Издательство «Ладомир» представляет собрание избранных произведений австрийского писателя Густава Майринка (1868 — 1932).
Sir John Dee of Gladhill! Знаменитый математик, космограф, алхимик и астролог, он по праву считался одним из самых блестящих и парадоксальных умов Елизаветинской эпохи. Ключи к таинству Великого магисгерия — такова высочайшая цель нордической конкисты, предпринятой этим отчаянным авантюристом и философом. Там, и только там, в полярных льдах, где цветет алхимическое золото розенкрейцеров сокровенного Эльзбетштейна, следует искать подлинный Гренланд. Эта метафизическая Зеленая земля, «о поисках которой и тогда помышляли лишь очень немногие, сегодня признана фикцией, "заблуждением мрачного Средневековья", и тот, кто верит в ее существование, будет предан осмеянию точно так же, как в свое время Колумб, грезивший об Индии. Однако плаванье Джона Ди было несравненно опасней, страшнее и изнурительнее, ведь его "Новый Свет" находился дальше, много дальше...». Итак, «путешествие на край ночи», ибо та легендарная Ultima Thule герметического универсума, к которой стремится душа потустороннего навигатора, являет собой отнюдь не «край света», как полагают профаны, но «истинный и достоверный край ночи» адептов королевского искусства...
Все ранее публиковавшиеся переводы В. Крюкова, вошедшие в представленное собрание, были основательно отредактированы переводчиком. На сегодняшний день, после многочисленных пиратских изданий и недоброкачественных дилетантских переводов, это наиболее серьезная попытка представить в истинном свете творчество знаменитого австрийского мастера.
Gustav Meyrink
Der Engel
vom westlichen Fenster Langen — Müller Verlag GmbH, München - Wien, 1927
МОЙ НОВЫЙ РОМАН[1]
живую ткань романа. Прошло почти два года, как я «решился»... Однако каждый раз, стоило мне только с самыми благими намерениями сесть за письменный стол, внутренний голос принимался издеваться надо мной: да ты, брат, никак, вознамерился осчастливить мир еще одним историческим романом?! Или неведомо тебе, что все «историческое» отдает трупным душком? Неужели ты думаешь, что этот отвратительный, сладковатый запах тлена можно превратить в свежее, терпкое дыхание живой действительности?! И я оставлял мысль о романе, но «Джон Ди» не отставал и, как сильно я ни сопротивлялся, побеждал всегда он. И все повторялось сначала... Наконец мне пришла в голову спасительная идея — привить судьбу «мертвого» Джона Ди к судьбе какого-нибудь живого человека: иными словами, написать двойной роман... Присутствуют ли в этой современной половине моего героя автобиографические черты? И да, и нет. Когда художник пишет чей-нибудь портрет, он всегда бессознательно наделяет его своими собственными чертами. Похоже, с литераторами дело обстоит примерно так же.
Итак, кто он, сэр Джон Ди? Ответ на этот вопрос читатель найдет в романе. Здесь же, думаю, будет вполне достаточно отметить, что он был фаворитом королевы Елизаветы Английской. Это ему она обязана мудрым советом — подчинить английской короне Гренландию и использовать ее как плацдарм
Даже те скудные сведения из жизни Ди, которые дошли до нас, необычайно интересны, о нем с большим пиететом вспоминал, например, Лейбниц, — можно себе только представить, сколь удивительна и богата приключениями была эта жизнь,
большая часть которой осталась за бортом истории! Осторожные историки почли за лучшее не тревожить прах этого оригинала. Чего еще от них ждать: все непонятное
Итак, факты: Джон Ди — несомненно один из величайших ученых своего времени, самые блистательные дворы Европы оспаривали друг у друга честь принять его у себя. По приглашению императора Рудольфа он посетил и Прагу; там, как свидетельствуют исторические хроники, он в высочайшем присутствии превращал свинец в золото. Но, как я уже подчеркивал, не к трансмутации металлов стремилась душа его, а дальше, много дальше, совсем к... другой трансмутации. Что это за «другая трансмутация», я и постарался объяснить в моем романе.
АНГЕЛ ЗАПАДНОГО ОКНА
Странное чувство: человек уже умер, а отправленный им пакет только сейчас попадает ко мне в руки! Кажется, тончайшие невидимые нити исходят из этой потусторонней посылки, наводя нежную, как паутина, связь с царством теней.
Невероятно аккуратные складки синей оберточной бумаги, частые скрещения тугого шпагата — каждая мелочь свидетельствует об особом, отмеченном знаком смерти педантизме обреченного, исполняющего последний свой долг. Того, кто все эти заметки, письма, пожелтевшие и увядшие, как и связанные с ними воспоминания, шкатулки, наполненные чем-то важным когда-то и бесполезным теперь, собирал, приводил в порядок, сосредоточенно паковал, а где-то на периферии сознания неотступно пульсировала мысль о будущем наследнике, обо мне — далеком, почти чужом
Пакет скрепляют большие красные печати с фамильным гербом моих предков по материнской линии. Сколько помню себя, образ племянника моей матери был всегда окутан романтической дымкой. Кузины и родственницы, упоминая имя «Джон Роджер», и без того уже экзотическое
Наше генеалогическое древо — в моей растревоженной фантазии возник зрительный образ этого геральдического символа — широко простерло свои причудливо узловатые ветви. Уйдя корнями в Шотландию, оно своей цветущей кроной осеняло
почти всю Англию, кровные узы связали его с одним из древнейших родов Уэльса. Крепкие, полные жизненных сил отростки пустили корни на землях Швеции и Америки, Штирии и Германии. Но пробил час — и иссох ствол в Великобритании, а мертвые ветви поникли долу. И только здесь, в южной Австрии, еще зеленел последний росток: мой кузен Джон Роджер. Но Англия задушила и этот последний!
Как свято чтил мой дед по материнской линии традиции и имена своих благородных предков! Ничего, кроме своего лордства и наследственного поместья в Штирии, его светлость знать не желал! Однако мой кузен Джон Роджер пошел по иной стезе: изучал естественные науки, пробовал свои силы на поприще современной психопатологии, много путешествовал, с величайшим усердием учился в Вене и Цюрихе, в Алеппо и Мадрасе, в Александрии и Турине, постигая тайны душевного мира у современных гуру, дипломированных и не совсем, покрытых коростой восточной грязи либо закованных в крахмальную белизну западных рубашек.
За несколько лет до войны он переселился в Англию — намеревался посвятить себя исследованиям истоков и различных ответвлений нашего древнего рода. Что побудило его к этому, не знаю; поговаривали, будто он занят выяснением каких-то загадочных эпизодов, странным образом связанных с одним из наших предков. Война застала его врасплох. Офицер запаса австро-венгерской армии, он был интернирован. Из лагеря
Обрывки воспоминаний да этот прибывший сегодня пакет — мое имя написано прямым четким почерком — вот и все, что досталось мне в наследство от кузена.
Генеалогическое древо засохло, герб сломан! Но что за плебейское легкомыслие, ведь, пока герольд не исполнил над печатью этого сумрачно-торжественного ритуала, герб жив.
Сломан лишь красный сургуч. И тем не менее печать сия уже никогда не оставит оттиска.
А какой это был славный, могущественный герб! И вот я его — сломал. Сломал? И мне опять становится стыдно, словно я пытаюсь обмануть самого себя.
Кто знает, быть может, преломив печать, я лишь освободил герб от оков векового сна! Итак: трехпольный щит, в правом лазоревом поле, символизирующем наше родовое поместье
Глэдхилл в Уорчестере, — серебряный меч, вертикально вонзенный в зеленый холм. В левом серебряном поле, удостоверяющем наши права на поместье Мортлейк в Мидлэссексе, — зеленеющее древо, меж корней которого вьется серебристая лента источника. А в среднем, клиновидном зеленом поле над основанием щита — сияющий светильник, исполненный в форме лампы первых христиан. Знак
Я медлил, засмотревшись на последний, чрезвычайно четкий гербовый оттиск. Но что это? Над основанием щита изображен вовсе не светильник! Кристалл! Правильный додекаэдр в сияющем нимбе! Не чадная масляная коптилка, а лучезарный карбункул! И вновь странное чувство коснулось меня, словно какое-то воспоминание, которое спало во мне в течение... в течение... да-да, в течение веков, пытается пробиться в сознание.
Но каким образом в гербе оказался карбункул? Стоп, а что это за бисерные буковки? Я беру лупу и читаю:
Покачивая головой, рассматривал я свое загадочное открытие на древнем, хорошо мне знакомом гербе. Такой резки печать я определенно раньше не видел! Либо у моего кузена Джона Роджера была другая, вторая печать, либо — ах, ну конечно же: четкую, совсем свежую гравировку спутать невозможно — Джон Роджер заказал в Лондоне новую печать. Но зачем?.. Масляная лампа! Внезапно все до смешного просто встало на свои места: масляная лампа была не чем иным, как поздним барочным искажением! Изначально же в гербе находился сияющий кристалл! Странно, этот камень кажется мне почему-то знакомым, даже каким-то внутренне близким. Горный кристалл! Сейчас я уже не могу вспомнить предание, которое когда-то знал, — о таинственном карбункуле, сияющем где-то в недосягаемых высотах.
Осторожно надламываю последнюю печать и разворачиваю пакет. На стол сыплются связки писем, какие-то акты, свидетельства, выписки, пожелтевшие пергаменты, испещренные розенкрейцерской тайнописью, дневники, полуистлевшие гравюры с герметическими пантаклями, загадочные инкунабулы в переплетах из свиной кожи с медными застежками, стопки сброшюрованных тетрадей; далее пара шкатулок слоновой
кости, набитых всевозможной антикварной чепухой: монеты, кусочки дерева и какие-то косточки, оправленные в сусальное серебро и золото, на дне матово отблескивают черные полированные грани — пробы отборного графита из Девоншира. Сверху записка — твердым прямым почерком Джона Роджера:
Кому предназначены эти строки? Видимо, все же мне! Смысла их я не понимаю, однако и не пытаюсь докопаться, почему-то уверенный, как в детстве: придет время — и все само собой станет ясно. Но что означает
Стояла глубокая ночь, когда я, после долгих размышлений о судьбе моего кузена Джона Роджера придя к выводу о бренности всех надежд и радостей этого мира, поднялся из-за стола и отправился спать, оставив более подробный осмотр наследства на завтра. Едва моя голова коснулась подушки, я уснул.
Очевидно, мысль о горном кристалле с герба преследовала меня и во сне, во всяком случае, не припомню столь странного сна, как тот, что приснился мне в ту ночь.
Сияющий карбункул парил где-то высоко надо мной, во мраке. Один из его бледных лучей отвесно упал на мой лоб, и я с ужасом почувствовал, что между моей головой и камнем установилась таинственная связь. Пытаясь уклониться, я завертелся с боку на бок, однако спрятаться не удалось. И тут ошеломляющее открытие заставило меня замереть: луч карбункула падал на мой лоб даже тогда, когда я лежал ничком, зарывшись лицом в подушки. И я совершенно отчетливо ощутил, как мой затылок стал приобретать пластическую структуру лица: с обратной стороны моего черепа прорастало второе лицо! Страх пропал; лишь слегка раздражало то, что теперь мне уже никак не удастся избежать назойливого луча.
Двуликий Янус, успокаивал я себя, ничего особенного, просто образная реминисценция школьной латинистики. Однако легче от этого не стало. Янус? Янус так Янус! Ну и что дальше? С какой-то маниакальной настойчивостью мое сонное сознание
цеплялось за это «Ну и что?..», совершенно не желая заниматься куда более закономерным вопросом: «Что со мной?»
Между тем карбункул стал медленно опускаться, неуклонно приближаясь к моему затылку. Наш человеческий язык бессилен передать чувство инородности, какой-то изначальной чуждости, которое рождало во мне это плавное, гипнотизирующее нисхождение. Осколок метеорита с каких-нибудь неизвестных созвездий был бы мне менее чуждым. Не знаю почему, но сейчас, вспоминая этот сон, я неотступно думаю о голубе, сошедшем с небес во время крещения Иисуса Иоанном Предтечей. Карбункул уже совсем низко, над самой моей головой, его луч в упор пронизывает мой затылок, точнее: линию сращения двух лиц. И вот ледяной ожог разрезал мой череп пополам. Но боли не было, скорее наоборот: какое-то странное, приятное ощущение проникло в меня и — разбудило...
Все утро я ломал голову над смыслом этого сна.
Наконец во мне шевельнулось смутное воспоминание из раннего детства о каком-то не то разговоре, не то рассказе, а может, о собственной фантазии или истории, вычитанной в книге, — во всяком случае, кристалл в нем фигурировал, и присутствовал там еще кто-то, только звали его совсем не Янус. И вот полузабытое видение всплыло из глубин памяти.
Когда я был еще ребенком, мой дед сажал меня к себе на колени и негромко, вполголоса рассказывал разные фантастические истории.
Все, связанное в моих воспоминаниях со сказкой, сошло с коленей «его светлости», который сам по себе был почти сказкой. Однажды, когда я галопировал, оседлав благородное колено, дед поведал мне о снах. «Сны, мой мальчик, — говорил он, — наследство куда более весомое, чем титул лорда или родовые владения. Запомни это, быть может, ты когда-нибудь станешь правомочным наследником, и тогда я оставлю тебе по завещанию наш родовой сон — сон Хоэла Дата». А потом, таинственно понизив голос, зашептал мне в самое ухо так тихо, словно опасался, как бы нас не подслушал воздух в комнате, о кристалле в одной далекой-далекой стране, достичь которой не в состоянии ни один смертный, если только его не сопровождает тот, кто победил смерть, и еще о золотой короне с горным кристаллом, венчающей голову Двуликого... Мне кажется, он говорил об этом Двуликом хранителе сна как об основателе нашего рода или фамильном духе... И здесь моя память уже бессильна; дальнейшее тонет в сплошном сером тумане.
Как бы то ни было, а ничего подобного до сегодняшней ночи мне не снилось! Был ли это сон Хоэла Дата?
Ответить определенно я не мог, а гадать не имело смысла, тем более что явился с визитом мой знакомый Сергей Липотин, пожилой антиквар из Верейского переулка.
Липотин — в городе его прозвали «Ничего» — был в свое время царским придворным антикваром и, несмотря на свою злосчастную судьбу, все еще оставался видным, представительным господином. Прежде миллионер, знаменитый специалист и знаток азиатского искусства, он хоть и был теперь стар, неизлечимо болен и торговал в своей убогой лавке предметами китайской старины, тем не менее весь его облик по-прежнему осеняло какое-то царственное достоинство. Благодаря его всегда безошибочным советам я приобрел несколько довольно редких безделушек. Но самое интересное: стоило моей страсти коллекционера вспыхнуть при виде какой-нибудь недоступной редкости, как незамедлительно являлся Липотин и приносил мне нечто подобное.
Сегодня, за неимением лучшего, я показал ему посылку моего кузена из Лондона. Некоторые из старинных гравюр он похвалил и назвал
Потом мы болтали о всякой ерунде. А стоя уже на пороге, он сообщил:
— Да будет вам, почтеннейший, известно, что наш дорогой Михаил Арангелович Строганов не переживет своей последней пачки папирос. Такова суровая правда. Вещей под заклад у него больше нет. Ничего не поделаешь. У всех у нас один конец. Мы, русские, как солнце, восходим на Востоке, а заходим на Западе. Честь имею!
После ухода Липотина я призадумался. Итак, настал черед Михаилу Строганову эмигрировать дальше, в зеленое царство мертвых, в изумрудную страну Персефоны. С тех пор как нас познакомили в каком-то кафе, этот старый русский барон живет лишь чаем и папиросами. Когда он, после бегства из России, прибыл в наш город, все его имущество было на нем.
Правда, под верхней одеждой ему удалось пронести сквозь большевистский кордон с полдюжины бриллиантовых колец и золотых карманных часов. Эти не бог весть какие драгоценности позволили ему некоторое время вести беззаботную жизнь, не ущемляя себя в аристократических привычках. Курил он только самые дорогие папиросы, которые какими-то таинственными путями поставлялись ему с Востока. «Сокровища земные дымом воскурить к небесам, — говаривал чудаковатый барон, — по всей видимости, единственная услуга, которую мы можем оказать Господу Богу». Потом он начал голодать и если не сидел в лавчонке Липотина, то где-то на окраине города замерзал в своей убогой мансарде.
Итак, барон Строганов, бывший императорский посол в Тегеране, лежит при смерти. «Ничего не поделаешь. Такова суровая правда». Рассеянно вздохнув, я занялся рукописями Джона Роджера.
Брал наудачу ту или иную книгу, перелистывал ее, просматривал тетради...
Но чем дольше ворошил я бумаги моего кузена, тем отчетливей понимал, что бессмысленно вносить какой-либо систематический порядок в эти разрозненные, никому не нужные листки: из осколков уже не построишь здания! «Сожги или сохрани, — шепнуло что-то во мне. — Плоть к плоти, прах к праху!»
Да и что мне за дело до какого-то Джона Ди? Почему, собственно, меня должна занимать история этого баронета Глэдхилла? Только из-за того, что этот старый, по всей видимости подверженный приступам сплина англичанин был предком моей матери?
И все же... Временами какие-то вещи, книги, исторические хроники имеют над нами большую власть, чем мы над ними; кто знает, может, они лишь притворяются мертвыми, и на самом деле скорее уж их следовало бы считать живыми, а не нас — жалких, бесцельно влачащихся по жизни людишек. Вот и я никак не могу заставить себя прервать чтение. С каждым часом оно завораживает меня все сильнее, сам не знаю почему. Из хаоса разрозненных записей встает трагически прекрасный образ человека, чей благородный дух высоко вознесся над своим веком. Того, кто был так жестоко обманут в своих надеждах! Вот его звезда сияет на восходе, но уже в полдень тяжелые тучи затягивают небосклон, и отважного первопроходца преследуют, высмеивают, распинают на кресте, поят уксусом и желчью, и он нисходит в ад; но именно он, вопреки всему, призван проникнуть в высочайшие таинства небесные, доступные лишь самым
благородным, самым несгибаемым, самым любящим душам.
Нет, судьбу Джона Ди, позднего отпрыска одного из древнейших родов Альбиона, благородных эрлов Уэльских, моего предка по материнской линии, нельзя предавать забвению!
Но по силам ли мне составить житие этого окутанного тайной человека? Генеалогией нашего рода я никогда специально не занимался, да и обширными познаниями моего кузена в тех науках, которые одни называют «оккультными», другие «парапсихологией» — видимо, полагая, что так-то оно спокойней, — я не располагал. Тут мне надеяться не на что: собственный опыт отсутствует, совета ждать неоткуда. Разве что попытаться как-то систематизировать и привести в порядок этот доставшийся мне в наследство хаос: «сохранить» в соответствии с наказом моего кузена Джона Роджера?
Разумеется, воссоздать удастся лишь отдельные фрагменты мозаики. Но ведь и в руинах есть свое очарование, которое зачастую пленяет нашу душу куда больше, чем безупречно гладкая поверхность. Вот контур изогнутых в усмешке губ загадочно соседствует с глубокими мучительными складками над переносицей; таинственно мерцает глаз из-под надколотого лба; а то вдруг облупившийся фон зловеще полыхнет чем-то алым. Загадочно, таинственно...
Недели, если не месяцы кропотливой работы потребуются, чтобы реставрировать полуутраченный шедевр. Я все еще колеблюсь: так ли это необходимо? Но в том-то и дело, что никакой необходимости я не нахожу — ничто, никакой внутренний голос не принуждает меня, иначе я бы тут же из чистого упрямства «оказал услугу Господу Богу» и, обратив все это барахло в столб дыма, «воскурил к небесам».
И мысли мои вновь возвращаются к умирающему барону Строганову, который вынужден отныне обходиться без своих любимых папирос, — быть может, потому, что щепетильность Господа Бога не позволяет Ему принимать от смертного слишком дорогостоящие услуги.
Сегодня мне во сне вновь явился кристалл. Все как в прошлую ночь, только при нисхождении камня на мой двойной лик уже не возникало болезненного ощущения инородности и ледяной ожог меня не разбудил. Не знаю: быть может, это оттого, что в прошлый раз кристалл все же коснулся моего темени? Когда карбункул стоял в зените, равномерно освещая обе половины моей головы, я увидел себя, двуликого, как бы со стороны; губы одного лица — мое Я идентифицировало себя
именно с ним — были плотно сомкнуты, в то время как губы «другого» шевелились, пытаясь что-то произнести.
Наконец с них как потусторонний вздох сорвалось:
— Не вмешивайся! Иначе все испортишь! Рассудок, когда он берется наводить порядок, только путает причины и следствия, и тогда — катастрофа. Читай то, что я вложу в твои руки... Доверься мне... Читай то, что... я... вложу...
Усилия, которых потребовали эти несколько фраз, такой болью отозвались в моей «другой» половине, что я проснулся.
Странное чувство овладело мной. Я не понимал, в чем дело: то ли во мне поселился какой-то призрак, который теперь стремится выйти на свободу, то ли все это — назойливый ночной кошмар? А может, раздвоение сознания? «Болен»? Однако на свое самочувствие я пока что пожаловаться не мог и ни малейшей потребности копаться при свете дня в ощущениях своей «двойственности» не испытывал, не говоря уже о том, чтобы послушно внимать «приказам» каких-то голосов. Мне подвластны все мои чувства и намерения: я свободен!
Еще один фрагмент детских воспоминаний: вновь я галопирую у деда на коленях и он шепчет мне на ухо, что хранитель нашего фамильного сна нем, однако придет время — и он заговорит. Это произойдет «на закате нашей крови», и корона уже не будет парить над головой — а засияет на двойном челе.
Но ведь «Янус» заговорил! Значит, настал «закат нашей крови»? И я — последний наследник Хоэла Дата?
Как бы то ни было, а слова, которые запечатлелись в моей памяти, ясны и недвусмысленны: «Читай то, что я вложу в твои руки» и «рассудок путает причины и следствия». Выходит, я все же буду подчиняться приказу; но нет, это не приказ, иначе бы мое обостренное чувство независимости взбунтовалось, это совет, да-да, это совет — и только! И почему бы мне ему не последовать? Итак, решено: никакой систематизации, никакой хронологии — все записываю в той последовательности, в какой бумаги будут попадать в мои руки.
И я извлекаю наугад какой-то лист, исписанный строгим почерком моего кузена Джона Роджера:
Имя «Бафомет» пронзает меня как удар клинка. Господи, ну конечно — Бафомет! Да-да, именно это имя я никак не мог вспомнить! Так значит, это он, коронованный с двойным ликом, — хранитель фамильного сна моего деда! Именно это имя его светлость нашептывал мне на ухо, ритмично повторяя, словно вбивая в мою душу, когда я, маленький наездник, скакал на его колене: «Бафомет! Бафомет!» Но кто такой Бафомет?
Таинственный символ древнего рыцарского ордена тамплиеров. Он, изначально чуждый человеческой природе, был тамплиеру ближе всего самого близкого и именно поэтому так и остался непознанным и сохранил свою сакральную сущность.
Значит, глэдхиллские баронеты были тамплиерами? Вполне вероятно. Тот или другой из них, почему нет? А вообще предания и рукописные книги высказываются весьма туманно: Бафомет - «низший демиург». «Низший»! До какого педантизма извратили гностики иерархический принцип! Почему в таком случае Бафомет всегда изображался двуликим? И почему тогда именно у меня прорастало во сне второе лицо? Из всего этого лишь одно не вызывает сомнений: я, последний наследник английского рода глэдхиллских Ди, стою «на закате нашей крови».
И я смутно чувствую, что готов повиноваться, если только Бафомет соизволит ко мне обратиться...
Тут меня прервал Липотин. Он принес известие о Строганове. Невозмутимо разминая в пальцах сигарету, он рассказал, что барон совсем обессилел от кровохарканья. Медицинское вмешательство явно не повредило бы. Хотя бы
— Один момент, почтеннейший.
Он ощупал свою шубу и, достав небольшой, аккуратный сверток, буркнул:
— Последний подарок Михаила Арангеловича. Просил принять от чистого сердца.
Помедлив, я взял сверток и развернул его. Массивный, с виду простенький ларец черненого серебра. Система замков с секретом, изящных и в то же время надежных. Великолепный образец тульского серебряного литья прошлого века, несомненно представляющий художественную ценность.
И когда я все же предложил Липотину сумму, соответствующую, на мой взгляд, стоимости ларца, он отказываться не стал — небрежно, не считая, скомкал ассигнации и сунул их в жилетный карман.
— Теперь, по крайней мере, барон сможет прилично умереть, — вот и все, что он заметил по этому поводу.
Вскоре Липотин откланялся.
Я так и сяк вертел в руках серебряный ларец и не мог разгадать секрета. Провозившись битый час, я сдался. Литые крепления поддались бы разве что пиле или лому. Но тогда ларец был бы безнадежно испорчен. Итак, пусть пока хранит свой секрет.
Следуя полученному во сне наставлению, я взял первую попавшуюся связку бумаг... Одному Бафомету ведомо, какой сюжет получится у жизнеописания моего далекого предка Джона Ди, если его не будет организовывать авторский произвол и педантичный рассудок не попытается
Уже эти первые бумаги, оказавшиеся в «послушной» руке, могли серьезно поколебать мою уверенность в надежности
двуликого поводыря. Но ничего не поделаешь, я вынужден начать с конспекта не то письма, не то какого-то акта, который на первый, поверхностный взгляд не имеет никакого отношения к Джону Ди. В документе речь идет о шайке ревенхедов, которые, как известно, сыграли известную роль в религиозных смутах, потрясших Англию в 1549 году.
К этому пергаменту, который тайный агент приложил к своему письму, адресованному в 1550 году зловещему Кровавому епископу Боннеру, мой кузен Джон Роджер в качестве пояснения добавил, что здесь, очевидно, речь идет о пророчестве Эксбриджской ведьмы, врученном ею принцессе Елизавете Английской.
Итак, пергамент:
Призываю тебя, Гея! Вопрошаю тебя, Матерь Черная! Семь раз по семьдесят ступеней вниз, в расщелину.
«Привет тебе, королева Елизавета! Смелей, зачерпывай, ибо во здравие пьешь!» — воскликнула Матерь превращений.
О эликсир мой, ты разделяешь, ты соединяешь. Впредь
да не будет жена отделена от мужа!
Нетленна сердцевина, больна лишь оболочка, твердь.
Бессмертно целое, но половина — смерть.
Я покрываю — я заклинаю — я совокупляю.
Юношу приведу я тебе на брачное ложе.
Едины будьте в ночи! Ныне и присно
и во веки веков да не разделит вас ложь!
Да будет един королевский престол по ту и по сю сторону
жизни!
В таинстве моего эликсира двое станут одним. Король обоих миров, он смотрит вперед и назад. Бодрствующий в ночи, вечно ясен твой взгляд. И что тебе века! Лишь стайка мимолетных дней.
Да не коснется печаль тебя, королева Елизавета! Мать уже разрешилась от бремени черным кристаллом! Спасение Ангелланда в нем, заветном!
Смотри, корона, разбитая на заре, лежит и поныне расколотая
надвое.
Половина тебе, половина ему! Вон он на зеленеющем холме
забавляется серебряным обоюдоострым мечом!
Брачное ложе и раскаленный горн!
Золото сольется с золотом,
И древняя корона воскреснет в былом величии!
К этому пергаменту ведьмы подколота следующая приписка тайного агента «+».
27
Следующая подшивка тетрадей, которую моя рука на ощупь извлекает из наследства Джона Роджера, оказывается—я это понимаю с первого взгляда — дневником нашего предка сэра Джона Ди. Как ни странно, но по времени дневниковые записи почти полностью соответствуют посланию тайного агента.
* 32
Здесь следует приписка рукой моего кузена Джона Роджера о том, что наш предок Ди был арестован капитаном Перкинсом, как явствует из следующего оригинала.
Извещаю Ваше преосвященство,
Колодец святого Патрика
И тут же, едва я прочел последние слова из дневника Джона Ди, в прихожей раздался звонок. На пороге стоял оборванный мальчишка и протягивал мне записку. Так и есть — от Липотина. Терпеть не могу, когда меня отрывают от дела, вот тут-то я и совершил то, что может быть приравнено только к государственному преступлению: в раздражении забыл про чаевые! Что прикажете делать? Как ни редки подобные послания Липотина, но всякий раз он прибегает к услугам нового сорванца. Должно быть, располагает обширными связями в среде малолетних городских бродяг.
Ладно, что там в записке?
Я скомкал записку и швырнул ее в корзину
До чего, в сущности, самоуверенно все, что идет с Востока!.. Итак, я, гостеприимный хозяин, расположил тульский ковчежец по меридиану...
И есть же еще идиоты — я, например, — которые утверждают, что человек — господин своих желаний! Что же в результате дала эта моя благодушная уступчивость? Все, что стояло и лежало на письменном столе, он сам, кабинет со всем его привычным, устоявшимся порядком, — все-все мне кажется теперь каким-то косым. Конечно, тон в этом доме задаю отныне не я, а многоуважаемый меридиан! Или тульский ларец. Все стоит,
лежит, висит косо, криво, неправильно по отношению к проклятому завоевателю из Азии! Сидя за письменным столом, я смотрю в окно — и что я вижу?.. Вся улица расположена — «наперекосяк».
Нет, так дальше не пойдет, беспорядок действует мне на нервы. Либо этот басурман исчезнет с моего письменного стола, либо... Боже! Но не могу же я переставлять всю обстановку в комнате, потакая какой-то безделушке с ее меридианом!
Сижу, тупо взирая на серебряного кобольда, и вдруг... Клянусь колодцем святого Патрика, как же так: ковчежец «ориентирован», у него есть свой «полюс», а мой письменный стол, кабинет, все мое существование беспорядочно разбросано, никакого осмысленного направления не имеет, и до сегодняшнего дня я даже не задумывался над этим! Однако это уже какая-то умственная пытка!
Необходима серьезная, стратегическая перегруппировка всей обстановки кабинета — мысль эта с такой настойчивостью буравит мой череп, что я уже готов на капитуляцию... Завтра... послезавтра... только — не сейчас... Я судорожно хватаюсь за бумаги Джона Роджера и извлекаю один-единственный листок; заголовок, выведенный строгим почерком моего кузена, гласит:
Стоп! Тут только до меня доходит, что всего лишь несколько минут назад с моих губ слетели именно эти слова. Что за колодец? А ведь я, кажется, даже поклялся этой до сего дня совершенно неизвестной мне клятвой! Понятия не имею, откуда она взялась! Хотя!.. Какой-то проблеск: это... это... Я поспешно листаю лежащий передо мною дневник Джона Ди... Вот оно:
Странно. Больше чем странно. Что же я — отражение Джона Ди? Или свое собственное? И смотрю на себя из собственной неприкаянности, скверны и пьяного забытья? А разве это не опьянение, если... если комната стоит — не по меридиану?! Что за сумасбродные грезы средь бела дня! Или запах тлена, исходящий от бумаг моего кузена, вскружил мне голову?
Но что там с колодцем святого Патрика? Я начинаю читать
запись Джона Роджера — конспект какой-то древней легенды.
Меридиан, шепчу я, орнамент в виде волны! Китайский символ вечности! Беспорядок в кабинете! Колодец святого Патрика! Предостережение моего предка, Джона Ди, зеркальному двойнику, «если тебе еще дорога моя дружба...»! И «многие сошли туда, да немногие вышли»! Черные призрачные кошки! Все эти разрозненные, потревоженные обрывки мыслей сбились в стаю, которая бешеным умопомрачительным вихрем закружилась в моем мозгу. И вдруг в этом смерче проблеск — короткий, болезненный, как солнечный луч из-за рваных зловещих
туч. Но стоило мне только сконцентрировать сознание на этом сигнале, как на меня нашло странное оцепенение, и я вынужден был смириться...
Итак, да, да, да! Если так надо, Бог свидетель, утром я кабинет «расположу по меридиану», лишь бы обрести наконец покой. Ох и разгром будет в квартире! Проклятый тульский ящик! Навязался на мою голову!
Снова запускаю руку в свое наследство: тонкая книжица в сафьяновом переплете ядовито-зеленого цвета. Переплет гораздо более поздний, конец семнадцатого века. Характерные детали почерка соответствуют дневниковым, — итак, рука Джона Ди. Книжечка изрядно попорчена огнем, часть записей утрачена полностью.
На форзаце обнаруживаю надпись, сделанную незнакомым бисерным почерком:
Должно быть, весь ужас этого предостережения поздний неизвестный (!) владелец рукописи испытал на себе. Вот откуда следы огня... Но кто же, кто в таком случае выхватил рукопись из пламени и не дал сгореть дотла? Кто он, тот, кому она жгла пальцы, когда «Исаис Черная» следила за ним сквозь «щель ущербной луны»? Ни указаний, ни знаков — ничего. Одно ясно, предостережение написано не Джоном Ди. Должно быть, кто-то из наследников оставил его, обжегшись сам.
Надпись на зеленом сафьяновом переплете неразборчива, но тут же подклеена справка Джона Роджера:
—
—
43
Здесь начинается целый ряд опаленных страниц. Текст изрядно подпорчен, тем не менее логика повествования прослеживается достаточно ясно.
Видимо, здесь речь шла о какой-то страшной магической
тайне, так как чья-то третья рука прямо через всю обугленную страницу написала красными чернилами:
Далее — сплошь обугленные страницы. Судя по тем обрывочным записям, которые каким-то чудом уцелели, пастух раскрыл Бартлету Грину некоторые тайные аспекты древних мистерий, связанных с культом Черной Богини и с магическим влиянием луны; также он познакомил его с одним кошмарным кельтским ритуалом, который коренное население Шотландии помнит до сих пор под традиционным названием «тайгерм». Кроме того, выясняется, что Бартлет Грин до своего заточения в Тауэр был абсолютно целомудрен; звучит по меньшей мере странно, так как разбойники с большой дороги, скажем прямо, не очень строго блюли аскезу. В чем причина столь необычного воздержания: сознательный отказ или врожденное отвращение к женскому полу, — из этих отрывков установить не удалось. Урон, причиненный остальным страницам журнала, был менее значителен, и дальнейшие записи поддавались прочтению достаточно легко.
На этом месте я словно споткнулся. Посидев растерянно с минуту, отложил зеленый сафьяновый журнал и крепко задумался. Запах пантеры!..
Где-то я читал, что над старинными вещами может тяготеть проклятие, заговор или колдовство, которые переходят на их нового владельца. Казалось бы, ну что страшного — прогуливаясь вечером по городу, посвистел какому-то бездомному пуделю, который перебегал дорогу! Взял его к себе из сострадания, в теплую квартиру, и вдруг, глядя на черную курчавую шерсть, встретился глазами с дьяволом...
Неужели со мной — потомком Джона Ди — происходит то же самое, что в свое время приключилось с доктором Фаустом? Или я, вступив во владение этим полуистлевшим наследством, оказался в магическом круге древних преданий? Быть может, я приманил какие-то силы, потревожил какие-то могущества, которые спали в этом антикварном хламе, затаившись подобно окуклившимся личинкам в дереве?
Что же все-таки произошло? Что заставило меня прервать чтение записей Джона Ди? Признаюсь, это стоило мне известных усилий, так как странное любопытство овладело мной незаметно
Ладно, хватит ходить вокруг да около, с самим собой надо быть откровенным до конца: уже несколько дней я не могу избавиться от ощущения, что во всем, имеющем отношение к наследству Джона Роджера, нахожусь под чьим-то постоянным контролем. Теперь я до кончиков ногтей прочувствовал, что значит слепо повиноваться. Но ведь я сам решил отказаться при составлении жизнеописания моего английского предка от авторской цензуры и последовать наставлению «Януса» или, если угодно, «Бафомета»: «Читай то, что я вложу в твои руки». Так что лучше вопросов не задавать и подчиняться беспрекословно... И все же: эта маленькая заминка в моей работе произошла с «высшего соизволения» или случайно?
Я хотел было продолжить, но едва взял перо в руки... Странно, очень странно! С того момента, как я воспроизвел на бумаге разговор Бартлета Грина и Джона Ди, прошло не более
получаса. Но то ли я не совсем точно и достоверно помню некоторые мои чувственные восприятия за этот короткий промежуток времени, то ли они все равно что галлюцинации, тени пережитых событий, легко и эфемерно скользящие между пальцев моего полусонного сознания... Так или иначе, внезапно в мой кабинет проник «запах пантеры»; точнее: мои органы обоняния зафиксировали неопределенный запах хищного зверя—в моей памяти всплыл образ цирковой арены с клетками, и там, за частыми прутьями решетки, от которых рябило в глазах, беспокойно и сосредоточенно расхаживали из угла в угол огромные черные кошки.
Я вздрогнул. В дверь моего кабинета настойчиво постучали.
И не успел я пробурчать свое, скажем прямо, не очень любезное «Войдите» — о моем отношении к неожиданным визитам я уже упоминал, — как дверь резко распахнулась настежь. Мелькнуло растерянное, смущенное лицо старой, хорошо вышколенной мною экономки, но тут же, проскользнув мимо нее, в кабинет упругим, энергичным шагом ворвалась высокая, стройная дама в темном искрящемся платье.
Но что это я — ворвалась?! Сказать такое о даме, особе явно аристократичной, непоколебимо уверенной в силе своих чар! Тем не менее, несмотря на несколько излишнюю, свойственную романтизму экспрессию, именно этот глагол наиболее точно передает первое, непосредственное впечатление от этой совершенно незнакомой мне женщины. Словно что-то отыскивая, ее прекрасная точеная головка на тонкой гибкой шее тянулась вперед. В стремительном порыве дама чуть было не проскочила мимо меня; подобно слепым, которые умеют читать кончиками пальцев, она, словно в поисках опоры, вытянув вперед руку, нервно ощупывала край письменного стола. Но вот ее пальцы замерли, и все тело незнакомки сразу как-то расслабилось, успокоенно опершись, словно приклеившись, ладонью о стол.
Совсем рядом стоял тульский ларец.
С неподражаемой, врожденной естественностью, научиться которой невозможно, она двумя-тремя шутливыми фразами — славянский акцент прозвучал в них довольно отчетливо — сняла несколько необычное, я бы даже сказал, шокирующее напряжение ситуации и тут же пустила мои беспорядочно растекшиеся мысли по интересующему ее руслу:
— Сударь, буду краткой — у меня к вам просьба. Могу ли я рассчитывать на вашу любезность?
Воспитанный человек на подобный вопрос красивой благородной дамы, которая, несмотря на свою природную гордость,
снисходит до какой-то смехотворной просьбы, может дать лишь один-единственный ответ: «К вашим услугам, сударыня, если только в моих силах помочь вам».
Разумеется, нечто в этом роде я бы и ответил, так как быстрый, необычайно нежный взгляд уже коснулся меня — как бы случайно, невзначай — и скользнул мимо. Но незнакомка меня опередила, и легкая, располагающая улыбка коснулась ее губ:
— Благодарю вас. Не беспокойтесь, ничего особенного в моей просьбе нет, она очень проста. Все дело — исключительно—в вашем — искреннем — желании. — Дама сделала много значительную паузу.
Я поспешно вступил:
— В таком случае, если вы соблаговолите сообщить... Тотчас, уловив неуверенность в моем голосе, она вновь опередила меня:
— Ах, но ведь моя визитная карточка лежит на вашем письменном столе еще с... — И снова любезная ускользающая улыбка.
Немало удивленный, я посмотрел в направлении ее руки (отнюдь не тощая птичья лапка — гибкая, сильная и в то же время хрупкая, великолепно сформированная кисть) и в самом деле увидел по соседству с русским ларцом какой-то белый прямоугольник. Вот только каким образом он там оказался? Я недоуменно разглядывал глянцевую карточку с причудливой княжеской короной, на карточке значилось:
Да, да, что-то припоминаю: на Кавказе, юго-восточнее Черного моря, еще сохранились, не то под русским, не то под турецким покровительством, остатки черкесских племен, старейшины которых обладают правом на княжеский титул.
Лицо княгини с характерными восточно-арийскими чертами было той ни с чем не сравнимой строгой чеканки, которая напоминает одновременно греческие и персидские идеалы женской красоты.
Итак, я еще раз вежливо поклонился моей гостье, которая уютно устроилась в кресле рядом с письменным столом; время от времени ее тонкие пальцы рассеянно касались тульского ларца. При мысли, что эта изящная ручка может ненароком сместить ковчежец и нарушить его меридиональную ориентацию, мне вдруг стало не по себе.
— Ваша просьба, княгиня,
После этих слов дама слегка приподнялась, подалась всей
своей гибкой фигурой вперед, и вновь отсвечивающий золотыми искрами, неописуемо нежный, электризующий взгляд как бы ненароком задел меня.
— Дело в том, что Сергей Липотин мой давний знакомый. В свое время он приводил в порядок коллекцию моего отца в Екатеринодаре. Любовь к старинным, редкой работы предметам пробудил во мне тоже он. Я коллекционировала кружева, ткани, изделия различных кузнечных ремесел, и особенно — оружие. Но оружие совершенно определенное, которое у нас, позволю себе утверждать, ценится как нигде. Среди прочего в моем собрании раритетов...
Ее мягкий воркующий голос, с каким-то странным, чуждым музыкальному строю немецкого языка акцентом, постоянно запинался, рождая во мне ритмическое ощущение набегающих волн — они все катились и катились по жилам, увлекая за собой мою кровь, и вот едва уловимое эхо далекого прибоя коснулось наконец моего слуха.
То, что она говорила, было мне совершенно безразлично, по крайней мере вначале, но ритм ее речи завораживал... Впоследствии я понял: этот тонкий, неуловимый наркоз — мне кажется, я чувствую его до сих пор, — он один повинен в том, что многие слова, жесты и даже мысли, которыми мы обменялись во время нашего разговора, как будто приснились мне.
Внезапно княгиня прервала описание своей коллекции и перешла прямо к делу:
— Меня к вам направил Липотин. От него мне стало известно, что вы обладаете одной... одной очень ценной, очень редкой, очень... древней вещью — копьем, я хотела сказать, наконечником копья уникальной работы, с инкрустацией драгоценными камнями. Как видите, Липотин информировал меня точно. Скорее всего, благодаря его посредничеству вы и приобрели этот уникальный предмет. Как бы то ни было, — она от вела жестом готовый слететь с моих губ недоуменный вопрос, — как бы то ни было, а я хочу обладать этим наконечником. Вы мне его уступите? Я прошу вас! Пожалуйста!
Последние фразы этой странной, сумбурной речи, словно выйдя из-под контроля, бежали наперегонки, обгоняя друг друга. Княгиня сидела подавшись всем телом вперед — словно изготовилась к прыжку, невольно подумал я и внутренне усмехнулся, изумившись той поразительной алчности коллекционеров, с которой, завидев или только почуяв вожделенную добычу, они могут подолгу таиться в засаде, пока не настанет время хищно изогнуться подобно охотящейся пантере...
Пантера!
Вновь этот образ заставляет меня вздрогнуть! Да, теперь я понимаю, Бартлет Грин в жизни Джона Ди не самый последний персонаж: его характеристики точны и врезаются в память намертво! Что касается моей черкесской княгини, то куда делась ледяная светскость — дама едва не подпрыгивала на краешке кресла, а по ее прекрасному лицу пробегали волны прямо-таки неподдельных эмоций: ожидания, готовности отблагодарить, нервного, до дрожи, беспокойства и самой что ни на есть неприкрытой льстивости. Я был раздосадован так сильно, что мне не сразу удалось найти слова извинения, которые могли бы передать всю искренность моего огорчения,
— Княгиня, вы просто не представляете, в какое отчаянье повергаете меня. Ваша просьба столь незначительна, а представившаяся мне счастливая возможность услужить такой очаровательной, благородной, великодушно доверившейся мне даме столь уникальна, что разочаровать вас — выше моих сил, но что прикажете делать: у меня не только нет описанного вами оружия, но я и в глаза-то его никогда не видел.
Против всех моих ожиданий княгиня нимало не расстроилась; усмехнувшись самым естественным образом, она перегнулась ко мне и с терпеливой снисходительностью юной мамаши, выговаривающей своему завравшемуся любимцу, проворковала:
— О том, что копье, получить которое я так страстно желаю, у вас, знает Липотин, знаю я. Решено: вы мне его — продадите. И заранее благодарю вас от всего сердца.
— Мне ужасно жаль, но я вынужден заметить, милостивая сударыня, что Липотин заблуждается! Здесь какое-то недоразумение! По всей видимости, Липотин меня с кем-то перепутал и...
Княгиня резко выпрямилась и встала. Подошла ко мне. Ее походка... да, да, — ее походка! Внезапно я вспомнил эти движения. Ее шаг был беззвучен, упруг — она двигалась словно на носках, почти кралась, и кралась необычайно грациозно... Впрочем, что это я? Взбредет же такое...
Княгиня продолжала почти нежно:
— Возможно. Даже наверняка Липотин что-то перепутал. Разумеется, копье попало к вам не от него. Ну и что из того? Ведь вы обещали подарить... его... мне...
Я почувствовал, как от отчаянья шевельнулись мои волосы. Взял себя в руки, стремясь как можно мягче объясниться с этой невероятной женщиной — вся нетерпеливое ожидание, стояла она передо мной с широко распахнутыми, отсвечивающими чудесными золотыми искрами глазами и усмехалась с неотразимым
очарованием; я едва удержался, чтобы не схватить эти божественные руки и не покрыть их поцелуями и слезами бессильной досады — ведь я, уже готовый ради нее на все, не мог, не мог исполнить даже такого ничтожного желания!
Я судорожно сцепил пальцы и, глядя прямо в эти лучистые глаза, обреченно простонал:
— Княгиня, последний раз повторяю, что не являюсь владельцем разыскиваемого вами копья или наконечника, что я и не могу им быть, ибо никогда в жизни, несмотря на мою слабость к тем или иным безделушкам, не коллекционировал ни оружия, ни деталей оружия, ничего, имеющего отношение к молоту, наковальне или плавильной печи...
Голос мой становился все тише и наконец совсем угас, зато на щеках вспыхнул предательский румянец... Эта удивительная женщина и бровью не повела — она по-прежнему мило улыбалась, и только ее правая рука, словно намагничивая, непрерывно скользила по великолепному серебряному литью тульского ларца, и он, этот редкостный образец кузнечного, почти ювелирного мастерства, неопровержимо свидетельствовал, что все мои уверения — чистейшая ложь. Какой позор! Необходимо подыскать слова. Однако княгиня небрежно отмахнулась:
— Полноте, сударь, не мучайтесь, я нисколько не сомневаюсь в вашей искренности. И вовсе не собираюсь вызнавать тайну ваших слабостей как коллекционера. Определенно Липотин что-то напутал. Да и я могла ошибиться. И все же еще раз прошу васвойти в мое положение... прошу, понимая всю обреченность своих слишком... наивных... надежд, об оружии, о котором Липотин...
Я рухнул перед ней на колени... Сейчас мне самому стыдно за эту нелепую театральность, но тогда я просто не видел другого, более сильного и одновременно мягкого выражения
— Сударь, я вижу, как вам трудно сломить себя. Поверьте, я вас очень хорошо понимаю. Но еще одно маленькое усилие! Найдите решение, которое бы сделало меня счастливой. Я ещезайду... На днях... И тогда вы исполните мою пустяковую просьбу и подарите мне... наконечник копья.
И княгиня исчезла.
Теперь она неуловимо присутствует в моем кабинете: тонкий,
сладкий, летучий, доселе неведомый мне запах подобен аромату экзотического цветка, однако есть в нем и что-то острое, странно будоражащее, что-то — я не могу найти другого слова — хищное. И вообще этот визит — нечто абсурдное, блаженное, гнетущее, щекочущее нервы, вихрем уносящее все надежды прочь, оставляющее после себя какое-то тяжелое, неприятное чувство и — признаюсь откровенно — страх!
Да, ни о какой дальнейшей работе сегодня не может быть и речи. Пойду прогуляюсь, а заодно зайду к Липотину в Верейский переулок.
И тут меня словно ужалило: когда княгиня Шотокалунгина входила в кабинет, дверь находилась в глубокой тени, так как плотные, темные шторы на окне за письменным столом были полузадернуты. Значит, это не иллюзия и не обман зрения, значит, глаза входившей действительно на долю секунды полыхнули в сумерках фосфоресцирующим огнем ночного хищника? Но ведь этого не может быть! Да, конечно, мир сей полон загадок... И еще: насколько я могу судить, платье княгини было из черного шелка с серебряной нитью. При малейшем движении струйки и волны приглушенного металлического мерцания разбегались по платью... И мой взгляд невольно соскользнул на тульский ларец. Черненое серебро — думаю, именно таким было ее платье.
Стоял уже поздний вечер, когда я вышел из дому, чтобы навестить Липотина. Напрасный труд: лавочка в Верейском переулке была закрыта. На спущенных жалюзи листок бумаги с надписью «В отъезде».
Однако это меня не удовлетворило. Находившиеся рядом ворота вели в темный внутренний двор, куда выходили окна квартиры Липотина, располагавшейся за лавочкой. Я вошел во двор, мутные липотинские окна были плотно зашторены, многократный стук привел лишь к тому, что открылась соседняя дверь и какая-то женщина спросила, что мне нужно. Она тут же подтвердила, что русский еще утром уехал. Когда вернется, она не знает; он говорил что-то о похоронах — да, да, скончался какой-то русский барон, и господин Липотин взялся уладить его дела. Этого мне было вполне достаточно; итак, вместе с дымом последней папиросы барон Строганов воскурил к небесам свою душу! Так что все вполне естественно, просто печальный долг связан
Только сейчас, перед закрытыми окнами, я понял, что привело
меня к старому антиквару — настоятельная необходимость поговорить с ним о княгине и получить разъяснения, а возможно, и совет относительно проклятого наконечника. Вероятнее всего, либо Липотин просто перепутал меня с кем-то, либо этот таинственный наконечник находится у него самого, а он по своей всегдашней рассеянности считает, что продал его мне. Однако и в том, и в другом случае не исключена возможность поправить дело и выкупить эту редкость; должен признаться, даже самая несуразная сумма не остановила бы меня, лишь бы подарить это оружие княгине Шотокалунгиной. Поразительно, до какой степени сегодняшний визит взбудоражил меня. Со мной определенно что-то происходит — это, к сожалению, единственное, что я сейчас со всей определенностью осознаю. Спрашивается, почему меня никак не покидает мысль, что Липотин никуда не уехал, а сидит спокойно в своей лавке, обдумывая вопрос о наконечнике, который прозвучал в моей душе, когда я стоял у окна его квартиры. Антиквар даже что-то мне ответил... Вот только что?.. В конце концов, может, я даже был у него в лавочке и мы обстоятельно толковали? А о чем, уже не помню... И мне вдруг кажется, что нечто подобное уже было со мной много-много лет — а может, столетий? — тому назад, когда я жил совсем в другом мире...
Домой я возвращался по Старому валу, откуда открывалась чудесная панорама полей и холмов. Вечер был сказочный, ландшафт, раскинувшийся у моих ног, утопал в серебристом мерцании. Было до того светло, что я невольно поискал глазами лунный диск и обнаружил его затерявшимся в гигантских кронах каштанов. Но вот луна, все еще полная — если бы не маленький, едва уловимый изъян, ее окружность была бы идеальной, — выплыла из-за темных стволов, и мертвенно-зеленоватое, окольцованное красной аурой сияние воцарилось над городом. Пока я в изумлении рассматривал это сумрачное свечение, не в силах отделаться от образа сочащейся кровью раны, странная неуверенность вновь овладела моей душой. Что это, реальность или ожившее воспоминание?
Мерцающий диск пересек темный хищный силуэт какой-то необычайно стройной женщины.
Значит, это ее сливающаяся с сумраком фигура струилась меж каштанов по параллельной аллее — да, да, именно струилась! Я вздрагиваю: из ущербной луны появляется княгиня в своем платье черненого серебра и шествует мне навстречу...
Потом видение вдруг исчезло, а я как безумный все носился
по валу и успокоился только тогда, когда набил шишку и обругал себя последним идиотом.
Встревоженный, продолжал я свой путь. В такт шагам тихо напевал под нос и вдруг прислушался к тем словам, которые бездумно сходили с моих губ и сами по себе ложились на эту унылую, тягучую мелодию:
Ущербная луна.
Ночь шита серебром.
Ты смотришь на меня.
Ты помнишь обо мне.
Как крошечен ущерб отточенным серпом,
но как бездонна щель, как пристально узка...
Монотонный мотив сопровождал меня до самого дома. С трудом стряхнул я с себя навязчивую литанию, и только сейчас до меня дошло, каким темным, зловещим смыслом были пропитаны ее строки:
Как крошечен ущерб отточенным серпом, но как бездонна щель, как пристально узка...
Эти слова предназначены мне — они ластятся ко мне, как... как черные кошки...
Вообще все, с чем я сейчас сталкиваюсь, оказывается каким-то многозначительным, странным... Или мне только кажется? А началось это, сдается мне, с тех самых пор, как я стал заниматься бумагами кузена Джона Роджера.
Но какое отношение может иметь ущербная луна... и я замираю, застигнутый врасплох внезапной догадкой: ведь именно эти два слова вписала чья-то неизвестная рука в журнал Джона Ди!.. Предостережение в зеленой сафьяновой тетради!
И все же: что общего между таинственным предупреждением какого-то суеверного фанатика семнадцатого века, черными мистериями шотландских горцев с их ужасными инициациями и моей вечерней прогулкой по валу нашего доброго старого города при свете живописно мерцающей луны? Какое отношение все это имеет ко мне и что мне за дело до всего этого, человеку, живущему как-никак в веке двадцатом?
После вчерашнего вечера все тело как свинцом налито. Спал я отвратительно, какие-то путаные, обрывочные сны мучили меня всю ночь. Благородный дед, позволив мне оседлать свое колено, непрерывно нашептывал на ухо какое-то сложное слово, которое я забыл, помнил только, что по смыслу оно
было как-то связано с «копьем» и «кольцом». Мой «другой» лик — я снова его видел — хранил какое-то напряженное, можно даже сказать, предостерегающее выражение. Вот только никак не могу вспомнить, о чем он меня предупреждал. А потом из него (из лика!) вышла княгиня — именно она! — но в какой связи, не помню, хоть убей! Впрочем, о какой логической связности может идти речь в подобных фантасмагориях!
В общем, с такой ватной головой, как сегодня, единственное, на что я способен, — это копаться в старых манускриптах; слава Богу, есть занятие, которое займет мои мысли и не даст витать в облаках. Настроение мое заметно улучшилось, когда, раскрыв журнал Джона Ди на том месте, где вчера остановился, я обнаружил, что рукопись до самого конца находится в сносном состоянии. Ну что ж, продолжаю свой перевод.
—
—
—
—
—
—
—
—
—
И вновь пробел, кусок текста уничтожен явно намеренно, похоже на то, что на сей раз это сделал сам Джон Ди. Однако какого свойства был подарок Бартлета Грина, явствует с первых же оставшихся нетронутыми страниц журнала.
Вот уже в который раз кто-то очень старательно выжег текст; пробел, впрочем, небольшой. Здесь вновь чувствуется рука моего предка. Скорее всего, записав этот эпизод, Джон Ди подумал, что не стоит кому попало раскрывать тайны, которые, как он, видимо, понял после своих злоключений в Тауэре, могут быть весьма опасными. К этому месту журнала прилагается фрагмент какого-то письма. Очевидно, его где-то раздобыл мой кузен Роджер и в процессе собственных штудий счел необходимым присовокупить к записям Джона Ди. Во всяком случае, на письме имелась соответствующая пометка его рукой:
Принимая во внимание плачевное состояние фрагмента, выяснить адресата этого письма не представляется возможным,
что, впрочем, не так уж и важно, так как само послание достаточно убедительно свидетельствует, что освобождение Джона Ди из заключения произошло благодаря вмешательству принцессы Елизаветы.
Фрагмент привожу полностью:
На этом письмо кончается.
В журнале же Джона Ди, после испорченного куска, записи продолжаются с нижеследующего:
Этим Джон Ди завершает свой рассказ о «серебряном башмачке» Бартлета Грина.
Несколько дней, проведенных на природе, прогулки в горах оказали на меня свое благотворное действие. Решительно распрощавшись с письменным столом, меридианом и пыльными реликвиями предка Ди, я словно преступил магический круг и как из тюрьмы вырвался на свободу...
Забавно, говорил я себе, когда первый раз ковылял через торфяники предгорий, ведь сейчас ты испытываешь то же самое, что, должно быть, чувствовал Джон Ди, оказавшись после лондонского подземелья на шотландском плато. И даже рассмеялся: надо же, вбил себе в голову, что Джон Ди шагал по такой же пустоши, такой же веселый, переполненный до краев таким же чувством свободы, как и я, почти через триста пятьдесят лет после Ди спотыкающийся по южно-немецким торфяным болотам. А тогда это было в Шотландии, где-то в окрестностях Сидлоу-Хиллз, о котором мне когда-то рассказывал дед. Ход моих ассоциаций совершенно понятен, так как мой англо-штирийский
И я продолжал грезить и вот уже видел себя сидящим дома, но не таким, как обычно, когда заглядываешь в прошлое, нет: как будто по-прежнему сижу за письменным столом, похожий на пустую оболочку, на зимнюю, отслужившую свое, но все еще приклеенную к месту своей смерти личинку, из которой несколько дней назад выполз я, веселый мотылек, и, обсушив крылышки, порхаю теперь, наслаждаясь в зарослях вереска
своей новообретенной свободой. Образ этот был настолько реален, что мне даже стало не по себе. Я содрогнулся от ужаса, представив, как возвращаюсь домой, в повседневность, а за письменным столом действительно сидит пустотелый кожный покров, и мне его, как мертвого двойника, надо снова на себя натянуть, чтобы соединиться с моим прошлым...
