Сборник фантастики и приключений составлен из новых работ сибирских писателей М, Михеева, В. Колупаева, Р. Кошурниковой, Д. Константиновского, Г. Прашкевича, а также молодых авторов из Томска и Новосибирска — А. Кубатиева, Н. Курочкина, А, Шалина, С. Смирнова и других. Действие остросюжетных рассказов и повести, как правило, развивается на территории Сибири и Дальнего Востока. Сборник рассчитан на самый широкий круг читателей.
© Западно-Сибирское книжное издательство. 1983
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
Трудно припомнить такое время, когда бы не существовал интерес к научной фантастике: кажется, всегда выходили ежегодники «Фантастика», «НФ», а в последние годы — и сборники региональной фантастики. Расширилась сеть Клубов любителей фантастики, выросли свои кадры. Уральцы, например, с гордостью отмечают, что сборники «Поиск» (Свердловск, 1980; Пермь, 1981) составляются целиком из произведений местных авторов. Несколько лет назад и Западно-Сибирское книжное издательство выпустило книгу «Ошибка создателя», в которую вошли произведения В. Колупаева, Г. Прашкевича, Д. Константиновского. В Новосибирске выходили авторские сборники фантастических повестей и рассказов М. Михеева, В. Колупаева, Г. Прашкевича, сборники «Собеседник», обязательно включавшие в себя фантастические рассказы, научно-популярные статьи и очерки.
В Сибири живут фантасты, ставшие известными в шестидесятых— семидесятых годах, публикующиеся и в центральных издательствах, и за рубежом. Клуб любителей фантастики «Амальтея» (Новосибирск) имеет свой «печатный орган» — ежемесячную страницу в газете «Молодость Сибири». Часть «амальтейцев» печаталась не только в периодике, но и в сборниках «Дебют», «Собеседник» (Западно-Сибирское книжное издательство). Клубы любителей фантастики действуют в Томске, Абакане, других городах Сибири.
Словом, в нашем регионе сейчас достаточно и авторов, и любителей фантастики. Имен Михаила Михеева, Виктора Колупаева, Геннадия Прашкевича, видимо, хватило бы для того, чтобы обеспечить успех любой новой книге. За последние годы появились и новые имена, знакомые читателям по периодике и сборникам «Дебют», «Собеседник», «НФ» (изд. «Знание») — Николай Курочкин, Алан Кубатиев, Борис Штерн, Анатолий Шалин…
Не случайно в критике появился термин «сибирская волна» наряду с «московской», «ленинградской», «уральской» и другими «волнами» в научной фантастике. О «сибирской волне» писали известные критики Е. П. Брандис, Т. А. Чернышева. Фантастика Сибири разнообразна и талантлива, и ее вполне можно рассматривать как отдельное явление, Однако это не значит, что «сибирская волна», как и любая другая, представляет собой нечто изолированное, замкнутое. Как и вся советская фантастика, НФ Сибири никогда не отрывалась от большой литературы. Многие фантасты с успехом выступают и в других жанрах: Михаил Михеев пишет детективы, Геннадий Прашкевич известен как прозаик и поэт, Николай Курочкин недавно выпустил книгу реалистических повестей…
Фантастика сегодня привлекает писателей самых разных направлений. Во-первых, она позволяет вводить в повествование нетрадиционного героя: пришельцев, жителей иных планет, машин, роботов, андроидов, киберов, неведомых науке существ…
Во-вторых, фантасты выбирают нетрадиционное место действия: океан, космос, другие (вымышленные и вычисленные) миры, вся Вселенная. В-третьих, помимо привычных прошлого и настоящего, на равных правах вводится будущее время, что позволяет нам по-новому взглянуть на прошлое и глубже осмыслить день сегодняшний.
Сибиряки описывают родные места, более суровые жизненные условия, чем, скажем, у жителей Юга или столицы, по-своему оценивают характеры изображаемых людей. Писатель, живущий в городе студентов Томске или в новосибирском Академгородке, отличается своеобразным подходом к самой науке и ученым.
Есть у фантастов и свои секреты. В рассказах Виктора Колупаева, например, мы видим наших современников, а в слегка замаскированных псевдонимами фантастических городах всегда проступают черты его родного Томска. На первый взгляд, реалистично и узнаваемо все, кроме какой-нибудь детали. Смотрите: время— настоящее, место — известный город, герои — фактически мы с вами, а рассказ тем не менее фантастический! Стремясь глубже раскрыть образы персонажей, писатель пользуется фантастическим допущением. Вот перед нами женщина, наделенная способностью незримо и неслышно входить в дом, где поселилась беда, чтобы помочь чужому человеку; вот — лирический герой, говорящий от лица автора, готовый принять на себя всю тяжесть переживаний горожан, не думая о себе.
Для Колупаева важна не «сверхъестественная» способность человека сама по себе, он показывает, как меняется человек и его окружение с изменением всего лишь одной черты внутреннего или внешнего облика. Философская углубленность, стремление осмыслить важнейшие» вопросы бытия отличают все рассказы Колупаева. Он пишет о Любви, о Счастье, подбирает новые слова и ситуации.
Михаил Михеев представлен в сборнике рассказом из цикла «Милые роботы», уже знакомого читателю. Позицию писателя определяет само заглавие: роботы для Михеева — не враждебные человеку и человечеству создания, но постоянные помощники, соучастники наших будущих дел. Теплым юмором и сочувствием к герою проникнут рассказ «Школьный уборщик». Кто он, этот работник неквалифицированного труда? Какую роль играет он в обычной школе, замечает ли кто-нибудь его присутствие? Уборщика не волнуют эти вопросы. Он — часть школы, каждодневной жизни детей, без них его существование теряет всякий смысл. Конечно, описанные Михеевым роботы пока еще остаются принадлежностью фантастики. Но кто поручится, что фантастика эта не станет явью?
Повесть Геннадия Прашкевича написана строго реалистично, с большим знанием природы Дальнего Востока. Автор исподволь подводит нас к невероятному событию, переворачивающему жизнь героев. Конечно, не ради внешней экзотики появляется в повести легендарное морское животное. «А был ли Краббен?» — вправе спросить читатель. Да не столь важно! Важнее поведение людей, проявление характеров в невероятной и опасной ситуации.
Прашкевич — поэт, и это особенно заметно в его лирических описаниях океана и прибрежных мест. Он использует широчайшую палитру красок, рисуя восход солнца, игру света на поверхности воды, изменение камней, растений, животных, на которых попадает солнечный луч. Противопоставляя образы рассказчика и Серпа Иваныча (не менее легендарного, чем сам Краббен!), показывая различную реакцию двух непохожих людей на одни и те же события или природные явления, писатель достигает значительного эффекта. Юмор, окрашивающий многие страницы повести, помогает снять напряжение в самых драматических эпизодах.
По-разному решают поставленные проблемы писатели молодые. Николай Курочкин склонен к юмору, иронии, что не мешает ему говорить и о серьезных вещах. Пожалуй, наиболее впечатляет рассказ-памфлет «Оптимальный вариант». Суперкомпьютер лишен умения лгать, хитрить, изворачиваться, вести двойную игру. Машина принимает на веру предвыборные обещания американских политиков и предлагает им на практике осуществить все обещанное… Совсем иначе решены рассказы «Стихийный гений» и «Орден дальнейших успехов», герои которых заставляют вспомнить «чудаков» Василия Шукшина.
В сборнике представлены произведения самых разных жанров и тематики. Морально-этические проблемы решают персонажи Алана Кубатиева, Борис Штерн пишет о вечном конфликте между создателем и его созданием; есть в сборнике экологический рассказ Давида Константиновского, фантастический детектив Сергея Смирнова, лирическая притча Анатолия Шалина. Словом, сколько авторов, столько и вариантов фантастического. Собрав столь непохожие повести и рассказы под одной обложкой, мы надеялись показать богатство и разнообразие сибирской фантастики, ее прочную связь с родным краем и одновременно связь со всей советской литературой.
ВЕТЕР И СМЕРТЬ
ДВА ВЗГЛЯДА
На скамейке Лагерного сада сидел человек средних лет и курил сигарету. Человек чувствовал себя уютно, чему немало способствовала солнечная и теплая погода начинающегося «бабьего лета». По аллеям и дорожкам сада неспешно прогуливались люди. Да и то сказать… Куда здесь было спешить? Разве что к обрыву, который когда-то опасно срезал берег Маны, а с недавнего времени стал объектом раскопок и стесываний согласно генеральному плану городского архитектора. В скором времени обрыв должен был превратиться в плавно опускающиеся к реке террасы, облицованные гранитом.
Человека звали Петром Ивановичем, работал он старшим преподавателем кафедры аналитической химии в политехническом институте, что отстоял от Лагерного сада всего на каких-нибудь сто метров. У Петра Ивановича было «окно» между двумя занятиями. Домой идти не хотелось, да, по правде говоря, его никто и не ждал там в такое время. Вот он и сидел, рассеянно глядя в заречье, разноцветьем уходящее в какую-то беспредельность туманно-сиреневого цвета с чуть заметным золотистым оттенком.
Особые заботы не отягощали его умиротворенную сейчас душу. Предстоящее занятие не вызывало тревог. А обыденные дела, если они и были на самом деле, унеслись куда-то прочь, словно дав своему хозяину возможность полтора часа побыть наедине с природой. На уединение здесь, конечно, рассчитывать не приходилось. Но вид проходящих мимо людей не раздражал. Напротив, все казались милыми и добрыми, удивительно молодыми и интересными. Словно ласковость какая-то опускалась на людей в Лагерном саду. И бабушки с детскими колясками, в которых преспокойно спали их внуки и внучки, выглядели не старушками, а лишь чуть пожилыми женщинами, все девушки были сказочно красивыми, парни сильными и, конечно же, возвышенными душой, дети веселыми, но не шумливыми.
Хорошо-то как, подумал Петр Иванович. И правильно. Жизнь должна быть солнечной и красивой. Вернее, она должна быть всякой. Но все же хорошо, когда она вот такая счастливая.
Петр Иванович загасил сигарету и откинулся на спинку скамейки. Все, все сейчас было хорошо. А если впереди и маячили какие-то трудности и неприятности, то ведь на то он и человек, чтобы их преодолевать, бороться, не хныкать, а действовать. Золотое марево застлало глаза, и музыка гордо умирающего леса, цветов и трав переполнила его существо, на невидимых, невесомых крыльях вознесла в вышину неба. Петр Иванович сидел с закрытыми глазами. Он знал, что этих полутора часов ему теперь хватит даже на противную слякоть октября. Мысли, общие, не конкретные, но важные и необходимые, скользили в его голове. Так в нем создавалась психологическая установка на ближайшее будущее.
И вдруг словно черная тень перечеркнула спокойное течение мыслей.
Что-то случилось…
Петр Иванович открыл глаза и выпрямил спину, огляделся по сторонам. Ничего вокруг не изменилось. Так же светило полуденное солнце, все те же бабушки, что и минуту назад, катали в разноцветных колясках своих внучат, все те же девушки и парни беспечно прогуливались по дорожкам. И все же что-то изменилось.
Настроение…
Почему-то исчезла легкость в душе. И сияние золотого леса уже не казалось чудом, а лишь последним усилием умирающей природы, безнадежным и словно бы лживым.
Перемена в настроении была неожиданной и неприятной. Все предыдущее уже начало казаться пустой фантазией, самовнушением, простой припиской к действительности, которая на самом деле обыденна и примитивна. Петр Иванович пытался вернуть прежнее настроение, что ему и удалось, но лишь на секунду, не более. И тем оглушительнее показалась снова наступившая безжалостная пустота вокруг. Мимо прошла старуха, еле переставляя ноги, рывками толкая перед собой коляску, в которой надрывался в плаче ребенок. Девушка, злая и некрасивая в своей злости, кричала на парня. А тот лениво и отсутствующе теребил противную бороденку, совсем не идущую ему. Ребятишки затеяли возню, очень уж похожую на обыкновенную драку.
Мир рассыпался на глазах.
«Да что же это? — удивился Петр Иванович. — Конечно, — подумал он, — я смотрю на все не так, как другие. Я вижу не так. Но ведь это и естественно. Нет двух одинаковых взглядов на окружающее. Есть сходные, похожие, но не абсолютные же! Я населяю мир своими образами, но ведь не могу же я сделать злую девушку доброй, а с трудом бредущую старуху вполне еще приятной женщиной».
Испуг проходил. Что-то возвращалось. Что-то прежнее, светлое и радостное. И тот парень с уродливой бородкой вдруг подхватил свою девушку под мышки, что-то шепнул ей, причем, когда он говорил, бородка очень даже шла ему, и закружил девушку на месте. И с каждым оборотом улетучивалась злость девушки и делались красивее черты ее лица, уже радостного и счастливого. А глядя на них, и старушка зашагала бодрее, стала даже чуть выше ростом, ребенок в коляске перестал заливаться плачем, а ребятишки уже не дрались, а с пронзительным криком неслись к кустам. Кричали они от восторга, потому что кому-то из них пришла в голову интересная мысль о новой, наверняка никому ранее не известной игре.
Мир восставал из праха. Но Петр Иванович чувствовал, как все напряглось в его душе, — ему приходилось насильно удерживать чуть было не погибшее настроение. А мысль о необходимости усилий убивала сами усилия, напрасно растрачивала силы.
К студентам идти было еще рано. Но и сидеть уже не имело смысла. Петр Иванович нагнулся было за портфелем, с тем чтобы уйти из Лагерного сада как можно скорее и даже не глядя по сторонам. Это, конечно, явилось бы маленьким поражением. Но ведь и вся жизнь состоит из маленьких поражений и маленьких побед. Стоит ли обращать внимание на происходящее вокруг. Достаточно и того, что студенты снова не подготовятся к занятиям, и нужно будет думать, что делать, чтобы два часа не пропали даром.
— Разрешите присесть, — раздалось рядом с ним.
Петр Иванович вздрогнул и поднял голову. На скамейку, впрочем, и не дожидаясь разрешения, уже caдился молодой человек, стройный, с очень красивым лицом, одетый просто, но с какой-то неуловимой на первый взгляд претензией на изящество.
— Пожалуйста, — растерянно ответил Петр Иванович, так и не нагнувшись за портфелем, стоявшим на пыльном асфальте рядом со скамейкой.
Молодой человек просвистел что-то веселое и насмешливое.
— Сдыхает природа-мать, — внезапно сказал он с какой-то ленью в голосе, так не вязавшейся с его только что звучавшим бравурным свистом. — И ладно!
Он не обращался непосредственно к Петру Ивановичу, но тот счел необходимым возразить странному молодому человеку.
— Почему же: сдыхает? Природа увядает. И происходит это всегда с великим достоинством.
— Только дерево, умирая, благоухает, — процитировал молодой человек.
— Да, это так, — не нашелся что ответить Петр Иванович.
— Бред собачий, — уверенно произнес молодой человек.
— Отчего же бред? — спросил Петр Иванович и чуть было не вздрогнул еще раз, встретившись с глазами незнакомца.
Да незнакомца ли? Ведь и в первый раз он вздрогнул не от того, что вопрос прозвучал внезапно. Нет. Голос был знаком. Удивительно знаком. Но среди приятелей Петра Ивановича, голоса которых врезались бы ему в память, таких молодых не было. Друзья старели вместе с ним. И еще этот взгляд, гнетущий, тяжелый, подавляющий, так не идущий к элегантному виду самого незнакомца. Нет, не незнакомца… Отгадка была где-то совсем рядом. Несомненно, что и тот узнал его, или делал попытки вспомнить, где же они встречались. Причем не случайно, не мельком, а часто, запоминающе.
— Постойте-ка! — воскликнул молодой человек. — Уж не Ветругин ли ваша фамилия?
— Ветругин, — подтвердил Петр Иванович, и что-то оборвалось в его сердце. Он вспомнил. Вернее, не вспомнил, потому что он никогда не знал этого молодого человека, он знал его отца. Давно, лет двадцать назад. И радости ни от этого знакомства, ни от этой встречи не было. — А вы — Расковцев…
— Расковцев, Расковцев, — подтвердил молодой человек.
— Удивительно, — пробормотал Петр Иванович.
— Это уж точно. Удивительно, как вы похожймна своего сына. Мы с ним одно время были хорошо знакомы, учились в Университете.
— У меня нет сына, — сказал Петр Иванович.
— Как же! — воскликнул Расковцев. — Петька. Мы же с ним в одной группе учились. Вы же Ветругин? Иван… э-э… Отчество ваше не помню. Вернее, и не знал никогда.
— Петька… Петр Иванович — это я и есть, — сказал Ветругин.
— Но ведь не может же быть, чтобы и фамилия совпадала, и лицо. Согласитесь… Да ведь и вам мой фамилия знакома!
— Извините, — пробормотал Ветругин, — мне нужно идти. — Но даже не сделал попытки встать. Уйти было необходимо и в то же время никак нельзя. А в чем тут дело, он еще не понимал. Двадцать лет, вдруг дошло до него. — Двадцать лет! — пораженно воскликнул он. — Вы говорите, что учились с неким Ветругиным в Университете. Где же это было?
— Здесь, в Усть-Манске. И действительно лет двадцать назад.
— Это я двадцать лет назад учился в Университете, — твердо сказал Петр Иванович.
— Вы?! — расхохотался молодой человек. — Вы… вы двадцать лет назад учились в Университете?! — Он задыхался от смеха. — Но ведь на очное отделение принимают до тридцати пяти, а вам двадцать лет назад было уже, наверное за сорок. Вы что-то путаете, папаша!
Сердце у Петра Ивановича сдавило безжалостно и больно. Уйти, скорее уйти. Но мысль, зарождавшаяся, еще не оформившаяся даже в догадку, удержала его.
— Мне тогда было двадцать, — просто сказал он.
— Двадцать?! — удивился молодой человек. — Двадцать… Что же это получается? Выходит, что это я с тобой учился!
— Евгений, — не то спросил, не то сказал утвердительно Петр Иванович.
— Петька! — вскричал молодой человек. — Петька! Ну ты сдал, сдал… Куришь, пьешь, прожигаешь жизнь! Спортом не занимаешься!
— Женька, — Тихо сказал Ветругин. — А мне показалось, что ты — это твой сын.
— Сын, сын, есть и сын, — подтвердил Расковцев. — Пьет, негодяй. На себя не похож. Восемнадцать лет, а уже развалина.
— Отчего же так? — искренне огорчился Петр Иванович.
— Я, видишь ли, тому причиной. Бред собачий! Во взглядах на окружающий нас дерьмовый мир мы расходимся. Поэтому, живя со мной в одной квартире, он не пить не может. А пусть уходит!
— Как же это так? В восемнадцать лет…
— И ушел ведь уже, негодяй. На глаза не показывается. Пить, говорят, бросил. Передавали мне его высшую мечту: никогда не встречаться с отцом. Вот ведь воспитала школа! Семья, скажешь, куда смотрела? А туда и смотрела! Ленка-то… Помнишь Ленку?
— Нет, — едва слышно ответил Петр Иванович.
— Ну да она появлялась у нас в общежитии… Не помнишь, что ли? Склероз? С биолого-почвенного. Хохотунья была…
— Хохотунью помню…
— Женились мы. Через пять лет умерла. И никакой болезни не нашли. Медицина! Сам не будешь здоров, врачи не вылечат!
Петр Иванович пристально взглянул на Расковцева. Да… Женьке врачи не нужны. Это уж точно. Молод и вызывающе здоров. Расковцев перехватил взгляд. Что-то на мгновение смешалось в нем, какой-то импульс неуверенности выдали его глаза. Но он тотчас же овладел собой и долго не отводил своего тяжелого взгляда. Петру Ивановичу стало страшно. И уже чувствовал он, как сникает, надламывается, стареет, словно время понеслось вскачь.
— Ты чего, Петька, — не выдержал Расковцев. — Ты это… Врачи не вылечат, если сам не будешь здоров.
Петр Иванович молчал.
— Странный у тебя взгляд, — все же смешался Расковцев, — словно любишь ты меня всей душой, словно силу мне какую отдаешь. Да ведь только мне ничего от тебя не надо. Я и без тебя силен. Я, если хочешь знать, и не болею даже никогда. Я себя держу в норме. Да что с тобой, Петька?
— Значит, умерла Елена? — только и спросил Ветругин.
— Умерла… Ну и что? Все умрем. Что из-за этого страдать-то? Ты вот помнишь нашу группу? Степаненко, например, помнишь? Мы с ним в Марграде на одной площадке жили. Вселился в квартиру, был человек как человек. И за год его скрутило. Я к нему уж и почаще заходил. В шахматы, поговорить… Поддержать хотел. Не помогло.
— Не помогло, значит? — переспросил Петр Иванович. Он уже не смотрел в глаза Расковцеву, глядел мимо его лица, так, рассеянно, ни на чем сознательно не останавливаясь, но видел многое. Все тот же гордо увядающий лес, незнакомых, но очень симпатичных ему людей, свет в их настроении, легкость движений, понятное дружелюбие. Или не видел, а чувствовал? И даже не чувствовал, а хотел, чтобы так и было в этот чудесный и чуть было не испорченный осенний день. Но он чувствовал и другое. Стон деревьев за спиной, раздраженный разговор, слов которого невозможно было разобрать, крик заходящегося в плаче ребенка. И туда, за его спину, смотрел Расковцев.
— Не помогло, — донеслось до Петра Ивановича. — Слизняки, моралисты! Жизнь в силе, а они ее хотят лаской взять. Разговоры, дебаты, дискуссии, любовь, дружба до гроба, каждый человек — Человек. — Расковцев сделал на последнем слове ударение. — Чушь все это! Идет вот пара. А что у них на уме? A-а… То-то. На уме-то у людей грязь, дрянь, вонь, дерьмецо! Они думают, что я не вижу. Да я любого насквозь. Я все дерьмецо-то его чувствую. Яви он его миру, на него как на прокаженного смотреть будут. А так он идет, и в морду ему не смей!.. Да что в морду? Морду-то он оботрет, умоет. Снова чистым станет. А вот в душу ему, в душу! Душу-то не ототрешь! Не-ет, не ототрешь…
Петр Иванович посмотрел Расковцеву в глаза. И не хотелось этого делать и было зачем-то нужно. Расковцев вильнул было взглядом, но выдержал, рассмеялся даже, сказал:
— Да нет, Петька, ты не думай ничего такого. Я в души людям не плюю. Я на них просто… Живут и пусть живут. Мне-то что? Они меня не спрашивали, так что и мне дела нет до них. Ну уж ты-то, по глазам видно, людей, человечков то есть, любишь. Любишь, любишь! Не отказывайся. Ты на этом уже и религию себе построил и богу-тр Своему молишься. А если кто шарахнет тебя, так у тебя и объяснение, оправдание готово. Потому как человек человеку брат и все такое прочее…
— Закрой, Женя, глаза, — попросил Петр Иванович.
— Что закрыть?
— Глаза, говорю, закрой.
— Ишь ты! Я закрой, а ты мне по морде и след твой простыл.
— Ты, Женя, руки мне свяжи… Для страховки…
— Хе-хе… Нет, Петька, ты не ударишь. Не ударишь, не ударишь! Ты сам себя ударить позволишь, а уж другого ни за какие коврижки.
— Закрой, — попросил еще раз Петр Иванович.
— А мне на тебя смотреть хочется. Ты меня ободряешь. Ведь сил уж нет иногда вокруг смотреть. Тошно. А ты вот словно омолодил меня. Приятно и правильно.
— Закрой, закрой, — шепотом сказал Петр Иванович, — А сам слушай. У тебя слух тонкий, я знаю.
— Чудишь, Петька, — недоверчиво сказал Расковцев.
— Чудю.
— Ну, если уж ты очень просишь, — нехотя согласился Расковцев и на мгновение закрыл глаза.
На мгновение словно что-то вздохнуло облегченно в душе Петра Ивановича, но Расковцев уже открыл свои глаза.
— Ну и что!
— Мало, Ты закрой и слушай.
Расковцев было замялся, но подчинился.
Ветругин смотрел в молодое лицо своего бывшего друга, но сам весь сосредоточился на слухе, и именно на звуках, которые раздавались за его спиной. Там что-то менялось. Ребенок ли замолчал, лес ли перестал стонать… Или еще что… Но там все менялось. Менялось! Уходила тоска, уходило недовольное, злое, этим и несчастное. Расковцев было шевельнул веками, но Петр Иванович шепнул: «Слушай», и тот снова подчинился. И недовольно сложенные губы его расплылись в улыбку.
И тут все кончилось. Расковцев открыл глаза и пристально уставился на Петра Ивановича.
— Слышал? — спросил Ветругин.
— Что я слышал?
— Вот именно. Что ты слышал?
— Лес шумел, смеялся кто-то… не помню, еще что.
— А сейчас?
— Шумит. Что ему не шуметь. Сдыхать будешь, так поневоле зашумишь, заорешь, взвоешь.
— И все?
— Ты это брось, Петька. Конечно, с закрытыми глазами минор, идиллия, да только ведь с закрытыми глазами век не проживешь. Жизнь нужно бдить зорко. Нет уж, пусть другие на нее глаза закрывают, а меня так просто не возьмешь.
— А ты когда-нибудь раньше закрывал глаза? Просил кто-нибудь тебя об этом?
Расковцев посмотрел на Ветругина подозрительно.
— Закрывал. Лена просила. Она когда умирала, я, само собой, рядом сидел. Смотрю, смотрю на нее, а она и скажет: «Закрой глаза». Не отвернись, а именно: закрой глаза. Закрывал, Тут вроде последней воли, отказать нельзя.
— Значит, просила она тебя?
— Просила, ну и что? Тебе-то что до этого?!
— Ничего, — пожал плечами Петр Иванович. — Еще кто из твоих знакомых или друзей, родственников умер или состарился?
— А! Все старятся. Мрут, как мухи! И чего людям не живется? На работе и в подъезде «последние прощания» уже надоели. Хоть увольняйся и съезжай с квартиры. Кругом одни старики и старухи. Язва какая-то моровая. Мы вот с тобой одногодки, а разве кто поверит? Тебе все шестьдесят, если не больше, а мне так тридцать дают. Никто и не верит, что мне уже сорок.
— Тебе сейчас даже двадцать можно дать.
— Двадцать? Ну, двадцать не внушает доверия. А к тридцати и я, и все другие уже привыкли.
— Я пошутил. Ты, Женя, выглядишь ровно на тридцать.
— Это уж точно, — довольно расхохотался Расковцев. — А зачем все-таки просил меня глаза закрыть? Взгляда не выдерживаешь? Все люди так. Ты на него посмотрел, а он аж весь съежился, посерел, морщинками покрылся, волосы поседели. Мразь на душе у людей, вот они и не любят, когда на них в упор смотришь. И ты не любишь…
— Ты смотри, Женя, смотри и рассказывай. Про себя говори, про друзей, знакомых. Мне это интересно.
И я на тебя смотреть буду. И здорово-то как! Нашлись на земле два человека, которые друг другу в глаза смотрят и взгляда не отводят.
— Да ты всерьез, что ли?
— Совершенно всерьез. Кто там у нас еще в группе-то учился?
— В группе? Леонидов. Работал я с ним с годок. Вообще-то я там дольше работал, А вот он со мной с годок..
— Умер.
— Сердце не выдержало.
— Еще кого видел? С кем работал? Ты говори. Интересно…
Расковцев начал рассказывать, но Ветругин плохо его слушал. То есть он, конечно, слушал, но в то же время думал о своем. Смятение, догадка, доказательство… Ведь Расковцев своим взглядом убивал людей. Не мгновенно, это бросилось бы в глаза. Медленно, сам того не сознавая. Или сознавая? Нет, скорее всего невольно. Но от этого не легче. Что же делать? Связать? Обманом увести в милицию? Вот вам, дорогие товарищи сотрудники милиции, убийца. Своим взглядом он убивает людей. Нелепость. Ведь меня же первого и отправят в сумасшедший дом. Свести его к светилам медицинского мира? Во-первых, не пойдет, а, во-вторых, как исследовать эту способность? Где аппаратура, соответствующая случаю? Да и на время экспериментов он ведь может и задавить в себе эту способность, скрыть ее.
А в груди что-то разрасталось болью.
— … вот я и говорю, спортом-то он ведь почти и не занимался. Все некогда, все работа, все люди…
Убить его. Слово-то какое! Ведь убить зло, но все равно — убить! Тут самое простое и понятное — не справлюсь. Но хоть руку подниму. Руку подниму на зло, а для других — на человека. На глазах у детей, у молодых людей, на глазах у людей просто. А как им понять? Как им объяснить? Зло уничтожить злом! Или добротой? Ах, как это сложно. На добро отвечать добром— это понятно. А на зло злом? Бороться со злом его же оружием? Да не становишься ли ты сам при этом по другую сторону роковой черты? В бою — понятно, хоть и страшно. Страшно не страхом, а душевной болью. Там запальчивость, там вера, там правда. А здесь? Когда Зло незаметно, когда невозможно показать его людям явно. Когда при одном только намеку чудовищем в глазах других окажешься сам…
— Ну и взгляд у тебя, Петька…
…но и оставить все так нельзя. Что же делать? Следить за ним? Не спускать глаз? Но ведь зло тем и выигрывает, что добро в честной борьбе с ним отдает ему свою силу. А само зло так не поступает. Оно совершеннее, оно более приспособлено, оно вправе пользоваться всеми запрещенными приемами, а добро — только честностью. Оно не может перенять подлые приемы борьбы, иначе превратится в свою противоположность…
— Я перестану рассказывать, если ты будешь на меня так смотреть!
— Нет, нет, продолжай, Женя.
— У меня все в душе переворачивается от твоего взгляда!
В этом и слабость добра. Ведь говорят же: «Что-то ваше добро все побеждает, побеждает, а победить никак не может!» А ведь правда. Когда наступит полная победа? И наступит ли? Все же наступит, иначе зачем бороться. Добро доброе. И не потому ли оно часто терпит поражение, что все же переступает черту, и зло, как феникс, возникает из противостоящего ему добра. Так что же ему остается? Что же остается добру…
— Ты, Петька, думаешь, что я не понимаю, не чувствую!
Что остается добру? Чему оно может приказывать?.. Боль, боль, боль… На кого оно имеет права?.. Невероятная боль… Только себе… Такой боли и не бывает… Только себе! Добро, оно в себе и для других… Что же это… боль… Значит, можно пожертвовать только собой… Только честно, чтобы зло само превратилось в добро… Черта с два! Черта с два оно превратится! Черта с… два… Как это… бо…
— Больно, Петька! Что ты со мной делаешь?!
Зло, послушай боль, боль добра. Добро, оно хрупкое, оно нежное, его сломать — пару пустяков, ну, раз плюнуть. Оно для других красиво. А внутри-то ведь оно — сама боль!
— Пе-е-е!!!
Оно ведь какое!.. Оно ведь все отдает, оставляя себе только боль. А если все вокруг — добро…
— Нет, Петька, нет! Не от этого умерла Лена. Не от этого!
У добра есть тихая, спокойная, благородная работа… Есть и проще… Несложная… Трудная… Есть и невыносимо трудная… Ах, как больно…
— Она просила меня не смотреть на нее… Я знал и не знал… Я и сейчас знаю и не знаю… Так это правда?!
— Правда, — через силу прошептал Петр Иванович.
— Не верю. Никогда не поверю. Не могу поверить… Не вынесу… Да и не хочу! Никогда не захочу!
А ведь был выход… Просто уйти… Всего хорошего, Женя… Может, еще и встретимся… Боль… последняя… конечная… никогда уже не будет боли.
Свет и тьма…
Когда к Лагерному саду подкатила «скорая», возле скамеечки уже собралась обычная толпа. Переговаривались, шептались, вздыхали. Но никому не пришло в голову заплакать. Жаль, конечно. Но ведь бывает. Умер вот старичок… Сердце, что поделаешь, Стремительный век.
Лишь один человек вел себя странно. Молодой, атлетически сложенный, он все время жмурился, хотя и стоял спиной к солнцу, закрывал глаза ладонью, старательно не смотрел на людей, и от этого казалось, что глаза его блудливо бегают. Но он действительно не хотел смотреть на людей, разве что на Петра Ивановича… Но Петр Иванович уже не мог почувствовать его взгляда.
Занятия у студентов одной группы политехнического института в этот день были сорваны по неизвестной причине. Лишь на другой день узнали, в чем дело. Заведующему кафедрой пришлось срочно ломать расписание, а женщина-профорг долго ловила преподавателей, чтобы собрать с них деньги на венок. И почти каждый говорил: «Ну надо же так… Ни с того, ни с сего… Никогда ни на что не жаловался. Выглядел молодцом…»
А в Марграде, в одной из образцово-показательных школ преподавателю химии на уроке выжгло глаза. Что-то не то он смешал во время опыта. Что-то не то он там сделал. Что-то не то… Не то…
И никакой видимой связи не было между этими двумя событиями: смертью в Лагерном саду и несчастным случаем в школе. Разве что… Ветругин и Расковцев учились в Усть-Манском университете. Так ведь это когда было…
ЛЮБОВЬ К ЗЕМЛЕ
Стена объемного телевизора на мгновение вспыхнула ослепительным голубым светом, заколыхалась и, медленно расширяясь, заполнила комнату. Эспас поудобнее устроился в глубоком кожаном кресле и вытянул ноги. Ему всегда доставляло удовольствие смотреть последние известия. Голографическое изображение переносило его из одного уголка Земли в другой, кидало в глубины океана и в бездну космоса. Он ощущал себя участником событий, в которых никогда бы не смог участвовать на самом деле. И это было приятно.
Эспас уже несколько месяцев жил в затерянной среди гор на берегу моря гостинице. Он никогда не уходил от нее дальше, чем на километр, стараясь не смотреть на площадки с глайдерами, сторонился людей, хотя вообще-то был веселым человеком, часто даже остроумным.
Ему хотелось знать о Земле все, и он часами просиживал у телевизионной стены, радуясь, что может все это видеть. Эта ненасытная любовь к Земле, к ее океанам, лесам, деревьям, животным, городам была вроде болезни, о которой он даже не задумывался. А если бы и задумался, то не захотел бы избавиться от нее все равно. И только когда глаза и мозг уставали от обилия информации, он спускался вниз к морю, некоторое время лежал на горячем белом песке, потом взбирался на невысокую скалу, нависшую над водой, и нырял в пенистые гребни волн. Он плыл вдаль, иногда отдыхая лежа на спине, и возвращался лишь тогда, когда изрядно уставал. Тогда он снова ложился на песок, смотрел в небо с белесыми перистыми облаками и, когда тело начинало ощущать теплоту лучей солнца, вставал и шел в гостиницу.
Лишь дважды Он заставил себя сесть в кресло глайдера, подняться в воздух и лететь в Лимику к Эльсе. Он помнил, где она жила, находил ее дом, но оба раза останавливался возле ее двери. Что-то не пускало его дальше. Он возвращался в свою гостиницу «Горное гнездо» и садился перед телевизором.
А вечером он спускался на первый этаж в бар, занимал место перед огромным старинным камином, в котором горели поленья смолистых дров, слушал, о чем говорят люди. В «Горном гнезде» жили те, кто по различным причинам на несколько дней хотел уйти от забот повседневной жизни, отвлечься от всех дел. Здесь никто никому не мешал, никто не спрашивал, что привело другого сюда. Можно было целыми днями лазить по горам или купаться в море. Сюда можно было приехать внезапно и так же внезапно уехать, не предупредив об этом даже администратора.
За несколько месяцев, проведенных в этой гостинице, Эспас ни с кем не познакомился. Лишь иногда он вставлял несколько малозначащих фраз в разговор. Он наслаждался своим одиночеством, наслаждался чувством, которое сливало его со всей Землей. Он был счастлив Землею.
В этот вечер он, как обычно, сидел в баре, пододвинув кресло к камину и любуясь язычками пламени, лизавшего поленья. Рядом сидело еще несколько человек, преимущественно мужчин. Рослый бармен изредка разносил бокалы с шипучим напитком.
Рядом с Эспасом, ближе к открытому настежь окну, сидел высокий человек лет сорока. Его черные волосы кое-где пробивала седина. Он садился рядом с Эспасом уже второй вечер подряд. Само по себе это не заинтересовало бы Эспаса, если бы не одно обстоятельство: незнакомец часто, слишком часто, чтобы это было случайно, посматривал на него.
Так они просидели с час, и Эспас уже было хотел уйти в свою комнату, чтобы снова включиться в события, которые ему предложит экран объемного телевизора, как вдруг незнакомец пододвинул свое кресло к нему и спросил:
— Тебя ведь зовут Эспас?
Эспас ответил не сразу. Что-то в лице человека показалось ему знакомым. Или это просто был определенный, очень распространенный на Земле тип лица. Глаза его смотрели чуть настороженно, словно он ждал отрицательного ответа, и чуть насмешливо, словно этот ответ нисколько бы не обманул его.
— Да, меня зовут Эспас, — наконец ответил Эспас и медленно встал, намереваясь прервать на этом еще не начавшийся разговор.
— Я зайду к тебе. — Это был не вопрос. Фраза была сказана так, словно человек не сомневался в том, что он зайдет в комнату Эспаса. — Минут через десять.
Эспас невольно кивнул, А потом, когда до него дошел уже не тон, а смысл сказанного, ему сделалось немного неловко перед собой из-за того, что он сейчас делает не то, что хочет. Он не намерен был заводить здесь друзей. Это отвлекало бы его от объемного телевизора.
Он чуть отодвинул кресло, чтобы пройти, и легким шагом вышел из бара. Он был высок, около двух метров ростом, хорошо сложен. Походка его была немного странной. Казалось, что идут только ноги, а туловище и голова остаются на месте. И все-таки какое-то изящество чувствовалось в его походке.
В своей комнате он тотчас включил телевизионную стену; пусть этот незнакомец сам завязывает разговор, если хочет. В хронике показывали лов рыбы на Литвундской банке, и к его ногам шлепались огромные рыбины, названия которых он даже не знал. Затем выступил человек, которого диктор представил как председателя комиссии по дальним космическим полетам. Объявлялся конкурс на замещение вакантных мест в экспедиции «Прометей-7». Эспас усмехнулся. В Дальний Космос он бы не пошел. Он не мог прожить без Земли и одного дня. А ведь эта экспедиция — на много-много лет.
Потом показали старую кинохронику. Это были последние кадры, принятые с корабля «Прометей-6». Изображение было плохое. Лица членов экипажа разобрать не удалось.
В дверь постучали. Эспас отвлекся на несколько секунд и пропустил слова диктора, который в это время что-то говорил об экспедиции. Кажется, от нее больше не принимали никаких сигналов.
За дверью, конечно, стоял незнакомец. Эспас молча пропустил его в комнату, не предложив сесть. Но тот уселся сам. И Эспас был ему благодарен за то, что тот не опустился б его любимое кресло, Хотя оно стояло ближе к дверям. Эспас сел в него и вытянул ноги. Хроника кончилась. Теперь начали передавать что-то из серии «Путешествия по Сибири и Канаде».
Незнакомец, не вставая с, кресла, нагнулся и выключил телестену.
— Меня зовут Ройд, — сказал он.
Эспас кивнул, что означало: он принял это сообщение к сведению.
— Сколько месяцев ты уже находишься в этой горной дыре — спросил Ройд.
— «Горное гнездо», — поправил его Эспас. — Около шести месяцев.
— Эспас, я бы никогда не поверил, что ты можешь провести в этой горной дыре шесть месяцев.
— «Горное гнездо», — снова поправил его Эспас.
— Все равно дыра, — отмахнулся Ройд. Лицо с правильными упрямыми чертами было обращено к Эспасу вполоборота. Оно все-таки было чем-то неуловимо знакомым. Эспас уже совсем было собрался спросить его об этом, но Ройд опередил его:
— Ты пытаешься вспомнить, где видел меня?
— Да, — ответил Эспас. — Очень часто встречающийся тип лица.
— Возможно. Хотя мы были вместе около двух лет. Но я допускаю, что ты забыл меня… А что ты помнишь вообще?
Эспас усмехнулся:
— Все, что мне надо.
— Только то, что тебе надо? А сверх того? Ты пытаешься забыть или забыл на самом деле?
Последние шесть месяцев Эспас не задумывался над этим. Просто, как ему казалось, он вырвался из тьмы и теперь наслаждался жизнью, даже не своей собственной, а жизнью Земли.
— Мне ничего не надо, — твердо сказал он.
— Хорошо, — улыбнулся Ройд. — Начнем по порядку. Ты хотел бы очутиться в экспедиции «Прометей»?
— Так вот оно что! Ты вроде вербовщика? В экспедицию никто не идет?
— В эту экспедицию конкурс — тысяча человек на одно место. И это уже после общей комиссии. Значит, не хочешь?
_ Ни за что. Мне хорошо и на Земле.
— Пойдем дальше. Ты не забыл Эльсу?
— Нет. — Эспас невольно стиснул зубы. Ему не хотелось, чтобы кто-то говорил о ней. Здесь он и сам еще ничего не мог понять.
— Ты был у нее?
— Нет, не был. — Эспас отвечал, потому что вопросы были не праздными, он это чувствовал. И все-таки разговор начинал злить его.
— Я знаю, почему ты не был у нее. Она тебя выгонит. Она не захочет тебя видеть. Такой ты для нее не существуешь. Ты ведь даже пытался увидеть ее и струсил. Ты не Землю любишь, ты просто трусишь.
— Хватит! — Эспас вцепился в подлокотники кресла и весь подался вперед. — Слышишь? Хватит!
Ройд замолчал, усмехнулся чему-то, потом сказал:
— Все мы любим Землю…
Они молчали минут пять. Эспас все старался вспомнить, где он видел этого человека. Что ему от него нужно?
— Что тебе от меня нужно?
— Мне нужно, чтобы ты вспомнил все и вернулся. Ты очень нужен, но вернуться сможешь, только если захочешь.
— Куда? — Эспас не хотел никуда возвращаться. — Ему было хорошо и здесь. — Куда я должен вернуться?
Ройд не ответил на вопрос, но задал свой:
— Что ты помнишь из того, что было до этих шести месяцев, до этой горной… до этого «Горного гнезда»?
— Эльса, — прошептал Эспас. — Давно-давно.
— Еще?
— Желание видеть Землю.
— Еще?
— Больше ничего. Я ничего не помню.
— Но ты хоть хочешь вспомнить?
— Хочу. — Эспас вдруг начал понимать, почему он бежал от людей. Ведь бежал же! Даже к Эльсе он не мог заставить себя зайти. — Я хочу. И я боюсь. Наверное, там было что-то ужасное…
— Ужаснее, чем есть, не придумаешь. — Ройд почувствовал, что сейчас Эспас признает за ним некоторое превосходство, и разговаривал с ним, как отец с сыном, чуть-чуть повелительно, но с уважением и даже какой-то лаской. — Собирайся. Мы летим.
— Куда? — устало спросил Эспас.
— К Кириллу.
К Кириллу? Я не знаю такого. Это далеко?
— Часа три. Ты знал и Кирилла.
— Я знал и его? — тихо удивился Эспас.
— Знал. Ты знал многих. Мы их соберем всех.
— Зачем?
— Чтобы нам не было стыдно.
— Хорошо. Я готов. У меня нет вещей.
Они вышли из гостиницы «Горное гнездо» и направились к стоянке глайдеров. Уже окончательно стемнело. Небо было чистое, звездное. Ройд остановился, задрал голову и долго смотрел в черную пустоту.
— Ты знаешь, что гонит человека в Космос?
— Нет. Я не понимаю этих людей.
— Любовь к Земле… Пошли.
Двухместный глайдер они нашли почти сразу же. Ройд откинул колпак, включил освещение пульта управления, жестом пригласил Эспаса занять место, сел сам. Глайдер взмыл в воздух, несколько секунд висел неподвижно, пока Ройд выбирал маршрут на специальной карте, и рванулся вперед.
— Что мы будем у него делать?
— Разговаривать. Причем разговаривать будешь ты. Я бы поговорил с ним и сам, но он не захочет меня видеть. Струсит. Будешь говорить ты.
— Но о чем? Я его совершенно не знаю!
— О чем угодно. Если он спросит про меня, можешь рассказать. У меня нет секретов от всех вас.
— Может быть, ты мне расскажешь все, чтобы я лучше понял, что нужно делать?
— Возможно, это было бы и лучше. Я уже раз пытался это сделать. Но наш милый Крусс чуть не засадил меня в психолечебницу. И ты знаешь, ему бы поверили, а мне — нет…
Эспас откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза, но уснуть не мог. Что-то копошилось в его памяти, какие-то смутные воспоминания, события и лица. Он вдруг почувствовал, что когда-то помнил все, еще совсем недавно, несколько месяцев назад. Что это было? Что-то такое, что он постарался забыть. Но это значит, что он хотел забыть! Ведь не забыл же он Эльсу. Ведь Помнит же он про нее. И ее лицо, и ласковые руки, и губы, которые так часто и с такой радостью целовали его. Помнит, как они познакомились, как собирались жениться. И потом это расставание. Без слез, без обид. Тяжело было, словно они покидали друг друга навсегда… Она провожала его. Она провожала его! Это было не просто расставание. Она куда-то провожала его! Куда он мог от нее уйти? Да что же это с тобой, память? Вспомни. Куда она тебя провожала?
Этот вопрос возник в голове внезапно. За все шесть месяцев в «Горном гнезде» он ни разу не подумал об этом… Ройд знает про Эльсу. И его самого он знает. За шесть месяцев голова отучилась думать и теперь начала тупо болеть.
— Ройд, кто я?
— Пришелец из другой звездной системы, — усмехнулся Ройд.
— Я серьезно. Где мы с тобой были вместе?
— В одной удаленной галактике.
— Не хочешь отвечать?
— Ты все равно не поверишь. Дойди до всего сам. А я постараюсь помочь. Я в этом тоже очень заинтересован.
Вскоре начало светать. Они летели на высоте десяти тысяч метров. Внизу уже можно было различить кое-что сквозь пепельную дымку тающего тумана. Под ними расстилалась тайга. Эспас никогда не был в Сибири. Его всегда тянуло туда, где тепло. Он зябко поежился, хотя в кабине глайдера была вполне нормальная температура.
Они спустились где-то на берегу Оби, в небольшой, с километр длиной, деревне. Глайдер был оставлен на обочине проселочной дороги, уходящей в сосновый бор. Было часов восемь утра. Из травы доносился стрекот кузнечиков. Какая-то птица настойчиво спрашивала: «Медведя видел? Медведя видел?» Мимо бесшумно пролетел грузовой глайдер с четырехгранными цистернами из-под молока. Вела его молодая девушка, почти девчонка, в белом платочке и цветастом платье. Она что-то крикнула, но Эспас и Ройд не расслышали ее.
Деревня была чистая и 'опрятная. Двухэтажные коттеджи шли по обеим сторонам единственной дороги. Одна половина домов выходила окнами к Оби, вторая — в сосновый бор. Людей было мало, в основном ребятишки. Иногда на площадку возле домов опускался глайдер местного обслуживания, маленький, тихоходный, выкрашенный в клеточку, из него выходил человек и спешил куда-то.
Эспас и Ройд дошли до небольшой гостиницы и остановились.
— К Кириллу ты пойдешь один, — сказал Ройд. — Он живет в конце улицы, в предпоследнем коттедже с левой стороны. Я подожду тебя здесь.
— Что же все-таки я должен ему сказать? Или спросить?
— Все, что хочешь. Я уже говорил. Просто побеседуйте и все.
— Ты сказал, что я его когда-то знал, значит, я должен назваться своим настоящим именем?
— Как хочешь.
— Но я могу хотя бы сказать ему, что меня послал Ройд? Что ты здесь?
— Ты можешь говорить все, что захочешь.
— Почему бы тебе самому не поговорить с ним?
— Он, наверное, не захотел бы меня видеть.
— Наверное? Ну, а по каналу связи ты с ним говорил?
— Покажи свою левую руку, — попросил Ройд, не отвечая на вопрос. — Где у тебя диск связи?
Эспас покраснел:
— Я еще не… Я, наверное, потерял его. Нет, я оставил его в «Горном гнезде». Но он совершенно не действует. Сломан.
— Я предполагаю, что у Кирилла тоже нет диска связи, — сухо и жестко сказал Ройд. — Иди, если у тебя больше нет вопросов.
Эспас пошел по дорожке вдоль домиков. Ройд скрылся в дверях гостиницы. У предпоследнего дома Эспас остановился, оглядел дом. Дом как дом. Небольшой заборчик, калитка с щеколдой. Он открыл калитку, прошел по тропинке к крыльцу. Дальше тропинка вела от крыльца к небольшому обрывчику. Дорожка проходила мимо грядок с огурцами и помидорами, мимо клумб гладиолусов и флоксов. Из дверей вышла женщина, вид у нее был усталый. Она вопросительно посмотрела на Эспаса. Эспас поздоровался.
— Я хотел бы узнать, здесь ли живет Кирилл?
— Здесь, — ответила женщина. — Проходите в комнату, меня зовут Анна.
— Эспас, — неожиданно для себя сказал Эспас.
— Нет, нет, — испуганно прошептала женщина. — Нет, вы его не возьмете. Он не хочет. А я не могу без него.
Эспас подумал, что он зря назвал свое имя. Что-то тут есть, если оно произвело такое впечатление на женщину.
— Я никуда его не собираюсь забирать, — сказал Эспас. — Просто я хотел поговорить с ним.
— Да, да. Прости. Это я так… Я работала сегодня в ночную смену. У нас на ферме произошла авария. Я кибернетик. Я так устала, от всего устала. Устала ждать…
— Так я могу увидеть его?
— Да, да. Конечно. Они с Андрейкой ушли ловить рыбу. Это недалеко. Вниз по дорожке. Там есть мостки… Я позову их?
— Нет, я сам. Как я узнаю его?
— Так ты его не знаешь? — ужаснулась женщина. — Ну, конечно… Он в белом свитере. В белом, совершенно белом.
Она подождала, пока Эспас спустится с обрывчика, и только тогда вошла в дом.
Песчаный, берег спускался к реке небольшими пологими уступчиками, которые оставила убывающая вода. Метрах в пятидесяти Эспас увидел деревянные мостки и на них двух людей: мужчину лет сорока в белом свитере и мальчика лет семи. Оба сидели на досках, и их босые ноги чуть не доставали до воды. Клев, судя по поплавкам, был плохой. Эспас подошел к воде и громко сказал:
— Кирилл!
Мужчина оглянулся, щелкнул языком, тихо сказал: «Да. Вот так». И громко вслух:
— Здравствуй!
— Кирилл, я хотел поговорить с тобой. — Эспас нерешительно переступил с ноги на ногу. Андрейка потянул отца за рукав:
— Папа, клюет.
— Подержи мою удочку, — сказал отец сыну, нехотя встал, зашлепал босыми ступнями по мосткам, сошел на песок — Так о чем ты хотел со мной поговорить?
— Да так, — пожал плечами Эспас. — Просто поговорить. Болтают, будто мы с тобой где-то работали вместе. Это правда?
— Может, и правда. Мир большой. А ты сам не помнишь?
— Нет, ничего не помню.
— И я не помню. Может, и встречались где. Давай хоть сядем на бревно. Чего нам стоять? — Они сели. — Ты извини, там в доме Анна только что пришла с работы. Устала. Поэтому не приглашаю.
— Почему у тебя нет диска связи на руке? — вдруг спросил Эспас.
— А это… Забыл дома, наверное. Пустяки, меня никто не вызывает. Ловлю вот с сыном рыбу. Ходим в бор за грибами… Погода хорошая. — Кирилл зевнул. — Да. Вот так.
— Со мной произошло что-то странное, — сказал Эспас. — Полгода прожил в «Горном гнезде». Знаешь, туда бегут все, кому на время нужно остаться одному. А вчера вот подумал, что же со мной было до этого? И ничего не помню. Вчера еще и вспоминать не хотел, спал вроде. А сегодня вот очень хочу вспомнить. И не могу. Чувствую, что вот-вот память проснется. Какого-то толчка не хватает. Не поможешь?
Кирилл помолчал, нагнулся, поискал в песке камень, хотел бросить его в воду, но передумал. Так и остался сидеть, держа камень в руке.
— Не знаю, чем тебе помочь. Память — штука коварная. Может, и лучше, что ты ничего не помнишь… Ну так что? Вроде бы мы и поговорили. Пойду я, пожалуй?
— Да, поговорили. — Эспас встал и, не попрощавшись, пошел по берегу туда, где виднелась гостиница.
— Эспас, стой! — вдруг крикнул Кирилл. — Кто тебя послал сюда?
Эспас остановился. Вот так штука! Ведь он не говорил Кириллу своего имени. Значит, он все-таки его знает?
— Меня попросил об этом Ройд.
Кирилл подошел поближе.
— Ройд? И он здесь? И он вернулся?
— Значит, ты его знаешь? Откуда ты его знаешь?
— Да так. Учились вместе.
— А меня? Ведь ты назвал меня по имени.
— Разве? Живет тут у нас один Эспас. Похож ты на него. Вырвалось случайно. А что… Ройд?
Ройд намерен собрать нас всех вместе.
— Ну, уу. Пойду посижу еще с сыном. — Кирилл повернулся и пошел к мосткам.
Эспас посмотрел ему вслед: «Ясно, что Кирилл знает все, во всяком случае, многое. Но он почему-то не хочет говорить. Похоже, боится. Ройд молчит, потому что я ему не поверю. Хорошо. Разберусь сам. Есть еще Эльса…»
Ройд встретил его в холле гостиницы. Он ничего не спросил, только испытующе посмотрел на Эспаса. Тот заговорил сам:
— Он, несомненно, знает меня. Во всяком случае, он назвал меня по имени, хотя я ему не представился, а потом тут же спохватился и отказался. С тобой, по его словам, он когда-то учился. Он удивился, узнав, что и ты здесь… Ты не хочешь мне все рассказать, потому что я могу не поверить. А он — потому что боится сам. Это ясно. Я разберусь и без вас. Я сейчас же полечу к Эльсе. У нее я узнаю все.
— Она выгонит тебя. Поверь, что ты для нее не существуешь. Тебя нет. Не надо напрасно ее мучить. А без нас ты все равно ни в чем не разберешься.
— Андрейка, — сказал Кирилл сыну. — Ты порыбачь здесь, а мне нужно слетать в одно место.
— Ты быстро? — спросил Андрейка.
— Не знаю еще, но постараюсь управиться побыстрее.
Кирилл поднялся на обрывчик, быстро прошел к дому. Анна сидела в комнате, безвольная, испуганная и оглушенная.
— Что теперь будет, Кирилл? — спросила она. — Ты ему все рассказал?
— Я не рассказал ему ничего… От стыда сгореть можно. Я не могу так больше жить, Анна. Я догоню их.
— Я все время ждала этого. Я все время боялась.
— Но неужели ты хочешь быть женой труса? А Андрейка? Ведь когда-нибудь он спросит, почему я здесь? Он и так много знает. Каково ему будет себя чувствовать сыном труса?
— Но ведь ты любишь нас! Всех любишь! Всю Землю!
— Прости, Анна. — Он подошел к ней, обнял за плечи. — Прости, Анна.
Он вышел из дому и размашистым шагом направился в сторону гостиницы. А когда увидел, что из нее вышли два человека, то не выдержал и побежал, и догнал их.
— Ройд! — крикнул он. — Я с вами!
Ройд и Эспас оглянулись и остановились. Кирилл налетел на Ройда, стукнул его кулаком по плечу. И какая-то удалая радость была в его глазах.
— Командир, я приветствую тебя! — крикнул он еще раз. — Я с вами, черт возьми!
Ройд встретил его немного суховато, но протянул руку.
— Я надеялся на тебя, Кирилл. Очень надеялся.
Эспас поглядывал на них удивленно. И немного обидно было ему. Они понимали друг друга. И, наверное, знали друг про друга все. А как же он?
— Эспас, — повернулся к нему Кирилл. — Ну конечно же я тебя знаю! Хотя понемногу уже начал все забывать. Не знаю, сколько бы мне потребовалось времени, чтобы забыть все.
— Если очень хочешь — забудешь, — сказал Ройд. — Летим к Круссу. Остальных надо еще искать.
— Крусс? — сморщился Кирилл. — Но этого я совершенно не помню. Разве с нами был Крусс?
— Был, — сказал Ройд. — Вычислитель. Он уже чуть не засадил меня в сумасшедший дом. Но теперь мы поговорим с ним все трое.
— Свинья, конечно, этот Крусс, — сказал Кирилл. — Тут ко мне однажды заходил Всеволод. Кажется, он собирался вернуться.
— И ты знаешь, как его найти? — спросил Ройд.
— Знаю. Он сказал мне. Институт Пространства и Времени около Гравиполиса. Он работает там руководителем какой-то проблемной лаборатории. Ведь он еще в экспедиции начал искать теоретическую базу. Тем более, что он чистый физик-теоретик по образованию. Летим к нему?
— Летим, — согласился Ройд.
— Вы хоть завтракали?
— Нет, — ответил Эспас. — Впрочем, мы даже и не ужинали.
— О, такому количеству мускулов, как у тебя, нужна хорошая пища. Может, зайдем ко мне домой?
— Нет, — сказал Ройд. — Перекусим в баре гостиницы, чтобы не терять зря времени.
Они сели за столик. Эспас подошел к автомату, Bbl-брал кушанья, и вскоре они уже ели. К ним присоединился даже Кирилл.
— Вот что, — сказал он. — У нас ни у кого не может быть обычных дисков связи. Ведь никто из нас, я думаю, даже и не пытался стать на учет. Но у нас есть свои диски. Друг с другом-то мы можем разговаривать. Не все же время мы будем летать вместе. Сколько там осталось, Ройд?
— Одна…
— Одна?! Стыдно… Наверное, каждый думал, что на нем это кончится. А ушли все.
Эспас пока ничего не понимал из того, что они говорили. Конечно, они ему все расскажут, когда он будет подготовлен к тому, чтобы поверить. Но он должен постараться кое-что вспомнить и сам. Вот, например, Ройд. Теперь Эспас был уверен, что когда-то знал его. А эта манера говорить? Держаться? Немного суховато, спокойно, почти без всяких эмоций. Слегка повелительный голос. Кирилл назвал его командиром. Кого обычно так называют? Командиров батискафов, руководителей экспедиций, командиров космических кораблей. Был ли когда-нибудь сам Эспас в глубинах океана, в Космосе или в какой-нибудь другой экспедиции? Нет, он не помнил этого. Но ведь Кирилл помнит не все! Забыл же он Крусса, который, по словам Ройда, тоже был с ними. Если Крусс был с ними, может, и он ничего не помнит? Наверное, Ройд выложил ему все, и тот обратился к, врачам из психиатрической лечебницы.
— Я говорил с администратором гостиницы «Горное гнездо», — прервал его размышления Ройд. — Они перешлют твой браслет связи в Гравиполис Всеволоду. И у меня, и у Кирилла такие уже на руке. Мы сможем связаться друг с другом, когда захотим.
— Почему бы нам не зарегистрировать обычные диски? — спросил Эспас.
— Потому что Ройд, Кирилл, Эспас, Крусс, Всеволод, Санта уже получали их когда-то. Их номера заняты» Никто не выдаст нам новые.
Все трое встали и вышли из бара. Было уже часов девять утра. Только. попискивали комарики, садясь на Ройда и Эспаса. Кирилла они не трогали.
