостливые какие нашлись. Накрыл бы ты их на двадцатку, что бы они тогда запели?
— Но они ведь ничего не знали, — сказал я. — Просто они веселые и добрые.
— А, замолчи ты! — крикнул он. — За чужой счет все добрые.
— Скоро мы приедем в гараж? — спросил я.
— Подождешь, невелика птица, — ответил шофер.
Почему-то у него снова испортилось настроение.
Он резко свернул с улицы Горького в переулок, проехал немного и остановился.
— Пошли, — сказал он. — Надо съесть пару сосисок. Вазу возьми с собой.
— А можно я посижу в машине? — попросил я.
— Нет, нельзя. Такие номера у нас не проходят.
Мы вошли в закусочную. Там было много народу, и вкусно пахло сосисками, и все стояли за высокими столиками и ели эти сосиски. По-моему, здесь были одни шоферы такси. Они громко разговаривали и смеялись.
— А, Федоров появился, — кивнул кто-то на моего шофера. — Как дела?
— А… — отмахнулся Федоров.
— Опять недоволен, — сказал другой шофер.
— Что это у тебя за адъютант с вазой? — крикнул первый шофер.
— Машину из-за него раскокал, сам еле цел остался, — сказал Федоров.
Это он-то еле цел остался? Ну и силен привирать! Но я промолчал. Здесь все, конечно, были на его стороне.
Федоров пошел к стойке за сосисками, а я остался стоять у столика.
— Эх, малыш, нехорошо. — Рядом со мной стоял мужчина. В одной руке он держал тарелку с тремя сосисками, а второй руки у него не было — пустой рукав от пиджака был засунут в карман. — Нехорошо у тебя вышло, малыш. Жизнью надо дорожить, особенно в мирное время.
Первый раз мне так сказали: «Жизнью надо дорожить». До сих пор все жалели машину или деньги, которые надо истратить на ее ремонт. А этот однорукий вдруг пожалел меня.
Подошел Федоров.
У него на тарелке возвышалась целая гора сосисок. Ну, штук десять.
— Привет, Федоров, — сказал однорукий. — Как пацаны?
— Ничего, растут. — Федоров улыбнулся. Видно, пацанов он своих любил: как заходил про них разговор, он даже в лице менялся.
Я стоял, а они ели свои сосиски. Федоров отправлял в рот сразу по целой. Мне так захотелось есть, что голова закружилась.
Однорукий посмотрел на меня, потом на Федорова, который уничтожал свои сосиски, и сказал:
— Эй, малыш, может быть, сделаешь одолжение ради компании? — Он кивнул на последнюю сосиску на своей тарелке.
Федоров перестал жевать. Он даже покраснел, честное слово. А я повернулся и вышел из закусочной. Не хотел я есть их сосиски.
Вышел на улицу и остановился около машины. Стою и смотрю на вмятину на крыле. А тут появился однорукий. В руках у него ломтик белого хлеба и сосиска.
— На, съешь, — сказал он.
Я сначала не хотел брать, и есть мне уже не хотелось. Я когда расстроюсь, у меня аппетит пропадает. Но неудобно было отказаться, взял хлеб и сосиску и начал есть.
— Ты сам откуда приехал? — спросил однорукий.
— С целины. — Надоело мне всем объяснять, откуда да зачем.
— Слыхал, мне Федоров рассказал, но я решил переспросить, — сказал он. — Ну и как у вас виды на урожай?
Когда он спрашивал, то видно было, что он делает это не из вежливости и любопытства, а по-настоящему интересуется. Чем-то он был похож на Шерстнева. И ростом намного ниже, и на лицо другой, а чем-то похож.
— Хорошие виды, — ответил я. — У нас в совхозе всегда хороший урожай… — Хотел добавить, что он может поехать к нам в совхоз, что для него и без руки найдется там хорошая работа, но прямо так не скажешь. Я решил начать издалека. — Наш директор Николай Павлович Шерстнев, так у него нет пальцев на одной ноге, и ничего, работает.
— Понятно, — ответил однорукий. — А вот с одной рукой шофером не поработаешь. До войны я был мастером по автомобильному спорту. А теперь не то.
— Так я вот говорю: Шерстнев наш вовсю работает. Приезжайте к нам, я вас с ним познакомлю.
— Спасибо, — сказал однорукий. — Но из Москвы я уехать не могу. Здесь родился. Воевал. Слыхал, может быть, про знаменитую оборону Москвы? В армии маршала Рокоссовского служил. Он тогда еще в чине генерал-лейтенанта был… Мне здесь каждая улица знакома. Да-да, ты не смотри, что Москва — большой город. Вот сейчас заверни за угол и увидишь старый двухэтажный дом. Он теперь желтого цвета. А я помню, раньше он был серый, а еще раньше — красный. А живу я за Бородинским мостом. Для тебя этот мост как все мосты. А для меня это Бородинский мост. Ну вроде он живое существо. Мой товарищ. Во время войны, бывало, придет к нам пополнение, я сразу к москвичам: «Братцы, Бородинский цел?» Тогда фашисты часто бомбили Москву. «Цел», — они говорят. И воевать сразу вроде легче.
Из закусочной вышел Федоров.
— Ерунда вмятина, — сказал однорукий. — А парень неплохой, на целину меня приглашал.
Я видел, как Федоров подмигнул однорукому: молчи, мол.
— Ерунда, говорю, Федоров, вмятина, — снова сказал однорукий. — Он тебя нагрел самое большое на пятерку.
— Ну ладно, не твоего ума дело, — сказал Федоров. — Давай топай.
— Ну чего злишься? — сказал однорукий. — Поедем к нам в гараж, я тебе бесплатно все сделаю.
— Ненавижу добряков. И откуда только они сегодня на мою голову сыплются?
Мы сели в машину. Федоров завел мотор, и мы поехали дальше. Между нами стояла ваза.
— Если вам не хватает денег, — сказал я, — переезжайте к нам, у нас шоферы здорово зарабатывают.
Он посмотрел на меня так, что я сразу замолчал.
— Надоел ты мне со своей целиной, — сказал он. — И студентов ты приглашал, и этого однорукого приглашал, а теперь еще меня зовешь!
— Я всех зову, кто мне нравится, — сказал я.
— А что же, я тебе тоже понравился? — спросил он.
— Нет, — сказал я. — Просто вам нужны деньги, поэтому я вам предложил.
— Слушай, помолчи, а то схлопочешь подзатыльник!
— Своих — ни-ни, — сказал я, — а на чужих замахиваетесь?
— Ох и вредный ты парень! — сказал он. — Злой на язык.
Это я-то злой, когда он меня вынуждает, когда несправедливость так и выскакивает из него! Ему бы поговорить с женщиной из справочного бюро, она бы объяснила ему, кто он такой.
— Скажи спасибо, что у тебя нет отца. Жалко тебя обижать.
— А мне ваша жалость не нужна, — сказал я. — И отец у меня есть. Он тоже шофер. Он в Москве временно живет, учится в институте. — Врал ему вовсю, пусть, думаю, позавидует. — Скоро инженером будет и вернется в совхоз… У него есть мотоцикл. А здоровый, как Юрий Власов. Рост два метра. Он свой мотоцикл одной рукой выжимает.
Он мне не верил, косил на меня глаза и помалкивал.
— Вот, — сказал я. — Вот! — выхватил из кармана бумажку с адресом отца и сунул ему под нос. — Читайте: Щеглов Михаил Иванович, проспект Вернадского, шестнадцать, подъезд восемь, квартира сто восемьдесят пять. Ясно? Ему новую квартиру дали за хорошую работу…
— Вазу ему везешь? — спросил он.
— Ему.
Мы снова помолчали.
— Убери ее, а то еще кокнем, — сказал Федоров.
Я убрал вазу, поставил между ног. Теперь, когда Федоров опускал вниз правую руку, он дотрагивался до моей коленки. У него были большие, толстые руки. Они были выпачканы машинным маслом, и у меня на коленке осталась узенькая коричневая полоска.
Федоров остановил машину у магазина. Интересно, что он еще придумал?
— Вот тебе три рубля, купи две порции мороженого: мне и себе. Видишь, вон, продают мороженое?
— Вижу, — сказал я. — Вам могу купить, а мне не надо.
— Ну, раз ты такой гордый, — сказал он, — купи мне.
Я вышел из машины и пошел покупать ему мороженое. Жадюга он был, даже не стал меня уговаривать: мол, брось, купи себе тоже. А он обрадовался. Сейчас куплю ему самое дорогое мороженое, пусть объедается. Поесть он тоже не дурак. Мало ему сосисок, так на закуску еще мороженое подавай. Барин какой.
Купил ему мороженое за двадцать восемь копеек: оно было облито сверху шоколадом и все в бугорках от орехов. Я сам это мороженое никогда в жизни не ел, даже не нюхал. Шел к нему и прямо чуть не плакал над этим мороженым. Можно сказать, на мои три рубля он купил себе мороженое, да еще моими руками.
Когда я подошел к машине, она вдруг тронулась. На секунду передо мной мелькнуло хмурое лицо Федорова и тут же пропало. А рядом со мной стояла моя ваза, в руке было мороженое, а в другой деньги: два рубля семьдесят две копейки.
Я подумал, что сейчас Федоров смотрит в свое шоферское зеркало и видит меня. Поднял вазу над головой и помахал ею. Представил себе, как моя ваза раскачивается у него в зеркальце. Машины, которые едут сзади него, и моя ваза.
Потом я пошел в метро, чтобы ехать к отцу.
11
Ужасно, до чего он далеко жил! Надо было сначала ехать на метро, а потом минут двадцать на автобусе. И еще эта ваза мне руки оттянула. Неудобно ее было нести. Приходилось все время перекидывать из левой руки в правую.
Бумага на вазе разлезлась, я ее оборвал, и теперь два громадных цветных петуха так и торчали у всех перед глазами. Стоило мне войти в вагон метро, как сразу все уставились на них. Взял и спрятал вазу между ног.
Но только я спрятал вазу, как маленький мальчик на руках у женщины, которая сидела напротив меня, заорал благим матом:
— Хочу петушка!
Я сначала молчал и прикидывался, что не понимаю, о каком петушке он воет, а потом пришлось вытащить вазу и показать ему.
Всю остальную дорогу держал у него вазу прямо перед носом. А он даже слюни от радости пускал, обнимал вазу, гладил петухов. Еле его оторвали от этой вазы.
Наконец я нашел нужный мне дом, подъезд и поднялся на пятый этаж. Несколько минут постоял у дверей с номером 185.
Потом переложил вазу из левой руки в правую. А потом решил ее поставить временно в угол, чтобы не бросались в глаза сразу эти дурацкие петухи. Уже хотел позвонить, но почувствовал, что у меня во рту стало сухо-сухо, а язык большой и не шевелится.
Поднялся на несколько ступенек выше и тихонько запел песенку про шоферов, чтобы расшевелить язык. Немного успокоился и снова подошел к этой двери, но, вместо того чтобы позвонить, прислонил ухо к замочной скважине: ни звука.
Постоял немного, потом взял и позвонил. Еще, еще секунда, и откроется дверь, и я окажусь с ним один на один. И вдруг я схватил вазу и, прыгая через две ступеньки, бросился вниз. На втором этаже остановился. Глупо было, конечно, так пугаться. Ясно, что отца нет дома, что он на работе. Но возвращаться мне не хотелось. Я вышел во двор…
Двор был большой, усаженный деревьями, а в самом центре — площадка. Там стояли скамейки и играли ребята. Я подошел и сел — спешить было некуда. У меня было времени еще часа четыре.
На асфальтовом кругу площадки стояли мальчик и девочка. Мальчишка был с самокатом. Они о чем-то разговаривали и поглядывали в мою сторону. Может быть, смотрели на меня, а может быть, на вазу. Неизвестно. На всякий случай я сделал безразличное лицо.
Потом мальчишка покатил на самокате. Раз проехал мимо меня, второй, а на третий остановился.
— Новенький? — спросил мальчишка.
— Приезжий, — ответил я. — Должен эту вазу одному человеку передать.
— Откуда? — спросил мальчишка.
— Издалека.
— Сила, — сказал мальчишка. — И петухи тоже сила.
— Такого цвета петухов не бывает, — сказал я. — Какой-то художник бешеный их нарисовал.
— А все равно, — сказал мальчишка. — Хочешь прокатиться на самокате? Самоходный и с тормозом.
— Можно, — ответил я.
Взял самокат и попробовал прокатиться, но чуть не упал. У нас в совхозе никто на таких самокатах не катается. Я их до сих пор только в кино видел.
— Я раздумал, а то еще сломаю, — сказал я.
— Ерунда, — успокоил меня мальчишка. — Его сто раз ломали. Сейчас я тебя научу. Главное — сильно отталкиваться и не нажимать на тормоз. И все.
— Эй, я пошла! — крикнула девчонка.
— Ну и иди, — ответил мальчишка.
— Позовешь — не вернусь, — сказала девчонка.
Ох, любят эти девчонки угрожать! Сама не человек, а палка. Глазищи зеленые, и платье зеленое. Настоящая ящерица. А тоже угрожает.
— Не позову, — сказал мальчишка. — Не беспокойся!
Молодец, а то я боялся, что он убежит за этой ящерицей. А мне надоело болтаться одному, и от взрослых я за день устал. Всё взрослые и взрослые, целый день. Устаешь от них.
Девчонка повернулась и убежала.
Теперь мы катались на самокате по очереди. Круг я, круг он. Потом он предложил кататься на скорость, кто быстрее. Один вслух считал: раз, два, три… а другой в это время катил по кругу. Он нарочно считал медленнее, чем я, чтобы я оказался победителем.
— Говоришь, издалека? — спросил наконец он.
— Издалека, — ответил я. — С целины.
— Сила! — закричал он. — У меня не было ни одного знакомого целинника.
Он протянул мне руку и крепко пожал. Он жал мою руку изо всех сил.
— Севка. — Я тоже пожал ему руку так, чтобы он почувствовал.
— А я Сережка, — ответил он. — У тебя мозоли. Сила!
— В мастерской работаю. Трактористам в ремонте помогаю.
— А я еще сам ни разу в жизни ничего не делал, — вздохнул Сережка. — Москва, сам понимаешь. Мастерской здесь не найдешь. А если даже найдешь, взашей могут выгнать. Пропадаю.
— Ну, в Москве тоже неплохо.
— Хорошо-то хорошо, но размах не тот, — сказал Сережка. — Давай дружить по-настоящему. Уедешь — переписываться будем.
— Давай, — согласился я.
— А потом, может быть, я приеду к вам, — сказал Сережка. — Вырасту же я когда-нибудь. Будем с тобой жить в палатке.
— У нас давно нет палаток, — ответил я.
— Ну все равно, — печально вздохнул Сережка. — Все равно я к вам приеду.
— Приезжай. Не пожалеешь.
— А ты надолго?
— Да я проездом. Сегодня приехал и сегодня уеду. В Артек.
— Сила, — сказал Сережка. — Ох и счастливый ты!
— Вот передам одному человеку эту вазу и уеду, — ответил я. — А в вашем доме мне знакомого повидать надо. Может быть, ты его встречал: высокий такой? — Подумал, что бы еще рассказать об отце, но ничего не придумал. — Ну, в общем, он высокий-высокий.
— Здесь высоких много, — сказал Сережка. — По таким приметам не найдешь.
— Щеглов его фамилия. Щеглов Михаил Иванович, — сказал я.
— Да ведь это дядя Миша! — крикнул Сережка.
Это был первый в моей жизни человек, который видел его совсем недавно, вчера или позавчера.
— Только он совсем не высокий, — сказал Сережка. — Обыкновенный рост… Он мой лучший друг.
Я не стал с ним спорить. Может быть, действительно он и не высокий, я ведь не видел его восемь лет. Но стало обидно, и я даже рассердился на Сережку, хотя он-то уж во всяком случае не был виноват в том, что мой отец уехал из совхоза и бросил нас.
— Чем ты ему приглянулся, что он записал тебя в лучшие друзья? — спросил я.
— А его весь наш двор знает, — ответил Сережка. — У него старенький мотоцикл, и он часто занимается ремонтом во дворе, а я ему помогаю. Он скоро придет с работы.
— Подождем, — согласился я. — Времени у меня достаточно.
— А этих петухов ты ему привез? — спросил Сережка и кивнул на мою вазу.
— Этих?.. Нет, не ему. Одна женщина послала мужу — подарок ко дню рождения. Неудобно было отказать… А может, мне сходить к нему на работу?
— Кто его знает, где он работает, — ответил Сережка.
Да, Москва — это не наш поселок, где каждый знает, где кто работает, где живет и что за человек. Здесь вон сколько людей, и все разные. Попробуй разберись в них. Потом я почему-то подумал, что когда мы с Сережкой станем взрослые, то многое будет по-другому. В общем, нам будет нравиться одно и то же. Потому что ведь вот мы с Сережкой жили в разных концах Советского Союза и только что познакомились, а уже друг друга с полуслова понимаем.
В это время затарахтел мотор, и кто-то въехал во двор на мотоцикле. У меня прямо задрожало все внутри. Удивительно, до чего я был нежное и трусливое создание: раньше я этого за собой не замечал. И никто бы в это не поверил. Даже Богиня Саваофа говорила, что я парень не робкого десятка. А тут, если бы не Сережка, я бы убежал.
— Не он, — сказал Сережка. — Это студент, на новеньком чешском мотороллере. Называется «Чезета». Машинка — высший класс. Папочка купил.
— Неплохо устроился, — сказал я.
— Ерунда, — ответил Сережка. — Так каждый может, на чужие денежки. Ты думаешь, если бы мне купили мотороллер и цветную рубашку, как у него, то я бы не смог форсить? Форсить каждый может. Но мне лично противно, когда форсят.
Я промолчал. Что говорить, и так все ясно.
Снова во двор въехал человек на мотоцикле. У этого был большой, мощный мотоцикл, а на глазах квадратные темные очки; из-за них нельзя было рассмотреть лицо мотоциклиста. Он проехал мимо нас и даже посмотрел в нашу сторону. Я подумал, что сейчас он остановит мотоцикл, и снова почувствовал, что не могу произнести ни слова.
— Тоже не он, — сказал Сережка. — Это летчик. Служит в гражданской авиации. Второй пилот на Ту-124. Неплохой парень, только всегда торопится. А мотоцикл — сила! На малых оборотах тянет без звука. Два цилиндра. На нем можно рекорд скорости поставить.
— А сколько же у вас во дворе мотоциклов? — спросил я.
— Двенадцать, — сказал Сережка. — Студент — раз, летчик — два, рыжий — три, шофер-таксист — четыре, инженер — пять, парашютистка — шесть… — И тут Сережка закричал: — Дядя Миша! Дядя Миша!
12
По двору ехал человек на мотоцикле. Он был в маленькой кепке, сдвинутой на лоб. Я его сразу узнал, я бы его узнал среди тысячи людей, среди десяти тысяч и даже среди миллиона. И мотоцикл я сразу узнал. Вдруг вспомнил, как мы на этом мотоцикле ездили по степи втроем: я, мама и он.
У него тогда была точно такая же кепочка, и у меня была такая же кепочка. Ее мне сшила мама и надела мне так же, как носил он. «Правильно, — сказал тогда он. — Правильно носишь кепку».
— Побежали! — закричал Сережка.
Он проехал мимо нас и помахал Сережке рукой.
— Постой, — сказал я.
— Ну чего же ты, а то он уйдет!
— Понимаешь… — Я был не из тех, кто с первого раза выкладывает свои секреты, но сейчас у меня другого выхода не было. — Ты умеешь хранить тайну?
— Могила! Можешь на меня положиться.
Сережка готов был подождать. А я не знал, с чего начать.
— Ну? — не вытерпел Сережка.
— В общем, ты не говори ему, что я его жду. Понял?
— Не очень, — сказал Сережка. — Сам ждал, говорил, нужен, а теперь не говорить. Пожалуйста, не буду. — Он ждал, что я еще скажу. — Это и вся тайна?
— Нет, не вся, — ответил я. — Мне надо с ним поговорить, но чтобы он не догадался, откуда я приехал и как меня зовут. Понял?
— Понял, — кивнул Сережка. — Пошли, а то он уйдет.
— Пошли, — сказал я.
Мы вышли на асфальтированную дорожку, и Сережка покатил на самокате. Я бежал рядом. Вазу с петухами я держал сбоку, чтобы ее не было видно.
Мы подбежали к нему.
— Ну, как работает старик? — спросил Сережка и похлопал по бензобаку мотоцикла.
— Работает, — ответил он.
— А как работает? — Сережка изо всех сил старался поддержать разговор.
Он ничего не ответил. Сидел перед мотоциклом на корточках и молчал. Меня он не видел. А я был совсем рядом, стоило мне протянуть руку, и я бы дотронулся до его плеча.
Я бы мог ему сказать: «Хватит копаться с этой старой посудиной». А он бы мне ответил: «А тебе какое дело?» А я бы ему: «Значит, есть какое-то дело». Он бы посмотрел на меня… и произошло бы что-нибудь необыкновенное. Он завел бы мотоцикл, посадил меня сзади, и мы бы куда-нибудь покатили, где никого-никого нет. Мы бы покатили в самое укромное место в Москве. А у Сережки рот открылся бы от удивления…
Стоило мне только дотронуться до его плеча, только протянуть руку и шевельнуть пальцем. Ну чего я стоял как чурбан? Столько лет об этом мечтал, столько пережил из-за этого, а теперь стоял перед ним и молчал.
А он продолжал возиться с мотоциклом, и мускулы ходуном ходили под его рубашкой. И руки у него были в масле, совсем как у Федорова. Но вот он выпрямился. Ему надо было, видно, подойти к мотоциклу с другой стороны. А мы стояли у него на дороге.
— Идите, ребята, идите, нечего болтаться под ногами, — сказал он. — Не до вас.
Мы с Сережкой отошли и смотрели на него издали. В конце концов, почему он должен с нами разговаривать? Нет у него для этого свободного времени. Может быть, он торопится на собрание или у него срочное задание по работе, а здесь еще мотоцикл барахлит. Голос его мне понравился: низкий такой и слова чуть-чуть растягивает.
Наконец он бросил возиться с мотоциклом и пошел к подъезду. Прошел мимо нас и посмотрел в мою сторону. Так скользнул глазами, даже петухи на вазе его не удивили. А меня он просто не узнал.
Вот что происходит с отцами, когда они уезжают из дому! Рядом с ним стоит его сын, а он и в ус не дует. Точно это не его сын, который носит одну с ним фамилию, и до сих пор помнит его голос, и узнал бы его среди миллионов людей. А этот отец преспокойно проходит мимо и скрывается в подъезде.
Неизвестно, что теперь делать дальше. На вокзале, вероятно, паника уже идет вовсю. И еще эта ваза с петухами все руки оттянула. Подарить ее Сережке и уехать? Или лучше написать записку, положить в вазу и попросить Сережку передать отцу? Но мне бы с ним поговорить, хотя бы несколько слов сказать, чтобы он знал, что я — это я.
— Не очень-то разговорчивый, — сказал я. — А мне про него рассказывали, что он любит поболтать.
— У него по настроению, то начнет говорить — не остановишь, — сказал Сережка, — а то: «Привет, спешу, брат, спешу», и все. Но на мотоцикле меня два раза прокатил, и вот самокат тоже он починил.
Мы помолчали.
— Ну, что теперь будешь делать? — спросил Сережка.
— Не знаю. На вокзале паника, вероятно, страшная. В общем, мне на это наплевать, но Наташу жалко. Это наша вожатая — мировой человек. Она из-за всего переживает, все принимает близко к сердцу. Представляешь, ей меня доверили, а я сбежал.
— А зачем же ты сбежал? — спросил Сережка.
— Чрезвычайные дела, — сказал я. — Если бы я ей все рассказал, то она бы меня простила.
— Все не расскажешь, — сказал Сережка.
— Вот именно, — согласился я. — А дома ты у него бывал?
— Нет, — ответил Сережка.
— Понимаешь, нужно мне сказать ему одну важную вещь, — сказал я. — Привет передать. А я почему-то не смог…
— Он теперь, может быть, до утра из дома не выйдет. — Сережка помолчал, посмотрел на меня. — А ты этих петухов, значит, не ему привез?
Ведь я ему уже говорил про этих петухов, что привез их другому человеку, а он снова спросил.
— Нет, не ему, — сказал я.
— Тогда придется ждать до утра, — сказал Сережка.
— Хорошенькое дело! — ответил я. — У меня всего времени час или два.
— Надо что-нибудь придумать, — сказал Сережка.
— Надо, — согласился я.
— Вон его окно, — показал Сережка, — на пятом этаже. Открытое… Первое справа. Видишь?
— Вижу.
— Придумал, придумал! — закричал Сережка. — Бросим ему в окно небольшой камешек, он выглянет, ну а мы ему что-нибудь крикнем.
— А если мы не попадем? — сказал я. — Выбьем соседнее окно?
— Да. — Сережка вздохнул. — Тогда нам крышка. Здесь домоуправ жестокий. Он нас в милицию отведет за милую душу. В детскую комнату. А там женщина работает, лейтенант милиции, как начнет воспитывать, не обрадуешься.
13
Стало вечереть. Мы сели на скамейку, а между нами стояла ваза. На меня в упор смотрел желтый глаз черного петуха. Сережка посмотрел на своего петуха.
— Севка, — сказал он, — а у твоего петуха какой глаз?
— Желтый, — ответил я.
— А у моего черный… Бабка моя сейчас, вероятно, уже ругается, что ужинать не иду.
— А ты иди, — сказал я. — Я, например, совсем есть не хочу.
— И я не хочу. — Сережка вздохнул. — Придется идти к Софке, она сразу что-нибудь придумает. Она самая умная в нашем классе. Даже иногда обидно бывает: сидишь, мучаешься над задачкой. А она придет, раз-два — и решила. Мать говорит: Софка способная девочка, а по-моему, просто везучка.
Я промолчал.
— Ты что, вообще против девчонок?
— Вообще против. Обидчивые они. Я одну назвал «дохлая принцесса», так потом меня на сборе отряда разбирали. Шуток не понимают.
— Я тоже, вообще-то, против, — сказал Сережка. — Но что же делать? Без Софки не обойдешься. Она хитрая и ловкая. Думаешь, катал меня дядя Миша на мотоцикле? Нет. А Софку катал. Думаешь, он починил бы мне самокат? Никогда в жизни. Ты же видел: «Привет, брат, привет, спешу, дела». А Софка его попросила, и он починил. Слова она особенные знает, хотя можно сказать, что из ее разговора ничего нельзя толком понять. Она не выговаривает две основные буквы алфавита: «л» и «р». Она вместо «ложка» говорит «вошка».
— Ну, раз так, — сказал я, — пошли к твоей Софке.
Мне теперь все равно было, куда идти, так у меня было тяжело на душе. Может быть, на самом деле эта хитрая Софка что-нибудь придумает.
— Она живет на втором этаже.
Мы подошли к Софкиным окнам, и Сережка несколько раз коротко свистнул, но в окне никто не появился. Он еще раз свистнул.
— Видал? — Он кивнул на Софкины окна. — Нарочно не подходит. Характер у нее ой-ой! Бабушка говорит, на такой женишься, будешь ходить в струнку.
Я стоял рядом и размахивал вазой. Передо мной появлялся то желтый, то черный петух, точно они гонялись друг за другом.
— Смотри, разобьешь! — сказал Сережка.
— Я не разобью.
— Пошли! — крикнул Сережка.
Это была хитрость. Стоило нам сделать три шага, как Софка тут же высунула голову и крикнула:
— Эй, Сегежка, чего свистишь под окнами! Я читаю книжку, а ты свистишь.
— Ну и читай свою книжку.
— А чего же ты свистев?
— Дело есть, — сказал Сережка.
— Ну? — сказала Софка.
— Я не собираюсь орать на весь двор, — ответил Сережка.
— А ты губами, — сказала Софка. — Я пойму.
— А может, спустишься? — попросил Сережка.
— Нет, ты губами, — сказала Софка. — А то не пойду.
Сережка начал говорить одними губами. Софка, не отрываясь, смотрела ему в рот. Когда Сережка кончил, Софка тут же исчезла из окна.
— Сейчас прибежит, — сказал Сережка. — Она ради другого в огонь и в воду. Это у нее есть.
— А что ты ей сказал? — спросил я. — Ничего нельзя было понять.
— В двух словах изложил твою историю. — Сережка помялся. — Про него.
— А… — Нужно было что-нибудь еще спросить, и я сказал: — И ты тоже умеешь читать по губам?
Сережка скривился, подумал, вероятно, соврать мне или нет, и ответил:
— Нет. Я только умею говорить беззвучно, одними губами, а читать не умею. — Он помолчал. Видно, его подавляло полное превосходство Софки, потому что он сказал: — У меня губы толстые, по ним нехитро прочитать. А ты попробуй прочитай по Софкиным губам. Она сама по своим губам ничего не может прочитать.
— Как это сама по своим губам не может прочитать? — удивился я. — Человек сначала думает, а потом говорит. Что же, она сама не знает, о чем думает?
— А вот так, — сказал Сережка. — У нее все может быть. Она мне рассказывала: встанет перед зеркалом, губами шепчет, а сама в зеркало смотрит и ни черта не понимает, что говорит.
— Опять вгешь!
Мы оглянулись: перед нами стояла Софка. В руках она держала пачку печенья.
— Ты же сама рассказывала! — возмутился Сережка.
— Хотева тебя успокоить, — ответила Софка. — Кому печенья?
Сережка обиделся на Софку и не стал брать печенья, и я тоже не стал — неудобно было.
— А Севка всем придумывает прозвища, — сказал Сережка.
— И мне пгидумав? — спросила Софка.
— Ящерица, — сказал я.
Минуту они молчали. Потом Сережка сказал:
— Сила прозвище!
— Ничего, — согласилась Софка.
— Давай печенье, — сказал Сережка.
Он взял сразу три печенья и стал их жевать.
— А ты? — спросила Софка.
— Я есть не хочу, — соврал я.
— Печенье — это не еда, — сказала Софка. — На, дегжи всю пачку, а я понесу твою вазу.
— Смотри не разбей, — предупредил ее Сережка. — Это он одному человеку привез.
— Ты за кого меня пгинимаешь? — спросила Софка. — За квадгатную дугу?
Я никогда не слышал, чтобы говорили «квадратная» дура. Всегда говорят «круглая» дура. А тут «квадратная».
— Ну ладно, — сказал Сережка. — Ты что-нибудь придумала?
— Сейчас, — сказала Софка.
Софка шла впереди, в руках у нее была ваза. Я посмотрел на вазу со стороны. Смешная она и веселая. Я даже к ней привык, и она мне нравилась.
Софка что-то шептала себе под нос.
— Чего это она? — тихо спросил я.
— Думает, — ответил Сережка. — Она, когда думает, всегда под нос читает стишок. Она в актрисы целит, а там без букв «л» и «р» нельзя. Где-то достала стишок и тренируется. Ей сказали: как научишься читать этот стишок, так возьмут в актрисы. А она упорная. «Шит колпак не по-колпаковски, вылит колокол не по-колоколовски. Надо колпак переколпаковать, перевыколпаковать, надо колокол переколоковать, перевыколоковать». Это ее стишок.
— Язык сломаешь, — сказал я.
— Сломаешь. Но она упорная.
Вдруг Софка оглянулась и сказала:
— Пгидумава. Сейчас зайдем к нему и скажем: собигаем бумагу. Ну и поговогим, о чем надо.
— Силища! — обрадовался Сережка.
А я промолчал. Ходил как во сне. Точно все то, что происходило, было не со мной, а с кем-то другим. Точно не я сбежал с поезда, не я обманул Наташу, подвел Шерстнева, точно не я искал встречи с отцом, а кто-то другой.
Мы вошли в подъезд, сели в лифт.
— Чуг, я нажимаю кнопку, — сказала Софка.
Она нажала кнопку десятого этажа, хотя нам надо было на пятый. Сережка невозмутимо стоял в углу.
— Почему ты нажала на десятый? — спросил я. — Ведь он живет на пятом.
— Гвупо ехать до пятого в десятиэтажном доме, — ответила Софка. — Доедем до десятого, потом спустимся до пятого.
Мы ехали в лифте. Я в своей жизни первый раз. Он мягко скользил вверх, щелкая на этажах. Потом остановился. Софка нажала кнопку пятого этажа, и мы поехали вниз.
Вышли на лестничную площадку, и я даже не успел опомниться, как Софка без всякой подготовки позвонила в сто восемьдесят пятую квартиру.
Он открыл нам на второй звонок. Одна щека у него была в мыле, он брился. Сразу было видно, что он торопился.
— А, знакомая братия. Ну, в чем дело?
— Мы за макуватугой, — сказала Софка.
— За чем? — переспросил он.
— За стагой бумагой, — поправилась Софка.
— Нет у меня бумаги, — сказал он.
Но Софка — это не Сережка, от нее не так легко было отделаться.
— А у ваших соседей тоже нет стагых газет? — спросила она.
— Их нет дома. Давай, давай, шагайте дальше! — Он захлопнул дверь перед нашим носом.
— В пвохом настгоении, — сказала Софка. — Ну ничего.
Сережка совсем приуныл, и я тоже здорово приуныл. А Софка снова нажала кнопку. Он открыл дверь, и раньше, чем он успел возмутиться, она прямо выпалила в него:
— Госудагству нужна бумага, а вы не хотите помочь!
— Ну ладно, входите. — Он посмотрел на часы. — Проходите в комнату. Я добреюсь.
Мы вошли в комнату. У него была самая обыкновенная комната: стояли кровать, стол и один стул. А вещи висели на двери, они были прикрыты простыней. На стене около окна висело зеркало, а под зеркалом портреты двух женщин. Я подошел поближе, чтобы их рассмотреть.
— Агтистки кино, — сказала Софка. — Из жугнава выгезаны.
Наконец он вернулся. Он был чисто выбрит и аккуратно причесан. Подошел к зеркалу, чтобы полюбоваться собой. Видно, он себе понравился, потому что замурлыкал под нос песню: «А у нас во дворе есть девчонка одна…» Я эту песню отлично знаю, у нас ее в совхозе все поют.
Он посмотрел впервые прямо мне в лицо и спросил:
— С пополнением?
— Приезжий, — вдруг сказал Сережка.
У меня все как запрыгало перед глазами: Софка, Сережка, он и эти две женщины, которых он вырезал из журнала и повесил на стене. Я отвернулся, нарочно отвернулся. Думал, успокоюсь, повернусь к нему лицом, а он… Когда я поставил вазу и оглянулся, он уже забыл обо мне. Спросил, кто да что, а ответа толком не дождался: приезжий так приезжий. В общем, он был из тех, которые спрашивают: «Как у вас дела?», хотя им совсем это неинтересно.
— «А у нас во дворе есть девчонка одна…» — снова запел он и повеселевшим голосом спросил: — Значит, государству нужна бумага? — Что он так развеселился, непонятно было. — Что ж, сейчас будет бумага.
Вышел из комнаты и вернулся с пачкой старых газет. Снова вышел и снова вернулся: бросил на пол еще пачку.
— Государству нужна бумага, — сказал он. — Пожалуйста.
— Неплохой урожай, — заметил Сережка.
— А у вас вегевки есть? — спросила Софка. — Мы бы сейчас всё связали и унесви.
— Веревки? Это мы сейчас организуем. — Он опять вышел.
— Давай начинай, — сказала Софка.
Я промолчал.
— Ты видишь, он волнуется, — сказал Сережка.
— Лучше я ему записку напишу.
Я оторвал от газеты длинную полоску бумаги и быстро написал: «Это тебе подарок от мамы. Твой сын Севка».
Я очень торопился, боялся, что он зайдет. Сложил записку в комочек и положил в карман.
— А где ты ее оставишь? — спросил Сережка.
И в это время он вернулся в комнату. В руках у него была веревка.
— Дядя Миша, а вам нгавится эта ваза? — вдруг спросила Софка.
— Ваза? Для ребятишек неплохо.
— Это я одному человеку в подарок привез, — сказал я.
Голос у меня был какой-то странный.
Он разорвал веревку на три куска и протянул нам.
Софка и Сережка тут же стали связывать газеты. А я как дурак стоял в центре комнаты: в одной руке у меня была пачка с печеньем, в другой — веревка.
— Ты что на меня уставился? — спросил он.
— Я? Просто так.
— Экий ты, брат, неловкий! Дай сюда твое печенье. — Он взял у меня коробку с печеньем и слегка при этом коснулся моей руки. — И в пачке у тебя нет ни одного печенья, а ты за нее держишься.
А я даже не заметил, как съел всё печенье.
— Он сегодня ничего не ел с утра, — сказал Сережка. — Он ведь проездом в Москве. Сегодня уезжает.
— А чего же он тогда с вами болтается?
— Ради компании, — сказал я.
— Ну, давайте, ребята, давайте побыстрее! — сказал он. — Мне надо уходить.
А мне наплевать на это, плевать мне на то, что тебе надо уходить! Я стою с тобой рядом, я ради тебя сбежал с поезда, а ты меня выгоняешь. А еще отец! Ну и уходи. А я сейчас соберусь и уеду и больше никогда-никогда не приеду. А в вазу брошу записку. А потом, может быть, ты когда-нибудь заглянешь на дно вазы и прочитаешь записку: вот тогда тебе будет стыдно.
Я изо всех сил старался, мне хотелось, чтобы мой пакет был самый увесистый. Я натянул веревку покрепче, а она лопнула. Мне снова стало жарко, я почувствовал, что он мне смотрит прямо в затылок. Прямо прожигает его насквозь, а я ползал по полу, собирая эти несчастные старые газеты, потому что государству нужна бумага, а мне очень нужен отец.
— Ну-ка, дай я тебе помогу. — Голос у него стал какой-то другой. Я бы сказал, что голос у него стал поласковей. — У тебя что-то не ладится.
— У меня? — спросил я. — У меня-то все ладится.
Я поднял сверток и понес к выходу, даже не оглянулся на него. Нечего мне было на него оглядываться. Потом незаметно бросил записку в вазу.
У двери я на секунду остановился, ждал, что он меня окликнет, что ли. Но он меня не окликнул, и я ушел, а моя ваза с запиской на дне осталась у него в комнате.
На лестнице меня догнали Софка и Сережка.
— Ты чего так быстро ушел? — сказал Сережка. — Можно было еще немного посидеть.
Я промолчал. Нечего мне было говорить.
— Ты не пегеживай, — вдруг стала успокаивать Софка. — Не поговогив — и не надо. Вазу ты ведь оставив?
— Вазу? А вазу я вез другому человеку. А теперь вот провозился с ним и больше никуда не успею. Мне бы на поезд не опоздать. С Курского вокзала поезд отходит.
— А ты нам оставь адрес того человека, — сказал Сережка. — Мы ему отнесем твою вазу.
— Ладно! — отмахнулся я.
У меня сильно щипало в горле, и трудно было разговаривать. Я боялся заплакать. Они тогда могут подумать, эти всезнайки-москвичи, что у нас в совхозе все такие плаксы. А они еще не видели наших.
Мы вышли во двор.
— Пожалуй, я пошел, — сказал я.
— Уже? — спросил Сережка. — Ну прощай!
Мы пожали друг другу руки, потом я пожал руку Софке. Ладошка у нее была длинная и худая. Постояли. Не люблю я этих расставаний до ужаса. Ведь прощались на всю жизнь. Может быть, никогда больше и не увидимся. Жалко было расставаться.
— Эй, ребята, ребята! — (Мы задрали головы. В окне пятого этажа торчал он.) — Слушай, парень, ты забыл вазу!..
— Что? — переспросил я.
Я отлично слышал, что он крикнул, но сделал вид, что ничего не понял. Он пропал из окна, потом снова высунулся. В руках у него была моя ваза. Он начал размахивать вазой. Из нее выскочила записка и упала к нашим ногам. Сережка поднял ее и протянул мне, а я тут же запихнул ее в карман.
— Иду! — крикнул я.
Ну что ж, возьму и скажу ему сейчас все. Мне вдруг стало легко и свободно. И непонятно было, как я мог так долго страдать и хитрить, вместо того чтобы сразу все рассказать. Давно бы уже сидели и распивали чаи, а потом бы он отвез меня на вокзал, и я его познакомил с Наташей и Гелием.
Позвонил. Думаю, сейчас он откроет дверь, а я ему: так, мол, и так, принимай гостей. И тут он мне открыл… Я даже его сразу не узнал, так он преобразился, совсем какой-то другой. В новеньком костюме, в белой рубашке при галстуке, точно тракторист на свадьбе. Да что там тракторист, настоящий артист из заграничного кино!
— Нехорошо чужие вещи забывать, — сказал он. — Тебе доверили, а ты забыл.
Он еще поучал меня. Ну ладно, ладно, сейчас я тебе скажу, кто я, тогда ты не так заговоришь. Тогда я смогу тебе сделать несколько замечаний о твоей наблюдательности. Например, о том, что у тебя и у меня одинаковые брови и носы, а ты этого не замечаешь. Тебе даже в голову не приходит, что я твой сын.
А может быть, ты на самом деле забыл, что у тебя есть жена и сын? Может быть, ты не обрадуешься, когда узнаешь, кто я? Ты ведь собрался в гости, что ли, а я тебе помешал? Придется возиться со мной и разыгрывать радость.
Почему-то я никогда раньше об этом не думал. А вдруг действительно ему не до меня?
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Мишка, — соврал я.
Нет, прежде чем ему все выкладывать, надо разобраться в нем.
— Тезка, значит, — сказал он.
Пожалуйста, пусть будет так. Я успокоился и врал очень ловко. Совсем не волновался.
— А откуда ты приехал?
— С Алтая.
— С Алтая? — У него в голосе появилась какая-то заинтересованность. — Значит, мы с тобой не только тезки, но и земляки. Где же ты там живешь?
— Под Барнаулом, в совхозе, — снова соврал я.
— Я тоже жил в совхозе, только далековато от Барнаула, — сказал он. — Но все равно, мы с тобой вроде как земляки. Восемь лет не был в тех краях…
Я все ждал, что он вспомнит меня и мать. А он не вспоминал, точно мы у него совсем выскочили из головы.
— Может быть, слыхал про совхоз «Новый»? — спросил он.
— Про «Новый»? Слыхал. Недавно в газете писали о вашем директоре совхоза.
— Про Шерстнева? Значит, работает. — Он засмеялся. — «Руки буду целовать, когда увижу…» «Международный скандал…» Это любимые изречения Шерстнева. Забавный мужик! Мой лучший друг. Предлагал остаться его заместителем. А я отказался, в Москву потянуло. Надо было в институт податься.
«Шерстнев его лучший друг? — подумал я. — Здорово придумал. Может, он еще скажет, что тот собирался ему руки целовать за то, что отморозил из-за него пальцы на ноге?»
— Ну, я пошел, — сказал я. — И вам тоже, вероятно, пора…
— Подожди, подожди, не каждый день земляка встречаешь, — сказал он и почти силой усадил меня на стул. — А я не тороплюсь, я все равно жду телефонного звонка… Я самый «старый» целинник. По первой целине трактор водил, вместе с Шерстневым первую палатку ставил. Ух и поработали мы тогда, а зимой померзли. Палатки насквозь продувались ветрами. Многие тогда спасовали, а я нет. А ведь я жил не один: сынишка у меня тогда был совсем маленький…
Он так и сказал: «Сынишка у меня тогда был совсем маленький…» Он так и сказал, а я-то думал, что он напрочь забыл обо мне.
— А где же ваш сын теперь? — спросил я.
— С матерью уехал погостить к родственникам, — сказал он. — Да, на целине меня каждый знает. — Лицо у него оживилось, щеки покраснели, весь он подобрался и стал торопливо и радостно шагать, размахивать руками, как какой-нибудь капитан дальнего плавания на капитанском мостике. — Ты спроси у нас в совхозе: кто помнит Щеглова? И каждый тебе о нем расскажет. Да что там в совхозе! Во всем районе меня знали и уважали. Вот был такой случай. Зимой несколько парней, трактористов, спасовали. Надоело им, и они решили уйти. А как уйдешь? Только на тракторе, степь вся ведь под снегом. Они выбрали время, когда не было Шерстнева, и стали собираться. Я узнал об этом, сынишку на руки — и за ними. Догнал, говорю: не вернетесь, мальчишку заморозим, и вам тогда плохо придется. Вернул их… Уж кто-кто, а я заслужил, чтобы меня помнили!
Я-то прекрасно знал эту историю, он мог ее не рассказывать. Я от Шерстнева ее знал. Только за трактористами в погоню со мной на руках бросился совсем не он, а мать.
Стало скучно-скучно, и было непонятно, зачем я здесь рассиживаюсь, когда на вокзале меня ждут не дождутся Наташа и Гелий. И этот человек, который прохаживался по комнате в новых скрипучих туфлях и так лихо врал, мне был не нужен.
Он подошел к двери и открыл ее.
— Показалось, что кошка мяучит под дверью, — сказал он.
А это мяукал я, он врал, а я мяукал и даже сам не заметил. Нет, мне пора было отсюда уходить.
— У меня поезд через час, — сказал я. — Уезжаю в Артек.
— Обидно, — сказал он. — Я бы тебя проводил, не каждый день земляка встречаешь, отвез бы на мотоцикле на вокзал, да вот жду звонка.
— Ничего, — ответил я. — На метро доеду.
Не хватало только, чтобы он меня на своей старой посудине отвозил на вокзал! А там его увидят Наташа и Гелий, и начнется история…
— На обратном пути загляни. Я задумал купить «москвич». Могучая штука. В мотор введу одну хитрую реконструкцию, это между нами, будет тянуть на двести километров. Покатаю тебя с ветерком.
Я взял вазу и встал. Мы вышли на лестничную площадку.
— Подожди, — сказал он и вызвал лифт. — А ты заезжай на обратном пути, и вместе махнем на Алтай. Вот все удивятся, когда я приеду!..
Я посмотрел ему в лицо, оно стало какое-то другое. В общем, это был не тот человек, который только что расхаживал по комнате. Он вдруг сник, как-то робко сказал: «Вот удивятся все, когда я приеду…» Я подумал о матери, и он, по-моему, тоже подумал о ней. Странно это было: стоят два человека, отец и сын, и думают об одном и том же, а между ними такая пропасть, которую никак нельзя преодолеть.
Пришел лифт. Он открыл мне дверцу. Он стоял и смотрел на меня сквозь решетку.
— Нажми третью кнопку снизу, — сказал он.
Я нажал, и лифт тронулся. Сначала пропало его лицо, потом я увидел галстук, потом черные узконосые ботинки. И он исчез. А я стоял в лифте, и в руках у меня была ваза. Лифт щелкнул на четвертом этаже, на третьем, на втором и остановился на первом.
Софка и Сережка стояли на том же месте.
— Ну как? — спросила Софка.
— Нормально, — ответил я. — Вазу я вам оставлю, а на обратном пути заберу.
— Вот это ты правильно решил, — сказал Сережка. — Ты нам напиши, а мы тебя встретим и проводим.
— Мне пора, — сказал я.
— А мы с тобой дойдем до автобуса, — сказала Софка. — Давай мне вазу.
У автобуса мы распрощались. Я вскочил в автобус, взял билет по всем правилам и сел у открытого окна. А под окном стояли Софка и Сережка. В руках у Софки была моя ваза.
Автобус тронулся, и дом на проспекте Вернадского остался позади, и квартира сто восемьдесят пять тоже осталась позади, и моя ваза осталась позади.
От всей этой истории сохранилась только записка, которую я написал ему. Она лежала маленьким твердым комочком у меня в кармане.
И больше ничего не осталось.
14
Мы снова в поезде. Ребята давно уже спят, а я стою у окна. И в окно-то ничего не видно: темнота. Только иногда мелькает одинокая лампочка, и снова темнота.
Наташа ходит по коридору и заглядывает в купе — сторожит ребят, боится, чтобы кто-нибудь не упал с верхней полки.
А я смотрю в темноту и вспоминаю сегодняшний день. И всех людей, которых я встретил на своем пути: и водителя троллейбуса, и учительницу немецкого языка, и старика на скамейке, и балерину, и женщину из справочного, и Федорова, и студентов, которые приглашали меня в кафе «Космос», и, конечно, однорукого, и Софку, и Сережку. Всех, всех вспомнил и перебрал в памяти, и для каждого из них у меня нашлось какое-то слово.
А для него нет. Думал: он мой отец, а я ничего не могу ему сказать. Решил вспомнить все те истории, которые я раньше придумывал о нем, но мне не захотелось их вспоминать. Ненужные, пустые какие-то истории. Из них каши не сваришь.
Теперь я понял, почему мать так тяжело вздыхала, когда я врал. Она боялась, что я стану таким же легкомысленным и ненадежным, как он. Когда он рассказывал про то, как мы жили на целине в первую зиму, я даже испугался. Он говорил моими словами: «Я самый „старый“ целинник». «Уж кто-кто, а я-то заслужил, чтобы меня помнили», хотя мы с ним никогда раньше об этом не разговаривали.
Вот какая история получилась. Скажете, невеселая? Конечно, особенного веселья в ней нет, это точно. Но все равно я почему-то чувствую себя лучше, чем раньше, когда я его не знал.
А потом, он ведь сказал, что собирается к нам вернуться. Ну, не прямо так сказал, а все же было понятно, что он об этом думает.
И тут у меня снова появилась маленькая надежда, ну, как далекий огонек в степи, до которого идешь, идешь, а он все удаляется, удаляется… А потом вдруг перестает удаляться, и ты до него доходишь.
И он, мой отец, для меня как слабый огонек. Когда-нибудь я дойду до него.
Каждый мечтает о собаке
1
В тот день, когда началась вся эта путаница, эта история, из-за которой я так прославился в школе, я вышел из дому позже обычного.
Все утро я «танцевал» вокруг матери, ждал, когда она — без моих вопросов скажет, где вчера пропадала допоздна, но она почему-то молчала. Раньше если она где-нибудь задерживалась, то всегда, еще стоя на пороге в пальто, начинала докладывать, почему задержалась. А вчера она промолчала и сегодня продолжала играть в молчанку.
Я выскочил из дому и понесся галопом по Арбату. Хорошо еще, что в это время на улице нет дневной толчеи и можно бежать без особых помех. И никому ты не попадешь под ноги, и никто не толкает тебя в спину, и машин мало. И даже в воздухе еще не пахнет бензином.
Наша школа находится в переулке. А сам я живу на всемирно известном московском Арбате, рядом с домом, на котором висит серая мраморная доска с указанием, что здесь в 1831 году жил Александр Сергеевич Пушкин.
Раньше я пробегал мимо этого дома в день по сто пятьдесят раз и не замечал этой знаменитой надписи. Жил целых тринадцать лет и не замечал. А тут, в конце прошлого года, к нам пришел новый учитель по литературе и спросил меня как-то, где я живу. Я ответил. А он говорит: «Знаю, это рядом с домом Пушкина». Я как дурачок переспросил: «Какого Пушкина?» Вроде бы у нас с ним общих знакомых с такой фамилией нет. «Александра Сергеевича, — говорит он. — Того самого, главного… Ты, когда сегодня пойдешь домой, сделай одолжение, подыми голову и прочитай на доме пятьдесят три надпись на мемориальной доске».
Я потом около этой доски час простоял, глазам своим не верил. И представьте, эту доску повесили еще до моего рождения. Полное отсутствие наблюдательности.
А учитель такой симпатичный оказался, Федор Федорович, мы его зовем сокращенно Эфэф, и фамилий у него смешная: Долгоносик… Сам литератор, а фамилия зоологическая. То есть сначала он мне совсем не показался, потому что у него на каждый случай жизни припасена цитата из классической литературы, и мне это не понравилось. Что, у него своих слов нет, что ли! Но потом я разобрался, и это мне даже стало нравиться. Он как скажет какую-нибудь цитату, так и поставит точку. Коротко, и объяснять ничего не надо. И еще: когда он говорил эти цитаты, то волновался, а не просто шпарил наизусть. В общем, настоящий комик.
Сейчас все скажут, что про учителей нельзя так говорить, что они люди серьезные, а не комики. Но я говорю не в том смысле, что он смешной, какой-нибудь там хохотун вроде циркового клоуна. Наоборот, он редко смеется, хотя еще довольно молодой и не усталый, а комик в том смысле, что он какой-то необычный человек. А для меня все необычные — комики. И слова он особенные знает, и умеет слушать других, и не лезет в душу, если тебе этого не хочется. И глаза у него пристальные — разговаривая, он никогда не смотрит в сторону.
Ну, в общем, мы здорово с ним подружились, и я к нему часто забегал, в его «одиночку». Так он называет свою однокомнатную квартирку.
И в этой истории он мне здорово помог, как настоящий друг, а то после скандала с кладом меня прямо поедом ели. Проходу не давали. А он меня поддержал. Как-то толково объяснил, чего надо стесняться в жизни, а чего — нет. И я ему поверил, и это меня, можно сказать, спасло.
Собственно, все началось из-за клада.
Нет, все началось из-за Ивана Кулакова.
Нет, все началось, пожалуй, из-за матери.
А может быть, все началось из-за того, что я люблю воображать, придумывать то, чего никак не должно быть.
2
Я бежал до самой школы и прибежал, как всегда, ровно за пять минут до звонка.
Влетел в класс и вдруг увидел: на первой парте в моем ряду сидят сразу двое новеньких: он и она. Парень и девочка.
Парень обыкновенный, а девчонка рыжая-рыжая. Волосы у нее перепутаны. Не голова, а куст смородины. Сидят и мило беседуют.
Не знаю, как кто, а я люблю, когда появляются новенькие, потому что они пришли неизвестно откуда и это интересно.
Иду прямо к своему месту, а глаза влево, влево, влево — на новичков. У меня даже от этого голова закружилась. И тут ко мне сразу подскочила Ленка Попова. Я насторожился: от нее ничего хорошего не жди.
— Здравствуйте, — пропела она сладким голоском. — С чем пожаловали? — А говорит нарочно громко-громко. Совершенно ясно, что играет на новичков.
«С чем пожаловали?» — какой милый вопросик, просто оригиналка… Мы-то известно с чем пожаловали: с портфелем, в котором сложены учебники и тетради. А вы-то чего так орете? И тут я вспомнил, что в этом самом портфеле, с которым я только что пожаловал, лежит тетрадка по алгебре с нерешенной задачкой…
Достал тетрадь, чтобы решить эту задачу. А Ленка не уходит, вертится и крутится возле меня.
— Хочешь, я тебе дам списать задачку? — заорала она снова на весь класс.
Рыжая оглянулась.
— Хочу, — ответил я.
Ленка бросилась к своей парте, достала тетрадь и услужливо протянула мне. Это было совершенно на нее не похоже. И тут я увидел, что она отрезала косы. Гром и молния! Еще вчера была с косами, а сегодня короткие волосы.
— Ты что это? — спросил я.
Просто так спросил, из вежливости.
— Ничего. — Притворяется, что ничего особенного не случилось, любит она из себя строить актрису.
— А где косы?
— В век атома и нейлона, — сказала Ленка, и опять громко-громко, чтобы эти новенькие обратили на нее внимание, — косы только мешают.
Конечно, мне было наплевать на ее косы. Девчонка с косами, девчонка без кос, не все ли равно, но просто неожиданно все это. Знаешь человека сто лет, как я Ленку, и вдруг он является в совершенно новом виде. Тоненькая, длинная шея, маленькие уши торчком.
— Ты их совсем остригла?
— Нет, на время, — ответила она. — Завтра приду с косами. — И засмеялась, что подловила меня.
Я видел, как эта новая улыбнулась и сказала что-то своему соседу. Видно, ей понравилась острота этой актрисули.
Все они одного поля ягоды. Рыжая оглянулась второй раз, и я на нее так посмотрел, что, думаю, у нее надолго отпала охота оглядываться. Если захочу, я умею посмотреть — заерзаешь. Хоть она и новенькая, а пускай знает свое место. А ты, Леночка, у меня еще попляшешь, мало я тебя таскал за косы, теперь потаскаю за короткие волосы.
Хотел тут же вернуть ей тетрадь с задачкой. Решил подойти, бросить тетрадь и заорать на весь класс: «Оказывается, я сделал задачку сам… — И добавить: — А без кос, между прочим, ты просто селедка…»
Я уже встал, чтобы осуществить свой план, но потом передумал. Неохота было связываться.
Тут последняя минута проскочила, точно одна секунда, и зазвенел звонок. Вошел Эфэф.
Он всегда входит стремительно, точно боится опоздать. Оглядит класс и скажет: «Не будем терять даром времени». Но сегодня у нас урок классного руководства. На этом уроке Эфэф разрешает говорить что хочешь. Можно даже шутить и нести всякую чепуховину, можно задавать любые вопросы.
Сразу за Эфэф в класс влетел Рябов. Его все зовут Курочка Ряба. Он хоть и мой сосед по парте — Эфэф почему-то посадил нас вместе, — но люди мы разные.
— Почему ты опять опоздал? — спросил Эфэф.
— Понимаете, Федор Федорович, — сказал Рябов, — задумался и проехал одну лишнюю остановку.
Он начал притворяться, что говорит чистую правду, а на самом деле врал и кривлялся.
— Что это ты, Рябов, стал привирать, — сказал Эфэф. — Раньше я за тобой этого не замечал.
Он сделал ударение на слове «этого». Значит, кое-что другое, что ему не очень нравилось, он за ним замечал. Видно, он намекал на то, что Рябов — зубрила и остряк-подпевала. Конечно, это никому не может понравиться.
Эфэф склонился к своей старой солдатской полевой сумке, которая ему досталась в наследство от отца, и все примолкли и вытянули шеи.
И я вытянул шею: раз Эфэф полез в сумку, значит будет дело. У него там такие вещички лежат — закачаешься. Он, например, однажды на уроке русского языка, когда всем до чертиков надоели разговоры об однородных членах предложения, вытащил из сумки какую-то тоненькую потрепанную книжонку и без всяких слов предупреждения стал ее читать.
Я до сих пор помню, как Эфэф ее читал, без выражения, тихо, однообразно, точно не читал, а рассказывал то, что видел сам. А потом, когда закончил, сказал: «Солдата, который написал эту книжку, уже нет в живых. — И в сердцах, с обидой добавил: — Рановато он умер».
Книжка пошла по рядам, и каждый ее рассматривал, а когда она дошла до меня, я открыл ее и прочел: «Эм. Казакевич. Звезда». А ниже от руки было написано: «Товарищу по землянке». И стояла подпись автора. Это отец Эфэф был товарищем по землянке. Да, настоящая это была книжка, вся правда про то, как воевали, и про то, как погибали. Может быть, кто-нибудь ее не читал, так советую прочитать.
Наконец Эфэф перестал копаться в своей исторической сумке и, к общему разочарованию, вытащил оттуда обыкновенную ученическую тетрадку в двенадцать листков.
— Вот тебе тетрадь, Рябов, — сказал он. — Будешь в нее записывать, сколько раз соврал.
Это точно, он не любил вралей. Он и другим уже давал такие тетради, но никогда потом про них не спрашивал. Дал тетрадь, и все, а дальше поступай как хочешь.
— Неплохо выпутался, — сказал Рябов, когда опустился за парту рядом со мной. — Думал, старик меня не впустит.
Я ничего ему не ответил, потому что Эфэф подошел к новеньким и поздоровался.
Новенькие встали.
— Как вас величают? — спросил Эфэф.
— Кулаковы, — сказала рыжая. — Его Иван, а меня Тоша. — Она говорила медленно и совсем не волновалась. — Мы брат и сестра.
Ох и длинный оказался этот Иван Кулаков! На голову выше своей сестры.
— Ну что ж, садитесь, Кулаковы, брат и сестра, надеюсь, мы будем с вами дружить… Брат и сестра, брат и сестра… — У него была привычка повторять то, что ему только что сказали, по нескольку раз.
Я же говорю — комик, он повторяет одни и те же слова, а сам в это время думает, вероятно, про новеньких, и они уже навсегда занимают какое-то место в его голове. Он теперь об этих Кулаковых будет думать, может быть, до самого вечера, хотя еще ничего про них не знает. Он всегда так. Он мне как-то сознался, что любит думать больше про незнакомых, чем про знакомых. Про знакомых все знаешь, а про незнакомых можешь придумать то, что тебе хочется.
Я теперь тоже часто, как он, думал про незнакомых. Раньше я всегда думал про деда, да про мать, да про свой класс, и все. А теперь я увижу какого-нибудь случайного паренька на улице, какого-нибудь симпатичного великана вроде этого новенького, Ивана Кулакова, и целый день про него думаю и представляю, что он стал моим лучшим другом и мне все-все завидуют.
Я задумался про все это и представил себя уже лучшим другом новенького, даже не заметил, как вытащил из кармана детскую игрушку — маленькую деревянную лошадку. Вчера я случайно нашел ее в письменном столе, когда, поджидая мать, рылся в старых вещах. Люблю я рыться в старых вещах и вспоминать всякие забытые случаи из своей жизни, которые уже никогда не повторятся.
Ей было лет восемь, этой лошадке. Мне ее вырезал отец, после того как мы впервые побывали в цирке. Я до этого ни разу не видел живой лошади, ну вот он мне ее и вырезал, чтобы я мог с ней играть в цирк и вспоминать, как мы вместе туда ходили.
А тут Рябов нагнулся и выхватил у меня игрушку.
— Отдай, — тихо сказал я.
— Не отдам, — ответил Рябов. В это время к нам подошел Эфэф, и он добавил: — Сиди и слушай Федора Федоровича.
Ах, какой он был дисциплинированный! Схватил чужую вещь и еще выставлялся.
— В чем дело? — спросил Эфэф.
— Вот, — сказал Рябов и протянул мою игрушку.
Все тут же уставились на нас: очень им было интересно посмотреть, что такое держит Эфэф в руках.
— Маленький, маленький, маленький мальчик, — сострил Рябов. — Ему в классе скучно, и он принес с собой игрушку.
Все засмеялись. И новенькие тоже повернулись в мою сторону, только они не засмеялись. На всякий случай держали нейтралитет. А все остальные смеялись. В нашем классе умеют посмеяться, даже когда не надо.
Эфэф молча отдал мне лошадку.
Он тоже не смеялся. Он не любил, когда перед ним выслуживаются, — у некоторых учителей это проходит, но не у Эфэф.
Но тут вскочила Зинка Сулоева и сказала:
— Федор Федорович, а Лена остригла косы.
И все сразу переключились на Ленку и забыли про меня. Наконец-то она добилась своего, все-все смотрели на нее. А главное — эти Кулаковы!
— В век атома и нейлона романтические косы ни к чему, — вставил я. — Вообще голову надо развивать, а не завивать.
Я заметил, что Эфэф чуть подобрал губы, он всегда так делает, когда чем-нибудь недоволен. Потом он посмотрел на Ленку, потом перевел глаза на меня. Какие-то у него были странные глаза: они не видели меня, хотя смотрели на меня в упор.
Он сказал громко и так медленно:
Странные стихи. Как это «не властны мы в самих себе?..».
На перемене ко мне подскочила Зинка и своим таинственным телепатическим голосом прошептала:
— Дай твою руку, и я догадаюсь, о чем ты сейчас думаешь, — и схватила меня за руку.
А я, точно по какому-то гипнотическому приказу, подумал об этой рыжей, об этой новенькой. А Зинка страшный человек. На вид обыкновенная толстуха, но иногда на нее находит, и она угадывает чужие мысли. Или мы в классе спрячем какой-нибудь предмет, а она находит его.
Пришлось довольно грубо вырвать у нее руку. Мне эти таинственные штучки были сейчас ни к чему.
— А я догадалась и так! — закричала Зинка.
— Ну чего ты кричишь? — сказал я тихо. — Подумаешь. — И добавил многозначительно: — Неизвестно еще, что и как…
— А мне известно, а мне известно!.. — закричала снова Зинка уже совсем не телепатическим голосом, захохотала и выскочила из класса.
3
После уроков прибежал наш вожатый, десятиклассник Борис Капустин. Он возится с нами пятый год, еще со второго класса, и без конца таскает нас по каким-то биологическим музеям и промышленным выставкам, а один раз водил в институт. Там делали операцию собаке не хирургическим ножом, а лучом лазера. И потом целый час продержал нас на морозе, доказывая, что это была совершенно особенная операция. Луч лазера, рассекая кровеносные сосуды, закупоривает их, получается операция без крови. А когда его кто-то перебил, он огляделся и сказал, что наша компания ему надоела до макушки и что он мечтает поскорее кончить школу, чтобы избавиться от нас.
Он и правда собирался за один год два класса проскочить — не разрешили. Он в министерство гонял, там тоже оказались консерваторы. И Эфэф за него хлопотал, ничего не помогло. Ему сказали, что «закон есть закон», и точка. А то все начнут прыгать через класс, и в школах еще больше будет путаницы.
Смешно, как будто все люди одинаковые: ведь одни могут прыгать в год через два класса, а другие — за два года одного класса не могут одолеть, и им учителя с тоской тройки выставляют. Это же ни для кого не секрет.
Ну, в общем, влетел Капустин в класс, прогремел своими железными коробками, которыми он вечно набивает карманы. Он в них таскает всякую живность. И заорал:
— Братцы, выберем звеньевых. Только в современном темпе. Как говорят американцы: «стресс» и «тенш», что значит «давление» и «напряжение».
Сначала образовали четыре звена. И я попал в четвертое. А потом Борис сказал:
— Всем, кто не попал в первые четыре звена, встать.
Встали: Рябов, Ленка, Зинка-телепатка и двое новеньких.
Неплохая компания подобралась…
Этот Иван Кулаков посмотрел на меня и улыбнулся. Не кому-нибудь улыбнулся, не остряку Рябову и даже не расстриге Ленке, а мне. И я ему, конечно, улыбнулся и встал, как будто я еще не попал ни в какое звено.
— А ты чего встал? — спросил Борис.
Я промолчал. Не скажешь ведь, что, по-моему, Кулаков хороший парень и я хочу быть с ним в одном звене. Борис внимательно оглядел всех стоящих, понимающе хмыкнул — каждому человеку приятно догадаться — и сказал:
— А звеньевых выберете сами. — Он уже вскочил, чтобы уйти, он уже был на ходу, но что-то грохнуло у него в кармане, и он тут же вытащил здоровую железную коробку из-под монпансье.
Мы окружили его.
Он осторожно открыл коробку: там в горстке земли возился какой-то червяк. Довольно противно так извивался.
Ленка испуганно взвизгнула, а новенькая, эта рыжая, видно бойкая на язычок, сказала:
— Обыкновенный дождевой червяк.
— Не червяк, а лумбрикус террестрис. Интереснейшее существо: создатель чернозема.
Ну и тип этот Капустин: «Интереснейшее существо»!
— Мой папа на таких лумбрикусов рыбу ловит, — сказала новенькая и засмеялась. А смех у нее такой ехидный, и глаза тоже издевательски смеялись.
Другая бы на ее месте ни слова не произнесла, а эта даже на Бориса замахнулась. А Борис, тоже размазня, вместо того чтобы сказать ей какое-нибудь «ласковое» слово и мигом осадить — таких надо сразу осаживать, — смутился и торопливо ушел.
А она посмотрела на меня, и я на всякий случай отвернулся. Попадешь еще ей на язык, сделает из тебя посмешище на виду у всех.
Когда Борис ушел, мы сели в угол и выбрали по моему предложению звеньевым Ивана Кулакова. Выбрали единогласно, даже слишком единогласно, потому что Ленка подняла за него сразу две руки.
— Ладно, ребята, я согласен, — сказал Иван. — Только, чур, один за всех и все за одного. — Он записал в тетрадь наши фамилии и добавил: — Для начала запишем, чем занимаются наши родители. Будем по очереди ходить друг к другу, пусть они нам рассказывают про свою работу.
— Ой, как интересно! — сказала Ленка. — Это просто замечательная идея.
— Наш отец летчик-испытатель, — сказал Иван. — Он может рассказать об авиации, а мама врач.
«Ничего себе семейка», — подумал я.
— У меня отец инженер-конструктор по автомобилям, — сказала Ленка.
— Это нам пригодится, — сказал Иван и посмотрел на Ленку.
Ленка вспыхнула от радости, точно он сказал ей, что она первая красавица в мире, а Тошка довольно громко хихикнула.
— Мой отец электросварщик, — сказала Зинка. — А мама лаборантка.
— Мои предки экономисты, — сказал Рябов.
— А твои? — спросил Иван у меня.
Хорошо бы сейчас их всех сразить и сказать, что мой отец, например, космонавт, а мать хотя бы заслуженный мастер спорта.
— Мама у меня машинистка, — сказал я.
Они все как-то сразу замолчали, видно, я их разочаровал. Может быть, они меня просто пожалели: мол, у них у всех такие великие отцы и матери, а у меня мама обыкновенная машинистка. А я ненавижу, когда меня жалеют, это у меня от отца: он тоже не любил жалости.
— Она каждый день что-нибудь печатает, — сказал я. — И узнает новое.
— Мамы всякие нужны, мамы всякие важны. — Это выступил Рябов.
Он посмотрел на Тошку, я заметил, что он все время сверлил ее глазами, и захохотал.
— Остроумная Курочка Ряба, — сказал я. — Снесла яичко не простое, а золотое.
— Слушай, Рябов, это неблагородно, — сказал Иван и выразительно положил Рябову руку на плечо.
— А что? — замелькал Рябов. — Я ничего плохого не думал… Просто решил пошутить… Это же всем известные стихи…
— Больше так не шути, — сказал Иван. — Хорошо?
— Хорошо. Пожалуйста, — сказал Рябов.
Мне, конечно, плевать на шуточки этого остряка, и за себя я могу сам постоять, но все-таки приятно, что этот новичок за меня заступился.
Домой мы возвращались с Иваном Кулаковым. Вблизи он был здорово похож на свою сестру: такие же блестящие глаза и густая шапка волос. Он налетел на меня, как ураган.
— Ты мне понравился, — сказал он. — И твоя лошадка мне понравилась…
Я решил, что он надо мной просто смеется, поэтому и вспомнил про лошадку. Видно, они были с сестричкой два сапога пара: любили посмеяться над другими… Надо было что-то сказать ему резкое и обидное, чтобы он не лез в чужие дела, но я не умел придумывать такие слова на ходу. Незаметно покосился на него, и удивительно: его лицо было совершенно серьезно.
— Старая игрушка, — сказал я. — Отец вырезал.
— Я так и подумал, что она дорога тебе как воспоминание, — сказал он. — Ты, видно, мечтатель?… — Он не дал мне вставить ни одного слова. Трещал, как хороший скорострельный пулемет. Бил бронебойными. Ничего себе стрелок, высший класс. — А я уже нашел свою мечту. Вот в чем наше различие, но все равно я предлагаю тебе дружбу… Согласен?
— Согласен, — сказал я.
Ох, до чего же длинный он был, его подбородок болтался где-то над моей головой. Я отодвинулся, чтобы это было не так заметно. По-моему, он заметил, что я отодвинулся от него, и догадался почему.
— У тебя неплохой рост, — сказал я. — Пожалуй, возьмут в баскетбольную команду. У нас там все такие жирафы.
Он ничуть не обиделся, что я обозвал его «жирафом».
— Рост — ерунда. Самое главное — цель в жизни.
Вот это был человек! Я такого еще никогда не встречал, первый за всю мою жизнь. И мой лучший друг. Ничего себе, повезло.
— А какая у тебя цель в жизни? — спросил я.
— Я буду любить людей, буду стараться делать для них что-нибудь необыкновенное, — сказал он. — И никогда ничего не просить себе взамен. Как ты думаешь, это выполнимо?
— Не знаю, — ответил я.
Просто я не готов был к этому разговору, сам я никогда об этом не думал и не знал, что ему ответить.
— А я каждый день об этом думаю, — сказал он. — Вот только время медленно тянется. Представляешь, сейчас бы махнуть куда-нибудь на Крайний Север или на Камчатку, на передовое строительство. А нам всего тринадцать. Жди-поджидай у родителей за спиной. Надоело.
— Да, — сказал я. — Ждать не очень-то интересно.
Мне хотелось узнать что-нибудь про его жизнь: откуда он появился такой? Но неудобно было расспрашивать.
Мы остановились около замечательного нового дома в Плотниковом переулке. Это такой роскошный дом — его знает вся Москва, — широченные окна, балконы под навесами. И оказалось, что он жил в этом доме. Прямо не человек, а какой-то волшебник.
— Зайдем, — сказал он.
И я, конечно, согласился. Да и кто вообще бы на моем месте отказался от такого предложения?
4
Когда я вышел от Кулаковых, был уже шестой час. Самая толкучка на Арбате, потому что после работы все спешат домой. Толкаются беспощадно, а в магазинах — как в метро, когда едут на футбол. Я и на футбол не хожу поэтому, только об этом никому не говорю, а то засмеют: скажут, маленький мальчик, боится, что ему кости поломают. А мне просто не хочется толкаться. И потом, если совсем честно, то, когда я смотрю на футболистов, которые бегают по полю, я всегда думаю о своем. Никак не могу себя заставить следить за игрой.
Иду себе потихоньку, а впереди меня какая-то парочка: он и она. Смотрю в спины этой милой парочки, а сам думаю об Иване. Здорово у него все продумано, а здесь живешь без всякой цели. И вообще-то семейка: отец летчик-испытатель!
И вдруг я услыхал, что женщина, которая шла впереди меня с мужчиной, засмеялась. Тут я просто остолбенел, и у меня из головы сразу все выскочило, потому что эта женщина была моей матерью.
Неизвестно, что было делать: подойти или нет. Это был первый случай в моей жизни, когда я встретил маму с мужчиной. Ничего, конечно, особенного, но все же почему-то неприятно. Может быть, потому, что они не просто шли, а гуляли? И мама мне показалась какой-то другой, необычной: даже в походке, даже в том, как она держала голову.
На всякий случай я решил отстать, и теперь они маячили немного впереди меня. Он шел внушительным, размашистым шагом, а мать сыпала рядом с ним. Она тоже маленькая, вроде меня, и худенькая. На девчонку похожа, у нее на носу веснушки. Ее на работе поэтому до сих пор зовут просто Галей, хотя ей уже тридцать три года.
Они свернули в наш двор, а я, чтобы скоротать время, пока они там будут прощаться, зашел в галантерейный магазин, что находится в бывшем пушкинском доме. Теперь я этот дом хорошо изучил: он небольшой, всего в два этажа. В правом его крыле — квартиры, в левом — трикотажный магазин величиной с небольшую комнату. Если туда заходит сразу пять человек, то повернуться нельзя.
Как-то я придумал, что именно здесь, где сейчас находится этот самый крохотный магазинчик, когда-то была комната Пушкина. И после этого я сюда стал захаживать. Интересно ведь. Приду и стою. Продавщицы, их всего две, меня уже запомнили. Одна постарше, другая помоложе, у нее на голове башня из волос. Я с ними здороваюсь и даже собирался рассказать им, в каком необыкновенном месте они работают. Возможно, они об этом не знают.
Зашел, встал у окна. Почему-то, когда смотришь в окно, люди кажутся другими, чем они есть на самом деле. Иногда даже знакомых не сразу узнаешь.
Ко мне подошла одна из продавщиц, та, что помоложе, с башней на голове. Она заглянула в окно через мое плечо: мол, интересно, что я там увидел такое особенное.
— Что ты все у нас высматриваешь? — спросила она.
— Я? Ничего…
— Ходят здесь всякие, — сказала она, и все, кто был в магазине, посмотрели в нашу сторону, — а потом с прилавка пропадают вещи.
— Что вы!.. — Я хотел ей объяснить, почему я к ним захожу, но тут я понял, что она просто меня обозвала вором, а я еще хотел ей про Пушкина рассказать. — Эх вы, — сказал я и пошел к выходу.
Потом какая-то сила повернула меня обратно, и я снова подскочил к ней.
— Может быть, вы хотите заглянуть в мой портфель? Пожалуйста. — Я открыл перед ней портфель и начал тыкать им ей в лицо. — А может быть, вывернуть вам карманы?… — Я стал выворачивать перед ней карманы своих брюк и уронил на пол лошадку.
Поднял ее и вышел. Дотащился до нашего двора, вошел в арку и выглянул: они все еще стояли у подъезда и разговаривали. Холодно было стоять: в этой арке вечно сквозняк и пахнет подвалом, а они там беседовали, руками размахивали, смеялись, видно ударились в воспоминания.
Но вот он наконец оторвался от моей матери. Она скрылась в подъезде, а он стал быстро приближаться ко мне. Прошел мимо все тем же размашистым шагом, что-то напевая себе под нос. Певец какой, распелся! Не люблю я таких, очень он гладкий и аккуратный и шел по двору без всякого любопытства. И мне, между прочим, чуть по носу рукой не съездил — хорошо, я успел отскочить, — и даже не посмотрел в мою сторону.
Я вошел во двор и посмотрел на окна нашей квартиры. Окна как окна. Ничего на них не написано. Отец просил меня: «Береги мать». А как это делать? Неизвестно. Она и вчера, видно, из-за него поздно вернулась домой, а мне ничего не рассказала, хотя мы всегда все выкладываем друг другу. Она любила мне рассказывать и про сослуживцев, и даже про их семьи. Я никогда никого не видел из ее сослуживцев, но всех представлял. А тут она, значит, что-то скрывала от меня.
Двор мне показался коротким: не успел опомниться — и уже стоял перед нашим подъездом. Ноги мои приросли к месту. Может быть, к тому самому месту, где только что стояла мать, где три года назад последний раз прошел отец.
И вдруг я почувствовал плечо отца, меня даже качнуло от того, как он резко и неожиданно прижался ко мне плечом. А теперь его рука обняла меня. Так хорошо, когда на плече его рука!
Он часто ко мне приходит. Первое время это было всегда ночью. Встанет, бывало, в самом тесном углу моей комнаты и стоит. Ему там неудобно, потому что он большой и толстый, а он стоит. Сначала я старался от него отделаться, начинал вспоминать всякие дневные истории, или содержание каких-нибудь книг, или просто пел про себя. Но это не помогало, и тогда я стал с ним разговаривать, вот как сейчас. Одевал его в военные костюмы, нравился он мне в военном, и развешивал на его груди ордена. Он всю войну был на фронте, и у него было много орденов. Его два ордена Отечественной войны и польский «Крест храбрых» до сих пор хранятся у нас, а два ордена Боевого Красного Знамени пришлось отдать в военкомат. Такой порядок. А жалко, мне нравились эти ордена.
Он умер три года назад, и все, может быть, думали, что я его забыл, а он, наоборот, за эти три года крепко засел в моей памяти, и не проходило дня, чтобы я его не вспомнил. Вот и сейчас он шел рядом со мной, и его рука приятно грела мне плечо. Какая у него тяжелая рука — это оттого, что он вырос в семье лесорубов, а на войне был артиллеристом. На таких работах рукам некогда отдыхать.
Пойти посидеть с ним в сквере, где играют малыши. Они там здорово пищат, но мне это не мешает думать.
5
Мать сидела около окна и читала книгу. Можно было подумать, что она так сидела уже два часа, а можно было подумать, что она схватилась за книгу, когда услыхала, что я открываю дверь.
— Ты почему так поздно? — спросила она, а сама трогала пальцами одной руки кончики пальцев на другой. Вечно у нее болят кончики пальцев от клавиш машинки.
Я уже хотел ей ответить, что был у Кулаковых, но тут она выскочила вперед и сказала:
— Я волновалась.
Ловко придумала, сама только что пришла и обо мне-то, может быть, не помнила, а говорит: «Я волновалась». Повернулся и пошел в ванную. Что-то ведь надо было делать. Пришел в ванную и начал мыть руки, три раза намылил, все старался придумать, как же мне поступить.
Ужас до чего я нерешительный и жалостливый. Я поэтому всегда во все игры проигрываю, в шахматы например, потому что мне жалко противника.
Я не слышал из-за шума воды, как она вошла в ванную. Она выросла передо мной неожиданно и так неожиданно заглянула мне в глаза, что поняла, о чем я думал. Вот бывает так, другой человек посмотрит тебе в глаза и все прочтет в них, и она прочитала все по моим глазам и догадалась, что я ее видел с провожатым, но сделала вид, что ничего не поняла.
— Ты голодный? — спросила она, точно это было сейчас самое главное.
— Нет, — ответил я и намылил руки в десятый раз.
Она все еще стояла за моей спиной.
— Мне повезло, получила большую работу на дом. Диссертацию одного молодого ученого. Заработаю деньги и куплю тебе новую лыжную куртку. А то скоро зима.
Видели мы этого молодого ученого. Руки у меня окоченели от воды, и я стал их вытирать. По-моему, было что-то унизительное в том, что она будет печатать его работу, а потом купит мне на эти деньги куртку.
— У меня и старая куртка не такая уж плохая, — сказал я.
Она помолчала, потом прижала кончики пальцев к вискам. Это значит, у нее заболела голова. Я увидел, как на левом виске, под ее тоненькими прозрачными пальцами нетерпеливо билась жилка. У нее даже веснушки на носу побелели.
Мы вернулись в комнату и сели по разным углам. Мы, даже когда ссоримся, все равно сидим в одной комнате. Мама мне говорила, что когда она меня обидит, то моя боль тут же передается ей.
— Гвоздик! — окликнула она меня. Она всегда придумывает мне разные имена, когда у нее хорошее настроение или когда она, наперекор всему, хочет его сделать хорошим. — Гвоздик, может быть, ты все же расскажешь мне, где ты был и почему ты не хочешь есть?
А вдруг он вправду только отдал ей перепечатать свою диссертацию?
— У Кулаковых я был. Это новенькие из нашего класса. Брат и сестра. Иван и Тошка. Они живут в Плотниковом переулке, в новом доме…
Она слушала меня и чему-то улыбалась. Не понял я, мне она улыбалась или нет.
— Мы там под руководством Ирины Тимофеевны, это их мать, жарили мясо. Здорово получилось. А отец у них летчик-испытатель, его дома не было, но фотографии я его видел. У Ивана над столом ими вся стена увешана.
Она снова чему-то улыбнулась. Мне даже захотелось оглянуться, потому что выходило, что она улыбалась кому-то, кто стоял позади меня. У меня так бывает. Например, мне иногда кажется, что я войду в свою комнату, а там сидит отец. Вот и сейчас мне захотелось оглянуться, и я бы оглянулся, но тут хлопнула входная дверь, и в комнату вошел дед.
Он пришел не один, а с шофером такси, и они втащили большой картонный ящик. Я сразу узнал, что это за ящик, но все это было настолько неожиданно, что и надеяться боялся.
Наконец шофер ушел, и дед сказал:
— А что вы на это скажете?
Я подошел, развязал веревку, приоткрыл ящик, увидел полированную стенку телевизора и сказал:
— Порядок.
— «Порядок»! — передразнил меня дед. — Какое куцее слово подыскал для выражения чувства восторга и радости.
Я промолчал, нечего было говорить, когда и так все ясно: телевизор стоит посередине комнаты и это действительно порядок. Наивысший, восхитительный, потрясающий, необыкновенный порядок!
Мама тоже подбежала к ящику, провела рукой по его гладкой, полированной поверхности и сказала:
— Такой дорогой. Спасибо, отец… Теперь мы не будем скучать вечерами. А для Юры это даже полезно: по телевизору все время идут передачи для детей. А то у Рябовых есть телевизор и у Поповых, у всех его приятелей, так он может в своем развитии отстать от них.
— Ну ладно, ладно, — сказал дед. — Где мы поставим сей предмет?
— Вон, в углу. Пока на пол, — сказала мать. — А потом купим маленький столик. — Она с беспокойством посмотрела на деда, какой-то у нее был виноватый вид. — Я получила на дом работу, перепечатаю, получу деньги, и купим столик. А ты, Юра, немного подождешь с курткой? Ладно?
— Могу подождать, — сказал я. Мне было обидно за мать, чего она так перед дедом… — А вообще-то, я могу сделать столик сам, на уроке труда. У нас Роман Иванович любит, когда мы на уроке что-нибудь делаем для дома.
— Знаю я вашу работу. Один обман, — ответил дед. — На твой столик поставь эту вещь, цена которой сто девяносто рублей, а твой столик хряк… и нет телевизора.
— Мы делаем крепко, — сказал я. — Роман Иванович говорит, что у нас золотые руки.
— «Золотые руки»! Отойди, пожалуйста, от телевизора. Понял? Не ты купил, не тебе ломать.
— А я разве собираюсь ломать? — удивился я.
— Иди, иди, мы вдвоем с матерью все сделаем…
Я повернулся и отошел к окну, пока они там пыхтели около телевизора, вытаскивали его из коробки, ставили в угол и дед проверял лакировку и отделку. «Ну и пусть себе проверяет, — подумал я. — Не знает даже, что проверять». Хотелось оглянуться и посмотреть, что они там колдуют, но я взял себя в руки — не оглянулся. Стоял, смотрел в окно, а сам слушал, что они говорили.
— Что это ты вдруг расщедрился? — спросила мать.
— Кто же вас пожалеет, если не я, — сказал дед.
— Спасибо, отец, — сказала мать.
— Только ты Юрия предупреди, чтобы он не таскал к нам ребят со двора. Обязательно сломают…
— Конечно. После них разве что лишняя работа, — в тон деду поддакнула мать. — Полы все затопчут…
Мать говорила как-то неуверенно, она ведь была совсем другой, и то, что она сейчас говорила, было против ее воли. Она подлаживалась под деда, просто старалась ему угодить, и все из-за какого-то телевизора. Плевать мне тысячу раз на этот телевизор. Ни разу к нему не подойду.
Хуже всего, когда человек только для себя. Мне бы сейчас поговорить с дедом как надо, а я молчу. Знаю, что дед жадный, несправедливый, а прощаю его и даже иногда похваливаю ребятам. Странно это… Чужих осуждаешь, а своим все прощаешь. А вот Иван Кулаков ни за что бы его не простил.
— Эй, Юрий! — крикнул дед. — Подойди, помоги.
Я даже не оглянулся.
— Кажется, я попал в немилость, — сказал дед. — Они очень чувствительны.
— Юра, будь справедлив к деду, — сказала мать. — Без него мы просто пропали бы.
Не буду прощать! Не буду, не буду! Хотелось сделать себе больно-больно, ударить себя, чтобы можно было заплакать. Прижался лбом к стеклу и надавил изо всех сил: нос приплюснул, и губы прижал, и стал смотреть в окно напротив, где сидели люди и пили чай. Мирно так пили, а потом один вскочил, стал размахивать руками и кричать.
— Эх, молодо-зелено! Ничего, ничего, Галина, — сказал дед. — Я на него не обижаюсь. Вырастет — поймет и меня еще вспомнит добрым словом.
В это время зазвонил телефон, и мама выскочила в коридор. Она о чем-то там долго болтала по телефону, но ничего не было слышно, потому что дед включил свой телевизор и опробовал звук. Он так его опробовал, что от грохота в ушах звенело. А потом вернулась мама. Она была в новом пальто. Узенькое такое пальто из коричневого вельвета. Она его сама шила, а примерку делала по мне. Я еще ни разу не видел ее в пальто.
— Ну как выглядит твоя старушка, Сережка? — спросила она.
Это теперь у нее на целый вечер. То Гвоздик, то Сережка, то Лопушок, то Кешка. Ей нравится, что я на все имена откликаюсь без запинки.
— Неплохо, — сказал я.
Действительно, ей здорово было к лицу это пальтишко. Она была в нем какая-то ненастоящая, какая-то Золушка, какая-то коричневая птичка, и я вдруг подумал, что она это пальто сшила для него. Совершенно ясно, что ей захотелось покрасоваться перед ним, потому что она его шила целых два месяца без всякого интереса, а тут в два дня все закончила.
Она подошла к зеркалу, попудрила нос и сказала:
— Я ненадолго.
Дед и я молча посмотрели на нее. Всем все было ясно, но каждый продолжал играть в кошки-мышки, никто не мог первый сказать правду.
— В магазин, — сказала она. — И еще кое-куда…
Она повернулась, чтобы уйти, а я решил ей крикнуть вслед, в ее тоненькую коричневую спину, что знаю, о каком магазине идет речь, — так это меня захлестнуло, так это пахло предательством. Я даже почувствовал запах этого предательства: у него был кислый, незнакомый запах и он сильно ударил мне в нос. Раньше она никогда не покупала духи, говорила, что это дорого.
Мама словно почувствовала мое состояние, остановилась в проеме дверей и оглянулась. И эти ее жалобно-умоляющие глаза, и робкая улыбка, за которую она всегда прятала свою нерешительность, ударили меня по сердцу, и я ничего не смог ей сказать.
И она ушла, и теперь вместо нее в проеме дверей зияла темная пустота передней. А я все смотрел в эту пустоту, надеясь, вдруг мать вернется, снимет пальто и останется дома.
Отец бы, вероятно, за это меня осудил: как же, мол, я берегу мать, если не остановил ее сейчас. И правильно бы осудил…
Я вышел в темноту передней и, не зажигая света, стал одеваться. Дед шмыгнул следом за мной и зажег свет.
— Я ненадолго, — сказал я, подражая матери. — К товарищу и еще кое-куда.
— Не тебе судить мать, — сказал дед. — Мал еще.
Значит, он тоже обо всем догадался. Ну что ж, тогда и объяснять нечего. На всякий случай хлопнул дверью так, что ему и без слов стало ясно, как я к этому отношусь.
6
Эфэф закрыл толстую потрепанную тетрадь. Видно, он до моего прихода ее читал, и я ему помешал. Чем он был хорош, так это тем, что никогда не произносил любимой фразы взрослых, которые всегда заняты и желают побыстрее отделаться от нашего брата: «С чем пожаловали, дорогой мой (или милый мой)?» По-моему, эта фраза никак не годится для начала разговора, она сразу отбивает всякую охоту вообще разговаривать. А у Эфэф не так. Раз пожаловали, значит пожаловали. Значит, надо.
Мы помолчали.
Как всегда, на рубахе у него пуговицы были застегнуты не в те петли, и воротник от этого съехал набок. Нет, он был совсем не то, что наш историк Сергей Яковлевич, который всегда ходил в новеньких, отглаженных костюмах и был «любезным и прекрасным».
Эфэф просто многого не замечал и разговоры обычные вести не умел: там, какая погода, дует ветер или не дует, или еще какую-нибудь ерунду. Вот не умел он болтать.
— Сейчас читал письма отца к маме. Она их в эту тетрадь вклеила, чтобы сохранились. — Эфэф кивнул на тетрадь, что лежала на столе. — И убедился, к своему стыду, что ничего толком не помню. Понимаешь? Ничего… Даже обидно стало. Стоит мне закрыть глаза, и я вспоминаю отца, маму, нашу комнату. Обои у нас были почти белые, и мама разрешала мне на них рисовать. А вот о чем мы говорили в то время, не помню…
Мой отец был инженером-энергетиком и без конца строил где-то электростанции. А мы с мамой жили в Москве и только делали, что ждали его. Помню его три приезда за всю мою жизнь. В первый раз он приехал в гражданском костюме: ему было двадцать пять лет, но мне он показался дедушкой, потому что у него была борода. Перед отъездом он нарисовал на стене, рядом с моими рисунками, кошку с зелеными глазами. Потом, в сорок первом, мы с мамой бегали на Белорусский вокзал, его эшелон шел на фронт через Москву. Он тогда снял со своей шапки-ушанки звездочку и подарил мне.
Он вернулся уже после войны. Однажды утром вошел в комнату, как будто отсутствовал дня три или четыре. У него были свои ключи, и он открыл ими входную дверь так тихо, что мы не слышали.
С этими ключами целая история приключилась. У нашей соседки украли сумку, и в ней были ключи, ну, она испугалась как бы нас не обворовали, и купила новый замок. А я его врезал в дверь. Мама пришла с работы, увидела новый замок и заплакала…
Вот сегодня я прочел письмо отца с фронта, в котором он написал, что новые ключи от квартиры получил, и понял, почему мама тогда плакала. Она хотела, чтобы у отца там, на фронте, были ключи от нашей квартиры.
И вот он вошел тогда в комнату, снял фуражку, и я увидел, что он стал седым. А через несколько дней после возвращения он спорол погоны и снова уехал… Потом погиб, восстанавливая Днепрогэс… Подорвался на немецкой мине.
Эфэф замолчал; я знаю, что делают, когда так молчат. В эти минуты или даже секунды перед человеком вспыхивают, как маленькие костры, видения прошлого. Он сейчас, конечно, видел своего отца, и свою маму, и их комнату с рисунками на стене, этого кота с зелеными глазами.
— Из всех учителей почему-то запомнил одного географа, — снова начал свои воспоминания Эфэф. (Я не стал его перебивать и отвлекать, пусть выговорится, раз ему это надо.) — Он всегда нам рассказывал то, чего не было в книгах, в учебниках, и поэтому мы его любили… Товарищей внешне помню, а себя нет. Никогда не видел себя со стороны. Так вот и с тобой будет, я тебя лучше запомню, чем ты сам себя. Ты в моей памяти останешься таким, какой ты сейчас есть: маленький, лохматый, точно тебя кто-то только что сильно обидел и ты после этого долго болтался по переулкам, разговаривая сам с собой… В поисках истины, которую нелегко найти… А сам ты себя таким не будешь помнить. Вот хорошо это или плохо? Как ты думаешь?
— Не знаю, — ответил я.
— По-моему, хорошо, — сказал Эфэф. — Каждый человек должен меньше всего помнить о себе и больше о других. — Он снова помолчал, потом откинулся на спинку стула и сказал: — Что до матери…
Он встал, подошел к полке, взял какую-то книгу и стал читать слова, будто специально написанные для меня:
— «Что до матери, то, конечно, я заметил и понял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всех прочих, нераздельным с моим собственным, я заметил, почувствовал ее, вероятно, тогда же, когда и себя самого… С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Всё и все, кого любим мы, есть наша мука, — чего стоит один этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней — к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!..» Ты что, подружился с Кулаковыми? — вдруг спросил Эфэф.