Ну а когда я в самом деле вернулся к себе, все эти фантазии мигом улетучились, лишь только я столкнулся на лестнице с Липотиным, — не застав меня, он спускался вниз. Однако я его задержал и, несмотря на усталость от утомительной поездки, потащил назад, в квартиру. Внезапно в моей душе настойчивей, чем когда-либо прежде, дало о себе знать желание побеседовать с ним о княгине, о Строганове — в общем, обо всем том, что...
Короче, Липотин поднялся со мной наверх и остаток вечера провел у меня.
Странная встреча! Точнее, странной была лишь определенная двусмысленность нашего разговора, а Липотин, надо сказать, был разговорчив как никогда. И еще: особый, гротескный, почти шутовской тон, который временами наблюдался у него, столь многозначительно выступил на первый план, что, казалось, трансформировал саму личность антиквара, преобразил ее, повернул новой, незнакомой мне гранью.
Сообщив о поистине стоической кончине барона Строганова, он принялся разглагольствовать о своих хлопотах в роли попечителя над наследственным имуществом, впрочем, «имущество» — слишком громко сказано: в опустелом стенном шкафу висело кое-что из одежды, подобно... хм... личинкам мотылька.
Это уже интересно — Липотин употребил ту же самую метафору, которая неотступно преследовала меня в горах. И через мое сознание пронесся трепещущий рой летучих, эфемерных мыслей: так ли уж сильно отличается смерть от того чувства, с каким выходишь на свободу в настежь открытую дверь, а там, в комнате, остается пустая личинка, брошенная одежда — кожа, на которую мы еще при жизни — совсем недавно я имел возможность убедиться в справедливости этого сравнения — смотрим с ужасом, как на нечто чуждое, как только что умерший оглядывается на свой собственный труп...
А Липотин тем временем продолжал болтать, перескакивая с одного на другое, причем понять, говорит ли он серьезно или шутит, было, как обычно, невозможно; я ждал, но, очевидно, напрасно: о княгине Шотокалунгиной он не обмолвился ни
разу. Повернуть же нашу беседу в нужную мне сторону не давало какое-то необъяснимое смущение, наконец я не утерпел и, заваривая чай, впрямую спросил, какую цель преследовал он, указывая княгине на меня как на владельца редкого оружия, которое он мне якобы продал.
— Да? А почему бы мне вам было его и не продать?— невозмутимо осведомился Липотин.
Его тон сбивал меня с толку, и я несколько повысил голос:
— Вы что же, не помните, что никакого наконечника копья — ни старинной, ни современной, ни русской, ни персидской, ни бог весть какой еще работы — вы мне не продавали?! Думаю, вы и сами преотлично знаете, что никогда...
Он перебил меня все так же невозмутимо:
— Само собой разумеется, почтеннейший, копье я продал вам.
Полузакрыв веки, он старательно приминал пальцами табачные волокна своей сигареты. Весь его облик был сама невинность.
Я так и подскочил:
— Что за шутки, Липотин! Ничего подобного я у вас никогда не покупал. И даже не видел в вашей лавке чего-либо напоминающего это оружие! Не представляю, как можно так ошибаться!
— Вы уверены? — вроде бы даже с ленцой протянул Липотин. — Ну, в таком случае я продал вам это копье когда-то давно.
— Никогда! Ни раньше, ни позже! Да поймите же вы наконец! Давно! Что значит «давно»?! Собственно, мы с вами и знакомы-то с полгода, не больше, и уж поверьте, шесть месяцев — это не срок, тут моей памяти как-нибудь достанет!
Липотин глянул на меня исподлобья:
— Сказав «давно», я имел в виду — в прошлой жизни, в другой инкарнации.
— Простите, в другой?..
— В прошлой инкарнации, — спокойно повторил Липотин. Я счел это за неудачную шутку и, подстраиваясь под его тон, саркастически воскликнул:
— Ах вот оно что! Липотин промолчал.
А поскольку ничего вразумительного на интересующий меня вопрос он так и не ответил, я попробовал с другого конца:
— Впрочем, могу только благодарить вас за знакомство с дамой, которая...
Он кивнул.
Я продолжал:
— Вот только мистификация... Вы, разумеется, никак без нее обойтись не могли, но я из-за вашей милой шутки оказался, к сожалению, в весьма щекотливой ситуации. В общем, мне бы хотелось помочь по мере моих возможностей княгине Шотокалунгиной найти это оружие...
— Да, конечно, тем более что оно у вас! — с убийственной серьезностью заявил антиквар.
— Липотин, с вами сегодня положительно невозможно разговаривать!
— Но почему же?
— Нет, это уж слишком — обманывать даму, утверждая, что у меня есть какое-то оружие...
— ...которое вы получили от меня.
— Послушайте, как только вы еще раз скажете...
— ...что это было в прошлой инкарнации? Очень может быть! Хотя... — И Липотин, изобразив на лице глубокое раздумье, пробормотал: — Века перепутать совсем нетрудно.
Да, сегодня с ним серьезного разговора не получится. В душе я начинал уже злиться. Ну что ж, делать нечего, придется подлаживаться под него, и я, сухо усмехнувшись, сказал:
— Жаль, что я не могу отослать княгиню Шотокалунгину в прошлую инкарнацию за этой редкостью, о которой она так страстно мечтает!
— Почему же нет? — спросил Липотин.
— Боюсь, у княгини ваши столь удобные и столь глубокомысленные отговорки вряд ли найдут понимание.
— Не скажите! — Липотин усмехнулся. — Княгиня — русская.
— Ну и?..
— Россия молода. Даже очень, как считает кое-кто из ваших соотечественников. Моложе вас всех. Но в то же время ее история уходит корнями в глубокую древность. Что бы мы ни делали, ни у кого это не вызовет удивления: можем хныкать, подобно детям, или, подобно восточным седобородым мудрецам, погрузиться в свои мысли и не заметить, как пролетели века...
Ну, это мы уже слышали. И я не удержался, чтобы не поддразнить его:
— Как же, как же, ведь русские — это богоизбранный народ. Липотин по-мефистофельски ухмыльнулся:
— Возможно. Ибо вы-то уж точно от дьявола. Впрочем, все мы составляем единый мир.
И вновь возобладало во мне желание поиронизировать над
этим застольным философствованием, национальной болезнью русских:
— Мудрость, достойная антиквара! Предметы старины, не важно, какой эпохи, оказавшись в руках современных живых людей, свидетельствуют о бренности пространства и времени. Лишь мы сами привязаны к ним...
Моим намерением было и дальше без разбора нагромождать подобные банальности, чтобы поток моей болтовни перехлестнул его затертые, обветшалые философемы, однако он, усмехнувшись, прервал меня каким-то клюющим движением своей птичьей головы:
— Ну что ж, антиквариат действительно многому меня на учил. Кстати, самая древняя из всех известных мне антикварных редкостей — это я сам. Собственно, мое настоящее имя — Маске.
Нет слов, чтобы описать ту оторопь, которая нашла на меня. На мгновение мне показалось, что моя голова превратилась в какой-то сгусток тумана. С большим трудом унял я вспыхнувшее во мне волнение до уровня вежливого удивления и спросил:
— Откуда вам известно это имя, Липотин? Вы даже представить себе не можете, как это меня интересует! Дело в том, что Маске небезызвестен и мне.
— Вот как? — Лицо антиквара оставалось непроницаемым, как маска.
— Да-да. Должен признаться, и имя это, и его носитель с определенного времени занимают меня чрезвычайно...
— Надо думать, в этой инкарнации, то есть с недавних пор? — усмехнулся Липотин.
— Да! Конечно! — заверил я желчно. — С тех пор как я получил эти... эти...
Невольно я шагнул к письменному столу, где пирамидами громоздились свидетельства моей работы; от внимания Липотина это не ускользнуло, ну а скомбинировать недостающие детали, конечно, труда не составило. Поэтому он перебил меня с явным самодовольством:
— Хотите сказать, с тех пор как к вам в руки попали эти акты и хроники о жизни известного Джона Ди, алхимика и чернокнижника елизаветинской эпохи? Все верно. Маске знавал и этих господ.
Мое терпение стало иссякать.
— Послушайте, Липотин, сегодня вы уже достаточно дурачили меня. Что же касается ваших таинственных иносказаний, то их, видимо, следует отнести на счет вашего не в меру веселого
вечернего настроения; ответьте же наконец: откуда вы узнали это имя — Маске?
— Ну вот, — с прежней ленцой протянул антиквар, — ведь я уже, кажется, сказал, что он был...
— Русский, разумеется. «Магистр царя», как его обычно называют в старинных грамотах. Но вы? Что общего с ним у вас?
Липотин встал и закурил новую сигарету:
— Шутка, почтеннейший! Магистр царя известен... в наших кругах. Разве так уж невероятно, что этот самый Маске является родоначальником какой-нибудь фамилии потомственных археологов и антикваров, подобной моей? Конечно, гипотеза, не более, дорогой друг, всего лишь гипотеза!
И он потянулся за своим пальто и шляпой.
— В самом деле забавно, — сказал я, — значит, эта странная фигура известна вам из истории вашей родины? Но в старинных английских хрониках и документах она всплывает вновь и вторгается в мою жизнь... так сказать...
Слова эти сорвались с моих губ нечаянно, но Липотин, открыв дверь, пожал мне руку:
— ...в вашу, так сказать, жизнь, почтеннейший. Конечно, пока что вы всего лишь бессмертны. Он, однако, — Липотин помедлил мгновение, подмигнул и еще раз сжал мою руку, —
И он сбежал по лестнице вниз.
Обеспокоенный и сбитый с толку, я остался один. Покачивая головой, пытался привести мысли в порядок. А может, Липотин был подшофе? Что-то бесшабашное, как после двух-трех бокалов вина, поблескивало в его взоре. Нет, пьяным он, конечно, не был. Тут скорее какая-то легкая сумасшедшинка, ведь, сколько я его знаю, он всегда таков. Вкусить судьбу изгнанника в семьдесят лет, одного этого достаточно, чтобы поколебалось душевное равновесие!
И все же странно, что и он наслышан о «магистре царя», в конце концов, даже связан с ним родственными узами, если принимать всерьез его намеки!
Конечно, было бы хорошо узнать, какими достоверными сведениями он все же располагает об этом Маске! Но — проклятье! — с делами княгини я не продвинулся ни на шаг.
При свете дня, в ситуации, не допускающей каких-либо экивоков, я еще призову Липотина к ответу. Вторично уже не позволю водить себя за нос! А теперь за работу!
Запускаю руку в глубину выдвижного ящика, в котором хранятся бумаги Джона Ди, и выуживаю на свет Божий какую-то обернутую в зелень тетрадь. Недоуменно листаю: ни титульного листа, ни заголовков — записи, лишенные каких-либо пометок, почерк хотя и отличается весьма значительно от почерка в журнале и дневнике, тем не менее это, несомненно, рука Джона Ди. И тут я догадываюсь — это только промежуточное звено, а остальные, по всей видимости, однотипные веленевые тетради ждут своей очереди в недрах письменного стола. Итак, начинаю переводить.
несходстве наших с
Беспечность — о дне завтрашнем я не
Гемма Корнель Фризиус, великий математик,
Однако юность и сумасбродные выходки не
Начиная с этого места, дневник Джона Ди представлял собой в высшей степени странный хаос: следовал целый ряд страниц, сплошь покрытых не поддающимися никакому воспроизведению знаками, вкривь и вкось испещренных символами и расчетами явно каббалистического свойства, ибо автор оперировал как числами, так и буквами. И все же эта абракадабра не создавала впечатления сколь-нибудь осмысленной криптографии, да и на рассеянную игру пера она не походила. Скорее всего эти сигиллы[24] имели отношение к тем заклинаниям, которые использовал мой предок Ди, чтобы покорить Елизавету.
Страницы эти источали тончайшие, ядовитые миазмы такого умопомрачительного кошмара, что внимательно смотреть на них достаточно продолжительное время просто не представлялось возможным. Я почти физически ощущаю, как безумие, сплющенное и истлевшее, подобно спрессованному между листами гербария праху древних растений, таинственным флюидом воспаряет с этих страниц дневника и кружит мне голову. Да, да, это почерк безумия, его невозможно спутать ни с чем, и первые же, все еще лихорадочно прыгающие строки, которые, однако, уже поддаются прочтению, только подтверждают это. Так и хочется сравнить их с корчами только что вынутого из петли человека, лишь на один удар пульса разминувшегося со смертью и теперь судорожно хватающего ртом воздух.
Перед тем как продолжить перевод, я бы хотел для самоконтроля и подстраховки моего рассудка сделать некоторые замечания.
Прежде всего: необходимость контролировать себя я ощущал с самого начала, вот почему от моего внимания не ускользнуло,
что чем дальше я изучаю наследство Джона Роджера, тем меньше и меньше доверяю себе! Время от времени мое Я соскальзывает куда-то в сторону. И тогда читаю вроде бы не своими глазами и мысли роятся чужие, незнакомые: не мой это мозг, а «нечто», находящееся на недосягаемом расстоянии от моего сидящего здесь тела, думает за меня. Так что контроль мне необходим, чтобы сохранять этот шаткий, скользкий, головокружительный эквилибр — «духовный» баланс!
И еще: я установил, что Джон Ди после заключения в Тауэре действительно бежал в Шотландию и в самом деле нашел прибежище в окрестностях Сидлоу-Хиллз. Далее, я выяснил, что Джон Ди, наблюдая куколку личинки, пережил буквально те же самые чувства, что и я... Значит, к нам переходит по наследству не только кровь наших предков, но и какие-то события из их жизни?! Разумеется, все это можно объяснить, если допустить фактор «случайности». Можно, но только я ощущаю нечто другое. Я чувствую фактор, полярно противоположный какой-либо «случайности». Но что испытаю я тогда, когда... не знаю... Пока... Поэтому— контроль.
к
106
На этом тетрадь с записями Джона Ди, охватывающими его жизнь со времени освобождения из Тауэра и вплоть по 1581 год, кончается. Итак, пятьдесят семь... Обычная человеческая жизнь в этом возрасте, как правило, идет под уклон, обретает спокойствие и самоуглубленность зрелости.
Да, действительно, мое участие в этой необыкновенной судьбе естественным никак не назовешь, какой-то странный душевный резонанс с моим предком, отдаваясь во мне многократно усиленным эхом, подсказывает, что настоящие бури, роковые удары и титанические сражения только начинаются, что они будут крепчать, ожесточаться, свирепеть... Боже, что за ужас охватывает меня внезапно?! Я ли это пишу? Или это Джон Ди? Я что, превратился в Джона Ди? И это моя рука? Моя?! Не его?.. Но во имя всего святого, кто стоит там? Призрак? Там, там, у моего письменного стола!..
Силы мои на исходе... В эту ночь я не сомкнул глаз. Сумасшедшее открытие и последующие часы отчаянной борьбы за угасающий рассудок теперь позади... О, это просветленное спокойствие ландшафта, над которым совсем недавно пронеслась гроза, карающая и благословляющая одновременно!
Сейчас, на заре нового дня, после изматывающей ночи, я попытаюсь записать, по крайней мере, внешнюю канву вчерашних событий.
Около семи вечера я закончил переводить дневник Джона Ди с ретроспективой последних двадцати восьми лет его жизни. Фразы, которыми обрываются мои вчерашние записи, свидетельствуют, что интрига истории этой загадочной жизни поразила мое воображение гораздо глубже, чем, по всей видимости, необходимо для хладнокровного интерпретатора старых фамильных документов. Ведь что происходит, ни дать ни взять чистейшая фантастика: Джон Ди, которого я, как наследник его крови, ношу в своих клетках, восстал из мертвых. Из мертвых? Можно ли назвать мертвым того, кто все еще живет в своем потомке?..
Да, да, живет, и этим я вовсе не пытаюсь во что бы то ни стало оправдать мое чрезмерное участие в судьбе моего предка. Ладно если бы она просто захватила меня, а то ведь дошло
до того, что я каким-то неописуемым образом не только внутренне, словно по памяти, принимаю участие во всех жизненных перипетиях этого уединившегося с женой и маленьким сыном одержимого отшельника, не только начинаю чувствовать, почти осязать никогда не виденные мною окрестности дома в Мортлейке, комнаты, мебель, предметы, с которыми были когда-то связаны ощущения Джона Ди, но и — а это уже вообще идет вразрез со всеми законами природы — начинаю угадывать, даже видеть будущие, еще только надвигающиеся события в жизни моего несчастного предка, этого странного авантюриста, осуществлявшего свои авантюры далеко за пределами нашего бренного мира; и все это с такой страшной, гнетущей, болезненной остротой, словно неотвратимая рука судьбы черной тяжелой тучей затмила мое внутреннее видение чем-то вроде ландшафта чужой души, который она выдает за мое собственное сокровенное «я».
Остерегусь говорить дальше на эту тему, так как мысли мои вновь становятся сумбурными, а язык отказывается повиноваться. Меня начинает знобить от страха.
Поэтому о том, что приключилось впоследствии, я расскажу здесь в сугубо протокольном стиле.
Итак, мое перо еще скользило по бумаге, записывая последние фразы, а я вдруг сам, своими глазами увидел продолжение истории Джона Ди с того момента, на котором обрывался дневник. Видение столь яркое, словно я вспоминал эпизод из собственной жизни. А может, я, еще не рожденный, прожил вместе с Джоном Ди его жизнь? Ну что я говорю: вместе с Джоном Ди! Я воплотился, я стал Джоном Ди! Я видел... глазами Джона Ди, я воочию переживал те события, узнать о которых мне было неоткуда, ибо все, что известно из документов, добросовестно записано мною на этих страницах.
Как только я идентифицировал мое «я» с Джоном Ди, меня пронзил неописуемый ужас; кошмар, который преследовал меня во сне, становился явью: на моем затылке, который сразу словно занемел, прорастало второе лицо... Янус... Бафомет! И пока я сидел, в бесстрастном и мертвом оцепенении вслушиваясь в самого себя, в ощущение моего «я», претерпевшего столь головокружительную метаморфозу, в моем кабинете была разыграна в лицах сцена из жизни Джона Ди.
Передо мной, между окном и письменным столом, возникнув прямо из воздуха, стоял... Бартлет Грин — на поросшей рыжим волосом груди полурасстегнутый кожаный колет, на мощной шее опутанная огненной бородой гигантская голова;
широкая дружелюбная ухмылка ревенхеда производила жуткое впечатление.
Невольно я протер глаза, потом, когда миновал первый страх, в глубокой задумчивости принялся их массировать с той основательностью, какая должна была исключить малейшую возможность обмана зрения. Однако человек, стоявший передо мной, упорно не желал растворяться в воздухе, — не оставалось ничего другого, как признать: это Бартлет Грин собственной персоной...
Тут-то и произошло самое непостижимое: я был уже не я, и тем не менее это был я; я находился по ту и по сю сторону, присутствовал и отсутствовал — и все это одновременно. Я был я и Джон Ди; ожившие и ставшие реальностью воспоминания заполнили меня, но не вытеснили мое сознание современного человека, и то и другое существовало во мне как бы параллельно. По-другому выразить такое смещение словами я не могу. Да, пожалуй, это наиболее удачное определение: пространство и время одинаково сместились во мне, то же самое бывает, если долго и сильно давить на глазное яблоко, а потом посмотреть на какой-нибудь предмет, он покажется странно деформированным — реальным и нереальным одновременно. Но какой из двух глаз видит «правильно»?.. Подобно зрению, сместились и ощущения органов слуха. Насмешливый голос Бартлета Грина доносился из глубины веков — и звучал непосредственно рядом:
— Все еще в пути, брат Ди? Ведомо ли тебе, мой дорогой, как он долог? Ты мог бы достичь цели гораздо проще.
«Я» хочет говорить. «Я» хочет изгнать призрак словом. Но мое горло заложено, мой язык распух, какое-то отвратительное ощущение во всем теле; я не говорю, а думаю чужим, не моим голосом через века, проникая сквозь акустический фон, который фиксируется моими внешними органами слуха:
— А ты, Бартлет, и здесь становишься у меня на пути, не хочешь, чтобы я достиг своей цели. Посторонись и освободи мне путь к моему двойнику в зеленом зеркале!
Рыжебородый призрак, то бишь Бартлет Грин, навел на меня свой мертвый белый глаз и ухмыльнулся. Это скорее походило на то, как облизывается тигр при виде лакомого куска.
— Из зеленого зеркала, так же как и из черного угля, тебя приветствует лик юной девы ущербной луны. Ты же знаешь, брат Ди, той самой доброй госпожи, которой так хочется обладать копьем!
В немом оцепенении уставился я на Бартлета. Нахлынувший на меня с такой устрашающей силой поток чужих мыслей,
желаний, покаянных и агрессивных образов в мгновение ока был сокрушен, отброшен на второй план одним-единственным проблеском, сверкнувшим из моего собственного, спящего летаргическим сном сознания:
«Липотин!.. Наконечник копья княгини!.. Значит, копье и здесь требуют от меня!..»
И все... Что-то во мне переключилось, и я впал в какую-то мечтательную прострацию, в которой словно под наркозом пережил ту лунную ночь заклинания суккуба в саду Мортлейка. То, что я прочел в дневнике Джона Ди, воплотилось в какую-то сверхотчетливую реальность; та, которую Джон Ди принял в угольном кристалле за призрачный образ королевы Елизаветы, явилась мне сейчас в облике княгини Шотокалунгиной, и стоявший передо мной Бартлет Грин сразу исчез, вытесненный страстью моего предка к демоническому фантому своей возлюбленной...
Вот и все, что еще могу я воспроизвести из фантастических переживаний вчерашнего вечера. Остальное — непроницаемый туман, кромешная мгла... Итак, наследство Джона Роджера обрело вторую жизнь! Играть и далее роль безучастного переводчика я уже не могу. Каким-то загадочным образом я теперь ангажирован, причастен ко всем этим вещам, бумагам, книгам, амулетам... к этому тульскому ларцу. Стоп, ларец не имеет никакого отношения к наследству! Это подарок покойного барона, и принес его мне Липотин, потомок Маске! Человек, который ищет у меня наконечник копья
Сам я со всем, что меня здесь окружает, уже живу «по меридиану»! Мне совершенно необходимо отдохнуть и собраться с мыслями. Валы бушующего хаоса прокатываются надо мной, обдавая холодом. Чуть что — и мое сознание начинает колебаться. Это неразумно и опасно! Стоит только на секунду утратить контроль над этими видениями, и...
Меня в жар бросает, когда думаю о Липотине, о его непроницаемом лице циника, или о княгине, этой непредсказуемой женщине!.. Следовательно, рассчитывать мне не на кого, я действительно совсем один и совершенно беззащитен перед — ну же, произнеси наконец, — перед порождениями моей фантазии, перед... призраками! В общем, необходимо держать себя в руках.
Вторая половина дня.
Никак не могу решиться на вторжение в выдвижной ящик за очередной тетрадью. Конечно, нервы мои все еще сверх всякой меры возбуждены, и это понятно, но есть и другая причина: в полдень почта преподнесла приятный сюрприз, и мне теперь в предвкушении нежданной встречи не сидится на месте.
Какое-то особое беспокойство всегда примешивается к чувству радости от свидания с другом юности, которого полжизни не видел, — и вот сейчас, кажется, вместе с ним к тебе вернется прошлое, такое же счастливое и безоблачное. Такое же? Разумеется, это всего лишь иллюзия: конечно, он тоже изменился, как и я сам, никто из нас не в состоянии остановить время! Но как легко на смену иллюзии приходит разочарование, порожденное ею же! Нет, лучше не воображать себе бог весть что, и мои ожидания останутся необманутыми.
Итак, ближе к делу: сегодня вечером мне нужно встретить Теодора Гертнера, моего старинного университетского друга, который в поисках приключений отправился в Чили и там, совсем еще юным химиком, снискал почет, богатство и уважение. И вот теперь эдаким «американским дядюшкой» возвращается на родину, чтобы в покое и довольстве наслаждаться своими за тридевять земель нажитыми сокровищами.
Вот только досадно, что именно сегодня моя экономка, без которой я как без рук, уезжает в отпуск в родную деревню. И, увы, никак невозможно просить ее отсрочить свой отъезд: я уже третий год обещаю ей этот отпуск! Постоянно что-нибудь мешало: то ее не в меру щепетильная совестливость, то мой закоренелый эгоизм — вот и на сей раз он уже готов был вновь заявить о себе во весь голос... Нет, ни в коем случае! Уж лучше довольствоваться тем, что есть, и, смирившись, как-нибудь приспособиться к временной прислуге, с которой она договорилась и которая явится вечером. Любопытно, как я уживусь с этой «госпожой доктор», которая должна заменить мою экономку?..
Наверняка какая-нибудь разведенная «мадам», оказавшаяся без средств и вынужденная искать места в «приличном доме», — во всем, конечно, «виноват деспот муж»!.. Ну и прочая, прочая... В общем, более преданной кастелянши мне, разумеется, не найти!.. Не исключено также:
Приодевшись поутру, Ленхен ловит на уду —
как поет Вильгельм Буш... Итак, надо быть начеку! Хотя мысль о том, что я, старый холостяк, попадусь на приманку, ничего,
кроме смеха, вызвать не может! Впрочем, зовут ее не «Ленхен», а Иоганна Фромм! Но с другой стороны, этой «госпоже доктор» всего двадцать три года. Короче, бдительность и еще раз бдительность!
Господи, если бы эта госпожа Фромм, по крайней мере, яичницу умела готовить!..
Вот и сегодня до наследства Джона Роджера руки, видимо, так и не дойдут. Мне бы сначала разобраться с впечатлениями и событиями вчерашнего вечера.
Судя по всему, каждому потомку Джона Ди вместе с кровью и гербом переходит по наследству привычка вести дневник. Если и дальше так пойдет, я буду вынужден ежевечерне вести протокол случившегося за день! Признаться, сейчас меня как никогда одолевает навязчивое желание поскорее проникнуть в странные тайны Джона Ди, его затерявшейся во мгле веков жизни, ибо чувствую, что именно там должен скрываться ключ не только к лабиринту его судьбы со всеми мыслимыми тупиками и ловушками, но и — как это ни парадоксально — к тем хитросплетениям, в коих я сам сейчас оказался запутанным. Лихорадочное любопытство подавляло все другие желания и мысли, у меня так и чесались руки схватить очередную тетрадь либо — еще лучше — взломать этот серебряный тульский ларец, стоящий на письменном столе. Сказывалось перенапряжение прошедшей ночи! Другого средства успокоить расходившиеся нервы, кроме как со всей возможной тщательностью и аккуратностью зафиксировать на бумаге происшедшее, я не нашел.
Итак, вчера вечером — ровно в шесть часов — я стоял на Северном вокзале, ожидая прибытия скорого поезда, которым мой друг Гертнер, согласно телеграмме, должен был приехать. Я занял наиболее удобный наблюдательный пункт у выхода с перрона, рядом с турникетом, так что ни один из покидающих вокзал пассажиров меня миновать не мог.
Экспресс прибыл точно по расписанию, я спокойно и внимательно оглядывал вновь прибывших, процеженных сквозь фильтр турникета, — моего друга Гертнера среди них не было. И вот уже последний пассажир покинул перрон, уже отогнали состав на другой путь, а я все ждал... Наконец, порядком раздосадованный, я направился к выходу.
Тут объявили, что с минуты на минуту должен прибыть еще один скорый, идущий почти по тому же маршруту. Я не поленился вернуться на свой наблюдательный пункт и дождаться и этого поезда.
Напрасный труд! Как видно, прежняя пунктуальность и обязательность моего университетского друга, подумал я не без горечи, относятся как раз к тем свойствам, которые с течением лет меняются отнюдь не в лучшую сторону. В общем, вокзал я покинул сильно не в духе и направился домой, льстя себя надеждой застать, по крайней мере, телеграмму с извинениями.
У турникета я проторчал почти целый час; было уже около семи, начинало смеркаться, когда, бездумно свернув в какой-то случайный переулок, который никоим образом не приближал меня к дому, я наткнулся на Липотина. Внезапная встреча со старым антикваром почему-то настолько меня поразила, что я, застыв на месте, довольно неуместно ответил на его приветствие нелепым вопросом:
— А вы-то как здесь оказались?
Настал черед удивляться Липотину — очевидно, он заметил мое замешательство, и тотчас характерная саркастическая усмешка, которая меня всегда сбивала с толку, появилась на его лице; оглядевшись с подчеркнутой озадаченностью, он сказал:
— А что в этой улице особенного, почтеннейший? Примечательна она, пожалуй, лишь тем, что, как по линейке, пересекает город с севера на юг, напрямую соединяя кафе, в котором я обычно сижу, с моим домом. Вам, конечно, известно: прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками... А вот вы, мой благодетель, похоже, идете обходным путем, так как ума не приложу, что вас могло занести в этот переулок! Влияние луны? Неужели в самом деле сомнамбулизм?
И Липотин преувеличенно громко расхохотался. Его шутовской смех болезненно задел меня. С отсутствующим видом, глядя куда-то мимо, я пробормотал:
— Совершенно верно, он самый.
— Поразительно, оказывается, лунатик может заблудиться даже в собственном городе! Ну что ж, если хотите домой, мой друг, то вам нужно у следующего перекрестка свернуть направо и... впрочем, если позволите, я вас немного провожу.
Тут только я наконец стряхнул свою дурацкую скованность и смущенно сказал:
— У меня такое ощущение, Липотин, словно я в самом деле спал на ходу. Хорошо еще, что хоть вы меня разбудили! И... и это вы мне позвольте в знак признательности сопровождать вас.
Липотин с готовностью кивнул, и мы двинулись в сторону его дома. Дорогой он по собственному почину рассказал, что
княгиня Шотокалунгина на днях весьма подробно расспрашивала обо мне, по всей видимости, я ей чем-то приглянулся, так что могу теперь записать на свой счет еще одно сраженное сердце, покорить которое было бы лестно любому мужчине. Я же довел до сведения Липотина, что не являюсь «покорителем женских сердец» и никогда не собирался коллекционировать победы над слабым полом. Однако Липотин только поднял, шутливо сдаваясь, руки и засмеялся; потом вскользь, без видимого намерения меня подразнить, добавил:
— Кстати, о наконечнике копья она с тех пор не обмолвилась ни словом. В этом вся княгиня! Сегодня — вынь да положь, а завтра — с глаз долой... Таковы все женщины, не правда ли, почтеннейший ?
Должен признаться, от этого сообщения у меня на душе сразу как-то полегчало. Итак, всего-навсего обычный женский каприз!
Поэтому, когда Липотин предложил в один из ближайших дней захватить меня с собой к княгине — видимо, та намекнула ему, что после своего, надо сказать, довольно бесцеремонного вторжения ждет ответного шага с моей стороны, — такой визит вежливости мне показался вполне уместным; заодно положу конец этому антикварному недоразумению.
Между тем мы подошли к дому, в котором находилось липотинское логово — крошечная лавочка с жилым помещением на задах. Я хотел было попрощаться, но мой спутник внезапно сказал:
— Кстати, вчера я получил посылочку с довольно милыми безделушками из Бухареста; вы, конечно, в курсе, именно таким кружным путем доходят до меня время от времени кое-какие антикварные вещицы из Совдепии. К сожалению, ничего выдающегося, однако, быть может, что-нибудь все же окажется достойным вашего внимания. Как у вас со временем? А то заскочим на минутку?
Мгновение я колебался: дома меня, возможно, ждала телеграмма от Гертнера с коррективами дня и часа его приезда, однако мысль о непунктуальности бывшего однокашника вызвала во мне новый прилив раздражения, и я поспешно, стараясь заглушить трезвый голос рассудка, сказал:
— Конечно найдется, пойдемте.
Липотин извлек из кармана какой-то допотопный ключ, замок недовольно огрызнулся, дверь лавки со скрипом, но приоткрылась, и я, спотыкаясь, вступил в темноту.
При свете дня я неоднократно бывал в тесном закутке старого
антиквара; что касается романтики запустения, то лучшего и желать нельзя. Не будь этот изъеденный вековечной сыростью полуподвал, с точки зрения любого мало-мальски состоятельного европейца, непригодным для обитания, вряд ли Липотин мог бы претендовать на эту нору при том дефиците жилья, который сложился в послевоенное время.
Щелкнула зажигалка, и хозяин при свете крошечного огонька принялся копаться в дальнем углу. Проникающего из переулка сумрачного освещения было явно недостаточно, чтобы мои глаза могли сориентироваться в развалах заплесневелой рухляди. Бензиновый язычок в руках Липотина дрожал и метался подобно блуждающему огню над густо-коричневой трясиной, из которой выглядывали отдельные детали мебели, какие-то крестовины, багеты, обломки полузатонувших вещей...
Наконец в углу через силу затеплился огарок свечи, осветивший вначале лишь самые ближние предметы, и прежде всего жуткого, непристойного идола из полированного, жирно лоснящегося стеатита, в кулаке которого вместо отсутствующего фаллоса была зажата свеча. Липотин все еще стоял перед ним согнувшись, видимо снимая нагар, но выглядело это так, словно он исполнял перед идолом какую-то таинственную церемонию. В конце концов он зажег керосиновую лампу, огонь которой через зеленый стеклянный колпак относительно сносно осветил помещение. Все это время я стоял, боясь пошевелиться, в ужасающей тесноте, и только теперь облегченно перевел дух.
— У вас, как при сотворении мира, таинство под названием «Да будет свет» происходит поэтапно! — сказал я. — До чего тривиальным и обыденным в наше время, после такого трое кратного откровения священного огня, кажется прозаическое нажатие электрической кнопки!
Из угла, где Липотин все еще с чем-то возился, донесся сухой, по-стариковски ворчливый голос:
— Ваша правда, почтеннейший! Тот, кто слишком резко меняет благодатную тьму на сияние дня, рискует испортить зрение. Такова роковая ошибка вас всех, европейцев!
Я не выдержал и рассмеялся. Вот оно, снова то самое азиатское высокомерие в чистом виде, которое изо всего умудряется извлечь превосходство и даже убогую нищету жалкой городской дыры как по мановению волшебной палочки превращает в ее достоинство! Меня так и подмывало затеять нелепый спор о благодати и проклятии столь популярной ныне электрификации, поскольку я хорошо знал, что в подобных случаях Липотин всегда может щегольнуть парой странно остроумных
и едких замечаний, но тут мой рассеянно блуждающий взор остановился на отсвечивающем тусклой позолотой контуре рамы: искусная старофлорентийская резьба обрамляла потемневшее от времени, местами и вовсе слепое зеркало. Подойдя ближе, я сразу признал в великолепной работе старательную и тонко чувствующую руку семнадцатого века. Рама понравилась мне исключительно, и мною тотчас овладело страстное желание обладать этой вещью.
— Да, да, оно как раз из того, что поступило вчера, — подошел ко мне Липотин, — только эта вещь далеко не самая лучшая. За нее и деньги-то просить стыдно.
— Вы имеете в виду стекло? За него — конечно.
— Да и за раму тоже, — сказал Липотин. Он энергично запыхтел своей сигарой, и огненный отсвет, казалось, передернул его зеленоватое в мерцании лампы лицо.
— За раму?..
Я в нерешительности умолк: Липотин считает ее не подлинной? Дело его! Но мне тотчас стало неловко за эту свойственную всем коллекционерам алчность. Грешно обманывать такого нищего бедолагу, как Липотин. Он не сводил с меня своего острого взора. Заметил ли он мое смущение? Странно: на лице его мелькнуло что-то очень похожее на разочарование. Недоброе предчувствие кольнуло меня. С некоторым усилием я закончил фразу:
— Но, на мой взгляд, с ней все в порядке.
— В порядке? Разумеется! Если не считать того, что это копия. Петербургская копия. Оригинал я много лет назад продал князю Юсупову.
Поднеся зеркало к лампе, я принялся внимательно рассматривать его. О качестве петербургских подделок я знаю все. В искусности русские могут вполне потягаться с китайцами. И все же эта зеркальная рама — подлинник!.. Совершенно случайно я обнаружил скрытое глубоко в резьбе пышно разросшихся завитков полузамазанное старым болюсом флорентийское клеймо. Инстинкт коллекционера и охотника яростно сопротивлялся, запрещая поделиться моим открытием с Липотиным. С превеликим трудом я подавил в себе искус и честно сказал:
— Даже
Липотин раздраженно пожал плечами:
— Ну если это оригинал, то князь Юсупов получил копию. Впрочем, это не имеет значения — я получил за нее как за оригинал, а князь, его дом и коллекция все равно пали жертвой
взбунтовавшейся стихии. Таким образом, наш спор можно считать решенным, и каждый остался при своем.
— А старинное, явно английского происхождения стекло? — спросил я.
— Подлинное, если вам так угодно. Это его родное стекло. В свою раму Юсупов велел вставить новое венецианское, так как покупал зеркало, а не коллекционный экспонат. Кроме того, он был суеверен: говорил, что в это зеркальное стекло заглядывало слишком много людей. А это может принести несчастье.
— Итак?..
— Итак, можете оставить эту вещь у себя, если она вам нравится, дорогой покровитель. И ни слова больше о цене.
— Ну а если рама все же окажется подлинной?
— Копия или оригинал — она оплачена. Позвольте мне поднести вам в подарок этот привет с утраченной родины.
С упрямством русских я уже знаком. Сказал — значит, быть по сему: копия или оригинал — хочешь не хочешь, а подарок принимай, в противном случае — смертельная обида. И на клеймо вроде неудобно ему указывать: заденешь профессиональную честь — опять обида...
Вот так я и стал обладателем чудесной рамы — великолепного образца раннефлорентийского барокко!
Про себя же я решил незаметно возместить щедрому дарителю его потери, купив что-нибудь еще по выгодной для него цене. Однако все, что он мне показывал, не вызывало у меня ни малейшего интереса. Увы, осуществить добрые намерения гораздо сложнее, чем следовать на поводу у собственного эгоизма; в общем, через полчаса, несколько смущенный, я отправился домой с липотинским подарком, так и не оставив ничего взамен, унося с собой благое намерение при первой же возможности сполна рассчитаться с ним покупками.
Домой я пришел около восьми, на письменном столе — ничего, кроме короткой записки от экономки, в коей она извещала, что ее преемница заходила сразу после шести с просьбой перенести вступление в должность на восемь вечера, дескать, по не зависящим от нее причинам. Экономка уехала в семь, следовательно, «смутное время» домашнего междуцарствия я очень кстати и не без пользы провел у Липотина и в ближайшие несколько минут мог рассчитывать на появление моей новой опоры, в случае если эта доктор Фромм умеет держать слово. Хотя чего ждать от незнакомой женщины, если даже
мужчина, старый приятель, оказался столь необязательным!
И чтобы отвлечься от неприятных мыслей, я развернул пакет с подарком русского, который все еще держал под мышкой.
В беспощадно ярком электрическом свете совершенная красота старинного зеркала нисколько не поблекла. Напротив, в глубокой зелени стекла с редкими опаловыми пятнами даже появилось какое-то изысканное очарование древности; в своей раме, покрытое тончайшим налетом оксидированного серебра, оно напоминало скорее филигранную шлифовку туманного, «мохового» агата — а может, гигантского смарагда? — чем мутную поверхность полуслепого зеркала.
Завороженный этой внезапно открывшейся мне благородной красотой, я поставил зеркало перед собой и погрузился в изумрудную бесконечность его пронизанной таинственно мерцающими переливами бездны...
Но что это? Мне внезапно померещилось, что я уже не у себя в комнате, а на Северном вокзале, у турникета, и меня омывает поток прибывших экспрессом пассажиров. А из этого водоворота меня приветствует, размахивая шляпой, доктор Гертнер! Преодолевая течение, я с трудом пробираюсь к моему другу, который, улыбаясь, идет навстречу. Мельком подумалось: он что же, приехал совсем без багажа? Должно быть, прибудет позже, решаю я и тут же забываю об этом не совсем понятном обстоятельстве.
Радость от встречи переполняет нас, вряд ли стоит упоминать, что мы не виделись много-много лет.
У вокзала берем извозчика и после необычайно плавной, совершенно бесшумной, какой-то летящей езды поразительно быстро оказываемся у меня. Дорогой и уже на лестнице оживленно вспоминаем прошлое, поэтому все второстепенные детали этой поездки, такие, например, как расчет с извозчиком, ускользают от моего внимания. Все как-то молниеносно, само собой улаживается и в следующее мгновение начисто стирается из памяти. И даже когда мне показалось, что некоторые предметы в моей комнате стоят не совсем так, это вызвало у меня лишь рассеянное, мимолетное и какое-то безразличное недоумение. Первое, что мне бросилось в глаза, был вид из окна: ничего похожего на городскую улицу — далеко простершиеся луга с незнакомыми силуэтами деревьев и какой-то непривычной линией горизонта.
«Странно!» — подумал я как-то вскользь, ибо эта панорама мне уже казалась знакомой и естественной, а тут еще Гертнер
отвлек меня, пустившись в воспоминания о разных забавных проделках студенческой поры.
Однако потом мы перешли в кабинет и удобно расположились в старинных, с высокими спинками и толстыми мягкими подушками, креслах, которых у меня... никогда не было... Я уже готов был изумленно вскочить и лишь усилием воли заставил себя сидеть как ни в чем не бывало. Такое прежде привычное окружение внезапно повернулось чужой, неведомой стороной; и тем не менее даже сейчас прежнее ощущение чего-то близкого, успокаивающе знакомого не покидало меня! Удивительно, но все эти копившиеся во мне мысли, чувства, воспоминания ничем вовне не проявлялись, ни единым словом не обмолвился я о моем беспокойстве, со стороны наш разговор — а он ни на миг не обрывался — казался обычной беседой двух давно не видевших друг друга приятелей.
Изменения, которые произошли в квартире, не ограничивались меблировкой кабинета: окна, двери, даже стены словно слегка сместились и выглядели как-то массивней и основательнее, наводя на мысль о куда более фундаментальной архитектуре, чем это принято в современном строительстве. И хотя повседневные предметы быта никаких модификаций не претерпели, но на фоне загадочных метаморфоз, в бескомпромиссно ярком свете шестирожковой электрической люстры смотрелись отчужденно и жутковато. Каким привычным уютом повеяло в этом настороженно затаившемся интерьере от крепкого экзотического аромата табака и русского чая, поставляемого мне Липотиным по баснословно низкой цене!
Только теперь, прежде все время что-нибудь да отвлекало, мой взгляд остановился на Гертнере. Он сидел напротив в таком же кресле с высокой спинкой, как и у меня, и, не выпуская из пальцев сигары, со спокойной улыбкой прихлебывал чай в паузе нашего разговора — по-моему, первой с того момента, как мы встретились на вокзале. И тут я разом припомнил все, что было между нами сказано, и наш разговор показался мне глубже и значительнее. Конечно, речь шла в основном о нашей юности, о совместных планах, намерениях, которым уже никогда не суждено сбыться, о напрасных надеждах, о том, что было отложено до лучших времен и так и осталось навеки упущенным...
Пауза затянулась, что-то невыносимо тягостное сгущалось над нами и вдруг разрешилось во мне каким-то щемящим, похожим на ностальгию чувством. Я невольно вскочил и, словно проснувшись, посмотрел на моего друга как бы со стороны,
чужим, беспристрастным взглядом. Тут только до меня дошло, что весь разговор, который воспринимался мною как диалог, я вел с самим собою. Чтобы убедиться окончательно, я быстро, подозрительно и намеренно отчетливо спросил:
— Расскажи мне о своей жизни в Чили! Что ты там делал как химик?
Характерным, таким знакомым по прежним временам движением повернув ко мне голову, он, дружески улыбнувшись, вопросительно посмотрел мне в глаза:
— А что?.. Тебя что-то беспокоит?..
Поборов мимолетное смущение, я прямо выложил все то, что несколько минут назад начало меня мучить:
— Дорогой друг, между нами сейчас действительно происходит что-то странное... Конечно, мы очень долго не виделись... самым простым было бы все списать на это... Да, мы не виделись давно... Ну и что?.. Многое из того, что... когда-то было... я думаю, узнаю... так сказать, обнаруживаю в тебе неизменным... И все же... все же: извини меня... ты действительно Теодор Гертнер? Ты... ты сохранился в моих воспоминаниях не сколько другим; нет, ты не тот Теодор, которого я знал прежде... это... это я вижу, отчетливо чувствую... но все равно,почему-то ты мне не кажешься менее знакомым... менее... как бы это сказать... менее близким, менее расположенным ко мне...
Гертнер придвинулся еще ближе, усмехнулся и сказал:
— Не бойся, вглядись в меня лучше, быть может, ты все же вспомнишь, кто я!
Удушливый комок подступил к горлу. Однако я взял себя в руки, принужденно засмеялся и чуть громче, чем следовало бы, воскликнул:
— Как тебе не стыдно насмехаться, ведь я откровенно признался, что с той самой секунды, как ты вошел в... в мой дом, — и я почти робко огляделся, — на меня что-то нашло... Все здесь как будто обычно — обычно, да не совсем. Но тебе конечно же трудно меня понять. Я имею в виду... Короче, ты тоже кажешься мне не совсем тем Теодором Гертнером, верным моим другом в стародавние времена... Разумеется, много воды утекло с тех пор, ты уже не тот, извини!.. Но и повзрослевшим Теодором, химиком Гертнером, пусть даже чилийским профессором Гертнером, я тебя не воспринимаю.
Мой визави невозмутимо прервал меня:
— Ты совершенно прав! Чилийский профессор Гертнер давным-давно утонул в волнах Мирового океана...
Он сделал широкое, неопределенное движение рукой, и тут я, кажется, наконец-то его понял.
Что-то кольнуло меня в самое сердце. «Вот оно что», — пронеслось в моем мозгу, и я, должно быть, слишком уж по-идиотски уставился на гостя, так как он внезапно разразился хохотом, с видимым удовольствием покачал головой и предупредил дальнейший ход моих мыслей:
— Нет, нет, мой дорогой! Думаю, привидению было бы сложно оценить по достоинству эти великолепные сигары и чай, тем более столь превосходного сорта. Но все же, — и его лицо и голос обрели прежнюю серьезность, — дело обстоит именно так, как я сказал: твой друг Гертнер... приказал долго жить.
— А кто в таком случае ты? — спросил я еле слышно, но совершенно спокойно и даже с некоторым облегчением, так как томительная неопределенность наконец кончилась. — Повторяю: кто ты?..
«Незнакомец» как бы для того, чтобы выразительнее подчеркнуть свою принадлежность к этому миру, взял из ящика свежую сигару, размял, понюхал с видом знатока, аккуратно обрезал кончик, зажег спичку и, медленно проворачивая в пальцах, умело раскурил; первые, столь ценимые всеми гурманами затяжки он сделал с таким неподдельным наслаждением, что даже у еще более подозрительного, чем я, мигом бы улетучилось всякое сомнение в материальности и бюргерской добропорядочности моего гостя. Потом он вытянулся в своем кресле и,
— Я сказал, что Теодор Гертнер умер. Так вот, можешь мне поверить,
Я перебил его с таким пылом, что даже сам втайне подивился себе:
— Нет, это не так! Твоя сокровенная сущность бессмертна и не могла измениться! Просто она мне незнакома, так как не имеет ничего общего с прежним Теодором Гертнером, тем ревностным позитивистом, исследователем материи и заклятым врагом всего паранормального, который сразу пускался в рассуждения о гнилом суеверии и о безнадежной глупости, стоило только оппоненту предположить хоть малейшую возможность существования в природе чего-то иррационального, не поддающегося
контролю разума или даже рискнуть утверждать, что непознаваемое заложено в саму сущность мироздания. Но взор сидящего сейчас напротив меня тверд, и неотступно созерцает он первопричину, да-да, первопричину вещей, а все сказанное тобой лишь выдает твою любовь к сокровенному! Это не ты, Теодор Гертнер, не ты, и все же ты — Друг, мой старый добрый приятель, которого я просто не могу назвать по имени.
— Ничего не имею против такой версии, — ответил спокойно мой гость. Его взгляд впился в мои глаза и стал погружаться в них глубже и глубже...
И вот во мне робко шевельнулось и с мучительной медлительностью стало всплывать какое-то воспоминание о давно и бесследно забытом прошлом. Я даже не мог с уверенностью сказать, не болезненный ли это рецидив фантастических переживаний прошлой ночи, или, быть может, жизнь моя пытается сняться с якоря и память постепенно, звено за звеном, выбирает на палубу ржавую цепь событий многовековой давности. А Гертнер как ни в чем не бывало подхватил мои мысли:
— Думаю, раз ты сам стараешься помочь мне решить назревшие для тебя сомнения, это значительно облегчит мою задачу и мы обойдемся без долгих преамбул. Мы старые друзья! Это так. Вот только «доктор Теодор Гертнер», твой университетский товарищ бесшабашных студенческих лет, имеет весьма косвенное отношение к нашей дружбе. Поэтому мы смело можем о нем сказать: он мертв. Ты совершенно прав: я — другой. Кто
«Ты сменил профессию?» — чуть было не сорвалось у меня, но я сразу понял глупость моего вопроса и вовремя прикусил язык[27]. Мой собеседник продолжал, не обращая внимания на мой смущенный кашель:
— Профессия садовника научила меня обращению с розами, я умею их облагораживать. Мое искусство — окулировка. Твой друг был здоровый дичок; тот, кого ты сейчас видишь перед собой, — привой. Время дикого цветения дичка миновало. Тот, кого родила моя мать, был обрезан и давно канул в океан превращений. Я же был привит черенком на его корневую систему; так что тот, кого ты когда-то знал как студента химии по имени Теодор Гертнер, — это всего лишь видимость, маска, рожденная матерью дичка, незрелая душа коего прошла через могилу.
Ужас охватил меня. Загадочная, как и его речи, сидела передо
мной прямая фигура моего гостя. Сами по себе мои губы спросили:
— А зачем ты здесь?
— Ибо пришел срок, — как нечто само собой разумеющееся ответил мой визави. И, усмехнувшись, добавил: — Я охотно откликаюсь, если во мне нуждаются!
— Значит, ты, — начал я, не замечая, что мои слова звучат вне всякой связи, — значит, ты теперь... больше не химик и не?..
— Я был им всегда, даже когда твой друг Теодор, как и подобает дичку, снисходительно поглядывал сверху вниз на таинства королевского искусства. Сколько себя помню, я был и есть — алхимик.
— Не может быть! Алхимик? — вырвалось у меня. — Ты, который раньше...
— Которое «я» раньше?..
Я немотствовал, не в силах свыкнуться с мыслью, что прежнего Теодора Гертнера больше нет.
Однако неизвестный на мое смущение и бровью не повел.
— Возможно, ты когда-нибудь слышал, что всегда, во все времена мир делился на профанов и мастеров. Так вот, алхимия средневековых шарлатанов и суфлеров — это из полушария профанов. Из их профанической лженауки и развилась хваленая химия современности, прогресс которой внушал твоему другу Теодору такую по-детски наивную гордость. Шарлатаны мрачного средневековья в нашем светлом настоящем возвысились до профессоров химии и преподают в университетах. Наша же «Золотая роза» произрастает в другом полушарии, и мы никогда не занимались разъятием материи, не собирались побеждать смерть и разжигать проклятую жажду золота. Мы остались теми, кем были всегда: лаборантами вечной жизни.
И вновь почти болезненное ощущение зыбкого, недосягаемо далекого воспоминания; но ни за что на свете я не смог бы сказать, почему и куда оно меня зовет. От вопросов я воздержался и лишь согласно кивнул. Мой гость это заметил, и вновь странная улыбка мелькнула на его лице.
— А ты? Что за все эти долгие годы вышло из тебя? — Его взгляд скользнул по письменному столу. — Вижу, ты стал... писателем. Угораздило же тебя! А как же Священное Писание?Ведь то, чем ты занимаешься, называется «метать бисер перед...». Гм, да... Копаешься, значит, в старых, истлевших доку ментах — впрочем, ты всегда был к этому склонен — и надеешься
позабавить пресыщенную чернь таинственной экзотикой прошедших веков? Напрасный труд, ибо этим миром и этим временем практически утрачен... смысл жизни.
Он замолчал, и я снова почувствовал, как гнетущая неловкость стала сгущаться над нашими головами; я собрался с силами, хотя удалось мне это не без труда, и попытался стряхнуть с себя этот гнет, принявшись рассказывать о моей работе над наследством Джона Роджера. Я говорил все более раскованно и откровенно, мне очень помогало то, с каким вниманием слушал Гертнер. От него исходило какое-то непоколебимое спокойствие отрешенности, но по мере того, как я рассказывал, во мне крепло чувство, что в случае необходимости он всегда готов прийти на помощь. Когда я закончил, он вдруг поднял глаза и прямо спросил:
— Итак, временами тебе кажется, что твоей работой летописца или, если угодно, твоей литераторской деятельностью довлеет какой-то тяжкий морок, грозящий навеки приковать тебя к мертвому прошлому?
Мне вдруг страстно захотелось открыть ему душу, и я рассказал все, что выстрадал и пережил с тех пор, как мне в руки попало наследство от Джона Роджера; все, начиная со сна Бафомета... Не забыл ничего.
— Пропади оно пропадом, это наследство, лучше бы мне его никогда не видеть! — воскликнул я в заключение моей исповеди. — Ничего бы меня сейчас не беспокоило, даже пресловутое писательское честолюбие — уж можешь мне поверить! — я быохотно принес в жертву душевному спокойствию.
Посмеиваясь, мой гость взглянул на меня сквозь клубы табачного дыма; на мгновение мне померещилось, что его лицо стало зыбким и неверным, как туманная дымка, готовая вот-вот раствориться.
Мою грудь словно обручем стянуло: неужели мой друг сейчас меня покинет; мысль была настолько невыносима, что я невольно протянул к нему руки... Гертнер, наверное, это заметил, и, пока рассеивался табачный дым, я слышал, как он засмеялся и сказал:
— Благодарю за искренность! Но разве я так докучаю тебе моим визитом, что тебе уже не терпится отделаться от меня? Ты же понимаешь: едва ли я сидел бы здесь, у тебя, если бы твой кузен Джон Роджер... сохранил наследство.
Я так и подскочил:
— Тебе известно что-то еще о Джоне Роджере! Ты знаешь, как он умер?
— Успокойся, — последовало в ответ, — он умер так, как должно.
— Он умер из-за этого проклятого наследства Джона Ди?!
— Во всяком случае, не так, как ты, по всей видимости, полагаешь. Кроме того, на наследстве Джона Ди нет никакого проклятья.
— Почему же он тогда не завершил эту работу — эту бессмысленную, никому не нужную работу, которая теперь тяжким бременем легла на мои плечи?..
— И которую ты сам, мой друг, добровольно взвалил на себя! Ибо: сожги или сохрани, не так ли?!
Этому человеку, сидящему передо мной в кресле, известно все, абсолютно все!
— Я не сжег, — сказал я.
— Но был близок к этому! — Он читал мои мысли.
— А почему Джон Роджер его не сохранил? — спросил я тихо.
— Видимо, как исполнитель завещания он оказался несостоятельным.
Настырное упрямство, подобно лихорадке, овладело мной:
— Но отчего?
— Он умер.
Я вздрогнул от ужаса, так как уже догадался, почему умер мой кузен: его убила Исаис Черная!
Гертнер отложил сигару и перегнулся к письменному столу. Небрежно поворошив лежащие там кипы бумаг, он как бы случайно извлек какой-то лист, который до сих пор по неизвестной причине не попадался мне на глаза — быть может, был спрятан в переплете дневника Джона Ди или где-нибудь еще... Заинтригованный, я придвинулся поближе.
— Знакомо тебе это? Похоже, что нет! — сказал Гертнер и, пробежав глазами текст, передал мне.
Я покачал головой и погрузился в чтение — знакомый твердый почерк моего кузена Роджера...
Лист выскользнул из моих пальцев и, метнувшись пару раз из стороны в сторону, задумчиво спланировал на пол. Я поднял глаза на моего гостя. Он пожал плечами.
— Мой кузен умер из-за этого?! — спросил я.
— Думаю, что ради желания «таинственной незнакомки» он позабыл обо всем на свете, — ответил тот, кого я уже не решался назвать Теодором Гертнером.