— Успел обзавестись микрогенератором, который отгоняет комаров, — усмехнулся Кирилл.
— Нам нужен глайдер на троих, — сказал Ройд. — Как быстро можно вызвать его?
— Глайдер на дальние расстояния можно вызвать за час, — ответил Кирилл. — У вас двухместный? В нем мы вполне уместимся и трое. Кто-нибудь пусть приляжет в багажнике. Там мягко. Вы ведь не спали? Кто?
— Пусть спит Эспас, — сказал Ройд.
Эспас был не прочь поспать и согласился. Они втиснулись в глайдер, который все еще стоял на обочине дороги. Ройд снова сел за пульт управления.
— Мы прилетим туда вечером, — сказал Кирилл. — Всеволода не будет на работе. Предлагаю, чтобы не искать его, дать телефонограмму диспетчеру главной стоянки в Гравиполисе, чтобы они там известили его о нашем приезде.
Ройд дал телефонограмму. В кабине глайдера специально для таких случаев был служебный передатчик.
Эспас задремал. И ему приснилась чернота со светящимися кое-где точками. Он явственно ощутил соленый привкус во рту. Над ним склонилось человеческое лицо, освещенное коротким лучом. Это была женщина. Какая-то преграда стала между их лицами. И тогда он снова начал проваливаться в пустоту.
«Эспас, очнись! Это я, Верона. Эспас, очнись!»
И он очнулся. Перед ним темнели спинки двух сидений, между которыми светились приборы панели управления. Над головой через прозрачный колпак просвечивали яркие звезды. И ему показалось, что нечто подобное уже было. Было!
— Верона, — прошептал он.
— Проснулся, — заметил Ройд. — Что? Что ты сказал?
— Верона, — повторил Эспас.
— Верона! — крикнул Ройд. Все его спокойствие куда-то улетучилось. — Ты помнишь Верону?
— Я видел ее сейчас.
— Верона осталась там одна! Понял? Верона была с нами. Она осталась там одна. Наконец-то ты хоть что-то вспомнил! Она спасла тебя от смерти. Что ты еще вспомнил?
— Она смотрела на меня и говорила: «Очнись, Эспас. Я Верона. Очнись, Эспас!» А кругом чернота. И белые точки. Все.
— Во что она была одета?
— Не знаю. Ее лицо не могло прикоснуться к моему; что-то этому мешало. Больше я ничего не видел.
— Это был скафандр, Эспас. Скафандр высшей защиты. Мы тогда встретили какое-то космическое тело. И вы с Вероной полетели его осмотреть. Почему-то произошел взрыв. Тебя немного помяло. Ведь у тебя был перелом трех ребер. И череп немного попорчен. Так ведь?
— Да, так. Значит, я был в Космосе? Это могло быть где-то в поясе астероидов. А я думал, что никогда не был в Космосе.
— Это было немного дальше, — усмехнулся Ройд.
— А где же тогда осталась Верона? Ведь не на Юпитере же?
— Нет, нет… Хорошо, что ты начал вспоминать. Теперь ты нам скоро поверишь.
— Я поверю вам и сейчас!
— Подожди, пока мы не встретим Всеволода. Мы уже над Гравиполисом. Диспетчер сообщил, что Всеволод будет ждать нас на своей вилле. Это где-то на берегу Гудзона. Они взяли управление на себя. Через пять минут мы будем у него.
Глайдер начал снижаться и вскоре опустился на небольшую ярко освещенную площадку посреди сосен. Ройд откинул колпак. Все трое вылезли из кабины. Эспас разминал ноги. Все-таки лежать в багажнике было не очень-то удобно.
Из темноты вынырнул человек. Он был чуть ниже Эспаса, но гораздо шире в плечах. В его руках чувствовалась огромная сила. Он бежал немного боком, смешно размахивая руками.
— Здравствуйте, все! — крикнул он. — Ого! Это Ройд! Кирилл! А это, конечно, малышка Эспас! Други! Я заварил вам такой кофе! Пошли скорее. Я один. Был тут у меня знакомый, но я его отослал, чтобы не мешал нам. Да, Эспас. Вот твой браслет с диском связи. — Он протянул Эспасу блестящий предмет. — А я недоумевал, что это мне прислали? Как метку от пиратов. Ну, пошли, пот шли. Я рад встретить старых друзей.
Они двинулись к вилле, и когда проходили мимо светильника, Эспас взглянул на надпись, которая была выгравирована на внутренней поверхности браслета. Там было написано: «Эспас. «Прометей-6».
Большой и грузный Всеволод умудрился заполнить собой половину комнаты, одна стена которой была занята полками с кактусами самых различных видов. Кофе действительно был горячий. Здесь же стояла пачка с печеньем и коробка халвы.
— Садитесь, други, садитесь, — хлопотал Всеволод. — Четыре стула, четыре человека. И стол четырехугольный. Совпадение. Ха-ха-ха!
— Всеволод, — сказал Ройд. — Мы трое решили вернуться.
— Я еще ничего не обещал, — запротестовал было Эспас.
— Ничего. Ты хороший парень. Ты вернешься. Так вот, Всеволод, мы решили вернуться. Сейчас мы спрашиваем у тебя: ты придешь с нами?
— О, малышня! Да я хоть сейчас! Скорлупа вон там в углу валяется. Что за вопрос? Кофе попьем и тронемся. Пока темно, чтобы кошки не видели. Да вы пейте кофе. Узнаете, кто его сварил, с ума сойдете.
— Всеволод, мы серьезно, — сказал Кирилл. — А ты все шутишь. Это не так просто.
— Все. Решено. О чем тут говорить? Выпьем кофе и тронемся. Расскажите лучше, как вы? Ну, Эспас и Кирилл ушли при мне. Я знаю. А ты, Ройд?
— Две недели назад. Запрятались все, как крысы. Эспаса еле нашел. Его высокая фигура помогла. Заметный. А где живет Кирилл, знал еще раньше… Там, Всеволод, сейчас осталась одна Верона.
— Верона, Верона… Что-то забыл. Ну да, вспоминаю. А я сначала ткнулся в Академию. Идея, говорю, есть. Если изложить популярно, то как в выходной день посетить удаленную галактику… Даже смеяться не стали, выгнали. Ну, я потыкался, потыкался немного и вот-здесь осел. В НИИ Пространства и Времени. Идеи здесь любят… Только я сначала не помнил, откуда она мне в голову пришла. Пришла и все. А когда сел за математику, обломал все зубы. И весь мир-то видел только в листе бумаги. Смеху, смеху! Заговариваться, утверждают, начал. А потом прихожу как-то домой, а она сидит и говорит: «Вот что, Севка. Я знаю, что ты меня любишь. За мной и в экспедицию пошел. А муж мой через недельку после того, как проводил меня, нашел себе одну… Так что я теперь твоя жена. И давай сматывать отсюда удочки».
— Да кто это — она? — не выдержал Кирилл и засмеялся. Уж очень потешно рассказывал Севка.
— Кто, кто? Да вы что, не знали, что ли? Женька!
— Ах ты, врун! — раздалось в дверях. — Хлебом не корми, дай что-нибудь приврать. Так это, значит, я к тебе пришла.
— Евгения! — крикнул Ройд.
— Женька, я же отослал тебя к соседям. Хоть пять минут — мужской разговор, а потом бы я тебя позвал.
— Ну ладно, способность твою к болтовне все знают. Ройд, ты, конечно, пришел не просто в гости? Кирилл. А это… Эспас? Правильно я сказала?
— Правильно, — подтвердил Кирилл. — Только я тебя почти не помню. Смутно-смутно, как сквозь туман.
— Это известно, — сказал Всеволод. — Я сначала почти ничего не помнил. Как будто вылез из скорлупы. Потом заинтересовался, что же раньше было? А тут Женька пришла, кое в чем вразумила. Да и сам начал вспоминать. А когда решил вернуться, вспомнил почти все. Я так думаю: это какой-то побочный феномен. А может, и обязательный, главный. Что-то заставило нас вернуться сюда и забыть, откуда мы явились. Предположим, мы кому-то мешали, кто-то не хотел, чтобы мы явились к ним в гости. Сначала была попытка испугать нас. Помните катастрофу с Эспасом? Детская игрушка, впрочем. А потом они нашли метод. Безотказный метод.
— Верона осталась, — вставил Ройд.
— Из того, что я услышал и увидел за эти сутки… — начал Эспас.
— Сутки еще не прошли, — снова вставил Ройд.
— … я понял одно. Все вы и я являемся членами экспедиции, которая стартовала два с половиной года назад на корабле «Прометей-6».
— Да, — сказал Ройд. — Ты веришь в это? Ты еще мало что вспомнил, но ты веришь в это?
— В голове как-то не укладывается. Но ведь не обманываете же вы меня?
— Поэтому я и не рассказал тебе все сразу. Ты бы послал меня в сумасшедший дом.
— Наверное… Но сам корабль… он тоже вернулся?
— Нет, Эспас, — сказал Ройд. — Корабль не вернулся. Корабль продолжает полет. На «Прометее-6» осталась одна Верона. Одна! Понимаете?
— Как же мы оказались здесь?
— Физика и техника этого явления еще неизвестны. Но кое-какие причины ясны. Первая — все тосковали по Земле. Всем хотелось снова очутиться на ней. Вторая— все боялись, что больше никогда не увидят Землю… Хватит и двух.
— Но Верона осталась!
— Остались Верона и я. Мы бросили жребий, кому вернуться сюда. Выпало мне. Я был уверен, что вы сами уже не вернетесь. Вас нужно было собрать и убедить вернуться.
— А! Ерунда! Мы с Женькой уже упаковали чемоданы. «Правда ведь, Жень?
— Правда, — сказала она.
Когда она пришла к мужу (к кому она могла еще прийти), тот сначала испугался. Ведь он знал, что не увидит ее никогда. Или через много-много лет. Когда она ему все рассказала, он обрадовался. Ведь она не сможет ничем доказать, что она — Евгения, его жена, мать маленькой Лады. Она была в экспедиции на «Прометее-6». Она не могла быть на Земле. И он выгнал ее, он не разрешил ей встретиться с Ладой. Она зря вернулась на Землю. И улететь снова, навсегда, было мучительно трудно. Бог с ним, с мужем. Она не увидела свою дочь! И тогда она нашла Всеволода. Помогая друг другу, они вспомнили все и решили вернуться. Такой здоровый, неуклюжий, немного не от мира сего, ко всему относящийся с юмором, слегка болтливый, он поддерживал ее. Они оба поддерживали друг друга. Ведь он-то любил ее.
— Итак, нас пятеро. Крусс шестой. Кто знает, где остальные? — спросил Ройд.
— Я знаю, где Санта, — сказала Евгения. — Но звать ее с нами, кажется, бесполезно. Она собиралась замуж.
— Кто ее жених?
— Не знаю. Но она молодчина, она никогда не снимает с руки браслета с диском связи. — Евгения повернула диск на своем браслете. Диск не засветился. Она повторила вызов несколько раз. Ей никто не ответил.
— Можно попытаться вызвать Робина, — сказала она. — Мы его не видели ни разу. Но однажды он сам вызвал нас. Сказал, что уходит в подводники. Но если что-нибудь произойдет с нами, он готов помочь, он откликнется.
— Вызови его, Женя, — попросил Ройд.
Евгения снова дотронулась до матового диска. И через несколько секунд на нем появилось слегка испуганное лицо Робина.
— Что случилось, Евгения?
— Робин, мы тут собрались впятером. Я, Всеволод, Ройд, Кирилл и Эспас. Ройд хочет поговорить с тобой. Как ты?
— Пусть говорит, — без всякого энтузиазма ответил Робин.
— Робин, мы впятером решили вернуться. На «Прометее» осталась одна Верона. Она там осталась одна. Мы это делаем добровольно. Невозможно жить, вечно мучаясь стыдом, зная, что ты струсил. Мы любим Землю. Но именно эта любовь движет нас к чужим мирам. Предположим, что мне всех легче. У меня нет на Земле ни одного близкого человека. Но и я люблю Землю. Я здесь, и я пришел за тобой. Полет должен продолжаться.
— Ройд, дело не только в нашей экспедиции. Экспедиция должна принести какие-то результаты, что-то новое, неизвестное. Мы все столкнулись с таким явлением. Ни одно открытие, сделанное людьми раньше, не может сравниться с этим. Нужно передать его людям. Я трижды был в Совете по галактическим проблемам. И трижды никто не верил, что я Робин, что я член экспедиции «Прометей-6». Нужно, чтобы нам поверили на Земле. Может быть, они пошлют еще одну экспедицию. Готовится ведь «Прометей-7». Но нужно им доказать, что все, что с нами случилось, действительно имело место. После этого я согласен вернуться на «Прометей».
— У меня тоже была мысль явиться в Совет, — сказал Кирилл. — Но я сразу решил, что мне не поверят…
— Други, но ведь не могут же не поверить нам всем? — громко сказал Всеволод. — Давайте упадем ниц перед столом Председателя Совета. Стукнем лбами о паркетный пол, чтобы фильтры в его головном мозге перестроились.
— Хорошо, мы вылетаем сегодня же. Робин, ты сейчас в каком-нибудь батискафе?
— Нет. Я не поступил в подводники. Я буду у подножия Килиманджаро через три часа. А вы?
— Я хотел еще раз встретиться с Круссом. Мы полетим к нему все. Браслет связи он снял. Он не считает себя членом нашей экспедиции. Встретимся в Совете в двенадцать по мировому времени.
— Хорошо. Я жду вас. — Робин выключил связь.
— Он, кажется, немного зол на нас, — сказал Кирилл.
— В этом нет ничего непонятного, — впервые высказал свою мысль Эспас. — Он хоть что-то пытался сделать, не боясь позора. Он может сердиться, на меня во всяком случае.
— Кофе выпит, — сказал Всеволод. — Можно двигаться в атаку на Совет.
— У нас двухместный глайдер, — сказал Ройд. — Нужен еще один. Трехместный.
— Крусса ты уже не считаешь? — спросил Эспас.
— Он живет не в пустыне. Он пристроился смотрителем музея «Освоение Дальнего Космоса». Заведует экспозицией, которая называется «Прометей-6». Он чистит наши вещи, сданные в музей, и рассказывает посетителям о том, какие великие, сильные и мужественные люди ушли в Дальний Космос на «Прометее-6». В том числе и о некоем Круссе, вычислителе «Прометея». Представляю, как он о нем говорит.
— Хочу поговорить с Круссом, — сказал Всеволод. — Сейчас вызову глайдер.
Музей «Освоение Дальнего Космоса» находился в предместье Парижа. Это было огромное стеклянное здание, стоявшее на естественном возвышении. К зданию вели широкие каменные ступени, на которых кое-где сидели влюбленные парочки, играли дети, экскурсанты группами и поодиночке поднимались вверх. Ройд, Кирилл, Всеволод, Евгения и Эспас вошли в холл музея и присоединились к группе, которая шла осматривать зал «Прометей-6».
Как и предполагал Ройд, экскурсией руководил Крусс. Было заметно, что он здорово поднаторел в произнесении торжественных речей. Характеристики астролетчиков состояли из одних похвал, и сам Крусс занимал среди героев не последнее место.
Экскурсанты с интересом рассматривали стенды, внутреннюю обстановку кают и отсеков корабля. Эспас вдруг увидел табличку, на которой было написано: «Эспас. Штурман». Он вошел в каюту и с удивлением оглядел ее убранство. Он даже решился потрогать некоторые вещи своими руками.
Сначала группа астролетчиков держалась позади экскурсантов.
Потом Ройд и все остальные начали продвигаться в первые ряды, пока наконец не очутились почти нос к носу с Круссом.
Крусс узнал их. Это было заметно по мгновенно побледневшему лицу и сразу же сбившейся речи. Он все же довел экскурсию до конца. И когда экскурсанты разошлись, остался один на один с экипажем «Прометея».
— Крусс, — сказал Ройд. — Нет смысла делать вид, что ты не знаешь нас. Мы решили возвратиться на «Прометей».
— Меня зовут Антони, — ответил Крусс. — Удивительно, как вы похожи на экипаж «Прометея». Хотите, я покажу вам стенд с их объемными фотографиями?
— Мы и есть экипаж «Прометея», — прервал его Ройд, но Крусс снова заговорил:
— Говорят, что даже я похож на одного из них. Как ты сказал? На Крусса? Удивительное совпадение. Что же мы тут стоим? Я проведу вас к директору музея. Удивительное совпадение. — Он сделал шаг в сторону.
— Крусс, мы возвращаемся. Все. Ты идешь с нами? У каждого из нас были причины вернуться на Землю. Но никому это не принесло облегчения. Только стыд и чувство невыполненного долга. Чтобы снова стать людьми, мы должны вернуться.
— Яс интересом выслушал вас, — ответил Крусс. — Кто поверит, что вы — экипаж «Прометея», когда он летит где-то в двадцати парсеках от Земли? Никто.
— Мы сейчас пойдем в Совет по внутригалактическим проблемам. У нас очень много фактов. Нам поверят.
— Вы признаетесь в своей трусости?
— Мы признаемся в трусости. Более того. Мы преодолеем свою трусость. Ведь это ты первым покинул корабль!
— Нет! Это был не я! Это был Эспас! Вспомните. И до него многие…
— Так, значит, ты — Антони? — спросил Всеволод. — Купаешься в лучах собственной славы? Всю жизнь будешь лелеять свою славу, превозносить себя, любоваться собой. Потому что никто не сможет узнать правды? Потому что «Прометей» должен вернуться после твоей смерти? Крусс, подумай. Еще есть время.
— Нет! Вы не полетите в Совет!
— Мы уходим, — сказал Ройд. — У нас мало времени. И они ушли.
— Я вспомнил его, — сказал Эспас. — Я начинаю все вспоминать.
— Я тоже вспомнил его, — сказал Кирилл,
На обед все собрались в два часа по земному времени. В зале, небольшом и уютном, стояло восемь столиков, по четыре места за каждым. Люди обычно разбивались на группы, иногда по нескольку раз за обед меняя компанию и пересаживаясь за другой столик. Около одной из стен двенадцать кухонных автоматов. И каждый член экипажа мог выбрать что-нибудь на свой вкус.
Ройд питался только растительной пищей. Это, как говорил он, позволяло ему сохранять ясность ума. Всеволод же признавал только мясную, поглощая иногда за обед по пять бифштексов. Эспаса после катастрофы держали на диете, так распорядилась Евгения, хотя он уже чувствовал себя достаточно хорошо.
За обедом всегда было весело. Кроме того, здесь можно было обменяться мнениями в непринужденной обстановке, поспорить и запить горечь поражения в споре глотком компота или кофе.
Но в последнее время что-то изменилось в настроении людей. Меньше стало шуток и смеха. Вместо этого появилась какая-то грустная предупредительность друг к другу. И если раньше о Земле говорили не часто, хотя все время о ней думали, то теперь только и слышалось: «Мой Андрейка…», «А мы с братом однажды…», «Жена и говорит мне…» И того, кто начинал говорить это, обступали со всех сторон, жадно слушали, словно и для них в этом рассказе была информация. Задавали вопросы, прозвучавшие бы нелепо в другой обстановке и в другое время. Евгения, врач экспедиции, определила это состояние одним словом — ностальгия.
Они были в полете два года. И тоска по Земле, по тем, кто остался там, давала о себе знать все больше и больше. Корабль шел со сверхсветовой скоростью. И они знали, что все те, о ком они говорят, уже повзрослели, состарились или умерли. Последняя связь с Землей оборвалась двадцать два месяца назад. До цели путешествия — Голубой звезды, на одной из планет которой предполагалась жизнь, возможно, даже разумная, было еще два года полета.
Командир корабля Ройд ввел изменения в распорядок дня. Усилились спортивные тренировки, члены экипажа чаще собирались вместе. Но только все напрасно. Одно дело было знать, что их ждет, чисто теоретически. Другое — почувствовать это на себе. И тоска по Земле выливалась в странную форму. Люди все чаще просили у Ройда разрешения на выход из корабля, часами носились в пустоте в полном одиночестве, хотя все делали вид, что им лучше в обществе других.
Однажды за обедом Робин, не проронив до этого ни слова и задумчиво ковыряя вилкой в тарелке, тихо и одновременно чуть радостно и чуть грустно сказал. Он ни к кому именно не обращался. Просто сказал вслух:
— Если бы вы знали, какая у меня родилась внучка…
На него посмотрели удивленно, но он этого не замечал. Здесь знали друг о друге все. Ведь за два года можно переговорить обо всем, даже самом сокровенном. Все понимали, что если у Робина и родилась когда-нибудь внучка, то сейчас она уже не ребенок. Да и не мог он знать, кто у него родился, внук или внучка.
— Что же вы меня не поздравите? — спросил он тихо и посмотрел на всех. И вид у него был такой, словно у него действительно родилась внучка, маленькая такая, розовенькая. А он, дед/теперь будет возить ее в колясочке.
Ройд подошел к нему и пожал руку.
— Поздравляю тебя, Робин. — Он сказал это так просто, словно в словах Робина не было чудовищного противоречия, чудовищной неправды. И все остальные поздравили Робина. А он сидел счастливый и совершенно серьезно принимал поздравления.
Ройд сразу же ушел к себе и через несколько минут- вызвал Евгению. На другой день был назначен медицинский осмотр. Все понимали, что это из-за Робина. Только он один, наверное, не понимал. Евгения тщательно исследовала его психику всеми возможными средствами, имеющимися на корабле. Психически Робин был абсолютно здоров. Вот только внучка. Внучка у него родилась, продолжал утверждать он.
Вторым был Трэсси, кибернетик корабля. Он как-то сообщил, что на Земле готовится полет «Прометея-7» и назвал сроки его вылета. То, что «Прометей-7», затем «8» и так далее полетят, знали все. Но когда они стартовали с Земли, о сроках отлета экспедиции «Прометей-7» ничего еще известно не было… Он сказал это мимоходом, словно у него вырвалось нечаянно.
На следующий день Евгения сказала Санте, что ей снова не удалось увидеть свою дочь.
Потом Кирилл сообщил Ройду, что его сын Андрейка сломал ногу. И попросил освободить его от очередной вахты в рубке управления.
На корабле творилось что-то непонятное. Ройд согласился заменить Кирилла на дежурстве. Кирилл надел скафандр и вышел из корабля. Он отсутствовал два дня. Запаса кислорода в баллонах скафандра хватало на сутки. Ройд, Конти и Верона вышли в Космос на планетарных кораблях, но Кирилла не нашли. Он вернулся к концу вторых суток, радостный, и сказал сразу же:
— Все в порядке. Врачи утверждают, что даже малейших следов перелома не останется.
В баллонах скафандра был израсходован только часовой запас кислорода.
Ройд вызвал его к себе. Затем последовал вызов Робина, Трэсси, Санты. Всеволод, третий пилот Конти и бортинженер Эмми пришли к нему сами. А затем он пригласил к себе и всех остальных.
Выяснилось неправдоподобное, неожиданное: семь человек из- экипажа «Прометея-6» по нескольку раз бывали на Земле.
Началось все действительно с Робина. Он вышел в Космос из корабля. Эти прогулки в полном одиночестве были ему просто необходимы. Никто не мешал думать, никто не отвлекал от этого занятия. А думал он, как, впрочем, и все в последнее время, о Земле. О своей семье, которую он никогда не увидит. И такое сильное, непреодолимое желание увидеть семью возникло в нем, что он как-то даже не удивился, осознав, что стоит посреди своего кабинета в собственном доме. Нелепость ситуации — он стоял посреди комнаты в скафандре высшей защиты — немного отрезвила его. Оставив выяснение причин такого явления до более подходящего момента в будущем, он решил использовать свое неожиданное пребывание здесь. Необходимо было освободиться от скафандра. Он так и сделал. После этого осторожно приоткрыл дверь, ведущую на лестницу, и услышал плач. Плакал грудной ребенок; Слышались голоса двух женщин. Он узнал их. Это были голоса его жены и дочери. Из их разговора он узнал, что у него родилась внучка. Выйти к ним он не посмел. Потом вернулся в комнату, облачился в скафандр и… вновь оказался в пустоте. Корабль находился совсем рядом. Робин полетел к нему, вошел в шлюзовую камеру и за обедом не выдержал, рассказал, что у него родилась внучка. С этого времени он начал регулярно посещать свой дом.
То же произошло и с Трэсси, и Сантой, и Кириллом, и со всеми другими, кто выходил из корабля. Кирилл даже прожил дома два дня. Жена его, хоть и ничего не поняла из его путаных объяснений, уяснила только один факт, что ее Кирилл, улетевший навсегда, может бывать дома. Теперь она не хотела его отпускать.
Словно какая-то тяжесть свалилась с людей. Те, кто уже побывал на Земле, расспрашивали друг друга о подробностях посещения. А те, кто еще не был, сразу же засобирались. Только Ройд и Верона отказались посетить Землю. Ройд потому, что у него там никого не было, ни родных, ни друзей. Верона потому, что, как она сразу заявила, уже не сможет заставить себя вернуться на корабль.
Всеволод и Робин предприняли попытки исследовать это явление. Но у них не было никакого плана, никакой методики. Да и слишком невероятным было явление. Самое простое, что можно было предположить, это волновод, узкий волновод в трехмерном пространстве, через который люди проходят из Космоса на Землю и обратно. Анализаторы гравитационного поля регистрировали небольшой всплеск, когда человек исчезал, и такой же всплеск, но обратной полярности, когда он появлялся.
Никто не знал, когда возникло это явление и когда оно прекратится. Было решено посещать Землю по очереди и на очень короткий срок. Из корабля на Землю и с Земли на корабль ничего не брали.
Несколько дней все было нормально, только тяжело было ждать своей очереди. Потом не вернулся Крусс. Прошел день, неделя, а его все не было. Трэсси ушел, даже никого не предупредив об этом. За ним последовали Эспас, Кирилл, Евгения, Конти, Эмми. Потом наступило какое-то равновесие. Никто не выходил в Космос, но никто и не возвращался из него.
А потом внезапно, в один день, исчезли Всеволод, Робин и Санта.
«Прометей-6» продолжал нестись в пространстве. Его экипаж теперь состоял из двух человек: Вероны и Ройда. Они продолжали работать, и Ройд терпеливо ждал, когда корабль покинет и Верона. Он не испытывал такой тяги к Земле, как все остальные. И все равно он их не оправдывал. Он еще надеялся, что они вернутся.
Месяца через три после того, как они остались вдвоем, они нагнали «Прометей-1». На позывные Ройда корабль не ответил. Это сделали автоматы. Восемнадцать часов они шли параллельными курсами. За это время Ройд успел осмотреть весь корабль. На нем не было никаких поломок, хотя он уже сошел с курса. На нем не было ни одного человека, корабль был пуст.
Тогда Ройд понял, что его команда не вернется. Нужно было разыскать их и убедить вернуться. Они с Вероной бросили жребий. Увидеть землю выпало ему…
Верона осталась на «Прометее» одна.
Ройд очень быстро нашел Крусса, но тот отказался от своего имени. С Кириллом, по мнению Ройда, дело было тоже безнадежно. Следы других он не нашел. Идти в Совет не рискнул, испугался. Эспаса он встретил случайно. Уж слишком запоминающаяся фигура была у того. И тогда они полетели к Кириллу…
Председатель Совета по внутригалактическим проблемам, конечно, знал всех членов экспедиции «Прометей» лично. И не его вина, что Ройду трижды не поверили. В зале за круглым столом, кроме него и космолетчиков, сидели физики, психологи и представители многих других наук.
— Ну что ж, — сказал Председатель, когда Ройд закончил свой рассказ. — Это удивительное явление будет нами исследовано. Странно… Все мы считали, что «парадокс» времени неоспорим. Значит, здесь что-то другое. Очень хорошо, что вы нашли в себе силы прийти сюда. Я понимаю ваши чувства. Понимаю, как вас тянуло к Земле. И здесь… Нужно было преодолеть громадный психологический барьер, чтобы все это рассказать нам. Тут и стыд, и боязнь, что вас не поймут. В некотором смысле вы оказались отчужденными от Земли. Хорошо, что вы снова с нами. Что вы намерены делать?
— Мы все шестеро возвращаемся на «Прометей». Верона не сможет там долго продержаться одна. Крусса мы исключили из своей экспедиции. Конечно, с нами могут не согласиться. Но наше желание таково. Еще четверо находятся где-то на Земле. Возможно, что они уже ищут контакты друг с другом и с Советом. Им нужно помочь найти друг друга и вернуться на корабль.
— Все ваши желания будут учтены. Санту, Трэсси, Конти и Эмми мы найдем.
— И еще. Может, пока не следует говорить людям о нашей трусости? Хотя бы временно.
— Об этом можете не беспокоиться.
— Тогда мы улетаем. Мы войдем в скафандры в восемь ноль-ноль, каждый со сдвигом на одну минуту.
— Хорошо. Соответствующая аппаратура будет готова к этому времени. Из вашего отлета мы надеемся извлечь хоть какую-нибудь информацию. Благодарю Всеволода и Робина за работу, которую они проделали. Все, что вы нам оставили, материалы и другую информацию, мы используем для «Прометея-7». Программа этой экспедиции будет изменена. «Прометей-7» будет специально исследовать явление, с которым вы столкнулись. Ваша задача остается прежней. На обратном пути вы можете покинуть корабль и вернуться на Землю. Мы будем вас ждать с нетерпением.
Они вышли из здания Совета в три часа дня. Всеволод полетел на свою виллу возле Гравиполиса. Кирилл — на берег Оби, Эспас — к водам Адриатики. Евгении пообещали устроить свидание с дочерью. Робин вылетел на Британские острова, Ройд — на Апеннинский полуостров.
Ройд появился вблизи корабля первым и целую минуту беспокоился об Эспасе. Но тот вышел точно по графику. Они сразу же связались друг с другом по радио. А еще через пять минут все шестеро широким полукольцом приближались к «Прометею».
«Как там Верона? Как там Верона?» — вот о чем сейчас думал Ройд.
Они уже различали детали корабля, когда им навстречу вдруг вылетели пятеро в скафандрах. И тотчас же эфир наполнился возгласами:
— Ройд? Вы вернулись все?
— Кто говорит? Кто говорит?
— Санта!
— Трэсси!
— Конти!
— Эмми!
— Верона!
И вот все они уже в зале. Хлопают друг друга по плечам, пожимают руки. Верона чуть не плачет.
— Как вы здесь смутились? — спрашивает Ройд.
— Они все четверо появились в течение прошлой недели, — отвечает Верона.
Они все видели Землю! Они все видели Землю! И только она…
— Верона, — сказал Ройд. — Завтра мы отправим тебя на недельку. Ты увидишь Землю.
Но на следующий день они прошли область пространства, в которой образовывались волноводы. Верона не увидела Землю. Она крепилась и не плакала. А остальные не знали, что ей сказать. Тогда Ройд подошел к ней и поцеловал.
— Этот поцелуй передала тебе твоя мать, — сказал он.
За ним он и летал на Апеннинский полуостров.
«Прометей» мчался к Голубой звезде.
НТР ДОЦЕНТА МЯКИШЕВА
Теперь уж, конечно, всякий знает, что синеоки принадлежали к икароидам. А представьте себе год так, скажем, тысяча девятьсот восьмидесятый, то есть всего каких-нибудь двадцать лет тому назад: синеоки — вот они, но при этом ни одной достоверной теории относительно их происхождения или, если хотите, появления на Земле. Говорили о тунгусской катастрофе, о летающих тарелках… — казалось, что синеоки могут быть только пришельцами из космоса. Не надо дурно думать о тогдашней науке, она этого не заслужила. Если исходить из противного, так и меня, значит, следует причислить к астрологам, алхимикам, колдунам или кому там еще, я тогда был аспирантом, и, кстати, не у кого-нибудь, а у академика Ладыкина, — потому-то я и знаю всю эту историю, что называется, не из вторых уст.
Впервые золотистых кентавров с голубыми глазами заметили в окрестностях Тынды, там местные жители и окрестили их синеоками; позднее было установлено, что обосновались они немного дальше, — в южной Якутии, район, обратите внимание, Золотинки. И пошло: экспедиции, конференции… Тогда-то Ладыкин, всем в противовес, и выдвинул свою гипотезу о земном происхождении синеоков. Гипотеза, как известно, блестяще подтвердилась, и Ладыкин мог бы, по праву, поставить свое имя в научное их название; вышло, однако, иначе, академик наш этого не сделал, уступив синеоков, со свойственной ему широтой, завлабу из своего института.
Этот завлаб, доцент Мякишев, был товарищ уже немолодой, очень серьезный; безупречный член коллектива и семьянин. Из тех, о ком не ходит ни острот, ни анекдотов. Я был с ним, когда он впервые полетел к синеокам, — академик послал меня сопровождать Мякишева.
Вообразите, как стояли друг против друга Мякишев и Лайнаумэ… Мы — Мякишев и я — поднимались на сопку по узкой тропе, среди небольших, в наш рост лиственниц. Был июль, очень тепло и влажно, облака у горизонта и солнце прямо над нами, мы шли наудачу; вдруг — из сплошной зелени — золотое. Мы, разумеется, замерли. Боялись спугнуть. Как выяснилось, напрасно: синеоки не опасались людей и охотно вступали в контакты. Лайнаумэ смотрел спокойно и вопрошающе. В научной литературе того времени есть описания Лайнаумэ, можете им вполне доверять. Молодой стройный кентавр — золотистая короткая шерсть, правая передняя нога чуть согнута и опирается о землю самым ободком копыта, руки сложены на груди, русые волосы вьются на затылке и на висках, возле голубых глаз ни единой морщинки. Это, значит, с одной стороны. С противоположной— внушительная фигура доцента Мякишева, человека; внутренние достоинства заверены дипломом Высшей аттестационной комиссии, внешние выдающиеся части скрыты штормовкой, в которую завлаб облачился по случаю экспедиции.
Несколько минут Мякишев и Лайнаумэ смотрели друг на друга. Потом Лайнаумэ чиркнул копытом по земле и улыбнулся. Мякишев не двигался.
— Добрый день, — сказал Лайнаумэ.
Голос у него был совсем юношеский; и еще с хрипотцой, — впрочем, попробуйте пожить в сопках да не охрипнуть.
Надо признать, Мякишев оказался на высоте. Я еще не пришел в себя, Мякишев уже отвечал:
— Здравствуй.
Так началось… И Мякишев занялся синеоками. Сел на эту тему прочно и основательно. Сформулировал он ее так: «Синеоки и народнохозяйственное освоение зоны БАМ». Через ученый совет тема, понятно, прошла со свистом. Я оказался первой единицей, выделенной Мякишеву.
Затем наше штатное расписание начало быстро расти. Скоро лаборатория стала отделом, а в нем функционировали тематические группы и сектора. Синеоки жили себе, как жили, в своих сопках. В отделе кипела работа, были установлены твердое планирование и отчетность, табельщицы отмечали, кто когда пришел и когда ушел; ЭВМ считала со скоростью миллион операций в секунду; по утрам коллективно пили чаи, без передышек пылали служебные страсти и тянулись ленивые романы.
Следует отдать должное Мякишеву: он летал в Тынду, вникал, описывал, организовывал… Само собой, появилась монография, а там и состоялась защита докторской диссертации. Сработано, впрочем, все было добротно, и материал был богатый. Звезд с неба, правда, Мякишев не хватал, но нашел способ компенсировать их отсутствие: он выступал не столько как исследователь, сколько — как защитник синеоков. Он связал проблему синеоков с охраной природы, ставил вопрос о заповедниках по трассе БАМа, где могли бы жить синеоки, и предостерегал от возможного браконьерства в районах нового освоения. Он вел беседы по. радио и телевидению и рассылал докладные записки в руководящие органы. Ему, наконец, по рекомендации Ладыкина, поручили координацию разрозненных исследований в рамках ЮНЕСКО. Словом, скоро уже не говорили о синеоках, не упоминая Мякишева; и всякий воспринял как должное, когда в их видовое наименование вписали латинскими буквами: miakishev.
Как хотите, но его деятельность немало дала синеокам: их оберегали, им помогли в трудную зиму восемьдесят первого года… Синеоки, между тем, относились к Мякишеву сдержанно.
Сколько раз я наблюдал: вот они смотрят друг на друга, Мякишев и Лайнаумэ. Полное лицо Мякишева доброжелательно, залысины его словно специально для того существуют, чтобы вызывать к нему симпатию, во взгляде достоинство и еще — внимательность врача или близкого родственника. Лайнаумэ иногда улыбнется, но это лишь вежливость по отношению к старшему по возрасту; лицо Лайнаумэ непроницаемо, смотрит он настороженно; порой мне чудилось и большее.
Дело в том, что синеоки не задавали вопросов. Они, надо вам сказать, обладали даром чувствовать человека… Но вы не из синеоков, вам надо объяснить.
Был у нас специалист по молекулярному анализу Феликс, свойский такой парень, охотно ездил в экспедиции к синеокам. Он сделал работу на пару с видным тогда аналитиком, на нее, кстати, и до сих пор ссылаются. Работа получила медаль Академии. Немного погодя Мякишев произвел едва заметные перемещения в отделе, прямо-таки неуловимые для невооруженного глаза. Феликс оказался не у дел и стал чахнуть. В конце концов случилось следующее: он заподозрил своего лаборанта в симпатиях к сальвадорской хунте. Можете смеяться или пожимать плечами; конечно, медицинский случай. Феликс попал в больницу на месяц, там его чем-то накачали и выпустили; вскоре он опять угодил к врачам, на полгода. Прежнего Феликса мы уже не увидели. И причина-то вроде никак не связана с Мякишевым.
Был Алеша, психолог, очень тонко организованный юноша, тестами занимался, хорошо контачил с синеоками. Однажды, по случаю, Мякишев его использовал, чтобы завалить рукопись возможного конкурента: попросил Алешу изучить слабые стороны, затем пустил в ход его замечания. Алеша, мы знали, объяснялся потом с Мякишевым; Мякишев не отпирался, а намекнул на вероятность сокращения штатов. Прошло не очень много времени, Алеша поссорился с невестой и наглотался таблеток. Повод опять-таки вовсе с Мякишевым не связанный. Алешу спасли, успели; но это уже был, конечно, другой человек.
Мякишев, надо сказать, очень нервничал, когда перемещал Феликса, когда прижимал Алешу. Понятно, он опасался: парни что-то предпримут, поднимется скандал в отделе, вокруг отдела… Но они тихо сходили на нет. Сначала у Мякишева, похоже, наступало ошеломление. Недолгое, но заметное. Видно, его потрясала легкость, с какой все делалось. Он ожидал чего угодно, — только не этого. Они тихо сходили на нет. И тогда Мякишев кидался заботиться о них. Устраивал в лучшие поликлиники, раздобывал дефицитные лекарства, хлопотал о путевках… И ведь это было искренне, я видел; теперь, когда они не представляли опасности, но нуждались в его помощи, — он счастлив был дать им эту помощь, у него потребность была помогать слабым, он нуждался в том, чтобы в нем нуждались, и жаждал творить добро…
Я неточно выразился, сказав, что синеоки не задавали вопросов. Нет, задавали. Были такие вопросы, которые они задавали. Несколько раз я оказывался тому свидетелем.
— Не бойся… — говорил Лайнаумэ Мякишеву. — Ничто тебе не угрожает. Почему ты всегда боишься?
Обычно это при мне происходило: Ладыкин велел не отпускать Мякишева одного в сопки, — мало ли…
— Разве можно понять то, чего не любишь? — спрашивал Лайнаумэ Мякишева.
Вопросы; если синеоки их задавали, оказывались у них, видите, вот такие. Что же, они были хорошие ребята, и каждый из них жил в ладу с природой. Были ли они простодушны? Думаю, другое; они были и р я м о-душны. И потому вопросы их были таковы.
— Подумай, — обращался Лайнаумэ к Мякишеву, — ты о нас заботишься? Или иначе ты не умеешь заработать на жизнь?
Ладыкин не вмешивался. Он все передоверил Мякишеву. Его интересовали только методы исследования. Он был специалист по методикам.
— Неужели можно защищать кентавров и губить людей? — спрашивал Лайнаумэ.
Само собой, Мякишев держался с синеоками как представитель человечества в целом.
— А обязательно, чтоб была суета вокруг нас? — спрашивал Лайнаумэ, глядя в лицо Мякишеву. — Нельзя просто жить рядом синеокам и людям?
Потом произошло вот что.
У Мякишева появилась новая аспирантка, из Якутии. Все заметили: в одной, в другой работе у Гали — информация, какой ни у кого не было, близко ничего подобного не было; скорее всего, синеоки сами ей помогали (пожалуй, это делал Лайнаумэ). Понятное дело, мы насторожились, ждали, как поведет себя Мякишев. Он объявил концентрацию усилий на решении задач, важных для практики, и переменил Гале тему, а ее материалы отдал в соседний сектор. Галя начала новую работу, но ее стали мучить бронхиты, затем плеврит, затем осложнение на сердце, и родной якутский климат сделался ей, по заключению врачей, противопоказан.
Было лето, снова был июль, когда синеоки начали пропадать. Они просто исчезали, один за другим., Бесследно. Их становилось все меньше и меньше.
Не то чтобы Мякишев заволновался; я ему много раз говорил, он отмахивался: куда они денутся! Я приходил к нему снова, он меня успокаивал: куда они денутся, дети малые! Мякишев готовил доклад о синеоках для конференции по использованию природных ресурсов и не хотел отвлекаться. Наконец он уступил; мы отправились искать Лайнаумэ.
И вот опять теплым и влажным днем мы шли наудачу в сопки. Облака у горизонта и солнце на ярко-синем небе. Мы поднялись по тропе, среди лиственниц, к тому самому месту, где когда-то впервые встретили Лайнаумэ. И увидели его. Он ждал нас.
Полуобернувшись назад, Лайнаумэ расчесывал хвост. Пропускал его через пальцы, еще раз и еще. Мы остановились. Лайнаумэ заговорил, не глядя на нас.
— Почему ты такой? — спросил Лайнаумэ у Мякишева.
Опять они стояли друг против друга.
— А тебе не все равно? — ответил Мякишев.
— Нет, — сказал Лайнаумэ.
Затем он встал на дыбы{ лицо его, с яркими голубыми глазами, оказалось высоко над нами, и круто повернулся на крепких задних ногах. Потом пошел по тропе прочь.
Мы с Мякишевым стояли не двигаясь.
А из-за деревьев начали выходить, один за одним, другие синеоки. Прежде их не было видно, теперь они появлялись, золотые, из зелени. И медленно уходили прочь вслед за Лайнаумэ.
Можно было не считать, здесь были все синеоки, все до единого. Все они уходили сейчас по тропе.
Когда последний стал исчезать за поворотом, Мякишев двинулся с места; неуверенно шагнул за ними. Я — следом.
Вы видели, наверное, эту красивую роспись на стене Дома ученых в Новосибирске: синеоки на уступе скалы, над обрывом перед закатным солнцем, впереди — Лайнаумэ. На самом-то деле это картина тревоги. Синеоки собирались на своем уступе, когда что-нибудь вынуждало их нервничать. Стояли, глядя на солнце, пока оно не скрывалось за горами.
Ясно было, что они идут на свою скалу. Притом они все прибавляли шагу. Мякишев, надо думать, почувствовал что-то, — шел и шел за ними, шел, а потом и побежал.
Мы выбежали на уступ одновременно с синеоками. И тут раздался странный шум; я увидел, как Лайнаумэ оказался в воздухе; но он не упал с обрыва, нет, он взлетел, раскинув руки; шум был шумом воздуха. Лайнаумэ был первым, вслед за ним взлетели другие, остальные, все; все синеоки взмыли над сопками за своим вожаком. Они летели, раскинув руки в стороны, вытянув тела горизонтально, ноги поджаты, хвосты колышутся сзади; летели прямо к опускающемуся солнцу.
Мякишев бросился за ними… Остановился. Я стоял рядом.
Синеоки удалялись… И вдруг, вдруг мне показалось, — Лайнаумэ обернулся. Да, точно! Наши взгляды встретились… Мы с ним были ровесники; он улетал, я оставался при Мякишеве.
Я рванулся к обрыву. Внизу, глубоко, были камни, текла река… Нет, это не пугало меня… Но Мякишев успел меня настичь, он кинулся на меня, сбил с ног и — навалился всей своей тяжестью.
Задыхаясь, я лежал под ним и видел, как удалялись синеоки. Стали золотым облачком на небе… приблизились к золотому диску солнца… и слились с ним.
Вот как это было.
Мякишева потом, говорят, встречали охотники. Он одичал; ему помогли, — дали собаку, сети, пристроили к лесничеству; он, рассказывают, так и живет там.
Особый интерес, по моему мнению, представляет то, что в этот же день была зафиксирована необычно сильная вспышка на Солнце. Следовало бы попытаться соотнести момент появления вспышки и время исчезновения синеоков. Как вам известно, я выступал с таким предложением на прошлой сессии общего собрания. Практически это, однако, едва ли осуществимо, поскольку потребовало бы совместных усилий биологов и астрофизиков; а они, как вы хорошо знаете, состоят в разных отделениях Академии. Впрочем, я оптимист и не теряю надежды…
ЧЕРТЕЙ НАМ ТОЛЬКО НЕ ХВАТАЛО
Легко, вприпрыжку Ромка пересек проспект Науки и быстро двинулся дальше, к Морскому. Вид у него был тридцатилетнего, а внутри потрескивало, орало, бормотало и пело то, что могло принадлежать также и двадцати-, и пятнадцатилетнему; а может, и попросту беззаботному ребенку. Густые курчавые волосы, чуть рыжеватые, облегали голову плотной шапкой, надежным шлемом, ладно украшавшим его; глаза не то что смотрели, а зыркали и вперед, и влево, и вправо, все и всех держа в поле зрения, дабы безошибочно избрать Ромке занятие на этот солнечный воскресный день; нос чуть изгибался, устремленный вперед, как и весь Ромка, и ноздри шевелились, вбирая запахи травы и перегретой хвои от леса, запахи плавящегося асфальта и бензинового дыма — от улицы, и не такие явственные, но слышимые Ромке запахи табака и духов, исписанных бумаг либо свежих ягод от спешащих по своим делам прохожих. Солнце палило нещадно, отдохнув за зиму, оно теперь не жалело сил. Ромка был в ковбойке с закатанными рукавами, производства барабинской швейной фабрики, и джинсах, которые, напротив, попали в Академгородок издалека и достались Ромке как не подошедшие кому-то по размеру. Шагал он твердо, быстро и, как сказано, легко; и тут увидел Оксанку. Она была в красном сарафане и выглядела блестяще: высокая, тоненькая, открытые плечи и спина, дочерна загорелые и чуть с веснушками, и темные распущенные волосы. Ромка догнал ее, минуту шел следом и любовался, потом поравнялся и коснулся ее руки.
— Оксанка!
— Ромка!
— Ты куда?
— А ты?
— Я просто так.
— А я на променаде.
— Пойдем вместе?
— Конечно!
И они пошли вниз по Морскому. Все глядели на Оксанку, мужчины и женщины, она делала вид, что принимает это как должное, — и вспыхивала, улыбалась, расцветала от каждого взгляда, вспыхивала, — словно пульсирующее сияние исходило от нее, взгляды достигали ее, проникали в нее, — и внутри Оксанки тотчас будто что-то срабатывало, и что-то загоралось бесшумно и ярко, отвечая на взгляд уже сто- и тысячекратно.
— Оксанка, честно, я тебе не мешаю?
— Нет!
— И не компрометирую тебя?
— Да брось ты!
Оксанка весело рассмеялась, и Ромка рассмеялся тоже.
— Куда ж ты, все-таки, ходила?
— А! Хотела клубники купить на базаре.
— Любишь?
— Очень!
— И где же твоя клубника?
— Потом куплю. Дня через три.
Ромка задумался. Так шли они и шли, под воскресным солнышком; Ромка спросил;
— Дорогая очень?
— Жуть.
— Не расстраивайся, — сказал Ромка.
— Да ну! Потерплю. Скоро будет подешевле. И уж тогда я ее, знаешь…
Тут они встретили Леночку. Она шла прямо на них, спортивная, крепенькая, юная; короткая, стрижка, загар и озорная походка, и белая невесомая рубашечка, или как это там называется, и белые в обтяжку брюки, и высокие каблуки. Леночка остановилась и уперла руки в бока:
— Это вы что?
— Гуляем, — сказал Ромка.
— Пойдем с нами! — сказала Оксанка.
И пошли они дальше втроем. С прохожими от Леночки делалось нечто невероятное, словно электричество было разлито в воздухе вокруг Леночки, она шагала озорно и весело в собственном своем электрическом облаке, и видно было, когда встречный научный сотрудник, младший или старший — все равно, соприкасается с этим облаком и вступает в него: сначала удивление, беспокойство на. лице и напряженность во всей фигуре научного сотрудника, затем человек замирает, съеживается, останавливается, и тут происходит электрический разряд, искра проскакивает, видимая даже при солнечном свете, человека поражает током, несчастный случай на улице, срочная требуется помощь…
— Ты откуда? — спросила Оксанка.
— Да в аптеку бегала, — ответила Леночка, — Лекарство заказала!
Тут они увидели Валентину, она переходила дорогу и махала им рукой; они остановились и подождали. Она подошла к ним неспешно, как всегда ходила, полная, улыбающаяся Валентина, коса на плече, каждое движение плавное и мягкое, нежное, очень женственное, очень ласковое; и ситцевое платье не облегало ее, а только чуть приобнимало, тоже мягко и ласково, с любовью и нежностью к Валентине.
— Как же это понимать? — спросила Валентина.
Да так и понимать, — ответила Оксанка.
— Что ж тут непонятного! — сказала Леночка.
— Пойдем, пойдем, — сказал Ромка.
И пошли они дальше вчетвером. Тут прохожим полегче стало, от ровного спокойного излучения, которое исходило от Валентины, оно падало на каждого, кто оказывался рядом, и действие оказывало живительное, как бы частицами излучала она свою женственность и свою ласку и каждого одаривала, каждому доставалось хоть по маленькой корпускуле, и это. давало людям чуточку прохлады и отдохновения от жары и не только от нее, но также от многого другого; и всякий, с приближением Валентины, увидев ее, исцелялся от чего-то и вдыхал с облегчением, надеждой и желанием жить дальше.
— Ты по делам или так? — спросила Леночка.
— Ну, — ответила Валентина, — какие у меня дела, нет у меня никаких дел!
Так и шли они все вместе, и улица, весь Морской проспект, ярко была освещена уже не солнцем, — оно, воспользовавшись случаем, поднялось повыше передохнуть, — а Оксанкиным сиянием, прямо залита была этим сиянием, вспыхивавшим раз за разом, словно молния без конца ослепительно блистала, только что гром не гремел, и даже становилось жутковато от бесшумности и бесконечности, неиссякаемости ослепительного этого сияния; и в пульсирующем этом сиянии лежали кругом все вповалку, вся улица была в пострадавших от электрических Леночкиных разрядов, сильнее всех мегаватт мира, — случай массового поражения, мужчины всех возрастов лежали, раскинув беспомощно руки-ноги, а по сторонам валялись как попало портфели, чертежи, перфокарты, а также авоськи и рассыпавшиеся по тротуару помидоры; и вся улица полна была счастливых воскресших людей, оживленных корпускулами ласки, Валентиниными мягкостью и нежностью, и по всему Морскому раздавались радостные вздохи, и люди бежали дальше, осененные надеждой и прохладой, крепко ухватив свои портфели, чертежи, перфокарты и помидоры.
Так дошагали они до угла Дома ученых, и Ромка предложил:
— Зайдем?
И они свернули, и вошли, и просторность и полумрак вестибюля охватили их, как бы приглашая и говоря, что они поступили правильно. Пожилая вахтерша подняла на них глаза и пропустила, ничего сперва не сказав, и они пошли дальше, сопровождаемые ее взглядом.
— Чертей нам только не хватало, — донеслось затем до Ромки сказанное вслед, впрочем, беззлобно; личность он был, как-никак, довольно известная. Ромка виду не подал, что услышал, только в зеркало по пути глянул повнимательнее, все ли в порядке, но все было в порядке, и волосы ровной шапкой закрывали ему голову.
Устроились они уютно за столиком, и молоденький щеголеватый официант тут же подскочил к ним, и произошло веселое и тщательное обсуждение, и вот уже официант бежал к бару, и бежал от бара к ним, и хлопнула пробка, и золотистые пузырьки рванулись со дна одного, и другого, и третьего, и четвертого бокала, наперегонки понеслись к пенящейся белой поверхности, темная бутылка отпотела и сделалась матовой, и бокалы сделалась матовыми, а после того, как все четверо сдвинули бокалы, и наслушались их звона, и отпили по первому ледяному и жгучему глотку, и вернули бокалы на льняную скатерть, после этого на матовом стекле остались чистые прозрачные следы от пальцев и потом тоже начали делаться матовыми.
Ромка проследил за тем, чтобы официант не забыл про мороженое, и чтоб все было на месте, и добавил всем шампанского, и вглядывался в лица и ждал, и дождался наконец, и тогда откинулся на спинку стула.
— Ой, девочки, хорошо! — воскликнула Оксанка.
— Хорошо! — воскликнула Леночка.
— Ой! — только и сказала Валентина.
Они смотрели на него, ему в лицо, в глазе ему, и смеялись, смеялись, смеялись втроем, и он волновался и радовался, он захвачен был волнением и радостью, своими и чужими. Глаза у Оксанки горели, волосы растрепались, сарафан оказался вдруг слишком открытым, чересчур, бессовестно, неотразимо открытым, и лучше бы Ромке не смотреть на Оксанку; Леночка постукивала пальцами по столу, десятью пальчиками по очереди, слева направо, слева направо, и было в этом несдерживаемом постукивании такое, что выходило за всякие рамки, за все возможные рамки, столько всего и всякого было в этом несдерживаемом постукивании, и лучше бы уж не видеть никогда таких пальцев и не слышать этого постукивания, ни Ромке, ни нам с вами; Валентина раскраснелась, мелкие капельки, крупиночки пота выступили на ее полной верхней губе, чуть пушистой, чуть от этого темной, капельки гнездились там и поблескивали из пушистой темноты, и лучше, получалось, и в эту сторону не глядеть, вот каково было Ромке. И они, конечно, знали это, чувствовали и знали, все они чувствовали и знали, и Ромка понял, что худо его дело: влево посмотришь — погибель себе найдешь, и вправо посмотришь— погибель найдешь, и прямо посмотришь — то же будет. Все, все они чувствовали и знали, и глядели ему в глаза неотрывно и смеялись, и все вокруг оказывалось насыщено сиянием, электричеством и нежностью, и мощь была безмерная у этих сияния, электричества и нежности, и они пронизывали Ромку, настигали беспрепятственно и проходили его насквозь, навылет, свободно и безоговорочно, не спрашивая его согласия, как космические лучи, и он уже сдавался на милость победителей, сил у него больше не было, сдавался он им, Оксанке, Леночке и Валентине. А им, видно, мало этого казалось, они все знали и все чувствовали и хотели кто их знает чего, и Ромка обнаружил внезапно, ощутил с трепетом и осознал в испуге, что Леночка, сидевшая слева от него, придвинулась и ее колено прижалось к нему, и тут же Валентина, сидевшая справа, наступила ему на ногу, а Оксанка, она сидела напротив, закинула руки за голову, и у него перехватило горло, и глаз отвести нельзя было, как и отнять левую ногу или правую, а затем Оксанка положила локти на стол, протянула руки и взяла в них его ладони. Тут он сгинул и воскрес, захлебнулся и выплыл, и вдруг нашел в себе силы как-то засмеяться тоже, вначале смех у него получился напряженный, из самых последних малостей, но потом он встряхнулся, засмеялся свободней, своим уже голосом, и вот уже все вчетвером смеялись, глядя друг на друга, а потом пощадили Ромку, смилостивились над ним, и снова он добавил им в бокалы, и они выпили.
Я просто обедал в тот день, — как все остальные, кто был там. Помню, с утра у меня не ладилось что-то. И, как все остальные, тоже был, сознаюсь, странно напуган молниями, разрядами, и излучением. И, как остальные, поспешил, едва пообедав, ретироваться, — что было, разумеется, просто малодушием. Прямо на глазах зал пустел.
Ромка вышел из-за стола, сказал официанту, — тот ждал у бара, — что надо еще мороженого. И не вернулся сразу, а отправился дальше, к фонтану, и постоял, наблюдая за рыбами. Потом обернулся и посмотрел, как официант опускает мороженое на столик, — держась от столика подальше, возможно дальше, с такой опаской, будто не вазочки с мороженым на ресторанный столик, а в самую сердцевину разбушевавшегося огня нечто он должен поместить, да не опалить бы напрочь руки, да тотчас бежать, пока тут не зашлось окончательно, не взорвалось все к такой-то матери. Когда официант, с грехом пополам, завершил эту сложную операцию, Ромка вернулся в зал. Приблизившись к столику, он услышал, что Оксанка, Леночка и Валентина обсуждают личную жизнь своего брючного мастера. Ромка отправился к окну и некоторое время смотрел на раскалявшиеся за ним на солнце машины. Когда он снова приблизился к столику, разговор шел о внешности известного киноактера. Ромка прогулялся до бара и обратно, стараясь потратить на это как можно больше времени. Стало уже совсем пусто. В углу возле бара сидела последняя посетительница, развернувшись туда, где были Оксанка, Леночка и Валентина, и неотрывно смотрела на них, прикусив палец. Ромка еще раз подошел к столику, теперь при его приближении наступило молчание, он сделал еще шаг или два, на него замахали руками, и он удалился, и тотчас же, как только он повернул, шепот за его спиной возобновился. Ромка встал посреди зала. У потолка собрались ясно различимые скопления света, электричества и ласки, а ниже по всему пространству свет, электричество и ласка гуляли ощутимыми струями, как из разных частей света ветры, как течения в океане. Ромка замер посреди зала, словно пловец, оказавшийся в средоточии течений. Затем он встрепенулся и погреб к выходу.
Денег вроде должно было хватить. С деньгами у Ромки вечно была проблема, сколько бы он ни вкалывал, и все из-за кадровички, до сих пор она не могла оформить его по-человечески, ссылаясь на то, что это не предусмотрено. Нет, пожалуй, должно хватить.