Сразу было видно, что он разволновался, желает это от меня скрыть и поэтому спросил про Кулаковых.
— Не с Кулаковыми, — уточнил я. — А с Кулаковым.
— Надежный парень?
— Надежный… Еще какой… И семья у них будь здоров: мама врач, а отец летчик-испытатель… На сверхзвуковых…
— Летчик? — перебил меня Эфэф. — А я все думал, на кого это похож Иван Кулаков… Кулаков, вот оно что.
— А вы что, знаете его отца?
— Нет… На фотографиях видел… И даже один раз в кино… Этот Кулаков знаменитый летчик… Он разогнал самолет до скорости три тысячи километров в час…
Эфэф рассказывал мне о Кулакове, а сам, видно, думал о своем, и разволновался он здорово от этих воспоминаний. Я по себе знаю: когда такое привяжется, нелегко отвлечься. У него даже начала чуть-чуть дрожать нижняя губа.
Я как-то спросил, почему у него дрожит губа. А Эфэф мне ответил, что у него это бывает, если он сдерживает улыбку.
Сначала я ему поверил, правда мне показалось странным, что человек сдерживает улыбку, когда ему хочется улыбнуться. Вроде бы ни к чему. А потом понял, что он меня обманул, потому что у него губа иногда начинала дрожать в самое неподходящее время, когда было не до смеха, вот как сейчас. Просто не хотел отвечать на этот вопрос и намекал: мол, не лезь не в свое дело.
Между прочим, я бы и не полез, но у моего отца, когда он волновался, прыгала левая бровь — последствие контузии.
— Федор Федорович, а почему вы сами не пошли в летчики? — спросил я. — Это ведь интереснее, чем возиться с нами.
Эфэф прикусил губу, и теперь нельзя было понять, дрожит она или нет, потом сказал:
— Нет во мне ничего геройского… Поэтому не пошел…
Я промолчал. Действительно, геройского в нем ничего не было, но уговаривать его в обратном ради вежливости мне не хотелось. Не такой он был человек, не нуждался в этом, и в голосе его совсем не было обиды, что он не герой.
Только сейчас я заметил, что у него к спине привязана электрическая грелка на длинном шнуре. Эфэф увидел, что я смотрю на шнур, и сказал:
— Люблю погреть спину. — Снял грелку и небрежным движением бросил ее на стол.
7
Когда я вернулся домой, дед уже спал, а матери еще не было.
Я сел и стал ее ждать…
Походил по комнате, зачем-то попрыгал на одной ноге, поиграл с лошадкой, как трехлетний пацан, привязал к ее шее нитку и таскал по столу.
Хуже всего ждать и замирать каждый раз, когда где-то внизу хлопает дверца лифта, и надеяться, что лифт остановится на нашем этаже.
Потом покривлялся перед зеркалом.
Потом потушил в комнате свет, и долго смотрел в темный двор, и считал несколько раз до тысячи и один раз до пяти тысяч.
А потом мать наконец пришла, и я, как был одетый, только скинув ботинки, нырнул под одеяло.
Она осторожно разделась, подошла ко мне, нагнулась, и на меня пахнуло свежим воздухом от ее щек и губ. И я уже хотел закричать ей, что она может идти к нему, раз она без него не может жить! А я как-нибудь проживу и один! Но я не открыл глаза и ничего не закричал, и она, еще немного постояв надо мной, неслышно ступая на носках, прошла в ванную комнату. И оттуда до меня донесся еле уловимый ее смех — ей так было хорошо и весело, что она смеялась наедине с собой.
После этого я каждый день ждал, что она мне все расскажет сама, как бывало раньше, но она молчала. Не могла, вероятно, набраться храбрости, она ведь нерешительная, но с работы теперь она всегда приходила с опозданием и часто исчезала из дому вечерами.
Мне бы надо было ей крикнуть: «Эй, мама, отзовись, расскажи, какая ты, когда одна, днем или ночью в темноте, о чем ты думаешь? Давай посидим вдвоем и все обсудим. Я ведь уже не маленький, и отец мне приказал, чтобы я берег тебя».
Но легко сказать крикни, а трудно крикнуть, потому что неизвестно, как на твой крик ответят. А вдруг она меня не поймет, и я молчал и думал, что она… «горькая любовь всей моей жизни».
8
Теперь, прежде чем открыть дверь класса, я всегда думаю о том, что увижу за первой партой Кулаковых. Ивана, этого необыкновенного человека, моего лучшего друга, и его прямую противоположность — его ехидную сестричку, рыжую бестию Тошку.
Вхожу в класс, а глаза влево, влево, влево. Это у меня рефлекс, даже не хочу косить, а кошу. Я бы мог, конечно, просто подойти к Ивану, и все, но мне нравится, когда он на виду у всего класса окликает меня.
Значит, иду я прямо, а глаза влево, влево, влево. Но вот Иван увидел меня и окликнул. А я, когда вижу его, всегда почему-то хочу улыбаться.
— Здорово, — говорю и крепко жму ему руку.
— Привет. — Он тоже крепко жмет мне руку в ответ.
И вдруг эта Тошка, эта рыжая бестия, — до сих пор она сидела к нам спиной — поворачивается и протягивает мне ладошку. У всех на виду! Желает поздороваться. Каково? А сама на меня так нежно и лукаво смотрит и жеманно улыбается. И прическа у нее новая: на макушке бантик, а волосы болтаются до плеч. Взял и тряхнул ее ладошку изо всех сил, чуть не вырвал руку, чтобы в следующий раз не лезла. А она захохотала на весь класс и сказала:
— Сократик у нас самый вежливый мальчик во всем классе. Прямо французский мушкетер граф де ла Фер.
Я даже покраснел от ее слов.
— Хватит дурачиться, — сказал Иван.
Она презрительно оглядела брата, ловко у нее это получилось: сощурила глаза, ногу на ногу закинула, чтобы все видели ее настоящие капроновые чулки, и отвернулась.
— Вообще-то, я за мужскую дружбу, — громко сказал я.
— Я тоже за мужскую дружбу, — ответил Иван.
Тошка по-прежнему сидела к нам спиной. А спина у нее худущая; по ней хорошо считать позвонки, как у скелета. Ну, думаю, позвоночная твоя душа, сейчас я тебя доконаю.
— Мужская дружба — это надежно! — И заметил, что она напряглась, выпрямила спину и позвонки у нее пропали. Самое время было уходить, пока она не бросилась в атаку. Но какой-то отчаянный черт крутнулся во мне, и я добавил: — А на девчонок лично мне наплевать, я на них плюю с самой высокой вершины мира.
И тут она ко мне повернулась и при всеобщем внимании сказала:
Значит, она запомнила эти стихи, когда их прочитал Эфэф, и теперь намекала, что некоторые мальчишки ругают девчонок, а потом сами же пишут им всякие записочки.
Девчонки, конечно, захохотали и захлопали в ладоши. Ах, как остроумно, ах, как ловко и смело!
— Это, может быть, вы «не властны в самих себе», — сказал я и скрестил руки на груди, принял позу нашего любезного историка Сергея Яковлевича. — А мы-то властны.
Дело в том, что все наши девчонки от него без ума, млеют и блеют, как овечки, когда его видят. У них у всех по истории только пятерки. Нет, правда. Вы когда-нибудь слышали о классе, в котором учатся семнадцать девчонок и у всех пятерки по истории? Прямо неповторимое историческое чудо. Такого необыкновенного класса не отыскать во всем Советском Союзе и, может быть, даже во всем мире.
И эта рыженькая штучка тоже уже успела схватить пятерку.
Девчонки начали нервно хохотать и визжать. А Зинка-телепатка сказала, что сейчас она докажет, что это не совсем так, и сделала несколько шагов в мою сторону. Вот привязалась…
— Уйди ты, надоело, — сказал я.
— Девочки, — таинственно зашептала Зинка, — он боится.
И действительно, я боялся. Неизвестно, что она могла еще наплести, и самое главное, что девчонки в нашем классе крикливые, они кого хочешь на смех подымут.
— Ребята, ладно, — сказал Иван и нагнулся к нам. — Экстренное заседание пятого звена считаю открытым. Сногсшибательная новость. — Мы стояли кружком, как баскетболисты во время перерыва, склонив головы к Ивану. — Если наше звено выйдет на первое место, — продолжал Иван, — то нас всех к Октябрьским праздникам примут в комсомол.
— Вот здо́рово! — сказал я.
— Здо́рово, — сказала Тошка совсем уже не жеманным голосом.
— Вырвемся? — спросил Иван.
— Вырвемся, — ответила Ленка.
Когда мы отошли от Ивана, Зина наклонилась ко мне и жалобно сказала:
— Сократик, я сегодня не выучила истории.
Не хватало того, чтобы она схватила двойку.
— Десять минут тебе достаточно? — спросил я.
— Достаточно, — ответила Зинка.
— Можешь на меня положиться, — сказал я.
Действительно, совсем было бы неплохо вырваться на первое место и вступить в комсомол. Может быть, тогда можно будет летом вместе со студентами махнуть на целину или организовать хор и рвануть на Сахалин и Камчатку — для комсомольцев все дороги открыты. Я читал в какой-то газете про такой молодежный хор. Они выучили несколько песен и поехали на Дальний Восток — их там здорово принимали. Конечно, петь — это не работать, но все-таки…
Прозвенел звонок, и в класс вошел историк.
Сергей Яковлевич сегодня был как картинка. В новом темно-сером костюме и синем галстуке с какими-то блестящими звездочками. Когда он повернулся ко мне спиной, я увидел, что пиджак у него с двумя длинными разрезами по бокам — писк моды! — и затылок так аккуратно подстрижен, как на фотографиях, которые выставлены в парикмахерских. Вот если бы я был такой!.. Тогда бы мы с Тошкой поговорили!..
— Ребята, — сказал Сергей Яковлевич. — Прежде чем начать урок, я открою вам маленькую тайну… — Он помолчал. — Дело в том, что я пишу диссертацию на тему: «Новые методы ведения уроков». Понимаете, многие наши ученые изучают проблемы, как бы вас учить так, чтобы вы побольше знали… Ну и я вот тоже решил приложить к этому руку, — скромно закончил свою речь Сергей Яковлевич.
— Сергей Яковлевич, можно вопрос? — спросил я. Надо было выручать Зинку. — Сергей Яковлевич, а как вы относитесь к проблеме обучения во сне?
Историк стоял возле парты Кулаковых, заложив руки в карманы, и издали был очень похож на доктора Зорге. Тошке, видно, он очень нравился, она ела его глазами.
— Это сложная проблема, — сказал Сергей Яковлевич. — В другой раз, Палеолог.
Зинка сделала страшные глаза. Она оглянулась и прошептала:
— Сейчас вызовет меня.
Это уже было опасно. Я снова встал и сказал:
— А все же, Сергей Яковлевич?
— Я же сказал — это в другой раз. — Сергей Яковлевич чуть повысил голос.
Зинка опять сделала круглые глаза: эта несчастная телепатка никак не могла дочитать заданную страницу.
— И еще одно, ребята, — снова начал Сергей Яковлевич. — У нас на уроке будет присутствовать доцент из Академии педагогических наук — Нина Романовна Байкова. Она контролирует мою диссертацию… Так что я на вас надеюсь…
Зинка в ужасе схватилась за свою телепатическую голову, а Сергей Яковлевич подошел к дверям и громко сказал:
— Нина Романовна, пожалуйста!
В дверях появилась — о ужас! — женщина из нашего подъезда. Я ее знал сто тысяч лет, она жила в нашем доме на первом этаже и всегда боялась, что мы выбьем ей окно футбольным мячом, и поэтому, высунувшись в окно, часто ругала нас и грозила милицией. Мы все встали, и она оглядела класс; пришлось скорчить рожу, чтобы она не узнала меня.
— Здравствуйте, ребята, — сказала Нина Романовна совсем не своим голосом, не сказала, а пропела. (Ее-то голос уж я знаю отлично.) — Садитесь, садитесь. — Она скромно прошла к последней парте и с трудом, смущенно улыбаясь, втиснулась в парту.
Мы замерли… Урок начался.
Сергей Яковлевич склонился к классному журналу и стал шарить глазами, кого бы вызвать… Видно, он колебался, видно, ему совсем не хотелось ударить лицом в грязь, чтобы подорвать свою диссертацию «Новые методы ведения уроков». Наконец он поднял голову и сказал:
— Сулоева.
Зинка медленно встала, оглянулась на меня и гордо пошла к доске. А я чуть не упал с парты: это же надо, это же телепатия в действии, чтение чужих мыслей на расстоянии! Все-таки я всегда был прав, когда держался от нее подальше: этак она все тайное в одну минуту сделает явным. Ее бы в разведчики, она просто пропадает в школе.
— Сулоева, — сказал Сергей Яковлевич, — расскажи нам про поход Суворова через Альпы… Как всегда, совершенно не обязательно, чтобы ты говорила только по учебнику… Свободно, свободно преподноси материал…
И вдруг Зинка, та самая Зинка, которая только что просила меня выручить ее и говорила, что ничего не знает, и умирала от страха, затараторила, как хорошо заряженный автомат: та-та-та! — очередь по представительнице из Академии педагогических наук; та-та-та! — снова очередь.
Она рассказала и про Альпы, и попутно про самые высокие вершины этих расчудесных, распрекрасных гор, и про знаменитых альпинистов, которые штурмовали Монблан, и даже сколько этих храбрых альпинистов погибло, и про новый тоннель, который пробит сквозь Альпы и на двести пятьдесят километров сократил путь из Франции в Италию… И конечно, про суворовский поход.
Сергей Яковлевич улыбнулся. Вот что значит свободно преподнести материал, вот она, новая система в действии. И Иван улыбнулся — наше звено вырвалось на первое место.
Я скосил глаза на представительницу. Она была довольна ответом и тоже улыбалась, на моих глазах впервые в жизни: значит, оценила нашу Зиночку.
А Зинка тем временем, опустив долу очи, как какая-нибудь царевна морская, прошла к своему месту.
— От лица нашего звена, — прошептал Рябов, — объявляю благодарность…
— Чудак, — тихо ответила Зинка. — Я ведь ничегошеньки не знала… Просто прочитала мысли Сергея Яковлевича…
У меня прямо зубы щелкнули от возмущения — ох эти девчонки, любят притворяться! Все выучила, а притворилась и из меня еще дурачка сделала.
Мне почему-то стало чуть-чуть скучно. Все-таки обидно, когда ты всем сердцем, а из тебя делают дурачка. Другие не обижаются, когда их разыгрывают, а я почему-то обижаюсь. Я и сам поэтому никого не разыгрываю. Говорят, что я юмора не понимаю, но при чем тут юмор, когда идет просто вранье. Не ожидал я этого от Зинки.
Сергей Яковлевич снова стал шарить по списку, но теперь я был спокоен, я знал, что все эти «поиски» — просто искусный суворовский маневр, военная стратегическая хитрость. Совершенно ясно было, что для закрепления своей полной победы он вызовет зубрилу Рябова. А Сергей Яковлевич продолжал напряженно искать, кого бы вызвать, но вот он поднял глаза…
— Рябов, — прошептал я.
Я тоже был неплохой телепат.
Сергей Яковлевич услышал, что я прошептал фамилию Рябова, но притворился, что не понял.
— Ты что там шепчешь, Палеолог? — строго спросил он.
— Ничего, — ответил я.
— Рябов, — вызвал Сергей Яковлевич.
Рябов бодрым шагом вышел к доске. У него голова была круглая, как ядро от старинных пушек-мортир, какая-то историко-археологическая голова, и лицо у него было круглое, и глаза круглые.
— Скажи мне, Рябов, чем прославил Россию Суворов? — спросил Сергей Яковлевич.
Теперь надо было внимательно слушать, потому что я урок не очень-то хорошо выучил, а эта милая Курочка Ряба всегда шпарит точно по книге, и с его помощью можно слегка укрепить свои позиции.
— Во второй половине восемнадцатого века прославился русский полководец А. В. Суворов, — процитировал Рябов. — Многими своими успехами обязана ему Россия. Он не потерпел ни одного поражения и выиграл все сражения, в которых участвовал. Знамениты его победы во время русско-турецкой войны на реке Рымнике в 1789-м — ему присвоили за них почетное наименование «Рымникский». Он прославился взятием неприступной турецкой крепости Измаил в 1790 году, знаменитым походом через Альпы во время швейцарского похода в 1799-м и многими другими подвигами…
— Хорошо, хорошо, — перебил его Сергей Яковлевич. — Достаточно… А теперь расскажи нам о Ломоносове…
И Рябов начал, не вздохнув:
— Михаил Васильевич Ломоносов родился в 1711 году в деревне близ города Холмогоры…
Тут я вспомнил фильм «Сережа» и вспомнил, как «мальчишка, герой этого фильма, ревел, когда родители уезжали в эти самые Холмогоры, а его оставляли на старом месте, и он так жалобно повторял: «Хочу в Холмогоры, хочу в Холмогоры…» И мальчишка был беленький, симпатичный. Я совсем забыл про Рябова и вспомнил почему-то пацана с нашего двора, который вместо буквы «д» говорил букву «г». Однажды я его застал в подъезде, когда он дрался с кошкой, и сказал ему: «Нашел с кем драться». А он мне в ответ: «Гля кого кошка, а гля меня тигр».
— Все возбуждало пытливую любознательность маленького Ломоносова. — Это был снова Рябов. — Северное сияние, льдины, с шумом и грохотом сталкивающиеся между собой, морской прилив и отлив. Мальчик жадно хотел учиться, а учиться было негде.
До чего же этот Рябов трещал, у меня голова закружилась. Он так шпарил по книге, что противно было слушать. Я зевал так, что мог проглотить Сергея Яковлевича, представительницу и за компанию Рябова. Вот тогда-то наступила бы тишина.
— С большим трудом достал он книги, очень обрадовался, — продолжал Рябов, — когда добыл учебники — грамматику и арифметику, жадно читал их и перечитывал…
До чего же этот великий Михайло Ломоносов был жадный до всего: жадно хотел учиться, жадно читал и перечитывал учебники.
— Достаточно, — сказал Сергей Яковлевич.
Потом он галантно повернулся к представительнице и спросил:
— Нина Романовна, может быть, у вас будет какой-нибудь вопрос к Рябову?
Нина Романовна задумалась, а мы все уставились на нее: неужели она будет так жестока?
— Скажите мне, Рябов, — у нее был такой милый голос, просто нежнейший тоненький голосок, — когда был основан город Петербург, нынешний Ленинград?
— Только свободнее, свободнее, Рябов, — попросил Сергей Яковлевич.
И вот тут-то Рябов дал на полную железку:
— На Заячьем острове, близ правого берега Невы, в мае 1703 года заложили по чертежу Петра Первого Петропавловскую крепость. Около этой крепости на болотистых берегах Невы Петр решил основать новую столицу государства.
вдруг завыл Рябов стихами, —
Так писал Пушкин об основании Петербурга в своей поэме «Медный всадник». Новая столица была основана в 1703 году и названа городом Петра — Петербургом. Позже она стала называться Санкт-Петербургом или просто Петербургом. «Санкт» — означает святой. Точный перевод названия «Санкт-Петербург» — святой Петра город.
— Отлично, Рябов, — сказал Сергей Яковлевич. — У вас будут еще вопросы, Нина Романовна? Нет? Садись, Рябов.
Когда же Рябов бодрым солдатским шагом прошел к своему месту, началось самое главное. Сергей Яковлевич стал возбужденно ходить по классу, поворачиваясь то к одному, то к другому ученику, и быстро говорил:
— Смирнова, детальку про Суворова?
— Суворов очень любил простую солдатскую пищу, — сказала Смирнова. — Особенно гречневую кашу…
— Кулакова?
— Где проходит огонь, там пройдет и солдат. — Она, по-моему, улыбнулась Сергею Яковлевичу. Эти девчонки из-за него готовы были идти на эшафот.
— Матвеева?…
— «Русак не трусак!»
— Коршунов?
— «Вы — орлы, вы — чудо-богатыри!» — так любил говорить солдатам Суворов.
Ребята рвались отвечать, каждому хотелось легко и просто отличиться, каждому охота было покрасоваться, сказал три или четыре слова — и сразу в умниках… А Сергей Яковлевич улыбался, урок проходил на славу… Он был как ловкий кукольник: дернет за веревочку, кукла вскакивает и говорит именно то, что надо кукольнику…
И тут он тыкнул в меня, и я вскочил, и все стали смотреть мне в рот, и эта представительница. А у меня в голове вдруг неизвестно откуда стала вертеться фраза: «Ненавистница футбола». Я даже испугался, что она у меня сама по себе выскочит и обидит ее, потому что, может быть, если бы под моими окнами каждый день играли в футбол, так я бы тоже таким голосом заговорил, как громкоговоритель, или завыл бы сиреной, как «скорая помощь»…
— Ну? — Сергей Яковлевич посмотрел на меня жалобными глазами: мол, не подведи, эксперимент погубишь.
Я хотел сказать, что я не могу так, что мне надо подумать, но в этот момент я вспомнил поговорку, вроде бы суворовскую: «Смелого штык не берет, смелого пуля боится»; я уже приготовился ею выстрелить в историка, только мне показались эти слова до обидного несправедливыми. Сколько храбрых людей погибло, а здесь вдруг такая поговорка. И Суворов, конечно, ее никогда не придумывал…
— Суворов, — сказал я. — Суворов… — В голове завертелось, и я напрочь забыл все про Суворова; если бы меня сейчас спросили, кто такой Суворов, то я бы вообще ничего не ответил или сказал бы какую-нибудь чушь. И тут я вспомнил такую картинку: в большой железной клетке везут человека — это Пугачев… А рядом гарцует на коне офицер — это Суворов, и я сказал: — Суворов привез в железной клетке Пугачева. — Потом мне этого показалось мало, и я добавил: — Чтобы казнить его на Лобном месте в Москве…
В классе наступила мертвая тишина, будто я сказал что-то ужасное, будто я оклеветал великого полководца, и все теперь не знают, как им поступить со мной.
Первым нашелся Сергей Яковлевич.
— Так, — сказал он. — Этот случай был в жизни Суворова… Мрачный случай… Он потом переживал его всю жизнь… История наша не любит фальсификаций… Суворов тогда был молод, неопытен… Так. Ну а что ты еще знаешь о Суворове? О полководце Суворове, народном герое, гордости русского народа?…
Я промолчал. Не хотелось почему-то ничего говорить, язык перестал ворочаться, и я забыл все буквы и разучился складывать их в слова.
— О походе через Альпы?
— …
— О взятии Измаила?
— …
— О взятии Константинополя?
— …
— Я вынужден буду тебе поставить двойку, — сказал Сергей Яковлевич, четким шагом подошел к учительскому столу и влепил мне двойку.
И наше звено благодаря мне шарахнулось на последнее место. Я покосился на представительницу, она что-то писала в толстую тетрадь. Потом подняла глаза, и наши взгляды встретились.
По-моему, она меня узнала, потому что на секунду превратилась в «ненавистницу футбола». А когда проходила мимо меня, даже укоризненно покачала головой. Определенно узнала. Теперь разнесет по всему двору. Но это все было ерундой по сравнению с тем, что случилось дальше…
Не успела захлопнуться дверь за Сергеем Яковлевичем и его спутницей, как Иван подскочил ко мне и, еле сдерживаясь, почти закричал:
— Ну, что ты скажешь в свое оправдание?
— Иван, ты потише можешь? — попросил я. — Я тебе потом все объясню.
— Ах, какой нежный, он боится огласки! — снова в полный голос сказал Иван. — Размазня… Всех подвел.
Глаза у него стали какие-то чужие и даже потеряли свой цвет. Обычно они у него, как у Тошки, синие, а тут как-то побелели.
— Да брось, Иван, — сказал я. — Да я… да я… завтра исправлю двойку. Иван, я же не хотел. — Я захохотал, решил превратить все в шутку. — Ты же не знаешь самого главного… Эта представительница из академии, Нина Романовна, из нашего дома… Страшная женщина, она все время нас гоняет, потому что мы под ее окнами играем в футбол. Ну, я как увидел ее, испугался, решил: сейчас она на мне отыграется, и все сразу из головы выскочило. Ты не знаешь этой женщины… — Хохотал прямо до слез, а он смотрел на меня по-прежнему чужими глазами и совсем не смеялся.
— Слушай, малютка Сократик, ты просто дурачок какой-то, — сказал Иван.
Честно, этого я не ожидал. Зачем он так унижает меня? Подошел бы и высказал все потихоньку, а то орет на весь класс. Он бы еще на всю школу заорал. А тем временем все наши столпились вокруг нас, и даже кое-кто из чужих, и в первых рядах, конечно, торчала шарообразная голова вездесущего Рябова. И все уставились на меня, и те, кто собирался выйти в коридор, повернули оглобли обратно. Интересно, неразлучные друзья, и вдруг крики и драка.
— И не подумаю исправлять, — сказал я.
А все-все смотрели на меня. Тошка, та прямо развернулась в мою сторону. Против ее Ивана, ах, ах, ах!
— Нет, вы слышите? — возмутился Иван. — Вы все слышали?… Ничего, мы тебя проучим…
— Но ведь я правду сказал про Суворова, а он придрался, — сказал я.
— Ну и что? — ответил Иван. — Кто тебя за язык тянул при посторонних?
— Выходит, на правде далеко не уедешь, — сказал я. — Выходит, для своих одна правда, а для посторонних другая? Здорово у тебя получается.
— Еще один воспитатель на мою бедную голову… Ребята, видали вы этого правдолюбца-двоечника? — Иван засмеялся своей остроте. — Вот мы вышибем тебя из звена, тогда поплачешь.
— Точно, — подхватил Рябов. — Правдолюбец-двоечник. Типичный ты, братец, Хлестаков. Без царя в голове и одет по последней моде.
Все, конечно, стали хохотать. А Иван, вместо того чтобы одернуть Рябова, тоже засмеялся.
9
После уроков я первым выскочил во двор, чтобы перехватить Ивана и объясниться с ним с глазу на глаз.
За двойку, пожалуйста, казните меня, но не за правду.
Сел на скамейку и стал ждать. Небрежно так постукивал рукой по спинке скамейки, изображая полное безразличие, хотя от напряжения внутри все дрожало.
Другие скажут, из-за какой-то ерунды волноваться в наше время, но для меня это не легко и не просто. Из-за чего же тогда надо волноваться в наше время, если не из-за этого?! Это же самый принципиальный вопрос.
Я ему все равно докажу свою правоту. Я уже кое-какие слова придумал: когда заранее придумаешь, всегда надежнее.
«Выходит, ты считаешь, что победу можно завоевывать любыми средствами?» — спрошу я его.
Он ответит, конечно, утвердительно.
«Выходит, победителей не судят, Ванечка?»
«Ну, предположим», — ответит он.
«А ты знаешь, дорогой друг, кто так поступает?»
«Интересно, кто же?» — наивно переспросит он.
Он любит прикидываться наивным, это у них с Тошкой общее. Вообще чувствуется, что она на него плохо влияет.
«Фашисты!» Если я захочу, я умею убить фактом.
Наконец толпа ребят схлынула. Прошли все наши: и Рябов, и Зинка, и Тошка, а потом только появился Иван. Но он был не один. К нему пристала Ленка Попова. Я ему помахал рукой, но он скользнул глазами мимо меня, и прошел, и что-то рассказывает ей, рассказывает… А она идет с ним рядом, размахивая своей новенькой синей сумкой на длинном ремне. Видно, считает, что очень у нее это красиво получается.
Я подумал, что Иван меня не заметил, и крикнул:
— Эй, Иван!
Он даже не оглянулся, а Ленка оглянулась, не выдержала, что-то сказала ему, и они пошли дальше.
Я пошел за ними. Надо было все же поговорить с Иваном.
И тут меня нагнал Эфэф. На улице он совсем не такой, как в классе. В классе он какой-то громкий и уверенный, а на улице превращается в обыкновенного человека небольшого роста, худенького. И пальто у него старое, вроде моего, и кепка со сломанным козырьком.
Он, конечно, великолепно видел, кто шел впереди нас, видел эту стриженую Ленку Попову, с ее распрекрасной синей сумкой, и Ивана Кулакова, который всеми силами старался ее развеселить, а иначе почему он так размахивал руками и так увлекся разговором, что столкнулся с прохожим. Значит, забыл обо всем на свете. А сам говорил: «Я твой лучший друг. Я за мужскую дружбу».
Ничего не скажешь, здорово получилось. Только на днях я ему расписывал, какая у нас надежная дружба с Иваном, а сегодня он видит эту любопытную картинку.
— Что ты такой печальный? — спросил Эфэф.
— Я? Наоборот, я очень веселый.
— Незаметно.
— А у меня внутренний смех.
— Внутренний смех всегда печальный, — сказал Эфэф. — Это я по себе знаю. Если меня кто-нибудь обидит, то я, чтобы заглушить эту обиду, смеюсь над собой.
— И помогает? — спросил я.
— Нет. Не помогает, — сказал он и вдруг добавил: — А женщины… женщины, так же, впрочем, как и мужчины, бывают иногда очень плохими: трусливыми, подлыми, плохими товарищами, но чаще, почти всегда, бывают прекрасными. Нежными, умными, преданными.
Он замолчал. Мне показалось, что он не просто так замолчал, а от собственных слов, что-то вспомнил. Какую-нибудь прекрасную, нежную, умную и преданную. Я внимательно посмотрел на него. Он смутился и как-то необычно улыбнулся уголками губ и глазами. Ясно, что я отгадал.
— А что ты скажешь о женах декабристов? — торопливо спросил Эфэф.
Нечего сказать, сравнил: жена, например, декабриста Трубецкого, которая пошла за своим мужем на каторгу, — и вдруг Ленка Попова.
Что-то старик не туда заехал. Ленка Попова, стриженая штучка с модной сумочкой, фик-фок на один бок, актрисуля для первоклашек: «Зайка серенький, зайка беленький пошел прогуляться в лесочек», — и Трубецкая?!
— При чем тут жены декабристов? — возмутился я.
— А при том, — ответил Эфэф. — Ты подумай и сам догадаешься, при чем…
Была у него такая привычка — сказать что-нибудь непонятное, поставить человека в тупик и замолчать.
Это он меня воспитывал: очень он любил заставлять нас думать.
А Ивану и горя мало. Идет себе, болтает о чем попало с Ленкой. Нет, я ни за что не буду думать и не поддамся воспитанию. Не хочу, и все. Не буду Ленку Попову сравнивать с женой Трубецкого.
Ох, до чего тошно стало! Сразу вспомнилось все самое плохое. Вспомнил, как дед вчера опять весь вечер повторял про свою доброту и про нашу бестолковость и грозился нам с матерью показать, как надо жить. Мне даже хотелось подойти и треснуть по его телевизору, так он мне надоел со своей добротой.
Мы шли молча по переулку, а Иван и эта «княгиня Трубецкая» все еще маячили впереди нас. Я покосился на Эфэф — если смотреть на него с правой стороны, то около уха у него виден шрам — и приготовился убить его фактом. Он сам любит повторять, что «в оценке объективной истины факты — вещь положительная».
Значит, я решил убить его фактом, чтобы он не сравнивал больше наших девчонок с женами декабристов. Решил привести пример с Зинкой, с ее поведением на уроке истории. Я уже открыл рот, чтобы преподнести ему эту современную историю о коварстве, но около нас резко затормозила машина, и шофер ее, толстый лысый дядя в кожаной куртке, как сумасшедший, чуть не сбив меня с ног, налетел на Эфэф.
— Федька! — кричал он, обнимая Эфэф. — Федька Долгоносик! — И прибавил ласково: — Милый мой Федька Долгоносик… На ногах… — Почти после каждого слова он ударял его по плечу, словно проверял на прочность. — Рад тебя видеть… Сколько же ты пролежал? — И снова ласково прибавил: — Милый мой…
— Три года, — ответил Эфэф каким-то странным голосом, и нижняя губа у него стала еле заметно дрожать.
Если бы я не знал его, как себя, то решил бы, что он готов расплакаться, так разволновался от этой встречи.
— А я, признаться, думал, что ты после этой аварии не оправишься, — сказал шофер.
Это было что-то новое из биографии Эфэф. Оказывается, он раньше был шофером и попал в аварию. Мне поэтому хотелось услышать продолжение их разговора, но тут я увидел, что Иван прошел мимо своего дома и свернул в Ленкин переулок.
— Федор Федорович, до свидания, — сказал я и, не дождавшись ответа, побежал догонять Ивана.
Я сразу забыл и про шофера, и про Эфэф.
Интересно было, чем это все кончится? Может быть, она позовет его в гости на чашку чая?!
Я влетел в Ленкин переулок, и теперь они, милые голубки, сизокрылый голубь Иван и пестрокрылая голубка Елена, прыгали у меня перед глазами. Он шел степенно, все же хватало выдержки. А она, от радости что ли, крутила свою сумку, как крутит свой молот перед броском олимпийский чемпион Ромуальд Клим. Честное слово, она отнимет у него рекорд.
Эх, Иван, Иван… Такой пустяк не можешь простить товарищу. Да если ты только пожелаешь, я завтра же получу по истории пятерку. Просто стану биографом Суворова и в лучшем виде опишу все его подвиги во славу родины. А если хочешь, я извинюсь перед Сергеем Яковлевичем и буду до конца моих школьных дней его учеником. Лучше, чем эти влюбленные визжалки.
В конце концов, я не возражаю против Ленки. Она совсем неплохой человек, и я ее знаю уже семь лет. Она даже как-то со мной и с моим отцом ходила в зоопарк и потеряла там свои варежки, и руки у нее от холода стали красными-красными. И тогда я ей отдал свои, хотя без варежек мне было холодно. Честно, отдал. А на большом пальце в моих варежках была дырка, и она все время высовывала в эту дырку палец, и мы хохотали.
Потом я заболел скарлатиной, и Ленка каждый день приходила к нашим дверям и что-нибудь оставляла для меня. Оставила машину ЗИЛ-110. Привязала к дверной ручке. Потом лото. А потом принесла две книги: сказки Андерсена и «Голубую чашку» Гайдара.
Хорошие были книги, жалко их было сжигать, когда я поправился. Но отец сказал, что это необходимо, а то придут ко мне ребята в гости, возьмут эти книги в руки и заболеют.
Когда книги факелом пылали в тазу, я все думал про людей, что жили в этих книгах. Они были для меня как живые, эти люди, горящие на костре…
Когда я вышел на Арбат и проходил мимо трикотажного магазина, оттуда выскочила продавщица, та самая скандалистка, с башней на голове, и почти протаранила меня, но даже не подумала извиниться. Только на секунду я увидел ее глаза, по-моему, она плакала. Интересно почему?
Я прошел мимо своих ворот и поплелся дальше по Арбату. Может быть, она кого-нибудь незаслуженно обидела, как меня, а он ее отругал, и теперь она рыдала. Так ей и надо, пусть других не оскорбляет.
Она шла, низко опустив голову, и я прибавил шагу, чтобы догнать ее. Хотелось посмотреть, чем кончится это представление.
Вижу, один мужчина на нее оглянулся, потом какая-то сердобольная женщина. Значит, думаю, она еще рыдает.
Она свернула в подъезд дома около магазина «Военная книга», и я заглянул в него: она стояла около телефона-автомата и смотрелась в зеркальце.
— Вы звонить? — спросил я.
Она оглянулась, щеки у нее были в темных ручейках от слез: потекла краска с подкрашенных ресниц, и теперь она платком терла щеки. Она ничего не ответила и отошла в сторону. Непонятно было, узнала она меня или нет? Для видимости снял трубку, повернулся к ней спиной и стал крутить диск.
Тем временем эта плакса-вакса оттерла щеки и вышла из подъезда. И я следом за ней. Догнал ее и пошел рядом. Пусть знает, что она не годна.
Идем рядом, почти нога в ногу. Она в легоньких домашних тапочках — видно, так поспешно выскочила из магазина, что забыла переодеть туфли.
— Вы меня узнали? — спросил я. — У нас был с вами такой приятный разговорчик… — Надо было ее как-то рассмешить.
— Отстань, — сказала она и прибавила шаг.
«Значит, узнала», — подумал я и снова догнал ее.
— А вы знаете, зачем я хожу в ваш магазин?
Она не слушала меня, вытащила платочек из кармана и вытерла свой отсыревший нос.
Я еле успевал за ней, это был какой-то кросс, точно мы ставили рекорд в спортивной ходьбе по пересеченной местности.
— В вашем доме когда-то жил А. С. Пушкин, — чтобы втянуть ее в разговор, сказал я. — Слыхали про такого?
Она промолчала.
— Ну вот я придумал, что именно в вашем магазине была его комната…
Она снова промолчала, мрачная была. Вероятно, разочаровалась в жизни.
— Я вчера двойку получил по истории и из-за этого поругался с другом. У нас там соревнование, а я всех подвел…
По-моему, я ей здорово надоел, вечно я лезу в чужие дела. Пора было уходить.
Мы как раз дошли до тоннеля, который идет от гостиницы «Националь» к Музею В. И. Ленина, и я остановился. Она стала спускаться в тоннель, прошла один лестничный пролет, оглянулась и замедлила шаг, точно поджидала меня… Я в одну секунду подскочил к ней, значит не зря я так долго за ней шел, и мы спустились в тоннель.
А этот тоннель длиннющий, самый длинный в Москве: идешь, идешь и никак не дойдешь до конца. Там, в этом тоннеле, и цветы продают, и газеты, и какой-то старикашка пристроился с лотерейными билетами и кричал, зазывая покупателей, обещая крупный выигрыш.
И вдруг в тоннеле погас свет и стало темно-темно, и все люди начали громко разговаривать, окликая друг друга. И я тут же ее потерял, мою попутчицу. Хотел крикнуть, но я ведь даже не знал ее имени. Кто-то завыл, конечно нарочно, а старикашка продавец завопил, чтобы никто не смел брать лотерейные билеты.
Я подумал, что, может быть, на самом деле его грабят, решил подойти поближе, зацепился за чью-то ногу и упал.
Конечно, когда зажгли свет, ее уже не было. И так легко потеряться, а тут еще тоннелей понастроили…
Домой я возвращался тоже пешком — в кармане не оказалось ни одной монеты.
10
Я бесшумно открыл дверь, чтобы войти в нашу квартиру, и сразу услышал чужой голос, который довольно громко рассказывал маме какую-то смешную историю. Он, можно сказать, не рассказывал, а декламировал, как диктор телевидения, и мама хохотала, значит он все же добрался до нас.
Потом я увидел на вешалке его пальто. Я хлопнул дверью посильнее, и смех сразу оборвался, словно эта дверь прищемила ему язык.
Ко мне навстречу вылетела мама. Она была в летнем голубом платье, видно, считала его самым нарядным, хотя оно было и не по сезону.
— А, наконец-то, — сказала мама. — Явление второе: те же и Сократик.
Она зачем-то стала стягивать с меня пальто, точно я сам разучился это делать, потом схватила за руку и хотела тут же втащить в комнату, чтобы представить этому великому герцогу. Но я вырвался и пошел мыть руки. Одним ухом при этом я прислушивался к словам, которые доносились из комнаты. Они там продолжали хихикать, правда не так громко.
Всему миру было понятно, хотя мама и сказала мне: «А, наконец-то», что в этой комнате смеха третий был лишний. Но я вытер руки и пошел в комнату. Еще неизвестно, кто лишний, может быть, этим третьим окажусь не я, а кое-кто другой…
Он сидел на диване, положив ногу на ногу. Волосы у него были седые, хотя лицо не старое, а нос широкий, придавленный, без переносицы, как у боксера. В общем, он был не красавец, и непонятно было, почему мать влюбилась в него. При моем появлении он вскочил и вытянулся, как солдат перед генералом, по струнке, и протянул мне руку.
— Меня зовут Геннадий Павлович, — раздельно сказал он.
Так обычно разговаривают с маленькими: «А вот это, малыш, кошка. Осторожнее, она царапается».
Я промолчал, решил, что ему моя биография известна уже во всех подробностях. Как меня зовут, когда я родился, когда произнес первое слово и какой я был хорошенький в младенческом возрасте. Так что ни к чему распространяться.
— Есть хочешь? — спросила мама.
От волнения она даже заикнулась.
— Нет, — гордо ответил я и прошел к своему столу.
Сел к ним спиной и стал медленно вытаскивать из ящика стола учебники, хотя уроки совсем не хотелось делать. Достал физику и бросил ее с лету на стол, она треснулась, но не очень. Тогда я достал литературу, поднял ее повыше и шмякнул об стол; она потолще физики и треснулась посильнее.
За моей спиной наступила тишина. Можно было подумать, что они разговаривают по азбуке глухонемых, заранее изучили эту азбуку, чтобы специально разговаривать за моей спиной.
— Сократик, — услышал я наконец голос матери, он донесся до меня откуда-то с другого конца земли. — Мы тебе не будем мешать, если Геннадий Павлович мне немного подиктует?
— Пожалуйста, — сказал я и шлепнул по столу самым тяжелым учебником — зоологией. Это уже был настоящий взрыв.
Он что-то потихоньку начал читать ей про коров и про удои, про жирность молока и про телят…
Я встал и пошел к телефону, чтобы они не подумали, что мне очень интересны их разговоры. Решил позвонить Ивану, но к телефону подошел какой-то мужчина, видно, сам знаменитый летчик, и пришлось повесить трубку. Тогда я позвонил Ленке Поповой, может быть, она мне скажет что-нибудь об Иване. А может быть, она даже проговорится, что Иван переживал ссору со мной.
Она сама подлетела к телефону и сказала взрослым голосом:
— Да, говорите.
Если бы я ее не знал, эту стриженую штучку, то подумал бы, что ей лет двадцать.
— Привет, — сказал я. — Это я.
— Ты? — Она замолчала, я не хотел ее обманывать, но сразу понял: она приняла меня за Ивана, потому что на всей земле только он один для нее и существовал.
— Я, — ответил я. — Представляешь, мне уже звонил этот балбес Сократик.
Она помолчала, потом сказала:
— Знаешь что, ты из меня дурочку не сделаешь. Я тебя сразу узнала. Нечего меня разыгрывать.
— А я и не думал разыгрывать, — сказал я. — Ну что там Иван говорил про меня?
— Что ты у меня спрашиваешь? — сказала она. — У него и спроси.
Ах, какая она гордая, уже задается!
В это время я услыхал, что мамина машинка перестала стучать, и сказал нарочно громко, почти закричал в трубку:
— Ленка, а ты не знаешь, как по-латыни будет «корова»?
— Чего-чего? — не поняла Ленка. — Ты что, совсем-совсем?…
Не попрощавшись, я повесил трубку, вернулся в комнату и стал ждать, когда он уйдет. По-моему, я довольно ясно высказался, когда спросил у Ленки про корову. Но он сидел, как у себя дома, и не думал уходить.
Мне захотелось есть. Только признаться в этом я боялся, а то еще мама, чего доброго, и его пригласит, и будет у нас такой милый семейный чай и разговоры про погоду, про то, как я учусь, и про то, что наше сельское хозяйство по-прежнему отстает, так сказать, разговор по специальности.
Я посмотрел на учебники, которые валялись на столе, и мне очень захотелось снова поднять их и с треском бросить на стол. Но я все же утерпел: жалко было мать. Чтобы как-то успокоиться, стал перебирать марки. Потом полез в стол и натолкнулся на альбом с фотографиями. Достал его и стал листать.
На первой странице этого альбома фотографии папы и мамы. Папа совсем молодой, на петлицах у него два кубика, два квадратика, эти петлицы и кубики носили еще до войны. А мама на фотографии еще девочка, лет восьми. Под фотографиями рукой отца написано: «1941 год». У нас фотографии в альбоме все по годам разложены. Потом я стал листать дальше и увидел маму постарше и совсем еще не старого деда. Под фотографией стояло: «1943 год».
А потом я увидел ту знаменитую фотографию отца, где он стоит у подбитого фашистского танка. Он улыбается, видно доволен, но лицо у него усталое, и глаза усталые, и он небритый. И тут я понял, как мне его не хватает.
Я вытащил фотографию из альбома и кнопками прикрепил к стене, над столом. Пусть висит, пусть я буду его видеть каждый день. И мать пусть его видит. Может быть, тогда она поймет, что поступает как предатель.
Я почувствовал, что
— «Тигр».
Я промолчал, нечего было мне с ним пускаться в разговоры.
— Немецкий танк марки «Тигр», — сказал он.
Я снова промолчал.
Тогда он наконец понял, что он здесь лишний, попрощался со мной и матерью и ушел. Мы остались одни. И тогда она подошла и включила телевизор, как будто это было сейчас самое нужное. По телевизору показывали мультфильм для маленьких: «Как котенку построили дом».
— Ты что, не хочешь, чтобы Геннадий Павлович к нам приходил? — спросила мама.
Она повернулась ко мне лицом, загородив телевизор, и из-за ее спины кто-то противно мяукал котенком. Настоящий котенок в жизни не будет так орать. Она ждала, что я ей отвечу. Но я промолчал, это и так было понятно.
— Нет, ты ответь мне: почему?
В это время в дверь позвонили. Я открыл. Передо мной стояла Зинка Сулоева. Она и раньше ко мне приходила, и я уже привык к этому, и я к ней иногда захаживал, но сейчас я ее совсем не ожидал.
— Добрый вечер, Сократик. — (До чего она была вежлива, уму непостижимо.) — Можно мне войти? — спросила она.
Я все еще стоял в дверях, загораживая Зинке дорогу. Все еще думал о матери и не совсем понимал, что делал.
— Входи, — сказал я.
Когда она снимала пальто, мимо нас проскочила мама. Зинка даже не успела с ней как следует поздороваться. Закричала свое «здравствуйте» ей в спину и удивленно, изучающе посмотрела на меня.
— Чрезвычайный и полномочный посланник! — крикнул я почему-то. — Из компании Кулаковых и прочих рекордсменов.
— Ничего подобного, — ответила она. — Я пришла по собственной инициативе.
— Чрезвычайный и полномочный инициатор! — крикнул я.
Я только и делал, что выживал сегодня всех из дома: сначала Геннадия Павловича, теперь Зинку. Даже самому стало противно и захотелось рассказать Зинке и про Ивана, и про мать, чтобы не надо было хотя бы притворяться перед ней, что у меня все просто и замечательно.
— Хватит тебе строить из себя дурачка, — сказала Зинка. — Нам надо выходить на первое место.
— Чрезвычайный и полномочный первоместник! — крикнул я.
— Что с тобой? — спросила Зинка и вышколенным телепатическим движением взяла меня за руку.
— Чрезвычайный и полномочный телепат! — крикнул я.
— Ты что, хочешь, чтобы я ушла? — спросила Зинка.
— Понимаешь, — сказал я, — у меня плохое настроение… Двойка и так далее. Конец света…
— Испуган — наполовину побежден, — сказала Зинка. — Это суворовская заповедь. Тебе полезно ее запомнить.
— Хорошо, запомню, — сказал я.
А потом я немного успокоился, и мы целый час учили историю, и я так ее выучил, что знал про Суворова решительно все. Нарочно вызубрил самую трудную из его поговорок: «Субординация, экзерциция, дисциплина, чистота, опрятность, смелость, бодрость, храбрость, победа, слава, солдаты, слава!»
Правда, что такое субординация и экзерциция, я не знал, но зато я эту поговорку произносил залпом, на одном дыхании, как настоящая заводная Курочка Ряба.
Пока мы учили историю, мать несколько раз входила в комнату, и я чувствовал, что она приготовила целую речь в защиту Геннадия Павловича и только ждет, когда уйдет Зинка.
Но я нарочно пошел провожать Зинку, чтобы не разговаривать с матерью. Всю дорогу Зинка вела себя как-то странно: она шла рядом со мной и величественно молчала.
Потом она попросила меня, чтобы я понес ее портфельчик. Я взял портфельчик, с портфельчиком лучше, — когда размахиваешь им на ходу, делается веселее.
— Вот у тебя так бывает, — сказала Зинка, — кругом люди, люди, а тебе все равно, а потом появляется один человек… и тебе не все равно?
— Не знаю, — ответил я.
— А у меня бывает, — сказала она. — Вообще к одним людям равнодушна, а к другим… наоборот… К тебе, например…
— Нечего сказать, наоборот… — возмутился я. — На уроке истории меня разыграла.
— Просто я проверяла, как ты ко мне относишься, — сказала Зинка. — Готов ли ты на жертвы… ради других…
Она была какая-то странная, заикалась, не договаривала слов.
— Зачем это тебе? — спросил я.
— Ничего ты не понимаешь, — сказала Зинка. — Ты страшный человек. — Она выхватила у меня портфель и убежала.
А я повернулся и побрел домой, медленно, чтобы не прийти раньше деда. При нем мама не станет разговаривать о Геннадии Павловиче.
Когда я стоял и ждал лифта, то из своих дверей вышла представительница Нина Романовна. Видно, она шла в магазин, потому что чей-то цыплячий голос крикнул из-за двери: «Мамочка, купи мне мороженое за двадцать восемь копеек». Мне совсем не хотелось с ней встречаться, но лифт, как назло, кто-то задержал. Повернулся к ней и вежливо сказал:
— Здрасте!
— А, это ты, герой. Добрый вечер! — Она остановилась. — Ну, что же ты думаешь делать дальше?
— Ничего, — ответил я. Лифт освободился, и я нажал кнопку вызова.
— Ничего? — переспросила она и попробовала прикрыть свою дверь, но я увидел, как оттуда кто-то высунул в щель нос облупленного ботинка. — Казя, пусти дверь, ты простудишься.
Казя отпустила дверь, потом незаметно снова открыла ее. Я эту Казю хорошо знаю, она все время гоняет по двору на трехколесном велосипеде.
— Так ты говоришь: «ничего»? Ты заметил, что вы, ребята, очень любите говорить: «не знаю», «ничего», «за меня не беспокойся» и так далее. На самом деле вы все прекрасно знаете, за вашим «ничего» кроется элементарное упрямство, и с вами все время что-нибудь случается.
Совершенно было ясно, что она никуда не спешит. Опаснее нет таких людей. Тут пришел лифт, и я открыл дверь.
Мало мне было учителей в школе, так теперь на мою бедную голову еще появилась представительница Академии педагогических наук.
— Исправлю двойку, — сказал я.
— Вот видишь, ты же еще и обижаешься. Считаешь, конечно, что с тобой поступили несправедливо, — сказала она. — А ведь ты не знал урока.
Кто-то крикнул сверху, чтобы закрыли дверь лифта, и лифт снова укатил от меня.
— Я правду сказал про Суворова, — возмутился я. — А он ко мне придрался.
— У тебя правда получилась однобокая, — сказала она. — Александр Васильевич Суворов — великий русский полководец и патриот…
В это время Казя высунула свою цыплячью мордочку, увешанную бантами, и пропищала:
— Мамочка, купи мне мороженое за двадцать восемь копеек.
— Подожди, Казя. — Она ждала, что я ей отвечу.
Ловко она меня обошла, я же во всем оказался виноват, хотя каждому дурачку было ясно, что любезнейший Сергей Яковлевич просто придрался ко мне и у меня поэтому отпала охота отвечать урок. А тут получилось, будто я против исторической справедливости.
— Субординация, экзерциция, дисциплина, чистота, опрятность, смелость, бодрость, храбрость, победа, слава, солдаты, слава! — протараторил я, чтобы отвязаться от нее и показать, как я отлично изучил литературное наследство Суворова.
Казя смотрела на меня и, по-моему, даже забыла про мороженое за двадцать восемь копеек — так ее потрясла суворовская поговорка в моем исполнении.
— Ты что, вообще против Суворова? — спросила ее почтенная мамаша и улыбнулась.
Когда так улыбаются, мне всегда обидно, и тогда я говорю то, что мог бы и не говорить.
— Нет, я не против, — сказал я. — Но мне не хочется, чтобы из него делали Чапаева. Все-таки он был за царя и крепостник.
— Вот как! — сказала она. — Вот ты какой… — и прикусила язык.
Я открыл дверь лифта: разговор был окончен, но она вдруг сказала мне в спину:
— Между прочим, мы с твоей мамой в детстве были подружки. — (Я повернулся к ней: интересно было, что она еще произнесет в свое оправдание.) — Может быть, по старой памяти возьмешь опеку над моей Казей?
Хотел ей крикнуть: «Спасибо за доверие!» — но не крикнул.
— Пожалуйста, — сказал я и добавил с угрозой: — Мы ее кое-чему научим.
На этом мы разошлись.
Дома мама и дед пили чай и беседовали. Но в тот момент, когда я вошел в комнату, в передней зазвонил телефон. Мама торопливо встала — видно, она боялась, что я опережу ее, — и выскочила из комнаты. Но там, в передней, она почему-то не сняла трубку, и телефон по-прежнему звонил. Потом он замолчал и вновь затрезвонил.
— Юра! — позвала меня мама. — Если это Геннадий Павлович… меня не подзывай… я ушла и вернусь не скоро…
Она скрылась в комнате, а я снял трубку. Конечно, это был он.
— Ее нет дома, — сказал я. — Она вернется не скоро, — и повесил трубку.
— Иди пить чай, — сказала мама.
Она старалась вести себя так, точно все у нас снова пошло по-старому. И тогда я стал ей рассказывать о Нине Романовне. Может быть, ей это интересно, раз они в детстве были подружками.
11
На следующее утро, в восемь, я уже стоял около дома Кулаковых. Выбрал потайное место, чтобы не бросаться в глаза, и поджидал Ивана. Решил перехватить его до школы, чтобы рассказать ему, как я великолепно выучил историю, и помириться с ним.
Только скорее бы он появился и я сделал бы самое трудное и неприятное: подошел бы к нему и произнес первое слово. А потом все пойдет нормально.
Наконец я увидел, что кто-то открывает дверь подъезда Кулаковых, и медленно пошел вперед. Мне хотелось, чтобы Иван догнал меня на ходу и получилось бы, будто мы встретились случайно. Я слышал, как тяжело хлопнула дверь и этот «кто-то» стал догонять меня, тихо напевая себе под нос песенку.
Все было совершенно ясно: позади меня шла сама Тошка Кулакова. Она всегда ходит с песенкой, что-то там мурлычет под нос. Вроде бы очень тихо, но мне с ее песенкой встречаться было ни к чему. И поэтому я прилип к первой газете, которая висела на моем пути.
Шагов ее не было слышно, потому что рядом затарахтел бульдозер, который сгребал мусор на стройке нового дома.
И тут я почувствовал, что кто-то дышит мне прямо в затылок, и не просто дышит, а нахально так, нарочно пускает струю воздуха в шею. Это, конечно, были ее штучки.
— Что нового пишут в газете? — спросила Тошка.
Видно, ей надоело дуть.
— Большое спасибо за обдувание, — сказал я. — А то мне очень жарко.
— Пожалуйста, — сказала она деланым, хриплым голосом. — Всегда рада помочь товарищу. — Тошка сегодня была какая-то другая, волосы у нее были причесаны как у мальчишки, на пробор.
Я снова отвернулся. Ну что бы ей уйти, раз от нее отвернулись. Ни за что!
— Что нового пишут в газете? — повторила она.
— А ты что, сама разучилась читать? — спросил я.
— Я люблю, — сказала Тошка, — когда мне читают вслух.
— Отстань, — сказал я и выразительно посмотрел на нее.
Ну и характер, никто из наших девчонок не выдерживает моего взгляда, а она даже не моргнула.
— Между прочим, — сказала Тошка, — зря поджидаете. Иван заболел.
— Как — заболел? — не понял я.
— Очень просто. Ты его вчера расстроил, он и заболел.
Она убежала, а я понуро поплелся следом. Но по мере того как я приближался к школе, настроение у меня улучшалось, потому что никто ведь не знал, кроме Тошки, что я не помирился с Иваном. И я вошел в класс как всегда и, помахивая портфелем, стараясь изобразить полную беззаботность, направился к своему месту.
Первым на меня налетел Рябов, эта ехидная Курочка Ряба:
— А-а-а… — Он был в восторге от моего появления. — Пришел бывший друг Кулакова.
Ему бы подружиться с Тошкой. Неплохой бы вышел дуэт.
— Бывшая звезда киноэкрана! — крикнул кто-то мне в спину.
— Бывший верный Санчо Панса! — крикнул какой-то грамотей.
И все, кто был в классе, рассмеялись, и я понял, что после месячного величия, до которого меня подняла дружба с Иваном, я снова превратился в самого обыкновенного человека. Но в следующий момент я по привычке скосил глаза на парту Кулаковых и увидел, что Тошки еще не было на месте.
Я развернулся в сторону Рябова и небрежно произнес:
— Кстати, Иван заболел. Я у него вчера весь вечер просидел. С его отцом познакомился, он мне про свои полеты рассказывал.
— Ах, какой верный Санчо Панса, — уже без энтузиазма повторил, как всегда, чужую остроту Рябов.
Но все было поставлено на свое место, и я снова для всех стал ближайшим другом Ивана Кулакова.
12
Уже целую неделю Иван болел, и я по-прежнему был хозяином положения. Я так ловко устроился, что каждый день выбирал момент, когда его милой сестрички не было в классе, и выкладывал очередную порцию новостей об Иване и о его знаменитом отце.
Для этого я прочел книгу одного летчика-испытателя и теперь вовсю строчил оттуда историю за историей. Неплохо получалось. Когда я рассказывал, все ребята слушали. Настоящие ведь истории, невыдуманные. Даже этот зубрила и вечный «остряк» Рябов и тот уши развесил.
Врал я без запинки, самому противно было слушать. Только по утрам, когда открывал дверь в класс, у меня на секунду замирало сердце — боялся увидеть рядом с Тошкой ее брата.
В этот день вместе со мной из школы вышел Рябов. Мы прошлись немного вместе, а потом я сказал:
— Ну я пошел. Мне к Ивану надо.
Рябов как-то помялся, поставил на меня свои круглые, испуганные глаза и попросил:
— Возьми меня к Кулаковым.
— Ты что? — сказал я. — Обалдел… К больному? — Повернулся и зашагал своей дорогой.
Так плелся потихоньку и думал о своей жизни, о матери, которая теперь всегда была в плохом настроении и все время смотрела на меня, точно я виновник всех ее неудач. И вдруг в переулке Кулаковых я столкнулся носом к носу с Ленкой и Зиной.
Они преспокойно стояли, точно попали сюда совершенно случайно, и ели мороженое. Меньше всего сейчас мне хотелось встречать этих птичек: Зинку, которая обо всем догадывается, и Ленку-расстригу, из-за которой я потерял, может быть, лучшего друга. Но они так обрадовались, как будто мы расстались не двадцать минут назад, а полстолетия.
— Ты не к Ивану идешь? — робко прошептала Ленка.
— К Ивану, — ответил я. — А что?
— Передай ему от меня привет, — сказала она.
Только этого не хватало. Еле убежал от Рябова, а теперь они. Как-то надо было от них тоже отделаться, а то еще скажут: мы тебя подождем, ты нам потом расскажешь, как ты передал привет. К Тошке они не лезут, стесняются.
— Романтика, — сказал я.
— Что? — переспросила Ленка.
— Все тайное станет явным, — сказал я.
И вдруг Ленка взвилась и прямо на меня с кулаками.
— Много ты в этом понимаешь! — закричала она. — Чурбан несчастный.
Это было уже оскорбление, это было мне на руку.
— На каждый удар я отвечу двойным ударом. — Я стал в боксерскую стойку.
— Опять дурачишься, — сказала Зинка. — Опять строишь из себя клоуна. Совсем не смешно.
— Приветик и салютик, — сказал я и прошел мимо них.
Пусть они обо мне думают что хотят. Шел и думал, как выкрутиться из этого положения. Если пройти мимо дома Ивана, то они начнут приставать, почему я к нему не зашел. А если войти, там у них лифтерша дотошная: к кому да зачем и еще может по телефону позвонить к Ивану, предупредить его, как министра, что к нему пожаловали.
И тут меня догнала Ленка. Она немного помялась и сказала:
— Так передашь привет?
Зинка стояла поодаль и делала вид, что не прислушивается к нашему разговору.
— Я чурбан, как вы смели только что заметить, который ничего не понимает в романтике, — сказал я. Она покраснела, так ей и надо, а я продолжал: — У чурбана деревянная голова. Мне трудно будет запомнить твою просьбу.
— Солнце разогрело твою деревянную голову, и в ней зашевелились мысли. — Ленка на ходу начала нашу игру в слова.
Видно, ей здорово нужно было, чтобы я передал Ивану привет, чтобы он услышал о ней, если она на меня не обиделась.
— Солнце разогрело голову, — ответил я, — но в ней зашевелились злые мысли.
— Солнце пригрело посильнее, — сказала Лена, — и злые мысли исчезли.
Теперь она просто ко мне подлизывалась. Вот до чего дошла старушка. Неинтересно стало играть. Не люблю, когда другие унижаются. Мне даже стыдно было на нее смотреть, но я все же поднял глаза. Ее лоб пересек тоненький длинный волосок морщинки, от виска к виску.
Ленка начала считать:
— Раз, два, три…
В эту игру я никому не проигрывал, даже самому Ивану. Мне ничего не стоило придумать еще тысячу фраз и победить Ленку. Я, например, мог сказать: «Злые мысли у меня легко исчезают, когда я разговариваю с добрыми людьми», но я промолчал.
— Семь, восемь, девять, десять… Победа! — закричала Ленка. — Проиграл… Значит, передашь привет?
Дом, который был справа от нас, наступил на солнце, и в переулке сразу все изменилось. Морщинка у Ленки на лбу пропала.
— Персональный? — спросил я.
— Можно и персональный, — сказала Ленка. — Даже лучше персональный…
Повернулась и пошла к Зинке. А я стоял и все еще не мог прийти в себя. Выходит, она скучала об Иване и совсем этого не стеснялась. А это не каждый может. Ноги она смешно ставит: след в след, точно идет по веревочке. Точно она циркачка. А я, когда знаю, что мне смотрят в спину, просто не могу шагу шагнуть: нога за ногу цепляется и хочется побыстрее упасть.
Но вот они оглянулись и стали смотреть на меня. Теперь их уже не перестоишь. Я бросился в подъезд и стал разыгрывать перед лифтершей дурака: назвал какую-то квартиру, которая была в другом подъезде, стал расспрашивать, на каком она там этаже, но она меня вдруг узнала. Обычно она меня никогда не узнаёт и каждый раз, когда я прихожу к Ивану, выспрашивает всю подноготную, как какой-нибудь следователь по особо секретным делам. А тут узнала и чуть не впихнула в лифт, чтобы я поднялся к Кулаковым. Я от нее еле вырвался и без оглядки побежал вниз по лестнице.
В дверях мы столкнулись носами с Рябовым. Ну и денек сегодня. Все-таки он, видно, решил нанести визит вежливости Ивану.
— Ты что здесь околачиваешься? — спросил я.
— Я? — Он сделал круглые глаза, удивительно, до чего это у него ловко получалось. — Я просто так…
Нет, к Ивану он, кажется, не собирался. Что же он тогда тут делает? Неужели следил за мной? Нечего сказать, благородная Курочка Ряба.
— А если я про тебя Ивану расскажу? — спросил я. — Как ты думаешь, погладит он тебя по головке?
— Честное слово, я просто так…
Он здорово струсил, даже неприятно стало; что-то там лопотал и лебезил передо мной, а потом стал зазывать меня к себе в гости: «Пойдем да пойдем. Я тебе свой новый фотоаппарат покажу». Он так унижался, что я уступил ему и зашел.
Нам открыл дверь его маленький братишка, он продержал нас минут десять. Шумел там за дверью, тарахтел, но не открывал. Оказывается, у них в двери вставлен оптический глазок, в него посмотришь и видишь, кто стоит за дверью. Ну а этот братишка Рябова еще маленький, и, чтобы ему дотянуться до глазка, надо принести стул и взобраться на него.
Наконец он открыл нам дверь. Это был совсем маленький мальчик, с осторожными глазами и с завязанным горлом.
— Хорошо, что ты пришел, — сказал мальчик. — А то я все один, один… — Лицо у него сморщилось, и он вот-вот должен был зареветь.
— Ну не плачь, не плачь, — сказал Рябов. — Он, понимаешь, болен и целый день один дома.
Рябов вышел из комнаты.
— Тебе что, скучно? — спросил я.
Я пододвинул стул к окну, подхватил мальчишку на руки — он легонький был — и сказал:
— Смотри в окно. Там много интересного: троллейбусы, машины, люди.
Он постоял немного на стуле, потом сказал:
— Пожалуй, я сяду, а то еще упаду. — И он сел.
Я подумал, что когда он подрастет, то будет точно таким, как Рябов.
Но тут вернулся Рябов и начал демонстрировать свой новый фотоаппарат, а потом стал показывать фотографии своей работы. У него были фотографии и отца, и матери, и братишки: штук сто, целая кипа. И на всех у них были одинаковые испуганные, осторожные глаза, просто какое-то испуганное семейство. И вдруг, когда Рябов уже забрал у меня фотографии, откуда-то появился его тихий братишка и сказал:
— Вот очень хорошая фотография, — и протянул ее мне.
Ну, если бы он подсунул мне бомбу, которая должна была взорваться через секунду в моей руке, я бы меньше удивился.
Это была Тошка. Она была как живая: волосы у нее были завязаны конским хвостом и кончик хвоста она держала в зубах. Есть у нее такая привычка.
Вот он почему, оказывается, дежурил возле дома Кулаковых. Его интересовал совсем не Иван, а некто другой, точнее, другая.
Я смотрел на Тошку и не мог оторваться: хорошо она получилась, просто красавица.
— Здорово ты фотографируешь, — сказал я. — Высший класс…
А Рябов застыл, стоял как лунатик. Другой бы на его месте дал подзатыльник своему незадачливому братцу, чтобы в следующий раз не совал нос в чужие дела, но он этого не сделал. Наконец Рябов взял у меня дрожащей рукой фотографию, хотел что-то сказать и захлебнулся в собственных словах. А у меня настроение почему-то совсем испортилось, захотелось побыстрее уйти.
— Пожалуй, мне пора, — сказал я.
— Подожди, — выдавил из себя Рябов. — Я тебе объясню.
— А что тут объяснять, — ответил я.
— Нет, нет, нет! — сказал Рябов. — Ты, наверное, все не так понял. Я ее случайно сфотографировал. — Он на ходу придумывал, как оправдаться. — Мы с Борей гуляли… У меня был аппарат… Вижу, идет Кулакова… Вот я ее и сфотографировал. Она даже не видела… Ты у Бори спроси. Правда, Боря?
Младший Рябов тихонечко стоял рядом: догадался, что подвел брата, и, видно, страдал от этого.
— Правда, — прошептал он.
— Да ладно вам, — сказал я и пошел к выходу.
Рябов семенил следом за мной.
— Ты только никому не говори… Хочешь, я тебе за это что-нибудь подарю…
— Эх ты, Курочка Ряба! — Противно было его слушать.
— Тише, тише, — сказал Рябов. — Боря не знает, что меня так дразнят. — И добавил: — Ты все же никому не говори про это…
А я вдруг спохватился, что даже забыл, как Рябова зовут, Курочка Ряба и Курочка Ряба. Неловко как-то. Что он, не человек, что ли?
— Подумаешь, я сам не лучше тебя, — сказал я. — С Иваном я не помирился, и дома у него не бываю, и отца его никогда не видел. Все врал вам. Так что мы с тобой два сапога пара.
Я не стал ждать, когда он переварит мое историческое сообщение, хлопнул дверью с оптическим глазком и был таков.
Теперь мне оставалось только все рассказать Ивану.
13
Шел мелкий-мелкий дождь, и не видно было неба, а какая-то серая мгла, и шпиль высотного дома на Смоленской площади пропадал в этой мгле, и даже не видно было красного огонька, который обычно горел на его макушке. Сократик почему-то подумал, что сейчас очень опасно лететь на самолете.
Сократик шел в облаке из мельчайших капель. Ему нравилось так идти, ему было как-то одиноко — приятно и немножко жалко себя. Когда он проходил мимо дома Кулаковых, то из подъезда выскочила Тошка, чуть не сбила его с ног.
Сократик опустил голову, сделал вид, что не заметил ее. Мимо прошли ее туфли, и ее сумка почти коснулась его руки. Он прошел немного и оглянулся, и Тошка оглянулась в этот же миг. Сократик резко повернул голову, но было уже поздно: Тошка засмеялась.
— Ты чего оглянулся? — спросила Тошка.
— Просто так, — ответил Сократик.
— И я просто так, — неожиданно сказала Тошка. — Вижу, идет знакомый, чего-то задумался, глазами сверлит асфальт. Думаю: чего он сверлит? Вот и оглянулась.
Тошка стояла и улыбалась. Небрежно выстукивала каблучком песенку, которая звенела у нее в голове.
У нее всегда в голове звенела какая-нибудь песенка. Иногда это были знаменитые модные песенки, а иногда она придумывала их сама. Веселая была жизнь: то дождь, то снег, то солнце, то зеленая трава, то широкая река, то интересная картина, то мечта про будущее.
Хорошо, что попался этот незадачливый Сократик, — одной неохота идти в магазин. Только бы он не сбежал, а то иногда говорит-говорит, а потом вдруг развернется на сто восемьдесят, и нет его. Ясно, что боится девчонок.
— А ты что, вообще против девчонок? — спросила Тошка.
— Вообще я не против, — промямлил Сократик.
— А в частности?
Это уж было совсем неожиданно. Сократик поднял наконец голову и увидел капли дождя в рыжих волосах Тошки.
— Ты далеко? — Он испугался, что Тошка вдруг исчезнет. Ведь так легко исчезнуть, раствориться в этой серой мгле, как растворился красный огонек на высотном здании.
— В магазин, — сказала Тошка. (Интересно, что он будет делать дальше?) Она все еще выстукивала каблуком эту звонкую, шальную песенку, которая сидела в ней.
— И я иду в магазин, — тихо ответил он, хотя никто его в магазин не посылал. — За хлебом.
Сократику бы надо было добавить: «Давай пойдем вместе, нам по пути», но он промолчал.
Нет, от него не дождешься ничего, только промокнешь. Пора уходить. Тошка перестала выстукивать песенку, веселая жизнь стала чуть-чуть печальнее.
— Пойдем вместе, — вдруг сказала она и сама испугалась собственной смелости. Простое слово «вместе», несчастное наречие, а она испугалась. Вот он сейчас откажется, а завтра расскажет в классе, и ее подымут на смех: мол, к мальчишке пристаешь.
— Пойдем, — как эхо, ответил Сократик.
— Что ты кричишь? — спокойно сказала Тошка. Она уже перестала волноваться, ей стало радостно, легко и смешно. — Я не глухая. — У нее теперь было такое настроение, точно она шла не в магазин за продуктами, а на школьный вечер, где обязательно будут танцы и можно приходить не в форме.
Отчего у нее было такое настроение, она и сама не знала. А рядом с ней шел Сократик… шел себе, и все, с безразличным видом. У него был курносый нос — это раз, толстые губы — это два… А что, если бы он сейчас взял и положил ей руку на плечо, как ходят взрослые ребята с девушками? Ну тогда бы она ему показала, какая она веселая…
Они шли рядом, и вроде бы каждый шел отдельно. Иногда он косил на нее незаметно глаза, а иногда ловил ее взгляд. Потом он стал смотреть на витрины: в витринах шли их отражения. Они шли там рядом, гораздо ближе, чем в действительности, и были как-то значительней: выше ростом, представительней. Они шли рядом, то вытягиваясь, то укорачиваясь, плавая в лужах, натыкаясь на прохожих и сливаясь на какой-то миг с ними, потом снова отрываясь и оставаясь вдвоем на всем свете.
Они блуждали уже больше часа и за все это время не сказали почти ни слова. Они бы могли поговорить побольше об уроке истории, на котором Сократик схватил двойку, и осудить Сергея Яковлевича, могли бы вспомнить Ивана, но они молчали. Шли сосредоточенные и молчаливые. Да и кто сказал, что настоящее веселье — это когда кто-нибудь без умолку трещит языком? Нет, только не Сократик и не Тошка.
— Мне надо позвонить маме, — сказала Тошка и вошла в будку автомата.
Сократик увидел при слабом желтоватом огоньке будки, что у Тошки волосы потемнели от дождя и промокло пальто.
Она стояла, крепко сжав губы, и ждала, когда там, на другом конце провода, снимут трубку, и ей казалось, что она звонит из какого-то другого мира.
— Мама, — сказала она. — Я встретила одного товарища… Из класса.
— Товарища? — спросила мама.
— Товарища, — эхом ответила Тошка.
— Какого товарища? — настойчиво спросила мама.
— Ты его знаешь… Мне неудобно…
Сократик отошел от будки, чтобы Тошке было «удобно».
Тогда она прикрыла дверь и шепнула:
— Сократика, только ты не говори Ивану…
Тошка распахнула дверь автомата и подплыла к Сократику: она готова была продолжать совместное путешествие.
— Что самое ценное в жизни? — вдруг спросил Сократик.
— Человеческая жизнь, — ответила Тошка.
— Неправда, — сказал Сократик. — Сейчас я убью тебя фактом. — Он всех всегда убивал фактами. — Если самое главное человеческая жизнь, то почему иногда люди идут на смерть?
— Например? — спросила Тошка.
— Например? Революционеры, ученые, летчики, космонавты!.. Идея — вот что самое главное в жизни.
— А почему тебя прозвали Сократиком? — спросила Тошка.
— Был такой философ в Древней Греции. Сократ. Я раньше ничего о нем не знал. Честно. А когда умер отец, я перестал разговаривать. Вот даже иногда хотелось что-нибудь сказать, а не мог. Однажды на уроке меня спросили, почему я все молчу. Тогда Зинка — она пыталась все меня рассмешить — сказала: «Он думает… Он Сократ… У него Сократова голова…» Честно. И с тех пор пошло: Сократик, Сократик… Прибавили наши остряки частицу «ик», потому что я был самый маленький в классе.
Тошка посмотрела на свое плечо, оно было чуточку выше плеча Сократика, ну самую чуточку, но все-таки выше. Потом их плечи вдруг сравнялись, а у Сократика стала какая-то неестественная походка. Тошка догадалась — он шел на носках. Она закусила губу, чтобы не засмеяться, но потом у нее в голове снова зазвенела песенка, и весь смех как рукой сняло. Она чуть-чуть отстала от него, чтобы их плечи не были рядом и чтобы он мог идти нормально, потому что сколько можно идти на носках.
— А ты знаешь, наш Иван все время был ниже меня ростом, — сказала Тошка. — Он за это лето вымахал.
Они вошли наконец в гастроном на Смоленской площади, и Сократик, который не хотел говорить о своем росте и не хотел, чтобы его жалели, сказал:
— Давай выпьем коктейль молочный…
— Можно, — ответила Тошка. — Если ты одолжишь мне деньги, а то у меня ни копейки лишней.
Сократик разжал кулак и показал серебряный рубль, заветный рубль, на который он мечтал приобрести что-нибудь нужное. Например, перочинный ножик, которым удобно было бы вырезать всякие штучки из дерева.
Они встали в вечную очередь к стойке молочных коктейлей среди взрослых девушек и парней и стали слушать, как те громко, не стесняясь, разговаривали, а парни исподтишка покуривали сигареты.
Сократик любил прислушиваться к случайным разговорам, ему нравилось узнавать чужие маленькие тайны, которые неожиданно влетали в него, и он ими жил и подолгу о них думал. Он всегда искал в толпе друзей, или ловил острое словцо, или улыбку, или чье-то хорошее настроение, или принимал чью-то заботу на себя.
Впереди них стояли парень и девушка, худые и долговязые. Парень был в куртке, с рюкзаком за плечом, а девушка в пальто с модным разрезом.
— Вчера встретил Лизу, когда возвращался из института, — сказал парень. — Показал ей это. — Парень поболтал в воздухе пальцем с обручальным кольцом.
— Ну и как она отреагировала? — спросила девушка.
— Говорит: «Вы счастливые сумасшедшие… И конечно, подонки… Не могли устроить по такому случаю сабантуй?» Я ей сказал: «Денег ни копейки, все ушло на экипировку». Рассказал, что купили байдарку и совершили путешествие… А она говорит: «Мы придем со своим шампанским…»
— В воскресенье, видно, всем классом завалятся, — сказала девушка и посмотрела на Сократика и Тошку.
А те стояли, как мыши, и не знали, что делать, и боялись разговаривать, и девушка перехватила напряженный взгляд Сократика и поняла, что он слышал их разговор.
Она вытянула шею и что-то зашептала на ухо парню, а тот посмотрел на Тошку и Сократика, согласно кивнул головой, а она ему что-то шептала, шептала, а он слушал ее и чуть грустно, чуть мудро, повзрослевше улыбался.
Потом, когда они уже все вчетвером стояли с бледно-розовым коктейлем в стаканах, парень вдруг улыбнулся им и сказал:
— За хороший вечер!
И Тошка ответила:
— Спасибо!
И больше никто ничего не сказал. Они допили свои стаканы, поставили их на стойку и разошлись. Только Сократику стало жалко, что нельзя первого встречного сделать другом на всю жизнь.
Но все же эта случайная встреча изменила их в чем-то: они стали смелее, увереннее. Они громко разговаривали на виду у всех. Тошка командовала Сократиком, посылая его то в одну очередь, то в другую. И Сократик даже признался Тошке, что его никто не посылал в магазин, и от этого им стало еще лучше. Наконец они купили все, что им полагалось, и вышли из гастронома.
Сократик проводил Тошку до самого подъезда.
— Ну иди гуляй дальше, — сказала она, засмеялась и добавила: — Печорин, — повернулась и вбежала в подъезд.
Испарилась, растаяла в дверях.
Сократик еще постоял несколько минут и побежал домой.
Он чувствовал во всем теле необычную легкость. Ему хотелось гулять и гулять, разговаривать с людьми, и тот мир, который только что его огорчал, куда-то отошел, а здесь была эта легкость и ясность. Он вспомнил весь путь, что проделал с Тошкой, и представил, что она по-прежнему идет рядом с ним.
И ему захотелось от непонятной радости разбудить этот сонный переулок.
14
Сократик открыл дверь и подумал, что сейчас он увидит Тошку. Ему так хотелось после вчерашнего увидеть Тошку, и тут у него что-то заныло в груди и изнутри полыхнуло ему в лицо: он увидел Ивана, который стоял в окружении ребят.
Сократик вошел в класс, и толпа молча расступилась перед ним, и он сразу понял, что все всё знают. Они знают о том, что он, Сократик, ни разу не был у Ивана за время болезни, ни разу в жизни не встречался со знаменитым летчиком Кулаковым и никаких историй от него не слышал.
Все-все смотрели на Сократика. Только Тошка отвернулась, и он видел ее высокий рыжий хохолок на макушке.
— А, Сократ-ик, — сказал наконец Иван, при этом, произнеся частицу «ик», нарочно громко и издевательски икнул. — По совместительству барон Мюнхгаузен. Лучше бы двойку по истории исправил, чем заниматься трепотней. — Иван произнес это жестко и решительно, как какой-нибудь диктатор, который привык приказывать и чувствовать себя всегда правым.
Сократик промолчал, не нашелся, что ответить, не сумел все обратить в шутку, не сумел захохотать и ловко спрятаться за этим, не сумел просто сказать: «Извини, Иван, я пошутил». Он почти не слышал слов Ивана, а только ощутил их как острую боль, как невероятное унижение, которому не будет конца. Теперь он навсегда потерял друга. Навсегда потерял право быть равным среди всех и навсегда-навсегда потерял тот вечер, который еще накануне сделал его таким необычайно счастливым.
Сократик прошел к своему месту и тихо сел за парту. Он поднял впервые за эти долгие минуты глаза и отыскал в толпе того, кто его предал. Рябов стоял рядом с Иваном. Их глаза встретились, и Рябов тут же отвернулся.
Значит, его предал все-таки Рябов. Ну что ж, это его дело. Он, Сократик, никогда не был и не будет ни предателем, ни доносчиком.
Рябов даже не понял, как это произошло. Просто ему захотелось выслужиться перед Иваном, и он выложил все о Сократике. Теперь же Рябов больше всего боялся, что Сократик ему ответит тем же и расскажет про фотографию Тошки Кулаковой.
15
Ночью Сократик неожиданно проснулся, его подбросило на кровати, точно внутри у него что-то взорвалось. Он сразу вспомнил Геннадия Павловича, потом Ивана и еще раз пережил весь ужас их разговора. Потом вспомнил, как после школы шел следом за Тошкой, надеясь, что она его окликнет, но Тошка ни разу не оглянулась. А если бы и оглянулась, разве он смог бы подойти к ней? Нет, он просто ничтожный человек, и правильно Тошка сделала, что не оглянулась, и правильно, что Иван оскорбил его… Все, все правильно, только ему не стало легче от сознания собственного ничтожества.
Ничего хорошего не вспомнишь ночью, когда вот так неожиданно проснешься.
Сократик услышал, что в соседней комнате разговаривают. Это до сих пор не спали мать и дед. Он хотел крикнуть им, чтобы разрубить ночное одиночество, но тут же, конечно, вспомнил, что весь вечер не разговаривал с матерью.
Началось с того, что он зашел в трикотажный магазинчик, чтобы посмотреть на свою новую знакомую. Сократик не видел ее с тех пор, как они потерялись в тоннеле, но оказалось, что она там уже не работает. Он повернулся, чтобы уйти, и увидел Геннадия Павловича, входящего в магазин.
Сократику не хотелось с ним встречаться, и он, чтобы задержаться, спросил имя той девушки. Ему ответили, что Наташа. Тем временем он скосил глаза: Геннадий Павлович стоял у окна и смотрел на улицу.
Ясно было, кого он здесь подстерегал. И это было не в первый раз. Как-то Сократик видел Геннадия Павловича, болтающегося около кинотеатра, который помещался в их доме. Когда тот заметил Сократика, то громким, неестественным голосом стал спрашивать, нет ли у кого лишнего билетика.
Сократик вышел из магазина и нарочно замедлил шаги у витрины. Их глаза встретились, и Геннадий Павлович торопливо отвернулся. «Совсем как Рябов», — подумал Сократик. Конечно, ему стыдно, нехорошо ведь получается. Он здесь, а дома его ждет жена. Да-да, жена. Сократик узнал о ее существовании в тот вечер, после встречи около кино.
Она пришла к ним домой, и Сократик разговаривал с ней. Она была высокая, круглолицая, похожая на певицу из хора имени Пятницкого. Ее голос до сих пор звучит у него в ушах…
— У вас нет… Геннадия Павловича? — спросила она спокойным голосом. Сократик случайно посмотрел на ее руки и увидел: она прямо разрывала свой платок. Ничего себе спокойная. — А… — начала она.
Но Сократик опередил ее и сказал, что матери нет дома.
— А ты ее сын? — спросила женщина.
Сократик кивнул.
— У нас тоже есть мальчик, твой ровесник. — Она грустно улыбнулась и ушла.
В тот день мать вернулась поздно, но сегодня, как это ни странно, она была дома. Сократик, чтобы опередить ее уход, собрался ей рассказать о той женщине, о «певице» из хора Пятницкого. Пусть знает. Он начал с того, что видел Геннадия Павловича, и заметил, что это известие было для матери неожиданным и взволновало ее. Она минуту поколебалась, потом все же попудрила нос и ушла. Вернулась она скоро и в хорошем настроении, но он после этого весь вечер промолчал…
Сократику стало нестерпимо жалко себя, и он повернулся на другой бок, чтобы заснуть… А дед, как нарочно, говорил громко и мешал ему.
— Ты помнишь его, — долетел до Сократика голос деда. — Он приходил к нам на старую квартиру несколько раз. Сейчас ему под восемьдесят. До революции он работал у купца Мельникова управляющим мыловаренным заводом и занимал весь второй этаж в нашем доме. А в революцию вместе с Мельниковым сбежал на юг, к белым. Только потом Мельников укатил в Париж, а Назаров вернулся. Квартиру его к этому времени разделили на четыре и заселили, и он зашел к нам, поговорил и уехал в неизвестном направлении. Потом он появился перед войной и в последний раз в сорок пятом, когда уже война кончилась.
— Теперь я вспомнила, — услышал Сократик голос матери. — Этот Назаров называл меня барышней.
— Вызывает он меня в больницу… — Голос деда упал до шепота.
Сократик снова задремал, и ему приснилось, будто он идет по Садовому кольцу и замечает на противоположной стороне девушку из трикотажного магазина. Он сложил руки рупором и стал звать ее: «На-та-ша! На-та-ша!» Хорошо получилось, что он узнал ее имя. Но разве возможно перекричать грохот машин. Тогда он бросился к тоннелю, чтобы перехватить ее, однако на противоположной стороне вместо Наташи его ждали Геннадий Павлович и Рябов, который держал в руке фотографию Тошки. И Сократик, вместо того чтобы пробежать мимо них, стал с ними вежливо разговаривать и предлагать им свою дружбу…
И тут он услышал громкий голос деда и забыл про Геннадия Павловича и Рябова.
— Понимаешь, в стене дома, в бывшей квартире Назарова, — сказал дед, — большое богатство… План точный дал. Боится, что дом снесут, пока он в больнице. Вот он и взял меня в долю. — Дед хихикнул. — Не было счастья, так несчастье помогло.
— Да ну, отец… Это рассказы для детей, — сказала мать. Она протяжно зевнула. — Спать хочется… Я сегодня устала…
— Ничего ты не понимаешь. Он, когда прятал это богатство в стену, думал — революция на время. Он поэтому и за границу не уехал. А потом боялся этот клад достать, все ждал подходящего времени… Там золото, драгоценности… Эх, заживем, заживем, заживем! — пропел дед. — Отдыхать будем, пить, есть, по курортам разъезжать. На людей будем смотреть с прищуром: хочу — вижу, а хочу — не вижу. Тебя оденем как куколку. Ты заявишься на работу во всем новом, а они там рты откроют… Эх, заживем, заживем, заживем!
— Я куплю себе кожаную коралловую курточку, — сказала мама, — и такие же коралловые туфли на страшенном, высоченном гвоздике и маленькую шапочку из соболя… Темно-шоколадного цвета.
— Работу бросишь, — снова пропел дед.
— Я люблю свою работу, — сказала мать. — Я печатаю и каждый день узнаю что-нибудь новое.
— Ерунда все это, ерундистика, — сказал дед. — Узнаёшь! А сколько можно узнавать новое? Десять, пятнадцать лет или тридцать? Пока станешь старухой.
— Юрке купим самый дорогой велосипед, — сказала мать. — И магнитофон, как у Ивана Кулакова. — Она тихо и счастливо засмеялась.
В соседней комнате погас свет, и откуда-то из темноты раздался голос отца:
«Значит, все предают тебя и меня, а ты их прощаешь?»
— Я никого не прощаю, — ответил Сократик.
«А Рябова, а Геннадия Павловича?…»
16
Утром, как только я вскочил с постели, сразу вспомнил про разговор деда и матери о кладе.
На кухне дед торопливо доедал свой завтрак. Он подозрительно быстро куда-то собрался.
— Далеко ли ты собрался? — спросил я между прочим.
— Приятеля надо проведать, — ответил дед. — В больнице. — Дед хлопнул меня по затылку. Он так всегда делал, когда у него было хорошее настроение.
— А что это за друг у тебя появился? — спросил я.
— Назаров… Когда-то вместе жили, — ответил дед. — Одинокий. Надо уважить.
— Назаров? — переспросил я.
Но дед ничего мне не ответил и вышел. Видно, он был занят собственными мыслями.
Ясно, какие были у него мысли.
— Мама, а ты этого Назарова тоже знаешь?
— Знаю. Он когда-то жил в нашем старом доме… А ты почему вчера был такой мрачный? Что у тебя случилось?
Как она ловко переменила тему разговора. Нет, здесь надо действовать с величайшей осторожностью, а то еще дед на самом деле из-за своей жадности понаделает дел.
— Иван мне рассказывал, что его отец уже пять раз разбивался, а ни за что не бросает своих самолетов. Говорит, ему без самолетов не жить.
— Просто он счастливый человек, — ответила она. — Ему больше всего нужны в жизни самолеты, и они у него есть.
— А тебе что больше всего нужно в жизни? — спросил я.
— Мне? — Мама нажала пальцем на кончик носа, и он стал у нее гармошкой. Она всегда так делает, когда думает. Ногти у нее на пальцах коротко острижены: с длинными, модными ногтями не попечатаешь на машинке. — Не знаю. — Она сказала «не знаю» так, что я почувствовал, что она вот-вот разревется. — Я мечтаю, — она попыталась улыбнуться, — купить тебе велосипед.
— И магнитофон, как у Ивана Кулакова? — почти шепотом спросил я.
Она удивленно посмотрела на меня, точно я произнес что-то сверхъестественное, и ничего не ответила.
Я стал собираться в школу, в эту проклятую школу, где меня поджидали одни неприятности.
— Юра, — окликнула она меня.
Я остановился.
— Нет, ничего…
Она хотела сказать мне что-то важное и не решилась. Конечно, она хотела рассказать о затее деда. Я стоял и ждал.
— Понимаешь… — Она помялась и спросила совсем другое, о чем, может быть, и не думала: — Тебе что, не нравится Геннадий Павлович?
— А что в нем хорошего? — сказал я.
— Как ты жестоко судишь о нем, — сказала она. — Хотя совсем не знаешь его.
Это было что-то новое, раньше она его так решительно не защищала.
Я повернулся и молча вышел.
Когда я проходил мимо гастронома, то увидел деда. Он нес в руках мамину хозяйственную сумку. Из сумки торчала бутылка вина. Я остановился, и дед почти налетел на меня.
— Это все Назарову? — Я выразительно посмотрел на сумку, в которой, при ближайшем рассмотрении, увидел пачку печенья и коробку сливочной помадки.
— Ему, — как-то виновато ответил дед, полез в карман, покопался там и протянул мне монету: — На вот тебе, на мороженое, — повернулся и ушел.
Я чуть не упал от неожиданности, чуть не расплакался от восторга: мир не видел подобной доброты! Мой дед, жадюга из жадюг, и вдруг так, между прочим, отваливает мне полтинник. Дело принимало крутой оборот. Видно, вот-вот этот злополучный клад попадет к нему в руки. И тут у меня настроение резко улучшилось. Не было счастья, так несчастье помогло. Мне стало весело, и я побежал в школу.
Я вбежал в класс и нахально крикнул:
— Приветик!
Я так громко крикнул, что все посмотрели на меня: что это, мол, с ним случилось? При этом я скосил глаза на парту Кулаковых. Иван даже не посмотрел на меня. Ничего, Ванечка, когда ты узнаешь мою тайну, ты на меня посмотришь. Тошка презрительно оглядела меня с ног до головы. И ты, Тошечка, попляшешь вокруг меня.
Я вам всем покажу, и вы все-все узнаете, что я не такой уж пропащий человек.
Я трахнул портфелем по парте так, что Рябов подскочил от неожиданности.
— Ты что, ошалел? — крикнул он мне.
Но ему я ничего не ответил, с ним я просто не разговаривал.
Я тут же решил подойти к Ивану на виду у всех и нашептать ему на ухо про клад. Вот у них у всех вытянутся лица! Но потом передумал, решил до поры подождать, чтобы действовать наверняка. Я уже шел к нему, когда передумал, и поэтому для отвода глаз остановился около Ленки и спросил:
— Ну, как романтика?
Она сделала страшные-страшные глаза и отвернулась от меня. Не желала разговаривать, никто не желал со мной разговаривать из этого знаменитого пятого звена. Они все были очень гордые и принципиальные. Ничего, я завоюю свое место среди них.
Вот так я и досидел до конца уроков и, между прочим, схватил пятерку по истории.
17
После уроков Сократик, торопливо оглянувшись, свернул в переулок рядом со школой, ибо именно в этом переулке находился бывший дом таинственного Назарова, и этот дом для него был как мина с включенным взрывателем, и, если эта мина сработает, может быть, многое изменится в жизни Сократика.
И вот он вошел в этот двор…
Двор был как гигантский колодец или как подземный тоннель: с трех сторон три огромных новых дома крупнопанельной кладки. В глубине двора стоял четвертый, замыкающий дом: осколок старого мира.
Сократик долго и внимательно осматривал этот таинственный дом, щурил глаза, надеясь таким нехитрым образом проникнуть через его стены. Потом, поняв тщетность своей затеи, решил подойти к дому поближе. Он только на минуту задержался, чтобы посмотреть на маленькую девочку, которая выгуливала во дворе крохотную собачку в большом наморднике. Чтобы намордник не спадал, девочка привязала его веревочкой к ошейнику.
— Кусается? — спросил Сократик.
Девочка помолчала, потом ответила:
— Нет, не кусается. Он еще щенок.
— А зачем же ты ему надела намордник? — спросил Сократик.
— Есть важная причина, — сказала девочка.
Она склонилась к собачке и сняла намордник. Собачка завизжала и несколько раз отрывисто, звонко тявкнула.
Сократик подумал, что даже у собаки в этом мире есть неприятности. Потом он подумал: хорошо бы еще о чем-нибудь поговорить с этой парочкой; и тут его осенило, тут на него снизошло вдохновение поиска, и он небрежно, между прочим спросил:
— Ты не знаешь, Назаровы в этом доме не живут? — Все у него внутри напряглось и задрожало, и он даже покраснел, дожидаясь ответа.
— Назаровы? — переспросила девочка. — Там на втором этаже живет Петька, он еще в детсад ходит, с папой и мамой. А внизу музыкант один. Все остальные уехали. Этот дом сносят. Может, и ваши Назаровы уехали?
— Пойду узнаю, — сказал Сократик. Теперь он знал, что левая сторона дома пустует. — Привет.
— До свидания, — ответила девочка.
Он вошел в подъезд, старый, пахнущий сыростью, с обвалившейся штукатуркой, и посмотрел на дверь с номером два. В этой квартире, по его агентурным данным, проживал музыкант. Потом развернулся и постучал, ради предосторожности, в квартиру, которая должна была пустовать. Никто ему не ответил. Тогда он храбро дернул дверь изо всех сил на себя, и она открылась, а Сократик от усердия чуть не разбил себе нос.