Темный вихрь спутанных, обрывочных мыслей пронесся в моей голове: леди Сисси? Кто она?! Княгиня Шотокалунгина, кто же еще! А кто тогда княгиня? Исаис Черная, не иначе! Исаис Бартлета Грина! Итак, разверзся потусторонний мир демонов, с которым заключил пакт сначала Джон Ди, после него преследуемый страхом неизвестный, вписавший в дневник Джона Ди то пронизанное несказанным ужасом предупреждение, потом... потом мой кузен Роджер и, наконец,
Мой визави медленно выпрямился в своем кресле. Лицо просветлело, зато тело стало еще более расплывчатым и зыбким, чем прежде. Голос утратил свою реальность и вещественность, локализовать его в пространстве и времени было невозможно. Это был уже шепот вечности:
— Теперь ты последний наследник герба! Лучи зеленого зеркала сфокусированы на твоем темени. Сожги или сохрани! Но не расточай! Герметическая алхимия повелевает: трансмутация или смерть. Выбирай...
Сумасшедший грохот, как будто изо всей силы колотили ружейными прикладами в дюймовой толщины дверь, заставил
меня вскочить, — я был в кабинете один, передо мной стоял липотинский подарок — старинное, подернутое зеленым налетом зеркало в флорентийской раме; ничего не изменилось в привычной обстановке комнаты, однако в дверь постучали вторично, правда, стук был на сей раз крайне деликатен и ни в коей мере не походил на прежний грохот.
На мое приглашение войти дверь открылась, на пороге возникла, робко переминаясь с ноги на ногу, незнакомая молодая женщина и смущенно представилась:
— Иоганна Фромм.
Я с трудом стряхнул с себя оторопь. Дама понравилась мне сразу, во всем ее облике было что-то очень располагающее, трогательное... Наконец я протянул ей руку и машинально посмотрел на карманные часы. Госпожа Фромм отнесла этот взгляд, наверное со стороны и вправду не совсем вежливый, на свой счет и еле слышно проронила:
— Я просила передать вам мои извинения за сегодняшний полдень; обстоятельства не позволили заступить мне на службу раньше восьми вечера. Надеюсь, мои слова не разошлись с делом.
Не разошлись... На моих часах было без восьми восемь. Итак, с тех пор как я вернулся домой, прошло менее десяти минут...
Записывая вчерашние события, я старался быть предельно точным. Все глубже заглядываю я в бездну и обнаруживаю там, по крайней мере мне так кажется, все больше сложных, прежде неведомых связей, существующих между моими собственными переживаниями и судьбой Джона Ди. Теперь даже то «зеленое зеркало», о котором я читал в дневнике моего предка, каким-то чудом оказалось у меня в руках.
Но почему чудом? Хорошо, поставим вопрос так: откуда оно у меня?
Из антикварной лавки, подарено мне Липотиным как «привет с утраченной родины». С какой родины? Из необъятных владений русского царя Ивана Грозного? Как дар далекого потомка Маске, таинственного магистра царя?! Но кто такой Маске?
Нет ничего проще ответить на этот вопрос, если внимательно перелистать дневник Джона Ди: Маске — это злой демон отрядов восставших простолюдинов-реформаторов, которые называли себя «ревенхедами»; он был посланцем нечестивого главы ревенхедов, осквернителя могил, бессмертного убийцы-поджигателя
Бартлета Грина, сына Исаис, Красной Бороды в кожаном колете, которого я только вчера видел у себя за письменным столом! Итак, с ним по-прежнему необходимо считаться, с этим Бартлетом Грином, заклятым врагом и искусителем Джона Ди, который отныне переходит ко мне по наследству и становится моим врагом! Он, и только он, через Липотина подсунул мне это зеленое зеркало!..
Но я сумею оградить себя от тех опасных флюидов, которые исходят из этого магического стекла; странно лишь то, что первым из зеркала появился Теодор Гертнер. Ведь он пришел как друг, чтобы предупредить об опасности! Выходит, я и в нем должен теперь сомневаться? Что же это за силы, которые так стремятся сбить меня с толку?!
Положиться не на кого, все против меня, я один на этом остром, как лезвие ножа, горном хребте сознания, и по обеим сторонам — зияющие бездны безумия, которые, стоит мне сделать лишь один неверный шаг, поглотят меня навеки!
Все глубже погружаться в тайны наследства Ди, которые, как выяснилось, имеют ко мне самое непосредственное отношение, постигать их темный смысл, каким-то загадочным образом стимулирующий меня, поистине становится моей насущной потребностью. Вот и сейчас она с новой силой овладевает мной. Я чувствую, как эта опасная любознательность перерастает в настоящую одержимость, противопоставить которой мне фатально нечего. И пока этот роковой аспект не будет разрешен, покоя мне не видать; я должен мою жизненную влагу смешать с грунтовыми водами древнего рода, подземный ток которых стремится ко мне как к магниту, бьет ключом у меня из-под ног и требует своей доли...
В общем, придется принимать меры...
Госпожа Фромм получила строгий наказ в ближайшие дни любыми средствами избавить меня от визитов. Друзей я не жду: у одинокого друзей нет. А остальные... гости? Всем существом своим ощущаю их близость, чувствую, как они толпятся у моего порога! Но мои двери для них закрыты! Слава Богу, мне известно, чего они от меня хотят.
Я подробно проинструктировал госпожу Фромм и снабдил исчерпывающими описаниями: господин Липотин, такой-то и такой наружности, — не принимать; дама, назваться может любым именем, например: «княгиня Шотокалунгина», — не принимать!
Когда я описывал внешность княгини, мне бросилось в глаза следующее: мою весьма робкую и невероятно скромную экономку
вдруг стало трясти как в лихорадке, а ноздри ее миленького миниатюрного носика затрепетали, словно она уже сейчас реально почуяла приближение нежелательной гостьи. Педантично подчеркнув каждое слово, она уверила меня, что строжайшим образом исполнит все мои указания; отныне она будет начеку и сумеет твердо и решительно отразить любого самого назойливого визитера.
Такое необычное рвение заставило меня поблагодарить ее и приглядеться к моей новой помощнице повнимательнее. Была она среднего роста, скорее по-детски грациозна, чем женственна; тем не менее в глазах и во всем существе присутствовало нечто, мешающее назвать ее внешность инфантильной или даже моложавой. Взгляд был мудр, как у человека, прожившего долгую и трудную жизнь, подернут странной поволокой и витал где-то далеко, очень далеко... Такое впечатление, словно он постоянно убегал от себя самого или от того, на что в данный момент был направлен.
И тут ко мне вернулось смутное ощущение вчерашнего вечера, когда я впервые с такой болезненной остротой почувствовал свою беспомощность и одиночество среди всех этих потусторонних влияний и зловещих ревенантов, подобных призрачному Бартлету Грину... Стоило мне только подумать о нем, как я сразу ощутил его пугающе близкое присутствие, и подозрение укололо меня: а эта госпожа Фромм не из тех же масок? Что, если какой-то призрак перевоплотился в эту молодую женщину, чтобы под видом экономки внедриться в мой дом?
Возможно, мой долгий и пристальный взгляд был слишком суровым испытанием для женской скромности: госпожа Фромм густо покраснела и нервно поежилась. На меня она смотрела с таким испуганным выражением, что мне, когда я представил примерный ход ее мыслей, стало стыдно. Отбросив глупые подозрения, я постарался как можно быстрее сгладить невыгодное впечатление — с несколько театральной рассеянностью провел рукой по волосам и забормотал что-то не очень членораздельное о нехватке времени, о вынужденном затворничестве, еще раз умолял ее войти в мое положение и оградить от нежелательных помех.
Глядя куда-то мимо, она монотонно, без всякого выражения пробормотала:
— Да, конечно. Ради этого я и явилась.
Этот ответ насторожил меня: вновь такое чувство, словно тут кроются какие-то «связи». Невольно я спросил резче, чем мне бы хотелось:
— Вы устроились ко мне с каким-то намерением? Вам что-нибудь известно обо мне?
Она едва заметно качнула головой:
— Нет, о вас я ничего не знала. Очень может быть, что я здесь совершенно случайно... Просто иногда мне снится...
— Вам кажется, — перебил я, — что вы меня видели во сне? Ну что ж, такое бывает.
— Нет, тут другое.
— И что же?
— У меня приказ: помочь. Я вздрогнул:
— Что вы имеете в виду?
Она страдальчески посмотрела на меня:
— Прошу вас, извините меня. Несу какой-то вздор. Иногда мне приходится бороться с моими фантазиями. Но не беспокойтесь, на моей работе это никак не скажется. И, пожалуйста, извините, что отняла у вас время.
Она быстро повернулась и хотела выйти, однако я машинально схватил ее за руку. Мои пальцы, пожалуй, слишком сильно сжали ее запястье, это, казалось, не на шутку напугало госпожу Фромм. Она вздрогнула, словно коснулась обнаженного провода, и, вся сразу как-то обмякнув, застыла передо мной. Рука ее безжизненно замерла в моей, выражение лица странно изменилось, взгляд соскользнул в пустоту... Я не понимал, что с ней происходит, но какое-то необычное состояние овладело и мною: все это, до мельчайших деталей, я уже однажды пережил... Вот только когда... когда?..
Не совсем соображая, что делаю, я легко подтолкнул ее к креслу у письменного стола. Я крепко держал ее за руку, и слова как бы сами собой срывались с моих губ:
— Все мы, госпожа Фромм, когда-нибудь встречаемся лицом к лицу с фантазиями. Вы сказали, что хотите мне помочь. Давайте лучше поможем друг другу взаимно. Видите ли, в послед нее время меня тоже преследует одна фантазия: будто я — мойсобственный предок, старый англичанин из...
Она слабо вскрикнула.
Я поднял на нее глаза. Неподвижно, словно в трансе, смотрела она на меня.
— Что вас встревожило? — спросил я и отвел глаза: взгляд ее, казалось, пронизывал насквозь, на мгновение мне даже стало не по себе.
С отсутствующим видом госпожа Фромм кивнула своим мыслям и ответила:
— Я тоже когда-то жила в Англии. Была замужем за одним старым англичанином...
— Вот как! — Я принужденно усмехнулся и, сам не знаю почему, почувствовал облегчение; про себя же подивился: как, такая молодая женщина и уже успела дважды побывать в браке? — Так, значит, до замужества с доктором Фроммом вы жили в Англии с первым вашим супругом?
Она качнула головой.
— ...или доктор Фромм сам был?.. Извините меня за назойливость, но мы с вами ведь ничего не знаем друг о друге.
Она резко, словно защищаясь, вскинула руку.
— Доктор Фромм совсем недолго был моим мужем. Он умер вскоре после того, как мы расстались. Наш брак был ошибкой. Кроме того, доктор Фромм не англичанин и даже никогда не бывал в Англии.
— А ваш первый муж?
— Доктор Фромм взял меня в жены из родительского дома, когда мне исполнилось восемнадцать лет. Второй раз замуж я не выходила...
— Не понимаю, любезная госпожа Фромм...
— Я и сама не понимаю, — с мукой вырвалось у нее, и, словно ища у меня помощи, она повернулась ко мне, — я знала еще до того... до того дня, когда стала женой доктора Фромма, что... принадлежу другому.
— Какому-то старому англичанину, как вы сказали. Хорошо. Он что, друг вашей юности? Первая любовь?
Она энергично закивала, однако тотчас снова впала в нерешительность.
— Это не то, что вы думаете. Все совсем по-другому.
С величайшим напряжением она выпрямилась в своем кресле, высвободила руку, которую я по-прежнему сжимал, и заговорила быстро и однообразно, короткими рублеными фразами, как вызубренный наизусть урок. Я записал здесь лишь самое основное.
— Мой отец — земельный арендатор из Штирии. Росла я единственным ребенком в семье, в хороших условиях. Потом с моим отцом случилось несчастье, и мы обеднели. В детстве я много путешествовала, но это были совсем короткие поездки, только по Австрии. До замужества я была один раз в Вене. Этомое самое большое путешествие. В детстве мне часто снился какой-то замок и незнакомая местность, которую я никогда не видела наяву. Но я почему-то уже тогда знала, что и замок, и ландшафт этот находятся в Англии. А откуда знала, сказать не
могу. Легче всего было бы отнести все это к игре детского воображения, но я не раз описывала снившуюся мне местность нашему далекому родственнику, который практиковал у моего отца, а прежде у наших английских друзей; сам он, наполовину англичанин, говорил, что мне снятся, скорее всего, горные области Шотландии, а иногда окрестности Ричмонда, места эти в точности походят на мои описания — вот только многое там изменилось и не выглядит таким древним, как в моих видениях. Подтверждение этому, если можно так сказать, поступило и с другой стороны. Еще мне часто снился один старый и сумрачный город, который я запомнила с такой точностью, что со временем могла бродить по нему и уверенно отыскивать нужные мне улицы, площади и дома; вряд ли то был просто сон. Города этого наш английский родственник не знал, он даже сказал, что ничего похожего в Англии нет. Скорее всего, этот древний город находится где-нибудь на материке. Раскинулся он по берегам небольшой реки, а старинный каменный мост, по обеим сторонам которого возвышались мрачные оборонительные башни, связывал две городские половины. Над левым берегом, тесно застроенным домами, меж пышно зеленеющих холмов возвышалась огромная неприступная крепость... Однажды мне сказали, что это Прага, однако многое из того, что я описывала, либо уже не существует, либо изменилось, хотя на старинных городских планах все в точности соответствует моим описаниям. До сих пор мне так и не довелось побывать в Праге, и слава Богу — я боюсь этого города. Никогда, никогда в жизни нога моя не ступит на его каменные мостовые! Когда я вспоминаю о нем, меня охватывает дикий ужас и перед моим взором возникает человек, от внешности которого — не знаю почему — у меня кровь застывает в жилах. У него нет ушей: они отрезаны, на их месте зияют страшные дыры с кроваво-красными шрамами по краям.
Когда она говорила о человеке с отрезанными ушами, ее голос дрожал от исступленной ненависти; в устах этого невинного создания она казалась настолько противоестественной, что мне стало не по себе.
Я быстро провел рукой у нее перед глазами, и это как будто вывело ее из столбняка: черты лица разгладились, взгляд стал осмысленным; она провела ладонью по лбу, словно хотела смахнуть навязчивое видение. Вся она как-то сникла; помолчав, утомленно и невнятно забормотала:
— При желании я и наяву могу переселяться в тот древний замок в Англии. Если пожелаю, могу в нем жить — часами, сутками; и чем дольше, тем лучше глаза мои привыкают к тамошнему освещению. Тогда я воображаю... «воображать» — это значит «входить в образ», не правда ли?., воображаю себя в томзамке, с моим мужем, пожилым господином. Я вижу его очень хорошо, только все там тонет в каком-то зеленоватом свечении. Как будто смотришь в старинное зеленое зеркало...
Мне кажется, госпожа Фромм снова впала в транс. Я опять резко провожу рукой у нее перед глазами и случайно задеваю липотинское зеркало, которое стоит на письменном столе. Однако она, по-прежнему глядя в одну точку, продолжает:
— Недавно я узнала, что ему угрожает опасность.
— Кому?
Выражение отрешенности на ее лице сменилось страхом. Она пролепетала:
— Моему мужу.
— Вы хотите сказать: доктору Фромму? — Я нарочно назвал это имя, надеясь, что в бессознательном состоянии она наконец проговорится.
— Нет! Ведь доктор Фромм мертв! Опасность угрожает моему настоящему мужу... Человеку, который живет в своем английском замке...
— Он что же, и сейчас еще там живет?
— Нет. Он жил там много, много лет назад.
— А все же когда?
— Не знаю. Это было очень давно.
— Госпожа Фромм!
Она встрепенулась, словно стряхивая с себя остатки сна:
— По-вашему, я не в себе?
Не зная, что ей ответить, я лишь качнул головой. Извинившись, она смущенно пролепетала:
— Когда я пыталась поделиться моими необычными ощущениями с отцом, он просил меня «прийти в себя». Он и слышать не хотел «весь этот бред». Для него это была «болезнь» — и точка. С тех пор я стараюсь об этом не говорить. Ну вот, а вамв первый же день все рассказала! Теперь и вы будете думать так же: ненормальная, да еще скрывает свою болезнь, чтобы не отказали от места, но... но я же чувствую себя здесь как раз на месте, я здесь необходима!..
В возбуждении она вскочила. Напрасно пытался я успокоить несчастную женщину. С большим трудом удалось мне заверить госпожу Фромм, что ни в коей мере не считаю ее больной
и что до тех пор, пока не вернется из отпуска старая экономка, место, разумеется, остается за ней.
Наконец она, похоже, успокоилась и благодарно улыбнулась.
— Вот увидите, я справлюсь. Могу я уже сейчас приступить к работе?
— Конечно, госпожа Фромм, только сначала опишите мне, пожалуйста, хотя бы приблизительно, как выглядел тот пожилой господин... ну, тот, который жил в окрестностях Ричмонда. Или, может быть, вы знаете его имя?
Она задумалась, потом на лице ее появилось недоуменное выражение:
— Имя? Нет, не знаю. Мне и в голову никогда не приходило, что у него должно быть какое-то имя. Про себя я называла его «он», и мне этого было достаточно. А вот как он выглядел? Он... он очень похож на вас. Ну ладно, мне надо многое у вас привести в порядок!
И она исчезла за дверью.
Бог с ней, с этой госпожой Фромм, невесть каким ветром занесенной в мое жилище, я не испытываю ни малейшего желания ломать себе голову над ее шарадами. Несомненно одно: она подвержена так называемым альтернированным состояниям сознания.
Но Ричмонд? И мое сходство с этим пожилым английским джентльменом?.. Впрочем, подобные феномены тоже известны медицине. Интересно, есть ли на этом свете хоть что-нибудь неизвестное нашей медицине!.. Такие больные если уж находят среди своего окружения кого-нибудь, кто вызывает у них доверие, то буквально прикипают к нему душой. Личность, вызывающая доверие? Выходит, я
И тем не менее внутренний голос предостерегает меня от поспешных выводов; но и ему я не могу слепо доверять, иначе
рискую запутаться в себе и потерять свое «Я». Мне слишком хорошо известны страшные последствия такой потери. Ради того, чтобы личная судьба обрела высший смысл, можно пожертвовать многим, и «гордый человеческий разум» далеко не самая большая плата, примером тому жизнь большинства наших «нормальных» сограждан, увы, начисто лишенная какого-либо смысла, за исключением, естественно, «здравого», но утратить собственное «Я» — это катастрофа, полная и окончательная.
Итак, не теряя времени, за работу! Передо мной уже лежит туго перетянутый шпагатом пакет, который я, следуя полученному во сне предписанию... гм, Бафомета, только что выудил вслепую из выдвижного ящика.
Быть может, в нем я найду ключ к загадочным событиям последних дней?
Твердый, черный, цельнокожаный переплет с надписью:
На титульном листе почерком Джона Ди выведено:
—
—
—
—
—
—
—
—
Заклинание Ангела Западного окна
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
—
Вот уже битый час сижу за письменным столом, держа в руках последний лист из дневника Джона Ди, а перед глазами все еще пляшут огненные языки... Я так отчетливо видел, как горит Мортлейкский замок, как будто сам стоял неподалеку. Воображение?.. Не думаю, что оно способно создать такой живой образ! Мне не терпится продолжить чтение, но все мои попытки проникнуть в выдвижной ящик, в котором хранятся связки тетрадей из наследства кузена Роджера, кончаются полным фиаско.
Всякий раз повторяется одно и то же: моя рука сама собой тянется к заветному ящику — и вдруг повисает как парализованная... Ладно, хватит с меня, придется оставить на время мысль о новых бумагах, сулящих дальнейшие открытия. «Новые» бумаги? Этот^го прах?! Для чего они мне теперь? Чтобы потревожить новое облако пыли? Раскапывать прошлое? Когда оно уже и так, без посредников, вторгается в мое настоящее? Ярко, ослепительно, так что голова идет кругом! Ну что ж, тем лучше, воспользуюсь этим странным затишьем вынужденного безделья... Мертвый штиль!.. У меня такое чувство, словно я отрезан от всего мира, выброшен на какой-то необитаемый остров, вне человеческого времени...
И все же я не одинок, сомнений больше нет: мой далекий предок Джон Ди жив! Он, мой темный двойник, присутствует в этом мире, он здесь, здесь, в кабинете, рядом с моим креслом, рядом со мной... а точнее, во мне!.. И я хочу заявить ясно и недвусмысленно: очень может быть, что... что я и есть Джон Ди!.. Не исключено также: был им всегда! Изначально, только сам этого не осознавал!.. Стоит ли ломать голову, как такое возможно? Разве не достаточно того, чио я чувствую это с пронзительной ясностью и остротой?!
Впрочем, имеется сколь угодно оснований и примеров из всех мыслимых областей современного знания, которые все, что я переживаю, объяснят, докажут, классифицируют, разложат по полочкам и снабдят специальными терминами. Будут говорить о дуализме личности, раздвоении сознания, амбивалентности, шизофрении, всевозможных парапсихологических феноменах!.. Самое смешное, что больше всех преуспели на
ниве патологической диагностики психиатры, эти бравые селекционеры, которые все, что не произрастает на иссохшей почве их вопиющего невежества, не мудрствуя лукаво относят к отклонениям от нормы.
На всякий случай констатирую, что пишу эти строки в здравом уме и твердой памяти. Однако довольно, слишком много чести
Итак, Джон Ди ни в коем случае не мертв; он — скажем
Чувствую, как печать обета или проклятья жжет мое темя. Знаю все и готов ко всему. Я многому научился, Джон Ди, по твоим заговоренным дневникам, которые ты писал, чтобы когда-нибудь вспомнить себя самого! Клянусь тебе, благородный дух моей крови, что твоя нить Ариадны помогла мне — и я опомнился, я вспомнил себя! Можешь мне довериться, Джон, ибо я — это ты! Такова моя свободная воля!..
Вряд ли Бартлет Грин ожидал найти меня пробужденным, обретшим самого себя! Недавно, стоя за моим столом, он убедился, что мистическое единение его жертвы, Джона Ди, со мной уже свершилось. Да, дал ты маху, Бартлет! Хочешь зла и вечно совершаешь благо, как это спокон веку принято у вас, недальновидных демонов левой руки! Ты лишь ускорил мое пробуждение, отверз мне очи и обострил зрение, дабы разглядел я твою богиню из Шотландии, восставшую из бездны черного космоса!.. Богиня кошек, Исаис Черная, леди Сисси, обворожительная
Асайя Шотокалунгина — тебя, вечно неизменную, приветствую я! Я знаю тебя. Мне известен твой путь, пролегающий в вечности, начиная с того момента, когда ты явилась моему несчастному предку в обличье суккуба, и до того дня, когда ты, сидя в этой самой комнате, настойчиво просила у меня наконечник копья... Магическая суггестия, которую я не мог распознать именно потому, что ты, твоя истинная природа, оставалась для меня тайной. Мою женскую половину, ту пока что дремлющую периферию, которая зовется «королевой Елизаветой», ты разрушить не могла, ибо магическое будущее не может быть нарушено до тех пор, пока оно не стало настоящим, но реально воплощенное мужское начало ты могла бы к себе притянуть, чтобы воспрепятствовать грядущей «химической свадьбе»!.. Думаю, когда-нибудь мы неизбежно сойдемся лицом к лицу и сведем друг с другом счеты!..
Что касается Липотина, то он сам приподнял свою маску еще тогда, когда я даже и не помышлял об этом: назвал себя отпрыском «магистра царя». Хоть и завуалированно, а намекнул, что он — Маске. Хорошо, примем это пока на веру.
А мой захлебнувшийся в волнах Мирового океана друг Гертнер? И так ясно, что будет, когда я начну спрашивать зеленое зеркало, подарок Липотина, которое стоит сейчас передо мной: Теодор Гертнер усмехнется мне из изумрудной дали, сунет сигару в рот и, закинув поудобней ногу на ногу, скажет: «Ты что же, меня уж и не узнаешь, старина Джон? Меня, твоего друга Гарднера, верного лаборанта? Того, кто предупреждал тебя об опасности? И, к сожалению, напрасно! Однако теперь, когда мы друг друга признали, ты уже не пропустишь мимо ушей мои советы, не правда ли?!..
Итак, все в сборе, не хватает только Эдварда Келли, корноухого шарлатана, искусителя, медиума — того, кто сейчас, в нашем веке, тысячекратно размножился, превратившись в злокачественную раковую опухоль, которая продолжает давать ядовитые метастазы, несмотря на то что уже утратила свое «Я». Медиум! Зыбкий призрачный мост в потустороннюю бездну Исаис Черной!..
Я с нетерпением жду, когда этот разросшийся до глобальных размеров Келли окажет мне честь своим визитом в мою жизнь и предоставит неоценимую возможность сорвать с его блудливой рожи глубокомысленную маску современного кудесника и прорицателя! Впрочем, я готов ко всему, Эдвард, мне известны все твои обличья: встречу ли тебя еще сегодня в переулке в образе косноязыкого пророка из народа либо целителя-магнетизера,
явишься ли ты мне где-нибудь в высшем обществе на спиритическом сеансе под видом всеведущего призрака...
А как же Елизавета?..
Признаюсь, туг меня охватывает трепет и я не в состоянии записывать то, что проносится в моей голове...
Странная аберрация... Туман и душевное смятение застят мне глаза. И как я ни напрягаюсь, мои мысли каким-то необъяснимым образом начинают путаться, стоит мне только вспомнить заветное имя «Елизавета»...
Целиком погрузившись в размышления, частично опирающиеся на факты, частично — на домыслы, я сначала не обратил внимания на необычный акустический фон, источник которого как будто находился в прихожей, но вот он приблизился: диалог велся явно на повышенных тонах...
И тогда я узнал ожесточенно спорящие голоса: короткие и повелительные, словно рубящие сплеча, реплики княгини Шотокалунгиной и мягкие интонации никак не менее упрямых возражений моей экономки... Итак, госпожа Фромм, добросовестно исполняя мой наказ, отражала натиск непрошеной гостьи.
Я вскочил: княгиня в моей квартире! Та самая надменная дама, которая еще совсем недавно дала мне знать через Липотина, что ожидает моего ответного визита... Да нет же, что это я, княгиня Шотокалунгина! Богиня кошмарного кельтского ритуала «тайгерм», моя заклятая противница, леди Сисси кузена Джона Роджера, черная дева ущербной луны — вот кто повторяет свою атаку!
Нервы мои тревожно дрогнули, дикая ярость взметнулась огненной вспышкой: милости просим, милости просим, очаровательный суккуб, твое позорное разоблачение не за горами! Теперь я в форме! И в полном твоем распоряжении!..
Быстро подойдя к дверям, я распахнул их настежь и громко сказал, постаравшись, чтобы в моем голосе прозвучали нотки снисходительно-дружеского укора:
— Госпожа Фромм, госпожа Фромм, ну зачем же так! Не будьте слишком строги и позвольте даме беспрепятственно проникнуть в мои апартаменты. Я передумал! И приму ее с величайшим удовольствием! Прошу вас...
Задыхаясь от избытка эмоций, княгиня прошелестела платьем мимо оцепеневшей госпожи Фромм ко мне в кабинет; восстановив дыхание — а далось ей это не без труда, так как, видимо считая ниже своего достоинства вступать в пререкания с
прислугой, она старалась как можно быстрее скрыть эти недвусмысленно внятные доказательства своего возбуждения,— княгиня все же принудила себя к любезно-насмешливому приветствию:
— Какой сюрприз, милый друг, лицезреть вас в таком уединении, столь решительно порвавшим с внешним миром! И все же, кто бы вы ни были — грешник, искупающий грехи свои в пустыне, или святой аскет-отшельник, — но для знакомой дамы,жаждущей видеть вас, вы должны сделать исключение, не опасаясь, что это очередной искус темных сил! Не так ли?
Я жестом успокоил госпожу Фромм, которая с остановившимся взглядом, почти не дыша, все еще стояла в коридоре, бессильно прислонившись к стене; казалось, эта странная женщина замерзала от шедшего изнутри холода, было заметно, как озноб пробегал по ее телу, но в то мгновение, когда я уже хотел затворить за собой дверь, она в каком-то внезапном порыве простерла ко мне руки. Я еще раз дружески кивнул ей, а моя улыбка должна была окончательно уверить ее, что беспокоиться не о чем.
Осторожно прикрыв дверь, я присел напротив княгини, которая обрушила на меня лавину кокетливых упреков — дескать, неверно истолковав тогдашнюю ее настойчивость, я теперь избегаю ее и манкирую ответным визитом... Вставить слово было совершенно невозможно. Поэтому мне пришлось прервать мою гостью учтивым, но решительным жестом. На мгновение стало тихо.
«Запах пантеры», — вновь констатировал я про себя. От этого хищного аромата ее экзотических духов болезненно заныли мои нервы. Я провел рукой по лбу, смахивая исподволь обволакивающую меня истому, и начал:
— Любезная княгиня, ваш визит для меня чрезвычайно лестен. Скажу больше — и не сочтите это за дипломатический ход, — что еще сегодня я имел бы честь навестить вас, если бы вы не опередили меня...
Тут я не отказал себе в удовольствии сделать маленькую паузу и понаблюдать. Мнимая княгиня, сделав вид, что польщена, дружелюбно склонила голову и, усмехнувшись, уже хотела что-то ответить. Но я, в каком-то внезапном наитии не дав ей и рта открыть, быстро закончил:
— ...так как чувствовал себя обязанным уведомить вас, что те намерения, кои вы питаете в отношении моей скромной персоны,
— Но ведь это прелестно! — импульсивно воскликнула княгиня, демонстрируя самый искренний восторг. — Просто великолепно!
В моем лице не дрогнул ни один мускул, хотя это и стоило мне усилий; пропустив мимо ушей реплику княгини, я фиксировал свой острый и настороженный взгляд на ее кокетливой улыбке — неподражаемо обольстительной! — и сказал:
— Я все знаю.
Она слегка кивнула и, словно в нетерпеливом ожидании галантного комплимента, поощрительно опустила ресницы.
— Вы называете себя княгиней Шотокалунгиной, — продолжал я, — у вас есть или было — впрочем, это совершенно безразлично — поместье в Екатеринодаре...
Вновь нетерпеливо-заинтересованный кивок.
— А не было ли у вас, а может, есть еще и сейчас, поместья в Шотландии? Или где-нибудь в Англии?
Княгиня недоуменно качнула головой.
— Что за странная идея? Наш род не имеет ни малейшего отношения к Англии.
Я холодно усмехнулся.
— Неужели ни малейшего, леди... Сисси?
Теперь прыжок пантеры сделал я и напряженно ждал, что же последует. Однако моя прелестная визави, очевидно, владела собой гораздо лучше, чем я предполагал. С явным удовольствием она рассмеялась мне в лицо:
— Как мило! Неужели я так похожа на одну из ваших знакомых английских дам? Обычно мне говорили — не знаю, может быть, для того, чтобы мне польстить, — что черты моего лица неподражаемо оригинальны и чисто грузинской чеканки! А перепутать кавказский тип с шотландским просто невозможно!
— Охотно верю, что комплименты моего бедного кузена Роджера примерно так и звучали, пре... — собственно, я хотел сказать «прелестнейшая повелительница черных кошек», но в последний момент меня что-то остановило, и я, слегка споткнувшись, закончил общепринятым: — любезная княгиня, я же в свою очередь признаюсь вам, что нахожу ваши черты лица не столько грузинской, сколько сатанинской чеканки. Надеюсь, вас это ни в коей мере не шокирует?
Весело расхохотавшись, гостья запрокинула голову, и ее мелодичный голос рассыпался виртуозными каденциями звонких серебристых трелей. Внезапно она замолчала и с подчеркнутым любопытством сказала:
— Мой друг, я просто сгораю от нетерпения услышать страстное признание... Право, ваши изысканные комплименты вскружили мне голову...
— Комплименты?
— О, я оценила их по достоинству! Какие тонкие и оригинальные! Английская леди! Сатанинские черты! Какая пикантная деталь! Сколько в ней шарма! Мне и в голову никогда не приходило, что это может звучать так аристократически надменно.
Это восторженное щебетанье начинало действовать мне на нервы. Мое терпение лопнуло, как сверх всякой меры натянутый канат. Меня прорвало:
— Довольно, княгиня, или как вам там еще угодно называть себя! В любом случае — княгиня ада! Или вы не слышали, что я вам сказал? Так вот, я вас действительно знаю! Исаис Черная может менять имена и одежды сколько ей угодно, но в ее кол лекции масок не найдется такой, чтобы ввести в заблуждение меня, меня — Джона Ди. — Я вскочил. — «Химическую свадьбу» вам расстроить не удастся!
Княгиня медленно поднялась; я, прислонившись к письменному столу, твердо смотрел ей в глаза.
Но ничего особенного не произошло...
Мой прямой, как осиновый кол, взгляд не мог ни изгнать демона, ни испепелить его на месте — короче, никакого действия, которое должно было воспоследовать за столь грозной обличительной речью, мои слова не возымели. Княгиня лишь смерила меня неописуемо высокомерным и уничтожающим взглядом, даже не снисходя до того, чтобы скрыть хотя бы насмешку, и, тщательно подбирая слова, недоуменно произнесла:
— Я не слишком осведомлена в тех странных формах обращения, которые, видимо, приняты в вашей стране по отношению к нам, русским изгнанникам; поэтому я не совсем уверена в том, что эта ваша чрезвычайно своеобразная манера выражаться не является следствием некоторой вполне понятной дляменя теперь аномалии вашего самочувствия. Однако даже у нас, чьи обычаи кажутся иной раз вашим путешественникам весьма грубыми и недостаточно цивилизованными, мужчины не принимают дам, если... если они позволили себе выпить больше, чем обычно...
Я стоял как оплеванный, не в состоянии вымолвить ни слова. Лицо мое горело. Наконец привычная вежливость взяла верх, и я почти бессознательно пролепетал:
— Я... я хотел бы, чтобы вы меня поняли...
— Трудно понять невоспитанность, сударь! Сумасшедшая мысль пронзила меня. С быстротой молнии
наклонившись, я схватил узкую, крепко упирающуюся в край стола руку княгини и порывисто, успев, однако, отметить про себя нервное совершенство этой кисти, привычной к тугой узде и теннисной ракетке, поднес к губам в знак примирения. Ничего инфернального в ее руке не было — гибкая, нормальной температуры, она источала едва уловимый нежный и одновременно хищный аромат... Помедлив секунду, княгиня вырвала ее и полушутя-полусерьезно замахнулась...
— Эта ручка создана не
Я почувствовал себя обманутым и разочарованным, весь мой праведный гнев оказался напрасным, он прошел сквозь фантом воображаемого врага, не встретив никакого сопротивления; удар пришелся в пустоту — интересно, что сам я сразу как-то обессилел. Неуверенность овладела мной, и я смешался окончательно. В довершение всего, когда мои губы коснулись тыльной стороны матово-смуглой ладони, во мне что-то дрогнуло и откликнулось далеким загадочным эхом. Трепет невыразимо сладостного притяжения... и вдруг — страх, страх оскорбить более тонкую, благородную и совершенную натуру, чем моя... Озноб пробежал по моему телу... От стыда я готов был провалиться сквозь землю, — и с чего мне пришло в голову подозревать эту очаровательную женщину? Что за вздор! Что за бред! Я уже не понимал сам себя.
Должно быть, застигнутый врасплох этим открытием, я в состоянии полнейшей беспомощности представлял из себя фигуру весьма жалкую и комичную, так как княгиня внезапно расхохоталась, однако не без известного сочувствия в голосе, потом внимательно оглядела меня с ног до головы и сказала:
— Ну что же, это и мне наказание за мою назойливость. Урок на будущее. Итак, оставим взаимные упреки! Счет оплачен, а в таких случаях принято покидать отель.
Она резко повернулась к дверям, и тут мое оцепенение вдруг разом куда-то улетучилось.
— Умоляю вас, княгиня! Только не так! Не уходите в гневе и... и с таким мнением обо мне... о моих манерах!
— Уязвленное тщеславие галантного кавалера, не так ли,
мой дорогой друг? — Она усмехнулась на ходу. — Это пройдет. Всего хорошего!
Поток покаянных слов хлынул с моих губ:
— Княгиня, ради Бога, еще мгновение... Я неотесанный болван, кретин, которому мерещится всякий вздор, идиот, не отдающий отчета в своих действиях! Но... но должны же вы понимать, что я не пьяница и не хам по натуре... Вы ведь не знаете, что произошло со мной в последние часы... чем я был занят незадолго до вашего прихода и что перевернуло все мои мысли...
— Я как раз подумала об этом, — сказала княгиня с неподдельным участием, в котором уже не было и тени насмешки, — видимо, то представление, которое сложилось в мире о немецких поэтах, отнюдь не ошибка и не преувеличение; теперь мне доподлинно известно, что они забивают себе голову романтическими, далекими от реальности мыслями и витают в облаках своих сумасбродных фантазий! Вам надо больше бывать на свежем воздухе, мой друг! Поезжайте куда-нибудь! Развейтесь!..
— Прискорбно, но вынужден признать, что вы абсолютно правы, княгиня, — подхватил я и уже не мог остановиться, — я был бы счастлив оторвать себя от письменного стола и от этих пыльных бумаг, в которых и в самом деле можно задохнуться, и провести мой первый отпуск там, где благодаря посредничеству нашего общего знакомого Липотина я мог бы надеяться на счастье случайной встречи с вами, на возможность искупить вину за сегодняшнее мое поведение...
Княгиня, взявшись за дверную ручку, обернулась, посмотрела на меня долгим взглядом и, поколебавшись мгновение, с шутливой обреченностью протяжно вздохнула — поразительно, но до чего это напоминало мурлыканье огромной кошки!
— Ну что с вами делать?.. Так уж и быть, извольте... Надеюсь, теперь-то вы поняли, что вам необходимо исправиться...
Она с улыбкой кивнула и, вновь опередив меня — я лихорадочно подыскивал способ еще немного ее задержать, — выскользнула за дверь. И лишь когда замок вкрадчиво щелкнул у меня перед носом, я опомнился, но было уже поздно — с улицы донесся прощальный сигнал клаксона.
Распахнув окно, я проводил взглядом бесшумно тронувшийся с места лимузин.
Если ныне все шотландские исчадия ада, в том числе и страшная богиня черных кошек, раскатывают в таких сверхсовременных «линкольнах», то дело плохо: дабы противостоять их дьявольскому соблазну и не погрязнуть в грехах, как в мягких
подушках этого роскошного авто, воистину придется уподобиться святому Антонию, усмехнулся я.
Задумчиво прикрыв окно, я оглянулся и увидел госпожу Фромм, которая застыла там, где минутой раньше, небрежно облокотясь о письменный стол, стояла княгиня. Я вздрогнул, так как в первое мгновение не узнал ее: вся она как-то осунулась, щеки запали, плотно сжатые губы, казалось, навсегда онемели, неподвижный взгляд остекленевших глаз, в которые вмерз невыразимый ужас, был прикован к моему лицу, словно пытаясь что-то в нем прочесть.
Я подавил свое нарастающее изумление, весьма кстати вспомнив собственные перепады настроения, и даже как-то устыдился — в сущности, сам не знаю почему — перед этим новым в моем доме человеком, весь облик которого был окутан ореолом странного целомудрия — даже воздух с ее приходом стал как будто чище... Я поднес руку к лицу: нет, хищный, щекочущий нервы аромат экзотических духов не улетучился.
Потом попытался перед этой необъяснимо симпатичной мне женщиной оправдаться в эдакой шутливой форме:
— Милая госпожа Фромм, вас, наверное, удивила переменчивость моих указаний? Не судите меня слишком строго. Это моя работа, — я небрежно указал на письменный стол, а госпожа Фромм напряженно и как-то слишком пристально проводила мою руку глазами, — и связанные с нею мысли виной тому, что визит этой дамы внезапно оказался весьма кстати. Согласитесь, ничего необычного здесь нет!
— Безусловно.
— В таком случае вы, конечно, понимаете, что с моей стороны было отнюдь не капризом...
— Понимаю лишь то, что вам угрожает серьезная опасность.
— Но, госпожа Фромм! — И я засмеялся, неприятно задетый ее сухим, холодным тоном, так резко диссонирующим с моим — дружеским и даже несколько заискивающим. — Что наводит вас на такие неожиданные предположения?
— Никаких предположений, сударь. Речь идет о... о вашей жизни!
Мне стало не по себе. Или на госпожу Фромм снова «нашло»? Итак, ясновидение сомнамбулы?.. Я подошел ближе. Глаза белокурой женщины фиксировали каждое мое движение и твердо встретили мой взгляд. Нет, такое выражение лица не может быть у человека, находящегося в трансе!.. Я попробовал все обратить в шутку:
— Ну что за фантазии, госпожа Фромм! Успокойтесь, пожалуйста, с этой дамой — кстати, это и есть княгиня Шотокалунгина, русская эмигрантка древнего кавказского рода, разделившая скорбную судьбу всех изгнанных большевиками дворян, — с этой дамой у нас совсем не те отношения, которые... которые...
— ...которые должны быть, сударь.
— ?..
— Вы не властны над ними.
— Но почему?
— Потому что вы ее не знаете!
— Так вы знаете княгиню?
— Да, я ее знаю!
— Вы... знакомы с княгиней Шотокалунгиной?! Черт возьми, это в высшей степени любопытно!
— Я знакома с ней..; не лично...
— А как же?
— Я знаю ее... оттуда... Там все такое зеленое... Не только когда светло — всегда...
— Что-то я вас не совсем понимаю, госпожа Фромм. Там — это где? И что там зеленое?
— Я называю это Зеленой землей. Иногда я бываю там. Эта земля как будто под водой, и мое дыхание останавливается... Глубоко под водой, в море, и все вокруг утоплено в зеленой мгле...
— Зеленая земля! — Я слышу свой голос словно со стороны, откуда-то издалека. Но эти слова потрясают меня с мощью океанского прибоя. Я стою оглушенный и лишь повторяю: — Зеленая земля!..
— Там все враждебно миру сему; это понимаешь сразу, стоит только попасть туда, — продолжала госпожа Фромм, не меняя какой-то безучастной, характерно холодной, почти угрожающей тональности своего голоса, в котором тем не менее слышались скрытые модуляции страха.
Справившись с минутным оцепенением, я осведомился, подобно врачу, осторожно нащупывающему правильный диагноз:
— Скажите, пожалуйста, какая связь между «Зеленой землей», которую вы иногда видите, и княгиней Шотокалунгиной?
— Там у нее другое имя. Напряжение стало невыносимым.
— И что это за имя?!
Госпожа Фромм помолчала, потом, глядя на меня с отсутствующим видом, как-то неуверенно произнесла:
— Я... я сейчас забыла...
— Вспомните! — почти крикнул я.
Но она с мучительно искаженным лицом лишь качала головой... Я чувствовал, что эта женщина в моей власти: если раппорт[32] установлен, то имя должно всплыть из глубин сознания. Однако госпожа Фромм словно онемела; взгляд ее стал блуждающим и впервые ускользнул от моих настойчиво-пристальных глаз. Я видел, что она сопротивляется и в то же время инстинктивно пытается зацепиться за меня. Ну что ж, не буду навязывать ей мою волю и попробую не смотреть на нее, чтобы она пришла наконец в себя...
Но ожидаемой релаксации не последовало, госпожа Фромм сделала какое-то судорожное движение. Я не знал, что и думать: она вдруг вся напряглась и осторожно, словно входила в воду, шагнула вперед... Потом еще раз и еще... Медленно прошла мимо меня такой беспомощной, трогательно-неуверенной и покорной походкой, что у меня перехватило дыхание и мне безумно захотелось прижать ее к груди, успокоить, как давным-давно утраченную возлюбленную, как мою собственную жену. Пришлось мобилизовать всю силу воли, чтобы не сделать того, что уже произошло в воображении.
Госпожа Фромм миновала мое рабочее кресло и остановилась у торца письменного стола. В ее жестах ощущался какой-то странный автоматизм; взгляд неестественно широко открытых глаз был мертвенно-неподвижен. Губы дрогнули, она заговорила... Чужой незнакомый голос произносил слова быстро и не совсем внятно:
— Ты снова здесь? Ступай прочь, проклятый живодер! Меня ты не обманешь! И тебя, тебя я тоже вижу — вижу твою серебристо-черную змеиную кожу... Я не боюсь, у меня приказ... я... я...
И прежде чем я успел уловить смысл этой скороговорки, ее руки каким-то кошачьим движением внезапно вцепились в черненое серебро тульского ларца, последний подарок барона Строганова, который я по рекомендации Липотина так тщательно устанавливал по меридиану.
— Наконец-то ты у меня в руках, серебристо-черная гадина, — прошипела госпожа Фромм, и ее быстрые, нервно дрожащие пальцы хищно побежали вдоль орнамента ларца.
Первой моей мыслью было вскочить и вырвать вещицу у нее из рук. С некоторых пор странное суеверие поселилось в
моей душе, мне казалось, что смысл мироздания — ни больше ни меньше! — будет каким-то образом нарушен, если этот ковчежец сойдет со своего курса. Разумеется, детские бредни, но в то мгновение меня обуял какой-то поистине безумный ужас.
«Не трогайте! Остановитесь!» — зашелся я в крике, но из моего горла слышались лишь хриплые сдавленные звуки: голосовые связки были парализованы.
Стиснув в обеих руках ларец, госпожа Фромм замерла, жизнь сохранялась только в ее беспокойных пальцах: они быстро и чутко обежали с разных сторон орнамент и сошлись на одной из рельефных выпуклостей серебряной крышки, буквально сшиблись, как два самостоятельных существа — как два хищных паука, привлеченных видом или запахом общей жертвы. Они наскакивали друг на друга, толкались, жадно и судорожно ощупывая свою не видимую глазом добычу, и вдруг тихо щелкнула потайная пружинка — и сразу исчезли пауки, а пальцы госпожи Фромм брезгливо, словно опасное пресмыкающееся, только что отдавшее свой драгоценный яд, сжимали открытый тульский ковчежец... Надо было видеть, с каким триумфом и радостью она протягивала его мне! Все ее существо было проникнуто какой-то неуловимой одухотворенностью — такое чувство, будто чья-то робкая, самоотверженная любовь тайком заглянула мне в душу.
В следующее мгновение я был уже рядом и молча принял у нее ларец. И тут она словно проснулась. Изумление сменилось легким испугом: наверное, вспомнила мой строгий наказ ничего на письменном столе не трогать. Виновато потупившись, она исподлобья следила за мной, и я понял, что сейчас одно неверное слово — и Иоганна Фромм навеки покинет меня и мой дом.
Теплая волна благодарности прихлынула к моему сердцу, растроганному этой по-детски наивной робостью, и смыла те несправедливые черствые слова, которые уже вертелись у меня на языке.
Все это было делом одной секунды, уже в следующую мой взгляд остановился на ларце. Утопая в мягком ложе зеленого, поблекшего от времени атласа, в нем мирно покоился
Сомнений быть не могло, это он, магический додекаэдр,
каким его описал мой предок; уголек был нанизан на ось, которая снизу крепилась к золотому цоколю, а сверху — к редкостной по красоте оправе, обрамляющей его идеально правильные, лоснящиеся грани...
Закрыть крышку ларца я не рискнул: приоткрывшаяся дверца судьбы могла захлопнуться передо мной с той же легкостью, с какой распахнул в свое время окно Джон Ди, чтобы выбросить в него шары святого Дунстана.
«Ну что ж, если там, где твой предшественник Джон Ди продвигался на ощупь в кромешной тьме, для тебя все ясно и понятно, — сказал я себе, — то времени терять нельзя».
Я осторожно извлек маленький шедевр из его ветхого гнезда и поставил на письменный стол. И вдруг черный кристалл ожил: дрогнул, несколько раз, словно принюхиваясь, качнулся из стороны в сторону — проходящая через его полюса ось, как выяснилось, была закреплена не жестко и позволяла ему вращаться — и замер точно по меридиану!
Мы с госпожой Фромм как завороженные следили за этими призрачно-нереальными осцилляциями. Так вот ты какая — черная буссоль потустороннего навигатора Джона Ди! Все еще погруженный этими магнетическими пассами в какую-то странную прострацию, я на ощупь сжал руку стоявшей рядом женщины:
— Благодарю вас, моя подруга... моя помощница!
Луч радости озарил ее лицо. Она вдруг нагнулась к моей руке и поцеловала ее.
Ослепительная вспышка — быстрее мысли! — сверкнула в моем мозгу. Словно по подсказке таинственного суфлера, затаившегося где-то в темном укромном уголке моей души, я выдохнул: «Яна!..» — привлек к себе молодую белокурую женщину и нежно поцеловал в лоб.
Она смущенно потупилась. Рыдания вырвались из ее груди; сквозь хлынувшие потоком слезы она что-то пролепетала, но что — я не разобрал, потом в стыдливом смятении беспомощно и робко взглянула на меня и, не говоря больше ни слова, бросилась из кабинета вон...
Свидетельства и доказательства множатся... Зачем же намеренно закрывать глаза и играть в жмурки, когда все уже ясно и так! Настоящее вырастает из прошлого! Неуловимое настоящее — это сумма всей прошлой жизни, охваченная человеческим сознанием в единый миг озарения. И как это озарение — это воспоминание — всегда приходит по первому же зову души,
так и вечное настоящее — в потоке времени: струящаяся ткань развертывается в неподвижно лежащий ковер, взирая на который я могу указать место, откуда каждый данный уток начал свой собственный рисунок в узоре. Теперь я могу проследить всю нить от узла к узлу вниз или вверх по течению; она — вечная основа узора, она не порвется, она одна определяет ценность ковра, ничего общего не имеющую с его временным бытием!
Сейчас, когда очи мои отверзлись, узнаю я себя в сплетениях: созревший до воспоминания о самом себе Джон Ди, баронет Глэдхилл, — Я, которое должно связать древнюю кровь Хоэла Дата и Родерика Великого с голубой кровью Елизаветы, дабы орнамент ковра был завершен! Лишь один вопрос остается: что означают те живые утки, которые время от времени вплетают свою нить в мой узор? Имеют они какое-нибудь отношение к изначальному эскизу орнамента, или они ткут другой, параллельный, непрерывно воспроизводя бесконечное многообразие узоров Брахмы?
Госпожа Фромм — как чуждо и отстраненно звучит для меня сейчас это имя! — несомненно, относится к моему орнаменту! И как я только сразу этого не понял! Это же Яна, вторая жена Джона Ди... моя жена! Вновь и вновь приступы головокружения охватывают меня, когда я заглядываю в темные бездны вне времени бодрствующего сознания!..
С самого своего рождения в этот мир Яна блуждала вдоль запретных пределов иллюзорной жизни и была много ближе к пробуждению, чем я. Я... Я?.. Что касается меня, то я вообще был призван лишь после того, как кузен Роджер получил отставку! Значит, Роджер тоже был Джоном Ди? Что за вездесущий Джон Ди! Выходит, я тоже всего лишь маска? Личина? Кукла? Оболочка? Горн, который только пропускает сквозь себя струю воздуха и поет лишь то, что намерен сыграть горнист? Впрочем, какая разница! На том, что я в настоящее время переживаю, это ничуть не отразится. И довольно плести паутину праздных домыслов! Выше нос и тверже шаг! Твоей ошибки, Джон Ди, я не повторю. Да и по твоим стопам, кузен Роджер, не соскользну в бездну. Чтобы меня одурачить, у видимого мира мало шансов, а у невидимого и того меньше. Не успеет солнце вернуться в то же положение, которое оно занимает на небосклоне сейчас, как я доподлинно узнаю, кто такая княгиня Шотокалунгина.
Уж письмоносца от судьбоносца я как-нибудь сумею отличить; не правда ли, дружище Липотин?!
Долго, с разных ракурсов, вглядывался я в черные грани кристалла. Однако, к моему разочарованию, вынужден признать, что никаких признаков помутнения, таинственных туманностей или дымов, которые, как утверждает народная молва, предшествуют появлению в магических зеркалах вещих образов, я не заметил — впрочем, даже самых обыкновенных, сугубо повседневных картинок тоже не наблюдалось. Передо мной был кусок угля, великолепно обработанный и отшлифованный, ничего больше.
Конечно же, я фазу подумал о Яне... то бишь о госпоже Фромм; может быть, ей, с ее необычными способностями, посчастливится выманить у этого упрямца его тайну. Я окликнул ее.
Тишина.
Попробовал еще раз — результат тот же. Похоже, в доме, кроме меня, никого. Ничего не поделаешь, придется потерпеть до возвращения гос..
И тут же, едва я смирился с неизбежным, зазвонил телефон... Липотин! Застанет ли он меня? У него с собой кое-что интересное?.. Конечно, жду. Хорошо. Отбой...
Я даже не успел по достоинству оценить ту неправдоподобную точность, с какой режиссер по имени Судьба сымпровизировал эту театральную репризу, как Липотин уже стоял в моем кабинете... Гм, не вышел же он в самом деле из-за кулис — сцена вторая, те же и Липотин! — ведь от меня до его берлоги изрядный кусок пути!
Нет, все объяснилось куда более прозаично: он телефонировал по соседству. Так, внезапный каприз, какой-то импульс; и то, что при нем оказалась вещь, которая должна меня заинтересовать, чистая случайность.
С мучительным сомнением выслушав его объяснения, я спросил:
— Кто вы, собственно: привидение или живой человек из плоти и крови? Со мной вы можете быть совершенно откровенны. Ах, как мило мы сейчас с вами поболтаем! Вы даже представить себе не можете, до чего я люблю беседовать с привидениями!
Липотин принял мой нервически шутливый тон как нечто само собой разумеющееся и усмехнулся уголками рта:
— На сей раз вынужден вас разочаровать: я безнадежно реален, почтеннейший. Но, быть может, вас отчасти успокоит то, что я принес: вы у меня еще не видели вот этой... штучки?!
Он принялся шарить в своих многочисленных карманах, потом жестом фокусника продемонстрировал мне пустые
руки — я недоуменно пожал плечами, — и вдруг меж его растопыренных пальцев возник небольшой красный шар из слоновой кости.
Я стоял как громом пораженный — и в этом нет преувеличения: нервный разряд пронзил меня с головы до пят.
— Шар из склепа святого Дунстана! — запинаясь, прошептал я.
Липотин по-мефистофельски усмехнулся.
— Вам померещилось, почтеннейший. Видимо, с шарами у вас связаны неприятные ассоциации. Признайтесь, в последнее время не отходили от бильярдного стола и крупно проигрались!Или при баллотировке в какой-нибудь клуб вам недостало одного-единственного шара. Ну ничего, такой достойный джентльмен, как вы, может рассчитывать на куда более из бранный круг.
С этими словами он сунул шар в карман и, всем своим видом давая понять, что тема исчерпана, рассеянно осмотрелся.
— Извините, — сказал я, сбитый с толку, — есть некоторые обстоятельства... обстоятельства... дайте же мне этот шар: он меня в самом деле интересует.
Однако Липотин, казалось, не слышал моей просьбы; подойдя к столу, он с величайшим вниманием рассматривал угольный кристалл в золотой оправе.
— Откуда он у вас?
Я указал на открытый тульский ларец.
— От вас.
— Ну что ж, поздравляю!
— С чем?
— Вырвали наконец ядовитый зуб у последнего подарка барона Строганова? Занятно!
— Что занятно? — подозрительно допытывался я.Липотин вскинул на меня глаза, левый хитро прищурил:
— Работа! Ювелирная тонкость! Богемия! Прага! Хочешь не хочешь, а сразу вспоминается знаменитый придворный ювелир Рудольфа Габсбурга мастер Градлик.
Снова короткая вспышка в моей душе: Прага? И, уже не скрывая раздражения, я пробурчал:
— Липотин, вы же отлично знаете, что в данный момент меня ваши искусствоведческие познания мало интересуют. Этот шар у вас в кармане означает для меня много больше...
— Да, да... Нет, но вы только посмотрите на эту филигранную отделку цоколя! Восхитительно!
— Прекратите, Липотин! — воскликнул я, не на шутку рассердившись.
— Скажите-ка мне лучше, раз уж для вас на этом свете не существует тайн: что я должен сделать с этой вещью, которую вы притащили в мой дом?
— А что вы, собственно, собираетесь с ней делать?
— Я... ничего в ней не вижу, — беспомощно вырвалось у меня.
— Ах, всю-от оно что! — изобразив на лице крайнюю степень удивления, протянул Липотин.
— Ну и отлично, я ведь знал, что мы найдем общий язык! — обрадованно воскликнул я, ощущая себя игроком, к которому пришли наконец козырные карты.
— Вот так фокус! — пробормотал Липотин и от избытка чувств сломал в пальцах неизменную свою сигарету; тлеющий окурок он, разумеется, бросил в корзину для бумаг — небрежность, которая всегда выводила меня из себя. — Ну кто бы мог подумать, ведь это магический кристалл! «Глазок», как его называют в Шотландии.
— Почему именно в Шотландии?! — поймал я его на слове, как дотошный следователь.
— Потому что эта вещица родом из Англии, — с барственной ленцой объяснил Липотин и указал мизинцем на тончайшую гравировку: причудливая вязь позднеготического орнамента, опоясывающая лапки цоколя, при ближайшем рассмотрении оказалась надписью на английском языке:
Итак, еще одна реликвия, знакомая мне лишь по дневникам моего предка, который не променял бы ее на все сокровища мира, преданно вернулась ко мне, как бы признавая в моем лице настоящего наследника и поверенного судьбы Джона Ди. Одновременно отпали последние сомнения, кем, в сущности, является Липотин.