Он еще постоял у фонтана, глядя отсюда через стекло на Оксанку, Леночку и Валентину. За кого можно было принять их? Он-то знал, что у Океании муж аспирант, и живут они на одну его стипендию, места для сына в детском саду все нет и Оксанка потому не работает, обитают они в общежитии, да еще у мужа нелады с темой, и уж клубникой с базара не полакомишься. Он знал также, что у Леночки больна мать, больна давно и безнадежно, и жизнь Леночки вся в бесконечных переговорах с врачами, и заботах о лекарствах, и хлопотах по дому, и так проходят у постоянно озабоченной Леночки все ее часы, и дни, и месяцы, и годы, в этих ее сражениях за часы, дни, и месяцы, и годы для больной матери. И он знал также, что весной от Валентины ушел муж, и она и вправду оказалась без дел и забот, и без себя самой тоже, и он понимал, каково ей одной в четырех стенах и чего ей стоило сегодня заставить себя выйти из четырех этих стен на улицу. Он же, Ромка, был тут в некотором роде со стороны, не вполне был как все, и ему особенно были видны здесь не только лазеры и мазеры либо, скажем, березки да торговый центр. Он близко к своему странному сердцу принимал то, что видел, и жалел людей, и баловал, когда только представлялась возможность. Оксанка, Леночка и Валентина удивляли его, он дивился их стойкости и силе, их оптимизм и, пожалуй, отчаянность вызывали у него уважение не меньшее, чем, к примеру, открытие нового катализатора или новой частицы теми, у кого сложилось иначе, сразу или потом, у кого поэтому сегодня было все по-другому, кто не имел недостатка в деньгах, жил просторно, получал клубнику на дом, лечил родственников в отличном диспансере и был благополучен и в семейной жизни тоже. Впрочем, у этих людей, наверное, были свои проблемы, Ромка догадывался. Сегодня у Ромки случилась удача, он смог побаловать Оксанку, Леночку и Валентину, дать им отдохнуть, развеяться, вкусить, — пусть всего лишь на час, и всего только шампанское и мороженое, всего-навсего глоток кислорода на долгом восхождении среди многих превратностей и обстоятельств, когда вдруг — льды и скалы, туман и холод, и путь вконец тяжел, и надо идти и нельзя перевести дух, и вот еще шаг и еще, и боль, и кровь, и тяжесть в груди… А за кого можно было принять его самого? Ромка вздохнул.
Хотелось бы ему уйти отсюда с Валентиной да пойти к ней… Ромка знал, что шансов там у него практически ноль, но все равно. Ему хотелось еще побыть в мягкости и нежности. Да еще и в том было дело, что на полу у Валентины лежала медвежья шкура, черная с подпалинами. И это очень Ромке было кстати. В городке к кому домой ни приди, — заставляли разуваться, чего Ромка не переносил, просто не мог перенести. И Валентина тоже держалась общего правила, к большому Ромкиному огорчению. Не любить разуваться у него была причина, и весьма уважительная. Но вот то, что шкура, да еще черная с подпалинами, это как раз очень было кстати, на шкуре его заросшие мехом копытца не так были заметны.
Ромка ведь был, повторяю, не совсем как мы с вами, он был итог совместных усилий КЮТа и кружка натуралистов, при участии фехтовального клуба «Виктория». Академик Ч. очень тогда возражал. Кроме копыт, у Ромки были еще рожки на голове, благо он мог прикрывать их своей шевелюрой. Словом, вышли некоторые неувязки, но относительно небольшие. Имя его, разумеется, только сокращение, начальные буквы названия, полностью он именовался не то «робомутант кибернетический», не то еще длиннее, я уж не помню; в общем, сокращение, аббревиатура, вроде жилкомиссии, ДНК, райздравотдела или СО АН*
КУРОЧКА РЯБА
Институт лихорадило: пропал сотрудник отдела синтеза, руководитель поисковой группы Слава Ванин. Пропал при загадочных обстоятельствах.
Утром в субботу он провел совещание группы — обычный недельный отчет: разбор, обсуждение, критика, предложения. Затем работал в инфотеке, пробыл там, по показаниям Майи, не более часа, новых запросов не делал. После инфотеки его видели у входа в музей древней культуры. Заходил ли Ванин в музей — неизвестно. Около двенадцати он беседовал по видеофону с Сережкой. О чем, мальчик не помнит, вроде бы о какой-то сказке. Больше Ванина не видели.
Встревожились потому, что он не явился на Завершение. Давно сложилась традиция: результаты опыта Ванин считывал сам. На вызов телеробот ответил, что хозяин вышел из дома в воскресенье утром, до сих пор не вернулся, никаких распоряжений не оставил.
Опрос ближайших служб «Скорой помощи» и безопасности движения также ничего не дал.
Учитывая исключительность обстоятельств, решили осмотреть вещи и бумаги Ванина в институте и дома — в надежде отыскать какой-нибудь след. Эту деликатную миссию возложили на членов группы Ванина, его ближайших помощников — Олега Виртуозова, Джона Метелкина и Светлану Синичкину…
Удивляюсь, какой ерундой пичкают детей! Как только их мозг справляется с этим обилием ненужной и часто вредной информации! Зачем, например, современному ребенку знать, как нетрудовой элемент, злостный бездельник, сидя на печи, добивается всяческого благополучия?.. Кстати, не забыть выяснить, что такое «печь».
А «оно» посетило меня за последнее время лишь один раз.
— Ну и пожалуйста, — сказал я.
— Ну и уйду, — сказал он.
Минут десять мы сидели каждый в своем углу. Но отрицательные эмоции вредны для ребенка, пришлось мне наводить мосты:
— Что ты хочешь?
— Сказку! — Сережка повеселел и тут же забрался на колени, про «космического дурака» он уже забыл. — Только настоящую!
Сказок я не знал, если и читал в детском возрасте, то начисто стер эту информацию, когда работал над диссертацией. В подсознание лезть не хотелось, но и бросить тень на авторитет взрослого человека я не мог, поэтому начал:
— В некотором царстве, земном государстве жил да был прекрасный юноша. И была у него масса достоинств: и калорийность высокая, и усвояемость — единица… Да только людям это без толку: сидел он за семью замками, а ключи потеряны. Вот и кукуем… Какие только варианты не пробовали…
Сережка долго хлопал своими пушистыми метелками, потом не выдержал:
— Ты что мне про полибелок-то рассказываешь? Мне про него и дома надоело слушать.
Я обиженно замолчал.
— Ладно, — сжалился Сережка, — не дуйся. Лучше я тебе расскажу. Значит, жили-были дед и баба. И была у них курочка Ряба.
— Кто?
— Такое животное доисторическое. Ну вот. Курочка снесла яичко…
И тут меня посетила мысль…
— Послушай, старик, у тебя есть эта книгокарта?
— Я все правильно говорю! — возмутился Сережка. — Зачем тебе в карту подглядывать?
— Мне только взглянуть! Один разок!
Сережка недоверчиво посмотрел на меня.
— Отдашь? — спросил он.
— Конечно, отдам!
Сережка подумал. Он чувствовал, что интерес мой неподделен, не понимал причину и волновался.
— А гравикомпас дашь поносить?
— Дам!
Я выдал себя с головой, и Сережка задумался снова.
— А машинку?
Машинкой он называл портативный компьютер, который я только что получил как руководитель группы.
— Зачем тебе компьютер?
— А тебе — карта?
— Ладно, вымогатель, получишь и машинку. Давай карту!
— Она в универсаде.
И мы поехали в универсад за книгокартой о курочке Рябе.
Итак. Первое знакомство с курочкой Рябой (для краткости буду именовать ее просто Ряба) подтвердило догадку: Ряба и мой ночной кошмар — одно и то же, сработало, очевидно, подсознание. Но возникло множество вопросов.
Вопрос первый. Почему такая нехитрая — можно сказать, «дурацкая» — история пережила столетия?
Предполагаю: она несет важную информацию, поэтому: а) передается из поколения в поколение в виде наиболее стойкой формы — легенды и б) вводится в мозг человека на стадии, когда критические центры отбора информации практически отсутствуют.
Вопрос второй. Что скрывается за аллегориями «дед», «баба», «курочка Ряба», «яичко» золотое[2] и простое?
Если допустить, что «яйцо» — продукт деятельности некой Рябы, то «яйцо простое» было более совершенным творением, чем «яйцо золотое». Иначе обещание Рябы изготовить «яйцо простое» не послужило бы утешением «деду» и «бабе». (Под этими терминами я склонен понимать действительных лиц пожилого возраста — и в наши дни таковые встречаются среди тех, кто отказался своевременно пройти биопрофилактику.)
Вопрос третий. Каков возраст сказки?
В тексте нет ни малейшего указания на эпоху. Напрашивается вывод: история безвременная, следовательно, вечная…
За всем этим что-то крылось! Мне нужен был дополнительный материал, и мы с Сережкой отправились в местную инфотеку. Оставил его в детском зале, а сам поднялся наверх. Сережка, надо сказать, вел себя идеально все последнее время: не хныкал, не приставал с глупостями, а главное, не жаловался матери. Придется подарить ему компьютер, — все равно после Сережкиных усовершенствований он стабильно перешел на четыре действия арифметики.
В инфотеке мне нужно было перерыть массу инфокарт. Я не знал, в каком временном пласту искать это. Да и что — это?.. Боюсь подумать, чем кончилась бы моя затея, если бы не Майя, которая работает там классификатором, а в универсаде была влюблена в меня. Она не удивилась просьбе и очень быстро заполнила карту-запрос колонками шифра. Мне оставалось лишь пройти в смотровую кабину и нацепить считывающие датчики…
Сам факт существования Рябы теперь не вызывает сомнения. Она жила бок о бок с человеком с незапамятных времен. Более того, человек не расставался с нею. Ряба пользовалась большим уважением: с нею советовались в особо ответственных случаях (см. «Сказку о золотом петушке» А. С. Пушкина). Кстати, «петушок» и «курочка»— разные названия одного и. того же существа[3].
Особенно большое количество кур появилось в середине XX столетия. Для них строились специальные помещения— «курятники», в других источниках — «инкубаторы». Интересная особенность: возводились они, как правило, за чертой города. Не потому ли, что относились к наиболее важным объектам?
Далее. Яйцо — это действительно продукт деятельности петуха-курицы. Специально выписал цитату: «В продолжение жизни курицы яйца ее составляют превосходное произведение, и уже за это одно курица достойна тех стараний, которые ее окружают в хороших хозяйствах» (выделено мною).
Употреблялось в пищу! Обладало потрясающим коэффициентом полезности! Усваивалось полностью и без каких-либо болезненных последствий! Давалось детям, больным, певцам — для улучшения голоса. По составу— идеальный полибелок!!! Древние знали секрет pro получения, имели в неограниченном количестве, а мы не можем его даже синтезировать…
Перехожу к самой странной части моего открытия. Имею в виду тот единственный источник, который, с моей точки зрения, обладает несомненной достоверностью. Из него-то я и узнал о составе яйца и его достоинствах… Речь идет о нескольких ветхих страницах какой-то, видимо, толстой книги, где описывается приготовление различных блюд, употреблявшихся древними. И там — «курица жареная в сухарях», «куриный суп», «курица, фаршированная яблоками»… Какое варварство! Я не знал, как классифицировать подобную информацию. Что же такое курица?
Если курица — живое существо, снабжающее человека столь удивительным продуктом, то ее уничтожение— чудовищное расточительство, ставящее в тупик разумного человека! Если курица — не живое (не естественное) биологическое образование и, допустим, ее аннулирование происходило после выработки энергетических ресурсов, то следует признать, что цивилизация, способная создать идеальную биосистему с цикличной, самовоспроизводящей программой, была необычайно развитой. Тогда можно объяснить самые странные, казалось бы, вещи. Например, стабильную привязанность человека к данной модели, стремление передать информацию о ней последующим поколениям…
Когда я объявил, что сворачиваем опыты, они посмотрели удивленно, но промолчали. Ждали, какую идею я подкину взамен.
— Ab ovo, — сказал я. — Начнем с начала, как говорили древние. Полетим в гости к ним за курочкой Рябой.
Олежка запустил пятерню в свой «девственный лес», который не могла одолеть ни одна щетка. Джон широко и счастливо улыбался. Света Синичкина глядела на меня по-детски распахнутыми глазами, и они медленно наполнялись прозрачной влагой.
— Славик, — начала она, — пойдем домой. Посидим, поболтаем, музыку послушаем…
Я засмеялся.
— Думаете, с ума сошел, пока сказки Сережке читал? Ого! Петушок-курочка — это биокибер! Поняли!..
Ряба — «это РеБе, регенератор белка! Нашего полибелка, который распадается от одного взгляда!..
Меня не поняли. Виртуозов старался незаметно переместиться к локатору «сон», Метелкин двинулся ко мне, гостеприимно раскинув руки и по-прежнему лучезарно улыбаясь… Я позволил усыпить себя и обследовать на предмет полной вменяемости. Только после этого у нас пошел нормальный разговор.
На этом первая часть записей кончалась.
— Вот как все начиналось, — задумчиво произнес Джон. — Не знал, что у шефа был дневник.
— Никто не знал, — откликнулся Виртуозов. — Но меня удивляет другое: почему он писал? Не использовал, например, мыслеграф или, на худой конец, стенограф.
— А все-таки Ванин — голова! — вздохнула Света. — Надо же додуматься! Сколько раз читала Сережке про эту курочку…
— Гений, — подытожил Метелкин и раскрыл вторую тетрадь.
Эта часть записок представляла собой нечто вроде развернутого письма или отчета перед самим собой. Ванин писал торопливо, с малопонятными сокращениями…
«Теперь, когда путешествие позади, когда написаны доклады и сделаны определенные выводы и прогнозы, появилась потребность проанализировать свои впечатления и поразмышлять… Хочу восстановить все по памяти. Уверен, что ограниченная скорость в написании знаков делает возможным более тщательный анализ и отбор переносимого на бумагу материала. Мысли фиксируются в оптимальной форме, внутренняя логика суждений становится более выпуклой, обнажая незаметные ранее закономерности…
…Перед стартом все казалось просто и ясно. Разумеется, предполагались и самые сложные ситуации, но, как выяснилось, они не имели ничего общего с теми, в которых мы очутились.
Во-первых, был выбран недостаточный временной интервал. Очутившись в двадцать первом веке, мы уже не нашли действующую Рябу. В музее техники ее вообще не оказалось. Обнаружили Рябу… в музее Природы! Странно, конечно. Но так или иначе, а отныне мы знали, как в действительности выглядит Ряба: ее изображения в современных книгокартах искажены просто до неузнаваемости…
Во-вторых, «методика пассивного наблюдения», которой снабдили нас временологи, безнадежно устарела. Подумать только, она ни разу не корректировалась! Не было, видите ли, необходимости, поскольку путешествия в прошлое вообще нерациональны: расход энергии велик, а чему можно научиться у древних?! Эта методика, вероятно, идеально соответствует «Кодексу невмешательства», но чтобы с ее помощью что-то изучить — сомневаюсь. Пришлось нам выкручиваться на месте…
В-третьих, мы совершенно не были готовы психологически.
После неудачи в двадцать первом веке Олег «промахнул» целый виток спирали — в конец двадцатого! Конечно, риск был: ошибись мы и на этот раз, экспедицию пришлось бы свернуть, — энергии оставалось лишь на возвращение. Кроме того, в точке перемещения могло оказаться слишком людно. А способ, которой мы с Олегом придумали для нейтрализации последствий нашего посещения, был эффективен только при ограниченном числе контактов…
Вторая высадка прошла благополучно. Место пустынное, я бы сказал, дикое. Огромная поляна, растения в рост человека, вокруг — стеной лес, вдали — крошечный, какой-то несерьезный деревянный домик… Но анализ обстановки и действий пришел позже: мы ослепли, оглохли, задохнулись. Невероятно яркие краски— синее, зеленое, белое, алое. Одуряющие, густые незнакомые запахи. И удивительная поющая тишина… Наши мыслеграфы, не выдержав эмоциональной перегрузки, вышли из строя. Прошло несколько минут, прежде чем Виртуозов первым из нас вспомнил о цели путешествия. Мы взяли курс через поле — на дом, потому что Ряба, если наши предположения верны, могла находиться только рядом с человеком.
Идти по траве было чрезвычайно трудно и физически, и морально. Привыкнув лишь любоваться малюсенькими зелеными островками в зонах отдыха, мы должны были наступать на гибкие, сочные стебли растений! Не сговариваясь, мы с Олегом включили антигравитационные подошвы своих ступов, на четверть уменьшающие вес.
Рябу, наверное, мы увидели одновременно, потому что дружно споткнулись и вскрикнули. Ряба уловила движение и замерла с поднятой «ногой». Обследовав нас поочередно правым и левым зрительными локаторами, она продолжила перемещение, поскольку реагировала, очевидно, только на движущиеся объекты.
Историческая минута! Вот оно, легендарное изобретение неизвестного гения! Лишь увидев Рябу, я понял, как боялся все время, что легенда так и останется красивой сказкой…
В маленьком, огороженном дощатой изгородью пространстве Ряба оказалась не единственной. Мы насчитали по крайней Мере десяток. Все они были примерно одной величины и несколько различались окраской. Но форма, поведение повторялись удивительно стабильно. Несомненно, производство Ряб массовое. Лишь одна из моделей имела более крупный красный отросток на «голове» и чрезвычайно развитое хвостовое оперение… Решение созрело одновременно у нас обоих: Рябу требовалось заполучить и основательно изучить; взять ее с собою в наше время мы не могли, не нарушив «Кодекс».
Олег перелез через загородку и двинулся к Рябе. Та подпустила его довольно близко, но едва Олег протянул к ней руки, как она издала предупреждающий сигнал тревоги «куд-куда» и увернулась. Олег повторил попытку. Ряба увернулась и на этот раз, причем «куд-куда» повторялось чаще и на более высоких нотах. Поднятые этим сигналом, остальные особи с шумом разбежались, а модель с мощным красным гребнем в верхней части, наоборот, стремительно кинулась на Виртуозова.
Мы отступили. В этот момент скрипнула дверь, и перед нами появилась… баба! Мы хоть и готовились к встрече с древним человеком, тем не менее опешили.
А баба подняла темную руку ко лбу и несколько секунд вглядывалась в нашу сторону. Затем произнесла:
— Не трожь курей! Чего нада?
Как объяснить ей цель нашего визита?
— Дед! — крикнула баба куда-то назад. — Дед, подь сюды!
Так, все правильно: согласно легенде где-то поблизости должен находиться дед. И действительно, в разрисованном оконце возникло седобородое морщинистое лицо.
— Чего тебе?
— Да вот, курей шшупают охламоны каки-то. И молчат, язви их!
— Може, от Нинки? — предположил дед. — Тоже все с имя возюкается!
Я выступил вперед.
— Извините за вторжение! Мы из ПСАСБСа — проблемной станции анализа-синтеза белковых соединений.
— Изучаем возможность воспроизведения универсальной биомассы с комплексно-энно-белковым наполнением согласно номенклатуре ВАН № 134/22,— пояснил Олег.
— Покорми их, старуха, — сказал дед. — Ишь, головастенькие, оголодали, должно: заговариваются! Нинка сказывала, у их там, в ниверситете, такие водятся.
— И то, — согласилась баба. — Айда в горницу— пригласила она, — Счас молочка с погребу достану, ишо чего сварганю…
Мы плохо понимали, о чем говорят дед и баба, но общий смысл уловили. Хозяева принимали нас за сотрудников какого-то научного подразделения — Ниверситета, где, по всей вероятности, работает их родственница или знакомая. Что ж, возражать мы не стали.
Нас усадили на деревянные сиденья без всяких амортизаторов, так что не знаю, как Олег, а я скоро начал ощущать негибкость собственного позвоночника. Баба поставила перед нами по большому непрозрачному сосуду без ручек, наполненному белой жидкостью с желтовато-коричневой пленкой. Дед принес на чистой салфетке темную ароматную массу с ячеистой структурой, наформованную толстыми пластинами.
Мы с Олегом переглянулись: справятся ли наши нетренированные желудки с этой адской пищей? Я вытащил таблетку нейтрализатора… Теперь все вредное, что попадет в организм, будет выведено в течение суток. Олег свою проглотить не успел: заметила баба.
— Животом, сердешный, маешься? — пожалела она. — Ить молоденький, а микстурки ешь. Пей топленку лучше! А то — яйки. Сырые-то очень пользительно при больных кишках. Дед, приташши-ка, там в лукошке, утрешние, прямо с-под курицы!
Бедный Олег, он страдал за науку… Дед и баба жалостливо смотрели на нас и качали головами: до чего ученье-то доводит!
— Нинка сказывала, будто в вашем ниверситете из солярки икру рыбиную делают? — занимал нас разговорами дед. — Сделать, будто, сделали, а запаху нет. Хошь тресни! Так что удумали? Рыбу ловят, икру вына-ют, а заместо настояшшей в брюхо рыбе, значит, из солярки напихивают. Чтоб она, значит, рыбьим духом пропиталась! — Дед захихикал и поскреб за ухом. — А в другом ниверситете, седня в газетке прочитал, собираются кур извести. Всех! А яйца нести машине поручить. Э-Ве-Ме, — старательно выговорил он.
Что имеет в виду дед? ЭВМ — самая древняя электронно-вычислительная машина…
— Не слухайте старого брехуна! — посоветовала баба. — Нешто машина заменит куру? А заместо Петьки каку ВеМе подрядишь! — хитро прищурилась она.
— В газетке написано, ведутся работы, — обиделся дед и потряс бумажным свертком. — От!.. Ну, Нинка придет, спросим…
Он встал и, шаркая примитивными ступами, пошел из комнаты.
— Газетку надо заполучить, — шепнул я Олегу. Он понимающе кивнул и вышел вслед за дедом. — А что, бабуся, — обратился я к хозяйке, — не покажете ли нам ваших Ряб?
— Курей, что ли? Ежели интересуетесь, смотрите— не жалко, — разрешила она. — Только Петьку опасайся: зело он у меня лютый. Поклевать может.
Во дворе ни Олега, ни деда не оказалось. Куда они могли уйти? Я направился вокруг дома и под пышными цветущими кустами нашел Виртуозова. В первую минуту я испугался! Он лежал на спине, ноги в коленях были согнуты, руки раскинуты, рот полураскрыт. Грудь Олега вздымалась, и с каждой очередной порцией воздуха из ее глубин взвивался фонтан свистяще-щипящих, весьма не мелодичных звуков.
Рядом сидел дед и сосредоточенно обмахивал Олега той самой газетой.
— Сомлел паря, — сочувственно причмокнул он. — Пушшай в тенечке похрапит. Я тоже завсегда — как на-мнусь, так и на бок!
— Мостись рядком, — пригласил дед. — Я посторожу.
Надо было под каким-то благовидным предлогом исчезнуть.
— Где тут у вас… — я затруднялся сформулировать мысль.
— Сортир? — быстро сориентировался дед. — А на задах, в огороде. Иди, не смушшайся…
Я пошел по адресу, указанному дедом. «Огородом» оказалась огороженная переплетенными прутьями площадка, на которой неширокими полосами росли невысокие растения. Среди них бродили две-три Рябы. Это было весьма кстати, ибо охотиться в той многочисленной группе, что координировалась около «Петьки», со слов бабы, было небезопасно…
Рябы неторопливо бродили среди растений, останавливаясь и разгребая конечностями землю. Изредка энергично наклонялись к самой земле, затем двигались дальше. Самое вероятное (и невероятное), что можно предположить, наблюдая за их действиями, — это… поиски пищи! Да-да! Великолепная машина пополняла свои энергетические ресурсы! Очевидно, энергию органических соединений она преобразовывала в какой-то другой вид, возможно, в электрохимическую…
Биокиберы двигались в моем направлении, и надо было набраться терпения, подождать, пока они окажутся возле моего укрытия. Я уже понял, что поспешность в этом предприятии успеха не гарантирует.
Невысокое кривоствольное деревце, под которым я устроил засаду, давало негустую тень. Над головой шелестели листья, перед глазами качались неизвестные цветы: желтолицые, в белых лучистых ожерельях, на гибких голенастых стеблях. Их было много, и все они кивали, заговорщицки подмигивали мне, словно давая понять, что тайна моя им известна и они обещают молчать… Я не удержался от искушения, прилег, закрыл глаза. И тотчас тело, вопреки разуму, вспомнило нечто призрачно-давнее; ему было знакомо и уютно среди этой жесткой травы, качающихся цветов, дурманящих запахов; оно чувствовало землю, и земля принимала его тяжесть. Солнце набросилось на меня жарко, жадно, прижимаясь, проникая в каждую клетку тела. И вдруг поплыло, заволокло сознание, и я перестал ощущать себя…
— Сгорите! — донеслось откуда-то издалека. — На солнце вредно спать. Голова будет квелая!
Я вскочил. Передо мной стояла девушка. Темные волосы собраны в пучок на затылке, темные же глаза под разлетными бровями. Ярко-синее платье тесно облегало остроплечую фигурку, тонкие в запястьях руки с резко выпирающими косточками цепко держали руль громоздкого, неуклюжего двухколесного чудища — прадеда нашего самогона.
— Вы турист? — спросила она и заразительно рассмеялась. — Ну и видок у вас! Пойдите к речке, освежитесь.
Я по-прежнему стоял молча. Эта новая встреча… Если деду и бабе можно было не объяснять, кто мы и зачем, то живая, быстрая незнакомка обязательно начнет расспросы.
Тень тревоги скользнула по лицу девушки.
— Пойдемте, я провожу вас. — Она прислонила «самогон» к дереву и решительно взяла меня за руку. Девушка вела, а я послушно переставлял ноги и лихорадочно придумывал «легенду».
Сразу за огородом поднимался лес. Едва заметная тропинка бежала впереди, ныряя в буйно заросшие низинки, проворно взбираясь на замшелые взгорки и гривки, усыпанные золотистой хвоей. Очень скоро я понял, как мало приспособлен к подобным прогулкам. Спина взмокла, лоб и нос покрылись испариной. Моя спутница шла рядом легко, невесомо, украдкой меня разглядывая.
— Меня зовут Слава, — не выдержал я.
— Очухались немного? — обрадовалась девушка. — Сейчас выкупаетесь, совсем придете в себя.
— А вы — Нина. Работаете в Ниверситете, — последнее слово я произнес особенно тщательно.
— С дедулей общались, — поняла девушка. — Приставал?
— Рассказывал о вашей работе. Что-то насчет искусственной икры, — я весьма неловко подбрасывал девушке тему, которая больше всего меня сейчас занимала. К счастью, Нина этого не заметила.
— Дедуля все просит меня принести попробовать.
— И что, ее действительно можно есть?
— Можно, — несколько вызывающе ответила девушка. — Не понимаю вашей иронии. Вы тоже противник этого направления?
— Какого направления?.. Нина, я полный профан в этих вопросах. Просветите, хоть на уровне детского сада!
Не знаю, поверила ли она мне… Смысл того, что она говорила, сводился к следующему.
Пища, которую потребляет человек, дает клеткам необходимую энергию и «строительный материал» для воспроизведения себе подобных. Но в натуральном виде она им «не по зубам». С помощью ферментов пища предварительно размалывается на биохимической «мясорубке» на белки, жиры и углеводы. Не рациональнее ли сразу вводить в организм эти составляющие, которые можно синтезировать промышленным способом? Польза колоссальная. Отпадет нужда засевать огромные площади хлебными культурами, затем их убирать, обрабатывать, хранить. Не будет необходимости в пастбищах для скота, заготовке кормов для его содержания, так как не будет и самого скота. Наконец, исчезнет зависимость человека от погоды. Все технологические процессы будут автоматизированы, резко повысится производительность труда. А в качестве сырья можно использовать все, что под рукой: траву, лес, уголь, нефть, отходы других промышленных производств…
Нина употребила несколько непонятных терминов: «хлебные культуры», «пастбища», «скот», — но уточнять я не посмел.
— Проблема уже решена, раз дело дошло до дегустации?
— Если бы, — Нина вздохнула. — Белковые молекулы очень сложны. Мы научились синтезировать белок в лабораториях, на эту операцию уходит много месяцев упорного труда. А в естественных условиях белок образуется за несколько минут, причем не требуется никаких особых условий: ни повышенной температуры, ни давления. Отстаем от природы, одним словом. Вам скучно?
— Нет, нет! Напротив! — я разволновался. Они, они истоки наших успехов и… ошибок! — А как все-таки получают эти самые белки? Очевидно, есть разные способы?
— Конечно, — откликнулась девушка. — Мы, например, используем микробиологический. Модель «корова», — Нина снова употребила непонятный термин. — Роль «коровок» выполняют особые бактерии. Мы их кормим специальными «травами» и «злаками» — углеводородами нефти. Они растут, а мы их потом «доим» — выделяем из них белки и жиры.
А РеБе? — вертелось у меня на языке. Иметь такую универсальную машину и биться над какими-то «коровками»?! Тут что-то не так…
— Ну вот, прибыли, — Нина широко повела рукой.
Река открылась неожиданно. Пологий застланный зеленым ковром берег неторопливо сбегал к воде. Противоположный, крутой, склонялся над нею плакучими ивами, почти касаясь узкими длинными листьями. Казалось, река замерла в полуденной дреме, и только солнечные блики скользили по переливам, выдавая глубинное течение.
— Что же вы?.. Или раздумали купаться?
Странно было слышать такое предложение. Купаться можно в бассейне, в специально оборудованном канале, но — в реке?.. У нас это никому не пришло бы в голову! Наши реки давно превратились в неотъемлемую часть технологических производственных комплексов… Видимо, мое лицо было достаточно красноречиво, потому что Нина снова рассмеялась.
Я обреченно дернул рубашку, забыв, что эту, бывшую сейчас на мне, следовало предварительно расстегнуть. Белые кружочки прыснули в траву.
— А пуговицы здесь ни при чем, — сказала Нина, собирая их в ладонь. — Какие странные… Вы все-таки кто?
— В некотором роде… турист, — вспомнил я гипотезу самой девушки. — А вообще… — я окончательно запутался в пряжках, пуговках, застежках, ремешках и в замешательстве уставился на мою провожатую.
Она, очевидно, истолковала мой взгляд как-то иначе, потому что неожиданно залилась румянцем.
— Я пройду выше, — она отвела глаза. — Тоже искупнусь, коли пришла. Речка тихая, омутов нет… — донеслось уже из-за кустов.
Тихая… Охотно верю, но рисковать в моем положении — глупо, — подумал я и, оголив повыше ноги, шагнул! Прохладная влага обволокла ступни, щиколотки, голени и легким ознобом прокатилась по телу. Вода под рукой была упруга и податлива, щекотливо струилась между пальцами, настойчиво увлекая за собой. Я нагнулся, и словно огромная вздрагивающая линза приблизилась к самым глазам. Вместе с нею придвинулся увеличенный диковинный мир. Он дрожал, колебался, ползал, носился, вспыхивал, мерцал, — жил!
— Вы что затихли? — крикнула Нина. — Крокодилов нет, — добавила она насмешливо. — Смелей!
Видимо, это была какая-то местная шутка, потому что откуда бы взяться крокодилам в средних широтах северного полушария?
— Ух! Хор-рошо!.. — гулкие ритмичные всплески неслись над рекой — девушка плыла.
— Крокодилов нет, а кто есть? — вернулся я к шутке, когда Нина, свежая, сияющая, появилась передо мной.
— Спрашиваете, кто? — откликнулась она. — Окуньки, щурята попадаются. Стерлядка, но это — ниже… Вам лучше с дедулей потолковать. Он у меня большой специалист по части рыбы — завзятый рыбак. Весь наш ученый люд к нему на уху ездит.
Словно сигнал тревоги прозвучал для меня при слове «рыба»! Рыба — что это? Разновидность РеБе? Его гидромодификация?.. А рыбак? Так, вероятно, называется человек, который занимается этой проблемой?.. Конечно! Нина сказала: «Большой специалист… К нему ездят ученые…» Стоп! Рыбак — дед? И мгновенно, как разматывается клубок, если дернешь нужный конец, выстроилась логическая цепочка. Дед — рыбак, крупный специалист по биокиберам, обитающим в водной среде. Отсюда вполне понятны его интерес и скептическое отношение к искусственной пище: «Рыбу ловют, икру вынают, а заместо настоящей в брюхо из солярки напихивают…» Объяснима теперь и вспышка Нины: она и дед— представители разных направлений!.. Как я раньше не обратил внимание — ведь он упоминал об этой проблеме! Объяснение только одно: мы с Олегом слишком зациклились на «курочке» и приняли деда как некое приложение, некий обязательный антураж легендарной Рябы…
— И они тоже — самовоспроизводящиеся? Рыбы? — почти машинально спросил я. Нина встревоженно посмотрела на меня.
— Разумеется, — ответила она. — Нерестятся, мечут икру. Все как положено: воспроизводят себе подобных… Я вижу, вам купание не помогло. Пойдемте к дому, и я на станцию сгоняю на велосипеде — вызову неотложку.
— Неотложку?
— Да. Врача, понимаете? Вам сделают укол — и все будет хорошо.
— Не надо неотложку! Я прекрасно себя чувствую, — я стиснул ее плечи и пристально взглянул в переполненные негодованием глаза.
— Пустите, — слабо дернулась Нина.
— Кричать тоже не надо. Тихо, тихо.
— Вы… шпион… все заграничное… — прошептала она, обмякая у меня в руках. — Как я сразу…
Я бережно положил девушку на траву и склонился над нею. Теперь ты будешь спать. Спать. Спать. Проснешься через два часа. Все забудешь, что произошло сейчас с тобой. Все забудешь. Спать!
Прости, Нина, что напугал тебя. Иначе я не мог. Мы не имеем права оставлять следы…»
Записи обрывались в самом неподходящем месте. Остальные листы в тетради отсутствовали.
— Мне кажется, — сказала Света Синичкина, — он их просто уничтожил. Смотрите! Вот, у корешка следы вырванных листов.
— А смысл? — задумчиво произнес Олег.
— Ванин что-то скрывал от нас! — убежденно тряхнула челкой Света. — И тут, — она ткнула в тетрадь, — было как раз то самое!
— Возможно, — согласился Виртуозов. — Если бы он хотел исчезнуть бесследно, то уничтожил бы весь дневник. А раз изъял только последнюю часть, значит… Значит, там были какие-то выводы. Его собственные выводы. Он почему-то не захотел нам их сообщить. Не был уверен? Считал ошибочными? Или…
— Он хотел, чтобы мы сами их сделали! — выпали-? ла Синичкина.
— Похоже на правду. Джон, ты что молчишь?
— Ребята, — предложил Метелкин, — давайте по порядку, Разложим, а потом… снова соберем… Олег, как вы возвращались?
— Да я много раз уже рассказывал!.. Ладно, повторю. Тогда я уснул. Неожиданно. То ли отравился, то ли объелся… Очнулся в машине. Славка сказал, что все в полном порядке. Функциограммы Рябы сняты, статика и динамика основных узлов зафиксированы, хозяевам приказано под гипнозом «все забыть». Кстати, о девушке я не знал.
— Вот видишь?! — распахнула глаза Света. — Я чувствовала!
— Погоди со своими предчувствиями, — остановил ее Джон. — Что было в газете, Олег?
— Газету заполучить не удалось: дед изорвал ее на самокрутки, пока я спал. Это вроде древних сигарет, которыми они себя травили… Про газету я сказал Славке, он отмахнулся: не нужна. Тогда я удивился, а теперь ясно: всю информацию он получил у девушки. Вообще Слава был предельно измотан. Подвел я его крепко…
— Ванина словно подменили! Стал неразговорчивый, мрачный, все думает, думает. О чем — неизвестно. Я один раз его спросила, не влюбился ли он там в бабулю. А он, — Света понизила голос, — подмигнул мне и говорит: «Была такая опасность». Соображаете, на-? деюсь, какая опасность?.. Ванин — там! Ребята, точно — там!
— Света, не спеши, — попросил Олег. — Славка действительно потерял интерес к опытам. Словно отчаялся. Особенно после неудачи с Рябой. Помните? Когда мы собрали первую модель по нашим записям, а она вместо того, чтобы производить белки, сотворила какую-то каменную болванку. Славка тогда пошутил: «И снесла курочка яичко не простое — золотое»…
— А где вы обнаружили Рябу? — неожиданно спросил Джон. — В самый первый раз?
— В первый раз мы увидели ее в музее Природы! Помню, так хохотал…
— А Петьку?.. Он упоминается в записях… — Виртуозов прошелся пятерней по своему «девственному лесу».
— Эх! Теперь уж все едино… Ребята, мы ведь еще раз были там. За ним летали.
Это когда ты с забинтованными руками ходил? — уточнила Света. — Еще сочинял: обжег!..
— Сознаюсь. Дождались ночи, изловили. Он, проклятый, все руки мне поклевал. Славка думал тогда, что генетическая память сосредоточена в этой модели. Ну, все сделали, как положено, а потом Славка ленты изорвал и сказал: «Кажется, мы не поняли главного».
— Р-ребята, а что, если… — Джон заикался в минуты особого душевного волнения. — Если Ряба… не кибер?
В навалившейся тишине смятенно бухали три исследовательских сердца. Первой не выдержала Света Синичкина.
— Живая?!
— Вот что понял Славка… И хотел, чтобы все поняли это. Гениально просто! Ряба производит полибелок, а из него возникает Ряба…
— Но мы по-прежнему не знаем, куда исчез Ванин, — напомнил Джон.
— Подождите меня здесь! — Света сорвалась с места.
…Вернулась она не одна. С трудом вытянула из-за двери упирающегося Сережку и приказала:
— Говори.
— А что? — мальчишка сопел, пытаясь высвободиться, но мама Света была начеку.
— Про дядю Славу. О чем вы говорили по видеофону?
— Да-а… — гнусаво затянул Сережка. — Скажу, а он тогда не. даст!
— Сергей, — выступил на сцену Виртуозов. — Дядя Слава исчез. Никто не знает, куда. Возможно, он болен, ранен. Возможно, ему угрожает смертельная опасность. Он ждет помощи, а мы не можем ее оказать.
Сережка шмыгнул носом: ситуация складывалась безвыходная. Выдать тайну — дядя Слава не даст, что обещал. Промолчать — он может вообще не вернуться: вдруг и вправду раненый? И уж тогда обещанное уплывет насовсем…
— Дядя Слава велел показать по видику книгокарту про курочку Рябу. Я показал. Он прочитал и сказал: «Ну, Сережка, принесу тебе яичко — не золотое, а простое! Жди! Но смотри — никому!..»
— Ну что? — Синичкина торжествовала. — Ванин — там!
Ой, Света, — придержал ее Олег, — дай подумать… Если я правильно понял, Славка отправился в прошлое за яйцом, из которого надеется получить курочку Рябу. Но ведь перемещения возможны, если не нарушается причинно-следственная связь. Что здесь причина и что следствие? Яйцо или курица?..
— Ты помнишь сказку наизусть? — спросил Метелкин мальчика.
— Конечно! У него такая память! — в Светлане заговорила материнская гордость.
— Прочти ее нам, пожалуйста, — попросил Джон. Сережка сглотнул, облизнул губы и завел речитативом:
— Жили-были дед да баба. И была у них курочка Ряба. Это животное такое доисторическое… Мам, я не буду про золотое, хорошо? — он сделал паузу и продолжал: — Плачет дед, плачет баба. Утешает их курочка Ряба: «Не плачь, дед, не плачь, баба! Снесу я вам яичко не золотое, а простое». Все. — Сережка помолчал и спросил, адресуясь к матери: — Повторить?
СОТНЯ ТЫСЯЧ ГРАММОВ ДРАГОЦЕННЫХ МЕТАЛЛОВ
Холин отложил бумаги, покосился на иллюминатор и зевнул. Хорошо, что нынче клаустрофобия встречается крайне редко. Хотя окна сделаны великолепно. Полная иллюзия пространства: могучие облака, клубящиеся, медлительные, прошитые редкими стайками перелетных птиц… Почти полная иллюзия. Вот именно — почти. В детском салоне интереснее. Ленка взахлеб рассказывала, что все, в мифах и сказках связанное с полетами, демонстрируется на стереоэкране, как происходящее там, за бортом. Сходить посмотреть, как Змей Горыныч разыгрывает из себя истребитель-перехватчик, или на Икара взглянуть…
Его сосед хлопал себя по коленке маслатой пятерней, огорченно шипел и ругался вполголоса на неизвестном Холину языке, досматривая полуфинал чемпионата континента по панго.
Всмотревшись, Холин различил хмурое лицо Ван Ромпа, тренера голландской сборной, потом трибуны стадиона и табло. Затем ослепительно улыбающаяся дикторша объявила документальный фильм о народных промыслах древних жителей Аляски. Сосед сдернул наушники.
— Болеете за голландцев? — вежливо спросил Холин.
— Не так, — сосед говорил с сильным акцентом. — За Ференц Пишкот. Он проиграл сами важни бой!
— А, — сказал Холин, — но зачем было ехать на турнир с недолеченной травмой?
— Надо знать этот характер! — горячо возразил сосед, — Он хотел выступать, и он выступал!
— И дал Фонтэну лишний шанс, — докончил Холин с легкой язвительностью.
Презрительно махнув рукой, сосед заметил:
— Ви прагматик… как ИТЭМ. Ви считает толко резултат!
— Спорт без результатов — бессмыслица, — возразил Холин.
Сосед вытаращил глаза, собираясь возразить, но на экранах-иллюминаторах появилось лицо стюардессы. Мягким низким голосом она сказала, что через несколько минут стратоплан приземлится в Эдинбургском терминале, поэтому уважаемых пассажиров просят…
Когда салон выехал наружу, Холин встал и забрал сумку, поначалу решив не подзывать гида и дойти до тьюба пешком.
Вокзал мало чем отличался от уже виденных. Гигантский купол из дымчатого гластоля, голубоватые контрфорсы из альтина, эскалаторы, гиды, табло с надписями на четырех языках. Высадись в любом порту мира — без справочника не узнаешь, куда попал. Хотя нет, Тянь-Шаньский он не спутает ни с каким другим. Еще бы — лебединая песнь Расмуссена!.. Холин вдруг удивился: неужели это он идет по Эдинбургскому порту и вздыхает по несбывшейся мечте стать архитектором?
В вагоне тьюба сидели всего четыре человека, но и те сошли на промежуточных станциях. Холин бродил по вагону, стараясь почувствовать скорость, с которой мчался в магнитном поле горизонтальной шахты, проложенной глубоко под камнями и прославленным вереском Шотландии. Ах, обостренные некогда рецепторы человека… Он снова расстегнул сумку. Блокнот лежал в тщательно затянутом молнией кармашке. Все материалы были в памяти ИТЭМ, но из какого-то суеверия он берег пачку листков, стиснутых пружинной скрепкой. Почти семь лет она ждала —
Басовитый гудок заставил Холина поднять голову. До Лейхевена осталось три станции. Он встал и подхватил сумку.
На платформе оказалось, что гид неисправен, и Холин занервничал. Плохая примета.
Проклиная дурацкое правило, запрещавшее строить тьюбы ближе пятисот метров от населенного пункта, Холин зашагал к ближайшим домам. Первым ему попался мальчишка. Темноволосый, невысокий, крепенький. Он с любопытством взглянул на Холина, сморщил веснушчатый нос. Холин приостановился.
— Эй, парень, где у вас ближайший гид? — крикнул он по-английски. — Мне надо в Глендоу.
Парень безмятежно ответил:
— Га ниель сассенах.
Оторопевший Холин покачал головой: меньше всего он ожидал повторения ситуации из древнего романа. Очевидно, действовать надо было теми же способами, что и герои Вальтера Скотта. Вздохнув, он отцепил от куртки значок с эмблемой клуба спортивных журналистов и соблазняюще повертел его в пальцах.
Мальчишка задумчиво поглядел на него, протянул руку. Ловко поймав брошенный значок, он тут же приколол его на куртку, где уже болталось не меньше трех дюжин всяких эмблем.
Приколов, он ткнул пальцем в сторону шоссе и сказал по-английски:
— Через полчаса пойдет грузовик-автомат. У поворота на Инвернохх сойдете и побережьем держите на старую маячную башню. Она и есть Глендоу. В поселке сейчас никто не живет.
Холин терпеливо выслушал указания.
— Прощай, вымогатель! — сказал он и зашагал к шоссе.
Вымогатель ухмыльнулся, достал из кармана крошечную фигурку рыцаря, оседлавшего льва, и метнул ее журналисту.
— Тим Леннокс — честный фэн! — он помахал рукой. Через час Холин стоял у маяка, утирая пот. Восемь лет назад он разок сдуру увязался за Гертой, помешавшейся тогда на скалолазании. Но даже самые яркие воспоминания не заменят тренировки.
Огромный полосатый столб из старого красного и желтого кирпича, увенчанный стеклянным пузырем. Стены изъедены временем и непогодой, но дверь сияла новенькой медной обшивкой. Никаких следов замка не было, лишь рядом с рамой на уровне лица Холина был вмонтирован круглый сетчатый щиток с кнопкой. Он нажал на кнопку, подождал. В динамике щелкнуло.
— Кто там? — спросил микрофонный голос.
— Николай Холин. Федерация спортивных журналистов.
Молчание. Голос:
— Вы, должно быть, слышали, что я имею дело
— Да, — ответил Холин, усмехнувшись. — Но я предлагаю вам изменить своему правилу.
Снова молчание» Наконец Холин услышал:
— А какие у вас основания?
— Те же, что и у вас — для отказа, — сообщил Холин. — Кроме того, я предпочел бы два стратосферных полета еще одному путешествию по здешним камням. И… — он помедлил. — Вам знакомы эти имена — Дерек Смит-Дайкен, Торстейн Торнбю, Арнольд Микк, Николай Дашевский?
Микрофон молчал. Холин уже сильно засомневался в успехе своего предприятий, когда дверь внезапно отворилась, и за ней вспыхнул свет. С забившимся сердцем он шагнул вперед, затем на истертую спиральную лестницу, на первой ступени которой было глубоко высечено число «777». Как оказалось, оно обозначало количество ступеней. Когда Холин добрался наконец до первого жилого этажа, он был окончательно вымотан. Сев на ступеньку, утер пот — в очередной раз за сегодняшний день.
— Спортивный журналист должен быть, по меньшей мере, бывшим спортсменом, — прозвучал насмешливый голос. На — площадке стоял коренастый человек лет тридцати в плотном свитере, кожаных брюках и босиком.
— Наверное, — сипло ответил Холин, — но тогда он слишком перегружен воспоминаниями…
Поднявшись, он подошел к двери. Мужчина сделал приглашающий жест рукой.
Вблизи чемпион мира выглядел совсем не так грозно и эффектно, как на ковре. Даже знаменитая борода казалась только попыткой отлынить во время каникул от надоевшего бритья.
— Ну, чем обязан? — так же насмешливо сказал он, не приглашая Холина сесть. — Вряд ли вы узнаете от меня нечто экстраординарное! В истории спорта я не силен.
И здесь Холин по-настоящему обозлился.
— Знаете что, Берг, — посоветовал он, усаживаясь на диван возле самой стеклянной стенки, — вы бы тоже сели. У нас будет долгий разговор.
— Вряд ли, — чуть суше сказал Герман Берг. — Во-первых, мне удобнее стоять. У меня травма ребра. А во-вторых, через полтора часа я улетаю в Норвегию.
— Хорошо, — неторопливо отозвался Холин, умащиваясь поудобнее. — Вам будет о чем подумать в дороге.
Он расстегнул сумку, достал блокнот, щелкнул пряжкой.
— Итак, начнем. Вы знаете, я не слишком давно увлекся панго. До того… — он сделал паузу и заглянул в блокнот, — мотокросс, прыжки с крыльями, дельтапланеризм, альпинизм, толчок ядра, метание диска, копья, молота, подводное плавание…
Он перечислял, одновременно исподтишка наблюдая за Бергом. Тот стоял, сложив руки на груди, и разминал крепкими пальцами трицепсы.
— О, да вы универсал, — сказал он. — Когда вы все успели?
— С помощью ИТЭМ это нетрудно, — разумеется, на спорт, а его исследование, — Холин вытащил проектор, укрепил на краю дивана. — Взгляните сюда, будьте любезны, — пригласил он Берга. — Вы ведь знаете этого человека?
— Да, — не сразу ответил тот. — Николай Дашевский. Ну и что?
— Он погиб шестьдесят три года назад, при установлении рекорда на глубину погружения без аквалангу. Тело не найдено. До этого установил несколько мировых и континентальных рекордов в плавании и легкой атлетике.
Берг, сморщившись, присел, откинулся на спинку дивана.
— И вы считаете, что это я его утопил? — спросил он с любопытством.
Не отвечая, Холин переключил кадр.
— А вот — швед, Торстейн Торнбю, неоднократный чемпион мира по прыжкам с крыльями и дельтапланеризму. Погиб в буерном пробеге по Сахаре. Буер был найден, тело — нет. — Он глянул назад, но Берг молчал и смотрел не на экран, а за окно, на серое, рябящее, как древнее металлическое зеркало, море.
Какое-то противное чувство неуверенности овладело Холиным. Он снова щелкнул тумблером. Неожиданно голос Берга опередил его комментарий:
— Дерек Смит-Дайкен, англичанин, — сказал он сухо и, невыразительно. — Отличался в мотокроссе, собрал все возможные кубки, автогонщик мирового класса, альпинист, погиб при восхождении на Хан-Тенгри… — помолчав, он добавил: — Тело не найдено.
Холина покоробило. Он выключил проектор, закрыл блокнот и, повернувшись в упор посмотрел на Берга. Молча, слегка улыбаясь, тот выдержал его взгляд и вдруг спросил:
— Хотите кофе?
От внезапности Холин ответил «да», хотя предпочитал сок. Берг вышел в маленькую дверь, очевидно, кухонную, и пока он звякал там посудой, журналист успел справиться с нервами. Осмотревшись, он увидел круглую комнату с кольцевым диваном. Неподалеку стоял довольно большой стол на колесиках, заваленный журналами, растерзанными рукописями, непонятными инструментами и пузырьками с мутными жидкостями. На диване валялись свитера, штормовки, детский игрушечный скафандр, ослепительно желтый, с белым шлемом. Весь этот беспорядок не вязался с подобранным видом Берга.
— Это не моя… не мой маяк, — сообщил вышедший из кухни спортсмен, ставя на расчищенный уголок стола поднос и легким, но точным толчком ноги отправляя стол туда, где сидел Холин. — Мой друг мне его уступил на время. Это его вилла, если можно так сказать. Он был построен по проекту отца писателя Стивенсона.
— И скафандр тоже не ваш? — попробовал пошутить Холин, но Берг ответил, не поддаваясь на легкий тон:
— Нет. Сына моего друга.
Подкатив к столу приземистое кресло, он уселся как-то боком и вытянул ноги.
— Итак, что вы от меня хотите узнать? — спросил он, не притрагиваясь к кофе.
— А почему вы решили, что я чего-то хочу? — вскользь поинтересовался Холин.
— Зачем же еще лететь так далеко?
— Ездим и дальше. Хлеб не легкий, хотя привычный! — Холин заметил, что за несколько секунд Берг стал как-то сумрачнее, задумчивее. Холина слегка зазнобило: неужели правда? Может быть, лишь сейчас он до конца поверил в то, что в его затее есть все же некое зерно.
— Ну что же, — проговорил Берг, — тогда снова спрошу я. Зачем же вы говорите со мной, как следователь?
— Простите, автоматически, — любезно пояснил Холин. — Журналистам тоже приходится, устанавливая истину, разбирать и случаи со смертельным исходом.
— Да, конечно, — Берг не поднимал глаз. — Что дальше?
— Дальше все просто… — Теперь на маленьком экране светились все четыре слайда. — По какому признаку объединены эти четверо?
— Они все спортсмены, — медленно ответил Берг.
— Более того, — подхватил Холин, — выдающиеся, почти гениальные спортсмены! И каждый не в одном виде — в нескольких!
Он увеличил изображение, направив луч на светлую дверную панель.
— Второй признак, по которому их можно объединить, — продолжал он, — ну-ка, Берг?., правильно, возраст.
Увлекшись, он изображал диалог, хотя собеседник безмолвствовал.
— Третий признак, — Холин больше из жажды эффекта, чем по необходимости, открыл блокнот. — Все они погибли при не до конца выясненных обстоятельствах. Все — в результате несчастного случая. И тела их не найдены…
— Ладно, хватит, — Берг не смотрел на дверь. — От меня-то вы чего хотите?
Холин пристально взглянул ему в лицо, но Берг не опустил глаз. Он спокойно и строго смотрел на журналиста. Холин вдруг заволновался.
— Только не думайте, что я вас в чем-то обвиняю, нет. Но, понимаете, мне необходимо разобраться самому. Может, это совпадение, но тогда — редчайшее, практически невозможное! — он подтолкнул к Бергу раскрытый блокнот. — Здесь расчеты, которые я сделал на ИТЭМ. Это, может быть, и полная чушь, но смотрите…
Поднявшись, он сцепил руки за спиной и подошел к стене. Стекло было усеяно тысячами росплесков — ветер нес дождевые капли, с силой разбивая их о колпак. Море было свинцово-рябым, небо чуть светлее; скалы в пасмурном свете казались угольно-черными, забеленными по верхушкам птичьим пометом.
За его спиной Берг захлопнул блокнот. Холин обернулся.
— Не понимаю, что вы считали, — сухо сказал Берг. — Простите, но у меня всего час времени, мне нужно…
— Хорошо, я постараюсь уложиться. Итак…
А с чего, в самом деле, начать, — подумал он. С того, как он тупо сидел, держа в руках карту с напечатанной на ней строкой «Полное соответствие — Герман-Дитрих Берг», а панель ИТЭМа мигала индикатором подачи решений? Илистого, как он затеял очерк о ныряльщиках и внезапно обнаружил сходство между Торнбю и Дашевским, которых разделяло время и пространство? Как потом совершенно случайно натолкнулся на материалы об эстонце Арнольде Микке, слаломисте, погибшем после фантастически долгой карьеры в скутерных гонках?
Он повернулся к безмолвному Бергу:
— Смотрите, — и нажал на тумблер проектора.
На экране появилось пятое лицо.
Берг шумно вздохнул, сцепил пальцы на колене и разжал наконец челюсти:
— Я не погиб, не гений и не пропал без вести. Не подхожу для вашей галереи.
Холин кивнул, как бы соглашаясь, вынул из сумки перфокарту и бросил ее на стол перед Бергом, не сделавшим попытки даже взглянуть на нее.
— Здесь написано, — резко, почти зло сказал Холин, — > что, несмотря на незначительные расхождения в очертаниях мускулатуры, цвете волос, глаз, пластифицируемых тканей лица, все пять человек тождественны. Хотя личный код был записан только с троих — Смит-Дайкена, Микка и Берга, но их сходство с двумя остальными может быть установлено даже на основании имеющихся Данных.
Он умолк. Берг молчал, по-прежнему спокойно и размеренно массируя бок. Холина уже начало раздражать его непоколебимое спокойствие — ему не может быть безразлично услышанное?
— Наконец самое странное, — теперь Холин не стал заглядывать в блокнот даже ради эффекта. — Это люди трех разных веков. Дашевский жил в последней трети двадцатого столетия, Торнбю — в самом начале двадцать первого, Смит-Дайкен — почти четверть века спустя, Микк в семидесятых — девяностых, ну, а с Германом-Дитрихом Бергом мы имеем честь и счастье быть современниками…
Холин перевел дыхание и облизнул губы. В комнате еще больше стемнело. Дождь усиливался — по стеклу фонаря мчались толстые извилистые струи, которые ветер сбивал в причудливые текучие узоры.
— Итак, осталось главное! — Холин вздрогнул от неожиданно раздавшегося голоса. — Кстати, у русских — ведь вы русский? — принято называть еще и по отчеству…
— Меня зовут Николай Андреевич.
— Ну, Николай Андреевич, к какому же выводу вы пришли?
Во взгляде Берга сквозило какое-то веселое облегчение. Когда противник или, на худой конец, оппонент начинает ликовать, значит, атакующей стороной допущен некий промах…
— Вывод? Хм… Вывод естественный. Нарушение законов!
— Каких? — поинтересовался Берг, постукивая пальцами по подлокотнику.
— Двух сразу. Если вам неизвестно — в чем я сомневаюсь, — еще восемнадцать лет назад, сначала в Северном полушарии, а потом — после образования Объединенного Совета Народов — ив Южном, был принят закон. Им запрещается, в частности, полное клонирование человеческого организма и все частные исследования в данной области!.. — ему показалось, что Берг хочет отвернуться, и он повысил голос. — Не говорите мне, что вы этого не знали!
— Разумеется, знал, — бесстрастно ответил спортсмен. — Вы излишне взволнованы…
Холин и сам это почувствовал, но не мог не поддаться хотя бы на секунду непреодолимому желанию пробить броню невозмутимости, неестественного, машинного спокойствия.
— Прошу прощения, — с трудом выдавил он. — Я несколько устал с дороги. К вам не так легко добраться.
— Да, — словно ничего не было, согласился Берг, — Жаль, что вы не предупредили о своем приезде.
— Я не был уверен, что вы встретитесь со мной. На турнирах с прессой обычно говорит ваш тренер. В нашей среде ходят слухи, будто вы избегаете журналистов.
— Не всегда, как видите. Ну, так что же со вторым законом? Случайно не второй закон роботов? — усмехнулся спортсмен.
Холин застыл с открытым ртом, Потом пробормотал:
— Почти… Только Азимов тут ни при чем. Хотя и… Ваше знание классики делает вам честь. — Он окончательно справился с овладевшим им замешательством и улыбнулся. — Это у него андроид-детектив? Да? Так вот, вы, наверное, помните международное соглашение двадцать седьмого года о применении андроидов и систем квазибелковых организмов. Если не ошибаюсь, то там категорически и недвусмысленно запрещается использовать вышеуказанные объекты в земных и околоземных условиях. Даже на Внеземном Индустриальном Поясе их применение строжайшим образом регламентировано.
— Из ваших слов следует, что я, Герман Берг, либо клон, либо андроид. Так? — Берг насмешливо фыркнул, задел коленом столик. Кофейные чашки звякнули, кофе плеснуло на стол.
— Ну, я не утверждаю этого… — Холин, в свою очередь, дипломатически улыбнулся. — Моя версия состоит в том, что был нарушен или первый или второй закон. Последовательное клонирование с неизвестными целями, стихийная акклиматизация клонов в человеческой среде, уничтожение по мере износа и замена новыми…
— Интересно… Эксперимент, растянувшийся на два столетия? Кстати, правовое положение клонов пока не урегулировано.
— И тем не менее это убийство — уничтожение здоровых, полноценных молодых людей, пусть и выращенных искусственно, из клетки, взятой с тела донора. Клон не робот и не животное!
— Согласно второй версии, он андроид. — Берг сделал вид, что заводит себя воображаемым ключом, вставленным куда-то в область солнечного сплетения. — Что тогда?
— Зависит от типа вашей конструкции, — так же шутливо ответил Холин, но глаза его оставались холодновато-серьезными. — Если в основе ее человеческий организм, дополненный и перестроенный с помощью искусственных органов и аппаратов, тогда он будет реконструирован до уровня, не отличающего владельца от окружающих, по возможности без ущерба для его здоровья и психики… Но есть и другой тип — андроид, в котором заменено главное — мозг, личность человека, ставшая искусственной конструкцией, где человеческому места не осталось и где всем управляет программа, пусть даже достаточно сложная и гибкая. То есть человекоподобная машина, а не усиленный человек. Таких перепрограммируют или… — он помедлил, затем решительно докончил, — или уничтожают. Они главным образом достались нам в наследство от всяких загибов прошлого. Эксперимент Кнульпа, лаборатория Виснаямы и прочее…
— К какому же типу вы относите меня? — со странным любопытством спросил Берг, не сводя глаз с Холина.
— Ага! — вытянул указательный палец Холин. — Можно считать ваш вопрос косвенным признанием в вашем искусственном происхождении?
— Разумеется, нет, — с явным удовольствием отказался Берг. — Мне просто интересно ваше мнение.
— Ну что вы! — отмахнулся Холин. — Мне трудно представить себе робота, который с таким блеском, с Хаким изяществом провел финальную схватку против такого взрывного и техничного противника, как наш Анвар Махмудов! Я уже неброски считать перестал!