В прихожей на полу валялась сломанная мебель. Сократик осторожно, стараясь передвигаться неслышно, стреляя глазами по сторонам, чтобы не пропустить какой-нибудь важной мелочи для дальнейшего розыска, принюхиваясь носом, как хорошо тренированная ищейка, подошел к двери в комнату и приоткрыл ее.
Там тоже было пусто и валялась старая, ненужная рухлядь. Что, если назаровские богатства находились именно в этой квартире и дед успел их прикарманить? Сократик, уже без всякой осторожности, стал ощупывать стены квартиры, надеясь найти следы дедовского преступления. Но стены и в комнате, и в прихожей, и в кухне были не тронуты.
Он сел на подоконник, чтобы передохнуть, и вспомнил, что именно в этой квартире когда-то жила его мать, и подумал, что, может быть, вот на этой самой половице, на которой он сейчас стоял, не раз стояла она и смотрела в это окно.
Мама ему рассказывала, как отец приходил к ней на свидание. Отец садился в сквере на скамейку, а она гасила в комнате свет и подглядывала в окно. Ей нравилось смотреть, как он ее ждет.
Сократик посмотрел в окно и увидел свою новую знакомую. Около нее крутился ее песик. Сократик поискал глазами скамейку отца и нашел…
На скамейке сидел какой-то человек и читал газету. Но вот он опустил газету, и Сократик узнал в нем своего деда. Сократик отскочил от окна. «Значит, все в порядке, — подумал он. — Значит, мина еще не взорвалась. Теперь только нужно, чтобы дед раньше времени не догадался, что у него появился соперник».
За стеной заиграли на виолончели. Потом играть перестали, и чей-то мягкий, приятный голос сказал:
— Вы знаете, Михаил Николаевич, она необыкновенная женщина. Во-первых, она талантлива, ей всего двадцать восемь, а она уже заканчивает докторскую диссертацию. Докторскую, понимаете? Первая из всего выпуска. Редкий, редкий человек. Добра, великодушна. Мы с ней вместе учились в школе. Потом я уехал: знаете, глупая мальчишеская фантазия, хотелось побродить по свету. А когда вернулся, она была уже кандидатом наук. Вот мы и поженились. Я пошел учиться в институт, она работала. Я, можно сказать, мужчина в полном здравии, здоровяк, жил за ее счет, и, поверьте, она меня ни разу не упрекнула. Необыкновенная порядочность. Знаете ли, полное отсутствие расчета, эгоизма. Знаете, как многие женщины: «Годы уходят, а у меня даже нет хорошего пальто». Когда у нас родился Петрушка, она ночи просиживала около него, а утром выпьет чашку кофе и на работу. А талант, боже мой, какой талант!
— Нет, не оскудела русская земля талантами и душевной красотой, — раздался из-за стены другой голос. — Не оскудела. Вот смотрю я на вас, Игорь, и душа моя радуется.
— Ну что вы, — сказал тот, который расхваливал свою жену. — При чем тут я? Вот Верочка! Как вы точно заметили, Михаил Николаевич: не оскудела русская земля талантами.
Сократик выглянул в окно, увидел, что дед покинул свой наблюдательный пост, и на цыпочках, чтобы не услышали те двое за стеной, что кто-то чужой случайно подслушал их разговор, вышел.
Остановился и теперь как-то по-новому посмотрел на дом. Маленькие, продолговатые окна, кривой на одну «ногу», в общем, совсем незавидный домишко, а он почему-то думает о нем с нежностью. Вроде ничего такого не произошло: он зашел в какой-то случайный дом, далеко не по собственному желанию, услыхал голоса двух незнакомых людей — один из них хвалил необыкновенную Верочку, а второй просто играл на виолончели — и раскис. Даже более того, он поймал себя на мысли, что совсем забыл о назаровском богатстве и размышляет о незнакомых людях, жителях этого дома.
Он медленно прошел через двор, направляясь на улицу, изредка оглядываясь и все по-новому раздумывая о доме и сочиняя длинные истории, неизвестно зачем, про его жителей, как будто он их уже знал и как будто они дорогие для него люди.
Сократик увидел девочку с собачкой. «Кровожадный пес, могучий пес, — прошептал он про себя. — Пес-победитель».
Он подмигнул зачем-то девочке, но она строго посмотрела на него и ничего не ответила.
Она была занята важным делом: наблюдала, как ее пес познавал жизнь, то есть тыкался в каждую щель асфальта и скреб лапами, чтобы добраться до настоящей земли. У каждого человека свое важное дело и свои заботы. Даже у этой букашки-таракашки, у этой девочки, и Сократик это отлично понимал.
— Девочка, — крикнул Сократик, — как тебя зовут? — Он загадал, что ее зовут Тошкой.
— Надя, — ответила девочка.
Ну что ж, Надя так Надя. Теперь она для него будет не какая-то «букашка», а девочка Надя. Надежда.
18
Прошло еще несколько дней. Сократик совсем одичал, потому что ни с кем толком не разговаривал — ни с ребятами, ни дома. Только один раз Федор Федорович перехватил его в коридоре и стал спрашивать, почему он к нему не заходит. В ответ Сократик заговорщически улыбнулся и сказал, что скоро придет к нему с большой новостью.
Теперь его путь из школы домой всегда проходил переулком, в котором стоял назаровский дом.
Однажды, сидя на скамейке отца, Сократик догадался, чего выжидает дед. Ясно, что тот подстерегал, когда дом опустеет, когда его последних жителей переселят и можно будет спокойно взломать нужную стену и унести богатства. После этого каждый раз с робким сердцем Сократик заглядывал во двор, боясь обнаружить, что занавеси на окнах в доме исчезли, и его жители выехали, и пора вступать с дедом в решительную схватку.
Нет, он не боялся этой схватки, пусть она даже будет жестокой, но он был бы рад, чтобы ее не было. Так же он был бы рад, если бы никогда не было войн. И если бы люди никогда ничего плохого не делали друг другу, и если бы не было, к примеру, вообще денег.
Ах, как Сократик возненавидел эти проклятые деньги! Он теперь из-за них не может как следует с матерью поговорить: все какими-то намеками, полунамеками. И все время подозрительно смотрит на нее и думает: раз она не рассказывает ему про разговор с дедом, значит рассчитывает на эти богатства.
Неужели ей так нужна какая-то коралловая куртка и шапочка из соболя, что она готова участвовать в этой дедовской истории?
Это дед ее ошельмовал. Он так красиво описал ее будущую жизнь, и у нее голова закружилась. Дед думает, что самое главное — это деньги. А самое главное — это совсем-совсем другое. Самое главное — это прийти туда, где тебя очень ждут, и сделать что-нибудь славное для других, а чтобы самому ничего не нужно было, даже благодарности…
Дед сидел на скамейке и читал, как всегда, газету.
Конспиратор. Великий искатель чужого богатства. Сухопутный пират двадцатого века. Надо будет для него подобрать народные поговорки к случаю: «На чужой каравай рот не разевай» или что-нибудь в этом роде. Эфэф ведь говорит, что вовремя сказанное слово может спасти человека.
В сквере, во дворе, прогуливала свою собаку девочка Надя. Она увидела Сократика и постаралась попасться ему на глаза. Кто-нибудь ведь должен ей помочь, а этот мальчик был очень вежливый.
— Кит, — крикнула она своему псу, — Кит, ко мне! — Ее голосок был такой нежный и робкий, а Сократик был так занят собственными мыслями, что не услышал ее.
— Что ты здесь высиживаешь? — грубовато и прямо спросил Сократик у деда.
Тот от неожиданности подпрыгнул.
— Вот манера подкрадываться! — возмутился дед. — До сих пор дрожу. Ты же знаешь, я не люблю этого и тебя просил: не делай так. — Теперь дед будет долго и нудно выговаривать Сократику и, может, вообще не ответит на его вопрос. — А ты все нарочно, нарочно… — Голос у деда, у этого мрачного пирата, был скрипучий и тенористый.
— Что ты здесь высиживаешь? — снова спросил Сократик.
Дед поглядел на Сократика, помолчал, потом назидательно ответил:
— Не высиживаю, а вспоминаю. В этом доме я прожил пору расцвета.
— А где ты здесь жил? — спросил Сократик как можно небрежнее.
— Я же тебе сто раз показывал, — сказал дед. — В первом этаже. Вон те три окна слева.
— А кто жил во втором этаже?
— Назаров.
— Тот самый, который сейчас в больнице лежит? — спросил наивный Сократик.
— Тот самый, — ответил дед.
— Ну, занимайся воспоминаниями.
Больше Сократику здесь нечего было делать. Он блистательно провел операцию и теперь знал, что назаровский клад спрятан на втором этаже, в квартире, где живут необыкновенная Верочка, ее восторженный муж и их сын.
Сократик повернулся и пошел. И впервые за эти дни у него был твердый и упругий шаг, он чувствовал, что победа будет за ним. Он шел к матери, чтобы совершить на нее стремительную атаку, рассказать ей, что он все знает, перетянуть ее на свою сторону, разгромить деда в пух и прах, отыскать назаровские богатства и сделать с ними все, что полагается в таких случаях.
Они будут с матерью не первыми, кто по доброй воле отдает спрятанные старым миром клады, но все равно так приятно было Сократику думать об этом. Вот все удивятся: и Курочка Ряба, и Иван, и сама распрекрасная Тошка, и все ребята, когда узнают, что он совершил.
Когда он шел уже своим двором, не сбавляя скорости и чувствуя радость от каждого сделанного шага и уверенность, что все кончится благополучно, он встретил Нину Романовну с Казей.
Они остановились, поздоровались, и, хотя Сократик бешено торопился, показывая это своим видом, Нина Романовна была не прочь с ним поболтать. И тут в разговор влезла Казя, которая уже несколько раз открывала рот, пытаясь вставить словцо, но Нина Романовна всякий раз перебивала ее.
— Твоя мама стоит в подъезде с каким-то дядей, — единым духом выпалила Казя.
— Ах да, — небрежно сказала Нина Романовна.
Сократик замер, и все у него внутри неприятно сжалось, и он почувствовал, что краска стыда заливает его щеки и уши.
Нина Романовна увидела все это и крепко-крепко сжала Казе руку, чтобы та не вздумала спрашивать Сократика, почему он покраснел.
— Ну я пошел, — прошептал Сократик.
Он сделал шаг вперед, но потом сбился с ноги, потому что его хорошие помыслы пропали, его храброе вдохновение остыло, и оглянулся. Нина Романовна с Казей маячили в арке, и он вынужден был сделать еще три мучительных шага вперед в страхе, что вот-вот из-за угла дома появится его мать под ручку с Геннадием Павловичем.
В это время открылись с лязгом двери кино, и горячая толпа хлынула во двор. Мужчины стали чиркать спичками, прикуривая, и над толпой повис белесый дымок, и Сократик, смешавшись с этой толпой, с ее дыханием и дымом, толкаясь о плечи незнакомых людей, видя близко их смеющиеся лица, потому что они только что побывали в каком-то незнакомом для них мире и стали чем-то добрее и восторженнее, вышел вместе с ними снова на улицу.
Он перешел на противоположную сторону Арбата и затаился. Решил ждать, твердо решил дождаться его, хотя это было тяжело и стыдно.
Он видел, как прошел маленький толстый мужчина в берете и коротеньком пальто, который тоже жил в их подъезде. Это был «всемирно известный» учитель танцев. Он был учителем танцев на телевидении, и поэтому его знали все. А теперь он торопливо шел домой и, значит, увидит мать.
Потом прошла девушка — она жила этажом выше Сократика — с пареньком. Ее часто провожал этот паренек, и они подолгу стояли в подъезде около лифта. А сейчас ее место, может быть, заняла мать с Геннадием Павловичем.
Ему хотелось, чтобы его мама была гордой и необыкновенной, и еще полчаса назад Сократику казалось, что это почти так и есть. Вот только он должен был рассказать ей все о кладе — она ведь не жадная и честная, — и они снова будут понимать друг друга без слов. А теперь Сократик в который раз вспоминал эту женщину, эту «певицу». Ну что ж, он все равно не позволит, чтобы другим было плохо даже из-за матери.
И вот тут-то Сократик увидел его, мирно шагающего по двору. Он видел его сквозь длинный тоннель арки, как в перископ подводной лодки, и уже отдал приказ носовой батарее: «Товсь!», и уже готов был крикнуть: «Залп!», то есть он был готов подойти к этому гражданину, хлопнуть его по плечу и выложить ему все, что он думает об этой истории.
Он ему скажет ясно и просто: мол, вместо того чтобы ходить по чужим дворам, купили бы своему сыну или дочери игрушку и шли бы домой. Эти золотые, святые, наивные слова готовы были сорваться, слететь с губ Сократика и криком долететь через улицу к Геннадию Павловичу.
Сократик весь сжался, чтобы сделать этот первый решительный шаг, чтобы легко и беззаботно, именно беззаботно и легко, похлопать этого человека по плечу. Но в следующий момент ему нестерпимо захотелось убежать.
А когда-то, совсем недавно, Сократику ничего не стоило подойти к любому человеку и открыться ему до конца. Он жил как чувствовал и думал, что так живут все. Иногда над ним даже смеялись и называли лопухом и простофилей. Но за последнее время откровенность стала покидать его. Сначала это произошло после смерти отца: тогда он долгими ночами вспоминал отца и скрывал от матери, чтобы не беспокоить. Потом его скандалы с дедом. Раньше он все обиды выкладывал матери и тут же забывал их горький вкус. А теперь, когда Сократик ссорился с дедом и тот его крепко обижал и обзывал блаженным, он помалкивал и страдал втихомолку. И поэтому, когда Геннадий Павлович появился рядом с Сократиком, он, вместо того чтобы смело хлопнуть его по плечу, низко опустив голову, прошел мимо.
Геннадий Павлович заметил его, дружелюбно улыбнулся и сказал:
— А-а-а! Здравствуй, любитель латыни. — Может быть, ему понравилась собственная острота, а может быть, он просто хотел скрыть свою робость перед этим мальчишкой, но он снова улыбнулся.
Сократик кивнул в ответ.
— Из школы? — спросил Геннадий Павлович.
Сократик снова едва заметно кивнул.
— Молчишь, не желаешь разговаривать? — спросил Геннадий Павлович.
Сократик ничего не ответил, повернулся и медленно стал уходить. Он чувствовал на себе взгляд Геннадия Павловича, но не оглянулся. Он сейчас думал не о нем, а о себе и поэтому не оглянулся.
Теперь рано темнело — октябрь. И небо было как полотенце из сурового полотна и сливалось с серым асфальтом, и казалось, что дворники скребли своими метлами прямо по небу, и бедный, несчастный Сократик в своем форменном сером костюме совсем растворился в этом скучном сером небе и сером асфальте.
Геннадий Павлович с тоской посмотрел вслед Сократику и подумал о Гале, о матери этого Сократика, с которой только что расстался и оставил ее веселой, а сейчас придет он, ее сын, и все испортит. Он уже собрался подойти, чтобы все ему высказать, и хотел крикнуть: «Подожди!», но испугался. Он, прошедший всю войну, испугался этого молчаливого, сосредоточенного, непонятно о чем думающего паренька.
19
Он пришел домой с большим опозданием, но Галя даже не спросила, где он пропадал. У нее было хорошее настроение, и, как только хлопнула дверь, она выскочила встречать сына. Сократик раздевался в темноте, но она зажгла свет, посмотрела на него веселыми глазами, пахнула духами и сказала:
— А, Гвоздик, пришел? А отчего мы такие серьезные? Какие грозовые тучи пронеслись над нами? — Иногда она любила делать из Сократика маленького, ну точно ему лет пять или шесть. — Нельзя надувать губы, — и провела пальцем по губам Сократика, как по струнам какой-нибудь гитары. — А то еще грузовик зацепится за них и разобьется.
— Есть охота, — мрачно сказал Сократик, стараясь не смотреть матери в глаза.
Галя убежала на кухню готовить для себя и для сына еду, а Сократик остался в комнате и думал о своем.
Он слагал в голове фразы, такие хитрые фразы, которые бы одновременно ничего не говорили, но в то же время на многое намекали. Он придумал два десятка ловких, жестоких фраз, пока мать готовила обед.
Сначала Сократик придумал такую фразу: «Что это ты сегодня очень веселая, не по погоде?» Потом такую: «Чем-то ужасным пахнет! Ах, это от тебя? А откуда у тебя духи?» А потом он придумал самую жестокую фразу: «Тебя кое-кто провожал сегодня, а у него дома жена и, может быть, пятеро ребят…»
Вот сколько хитрых и жестоких фраз было наготове у Сократика, и он, как судья, сидел и ждал мать, чтобы привести свой приговор в исполнение.
Они ели всего лишь тыквенную вчерашнюю кашу и поджаренную докторскую колбасу, но Гале и эта еда сегодня казалась невообразимо вкусной после прогулки по шумным улицам, и еще ей очень хотелось, чтобы и Сократику стало весело, и еще ей очень-очень хотелось рассказать сыну о человеке, который ее сегодня провожал домой. О том, какой он умный и добрый, и о том, что он похож на него, на Сократика: также любит кино и самое дешевое мороженое.
— Я сегодня видела…
Мать остановилась, и Сократик замер. Этот жестокий палач, только без красной мантии, готовый пригвоздить еще десять минут назад свою мать к позорному столбу, испугался и уткнулся в тарелку. А она залилась краской: щеки, уши, шея. Она покраснела не как женщина, мимоходом, а как девчонка-семиклассница, о тайнах которой узнали все в классе. Галя стала натуженно кашлять, закрыв лицо руками, точно подавилась кашей. Наконец откашлялась и сказала:
— Представляешь, я сегодня утром видела космонавта Феоктистова. Тоже спешил на работу, вроде меня.
Сократик собрал посуду и пошел на кухню ее мыть. Это была его обязанность, и он ею не тяготился. Если космонавт Феоктистов, как все прочие, торопится по утрам на работу, а знаменитый летчик-испытатель Кулаков сам готовит обед по выходным дням, то и Сократик может вымыть после обеда две тарелки и несколько ножей и вилок. В конце концов, как любит повторять Эфэф, от малого до великого один шаг.
Он мыл посуду и думал. Руки его скользили по тарелкам и делали их чистыми и шелковистыми, и думал, думал, и тер, тер, тер одну тарелку, точно хотел протереть в ней дыру. И потом он подумал, что было бы хорошо, если бы все Садовое кольцо накрыл тоннель, и все машины ходили бы по тому тоннелю, а сверху был бы гигантский парк, по которому можно было идти весь день. А каждую ночь в тоннель привозили бы пушки, и они стреляли бы сжатым воздухом и выбивали из тоннеля скопившиеся за день остатки бензина и машинного масла.
В кухню вошла Галя. Она взяла полотенце и стала вытирать посуду, которую Сократик уже вымыл. Она была чуть выше Сократика, и его плечо в работе все время терлось о руку матери. Он даже чувствует тепло этой руки. Но по-прежнему молчит, хотя уже понимает, что хорошее настроение постепенно покидает мать. И она уже стала печальной, чтобы потом совсем раскиснуть, и понимает, что Сократик не хочет слышать о ее радостях, потому что для него это совсем не радости, и она уже не откидывает резко назад волосы, и волосы упали ей на лицо и закрыли лоб и щеки.
Галя еще цепляется за разговор с сыном, стараясь наладить отношения. Ей обязательно надо поговорить с ним о Геннадии Павловиче, но пока она говорит первое, что пришло ей в голову, что не имеет никакого отношения к этому, к главному.
— Сегодня утром я разбиралась в письменном столе — решила освободить для тебя еще один ящик — и нашла свое старое письмо, которое я написала деду двадцать семь лет назад… И там написано: «Крепко поцелуй за меня кошку и прочитай мое письмо кукле. Твоя дочка Галя». А когда мы вернулись из деревни с мамой, оказалось, что кошки уже давно нет. Дед ее выпустил нарочно.
— Это похоже на него, — сказал Сократик, вспомнив, как каждый вечер дед кружился вокруг великой ценности века — телевизора.
— Над нашей дверью надо повесить объявление: «Здесь помещается филиал общества по охране животных».
Они оба, Сократик и Галя, резко повернулись и увидели деда.
Он стоял, облокотившись о дверь: какой-то угрюмо веселый, со впалыми глазами, он был похож на одержимого. Так показалось подозрительному Сократику.
— Нужно быть добрым, — сказала Галя.
— Ерунда, — сказал дед. — Не тому ты учишь Юрия. И в результате ему в жизни придется так же тяжело, как тебе.
— Это нам тяжело в жизни? — искренне удивился Сократик. — Я не считаю, что тяжело.
— Ты не считаешь? А ты ее спроси, — сказал со злостью и тайной радостью дед. Он был рад этому разговору — это была его тема. Тут он был силен и мог в одну секунду расправиться с этим сопливым мальчишкой, который всегда все знает и суется не в свои дела. — Ты спроси, спроси ее!
Сократик посмотрел на мать, ему хотелось, чтобы она поддержала его. Но она не подняла головы.
Ей сейчас было жалко себя, и слова деда упали на благодатную почву. Она подумала о Геннадии Павловиче, о человеке, который мог бы быть настоящим другом Сократику, но, видно, пройдет еще много дней, прежде чем ее сын поймет, что он не прав, не желая ничего даже слышать о Геннадии Павловиче.
Галя стояла, облокотившись руками на подоконник, и с любопытством смотрела, как хорошо знакомая ей женщина из соседнего подъезда выкатывала коляску с ребенком. А ведь она даже не заметила, как эта женщина выросла. Галя только помнила, что совсем недавно, ну будто месяц назад, она была девчонкой и гоняла на велосипеде по двору.
— Думаешь, для нее великое удовольствие с утра до вечера работать: тарахтеть на машинке, готовить обед, стирать, убирать в квартире, ходить в магазин, и больше ничего. Думаешь, это для нее такое великое счастье? Ты, например, играешь в футбол для удовольствия, ходишь к товарищам для удовольствия, ездишь летом в лагерь для удовольствия! А у нее ведь ничего этого нет. Ни любви, ни удовольствия, ни отдыха. Один долг перед тобой.
Старушки, которые сидели на скамейке во дворе, окружили коляску, чтобы рассмотреть ребенка, и Галя улыбнулась, потому что вспомнила, как вроде бы тоже совсем недавно она впервые выкатила своего Юрика во двор, и эти же самые старушки вот так же окружили ее. Она, продолжая улыбаться, повернулась лицом к Сократику, и он перехватил ее улыбку и сказал деду:
— А мама любит свою работу.
— Ерунда, — возразил дед. — Это ей так кажется.
— Нет, не кажется, — сказала Галя.
— Значит, ты хочешь мне доказать, что ты только и мечтаешь, чтобы постучать на машинке? — спросил дед и, не дождавшись ответа, добавил: — И так без конца… Понимаешь, надежды-то у нее никакой нет…
Сократик догадался, что идет хитрый разговор: не для него, а для матери. Дед хотел внушить ей, что она очень несчастная. А Эфэф ему столько раз говорил, что настоящее счастье, когда хорошо всем: тебе и всем! А дед делал мать несчастной нарочно, чтобы ей трудно было отказаться от назаровских богатств. Вот чего хотел дед!
— Я сам могу убирать квартиру, — сказал Сократик. — И в магазин могу ходить. А обед можно брать в столовой. У мамы тогда будет больше свободного времени…
— А на какие шиши, позвольте вас спросить? — ловко ввернул дед.
И Сократик, припертый к стене доводами деда, понял, что наступило время борьбы, что не будет больше отсрочки и детской игры, что надо бороться за мать, за себя и даже за деда.
— Вот построим коммунизм, — сказал Сократик, — и тогда все будет по-другому…
— А, запел старую песню… Когда его построят… твой коммунизм? — И дед, упоенный победой, убежденный в своей правоте, с горящими глазами, уже не разбирая, что перед ним мальчишка, решил за компанию подцепить его покойного папашу, нанес Сократику последний, самый решительный удар: — Твой отец тоже был агитатор, а между прочим, ни копейки, ни полкопейки не оставил вам на черный день.
— Замолчи, отец, — сказала Галя. — Это не твое дело.
Она видела, как Сократик побледнел, точно его вдруг неожиданно ударили по лицу, как он круто повернулся и вышел из кухни.
— Ну ладно, ладно, замолкаю. — Дед хотел обнять внука, когда тот проходил мимо него, но Сократик вырвался.
В передней Сократик увидел какой-то сверток. Он нагнулся и надорвал бумагу: в свертке была большая электрическая дрель. Ясно: дед начал подготовку всерьез.
Сильная, быстрая электрическая дрель, она, как хороший отбойный молоток, в одну секунду прошьет стену старого дома и доберется до назаровского богатства.
20
Он выскочил из дому, чтобы позвонить Ивану. Больше Сократик не мог выжидать и раздумывать и носить эту тайну в себе. Он позвонил ему и, когда к телефону подскочила Тошка, нисколько не испугался и позвал Ивана. А та, узнав Сократика, презрительно фыркнула и бросила трубку.
«Ничего, ничего, — подумал Сократик. — Завтра все зазвучит по-другому, на новой волне». А когда он услыхал голос Ивана, то попросил его немедленно выйти. Наступил момент, когда он почувствовал себя равным Ивану. И поэтому он разговаривал с ним решительно и сурово, и уже через десять минут Иван стоял рядом с ним.
Сократик рассказал Ивану все: и про назаровские богатства, и про то, что дед купил электрическую дрель для того, чтобы взломать стену, и как бы он их не опередил.
А потом они вместе пошли к этому дому и в сумерках долго бродили вокруг него, и на душе у Сократика, несмотря на волнение, было хорошо и радостно, потому что рядом с ним ходил сам Иван.
Иногда Иван опускал ему на плечо руку, и так они кружили вокруг дома и придумывали, как им все сделать лучше, и уже переживали восторг победы. Иван стал таким добрым и великодушным, что простил Сократику его глупое хвастовство и выдумки про Кулакова-старшего и сказал, что он обязательно познакомит Сократика с отцом.
И потом Иван решил, что им совершенно незачем соревноваться с дедом и ловить момент, когда последние жильцы покинут этот дом. Совершенно незачем, а просто они завтра вместе с ребятами придут сюда и объяснят все этой Верочке и ее мужу, и те, конечно, все им разрешат, это же государственное и справедливое дело. Они взломают стену, возьмут клад и отнесут его в банк. Так делают все. Иван однажды читал в газете, как один бульдозерист, разрушая старый дом, тоже в стене нашел клад и сдал в банк.
Им обоим так понравилось это простое и ясное решение, что они готовы были прямо сию секунду приступить к делу.
21
Когда на следующий день Сократик вошел в класс, то все ребята, как один, поднялись ему навстречу. Он не ожидал, что Иван всем раскроет их тайну, и в первый момент растерялся. Но Иван ему улыбнулся и сказал:
— А, пускай все знают, дом-то они без нас не найдут. Дом мы знаем только вдвоем с тобой.
Тошка в упор посмотрела на Сократика. Это тоже уже было что-то новое. Она впервые посмотрела на него за эти дни. Вообще это было настоящее торжество, какой-то праздник, которому не было конца. На Сократика даже приходили смотреть из других классов, то и дело открывалась дверь и просовывалась чья-нибудь любопытная голова.
А после уроков его догнал Борис Капустин и спросил:
— Это правда?
— Правда, — вместо Сократика ответил Иван. — Завтра в девять. Придешь?
— А как же, — ответил Капустин.
Во всей этой истории, в этом ее стремительном разбеге Сократика беспокоило только то, что он ничего еще не сказал матери и деду. Теперь, когда об этом знали все, когда это перестало быть его тайной, ему было мучительно оттого, что он не поговорил с ними и тем самым сразу записал их в свои противники. А может быть, если бы он поговорил с ними, они согласились бы, что он прав.
Это томило его весь вечер, мешало ночью спать, и он решил открыться им, прежде чем уйдет утром к ребятам.
Мать сидела на кухне и печатала — она печатала быстро и ловко, — а на ушах у нее были надеты наушники от шума, который мешал ей работать. Дед пил чай и слушал радио.
Мать улыбнулась Сократику и спросила:
— Что тебе в воскресенье не спится?
— Надо, — ответил Сократик и от сильного волнения добавил почти шепотом: — Я иду за кладом.
Мать снова улыбнулась, и Сократик догадался, что она ничего не слышала сквозь свои наушники, а дед почему-то к его словам отнесся спокойно. Такая, значит, у него была выдержка.
— За кладом, за каким еще кладом? Романтик. — Дед глубокомысленно вздохнул. — Подрастешь, оценишь все по-новому: и людей и события. Сердце зачерствеет, чужая боль останется в стороне, а будет волновать только то, что рядом, что твое. Вот это будет волновать: свои дела, свои дети, своя квартира, может быть, своя работа.
Слова деда впивались в Сократика, как иглы: «сердце зачерствеет» — одна игла; «чужая боль останется в стороне» — вторая. Ну а как же тогда все те люди, которые из-за других бросаются под поезда или в огонь? Как тогда врачи сами делают себе прививки, испытывая новые лекарства? Как же тогда они?
— Неправда, — сказал Сократик. — Не могут все люди быть плохими. Не могут.
— А разве это плохие люди, которые думают о себе? — сказал дед. — Ты, например, думаешь о матери и о себе. Мать думает о тебе и обо мне.
— А кто же тогда плохие люди? — спросил Сократик с вызовом.
— Воры, бандиты, предатели, — сказал дед.
— И все?
Дед встал и повернулся, чтобы уйти. У него была широкая, совсем не стариковская спина, и Сократику вдруг показалось, что дед стоит уже там, у стены с кладом, вертит своей дрелью.
Сократик был готов, чтобы нанести главный удар, который должен был остановить монотонный стук машинки, заставить вскочить маму, которая сидела, запечатав уши, и они с дедом были для нее как актеры из немого кино.
— А доставать чужие деньги из стен старых домов и присваивать себе — это что же, хорошо или плохо? — закричал Сократик.
Он так сильно крикнул, что даже мать услышала. Она перестала печатать, сняла наушники и повернулась к нему.
— Я все слышал, — сказал Сократик. — Ночью проснулся и все слышал.
— Что ты слышал? — спросила Галя.
— Все… И как дед рассказывал про Назарова, и про его клад, и про то, что вы хотите оставить его себе… — Он сжался и готов был ко всему: к отчаянному крику, к драке и к радости, если они признаются ему во всем.
— Про Назарова мы разговаривали, это правда, — сказала Галя. — А про клад… Первый раз слышу…
— Мечтательно, — сказал дед. — Что тебе еще приснилось?
— Не притворяйтесь, не притворяйтесь, — закричал Сократик, — я все знаю!..
— Ты не заболел? — Галя подошла к сыну, таким возбужденным он никогда раньше не был.
— Я все слышал, понятно? Все!.. У вас ничего не получится!..
— Юра, даю тебе честное слово, — сказала она. — Клянусь тебе, что этого ничего нет… Успокойся… — Она села рядом с ним. — У тебя и раньше так иногда бывало, когда ты был поменьше. Тебе что-нибудь приснится ночью, а ты считаешь, что это было на самом деле. Ну-ка, садись к столу и выпей чаю.
Он вяло, нехотя выпил чай, еще до конца не сознавая, что произошло, и вернулся в комнату. Но когда он остался один, то вдруг разревелся, как девчонка. Потом стал торопливо, дрожащими руками перебирать вещи, потому что решил немедленно уехать. А что же ему еще оставалось?
Он услышал шаги матери и задвинул ящик своего стола.
— Ты далеко собрался? — спросила Галя и подозрительно оглядела сына.
— К ребятам, — соврал он, стараясь не смотреть ей в глаза.
— А ты никому не рассказал об этом… твоем кладе?
— Нет.
— Но как ты мог о нас подумать такое? — спросила Галя, но увидела лицо Сократика и сказала: — Ну ладно, иди погуляй, потом об этом поговорим… Нам вообще о многом надо поговорить.
Сократик в последний раз оглядел комнату, посмотрел на фотографию отца, мельком перехватил беспокойный взгляд матери, быстро оделся и вышел на улицу.
У него теперь было только одно желание: исчезнуть куда-нибудь, пропасть, чтобы навсегда все забыли, что есть на свете Сократик.
На улице Сократик спохватился, что у него нет денег, а без денег куда уедешь?
Он уже готов был вернуться, броситься к матери и рассказать ей все и умолить ее сегодня же уехать из Москвы, сию же секунду уехать. Но все же он не пошел домой, потому что понимал, что мать и дед начнут его успокаивать, и отговаривать, и объяснять ему, что так делать нельзя. Что есть работа, и ее не бросишь, что есть квартира, и ее тоже не бросишь. Но сейчас Сократик не мог всего этого понять, для него сейчас было важно только одно: скрыться, пропасть, не видеть больше никогда ребят из своего класса.
И тогда он пришел к Федору Федоровичу. Ему долго не открывали, а потом наконец перед ним появился заспанный Федор Федорович, удивленно посмотрел на Сократика, пропустил без слов в комнату и сказал просто:
— Ну, выкладывай.
Ему было нелегко рассказать эту дурацкую историю про клад. И поэтому он начал рассказывать про все, про всю свою жизнь: про мать, и про деда, и про Геннадия Павловича, который мешал им жить. Про то, как он любил Ивана, и про урок истории, и про Тошку, и про то, как он мечтал помириться с Иваном, и тут ему приснился этот сон, и как Иван обрадовался, и как весь класс восхищался им, и как было приятно это…
— Куда же ты теперь? — спросил Федор Федорович.
— Поближе к полюсу, — ответил Сократик. — Если вы мне еще верите, одолжите денег. Я, как заработаю, сразу верну.
— Я тебе верю, — сказал Федор Федорович. — А другие что о тебе подумают?
Сократик промолчал, ему было теперь уже все равно, что о нем думают. И Федор Федорович понял его состояние.
— Значит, твердо решил уехать? — спросил Федор Федорович.
— Да, — ответил Сократик.
— А мать?
— Я ей не очень нужен.
— Ну что ж, беги… Дезертируй! — Он прямо кричал. — Не ожидал я, что ты струсишь…
И даже это Сократик выдержал.
— Если не хотите давать денег, то не надо, — сказал Сократик. Он встал, чтобы уйти.
— А это ты видел? — Федор Федорович повернулся к нему спиной и рывком сорвал с себя рубаху. И Сократик увидел исхлестанную шрамами спину Федора Федоровича. — Из лоскутков сшили. — Он надел рубаху. — Я ведь летчиком был. Для меня самое главное в жизни было небо и самолеты. А мне сказали, что я отлетался. Три года я провалялся в постели. Врачи думали, не встану, а я встал… Думаешь, мне было тогда легче, чем тебе сейчас? Ты пойми, человека украшает не только сила и победа, но и признание собственного поражения. А вот бегство и трусость еще никого не спасали. — Он говорил ему жесткие слова, но как-то надо было пробиться сквозь эту стенку молчания. — Ты сейчас пойдешь к ребятам и все им объяснишь. Ну иди, иди.
И Сократик ушел.
А Федор Федорович подошел к окну, чтобы посмотреть ему вслед. Может быть, он зря его отпустил одного? Но он мечтал, чтобы его ученики выросли нетерпимыми, исступленно-нетерпимыми ко лжи и добрыми к человеку. И ему казалось, что из этого Юрия Палеолога должен получиться именно такой человек. И поэтому сегодняшний путь он должен проделать один.
Нет, он не сбежит, этот Сократик. Иначе ведь не стоило бы столько страдать те три года, иначе не стоило бы приходить в эту школу…
Сократик шел, вобрав голову в плечи. Сверху, с десятого этажа, он казался совсем маленьким…
22
Во дворе назаровского дома собралась толпа ребят. Они суетились, разговаривали, толкали друг друга. И все люди, которые выходили из разных подъездов, непременно оглядывались на них, а многие даже подходили и спрашивали, зачем они здесь собрались. Но те, конечно, хранили тайну.
Когда Сократик увидел эту рокочущую толпу, он в испуге замер в воротах. Ему захотелось повернуться назад и исчезнуть. Однако ребята заметили его и бросились к нему навстречу. Он приготовился сразу же ошарашить их своей новостью и выхватил из общей толпы бегущих радостное лицо Ивана Кулакова, чтобы ему первому рассказать обо всем. Но ребята окружили его, начали доверительно хлопать по плечу, здороваясь за руку, стараясь выказать ему этим наивысшее расположение. И Сократик никак не мог произнести свои страшные слова. Как, как он мог произнести их среди этого всеобщего восторга!
Потом Борис Капустин растолкал ребят, взял Сократика за руку и поставил к стене. И он теперь в полном одиночестве стоял на фоне белой стены — высокой-высокой. Это была боковая стена девятиэтажного дома, она была совсем белая-белая, и только маленьким черным пятнышком на ней торчал Сократик.
Капустин тем временем наводил на него фотоаппарат, чтобы сфотографировать для школьной стенгазеты. А ребята с восторгом смотрели на Сократика, и прохожие тоже оглядывались, стараясь понять, чем отличился этот парнишка, этот жалкий, какой-то растерянный парнишка. Может быть, он чемпион города по плаванию, или знаменитый школьный футболист, или, еще лучше, спас кому-нибудь жизнь?
Сократик стоял между тем перед глазком фотообъектива, как перед дулом винтовки, которая вот-вот должна была брызнуть в него снопом справедливого огня. И ему казалось, что он сейчас упадет. Он несколько раз пытался открыть рот, чтобы крикнуть всю правду, но каждый раз предостерегающий знак Бориса Капустина останавливал его.
Наконец Капустин опустил аппарат, но тут рядом с Сократиком вырос Иван. И Капустин снова приставил аппарат к глазу, чтобы сфотографировать их вдвоем.
А потом Сократика окружило все пятое звено, и девчонки, прежде чем сфотографироваться, по очереди посмотрелись в маленькое зеркальце, которое вытащила из кармана Тошка.
Затем на Сократика набросились все остальные, они разместились у его ног, сбоку, влезли друг на друга и появились над его головой. А в самом центре, как какая-нибудь выдающаяся личность, стоял вконец растерзанный, несчастный Сократик.
— Все, — сказал Борис. — А то на потом не хватит пленки.
После этого Сократик в плотном кольце ребят направился к злополучному дому. Около подъезда он остановился и сказал, что сразу всем нельзя, что пусть с ним пойдут вначале Борис и Иван. И они трое скрылись в подъезде.
Единственно, что Сократику хотелось сейчас сделать, — это побыстрее выложить всю правду, и гора с плеч.
— Ну вот, — тяжко сказал Сократик и посмотрел куда-то в сторону, мимо носов своих спутников.
— Что «ну вот»? — спросил Иван.
— Ребята, нельзя ли побыстрее, — сказал Борис. — Я спешу…
— А то… — сказал Сократик. — Никакого клада нет. Мне все приснилось.
— Ты шутишь, — сказал Иван. — Пошли. Ладно тянуть время.
— Я правду говорю. — Сократик сказал это так решительно и твердо и стал к Ивану лицом, точно хотел, чтобы тот его ударил.
— Значит, ты просто решил над нами посмеяться? — угрожающе сказал Иван.
— Я же тебе говорю, мне все это приснилось, — снова сказал Сократик.
— А почему ты только сегодня об этом догадался? — спросил Борис.
— Утром я решил вывести деда на чистую воду… И все выяснилось. Я хотел с ним раньше поговорить, но Иван отговорил меня.
— Ах вот как! — закричал Иван. Он был просто как бешеный. — Я же еще и виноват! — Он сильно и неожиданно дернул за козырек фуражки Сократика и натянул ее ему до самого подбородка.
— А ну поосторожней! — крикнул Борис.
А Сократик даже не стал снимать фуражку, так и стоял в полной темноте, судорожно хлюпая носом, чтобы не заплакать. Он услышал, как Иван выскочил и сильно хлопнул дверью, и только тогда надел нормально фуражку.
— Может быть, ты хочешь остаться один? — спросил Борис и, не дождавшись ответа, вышел.
Потом до Сократика донеслись возмущенные голоса ребят, кто-то там отчаянно завизжал, кто-то свистнул. А кто-то захохотал, и это был, конечно, «остряк» Рябов. Постепенно крики стали удаляться. Сократик вошел в комнату и выглянул осторожно в окно — во дворе уже никого не было.
Сократик сел на старый, брошенный здесь стул и долго-долго сидел. Он слышал, как за стеной закашлял Михаил Николаевич, и ему показалось странным, что кашель его слышен так отчетливо, как будто они сидят в одной комнате. Он задрал голову и увидел в стене небольшую круглую дыру, которая, видно, осталась от электрической проводки или от телефонного кабеля. Потом он услышал, что кто-то позвонил в дверь Михаила Николаевича и тот открыл ее, и раздался голос мужа Верочки. Они там поздоровались, и Михаил Николаевич спросил, как себя чувствует Верочка и когда ее привезут из больницы. А потом он начал вздыхать и охать, что нужно вести себя во время опытов осторожнее. И Сократик догадался, что с этой незнакомой Верочкой случилось какое-то несчастье.
— А куда это вы собрались с чемоданом? — спросил Михаил Николаевич.
Сократик не расслышал ответа.
— Как уходите? — громко спросил Михаил Николаевич.
— Совсем ухожу, Михаил Николаевич. Не могу я. Она редкий человек, талантливый, — говорил муж Верочки. — Очень талантливый. Подвижница… Но мне трудно с ней, трудно. Я не создан для подвигов. Я не могу смотреть на людские страдания. Не могу. И вот ухожу. Вот письмо, передайте ей. Не могу, Михаил Николаевич, не могу. У меня даже руки дрожат. Противно так дрожат, и на душе мерзко, я себя презираю. Но если бы вы видели ее лицо, все обожженное, она… она, возможно, останется слепой. Я трус, трус, но, если с одним человеком случилось несчастье, неужели и другой должен погубить свою жизнь? Из-за него мучиться и страдать? Разве это справедливо?
Больше Сократик ничего не слышал, точно там пропали люди — и этот, и Михаил Николаевич. Потом раздались чьи-то торопливые шаги в коридоре. Сократик подбежал к окну и увидел мужчину, который почти бежал по двору. Чемодан у него был большой и тяжелый, и он нес его на плече.
«Значит, Верочка, — подумал Сократик, — во время опыта обожгла себе лицо и, может быть, ослепнет, а ее влюбленный муж решил от нее уйти только потому, что хочет жить весело и легко». И вдруг его так сильно захлестнуло чужое несчастье, что он даже забыл о собственных неудачах.
Дверь в квартиру Михаила Николаевича была открыта настежь.
Сократик вошел в нее и увидел человека, сидящего в кресле, старого, толстого, седого. Сократик вежливо кашлянул, чтобы привлечь его внимание, и тот поднял голову.
— У вас открыта дверь, — сказал Сократик.
— Спасибо, — ответил Михаил Николаевич. — Сейчас закрою.
— Я был в соседней квартире и все слышал, — сказал Сократик. — Если надо, я могу дать свою кожу для пересадки. — (Михаил Николаевич посмотрел на него.) — И не только я, — добавил Сократик, — весь наш класс согласится.
— А ты кто такой? Ты что, знаешь Верочку Полякову?
— Нет, — сказал Сократик. — Просто я случайно оказался в вашем доме.
— Значит, если я тебя правильно понял, ты хочешь помочь человеку, которого ты никогда в жизни не видел? — Михаил Николаевич пристально посмотрел на этого небольшого, толстогубого, лохматого паренька, и у него неожиданно запело внутри и бешено заиграла труба сигнал боевой тревоги.
Сократик промолчал.
— Не вернулся, — сказал Михаил Николаевич. — Я так и знал, что он не вернется. Такие люди не возвращаются, когда другим плохо. И у него хватает духа оправдывать себя. А я-то, старый дурак, верил в него. Нравились мне его мягкость, обходительность. Он боится страданий. А разве можно уйти от страданий? Человек со дня рождения обречен на потерю близких, на крушение надежд… Моя матушка, вечная ей память, очень любила меня. И я, сколько себя помню, всегда боялся, что с ней что-нибудь случится, и ненавидел, когда она говорила мне: «Вот умру, тогда все будешь делать по-своему». Как мы можем уйти от страданий за близких и за далеких людей, которые живут в разных уголках земли? Нет, от этого нельзя уйти. Собственно, эти страдания и делают нас человеками. Негодяй, негодяй, негодяй… Я теперь буду говорить по тысяче раз «негодяй», чтобы убить его в себе.
Он начал торопливо одеваться, накинул пиджак, почему-то надел галоши, потом стал торопливо принимать лекарство.
— Этот негодяй думает, что времена Сусаниных миновали. Негодяй…
Они вышли во двор, и Сократику захотелось подтолкнуть Михаила Николаевича, чтобы он быстрее добрался до врача Верочки Поляковой и посоветовался с ним, как быть дальше, а тот тянулся, как черепаха. А Михаилу Николаевичу казалось, что он просто летит. Он задыхался от этой быстрой, непривычной ходьбы, и сердце у него стучало где-то под самым горлом, но все равно спешил, хотя отлично знал, что никакие врачи сейчас не помогут Верочке и он идет к ним для очистки совести и ради этого неизвестного ему паренька, который так верит в людей.
Вот почему он шел так быстро, так невероятно быстро, как, может быть, не ходил ни разу после войны, после того как пошел в ополчение и немецкая пуля пробила ему легкое.
Из-за себя он бы ни за что так не стал торопиться, из-за себя развивать такую гонку. Нет, это он бы не смог.
И ему самому кажется сейчас удивительным и неправдоподобным, что он когда-то мальчишкой был способен сбежать из дому и стать трубачом в Первой Конной. А теперь это все забыли и, в первую очередь, он сам, но где-то все же в нем живет дух трубача-горниста, который вдруг пропевает в нем в самое неожиданное время сигнал тревоги. Он затрубил в нем в начале войны, и сейчас он снова трубит. Ну-ну, старые больные ноги, ну-ну, старая, стертая машина, поработай, погоняй кровь ради людей! Как жалко, что он в спешке забыл дома лекарство. Это уже легкомысленно. Значит, есть еще порох в пороховницах, если он поступает легкомысленно. Ура, ура, ура! Негодяй, негодяй, негодяй…
Он шел навстречу ветру, шел, загребая старыми ногами, обутыми в старые галоши, размахивая старым портфелем, набитым старыми бумагами, которые он всегда неизвестно зачем таскает за собой.
23
После того как я «прославился» с этим проклятым кладом, я стал известным человеком в школе. Меня даже на педсовете разбирали, правда заочно. О чем там говорили, не знаю, но по школе пополз слушок, что Юрку Палеолога отправляют к врачу-психиатру. Может быть, я сумасшедший. Ох и остряки!
После этого вся наша школа бегала на меня смотреть, настоящее паломничество. А первоклассники, те на всякий случай обегали меня стороной. И в стенгазете разрисовали, с зеленым платком на шее и с серьгой в ухе. В общем, понятно, на что намекали. Но я не обижаюсь, я не против, смех — дело серьезное.
А в остальном моя жизнь потихоньку стала налаживаться — Эфэф оказался прав. Правда, с Кулаковыми я не помирился и дома у нас было не очень-то хорошо.
Как-то я набрался храбрости и рассказал матери о том, что к нам приходила жена Геннадия Павловича. Думал, она упадет от моих слов в обморок или разревется. Раньше, если ее кто-нибудь обманывал, она закрывалась в ванной и ревела, как девчонка. И поэтому я заранее приготовил стакан воды, чтобы в нужный момент подать ей.
Но эту воду мне пришлось выпить самому, потому что в ответ на мои слова она такое преподнесла, что этот стакан воды просто выручил меня… Оказывается, Геннадий Павлович не женат, а женщина, та «певица» из хора Пятницкого — его родная сестра, которая приходила, чтобы познакомиться с нами. И еще мать сказала, что она не думала, что я такой эгоист. А я сидел, помалкивал и пил воду. Тут она возмутилась.
— Оставь, — говорит, — стакан, он уже пустой.
Она хотела, чтобы я заговорил, но я налил из графина еще в стакан и снова начал пить.
— Ах так! — решительно сказала она. — Ну посиди один, тебе есть о чем подумать, — и гордо удалилась.
По-моему, ее просто подменили.
В общем, ничего себе получилась беседа, только с тех пор мы не разговариваем. Раньше она никогда бы не стала молчать, давно бы простила меня. Точно, ее просто подменили.
Я по-прежнему, как вхожу в класс, поворачиваю глаза влево, влево, на парту Кулаковых. Но сегодня парта оказалась пуста. Сел на свое место и стал ждать звонка. Не то чтобы эти Кулаковы меня интересовали, а так, больше по привычке, хотя если говорить совсем честно, то я скучал без Ивана. И Тошку часто вспоминал, нашу единственную прогулку. Только иногда казалось, что и эта прогулка мне приснилась, вроде клада. Зато теперь у меня дома была ее фотография, правда не такая прекрасная, как у Рябова. Она была маленькая, одна голова.
Фотография эта попала ко мне случайно. Капустин нас всех фотографировал во дворе назаровского дома; ну а фотография эта никому теперь не была нужна. Вот он мне и отдал: «Бери, — говорит, — на память, посмотришь через десяток лет, посмеешься». Я и взял. Потом вырезал Тошку, она лучше всех там получилась. А Капустину спасибо сказал и посочувствовал, что ему со мной как воспитателю трудновато.
Он со мной повозился! Во втором классе я еще не умел переходить улицу, путал, когда налево смотреть, а когда направо. Так он меня почти каждый день до дому провожал. А в пятом классе я стал заикаться, и он со мной песни пел…
В класс вбежала Зинка-телепатка. Подошла, стукнула меня портфелем по спине и сказала: «Приветик». Она вообще, я заметил, при каждом удобном и неудобном случае старается меня стукнуть портфелем, чтобы я помнил о ней. Но я ей все прощаю, потому что она никакая не телепатка. Она все кричала и кричала, что знает, о чем я думаю, а я боялся, что она действительно отгадает мои тайные мысли. Но все было значительно проще. В эти дни, когда я страдал из-за истории с кладом, она, чтобы поддержать меня, все рассказала. Оказывается, я думаю о ней. Вот тебе и вся телепатия. Я промолчал. Раз она так думает, пусть так и будет.
Потом ввалился красный, вспотевший Рябов и молча сел рядом со мной. После его предательства я хотел пересесть за другую парту, но Эфэф попросил меня этого не делать. Я ему уступил, хотя мы по-прежнему не разговаривали. Вернее, я с ним не разговариваю, а он-то пытался уже несколько раз наладить отношения.
Он поднял глаза, но они смотрели куда-то мимо меня. Я оглянулся.
В класс медленно вплыла Тошка. Она была в ярко-голубой кофточке. Ох, до чего она была красивая, просто страшно, не то что в форме! Я такой красивой еще ни разу не встречал. Пока она плыла к своему месту, все ребята молчали, точно их поразило какое-то непонятное видение. Страшная сила — красота.
Девчонки тут же подскочили к ней и стали рассматривать кофточку. Послышались вздохи и охи.
Но вот девчонки расселись, и Тошка прошла к своей парте, а я забыл о всякой осторожности и смотрел на нее во все глаза.
— Все тайное становится явным. Так, кажется? — сказала Зинка. Она перехватила мой взгляд. — Смотри, свернешь шею. — И закричала: — Ребята, я вчера видела… — Она замолчала и обвела всех взглядом. У нее был такой вид, точно она собиралась всех поразить. — Я вчера видела… — Она выразительно посмотрела в мою сторону, и у меня все похолодело внутри. — А я вчера видела…
Дело в том, что я вчера весь вечер проторчал около дома Кулаковых. Погода была хорошая, я решил погулять, не все ли равно, где гулять. А эта Зинка, хоть и разжалованная телепатка, но глазастая, она даже в темноте видит. Может быть, она меня и засекла.
На всякий случай я встал, опустил руки в карманы брюк — так чувствуешь себя как-то увереннее, потому что есть в запасе спасительное движение. Если вдруг ее слова сразят меня, можно выхватить руки из карманов и сказать: «Ах, ах, ах!» — и помахать руками, понимай как знаешь.
— Ну, кого же ты видела? — спросил я и, совсем как Тошка, начал выстукивать ногой: мол, нам ничего не страшно.
— Я вчера видела… — снова закричала Зинка.
— Ну и орешь, перепонки лопнут, — сказал я. — Говори быстрее, кого видела?
— Нашего уважаемого вожатого, — сказала Зинка.
Я даже обалдел от радости.
— Ну и что? — спросил я. — У него стал короче нос?
— Он был с девушкой. Вот, — сказала Зинка. — Иду. Смотрю, впереди Капустин. Я уже хотела его окликнуть, потом смотрю, что за чудеса: он ведет под ручку девушку. — Зинка показала, как Капустин вел девушку.
— Капустин?! — засмеялся Рябов. — Ребята, представляете, Капустин!.. — Он вскочил и стал прохаживаться по классу, изображая Капустина: ссутулился и стал загребать ногами.
Все ребята засмеялись, и я тоже засмеялся. Смешно Рябов показывал Капустина.
— Ничего смешного, — сказала Тошка и посмотрела на меня.
Честное слово, она посмотрела на меня впервые с тех пор, как я рассказывал небылицы про ее отца.
— Конечно, ничего смешного, — выскочил я.
Иван начал хохотать, прямо давился от смеха, и «остряк» Рябов натуженно хохотал, и другие представители сильного пола тоже начали дрыгать ногами.
— Девочки, эти мальчишки ничего не понимают, — сказала Зинка. — Значит, когда я их увидела, перебежала на противоположную сторону, обогнала, стою жду… Девочки… — Зинка закатила глаза. — Девочки… Она необыкновенная. Туфли — во! Двенадцать сантиметров. Разумеется, шпильки. Чулки черные. Представляете, девочки? Черные-пречерные. А юбка красная, и в складку, в складку…
— Ну и умора, — сказал Иван. — Попугай. «Юбка красная, чулки черные»! — передразнил Иван Зинку.
— Не вижу никакой уморы, — ответила Зинка. — Девочки, а он смотрит на нее, смотрит, совсем близко от меня прошел и не заметил. По-моему, он просто влюбился…
— «Влюбился»! — сказал Иван. — Чтобы Капустин влюбился, никогда не поверю.
— Просто смешно, — подхватил его подпевала Рябов. — В наше время можно придумать что-нибудь поинтереснее.
— Ах вот как!.. — Глаза у Зинки стали узкие-узкие. — В наше время можно придумать что-нибудь поинтереснее… — Она подошла к Ивану. — А мне, например, одна девочка говорила, что снится тебе по ночам. Отчего это?
Кто-то хихикнул, а потом в классе стало тихо-тихо. Все уставились на Ивана.
— Это мне кто-то снится по ночам? — переспросил Иван.
Он встал и медленно, нехотя подошел к Зинке.
Я-то все эти приемчики знаю. Сейчас он спрячет руки в карманы. Ох эти спасительные карманы! И тут же Иван спрятал руки в карманы. Он как-то согнулся и стал ниже ростом.
— Значит, тебе рассказали, что мне кто-то снится по ночам? — сказал Иван.
— Тебе, — ответила Зинка.
— Ах, мне! — почти крикнул Иван.
И тут дверь открылась, и на пороге класса появилась Ленка. Она стояла и размахивала своей сумкой на ремне. А все смотрели на нее.
— Чего это вы все уставились на меня? — спросила она.
— Иван! — крикнул я. Испугался за Ленку и забыл, что я с ним не разговариваю.
Но было уже поздно. Иван подошел к Ленке и громко-громко, на весь класс, так, что было слышно в каждом уголке, сказал:
— Интересно, интересно, — Иван оглянулся и растянул губы в улыбочку, — кто снится мне по ночам, уж не ты ли?
Вот это была тишина. Вот это была сценка.
— Не понимаю, — сказала Ленка. — Что с тобой?
— Она не понимает, — заорал Иван, — она не понимает! — Он орал и размахивал руками.
А мне стало противно на него смотреть, подчистую Ленку предал. Я подошел к нему и сказал:
— Эй, братец-кролик, у нас такое не полагается. Понял?
— А тебе какое дело? — Он стал наступать на меня, он хотел за счет меня выскочить из скандала.
Пускай. Это все же лучше, чем то, что он налетает на Ленку.
— А тебе какое дело? Благородный Дон Жуан…
Он думал, что все захихикают на эти его остроумные слова, но никто его не поддержал. Даже Рябов.
А Ленка повернулась и выскочила из класса.
24
Весь день я звонил Ленке, хотел позвать ее к Эфэф. Я уже придумал, что расскажу ей, какой Эфэф мировой человек в домашней обстановке, но она упорно не подходила к телефону. Какая-то женщина отвечала, что ее нет дома. Тогда я позвал ее голосом девчонки, а то она, может быть, думает, что ей Иван звонит, и поэтому не подходит. Но она и на голос девчонки не подошла: не желала ни с кем разговаривать.
Кто-то позвонил в дверь. Звонок был необычный, чужой. Я открыл и обалдел. Передо мной в расстегнутом пальто, из-под которого виднелась голубая кофточка, стояла Тошка. Я так испугался, что просто захлопнул дверь, захлопнул и стою как дурак. Но она позвонила еще раз. К этому времени я немного опомнился и открыл дверь.
— Ты не думай, что я с ним заодно, — сказала она.
— А я не думаю, — промямлил я и для чего-то стал болтать дверью, точно снова ее хотел захлопнуть.
— Нет, думаешь. Я вижу по твоим глазам, — сказала она.
— Честное слово, не думаю, — ответил я и так сильно болтнул дверью, что она снова захлопнулась.
От страха, что Тошка убежит, я никак не мог открыть замок. Просто разучился. Наконец я открыл дверь. Тошка стояла в стороне, облокотившись на перила.
— Не думаешь, — сказала она, — а сам закрываешь двери.
— Это… это случайно. Они сами…
— Автоматические, что ли? Конечно, ты думаешь, что я с ним заодно.
Я промолчал.
— Ага, ты сознался, — закричала она, — но я тебе докажу! Я тебе докажу! Одевайся.
Я послушно оделся, и мы побежали. Мы бежали молча, как марафонцы, до самого их дома, проскочили мимо лифтерши, и Тошка открыла своими ключами двери в квартиру.
Потом мы, как были, в пальто, вошли в комнату Ивана. Он сидел за своим письменным столом под фотографиями своего знаменитого отца и что-то там читал. Видно, учил уроки, чтобы получить завтра очередные пятерки. А я думал, что он сейчас где-нибудь вьется около Ленкиного дома. Он повернулся к нам и стал ждать, что будет дальше.
— Так ты считаешь, что поступил правильно? — крикнула Тошка.
Мне стало ясно, что она продолжает прерванный разговор.
— Привела свидетеля? — сказал Иван. — А мне вот не хочется больше с вами разговаривать. — Он повернулся к нам спиной и взял книгу, чтобы продолжить чтение.
И тогда Тошка подскочила к столу, над которым висели фотографии ее отца, схватила одну из них и со всего маха бросила на пол.
— Ты что? — заорал Иван. — Ты что?!
Тошка схватила еще одну фотографию и хотела ее треснуть об пол, но дверь в комнату неожиданно открылась, и вошел сам знаменитый летчик. А его портрет, разбитый вдребезги, валялся на полу.
Сначала я не понял, что это он. В этом человеке я узнал шофера, которого мы вместе с Эфэф встретили на улице. Он еще тогда говорил ему: «Милый мой…» Так вот, оказывается, вместе с кем Эфэф испытывал свои самолеты!
— Он эти фотографии не ради тебя вывешивает, — крикнула Тошка, — а ради себя, он все делает ради себя!..
Кулаков-старший молча посмотрел на меня, и я так же молча вышел из комнаты.
25
Тошка позвонила мне через час…
Был дождь, и мы ездили на метро. От станции к станции. Ездили, ездили и почти не разговаривали, а потом я рассказал Тошке, чтобы как-то ее отвлечь, про Михаила Николаевича и Верочку Полякову.
— Пойдем к ним, — сказала она. — Может быть, Полякову уже привезли из больницы. Пойдем и спросим: «Вам нужна наша помощь?» А вдруг они скажут, что нужна.
Мы вышли из метро и пошли к этому несчастному дому, хлюпали по лужам, не разбирая дороги, но когда пришли, то оказалось, что дом пуст. Мы побродили по комнатам, заброшенным и неуютным, с оборванными проводами, и у Тошки настроение совсем испортилось. По-моему, она все время думала об Иване.
— Мой дед расстроится, — сказал я, — когда узнает, что этот дом сносят.
— Жалко, что мы теперь никогда не увидим ни твоего Михаила Николаевича, — сказала Тошка, — ни этой Верочки Поляковой.
— Жалко, — ответил я.
Когда мы вышли во двор, Тошка решила позвонить домой. Она вошла в автомат, а я прогуливался рядом, поджидая ее.
В глубине двора гуляла Надя со своим Китом. Я помахал ей рукой: салют, мол, салют собаководам.
— Кит, за мной, — приказала Надя и направилась в мою сторону.
Она подошла ко мне и остановилась.
— Как живешь? — спросил я.
— Ничего, — ответила Надя. — Живу понемногу.
— Дрессируешь Кита?
Кит услышал свое имя и задрал голову. У него были маленькие черные глаза под лохматыми бровями.
— Не особенно, он плохо поддается воспитанию. — По-моему, она о чем-то хотела меня спросить, но не решалась. — А вы кого-нибудь ждете?
— Жду одного товарища, — и покосился на автоматную будку.
Тошка стояла ко мне спиной.
— А вы любите собак? — спросила Надя.
— Люблю, — ответил я.
— А в нашей квартире живет один гражданин, который заявил, что не позволит моему Киту жить у нас, — сказала Надя. — Хотя Кит тихий-тихий. А он говорит, что не выносит собак, потому что они все рано или поздно начинают кусаться. Вот поэтому Кит ходит дома в наморднике.
— Странный гражданин, — сказал я.
— Странный, — охотно согласилась Надя. — А теперь он заявил, что из-за Кита у нас в квартире пахнет псиной, что у нас не квартира, а псарня, — сказала Надя. — И требует, чтобы я вообще не держала Кита дома. А вы понюхайте, понюхайте. — Надя подняла Кита на руки, чтобы я понюхал и убедился, что ее собака не пахнет псиной. У Кита была мягкая, нежная шерсть. — Ну что, пахнет, вы честно скажите, пахнет?
— Нет, — сказал я. — Совсем не пахнет.
— Вот вы понимаете, — сказала Надя, — а он не понимает. — И вдруг попросила: — Зайдите к нам поговорить с этим гражданином.
В это время Кит увидел кошку и обнаружил дикую сноровку и скорость. Он бешеным клубком полетел за кошкой, и следом за ним, тоже на высшей скорости, полетела его хозяйка.
Тошка вышла из автомата. Она шла, откинув голову, и чему-то улыбалась, — значит, настроение у нее изменилось к лучшему. Она потряхивала своими рыжими волосами и сверкала своей голубой кофточкой.
— А у меня в голове новая песенка: трам-та-там-трам-та-там, — пропела Тошка.
И у меня неизвестно отчего тоже заплясало все внутри от радости, и мне вслед за Тошкой, за ее песенкой захотелось запеть во весь голос.
— Пошли, — сказала Тошка.
Но в это время из ворот, запыхавшись, с Китом на руках, выбежала Надя.
— Мальчик, мальчик! — позвала она меня.
Пришлось остановиться.
— Мальчик, вы уже уходите? — спросила она, посмотрела на Тошку и добавила: — Это и есть ваш товарищ?
— Да, — сказал я.
Надя внимательно оглядела Тошку и сказала:
— Хороший товарищ. Мальчик, а вы не зайдете к нам поговорить с этим гражданином?
— Понимаешь, — сказал я Тошке, — у них в квартире живет гражданин, который требует, чтобы Надя выгнала Кита на улицу. Говорит, что от него пахнет псиной.
— Вы понюхайте, понюхайте, — сказала Надя и подсунула Тошке Кита. — Ну пахнет, вы честно скажите, пахнет?
— Совсем не пахнет, — сказала Тошка.
— Вот именно, — сказала Надя. — А вы не зайдете к нам вдвоем? В конце концов, вы же пионеры.
— Веди, — сказала Тошка. — Мы пойдем сейчас.
— Сейчас? — переспросила Надя.
— Сейчас, — решительно ответила Тошка.
Впереди шли Тошка и Надя с Китом на руках, я замыкал шествие.
— Вы подумайте, он заставляет, этот гражданин, выводить Кита в коридор в наморднике. — Надя на ходу сообщала все новые и новые сведения об этом злом гражданине. — Говорит, что мы сделали из квартиры псарню.
Тошка все набирала скорость, ей просто не терпелось вступить в справедливую борьбу. Честное слово, она была как барабанщица, она била дробь на своем барабане и звала меня в атаку. Она просто желала все время яростно бороться.
Около подъезда Надя остановилась:
— Лучше я постою здесь и подожду вас.
— Нет, — сказала Тошка.
Решительная, отчаянная Тошка, она любила все доводить до конца.
— Конечно нет, — сказал я. Хотя я-то совсем не был таким решительным.
— А может быть, вы придете вечером, когда будут дома мои родители? — спросила Надя.
— Мы пойдем сейчас же и выведем его на чистую воду, — сказала Тошка.
— Как зовут этого жестокого гражданина? — спросил я с улыбкой.
— Семен Николаевич Грибоедов, — серьезно ответила Надя.
— Почти великий русский писатель, — сказал я.
Мы взобрались на шестой этаж. Лифт не работал, и это сильно охладило наш пыл. Каждый из нас в отдельности, может быть, готов был спасовать, а вместе — ни за что!
— Надо же, — тихо сказала Надя. — Возненавидеть собаку из породы скотчтерьеров.
Надя открыла своим ключом и подвела нас к двери Грибоедова. У нее мелко-мелко тряслись руки. Совсем перепугалась девчонка.
— Перестань дрожать, — сказала Тошка. Она храбро постучала в дверь.
Дверь тут же распахнулась, и перед нами появился здоровенный мужчина, одетый в пижаму. Он что-то ел, смотрел на нас и нахально чавкал.
— Ну, в чем дело?
— Мы хотим узнать, почему вы возражаете против этой собаки? — спросила Тошка. — Псиной от нее не пахнет, можете понюхать.
— Нюхать я не буду, — сказал Грибоедов. — А вы-то кто такие, что за эту кильку защищаетесь?
— Не килька, — сказала Надя. — А Кит.
— Мы пионеры, — сказал я. — Из соседней школы.
— Ну и ходите в свою школу, а в чужие дела нос не суйте. — Он спокойно закрыл дверь, прямо перед нашими воинственными носами.
Тошка рванула дверь на себя.
— Мы представители общественности! — крикнула она. — Вы должны…
— Я никому ничего не должен.
Он уже сидел за столом, и перед ним на тарелке лежал здоровенный кусок колбасы. Он отрезал от куска небольшие кусочки и отправлял в рот.
— Вы кого учите жить? Меня, Грибоедова? — Он сказал это так, точно он и есть тот самый великий русский писатель, который написал «Горе от ума».
— В конце концов, собака друг человека, — сказал я.
— Ваш, но не мой, — ответил Грибоедов. — Я ненавижу собак.
Да, препротивный мужичок, и как-то унизительно перед ним стоять. С такими сразу надо просто драться, а слов они не понимают, это точно. Ну как его прошибить?
— Это породистая собака из породы скотчтерьеров, — сказала Надя.
— Закройте дверь, пионеры, — сказал он, — и катитесь ко всем чертям!
— Наконец, это просто возмутительно, — сказала Тошка. — Почему вы с нами так разговариваете?
Грибоедов встал, вытянул вперед свои ручищи — просто не руки у него, а грабли — и стал нас подталкивать:
— А ну, пошли отсюда, пошли, поиграли немного в свою игру и валяйте отсюда.
— Не трогайте меня руками! — крикнула Тошка.
— Ах ты какая недотрога! — закричал Грибоедов. — А по мягкому месту не хочешь схлопотать? — Он поднял руку.
— Тогда вы будете иметь дело со мной, — сказал я.
Меня просто трясло всего от возмущения, я готов был броситься на него, я готов был подраться с ним. Лез на него, напирал грудью. Мне хотелось, чтобы он меня ударил, а тогда мы посмотрим, кто кого.
И тут он меня схватил, крепко сжал своими ручищами, приподнял и понес. Донес до дверей, открыл дверь и вытолкнул на лестничную площадку. Следом за мной вылетели Тошка и Надя со своим скотчтерьером на руках.
Мы медленно стали спускаться вниз. Кит несколько раз жалобно тявкнул.
— Вы меня простите, — сказала Надя.
— Что там, — махнул я рукой.
Я боялся посмотреть Тошке в глаза. Может быть, теперь, после такого унижения, она начнет меня снова презирать…
— Мы этого так не оставим, — сказала Тошка. — Найдутся люди, которых ему не удастся так легко поднять.
— Лучше бы у меня была овчарка или волкодав, — сказала Надя. — Тогда он бы боялся.
Мы вышли на улицу. Грустно постояли в кружочке: между нами, задрав голову, сидел виновник происшествия.
— Все понимает, — сказала Надя.
— Мы этого так не оставим, — повторила Тошка.
Удивительно, как один человек, просто подлец, и фамилия-то у него славная, может начисто испортить настроение нескольким людям. А эти люди не могут ничего сделать для восстановления самой обыкновенной справедливости. А эта девчоночка Надя, совсем букашка, по-моему, просто боится возвращаться домой и наверняка будет околачиваться во дворе до самого вечера, пока не вернутся с работы ее родители. Разве нельзя дать объявление в газете или по радио, что вот то-то и то-то делать просто подло. Каждый человек, просыпаясь утром, читал бы об этом.
— Пожалуйста, не расстраивайся, — сказала Тошка. — Я уверена, ты в тысячу раз храбрее его и в миллион раз благороднее.
— Не успокаивай меня, — сказал я. — Надо было укусить его или подставить ему ножку. Знаешь, как я умею подставлять ножку. И представляешь, он бы вытянулся во всю длину и своей противной мордой стукнулся об пол.
Сам не свой я был, говорил не думая. Думал совсем про другое. Почему-то вспомнил строчки из последнего письма отца, которое он мне прислал из госпиталя. Он там писал о матери: «Всегда помни о ней и старайся ее понять».
Я подумал, что не выполнил этой просьбы. Она-то меня понимала, а я ее нет. Я все время думал только о себе, но не о матери и тем более не о Геннадии Павловиче. И я понял, что она была права, когда сказала мне: «Отец не хотел бы видеть тебя таким».
— Ты думаешь, Иван совсем пропащий человек? — спросила Тошка.
— Нет, — ответил я. — Так я не думаю.
А потом я подумал о неизвестной мне Верочке Поляковой, и о Ленке, и о Наде, и почему-то о братьях Рябовых, и о всех тех людях, которые были незаслуженно обижены и никто к ним вовремя не пришел на помощь. Только разве никто? Разве мы не готовы им помочь?
Вот Эфэф говорил мне, что мы еще в бою, мы еще солдаты. И этот бой будет длинным, но он нас сделает чистыми и прекрасными. И Эфэф солдат, он не отступит никогда. И Тошка солдат, она ведь барабанщица, и я тоже буду солдатом.
Дед говорил, что я не судья матери. А кто же я ей, если не судья? Все люди судьи друг другу, и я судья своей матери, только я должен быть справедливым и великодушным. И она мне судья. И ему, деду, я тоже судья.
— Что теперь делать? — спросила Надя.
— Не волнуйся, — сказал я. — Ничего он тебе не сделает, этот Грибоедов. Его мы одолеем. Останется у тебя собака.
И пусть у каждого, кто захочет, будет собака.
И пусть поскорее наступит такой день, когда мы будем счастливы и когда с полуслова будем понимать друг друга и по первому зову приходить на помощь. Вот это и будет счастливый день.
А пока мы стояли и думали обо всех наших бедах. Нет, мы не плакали, ведь мы были солдаты, и даже маленькая девочка Надя не плакала. Но и весело нам еще не было.
Жизнь и приключения чудака
Тетрадь с фотографиями
Вандал, варвар, гунн! Но в отличие от них на тебе лежит печать цивилизации нескольких столетий! Может быть, ты считаешь, это не имеет значения? Посмотрим, посмотрим…
Эта история началась с того, что отец, уезжая в командировку, поручил мне купить подарок маме к дню рождения. Он оставил целых десять рублей, но, прежде чем удалиться, все же спросил:
— Надеюсь, ты меня не подведешь?
Я, конечно, успокоил его самым решительным образом.
Если бы с нами рядом была тетя Оля, то она обязательно сказала бы под руку: «Неистребим дух хвастуна!»
Это я-то хвастун?! Посмотрим, посмотрим…
Да! Вы же не знаете тети Оли. Это наша родственница и домашняя прорицательница. Она учительница литературы в отставке, ей уже за шестьдесят. Между прочим, большая благодетельница: уступила мне свою комнату, а сама переехала к сестре на другой конец Москвы. Получается, что она ничего, не тычет в нос своей добротой, как другие. Ну, отдала комнату и отдала и не напоминает. Но зануда! У-у-у, зануда номер один.
Она воспитывала меня с пеленок: говорят, запрещала писаться и плакать. И вроде бы ей удалось кое-чего добиться, но я думаю, это легенда, которую она распространяла сама. Не верится, чтобы я с моим характером поддался ей. Ни за что!
В общем, она умоталась, и слава богу, потому что я не люблю, когда меня постоянно воспитывают. Иногда даже хочется сделать что-нибудь хорошее, но специально отказываешь себе в этом, чтобы не подумали, будто я поддался воспитанию. Хотя тетя Оля это делает хитро и незаметно.
Но меня не проведешь. У меня глаз наметанный. Я давно усвоил: главное в жизни — не поддаваться, а то погибнет всякая индивидуальность. А ее надо беречь.
Я, например, принципиально не собираю марки, потому что в нашем классе их собирают все; плохо учусь, потому что у нас все учатся хорошо. Как-то я сострил на истории, что урок выучил, но отвечать не буду. Правда, за это меня выгнали из класса и влепили единицу, а отец обозвал балбесом и кричал, что я значение слова «индивидуальность» понимаю шиворот-навыворот.
Хе-хе-хе, если бы тетя Оля услышала словечко «умоталась»! Вот бы подняла шум: «Что ты делаешь с великим русским языком? Это же святыня святынь! На нем разговаривал сам Пушкин!»
Но оставим тетю Олю в покое.
Так вот, заметьте, уже на следующий день после отъезда отца я собрался идти за подарком. Я не люблю откладывать важные дела в долгий ящик.
Только я вышел на улицу, как встретил своего лучшего друга Сашку Смолина.
— Ты куда? — спросил Сашка.
— Никуда, — ответил я. — А ты?
— И я никуда, — сказал Сашка.
— А у меня, — сказал я, — есть десять рублей, — вытащил папину десятку и похрустел перед Сашкиным носом.
— Подумаешь! — сказал Сашка.
— Да это же мои собственные! — возмутился я.
— Ври, да не завирайся. Вот чем докажешь, чем?
Мне надо было остановиться и ничем не доказывать, но хотелось добить Сашку, и я небрежно сказал:
— Пошли в кино.
И разменял папину десятку.
А через несколько дней раздался междугородный телефонный звонок. Конечно, это звонил отец. Он беспокойный тип: стоит ему уехать, как тут же начинает названивать чуть ли не каждый день. Когда он узнал, что мамы нет дома, то стал спрашивать про подарок. Я сказал, что уже кое-куда ходил и кое-что видел.
— А куда? — дотошно спросил он.
Я ответил:
— Естественно, в магазин.
— А в какой?
— «Все для женщин».
— Что-то я такого магазина не знаю, — сказал недоверчиво отец. — А ты, часом, не врешь?
— Я? Ты что?!
А мне понравилось название «Все для женщин». По-моему, прекрасное. А он так грубо: «Ты не врешь?» Недаром тетя Оля говорила про него, что недоверчивость мешает ему наслаждаться жизнью.
— А где он находится? — продолжал он допрос.
— На улице Веснина. Как свернешь, сразу по левую руку.
— Там всю жизнь была керосиновая лавка! — завопил папа.
— Ее снесли, — храбро ответил я. — И выстроили новый магазин.
Ну а дальше в том же духе. Рассказал ему, как этот магазин выглядит и что там продают, а цены, цены, — куда там с нашей десяткой! Тут мой папаша почему-то тяжело вздохнул и повесил трубку.
А жаль! Я бы ему еще многое порассказал, не дали мне до конца расписать прелести магазина «Все для женщин».
Между прочим, я потом сходил на эту улицу Веснина. Папа оказался прав: там был хозяйственный магазин, и это вызвало у меня большое разочарование.
На всякий случай я вошел в лавку и… почему-то купил там тюбик синей краски и кисть. Я бы не стал покупать, но в лавке никого не было, а продавец, сухонький зловредный старик, вцепился в меня хваткой бульдога и навязал.
Я думаю, он в этой лавке работал еще до революции, а в то время, как известно, была конкурентная борьба, вот он и научился всучивать. А я без привычки растерялся: ухлопал ни за что ни про что еще один рубль из папиной десятки.
Чтобы как-то успокоиться, я решил пустить краску в дело. Пришел домой и выкрасил свою кровать в синий цвет. Получилось красиво. А то кровать старая, облупившаяся.
Правда, когда я закончил красить, мною овладело легкое сомнение, что моя работа может не понравиться маме. Она вполне могла придраться к тому, что синих кроватей не бывает. А почему, ответьте мне, почему не может быть синей кровати?
Мы встретились с мамой вечером. Нет, она меня не ругала, а просто, без всяких вступлений, отвесила хороший подзатыльник.
Не знаю, зачем применять в наше время такие забытые средневековые методы воздействия. Можно придумать что-нибудь пострашнее. Например, не подзывать к телефону, когда звонит Сашка, или выключать телевизор на самом интересном месте.
Рука у мамы тяжелая, она преподаватель физкультуры, гимнастка, после ее подзатыльников у меня голова по два часа гудит. Я проверял по часам. Как после посещения воздушного парада: ты уже дома, и тишина, и самолеты не летают, а в голове гул.
Тут, к счастью, зазвонил телефон.
Мама сняла трубку. Это звонила тетя Оля.
— Приезжай, полюбуйся, что наделал твой любимец! — кричала мама. — Он выкрасил кровать в синий цвет. Может быть, ты теперь скажешь, что у него тяга к живописи? «Не ограничивайте мальчика в фантазии (это она повторяла слова тети Оли, передразнивая ее), дайте ему простор».
Мама повесила трубку и посмотрела на меня. Она действительно была расстроена. С ума сойти, из-за какой-то кровати она готова была заплакать.
— Ну чего ты? — сказал я. — Из-за кровати…
— Да нет, — ответила она, — из-за тебя. Растешь балбесом.
— Я обязательно исправлюсь, — сказал я. — Честное слово. Вот увидишь.
Мама безнадежно махнула рукой.
Эта безнадежность сильно меня огорчила. Я почти целый день об этом думал, но потом забыл. Московская суета!
Как-то мы тащились с Сашкой в школу из последних сил. И вдруг нас нагнала незнакомая девчонка.
Она улыбнулась нам как старым знакомым и сказала:
— Здравствуйте, мальчики. Не узнаете? Я Настя Монахова.
А я ее действительно не узнал, и Сашка тоже не узнал. Она училась с нами до четвертого класса, а потом на год уехала. Я внимательно посмотрел на нее. Она была Настя Монахова, но какая-то новая.
А мы только перед этим решили пропустить первых два урока и придумали, что соврем, будто одинокой старушке стало плохо на улице и нам пришлось отводить ее домой. Мы даже записку написали от имени этой одинокой старушки и, чтобы наш почерк не узнали, писали в две руки: букву — я, букву — Сашка.
Это все я придумал, потому что такой случай был в моей жизни, но произошел он не в будний день, а в воскресенье, и я не смог им воспользоваться.
Правда, эта старушка жила в нашем доме, ее звали Полина Харитоньевна Веселова, но мы с нею раньше не были знакомы. А в тот день, когда я ее спас от почти неминуемой смерти, она пришла к нам с тортом на чаепитие и долго объясняла маме, какой я замечательный мальчик. Ну и теперь мы написали записку ее словами, теми, которые она говорила про меня маме.
Я еще раз внимательно посмотрел на Настю Монахову и догадался, что́ меня в ней поразило: из мелюзги, замарашки она превратилась в настоящую красавицу. Вот что происходит с людьми, когда они долго отсутствуют!
И тут мне почему-то расхотелось пропускать уроки. И Сашке, видно, тоже, потому что он шел рядом с прекрасной Монаховой и помалкивал.
— А ты, Саша, по-прежнему учишься в музыкальной школе? — спросила Настя.
— Он у нас знаменитый флейтист, — ответил я за Сашку.
— Молодец, — сказала Настя. — А ты, Боря, чем увлекаешься?
— Я? Исключительно ничем.
— Ну и неостроумно. В наше-то время ничем не увлекаться!..
— Еще один воспитатель на мою бедную голову! — сказал я.
— Извини, — тихо ответила она. — Я не собиралась тебя воспитывать. Просто сказала то, что подумала. Мне тебя жалко стало.
Вот так она меня пригвоздила. А пока я ей собирался ответить, мы уже вошли в класс, и все ребята с любопытством набросились на Настю и оттеснили нас с Сашкой.
Мы сели за парту, но почему-то оба не спускали глаз с Монаховой. Она нас просто околдовала. «Но посмотрим, поборемся, не на таких наскочила», — подумал я и тут же сделал все наоборот.
Дело в том, что в этот день меня назначили вожатым в первый класс «А». Об этом сообщила Колобок, то есть наша старшая вожатая Нина, которую прозвали Колобком, потому что она толстуха и всегда что-нибудь жует. И представьте, я согласился. Именно из-за нее, из-за Насти Монаховой.
Вот как все было. Влетает, значит, в класс Нина, дожевывая на ходу пирожок. Она у нас такая восторженная-восторженная и говорит всегда торжественно-торжественно, как будто выступает перед толпой.
Однажды, когда я учился в третьем классе, она вцепилась в меня, и не где-нибудь, а на улице, и воспитывала сорок минут.
Сашка в это время стоял в сторонке и ел мороженое. Ему в ожидании пришлось съесть три порции.
Чтобы отделаться от нее, я начал икать. Это очень хороший, испытанный способ. Она тебе слово, а ты в ответ «ик». Она сказала, чтобы я перестал. А я в ответ снова «ик». А потом Нина узнала, что это мой способ отделываться, когда воспитывают, и невзлюбила меня. И вот, когда теперь она мне заявила: «А я по твою душу, Збандуто», — у меня все внутри похолодело от предчувствия беды.
— Что это вдруг? — удивился я. — Вроде еще ничего не случилось.
— Случилось. — Нина загадочно-загадочно улыбнулась.
Настя повернулась в нашу сторону: это был немаловажный момент.
— Интересно, — тут же стремительно вступил в игру Сашка.
— Ребята, минуту внимания! — сказала Нина. — Во-первых, поздравляю вас с новым учебным годом!
— Уря-а-а! — закричал кто-то тоненьким голосом.
Я воспользовался тем, что Нина отвернулась, подмигнул Насте и сполз под парту.
— А во-вторых… — сказала Нина торжественным голосом.
После этого наступила тишина. Видно, Нина повернулась лицом к нашей парте, а меня нет, а я тю-тю! Сидел себе и похихикивал.
— А где Збандуто? — спросила Нина.
— Не знаю, — ответил Сашка. — Только что был тут.
В этот момент на меня напал чих. Я зажал рукой нос, сморщился и чихнул про себя, но не рассчитал и треснулся головой о парту. Гул пошел по всему классу. Ясно было, что теперь меня обнаружат.
И действительно, я увидел, что Нина лезет под парту. Я закрыл глаза и откинул голову на скамейку.
— Что с тобой, Збандуто? — участливо спросила Нина.
— Он сомлел, — сказал Сашка. — Здесь душно. Отвык за лето от школьной обстановки.
— Воды, — приказала Нина.
Я слышал, как кто-то услужливо побежал за водой и вернулся обратно. Потом этот кто-то приподнял мою голову и нахально ливанул полграфина воды мне за шиворот.
Тут я вскочил. Ну конечно, передо мной стоял Сашка. В руках у него был графин с водой. Он был очень доволен, потому что вызвал всеобщее веселье. Даже Настя хохотала. По-моему, он унизил меня ради нее. Я бы на его месте так не поступил.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросила Нина участливо. — Получше?
— Ничего, — сказал я. — Только зачем же лить воду за шиворот? Разве нельзя было просто побрызгать в лицо?
— Хорошо, — сказала Нина, — в следующий раз.
Она надо мной издевалась.
— А теперь, ребята, я вам сообщу новость, — снова торжественно начала Нина. — Совет дружины назначил одного из вас вожатым в первый класс «А». — Она повернулась ко мне и объявила: — Бориса Збандуто.
И тут почему-то поднялся невообразимый шум. Все начали смеяться, а больше всех — мой друг Сашка. Каждый острил как мог, нарочно перевирая мою фамилию.
— Донато! Ха-ха-ха! — закричал Сашка. — Он научит их получать двойки.
— Бандито! Плакали деревья в школьном дворе!
— Надувато! Научи их лупить девчонок!
— Бить окна!..
— Играть в расшибалочку!..
Все ребята хохотали, и я тоже не отставал от них. Действительно, какой из меня вожатый!
— Ну хватит. Посмеялись — и хватит! — серьезно сказала Нина. — Согласен, Збандуто?
— Нет, — ответил я. — У меня профессиональная негодность. Я от волнения заи… заи… заикаюсь.
Ребята снова засмеялись.
— То ты икаешь, — сказала Нина, — то ты заикаешься. Довольно валять дурака. Говори, согласен или нет?
— А что я буду с ними делать? — спросил я.
— Подготовишь в октябрята, — ответила Нина.
— Будешь их сажать на горшки и вытирать носы! — выкрикнул Сашка и посмотрел в спину Насти.
Он явно хотел ей угодить. И тут она оглянулась и сказала те самые слова, которые и втянули меня в эту историю. Потом-то оказалось, что она просто пошутила.
— Что здесь смешного? — сказала она. — Это ведь серьезное дело.
На секунду наши глаза встретились, и я вдруг, к своему величайшему удивлению, услышал собственный голос, который произнес:
— Я согласен.
— Несчастный Надувато, мне тебя жаль! — Сашка корчился от смеха.
— Может, помолчишь? — спросил я. — А?
— Ну вот и хорошо, Збандуто, — сказала Нина. — Мы знаем твои слабости, но доверяем. А ты должен оправдать это доверие.
— Можете на меня положиться, — громко ответил я и победно оглядел притихший класс.
— Подумай, о чем ты будешь говорить с ними на первом сборе. Для этого нужна какая-то находка, — предупредила Нина.
По дороге домой я думал о первоклассниках. Мы с ними понаделаем дел. Можно, к примеру, перейти на ускоренное обучение: за год — три класса. Вот будет пожар! Все обалдеют. Может быть, моим методом сможет воспользоваться наша школа или даже вся страна! А можно еще организовать для них учение во время сна. Они будут ночью спать и учиться, а днем гулять. Чем не жизнь?.. Идеи так и роились в моей голове.
Пусть теперь Н. Монахова скажет, что я ничем не увлекаюсь. Воспитать современного человека, подготовить его для жизни в двадцать первом веке — это поважнее, чем пищать на флейте.
И тут меня осенило: надо для первой встречи произнести речь. Это будет та самая «находка», о которой говорила Нина.
Я вытащил на ходу из портфеля тетрадь и, остановившись, быстро написал: «Дорогие ребята, пионерская организация…» Дальше у меня почему-то не пошло, хотя сама находка показалась мне блестящей. И, не в силах сдержать радость, я побежал домой, чтобы рассказать обо всем маме.
Дверь мне открыла Полина Харитоньевна. С тех пор как я ее спас от неминуемой смерти, она зачастила к нам: пьет с нами чай или обедает. Ей нравилось, что из наших окон хорошо видно, кто куда пошел, кто что понес, кто как одет. Мама ее жалела и говорила, что в ней, в Полине Харитоньевне, сильны пережитки прошлого, что она из буржуазной среды. Конечно, ей ведь восемьдесят лет.
Вид у Полины Харитоньевны был испуганный, особенно в этом странном салопе, который она натянула на себя. А в тот момент, когда она открыла дверь, меня как раз снова посетило вдохновение, и я выпалил ей прямо в лицо продолжение своей речи.
— «Дорогие ребята! — крикнул я торжественно-торжественно. Я теперь начинал понимать Нину. — Пионерская организация, известная своим благородством…»
— Что-нибудь случилось? — спросила Полина Харитоньевна, отступая.
— Случилось, — ответил я.
— Что? — Полина Харитоньевна всего боялась.
— Меня назначили вожатым! — крикнул я и пролетел мимо нее в комнату, чтобы записать продолжение речи.
Она вошла следом за мной:
— Вожатым? Тебя?
Я вырвал листок из тетради и быстро стал записывать речь.
— В первый класс «А», — ответил я.
— Ну что ж, Бока, теперь ты должен будешь показывать пример другим.
— Не называйте меня больше Бокой, — попросил я, — я уже не маленький.
— Хорошо, — согласилась Полина Харитоньевна. — Может быть, пообедаешь?
— Нет, — твердо ответил я, — я буду сочинять речь… и развивать силу воли. Волевой человек может добиться чего угодно.
Я склонился к столу, потому что почувствовал, что меня опять осенило.
В это время хлопнула входная дверь. Пришла мама. Я выскочил ей навстречу.
— Мама! — закричал я. — У меня хорошая новость!
— Тише, тише, не кричи так, — попросила она.
— Меня назначили вожатым в первый класс, — с ходу перешел я на шепот.
Мама скептически поджала губы. До чего же все-таки взрослые скучный народ! Я думал, она закачается или хотя бы улыбнется. Ну ничего, когда она узнает, какие я задумал дела, поверит в меня.
— Только не называй меня больше Бокой, — предупредил я и удалился в свою комнату.
Речь была написана, и теперь, нежно разглаживая эту драгоценную бумагу, я учил ее наизусть.
— «Дорогие ребята! Пионерская организация, известная своими славными делами, прислала меня к вам, нашим младшим товарищам…»
Я перестал читать, подкрался к двери и приложил ухо к замочной скважине, чтобы послушать, что обо мне говорят мама и Полина Харитоньевна.
— Неужели исправится? — долетел до меня голос мамы. — Неужели возьмется за ум?
— А что вы думаете, — ответила Полина Харитоньевна. — Обещал развивать силу воли.
— Боже мой! — вздохнула мама. — Чего он только не обещал развивать: и силу воли, и память, и внимательность, и не лгать, и не драться, и, наконец, помогать мне!
Я решил напомнить о себе и прокричал в замочную скважину:
— «Чтобы я закалил вас и подготовил нам достойную смену…» — На слове «смена» у меня сорвался голос, и получилось не очень красиво.
Тем не менее я прильнул глазом к скважине: Полина Харитоньевна и мама были передо мной как на ладони. Представьте, они с аппетитом обедали, пока я страдал на благо общества. Я с возмущением открыл дверь.
— А, Бока, — сказала мама. — Может быть, все же пообедаешь?
— Опять «Бока»! — возмутился я. — Это, наконец, надоело.
Но за стол я сел. От этой речи я здорово проголодался.
После обеда я вновь вернулся к своей работе. Пробежал речь глазами и остался доволен. Вот только нет в ней упоминания о мужестве. Вставил в нескольких местах слово «мужество».
— Борька! — крикнул кто-то за окном. — Збандуто!
Я узнал Сашкин голос.
«А-а-а, притащился! — подумал я. — Ну покричи, покричи. Только теперь мне не до тебя. Я занят серьезным делом, это тебе не этюды для флейты».
— «Дорогие ребята! Пионерская организация, известная своим мужеством, прислала меня к вам, нашим младшим товарищам, мужественным, мужественным…» — продолжал я повторять одно слово, как испорченный проигрыватель, явно выжидая, позовет меня Сашка еще или нет.
Нет, не зовет. Неужели ушел? Предатель! Бросает друга в трудную минуту! Чтобы убедиться, что Сашка действительно предатель, я подошел к окну — мы живем на первом этаже — и открыл его.
Сашка стоял на своем обычном месте.
— Ну, скоро ты? — спросил он.
— Не мешай, — ответил я. — Я занят.
— А как же я? — удивился Сашка. — Что же мне делать в полном одиночестве?
— Действительно, — я посмотрел на его постную физиономию, — а как же ты? — И, не раздумывая, полез в окно.
От сквозняка совсем некстати широко распахнулась дверь, и мама с Полиной Харитоньевной увидели меня сидящим верхом на подоконнике.
— Ты куда? — закричала мама. — А как же твоя речь?
— Ничего, — ответил я, — даже министры читают свои речи по бумаге. — И прыгнул вниз.
Через несколько дней, когда все ребята и я, между прочим, уже забыли, что меня назначили вожатым, в нашем классе появились две маленькие девочки. Все, конечно, тотчас уставились на них. Это ведь необычное событие.
А я в это время стоял на голове на спор с Сашкой. Стоял, поглядывал на Настю и болтал ногами. На этот раз победителем выходил я. Сашка отстоял до ста, а я пошел на вторую сотню. Между прочим, это полезно. Только учителя этого не понимают. Говорят — хулиганство. А как же йоги?
Да, наша дружба с Сашкой из-за Насти зашла в тупик. С ним творится что-то невозможное. Он преследует меня днем и ночью (во сне).
Сегодня мне приснилось, что он, Сашка, уже генерал и Настя выходит за него замуж. Я проснулся в холодном поту.
Каждый раз, когда я обращаюсь к Насте, его вечно розовое лицо с двумя спелыми помидорами вместо щек делается бледным, как у мертвеца. Насколько я понимаю, это ревность. Хорошо, что он мне приснился с нормальным лицом, а то я закричал бы и разбудил маму. Я всегда кричу, когда мне снится что-нибудь страшное.