Я положил ему руку на плечо и сказал:
— Ну, старый мистификатор, скажите же наконец: что вы мне принесли? Хватит ходить вокруг да около. Доставайте ваш красный шар! Будем тингировать[33] свинец? Или займемся изготовлением золота?
Липотин повернул свою лисью голову ко мне и деловито констатировал:
— Надо думать, вы уже разок попытали кристалл. И ничего не увидели. Я вас правильно понял?
Мой ответ его не интересовал, он и так все знал. Сейчас, когда он шел по следу, приближаясь к своей неведомой цели, лучше его не отвлекать и не перечить. В таких случаях он становился упрямым и раздражительным. Ну что ж, придется подчиниться, иначе от него ничего не добьешься. И я со вздохом подтвердил:
— Совершенно верно. Никакого эффекта, как я его ни крутил.
— Естественно. — Липотин пожал плечами.
— Ну а как бы поступили вы на моем месте?
— Я? У меня нет ни малейшего желания становиться медиумом.
— Медиумом? А как-нибудь иначе нельзя?
— Это самое простое: стать медиумом, — ответил Липотин.
— А как становятся медиумом?
— Спросите у Шренка-Нотцинга[34]. — Коварная усмешка играла на лице Липотина.
— Благодарю покорно, но, по правде говоря, у меня тоже нет ни времени, ни желания становиться медиумом, — парировал я. — Но разве вы только что не сказали: проще всего стать медиумом? Может быть, лучше тогда попробовать что-нибудь менее простое? Что для этого надо предпринять?
— Послать к черту свое любопытство и не таращиться в кристалл!
Я принужденно усмехнулся:
— Ваши парадоксы, как всегда, неотразимы; но вот так взять да и послать все к черту не входит в мои планы! Известные обстоятельства дают мне основание предполагать, что в этих угольных гранях дремлют некие астральные клише — как выражаются господа оккультисты — или, говоря проще, образы прошлого, значение которых для меня может оказаться немаловажным.. .
— В таком случае вам надо рискнуть!
— А в чем заключается риск?
— Не исключена вероятность фальсификаций со стороны... со стороны... ну, скажем, вашей собственной фантазии... Кроме
того, медиумический галлюциноз со временем превращается в нечто вроде духовного морфинизма, с такими же печальными последствиями: распад личности, абстиненция... Вот разве что вам удастся...
— Что удастся?..
— «Выйти».
— Что вы хотите сказать?
— Выйти на «ту» сторону!
— Как?
— Так!
Красный шар вновь, как по волшебству, возник в руке Липотина; он небрежно поиграл им между пальцами.
— Дайте! Я ведь уже вас просил.
— О нет, почтеннейший, я не могу вам передать этот шар! Только теперь я вспомнил, что этого делать нельзя.
Мое терпение стало иссякать:
— Что все это означает? Липотин сделал серьезное лицо:
— Извините! Дело в том, что я забыл об одной мелочи. Чувствую, без объяснений не обойтись. Этот шар полый.
— Знаю.
— Он содержит особую пудру.
— Знаю.
— Откуда, черт побери, вы знаете?.. — Липотинские брови поползли вверх.
— Маленький фокус! Сдается мне, я вам уже однажды говорил: слишком хорошо мне известен подарок господина Маске, добытый им в склепе святого Дунстана! Дадите вы мне его, наконец?
Липотин отпрянул назад.
— Что вы такое несете о Маске и святом Дунстане?! Я не понимаю ни слова. Этот шар не имеет ничего общего с почтенным Маске! Сам я получил его в подарок много лет назад в скальном гроте нагорья Линг-Па у вершины Дпал-бар. От дугпы в красной тиаре.
— Вы опять пытаетесь меня мистифицировать, Липотин?
— Ни в коем случае. Серьезен, дальше некуда! Разве я посмел бы морочить вам голову сказками! Дело было так: за несколько лет до начала русско-японской войны я был послан одним богатым русским меценатом с особым заданием в Северный Китай, на китайско-тибетскую границу; я должен был приобрести кое-какие тибетские раритеты, ценности поистине фантастической: речь шла о храмовых образах и о древних
китайских миниатюрах на шелку. Однако, прежде чем думать о сделке, необходимо поближе сойтись с партнером, желательно даже подружиться. Среди тех, с кем мне пришлось иметь дело, были и обитатели Дпал-бар-скид. Секта называлась «Ян», и отличал ее в высшей степени странный ритуал. Познакомиться с ним конкретно крайне сложно, еще сложнее уловить его смысл, даже мне это было нелегко, хотя я неплохо разбираюсь в дальневосточной магии... Этот инициатический ритуал являет собой «таинство красного шара». Лишь один-единственный раз удалось мне присутствовать на церемонии. Каким образом, к делу не относится... Неофиты вдыхали в себя дымы тлеющей пудры, которая хранилась в красных шарах из слоновой кости. Техника традиционна, и описывать ее сейчас не имеет никакого смысла. Скажу только, что обрядом «Инь — Ян» руководил верховный жрец, а двое молодых монахов помогали ему; неофит должен был пережить «свадьбу в герметическом круге». Что они имели в виду, назвав столь странным образом свой ритуал посвящения, так и осталось для меня загадкой. Язык не поворачивается строить домыслы. Знаю единственно с их слов, что, вдыхая дымы красной пудры, неофит получает возможность «выхода» из тела, после чего способен шагнуть за порог смерти и, заключив брачный союз со своей женской, в земной жизни почти всегда скрытой «второй половиной», приобщиться к немыслимым магическим энергиям и обрести отныне право на реальное бессмертие своего Я, остановку колеса рождений, — короче, он восходит на ту божественную ступень небесной иерархии, на которую не ступит ни один смертный до тех пор, пока не будет посвящен в таинство красных шаров. В основании данного учения, очевидно, лежат идеи, символически воспроизведенные в государственном гербе Кореи: мужской и женский принципы, слитые в едином круге неизменного... Ну ладно, будет соловьем разливаться, вы, почтеннейший, наверняка смыслите во всем этом куда больше.
О, сколько ядовитой иронии было заключено в этой лицемерно-уничижительной интонации! Липотин был явно невысокого мнения о моих познаниях в символике западноазиатской мистики. Однако символ «Инь — Ян» столь широко распространен в Западной Азии и пользуется таким почитанием, что даже я, европейский литераторишка, был с ним знаком. Он изображается в виде круга, разделенного изгибом синусоиды на две части — одна красная, другая голубая, — слитые воедино в пределах окружности: геометрическая иллюстрация соития Неба и Земли — мужского и женского начал.
А Липотин, пренебрегая произведенным эффектом, как ни в чем не бывало продолжал:
—
И вновь меня всего сверху донизу пронизывает ослепительная вспышка, испепеляющая, как мне кажется, все внутри!.. Потом громовым раскатом в моем сознании откликается: Инь — Ян — Бафомет! Одно и то же!.. Одно и то же! «Вот он, путь к королеве!» — ликует во мне какой-то голос столь неистово, что крик этот доносится даже до моих ушей. И одновременно чудесный покой снисходит в мои взбудораженные мысли и чувства.
Липотин, прищурившись, наблюдает за мной: от него конечно же не ускользнула ни одна из стадий моего душевного состояния — от испуганной бледности до уверенной, осененной странным спокойствием усмешки; и он усмехается в ответ с той же хладнокровной уверенностью.
— А вы, я вижу, знакомы с древним таинством Гермафродита, — говорит он, выдержав небольшую паузу. — Ну-с, в горном дацане мне объяснили, что содержимое этого красного шара реализует соитие нашего мужского аспекта с женским...
— Дайте! — холодно и властно сказал я; это был уже приказ.Лицо Липотина стало торжественным.
— Повторяю, несколько минут назад я вдруг вспомнил... Видите ли, с этим шаром связано одно условие, особо оговоренное дугпой в красной тиаре. Я поклялся ему уничтожить содержимое шара, если сам не пожелаю использовать его, но ни в коем случае не передавать в третьи руки, если только этот третий не потребует твердо и непреклонно...
— Я требую! — воскликнул я. Однако Липотин и бровью не повел:
— Вы ведь знаете, как обходятся путешественники с экзотическими подарками туземцев: за время долгого пути их скапливается такое количество, что об отдельных просто забываешь: все это летит в чемодан, ты едешь дальше, а в конце пути,растерянно глядя на диковинный хлам, которым наполнен твой багаж, недоуменно разводишь руками. Ну скажите на милость, зачем мне этот шар секты «Ян»? Что касается меня, то я никогда не испытывал ни малейшего желания навеки уложить мой«Ян» в одну койку с моей «Инь»... Или замкнуть себя своей же
женской половиной в какой-то герметический круг!*. Нет уж! Спасибо! Есть еще порох в пороховнице!..
Липотин цинично ухмыльнулся и сделал отвратительно непристойный жест.
Но я не дал себя этим отвлечь и настойчиво повторил:
— Вы слышите, я требую! Решительно и со всей серьезностью! И да поможет мне Бог! — прибавил я и уже хотел было клятвенно поднять руку, но Липотин меня оборвал:
— Если уж вы во что бы то ни стало решили поклясться, то давайте в таком случае — ну хотя бы шутки ради! — следовать методе секты «Ян». Согласны?
Я кивнул. Липотин велел мне приложить левую руку к полу и произнести: «Требую и все последствия беру на себя, дабы не тяготело над тем, кто вручил мне красный шар, кармическое возмездие».
Я усмехнулся: не мог отделаться от впечатления какой-то дурацкой комедии, тем не менее во время клятвы мне стало не по себе.
— Ну вот, теперь другое дело! — удовлетворенно потер руки Липотин. — Извините за столь пространную преамбулу, но мы, русские, тоже немного азиаты, и мне бы не хотелось быть не почтительным в отношении моих тибетских собратьев.
И без долгих слов сунул мне в руки красный шар. Я сразу заметил тончайшую линию, экватор, где сходились два полушария слоновой кости. Неужели он никогда не принадлежал Джону Ди и шарлатану Келли?.. Развинтив половинки, я осторожно приподнял верхнюю... Алая с перламутровым отливом пудра, примерно столько, сколько вместилось бы в скорлупку грецкого ореха...
Липотин стоял уже рядом. Глянув косо мне через плечо, он заговорил. Голос его звучал странно монотонно, безжизненно, далеким эхом:
— Приготовьте каменную чашу и чистый огонь; лучше всего пламя спирта. Спирт плесните в чашу. Зажгите. Высыпьте в пламя содержимое шара. Пудра вспыхнет... Дождитесь, когда выгорит спирт, и пусть восходят дымы... Должен присутствовать верховный жрец, который голову неофита...
Но я уже не слушал этот потусторонний инструктаж; быстро протер ониксовую чашу, служившую мне пепельницей, плеснул в нее немного спирта — спиртовка всегда стояла у меня на столе, — зажег его и высыпал содержимое красного полушария в пламя...
Липотин жался в сторонке; я не обращал на него внимания.
Спирт выгорел быстро. Раскаленные остатки в ониксовой чаше тлели и медленно курились, восходя вертикально вверх голубовато-зелеными ниточками дыма, которые потом закручивались спиралями и повисали туманными слоями...
— В сущности, как все это опрометчиво и глупо,— донеслось до меня саркастическое брюзжание Липотина, — вечно эти европейцы торопятся и только расходуют понапрасну драгоценную пудру... Ну как же, им ведь даже некогда убедиться, все ли условия соблюдены... Взять хотя бы вас, почтеннейший; ну кто вам сказал, что верховный жрец, без которого успех невозможен, присутствует? Кто же будет руководить вашей инициацией? К счастью — между прочим, совершенно не заслуженному вами, почтеннейший, — мэтр на месте; ибо я — здесь, я — посвященный дугпа секты «Ян»...
Я еще видел, правда, все вокруг отодвинулось куда-то далеко-далеко... Липотин странно преобразился: он стоял в фиолетовой мантии с необычным, вертикально торчащим красным воротником, а его голову венчала пурпурная тиара; на ней попарно, друг над другом, сверкали шесть стеклянных человеческих глаз... Его искаженное дьявольской ухмылкой лицо с коварными раскосыми глазами вдруг приблизилось ко мне...
Я хотел что-то крикнуть, что-то отчаянное, что-то похожее на «нет!», но дар речи был уже утрачен... Липотин, или страшный дугпа в пурпурной тиаре, или сам дьявол схватил меня за волосы железной рукой и с нечеловеческой силой пригнул мою голову к ониксовой чаше, прямо в восходящие курения алой пудры. Сладостная горечь, проникая через нос, затопила мозг, потом — невыносимое стеснение в груди, удушье, переходящее в предсмертные конвульсии такой неописуемо ужасной силы и продолжительности, что я почувствовал, как инфернальные кошмары целых поколений бесконечным потоком хлынули сквозь мою душу... Потом... Потом мое сознание потухло...
Практически ничего не осталось в моей памяти из того, что я пережил там, «по ту сторону». И кажется мне, я с полным правом могу сказать: слава Богу! Так как те бессвязные клочья воспоминаний, которые время от времени ураганом проносятся через мое погруженное в глубокий сон сознание, пропитаны — как кровью вещественные доказательства — таким умопомрачительным кошмаром, что накрыть мою страждущую душу саваном амнезии было поистине высшим благодеянием. Лишь смутные реминисценции каких-то сумрачно-зеленых морских глубин, фантастических подводных миров, очень похожих на те, в ночных
безднах которых госпожа Фромм встречала Исаис Черную... Я тоже столкнулся там кое с кем. В паническом страхе спасался я бегством от преследовавших меня... кошек, — да, сдается мне, эти апокалиптические монстры с огнедышащими пастями и тлеющими угольями глаз были черными кошками... Господи, но разве забытые сны поддаются реставрации!..
И на протяжении всей этой сумасшедшей погони во мне вызревала спасительная мысль: «Только бы дотянуть до древа!.. Только бы успеть добежать до матери из красно-голубого круга... тогда спасен». Не знаю, не мираж ли то был, но мне как будто померещился Бафомет... Там, вдали, высоко над отрогами стеклянных гор, над непроходимыми трясинами и непреодолимыми препятствиями! Потом увидел... мать Елизавету... Она подавала мне с древа какие-то загадочные знаки — вот только какие, уже не помню... но сразу, узрев ее, успокоилось мое бешено колотящееся сердце, и я очнулся... Очнулся с таким чувством, словно пробудился после многовековых странствий в изумрудной бездне.
А когда не очень уверенно — голова, как после наркоза, кружилась — поднял глаза, то увидел Липотина; он сидел, не сводя с меня неподвижного взгляда, и поигрывал пустым красным полушарием. Я находился у себя в кабинете, и все вокруг было таким же, как до... до...
— Три минуты. Вполне достаточно, — угрюмо буркнул Липотин и с каким-то недовольным выражением лица сунул часы в карман.
Никогда не забуду то загадочное разочарование, которое прозвучало в его голосе, когда он меня спросил:
— Неужели вам и в самом деле удалось уйти от когтей дьявола? Ну что ж, это свидетельствует о солидной конституции. Как бы то ни было, от души поздравляю! Думаю, теперь-то вы сможете с большим успехом манипулировать этим антрацитом. Он заряжен, я в этом только что убедился.
Я обрушил на него град вопросов. Мне было совершенно ясно, что я прошел традиционное испытание токсичными дымами, которое издавна получило широкое распространение во всех магических практиках. Галлюциноз мой был вызван ингаляцией курений дикой конопли, опия или белены — я чувствовал это по легкой дурноте, которую оставили после себя ядовитые пары.
Липотин был по-прежнему односложен и казался необычайно ворчливым. Уже раскланиваясь, бросил на прощанье несколько ироничных фраз:
— Ну что ж, адрес у вас есть, почтеннейший: Дпал-бар-скид. Вас там встретят с распростертыми объятиями. Отныне вы имеете полное право претендовать на пост наместника Дхармы Раджи из Бутана: только что вы положили в лузу самый трудный шар, какой только может случиться в партии под названием «человеческая жизнь». Итак, на сей раз баллотировка прошла
И, подхватив Шляпу, ретировался с прямо-таки неприличной поспешностью...
Из прихожей послышались голоса: Липотин с кем-то вежливо здоровался — ага, вернулась! — хлопнула входная дверь, и в следующее мгновение госпожа Фромм со следами крайнего волнения на лице возникла на пороге:
— Я не должна была вас покидать! Не прощу себе...
— Простите, простите, милая... — При виде того, с каким ужасом отшатнулась от меня госпожа Фромм, слова замерли на моих губах. — Что с вами, дорогая?
— На тебе знак! Знак! — обреченно пролепетала она. — О, теперь для меня... все... все... кончено!
Я вовремя успел поддержать ее. Она бессильно повисла, обвив мою шею руками.
Внезапно вспыхнувшее чувство трогательной сопричастности, проникнутое щемящим состраданием, ощущение какой-то темной вины, долга и еще множество других эмоций, уже совсем смутных и непонятных, но от этого никак не менее сильных, подхватили меня и понесли...
Сильно обеспокоенный состоянием Иоганны, я попытался заглянуть в крепко прижатое к моей груди лицо — и вдруг поцеловал ее, как... как после вековой разлуки. Закрыв глаза, повиснув в полуобмороке в моих объятиях, она ответила на мой поцелуй — так страстно, так неистово, так самозабвенно... Потрясенный, я не знал, что и думать: такая тихая и робкая женщина — и вдруг...
Вдруг?.. Господи, да что я такое пишу? А как же может быть иначе? Ведь этот взрыв не имеет ни малейшего отношения к человеческим чувствам, всегда одинаково неповоротливым и инертным. Никакого намерения, желания, даже ничего похожего на «любовь с первого взгляда» здесь не было! Это был — и есть! — рок, неизбежность, долг, изначальная необходимость!..
Итак, у нас друг от друга больше секретов нет: Яна Фромон и Иоганна Фромм, так же как я и Джон Ди... как бы это лучше сказать?., мы — одно сплетение на предвечном ковре, сплетение, которое повторяется до тех пор, пока не будет закончен орнамент.
Значит, я и есть тот самый «англичанин», которого с детства «знало» раздвоенное сознание Иоганны. Встреча эта так меня потрясла, что я и думать не хотел ни о ком, кроме Иоганны, моей жены, с которой нас связали через века роковые узы! Ну вот, невольно подумал я, то хорошо, что хорошо кончается... И в самом деле, наш странный парапсихологический роман мог бы иметь вполне банальный эпилог, если бы не Иоганна...
Когда приступ слабости миновал, она твердо стояла на своем: все, что было между нами, иссякло, ибо было проклято изначально. Говорила, что потеряла всякую надежду, а все ее сверхчеловеческие усилия жертвенной любви напрасны, так как «Другая» сильнее. Она, наверное, могла бы помешать «Другой», но победить ее, а тем более отправить в небытие — нет, нет и нет!
Пытаясь сменить тему, она заговорила о том, что ее так испугало, когда она вошла в кабинет: над моей головой висело яркое, четко очерченное сияние — лучезарный карбункул, величиной с кулак и прозрачный, как алмаз. Отметая все варианты моих «правдоподобных» объяснений этого феномена — обман зрения и т.д.,— Иоганна не давала себя смутить: по своим «состояниям» она знает этот знак давно и очень хорошо. Якобы ей было указано, что он возвещает конец всем ее надеждам. И уверенность эта оказалась непоколебимой.
Иоганна не уклонялась от поцелуев, не пыталась оборвать поток нежных слов, льющихся из моей души. Говорила, что она моя, моей и останется... «Зачем нам жениться, мы ведь давным-давно обвенчаны, и нашему браку столько лет, что мои супружеские права не сможет оспорить ни одна из ныне живущих женщин...» И тогда я наконец отступил. Величие ее чистой, самозабвенной любви повергло меня к ее ногам, я целовал их как древнюю и вечно юную святыню. В эту минуту я чувствовал себя как жрец пред статуей Исиды в храме.
И тут Иоганна вдруг отпрянула, отчаянно умоляя меня подняться; при этом она жестикулировала как безумная, рыдала и выкрикивала сквозь слезы:
— На мне, мне одной вся вина! Я, только я должна молить о милости и отпущении... Только жертвой искуплю я мой грех!
Больше от нее ничего нельзя было добиться. Понимая, что такое нервное перенапряжение ей не по силам, я как мог постарался
успокоить Иоганну и даже сам, не обращая внимания на сопротивление, уложил ее в постель.
Она так и заснула, как ребенок, сжимая мою руку. Ну что ж, глубокий сон пойдет ей на пользу.
Как-то она будет себя чувствовать, когда проснется?
Видение первое
Мое перо едва поспевает за стремительным развитием событий, буквально захлестнувших меня.
Пользуясь временным ночным затишьем, спешу хоть что-то занести на бумагу.
Уложив в постель Иоганну — или теперь следует говорить: Яну? — я вернулся в кабинет и добросовестно записал в дневник — ничего не поделаешь, уже привычка — отчет о встрече с Липотиным.
Потом взял
Как бы то ни было, а через некоторое время я уже глаз не мог отвести от зеркальных плоскостей магической буссоли. Потом я увидел... нет, не со стороны — в этом-то и заключался весь фокус! — а словно втянутый стремительным водоворотом в кромешную ночь внезапно разверзшейся в кристалле бездны, увидел вокруг себя табун летящих бешеным галопом лошадей какой-то необычайно бледной буланой масти; под копытами — темная, почти черная, колышущаяся зелень... Первой мыслью — надо сказать, совершенно ясной и отчетливой — было: ага, зеленое море моей Иоганны! Но уже через несколько минут, когда глаза привыкли к сумраку, я понял, что предоставленный самому себе табун, подобно неистовому воинству Вотана, сломя голову мчится над ночными, колосящимися жнивьем нивами. И тут меня осенило: это души тех многих миллиардов людей, которые мирно почивают в своих постелях, в то время как их расседланные, оставшиеся без всадников скакуны,
повинуясь темному сиротскому инстинкту, ищут далекую неведомую родину, о которой они, вечные странники, ровным счетом ничего не знают и даже не представляют, где она находится, — только смутно догадываются, что потеряли ее и тщетны отныне их поиски.
Подо мной была белая как снег лошадь, которая по сравнению с другими, булаными, казалась более реальной...
Дикие хрипящие мустанги, предвестники шторма, катились пенящимися гребнями волн по изумрудному морю, проносясь над поросшей лесом горной грядой. Вдали поблескивала серебряная лента какой-то прихотливо извилистой реки...
Внезапно открылась обширная впадина, прошитая цепями пологих холмов. Призрачный табун с головокружительной быстротой приближался к водной глади. Вдали стал виден какой-то город. Очертания скачущих лошадей как-то смазались, стали зыбкими и размытыми, и табун вдруг исчез, превратившись в бледно-серые слои густого тумана, таинственно стелющиеся над самой землей-Потом сияло солнце, было чудесное августовское утро, я проезжал сквозь строй величественных окаменелых фигур: статуи святых и королей грозной чередой высились справа и слева от меня по парапету широкого, мощенного булыжником моста. Впереди, вдоль берега — настоящий хаос древних невзрачных домишек, теснящихся вплотную друг к дружке, выше, оградившись от этой плебейской толчеи зеленью парков, красовались роскошные дворцы, но и эта кичливая знать находилась под пятой: там, на вершине холма, над пышными кронами деревьев, в гордом одиночестве парили неприступные крепостные стены в сумрачных зубцах башен, крыш и шпилей собора. «Градчаны!» — шепнул во мне какой-то голос.
Итак, я в Праге?! Кто в Праге? Я! Кто это — я? И вообще, что происходит? Разберемся по порядку: я еду верхом через каменный мост, связывающий берега Мольдау, направляясь на Малую Страну; вокруг снует простой люд, спешат по своим делам солидные бюргеры, и никто не обращает на меня никакого внимания; рядом проплывает статуя святого Непомука. Я знаю, что мне назначена аудиенция у императора Рудольфа Габсбурга в Бельведере. Меня сопровождает какой-то человек на соловой кобыле; несмотря на то что утро ясное и солнце уже ощутимо начинает припекать, он кутается в меха, роскошь которых заметно побита молью. Меховая накидка явно из его парадного гардероба, и ее присутствие на плечах моего попутчика продиктовано легко понятным желанием последнего предать
своей сомнительной персоне хоть сколь-нибудь достойный вид в глазах его величества. «Элегантность бродяги», — проносится у меня в сознании. На мне тоже старинное платье, и это меня не удивляет.
А как же иначе! Ведь сегодня день св. Лаврентия, десятое августа в лето от Рождества Господа нашего 1584! Этот кочующий табун занес меня в далекое прошлое, и ничего чудесного в этом я не нахожу.
Человек с мышиными глазками, покатым лбом и срезанным подбородком — Эдвард Келли; с большим трудом мне удалось убедить его не останавливаться на постоялом дворе «У последнего фонаря», где обычно проживают в ожидании императорской аудиенции могущественные и сказочно богатые бароны и эрцгерцоги. Он распоряжается нашей общей казной и чувствует себя по-прежнему преотлично, как и подобает истинному ярмарочному шарлатану! Да еще умудряется наполнять наш кошель, действуя бесстыдно, нахраписто и с неизменным успехом там, где подобный мне скорее бы дал отсечь себе руку или издох под забором...
Итак, я — Джон Ди, мой собственный предок, и все, происшедшее с нами с тех пор, как я вынужден был, бросив на произвол судьбы Мортлейк, оставить родину, отчетливо запечатлелось в моей памяти! Я вижу наше утлое суденышко, которое в Канале нещадно треплет жестокий шторм, и снова чувствую смертельный ужас моей Яны, судорожно вцепившейся в меня, слышу ее жалобный стон: «С тобой, Джон, мне не страшна смерть. Умереть вместе!.. О, какое это счастье! Только не дай мне захлебнуться в одиночку, не отпускай меня в зеленую бездну, ибо оттуда нет пути назад!» Потом эта отвратительная поездка через Голландию, ночевки в гнусных притонах, лишь бы хватило на дорогу наших скудных денежных запасов. Голод и холод, убогая бродячая жизнь с женой и ребенком, а тут еще ранняя зима, в прошлом, 1583 году как никогда снежная и суровая... В общем, без пронырливого шарлатана, без его ярмарочных фокусов нам бы никогда не добраться до германских низменностей.
Чудом не замерзнув в лютые морозы, мы прибыли наконец в Польшу. В Варшаве Келли удалось щепоткой белой пудры святого Дунстана, растворенной в бокале сладкого вина, в три дня вылечить от падучей тамошнего воеводу, так что мы могли продолжать дальнейший путь к князю Ласки с приятной тяжестью в карманах. Тот принял нас с величайшими почестями, расточительное гостеприимство этих восточных варваров поистине
не знает границ. Почти целый год отъедался Келли на хозяйских хлебах и не угомонился бы до тех пор, пока, подделываясь под голоса духов, не наобещал бы тщеславному поляку все европейские короны, не положи я конец его шулерским проделкам, настояв на немедленном отъезде в Прагу. Но только когда Келли спустил почти все, что мы — вернее, он — нажульничали, мы покинули Краков и двинулись в Прагу, к Рудольфу Габсбургу, к которому у меня были рекомендательные письма от королевы Елизаветы. В Праге я с женой, ребенком и Келли поселился у знаменитого императорского лейб-медика Тадеуша Гаека, в его солидном доме на Огароместском рынке.
Итак, этот день наступил, сегодня состоится моя первая, чрезвычайно важная аудиенция у короля адептов и адепта королей, императора Рудольфа, чей загадочный образ внушает подданным страх, ненависть и восхищение! Рядом со мной, гордо подбоченясь, пританцовывает на своей лошадке Эдвард Келли; он невозмутим и самоуверен, словно собрался на очередную пирушку — сколько их у него было за последний год! — в деревянные хоромы поляка Ласки. А у меня на сердце неспокойно: слишком хорошо наслышан я о сумрачной натуре императора; черная тень тучи, которая там, наверху, пересекает роскошный фасад замка, только усиливает тревожное предчувствие. Цокот копыт наших лошадей гулким эхом отдается под сводами угрюмой сторожевой башни, в ворота которой, как в зияющую пасть, мы въезжаем в конце моста; где-то далеко позади, словно отрезанная невидимой стеной, остается веселая повседневная суета беззаботного люда. Хмурые, молчаливые переулки согбенных, затаившихся в страхе домишек уходят ввысь. Темные, фантастические дворцы вырастают на пути грозными стражами той неуловимой тайны, которой здесь, на Градчанах, пронизан каждый камень. К королевскому Граду ведет величественный подъезд, прорубленный смелыми императорскими архитекторами в поросшем лесом горном массиве. Выше, словно бросая вызов небу, вздымаются строптивые башни какого-то монастыря. «Страгов! — догадываюсь я. — Страгов, чьи несокрушимые стены заживо погребли тех, кто имел несчастье навлечь на себя черную молнию рокового императорского взгляда; и это еще удача, ибо Далиборка рядом... А путь в нее никому не заказан — это узкий, круто сбегающий вниз переулок... Сколько несчастных по ночам спотыкалось на его горбатой брусчатке, равнодушно глядя на звезды — все еще не понимая, что видят их последний раз в жизни...»
Дома императорских слуг громоздятся друг у друга на головах, крыша одного служит изножием следующего, так и лепятся они в два, а то и в три яруса на склонах, словно ласточкины гнезда: Габсбурги чувствуют себя спокойней в окружении своей немецкой личной охраны, не доверяя чужому народу, живущему внизу, на противоположной стороне Мольдау. Готовые в любую минуту отразить удар, настороженно ощетинясь бастионами, башнями, крепостными стенами, угрюмо нависают Градчаны над городом; здесь, наверху, оружие бряцает во всех воротах и проходных дворах.
Наши лошади медленно поднимаются по круто уходящей вверх улице; на протяжении всего пути нас ощупывают подозрительные взгляды из маленьких, исподлобья глядящих оконцев; уже в третий раз останавливает стража и, узнав, куда мы направляемся, долго и недоверчиво рассматривает императорский пропуск.
Мы выезжаем на широкую площадку, с которой открывается чудесная панорама простершейся внизу под тончайшей серебристой вуалью Праги. А я сам себе кажусь пленником, взирающим на волю сквозь узкое тюремное окно. Здесь, наверху, постоянно ощущаешь на горле чьи-то незримые пальцы, которые контролируют каждый твой вздох. Вершина горы, превращенная в душный застенок! Подернутое дымкой, мреет усталое августовское светило. И вдруг на сероватой, как будто пыльной голубизне неба появляются легкие серебряные штрихи: голубиная стая делает круг — белый, трепещущий лоскуток в неподвижном воздухе — и снова исчезает за башнями Тынского храма. Беззвучно, нереально... Но мне при виде этих белых птиц над Прагой становится как-то легче: серебряная стая — предзнаменование явно доброе. Чуть ниже, на соборе св. Николая, колокол отбивает десятый час; где-то в замке четко и повелительно вторят куранты...
Самое время! Император — фанатик часов, он привык, чтобы на его аудиенции являлись с точностью до секунды, и горе тому, кто окажется непунктуальным! «Еще пятнадцать минут, — мелькает мысль, — и я предстану перед Рудольфом».
Мы уже у цели, улочки здесь, на вершине, не так круты, и можно было бы перейти на рысь, но на каждом шагу преграждают путь алебарды: проверкам не видно конца. И вот под копытами наших лошадей грохочет мост через Олений ров, мы огибаем тихий тенистый парк монарха-затворника. Напоминая своей зеленоватой медной крышей перевернутое килем вверх корабельное днище, перед нами из-за древних дубов
возникает ажурное строение Бельведера. Мы спешиваемся.
Первое, что бросается в глаза, — это каменный барельеф, который тянется вдоль цоколя великолепной аркады, огибающей лоджию дворца. С одной стороны изображен поединок Самсона со львом, с другой — Геракл, который душит Немейского льва. Неудивительно, что именно этим символическим сюжетам доверил император Рудольф самый ответственный пост — охрану входа в свои личные покои: как известно, лев его любимый зверь, он даже приручил огромного берберского льва, который теперь ходит за ним по пятам подобно домашней собачке и, к великому удовольствию своего августейшего повелителя, до смерти пугает приближенных...
Вокруг ни души. Тишина. Неужели нас никто не встречает? Но вот пробило четверть одиннадцатого. И здесь часы!
Открывается простая деревянная дверь, выходит седой слуга и, не говоря ни слова, жестом приглашает нас войти. Возникшие как из-под земли конюшенные уводят наших лошадей.
Мы стоим в длинной, прохладной зале. Дыхание перехватывает от сильного запаха камфоры: это помещение, по сути, является настоящей кунсткамерой. Кругом все заставлено стеклянными ящиками со странным экзотическим содержимым: чучела туземцев в натуральную величину, застывшие в самых невероятных позах, оружие, гигантские звери, всевозможные приборы, индийские и китайские знамена — невозможно охватить взглядом все редкости Старого и Нового Света, собранные здесь.
По знаку нашего провожатого мы останавливаемся; рядом с нами — огромный, поросший волосами орангутанг с сатанинской ухмылкой низколобого черепа. И куда только делся самодовольный кураж Келли! Должно быть, забился под подкладку его мехов, а сам он, робко озираясь, бормочет что-то о злых духах. Я невольно усмехаюсь: этого ярмарочного шута нисколько не страшит собственная совесть — и повергает в ужас набитое трухой чучело обезьяны!
Но вдруг у меня самого леденеет кровь: черный призрак беззвучно появляется из-за витрины с орангутангом. И вот уже невероятно худая высокая фигура стоит перед нами. Пергаментные тощие пальцы беспокойно теребят ветхий черный суконный плащ, поигрывая скрытым в складках оружием, видимо, коротким кинжалом; маленькая птичья голова с бледным лицом, на котором тлеют желтые орлиные глаза; верхняя губа его почти уже беззубого рта аскетично тонка, а вот нижняя — тяжелая, голубоватая — вяло свисает к твердому подбородку. Император!
Взглядом хищной птицы окидывает он нас. И молчит...
Мы медленно опускаемся на колени; он делает вид, что не замечает этого, и, лишь когда мы, смиренно склонив головы, замираем перед ним коленопреклоненные, делает небрежный жест:
— Чепуха! Поднимайтесь, если вы чего-нибудь стоите. А нет, так убирайтесь сразу и не заставляйте меня расходовать понапрасну время!
Таково было приветствие великого Рудольфа. Моя ответная речь составлена загодя, в ней продумано и тщательно отобрано каждое слово, но едва я дошел до упоминания о рекомендательных письмах моей могущественной королевы, как император нетерпеливо прерывает меня:
— Покажите, что вы умеете! Велеречивыми рекомендациями влиятельных особ я благодаря моим послам сыт по горло. Так вы утверждаете, что у вас есть тинктура?
— Гораздо больше, ваше величество.
— Что значит: гораздо больше? — фыркнул Рудольф. — Дерзости у меня не проходят!
— Покорность, а не высокомерие, подвигла нас искать убежище под сенью мудрости высочайшего адепта...
— Оставьте праздную лесть! Немногое доверено мне, но и этого достаточно, так что лукавить не советую!
— Мне, ваше величество, лукавить не к чему, ибо не богатство ищу, но истину.
— Истину?! — Император закашлялся в злом старческом смехе. — Я что, по-вашему, такой же болван, как Пилат, чтобы толковать с первым встречным об истине? Мне важно одно: у вас есть тинктура?
— Да, ваше величество.
— Сюда ее!
Келли выходит вперед. Белый шар из склепа святого Дунстана он носит в кожаном кошельке, спрятанном глубоко под камзолом.
— Всемогущий монарх просто хочет нас испытать! — грубо и бестактно объявляет он.
— Это еще что за птица? Никак, ваш лаборант и духовидец?
— Мой помощник и друг, магистр Келли, — отвечаю я и в глубине души чувствую, что ирония, явственно прозвучавшая в вопросе императора, задела меня за живое.
— Магистр! Шарлатан ему имя, как я погляжу,— шипит монарх. Мудрый зоркий взгляд коршуна, усталый от зрелища человеческих душ, лишь едва царапнул лекаря. Тот сразу рухнул
на колени, как пойманный с поличным мелкий уличный воришка, и смиренно притих.
— Ваше величество, окажите милость и выслушайте меня! — вступаю я вновь.
Рудольф неожиданно взмахивает рукой. Седой слуга несет жесткое походное кресло. Император садится и слегка кивает мне.
— Ваше величество спрашивали о тинктуре алхимиков. Она у нас
— Что может быть выше Философского камня? — Император недоуменно щелкнул пальцами.
— Истина, ваше величество!
— Да вы, никак, отцы проповедники?
— Мы надеемся стяжать вечнозеленые лавры адептов, коими, как нам известно, увенчан его величество император Рудольф. Этой высшей
— Это у кого же вы ее добиваетесь? — поддразнил император.
— У Ангела, который наставляет нас.
— Что еще за Ангел?
— Ангел... Западных врат.
Опустив веки, Рудольф погасил свой мерцающий призрачный взгляд:
— Чему же наставляет вас сей Ангел?
— Алхимии двух начал: трансмутации тленного в нетленное. Путь пророка Илии.
— Вы что, как этот старый еврей, собрались вознестись на небо в огненной колеснице? Один субъект мне это уже однажды пытался продемонстрировать. При этом он, правда, свернул себе шею.
— Подобные жонглерские фокусы не по нашей части, ваше величество. Ангел учит нас прижизненной алхимизации плоти, так чтобы тело пребывало нетленным и за гробовым порогом. И я могу доказать это, призвав в свидетели адептат вашего императорского величества.
— И это все, что вы можете? — Император, казалось, засыпал.
Келли встрепенулся:
— Мы можем еще многое. Пудра, которой мы обладаем, тингирует любой металл...
Император резко его оборвал:
— Доказательства! Келли извлек свой кошель.
— Приказывайте, всемогущий, я готов.
— Сдается мне, ты и в самом деле малый не промах! По крайней мере, у тебя на плечах голова, в отличие от твоего компаньона! — И император кивнул в мою сторону.
От такого оскорбления я едва не задохнулся. Император Рудольф не является адептом! Он хочет увидеть приготовление золота! А лицезрение Ангела и его свидетельства, тайна пресуществления бренной плоти ему глубоко чужды! Или это насмешка? Быть может, он идет путем левой руки?..
Но тут император добавил:
— Тот, кто на моих глазах превратит неблагородный металл в благородный, может потом болтать о чем угодно, даже об ангелах. Прожектер же не нужен ни Богу, ни дьяволу!
Сам не знаю почему, но эти слова меня укололи еще больнее. Император резко вскочил, чего было трудно ожидать, глядя на его изможденную старческую фигуру. Шея вытянулась вперед. Голова коршуна, словно в поисках добычи, дернулась в одну сторону, в другую, потом кивнула на стену.
Внезапно открылась драпированная ковром потайная дверь.
Мгновение спустя мы стояли в святая святых императора Рудольфа: лаборатория маленькая, но оборудована хорошо и со знанием дела. И вот уже угли раскалены, тигель ждет... Все остальное подготовлено так же быстро и умело. Император сам, своей опытной рукой ассистирует в качестве лаборанта. Любая попытка помочь тут же пресекается его грозным ворчаньем. Подозрительность его беспредельна. Любой, самый прожженный мистификатор тут пришел бы в отчаянье. Всякая возможность каких-либо шулерских кунштюков в присутствии августейшего адепта просто исключена. Из-под потайной двери доносится приглушенный лязг железа. Так, смерть уже на страже... Судебный процесс, который вершит Рудольф над заезжими суфлерами, рискнувшими морочить ему голову, более чем краток.
Келли становится белым как мел, руки дрожат, взгляд беспомощно цепляется за меня... Я читаю в нем как в открытой книге: а что, если пудра вдруг откажет? Панический ужас бродяги, попавшего в капкан на золотую приманку...
Свинец в тигле уже шипит... Келли, ни жив ни мертв, развинчивает шар. Император настороженно следит за каждым его движением. Властно протягивает руку... Келли медлит... Удар орлиного клюва настигает его:
— Успокойся, бродяжка, я не вор, торговцев вразнос не граблю!
Долго, чрезвычайно тщательно Рудольф исследует сероватую пудру. Ироническая гримаса медленно сползает с его лица. Пухлая нижняя губа падает чуть не на подбородок. Голова коршуна задумчиво склоняется набок.
Келли, затаив дыхание, старательно — дрожащие пальцы не слушаются — отмеряет дозу. Император ассистирует подчеркнуто четко и беспристрастно, как послушный лаборант: все условия должны быть соблюдены, чтобы не было потом отговорок...
Свинец расплавлен... Пора... Рудольф тактирует сам. Проекция исполнена мастерски — металл начинает кипеть... Император погружает оплодотворенную «матрицу» в холодную водяную ванну. Закатав рукав, собственноручно достает из купели плод и поднимает слиток на свет: нежное мерцание чистейшего новорожденного серебра...
Знойное полуденное солнце сияет над парком, через который, радостные, словно слегка под хмельком, проезжаем мы — Келли и я. Келли позвякивает серебряной цепью, пожалованной ему императором. Накидывая ее на преданно склоненную шею, Рудольф многозначительно произнес: «Серебро к серебру, золото к золоту, господин магистр балаганных наук. Не знаю, откуда у вас пудра, в следующий раз посмотрим, сумеете ли вы ее приготовить. И помни: корона
С таким напутствием, в котором угроза прозвучала весьма недвусмысленно, мы и были отпущены из Бельведера; на сей раз нам не пришлось сводить знакомство с лязгающими железом заплечных дел мастерами.
Из окна уютной квартирки, которую я занимаю с женой и ребенком в доме господина Гаека на Старомесгском рынке, открывается прекрасный вид на широкую площадь; справа — причудливо зазубренные шпили Тынского храма, слева — нарядная ратуша, оплот строптивого пражского бюргерства. Целый день здесь снуют императорские посыльные. Если они одеты в сукно и бархат, значит, их господин в градчанском гнезде нуждается в деньгах — заимообразно, под большие проценты. Если же они при оружии, значит, хищник вознамерился взять свое силой и лучше отдать добром. Деньги — это единственное, что связывает Габсбургов и Богемию.
Приближается странная кавалькада: разодетый в шелка вельможа — и закованные в сталь стражники. Какие невзгоды сулит это необычное сочетание бургомистру? Но что это? Почему всадники не сворачивают к широким воротам ратуши? Они едут через площадь прямо к дому господина Гаека!
Передо мной императорский посланец, тайный советник Курциус. Вот оно что! Речь идет о выдаче «доказательств», подтверждающих явление Ангела: протоколов и книги святого Дунстана! Я решительно отказываюсь:
— Его величество отверг мои попытки завязать разговор об Ангеле. Он требовал доказательств наших возможностей в сугубо практической алхимии и хотел получить от меня рецепт магистерия. Надеюсь, его величество не изволит гневаться и отнесется с должным пониманием к тем причинам, кои вынуждают меня ответить отказом, ибо вот так, без всяких гарантий, без каких-либо обещаний, я не могу исполнить высочайшее желание.
— Приказ императора! — звучит в ответ.
— Сожалею, но я обязан поставить условия.
— Приказ... Его величество добр, но... — Лязг оружия в каменной прихожей.
— Прошу не забывать, что я британский подданный! Баронет английской короны! Верительные грамоты моей королевы переданы императору официально!
Тайный советник Курциус несколько поумерил свой пыл. Алебарды за дверью притихли. Жалкий торг. Каковы мои условия?
— Все зависит от исхода повторной аудиенции, о коей я осмелюсь просить его величество... Меня убедит только личное слово императора.
Тайный советник угрожает, блефует, заискивает... На карту поставлена его репутация. Он, разумеется, обещал императору поймать английского зайца за уши и доставить прямо на кухню. И вдруг вместо зайца ему приходится иметь дело с волком, который огрызается и показывает зубы. Хорошо, что трусоватый Келли где-то шляется.
Шелково-стальная кавалькада проезжает мимо знаменитых курантов и, свернув за угол ратуши, исчезает.
На площадь вступает Келли; своей кичливой ходульной походкой он напоминает цаплю, которая вот-вот покинет грешную землю и вознесется в небеса. Шествует конечно же со стороны городских борделей. Вскарабкавшись по лестнице, вваливается в комнату:
— Император прислал приглашение?
— Прислал. В Далиборку! Но с ним тебя пропустят и в Олений ров на аудиенцию к императорским медведям, вот уж будут приятно удивлены, когда обнаружат, что и среди адептов встречаются особи солидной, благообразной комплекции! Уж кто-кто, а они сумеют по достоинству оценить твои филейные части!
Келли мгновенно трезвеет.
— Измена?!
— Какая еще к черту измена! «Всемогущий просто хочет нас испытать!» — так, если мне не изменяет память; сформулировал ты в свойственной тебе на редкость деликатной манере намерения императора и, как всегда, оказался прав, ибо на сей раз Рудольфу вздумалось всего-навсего взглянуть... на наши мортлейкские записи и криптограммы святого Дунстана.
Келли топнул ногой, как невоспитанный мальчишка:
— Ни за что! Да я скорее книгу святого Дунстана проглочу, как апостол Иоанн на Патмосе книгу Откровения![35]
— С твоим аппетитом это не мудрено, боюсь только, с усвоением будет туговато... Ну так что там с расшифровкой?
— Ангел обещал мне открыть ключ послезавтра. Послезавтра!.. О, это вечное, сосущее мою кровь, мозг, жизнь — послезавтра!!!
Мне кажется, я сплю. И все же это не сон. Блуждая по старинным пражским переулкам, я вышел на поросший деревьями вал, ведущий к Пороховой башне.
Шуршат под ногами опавшие листья. Зябко. Должно быть, конец октября. Я прохожу под сводами башни и сворачиваю на Целетную улицу, намереваясь пересечь Староместский рынок и выйти к Старо-новой синагоге и еврейской ратуше. Я хочу — нет, я должен — побывать у «высокого рабби» Лева, знаменитого пражского каббалиста. Недавно благодаря посредничеству моего любезного хозяина, доктора Гаека, состоялось наше знакомство. Мы перекинулись двумя-тремя фразами о таинствах королевского искусства...
По мере приближения к еврейскому гетто внешний вид улиц меняется прямо на глазах. Во сне я или наяву?.. Наверное, так бродила по Праге Иоганна Фромм...
Иоганна Фромм?.. А кто это, собственно? Разумеется, моя экономка! Что за вопрос! Но ведь я... Джон Ди?! Значит, сейчас
И вот мы уже беседуем с рабби в его убогой каморке, всю обстановку которой составляют плетеное кресло да колченогий стол из грубо оструганных досок. В стене, довольно высоко от пола, неглубокая ниша, в ней сидит или скорее стоит, прислонившись спиной, рабби — так полустоят-полусидят мумии в катакомбах, — не сводя своего взора с противоположной стены, на которой начертан мелом «каббалистический арбор». Когда я вошел, он даже не взглянул на меня.
При своем необычайно высоком росте рабби сильно горбится. Какая тяжесть пригнула его к земле: снежно-белая старость или массивные, черные от копоти балки низкого потолка?.. Желтое, изборожденное лабиринтом морщин лицо, голова хищной птицы, такая же, как у императора, только еще меньше, а ястребиный профиль еще острее. Крошечный, с кулачок, лик пророка обрамлен ореолом до того спутанных волос, что уже непонятно, то ли это пышная шевелюра, то ли борода, растущая и на щеках, и на шее. Маленькие, глубоко запавшие бусинки глаз почти весело сверкают из-под белых кустистых бровей. Длинное и невероятно узкое тело рабби облачено в опрятный, хорошо сохранившийся кафтан из черного шелка. Тощие плечи высоко вздернуты. Ноги и руки, как у всех иудеев Иерусалима, не знают ни секунды покоя, каждое движение удивительно пластично и выразительно.
Разговор заходит о тернистом пути неофита, жаждущего приобщиться к таинствам Всевышнего.
— Небеса надо брать приступом, — говорю я, ссылаясь на Иакова, решившего померяться силами с Ангелом[36].
Рабби вторит:
— Ваша правда. Бога можно принудить молитвой.
— О, сколь долго, надрывая сердце, молюсь я всею страстью своей христианской души!
— О чем, ваша честь?
— О Камне!
Медленно, меланхолично, взад-вперед, как египетская болотная цапля, покачивает головой рабби.
— Молитве надо учиться!
— Что вы хотите этим сказать, рабби?
— Вы молите о Камне. И вы правы, ваша честь: Камень стоит того! Самое главное, чтобы молитва ваша дошла до ушей Бога!
— А как же иначе? — вскричал я. — Разве не направляет ее вера моя?
— Вера? — качнулся вперед рабби. — Что такое вера без знания?
— Естественно, ведь вы еврей, рабби, — вырвалось у меня.Насмешливо сверкнули бусинки.
— Э-э, еврей... Ваша правда. Только зачем вы тогда, ваша честь, спрашиваете еврея о... таинстве?! Молитва, ваша честь, она во всем мире — искусство.
— Вы, безусловно, правы, рабби, — сказал я и поклонился, мне было стыдно за мое проклятое христианское высокомерие.
А бусинки знай себе смеялись.
— Вы, гоим, стрелять горазды лишь из арбалетов и пушек. Уму непостижимо, как вы целитесь и попадаете в цель! Ваша стрельба — это искусство! Но умеете ли вы так же метко молиться? Уму непостижимо, до чего вы плохо целитесь и до чего редко... попадаете!
— Рабби! Молитва все же не пушечное ядро!
— Пусть так, ваша честь! Но молитва — это стрела, летящая в ухо Бога! Попадание в цель означает, что молитва услышана. Каждая молитва будет услышана — должна быть услышана, ибо молитва неотразима... если выстрел меток.
— А если нет?
— Тогда считайте, что стрела пропала; иногда, правда, она поражает совсем не то, что надо, обычно же падает на землю подобно семени Онана... или же ее уловляет «Другой» и его слуги. Ну, эти слышат молитву... на свой манер!
— Кто это — «Другой»? — спросил я дрогнувшим голосом.
— «Другой»? — эхом откликнулся рабби. — Тот, кто всегда на страже между Верхом и Низом. Ангел Метатрон, владыка тысячи ликов...
Я понял, и мне становится страшно: а что, если я в самом деле... плохо целюсь?..
Глядя куда-то поверх моей головы, рабби продолжает:
— Не следует молиться о Камне, если не знаешь, что он означает.
— Камень означает истину! — откликаюсь я.
— Истина? — усмехается рабби точно так же, как император.
Я почти слышу: «Я что, по-вашему, такой же болван, как Пилат?..» — хотя уста адепта сомкнуты.
— Что же в таком случае означает Камень? — неуверенно допытываюсь я.
— Ответ на этот вопрос, ваша честь, нельзя получить извне, он может прийти только изнутри!
— Да, конечно, я понимаю: Камень обретают в сокровенных глубинах собственного Я. Но... но потом-то он должен быть приготовлен, явлен вовне, и тогда, когда он произведен на свет, имя ему — эликсир.
— Внимание, сын мой, — шепчет рабби, и тон его голоса внезапно меняется, теперь он пронизывает меня до мозга костей. — Будь осторожен, когда молишься о ниспослании Камня! Все внимание на стрелу, цель и выстрел! Как бы тебе не получить камень вместо Камня: бесцельный труд за бесцельный выстрел! Молитва может обернуться непоправимым.
— Неужели это так сложно — правильно молиться?
— Ваша правда: сложно, очень сложно! О, как это сложно — попасть Богу в ухо, ваша честь!
— Кто же научит меня правильно молиться?
— Правильно молиться... Это может лишь тот, кто при рождении принес жертву и... сам был принесен в жертву... Тот, кто не только обрезан, но и понимает, что должен быть обрезан... кроме того, ему ведомо имя по ту и по сю сторону...
Раздражение поднималось во мне: еврейская гордыня светилась в прорехах многочисленных пауз.
— Должен вам заметить, рабби, что я слишком стар и слишком глубоко погрузился в учение мудрых, чтобы прибегать к обрезанию.
Из непостижимой бездны его глаз усмехнулся адепт.
— Вы считаете, что нож Садовника не про вашу честь! Это так! Дичок яблони, ваша честь, тоже не хочет прибегать к обрезанию. А знаете, чего ему в конце концов не избегнуть?! Кислых, как уксус, яблок!
Я чувствую в словах рабби какой-то второй смысл. Смутно понимаю, что ключ где-то здесь, совсем близко, надо только ухватить... Однако самолюбие, уязвленное высокомерными речами еврея, берет верх.
— Моя молитва творится не без указаний свыше и мудрых поучений. Сам я могу плохо положить стрелу на тетиву, но Ангел поправит мой лук и направит мой выстрел.
Рабби Лев насторожился:
— Ангел? Что за Ангел?
Я описываю ему Ангела Западного окна — это не легко, но я стараюсь, — который послезавтра обещает нам наконец открыть ключевую формулу.
И вдруг лицо рабби сморщилось в какую-то безумную гримасу смеха. Да, да, это, конечно, смех, я не ошибся, только он совсем не похож на привычное выражение человеческой радости: так египетский ибис, завидев поблизости ядовитую змею, весь трепещет и неистово бьет крылами. В серебристо мерцающем облаке спутанных волос маленькое желтое личико рабби съеживается лучиками морщин в какую-то звездочку, в середине которой черное круглое отверстие смеется, смеется, смеется... В этом отвратительном провале в одиночку пляшет, пляшет, пляшет длинный желтый зуб...
«Сумасшедший! — проносится мысль. — Сумасшедший!»
Беспокойство... Беспокойство, от которого я никак не могу избавиться, гонит меня к замковой лестнице. Здесь, наверху, в немецком квартале, меня знают как английского алхимика, имеющего доступ ко двору. И хотя за каждым моим шагом по-прежнему следят, тем не менее на Градчанах я волен идти куда мне заблагорассудится. А я уже не могу без этих кривых переулков, без этих тенистых аллей; мне необходимо ненадолго побыть одному, вдали от Келли, этого вампира, присосавшегося к моей душе.
Заплутав в лабиринте узких улочек, я останавливаюсь у одного из прилепившихся к градчанской стене домишек, пытаясь рассмотреть вырубленный над стрельчатым входом рельеф: Иисус с самаритянкой у источника. На желобе источника можно разобрать надпись:
«Deus est spiritus».
Да, воистину, Он — Дух, а не золото! Золота хочет Келли, золота хочет император, золота хочет... а разве я не хочу золота?! Укачивая на руках Артура, Яна сказала: «В кошельке несколько талеров, а что потом?.. Как я буду кормить твоего ребенка?..» А я смотрел на ее по-детски тоненькую шею и никак не мог понять, почему она сегодня кажется мне какой-то особенно трогательной, беззащитной... Как будто чего-то не хватает...
Ах да, бусы... Дошла очередь и до них... Вещь за вещью распродавала Яна свои украшения, чтобы спасти нас от долговой башни, от позора, от гибели.
сам он не сидит у источника вечной жизни и не поучает черпальщицу, усталую душу? Золото не течет, молитва о золоте не летит...
Мне вдруг хочется запомнить этот дом, и я, задумчиво глядя на рельеф, спрашиваю женщину, которая выходит из дверей:
— Как он называется?
Она, проследив направление моего взгляда, отвечает:
— «У золотого источника», сударь, — и идет своей дорогой.
Бельведер. Император Рудольф стоит, прислонившись к высокой стеклянной витрине, за которой в экстатической позе застыл северный человек; его закутанное в меха тело вдоль и поперек стягивают кожаные ремни, увешанные крошечными колокольчиками. Восковая кукла с раскосым маслянистым взглядом, в маленьких ручках — что-то вроде треугольника и еще какой-то непонятный предмет. «Шаман», — догадываюсь я.
Рядом с Рудольфом возникает высокая фигура в черной сутане. Явно пересиливая себя, неизвестный склоняется перед императором, отдавая обязательные, предусмотренные этикетом почести. Прикрывающая макушку красная шапочка выдает кардинала. Я догадываюсь, кто этот человек с застывшими в усмешке вздернутыми уголками рта: папский легат кардинал Маласпина собственной персоной. Кардинал начинает говорить, подчеркнуто обращаясь только к императору; острые, как створки раковины, губы то и дело на секунду-другую смыкаются, и эти паузы делают его и без того бесстрастную речь еще более холодной и размеренной:
— Вы, ваше величество, сами даете повод неразумной толпе, склонной упрекать вас в благоволении чернокнижникам, подозреваемым — и вполне обоснованно! — в пособничестве дьяволу, ведь ваше величество позволяет им беспрепятственно пере двигаться — не говоря уж о тех милостях, коими вы их осыпаете!— по вверенным вам католическим землям.
Орлиный клюв делает мгновенный выпад.
— Чепуха! Англичанин — алхимик, а алхимия, мой друг, — это наука естественная. Вы, святые отцы, не удержите человеческий дух, который, познав нечистые тайны матери-природы, с тем большим благочестивым трепетом приобщается Святых Божественных тайн...
— ...дабы уразуметь смиренно, что милость сия велика есть, — закончил кардинал.
Желтые глаза императора потухли, скрывшись под морщинистой
кожей усталых век. Лишь тяжелая нижняя губа подрагивала от скрытой насмешки.