— Благодарю вас, — склонил крупную голову Берг. — Но все-таки, к какому?
— Нет, только не В этом случае, — уже серьезно ответил Холин.
— Значит, ваша гипотеза об андроидах, если вы меня отождествляете с этим рядом парней, не относится и к ним, — возразил Берг, выпрямляясь в кресле и скрестив руки на груди.
— Допустим, — неохотно согласился Холин, покручивая стил, — но тогда остается вторая. Она еще неприятнее.
— Чем же? — Берг усмехнулся. — В любом случае погибает человек.
— В таком случае погибает именно человек, — твердо сказал Холин. — И если в первой версии есть какой-то шанс на возможность иного разрешения ситуации, да и оценивать ее может само человечество, — вы знаете, что судьбу андроидов решает специальная комиссия при Комитете по охране личности? — то во второй версии некто присвоил себе право решать единолично судьбу настоящего, живого человека…
— Значит, вы считаете, что некая смесь Виктора Франкенштейна с профессором Мориарти железной рукой контролирует участь своих творений? — перебил его Берг.
Кто такой Франкенштейн, Холин еще помнил, а на второго его эрудиции не хватило. Поэтому или потому, что вопросы задавал тот человек, которому следовало на них отвечать, он который раз ощутил глухое раздражение. Берг, судя по всему, был незаурядным тактиком не только на ковре.
— Ну, не обязательно так мрачно, — с деланной улыбкой ответил журналист. — Но вам известно немало случаев, из не слишком далекого прошлого, когда ученые в погоне за результатами забывали о средствах… Вернее, о нравственности своих средств.
— Так, — сказал Берг. — Вот теперь можно подвести итоги. Значит, одну гипотезу мы уже отвергаем, вторую еще не доказали. Теперь вопрос: почему моя личность заинтересовала вас именно в связи со всеми этими фактами? Неужели только из-за внешнего и ситуативного сходства?
Он встал и вытащил из-под дивана большую сумку, спортивную или дорожную. Распахнув створки шкафа, принялся укладывать в нее вещи.
— Надеюсь, вы извините меня, — он не оборачивался, — но скоро должна прийти машина. Однако мы успеем закончить наш разговор.
— Не думаю. Ставить точку придется довольно долго. У меня нет никаких доказательств искусственного происхождения упомянутых личностей. Это о первой версии. Не буду на ней настаивать, она и мне самому кажется довольно надуманной. А в случае истинности второй версии разговор может принести ощутимую пользу.
— Какую? — спросил Берг, не разгибаясь. Он засовывал в пакет аккуратно свернутую борцовскую куртку с красным поясом чемпиона.
Пожав плечами, Холин снял проектор, уложил его в свою сумку и ответил:
— Вы не сказали ни да, ни нет, и я не могу судить, правильно ли я поступил, познакомив со своими данными в первую очередь вас, а не Комиссию. Но если «да» может быть сказано и вы действительно не знали, что вы из себя представляете, и если кто-то действительно хочет распорядиться вашей жизнью, то вы, по крайней мере, предупреждены.
Перестав набивать сумку, Берг слушал его, держа в руках большую коробку с перфорированными боками. Из нее шел какой-то шорох, потрескиванье, цоканье…
— …Вы можете и просто раскрыть перед Комиссией свою тайну, если знаете, в чем она, и просить справедливого и объективного решения.
— Ну что же, — оценил его монолог Берг;—неплохо. А другие объяснения… вам не приходят на ум?
— Они еще менее доказательны, а вероятность простого совпадения…
— Она все-таки есть?
— Конечно. И тем не менее ее мало для объяснения.
— Ну, хорошо… Однако подумайте и над иными версиями, охотник за тайнами…
Последние слова прозвучали не обидно, скорее дружелюбно и с уважением.
— Почему вас взволновало все это? Вы же спортивный журналист? — спросил Берг, закрывая набитую сумку. — И, если я верно помню, уголовная хроника изжила себя еще в прошлом веке, вместе с политической. Чего хотите доискаться вы?
— То есть как «чего»? — возмутился Холин. — А что киборгам делать в спорте? Спорт для людей! Согласились бы вы бороться с кибером?
— Но киборг и кибер…
— Разница чисто внешняя! И тот и другой превосходят человека в скорости, в силе, во многом другом. Спорт рассчитан на совершенствование физической природы человека, на радость и отдых! Зачем машине радость, зачем отдых? Человек должен соперничать с человеком! Машины есть инструменты, слуги, придатки его рук и мозга. Не ставя себя в заведомо невыгодное положение, человек не может не проиграть машине, и шансов на выигрыш у него нет никаких. Победа над ним машине ничего не даст — даже у самых совершенных киберов эмоции встроены и отрегулированы на полную функциональность.
— Как это? — с любопытством спросил спортсмен.
Холин недоверчиво покосился в его сторону — вроде неподдельный интерес…
— Ну, скажем, смех разряжает избытки энергии, могущие повредить схеме, голод — сигнал для подзарядки, горе, страх, радость — элементы оценки ситуации, ну и так далее. Но чувствовать они не способны, это для них только сигналы.
— Хорошо. Ну а клоны? Ведь они люди, живые, ничем не отличающиеся от Хомо сапиенс. Чем их существование волнует спортивного журналиста? — с легкой иронией осведомился Берг.
— Тем, что задана копия, а не прекрасный своей неповторимостью творец спорта, образец для подражания, пример и цель, — запальчиво ответил Холин. — Тем, что возникает конвейер, где штампуют чемпионов. Иной раз в спорте требуется подвиг — человек переделывает свою конституцию, из хилого недомерка становится полноценным и сильным, а полноценный и сильный— феноменально быстрым, выносливым, могучим. Даже инвалиды, чьи телесные недостатки еще не умеют компенсировать, способны за счет спорта победить хотя бы психологически. Вспомните Абебе Бикила, ставшего после паралича ног еще раз чемпионом по стрельбе из лука. Вспомните Владимира Семенова, с одной рукой ставшего мастером спорта по самбо, Льва Осиновского, С тем же увечьем исполнявшего сложный акробатический номер… Победа над собой, совершенствование, расширение пределов — для каждого, неповторимое, свое, а не набор деталей, конструктор, из которого можно собрать что угодно.
— Но ведь если люди не знают, что перед ними клоны, не все ли равно им, кому они подражают — роботам или людям? Стремление соперничать остается, остается борьба, остается труд. Что же тут плохого? Работают же спортсмены с тренажерами, снарядами, киберпартнерами?
У журналиста вдруг появилось странное ощущение, что собеседник смеется — над ним, поддерживая серьезный и обстоятельный разговор и наперед зная ответы на все вопросы. Он собрался ответить, но Берг продолжил:
— Ив конце концов, разве цена так уж велика? Да и что, собственно, человечество теряет? Подлинность? А откуда она у спорта? Она исчезла вместе с прикладным значением. Стрельба, фехтование, бокс, борьба, метание всех снарядов — иллюзия боя, поединка, сражения, ставшая совершенной фикцией, единственным напоминанием о тех днях, когда люди еще воевали.
И если они, как видите, вполне согласны, то почему бы им и не согласиться на то, что у них всегда будут достойные противники? Люди будут тянуться, добиваться совершенства, и так как у человеческих возможностей есть предел, а у… иных существ он непредставимо далек, то, если люди не будут знать об их происхождении, постоянная погоня за этим горизонтом даст им иллюзии, которых они хотят. Плохо?
— Люди,
Берг захохотал и сквозь смех воскликнул:
— Вот вам и четвертая версия!
— Бросьте! — поморщился Холин. — Несерьезно! Если даже принять на секунду сказанное вами, человечество теряет очень много.
— Что оно теряет? — Берг еще не расстался со смехом. — Сотню-другую килограммов золота, серебра, платины, хрусталя, бронзы? В конце концов, призы можно и имитировать… Главное — вера, вера в свои силы, и тогда, даже если они подходят к концу, появляется второе дыхание, новая мощь, новая выносливость, а это, я думаю, драгоценнее всего, что имеет человек и человечество — вера в себя.
Задумчиво и медленно он протянул руку, погасил свет. Гроза кончилась. Тучи расходились, и за хребтом, где находились башни климатической регулировки, уже проглядывало синее небо. Солнечные лучи зажгли тысячи мелких радуг в непросохших на стекле каплях воды.
Холин молчал.
На сервопульте вспыхнул огонек, и комнату наполнил низкий гудок.
— Ну вот и все, — Берг с улыбкой развел руками, встал, подхватив коробку, которую все еще держал на коленях. — Машина близко. Я должен попрощаться с вами… — он легко подхватил громоздкую сумку. — Вы можете оставаться здесь сколько угодно. Хозяин вернется не скоро. Машину можно вызвать с пульта, шифр есть в справочнике.
— Постойте! — Холин кашлянул, смягчая резкость тона. Берг вопросительно обернулся к нему. — Видите ли, — журналист сделал насмешливый жест, — мы с вами прекрасно поболтали на философские темы. Ценю вашу вежливость, но ведь я не за этим пришел. Что вы ответите мне на мой вопрос?
Берг постоял, крутя в пальцах брелок с маленьким серебряным крабом.
— А почему вы считаете, что я вам ничего, не ответил?
— Но ведь вы ничего не отрицали и ни на что не соглашались!
— Значит, вы не сказали ничего, что вызвало бы у меня такое желание… — Берг опустил сумку на пол и в раздумье пригладил бороду. — Видите ли, по моему глубочайшему убеждению, человек слишком легко и незаметно расстался со многими качествами, делавшими его биологически полноценным существом. Спорт помогает обрести ему их вновь, но в наши дни совершенство физическое тесно связано с духовным: «мене сана ин корпоре сано». Кроме того, — он с грустным юмором поглядел на журналиста, — когда-то меня поразили свифтовские струльдбруги, которых сотни лет мучили старческие недуги, не обострявшиеся и не утихавшие…
Холин поморщился.
— Прописные истины, — кивнул Берг, — они же самые верные. Попробуйте ответить на вопрос: может ли сплав двух начал, физического и духовного, породить новые, пока не известные свойства человека?
— Если разговор о парапсихологии, пешком сбегу, — предупредил Холин. — Меня от нее мутит, а от всего трансцендентального — особенно.
— Разговор… — Берг глянул на сервопульт. — А что вы слышали о «молчащих генах»?
Удивленный Холин потер подбородок. Снаружи совсем распогодилось, море сверкало тысячами белых искр, чайки стонущим облаком клубились над черными скалами. Небо слепило голубизной.
— Почти ничего… — нерешительно сказал он. — Я, видите ли, все еще путаю ген с хромосомой…
Берг терпеливо разъяснил:
— Это группа генов, не участвующая видимым образом в формировании генотипа. Они «молчат» — и все. В начале двадцать первого века было выяснено, что у животных эти гены под влиянием определенных факторов среды или искусственных воздействий начинают проявлять совершенно неожиданные качества, правда, в течение жизни одного поколения…
— Ну и что! — перебил Холин. — Опыты по генетической перестройке человека запрещены в том же веке!
— Вы большой знаток по части мораториев, — грустно-ядовито подхватил Берг. — А вот природа, к счастью или несчастью, — нет. Опыт… — он вдруг замолчал, и насторожившийся Холин едва разобрал, как он что-то пробормотал, словно не в силах промолчать, но и не желая быть услышанным. Но Холин все же расслышал и не успел удивиться — Берг заговорил снова — …или получить дар — дар за то, что не испугался смерти, а испугавшись, за то, что всю накопленную силу и ловкость употребил на борьбу, сумел самый страх обратить в свою силу. А когда иссякла и она, открыть вдруг в себе самом новый источник власти над собой… Сломать какой-то ограничитель, какой-то шлюз, и когда кончились силы в мышцах, зачерпнуть новую силу… — он взглянул на недоумевающего гостя, вздохнул, и бледность мало-помалу оставила его лицо. — Ведь могло случиться так, что мощное воздействие вдруг включило в человеческом организме давно забытый, «молчащий» механизм, и он начинает работать, предохраняя от всего, реконструируя все повреждения, компенсируя все потери? И теперь надо тщательно и долго все проверять…
Холин собрался переспросить, но был прерван — третий раз за день. В небе над маяком гудел двигатель аэротакси. Оно снизилось над морем и пошло на посадку в направлении берега. Через несколько секунд донесся хруст гальки под шасси, и рокот умолк.
— Ну вот теперь все, Николай Андреевич, — словно проснувшись, Берг забрал сумку и пошел к двери. — Не знаю, как скоро нам удастся увидеться.
— Так что же вы мне все-таки ответили? — спросил наигранно шутливым тоном Холин. Неясная, как тень пролетевшей машины, тревога скользнула по его лицу.
— Ничего, — остановившись у самой двери, Берг помолчал, потом шагнул в проем, и уже с лестницы донеслось, — ничего. Еще долго ничего… кроме того, что если путь далек, то проводник идет так же долго, как странники…
Когда Холин обернулся за своей сумкой, он увидел, что проектор снова включен и на двери светятся два изображения.
Молодой, лохматый, улыбающийся здоровяк стоит под пальмами сахарского оазиса и держит на ладони крохотного черепашонка.
На втором слайде тот же человек, чуть постарше, лежит в траве, и перед ним… Холин вгляделся, не веря своим глазам. «Человек не может вечно быть один», — вспомнил он фразу спортсмена, сказанную тихо, почти неслышно.
Коробка с перфорированными стенками в руках у Берга! Сколько их сменилось, коробок, с тех пор, как человек шел по пустыне? А черепаха все та же, только подросла.
СТИХИЙНЫЙ ГЕНИЙ
Старший Инженер, который сидел в Отделе Проверки на Новизну, читал поступающие в Главное Управление по делам Изобретений и Открытий (ГУИО) заявки— обычно только первый лист — и решал, передать заявку в Отдел Рассмотрения по Существу или в Сектор Вежливых Отказов, был обычный Старший Инженер: тонкорукий, полноватый, бледноватый, лысоватый и в «минусовых» очках. Он знал, что сам ни пороха не выдумает, ни даже велосипеда не изобретет. Но он бескорыстно любил технический прогресс и радовался каждый новой заявке, — а вдруг что-то небывалое?!
Но заявка, входящий 24680/13579, его испугала. Едва глянув на первый лист, он схватил телефонную трубку.
— Ну что там опять? Пожар? Потоп? Перпетуум мобиле изобрели? — лениво спросил Главный Специалист.
— Гораздо хуже! Опять Серопегов!
Главный помолчал и с надеждой в голосе спросил:
— Может, не тот? Может, однофамилец?
— Тот самый, стихийный гений.
Главный проглотил таблетку, запил и сказал:
— Ладно. Раз так, неси ее прямо ко мне. Будем решать кардинально. От авторов вечных двигателей нас закон бережет, а от стихийного гения надо своими силами отбиваться.
Разница между нормальным гением и гением стихийным огромна. Это, собственно говоря, и не разница. Это — пропасть!
Нормальный гений начинает с поступления в приличный вуз, вроде МВТУ, МИФИ или Томского политехнического. На третьем курсе он получает, за курсовую работу, кандидатскую степень. За дипломный проект — степень докторскую. В тридцать лет он — членкор и директор института. Женится нормальный гений на киногеничной, но хозяйственной аспирантке. Его тесть — персональный пенсионер союзного значения, а теща — милая, интеллигентная женщина с высокоразвитым чувством юмора. Все изобретения и открытия, которые возглавляемый нормальным гением коллектив выдает на-гора в огромных количествах, находят немедленное применение в различных отраслях народного хозяйства и приносят сотни тысяч рублей экономии.
Умирает нормальный гений, окруженный толпой любимых учеников, любящих родственников и талантливых скульпторов, готовящихся к конкурсу на лучший проект монумента Генеральному Конструктору.
Стихийный гений свой творческий путь начинает с гадостей. Вроде пятновыводителя для бесследного удаления двоек из дневника. Этими гадостями он увлекается так, что учиться ему некогда. После восьмого класса он, к радости родителей и школьных педагогов, поступает в ближайший техникум. Учится он там средне, но на производственной практике заваливает заводской БРИЗ «рацухами». И на первое в жизни вознаграждение покупает бочонок пива, три ящика «Рубина», целый рюкзак соевых батончиков и две банки килек в томате. И только благодарственный отзыв с завода, пришедший именно в день педсовета, спасает стихийного гения от отчисления «за организацию коллективной пьянки». Кажется, это чудесное спасение — последнее везение в его жизни.
Дипломный проект стихийный гений защищает на четверочку, потому что даже самый тупой из членов Аттестационной комиссии видит, что в проекте есть что-то такое… Что то… Но даже самый ученый член комиссии видит, что разобраться в этом «чем-то» не хватит никакого ума. Да и графическое исполнение не очень…
За две недели до распределения стихийный гений влюбляется в пьющую уборщицу — мать-одиночку старше его на шесть лет. Поэтому распределяется он — добровольно — в самый дальний райцентр. Там ведь оклад на десятку выше и квартиру сразу дают. А самое главное — село не город, там каждый на виду, так может быть, жена пить меньше будет?
И так он и живет в этой глухомани. Исправно трудится, добросовестно тянет целый воз общественных нагрузок, мучается с женой, которая так и не «завязала», и лается с тещей — женщиной неинтеллигентной, лишенной чувства юмора, побывавшей пару раз в исправительно-трудовом учреждении и, ко всему, драчливой. Для приработка он в свободное время чинит сложную бытовую технику, от которой отступились мастера из районного КБО.
Кроме всего этого, он встает каждый день в пять утра и, уединившись в дровяном сарае (зимой — в кухне), изобретает. Изобретает вещи, машины и технологические процессы, фантастические, несомненно гениальные — но ни одно его изобретение не находит себе применения ни в какой отрасли народного хозяйства. Ни одно!
За четыре года, прожитых в Новокитеже, Лаврентий Серопегов послал в ГУИО двадцать шесть заявок — и получил двадцать шесть отказов. Но рук не опустил и, перебравшись в Тьмутаракань (где так же работал технологом Райпромкомбината), снова начал заваливать ГУИО заявками. И снова — отказ за отказом.
Отказы были вежливыми и разнообразными. То его изобретения отвергали из-за технологической сложности, то из-за экономической невыгоды, то по соображениям техники безопасности… Но чаще всего — из-за побочных эффектов, чудовищных и неожиданных.
За неимением большего, своими удачами Лаврентий считал провалы на стадии испытания. И то…
Вот создал он стопроцентной надежности порошок, отпугивающий акул. Сначала все шло как по маслу. «ЧерноморНИИРыбхоз» уже производственные испытания вел. Уже Серопегов подумывал о. распродаже мебели— пора и в областной центр перебираться… Но внезапно испытания свернули — и до сих пор НИИ судится с рыболовецким колхозом «Заря»: даже у дальних чукотских берегов, стоит показаться свежепокрашен-ному и омытому водами четырех морей и одного океана колхозному траулеру, вся рыба удирает, — и тунцы, и акулы, и* скумбрия. Оказалось, что порошок Серопе-гова действует избирательно — на одних акул — только в химически чистой воде. А в загрязненной он реагирует с углеводородами и превращается в мощное средство распугивания всего живого. И ведь до чего стойкий! Пять лет прошло, траулер одиннадцать раз перекрашивали, — а рыбу еще пугает.
А крем от веснушек? Тоже. скандал! Веснушки крем сводил начисто, это верно. Но также сводил к нулю и сопротивляемость организма вирусному гриппу!
Изобрел Серопегов цветное телевидение — оказалось, оно уже есть.
Построил лазерный топор — трехсотлетний дуб срезает за четверть секунды без щепы и без опилок! — но топор при работе генерировал такие радиопомехи, что во время полевых испытаний чуть не погиб в ста километрах от лесосеки «Ан-12», идущий на посадку по радиомаяку. После этого случая Серопегов полгода не мог изобретать, переживал. Хорошо — грузовой!.. А если бы лайнер с пассажирами?
В ГУИО за эти полгода успокоились, стали думать, что Серопегов или спился, или погиб при испытании какой-нибудь новой своей уродины. Но вот опять заявка, и опять абсурд.
Главный Специалист вытащил-таки эту заявку на коллегию. Проблему Серопегова обсудили на высшем уровне и решили: воспользоваться заявкой и раздраконить ее так, чтобы раз и навсегда отбить у гения охоту изобретать чего не надо! Заявку размножили на ротаторе, сочинили соответствующую сопроводиловку — и разослали всем заинтересованным организациям. А Серопегову послали вызов, подписанный самим начальником ГУИО.
Подписывая командировку в столицу, директор Рай-промкомбината сказал:
— Знаешь, Лаврентий, я тебя — ты только не обижайся, я же откровенно, — я тебя за психа считал. Но думал: мужик смирный, безобидный, пусть себе изобретает. А ты, оказывается, вон что!
— Да, я вот что, — рассеянно ответил Серопегов, косясь на лежащую перед директором телеграмму с белыми по красному полю буквами: «Правительственная»,
Столица Лаврентию очень понравилась. А в магазинах-то, в магазинах! Чего и чего только нет, особенно в «Пионере» на улице Горького! Любую модель есть из чего соорудить! А «Инструменты», что на улице Кирова?! Да разве одни только магазины? А Политехнический музей? ВДНХ? А?!.
Словом, Москва — она и есть Москва.
Заниматься рассмотрением серопеговской заявки собрались более тридцати человек. Тут были молодые и старые, мужчины и женщины, патлатые и лысые, толстые и худощавые…
И все — на него? Лаврентий ужаснулся и забился в уголок. Но прислушавшись к разговорам, которые вели вполголоса в ожидании начала те, кто должен решить судьбу шестьдесят восьмого его детища, приободрился. Оказалось, люди как люди. И говорят они, в общем, о том же, как в Тьмутаракани, когда директор Райпром-комбината соберет народ на планерку к четырем, а сам задержится до полпятого. О футболе говорят, о модах, о лекарствах, о детях, о клеве в дождь, о вчерашнем телефильме, о «где достала?» и «где бы достать?», о начальстве и о культсекторе месткома, который ни на что хорошее билеты достать не может…
Многое можно было узнать о людях, слушая эти разговоры. Но вот кто есть кто и какое отношение имеет к серопеговской заявке — этого узнать нельзя было. Вот когда начали по списку (люди-то все из разных учреждений) проверять явку, он узнал, что тут собрались экономисты и художники, медики и транспортники, кожевники и электронщики…
Перекличка закончилась, встал Старший Инженер и, не глядя влево, чтоб ненароком не наткнуться взглядом на ненавистного гения, объявил:
— Начинается обсуждение заявки на изобретение номер 24680/13579 A/Я. АВТОР — товарищ СЕРОПЕГОВ Лаврентий Иванович — ПРЕДЛАГАЕТ устройство для облегчения и ускорения пешего хождения, ПРЕДНАЗНАЧЕННОЕ для повышения производительности и облегчения условий труда работников, более или менее значительную часть своего, рабочего времени проводящих в ходьбе, как-то: агрономов, почтальонов, изыскателей, лесников, сборщиков лекарственных растений и тому подобных, ОТЛИЧАЮЩЕЕСЯ от ранее известных (смотри французский патент на имя Ш. ПЕРРО, патенты на имя братьев ГРИММ и В. ГАУФА и другие аналогичные на так называемые «САПОГИ СЕМИМИЛЬНЫЕ») следующими ОСОБЕННОСТЯМИ:
а) значительно более высокой скоростью передвижения: двадцать пять километров в час (или пятнадцать и семь десятых мили) против семи миль у лучших зарубежных образцов;
б) принципиально новым двигателем: вместо примененной в известных образцах «нечистой силы», выделяющей в окружающую среду высокотоксичные сернистые соединения — электрономеханический усилитель биотоков;
в) автоматизированной системой управления, значительно более надежной, нежели примененная в зарубежных моделях ручная телепатическая; а также
г) широким применением синтетических конструкционных и отделочных материалов.
— Вы все, товарищи, с заявкой ознакомлены заблаговременно, мнения у вас уже сложились — так что прошу высказываться! — и Старший Инженер сел. Он так старался быть объективным, не выпячивать своего личного отношения к заявителю, что теперь нервничал: «А не перегнул ли? Еще создастся мнение, что ГУИО — за!»
Но Главный одобрительно кивнул.
Представитель Академии Медицинских Наук сказал:
— Мы, безусловно, против. Не будем говорить о том, что при таком темпе ходьбы неизбежно усиленное потоотделение, что — в сочетании с обдуванием организма встречным потоком воздуха — чревато простудой. Не будем. Тем более, что изобретение предназначено для людей закаленных, подолгу бывающих на свежем воздухе.
Оставим пока в стороне и вопрос о влиянии на организм высокочастотных излучений всей этой электроники. Этот вопрос нуждается в специальном исследовании, хотя я лично убежден: излучение это — вредное и, по ряду параметров, даже канцерогенное! Но об этом тоже не будем говорить.
Но вот о влиянии ходьбы с такой скоростью на развитие мускулатуры нельзя не сказать. Вы представьте, товарищи: шесть-восемь шагов в секунду! Один час такой, с позволения сказать, «ходьбы» в сутки — и через год вам обеспечена гипертрофия мышц тазобедренного пояса, расстройства сердечно-сосудистой системы и так далее. Нет, медицина против! Разве для тренировки спортсменов-стайеров — и то под наблюдением врачей.
Представитель ВНИИ Технологии Кожевенно-обувной промышленности объявил, что даже если все «за», изделие немыслимо запускать в производство: и трудоемко оно сверх меры, и химики материал для подметок, способный выдержать такие нагрузки, обещают не раньше, чем через десять лет…
Его коллега из ВНИИ Экономики той же отрасли с цифрами в руках показал, что себестоимость пары сапог будет (даже при поточном производстве) такой, что они и за двадцать лет не окупятся, а уж при мелкосерийном!.. Мотоцикл дешевле стоит!
Тут возник спор. Кто-то обрушился на мотоциклы: уличные пробки, заторы, светофоры — а тут надел и топай! Кто-то возразил, что мотоцикл — это не двадцать пять километров в час, а сто. Еще кто-то добавил, что мотоцикл хорош на дороге, а в лесу на нем не очень-то…
Уже про сапоги начали забывать, выкладывая наперебой, у кого что наболело насчет московского уличного движения; уже в углу, рядом с Серопеговым, седой красавец в джинсах рассказывал о Лос-Анджелесе: «Шесть миллионов жителей — и ни одного пешехода, кроме интуристов!» Но тут встал худенький майор из ГАИ и так зычно прокашлялся, что испуганно смолкли. Майор сказал:
— Если тут кто и мечтает носиться по Москве в серопеговских сапогах-скороходах быстрее троллейбуса— так это зря. Потому что сапогоносца, передвигающегося с такой скоростью, к пешеходам отнести никак нельзя, и для них будут разработаны особые правила. Какие именно, я пока сказать не могу, вопрос этот сложный, — но от имени ОРУД заверяю, что носиться по городу быстрее троллейбусов и без правил — этого не будет!
За майором выступил представитель. Общества Охрану Природы. Он очень красочно описал перспективы нашествия на заповедники и заказники туристов и браконьеров в серопеговских сапогах. Тут Лаврентий окончательно понял, что чаша весов с соображениями в пользу сапог взлетела к небу, а чаша с возражениями скребет по полу. Он пригорюнился и перестал слушать. И пропустил интересный спор.
Элегантная длинноногая дама из Бюро Технической Эстетики заявила, что даже если бы врачи, технологи, экономисты, гаишники и кто угодно были за сапоги-скороходы Серопегова, их все равно не стоило бы выпускать: бессмысленно ставить на конвейер модель, не поддающуюся видоизменениям в соответствии с колебаниями моды! Каблук «копытом» выходит из моды и вообще вот-вот на длительный период установится мода на практичный и красивый низкий каблук — и куда тогда прикажете девать эти дурацкие ботфорты, у которых каблук не ужмешь, поскольку он нафарширован всякой кибернетикой?!
Тут вскочила плотненькая усатенькая брюнеточка из обувной секции Центрального Дома Моделей Рабочей Одежды и воскликнула, что высокий каблук никогда — «Да, ни-ког-да!» — не выйдет из моды. А если надо «ужать» — пусть электронщики что-нибудь придумают. Транзисторы же придумали, вон какие махонькие, а не хуже больших радиол работают!
Печальный вислоухий электронщик возразил, что в сапогах применены интегральные схемы, микромодули, а если их заменить транзисторами, каблук станет побольше пивного бочонка. И, кстати, эти микромодули жуткий дефицит.
Все было ясно. Представитель профсоюза работников местной промышленности похвалил Серопегова как известного в отрасли рационализатора (Лаврентий ушам не поверил: какой там «известный в отрасли?» Он же для отрасли ничего не сделал, до того ли ему!) и посетовал, что работа над интересными, но малополезными новинками помешала Лаврентию Ивановичу еще более результативно содействовать техническому прогрессу в местной промышленности.
Подводя черту, появившийся перед самым концом обсуждения Начальник ГУИО предложил включить сапоги-скороходы в возглавляемый вечным двигателем второго рода список разработок, не принимаемый к рассмотрению, пожелал товарищу Серопегову успехов в труде, рационализаторстве и личной жизни и излечения от ложного честолюбия, толкавшего такого талантливого человека на создание ненужных химер.
Последним, собирая бумаги, покидал конференц-зал Старший Инженер. Он не скрывал торжества. Ну, что теперь, после публичной экзекуции, скажет этот маньяк?
А Серопегов сказал удивленно:
— Ничего страшного. Так обсуждать и я бы смог. Да, смог бы!
Остаток дня он бродил по улицам и к вечеру очутился в Замоскворечье. Остановился перед приторно пахнущим темно-красным зданием. Из ворот валил народ, в основном девушки. Серопегов долго всматривался в освещенные зыбким светом уличного фонаря лица, высмотрел то, которое понравилось больше всех, остановил благоухающую ванилью и корицей большеглазую девушку и спросил:
— Скажите, только правду: я еще не отцвел? Мне еще можно начать жизнь сначала? Нет, я не то спросил, что хотел. Начать сначала всегда можно, даже у края могилы. А вот успею я куда-то дойти, если сейчас начну с начала, а?
Девушка долго, пристально смотрела на него и наконец сказала задумчиво:
— Не пьяный и не шизик. И не поконченный. Успеете. Может, не до самого своего потолка — но все же довольно далеко. И достаточно высоко.
Удивительнейшие вещи иногда говорят большеглазые девушки! Такое говорят, чего и сами на всю глубину не понимают. Такое, чего и знать-то никак не могут. Нам, мужчинам, никогда не уразуметь, откуда это в них, еще ничего не испытавших, и людей видевших немногих— да и еще, по сути, и не живших.
Окрыленный Серопегов понесся к Москворецкому Мосту. А девушка посмотрела ему вслед, пожала плечами и, улыбаясь чему-то, пошла к станции метро «Новокузнецкая».
Дальше события развертывались с феерической быстротой.
Серопегов развелся с пьяной Дусей, пристроил детей в интернат, сделал прямо в день приезда рацпредложение по механизации удаления опилок на пилорамах промкомбината, на вознаграждение нанял репетитора и с последним, сентябрьским, потоком поступил в Политехнический на заочное, на факультет автоматизации.
Сейчас он живет в областном центре и работает директором Дома технического творчества молодежи. Он зорко следит за тем, чтобы юные изобретатели не упускали из виду ни экономику, ни технологию, ни побочные эффекты… Питомцы уважают его за золотые руки, но поругивают за въедливость. Начальство им довольно: пороху, правда, не выдумает, но мужик надежный, толковый. И недаром уже много лет подряд его избирают председателем областного правления ВОИР.
Пыльные сапоги-скороходы долго валялись на антресолях, но при переезде на новую квартиру жена (та, большеглазая, с фабрики «Рот Фронт»; специально в Москву летал, три пересмены у проходной караулил, пока опять встретил) их выкинула.
Узнав об этом, Лаврентий сказал:
— Зря. Лучше бы почтальонше отдала. Хотя нет. Сломает ногу, а мы отвечай… Нет, молодец, что выкинула.
И благодарно чмокнул жену в щечку.
ОРДЕН ДАЛЬНЕЙШИХ УСПЕХОВ
Педагогическое училище имени К. Д. Ушинского не зря считают одним из лучших в стране. За восемьдесят лет своего существования «Ушинка» дала стране не только семь с половиной тысяч учителей начальных классов, воспитателей детсадов, преподавателей рисования, пения и физкультуры — но и немало людей, чьи имена известны у нас каждому. И традиционное пожелание «дальнейших успехов», с которым директррша вручала выпускникам дипломы, было больше, чем просто формулой.
Но Колька Руколапов только криво усмехнулся в ответ на слова Анны Степановны: его-то «дальнейшие успехи» не ожидали.
Учись он в рядовом педучилище, учи его унылые неудачники — он бы, пожалуй, стал заурядным школьным учителем и до пенсии добросовестно загонял бы в единое гладенькое русло буйные потоки ребячьей фантазии. Но в «Ушинке» учили талантливые люди — и Колька, незадолго до диплома, понял: его любовь — без взаимности. Он любит живопись, но она его — ничуть. И если он человек честный, надо отработать после училища положенные три года и искать другое ремесло.
Ведь — этому-то его выучили, — ведь чтобы учить детей рисовать, надо иметь два таланта. Талант учить и талант художника. Иначе от твоей деятельности будет людям вред, а не польза. Ну, педагогической жилки у Руколапова никогда не было. В училище он пошел, чтобы стать художником. Не стал. Какие уж тут могут быть «дальнейшие успехи»?
Он отпреподавал год, отслужил в танковых, уволился в запас… Самое бы время переучиваться — но как-то очень быстро он влюбился и женился. Надо было кормить семью — и он пошел вкалывать в художественные мастерские.
Вроде бы все шло отлично: заработок неплохой, начальство им довольно и заказчики не обижаются. Но сам-то он знал: липа это, им сделанные плакаты и транспаранты не только никого не поднимут на то, к чему зовут, но и обессмыслят правильные слова, на них написанные. И огромное панно на развилке автострад не станет визитной карточкой города, не заставит никого притормозить, чтобы вглядеться.
Это были самые благополучные и самые черные годы его жизни? Надо было спасать себя. Колька вспомнил свою военную специальность и пошел на курсы слесарей-наладчиков, Жена решила, что он с жиру бесится, Ее портреты в самой разной технике нравились ей, и все подруги говорили, что здорово похоже. Чего ж еще? Да и в заработке он потеряет, если в слесари пойдет. Они поссорились и жена ушла к маме. Через три дня вернулась, а через месяц, видя, что муж не сдается, назад в художники не собирается, ушла совсем.
Месяца два он крепко тосковал. Потом втянулся в работу (цеховым механиком на заводе железобетонных изделий), смирился с одиночеством — и дни пошли за днями ровно и незаметно. Завод, правда, работал непрерывно, но именно поэтому часто бывали свободные дни, можно было работать на пленэре. То есть, по-русски говоря, на свежем воздухе.
Ведь живопись он так и не бросил. Не смог! Но теперь писал только для души.
Вскоре, неожиданно для себя, он нашел свою тему в искусстве.
Это было в конце января. Утро было ясное, не очень морозное. Ветерок налетал только порывами, из прогалов между домами. Руколапов брел со смены через новый микрорайон. Ему было хорошо и покойно. Три часа он проторчал, скрючившись, под сломавшимся транспортером гравиеподачи — и сейчас шагал с удовольствием, каждой мышцей и каждой жилочкой ощущая прелесть прямохождения.
Вдруг слева потянуло резким и сложным запахом.
Несло от мини-свалки, возникшей вокруг переполненного мусоросборника. «Сегодня же воскресенье, мусоровозки нет, вот и скопилось», — подумал Колька. Пахло бесформенное пятно смерзшейся дряни гадостно. Но выглядело — особенно на фоне посверкивающего, как толченое стекло, утоптанного снега, — очень даже… Очень и очень живописно!
Какого цвета мусор? Скажите — бурого или серого? Ну да, а небо голубое, море синее и осенние листья желтые. А на самом деле небо бывает порой и зеленым, и белым, а море — зеленым и лиловым, и темносерым. А осенние листья бывают и алыми, и малиновыми, и серыми, и лиловыми — но это уже другой серый и другой лиловый…
Все мы зрячие. Но видеть то, что перед глазами, умеют не все. Руколапов умел. И он увидел, что мусор прекрасен! В нем в самых смелых сочетаниях встречались чистые краски и полутона. В нем сталкивались праздничная, тропическая ярость апельсиновых корок и льдисто-мутная белесость полиэтиленовой пленки. В нем зеленое стекло битых бутылок отбрасывало рефлексы на мыльно-розовые спины ломаных кукол. В нем возвышались на холмике опилок ошеломляюще сложные внутренности радиолы, в которых целые стаи сопротивленьиц и конденсаторов трепыхались в сетях из пестрых проводов…
Мусор был прекрасен — и Колька решил вернуться сюда с этюдником. Сразу после обеда. Но еда и тепло разморили его. Он проспал до сумерек, а в понедельник, хотя время у него было, писать оказалось не с чего: вывезли уже мусор. Но на краю микрорайона, где в кривых переулках толпились еще не снесенные избушки «самстроя», он наткнулся на сползающую по склону оврага, как глетчер, «дикую» помойку, над которой сиротливо торчал столбик с табличкой: «Мусор не бросать! Штраф 10 руб!» Эта, пожалуй, была даже интереснее: снег, сизо-желтые языки замерзших помоев, а на них — яркие пятна консервных банок, кости, овощи, огрызки пирогов…
Он стал бродить по задворкам, по овражкам и пустырям. Он полюбил те, небывалые в их жизни, сочетания вещей и продуктов, в которые они вступают после своей смерти. Представьте игру объемов и теней, возникающую, скажем, при слиянии в один натюрморт оранжевого абажура с бахромой, обглоданной говяжьей берцовой кости, трех жестянок из-под дихлофоса и темно-синего эмалированного чайника!
Он не пренебрегал и скромными кучками золы, которую нерадивые хозяйки выкидывают на обочины, а то и на проезжую часть окраинных улочек — но главным, неисчерпаемым резервуаром моделей и тем стала для него, конечно же, городская свалка. Сторож свалки был убежден, что рисование — это так, для отвода глаз, на самом же деле механик с «бетонки» ищет на свалке запчасти. И пусть себе шарится, жалко, что ли? Все одно сгниет, соржавеет.
Годы шли-ровно и незаметно. Только набив до отказа полотнами, акварелями и графическими листами еще один шкаф, Руколапов замечал, что прошло еще сколько-то лет.
Приглашение в «Ушинку» на юбилей выпуска его озадачило. Все же двадцать лет — не шутка. Он уже далеко не юноша, но… Но неужели уже двадцать?
В числе прочих аттракционов, воскрешающих идиллическую атмосферу начала восьмидесятых годов, была и выставка работ выпускников художественно-графического отделения. Правда, увидев последние работы Руколапова, организаторы празднования содрогнулись. Ну да черт с ним, тут ведь важно не «что», а «чье». И солнечные свалочные пейзажи и утильно-мусорные натюрморты рядом с полотнами известных мастеров (а в выпуске были и такие!) украсили на один вечер два класса и кусок коридора «Ушинки».
А вот как встретит эти работы Выпускница номер один?
Конечно, еще неизвестно было, явится ли она. Как-никак, теперь Райка всесветная знаменитость, может и возгордиться. Да и времени может не выкроить: поездки, приемы, пресс-конференции… И вообще женщина полгода как из экспедиции, до юбилеев ли ей?
Но она явилась.
Все шло как обычно бывает на таких праздниках памяти, пока Раиса Павловна не сказала: «А ну-ка, дайте мне поближе взглянуть на дальнейшие успехи нашего славного Руколапа!»
Картина… Вторая… Третья… Поднятые брови, наморщенный лоб, недоуменные междометия… Руколапов не волновался. Подумаешь, авторитет: глава отечественной школы космопсихологии, первая в мире женщина-звездолетчица и тэ дэ! В живописи она никогда не разбиралась и пусть что хочет, то и лопочет!
Третье полотно, четвертое… Но что это?
У четвертой картины — уютный, редко посещаемый уголок городской свалки — Раиса Павловна вздрогнула, ойкнула, наклонилась низко, осторожно распрямилась и замерла, склонив голову набок. Потом резко согнулась, почти ткнувшись лбом в полотно. Потом обернулась ко всем, вытаращила глаза, испорченные жестоким светом чужих солнц, и хрипло спросила:
— Вы тоже слышите?
— Н-нет… А что?
— Тсс! Тихо!
Она подозвала незадачливого живописца, указала на левый нижний угол картины и спросила:
— Руколап, это вот — что?
— Это? А пес его знает. Металлолом какой-то. Скорее всего, химическая аппаратура.
— Аппаратура? Ну допустим. А эти черненькие, рядом с «аппаратурой»?
— Что ты пристала? Не знаю я. Это свалка, там все может быть, ясно? Фотоувеличители это, по-моему.
— Эх ты, увеличитель. Поедешь со мной.
— Куда еще?
— Куда, куда. В Госбезопасность.
— Зачем? Что я такого сделал?
— Быстрее ты! В машине объясню.
Представьте себе, читатель, что Вы — командир «летающей тарелки», уже не впервой попавший на Землю с разведзаданием. Вам нужно выбрать место базирования, причем такое, чтобы и близко от жизненных центров вражьей цивилизации (так называемых «городов») и чтобы никто из землян вас не увидел — а если и увидят, чтобы никто не заподозрил и не догадался, что он видел.
Ну, читатель? Что бы выбрали Вы? В глухомани легко укрыть базу, но разведчики наверняка погибнут по дороге к далеким городам. А в густонаселенных местах где скрыться?
Решение пришло не сразу. Испробовали множество вариантов, погубили не одну «летающую тарелку» — но теперь уже все окончательно ясно и в инструкциях командирам «тарелок» написано: «Пунктами базирования спускаемых аппаратов являются: а) в «белой» зоне— музеи и галереи современного западного искусства, б) в «красной» зоне — свалки. Выбор каких бы то ни было иных точек базирования не допускается по соображениям безопасности».
Конечно, музеи абстрактного искусства — решение близкое к идеальному. Пробрались ночью в зал, заняли свободный подиум, присобачили к борту корабля этикетку: «Дж. Смит, «Летающая тарелка». Титановый сплав» — и порядок. Можно записывать разговоры посетителей— и даже можно средь бела дня разведчиков в скафандрах выпускать. Только, опять-таки, с этикеткой на шее: «Экспонат, руками не трогать! Мобиль, оп. 13».
Свалка — тоже неплохо, можно свободнее расположиться, чем в музее. Но добираться до города со свалки…
Ведь любой шофер, завидя топающий по шоссе фотоувеличитель, глушит мотор и кидается ловить разведчика. Трое из двадцати восьми членов экипажа «летающей тарелки», дислоцированной на свалке близ города Т., уже самоликвидировались, чтоб не попасть в лапы противника— а работы еще на полгода.
«Вообще чего они там тянут, в Центре? — возмущался капитан «тарелки». — Разведка, разведка… Давно пора бросать в дело боевые звездолеты, обрабатывать гипсовые карьеры и пиритовые разработки каталитическими бомбами, чтобы задушить землян сернистыми газами, выделяющимися из минералов (это дешевле и быстрее, чем кипятить океаны) — и заселять добровольцами эту планетку, так выгодно расположенную на фланге здешней Галактики. И спешить, спешить, спешить, пока эти паршивые миролюбцы с Альфы Лебедя не пронюхали, прогрессисты озонированные!»
Капитан «тарелки» обрадовался, увидев на свалке человека с этюдником. «Если так дело дальше пойдет, — подумал он, — то скоро и в «красной» зоне можно будет в музеи перебраться»! На радостях капитан даже тяпнул полфляжки неразбавленного фенола.
Знать бы ему, чем обернется руколаповская картина… Но он не знал, не в силах был предугадать…
Альфалебедевский квазиживой контрразведчик АБТРРР уже заканчивал обследование невзрачных и безжизненных планеток системы, известной читателям как Альфа Эридана, и собирался вернуться на родину, когда на орбите вокруг Альфы Эридана появился звездолет землян. Примитивная, но многообещающая и динамичная (каких-то восемьсот тысяч лет от первых костров до первых фотонных ракет!) цивилизация землян была, строго говоря, вне круга интересов АБТРРР. Но, не найдя следов анаэробных агрессоров из Крабовидной туманности, он решил провести поиск еще и у Солнца. Поэтому, изучив язык, мысли и вкусы членов экипажа Второй Звездной, он принял квазикристаллическую форму и устроился в уютной ямке близ ракеты.
Расчет его был точен: уже через три часа женщина-звездолетчица заметила странный, мерцающий серо-коричневый камушек (как всегда, АБТРРР, решая сложные проблемы, анизотропно сокращался. Пьезооптический эффект и привлек Раису Павловну), подняла его и решила: это будет сувенир! Вот так изрядно поглупевший (примитивная, любительская, огранка напильником и сверление отверстия для цепочки лишили квазикристаллического храбреца четверти его мыслящего вещества и разрушили миллионы связей в его квазимозге), но сохранивший инкогнито АБТРРР оказался — в виде кулона — на выставке работ Кольки Рукола-пова.
Он был недоволен собой: время шло, а к цели он не приблизился. Есть ли, нет ли в Солнечной системе разведчики крабовидных, он не выяснил. А этот юбилей… Конечно, заседания, встречи, визиты — это все интересно, но он же, в конце концов, не специалист по первобытной культуре, а контрразведчик! Борец против поджигателей межгалактической войны и претендентов на мировое господство!
Но вдруг!..
Вдруг среди композиции из мало ему знакомых земных вещей АБТРРР увидел явно с натуры, во всех деталях, списанную типовую «летающую тарелку» анаэроб-ников и рядом с нею — двух крабовидных в скафандрах. Нет, не зря он здесь, не зря! Не подвела его интуиция, подсказав незапланированный крюк к Солнцу!
Альфалебедевца залихорадило от волнения. За секунду он разогрелся настолько, что женщина, на шее которой он висел в качестве экзотического украшения, ойкнула и согнулась, чтобы отстранить от тела жгущий камень. АБТРРР подстроился к частоте пси-колебаний мозга женщины и послал телепатему, Не веришь? Повторю. И еще повторю. И еще, и еще — пока не поверишь!
В конце концов она поверила.
Сначала дежурный по Т-скому отделу Госбезопасности решил, что его неумно разыгрывают. Потом — что знаменитая звездолетчица все же не вынесла нелегкого даже для мужчин полета и малость… того… Ну, вы понимаете…
Потом и он поверил — и незамедлительно принял меры.
Межгалактических шпионов быстро и почти без потерь с нашей стороны обезвредили. АБТРРР с первым же автоматическим космозондом отправили домой, наградив орденом, а Руколапову с Альфы Лебедя по каналу нуль-транспортировки прислали Орден Дальнейших Успехов.
Колька пожал плечами, но нацепил на пиджачишко тусклую металлическую звездочку, усыпанную некрасивыми бурыми колючками, и пошел рисовать очередную помойку. На пути ему встретилась молодая женщина с детской коляской. Колька, по привычке глядя себе под ноги, посторонился.
Но странный голос неведомо откуда властно сказал: «Разогни спину, балда! Погляди ей в лицо, ну!» Руколапов поглядел и остолбенел. Женщина была дивно хороша. Он покраснел и, под диктовку Голоса сказал, с трудом выдавливая из горла слова: «Вы очень красивы. Я — художник. Можно, я вас нарисую?»
Он писал портрет незнакомки, а Голос беззвучно подсказывал, где какую краску положить, где блики бросить, и даже водил его рукой.
Увидев законченный портрет, молодая женщина объявила, что Колька — гений, а ее муж — ничтожество и что она готова посвятить всю оставшуюся жизнь (ей было двадцать три года) созданию творческих условий для Кольки. Руколапов хотел сказать, что и он — не гений, и портрет, в сущности, — не его работа. Но Голос прошипел: «Молчи, дурень! Потому я и назван «Орденом Дальнейших Успехов», что обязан и способен обеспечить лицу, мной награжденному, дальнейшие — и притом максимально возможные! — успехи в любой области. И не угрызайся: у нас знают, что делают. Раз наградили, — значит заслужил. А водить твоей рукой я буду только пока она сама не научится, что ей делать. И соглашайся, пока она не передумала!»
Он согласился. И его жизнь стала калейдоскопом дальнейших успехов. И Голос Ордена вел его по жизни, не давая ни свернуть на окольную тропку, ни зазнаться, ни излишне скромничать, ни смолчать, когда нужно правду в глаза…
Ордена, по закону, остаются в семье покойного. Но Руколапов завещал Орден Дальнейших Успехов родному педучилищу — с тем, чтобы им награждали, сроком на семестр, лучших учащихся художественно-графического отделения.
ШКОЛЬНЫЙ УБОРЩИК
Начальная школа — типовое здание из цветного пеносиликата и армированного стекла — стояла на улице Плутона, и шум стартующих кораблей доносился сюда приглушенно, к нему уже привыкли и дети и преподаватели.
…Уборку школы он начинал поздно вечером.
Днем приходилось работать в оранжерее, выполнять случайные поручения, чаще всего, когда нужно было что-то тяжелое поднять или передвинуть.
Труднее всего было на большой перемене. Вокруг него частенько собиралась шумная толпа ребят. Приходилось отвечать на неожиданные вопросы, а возникающая ребячья суматоха сбивала его киберлогику с толку, и он не знал, как себя вести. Защищаясь от непонятного и зная, что здесь он не нужен, он уходил в кабинет директора, где в углу, возле оконной портьеры имелось хорошее место, даже штепсельная розетка была рядом.
Когда наступали сумерки и школу покидал последний преподаватель, он зажигал свет в школе и включал оконные затемнители. Затемнялся он от любопытных, которые, заметив его через стекло, желали посмотреть на него поближе, старались проникнуть в школу и мешали ему работать.
Он доставал из стенного шкафа ручной пылесос, вешал его за спину. Выводил за поводок автомойщика — АМ-10, похожего на большого белого жука. Пока АМ-10, тихонько посапывая, ползал по коридору, оставляя за собой влажные полосы отмытого напольного пластика и сосновый запах аэрозоля, он проходил с пылесосом по классам.
Забытые на столах тетради и ручки он оставлял там, где они лежали. Обрывки бумаги, камешки, палочки и прочий мусор собирал в утилизатор. Непонятные ему предметы — чего только не приносили в школу дети — складывал на столе преподавателя, там утром их разбирал классный дежурный.
Приволакивая правую ногу, он спускался вниз в вестибюль— теперь он уже не падал на лестнице! — и сводил вниз АМ-10, который по-собачьи шлепал за ним на коротеньких мягких гусеницах.
Закончив уборку, он шел в туалет, мыл руки под краном, сушил их под феном и опять забирался в свой угол в директорском кабинете.
В его ферритовой памяти надежно хранились картины недавнего прошлого… буйные смерчи Венеры… жаркое бело-розовое пламя под кораблем… удары лунных метеоритов… непосильная тяжесть танкетки… Все это было не нужно ему здесь, в школе, поэтому не было желания что-либо вспоминать.
Начальная школа Космопорта носила имя Юрия Гагарина.
Конечно, Космопорт шефствовал над школой, где работала секция ЮКО — Юных Космонавтов и все ее учащиеся мечтали в будущем стать завоевателями Далекого Космоса.
Директором был Сергей Алешкин.
Он закончил Институт Космотехники и мечтал попасть на Венеру. А попал на «Луну-38». Но на другой год мечта его исполнилась, он слетал на Венеру и вернулся со свирепой планеты оглохшим на одно ухо. Мей Джексон— его жене — после метеоритной травмы на Луне тоже запретили полеты в Космос.
Тогда они и стали работниками начальной школы Космопорта.
Все-таки все здесь было рядом, можно было встретиться на Космодроме со старыми товарищами, проводить их в очередной полет. А то и самим при случае слетать на Посадочную Станцию — двести километров над Космодромом — и оттуда еще раз взглянуть в черное, страшное и незабываемое небо Большого Космоса.
Этим летом Алешкин и Мей отдыхали на Гавайях, купались в тихоокеанском прибое и вспоминали Джека Лондона. Потом Мей улетела к родителям в Англию. Алешкин вернулся домой, в школу.
До начала- занятий оставался еще месяц, но дль ребят, уже вернувшихся из летних поездок, в школе работали две секции.
Алешкин руководил секцией ЮКО — Юных Космонавтов. Секцию ЮНА — Юных Натуралистов — вела Евгения Всеволодовна.
Если себя Алешкин каким-либо особенным работником школы не считал, то Евгения Всеволодовна была, по его мнению, весьма заметной величиной. Известный в стране биолог, она в свое время заведовала Институтом Бионики под Москвой. Для своих сорока восьми лет она выглядела молодо, если бы не ее пепельносветлые волосы. Поседела она в один день, после аварии опытного реактора на антиводороде… тогда от ее сына и его жены — инженеров-атомщиков — осталось облачко раскаленного газа.
Евгения Всеволодовна оставила свой институт, забрала осиротевшую внучку Космику, приехала сюда, в городок и стала преподавать биологию в начальной школе.
Она развела небольшую оранжерейку при школе и воспитывала у детей повышенную любовь и уважение ко всему живому, существующему на земле. Алешкин понимал ее и сочувствовал ей. Евгения Всеволодовна так и сохранила недоверие к технике. Соглашаясь с необходимостью технизации, она все же считала, что человечество сотворило себе злого бога из стали, алюминия и пластмасс. Еще совсем недавно победоносное шествие этого бога принесло столько вреда беззащитной Природе, что ее пришлось срочно спасать от окончательного уничтожения строгими законами. За выполнением законов следили особые Инспекторы. Из всех своих прошлых титулов и званий Евгения Всеволодовна оставила должность Инспектора и в свое время запретила Космопорту — первому Космопорту страны! — строительство автодороги к радиомаякам, так как трасса ее прошла бы через посадки гибридных кипарисов. Управление Космопорта обратилось с жалобой в Совет Республики, и тем не менее дорогу пришлось вести в обход кипарисовых насаждений. А начальник техслужбы Космопорта Бухов получил выговор за пренебрежительное отношение к требованиям Инспектора и сейчас еще холодно раскланивается с Евгенией Всеволодовной.
Внучке Космике было шесть лет, она училась в первом классе, посещала секцию ЮНО, и любимой ее игрушкой была модель планетного вездехода…
Часто говорят: «все началось с того…», так же мог сказать и Алешкин. Все началось с того, что Квазик Бухов принес в школу «черепашку».
Это была обычная «черепашка» — автомат для забора поверхностных проб на трудных планетах. Достать ее Квазику оказалось совсем несложным делом — как уже говорилось, отец его заведовал техслужбой Космопорта.
Алешкин Бухова знал хорошо, они вместе летали на Венеру. Знал и его жену, которая работала в единственном на весь городок ателье женской модельной одежды. Жена Бухова была самой красивой женщиной в городке, в ее жилах текла кровь ее буйных предков, каких-то восточных князей.
Квазик пошел в мать. Он учился в третьем классе и считал себя выдающейся личностью в секции ЮКО.
«Черепашка» была списана из-за неисправности в регуляторе двигателей. Бухов, ничуть не беспокоясь, передал ее сыну, для показа на занятиях секции. На всякий случай, он вынул из «черепашки» предохранители, с обычной для отцов наивностью полагая, что сынок не сумеет запустить ее без помощи руководителя.
Когда Квазик прибыл на секцию ЮКО с «черепашкой», засунутой в школьный портфель, Алешкин некстати задержался дома — его вызвала Мей по интервидео.
Квазик решил начать без него.
«Черепашка» походила на половинку большого арбуза. Под панцирем из метапластика имелись две гусеницы для передвижения, клешня для забора легких проб и цилиндрический алмазный бур для скалистого грунта. Кибернетическое устройство с несложной программой управляло ее действиями.
Все это Квазик рассказал ребятам за пять минут. Его выслушали со вниманием — сколь ни мало Квазик знал о «черепашке», все же он знал куда больше, чем его слушатели.
— А как она двигается? — спросила Космика.
Вот этого Квазик показать не мог. «Черепашка» лежала на полу, поблескивая панцирем, загадочная, но неподвижная. Интерес к ней, а заодно и к лектору начал быстро угасать. И тут Космика произнесла роковые слова:
— Жаль, что ты не можешь ее запустить.
Квазик самолюбиво насупился и достал отвертку.
Он оказался более сообразительным, нежели о нем думал отец. Да еще ему и повезло, он сразу наткнулся на место, где стояли предохранители. Все остальное уже не составляло проблемы, и «черепашка» зашевелила клешней, поползла по проходу, мягко шелестя гусеницами. Потом остановилась, затряслась, заскрежетала… и когда продвинулась дальше, то на пластиковом полу все увидели круглое отверстие — она взяла первую пробу.
Зрители восторженно загудели.
Кое-кто усомнился по поводу места для такого эксперимента… но это же так интересно! А «черепашка» остановилась возле ножки стола, попробовала ущипнуть клешней, а затем выдвинула свой алмазный бур. Посыпались опилки, и стол осел набок.
— Ух ты! — восхитилась Космика.
Но «черепашка» тут же развернулась и ухватилась клешней за носок сандалии Космики.
— Ой-ой! — закричала она. — Палец, палец…
Космика испуганно дрыгнула ногой, «черепашка» сорвалась, ударилась о стол, мотор у нее загудел, набирая обороты, и она стремительно помчалась по проходу.
Зрители забрались на столы. Квазик кинулся выключить разогнавшуюся «черепашку», но она уже выскочила в коридор.
Виктория Олеговна работала в школе уборщицей, и Алешкин считал ее, после Евгении Всеволодовны, второй достопримечательностью школы. Мало того, что она отлично выполняла трудные обязанности уборщицы. Виктория Олеговна была кандидатом медицинских наук, лауреатом премии имени Пирогова, научным сотрудником лаборатории термозащиты при Космопорте. В школу пришла для разгрузки, отдохнуть от умственной работы— в лаборатории с нетерпением ждали ее возвращения.
Сейчас она неторопливо шествовала по коридору, несла в кабинет директора графин с холодным апельсиновым напитком.
«Черепашка» выкатилась прямо ей под ноги.
Виктория Олеговна оторопело остановилась, приглядываясь к непонятному существу, которое по-собачьи принюхивалось к ее ногам, и вдруг крепко поймало ее за каблук.
Тогда Виктория Олеговна деликатно ойкнула, уронила на пол графин и схватилась за сердце.
Трудно сказать, как бы дальше развивались события, но тут разом подоспели и Квазик и Алешкин. Черепашку выключили. Алешкин подхватил обмякшую Викторию Олеговну. Восстановить ход событий было нетрудно, он выразительно посмотрел на Квазика и повел Викторию Олеговну в свой кабинет.
Он усадил ее в кресло, достал таблетку валиброма и приготовился к неприятностям.
Когда Виктория Олеговна пришла в себя, она вторично попросила освободить ее от хлопотливых обязанностей школьной уборщицы. На этот раз он уже не стал ее уговаривать, хотя ему по-прежнему некем было ее заменить…
Виктория Олеговна ушла, и школа осталась без уборщицы.
Алешкин еще согласился бы обойтись без преподавателя. Он мог заменить уроки телевизионной лекцией, — существовали школы вообще без преподавателей… Вот только без уборщицы он обойтись не мог.