Чем это все кончится, не знаю. Из-за ревности и не такие люди погибали. Говорят, раньше многие из-за этого пускали пулю в лоб или сердце. Надеюсь, Сашка не последует этому глупому примеру. Я же изо всех сил старался облегчить его страдания. Вчера угостил его двумя стаканами сока на выбор, истратив еще шестьдесят копеек из бывшей десятки. Причем сам я выпил стакан чистой газированной воды за копейку!
— Чего вам надобно, крошки? — спросил Сашка.
— Нам нужен Боря З… — Девочка покраснела, ей трудно было выговорить мою фамилию.
А вторая ей помогла:
— Занудо…
Все только этого и ждали и сразу засмеялись.
Я догадался, что это девчонки из первого «А», вскочил на ноги и стал незаметно вытеснять их из класса.
— Это я и есть. Только я не Занудо, а Скандуто, — переврал я свою фамилию.
— Извините, — сказали девчонки в два голоса. — Мы из первого «А». Вы наш вожатый. Мы вас ждем уже неделю.
К нам подскочил Сашка, загородил меня от девчонок и крикнул:
— Бегите, детки, он вас съест. Он Серый Волк! — Он дернул одну из них за косу.
Все стали хохотать еще больше.
Я подумал, что Сашка их сейчас доконает и они убегут, но тут вмешалась Настя и всю игру спутала.
— Перестаньте, — сказала она. — Борис, что же ты?
И действительно, мне стало стыдно. Что это я? Ведь я сам не люблю, когда над другими издеваются.
— Послушай, Красная Шапочка… — многозначительно произнес я. — Мы же разговариваем, — отстранил Сашку рукой и сказал: — Я приду к вам. Сегодня. После уроков. Будет сбор. Я уже речь написал.
Вот так-то. Знай наших!
После уроков я заметил, что Сашка необычно быстро собирает портфель. Его поспешность мне была ясна, я видел, куда он косил глаза.
В это время Настя вышла из класса. Я выскочил следом за ней.
— Привет! — крикнул на ходу Сашка, обгоняя меня в коридоре.
Встретились мы на первом этаже около библиотеки.
Когда он увидел меня, то прикинулся, что ничего не видит, и хотел пройти мимо. А я, видно тоже от смущения, подставил ему ножку, и он растянулся во весь рост.
— Ты что, — взревел он, вскакивая, — обалдел? — И трахнул меня портфелем.
Я в ответ тоже. В результате у нас вышла настоящая современная дуэль. Из-за женщины, потому что каждому из нас было ясно, чего мы здесь околачиваемся.
А тут появилась и сама виновница нашего поединка. Она вышла из библиотеки.
— Чего это вы деретесь? — спросила Настя. — А еще друзья!
— У нас дружеская драка, — сказал Сашка, зло поглядывая на меня.
— Разминка после уроков, — поддержал я.
А в следующий момент произошло нечто неожиданное: в одном из классов открылась дверь, в нее просунулась голова какого-то малыша, который, увидя меня, издал оглушительный победный клич:
— Ребята! Боря при-ше-о-ол!
Стремительно, как будто их выпустили из катапульты, из класса вылетела толпа детей и дикой ордой устремилась на меня. Они смотрели на меня с немым восхищением, как на бегемота в зоопарке. Через секунду Настя и Сашка оказались оттесненными в дальний угол.
Я криво улыбнулся. Я совсем забыл, что обещал к ним прийти, и смущенно сказал:
— Давайте пойдем в класс. Там мы будем в своей тарелке.
— Пошли в свою тарелку! — крикнул какой-то находчивый малыш.
— Пошли! Пошли! — загалдели остальные.
В классе ребята уселись за парты и притихли.
На доске большими печатными буквами было выведено: «БОРЕ УРА!»
— Ну, это уж слишком, — сказал я и стер надпись.
Откашлялся, дрожащими руками разгладил на учительском столе листок с речью и начал:
— «Дорогие ребята! — Голос у меня был странный, дребезжал, как старый репродуктор: — Пионерская… организация… всем известная…»
Я легкомысленно оторвал руку, придерживавшую листок, а легкий ветерок, ворвавшись в открытую форточку, взметнул мою драгоценнейшую речь, унес с учительского стола и уронил на пол.
Я проследил за нею тупым взглядом, но поднять не решился.
— «Пионерская организация, всем известная…» — начал я наизусть и замолчал. Слова окончательно вылетели у меня из головы.
Мальчишка с первой парты догадливый оказался: поднял листок и положил передо мной на стол. А я, как заправский телевизионный диктор, который читает текст по бумажке, но делает вид, что совсем не читает, скосив глаза, быстро прочел:
— «…Пионерская организация, всем известная… — На секунду поднял голову, криво усмехнулся: „Повторенье — мать ученья“, и продолжал: —…своим мужеством, прислала меня к вам, нашим младшим товарищам, чтобы я вас закалил и подготовил нам достойную мужественную смену…» — Я умолк окончательно.
— Ура-а-а! — закричал мальчишка с последней парты.
— Не надо, — сказал я.
Стало тихо и неизвестно, что делать дальше. Первоклашки преданно смотрели на меня.
— Ну, давайте познакомимся, — упавшим голосом сказал я.
На первой парте сидели девочки, которые приходили ко мне.
— Тебя как зовут? — спросил я одну из них.
— Стрельцова, — ответила она, вставая.
— Фамилий не надо, — предложил я. — По фамилиям скучно. Давайте только имена.
— Зина, — сказала Стрельцова и села.
— А меня Наташа, — сказала ее соседка.
У этой Наташи были круглые глаза, как пятаки, и эти пятаки не отрываясь следили за мной.
— У нас две Наташи! И обе дуры! — выкрикнул какой-то острослов с последней парты.
Мальчишки засмеялись, а Наташа захлопала своими пятаками. Видно, собиралась разреветься.
Я направился к этому острослову. Я угрожающе приближался к нему.
В классе стало тихо.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Генка, — ответил он.
— А сколько у вас Генок?
— Трое.
— Надеюсь, не все такие умные?
Ребята засмеялись, и острослов Генка тоже. А Наташа уставила на меня свои пятаки и сказала:
— Нет, только этот… Костиков.
— Значит, ты Генка Костиков? — Я немного повеселел и спросил соседнего мальчишку: — А ты?
Мальчишка встал и, сильно смущаясь и краснея, прошептал что-то неразборчиво.
— Громче, — попросил я.
— Толя! — вместо него выкрикнул Генка. — Он у нас трус. Как девчонка.
— Тихо, тихо, — сказал я. — Храбрость дело наживное. Садись, Толя. — И повернулся к классу: — Продолжим знакомство…
И тут со всех сторон защелкало, как горох:
— Лена!
— Лена!
— Гена!
— Саша!
Они вскакивали и садились, как оловянные солдатики.
— Сима!
— Коля!
— Леша!
— Шура!
Сначала я пытался запомнить имена ребят и их лица, даже пальцы загибал, но вскоре понял всю тщетность этой затеи.
У меня от них голова пошла кру́гом. Они были ужасно одинаковые, эти первоклашки. Все в форме. Все с белыми воротничками. Девочки — с косичками. Мальчишки — с челками. Да еще одно имя на двоих или троих.
— Довольно! — решительно прервал я этот поток имен. — На первый раз достаточно. Хватит!
Отошел к окну, чтобы сосредоточиться, и увидел, как Настя и Сашка пересекали школьный двор. Они шли рядом, и Сашка все время хохотал. Вероятно, рассказывал что-нибудь смешное про меня. Это его излюбленный прием. Надо было отделаться от первоклашек и догнать их.
— Вот что, ребята, — сказал я, — мы пойдем с вами в автоматическую фотографию. Там вы сфотографируетесь, тогда я вас по фотографиям и запомню.
Малыши завыли от восторга. Ужас, до чего они были восторженные!
— А сейчас мы возьмем портфели и ранцы и дружно побежим домой. Только бегом до самого дома! Понятно?
Они, конечно, не поняли, что я просто решил сбежать от них, зашумели и дружно стали расхватывать свои портфели.
— Приготовились! — скомандовал я, делая незаметно шаг к двери, чтобы выскочить первым. — За мной!
Я сделал стремительный рывок, сильно толкнул дверь и на легких парусах покинул коридор первоклашек.
А они, эти несчастные, неумелые дети, рванули к дверям все одновременно. Ну конечно, застряли, и получилась классическая пробка.
Ловко я от них отделался. Хотя, если совсем честно, мне было немного не по себе. Неинтересно их обманывать, они всему верят. Я представил себе, как они придут домой и будут рассказывать про меня и про то, что я собираюсь их вести в автоматическую фотографию… А я-то совсем не собирался.
Нет, пожалуй, надо. Свожу их в фотографию, раз обещал. Это было последнее, что я подумал о первоклассниках, ибо я увидел впереди Настю и она застила для меня весь мир.
Где-то рядом с ней, в полутумане, прыгал и корчился Сашка.
Мы играли в футбол. Шестой «В» на шестой «А». Я стоял в воротах, а Сашка был в нападении. Это была принципиальная игра, но дело не только в этом. Среди зрителей сидела Настя. Понимаете?
И вдруг слышу чей-то писклявенький зовущий голосок:
— Бо-ря!
Скосил глаза. О боже, возле меня появилось милое видение: та самая первоклашка, у которой глаза как пятаки!
Я сделал вид, что не слышу. Нечего сказать, нашла подходящее время для задушевной беседы!
Она снова окликнула меня:
— Бо-ря!
Я оглянулся, посмотрел на нее с диким удивлением, точно вижу впервые:
— Ты меня?
Она кивнула, представьте!
Я снова отвернулся. А она не уходит и говорит мне в спину:
— Я Наташа Морозова из первого «А».
— Ну и что? — спросил я.
— Там собака, — ответила она. — Я боюсь, а мне надо домой.
— Ты же видишь, я занят, — возмутился я.
— А я думала, — сказала девчонка, — ты меня проводишь.
От этих ее слов я чуть не упал, даже перестал следить за игрой и едва поймал мяч.
Нет, вы видели? У всех ребят детство — лучшая беззаботная пора жизни, а у меня каторга! В футбол не дают поиграть. Нет, нет, нет, меня на жалость не возьмешь! Я не буду жалостливым. Она испугалась собаки! Подумаешь! И если даже та ее немного покусает, ничего страшного.
Через пять минут мне стало ясно: она без меня никуда не уйдет.
В общем, я вынужден был попросить замену.
Не оглядываясь, я побежал к школьным воротам. За мной, еле поспевая, бежала Наташка.
Ну, уж тут я высказался. Я ее пригвоздил, растер в порошок! Я сказал ей:
— Если ты боишься, пусть тебя мамочка встречает. Или папаша. Я в няньки не нанимался.
— У меня папа в Африку уехал, — ответила Наташка.
— Куда-куда?
— В Африку.
— А ты хоть знаешь, где находится Африка? — спросил я.
— Конечно! — Она рассмеялась: — Я даже стихи про Африку знаю. «В Африке акулы, в Африке гориллы, в Африке большие злые крокодилы…»
— И все? Больше ты ничего не знаешь про Африку? Ну и нечего врать.
Она вдруг остановилась:
— Я никогда не вру.
— Совсем? — выскочило у меня.
— Совсем, — ответила Наташка. — Я не умею.
— Не горюй! — Я похлопал ее по спине. — Этому я тебя научу.
— Зачем? — спросила Наташка, и ее глаза-пятаки превратились в воздушные шары.
Я засмеялся, не зная, что ответить. Действительно, глупо получилось.
— Я пошутил. Я сам никогда не вру, — сказал я.
И тут меня затрясло от смеха, потому что мы подошли к школьным воротам, а там прыгала привязанная на ремешке к изгороди собачонка на тонких ножках, с оттопыренными ушами.
— И ты ее испугалась? — возмутился я.
Протянул руку, чтобы погладить собачонку, но она неожиданно ощетинилась, зло залаяла и рванула поводок. Я еле успел отскочить.
— Вот видишь! — сказала Наташка. — Она кусается. — Взяла меня за руку и крепко прижалась.
— Ну ладно, африканка, — сказал я, — до свиданья.
— Спасибо! — крикнула девочка.
Я посмотрел ей в спину. До чего смешная! Ноги — как у африканского страусенка.
В это время подошел хозяин собачонки и стал отвязывать ее от изгороди.
— Между прочим, — сказал я громко, — здесь ходят маленькие дети.
— Учтем, — ответил хозяин собачонки.
Подошел троллейбус, Наташка села в него. Водитель поторопился закрыть двери, и ее портфель прищемило.
Я бросился на выручку: застучал кулаком по двери. Водитель снова открыл двери, и портфель плюхнулся на тротуар. Я подхватил портфель, впрыгнул в троллейбус и позвал:
— Наташка, ты где?
— Я здесь, — ответила Наташка.
Водитель закрыл двери, и троллейбус тронулся.
— Все из-за тебя! — угрожающе прошипел я и сунул ей портфель.
Вскоре троллейбус остановился, я сошел, и она тоже сошла.
— А ты чего? — удивился я.
— Здесь мой дом, — сказала она.
— И ты пешком не можешь пройти одну остановку?
— На троллейбусе интересней.
— Интересней! — передразнил я ее.
Я здорово обозлился.
Я стал стягивать наколенники, а то на меня все оглядывались: они были натянуты поверх брюк.
— А твой дом где? — не унималась Наташка.
— Там… — Я неопределенно махнул рукой и пошел.
— А можно, теперь я тебя провожу? — Она догнала меня.
— Нельзя, — ответил я. — Я возвращаюсь на футбол.
Конечно, когда я прибежал в школу, никакого футбола не было и все разошлись. Я уже собирался уходить, как вдруг вижу, ко мне подбегает Наташка.
— Ты чего вернулась? — спросил я.
— Я хотела узнать, чем кончилась игра, — сказала она. — Кто победил?
— Тоже мне болельщица! — возмутился я.
— Боря, а теперь можно, я тебя провожу?
— Провожай, провожай! — От нее нельзя было отделаться.
Домой мы возвращались вместе. Она оказалась смешной и симпатичной. С ней легко было разговаривать. Ее отец действительно уехал работать в Африку. Он врач. А матери у Наташки нет. Она умерла, когда Наташка была маленькой. И теперь они живут вдвоем с бабушкой, пенсионеркой.
Ну, тут я, чтобы поддержать разговор, сказал, что у меня тоже есть знакомая пенсионерка — тетя Оля.
— Пенсионерка! — повторила радостно Наташка и засмеялась.
Почему ей было смешно, я не понял. Не всегда ведь так сразу поймешь этих маленьких.
— Все пенсионерки смешные, — объяснила она. — В тот день, когда им разносят пенсию, они не выходят на улицу, боятся прозевать почтальона.
Правда, она веселая. Она мне так понравилась, что я разменял еще один рубль из папиной десятки и угостил ее мороженым. Она его лизала медленно, чтобы растянуть удовольствие.
— Боря, — спросила Наташка (она все время поддерживала разговор), — а твой отец куда уехал в командировку? — Улыбнулась и добавила: — Тоже в Африку?
Шутница!
— Нет. В Сибирь. Он живет среди тофаларов.
— А кто такие тофалары? — спросила Наташка.
— Это маленькая народность в Сибири.
— Так это люди, — догадалась Наташка. — А я про них ничего не слышала. А что он там делает?
— Ищет метеорит в тайге. — Мне нравилась эта игра.
Она была неиссякаема на вопросы.
— А что такое метеорит? — спросила Наташка.
— Это небесное тело. Может быть, осколок далекой звезды.
— Осколок звезды! — восхищенно прошептала Наташка.
— Он летит к Земле со сверхзвуковой скоростью и так разогревается, что превращается в огненный шар.
— В огненный шар, — повторила она.
Все-таки я ее потряс.
Наташка подняла глаза к небу, надеясь увидеть в нем этот огненный шар, но увидела только солнце. Сощурилась, глаза у нее превратились в щелки, и она спросила:
— Как солнце?
— Нет, — ответил я. — Он маленький. Я вижу, вас надо учить еще да учить.
— Конечно, — согласилась Наташка. — Боря, а ты не знаешь, как спят африканские жирафы?
Ну и девица, что придумала! Я бы мог соврать ей или отшутиться, сказать: «Они спят, задрав кверху копыта» или «Они спят на земле». Но я честно признался, что не знаю. И самое удивительное — мне самому понравилось то, что я сказал правду. Это было что-то новое во мне и подозрительное. Уж не заболел ли я?
В это время я заметил Сашку, стоящего возле нашего дома. В руках у него был мяч, он небрежно постукивал им об асфальт. Рядом, около стены, лежали наши портфели.
Я остановился и стал перевязывать шнурки в ботинках, а сам соображал, как отделаться от Наташки. Не хотелось бы, чтобы они сталкивались.
— Иди, — прошипел я, — тебе пора домой.
— Ничего, — успокоила меня Наташка, — я не спешу.
Тогда, все еще завязывая шнурки, я медленно повернулся к Сашке спиной, чтобы уйти.
Я даже прополз несколько шагов на четвереньках, и так, может быть, я бы полз через весь двор, но неожиданно передо мной выросла стена в виде Сашки.
— Ну что? — спросил я беззаботным тоном, делая вид, что Наташка вроде бы не со мной. — Зайдем ко мне?
Собственно, если бы он ответил мне сразу, ничего и не произошло бы, но он так долго обсасывал свой леденец, как будто это было самое важное занятие в мире.
Он сосал леденец и презирал меня. Щеки у него были пунцово-малиновые, и поэтому особенно контрастно выделялся синяк под глазом, который кто-то ему поставил во время игры.
И вот тут-то нетерпеливая Наташка вполне дружески ворвалась в нашу беседу.
— Какой у вас синяк! — сказала она и заботливо добавила: — Вам надо к врачу.
Сашка ей ничего не ответил и стал кричать, что они продули игру из-за меня, потому что я поставил в ворота размазню, что я совсем в последнее время ошалел, что ему противно со мной разговаривать, что я предатель.
— Так вы проиграли, — разочарованно сказала Наташка.
Сашка секунду помолчал и, не поворачиваясь к ней, не вытаскивая изо рта леденца, едва разжимая губы, процедил:
— А ну валяй отсюда, шмакодявка!
Наташка посмотрела на меня, ждала, видно, что я за нее заступлюсь.
А я сказал:
— Иди, иди! Тебе пора.
Она повернулась и пошла, медленно так пошла, — может, думала, что я все же ее окликну.
Глупо, конечно. И со стороны может показаться смешным. Подумаешь, проиграли в футбол! Но я-то знал, что этот проигрыш для Сашки большое несчастье. И чтобы как-то его успокоить, кивнул в спину удаляющейся Наташки и сказал: «Вот привязалась!» — но не рассчитал и произнес эти слова слишком громко.
Наташка услышала и, не веря своим ушам, оглянулась. Глаза у нее снова из пятаков превратились в воздушные шары. Два голубых воздушных шара.
Может быть, она с таким предательством никогда не сталкивалась. Только что были верными друзьями, рассказывали друг другу биографии, ели мороженое, смеялись, и на тебе!
И тут я увидел, что на Наташку движется какая-то гигантская собака. Не собака, а буйвол! Я догнал ее и сказал:
— Спокойно. Я здесь.
Она радостно схватила меня за руку, прижалась и ответила:
— А я с тобой, Боря, даже собак не боюсь.
Вот здорово! Значит, она не обиделась. Действительно, чего на меня обижаться? Подумаешь, что-то не так сказал. Важно, что́ сделал.
— Портфель забыл! — крикнул Сашка.
Я вернулся и побежал за портфелем. Когда я подбежал, он расшнуровывал мяч. Я ждал, что́ он мне еще скажет, а он нахально выпустил воздух из камеры мне в лицо и сказал:
— Воспитатель! — Взял портфель и удалился.
— Да ты не волнуйся, — жалким голосом крикнул я ему вслед, — мы их обыграем!
Он не откликнулся.
— Спасибо за портфель, — не сдавался я.
Вот что меня губит, так это жалость и то, что я эмоциональный человек: не раздумывая совершаю разные поступки. Мне бы сейчас надо было перетерпеть, не бросаться Наташке на помощь, а я не выдержал.
А ведь мне Сашка дороже, чем она. У нас одна жизнь, одни идеалы. Нам вместе жить да жить. А эта пигалица уже стояла опять около меня. Треснуть ее, что ли, по макушке, чтобы отделаться раз и навсегда? Я поднял руку для щелчка, но снова натолкнулся на ее доверчивые, прямодушные глаза и, вместо того чтобы ударить, обнял за плечи.
В этот день я прибежал в школу раньше обычного. В портфеле у меня лежало заявление о том, что я ухожу в отставку с высокого поста вожатого, поскольку это мешает моей личной жизни.
И действительно, эти первоклассники одолели меня окончательно. Они мне не дают ни вздохнуть, ни охнуть. Вчера, например, притащился Толя. Лицо серьезное, глаза жалостные. А мы в классе были вдвоем с Сашкой. Сидели на парте и тихо обсуждали проблему Насти.
Дело в том, что накануне Настя и я совершили незабываемую прогулку. Мы бродили по улицам, сидели на скамейке на бульваре, плевали с Крымского моста в воду, за что были обруганы прохожим «верблюдами», выпили две бутылки лимонада и съели по три эскимо.
Правда, мне это дорого обошлось, я истратил еще один папин рубль, но зато было весело.
Теперь придется купить маме подарок поскромнее. В конце концов, дело не в дорогом подарке, а во внимании.
А Сашка, когда узнал о нашей прогулке, покрылся страшной бледностью мертвеца. Эта бледность так долго держалась у него на лице, что я испугался за его здоровье. Вот ревнивец!
Но я открытый человек и не стал скрывать от Сашки свои истинные намерения, а предложил ему начать генеральную битву за Настю. Мы решили оба за ней ухаживать под покровом полнейшей тайны — это было непременное Сашкино условие, — пока она не полюбит кого-нибудь из нас. Побежденный гордо удалится.
Ну вот, сидим мы, значит, и шепчемся о Насте, и вдруг входит Толя. А Сашка как раз расспрашивал меня во всех подробностях о нашей прогулке, ему интересно. И поэтому он когда увидел Толю, то закричал на него. А я вскочил на подоконник и стал открывать форточку, будто бы чтобы проветрить класс.
Я подумал: может быть, Сашка его выгонит, но уже через секунду почувствовал, как кто-то тянет мою штанину. Ах, так? Ну пожалуйста! Я спрыгнул с подоконника, вытащил заявление и поднес к Толиному носу. Он мне ответил, что такие буквы читать не умеет. Тогда я ему объяснил, что не буду больше у них вожатым, потому что это мешает моей личной жизни.
Он это выслушал, но не ушел. Стоял, как-то странно сжавшись, засунув руки глубоко в карманы.
— Ну что тебе? — спросил я.
— По секрету, — тихо ответил Толя.
Я нагнулся к нему, меня опять подвела жалость, и он, прижав губы к моему уху, прошептал свой секрет. Оказалось, он не умеет сам застегивать брюки. Я же говорю, с ума сойти можно от этих младенцев! Хотел ему тут же застегнуть брюки, но он кивнул на Сашку.
— Сашка, — попросил я, — выйди на минуту.
Сашка долго кривлялся и не хотел выходить, а потом вышел и, видно, рассказал нашим ребятам, потому что именно в тот момент, когда я застегивал Толе брюки, появилась Настя.
— Боже, — пропела она, — какая трогательная картина! Збандуто, ты просто создан для работы в яслях.
Я вскочил и стал подталкивать Толю к выходу, а он, наивная душа, решил мне помочь и сказал Насте:
— Там петельки маленькие. У меня ничего не получается.
Вот тут уж начался хохот.
Между прочим, во время нашей прогулки с Настей выяснилось, что она, как и Сашка, считает, что нет в мире более скучного занятия, чем возиться с первоклассниками. Мне это показалось странным: ведь когда меня назначали вожатым, она говорила противоположное. Оказалось, тогда она шутила! А я на эту шутку клюнул и теперь жестоко расплачивался.
В общем, только я отделался от Толи и показал Насте свое заявление и она меня похвалила и сказала, что я решительный человек, как прибежала Зина Стрельцова, тоже, естественно, первоклассница, с криком, что Генка Костиков убивает Гогу Бунятова и вот-вот выбросит его в окно.
Ну конечно, я понимал, что ничего страшного в этом нет, когда мальчишки дерутся, и даже если какой-то Генка выбросит какого-то Гогу из окна, тоже ничего не случится — они ведь учатся на первом этаже.
Но потом я почему-то не вытерпел и незаметно выскользнул из класса, чтобы Сашка и Настя не догадались.
И представьте, не зря. Когда я прибежал в первый «А», то Генка Костиков на виду у всех продолжал дубасить неуклюжего толстяка Гогу Бунятова. Тот, видите ли, обозвал Генку «дворником», потому что он помогал матери подметать улицу.
По-моему, Генка лупил его за дело, и поэтому я растащил их не сразу, а когда Гога стал уж очень вопить.
— Что же ты? — сказал я Гоге. — Разве не знаешь, что все люди равны?
— Знаю, — ответил Гога. — Он первый начал дразниться «толстяком» и хлопнул меня по животу. А я крикнул на него без злобы, а он стал меня дубасить.
Тут мои воспоминания были прерваны, потому что в пионерскую комнату, в которой я сидел и ждал Нину, чтобы вручить ей заявление об отставке, вошла Наташка.
Я подскочил на стуле и сказал себе: «Осторожно, преследование продолжается». Тем более, что за Наташкой бочком протиснулись Толя и Гога.
— Привет! — изображая радость, сказал я.
Они недружно ответили. Конечно, они пришли из-за меня к Нине, а тут я, собственной персоной.
— Ты Нину ждешь? — спросила находчивая Наташка.
— Нину, — ответил я. — А что?
— Ничего, — ответила Наташка. А у самой голос задрожал, но она все же нашла в себе мужество сознаться: — И мы к Нине.
Они стояли рядком, напротив меня, и не знали, что делать.
— Садитесь, — сказал я. — Будем ждать вместе.
— Конечно, — сказал Толя. — Вместе всегда веселей. — И взгромоздился на стул.
Наташка с Гогой тоже сели.
Помолчали.
Они за мной следили исподтишка, но я все прекрасно видел: как они переглядывались, как ободряли друг друга, как подталкивали для беседы.
— А у меня зуб больше не болит, — сказал Гога.
Дело в том, что я его вчера водил к зубному врачу. У них там до́ма все были заняты. Я хотел спросить у Гоги, отчего это он так вопил у врача, потом решил, что при всех не стоит.
— Боря, а как ты думаешь, Нина скоро придет? — спросила Наташка. — А то я сегодня дежурная.
— Не знаю, — ответил я.
Я стал их рассматривать, и под моим взглядом они перестали подталкивать друг друга — сидели не шевелясь. До чего же у них были смешные лица! Нет, правда. Вы когда-нибудь попробуйте, всмотритесь в первоклассников. Это совершенно особенные люди. На их лица можно смотреть без конца. Они всегда живые: что на сердце, то и на лице.
— Боря, а может быть, ты передумал? — спросила Наташка.
— Ничего я не передумал, — ответил я.
А сам действительно испугался, что могу передумать, и стал себя растравлять и вспоминать, как я из-за них был неоднократно унижен. Они из меня сделали няньку: и брюки я им застегивал, и к зубному врачу водил. А вчера еще в добавление ко всему пришлось зашивать Наташке платье: она его разодрала на одном месте, села на гвоздь.
Тут я почувствовал, что погибаю, ибо все эти воспоминания не вызывали во мне ни протеста, ни негодования. Я вскочил, чтобы обратиться в бегство, но Наташка, хитрая душа, все поняла и тоже вскочила.
— Ты куда? — спросила она и загородила мне дорогу.
В это время, на мое счастье, в комнату вошла Нина, и я протянул ей заявление. Все произошло в одну секунду, никто не успел опомниться, а Нина уже держала заявление в руке и читала.
— Так, — сказала она. — А вы чего, ребята?
Они промолчали.
— Ах да, — сказала Нина, она их узнала. — Идите, идите. Я сама разберусь. — Проводила до дверей и вернулась ко мне: — Так. Значит, работа вожатого мешает твоей личной жизни?
— Интересы у меня совсем другие, — ответил я.
— Знаю я твои интересы: в футбол гонять вместе со Смолиным.
— Неправда, — возразил я. — Мы в кино ходим, и книги читаем, и всякое прочее.
— Они сюда пришли из-за тебя, — сказала она, — а ты «всякое прочее», «мешают личной жизни»! Ты вот за все это время ничего для них не придумал.
— Почему? — возразил я. — Я придумал. Надо отвести их в автоматическую фотографию.
— Зачем? — Она посмотрела на меня с некоторым удивлением.
— Они там сфотографируются, а потом эти снимки можно будет наклеить в толстую тетрадь. Ты передай это новому вожатому, — великодушно предложил я, — пусть он их отведет.
— А зачем? — снова спросила Нина.
Кажется, произошла осечка. Она ничего не поняла.
— Фотография автоматическая, работает без фотографа. Детям будет интересно: можно любые рожи корчить.
— Знаешь, Збандуто, хорошо, что ты подал заявление, — сказала Нина. — Нет в тебе гармонии. И выдумки твои нелепые.
— Так ведь они люди двадцать первого века, — сказал я. — Им технику и автоматику подавай.
Она не ответила, видно, забыла про меня. Склонилась над листом бумаги и чертила мужское лицо с бородкой.
— Так я пойду, — сказал я.
— А, это ты, — спохватилась она. — Ну ладно, найдем тебе замену.
А после уроков, когда мы с Сашкой заскочили в раздевалку за куртками, произошло новое событие. К Насте, которая прихорашивалась около зеркала, подошла Наташка. Я первый ее заметил и остановил Сашку. Мы спрятались между пальто. И услышали этот странный разговор.
— Ты чего, малышка? — спросила Настя у Наташки.
До нас долетало каждое слово.
— Мне с вами поговорить надо, — ответила Наташка.
— О чем? — спросила Настя. — Пожалуйста. — А сама продолжала прихорашиваться перед зеркалом.
— Вы слышали, от нас Боря уходит? — произнесла Наташка, как будто это какое-то космическое событие.
— Ну и что? — спросила Настя.
— А вы скажите ему, чтобы он не уходил, — попросила Наташка.
— Ты думаешь, он меня послушает?
— Вы на него имеете влияние, — сказала Наташка.
— Почему? — удивилась Настя и посмотрела в мою сторону.
Она говорила все время громко и играла в такую наивную-наивную девочку.
— Вы красивая, — сказала Наташка. — А красивые на всех имеют влияние!
Последние слова Наташки, видно, понравились Насте, потому что она ответила:
— Хорошо… Я ему передам. Так что спи спокойно, малышка.
— Спасибо, — сказала Наташка и выбежала.
Мы вышли из раздевалки.
Настя уже сидела в вестибюле, нога на ногу, в нетерпеливом ожидании.
— Ну, пошли! — сказала она, вставая.
— Есть предложение поехать на Ленинские горы! — заорал Сашка.
А я вдруг, сам не знаю почему, бросил портфель на стул и крикнул:
— Подождите! Сейчас!
Стремительно взбежал я по лестнице, влетел в пустой первый «А», подошел к доске и написал: «ЗАВТРА ПОСЛЕ УРОКОВ ИДЕМ ФОТОГРАФИРОВАТЬСЯ. БОРИС». И повернулся, чтобы бежать вниз, к Насте и Сашке, но вместо этого прошелся между партами.
На полу валялась ленточка, какая-то девчонка обронила. Поднял эту ленточку. Постоял. Мне здесь было хорошо. И все нравилось: и маленькие парты, и неумелые рисунки на доске, и эта ленточка, которую я держал в руке.
— Ну вот я и вернулся, — тихо сказал я.
Подошел к парте, за которой «сидел» Толя.
— Как сидишь! — закричал я на него. — Опять сгорбился? Нехорошо. — И «стукнул» его по спине.
Тишина пустого класса не смущала меня. Я снова шагал между партами, пристально «вглядываясь» в лица ребят.
— А ты чего плачешь? — спросил я Зину Стрельцову. — Кляксы посадила? Не страшно. Все мы с этого начинали.
Подскочил к Генке:
— Срам! Ты же будущий космонавт, а в носу ковыряешь!
Тут я заметил Гогу Бунятова:
— А ты! Не стыдно? Ты достоин презрения! Дразнить товарища за то, что он вместе с матерью подметает улицу! Ты что, не знаешь, что «мамы разные нужны, мамы всякие важны»? Да, по-моему, вы без меня пропадете. Сколько еще у вас недостатков! Решено, я остаюсь навсегда!..
Когда я спустился в вестибюль, Насти и Сашки не было. На стуле одиноко лежал мой портфель.
А на следующий день я снова прибежал в школу раньше всех, чтобы Нина не успела назначить к моим первоклассникам нового вожатого. Выхватил у нее обратно заявление и на радостях влетел в класс, размышляя о том, как поведу детей фотографироваться.
В классе в полном одиночестве сидела Настя. От неожиданности я замер. А она встала мне навстречу. Помню, я еще успел подумать: «Да, ревнивец Сашка, проспал ты свое счастье». И точно, она пригласила меня пойти после школы в кино. А я молчал и чувствовал, что бледнею, бледнею, как Сашка во время припадка ревности, потому что знал, что должен ей отказать.
— Чего же ты молчишь? — спросила она.
— Я веду своих ребят фотографироваться.
— Подумаешь! — сказала она. — В другой раз сводишь. Обещанного три года ждут.
— Не могу, — твердо ответил я и еще больше побледнел.
— Ох, надоел ты мне со своим детским садом! — сказала она.
…Когда я выводил ребят из школы, то увидел Сашку и Настю, шагающих впереди нас. И они увидели нас и остановились. А ребята галдели, как десять тысяч воробьев, и не замечали ни Сашки, ни Насти.
Я сделал вид, что не вижу их, но Настя помахала мне:
— Мы в кино.
— Попутного ветра Гулливеро в сопровождении Лилипуто! — крикнул самодовольный Сашка и захохотал.
Конечно, со стороны мы представляли довольно смешную картину: я долговязый, рост сто шестьдесят, а детишки мне по пояс. Но представьте, Сашкины слова меня нисколько не задели. Я привык, что он не разбирается в средствах борьбы. То он мне вылил за шиворот полграфина воды, то на истории нарочно подсказал неправильную дату. А сегодня вообще где-то раздобыл старый ночной горшок и подставил мне. Я не заметил и сел. Все давились от смеха, а я обиделся на Сашку, чуть не заревел и, чтобы скрыть это, стал паясничать и напялил себе этот горшок на голову, за что был выгнан с урока.
Я благородный человек и не мстительный, я не обижаюсь на Сашку за то, что он все время пытается меня унизить. Я все равно люблю Сашку, он мой лучший друг. Может, и он когда-нибудь поймет это.
Зато малыши, когда увидели Сашку и Настю, поутихли и затаились. Догадливые. А Наташка спросила:
— Боря, может быть, ты пойдешь в кино? Мы можем сфотографироваться завтра.
Я ей ничего не ответил, только весело подмигнул. А ее глаза сначала превратились в пятаки, потом в воздушные шары, а потом… Нет, вы только представьте — она тоже подмигнула мне! Ну и девчонка, соль с перцем!
А потом началось настоящее веселье. Действительно, автоматическая фотография великолепная вещь!
Генка, отчаянная голова, снялся с оскаленными зубами. Толя прилепил к подбородку обрывок газеты. Зина Стрельцова высунула язык.
Все хохотали и никак не могли остановиться.
Взрослые на нас оглядывались и, может быть, даже возмущались. Но я-то уж знаю: если смешно, тут ни за что не остановишься. Тогда нужно придумать что-нибудь особенное, и я сказал:
— Сейчас пойдем есть мороженое. Из стаканчиков.
— Ура! Ура! — закричали все.
— А мне мороженого нельзя, — сказал Толя, — я болел ангиной.
— Жаль, — ответил я.
У Толи сразу испортилось настроение. Это было заметно.
— Ну что ж, полная солидарность: мороженое есть не будем. Купим пирожки с повидлом.
— А что такое «полная солидарность»? — спросил Гога.
— Это когда один за всех и все за одного, — сказал я.
— Полная солидарность! — обрадовался Толя.
И все малыши дружно закричали:
— Полная солидарность, полная солидарность!
А когда стали покупать пирожки, я увидел, что Генка и еще несколько ребят отошли в сторону и стали внимательно рассматривать на витрине тульские самовары. Точно их с самого рождения интересовали только самовары и всякие там узоры на них.
Ясно: у них не было денег на пирожок. А у меня в кармане лежал остаток от известной десятки. И я принял единственно верное решение. Вытащил из кармана рубль, подошел к продавщице пирожков, купил десять штук и сказал ребятам, этим любителям самоваров:
— А ну, налетайте!
Они отвернулись, как будто не поняли, такие гордые оказались.
— Ребята! — повторил я. — Ну, чего же вы? Налетайте!
Сначала подошел Генка и вроде нехотя взял пирожок. За ним потянулись остальные. Каждому ведь хотелось съесть пирожок. Последний я взял себе.
Вечером я расклеил фотографии малышей в тетрадь. Она стала как живая. Интересно было ее перелистывать…
Скандал получился неожиданный и грандиозный. Меня вдруг решили с треском снять с должности вожатого.
Как-то после уроков прибежала взволнованная Нина и сказала, чтобы я больше не смел ходить к первоклашкам. Она отошла к учительскому столу и крикнула мне оттуда:
— Ты слышал, я тебе это категорически запрещаю!
— А мы сегодня идем в цирк, — сказал я.
— Никаких цирков! — сказала Нина и погрозила мне пальцем.
— Недолго ты царствовал, — сказал Сашка.
И действительно, недолго.
Все, конечно, заахали и заохали и стали ко мне приставать с расспросами, но, честное слово, я сам не знал ничего. Тогда они привязались к Нине, и она ответила, что сейчас они узнают и закачаются, такой я тип.
Нина рассказала про все мои дела, перечисляя их долго, подробно и противно. И добавила, что я влияю дурно на детей, сею между ними вражду и смуту.
Это потому, что я сказал одной девчонке, что нехорошо ябедничать, а она спросила меня, что это такое, а я ей объяснил, и теперь ее все дразнят ябедой.
Тут я не выдержал, прервал плавную речь Нины и крикнул:
— Зато она больше не ябедничает. Успех достигнут!
Но она не обратила на мои слова никакого внимания и заявила, что совет дружины отстранил меня от должности вожатого…
В этот момент открылась классная дверь, и в проеме появилась секретарь директора, сама Розалия Семеновна, которую вся школа зовет «Чайная Роза», хотя, конечно, никто их наших ребят никогда не удостаивался ее взгляда. Ну, когда она появилась в дверях, Нина сразу забыла, что еще там решил про меня совет дружины, и уставилась на Чайную Розу.
— Кто здесь Збандуто? — Она даже не переврала мою фамилию.
— Я.
— К директору, — сказала Чайная Роза. — И вы, Нина, тоже.
Она не ушла, а продолжала стоять в дверях, пока я собирался. Никто мне ничего не сказал вслед и никто не сострил, потому что все поняли: дела мои плохи.
На всякий случай я захватил с собой тетрадь с фотографиями — как ни плохи дела, а терять самообладание нельзя — и прошмыгнул мимо Чайной Розы летучей мышью; ни одна складка на ее платье не дрогнула.
Нина прошла к директору, а я остался ждать в секретарской вместе с Чайной Розой.
Странно, но у меня в жизни почему-то все получается наоборот. Когда я хотел уйти от первоклашек, когда они мне были безразличны, меня не отпускали, но как только мы по-настоящему подружились, — на́ тебе!
А дело было ерундовое.
Генка подсунул Гоге живую ящерицу, Гога перекинул ее Наташке, а Наташка подбросила в парту Стрельцовой. Та сунула руку в парту, натолкнулась на ящерицу и как завопит: «Спасите, спасите! У меня в парте мышь! Она меня укусила!» Ну, учительница влезла в парту, достала ящерицу и отнесла в ботанический кабинет.
И ничего страшного не произошло бы, если бы не я!
Когда Наташка рассказала мне об этом случае, я возмутился и заявил, что мне надоела их трусость, что пора это преодолеть. А то одни боятся собак, другие — ящериц, третьи ни у кого ничего не могут спросить. Это не ребята, а какое-то сборище трусов! И я решил их перевоспитать. Пригласил к себе, когда мамы не было дома, и устроил тренировку по закаливанию нервной системы.
Они сидели в одной комнате, а в другой был погашен свет. Там было темным-темно. Я сказал, что буду магом, волшебником и великим врачевателем, который их спасет навсегда от трусости и дрожания.
Я ушел в темную комнату и стал их по очереди вызывать.
Каждый из них должен был войти в темную комнату и пробыть там несколько минут, а я в это время издавал ужасные стоны и вопли (я для этого специально прослушал пластинку Имы Сумак).
Значит, я так кричал, а сам подходил к жертве и прикладывал ей к руке или к лицу какой-нибудь предмет: ложку или щетку.
Это называется «психотерапия». Между прочим, вполне научный метод. Если жертва выдерживала все испытания, то я радостно объявлял ей, что она теперь никогда и ничего не будет бояться: ни собак, ни кошек, ни ящериц, ни темных улиц, и так далее, и так далее.
В общем, все шло хорошо, и вдруг Зина Стрельцова, войдя в темную комнату, не выдержала и завопила. Она пустилась наутек, грохнулась и разбила себе колено.
Ну, я, конечно, зажег свет, и мы стали дружно ее успокаивать и доуспокаивали до того, что она согласилась повторить опыт, точнее, не согласилась, а сама попросила и выдержала его достойно.
Но потом Зина пришла домой и рассказала все матери. А та еле дождалась утра, прилетела к нашему директору и стала кричать, что она забирает своего ребенка из класса, где появился какой-то ненормальный вожатый, который хочет из детей сделать инвалидов.
Ну, директор не заступился за меня, потому что мы с ним не были знакомы. А жаль, я бы ему объяснил, в чем дело. А он просто пригласил Нину, и Стрельцова-старшая при ней повторила всю историю и добавила некстати еще две другие.
Эти истории случились в самом начале, когда я был еще неопытным вожатым и часто терял над собой контроль, увлекаясь чем-нибудь.
Я тогда ходил по домам первоклассников, чтобы поближе познакомиться с их жизнью. Мне нравилось так ходить: везде мне были рады, угощали обедами, советовались, как лучше воспитывать детей, рассказывали про свою жизнь. И вот как-то я пришел к Толе. Он был один дома и угостил меня чаем.
Мы пили чай из красивых золотых чашек, только Толя пил из маленькой чашки, а я из большой.
Ну, я и разбил свою чашку — зацепил как-то неловко и уронил на пол. Я не придал этому большого значения — кто из нас не бил чашек! — и не понял, почему Толя так испугался. Я решил, что он просто пугливый. А на самом деле все оказалось не так просто.
Толя из большого уважения ко мне угощал меня чаем из папиных коллекционных чашек. А я-то ничего не знал и, когда уходил, осколки эти унес. Хотел выбросить, только на одном осколке был нарисован красивый замок, так что я все осколки выбросил, а замок оставил.
А Толя дома чашки так переставил, чтобы не видно было исчезновения одной из них. Но Толин папа все-таки заметил, схватил Толю и с криком: «Что ты наделал, негодник!» — стал его так трясти, что Толина мама испугалась, что он оттрясет у Толи голову, и вырвала сына из рук мужа. Тогда Толин папа упал на диван и перестал со всеми разговаривать, потом вскочил, схватил Толю и приволок ко мне.
Он совершенно обезумел и хотел узнать, куда я выбросил осколки его любимой чашки. Я сначала не мог понять, как это из-за чашки так можно страдать.
«Я вам куплю сто таких чашек», — сказал я ему.
И что же вы думаете? После моих слов он сразу успокоился. Посмотрел на меня унылым взглядом, покачал растрепанной головой и произнес с жалостью:
«Невежда, глупец! Не обижайся на меня, я не хочу тебя оскорбить, я просто говорю тебе, кто ты есть на самом деле. Ты купишь сто таких чашек?! А знаешь ли ты, несчастный, что их всего было сделано в восемнадцатом веке пять штук. Пять штук! Одна хранится в музее в Ленинграде, вторая — у двоюродной праправнучки самого Ломоносова, — голос его звучал трагически тихо, — третья вывезена за границу беглым лакеем князя Юсупова и продана там банкиру Ротшильду, четвертая пропала без вести, а пятая была у меня. И об этом знает весь мир!»
Совершенно потрясенный, я достал осколок чашки с изображением дворца и протянул ему. Он взял, поблагодарил меня — какой благородный человек! — и ушел.
Эта история очень взбудоражила Стрельцову-мамашу, потому что она вообще относилась ко мне подозрительно, с тех пор как я посетил их дом. А сначала она была мне рада.
Однажды трое взрослых Стрельцовых — бабушка и родители — собирались в кино и боялись оставлять Зину одну дома. А тут я пришел, и они спокойно ушли.
Зина тут же позвонила Наташке и Толе, и они прибежали.
Нам было весело, они мне всякие истории рассказывали, главным образом про маленьких детей, а это всегда смешно, и анекдоты. Про мальчишку, который захотел на улице по маленькому и подошел к милиционеру, чтобы спросить, где найти уборную. А милиционер долго-долго ему рассказывал, и вдруг мальчишка прервал его и сказал: «Спасибо, уже не надо». Ох, и хохотали они! Я думал, они от хохота лопнут.
Потом Зина зачем-то напялила на себя мамину юбку, такую желтую-желтую, и красовалась перед Наташкой. А Толя в это время хлопал мячом об пол.
На беду, Зинина бабушка не признает современных шариковых ручек и пишет письма химическими чернилами, и ее пузатая старомодная чернильница стояла на столе. Ну, в общем, Толя хлопал об пол, пока не перевернул чернильницу.
Но самое главное не в этом, не в том, что он перевернул чернильницу и залил всю клеенку чернилами… Нет, самое главное началось потом, когда мы обнаружили на прекрасной юбке Зининой мамы чернильное пятно с горошину.
Вот тут-то и началась паника. Ну скажите, как на моем месте поступил бы каждый взрослый человек, когда видит неопытных детей, да еще своих воспитанников, в страхе и ужасе? Конечно, постарался бы им помочь. Точно так поступил и я.
По моему предложению мы решили перекрасить юбку в другой цвет, чтобы скрыть чернильное пятно, с одной стороны, и сделать Зининой маме сюрприз — с другой. Ведь у нее фактически должна была появиться новая юбка!
Ребята были в восторге от моего предложения. Они никогда в жизни ничего не красили. Наташка визжала, Толя прыгал, как гуттаперчевый мальчик.
Да, это был полный восторг, полное взаимопонимание и дружба. Правда, меньше всех восторгалась Зина, потому что юбка принадлежала ее маме.
Мы перекрасили юбку в вишневый цвет — пятно стало золотистым. Мы перекрасили ее в коричневый — пятно стало черным. Вот что значит пользоваться старыми чернилами: их даже краска не берет. Тогда я предложил для симметрии поставить на юбке несколько горошин, но Зина почему-то отказалась.
С той поры наши отношения со Стрельцовой-старшей осложнились. Она отчитала меня по телефону, нажаловалась моей маме. А теперь прибежала к директору.
Вот тут-то директор и вызвал Нину для разговора.
Нина попробовала меня защитить, но Стрельцова-старшая все твердила: «Он ненормальный, он ненормальный». Тут, правда, директор ее оборвал: «Может быть, он в вожатые не годится, но он совершенно нормальный», и попросил Нину принести ему наш классный журнал, чтобы доказать Стрельцовой, насколько я нормальный: дескать, я вам сейчас покажу, как он учится.
А накануне я сразу в один день получил пять двоек. Я узнал, что Насте Монаховой поручено подтягивать отстающих. Вот я и решил превратиться в отстающего, чтобы она меня подтягивала. Если бы я получил одну двойку или две, это могло бы не произвести впечатления, поэтому я и получил сразу пять двоек.
Думаете, это легко? Целый день я был в страшном напряжении: во-первых, боялся, что меня не вызовут, а во-вторых, что вместо двойки какой-нибудь сердобольный учитель влепит мне тройку. Никто, разумеется, не догадался, кроме Сашки, куда я клоню, но, когда наша классная заявила, что я теперь буду заниматься с Настей как самый отстающий, он вновь покрылся бледностью мертвеца.
При этом Сашка сказал, что, хотя у него двоек нет, он будет вместе со мной ходить на занятия к Насте, чтобы у нас были равные условия для борьбы.
Так вот, значит, когда директор увидел, что у меня пять двоек, он возмутился: «Где вы нашли такого шалопая? (Шалопай — это я.) Неужели нельзя было подобрать в вожатые хороших, смышленых ребят, у которых есть чувство ответственности?» И тут он, как рассказывала потом Нина, схватился за голову и простонал: «Постойте, постойте… Збандуто?! Мы же получили на него письмо из милиции!» Он вызвал Чайную Розу, и она принесла это письмо.
Дело в том, что меня вывели со скандалом из бассейна. Я там был на соревнованиях и засвистел в два пальца.
Рядом оказался милиционер — они всегда появляются рядом в неподходящее время, — тяп меня за плечо. Я возмутился, стал брыкаться и кричать. Он меня вывел и еще не поленился настрочить письмо в школу.
А почему я засвистел, он не попытался узнать. Вы заметили, во всей этой истории никто не посмотрел в корень. Я бы никогда, вы слышите, никогда не стал бы свистеть просто так. У меня для этого были веские основания.
На соревнованиях выступал один пловец, которого мне необходимо было освистать, чтобы выразить свое отношение к нему.
Все началось с того, что я решил сделать из своих первоклассников пловцов. Ну, во-первых, потому, что их надо было закалять физически, а то у них вечные ангины и гриппы, во-вторых, этим видом спорта можно заниматься с детства, а в-третьих, всем известно, что с плаванием у нас в стране не все в порядке.
Кто знает, думал я, может быть, из этих детей вырастут рекордсмены страны или мира!
Вот почему мы попали в бассейн. Нас сначала туда не пускали, и я вынужден был долго кричать, что я вожатый и мы не позволим срывать общественное мероприятие. И тут появился этот впоследствии освистанный мною пловец и велел нас пропустить. Он привел нас в раздевалку и приказал раздеться и выстроиться по росту. Дети, конечно, запищали и захихикали. А он их так резко оборвал: «Быстро. У меня нет времени».
Как будто только у него нет времени! Сейчас у всех нет свободного времени. У меня его тоже нет ни секунды, но я ведь об этом не кричу и никого не пугаю голосом. Я вот пришел в бассейн, а в это время Сашка, может быть, прогуливается с Настей и тем самым губит мою личную жизнь.
Пришлось мне самому раздеться, чтобы показать пример, да еще им помочь, потому что эти дети, эти несчастные малыши, и раздеваться-то еще как следует не умеют. То они запутывались в собственных платьях, то, снимая чулки, грохались на пол. В общем, повозился я с ними.
Я так подробно обо всем рассказываю, чтобы вы поняли, что я действительно ни в чем не виноват, более того, — я просто боролся за справедливость. Если хотите, я обязан был это сделать в воспитательных целях, ради детей, которые сидели рядом со мной и знали, какой несправедливый человек этот пловец. И они меня дружно поддержали.
Они разделись, сбились стайкой около меня и дрожали. Холодно им и непривычно. Смешные они: худенькие, тоненькие, ноги длинные, спичками. Как они на них ходят, непонятно.
Я улыбнулся тренеру (еще тогда не знал, что он такой зверь) и подмигнул: смотрите, мол, какие смешные дети, настоящие страусята.
А он в ответ мрачно заорал: «Построились по росту! Живо!» Вот тут контакт между нами окончательно был утерян. Не люблю я, когда кричат и когда не улыбаются в ответ на твою улыбку.
После того как мы выстроились, он сказал мне: «Выходи из строя. Староват для плавания. И грудная клетка узковата». Он больно щелкнул меня пальцем по ключице.
Я чуть не упал от неожиданности. Сказать такое при детях!
«Что вы! — возмутилась Наташка. — Боря у нас лучший вратарь в школе!»
А он продолжал свой осмотр: измерял малышам грудную клетку, ощупывал ноги и руки. Потом заявил, что из всей нашей компании берет только одну девочку: Зину Стрельцову.
Тут я не выдержал и высказал ему все, что было на душе. Я ему сказал, что дело у них поставлено плохо. А когда он меня спросил: «Почему плохо?», я ему ответил: «На международных состязаниях проигрываете, а когда к вам приходит пополнение в самом расцвете, то выгоняете». После этого наступила тишина, и он сделал шаг в мою сторону. Но нас так легко не испугаешь. Малыши создали вокруг меня надежный заслон. Попробуй прорвись через них. Так он ничего мне и не ответил. А что ответишь, когда это чистейшая правда.
Вот после этого разговора мы и остались на показательное соревнование, и я прославился на них своим свистом, и меня схватил милиционер.
Кругом закричали: «Безобразие, хулиган! Еще школьник, а уже шпана… И такому детей доверили!»
Только одна женщина, между прочим красивая, сказала: «А что он такое сделал? Просто погорячился».
Но милиционер не стал ее слушать и уволок меня в отделение.
В этот момент мои славные воспоминания были прерваны неожиданным событием: дверь в канцелярию открылась, и на пороге появилась целая стая моих первоклашек.
Не успел я выставить их обратно, как Наташка, минуя меня, вырвалась вперед. Я схватил ее за шиворот, но она торопливо, задыхаясь, успела прохрипеть:
— Здравствуйте, Чайная Роза!
От такого неожиданного обращения я выпустил Наташку. Она, конечно, это наивное дитя двадцать первого века, не догадывалась, что Чайная Роза не имя, а прозвище.
— Сейчас же уходите! — прошипел я, не разжимая губ и наступая на детей.
— В чем дело? — строго спросила Чайная Роза. — Что случилось?
— Нам нужно к товарищу директору, — сказала Наташка и шагнула через порог.
Все остальные тоже решительно шагнули за ней, молча, тихо, подталкивая друг друга.
Вы бы видели их лица! Это были настоящие герои, отчаянные люди с горящими глазами. Им ничего не было страшно, они не испугались даже Чайной Розы, хотя перед нею трепетала вся школа. Они спокойно выдержали ее взгляд. Нет, не зря я занимался с ними психотерапией.
И что же вы думаете? Эта строгая-престрогая Чайная Роза провела их к директору.
Она оставила открытой дверь, и я на всю жизнь запомнил начало этого великого, неповторимого разговора.
— Ну, в чем дело? — услышал я скрипучий мужской голос. Это был, конечно, директор, это был его голос, который любого храбреца в одну секунду превращал в кроткую овечку. Ну конечно, и среди детей сразу произошла заминка, и я уже испугался, что их сейчас выставят обратно, но тут раздался громкий, заливисто-звонкий голос Наташки:
— Мы пришли из-за Бори Збандуто. Он наш вожатый. Мы пришли его защищать.
Правда она молодец? Я еще никогда не встречал такой отчаянной девчонки.
— Это он вас прислал? — спросил директор.
«Он» — это, значит, я.
— Нет, — ответила Наташка.
— А ты не врешь?
Вот этого ему не надо было говорить, это он сказал зря. Плохо он разбирался в своих учениках: Наташку обозвать вруньей!
— Я никогда не вру, — сказала Наташка.
Наступила длинная пауза, во время которой директор долго кашлял. Потом он наконец собрался с силами и спросил:
— А чем вы его собираетесь защищать, хотел бы я знать? Какими делами он себя еще прославил?
— У нас есть козырь, — ответила Наташка.
— Какой еще козырь?
— Он спас жизнь одному мальчику. На моих глазах. Вытащил его из реки.
В это время Чайная Роза вышла из кабинета, плотно прикрыла дверь, и голоса пропали. Точно она не хотела, чтобы я услышал, как меня будут хвалить.
Все-таки Наташка потрясающая девица. Она буквально во все верила. Подумать только — я спас мальчишку!
Это произошло во время нашей совместной прогулки, помните, в тот день, когда она ко мне пристала и увела с футбола.
Какой-то мальчишка в полном одиночестве стоял на берегу реки и бросал в воду камни. И меня это пронзило. С какой стати, думаю, он стоит один? Я пристроился к нему и тоже стал бросать камни. Я брошу. Он бросит. Мы стояли рядом, а наши камни летели параллельно.
А Наташка крикнула: «А мы дальше, а мы сильнее!»
Мальчишка был забавный. Он пренебрежительно фыркнул, выбрал камень потяжелее, отошел от кромки воды — а там набережная была высотой в метр, — разбежался… и, не удержавшись, плюхнулся в воду.
Я помог ему выйти, там было неглубоко, мне по колено, а ему по пояс. Только промокли, и все. А Наташка начала кричать, что я храбрый, что она ни разу в жизни не встречала такого храбреца, и еще успела шепнуть мальчишке, что я их вожатый. Вот и все спасение утопающего.
Странно, до чего я люблю вспоминать про этих мальчишек и девчонок, я про них всегда все помню. Может быть, действительно права Стрельцова-старшая и я какой-нибудь ненормальный?
Как только первоклашки вышли от директора, тут же позвали меня. Мы встретились с ними в дверях. Они прошли мимо серьезные, сосредоточенные, и каждый из них дотронулся до моей руки. В общем, они знали толк в человеческой поддержке и подзарядили меня теплотой своих рук. Я же говорю, что они необыкновенные дети, из двадцать первого века. В них есть какая-то новая сила.
В кабинете директора, кроме Нины, сидела моя мама! Вот до чего дошло. Но им теперь уже было не свалить меня.
Я остановился у двери и посмотрел на директора. Он был похож на моржа. У него большая круглая лысая голова и седые усы.
— Ну-ка, подойди, подойди, — проскрипел он.
Я сделал несколько шагов вперед.
— Еще поближе. Я хочу понять, что ты за птица.
Он долго рассматривал меня, как какой-нибудь врач, изучающий больного. Даже взял за плечо и крепко его сдавил.
— А что это у тебя в руке? — спросил он и, не дожидаясь ответа, взял у меня тетрадь и стал ее перелистывать.
Видно, она ему понравилась, потому что он поджимал губы, чтобы незаметно было, что он смеется. Затем вернул мне тетрадь и сказал:
— Говорят, за тебя поручилась твоя родственница, Ольга Александровна Воскресенская. Она, конечно, восторженная особа, я ее давно знаю. — Потом повернулся к Нине и добавил неожиданно: — Ладно, пусть остается, раз они пришли за ним сами.
Но на этом события дня не закончились. Мне пришлось встретиться со Стрельцовой-старшей еще раз.
Мы собрались возле школы, чтобы идти в цирк. А Генка и Зина почему-то не явились. Холодно было ждать. Шел первый мокрый снег.
— Зина не придет, — сказал кто-то. — Ее мама не пустила. У нее тренировка в бассейне.
— А что же с Генкой случилось? — спросил я. — Может, он тоже не придет?
— Генка в цирке ни разу не был, — сказал Толя.
Мы постояли немного, подождали.
— Пошли, — сказал я, — а то опоздаем.
И мы пошли. Только я почувствовал, что у ребят испортилось настроение. Стали какие-то молчаливые.
— Вот что, зайдем за Генкой, — решил я.
Развернулись и пошли к Генке.
Еще издали я увидел его. Он сгребал снег лопатой, а его мать скребком чистила тротуар.
— Здравствуйте, — сказал я.
Ребята столпились вокруг меня. Генкина мать посмотрела на нас. Она была в короткой тужурке и в пуховом платке. От работы ей, видно, было жарко.
— Приветик, — сказал Генка; он приподнял шапку, и от головы у него повалил пар.
— Ну-ка, надень шапку, постреленок, — строго сказала ему мать, — а то застудишься!
Генка напялил шапку.
— Это ему вместо физкультуры, — сказала Генкина мать. — И полезно, и матери подмога. Так что вы, ребятишки, идите по своим делам.
— Что вы! — сказал я. — Разве мы пришли Генку сманивать? Мы пришли вам помогать.
— Тетя Маруся, — крикнул Толя, — мы сейчас все переделаем! Это нам пустяк!
— Вот это уж ни к чему, — ответила тетя Маруся.
А Генка не стал возражать, он-то все отлично понял: отдал лопату Толе, а сам мгновенно куда-то сбегал и принес еще две лопаты и четыре скребка.
Что тут началось! Ребята выхватили у него эти скребки и лопаты и стали расчищать снег. А я взял у тети Маруси лом и колотил образовавшийся под снегом лед.
Тяжелый был этот лом до чертиков, но я не показывал виду. Колол себе, и все… Рядом со мной лихо колол лед Генка.
— Это в наше-то время, — ворчал я нарочно, — когда запускают спутники и космические корабли, приходится колоть лед ломом!
— Я ей не сказал про цирк, — оправдывался Генка, — а то бы она меня прогнала.
— И правильно сделал, — ответил я.
И вот, когда мы все так отчаянно и самоотверженно работали, когда перед нами уже лежала широкая полоса очищенного тротуара, когда мы были «один за всех и все за одного», вдруг из подъезда выплыли Зина Стрельцова с мамой. Зина была в новом голубом пальто и берете… А Стрельцова-старшая напялила на голову высокую папаху и гордо несла спортивную сумку своей дочери — будущей чемпионки по плаванию.
— А, это вы, молодой человек… — Увидев меня, Стрельцова-старшая остановилась. — Чудак!
Она назвала меня чудаком, словно дураком обругала. Но я-то доволен, что попал в отряд чудаков.
— Мы помогаем тете Марусе, — сказала Наташка.
— И Генке, — добавил Толя.
— Это эксплуатация детского труда. Я этого так не оставлю, — ответила Стрельцова-старшая, при этом она выразительно посмотрела на тетю Марусю. — Идем, Зиночка.
И они торжественно удалились.
— Тетенька, — крикнул Генка им вдогонку, — осторожнее, там лед! Упадете, запачкаетесь!
Стрельцова-старшая остановилась, боясь сделать следующий шаг.
Генка засмеялся. А за ним все ребята. И я. И даже тетя Маруся.
…Когда мы ворвались в цирк, представление уже началось и на нас зашикали, чтобы мы не шумели. А попробуй тут не шуми, когда с арены доносится музыка, крики клоуна и хохот зрителей.
— У нас билеты! — закричал я и выхватил из кармана длинную ленту билетов.
— Тише, — сказала контролер, — тише! Все равно во время выступления входить нельзя.
— Вы поймите, — сказал я тихо, — они первый раз в своей жизни в цирке.
— Так уж и первый раз!
Нет, она была неумолима, а дети почти плакали, но потом она засмотрелась, а может быть, даже нарочно сделала вид, что засмотрелась, и мы шмыгнули в проход.
Выскочили, а куда идти, неизвестно, народу полно, свет… Столпились стайкой около прохода и стоим.
И вдруг клоун заметил нас и закричал на весь зал:
— Видели ли вы когда-нибудь, чтобы дети опаздывали в цирк?
— Нет, нет, нет!.. — понеслось со всех сторон.
— А теперь смотрите сюда! — Он подбежал к нам: — Вот они!
И все стали смотреть на нас.
— Мы работали, — сказал я.
— Вы слышите? — закричал он. — Они работали!
Он начал хохотать, упал от хохота, перекувырнулся через голову, и все захохотали с ним вместе.
— Мы работали, — сказала Наташка прямо в его раскрашенное лицо. — Чистили снег, товарищу помогали. Вот ему! — и вытолкнула вперед Генку. — Почему вы нам не верите?
Тогда клоун перестал хохотать, снял шапку и раскланялся перед нами.
— Причина уважительная, — сказал он.
И теперь никто уже не смеялся.
Клоун подал Наташе руку, крикнул:
— Музыку!.. — и повел ее, как настоящую сказочную принцессу.
А за ним пошли мы, и на нас светили разноцветные огни.
Клоун подвел нас к нашим местам и крикнул:
— Мороженщицу! В цирке дети должны есть мороженое.
И вот тут-то пошли в расход — между прочим, благородный — последние два рубля из папиной десятки.
А потом мы смотрели медвежий цирк, лизали мороженое и хохотали вместе со всеми.
Сегодня у мамы день рождения. А я притворился, что забыл: подарка-то у меня не было. Нехорошо, конечно.
Когда я утром вышел к маме, она встретила меня радостно. Мы сели за стол и стали завтракать.
— Ну, как тебе завтрак? — Она сама подталкивала меня к тому, что сегодня необычный день.
— Понравился, — ответил я.
— А что тебе понравилось? — спросила она.
— Все, — ответил я.
И вдруг она с подозрением спросила:
— А что ты ел?
А я как бухну:
— Действительно, мама, что я ел?
Оказалось, она специально в этот день приготовила праздничный завтрак — омлет, поджаренный с помидорами и сыром, — а я съел все и не заметил!
Мама ничего мне не ответила и вышла из кухни, чтобы подойти к телефону. И тут разразились гром и молния, ибо я услышал, как мама разговаривала с тетей Олей, и понял — это было совсем не трудно, — что та поздравляла ее с днем рождения!
Я притаился, как самый жалкий мышонок. Я почти не занимал места, почти испарился, внимательно прислушиваясь к маминым шагам, придумывая лихорадочно, как бы выкрутиться из создавшегося положения.
Вот мама прошла в комнату. Может быть, она ждала, что я выйду к ней? Потом ее шаги снова раздались в передней, замерли, и — спасение! — хлопнула входная дверь. Значит, мама ушла.
Я выглянул в окно. Мама быстро пересекала наш двор.
Вот если бы я был правдивым человеком, как Наташка, то я бы все честно рассказал маме. А мне было чем ее удивить! Дело в том, что я окончательно запутался и как сын, и как воспитатель. Вы только послушайте, что я придумал.
Меня посадили караулить первоклашек на контрольной, потому что их учительница заболела.
Когда я вошел и спросил их: «Ну, как идут дела?» — они в ответ тяжело вздохнули. Не надо было быть психологом, чтобы сразу догадаться, что дела у них шли неважно.
Я посмотрел на доску; там были примеры.
— Нечего сказать — нагружают детей, — заметил я, чтобы приободрить их. — Мы такие примеры решали в третьем классе.
На Зину Стрельцову жалко было смотреть: вот-вот заревет. Куда девалась ее спортивная находчивость! Я заглянул в ее тетрадь и увидел ошибку. Посмотрел в Наташкину — та же ошибка.
— Вы что, никогда не решали таких примеров? — спросил я.
— Решали, — нестройно ответили дети.
Я прошелся по рядам. Боже мой! Почти у всех одинаковые ошибки. У меня голова закружилась от напряжения. Конечно, их запугали: «Контрольная, контрольная, будьте внимательны, первая контрольная в вашей жизни…» Ну, они и перепугались. Вот почему я вырвал из тетради листок — надо было как-то поднять их боевой дух, — переписал примеры с доски, приговаривая: «Подумаешь, ерунда. Это же совсем ерундовые примеры», — быстро их решил, с победным видом отбросил листок, отошел к окну и повернулся к классу спиной. Краем глаза я заметил, что мой листок исчез со стола. Помню, я улыбнулся: мне понравилась находчивость моих подопечных.
На следующий день Нина сказала, что контрольная прошла благополучно, что у всех пятерки и четверки, что во всем классе только одна двойка!
Тут я взметнулся, я был возмущен двойкой! Я вбежал в первый класс и еще от двери закричал:
— Какой размазня получил двойку?
— У меня пятерка! — закричал радостно Костиков.
— И у меня, — сказал Толя.
— И у меня, и у меня, — закричали все подряд.
— А у кого же тогда двойка? — спросил я. — Сознавайтесь!
И тут раздался тихий голос Наташки, и она сказала, что двойка у нее. Все, конечно, были просто потрясены, а я возьми да скажи:
— Эх ты, всех подвела!
— Девчонка! — закричал Костиков. — Даже списать не сумела!
— Не хотела, — срезала его Наташка.
Она посмотрела на меня. Глаза ее превратились в «клокочущий океан». Вот это был взгляд: прямо пригвоздила меня к позорному столбу. Невольно я отступил назад: не каждый может выдержать такой взгляд.
Уничтожив меня, она оглядела притихший класс, встала из-за парты и ушла.
Все ждали, что я что-нибудь произнесу, но я как-то весь мелко и противно задрожал и тоже выскочил из класса.
В этот день я поймал ее после школы. Подлетел к ней, будто ничего не случилось, и пошел рядом, весело и беззаботно размахивая портфелем.
Мы шли домой как обычно. Так могло показаться со стороны, но на самом деле все было не так. Она шла рядом со мной сама по себе. Семенила ногами, опустив голову так, что банты от ее коротких кос торчали, как рожки козленка.
А я старался вовсю. Унижался, прыгал, хохотал. Просто ужас, до чего мне хотелось с нею помириться.
— Не забудь вовремя дать бабушке лекарство!
У нее бабушка заболела.
Наташка промолчала.
— А когда будешь разогревать еду, не включай газ на полную силу.
Никакого ответа.
— Эх, махнуть бы сейчас на Камчатку! — сказал я и покосился на Наташку. — В долину гейзеров.
Я ждал, что она обязательно спросит про гейзеры. Но нет, не спросила. Ну и девчонка — кремень!
— Ты знаешь, что за штука гейзер? — не вытерпел я.
Нет, она определенно не желала иметь со мной дела. Тогда я нанес ей последний, решающий удар:
— Кстати, я узнал, как спят африканские жирафы. Они ложатся на землю, а шею обматывают вокруг туловища.
Я думал, на эти слова она отзовется. Она же любознательный человек и сама спрашивала у меня про этих жирафов, но сейчас ее ничего не интересовало.
— Слушай, — безнадежно сказал я, как будто сделал какое-то великое открытие, — а может быть, пойдем ко мне обедать? Мама будет рада.
Мои слова ударились в ее молчаливую спину. А мы уже поравнялись с ее домом. И тут ко мне пришло спасение: одинокая страшная собака. Все-таки мир не без добрых собак. Не зря, значит, говорят: «Собака — друг человека». Вовремя появилась. Я торжествующе улыбнулся и сказал:
— Не бойся. Я здесь, — и взял за руку, чтобы провести мимо страшной собаки.
Наташка на мгновение остановилась, потом вырвала у меня руку и прошла мимо собаки. Так вызывающе близко, что красный шершавый собачий язык почти коснулся ее плеча. И скрылась в подъезде.
А я остался один. Представляю, какое у меня было лицо.
Я вспомнил, как Наташка впервые пришла за мной. У нее от волнения дрожал голос, и она перепутала мою фамилию. А я, здоровый дурак с большим лбом, еще издевался над нею. «Да-да, говорю, моя фамилия не Занудо, а Скандуто». Она тогда была маленькой и робкой, стояла передо мной — цветок на тонком стебле.
А после Наташки я вновь подумал о маме. До чего же у нее был обиженный вид, когда она пересекала двор! Конечно, никто ее не поздравил: ни я, ни отец, как будто она жила не в семье, а на необитаемом острове. Интересно, какое было бы настроение у меня, если бы это был мой день рождения?
И тут, конечно, позвонил папа. Я еще никогда в жизни не встречал такого неудачника. Что бы ему позвонить на пять минут раньше. Он бы и маму поздравил, и я бы не так сильно его огорчил.
— Здравствуй, папа! — сказал я и скорчил рожу для храбрости. — Папа, здравствуй! — И радостно добавил: — Мама уже ушла.
— Жаль, — сказал папа. — А я всю ночь ехал, чтобы добраться до телефона.
Я же говорил вам, что он неудачник: всю ночь ехал, а на пять минут опоздал.
— Ничего, — утешил я. — Я ей передам.
— Так то ты, а то я. Большая разница, — сказал папа. — Ну, что ты ей подарил, дьяволенок?
Слышно было, как назло, очень хорошо. Но я все же притворился, что не расслышал вопроса.
— Что? — крикнул я. — Не слышу, повтори еще раз.
— Я спрашиваю, что ты подарил маме? — крикнул папа.
— Что? Что? — переспросил я. — Ничего не слышу… — И повесил трубку.
Вбежал в комнату и стал лихорадочно одеваться, чтобы убежать до повторного звонка. Но не успел. Телефон зазвонил снова. Все, конечно, из-за папиной настойчивости. Лучше бы он больше не звонил, а то сейчас я должен буду рассказать ему правду. Я же говорю, он неудачник.
— Не вешайте трубку, — сказала телефонистка. — Разговор не окончен.
— Ничего не слышно, — ответил я.
— Все хорошо слышно, — сказала телефонистка. — А если вы глуховаты, позовите кого-нибудь с нормальным слухом.
Тут снова ворвался папин голос.
— Ничего он не глухой, — кричал папа. — Это ваш телефон работает плохо. Борис, ты слышишь меня, Боря…
— Папа, — обреченно сказал я, — теперь я тебя слышу хорошо.
— Ну, что же ты купил маме?
— Ничего.
— Ничего? — удивился папа. — А почему ты, собственно, ничего не купил?
— Я… я… я… забыл, — сказал я. — То есть у меня нет денег.
— Как — нет? Ты их потерял?
Я хотел ему все объяснить, но по телефону это трудно.
— Ну, понимаешь… — Надо было как-то отделаться, и я сказал: — Проел на мороженое.
После этого наступила длинная пауза.
— Алло, алло! — кричал я в трубку.
Папа молчал.
— Теперь, кажется, вы оглохли, — ворвался голос телефонистки. — Он сказал, что проел деньги на мороженое.
— Я все слышал, — ответил папа. — Силен мужик! — И, не попрощавшись, повесил трубку.
После этого разговора у меня пропала всякая охота что-нибудь делать.
«Дьяволенок» снова был в действии. «Дьяволенок» — это я, это мое прозвище с детства, с первого класса. Я тогда надел папины темные очки и пошел в школу. Меня в них никто не узнавал, и мне это так понравилось, что я не пошел на урок, а гулял по коридорам. И догулялся. Ко мне подошла учительница из параллельного класса и спросила, почему я разгуливаю во время уроков. «Уж не заболел ли?» А я ей на чистом французском языке: «Же нэ спа», то есть не понимаю, прикинулся иностранцем. Ну, она отняла у меня очки, и я сразу все стал понимать. А папа прозвал меня дьяволенком, но, по-моему, я с тех пор здорово перезрел и стал настоящим дьяволом.
Хотя, если разобраться, я ни в чем не виноват. Но этого ведь никому не объяснишь. Вы же помните, я собирался купить маме подарок. Тому свидетельствует кровать, перекрашенная мною в синий цвет. С другой стороны, как выяснилось, не без помощи тети Оли меня назначили вожатым. А затем эти несчастные дети закружили меня, заморочили, отвадили от друзей, выманили деньги, которые отец оставил на подарок. Мало того, сначала разжалобили, прикинулись несчастными, вынудили меня подкинуть им решение контрольных примеров, а затем превратили в негодяя. А я ведь просто хотел их по-дружески выручить. Вот и «навыручал» на свою голову. И вдруг мне до ужаса стало жалко… не маму, нет! Не папу, не первоклашек, а себя самого! Никто меня не ценит, никто не понимает моих страданий.
А как легко и прекрасно я жил! Чтобы меня мучила бессонница, как вчера из-за этой контрольной? Чтобы я унижался перед какой-то пигалицей вроде Наташки?
Я был гордый человек. Я никому не позволял над собой издеваться. А теперь я чувствовал, что меня словно подменили. Вроде я тот самый, и нос на месте, и глаза те же, а внутри другой. Какой-то задумчивый, размышляю, казню себя. Так не долго дойти до полного нервного истощения, и прощай жизнь, прощай небо, прощай космос!
Нет, решил я, не сдамся! Я оделся и в прекрасном настроении направился в школу. Нет, пожалуй, не в прекрасном, а в хорошем, в таком хорошем умеренном настроении, когда все не так уж плохо.
В школе меня подстерегало очередное разочарование. Когда я шел по нашему коридору, то увидел Сашку и бросился к нему навстречу. Он проскочил мимо меня к Насте, стал извиваться перед ней и что-то там свистеть на своем флейтовом языке.
Они прошли в класс, не заметив меня. Кажется, настал час: мне пора было гордо удаляться.
А жаль! Так хорошо было, когда был Сашка и была Настя.
В тот момент, когда я вошел в класс, Настя вытащила из парты цветы. Ясно, чья это была работа. Она полюбовалась ими немного более, чем надо, и все ребята заметили, хотя у нее в руке был совсем маленький жалкий букетик никому не известных цветов.
— Ребята, смотрите! — крикнул кто-то. — Насте преподнесли цветы!
А Настя встала, подошла к Сашке и сказала:
— Спасибо, Саша!
Она это сказала так выразительно и с такой душевной нежностью, что я чуть не упал на пол.
— Боже мой! — крикнул кто-то. — Никак, любовь!
— Кто жених, а кто невеста? — спросил какой-то запоздалый остряк.
— Александр Смолин и Анастасия Монахова, — ответили ему.
Да, кажется, меня уже гордо удалили, пока я сам собирался. Я прошел к своему месту и водворился рядом с Сашкой, не подымая глаз. Я видел только Сашкины руки, которые упорно открывали и закрывали футляр, и Настину руку, в которой все еще были зажаты цветы.
Но теперь ко мне это не имело никакого отношения.
Кто-то глухо хихикнул над Настей. Неужели Сашка не собирался сознаваться в том, что это его цветы? Я шарахнул его изо всех сил в бок.
Он посмотрел на меня и вытащил наконец флейту. Ну и выдержка! Он и не думал пугаться и отказываться от букета. Сейчас он сыграет Насте какую-нибудь серенаду или свою знаменитую пастораль под названием «Пастух играет аисту». Я приготовился слушать.
А он стал продувать флейту, дунул раз, другой, третий. Нет, играть он не собирался.
— А я-то думала, — сказала Настя, — что Смолин не только музыкант, но и вежливый человек. — Она разжала кулак, и цветы упали на нашу парту.
Я перехватил ее взгляд: глаза у нее были как у побитой собаки. Жалкие, горькие и униженные.
— Подарил, а теперь отказывается! — выкрикнул девчоночий голос. — Ну и тип!
— Ничего я не дарил! — вдруг заорал Сашка, размахивая флейтой. — Я все деньги на мороженое проедаю!
— А кто же, интересно, подарил? — спросил кто-то.
— Откуда я знаю? — ответил Сашка. — Может быть, она сама себе подарила.
Все от Сашкиного неожиданного ответа даже язык прикусили. Такой находчивости и изобретательности я от него не ожидал. Вот так «молодец протухший огурец»!
А Настя, точно от удара в спину, втянула голову в плечи, и худенькие лопатки у нее торчали, как сложенные крылья.
У меня вдруг все заплясало перед глазами и гулко забилось сердце: в ушах, в горле, в голове. Я вскочил на парту и, не помня себя, закричал:
— Тихо, тихо, не возводите напраслину на благородного человека! Это не он подарил Насте цветы. — Теперь все смотрели на меня. — Это я!
Дальше я не совсем точно помню, что произошло, только я увидел, как Настя встала, подошла к нашей парте, собрала оброненные цветы и сказала:
— Спасибо, Збандуто.
Я хотел ответить что-то вроде «пожалуйста, всегда рад служить прекрасным дамам», но язык у меня присох к горлу, и вместо слов я издал какой-то победный клич и стал бешено и радостно прыгать на парте.
— Эй, ты что, сдурел? — крикнул Сашка. — Флейту раздавишь!
Он схватил меня за ногу и дернул, и я грохнулся вниз, больно ударив колено. Я бросился на Сашку, чтобы хорошенько отделать его, и двинул ему кулаком в помидорное лицо, но попал почему-то в воздух. Он громко и победно захохотал.
Правда, он хохотал один во всем классе. Сразу отпала всякая охота с ним драться. У меня твердое правило: лежачего не бить. А Сашка был лежачий, хотя он хохотал и корчил из себя героя.
А тут в дверях появились первоклассники Толя и Генка, и я забыл про Сашку.
— А, ребятишки, привет! — сказал я.
Я обрадовался им, точно не видел их милые морды тысячу лет, точно они мне были самые близкие и родные, и незаметно для себя очутился вместе с ними в первом классе.
Я только тогда опомнился, когда увидел Наташку. Улыбнулся ей и подмигнул, а потом вспомнил про свои дела-проделки и скис, и нога заболела еще сильнее. Я с трудом оторвал взгляд от Наташки и спросил:
— Ну, как живете-поживаете?
— Хорошо поживаем! — крикнул Толя.
— На пятерочках катаемся, — подхватил Генка.
— Хвастун ты, Костиков, — перебил я его. — Вроде меня.
Видно, мое признание их поразило. Да что их — оно меня самого поразило. Теперь осталось преодолеть только бесконечное расстояние от учительского стола до дверей.
Около дверей я остановился, в последний раз посмотрел им в лица, не просто так скользнул взглядом, а заглянул каждому в глаза. Можете мне не верить, но в этот момент я был счастливым человеком. «Как это, — скажете вы, — говорил всем, что эти дети — твои лучшие друзья, и вдруг, расставаясь с ними, оказался счастливым человеком».
А вот так.
В коридоре я увидел Сашку, который явно поджидал меня. Ну что ж, раз так, то пожалуйста, и пошел к нему. Я приближался, и его лицо покрывалось мраморной бледностью. В последний момент он не выдержал, повернулся и убежал.
В другой раз я бы его догнал — все-таки лучший друг, а друзья, как известно, в пыли на дороге не валяются, но сегодня я спешил к нашей новой старшей вожатой Вале Чижовой, чтобы рассказать ей все про себя, чтобы поставить последнюю точку. А там пусть со мной делают что хотят, пусть казнят или четвертуют, я все выдержу.
Она меня встретила весело. Она такая рыжая и хохотунья. Я ее давно знал: она из десятого «В». Но когда я закончил свою исповедь, она помрачнела и сказала:
— Что теперь делать с этим первым «А», не знаю. Ведь их через две недели должны принимать в октябрята. А можно ли?
— Если их не примут, — возмутился я, — то кого же тогда принимать?
— Я думаю, тех, кто не списывал контрольные.
Я испугался, что из-за меня их не примут, и сказал:
— Они же маленькие.
— Разумеется.
— Они растерялись. Их запугали: «контрольная, контрольная».
— Может быть, — сказала она.
— А мне их стало жалко. Вот я и поддержал.
— «Поддержал», говоришь. — Она секунду помолчала, а потом сказала: — А я тебя помню, ты выступал в самодеятельности: играл собаку. Здорово лаял. У тебя фамилия еще такая смешная… Скандуто.
— Збандуто, — поправил я ее.
— Извини.
— Ничего, я привык.
— А потом ты потерял хвост, и мы долго смеялись. Я и теперь, когда вижу тебя, вспоминаю тот случай и смеюсь. Ты не обижайся.
— Я не обижаюсь.
— Слушай, а что, если я на свою ответственность тебя прощу?
Я промолчал, хотя мне ее предложение очень понравилось.
— Нет, пожалуй, так нельзя, — сказала она. — Ты иди, а я подумаю.
А я снова почувствовал себя счастливым и еще отчаянно храбрым. Зашел в первую телефонную будку и позвонил маме.
— Мама, — сказал я, — поздравляю тебя с днем рождения.
— А, это ты, — протянула мама и замолчала.
Было слышно, как там кто-то играл в мяч — в волейбол или баскетбол. У них телефон прямо в спортивном зале.
Я не дождался маминого ответа и стал ей сам рассказывать новости.
— Папа звонил. Только ты ушла. Тоже поздравлял. Он всю ночь ехал к телефону, а опоздал всего на пять минут. Расстроился. Я ему говорю: «Я все маме передам», а он ответил: «Я хотел сам, лично. Хотел услышать ее голос».
Она ничего на это не ответила, и я вообще подумал, что мама меня не слушает, если бы не звонкие удары мяча об пол, которые долетали до меня оттуда. Но мне все равно не хотелось с нею расставаться, и я сказал:
— Мама, у меня новость — я больше не вожатый. — Голос у меня был радостный, а в конце фразы я даже хихикнул.
Она совершенно не удивилась ни моему хихиканью, ни бодрости и не спросила почему — она никогда не задавала лишних вопросов, — а сказала:
— Да, да, Боря, я тебя слушаю.
— Понимаешь, я им подсказал на контрольной, решил за них примеры, и они почти все получили пятерки. А сегодня я во всем сознался. Правда здорово?
— Да, да, Боря, — повторила она, — я тебя внимательно слушаю.
— Мама, а у тебя там во что играют?
— В ручной мяч, — ответила мама.
— А я думал, в баскет или в волейбол.
— Нет, в ручной мяч. — Она подумала минутку и сказала: — Хочешь — приходи.
Я оглянулся и увидел унылую фигуру Сашки. Он подпирал дерево.
— Спасибо, — ответил я, — в другой раз. У меня важное дело.
— Ну ладно, — сказала мама. — И тебе спасибо. Я думала, ты забыл про сегодняшний день. Ничего, конечно, страшного, но почему-то обидно. — И повесила трубку.
Я вышел из будки. Настроение у меня ухудшилось. Стало непривычно грустно. Мне бы сейчас поехать к маме, а я должен возиться с Сашкой. Помахал этому дураку рукой — иди, мол, ко мне, а он опять, как загнанный заяц, бросился в сторону. Только пятки мелькнули.
Тогда я решил устроить Сашке ловушку. Зашел для этого в универмаг и спрятался недалеко от двери. Стою жду. И вдруг кто-то меня спросил:
— Мальчик, тебе что надо?
— Мне? — Я оглянулся и обалдел.
Представьте, на месте продавщицы в отделе женских шляп стояла наша бывшая старшая вожатая Нина.
— Здравствуй, Збандуто, — сказала она. — Удивлен?
— Удивлен, — ответил я.
А я и правда был удивлен.
— Не хотите ли купить женскую шляпу? — спросила она.
— Хочу, — принял я ее игру, — для мамы. Тем более, у нее сегодня день рождения.
— А какой у нее размер головы?
— Естественно, как у меня.
Нина смерила сантиметром голову, взяла какую-то шляпку и напялила на меня. Я посмотрел в зеркало: на моей голове возвышалась какая-то дурацкая шляпа, какой-то самовар с трубой.
Мы оба рассмеялись.
— Между прочим, — сказала она, снимая с меня шляпу, — это смех сквозь слезы. Представляешь, некоторые женщины покупают эти трубы и носят… Ну, рассказывай, как там у нас… — она смешалась, — у вас.
— По-старому. Теперь вместо тебя Валька Чижова, из десятого.
— Знаю — Чижик. А твои малыши как?
— Ничего, растут. Зина Стрельцова заняла первое место в вольном стиле. А Лешка Шустов поступил в кружок по рисованию. Это новенький, ты его не знаешь. Не хотели его брать, говорят, мал, но я настоял… Только я ушел от них.
— Ушел?.. У тебя же настоящее призвание. Это я тебе говорю.
— Ничего не поделаешь. Я и сам о них скучаю. Не хватает мне их. Но не имею права… Помнишь контрольную, когда я заменял у них учительницу? Так эти примеры я за них решил.
— Честное слово, ты неуправляемый снаряд! Совершенно неизвестно, в какой момент взорвешься, — сказала она своим прежним тоном. — Ты извини, я по дружбе, теперь это меня не касается.
— Я сегодня решил начать новую жизнь, — сказал я. — Никогда не буду врать.
— Все мы начинаем новую жизнь, — ответила она. — Что там про меня судачат?
— Не знаю, — ответил я. — А что должны про тебя «судачить»?
Нина внимательно посмотрела на меня:
— Неужели ты ничего не слышал?
Я ответил, что нет. Я действительно ничего не слышал, а если бы слышал, разве стал бы так притворяться?
— Да, ты всегда был чудаком, — сказала она. — Это хорошо. Когда ты станешь управляемым, тебе цены не будет.
Я на всякий случай усмехнулся, потому что не разобрал, шутит она или говорит серьезно. Раньше она все говорила только серьезно и торжественно, а сейчас она мне понравилась. Оказалось, она умела шутить, и видно было, что она мне рада.
— Знаешь, почему я ушла из школы? Из-за любви без взаимности. К одному учителю. Не скажу, к какому…
И не надо, подумал я, потому что вспомнил, как она рисовала мужчину с бородой. А у нас в школе бородатый всего один.
— Страшная штука любовь, — поддержал я ее. — Чего только люди ради нее не делают! Даже Пушкин из-за любви стрелялся на пистолетах.
— Что ты несешь, Збандуто? При чем тут Пушкин? — сказала Нина. — Там были социальные причины.
— Я сам читал, — сказал я виновато, — не по программе.
— А он на меня никакого внимания. Ночи не спала. Стихи сочиняла. Однажды не выдержала, пришла к нему домой и во всем созналась. А он говорит: «Это пройдет», — и угостил меня пирожным. Все привыкли, будто для меня самое главное еда. Колобок да Колобок. Ну, я съела пирожное и ушла. А на следующий день встретила его с какой-то дамой. Я когда увидела их вместе, у меня голова кру́гом пошла.
— Это от ревности, — сказал я.
И поискал глазами Сашку. Его нигде не было.
От волнения Нина из шляпы, которую я примерял, сделала гармошку, вот-вот она должна была на ней заиграть что-нибудь печальное. Я вырвал шляпу у нее из рук, расправил и отдал обратно. Она поставила ее на место и успокоилась.
— Ну, до свиданья, Збандуто, — сказала Нина. — Заходи. Не забывай. Ребятам привет. Я ведь, знаешь, в нашей школе провела всю свою жизнь. У меня мама еще работала старшей вожатой, и я к ней прибегала с четырех лет. Так что я там пробыла целых шестнадцать лет… А если хочешь купить своей маме хороший подарок, пойди в бижутерию и купи ей брошку. Женщины любят украшения.
— Спасибо за совет, — ответил я, — но у меня кончился капитал. Отец оставил десятку, а я истратил.
Она полезла в карман форменного платья — она была похожа в этом платье на стюардессу, — и тут я догадался, что с нею произошло. Из толстухи, из колобка, она превратилась в худенькую, стройную девчонку. Вот что значит любовь и страдания. А тем временем она вытащила из кармана два рубля и сказала:
— Купишь маме цветы.
— Да что ты! — возмутился я. — Не возьму.
— Брось дурака валять, Збандуто, — сказала она своим прежним тоном. — Бери. А будут деньги, вернешь.
Когда я вышел из магазина, Сашки уже не было. Я его нашел дома. Он сидел в полном одиночестве и, не стесняясь, плакал.
Он пошел к Насте, чтобы помириться, а ему сказали, что она улетела на Дальний Восток. Неожиданно приехал ее отец и забрал ее с собой.
— Плачь не плачь, — сказал я, — а она уже на другом конце земли.
— Но у меня есть адрес, — сказал Сашка. — Я могу ей написать письмо. Если она захочет, я расскажу правду всем ребятам. — И с грустью добавил: — Я предатель. Вот что меня убивает.
— Это кого хочешь убьет.
Сашка помолчал-помолчал, а потом с обидой в голосе ответил:
— Тоже друг, не можешь даже успокоить!
— Не могу я тебя успокаивать, — сказал я. — Я сам подлец и предатель.
И я рассказал Сашке про контрольную в первом классе, и про Наташку, и про то, как я размотал десять рублей, и про мамин забытый день рождения.
— Про первоклашек — это ерунда, — сказал Сашка. — Плевать тебе на них.
— Это ты зря. Их обманывать нельзя. Они всему верят.
— Все равно они научатся врать, — упрямо сказал Сашка. — Все люди врут, особенно в детстве.
— Нет, не научатся. Эти не будут врать. А если кое-кто из них соврет, то мне бы не хотелось к этому прикладывать руку.
— Ну а как же нам теперь дальше жить? — спросил Сашка. — Придумай что-нибудь, ты же умеешь.
— Можно дать клятву, что мы больше никогда не будем предателями.
— Давай клятву или не давай, — сказал Сашка, — а старого не воротишь.
Мы вспомнили обо всех своих неприятностях, и нам расхотелось давать клятву.
За окнами темнело, а затем эта темнота проникла в комнату.
Зазвонил телефон. Это была моя мама. Вдвоем с тетей Олей они ждали меня на именинный пирог!
— Пошли, — сказал я, — у нас именинный пирог.
Мы вышли на улицу, и нам сразу стало лучше. Горели огни, сновали и толкались люди. Шел мелкий дождь: такая зима стояла.
Мы купили маме цветы на Нинины деньги и пошли есть именинный пирог.
Несколько дней прошло в полном затишье. К первоклассникам не ходил, но они прибегали ко мне чаще, чем раньше. Все, кроме Наташки. Каждую перемену по нескольку человек.
Только теперь в нашем классе никто надо мной не смеялся. Я думаю, что некоторые из наших даже завидовали, что эти дети так ко мне привязались. А тут на одной из перемен ко мне пришел новичок, Леша Шустов, принес в подарок пиро́гу, слепленную из пластилина, и в ней сидело двадцать пять индейцев с перьями на голове и серьгами в ушах и носу. Двадцать четыре человека сидели на веслах и один был рулевой. Крохотные такие фигурки, непонятно, как он их слепил.
Забавный он парень, сосредоточенный и молчаливый.
Я с ним познакомился недавно. Как-то зашел в первый класс, по привычке, и нарвался на него.
— А чего ты здесь сидишь? — спросил я его.
— Леплю, — ответил он. — Дома ругаются, что я все пачкаю.
Честно говоря, меня это возмутило. Что ж, они не понимают, что ему охота лепить?
— А кто ругается? — спросил я.
— Бабушка, известно кто, — ответил он. — Говорит, лучше делом займись. Читай или уроки делай.
— Складывай книги, — приказал я. — Пойдем к твоей бабушке.
— Нет, — сказал он, — я лучше здесь. Не люблю я, когда она меня пилит. — Потом внимательно посмотрел на меня и спросил: — А ты кто?.. Боря?
— Да, — признался я.
И тут он без слов быстро стал запихивать в портфель книги и тетради и уронил кусок пластилина на пол, раздавил его и виновато посмотрел на меня.
— Вот всегда у меня так, — сказал он.