Уверенный в своем превосходстве кардинал еще выше вздернул тонкие уголки рта:
— На алхимию можно смотреть по-разному: сей английский джентльмен вместе со своим компаньоном, явно авантюрного склада, публично признал, что ему нет дела до золота и серебра, но что цель его — добиться колдовскими чарами пресуществления тленной плоти в нетленную и победить смерть. Я располагаю неопровержимыми свидетельствами. А посему во имя Господа нашего Иисуса Христа и Святого Его Наместника на земле обвиняю Джона Ди и его ассистента в дьявольском искусстве, богопротивной черной магии, занятия коей караются нетолько смертью тела, но и вечными муками души. Светский меч не должен уклоняться от своих обязанностей. Это было бы позором в глазах всего христианства. Вашему величеству от лично известно, что поставлено на карту!
Рудольф, побарабанив костяшками пальцев по стеклянной витрине, проворчал:
— Что же, я должен гоняться за всеми сумасшедшими и язычниками и поставлять их в ватиканские застенки и на костры, черное пламя которых делает ваше невежество еще более беспросветным? Его святейшество знает мою преданность, ему известно, сколь ревностным защитником веры я являюсь, но ему бы не следовало превращать меня в прислужника своих ищеек, которые всюду следуют за мной по пятам. Скоро до того дойдет, что мне моей же собственной рукой придется подписать смертный приговор Рудольфу Габсбургу, императору Священной Римской империи, по обвинению в черной магии!
— Ну что ж, вам видней. Светская власть пребывает в ведении вашего величества. Вам судить и ответствовать пред ликом Всевышнего, чего достоин Рудольф Габсбург...
— Не забывайся, священник! — прошипел император. Кардинал Маласпина всем телом резко подался назад, как змея, задетая орлиным клювом. Его поджатые губы скривились в бескровной усмешке:
— Владыка Небесный учит своих слуг даже в тяжкий час испытаний, когда будут их оплевывать и побивать каменьями, хранить на устах своих хвалу Господу...
— И предательство в сердце! — закончил император. Кардинал медленно склонился в глубоком поклоне:
— Мы предаем только то, что можем: тьму — свету, ничтожество — величию, мошенника — бдительности праведного судии.
Джон Ди со своим подручным плодит еретичество в его самой опасной и извращенной форме. На нем стигма кощунственного святотатства, осквернения священных могил, связи с изобличенными приспешниками дьявола. Едва ли его святейшеству в Риме придется по нраву медлительность светских властей, коя вынудила его, предвосхитив их действия, самому чинить
Император метнул в кардинала пылающий ненавистью взгляд. Ударить клювом он уже не решился. Орел выпустил змею из когтей. С недовольным клекотом он втягивает шею в черные плечи.
И снова квартира доктора Гаека.
Я стою в задней комнате, прислонившись к плечу Келли: по моим щекам текут слезы.
— Ангел... Ангел помог! Хвала нашему спасителю!..
Келли держит в руках половинки шаров святого Дунстана: обе наполнены до краев алой и серой пудрой. Вчера ночью, ничего мне не сказав, Келли с Яной заклинали Зеленого Ангела. И вот оно — новое богатство, но бесконечно важнее другое: Зеленый Ангел сдержал слово! Не обманул, внял моей молитве у золотого источника! Выстрел был точен, и стрелы мои не пали на землю, нашли свою запредельную цель — сердце Ангела Западного окна! О, радостная уверенность от сознания того, что путь твой был не бесцелен, что ты не заблудился! И сжимаешь в дрожащих руках бесценные свидетельства истинности твоего союза с Небом!..
Теперь конец суетным заботам о хлебе насущном! Настало время утолить голод духовный! На мой вопрос о тайне создания Камня Келли ответил, что и на сей раз Ангел ничего не сказал; ладно, после такого дара было бы просто грешно еще что-то требовать... Вера окупается сторицей, и, будем надеяться, в самом ближайшем будущем нам воздастся по заслугам. А пока — терпение и молитва! И Бог не забудет нас. Ему ведомы наши самые сокровенные желания!..
Бледная, не произнося ни слова, стоит Яна с ребенком на руках.
Осторожно интересуюсь ее впечатлениями... Подняв на меня отсутствующий взгляд, она устало роняет:
— Не знаю, ничего не знаю... Единственное, что могу сказать:это был... кошмар...
Удивленный, перевожу я взгляд на Келли:
— Что с Яной?
Едва заметная заминка — и торопливый ответ:
— Ангел явился в нестерпимо жгучем огненном столпе. «Неопалимая купина!..» — разумеется, думаю я и молча, в приливе нежности, ласково обнимаю мою бесстрашную жену.
Смутные образы проплывают перед моими глазами подобно туманным, полузабытым воспоминаниям. Много шума, суета, кутежи, поздравления, братание со знатными вельможами, со звенящей шпорами знатью, с разодетыми в шелка и бархат дипломатами и учеными мужами. Хмельные процессии по узким улочкам Праги... Келли всегда во главе; подобно безумному сеятелю, он пригоршнями черпает из открытой сумы деньги и разбрасывает в ликующую толпу. Мы — чудо, скандал, сенсация Праги. Рой самых сумасбродных слухов, облетая город, доходит даже до наших собственных ушей. Нас считают сказочно богатыми англичанами, которые развлекаются тем, что мистифицируют двор и бюргерство Праги, выдавая себя за адептов... И эта байка еще самая безобидная.
По ночам, после обильного застолья, — долгие, утомительные выяснения отношений с Келли. Тяжелый от вина и излишеств богемской кухни, Келли, шатаясь, бредет в постель. Уже не в силах переносить это ежедневное бессмысленное мотовство, я хватаю его за воротник, трясу что есть мочи и кричу:
— Свинья! Пролет! Ты, вылезший из лондонской сточной канавы трущобный адвокатишка, опомнись! Приди в себя! Сколько это будет еще продолжаться? Серая пудра на исходе! От алой осталась только половина!
— П... пжалста, 3... 3... Зеленый Ангел пришлет мне новую по... порцию, — утробно отрыгивает патрон.
Самодовольное бахвальство, похоть, тупая ослиная блажь сорить деньгами, глупое и грубое плебейское чванство — вот она, потревоженная золотом Ангела стая ночных птиц, которая, трепеща крылами, устремилась на свет Божий из темных смрадных уголков души человека с отрезанными ушами. Во времена безденежья веселый нищий бродяга, всеми правдами и неправдами умеющий раздобыть себе кусок хлеба и не вешать нос в самых тяжелых переделках, теперь, в богатстве и довольстве, не зная удержу в хвастливом угарном кураже мотовства, он дошел до прямо-таки скотского состояния.
Но, как видно, в планы Всевышнего не входило, чтобы золото валялось на земле, как навоз. Хотя мир сей всего лишь большой свинарник...
Хочу я или нет, но меня неудержимо влечет в тесные переулки еврейского города, к Мольдау, поближе к рабби, который, заходясь сумасшедшим хохотом, насмеялся над моей верой в Ангела — смехом изгнал меня из своей каморки.
Я стою перед одним из древних, высоких, как башня, домов сумрачного гетто, не зная, какой путь избрать, и тут из-под темных сводов проходного двора доносится шепот:
— Сюда! Здесь путь к намеченной вами цели!И я иду на голос невидимого советчика.
В мрачном сводчатом проходе меня окружают черные маски... Сбоку, исподтишка вывернулся корявый коридорчик... Шепот...
Обитая железом дверь, потом какой-то ход, конец которого тонет во мраке; гнилые доски скрипят под нашими шагами... Все время под уклон... Свет проникает сквозь редкие, расположенные высоко над головой щели. Только этой ловушки мне еще не хватало! Останавливаюсь: чего от меня хотят?
Люди, которые теснятся вокруг, вооружены. Один, по всей видимости предводитель, снимает маску — честное солдатское лицо — и говорит:
— Приказ императора. У меня слабеют колени.
— Арестован? Но почему? Не забывайте, я подданный королевы Англии, у меня есть рекомендательные письма!
Офицер качает головой:
— Это не арест, сэр! Просто у императора есть основания считать, что ваш визит лучше сохранить в тайне. Следуйте за нами!
Осклизлая, илистая земля под ногами — доски давно кончились — все круче уходит в глубину. Меркнут последние проблески дневного света. Сырые, распространяющие запах плесени стены... И вдруг — стоп!
Тихий шепот моих проводников. Настраиваюсь на самое худшее... Мне уже понятно, где мы находимся: это тот самый тайный подземный ход, проложенный ниже русла Мольдау, который, если верить молве, связывает Старый город с Градчанами. Рабочие, выкопавшие его по приказу Габсбурга, по окончании работы были все до единого утоплены и унесли с собой на дно Мольдау тайну входа и выхода...
Вспыхнул один факел, другой, третий... Вот их уже не меньше дюжины... В трепещущем пламени становится видна уходящая вдаль штольня, похожая на те, какие прокладывают для добычи горных руд. Через правильные интервалы из темноты выплывают массивные балки, подпирающие вырубленные в скальной породе своды. Время от времени доносятся глухие раскаты. Но это как будто выше... Долго, очень долго идем мы так, задыхаясь от невыносимой вони гниения. Бесчисленные крысы шмыгают у нас из-под ног. Мириады мерзких насекомых, напуганные светом, прячутся в трещины и оползни стен, летучие мыши проносятся у нас над головами, обжигая перепончатые крылья о пламя коптящих факелов.
Наконец подземная галерея заметно пошла вверх. Вдали мелькнуло что-то светлое. Факелы потухли, и в наступившей темноте я смутно различаю, как мой грозный эскорт закрепляет их в железные кольца, врезанные в стены.
И снова скрипящее дерево под ногами. Все круче в гору, перемежаясь ступенями, уходит шахта. Одному Богу известно, где мы вынырнем на поверхность. Но вот и дневной свет... Остановка! Мы на дне колодца. Двое провожатых с трудом поднимают металлический люк. По одному мы протискиваемся в него и, согнувшись, вылезаем из... очага в какую-то убогую кухоньку...
Крошечное, словно
В огромном высоком кресле, занимающем чуть не половину комнаты, сидит... император Рудольф, как всегда в черном.
Рядом с ним заросшее левкоями окно, сквозь которое проникает теплый золотой отсвет мягкого послеполуденного солнца. Ничего не скажешь, уютное гнездышко. С первого же мгновения возникает ощущение покоя, умиротворения, расслабленности... После сумрачной жуткой штольни под руслом Мольдау, где каждый шаг может оказаться последним, я, оглядевшись в этой приветливой светелке, в которой только щегла в клетке не хватает, едва сдерживаю нервный смех.
Император молча кивает и небрежным движением худой руки обрывает поток моих почтительных приветствий. Указывает на стоящее рядом кресло. Я повинуюсь...
Повисает тишина, нарушаемая лишь вкрадчивым шелестом листвы. Взгляд, мимолетно брошенный мною из окна, окончательно запутал меня: какое-то совершенно неизвестное мне
место Праги. Где я? Крутые стены скал вздымаются над кронами вековых деревьев, едва достигающих высоты окна. Итак, мы в доме, расположенном на дне какой-то узкой расщелины или горного провала... «Олений ров!» — подсказывает внутренний голос.
Император медленно выпрямляется в кресле.
— Магистр Ди, говорят, ваша золотая нива дала столь обильный урожай, что теперь вы засеваете золотом пражские мостовые. Думаю, нам есть о чем потолковать, если только вы со своим компаньоном не отъявленные мошенники...
Я не проронил ни слова, давая понять, что оскорбления из уст, от которых не вправе потребовать удовлетворения, для меня пустой звук.
Император понял и досадливо мотнул головой.
— Итак, вы преуспели в королевском искусстве. Отлично. Таких людей я давно ищу. Так о чем вы хотели просить меня?
Я по-прежнему хранил молчание, невозмутимо глядя на императора.
— Экий вы, право... Ладно, зачем вы явились ко мне в Прагу?
Ответ мой был таков:
— Вашему величеству хорошо известно, что я — Джон Ди, баронет Глэдхилл, и у меня, в отличие от ярмарочных зазывал и суфлеров, нет тщеславных амбиций позолотить свое жалкое нищенское существование алхимическим золотом. От августейшего адепта я хотел услышать указания и мудрые советы. Что же касается Философского камня, то он нам нужен для того, чтобы трансмутировать тленную плоть.
Рудольф склонил голову набок. Сейчас он и в самом деле походил на старого беркута, который, нахохлившись, с непередаваемой, внушающей почтение скорбной обреченностью меланхолично смотрит в недосягаемое небо сквозь прутья решетки... «Плененный орел» — сравнение напрашивается само собой.
Наконец император бросает:
— Ересь, сэр! Единственная святыня, коей надлежит пресуществлять нас, христиан, находится в руках наместника Сына Божьего на земле, и имя ей: Святые Дары.
Слова эти прозвучали как-то двусмысленно: угрожающе и в то же время как скрытая насмешка.
— Истинный Камень, ваше величество, по крайней мере я так осмеливаюсь предполагать, равно как и облатка после освящения, — материя не от мира сего...
— Это все теология! — устало отмахивается император.
— Это алхимия!
— В таком случае Камень должен являться магическим
— А почему бы и нет, ваше величество? Ведь и
— Не будьте идиотом, сэр, — грубо обрывает меня император, — смотрите, как бы в один прекрасный день этот столь вожделенный Камень не оказался слишком тяжелым для вашего тела и не утянул вас на дно!
Странно, почему при этих словах в моих ушах внезапно отозвалось предостережение рабби Лева о летящей мимо цели молитве?..
После продолжительной паузы я ответил:
— Кто недостойно
Император Рудольф резко повел головой. Я почти слышу, как щелкнул орлиный клюв.
— Помните мой добрый совет, сэр: не есть и не пить ничего того, что до вас не попробовал кто-то другой. Мир сей полон коварства и яда. Откуда я знаю, что мне подносит каналья священник в потире? Разве не может Плоть Господня желать... моего вознесения? Бывало ведь и такое... Ничто не ново под луной!.. Зеленый Ангел и Черный Пастух — все это помет одного кубла. Будьте осторожны, сэр!..
Мне становится не по себе. В памяти оживает то, что шептали мне уже на пути в Прагу и что я мог почерпнуть из намеков, крайне осторожных намеков доктора Гаека: сознание императора не всегда безупречно... он, возможно, безумен...
Ловлю на себе косой, настороженный взгляд.
— Вот вам мой совет, сэр: если вы собирались превращаться, не откладывайте — превращайтесь скорее. Святая инквизиция очень настойчиво интересуется вашим... пресуществлением. А вам, думаю, вряд ли придется по вкусу ее заботливый интерес! Дай Бог, если мне удалось предостеречь вас от ненавязчивого внимания сей благотворительной институции... Да будет вам известно: я одинокий больной старик, мне и сказать-то уже почти нечего...
—
Орел, похоже, засыпает... Тяжкий вздох невольно вырывается из моей груди: император Рудольф, могущественнейший человек на этой земле, монарх, пред которым дрожат короли и прелаты, называет себя бессильным стариком?! Это что — лицедейство, коварная ловушка?
Сквозь полусомкнутые веки император читает мои мысли. Насмешливо ворчит:
— Превращайтесь в короля, сэр! И сразу поймете, как тяжела корона. Тот, кто не обрел самого себя и не стал двуглавым, как орел нашей империи, тому не следует тянуть руки к короне — будь то земной королевский венец или тиара адептата.
И император погружается в сон, как давным-давно выбившийся из сил путник.
Голова моя шла кругом... Ну откуда знать этому фантастическому старику, сидящему передо мной в выцветшем кресле, о моем самом сокровенном?! Как он мог догадаться?.. И мне сразу вспомнилась королева Елизавета: разве и с ее губ не слетали порой слова, явно внушенные свыше, которые она лишь, как медиум, повторяла?! Слова из мира иного, бросить якорь в потусторонних бухтах которого надменная английская королева, занятая сугубо земными делами, никогда бы не помыслила!.. И вот теперь: император Рудольф! Он тоже! Какая все же странная аура окружает тех, кто восседает на троне! Быть может, они — тени, проекции каких-то абсолютных существ, коронованных «по ту сторону»?!
Император внезапно вскидывает голову:
— Ну так как же порешим с вашим эликсиром?
— Как пожелает ваше величество.
— Хорошо. Завтра в это же время, — коротко бросает император. — О нашей встрече — никому. Это в ваших же интересах.
Я молча кланяюсь... Свободен? Как будто да... Император вновь начинает клевать носом... Я подхожу к низкой двери, открываю — и в ужасе отшатываюсь: угрожающе обернув ко мне жуткий зев, за порогом вскакивает какое-то пламенеющее чудовище. Демон, явившийся из преисподней? Присмотревшись, понимаю, что передо мной гигантский лев, но мне от этого не легче. Зверь близоруко и зло щурит на меня свои зеленые кошачьи глаза, потом, оскалившись, с голодным видом облизывается...
Шаг за шагом я отступаю пред этим стражем порога, который бесшумно и лениво протискивается в дверь. Вот он по-кошачьи выгибает спину, явно готовясь к прыжку... Парализованный
смертельным ужасом, я вдруг понимаю: это не лев! Дьявольский лик в огненно-рыжей гриве... он ухмыляется... скалит зубы в свирепом смехе... это... это — лицо Бартлета Грина! Хочу закричать, но язык не повинуется мне...
Тогда император как-то особенно цокает языком, рыжее чудовище поворачивает голову, послушно подходит к креслу Рудольфа и, урча, вытягивается рядом: в прихожей что-то зазвенело, когда могучее тело опустилось на пол. Слава Богу, это все же лев! Гигантский экземпляр берберского льва с огненной гривой.
Снаружи, за окном, Олений ров шелестит кронами деревьев...
Император кивает мне:
— Видите, какая у нас надежная стража. «Алый лев» всегда на пороге тайны.
В мои уши врывается дикий шум. Дым коромыслом... Гремит разухабистая танцевальная мелодия... Какое-то огромное помещение... Ах, ну да: это же пир, который мы с Келли даем в честь славного града Праги в большой зале ратуши. В голове гудит от грохота и топота хмельной толпы, от заздравных криков, которые одновременно вырываются из множества глоток.
Келли, качаясь как в сильнейший шторм, бредет ко мне с братиной, полной пенного богемского пива. Выражение лица самое вульгарное... Омерзительно пошлое... Крысиную физиономию бывшего продувного стряпчего сейчас не скрывают начесанные волосы. Отвратительные пунцовые шрамы пылают на месте отрезанных ушей.
— Братан, — брызжет слюной мой подгулявший компаньон, — бр...братан, до...доставай алую пу...пудру... Э-эх, до дна, г...говорю я тебе, все р...равно н...ни гроша, бр...братан!
Брезгливая тошнота подступает к горлу — и страх...
— Как? Уже все спустил? То, что я, надрывая душу, месяцами вымаливал у Ангела?!
— Ч...что мне до т...твоей р...рваной души, бр...братан? — лепечет блаженно пролет. — Д...давай пудру, и с...сматываемся отсюда!
— И что дальше?
— Д...дальше? Обер-бургграф и...императора Урсин граф Розенберг, п...придворный дурак, уж...жо не откажет нам в монете...
Слепая ярость вскипает во мне. Ничего не видя перед собой,
бью наудачу... Братина с грохотом летит на пол, забрызгав мой лучший камзол вышгородским пивом. Келли изрыгает проклятия. Дрожащее жало ненависти то здесь, то там мелькает вокруг меня в пелене кутежа. А музыка в зале наяривает:
Три гроша, три кружки, три шлюхи — и хва...
— Строишь из себя аристократишка?! — вопит шарлатан. — Пу...пудру, тебе говорят!
— Пудра обещана императору!
— Пусть ваш император поцелует меня в...
— Молчать, негодяй!
— Ты, баронет с большой дороги! Кому принадлежат шары и книга?
— Интересно, что бы ты без меня с ними делал?
— А кто свистит Ангелу: апорт?! Э?..
— Ничтожество!
— С...святоша!
— Прочь с моих глаз, мерзавец, или...
Чьи-то руки обвиваются сзади вокруг плеч и парализуют удар моей обнаженной шпаги... Яна, рыдая, повисает у меня на шее...
На мгновение я снова тот, кто сидит за письменным столом, не сводя завороженных глаз с черного кристалла, — но лишь на один краткий, мимолетный миг, потом мое Я, как влага в сообщающихся сосудах, опять переливается в причудливую емкость по имени Джон Ди и меня вбирает в себя самый древний и запущенный квартал средневековой Праги. Иду куда глаза глядят... Чувствую смутную потребность занырнуть в самую глубину мертвых стоячих вод, зарыться с головой в донный бархатный ил той безымянной, бессовестной, бесчестной черни, которая заполняет тупое однообразие беспросветных будней удовлетворением своих чадных инстинктов: утроба, похоть...
Что есть конец всякого устремления? Усталость... Отвращение... Разочарование... Дерьмо аристократа ничем не отличается от дерьма плебея. Процесс пищеварения у императора такой же, как у золотаря. Какое заблуждение — взирать на свитое на вершине Градчан императорское гнездо как на небеса! Да и небеса... Чем, собственно, одаривают они нас? Дождь, промозглый туман, бесконечная слякоть грязного, мокрого снега...
Часами хлюпаю я в этих небесных экскрементах, которые мерзкой липкой массой — нечего сказать, манна небесная! — обрушиваются со свинцовой высоты... Ангелическая перистальтика — отвратительно, отвратительно...
Тут только замечаю, что меня опять занесло в гетто. К отверженным из отверженных. Ужасная вонь царит здесь, где обитает по чьей-то злой воле скученный на нескольких переулках целый народ, который совокупляется, рожает, растет и умирает слоями — на кладбище настилая мертвых на истлевшие останки своих предшественников, а в сумрачных жилых башнях — живых над живыми, как сельдь в бочках... И они молятся и ждут, стирают себе колени в кровь, но — ждут, и ждут, и ждут... век за веком... ждут Ангела. Ждут исполнения Завета...
Джон Ди, что твои молитвы и ожидание, что твоя вера и надежда на обещания Зеленого Ангела рядом с ожиданием, верой, молитвой и надеждой этих несчастных евреев?! А Бог Исаака и Иакова, Бог Илии и Даниила — разве Он менее велик и менее тверд в своих обещаниях, чем Его слуга Западного окна?..
И ноги сами несут меня к дому великого рабби, мне непременно — непременно! — нужно поговорить с ним о тайнах ожидания Бога...
И вот я уже в низенькой каморке каббалиста... Мы ведем беседу о жертве Авраама, о неотвратимой жертве, которую Бог требует от тех, с кем Он хочет породниться кровно... Темные, таинственные речения о жертвенном ноже, узреть который дано лишь тому, чьи очи отверзлись для невидимых простым смертным вещей не от мира сего, но куда более действенных и действительных, чем их жалкие земные подобия; намекнуть на эти потусторонние реалии могут слепому пилигриму лишь символы — буквы и числа традиционного алфавита.
До мозга костей пронизывает меня завораживающая энигматика этих боговдохновенных глаголов, которые как призраки выходят из беззубого рта безумного старца!.. Безумного?.. Безумного, как и его августейший друг на той стороне Мольдау, который сидит нахохлившись в своем фантастическом градчанском гнезде. Монарх и еврей из гетто — братья, связанные одной тайной... И тот и другой — боги, явленные в этот мир в шутовских обносках земной иллюзии... Какая между ними разница?
Потом каббалист вобрал мою душу в свою... Я долго упрашивал его, чтобы он помог мне прозреть, но рабби отказывался,
говорил: душа моя не выдержит страшного зрелища. Поэтому он притянет ее к своей душе, находящейся по ту сторону этого бренного мира. О, как отчетливо вспомнил я при этих словах все то, что мне рассказывал в свое время Бартлет Грин!..
Рабби Лев коснулся моего плеча, чуть ниже ключицы... В том же месте, что и главарь ревенхедов много лет назад в подземелье Тауэра... И я увидел, увидел спокойными, невозмутимыми, безучастными глазами старого адепта: моя жена Яна стоит перед Келли на коленях... Она унижается ради меня... Все это происходит в доме доктора Гаека на рынке... Келли хочет взломать сундук, в котором хранятся книга и шары святого Дунстана, и под покровом ночи вместе со своей добычей улизнуть из Праги, бросив меня на произвол судьбы. Стоя на коленях, Яна не дает ему подойти к сундуку, ключ от которого вне досягаемости грабителя: он всегда при мне. Она торгуется с этим подонком, умоляет его, бессильная предпринять что-либо иное...
Я... улыбается!
Келли приводит самые немыслимые доводы. Грубые угрозы сменяются коварной хитростью, холодный расчет — попытками разжалобить... Он ставит условия. Яна соглашается на все. Предатель бросает жадный взгляд на мою жену... Она по-прежнему на коленях, платок на груди сбился... Яна хочет его поправить, но Келли останавливает ее руку... Заглядывает за вырез... Огонь вспыхивает в его мышиных глазках...
Я... улыбается.
Келли подхватывает Яну на руки. Его объятия похотливы и бесстыдны... Яна слабо сопротивляется: страх за меня парализует ее волю.
Я... улыбается.
Келли поддается на уговоры: все дальнейшее — как решит Зеленый Ангел, и заставляет Яну поклясться, что так же, как и он, до и после смерти будет беспрекословно подчиняться любым приказаниям Ангела. Лишь в этом случае, угрожающе говорит он, есть хоть какая-то надежда на спасение... Яна клянется. Страх делает ее лицо мертвенно-бледным...
Я... улыбается: но быстрый пронзительный сквозняк боли, словно отточенный как бритва жертвенный нож, полоснул меня вдоль артерии жизни. Надрез сделан... Это почти приятно, как... как щекотка смерти...
Потом я снова прихожу в себя и, хоть в глазах у меня все еще темно, что-то уже различаю: надо мной парит древнее,
изборожденное морщинами крошечное детское личико рабби Лева. Доносятся слова:
— Исаак, нож Господень приставлен к горлу твоему. Но в терновнике трепещет агнец. Если согласен ты принести вместо себя в жертву агнца сего невинного, будь милостив отныне, как Он, будь милосерден, как Бог моих отцов...
И мрак полчищами непроглядных ночей проносится мимо... Господи, что было бы со мной, если бы я все это увидел не глазами души рабби, а моими собственными?.. И чувствую я, как воспоминание об увиденном тускнеет и улетучивается... Остается лишь ощущение кошмарного сна.
Поросшая лесом горная гряда вздымается предо мной. Брезжит холодное утро. Усталый, стою я на скальном выступе и зябко кутаюсь в темный походный плащ. Здесь мой ночной проводник — не то угольщик, не то лесник — покинул меня... Мне надо подняться туда, к той серой полоске стен, которая проглядывает сквозь обрывки густого тумана на фоне безлиственных замшелых деревьев. Сейчас мощные зубчатые стены, двойным кольцом опоясывающие крепость, становятся отчетливей: готический замок... Перед ним, прямо на голых скалах, — сторожевой бастион, а уже дальше — приземистая массивная башня, на которой гигантским флюгером вращается двуглавый орел Габсбургов из потемневшего от времени железа. А надо всем, за декоративным парком, — мрачная семиэтажная башня с узкими щелями стрельчатых окон. Не то неприступный каземат, не то скрывающий драгоценные реликвии храм — одним словом, Карлов Тын, как назвал эту башню угольщик, сокровищница Священной Римской империи...
Я поднимаюсь по узкой горной тропинке. Там, за этими стенами, меня ждет император Рудольф. Ночью от его имени явился проводник и велел мне следовать за ним — все было, как всегда, тайно, внезапно, без каких-либо объяснений, но с соблюдением самых немыслимых мер предосторожности... Зловещий безумец!
Боязнь измены, болезненное недоверие ко всем без исключения подданным, презрение к людям и отвращение к миру — от всего этого старый орел, поправ заповеди любви и естественное благородство своей королевской крови, запаршивел и одряхлел... Каков император!.. И что за странный адепт!.. Неужели ненависть к миру и есть высшая мудрость? Оплачивать свое посвящение постоянным страхом перед отравителями?! Такие
мысли обуревают меня по мере приближения к горному провалу, через который на головокружительной высоте к Карлову Тыну переброшен подъемный мост.
Стены и потолок искрятся золотом и драгоценными камнями: часовня св. Креста — святая святых «цитадели». За алтарем, в нише, — вмурованный реликварий с коронационными регалиями.
Император, как всегда, в своем поношенном черном плаще; в роскошных королевских покоях контраст между той властью, коей облечен этот странный человек, и его обличьем особенно режет глаза.
Я передаю Рудольфу протоколы наших ночных церемоний в Мортлейке, содержащие подробное описание тех
Нетерпеливо поворачивается ко мне:
— А остальные? Быстрее, сэр, место и время не таковы, чтобы мы долго могли оставаться неуслышанными. Ядовитые гады преследуют меня даже на пороге священного реликвария моих предков.
Я извлекаю отвоеванные у Келли остатки алой пудры и передаю императору. Подернутые прозрачной пленкой глаза блеснули.
— Непорочное дитя, облаченное в королевский пурпур! — вырывается стон из страдальчески приоткрытого рта. Голубоватая нижняя губа, словно сдаваясь, бессильно падает на подбородок. Острый взгляд адепта мгновенно определил, какой аркан[41] попал к нему в руки. Быть может, впервые в жизни... Сколько было в ней разочарований, к каким только немыслимым попыткам надувательства не прибегали наглые и глупые шарлатаны, чтобы обмануть озлобленного, отчаявшегося старателя!..
— Как вы добыли это? — Голос императора дрогнул.
— Следуя указаниям мудрой книги святого Дунстана, как ваше величество могли уже давно заключить из речей моего компаньона Келли.
— Книгу сюда!
— Книга, ваше величество...
Желтая шея императора вытягивается вперед, точь-в-точь как у египетского коршуна.
— Книга! Где она?
— Книгу я не могу вручить вашему величеству, хотя бы уже потому, что не имею ее при себе. Не думаю, чтобы карман одинокого ночного путника служил ей надежным пристанищем в богемских лесах.
— Где книга? — шепчет император.
Я не даю вывести себя из равновесия.
— Криптограммы книги, ваше величество, мы пока что сами не смогли расшифровать полностью...
Император чует обман... Как заставить его поверить в помощь Ангела?! Ясно одно: до поры до времени я не могу дать Рудольфу... взглянуть на манускрипт; он его увидит только тогда... когда мы проникнем в тайну.
— Где книга?
Зловещий вопрос императора вторично прерывает поток моих быстрых, как молнии, мыслей. Угроза уже тлеет во взоре коршуна.
— Ваше величество, книга в надежном месте. Открыть замок, за которым она хранится, я могу только вместе с Келли. Один ключ у меня, другой — у него; лишь два ключа могут открыть кованый ларь. Но даже если бы Келли был здесь, все равно... Ваше величество, кто мне поручится...
— Бродяга! Мошенник! Висельник! — клюет император. Я с достоинством уклоняюсь:
— Прошу ваше величество вернуть мне алую пудру. Для вас она, очевидно, ни на что не годная дорожная пыль, ибо каким образом может попасть в руки бродяги, мошенника и висельника высочайшая тайна тайн —
Рудольф поперхнулся, недовольно заворчал... А я быстро добавил:
— Моя оскорбленная честь, честь английского баронета, не делает чести первому дворянину империи, ибо ваше величество отлично понимает свою недосягаемость.
Эти неслыханные по своей дерзости слова оказывают именно то действие, которого я и добивался. Император еще крепче когтит в своих тощих пальцах коробочку с алой пудрой, медлит, потом бросает:
— Сколько мне еще повторять, что я не вор?! Когда книга будет у меня?
Мой мозг сверлит одна мысль: только бы выиграть время!
— Когда ваше величество вызвали меня сюда, Келли как раз собирался отбыть по делам, не терпящим отлагательства. Как только он вернется, я уговорю его показать книгу святого Дунстана вашему величеству.
— А когда вернется ваш Келли? Была не была!
— Через неделю, ваше величество. Итак, слово произнесено!
— Будь по-вашему. Через десять дней дайте знать бургграфу Розенбергу. А я подумаю о дальнейшем. Только не надейтесь, никакие отговорки вам уже не помогут! От Святой Церкви вы уже отлучены, сэр Ди! Моя власть, к сожалению, кончается у границ Богемии... И за их пределы вы будете немедленно выдворены, если я не увижу в указанный срок книги святого Дунстана и не услажу слух мой вашими мудрыми поучениями относительно ее содержания. Похоже, мы друг друга поняли? Отлично...
Часовня кружится у меня перед глазами. Вот он — конец! За десять дней мне следует расшифровать криптограммы святого Дунстана, иначе все пропало: как лжецов и шарлатанов нас вышвырнут за пределы Богемии и мы будем тут же арестованы шпионами инквизиции!.. В течение этих десяти дней Ангел должен помочь! Через десять дней я должен знать, что означают темные места пергаментной рукописи!.. Лучше бы этим страницам никогда не покидать тихой крипты епископа! По крайней мере, хоть бы мне на глаза не попадались!..
Но кто ограбил склеп святого Дунстана? Кто же, как не я, посылавший ревенхедам деньги и провоцировавший их на новые кощунства?!
Всякий грех зачтется, и исполнится правый суд. Так помоги же мне, ты, единственный, кто может мне помочь, спаситель чести моей, трудов и жизни, — Ангел Господень, чудесный страж Западного окна!
Тусклый светильник едва теплится. Одолевает сон; дни и ночи напролет — отчаянные попытки расшифровать книгу святого Дунстана... Мои глаза, обожженные бессонницей, воспалены и так же, как моя измученная душа, жаждут одного — покоя...
Наконец Келли вернулся. Позевывая, лениво развалился в кресле, в том самом, в котором я, прикованный как к пыточному
стулу, в течение шести суток самозабвенно истязал мой мозг. Введя его в курс дела, я постарался как можно красноречивей изобразить нашу дальнейшую судьбу в случае, если не будут выполнены условия императора.
Лицо Келли вытянулось, глаза трусливо забегали за полузакрытыми веками, не суля ничего хорошего. О чем думает, что замышляет этот человек? И что делать мне? Меня знобило как в лихорадке, обдавая то жаром, то холодом... Голос мой прозвучал глухо и хрипло:
— Теперь тебе известно во всех подробностях, как обстоят дела. На то, чтобы проникнуть в криптографию святого Дунстана и извлечь из книги рецепт тинктуры, осталось немногим более трех суток; если нам это не удастся, нас сначала объявят еретиками и ярмарочными шарлатанами, а потом выдадут инквизиции. И гореть нам тогда ярким пламенем, как... как... — язык не поворачивался произнести проклятое имя, — как Бартлет Грин в лондонском Тауэре.
— Ну так не тяни и передай книгу императору! Непробиваемая тупость Келли выводит из себя похлеще самой ядовитой насмешки.
— Как я передам ему книгу, которую не могу прочесть и расшифровать!
Мой крик заставляет Келли приподнять голову. Плотоядный взгляд питона выжидающе останавливается на мне.
— А спасти нас из этой ловушки, в которую мы угодили по твоей милости, по всей видимости, должен я?
Мне оставалось лишь молча кивнуть...
— И каково же будет вознаграждение... трущобному адвокатишке, которого сэр Джон Ди благородно извлек из лондонской клоаки?
— Эдвард!! — вскричал я. — Эдвард, побойся Бога, разве мы не побратимы?! Или это не я делил с тобой все, как с родным братом, более того — как с частью себя самого?!
— Не все, — угрюмо покашливает Келли. Меня бьет озноб.
— Что ты хочешь от меня?!
— Я от тебя... брат? Ничего, брат...
— Плата! Плата!.. Какую плату ты требуешь, Эдвард? Келли клонится вперед, поближе к моему уху.
— Тайны Ангела непостижимы. Я — его уста — знаю гибельное могущество моего повелителя. Мне ведомо, что грозит тому, кто клялся ему в послушании и ослушался... Я больше не буду призывать Ангела...
— Эдвард! — Это уже кричит во мне страх.
— ...я больше не буду его призывать, Джон, ибо послушание должно следовать за приказанием, как отражение в зеркальной глади озера следует за солнечным лучом, пробившимся сквозь облака... Согласен ты, брат Джон Ди, повиноваться приказам Зеленого Ангела Западного окна так же беспрекословно, как подчиняюсь им я?
— Какого черта! Я что, когда-нибудь отказывался?! — взыграло во мне ретивое.
Великодушие Келли не знает предела; он протягивает мне руку:
— Ладно, так и быть. Клянись в послушании!
Моя клятва заполнила комнату, как клубящийся дым, как шепот бесчисленных демонов, как шорох зеленых... да, да, зеленых ангельских крыл...
Проходя сквозь витраж высокого готического окна, лучи, окрашенные всеми цветами радуги, падают на пол... Какой-то человек расхаживает передо мной, недоуменно пожимая плечами. Так, это бургграф Розенберг. И я сразу понимаю, где нахожусь: главный неф собора святого Вита в Граде. До чего все же странные места
Наконец бургграф останавливается, смотрит на меня долгим задумчивым взглядом; его глаза, серьезные, беззащитно-мечтательные, располагают к откровенности.
— Сэр Ди, я полностью доверяю вам. Мне кажется, вы не из тех, кто гоняется за серебряными талерами между виселицей и колесом. В Прагу, в небезопасную близость к императору Рудольфу, вы прибыли по доброй воле в искренней надежде преуспеть в таинствах натуры. Я еще раз хочу дать вам понять: близость императора Рудольфа ни
С неподдельным уважением я склонился перед бургграфом.
— К сожалению, Ангел, коему мы повинуемся, пока что не снизошел к нашим горячим мольбам. До сего дня он хранит молчание. Но он заговорит, обязательно заговорит, когда настанет
время, и позволит нам исполнить высочайшее повеление... В глубине души я поразился самому себе, с какой легкостью спасительная ложь сходит с моих губ.
— Итак, если я вас правильно понял, мне следует довести до сведения монарха, что все зависит от... так называемого «Ангела»? Если он позволит, то вы вручите его величеству рецепт святого Дунстана. Хорошо, но кто поручится, что ваш «Ангел» согласится на это? Или что он вообще когда-нибудь заговорит? Еще раз хочу обратить ваше внимание, сэр Ди: с императором шутки плохи!
— Ангел даст свое согласие, граф, я это знаю; ручаюсь императору...
Только бы выиграть время! Оттягивать срок — это все, что мне остается...
— Слово чести?
— Слово чести!
— Думаю, мне удастся убедить императора, сэр, отнестись к вам с пониманием и не торопить. Да будет вам известно, что речь идет также и о моем благополучии, сэр! Но я помню об обещании вашего друга посвятить меня в таинства Западного окна. Дадите ли и вы мне в этом свое честное слово?
— Мое слово, граф!
— Хорошо, попробую помочь вам, сэр. Господи, что это?! Розенберг резко повернулся... За ним, из полумрака одной из боковых часовен, расположенных вдоль хоров, возникла черная ряса; проскальзывая мимо, она подобострастно изогнулась в глубоком поклоне. Враз побелев, бургграф проводил монаха глазами.
— Гадюки! Гадюки, куда ни ступи! И когда только будет уничтожено это гнездо измены?! Теперь у кардинала есть чем поживиться...
Дважды ударил колокол на башне Тынского храма. Гневный гул бронзового титана прибойной волной разбился в ночном неподвижном воздухе в мельчайшую пыль, которая еще долго висела там, в высоте, медленно оседая шипящей пеной резонанса сквозь крышу и стены дома императорского лейб-медика доктора Гаека.
Мы стоим в погребе, перед массивным люком; Келли достает ключ; как всегда перед появлением Зеленого Ангела, лицо его начисто лишено какого-либо выражения — оно пусто...
Держа в руках смоляные факелы, мы по очереди начинаем спускаться по железной лестнице, уходящей вертикально вниз,
в жуткую зияющую пропасть. Келли впереди, Яна — за мной. Лестница крепится к стене толстыми стальными скобами, врезанными в скалу, — да, да, это не кладка — естественный кратер, по всей видимости реликтовое образование, вымытое в сплошном скальном монолите каким-то мощным доисторическим водоворотом. Впоследствии подземный поток устремился в другое русло и покинул свою прежнюю гранитную оболочку, подобно змее, сбрасывающей во время линьки старую кожу... Так вот на каком фундаменте покоится дом доктора Гаека! Однако воздух здесь, в отличие от влажной и плотной атмосферы гротов, чрезвычайно сух — он какой-то мертвый и разреженный, как в пустынях; очень скоро, несмотря на сильный холод, который по мере того, как мы ступень за ступенью погружаемся в жерло, становится все более невыносимым, у меня пересохло в горле. От дурманящего аромата засушенных растений и экзотических лекарственных препаратов, которые лейб-медик хранит здесь, под сводами своей гранитной крипты, кружится голова и душит мучительный кашель.
Я уже не ориентируюсь, где верх, где низ... Можно лишь гадать, где мы находимся: в непроницаемом мраке скудное свечение наших факелов позволяет видеть лишь несколько ближайших ступенек и матово-черные, абсолютно гладкие, словно вылизанные стены. У меня такое ощущение, что я вот-вот повисну в безграничном пространстве космоса... Наконец, примерно на глубине тридцати футов, мы достигаем дна — моя нога по щиколотку погружается в черную, похожую на сажу пыль. Эта тончайшая бархатная пудра забвения при каждом нашем шаге вздымается траурными фонтанами.
Из темноты выплывают бледные привидения предметов: широкий стол, бочки, несколько ящиков, мешки с растениями... Кажется, от них остались только контуры — так море во время отлива оставляет иногда на прибрежном песке выбеленные скелеты утопленников...
Я ударяюсь обо что-то лбом — невидимый маятник со зловещим скрипом качнулся в сторону: фаянсовая лампа. Она висит на железной цепи, уходящей вверх, в непроглядную ночь. Келли зажигает ее, тусклый свет освещает наши фигуры едва до половины — нижняя тонет во мраке, как будто мы переходим вброд какие-то черные инфернальные воды...
Впереди смутно вырисовывается правильная геометрическая форма какого-то небольшого — по грудь? — возвышения, похожего на пьедестал; подойдя ближе, мы видим, что это не пьедестал, а совсем наоборот — выложенное из огромных белых
валунов квадратное ограждение, внутри которого — зияющая бездна... «Колодец святого Патрика», — вспоминаю я. Доктор Гаек с суеверным ужасом рассказывал мне об этой таинственной шахте и о связанных с нею народных преданиях. Измерить ее глубину еще никому не удавалось: сколько ни бросали туда факелов, все они потухали уже в самом начале падения, задушенные ядовитыми испарениями темноты. В Богемии говорят: этот колодец ведет к центру Земли; там простирается круглое изумрудное море, и в море том есть остров, на котором обитает Гея, мать Ночи...
Моя нога натыкается на что-то: камень величиной с кулак; я бросаю его в колодец. Перегнувшись через бруствер, мы слушаем, слушаем долго, но все напрасно: ни малейшего звука, который бы свидетельствовал, что камень достиг дна. В мертвой тишине — бездна поглотила его, словно мгновенно растворив в абсолютное ничто — было что-то противоестественное и кошмарное...
Внезапно Яна так резко и глубоко перегнулась через край, что я вынужден был схватить ее за руку и рвануть назад.
— Что ты делаешь? — хотел крикнуть я, но лишь еле слышный шепот вырвался из моего пересохшего, сведенного спазмом горла.
Яна с искаженным лицом не издала ни звука — застыла как завороженная, не в силах отвести глаз от этой черной всасывающей пустоты.
Потом я сидел на каком-то ящике за ветхим столом и сжимал руку моей жены; в ужасном холоде, царящем в крипте, ее тонкие пальцы словно закоченели в смертельной судороге.
Келли, охваченный нервным суетливым беспокойством — так, значит, Ангел уже на подходе! — вскарабкался на уложенные штабелем мешки и уселся наверху со скрещенными ногами; подбородок с остроконечной бородой он выдвинул вперед, голову запрокинул, закатил глаза, так что лишь белки мерцали подобно двум молочным опалам. Он сидел так высоко, что тусклый свет лампы, пламя которой, словно заледенев, неподвижно торчало призрачной хрупкой сосулькой, падая на его лицо снизу, отбрасывал на лоб странную тень: черный перевернутый треугольник — проекция носа, — подобно глубокой дыре, зловещим клеймом зиял чуть выше переносицы медиума.
Теперь надо подождать, когда дыхание Келли станет совсем редким, почти остановится: со времен Мортлейка это служило знаком к началу заклинаний.
Напряженно, до боли в глазах, всматривался я во мрак;
внутреннее чувство подсказывало, что там, где находится бруствер шахты, мне будет явлено какое-то видение. Я ждал, настроившись на зеленое свечение, которое всегда предшествовало Ангелу, но — ни малейшего проблеска, напротив — похоже, что тьма над колодцем только еще больше сгущается. Она становится все плотнее и непроницаемей, в этом уже нет никаких сомнений; сжимается в ком такой кромешной, концентрированной, непостижимо ослепительной черноты, что рядом с ней даже самая беспросветная ночь показалась бы светлым полднем...
Я огляделся: мрак, окружающий нас, и вправду превратился вдруг для меня в легкую предрассветную мглу. А черный ком между тем принял очертания женской фигуры, дымным смерчем повисла она над бездной шахты... Не могу сказать, что я ее вижу — во всяком случае, глаза мои ее не видят, — и тем не менее она очевидна некоему внутреннему органу, назвать который «оком» было бы, пожалуй, неверно.
Все более отчетливо различаю я ее, хотя свет лампы словно пятится перед ней; но я вижу, вижу эту женскую фигуру какой-то хищной, непристойной, сводящей с ума прелести яснее, чем что-либо земное. Женщина с головой гигантской кошки... Ну конечно же произведение искусства: статуя египетской богини Сехмет не может быть живым существом! Но парализующий ужас уже превратил меня самого в статую, ибо мозг мой буквально вопит, что это — Исаис Черная; однако в следующее мгновение даже ужас бессильно отступает пред тем кошмарным очарованием, которое исходит от этого фантастически прекрасного видения. Мне хочется очертя голову ринуться в бездонную воронку к ногам инфернальной богини... Это какая-то безумная эйфория...
Потом забрезжило бледно-зеленое свечение; источник его я определить не мог: смутное сияние было разлито повсюду... Видение демонической богини исчезло...
Дыхания Келли уже почти не слышно. Пора... Сейчас я должен начинать заклинания; формулы, данные нам духами много лет назад, составлены из слов незнакомого варварского языка, но я их помню, как «Отче наш»: уже давным-давно стали они моей плотью и кровью. Боже, кажется, с тех пор, как я впервые произнес их осенней ночью в Мортлейке, прошла целая вечность!
Я открываю рот, но меня вдруг охватывает несказанный
страх. Он явно исходит от Яны. Ее руки дрожат — нет, они ходят ходуном! Я собираюсь с силами: во что бы то ни стало заклинание должно состояться! Ведь Келли утром сказал, что ночью, после двух часов, Ангел отдаст нам какой-то очень важный приказ и... и раскроет последнюю тайну тайн, о посвящении в которую я все эти долгие годы молил, самозабвенно сжигая свое бедное сердце.
Первые слова заклинаний уже готовы сорваться с моих губ, и... я вижу, как вдали поднимается рабби Лев... В его поднятой руке — жертвенный нож... И тут же над колодцем на какую-то долю мгновения вновь воспаряет черная богиня... В ее левой руке — миниатюрное египетское зеркальце, а в правой — какой-то предмет, как будто из оникса,— не то наконечник копья, не то направленный вверх кинжал...
Резкое зеленое сияние, брызнувшее от Келли, смывает обе эти фигуры... Ослепленный, зажмуриваю я глаза... Мне кажется, мои веки опустились навсегда, чтобы никогда больше не видеть света этой земли... И никакого страха — лишь ощущение смерти... И, уже не обращая внимания на мое умершее сердце, я громко и бесстрастно начал читать ритуальные формулы...
Когда я поднял глаза, то обнаружил, что Келли... исчез! Нет, кто-то там наверху сидел, там, на штабеле мешков, и его скрещенные ноги явно принадлежали Келли — в ярком зеленом свете я сразу узнал грубые башмаки бродяги, — но тело, плечи, лицо были чужими. Они претерпели загадочную, совершенно необъяснимую метаморфозу: Ангел, Зеленый Ангел сидел там, наверху, со скрещенными ногами, такой, каким изображают мандеи Персии... сидящего дьявола. На сей раз Ангел отнюдь не подавлял своими исполинскими размерами — он был нормального человеческого роста, — но черты лица были те же, какими они, видимо навсегда, запечатлелись в моей памяти: грозные, бесстрастные, неприступно холодные... Его прозрачное тело, подобное какому-то потустороннему смарагду, сияло, а раскосые глаза мерцали, как два оживших лунных камня; тонкие, высоко вздернутые уголки рта застыли в странной, завораживающе-таинственной усмешке.
Рука, которую сжимали мои пальцы, была холодна как лед. Яна мертва?.. Так же как и я, следует немедленный ответ из сокровенных глубин моей души. Она, как и я, ждет — ждет какого-то страшного приказа.
«Что это за роковой приказ?» — спрашиваю я себя. Нет, не спрашиваю, ибо ответ — во мне, я его знаю, только это «знание» не может всплыть на поверхность моего сознания...
Я... улыбаюсь.
Тут уста Зеленого Ангела дрогнули, с них сходят первые слова... Но слышу ли я их?.. Понимаю ли?.. Наверное, да, ибо кровь застывает в жилах моих: жертвенный нож, которым рабби Лев недавно надсек мою плоть, проникает мне в грудь, ковыряет во внутренностях, в сердце, в костях, рассекает сухожилия, связки, вонзается в мозг...
Какой-то голос, подобно заплечных дел мастеру, громко и медленно, до умопомрачения медленно, начинает мне на ухо считать... От одного до семидесяти двух...
Века или тысячелетия пролежал я в несказанно мучительном трупном окоченении? И меня пробудили только затем, чтобы я услышал кошмарные слова Ангела? Не знаю. Знаю одно: я сжимаю ледяную женскую руку и молюсь молитвой безгласной: Господи, сделай так, чтобы Яна умерла!..
Слова Зеленого Ангела пылают во мне:
— Вы принесли мне клятву в послушании, а потому восхотел я посвятить вас наконец в последнюю тайну тайн, но допрежь того должно вам сбросить с себя все человеческое, дабы стали вы отныне как боги. Тебе, Джон Ди, верный мой раб, повелеваю я: положи жену твою Яну на брачное ложе слуге моему Эдварду Келли, дабы и он вкусил прелестей ее и насладился ею, как земной мужчина земной женщиной, ибо вы кровные братья и вместе с женой твоей Яной составляете вечное триединство в Зеленом мире! Возрадуйся, Джон Ди, и возликуй!..
И острый, как жало, жертвенный нож вновь и вновь, не давая ни малейшей передышки, безжалостно погружается в душу мою и в тело мое, и надрываюсь я в молитве безглагольной, в немом отчаянном вопле: спасти меня от жизни и сознания...
Нестерпимая боль... Я вздрогнул — и пришел в себя: сижу скрючившись в моем рабочем кресле и судорожно сжимаю затекшими пальцами угольный кристалл Джона Ди. Значит, и меня полоснул жертвенный нож! Рассек на семьдесят две части!
Боль, безумная боль пульсирует короткими ослепительными вспышками... Эти потусторонние уколы, проникая сквозь отмершие ткани пространства и времени, пронизывают меня... Инъекция боли... Игла длиною в световой год, от одной галактики до другой... Абсолютно стерильно...
Черт бы все побрал, но, может, я слишком долго — а сколько, собственно, длилось мое магическое путешествие? — сидел в неудобном положении, или это все проклятые токсичные
дымы, которыми надышался по милости Липотина? Как бы то ни было, а чувствовал я себя отвратительно, когда, покачиваясь, поднялся из-за стола... Слишком ярким было впечатление от тех странных и опасных авантюр, в которых я, уйдя в прострацию — или как еще назвать это погружение в бездонный черный кристалл, это вступление в прошлое через ночные врата
Сейчас, чтобы сориентироваться в настоящем, мне надо немного посидеть спокойно и собраться с мыслями. Исполосованное тело все еще пылает от невыносимой боли. Никаких сомнений: то, что я увидел... «во сне» — какая ерунда! — что я пережил во время магического пилигримажа, все это уже происходило со мной тогда, когда я — и телом и душой — был... Джоном Ди.
И хотя рой мыслей, порожденный этим загадочным перевоплощением, преследовал меня даже ночью, мне бы не хотелось останавливаться на нем дольше. Думаю, будет вполне достаточно, если я запишу только самое существенное на данный момент.
Мы, люди, не знаем, кто мы есть. Самих себя мы привыкли воспринимать в определенной «упаковке», той, которая ежедневно смотрит на нас из зеркала и которую нам угодно называть своим Я. О, нас нисколько не беспокоит то, что нам знакома лишь обертка пакета со стандартными надписями: отправитель — родители, адресат — могила; бандероль из неизвестности в неизвестность, снабженная различными почтовыми штемпелями — «ценная» или... ну, это уж как решит наше тщеславие.
Но что знаем мы, пакеты, о содержимом посылки? Кажется мне, оно может меняться по усмотрению того источника, из которого исходит наша флюидическая субстанция. И тогда сквозь нас просвечивают совершенно иные сущности!.. Например, княгиня Шотокалунгина?! Конечно! Она совсем не то, что я о ней думал в состоянии крайней раздражительности последних дней: совершенно понятно, что она... не призрак! Разумеется, она такая же женщина из плоти и крови, как и я, как любой из смертных, появившийся на свет там-то и там-то в таком-то и таком-то году... Но потусторонняя эманация Исаис Черной почему-то собирается в фокусе души именно этой женщины и трансформирует ее в то, чем она являлась изначально. У каждого смертного есть свой бог и свой демон: «ибо мы им живем,
и движемся, и существуем»[43], по словам апостола, от вечности до вечности...
Ну хорошо, во мне живет Джон Ди. Что это означает? Кто это — Джон Ди? И кто я? Некто, видевший Бафомета, тот, который должен стать Двуликим либо погибнуть!
Я вдруг вспоминаю о Яне... то есть о Иоганне Фромм. Странно: Яна Фромон — Иоганна Фромм... Очевидно, игра судьбы отражается даже в именах!.. И в этом нет ничего удивительного, это закон, такой же непреложный, как все законы природы: ведь наши имена вписаны в книгу жизни!
Заглянув в спальню, я обнаружил, что Яна — отныне буду называть ее только так — уже не спит. Она сидела в постели и, откинув голову на подушки, чему-то кротко улыбалась, уйдя в себя настолько, что даже не заметила моего появления.
Сердце мое гулко забилось: как она была прекрасна в эту минуту! Две мелодии, одна из моего настоящего, другая — доносившаяся из черной бездны времени, сплетались в моей душе в таком величественном контрапункте, что я застыл потрясенный, словно только теперь открылось мне поразительное сходство этой замечтавшейся Иоганны Фромм и покинутой несколько минут назад в Праге — в Праге императора Рудольфа — Яны!
Потом, присев на край кровати, я целовал ее. Мне и в голову не приходило задуматься: как это я, старый холостяк, оказался вдруг связанным неразрывными, освященными самой судьбой узами брака с Иоганной? Но и она, видимо, воспринимала мое присутствие в своей спальне как вполне естественное и отвечала на мои поцелуи со спокойной уверенностью законной супруги.
И все же не совсем так, как мне бы хотелось. Мягко, стараясь меня не обидеть, она отстранялась от моих все более настойчивых ласк. Глаза ее были по-прежнему нежны, но в них появилась странная отчужденность. Я осыпал ее вопросами, пытаясь найти путь к ее душе, осторожно пробудить скрытые источники страсти... Все напрасно...
— Яна, — вырвалось у меня, — я тоже ошеломлен нашей... нашей чудесной встречей, — и холодок пробежал у меня по спине, — но теперь-то ты можешь наконец открыться для жизни,
— Я себя вспомнила! — Губы ее слабо улыбнулись.
— Ну так забудь!
— Как скажешь, любимый. Уже... забываю...
От сознания своей беспомощности у меня перехватило дыхание: вот тонет, захлебывается душа любимого человека, а я ничем не могу помочь.
— Иоганна!.. Яна! Ведь Провидение не зря свело наши пути вновь!
Она лишь грустно качнула головой:
— Нет, любимый, наши пути не сходятся. Мой путь — это путь жертвы!
Я вздрогнул: неужели душа Яны сопровождала меня в путешествии в прошлое? — и пролепетал:
— Это обман Зеленого Ангела!
— О нет, любимый, это мудрость высокого рабби Лева...
И она с такой светлой, невыразимо кроткой печалью заглянула в мои глаза, что слезы, потоки слез хлынули у меня по щекам...
Не знаю, как долго лежал я, прижавшись к ее груди, пока выплакался и мои до предела натянутые нервы расслабились, утешенные исходящим от нее глубоким материнским покоем...
Я уже понимал ее ласковый шепот, а мягкая рука, не переставая, гладила меня по голове.