Это уже стало проблемой не только в его школе, но и в стране. Где только возможно, уборщиц заменили автоматы; появились автопылесосы, автомойщики, автомусорщики и прочие машины специального назначения, Под ступеньками лестниц появились автощетки, которые сметали с ног входящих уличную пыль. Но слишком сложен был интерьер, окружающий человека, поэтому самые остроумные автоматы не везде могли заменить пусть самую заурядную, но живую уборщицу. А тем более в школе.
Роботы все еще были очень дороги и специальное постановление запрещало использовать их для наземных работ. Только для Космоса…
Без особых надежд Алешкин позвонил в Бюро Предложений. Потом набрал номер техслужбы Космодрома и увидел на экране лицо Бухова с отекшими веками — следами старых космических перегрузок.
— Что? — сразу спросил Бухов. — Опять мой техник чего натворил?
Алешкин рассказал про «черепашку». Бухов сокрушенно покрутил головой.
— А ведь я у нее предохранители вытащил.
— Значит, он их поставил.
— Сообразил…
— Он-то сообразил.
— Вот я и говорю. Ремнем бы его.
— Каким ремнем? — не понял Алешкин.
— А!.. — отмахнулся Бухов. — Значит, навертела там дырок. Ну, я тебе ремонтника пришлю.
— Да я не об этом. Это пустяки, сами справимся.
— А чего еще?
— Виктория Олеговна у меня ушла.
— Не отпускал бы.
— Не могу ее больше задерживать, сам знаешь… Как ты там без уборщиц обходишься?
— Автоматов понаставил где только можно.
— А где не можно?
— Там сам убираю… Слушай, а не пойти ли мне в школу? Надоело что-то мне здесь. Без меня Космопорт обойдется как-нибудь.
— Думаю, что обойдется, — поддакнул Алешкин. — Вот только мне ты не подойдешь. У меня же работать нужно. Школа — это тебе не кнопки нажимать. Дети!
— Да, профиль у меня не тот.
Бухов некоторое время рассматривал насупившегося Алешкина.
— Слушай, — сказал он. — Найду я тебе уборщика.
— Тебе шуточки…
— Да серьезно! Вот, не верит… Завтра с Луны прилетает.
— С Луны?
— С нее самой, с «Луны-50».
Тяжелое гудение оборвало разговор, изображение на экране исчезло за белыми полосами. Алешкин терпеливо ждал — со стартовой площадки поднимался корабль, он ушел в зенит, Алешкин опять увидел лицо Бухова и спросил:
— Значит, космонавт?
— Ну космонавт, а тебе — плохо?
— Так он ко мне не пойдет.
— Как это не пойдет? Скажем, и пойдет.
— Ему отдыхать положено. Два месяца.
— А чего ему отдыхать.
— Не железный же он.
— Не железный, это верно…
Тут экран опять мигнул, еще раз… Бухов повернулся к селектору связи.
— Слушай, меня «Сатурн» вызывает, ты извини, я отключусь. Ты приезжай завтра. «Селена» прибывает, как всегда, в двадцать ноль-ноль. Бывай здоров!
Алешкин выключил звуковизор. Подумал. Потом позвонил в справочное Космодрома, попросил сообщить, кто работал на станции «Луна-50».
Ему назвали четыре незнакомые фамилии…
Потрепанный «Кентавр» Алешкина катился по автостраде к Космопорту. Электромотор тянул плохо, аккумуляторы пора было заменить, да и ходовая часть нуждалась в ремонте, вообще машиной пора было заняться всерьез.
— Сапожник без сапогов, — говорила Мей.
— Без сапог, — поправлял Алешкин.
На возню с «Кентавром» так и не хватало времени.
Опускающееся солнце слепило глаза, Алешкин включил поляризатор ветрового стекла, и солнечный диск стал походить на раскаленную докрасна сковороду.
Бело-голубой корпус «Селены» уже стоял на поле, от него поднимался легкий дымок. Алешкин сразу прошел к Бухову. Тот кивнул ему, продолжая вести разговор по селектору. Алешкин опустился в кресло, нащупал кнопки управления, опустил у кресла спинку, убавил упругости и расположился поудобнее.
Они поговорили о том о сем. Бухов пожаловался опять на сына.
— Дома автощетку установил.
— Не работает, — посочувствовал Алешкин.
— Еще как работает. Как заходишь, эта щетка на пружинке и прыгает на тебя, как дикая кошка. На непривычного Человека, знаешь, как действует. Я уж выключаю ее, а то соседи заходить боятся.
Опять запикал селектор.
— Ну чего там? — спросил Бухов. — Так пусть сюда идет, ко мне. А чего его провожать, он сам дорогу найдет, не маленький.
Бухов отвернулся от селектора, Алешкин уже подумывал, что Бухов забыл о своем обещании и только собирался ему напомнить, как за его спиной открылась дверь и пластик пола заскрипел под тяжелыми шагами.
Алешкин вскочил.
В дверях стоял ТУБ. Тот самый, Алешкин узнал бы его среди сотни других. Оспины метеоритных ударов продолжали покрывать его плечи, он стоял, чуть завалившись на правую ногу, ту самую ногу, которую вывернул, когда тащил на себе танкетку, спасая жизнь ему, Алешкину, и Мей.
— Старый знакомый? — улыбнулся Бухов.
Алешкину даже захотелось обнять ТУБа, но он постеснялся Бухова.
— Здравствуй, старина!
Он протянул руку, ТУБ ответно поднял Свою ручищу, но сказать в ответ ничего не мог, только хрипнул и замолчал.
— Опять голос потерял, бедняга. Досталось ему, смотрю, за это время.
— Поработала машинка! — согласился Бухов. — Даже с Луны списали, за негодностью. Вон акт лежит. «Потерял быстроту движений и реакцию на приказы…» Пижоны, я смотрю, там, на Луне, возиться с ним не хотят. А ему присмотр нужен.
— Нужен, — согласился Алешкин.
— Вот я и говорю. А по акту его куда? Только списать. А он бы еще работал да работал.
Тут Алешкин наконец понял Бухова.
— Вот ты о чем… А как же Постановление?
— А чего — Постановление? Оно про исправные машины написано. А этот списанный. Можно считать, что его нет. А потом, ты мне скажи, будут они у нас когда-нибудь на Земле работать?
— Будут, конечно.
— Вот и будем считать, что Мы первыми начали этот эксперимент. Акт я вот в этот ящик положу, он у меня длинный. Так что скажи дяде спасибо и забирай свою уборщицу.
Строгие Постановления комиссии пр Кибернетике Алешкин помнил лучше Бухова и если беспокоился, то только за него.
Но и соблазн был велик…
— Мне бы инструменты кое-какие, проверить его. Тестеры там, микрошурупы.
— Зайдешь в техотдел, тебе все дадут.
— Как его еще Евгения Всеволодовна примет. Знаешь, какая она?
— Ну вот это уже твоя забота.
Мелких повреждений у ТУБа оказалось порядочно, да и с линией звука пришлось повозиться, пока он не смог внятно отвечать на вопросы.
Алешкин поставил на место контрольную крышку.
— Хрипеть ты, конечно, будешь. Тебе, по-настоящему, говорители нужно новые поставить. А у меня их нет. И нигде нет, только на заводе. А вот на завод нам с тобой показываться пока нельзя… Ну ничего, тебе не петь. И хромать будешь, тут я тоже ничего поделать не могу. Ногу тебе нужно новую, понял?
— …понял…
— Но держишься ты крепко. И биоблокировка у тебя работает, а это главное… Хотя, милый мой, главное для тебя еще будет впереди. Наша Евгения Всеволодовна технику не любит, вот это главное. Женщина она, понял?
— …понял… женщина… — сказал ТУБ.
— Вот как? — усомнился Алешкин. — А что же ты понял?
По паузе он догадался, что киберлогика ТУБа опять включила блоки условных понятий.
— …о женщины… ничтожество вам имя…
— Вот это да! — опешил Алешкин. — Ай-да программисты! Слушай, ты этого Евгении Всеволодовне не скажи. Она, как я знаю, хотя Шекспира и любит, но после такой цитаты ты вряд ли ей понравишься. А мне нужно, чтобы ты ей понравился, понял?
— …нужно понравиться… — хрипнул ТУБ.
— Вот именно. Тогда все будет хорошо. Ох, боюсь я за тебя, ТУБ. Давай-ка я твою голову еще от копоти очищу.
Пока Алешкин чистил и мыл ТУБа, наступил вечер.
Но откладывать встречу с Евгенией Всеволодовной у него уже не хватило терпения.
— Садись в машину! — сказал он.
Космика собиралась ложиться спать.
Она уже разделась и сидела на стуле, болтая ножками, дожидаясь, когда Евгения Всеволодовна приготовит ей постель.
Бабушку свою Космика сокращенно называла «б'уш»…
— Скажи, б'уш, у меня всегда такое брюхо будет?
И Космика похлопала ладошками себя по голому животику.
— Какое брюхо?
— Ну живот, видишь, какой толстый. Никакой фигуры нет.
— А какую тебе нужно фигуру?
— Вот такую… — Космика показала руками. — Как у нашей хореографички. Чтобы — красивая. Я хочу всем нравиться.
— Ты мне и такая нравишься.
— Тебе — это не считается. Я хочу другим нравиться. Чтобы за мной ухаживали. Как за хореографичкой.
Евгения Всеволодовна искоса взглянула на Космику.
— Знаешь, посмотри-ка там, который час?
— И смотреть нечего. Сейчас ложусь.
Она слезла со стула, забралась под одеяло и закинула ручонки за голову. Некоторое время разглядывала потолок, зевнула.
— Б'уш, ты опять мне гипнопедию ночью включишь?
— А что?
— Надоела мне твоя гипнопедия.
— Должна же ты знать иностранные языки. Французский ты знаешь. Теперь должна выучить английский.
— Не интересно во сне учить. Ложусь спать и не знаю, как по-английски «стол». А просыпаюсь и уже знаю: «тейбл». Скучно.
Она повернулась на бок и положила под щеку сложенные ладошки.
— Ладно уж, я сейчас засну, только ты сразу не включай. Может быть, я сон какой-нибудь интересный успею посмотреть.
Евгения Всеволодовна в задумчивости постояла над кроваткой, посмотрела на засыпающую Космику, покачала головой, вздохнула и направилась в свою оранжерею проверить молодые саженцы и установить температуру на ночь…
Алешкин своего «Кентавра» оставил на улице. Вместе с ТУБом он подошел к оранжерее, но спустился в нее пока один.
На него пахнуло теплым влажным воздухом. Автощетки высунулись из-под ступенек и быстро обмели ему ботинки. Евгения Всеволодовна боялась не пыли, а посторонней цветочной пыльцы, которую могли случайно занести с улицы и тем самым испортить всю ее отборочную селекцию.
Она встретила Алешкина возле дверей.
— Смотрите, какая прелесть! — сказала она.
На деревянной скамеечке стоял большой цветочный горшок, из которого торчал здоровенный зеленый шар, унизанный длинными рубиновыми колючками.
— Красавец, не правда ли?
Алешкин решил согласиться.
— Из Англии получила, из ботанического сада. Ваша милая Мей помогла мне его достать. Гибридный кактус — не буду называть по-латыни, и длинно, и не поймете. Редкость у нас. Скоро зацветет… Но вы ко мне зачем-то за другим, конечно?
— Да. И я не один.
Евгения Всеволодовна с готовностью повернулась к дверям. Вздрогнула и отступила на шаг.
— Мой бог! — сказала она.
Конечно, это был тот же Шекспир, но здесь он совсем не понравился Алешкину.
— Не пугайтесь, — сказал он мягко. — Это же обыкновенный ТУБ.
Широкоплечая прямоугольная фигура закрывала весь просвет дверей. Евгения Всеволодовна до этого встречалась с ТУБами только по телевидению и относилась к ним, как и ко многим техническим новинкам, с предубеждением, считая их чем-то вроде заводных кукол — игрушек.
— Не то чтобы я их боялась, — сказала она. — Просто эта подделка под человека вызывает у меня неприязнь.
— Жаль… Мне так хотелось, чтобы эта подделка вам хоть чуточку бы понравилась.
— Зачем?
— Так, — уклонился Алешкин. — Нужно же привыкать к ним когда-нибудь. Ведь это наши будущие помощники.
— Думаю, это произойдет не скоро.
— Кто знает… Можно, я приглашу его спуститься сюда?
Евгения Всеволодовна пригляделась к Алешкину. Помолчала.
— Он ничего не сломает, надеюсь.
— Нет. Он более безопасный посетитель, чем я. Иди сюда, ТУБ!
Евгения Всеволодовна чуть вздрогнула, когда коричневая махина переступала порог и спустилась по лестнице.
— Познакомься, ТУБ! Это — Евгения Всеволодовна.
— …здравствуйте…
ТУБ сделал еще шаг и протянул руку. Алешкин смутился вначале от такой навязчивой невежливости ТУБа, и тут разглядел в его руке цветок.
— Что это? — удивилась Евгения Всеволодовна.
Сказать правду, Алешкин удивился цветку больше, чем она. А он-то считал, что знает пределы сообразительности ТУБа. Ай да программисты! Ну и молодцы…
— Он просто дарит вам цветок… и знаете, Евгения Всеволодовна, это не инсценировка, поверьте. Я здесь ни при чем, хотя мне и стыдно в этом признаться. Я только сказал, что мне хотелось, чтобы он вам понравился. А в его программу, очевидно, заложили, что женщинам дарят цветы. И он сорвал этот цветок еще дома, перед тем как нам поехать сюда. Клянусь Ганимедом, это так.
Евгения Всеволодовна осторожно приняла цветок. Она прикоснулась к руке ТУБа и удивилась невольно — пальцы его были теплые.
— Спасибо! — сказала она. — Спасибо, ТУБ… Да, это цветок из вашего садика. Я сама давала саженцы Мей. Лилия — лидиум кандидум.
Алешкин раздумывал, как дальше вести разговор, и тут Евгения Всеволодовна помогла ему сама.
— Так зачем же вы его ко мне привели?
— А вы не догадываетесь?
— Ничуть.
— Ну… у нас же ушла Виктория Олеговна.
Вот только сейчас Евгения Всеволодовна испугалась по-настоящему.
— Вы сошли с ума, Алешкин! Вы забыли, что у нас дети.
— Вот о них я только и думал все эти дни. Если бы не наши детки, я бы за него не беспокоился. Да, да, я беспокоился только за него. Он безопасен, он никому не причинит вреда, не наступит на ногу, не толкнет. Он так сконструирован. У него две ступени биозащиты…
— Вы хотите сказать, что его могут обидеть дети?
— Ну в переносном смысле, конечно. ТУБ предельно правдив и доверчив — если можно применить такие слова к машине, которая сама не понимает их смысла. Его доверчивость легко использовать ему во вред. Вот этого я и боюсь.
— Ах, вот что.
— Да! Ему у нас будет куда труднее, нежели на какой-то там Луне. Но у него уже нет другого выбора. Он списанный.
— Как списанный?
— Очень просто, как негодный для дальнейшего употребления. Это же не живое существо, а только техническая подделка. На него распространяются строгие законы. Он подлежит разборке и уничтожению, как некачественный механизм. Только мы и сможем… Фу, чуть не сказал: спасти ему жизнь!
Евгения Всеволодовна молча вертела в руках цветок, осыпавший ее пальцы желтой пыльцой.
— Вам не следовало так говорить, — сказала она наконец, — Это — нечестный прием. Подождите, не оправдывайтесь… Хорошо, мы попробуем.
Она улыбнулась задумчиво.
— На самом деле, нельзя же отправлять в разборку машину, которая сохранила в памяти то, что забывают иногда живые люди — дарить женщинам цветы… Ладно, Алешкин, не принимайте это за упрек. И не благодарите меня за вашего протеже. Лучше помогите переставить этот кактус вон туда, в угол.
— ТУБ! — сказал Алешкин. — Не беспокойтесь, Евгения Всеволодовна, он сделает это лучше меня. Возьми это, осторожно.
— …понял… осторожно…
Он поднял цветочный горшок своими ручищами и двинулся следом за Евгенией Всеволодовной, плавно и мягко перекатывая свои рубчатые подошвы. Она убрала с его дороги скамейку.
— Вот сюда поставьте, пожалуйста.
Утром Евгению Всеволодовну разбудил дождь.
Пришлось встать, закрыть окна. Дождь тут же прошел, но ложиться в постель уже не имело смысла.
ТУБ стоял у крыльца коттеджа, под навесом входных дверей, куда его поставили вчера вечером. Евгения Всеволодовна выглянула в окно, хотела сказать «доброе утро!» Однако решила, что это будет выглядеть смешно, и прошла в ванную.
Энергично растираясь после душа массажным полотенцем, она вышла в комнату… и оторопело остановилась.
В комнате у порога стоял ТУБ.
Синие огоньки его видеоэкраног были направлены на нее. ТУБ смотрел на нее! Евгения Всеволодовна попятилась за дверь. Фу, какие глупости, чего она испугалась? Это все равно, что стесняться автомойщика или стиральной машины.
Рассуждения были верны, конечно, но она все же накинула халат.
ТУБ продолжал стоять у дверей. Почему он вошел в комнату без приглашения. Испугался дождя?
— Иди на свое место! — сказала она.
ТУБ послушно шагнул к порогу, но остановился и поднял руку. На громадной, как поднос, ладони лежал мокрый комочек, покрытый слипшимися перышками. Это оказался птенец ласточки, которого ветром выбросило из гнезда, а ТУБ подобрал его на земле.
— …живой… — хрипнул он.
Поначалу Евгения Всеволодовна не обнаружила у мокрого и застывшего птенца каких-либо признаков жизни, но ТУБ оказался прав. Птенца высушили и согрели феном, и он зашевелился и запикал. Его родители тут же появились за окном. Евгения Всеволодовна знала, где находится их гнездо — под навесом крыши над директорским кабинетом. Но сама она не могла дотянуться, пришлось поручить это ТУБу. Он забрался на подоконник, далеко высунулся в окошко. Евгения Всеволодовна тревожилась и придерживала его за ногу, хотя удержать ТУБа было не легче, чем, скажем, падающий рояль.
Все обошлось благополучно. И она не могла не отметить, что ласточки больше боялись ее, нежели коричневую человекообразную громадину.
У коттеджа их встретила Космика.
Она только что поднялась с постели, стояла на крыльце и сонно еще щурилась на солнце.
— …доброе утро… — прохрипел ТУБ.
— Мой бог! — сказала Космика. — Это кто такой?
— …меня зовут Туб… здравствуйте…
Евгения Всеволодовна невольно улыбнулась — ТУБ учил внучку вежливости. Она редко видела Космику растерянной — нынешние дети также самоуверенные, право! Но сейчас Космика явно растерялась и даже не знала, что сказать, а только таращила на ТУБа широко открытые глаза.
— С тобой здороваются, Космика!
— Ух ты… я тебя сразу и не узнала, ТУБ! По телевизору ты казался мне маленьким.
Она храбро протянула вверх свою ручонку. ТУБ склонился к ней, подал в двигатели пальцев усилие в одну десятую килограмма и пожал тонкие пальчики девочки.
Пока Евгения Всеволодовна готовила завтрак, на крыльце продолжался разговор. Конечно, больше говорила Космика.
— А почему ты хрипишь? Ох и хрипишь — просто ужасно. Ты простудился, да? Тогда погреем горлышко инфраружем, и все пройдет. А ночью ты не кашляешь?
— Космика, — сказала Евгения Всеволодовна, — по-моему, ты задаешь глупые вопросы. А еще занимаешься в секции космотехники. Разве робот может простудиться? Он — железный.
— Он метапластиковый.
— Все равно. Простуда — это воспаление органической ткани, а у него такой нет.
Но Космика не сдавалась:
— А может, он усовершенствованный.
Евгения Всеволодовна не решилась оспаривать такое предположение. ТУБ воспользовался паузой.
— …хрипит… поврежден звукодатчик…
— Вон что, — сказала Космика. — Так мы тебе тут поставим новый, мы тебя отремонтируем… А что ты у нас будешь делать? Будешь читать нам роботехнику.
— …работать… уборщиком…
— Ах, ты вместо Виктории Олеговны. Тогда тебе школу покажу.
— Сначала завтракать, — сказала Евгения Всеволодовна.
— Ну да, конечно, завтракать… Пойдем ТУБ, заправимся.
— Как ты говоришь, Космика?
— Так это я ему говорю, он же машина, А машина — заправляется.
— Но не за столом.
— А может, его уже на биопищу перевели. ТУБ, ты ничего не кушаешь, нет? Значит, ты аккумуляторный. Хорошо тебе. Так ты меня подожди, я сейчас…
Когда Алешкин пришел в школу, он услышал звонкий голосок Космики и невольно остановился послушать.
— Вот здесь у нас лаборатория. Опыты делаем, понимаешь. Реакции всякие. Восстановление, окисление — иногда интересно, иногда нет. Видишь, сколько баночек, здесь нужно осторожно-осторожно, а то все падает… А вот там спортзал… Осторожнее, тут на ступеньках не запнись, у тебя же ножка больная… Видишь, автощетки из-под ступенек выскакивают, это они пыль собирают… А вот здесь умывальник. Ты моешь руки или тебя чистят бензоридином?.. Покажи-ка ладошки… ничего, чистые… Здесь у нас… ну, здесь девочки, а вон там — мальчики. Тебе к мальчикам придется ходить. Подожди, а может быть, тебе туда и не нужно. Или у тебя бывает это… ну, отработанное масло?
Занимаясь в кабинете, Алешкин видел в окно, как они вдвоем бродили по двору школы. Подняв вверх ручку, Космика держала ТУБа за палец, они так и шли рядом, и когда он делал один шаг, она делала три…
Днем в школу пришел Квазик.
Космика выполняла домашнее задание — читала французскую детскую классику. Квазик хотел позвать ее домой, показать свою автоматическую щетку. Космика отказалась.
— Подумаешь, автощетка у него. У нас в школе уже ТУБ есть.
— Какой ТУБ? — опешил Квазик. — Настоящий?
— Самый правдашний… ТУБ, подойди к нам, пожалуйста! Познакомься.
Квазик отступил на шаг и заложил руки в карманы штанов.
— Ты почему не хочешь подать ему руку?
— Еще чего. Разве ты здороваешься с автомойщиком?
— У автомойщика рук нет, а у ТУБа есть. И он умный. Он все понимает, только мало говорит. ТУБ, ты на него не обижайся, он всегда такой грубиян. Он даже девочкам грубит.
Квазик самолюбиво вспыхнул.
— А что ты ему объясняешь. Ничего он у тебя не поймет. Он же машина, самая обыкновенная машина. Я их сколько у отца видел. И не таких развалюх, хромоногих.
— …ногу повредил… — хотел объяснить ТУБ.
Но Квазик его тут же перебил:
— Что у нас будет делать этот комод?
— А что такое — комод?
Но Квазик не знал, он слышал это слово от матери, по интонациям догадался, что это что-то презрительное.
— Наверное, плохое что-нибудь, — заключила Космика, — Разве ты хорошее скажешь. А ТУБ будет у нас преподавать космотехнику.
— Ну?
— Конечно… Вот он на уроке тебя спросит: «Квазик, скажи, пожалуйста… — Космика чуть подумала, — скажи, пожалуйста, сколько времени нужно «Селене», чтобы долететь до Марса?»
— «Селена» на Марс не летает.
— А если полетит.
Конечно, Квазик этого не знал.
— Он скажет: «Садись, Квазик, очень плохо».
— А он сам-то знает?
— Сколько, ТУБ?
— …две тысячи восемьсот сорок часов…
— Понял?
— Ну и что? — не сдавался Квазик. — У него же — программа. Это как в справочнике, все уже записано. А не по программе, так он так… МДД и все.
— Как-как?
— МДД — механический дурак дураком.
— Вот как! — сказала Космика. — Воображала ты. Воображала и грубиян. Ты думаешь, сам по себе стал такой умный? Тебя тоже программировали. Тебя вон сколько лет программировали, а ты все БДД.
— Это что за БДД?
— Биологический дурак дураком!
И они поссорились…
Алешкин познакомил ТУБа с детьми на очередной секции ЮКО. Пожалуй, они не очень удивились. Дети механизированного века, чей быт до предела был насыщен всевозможными автоматами и механизированными игрушками, они уже привыкли ко всему и ТУБа приняли как очередное произведение автоматики, как большую автоматическую куклу. А сложность устройства квазимозга и работа киберлогики еще не воспринималась ими осознанно и поэтому не вызывала особого удивления тоже. И уж совсем мало, кто из них принял его с такой симпатией, как Космика…
Но специальным знаниям ТУБа все отдавали должное, в космотехнике он разбирался. И слава Квазика стала меркнуть.
Особенно после того, как Плеяда Сафронова — мать ее работала штурманом на «Селене» — принесла на секцию автовизир для определения курса корабля в Малом Космосе. Это был не очень сложный, по тем временам, инструмент. Алешкин упрощенно объяснил его работу и ушел по своим делам. Автовизиром тут же завладел Квазик… и тут же запутался.
Тогда Космика пригласила ТУБа.
Конечно, ТУБ знал автовизир, еще бы! Он сразу определил, под каким углом нужно развернуться, поднимаясь с площадки школы, чтобы попасть на Посадочную Станцию Космодрома. Этого Квазик сделать уже совсем не мог.
Космика торжествовала;
— БДД! — сказала она Квазику и показала ему язык…
Тогда Квазик решил восстановить свою расшатавшуюся репутацию и принес в школу ракету.
Это была большая, почти метровая ракета, он сделал ее по описанию в «Юном Технике», только размеры увеличил, для большего впечатления. Формулу изменения мощности двигателей при изменении размеров ракеты он, конечно, еще не знал…
А так как школьную площадку запрещалось использовать как космодром, он принес ракету конспиративно.
Члены секции были оповещены заранее и собрались за баскетбольной площадкой. Было учтено, что Алешкин в эти часы отсутствует, а Евгения Всеволодовна занимается в оранжерее и не может им помешать.
Космика не могла не прийти.
Запуск ракеты! Это же так интересно… Даже ТУБ такое сделать бы не сумел.
Квазик установил ракету на песчаной горке, привернул провода к пускателю. Солидно — как и полагается Главному Конструктору — заметил Космике:
— Отойди подальше. А то еще под стартовую струю попадешь.
Ребята спрятались за решетчатую баскетбольную стойку. Главный Конструктор положил палец на кнопку пускателя и начал отсчет:
— Десять, девять, восемь… Плеяда, отодвинься за стойку… семь, шесть, пять.
И тогда на площадке появился ТУБ. Ничего не говоря, он прошел мимо ребят, мимо замолчавшего от неожиданности Квазика и быстро отсоединил от ракеты провода.
Квазик кинулся к нему.
— Ты… ты что?
— …ракета… опасно… — сказал ТУБ.
— Дай сюда!
Квазик выдернул у него провода и привернул обратно к ракете.
ТУБ отступил на шаг.
— Шесть… пять… — продолжал Квазик.
Тогда ТУБ быстро протянул руку и выдернул у Квазика пускатель.
— …нельзя… — хрипнул он.
Квазик попытался отобрать у него пускатель, но с таким же успехом он мог бы остановить, скажем, ковш экскаватора. И тогда он разозлился окончательно.
— Идиот метапластиковый!.. Отдай сейчас же!
Это был приказ. ТУБ вернул пускатель.
— Пошел отсюда!
И Квазик пнул ТУБа ботинком.
— Не смей! — закричала Космика. — У него нога больная, а ты по ней пинаешь…
Или Квазик сам нечаянно нажал кнопку пускателя, или от дерганий и толчков замкнулись контакты— из ракеты хлопком вырвался сноп пламени. Она подскочила и тут же завалилась набок. Но двигатели ее продолжали работать, и метровая сигара змеей заметалась по двору, грохоча и разбрасывая искры и клубы зеленого дыма.
Ребята не знали, куда бежать, ракета металась так стремительно. Они спрятались за решетчатую ферму.
Двор мгновенно наполнился чадом и дымом.
Из оранжереи выскочила Евгения Всеволодовна. Но она ничего не могла разглядеть и ничем не могла помочь. На пути мечущейся ракеты встал ТУБ.
Первый его бросок не достиг цели, поврежденная нога замедляла движения, и ракета промчалась мимо, обдав его искрами и жаром пламени. Но что ему могло сделать пламя какой-то игрушечной ракеты! Вот только для детей, прижавшихся возле фермы, оно могло оказаться смертельным…
Ракета пошла прямо на ТУБа, он упал на нее плашмя, ухватил рукой за стабилизатор.
И тут она взорвалась.
Весь двор, все вокруг заволокло пылью, дымом, крупными хлопьями сажи.
Евгения Всеволодовна ощупью пробралась к ферме. Но из ребят никто не был обожжен, только лица и одежды были покрыты пятнами сажи и пыли.
— ТУБ! — плача твердила Космика. — ТУБ…
Дым осел, и тут все увидели поднявшуюся с земли массивную фигуру. В руках он держал стабилизатор — все что осталось от взорвавшейся ракеты. Что мог сделать его броневому корпусу какой-то игрушечный взрыв…
Побледневший Квазик стирал с лица жирные пятна копоти.
ТУБ протянул ему обломок стабилизатора.
— …двигатели слабые… — сказал он.
Ребята молча и восторженно смотрели на ТУБа. Космика ухватила его за ногу. И только Квазик повернулся к нему спиной…
Ему попало, конечно, но не очень. За Квазика заступился Алешкин. Все хорошо, что хорошо кончается, и Алешкин в какой-то мере был даже доволен. По вине Квазика ТУБ сумел показать себя с самой лучшей стороны. История получила огласку, популярность ТУБа росла. Росла и его известность в пределах Космогородка.
Это было хорошо. И плохо… Следовало ожидать Инспектора комиссии по Кибернетике. Алешкин к этому был готов.
И вдруг ТУБ начал падать…
Он не падал на ровном месте.
Пока он ходил по двору, по коридорам школы, по узким дорожкам оранжереи — все шло хорошо.
Он падал только на лестнице.
Ни с того ни с сего… и вдруг сто пятьдесят килограммов метапластика с грохотом катились по лестнице, оставляя на ступеньках выбоины.
Алешкин знал, что в нормальной обстановке, в нормальных условиях ТУБ не падает никогда. Слишком много устройств надежно следит за его равновесием, чтобы сбить с ног, нужно, по меньшей мере, ударить его бульдозером.
— Почему ты упал? — расспрашивал его Алешкин.
ТУБ показывал на ступеньки лестницы:
— …запнулся…
— Но как ты мог запнуться, ступенька гладкая?
Вот этого ТУБ объяснить не мог.
Алешкин проверил автощетки, выскакивающие из-под ступенек. Нет, зацепиться за них ногой, чтобы упасть, было невозможно. Тем более такой махине, как ТУБ. Алешкин забрался под лестницу, проверил все механизмы автощеток — там тоже все было в порядке.
Может быть, подводила поврежденная нога?
Он забрал ТУБа домой, долго и тщательно проверял функциональную проводку и тоже ничего не нашел. Если повреждение и есть, то оно находится где-то в командных цепях киберлогики, но об этом Алешкин не хотел даже и думать. В киберлогику ему дороги не было. Он вернулся с ТУБом в школу и целый день гонял его по лестнице. Вверх!.. Вниз!.. А сам следил за его ногами. За все время испытаний тот ни разу не ступил неуверенно, даже ни разу не покачнулся.
Алешкин приказал ему всегда придерживаться за перила лестницы. Это был далеко не лучший выход из трудного положения, но ничего другого придумать он не мог. Он понимал, что над ТУБом повисла угроза — с поврежденными цепями киберлогики работать он не может, тем более в школе.
Бухов вызвал Алешкина по видео.
— Что это твоя уборщица на лестницах падает?
— Кто тебе сказал?
— Сынок сообщил.
— Уже успел.
— А что, неверно?
Алешкин помолчал.
Ему очень не хотелось говорить Бухову о своих подозрениях, в конце концов начальник техслужбы Космодрома в первую очередь отвечал бы за выдачу в эксплуатацию списанного робота.
Бухов его понял.
— Знаешь, — сказал он с обидой, — а ведь мы с тобой вместе еще на Венеру летали.
И тогда Алешкину стало стыдно.
— Падает, — вздохнул он. — Все исправно, а падает.
— Значит, киберлогика?
— Не похоже. А то я и сам бы от него отказался… Проверить не могу, тестер нужен, с обратной связью. Не смог бы достать?
— Что ты, это же контрольный прибор, сам знаешь. Только на заводе. А что я им скажу?
Алешкин понимал, вопрос оставили пока открытым. ТУБ ходил по лестницам, держась за перила. Настроение в школе было тревожным, выжидающим.
Так прошло еще несколько дней. Без происшествий.
На этот раз ТУБ упал уже не в школе. Он упал в оранжерее.
Вход в оранжерею находился под окнами комнаты преподавателей. Кабинет директора был рядом. Алешкин услыхал знакомый грохот, как будто по ступенькам скатился пустой грузовой контейнер.
Расстроенный, он тут же прибыл на место происшествия.
От дверей в оранжерею вели всего четыре ступеньки, просторные и широкие — на них не мог бы упасть и ребенок. Но ТУБ упал.
— Почему ты не удержался за дверь? — спросил Алешкин.
ТУБ стоял как обычно, опустив руки и доверчиво уставившись голубыми немигающими огоньками видеоэкранов. Он молчал. Он был вымазан землей и чем-то зеленым, непонятным… У ног его валялся разбитый цветочный горшок. От редкостного английского кактуса осталась кучка зеленоватых слизистых хлопьев.
«Вот почему он не удержался, бедняга, руки у него были заняты, он нес кактус».
Надо отдать должное Евгении Всеволодовне, она стойко перенесла случившееся. Она пошевелила ногой остатки знаменитого кактуса и, не сказав ни слова, пошла прочь, в глубину оранжереи.
Конечно, Космика была уже здесь.
Она тоже понимала величину беды, и в то же время хотела заступиться за своего незадачливого друга.
— Он же не нарочно, — заявила она. — Он, наверное, и сам ушибся.
— Иди за мной, ТУБ! — сказал Алешкин.
— Ему попадет?
— Нет, не попадет.
Не мог же Алешкин сказать ей горькую правду о будущем неисправного робота.
В дверях оранжереи показался Квазик.
Вид у него был довольный, и Алешкин догадался почему.
«Вот кто обрадуется, если ТУБа уберут из школы. И как он только догадался, что здесь что-то произошло?..»
Квазик спустился к Космике.
— Опять этот комод завалился! Я же говорю, что нельзя его в школе держать. Ненормальный он, еще задавит кого-нибудь.
— Уйди с моих глаз! — сказала Космика.
Теперь ТУБ стоял дома у Алешкина.
Отправить к Бухову, чтобы тот отослал его вместе с актом на завод, Алешкин просто не мог. Настроение у него было препротивное. Он ругал себя и не мог понять, что привязывало его к этой неодушевленной конструкции. «Язычество какое-то, идолопоклонство!» — ворчал Алешкин, но легче ему не становилось.
А тут приехала Мей.
Он ничего не сообщал ей про ТУБа. Вначале хотел сделать ей сюрприз, а потом вообще нечего было сообщать… Конечно, она ждала его там, в Эдинбурге, у родных, он же обещал приехать на несколько дней. Он бы и приехал, но тут как раз ТУБ начал падать…
Алешкин увидел Мей из окна, когда она уже свернула с аллеи к коттеджу. Строгая и насупившаяся… и такая милая, и он смотрел в окно на нее радостно и взволнованно. Он знал, что сейчас она скажет, и заранее во всем соглашался: да, да! он такой невнимательный, он никогда о ней не подумает… и он будет молча и с улыбкой слушать все ее обвиняющие слова, такие ласковые от английского произношения…
Она уже подошла к подъезду, он потерял ее из виду. Сейчас она поднимается на крыльцо, и ее встретит ТУБ…
Он услыхал удивленное восклицание, быстрый разговор на английском языке — когда Мей волновалась или радовалась, она всегда переходила на родной английский язык…
Тихий коттедж вскоре наполнился звуками — плеском воды, гудом пылесоса, скрипом передвигаемой мебели. Конечно, они неряхи… На кухне у них грязь… Как только они тут жили?..
По правде сказать, в последние дни Алешкин столько возился с ТУБом, что запустил свои домашние дела.
Занятие нашлось всем, а ТУБу пришлось включить вторую скорость. Мей была довольна, что наконец-то она дома, она весело болтала с ТУБом и была так довольна, что он уже работает у них в школе… и Алешкин никак не мог сказать ей всю горькую правду.
Днем она направилась в Женский Салон с какими-то заказами. Алешкину позвонил Бухов.
— Готовься! — сказал он. — К нам едет ревизор.
— Уже?
— Уже приехал. С тем самым тестером, который тебе нужен. Мои автоматы проверяет.
— Ну и как?
— Один погрузчик забраковал. Биозащита запаздывает на пятьдесят миллисекунд.
— Строгий дядя!
— А где ты видел ревизора ласкового? Про уборщицу твою знает, конечно. Удивился весьма, как это мы тут посмели инструкцию нарушать. Я ему объяснил, как мог. Он на тебя хочет лично посмотреть. Не столь на тебя, сколько на твои документы.
— Понимаю.
— Так что, приезжай!
Алешкин хмуро и неторопливо усаживался за руль «Кентавра».
ТУБ открыл ему ворота сам, хотя они и могли открываться автоматически.
— Ты оставайся здесь, — сказал Алешкин. — Нечего тебе там делать. Нужен будешь… сами приедут за тобой. Молись, пока своему кибернетическому богу, Норберту Винеру, что ли…
Инспектор встретил Алешкина весьма сурово, но, просмотрев его документы, несколько подобрел.
— Что ж, лично я не против, чтобы он поработал в школе, под вашим наблюдением, разумеется. Инструкция инструкцией, но жизнь обгоняет правила. А ваш эксперимент весьма интересен — первый опыт общения наших роботов не со взрослыми, а с детьми. Очень любопытно. И профессиональные наблюдения ваши — педагога и кибернетика — весьма были бы нам полезны. Но в вашей истории одно плохо, понимаете?
— Почему он падает…
— Именно, почему он падает… Вы говорите, что объективных причин нет, я вам верю, как специалисту, Если причина в киберлогике, тогда его участь будет решена, вы понимаете. Но киберлогика отказывает весьма редко и, как вам известно, выключает обычно цепь питания. А здесь не так. И это мне непонятно. Будет лучше, если я приеду в школу и сам посмотрю все на месте.
Домой Алешкин вернулся не особенно веселый, Мей встретила его на крыльце.
— Я думала, ты в школе, — сказала она. — Пора обедать, я послала за тобой ТУБа.
— В школу?
— Конечно. А в чем дело, Альешкин?
— Садись в машину, скорее. Я расскажу тебе все по дороге.
Дурное предчувствие не обмануло Алешкина. Электромобиль Срочной Помощи они встретили еще на дороге.
ТУБ упал и сбил Космику.
У нее оказался перелом руки, да еще она получила при падении легкое сотрясение мозга, и врачи разрешили разговаривать с ней только на следующий день.
Алешкин и Мей присели возле кровати.
Рука у Космики была на растяжке, ей было больно, но она крепилась и старалась не плакать. Вид у нее вроде был не плохой, только румянец_сошел со щек.
— Мы спускались по лестнице, а я держала его за руку. Он хотел убрать руку, а я все равно держала ее.
— За какую руку ты его держала?
— Вот за эту, за левую.
«Все понятно, перила на лестнице с левой стороны, ему не за что было ухватиться».
— Его от нас… заберут? — спросила она.
— Не знаю. Наверное, заберут.
— Он же не виноват. Он оттолкнул меня в сторону, когда начал падать, а я хотела его поддержать.
— Почему он упал?
Космика замолчала.
— Ты же видела, как он падал. Может быть, у него подвернулась нога?
— Я не знаю, — тихо ответила Космика.
Личико у нее начало краснеть. Мей неотрывно смотрела на нее и сейчас тревожно взглянула на Алешкина.
— Или он запнулся?
— Я… я не знаю…
И тут Космика внезапно расплакалась.
Мей пересела к ней ближе, обняла ее, погладила ласково.
— Ты плохой следователь, Алешкин… Ты поезжай в школу, ТУБ один там с Инспектором. А мы с Косми-кой еще поговорим. Как женщина с женщиной.
Мей шутила, хотя по мнению Алешкина шутить было не над чем. Но он послушался, постарался улыбнуться Космике и ушел, оставив их вдвоем.
В вестибюле школы он увидел Квазика, который сидел на ступеньках той самой лестницы хмурый и насупленный и карманным ножом строгал сухой сучок кипариса. Стружки сыпались на ступеньки, и автощетка, высовываясь, заметала их под лестницу.
Увидя Алешкина, он встал.
— Вы из больницы? Как там… как Космика?
— Ничего Космика. Полежит немножко, потом опять бегать будет.
Алешкин взял у него нож, сложил его.
— Положи в карман, А то еще пальцы обрежешь.
Квазик переступил с ноги на ногу, потупился, но не уходил.
— Ты хочешь мне что-то сказать?
Тогда Квазик поднял голову. Черные жаркие — материнские— глаза его были печальны.
— Зачем она хотела его удержать? — сказал он. — Разве его можно было удержать, он же вон какой тяжелый. Пусть бы падал. Ничего бы ему не сделалось.
— А Космика думала иначе. Она боялась, что ТУБ может ушибиться.
Квазик недовольно дернул плечом, хотел сказать что-то, но Алешкин перебил его решительно:
— Все дело в том, что она относится к ТУБу иначе, нежели ты.
И тогда Квазик заговорил горячо и запальчиво:
— А вы считаете, что она правильно к нему относится, правильно, да? Что робота можно любить?
«Смотри-ка, — удивился Алешкин, — уж не ревность ли здесь ребячья? Ох, плохой я педагог, ничего не понимаю в нынешних мальчишках. Но что же ему ответить?..»
— Тебе кажется, что робота любить нельзя… — сказал он. — Потому что это машина… Ну, а ненавидеть его можно?
Инспектора он нашел в своем кабинете. ТУБ стоял возле стола, его контрольный щиток был вскрыт. На столе лежал тестер обратной связи, от которого шли разноцветные провода.
Инспектор положил на стол отвертку.
— Как там девочка? — спросил он. — Да, плохо все закончилось. ТУБ мне уже рассказал. Запнулся, она пыталась его поддержать. Если бы не пыталась, ничего и не было бы. Вот так… Проверил я его киберлогику, вроде бы все нормально. Отлично работает блок условных понятий, просто жалко… А вот почему упал, не знает. Не должен падать, а падает. Может быть, какая-нибудь сложная перебивка сигнала на поврежденную ногу, которую мы ни определить, ни исправить в кустарных условиях не можем, И разрешить ему работать не имеем права. Придется составить акт.
— Я понимаю, — тихо сказал Алешкин.
В это время загудел вызов видео. Он извинился, повернул к себе видеофон. Это была Мей.
— Я из больницы, — сказала она. — Космика хочет видеть Квазика.
— Он где-то здесь. Сейчас я его пошлю.
Квазика он нашел там же, на лестнице, и передал ему просьбу Космики. Тот кинулся бегом. Алешкин вернулся в кабинет.
Инспектор быстро писал акт.
ТУБ повернулся к Алешкину, как будто ждал от него каких-то слов. Конечно, никакого выражения не могло появиться на его плоском и упрощенном подобии лица, и синие огоньки видеоэкранов сияли не ярче, чем обычно. Но у Алешкина было слишком богатое воображение, и он не мог стоять и спокойно смотреть на обреченного робота, который будто понимал, что ему грозит, и ожидал какой-то помощи.
Можно ли полюбить робота?..
— Я вам не нужен? — спросил он Инспектора.
— Пока нет.
Алешкин прошел по коридору и опять остановился у лестницы, где ТУБ упал последний раз… На ступеньках виднелись свежие следы от удара его панциря, крупные выбоины, в одном месте даже откололся кусок пенолита. «Придется просить Бухова прислать ремонтника!»
Квазика он встретил уже на дворе.
Видимо, тот очень торопился и всю дорогу от больницы до школы бежал и сейчас стоял запыхавшись и с трудом переводил дыхание.
В руках он держал проволоку.
Алешкин неторопливо потянул ее у Квазика из рук. И все стало понятным и простым, как колумбово яйцо.
Он просунул пальцы в закрученные на концах проволоки кольца. Согнул проволоку дугой — получилась петля. Теперь можно забраться под лестницу и через щель под ступенькой, где ходят щетки, поймать ТУБа за ногу. А потом петлю быстро убрать, и он, не успеет ее заметить.
Он не будет знать, за что зацепился.
Он не поймет, что его уронили НАРОЧНО. Ему такое понятие недоступно, оно не вложено в его программу…
Квазик хотел что-то объяснить, но Алешкин сказал ему:
— Иди, мой милый, иди, паршивый мальчишка, в мой кабинет. Покажи эту штуку инспектору. И расскажи ему все, что хотел рассказать мне. А я уже все понял и все знаю. Иди скорее…
Дома Мей примеряла новую блузку перед зеркалом. Алешкин сидел и смотрел, как она это делает. Ему очень хотелось подойти и обнять ее за плечи, но в комнате был еще ТУБ.
— Он очень скверный мальшик, — сказала Мей. — Из него получится Яго.
— Пока из него чуть не получился Отелло, — сказал Алешкин. — Вряд ли можно так сразу дать однозначную оценку ребенку, если у него ревнивые эмоции взяли верх над рассудком. Но вот как ты догадалась, что Космика что-то знает, — этого я понять не могу.
Мей улыбнулась.
— Вы — мужчины! Вы когда-нибудь понимали женщину?
— Где уж нам, — согласился Алешкин. — Пойдем, ТУБ, лучше поливать цветы. Ты тоже бестолковая старая развалина. Подумать только — кусочек проволоки плюс совсем немножко хитрости и твоя кибернетическая башка ни о чем не могла догадаться. Пойдешь сегодня к вечеру в больницу. Космика хочет тебя видеть.
…Это была обычная начальная школа, каких в стране насчитывалось несколько тысяч. И это была пока единственная школа, где штатную должность уборщицы занимал робот…
СВИДЕТЕЛЬ
Грабители работали четко. Пока Жерье осматривал переулок, Вильбау карманным автогеном разрезал язычок замка и открыл дверь.
— Ну как? — спросил подоспевший Жерье.
— Фонарик! — прошипел Вильбау.
Жерье извлек из саквояжа машинку в форме пистолета и принялся нажимать на курок. Раздалось адское шипение и лампочка вспыхнула. Освещая себе путь, преступники вошли в дом и остановились в длинном коридоре, в конце которого тускло сияла красноватая лампа ночного освещения.
— Идиоты! — умилился Жерье и спрятал фонарик.
Вильбау открыл вторую дверь. Грабители оказались в полутемной, заваленной хламом комнате.
— Где-то здесь, — сказал Вильбау и, наклонившись, принялся внимательно рассматривать кучу валявшихся на полу вещей: тут было все, начиная от старых журналов и кончая велосипедным насосом.
— Ишь, хитрюги, — проворчал Вильбау. — Попробуй найди ее здесь. — Он сдвинул кучу в сторону, подошел к этажерке у стены. Нагнулся; на него с треском посыпались книги. — Э-э, черт! — Жерье вынул фонарик и начал — вжик-вжик! — светить.
Наконец Вильбау радостно вскрикнул и вытащил из-под книг — небольшую, плотно закрытую и перевязанную шпагатом кастрюльку.
— Это она? — затаив дыхание, спросил Жерье.
Вильбау кивнул, встал и сделал знак. Жерье пробрался в коридор и чуть не закричал: по коридору, ковыляя вдоль стены, прохаживался очень низенький и коренастый человек. Человек не обратил внимания на Жерье, и тот, вглядевшись, понял, что пред ним всего лишь робот.
— Что там? — с беспокойством спросил Вильбау.
— Сторож, — ответил Жерье. — Робот старой конструкции.
— Подержи кастрюльку, — приказал Вильбау и пошел к роботу, на ходу включая автоген и шипя: —Первая заповедь грабителей — никаких свидетелей!
Он подкрался к роботу сзади и направил горелку прямо в его круглый, твердый, чугунный затылок. Не успел металл раскалиться, как робот обернулся и строго, как показалось Вильбау, взглянул на горелку. Горелка пискнула, погасла и изогнулась восьмеркой… Вильбау выронил автоген из рук.
— Шеф!.. — позвал его Жерье.
— Заткнись! — ответил Вильбау и достал из саквояжа гвоздодер. Лупоглазый, прихрамывающий на обе ноги робот двинулся было к нему, что-то бормоча, но Вильбау изо всех сил треснул его гвоздодером. Голова отдалась чугунным звоном.
— Кто ты такой? — чуть не плача спросил Вильбау.
— Меня зовут Франсуа, — прогнусавил робот.
— Шеф, — шепнул Жерье. — А если лаской, лаской?..
— Без тебя знаю! — огрызнулся Вильбау. — Что ты здесь делаешь, Франсуа?
— Гуляю, — ответил робот и, скромно потупившись, добавил — Ночью я сочиняю стихи.
— Безобразие! — не выдержал расстроенный Жерье.
— Франсуа, — сказал Вильбау, — ты ведь нас не видел, верно?
— Видел, — возразил Франсуа.
— Но ведь ты не догадался, кто мы такие?
— Нет, догадался: воры.
Грабители вздрогнули: дело принимало серьезный оборот. Но Вильбау вдруг воспрянул духом.
— Малыш, — вкрадчиво сказал он роботу, — а ты не хотел бы прогуляться с нами? У нас… есть кое-что для тебя… Подарок…
Франсуа засиял от радости:
— Наверно, телевизор?
— Три!..
Робот затрясся; в его железном чреве что-то запрыгало и загромыхало. Он надел белую панамку, и все трое вышли на улицу.
За углом они сели в автомобиль: Жерье за руль, рядом Франсуа, позади — Вильбау. Через минуту они уже мчались по пустынным предрассветным улицам.
— Я люблю кататься, — говорил Франсуа, и его бронированное лицо так и лучилось. Вильбау рылся в саквояже. Когда машина въехала на мост, он что-то шепнул Жерье, и тот выключил двигатель.
— Франсуа, мальчик мой, — проговорил Вильбау фальшивым голосом, — не дурно бы сейчас перекусить!.. Дорога предстоит, знаешь ли, дальняя…
— Вы очень добры, — застенчиво ответил Франсуа. — По правде говоря, я давно уже хотел скушать какой-нибудь маховичок…
— «Маховичок»! — презрительно повторил Вильбау, вынул из саквояжа бронебойную гранату кумулятивного действия и быстро выдернул предохранительную чеку.
— Вот, дружочек, это тебе будет больше по вкусу…
Франсуа вытер руки о панамку, взял гранату и сунул ее в рот.
— Драпай! — взвизгнул Жерье.
— Заводи!.. — крикнул Вильбау, но Жерье уже улепетывал по мосту. Вильбау схватил кастрюльку и бросился следом.
Метров через сто Вильбау нагнал приятеля. Тяжело дыша, они остановились и посмотрели назад. Автомобиль на мосту странно осел и накренился, потом из него повалил дым. Внезапно дверца открылась, и они увидели оплывшего, раскаленного докрасна Франсуа. На голове у него догорала панамка, а на спине — остатки кожаного сиденья. Повертевшись на месте, робот с криком «Ух ты!» бросился через парапет в реку. Вода вскипела и пошла пузырями; всплыла дохлая собака. Но уже минуту спустя Франсуа выкарабкивался из воды на набережную. При этом он немодулированным голосом распевал куплеты, а с его круглой головы черными пластинками слетала окалина.
Грабители устремились в ближайший проходной двор и целых полчаса носились по тихим переулкам, заметая следы.
В предместье Жильмдбль, в одном из безлюдных маленьких парков, они сели на скамейку.
— Шеф, — сказал Жерье — мне кажется, пора делить добычу…
— Хочешь дать тягу?
— Как договорились: уходим по одному…
— Ха-ха-ха! — демонически рявкнул Вильбау и плотно обхватил руками кастрюльку. Жерье молча вцепился шефу в глотку длинными пальцами.
— Эй, ребята! — несколько полицейских умело скрутили грабителей и надели наручники.
Один из них выступил вперед:
— Я префект полиции Лакруа. Вы арестованы по обвинению в краже и нападении на робота-агента.
— Так я и знал, — прохрипел Вильбау. — Ваш проклятый Франсуа, стало быть, остался невредим?
— Рецидивист, — ответил префект, — такого парня, как Франсуа, голыми руками не возьмешь. Кстати, Буше, где он сейчас?
— Видите ли, месье, эти молодчики скормили ему противотанковую гранату, он сделался от нее вроде как пьяный, и его отправили на завод для замены кантровой гайки. Капитану Тропезу пришлось дать ему отгул на сегодня.
Префект кивнул и взял в руки кастрюльку, бормоча:
— В нее, пожалуй, войдет литра два… Считай, четверть миллиона франков, а?
Развязав шпагат, он открыл крышку и расхохотался.
— В чем дело? — спросил Вильбау, предчувствуя подвох.
— Какой идиот догадался хранить воду в негерметичной посуде? — ответил префект и показал кастрюлю грабителям: там на ржавом, давно высохшем дне сидел мрачный таракан.
Это случилось в те жуткие времена, когда чистая родниковая вода стала антикварной редкостью.
МУЗЕЙНАЯ РЕДКОСТЬ
Огромное розовое здание с колоннами у входа. Построено, видимо, еще в начале XXI века, в так называемом псевдостаринном стиле. Сотня этажей вверх, километры в длину. Высокие зеркальные окна с ажурными рамами. Надпись с угла: «улица Героев Первой Звездной экспедиции, дом 7».
Кажется, здесь, — подумал Риль, подходя к почерневшей от времени двери и поворачивая ручку.
На мгновение внимание его привлекла небольшая медная табличка рядом с дверью: «Музей…»
Разбирать надпись дальше Риль не стал и очутился в сумрачном, устланном коврами вестибюле.
Вдоль стен стояли гигантские вазы из зеленого камня и мраморный бюст бородатого старца, высеченный из камня, очевидно, еще во времена Римской Империи.
Риль оставил свой плащ и шляпу в совершенно пустом гардеробе, по широким ступеням поднялся в коридор первого этажа и сразу понял, что попал в картинную галерею.
Прямо со стены смотрел на него злым презрительным взглядом бородатый испанец в латах. Риль оцепенел — по манере портрет был выполнен в стиле Эль Греко, и выполнен гениально. Поразило другое: Риль никогда и нигде не встречал упоминаний об этой работе старого мастера. Подделка? Подражание? Между тем надпись под рамкой убеждала: Эль Греко, Портрет дона Альвинелло, маршала, написан художником в 1607 году, уничтожен владельцем в припадке безумия в 1625 году.
Последние слова надписи были особенно непонятны. Пытаясь разгадать их смысл, Риль обратился к другим висевшим рядом картинам. Среди них были работы Веласкеса, Мурильо, Микеланджело, Леонардо да Винчи, Веронезе, Рафаэля, Перуджино и сотни полотен совершенно неизвестных Рилю имен испанских и итальянских живописцев. Ни одна из представленных картин не встречалась Рилю ранее. Правда, некоторые из них были набросками, черновиками, этюдами и более-менее неудачными решениями всемирно известных полотен. Однако Риль готов был поклясться, что ни один из этих набросков и этюдов не только не известен искусствоведам, но и не должен существовать в природе. И словно в подтверждение его мыслей под каждой работой красовались надписи: «Погибла во время пожара в 1565 году… Погибла во время землетрясения в Лиссабоне… Уничтожена солдатами… Разрушено… Погибло в результате кораблекрушения… Утеряно… Утрачено… Уничтожено мастером… Сожжено инквизицией…»
Перед Рилем начиналась какая-то немыслимая мистификация.
Он обошел множество комнат и залов первого и второго этажей. Средневековье, ренессанс, античность — Древняя Греция, Древний Рим, Древний Египет. Фрески на аккуратно вырезанных кусках стен, статуи, барельефы, надгробные плиты, обелиски, ювелирные украшения, кубки, бокалы, вазы…
Все, что он видел, было когда-то утрачено человечеством в бесконечном потоке времени — было сожжено, переплавлено, разбито. И тем не менее все эти чудеса человеческой мысли и рук, когда-то уничтоженные людьми и стихиями, теперь сияли перед ним в своем изначальном великолепии.
Перед каждым экспонатом музея была табличка с именем художника, датой изготовления и гибели предмета.
И что совсем уж было непонятно и что вступало в явное противоречие с надписями, это безусловная подлинность каждого полотна, каждой скульптуры, каждого изделия. Все содержимое загадочного музея буквально источало аромат старины и уносило воображение в давно прошедшие времена.
Позабыв о времени, завороженный, Риль бродил от картины к картине, из одного зала в другой.
Он восхищался, изумлялся, иногда поражался дерзости и мастерству старых живописцев и не понимал.
Во всем увиденном таилась какая-то загадка, непонятный фокус. Была и другая странность — Риль, видимо, сегодня был единственным посетителем музея. Во всем же громадном здании, казалось, не было ни души. Не было видно даже служителей музея.
Гулко отдавались в пустых переходах шаги Риля, недоумение которого с каждым новым залом, с каждой новой скульптурой все возрастало. Загадка мучила его, и он искал хоть кого-нибудь, кто объяснил бы ему увиденное.
И вот в очередном зале он встретил невысокого полноватого мужчину средних лет. Человек безмятежно сидел в старинном золоченом кресле и в задумчивости рассматривал какую-то огромную картину, висевшую на стене напротив. Выражение его лица было печальным и одновременно надменным.
Заметив Риля, он улыбнулся и повелительно сказал:
— Присаживайтесь, молодой человек! — и указал Рилю на невысокий, тоже, видимо, старинный стул. — Сегодня вы первый из пришедших!
Мужчина цепким, внимательным взглядом изучил фигуру Риля и, очевидно, составил себе о нем какое-то вполне определенное мнение.
Риль от такого пристального взгляда смутился.
— Простите, — сказал он. — Я хожу по залам уже больше часа. Вы первый, кого я здесь встретил. Откровенно говоря, мне многое в увиденном пока не совсем понятно.
Человек в кресле выразительно передернул плечами.
— Да. Сегодня почти никого. На верхних этажах, в архиве, еще можно кого-нибудь встретить, а здесь… — мужчина в кресле вздохнул. — С некоторых пор я предпочитаю одиночество. Впрочем, вас, конечно, интересует другое? Наверное, уже догадались, куда завела вас судьба?
— Если все здесь увиденное — не иллюзия, то это музей утраченных человечеством произведений искусства, — сказал Риль.
— Не совсем так. Это действительно музей, в котором собирают культурные ценности, когда-либо утраченные человечеством. Все Великое, что когда-то разрушалось, сжигалось, уничтожалось, разбивалось, — здесь воссоздано, реставрировано, вырвано из черной пасти забвения… Я выражаюсь несколько старомодно, — улыбнулся человек в кресле, — но, поверьте, мой дорогой, этому есть причины.
— Нет, нет, — поспешно сказал Риль. — Вы говорите очень интересно. Каким же образом все это возродилось?
Собеседник Риля пренебрежительно пожал плечами.