— Ничего, — приободрил я Лешу. — В большом деле у всех бывают накладки.
Хороший он паренек оказался, и бабушка тоже ничего. Только они друг друга не всегда понимали.
Все наши набросились и стали рассматривать эту пиро́гу и удивляться. А Лешка от смущения убежал. А тут, кстати, появилась старшая вожатая Валя Чижова, взяла пирогу в руки и сказала:
— Да он талантище! Збандуто, ты должен отвести его во Дворец пионеров. Его надо учить.
Потом, уже на ходу, так, между прочим, бросила:
— Да, с тобой все решили. Зайди ко мне, расскажу. — И убежала.
Только я вскочил, чтобы бежать за Валей и узнать, что там со мной решили, как ворвались Толя и Генка и сказали, что Наташку увезли в больницу.
У меня прямо все похолодело внутри.
— У нее заболел живот, и ее увезли, — сказал Генка. — «Скорая» приезжала.
Я побежал в учительскую. Я бежал так быстро, что Генка и Толя отстали от меня.
Когда я вышел из учительской, весь первый «А» стоял около дверей.
— У нее аппендицит. Ей сейчас делают операцию. Через два часа я пойду в больницу, — сказал я. — Кто хочет, может пойти со мной.
Потом я побежал вниз и из автомата позвонил Наташкиной бабушке и соврал ей, что Наташка задержалась в школе. Не мог же я сказать, что Наташке вот сейчас делают операцию.
Когда я вышел после занятий на улицу, то у школьного подъезда меня ждал весь класс. Даже Зина Стрельцова.
— У матерей отпросились? — спросил я.
Они закивали головами.
— Мне мама велела, — ответил Генка, — чтобы я не приходил домой, пока все не закончится.
— А моя мама сказала, что сейчас аппендицит не опасная операция, — сказал Гога.
— «Не опасная»! — возмутился Толя. — Живот разрезают. Думаешь, не больно?
Все сразу замолчали.
Ребята остались во дворе больницы, а я пошел в приемный покой.
Оказалось, мы пришли не в положенное время и узнать что-нибудь было не так просто. Какая-то женщина пообещала узнать, ушла и не вернулась.
Потом появился мужчина в белом халате и в белом колпаке. Вид у него был усталый. Может быть, это был хирург, который делал Наташке операцию?
— Здравствуйте, — сказал я, когда перехватил его взгляд.
— Здравствуй, — ответил он. — А чего ты здесь, собственно, ждешь?
— Одной девочке делали операцию, а я пришел узнать.
— Ты ее брат?
— Нет, — сказал я, — вожатый.
— А, значит, служебная необходимость. Понятно.
— Нет, я так просто, — сказал я. — Да я не один.
Я показал ему на окно. Там во дворе на скамейках сидели мои малыши.
Они сжались в комочки и болтали ногами. Издали они были похожи на воробьев, усевшихся на проводах.
— Весь класс, что ли? — удивился хирург.
Я кивнул.
— А как девочку зовут?
— Наташа, — ответил я. — Маленькая такая, с косичками. Ее отец тоже хирург. Только он сейчас в Африке. Может, встречали. Морозов его фамилия.
— Морозов? Нет, не знаю. Впрочем, это не важно. Подожди… — И пошел наверх.
А я разволновался до ужаса. Я, когда волнуюсь, зеваю и не могу сидеть на месте: хожу и хожу. Зря я не запретил Наташке ездить на пузе по перилам лестницы. Ведь из-за этого все и получилось. Она съехала на пузе и не смогла разогнуться.
Я знал, что Наташка любит так ездить, и не ругал ее. Ругать ее было глупо, потому что я сам так катаюсь. А у меня железное правило: никогда не ругать детей за то, что́ сам не прочь сделать. Сначала сам избавься, а потом других грызи. А теперь я себя во всем винил.
Наконец появился хирург.
— Можете спокойно отправляться домой, — сказал он. — Я только что видел вашу подружку. Она хорошо перенесла операцию. Завтра приходите и приносите ей апельсины и сок.
Он улыбнулся и подмигнул мне. «Чудак какой-то в белом колпаке, — подумал я. — Чудак. Распрекрасный чудак». В ответ я ему тоже подмигнул. Иногда такое подмигивание действует посильнее слов.
Хирург посмотрел на меня и захохотал:
— Что-то у меня сегодня хорошее настроение. От души рад с вами познакомиться, Борис… — он замялся, — с какой-то невозможно сложной фамилией.
— Збандуто, — сказал я.
Ух как я обрадовался! От радости я еле сдержался, чтобы не броситься ему на шею. До чего мне была дорога эта глазастая Наташка! Значит, она ему сказала про меня, значит, он с нею разговаривал.
Я выскочил во двор, чтобы обрадовать малышей. Они повскакали со своих мест, как только увидели меня, и я им все рассказал.
— Она во время операции даже ни разу не крикнула, — сказал я.
Хирург мне этого не говорил, но я-то хорошо знал Наташку.
— Вот это да! — сказал Генка. — Вот это сила!
Остальные ничего не сказали. Не знаю, о чем они там думали, но только мне нравилось, что они такие сдержанные.
И еще мне нравилось, что они у меня «один за всех и все за одного». Именно так и надо будет жить в двадцать первом веке. А когда их спросят, откуда они такие появились, то, может быть, они ответят, что жил среди них некто Збандуто, который предчувствовал двадцать первый век и воспитал их.
Дети окружили меня плотным кольцом, и мы двинулись по улице.
И тут я увидел тетю Олю. Она вышла из магазина своей стремительной, будто летящей походкой. Я бросился следом за нею, расталкивая и обегая встречный поток людей, но она, раньше чем я добежал, села в троллейбус, на секунду мелькнул ее профиль, и она ускользнула от меня вдаль.
Правда, мне было достаточно и этой мгновенной встречи, потому что я вспомнил, что именно благодаря тете Оле я иду среди этих детей и живу жизнью, которая сделала меня счастливым.
Женитьба дяди Шуры
Слово надо беречь, ибо оно свято, оно способно выражать мысль. Человек, который говорит, — творец. Поэтому никогда не надо болтать. Болтовня унижает слово.
Самая большая удача — это встреча с хорошим человеком, который может тебя поразить словом или делом.
Однако жизнь все же прекрасна, и надо идти вперед…
В тот день, когда началась эта незабываемая история, я увидел ее, эту женщину, еще неизвестную мне, и нечаянно толкнул…
Я бежал, торопился. У меня всегда так: если я принимаю участие в деле, которое мне нравится, то после этого я долго не могу успокоиться и меня подмывает перейти на бег… Это было связано с нашим математиком. Он у нас большой сухарь и педант. Жестокий человек. Никому никогда не поставил пятерки. Сказал, что в нашем классе на пятерку знает только он! Может быть, кто-нибудь заслуживает четверки, а остальные тянут на трояк. А тут пришел, стал вызывать всех подряд и выставил… девять пятерок! И тогда все, совершенно потрясенные, спросили его, что с ним случилось. Он встал, откашлялся и сказал: «Можете меня поздравить… У меня родился сын…»
А через несколько дней мы пошли всем классом к родильному дому вместе с математиком, и, когда его жена с сыном на руках вышла из дверей приемного покоя, мы закричали:
— Ура-а-а!
Она от этого чуть не упала, так растрогалась, но математик оказался ловким: подскочил и поддержал ее.
Потом девчонкам по очереди дали подержать новорожденного. А из ребят я вызвался. Я даже не увидел его лица, оно было прикрыто, но сверток был теплый, и я потом долго чувствовал это живое тепло на своих ладонях.
Естественно, что после этого я был возбужден и наскочил на нее, на эту женщину. И толкнул. Но она меня не обругала, а только нахмурилась.
Кстати, эта история чем-то похожа на первую. Может быть, потому, что в ней действуют тоже собаки? Но прежде чем рассказать ее, я должен сообщить вам о некоторых изменениях в моей жизни.
Наш дом на Арбате снесли, и мы перебрались на край московской земли — в Измайлово. Вместе с нами сюда переехали Морозовы, Наташка со своим отцом — дядей Шурой. Он наконец вернулся из Африки. Именно благодаря его стараниям им дали квартиру на одной площадке с нами.
Итак, мы стали соседями.
Казалось бы, все прекрасно, но я скучаю по арбатским переулкам и по нашему старому, ветхому дому, которого теперь уже нет на свете, и по школе, и по бывшим первоклассникам.
А что делать, если в жизни так часто приходится расставаться?
Тетя Оля говорит, что надо по-прежнему заниматься своими делами, только часть сердца нужно оставлять тем людям, которых ты любил.
А может быть, я так сильно скучал потому, что никак не мог привыкнуть к новой школе и новым ребятам. Хотя вначале я подружился с одним. Он был такой молчаливый и держался особняком. Я сам к нему подошел. Худенький, небольшого роста, за стеклами очков — круглые глаза. От этого у него было милое птичье лицо.
Он сказал, что его зовут Колькой-графологом.
— Это что, фамилия такая? — удивился я.
— Не фамилия, чудак, — ответил он. — Просто я графолог. По почерку отгадываю характер. Вот напиши что-нибудь, а я отгадаю.
Я написал, а он много хорошего про меня наговорил: и что я добрый, и парень не дурак, и смелый, и наблюдательный, и натура у меня тонкая. После этого я здорово перед ним преклонялся некоторое время, но это особый разговор.
И еще скучал из-за улиц. У нас на Арбате толпы снующих людей и жизнь бурлит, а тут прохожих можно пересчитать по пальцам. Взрослым это нравится, а мне нет. Они говорят — это успокаивает.
«Ты закоренелый урбанист, — сказал дядя Шура, — сторонник современной городской жизни».
Действительно, выходило, я урбанист. Ведь другой жизни я не знал, и тишина у меня вызывала скуку.
Итак, в новом доме мы жили по соседству с Наташей и дядей Шурой. Заметьте, это немаловажный факт для нашей истории.
Наташку вы знаете, она мало изменилась за год. Только раньше она жила вдвоем с бабушкой, а теперь вдвоем с отцом: бабушка ее уехала к другой внучке.
После возвращения дяди Шуры прошло уже полгода, но Наташка все еще не отходит от него ни на шаг, как будто он только вчера вернулся. Она, пока его ждет с работы, десять раз позвонит по телефону.
А про дядю Шуру я вам сейчас все выложу.
Во-первых, внешне он совсем не похож на человека, которого так уж необходимо было отправлять в Африку. Я даже разочаровался, когда впервые увидел его. Он небольшого роста, моему отцу едва достает до плеча, щуплый и кривоногий.
Потом я к нему привык. Он оказался презабавным и странным типом. А мне странные люди всегда нравились, потому что интересно, а чего это они такие странные.
«Ты следи, следи за странными людьми, — говорит мне тетя Оля. — В них есть какая-то убежденность, тайная сила и знание жизни».
Бывало, сидим целый вечер вместе. Беседуем, потом он провожает меня, как лучшего друга, до дверей. А на другое утро встретимся в лифте — он почти не узнает меня. Едва кивнет головой и сухо: «Здравствуй!»
И еще у него одна странность: он не любит рассказывать о своей работе. Однажды я попросил его: «Дядя Шура, расскажите о какой-нибудь сложной операции». — «О сложной операции? — Он весь искривился, скорчил немыслимую рожу и ответил: — Что-то не припомню».
А вообще он большой шутник. С ним легко и просто. Например, когда мы были в зоопарке, там произошло с ним сразу три смешных случая.
Первый — когда Наташка каталась на пони. Она погнала своего пони, наскочила на коляску впереди, и образовался затор. К Наташке подбежала возмущенная служащая, схватила ее, закричала: «Чья это девочка?» Я посмотрел на дядю Шуру, он стоял с невозмутимым видом, будто Наташка к нему никакого отношения не имела. А та вырвалась из рук служащей и убежала. Проводив ее взглядом, дядя Шура кивнул мне, и мы ушли.
Второй — когда мы стояли около обезьян. Наташка показала обезьянам язык, и дядя Шура, несмотря на свой почтенный возраст, тоже показал язык. Если кому-нибудь рассказать про это, скажут: ну и глупо, серьезный человек, и вдруг — язык. Но это было не глупо, а весело.
И третий — уже в конце, когда мы вышли на улицу. К дяде Шуре подскочил никому не известный мальчишка-толстячок и поздоровался. Дядя Шура посмотрел на него и не узнал. А следом за мальчишкой подошла женщина, его мать, и вежливо, очень почтительно поклонилась дяде Шуре. Оказалось, дядя Шура оперировал этого мальчишку. Ну конечно, стал выяснять, как мальчишка себя чувствует, извинился, что не сразу его узнал. А мальчишка, вместо того чтобы отвечать на вопросы дяди Шуры, сказал, что умеет шевелить ушами. Его мама заохала: «Как нехорошо, что́ ты говоришь, лучше поблагодари доктора за операцию!» — «Нет-нет, — перебил ее дядя Шура, — пусть шевелит. Это очень важно». Ну, мальчишка хотел нам показать, как он шевелит ушами, а у него ничего не вышло. И тогда дядя Шура сказал: «Не унывай, тебе просто надо больше тренироваться», — и прекрасно продемонстрировал, как надо шевелить ушами. Они у него ходуном заходили.
Он артист корчить рожи. Умеет еще двигать кончиком носа, трясти щеками. И все это одновременно. Представляете?
Наташка сказала, что он специально этому учился у циркового клоуна, чтобы смешить детей перед операцией.
Ну и вот, значит, в лифте он меня почти не узнавал. Но однажды его все-таки проняло, и он вдруг без всякой подготовки сказал:
«Трудно представить, что у меня в руках бывает человеческое сердце. — Он вытянул руку, словно у него на ладони действительно лежало чье-то сердце. — Оно с кулачок и трясется, как овечий хвостик…» — Он грустно улыбнулся и, не попрощавшись, ушел, словно снова забыл про меня…
У Наташки появилась собака по кличке Малыш. Она возникла по моему предложению. Я решил, что Наташке надо преодолеть свой вечный страх перед собаками. Дядя Шура со мной согласился и привел Малыша.
Именно из-за него, из-за Малыша, и разгорелся весь этот пожар, который мне с трудом удалось погасить.
Неужели я опять хвастаю, как когда-то? Нет, не думаю. Помните, тетя Оля говорила: «Неистребим дух хвастуна!» Должен вас огорчить: она оказалась неправа. Истребим, истребим дух хвастуна, да еще как! Впрочем, в этом вы вскоре убедитесь сами.
Незадолго до этой истории произошло еще одно событие: я впервые зажил самостоятельной жизнью. Мои родители уехали отдыхать на Черное море на целых два месяца. Собственно, они не собирались оставлять меня одного, на время их отпуска к нам должна была вселиться тетя Оля, но она в последний момент заболела. И меня «взвалили» на плечи дяди Шуры. Нет, пожалуй, это не совсем точно: не меня «взвалили» на его плечи, а его на мои.
Началась эта история незаметно, без всякой подготовки.
Впрочем, некоторая подготовка была, только тогда я ее не заметил, хотя Колька-графолог, изучив мой почерк, назвал меня наблюдательным. Во-первых, когда мы в последний раз были в зоопарке, дядя Шура был очень возбужден, все время кому-то трезвонил по телефону-автомату, потом купил нам с Наташкой мороженое и отправил одних домой. А на следующий день позвонил мне с работы, сказал, что задерживается, что у него срочная операция и чтобы я пошел к Наташке, а то ей одной скучно. В конце разговора он как-то помялся, непривычно кашлянул и произнес: «Да, у меня к тебе еще одно дело… Если мне будут звонить… передай, что у меня все в порядке и завтра я свободен».
Так что нельзя сказать, что эта история началась внезапно. Но никого в этот день не убили и никто, слава богу, не умер. И погода была самая обыкновенная: хорошая осенняя погода семидесятых годов незабываемого телевизионно-космического века.
В этот день, как всегда, возвращаясь из школы, я купил две бутылки молока: одну для себя, другую для Наташки.
Когда я подошел к Наташкиной двери, чтобы отдать ей молоко, то услышал, что у них играет музыка. Я позвонил, а сам стал открывать свою квартиру.
Вот тут-то все и началось!
За моей спиной распахнулась дверь: музыка зазвучала громче, ее захлестнул тонкий щенячий лай, и передо мной предстала Наташка в совершенно необычном виде. На ней было белое нарядное платье и праздничный бант, к тому же она была таинственная, хотя ей это давалось с трудом.
— Малыш, — гневно приказала она собаке, — молчать!
Но Малышу безразличны были ее приказы: ему и море по колено.
— Что случилось? — спросил я. — По какому случаю такой «машкерад»?
— А у нас… свадьба! — с восторгом открыла свою тайну Наташка.
Эти маленькие любят играть в свадьбы. Как будто это самое интересное занятие в мире.
— Кто же твой жених? — спросил я, перед тем как скрыться за дверью.
— У нас настоящая свадьба, — ответила Наташка. — Папа женится.
— Женится?! — переспросил я и замер в ожидании продолжения сногсшибательных новостей.
— Теперь у меня тоже будет мама, — не унималась Наташка. — Я ее уже полюбила. Это она играет на виолончели. — Слово «виолончель» она выговорила с трудом.
— Значит, она к тому же музыкантша, — с деланым испугом сказал я. — Здорово вам повезло. Весело будете жить.
— Идем, я тебе ее покажу.
Она потянула меня за руку, а я притворился, что не хочу идти, но на всякий случай сунул портфель и свое молоко за дверь и прикрыл ее.
Музыка в комнате оборвалась, и на площадку вышел сам жених — дядя Шура. Он радостно-смущенно улыбнулся: растянул рот до ушей. Не каждый может растянуть так рот!
Одет дядя Шура был во все новое: в новый костюм, в новый галстук и даже в новые ботинки. А из кармана пиджака торчал красивый цветной платок!
Настоящая картинка, видно, давно готовился. А молчал.
«Интересно было бы посмотреть на его невесту, — подумал я. — Позовет или не позовет?»
— Здравствуйте, дядя Шура, — проникновенно произнес я. — Поздравляю вас!
— Спасибо, — ответил дядя Шура.
Но с места не сдвинулся, стоял на моей дороге, как неприступная крепость.
Неожиданно ко мне пришел на помощь Малыш: он с чувством лизнул новый ботинок дяди Шуры.
— Ты что, — возмутился я, — портишь свадебные ботинки!
— Да… брат… вот так, — растягивая слова, задумчиво произнес дядя Шура. — Сколько веревочке ни виться, а концу быть. Заходи — гостем будешь.
— С удовольствием, — ответил я.
Первым полетел по коридору Малыш. За ним — Наташка. За нею — не выдержавший моей степенной походки дядя Шура. И последним, подхватив забытую всеми бутылку молока, едва сдерживая любопытство, шагал я.
Было интересно, кого я сейчас увижу! Я даже разволновался. Я всегда волнуюсь перед открытием. А это ведь открытие — увидеть нового человека.
Тетя Оля говаривала, бывало: «Самая большая удача — это встреча с хорошим человеком, который может тебя поразить словом или делом».
У меня, например, был один знакомый мальчишка, который меня поражал и «словом» и «делом». Он каждый день ходил на вокзал. Ему нравилось встречать чужие поезда, а потом он обязательно приставал к кому-нибудь и помогал поднести вещи. Когда ему предлагали за услугу деньги или, например, мороженое, он смеялся и убегал. Некоторые над ним издевались: на кино денег нет, а на вокзале отказывается. А я ему завидовал, этой его страсти. Мне казалось, он знает какую-то тайну, которая делает его всегда счастливым. Я даже ходил на вокзал и тоже помогал таскать вещи, только радости особой мне это не приносило.
И вот я ее увидел!
Представляете, она оказалась той самой женщиной, которую я толкнул на улице.
Я часто помню людей, которых я когда-нибудь, пусть даже случайно, встретил. Я потом такого прохожего могу долго вспоминать и думать про него. И о ней я тоже вспоминал, но сейчас меня поразило не то, что именно она оказалась невестой дяди Шуры, а ее красота. Она была настоящей красавицей! Точнее, сначала я увидел ее спину, потому что она закончила игру и ставила свою виолончель в угол, к стене. Потом она повернулась ко мне, и я просто обалдел!
Она была в синем платье, с двумя гвоздиками, белой и красной, приколотыми к груди. Волосы у нее были черные. И длинные черные глаза: они тянулись от переносицы до виска. Но и это не самое большое открытие, у многих бывают красивые глаза. У нее в глазах, вокруг зрачков, были лепестки цветов. Когда я потом рассказывал об этом маме, она смеялась, но я точно знаю, что так оно и было.
— Здрасте! — сказал я.
Она протянула мне руку и крепко сжала. И я заметил эту странную особенность ее глаз. Я стоял спиной к окну, а она лицом, и мне все прекрасно было видно: вокруг зрачков у нее образовались лепестки цветов.
— Здравствуй, — сказала она. — Меня зовут Надежда Васильевна.
— Поздравляю вас со свадьбой, — сказал я.
— Он мне и Малышу каждый день покупает молоко, — сказала Наташка, желая представить меня в лучшем свете.
— Вот! — Я показал бутылку, которую до сих пор держал в руке; при этом я так вертел ею, как будто собирался жонглировать.
Надежда Васильевна забрала у меня бутылку и передала Наташке.
— Отнеси на кухню, — попросила она.
Наташка бросилась выполнять поручение Надежды Васильевны, но тут же вернулась и спросила у меня:
— Она тебе нравится?
— Очень, — ответил я.
Не знаю, что там им показалось, но они, дядя Шура и его невеста Надежда Васильевна, рассмеялись.
Я давно заметил, что взрослым часто бывает смешно, когда совсем нечего смеяться. Как-то я сказал об этом дяде Шуре. А он мне ответил:
«Говорят, человек меняется каждые семь лет, и то, что в детстве ему кажется смешным, в преклонном возрасте не смешит, и наоборот».
Честно говоря, я бы хотел сохранить свой характер. Он мне определенно нравился. У меня веселый нрав — я весельчак. Зачем же мне менять свой характер, скажите на милость?
В общем, в ответ на мои бескорыстные слова они рассмеялись, но я не обиделся. Раз смеются — значит счастливы.
Правда, дяде Шуре и этого показалось мало. Он решил продолжить веселье и приложил к моему лбу ладонь.
— Я не болен, — сказал я.
— Здесь совсем другое, — ответил дядя Шура. — Посмотри мне в глаза.
Я посмотрел: нет, у него в глазах не было никаких лепестков.
— Неизлечимое, — сказал дядя Шура. — Фантазер и мечтатель. В общем, сочинитель сказок.
— А я, а я? — потребовала Наташка.
Дядя Шура опустил ладонь на Наташкин лоб, заглянул ей в глаза и задумался.
— Решительная особа, — сказал он наконец. — И большая любительница мороженого.
— А она, а она? — Наташка показала на Надежду Васильевну.
Дядя Шура повернулся к Надежде Васильевне и вновь повторил все свои манипуляции.
Тут следует заметить, что смотрел он ей в глаза несколько дольше, чем нам с Наташкой. Конечно, от таких глаз нелегко оторваться.
— Добрейшее существо, — сказал он, — но умеет ловко это скрывать… А теперь начнем пир.
— Начнем! — воинственно завопила Наташка и убежала, чтобы отнести наконец бутылку с молоком.
Следом за нею улетел Малыш.
— Спасибо, — неестественным голосом сказал я. — Мне уроки надо делать.
Конечно, мои слова были курам на смех: отказываться от свадебного пира из-за уроков, как будто я только и делаю, что хожу по свадьбам, — но было неудобно навязывать себя.
— Смотри, какие у нас торты, салаты, бутерброды, — соблазнял меня дядя Шура. — Ты что, хочешь нас обидеть?
— Нет, — радостно ответил я и торопливо сел за стол.
— Наташа, — приказал дядя Шура, — прибор Борису!
Вбежала Наташка, у которой в ногах путался обезумевший Малыш. Она принесла мне тарелку, вилку и нож и поставила передо мной замечательный хрустальный бокал. Когда она ставила его на стол, то он зазвенел редким звоном.
Наступила торжественная тишина.
Дядя Шура взял шампанское и открыл его. Оно стало пениться и вырываться из бутылки.
Надежда Васильевна отодвинулась, чтобы спасти платье, и уронила свой бокал. Замечательный хрустальный бокал с редким звоном!
Вот тут-то и началась по-настоящему эта история, вот тут-то и вспыхнул небольшой костер, который потом разгорелся в неистовый пожар, способный уничтожить все, и который мне удалось погасить.
Я знаю, я уже говорил об этом. Но, чтобы у вас в голове хорошенько отпечаталась эта история, чтобы вы потом не повторили моих глупостей и не принимали поспешных решений, напоминаю вам об этом. И себе, разумеется, тоже. Век живи, век учись.
Тетя Оля любит говорить: «Если ты хочешь, чтобы тебя поняли, повтори главную свою мысль в начале рассказа, в середине и в конце». По-моему, очень правильные слова.
Значит, хрустальный замечательный бокал стал падать, описывая плавную дугу.
Дядя Шура сделал невероятно судорожное движение, чтобы спасти бокал, но это ему, конечно, не удалось. Он ведь не фокусник и не волшебник, а только хирург.
Бокал, естественно, достиг пола и разбился, а следом за ним на полу оказался дядя Шура.
Может быть, он упал нарочно, чтобы посмешить публику? А может быть, просто не удержался на стуле? Во всяком случае, он рассмеялся, а за ним рассмеялся и я. В конце концов, бокал — это только бокал, даже если он замечательный, хрустальный, с редким звоном.
Мы смеялись, надеясь развеселить и увлечь остальных, но увлекли только Малыша. Он начал отчаянно лаять.
— Жалко, — сказала Надежда Васильевна, села на корточки и стала собирать осколки.
— Это мамин бокал, — вдруг тихо, но внятно произнесла Наташка. И сразу оборвала наш смех.
— Что ты выдумала, — неуверенно возразил дядя Шура.
И всем стало понятно, что это на самом деле был бокал Наташкиной мамы.
— Ты сам говорил, — повторила Наташка. — На нем была царапина.
Надежда Васильевна, подобрав осколки, вышла.
Дядя Шура ничего не ответил Наташке, достал новый бокал и поставил перед Надеждой Васильевной.
Свадьба продолжалась, но это была уже чуть-чуть не та свадьба.
Дядя Шура стал разливать шампанское. При этом он изображал, что ничего особенного не произошло, но по движениям его рук, по суете, по неуверенно-торжественному голосу видно было, что история эта ему неприятна.
Наконец шампанское было разлито, и вновь наступила тишина.
И я услышал «легкий шелест их новой жизни», предчувствие чего-то очень хорошего. «А впереди у вас будет то-то и то-то, то-то и то-то», — сказала бы тетя Оля и наговорила бы впрок много хорошего и заманчивого, чтобы им захотелось всего этого терпеливо ждать. Именно это она и называла «легким шелестом новой жизни». Правда, тетя Оля никогда не предупреждала о том, что в жизни человека может быть и плохое, и трудное. И это была ее ошибка, но такой она была человек.
Дядя Шура молча посмотрел на Надежду Васильевну, и, кроме радости, у него в глазах была затаенная грусть.
Тогда я этого не понимал, как может быть грустно, когда радость. Но теперь-то я знаю, что все в жизни соединяется: радость по настоящему и грусть по прошедшему. Получается какая-то горьковатая радость.
И вдруг дядя Шура повернулся ко мне и спросил:
— А что по этому случаю сказала бы наша знаменитая тетя Оля?
— Это Борина тетя, — объяснила Наташка Надежде Васильевне. — Она все-все знает.
— Она бы сказала… — От страха перед этой красавицей у меня из головы все вылетело. Я зачем-то встал и от смущения покраснел. — Она бы сказала…
— …что жизнь все-таки прекрасна, — вдруг сказала Надежда Васильевна.
— Точно! — закричал я и закончил словами тети Оли: — «…и несмотря ни на что, надо идти вперед».
— Ура-а-а тете Оле! — сказал дядя Шура, поднял бокал и «пошел вперед».
И Надежда Васильевна «пошла вперед»: она встала и подняла бокал.
Я тоже поднял бокал.
И Наташка, забыв об обиде, сделала первый шаг навстречу неизвестному.
Неизвестному мне, неизвестному ей, но уже тогда известному, как потом оказалось, необыкновенно умной Надежде Васильевне.
— Наташа, — сказала Надежда Васильевна, — извини меня.
Каждый раз, когда я вспоминаю эту свадьбу, у меня в ушах раздается звон наших бокалов и слова Надежды Васильевны, обращенные после Наташки ко мне:
— А ты мне веришь, друг мой?
Вначале я даже не понял, что она разговаривает со мной, а догадавшись, ужасно обрадовался: быть другом такой красавицы всякому приятно.
— Верю, — проникновенно и тихо ответил я, хотя мне хотелось вопить: «Верю, верю, верю!»
Было какое-то величие в ее словах «друг мой», и мне захотелось сделать для нее тут же что-нибудь сверхъестественное, и я сказал:
— А я читал, на свадьбах всегда бьют бокалы. Это к счастью.
— Вот именно! — закричал дядя Шура, совсем как мальчишка. — Это к счастью!
И дядя Шура выпил свое шампанское, поднял бокал и с силой бросил на пол. И второй бокал разлетелся на куски.
Заметьте, еще один замечательный хрустальный бокал с редким звоном!
Представляю, как бы удивились больные дяди Шуры, если бы увидели его сейчас.
И мы, конечно, удивились. У Наташки глаза полезли на лоб, и у меня они тоже бы полезли, но я умею владеть собой. А Надежда Васильевна, я заметил, осуждающе покачала головой.
Тогда дядя Шура затих и виновато, немного грустно сказал:
— На свадьбах всегда бьют бокалы, хотя это, конечно, глупо.
Он протянул руку Надежде Васильевне, и она в ответ протянула ему свою.
Они смотрели друг на друга. У дяди Шуры лицо было строгим, хотя галстук сбился набок и волосы растрепались. А Надежда Васильевна улыбнулась. Эта улыбка сделала ее совсем молодой и еще более красивой.
Еще тогда, на свадьбе, я поймал себя на том, что все время слежу глазами за Надеждой Васильевной и это доставляет мне радость. И с этого дня я искал малейшую возможность, чтобы лишний раз увидеться с нею.
Как-то я заскочил к ним, будто за Наташкой, чтобы вместе идти в школу. А Надежда Васильевна мне ответила, что Наташка еще не готова и она сама ее проводит.
Она улыбнулась, а я, дурак, вместо того чтобы прямо сказать, что я их подожду, нелепо поклонился и ушел.
Она захлопнула дверь, а я вернулся домой и стал дежурить у дверного глазка.
Когда они вышли на лестничную площадку, сопровождаемые отчаянным лаем Малыша, я тоже появился, изображая на лице наивысшее удивление:
— Как, вы только выходите?
— Меня сегодня провожает Надежда Васильевна, — предупредила Наташка.
Не знаю почему, но идти с нею было радостно. Она всего-то лишь успела сказать, что ей здорово повезло, потому что она теперь каждый день на работу ездит на метро, а это интересно. А раньше она жила в центре, рядом с работой, и ходила пешком.
— А где вы жили? — спросил я.
— На Арбате.
— И я раньше жил на Арбате! — воскликнул я.
— И я жила на Арбате, — сказала Наташка.
— Как жаль, что мы не знали друг друга, — сказала Надежда Васильевна. — Мы бы давно могли стать друзьями.
И мне действительно стало обидно, что я ее не знал.
Я нес ее виолончель. Она была тяжелая и, когда ударялась о мое колено, издавала тонкий гул, и это мне нравилось. А Надежда Васильевна шла рядом, держа за руку счастливую Наташку.
— Когда я выхожу из метро, — сказала Надежда Васильевна, — то еще на эскалаторе думаю, что сейчас увижу небо, деревья, землю. Каждый раз я открываю для себя что-нибудь новое и неожиданное.
И все, и больше она ничего в этот раз не говорила, но мне понравились ее слова о метро.
На следующий день я снова засел за своей дверью и, когда они вышли, выскочил на площадку.
— А-а-а, любитель случайных встреч! — сказала Надежда Васильевна. — С завтрашнего дня мы будем заходить за тобой сами.
— Хорошо, — согласился я, не притворяясь, что встретил их случайно.
Она умела все делать естественно и серьезно, и поэтому не было стыдно своих признаний, которые с другими людьми мне ни за что не удавались.
И открывалась она свободно и легко. Рассказывала нам про то, как изобретала для себя игры, когда была маленькой.
То она придумала, что у нее под кроватью живет рыжая лиса, которая выполняет все ее поручения. То, что на подоконнике в ее комнате разместились две деревни. В одной жили крестьяне в красных шапочках с колокольчиками, а во второй — в зеленых шапочках. И эти крестьяне вечно между собой ссорились: «красные шапочки» были недовольны «зелеными шапочками», потому что те без всякой цели рвали полевые цветы, а «зеленые» — «красными», потому что у них слишком громко звенели колокольчики. Сама Надежда Васильевна была верховным судьей, который по справедливости разрешал их споры.
Все-таки она была странная, вроде дяди Шуры. И вещи говорила неожиданные: то про метро, то про свои детские игры, то без всякой подготовки однажды спросила:
— Борис, а какие у тебя родители?
— Обыкновенные, — ответил я.
— Ну, они добрые, любят тебя, ты их любишь. Это так естественно. А какие они? (Я заметил, что краем глаза она неотступно следит за Наташкой.) Душа нараспашку или скрытные? Например, знаешь ли ты, о чем думает твой отец, когда молчит?
Я ей не ответил, потому что действительно не знал, о чем думает отец, когда молчит, и чем живет мать. Я видел их каждый день. Они вставали. Пока мама готовила завтрак, отец делал что-то вроде зарядки: три подскока, два приседания. Завтракали. Мама подавала на стол, отец мыл посуду. Уходили. Приходили. Они были то веселые, то чем-то озабоченные, то печальные. А вот отчего, я не знал.
— Выходит, весь твой мир крутится вокруг тебя… А жаль! Когда лучше узнаешь своих близких, их недостатки и достоинства, то глубже любишь. Мой отец имел привычку часто что-то обещать, а потом не выполнял… И все друзья за это его осуждали, хотя, может быть, он делал во много раз больше хорошего, чем они. Помню, когда я поняла, что он не выполняет обещаний потому, что просто ему не все удается, то была счастлива, и он мне стал еще дороже.
У нее, у Надежды Васильевны, получалось все красиво и ловко.
Как-то я сидел у Наташки, когда она вернулась с работы. В руках у нее были цветы.
— Отгадайте, почему я купила розовые астры? спросила Надежда Васильевна. — Сейчас увидите!
Она любила колдовать. Делала все молча и таинственно, а мы следили за ней.
Сначала Надежда Васильевна постелила на стол розовую скатерть, потом поставила на нее кувшин с цветами.
— Розовое на розовом, — сказала она.
А я раньше вообще не замечал цветов. Есть они или нет, мне было все равно.
И тут она произнесла слова, как будто прочитала мои мысли:
— Как можно не любить цветов! Это все равно что не любить землю.
Я вздрогнул от этих ее слов: жил в асфальтовом городском мире и никогда не думал о земле, о цветах, о деревьях, которые на ней росли.
Мне стало от этого не по себе, я испугался, что необыкновенно умная Надежда Васильевна обо всем догадалась. На всякий случай в ответ на ее слова я промямлил:
— Да, да…
Но с тех пор каждый раз, выходя из метро, я останавливался у базара цветов. Постепенно это стало моей привычкой.
Однажды там продавали цветы под названием «перья страуса». Они были белые, а лепестки их скручивались и были похожи на фантастические перья.
«Перья страуса» мне очень понравились, и я даже собирался их купить, но потом почему-то не купил и ушел. Всю дорогу до дома я чувствовал себя обиженным и все думал: зря не купил эти необыкновенные цветы. «Если у тебя в течение дня, — говорит тетя Оля, — была счастливая минута, вызванная чем угодно, значит, тебе выпал хороший день. Пускай это будет улыбка незнакомого человека, минутная нежность к матери или отцу, письмо от друга, строчка стихов, которая тебя обрадовала. Только смотри не оброни этой минуты, не потеряй ее». И, вспомнив эти слова, я остро почувствовал, что цветок «перья страуса» мне необходим, что я должен взять его в руки, полюбоваться, а потом поставить в стакан на своем столе, чтобы его видели все.
Я побежал обратно, но опоздал. Цветы расхватали. Вот теперь попробуй не согласись с тетей Олей: «Только смотри не оброни этой минуты…»
А какой у Надежды Васильевны был вкусный чай, представить невозможно! Мне нравилось, что это у них не наспех. Теперь многие пьют чай и обедают наспех, где-нибудь на кухне, а они всегда устраивались в комнате. И как-то она умела усадить меня сразу, я даже не успевал смутиться, а уже сидел за столом, передо мной был стакан чая, вкусные бутерброды, пирожное, варенье. Но главное было не в еде, а в разговорах. Это был настоящий вечерний чай. Даже дядя Шура, всем известный молчальник, крепкий орешек, и тот открывался. Однажды он рассказал, что разработал такую операцию сердца, которая длится не четыре или пять часов, как раньше, а всего три с половиной — для этого он сконструировал новые инструменты. И дядя Шура начертил нам эти инструменты.
В школу мы теперь ходили каждый день втроем, и я всегда нес виолончель. Мы подходили к школе, я передавал ей виолончель, она вскидывала ее на плечо и уходила.
Весь наш класс просто вываливался из окон. Мальчишки пробовали меня дразнить, называли «оруженосцем», но меня это не смущало. Теперь я жил в другом мире, я узнавал то, что они не знали, я открыл в себе чувства, о которых не подозревал, так что мне их придирки казались наивными и смешными.
Я даже забыл, что совсем недавно мне часто бывало скучно и я мог целыми днями тупо смотреть в потолок, ничего не делая.
Так бы и жить всегда в этом празднике, но он неожиданно пришел к концу.
Утром меня разбудил звонок в дверь. Я открыл: передо мной стоял дядя Шура.
Он был одет по-походному. Я знал этот костюм: полувоенный плащ, крепко перехваченный поясом, за плечом — рюкзак.
В этом костюме он был каким-то другим, более ловким, подвижным, решительным. И невероятно строгим.
Я сразу догадался: он летел на срочную операцию.
— Поручаю тебе своих женщин, — сказал дядя Шура.
Повернулся, хотел вызвать лифт, но, увидев, что кабина занята, махнул рукой и побежал вниз, прыгая через ступени.
В это время на лестничную площадку выбежала Надежда Васильевна. В руке у нее был сверток.
— Шура, — крикнула она, — возьми с собой!
Но дядя Шура не остановился и, может быть, не расслышал ее голоса. Он уже не видел нас, не слышал наших голосов, он был далеко, там, где его ждали.
Недаром он говорил про себя: «Моя жизнь принадлежит людям. И мне это нравится».
— Даже не позавтракал, — сказала Надежда Васильевна. — На юге, где-то в горах, случился обвал. Вот он и полетел.
Она волновалась за дядю Шуру, и я, чтобы успокоить ее, сказал:
— Куда он только не летал. И на Камчатку, и в Мурманск, и в Ташкент… А однажды его сбросили на парашюте в Тихом океане, прямо на пароход. И ничего… А в Африке он заблудился в джунглях и выбирался из них два дня. И ничего…
Разговаривая, мы вошли в их квартиру. И от наших громких голосов, от лая Малыша проснулась Наташка. Она выбежала к нам в пижаме, еще заспанная, лохматая.
— А где папа? — спросила она.
— Он уехал, — ответила Надежда Васильевна.
— Куда? — настойчиво спросила Наташка.
— Иди умойся, — ответила Надежда Васильевна.
Она все еще была возбуждена и не заметила, что Наташка настроена воинственно.
— Нет, сейчас, — требовательно сказала Наташка. — Куда он уехал?
Надежда Васильевна посмотрела на Наташку, чуть помедлила, словно раздумывала, как поступить, и сказала:
— В горы. Там обвал.
— А где эти горы? — не отставала Наташка.
— Иди лучше умойся, друг мой, — ответила Надежда Васильевна. — И я тогда тебе все расскажу.
— А почему вы меня не разбудили? — спросила Наташка. — Раньше папа меня всегда будил, даже если уезжал ночью. — И, не дожидаясь ответных слов, выбежала из комнаты, хлопнув дверью.
Надежда Васильевна сделала вид, что ничего особенного не произошло, но я заметил, как предательски вспыхнули ее глаза.
А у меня тоже испортилось настроение. Это ведь была не первая Наташкина обида на Надежду Васильевну.
Я помню два вечера подряд, когда дядя Шура и Надежда Васильевна так поздно возвратились домой, что мы их не дождались. В первый вечер еще было ничего, мы были вдвоем, а во второй Наташка была одна, и, когда я открывал свою дверь, она, услышав шум лифта, выскочила на лестничную площадку, думая, что вернулись ее родители, а увидела только меня. Она гордая, в этом не созналась, но я сразу догадался.
Мы вошли к ним. В комнате на столе стояли три чашки: Наташка ждала их пить чай.
Чтобы ее развеселить, я стал вспоминать нашу старую жизнь. Мы всегда вспоминали старую жизнь, когда у меня или у нее бывало плохое настроение. А тут я нарочно вспомнил, как она пришла за меня хлопотать к директору школы и какой она большой герой.
И в этот момент в форточку влетел голос Надежды Васильевны… Представьте, она пела!..
Мы с Наташкой подбежали к окну и увидели довольно любопытную картинку: дядя Шура держал Надежду Васильевну на руках, а она пела знаменитую песенку: «Ямщик, не гони лошадей…»
Я подумал, сейчас Наташка что-нибудь выкинет, и точно: она стремительно бросилась к столу, быстро собрала все чашки, чтобы не оставалось никакого следа от ее ожидания, так же стремительно разделась и притворилась спящей.
А я выскользнул из дверей, молчаливой тенью застыл у своего глазка и еще раз увидел Надежду Васильевну и дядю Шуру. Все-таки ему не удалось донести ее на руках до дверей своей квартиры. Надо посоветовать ему заняться тяжелой атлетикой.
А потом была еще одна обида…
Во время нашей обычной утренней прогулки, в которой принял участие на этот раз и дядя Шура, он выхватил у меня инициативу и нес виолончель Надежды Васильевны. А та, как всегда, шла с Наташкой за руку. И вдруг дядя Шура спросил у Надежды Васильевны, когда она вернется с работы. А Надежда Васильевна ответила, что у нее трудный день: и урок в школе, и репетиция, а вечером концерт.
— Я зайду за тобой, — сказал дядя Шура.
Как только дядя Шура произнес эти слова, Наташка вырвала руку у Надежды Васильевны и, ни на кого не глядя, пошла рядом.
Дядя Шура и Надежда Васильевна переглянулись, но оба промолчали.
А что тут скажешь? Им нравилось заходить друг за другом, поздно возвращаться домой, а Наташку это почему-то не устраивало.
Она шла с гордым, независимым видом, но кончик носа у нее покраснел от обиды. И тут еще, как назло, дядю Шуру остановил знакомый мужчина, и нам пришлось его ждать. А в небольшом пространстве между Надеждой Васильевной и Наташкой сверкали беспрерывные разряды.
— Когда дядя Шура был мальчишкой, мы его звали «ежиком», — начала разговор Надежда Васильевна, — потому что волосы у него всегда стояли дыбом.
— Значит, вы его давно знаете? — обрадовался я.
— Да, — ответила Надежда Васильевна и бросила взгляд на молчаливую Наташку.
А Наташка ей в ответ подсунула бомбу.
— А маму мою ты тоже знала? — спросила она.
— Нет, — ответила Надежда Васильевна. — Маму твою я не знала. — Она нетерпеливо помахала рукой дяде Шуре. — Чего же он?.. Идемте, а то опоздаем.
Дядя Шура нагнал нас около школы. Он передал Надежде Васильевне виолончель и сказал:
— Чертовски приятно было с вами прогуляться.
Он повернулся ко мне, и тут мы обнаружили, что наши ряды поредели, что среди нас нет Наташки.
Все, как по команде, повернулись в сторону школьного двора и увидели ее маленькую, решительно удаляющуюся фигурку. Она бежала не оглядываясь.
Вспомнив все эти Наташкины обиды на Надежду Васильевну, я почувствовал в себе легкую, едва заметную горечь. Это была первая небольшая потеря. Я знаю, без этого в жизни не бывает. Но лучше бы этих обид не было.
Когда я за ними зашел, чтобы идти в школу, то Наташки в комнате не было, а Надежда Васильевна убирала со стола.
Я сел и стал ждать. И вдруг я услышал, как Наташка быстро прошла по коридору, открыла входную дверь и захлопнула изо всех сил.
Мы сразу догадались, что она убежала. Наши глаза на секунду встретились, и я вскочил, чтобы бежать за Наташкой.
Но Надежда Васильевна остановила меня.
— Не надо, — сказала она и добавила: — Этому нельзя потакать.
А мне хотелось ее догнать и вернуть, и я еле сдержался, чтобы не убежать.
— Она без дяди Шуры всегда скучает. Ей однажды приснился сон, что он еще не вернулся из Африки, так она хотела бежать к нему в больницу, чтобы убедиться, что он на месте.
Надежда Васильевна ничего не ответила, подошла к окну и осторожно глянула вниз, словно боялась того, что должна была там увидеть, может быть, надеялась, что Наташка вернется, но все-таки, конечно, увидела, потому что отпрянула назад, точно ее ударили по лицу. И сказала тогда знаменитую фразу:
— Знаешь, мне иногда бывает грустно, потому что я наперед знаю, как все будет.
— А что вы такое знали? — спросил я.
— Знала, что Наташа когда-нибудь вот так убежит. Что мне будет трудно и, может быть, придется… — Она оборвала свою речь, не докончив фразу, внимательно, изучающе посмотрела на меня и неожиданно резко сказала: — А почему я тебе должна это говорить? Я тебя не знаю как человека. Ты вроде добрый и неглупый, но куда повернешь в трудную минуту — направо или налево, — я не знаю. А это главное.
— Я поверну туда, куда надо, — ответил я.
— Куда надо? Ты думаешь, что надо «налево», а я думаю — «направо»…
Тут я неожиданно вспомнил свою прошлогоднюю ошибку, когда нужно было пойти «направо», а я пошел «налево». Тот самый случай, когда на контрольной в первом классе я подсказал решение примеров. И дело не в том, что я им подсказал, а в том, что я первый научил их этому.
— Ты что замолчал? — спросила Надежда Васильевна. — Сердишься?
— Да так, — промямлил я.
— Не сердись, я ведь правду сказала.
А я и не рассердился, я в этот момент подумал про нее, про то, что необыкновенно умным людям жить на свете труднее, потому что они все знают наперед и заранее переживают.
Не помню точно, сколько прошло дней, может быть, десять, но только моей дружбе с Надеждой Васильевной пришел конец.
Как же это случилось? Души в ней не чаял, каждому встречному-поперечному расхваливал, до того обалдел, что стал ходить на симфонические концерты, и вдруг…
— Ум у тебя не аналитический, — сказала мне Надежда Васильевна. — Ты живешь как получится.
— Быстро вы меня изучили, — сказал я.
Честно говоря, мне не очень понравились ее слова.
— Это просто. Я присмотрелась к твоим поступкам, прислушалась к твоим словам и поразмыслила на эту тему. Размышления — как математика. Прикинешь так да этак, смотришь — у тебя перед глазами стройный ряд формул, — сказала она и засмеялась. — Ты достойный ученик своей тети Оли.
— А что, разве это плохо?
— Я не говорю, что плохо, — ответила Надежда Васильевна, — но это может привести тебя к ошибкам, о которых ты потом будешь жалеть.
И представьте, она оказалась права. Но это я узнал и понял потом, а пока, не зная ничего, готовился, подчиняясь своему чувству, совершить все эти «ошибки».
В тот день я встретил Наташку на лестнице. Она сидела на ступеньке и плакала.
— Ты чего ревешь? — спросил я.
Наташка не ответила.
— Ну, что случилось? — не отставал я.
— Малыш потерялся! — завопила Наташка. — Я пришла, а она говорит, что он убежал в открытую дверь.
— Кто «она»? — не понял я.
— Надежда Васильевна, вот кто! — ответила Наташка. — Приедет папа, я ему все-все расскажу!
Это мне не понравилось, и я сказал:
— Жаловаться нехорошо. Она ведь не нарочно.
— Нарочно, нарочно! — сквозь слезы твердила Наташка. — Зачем она открыла дверь? Зачем?.. Разве так поступают, когда в доме щенок? И мамин бокал она разбила нарочно! Она и ко мне придирается!
Все это было несправедливо, но я промолчал. Нелепо спорить с Наташкой, пока она плакала.
Как это Надежда Васильевна могла к ней придираться, если она их жизнь сделала прекрасной! Да что там говорить, еще совсем недавно сама Наташка назвала Надежду Васильевну мамой!
Мы шли в школу. Наташка увидела издали свою учительницу, схватила Надежду Васильевну за руку, подвела и сказала: «Инна Петровна, это моя мама!» А я стоял рядом и хорошо все слышал и видел и помню, как Надежда Васильевна радостно вспыхнула и улыбнулась. Тогда Наташке показалось мало ее первых слов, и она окончательно представила Надежду Васильевну, сказав, что та «музыкантша». Учительница обрадовалась и пригласила Надежду Васильевну разучить с ребятами какую-нибудь песенку. И та сразу согласилась, все еще улыбаясь и счастливо обнимая Наташку.
А вечером, когда я зашел к ним, то встретил в комнате уже не одну виолончелистку, а сразу двух. Напротив Надежды Васильевны, в той же позе, с виолончелью сидела Наташка: шел первый урок.
Потом мы все четверо, и дядя Шура тоже, разучивали песенку, которой Надежда Васильевна собиралась научить ребят из Наташкиного класса… Как видите, она очень быстро и охотно вошла в роль мамы.
Надежда Васильевна пощипывала струны виолончели, а мы сидели тесным кружком в полутемной комнате, и очертания наших лиц были едва видны, потому что вовремя свет не зажгли, а потом нам не хотелось прерывать пение, и мы пели замечательную песенку:
Вспомнив все это, я улыбнулся.
— Ну что ты на нее наговариваешь! — сказал я. — И тебе не стыдно?
— Я не наговариваю, — сказала Наташка. — Она сразу Малыша невзлюбила. Это я заметила. А ты с ней заодно. Подлиза!
Я ей ничего не успел ответить, потому что из лифта вышла женщина, наша соседка по лестничной площадке. Она подошла к нам и с пристрастием расспросила Наташку, чего она плачет. От этого, естественно, Наташка заревела еще сильнее.
Как будто сочувствие выражается только в расспросах! Это ведь не сочувствие, а любопытство. А любопытство, как известно, не порок, но большое свинство.
Я встал, открыл дверь своей квартиры и увел Наташку к себе. При этом нам в спину раздалась сердобольная реплика:
— Мачеха есть мачеха!
Если бы Наташки не было рядом, я бы попытался ей объяснить. Тогда я думал, что все недоразумения между людьми происходят из-за недоговоренности: кто-то что-то не так сказал, не договорил, и поэтому вышел скандал.
И тетя Оля, наивная душа, все это во мне поддерживала. Она говорила: «Прежде чем отчаиваться или разочаровываться в ком-то, объясни ему все хорошенечко, он и поймет… Обязательно поймет».
А Надежда Васильевна как-то сказала: «Не всем все объяснишь. Есть люди, которые преднамеренно не хотят многое понять».
И она, к сожалению, оказалась права, и я сам пришел в дальнейшем к тому же грустному выводу. Ну что можно объяснить женщине, которая способна сказать при Наташке «мачеха есть мачеха»? Ничего!
В этот вечер лил дождь, и я здорово промок. Поэтому я бежал трусцой, чтобы согреться. Когда я пробегал троллейбусную остановку возле нашего дома, то, к своему большому удивлению, столкнулся с Наташкой. Она явно ждала троллейбуса.
— Ты куда? — спросил я. От неожиданности я стал в лужу.
— Куда надо, — решительно ответила Наташка.
Она держала под мышкой незастегнутый портфель, набитый доверху. Между прочим, оттуда торчала ее праздничная синяя юбка.
Я сразу сообразил, зная ее характер, что тут дело нешуточное, и стал, нисколько не удивляясь этой вечерней встрече, разыгрывать из себя дурачка-бодрячка, которому всегда смешно, даже если идет дождь и маленькая девочка отправляется в какое-то далекое и неизвестное путешествие.
Поплясав около Наташки и рассмотрев ее как следует — лицо у нее сжалось и посинело от холода, мокрые волосы висели сосульками, плечи у пальто были мокрыми, — я понял, что она гуляет под дождем уже не один час. «Пожалуй, собралась бежать в горы к дяде Шуре», — подумал я.
— Может быть, отложишь свое дело до лучшей погоды? — предложил я все еще радостным голосом. — Смотри, ты промокла… Бежим домой…
— Не пойду, — ответила Наташка. — Я уезжаю.
Да, отговорить ее будет нелегко.
— Почему? — крайне удивился я.
— Потому, и все, — упрямо повторила она.
— Из-за Надежды Васильевны? — осторожно спросил я.
Наташка не ответила: лицо ее было сосредоточенно и печально.
— А как же дядя Шура? — не отставал я. — Ведь он не сегодня завтра вернется, а тебя нет…
— Я ему больше не нужна, — ответила Наташка. — Они в кино вдвоем ходят. А по вечерам разговаривают и разговаривают. Он ей про операции, а она ему про музыку.
«Так, — подумал я. — Значит, она бежит в другом направлении. Это уже легче».
— Вот придумала, дурочка! — возмутился я. — Ну что мне с тобой делать?
Она обрадовалась моим словам, потому что ей сейчас было одиноко, а тут вроде бы дружеское участие, и спросила:
— А ты за нее или за меня?
— Я?.. За тебя, — не очень уверенно ответил я. — Известно, старая дружба не ржавеет.
— Тогда я открою тебе свой секрет, — сказала Наташка. — Я ухожу в цирк. — Она подняла на меня глаза.
— В цирк? — переспросил я. — Когда? — Чего только не придумают эти дети!
— Сейчас, — ответила Наташка.
— Сейчас уже поздно, — сказал я. — Пошли домой, — и попробовал взять ее за руку.
Она вырвалась и твердо сказала:
— Ничего… Цирк работает поздно. И туда берут детей.
— Тебя завтра же найдут и вернут домой, — сказал я с некоторой злостью: я замерз и основательно промок.
— Я поменяю имя, — ответила Наташка, — и остригу косу.
— Интересно, какое же ты возьмешь имя? — спросил я.
— Может быть, Золушка, — сказала Наташка.
В это время подъехал троллейбус, и она устремилась к его дверям. А я, не зная, что делать, схватил ее за фалды пальто, чтобы задержать, и выкрикнул:
— На арене выступает знаменитая циркачка Золушка!
Тем временем троллейбус ушел. Она уже повернулась ко мне и сказала просто и серьезно:
— Зря смеешься. Я все равно убегу!
И тут я понял, что она действительно убежит, и мне стало стыдно, что я так паясничал и кривлялся. Я стал прыгать, будто бы желая согреться, а на самом деле дал себе передышку, чтобы принять верное решение.
— Ты хорошо придумала с цирком, — сказал я, потому что увидел огни приближающегося троллейбуса. — Только к этому надо приготовиться. По-моему, ты второпях захватила не все вещи. И деньги нужны на первое время.
В это время троллейбус подкатил к остановке, и я быстро проговорил:
— Хочешь, завтра я съезжу к тете Оле и все с ней обговорю? Тетя Оля не даст пропасть. Если кому-нибудь нужна ее помощь, она горы своротит.
Теперь я уже начал волноваться по-настоящему, потому что вдруг испугался этой истории и увидел за ее внешней стороной будущие большие неприятности.
— Потом я заработаю, — сказала Наташка, — и верну ей.
— Вернешь, вернешь. — Я положил руку ей на плечо и почувствовал, что она дрожит. — Ты чего дрожишь?
— З-за-мерзла, — еле разжимая губы, ответила Наташка.
— А знаешь, что об этом говорит тетя Оля? — спросил я.
— Не знаю, — дрожа и заикаясь, ответила Наташка.
— Она говорит, что нет плохой погоды, а есть просто плохо одетые люди.
С этими словами я снял пальто, накинул на плечи Наташке и поднял ее на руки. От тяжести меня качнуло в сторону, я едва удержался на ногах. Пришлось опустить ее на землю.
Когда мы вошли во двор, то я увидел около нашего подъезда Надежду Васильевну. У меня сразу наладилось настроение, и я забыл про дождь и про то, что озяб. «Сейчас, — подумал я, — состоится великое примирение и мы пойдем пить чай».
— Ну, вот и хорошо, — сказал я Наташке. — Видишь, она тебя ждет.
Я хотел окликнуть Надежду Васильевну, но Наташка резко повернулась и выбежала обратно на улицу, уронив мое пальто на мокрый асфальт.
Я посмотрел в сторону Надежды Васильевны. Нет, она не шелохнулась, по-прежнему стояла около подъезда под раскачивающимся фонарем, который то удлинял ее тень, то укорачивал.
Я выскочил за Наташкой, догнал, схватил за плечи. Она отчаянно била меня ногами, дубасила изо всех сил — я никогда не видел ее в таком состоянии — и вырывалась.
— Не хочу! — кричала она. — Не хочу! Не пойду!
— Перестань сейчас же! — тоже закричал я и волоком потащил ее обратно.
И тогда Наташка — она была, вероятно, в отчаянии — укусила меня в руку. От неожиданности я ее выпустил, и она отбежала в сторону.
— Вот сумасшедшая! — сказал я. — Ты мне прокусила руку!
Она посмотрела на меня исподлобья. Нет, она ни за что не уступит.
Теперь мы стояли на бульваре. И в этом длинном коридоре между тонкими деревьями с мокрыми стволами Наташка показалась мне совсем маленькой. Я почувствовал, как она мне дорога. За одно мгновение передо мной промелькнула вся наша совместная жизнь.
— Ну и сильная ты стала! Я еле с тобой справился, — сказал я. — Тебя обязательно возьмут в цирк.
— А можно, я поживу у тебя до цирка? — вдруг спросила Наташка.
Я уже хотел ей ответить, что можно, потому что действительно это можно. Пусть поживет у меня, пока вернется дядя Шура из командировки и помирит их. И прикусил язык. Заставил себя на минуту задуматься, чтобы выбрать правильную дорогу. Сколько раз я в спешке ошибался. «Нет ничего хуже враля, который бросает обещания на ветер», — учила меня тетя Оля. Она вдалбливала мне эту истину постоянно и упорно не без основания до тех пор, пока я не почувствовал острую потребность в правде, пока у меня не появилось чувство ответственности за свои поступки. Вот почему я задумался. Но если идти дальше за тетей Олей — а я шел в своем пути именно за ней, — то надо было обратиться к ее словам: «В борьбе всегда надо принимать сторону слабого, если ты не уверен, кто прав. И это будет наименьшим злом». Я так и поступил и сказал Наташке:
— Конечно можно. Будешь спать на диване в большой комнате.
Вот тут-то я поклялся быть верным Наташке до конца и отказался от Надежды Васильевны, хотя это было моим заблуждением.
Хуже нет на свете, чем предательство. Это уж точно. Я не хочу оправдываться и не хочу чистеньким выскочить из этой истории. Я на самом деле так думаю.
Однако жизнь прекрасна, и надо упрямо идти вперед. Надо идти вперед, не задерживаясь на мелочах жизни. Надо уметь быть выше их.
Я пошел дальше своей дорогой, сначала задыхаясь в пыли, то есть путаясь в собственных мыслях и поступках, потом наконец окреп и вернулся к повторному радостному открытию Надежды Васильевны, «замечательного человека неподдельной души». (Последние слова, как видите, взяты в кавычки, ибо они принадлежат тете Оле. Естественно, эти слова высшей похвалы не имели непосредственного отношения к Надежде Васильевне, поскольку тетя Оля в то время ее не знала.)
В этот трудный момент нашей жизни у меня возникла светлая мысль познакомить Надежду Васильевну с тетей Олей.
Я подумал: хоть Надежда Васильевна и необыкновенно умная, а все равно в этой истории с Наташкой тетя Оля сможет ей помочь и словом и делом.
Вот у меня был такой случай в прошлом году. Один из моих первоклашек задумал бросить школу. Он лежал целыми днями в кровати и потерял всякий интерес к жизни. И никто не мог догадаться, в чем дело. Я его потащил к тете Оле, почти волоком тянул: он не хотел идти. Оказалось, он подарил своей соседке по парте будильник, который взял дома без спроса, а его родители взяли будильник у девочки обратно. И он после этого не мог пойти в школу. Стыдился. И никому не говорил это целых три дня! А тете Оле выложил через полчаса после знакомства. Все были удивлены, даже я, который знал, что тетя Оля умеет так заглянуть в душу, что перед нею раскрываются все — и необыкновенно умные, и умные, и даже форменные дураки.
— Пошли? — предложил я Наташке.
По-моему, она была готова пойти за мной.
— А если она не ушла? — неуверенно спросила Наташка.
— Положись на меня, — сказал я. — Мы пройдем через соседний подъезд.
Взял ее за руку — в который раз! — чтобы вести дальше.
«В путь, в путь! Усталым путникам нужен отдых», — так всегда говорила мне в детстве тетя Оля, когда я уставал и хныкал и не хотел идти дальше. И каждый раз загадочно звучащие слова «усталым путникам», обращенные ко мне, восстанавливали мои силы.
— В путь, в путь! — крикнул я. — Усталым путникам нужен отдых!
Мы вошли во двор и нырнули в соседний подъезд.
Я вышел к Надежде Васильевне впервые без всякой радости. Поэтому и на лифте не поехал, а побрел пешком, желая набраться сил для разговора.
Надежда Васильевна стояла на прежнем месте. Она была одета явно не по погоде: в новое прекрасное пальто. Это меня еще больше насторожило, и слова, которые я заранее приготовил о том, что Наташка ушла из дому и теперь временно будет жить у меня, застряли в горле.
— А-а-а, добрый вечер, — обрадовалась мне Надежда Васильевна. — Ты куда в такую погоду?
— Я люблю дождь, — ответил я неестественно хриплым голосом. — А вы такси ждете?
— Нет, — ответила она и смахнула каплю дождя, которая упала на рукав ее прекрасного пальто, — Наташу.
— Наташу? — переспросил я, продолжая прикидываться, что ничего не знаю, хотя мне было это неприятно.
— Я зашла за ней в школу, как мы условились, но она меня не дождалась… И вот куда-то пропала.
— Это с ней бывало и раньше, — сказал я.
— А я что-то волнуюсь, — ответила Надежда Васильевна.
— Зря волнуетесь. У нее здесь подруг полный дом, и все ее любят, — успокоил я. — Зашла к кому-нибудь и заигралась.
Зачем я это говорил, было совершенно непонятно, но говорил, и все.
— Я всех обегала, — сказала Надежда Васильевна. — Никто ее не видел.
После этого разговор наш увял. От дождя и волнения меня стал бить озноб. К тому же я всегда чувствую неловкость, когда люди молчат, хотя хорошо знаю, что неловкость от этого не надо испытывать. Молчи столько, сколько тебе самому хочется, а говори, только когда у тебя есть в этом необходимость. Тетя Оля часто мне напоминала: «Слово надо беречь, ибо оно свято, оно способно выражать мысль. Человек, который говорит, — творец. Поэтому никогда не надо просто болтать. Болтовня унижает слово».
Вспомнив эти слова, я легко промолчал еще минут десять и немного окреп для дальнейшего разговора.
— «Прежде чем отчаиваться или разочаровываться в ком-то, объясни ему все хорошенечко, он и поймет». Так говорит тетя Оля.
— Вот как, — многозначительно произнесла Надежда Васильевна.
— Тетя Оля давно бы помирилась с Наташкой, — сказал я.
— А кто тебе сказал, что я с ней поссорилась? — спросила она. — Впрочем, это не имеет значения… Продолжай, я тебя слушаю.
От этих ее слов слегка пахнуло ледяным ветром, но отступать было поздно.
— Да, — сказал я, — у нее свой метод.
— Какой же?
— Она всегда все прощает, — сказал я, незаметно поглядывая на Надежду Васильевну. — С ней легко и просто.
Я опять посмотрел на Надежду Васильевну. По-моему, мои слова произвели на нее благоприятное впечатление, и я отправился в дальнейшее путешествие.
— Хотите, я вас с ней познакомлю?
Я ей давно жужжал про тетю Олю, и она знала все ее привычки, возраст, даже то, как она странно одевается, как она вкусно печет пироги и варит варенье. То, что она по утрам полчаса ни с кем не разговаривает: в эти полчаса она сосредоточивается. О том, как она пьет десять чашек кофе, совсем крохотных, потому что любит его пить, а много ей нельзя.
— Тетя Оля вам понравится. Она веселая, с нею скажешь два слова — и будто давно знаешь, если она только преодолеет смущение. Только вы не обращайте внимания — она все время прикрывает глаза ладонью. Это от застенчивости. У нас был такой случай. Она заболела, и моя мама вызвала врача. А тетя Оля не хотела: ей казалось, что неудобно, больна она несерьезно. Пришел врач, а она от застенчивости и неловкости по своей привычке все время прикрывала глаза ладонью. Ну, врач как закричал на нее: «Да оставьте вашу руку в покое!» — так тетя Оля еле сдержалась, чтобы от обиды не заплакать. Я-то ее знаю, у нее губы задрожали. Вы не смотрите, что ей стукнуло шестьдесят пять. Она молодец и всем-всем интересуется. Даже хоккей по телевизору смотрит. А русский язык и литературу знаете как знает? Ее можно ночью разбудить и спросить: «Как пишется наречие такое-то?» — и она ответит. А стихов сколько она знает на память — не счесть! «Еду ли ночью по улице темной… Друг беззащитный…» Прочтет эти строчки и скажет: «Таких, как эти строки Некрасова, нет во всей русской литературе. Пронзительные стихи». Она сорок лет в школе работала. Это не каждый сможет. Правда, она странно одевается. Тут у нее своя идея. Моде она не подчиняется. Нет, она ее не презирает, но просто сохранила все свои вещи, которые нравились ее мужу, и носит только их. Муж ее давно умер. Понимаете, вдруг вытаскивает из шкафа платье, которое было сшито в одна тысяча девятьсот двадцать пятом, когда она только вышла замуж, и надевает. Конечно, все вокруг обалдевают. Получается, что она какая-то чудачка, но тут ее не свернешь, тут она не стесняется. Идет, знаете, по улице с ужасно гордым видом. А как она вкусно варит варенье! Вы видели, у нас на кухне висит медный таз. Это ее. В него как в зеркало можно смотреться, такой он начищенный. Мой отец перед ним всегда бреется. Раньше тетя Оля сама его чистила, а теперь это моя забота. Она не взяла его с собой, ей хотелось, чтобы какая-нибудь ее любимая вещь осталась у нас. Позавчера она мне звонит и спрашивает: «Ну как мой таз?» А я ей ответил: «Чистый, только по вас соскучился». Тут, конечно, совсем дело не в тазе. Просто это причина для частых телефонных разговоров. Она теперь к нам редко ездит, трудно ей, в другом конце города живет…
Я оборвал свой рассказ, потому что заметил, что Надежда Васильевна меня не слушает. Ей было не до тети Оли, но я все-таки спросил:
— Надежда Васильевна, а вы любите пенки от варенья?
— Пенки от варенья? — Она с удивлением посмотрела на меня, как будто только что прилетела с другой планеты.
— А-а-а, — сказал я, — у вас на Марсе давным-давно забыли, как варят варенье.
Она не ответила на мою шутку.
Пожалуй, больше нельзя было тянуть, и я решил: после разговора о тете Оле скажу про Наташку.
— Ну ничего, — сказал я. — Вот поправится тетя Оля, я познакомлю вас с ней, тогда и угоститесь пенками…
А Надежда Васильевна, вижу, опять думает о чем-то своем. Напряженно: наверняка размышляла о Наташке, прикидывала так и этак, строила свои математические формулы и выкладки. И действительно, я не ошибся, ибо ее ответ меня здорово поразил.
— Спасибо, — сказала Надежда Васильевна, — только не думаю, что мы поймем друг друга.
— Почему?!
— Мы разные люди, — ответила Надежда Васильевна. — Я не люблю добреньких.
— Значит, вам не жалко людей? — спросил я.
Она безмолвствовала.
Я ждал, ждал — вот-вот она скажет, что просто пошутила, что у нее плохое настроение, что она волнуется, но она молчала. И в мою душу упало зерно сомнения, маленькое такое зернышко, а затем оно проросло обильным сорняком: а может, она действительно выпустила Малыша нарочно, как говорила Наташка. Тогда это попахивает предательством.
— А куда, интересно, мог подеваться Малыш? — спросил я с подозрением.
— Если бы не сбежал Малыш, — вместо ответа сказала Надежда Васильевна, — то случилось бы что-нибудь другое… — Она посмотрела на часы: — Все! Больше я ждать не могу. Пойду звонить в милицию. А ты здесь, пожалуйста, постой… А то, если Наташа придет, ей будет страшно.
Она повернулась, чтобы уйти, и тогда я, расхрабрившись, бросил ей в спину:
— Наташка давно у меня!
Надежда Васильевна не сразу поняла значение моих слов, хотя была находчивой и, как известно, необыкновенно умной. А тут растерялась, замерла на какое-то тяжкое мгновение, стоя ко мне по-прежнему спиной. Оглянулась через плечо и спросила тихо и внешне спокойно:
— У тебя? — И повернулась лицом, правда, это уже было лицо почти другого человека. — А как же вы прошли… мимо меня?..
Для нее мой ответ был очень важен. А может быть, ей так повезет, видно, думала она, и Наташка просто давным-давно забралась ко мне, когда ее еще не было дома, и сидит себе. Но я не стал ее обманывать, а ответил то, что было на самом деле:
— Через соседний подъезд.
— Значит, вы видели меня, — почти прошептала она.
«Да, — без слов, одним горьким молчанием ответил я. — Мы прекрасно все видели и поэтому нырнули в соседний подъезд».
Надежда Васильевна, не произнеся ни слова, с поникшей головой вошла в подъезд, оставив для меня открытую дверь. Затем мы вместе сели в лифт, и она стала нажимать кнопку нашего этажа раньше, чем я закрыл дверь. Ее волнение передалось мне, и я никак не мог плотно прикрыть кабину лифта: один раз прижал полу пальто, а второй раз прищемил руку.
Наконец мы все же доехали и оказались на нашей лестничной площадке. И тогда, доставая ключ от квартиры, я сказал ей самое главное и страшное:
— Наташка будет жить у меня до приезда дяди Шуры.
— Вот как, — сказала она, но не ушла.
А я нарочно копался с ключом, надеясь, что мои слова дойдут до ее сознания и она уйдет. Напрасные надежды, она не шелохнулась.
— Это не я придумал… Наташка попросила, а я не мог ей отказать. — И зачем-то некстати пошутил: — Старая дружба не ржавеет.
— Открывай! — приказала Надежда Васильевна.
И, видя, что я нарочно тяну время, выхватила у меня ключ, ловко вставила в замочную скважину и почти вбежала в комнату.
Наташка, раскинув руки, беззаботно спала, устроившись на диване. Она не слышала ни наших шагов, ни моих воплей.
— Вот видите, — шепотом произнес я, — пусть спит… А потом разберемся.
Надежда Васильевна тем временем подошла к Наташке, подсунула руки под нее, чтобы поднять и унести. Тут у меня мелькнула слабая надежда, что она не сможет ее поднять. Но она ее подняла! И понесла. Конечно, подумал я, натренировалась, таская свою виолончель. А я страшно засуетился и побежал рядом.
— Безобразие! Вы меня делаете предателем! — кричал я. — Я обещал! Я всегда выполняю свои обещания! Это нечестно!
Я был в отчаянии, я кричал изо всех сил, стараясь хотя бы разбудить Наташку, чтобы она поняла, что я ее не предал, что это все сделано вопреки моему желанию, но она крепко спала.
«Бороться всегда надо до конца, пока у тебя есть силы», — учила меня тетя Оля. И это верно. Но как я должен был бороться, ответьте мне! Не мог же я драться с женщиной! Тут я должен признаться, что и тетя Оля, говоря эти слова, робко сознавалась, что у нее самой этого качества нет. И у меня не было. Может быть, я в этом не виноват, просто перешло по наследству от тети Оли, все-таки мы родственники, одна кровь, одни гены.
Так мы дошли до дверей. Надежда Васильевна распахнула их и, стоя в проеме, впервые посмотрела на меня.
А я, заглянув ей в глаза, потерял дар слова: цветы, ее прекрасные цветы, которые делали ее умной, необычной, исчезли, и лицо ее стало похоже на осенний лист.
Дверь перед моим носом захлопнулась.
Я почти заплакал: ведь я ее любил.
В то утро, как всегда, я подошел к окну и увидел дядю Шуру. Значит, он вернулся! Вернее, я увидел его спину и руку, которая держала знакомую мне тросточку и чертила по асфальту. Он привез эту тросточку из Африки, говорил, что она сделана из бивня слона, и очень гордился ею.
Рядом с ним стоял мужчина в высокой косматой папахе. Дядя Шура что-то ему говорил, не подымая головы, а тот его внимательно слушал. Лицо его было напряженным и испуганным.
Я знал людей с таким выражением лица, они часто появлялись в квартире дяди Шуры. Он их привозил из каких-то своих дальних путешествий вместе с детьми, которым собирался делать операции. Детей отдавали в больницу, а родители их жили у дяди Шуры.
Однажды он привез с собой якутского охотника. Этот охотник целыми днями молча сидел у телефона в ожидании известий из больницы, где лежала его дочь. Он сидел как изваяние, не двигаясь. Когда я увидел его в первый раз, то подумал, что он не живой, а вырезанный из дерева. Если же звонил телефон, он неслышным движением снимал трубку и говорил: «Попов слушает». А потом этот охотник уехал вместе с дочерью и вскоре прислал дяде Шуре в подарок шкуру белого медведя и унты Наташке. Унты Наташке были в самую пору, и непонятно было, как это получилось, — ведь неразговорчивый охотник Попов не спрашивал у Наташки номер ее ноги.
За все время, что он жил у дяди Шуры, он сказал мне только одну фразу: «Надо быть мужчиной. Там все бурлит, — он постучал себя в грудь, — здесь все молчит», — он высунул язык.
Когда же приехал дядя Шура? И почему ко мне не зашел? Что ему стоило протянуть руку и стукнуть в стену, и тут же я оказался бы «у его ног». Ведь после тех печальных событий, когда Надежда Васильевна унесла от меня спящую Наташку, я больше к ним не ходил.
В этот день я встретил Надежду Васильевну у нашего метро. Мы шли навстречу друг другу. Я бы, конечно, поздоровался, я не из тех, кто долго помнит обиды, но она меня не заметила.
Я оглянулся ей вслед и — с ума сойти! — вместо нее увидел мальчишку, который вел на поводке Малыша!
В первый момент это на меня так подействовало, что я оцепенел. А мальчишка тем временем прошел мимо меня и скрылся во дворе большого дома.
Медленно, будто нехотя, я побрел следом. Торопиться было нельзя. Походка моя приобрела эластичную упругость, сердце билось где-то в горле. Я сдвинул кепку на лоб, чтобы не было видно моих лихорадочно-зорких глаз.
Я еле сдерживал улыбку, представляя фурор, который я произведу, когда появлюсь перед Наташкой с Малышом. Это была большая удача.
Мальчишку я нагнал во дворе и безразличным голосом спросил, кивнув на собаку:
— Кусается?
— Нет, не кусается, — охотно ответил мальчишка.
— Малыш, Малыш! — позвал я собаку и погладил ее по шерсти.
— Рэда, — сказал мальчишка.
— Рэда? — переспросил я. — А по-моему, он откликается на кличку Малыш.
— Может быть, — ответил мальчишка. — Глупый.
— А какой у него язык? — хитро спросил я.
— Обыкновенный, — ответил мальчишка.
— А у нашего синий, — сказал я.
— Значит, у вас такая же собака?
— Была, да пропала. Вот я теперь ее ищу.
Я внимательно посмотрел на мальчишку. Нет, он держался спокойно, даже виду не подавал.
В это время так называемая Рэда широко и сладко зевнула и показала мне синий-синий язык. Теперь мальчишка, пожалуй, смутился. Но тетя Оля говорит: «Не убедившись окончательно, не думай про другого плохо». Поэтому я не закричал на мальчишку и не стал у него вырывать поводок, а пошел дальше по дороге расследования.
— Малыш, Малыш! — осторожно позвал я.
— Это моя собака, — угрюмо сказал мальчишка. — Она у меня уже три месяца живет.
— А если она твоя, то почему ты не знал, что у нее синий язык?
Мальчишка не ответил.
— Ну ладно, — схитрил я, надо было как-то выяснить, где он живет. — Раз собака твоя, то твоя… А в вашем доме у многих собаки?
— У многих, — ответил мальчишка. — В двадцать седьмой — у Карповых, в сорок первой — у Ивановых…
— Постой, постой, я запишу. — Я вытащил ручку и тетрадь и сделал вид, что записываю.
— У Марковых — в шестьдесят второй, — продолжал мальчишка.
— А ты сам в какой квартире живешь? — спросил я как можно небрежней.
— Я?.. А зачем? — Он тоже был парень не простак.
— Надо, — сказал я. — По заданию ветеринарной…
И не успел я закончить этой фразы, как мальчишка ловко подхватил Рэду и пустился наутек.
— Стой! — закричал я. — Стой! — и бросился следом за ним, но у меня слетела с головы кепка, и я вынужден был остановиться.
Пока я ее поднимал, мальчишки и след простыл. Но я не расстроился. Дело было начато, теперь я все равно найду Малыша.
Увлекшись этой идеей, я не заметил, как оказался около Наташкиной двери.
При этом я стал так отчаянно звонить, как будто я уже привел Малыша и он вился около моих ног. Я стал повизгивать и лаять и услышал, как Наташка замерла с той стороны. А затем от волнения долго не могла открыть двери.
Но когда она наконец открыла и я увидел ее, то пожалел о своей шутке. Она стояла передо мной в длинной, до полу, ночной рубашке, с лицом, густо усыпанным маленькими зелеными точками, как веснушками. Это ее прижгли зеленкой.
— Что с тобой? — испуганно спросил я.
Наташка не ответила, она шарила глазами по лестнице, надеясь увидеть Малыша.
— Извини, — сказал я. — Это я сам лаял… Неудачно пошутил.
— Я заразная, — ответила Наташка. — У меня ветрянка.
— Ерунда! — успокоил я ее.
— Она передается по ветру, — предупредила Наташка.
— Во-первых, здесь нет ветра, — сказал я. — А во-вторых, — и соврал, — я уже болел ветрянкой. — Решительно вошел в коридор и скомандовал: — А ну, живо в постель!
Наташка послушно легла под одеяло, и теперь на белом еще больше выделялись ее нелепые зеленые веснушки.
— Ты на меня не обиделась? — спросил я. — За ту историю.
— Нет, — сказала она, — ты же не виноват. Мне все рассказали.
— Я держался, но, сама понимаешь, сила на ее стороне. Она почти озверела. И ты тоже хороша, не проснулась… А может быть, вы помирились? — с надеждой спросил я.
— Посиди около меня, — вместо ответа сказала Наташка. — И почитай. Ты ведь ее не боишься?
— Я?! С чего это ты взяла? — спросил я. — Что тебе почитать?
— «Золушку», — потребовала Наташка.
Я сел около нее и взял «Золушку».
— Боря, — спросила Наташка, — ты еще не ездил к тете Оле?
— Нет, — ответил я, — но обязательно съезжу, не волнуйся.
— Боря, как ты думаешь, кем мне стать в цирке?
— Пойди в акробатки, — сказал я. — Будешь летать под куполом цирка.
— Под куполом я боюсь, — созналась Наташка.
— Ну, в дрессировщики тигров, — предложил я. — Интересно.
— Тигров я тоже боюсь.
— Тогда в ученики к фокуснику.
— Вот хорошо, буду фокусником, — решила она. — Читай…
— «Жил-был один человек, — читал я. — Умерла у него жена, и остался он вдвоем с дочерью… Вскоре он женился во второй раз на самой гордой и сердитой женщине на свете…»
Вот тут-то и произошла неприятность. Только я подумал, что Наташка не случайно выбрала эту сказку, что она думает, что эта сказка почти про нее, что поэтому она себе и имя для цирка выбрала Золушка, как в дверях комнаты появилась Надежда Васильевна.
Я не слышал, как она вошла. В руках у нее был громадный резиновый крокодил.
Мы поздоровались, оба испытывая неловкость. Я ей сказал, что читаю Наташке сказку, хотя это и так было понятно.
— А ведь Наташа заразная, — сказала Надежда Васильевна и строго добавила, обращаясь к ней: — Хорошо ли это будет, друг мой, если ты заразишь ветрянкой Борю?
Теперь обращение «друг мой» совсем мне не понравилось. Она определенно не умела обращаться с детьми. Ну кто им так говорит: «друг мой»?
Конечно, в ответ на эти слова Наташка вызывающе повернулась к стене и не пожелала объяснить действительное положение дел.
— А я болел ветрянкой, — сказал я.
— Тогда не страшно, — обрадовалась Надежда Васильевна, — тогда все в порядке. Посмотрите, что я принесла. — Она показала нам крокодила.
Никто не удивлялся, ни я, ни Наташка, хотя Надежда Васильевна явно хотела нас потрясти. В воздухе все еще висели ее слова «друг мой», холодные, как ледяной ветер.
Но Надежда Васильевна не сдалась. Отчаянный человек, она присела на корточки, опустила свое ценное приобретение на пол, и крокодил начал лениво и смешно открывать и закрывать крокодилову пасть.
Смех Надежды Васильевны одиноко и коротко прозвучал в комнате.
— Это самый веселый в мире крокодил, — сказала Надежда Васильевна. — Он умеет лечить ветрянку.
— Ничего крокодил, — уныло сказал я.
Наступила неловкая пауза, которая затягивалась и затягивалась, и молчание уже было бесконечным. Я сидел скорчившись на стуле, Наташка лежала лицом к стене, показывая нам спину, а Надежда Васильевна так и осталась стоять на корточках около крокодила.
А крокодил по-прежнему нелепо и ненужно открывал и закрывал пасть: у крокодила были зеленые глаза, красный язык и много-много белых пластмассовых зубов.
Наконец Надежда Васильевна встала и безразличным голосом объявила:
— Раз тебе не нравится крокодил, то будем пить чай. Я принесла свежие булочки.
— Не хочу чаю, — капризничала Наташка. — Хочу, чтобы Боря дочитал про Золушку.
— Хорошо, друг мой, — согласилась Надежда Васильевна. — Пока Боря тебе дочитает, вскипит чайник и ты как раз захочешь чаю.
Она вышла из комнаты, а Наташка показала ей в спину язык, потом, передразнивая, сказала:
— «Друг мой…»
— «Жил-был один человек…» — начал я читать.
— Читай погромче, — потребовала Наташка.
— «Умерла у него жена, и остался он вдвоем с дочерью. Вскоре он женился во второй раз, на самой гордой и сердитой женщине на свете… С первых же дней мачеха стала обижать девушку. Она плохо кормила ее и заставляла делать самую тяжелую работу…»
В это время в комнату с самым решительным видом вошла Надежда Васильевна.
— Боря, — перебила она меня, — ты читаешь без выражения. Дай-ка мне книгу. — Она забрала книгу, но, вместо того чтобы дочитать «Золушку», стала листать страницы: — Лучше я тебе почитаю новую сказку. «Золушку» ты уже знаешь на память… Вот. Хорошая сказка. — И начала читать: — «Жил да был солдат, и было у него трое детей, а жены не было. Но солдат не тужил с детьми, он был настоящий солдат: умел стирать и штопать белье, топить печь, рубить дрова, варить щи и кашу. Но тут началась война, и солдат собрался в поход. Перед этим он женился на молодой женщине, чтобы не оставлять детей одних. Женщина оказалась на редкость доброй и внимательной к детям. Но только солдат ушел из дому, как она тут же переменилась…» — Вдруг она прекратила чтение, но я, сидя с нею рядом, успел заглянуть в книгу и дочитал строку, которую она не прочла: «…и стала настоящей злой мачехой».
— Вот так надо читать, — сказала она, — четко и выразительно. — И захлопнула книгу. — А сейчас я принесу вам все-таки чай. — Она стремительно вышла из комнаты, ее уход был похож на бегство.
При этом она задела ногой крокодила, и он снова стал «работать» пастью. Я рассмеялся: ну и автомат! Потом посмотрел на Наташку и увидел, что она тихо плачет и по щекам у нее текут зеленые слезы.
— Ты чего? — возмутился я.
— А я знаю эту сказку, — сказала Наташка. — Она тоже про злую мачеху.
И ей стало совсем себя жалко, и слезы у нее полились еще сильнее.
— А ну перестань! — сказал я. — Если в цирке узнают, что ты плачешь от каждой сказки, хорошо ли это будет, «друг мой»?
Через несколько дней после этого Надежда Васильевна собрала вещи и уехала. Представляете, уехала! Совсем, навсегда, подхватив свою виолончель и чемодан.
Головы наших кумушек торчали в окнах, их взгляды сопровождали ее от дверей подъезда до такси. И откуда они пронюхали все в одну секунду?
Но расскажу по порядку.
Незадолго до ее отъезда у нас произошел тяжелый разговор. Может быть, если бы не было этого разговора, все сложилось бы по-другому.
Мы шли вместе: я — в школу, она — на репетицию. Я знал, что Надежда Васильевна опаздывает, но она не обращала на это внимания. Видно, ей нестерпимо нужно было поговорить со мной. Я, чтобы ускорить дело, сообщил ей сногсшибательную новость о том, что Наташка собирается уйти в цирк.
Она сначала смутилась и стала судорожно перекладывать виолончель из одной руки в другую, будто виолончель потяжелела и нести ее стало неловко. Этим она занималась несколько минут, потом рассмеялась, кстати довольно неуверенно, и сказала:
— Ну, это детские забавы. Кто из нас в трудную минуту не собирался куда-нибудь бежать.
— Может быть, она никуда и не убежит, но она собирается, — произнес я с расстановкой, подчеркивая слово «собирается».
Я не рассчитывал на то, что Надежда Васильевна после этого уедет, просто хотел, чтобы она была внимательнее с Наташкой и хотя бы перестала называть ее «друг мой», раз Наташке это не нравится.
А она уехала.
Правда, впоследствии выяснилось, что она это сделала совсем не из-за моих слов. Здесь было дело посерьезнее. Надежда Васильевна считала, что уступками любовь не завоюешь. Она была человеком сильных страстей. Ей надо было все или ничего.
Но это я уже потом понял, а пока плыл в бурном потоке событий и радовался тому, что к Наташке пришло избавление, раз Надежда Васильевна ушла от них. Наивный человек! Как я мог ничего не понять, как мог решить, что все кончилось благополучно и теперь вновь наступит райская жизнь?
Разве я подумал при этом о дяде Шуре? О Надежде Васильевне? И о том, что, может быть, именно Наташка самый неправый человек в этой истории? Потом, когда я пересказал все это тете Оле, она мне сказала: «Ты действовал, прости меня, глупо… Тебе надо было достучаться до сердца Надежды Васильевны, и она бы тебе открылась».
Да, так вот как это было.
Когда я возвращался из школы, то увидел возле нашего подъезда такси.
— Эй, парень, двадцать седьмая квартира на каком этаже? — крикнул мне шофер.
— На седьмом, — ответил я. — Это мои соседи.
— Передай, что прибыл, — попросил шофер.
Я вбежал в подъезд, вскочил в лифт, размышляя, кому понадобилось такси в такое время, когда Надежда Васильевна и дядя Шура на работе.
Дверь открыла Наташка. Она была чем-то сильно взволнована, это сразу было заметно, потому что тут же выпалила:
— Надежда Васильевна уезжает. Совсем.
Вот тут я ахнул. Все-таки этого я не ожидал.
А в комнате был настоящий кавардак: дверцы шкафа распахнуты настежь, на полу валялись стопки нот и несколько пар женских туфель.
На стуле стоял открытый чемодан, и Надежда Васильевна, не разбирая, торопливо бросала туда свои вещи.
Мы поздоровались, и я сказал ей про такси.
— Уже? — переспросила она и добавила спокойным, ровным голосом: — Хорошо, спасибо.
А я боялся встречи с нею, думал: начнет что-нибудь говорить о своем отъезде, о том, какая она несчастная, и еще, чего доброго, расплачется. Но ничего этого не произошло.
Я увидел в комнате почти незнакомую женщину: лицо непривычно худое, с чуть выступающими скулами и полузакрытые глаза, точно ей было лень открыть их совсем, точно это была для нее непосильная и ненужная работа. К тому же она была в новом костюме. Когда я встречаю хорошо знакомого человека в новой, непривычной для меня одежде, я всегда чувствую перед ним робость, как перед незнакомым. Поэтому она мне и показалась совсем чужой, и я перестал волноваться и смотрел на ее поспешные сборы, напоминающие бегство, равнодушным взглядом. Сам же думал в это время, как дядя Шура с Наташкой заживут старой, привычной жизнью.
Надежда Васильевна закрыла и подняла чемодан. Он оказался для нее тяжелым, и она уронила его на пол.
Чемодан глухо стукнулся об пол и раскрылся. Оттуда стали выпадать какие-то платья, кофты, ноты, а Надежда Васильевна в ужасе опустилась на колени, собрала оброненные вещи, затем быстро запихнула их обратно и закрыла чемодан.
— А где же дядя Шура? — спросил я.
— На работе, — ответила она.
Значит, я не ошибся, это действительно было настоящее бегство с желанием скрыться до возвращения главного обвинителя. Значит, она все же чувствует себя виноватой во всей этой истории с Малышом, раз так стремительно заметает следы.
Надежда Васильевна выпрямилась, взяла виолончель, повесила через плечо и посмотрела на Наташку, потом на меня. Провела взглядом по стенам комнаты, словно прощаясь… Ее взгляд остановился на открытом шкафе, она подошла и плотно прикрыла его. Потом на букете цветов… Она сняла виолончель, взяла цветы и пошла на кухню. Пока она меняла воду для цветов, Наташка тоже выскочила из комнаты, и они, возвращаясь, столкнулись на пороге и остановились.
Наташка несла под мышкой крокодила!
— Вы забыли, — сказала она, протягивая крокодила.
— Это твой, — ответила Надежда Васильевна. — Я же тебе его подарила. — И впервые добавила слова, не имеющие прямого отношения к отъезду: — Ведь это самый веселый крокодил в мире, пусть он живет с тобой. — Вновь вскинула виолончель на плечо и подняла чемодан. — Ну, не поминайте лихом… — И снова замолчала, она явно ждала от нас каких-то слов.
— Давайте я вам помогу, — сказал я и, не дожидаясь ее согласия, подхватил чемодан и выволок на лестничную площадку.
Я решил их оставить вдвоем, — может быть, им надо о чем-нибудь поговорить в последний раз. Вызвал лифт. Стою жду.
Наконец она вышла.
Ничего у них, видно, не получилось: лицо у нее было по-прежнему строгое, губы крепко сжаты, а глаза совсем почти закрыты, словно ей не мил был белый свет.
— Дальше не провожай, — сказала Надежда Васильевна, — я сама. — И захлопнула дверь лифта.
Я ворвался обратно в пустую комнату и сделал вид, что мне ужасно нравится все то, что сейчас произошло, что случилось нечто веселое. Я стал прыгать, дурачиться, схватил Наташку за руки, кружил ее и кричал.
Потом мы оба с хохотом упали на пол.
— А Малыша все равно не будет, — вдруг сказала Наташка.
— Будет, — уверенно ответил я и таинственно добавил: — Я его найду.
— А как?
— Это секрет.
— Смотри, — сказала Наташка, — я буду ждать.
Она встала, подошла к крокодилу, наступила на него ногой и выпустила воздух. И прекрасный, веселый крокодил превратился просто в кусок резины. После этого его жалкие останки она запихнула под шкаф.
Теперь от Надежды Васильевны в комнате ничего не осталось.
Нет, остались еще цветы. Свежие, вымытые, вновь ожившие, они стояли в большом стеклянном кувшине.
«Как можно не любить цветы! Это все равно что не любить землю», — услышал я глубокий и ровный голос Надежды Васильевны. И готов был оглянуться — мне почудилось, что она стоит в дверях. Но я знал, конечно, что ее там нет. И мне стало горько от того, что я должен был разочароваться в ней. Лучше бы я ее не знал…
И тут вбежал дядя Шура! Он, видимо, невероятно торопился, потому что вошел в комнату в необычном виде: пальто нараспашку и шарф торчит из кармана… Но, как видите, не успел.
Дядя Шура быстро обошел все комнаты, не снимая пальто, словно надеялся еще настигнуть Надежду Васильевну. Даже заглянул в непривычно пустой шкаф. Постоял, помолчал. И пошел к выходу, к двери, на улицу, не взглянув на нас.
Я еще ни разу не видел у него таких испуганных глаз и такого выражения лица.
— А ты не будешь обедать? — успела крикнуть вдогонку Наташка. — У нас есть суп и котлеты.
— Спасибо, — ответил дядя Шура. — Мне не хочется. — И, заглушая свои слова, хлопнул дверью.
Хлопнула дверь лифта.
Фигура дяди Шуры пересекла двор и скрылась.
Наташка вопросительно уставилась на меня.
— Ничего, — успокоил я ее, — у нас, у взрослых, так бывает.
Именно в тот день, когда я рассказал Кольке-графологу историю дяди Шуры и Надежды Васильевны, мы их встретили около метро.
Мы возвращались после неудачных поисков Малыша. Обошли, можно сказать, всех собаководов дома, в котором должен был жить Малыш со своим новым хозяином, но успеха не добились.