— О, как это нелегко — уничтожить себя, любимый! Корни кровоточат, и это очень болезненно. Но все это уже в прошлом. По ту сторону все иное. Хочется верить, что иное... Я ведь могу верить, любимый? Слишком сильно любила я тебя... когда-то... Впрочем, какое это имеет значение, когда?.. Любовь ничего не желает знать о времени. В ней есть что-то от вечности — и от рока, правда, любимый? Да, но ведь я тебе изменила... О Боже, я тебе тогда изменила... — Ее тело внезапно окаменело в жестокой судороге, но она с непостижимым самообладанием пересилила мучительную боль и тихо продолжала: — Наверное, это и был мой рок. Ведь все произошло помимо моей воли, любимый. Сейчас мы бы это могли сравнить с железнодорожной стрелкой. Такое, казалось бы, простое устройство, но именно его скромное неприметное присутствие на обочине мерцающих в лунном свете рельсов является причиной того, что экспресс, который проносится мимо, празднично сверкая огнями, вдруг неудержимо уводит на заросший бурьяном боковой путь, и вот он, не в силах что-либо изменить — ибо это привилегия стрелочника! — летит к тем роковым горизонтам, откуда уже нет воз вращения на родину. Пойми, любимый: моя измена тебе — это
что-то вроде стрелки. Поезд твоей судьбы уходит направо, моей — налево; разве могут однажды разошедшиеся пути слиться снова? Твой путь ведет к «Другой», мой...
— Ну к какой еще «Другой»? — Я с облегчением перевел дух, засмеялся — так вот оно в чем дело! — возмутился даже: — Иоганна, ну как ты только могла подумать обо мне такое! Ревнивая маленькая Яна! Неужели ты в самом деле решила, что княгиня может представлять
Оттолкнувшись от подушек, Яна села прямо, растерянно посмотрела на меня.
— Княгиня? Кого ты имеешь в виду? Ах да... эта русская! Но я и думать уж забыла о ее... существовании...
И вдруг она замерла, словно вслушиваясь в себя, зрачки ее резко расширились... Потом, обреченно глядя невидящими глазами в одну точку, едва слышно простонала:
— Господи, как же я могла о ней забыть!
И с такой силой вцепилась в мои руки, что я в тисках ее страха не мог и пальцем пошевелить. Что за странные слова? И этот внезапный ужас... Внимательно следя за выражением ее лица, я осторожно спросил:
— Что за страхи, Иоганна, маленькая глупышка?..
— Значит, все еще впереди, и мне вновь предстоит пройти через это! — прошептала она, по-прежнему обращаясь к самой себе. — О, теперь-то я знаю, что должно произойти!
— Ровным счетом ничего ты не знаешь! — засмеялся я, но смех мой безответно повис в пустоте, мне стало не по себе.
— Любимый, твой путь к королеве еще не свободен, и стрелочник тут уже не поможет...
Какой-то смутный ужас — даже не знаю перед чем — прошел сквозь меня ледяной молнией. Не зная, что сказать, как завороженный смотрел я на Яну. Грустно усмехнулась она мне в ответ. Кажется, я что-то внезапно понял — и словно оцепенел...
Снова сижу за письменным столом — Яне захотелось побыть одной — и, продолжая записи, пытаюсь разобраться в моих ощущениях.
Это что — ревность? Женская игра в осторожность перед лицом воображаемой опасности?
Я мог бы убедить себя, что в высказанном Яной желании отказаться от меня в пользу какого-то фантома — иллюзия? плод романтического воображения? — содержится какой-то скрытый, второй смысл. И я даже догадываюсь, в чем он заключается...
Но где эта «Другая»? Кто она?.. Королева?! И кто послал мне видение Бафомета? Хорошо, назовем этот фантом высшей миссией, духовной целью, символом сокровенной жизни, который я, впрочем, до сих пор не могу до конца постигнуть, — не важно, и все равно: что общего между бесплотной запредельной королевой и живой любимой женщиной?! Ибо для меня теперь очевидно, что я люблю, люблю эту женщину, зовут ли ее Яна Фромон или Иоганна Фромм; она — моя награда, подарок судьбы, вошедший в мой дом вместе с наследством кузена Роджера, — так море после кораблекрушения выбрасывает иногда на берег бесценные сокровища...
С Яной я либо забуду о королеве, либо она, одаренная феноменальной способностью ясновидения, проложит мне путь в потустороннее... А если этот ее фантом — княгиня Шотокалунгина? Ну, это вообще несерьезно, просто смешно...
Когда я так подтруниваю, полный уверенности в своем мужском превосходстве, передо мной вдруг возникает лицо Иоганны, серьезный, непроницаемый взгляд которой, похоже, действительно видит цель, — а что это за цель, я даже предполагать не могу. Мне кажется, у этой женщины есть какой-то определенный план, она знает то, о чем я и не догадываюсь... словно она — мать, а я... гм... я — всего лишь дитя... Ее дитя...
Нужно многое наверстать. Придется быть кратким: в этом водовороте жизни время, проведенное за письменным столом, кажется мне теперь почти потерянным...
Позавчера меня оторвал от писанины поцелуй Яны, неслышно подкравшейся сзади.
Она пришла выяснить какие-то хозяйственные мелочи... Видеть ее в роли заботливой супруги, которая после долгого отсутствия вступает в свои законные владения, было до того странно, что я не удержался и слегка поддразнил ее, она доверчиво и невинно рассмеялась. Руки мои сами тянулись к ней... Это несравненное ощущение материнской ласки... Внезапно, без какой-либо видимой причины, ее просветленное нежностью лицо вновь стало отрешенным и застыло в той непроницаемой серьезности, которую я уже не раз замечал у нее.
— Любимый, нужно, чтобы ты навестил княгиню.
— Что с тобой, Яна? — удивленно воскликнул я.— Ты сама отсылаешь меня к той самой женщине...
— ...к которой еще на днях тебя ревновала, не так ли, любимый?! — И она улыбнулась, но как-то рассеянно, словно мысли ее были далеко.
Я ничего не понимал. Отказывался от визита: с чего вдруг? Кому это нужно?
Яна — это имя
Я вскочил и сказал об этом Яне. И тогда... тогда она соскользнула к моим ногам... и, ломая руки, зарыдала...
Всю дорогу у меня из головы не выходили эти странные метаморфозы Яны. Когда в ней оживает прошлое и она чувствует себя Яной Фромон, женой Джона Ди, во всем ее существе появляется что-то покорное, заботливое, немного сентиментальное; когда же эта женщина становится Иоганной Фромм, от нее исходит какая-то непонятная сила, она — сама уверенность, определенность и... материнская доброта.
Погруженный в свои мысли, я не заметил, как вышел из города; и вот уже предместье, первые склоны, переходящие дальше в горные отроги... Вилла княгини Шотокалунгинои стояла на отшибе...
Легкое беспокойство коснулось меня, когда я нажал кнопку электрического звонка. С чего бы это? Беглый взгляд, которым я успел окинуть дом и палисадник, не заметил ничего необычного, что могло бы меня смутить. Дом как дом — такой же, как и большинство в округе; построенный лет тридцать назад, он конечно же сменил немало сомнительных хозяев — земельных спекулянтов. Княгине явно сдавали его внаем — ничем не примечательная вилла в маленьком, ничем не примечательном саду в предместье большого города, какую за известную сумму вам предложат в любое время года.
Щелкнула дверная ручка. Я вошел. В крошечном тамбуре меня уже ждали.
Свет, проникая сквозь матовый застекленный потолок, окрашивал лицо и руки слуги в бледно-голубой цвет с таким отвратительным синюшным оттенком, что мне стало не по себе при виде этого трупа в темной черкеске. Тип лица, несомненно,
монголоидный. Веки сощурены так плотно, что в узких щелках глаза едва различимы! На мой вопрос, принимает ли княгиня, ответа не последовало, лишь резкий, механический кивок, и тело со скрещенными по-восточному руками сложилось пополам в традиционном поклоне — такое впечатление, что кто-то невидимый стоит за этой безжизненной куклой и дергает за веревочки.
Мертвенно-голубой швейцар исчез за моей спиной, и я увидел в сумрачном холле еще двоих... Деловито, без единого звука, четкими автоматическими движениями приняли у меня пальто и шляпу — так почтовые служащие, сноровисто и безразлично, принимают бандероль... Бандероль!.. Ну вот, теперь я стал живой иллюстрацией своей же собственной метафоры, которую недавно употребил в записях как символ земного человека.
Одна из монгольских марионеток распахнула створки двери и каким-то чрезвычайно странным жестом пригласила меня.
«Да человек ли это? — невольно подумал я, проходя мимо. — А может, эта обескровленная, землистого цвета мумия, пропитанная запахом могилы, — лемур?» Нет, это, конечно, бред: просто княгиня пользуется услугами старого азиатского персонала, привезенного с собой. Великолепно выдрессированные восточные автоматы! Нельзя же все видеть в романтическом свете, присочиняя фантастические подробности там, где их нет и в помине.
Занятый своими мыслями, я послушно следовал за слугой через многочисленные покои, которые ни за что не смогу вспомнить из-за какого-то нежилого унылого однообразия.
Зато комнату, в которой меня оставили одного, забыть было бы трудно. Интерьер ее носил явно восточный отпечаток: роскошное изобилие азиатских ковров, множество оттоманок, меха и шкуры, в которых ноги утопали по щиколотку, — все это больше напоминало шатер, чем обстановку обычной немецкой виллы, но своеобразие убранства этим еще далеко не исчерпывалось.
Взять хотя бы покрытое темными пятнами оружие, которое в большом количестве мрачно мерцало на фоне тканых орнаментов. Сразу бросалось в глаза, что это не декоративные подделки — сталь, покрытую кровавой ржавчиной, ее горьковатый, щекочущий нервы запах не спутаешь ни с чем; в мои уши уже вползал вкрадчивый шорох ночной измены, врывались вопли безжалостной резни, стоны и скрежет зубов в чудовищной пытке...
Или эта грозная фундаментальность книжных шкафов — забитые древними фолиантами в кожаных переплетах, почти полностью закрывали они одну из стен... На самом верху стояла потемневшая от времени бронза: позднеантичные, полуварварские головы богов, на обсидиановой черной патине которых демонически тлели ониксы и лунные камни коварных глаз...
Или же...
В углу, как раз за моей спиной, словно охраняя вход, — какое-то возвышение из черного мрамора с золотыми инкрустациями, напоминающее алтарь. На нем статуя обнаженной богини из черного сиенита, чуть более метра высотой, — насколько я мог разглядеть, египетское, а скорее всего греко-понтийское изображение пантероголовой Сехмет-Исиды. Зловеще усмехающийся кошачий лик казался живым: точность, с которой искусная рука древнего мастера воспроизвела женское тело, граничила с неприличием. В левой руке кошачьей богини был ее традиционный атрибут — египетское женское зеркальце. Пальцы правой сжимали пустоту. Когда-то в них, очевидно, находился второй, бесследно пропавший атрибут.
Рассмотреть лучше это произведение, исполненное с редким
— Строгий критик уже вынес свой суровый приговор? — мурлыкнула княгиня мне на ухо; должно быть, она бесшумно, подобно своим азиатским лемурам, возникла из-за какого-ни будь ковра, которыми сплошь завешаны стены.
Я обернулся.
Ничего не скажешь, Асайя Шотокалунгина одеваться умеет! Не берусь угадать, какая из тканей могла хотя бы приблизительно воспроизвести эффект отсвечивающего черненым серебром очень модного короткого платья княгини, —
— Гордость коллекции моего покойного отца, — томно мурчала княгиня. — Исходный пункт большинства его штудий — и моих, кстати, тоже. Скажу без ложной скромности: князь обрел во мне не только любящую дочь, но и благодарную ученицу.
Я бормотал что-то восторженное, очень вежливое, ни к чему
не обязывающее, какие-то похвалы статуе, особому колдовскому очарованию этого несравненного произведения искусства, обширным познаниям хозяйки дома, а сам, глядя невидящими глазами на ироническую усмешку княгини, пытался ухватить нечто неопределенное — какую-то смутную ассоциацию или обрывок воспоминаний, который мучительно просился наружу, но мне никак не удавалось пропихнуть его в сознание, и он вновь и вновь ускользал, как кончик мимолетной тени, как клочок черного дыма... Но я уже интуитивно знал, что эта неуловимая реминисценция фатально связана с черной статуей. Кончик, кончик... Что-то в этом есть... Мой взгляд, как одержимый маятник, метался между княгиней, которая по-прежнему усмехалась, и непроницаемым кошачьим ликом; что я при этом лепетал — одному Богу известно.
Не представляю, чем бы все это кончилось, если бы княгиня не вывела меня из ступора, на правах хозяйки дома мягко, но решительно взяв под руку и осыпав шутливыми упреками за то, что я так до неприличия долго тянул с ответным визитом. И ни единого мстительного намека на ту неприятную сцену, которая случилась недавно меж нами. Она, казалось, о ней забыла или никогда не принимала всерьез — подумаешь, маленький дружеский конфликт. Быстрым грациозным жестом она сразу пресекла робкие попытки с моей стороны извиниться за мое тогдашнее поведение:
— Долго же вы добирались до меня! Просто глазам своим не верю: неприступный затворник — вас еще не причислили к лику святых? — согласился стать моим гостем. Будем надеяться, вы покинете этот дом не раньше, чем составите более или менее полное впечатление о скромных достоинствах его хозяйки. Ну и, разумеется, вы принесли то, о чем я вас так долго и безуспешно просила. Не так ли? — И она рассмеялась, заранее предвкушая мою реакцию.
Нет, это уж слишком! Сумасшествие какое-то! Уж не сошла ли она в самом деле с ума? Меня прямо в жар бросило: снова эти намеки на проклятый наконечник!..
«Наконечник? Так вот он, тот кончик, который как заноза сидел в моем мозгу!» Моя голова сама собой повернулась, и я уставился на правую, пустую руку статуи. Богиня кошек! Это ей принадлежит символ, который так настойчиво требуют от меня! Предчувствия, судорожные попытки скомбинировать, связать воедино мимолетные всполохи озарений с обстоятельствами дела вихрем закружились в моем сознании.
Я лихорадочно зачастил:
— Что статуя держала в руке? Вы знаете, ну, конечно, вы это знаете, — так скажите же мне скорее, не мучьте меня...
— Разумеется, знаю! — снова смех. — Неужели это вас в самом деле так интересует? В таком случае мне будет очень приятно услужить вам моими скромными познаниями в области археологии. Итак, если позволите, я прочту вам маленькую лекцию,
И княгиня, рассыпав свой смех искрящейся гаммой, едва слышно хлопнула в ладоши. В дверях бесшумно появился немой калмык. Движение рукой — и желтое привидение снова исчезло, словно растворившись под сумрачной сенью ковров.
Этот странно мерцающий сумрак!.. Только сейчас мне бросилось в глаза, что в этом шатре нет окон, какие-либо источники света тоже отсутствуют. Я не успел выяснить, каким образом достигается эта удивительная иллюзия нежных, позолоченных заходящим солнцем сумерек. Мелькнула мысль о следующих ингредиентах: где-то спрятана голубая лампа дневного света, подобная тем, какие используют фотографы; если подмешать немного красного и желтого от задрапированных коврами светильников, то в результате получится именно это ощущение летнего морского заката. Однако постепенно золотистый отсвет заглушило более глубокое зеленоватое мерцание; мне даже показалось, что освещение менялось в соответствии с теми оттенками настроения, которые принимала наша беседа... Впрочем, это мог быть и обман зрения!
Слуга в темной ливрее, из-под которой выглядывали безукоризненно начищенные высокие лаковые сапоги и галифе, бесшумно возник на пороге. В руках у него был поднос с чашками черненого серебра. «Персидская работа», — констатировал я про себя.
В следующее мгновение монгол исчез, словно провалившись сквозь землю, оставив чаши с восточными сладостями на низеньком столике, стоявшем между мной и княгиней; из вежливости я решился попробовать.
Вообще-то я не особенный любитель сладкого и предпочел бы хорошую сигару, если уж русское гостеприимство непременно включает в себя угощение. Не без колебаний подхватил я двумя пальцами липкий деликатес и отправил в рот.
Княгиня между тем перешла прямо к делу:
— Нуте-с, любезный друг, вы готовы? Я могу начинать урок? Думаю, вы ничего не имеете против, если темой моей лекции станет... Исаис Понтийская? Да будет вам известно, что
великую богиню в иных регионах называют не Исида, а Исаис!.. Я вижу, этот факт повергает вас в изумление?
— Исаис?! — вырвалось у меня; мне даже кажется, это был крик; я вскочил как ужаленный, с ужасом глядя на княгиню. Строго, как заправский профессор, нахмурившись, она легко толкнула меня на место.
— Это не более чем греческая вульгаризация имени Исида, и ничего сенсационного, как вы, по всей видимости, подумали, в этом нет. По мере распространения культа богини и расширения круга почитателей имя ее претерпевало различные модификации. Естественно, не правда ли? Например, Исаис Черная, которую вы там видите... — Княгиня указала на статую.
Я кивнул и невольно пробормотал:
— Восхитительно!
Княгиня, видимо, отнесла мою похвалу на свой счет, однако я имел в виду только что распробованный деликатес: горьковатый привкус миндаля приятно отличал это изысканное лакомство от обычного приторного псевдовосточного десерта. Я потянулся к чаше и взял еще кусочек. Княгиня продолжала:
— Разумеется, у Исаис Черной другое... ну скажем, другое культовое назначение, чем у египетской Исиды.
В Средиземноморье Исида почитается как Венера, как богиня-мать, в этих областях она известна как покровительница чадолюбивых, в изобилии плодящихся плебеев. Явись наша Исаис Понтийская ее поклонникам и...
Укол воспоминания был настолько неожидан, что я в замешательстве выпалил:
— Мне лично она явилась в крипте доктора Гаека в Праге, где я с Келли и Яной заклинал Зеленого Ангела! Это она парила над бездонным колодцем, своим истинным алтарем, как пророческий образ моих грядущих страданий. Черная вестидатотального негативизма, она явилась, чтобы обратить мою ненависть к Келли в любовь, а мою любовь к Яне — в ненависть!
Княгиня подалась ко мне:
— Как интересно! Неужели вы ее уже видели, богиню черной любви?.. Ну что ж, тем проще вам будет понять парадоксальную природу Исаис Черной; начнем с того, что богиня царит в сферах иного Эроса, величие и мощь которого неведомытому, кто не прошел посвящения ненавистью.
Моя рука непроизвольно дернулась к серебряной чаше; я ничего не мог с собой поделать: только бы вновь ощущать на языке горьковатую сладость экзотического лакомства. И вдруг — уж не показалось ли мне это? — странное изумрудное
свечение затопило шатер. Такое впечатление, словно я внезапно оказался глубоко под водой, на дне сумрачного подземного моря, или на каком-то корабле, затонувшем в незапамятные времена, или на острове, погрузившемся в глубины океана...
И была ли то визуальная аберрация, или черная богиня действительно просвечивала сквозь живую плоть княгини из старинной кавказской фамилии, не знаю, но в то мгновение
Асайя Шотокалунгина, должно быть, читала в моей душе как в открытой книге, так как твердо посмотрела мне в глаза и сказала вполголоса:
— Похоже, я в вас не ошиблась, мой друг, вы способный ученик, схватываете все на лету; пестовать вас одно удовольствие.
— Да, да, я все понял и хотел бы откланяться! — сказал я холодно.
— Какая жалость! А я как раз хотела поделиться с вами кое-какими сведениями!..
— Мне и так уже все ясно. С меня довольно.
Княгиня вскочила.
— Наконец! Вот слово настоящего мужчины! Еще миг — и победа будет полной!..
Никогда в жизни не испытывал я такого возбуждения, меня трясло как в лихорадке, даже голос охрип от ненависти:
— Моя победа совсем в другом: как бы вы ни старались обмануть меня, какими бы масками ни прикрывались — я вижу вас насквозь. Взгляните туда! — И я указал на каменную богиню кошек. — Вот ваше истинное лицо! Ваша прелесть и тайна! А зеркало и отсутствующий наконечник — это символы в высшей степени примитивной власти: тщеславие и соблазн, однообразное до отвращения, пошлое заигрывание с отравленными стрелами Купидона!
Еще многое в том же роде высказал я ей в запале: княгиня слушала с величайшим вниманием, даже иногда очень серьезно
кивала — так педагог, переживающий за своего любимого ученика, подбадривает его на экзамене, — потом подошла к черной статуе и, словно приглашая меня сравнить, с гибкой грациозностью приняла ту же позу. Усмехнувшись, промурлыкала:
— Вы не первый, мой друг, кто льстит мне, настаивая на известном сходстве между мной и этим великолепным произведением искусства...
Вне себя от ярости, я отбросил последние остатки приличия:
— В самом деле! Но, любезнейшая, мне трудно судить, на сколько далеко простирается ваше сходство: на теле богини видны все самые интимные подробности, в то время как на вас...
Ироничная усмешка, гибкое движение бедер — и змеиная кожа падает к ногам княгини, переливаясь как пена, как легендарная морская раковина Афродиты...
— Так как, мой пытливый ученик, вы были правы? Ваши смелые гипотезы подтверждаются? Могу ли я польстить моему самолюбию, что не обманула ваших ожиданий — наверное, я могла бы даже сказать: надежд? Смотрите! Вот я беру это зеркальце. — Она взяла с книжного шкафа овальный предмет и продемонстрировала мне полированную зеленоватую амальгаму бронзового античного зеркала. — Кстати, как педагог должна вас поправить, вы очень поверхностно толкуете значение этого атрибута. Зеркало в левой руке богини символизирует отнюдь не женское кокетство, а, как вы и сами могли дога даться, точность всех мультипликаций человеческой природы как в сфере духовного, так и в сфере материального. Оно является символом того принципиального заблуждения, которое лежит в основе всякого инстинкта воспроизведения себе подобных. Теперь вы сами убедились, что наше сходство с богиней абсолютно, ибо мне, как и ей, не хватает в правой руке наконечника копья. Того самого, о котором я вас столько просила!.. И вы очень серьезно ошибаетесь, если полагаете, что это атрибут блудливого плебейского Амура. Льщу себя надеждой, что еще никому и никогда не давала повода заподозрить меня в пошлости. Надеюсь, вы, любезный друг, еще сегодня узнаете на себе, что такое невидимое копье...
Нагая княгиня с самым естественным видом вышла из своей перламутровой раковины. Ее чудесное, безукоризненно пропорциональное тело светло-бронзового оттенка, сохранившее свою целомудренную упругость, даже рядом с каменной Исаис выглядело настоящим шедевром. Брошенное на полу платье источало хищный аромат, по крайней мере, мне так казалось;
этот хорошо мне знакомый, щекочущий нервы запах пантеры в моем и без того уже перевозбужденном состоянии действовал просто оглушающе. Итак, в дальнейших подтверждениях не было нужды: идет испытание моей силы, момент истины вынесет окончательный приговор подлинности моего призвания.
Непринужденно, с неподражаемой грацией — человеку уже недоступной, ее можно встретить еще только в невинном царстве диких зверей, — слегка опершись о выступ высокого книжного шкафа, княгиня своим спокойным, удивительно мягким, бархатным голосом продолжала рассказывать о древнем культе Исаис Понтийской, о том, как он развился в тайной секте мифраического жречества.
«Яна! Яна!» — воззвал я про себя, пытаясь заглушить темное, вкрадчивое благозвучие этого голоса, чарующего, несмотря на сугубо научный предмет лекции. Мне показалось, что образ Яны проплыл перед моими глазами в зеленоватой толще; она кивнула мне с печальной улыбкой и расплылась, рассеялась, растворилась в ленивом струении изумрудных вод... Она вновь, как и я сейчас, — «по ту сторону», на дне... Видение исчезло, и восхитительная близость обнаженной Асайи Шотокалунгиной, плавный, равномерный ток ее речи окутали меня своими чарами.
Она говорила о мистериях понтийского тайного культа, посвященного Исаис Черной... После глубоких, напряженных медитаций, с чувствами, исступленными немыслимыми духовными оргиями, мисты, облаченные в женские одежды, приближались к богине женской, левой половиной своего тела и символически жертвовали ей свое мужское естество, бросая к ее ногам серпы. И только слабовольные вырожденцы — в дальнейшем они уже не допускались к посвящению, путь адептата становился
«Яна! Яна!» — воззвал я вновь
пламенем деревянный кол, вокруг которого обвилась тяжелая от спелых виноградных гроздий лоза...
Глас вопиющего в пустыне... Я слишком хорошо понимал, что Яна далеко, бесконечно далеко от меня; быть может, лежит, погруженная в глубокий сон, беспомощная, отторгнутая, отрезанная от какой-либо земной связи со мной.
И тут кипевшая во мне ярость обратилась на меня самого: «Трус! Вырожденец! Духовный кастрат, годный лишь на то, чтобы окончить свою жалкую жизнь подобно фригийскому корибанту! Приди в себя! Опомнись! Полагаться можно лишь на свои собственные силы! Ведь сознание своего Я и есть тот камень преткновения, из-за которого идет эта сатанинская схватка! Тебя просто хотят оскопить! Только твое Я может тебя спасти, а все эти слезные молитвы к матери и к другим манифестациям материнской сущности: жена, возлюбленная — они лишь переоденут тебя в женское платье, и ты так или иначе останешься жрецом кошачьей богини!..»
Асайя Шотокалунгина как ни в чем не бывало продолжала:
— Надеюсь, мне удалось достаточно ясно дать вам понять, что в культе Исаис Понтийской особый акцент ставится на неумолимую жестокость инициатических испытаний, которым подвергается сила и стойкость неофитов? В основание этих мистерий заложена великая доктринальная идея о том, что лишь в обоюдной ненависти полов — собственно, она и есть мистерия пола — заключается спасение мира и смерть демиурга, а позиция Эроса, единственная цель которого — дальнейшее животное размножение, является изменнической по отношению к Я. Как учит тайная мудрость культа Исаис, то влечение, которому подвержен обычный человек со стороны противоположного полюса и которое он, унижаясь до спасительного самообмана, камуфлирует словом «любовь», по сути, есть не что иное, как отвратительная уловка демиурга, предназначенная для того, чтобы сохранять жизнь этому плебсу, этой самодовольной черни, заполонившей земной шар. Отсюда вывод: «любовь» — чувство плебейское, ибо оно лишает как мужчину, так и женщину священного принципа собственного Я и низвергает обоих в соитие, из которого
Глаза княгини пылали, одна из искр залетела в мое сердце... Последствия были те же, как если бы она попала в пороховой погреб...
Ненависть!.. Ненависть к Асайе Шотокалунгиной, словно белое остроконечное пламя ацетиленовой горелки, пробила меня с головы до пят. Она стояла передо мной нагая, подобравшись подобно гигантской кошке, готовой к прыжку, с холодной, непроницаемой усмешкой на губах и, казалось, чего-то ждала...
Каким-то чудом мне удалось до некоторой степени унять бешеную пульсацию крови в висках, и я вновь стал обретать дар речи. С трудом процедил сквозь судорожно сжатые зубы:
— Ненависть! Это правда, женщина! У меня нет слов, чтобы выразить, как я тебя ненавижу!
— Ненависть! — прошептала она страстно. — Ненависть! Это ослепительно! Наконец, мой друг! Теперь ты на верном пути! Возненавидь меня всем сердцем твоим и всею душою! А то пока что я чувствую лишь какие-то тепленькие флюиды... — И презрительная усмешка, от которой в моем мозгу взорвался раскаленный добела протуберанец, искривила ее губы.
— А ну ко мне! — прохрипел я; на меня нашло какое-то затмение.
Похотливая волна прошла по стоящему передо мной телу, гибкому, сладострастному телу женщины-кошки.
— Что ты хочешь делать со мной, дружок?
— Душить! Душить хочу я тебя — убийцу, кровожадную пантеру, исчадие ада!
Дыхание со стоном вырывалось из моей груди, как будто стянутой стальными обручами, а в висках били сумасшедшие тамтамы: если я сейчас же, немедленно, не уничтожу эту хищную кошку, мне конец.
— Ты начинаешь доставлять мне удовольствие, дружочек; я уже что-то чувствую, — выдохнула она томно.
Я хотел было броситься на нее, но ноги мои словно приросли к полу. Необходимо выиграть время, успокоить нервы, собраться с силами! И тут княгиня вкрадчиво скользнула ко мне.
— Еще не время, дружок...
— Это почему же? — вырвался из меня полузадушенный шепот, хриплый от ярости и... вожделения.
— Ты все еще недостаточно сильно ненавидишь меня, — мурлыкнула княгиня.
В то же мгновение мой пароксизм ненависти и отвращения обернулся вдруг липким холодным страхом, который подобно мерзкой рептилии выполз из каких-то сумрачных глубин моего естества... И горло сразу отпустило...
— Что же ты хочешь от меня, Исаис?! — вскричал я.
И голая женщина спокойно ответила, приглушая свой голос ласковой, проникновенной интонацией:
— Вычеркнуть твое имя из книги жизни, дружок! Высокомерие вновь полыхнуло во мне, заставив отступить позорный страх; гнусное, парализующее волю пресмыкающееся уползло в свою сырую нору. Я усмехнулся:
— Меня?! Да я уничтожу тебя, ты... ты блудливая самка, вскормленная на крови замученных кошек! Я не успокоюсь, не отступлюсь и не собьюсь с твоего кровавого следа, пантера, который тянется за тобой, уже задетой пулей егеря! Ненависть, травля и меткий выстрел — все это тебе, хищный зверь, в какой бы чащобе я тебя ни встретил, из какого бы логова я тебя ни поднял!
Впившись глазами в мои губы, княгиня буквально впитывала в себя каждое мое слово.
На какой-то невыразимо краткий миг вечности я потерял сознание...
Когда я страшным напряжением сил вырвался из летаргического забытья, княгиня была уже одета; опершись на локоть, она, лежа на диване, сделала небрежный жест в сторону находящейся за моей спиной двери...
На пороге, облаченный в ливрею, мертвенно-бледный и немой, как и все лакеи в этом заколдованном доме, с потухшим взглядом полузакрытых глаз, стоял... мой кузен Джон Роджер...
От ужаса у меня в волосах, наверное, фосфоресцировали огни святого Эльма. Я даже слышал, как захлебнулся мой крик... Хотел встать и, не доверяя ногам, искал на что опереться... Вылезшими из орбит глазами еще раз посмотрел на дверь... Определенно, то был обман зрения, что немудрено после такого нервного срыва: слуга, который все еще там стоял, хотя и был высоким блондином — единственный европеец среди этих жутких азиатских автоматов, — но моим кузеном... тем не менее... не являлся...
И тут я заметил еще кое-что; не успев до конца оправиться от только что перенесенного потрясения, с какой-то тупой индифферентностью констатировал: в правой руке статуи Исаис Понтийской мрачно поблескивало что-то черное, острое, направленное вертикально вверх... Какой-то обломок...
Глазам своим не веря, я подошел к алтарю: наконечник копья! Сиенит... Такой же, как и вся статуя. И ни малейшей трещинки, камень сросся с камнем... Сплошной монолит... Казалось, атрибут никогда не покидал руки богини... И только
теперь, когда я окончательно убедился, что это не галлюцинация, реальность очевидного обрушилась на меня как удар из-за угла: ведь еще несколько минут назад в этих каменных пальцах не было ничего! Откуда же, черт возьми, взялся вдруг этот черный наконечник?!
Я попытался собраться с мыслями, но вошедший слуга отвлек меня.
Он что-то говорил, по-моему, докладывал о каком-то посетителе, княгиня как будто кивнула и отпустила его. Кажется, так. Потом моего слуха коснулся бархатный голос:
— Что это вы приумолкли, любезный друг? Вот уже несколько минут с отсутствующим видом смотрите в одну точку, а я из кожи вон лезу, стараясь чего-нибудь не упустить и донести до вас все местные оттенки древнего фригийского культа! Видно, далеко мне еще до кафедры, если даже мой единственный слушатель и тот витает в облаках, да что там — просто засыпает посреди лекции. Как вам не стыдно, мой друг?
— Разве... разве... я?..
— Да, да, спали. Спали самым естественным образом, дорогой, спасибо, что еще не храпели... — Княгиня снова рассыпала жемчужные бусы своего смеха.— Ну что ж, попробую обмануть задетое самолюбие, списав недостатки моего педагогическогометода на нерадивость ученика, интерес которого к греко-понтийской культуре и искусству на поверку оказался не более чем коварным притворством. В общем, все мои старания помочь вам пропали даром...
— Уму непостижимо, княгиня, — забормотал я. — Прямо голова кругом... Прошу вас, простите... но не мог же я до такой степени забыться... Вот и статуя пантероголовой Исиды...
Капли пота выступили у меня на лбу. Я полез в карман за платком.
— Пожалуй, здесь слишком жарко, — деликатно предупредила мое смущение княгиня. — Извините, дорогой друг, люблю тепло! Зато теперь вы, наверное, не будете против, если мы вместе выйдем к посетителю, о котором меня только что известили?
Я открыл было рот для недоуменного вопроса, но вовремя себя одернул: нечего сказать, хорош гусь, проспал все на свете, в конце концов это уже просто смешно... Однако любезная хозяйка понимала меня без слов.
— В гостиной нас ждет Липотин. Надеюсь, вы не в претензии, что я согласилась его принять: он ведь наш общий знакомый.
Липотин!.. У меня было такое чувство, словно только сейчас я окончательно пришел в себя...
При всем моем старании не смогу выразить это ощущение иначе или лучше, чем: как будто вынырнул из... Но где же то зеленое свечение, которое еще несколько минут назад заливало шатер? Княгиня, отогнув край тяжелого келима, открыла скрытую за ним створку окна... И тут же теплое послеполуденное солнце натянуло поперек комнаты веселую ленточку, сотканную из золотых пляшущих пылинок.
Отчаянным усилием я сбросил — надолго ли? — гнетущую тяжесть проблем, вопросов, сомнений, обуревавших меня, и вместе с княгиней вышел в гостиную.
— Мне бесконечно жаль, — поднялся навстречу Липотин, — что я невольно нарушил интим вашей беседы, тем более что вы, моя прекрасная покровительница, если не ошибаюсь, впервые принимаете у себя этого странника, столь долго искавшего дорогу к вам! Однако убежден: кто хоть раз посетил сии волшебные чертоги, тот уже не упустит представившейся возможности побывать в них снова. Примите мои поздравления, дорогой друг!
Все еще во власти мнительного недоверия, я подозрительно всматривался в эту парочку, пытаясь обнаружить по какому-нибудь случайно брошенному взгляду либо многозначительному жесту следы тайного сговора, но тщетно: сейчас, при трезвом свете дня, в обстановке обычной европейской гостиной, княгиня снова была сама любезность — светская дама до кончиков ногтей, радушно принимающая у себя старого доброго знакомого; даже ее великолепно сшитое платье при всей его элегантности мне уже не казалось таким экстравагантным, а изготовлено оно было, очевидно, из шелкового броката — конечно, весьма редкого и дорогого, но тем не менее вполне материального.
Быстро усмехнувшись, княгиня подхватила шутливую интонацию антиквара:
— Увы, Липотин, боюсь, у нашего друга составилось довольно неблагоприятное впечатление обо мне и моем доме. Вы толь ко подумайте: хозяйка дома, вместо того чтобы развлекать гостя приятной беседой, заставила его прослушать целую лекцию. Разумеется, бедняге не оставалось ничего другого, как заснуть!
Смех, взаимные шутки оживили разговор. Княгиня взяла вину на себя, утверждая, что нарушила священные законы гостеприимства: забыла — да, да, забыла! — подать мокко; пусть
господа будут снисходительны, приняв во внимание ту крайнюю степень растерянности, в которой она оказалась, когда обнаружила в своем госте подлинного и весьма искушенного знатока архаических культов, — а она-то, святая наивность, хотела щегольнуть перед ним своими случайными дилетантскими познаниями! Отсюда вывод: никогда не следует начинать лекции, не ублажив прежде свою жертву бодрящим напитком...
Так, — словно соревнуясь в остроумии, они весело болтали вдвоем. И я, вспомнив, какие фантазии одолевали меня в то время, когда хозяйка дома полагала, что ее гость пребывает во сне, покраснел от стыда!
А тут еще косой взгляд Липотина, который достаточно ясно дал мне понять, что старый, много повидавший на своем веку антиквар практически без ошибок прочел мои мысли, — и я смутился еще больше. К счастью, княгиня, казалось, ничего не замечала, а мою скованность, видимо, считала следствием той еще не выветрившейся сонливости, которая одолела меня в жаркой, душной атмосфере шатра.
Согнав с губ лукавую усмешку, Липотин помог мне выйти из неловкой ситуации, осведомившись у княгини, уж не осмотр ли коллекции столь сильно утомил меня, что, учитывая такое количество потрясающих сокровищ, его нисколько не удивляет, но княгиня с видом безутешного горя лишь качала головой и, смеясь, причитала, мол, ничего подобного, у дорогого гостя просто и времени не было на такую безделицу, а кроме того, она и не рискнет...
Таким образом представилась счастливая возможность восстановить мой сильно покачнувшийся авторитет, и я, поддержанный Липотиным, воззвал к ее снисходительносги, умоляя показать мне знаменитую коллекцию оружия, о которой наслышан уже давно; я даже шутливо настаивал на самых строгих испытаниях моей внимательности — если, конечно, княгиня милостиво снизойдет до профанического уровня своего гостя и даст при осмотре хотя бы самые лаконичные комментарии.
Княгиня встала, и мы, обмениваясь шутками, двинулись через внутренние покои; наконец, по всей видимости уже в другом крыле здания, нашим глазам внезапно открылось просторное, вытянутое наподобие галереи помещение.
Стеклянные витрины тянулись длинными рядами вдоль стен, между ними тускло мерцала сталь бесчисленных рыцарских доспехов. Отмершими, покинутыми оболочками каких-то фантастических людей-инсектов, выпорхнувших из них несколько
веков назад, цепенели они в безнадежном ожидании, когда рог небесного герольда вновь призовет их к жизни. Отдельно висели шлемы, открытые и закрытые наглухо, от колющих ударов и от рубящих; панцири, украшенные филигранной чеканкой; латы, изготовленные знаменитейшими оружейниками; искусно кованные кольчуги — большинство, насколько я мог судить по первому впечатлению, азиатского и восточноевропейского происхождения... Это была самая богатая оружейная палата, какую я когда-либо видел, особенно много было здесь оружия, инкрустированного золотом и драгоценными камнями: от редчайшего скрамасакса эпохи Меровингов до сарацинских щитов и кинжалов, подлинных шедевров арабских, персидских и понтийских мастеров.
Вся эта опасная, угрожающе поблескивающая коллекция казалась дьявольским пантеоном спящих летаргическим сном чудовищ, но до чего странной и неуместной выглядела в этом жутком бестиарии сама собирательница этих орудий, предназначенных
Княгиня с явным удовольствием рассказывала о коллекционных пристрастиях своего покойного отца, речь ее лилась широко и свободно. То и дело она обращала наше внимание на все новые редкости, особенности формы, великолепие отделки, которые ее искушенный глаз не уставал подмечать в ужасных и драгоценных экспонатах. Конечно, лишь самое немногое сохранилось у меня в памяти, но одно мне сразу бросилось в глаза: коллекция была составлена вразрез всем привычным принципам собирательства. Старый князь, по всей видимости большой оригинал, питал особый интерес к предметам с необычной судьбой. При подборе экспонатов он руководствовался в основном древностью и благородством их происхождения: в этой галерее присутствовали такие раритеты, как щит Роланда и боевой топор императора Карла, на подушке старинного багряного бархата покоилось копье центуриона Лонгина с Голгофы; был здесь и ритуальный нож императора Сун Тьянг Сенга, которым он прочертил западную границу своей империи — с
тех пор ни один монгол не преступил этой магической черты, так что пришедшим после него наследникам не оставалось ничего другого, как построить в память о себе поверх этой роковой линии Великую Китайскую стену... А вот зловеще сверкнул дамасский клинок Абу Бекра, которым он собственноручно обезглавил семьсот евреев из Эль-Курейна, ни на миг не остановившись, чтобы перевести дух от своей кровавой работы. И так до бесконечности... Княгиня показывала мне оружие величайших героев трех континентов, на стали которых вместе с кровью запекся ужас самых фантастических легенд.
Я снова почувствовал слабость; призрачный ореол, которым были окружены эти немые и тем не менее такие красноречивые предметы, душил меня. Липотин это как будто заметил и повернулся к княгине:
— Ну что ж, любезнейшая, а не познакомить ли теперь, после парада-алле, вашего терпеливого гостя с тайным горем, с незаживающей раной рода Шотокалунгиных? Думаю, мы оба это заслужили, княгиня!
Если эти слова Липотина я понял мало, то те несколько русских фраз, которыми быстро, вполголоса, обменялись мои спутники, прозвучали и вовсе как полнейшая абракадабра. Однако княгиня, не мешкая ни секунды, с улыбкой обратилась ко мне:
— Пожалуйста, извините! Это все Липотин!.. Пристал ко мне с копьем... Тем самым, владельцем которого я вас считала... тогда, ну, вы помните!.. Должна же я дать вам наконец какие-то разъяснения! Я ведь и сама это прекрасно понимаю. Надеюсь, если вы познакомитесь с незаживающей раной Шотокалунгиных, как выражается Липотин, то, возможно... все же...
Черт бы побрал это проклятое копье, опять из меня хотят сделать объект каких-то дурацких мистификаций! И все подозрения, связанные с двусмысленными событиями сегодняшнего полдня, разом ожили во мне. Однако я тут же взял себя в руки и довольно сухо ответил стереотипной формулой — дескать, всегда к услугам прекрасной дамы.
Княгиня подвела меня к высокой стеклянной витрине и указала на пустой, выложенный бархатом футляр с продолговатым углублением, длиной сантиметров в тридцать пять.
— Вы уже заметили, что каждый экспонат моей коллекции снабжен этикеткой на русском языке, так называемой легендой; на этих карточках, испещренных бисерным почерком отца, содержатся биографические сведения о его зловещих питомцах: происхождение, наиболее любопытные эпизоды из
жизни и так далее. Жаль, что вы не знаете русского, — у любого из этих клинков судьба куда более интересная, чем у людей, даже самых неординарных. Кроме того, их жизненный путь много длиннее и уже только поэтому богаче приключениями. Для моего отца легенды имели особое очарование, и должна признаться, что унаследовала от него самую живую симпатию к судьбе этих вещей — если только запечатленные в металле индивидуальности можно назвать «вещами». Вот и этот пустой футляр... Экспонат, который должен заполнять это бархатное ложе, был в свое время...
— Похищен! — Я сам испугался своей внезапной догадки. — Его у вас украли.
— Н-нет, — княгиня замялась, — н-нет, не у меня. И не украли, если уж быть точным до конца. Скажем так: он исчез и был причислен к без вести пропавшим. Не люблю об этом говорить. Короче: экспонат этот отец ценил больше всех и утрату его считал невосполнимой. Я совершенно согласна с ним, но что из того? Эта «единица хранения» отсутствует в нашей коллекции, сколько я себя помню; пустая бархатная форма заполнила мои девичьи сны еще в раннем детстве. Несмотря на все мои самые настойчивые просьбы, отец всегда отказывался сообщить мне, при каких обстоятельствах покинул наш дом этот таинственный незнакомец. И когда я его об этом просила, он на весь день погружался в тоску и меланхолию. — Тут княгиня внезапно замолкла, с отсутствующим видом пробормотала что-то по-русски, из чего я разобрал только имя «Исаис», и, вздохнув, продолжала рассказ:— Лишь один-единственный раз — это было накануне нашего бегства из Крыма и дни моего тяжелобольного отца были сочтены — он сам обратился ко мне: «Вернуть утраченную реликвию, дитя мое, будет делом всей твоей жизни, и ты отыщешь ее, если только не напрасны были мои труды на этой земле; за нее я пожертвовал тем, о чем смертный даже помыслить не может. Ты, дитя мое, обручена с этим кинжалом из наконечника копья Хоэла Дата — с ним, и только с ним, ты отпразднуешь свою свадьбу!»
Можете себе представить, господа, какое впечатление произвели на меня отцовские слова. Липотин, давнишний поверенный князя, подтвердит, в какое безутешное горе повергало умирающего сознание того, что все усилия, которые он предпринимал до самого последнего дня, пытаясь обнаружить пропавшую реликвию, оказались безрезультатными.
Липотин, совсем как китайский болванчик, принялся кивать. И хоть он по-прежнему улыбался, мне все равно показалось,
что эти воспоминания ему почему-то неприятны.
Княгиня достала связку крошечных, отсвечивающих синевой ключей, нашла нужный и открыла стеклянные створки. Вынула пожелтевшую от времени легенду и зачитала:
— «Коллекционный номер 793 б: наконечник копья из не поддающегося точному определению металлического сплава (марганцевая руда и метеоритное железо с примесью золота?). Позднее переделано — не совсем, правда, безукоризненно — в клинок кинжала. Рукоятка: предположительно испано-мавританская работа, не позднее первой половины X века, эпоха поздних Каролингов. Инкрустирована восточными александритами, бирюзой, бериллами; особо выделяются три персидских сапфира. Получен Петром Шотокалунгиным, — это мой дед, — в качестве памятного подарка от императрицы Екатерины. Относится к числу наиболее ценных образцов западноевропейского оружейного искусства; есть версия, что к Его Величеству царю Ивану Грозному этот кинжал попал прямо из королевской сокровищницы Англии». Итак, достоверно известно, что в период правления великой Елизаветы Английской кинжал находился при дворе. Однако происхождение его и первые столетия жизни окутаны покровом тайны. Здесь мы вступаем в туманную область преданий:
Едва княгиня закончила, Липотин повернулся ко мне и быстро проговорил:
— Существует и другая легенда, смысл которой сводится к тому, что если бы наконечником копья завладел русский, то Россия стала бы владычицей мира: а если бы он остался у англичан, то Англия покорила бы Русскую империю. Однако это уже сфера политики, а кого из нас, — заключил он, придав своему лицу равнодушный вид, — интересует сия сухая материя!
Княгиня, очевидно, пропустила его слова мимо ушей; погруженная в свои мысли, она положила пожелтевшую карточку на прежнее место, потом подняла на меня усталый, отсутствующий взгляд... Мне показалось, что ее зубы тихо скрипнули, прежде чем она сказала:
— Ну, мой друг, надеюсь, теперь-то вы понимаете то лихорадочное нетерпение, с которым я изучаю каждый след, обещающий привести меня к копью Хоэла Дата, как называет кинжал эта похожая на сказку история, записанная моими предка ми? Какое еще наслаждение сравнится
В первое мгновение мне едва удалось утаить от собеседников ту лавину мыслей и чувств, которая захлестнула мою душу; а что это необходимо скрыть, я понял сразу. Мне кажется, что с моих глаз спала пелена и я заглянул в таинственный механизм судьбы моих предков, Джона Ди, кузена Роджера и мой
собственный. Дикая радость и нетерпение едва не повлекли бессмысленное и опасное словоизвержение, и лишь с трудом удержал я этот готовый брызнуть из меня фонтан мыслей, предположений и проектов, сохранив вежливо-заинтересованную мину светского гостя, у которого поблекшее очарование этой сказки минувших веков ничего, кроме скуки, не вызывает.
Однако одновременно меня ужаснуло то поистине сатанинское злорадство, с которым княгиня говорила о наслаждении коллекционера, когда высшее сладострастие испытывают в том, чтобы изъять из мира и замкнуть в бесплодной безнадежности ту реликвию, которая, будь она на свободе, могла бы решить чью-то судьбу, спасти жизнь, снять грех со страждущей души; и здесь, по сути, уже начинается какой-то рафинированный садизм: именно сознание подобных чудодейственных потенций реликвии — а их надо знать досконально! — и придает особую пикантность ощущениям, в этой кастрации животворящей судьбы, в аборте беременной будущим жизни, в стерилизации плодоносных магических сил заключен инфернальный корень извращенного блаженства и демонической радости, которые Асайя Шотокалунгина только что цинично признала основным побудительным мотивом своей коллекционной страсти.
Похоже, княгиня почувствовала свою ошибку. Она вдруг замолчала, раздраженно захлопнула витрину и, сославшись на какие-то пустяки, предложила покинуть галерею. Она уже повернулась, чтобы идти, когда заговорил Липотин:
— А как же наш друг, что он подумает теперь обо мне? Однако княгиня не остановилась, и старому антиквару пришлось вести свои речи на ходу:
— То, что я вам однажды, дорогая княгиня, многозначительно намекнул на мое знакомство с предполагаемым наследником славнейшего рода Ди, или Хоэла Дата, наш друг может истолковать превратно: якобы я уже тогда вынашивал коварные планы и втирался в доверие с целью похитить у него некую фамильную реликвию, которая, согласно легенде, вот-вот должна к нему вернуться наподобие неразменного гроша из сказки! Да, княжеский род Шотокалунгиных вот уже в течение сорока лет осаждает меня просьбами взять на себя почетную миссию и заняться поисками без вести пропавшего экспоната, однако совесть моя чиста; конечно, я был согласен с покойным князем: чего бы это ни стоило, а надо хоть из-под земли доставить беглеца домой. И кому же, как не мне, взяться за это дело, ведь еще мои предки во времена Ивана Грозного оказывали
подобные услуги тогдашней хозяйке дома!.. Однако все это никоим образом не может умалить того глубочайшего почтения, кое я питаю к вам, мой покровитель. Ладно, чтобы не болтать понапрасну и не бередить старые раны — вижу, вижу, любезная хозяюшка, не до прибауток вам сейчас! — попробую-ка я развеять ваш сплин. Итак, в двух словах: когда я, после стольких лет, вновь увидел пустой футляр, мое чутье старого антиквара, которое еще никогда меня не подводило, вдруг ясно и отчетливо сказало, что в самое ближайшее время кинжал отыщется... Извините, прервусь... Маленький парантез... — Он повернулся ко мне: — Дело в том, почтеннейший, что моей профессии присуща одна причуда, что-то вроде суеверия, которая переходит по наследству от отца к сыну во всю цепь моих предков: все они спокон веку были заняты розысками различных раритетов, курьезов, древностей, редких инкунабул, старинных документов. Это таинственное свойство позволяет мне, подобно трюфельному псу, чуять близость, все равно — пространственную или временную, искомой вещи. Не знаю: я ли вошел в сферу влияния затаившегося предмета, а может, предмет, притянутый моим желанием — или как вы еще назовете эту необъяснимую силу тяготения, — вышел на мою орбиту?.. Важно одно — я знаю, когда наши траектории пересекутся. И вот сейчас, дражайшая княгиня, я — и пусть Маске, магистр царя, заживо погребет меня, если это не так! — я... чую кинжал, наконечник копья ваших отцов, господа... имеющих на него, если можно так выразиться, обоюдное право... Я нутром чую... я слышу его... Клинок, который не разделяет, но соединяет... он совсем... совсем близко...
Под этот бессвязный лепет Липотина, от иронических и, как мне показалось, неуклюже двусмысленных намеков которого я ощутил мучительную неловкость, мы вновь прошествовали через весь дом и вернулись в гостиную. Княгиня молчала, и это было истолковано мною как желание остаться одной, что вполне отвечало моим намерениям.
Но как раз в тот момент, когда я хотел, поблагодарив хозяйку, откланяться, она вдруг начала горячо извиняться — это как-то не соотносилось с ее внезапной сменой настроения в галерее — за свое капризное поведение: нет, вы только представьте себе, господа, она, словно в наказание за свои шутки, сама теперь чувствует непонятную усталость и какую-то неуместную сонливость. Княгиня объяснила свое состояние следствием тяжелого, пропитанного запахом камфоры воздуха — неизбежное зло всех редко проветриваемых музейных помещений — и,
недовольно отклонив разумный совет остаться одной и отдохнуть, воскликнула:
— Воздух, свежий воздух — вот что мне необходимо! Думаю, вы, господа, чувствуете себя примерно так же. Кстати, как ваша головная боль, мой друг? Вот только не знаю, куда бы намотправиться на прогулку!.. Во всяком случае, «линкольн» в нашем распоряжении...
Липотин, не дав ей договорить, с ликующим видом хлопнул в ладоши:
— Великолепная идея, господа! Почему бы нам не воспользоваться авто и не съездить полюбоваться на гейзеры?
— Гейзеры? Каким образом? Здесь, у нас? Если не ошибаюсь, мы пока что не в Исландии? — ошеломленно пробормотал я.
Липотин засмеялся:
— А разве вы не слышали, что несколько дней назад за городом, у подножия гор, внезапно забили горячие источники? Прямо среди руин Эльзбетштейна. Проходя мимо, местные жители осеняют себя крестным знамением, ибо исполнилоськакое-то древнее пророчество. Что это за пророчество, не знаю. Примечательно, что эти гейзеры вырвались из-под земли не где-нибудь, а во внутреннем дворе замка — там, где, согласно легенде, «английская Элизабет», хозяйка замка, вкусила от источника жизни. Неплохая рекомендация
Но мне было не до шуток, какое-то щемящее, похожее на ностальгию чувство вдруг сжало мое сердце... Почему?.. Откуда?.. Хотел было спросить Липотина, что ему известно об «английской Элизабет» — мне, рожденному в этом городе и прожившему в нем всю жизнь, никогда ничего подобного о развалинах Эльзбетштейна слышать не доводилось, — но не успел, все происходило как-то слишком быстро: видно, давало о себе знать утомление, легкая заторможенность, как после обморока — чуть было не сказал: интоксикации.
Ненадолго я из беседы выпал, и лишь вопрос княгини, прозвучавший как просьба: не хотел бы я немного проветриться и вместо послеполуденной прогулки прокатиться к руинам Эльзбетштейна, — вернул меня к действительности.
Единственное, что мешало мне согласиться сразу, — это мысль о Яне, которой я обещал вернуться примерно в это время. Странно, но именно сейчас, вспомнив о ней, я впервые почувствовал необходимость дать себе трезвый отчет в переживаниях
и впечатлениях, вынесенных мной из сегодняшней встречи с княгиней. Поэтому я, почти не думая, сказал:
— Ваше приглашение, княгиня, было бы как нельзя кстати, так как свежий воздух, безусловно, оказал бы свое благотворное действие на мои расшалившиеся нервы, тем не менее я, взывая к вашей терпимости, вынужден либо просить вас извинить меня, либо взять с нами в поездку мою... невесту, которая как раз к этому часу ожидает меня дома.
Я не дал вполне естественному недоумению княгини и Липотина облечься в слова и быстро продолжал:
— Впрочем, вы оба уже знакомы с нею: это госпожа Фромм, та самая дама...
— Как, ваша экономка?! — в искреннем изумлении воскликнул Липотин.
— Да, моя экономка, если вам так угодно, — с явным облегчением подтвердил я, а сам краем глаза следил за княгиней.
С легкой усмешкой Асайя Шотокалунгина словно старому товарищу протянула мне руку и с почти неуловимой иронией сказала:
— Вы даже представить себе не можете, как я рада за вас, дорогой друг! Итак, всего лишь запятая?! А это еще далеко не точка!
Я не понял смысла этого странного замечания, но на всякий случай засмеялся. И в тот же миг, ощутив всю фальшь этого смеха, прозвучавшего как трусливая измена Яне, закашлялся, но колесо беседы уже катилось дальше... Темп княгиня держать умела:
— Чудесно! Провести пару часов в оазисе любви, наслаждаясь зрелищем счастливых влюбленных! Что может быть прекрасней! Благодарю вас, мой друг, за этот королевский подарок. У нас получится восхитительная прогулка.
Следующий час промелькнул как во сне. У ворот урчало авто... Я открыл дверцу— электрический разряд прошел по моему телу: за рулем сидел... Джон Роджер! Ну конечно же не Джон Роджер. Что за чепуха! Я имею в виду того самого слугу, который запомнился мне из-за своего роста и европейского типа лица, так выделявших его на фоне остальных азиатских каналий. Вполне естественно, что княгиня именно его выбрала в шоферы. Не сажать же за руль калмыка!
Спустя мгновение мы остановились у дверей моего дома. Не успел я достать ключ, как Яна уже открыла. К моему изумлению, она нисколько не удивилась, когда я посвятил ее в наши планы: прокатиться всем вместе на противоположный берег
реки к развалинам замка. Невозмутимо поблагодарила и поразительно быстро собралась. Так началась та памятная поездка в Эльзбетштейн.
С первых же секунд, едва мы с Яной сели в лимузин, я понял, что встреча этих двух женщин представлялась мне совсем в ином свете. Что касается княгини, то здесь я как будто не ошибся: оживленна, любезна, как всегда с легкой насмешкой в голосе, но Яна... Она была отнюдь не скованна, как я опасался, и вовсе не производила впечатления человека растерянного и смущенного внезапностью ситуации и блестящим соседством княгини. Напротив, она приветствовала Асайю Шотокалунгину с корректной, даже несколько холодноватой любезностью, при этом глаза ее сияли какой-то странной веселостью. А ее сдержанная благодарность за приглашение, обращенная к княгине, прозвучала так, словно она принимала вызов.
Особенно поразил меня смех княгини: никогда раньше я не слышал в нем этой нервически тревожной нотки. Судя по тем судорожным движениям, какими она куталась в шаль, ее слегка лихорадило.