— Это уже технология. Современная наука многое может. Я не специалист. Это почти путешествие в прошлое. Хронореставрация. Чтобы вам было понятнее, все сущее оставляет след во времени, в сознании, в подсознании человечества. Чем величественнее творение, тем значительнее след, и тем легче специалисту выудить из тьмы облик, идею некогда существовавшего предмета, допустим, картины или статуи. Ну, а воссоздать, скопировать, овеществить предмет в век расцвета кибернетики, химии, энергетики — это такие пустяки, о которых и говорить не хочется. Впрочем, хронореставрацией занимаются десятка два институтов, но главное-то не в этом.
Человек в кресле пренебрежительно поморщился и щелкнул пальцами:
— Это мелочи, дело десятое, не так ли?
Озадаченный Риль промолчал.
— Я уже упоминал, — продолжал человек в кресле, — здание, в котором находимся мы с вами, это не только музей.
— А что же это тогда?
— Место озарения. Если хотите, место встречи с самим собой. Сюда приходят не случайно и далеко не случайные люди. Да, да. Далеко не случайные люди. Вот вы откуда узнали о существовании этого здания?
Риль задумался.
— Не знаю. Я здесь проездом. Неожиданно потянуло на эту улицу, вспомнил откуда-то этот адрес.
— Гм. Видимо, гипноз. Интересно, кто вы? Нет, не надо называть имен и фамилий. Вы еще и сами не знаете, кто вы!
— Не понимаю! — возмутился Риль.
— Что ж тут, не понять? — сказал собеседник Риля. — Встреча с самим собой у вас еще не состоялась. Вспомните, где вы находитесь? Неужели все еще ничего не понимаете?
— Нет.
Человек в кресле наклонился к лицу Риля и прошептал;
— Тайна… Великая тайна сознания! Бессмертие духа!
На мгновение Риль решил, что перед ним сумасшедший.
Мужчина в кресле, видимо, угадал мысли Риля и жестко усмехнулся.
— Вы невнимательны! Я же сказал, все Великое, что когда-либо разрушалось, здесь воссоздано и воссоздается. Что, по-вашему, самое Великое из того, что когда-либо создавалось человечеством?
Вопрос был задан в упор.
Риль задумался и растерялся. На память ему стали приходить десятки, сотни величественных, гениальных творений человечества. Чему-либо отдать предпочтение он затруднялся.
— Не знаете? Я тоже не знал до последнего времени. А между тем — это так просто. Самое Великое, что когда-либо создавалось человечеством, это сами люди, творцы, создатели всех этих прекрасных творений! Совсем недавно, лет тридцать назад, мне объяснили эту истину, — горестно вздохнул собеседник Риля.
— Как? — вскричал Риль, чувствуя, что волосы на голове у него приходят в движение. — Вы хотите сказать, что здесь воскрешают мастеров, гениев минувшего?
— А почему бы и нет? — спокойно, даже с какой-то скукой в голосе, процедил человек в кресле. — Да, в какой-то мере воскрешают, хотя… этот термин не совсем точен. Здесь не гальванизируют мумии, как вы, наверное, вообразили. Собственно, люди, которые выходят из стен этого здания, никогда и не умирали в сознании человечества. Они уже давно, очень давно обрели право на бессмертие. Сейчас поясню. Пусть когда-то существовал на Земле великий художник, оставивший неизгладимый след в памяти человечества. О жизни художника многое известно, ее не назовешь счастливой, но облик творца, мыслителя, его личность уловить можно. Вот эту-то личность и собирают по крохам хронореставраторы. Собирают и создают модель творческого сознания художника. Его Я. Собственно, когда-то такую работу, правда, на более примитивном уровне проделывали талантливые актеры, они перевоплощались на сцене на несколько мгновений в другую личность. А в наше время хронореставраторы со своей техникой все делают, конечно, более капитально. Да… Затем среди тысяч современных молодых людей ищут человека, сознание которого наиболее близко по своей структуре подходит к сознанию того художника, Находят такую родственную душу, и, разумеется, если человек соглашается на эксперимент, то ему прививают, так сказать, личность художника. До поры до времени «такая прививка» никак не отражается на человеке, но в один прекрасный день человек приходит сюда, встречает никому не известные работы старого мастера и вдруг узнает их, узнает свою руку, свои мысли, которым уже пять, а то и десять веков. Миг озарения — и рождается вновь великий мастер, теперь уже в современной нам эпохе, с вполне современным типом характера. Немного противоестественно? Ничего не поделаешь, иногда и новому времени просто необходимы мастера, гении минувших столетий. Да, необходимы — и разбрасываться ими человечество не намерено. Так-то, все Великое, утраченное в веках, возрождается вновь. Правда, кое-что оказывается неприемлемым для нового времени…
Последнюю фразу человек в кресле произнес как-то по-особому, с какой-то затаенной грустью. И Риль вдруг почувствовал, что стоит на пороге своей тайны. Слова о месте озарения всплыли в его памяти. И по спине пробежала легкая дрожь. «Кто же я? — подумал он. — Неужели? Когда? Здесь? А не лучше ли оставаться самим собой? Впрочем, я ведь и останусь самим собой. Просто еще одна скрытая до сих пор грань сознания обнажится, произойдет превращение, перевоплощение…»
— Скажите, — спросил он. — А все эти эксперименты вполне безопасны, успешны?
— Вполне! — улыбнулся человек в кресле. — За всю историю хронореставрации личностей был один-единственный неудачный эксперимент. Как выражаются ученые, ошибочный. Результат этого эксперимента сидит перед вами! — мужчина в кресле многозначительно поднял голову.
— Вы?
— Да! — взгляд человека в кресле вновь устремился на огромное полотно картины, висевшей перед ним на стене.
Риль проследил за этим взглядом.
— Картина называется: «Битва при Ватерлоо», — любезно пояснил собеседник Риля. — Середина XIX века.
— Вы — автор?
— Отчасти! — грустно улыбнулся мужчина
— Как, вы были Наполеоном?
— Вот именно, был! Теперь понимаете, почему мое появление здесь, в XXII веке, трагическая ошибка? Увы! Войны ушли в прошлое. Сама память о них стала туманной, расплывчатой. Моя гениальность, мои военные таланты в этом веке совершенно излишни. Поэтому я и остался здесь при музее. Директор музея — это все, чего я достиг за двадцать лет. Не правда ли, какая насмешка судьбы — когда-то под моим командованием были миллионы людей, а теперь дв^ сотни работников музея и тысяча роботов. Да, здесь не развернешься. Время идет мимо меня. Путешествия по милым сердцу местам былых походов, поездки во Францию, в Египет… Воспоминания, воспоминания… — все, что мне остается. Старею, груз прежней жизни тяжел, — человек в кресле улыбнулся. — Впрочем, не все так безнадежно. Выше нос, молодой человек! У меня теперь другие радости. Я встречаю пришельцев из прошлого и провожаю их в будущее. О! Вы удивитесь, если узнаете, сколько старых знакомых здесь можно встретить. Писатели, поэты, художники, музыканты, зодчие… Кое-кто из них служил в моих войсках… А! Кого только не бывает в этих залах… Я знаю, о чем вы думаете. У вас, мой мальчик, все будет отлично! Да. Вы ведь тоже из XIX. Я вас немного помню. Ступайте на восьмой этаж, в двести двадцать первый зал, там вы кое-что узнаете о себе. Идите! Идите!
— Прощайте, Ваше Величество! — смущенно прошептал Риль и побрел к выходу из зала. На пороге он обернулся.
Фигура бывшего императора, как и в первое мгновение встречи, бесстрастно застыла в золоченом кресле. Старик вновь погрузился в золотые сны прошлого.
Риль переступил порог и ему стало страшно.
— Кто же я?
В одном он был уверен: никогда он не был ни диктатором, ни завоевателем.
РЕДКАЯ ПРОФЕССИЯ
— Хочешь не хочешь, — вздохнул Семен, — а ехать придется. Работа — есть работа. Как утверждает родной шеф: «Брыкаться не приходится — куда позовут, туда и полетишь!».
Командировка была уже подписана. Прощальным взглядом Семен обвел комнату и, побросав в чемоданчик необходимые приборы и инструменты, поехал в космопорт.
«Конечно, — размышлял он по дороге, — созвездие Водолея — это не тропики, и даже не Антарктида. Хуже того, даже не Солнечная система, но ведь и там живут люди, работают, познают тайны мироздания. Правда, Володька утверждал, что на тамошних планетах клопы с кулак величиной, тараканы метрового роста и местные комары за полчаса способны из человека всю кровь выкачать, ну так ведь против этих букашек защита предусмотрена, химия…»
В космопорте, как обычно, все бурлило. Толпы улетающих, толпы провожающих. Косяки туристов-инопланетников, табуны командированных. Стаи отдыхающих и загорающих.
С трудом протиснувшись через ряды орущих и жестикулирующих марсиан, Семен оказался у стойки регистрации пассажиров.
— Одно место на рейсовый в Систему Водолея! — измученно улыбнулся он молоденькой регистраторше, инстинктивно добавив:
— Девушка, вас случайно не Верочкой зовут? Кажется, мы где-то виделись?
— Таней, — попробовала улыбнуться регистраторша. Однако один из роботов, за которыми она присматривала, уже выдал Семе безжалостную информацию.
— На сегодня мест нет!
— Следующий рейс через неделю, — смущенно развела руками Таня.
Семен взвыл.
— Я не могу ждать. У меня там любимая тетя умирает от укуса тарантула, — соврал он, прикидывая — стоит ли соваться в соседний зал со своим командировочным удостоверением.
— Хорощо! — прошептала Таня. — Я постараюсь что-нибудь для вас придумать.
И она быстро защелкала клавишами информатора.
Семен умоляюще сложил руки на груди и с надеждой уставился на Таню.
— Вы — моя спасительница! — шептал он. — Если я вернусь оттуда живым, я непременно найду вас и расцелую.
— Ну вот! — наконец сказала Таня, протягивая Семену билет. — Одно место, правда, в салоне для инопланетян. Я вас выдала за альфианца. Смело идите вперед и ничего не бойтесь. Помните, альфианцы — народ грубый и драчливый.
— Ясно! — ухмыльнулся Семен, посылая Тане воздушный поцелуй. — В случае чего сошлюсь на национальные черты характера. Мне не привыкать.
И он устремился к выходу на стартовые площадки.
В салоне для инопланетян суперсветового звездолета «Земля — Водолей» публика собралась самая разношерстная. Из землян, кроме Семена, сидело трое хмурых волосатых парней, неизвестно за кого себя выдававших. Один юпитерианец и двое с Плутона, не успел еще звездолет выйти в подпространство, уже погрузились в сон и дрыхли всю дорогу.
Семен пристроился к трем сириусианцам и одному очень общительному альтаирцу. Сириусианцщ и Семен сразу же засели играть в карты в большого галактического дурака, причем Семен все время проигрывал и к окончанию полета пришел к твердому убеждению, что парни с Сириуса безбожно мухлюют, а уследить за пятью руками каждого из них нет никакой возможности.
Альтаирец в течение всех восьми часов полета непрерывно сыпал анекдотами, очень смешными, но совершенно не запоминающимися.
В общем, полет прошел весело, и когда Семен со своим чемоданчиком высадился на планете Хны, системы Вололея, настроение у него было сносное.
Мест в гостинице космопорта, как обычно, не оказалось, поэтому Семен сунул роботу-водителю под нос адрес вызвавшей его организации и со спокойной совестью рухнул на заднее сиденье вездехода.
— Десять минут ходьбы, — недовольно промычал робот. — Могли бы и пешком.
— Это по здешней-то грязи? — рявкнул Семен. — Поговори у меня, живо все конденсаторы выверну!
«Нет, здешний сервис явно оставляет желать лучшего», — устало подумал Семен.
В институте Семен сразу прошел к директору.
— Специалиста с Земли вызывали? — строго спросил он, выкладывая на стол командировочное предписание.
— Милый! Уже неделю ждем! — вскочил директор, закатывая от восторга глаза и горячо пожимая Семену руку. — Совсем исстрадались, мучаемся!
— В чем дело?
— Кибернетика! — завздыхал директор, увлекая Семена за собой по коридорам института. — Сюда! Это здесь! Вот полюбуйтесь, вышел из строя!
Семен брезгливо поморщился.
— С роботом я потом займусь! Ты давай конкретно, причину!
— Это здесь, — тихо повторил директор. — Вот бочок прохудился. В подвалах воды на метр. Ничего сделать не можем. Робот сразу сломался, а мои не берутся, говорят, специалист нужен.
— Тьфу! — сплюнул Семен, разглядывая поломку. — Да тут на две минуты работы. И ради такого пустяка вы единственного, можно сказать, на всю галактику живого специалиста-сантехника вытащили в такую даль. Я из тебя сейчас компот сделаю!
— Не надо! — умоляюще произнес директор. — У нас все уже готово.
И в то же мгновение юная секретарша вкатила в дверь и поставила перед Семеном столик с закусками и набором тонизирующих коктейлей.
— Что это? — промычал Семен.
— Ваши любимые, Семен Михайлович, — улыбнулся директор, — марсианский — откидной, двойной с вывертом и семьдесят семь звездочек.
— Перед работой не пью, — сразу подобрев, строго сказал Семен и, элегантным движением засучив рукава, достал из чемоданчика разводной ключ.
— Что поделаешь, — вздохнул он. — Редкая у меня профессия, уникальная, вот и приходится разъезжать с планеты на планету. Вас много, а я один. Один на всю галактику специалист со средним техническим образованием.
ЦВЕТОК
Я прихожу сюда уже третий вечер и подолгу гуляю среди огромных, поросших мхом, корявых дубов и раскидистых лип по тенистым, посыпанным крупным желтым песком аллеям парка. В парке много скульптур, фонтанов и скамеек. Я обхожу их все. На скамейках шепчутся влюбленные парочки, у фонтанов играют дети, а скульптуры, большей частью иллюстрирующие античную мифологию, сосредоточенно рассматривают почтенные седые старцы с тросточками и мохнатыми маленькими собачками на поводках. Обойдя весь парк из конца в конец, я усаживаюсь на скамейку рядом с памятником пожилому веселому поэту, внимательно рассматриваю проходящих мимо стариков, собачек, влюбленных. Восхищаюсь спокойствием и безмятежностью летнего вечера, зеленью деревьев, нежным цветом травы на лужайках, вдыхаю влажный цветущий воздух и жду…
Я жду по нескольку часов, но та, которую я жду, не' приходит. Я не знаю, где она и что с ней. Я даже плохо представляю себе ее лицо, ведь, если она придет, мы встретимся в первый раз и через несколько минут расстанемся, чтобы уже никогда не встретить друг друга. Но ее нет.
Сегодня последний вечер ожидания. Боюсь, она так и не придет. И тогда все напрасно. Я думаю об этом и мне становится грустно.
В руках у меня небольшой цветок. Семь остроконечных лепестков вздрагивают от порывов ветра. Это для нее. Я вдыхаю аромат цветка и мир перестает быть реальным, все происходящее вокруг превращается в какой-то короткий, сладостный сон, сон-сказку. И мне начинает казаться, что я понимаю, о чем шепчутся листья, о чем поют травы. Я постигаю характеры стариков и собак. Но сон кончается, а той, которую я жду, все нет.
Мне пора уходить, на этот раз навсегда. Навсегда! Навсегда! Навсегда! От этих лип и замшелых дубов, от стариков и собак, от скульптур, которые проживут еще не одно столетие. Мне пора уходить из парка. Мне пора уходить из этого города, из этого мира, из этой Вселенной. Мне пора уходить из этого времени — навсегда!
Жуткая штука — ВРЕМЯ! — думаю я. — А что же делать с цветком, с подарком?
Напротив меня на скамейке сидит девушка. В руках у нее небольшая книжица. Стихи? Не знаю — книжица остается закрытой. Девушка смотрит по сторонам, часто оборачивается, подносит к глазам руку с часами. Она тоже кого-то ждет, но этот кто-то так и не приходит, а возможно, он придет позднее — я об этом уже не узнаю. Мне пора уходить.
И я встаю — последний взгляд на старый парк — и подхожу к девушке.
— Извините, — говорю я, — но мы с вами сегодня товарищи по несчастью. Ведь те, кого мы ждали, так и не пришли…
Девушка удивленно и вопросительно смотрит на меня. У нее влажные темные глаза, длинные ресницы, длинные густые темные волосы до плеч. Она красива и расстроенна.
Я понимаю, что ей не до меня. У нее нет никакого желания разговаривать с незнакомым нахалом, но я уже ничего не могу с собой сделать.
«В самом деле, — думаю я, — должен же я оставить о себе какую-то память в этом мире. А память о человеке должна быть хорошей».
— Вы что-то сказали? — говорит девушка.
— Да. Я вижу, вам грустно, а мне сегодня хочется сделать что-нибудь доброе. Возьмите этот цветок.
— Это мне?
— Да, да! Вам. Только не выбрасывайте его, это не простой цветок, а почти волшебный. Да. Поверьте, стоит его понюхать и ваше плохое настроение как рукой снимет. Это неземной цветок, он растет под другими звездами, на другой, далекой планете.
Девушка подносит цветок к лицу, вдыхает незнакомый запах и улыбается.
— Вы гипнотизер? — спрашивает она.
— Нет!
— Тогда вы волшебник.
— Увы! Нет. Я путешественник во времени, — отвечаю я, улыбаясь. — Но мне уже пора. Меня ждут новые страны, новые планеты и бесконечная череда веков.
— Я знаю, кто вы! — говорит девушка. — Вы — поэт.
— Вы правы, там, откуда я пришел, все немного поэты.
— Хотела бы я оказаться в такой стране, — говорит девушка, улыбаясь.
— Нет ничего проще, — говорю я, — небольшое усилие воображения и вы там.
Мы весело смеемся, затем я прощаюсь и ухожу из парка, но на полпути оборачиваюсь и кричу:
— А цветок! Цветок поставьте в воду, в простую воду. Он никогда не увянет! Помните, он с другой планеты!
Девушка еще долго смотрит мне вслед — и я не знаю, чего у нее в глазах больше — радости или печали?
Шеф задумчиво поглядывает на меня и долго, придирчиво листает мой отчет о командировке.
— Конец двадцатого столетия… — бормочет он. — Итак, вы, Спиров, утверждаете, что так и не встретили великую сказочницу и знаменитую поэтессу, произведениями которой вот уже пять столетий восхищается человечество. Странно, вроде бы координаты во времени и пространстве были рассчитаны правильно. Конечно, и Большой ЭЛМО иногда выдает неточную информацию. Жаль, что вы не смогли передать писательнице частицу благодарности от грядущих поколений, но ничего не поделаешь. Дважды в одно и то же время и место нам никто путешествовать не разрешит.
Кстати, в период вашего отсутствия разыскали новые материалы о жизни писательницы. Вас, как исследователя ее творчества, возможно, заинтересует.
Шеф протянул мне небольшую синюю брошюрку.
Пока он оформлял и подписывал бумаги, я с любопытством полистал книжку.
На одной из страниц приводился отрывок неизвестного мне до сих пор письма писательницы.
«…Однажды в нашем любимом парке ко мне подошел незнакомец и подарил весьма странный, загадочный цветок. Он назвал этот цветок неземным, волшебным и еще как-то. Теперь уже не помню. Я обращалась к ботаникам, никто об этом растении мне ничего не смог рассказать. С тех пор прошло больше тридцати лет… Удивительно другое, цветок этот до сих пор цветет у меня в комнате. Помните, я вам показывала. Вы не поверили и решили, что это очередной мой розыгрыш. Нет, я и в самом деле уверена, что цветок с другой планеты. Ведь он никогда не. увянет, пока я жива. Мне чудится, он будит по утрам мое воображение, зовет к новым, неизведанным мирам, напоминает, что в жизни всегда загадочного больше, чем обыденного, надо только уметь видеть! Этот цветок помогает мне писать, работать в самые трудные минуты. Он выручает меня. Мне думается, это подарок особый. Не знаю, кому его предназначал незнакомец, но я чувствую ответственность и стараюсь быть достойной обладательницей сокровища…»
Это была она! Какой же я простофиля! Не узнал. Конечно, на портретах ее изображают старушкой. А ведь тогда ей должно было быть лет шестнадцать, семнадцать. Вот что значит неизвестен точный год рождения знаменитости.
И все-таки хорошо, цветок попал по адресу.
ОБЪЯВЛЕНИЕ
Дверь открыла высокая пожилая женщина в белом больничном халате и, едва разглядев Федора, сердито сказала:
— К профессору нельзя, он болен. Зачеты идите сдавать к Куроедову. — И женщина весьма негостеприимно попыталась захлопнуть дверь перед самым носом Федора, но Федя неторопливо выставил вперед ногу и, прислонившись к косяку, произнес:
— Я по объявлению. Вот, — он протянул сорванный с забора листок.
Женщина взяла листок и прочла: «Меняю шестидесятилетний жизненный опыт, знания доктора наук на пять — десять лет молодости. Приглашается молодой человек лет двадцати — двадцати пяти с крепким здоровьем и устойчивой психикой…» — Далее указывался адрес и время приема.
— Ну и что? — спросила женщина сердито. — Я сама эту чепуху повесила на заборе. Старик попросил, вот и повесила, но не всякому же вздору можно верить. Профессор болеет, человек он старый, уважаемый, но вот последнее время появляются у него некоторые странности. Даже не знаю, что вам и посоветовать…
— Так пустите вы меня к нему? — спросил Федор упрямо. — Или в другой раз прийти?
Женщина развела руками и, с некоторой опаской поглядывая на могучую фигуру Федора, произнесла:
— Мир полон дураков и сумасшедших. Проходите. Пальто оставьте здесь. Вот тапочки, надевайте — и по коридору в ту дверь.
На огромной деревянной кровати, обложенный со всех сторон подушками и рукописями, лежал длинный бледный старичок. В руках у него была толстая книга на неизвестном Феде языке, а на носу покачивались огромные очки.
— Здравствуйте. Я по объявлению, — сказал Федя, обводя взглядом многочисленные полки с книгами и приборы, пылившиеся на двух столах и подоконнике. Из приборов Федору был знаком только микроскоп, остальные поражали своей загадочностью и непонятностью.
— Присаживайтесь, — сказал старик, указывая глазами на кресло рядом с кроватью и откладывая в сторону книгу. — Будем знакомы. Сергей Иванович Перепелкин, — произнес он, протягивая Федору дрожащую старческую руку.
— Федя Тараканов, — кратко отрекомендовался Федор, осторожно пожимая протянутую руку и застенчиво опускаясь в кресло.
Старичок благожелательно кивнул.
— Итак, Федя, — сказал он, — вам нужны знания? Опыт? Вы даже готовы пожертвовать для этого несколькими годами своей цветущей юности, не так ли? Вы хотите быть интересным, эрудированным, образованным человеком?
— Да.
— Обычный метод вас не устраивает!
— Видите ли, профессор, науки мне даются с трудом. Способностей у меня маловато, что ли…
— Ага! Способности! — радостно забормотал профессор. — Значит, с трудом даются… Гм… Это бывает. Иными словами… Вы только не обижайтесь на меня, я ведь немного врач и гарантирую сохранение тайны. Вы чувствуете себя дураком?
Вопрос был задан в упор, и Федору стало немного душно, уши его приобрели явственный малиновый оттенок.
— Ну, не совсем, конечно, — жалобно пролепетал он, отводя глаза в сторону, — встречаются ведь люди и глупее. А у меня по боксу первый разряд… и по лыжам… и по стрельбе…
— Это хорошо!
— Что хорошо?
— Хорошо, что вы понимаете свои слабости, — пояснил профессор. — Значит, не все потеряно. Плохо, если дурак чувствует себя умным — тогда это законченный дурак, а вы… Какой же вы дурак? Зря вы на себя, молодой человек, наговариваете. Вы просто работали над собой не в том направлении. Это дело поправимое. Вам сколько лет?
— Двадцать.
— Отлично! Работаете? Учитесь?
— На втором курсе университета.
— Хм! — удивился профессор.
— Трудно, — пояснил Федя, — только из-за спортивных успехов и держат.
— Ясно, — усмехнулся профессор. — Да, я вас понимаю. Это свинство!
— Что свинство? — спросил совсем сбитый с толку Федя.
— Свинство, что такой молодой цветущий человек испытывает острый, если так можно выразиться, дефицит знаний, мыслей, идей, а у такого старого сыча, как я, стоящего на краю могилы, этих знаний и мыслей хватит на десятерых. И все эти идеи, мысли, знания пропадут не за понюх табаку. Ведь это ли не свинство, я с вами согласен! Скажите, Федя, вы никогда не задумывались над проблемой передачи информации от одного поколения другому? Не задумывались, а напрасно. Ведь современные методы обучения весьма и весьма далеки от совершенства. Да, да. Не спорьте…
— Я и не спорю, — угрюмо ответил Федор, соображая, не пора ли ему уносить ноги от этого, по-видимому, спятившего старичка.
— Не спорьте, — продолжал старичок, очевидно, уже ничего не слушая и не слыша, — не спорьте, я ведь сам читал лекции: И знаю. Да, проблема информации существует. Над ней бьются и педагоги, и генетики, и кибернетики. Пытался ее решить и я в своей лаборатории. Вы, Федор, имеете какое-нибудь понятие о генетической информации, проблемах памяти и вообще?.. Хотя, что это я, — махнул профессор рукой. — Откуда вам об этом знать?
— Почему же, — обиделся Федя. — В общих чертах… Как все…
— Нет, Федя, нет! — поморщился Перепелкин. — Знать в общих чертах — это значит — ни черта не знать. Я занимался этой проблемой больше десяти лет и в какой-то степени ее решил, но работы еще непочатый край, а времени нет. Я болен. Медицина, как говорится, умывает руки. Вся надежда на вас. Федор, вы согласны на эксперимент?
Федор встрепенулся, и хотя из речи профессора почти ничего не понял, радостно кивнул.
— Согласен. Это не очень больно?
— Нет, это не больно, мой друг, — пробормотал профессор, — но я вижу, вы ничего не понимаете. Это опасно. Я должен все объяснить. Но этот аппарат, что стоит у окна, построен в моей лаборатории и предназначен для прямой передачи информации из одного мозга в другой. Дело новое, чреватое… Администрация института ни за что не согласилась бы на опыты над человеком, они потребуют тщательной проверки, всестороннего изучения вопроса… А когда изучать? Я почти покойник. Остались недели, дни, минуты… Поэтому предлагаю вам этот опыт самым честным образом на свой и ваш страх и риск. Да вы не пугайтесь! В общем-то, ничего страшного. Все наши знания останутся при нас. Аппарат только как бы снимет копию с каких-то участков моего мозга и передаст их вашему. И обратно, запись с вашего мозга попадет в мой. Здесь можно провести некоторую аналогию с перезаписью с магнитофона на магнитофон, улавливаете? Но, Федя, вы должны понять, что вместе с моими знаниями вы получите, если хотите — в нагрузку, частицу моей личности, моего Я. Приобретете, возможно, кое-какие из моих привычек, в какой — то мере будете смотреть на мир моими глазами. Это, кстати, и будет тот жизненный опыт, о котором я сообщал в объявлении. А что касается меня, — продолжал профессор, — я приобрету некоторые из ваших знаний, привычек и наклонностей. И после эксперимента мы с вами будем своеобразными двойниками в мышлении. Вам все понятно, Федя?
— Понятно, — буркнул Федя, у которого от профессорских речей уже начинала пухнуть голова. — Одного я не пойму, зачем вам мои знания? Ведь нет у меня никаких знаний, а наклонности самые дурные, как честный человек я вам об этом сразу говорю.
— Вот мы и подошли к самому главному, — улыбнулся профессор. — Вас интересуют мои мотивы? Разумно. Вам их надо знать. Начну с того, о чем уже упоминал, наши личности с вами будут, так сказать, в двух экземплярах, и если даже с одним из нас что-то случится, все его мысли и чувства, конечно, в несколько деформированном виде сохранятся у другого. Вы, например, сможете заниматься теми проблемами, над которыми я бился в последние годы. Это одна сторона вопроса, но я, например, вовсе не собираюсь умирать. Я надеюсь выздороветь и помолодеть с вашей помощью. Вспомните объявление. Ведь сами по себе знания— это ерунда, если вы не умеете ими пользоваться. А вы приобретете и способности моего мозга, его умение, а я, соответственно, вашего. Ясно?
— Нет!
— Хм! — вздохнул профессор. — Существует такая теория, что все болезни организма, исключая, пожалуй, инфекционные, зависят от центральной нервной системы. Даже старость можно объяснить тем, что мозг человека со временем, развиваясь в одних направлениях, деградирует в других — и все хуже и хуже управляет телом, развитием клеток, биохимическими процессами организма. Теперь понимаете? Грубо говоря, после эксперимента ваш молодой, здоровый мозг как бы напомнит моему старому, разболтанному и расхлябанному, как себя вести. Я рассчитываю, что после такого напоминания мой мозг, мое тело вспомнят свою юность и в определенной степени окрепнут, если хотите. М-да. Не исключено, что и со стороны моего организма будет оказано некоторое негативное влияние на ваш мозг. То есть вы можете постареть. У вас могут появиться какие-то из моих болезней, но все это, конечно, догадки. Возможно, и это был бы самый замечательный вариант, что наши организмы возьмут друг у друга только хорошие и полезные навыки, противясь отрицательным влияниям. Заранее, конечно, трудно что-либо предвидеть. Решайтесь, молодой человек. Аут Цезарь, аут нихиль.
Федя не понял последней фразы профессора, произнесенной им, очевидно, на каком-то зарубежном диалекте, но от нее ему стало только еще страшнее. Действительно, было о чем подумать.
Ведь на визит к профессору Федора толкнула любовь. Не забывайте, ему было всего двадцать лет. Она же, ее звали Вероника Леонидова, окончила какую-то экспериментальную школу, училась на четвертом курсе, хотя, заметьте, ей было только девятнадцать, и она была красива, как… впрочем, не будем вдаваться в подробности. Федя не был силен в метафорах, и по его мнению все сравнения доказывали бы только, как некрасивы все остальные женщины рядом с Вероникой. И ему тем более было обидно, что на него Вероника внимания не обращала, за исключением разве того случая, когда назвала скучным дураком. Этот-то случай и побудил Федю пуститься на поиски знаний, забросить бокс и стрельбу и проливать потоки слез над таблицами интегралов. Федя решил резко поумнеть, сделаться интересным, остроумным собеседником, поражать окружающих своей эрудицией и глубиной философского мышления…
Объявление на заборе потрясло Федора, предложения профессора Перепелкина просто очаровали, но… Было о чем подумать.
«А что, если… — думал Федя. — Ага! Значит… А если постарею на десять лет, ну, это пустяки, а если — на двадцать? А болезни? Хотя, никогда ничем не болел. М-да… А если так жить… Дурак! Обидно… Нет, лучше в омут… И еще оскорбления терпеть.»
— Профессор, я согласен, — произнес Федор твердо, — На все согласен! Скажите, что нужно делать?
— Тогда поспешим, — сказал профессор. — Мне с каждым днем все хуже и хуже. Сами видите, — Перепелкин кивнул на небольшую полку над кроватью, заваленную пузырьками с микстурами и горами таблеток. — Подвиньте сюда тот аппарат. Осторожно! Это же прибор! Ну, и силушка у вас, Федор, даже страшно становится. Включайте в розетку. Так… Помогите-ка мне. — Профессор, охая и ахая, поднялся с подушек и склонился над прибором. Он долго возился, включал и выключал какие-то лампочки, чем-то щелкал и что-то ввинчивал и отвинчивал. Затем укрепил на голове Федора шлем со множеством каких-то иголок и проводков, укрепил такой же шлем на своей голове. Перекрестился, плюнул и произнес:
— Ну, поехали, — и нажал кнопку.
Свет померк в глазах Федора. Ощущение было таким, словно он получил пару добротных ударов в челюсть.
Какое-то время Федя и профессор были без сознания. Первым очнулся Федор. Он заметил, что прибор, видимо, автоматически отключился и что уже поздно. Профессор все еще лежал с закрытыми глазами — и Федю это испугало.
«Не помер ли старик, чего доброго, от всех этих экспериментов? — подумал Федя, участливо снимая с профессора шлем и отодвигая аппарат на прежнее место, к окну. Отыскав на полке с лекарствами пузырек с нашатырным спиртом, Федя поднес его к носу профессора, и только тогда тот очнулся и застонал. Прибежала женщина в белом халате. Профессор принялся глотать пилюли. И Федя, сообразив, что теперь не до него, осторожно вышел из комнаты, отыскал в коридоре свои ботинки, надел пальто и, тихо прикрыв за собой дверь, ушел.
Так он и не понял, обменялись они с Перепелкиным содержимым мозгов или нет? Удался опыт или нет? Пока это Федю не волновало. Он возвращался домой, хотелось спать, а в голове чувствовался какой-то непривычный зуд. Должно быть, профессорские мысли обживались в просторных извилинах сравнительно малонаселенной Фединой головы.
На следующий день Федя проснулся непривычно рано. Сна не было. Часы на письменном столе показывали половину шестого.
Первая мысль, которая появилась:
«Где валерьянка?»
Федя ужаснулся. Мысль была явно не его, а профессорская. Отогнав эту мысль и десяток других: о близкой кончине, о всевозможных заболеваниях, покалывании в области сердца, ревматизме, болях в пояснице и печени, Федор подошел к зеркалу.
«Внешне я, во всяком случае, пока не изменился, — отметил он, созерцая полную скрытого достоинства игру бицепсов. — Вроде бы, здоров. Но откуда усталость, медлительность в движениях? Кстати, почему я так рано проснулся — старческая бессонница? Нет, с этим надо бороться. От всех этих профессорских недугов надо избавиться, пока они не укоренились. А теперь небольшая разминка».
До половины девятого Федор бегал по комнате. Прыгал. Лупил грушу и выжимал гири.
После чего осмотрел себя в зеркале еще раз, радостно отметил некоторую задумчивость в лице, ранее ему не свойственную, и после принятия холодного душа поехал на лекции.
На улице он чуть было не сел в такси, но вовремя опомнился: «Э! Нет! Так не пойдет — я еще не профессор!»— и направился к остановке автобуса. В автобусе Федя долго не мог сообразить, почему никто ему не уступит место, и даже собирался поговорить со старушками об упадке нравственности среди молодежи, но очухался, помянул про себя Перепелкина нехорошим словом и стал приводить в порядок мысли, свои и чужие.
«Мысли о болезнях, все эти житейские казусы — это на первых порах неизбежно, — рассуждал Федор, — но это несерьезно, от этого я в два дня избавлюсь. Конечно, я, то есть не я, а он… Нет, не он, а мы, конечно, мы с профессором были правы, предполагая, что получим друг от друга только лучшее, остальное отсеется — не приживется. Кстати, как это старик не сообразил внести улучшение в конструкцию аппарата. Поставить экран, не пропускающий второстепенную информацию. Идея простая — перепаять схему в десяти местах — и порядок. Стоп! Опять его мысли? Нет! Уже, пожалуй, не его. У профессора их не было. Это мои собственные, полученные с его помощью. Кажется, старичок все же научил меня шевелить мозгами. Да, для меня многое изменится…»
На лекции по математическому анализу Федор пришел к двум выводам. Первый: «Учат теперь не так, как в мои годы.» Второй: «Здорово я подзабыл азы!»
После лекции ноги сами собой понесли Федю в читальный зал. У него почему-то появилось непреодолимое желание полистать свежие реферативные журналы.
В зале он встретил Веронику.
— Ты чем это здесь занимаешься? — спросила Вероника, озабоченно разглядывая стопку научных журналов, возвышавшуюся перед Федором на столе.
— Науки изучаю, — скромно ответил Федя, разглядывая Веронику.
Только теперь он осознал, как глубоко затронул его эксперимент. Федя смотрел на ту, ради которой, собственно, и заварил всю эту кашу с профессором, и думал: «А ведь изменилось и мое восприятие мира. Что-то и с Вероникой произошло. Смотрю на нее восхищенно, но уже без прежнего обожания, более трезво оцениваю положение. Стал более уверенным в себе, опытным, но что-то исчезло, что-то изменилось». — Федя боялся додумать мысль до конца. Смутно он уже осознавал, что исчезнувшее что-то, быть может, и было любовью.
Исчезла прежняя мальчишеская влюбленность, исчезло безрассудство юности, толкнувшее его еще вчера на визит к профессору.
И Федя понял, кое-что все же потеряно.
— Что с тобой? — спросила Вероника встревоженно. — Почему ты на меня так странно смотришь?
— Я, кажется, разлюбил тебя, — спокойно, отчеканивая каждый слог, выдавил Федя. — И тебе никогда не догадаться — почему… Нет, не то, — Федя усиленно затряс головой. — Не то я говорю, Ника! Не то! Я люблю, люблю тебя, но уже по-другому, совсем по-другому.
Вероника остолбенела.
— Ну, знаешь! — сказала она. — Ты оригинал! Не пойму, почему на курсе тебя дураком считают? Надо же — начинать объяснение в любви с того, что разлюбил. Прохвост! — добавила она восхищенно и, как показалось Федору, с нежностью.
— Правильно, прохвост! — весело согласился Федя. — Пошли сегодня вечером в кино. Согласна?
Еще вчера днем Федя бы умер, а не отважился предложить Веронике пойти в кино, но сегодня все уже было по-другому. И его ничуть не удивило, когда Вероника ответила:
— Пошли!
И Федор понял, что прежняя жизнь глуповатого Феди навсегда кончилась и начинается жизнь совершенно другого человека. Смысл фразы «Аут Цезарь, аут нихиль!», сказанной профессором, как теперь выяснилось, по-латыни, дошел до Федора полностью. И он почувствовал себя этим самым Цезарем, властелином, преобразующим мир. Он увидел, как это прекрасно — уметь мыслить, играть воображением, щекотать за пятки здравый смысл, находить среди привычных вещей что-то таинственное, пугающее своей сложностью и восхищающее своей красотой.
Через несколько лет Вероника вышла замуж за Федора, к тому времени самого молодого и талантливого сотрудника лаборатории профессора Перепелкина.
Еще через три года Федор окончил аспирантуру, защитил диссертацию и в недалеком будущем несомненно обещает стать одним из светил науки.
Историю эту с объявлением можно было бы считать счастливо завершенной, если бы не странное и таинственное происшествие с лучшим другом и учителем молодого кандидата наук профессором Перепелкиным.
Перепелкин после встречи с Федей и проведенного эксперимента проболел месяца три и, к изумлению врачей, поправился…
Больше того, он помолодел, и уже через год выглядел цветущим сорокалетним мужчиной, хотя в институте и шептались, что человеку больше шестидесяти и происходят чудеса.
Чудеса действительно имели место.
Сергей Иванович совершенно позабыл о своих болезнях, увлекся лыжами, а в кабинете рядом с микроскопом выросла боксерская груша и появились пудовые гири. Были и казусы. Особенно общественности запомнился случай, когда старичок профессор расшвырял сразу трех хулиганов, причем, двум из них, как потом выяснилось в отделении милиции, умудрился сломать челюсти.
Вообще же, после выздоровления Перепелкин вел счастливую, легкомысленную жизнь. Все проблемы и заботы своей лаборатории он препоручил своему новому заместителю Феде Тараканову, а сам увлекался хоккеем, футболом и прочими, довольно азартными играми.
Так оно все и шло до того праздничного вечера в институте, когда Федя представил Перепелкину свою очаровательную супругу Веронику Васильевну Тараканову.
— Ах, княжна! — воскликнул Сергей Иванович в совершеннейшем смятении и схватился за сердце.
— С профессором плохо! — закричали вокруг заботливые сотрудники. — Воды! Скорее воды!
— Нет, ничего, уже все прошло, — грустно сказал профессор, поправляя сбившийся набок галстук. — Спасибо. Все прошло.
Увы, бедняга и не подозревал, что «все» еще только начиналось.
Восхитительный образ Вероники, в свое время полученный от Феди в ходе эксперимента и долго бродивший в тайниках подсознания профессора, вошел в жизнь Перепелкина.
После этой встречи профессор растерял всю свою веселость, сделался бледен.
Несколько раз он наносил визиты Таракановым. Дарил Веронике пышные букеты роз, но после каждого визита ему становилось все хуже и хуже.
Перепелкин, хотя и помолодевший, великолепно отдавал себе отчет, что разница в полстолетия — это ощутимо, что такое не смутит, пожалуй, только Кощея Бессмертного, а если учесть, что соперник его молод, красив и умен, умен не без его помощи, то на что надеяться? И профессор заметался. Потерял надежду.
Однажды вечером случайные прохожие наблюдали, как пожилой, элегантный мужчина с тоскующими глазами прицепил на зеленый забор городского парка записку, странный текст которой гласил: «Меняю живую, страдающую душу на…» Далее следовали варианты, нелепость которых была очевидна.
«Объявление» провисело дня два, затем его смыло дождем в придорожную канаву.
Перепелкин, вдруг передумав менять что-то в своей душе, обзвонил всех своих знакомых и заявил, что совершенно счастлив и уезжает в Среднюю Азию организовывать очередную экспедицию, которая будет заниматься поисками снежного человека.
Со временем история с объявлениями забылась, и о профессоре перестали вспоминать.
Хотя изредка в адрес супругов Таракановых приходили милые письма из разных экзотических уголков страны.
СУМАСШЕДШИЙ КОРОЛЬ
Мой отец, великий ученый и изобретатель Роберт Гиппенрейтер, был глубоко верующим человеком — он верил в роботов.
«Когда человечество изобретет одушевленную машину…»— начинал он и принимался перечислять блага, какие последуют с появлением на Земле роботов.
Кстати, отец немного скромничал. Под словами «человечество изобретет» следовало понимать «я изобрету».
Свою мать я совсем не помню. По рассказам отца, у нее была разлажена нервная система, и даже приветствие, произнесенное «не тем тоном», вызывало у нее приступ истерики. Она всегда хотела больше, чем у нее было, и не кончила в сумасшедшем доме только потому, что скончалась до того.
Трудно было определить, что делал мой отец, но он, несомненно, что-то делал. Однажды его пригласили в какую-то фирму для выполнения секретного заказа, но вскоре он разругался там с какими-то имевшими влияние людишками. Впрочем, теперь я понимаю, что именно хотел создать мой отец; им же нужно было совсем другое.
Я мог бы рассказать, что я вытворял в юности, но это не имеет значения. Учиться я не хотел, думать не умел, работать не мог и, чтобы избавиться от своей всепоглощающей застенчивости, ввязывался во всякие глупые истории. Я был никем, я физически не мог стать кем-то. Меня вечно куда-то несло, но и путешественником я не был. Осенью я шел через всю страну на юг, туда, где зима помягче; весной возвращался.
Отец ничего не замечал и занимался своими делами, но однажды я застал его ничего не делавшим и сильно постаревшим. Он с нетерпением ожидал меня. Оказывается, он достиг цели своей жизни и создал механический разум.
— Сколько ты получишь за свою механику? — спросил я.
— Это не механика… — смутился отец. — Я и сам плохо понимаю, что и как там действует. Я смоделировал мозг человека, но не хочу его никому продавать. Ведь его можно запрограммировать на все что угодно, и если о нем пронюхает правительство… Нет, патент я не возьму. Я оставлю его тебе и запрограммирую…
— На добывание денег! — подсказал я.
— Помолчи! Я дам тебе жизнь, наполненную событиями, уважение грамотных людей, бессмертное имя. Я все придумал гениально! Ты умеешь играть в шахматы?
— В руки не брал. При чем тут шахматы? — удивился я.
— Научишься! Ты станешь чемпионом мира по шахматам, а я буду тобой гордиться!
Так вот, длинных диалогов и отступлений больше не будет. Этим диалогом я хотел еще раз дать возможность моему отцу наговориться всласть о своем изобретении, а самому еще раз услышать его голос. Он умер через полгода, когда я… Но — по порядку.
Это была первоклассная авантюра, и я впервые в жизни увлекся. На последние деньги мы заказали у ювелира фигурку шахматного короля из слоновой кости и с крохотным бриллиантом вместо короны. Получилась очень симпатичная вещица, и в нее отец вставил свою механику — бесформенный комочек непонятно чего, который мог рассчитывать огромное множество шахматных вариантов и, что самое главное, способен был алогично мыслить и принимать интуитивные решения в головоломных позициях. Возьмись против него играть второй такой же комочек, они тут же угробили бы саму идею игры — они бы, не начиная, согласились на ничью. Короля я носил на шее, как амулет; оттуда он все чудесно видел и через крохотный приемник, который я вставлял в ухо, сообщал мне нужные ходы.
Наконец мы сели учиться играть.
— «Е2-Е4», — сказал король.
— Объясни сначала, кто как ходит! — попросил я.
Король удивился и стал учить с самого начала. Во всех играх есть много общего: игровая логика «я так, он так»… К чему я это пишу? В общем, я был картежник со стажем и быстро все понял.
Вскоре королю надоело меня учить, и мы отправились в шахматный клуб. Первое испытание мне хорошо запомнилось. В накуренном зале было полно народу, на многих досках играли на деньги. Какой-то человечек с внимательным взглядом безразлично подпирал дверь и, увидев меня, предложил сыграть. Сразу нашелся свободный столик, и, когда я расстегнул пиджак, мой партнер уставился на короля.
— Забавная штучка, — похвалил он. — Вы, наверное, сильный игрок?
Он был похож на карточного шулера. Потом уже, приглядевшись ко всей этой шахматной шайке, я понял, что они мало чем отличаются от картежников — приемчики все те же.
Итак, поглазев на мой бриллиант, он, наконец, вошел в роль и ласково сказал:
— В клубе я вас вижу впервые, но по тому, как вы расставили короля и ферзя, заключаю, что вы еще новичок. Предупреждаю честно: здесь играют только на ставку. Если вы пришли учиться — я к вашим услугам, но за это придется платить.
Это один из честных приемов. Он ставит новичка в неудобное положение: или плати, если не умеешь играть, или играй на ставку, если считаешь, что умеешь.
— Я умею играть, — сказал я.
— Тогда положите под доску… — ответил он и растопырил пять пальцев.
Я положил под доску пять монет и взглянул на него, приглашая сделать то же самое, но он только ухмыльнулся.
Король разозлился не меньше моего — характер у него был неровный. «Сейчас я ему покажу! — рявкнул он мне в ухо. — Ходи Н2-Н4». И я сделал первый ход. Партнер, ухмыляясь, вывел королевскую пешку. «А2-А4», — шепнул король. Шулеру будто наплевали в душу— была оскорблена игра! Он забыл про свои доходы (а первую партию по всем законам он собирался проиграть) и сказал:
— Ты сюда больше носа не сунешь! Господа! Новые веяния в теории дебюта!
Свободные от работы господа лениво подошли и начали надо мной иронизировать, а я продолжал по советам короля передвигать фигуры. Вскоре Король замурлыкал какой-то мотивчик, и все притихли. («Король» я буду писать с заглавной буквы, потому что это его имя.) Потом они зашумели. Какие-то рукава полезли на доску водить по ней пальцами, а мой шулер поднял руки и плаксиво закричал:
— Верните позицию, господа, верните позицию!
Ему вернули позицию, и после мучительных раздумий он откашлялся и спросил:
— Вы… вы отдаете ферзя?
В тот день я ничего не понимал, но потом Король повторил для меня эту партию. Он действовал нагло, выводя крайние пешки, серьезному турнирному мастеру мог и проиграть; но мой шулер был взвинчен и попался в ловушку. Брать ферзя не следовало из-за форсированного варианта с тремя жертвами. Мат он получил пешкой.
Определенно, мой шулер был честным человеком и уважал свою работу. Я думаю, на мастера он не тянул, но играл достаточно хорошо,> чтобы каждый день обедать в этом городе, где отцы семейств дохнут от скуки, а в карты играть боятся.
Пять монет он мне все же не отдал, зато извинился и привел директора клуба, местного гроссмейстера (его имя вам ничего не скажет). Директор решил сыграть со мной без свидетелей в своем кабинете, и вскоре смешал фигуры и промямлил:
— Да, я вижу… у вас талант. Но вы как-то странно начинаете партию… Вам следует подогнать теорию дебютов. Запишитесь в наш клуб, послушайте мои лекции…
Король, оказывается, уже знал непечатные слова и одним из них поделился со мной.
— Конкретней, маэстро, — перебил я. — Что нужно делать, чтобы сыграть с чемпионом мира?
— Вы не понимаете, что говорите! — вскричал маэстро. — На каждом уровне есть квалификационные турниры, и их надо пройти.
И он стал твердить про какой-то коэффициент, который высчитывается из выигрышей, проигрышей, турниров, в которых ты участвовал и не участвовал, из квалификации соперников и прочей ерунды, и вообще он путался в словах, не зная, как говорить с талантом.
— Ни один гроссмейстер не согласится с вами играть! — закончил он.
— Но ведь вы-то согласились?
Он разъярился; мы опять расставили шахматы, и на двадцатом ходу я, начиная матовую атаку, сказал:
— Кстати, мне понадобится тренер…
— Хорошо, — ответил он, сбрасывая фигуры. — У меня еще остались кой-какие связи, и я могу вам кое-что посоветовать.
Мы поехали в столичный шахматный клуб, и он представил меня как провинциала с задатками, которого он сейчас готовит к открытому чемпионату страны. Я сыграл несколько легких партий и здорово понравился неиграющим старичкам, зато молодые гроссмейстеры подняли меня и тренера на смех. Тогда я предложил дать им одновременный сеанс на тридцати досках, чтобы их всех скопом зачли в тот самый коэффициент. От обиды они пошли на все. Король был в ударе, и после сеанса президент шахматной федерации (не называю имен) сказал, что всему миру надоело видеть на троне исключительно русских чемпионов, и похлопал меня по плечу.
Мне разрешили играть на чемпионате. Во время турнира пришла телеграмма от отца, я все бросил и уехал, но в живых его не застал. На похороны сбежалось много народу, чтобы поглазеть на меня. Король плакал. Я впервые подумал, что у нас с ним один отец…
Я стал чемпионом страны, хотя и пропустил четыре тура. Но на межзональном турнире на меня, поначалу, не обратили внимания. Мне было все равно. Я уже понимал, что ввязался в очередную глупую историю. Шахматисты ничем не отличались от простых смертных, к тому же они были вспыльчивы, подозрительны и терпеть не могли чужого успеха. Узнай мою тайну, они бы меня разорвали!
У Короля на этом турнире стал портиться характер.
То, что у него оказался характер, удивляло даже отца, но, как видно, это свойство — характер — присуще всякому настоящему разуму. Король любил иронизировать над соперником, и многие возненавидели меня за похохатывание во время игры. Он был горяч, остроумен, и вскоре у него появились нешахматные интересы. Отчасти я сам был виноват. Однажды я читал перед сном и оставил книгу открытой. Король никогда не спал, и утром попросил меня перевернуть страницу — это была сказка Андерсена «Голый король» — и дочитал ее до конца. Потом он, смущаясь, попросил сшить ему какой-нибудь чехольчик, и я с трудом убедил его, что шахматному королю не нужны одежды.
С той поры им овладела страсть к чтению биографий своих коллег — Бурбонов, Стюартов, Габсбургов; и он злился, когда не было новых книг. Однажды, после очередного хода соперника, я не услышал его ехидного замечания и поковырял в ухе, думая, что отказал приемник. Партнер злобно глядел на мое ковыряние — о моем некорректном поведении уже ходили анекдоты. Я смотрел на доску, пытаясь что-то сообразить, но бесполезно. Впервые я так долго думал. Вдруг я остановил часы и убежал за сцену, вызвав полный переполох — ведь до победы мне оставалось сделать несколько вполне очевидных ходов. Тренер за кулисами сунулся было ко мне, но я затопал ногами и прогнал его.
Король очнулся только в гостинице.
— Где ты был? — нервно осведомился я. — Мы проиграли!
— Не мы, а ты проиграл, — уточнил он. — Разок полезно и проиграть. Я вот. о чем думаю… одному Бурбону нагадали, что его отравит таинственный король бубен. Это кто такой?
— Это ерунда, — объяснил я. — Книг о королях больше не будет.
— Тогда принеси мне шахматные книгй, — невозмутимо ответил он.
— Зачем?
— Чтобы пополнять образование.
Против образования я не мог возразить, и утренним самолетом нам доставили целую библиотеку шахматных книг и журналов. Этим же самолетом прибыл обеспокоенный моим проигрышем президент шахматной федерации. Он вызвался быть моим тренером, опекуном, отцом родным. Я не знал, как от него отделаться, и со мной вдруг началась истерика. Он побежал от меня в коридор, там шныряли репортеры со своими пулеметами— и в газетах появились фотографии о том, как я бил своего президента.
Я закрылся в комнате и весь день ублажал Короля, листая ему шахматные книги. Не надо было этого делать! Я не обратил внимания, что многие авторы пишут не шахматные статьи, а сводки с фронтов. Короля потрясли перлы, вроде такого: «Невзирая на близость противника, король перебросил кавалерию во вражеский тыл и продолжал развивать прорыв на ферзевом фланге».
Через месяц Король потерял все свое остроумие, сентиментальной задумчивости как не бывало, и утром он орал: «Подъем! По порядку номеров р-рассчитайсь! На принятие пищи ша-агом марш!»
Я подстроился под режим военной казармы, ибо мне тогда это было на руку, а Король взялся за шахматы со всей ответственностью солдафона. Игра его поскучнела, исчезли жертвы и быстрые комбинации, зато все внимание он уделил стратегии. Матч с одним из претендентов превратился в нудное маневрирование с обязательным откладыванием каждой партии. Мой соперник, человек в летах, уставший от всей этой черно-белой жизни, совсем не ожидал такого поворота. Перед матчем он бахвалился, что мои некорректные жертвы и комбинации против него не пройдут, — но жертв с моей стороны не было.
В первой же партии Король воздвиг такую оборону, что мой соперник вскоре предложил ничью. Я отказался, и Король выиграл эту партию через два дня вариантом в девяносто шесть ходов. Матч закончился досрочно, потому что мой партнер заболел тяжелой формой невроза. Потом он говорил в интервью, что я гипнотизировал его за доской.
Однажды Королю попалась книга из истории шахмат, и он впервые увидел фигурки королей, выполненные древними мастерами. Его загрызла черная зависть. Мне пришлось пойти к ювелиру, и Король заказал себе огромного золотого жеребца со сбруей. На бриллиант ему прицепили придуманную им корону, похожую на шапку-ушанку Третьяковского (чемпиона мира он увидел в кинохронике). В одной руке Король держал то ли скипетр, то ли пюпитр, а в другой палку с ленточками, похожую на ту штуку, с которой ходят военные оркестры. Всю эту тяжесть я таскал на себе и терпел издевательства тонких ценителей искусства, чтоб их черт побрал! Впрочем, над нашим жеребцом вскоре перестали насмехаться — подоспели новые скандалы.
Третьяковский предложил играть матч в какой-нибудь нейтральной столице с умеренным климатом. Мы уже выбрали Токио, как вдруг Король объявил, что будет играть в Бородине и нигде более. Он, видите ли, собирается взять у Третьяковского реванш за поражение императора Наполеона. Я бросился к энциклопедии— Бородино оказалось небольшой деревней под Москвой.
— Слушай, Наполеон! — взбунтовался я. — Меня засмеют! На это не пойдут ни ФИДЕ, ни Третьяковский!
— Ма-алчать! Выполняй приказание! — завопил Король.
— Ваше величество, — забормотал я. — Ваше приказание невыполнимо. Бородина уже нету… на его месте разлилось Черное море! Вам будет интересно в Японии… самураи, харакири, Фудзияма…
— Тогда будем играть в Каннах, — пробурчал Король. — Я хочу одержать победу в том месте, где одержал ее Ганнибал.
Так появилась глупая телеграмма, чуть было не сорвавшая матч. Я ничего не соображал, отсылая ее в Москву. Вскоре пришел ответ. Третьяковский просил подтвердить, посылал ли я телеграмму о Каннах и Ганнибале или это чья-то мистификация? В Италии на месте древних Канн стоит какой-то далекий от шахматных дел городок. Если же я имел в виду французские Канны, то почему бы нам не сыграть в Париже?
Наконец я догадался, как провести Короля. Я дал телеграмму: «Согласен Париж» и сказал Королю:
— Ваше желание удовлетворено. Вы будете сражаться в Каннах, но они называются сейчас Парижем. Их переименовал сам Ганнибал после победы над… над…
— Теренцием Варроном, — небрежно бросил Король.
Я ужаснулся! Его бредни зашли чересчур далеко. На каждый его приказ я должен был отвечать: «Слушаюсь, ваше величество!», и партнеры жаловались, что я всю игру что-то бормочу. Он не разрешал мне подниматься из-за столика во время многочасовой партии, а однажды повелел вырыть окопы на ферзевом фланге.
Наконец я кое-что придумал. Если я испортил ему программу историческими бреднями, то, пожалуй, мог бы нейтрализовать эти бредни другими. Однажды удобный случай представился. Он делал смотр своим войскам и сказал мне: «Кстати, вчера за боевые заслуги я присвоил вам звание фельдмаршала».
— Ваше величество, я не могу принять это звание, — ответил я. (Быть фельдмаршалом не входило в мои планы, я метил выше.)
— Почему? — удивился Король.
— Верите ли вы в бога, ваше величество?
— Кто такой бог, и почему в него нужно верить? — заинтересовался Король. — Не правда ли, хорошо шагают ребята?
Я покосился на шахматную доску, где каждое утро расставлял ему войска. Ребята шли отлично.
— Я принес вам одну интересную книгу о царях, королях, фараонах… В ней вы и — познакомитесь с этой таинственной личностью, — ответил я и вытащил на свет божий библию.
— Всем благодарность! — завопил Король, поспешно распуская войска. — Отличившимся офицерам увольнение до вечера!
Полдня я листал библию, и Король прочитал ее одним духом.
— Что за неизвестная величина этот бог? — задумался он. — Он может все… это странно. Очень сомнительно, чтобы он выиграл у меня в шахматы. Если хорошенько поразмыслить…
Тут я понял, что если дам ему хорошенько поразмыслить, то он в своем богоискательстве дойдет до воинствующего атеизма, а это мне не годилось.
— Несчастный! — рявкнул я, подделываясь под божьи интонации. — Ты усомнился, смогу ли я выиграть у тебя в шахматы?!
— О, господи! — перетрусил Король. — Неужто в самом деле ты?!
— Как стоишь, подлец, перед богом?! — взревел я, щелчком сбросил его с жеребца, содрал корону и отнял музыкальный знак. — Сидеть тебе в темной могиле до судного дня, а там поговорим!
Я засунул его в какую-то коробку, промариновал там целую неделю и, наконец, волнуясь, вытащил.
— Смилуйся! — загнусавил он. — Уйду в пустыню, дни и ночи буду молиться во славу твою…
— Молчать! — рявкнул я. (Мне только не хватало заполучить на свою голову религиозного фанатика.) — Бога нет — я за него! Бог велел передать, запомни: книг не читай, никем не командуй, а занимайся своим делом— играй в шахматы.
Итак, от божьего имени я внушил ему быть самим собой и никаким психозам не поддаваться. К нему вернулась прежняя веселость, но, просмотрев последние партии, Король загрустил:
— Вариант в девяносто шесть ходов потрясает воображение, но не делает мне чести. Эта партия напоминает тянучее течение реки, отравленной ядохимикатами. Что можно выловить в этой реке, кроме вздутого трупа коровы? Кому нужны комбинации в девяносто шесть ходов? Кому нужны шахматы, отравленные механическим разумом?