Сначала мы попали в квартиру, которая была не заперта, и легкомысленно вошли в нее, а вышли… только через час. Потому что, когда мы обнаружили, что в ней нет людей и хотели выйти, то нам загородила дорогу овчарка и не давала двинуться целый час. Непонятно, зачем только люди держат в домах таких злых собак!
Мы сидели смирно, сложив руки на коленях, и Колька излагал мне свой план нашего освобождения. Он предлагал рывком броситься к тахте, сдернуть с нее одеяло и набросить собаке на голову.
Как видите, план был прост, но Колька предлагал, чтобы выполнил его я, а я ответил, что уступаю ему, поскольку это его план. А он процедил, не разжимая губ, чтобы не злить овчарку раньше времени, что не может один человек и придумывать и выполнять, что должно быть разделение умственного и физического труда.
Так мы спорили до тех пор, пока не вернулась хозяйка квартиры.
А потом мы попали к старику. У него были две собачонки, и он держал их на руках. Когда он узнал всю нашу историю и то, что пропал Малыш, и то, что Наташка от переживания заболела ветрянкой, то страшно забеспокоился, что его собаки могут заразиться ветрянкой.
И вот после этого, когда мы с Колькой, усталые и злые, покупали бублики около метро, чтобы немного утешить себя, я увидел дядю Шуру. Я хотел к нему подлететь, но в последний момент узнал его собеседницу и поспешно затормозил. От неожиданности я подавился бубликом и закашлялся: ведь дядя Шура беседовал не с кем-нибудь, а с Надеждой Васильевной!
Колька-графолог, чтобы остановить кашель, ударил меня изо всех сил по спине. После этого я снова обрел дар речи и прошептал:
— Вон стоит дядя Шура.
— И она? — догадался Колька.
Я кивнул:
— А я-то думал, что дядя Шура успокоился и она навсегда исчезла из нашей жизни!
— Простак, — ответил Колька-графолог.
Они стояли друг против друга, и между ними возвышалась ее виолончель. Они попеременно, а иногда и одновременно поддерживали ее: то Надежда Васильевна, то дядя Шура, то вместе, и тогда их руки сталкивались.
Прохладный ветерок трепал полы ее расстегнутого пальто и так же трепал волосы на непокрытой голове. Но она ничего этого не замечала, внимательно слушала дядю Шуру и показывала всем своим видом необычайную нежность к нему. Он заботливо застегнул ей пальто и поднял воротник. Когда он подымал ей воротник, она успела прижаться щекой к его ладони.
— Ловка! — Колька-графолог жевал бублик и ехидно поглядывал на меня. — А твой хирург расквасился.
Наконец Надежда Васильевна нехотя вскинула виолончель на плечо, и они разошлись.
Дядя Шура прошел мимо меня, не заметив. До меня ли ему: он не видел никого и ничего. Наскочил на какую-то женщину, извинился. Радостная улыбка не сходила у него с лица.
— Ну, — Колька-графолог подтолкнул меня, — надо действовать.
— Хорошо, — послушно согласился я. — Сейчас я ей все объясню. — Я угрожающе сунул бублик в карман, как будто это пистолет, и устремился в погоню за Надеждой Васильевной.
Я обогнал ее и преградил дорогу.
Нет, она не изменилась. Она была такая же прекрасная, как раньше, а может быть, даже лучше, потому что похудела и глаза у нее от этого увеличились. Это было самое обидное.
— А, Боря, здравствуй! — весело сказала она. — Откуда свалился?
— Из метро вышел и увидел вас, — многозначительно ответил я и стал ждать, как она начнет передо мной оправдываться.
Но нет, она и не думала оправдываться, опустила руку на мое плечо и радостно предложила:
— Проводи меня немного, а то я, как всегда, опаздываю.
И я вдруг чему-то обрадовался и незаметно для себя пошел рядом с нею.
— Понеси виолончель, — попросила она.
И ее виолончель оказалась у меня в руках, и блаженная улыбочка, какая только что озаряла лицо дяди Шуры, поползла по моим губам.
Тут я увидел Кольку-графолога, который почему-то шел к нам навстречу, хотя мы расстались около метро. Он усиленно вращал глазами, но, честно говоря, я узнал его только в тот момент, когда он сильно толкнул меня в бок.
Виолончель испуганно звякнула, и я остановился.
— Ты чего? — спросила Надежда Васильевна.
«Ну и подлец! — подумал я про себя. — Ну и дамский угодник! Из-за каких-то лучистых глаз готов был предать идею! Хорошо, что графолог меня вовремя остановил. Молодец!»
Я отвернулся, чтобы не видеть лица и гипнотических глаз Надежды Васильевны, и процедил:
— И дядю Шуру, между прочим, я тоже видел, — и протянул ей виолончель.
— А-а-а, — неопределенно ответила она, еще не понимая, в чем дело, и взяла виолончель.
Похоже было, что мой выпад никак на нее не подействовал. Ну что ж, пойдем дальше, расхрабрился я, это нам не трудно, наша дорога не дальняя. Я достал из кармана недоеденный бублик, вгрызся в него зубами и спросил:
— Правда он очень изменился, похудел?
— Жизнь наладится, он и поправится, — ответила она.
— А когда она наладится? — не отставал я и ехидно, на манер Кольки-графолога, добавил: — Вы ведь знаете все наперед.
— Месяца через два, — сказала Надежда Васильевна.
— Через два? — переспросил я. — А по-моему, гораздо раньше, если им никто не будет мешать.
— Вот как, — сказала Надежда Васильевна, точно хотела спросить: «Что с тобой случилось, друг мой?»
Она так грустно и странно посмотрела на меня, словно открыла во мне что-то неприятное.
Я потом часто вспоминал ее взгляд.
Какой-то прохожий толкнул ее, зацепившись за виолончель. Она резко сняла ее, оторвала ремнем пуговицу у пальто, не обратив на это никакого внимания. Ее длинные волосы, торопливо завернутые в пучок — вероятно, она спешила на свидание к дяде Шуре и не успела аккуратно причесаться, — от резких жестов рассыпались и упали ей на лицо. Отбросив их, она, не глядя на меня, покинула поле боя.
Она убегала от меня в который раз, на ходу занимаясь своим любимым делом: перебрасывая виолончель из одной руки в другую.
Тут ко мне подошел Колька-графолог и одобрительно хмыкнул.
— По-моему, я ее победил, — неуверенно сказал я.
— Ну конечно, — поддержал Колька. — Видел, как она рванула!
— Может, я слишком сурово? — спросил я.
— Ситуация требовала решительных поступков, — сказал Колька.
— Все же ее жалко, — признался я.
— Ты выполнил свой долг, — сказал Колька.
Его маленькое подвижное лицо приобрело окаменелость: он явно презирал меня за нерешительность.
Необдуманная лихость овладела мной, и я, чтобы не отставать от Кольки-графолога, сказал:
— Мавр сделал свое дело, мавр может уйти!
— Тоже тетя Оля? — догадался Колька. — Это надо запомнить.
Я кивнул: она, моя учительница. Правда, тетя Оля всегда произносила эти слова горьким, недовольным голосом и они ей служили присказкой к какому-нибудь высказыванию, вроде: «Нет ничего горше самовлюбленной юности. Все-то они знают, все-то понимают, во все лезут, все решают и поэтому бьют очень сильно». Я же, как видите, ограничился только первой ее фразой.
— Даже пуговицу не успела поднять, — хихикнул я.
Но тут мне почему-то стало стыдно: собственно, над чем я так усердно хихикал? Я наклонился, поднял пуговицу и опустил в карман.
Наша жизнь потихоньку, не без моего участия, налаживалась. Я старался и, казалось, действовал успешно. Только вчера, например, я отвел дядю Шуру и Наташку в зоопарк. Они ведь не были там с тех пор, как у них в доме появилась Надежда Васильевна. И все это я сделал ловко и тонко, никто из них даже не догадался, что их случайная встреча была мною подготовлена. Я крепко усвоил слова тети Оли: «Если хочешь сделать что-нибудь кому-нибудь приятное, делай это незаметно, без усилий, невзначай».
Тетя Оля сама тоже любила поступать «невзначай». Бывало, придет к нам, а в сумке у нее при этом с десяток пирожных. Или билеты в кино. Она выбрасывала их в последнюю минуту, когда уже уходила.
И я тоже, действуя ее методом, привел Наташку невзначай к больнице дяди Шуры.
— Смотри, куда мы попали, — сказал я.
— Папина больница, — удивилась Наташка.
— Может, зайдем? — предложил я. — Сделаем ему приятное.
И мы зашли и дождались его, и все было просто замечательно, потому что мы попали в зоопарк, как когда-то. Правда, в зоопарке нам не очень понравилось: всех зверей из летних вольеров перевели в зимние помещения, и звери были не такие веселые. Конечно, без солнца и неба.
Как-то я сидел дома, и вдруг до меня долетела откуда-то музыка. Я прижался ухом к стене. Не было никакого сомнения: в квартире у дяди Шуры играла виолончель.
Значит, все же вернулась Надежда Васильевна?! Вернулась, несмотря на мою просьбу. Теперь Наташка наверняка что-нибудь выкинет. Сбежит в цирк или уйдет к цыганам…
Дверь мне открыл сам дядя Шура, и звуки виолончели обрушились на меня.
— А, это ты, мыслитель! — равнодушно произнес дядя Шура, хотя вид у него был явно возбужденный.
И «мыслителем» он меня почему-то обругал, и в комнату не приглашал. Неужто она наябедничала? Ну что ж, ничего не поделаешь, оказался лишним, хотя почему-то было чертовски обидно. Всегда обидно, когда тебя не понимают.
— Скажите Наташке, пусть зайдет ко мне.
Я человек гордый и никогда никому навязываться не собирался.
— А ты не зайдешь? — спросил дядя Шура. Он обнял меня за плечи: — Всем мыслителям трудно живется. Они вечно размышляют, размышляют… А по мне, надо жить проще и естественней. Если что-то непонятно, возьми и скажи. — Он остановился: — Послушай. Как играет!.. А ты думаешь, я не прав?
— Словами всего не выскажешь, — сказал я. — Я вам не помешаю? — Я боялся встречи с Надеждой Васильевной.
— Не помешаешь, — резко сказал дядя Шура и первый вошел в комнату.
Я остановился на пороге и огляделся.
Никакой Надежды Васильевны в комнате не было, но около дивана стоял магнитофон. Его динамики были включены на полную силу. И более того: я почему-то впервые заметил, что комната дяди Шуры приняла прежний вид, какой она была еще до Надежды Васильевны.
Дядя Шура с размаху плюхнулся на диван.
— Что-то вы мне не нравитесь, — сказал я, стараясь перекричать магнитофон.
— Я сам себе не нравлюсь, — ответил дядя Шура.
— Что-нибудь случилось? — спросил я.
— Ничего, — ответил дядя Шура. — Или, точнее, случилось все, что могло случиться.
В это время появилась из своей комнаты ее светлость Наталья Александровна, наклонилась к магнитофону и убрала звук.
Дядя Шура протянул руку к магнитофону и снова усилил звук. Он устало закрыл глаза.
Наташка обиженно повернулась и ушла.
Да, подумал я, в этом доме явно не хватает тети Оли с ее нежностью и добротой и неожиданными точными словами, против которых нечего возразить. А у меня пока, хотя я и старательный ее ученик, толком ничего не получается.
Я подумал, что, может быть, Наташка и я далеко не во всем правы.
Теперь, когда вся эта история канула в Лету, я часто вспоминаю ее, но никак не могу понять, как я мог совершить столько необдуманных, неблагородных поступков. Честно, меня до сих пор это пугает. А вдруг со мной случится снова что-нибудь в этом роде? Или еще похуже.
Ведь назвал я благородного Петьку, хозяина Рэды, вором!
Я его встретил совершенно неожиданно в школьном коридоре. Искал-искал, бегал-бегал, а нашел у себя под носом.
Когда я его увидел, то не сразу понял, что это он. Прошел несколько шагов вперед и оглянулся.
И он оглянулся, и наши глаза встретились. А в следующий момент мы одновременно перешли на стремительный бег по школьным коридорам, лестницам, закоулкам, сбивая на ходу встречных ребят. И когда я его схватил, то некоторое время не мог произнести ни слова, так задохнулся от быстрого бега. Он оказался вертким и сильным.
— Теперь ты, — сказал я, отдышавшись, — от меня не убежишь.
— А я, — сказал он нагло, — и не собираюсь.
— «Не собираюсь»! — передразнил я его.
— Не собираюсь, — повторил Петька.
— Может быть, скажешь, что ты от меня и не убегал?
— Убегал.
— Почему? — спросил я, угрожающе сжимая Петькино плечо.
— Потому что ты за мной гонялся, — ответил он.
— Ну вот, а теперь я тебя поймал, — сказал я тоном победителя. — Когда отдашь собаку?
— Никогда! — ответил Петька.
— Никогда?! — возмутился я и сильно тряхнул Петьку.
— Это моя собака, — упрямо сказал он.
— А ну пошли в класс! — Я почти волоком протащил его по коридору. — Там ты у меня попляшешь… на виду у всех.
Так мы пришли в его класс, где и произошел этот ужасный случай, о котором я никак не могу забыть.
Значит, втащил я его в класс и громовым голосом, полным упоенного самодовольства, крикнул:
— Ребята, — и толкнул вперед Петьку, — он украл нашу собаку!
Поднялся, конечно, невообразимый шум, потому что никто из них еще никогда в жизни живого вора не видел!
— Где вор, кто вор?! — понеслось со всех сторон. — Петька?!
А Петька, не обращая внимания на все эти шумы и крики, подошел к своей парте, достал из портфеля аккуратно сложенный лист и протянул мне.
Я развернул лист и прочел: «Паспорт собаки по кличке Рэда. Хозяин — П. Я. Смирнов. Породы чау-чау».
Пока я это читал и передо мной вырисовывалась действительная картина событий, нас окружили плотным кольцом Петькины одноклассники, стараясь заглянуть в бумагу.
— А кто же это П. Я. Смирнов? — спросил я.
— Это я, — ответил Петька. — Петр Яковлевич Смирнов.
— Точно! — крикнул кто-то из ребят. — Это он!
— А может, ты переименовал Малыша в Рэду, — противно не сдавался я, — чтобы замести следы.
— Чудак, — без всякой злости сказал Петька. — Малыш — мальчик, а Рэда ведь девочка!
И тогда все стали почему-то хохотать, а я повернулся, чтобы скрыться.
— А кто будет извиняться за оскорбление? — настиг меня мальчишеский голос.
— Извини, если можешь, — сказал я и исчез, не оглядываясь.
Народ теперь пошел! Спуска не даст!
Петьку я познакомил с Наташкой, он теперь ее лучший друг. И дядя Шура проникся к нему таким расположением, что научил своим фокусам. А Надежда Васильевна вошла с ним в тайный сговор. Оказывается, они ждут от Рэды потомства, но тщательно это скрывают, чтобы сделать Наташке сюрприз. И тетя Оля сразу распознала в нем благородного человека.
Только Кольке-графологу он не понравился. Тот заставил его написать на бумажке несколько слов, потом выхватил ее, долго изучал, можно сказать, проел глазами, повернулся ко мне, будто Петьки здесь не было, и снисходительно поставил диагноз: «Слишком прост и наивен. Не сильная личность».
Зато тетя Оля, когда услышала про графолога, сказала: «Он Наполеон какой-то… Бонапарт. Приведи его ко мне. Я камня на камне не оставлю от этой сильной личности».
Правда, на этот раз у тети Оли ничего не вышло. Во время их единственной беседы она пыталась, как она говорит, проникнуть во внутренний мир Кольки-графолога, чтобы понять, зачем ему необходимо стать сильной личностью. Она в течение двух часов рассказывала нам про свою жизнь, надеясь вызвать Кольку на ответную откровенность, угощала чаем с вареньем, жареной хрустящей картошкой. Она так старалась, что ей стало плохо с сердцем, и она украдкой пила в соседней комнате капли.
Но Колька-графолог остался непроницаем. Он только после этого изменил свою тактику. Вместо молчаливого одиночества он «изобрел» систему завоевания авторитета.
«Людей надо покорять и завоевывать, чтобы стать первым среди них, — сказал он как-то мне. — Скоро весь класс будет у моих ног».
Для этого он научился играть на гитаре и петь, стал усиленно заниматься математикой и физикой. Однажды даже вступил в математический спор с учительницей и победил ее. Его милое птичье лицо неизвестно каким образом приобрело жесткость. Он усох еще больше и вытянулся (у него есть своя система вытягивания роста, но он ее скрывает). Снял очки и сказал, что тренировкой и силой воли вернул себе зрение. Он уже близок к достижению своей цели, потому что успешно покорил полкласса…
Но вернемся вновь к нашей истории, а то я никогда ее не закончу. Учительница литературы предупредила, что у меня нет стройности мысли при изложении, что я люблю отвлекаться по каждому незначительному поводу. И это большой недостаток. А мне нравится отвлекаться.
Благородный Петька посоветовал мне пойти на Птичий рынок. Он сказал, что там иногда продают случайно найденных собак.
И представьте, на Птичьем рынке я действительно нашел… только не Малыша, а Надежду Васильевну! Это была не простая встреча.
Я присел на корточки около выводка овчарок: их было целых шесть штук, симпатичных щенков. Они ползали по коврику возле своей гордой громадной матери.
— Мне нужен щенок породы чау-чау, — раздался надо мной женский голос. — Вы здесь таких не встречали?
В первый момент я ее не узнал, но слово «чау-чау» привлекло мое внимание.
— Чау-чау? — переспросил хозяин овчарки. — Не знаю.
— Они такие лохматые, — объяснила Надежда Васильевна.
И вот тут-то я ее узнал по голосу и насторожился.
— А вы возьмите моего щенка, — предложил хозяин овчарки. — Умная порода.
— Спасибо, — ответила Надежда Васильевна. — Мне надо именно чау-чау… У моей дочери был такой щенок… и пропал. Вот я и ищу нового.
Я чуть не упал от ее слов, прямо готов был плюхнуться на грязную мостовую.
«У моей дочери», — сказала она. «У моей дочери… у моей дочери», — как дурак, твердил я про себя.
Я здорово обрадовался, когда наконец почувствовал значение ее слов. Выходило, что она любит Наташку, раз называет своей дочерью.
«В конце концов, — как говорит тетя Оля, — все истории когда-нибудь заканчиваются, и, как правило, благополучно».
Я встал и сказал:
— Здравствуйте, Надежда Васильевна.
Улыбнулся и подумал, сейчас она ответит мне прежними словами: «Привет… Видел ли ты сегодня цветные сны?..» Но она ничего такого не ответила, а безразлично, без тени удивления оглядела меня:
— А-а-а, и ты…
Ее слова больно хлестнули меня по лицу. Это было как раз на тему о предательстве. Может быть, она об этом и не подумала, может, это вышло случайно, но у меня в голове эта фраза приобрела сразу свой знаменитый законченный смысл: «И ты, Брут…»
«Ну что ж, — подумал я, — пойдем дальше по этой дороге, поглотаем горькой пыли. Что заслужили, то и получили».
Я посмотрел на нее — неужели она на самом деле так думала обо мне, — но ни о чем не догадался, а только увидел, что лепестки цветов у нее в глазах расцвели невероятно.
— Добрый день, — спокойно произнесла Надежда Васильевна.
— «…любитель случайных встреч», — подхватил я, произнеся фразу, которую мне когда-то сказала она сама.
Надежда Васильевна мгновенно посмотрела на меня. Я снова ей улыбнулся, — по-моему, это была самая жалкая, заискивающая улыбочка за всю мою жизнь, — но успеха не добился. Она не приняла моей протянутой руки даже ценой унижения.
Постояли. Помолчали.
— Вот решил зайти, — выдавил я. — Может, чего куплю.
Мы поболтали еще несколько минут о разных пустяках, о том, чего только не продают на этом рынке. Она сказала:
— Все, кроме лунной породы.
А я добавил, стараясь ее развеселить:
— И виолончели…
Она не развеселилась.
О Малыше и собаках породы чау-чау мы не сказали ни слова. О дяде Шуре и Наташке тоже ничего.
Но в конце концов я все же не выдержал и спросил:
— Надежда Васильевна, вы на меня сердитесь?
— Да, — сказала она. — Сержусь.
— Я подумал, — в отчаянии признался я, — может, вы Наташу не любите. Хотел как лучше… для всех.
Все. Точка. Баста. Мы готовы были разойтись навсегда, но она продолжала смотреть на меня изучающе. Что-то, видно, увидела жалостливое, потому что жестко добавила:
— Так ты ничего и не понял. Остался верным учеником своей тети Оли.
Действительно, по моему лицу всегда можно догадаться, что у меня на душе. Это мой большой недостаток, я никак не научусь скрывать свои чувства. Недаром тетя Оля говорит: «Твое лицо как букварь. Его всегда легко и просто прочесть. Впрочем, не расстраивайся, со мной всю жизнь творится то же самое».
Обиднее всего, что я не нашелся, как заступиться за тетю Олю. Надежда Васильевна ведь была несправедлива к ней. Разве тетя Оля просто добренькая?
Так Надежда Васильевна и ушла. Когда она была уже довольно далеко, я все же крикнул ей в спину:
— Вы не правы!
Не знаю, слыхала она мои слова или нет, только не оглянулась. А я почувствовал, что надежная дорога ведет куда-то в другую сторону, а моя петляет среди кочек и болот.
Затем я почувствовал острый голод. У меня всегда появляется ощущение голода, когда я сильно волнуюсь. Мне бы что угодно пожевать, это меня отвлекает. Некоторые люди, как известно, теряют всякий аппетит, когда волнуются, я же наоборот. Я купил в палатке бублик и автоматически, все еще думая о Надежде Васильевне, вонзил в него зубы. И вдруг, вы не поверите, чудесный бублик, пахнущий свежим тестом и маком, показался мне горьким-прегорьким. Я даже в удивлении посмотрел на него. Нет, тесто обыкновенное: белое и мягкое. А дело было в том, что этот бублик напомнил мне тот день, когда я случайно около нашего метро встретил Надежду Васильевну с дядей Шурой и сказал ей про то, что она мешает хорошо и мирно жить дяде Шуре и Наташке.
Я ведь тогда тоже ел бублик; нахально так жевал перед ее носом этот вездесущий проклятый бублик и цедил сквозь зубы жестокие слова.
Вспомнить страшно, что я ей тогда наговорил! «Правда он (дядя Шура) очень изменился, похудел?»
«Жизнь наладится, он и поправится», — ответила она.
«А когда она наладится? — не отставал я и ехидно, на манер Кольки-графолога, добавил: — Вы ведь знаете все наперед».
Вспомнил, как она бежала от меня, как лихорадочно перебрасывала виолончель из одной руки в другую, как ветер растрепал ее торопливо собранную прическу и бросил ей волосы на лицо.
Все это предстало передо мной с такой невероятной точностью, что мне показалось — стоит протянуть руку, и я коснусь морской металлической пуговицы на ее пальто.
От этих воспоминаний мне стало нестерпимо стыдно, и хотя тетя Оля говорит: «Стыдно — это хорошо, это, знаешь ли, благородно, это значит, что ты такого больше не сотворишь», мне это ничуть не помогло, ибо то, что было сделано, было достаточно гнусным.
Тут я вам должен честно признаться, что тетя Оля, когда я навещал ее, предостерегала меня, что я веду себя неправильно.
«Поверь моему педагогическому чутью, — сказала она. — Они обязательно помирятся, потому что любят друг друга».
Тогда в ответ ей я только нервно хихикнул и презрел ее педагогическое чутье. А напрасно. Но что теперь об этом говорить, все мы умны задним числом!
Я попробовал снова хихикнуть, на этот раз над собой. Иногда, говорят, смех выручает. Но сейчас он меня не выручил: скулы свело чем-то вроде судороги. А ведь совсем недавно она прислала мне открытку из Ленинграда и называла «друг мой». Помню, как я радовался ее обращению. «Друг мой, — писала она. — Посмотри, какой красивый дворец…» Я перевернул открытку и увидел фотографию двухэтажного каменного дома, мельком взглянул, но так как меня интересовал не этот дворец, а ее письмо, то я снова перевернул открытку и прочел до конца.
«…Посмотри, какой красивый дворец, — писала Надежда Васильевна. — Кажется, его строили не люди, а он вырос сам, вернее, родился из земли, на которой стоит. Как деревья и цветы. Ты лучше поймешь меня, если отложишь сейчас открытку в сторону, а потом возьмешь ее словно случайно. И так сделай много раз, и тогда ты станешь думать об этом дворце, и к тебе придет удивление перед ним, как ко мне».
И действительно, так оно и получилось.
Первый раз, когда я взглянул на этот дом, то заметил лишь его желтый цвет и автоматически отметил количество этажей. Красота же его осталась для меня незамеченной. Тогда я не знал, что прекрасное понимаешь не сразу, что нужно много времени, чтобы научиться этому… Посмотрев на открытку во второй раз, я увидел, что окна в доме имеют какой-то особенный четкий и легкий рисунок, а арка кажется узкой и такой таинственной, что появлялось непреодолимое желание войти в нее; потому что там, так мне казалось, спрятано какое-то невероятное чудо.
Однажды, возвращаясь домой, я вспомнил про открытку, и мне захотелось немедленно ее увидеть. И от этого мне стало радостно, хотя ведь ничего особенного не произошло. Просто у меня дома на столе лежала открытка с изображением дворца времен царствования Екатерины Второй, и все.
А чего стоили ее слова (как я мог их забыть!): «Знаешь, внутри каждого из нас заложен огромный разнообразный мир. Человек — это целая Вселенная. И ты тоже Вселенная. Только надо научиться открывать себя. Если ты будешь всегда помнить об этом, то твои поступки станут значительными и важными и тебе не захочется заниматься чем-то случайным. Будет жалко и обидно терять свое время».
А теперь она, то есть Надежда Васильевна, все удалялась и удалялась от меня и превращалась из обыкновенного человека в недосягаемую горную вершину, которая без конца манит к себе, но которую тебе никогда не дано покорить. Так я ее снова полюбил, может быть, больше, чем раньше, и понял, что виноват перед нею и безвозвратно ее потерял. И этот мой поступок навечно будет на моей совести, как клеймо на плече древнего раба.
Итак, заклейменный и уничтоженный, я приплелся к Наташке. А та занималась каким-то странным, непривычным делом. Она подметала пол. Веник для нее был велик, и она держала его двумя руками. Ей было явно не до меня.
Я сел в любимое кресло дяди Шуры и стал думать.
Жалко, что не заступился за тетю Олю. Крик в удаляющуюся спину Надежды Васильевны: «Вы не правы» — это не защита друга. И я вспомнил еще одну историю.
Это случилось после скандала с Колькой-графологом. Правда, я не хотел про это рассказывать, потому что история с Колькой пока имеет только начало и в ней нет конца, а я, как известно, люблю рассказывать только законченные истории. Тогда в них есть и смысл. Но уж раз пришлось к слову…
Дело дошло до того, что я решил уйти из школы. В последнее время я стал избегать Кольку-графолога. А его это ущемляло: все «у его ног», а я нет. И он повел на меня атаку. Как-то пристал ко мне с расспросами, что нового слышно о Надежде Васильевне. А когда я ему ответил, что ничего, он от меня отвязался, отошел к своим дружкам и громко, чтобы я слышал, начал рассказывать про то, какая Надежда Васильевна роковая женщина, как в нее влюблен «некто», подстерегает ее, носит виолончель и прочее, и прочее, и прочее…
Тогда я ему сказал, что это низко — выдавать чужие секреты, и что он вообще подлец! И добавил, что если он сейчас не прекратит, я его ударю. Так и сказал. Грубо, конечно. А ведь нельзя еще забывать, что в этом классе я новичок и все, можно сказать, против меня.
«Ну, попробуй», — ответил он и гордо сложил руки на груди.
Мы переругивались через весь класс и, когда он произнес: «Ну, попробуй», — то был, конечно, уверен, что я своей угрозы не выполню. А я прошел к нему, при этом я двигался необыкновенно легкой походкой, как будто шел на приятное свидание, внимательно посмотрел в его бывшее милое птичье лицо, поднял руку для удара и… не ударил! Вместо этого я улыбнулся и похлопал его по плечу. А он не ожидал этого и вздрогнул, как от удара.
Если бы я его ударил, он бы, вероятно, не так разозлился, а тут просто обезумел. Он приказал: «Ребята, хватай его!» — и вместе с дружками набросился на меня, когда я стоял к ним уже спиной.
Они скрутили мне руки, повалили на пол и сели на ноги. Но этого ему показалось мало, и он крикнул: «Давайте его разденем!» Ему тоже хотелось меня унизить.
Они стянули с меня рубашку, брюки и ботинки. А в это время в класс вошла литераторша. Она чуть не упала от возмущения. Я ее понимаю, я бы сам на ее месте упал. Она же не знала, как все произошло.
«Вон, — закричала она. — Сейчас же!..»
Я подхватил свои вещички и как был, в трусах, в майке и в одном носке, бросился к дверям.
«Дневник!» — остановила она меня.
Тогда я забился в угол и хотел быстро одеться, прежде чем принести ей дневник, но она не дала мне этого сделать.
«Нет, — сказала она. — Так и стой перед девочками!..»
Когда я в уборной одевался, то меня колотила дрожь.
После этого я и решил не ходить больше в школу и провалялся около телевизора три дня.
Первые два дня Наташка старалась прорваться ко мне, но я ее не пускал. Но на третий день она, видно, не выдержала, и передо мной появился дядя Шура. Он спросил, как мои дела, что это меня не видно и не заболел ли я. Между прочим спросил о школе. Конечно, это была Наташкина работа: видно, принесла из школы на хвосте. Я ему честно ответил, что эта школа мне не по душе. Он, как всегда, был лаконичен, он только сказал: «Обидно» — и больше ничего. А на следующий день мне позвонил Сашка и зазвал меня в старую школу. И я пошел, и все мне были рады. А бывшие первоклашки чуть с ума не сошли от радости. Я обошел все школьные закоулки, наговорился со старыми знакомыми, был совсем счастлив. Но странное дело: я чувствовал, что это уже не мое и возвращаться сюда мне не хотелось, и это привело меня в такое состояние, что на следующее утро я отправился в свою новую школу.
И только совсем недавно я узнал, что звонок Сашки устроил дядя Шура. Вот это друг! Не кричал, не бил себя кулаком в грудь, а помог. Не то что я.
Тут в моей голове вдруг сложилась простейшая формула для действия. Раз Надежда Васильевна любит Наташку, почему бы Наташке не полюбить Надежду Васильевну?
Наташка кончила подметать пол, достала из шкафа старую, забытую скатерть и сказала:
— Боря, помоги мне постелить скатерть.
От этих ее слов, от того, что она достала скатерть, которую так любила Надежда Васильевна, меня просто выбросило из кресла, как из катапульты. «Ого! — подумал я. — Кажется, можно действовать!»
Мы расстелили скатерть и теперь стояли с разных сторон стола друг против друга.
Почти одновременно мы подняли головы от розовой поверхности скатерти, и наши глаза столкнулись, и Наташка догадалась, о ком я думаю. Потому что она сама думала о Надежде Васильевне!
— Ты изменилась за последнее время, — сказал я. — Глаза у тебя усталые.
— Уроков много задают, — ответила Наташка и отвернулась.
— Конечно, — сказал я. — Это тебе не первый класс. — И решился. — Слушай, я давно хотел с тобой посоветоваться… — Небрежно так произнес, а у самого все внутри напряглось. — Вот жили три человека… А потом разъехались. Двум от этого плохо, а одному хорошо… Что в этом случае делать?.. Как поступить?
Я повернулся к ней спиной, чтобы сесть в кресло, а когда обернулся, ее в комнате не было. Скоро она вернулась, неся в руках кувшин с цветами. Поставила его на стол, и в комнате стало совсем как прежде.
— Розовые цветы на розовом, — сказал я, как когда-то говорила Надежда Васильевна.
— Вот придет папа, — сказала Наташка, не обращая внимания на мои слова, — а у меня чистота.
— Наташка, — сказал я, — а почему ты мне ничего не ответила?
Наташка промолчала.
Я тяжело вздохнул.
— «Нет ничего горше самовлюбленной юности, — сказал я словами тети Оли. — Все-то они знают, все понимают, во все лезут, все решают и поэтому бьют очень сильно».
Наташка ничего не успела ответить, потому что хлопнула входная дверь и раздался голос дяди Шуры:
— На-та-ша!
Наташка, не отзываясь, схватила меня за руку и втащила в свою комнату, плотно прикрыв за собой дверь. Это была ее любимая игра: она пряталась от дяди Шуры, а тот долго ее искал. Но на этот раз из этого ничего не вышло.
Мы услышали, как дядя Шура вошел в первую комнату, на секунду остановился, а потом стремительно ее пересек, резко открыл дверь, увидел нас… и улыбка сползла с его лица.
— Здрасте, дядя Шура, — сказал я.
Он был так чем-то раздосадован, что даже не ответил мне.
— Ты одна… все убрала? — спросил он у Наташки.
— Да, — ответила Наташка.
И тогда я догадался, что́ ему пришло в голову, когда он увидел убранную комнату.
— Папа, правда красивые цветы? — спросила Наташка.
— Очень, — ответил дядя Шура и снова, конечно, подумал о Надежде Васильевне.
Все здесь напоминало о ней: скатерть, цветы, Наташкина виолончель, заброшенная на шкаф. А у меня в голове совершенно некстати зазвучала песенка, которую мы вчетвером распевали, и я еле сдержался, чтобы ее не запеть.
— Мне кто-нибудь звонил? — спросил дядя Шура, снял трубку телефона и нетерпеливо постучал по рычагу: — Телефон, что ли, испортился?
И тут я решил, что неплохо было бы побеседовать с дядей Шурой без свидетелей и кое-что ему сообщить, чтобы поднять настроение.
— Сейчас я вам позвоню, чтобы проверить, — сказал я.
Выскочил из комнаты, вбежал в свою квартиру, набрал номер телефона и, когда услышал голос дяди Шуры, сказал:
— Дядя Шура, вам привет…
— От кого? — автоматически спросил он.
— От Надежды Васильевны, — выпалил я. — Я ее встретил на Птичьем рынке. А знаете, что она там делала? — Я сделал длинную паузу, чтобы окончательно поразить дядю Шуру. — Она искала собаку… породы чау-чау для своей дочери!
Тут я замолчал и молчал долго-долго, но все-таки перемолчать дядю Шуру не смог. Известно, у него редкая выдержка.
— Алло, дядя Шура! — крикнул я. — Вы слышите меня?
— Да, да, — ответил дядя Шура.
— По-моему, Надежде Васильевне пора возвращаться, — сказал я.
— Ты думаешь? — очень серьезно спросил дядя Шура.
— Конечно, — ответил я воодушевленно. — И это я беру на себя.
— Спасибо, — сказал дядя Шура и повесил трубку.
Когда же я вернулся к ним, они сидели на кухне и пили чай. Я услышал их разговор и замедлил шаг.
— А мы пойдем гулять? — спросила Наташка.
— Пойдем, — раздался в ответ голос дяди Шуры.
— А когда? — не отставала Наташка.
— Когда мне позвонят.
— А если тебе никогда не позвонят? — сказала Наташка.
В этот момент я появился в дверях, и дядя Шура, не ответив Наташке, пригласил меня к чаю. А я весь был в напряжении, у меня так бывает. В такие минуты мне все удается и на ум приходят самые правильные решения.
Я бросился в комнату, достал из-под шкафа давно забытого резинового крокодила и, надувая его на ходу, помчался на кухню. Я появился перед ними с крокодилом, как когда-то Надежда Васильевна. Они оба почти одновременно поперхнулись чаем, несмотря на их хваленую фамильную выдержку. Я чуть не упал от смеха.
— Зачем ты его достал? — недружелюбно спросила Наташка.
— Это же самый веселый крокодил в мире, — находчиво ответил я, продолжая надувать крокодила.
Я весь по-прежнему дрожал от возбуждения, потому что дядя Шура мог бы и не принять вмешательства в их внутренние дела. Он мог резко бросить: «Отнеси его на место!»
Но он промолчал, налил мне чаю и, как всегда, положил передо мной на тарелку несколько бутербродов. Он знал, что я «бутербродная душа», хотя он меня иногда заставлял есть и суп, который сам готовил Наташке два раза в неделю.
— Садись, — сказал дядя Шура и незаметно подмигнул мне.
Значит, он мои действия одобрил и безоговорочно принял в союзники!
А я завел крокодила и пустил его гулять по полу, и он стал открывать и закрывать свою крокодиловую пасть.
Дурацкая игрушка, а почему-то когда смотришь на нее, то смешно. Я первый не выдержал и засмеялся, потом засмеялся дядя Шура. И вдруг Наташка, сама неумолимая Наташка, тоже улыбнулась, но тут же, чтобы скрыть это, наклонилась к чашке.
— Если он тебе не нравится, — сказал дядя Шура, — пусть Борис его кому-нибудь подарит.
Наташка не ответила: она увлеченно пила чай.
— Так я возьму его, — сказал я.
— Дареного не дарят, — вдруг тихо произнесла Наташка.
Это была уже какая-то победа. Теперь можно было двинуться дальше.
— Подумаешь, крокодил, — небрежно сказал я. — Это ведь не собака.
Дядя Шура посмотрел на меня осуждающе. Но я не отказался от своих слов, ибо у меня в голове созрел моментально новый план действий. Я решил отвести Наташку к Петьке. Тот отдаст ей свою Рэду. Дядя Шура сообщит об этом Надежде Васильевне, и та вернется. Они помирятся с Наташкой. А тогда я все расскажу Наташке, и она вернет этому разнесчастному влюбленному собаководу обратно Рэду.
— Если бы была собака… — вздохнула Наташка.
И тут я бросил им главный, победный козырь.
— А она есть, — сказал я. — Я ее нашел.
— Нет, правда? — закричала Наташка.
Дядю Шуру словно подбросило. Он подбежал ко мне, зачем-то хлопнул сильно по плечу. Признаться, я еле удержался на ногах. Затем он стал радостно кружить Наташку.
Он был счастлив и весел. Он прыгал, как мальчишка, как бывший счастливый дядя Шура.
— Ну, расскажи, расскажи, как это произошло? — спросил дядя Шура, когда немного успокоился.
— Как?.. «Кто ищет, тот всегда найдет», — ответил я. — Вот я и нашел. Только у Малыша теперь другое имя. Его зовут Рэд. И он привык к этому имени. — Я нарочно переделал женское имя «Рэда» в мужское «Рэд».
— А они его отдадут? — испуганно спросила Наташка.
— Конечно, — сказал дядя Шура. — Обязательно отдадут. Пойдемте за ним немедленно.
Я испугался: ведь надо было обо всем этом еще предупредить Петьку.
— Сегодня нельзя, — сказал я. — Их нет дома. Мы пойдем завтра, я договорился.
— А завтра я не могу, — сказал дядя Шура. — У меня срочная работа.
— Ничего, — успокоил я его, — мы сходим с Наташкой. Можете на меня положиться.
Но тут зазвонил телефон, дядя Шура стремительно схватил трубку и начал восторженно кричать:
— Здесь такие события!.. Нам надо немедленно встретиться! — Повесил трубку, выскочил в коридор и вернулся в пальто. — Я скоро… Через полчаса!
Как он торопился! Едва попал в рукава пальто.
Он был так рад моему сообщению, он был так рад этому звонку! Если бы на самом деле было так, как я рассказал. Мне захотелось побыстрее убежать от Наташки.
— И я с вами, — сказал я. — Мне надо в город.
— Пошли, — сказал дядя Шура.
Он уже был на ходу, он готов был сбежать, чтобы «кому-то» (известно, кому!) сообщить сверхрадостную новость о том, что нашелся Малыш.
Но Наташка остановила его на этом пути.
— И я тоже с тобой, — сказала она.
— Как… со мной? — Дядя Шура смутился. — Я же вернусь через полчаса. — Несмотря на свою выдержку, он часто смущался.
— Ты обещал, — упрямо сказала Наташка.
А я, вдохновленный своим озарением, чувствуя, что́ именно надо делать, находчиво вставил:
— Пойдем все вместе.
— Ну что ж, — решительно произнес дядя Шура, — в самом деле, почему бы нам не пойти вместе?.. Одевайся! — А сам вышел на лестничную площадку и вызвал лифт.
И я вышел следом за ним, и мы стояли у лифта и ждали Наташку.
Один раз он в нетерпении открыл дверь и попросил Наташку поторопиться. А она уже была в пальто и натягивала ботики.
Пришел лифт, и дядя Шура крикнул:
— Наташа, быстрее!.. Что ты копаешься…
Он не успел закончить фразу, потому что на лестничную площадку вышла Наташка… без пальто и без ботиков.
— Чего же ты? — удивился дядя Шура.
— Я не пойду, — сказала Наташка. — Я передумала. Я буду ждать тебя дома. — И закрыла дверь квартиры.
Я чуть не заревел в голос. Мой план был так близок к осуществлению! И снова рухнул.
Сначала Петька ни за что не соглашался отдать Рэду. Я ему и про Надежду Васильевну все рассказал, и про дядю Шуру, и про Наташку, и про их семейную жизнь, и про то, что счастье этих троих в его руках.
А он мне на эту откровенность ответил:
— А если они будут не так ее кормить?.. Погубят собаку.
Тут я возмутился, даже хотел треснуть его по башке и уйти. Я снова сказал, что он не знает дяди Шуры, что тот известный детский хирург. Сердце оперирует. А он со своей жалкой собачонкой совсем потерял голову.
— Дети — это дети, — не сдавался Петька. — А собака — это собака.
Я бы давно ушел, плюнул на него и ушел, но положение было безвыходное. От волнения у меня закружилась голова, это у меня часто бывало и раньше. Дядя Шура сказал, что в медицине этот факт широко изучен и не представляет никакой опасности.
— Конечно, собака — это друг человека, — примирительно сказал я, — но ты в этом не знаешь меры.
— Может, ей что-нибудь другое отдать? — предложил Петька. — Железную дорогу. Ценная вещь. Ее можно разбирать и собирать.
— Послушай, — закричал я, — неужели ты не понимаешь — нам нужна собака!
И я снова стал ему выкладывать подробности нашей истории.
Так мы беседовали битых два часа. Он и плакал, и стонал, и жаловался, что Рэда пропадет без него, а он без Рэды… Потом повел меня к себе домой, чтобы познакомить поближе с Рэдой, показывал, где она спит, из какой миски ест. Я совершенно осатанел от него.
В довершение он пожелал, чтобы я дождался его родителей, а когда они пришли, то он, представляя меня, сказал, что я тот самый «типус», который обозвал его вором. При этом он стал хохотать. И его родители не ругались, а тоже поддержали его в этом хохоте. Только в конце, провожая меня к двери, он еле слышно выдавил:
— Согласен, — и быстро добавил: — Если, конечно, Рэда не откажется.
Наташка вооружилась полностью: в руке у нее были поводок и ошейник.
Мы были молчаливы и сосредоточенны. Наташка волновалась перед встречей с Малышом. А я дрожал от сложности собственного плана. Что, если Петька передумал, если он куда-нибудь скрылся? И прочее, и прочее, и прочее.
— Как ты думаешь, он меня не забыл? — спросила Наташка.
Она имела в виду, конечно, Малыша. «Ох, уж эти разнесчастные собаколюбители, Петька да Наташка! — подумал я. — Здесь голова лопается в поисках правильного выхода, а им бы только увидеть свою собаку!»
— Забыл! — ответил я с некоторой злостью. — Забыл, забыл.
Она была поражена, видно, моим резким тоном и некоторое время шла молча. Затем все же сказала:
— Нет, не забыл. Собаки никогда не забывают. А ты не знаешь.
— А люди? — спросил я.
— И люди тоже, — ответила Наташка.
— Замечательно! — закричал я. — Значит, люди такие же умные, как собаки.
И вдруг я остановился как вкопанный. Даже не я сам, а что-то во мне остановилось.
Я замер и прислушался к себе: все внутри у меня затрепетало.
— Ты что? — с подозрением спросила Наташка.
— Подожди, — сказал я. Права была тетя Оля, когда мне, дураку, вдалбливала: «Обдумай все возможные пути к цели, но выбирай всегда самый бесхитростный. В закоулках легко заблудиться». — Мы, кажется, ошиблись дорогой. — Я ударил себя по лбу. — Он же просил нас зайти за ним в музыкальную школу. Он музыкант, — соврал я. — Играет на этой… на флейте.
И вот тут-то произошло самое неожиданное: это было открытие, которое привело эту историю к доброму концу, и в этом открытии весь мой предыдущий план, вся моя хорошо выстроенная математическая формула полетела в тартарары.
Ибо, вместо того чтобы идти к Петьке добывать несуществующего Малыша, я повел Наташку совсем в другом направлении. Этот путь был простой и привел в музыкальный класс Надежды Васильевны.
Не раздумывая, я постучался в двери класса, из-за которой, конечно, доносилась игра на виолончели.
Музыка тут же оборвалась, и я услышал ее торопливые шаги. Дверь открылась…
Я увидел ее лицо: в первый момент оно было строгим. Потом стало испуганным. Наконец губы ее, которые за секунду до этого были крепко сжаты, опомнились первыми и улыбнулись.
Я в ответ тоже улыбнулся ей и даже легкомысленно, неизвестно почему, видно от волнения, подмигнул, но она этого не заметила.
Это было видно по ее глазам. Они меня не видели, они смотрели мимо. И только тут я вспомнил, что пришел к Надежде Васильевне не один, что рядом со мной Наташка.
Робко я оглянулся на нее.
Она стояла, низко опустив голову, сжав в руке собачий ошейник и поводок.
Но вот она посмотрела на меня — зрачки ее глаз буравчиками сверлили меня, — перевела взгляд на Надежду Васильевну и попятилась.
— Зачем вы обманули меня? — спросила Наташка.
Только тут я понял: Наташка решила, что мы с Надеждой Васильевной в сговоре.
— Это я один, — сказал я. — Ты потом поймешь.
Я не сделал за Наташкой ни полшага, как стоял, так и остался стоять: решил, что если она вздумает убежать, то все равно ее не уговоришь.
Наташка болталась где-то за моей спиной и вот-вот должна была броситься в бегство по длинному школьному коридору.
Это я понял по глазам Надежды Васильевны, которые не отрываясь следили за Наташкой.
Вот это были глаза!
Я никогда в жизни не видел таких говорящих, зовущих глаз. Даже не знал, что могут быть глаза, когда не надо слов, просьб, когда и так все понятно. Веки у Надежды Васильевны чуть-чуть дрожали.
Может быть, я не имел права так поступать. Может быть, я не должен был приводить сюда Наташку и тем самым распоряжаться ее судьбой. Ведь никто никому не давал права распоряжаться чужой судьбой, это я знал, знал, а все равно распоряжался! Вот тебе и прямой и короткий путь, без закоулков.
Но мне хотелось им помочь!
И вдруг лицо Надежды Васильевны радостно изменилось, и в следующий момент произошло то, что должно было произойти. Мимо меня стремительно пролетела Наташка и упала на руки своей мачехи.
А? Каково? Выходит, не такой уж я хвастун! Нет, скажите честно, я потушил этот пожар или не я? Если бы со мной была рядом тетя Оля, она бы по справедливости ответила на мой вопрос.
Но мне, между прочим, пора было уходить, ибо на меня никто не обращал внимания. Неблагодарные люди? Нет, нет, так я не думал. Чего во мне нет, так нет: благодарности я не выношу. Меня тошнит, когда благодарят.
В этот момент Надежда Васильевна посмотрела на меня и покачала головой, так медленно, понимающе и всепрощающе покачала головой. И это была самая высшая похвала, которая была мне нужна. Но ей этого, видно, показалось мало, и она произнесла первые слова за всю нашу встречу, и они оказались необыкновенными, хотя внешне были самые обычные.
— Боря, — сказала она, — а ты вырос.
Я улыбнулся ее сообразительности. Как я сам не догадался! Вот, оказалось, почему и она, и дядя Шура стали в последнее время меньше ростом. Это я вытянулся! Значит, я сделал еще шаг вперед, значит, вскарабкался по этой трудной, но чистой лесенке еще на одну ступень.
А Наташка не оглянулась. Она как уткнулась в Надежду Васильевну лицом, так и стояла, не шелохнувшись. Может быть, складывала сказку, в которой мачеха была не злой, а доброй. Красивой, доброй и необыкновенно умной, как Надежда Васильевна.
Я опустил руку в карман, захватил там одну вещицу, надежно спрятал ее в кулак, протянул Надежде Васильевне и разжал пальцы. На моей ладони лежала, тускло поблескивая, та самая морская золоченая пуговица, которую Надежда Васильевна оторвала от своего пальто во время нашего разговора у метро.
Она взяла ее, снова улыбнулась, и уголки ее губ поднялись чуть выше, и улыбка приобрела таинственно-счастливое выражение.
— Ну ладно, друг мой, — сказала она Наташке. — Давай успокоимся. А то у меня урок.
— А можно, я посижу у тебя на уроке? — спросила Наташка.
— Конечно, — ответила Надежда Васильевна.
Да, действительно, мне здесь больше делать было нечего. Но мне все равно было весело, я был рад, потому что снова отвоевал себе право быть другом Надежды Васильевны.
А что может быть лучше в жизни, чем хороший, необыкновенно умный друг?
Я медленно, не торопясь, спускался по широкой школьной лестнице под звуки разных музыкальных инструментов, которые возникали и исчезали, как голоса в лесу.
Так я достиг первого этажа, остановился около телефона-автомата, позвонил дяде Шуре на работу и сказал, вспоминая неразговорчивого охотника Попова:
— Збандуто говорит. Все в порядке.
— Что «в порядке»? — не понял дядя Шура. — Привели Малыша?
— Нет. Я отвел Наташку к Надежде Васильевне. — И замолчал.
— Алло, алло! — закричал дядя Шура. — Борис, ты куда пропал?
— Я здесь, — ответил я.
Пожалуй, это была моя первая и последняя победа над выдержкой дяди Шуры, но он тут же взял себя в руки, и наш разговор закончился внешне спокойно. Если бы я не был «Поповым», то я бы произнес еще сто слов о том, как вел Наташку к Надежде Васильевне, как умирал от страха и как они бросились друг другу в объятия. Но я был сдержанным, молчаливым охотником Поповым.
— Передай моим, что я немного задержусь, — сказал дядя Шура.
Я повесил трубку, открыл парадную дверь и вышел на крыльцо.
Весь мир предстал передо мной в новом, совершенном виде, ибо он совершенен для человека только в тот момент, сказала бы тетя Оля, когда он сам приближается к совершенности. Но тетя Оля этого не говорила, это придумал я, ее не самый удачный ученик.
И вдруг меня понесло. Помимо собственной воли, я побежал… Словно у меня было какое-то новое спешное дело. Я бежал, бежал, минуя дома, пересекаясь со встречными машинами, пока не увидел прохожего.
— Здрасте, — сказал я ему, поискал рукой на голове кепочку и приподнял ее в знак высочайшего уважения к незнакомцу. И, успокоенный, пошел дальше своей дорогой.
Какая-то она будет?
«В ухабах, в ухабах, — как говорит моя дорогая тетя Оля, всемирно известная прорицательница, не лишенная педагогического чутья. — В ухабах, но жизнь все-таки прекрасна, и надо идти вперед».
Последний парад
Посвящается памяти отца
Представление
Сергей Алексеевич Князев прослужил в армии почти пятьдесят лет и вышел в отставку. Был он одинок, жена у него умерла давно, оставив ему сына Витьку, который еще мальчиком погиб в самом начале войны.
Сам он был еще крепок, с красивым лицом, молчалив и резковат, но доверчив и простодушен, как ребенок. Правда, об этом никто бы никогда не догадался по его внешнему виду. Пока Сергей Алексеевич служил в армии, все шло привычно и обязательно; он никогда не оставался без дел и даже ни разу не был в отпуске. Но как только вышел в отставку, воспоминания о прошлом так овладели им, что и составляли в единственном числе его занятия. Человеческое, вечное вышло у него на первый план, а то, военное, хотя и главное, которое составляло его суть, постепенно стало затухать в нем. И вдруг Сергей Алексеевич понял, что все эти военные просчеты и ошибки, и это восхищение стратегией и тактикой, и эти блистательные победы, которые были в его жизни, отошли куда-то. Теперь он если и вспоминал войну, то не ее самое, а людей, воевавших рядом с ним, и то, во имя чего они это делали.
Сергей Алексеевич постепенно стал отходить от своих друзей, а прошлое все больше обволакивало его. Покоя и равновесия в нем не было, он жил в каком-то тревожном ожидании.
И вот однажды, будучи в таком состоянии, он собрал свой нехитрый, по-военному скромный багаж и уехал, никому не доложив, куда и зачем. А уехал он в родной город, в котором не был лет тридцать, и тайно пришел к своему дому. Но нет, сердце его осталось спокойным. Ему показалось, что он здесь и не жил, и не захотелось ни с кем встречаться из своих, потому что он не желал расспросов о сыне. Он пробыл в городе до вечера и снова пришел к дому и в освещенном окне увидел брата Павла, тоже уже старика, и каких-то людей около него, видно, взрослых детей и внуков. Этого ему было достаточно, в тот же день он улетел дальше.
Если бы его дальнейшие маршруты нанести на карту по всем военным правилам, то они бы произвели странное впечатление на специалистов. На этой карте одно место было бы отмечено красным флажком, где-то на территории Латвии, — это было место гибели сына, — к нему бы вела красная стрела, обозначающая главное направление поездки, цель ее. Но Сергей Алексеевич не прочертил этой красной стрелы. Он много раз почти достигал флажка, потом резко забирал в сторону и оказывался в каком-нибудь городке, где когда-то раньше жил с сыном.
И наконец сюда, к Черному морю, он приехал потому, что бывал здесь с Витькой.
Туда же, на место гибели сына, ехать пока не решался, ибо этим закончилась бы его одиссея.
Постоянные гости
Сергей Алексеевич проснулся, открыл глаза, но в них еще было то испуганное выражение, какое сохранилось от сна. Он посмотрел на солдатскую фотографию, висевшую над его кроватью, протянул руку — у него большая, перевитая узловатыми венами рука со старческими прогалинами на коже — и снял фотографию. Смахнул с нее пыль: видно, эта фотография висела здесь по привычке и никто ее не протирал. Теперь это будет его забота.
Сон еще не ушел от него, и какая-то странная военная песня, может быть времен Гражданской войны, звучала в нем. Ну да, кто-то играл на трубе. Опять на трубе. Все песни, которые он иногда вспоминал, хотел он этого или нет, «играли» в нем на трубе. А может быть, в нем звучала-то всего одна и та же песня, только он не признавался себе в этом.
Сергей Алексеевич долго, будто нехотя, возвращался к повседневной жизни, и лицо его приобретало обычное замкнутое, несколько чопорное выражение.
Витька тогда сказал ему: «Ты не волнуйся, я ловкий. Я осторожно. И наган у меня есть». А он ему ответил: «Наган оставь». И больше он тогда не нашел никаких слов.
Сон, кажется, ему приснился только что, под утро. Он стоял в углу комнаты в брюках, но в нижней рубахе, и к рубахе были приколоты ордена, и иногда эти ордена, цепляясь друг за дружку, издавали легкий звон. А потом нараспашку открылась дверь, точно дунул сильный порыв ветра, и на пороге появился солдат.
Он его сразу узнал: это был хозяин дома. У солдата на одном плече был вещевой мешок, на втором — шинель в скатке…
Он стоял неслышно и наблюдал за солдатом. Он-то хорошо знал это ощущение возврата домой после долгого и тяжкого расставания и не хотел ему мешать. Он-то хорошо понимал, что значит попасть в ту самую комнату, которая десятки раз представлялась там, на фронте, в холод и мороз, в минуты передышки в бою или в забытьи, когда ты чувствуешь, что уходишь из жизни… Вот солдат провел рукой по столу и подумал, видно, что скоро сядет за этот мирный стол, и пальцы, что трогали простую грубую клеенку, слегка дрожали от волнения… Потом подошел к старому самодельному комодику и улыбнулся ему, как давнему забытому приятелю… И вдруг заметил его…
Он никогда раньше не встречался с этим солдатом, но лицо его показалось ему до боли знакомым: усталое, уже немолодое, и эти говорящие глаза, и эти усы с прокуренкой…
«Значит, все же вернулся», — сказал он.
«А ты кто такой?» — вместо ответа строго спросил его солдат по праву хозяина.
«Это я, Приходько, твой комдив, — сказал он. — Неужели не узнал?»
«Товарищ генерал?! — радостно ответил солдат. — Вот это встреча!»
«Знаменитый Приходько, который прошел всю войну…»
«А все потому, товарищ генерал, что всегда имел в запасе сухие портянки и кое-какую жратву… извините за грубость…»
Солдат снял с плеча вещевой мешок, скатку и выложил на стол хлеб, кусок сала, луковицу, банку консервов и флягу. Когда он вытащил флягу, то нарочно тряхнул ее, и во фляге булькнуло. Потом решил взять стопки и удивленно посмотрел на новенький сервант: вовек таких не видывал в этом доме.
«Чудеса в решете, — сказал солдат, робко отодвинул стекло серванта и заглянул внутрь: нет ли там стопок позади нарядных рюмок? — Куда-то подевались стопки, — сказал солдат и негромко позвал: — Машенька!»
Никто не отозвался.
«А хозяйка здесь Егоровна», — сказал он.
«По отчеству Егоровна, — ответил солдат и добавил с нежностью: — А зовут ее Машенькой… — Отвинтил пробку фляги, налил по полной рюмке и сказал: — С возвращением».
И они выпили и стали молча закусывать…
«Вот теперь вы мне скажите по совести, товарищ генерал, забыла меня жинка или не забыла?»
«Как же забыла, когда вот, на самом видном месте, твоя фотография», — сказал он.
Солдат посмотрел на свою фотографию…
«Хорошо, что не забыла… Для нас, для солдат, это самое главное… А вы, товарищ генерал, что делаете в наших краях?»
«На пенсии я… Вот и блуждаю по свету…»
«А войну часто вспоминаете?»
«А что ее вспоминать, вся в прошлом…»
«Вот как, — зло сказал солдат и встал. — Вот этого я от вас не ожидал… — Торопливо сложил вещи обратно в мешок. — Выходит, мертвым гнить, а живым жить».
Солдат вскинул мешок на плечо, подцепил скатку и пошел к выходу, стараясь не задеть его рукой…
«Приходько, постой! — виновато попросил он и сказал ему слова, которые должны были как-то оправдать его: — Просто мне не с кем вспоминать… Один остался…»
Солдат решительно вышел из комнаты. Он увязался за ним и тут услыхал Витькин голос, который звал его: «Папа! Пап!» — стремительно оглянулся и увидел его.
Витька приснился ему совсем мальчонкой: худеньким, с редкими веснушками и лохматыми бровками, одетый в матросский костюмчик, а не парнишкой, каким он его так хорошо помнил.
Он бросился ему навстречу, хотелось поскорее добежать до него, дотронуться, поднять на руки, но Витька обежал его и стал нагонять солдата. Он поспешил за ними, и они оказались на той самой поляне, где погиб Витька, и снова — в какой раз! — увидел эту колокольню, на которой стоял немец с автоматом. Он хотел крикнуть, чтобы предупредить об опасности, но крика у него не получилось; попытался догнать их, чтобы схватить за руки и повалить на землю, но не догнал… А они тем временем уже бежали по полю, на котором паслось стадо коров, и им наперерез неслись немцы на танках и мотоциклах, и коровы в страхе гулко мычали и разбегались в разные стороны…
Сергей Алексеевич услыхал чьи-то торопливые шаги и без всякого любопытства высунулся в окно: мимо прошел белоголовый парнишка лет двенадцати. Одет он был явно не по сезону и слишком торжественно для столь раннего часа: в форменном школьном костюме, в начищенных ботинках и в белой нарядной рубахе. В руке парнишка нес небольшой букетик цветов.
«Видно, идет кого-то встречать на пристань», — подумал Сергей Алексеевич. На секунду их взгляды встретились — в такую рань это было неудивительно, — и ему показалось, что он где-то видел этого парнишку.
Коля
Коля вышел из дому так рано, потому что шел встречать своих родителей, отца и мать, которые должны были приехать за ним. Он не видел их целый год. Подумать только — с прошлого лета, когда они приезжали в очередной отпуск с Дальнего Севера!
Коля знал, что родители его сегодня не приедут. Он только недавно получил от них письмо, что они собираются в дорогу. Но он проснулся непривычно рано, его разбудил призывный жалобный гудок парохода, и он подумал: а вдруг… Быстро оделся и выбежал на улицу.
Теперь, когда он был на улице, он понял, почему так монотонно трубил пароход: на море стоял густой туман и полз по улицам низкой, легкой дымкой. Туман был как живой, двигался, двигался, обволакивая дома, и Коля шел в этом тумане. Один в пустынном городе. Он почему-то вспоминал старика, которого только что видел в окне, как вспоминают какую-нибудь картину или фотографию, чем-то удивившую, и тут же снова забыл. Прошел не оглядываясь мимо непривычно молчаливого кино, мимо полуразрушенной церкви и новенькой, с иголочки, школы, мимо шатра передвижного цирка, обклеенного афишами, и остановился около рыбного магазина, чтобы посмотреть на его аквариум. Большая шарообразная камбала тыкалась в стекло и устало шевелила ртом.
Это было второе живое существо, которое бодрствовало на его пути. Старик и теперь эта рыба.
Где-то отрывисто и коротко рявкнул гудок, и Коля, сорвавшись с места, побежал к причалу.
В глаза ему ударило солнце. Оно пробило плотный туман и ослепило, озарило его, и настроение у него улучшилось, потому что прямо перед глазами маячил двухтрубный лайнер «Адмирал Нахимов».
На причал вышли первые пассажиры. Они обнимались, громко хохотали и возбужденно разговаривали. И Коле интересно было на них смотреть: он любил, когда люди радовались. Какой-то приехавший папаша в восторге посадил сына на плечо, и Коля вспомнил, что так же когда-то и его носил на плече отец.
…И Витька
Сергей Алексеевич вышел из дому. С утра у него было такое настроение, что в пору бы уехать. Он бы и уехал сегодня дальше, может быть прямо к Витьке, если бы не пообещал выступить перед ребятами в местном пионерском лагере. Привык по-военному выполнять свои обещания. А выступит — и сразу уедет. Непременно.
Между тем городок просыпался. Все больше появлялось людей на набережной. Они прогуливались, разговаривали, дремали под солнцем на скамейках.
Сергей Алексеевич возвышался на голову над всеми: и ходил он так значительно и так опирался на палку, что казалось, будто он шел куда-то по очень важному, почти трагическому делу. Может быть, поэтому ему все уступали дорогу, хотя он даже этого не замечал, занятый своими мыслями.
Сергей Алексеевич дошел до порта и опустился на скамейку. Было уже жарко, и он снял маленькую кепочку, которую носил, сдвинув низко на лоб, и подставил солнцу седую голову.
Хозяйка предлагала ему зонтик. Просто смешно. Увидел бы его под зонтиком Витька, вот бы похохотал! Он — под зонтиком! Он, который сжигался на солнце месяцами, пропекался, можно сказать, насквозь, до костей, — и вдруг зонтик.
Он расправил плечи. Спина у него была прямая, как доска. Спина человека, который привык часами стоять в строю, маршировать на парадах, держать «на караул».
— Коль-ка-а! — раздался чей-то крик.
Около него стояли двое: широкоплечий молодой человек и мальчишка с чемоданчиком. Молодой человек нетерпеливо поглядел на часы и сказал:
— Давай, — и протянул руку за чемоданом. — Мне пора.
— Что вы, дядя Гена! — быстро ответил мальчик и спрятал чемодан за спину. — Мы вас нагоним.
А снизу, откликнувшись на их крик, спешил тот самый белоголовый парнишка, которого он утром видел из окна. На ходу, прыгая через две ступеньки, бросил в урну букетик цветов и подбежал к своему приятелю.
— А где дядя Гена? — не отдышавшись, спросил белоголовый.
— В цирк пошел, — сказал второй.
И вдруг Сергей Алексеевич понял, почему парнишка показался ему еще раньше, утром, знакомым. Ну конечно, он похож на Витьку. Сергею Алексеевичу сразу стало нестерпимо жарко, и кровь бросилась в голову. Он медленно отвернулся, заставил себя отвернуться…
— А нарядился как! — донеслось до него. — Зря ты летаешь к пароходу. Не маленькие, сами найдут дорогу.
Сергей Алексеевич хотел повернуться и еще раз проверить себя: не обманулся ли, но сдержался. Ни к чему это. Сколько раз он уже встречал мальчишек, которые были будто бы похожи на Витьку. Он гнался за ними, заглядывая в лица только для того, чтобы еще раз увидеть его глаза, его губы, его лицо. Но разве это принесло бы ему облегчение, даже если бы он нашел такого мальчишку?
Сергей Алексеевич закрыл глаза и увидел сына: его короткие бровки, упрямый подбородок и челку, спадающую на лоб. Все-таки глаза и волосы у этого прохожего мальчишки были такие же, как у Витьки.
Сергей Алексеевич непривычно резко встал, почти вскочил, и поспешил следом за мальчишками. Пока он их догонял,
Сергей Алексеевич забыл про мальчишек и, может быть, даже не вспомнил бы про них никогда, если б не увидел их, покупающих у киоска пирожки. Подошел к ним, тоже взял пирожок и стал жевать.
— Повидло.
— Что? — не понял Сергей Алексеевич.
В это время повидло из пирожка у него вылезло и упало на асфальт. Мальчишки рассмеялись.
— Вот видите, — сказал белоголовый. — Его надо есть с подсосом. Надкусил, потом втянул воздух, и повидло само попадет в рот.
— Спасибо за науку, — сказал Сергей Алексеевич и, волнуясь, произнес: — Меня зовут Сергеем Алексеевичем.
Он по-прежнему представлялся по-военному, вытянувшись в рост, точно принимал рапорт, независимо от того, кто был перед ним.
Получилось как-то слишком торжественно, и мальчишки снова хихикнули.
— А вас как зовут? — спросил Сергей Алексеевич, испытывая неловкость.
— Коля, — ответил белоголовый.
«Лучше бы его звали Витькой».
— А это Юрка, мой братан, — сказал Коля и улыбнулся Сергею Алексеевичу.
Выражение лица его стало еще симпатичнее Сергею Алексеевичу, потому что он любил лица, которые улыбка украшает. Но он был на редкость застенчив в знакомствах, особенно с детьми, и, пока он раздумывал, что бы такое ему еще сказать, мальчишки доели свои пирожки и убежали к цирку.
Сергей Алексеевич, уже не уверенный в себе и недовольный, пошел следом. Около цирка собралась толпа, и оттуда до него доносился шум, гомон и смех. Он поискал мальчишек, но они куда-то пропали в этой толчее.
— Что здесь случилось? — спросил Сергей Алексеевич.
— Дрессировщик из цирка ведет купаться медведей, — ответила какая-то девочка.
Сергей Алексеевич решил пробраться вперед, надеясь найти мальчишек. Впереди него стоял здоровяк-мужчина с дочерью на плече, и ему пришлось его подтолкнуть, чтобы пробиться.
— Поосторожнее, папаша, — сказал здоровяк, — а то я толкну — костей не соберешь.
В другой раз Сергей Алексеевич даже не ответил бы, но тут он увидел впереди себя Колю, понял, что тот все слышал, и гневно и чуть надменно сказал:
— Поосторожнее, молодой человек.
— Что? — переспросил здоровяк и опустил дочь на землю.
В это время дрессировщик, раздвигая любопытных, провел медведей, и вся толпа — следом за ним. Сергей Алексеевич тоже было двинулся за всеми, но почему-то у него пропала охота догонять мальчишек, и он пошел домой.
Военный радист
В этот вечер ему было особенно одиноко, и когда он увидел, что над цирком зажглась световая реклама, то оделся и решил идти в цирк. Около билетерши, у входа, он увидел Колю и Юрку.
— Здрасте! — радостно сказал Юрка, взывая к его помощи. — Нас Тиссо пригласил. Артист. А она не пускает.
— Не мешай, — сказала билетерша и отвела рукой Юрку в сторону. — И вы, гражданин, проходите! — крикнула она Сергею Алексеевичу.
— Юрка, пошли, — сказал Коля и потянул брата за рукав.
Ему явно было не по себе, а Сергей Алексеевич, вдруг подумав, что было бы прекрасно взять с собой в цирк этих мальчишек, и ни слова не говоря, торопливо прошел навстречу людскому потоку, чтобы подойти к кассе. Он даже забыл, что у него уже есть билет, протянул кассирше деньги и попросил:
— Три билета получше.
Стало хорошо оттого, что у него были билеты в руках. Но теперь и этого ему показалось мало, и он подошел к старушке, торгующей семечками, и купил еще и семечек. Счастливый своей находчивостью и изобретательностью, повернулся, чтобы идти к мальчишкам, и обнаружил, что их около билетерши уже нет.
В одной руке у него были билеты, в другой — кулек с семечками и палка под мышкой. Он растерялся, но все же подошел к билетерше и спросил про мальчишек, и та ответила ему, что пропустила их в цирк. И он пошел в цирк, а когда увидел Колю, который сидел вместе с Юркой на лестнице в проходе, обрадовался ему и позвал мальчишек к себе.
Первым делом он угостил их семечками, затем решил что-нибудь сказать, но не придумал.
— А сюда не придут? — спросил Коля.
— Нет, — ответил Сергей Алексеевич. — Вот билеты.
Опять наступило молчание. В это время Сергей Алексеевич заметил мороженщицу и обрадованно крикнул:
— Сюда две порции! — вскочил и пошел по узкому проходу между рядами, зацепился впопыхах за чьи-то ноги, уронил палку.
«Какой неловкий стал, право! — подумал Сергей Алексеевич. — Противно самому. И нервы расшатались. То плакать хочется, то смеяться. Просто девица на выданье».
Тем временем погас свет, зажглись «юпитеры», и в цирке началось представление. И в результате он остался без мороженого и с виноватым лицом вернулся обратно. Какой-то остряк шепнул ему, что «здесь не кафе». Наконец он добрался до своего места и сел.
На арене выступали акробаты, но Сергей Алексеевич не видел их. Он исподтишка косился на Колю. А тот, в который раз перехватив его взгляд, улыбнулся ему застенчиво, не зная, как себя вести.
«Совсем я забыл Витьку, — подумал Сергей Алексеевич. — Ведь не виделись без малого тридцать лет». Про себя он всегда думал о нем как о живом. Поэтому он и тянется к Коле. У Витьки над левой бровью была родинка, а у Коли ее нет, и еще у него между верхними передними зубами была щелочка, и он умел петь. Когда он был совсем небольшой и его рано укладывали спать, то сын, бывало, начинал петь и пел долго-долго, так и засыпал с песней.
Сергей Алексеевич немного успокоился и стал смотреть представление. Тем более что на арене выступал наездник-жонглер. В нем он узнал того самого молодого человека, которого видел утром с Юркой.
— Это Тиссо, — сказал Юрка с гордостью. — Он у нас живет.
В это время лошадь начала под музыку танцевать вальс, а Тиссо, стоя на ее спине, продолжал жонглировать маленькими белыми мячиками.
— Здорово работает, — сказал Коля.
И Сергей Алексеевич тоже улыбнулся. Он любил лошадей, ему нравились эти роскошные, умные животные. Он нагнулся к мальчишкам и прошептал:
— У меня была лошадь, еще в Гражданскую, так она каждое мое слово понимала.
Тиссо в темноте жонглировал факелами, и слышно было, как они потрескивали в притихшем зале, и этот прыгающий огонь и запах лошади снова отбросили Сергея Алексеевича далеко назад.
…Он видел себя в Витебске. Этот город больше всего греет его сердце, потому что он там был счастлив. И он ехал верхом на лошади вверх по Гоголевской улице; она была такая крутая, что зимой на нее лошади не могли взобраться, и только Делец брал это препятствие. Потом он пересекал Театральную площадь и начинал спуск к церкви. Сергей Алексеевич себя не торопил, потому что каждая улица и каждый дом этого города утепляли его душу. Наконец он свернул на свою Володарскую и увидел Витьку. Тот стоял на обычном месте, поджидая его. Он подъехал вплотную к Витьке, и Делец, или, как его называл ординарец татарин Магазов, Дэлэс, коснулся губами Витькиной щеки, точно по-собачьи лизнул. Он помнил эти встречи, каждая из них была для него живой историей, хотя сейчас они все слились в нем воедино.
Он приезжал на эти свидания с Витькой и после учений, и после стычек с бандитами. Витька ждал его с восторгом, но вел себя так, точно в этих встречах самое главное было свидание с лошадью. Витька трепал его по холке, с нежностью прижимался к морде лицом. Потом он спрыгивал на землю, подхватывал Витьку и сажал в седло. Витька был как перышко — это ощущение невесомости до сих пор сохранилось у него в руках. И еще он любил подсовывать свои руки ему под мышки, чтобы почувствовать теплоту мальчишеского тела.
…Коля легонько толкнул Сергея Алексеевича в бок, тот вздрогнул, оглянулся, еще не понимая, в чем дело. Около них в вежливой позе ожидающего стоял цирковой артист, сильно напомаженный, во фраке и цилиндре, с накрашенными губами. В руках он держал тоненькую серебряную флейту и размахивал ею, как палочкой.
— Он вас спрашивает, — шепнул Коля.
— Извините, — сказал Сергей Алексеевич, — я не расслышал.
Артист улыбнулся и раздельно повторил то, что он, Сергей Алексеевич, видно, прослушал.
— Я прошу вас ответить на несколько моих вопросов. Только шепотом, чтобы не слышала моя партнерша… Ольга Николаевна, вы готовы? — обратился он к женщине, которая стояла в центре арены с завязанными глазами.
— Нет, нет, — спохватился Сергей Алексеевич. — Я не могу вам быть полезным. — И решительно: — Нет. — Он крепко сжал губы.
Но артист не уходил и крутил перед его носом своей серебряной флейтой.
— Я ведь, кажется, отказался, — сказал Сергей Алексеевич резко: мол, отстаньте.
Ему неприятно было всеобщее внимание, какие-то люди вставали со своих мест, чтобы увидеть его, кто-то показывал на него пальцем. И тут же постыдился собственной бестактности, которую он не терпел в других и презирал в себе, и, чтобы как-то загладить свою вину, почтительно склонился к уху артиста и выразительно кивнул на Колю.
— Здравствуйте, — сказал артист Коле и предостерегающе поднял руку, чтобы Коля ему не отвечал.
Артист нагнулся и о чем-то пошептался с Колей. Сергей Алексеевич прислушался, но ничего не понял.
— Ольга Николаевна, — сказал артист, — сейчас вы нам ответите на вопросы: «С кем я разговариваю? Сколько лет этому человеку? Состав его семьи?» Запомнили вопросы? Подумайте, а я пока поиграю.
Артист приложил флейту к губам и заиграл какую-то песенку, но привычное ухо Сергея Алексеевича выхватило из мелодии сигналы морзянки. Сначала он решил, что ему показалось… Но нет… Сигналы в его голове складывались в слова: «маль-чик… Ко-ля…» «Всем, всем, всем! — вспыхнуло у Сергея Алексеевича в голове. — Только что немецко-фашистские войска перешли границу… Ведем бой…» Снова передал артист: «Двена-дцать лет…» А Витьке было пятнадцать.
Артист прекратил игру, посмотрел на Сергея Алексеевича, и тот улыбнулся, словно они стали соучастниками в этом представлении.
— Я могу начинать? — спросила женщина.
— Да, — ответил артист.
— Вы разговаривали с мальчиком…
Сергей Алексеевич наклонился, чтобы рассказать о своем открытии Коле, но артист сделал ему предостерегающий жест, и он промолчал.
— …его зовут Колей, — продолжала женщина. — Ему двенадцать лет. Он живет с тетей и братом.
— Оно и видно, безотцовщина, — неожиданно сказала женщина, которая сидела впереди них. — Елозил, елозил коленками по спине!..
Все засмеялись, а Коля оглянулся на Сергея Алексеевича и громко сказал:
— Это неправда. У меня есть отец.
Сергей Алексеевич волновался за артиста, ему уже по-своему стал близок этот бесхитростный, раскрашенный, не очень ловкий человек, потому что он знал морзянку и, может быть, в войну служил в радистах.
Артист покрутил в воздухе серебряной флейтой.
— Прошу тишины! Ольга Николаевна, восстановите истину.
— У него есть родители, — ответила женщина. — Только они живут в другом городе.
— Верно? — спросил артист у Коли.
Тот кивнул.
Вино из Испании
Когда они вышли из цирка, было темно, и толпа начала шумно таять в этой темноте. Сергей Алексеевич старался держаться поближе к мальчишкам, чтобы не потерять их.
— Надо зайти за Тиссо, — сказал Юрка. — Я сейчас… — и убежал.
Сергей Алексеевич и Коля помолчали. Коля чувствовал себя неловко, но как уйти, не знал, и говорить о чем, тоже не знал.
— Ну как, понравилось? — спросил Сергей Алексеевич.
— Да, — ответил Коля и подумал: «Скорее бы пришел Юрка». — Мы ведь ходим в цирк каждый день. Все номера старые, только флейтист новый.
— Подружились с Тиссо? — спросил Сергей Алексеевич.
— Ага, — сказал Коля. — Он в прошлом году жил у тети Кати, у Юркиной матери. То, что он показывает на выступлениях, это ерунда. Вот если бы видели его на репетициях! Высший класс!
Но слова Коли отскакивали от Сергея Алексеевича. Он уже давно не был в таком тревожном состоянии, как сегодня. Наслоение дня — сон, встреча с Витькиным двойником, цирк — до крайней степени растревожило его. И флейтист превратился в армейского трубача, который играл на Витькиной могиле.
Вернулся Юрка и сказал, что Тиссо ушел. И они молча пошли дальше. Мальчишки время от времени подталкивали друг друга, идти и молчать им было трудно. Сергей Алексеевич понимал это, но разговаривать ему не хотелось.
— А этот, флейтист, — сказал Юрка, — здорово. Надо будет спросить у дяди Гены, как они это делают.
— А ты не догадался? — ответил Коля. — Он ей сигналил песенкой.
— Это морзянка, — вмешался в разговор Сергей Алексеевич. — Точка, тире; три тире; точка, тире, две точки; точка, тире, точка, тире… Значит «Коля».
— Здорово! — сказал Коля. — Вы что, радист?
— В некотором роде, — ответил Сергей Алексеевич. — Военный радист.
На набережной в винном магазинчике Юрка увидел все же Тиссо.
— Вон дядя Гена, — сказал он, просунул голову в дверь и спросил: — Дядя Гена, вы домой идете?
Тиссо оглянулся и отрицательно покачал головой.
— Давай подождем его, — предложил Коля.
— Давай, — охотно согласился Юрка и посмотрел на Сергея Алексеевича. — Мы подождем Тиссо.
Они думали, что старик уйдет, а он тоже остановился.
Здорово он им надоел. Ну конечно, что этим счастливым мальчишкам до него или до Витьки. Они влюблены в цирк, который им кажется всем миром, и в этого «необыкновенного» Тиссо, который умеет ловко жонглировать и делать всякие сальто-мортале.
— Смотрите, — сказал Юрка, — а с ним флейтист.
Сергей Алексеевич присмотрелся. Действительно, рядом с Тиссо стоял флейтист. Они пили вино.
— Может, зайдем? — предложил Сергей Алексеевич.
Он взял три стакана сока, и, стоя рядом с Тиссо и флейтистом, они потягивали свой сок. Наконец те заметили их, и флейтист сказал:
— А, старые знакомые! Надеюсь, вы на меня не обиделись?!
— Что вы! — сказал Сергей Алексеевич. — Вы в бывшем радист?
— Точно, — сказал флейтист. — Значит, вы догадались? Ай-ай-ай, надо делать это тоньше.
— Вы и так хорошо это делаете, — успокоил его Сергей Алексеевич. Флейтист еще больше понравился ему своей бесхитростностью. — Просто я тоже в некотором роде радист.
— А-а-а, — сказал флейтист, — коллега, — и протянул ему руку. — Полагается по этому случаю выпить вина.
— Спасибо, — сказал Сергей Алексеевич. — Я не пью. — Посмотрел на молчаливого Тиссо и добавил: — И вы тоже хорошо работали.
— Давайте, давайте комплименты, мы их любим. — Тиссо поднял бутылку и налил Сергею Алексеевичу немного вина. — За знакомство.
Вино чуть попахивало миндалем, только для этого его надо было посмаковать, и тогда казалось, что во рту горький спелый миндаль. Это Сергей Алексеевич хорошо знал. Его научила так пить вино еще в Испании Лусия. Вечная ей память.
А Тиссо и флейтист выпили свои стаканы залпом. Так в Испании пили во время боя, когда пьешь и никак не можешь напиться. И крестьяне так пили, когда работали в поле.
— Вы служили в армии? — спросил Сергей Алексеевич флейтиста. Он задавал этот вопрос всем людям, которые ему нравились. Ему хотелось, чтобы все сто́ящие люди прошли через армию.
— Во флоте, — ответил флейтист. — Свистать всех наверх! — засмеялся. — На миноносце.
— На миноносце? — Язык у Сергея Алексеевича немного заплетался. — Я эти мины никогда не забуду. Они все квакают. Однажды я попал под минометный огонь. Когда меня ранило, я сначала не почувствовал боли, потом нога отяжелела и вспухла. Разрезали сапог и штанину, в коленной чашечке торчали три рваных осколка… Меня уложили на ящики со снарядами. А когда начинали бомбить, все разбегались, а я оставался лежать на снарядах.
— Ух, какие страсти! — сказал Тиссо. — На ночь. Мальчишкам не заснуть.
Эти слова сразу вернули Сергея Алексеевича в его обычное состояние. Не хватало еще, чтобы над ним подшучивали.
— Честь имею, — надменно сказал он, приложил руку к козырьку и вышел.
Голова у него кружилась, и ноги стали чужими. Поэтому Сергей Алексеевич сел на скамейку рядом с магазинчиком и видел, как мимо него прошли Тиссо и флейтист в сопровождении мальчишек. Коля остановился около Сергея Алексеевича, а Юрка крикнул:
— Колька, пошли, а то он уйдет…
— Подожди ты, — ответил Коля. — Сергей Алексеевич, идемте.
Мимо них медленно проплыло такси с двумя пассажирами, и вдруг Юрка закричал:
— Коль, смотри, вроде твои поехали!
— Мои? — переспросил Коля и, не попрощавшись, убежал.
Юрка посмотрел на старика — нет, он не догадался о его хитрости — и сказал:
— Родители. — И уже на ходу: — Он их год не видел. Они у него на Севере работают.
— Эй, дед! — донеслось до Сергея Алексеевича. — Спать надо дома.
Сергей Алексеевич поднял голову. Над ним стоял Здоровяк с дочерью на руках. Он встал, голова у него больше не кружилась, и прошел мимо Здоровяка.
— А вы не работали бухгалтером в Минске? — спросил Здоровяк. — В тресте!
— Нет, — сказал Сергей Алексеевич. — Спокойной ночи. — Козырнул по-военному и ушел.
Чувство досады не оставляло его. Казалось, что он чем-то себя уронил перед мальчишками. И это ему было неприятно.
Открытие
По дороге в цирк Коля заскочил в порт к очередному теплоходу. Это теперь у него превратилось в игру. Он каждый день бегал к причалу. Мимо него прошел мужчина с двумя чемоданами и сказал:
— Слушай, паренек, помоги.
— Давайте, — согласился Коля.
— Да не мне. Видишь, женщина с ребенком на руках. Моя жена. Ей помоги.
И в это время Коля заметил Сергея Алексеевича. Он не видел старика с того дня, как они вместе с Юркой убежали от него. «Еще привяжется», — подумал Коля и побежал к женщине, делая вид, что не заметил Сергея Алексеевича. Взял у женщины чемоданчик и повел к такси, где их дожидался мужчина.
Когда Коля проходил мимо Сергея Алексеевича, низко опустив голову, тот сказал:
— Добрый день, Коля.
— Здрасте, — ответил Коля, но не остановился.
Коля помог шоферу уложить вещи в багажник и, видя, что Сергей Алексеевич наблюдает за ним, подумал: «Что, право, за странный старик. Вот привязался!»
— Спасибо, — сказал мужчина. — Выручил.
— Пожалуйста, — ответил Коля, снова посмотрел на Сергея Алексеевича и попросил: — Подвезите меня до цирка, это вам по пути.
Коля сел в машину, но какая-то неясная сила заставила его оглянуться: длинный непромокаемый военный плащ делал старика еще выше.
Когда Коля, расстроенный, вышел из цирка — Тиссо и Юрки там не оказалось, — он снова увидел Сергея Алексеевича, идущего в окружении трех девочек, одетых в пионерскую форму. Одна из девочек тащила его плащ.
Коля на всякий случай отвернулся, но Сергей Алексеевич, занятый разговором с ребятами, не заметил его.
Потом Коля узнал одну девочку. Это была Валя Иванова из его интерната, и, когда она подбежала к мороженщице, он сказал:
— Привет, Иванова. Не узнаешь?
— Ой, кого я вижу! — ответила Иванова. — А говорил, к родителям поедешь.
— Передумал, — сказал Коля. — Они сюда приедут. — Кивнул в сторону Сергея Алексеевича. — Куда вы его ведете?
— К нам. — Иванова развернула одно эскимо и стала есть. — На встречу «О тех, кто боролся за нашу свободу».
— А он что, тоже боролся? — с сомнением в голосе спросил Коля. — Он же обыкновенный военный радист.
— Что ты! — Иванова рассмеялась. — Он известный генерал… — Повернулась и убежала за своими.
Коля посмотрел вслед Ивановой, тяжело вздохнул, ему стало совсем скучно. Настроение у него окончательно испортилось. Жизнь явно шла мимо него: и Тиссо он прозевал, и от Сергея Алексеевича спрятался. А то сейчас пошел бы вместе с ним в пионерский лагерь.
Он просидел около цирка больше часа. Потом решил сбегать на пустырь, что рядом с пионерским лагерем, там Тиссо иногда выгуливал свою лошадь. Тиссо он не застал, зато около входа в лагерь увидел Сергея Алексеевича в окружении ребят. Подождал, пока ребята ушли, и подошел к старику.
— Это они вам подарили? — спросил Коля.
В руках у Сергея Алексеевича была какая-то нелепая самодельная клетка с птицей.
— А, это ты! — обрадовался Сергей Алексеевич.
— Этого кенара они вам подарили? — переспросил Коля.
— Они. Неудобно было отказаться. Славные ребята.
— Придется прикупить канарейку в магазине, — сказал Коля, — а то он один от тоски сдохнет.
— Это верно. — Сергей Алексеевич поднял клетку к лицу, чтобы получше рассмотреть птицу. — Родителей встретил?
— Нет, — неохотно ответил Коля. — Это чужие были. — И перевел разговор: — Я с этой Ивановой, которая вас встречала, в одном интернате учусь. Вы им про что рассказывали?
— Об Испании, — сказал Сергей Алексеевич.
— Туристом ездили, — догадался Коля. — Моя мама в прошлом году была в Болгарии. Тоже интересно.
— Нет, — сказал Сергей Алексеевич, — я там воевал в тридцать шестом.
— Воевали? — удивился Коля. — Я недавно видел кино про испанскую войну.
«Значит, ему все же это интересно», — подумал Сергей Алексеевич.
— Может, вы знали самого Мате Залку? — спросил Коля.
— Знал, — ответил Сергей Алексеевич, хотя он видел его всего один раз. Но, чтобы как-то увлечь мальчика, он не стал вдаваться в подробности. От этого ему было немножко стыдно: врать он не умел. И в оправдание свое добавил: — Оттуда я приехал не один, а с испанкой, революционеркой Лусией Пиедой. Как-нибудь я тебе про нее расскажу.
«Какие обыкновенные слова, — подумал Сергей Алексеевич. — Трудно даже представить, что этими обыкновенными словами можно рассказать про Лусию».
А Коля ничего этого не заметил. Он вдруг оказался где-то совсем в ином мире, чем жил ежедневно. Величие Сергея Алексеевича так подавило его, что он совершенно не знал, о чем с ним говорить. У него в жизни еще не было ни одного знакомого, который бы воевал в Испании и знал бы людей, про которых написаны книги. Может быть, он на самом деле генерал?
Перекличка
Пошел сильный дождь, и Сергей Алексеевич, воспользовавшись этим, пригласил Колю в кафе. В то самое кафе, в котором он лет двадцать пять назад был с Витькой:
Они вошли и остановились, отряхиваясь от дождя, и Сергей Алексеевич, как всегда, замер, оглядывая привычно расположенные столики. Чудо, что оно сохранилось, это кафе, пережив войну.
За стойкой одиноко сидела буфетчица и читала газету. При их появлении она подняла голову, увидела Сергея Алексеевича и приветливо ему улыбнулась.
— А вы сегодня не один? — сказала она.
— Да, — ответил Сергей Алексеевич, повернулся к Коле, и слова, которые он собирался произнести, чтобы объяснить, кто такой его попутчик, замерли у него на губах. Он в волнении прикрыл рукой глаза: перед ним появился Витька.
Сергей Алексеевич стянул плащ, повесил в углу и, зацепившись за клетку с птицей, что стояла у него в ногах, прошел внутрь комнаты.
Коля с удивлением посмотрел ему вслед, взял клетку и пошел за стариком.
Они сели за столик, и Сергей Алексеевич изменившимся голосом, без предисловий сказал Коле:
— Принеси пирожные и бутылку воды, — и дал ему денег.
Все это было полно для Сергея Алексеевича большого смысла, ибо эти же слова он сказал тогда Витьке.
Это был великий, но сладкий обман. И не правы те, кто говорит, что нельзя вспоминать: что прошло, то, мол, быльем поросло. Не вспоминают старого только те, кто бережет себя или боится своего черного прошлого.
Сергей Алексеевич смотрел, как Коля брал пирожные, и вдруг не выдержал и крикнул:
— Возьми себе корзиночку с марципаном! — Ему захотелось, чтобы Коля съел любимое пирожное Витьки.
Он следил за каждым его движением: как мальчик поворачивал голову, улыбался ему, как возвращался к столику.
Коля ел пирожное и запивал лимонадом.
— А вы почему не едите? — спросил Коля.
Сергей Алексеевич с трудом оторвал глаза от лица мальчика, торопливо взял бутылку и налил лимонад в стакан. Рука у него слегка дрожала.
— Вкусное пирожное? — спросил Сергей Алексеевич, имея в виду Витькино пирожное.
— Да, — ответил Коля.
Сергей Алексеевич вспомнил, что столик тогда стоял немного не так, и ему это стало мешать, и он не выдержал и подвинул столик вплотную к стене.
Коля остался на прежнем месте, стакан у него был в руке, а пирожное уплыло со столиком. Он поднял глаза на старика, стараясь догадаться, что все это значило.
— Тебе не трудно поставить свой стул сюда? — Сергей Алексеевич показал Коле, куда именно надо ему поставить стул, и Коля выполнил его просьбу.
Теперь они сидели друг против друга. И Коля, который снова принялся за пирожное, чувствовал на себе тревожный взгляд старика.
Постепенно черты Колиного лица сместились, и Сергей Алексеевич не боролся против этого наваждения, а, наоборот, старался в себе всю ту прежнюю картину восстановить доподлинно.
И вот уже перед ним вместо Коли сидел Витька. И сам он тоже другой. Правда, он мало помнил свое тогдашнее лицо, а только одел себя в новенькую форму генерала. Около стула, рядом с ним, стоял чемодан, через него был перекинут плащ. Он приехал сюда сразу же после того, как получил новое назначение.
«Ну как ты тут без меня?» — спросил он у Витьки.
«Нормально, — ответил Витька. — А ты?..»
Витька хотел узнать у него про Лусию, а он увильнул от ответа, сделал вид, что не догадался. Это была нечестная игра, но он продолжал ее до конца.
«Еду формировать новую дивизию».
«А я?» — спросил Витька.
«Поживешь в интернате, — ответил он. — Какой-нибудь месяц. — И, чтобы замять неприятный разговор, полез в чемодан и вытащил сверток. — Это тебе трусы, майка и прочее».
«Не хочу я в интернат, — сказал Витька. — Надоело».
«Неужели ты не понимаешь? — ответил он. — Время сейчас суровое. Того и гляди Гитлер полезет. Как только осмотрюсь на месте, сразу заберу тебя».
«Лучше я к Лусии», — сказал Витька.
Вот, оказывается, в чем дело, вот почему ему надоело в интернате.
«Еще чего выдумал! — сказал он, совершенно не готовый к такому повороту разговора. — Ей не до тебя».
«Почему не до меня?»
«Работает она много».
«А ты был у нее?» — с подозрением спросил Витька.
«Был. Паспорт ей еще не оформлен… — Он попробовал пошутить: — Может быть, она вообще не захочет возвращаться, а ты явишься… Охота ей возиться с двумя мужиками. Стирать им белье, варить обеды…»
«Что же, она нас бросила?! — спросил Витька и со злостью сказал: — Врешь ты все! Это ты ее бросил, а не она нас!»
Он тогда крикнул ему: «Замолчи!» — и ударил по щеке, единственный раз в жизни, хотя был неправ. Но он, видимо, думал больше о себе и совсем не подумал о том, что Витьке Лусия тоже дорога.
Сергей Алексеевич сел на камне у самой кромки воды, и набежавшая волна сбила клетку с птицей.
Коля подхватил клетку и вытащил кенара.
— Не дышит, — сказал Коля.
— Это я виноват, — сказал Сергей Алексеевич. — Прости. Засмотрелся на тебя.
— Я не артист, чтобы на меня смотреть! — в сердцах ответил Коля. — А вот подарочка как не бывало.
— Ты похож на моего сына, — вдруг сказал Сергей Алексеевич.