И тут же мое внимание переключилось на шофера и на ту скорость, с которой он повел машину, едва мы оставили за собой более или менее оживленные улицы предместья. Это уже скорее напоминало не езду, а планирующий полет — плавный, бесшумный, практически лишенный каких-либо толчков, что было просто невероятно на далеком от совершенства шоссе. Я скосил глаза на спидометр: стрелка плясала на отметке «140» и ползла дальше...
Княгиня, казалось, не замечала этого, во всяком случае, не делала попыток как-то повлиять на сидевший за рулем труп. Я перевел взгляд на Яну: она с ледяным спокойствием бесстрастно созерцала проносившийся мимо ландшафт. Ее рука покоилась в моей неподвижно и расслабленно — очевидно, и Яну ни в малой степени не волновала сумасшедшая скорость нашего авто.
Вскоре стрелка скользнула за отметку «150»... Тогда и на меня сошло какое-то отрешенное безразличие к внешним чувственным характеристикам нашей поездки: с сабельным свистом проносились мимо деревья аллей, с калейдоскопической быстротой, в какой-то головокружительной пляске, похожие на марионеток, судорожно мелькали отдельные пешеходы, повозки и панически сигналившие нам вслед грузовики.
Постепенно я ушел в себя, пытаясь восстановить в памяти события последних часов. Передо мной сидела княгиня, вперив
надменный неподвижный взгляд вперед, в ленту дороги, которая с бешеной скоростью летела под колеса лимузина. На ее лице застыло выражение пантеры, с хищным, кровожадным упорством преследующей свою жертву. Гибкая, грациозная, с лоснящейся черной шерстью... нагая...
Невольно зажмуриваю глаза, даже протираю их — напрасный труд: перед моим внутренним взором по-прежнему она — нагая Исаис, вестида тайного оргиастического культа, провозвестница немыслимых любовных экстазов, путь к которым пролегает через непостижимую, раскаленную добела ненависть... И вновь меня захлестывает неистовое желание вцепиться в горло этой демонической женщине-кошке и наслаждаться оргией ненависти, ненависти, ненависти и... вожделения, жадно сжимая руками предсмертные конвульсии, затухающие уже в моих собственных мускулах...
И вновь липкий холодный страх, от которого мертвеют мои нервы, словно кобра, завороженная дудочкой факира, медленно поднимает свою мерзкую плоскую головку над черным колодцем моей души, и я посылаю молитву за молитвой туда, к... Яне, словно не сидит она рука об руку со мной в этом пожирающем пространство механическом чудовище, а, отторгнутая от меня, царит в запредельных высотах, по ту сторону звезд, подобно богине... подобно матери в недосягаемом небе...
Но вдруг я перестаю чувствовать собственное тело: впереди повозка, груженная огромными бревнами! И два автомобиля! Не могут разъехаться на узком шоссе, а мы... Проклятье, мы летим навстречу со скоростью сто шестьдесят километров!
Тормозить?..
Поздно! Выхода нет: слева — скала, справа — бездна!
Шофер — как каменный. Но что это? Увеличивает скорость до ста восьмидесяти...
Проскочить слева? Какое там, две машины и повозка перекрывают шоссе практически целиком.
Едва заметный поворот руля... вправо!
Сумасшедший, там же бездна! Впрочем, уж лучше низвергнуться в бездну, чем кровавым месивом висеть на бревнах повозки!
Все — правая половина авто свободно парит над пропастью... На дне пенится между скал бурный поток... «Приближались к богине женской, левой половиной своего тела», — почему-то вспоминаю я. На двух левых колесах мы проносимся мимо повозки по едва ли в метр шириной свободному участку шоссе: страшная скорость удерживает лимузин от падения...
Неужели пронесло?! Оборачиваюсь: автомобильный тромб уменьшается на глазах, вот его уже почти не видно...
«Джон Роджер» по-прежнему неподвижен, словно все случившееся не имеет к нему никакого отношения. «Нет, так вести машину может только дьявол, — говорю я себе, — или... или оживший труп». И вновь свистят, проносясь мимо подобно серпам, метровой толщины клены...
Липотин засмеялся:
— Ничего не скажешь, лихо! Не замри сила земного притяжения на секунду с открытым ртом, и...
Медленно, покалывая тысячей иголочек, оттаивала кровь в затекших, парализованных ужасом членах. Думаю, лицо мое было слегка перекошено, когда я отозвался:
— Пожалуй, даже слишком для такой вполне ординарной костяной конструкции, как моя.
Несмотря на то что маршрут поездки пролегал через совершенно реальную местность и за окном мелькали хорошо мне известные с детства пейзажи, все равно мучительное сомнение в подлинности моих спутников вновь стало закрадываться в душу. Как я себя ни уговаривал, ни доказывал всю абсурдность такого недоверия, ничего не помогло — даже Яна не стала исключением
Губы княгини насмешливо дрогнули:
— Испугались?
Я подыскивал слова. От меня не ускользнуло, что с самого начала, едва мы с Яной сели в роскошный салон «линкольна», Асайя Шотокалунгина с выражением странной озабоченности, да что там — почти страха следила за моей невестой. Это уже что-то новое! Меня так и подмывало проверить правильность моих впечатлений, и я, точно так же, одними губами, усмехнувшись, пустил пробный шар:
— Да нет как будто, я и сообразить-то ничего толком не успел! А вообще подобные эмоции, должно быть, заразительны. Насколько могу судить, вы сами чувствуете себя в некотором роде не в своей тарелке, хотя и стараетесь не подавать виду...
Княгиня заметно вздрогнула. Грохочущее эхо туннеля заглушило ее ответ.
Вместо нее крикнул Липотин:
— Вот уж не думал, что вы, господа, вместо того чтобы наслаждаться этим сказочным полетом, будете спорить, кто из вас больше, а кто меньше боится смерти? Впрочем, какие могут
быть страхи, если я с вами! Уход и появление на сцене жизни представителей нашего рода были всегда незаметными, начисто лишенными какого-либо драматизма. Это у нас наследственное!
Помедлив немного, Яна совсем тихо сказала:
— Чего бояться тому, кто идет своим путем? Страх — это удел тех, кто пытается обмануть судьбу.
Княгиня молчала. По ее застывшему в усмешке лицу пробегали быстрые, как молнии, тени, отражения лишь мне одному понятной внутренней бури. Потом она легонько коснулась плеча шофера:
— Долго мы еще будем тащиться, Роджер?
Теперь вздрогнул я: шофера зовут Роджер?! Какое зловещее совпадение!
Труп за рулем едва заметно кивнул. Мотор уже не ревет, а поет. Стрелка спидометра снова прыгает на отметку «180» и, дернувшись пару раз, застывает чуть дальше, как приклеенная. Я смотрел на Яну, и мне хотелось умереть в ее объятиях.
Каким образом мы за считанные минуты целыми и невредимыми проехали по почти отвесному, невероятно ухабистому подъему к руинам Эльзбетштейна, навсегда останется для меня загадкой. Допустимо только одно-единственное объяснение: мы просто взлетели. Сумасшедший разгон и фантастически совершенная конструкция лимузина сделали чудо возможным. Во всяком случае, до нас там, наверху, автомобилей еще не бывало.
Рабочие, опершись на лопаты и заступы, уставились на нас как на привидения, хотя сами, насквозь мокрые, окутанные белыми клубами пара, на зыбком фоне бьющих в небо гейзеров больше походили на живописную компанию гномов, чем на обычных землекопов.
Притихшие, осматривали мы древние, поросшие мхом развалины; замковый парк и то искусство, с которым он был разбит, сразу бросались в глаза: отсюда, сквозь буйные заросли кустов, можно было любоваться чудесной панорамой долины с самых неожиданных ракурсов. Странный, почти романтический контраст: пышные, разросшиеся цветочные клумбы — и эти полуразрушенные стены! То и дело в зелени деревьев возникали замшелые статуи — кажется, блуждаешь в заколдованном парке какой-то капризной феи, которая обратила в камень своих провинившихся слуг и расставила их здесь, безголовых и безруких, в назидание потомкам. Идешь дальше — и вдруг сквозь пролом в стене блеснет далеко внизу серебряный пенящийся поток...
— Кто же поддерживает такой очаровательный беспорядок?
Этот вполне естественный вопрос, заданный кем-то из нас, повисает в недоуменном молчании.
— Разве не вы, Липотин, рассказывали нам о какой-то легенде, о хозяйке замка по имени Элизабет, которая пригубила здесь от источника жизни?.. Так, кажется?..
— Да, да, кто-то однажды рассказывал мне нечто в этом роде, путаное и бессвязное, — небрежно отмахнулся Липотин, — но восстановить в памяти этот сумбур мне вряд ли удастся. Сегодня эта легенда случайно пришла мне на ум, и я в шутку, чтобы развлечь вас, упомянул о ней.
— Да, но можно спросить кого-нибудь из рабочих! — заметила княгиня.
— А это мысль!
И мы двинулись, не торопясь, по направлению к замковому двору.
Липотин достал слоновой кости портсигар, открыл его и протянул одному из рабочих.
— А кому, собственно, принадлежат эти развалины?
— Никому.
— Но ведь какой-то владелец у них должен быть!
— Никого нет. Да вы спросите у старого садовника! — буркнул землекоп и принялся так тщательно чистить щепкой свою лопату, как будто это был хирургический инструмент. Остальные, перемигнувшись, засмеялись.
Какой-то молодой парень жадно посмотрел на сигареты и, когда Липотин с готовностью протянул портсигар, пояснил:
— У него не все дома. У старика. Здесь он, похоже, за кастеляна, но ему никто за это не платит. У него не все дома. А вообще он только и делает, что копается в земле, наверное, садовник или что-то вроде того. Как будто не отсюда, чудной какой-то. Ему уже наверняка лет сто. Совсем дряхлый. Еще мой дед пробовал с ним говорить. Никто не знает, откуда он пришел. Спросите его сами.
Словесный поток землекопа внезапно иссяк; кирки снова вонзились в землю, заработали лопаты, прокладывая водосток. Ни слова больше нельзя было добиться от этих людей.
Мы направились к главной башне, Липотин выступал в роли проводника.
Полусгнившая, обитая ржавыми коваными полосами дверь... Когда мы попытались ее открыть, она отозвалась пронзительным криком, как зверь, которого внезапно вспугнули во
сне. Гнилая, заплесневелая дубовая лестница — видно, когда-то ее украшала искусная резьба, — вела наверх, в темноту, нарезанную падавшими из узких бойниц косыми лучами света на равные дольки.
Через открытый сводчатый проход, толстая дощатая дверь которого едва держалась на петлях, Липотин и мы вслед за ним проникли в какое-то маленькое, напоминающее кухню помещение. Войдя, я невольно попятился... Там, на деревянном остове, который, как это можно было заключить по свисающим полуистлевшим обрывкам кожи, служил когда-то креслом, сидел труп седовласого старца. Рядом, на ветхом очаге, — глиняный горшок с остатками молока и плесневелая корка хлеба.
Внезапно старик открыл глаза и оцепенел, не сводя с нас немигающего взгляда.
В первый момент я подумал, что это обман зрения: старик был закутан в лохмотья какой-то допотопной ливреи или униформы с золотыми позументами, на пуговицах гербы, желтая пергаментная кожа лица — немудрено было принять его за всеми забытый, мумифицированный труп.
— Господин кастелян не будет против, если мы немного насладимся чудесным видом, который открывается с этой башни? — хладнокровно осведомился Липотин.
Ответ, который он наконец получил на свой вежливо повторенный вопрос, был весьма показателен:
— Сегодня уже не нужно. Обо всем позаботились.
При этом старик непрерывно качал головой — от слабости или в подтверждение своего отказа?
— А что, собственно, уже не нужно? — крикнул Липотин ему в ухо.
— Чтобы вы шли наверх и обозревали окрестности. Сегодня она уже не придет.
Так, ясно: старик кого-то ждет. Видимо, погруженный в сумеречное состояние, он решил, что мы пришли ему помочь, наподобие тех дозорных, которые заранее предупреждают о приближении гостя... Наверное, о какой-нибудь посыльной, которая носит ему эту скудную пищу.
Княгиня достала кошелек, торопливо сунула Липотину золотой:
— Пожалуйста, дайте бедняге. Он, очевидно, душевнобольной. И... и пойдемте отсюда!
Внезапно старик обвел нас недоуменным, словно только сейчас увидел, взглядом, направленным куда-то поверх наших голов.
— Так и быть, — пробормотал он, — так и быть, ступайте наверх. Может, госпожа и вправду уже в пути.
— Какая госпожа? — Липотин протянул старику монету, но тот поспешно отвел его руку:
— Никакого вознаграждения не нужно. Сад в порядке. Госпожа будет довольна. Только бы она поскорей возвращалась! Ведь зимой я больше не смогу поливать цветы. Я жду уже... уже...
— Ну-ну, и сколько же, дедушка?
— Дедушка? Это я-то? Разве вы не видите, что я молод? Когда ждешь — не стареешь.
И хоть это звучало почти как шутка, грешно смеяться над выжившим из ума стариком, кроме того, что-то тут было не так...
— А как давно вы уже здесь, добрый человек? — не моргнув глазом, продолжал допытываться Липотин.
— Как... давно?.. Откуда мне знать? — Старец покачал головой.
— Ну, должны же вы были когда-то сюда прийти! Подумайте! Или, может быть, вы и родились в Эльзбетштейне?
— Да, конечно, сюда наверх я пришел. Что верно, то верно. И слава Богу, что пришел. А вот когда?.. Нет, время не исчислишь.
— А не могли бы вспомнить, где вы жили раньше?
— Раньше? Но раньше я нигде не жил.
— Приятель! Если не здесь, в замке, то где-то вы были рождены?
— Рожден? Я утонул и никогда не рождался...
Чем бессвязней звучали ответы сумасшедшего садовника, тем больше вселяли они в меня какую-то смутную тревогу и тем навязчивей и мучительней становился зуд любопытства, удовлетворить который можно было, лишь проникнув в тайны этой разбитой жизни — скорее всего, весьма тривиальные и малоинтересные. Мне вспомнились слова рабочего: «Он все время копается в земле». Быть может, старик — кладоискатель, на почве сей и свихнулся?
Яна и Липотин, похоже, тоже сгорали от любопытства. Лишь княгиня стояла в стороне с таким высокомерно-брезгливым выражением на лице, какого я еще у нее не замечал, и безуспешно пыталась убедить нас идти дальше.
Липотин, которому последние слова безумца тоже как будто ничего не объяснили, вскинув бровь, уже собрался задать новый, хитроумно составленный вопрос, как старик заговорил
вдруг сам — скороговоркой, без всяких видимых причин, словно по приказу, как автомат; должно быть, случайно задели какую-то шестеренку в механизме его памяти, которая теперь стала раскручиваться сама по себе:
— Вот-вот, потом я вынырнул из вод... Зеленых-зеленых... Всплыл как пробка, прямо вверх... Сколько же я земель исходил, сколько странствовал, пока не услышал о королеве Эльзбетштейна. Вот-вот, тогда-то я, слава Богу, и пришел сюда. Я ведь садовник. А потом копал... до тех пор пока... Слава Богу! И сейчас, как мне и было сказано, слежу за парком.
Но моя необъяснимая тревога только еще больше усилилась. Непроизвольно сжал я руку Яны, словно ее ответное пожатие могло каким-то образом успокоить и поддержать. Гримаса слепого, фанатичного упрямства, свойственного дрессировщикам и инквизиторам, исказила лицо Липотина, согнав с его губ ироничную усмешку.
— Может, вы нам наконец скажете, почтеннейший, кто она, эта ваша госпожа? Чем черт не шутит, а вдруг мы что-нибудь о ней знаем!
Старик энергично замотал головой, но, видно, мышцы шеи уже плохо повиновались ему, так как его поросший седыми космами череп болтался во все стороны, и понять, что это — знак согласия или решительного протеста, было уже нельзя. А те хриплые звуки, которые вырывались из его горла, в равной степени могли означать и отказ, и приступ безумного хохота.
— Моя госпожа? Кто знает мою госпожу?! Хотя...— он повернулся сначала ко мне, — думаю вы, господин, — а потом к Яне, — и эта юная леди. Вы, как я на вас погляжу, знаете ее хорошо. Да, да, сразу видно. Вы, юная леди...
И сбился на нечленораздельное бормотание, однако, словно судорожно пытаясь что-то вспомнить, не спускал с Яны глаз — буквально впился в нее взглядом.
Она, будто притянутая этим взглядом, шагнула к сумасшедшему садовнику, и тот своей неверной рукой хотел было схватить край ее одежды, но поймал лишь небрежно переброшенный через плечо плащ. Он с благоговением прижал его к груди, черты лица осветились каким-то чудесным внутренним светом, душа безумца, казалось, очнулась, но лишь на мгновение, — и снова забылась мертвым сном, а по лицу старика разлилось неописуемо жуткое выражение полной пустоты.
Яна, как я заметил, изо всех сил старалась что-то вспомнить, но и ей это явно не удалось. Думаю, и спросила-то она только от смущения, во всяком случае, голос ее звучал очень неуверенно:
— Кого вы имеете в виду, когда говорите о своей госпоже, дорогой друг? Вы заблуждаетесь, полагая, что я ее знаю. Да и вас я определенно вижу сегодня впервые.
Старец, непрерывно тряся головой, пролепетал:
— Нет, нет, нет, не ошибаюсь! Я уверен, юная леди знает... — в его словах появилась какая-то необъяснимо проникновенная интонация, но взгляд по-прежнему блуждал в пустоте, словно именно там видел он лицо Яны, — знает, что королева Елизавета устраивала смотрины, а они все думали, что она мертва... Королева пила здесь из источника жизни! Я жду ее уже... мне велели... Я видел, как она проезжала верхом со стороны заката, там, где зеленые воды, чтобы встретить жениха. В один прекрасный день, когда забьют фонтаны, она явится из-под земли... Вынырнет из зеленых вод, как я, как вы, юная леди, как... да, да, как все мы... Вы не хуже моего знаете: там, в изумрудной глубине, — исконный враг королевы! Да, да, до меня дошли слухи! Земля за то, что мы, садовники, ухаживаем за ней, время от времени кое-что посылает нам. Знаю, знаю, противница хочет расстроить свадьбу королевы Елизаветы, вот оттого-то я и должен ждать, когда мне позволено будет сплести свадебный венец. Но ничего: я ждать умею, а до старости мне еще далеко... А ведь вы, леди, знаете нашу противницу из зеленой бездны! Провалиться мне на этом месте, если я не прав. Но я не ошибаюсь, нет!
Эта нелепая беседа с выжившим из ума садовником, и без того действовавшая на меня угнетающе, начинала приобретать и впрямь какой-то жутковатый оттенок. Вероятно, в похожей на бред бессмыслице старика мой настроенный на определенную волну слух улавливал отголоски чего-то изначально цельного, что я в этой фантастической ситуации бессознательно примеривал к моим собственным переживаниям и загадкам; но разве не мерещится нам повсюду шепот, разоблачающий все наши тайны, когда мы в поисках ответа готовы жадно и нетерпеливо вслушиваться во что угодно! Несомненно, этот бессвязный лепет основан на каких-то реальных событиях, которые безумец в свое время действительно пережил и которые, видимо, потрясли его так, что лишили рассудка, однако, смешавшись впоследствии в больном воображении с легендами, издавна бытовавшими в народе и связанными с Эльзбетштейном, они-то и дали эту мутную бестолковую взвесь.
Внезапно старик, запустив руку в темный угол очага, извлек какой-то предмет, молнией полыхнувший в лучах заходящего солнца, и протянул его Яне.
Липотин, как коршун, повел головой. Меня тоже слегка передернуло...
В тощих, как у скелета, пальцах старик сжимал кинжал, короткий, широкий, опасно заточенный клинок которого отсвечивал бледно-голубым, неведомым мне металлом и имел характерную форму наконечника копья. Длинная, в высшей степени искусно сработанная рукоять была отделана персидскими калаитами — впрочем, утверждать точно я не могу, так как старик возбужденно размахивал кинжалом над головой, а тени в башне уже начинали сгущаться.
Княгиня, движимая исключительно инстинктом, так как оружия видеть не могла — до этого она держалась поодаль и, явно скучая, нервно ковыряла концом своего зонтика осыпавшуюся кирпичной трухой стенную кладку, — резко повернулась к нам и, уже ничего вокруг не замечая, ворвалась в наш круг, даже попыталась перехватить кинжал. Ослепленная видением вожделенного наконечника, она просто не отдавала себе отчета, сколь бестактно ее поведение.
Однако старик мгновенно отдернул руку...
У княгини вырвался странный звук, который, если мне и доводилось когда-либо слышать нечто подобное, я мог бы сравнить разве что с шипением готовящейся к атаке кошки.
Все произошло с какой-то противоестественной быстротой и от этого казалось чуть ли не обманом зрения. Старик монотонно бубнил:
— Нет, нет, это не
Княгиня, которая была едва ли старше Яны, очевидно, предпочла пропустить мимо ушей оскорбление, так как изготовилась к новой атаке, только уже с другого края. С лихорадочной поспешностью предлагала она сумму за суммой, величина которых так стремительно взлетала вверх, что у меня при виде этой слепой одержимости, этого хищного охотничьего азарта, этой кровожадной травли просто дух захватило. Я нисколько не сомневался, что нищий, живущий впроголодь старик, даже несмотря на свою почти полную невменяемость, клюнет на золотую приманку: такая куча денег означала бы
таинственный дух, который как поводырь провел бедную ослепшую душу меж расставленных ловушек, или же старый безумец начисто утратил всякое представление о том, что такое богатство, — в общем, как бы то ни было, он вдруг поднял глаза на княгиню, и жуткая гримаса не поддающейся никакому описанию ненависти исказила его лицо. Своим надтреснутым голосом он пронзительно вскричал:
— Только не тебе, старуха! Только не тебе! Ни за какие сокровища! Будь то все золото мира! Возьмите, юная леди! Скорей! Черная пантера готова к прыжку! Слышите, как она шипит, видите, как выгибает спину, как топорщит шерсть... Берите быстрей!.. Вот... вот... вот... хватайте кинжал!
Яна, словно загипнотизированная этим лихорадочным бредом, движением сомнамбулы схватила кинжал, резко отвернулась, прикрыв телом свою добычу от молниеносного выпада княгини, и в следующее мгновение клинок исчез в складках ее одежды. При этом матовый отблеск широкого лезвия, подобно искре от кремня, попал мне в глаза: да, это он — таинственный сплав Хоэла Дата! Кинжал Джона Ди!..
Глаза старика стали медленно потухать:
— И хорошенько его берегите. Если им завладеет пантера, все кончено — и с королевой, и со свадьбой, и со мной, старым, изгнанным из мира садовником. Верой и правдой хранил я его до сего дня. Даже королеве не проговорился. Не сказал, откуда он у меня. А теперь ступайте, ступайте с Богом...
Я взглянул на княгиню: самообладание уже вернулось к ней. Непроницаемая маска позволяла только гадать, что творится в душе этой надменной дамы! Но я чувствовал, что страсти, как хищные опасные кошки, мечутся там из угла в угол, пытаясь перегрызть толстые стальные прутья клетки.
Чрезвычайно странно вел себя во время этой сцены и Липотин. Поначалу им руководило лишь любопытство, не совсем, правда, здоровое, но при виде кинжала в него вдруг словно бес вселился. «Это ошибка! Вы совершаете роковую ошибку! — кричал он старому садовнику. — Какая глупость — не передать эту безделицу княгине! Это ведь не кинжал! Это...» Старик не удостоил его даже взглядом.
Поведение Яны озадачило меня не в меньшей степени. Я-то полагал, что она впала в свойственное ей сомнамбулическое состояние, но глаза ее были ясны, и никакого потустороннего тумана в них не просматривалось. Напротив, она с неотразимым обаянием улыбнулась княгине, даже коснулась кончиками пальцев ее руки и сказала:
— Ничего, эта безделица только еще больше сблизит нас, не так ли, Асайя?
Какие речи! И к кому! Я ушам своим не верил! Но, к моему еще большему изумлению, русская княгиня, такая обычно высокомерная и неприступная, не стала обдавать Яну надменным холодом, а любезно улыбнулась, обняла и... поцеловала... Сам не знаю почему, но во мне прозвучал сигнал тревоги: Яна, поосторожней с кинжалом! Надеялся, она почувствует мои мысли, но, к моему ужасу, Яна сказала княгине:
— Разумеется, при первом же удобном случае я подарю его вам, льщу себя надеждой, что эта счастливая возможность не заставит себя долго ждать.
Старцу в его скелетообразном кресле было уже не до нас. Взяв корку хлеба, он принялся старательно ее глодать своими беззубыми деснами. Казалось, он не только не замечал нас, но уже и забыл о нашем существовании. Непостижимый безумец!
Мы покинули башню с последними лучами заходящего солнца, которые преломлялись в мельчайшей водяной пыли кипящих гейзеров восхитительной радугой.
На темной деревянной лестнице я схватил Яну за руку и прошептал:
— Ты действительно хочешь подарить кинжал княгине?Она ответила с легким, почти неуловимым колебанием, и в голосе ее проскользнуло что-то чужое, незнакомое:
— Почему бы и нет, любимый? Надо же удовлетворить ее страсть, ведь она так жаждет этого!..
Когда мы спускались к «линкольну», я еще раз оглянулся: замковые ворота, словно причудливая рама, обрамляли незабываемую картину — облитое пылающим огнем солнечного заката, на фоне живописных развалин Эльзбетштейна пламенело море цветов несказанной, первозданной прелести. Водяной пар горячих гейзеров, подхваченный внезапным порывом ветра, поплыл над пурпурными волнами, и мне вдруг привиделся величественный образ: закутанная в серебристые одежды, стройная, фантастически прекрасная дама с королевским достоинством шествует по воздуху... Хозяйка замка?.. Госпожа сумасшедшего стража башни? Легендарная, очам моим сокровенным открывшаяся королева Елизавета?
Когда мы, вновь заняв свои места в лимузине, мчались по головокружительному спуску в долину, я смотрел в окно, но мысли мои были далеко. Задумчивое молчание повисло в салоне.
Внезапно я услышал голос княгини:
— Что бы вы сказали, любезная госпожа Фромм, если бы мы с вами в самое ближайшее время навестили еще раз это сказочно прекрасное место?
Яна в знак согласия усмехнулась и радостно подхватила:
— О княгиня, не представляю, что может быть приятней такого приглашения!
В ответ княгиня схватила руку Яны и в восторге сжала ее. Я же про себя только порадовался, что две эти замечательные женщины так хорошо сошлись друг с другом. Мне, правда, показалось, что этот акт обоюдного согласия и взаимной симпатии отсвечивал каким-то зловещим оттенком, но лишь на секунду; не придав своей мимолетной тревоге никакого значения, я сразу забыл о ней, залюбовавшись пылающим вечерним небосводом, и так всю дорогу и проглядел, не отрываясь, в окно нашего бесшумно летящего авто.
Там, в высоте, на бирюзовом куполе, недоступно сверкал узкий отточенный серп ущербной луны...
Видение второе
Едва мы с Яной переступили порог дома, я попросил у нее подарок сумасшедшего садовника, который мне не терпелось рассмотреть получше.
С предельной тщательностью исследовал я кинжал. С первого же взгляда не вызывало сомнений, что это — искусный гибрид: клинок и рукоятка совершенно очевидно происходили от двух бесконечно далеких друг от друга пород. Что касается клинка, то таинственный сплав никоим образом не походил ни на один из земных металлов, в нем присутствовало что-то явно инородное; он жирно лоснился, и его матовое мерцание отдаленно напоминало кремень — да, да, серо-голубой андалузский кремень. Изначально, судя по его форме, — наконечник копья, который на заре времен по какой-то причине преломился у самого основания, в том месте, где его черенок уходил в легендарное древко. Видимо, поэтому он и был впоследствии мастерски привит на отделанную драгоценными камнями рукоятку. Ну, с ее происхождением все было ясно и определенно: слегка легированная оловом медь обладала всеми признаками ранне-мавританской металлургии — либо юго-западной, франкской, эпохи Каролингов. Сложный, загадочный орнамент напоминал какое-то фантастическое существо, скорее всего дракона.
Инкрустация: карнеол, бирюза, бериллы и — три оправы... Две пустые, камни выпали. В третьей, венчающей голову дракона, — великолепный персидский сапфир... Невольно вспомнил я о лучезарном карбункуле...
Да, этот кинжал поразительно соответствовал своему «словесному портрету», хранящемуся в коллекции Шотокалунгиных. Ничего удивительного, что княгиня пришла в такое возбуждение при виде его.
Пока я рассматривал наконечник, Яна стояла у меня за спиной и поглядывала мне через плечо.
— Что нашел ты, любимый, в этой канцелярской безделушке?
— Безделушке? — Сначала я просто не понял, потом от всей души рассмеялся над этой чисто женской трогательной наивностью: подумать только — опасное, благородное оружие, почтенный возраст которого исчисляется едва ли не тысячелетием, вот так, запросто, обозвать канцелярской безделушкой!
— Ты смеешься надо мной, любимый? Но почему?
— Извини, дорогая, дело в том, что ты немножко ошиблась: это не канцелярская безделушка, а древний мавританский кинжал.
Яна покачала головой.
— Ты мне не веришь, дорогая?
— Прости, любимый, но это обычный канцелярский нож, которым режут бумагу, вскрывают конверты, бандероли... И мне почему-то ужасно хочется назвать его «мизерикордия»[45].
— Но что за странная идея?
— Да, да, ты совершенно прав — именно идея! Меня внезапно как озарило...
— Что же тебя озарило?
— Мысль о том, что это мизерикордия... В общем, нож
Я посмотрел на Яну внимательней: как завороженная не сводила она глаз с кинжала. От мгновенной догадки я вздрогнул:
— Тебе знаком этот кинжал... этот... нож для вскрытия писем?..
— Откуда мне его знать, если я только сегодня... но постой...
постой... а ведь ты прав: когда я смотрю на него... и чем дольше на него смотрю... чем дольше смотрю... тем отчетливей... Мне кажется... я его знаю...
Больше, несмотря на все мои старания, она не проронила ни слова.
Возбуждение, охватившее меня, было слишком сильным, чтобы я рискнул экспериментировать с ней. Меня одолевал такой шквал мыслей, что я даже не представлял, за какую из них ухватиться; в конце концов, сославшись на срочную работу, попросил Яну заняться чем-нибудь по дому и, поцеловав, отпустил...
Едва она вышла, я как ужаленный бросился к письменному столу и принялся перерывать бумаги Джона Ди и мои собственные записи, пытаясь отыскать то место, где мой предок упоминал о наследственном кинжале. Я перевернул все вверх дном, но ничего похожего не обнаружил. Наконец у меня в руках оказалась тетрадь в веленевом переплете; я открыл наугад — и вот оно:
Я тяжело задумался: что означает это горькое замечание о «слишком высокой цене»? В тексте больше никаких намеков на то, что скрывается за этой проникнутой горечью фразой! И вдруг меня осенило! Я схватил магический кристалл.
Но как и в первый раз, когда я пытался заглянуть в черные мерцающие грани, кристалл в моей руке оставался мертвым углем.
Ах, ну что же это я! Липотин и... и его пудра! Вскочил, быстро нашел красный шар, но, увы, он был пуст — пуст и бесполезен. И тут мой взгляд упал на ониксовую чашу: а что, если... Лишь бы Яна с ее приверженностью к чистоте не навела порядок! Нет, слава Богу, не успела! Остатки магического препарата запеклись на дне темно-коричневой корочкой.
С этой секунды я действовал словно по приказу: моя рука сама потянулась к спиртовке... Охваченный нетерпением, я
поспешно плеснул в чашу немного огненной влаги, чиркнул спичкой — вспыхнуло синеватое пламя... Быть может, мои надежды не так уж сумасбродны и эти спекшиеся остатки начнут тлеть вторично...
Спирт сгорел быстро. Раскаленная пудра зловеще переливалась кровавыми бликами. И вот тоненькая ниточка — она-то и приведет меня в потустороннее! — повисла в воздухе...
Я поспешно склонился над чашей и глубоко вдохнул... Дым, еще более резкий, чем в прошлый раз, ворвался в мои легкие. Ужасно! Невыносимо! Как-то оно удастся мне сейчас, самостоятельно, шагнуть за порог смерти и без посторонней помощи пройти по призрачному мостку, наведенному токсичными дымами, над бездной мучительной асфиксии?! Может, позвать Яну? Чтобы она так же немилосердно, железной хваткой, как тогдашний «Липотин» в красной тиаре, удерживала, несмотря на отчаянные конвульсии, мою голову над чашей?..
Я стиснул зубы, меня чуть не вырвало от удушливого спазма... Собрал все свои силы...
«Я покоряю!» — девиз предков внезапно вспыхнул в моем сознании! Девиз рода Ди!
И вот она — первая прибойная волна агонии!
Кровь захлестывала мой мозг, и мысли тонули, медленно шли на дно, пуская пузырьки... Секунда, другая — и в моем сознании не осталось ничего, кроме тоненькой, бегущей из темной глубины цепочки пузырьков: это же все равно, что захлебнуться в тарелке с водой!.. Суицид в стиральном корыте... самый распространенный способ среди истеричных прачек, однажды... когда-то... я это читал или слышал... В стиральном корыте... после стирки в этих инфернальных водах я сильно полиняю... да, да... «после линьки в мае»... Смотри, чтобы тебя потом, «после линьки в мае», не переодели в истеричную прачку!.. Но я мужчина, я покоряю, и сделать меня стерильным будет чертовски трудно!.. Чертовски трудно... О! Спасите!.. На помощь!.. Там... там вдали: монах в красной тиаре... гигантского роста... мэтр инициации... и совсем не похож на Липотина... воздел руку... левую... заходит сзади... мгновенно погружаюсь, захлебываюсь и камнем иду на дно...
Когда я, с тупой болью в затылке, насквозь отравленный, всплыл на поверхность, в отвратительно пахнущей чаше был только холодный пепел. Мне едва удалось собрать разметанные черным шквалом мысли, но вот все отчетливей стало проступать мое первоначальное намерение — быстро схватил я
кристалл и впился в него взглядом. И лишь сейчас до меня дошло: только что я в одиночку нашел брод и вторично пересек черные воды смерти!..
Я снова увидел себя в «линкольне», который со сверхъестественной скоростью мчался назад к реке, к Эльзбетштейну, — но сейчас наш мобиль ехал задом наперед, словно пленку в магическом синематографе кристалла пустили в обратную сторону. Справа от меня сидела Яна, слева — княгиня Шотокалунгина. Обе зачарованно смотрели прямо перед собой, против движения, ни одна жилка не дрогнула на их лицах, ни один волосок не шелохнулся на их головах.
Пролетели мимо развалин Эльзбетштейна... Шумят источники жизни, отметил я про себя. Облако белого пара вздымалось над замковым двором. Высоко на башне стоял безумный садовник и подавал нам какие-то знаки. Он тыкал пальцем в северо-западном направлении, а потом указывал на свою башню, как бы говоря: сначала туда, а потом... ко мне!
«Чепуха! — слышал я собственный шепот. — Старик не может знать, что я нашел дорогу назад, к самому себе, путь к моему истинному Я — к сэру Джону Ди!» Но если это так, мелькнула мысль, то каким образом рядом со мной оказалась Асайя Шотокалунгина?
Я скосил глаза: слева от меня сидела... потемневшая от времени бронзовая статуя Исаис Понтийской! Усмехаясь, нагая богиня непрерывно перекладывала из руки в руку зеркало и кинжал. Причем с такой сверхъестественной быстротой, что у меня, когда я попытался проследить за этой дьявольской престидижитацией, голова пошла крутом, да это было и невозможно: оба атрибута слились в один размытый скоростью призрачный вихрь... И эта ослепительная нагота!.. Опять вводит меня в соблазн черная богиня! А сомнения уже тут как тут — сосут, терзают душу мою: может, лучше поддаться искушению?.. Что зря упрямиться?.. Но, силы небесные, должен ли я?.. Ведь в любом случае это капитуляция... Или я уже не властен над собой и чувства мои вольны поступать как им заблагорассудится? Но что заставляет меня вновь и вновь видеть в грезах княгиню такой, какой наяву я ее никогда не видел? Нет, не хочу. Я не хочу! Не хочу разделить судьбу моего мертвого кузена Джона Роджера...
Гибкая, юная богиня смотрит в мои глаза невыразимым взглядом, от которого меня бросает в жар. В ее глазах и недосягаемая надменность богини, и манящее обещание куртизанки. Тугие, набухшие страстью соски, великолепное тело, томно
изогнувшееся в предвкушении любовных наслаждений, в чертах лица презрительная, загадочно-неуловимая насмешка, погибельный, мерцающий огонь в прищуре глаз, запах пантеры...
Наш мобиль уже давно рассек своим острым, как ланцет, килем зеленые волны и, шипя, ушел в пучину. Мы пронизывали изумрудные глубины, утратив всякое представление о времени и пространстве, не ориентируясь, где верх, где низ.
Потом зеленая безбрежность сфокусировалась в маленькое, абсолютно круглое озерко, к которому с напряженным вниманием был прикован мой взор. Оно прямо на глазах сжималось все больше и больше — я словно летел сквозь подзорную трубу, перевернутую наоборот, — пока не превратилось в миниатюрное зеркальце... Кругом кромешная тьма...
И вдруг я почувствовал, что давно уже вынырнул...
Как пробка вылетел из этого самого колодца — в его жерле, огражденном квадратным, из огромных белых валунов, бруствером, зияла немыслимая бездна.
Я стоял и смотрел в изумрудное зеркальце, которое, зловеще усмехаясь, держала передо мной в левой руке Исаис Понтийская; кинжал в ее правой руке был повернут острием вниз. Потом темная бронза богини, замерев на миг на бруствере, как на алтаре, расплылась в черный вихрь, который бездна стала медленно всасывать в себя.
Выходит, моим проводником была сама Исаис Черная, это она вывела меня сюда? Сюда?.. Но где я?..
Я и вопрос-то свой еще не успел додумать до конца, а зловещее предчувствие уже полоснуло меня ледяным ужасом. Там, прямо передо мной, в полумраке... моя жена Яна! Я вижу ее мерцающий взгляд. Она почему-то в старомодном английском платье елизаветинской эпохи... Ах да, конечно, она ведь жена Джона Ди — то есть моя собственная. Значит, эта кошмарная бездна — колодец святого Патрика в крипте доктора Гаека...
И волосы встают дыбом у меня на голове... Так вот куда завела меня Исаис Черная! Вернула в ту самую ночь, когда Зеленый Ангел отдал страшный приказ, — ночь, в которую я, Джон Ди, верный клятве, должен был разбить свое сердце и положить Яну на ложе моему кровному брату — о, адская насмешка! — Эдварду Келли. Яна?.. Она взошла уже на алтарь!..
Времени на раздумья нет... Я делаю отчаянную попытку схватить ее, ноги подкашиваются... Поскальзываюсь... Ловлю немой, решительный и уже мертвый взгляд любимой, поруганной
женщины и... каменею, становясь свидетелем ужасного падения, — веки вечные инфернальный огонь будет сжигать мою душу при воспоминании об этом мгновении, о последнем взгляде моей Яны...
Мое сердце рассечено на семьдесят две части. Мысли мои — словно тени... Как у душевномертвого. Проклятый, проклятый, проклятый колодец! Мне кажется, я, парализованный кошмаром, вижу там, в страшной бездне, изумрудный отблеск круглого миниатюрного зеркальца Исаис...
Когда карабкался из подземелья по железной лестнице, ног своих я не чувствовал, но каждая, каждая ступенька скрежетала: «Один... один... один... один...»
Чья-то голова свесилась в люк шахты: искаженное ужасом лицо — маска преступника, на шее которого вот-вот затянется петля. Это Келли, человек с отрезанными ушами.
Проскальзывает мысль: осторожней, он хочет столкнуть меня вниз, в крипту, а потом в бездну колодца, к Яне...
Но мне не страшно, нет, я даже как будто желаю этого...
Келли не двигается. Позволяет отсчитать все до конца ступени моего бездонного одиночества и ступить на твердую землю. Шаг за шагом пятится он от меня, как от привидения. Во мне умерло все — все, даже жажда мести, которой этот жалкий трус так боится...
Лепечет что-то о невозможности спасти... Клянет взбалмошную истеричность этих чертовых баб...
Глухо и мертво звучит мой голос:
— Она мертва. Сошла в бездну, дабы предуготовить мне путь. Но в третий день она воскреснет, вознесется к небесному престолу, туда, откуда и явилась в мир сей, и воссядет там одесную Вседержителя, судить убийц по ту и по сю сторону...
Тут только до меня доходит, какие безумные и кощунственные речи слетают с моих губ, и я умолкаю.
Господь не зачтет в вину разбитой душе богохульство ее, ибо не ведает она, что творит, мелькнул в моем сумеречном сознании тусклый отсвет. А не покоюсь ли я уже во прахе рядом с моей Яной?..
Келли с облегчением переводит дух. Становится смелее. Приближается с осторожной, елейной доверительностью:
— Брат, ее жертва — и твоя тоже — была не напрасна. Святой Зеленый Ангел...
Поднимаю потухший взор... Первыми в моем умершем теле начинают чувствовать боль глаза... «Ангел!» — хочу я крикнуть, и дикая, неистовая надежда вспыхивает в моей душе: дал он
Камень? Тогда... может быть... все в руках Бога... чудо и произойдет... Почему бы чуду не повториться... Воскресла ведь дочь Иаира!.. Камень превращений может творить чудеса в руках того, кто обрел чрез него веру живую!.. Яна! Что, она чем-то хуже дщери синагогального старосты?.. Я вскричал:
— Ангел дал Камень?
Мышиные глазки Келли алчно сверкнули:
— Нет, пока не Камень...
— Ключ к книге?
— Н-нет, и с этим просил подождать, зато — алую пудру! Золото! Много золота! И обещал еще больше..,
Крик рвется с кровью из моего растерзанного сердца:
— Ты, собака! Выходит, я продал собственную жену за золото?! Попрошайка! Подонок!
Келли отскакивает назад. Мои сжатые кулаки бессильно падают. Даже тело уже не слушается меня. Руки хотят убивать, но висят как плети... И я не нахожу слов, которые бы заставили их повиноваться. Горький смех сотрясает меня:
— Спокойно, корноухий, не трусь! Я не убиваю орудие... Зеленого Ангела хочу призвать я к ответу... С глазу на глаз...
Келли поспешно:
— Зеленый Ангел, брат, может все. Если пожелает, он может мне... нет, нет, тебе, брат, тебе... вернуть... исчезнувшую Яну...
В каком-то ослеплении, ничего не соображая, я бросаюсь на Келли прыжком дикого зверя, мои руки стискивают ему горло.
— Чтобы сейчас же Зеленый Ангел был здесь, предо мной, падаль! Только в этом случае ты спасешь свою жалкую жизнь!
Ноги у Келли подгибаются, он падает на колени...
Размытые, беспорядочно скачущие кадры... нескончаемая череда... Обгоняя друг друга, проносятся они мимо и исчезают быстрее, чем я успеваю осознать их. Потом видимость снова проясняется...
Дворец бургграфа Розенберга. Келли в роскошных, отороченных мехом одеждах важно шествует через празднично убранные залы... Он называет себя посланцем Бога, призванным нести в мир тайну тройного превращения — но не профанам, а избранному кругу посвященных. Отныне божественному таинству суждено обрести на земле несокрушимую твердыню храма Западного окна, а Рудольф, император Римский, и несколько верных его паладинов должны стать первыми тамплиерами нового
Грааля. Розенберг под руку ведет Келли в дальнюю, потайную комнату дворца, в которой, раздраженно расхаживая из угла в угол, ожидает новоявленного пророка император.
Величественное шествие, к которому вынужден присоединиться и я, тянется чуть не через все здание; однако Рудольф допустил себе на глаза только Розенберга и нас двоих. Бургграф, опустившись на колени перед императором, омочил его руки потоком слез. Это слезы радости и умиления.
— Ваше величество, Ангел явил себя, чудо произошло, — всхлипывал он.
Габсбург нетерпеливо закашлял:
— Если это действительно так, Розенберг, то мы все будем молиться, ибо всю свою жизнь уповали на Господа. — Потом он грозно и угрюмо обратился к нам: — Вы трое, как когда-то волхвы, явились с вестью и дарами к новорожденному Спасению мира. Тот, кто стоит коленопреклоненный, принес мне весть. И будет за то ему мое благословение. А вы двое, где ваши дары?
Келли бойко выходит вперед и склоняется, но лишь на одно колено:
— Извольте видеть! Сии дары Ангел посылает его величеству императору Рудольфу!
И протягивает императору золотую коробочку, доверху наполненную алой пудрой: количество по крайности вдвое большее, чем было у нас самих по прибытии в Прагу.
Габсбург принимает драгоценный подарок с некоторым колебанием. Его лицо разочарованно вытягивается.
— Дар велик, но так любой конюх сможет делать золото. А где обещанная сокровенная истина?
И он переводит свой пылающий взор в мою сторону. От меня ожидает император истинно искупительный дар, достойный библейских волхвов. Опускаясь на колени, чувствую, что это конец, ибо руки мои, равно как и сердце, пусты.
Тогда Келли вновь подает голос, дерзкая его кротость достойна удивления:
— Каждое посвящение имеет свои ступени и степени. В соответствии с высшим повелением должны мы передать вашему величеству
Я вздрагиваю, так как чувствую вдруг в руке невесть откуда взявшийся «глазок» - оправленный в золото угольный кристалл Бартлета Грина.
Молча протянул я его императору. Быстрое движение — и тощие пальцы уже когтят черный додекаэдр. Нижняя губа отваливается на подбородок.
— Что с оным творить потребно?
Стоящий на коленях Келли впивается неподвижным взглядом в середину императорского лба.
Рудольф, не получив ответа, невольно опускает глаза на черные зеркальные грани. Взгляд Келли все настойчивей буравит лоб императора. На висках медиума уже сверкают бусинки пота...
Император словно окаменел с кристаллом в руках. Зрачки его расширились. Он зачарованно вглядывается в «глазок». Самые противоречивые чувства, быстро сменяя друг друга, отражаются на его лице: изумление, гнев, судорога ужаса, лихорадочное ожидание, робкий вздох, триумф, гордая радость, усталый кивок и... слеза!
Слеза в уголке императорского глаза! Невыносимое напряжение не отпускает нас.
Наконец Рудольф роняет:
— Благодарю вас, посланцы высшего мира. Дар ваш воистину бесценен. Посвященному достаточно... Ибо не всякий коронованный здесь пребудет коронованным там. И нам бы хотелось воздать вам по заслугам...
Слезы невольно закипают у меня на ресницах при виде того, как гордая голова августейшего коршуна в смирении склоняется пред подлым шарлатаном с отрезанными ушами.
На тесной Велкопршеворской площади, у Мальтийского костела, столпотворение. Кажется, все население Малой Страны собралось здесь. Сверкает оружие, горят золотые украшения, переливаются всеми цветами радуги драгоценные камни аристократов, с легкой тенью любопытства взирающих из открытых окон и с балконов дворцов на людской водоворот.
В дверях костела появляется торжественная процессия. Только что здесь, пред древним алтарем Мальтийского ордена, по приказу императора был посвящен в рыцари и миропомазан Эдвард Келли.
Во главе процессии — три черно-желтых герольда: двое с длинными трубами, третий со скрепленным печатями пергаментом в руках. На каждом углу под гром фанфар и ликование толпы зачитывается императорская жалованная грамота, дарованная новоиспеченному барону Священной Римской империи «сэру» Эдварду Келли из Англии.
Непроницаемо высокомерные лица в окнах едва заметно кривятся в надменной иронии, тихо обмениваясь презрительными замечаниями.
Я наблюдаю эту буффонаду с бельэтажа Ностицкого дворца. Смутные мысли тяжелой влажной пеленой стелются над моей душой. Напрасно мой благородный хозяин, к которому я приглашен вместе с доктором Гаеком, пытается меня отвлечь, расхваливая на все лады истинное достоинство моего древнего дворянства, с гордым презрением отвергшего шутовской титул. Мне все равно. Моя жена Яна канула навеки в зеленую бездну...
А вот редкий, необычный кадр: крошечная комнатушка в переулке Алхимиков. У стены — рабби Лев. Стоит в своей излюбленной позе: непомерно длинные ноги под углом, подобно опоре, выдвинуты далеко вперед, отчего кажется, будто он сидит на очень высоком табурете, спина же и ладони сведенных сзади рук так плотно прижаты к стене, словно старый каббалист стремится с нею слиться. Напротив, утонув в кресле, полулежит Рудольф. У ног рабби уютно, по-кошачьи сложив лапы, мирно дремлет берберский лев императора: рабби и царь зверей большие друзья.
Любуясь этой идиллией, я примостился у маленького оконца, за которым гигантские вековые деревья роняют листву. Внизу, в оголенном кустарнике, мой лениво блуждающий взор замечает двух гигантских черных медведей: грозно рыча, они разевают свои страшные красные пасти и задирают вверх косматые головы...
Рабби Лев, мерно покачиваясь взад и вперед, отрывает одну ладонь от стены, берет у императора «глазок» и долго смотрит на черные грани. Потом его шея вытягивается вверх, так что под белой бородой открывается хрящеватое адамово яблоко, и беззубый рот, округляясь, начинает смеяться каким-то призрачным беззвучным смехом:
— Никого, кроме самого себя, в зеркале не увидишь! Кто хочет видеть, тот видит в нем то, что он хочет видеть, — ничего больше, ибо собственная жизнь в этом шлаке давно угасла.
Император вскакивает:
— Вы хотите сказать, мой друг, что этот «глазок» — обман? Но я сам...
Старый каббалист словно и вправду врос в стену. Задумчиво посмотрел на потолок, который едва не касался его макушки, качнул головой:
— Рудольф — это тоже обман? Рудольф отшлифован
величия так же, как этот кристалл; его грани отполированы настолько совершенно, что он может отражать, не искажая, всю историю Священной Римской империи. Но у вас нет сердца — ни у вашего величества, ни у этого угля.
Что-то дьявольски острое рассекает мою душу. Я смотрю на высокого рабби и чувствую у себя под горлом жертвенный нож...
Гостеприимный дом доктора Гаека с недавних пор превратился в настоящий рог изобилия. Золото стекается со всех сторон. За милостивое разрешение Келли присутствовать при заклинании Зеленого Ангела Розенберг, словно в угаре, шлет подарок за подарком, один ценней другого. Старый бургграф готов пожертвовать основанной на днях «Ложе Западного окна» не только все свое богатство, но и близящуюся к закату жизнь.
Итак, ему позволено спуститься вместе с нами в крипту доктора Гаека.
Мрачная церемония начинается. Все как обычно. Только Яны моей нет. Я почти задыхаюсь от жгучего нетерпения. Настал этот миг: ныне должен держать предо мной Ангел ответ за ту невинную жертву, которую я ему принес!
Розенберга сотрясает озноб; он непрерывно бормочет молитвы.
Келли впадает в прострацию. Сейчас он далеко...
Вместо него пламенеет зеленое сияние Ангела.
Величественность этого чудесного явления повергает Розенберга ниц. Слышны его рыдания:
— Я удостоен... Боже... я у...дос...тоен...
Рыдания переходят в жалобные стоны. Бургграф валяется в пыли и лепечет, как впавший в детство дряхлый старец.
Ледяной взор Ангела обращается на меня. Хочу говорить, но язык прилип, как приклеенный, к нёбу. Я не в состоянии противостоять этому нечеловеческому взгляду. Собираю все мои силы... Ну— раз, два, три... все напрасно! Неподвижный взгляд парализует меня... парализует... окончательно...
Голос Ангела доносится эхом из каких-то запредельных высот:
— Джон Ди, близость твоя неугодна мне! Непослушание твое неумно, строптивость твоя нечестива! Как может удаться шедевр творения, как может осуществиться благое предначертание, когда ученик неверие носит в сердце своем? Ключ и Камень послушному! Ожидание и изгнание ослушнику! Жди меня в Мортлейке, Джон Ди!..
Звезды? Зодиакальный круг? Что мне до этого небесного колеса? Понимаю, понимаю: годы, месяцы, дни — время!..
Время, которое скользит мимо, мимо, мимо... Даже оно обходит стороной пепелище...
Почерневшие от копоти руины. Голые стены, гнилые лохмотья обивки плещутся по ветру. Спотыкаюсь о то, что было когда-то порогом, но откуда и куда вела эта дверь, хозяин замка, прежде такой веселый и беззаботный, сказать уже не сможет. Иду дальше... Хотя «иду» не то слово — ковыляю, еле-еле переставляя ноги, усталый, разбитый, бессильный...
Обгоревшая деревянная лестница. Кряхтя, взбираюсь наверх. Повсюду плесень запустения, торчат какие-то обломки, сучья, ржавые гвозди цепляются за мой и без того уж сверх всякой меры изорванный камзол. А вот моя бывшая лаборатория... Здесь я когда-то делал золото! Стертые ногами кирпичи составлены торцами и продолжают служить мне полом. В углу — очаг, на нем миска с жидким молоком, раньше из нее пила моя собака, и черствая корка хлеба. Вместо крыши — покатый настил из досок, холодный осенний ветер свищет в щелях. Вот все, что осталось от Мортлейка, который пять лет назад, в ночь моего отъезда к императору Рудольфу, сожгла взбунтовавшаяся чернь.
Лаборатория — единственное, что более или менее уцелело на этом мрачном пожарище, остальное — сплошные развалины. Худо-бедно я собственноручно приспособил ее под жилье, где и обитаю в обществе сов и летучих мышей.
Сам я выгляжу соответственно: спутанные седые космы, дремучая серебряная борода, белые кустики, как мох, торчат из ноздрей и ушей. Развалины... Две развалины: одна замка, другая человека... И ничего — никакой короны: ни Гренланда, ни Ангелланда, ни королевы рядом на троне, ни лучезарного карбункула над головой! Последняя радость, которая осталась мне в жизни, — это сознание того, что сын мой Артур будет расти в безопасности в горной Шотландии, у родственников моей несчастной Яны... Выполнил я приказ Ангела Западного окна, не ослушался гласа его — ни призвавшего меня, ни отвергшего...
Мне все время холодно, никак не могу согреться. Старый добрый Прайс закутал меня в принесенный с собой плед. Но я все равно замерзаю. Это холод внутренний, от него не спасет никакой плед, это — старость. Там, в глубине моего дряхлого тела, засела какая-то боль и гложет, гложет меня изнутри, упорно стараясь перекрыть жизненные каналы...
Прайс склоняется надо мной и, приложив ухо к моей спине, благодушно бубнит:
— Здоров. Дыхание чистое. Соки смешаны хорошо... Сердце железное...
Меня сотрясает нервный смех:
— Ну, если железное!..
Моей королевы уже нет. Елизавета умерла несколько лет назад! Прелестная, отважная, язвительная, чарующая, величественная, вспыльчивая, милосердная и ревнивая — она мертва... мертва... давно мертва.
Ничего она мне не оставила на прощанье, ни единой весточки, где ее искать! Сижу у очага под дощатым навесом, с которого время от времени шумно съезжает снег, и вспоминаю, вспоминаю...
На крутой лестнице слышны шаги... Это Прайс, старый Прайс, мой доктор и последний друг. Мы говорим с ним о королеве Елизавете. Всегда только о ней...
Вот какую странную историю рассказал мне после долгих колебаний Прайс.
Королева была уже при смерти. Он неотлучно находился у ложа умирающей, такова была высочайшая воля, вызвавшая у придворных известное недоумение, — обычный провинциальный врач из Виндзора, который, правда, в былые времена пользовал ее и давал немало дельных советов, и все же... Как-то ночью он остался один дежурить у ее изголовья, в лихорадке она непрерывно бредила, говорила, что уезжает в другую страну. Куда-то по ту сторону моря... Там, в горном замке, будет ждать жениха всю свою жизнь. Там, в тишине благоухающего розами парка, нарушаемой лишь плеском источников, никакое ожидание не покажется ей слишком долгим. И ни возраст, ни смерть не коснутся ее. Ведь вода в источниках живая! Один глоток — и она останется вечно юной, юной-юной, такой, какой была во времена короля Эдуарда. Там, в садах блаженства, будет она королевой, пока садовник не подаст жениху знак, чтобы он забрал ее из заколдованного замка смиренно ждущей любви...
Снова развалины. Снова один. Прайса со мной нет; не знаю, дни или недели прошли с тех пор, как он ушел.
Сижу у очага и ворошу потухающие угли. Косые солнечные лучи падают сквозь щели моего навеса. Выходит, снег уже сошел? Впрочем, какая разница...
Внезапно мысли мои обращаются к Келли. Он таки плохо кончил. Это единственное, что я о нем знаю. Да и то, может, слухи. Впрочем, какая разница...
Скрип гнилой лестницы? Медленно оборачиваюсь: из глубины, с трудом одолевая ступень за ступенью, кто-то ковыляет!.. Господи, но почему меня вдруг обожгло: Прага, дом доктора Гаека, подземная крипта?.. Ну конечно, ведь это я сам карабкался точно так же по железной лестнице, нащупывая неверной рукой ступени, после того как Яна... А наверху, у выхода из бездны, меня ожидал Келли...