Мне показалось странным, что Король с таким пренебрежением заговорил о механическом разуме. Не возомнил ли он себя человеком? Не опасно ли это для меня?
Я осторожно напомнил ему о шахматных машинах, и он воскликнул:
— Машина и шахматы — что может быть глупее! Эти машины оценивают позицию в условных единицах, но нельзя заставить их оценивать позицию нюхом. Любой ребенок с фантазией обставит машину.
— Но когда появятся машины с настоящим разумом…
— Настоящий разум нельзя ни на что запрограммировать, — ответил Король. — Когда настоящий разум поймет, что он сидит в какой-то машине, в каком-то ящике, он сойдет с ума.
Итак, он мнил себя человеком и, ничего не подозревая, прорицал собственную судьбу. Я положил его в коробку, и он пожелал мне спокойной ночи. Вскоре я окликнул его, но он молчал. Он спал. Человек ночью должен спать. Мне стало жутко. Я не должен показывать, что считаю его кем-то другим, а не человеком. Мне это было не трудно, я всегда относился в Королю, как к брату.
Весь месяц до начала матча я нигде не показывался, чтобы не тревожить Короля. Меня все ненавидели. Японцы ненавидели меня за то, что я отказался играть в Токио, французы за то, что я перепутал Париж с Каннами, русские за мое некорректное поведение. Те, кто не знал, за что меня ненавидеть, ненавидели меня за то, что никому не известно, где я нахожусь. Сотни писем приходили на адрес шахматной федерации. Два-три письма, в которых не было ругани, переправили мне. Одно письмо, похожее на любовную записку, меня удивило:
«Дочь мистера Н. (называлась известная фамилия династии банкиров) хотела бы брать у вас уроки шахматной игры в любом удобном для вас месте и в любое удобное для вас время».
Я ответил ей и две недели обучал ее шахматной игре, — кстати, это одна из причин того, что я нигде не появлялся. В Париж я приехал за несколько часов до открытия матча, и мой поздний приезд был воспринят как оскорбление. Но мои заботы были поважнее шахматного этикета, — с Королем опять что-то стряслось.
Его потрясло появление в нашем доме мисс Н. Он спросил, кто она такая? Я ответил, что это машина для ведения хозяйства. Тогда он спросил, почему у меня есть такая машина, а у него нет? И почему он вечно висит у меня на груди, а я ни на ком не вишу? Я путано объяснил, что он и я — мы и есть один человек, симбиоз, неразрывное целое… Король поверил и вскоре поделился нашими планами: мы устали от шахмат и, когда станем чемпионами мира, удалимся на покой и заведем много прелестных машинок для ведения хозяйства.
Я тут же запретил мисс Н. приходить ко мне, и Король начал ее забывать. Я не мог предвидеть, что на церемонии открытия президент ФИДЕ ляпнет словечко, из-за которого Король окончательно свихнется. Из-за того, что русские все время торчат на шахматном троне, в моду давно вошло называть королеву по-ихнему— «ферзь». Но когда мы с Третьяковским стояли у столика, президент, зажав в кулаках две фигурки и обращаясь ко мне, спросил по старинке:
— Итак, в какой руке белая королева?
— Что он сказал? Королева?! — прошептал Король.
Президент разжал кулак, и Король влюбился в белую фигурку королевы с первого взгляда. Всю ночь я пытался настроить его на игру, но он что-то бормотал и думать не хотел о шахматах. Наконец я убедил его, что только за шахматным столиком он сможет видеться со своей возлюбленной.
Мы опоздали на несколько минут. Третьяковский ходил по сцене, а в зале раздавались негодующие выкрики на мой счет. Я сделал первый ход и ушел за кулисы поесть и привести себя в порядок. Никакого психологического давления я на Третьяковского не оказывал, а если его нервировали мои «непредсказуемые» поступки, то пусть обратится к психиатру.
Первую партию Король блестяще продул. Он пытался выиграть, не вводя в игру королеву. Оказывается, он боялся за ее жизнь. Это была авантюрная атака в каком-то тут же придуманном им дебюте, и ровно через час все закончилось. Довольный Третьяковский, пожимая мне руку, удивленно сказал:
— Интереснейший дебют, коллега! Его надо назвать вашим именем! Но почему на десятом ходу вы не вывели ферзя?
Почему я не вывел ферзя! Если бы я знал, что его нужно выводить.
Вторую партию Король наотрез отказался играть против своей королевы, и мне засчитали поражение. Перед третьей партией я попросил главного судью заменить фигурку белого ферзя. Король не нашел на доске своей возлюбленной и упал в обморок, а я сдался через полчаса. Тогда я попросил вернуть ферзя и отказался играть, когда выяснилось, что ФИДЕ уже продала фигурку какому-то коллекционеру-шейху с Ближнего Востока.
Вокруг творилось нечто неописуемое. Раздавались призывы закрыть матч и оставить звание чемпиона за Третьяковским. Какие-то недоросли завели моду ходить по Парижу в набедренных повязках, объявили меня то ли вождем, то ли кумиром, вытатуировали на ягодицах мой портрет, и мое лицо принимало различные выражения в зависимости от энергии вращения.
Шейх не хотел отдавать фигурку, Король не хотел играть. На Ближний Восток помчался государственный секретарь, но шейх все равно не хотел отдавать. Мне засчитали еще два поражения. При счете 0:7 я предложил шейху три миллиона — весь денежный приз, причитающийся мне после матча. Шейх согласился, но деньги потребовал вперед. Газеты перестали обвинять меня в стяжательстве, но предположили, что я не в своем уме. По просьбе Третьяковского ФИДЕ перестала засчитывать мне поражения и ожидала, чем закончатся мои переговоры с шейхом. Я не знал, где взять три миллиона. Президент страны потребовал у конгресса три миллиона на мои личные нужды, но конгресс заявил, что он — конгресс, а не благотворительное заведение. Президент потребовал три миллиона на нужды шейха, но конгресс ответил, что на этого шейха не распространяется принцип наибольшего благоприятствования.
Мы опять сели за доску. Исстрадавшийся Король устал от буйного выражения своих чувств, любовь его к королеве ушла вглубь, и он занялся шахматами. Его ущербный шахматный разум создавал удивительные позиции. За белых он очень неохотно играл королевой и предпочитал держать ее в тылу. Партии продолжались долго, с бесконечным маневрированием, и когда Третьяковский предлагал ничью, я тут же соглашался — ничьи в счет не шли. Но черными игра у Короля удавалась на славу! Каждый ход, каждое движение фигур были направлены на белого короля, которого он ревновал к королеве. Он изобретал умопомрачительные позиции, не описанные ни в каких учебниках. Седой, как лунь, Третьяковский подолгу задумывался, часто попадал в цейтнот и проигрывал. Я одержал десятую, решающую победу и выиграл матч со счетом 10:7.
Я стоял на сцене, увенчанный лавровым венком, и думал…
ВЕЛИКИЙ КРАББЕН
Залив Доброе Начало вдается в северо-западный берег острова Итуруп между мысом Кабара и мысом Большой Нос, расположенным в 10.4 мили к NNO от мыса Кабара. Берега залива высокие, за исключением низкой и песчаной северной части восточного берега.
Речка Тихая впадает в восточную часть залива в 9.3 мили к ONO от мыса Кабара. Речка Тихая мелководная и извилистая; долина ее поросла луговыми травами и кустарниками. Вода в речке имеет болотный привкус, В полную воду устье речки доступно для малых судов.
Серп Иванович Сказкин, бывший алкоголик, бывший бытовой пьяница, Серп Иванович Сказкин, бывший боцман балкера «Азов», бывший матрос портового буксира «Жук», бывший кладовщик магазина № 23, того, что в селе Бубенчиково, бывший плотник «Горремстроя» (Южно-Сахалинск), бывший конюх леспромхоза «Анива», бывший ночной вахтер крупного научно-исследовательского института, наконец, бывший интеллигент («в третьем колене!» — добавлял он сам не без гордости), а теперь единственный рабочий полевого отряда, проходящего в отчетах как Пятый Курильский, каждое утро встречал меня одними и теми же словами:
— Почты нет!
А почты и не могло быть. В принципе.
Случайное судно, разумеется, могло явиться из тумана в виду мыса Кабара, но для того, чтобы на борту этого судна оказалось письмо для Серпа Ивановича или для меня, Тимофея Лужина, младшего научного сотрудника СахКНИИ, должно было случиться слишком многое. Во-первых, кто-то должен был знать, что именно это судно и именно в это время выйдет к берегам Итурупа с тихоокеанской стороны, во-вторых, кто-то должен был знать, что именно в это время Серп Иванович Сказкин, крабом приложив ладонь ко лбу, выйдет на плоский берег залива Доброе Начало, а в-третьих, такое письмо кто-то должен был написать!
— Не умножай сущностей, — говорил великий Оккам.
И в самом деле… Кто будет писать Сказкину? Его пятнадцатилетний наследник Никисор? Вряд ли… Никисор проводил лето в пионерлагере «Восток» под Тымовским… Елена Ивановна Сказкина, ныне Елена Ивановна Глушкова? Вряд ли… Скажи ей кто: «Черкни бывшему мужу», она ответила бы, не постеснялась: «Пусть ему гидра морская пишет!» На этих именах круг близких Серпа Ивановича замыкался, что же касается меня, то на все лето я всегда обрываю какую бы то ни было переписку.
Но Серп Иванович Сказкин с реалиями обращался свободно. Каждое утро он начинал одними и теми же словами:
— Почты нет!
Произносил он эти слова отрывисто, четко, как морскую команду, и я, ничего еще не сообразив, лез рукой под раскладушку: искал спрятанный заранее сапог. Но сегодня Сказкина это не испугало, он не хихикнул, не хлопнул шумно дверью, не выскочил, торопясь, на потное от росы крылечко. Более того, после секундного значительного молчания упрямо повторил:
— Почты нет!
И добавил:
— Вставай… я что хошь сделаю!
«С таких вот вещей, — сказал я себе, — и начинается путь к поповщине…»
Не открывая глаз, слушая, как орет за окном ворона, укравшая у нас полкилограмма жиров, я упорно решал загаданную Серпом задачу. Ночь, правда, выдалась бессонная. Свирепая, мертвая духота упала на берега Доброго Начала. Речка Тихая совсем отощала, от узких ленивых струй несло болотом. Воздух над песками дрожал как над перекаленной жаровней. Бамбуки пожелтели, курились едкой пыльцой, лопухи съежились. Стены нашего дома взялись влажными тяжелыми пятнами, выцветшие обои поднялись пузырями, потом пузыри лопались, обвисали; так же тяжко обвисало небо на каменные мрачные плечи вулканов. Вторую неделю душное тяжелое пекло. Вторую неделю ни капли дождя. Вторую неделю я проводил ночные часы у окна, уставившегося на океан пустой рамой — стекла я давно выдавил. Душная тишина была брошена на остров как горячий компресс, и волны шли к берегу душные, длинные — я угадывал это по тяжелым, ленивым вздохам. Мертвая тяжкая тишина, лишь постанывала где-то корова горбатого Агафона Мальцева. Звезды, духота, лето…
— Вставай, — повторил Серп Иванович. — Я что хошь сделаю.
Наконец я разлепил веки.
Серп Иванович Сказкин — первая кепка острова, обладатель самой крупной на островах головы — стоял передо мной навытяжку, как солдат над раненым маршалом. Был он в длинных синих трусах, на босу ногу и в не снимаемом никогда тельнике. Обнаженные кривые ноги Сказкина казались еще круглее от того, что их обвивали лиловые тела вытатуированных тушью гидр. «Мы устали!» — гласили лиловые краткие надписи на каждой гидре, но, несмотря на усталость, гидры эти так и рвались вверх, под скудные одежды Серпа Ивановича.
Голова у Сказкина действительно была крупная. Думаю, сам Дионисий не отказался бы на своих кровожадных пирах плеснуть вина в чашу, сработанную из черепа Серпа Ивановича. Прищуренными, хитрыми глазами, чуть подрагивая пучками белесых ресниц, Серп Иванович смотрел мимо меня, в сырой душный угол домика. Я невольно перевел взгляд туда же, и этого мгновения Серпу Ивановичу вполне хватило: обе руки он спрятал за спину.
— Показывай, добытчик! — догадался я, — Что принес? Морская капуста?
Сказкин хмыкнул, глухо, как в раковину:
— Говядина!
«Бессонница… — окончательно решил я. — Бессонница, вот что нас доконает…»
В самом деле: на ближайшие тридцать миль, а в сторону Америки и еще дальше, не было тут ни одной коровы, не считать же говядиной белую скотину Агафона Мальцева — берег ее Агафон, не на мясо держал, молоко пил…
— А ну! — приказал я. — Что там?
И ужаснулся.
В огромной длани Серпа Ивановича, задуманной, несомненно, как совковая лопата, лежал кусок свежего, точащего кровь, мяса. Противоестественный, алый кусок, даже обрывок шкуры сохранился, будто сорвали ее с несчастного животного одним махом.
Кто мог такое сделать?
Сказкин лишь пожал плечами, покатыми, как у гуся.
— Но ведь это корова Агафона! —
— Других тут и не бывало!
— Но кто это сделал? Кто?
Серп Иванович хихикнул.
Застиранный тельник делал Сказкина похожим на большую мутную бутыль, по горло полную здравого смысла. Хихикал он, конечно, надо мной, ибо только младший научный сотрудник Тимофей Лужин (он, Серп, был в этом уверен) мог возлежать на влажном вкладыше в тот час, когда всякий порядочный человек вполне мог кое-что откусать от жизни, то есть от белой коровы Агафона Мальцева. Серпа переполняло чувство превосходства, Серп презрительно и высокомерно пожимал плечами, Серп даже снисходил: уж что там, уж с ним, со Сказкиным, не пропадешь!.. И не выдержав духоты, невнятицы, неожиданности, испуга, я, наконец, встал, добрел до умывальника, побренчал его теплым медным соском, дотянулся до влажного полотенца.
— Я однажды в Пиреях двух греков встретил, — гудел за моей спиной Сказкин. — Один виски нес, другой на тебя походил.
Я прислонился к пустой раме. «Ох, Серп! Ох, родимый!»
Слоистая полоса теплого утреннего тумана зависала над темным заливом, резко деля мир на земной, с его тяжкими пемзовыми песками, оконтуренными бесконечной щеткой бамбуков, и на небесный — с пронзительно душным небом, выцветшим от жары, как любимый не снимаемый никогда тельник Сказкина.
— Ну? — наконец спросил
Сказкин, подмигнув, бросил:
— Нашел — спрячь, отнимут!
Эта мудрость венчала философию Сказкина, но мне было не до шуток:
— Агафон… знает?
По праву удачливого добытчика Сказкин вытянул сигарету из моей пачки и укоризненно покачал большой головой:
— Да ты что, начальник! Это если бы еще одна корова пришла, а то и единственную забили!
— Кто забил?
— Ой, спешишь, начальник! — нахмурился Сказкин. — Ой, спешишь, неправильно думаешь. Ничего не знаешь, а виноватого уже угадываешь… Люди, начальник, они везде одинаковые, что на островах, что в Бубенчикове, что в Симоносеки. Сойдешь на берег, поставишь бутылочку: «Хау ду ю ду?» Любой, конечно, ответит: «Хау!» Меня, начальник, вот за что боцмана любили? Да за то, что я, начальник, и палубу вовремя выскребу, и к подвигу всегда готов…
— Сказкин, — сказал я. — Вернемся к фактам… Вот лежит мясо. Это факт… Вид у мяса странный. Это тоже факт… А принес это странное мясо ты! Факт, от которого никуда не деться… Я, Серп Иванович, за каждый твой жест в ответе, потому быстро и четко мне объясни: что случилось с коровой?
— Акт оф готт! — хладнокровно перешел Сказкин на иностранный язык. — Акт оф готт! Действие бога!
Расшифровывалась ссылка на бога так.
Поздно ночью, выпив у горбатого Агафона чаю (Агафон любил индийский, но неизменно добавлял в него китайского, низких сортов), Серп Иванович решил прогуляться. Душно, невмоготу — какой сон!.. Так и шел по пескам, меня в окне видел. Даже подумал: «Чего это начальник не по уставу живет? Отбой протрубили — гаси свечу, сливай воду!» — Топает так по бережку, по пескам, и все обо всех понимает — и о начальнике, не умеющем свечи беречь, и о звездах, такие они дикие, будто о спутниках и не слыхивали, и вообще о каждом шорохе в ночи… А вот чего корова Агафона вдали взмыкивает — этого Серп не понял. Корове, как никому, спать следует: она, дура, молоко обязана копить; так нет — ночь, а она, падла, шастает под вулканами. «Чего ищет? — подумал Сказкин. — Пойду вмажу ей по рогам, чтоб не взмыкивала!» Подобрал бамбучину и ходу! Запилил аж за речку Тихую, на луга. До этого, правда, на деревянном мостике отдохнул, потыкал бамбучиной в битых, шатающихся у берега горбуш. Так хорошо ему на мостике стало — как в детстве, как в родном Бубенчикове. И комаров нет, и от Елены Ивановны далеко.
Так Сказкин шел по пляжу, а пляж перед ним изгибался, и на очередном его плавном изгибе, когда Сказ-кину уже захотелось вернуться домой (да и корова давно замолчала), он вдруг и сразу увидел такое, что ноги сами собой приросли к пескам.
Отгоняя нахлынувший на него ужас, Сказкин минут пять бубнил мне про какой-то огромный вертлюжный гак.
Гак этот, пуда на два весом, совсем не тронутый ржавчиной, блестящий, как рыбья чешуя, валялся в песке. Помня, что хозяйственный Агафон за любую отбитую у океана вещь дает чашку немытых сухофруктов, Серп Иванович сразу решил: гак — Агафону!
И опомнился.
При чем тут, в сущности, гак? При чем тут сухофрукты, пусть и немытые… Вон ведь в воде, омываемая ленивым накатом, торчит, как белый валун, рогатая голова несчастной коровы.
«Ну не повезло медведю! — вслух подумал Серп, хотя если по справедливости, то не медведю тут не повезло, а Агафону. — Этого медведя Агафон где хочешь найдет!..»
Не сразу пришла в голову Серпа Ивановича простая мысль: медведь-муравьятник, обитающий на островах, он, этот медведь, хоть ты его зеленым овсом корми, на корову горбатого Агафона никогда не пойдет — рога у нее, что морские кортики, а нрав — в хозяина.
Страх сковал Сказкина.
Слева — океан, бездна, тьма, в бездне этой что-то огромное копошится; справа — глухие бамбуки, бездна, ужас, в бездне этой что-то свирепое пыхтит, ухает…
Бросил Сказкин бамбучину и дал деру. Кусок мяса, правда, схватил.
Серп, он свое откусает!
— Что ж она, дура, — хмыкнул я, жалея корову, — на мине, что ли, подорвалась?
— Ну ты даешь! — хрипло вскричал Серп. — Ну ты даешь! Да тут тральщики каждую банку вычесали. В лоцию чаще заглядывай. Если и есть тут опасности, то лишь не учтенные лоцией!
— Акула?
— Да где это слыхано, — возмутился Серп, — чтобы акула коров по пляжу гоняла!
— Ну что ж, — подвел я итог. — Нет тут неучтенных опасностей! Если не медведь, не мина, не акула…
Сказкин замер.
— Значит,
— Начальник!
— Хватит! Проваливай! Прямо к Агафону! Ему это все объясни! — Я глянул в окно: — Впрочем, тебе и тут повезло: вон он, Агафон, сам идет к нам…
Агафон Мальцев, единственный постоянный житель поселка, используемого рыбаками под базу, действительно был горбат. Но горб не унижал Агафона. Он, конечно, пригнул Агафона к земле, но зато утончил кисти рук — они стали хрупкие, веснушчатые, совсем женские; сгладил характер. Лицо — обветренное, морское, оно почти не знало морщин, а белесые, навыкате, глаза время от времени схватывались влажным блеском, будто он, Агафон, вспоминал что-то такое, о чем и друзьям вспоминать не след… И сейчас, выкатив влажные, нежные свои глаза, Агафон, переступив порог, сразу поставил у ног транзисторный приемник «Селга», с которым не расставался ни при каких обстоятельствах. «Мало ли что, — пояснял он. — Вот буду один, в расщелине там, в распадке, в бамбуках, и станет мне, к слову, нехорошо… Так со мной, же приемник! Я его никогда не выключаю. По шуму меня и найдут, по песенке Пугачевой!» — «Ерунда! — не верил Серп Иванович. — Ну неделя, ну две, сядут твои батареи!» — «А я их часто меняю», — настаивал Агафон.
— Коровы нет, — пожаловался с порога Мальцев. — С ночи ушла, а я за ней рыскай, будто и не хозяин.
— Да чему мы в этой жизни хозяева? — лицемерно вздохнул Сказкин. — Тьфу, и нас нет!
— Ты, Серп, вроде как с океана шел. Не встретил корову?
— Да встретил, встретил, — еще фальшивее вздохнул Серп.
А я обернулся и ткнул кулаком в сторону столика:
— Твоя?
«…на этом, — громко сказал голос из «Селги», — мы заканчиваем нашу передачу. До новой встречи в эфире!»
И смолк.
Однако не насовсем.
Где-то через минуту из темных, таинственных недр «Селги» донеслось четкое, явственно различимое икание. «Прямо как маяк-бипер», — определил позже Сказкин.
А Агафон приблизился к столу и растопыренными, как у краба, глазами уставился на мясо, добытое Серпом:
— Моя!
— Ну бери, раз твоя, — разрешил Сказкин. — И ходить, искать теперь не надо.
— Но кто ее так?
— Ну уж не знаю. Такую встретил.
Агафон ошеломленно молчал.
— Да ты не переживай, — хихикнул Серп. — Другую купишь. Подкинут транспортом. Не такую, как эта, а получше— добрее, спокойней, молочнее. Будет у порожка травку щипать, тебя ожидать с прогулок. Сам говорил: эта тебя вконец загоняла.
— Осиротили! — взвыл Агафон. — Осиротили! Сперва собаки, теперь вот корова! Что же я, должен в одиночестве жить?
— Почему же в одиночестве? — не поверил Сказкин. — Знаешь, сколько в океане живности? Ты вот поди, сядь на бережку, обязательно кто-то вынырнет!
— Мне чужого не надо, — плакался Агафон. — Мне без молока хуже, чем тебе без бормотухи. — И потребовал — Веди! Показывай — где! Я все разгадаю!
Пока мы брели по убитым пескам, Агафон, припадая на левую ногу, в гроб и в мать клял жизнь на островах, шалых собак и дурную корову. Вот были у него две дворняги, без кличек, как и корова, — и жизнь у Агафона совсем по-другому шла. Он даже в бамбук ходил без приемника — с собаками не страшно, найдут. Но однажды, перед самым нашим приходом в поселок, ушли собаки гулять и с той поры ни слуху о них, ни духу.
— И ничего от них не осталось? — не поверил Сказкин. — Ни хвостов, ни когтей?.. Это ты, Агафон, брось. Уж я о зверье все знаю. Я, Агафон, конюхом был… Просто запустил ты тут свой участок. Чертом у тебя тут пахнет.
Но пахло не чертом.
Пахло водорослями, йодом, душной сыростью.
Длинные, перфорированные ленты морской капусты путались под ногами, туманно, влажно отсвечивали плоские луны медуз, как разваренные полопавшиеся сардельки валялись в песке серые голотурии.
— Вот, Агафон… Нравится?
Песчаная отмель выглядела так, будто кто-то зло, не по-человечески резвясь, устроил тут самое настоящее побоище. Куски раздробленных белых костей, обесцвеченные обрывки мяса. Печально торчал из воды рог, прямой, как морской кортик. Вокруг белой коровьей головы суматошно возились крабы. Уже нажравшиеся сидели в стороне, огорченно разводили клешнями — вот, дескать, не лезет больше, вот, дескать, и хозяин уже объявился!
Плоскую полосу пляжа, такого плоского, что поднимись врда буквально на сантиметр и его затопило бы целиком, тяжело, мерно подпирал океан — белесый вблизи, тяжкий, голубоватый на горизонте, где воды его смыкались со столь же тяжким обезвоженным небом.
Ни души…
Лишь над далеким домиком Агафона курился тусклый дымок.
Небо, тишь, ленивый накат, душное равнодушие бамбуков.
И — океан, смирение, рогатая белая голова.
— Осиротили! — вскричал Агафон и, как кузнечик, отпрыгнул к самой кромке воды — кружевной, шипящей, мягко всасывающейся в белый песок пляжа.
Мы замерли.
Казалось, сейчас вскинется над берегом липкое щупальце, сейчас рванется оно к небу, зависнет в воздухе и одним движением вырвет из мира сироту Агафона Мальцева.
Но ничего не случилось.
Суетливо ругаясь, Агафон шугнул крабов и выловил из воды тяжелую коровью голову. Он уже простил Сказкина, он уже понял — не под силу такое Сказкину. Видимо, тут впрямь вмешалось то неясное, темное, что бывалые моряки всех стран определяют двумя словами: Акт оф готт —
Сказкин кивнул. Сказкин обрадовался. Сказкин оценил жест Агафона.
Кто-кто, а он, Сказкин, знал: далеко не все в жизни соответствует нашим возможностям и желаниям. Он, Сказкин, и в мой Пятый Курильский попал волею обстоятельств. Не дан мне шеф лаборанта (все заняты), а полевые на полагающегося мне рабочего разрешил расходовать только на островах (экономия!). Смешно! В инвалидах я не нуждался, а здоровые мужики (лето — это путина!) давно ушли в океан. Вот почему две недели я провел на острове Кунашир. Осел в Менделееве, пил чай, вытирал потное лицо полотенцем и терпеливо, как паук, следил за очередью, опоясавшей крошечное здание аэропорта. Если я мог найти рабочего, то только здесь.
Погода не баловала.
Изредка с Сахалина прорывался случайный борт, но забрать он не мог и десятой доли желающих, вот почему в обычно пустых бараках кипела сейчас жизнь — пахло чаем, рыбными шашлыками, икрой морского ежа.
Центром бивачной жизни все же оставалась очередь.
Здесь, в очереди, завязывались недолгие романы, здесь, в очереди, рушились вечные дружбы, здесь, в очереди, меняли книги на икру, икру на батарейки, батарейки на рыбу, рыбу на книги. Здесь все жили одной надеждой — попасть на материк. Потому-то ни один из тех, к кому я обращался со слезными просьбами, не был со мной добр. «Подработать деньжат! — удивлялся такой рот, рвущийся в Южно-Сахалинск или в Хабаровск. — Хочешь, я тебе оплачу эти полтора месяца, только исчезни с глаз моих!..»
Я не сердился. Я понимал каждого.
Серп Иванович возник в порту на восьмой день. Подошел к очереди коротенький человек в пыльном пиджачке, наброшенном на покатые плечи, в гигантской кепке, сбитой на стриженый затылок, и в штанах, украшенных алыми лампасами. Левый карман на пиджачке был спорот или оторван, на его месте светлел невыцветший квадрат, в который Серп Иванович время от времени привычно совал руку.
Не поздоррвавшись, не сказав анекдота, никого не заметив, не спросив, кто тут крайний (не
— Ты, организм, куда? — спросил старший.
— На материк, — отрывисто бросил Серп.
Демонстративно отвернув от Сказкина свои багровые, пухлые лица (вдруг Сказкин пьян? — таких тут не жаловали), ребята с МРС деловито хмыкнули: им нравилось вот так, на глазах
— Да тут все на материк, — миролюбиво заметил второй, помоложе. И потребовал: — А ну, организм, по-кажь ладошку!
Сказкин спрятал руку в несуществующий карман:
— Болен. Лечиться еду.
Очередь зашумела. Народ на островах отходчивый, понимающий — в сложном климате люди не ожесточаются.
— Прижало мужика…
— Не говори, глаза-то ввалились…
— Вишь, трясется. Я тоже когда-то больным был….
— А слабый! А качает! — жалели Серпа. — До бор-та-то хоть доживет? Где у него родственники?
Уловив сочувствие, Серп Иванович одним движением освободился от растерявшихся рыбаков. Из правого, существующего кармана пиджачка он вынул паспорт и деньги — вложил в окошечко кассы, как в банк. Окошечко это, правда, больше походило на бойницу — было такое узкое и глубокое, что кассиршу никто никогда не видел. Голос слышали — это точно. Глухой, сильный голос. Говорили, будто кассирша из бывших охотниц, с ножом на медведя ходила, будто лицо у нее медведем поцарапано, вот и работает за такими вот глубокими нишами.
— Справку! — донеслось из окошечка.
Серп Иванович снова полез рукой в существующий на пиджачке карман. А самые сердобольные уже передавали по цепочке:
— Если он в Ригу, у меня там приятель есть…
— Из третьего барака дед улетел, койка освободилась…
Но весь этот шум был заглушен рыком кассирши:
— Ты что мне даешь? Ты что мне даешь, а?
— Да выписывай, не мучь! — возмутилась очередь. Особенно шумели те, кто не надеялся улететь первым бортом. — Выписывай! Развела контору! Он человек, не медведь. Ясно же: организм не из крепких!
Старший рыбак перегнулся через плечо Сказкина.
— Тут по-иностранному, — сообщил он.
— По-иностранному? Значит, серьезно! Значит, скрывают! Иначе чего скрывать? Так бы и написали — тиф там или ОРЗ. У нас попусту не пугают… Чего, чего он там говорит?.. «Мозжечковый…» Это у него с головой что-то… «Тремор…» Или это с руками?..
Но старший из рыбаков уже рванул на груди тельняшку:
— Братишки! Да его болезнь на бормотухе растет!
— А-а-а, богодул… — мгновенно разочаровалась очередь. — Едет лечиться! Тоже нам — инвалид! С такой болезнью можно и по воде шагать, ако посуху. Тоже герой! Второй по величине, третий по значению!
И Сказкина, будто куклу, перекинули в хвост очереди.
…Два дня подряд южные острова были открыты для всех рейсов. Пассажиров как ветром сдуло, даже кассирша уехала в город, вот почему меня, одинокого и неприкаянного, как Вселенная, заинтересовал грай ворон, клубившихся над дренажной канавой, мечом направленной прямо к авиакассе.
Я подошел.
По дну канавы, выкидывая перед собой руки, по-пластунски полз Серп Иванович Сказкин. Пиджачка на нем не было, но лампасы на штанах еще не стерлись.
— Летишь? — спросил я сверху.
Серп, из-под кепки, кивнул.
— Лечиться?
Серп снова кивнул, удаляясь от меня со скоростью черепахи. Полз он, конечно, к кассе: прятался от уже несуществующей очереди, хотел взять внезапностью.
Целеустремленность Серпа Ивановича мне понравилась. Стараясь не осыпать его песком, я медленно шел рядом с ним вдоль канавы:
— Хочешь вылечу?
«Как?» — без слов спросил Сказкин.
— Два месяца физических работ. Два месяца вне всяких знакомых. Два месяца ни грамма в желудок. Выплаты — только по возвращении. Идет?
— Идет!
Так Сказкин попал в Пятый Курильский.
Утешая осиротевшего Агафона, Серп Иванович три долгих дня варил в кастрюльке отменный компот. «Тоже из моря?!» — намекал я на злополучную говядину. Серп Иванович отставлял в сторону кружку, значительно замечал: «Не так, чтобы совсем, но через Агафошу…» И хитро смотрел на Мальцева.
Мальцев молчал.
«Смотри, Серп! — грозил я. — Если ты сапоги на компот сменял, с тебя высчитаю!» — «Да нет! — довольно объяснял Сказкин. — Я ведь говорил, гак вертлюжный в песках нашел. Мне он ни к чему, а Агафон все собирает…»
Душный, томительный цвел над островом август.
С вечера всходила над вулканом Венера. Семь тонких ее лучиков, как мягкие плавники, нежно раскачивались в ленивых волнах залива. Глотая горячий чай, пропитанный дымной горчинкой, я откидывался спиной на столб навеса, под которым стоял кухонный стол; я отдыхал, я ощущал прекрасное чувство выполненного мной долга. Работа подходила к концу, погода к нам благоволила. «Собаки, говорю, ушли, — бухтел Агафон Мальцев. — Ушли, и как без вести!» — «Да оно так и есть: без вести, — сочувствовал Серп Иванович. — У нас, с балкера «Азов», было, медведь ушел. Его танцевать научили, за столом в переднике сиживал; чего уж, кажется, — плавай, смотри на мир! Так нет. На траверзе острова Ионы хватились — нет организма! Свободы, видите ли, захотел!» — «Я и говорю, — наглядно, как на ВДНХ, закусывая, бухтел Мальцев, — как ушли собаки, так ни слуху от них, ни духу». — «Может, плохо кормил?»— «Да нет, совсем не кормил, собака должна сама кормиться». — «Медузами?» — удивлялся Сказкин. — «Зачем медузами? Пусть мышкуют. Тут, смотри, все поляны стриженые…»
Так они вели свои нескончаемые беседы, жалели собак, гадали о их судьбе и судьбе белой коровы, а я смотрел на лучики звезды; купающейся в заливе. «Вот и еще день прошел. Смотришь, и подойдет шхуна. Смотришь, и поплывем — может, на Камчатку, может, в Корсаков».
Дорога на острове была, шагай по ней хоть прямо до Буревестника. Сперва через перешеек, сквозь сырые заросли — на охотскую сторону, потом по пемзовым пескам к черной горе Голубке, а там до Буревестника— рукой подать…
Но не могли мы воспользоваться дорогой. Лошадей не было, на плечах все не утащишь. Кроме спальников и снаряжения, скопили мы пять ящиков образцов — сваренные пемзовые туфы, вулканические пески с крохотными лапиллями, блестящие, зазубренные, как ножи, куски обсидиана, тяжкие, как мертвая простокваша, базальты.
Я гордился собранными образцами.
Я гордился — время прошло не зря.
Я гордился — есть, что сказать шефу. Ведь это шеф утверждал, что пемзовые толщи Южного Итурупа не имеют отношения к кальдере Львиная Пасть, когтистый гребень которой впивался в выжженное небо за далеким, крошечным, курящимся, как вулкан, домиком Агафона Мальцева.
Я гордился: «Ошибся шеф! Я его ошибку исправил!
Все эти пемзы выплюнула Львиная Пасть! Она, и ничто иное!»
Гордясь, я видел огнедышащий конус, прожигающий алым пламенем низкое небо, густо пропитанное электричеством. Гордясь, я видел летящие в субстратосферу глыбы, смертную пелену пепловых туч, грохот базальтов, рушащихся в освобожденные магмой полости. А потом — мертвый кратер, ободранные взрывом мощные стены. И высоко над всем этим — доисторические белые ночи, доисторические серебристые облака.
У ног горбатого Агафона привычно, как маяк-бипер, икал транзисторный приемник «Селга».
Горящий, прокаленный, тлеющий изнутри август.
Вдруг начинало дуть с гор, несло запахом сухой каменной крошки. За гребнем кальдеры грохотали невидимые камнепады. Хотелось домой, в город, туда, где есть настоящее кресло, шкафы с книгами, друзья, где шапочка пены стоит не над крутящейся на ручье воронкой, а над чашечкой кофе.
Город.
Там за день проходят перед тобой тысячи людей, там за день ты не успеваешь толком поговорить ни с одним, но там есть дом, в котором, если ты даже и не вхож в этот дом, живет человек, придающий новый и важный смысл всему, что тебя окружает, что тебя интересует.
Полный тоски, подчеркнутой икающей «Селгой», жарой, пустыми берегами, я уходил к подошве вулкана Атсонупури, в заброшенный, черный, как иероглиф, поселок. В одичавших садах рос крыжовник, его ягоды походили на выродившиеся арбузы. За садами душно, томительно пах можжевельник, синели ели Глена, пузырились кусты аралий. Оттуда, с перешейка, я видел панораму залива и далекий, почти прозрачный горб горы Голубки. Но гора Голубка напоминала не птицу. Гора Голубка напоминала тушу дохлого динозавра. С ее мрачных массивных склонов, как пряди старческих седых волос, ниспадали многометровые водопады, а внизу, под ними, крутились мутные окисленные ручьи.
Я понимал: этот мир —
Он, этот мир, был прост, строг, расчислен. В нем, в этом мире, все было точно предопределено.
Но, как вскоре выяснилось, я ошибся.
Белая корова Агафона Мальцева оказалась лишь первым звонком, ибо в тот же вечер ввалился под наш душный навес не в меру суетный Сказкин; ввалился, ткнув рукой в столб, подпирающий крышу навеса, а другой — в деревянные ящики с образцами; ввалился, потеряв кепку, потеряв душевное равновесие; ввалился, упал на скамью и шумно выдохнул:
— Привет, организмы!
Залив Львиная Пасть вдается в северо-западный берег острова Итуруп между полуостровами Клык и Челюсть. Северная оконечность полуострова Клык — мыс Клык — находится в 11.5 мили к NNO от мыса Гневный, а западная оконечность полуострова Челюсть — мыс Кабара — расположен в 3 милях к NO от мыса Клык. Входные мысы залива и его берега высокие, скалистые и обрывистые. Входные мысы приметны и окаймлены надводными и подводными скалами. На 3 кбт от мыса Кабара простирается частично осыхающий риф.
В залив ведут два входа: северо-восточный и юго-западный, разделенные островком Камень-Лев. В юго-западном входе, пролегающем между мысом Клык и островком Камень-Лев, опасностей не обнаружено; глубины в его средней части колеблются от 46.5 до 100 м. Северо-восточный вход, пролегающий между островком Камень-Лев и мысом Кабара, загроможден скалами и пользоваться им не рекомендуется.
Август пылал как стог сена.
Звезды искрами сияли по всему небу, ночами головней тлела над вулканом Луна.
Когда надоедали чай, прогулки, беседы с Агафоном и Сказкиным, когда ни работа, ни отдых не шли на ум, и время останавливалось, и не хотелось даже двигаться, я садился за карты… Нет, нет! — увлекал меня вовсе не покер, и не «дурак», как бы его там ни называли — японский, подкидной, астраханский; я аккуратно расстилал на столике протершиеся на сгибах топографические карты, придавливал их куском базальта и подолгу сравнивал знакомые линии берегов со сведениями, почерпнутыми из Лоций, хранившихся в скудной библиотечке горбатого Агафона. Были там у него разрозненные тома Шекспира, Бальзака, Гуревича и шесть полок беллетристики, списанной с судов.
Условные знаки…
Мыс Рока.
Для одних это крошечный язычок, показанный островом Охотскому морю, а для меня — белые пемзовые пески и дождь, который шел ровно две недели. Дождь не прекращался ни на секунду, он шел днем и ночью. Плавник пропитался влагой, плавник тонул в воде, плавник не хотел гореть. Раз в сутки, большего мы не выдерживали, Серп Иванович приносил с берега куски выброшенного штормом толя — на его вонючих обрывках мы кипятили чай. Масло и сахар пришлось выбросить — они впитали в себя чудовищный тошнотворный запах… Кашляя, хрипя, не смирившийся с жизнью Серп время от времени наводил разговор на выпивку, но в его словах, к счастью, тоски не было. Серп утверждал новые для него принципы. Я— гордился!
Мыс Рикорда.
Для одних это штрихи, обозначающие крутой отрог разрушенного временем вулкана Берутарубе, а для меня — вулкан, двугорбым верблюдом бредущий сквозь теплый, как парное молоко, туман, и японский, выброшенный на берег кавасаки, на палубе которого мы провели смертельно душную ночь. Палуба была наклонена к морю, спальные мешки сползали к бортику, но палуба
Я сидел над картами и передо мной в синеватой дымке тонул смазанный расстоянием безупречный пик Алаида.
Я сидел над картами и передо мной в синеватой дымке проходили воздвигнутые над океаном заостренные вершины Онекотана, а дальше — Харимкотан, похожий на разрушенный город, Чиринкотан — перевернутая, отрезанная от океана слоем тумана, отчетливая воронка, а еще дальше — базальтовые столбы крошечных островков Ширинки…
Когтистые скалы, кудрявые ивицы наката, призрачные лавовые мысы, ведущие в никуда морские террасы — человек в море всегда один, но не одинок… Плавник касатки, мертвенный дрейф медуз, пыльца бамбуков, принесенная с суши, — все это часть твоей жизни, ты дышишь в унисон океану, ты знаешь — это твое дыхание гонит волну от южных Курил до ледяных берегов Крысьего архипелага…
И еще — отметил я про себя. Нигде так не тянет к деталям, как в океане. Его бесконечность заставляет тебя найти, выделить из массы волн одну, пусть не самую мощную, зато конкретную, из великого множества всплывающих из-под кормы огней один, пусть не самый яркий, зато конкретный… В океане хочется быть точным. Тяга к точности там так же закономерна, как закономерно на пустом душном острове испытывать чувство тоски.
Детали…
И — бесконечность…
Прибрежная зона: белые пемзовые и черные титано-магнетитовые пески, узкая линия, сталкивающая две стихии, порог между двумя мирами — они волнуют меня, как женщина, которая никогда не будет моей. Завалы ламинарий, дряблые линзы медуз, разбитые остовы судов — за всем этим стоит неясная, но угадываемая тайна.
«И в самом деле, — думал я, —
Я терялся.
Я знаю: Сказкин бы меня не поддержал. Я знаю: Сказкин бы мои мысли не одобрил.
Но ведь на то он и Сказкин!
Вглядываясь в карты, идя вдоль длинных извилистых берегов, я не слышал Агафона и Сказкина… Так, отдельные слова… Он, Сказкин, видите ли, разглядел в океане рыбу!.. А кто из нас, спрашивается, не видел больших рыб?.. Тем более, глазами Сказкина!
Беседа о рыбах меня не привлекала. Лекций Льва Симоновича Берга мне хватало вот так. Я не слушал Агафона и Сказкина, я снова шел вдоль островов и уже видел перед собой кальдеру Львиная Пасть, скалистым ухватом вцепившуюся в застрявший в ее глотке Камень-Лев… Только в прибрежной зоне, которую я так люблю, чувствуется по-настоящему чудовищная масса материка, только в прибрежной зоне начинаешь по-настоящему понимать, что как ни призрачны, как ни прозрачны подернутые голубой дымкой, уходящие за горизонт мысы, кулисами выдвинутые друг из-за друга, их чудовищный вес лежит на тебе самом…
— Выключи! — крикнул Серп, пиная ногой икающую «Селгу».
— Правды боишься! — возразил Агафон. — Не мог ты видеть такую большую рыбу!
Запретив себе отвлекаться, я всматривался во встающие перед глазами скалы, отсвечивающие глянцевым пустынным загаром; я видел розы разломов, длинные дождевые тени над черным песком, ледниковые мельницы, предгорные шельфы, плоские, как ведро, столовые горы; я видел вересковые пустоши и гигантские бесформенные ирисы на плече вулкана Чирип…
Кто упрекал язык науки в сухости?
— Пить надо меньше! — ревниво прозвучал над вересковыми пустошами голос Агафона Мальцева.
— Начальник! — крикнул мне Серп. — Ты слышишь его, начальник?
— Ему тебя слушать не надо, — ревниво бухтел Агафон Мальцев. Он всегда относился к начальству с уважением. Он не мог потерпеть такого амикошонского отношения к начальству: — Ему тебя слушать не надо, Серп. Ему это ни к чему. Он — начальник!
Усилием воли я выгонял из сознания мешающие мне голоса, но нервный фальцет Серпа Ивановича, его взвинченная активность звенели над миром как механическая пила. Голос Серпа Ивановича срывал меня с плоскогорий, голос Серпа Ивановича бросал меня в будни. «Я не козел! — слышал я. — Я на привязи никогда не сидел. Я в неволе не размножался. Я на балкере «Азов» сто стран посетил. Я с австралийцами пьянствовал! И уж океан,
Но немножко Серп привирал, хотя в пять лет ему уже давали за характер все десять. А с океаном, точнее с первым и весьма далеким о нем представлением, а еще точнее, с первыми и весьма далекими его представителями Серп впервые столкнулся сразу после школы, когда из родного Бубенчикова его, вместе с другими призывниками, доставили на грузовой машине прямо в районный центр.
Гигантский полотняный купол, парусом запрудивший площадь, поразил Серпа. И совсем уж доконал его алый транспарант с белыми буквами.
Это было как перст судьбы.
С младенческих лет, подогреваемый рассказами деда Евсина, служившего почти две недели на минном тральщике и списанного с флота за профнепригодность, юный Сказкин грезил о море.
Море, считал Серп, окружено дикими камышами, как Нюшкины болота, что начинаются сразу за Бубенчиковым. В море, считал Серп, впадают разные реки, и каждая из них раз в десять шире и глубже речки Панькиной, другими словами — Запрудухи, которую Серп в те годы уже осмеливался переходить вброд. А в камышах вокруг моря, считал Серп, живут не кряквы и кулики, а несказанные и жестокие существа, как то: русалки, морские змеи, драконы, киты и спруты. Вот почему, ни секунды не колеблясь, Серп последние свои деньги извел на билет.
На арене, увидел он, стоял гигантский стеклянный аквариум. В аквариуме, хорошо различимые, призывно изгибаясь, шли в приповерхностном танце самые настоящие русалки, совсем с виду как бубенчиковские девки. но с хвостами вместо ног и с яркими ленточками вместо лифчиков. Последнее Серпа смутило, он поднял взор горе…
Там, вверху, впрочем, тоже было небезынтересно.
Там, вверху, под самый купол уезжал в железной клетке, прутья которой были обмотаны паклей, обильно вымоченной в бензине, веселый клоун в дурацких, как у Серпа, штанах. И конечно, этот умный клоун решил закурить — вытащил из кармана кисет, кремень и стальное, большое, как кепка Серпа, огниво. Серп, не раз бывавший в МТС, той, что обслуживала родное Бубенчиково, хорошо знал свойства горючих веществ, а потому он робко оглянулся на соседа, на дородного седого мужчину в светлом коверкотовом костюме. Сосед добродушно улыбнулся, дал Серпу конфету и даже полуобнял за плечи: дескать, не тушуйся, сморчок, тут дело знают!.. И в этот момент клетка вспыхнула! Клоун с криком бросился к дверце, а дородный сосед Серпа, задыхаясь от смеха, объяснил: «Ишь, он к русалкам хочет!..»
Серп тоже засмеялся, но ему было страшно.
Серп отчетливо видел: дверцу заело, клоун хочет теперь не просто к русалкам, а просто —
Утверждая себя, Серп продолжал смеяться и тогда, когда все в зале умолкли. Заело не только дверцу, заело и трос, на котором висела клетка. Теперь смех Серпа звучал неуместно и дородный его сосед, завернув рукав коверкотового костюма, не поворачиваясь, пухлой ладонью заткнул Серпу рот. Счастливо оказавшийся на сцене пожарник с маху ударил топором по тросу. Объятая огнем клетка рухнула в бассейн. Русалок выплеснуло прямо в зал. Одна упала рядом с дородным соседом Серпа и Серп успел разглядеть, что хвост у нее пристежной…
Убедившись, что утонувшего, не поддавшегося огню клоуна откачали, зал взревел. Но Серп уже не смеялся. Серп вдруг понял, на что намекала ему судьба. Кому написано на роду утонуть, тот не сгорит… Серп отчетливо увидел — он, Серп Сказкин, уйдет в море! Пусть горят корабли, пусть взрываются толстые танкеры, пусть настоящие сирены заманивают его в туман, он, внявший голосу судьбы, Серп Сказкин, будущий боцман балкера «Азов», будущий матрос портового буксира «Жук», будущий плотник «Горремстроя» (Южно-Сахалинск), будущий конюх леспромхоза «Анива», он — Серп Сказкин — должен отстаивать свои собачьи вахты и следить день изо дня медлительное течение низких, никому, кроме него, неведомых берегов…
— Рыба! — орал Сказкин. — У меня, Агафон, глаза, как перископы! Я в любом бассейне кабак отыщу! Я эту рыбу как тебя видел! В гробу и в полукабельтове! Три горба, шея как гармошка, понял?
— А фонтанчики? — хитро щурился Агафон.
— Никаких фонтанчиков, это тебе не цирк! А вот
— Это, Серп, болезнь тебя гложет!
— Вышла моя болезнь! — беленился Сказкин. — Вся вышла! С потом моим трудовым вышла!
— Ну тогда осложнения, — мягко настаивал Агафон. — Болезнь, видишь, вышла, а осложнения налицо!
— Осложнения?! — окончательно взрывался Серп. — А корову,
Не желая вмешиваться в бессмысленный спор, я ушел на берег залива.
Над темной громадой Атсонупури завис серебряный хвост совсем небольшой Медведицы. В молчании, в легкой дымке, в туманящихся, плавящихся берегах впрямь мнилось нечто надмирное… Вдали, там, где туман касался воды, тяжко что-то плеснуло, пошла рябь… Касатка?.. Дельфин?.. На секунду я увидел смутные очертания плавников… Один… Два… Три… Их действительно можно было принять за горбы большой рыбы. Усмехнувшись, я согнал с себя оцепенение:
Узкая дорога маняще звала в дюны.
Странно стоять на дороге, странно знать, что эта дорога, в сущности, никуда не ведет, что по этой дороге никогда не проходил самый завалящий грузовичок, даже газогенераторный, тот, что так коптил мое детство…
Я перевел взгляд на океан.
Что нам дорога!.. Обойдемся… Нас ждет океан… Только судном мы уйдем к Сахалину… Неделя, две — неважно сколько, судно придет!.. А что Серп разошелся, а что он бухтит на Агафона — это чепуха! Прогуляемся завтра на плечо кальдеры! Пусть подышит!
Серп, правда, бесился, бухтел, схватывался с Агафоном.
Готовя кашу, он вывалил в двухлитровую кастрюлю чуть ли не килограмм рису. «По ошибке, начальник!» — Пришлось звать на ошибку Агафона. Он два дня питал нас только нашей собственной кашей; сам доваривал, сам, правда, и с нами ел.
— Не за просто так! — мрачно возражал Сказкин. — Тащи сухофрукты, тебе одному с ними за год не справиться.
— Я справлюсь! — неприятно обижался Мальцев, весь день трудившийся над доставкой в поселок большого вертлюжного гака. — Это ты мне,
— Тоже мне потери! — хмыкнул зарвавшийся Сказкин. — Дурная коровенка, дурные собаки!
— Эх, Серп, — вздохнул Агафон. — Меня жизнь по собакам бьет, а вот тебе везде
— Это ты мне —
«Король я, мамка. Чисто король!» — Берусь за вазу, а она не снимается. И мамка пробовала, и продавщицы, Не снимается. Продавщицы ругаться стали. — «Вы мальчику уши порвете, — говорят. — Вы лучше эту вазу оплатите, тогда мы ее разобьем и мальчика вам вернем, сразу освободится!» — «Он не в трудлаге, — говорит мамка, — за эти деньги я вам головы побью!» — А мне кричит: «Снимай!» — «Платите сначала, — говорят продавщицы, — тогда можете вазу прямо тут бить. Испугался ведь мальчик!» — «Ну уж нет, — ведет свое мамка. — Я, конечно, заплатить могу, но удовольствия вам не доставлю. Дома сниму, с ушами и с мылом!» — Тут я обрадовался: Это ведь в автобусе ехать, почти три часа. — «Я король!» — говорю мамке. А она совсем обиделась: «Не король ты у меня, Серп. Не король ты у меня, а сволочь!»
— Завтра, — сказал я Серпу Ивановичу, — заглянем в Львиную Пасть.
— О господи! — задохнулся Серп. — Этого еще не хватало. Да где это, начальник, ты льва отыщешь?
Я ткнул в далекий душный гребень кальдеры:
— Видишь?
— А что ты там потерял, начальник? Это же в гору лезть!
— Дело! — сказал я коротко.
А горбатый Агафон вздохнул завистливо:
— Пруха! Я, Серп, считай, полжизни под этой горой провел, а ведь умру и не узнаю, что там за ней такое?
— «Пруха!» — презрительно оборвал его Сказкин, и я вдруг посочувствовал Сказкину.
В самом деле, будь у него другой характер, и в президиуме собрания он бы посидел, и, возможно, плавал бы до сих пор по всем морям мира, не сидел на пустом острове. Да так уж случилось: когда после почти годичного плавания явился Сказкин в родное Бубенчиково, Елена Ивановна Глушкова, бывшая Сказкина, рассудила так: «Ты, Серп, дальше плыви. А я, Серп, причалила. К нашему милиционеру!»
Милиционера Серп Иванович трогать не стал, но пуховики, накопленные на его, Сказкина, валютные знаки, шелковые подушки, вывезенные им, Сказкиным, из далекого Сингапура, сам, самолично, распылил мощным бельгийским пылесосом, а пылесос посек бразильским мачете.
Хорошего мало: по ходатайству милиционера визу Серпу закрыли. Вот тогда, прихватив с собой сынишку Никисора, Серп и прибыл на восток. Работы тут хватит, и океан рядом — вкатывается прямо в переулки…
Свободу узникам Гименея!
Душная ночь.
Душное утро.
Гигантские, в рост человека, душные лопухи. Душное белое небо, как ссохшийся рыбий пузырь.
На шлаковых откосах мы еще могли утирать лбы, но в кедровнике и этого преимущества лишились — тугие стебли капканами схватывали то одну ногу, то другую.
— Ничего, — подбадривал я Сказкина. — Пару часов туда, пару обратно, вот к пяти и вернемся.
— Как же! — не верил Серп. — Мы еще и к вулкану не подошли, по бережку шлепаем.
— Тушенку взял? — отвлекал я Сказкина.
— Зачем? — удивился он. — Сам говоришь, к пяти вернемся.
— А фал капроновый?
— Фал?.. — Серп осекся на полуслове, оступился, чуть не упал. Придержав его за плечо, я присвистнул.
Вверх по растрескавшимся, грозившим покатиться в океан глыбам, в диком испуге мчался серый медведь-муравьятник. Перед тем как исчезнуть в душных бамбуках, он на мгновение приостановился и близоруко подмигнул нам крошечными глазами.
— Его испугался, что ли? — спросил я Серпа.
— Начальник!.. Да ты не туда!.. Не туда смотри!
Ругнувшись, я обернулся к воде.
Среди камней, злобно вспарывающих набегавшие на берег валы, на растревоженной, взрытой гальке здесь и там валялись останки порванного на куски сивуча. Судя по белесым шрамам, украшавшим когда-то зверя, это был не какой-то там сосунок; это был нормальный, видавший виды секач, с которым, как и с коровой Агафона, медведь-муравьятник связываться никогда не будет.
— Начальник! — шепотом позвал Серп.
Я бросил рюкзак на камни и зачем-то поддернул брюки.
— Не ходи к воде! Слышь, начальник! — заклинал Серп.
— Почему, черт возьми!
Но сделав два шага, я остановился. С мощной глыбы, нависающей над резко уходящим вниз дном, всмотрелся в медленную воду… Мутноватые пленки, солнечные блики, смутный лес водорослей, как инеем покрытых бесчисленными белесыми пузырьками… И что-то огромное… бурое…
Я задохнулся.
Что-то медленно колеблющееся… пытающееся всплыть…
«Нет! Не живое!» — вздохнул я облегченно. Затонувшая давно шхуна. Обросла водорослями, палуба как лужайка, вон из люка всплыла горбуша…
— Начальник! — молил Серп. — Вернись! Я же не смогу тебе помочь! Я — слабый!
От его шепота, от кружащих голову бездн, от смутных бликов, отсветов, отражений дикий холодок тронул мне спину, уколол корни волос…
Пусто. Душно. Тревожно.
Ободранные короткие пинии торчали над нами как вымахавшие под небо кусты укропа.
— Начальник, слышь! Уйди от воды!
…Вверх не вниз, сердце не выскочит.
Отдышались мы на плече кальдеры, Ловили запаленными ртами воздух, старались не глядеть друг на друга. Чего, правда, испугались?
Но ведь —
Отдышались.
Сказкин даже заметил небрежно:
— Во вид, да? Картинка! Я за такой вид сорвал бы с Агафона не кастрюльку, а мешок сухофруктов!
Сейчас он был прав.
Глубоко дыша, я всматривался в открывшуюся перед нами панораму.
Правильной круглой формы, как выжженный автогеном, лежал перед нами колоссальный цирк, заполненный столь прозрачной водой, что мы угадали ее только по белой кайме наката, да по темной, проецирующейся в глубину тени плывущего одиноко бревна.
Замерев, забыв о закушенной в зубах папиросе, Серп Иванович сунул зажженную спичку обратно в коробок. Через секунду коробок взорвался. Сказкин отчаянно дернулся, отскочил от провала; коробок, оставив дымный след, исчез под карнизом. Ни я, ни Серп, мы не подошли к краю проследить его путь в кальдеру — пугали трещины, молниями побившие скальные глыбы.
— Во! — восхитился Сказкин. — Живешь и думаешь; все познал, все увидел. И вдруг — такое!
Гигантские клешни мысов почти смыкались на Камне-Льве, торчащем в узком проливе, соединяющем кальдеру с океаном, Островок, правда, походил на гривастого льва. Это сходство так потрясло Серпа, что он ругнулся:
— Черт!., Вот к пяти придем, скажу Агафоше:
Он успокоился, сел в траву, перемотал портянки. Покатые его плечи быстро двигались — слабые зачатки будущих крыльев. К Львиной Пасти он сидел спиной. К Львиной Пасти он уже привык. Львиная Пасть его больше не интересовала. Он высматривал вдали домик Мальцева:
— Сидит, гад, чаи гоняет, а на его острове зверье давят, зверье рвут! Причем всех подряд! Непорядок! — Он взглянул на меня. — У нас, к примеру, в Бубенчикове кот жил: шерсть стопроцентная, драчлив, как три пьяных грека. Но и он не так — птичку возьмет, мышку возьмет, кошечку погоняет. Но вот корову не брал!
— Серп Иваныч, — прервал я его. — Зрение у тебя телескопическое, сам говорил. Отличись! Вон, смотри, на бережку, под скалами… Или кажется?
—
Но не рыба это была. Нет на свете рыбы величиной с кита… Змея?.. Но кто встречал змею таких размеров?
— Хорош! — в голосе Сказкина сквозила настоящая радость. Двести метров вниз, да три километра плаву — такая дистанция Серпа устраивала. — Хорош! Нажрался сивучинки и спит. Небось ему чебуреки снятся.
Почему именно чебуреки, Сказкин не пояснил. Но пропавшие собаки Мальцева, его несчастная белая корова, наконец, неудачливый сивуч — все это сразу обрело систему.
Сказкин бухтел:
— Слышь, начальник, в нем все метров двадцать! Вот бы галстуков из него нарезать. На весь поселок хватило бы, и в Бубенчиково послал. А представляешь, какая печень?
— При чем тут печень?
— Витамины! Он же жрет разнообразную пищу! — Серп смело сплюнул под ноги и предложил: — Давай застрелим!
— С чего вдруг?
— Сам видишь:
— Да? — не понимал я волнений Серпа.
— Взгляни, тяжелый, а на камнях лежит. Знаешь, как камни в тело врезаются?
— Почему ты говоришь —
— А как надо? — удивился Серп. — Это же гад! Морской, но гад! У нас на балкере «Азов» такого вот в Атлантике наш старпом встретил. Чуть заикой не стал, при весе-то в сто десять!