Он произнес эти слова, как будто сделал какое-то мировое открытие или рассказал величайший секрет, но Коля ничего не заметил.
— Захлебнулся, — сказал Коля. — Много ли ему надо.
Сергей Алексеевич взял кенара у мальчика и начал на него дышать, стараясь отогреть птицу своим дыханием.
Но вот кенар шевельнулся, и Сергей Алексеевич с видом победителя протянул его мальчику.
— Жив курилка. Просто испугался, — сказал Сергей Алексеевич. — Я в детстве с ними много возился.
Слово «детство» оглушило его своей неожиданностью: не верилось, что это когда-то было. Что было детство с рыжебородым отцом, каменотесом, что была мать. Она по утрам кормила во дворе кур, которые неслись в сарае на сеновале. А он потихоньку пробирался на сеновал, таскал эти яйца и выпивал, а мать не могла понять, почему вдруг куры перестали нестись, и ему было смешно. Куда все это ушло? И почему это вызывает в нем только удивление, а последующее — гибель Витьки, потеря товарищей — боль? Потому что последующее могло быть лучше, удачнее. А детство прошло так, и по-другому не надо.
— Шевелится, — сказал Коля, вспомнил, что старик ему что-то говорил о сыне, и спросил: — А ваш сын живет в Москве?
Сергей Алексеевич промолчал: он и сам еще не понимал, как у него вырвалось про сына. Только разве потому, что этот паренек похож на Витьку. Он ведь никогда никому не рассказывал о сыне — это была его тяжкая ноша, и он не хотел и не мог ни с кем ее делить. Но сейчас впервые им овладело странное состояние. Этот мальчишка его гипнотизировал своим видом, и с каждой минутой Сергей Алексеевич находил в нем Витькины черты, и поэтому ему захотелось открыться перед ним.
Сергей Алексеевич бросился в рассказ сразу, без подготовки, бросился очертя голову:
— Он погиб… В войну…
Сергей Алексеевич замолчал. Приступ воспоминаний был настолько силен и осязаем, что вызвал у него даже головокружение. Он закурил и затянулся, и голова у него от этого стала совсем пьяной. И он уже не слышал сам, что рассказывал, не слышал собственного голоса, и, может быть, он рассказывал Коле не то, что видел сам.
Какой-то неровный строй людей, изломанная длинная цепочка. Ну да, это тот самый привал, на котором он отпустил Витьку в разведку. Он отлично помнил эту большую лесную поляну. Да что там помнил — просто ни на секунду не забывал, но прятал где-то в глубине памяти. И вот лица этих людей, что были с ним тогда там.
Сергей Алексеевич почувствовал, как он идет широким военным шагом вдоль этого строя, и не заметил, что Коля едва поспевает за ним.
…Они рассчитывались по порядку номеров, а он шел вдоль строя, вглядываясь в лица этих людей, и сострадание жгло его сердце. Они давно мертвы, эти люди, а он слышал их голоса, видел заросшие лица, перевязанные головы, запекшиеся губы. В строю среди здоровых много раненых, сидящих на земле, некоторые лежали на носилках, прикрытые шинелями. Женщины тоже стояли в строю, держа за руки ребятишек. У иных двое, а к одной прижались трое; это была жена погибшего полкового интенданта Новикова. Они даже не успели эвакуировать семьи.
Он помнил, где-то отдаленно ухали пушки, заглушая голоса, но все по привычке бесшумно двигались и разговаривали полушепотом.
«Двадцать третий!»
Красноармеец Вася Пегов. Он тогда застрелил жеребенка своей кобылы, и они его съели.
Двадцать седьмым в строю стоял старший лейтенант Клочков; он добровольно остался прикрывать их отход и погиб. Потом еще стоял капитан Никифоров, трус и фанфарон. Противно ставить его в строй этих святых, чистых людей.
А последним, сто шестьдесят третьим, стоял Витька, подпоясанный широким армейским ремнем, на котором висела тяжелая кобура. Он стоял «пистолетом», худенький, стройный, подтянутый. Витька крикнул: «Сто шестьдесят третий, последний», — хотя это было не совсем точно. Он был последним в строю, но не последним на этой поляне. В стороне стояли еще двое: пленный немецкий солдат и красноармеец, который его караулил.
Он позвал командиров, и они подошли к нему, и врач сказал… Все началось с врача. «В последнем бою, — сказал врач, — мы потеряли сорок восемь человек. Умер один маленький, сын Клочкова. От дизентерии».
Почему-то его тогда больно ударило не то, что умер сын Клочкова, который тут же рядом стоял с ним, он видел его профиль и гимнастерку, разорванную на спине, а то, как врач об этом доложил: «Умер один маленький». Может быть, именно эти слова и были решающими.
«Немцы нас не выпустят из леса», — сказал он.
Кто-то стал ему возражать, кто-то объяснял, что можно рискнуть, а то иначе все пропали. Потом он заметил, что рядом с ним вертелся Витька, а вдалеке стоял пленный немчик и тоже не отрываясь смотрел в их сторону: видно, думал, что они говорят про него, и боялся. Младший политрук Павлов предложил, что он готов пойти в разведку, но он не ответил ему.
В это время кто-то сказал, кажется опять врач, что детям и раненым необходимо передохнуть, а то они не дойдут и переправы через Западную Двину не выдержат, и что жена майора Васильева просила ее послать в деревню. И он подумал: «Может, действительно рискнуть еще разок, — хотя ненавидел бессмысленный риск. — Все-таки женщина. Легче пройти». Но она была женщиной в особенном положении, она ходила в гимнастерке мужа, которого только позавчера убили, и у нее была девочка на руках, и сама она была ослеплена ненавистью к врагу, и от этого могла погибнуть: глаза бы ее выдали.
«Товарищ генерал, — вновь выступил младший политрук Павлов, — кому сдать комсомольские билеты товарищей, не вернувшихся из разведок?» В руке у него была пачка комсомольских книжек.
…Сергей Алексеевич прервал свой рассказ, потому что наступил момент, когда он должен был вспомнить самое главное: должен был вспомнить, как его глаза встретились с Витькиными, и он понял, что тот сейчас предложит себя, и торопливо отвернулся. Но какая-то непонятная сила вновь столкнула их взоры, и все окружающие тоже это заметили и замерли.
Коля посмотрел на старика: ждал.
— Я не пустил этого Павлова в разведку, — сказал Сергей Алексеевич. — Тогда многие жертвовали собой ради других, но это было бессмысленно. Надо было придумать что-то простое и полезное для нас. И тогда я отпустил Витьку…
— Извините за беспокойство… Не желаете воспользоваться моими услугами?
Около них стоял местный фотограф: в руке у него был фотоаппарат старой конструкции на треножнике.
— Я вижу, у вас нет своего аппарата, — сказал фотограф, явно не рассчитывая на их согласие.
Но его слова произвели на Сергея Алексеевича неожиданное действие. Он согласился на предложение, и даже с охотой, потому что Витька тогда тоже фотографировался. Пусть, пусть все снова повторится.
— Пожалуй, — сказал Сергей Алексеевич. — Мальчика.
— Сейчас. Хорошо, — обрадовался фотограф. — В лучшем виде. — И он начал развинчивать треножник. — Фирма хоть и старая, но опытная. — Фотограф старался все делать быстро, но он уже не молодой, и ему это плохо удавалось.
— Нет, не здесь. — Сергей Алексеевич подошел к фотографу и тронул его за плечо. — На камне.
— О! — сказал фотограф. — Вы знаете толк в натуре.
Фотограф шел впереди них, сильно припадая на одну ногу. Когда он опередил их на достаточно большое расстояние, Коля, метнув на Сергея Алексеевича осторожный взгляд, спросил:
— А что было дальше?
— Я спросил его: «Тебе не страшно, сынок?» — «А кого мне бояться? Фашистов? — сказал Витька. — Надо будет, я дурачком прикинусь. Местный, мол. Ищу корову».
Он оборвал рассказ, не досказав самого страшного. Этого уже нельзя просто рассказать, сложив обыкновенные слова в обыкновенные предложения. И Коля молчал. «Все понял», — с благодарностью подумал Сергей Алексеевич.
…А сам он в это время провожал Витьку. Они шли мимо красноармейцев. Мимо тяжело раненных, мимо женщин с детьми. Над их головами пролетели немецкие самолеты, но никто не поднял головы к небу.
Витька на ходу снял ремень с пистолетом, гимнастерку, пилотку и все отдал ему.
«Если из деревни нельзя будет выйти, не выходи, — сказал он. — Мы будем тебя ждать».
Витька улыбнулся, чтобы ободрить, и ушел.
Он сделал еще несколько шагов следом за ним, посмотрел в спину сыну, в худенькие плечики, в тоненький стволик шеи.
Коля убежал вперед, к фотографу, который уже примостил аппарат около камня, и теперь они оба поджидали Сергея Алексеевича.
— Садись на камень верхом, — сказал Сергей Алексеевич.
— Будешь кавалеристом, — рассмеялся фотограф. — Впрочем, сейчас кавалерия уже не в почете. — И повернул голову к старику. — А?
— А вы давно здесь работаете? — спросил вдруг Сергей Алексеевич.
— Тридцать лет, — ответил фотограф. — За исключением этой проклятой войны.
— Тридцать? — переспросил Сергей Алексеевич и подумал, что, может быть, этот человек снимал когда-то и Витьку.
Коля тем временем влез на камень и уселся между двух его выбоин.
— Внимание! — крикнул фотограф Коле. — Смотри сюда… Сейчас вылетит птичка.
— Она в клетке, — пошутил Коля. Это он сделал для старика.
— Ого! — сказал фотограф Сергею Алексеевичу. — Ваш мальчик не лишен юмора. — Припал к аппарату: — Готово! — Сложил аппарат и стал выписывать квитанцию. — Скажи-ка твой адрес…
— Садовая, пятнадцать, Костылев Коля.
— Все удовольствие пятьдесят копеек. Тридцать за фотографию и двадцать за доставку.
Сергей Алексеевич достал деньги и протянул фотографу.
— Так вы говорите, что еще до войны здесь работали? — спросил Сергей Алексеевич.
Коля, услыхав вопрос, тихо сполз с камня, подошел и теперь ждал, что ответит фотограф. Ему все время хотелось чуда, чуда! Чтобы сын старика вдруг оказался жив и хотя бы оказалось, что этот хромой, смешной фотограф помнил и знал Витьку.
— Молодой был, глупый, — ответил фотограф. — Не хотел учиться.
Сергей Алексеевич не перебивал фотографа, хотя нетерпеливо поджидал, когда же тот закончит, чтобы задать следующий вопрос. А потом сдержанно спросил:
— А у вас не сохранилось случайно довоенных фотографий?.. Невостребованных.
— Что вы, боже мой, — сказал фотограф. — В войну не такие ценности пропадали.
Коля видел, как опечалился Сергей Алексеевич, но, все еще надеясь на что-то, спросил:
— А вы когда-нибудь фотографировали на этом камне мальчика?.. Давно-давно, еще до войны.
— Я? — Фотограф улыбнулся. — Тысячу мальчиков в разных возрастах. — Заметил, что его ответ не понравился им, и добавил: — Впрочем, фотография тоже историческая ценность. Можно сказать, реликвия. Память о прошедшем. — Нет, кажется, он им не угодил, не догадался, чего они от него хотят. — Простите. — И захромал своей дорогой.
Живая душа
Сергей Алексеевич сидел на скамейке у моря, слушал его однообразный шорох, а сам ловил чутким, привычным ухом то, что делалось позади него. Он сегодня уезжал и ждал Колю, который обещал проводить его к автобусу.
Ему нравилось ждать Колю и сидеть, прислушиваясь, и вообще хорошо, что можно ждать Витькиного двойника.
Это была его последняя радость.
У него тренированное ухо, всю жизнь ему приходилось прислушиваться, и он легко вылавливал голос Коли из общей разноголосицы, когда тот издали окликал его.
В сорок первом, летом, когда они уходили из Прибалтики, он нарвался в лесу на немецкого солдата. И он, и солдат бросились в разные стороны и замерли. Он лежал не шевелясь. Знал самое главное — не шелохнуться и ловить малейший шорох врага. Кто первый шелохнется, тот и погиб. Война — тоже охота, это он усвоил отлично. И торопиться не надо. Муравей пополз у него по лицу, но он только оттопырил нижнюю губу и дунул. Через полчаса в кустах напротив зашелестело — немец устал лежать неподвижно. А он в этот момент подобрался поближе к врагу, стараясь зайти с тыла. Немец снова заворочался, и тогда он неслышным движением опустил руку, и пистолет, который он все эти дни носил в рукаве кителя, скользнул в ладонь.
Еще не было случая, чтобы он промахнулся. Он уже готов был выстрелить, он уже приговорил этого невидимого врага к смерти, приподнял руку с пистолетом, нащупывая глазом место, где притаился немец, когда тот приподнялся над кустом. Теперь он видел его спину и железную каску на тоненькой шее и на секунду задержал выстрел. Ему показалось странной и противоестественной такая по-ребячьи тоненькая шея под такой тяжелой каской.
Немец оглянулся и замер в ужасе. Даже не пытался шарахнуть в него очередью из автомата… Мальчишка лет девятнадцати, худой, в веснушках, в каске, съехавшей на глаза.
Это была охота старого волка на зайчонка. Он не стал стрелять, а неожиданно быстро бросился вперед и сбил немца с ног…
Недавно этот немец прислал ему письмо. Неприятно, ведь немец остался в памяти вместе с тем страшным днем. А теперь немец жил где-то в Дюссельдорфе в собственном доме. У него два взрослых сына и дочь. В конверте, кроме письма, лежала еще семейная фотография.
Сергей Алексеевич тут же разорвал и выбросил фотографию, но она упрямо не исчезала из его памяти: немец, с дочерью на руках, стоял рядом с женой. Впереди — его сыновья, аккуратные, зализанные, в рубашках, расшитых кружевами и украшенных галстуками-бабочками.
Нет, он не испытывал к нему злости, злость и ненависть, созревшая в нем в войну, ушла из него. Он любил чужую радость, это было достойное качество, и он гордился им. Сострадание, желание помочь другим в беде — это естественно. А вот любить чужую радость пока дано не всякому. А тут, прочтя письмо, он не почувствовал радости, а только удивился бестактности немца, которому жизнь подарила такое благополучие.
В письме немец благодарил русских за то, что они помогли им освободиться от Гитлера, а лично господина генерала — за сохранение его жизни. И теперь, писал немец, когда все страшное забыто, он хочет с ним переписываться, потому что оба они солдаты, воевали на одной войне и знают, что это такое.
Ничего себе братание получилось! Нет, на это он не согласен, на такое братание. Так можно далеко зайти, так можно и фашиста обнять и слезу при этом пустить только потому, что они сидели оба в окопах.
Сегодня он уедет. Он чувствовал в себе силу и потребность уехать к Витьке. А затем вернется в Москву. Может быть, напишет письмо, самое длинное, какое писал в жизни, напишет все то, что не успел сказать Витьке, и отправит Коле. Живая душа. А может быть, напишет и не отправит. Зачем оно Коле, ничего он в нем не поймет.
Уже стемнело, а Коли все не было. Конечно, его не пустила тетка. И может быть, правильно сделала. Почему она должна, собственно, его отпускать, чтобы он шлялся по ночам с каким-то непонятным стариком!
Сергей Алексеевич все еще сидел, хотя ему пора было идти домой и собираться в дорогу, а то можно опоздать на последний автобус, и в этот момент его обостренный слух из общего шарканья ног и глухих вечерних голосов выхватил легкий, как ветерок, голос мальчика.
— Сергей Алексеевич! — крикнул Коля. Он бежал и говорил теперь прерывисто. — Здравствуйте, Сергей Алексеевич!
— Здравия желаю. — Сергей Алексеевич встал навстречу Коле.
Коля подбежал и от радости, что Сергей Алексеевич не ушел, схватил его за руку. А тот неожиданно крепко сжал ладошку мальчика и слегка пошевелил пальцами: так он всегда делал с Витькой. Как приятно было, что у него в руке теплая маленькая ладошка! Это было так необычно, но так горько…
Легкое шевеление пальцев рождало тысячу немых слов, которые перекидывались от Сергея Алексеевича к Коле, но обратных слов не было, потому что все же Коля был не Витька и не знал, что между ними существовал такой разговор.
«Я рад, что ты пришел», — шептали пальцы Сергея Алексеевича.
Но Коля не отвечал и чувствовал себя очень неловко, он уж забыл, когда с кем-нибудь ходил за руку.
«Ты просто мой Витька», — шептали пальцы Сергея Алексеевича.
И вдруг Коля тоже в ответ пошевелил пальцами. Он хотел сказать Сергею Алексеевичу, что опоздал, потому что тетка его не пускала, и что Тиссо и Юрка посмеиваются над его рассказами. А он лично ему верит.
Вслух же они ничего друг другу не сказали, молча дошли до дому, и Сергей Алексеевич уложил свои вещи.
— Птицу возьми себе, — сказал он. — А если хочешь, отпусти… Ну, кажется, все. — Сергей Алексеевич огляделся. — Ничего не забыл.
Ему вдруг захотелось остаться. Хорошо было гулять с Колей вдвоем, вспоминать что-то или затихать, слушая его голос.
— Жалко, что вы уезжаете, — вдруг сказал Коля и, чтобы как-то подкрепить значение своих слов, добавил: — И рассказы ваши мне очень интересны.
— И я к тебе привык, — ответил Сергей Алексеевич.
Они оба, и Коля и Сергей Алексеевич, смутились от собственных слов. Но одновременно, как это ни странно, Сергей Алексеевич вдруг почувствовал, что наивная похвала Коли, в которой выражалась оценка его жизни, льстила ему.
— А чего же вы тогда? — сказал Коля. — Оставайтесь.
— Мне на одном месте нельзя. Когда я вышел на пенсию, понял, что вся моя жизнь в прошлом. Сначала была война, потом служба, потом снова война и снова служба. А теперь… — Сергей Алексеевич замолчал, и Коля увидел по его глазам, что неотступные тени прошлого вновь одолевают его. — За эти два года я побывал во всех местах, где мы жили с Витькой. Приезжал в город и приходил в квартиру, где когда-то жил. Одни пускали, только смотрели как на сумасшедшего, другие не пускали, принимали за жулика. А иные ночевать оставляли. И сюда я поэтому приехал. Витька здесь до войны в пионерлагере отдыхал. Только там не был, где он погиб. А теперь пора. Стар стал.
— Какой вы старый, вы крепкий. — Коле хотелось ободрить старика, но он не умел этого делать и, чтобы как-то нарушить неловкую паузу, спросил, показывая на фотографию на стене: — А это не ваша?
— Нет, муж хозяйки. С войны не вернулся.
— А у нас в семье никто не воевал. Папа был мальчишкой, а дед стариком. Даже как-то неудобно.
— Почему неудобно? — сказал Сергей Алексеевич, хотя ему и понравились слова Коли. — Они же не виноваты в этом. — Посмотрел на Колю, еще раз сравнивая его с Витькой, и добавил: — В первый раз в жизни встречаю такого счастливого человека.
Сергей Алексеевич позвал хозяйку, чтобы расплатиться, и хозяйка стала причитать, что он не дожил срок и тем самым ввел ее в расход, потому что она могла «другим людям» сдать комнату, что легче всего обидеть одинокую солдатскую вдову.
У Сергея Алексеевича после этих слов сразу пропала охота спорить с нею, и он заплатил ей деньги за весь срок.
Перед его глазами пронеслись бесчисленные поля и леса, серые от дыма и пороха, мокрые и стылые от дождя, и где-то в таком поле или лесу погиб муж этой женщины. От него осталась только фотография, пожелтевшая от времени. А больше ничего не осталось от него, и женщина эта, его бывшая жена, стала совсем другой, чем тогда. Когда он уходил на фронт, разве она была такая, разве она могла идти на вымогательство? А если бы не война, то у этой женщины был бы муж и дети.
Они вышли из дому, а Сергей Алексеевич снова подумал о солдате. О том, что его фотография висит в комнате, в которой за эти послевоенные годы перебывала добрая сотня людей. И все они видели фотографию солдата. А он решил, что это хорошо.
Сергей Алексеевич нес чемодан, а Коля — клетку с птицей. Уже вечерело, и стал накрапывать дождь, и от тучи, что повисла над городом, стало совсем темно. Но на автобусной станции ярко горел свет и бурлила жизнь. Приходили и уходили автобусы, спешили пассажиры с чемоданами и детьми.
— Иди под навес, — приказал Сергей Алексеевич.
Коля, вобрав голову в плечи, побежал под навес.
Сергей Алексеевич стал в очередь в билетную кассу, издали наблюдая за Колей. Над головой паренька горела лампочка, и Сергею Алексеевичу было видно, как Коля помахал ему рукой.
Нет, все же если он напишет
Неожиданно вместе с ударом грома погас свет, и все погрузилось в темноту, и в этой темноте голоса людей, трубные звуки сирен автобусов, словно рев загнанных слонов, скрежет тормозов звучали намного громче и тревожнее.
Какой-то автобус, выхватив из темноты фигурку Коли, остановился рядом с навесом. Началась посадка.
А дождь уже перешел в ливень и хлестал с упрямой силой, и люди, что спешили на посадку, захватили в свой водоворот Колю и потащили с собой. Он отбивался, рвался обратно, но людской поток тащил и тащил его. И над толпой уже висел рой зонтиков, и Коля ничего не видел, всеми силами стараясь сохранить клетку с птицей.
— Осторожно! — кричал он. — Осторожно! — Крик его тонул в тесноте, грохоте грома и дождя и объявлений по радио.
— Граждане пассажиры, — объявляли по радио, — соблюдайте порядок. Автобусы уходят по расписанию.
Фары автобусов разрезали темноту, и в их призрачном свете все казалось неестественным: и дождь, и люди.
— Граждане пассажиры! Автобус до Симферополя подан… Занимайте места…
Коля наконец вырвался из суматошной толпы и бросился искать симферопольский автобус. Но там старика не оказалось.
— Сергей Алексеевич! — без всякой надежды на успех крикнул Коля. — Сергей Алексеевич!
Никто не отзывался.
И снова Коля побежал через площадь, к тому месту, где они расстались. Он размахивал клеткой со взмокшим несчастным кенаром и сам был тоже мокрый и нахохлившийся.
Но поздно: ему навстречу выплыл гигантский автобус, на котором впереди написано: «СИМФЕРОПОЛЬ».
Коля прыгал перед проплывающими мимо него окнами автобуса, но ничего толком не увидел.
Из-за угла
На следующее утро, как всегда, Коля побежал в порт. Затем, расстроенный очередной неудачей, поплелся в цирк на репетицию Тиссо, надеясь там найти Юрку. Он вспомнил дорогой, шагая среди счастливых, беззаботных отдыхающих, как неудачно проводил вчера Сергея Алексеевича, и подумал, что ему решительно не везет на встречи и проводы.
На манеже вольтажировал Тиссо: репетировал свой номер. Юрка бегал рядом с его лошадью.
Коле всегда нравилось приходить в утренний цирк, когда зрительный круг пуст и арена от этого кажется таинственной и огромной. И Тиссо нравился Коле. Он могучий, широкоплечий атлет, скор в движениях, необычайно ловко переворачивается в воздухе. И все это казалось ему недосягаемым, чем-то почти волшебным. Он с восторгом выбежал на арену и, подменив Юрку, стал бегать рядом с лошадью, подавая на ходу наезднику те мячи, которые он ронял.
Тиссо все увеличивал скорость, и Коля, бегая рядом, прибавлял скорость, и ему было жарко, но приятно радовала эта лошадь, ошпаривающая его своим дыханием и запахом, и он уже сам себе казался таким же сильным и ловким, как Тиссо.
И он влюбленно смотрел на Тиссо, потому что вообще любил людей, и старика поэтому полюбил, и даже фотографа, что фотографировал его на Витькином камне, он поэтому помнил.
— Не устал? — крикнул Тиссо.
— Нет, — захлебываясь от бега и внутренней радости, ответил Коля.
И тут же услыхал Юркин голос:
— Коля, к тебе пришли.
Коля оглянулся и глазам своим не поверил: перед ним стоял Сергей Алексеевич. «Вот чудно! — подумал Коля. — Значит, не уехал». И ему совсем стало хорошо, и он даже забыл, что встречал утром неудачно пароход. Да и как ему было помнить об этом, когда кругом столько хорошего.
Сергей Алексеевич улыбнулся Коле.
«Когда старик улыбается, — заметил Коля, — он делается моложе. И вообще, какой он сегодня торжественный и непривычно довольный. В белой чистой рубахе, в новых брюках. Красавчик, а не старик». Коля бросился ему навстречу, и они поздоровались за руку.
Тиссо остановил лошадь около ребят и Сергея Алексеевича и ловко и красиво спрыгнул на манеж.
— Юра, поводи, — приказал он и вытер вспотевшее лицо махровым полотенцем.
— Здравствуйте, — сказал Сергей Алексеевич.
Тиссо кивнул в ответ.
Юрка взял лошадь за поводья и начал водить ее по кругу.
— Хороша лошадка, — заметил Сергей Алексеевич.
Тиссо снова в ответ только кивнул, подпрыгивая, играя мышцами.
— Пожалуй, я пойду, — сказал Сергей Алексеевич, хотя ему уходить совсем не хотелось, не для этого он остался. — Коля, когда будешь посвободнее, загляни…
— Что это вы его опекаете? — вдруг спросил Тиссо.
— Привязался, — доверчиво и охотно ответил Сергей Алексеевич. — Он мне сына напоминает.
Что-то с ним произошло в последнее время, и то, что раньше он скрывал от всех свою боль о Витьке, он теперь начал выплескивать наружу.
— Сына? — переспросил Тиссо, заметил, что Юрка остановился, и крикнул: — Не останавливайся, води, води! — Повернулся к Сергею Алексеевичу. Лицо его при этом было отчужденным, он был занят собой. — Ваш сын, видно, постарше меня?
— Сын у Сергея Алексеевича погиб в войну, — вмешался в разговор Коля. — В пятнадцать лет. Не вернулся из разведки.
— Извините, — сказал Тиссо. — Как же такой пацан попал на фронт?
— Мы жили на границе, — сказал Сергей Алексеевич.
— А кто же его послал в разведку? — спросил Тиссо.
Сергей Алексеевич перехватил испуганный взор Коли и заметил, что и Тиссо смотрел на него выжидательно. И под этими перекрестными взглядами он почувствовал себя как на суде. Никто так с ним еще не разговаривал никогда о Витьке.
— Сергей Алексеевич, — сказал Коля, — пойдемте погуляем… А то здесь что-то жарко.
Но Сергей Алексеевич не ответил ему, он поднял глаза на Тиссо и тихо произнес:
— Я.
Впервые за сегодняшний день тоска по сыну снова вошла в него, и ему уже не казалось, что Коля похож на Витьку, и он понял, что никакая подмена не заменит потерянного, и нечего заниматься самообманом. И было совершенно непонятно, зачем он околачивается здесь, в цирке, и он пожалел, что не уехал.
— Жестоко вы жили, — сказал Тиссо.
— Время такое было, — ответил Сергей Алексеевич. — Надо было спасать всех детей.
— Время. — Тиссо подошел к лошади. — Иди сюда, Алмаз, сюда, мой дорогой. — Достал из кармана кусочек сахара и сунул лошади в зубы. — Время-то прошло, а сына у вас нет, и все, кроме вас, о нем забыли.
Сергей Алексеевич пошатнулся, как от удара. Откуда взялся этот человек? И почему он разговаривает с ним, и что это еще за мальчишки, которые стоят рядом и слушают? И как он вообще попал в этот балаган, и как он посмел свое самое святое отдать на уничтожение! Он молча повернулся и, не видя ничего перед собой от гнева, пошел к выходу.
— Сергей Алексеевич! — крикнул Тиссо. — Извините, я не хотел вас обидеть… Вот чудак!
Последние его слова все же проникли в сознание Сергея Алексеевича, и он остановился. Нет, он не уйдет так, он скажет этому человеку все, что думает. Это нелегко, но разве ему вообще когда-нибудь было легко?
Не по той дороге он шел в жизни, на которой могло быть легко, и он гордится этим.
— Что же, по-вашему, — сказал Сергей Алексеевич, — живым жить, а мертвым гнить? Так, по-вашему?
— Я же извинился перед вами, — сказал Тиссо. — И хватит.
— Эх, молодой человек, — сказал Сергей Алексеевич, — нет в вас чего-то самого главного!
— Вы мне мешаете, — сказал Тиссо, прыгнул в седло и поскакал по кругу.
Коля подошел к Сергею Алексеевичу и сказал:
— Идемте, — и взял его под руку.
И эта теплая, крепкая мальчишеская рука заново повернула его к жизни, и тот голос, который только что звучал в нем: «Зачем я это все им рассказал», начал в нем затухать, хотя лицо его по-прежнему было сурово.
Переправа
Когда они вышли на улицу и смешались с толпой, Коля, который горел нетерпением побыстрее объясниться, сказал:
— Здорово, что вы не уехали… — Нет, его слова сейчас прозвучали слишком нелепо. — А кенар ваш в полном здравии. — Опять что-то не то, и Коля уже по инерции тихонько добавил: — Распелся сегодня, раскричался, меня утром разбудил. — И вдруг: — Вы не верьте ему… тому… в цирке. — Он не хотел даже произносить его фамилию. — Он неправду сказал. Я вот так не думаю. И никто не думает.
И симпатия к Тиссо у него сменилась острой неприязнью. Он был легок в своих переходах в отношении к людям, он был скор на руку и ненавидел всякое предательство.
Сергей Алексеевич ничего не ответил, но все же подумал, что у Коли душа горяча и честна, как у Витьки, и ему было приятно, что в нем он не ошибся. Он повернулся к мальчику, опустил ему руку на голову и сказал:
— Волосы у него были белые, как солома. Жили мы вдвоем. Его мать умерла, когда он был совсем маленьким, и я сам за ним ухаживал. В общем, ему было нелегко: то я уезжал в командировку, то на полевые учения. А он сам готовил себе еду, сам стирал белье. Жили мы в Белоруссии, на границе. И вдруг меня вызвали в Москву и предложили поехать в Испанию. А там в то время была война — революционеры дрались с фашистами, их там называли фалангисты. В Испании я провоевал год… Женился на девушке — испанке из нашей бригады…
Сергей Алексеевич замолчал.
А видел он зимнюю проселочную дорогу и себя с Лусией, сидящих в санях. Это они едут в интернат за Витькой. Он помнит и бережно разбирает каждый свой жест и слово из того далекого, сладостного, благополучного времени.
Он вылез из саней, отряхнулся от сена, краешком глаза прошелся по окнам, не выглядывает ли там где-нибудь Витька, и почувствовал, что сердце у него почти остановилось от напряжения, точь-в-точь как в последний миг перед атакой. Но он все старался делать медленно, чтобы не выдать себя перед Лусией. Он потер уши — крепкий был мороз, — потом помог выйти из саней Лусии, посмотрел на нее, и ему стало весело. Лусия была так укутана, что не видно было ее лица, торчал только кончик носа и большие черные глаза. В вестибюле интерната их встретила женщина-вахтер, посмотрела на них и спросила:
«Князевы или Малинины?»
«Князевы, — ответил он. В пустом вестибюле голоса громко и неестественно резонируют, и ему тогда показалось, что дом пуст и он сейчас не увидит Витьки, и он не выдержал и спросил: — А что это у вас так тихо?»
«Каникулы, — ответила женщина. — Только двое остались: ваш и Малинина. Идемте, я вас провожу…»
И в ту же секунду в конце длинного коридора интерната, который заканчивался окном, появились две стремительно бегущие фигурки. Они до сих пор стоят у него перед глазами, а в ушах звучит топот их ног. Они бежали рядом, Витька и какая-то девочка, еще, видно, не зная, за кем из них приехали долгожданные родители, и, хотя ему нестерпимо было радостно встретить наконец Витьку, какое-то щемящее чувство тревоги охватило его при виде этой чужой, незнакомой девочки, дочери неизвестного ему Малинина.
Они остановились, и девочка, которая бежала к ним навстречу, поняла свою ошибку и тоже остановилась, а Витька без слов, без радостных восклицаний бросился к нему.
Ростом он стал повыше, а плечики на ощупь такие же худенькие были, и спинка тоненькая, и гнулась от малейшего прикосновения, и пахло от него забытым мальчишеским теплом, и острижен он был наголо.
«Ну успокойся, — сказал он Витьке. — Что это тебя остригли?»
Витька ему ничего не ответил и не оторвал от его груди головы, видно, боялся расплакаться.
«Корью он у нас переболел», — вмешалась женщина.
Лусия стояла рядом, скинув платок на плечи, и исподтишка изучала Витьку.
Он случайно перехватил взгляд девочки, и она застеснялась и немного отошла назад и снова остановилась, прислонившись к стене.
Он помнит, Лусия тронула его за рукав, и ему почудилось, что у нее и у той девочки у стены одинаковые испуганные глаза.
«А вот это Лусия, — сказал он Витьке. — Она будет жить с нами».
Витька с подозрением посмотрел на Лусию. Та протянула к нему руку, хотела погладить по голове, но Витька резко отстранился, и ее рука повисла в воздухе.
«Она хорошая, — сказал он. — Придется тебе взять над ней шефство».
Нет, и это на Витьку тогда не подействовало, и он почувствовал себя неловко перед этой девочкой, которая смотрела на него с такой грустью, точно он был виноват, что приехал и увозит от нее последнего ее дружка, и перед женщиной. И он громко сказал:
«Она испанка. — Тогда это были магические слова. — По-русски говорит плохо».
И Лусия порывисто обняла Витьку, как самого близкого человека, как сынишку, которого давно не видела и вдруг снова нашла. Она всегда была порывистой и правдивой и не думала, вернее, у нее не было времени для того, чтобы подумать, как приличнее поступить, когда все кругом только что слышали, что Витька ее видит впервые. Она встала перед ним на колени и заглянула ему в глаза и снова обняла, и Витька улыбнулся ей в ответ.
— Он, знаешь, — сказал Сергей Алексеевич, — был немного странный. Например, любил ходить под дождем. Как, бывало, дождь, надевает пальто — и на улицу. И еще он не умел свистеть. Все ребята умели в два и в три пальца и колечком, а он не умел. Он не был храбрым: боялся темноты, никогда не дрался, но скрывал это от ребят. Как-то поспорил, что ночью пересечет из конца в конец городское кладбище, и пересек, но потом даже днем боялся туда заходить.
Они ехали на прогулочном катере вдоль берега, хотя Сергей Алексеевич почти не помнил, как они попали сюда.
На катере было мало людей, тихо, и прохладный морской ветерок слегка успокоил старика. Коля это заметил и с какой-то отчетливой грустью ждал продолжения рассказа.
— А-а-а, здрасте вам! — Перед ними стоял Здоровяк. В руках он держал бутылку пива. — Угощайтесь. — Он бесцеремонно сунул старику в руку стакан, чтобы налить пиво.
— Нет-нет! — сердито и решительно ответил Сергей Алексеевич. — Оставьте нас в покое.
— Удивляюсь, — примирительно сказал Здоровяк, сделал несколько неуверенных шагов по палубе, остановился и радостно крикнул: — Вспомнил! В прошлом году в Перми вы в цирке тоже подставным работали. — Он засмеялся и погрозил Сергею Алексеевичу пальцем: — Смотрите вы у меня!
Но ни Коля, ни Сергей Алексеевич не откликнулись на его слова. Коле они показались неподходящими и какими-то бесстыдными. А Сергей Алексеевич почти ничего не слышал, и он снова рассказывал Коле, и видения настойчиво преследовали его. Он передавал Коле самую суть, историю, а сам видел свою жизнь во плоти. Действительно, как сильны видения: они объемны, имеют запах, цвет и вкус. Он видел лица Витьки и Лусии, смотрел, как Лусия причесывалась, прикусывая от напряжения нижнюю губу, как Витька умывался, стараясь не намочить лица. Разве все это передашь словами?
Он вспоминает день рождения Лусии. Простое событие, но перед его внутренним взором все это просыпается, и он видит нарядный стол в их комнате в Витебске, на Володарской, и бутылку вина, которую он с таким трудом достал для Лусии. Это был черный мускат, пахнущий свежей хлебной корочкой, и губы от него делались липкими. У них было такое хорошее настроение, и они просто, без слов сели на широкий диван, обитый коричневой кожей, и смотрели друг на друга и смеялись.
Даже не верится, что он когда-то так жил, что мог смеяться без причины. Но Лусия… Как же можно было не радоваться, когда она была рядом! Разве это расскажешь мальчику, и разве он поймет! Ему можно просто сказать, что на дне рождения Витька подарил Лусии шапку-ушанку. Но ведь это пустые звуки, а не слова, передающие смысл необыкновенного события.
Все получилось не просто. Они сидели, значит, на диване, и смеялись, и смотрели на нарядный стол и на бутылку черного муската, которую должны были распить, как вдруг почувствовали, что настроение у них начинает портиться.
«Где-нибудь заигрался с товарищами, — сказал он. — А может быть, классное собрание…»
Она промолчала.
«Давай пока за твое здоровье. — Он взял эту самую знаменитую бутылку и налил ей в рюмку вина. Надо было как-то ее развеселить, и он добавил: — Ты только понюхай, как оно пахнет…»
И тут Лусия сказала:
«Просто я ему не нужна».
Он ей на это ничего не ответил, не сразу нашелся, что ответить, и, пока раздумывал и тянул время, пришел Витька. Он сам открыл Витьке дверь. А тот, не входя в квартиру и что-то пряча за спиной, спросил у него:
«А Лусия где?»
«Лусия! — позвал он. — К тебе пришли».
Лусия подошла и, притворно возмущаясь, сказала:
«Ах, это вы», — и повернулась, чтобы уйти.
«Закрой глаза», — потребовал Витька.
Лусия послушно закрыла глаза. Витька — в руках у него была новенькая меховая ушанка — подпрыгнул в напялил ей шапку на голову. Лусия открыла глаза, но не успела ничего сказать, как Витька распахнул дверь настежь: на лестничной площадке стояла орава ребят.
«Вот она», — сказал Витька.
«И она настоящая?» — спросила какая-то девочка.
«Конечно», — возмутился Витька.
«А как ты докажешь?» — спросил мальчик, подозрительно оглядывая Лусию.
Они вели этот разговор, как будто здесь не было ни Лусии, ни его.
«Лусия, — попросил Витька, — скажи что-нибудь по-испански».
Лусия замерла — видно, думала, что же ей такое сказать по-испански, чтобы поразить этих недоверчивых ребят, — потом подняла вверх сжатый кулак и сдержанно, почти шепотом, точно доверяла им какую-то тайну или открывала свою душу, сказала:
«Салуд, камарадес!»
Катер пристал к пристани, и они вышли на берег. Когда они шли по пляжу, где купались мальчишки, Коля сказал:
— Неплохо бы окунуться.
— Давай, — согласился Сергей Алексеевич. — Я тебя подожду.
В общем, ему нравился этот старик, с ним было легко и просто, он сразу соглашался на все его предложения, и что-то было в нем еще такое непонятное Коле, что было ему дорого.
Они сели на камни чуть в стороне от мальчишек. Коля быстро разделся и, хотя вода была холодной, смело вошел в море, чтобы покрасоваться перед стариком.
А Сергей Алексеевич прилег на камни, они были холодные и холодили ему спину сквозь рубашку, но он не обращал на это внимания, а смотрел в синее, необыкновенное небо и думал — кажется, это было с ним впервые — о смерти как о чем-то обыкновенном. Подумал, что все-таки пора собираться к Витьке; что ему туда теперь не страшно приезжать — у него внутри все созрело для этой поездки.
Сергей Алексеевич представил, что он ничего этого — ни моря, ни неба не увидит, и это не вызвало у него никакого чувства. Ну не увидит, и все. Он всю свою жизнь ходил по самой кромке жизни. Сколько было выпущено пуль, чтобы поразить его, сколько мимо него просвистело осколков, чтобы разорвать на куски, и он понимал, что его вот-вот должны убить, сразить, испепелить, но там он дрался, скрипел зубами, кричал, стремился к победе, к жизни, к борьбе и не думал о смерти, просто ему было некогда.
Очнулся Сергей Алексеевич от мальчишеских криков.
— Вот дает! Вот это стиль! — кричали мальчишки.
Сергей Алексеевич увидел неподалеку сидящего на камнях Колю, а в море плывущего отличным брассом пловца. Именно к нему и относились восхищенные крики мальчишек.
Его поразило море. Оно было такое же тихое и спокойное, как небо. И пустынное. Только голова пловца, и руки, которые он выбрасывал из воды, и там, далеко в море, одинокая скала.
Сергея Алексеевича теперь часто поражала природа, раньше он за собой подобного не замечал. У него иногда появлялось желание наклониться и взять в руку ком холодной высохшей земли и размять его. Или запах дерева мог остановить его на месте и заставить простоять битый час. Так же теперь его поразило море. Может быть, это была неосознанная тоска по труду: по вспашке земли, и рыбной ловле, и садоводству, — к которому он был определен по рождению.
— Вот это да! — снова заорал какой-то мальчишка. — Вот это стиль!
— Послушай, ты можешь не орать? — попросил Коля, оглядываясь на Сергея Алексеевича.
— Мой голос, как хочу, так и ору, — ехидно ответил мальчишка, к общему удовольствию своих товарищей.
— Человек спит, — долетели до Сергея Алексеевича слова Коли.
— Здесь не комната отдыха… — ответил мальчишка.
— …для пенсионеров, — ловко подхватил другой.
Мальчишки захохотали. Сергей Алексеевич видел, как Коля быстро наклонился, схватил камень и… Но он остался спокойно лежать, он уже изучил этого паренька. Ни с кем он драться не будет и ни в кого не позволит себе бросить камень просто так, и в то же время ему стало приятно, что Коля вступился за него.
— А ну, уходите! — Коля замахнулся камнем на мальчишек.
Те шарахнулись в сторону.
Пловец тем временем доплыл до скалы, влез на нее, вытянулся в струнку, бросился вниз, в волны, и поплыл обратно к берегу!
— Гляди! — заорал кто-то из мальчишек. — Обратно пошел, без передыху!
Мальчишки снова стали смотреть на пловца.
— Здорово! — сказал примирительно Коля.
— А твой старикашка так сможет? — спросил ехидный мальчишка.
Коля промолчал.
— Куда ему… У него скелет рассыплется, — вставил кто-то другой и на всякий случай отступил от Коли.
— Ну ладно вам, — желая прекратить разговор, отмахнулся Коля.
— Тихо, — прошептал ехидный мальчишка. — Он не спит.
Коля оглянулся и увидел, что старик сел. «Все шишки сегодня на него», — подумал он и подошел к Сергею Алексеевичу.
— Разбудили вас? — участливо спросил Коля.
— Ничего, — ответил Сергей Алексеевич, хотя разговоры мальчишек обидели его. Вообще он стал обидчив, чуть не по нем — сразу в амбицию.
Сергей Алексеевич пристально посмотрел на Колю. Может быть, и этот возится с ним из сострадания? Это почему-то его еще больше обидело. Ни в чьем сострадании он не нуждается.
Пловец доплыл до берега и прошел мимо мальчишек. Они стайкой двинулись за ним, увлекая за собой Колю. Им нравился этот великолепный мускулистый человек.
А когда Коля оглянулся, то на том месте, где только что сидел Сергей Алексеевич, лежали его брюки и рубаха и валялись разбросанные в разные стороны туфли, словно раздевался он в спешке. Коля поискал глазами Сергея Алексеевича и, к своему удивлению, увидел его в море.
— Сергей Алексе-е-вич! — закричал Коля.
Сергей Алексеевич оглянулся и помахал ему рукой. Он и сам-то по-настоящему очнулся в море, когда холодная вода обожгла ему тело, и он почувствовал, что ему никогда в жизни не доплыть до этой далекой проклятой скалы и что все это смешно и просто глупо. Но тем не менее он равномерно размахивал руками и удалялся от берега. Сергею Алексеевичу почудилось, что вот сейчас он просто утонет, и это было невероятно. И про него будут говорить, что он провоевал всю войну, прошел через семь кругов ада, а потом просто, обыкновенно утонул. Нет, надо заворачивать обратно. Сергей Алексеевич посмотрел на берег и увидел, что мальчишки теперь наблюдают за ним… Хорошенькое дело — повернуть назад, когда они смотрят!
«Подумаешь, в реке плыть потяжелее, чем в море, — подумал Сергей Алексеевич. — Особенно когда в тебя стреляют, и когда ты думаешь о сыне, и когда ты видишь, как другие навсегда скрываются под водой, а берег так упрямо не приближается». Витька сидел в лодке, а он плыл рядом, схватившись за ее борт. Этот борт был расщеплен в нескольких местах пулями. Сначала и он сидел в лодке, но потом туда втащили трех раненых, и он прыгнул в воду.
Солнце светило Сергею Алексеевичу в глаза, и от этого ему было еще труднее плыть, но он плыл и плыл, со злобой рассекая воду. Но вот он дотронулся рукой до скалы, рука у него от напряжения дрожала: ему хотелось влезть на скалу, чтобы отдохнуть, но он понимал, что тогда у него уже не хватит сил, чтобы вернуться. Он оттолкнулся от камня, опустился с головой под воду, вынырнул, снова схватился за камень и, не выдержав, вылез из воды.
К скале подплыл на лодке молодой загорелый парень из спасательной команды.
— Что, жить надоело?
Сергей Алексеевич не ответил.
— Садись в лодку, — сказал парень и, видя, что Сергея Алексеевича почти не слушаются ноги, протянул ему руку и добавил: — Эх, папаша, папаша, жизнь прожили, а ума, видать, не нажили!
Сергей Алексеевич примостился на корме, а парень сильными и ровными рывками греб к берегу.
Он вылез из лодки под пристальными взорами мальчишек, оделся, заплатил штраф в пятьдесят копеек за нарушение режима купания и, не произнеся ни слова, пошел домой.
Драка
Коля пропустил мимо всех пассажиров с лайнера, вздохнул и вошел в магазин. «Почему это никогда не бывает все совершенно хорошо? — подумал он. — Вот, например, родители. Ждешь, ждешь их, а они не едут».
Раньше он думал, что все люди на земле делятся на две половины: одни наши и за нас, другие — против, враги. А теперь он с сожалением открыл для себя, что в «нашей половинке» люди тоже бывают всякие. Иногда не понимают самых обычных вещей. Тиссо… Сильный, красивый, а зачем-то унизил Сергея Алексеевича. Разве ему трудно было сказать доброе слово? А Юрка около него вьется вьюном.
Кажется, он ничего не забыл купить, о чем просил Сергей Алексеевич. «Ничего себе. Доплыл до Горбатой скалы. Жалко только, что заболел». Купил в аптеке все лекарства, кроме одного, и решил забежать в поликлинику к тете Кате, попросить у нее это лекарство.
В поликлинике лекарства тоже не было, и Коля побежал к выходу.
— Подожди ты, сердобольный! — окликнула тетя Катя. — Тебе письмо пришло.
«Наконец-то», — подумал Коля, и радость, чу́дная радость, овладела им.
Всяк его поймет, кому приходилось ждать. А теперь все кончилось благополучно и начинался настоящий праздник. Он повернулся, чтобы лететь домой за письмом.
— Юрка его взял, — только и успела крикнуть тетя Катя. — Он в цирке…
А Коля уже бежал по улице. В цирке так в цирке, хотя каждая встреча с Тиссо ему была неприятна.
Юрку он увидел еще издали. Тот, стоя за изгородью, мыл лошадь Тиссо.
— Давай письмо, — нетерпеливо сказал Коля.
— Лезь в карман. — У Юрки были мокрые руки.
Коля вытащил из Юркиного кармана письмо, опустил авоську с продуктами на землю, торопливо разорвал конверт, но вместо письма оттуда вытащил собственную фотографию.
— От папеньки и маменьки, — сказал Юрка и заглянул через Колино плечо, увидел фотографию и добавил: — Ничего. Шедевр.
Коля спрятал фотографию, он явно разочаровался. Из цирка вышел Тиссо и, незамеченный, подошел к мальчишкам.
— Тиссо обещал меня с осени устроить в цирковую школу, — расхвастался Юрка.
— Слушай его больше, — сказал Коля. — Трепач твой Тиссо.
— Полегче, полегче, — сказал Юрка. — Еще неизвестно, кто трепач.
— А как он разговаривал с Сергеем Алексеевичем? — возмутился Коля. — Это благородно, по-твоему?.. А ты к нему подлизываешься. Смотреть противно!
— Брось меня воспитывать, — сказал Юрка.
Коля повернулся, чтобы уйти, и натолкнулся на Тиссо.
— А, брат милосердия, — сказал Тиссо. — Ну, как твой старик?
— Ничего, — ответил Коля.
— Он что, обиделся на меня?
— На вас? — Коля посмотрел с вызовом на Тиссо: — Чего ему обижаться. У него есть дела поважнее.
— Ну да, — сказал Тиссо. — Он большой начальник.
— Дядя Гена, а что было бы, если бы вы этого старого хрыча пальцем толкнули? — засмеялся Юрка. — Рассыпался бы в порошок.
— Дурак ты, — сказал Коля. — И подлиза.
— Здорово он тебя, — сказал Тиссо. — Не в бровь, а в глаз.
— Слушай, ты, умный! — со злостью сказал Юрка. — Раз ты такой благородный, может быть, тебе противно жить в нашем доме?
— А я не у тебя живу, — сказал Коля. — Вот приедет отец, и уеду.
— Дядя Гена, послушайте его… — закричал Юрка. — Отец, отец… А он ему вовсе и не отец.
— Юрка, Юрка, — притворно возмутился Тиссо. — Ты что?
— Так он ему правда не отец, — сказал Юрка. — Он женился на его матери, когда ему был год!
— Врешь! — закричал Коля. — Сволочь! — И не помня себя бросился на Юрку.
Тиссо поднял его, отнес в сторону и поставил на землю.
— А еще братья, — сказал он. — Нехорошо.
Болезнь
Сергей Алексеевич тем временем лежал и ждал Колю. Иногда он проваливался в полусон, и ему казалось, что он ранен, но это ныла простреленная нога…
Вот он услышал рокот самолета — его везли в Москву в госпиталь, к знаменитому Мандрыке, — и увидел немецкий истребитель, промелькнувший над ним, и вспомнил свои слова: «Моя песенка спета», которые прозвучали в нем тогда без всякого страха, но с жалостью подумал о молоденьком летчике, «хозяине» его самолета.
Потом Сергей Алексеевич очутился в кабинете, на стенах которого висели плакаты времен Гражданской войны. Перед ним, расставив ноги в новеньких сапогах, в широких красных галифе и френче, стоял друг его детства Шаблов, по прозвищу Васька-банщик.
«А что вы вчера делали в церкви? — закричал Васька-банщик. Отвечайте!»
«Васька, ты что? — удивился он. — Я отца хоронил».
«Как разговариваете! — кричал Васька. — Вы куда пришли? Забыли?.. — Голос Васьки приобрел сверхъестественную силу. — Командир атеистической Красной армии не имеет права ходить в церковь».
«Выходит, „мертвым гнить, а живым жить“?! — спросил он. — Эх, ты!..» — повернулся и пошел к дверям. Но, по мере того как он шел, двери все отдалялись и отдалялись, и кабинет Васьки-банщика стал бесконечным. И тогда он побежал. Он бежал и бежал, и вдруг стал уменьшаться в росте, и наконец превратился в мальчишку. И тут же увидел своего отца. В каждой руке отец держал по новенькой галоше на малиновой подкладке: он был легонько пьян и смотрелся в галоши, как в зеркало.
«Теперь куплю тебе буквы с вензелями, и будешь ходить в галошах при вензелях, как господин директор или путейский инженер. — Отец смеялся, и его бороденка мелко дрожала. — Барином тебя сделаю. — Начал крутить перед его носом галошами и пританцовывал. — Барыня, ба-ры-ня… Судары-ня, ба-ры-ня!..»
«Комроты Князев, смир-р-р-но!» — услышал он крик Васьки-банщика, хотел притвориться, что это относится не к нему, но быстро-быстро стал расти и превратился в комроты Князева.
«Кругом! — донеслось до него. — Шагом м-м-марш! Ать-два… Выше ногу… Носок оттяни…»
Он возвращался к Ваське-банщику, четко печатая шаг, расправив плечи, вынув раненую руку из перевязи, вытянув руки по швам. И тут он увидел, что Васька-банщик держит его галоши. «Отдай, отдай!» Выхватил у него галоши, крепко прижал к груди и бросился наутек. Бежал до тех пор, пока не оказался у собственной комнаты. Осторожно приоткрыл дверь и в образовавшуюся щель увидел Лусию. Она сидела в напряженной позе на их диване, на этом широком кожаном диване, одетая в светлый костюм, который был на ней в тот последний день. На голове шапка-ушанка.
«Что стоишь в дверях? — спросила она, не повернув головы. — Входи, раз пришел».
Он робко вошел в комнату. Вид у него был жалкий и виноватый: он в пижаме, с завязанным горлом и почему-то босой.
«Ты хоть галоши надел бы», — сказала она.
Он попытался надеть галоши, но они были малы.
«Я виноват перед тобой», — сказал он.
«А где Витька?» — спросила Лусия.
«Там», — Сергей Алексеевич кивнул на дверь.
«Позови его…»
Бесшумно ступая, он подошел к двери: за дверью стоял Коля.
«Ко-ля, — тихонько позвал он, — Ко-оль», — чтобы она, Лусия, не услышала имени мальчика, и ввел его в комнату.
Лусия бросилась навстречу Коле, обняла его. Ушанка слетела у нее с головы и покатилась к босым ногам Сергея Алексеевича.
«Здравствуй, Витя, — шептала Лусия. — Дорогой мой!»
А Сергей Алексеевич зашел за ее спину и приложил палец к губам, прося Колю о молчании.
Где-то затрещал движок, Сергей Алексеевич вздрогнул и проснулся. У стола Коля разгружал авоську с продуктами.
— Коля! — окликнул Сергей Алексеевич.
Мальчик поднял голову.
— Что там трещит, не знаешь?
— Отбойный молоток, — сказал Коля.
— Совсем как автомат, — заметил Сергей Алексеевич. — На войне мне часто снилось, что я плыву по тихой, мирной реке, а сейчас снится война.
Он вспомнил свой сон про отца и вспомнил, как его в действительности хоронили. Это было сразу после Гражданской войны. Он только что вернулся с польского фронта и приехал в родной город в командировку. И умер отец. Его вызвал военный комендант, этот самый Васька-банщик, и запретил идти на похороны, потому что отец был верующим и его будут отпевать. А это, мол, подрыв авторитета командира Красной армии и потеря революционной бдительности. Но все же он пошел на похороны в гражданском платье с чужого плеча, как вор. Он прятал глаза от людей и поднимал воротник пальто, боялся встретить знакомых. И теперь, через столько лет, ему было стыдно той своей трусости.
— А тебе, наверное, ничего не снится. — И с завистью добавил: — Спишь без задних ног?
— Мне? — переспросил Коля, и вдруг у него вырвалось: — Сегодня приснился сон… Будто у меня отец не родной, — он чуть не захлебнулся и не заплакал от этих слов, — а от меня скрывают.
Сергей Алексеевич впервые поднял глаза: слишком странными показались ему слова мальчика.
— Чего только не приснится, — сказал он. — Ну а дальше-то что?
— Проснулся. — Тоска совсем одолела Колю, и ему нестерпимо захотелось все рассказать Сергею Алексеевичу, чтобы легче стало, и он готов был уже открыться, но вместо этого сказал обычные слова: — Одного лекарства не достал. Вот рецепт.
— Оставь себе, — сказал Сергей Алексеевич. — При случае возьмешь. — Он заметил в кармане Колиной рубахи конверт. — Это что, письмо от родителей?
— Фотограф прислал. — Коля протянул Сергею Алексеевичу конверт.
— Ну-ка, ну-ка! — Он вытащил фотографию из конверта.
Одно дело представлять себе, что вместо Коли на камне сидел Витька, а другое дело — фотография, и на ней
Телеграмма с опозданием
А тем временем Коля торопливо собирал вещи. «Я им в тягость, — думал Коля. — Они и на Севере поэтому болтались, чтобы отделаться от меня. Уеду куда-нибудь и поступлю на работу. Или лучше попрошу Сергея Алексеевича, чтобы он устроил меня в Суворовское училище». С этой мыслью он взял в одну руку чемодан, в другую — клетку с кенаром и направился к двери. У него теперь было одно-единственное желание — побыстрее отсюда убежать, чтобы никого не видеть: ни тети Кати, ни Юрки. Быстрее, быстрее! Все хорошее, что было в нем к родителям, куда-то улетучилось, и теперь им владела только обида. На столе лежала телеграмма, он сначала в лихорадке даже не заметил ее.
И тут пришел Юрка.
— Колька, — крикнул он, притворяясь, что между ними ничего не произошло, — телеграмма! — И помахал бумажкой над головой.
Но телеграмма была ему не нужна, она прибыла с опозданием.
— Ты куда? — Юрка загородил Коле дорогу.
— Куда надо. — Он держался из последних сил.
— Совсем псих. Телеграмма же!
— Возьми ее себе на память, — сказал Коля. — А ну, пусти!
Юрка, отталкивая его от двери, открыл телеграмму и прочел:
— «Будем завтра. Целуем. Твои папа-мама».
— Пусти! — крикнул Коля в отчаянии.
Юрка отступил, и Коля выскочил на улицу.
…Сергей Алексеевич сразу понял, что случилась какая-то неприятность. Коля вошел в дверь без стука, с чемоданчиком и клеткой.
— Что с тобой? — Он подошел к Коле, и тот вдруг уткнулся ему в грудь и заплакал, как маленький. — Ну, ну, — сказал Сергей Алексеевич. — Ты ведь не девчонка. — Взял у него чемоданчик и клетку и усадил на стул. — Рассказывай… Рассказывай. Сразу легче станет.
— Я вам говорил про сон. Что у меня отец неродной. Так это правда. Юрка сказал.
— Только и всего? — сказал Сергей Алексеевич. — И ты из-за этого так раскис! Что значит неродной? Он тебя любит, считает своим сыном…
— Ничего он меня не любит, — сказал Коля. — Иначе не врал бы.
— Ну и куда же ты собрался? — спросил Сергей Алексеевич.
— В интернат… куда же… — сказал Коля. — Если не откажете, то я хотел бы в Москву, в Суворовское. Напишете письмо?
— Напишу. Давай только так. Завтра поговоришь с ними — и в дорогу.
— Нет, — сказал Коля.
— Он же тебя любит как родного, — сказал Сергей Алексеевич. — Я уверен.
Но не так-то легко было пробиться к сердцу и разуму Коли и убедить его. Он ожесточился и не хотел ничего слышать.
— Мне их жалость не нужна. — Коля встал. — Напишете письмо?
— Напишу, напишу. Вот сейчас допьем чай, и напишу, — сказал Сергей Алексеевич. — Или вот что… Завтра уедем вместе.
— Правда? — радостно спросил Коля.
— Правда. — Сергей Алексеевич подумал, что совсем неплохо, что Коля будет учиться в Москве. Он сможет навещать его, и все будет прекрасно. Но в следующий момент он вспомнил о его родителях, и ему стало стыдно. Тихо, собираясь с мыслями, как правильнее поступить, добавил: — А все-таки ты похож на Витьку… Он тоже не любил, когда его жалели… Только он был веселый… — Вспышка радости, возникшая от возможности увезти Колю в Москву, прошла, и теперь он весь растворился в желании помочь мальчику. — А ты нос повесил. А у Витьки жизнь была трудной, без матери рос.
— А Лусия? — спросил Коля. Он был по-прежнему возбужден, но предложение Сергея Алексеевича уехать вместе слегка взбодрило его.
Сергей Алексеевич промолчал: так неожиданно они подобрались к Лусии. Неужели настал и этот час? А зачем, собственно, ему отвечать на Колин вопрос? Лучше промолчать. Но слова уже рвались из него.
Он помнил этот день, еще один счастливый в его жизни, и в Витькиной тоже, и у Лусии. Только кончился он плохо. Он помнил это двухместное купе поезда и настольную лампу под абажуром, которую Лусия прикрыла платком, чтобы свет не мешал Витьке спать.
А Витька совсем и не спал, притворялся, прошептал, будто во сне, «мама» в тот момент, когда Лусия поправляла на нем одеяло. Конечно, он не спал, просто так ему было легче назвать ее мамой.
«Что он сказал?» — спросила Лусия, хотя все слышала сама.
«Ма-ма», — сказал он.
Потом дверь в их купе открылась, и вошли пограничники. Лейтенант и старшина. Он встретил через несколько лет этого лейтенанта на фронте: храбрый был лейтенант, но он не смог преодолеть своей антипатии к нему и перевел его в другую часть.
«Извините, товарищ комбриг, — сказал лейтенант. — Проверка документов».
Он достал свои документы и протянул лейтенанту.
«Разве эта территория входит в пограничную зону?» — спросил он.
«Да, — ответил лейтенант. — Со вчерашнего дня», — и протянул ему документы.
«Это мои», — кивнул он на Витьку и Лусию.
Лейтенант повернулся к Лусии и сказал:
«Ваши документы?»
Лусия не поняла, что у нее требовали, и повернулась к нему. Тогда он достал из кармана разрешение Лусии на въезд в Советский Союз и отдал лейтенанту.
«Пока это ее паспорт, — попробовал он пошутить и даже улыбнулся лейтенанту, чтобы задобрить его. — Она из Испании. Я беру всю ответственность на себя».
«Извините, товарищ комбриг, — сказал он ему. — Без специального разрешения пропустить в запретную зону не имею права. — Отдал честь и вышел в коридор. — Старшина, — обратился он к пограничнику, который сопровождал его, — проводите гражданку в комендатуру».
Он знал, что просить лейтенанта бессмысленно, но все же угрожающе произнес:
«Ну что ж, поговорим в комендатуре», — и стал быстро застегивать пуговицы на гимнастерке.
Потом они шли длинным спящим поездом. Впереди лейтенант, за ним Лусия, затем старшина. А за ними он; каждый раз, когда Лусия оглядывалась, он махал ей рукой: я здесь, я тебя не покину.
Они шли бесконечно длинными вагонами, где плакали дети, разговаривали шепотом в темноте мужчины, а в проходах стояли влюбленные парочки — жизнь шла своим чередом. Они вышли на перрон, а поезд тронулся. Это было неожиданно, он совсем забыл про поезд и про Витьку. Он впрыгнул на ходу на подножку вагона и еще раз на секунду поймал белую точку костюма Лусии.
— Сергей Алексеевич! — окликнул Коля.
Тот поднял глаза. Странно, он не заметил, как замолчал, и не знал, что он рассказал Коле, а что просто вспомнил.
— На следующей станции мы с Витькой сошли, — сказал Сергей Алексеевич, — заехали за Лусией и вернулись обратно.
Целую неделю жили на чемоданах… Отправили телеграмму в Москву и ждали, когда Лусии дадут советское гражданство. Чтобы они могли пожениться и жить, как все люди.
Сергей Алексеевич поймал себя на мысли, что он все время уходит от главного. Ему бы рассказать Коле, как он потерял Лусию, а он рассказывал и рассказывал ее печальную историю, просто бил на жалость. Он стал сам себе противен и окончательно замолчал.
Лусия тихо подошла к нему и прижалась щекой к его щеке. «Ой, колючий, — сказала она. — Неласковый».
Сергей Алексеевич помнил, что тогда он действительно не брился недели две, а борода у него была жесткой. Но теперь его по-другому больно ударили ее слова. И правда, он был тогда с нею «колючим и неласковым».
— А что с ней было потом? — спросил Коля.
— Потом?.. Случилась эта история с Витькой. Кто-то пустил слушок по военному городку, что Лусии не дают гражданства, и начали придумывать, почему не дают. А ребята наслушались этих разговоров и сказали Витьке, что, может быть, Лусия фашистка.
— А он что? — спросил Коля.
— Подрался, — ответил Сергей Алексеевич.
Он недавно был в этом городке: их дом сохранился после войны. И он побывал в своей квартире — хозяева оказались хорошие люди — и подошел к окну, из которого он тогда увидел бегущего Витьку и услышал крики ребят, преследующих его.
Витька бежал в расстегнутом пальто, без шапки, с галстуком в руке, а за ним гнались мальчишки. Витька вбежал в подъезд, и он пошел открыть ему дверь. Мальчишки настигли Витьку на лестничной площадке и, когда он появился в дверях, торопливо бросились вниз.
Витька поднял сумку и вошел следом за ним в комнату. Под глазом у него был синяк, нос разбит в кровь и полуоторван воротник пальто.
«Что это еще за номера?» — строго спросил он.
«Они говорят…» — Витька замолчал и покосился на Лусию.
«Что они говорят?»
«Галстук хотели у меня отнять». — Витька не подозревал ее в недобром, он ей верил.
Тогда он увез их в Москву.
— …Сергей Алексеевич, вы устали? — сказал Коля. — Ложитесь.
— Да нет… — ответил Сергей Алексеевич. — Вот видишь, у Витьки тоже была неродная мама. Ну и что из этого? Он же ее любил, и она его любила.
Непонятно было, для кого он произнес эти слова: для себя или для Коли. Конечно, больше для себя. Он знал, что Витька любил Лусию. Но разве он сам не любил, разве не боролся за нее?
Он тогда добрался до самого маршала. Они были старые знакомые, вместе служили в Гражданскую в Первой Конной.
«Виктор ее мамой называет, — сказал он. — А по-вашему выходит, что она чуть ли не враг какой-то…»
«Ты, пожалуйста, не передергивай. Никто ее врагом не считает, — ответил маршал. — Но пока у нее нет паспорта, ей не разрешат въезд в погранзону. Ты и сам отлично понимаешь…»
«Эта волокита может тянуться год», — сказал он.
«Не мальчишка… Виски вон седые… А рассуждаешь, как будто пороха не нюхал… — сказал маршал. — Мне докладывали, никто из испанских товарищей ее не помнит… Откуда она, кто?»
«А моя рекомендация? Она пришла к нам добровольно в самое трудное время».
«Твоя рекомендация продиктована личными отношениями, — сказал маршал. — А нам нужны факты, доказательства… Ведь мы ей советское гражданство даем, да еще в жены определяем к командиру пограничной дивизии».
«Тогда и меня здесь оставляйте», — сказал он.
«Комбриг Князев, приказываю вам немедленно выехать к месту назначения».
Он ничего не ответил маршалу и повернулся, чтобы уйти.
«Ну что ж, — сказал маршал. — Пишите рапорт об увольнении из армии».
— Но вы не бросили ее?
— Я не мог уйти из армии… — жестко сказал Сергей Алексеевич. — А потом началась война.
И наступила абсолютная тишина. Сергей Алексеевич высказался до конца. А Коля, вернувшись к своим собственным печалям, сжавшись в комочек, сидел на стуле. Потом ему стало страшно, потому что он почувствовал неприязнь к Сергею Алексеевичу.
А Сергей Алексеевич все еще стоял в кабинете маршала.
«Меня? Из армии?!»
«Не о себе думай, — сказал маршал. — О стране, которая окружена врагами».
А потом он шел по длинному-длинному коридору, такому длинному, что ему не было конца, и это было его единственным минутным успокоением, потому что на улице его ждали Лусия и Витька. Он шел так медленно, что на него даже оглядывались, но все же дошел. Лусия его ни о чем не спросила, по глазам поняла.
Они стояли около поезда Москва — Гродно, того самого поезда, на котором совсем недавно ехали втроем; говорили друг другу слова, точно расставались на несколько дней.
«Ты береги себя, — сказала Лусия. — И Витьку».
«Как только получишь паспорт, сразу телеграфируй… А я со своей стороны… Может быть, я уйду из армии…»
Она покачала головой.
«Сейчас приду домой… Сварю обед… на завтра… Для одной это недолго… Как тебе моя новая прическа? — с трудом произнесла Лусия. — Хороша куколка?» — Она почти плакала и повернулась, чтобы уйти, но столкнулась с Витькой.
Они ели эскимо, которое принес Витька. Самое горькое мороженое в их жизни.
«Можно я останусь с Лусией?» — вдруг сказал Витька.
Из порта донесся удар колокола. Вот так же тогда звякнул тоскливо колокол отправления. Лусия стояла на перроне и плакала. Сергей Алексеевич помнил каждое ее движение, каждый жест: вот она подняла руку, потом тыльной стороной ладони смахнула слезу… Уже чужая для него, недоступно далекая, хотя их разделяло всего несколько метров. Но это было непреодолимое расстояние. Это было уже не просто расстояние, а время, которое нельзя было остановить, так же как нельзя вернуть вчерашний день. И в этом времени была война, в которой он потерял след Лусии навсегда.
Сергей Алексеевич подошел к ширме, ему показалось, что Коля не спит.
— Коля! — окликнул он.
Мальчик не отозвался. «Надо будет завтра как-то уговорить его встретиться с родителями», — подумал Сергей Алексеевич. Затем погасил свет и тихо опустился на кровать. Он ощущал непривычную легкость, словно тело его лишилось веса.
Егоровна
Сергей Алексеевич спал, а может быть, просто дремал, он давно уже забыл то состояние, которое называется глубоким сном, и поэтому от первого робкого стука в окно проснулся. Около окна в темноте проглядывались тетя Катя и еще двое: мужчина и женщина. Сергей Алексеевич сразу догадался, что приехали долгожданные Колины родители, и сказал:
— У меня… Заходите.
Когда они вошли в комнату, освещенную тревожным ночным светом, Сергей Алексеевич долго и внимательно их рассматривал, до неприличия долго, но ему было так интересно с ними встретиться, они ведь уже заняли прочное место в его воображении. Мать Коли была небольшого роста, крепко сбитая, круглолицая женщина, он уловил в ее лице только отдаленное сходство с мальчиком. Признаться, Сергею Алексеевичу хотелось, чтобы мать у Коли была красивее. Ему всегда нравились красивые женщины, для него красота — как талант или как храбрость.
— Мы Колины родители, — сказала она. — С ним ничего не случилось?
— Успокойтесь, — сказал Сергей Алексеевич. — Все в порядке.
— Правда? — Она была нелепо одета для этого часа и времени года. На ней была кокетливая шляпка из фетра и куртка с искусственным меховым воротничком. — Он не заболел?..
Ну а отец Коли бесспорно понравился ему: какой он был здоровый, широкоплечий, естественный, располагающий к себе.
— Доброй ночи, — тихо сказал Костылев. — Извините, что побеспокоили.
— Рад познакомиться, — сказал Сергей Алексеевич шепотом. — Мне много про вас рассказывал Коля. — И поздоровался с Костылевым за руку.
Рукопожатие для Сергея Алексеевича — это не пустяк, а начало познания человека. Он всегда помнил людей по рукопожатиям. Помнил, у кого были безвольные мягкие руки, словно лишенные костей и мышц, у кого были холодные, у кого мокрые: почему-то это оставалось в нем, и он всегда, вспоминая людей, вспоминал их руки. Он даже по рукам старался определить настроение людей. Например, перед тем как отправлять в разведку солдат и офицеров, он обязательно обменивался с ними рукопожатием. Если кто-нибудь из них трусил, он узнавал по руке и, никому ничего не говоря, не пускал этого человека в разведку.
У Костылева была крепкая небольшая теплая ладонь. «Как у Коли», — подумал Сергей Алексеевич.
— И мне про вас сын писал. — Костылев улыбнулся.
И по тому, с какой интонацией он произнес слово «сын», Сергею Алексеевичу стало ясно, что Коля дорог этому человеку. А мальчишка бог знает что придумал и что перестрадал.
— Он там, за ширмой, — сказал Сергей Алексеевич и увидел, как порывисто, нетерпеливо бросился туда Костылев.
А в следующую секунду произошло что-то непонятное. Сергей Алексеевич еще продолжал улыбаться, готовясь услышать радостные слова встречи, и сам радовался за Колю, как гости с растерянными лицами появились перед ним.
— Его там нет, — испуганно сказала Костылева.
Еще никто ничего не понимал, и Сергей Алексеевич, точно не веря, быстро зашел за ширму и увидел пустую кровать.
— Может быть, он вышел? — сказал Сергей Алексеевич, бросил гостей и скрылся за дверью.
— Ко-ля! — донесся со двора голос Сергея Алексеевича. — Ко-о-ля! — Легкий сквозняк прошел от окна к двери.
Сергей Алексеевич вернулся в комнату и остановился в проеме дверей, почти подпирая косяк, и всем стало понятно, что Коли в доме нет.
— Куда он мог уйти?
— Это мы хотели узнать у вас, — сказала Костылева.
— Он пришел ко мне в девять часов, — сказал Сергей Алексеевич, — и…
— Не важно, когда он пришел, — нервно перебила его Костылева. — Важно узнать, куда он ушел… И почему?! Я хочу наконец понять, что с ним случилось.
Они ждали от него ответа, им этот старик казался странным, и Костылева еще больше испугалась за Колю и тихо заплакала.
Никто по-прежнему не садился, и сам Сергей Алексеевич, чувствуя, что тоска широкой волной входит в его сердце, стоял как на часах.
— Он вам ничего такого не говорил? — спросил Костылев.
— Нет, — нерешительно ответил Сергей Алексеевич.
— Нужно же случиться такому! А все… было хорошо. — Костылева провела рукой по лицу, сняла шляпку и смяла ее.
— Пойдем домой, — мягко сказала тетя Катя, подошла к сестре и взяла ее под руку. — Может, он вернулся и ждет нас. — И добавила: — Поди узнай, что у них в голове, у этих мальчишек.
Сергей Алексеевич, оставшись один, не лег спать — какой там сон, не выходил из головы Коля. Ему было понятно, почему мальчик ушел от родителей: правда об отце поразила его своей неожиданностью, — а вот почему Коля ушел от него? Ночью, потихоньку, не попрощавшись… К сожалению, он знал, как надо ответить на этот вопрос.
Напрасно тетя Катя сказала: «Неизвестно, что у них в голове, у этих мальчишек». Еще как известно! Ясно, почему он ушел от него, еще как ясно. Черным по белому писано на чистеньком листе бумаги, без единой помарочки. Коля разочаровался в нем, не простил истории с Лусией. И самое страшное, что, может быть, он прав: может быть, именно мальчишки со своими наивными представлениями о жизни и есть единственно правые.
Сергей Алексеевич подумал, что он как дерево без корней: вот-вот упадет. Но затем все его нутро ощетинилось против этой мысли. А как же тогда вся его жизнь и борьба? Неужто насмарку? А пот и кровь, которыми он обильно полил эту землю? А Витькина жизнь, которая для него во сто крат дороже, чем собственные пот и кровь? Это ли не корни его?
Сергей Алексеевич перестал казнить себя, но рассердился, что Коля его не понял.
«Ну и не надо, — подумал Сергей Алексеевич. — Сейчас соберу вещички, и вон отсюда».
Они сидели на опушке и ждали Витьку.
Между лесом и деревней проходило шоссе, а дальше у деревни мирно паслись коровы. «Значит, здесь еще не было немцев, — подумал он тогда, — раз деревенские не попрятали коров». У него стало легче на сердце, и он спокойно поднес бинокль к глазам. Нет, Витьки еще не было видно. Никого не было видно, только одиноко возвышалась над всем колокольня старой церкви.
Потом томительное и напряженное ожидание нарушил треск моторов, и по шоссе промчалось несколько мотоциклов с колясками, в которых сидели немцы.
Ему сразу стало жарко, и, прежде чем он увидел фигуру часового, появившегося на колокольне, и прежде чем услышал мощный гул приближающейся танковой колонны, он уже понял, что случилось страшное.
Когда на околицу деревни вышел Витька, то одновременно из-за поворота шоссе выполз головной немецкий танк, затем второй, третий, четвертый… Танки скрежетали и лязгали гусеницами, скрипели лебедками, на которых тащились пушки, и было что-то неотвратимо угрожающее в их железном лязге.
Он следил за Витькой в бинокль до тех пор, пока танки не поползли между ними.
Немцы сидели на танках, шли рядом с ними. Иногда они что-то кричали друг другу, потом один из них дал очередь из автомата, и все засмеялись. А он ловил Витьку в просветы между танками, и его фигурка скрещивалась с фигурами немцев.
А выше, над всем этим, на церковной колокольне стоял немецкий солдат с автоматом.
Потом танковая колонна скрылась в деревне, и он снова увидел Витьку. Тот гнал впереди себя корову и, озираясь, шел к лесу. Нельзя было этого делать: Витька привлек внимание дозорного на колокольне.
А он сидел в укрытии и не мог защитить сына от надвигающейся смертельной опасности. Как он тогда не умер от напряжения и потом не умер от горя? От злости и ненависти, видно, к ним, к врагам, и от странной привычки, что жизнь его не принадлежала ему.
Витька гнал корову впереди себя для отвода глаз. А может быть — эта мысль пришла ему впервые и поразила своей простотой, — он думал тогда о голодных ребятишках из их отряда и решил пригнать корову, чтобы напоить свежим молоком. Ведь он был такой.
Он взял у кого-то винтовку, чтобы убрать часового с колокольни, надо было выиграть какие-нибудь две-три минуты. Прицелился и понял, что это бессмысленно, — не достать немца с такого расстояния.
Никто, никто во всем мире не мог тогда помочь ему и остановить жестокость и неотвратимость войны хотя бы на две-три минуты.
Дальше Сергей Алексеевич не мог вспоминать, это была та последняя черта, которую он еще ни разу сознательно не переступал.
Сергей Алексеевич подошел к окну, открыл его и почувствовал легкое дуновение морского ветерка. Усилием воли он заставил себя подумать о другом.
Он вспомнил Лусию. Это было перед их поездкой на границу. Он ждал ее около парикмахерской. И вдруг она вышла в светлом костюме, подстриженная под горшок, как стриглись русские мужики в старину. Он даже испугался, так она была ему дорога.
«Теперь я готова к путешествию», — сказала Лусия.
И снова в глазницы бинокля он видел Витьку, и большую добрую морду коровы, и двух бабочек-капустниц, порхающих над ними, и немца, самого жестокого немца, который только был на этой войне.
Сергей Алексеевич отвернулся от окна и зажег свет, он хотел отделаться от утренней серости. В это время без стука, заспанная и простоволосая, влетела в комнату хозяйка, Егоровна.
— Ишь, чего выдумал! — закричала она. — Электричество палить зря! — Подошла к выключателю и решительно погасила свет, потом на ощупь, в темноте, стала пробираться к дверям, ударилась ногой о стул, чертыхнулась и уже у дверей сказала: — За свет дополнительная плата полагается, если так…
— А я уезжаю сейчас, — вдруг сказал Сергей Алексеевич и понял точно, что теперь-то он уедет.
Егоровна зажгла свет:
— Уезжаешь… Далеко ли?
— К сыну, — ответил Сергей Алексеевич.
— К сыну? — удивилась Егоровна. — А говорил, что бобыль, что один на всем свете.
Сергей Алексеевич ничего не ответил — да и что он мог ответить этой женщине, — достал из-под кровати чемодан и начал собираться.
— Соврал, значит, — сказала Егоровна. — Все мы одним миром мазаны. Прикинулся бедненьким, чтобы поменьше взяла с тебя, жалеючи.
Слова эти больно ударили Сергея Алексеевича и вновь вернули его к Витьке. Он, как-то даже не понимая, что делает, вдруг восстановил в памяти, впервые за все годы вполне сознательно, день похорон сына.
Он стоял впереди всех. А четверо красноармейцев опускали гроб в могилу. За ним стояли женщины и дети. Потом маленькая девочка, дочь Васильевой, вышла вперед и положила на свежий холмик букет полевых цветов.
Потом он повернулся, чтобы уйти, и все расступились, и он увидел пленного немца. Глаза их встретились. Не помня себя, вытащил из кармана пистолет, Витькин пистолет, и поднял его, чтобы выстрелить в немца. И все кругом молчали, а немец закричал и упал на колени, и он бы все равно, вероятно, его убил, если бы не заплакал какой-то ребенок.
Он увидел себя со стороны и отчетливо представил, как дети, которые его окружают, вырастут и всю жизнь будут помнить про это. Другое дело — война с врагом, а тут без надобности, по злости, и все это прозвучало в нем так отчетливо, что он спрятал пистолет и ушел.
— С тебя десять рубликов, — сказала Егоровна.
Он хотел возмутиться, какие еще десять рубликов, он сполна рассчитался, когда собирался уезжать до болезни. Но Сергею Алексеевичу хотелось побыстрее от нее отделаться, и он достал деньги и пересчитал: их у него оказалось больше трехсот. Двести положил на стол и пододвинул Егоровне.
— Что это? — не поняла Егоровна.
— Вам, — ответил Сергей Алексеевич.
— С чего это вдруг? — сказала она.
— Как солдатской вдове, — ответил Сергей Алексеевич. — Мы ведь с ним вместе воевали, за одно святое дело. — Он кивнул на фотографию. — Вот и возьми от меня помощь. Только одна просьба: фотографию эту подари мне.
Егоровна как-то странно промолчала и покосилась на стопочку денег. А Сергей Алексеевич тем временем снял фотографию со стены и спрятал в чемодан. На стене остался темный квадрат невыцветших обоев.
— А что же я теперь здесь повешу? Заместо этой?
— Не знаю. Вам видней.
— Ну-ка, повесь! — вдруг сказала Егоровна. — Фотографию верни-ка на место! — И бросилась к чемодану Сергея Алексеевича, оттолкнула его и выхватила фотографию.
— Ну что ты, право, — сказал Сергей Алексеевич, снова переходя на «ты». — Если бы я знал… Пожалуйста…
— Тьфу на твои поганые деньги! — закричала Егоровна, не слушая его, и она в самом деле в сердцах, остервенело плюнула. — Старый черт ты в ступе, а не человек.
— Поверь мне, — старался утихомирить ее Сергей Алексеевич, — если бы я знал, что она тебе дорога, я бы никогда…
— Люди, люди, вы послушайте, что придумал старый! — кричала Егоровна. — Прошлое мое решил купить! А что же я скажу соседкам, таким же вдовам, как я? Об этом ты подумал? Опозорить решил. А ну, вон отсюдова, чтоб ни духу твоего, ни запаха! — Она угрожающе наступала на Сергея Алексеевича, но, видя, что он не собирается уходить и лицо у него серьезное, сникла и села на стул, не выпуская фотографию из рук.
«Значит, помнит», — подумал Сергей Алексеевич. А для него это было самое главное. «Никто никого не забыл. Прав был Коля». И ему стало жалко, что здесь нет его, он бы понял и оценил все это. И еще ему было хорошо, что, обидев Егоровну, он узнал ее по-настоящему.
— Извини, Егоровна. Виноват я перед тобой, — сказал он. — Просто я привык к твоему солдату.
Егоровна не ответила.
— Мне однажды сон приснился, — начал Сергей Алексеевич. — Про твоего мужа.
— Совсем спятил! — Егоровна подняла на него глаза. — Ты ведь никогда и не знал его в живых.
— Входит, значит, он в дверь — только он постарше был, чем на фотографии, — и не видит меня. Постоял, оглядывая комнату. Потом сел за стол, рукой провел по скатерти и тут заметил меня… «Значит, все же вернулся», — сказал я ему. «А ты кто такой?» — вместо ответа спросил он. «Это я, Приходько, твой комдив, неужели не узнал?» — «Товарищ генерал, — сказал он. — Вот это встреча!» — «Знаменитый Приходько, — говорю, — который прошел всю войну». — «А все потому, — отвечает он, — что всегда имел в запасе сухие портянки и кое-какую жратву…» Извинился он передо мной, что сразу не узнал, снял вещевой мешок, достал кусок сала, луковицу, банку консервов и флягу. Потом хотел взять стопки и увидел новенький сервант. Вот этот. — Сергей Алексеевич указал на сервант. — «Чудеса в решете», — сказал твой муженек, отодвинул стекло и заглянул внутрь: нет ли там, позади нарядных рюмок, его стопок. Но не нашел и кликнул: «Машенька!» Ты не отозвалась, и он не стал больше звать. Я ему говорю: «А хозяйка здесь Егоровна».
Егоровна заплакала, хотя крепилась изо всех сил, но кивнула Сергею Алексеевичу: мол, не останавливайся, рассказывай, рассказывай.
— «По отчеству Егоровна, — ответил мне солдат и добавил с нежностью: А зовут ее Машенькой». Выпили мы с ним, закусили, а потом он меня и спросил: «Вот теперь вы мне скажите по совести, товарищ генерал, забыла меня жинка или не забыла?» — «Как же, — отвечаю, — забыла, когда на самом видном месте твоя фотография», — и показываю ему на карточку. «Это хорошо, что не забыла, — сказал он. — Это для нас, для солдат, самое главное…»
Сергей Алексеевич замолчал, дальше ему рассказывать сон не хотелось, потому что тогда надо было бы говорить про Витьку.
— Ну а дальше-то, дальше, — попросила Егоровна.
— Дальше там уже про меня.
— Жалко, — с печалью сказала Егоровна. — Он сейчас передо мной, как живехонький. Спасибо тебе.
— За что же спасибо? — удивился Сергей Алексеевич.
— За него. Что вспомнил. И меня, дуру, к нему повернул. А стопок у нас и не было. Не успели купить. — Егоровна вдруг захлебнулась от слез.
Сергей Алексеевич сидел молча, не шелохнувшись, он понимал и чувствовал чужое горе.
— Пойду за такси, — сказал Сергей Алексеевич.
— Уезжаешь все-таки. — Егоровна повернула к нему высохшие глаза. — Она икона моя, извини, не могу отдать.
— Что ты, что ты! — замахал рукой Сергей Алексеевич. — Тоже выдумала!
— Так и вправду у тебя есть сынок? — спросила Егоровна.
— Есть, есть, — ответил Сергей Алексеевич. — Сынок. Ему сейчас было бы сорок три.
Егоровна выхватила из его слов «сейчас было бы», но ничего больше не спросила. А он, какой-то полегчавший, невероятно строгий и собранный, будто выдержал какое-то испытание, вышел из дому.
Послужной список
По дороге за такси он все же решил зайти к Костылевым и узнать, не вернулся ли Коля.
Сергей Алексеевич застал Костылевых дома. Они сидели в разных углах комнаты, как на похоронах. Когда он вошел, все повернули головы в его сторону с надеждой.
В комнате среди взрослых был и Юрка. Как побитый щенок, со щенячьими глазами.
— Не вернулся? — на всякий случай спросил он и, не получив ответа, стоя у дверей, сказал: — Я вам давеча… — замолчал, с изумлением поймав себя на том, что в последнее время часто употреблял слова, которыми говорил отец, и обрадовался, что стал совсем простым стариком. — Я вам давеча, — повторил он, — не сказал правду… Почему от вас ушел сын… Но сегодня я уезжаю и считаю своим долгом поставить вас в известность. Если бы он вернулся, я бы никогда… А так считаю своим долгом… — И продолжал звонким, надтреснувшим голосом: — Ваш сын ушел, так как узнал, что у него неродной отец.
Этого они не ожидали. Чего угодно, только не этого.
— Кто же ему сказал? — спросила наконец Костылева.
Сергей Алексеевич молча посмотрел на Юрку: он считал, что каждый должен понести ту кару, которую заслужил, и не хотел выгораживать Юрку.
— Юрий, — сказал Сергей Алексеевич, — ты разрешишь мне вместо тебя доложить?
Юрка неловко сполз со стула и опустил голову.
— Ты? — в гневе произнесла тетя Катя.
— А куда он уехал? — спросил Костылев.
— Думаю, в интернат, — ответил Сергей Алексеевич.
— Зачем, зачем ты это сделал? — закричала Костылева. — Предатель!
А тетя Катя подошла к сыну и дала ему пощечину.
Сергей же Алексеевич молча повернулся и вышел из комнаты. На улице, садясь в такси, он плохо подумал о себе. И если даже Коля разочаровался в нем, то имел ли право он, человек умудренный, бросить мальчишку в такой момент да еще возвести на него напрасную обиду, что он-де его не понял. Сергей Алексеевич тяжело вздохнул и окончательно захлебнулся от гнева и осуждения самого себя: как он был жесток и эгоистичен, занят лишь собой и упустил из виду живое течение жизни, которое всегда существует и всегда важнее всего, что бы там ни было. «Даже важнее, чем воспоминания о Витьке, — вдруг в смятении и искренности подумал Сергей Алексеевич. — И это не измена, а просто жизнь».
— Вы знаете, где находится интернат под Ялтой? — спросил Сергей Алексеевич у шофера и, когда тот ответил утвердительно, сказал: — Мы сначала туда, а потом уже на аэродром, — и вышел за чемоданом.
В комнате он открыл чемодан и достал с самого дна военную форму. Он уже давно не носил форму, с тех пор как вышел в отставку. Не носил, а всегда таскал с собой. А теперь она сослужит ему еще одну службу. Переоделся, подошел к зеркалу. Форма была помята, и Сергей Алексеевич попытался руками разгладить ее: не очень-то получилось. Подошел к графину, побрызгал воду на руки и влажными руками принялся разглаживать китель и брюки.
Снова посмотрел в зеркало: вроде бы получше. Подровнял ряды орденских планок. Потом неожиданно вытянулся по доброй старой военной манере и отдал себе честь. Совсем неплохо. Пусть это будет в радость Коле. Он вскинул голову, как молоденький лейтенант, который шел в первый раз представляться по начальству. Неплохо, совсем неплохо. Вот только форма великовата. Усох он за последние годы.
В окно донесся нетерпеливый сигнал такси.
Сергей Алексеевич кликнул Егоровну, но, не дождавшись ответа, пододвинул стопочку денег в центр стола. В последний раз оглядел комнату, почтительно козырнул солдату, взял палку, чемодан, и тут его взгляд упал на клетку с кенаром.
Он опустил чемодан и открыл клетку, чтобы взять птицу, но та вылетела и села на ширму.
— Вот дурак! — в сердцах сказал Сергей Алексеевич, взял чемодан и вышел.
При выезде из города Сергей Алексеевич попросил шофера остановиться и купил в магазине самый большой торт.
В открытое окно магазина со стороны пионерского лагеря ворвались звуки радио: «Говорит радиостанция пионерского лагеря. — („Проснулись“, — подумал Сергей Алексеевич.) — У нас состоялась встреча с ветераном Гражданской и Отечественной войн Сергеем Алексеевичем Князевым…»
Сергей Алексеевич торопливо вышел из магазина, испугался, что по его лицу продавщица догадается, что ветеран — это и есть он. Пошел к такси твердым, военным шагом — есть еще порох в пороховницах. Правда, это было не так-то легко, сразу заныли старые раны. Но он не обращал на это внимания, шел и прислушивался, что он им там наболтал… Про батальон майора Шевцова, который принял на себя 22 июня первый удар врага на границе с бывшей Восточной Пруссией, остановил фашистов, перешел в контратаку и ворвался на территорию врага… «Но ведь это было, — подумал Сергей Алексеевич. — Жалко только, что все эти ребята и сам Шевцов погибли. Горячие головы». И Испания была… И штурм Кенигсберга… Все это чистая, чистая, святая правда.
Сергей Алексеевич снова сел в такси. Он хотел сказать шоферу свою обязательную фразу. Эту фразу он говорил всегда, когда садился в машину: «Вперед, только потихоньку, а то там дети».
Она уже мелькнула у него в сознании, но в следующий момент коробка с тортом выпала из рук.
Сергей Алексеевич приоткрыл глаза и подумал впервые: «Жалко, что я им рассказывал все про других, про других и ничего не вспомнил про себя…» И, как взрыв, как вспышка, у него возникло странное, может быть, последнее видение…
Он сам, еще почти мальчишка, в конноармейской форме стоит между двумя казаками на конях. Они пинают его ногами, перекидывая друг другу. Он падает, с трудом встает, и казаки летят на него с разных сторон, и каждый из них норовит его сбить первым… И он снова падает, по лицу течет кровь. «У, большевистская шкура!» — кричит один из них и замахивается плеткой.
«Что-то со мной не так», — мелькнуло в сознании Сергея Алексеевича, и над ним вместо казаков склонился вдруг Васька-банщик и цирковой наездник Тиссо.
…Через несколько минут приехала «скорая помощь», и Сергея Алексеевича перенесли в машину.
— Солдат, — сказала старушка, случайная прохожая.
— Тоже скажешь — солдат! Генерал он. Заслуженный генерал. Одних орденов добрый десяток… — тихо сказал шофер.
И машина уехала, и случайные свидетели разошлись.
А Коля был уже далеко от города. Он сидел в машине рядом со Здоровяком, который его подобрал в пути.
Здоровяк с семьей закончил свой отпуск и на собственном «запорожце», нагруженном сверху всякой поклажей, возвращался домой.
— Между прочим, хотя твой дед и темнит… — начал старый разговор Здоровяк.
— Не дед он мне! — резко перебил его Коля.
— Пап, загадку, — потребовала дочь, прожевывая яблоко.
— Ну, раз публика настаивает… — Здоровяк подмигнул Коле. — «Сорок одежек, и все без застежек»… Считаю до де-ся-ти… Раз, два, три… четыре…
— Капуста, — мрачно произнесла жена.
— Зачем ты сказала, зачем! — возмутилась девочка. — Я сама хотела, сама!
— А кто? — вернулся к прерванному разговору Здоровяк и лениво зевнул.
— Никто, — неохотно ответил Коля.
— Я знаю, он из цирка, — сказал Здоровяк. — Я его мигом открыл. Подставной в публике.
— Не работал он в цирке никогда, — сказал Коля.
— Пап, загадку, — снова попросила девочка и угрожающе посмотрела на мать.
— «Не лает, не кусает, а в дом не пускает», — быстро проговорил Здоровяк.
— Замок! — с радостью произнесла девочка и закричала: — Я первая, я первая!..
— А где же он тогда работал, позвольте полюбопытствовать? — спросил Здоровяк.
— Военный он. В отставке.
— Может, даже генерал?
— Генерал, — повторил Коля.
— От инфантерии. — Здоровяк рассмеялся. — Артист. — Его толстые щеки, как два блюдца, висели под глазами и мелко дрожали от смеха. — Ты когда-нибудь видел живых генералов?
Коля отвернулся и промолчал. Ему стал неприятен этот человек, и он пожалел, что сел в машину.
— Умрешь со смеху! — не унимался Здоровяк. — Ты мне скажи его фамилию. Я всех генералов по фамилии знаю.
— Ну если всех, — ответил Коля, — то Князев.
— Князев? — переспросил Здоровяк. — Откуда эту фамилию выудил? Откуда? Меня решил разыграть? Ростом не вышел… — Снова засмеялся и больно схватил Колю двумя пальцами за нос.
Коля открыл дверцу машины, чтобы выпрыгнуть на ходу. Здоровяк затормозил. Коля выскочил и побежал вперед по шоссе. Скоро ему стало жарко, рубашка прилипла к спине, но он продолжал бежать, словно хотел довести себя до изнеможения. Наконец он остановился, чтобы отдышаться. Незаметно оглянулся: машина стояла на прежнем месте — жаба с расплющенным носом.
Теперь он шел по прямой широкой магистрали. Внизу просыпалось море, и легкий туман стелился по воде и подымался в горы. Ему навстречу прошел полупустой троллейбус, и Коля проводил его глазами: может быть, в нем ехали родители. Он почему-то, как ни странно, подумал о них с нежностью. А потом еще больше: Коля поймал себя на мысли, что и про Сергея Алексеевича тоже думал с нежностью. «Вот еще, — разозлился он сам на себя. — Ни к чему это».
— Ты что, оглох, парень?
Рядом с ним стоял «запорожец».
— Садись, — сказал Здоровяк и приветливо улыбнулся.
Коля, не останавливаясь, прошел дальше. Здоровяк вылез из машины и догнал его.
— Ну ладно выламываться. Кому говорю, садись!
Коля не ответил.
— Ты что, шуток не понимаешь?.. — Он помялся. — Его случайно… зовут не Сергеем Алексеевичем?
— Сергеем Алексеевичем. А вы откуда знаете? — удивился Коля.
— Это мой командир дивизии, — тихо ответил Здоровяк. — Сколько лет мечтал его встретить, а встретил — и не узнал!
Они сели в машину и поехали дальше.
— Мария, слышишь? — сказал Здоровяк. — Помнишь, я тебе про него рассказывал? — Он посмотрел в зеркальце в увидел, что жена его и дочь, прислонившись друг к другу, спят. — Женщины ничего не понимают в военном деле. — И, склонившись к Коле, торопливо, шепотом стал рассказывать: — Мы тогда из окружения выходили, меня тяжело ранило. Тут каждый человек на учете, а меня надо на носилках нести. Вообще, думал, хана. А он внушил, что рана у меня не смертельная… Сам, понимаешь, на носилках нес.
— Сергей Алексеевич говорил мне, что я на его сына похож, — сказал Коля.
— Ты? — Здоровяк повернулся к нему и посмотрел на мальчика. — Ты похож на него, как я на китайского императора.
Коля не обиделся, но его ужаснула мысль, что, может быть, действительно он совсем не похож на Витьку и просто Сергей Алексеевич все это придумал. От одиночества, от тоски по сыну. А он ушел от него. И это его больно ударило и как-то по-новому повернуло к Сергею Алексеевичу, и он стал вспоминать все его рассказы, всю его жизнь и вдруг понял по-настоящему, по-взрослому, какая жестокая была у Сергея Алексеевича жизнь и как он был суров и беспощаден к себе.
И это его так всколыхнуло, что затмило собой все и неожиданно вернуло к отцу. Вспомнил он, как несколько лет назад отец его возил к деду в деревню. Они ездили вдвоем. И дед приказал ему прополоть грядку с морковью, а сам куда-то ушел. А он не хотел полоть, скучно было ему и жарко, и тогда отец прополол грядку вместо него. А когда дед его похвалил, отец промолчал. И теперь Коля понял, что отцу очень хотелось, чтобы он понравился деду, поэтому и промолчал.
И как же он мог так жестоко поступить и по отношению к Сергею Алексеевичу, и к матери с отцом! Ему стало обидно до слез.
— А какой он был? — спросил Коля.
— Не знаю, — сказал Здоровяк. — Я с ним ни разу не разговаривал.
— А храбрый?
— Вел он себя как надо.
Они подъехали к бензоколонке и пристроились в очередь на заправку.
— Ты извини, — сказал Здоровяк. — Нам больше не по пути — я в обратную… Покаюсь перед Сергеем Алексеевичем.
Коля взял чемоданчик, вылез из машины и отошел в сторону. Он видел, как Здоровяк подогнал машину к бензоколонке, как вышел, а следом за ним вылезла его жена, и они о чем-то разговаривали. А у Коли вдруг стало хорошо на сердце и радостно от этой красоты, которая его окружала! И оттого, что он решил вернуться, и оттого, что он скоро, совсем скоро увидит своих родителей и Сергея Алексеевича. Он подхватился и бегом бросился обратно к Здоровяку.
— А-а-а, не уехал еще, — неохотно произнес Здоровяк. — Ну садись, повезу дальше.
— Значит, вы не возвращаетесь? — в ужасе спросил Коля.
— Дочку укачало. — Он что-то хотел добавить, но махнул рукой. — Садись.
— Спасибо, — ответил Коля и с обидой в голосе добавил: — Сам доберусь.
— Ну тогда прощай, — и протянул мальчику руку.
Но Коля прошел мимо его руки. Он еле сдержался, чтобы не заплакать. Только он подумал, как ему повезло, что на его пути встретился этот добрый, милый человек и они поедут обратно вместе, и вдруг… Он никак не мог понять, как же так получилось. Сам сказал, что возвращается, что всю жизнь мечтал встретиться с Сергеем Алексеевичем, и он, Коля, даже представил эту встречу. Никогда он этого не поймет, и никто не заставит его так вот, на ходу, предавать людей. Ведь сам говорил, что Сергей Алексеевич спас ему жизнь, на носилках нес. После смерти Витьки, легко ли?
Родители были ему так рады, что ни о чем не спросили. Только отец сказал: «Завтра у нас рыбалка. Я о ней полгода мечтал. Помнишь, как в прошлом году?» Коля хотел ответить, что в прошлом году рыбалка-то была неудачной, они ведь ничего не поймали, но вспомнил, как им тогда было весело вдвоем, и ничего не ответил. А мама не отпускала от себя весь день, и ему не удалось сбегать к Сергею Алексеевичу.
И попал он к нему только на следующий день.
Коля несмело постучался в дверь к Сергею Алексеевичу, он чувствовал за собой какую-то вину. Незнакомый голос разрешил ему войти. В комнате были двое молодых людей: мужчина сидел на кровати Сергея Алексеевича, а женщина распаковывала вещи. На стульях валялись платья, на полу — маска для плавания и ласты.
— А где… Сергей Алексеевич? — в сильном волнении спросил Коля.
— Значит, уехал, — ответил мужчина. — Ты не знаешь, где здесь хорошее купанье?
— Не знаю, — ответил Коля и вышел.
Сел в большом огорчении на лестничную ступеньку. Егоровна увидела его из окна и сказала:
— Он позавчера утром уехал.
— А мне он ничего не просил передать? — спросил Коля.
— Нет, — сказала Егоровна. — Торопился очень. — И, видя, что мальчик расстроен, добавила: — Подожди, — и протянула Коле два листка бумаги: один совсем маленький, а второй побольше. — Возьми на память.
Коля взял листки и пошел, читая их на ходу. На маленьком было напечатано:
«Уважаемый товарищ! Составляется фотоальбом участников Гражданской войны, который будет храниться в Центральном музее Вооруженных Сил СССР. Просьба срочно прислать заказным письмом четыре фотокарточки размером 9x12 см, в генеральской форме и автобиографию, по адресу: Москва…»
А на большом четким почерком было написано:
«Послужной список Князева Сергея Алексеевича, ген. — лейтенанта в отставке.
Родился в семье каменотеса в 1900 году. В семье было девять детей.
В Советской армии со дня ее основания.
В 1918 году служил в частях на Украине и участвовал в боях против немецких оккупантов и украинских националистов.
В 1920 году был ранен на польском фронте.
В 1921–25 годах служил в военных комендатурах и принимал участие в ликвидации бандитских шаек. Был ранен и по излечении направлен в Академию имени М. В. Фрунзе.
После окончания академии, с 1929 по 1936 год, командовал 81-м стрелковым полком.
В 1936 году уехал в Испанию. Принимал участие в боях под Мадридом. По возвращении на родину был награжден двумя орденами Красного Знамени.
В 1939 году был на Халхин-Голе тяжело ранен и пролежал в госпитале десять месяцев.
В 1940 году был уволен из армии по инвалидности, однако в дальнейшем был вновь зачислен в кадры и назначен командиром 33-й стрелковой дивизии, которая дислоцировалась на территории Литвы, на границе с Восточной Пруссией.
22 июня 1941 года вверенная мне дивизия вступила в бои с немецко-фашистскими армиями. В дальнейшем дивизия попала в крайне тяжелое положение, так как продержалась на границе более суток и была обойдена с флангов врагом. Будучи тяжело раненным, в окружении, 26 августа 1941 года попал в плен. Бежал из плена через четыре месяца…»
На этом послужной список Сергея Алексеевича обрывается… Коля перечитал его снова, им овладело какое-то лихорадочное состояние, и он просто не знал, что делать. Ему так необходимо было разыскать Сергея Алексеевича или хотя бы написать письмо и извиниться перед ним! Он бросился со всех ног к отцу, чтобы спросить, как это сделать. И горько, горько было ему, он бежал и плакал, потому что он устал и у него был трудный день. И все же ему было радостно, что у него в руках эти листки. Теперь уже никто не скажет, что Сергей Алексеевич выдумывал свои истории, как вчера мама, а всякий поймет, какой он замечательный человек.
Хорошим людям — доброе утро
Сегодня у нас праздник. У нас с мамой всегда праздник, когда прилетает дядя Николай — старый друг моего отца. Они вместе учились когда-то еще в школе, сидели на одной парте и воевали против фашистов: летали на тяжелых бомбардировщиках.
Своего папу я ни разу не видел. Он был на фронте, когда я родился. Я его видел только на фотографиях. Они висели в нашей квартире. Одна, большая, в столовой над диваном, на котором я спал. На ней папа был в военной форме, с погонами старшего лейтенанта. А две другие фотографии, совсем обыкновенные, гражданские, висели в маминой комнате. Папа там — мальчишка лет восемнадцати, но мама почему-то любила эти папины фотографии больше всего.
Папа часто снился мне по ночам. И может быть, потому, что я его не знал, он был похож на дядю Николая.
…Самолет дяди Николая прибывал в девять часов утра. Мне хотелось его встретить, но мама не разрешила, сказала, что с уроков уходить нельзя. А сама повязала на голову новый платок, чтобы ехать на аэродром. Это был необыкновенный платок. Дело не в материале. В материалах я мало разбираюсь. А в том, что на платке были нарисованы собаки разных пород: овчарки, мохнатые терьеры, шпицы, доги. Столько собак сразу можно увидеть только на выставке.
В центре платка красовался громадный бульдог. Пасть у него была раскрыта, и из нее почему-то вылетали нотные знаки. Музыкальный бульдог. Замечательный бульдог. Мама купила этот платок давно, но ни разу не надевала. А тут надела. Можно было подумать, что специально берегла к приезду дяди Николая. Завязала кончики платочка сзади на шее, они еле дотянулись, и сразу стала похожа на девчонку. Не знаю, как кому, а мне нравилось, что моя мама похожа на девчонку. Очень, по-моему, приятно, когда мама такая молодая. Она была самая молодая мама в нашем классе. А одна девочка из нашей школы, я сам слышал, просила свою маму, чтобы та сшила себе такое пальто, как у моей мамы. Смешно. Тем более что пальто у моей мамы старое. Даже не помню, когда она его шила. В этом году у него обтрепались рукава, и мама их подогнула. «Теперь модны короткие рукава», — сказала она. А платочек ей очень шел. Он даже делал новым пальто. Вообще я на вещи не обращаю никакого внимания. Готов ходить десять лет в одной форме, только чтобы мама покрасивее одевалась. Мне нравилось, когда она покупала себе обновки.
На углу улицы мы разошлись в разные стороны. Мама заторопилась на аэродром, а я пошел в школу. Шагов через пять я оглянулся, и мама оглянулась. Мы всегда, когда расстаемся, пройдя немного, оглядываемся. Удивительно, но мы оглядываемся почти одновременно. Посмотрим друг на друга и идем дальше. А сегодня я оглянулся еще раз и издали увидел на самой маминой макушке бульдога. Ох, до чего он мне нравился, этот бульдог! Музыкальный бульдог. Я ему тут же придумал имя: «Джаз».
Я едва дождался конца занятий и помчался домой. Вытащил ключ, у нас с мамой отдельные ключи, и потихоньку открыл дверь.
— Поедем в Москву, — услыхал я громкий голос дяди Николая. — Мне дали новую квартиру. И Толе будет со мной лучше, и ты отдохнешь.
У меня гулко забилось сердце. Поехать в Москву вместе с дядей Николаем! Я давно тайно мечтал об этом. Поехать в Москву и жить там втроем, никогда не расставаясь: я, мама и дядя Николай. Пройтись с ним за руку на зависть всем мальчишкам, провожая его в очередной полет. А потом рассказывать, как он летает на пассажирском турбовинтовом лайнере Ил-18. На высоте шести тысяч метров, выше облаков. Это ли не жизнь? Но мама ответила:
— Я еще не решила. Надо поговорить с Толей.
«Ох, боже мой, она еще не решила! — возмутился я. — Ну конечно, я согласен».
— Право, мне смешно. Что он так запал тебе в память? — Это дядя Николай заговорил о моем отце. Я уже хотел войти, но тут остановился. — Прошло столько лет. Ты и знала-то его всего полгода.
— Таких помнят вечно. Он был добрый, сильный и очень честный. Один раз мы с ним заплыли на Адалары, в Гурзуфской бухте. Влезли на скалу, и я уронила в море бусы. Он прыгнул в воду не раздумывая, а скала была высотой метров двадцать. Смелый.
— Ну это просто мальчишество, — сказал дядя Николай.
— А он и был мальчишкой, и погиб мальчишкой. В двадцать три года.
— Ты его идеализируешь. Он был обыкновенный, как все мы. Кстати, любил прихвастнуть.
— Ты злой, — сказала мама. — Я даже не предполагала, что ты злой.
— Я говорю правду, и тебе это неприятно, — ответил дядя Николай. — Ты вот не знаешь, а он не погиб в самолете, как тебе писали. Он попал в плен.
— Почему ты раньше об этом не рассказал?
— Я сам недавно узнал. Нашли новые документы, фашистские. И там было написано, что советский летчик, старший лейтенант Нащоков, сдался в плен без сопротивления. А ты говоришь: смелый. Может быть, он оказался трусом.
— Замолчи! — крикнула мама. — Сейчас же замолчи! Ты не смеешь о нем так думать!
— Я не думаю, а предполагаю, — ответил дядя Николай. — Ну успокойся, это ведь давно прошло и не имеет к нам никакого отношения.
— Имеет. Фашисты написали, а ты поверил? Раз ты так думаешь о нем, тебе нечего приходить к нам. Ты нас с Толей не поймешь.
Мне надо было войти и выгнать дядю Николая за его слова о папе. Мне надо было сказать ему что-нибудь такое, чтобы он выкатился из нашей квартиры. Но я не смог, я боялся, что, когда увижу маму и его, просто разревусь от обиды. Раньше, чем дядя Николай успел ответить маме, я выбежал из дома.
На улице было тепло. Начиналась весна. Около подъезда стояли знакомые ребята, но я отвернулся от них. Я больше всего боялся, что они видели дядю Николая и начнут меня расспрашивать о нем. Я ходил-ходил и все думал про дядю Николая и никак не мог додуматься, зачем он так плохо сказал о папе. Ведь он знал, что мы с мамой любим папу. Наконец я вернулся домой. Мама сидела за столом и царапала ногтем скатерть.
Я не знал, что мне делать, и взял в руки мамин платок. Стал его рассматривать. На самом уголке был нарисован маленький ушастый песик. Не породистый, обыкновенный дворняга. И красок художник для него пожалел: он был серенький с черными пятнами. Песик положил морду на лапы и закрыл глаза. Печальный песик, не то что бульдог Джаз. Мне его стало жалко, и я решил ему тоже придумать имя. Я назвал его Подкидышем. Не знаю почему, но мне показалось, что это имя ему подходит. Он на этом платке был какой-то случайный и одинокий.
— Знаешь, Толя, уедем в Гурзуф. — Мама заплакала. — На Черное море. Дед давно ждет нас.
— Хорошо, мама, — ответил я. — Уедем, только ты не плачь.
Прошло недели две. Как-то утром я открыл глаза, а над моим диваном на стене, где висел папин портрет в военной форме, — пусто. От него осталось только квадратное темное пятно. Я испугался: «Вдруг мама поверила дяде Николаю и поэтому сняла папин портрет? Вдруг поверила?» Вскочил, побежал в ее комнату. На столе стоял открытый чемодан. А в нем были аккуратно уложены папины фотографии и его старая летная фуражка, которая сохранилась у нас от довоенного времени. Мама собирала вещи в дорогу. Мне очень хотелось поехать в Гурзуф, но почему-то стало обидно, что на стене вместо папиной фотографии — темное пятно. Грустно как-то, и все.
И тут ко мне пришел мой лучший друг Лешка. Он был самый маленький в нашем классе, а сидел на высокой парте. Из-за нее виднелась только Лешкина голова. Он сам себя поэтому прозвал: «голова профессора Доуэля». Но у Лешки одна слабость — он болтал на уроках. И учительница часто делала ему замечания. Однажды на уроке она сказала: «У нас есть девочки, которые очень много внимания уделяют своим прическам». Мы повернулись в сторону Лешкиной парты, знали, что учительница намекает на его соседку. А он встал и говорит: «Наконец это, кажется, ко мне не относится». Глупо, конечно, и совсем не остроумно. Но получилось ужасно смешно. После этого я просто влюбился в Лешку. Многие над ним смеялись, что он маленький и голос у него тоненький, девчачий. А я нет.
Лешка протянул мне письмо.
— Перехватил у почтальона, — сказал он. — А то ключ доставать да лезть в почтовый ящик.
Письмо было от дяди Николая. Я совсем расквасился. Сам не заметил, как у меня слезы выступили на глазах. Лешка растерялся. Я никогда не плакал, даже когда схватился за горячий утюг и сильно обжег руку. Лешка пристал ко мне, и я все ему рассказал.
— Про твоего папку — это сущая ерунда. Столько орденов получил за храбрость, и вдруг струсил. Ерунда. А на этого Николая наплюй! Был — и нет. И все. Зачем он вам?
«Нет, этого даже Лешка понять не мог. У него был отец, а у меня его никогда не было. А дядя Николай так мне раньше нравился, — подумал я. — Был — и нет. И все. Веселый Лешка!»
Вечером я отдал письмо маме. Она взяла новый конверт, запечатала туда невскрытое письмо дяди Николая и сказала:
— Скорей бы кончались занятия в школе. Поедем в Гурзуф, и ты будешь бродить по тем самым местам, где бродили мы с папой.
От Симферополя до Алушты мы ехали автобусом. В автобусе маму сильно укачало, и мы пересели на теплоход.
Теплоход ходил рейсом от Алушты до Ялты, через Гурзуф. Мы сели на носу и стали ждать отправления. Мимо прошел широкоплечий краснолицый моряк в темных очках, посмотрел на маму и сказал:
— Вас здесь зальет водой.
— Ничего, — ответила мама. Она вытащила из сумки платочек и повязала голову.
Моряк поднялся в рубку. Он был капитаном. И теплоход отчалил.
Из Гурзуфской бухты дул сильный ветер и поднимал волну. А нос теплохода разбивал волну, и брызги крупными каплями падали на нас. Несколько капель упало на мамин платок. На том месте, где стоял бульдог Джаз, появилось большое пятно. Мое лицо тоже было мокрым. Я облизнул губы и закашлял от соленой морской воды.
Все пассажиры ушли на корму, а мы с мамой остались на прежних местах. Наконец теплоход причалил, и я увидел деда — маминого папу. Он был в парусиновой куртке и матросской тельняшке. Когда-то дед плавал корабельным коком, а теперь он работал поваром в городской чебуречной. Делал чебуреки и пельмени.
Теплоход ударился о деревянный помост, матрос укрепил причальный трос. Капитан высунулся в окошко:
— Привет коку! В Ялту собрался?
— Привет, капитан! Дочь встречаю, — ответил дед и заспешил к нам навстречу.
А мама, как увидела деда, бросилась к нему и вдруг заплакала.
Я отвернулся. Капитан снял темные очки, и лицо у него стало обыкновенным.
— Слушай, братишка, надолго вы сюда?
Я сначала не понял, что он обращается ко мне, а потом догадался. Рядом никого не было.
— Мы, — говорю, — насовсем.
— А… — Капитан понимающе покачал головой.
Я проснулся от незнакомого запаха. Я спал во дворе под персиковым деревом. Это оно так незнакомо пахло. На скамейке сидела мама. Она была одета так же, как вчера. И поэтому мне показалось, что мы все еще в дороге, все еще не приехали. Но мы приехали. Просто мама не ложилась спать.
— Мама, — спросил я, — что мы будем делать?
— Не знаю, — ответила мама. — А в общем, знаю. Завтракать.
Скрипнула калитка, и во двор вошла маленькая, полная женщина в домашнем халате.
— Здравствуйте, — сказала она, — с приездом. Я ваша соседка, Волохина Мария Семеновна. Уж как ждал вас старик! Уж как ждал! Все говорил: у меня дочь красавица. — Соседка как-то непонятно замурлыкала. — Я-то думала, всем отцам их дочери кажутся красавицами. А теперь вижу, что не хвастал…
— Добрый день, — перебила ее мама. — Присаживайтесь.
— Мария! — раздался мужской голос из-за забора. — Я ухожу на работу!
— Подождешь! — грубо ответила женщина и снова повернулась к маме. — Мой, все ему некогда. Такая красотка и без муженька, — продолжала соседка. — Ну, здесь вы не пропадете. На курортах мужчины ласковые.
— Перестаньте, — сказала мама и посмотрела в мою сторону.
— Мария! — снова раздалось из-за забора. — Я ухожу!
Соседка убежала. А мы с мамой позавтракали и пошли гулять по городу. Людей на узких гурзуфских улицах было мало. Местные работали, а отдыхающие сидели у моря. Была очень сильная жара. Асфальт перегрелся и прогибался под ногами, как подушка. Но мы с мамой ходили и ходили. Я молчал, и мама молчала. Мне показалось, что мама хочет замучить себя и меня. Наконец мы спустились к морю.
— Можешь выкупаться, — сказала мама.
— А ты?
— Я не буду.
Море было теплым и тихим. Я плыл долго и все ждал, когда мама крикнет, чтобы я возвращался. Но мама не кричала, а я уже устал. Тогда я оглянулся. Мама сидела, как-то неловко поджав под себя ноги. Я подумал, что мама похожа на раненую птицу. Один раз я нашел на озере утку с перебитым крылом, она также как-то неловко сидела. Я поплыл назад. Вылез на берег. От напряжения у меня дрожали ноги и в ушах сильно стучало. Лег животом на горячие камни и опустил голову на руки. Совсем рядом зашуршали камни, кто-то прошел чуть ли не по моей голове и остановился. Я приоткрыл глаза и увидал ноги в исцарапанных и сбитых от постоянного хождения по камням сандалиях. Я поднял голову: за маминой спиной стояла маленькая девочка и рассматривала собак на платке. Когда она заметила, что я уставился на нее, то отвернулась от собак.
— Тебя как зовут? — спросил я.
— Сойка, — ответила девочка.
— Сойка? — удивился я. — Это птичье имя. А может быть, ты лесная птица из породы воробьиных?
— Нет. Я девочка. Я живу на Крымской улице, дом четыре.
«Ну, Сойка так Сойка, — подумал я. — Мало ли каких имен не придумывают родители для своих детей. У нас, например, в классе учился мальчик, которого звали Трамвай. Его отец был первым вагоновожатым на первой трамвайной линии, проложенной в городе. Это было, можно сказать, историческое событие. В честь этого он дал своему сыну имя Трамвай. Не знаю, как они называют его дома: Трамвайчик, или Трамчик, или Трамваюшко? Язык сломаешь. Комедия. А Сойкин отец, вероятно, охотник».
— Сойка, — спросил я, — твой отец охотник?
— Нет. Он колхозный рыбак. Бригадир.
Мама повернулась, посмотрела на Сойку и сказала:
— Ее зовут не Сойка, а Зойка. Правда? — Девочка кивнула. — Просто она еще маленькая и не выговаривает букву «з».
— До свидания, Зойка, — сказала мама.
— До свидания, Сойка, — сказал я. Теперь мне больше нравилось имя «Сойка». Смешное имя и какое-то ласковое.
Деда дома не оказалось. Он пришел значительно позже, когда на соседнем дворе уже раздавались голоса курортников. Наша соседка сдавала внаем комнаты приезжим. Дед пришел веселый. Он похлопал меня по плечу и сказал:
— Ну, вот что, Катюша — (это так зовут мою маму), — завтра пойдешь наниматься на работу. Я уже договорился. В санаторий, по специальности, медицинской сестрой.
— Вот это хорошо! — сказала мама.
И вдруг дед вскипел. Он даже закричал на маму:
— Долго ты будешь в прятки со мной играть, что у тебя случилось?
Мама рассказала деду про дядю Николая и про то, что он говорил о папе.
— Все это твои придирки к Николаю. Он хороший парень.
— Он был бы плохим отцом для Толи, — упрямо сказала мама.
— Толя, Толя! Семь пядей во лбу. Толя первое время мог бы пожить у меня.
— Я не останусь без мамы, — сказал я. — И она тоже никуда не поедет. Я не люблю дядю Николая.
— А ты-то что? Ты даже не знал своего отца. Николай его обидел. А если Николай прав, если он до сих пор где-нибудь живет там, в чужой стране?
Дед сказал страшное. «Папа живет там, в чужой стране? — подумал я. — Значит, он просто предатель».
— Этого не может быть, — сказал я.
— Много ты понимаешь в людях! — ответил дед.
— Отец, сейчас же замолчи! — закричала мама. — Подумай, что ты говоришь?
Последних слов ее я уже не слышал. Я выскочил из дому и побежал по темным улицам Гурзуфа.
— Толя, Толя!.. — послышался голос мамы. — Вернись!.. Толя-я!..
Я решил тут же уехать от деда, раз он мне такое сказал. Он, видно, меня ненавидит, потому что я как две капли воды похож на своего отца. И мама из-за этого никогда не сможет забыть про папу. У меня не было ни копейки денег, но я прибежал на пристань. Там стоял тот самый теплоход, на котором мы приехали в Гурзуф. Я подошел к капитану и спросил:
— На Алушту?
— На Алушту!
Я думал, что капитан меня узнает, но он меня не узнал. Я немного прошелся по причалу и снова подошел к капитану:
— Товарищ капитан, вы меня не узнали? Мы вчера приехали с мамой на вашем теплоходе.
Капитан внимательно посмотрел на меня.
— Узнал. А ты куда один так поздно?
— Надо в Алушту, срочно. А денег у меня нет, не успел у мамы захватить. Пропустите без билета, а я потом вам отдам.
— Ладно, садись, — сказал капитан. — Довезу.
Я проскочил на теплоход, пока капитан не передумал, и уселся на последней скамейке, в углу.
Теплоход отчалил, качаясь на волнах. За бортом мелькали береговые огоньки. Они все больше и больше удалялись, а впереди было черное ночное море. Оно шумело за бортом, обдавало меня холодными брызгами. Ко мне подошел матрос и сказал:
— Эй, паренек, тебя капитан зовет в рубку.
Я встал и пошел. Идти было трудно, сильно качало, и палуба уходила из-под ног.
Капитан стоял за рулем и смотрел в темноту. Не знаю, что он там видел. Но он смотрел пристально и изредка крутил колесо то в одну, то в другую сторону. Над ним горела тусклая электрическая лампочка, и такие же лампочки горели на носу и на корме теплохода. Наконец капитан оглянулся:
— Ну, что там у тебя стряслось?
Я промолчал. Мне нечего было говорить этому чужому человеку. Но он ко мне пристал, и я в конце концов сказал:
— С дедом поругался…
— Так, — сказал капитан и снова уставился в темноту.
Я начал говорить, что уезжаю к своему приятелю Лешке и там как-нибудь устроюсь, но тут наш теплоход загудел и заглушил все мои слова.
— Так, — снова сказал капитан, — а как же мама? Ох эти гордые сыновья, они всегда думают только о своей персоне, а что бы им подумать о маме?
— Маму жалко, — ответил я.
— А деда не жалко? Старик погорячился, а ты сразу в амбицию.
Я не стал отвечать капитану — ведь он ничего не знал…
— А твой дед славный человек. Чебуреки делает — пальчики оближешь.
— Это не самое главное. — Я со злостью отвернулся.
Навстречу нам шел катер. Он тоже в ответ загудел. Катер был маленький, его почти не было видно в ночном громадном море, только электрические лампочки, которые висели на нем, плыли, раскачиваясь на волнах.
— У него три сына на войне погибли, — сказал капитан. — Здесь, в Крыму, мы вместе воевали. Несколько дней были в бою. Устали и ночью легли поспать, крепко прижавшись друг к другу. А утром встать не можем, примерзли к земле. Поотрывались — и в бой. Они все трое так и погибли в этом бою. Холодно было воевать.
Капитан замолчал. Из-за шума волн и гула машины говорить было трудно, приходилось все время кричать. Мы молчали до самой Алушты. Когда причалили, я повернулся и пошел. Медленно так. Вышел на пристань. Постоял. Потом появился капитан. Он мне сказал:
— Я на твоем месте вернулся бы назад. Нехорошо так. Завтра я к вам зайду и все улажу. Мы с твоим дедом старые друзья.
— Не могу я.
— А я все же на твоем месте вернулся бы. Мать сейчас небось по всему Гурзуфу бегает, тебя ищет. — Капитан закурил. — Привычка с войны. Никак не могу бросить курить. Ну, пошли в обратный рейс. — Капитан бросил папиросу в море и тяжело прыгнул на палубу теплохода. А я следом за ним. Сел на старое место и просидел до самого Гурзуфа. Когда причалили, я услыхал голос деда:
— Костя, ты не видел, мой паренек не уезжал с тобой рейсом на Алушту?
Капитан промолчал. Тогда я сказал:
— Здесь я! — и вышел на пристань.
Мама и дед уходили на работу рано, и я оставался один. Каждое утро я просыпался от одних и тех же слов:
— У-ух ты, зайчишка мой! У-ух ты, зайчишка какой! — Это наш сосед Волохин играл со своим маленьким сынишкой, пока его жена торговала персиками на базаре.
Но сегодня Волохин не играл с сыном, а отчаянно ругал свою жену. Я вышел на улицу. У Волохиных калитка была открыта, и по двору с ребенком на руках расхаживал Волохин — длинный, белесый мужчина. Он помахал мне рукой и заискивающе попросил:
— Моя ушла и пропала. А мне надо уходить. Посиди, пожалуйста, с зайчишкой.
Не успел я опомниться, как «зайчишка» оказался у меня на руках, а Волохина и след простыл.
Ребенок был толстый, лицо у него было как помидор. Я начал его трясти и раскачивать, но он не произносил ни звука. «Немой какой-то, — подумал я. — Ни разу не слышал его голоса». У меня устали руки, и я опустил «зайчишку» на землю. И вдруг он как заорет. Пришлось снова взять его на руки и продержать до прихода Волохиной.
— Мой длинный уже убежал? — спросила Волохина. — Дырявая калоша! Другие мужья с женами на базаре торгуют. А этому неудобно. Он физрук в санатории, и его могут узнать отдыхающие. Начальник!
Я выскользнул в калитку и направился к морю. Шел по набережной и стучал палкой о железную изгородь городского парка, в который никого из местных жителей не впускали. Там построили санаторий. И тут я увидел Волохина — он играл в теннис с толстым мужчиной.
Волохин заметил меня, подбежал к изгороди. Он вытер со лба пот рукой и сказал:
— Работаю. Восстанавливаю нормальный вес у больного. Ну как, моя ругалась?
— Ругалась.
— Жестокая женщина! — Он рассмеялся. — Но хозяйка первый сорт. Во всем у нее расчет. Давай заходи.
— Меня же не пропустят, — сказал я.
— Давай заходи. — Волохин тряхнул головой. — Я дам команду.
Я подошел к входу в парк.
— Ивановна, запомни этого паренька, — сказал Волохин контролерше. — Чтобы всегда, в любой час, его пропускали.
Весь день я проторчал в парке, подавал волейболистам мяч, играл с толстым курортником вместо Волохина в теннис. А вечером, когда вернулся домой, застал у нас Волохину. Она разговаривала с мамой.
— Народу в этом году приехала тьма. Ты почему, Катерина, не сдаешь комнаты? Лишние деньжонки не в тягость карману.
— У нас тесно, — ответила мама.
— Слушай, что я тебе скажу. — Волохина наклонилась к маме. — У меня отдыхающих уже много, в милиции больше не пропишут, а места еще есть. Ты давай оформляй их на свою площадь в милиции, а жить они будут у меня. Десять рублей тебе за это.
— Нет, — ответила мама. — Нам своих денег хватает.
— Даровые же деньги…
— Толя, ты ужинать будешь? — спросила мама.
— Да, — ответил я и посмотрел на Волохину.
— Ишь какие! — сказала она со злостью. — Разыгрывают из себя честных. А у самой-то муженек!.. Это всем известно.
Волохина хлопнула калиткой и ушла. Мы с мамой сидели молча и про ужин забыли. А Волохина стояла у забора и громко разговаривала с какой-то отдыхающей про войну, про то, как ее муж честно воевал, а некоторые сдавались в плен.
На другой день, когда я проходил мимо парка, меня окликнул толстый курортник и позвал играть в теннис. У входа я наскочил на Волохина.
— А, сосед, — сказал Волохин. Он взял меня за плечо и подвел к контролерше. — Ивановна, чтоб больше этого паренька здесь не было. Ходят всякие посторонние. До свидания, дорогой. — И Волохин помахал рукой. — Привет маме!
Я не знал, что делать. Если бы я был взрослым, то подрался бы с Волохиным. Я взобрался на гору к развалинам старинной татарской крепости и просидел там целый день. Когда я возвращался домой, то увидел маму, а в нескольких шагах позади нее дядю Костю. Я не стал их нагонять, а пошел следом.
Так мы шли друг за другом. Дядя Костя почему-то не догонял маму. А я не догонял ни маму, ни дядю Костю.
У калитки нашего дома прогуливался Волохин с ребенком на руках.
— А у этой женщины, зайчишка, — показал Волохин на мою маму, — муж бяка.
Мама ничего не ответила Волохину и прошла в калитку, а к нему подошел дядя Костя.
— Вот что, почтенный, — сказал дядя Костя, — если ты еще раз скажешь эти слова, я тебе… В общем, будешь иметь дело со мной!
— Но-но-но… — Волохин отступал к своей калитке. — Осторожнее! У меня ребенок на руках.
Я подошел вплотную к дяде Косте. Лицо его стало красным. Я подумал, что он ударит Волохина, но он тихо сказал:
— Великолепный негодяй. Прикрывается ребенком.
Мама ждала нас во дворе. Она сказала мне:
— Зря мы приехали в Гурзуф. Все у нас здесь не ладится.
— Да бросьте вы обращать внимание на всяких негодяев! — сказал дядя Костя.
А я подумал, что мама права. Жили бы мы на старом месте, там хоть Лешка был. Он верный друг.
Дядя Костя ушел. Мы с дедом сидели во дворе, когда почтальон принес мне новое письмо от Лешки. Я разорвал конверт. В нем, кроме маленькой Лешкиной записки, оказалось еще одно письмо, в белом конверте, с обратным адресом, написанным не по-русски. Скоро я разобрал, что оно было из Чехословакии. «Странно, — подумал я. — Маме письмо из Чехословакии». Я подержал его в руках, и неясная тревога вдруг овладела мной. Почему-то не хотелось бежать к маме с этим письмом. Но тут мама сама вышла во двор.
— Толя, ты не видел моего платка? — спросила мама. — Ах, как жалко, кажется, я его потеряла. Милый платочек. И память о нашем городе.
— Мама, — сказал я, — тебе письмо из Чехословакии. Леша переслал. Оно прибыло на наш старый адрес.
— Из Чехословакии? — удивилась мама и сразу забыла про платок.
Дед поднял голову. Мама торопливо надорвала конверт, я видел — у нее дрожали руки, и вытащила письмо.
— Почерк Карпа, — сказала она. — Я не могу читать, дрожат руки и мелькает в глазах… Ничего не вижу…
— Толя, читай, — сказал дед.
Я взял из маминых рук письмо. Там было несколько пожелтевших тетрадочных страничек. А первым лежал новенький, белый листок бумаги, исписанный крупными, ровными буквами.
Я начал читать:
— «Дорогой товарищ Катерина Нащокова! Пишет письмо старый чех, дед Ионек. Точнее, пишет не дед, он не знает русского языка, а его внучек Зденек.
Слава богу, наконец-то я нашел вас. Теперь получу ответное письмо, и тогда я успокоюсь.
Пересылаю письмо вашего мужа, погибшего на чехословацкой земле. Я должен был давно отправить вам это письмо, но во время фашистской оккупации письмо у меня хранилось отдельно от конверта с адресом. И конверт пропал, когда фашисты сожгли мой дом. Несколько лет я узнавал вашу фамилию, ведь в письме ее не было. Я писал много писем в Советский Союз, но по одним именам: Карпишек (так мы звали вашего мужа) и Катерина — много ли узнаешь?
Наконец я разыскал одного чеха-партизана из отряда вашего мужа. Он жил в Высоких Татрах. Я поехал к нему. Он меня отправил к другому партизану в Братиславу. В общем, я объездил десять человек. Все помнили русского, а фамилии его не знал никто. Командир партизанского отряда знал, но он погиб. Мой сын знал, но он тоже погиб. А потом, когда узнали вашу фамилию, начали искать ваш адрес. На это понадобилось немало времени.
Дорогая панна Катерина! Приезжайте к нам в гости. Берите сына и приезжайте. Здесь у нас в селе в каждом доме примут вас как родную. Приезжайте, будьте ласковы. Ионек Брейхал».
Я отложил письмо деда Ионека и посмотрел на папин почерк, на листки бумаги, пожелтевшие и высохшие. Они стали как крылья бабочек в коллекции или листья и травы в гербарии. И, не поднимая головы, я начал читать папино письмо.
— «Дорогие Катя и Толя! Давно вы не получали моих писем, а это мое последнее письмо. Больше мне уже не придется ходить по земле. На рассвете я буду в руках гестаповцев. Но сначала по порядку.
Мы возвращались с боевого задания. Бомбили тылы врага. Летели мы в одиночку. Наш самолет получил повреждение и отстал от основной группы. Над Чехословакией самолет загорелся, и я приказал всем прыгать. Последним прыгнул сам.
В ту минуту, когда я приземлился и погасил парашют, меня окружили фашисты. Их было человек десять. Они обыскали меня, отняли пистолет и твое письмо. Документы в полеты мы не брали.
„Один?“ — спросил офицер.
Было раннее утро, только немного начинало сереть, и фашисты не могли точно рассмотреть, сколько человек сбросилось на парашютах. Видимо, они засекли одного меня.
„Один, — сказал я. — Остальные погибли. Там, там“, — я показал на небо.
„Яволь“[1]. — Офицер засмеялся. Он что-то приказал солдатам и побежал с ними к рощице, которая виднелась вдали.
Двое солдат отвезли меня на мотоцикле в город, в гестапо. Там я пробыл десять дней, а потом попал в концентрационный лагерь. Русских в лагере не было. Одни чехи. После гестапо мне было трудно работать: болели руки и ноги. Но не пойти на работу было нельзя. Больных отправляли в госпиталь. А оттуда никто не возвращался. И я работал.
Из лагеря мне помогли бежать чешские товарищи. Они переправили меня в партизанский отряд. Отряд был маленький, всего человек двадцать, и нам приходилось туго. И вот мы взорвали железнодорожный мост, который был очень нужен фашистам. Они через него возили нефть из Румынии в Германию.
На другой день фашисты приехали в село, расположенное поблизости от моста, пришли в местную школу и арестовали целый класс ребят — двадцать мальчиков и девочек. Это было „наше“ село. У нас там жили свои люди. Одним из таких был дед Ионек, отец партизана Франтишека Брейхала. Он нам и принес эту новость.
Фашисты дали срок три дня: если в течение трех дней не появится тот человек, который взорвал мост, дети будут расстреляны.
И тогда я решил идти к гестаповцам. Чехи меня не пускали, они сказали: „Дети наши, мы и пойдем“. Но я ответил, что если пойдет кто-нибудь из них, чехов, то фашисты из мести все равно могут расстрелять ребят. А если придет русский, то дети будут спасены. И я пошел с дедом Ионеком.
Теперь ночь, а утром я пойду к фашистам. Когда ты получишь это письмо, то расскажи всем, как я погиб. Главное, найди моих товарищей по полку, пусть обо мне вспомнят. Все. Уже рассвет. А у меня еще много дел. Сейчас я передам и письмо и конверт деду Ионеку. Он все это сохранит и, когда придет время, отправит вам.
Весь вечер дед читал папино письмо. Потом он долго сморкался, теребил рукой колено и наконец сказал:
— Катенька, мне надо пройтись. Ты не возражаешь? — Он показал на папино письмо. — Я возьму его с собой.
Маме надо было идти в санаторий, чтобы сделать укол одному больному, и я пошел вместе с ней. Не хотелось оставаться одному. На обратном пути мы встретили Сойку, ту самую девочку, которая купалась со мной в первый день.
— У меня ваш платок. Одна тетя его нашла, а я ей сказала: «Я знаю, чей это платок».
Сойка протянула маме платок, та развернула его и посмотрела, в какой раз, на эту собачью выставку.
— Я дарю его тебе, — сказала мама. — Он ведь совсем детский. Собаки.
Я посмотрел на маму и понял: она не хотела, чтобы этот платок возвращался к ней и о чем-то ей напоминал. Может быть, о дяде Николае. А мне все равно было жалко платок. И ведь не маленький я. А жалко. Привык к собакам. Но тут я перевел глаза на Сойку. Что случилось с ее лицом, просто не передать. Какие у нее были испуганные, недоверчивые, настороженные глаза. Она не верила своему счастью. Ей эти собаки нравились, видно, еще больше, чем мне. У меня после этого всю мою жадность как рукой сняло.
— Эту собаку зовут Джаз, — сказал я. — А вот этого маленького песика Подкидыш. Остальным ты сама придумай имена.
— До свидания. — Она торопилась побыстрее уйти. — Я их уже полюбила.
Мы молча дошли до дома. Я разделся и лег спать.
— Мне кажется, что он все время был жив, — сказал я, — а погиб только вчера.
— Спи, Толя. Пересчитай, сколько над нами звезд, и заснешь.
— А ты?
— Мне не заснуть, мне звезды уже не помогают. Я дождусь деда.
На следующее утро я встал рано и ушел на рыбалку. Я любил ловить рыбу. Правда, я был плохой рыбак, вечно зевал, когда начинался клев. Но я любил ловить рыбу. На море тихо. Солнце. И настроение то веселое, то грустное. Можно подумать о маме, о дяде Косте и о дедушке. Можно поговорить с папой. Так, про себя. А сегодня я придумал написать папе письмо. Пусть многим это покажется странным, а я все равно напишу. Мне так захотелось написать ему письмо, я ведь никогда ему не писал. Напишу и отправлю Лешке.
Лешке можно, он поймет.
Тихо на море. Солнце искрится в воде. И никто тебе не мешает — что хочешь, то и придумывай. «Хорошо, что мы с дядей Костей любим море, — подумал я. — И хорошо, что есть такой дядя Костя». Но папе я тоже не могу изменить, и я придумал: буду морским летчиком.
Когда я возвращался, то увидал маму, она шла к пристани.
«В Ялту едет, — догадался я. — В горвоенкомат. Искать папиных товарищей».
Мама была в белом платье, которое давным-давно не надевала, и в белых туфлях на высоком каблуке.
У причала стоял теплоход дяди Кости. Мама поднялась на пирс, и ей навстречу вышел дядя Костя. Мне очень хотелось подойти к ним, но я почему-то не подошел. Я спрятался за будку билетной кассы и смотрел за ними. Я почти ничего не видел, только широкую спину дяди Кости в белом кителе.
Потом теплоход отчалил.
Я долго смотрел вслед теплоходу, пока он не превратился в маленькую белую точку, сверкающую на солнце.
На верхней набережной я встретил отряд артековцев. Они шли строем. В белых рубашках с красными галстуками и в коротких синих трусах. Загорелые. У них был настоящий крымский загар — светло-коричневый. Такого загара нигде не встретишь.
Почему-то, когда артековцы появлялись на улицах Гурзуфа, прохожие останавливались и смотрели на них. И сейчас все остановились, и я тоже остановился. А вожатый артековцев скомандовал, и они громко крикнули: «Всем-всем — доброе утро!»
Мне очень нравилось, что они так кричали.
После встречи с артековцами настроение у меня стало совсем хорошее. Спокойное такое и чуть-чуть грустное, но хорошее.
Белые пароходы
Когда Рите исполнилось двадцать девять лет, она решила, что возраст уже не маленький, что старость не за горами и пора наладить бестолковую жизнь их семьи. Поэтому она сказала своему мужу Глебу и сыну Павлу, что отныне они будут жить, как все люди: в отпуск ездить к морю, вовремя обедать и завтракать и купят телевизор. При этом она выразительно посмотрела на Глеба.
— Пожалуйста, — неохотно сказал Глеб. — Я совсем не против.
— А как я теперь буду вас называть? — спросил Павлик.
Дело в том, что Павлик называл своих родителей по имени. Это повелось еще с того далекого времени, когда Павлик был совсем маленький, а Рита и Глеб такие молодые, что никто не принимал их за настоящих родителей.
Рита подумала, посмотрела на себя в зеркало, взбила прическу и ответила:
— Это может пока остаться по-старому.
Павлик с сожалением посмотрел на отца. В жизни Павлика ничего, собственно, не менялось. В конце концов, не так уж трудно приходить вовремя к обеду и есть какие-то супы и котлеты, хотя, в общем-то, глупо есть эти супы, когда продаются такие вкусные вещи, как колбаса или консервы в томате. Но вот отцу это угрожало гораздо большим.
— Долго ты еще собираешься работать в этой экспедиции? — спросила Рита.
Наступила минута молчания.
— До лета поработаю, — ответил Глеб. — А потом брошу экспедицию, и мы отправимся все вместе к морю.
Этот разговор произошел на квартире Головиных зимой.
Потом Глеб уехал снова в экспедицию на Ангару, а Павлик и Рита продолжали жить в городе. Они ждали лета и часто по вечерам мечтали о море.
Наконец пришло лето, и приехал Глеб.
Рита была на работе. Павлик гулял во дворе.
— Долго ты не приезжал! — сказал Павлик. — Опоздал на десять дней. — Он взял у отца чемодан, и они медленно пошли к подъезду.
Чемодан был тяжелый. Вероятно, отец снова привез образцы железной руды. Но Павлик помахивал на ходу чемоданом, точно пустым. У них с отцом было правило: раз взялся нести, то уж терпи.
— Ну, как руда? — спросил Павлик. — Определили точное место залежей?
— Нет, — ответил Глеб.
Раз отец не хочет отвечать — значит что-то не так. Это Павлик отлично усвоил и не стал больше расспрашивать.
Сколько Павлик помнит себя, столько отец ищет эту руду. Во дворе его прозвали «рудокопом». Раньше отец работал в городе, в институте, а каждое лето во время отпуска уплывал по Ангаре, за четыреста километров, чтобы искать руду. Когда-то там работала маленькая экспедиция, и в ней на практике были отец и мать Павлика. Потом экспедицию закрыли, решили, что крупных залежей руды в том районе нет. Все так решили, кроме отца. И с тех пор он уходил в тайгу.
У других мальчишек отцы уезжали в отпуск на рыбалку или в деревню, а его отец искал в тайге руду. А в прошлом году он переехал на строительство нового сланцевого комбината, чтобы быть поближе к району своих поисков.
Они вошли в квартиру.
— Ну, расскажи про свои дела, — попросил Глеб.
— Перевели в пятый, — ответил Павлик. — Одна тройка — по истории. Понимаешь, история — скучища. В таком-то году, да в таком-то году… В общем я все знаю, а подробности рассказывать не люблю, и за это мне снижают отметки.
— Никогда ты, брат, не вылезаешь из троек.
— Подумаешь, — сказал Павлик, — история…
— Если ты ничего не понимаешь в истории, — ответил Глеб, — то лучше помолчи. Кем бы мы стали, если бы не знали истории. Ты бы, например, не знал, кто такой Колумб или Спартак.
Павлик молчал, делал вид, что отец говорит самые обыкновенные вещи.
— Как мать? — спросил Глеб.
— Хорошо, — ответил Павлик. — Ждет тебя и собирается в отпуск. Шьет летние платья. Несколько штук уже сшила. Купальник купила и беленькую резиновую шапочку, чтобы волосы в море не мокли. А по-моему, не интересно, если волосы сухие после купания. Просил, чтобы купила мне ласты и маску для плавания, — она не хочет. Говорит, научись сначала плавать.
В прихожей хлопнула дверь. Это пришла Рита.
— Молодец, быстро пришла, — сказал Глеб.
— Передвигалась со скоростью реактивного самолета, — ответила Рита.
Они поцеловались. Мать всегда немножко смущалась, когда приезжал отец после длительного отсутствия, и Павлик это понимал. Он стал смотреть в окно.
— Как вы здесь жили? — спросил Глеб.
— Не жили, а ждали, — ответила Рита. — А теперь мы наконец поедем к морю. Ну прямо ужас как хочется к морю! — Она закрыла глаза.
Это был самый подходящий момент для Павлика, чтобы вступить в разговор, и он сказал:
— Что ты закрыла глаза?
— Это серое небо мешает вспоминать море, солнце и пароходы.
— У нас по Енисею тоже ходят пароходы.
— Ну что ты, Павлик, — сказала Рита. — Там совсем другие пароходы. Там все пароходы белые. Понимаешь? Синее море, высокое небо, солнце… И вдруг далеко в море появляется белый пароход. Он ярче солнца, и тебе все кажется, что он пропадет, исчезнет, что не может быть в жизни такой красоты. А он не пропадает. И вот он уже стоит на пристани, и, чтобы тебе стать счастливым, нужно сделать десяток шагов, и ты взойдешь на его палубу. А потом поплывешь по морю…
Глеб промолчал, и Павлик промолчал. Видел, что отец в неважном настроении. И не ошибся. Утром, когда он еще лежал в кровати, услышал разговор родителей.
— Значит, мы опять не поедем? — спросила Рита. — Я собиралась, ждала. Павлик тоже ждал. В институте всем расхвасталась.
— Я сейчас не могу уехать из экспедиции. Потерпи еще месяц.
— Ах, опять двадцать пять! Месяц, еще месяц!.. Я уже жду десять лет. Это выше моих сил. Если ты не устал, подумай обо мне.
— Уехать сейчас из экспедиции я не могу, — сказал Глеб. — Мы ведь сделали еще только три скважины. Столько лет я этого добивался, а теперь, когда мне дали первую буровую, я уеду? Это просто предательство!
— Ты любишь громкие слова. «Предательство»! — сказала Рита каким-то неестественным голосом. — Это смешно, но в доме до сих пор никто не знает даже нашей фамилии. Меня называют женой «рудокопа». Павлика — сыном «рудокопа».
— Ну хорошо, — сказал Глеб. — Хватит.
— Что хорошо? — спросила Рита. У нее все еще был неестественный голос.
— Ты поедешь с Павликом к морю, — сказал Глеб. Пожалуй, он тоже говорил неестественным голосом. — Будешь там купаться и загорать, смотреть на свое синее небо и на свои белые пароходы.
— Хорошо, — сказала Рита. — Я поеду!
— Хорошо, — сказал Глеб. — Поезжай!
Они оба сказали «хорошо», хотя ничего хорошего в их разговоре не было. Из всей этой истории Павлик усвоил только одно: лучше, когда родители разговаривают естественными голосами.
Они приехали в Гагру, сняли комнату и тут же побежали к морю.
По дороге на пляж их остановил старшина — милиционер. Он строго посмотрел и сказал:
— Старшина Нанба. Добро пожаловать к нам в город, но имейте в виду, что у нас женщинам в брюках ходить не полагается: в кино не пускают, в ресторан тоже не пускают.
— Хорошо, — ответила Рита. — Мы только приехали, а в дороге, знаете, удобнее в брюках.
— Удобно — это еще не значит достойно, — сказал Нанба. — Женщина ходит в платье, мужчина — в брюках. Тысячи лет.
— Ну, знаете ли, с тех пор многое изменилось, — сказала Рита.
— Но не в этом, — ответил Нанба.
На пляже собралось много народу, невозможно было найти свободного места. Рита и Павлик стояли в полной растерянности. Их ошеломила эта новизна лиц, эта шумная разноцветная толпа, это сверкающее солнце. Но тут какой-то мужчина в больших зеленых очках потеснился, и они быстро разделись на небольшом клочке земли и побежали в море.
Хорошо Рите — она отлично плавала, а Павлику пришлось барахтаться у берега, среди совсем маленьких ребят. Поэтому ему скоро надоело, и он вернулся к тому месту, где они разделись, и лег загорать.
— Смотри, сгоришь, — сказал мужчина в очках. — Недавно приехали?
— Сегодня, — ответил Павлик. — Мы самолетом прилетели.
— Твоя сестра отлично плавает, — сказал мужчина.
Павлик посмотрел в море и увидел вдали, среди ослепительных морских бликов, беленькую шапочку матери.
— Это не сестра, — сказал он не очень дружелюбно, потому что вдруг неожиданно вспомнил отца. — Это моя мать.
— А-а… — протянул мужчина. — Так-так. Присмотри за вещами, а я поплаваю.
Он стремительно бросился к воде, нырнул в наступающую волну, вынырнул и поплыл вперед. Павлик следил за ним. Сначала мужчина плыл, опустив голову в воду, сильно взмахивая руками, потом поднял голову и подплыл к Рите. Они о чем-то там разговаривали, а Павлик смотрел на них, и настроение у него совсем испортилось. Он скосил глаза на аккуратно сложенные вещи мужчины и увидал бинокль.
Он подумал, подумал и решил воспользоваться биноклем — в конце концов, тот же попросил его посторожить вещи.
Павлик взял бинокль и направил в море. Лица Риты и мужчины сразу стали большими, и казалось неестественным то, что он видит, как шевелятся их губы, а слов не слышит.
Мужчина что-то говорил, а Рита улыбалась.
Павлик ее очень хорошо видел. Даже прямые короткие брови, даже глаза с подкрашенными уголками. Он положил бинокль и отвернулся.
Рита вышла из моря, подошла к Павлику и стала хлопать его влажными, холодными руками по спине.
Павлик поднял голову, посмотрел на мать и улыбнулся. Не мог он не улыбнуться, потому что она была такая веселая, красивая, и все вокруг на нее смотрели.
— Пошли, я тебя буду учить плавать, — сказала Рита.
— Пошли, — ответил Павлик.
Он даже не оглянулся на соседа.
Рита поддерживала его, а он отчаянно бил ногами, лупил руками. Потом он увидал, что их сосед направил на них бинокль. «Смотри, смотри, — подумал Павлик. — Смотри, смотри, как нам весело и хорошо вдвоем. И вовсе мы не нуждаемся, чтобы кто-то посторонний забавлял нас своими разговорами».
— Белый пароход, — сказала Рита.
И Павлик увидал первый белый пароход. Он шел по самой кромке моря, там, где оно сливалось с небом. И было даже непонятно, то ли он идет по морю, то ли летит по небу.
— Ох, здо́рово! — сказал Павлик. — Жалко, нет с нами Глеба.
— Да, — ответила Рита. — Конечно жалко.
В этот же день они отправили Глебу телеграмму со своим адресом. Теперь они каждый день утром, перед тем как идти на пляж, заходили на почту и в окошке «до востребования» спрашивали, нет ли письма Головиной Маргарите Петровне. Но Головиной писем не было. Не писали писем Головиной.
— Ну и ладно, — сказала Рита. — Не пишет — и не надо. Давай теперь два дня не ходить на почту.
Павлик промолчал: два дня не ходить на почту — это было слишком. На следующий день он, ни слова не говоря, завернул опять к почте, но мать остановила его.
— Мы же договорились не ходить на почту, — сказала Рита.
— А вдруг нам пришло письмо, — ответил Павлик.
— Нет там никаких писем, — сказала Рита. — Знаешь что? Давай зайдем на почту вечером, когда прибудет вторая почта.
Павлик неохотно согласился, и они отправились к морю. Настроение у них было неважное.
Когда они стали спускаться на пляж, Павлик увидал мужчину с биноклем — Валентина Сергеевича. Он сидел, точно поджидал кого-то, и смотрел в бинокль в сторону моря.
— Опять этот здесь, — сказал Павлик. — Пойдем в другое место.
— Пойдем, — ответила Рита. — Мне, в конце концов, все равно, где купаться.
Потом они долго купались и долго загорали. А когда вертолет взлетел над ними — вертолетная площадка была тут же, на берегу моря, — Павлик сказал:
— Знаешь что? Пойду-ка я на почту. Вертолет ведь привозит из Адлера вторую почту.
— Возьми мой паспорт, — сказала Рита.
На почте, в окошке «до востребования», девушка уже знала Павлика, поэтому она, вопреки установленному правилу, выдала ему письмо по чужому паспорту.
На конверте рукой Глеба было написано: «Головиной М. П.». В скобках: «Лично для Павлика».
Павлик тут же распечатал письмо и прочел:
«Дорогой Павлик, — писал Глеб. — Жизнь моя протекает без особых изменений. Буровая прошла только двести метров. Работаем медленно. Грунт крепкий — девятой категории! За восемь часов бурения проходим всего два-три метра. А нам надо будет пройти метров семьсот, чтобы выяснить предельную глубину и расположение рудного тела. До железнорудного пласта еще не дошли. Я же пока по-прежнему хожу в тайгу и составляю геологическую карту местности. А то просто смешно — до сих пор нет геологической карты этого района. А здесь ведь полно ценнейших полезных ископаемых. В тайгу я хожу не один, а с двумя помощниками: Кешкой Савушкиным, сыном шофера, и Любой Смирновой, дочерью бульдозериста. Это, брат, такие ребята, что ой-ой-ой! Отличные промывальщики. Кешка — тот тайгу чувствует, выведет из любого болота лучше компаса. Он мечтает, как и ты, быть геологом. А Люба вообще девочка с очень интересной биографией. Она ни разу не была в городе. Все время живет по экспедициям.
У нас здесь прохладно, часто идут дожди, и сильно шумит Ангара. Пиши чаще.
Павлик перечитал письмо и подумал, что мать так долго ждала этого письма, а ей в нем ни слова. Он пошел к морю и еще издали заметил, что мать смотрит в его сторону и, увидав в его руке письмо, радостно улыбнулась и быстро пошла ему навстречу. Она взяла конверт, удивилась, что он разорван, и посмотрела, кому адресовано письмо. Потом все же прочитала письмо одним духом и вернула сыну.
Павлик видел, что у матери совсем испортилось настроение, и подумал, что было бы хорошо, если бы они вдруг оказались на далекой Ангаре, и ничего, что там дождь и холодно. Счастливые какие-то там неизвестные Кешка и Любка, которые вместо него ходят в тайгу промывальщиками: моют породу и составляют геологическую карту с его отцом.
— Как ты думаешь, что сейчас делает Глеб?
— Ищет свою руду, — ответила Рита.
— Нет, он сейчас пишет нам новое письмо — мне и тебе. — Павлику хотелось успокоить мать.
— Тебе, может быть, он и пишет, а мне — нет. Он умеет не думать о том, что ему мешает работать.
Через два дня от Глеба пришло второе письмо. Оно тоже было адресовано Павлику. Хорошо, что он пришел на почту снова один. Когда он возвращался с письмом, его остановил старшина Нанба.
— В нашем городе по улице запрещено разгуливать без рубашки, — сказал Нанба. — Нехорошо, молодой человек. Мы ведь не первобытные люди. Надо иметь скромность и уважение к населению.
Павлик отошел от Нанбы и стал читать письмо отца.
«Дорогой Павлик, — писал Глеб, — пишу это письмо из города. Сижу дома и пишу письмо. Никогда еще мне не приходилось быть дома одному. Слишком тихо. Даже холодильник не стрекочет — выключен. И телефон ни разу за целый день не позвонил. Вот так, брат.
В город я попал из-за нужды. Матюшин не привез труб для буровой. Странный он человек, этот Матюшин. Я ему долго доказывал, что он срывает мне работу буровой. А он мне отвечает:
— Зарплату ты получил вовремя?
— Вовремя, вовремя, — говорю, — и даже премию получил.
— И не волнуйся. На производстве тебя уважают. А эта твоя буровая, прости меня, идет сверх нормы. И что ты все стараешься, стараешься? Ноги свои не жалеешь, руки свои не жалеешь. А ведь они у тебя на всю жизнь одни. Дикий ты человек.
— Сейчас я пойду к начальнику экспедиции, — сказал я. — И все ему выложу про трубы.
— Что ты, понимаешь, Головин, что ты, понимаешь, панику сеешь. Паникер ты, понимаешь. Человек, то есть я, только приехал, устал с дороги. А ты ему вцепился в бороду: подавай трубы.
В общем, пришлось мне самому ехать в город за трубами. И знаешь, получилось это на редкость удачно. Купил новый дизель-мотор для буровой. Сильный дизель — у нас таких в экспедиции нет. Теперь работа на буровой пойдет быстрее. А еще я уговорил начальника управления провести сейсмическую разведку нашей местности. Пиши.
Мать ждала Павлика дома. Он заранее спрятал конверт с письмом в карман рубашки, потому что не знал, что ей говорить.
Рита посмотрела в сторону сына и спросила:
— Получил?
— Да, — ответил Павлик. — Ничего особенного. Все хорошо. Только он скучает и ждет нас.
— Он пишет об этом? — спросила Рита.
— Не то что пишет, — ответил Павлик, — скорее намекает.
Вечером Рита долго не могла заснуть. Тогда она окликнула Павлика — хуже всего, когда не спится, а ты один. Но Павлик не ответил.
Рита зажгла свет и увидела в кармане рубашки письмо. Она оглянулась — не проснулся ли Павлик. Нет, Павлик не проснулся. Он лежал на боку, подсунув под щеку ладонь, совсем как Глеб.
Рита развернула письмо и стала читать. Она надеялась, что в письме есть хоть строчка, хоть полстрочки, где Глеб писал о ней. Она отлично знала Глеба и умела даже читать то, о чем он не писал, а только думал. Но сейчас, в этом письме, ни в словах, ни за словами, о ней не было ни строчки. Видно, Глеб очень обиделся на Риту, раз ничего ей не писал. Видно, он считал, что она не права. Может быть, он подумал, что она, как многие другие, перестала ему верить.
Рита вышла за палисадник и села на скамейку. Было темно. Где-то лаяли собаки, где-то разговаривали. Вышел хозяин и сел рядом с Ритой. Это был совсем старый грузин, маленький, худой, с морщинистым, загорелым, иссушенным лицом. Говорил он с сильным грузинским акцентом.
— Гамарджоба, — сказал старик.
— Что такое гамарджоба? — спросила Рита.
— Редкое слово. По-русски: здравствуй. Но это не совсем точно. Я говорю: гамарджоба! Значит, желаю тебе успеха, победы.
— Хорошее слово, — сказала Рита.
— Раньше, очень давно, — сказал старик, — я подолгу сидел на этой скамейке один. Гулял один, уходил далеко в горы один. И совсем не скучал. А теперь не могу. Думаете, от старости? Стал ты старый, Ираклий, и поэтому тебе тяжело одному. — Старик замолчал.
Рита тоже молчала.
— Теперь мир какой-то беспокойный, — снова сказал старик. — И от этого у людей друг к другу больше нежности появилось.
Старик посмотрел на Риту и понял: она его не слушает. Но он не обиделся, нет. Он встал и сказал:
— Посидите одну минуту. Сейчас я вас угощу домашним виноградным соком.
— Что вы, — ответила Рита. — Спасибо. И вам излишне беспокоиться.
— А, — сказал старик, — какое беспокойство. Когда грузин угощает, он делает это от чистого сердца. Хорошему человеку ничего не жалко.
— А откуда вы знаете, что я хорошая? — спросила Рита.
— Если у человека глаза то грустные, то веселые, но никогда не бывают пустые, то этот человек хороший. Старый Ираклий редко ошибается.
Он ушел, а Рита подумала: «Вот видишь, Глеб, оказывается, я совсем не такая плохая. Это сказал сам старый Ираклий. Как жалко, что его слов не слыхал Павлик, — он бы обязательно написал тебе об этом в письме».
Вернулся старик и протянул ей кружку, наполненную золотистой влагой.
Рита глотнула.
— Подержи его во рту и сделай языком: цэ, цэ, цэ. А? Миндалем пахнет.
— Цэ, цэ, цэ, — сказала Рита. — Вкусно.
Старик взял у нее кружку и допил.
— Теперь все твои мысли узнаю. — Он рассмеялся.
— Дорогой мой, проснись.
Павлик открыл глаза. В комнате стоял Гамарджоба. Так звали Павлик и Рита старика Ираклия.
— Сколько можно спать, дорогой! Вставай скорее.
— Доброе утро, Гамарджоба, — сказал Павлик. Ему нравилось это звучное грузинское слово, и он старался произносить его гортанно, как это делал старик. — А где Рита?
— О! Твоя мать, молодой человек, давно ушла на почту.
— А… — протянул Павлик.
Это была приятная новость. Видно, мать не хотела, чтобы он об этом знал. Видно, она потихоньку от него решила написать письмо отцу.
Старик посмотрел на Павлика и сказал:
— Впрочем, может быть, она ушла, например, на базар. Конечно, она ушла на базар. Сейчас ты встанешь, и я тебе открою один секрет.
Павлик оделся, и они вышли в сад. Старик подошел к миндальному дереву и сильно тряхнул его. Потом каблуком сапога разбил скорлупу одного миндального ореха, поднял сердцевину и отдал мальчику.
— Попробуй, — сказал старик.
Павлик попробовал.
— Вкусно? — спросил старик.
— Горько, — ответил Павлик.
— Это с непривычки, — сказал старик. — Но дело не в этом. Мы берем косточки миндаля — видишь, какие они красивые, продолговатые и плоские, — сушим на солнце, а потом острой горячей иглой пробиваем два отверстия и нанизываем на капроновую нить. А потом мы красим миндальные косточки в нежные цвета. Получаются восхитительные бусы. Такие бусы носили грузинки тысячу лет назад. А дальше: ты эти бусы даришь матери. Сыновья всегда должны что-нибудь дарить матерям.
— Спасибо, — сказал Павлик. — А нельзя ли это сегодня сделать?
— Нет, нельзя, — сказал старик. — Сырой миндаль лопнет от иглы, а прогретый солнцем миндаль крепок, как гранит. Говорят, что у женщины, которая носит бусы из миндаля, доброе и нежное сердце. Миндаль отдает ей свои запасы солнечного тепла. А теперь иди встречай мать.
Павлик бросился было к выходу, но спохватился, что он опять без рубашки.
— Хорошо бы старшине Нанбе поносить такие бусы, — сказал Павлик. — А то проходу не дает. Вчера задержал меня только за то, что я был без рубахи.
— Старшина Нанба строгий человек. Он на государственной службе, — ответил старик. — Но только не спеши судить людей с первого взгляда.
— Как же «с первого взгляда». Без рубашки нельзя, семечками на улице сорить нельзя, в футбол играть на пустыре нельзя…
— Тяжелая жизнь, — сказал старик. — Тяжелая жизнь. Нет, не у тебя, у Нанбы. Все время делать людям замечания.
Павлик пошел к почте. Матери там не было, она, вероятно, ушла на базар.
— Скажите, здесь не было моей матери? — спросил Павлик у девушки, которая выдавала письма «до востребования».
— Была. Но она уже давно ушла, а только что вам прибыло письмо.
Это было снова письмо от Глеба, и снова Павлику. «Ничего, — успокоил себя Павлик, — скоро и мать станет получать письма. Не может же отец в самом деле не ответить ей».
«Радость, радость, радость, радость! — писал Глеб. — Тысячу раз радость! Сейсмическая разведка показала, что в нашем районе есть большие залежи железной руды. Ты понимаешь, какое это счастье! Десять лет я искал руду. Десять лет я искал ее и убеждал всех, что она есть. Всего десять лет. В общем, это пустяк, и мне пришлось совсем нетрудно. Подумаешь, всего десять лет! Как хорошо, что не двадцать, что не всю жизнь, что не две человеческие жизни. А то я иногда думал, что я не успею ее найти и тебе придется продолжать мои поиски. А теперь, теперь мы займемся чем-то более значительным. Мы займемся сверхглубоким бурением. Пройдем в земную кору до пятнадцати километров и дойдем до мантии. Какое красивое и древнее слово „мантия“! Наша земля в ослепительной, огненной мантии с температурой в одну тысячу девятьсот градусов жары. И мы с тобой войдем в эту мантию. И прихватим с собой Кешку и Любу. Пожалуйста, расти быстрее.
Павлик прочел письмо второй раз. От радости у него даже закружилась голова. Наконец-то, наконец-то отец нашел руду!
Павлик выскочил на улицу и побежал в сторону базара, потом решил, что, пожалуй, мать уже вернулась домой, и бросился в противоположную сторону.
И тут он увидел ее далеко впереди себя.
— Рита, Рита! — закричал Павлик и бросился ее догонять.
Но по пути к Рите его перехватил старшина Нанба. Уж такое себе место выбрал старшина, что на базар идешь — проходишь мимо Нанбы, на почту идешь — проходишь мимо Наибы, к морю идешь — тоже проходишь мимо Нанбы.
— Опять нарушаешь порядок!
— У меня письмо, — робко сказал Павлик.
— Письмо не дает тебе права вопить на улице, как дикому горному козлу. Сначала вопишь, потом будешь деревья объедать, а потом людей кусать. Так получается?
— Не буду я никого кусать, — сказал Павлик.
— Это еще неизвестно, — ответил Нанба.
Рита заметила Павлика и вернулась.
— Товарищ старшина… — сказала Рита.
— Одну минуту, гражданка…
— Но это мой сын…
— Все равно одну минуту подождите. Ваш сын хулиганил, и я должен с ним переговорить. Кстати, раз этого не делаете вы…
Рита хотела возмутиться, но потом решила, что лучше просто помолчать.
— Я тебе делаю третье замечание, мальчик, — сказал Нанба. — Все люди обычно предупреждают три раза, а потом принимают более решительные меры. У меня другое правило: я предупреждаю четыре раза, а потом принимаю более решительные меры. Советую тебе больше не хулиганить. — Нанба козырнул им и медленно удалился.
— Рита! — сказал Павлик. — Глеб нашел руду!
Рита схватила письмо и прочитала его один раз, потом второй. Опять о ней ни строчки, ни даже полстрочки, точно ее нет на свете.
— Павел, — сказала Рита, — мы приехали сюда загорать и купаться в море, а не болтаться по улицам и слушать наставления бестолковых милиционеров.
Она шла очень быстро, слишком быстро. Павлик еле поспевал за ней. Всем было известно, что у Риты длинные ноги. Она поэтому выигрывала уже пятый год подряд первое место в городе по конькам.
Они пришли на пляж. Точнее, пришла Рита, а Павлик прибежал. Рита на ходу сбросила платье и туфли и бросилась в море. И плавала там целых два часа. Она легла на спину и лежала без движения. А если к ней кто-нибудь подплывал, она тут же уплывала еще дальше в море и снова ложилась на спину.
В общем, в конце концов она заплыла так далеко, что неподалеку от нее появились дельфины. И тогда к ней подплыл на лодке матрос спасательной службы и попросил ее вернуться на берег.
Все, все на пляже смотрели, как Рита плыла к берегу в сопровождении лодки.
Наконец она вышла на берег. А матрос — при ближайшем рассмотрении это оказался паренек лет четырнадцати — сказал ей в спину:
— Прошу вас, гражданка, так далеко больше не заплывать.
Хуже всего, когда делают замечания при всех. Это Павлик знал отлично. Но Рите было не до замечаний.
Через несколько дней от Глеба пришло новое письмо.
«Этой ночью случилось несчастье. Я проснулся от колокольного звона. Оделся в одну минуту и выскочил. Вижу — горит моя буровая.
Бросились все ее тушить, заливали водой, но поздно. Сгорела до основания. Буровой мастер Захаров заснул. Он еле успел выскочить из огня. Новый дизель, тот, что я привез из города, в огне лопнул. Теперь будут разбираться, что да как. А ведь мы почти пробурили до контрольной глубины, до семисот метров. А теперь надо начинать все сначала».
Потом Павлику пришло еще одно письмо.
«Это, брат, такая печальная история, — писал Глеб. — Бурового мастера Захарова и шофера Савушкина, отца Кешки, будет судить товарищеский суд. А меня и Любу Смирнову записали в свидетели. Дело в том, что Захаров часто пил водку. Его уговаривали, воспитывали, но он все равно продолжал пить. Тогда решили так: не продавать ему водки в магазине экспедиции. Если вытерпит, то хорошо, а нет — пусть уезжает. Надоело с ним возиться.
Накануне пожара Люба встретила шофера Савушкина, он только что приехал на катере со Стрелки. Они остановились. Люба спросила Савушкина про Кешку. И тут к ним подошел Захаров. Небритый такой, заспанный.
— Привез? — спросил Захаров у Савушкина.
Люба заметила, что Савушкин подмигнул ему. Она никак не могла понять, зачем он ему подмигивает. А Савушкин опять подмигнул.
— Пошли, — сказал Захаров. — Нас ждут. — Он засмеялся. — Нетерпеливые стаканы нас ждут!
И только тогда Люба увидела, что карманы брюк у Савушкина сильно оттопырены. Там были бутылки. Теперь ей все стало ясно: они торопились пить водку. А потом Захаров будет бегать по поселку и вопить разные песни.
Все удивлялись, откуда Захаров берет водку, когда в магазине экспедиции ему ее не продают. Оказывается, ему Савушкин привозит. Савушкин — такой хороший Савушкин, отец Кешки, — и обманывает всех.
— Савушкин! — окликнула Люба. — Подожди!
Савушкин остановился, а Захаров пошел дальше.
— Савушкин, зачем вы привезли водку?
Савушкин сделал круглые глаза.
— Да какая же это водка? Что ты! Разве водку можно? Пару пива взял, жажда мучает.
Он врал, и Люба не стала его слушать.
— Люба! Ты погоди так сурово. Ты никому не говори… про пиво. Захаров упросил. А тут, сама понимаешь, возникнет лишний разговор. Ты ведь девчонка башковитая.
Любе надо было бы рассказать об этом сразу, а она не рассказала. Пожалела Кешку. А Захаров напился во время смены, видно, закурил и бросил горящую спичку. Вот буровая и сгорела. Потом, когда она всем рассказала, что Савушкин возил водку Захарову, то он обозвал ее предателем. Вот такие дела, брат. А суд будет завтра. После суда я тебе напишу.
Рита стирала дома белье, потом гладила белье, потом читала книжки. От Глеба письма не было — видно, еще суд не состоялся. А может быть, погода нелетная, и поэтому нет писем.
На море второй день бушевал шторм. Купаться было нельзя, волны захлестывали пляж, они разбивались о камни и падали на набережную мелким дождем.
Павлик бегал под этим дождем.
— Нехорошо, — сказал старшина Нанба.
— Что нехорошо? — удивился Павлик.
Опять этот Нанба придирался к нему.
— Это не замечание. — Нанба даже улыбнулся. — Дружеский совет. Нехорошо так долго бегать под этим дождем. Вода холодная, можно простудиться.
— Что вы! — ответил Павлик. — Вода теплая. У нас летом в Енисее вода в десять раз холоднее, и то я купаюсь.
— Значит, ты издалека, из Сибири?
— Из Сибири. У меня мать и отец геологи.
— Ай-ай-ай! — сказал Нанба. — Такая красивая женщина — и вдруг геолог.
— А что же тут особенного? — спросил Павлик.
— Ничего особенного. Многие считают, что красивые женщины не умеют работать, — сказал смущенно Нанба. — Отсталые люди.
— Воюет мантия, — сказал Павлик и кивнул на море.
— Что ты сказал? — переспросил Нанба.
— Мантия, — говорю, — воюет.
— А, — сказал Нанба. — Что это еще за мантия?
— На глубине пятнадцати километров в земле находится расплавленная масса. Ее температура около двух тысяч градусов жары. И она иногда начинает там бушевать. Ну и тогда на морях начинаются штормы или ураганы, или вдруг вулканы извергаются. Когда я вырасту большой, мы с отцом, — Павлик на секунду замолчал, — и с матерью тоже будем заниматься глубоким бурением, чтобы открыть тайну мантии.
Мимо них прошел Валентин Сергеевич. Павлик поздоровался с ним.
— Между прочим, этот гражданин мне определенно не нравится, — сказал Нанба.
— Почему? — спросил Павлик, хотя и ему «этот гражданин» совсем не нравился.
— Человек, который каждый год приезжает на курорт «соло», то есть один, не вызывает у меня восхищения. Где его жена и дети? Нехорошо, если человек думает только о своей персоне.
Когда Павлик прибежал домой, то застал у них Валентина Сергеевича.
— Валентин Сергеевич, — сказала Рита, — приглашает нас в кино. Быстро переоденься и пойдем.
Павлик посмотрел на человека «соло». Он был одет в модные узенькие брюки и в белую шуршащую рубашку, а на шее у него был повязан черный платок. Он был высокий, с сильными руками.
Но Павлик смотрел на него, а видел отца. В старом костюме, в котором он ходил в будни и в праздники. У него никогда не было лишних денег, потому что лишние деньги все эти десять лет он откладывал на свои экспедиции в тайгу.
— Ну, что же ты тянешь? — сказала Рита. — Собирайся быстрее.
— Я не пойду в кино. — Он хотел сказать матери, что ему совсем не хочется идти в кино с Валентином Сергеевичем, но побоялся прямо сказать так и добавил: — Лучше я посижу дома, а потом схожу на почту.
Валентин Сергеевич промолчал. В общем, ему-то было все равно, пойдет Павлик с ними в кино или не пойдет.
— Я не стану тебя уговаривать, — сказала Рита. — Если хочешь, сиди дома.
И они ушли — Рита и Валентин Сергеевич.
На почте Павлик получил наконец письмо от отца. Письмо было очень длинное, и Павлик долго его читал.
«Суд над Савушкиным и Захаровым состоялся и принес много огорчений, — писал Глеб. — Захарова уволили с работы и исключили из экспедиции, а Савушкину сделали хорошее внушение. Ну, в общем, я сейчас тебе опишу все подробнее, чтобы ты сам во всем разобрался.
В тот день я встал рано утром, волновался перед судом: Кешку мне было жалко. Он последние дни убегал от меня и Любы. Встал я и пошел в столовую. А там в окне, где выдают вторые блюда, работает Кешкина мать — Анна Семеновна Савушкина. Раньше она всегда встречала меня приветливо и старалась побольше положить еды. Даже неудобно было, столько она накладывала мне еды. Целую гору моей любимой жареной картошки.
Подошел, улыбнулся. Хотелось ее подбодрить и себя, точно все по-старому между нами.
— Здравствуйте, Анна Семеновна! — говорю.
А она делает вид, что меня не замечает. Смотрит мимо меня.
— Анна Семеновна, — говорю, — вы за что же на меня сердитесь? Ваш муж поступил нечестно, а вы сердитесь. Не ожидал я от вас этого.
Она молчит. Протянул я ей чек на завтрак. А она мне подает завтрак; но на тарелке вместо целой горы моей любимой жареной картошки — горсточка лапши. А ведь она знает, что я эту лапшу ненавижу. Обидно стало. Плевать мне было и на картошку и на лапшу… Я от волнения и есть-то не хотел. Но обидно было, что Анна Семеновна оказалась такой глупой женщиной.
„Неужели, — думаю, — не понимает, что Захарова и Савушкина за дело судят?“
Вернулся домой. Там меня уже ждала Люба.
— У меня Кешка был, — сказала Люба.
— Очень хорошо, — говорю. — Как он, почему не заходит?
— Он просил за отца. „Ты скажи на суде, что ты не видела, что у них было в бутылках, — сказал он. — Может быть, там на самом деле было пиво, а не водка. И тогда отца оправдают“. А как же справедливость? — спросила я его. Сам говорил, что справедливость — это самое главное в жизни.
— Ну а что Кешка? — спросил я.
— А Кешка сказал, что справедливость тут ни при чем. За справедливость надо бороться, говорит, когда из-за одного человека страдает другой. А тут никто не страдает.
— Нет, Люба, — сказал я. — Кешка не прав. Справедливость и в большом и в маленьком одинаковая. А мы сейчас боремся с тобой за самую большую справедливость, за справедливость, которая нужна не только тебе или мне, а всем-всем людям. Кешка это поймет, и Анна Семеновна, и, может быть, даже Савушкин поймет.
Суд состоялся около конторы, прямо на улице. Собралось много народу. Они о чем-то разговаривали и ждали суда.
На конторском крыльце стоял стол, накрытый красной материей, а справа и слева от крыльца по одной скамейке.
В стороне от всех я увидел Захарова и Савушкина. Они стояли под деревом и молча курили. Видно, им не хотелось разговаривать друг с другом, но разойтись им тоже вроде было нельзя. И войти в общую толпу они не могли. Здесь, в общей толпе, было теплее, уютнее, но они не могли войти в эту толпу.
Наконец на конторском крыльце появились трое. Судья — главный механик Костин, заседатели — бригадир строителей Терешин и заведующий гаражом, бывший военный моряк Мальков.
Разговоры утихли. Костин откашлялся и тихо сказал:
— Начнем, пожалуй. — Он посмотрел в сторону Захарова и Савушкина и Громко добавил: — Садитесь на эту скамейку! — Он еще раз откашлялся и уже повеселее добавил: — А сюда прошу товарищей свидетелей. — Костин показал на вторую скамейку. — Прошу, товарищи!
Я увидел, как прошла женщина, которая первая подняла тревогу в ту ночь. Потом прошел начальник пожарной охраны. Тогда я тоже пошел к скамейке. Рядом со мной шла Люба. Она делала очень широкие шаги, чтобы идти в ногу со мной, и мне все казалось, что ноги у нее разъедутся и она упадет.
— Люба Смирнова! — сказал кто-то из толпы. — Солидный человек!
В толпе засмеялись. Люба плюхнулась на скамейку рядом со мной.
— В общем, суд у нас будет короткий, — сказал Костин. — Как мы назовем поведение Захарова и Савушкина? Предательством нашему делу.
— Ишь куда хватил! — крикнул Савушкин. — А ты знаешь, что я всю войну прошел?
— Тихо, тихо! — сказал Мальков. — Здесь этим никого не удивишь.
— Вот именно, — сказал Костин.
— Ты нам докажи, что они виноваты доподлинно. Захаров — ясно. Захарова пора проучить, а вот Савушкин? — крикнул Матюшин. Он стоял в первом ряду толпы. — Мы своего в обиду не дадим!
— Так здесь же свидетели, — ответил Костин. — Они все видели.
— А ты им учини опрос как полагается! — выкрикнули из толпы.
Костин откашлялся и повел опрос свидетелей.
Сначала он задавал вопросы женщине, и та рассказывала, как она увидела, что буровая горит, и побежала звонить в колокол.
После нее выступил начальник охраны. Он сказал, что Захаров нарушил противопожарные правила. Во-первых, он курил на буровой, во-вторых, он спал на буровой, точно находился у себя в спальне, и, в-третьих — и это самое ужасное, — он был пьян.
— А ты видел, как я пил? — огрызнулся Захаров.
— Может, ты водку и не пил, но, как говорил наш великий писатель Антон Павлович Чехов: „Водку он не пил, но сильно пах ею“.
Все засмеялись, а Костин сказал:
— Вот именно!
Потом я рассказал о том, как Захаров работал: когда не пил — хорошо, когда напивался — плохо.
А потом вызвали Любу. И она рассказала, что встретила Савушкина и у него в карманах была водка, а Захаров все торопил его и говорил: „Нас ждут нетерпеливые стаканы“. Все снова засмеялись, и Захаров тоже засмеялся.
— А ты-то чего смеешься? — спросил Костин. — Вот выгоним тебя из экспедиции, тогда посмеешься.
— Не имеете права, — сказал Захаров. — Кто вы такие? Милиция? Советская власть? Какая-то девчонка наговорила, а они поверили. Уши развесили.
Савушкин вдруг взметнулся:
— Правильно говорит Захаров! Не имеете права! Девчонке поверили, а может быть, эта девчонка все заливает. По глупости врет. Ребята, а? Девчонке верите, а мне нет! Не возил я водку. Пиво — да. Пиво возил, а водку ни-ни!
— Такая маленькая, а уже ловка на людей наговаривать! — крикнул Матюшин. — Дайте ей по макушке и отправьте домой, пока не заплакала.
— Правильно. Пускай не лезет не в свое дело! — поддержал кто-то Матюшина из толпы.
— Тихо, тихо! — снова сказал Мальков. — Размахались! Я вот был на фронте, так нас один паренек вывел из окружения, в лесу мы заблудились. Я его до сих пор помню. Всю дорогу у нас ни крошки хлеба не брал. А здесь Люба тоже за правду борется, а вы ее за это хотите по макушке ударить.
— Вот именно, — сказал Костин.
Стало тихо, и в тишине Костин сказал:
— Эх, Савушкин, Савушкин! На девочку руку поднял, на подружку своего сына. Решил выкрутиться. Чистоты в тебе нет, смелости нет. А тебе я, Захаров, отвечу: да, милиции у нас нет. Но она нам и не нужна: мы с тобой без милиции справимся. А вот насчет власти ты ошибаешься. Мы тут есть самая высшая власть — народная власть! А теперь, Савушкин, говори всю правду. Не признаешься — хуже будет!
— Говори, говори! — закричали все. — Нечего хвостом вертеть! Говори!..
— Была водка… — сказал Савушкин. — Точно, возил.
А после суд вынес решение: Захарова за пьянство с работы уволить и из экспедиции исключить, а Савушкина оставить с испытательным сроком.
К Любе подошел второй заседатель, Терешин, и крепко пожал ей руку, потом подошел Мальков и тоже пожал ей руку. А потом к ней стали подходить все рабочие подряд. Они жали ей руку и хвалили за правильное поведение. Хлопали по плечу, улыбались ей. Только я боялся, что они оторвут у нее руку.
А я, брат, на этом суде понял, что правильное всегда победит. Жду тебя и Риту.
Да, совсем забыл. На Иркутской ГЭС перекрыли плотину, чтобы повысить уровень воды в Иркутском море. А у нас на Ангаре вода сразу сильно упала, и я увидел на дне реки гребни руды. Это, вероятно, выход руды на поверхность».
Если бы Павлик получил это письмо на день раньше, он тут же побежал бы к матери. Ведь она так ждала привета от Глеба. А теперь она в кино с этим Валентином Сергеевичем.
Павлик вернулся домой, положил письмо отца на самое видное место и ушел. Он гулял по городу и мечтал, как он вызовет Валентина Сергеевича на соревнование по плаванию и обгонит его. Или лучше он вызовет его на силовую борьбу и какой-нибудь хитрой подножкой победит его. И все будут ему хлопать: и Нанба, и Гамарджоба, и мать.
Рита пришла из кино и сразу стала читать письмо Глеба. И вдруг она прочла целую строчку про себя, ту самую строчку, которую она так долго ждала.
Но и не это было самое главное. Самое главное было в другом.
«Да, совсем забыл, — писал Глеб. — На Иркутской ГЭС перекрыли плотину, чтобы повысить уровень воды в Иркутском море. А у нас на Ангаре вода сразу сильно упала, и я увидел на дне реки гребни руды. Это, вероятно, выход руды на поверхность».
«Глупый Глеб, глупый Глеб! — подумала Рита. — Он не догадался, что основные залежи руды на дне Ангары. Поэтому он и не мог так долго их найти».
Рита выскочила во двор.
— Гамарджоба! — закричала она. — Куда убежал Павлик?
— Не знаю. А что случилось?
— Ничего не случилось, — ответила Рита. — Просто мы сегодня улетаем домой. Через полчаса надо уехать, чтобы успеть на вечерний самолет.
Старый Гамарджоба не стал расспрашивать: раз ничего не случилось — значит не случилось. Хотя он-то понимал, что случилось что-то очень важное и хорошее. Он тут же побежал ловить для Риты и Павлика такси.
Когда он вернулся на такси, Рита и Павлик поджидали его на улице. Их чемоданы стояли рядом.
— Даже не посидели перед дорогой, — сказал старик. — Современная спешка. — Он поцеловал Риту, поцеловал Павлика, и те уехали.
— Пожалуйста, побыстрее, — сказала Рита шоферу. — Мы опаздываем на самолет.
— Есть побыстрее! — ответил шофер и дал полный газ.
Но тут раздался пронзительный милицейский свисток, машина резко остановилась, и перед ними появился возмущенный старшина Нанба.
— Товарищ водитель, — сказал Нанба. — Почему превышаете скорость?
— Дорогой Вано, — сказал шофер, — люди опаздывают на самолет.
— Я тебе не Вано, а старшина милиции. — Нанба заглянул в машину и увидал там Риту и Павлика.
Рита не стала смотреть на Нанбу, а Павлик ему улыбнулся как знакомому.
— Мы опаздываем на самолет, — сказал Павлик. — Мы улетаем к папе!
— Как лицо официальное, я не принимаю это во внимание, оправданий у шофера нет. — Нанба снял фуражку. — Но как человек, я все отлично понимаю. Езжайте, пусть будет, что я ничего не видел. Счастливый путь!
Когда они немного отъехали, шофер сказал:
— Зверь на службе, но сердце имеет доброе. Я с ним на фронте был. Интересно. Воевал, воевал, ни одного абхазца не встретил. И вдруг узнал, что в соседнем батальоне тоже абхазец воюет. Год не говорил по-абхазски. Говорю комбату: «Разреши поговорить с земляком». Разрешил, только, говорит, на военные темы ни-ни — фашисты подслушивают. Подозвали мне абхазца к телефону, и это оказался Вано Нанба. Интересно. Мы оба от радости чуть не заплакали. Никак не можем наговориться. Ну и конечно, про наступление поговорили. А фашисты, говорят, наш разговор на пленку записали и Гитлеру отправили, чтобы там открыли тайну нового шифра советских. Интересно. Никто ничего не понял. Абхазский язык очень трудный.
Дорога шла вдоль моря, и Рита снова увидела белый пароход.
— Смотри, Павлик, белый пароход! — сказала Рита. — Так мы и не покатались на нем.
Но Павлику уже было не до парохода.
Больше всего ему хотелось сесть в самолет и лететь к отцу.
Это был не такой простой полет. Они летели сначала на Ил-18 до Москвы, потом на Ту-104 до Красноярска, а потом на вертолете до экспедиции.
Они летели над морями, равнинами, лесами, горами, а небо все время было светлое, и на крыльях самолета отражалось солнце. Точно наступил какой-то бесконечно длинный день. А все дело в том, что они летели на восток — навстречу солнцу. Они летели, обгоняя время, и прилетели в экспедицию как раз к началу рабочего дня.
Они вылезли из вертолета, и у них от долгого полета закружилась голова, и они не сразу рассмотрели в толпе встречающих Глеба. А он узнал их, но никак не мог поверить, что эти загорелые люди, спустившиеся откуда-то с неба, и есть его дорогие, долгожданные жена и сын.
— Ты знаешь, Глеб… — сказала Рита.
Она хотела сказать о том, что руда находится на дне Ангары, но тут она посмотрела на Глеба и поняла, что он все знает.
Она поняла даже больше, поняла, что Глеб об этом знал уже тогда, когда писал им последнее письмо. Просто он хотел, чтобы она догадалась об этом сама, чтобы ей потом не было больно и обидно всю жизнь, что она осталась в стороне.
Они вышли к берегу Ангары. А на противоположном берегу, на том далеком берегу, уже стояла маленькая, рубленная из дерева буровая. Треск ее дизелей был так незначителен, что Рита и Павлик его не слышали. Но для Глеба он звучал как гимн, как самая нежная, милая его сердцу музыка.
И тут они увидали новенький белый катер. Он шел по направлению к буровой.
— Откуда у вас такой катер? — спросил Павлик.
— Нам дали его для установок буровых по Ангаре, — ответил Глеб.
— Ну вот, — сказала Рита. — Теперь у нас наконец есть свой белый пароход.
…А далеко в Гагре на скамейке у дома сидел старый Гамарджоба. Он держал в руках капроновую нитку и нанизывал на нее раскрашенные миндальные косточки.
«Жалко, что не успел подарить бусы Рите», — подумал старик.
Мимо прошел старшина Нанба. Он приложил руку к козырьку фуражки и почтительно сказал:
— Добрый вечер, отец!
— Добрый вечер, начальник. Присядь, отдохни.
Нанба сел.
— Скажи мне, пожалуйста, почему ты сегодня задержал машину с моими гостями? — спросил старик. — Я видел издали.
— А, — сказал Нанба. — Очень быстро ехали. Жизнью человека рискует. В мирное время. Завтра поймаю этого шофера, отберу у него права.
Когда Нанба ушел, старик подумал о том, что все же у людей стало больше нежности. Гораздо больше.