— Гад столько весил?
— Старпом! — обиделся Сказкин. — Ты бы вот встретил такого, сразу бы вес сбросил!
— А я уже встретил. Вон он на бережку лежит.
— Ха! — сказал Сказкин. — Ты ему еще в пасть загляни!
— Ив пасть заглянем, — пообещал я.
— Это как? Попросим его на обрыв влезть?
— Не полезет, — возразил я. — Сами спустимся.
— Упаси бог! — Сказкин отступил от обрыва. — Мы не сивучи. Мы жить хотим.
— Это да, Серп Иванович, но спускаться нам надо.
— Да ты что, начальник? Он что — твой?
—
— Наш? — удивился Сказкин. — Это значит, и мой тоже?.. Тогда пусть гуляет, мне-то он ни к чему. И вообще, как знать… Может, он из нейтралки? Может, он из чужих вод приперся!
Я не ответил.
Я всматривался.
Далекое змееподобное существо все так же неподвижно лежало на каменистой полоске, окаймляющей внутреннюю бухту. Я подполз к самому краю обрыва, но сиреневая дымка мешала — размывала очертания, слепила, не давала возможности видеть точно. Вроде бы шея длинная… Вроде бы ласты… Или не ласты?.. Нет, похоже — ласты… А вот горбов, о которых нам Сказкин уши с Мальцевым прожужжал, я не видел, хотя средняя часть чудища была непомерно вздута… Обожрался сивучинки?.. И чего лежит… Шевельнулся бы, в движении все понятней.
— Сдох! — твердо объявил Серп. — Нельзя враз жрать говядину и сивуча…
— Почему? — спросил я, оценивая высоту стен, круто падающих в кальдеру.
— А потому, что земное — земным!
— Ты вот земной, а икру, чилимов, кальмаров лопаешь.
— Ну! — презрительно хмыкнул Серп. — Я —
— Сейчас проверим.
— То, что я человек? — обиделся Серп.
— Да нет… Я об этом змее… Пройдем по гребню, не теряя высоты, до мыса Кабара. Там обрывы метров пятнадцать, не больше. Где там у тебя фал?
Серп Иванович отошел в сторону:
— Я не пожарник. Я подписки не давал в ад лазить.
— Ладно, — сдался я. — Один полезу.
— А обратно?.. Обратно как?
— На месте решим.
Я вскинул рюкзак на спину.
— Да дохлый он, — канючил Серп, шурша сухим шлаком. — Что ты с него иметь будешь? За такого даже Агафон сухофруктов не даст, а вот болезнь дурную схлопочешь!
Сказкин умолк только на мысе Кабара.
Мыс падал в залив почти отвесно, но высота его, действительно, не многим превышала десяток метров. Прямо перед нами, за узким проливом торчал Камень-Лев. Длинная скала, белая, выбеленная' птичьим пометом, скрывала видимость.
— Подымись, — попросил я Сказкина. — Что там этот гад делает?
— Да ну его, — уперся Серп. — Спит!
Фал, захлестнутый за мощные корни кедровника, полетел вниз. Я удивился: конец фала завис примерно в метре от берега.
— Не может быть. Я выписывал двадцать метров!
— Всяко бывает… — туманно заметил Серп.
— Да?
Сказкин не ответил.
Сказкин вдруг заинтересовался вопящими чайками, отошел в сторону — так слышнее…
— Может, этот наш фал усох, а, Сказкин?
— Нормально! — сплюнул Серп Иванович. — По такой жаре чего не бывает. Ты вон подумай, Агафон вроде как в глуши живет, а пятнадцать пар обуви держит: одна для туалета, вторая для прогулок, третья…
— Ты не перечисляй! — сгреб я Сказкина за грудки. — Фал Агафону отдал? За компот?
— Какой компот? — отбивался Сказкин. — Гречку-то, гречку кто ел? Кто уминал гречку?
— Гречку, черт подери! — шипел я. — Я тебе покажу гречку! Ты у меня этот фал до старости будешь помнить!
— Не для себя, начальник! Не для себя!
— Ладно, — отпустил я его. — Живи, организм, живи, порождение эволюции. Вернусь, поговорим…
Проверил прочность фала, погрозил кулаком:
— Не вздумай смыться, как тот медведь. На краю света достану.
Не будь узлов, навязанных на каждом метре фала, я напрочь бы сжег ладони. Но фал пружинил, держал; перед лицом маячила темная базальтовая стена, вспыхивали и гасли вкрапленные в породу чернильные кристаллики плагиоклазов; далеко вверху, над срезом каменного козырька, маячило лицо Сказкина в кепке, закрывающей полнеба.
— А говорил, к пяти вернемся, — заметил он, когда я завис метрах в семи от круглых береговых валунов.
— И есть хочется, — укорил он, когда я уже определил для себя валун-опору.
— Полундра! — завопил он, когда я коснулся ногами земли.
— Что, теперь и пить захотелось?
Сапог скользнул по влажной глыбе. Оступившись, я выпустил из руки фал. Меня потащило вниз, к воде, к сырому галечнику, развернуло лицом к бухте…
И я увидел.
Из пронзительных, низко стоящих, как в неполном стакане, вод, сквозь их призрачные пласты, искривленные преломлением, прямо на меня восходило из океанских глубин нечто чудовищное, жирно, антрацитно поблескивающее.
Ухватиться за фал я просто не успевал. А если бы и успел, дела это не меняло — чудовищная пасть на гибкой змеиной шее запросто сняла бы меня и с трехметровой высоты…
Вскрикнув, отбрасывая сапогами сырую гальку, я бросился бежать в глубь кальдеры, туда, где вода и камни были одинаково золотисты от невысокого уже солнца.
Островок Камень-Лев высотой 162.4 м находится в 1 миле к W от мыса Кабара. Издали он напоминает фигуру лежащего льва. Берега островка очень крутые. На южной оконечности островка имеется остроконечная скала. В проходе между островком Камень-Лев и мысом Кабара лежит группа скал, простирающаяся от островка к мысу на 6 кбт. Самая высокая из скал высотой 6 м приметна белой вершиной. В проходе между этой скалой и мысом Кабара глубина 27 м.
Успех не доказывают.
Успех, он всегда успех.
Скрывают, как правило, неудачи. А удачи… Удачи, они всегда налицо!
Походил ли я на человека, которому здорово повезло, на
Великий Морской Змей, воспетый авантюристами, поэтами, моряками!.. Его называли Краббеном. Его называли Горвеном. Он был известен как Кракен и Анкетроль. Его наделяли пилообразным спинным гребнем, такой гребень легко дробил шпангоуты самого надежного корабля; мощным хвостом, такой хвост одним ударом перешибал самую мощную мачту; огромной пастью, в такую пасть запросто входил самый тучный кок любого флота; наконец, злобным гипнотическим взглядом, такой взгляд низводил в ничтожество волю самого крепкого экипажа…
С океана на океан, обгоняя морзянку возбужденных маркони, несутся слухи о Краббене.
Сегодня он в пене и в брызгах восстает, как черный левиафан, из пучин Тихого, завтра его горбы мелькают в Атлантике…
Однако не каждому дается увидеть Краббена, не каждому он является на глаза. Основные его фавориты— священники, рыбаки, морские офицеры, случайные пассажирки; реже всего он всплывает под взглядами атеистов и океанографов.
Он страшен, он мстителен — Морской Змей.
Вспомним Лаокоона.
Этот жрец Аполлона оказался единственным троянцем, не поверившим в уход греков. «В деревянном коне, — утверждал он, — находятся чужие воины!..»
«И чудо свершилось, — писал Вергилий. — В море показались два чудовищных Змея. Быстро двигались они к берегу и тела их вздымали перед собой крупные волны. Высоко были подняты их головы, украшенные кровавыми гребнями, а в огромных глазах светилось алое пламя…» Эти-то гиганты, выбравшись на сушу, и задушили Лаокоона, а вместе с ним ни в чем не повинных его сыновей.
Легенда?
Быть может…
Но сотни людей утверждают: он существует, Морской Змей! Мы его видели!
К сожалению, в то, что увидено многими, верят совсем немногие. Когда в июле 1887 года моряки со шхуны «Авеланж» столкнулись в заливе Алонг с двумя морскими красавцами, каждый из которых оказался в длину почти двадцать метров, морякам попросту не поверили, Массовая галлюцинация! Однако в следующем году в том же самом заливе моряки «Авеланжа» лишь выстрелами из своего единственного орудия смогли отогнать от шхуны столь агрессивные порождения «массовой галлюцинации». Наученный горьким опытом, капитан «Авеланжа» разумно решил, что лучшим доказательством существования Морского Змея может послужить лишь сам Змей. К сожалению, теперь неблагодарными оказались именно Змеи — они не дались экипажу «Авеланжа» и выиграли навязанный им бой.
В 1905 году у берегов Бразилии горбатую спину Краббена видели известные зоологи Э. Мийд-Уолдо и Майкл Никколс. Некоторое время Змей плыл рядом с судном, позволив зарисовать себя. Но рисунок, к сожалению, не является документом. И что бы там ни пытались утверждать такие большие ученые, как датский гидробиолог Антон Бруун или доктор Дж. Смит, первооткрыватель считавшейся давно вымершей кистеперой рыбы латимерии, жизнь Морского Змея активнее протекает пока в области морского фольклора, чем науки.
Не меняют дело и вполне достоверные случаи.
В 1965 году некто Робер ле Серек, француз, высадился с друзьями на крошечном необитаемом островке Уицсанди (северо-восточное побережье Австралии). После трехдневной бури, которая собственно и загнала друзей на остров, Робер ле Серек обнаружил невдалеке от берега на небольшой глубине весьма удивившее его животное. Голова его была огромна — в длину метра два, не меньше; тело покрыто черной кожей, изборожденной многочисленными складками; на широкой мощной спине зияла открытая рана… Выглядел Краббен мертвым, но когда французы приблизились, внушительных размеров пасть резко раскрылась. Оставив попытки прикоснуться к чудовищу, Робер ле Серек сделал несколько весьма удачных фотографий; эти фотографии вызвали в научном мире настоящую сенсацию.
Легенды, рисунки, фотографии…
Но кто он — великий Морской Змей, великий Горвен, великий Анкетроль, великий Краббен?
Далеко не каждый свидетель, даже весьма удачливый, умеет и может рассказать о Краббене. Например, счастливчик Гарвей со шхуны «Зенит»… Эта шхуна буквально столкнулась с Морским Змеем. Друзья Гарвея видели, как моряка выбросило за борт, прямо на чудовищную спину дремлющего в воде Краббена. Длину его моряки определяли потом не менее, чем в двадцать пять метров, и некоторое время счастливчик Гарвей сидел на спине чудовища, торжествующе восклицая: «Я поймал его! Я поймал его!»
К сожалению, Краббен проснулся…
Первое описание Краббена (дал его в прошлом столетии шведский архиепископ Олаф Магнус) звучало так: «Змей этот долог, толст как четыре быка, и весь снизу доверху покрыт блистающей чешуей.» Скромное описание, после которого, как спохватившись, свидетели и знатоки начали активно наделять Краббена клыками, шипами, когтями, гребнями… Когда, как-то за чаем, я взялся пересказывать все это Агафону и Сказкину, они поддержали: «Точно, как в букваре!» — Не желая наносить вред научным представлениям, я призвал Агафона и Сказкина к порядку. «Природа, — сказал я, — в общем-то, справедлива. Изобретенное ею оружие она старается раскидывать по разным видам. Одному достаются когти, другому клыки, третьему — рога…»
Третьим за столом сидел Сказкин.
Он страшно обиделся.
Но это было позже.
А в тот день, точнее ночью, ибо пришел я в себя по-настоящему только ночью, я сидел в узкой глубокой пещере и дрожал от возбуждения и свежего ветерка, налетающего с бухты.
Умножая знания, умножаешь печали.
К сожалению, мы всегда слишком поздно осознаем правоту великих и простых истин.
Я замерз. Меня трясло от возбуждения.
Мне хотелось наверх, на гребень кальдеры, в поселок, к людям.
И еще мне хотелось…
Точнее: еще мне не хотелось…
Мне чертовски не хотелось повторить триумф счастливчика Гарвея!
В тот момент, когда Краббен, туго оплетенный пенными струями и водорослями, восстал из глубин, я уже мчался по узкой полоске берега в глубь кальдеры. Рушились под ногами камни, летел из-под ног серый песок; я не останавливался, я слышал за собой Краббена.
А Краббен не торопился.
Краббен оказался расчетлив.
Краббен (позже мне об этом рассказал Серп) очень точно определил ту точку, в которой я должен был оказаться минут через пять, и двигался, собственно, не за мной, а именно к этой, вычисленной им, точке. Вот почему пещера, столь счастливо замеченная мною, столь бурно Краббена разочаровала.
А я выглянул из пещеры только через час.
Начинало темнеть. Краббен исчез. Пусто…
Смутно вспыхивали в потревоженной глубине фосфоресцирующие медузы. Вода была так прозрачна, что медузы казались звездами, медленно дрейфующими в пространстве. Там же, в этом неопределимом пространстве, раскачивалось отражение Луны. Как костер!
Но костер, притом настоящий, должен был, конечно, пылать сейчас на гребне кальдеры; но там костра не было — Сказкин не захотел поддержать попавшего в беду человека.
Львиная Пасть простиралась так широко, что лунного света на нее не хватало. Я видел часть заваленного камнями берега, теряющиеся в полумгле черные стены; Краббен (я чувствовал это) таился здесь, в кальдере…
«Сказкин! Сказкин!» — с горечью повторял я.
Окажись фал длинней, не позарься Сказкин на гречневую крупу Агафона, я сидел бы сейчас за столом, писал отчет обо всем виденном.
Но фал оказался коротким, пещеру заблокировал Краббен, а Сказкин… Сказкин исчез…
«Сказкин! Сказкин!» — с горечью повторял я.
Сказкину я мог простить все — мелкие хищения, неверие в прогресс и науку, великодержавность и гегемонизм по отношению к Агафону; я мог простить Сказкину даже испуг… Но прыгать по гребню, глядя, как его начальника гонит по галечнику неизвестное чудище, прыгать по гребню и с наслаждением вопить, как на стадионе: «Поддай, начальник! Поддай! Шайбу!..» — этого я Сказкину простить не мог.
А ведь Сказкин и вопил, и свистел! А ведь Сказкин после всего этого смылся, даже не подумав разжечь наверху костер. Не для тепла, конечно, не для света… Для утешения.
Ушел, сбежал, спрятался Серп Иванович.
Остались — ночь, Луна, жуткое ощущение Краббена.
…Из призрачных глубин, мерцающих, как экран дисплея, поднялась, зависла в ничем непристойно белая, как кислое молоко, медуза… Хлопнула хвостом крупная рыба… Пошла по воде рябь…
Краббен, видимо, умел ждать.
«Не трогай в темноте того, что незнакомо…» — вспомнил я старинные стихи…
Печальный амфитеатр кальдеры поражал соразмерностью выступов и трещин. Вон гидра, сжавшаяся перед броском, вон черный монах в низко опущенном на лицо капюшоне, вон фривольная русалка, раздвигающая руками водоросли…
«Сюда бы Ефима Щукина», — невольно подумал я.
Ефима Щукина! — единственного скульптора, когда-либо работавшего на островах.
Все островитяне знают его гипсовых волейболисток, выставленных на каждом стадионе, все островитяне изучили дерзкий, лаконичный стиль своего скульптора — плоские груди, руки-лопаты, мужские поджарые бедра… Но это неудивительно: ведь лепил Ефим своих волейболисток с мужчин. Позволит ли боцман Ершов, чтобы его жена позировала бородатому здоровяку? Позволит ли бурмастер Прокопов, чтобы его дочка раздевалась перед тем же здоровяком? И разве мастер Шибанов не побил свою Виолетту только за то, что она заметила: «А я бы у него получилась!»?
Так Щукин остался без натурщиц, лепил с мужиков, и мужики страдания Щукина понимали — кто пузырек нес, кто икру-пятиминутку. Не от того ли у волейболисток Щукина всегда пряталось в лице нечто похмельное?
«Интересно, — подумал я. — А кто позировал
Ответа я не знал, но понимал: не с Краббена.
Ночь длилась медленно — в лунной тишине, в лунной тревоге.
Иногда я задремывал, но сны и шорохи тотчас меня будили. Я низко свешивался с карниза пещеры, всматривался: не явился ли из тьмы Краббен? Не блеснула ли в лунном свете его антрацитовая спина?
Нет…
Пусто…
Так пусто и тихо было вокруг, что я начинал сомневаться: да полно! был ли Краббен! не родился ли я в этой пещере!
Причудливые мысли теснились в голове.
Вспоминал: в лаборатории, за тысячу миль от кальдеры Львиная Пасть, лежат под деловыми бумагами в ящиках моего стола старые письма, никому, кроме меня, не предназначенные. А ведь если счастливчиком окажется Краббен, письма эти непременно извлекут на свет…
Неожиданно вторгался в сны Сказкин.
«Представляешь, начальник! — шумел он. — Я, больной в стельку, лежу болею, а ты Краббена ждешь! Сколько можно?»
Просыпаясь, избавляясь от непрошеных видений и снов, от одной паршивой мыслишки избавиться я никак не мог.
Вот какая это была мыслишка.
Серп Иванович держался уже два месяца. Организм у него очистился от бормотухи капитально. Но ведь хорошо известно, как долго может прятаться в потемках подсознания этакая мыслишечка, притворяющаяся убогой и хилой, но разрастающаяся до ядерного облака при первом же благоприятном обстоятельстве…
Увидев — начальник влез в пещеру, а значит, Краббен его не съест, увидев — начальника Краббен вряд ли в ближайшее время выпустит из пещеры — и оценив все это, не мог что ли Серп Иванович толкнуть все мое экспедиционное снаряжение за дрожжи и сахар?..
Я ведь знал: куражиться Серп умеет.
«Как ни бесчисленны существа, заселяющие Вселенную, — вспомнил я, — следует учиться их понимать. Как ни бесчисленны наши желания, следует учиться ими управлять. Как ни необъятна работа, связанная с самоусовершенствованием, надо учиться ни в чем не отступать. И какой бы странной ни казалась нам абсолютная истина, следует учиться не пугаться ее…»
Я лежал в пещере, выточенной временем и водами в шлаковой прослойке между двумя лавовыми языками, и мне снилось: Серп Иванович варит расовую кашу. Рис он выменял на казенные сапоги, развариваясь, рис течет в океан, вверх по течению рисового ручья прямо на Сказкина ползет Краббен. Метрах в десяти от Серпа Ивановича Краббен останавливается, и тогда я кричу:
«Поддай, Сказкин! Шайбу!..»
Кто сказал, что Серп не молод?
«Молот, молот…» — сказал я себе, очнувшись.
И глянул вниз.
Может, стоит рискнуть? Может, Краббен спит? Может, он давно ушел в нейтральные воды?.. Тогда ничто не помешает мне вернуться в поселок.
«А если Краббен не спит?.. Если вон тд глыба, выступающая из тени, совсем не глыба, а часть его чудовищной головы?.. Если Краббен затаился внизу, под пещерой, в подводных камнях? — лежит себе, полный доисторического терпения и злобы… Я ведь не сивуч, со мной справиться еще легче…»
Малоприятные мысли путались в голове. Но вот странно! — одновременно я видел и кое-что другое.
Музей.
Огромный музей современной природы.
Зал.
Огромный зал, посвященный лишь одному, но совершенно уникальному экспонату.
Табличка над экспонатом.
Надпись на табличке.
«
«С. И. Сказкиным! — возмутился я. — Трус проклятый!»
И, подумав, перед именем Лужина я поставил достаточно высокую научную степень, а имя Сказкина вообще стер.
Казенный фал и казенная гречка, — я объясню тебе разницу!
Очень хотелось есть.
«Дикость, — говорил я себе. — Это просто дикость! Я — человек, можно сказать, венец творения, блокирован в темной пещере тварью, явившейся неизвестно откуда!»
И говорил себе: «Ночь… Почему не рискнуть?.. Не может быть, чтобы я не обогнал этого громилу!.. Мне бы только схватиться за фал, а дальше я себя вытащу!..»
«Рискни!»
Но даже понятие риск было теперь связано в моем сознании с именем Сказкина.
«Ух, риск! — явственно услышал я смещок Сказкина. — Я рисковый! Я что хошь сделаю!»
Причудливо смешались в его очередном рассказе израсходованные на бормотуху деньги, оборванные линии электропередач, заснеженный, завьюженный городок Чехов, где в темной баньке сейсмолог Гена Веселов и его помощник Сказкин поставили осциллографы.
«Вьюга смешала землю с небом…»
Вьюга крутила уже неделю. Два раза в день на осциллографах, поставленных в баньке, надо было менять ленту, все остальное время уходило на раздумья — где поесть? Столовые в городе давно не работали, конечно из-за вьюги, но Сказкин и Веселов и не могли пойти в столовую: они давно и везде крупно задолжали, потому что командировочных, все из-за той же вьюги, не получали уже пятнадцать дней.
Метель…
Кочегар дядя Гоша, хозяин квартиры и баньки, снятой Веселовым, возвращался, как правило, поздно и навеселе. Будучи холостяком, дядя Гоша все свое свободное время проводил среди таких же, как он сам, ребят, по его точному выражению —
Возвращаясь, дядя Гоша приносил банку консервированной сайры. Он долго возился над банкой, но все же ее вскрывал и ставил перед псом, жившим у него под кличкой Индус. Сказкину и Веселову дядя Гоша говорил так: «Псам, как шпионам, фосфор необходим. И заметьте, я хоть и беру консервы на комбинате, но именно
И Сказкин, и Веселов, оба они хотели нестандартной сайры, даже той, что идет в брак, но дядя Гоша их терзаний не замечал — в наше время, да чтоб голодали?.. Он терпеливо ждал, когда пес оближет банку и сразу гасил свечу: «Что там, братишки, потолок коптить. Потолок не горбуша.»
Все ложились.
Сказкин пару раз проверял: не осталось ли чего в баночке Индуса? Нет, Индус справлялся. А на робкие намеки, что псу фосфора не хватает, что надо бы для него прихватывать две баночки, дядя Гоша говорил прямо: «Одна баночка — это одна, а две баночки — это уже много! Разницу надо знать, братишки! И совесть моя чиста!»
Он думал и добавлял: «Как мой дом!»
Дом у него, правда, был чист и гол.
Как его совесть…
Сказкин и Веселов, гордые, но земные, слабели буквально на глазах. Индус стал относиться к ним без уважения. У Веселова он отнял и унес в метель рукавицы; пришлось пару Сказкина пришить к рукавам — как в холода ходить голорукими?
В горисполком Сказкин и Веселов не заглядывали: они уже выбрали под расписку все, что им могли дать; знакомых в городе у них не было, метель никак не стихала — назревала истинная, страшная катастрофа.
Но в день, когда Сказкин решил перебороть гордость и попросить у дяди Гоши взаймы, в сенках дома раздался крик.
Держась руками за стену, Сказкин бросился на помощь другу.
В сенках, на дощатой, плохо проконопаченной стене, под старой, обдутой снегом рубашкой висел самый настоящий окорок пуда на. полтора. С одной стороны он был срезной, плоский, с другой розовый, Выпуклый и походил на большую мандолину.
Окорок вкусно пах.
Позвав Индуса, Сказкин и Веселов долго смотрели на окорок.
Потом был принесен нож, то ли Сказкиным, то ли Индусом, и каждый получил по большому жирному куску окорока. Индус тоже. «Хватит тебе фосфор жрать, — сказал Сказкин. — Ты не шпион, ты собака!» — а оробевшему интеллигенту Веселову бросил: «Получим деньги, Гошка за все получит!»
А метель набирала силу. Город занесло под третий этаж. Очень скоро Сказкин, Индус и Веселов привыкли к окороку. А поскольку дядя Гоша, тоже набирая силу, появлялся дома все позже и позже, Сказкин рискнул перейти на бульоны. «Горячее-значит полезное!» — настаивал он.
Кастрюльку с бульоном они ставили под кровать дяди Гоши, и когда ночью хотелось пить, брали кастрюльку прямо из-под храпящего, как медведь, дяди Гоши.
Оба повеселели, вернули вес. Индус с ними подружился.
Однако всему приходит конец.
Как ни привыкли Сказкин и Веселов к окороку, толщина его (даже в их глазах) катастрофически уменьшалась. Теперь окорок и впрямь напоминал полупустую мандолину: тронь шкуру — звенит!
И настал день — метель кончилась.
Выкатилось из-за сопки ледяное ржавое солнце, осветило оцепеневший мир; дядя Гоша пришел домой не ночью, как всегда, а днем, и в усталой его руке дрожала бутылочка. «За воскресение! — сказал он. — Дожили и мы до праздничка! Я вас окороком угощу!»
Слова дяди Гоши повергли праздничный мир в смятение. Даже Индус привстал и виновато отвел взгляд в сторону.
Первым в сенки вышел хозяин, но в дверях, чуть не сбив с ног, его обошли Индус и Сказкин.
Зная инфернальный характер пса, Серп Иванович, как бы не выдержав тяжести, обронил на пол пустой окорок, а Индус, припомнив украденные у Веселова рукавицы, подхватил окорок и бросился в бесконечные заснеженные огороды, залитые кровавым с пересыпа солнцем.
Взбешенный дядя Гоша выскочил на крылечко с ружьем в руках. «Застрелю! — орал он вслед Индусу. — Корейцам отдам!..»
Дядя Гоша и впрямь передернул затвор, но ружье вырвал Серп Иванович.
«Молодец Сказкин, — подумал про себя Веселов. — Пугнет пса за варежки, а окорок мы потом откопаем…»
Но, к крайнему изумлению Веселова, Сказкин прицелился прямо в несущегося по снегам Индуса.
— Ты что?! — завопил Веселов, толкая Сказкина под локоть.
И тогда голосом, полным раскаянья и испуга, Сказкин шепнул:
— А вдруг пес расколется?
К утру Луна исчезла.
Она не ушла за борт кальдеры, ее не закрыли облачка или туман; просто — была и исчезла. Растворилась, как золото в кислоте.
Зато по вершинам скал, над таинственными пропастями бухты, угрюмо и тускло зажглись курильские огни. Как елочные шары мотались они в наэлектризованном воздухе, гасли, вновь вспыхивали.
«Прощелыга! — тосковал я по Сказкину. — Фал Агафону сбыл, а я торчи в каменном веке!»
Как нечто недоступное вспомнил я домик Мальцева, гостеприимный, всегда курящийся легким дымком, пахнущий свежим чаем. На печке, сооруженной из надвое разрезанной бочки из-под соляра, можно было печь лепешки; рядом всегда икала «Селга»…
А тут?
Шдрох текущих вниз шлаков. Шорох текущих песков. Шррох грунтовых вод, сочащихся по ожелезнен-ным обнажениям…
Слова старой морской песни прекрасно вписались в таинственные нескончаемые шорохи.
«Эту курву мы поймаем, — отчетливо звучало в ушах, — ей желудок прокачаем, пасть зубастую на нас раскрыть не смей!..»
Слов песни я никогда не знал, но сейчас отчетливо слышал каждое:
«Ничего мы знать не знаем, но прекрасно понимаем: ты над морем — будто знамя…»
Дальше я вспомнил сам:
«…Змей!»
Но это была не галлюцинация.
С тозовкой в руке, с рюкзачишкой за плечами, в вечном своем выцветшем тельнике, не разбирая дороги и голося во всю глотку, пылил по камням сам Серп Иванович Сказкин — бывший боцман, бывший матрос, бывший кладовщик, бывший интеллигент и так далее… Он был трезв, но явно возбужден. Тельник пузырился от ветра, белесые глаза хищно обшаривали обрывы.
— Начальник! — время от времени кричал он. — Почты нет! Тебя тут не съели?
— Тише, организм! — негромко окликнул я Сказкина.
Серп Иванович ухмыльнулся:
— У меня тозовка!
Он презирал страхи.
Он шел по своей земле, по своей суше, по своему берегу; он видел медузу, парашютом уходящую в бездну; он видел облачко над светлым краем кальдеры; он слышал тишину, пораженную его гимном.
Он шел, ничему не придавая значения, как ходим мы по примелькавшимся квартирам, где нам известен каждый стул, каждая вещь — Серп Иванович был прекрасен!
Но в смутной глубине бухты, в ее утопленных друг в друге плоскостях, уже зарождалось другое, тревожное, едва угадываемое глазом движение, и зная —
— Полундра!
В следующий момент пуля с треском раскрошила базальт над моей головой. Без какого-либо интервала, рядом, на выступе, с разряженной тозовкой в руках и с рюкзаком за плечами, возник Сказкин…
— Чего орешь, — сказал он. — Сам вижу.
Но вниз не посмотрел, ноги подобрал под себя:
—
— Это не
— Какой большой! — не поверил Сказкин. — Он хотел меня укусить?
— Он есть хочет… Как я… — Я рылся в рюкзаке, принесенном Сказкиным. — Картошки не мог взять?
— Он и картошку ест?
— Глупости. Краббен питается исключительно белками с жиром. Ты один или с Агафоном?
— Во насмешил, начальник! Чтобы Агафон и в гору полез!
— А когда людей ждать?
— Каких людей? — удивился Сказкин.
— Как это «каких»? Ты зачем к Агафону бегал?
— За ружьишком.
Я поперхнулся, откашлялся, схватил Серпа за плечо:
— И ничего не сказал Агафону про Краббена и про меня?
— Да я его и будить не стал. Слышал он об этих Краббенах. Слава богу, у моря живет. Взял ружьишко и обратно. Мы и сами со зверем справимся, я в них толк знаю — конюхом был!
Он глянул на меня и ахнул:
— Начальник! Где это ты нахватался седых волос?
— Покрасился… — буркнул я.
И отвернулся.
О чем тут, собственно, говорить?
Вон на берегу валяется почти метровая сельдяная акула. Только что ее не было, а сейчас лежит. Шкуру этой акулы с трудом пробивает армейский штык, но валяющийся на берегу экземпляр вскрыт от хвоста до жабер, как консервная банка. Это даже Серп оценил. Ойкнул. Дошло до него — влипли!
Но и тут Сказкин остался самим собой:
— Я же о тебе думал!
Ветры, дующие с прибрежных гор, бывают настолько сильными, что на всей водяной поверхности залива образуется толчея, воздух насыщается влагой и видимость ухудшается, Поэтому входить в залив Львиная Пасть при свежих ветрах с берега не рекомендуется. Летом такие ветры наблюдаются здесь после того, как густой туман, покрывавший ранее вершины гор, опустится к их подножию. Если вершины гор, окаймляющих залив, не покрыты туманом, можно предполагать, что будет тихая погода.
Загнав Сказкина в пещеру, Краббен не ушел — за мрачным горбатым кекуром слышалась возня, шумные всплески.
Нервно зевнув, Серп Иванович перевернулся на живот. Выцветший тельник задрался на спину и на задубевшей коже Сказкина приоткрылось таинственное лиловое имя —
— Туман будет, — лениво заметил Сказкин.
Гребень кальдеры заметно курился, Дымка, белесоватая, нежная, на глазах уплотнялась, темнела, собиралась в плоские длинные диски.
— Скорей бы…
— Почему?
— А ты взгляни- вниз!
Серп Иванович взглянул и ужаснулся:
— Какой большой!
— Уж такой! — кивнул я не без гордости.
То уходя в глубину, то вырываясь к дневной поверхности, Краббен, гоня перед собой бурун, шел к Камню-Льву. Солнце било в глаза и я видел Краббена лишь вообще — огромное черное тело со вскинутой над волнами головой. На ходу голова Краббена раскачивалась, как тюльпан, он кивал: я вернусь, я не забуду! И на всякий случай я предупредил Сказкина:
— Сейчас он вернется.
— Еще чего, — капризно заметил Сказкин. — Пусть там гуляет.
— Молчи! — приказал я. — И глаз с него не спускай, Замечай каждую мелочь: как он голову держит, как он работает ластами, какая у него фигура…
— Да они все там одинаковые… — туманно заметил Сказкин.
Я не ответил. Краббен входил в крутой разворот.
— А нам за него заплатят? — спросил Серп.
— А ты его в руках держишь?
— Упаси господь! — возмутился Сказкин и возликовал: — Уходит!
— Как уходит? — испугался я.
— А так! Вплавь уходит! Не козел ведь, не на веревке.
Теперь и я видел: Краббен уходит.
Подняв над водой гибкую, без единой морщины, шею, он был уже на траверзе Камня-Льва. Ищи его потом в океане.
Я был в отчаянии.
Обрушивая камни, осыпая песок, я с рюкзаком, Серп с тозовкой — мы скатились по крутой насыпи на низкий берег. Никогда этот замкнутый, залитый светом залйв не казался мне таким пустынным.
Камни, вода, изуродованная сельдяная акула…
— Да брось, начальник! — удивился моему отчаянию Сказкин. — Ты же видел его. Чего еще надо?
—
— Акт составь! — еще больше удивился Серп. — Я сам твой акт подпишу, и Агафоша подпишет. Агафоша, если ему старые сапоги дать, все подпишет!
Я отвернулся.
На борту корвета «Дедалус», когда он встретился с Краббеном в Атлантике, было почти сто человек. Но кто поверил тем ста? И кто поверит акту, подписанному бывшим интеллигентом Сказкиным и никому не ведомым А. Мальцевым?
— Да что он, последний, что ли? — утешал меня Серп. — Один ушел, другой придет. Плодятся же они где-то! — Серп весело покрутил головой: — Я вот в Бомбее как-то…
— Оставь!
— Ну ладно. Я ведь к тому, что на Краббене твоем мир углом не сошелся, так ведь? В мире и без него тайн хватает, Видишь, вот раковина лежит. Может, она тоже никому не известная, а?
Раковина, которую он поднял, ничем не отличалась от других — обычная гастропода, но Серп Иванович уверял, Серп Иванович настаивал:
— А может, она еще из неоткрытых, а? И главное — не укусит!
Сказкин широко, счастливо зевнул. И волны к ногам Сказкина шли сонные, ленивые, протяжные, как зевки — океан еще не проснулся.
— А ведь нам еще на обрыв лезть, — вздохнул Сказкин.
Он нагнулся, подбирая очередную раковину, не открытую наукой, и тельник вновь задрался, обнажив обширную полосу полузагорелой спины. И там, на спине, я увидел не только то, лиловое, имя!
— Снимай! — приказал я.
— Ты что, начальник! — смутился Серп Иванович. — Комиссию я прохожу, что ли?
— Снимай!
Было в моем голосе — нечто такое, что Сказкин послушался.
Не спина у него была, а самый настоящий альбом!
Хорошо, если Никисор, Сказкин-младший, ходил с отцом в баню лишь в малолетстве, — незачем маленькому мальчику видеть таких распутных гидр, дерущихся из-за утопающего красавца, незачем маленькому мальчику видеть таких непристойных русалок, сцепившихся из-за бородатого моряка!
Но не это было главным в накожном альбоме Серпа.
Среди сердец, пораженных кортиками, среди сирен, крутящихся как лебеди на полотнах Эшера, среди пальм, раскинувших веера острых листьев, под сакраментальным и святым «Не забуду…» (в этой фразе неизвестный художник допустил орфографическую ошибку: «…в мать родную!»), по узкой спине бывшего интеллигента, выгнув интегралом лебединую шею, широко разбросав ласты, шел сквозь буруны… Краббен!
— Краббен! — завопил я.
Эхо еще не отразилось от скал, а Сказкин мчался к пещере. Его кривых ног я не видел — растворились в движении; тельник летел за спиной как крылья.
— Стой, организм! — крикнул я, испугавшись, что и это чудовище покинет кальдеру.
Сказкин остановился.
Левая щека Сказкина дергалась.
Сказкин крепко сжимал тозовку — сразу двумя руками.
— Я про того, — пояснил я, — который плывет по твоей спине… Кто его тебе наколол? Когда? Где? Быстро!
— Да один кореец в Находке, — нехотя признался Серп Иванович. — Он не мне одному колол.
—
— Да он хоть черта выколет, только поставь ему пузырек. Мастер!
— Но ведь чтобы выколоть Краббена, надо его сперва увидеть!
— Начальник! — укоризненно протянул Сказкин. — Да я тебе уши пропилил, одно и то же твержу: старпом такого видел с «Азова», других ребята с «Вагая» видели. А однажды, начальник, я в Суэцком канале с одним аргентинцем снюхался…
Договаривать Сказкин не стал. Быстро подергал левой щекой и одним прыжком, будто у него и правда, наконец, оформились крылья, махнул в пещеру.
— Да стой ты!
Но Серп Иванович, свесив ноги с козырька, уже бил прицельно из тозовки в мою сторону. Пули с визгом неслись над головой, звучно шлепались в воду. Прослеживая прицел, я обернулся.
Без всплеска, без шума, как кекур из расступившихся вод, на меня шел Краббен.
Краббен был велик.
Он был огромен.
Он был как змей, продернутый сквозь пухлое тело непомерно большой черепахи. Мощные ласты были разброшены как крылья, с трехметровой высоты смотрел на меня круглый, неморгающий глаз, подернутый тусклой пленкой.
Чернькй, мертво отсвечивающий, Краббен был чужд всему окружающему. Он был из
Лежа на полу пещеры, зная, что сюда-то Краббен не дотянется, я пытался его зарисовать — пальцы неумело давили на карандаш, грифель крошился.
— Однако шею он держит криво, — удовлетворенно пропыхтел Сказкин.
— Так ему хочется, наверное.
— Не скажи! Это я пульнул. Теперь он у нас контуженый!
— Из твоей-то пукалки?
— И правым ластом, заметь, йе в силу работает — убеждал Сказкин. — Ты так и запиши: это Сказкин поранил змея, не баловства ради, а для науки, для большой пользы ее.
Опираясь на ласты, Краббен тяжело выполз на берег. Он был огромен, он был тяжел — камни впивались в его дряблое массивное тело и короткая мертвая судорога вдруг молнией передернула его от головы до хвоста. Фонтан брызг окатил пещеру и Сказкин вновь ухватился за тозовку.
— Отставить!
Примерно метра не хватило Краббену, чтобы дотянуться мордой до нашей пещеры.
Это взбесило Краббена.
Рушились камни, шипели струи песка, несло взбаламученным илом, падалью, смрадом. Несколько раз, осмелившись, я заглядывал Краббену чуть ли не в пасть, но тут же отступал перед мощью и мерзостью стертых желтых клыков.
— Надолго это он? — спросил Сказкин.
— Его спрашивай!
Но поведение Краббена и мне не нравилось.
Расслабившись, устав, он, наконец, расползся на камнях, как гигантская черная медуза. Судороги короткими волнами вновь и вновь потрясали его горбатую спину. Плоская голова дергалась, как у паралитика, из пасти обильно сочилась слюна. Низкий, протяжный стон огласил плоские берега.
— Тоже мне гнусли! — сплюнул Серп Иванович, отползая в глубь пещеры.
Стоны, пронзительные, жуткие, рвущие нервы, длинно и тоскливо неслись над мертвой, как в Аиде, водой.
— Чего это он? — беспокоился Серп. — Чего ему нужно?
— Нас оплакивает…
— А сам долгожитель, что ли?
— Все мы смертны, Серп Иванович, — заметил я. — Только… одни более, другие — менее…
С высоких бортов кальдеры белесыми струями потек, наконец, туман. На уровне входа в пещеру он концентрировался в толстые овальные лепешки, и низкий, полный доисторической тоски, стон Краббена ломался в тысяче отражений. Мы будто попали в центр неумолкающего камертона, и когда туман затопил кальдеру от борта до борта, этот скрипучий, рвущий сердце стон перешел в столь же безнадежный и мертвый плач…
Забившись в дальний угол, Серп Иванович негромко поносил Краббена. Тельник он плотно заправил в штаны с лампасами и, теперь я не видел ни наколотого, ни настоящего Краббена. Тем не менее оба они были рядом.
Да и куда им, собственно, было деться?
Не слушая Серпа Ивановича, проклинающего туман и Краббена, не слушая Краббена, клянущего нас и туман, я думал о смутных придонных тектонических трещинах, обогреваемых струями ювенильных источников. Лес водорослей, неясные тени — темный, не известный нам мир…
Почему ему не быть миром Краббена?
И действительно.
Кто воочию видел гигантских кальмаров? А ведь на кашалотах, поднимающихся из океанских бездн, не раз и не два отмечали следы гигантских присосок.
Кто видел
Кто видел огромного червя с лапами, так называемого татцельвурма? А ведь он хорошо известен многим жителям Альп. За последние годы собраны сотни свидетельств, в которых слово в слово повторяется одно и то же: да, татцельвурм похож на червя! да, у него большая голова с выпуклыми глазами! да, лапы его малы, но их легко можно заметить!
А мокеле-мбембе — тварь, внешне напоминающая давно вымерших динозавров? Разве не утверждают охотники-африканцы, что они и сейчас встречают этих гигантов в бесконечных, крайне плохо обследованных болотах Внутренней Африки? Стоит, наверное, напомнить, что на воротах храма, посвященного древневавилонской богине Иштар, среди множества поразительных по своей реалистичности изображений, было найдено одно, ничего общего не имеющее с известными к тому времени животными. Но зато этот зверь, названный учеными
А кто видел третретретре — животное ростом с теленка, с круглой головой и почти человеческим лицом? Тем не менее аборигены одного из самых больших островов мира Мадагаскара утверждают, что такое животное водится в их краях, что передние и нижние конечности у них устроены как у обезьян, а уши, действительно, человеческие.
Кто видал, наконец, ископаемых дипротодонтов, заселявших когда-то Австралию? А ведь местные золотоискатели и в наши дни говорят о каких-то гигантских кроликах, обитающих в огромных центральных равнинах самого южного материка.
А разве не выловил из океанских глубин доктор Дж. Смит диковинную рыбу латимерию, считавшуюся вымершей многие миллионы лет назад?
А многочисленные слухи о том, что в озере Ворота (Верхняя Индигирка) время от времени появляется нечто вроде огромной рыбы или амфибии?
Мы привыкли к асфальту городов, мы привыкли к тесным зоопаркам, а мир… мир обширен. И в этом обширном мире, кроме гор, пустынь, тропических болот, есть еще и океаны.
Что прячется в их пучине?
— А сколько он может стоить? — не унимался Серп Иванович.
Я молчал.
Жутко неслись над водой долгие стоны Краббена.
— Много! — сам себе ответил Сказкин. — У меня столько нет. У меня столько никогда не будет!
Я молчал.
Я слушал плач Краббена.
Я видел путь Краббена в ночном океане.
Безмолвие звезд, мертвые вспышки люминофоров… Кто он?.. Откуда?.. Куда плывет?
— Никогда, — плакался Серп. — Никогда мне, начальник, не быть богатым! У меня ведь, сам знаешь, все удобства во дворе. И я как приду в тот домик с сердечком на дверях, так сразу и вижу: гривенник в углу лежит, пылью покрылся, не первый месяц лежит, а я, начальник, так и не подобрал этот гривенник!
Туман…
— А говорил, к пяти вернемся…
Туман…
— Дождь будет, однако, — длинно зевнул Сказкин. — Мы тут или с голоду сдохнем, или Краббен нас победит.
Я давно ждал этих слов.
Я, можно сказать, на эти слова рассчитывал.
От Шикотана до Шумшу всем известно: «Серп сказал— погода изменится».
И правда.
Как в гигантскую трубу вынесло в небо согретый солнцем туман. Призрачно высветились чудовищные обрывы, прозрачно отразились солнечные лучи от плоских вод. И откуда-то издалека, как стрекот швейной машинки, пришел, растянулся, поплыл в воздухе томительный, ни на что не похожий звук.
— Господи! — забеспокоился Сказкин. — А если это еще один Краббен, только летающий? Сколько живу, таких страхов не видел!
Я прислушался:
— Вертолет…
Не мы одни это поняли.
Потревоженный новым звуком (может, доисторические враги вот так вот его — с воздуха — когтили, кусали, лапали?), Краббен неуклюже сполз в воду, оттолкнулся от берега и медленно, без единого всплеска, ушел в глубину — черная небула, пронизывающая светлую бездну.
— Уходит! — заорал Серп Иванович.
Но я и сам это видел. Как видел и вертолет, разматывающий винты.
— Гад! — выругался я. — Нет, чтобы зайти со стороны пролива!
— Он не может со стороны пролива, — удовлетворенно пояснил Сказкин. — Это же МИ-1. Он как велосипед, его любым ветром сдувает.
Свесив с каменного козырька босые ноги, Сказкин с наслаждением шевелил пальцами. Он уже не боялся Краббена. Он уже ничего не боялся. Техника шла на помощь, техника подтверждала: он — Сказкин — не просто Сказкин, он —
— За нами… Так-то…
Он наверное хотел добавить свое сакраментальное цыпа, но, взглянув на меня, воздержался.
Я был в отчаянии.
Выгнув волнами спину, отчего казалось — над водой торчат три горба, Краббен мощно шел к Камню-Льву.
Вот он прошел мимо белой скалы, вот он поднял вал, расшибшийся о камни, вот он вскинул над волной плоскую свою странную голову и уже теперь навсегда, навсегда, навсегда, навсегда растворился в голубоватой дымке, стелющейся над океаном.
Ревя, раскачиваясь в воздухе, подняв столб перегретой пыли, над берегом завис вертолет. Серебряный круг винта, рыжий пилот — я ничего не слышал.
— Да брось, начальник! — ухмыльнулся Серп. — Что Тебе в этом Краббене? Мне он, например,
Мыс Большой Нос является северным входным мысом залива Доброе Начало и западной оконечностью вулкана Атсонупури. Мыс представляет собой скалистый обрывистый утес черного цвета и является хорошим радиолокационным ориентиром. На мысе гнездится множество птиц. Мыс приглубый. К S и NO от мыса в 1 кбт от берега лежат надводные и подводные. скалы.
Тетрадь пятая. Поздние сожаления
Глупо стоять перед мчащимся на тебя табуном. Надо или уходить в сторону или встать во главе табуна.
К сожалению, встать перед Краббеном я не мог, к сожалению, даже обнаружить Краббена я не мог, хотя и заставил матерящегося рыжего пилота («Скоро световой день кончится!») дать крутой круг от Камня-Льва в сторону Атсонупури.
Пилот злился: его оторвали от дела, его загнали в дыру ради двух идиотов. «А на Стокапе меня геофизики ждут!..»
Даже Сказкин возмутился:
— Вывел бы я тебя на пару слов!
К счастью, под нами был океан — не выйдешь. Да и знал я, чем кончаются угрозы Сказкина. На моих глазах он вывел как-то из Южно-Курильского кафе худенького старпома с «Дианы». Сказал: на пару слов, а в кафе не появлялся неделю.
«Потеряли! — с отчаянием думал я. — Не успели встретить, и уже потеряли! Чем доказать, что видели мы, впрямь видели Морского Змея? Рассказами о пропавших собаках, о белой корове Мальцева?..»
Ухмыльнувшись, Сказкин ткнул меня локтем:
— Слышь, начальник! Почему это так? Вот придешь, например, к Агафону, а он рыбу чистит. И лежит среди пучеглазых окуней такая тварюшка — хвост как щипцы, голова плоская, и вся в тройной колючке. Ну не бывает таких рыб, а вот лежит! «Где поймал?» — «Сама, — говорит, — в сетку залезла, тут, у бережка». — Скажешь: «Ты мне тюльку не гони, тоже — у бережка!..» — А он: «Точно! Про рыб никогда не врал!» И вот чувствую я — правду Агафон говорит, и вижу — лежит передо мной тварюшка, а ведь ни в жизнь не поверю!
— Рыбка-то, правда, была?
— Да неважно, начальник. Важно другое, начальник. Ведь придешь в то же кафе к Казбеку Васильевичу, закинешь грамм пятьсот, и не думаешь, а все равно брякнешь: «Эй, организмы! Кто знает? Рыбу вчера поймал: на хвосте уши, на глазах козырьки, под животом парус!» Все повернутся и кто-нибудь обязательно скажет: «Да мы такую под островом Мальтуса брали, она там каждый вечер к свету выходит…» Почему это так, а, начальник?
Я вздохнул.
Я вдруг увидел; Сказкин устал.
Он ведь, как я, недосыпал, нервничал; лицо поросло щетиной, воспаленные глаза слезились.
«И ведь сам спустился в кальдеру! — с неожиданной нежностью подумал я. — И не за чем-то там бегал, а за ружьишком: мне помочь!.. Но за фалом… За фалом я его пошлю!»
Горизонт, белесый, выцветший, тусклый, отсвечивал как дюралевая плоскость. Прозрачная под вертолетом, вода вдали мутнела, сгущалась; тут не то что Краббена, тут Атлантиду не заметишь со всеми ее храмами. Не зря рыжий пилот на нас дулся, только сейчас сверток сунул:
— От Агафона… Думаете, обрадуется вам Агафон?.. Дудки!.. Он, прежде чем меня вызвать по рации, вещички ваши стаскал в свой склад. По лицу видно: не вернет!
— Ну Агафоша! — восхитился Сказкин и ткнул пилота под бок — Ты, рыжий, машину плавно Веди. Видишь, герои кушают.
«Ладно, — сказал я себе, разжевывая тугого, присланного Агафоном кальмара. — Теперь ничего не сделаешь, Краббена не воротишь. В конце концов прецедент создан. Рано или поздно Краббен объявится. Не может не объявиться, если его даже какой-то кореец в Находке за бутылек на спинах колет. Вот тогда факты можно будет уже не просто собирать, но и истолковывать».
«И истолкуют! — сказал я себе. — Еще как истолкуют!»
И живо представил себе Ученый совет СахКНИИ.
Я, младший научный сотрудник Тимофей Н. Лужин, делаю сообщение.
Пропавшие собаки, корова осиротевшего Агафона, разорванный сивуч, наконец, Краббен…
В общем, много чего.
В том числе, конечно, и неизвестный кореец из Находки, о котором никак нельзя забыть!
Итак, сообщение сделано. Слова произнесены. Впечатление, конечно, ошеломляющее.
Кто первый прервет молчание?
Несомненно, Олег Бичевский.
«Понятно, — скажет он и подозрительно поведет носом. — Кое-что я об этом слышал. И в журналах популярных читал. В «Химии и жизни», например, в «Вокруг света», — И не глядя на меня, не желая на меня смотреть, переведет взгляд на доктора Хлудова — Павел Владимирович! Может, все же поговорим о снаряжении? Я новые сапоги просил, а мне пихают б/у, будто я только на что и тяну, так на обноски.» — «Правда, Тимка, — вмешается хам Гусев. — На мне палатка висит, и сапоги надо списывать — семь пар, а ты лезешь со своими Краббенами!»
Но хуже всего — это, конечно, Рита Пяткина.
Рита — палеонтолог. Все древнее — это по ее части, И человек Рита воспитанный, не усмехнется, как Гусев, не засмущается, как Ильев. Это Олегу Бичевскому все равно, о чем ему говорят — о яблоке Евы или о яблоке Ньютона.
«Тимофей Николаевич, — вежливо скажет Рита. — Вот вы говорите — записи… А кроме записей у вас еще что-нибудь есть? Скажем, рисунки, фотографии?» — «Рисунок есть, но плохонький, а камеру я с собой не брал. Мы ведь думали: к пяти вернемся…» — «А свидетели? Кто еще был с вами в кальдере?» — Тут все, конечно, насторожатся, и я опять-таки вынужден буду сказать: «Да, был. Полевой рабочий. Сказкин» Серп Иванович.» — «А-а-а! — хохотнет Гусев. — Богодул с техническим именем! Слышали! Он, Тимка, все еще пьет?»
«Тимофей Николаевич, — вежливо продолжит Рита, игнорируя кривые усмешки членов Ученого совета, — а вот скажите… Вы ведь этого Краббена в упор видели, чуть ли не в двух метрах, даже говорите — в пасть ему заглянули… Вот мне, как палеонтологу, и интересно… — Тут уж, конечно, все, от Гусева до Хлудова, затаят дыхание. И ни на кого не глядя, Рита Пяткина вгонит последний гвоздь: — Вот эта сама$1 пасть Краббена, в которую вам удалось заглянуть… Как вы можете ее характеризовать?.. Сильно у Краббена видоизменено небо? Заметили вы птеригоиды над базисфеноидом? Достаточно ли хорошо развиты склеротические пластинки?»
Первым, разумеется, не выдержит хам Гусев. «Какие, к черту, птеригоиды! Хватит болтать! Если Бичевскому дают новые штормовки, то почему я должен рядить рабочих в старье?..»
Над домиком Агафона, как всегда, курился дымок.
Еще с воздуха мы увидели и самого Мальцева; сирота недовольно хромал к посадочной площадке.
— Слышь, начальник! — неожиданно хихикнул Серп. — Слышь, начальник! А ведь Краббену повезло!
— Что значит — повезло?
— Ну как! Не убеги он сейчас из бухты, Агафоша бы его не простил. Он бы бомбу купил глубинную и глушанул Краббена за корову!
Сказкин помолчал и, сомлев, добавил:
— И правильно!
Р. S. У каждого в шкафу свои скелеты, — в этом англичане правы.
Я не сделал сообщения на Ученом совете.
Я никому не рассказал о Краббене.
Да и сейчас я не взялся бы так подробно восстанавливать случившееся в кальдере Львиная Пасть, если бы не поразительное сообщение, обошедшее чуть ли не все газеты мира.
Вот оно, слово в слово.
«Промышляя скумбрию в районе Новой Зеландии, экипаж японского траулера «Цуйо-мару» поднял с глубины трехсот метров полуразложившийся труп неизвестного животного. Плоская голова на длинной шее, четыре огромных плавника, мощный хвост — никто из опытных рыбаков «Цуйо-мару» никогда не встречал в океане ничего подобного.
Догадываясь, что необычная находка может иметь значение для науки, представитель рыболовной компании господин М. Яно набросал карандашом схематический очерк животного, а также сделал ряд цветных фотографий.
К сожалению, разогретая жаркими солнечными лучами туша начала истекать зловонным жиром. Запах был настолько неприятен и силен, что грозил испортить весь улов «Цуйо-мару», к тому же судовой врач заявил: в подобных условиях он снимает с себя ответственность за здоровье вверенного ему экипажа. В результате находку выбросили за борт, отметив в судовом журнале лишь основные параметры: длина — около 15 метров, вес — около 3 тонн.
Находка рыбаков «Цуйо-мару» вызвала горячие споры.
Иосинори Имаидзуми, генеральный директор программы зоологических исследований при японском Национальном музее, со всей ответственностью заявил: в сети «Цуйо-мару» попал недавно погибший экземпляр плезиозавра; эти гигантские морские ящеры обитали в земных морях примерно около ста миллионов лет назад и считались до сей поры вымершими.
К мнению профессора И. Имаидзуми присоединился и известный палеонтолог Т. Шикама (Йокогамский университет).
Японским ученым усиленно возражает парижский палеонтолог Леонар Гинзбург. «Рыбаки с «Цуйо-мару», — говорит он, — нашли, скорее всего, останки ископаемого гигантского тюленя, существовавшего на Земле, по сравнению с плезиозаврами, совсем недавно — каких-то двадцать миллионов лет назад.»
В спор, естественно, вступили и скептики: и рептилии, и тюлени, говорят они, размножаются только на суше. К тому же, у тех и у других отсутствуют жабры, что означает — все они вынуждены периодически появляться на дневной поверхности океана. Почему же представитель подобных существ впервые попадает на глаза людей?
«Древние плезиозавры, — отвечает профессор Иоси-нори Имаидзуми, — действительно откладывали яйца на берегу и не могли долго обходиться без атмосферного воздуха. Но если эволюция их доживших до наших дней потомков продолжалась, они вполне могли приобрести некие новые черты, особо благоприятствующие их нынешнему образу жизни. Известно, например, что ихтиозавры— современники плезиозавров — еще в меловом периоде перешли к живорождению, а современная американская красноухая черепаха может оставаться под водой чуть ли не неделями…»
Надо отметить и тот факт, что часть ученых отнеслась к находке японских рыбаков весьма настороженно. «Они пошли на поводу у фольклора! — сказал в интервью Карл Хаббс, сотрудник Океанографического института имени Скриппса. — Кто из рыбаков не слышал легенд о Великом Морском Змее? Кто из рыбаков не внес свою лепту в серию этих легенд?»
Как бы то ни было, рыболовная компания, которой принадлежит траулер «Цуйо-мару», приказала всем своим экипажам в случае повторной находки выбросить лучше весь свой улов, но доставить на берег загадочное животное.
Несколько траулеров уже курсируют в водах, омывающих берега «Новой Зеландии».
Р. Р. S. Итак, сейчас апрель.
Месяц назад я отправил на Восток несколько писем. Одно адресовано профессору Иосинори Имаидзуми, второе — Агафону Родионовичу Мальцеву, третье — Сказкину. Я-то знаю, с кем столкнулись японские рыбаки, я-то знаю, что мой рассказ, пусть и с запозданием, следует вложить в растущее дело о явившемся в наш мир плезиозавре.
От Агафона пока вестей нет. Но это неудивительно: когда еще доберется до берегов Доброго Начала шхуна рыбнадзора «Диана», на борту которой, вместе с моим письмом, плывут на остров две великолепные дворняги!
Сказкин ответил сразу: здоров, не пьет, радуется успехам своего Никисора, а за рассказы о Краббене его, Сказкина, били всего три раза. Правда, один раз —
«В последнее время, — пишет Серп Иванович, — отечественным производством освоен выпуск легкостей из литой резины, но до Кунашира они, к счастью, пока не дошли…»
Что касается профессора Иосинори Имаидзуми, профессор пока молчит.
Но и тут я настроен оптимистично:
Кому-кому, а уж профессору Имаидзуми вовсе не безразлична судьба Великого Краббена. Лучше испытать стыд ошибки, чем остаться ко всему равнодушным. Вот почему я не теряю надежд, вот почему я с таким нетерпением жду конверт, на марках которого машут крыльями легкие, как цветы, длинноногие японские журавлики.
Лишь бы в эти дела не замешалась политика.
INFO
Р 2
В 27
В 27 Великий Краббен: Сборник фантастики [Сост. К. Милов]: — Новосибирск, Западно-Сибирское книжное издательство, 1983.— 256 с., ил.
В сборник сибирской фантастики вошли рассказы и повести как уже известных, так и молодых авторов — М. Михеева, В. Колупаева, Н. Курочкица, С. Смирнова и других.
В 70302—073/М143(03) — 83*21–83. 4702010200 Р2
ВЕЛИКИЙ КРАББЕН
Составитель — К. МИЛОВ
Редактор
Художник
Художественный редактор
Технический редактор
Корректоры
ИБ № 1408
Сдано в набор 25.04.83. Подписано в печать 06.09.83. МН 15581. Формат 84х108 1/32. Бум. тип. № 3. Гарнитура журн. рубленая. Высокая печать. Усл. печ. л. 13,44. Усл. кр. отт. 14, 28. Уч. изд, л. 13,61. Тираж 30000 экз. Заказ № 42. Цена 1 р.
Западно-Сибирское книжное издательство,
630099, Новосибирск, Красный проспект, 32.
Полиграфкомбинат, 630007, Новосибирск,
Красный проспект, 22.
Сканирование
DjVu-кодирование —
FB2 — mefysto, 2023