А вот и он, легок на помине: голова Келли появляется в лестничном проеме, потом возникает грудь, живот, ноги... Стоит, прислонившись к дверному косяку, покачиваясь от слабости... Нет, не стоит: присмотревшись, замечаю, что он парит — низко, над самым полом... Зазор в ширину ладони... Да он и не смог бы стоять, ноги его изуродованы, многократно переломаны и в бедрах, и в икрах. Белые, острые, забрызганные кровью обломки костей, подобно большим жутким занозам, там и тут торчат из прорех измаранных глиной панталон брабантского сукна.
Та же роскошь в одежде! Лицо человека с отрезанными ушами уже тронуто тлением, изящный камзол свисает клочьями. Потухшие глаза бессмысленно таращатся на меня. Беззвучно шевелятся синие губы. Это труп. Мое сердце даже не дрогнуло, бьется спокойно и мерно. «Железное»! Невозмутимо смотрю на Келли...
И вдруг: какие-то размытые образы, силуэты, краски... настоящий вихрь... Зеленый туман, который сгущается в леса. Леса Богемии. Над кронами деревьев — крыша какой-то башни с черным флюгером в виде двуглавого орла Габсбургов... Но это же Карлов Тын! Высоко на крепостной башне, которая своим северо-западным боком касается отвесного скального массива, взломана решетка окна. А по обрывающейся в головокружительную бездну известковой стене, цепляясь за невидимые глазом неровности, подобно маленькому черному пауку скользит по тонюсенькой, едва различимой паутинке человеческая фигурка... Вскоре она свободно повисает в воздухе, так как стена, начиная с этого места, как бы втягивается внутрь: педант архитектор скрупулезно учел даже этот совершенно невероятный способ побега! Но что это: веревка, привязанная к оконному переплету, слишком коротка!.. Бедный паучок!.. Повис меж небом и землей... Прыгнуть вниз — высоко, карабкаться назад, вверх, — тоже высоко... Но карабкается,
ползет из последних сил... И вдруг — оконная рама медленно клонится наружу, извиваясь летит вниз веревка и...
Бедный гость у моего порога испускает призрачный стон, словно вновь — вновь и вновь! — должен пережить этот страшный миг своего низвержения в зеленую лесную бездну пред Карловым Тыном, неприступной крепостью непредсказуемо капризного императора.
Ревенант тщетно пытается что-то сказать. Однако у него нет языка, он истлел в земле. Умоляюще простирает ко мне руки... Я чувствую, он хочет меня предостеречь. Но перед чем?.. Кому-кому, а мне бояться уже нечего!..
Напрасны старания Келли. Веки его вздрагивают и обреченно опускаются. Мнимая жизнь привидения потухает. Медленно, нехотя тускнеет фантом.
На пепелище Мортлейка лето. Не могу сказать, какое по счету с тех пор, как я вернулся из изгнания...
Да, да, из изгнания! О, теперь я втайне смеюсь над суровой епитимьей, наложенной на меня Зеленым, ибо изгнание превратилось
День за днем просиживаю я у холодного очага и жду. Спешить мне уже некуда, ибо корабль Елизаветы навечно бросил якорь в изумрудных фьордах Гренланда и никакие неотложные государственные дела или какая-нибудь нелепая погоня за смехотворными фантомами тщеславия не отвлекут ее больше.
Шаги на лестнице! — Королевский курьер.
После церемонного поклона он недоуменно осматривается:
— Это Мортлейк-кастл?
— Да, друг мой.
— И я вижу перед собой сэра Джона Ди, баронета Глэдхилла?
— Точно так, друг мой.
Смешон этот искренний ужас на лице курьера. Наивный простак, в его понимании английский баронет — непременно нечто разодетое в шелка и бархат. Ему, бедняге, и невдомек, что не камзол делает дворянина и не лохмотья — плебс.
С судорожной поспешностью ошалелый посыльный вручает мне запечатанный пакет, еще раз кланяется с грацией деревянной куклы, у которой отсутствуют суставы, и, балансируя на шаткой лестнице, ведущей в мой «салон», исчезает.
Пакет с гербом бургграфа Розенберга: личные вещи несчастного Келли и маленький, тщательно упакованный сверточек, скрепленный печатью императора.
Крепкий черно-желтый шпагат не поддается. Ничего острого под рукой?.. Непроизвольно тянусь к бедру... Но где моя мизерикордия?.. Там, где когда-то висел мой наследственный кинжал, которым я обычно вскрывал депеши, ничего нет... Ну, кинжал ладно — его у меня выкрал призрачный суккуб Елизаветы в ту ночь ущербной луны, когда по наущению Бартлета Грина я исполнил кошмарную церемонию и он явился мне в этом самом парке, который тогда, конечно, был не таким запущенным. Боже, как давно это было!.. Потом я из какого-то непонятного упрямства сделал абсолютно точную копию наследственной реликвии и, назвав ее «мизерикордия», всегда носил с собой, используя как нож
В конце концов я развязал узлы с помощью ржавого гвоздя, который послужил мне не хуже наконечника Хоэла Дата, и вот передо мной — черный «глазок»: император Рудольф отослал его мне без каких-либо комментариев. Выходит, и он впал в немилость и изгнан...
Смутные тени воспоминаний крадутся мимо: последняя пядь земли вокруг развалин Мортлейка продана арендаторам с молотка.
И снова задувает снег в щели моей лаборатории. Бурый замерзший папоротник, вьюнок, чертополох торчат меж каменных плит моего совиного дворца.
Все реже приходит из Виндзора Прайс. Рассеянный, ворчливый старик, сидит он со мной у очага и, уперев подбородок в сложенные на посохе руки, часами молчит, не мигая глядя на пламя. С его приходом я начинаю обстоятельно готовиться к заклинаниям: с напускной важностью долго бормочу молитвы — в глазах благочестивого, впавшего в детство Прайса без них не обойтись, — в общем, развожу сложные и бессмысленные церемонии. Тем временем Прайс благополучно засыпает, я тоже, пристроившись рядом, начинаю клевать носом... И
когда просыпаемся, снова загадочно молчим, многозначительно поглядывая друг на друга... А тут и вечер подходит... Прайс, позевывая и зябко потирая руки, поднимается и бормочет:
— Да, воистину велика мудрость Твоя, Господи!.. Вот только опять забыл, что сказал тот, шестикрылый... Ну, Джон, до свиданья! До следующего раза!..
Сегодня Прайс не пришел, и немудрено: вот-вот грянет гроза. Небо затянуло тучами, и, хотя еще сравнительно ранний вечер, гнетущая тьма повисла над развалинами. Сверкнула молния, фантастические тени метнулись по углам моей лаборатории... Раскаты грома — и вновь молния полосует небо над Мортлейком...
Сладкая горечь проникает в мою душу: ну сюда же, сюда, вот он я! Небо, молю тебя, избавь меня от мук, ибо давно задыхаюсь я, ничтожный червь, посмевший бросить тебе вызов, в тяжком панцире собственного тела. Последний удар
Но вдруг ловлю себя на том, что молитвы мои обращены к Илю — Ангелу Западного окна!..
И в тот же миг вспышка гнева, настолько яркая, что пред ней тускнеет даже молния, заставляет меня вздрогнуть. После того страшного заклинания в крипте доктора Гаека Зеленый ни разу не показывался мне на глаза, ничего из обещанного им так и не исполнилось, если не считать, конечно, чуда моего необъяснимого, сверхчеловеческого терпения! И сейчас, спустя столько лет, в бледном неверном свете грозы мне кажется, что из закопченной пасти очага ухмыляется каменный лик Ангела!
Я вскочил. В сознании проносятся обрывки полузабытых магических формул, которым меня научил Бартлет Грин в ночь перед своим восхождением на костер; к ним прибегают лишь в случае крайней, смертельной опасности, когда все другие средства уже исчерпаны и только вмешательство инфернальных сил еще способно что-то изменить. Однако заклинания эти обоюдоостры — могут дать и обратный эффект, и тогда смерть — о, если б только тела! — неминуема!
Жертвовал ли я чем-нибудь в жизни? Более чем достаточно! И с моих губ сами собой стали срываться страшные слова — всесокрушающие, как удары молота. Смысл этих формул не доходит до моего сознания, но с «той» стороны невидимые уши
жадно внимают каждому слогу, и я очень хорошо чувствую, что «антиподы» подчиняются мертвым словам, ибо только мертвым покоряют мертвое!
Но вот прямо из грубой кладки очага на меня таращится землистого цвета рожа, а там и все тело выпрастывается наружу... «Сэр» Эдвард Келли собственной персоной.
Ну что ж, отлично, ты-то мне, приятель, и нужен! Мне очень жаль, но я просто вынужден прибегнуть к твоим услугам, братец! Теперь тебе придется ради меня ненадолго потревожить чуткий и беспокойный сон потусторонней популяции...
Сколько продолжались мои то гневные, то идиотски шутливые уговоры мертвого шарлатана, не знаю — время словно остановилось...
Наконец я приказал Келли именем связавшей нас крови. И тогда впервые ревенант дрогнул: казалось, ледяной, долго таившийся ужас овладел им... Во имя этих чудовищных кровных уз и повелел я ему, чтобы Зеленый Ангел был немедленно предо мной.
Напрасны робкие попытки Келли увернуться от грозного заклинания, напрасны немые ссылки на неблагоприятные констелляции: сейчас невозможно, но в самое ближайшее время... Мерно, с оттяжкой обрушиваю я на него формулы Бартлета Грина — с тем расчетливым неистовством палача, который, добиваясь признания от жертвы, постепенно впадает в кровавое исступление, и невидимая удавка все туже затягивается на шее ревенанта. По мере того как замирает призрачное дыхание, тускнеет искаженное чудовищными муками лицо, потом плечи, грудь, а вместо них все отчетливей неотвратимо проступает монолит Зеленого.
Такое впечатление, словно Ангел заживо заглатывает беззащитного Келли — наружу торчат только искалеченные ноги...
Еще мгновение — и мы, Иль и я, остаемся один на один в грозовой полутьме.
Вновь ощущаю на себе парализующий взгляд. Вновь готовлюсь к обороне, заставляя сердце сокращаться чаще, чтобы жаром своей крови победить тот холод, который проникает в меня извне, и вдруг с изумлением чувствую, что эта излучаемая Ангелом потусторонняя стужа уже не властна надо мной, никакого воздействия на кожные покровы моего старческого тела она не оказывает. Только теперь понимаю я, как холоден сделался сам.
Слышу хорошо знакомый, бесчувственный и веселый, детский голосок:
— Что ты хочешь?
— Чтобы ты сдержал слово!
— Думаешь, меня может заботить какое-то слово?
— Если здесь, на земле, закон, данный Богом: верность за верность, слово за слово, — еще имеет силу, то он должен быть действителен и по ту сторону, иначе небо опрокинется и смешается с адом в первозданный хаос!
— Так ты ловишь меня на слове?
— Да, я ловлю тебя на слове!
Снаружи с прежней силой продолжает бушевать гроза, но оглушительные раскаты грома, трескучие молнии доносятся до меня лишь как приглушенный фон, который рассекают опасно острые, безукоризненно логичные и ясные аргументы Ангела:
— Я всегда благоволил к тебе, сын мой.
— Тогда дай мне ключ и Камень!
— Зачем тебе ключ от несуществующей двери? Книга святого Дунстана потеряна.
— Ну да, Келли, твое тупое орудие, сначала пытался взломать ее, а потом, естественно, потерял! В таком случае выбора нет и тебе известно, что мне нужно!
— Знаю, сын мой, знаю. Но как можно вновь обрести то, что утратил навсегда?
— Железной хваткой того, кто знает!
— Это не в моей власти. Мы тоже подчиняемся предвечным письменам Судьбы.
— И что же значится в этих предвечных письменах?
— Сие мне не ведомо. Послания Судьбы запечатаны.
— Ну так распечатай их!
— Охотно, сын мой! Где твой кинжал?
Громы и молнии! Как же я раньше-то не понимал!.. В отчаянии рухнул я на колени перед очагом, словно это был алтарь высочайшей святыни. Но тщетно! Я умолял каменный монолит. Он лишь усмехался. Потом благосклонная улыбка оживила бледно-зеленый нефритовый лик:
— Где наконечник копья Хоэла Дата?
— Потерян...
— И ты дерзаешь ловить меня на слове?
Вновь вспыхивает во мне пламя бессмысленного гнева; скрежеща зубами, я кричу:
— Да, я ловлю тебя на слове!
— Но какой властью? По какому праву?
— По праву жертвы! Властью жертвователя!
— И чего ты от меня хочешь?
— Исполнения обета десятилетней давности!
— Ты требуешь Камень?
— Я требую... Камень!
— Будь по-твоему! Через три дня ты его получишь. А пока собирайся в дорогу. Тебе предстоит новое путешествие. Ибо время испытания твоего истекло. Ты призван, Джон Ди!..
Снова один. Снова во мраке. В бледном огне грозовых всполохов очаг, разинув свой черный и пустой зев, закатывается в злорадном хохоте.
Брезжит рассвет. С несказанным трудом несу я разбитое свое тело через закопченные развалины в тот закуток, где собрано все, что еще осталось от имущества Ди. Спина, все мои члены молят о покое, стоит хоть немного согнуться, и боль раскаленным ножом впивается в поясницу. Но я увязываю в узел мои лохмотья к предстоящему путешествию...
Внезапно появляется Прайс. Не говоря ни слова, следит он за моей возней. Потом кряхтит:
— Куда?
— Не знаю. Возможно, в Прагу.
— Он был здесь? У тебя? Это Он приказал?
— Да, Он был здесь. И... приказал! Чувствую, что теряю сознание...
Конское ржанье. Грохот колес.
Странный фурман появляется на пороге и вопросительно смотрит на меня. Но это не сосед, который за добрую треть всех моих сбережений подрядился довезти меня до Грейвзенда! Этого человека я не знаю.
Все равно! Пытаюсь подняться... Ничего не получается. Как-то я буду добираться до Праги пешком там, на материке! Делаю знак человеку, пытаюсь быть понятым:
— Завтра... лучше завтра, мой друг...
Какое уж тут путешествие: я еле-еле поднимаюсь со своего соломенного ложа... Боже, эти боли в пояснице!.. Они слишком... слишком сильны.
Хорошо, что Прайс рядом. Он склоняется надо мной и шепчет:
— Крепись, Джонни, все пройдет. Ничего не поделаешь, старина, бренная плоть! Больной желчный пузырь, больные почки! Это все проклятый камень! Камень, мой друг, который сидит в твоих почках. Он-то и причиняет тебе такую боль!
— Камень?! — с мучительным стоном вырывается у меня, я бессильно откидываюсь на солому.
— Да, Джонни, камень! Если бы ты знал, как иные мучаются от камня, а единственное средство, которым располагаем мы, медики, чтобы избавить от него страждущего, — это хирургическое вмешательство.
Пронзительная боль вспыхивает огненными снопами...
— О мудрый пражский иудей! Великий рабби Лев!
Мой стон проступает в тишине вместе с холодными каплями пота на лбу. Так это и есть обещанный Камень? Ради этого я столько лет ждал? Ради этого все мои жертвы? Какая чудовищная насмешка! Кажется, я даже слышу, как ад смеется мне в лицо: «Камень Смерти, а не Камень Жизни дал тебе Ангел. Давным-давно... А ты и не знал? Вынашивал в чреве своем собственную смерть, а уповал на жизнь вечную?!»
И до меня доносится далекий голос рабби: «Будь осторожен, когда молишься о ниспослании Камня! Все внимание на стрелу, цель и выстрел! Как бы тебе не получить камень вместо Камня: бесцельный труд за бесцельный выстрел!»
— Тебе еще что-нибудь нужно? — спрашивает Прайс.
Один. Сижу, укутанный в лохмотья и облезлые меха, в моем старом кресле.
Перед тем как Прайс ушел, я попросил его повернуть меня на восток, чтобы следующего гостя, кто бы он ни был, принять в позе, противоположной направлению всей моей прошедшей жизни: спиной к зеленому западу. Итак, я ожидаю смерть...
Вечером обещал заглянуть Прайс, чтобы облегчить мои предсмертные муки. Жду. Прайса все нет.
Часы идут, а я жду, то проваливаясь от мучительной боли в обморок, то окрыляясь надеждой на скорое избавление... Ночь проходит... Вот и Прайс, последний друг, отказался от меня.
Ну что ж, теперь одиночество мое абсолютно: и смертные, и бессмертные — все до единого обманули меня своими обещаниями. И я — меж небом и землей...
На помощь надеяться бессмысленно — чему-чему, а этому я научен. На милосердие тоже... Добрый Господь уснул — уютно, по-стариковски, как Прайс! Ведь ни у Него, ни у Прайса не сидит в паху камень с семижды семьюдесятью острыми, как ножи, кантами шлифованных моей кровью граней! Даже посланцы преисподней и те не явились насладиться моими муками! Предан! Потерян! Покинут!
В полуобмороке моя рука шарит по выступам очага. Нащупывает
ланцет, который оставил Прайс, чтобы сделать мне кровопускание. Благословенный случай! Благословен будь ты вовеки, дружище Прайс! Это крошечное отточенное лезвие сейчас мне во сто крат дороже тупого копья Хоэла Дата: уж эта мизерикордия обязательно найдет щель в душном панцире сковавшей меня боли, она сделает меня свободным... наконец свободным!..
Я откидываю голову назад, нащупываю аорту... Поднимаю ланцет...
Первые лучи восходящего солнца окрашивают лезвие в пурпур, словно фонтан моей угасающей жизни уже окропил его... И тут над моей поднятой рукой прямо из пустоты, из еще не рассеявшихся предрассветных сумерек, мне злорадно ухмыльнулась широкая физиономия Бартлета Грина.
Он ждет, он ободряюще кивает, он проводит ребром ладони по шее:
— Ну, смелей, по горлу! Спасительный
Бартлет прав: я хочу к Яне!.. Как соблазнительно манит лезвие и как весело поблескивает на стали солнечный луч!
Ну!..
Чья-то рука ложится сзади на мое плечо... Нет, не обернусь: на запад мои глаза в этой жизни больше не посмотрят! Рука твердая и, как я сразу чувствую, дружеская, ибо по всему моему телу разливается приятное ласковое тепло.
Мне уже не надо оборачиваться: передо мной Гарднер, мой старый лаборант Гарднер, который когда-то покинул мой дом, не сойдясь со мной в некоторых принципиальных вопросах алхимии. Но каким образом он-то оказался в этом забытом Богом и людьми месте?.. И в тот самый момент, когда я повернулся спиной ко всему этому лживому миру...
Но что за странный наряд: белоснежный полотняный плащ с вытканной на левой стороне груди золотой розой! Как чудесно сияет она в лучах утреннего солнца! И какое юное, совсем юное лицо у Гарднера! Как будто и не прошло двадцати пяти лет с тех пор, как мы последний раз виделись.
С радостной улыбкой человека, проникшего в тайну вечной молодости, обратился он ко мне:
— Ты один, Джон Ди? Где ж твои друзья?
Вся скопившаяся в моей груди горечь готова хлынуть потоком слез. Но
— Они покинули меня.
— Ты прав, Джон Ди, что отказался от бренного мира. Все смертное имеет лживый, раздвоенный язык, и того, кто колеблется на перепутье, непременно постигнет отчаянье, ибо утратит он согласие с самим собой.
— Но и бессмертные меня предали!
— И снова ты прав, Джон Ди, бессмертным тоже верить нельзя: они питаются жертвами и молитвами земных людей и как кровожадные волки алчут этой добычи.
— Тогда я не понимаю, где же Бог?
— Так бывает со всеми, кто Его ищет.
— И потеряли путь?
— Путь находит человека, но не человек — путь! Все мы когда-то потеряли путь, ибо не путешествовать явились мы в мир сей, а обрести реликвию, Джон Ди!
— Заблудший и одинокий, такой, каким ты меня видишь, как же не изнемочь мне на потерянном пути?
— А ты одинок?
— Сейчас нет, ведь ты со мной!..
— Я... — И образ Гарднера начинает растворяться в воздухе.
— Так, значит, и ты — обман?! — хрипло вырывается у меня. Еле слышно из далекого далека доносится голос:
— Кто обвиняет меня во лжи? -Я!
— Кто это Я? -Я!
— Кто заставляет меня вернуться?
— Я!
И Гарднер снова предо мной. Усмехается:
— Сейчас ты призвал меня именем Того, Кто не покинет тебя, где бы ты ни плутал: непостижимое Я. Сравни безобразное пред взором твоим и прообраз пред совестью твоей!
— Кто я? — воззвал скорбный глас
— Имя твое запечатлено, Инкогнито. Знак же свой ты, потомок Родерика, потерял. Потому-то ты и один сейчас!
— Мой знак?..
— Вот он! — И Гарднер извлек из-под плаща мизерикордию, наследственный кинжал, реликвию рода Ди, наконечник Хоэла Дата!
— Узнаешь? — усмехается лаборант, и его холодная улыбка ледяной занозой вонзается в мое сердце.— Он это, он, Джон Ди! Когда-то благородное мужское оружие славного предка, затем суеверно почитаемая реликвия и, наконец, ничтожная мизерикордия,
которой деградировавший потомок вскрывал сначала письма, а потом, легкомысленно превратив ее в инструмент жалкой и примитивной черной магии, так же легкомысленно потерял! Идолопоклонство! Понимаешь, что я имею в виду? Глубоко пала по твоей вине, Джон Ди, реликвия легендарных времен; глубоко, очень глубоко опустился и ты сам!
Ненависть взрывается во мне; ненависть как раскаленная лава подступает к горлу и выплескивается наружу:
— Верни кинжал, лжец!
На волосок ускользает лаборант от моего бешеного выпада.
— Отдай наконечник, вор! Вор! Ты, последний лжец, последний враг мой на этой земле! Смертельный... враг!
Задыхаюсь, перехватывает дыхание... Отчетливо чувствую, как мои нервы, словно истертые канаты, лопаются со звоном, и со страшной очевидностью понимаю: все — концы отданы...
Знакомый смех выводит меня из тумана обморока:
— Слава Богу, Джон Ди, что ты теперь не веришь никому из своих друзей — даже мне! Наконец-то ты вернулся к самому себе. Наконец, Джон Ди, я вижу, что ты доверяешь себе одному! Что теперь ты слушаешься лишь своего Я!
Откидываюсь на спинку кресла. Странно чувствовать себя побежденным. Дыхание легкое, почти неслышное; я лепечу:
— Верни мне, друг, мою реликвию.
— Возьми! — говорит Гарднер и протягивает мне кинжал.
Судорожно тянусь я, как... как умирающий к Святым Дарам, и... и ловлю пустоту... Гарднер стоит передо мной. Кинжал в его руке сверкает в ясном утреннем свете так же отчетливо, как мертвенно белеют мои собственные дрожащие, бескровные пальцы... Но кинжала я схватить не могу. Тихо говорит Гарднер:
— Вот видишь: твой кинжал не от мира сего!
— Когда... где... смогу я его... обрести вновь?..
— По ту сторону, если будешь искать. По ту сторону, если ты его там не забудешь!
— Так помоги же, друг, чтобы я... не... за...был!..
Я не хочу, не хочу умирать вместе с Джоном Ди, кричит что-то во мне, и в следующее мгновение я резко вскакиваю — передо мной привычная обстановка моего кабинета; я снова тот, кто я есть и кто я был, когда нырнул в угольное зеркало, а вынырнул в изумрудном зеркальце Исаис... Значит, они связаны какой-то потусторонней протокой, воды которой текут вспять... Конечно, ведь мобиль княгини, который завез меня в
колодец святого Патрика, двигался задним ходом... Но я хочу знать все, что случилось с моим
Снова всплываю в полуразрушенной лаборатории Мортлейка, только уже не Джоном Ди, а невидимым свидетелем.
Вижу моего покойного предка, вернее — куколку, личинку, которую за восемьдесят четыре года до ее рождения назвали Джоном Ди, баронетом Глэдхиллом; тело прямо и неподвижно, не сводя потухшего взора с востока, сидит в своем кресле, рядом с холодным очагом, словно собралось так сидеть и ждать до скончания века.
И снова пурпур зари встает над почерневшими, поросшими травой и мхом развалинами этого некогда величественного замка; первые лучи позолотили лицо покойного, которое совсем не кажется мертвым, а утренний ветерок так беззаботно играет серебряной прядью устало откинутой на спинку кресла головы...
Не могу избавиться от ощущения, что под морщинистыми веками продолжает жить затаенная надежда, что убеленный сединами патриарх к чему-то прислушивается, словно ожидая какого-то сигнала, а время от времени его грудь как будто вздымается и тяжкий вздох вырывается из нее.
Но что это: внезапно в убогом приюте возникают четверо... Выходят из стены одновременно. Однако какое-то безотчетное чувство говорит мне, что явились они с четырех концов света. Высокие, рост явно превышает человеческий; во всем их облике присутствует что-то неуловимо инородное. Впрочем, возможно, это впечатление вызвано необычным одеянием: иссиня-черные плащи с широкими пелеринами, закрывающими шею и плечи. На головах — глухие, с прорезями
С ними странной формы саркофаг — крестообразный! Матово отсвечивает неизвестный металл, из которого он изготовлен. Олово или свинец?..
Они осторожно поднимают тело из кресла и кладут на пол, раскинув мертвые руки крестом. В головах стоит Гарднер.
На нем белый плащ. Золотая роза сияет на груди. Медленно склоняется он над мертвым и вкладывает сверкнувший на солнце кинжал из наконечника копья Хоэла Дата в простертую руку Джона Ди. Не померещилось ли мне — желтые пальцы усопшего дрогнули и сжались на рукоятке.
Тут как из-под земли — почему, собственно, «как», если так оно и есть! — появляется гигантская фигура Бартлета Грина;
даже буйная рыжая борода не может скрыть его широкой, до ушей, ухмылки.
Удовлетворенно осклабясь, призрачный главарь ревенхедов оглядывает тело своего бывшего сокамерника.
Оценивающий взгляд мясника, прикидывающего, как половчей разделать лежащую перед ним тушу и на сколько она потянет.
Всякий раз, когда «белый глаз» Бартлета упирается в изголовье, он начинает моргать, словно натыкается там на что-то неприятно режущее. Белоснежного адепта он явно не видит. Беззвучно, словно говорит во сне, обращается Бартлет Грин к мертвому Джону Ди:
— Ну что, дождался наконец, приятель? Исполнились твои дурацкие надежды и душонку твою все же вытряхнули из этого смердящего кадавра? Теперь-то ты готов отправиться на поиски... Гренланда? Тогда вперед!
Но мертвец недвижим. Бартлет Грин грубо пинает своим серебряным башмаком — слоистая короста зловещей экземы стала еще плотней — простертые ноги Джона Ди, и по его лицу проскальзывает недоуменная тень.
— Ну что ты там прячешься по углам своей гнилой развалюхи! Падаль — она и есть падаль! Вылазь, баронет! Петушок давно пропел... Отзовись! Где ты? Ау!..
— Я здесь! — отвечает голос Гарднера.
Бартлет Грин вздрагивает. Резко выпрямляется во весь свой гигантский рост, поразительно напоминая бульдога, который, заслышав подозрительный звук, зло и недоверчиво поводит маленькими глазками; глухое ворчанье, которое издает при этом Рыжий, еще больше усиливает сходство.
— Кто это там голос подает?
— Я, — доносится в ответ.
— Что еще за «я»? Мне нужен ты, брат Ди! — недовольно бурчит Бартлет. — Гони этого незваного стража со своего порога. Я ведь знаю, что ты его не приглашал.
— Что хочешь ты от того, кого не видишь?
— От тебя мне ничего не надо, с невидимкой я не хочу иметь никаких дел! Ступай своей дорогой и дай нам идти своей!
— Хорошо. Иди же!
— Подъем! — кричит Бартлет и трясет покойника. — Во имя богини, коей мы обязаны, вставай, приятель! Поднимайся же, проклятый трус! Бессмысленно притворяться мертвым, если и так мертв. Ночь прошла, все сны уже приснились... И нам с тобой пора прогуляться... Тут, неподалеку... Ну, живей, живей!..
Бартлет Грин склоняется над телом и пробует его поднять своими мощными, как у гориллы, лапами. Это ему не удается. Скрипя зубами, он рявкнул в пустоту:
— Брысь, белая тень! Это нечистая игра!
Но Гарднер как стоял, так и стоит в изголовье Джона Ди, не шевельнув и пальцем:
— Бери его. Я не мешаю.
Подобно апокалиптическому зверю бросается Бартлет на мертвого, но поднять не может.
— Дьявол, до чего же ты тяжел, приятель! Тяжелее проклятого свинца! Постарался же ты, дружище, никогда бы не подумал, что умудришься взгромоздить на себя эдакую прорву грехов. Выходит, недооценил твою прыть... Ладно, молодец, а теперь вставай!
Но труп словно прирос к полу.
— Сколько же на тебе преступлений, Джон Ди! Это ж надо, столько добра на себя навьючить! Похоже, ты и меня перещеголял! — стонет Рыжий.
— Тяжел он от непомерного страдания своего! — как эхо доносится от изголовья.
Лицо Бартлета Грина зеленеет от ярости:
— Ты, невидимый враль, слазь, и я легко его подниму.
— Не я,— раздается в ответ, — не я, а вы сделали его таким тяжелым... И тебя это еще удивляет?
«Белый глаз» вспыхивает вдруг ядовитым злорадством:
— Ну и оставайся, трусливая каналья, пока не сгинешь здесь! Сам потом, мышкой, прибежишь на запах жаркого. Что-что, а жаркое мы готовить умеем, и ты это знаешь, мой отважный мышонок! Так что милости просим, приходи за наконечником Хоэла Дата, кинжалом, своей игрушечной мизерикордией, малютка Ди!
— Наконечник при нем! —Где?..
Похоже, только сейчас кинжал в правой руке Джона Ди открылся для глаза мясника. Как ястреб бросается он на него.
Отчетливо видно, как пальцы трупа еще сильнее стискивают рукоятку.
Звериный рык мертвой хваткой вцепившегося в свою добычу бульдога...
Белоснежный адепт слегка разворачивает грудь в направлении восходящего солнца — луч, отраженный золотым шитьем розы, падает на Бартлета Грина, и световые волны смывают его...
Снова появляются четверо в капуцинах. Они поднимают тело и бережно перекладывают в металлический крест саркофага. Адепт взмахивает рукой, подавая знак носильщикам, и направляется к восточной стене... Его фигура становится прозрачной, превращается в кристаллически четкий сгусток света; так и уходит эта призрачная траурная процессия — прямо сквозь толстую стену лаборатории, навстречу восходящему светилу...
Какой-то сад... Меж высоких кипарисов, могучих дубов и тисов видны полуразрушенные замковые бастионы. Но разве это Мортлейкский парк? Да, конечно, скорбный силуэт закопченных развалин чем-то напоминает родовое гнездо Ди, но эти цветущие клумбы, пышные заросли кустарника, пламенеющие розы... Да и башни, зубчатые стены укреплений... По сравнению с Мортлейком они, пожалуй, слишком суровы и неприступны. В проломе стены открывается простершаяся внизу зеленая долина, вьется серебряная лента какой-то реки...
Клумба в замковом саду. Здесь и выкопана могила. Матовый крест саркофага опускается в землю.
Пока иссиня-черные могильщики засыпают могилу, адепт, склонившись, производит какие-то странные манипуляции. Подобно заботливому садовнику, обходит кусты роз, что-то подрезая, подвязывая, поливая, окучивая — спокойно, неторопливо, обстоятельно, словно ради этого и явился сюда, а о печальной церемонии уж и думать забыл.
На месте могилы высится холмик с подвязанным к свеже-оструганному колышку кустиком роз. Таинственные капуцины исчезли. Гарднер, потусторонний лаборант, подходит к необычайно пышному кусту — кроваво-алые цветы пламенеют на нем с поистине королевским достоинством, — срезает сильный юный побег и искусной рукой прививает этот черенок одинокому кустику на могиле...
«Мое искусство — окулировка», — меня вдруг как прострелило. Вопрос так и вертится у меня на языке. Я уже открываю рот, и в этот миг адепт поворачивается вполоборота в мою сторону: это Теодор Гертнер, мой утонувший в Тихом океане друг-Черный кристалл выпал из моих бессильно разжавшихся пальцев. Череп раскалывался от дикой головной боли. И я вдруг понял, что сейчас в последний раз вернулся из магического путешествия, так как угольный «глазок» уже никогда больше
не пропустит меня через свое игольное ушко в потусторонние лабиринты.
Во мне произошла какая-то перемена, в этом я не сомневался, но в чем она состоит?.. Сформулировать точно я бы не смог, хотя... «Я стал наследником Джона Ди в полном смысле этого слова, я унаследовал, вобрал в себя все его существо. Я сплавился с ним, слился, сросся воедино; отныне он исчез, растворился во мне. Он — это я, и я — это он во веки веков» — вот, пожалуй, предельно точная характеристика происшедшей со мной метаморфозы.
Я распахнул окно, из ониксовой чаши тянуло невыносимым зловонием. Как из разверстой могилы...
Едва я немного продышался и проветрил кабинет — чашу пришлось выставить наружу, — заявился Липотин.
Его чуткие ноздри сразу настороженно дрогнули. Однако старый антиквар спрашивать ничего не стал.
Приветствие его показалось мне слишком громким и неестественно бодрым, весь он был какой-то не такой... Куда делась его барственная ленца?.. Свеча на ветру — вот самое верное определение его нервозного поведения, резких дерганых движений... Он то и дело закатывался беспричинным хохотом, говорил через каждое слово «да, да» и непрерывно менял позу. Сколько было произведено им ненужных, совершенно лишних движений, пока он наконец не уселся, закинув ногу на ногу, и судорожно закурил сигарету.
— Я, разумеется, по поручению.
— Позвольте узнать, чьи интересы вы представляете? — осведомился я с преувеличенной вежливостью.
Он церемонно склонил голову:
— Разумеется, интересы княгини, почтеннейший. Да, да, интересы... моей покровительницы.
Невольно я впал в тот нелепо напыщенный высокий штиль, тон которого задал Липотин, так что наш разговор больше походил на беседу двух театральных дипломатов.
— Итак, чем обязан?
— На меня возложена миссия выкупить у вас, если, конечно, возможно... этот... ну, скажем, стилет. Вы позволите? — Цепкие пальцы впились в кинжал, который лежал на письменном столе, и антиквар с умным видом беспристрастного эксперта принялся с подчеркнутой обстоятельностью его рассматривать. — Неплохо, неплохо... Однако изъяны есть... Они просто бросаются в глаза!.. Нет, вы только посмотрите, какая дилетантская работа! Штукарство!
— Совершенно с вами согласен, эта вещь особой коллекционной ценности не представляет, — подхватил я.
В глазах Липотина метнулся такой панический страх, что я невольно замолчал — очень уж, видно, опасался он, как бы сгоряча у меня не вырвалось последнее «нет». Потом, успокоенный, вальяжно развалился в кресле — с трудом, но ему все же удалось попасть в свой обычный тон:
— Говоря откровенно, я мог бы легко выторговать у вас игрушку. Э-ле-мен-тар-но! И в этом я нисколько не сомневаюсь: конечно, вы знаете толк в предметах искусства, но оружие — не ваш профиль. Другое дело княгиня. Нет, вы только подумайте: она уверена... разумеется, эту ее уверенность я не разделяю... она уверена...
— ...что это тот самый, без вести пропавший экспонат из коллекции ее отца, — закончил я холодно.
— В самую точку!.. Угадали!..
Липотин вскочил, всем своим видом изображая крайнее изумление столь необычайной проницательностью.
— Кстати, что касается меня, то я полностью разделяю мнение княгини! — добавил я.
Липотин удовлетворенно откинулся на спинку кресла.
— Вот как? Ну, в таком случае лучшего и желать нечего. Судя по выражению его лица, сделка уже состоялась.
— Именно поэтому кинжал мне бесконечно дорог, — хладнокровно смахнул я хитроумный карточный домик липотинской дипломатии.
— Понимаем, — с вертлявой угодливостью, словно какой-нибудь приказчик, подхватил старый интриган. — Свою выгоду тоже соблюсти надо. Понимаем, очень понимаем!
В данной ситуации я не счел нужным придавать значение этому намеку, который в известном смысле можно было бы счесть и оскорбительным, бросил лишь:
— Ни в какие торги я вступать не намерен. Липотин беспокойно заерзал:
— Конечно, конечно. Хорошо. Но при чем тут торги?.. Гм. Быть может, с моей стороны не будет столь уж бестактным, если я скажу, что более или менее угадываю ход ваших мыслей. Но, уверяю, вы ошибаетесь... Разумеется, княгиня, как все красивые женщины, избалованные мужским вниманием, капризна, но, поверьте мне,
прошу меня понять правильно... само собой разумеется, речь не о деньгах! В общем, вопрос о жертве княгиня оставляет на ваше усмотрение. Надеюсь, вам известно, почтеннейший, сколь необычайно высоко ценит вас княгиня, эта в высшей степени благородная и очаровательная женщина! Полагаю, что за свой подарок... за великодушное удовлетворение маленькой прихоти она подарит вам бесконечно больше...
Сегодня Липотин на редкость многословен, никогда не видел его таким. Он настороженно не спускает с меня глаз, чтобы вовремя уловить малейший, еще только намечающийся нюанс моего настроения и мгновенно подстроиться под него. Заметив эти суетливые старания, я не мог удержаться, чтобы не подразнить его:
— Жаль, конечно, что столь заманчивые предложения княгини, которую я в свою очередь чрезвычайно ценю и уважаю, пропадают понапрасну, но воспользоваться ими я не могу, так как кинжал принадлежит не мне.
— При...над...лежит не?.. — Липотинское замешательство было почти смешным.
— Он подарен моей невесте.
— Ах во-о-от оно что... — изрек Липотин.
— Именно. А вы, стало быть, не по адресу. Старый лис попробовал с другого конца:
— Вообще-то подарки склонны оставаться подарками. И мне почему-то кажется, что кинжал уже... или, скажем так, в любой миг мог бы с легкостью перекочевать в ту самую верную руку, кою вы вкупе со своим не менее верным сердцем благородно предлагаете госпоже Фромм.
Хватит, сыт по горло.
— Все верно. Оружие принадлежит мне. И останется у меня, так как оно поистине бесценно.
— Неужели? — В голосе антиквара проскользнула легкая ирония.
— Слишком дорог для меня этот кинжал.
— Позвольте, почтеннейший, но что вы знаете об этой безделушке?
— Конечно, для человека стороннего он представляет ценность исключительно как антикварная безделушка, однако, если заглянуть в «глазок»...
Ужас, охвативший Липотина, был столь силен, что он, видимо и сам понимая, сколь бессмысленны какие-либо попытки скрыть затянувшую его лицо мертвенную бледность, махнул на все рукой и с какой-то судорожной надеждой, словно стараясь
заговорить неотвратимо надвигающуюся беду, вдруг зачастил: — Как? Каким образом? Но этого не может быть! Ведь вы ничего, ровным счетом ничего не могли увидеть в кристалле!
— В этом нет никакой необходимости, мой друг,— прервал я его. — К счастью, у меня сохранились кое-какие остатки. — И я, достав стоящую снаружи на подоконнике ониксовую чашу, поднес ее к его носу. — Чуете?
— И вы... без помощи?.. Но это невозможно! — Липотин вскочил с кресла и обалдело уставился на меня.
Ужас и изумление на его лице были столь непосредственны, что я не стал больше дразнить его недомолвками и открыл карты:
— Ну да, я вдыхал дымы! И никто мне при этом не помогал — ни вы, ни монах в красной тиаре.
— Кто отважился на это и исполнил, — по-прежнему недоверчиво бормотал антиквар, — да к тому же остался жив, тот... тот победил смерть.
— Может быть, может быть... Во всяком случае, теперь-то я знаю о кинжале все: и происхождение и ценность. Даже будущее — по крайней мере, догадываюсь... Должен признаться, раньше я был так же суеверен, как княгиня и... вы.
Липотин медленно опустился в кресло. Он был абсолютно спокоен, но с ним произошла разительная перемена — передо мной словно другой человек сидел. Он вынул изо рта до половины выкуренную сигарету, тщательно раздавил ее в пепельнице — благо ониксовая чаша вернулась к своим прежним обязанностям — и прикурил другую, как бы давая понять, что старое забыто и карты сданы новые.
Некоторое время он молчал, глубоко и сосредоточенно затягиваясь чрезвычайно крепким русским табаком. Не желая отвлекать его, я хранил вежливое молчание. Заметив это, он прикрыл веки и подвел итог:
— Так. Ладно. Что мы имеем? Ситуация в корне изменилась. Вы знаете тайну кинжала. Вы владеете кинжалом. Поздравляю, свой первый шанс вы не упустили.
— Ну и что? — равнодушно откликнулся я. — Кто научился понимать смысл времени и рассматривать вещь в себе не извне, а изнутри, кто, проникнув в сны и судьбы, умеет разглядеть за преходящей повседневной мишурой вечный символический смысл, тот в нужный момент всегда произнесет нужные имена, и демоны подчинятся ему.
— Под-чи-нят-ся? — задумчиво протянул Липотин. — Позвольте один совет. Демоны, которые являются на зов, самые опасные, не доверяйте им. Уж поверьте старому... да что там, очень старому и опытному знатоку промежуточных миров, тех самых, что искони неотступно сопровождают... старинные раритеты! Итак, вы, драгоценнейший покровитель, несомненно, званы, ибо победили смерть; к моему немалому удивлению, вынужден признать, что вы не спасовали перед многими искушениями, но потому-то вы все еще и не призваны. Самый страшный враг победителя — гордыня.
— Благодарю за предупреждение. Откровенно говоря, считал вас на стороне моих противников.
С обычной ленцой Липотин приподнял тяжелые веки:
— Я, почтеннейший, ни на чьей стороне, так как я... мой Бог... я всего лишь... Маске и всегда помогаю сильнейшему.
Невозможно описать то выражение печальной иронии, ядовитого скепсиса, беспредельной тоски, даже брезгливого отвращения, которое исказило иссохшие черты старого антиквара.
— Ну а за сильнейшего вы считаете... — начал я.
— ...на данный момент сильнейшим считаю вас. Только этим и объясняется моя готовность служить вам.
Я смотрел прямо перед собой и молчал. Внезапно он придвинулся ко мне:
— Итак, вы хотите покончить с княгиней Шотокалунгиной! Вы понимаете, что я имею в виду. Но из этого ничего не выйдет, почтеннейший! Допустим, она одержимая, ну а вы-то сами что... не одержимый? Если вы этого не знаете, то тем хуже для вас. А ведь она из Колхиды, и очень может быть, что среди ее предков по женской линии отыскалась бы и некая Медея.
— Или Исаис, — деловито констатировал я.
— Исаис — ее духовная мать, — так же четко, нисколько не удивившись моей осведомленности, подкорректировал Липотин. — И вы должны очень хорошо различать два этих аспекта, если хотите победить.
— Можете быть уверены: я буду победителем!
— Не переоценивайте себя, почтеннейший! Всегда, с сотворения мира, поле боя оставалось за женской половиной рода человеческого.
— На каких скрижалях записано это?
— Будь это иначе, мир сей давным-давно перестал бы существовать.
— Какое мне дело до мира! Или я не рыцарь копья?
— Но тот, кто покорил копье, отверг лишь половину мира;
ваша фатальная ошибка, дорогой друг, состоит в следующем: половина мира — это всегда весь мир, если его думают завоевать вполсилы, вполволи.
— Что вы знаете о моей воле?
— Много, очень много, почтеннейший. Или вы не видели Исаис Понтийскую?
Взгляд русского с такой насмешливой уверенностью подкарауливал меня, что на моем лице сразу проступил предательский румянец. Укрыться от этой едкой иронии было некуда, по крайней мере мне, так как я внезапно с какой-то роковой неизбежностью понял: Липотин читает мои мысли. А что, если он перелистывал мое сознание и во время нашего совместного пребывания у княгини или по пути в Эльзбетштейн? Вид у меня, наверное, был как у напроказившего школьника.
— Не правда ли? — хохотнул Липотин с интимно-грубоватой непосредственностью домашнего врача.
Я пристыженно отвернулся и покраснел уже до ушей.
— Этого еще никто не избегнул, мой друг, — продолжал Липотин каким-то странным монотонным полушепотом, словно засыпая, — тут малой кровью не отделаешься. Сокровенное на то и сокровенное, чтобы кутаться в покровы тайны. Женщина — вездесущая, всепроникающая реальность этого мира — обнаженной пылает у нас в крови, и где бы мы с ней ни сошлись один на один в страшном поединке, первое, что мы делаем, — это раздеваем ее, в воображении или на самом деле, уж кто как умеет. На приступ идут с обнаженным клинком, другого способа победить сей мир нет.
Я попробовал уклониться:
— Вы много знаете, Липотин!
— Очень много. Что есть, то есть! Даже слишком, — ответил он по-прежнему как во сне.
Ощущая потребность стряхнуть с себя тот внутренний гнет, который словно навязывали мне липотинские речи, я не выдержал и громко сказал:
— Вы думаете, Липотин, я отвергаю княгиню. Нет, мне только хочется ее понять, понять до конца, вам ясно? Прочесть, вникнуть, так сказать, в ее содержание, познать... И если уж продолжать в неумолимо прямом библейском стиле: я хочу с ней разделаться — разделаться и покончить!
— Почтеннейший, — вздрогнул, словно приходя в себя, Липотин и, поспешно раздавив догоревшую до мундштука сигарету, захлопал глазами, как старый попутай, — вы все же недооцениваете эту женщину. Даже если она выступает под
маской черкесской княгини! Не хотел... ох, не хотел бы я оказаться в вашей шкуре. — И, смахнув с губ табачные крошки, с видом Хадира, вечного скитальца, отрясающего прах земной, он внезапно выпалил: — Кстати, если вы с ней действительно «разделаетесь», то не льстите себя надеждой, что тем самым отделаетесь от нее — вы лишь сместите место вашего поединка в те зыбкие пространства, где преимущество будет не на вашей стороне, ибо оступиться там из-за плохой видимости во сто крат проще, чем на земле. Кроме того, здесь вы встанете как ни в чем не бывало и пойдете дальше, но горе тому, кто оступится «там»!
— Липотин! — вскричал я вне себя от нетерпения, так как нервы мои стали сдавать. — Липотин, заклинаю вас, если уж вы в самом деле готовы служить мне: где он, истинный путь к победе?
— Существует лишь один-единственный путь.
Тут только я заметил, что голос Липотина снова приобрел ту характерную сомнамбулическую монотонность, которую уже неоднократно ловил мой слух. Похоже, Липотин действительно превратился в моего медиума, который безвольно выполняет мои приказы, как... как...
Да, да, как Яна, которая с тем же отсутствующим выражением глаз отвечала на мои вопросы, когда я с каким-то мне самому непонятным напором начинал «допрашивать» ее! Сконцентрировав волю, я твердо погрузил свой взгляд между бровей русского:
— Как мне найти путь? Я...
Откинувшись назад, побелев как мел, Липотин прошептал:
— Путь... пролагает... женщина. Лишь женщина... победит... нашу госпожу Исаис... в тех, кто... особенно... дорог... богине... черной... любви...
Я разочарованно выдохнул:
— Женщина?
— Женщина, заслужившая... обнаженный кинжал. Озадаченный темным смыслом его слов, я всего на миг
ослабил контроль. Гримасничая, с блуждающим взором, по-стариковски приборматывая что-то невразумительное, Липотин отчаянно барахтался, пытаясь вернуться в сознание.
Едва он овладел собой, как в прихожей раздался звонок, и в дверях возникла Яна, за ней маячила высокая, как фонарный столб, фигура моего кузена Роджера... разумеется, я имею в виду шофера княгини. Мне показалось странным, что Яна была уже полностью одета
шоферу, она вошла в кабинет, и тот, едва не задевая головой притолоку, передал привет и приглашение от своей ждущей внизу в машине госпожи повторить совместную поездку в Эльзбетштейн.
Яна, не дав мне и рта раскрыть, заверила, что с удовольствием принимает приглашение и что нам с Липотиным тоже не следует обижать княгиню отказом, тем более что погода сегодня на редкость хороша. Ну что тут было возразить?
С появлением зловещего шофера холодная волна прокатилась по моему телу; смутные подозрения, летучие и неопределенные, они тем не менее тяжким гнетом легли на мою душу. Сам не знаю почему, я взял Яну за руку, язык медленно и неповоротливо ворочался у меня во рту:
— Яна, если ты не по своей воле...
Крепко сжав мои пальцы, она прервала меня, ее лицо осветилось каким-то внутренним светом:
— Я дала согласие по своей воле!
Прозвучало это подобно некоему роковому уговору, смысл которого ускользал от моего понимания. Яна быстро подошла к письменному столу и, схватив заветный кинжал, не говоря ни слова, сунула в сумочку. Молча следил я за ней. Наконец, стряхнув оцепенение, выдавил из себя:
— Зачем это, Яна? Что ты хочешь делать с оружием?
— Подарить княгине! Я так решила.
— К...княгине?
Яна по-детски рассмеялась:
— Долго мы еще будем испытывать терпение любезной повелительницы машины?
Липотин молча стоял, вцепившись в спинку своего кресла, и взгляд его почему-то сразу потухших глаз затравленно блуждал между мной и Яной. Время от времени он в каком-то тоскливом замешательстве обреченно поводил головой.
Вот и все. Практически больше ничего и не было сказано. Мы подхватили плащи и шляпы и направились к выходу; я шел, безо всяких на то причин ощущая в душе гнетущую скованность, мне кажется, даже в движениях моих появилось что-то шарнирное, неестественное...
Спустились вниз, перед нами с размеренностью хорошо отлаженного механизма переставлял ноги высоченный шофер.
С сиденья лимузина Асайя помахала нам рукой. Странно, даже это приветствие княгини, такой всегда грациозной, показалось мне каким-то деревянным и вымученным. Мы уселись в салон машины.
Буквально каждый волосок на моей коже вздыбился, и каждая клеточка моего тела, казалось, надрывалась в отчаянном крике: «Не надо! Не надо ехать!»
Но мы, парализованные, как мертвые марионетки, уже провалились в податливо мягкие кресла и отдались на волю сидящего за рулем трупа. Так началась наша вторая увеселительная поездка в Эльзбетштейн.
Все, что я пережил во время той прогулки, скованное ужасом в одну прозрачную ледяную глыбу, так и осталось в моей душе вечным настоящим; и вот уже проносятся мимо склоны, покрытые сплошными виноградниками, обрываясь круто вниз, они принуждают пенящийся на дне узкой расщелины поток извиваться самым немыслимым образом, шоссе, бегущее по краю, тоже выписывает вслед за ним весьма прихотливые зигзаги; иногда, в промежутках, становится виден нежно-зеленый, без единой складочки луговой плат — и в ту же секунду луга исчезают в пыли и пляшущих солнечных бликах, от которых рябит в глазах, сменяясь клочком деревни, оборванным сумасшедшей скоростью нашего «линкольна» или смутной неопределенной мыслью, смазанной тем же неистовым вихрем; тревоги, опасения, страхи — все осталось позади, подобно жухлой листве, унесенной безжалостным осенним сквозняком, даже предостерегающие крики души уже не слышны — пустота, вакуум и усталое, отрешенное недоумение безвольных, разом обессилевших чувств...
Автомобиль подлетает к покосившимся, но по-прежнему гордо устремленным ввысь башням Эльзбетштейна и, описав головокружительно рискованный вираж, чудом не закончившийся
Парами входим в замковый двор. Мы с Липотиным впереди, женщины, все больше замедляя шаг, за нами. Оглянувшись, вижу, что между ними завязался оживленный разговор, до меня доносятся характерные переливы смеха Асайи Шотокалунгиной. Успокоенный зрелищем этой мирной беззаботной болтовни, отворачиваюсь.
Искрящихся на солнце фонтанов уже не видно — сбылось пророчество Липотина: на источники нахлобучены какие-то отвратительные дощатые будки. Сонно и лениво ковыряются во дворе рабочие. Мы идем к ним, пытаемся выяснить назначение этих нелепо раскрашенных сооружений, но что-то мне
подсказывает, что этот наш показной, притворный интерес — всего лишь весьма условное прикрытие чего-то совсем другого, что именно оно привело нас сюда и его-то мы и ждем, старательно скрывая от самих себя нервное напряжение.
Словно по какому-то молчаливому уговору, мы направляемся к массивным воротам главной башни, которые, как и в прошлый раз, лишь слегка притворены. В воображении я уже взбираюсь по крутой, ветхой, полутемной лестнице на кухню к выжившему из ума садовнику; я даже знаю, что именно влечет меня туда: мне нужно задать странному старику один...
Тут Липотин останавливается и хватает меня за руку:
— Посмотрите-ка, почтеннейший! Думаю, мы можем поберечь силы и не карабкаться наверх. Наш полоумный Уголино уже заметил нас и спускается вниз.
В то же самое мгновение нас окликает негромкий голос княгини; мы резко оборачиваемся... С шутливым ужасом на лице княгиня машет на нас руками:
— Нет, нет, только не сейчас! Давайте не пойдем к этому несчастному старику!
И они с Яной поворачивают назад. Невольно мы двинулись вслед и догнали их. Взгляд Яны был серьезен и сосредоточен, княгиня же нервно рассмеялась и сказала:
— Мне бы не хотелось с ним встречаться. Душевнобольные внушают мне ужас. Да и на памятный сувенир мне рассчитывать нечего, так как всю свою давно не чищенную... кухонную утварь он уже раздарил...
Шутка, однако, не получилась, слишком отчетливо слышался в словах княгини отзвук задетого тщеславия, даже что-то похожее на ревность.
В дверях башни появился старый садовник, издали он принялся наблюдать за нами. Потом поднял руку. Он как будто подавал нам какие-то знаки. Княгиня заметила и, зябко поведя плечами, плотнее запахнула свой широкий плащ. И это в августе месяце!
— С какой стати нам снова бродить по этим жутким развалинам? В них есть что-то зловещее! — вполголоса сказала она.
— Но ведь вы сами еще совсем недавно этого хотели! — без всякой задней мысли возразил я. — А сейчас как раз представляется возможность выяснить, откуда взялся у старика этот кинжал.
Тон, которым княгиня обратилась ко мне, был, пожалуй, излишне резок:
— Что нам до этого погрязшего в старческом маразме садовника!
Предлагаю, милая Яна, предоставить нашим галантным кавалерам возможность удовлетворить их мужское любопытство, мы же с вами тем временем лучше полюбуемся живописными руинами, в которых, несомненно, обитают привидения, с более интересного ракурса.
При этом княгиня доверительно взяла Яну под руку и повернулась к выходу с замкового двора.
— Так вы что, уже уходите? — удивленно спросил я, и даже Липотин недоуменно дернул плечом.
Княгиня небрежно кивнула. Яна обернулась и, как-то странно усмехнувшись мне, сказала:
— Так уж мы договорились. Хотим вместе объехать замок кругом. Ну, а как тебе известно, дорогой, всякое кругосветное путешествие всегда кончается там, где оно началось. Итак, до...
Порыв ветра заглушил последнее слово.
Мы с Липотиным, ошарашенные, так и застыли на месте. Растерянность наша была недолгой, но и этого оказалось достаточно: женщины удалились настолько, что все наши призывы оставались неуслышанными.
Мы поспешили за ними, но княгиня была уже в машине. Яна открыла дверцу, собираясь садиться...
Охваченный каким-то необъяснимым страхом, я крикнул:
— Яна, куда?! Он зовет нас! Надо его спросить! — Задыхаясь, я бессвязно выкрикивал первое, что приходило мне на ум, лишь бы как-то задержать ее.
Она как будто на секунду заколебалась, повернулась в мою сторону, что-то сказала, но что, я не разобрал: шофер зачем-то на холостом ходу дал полный газ, мотор взревел, как смертельно раненное чудовище, и этот сатанинский рев заглушил все и вся. Лимузин так резко дернулся с места, что Яна просто упала, прижатая к спинке сиденья. Княгиня сама захлопнула дверцу.
— Яна! Остановись!.. Что ты хочешь?.. — вырвался дикий вопль из глубины моего сердца. Но машина, словно обезумев, уже унеслась прочь; сидящая за рулем каменная фигура — по следнее, что я увидел.
Подобно «фоккеру» на бреющем полете, лимузин понесся с крутого склона, и вскоре оглушительная пальба выхлопных газов эхом затихла вдали.
В полной растерянности я перевел глаза на Липотина. Тот стоял и смотрел, высоко вздернув брови, вслед исчезнувшему автомобилю. Желтая, пергаментная кожа, неподвижные зрачки, ни один мускул не дрогнет на этом мертвом лике, ни дать ни взять высушенная мумия, отрытая при раскопках, немой
свидетель минувших веков... Но эта кожаная фуражка на голове и подбитое мехом пальто современного автомобилиста!.. Контраст более чем странный!..
Не говоря ни слова, будто и в самом деле связанные каким-то таинственным договором, вернулись мы на замковый двор. Старик садовник с блуждающим взором уже шел нам навстречу.
— Пора показать вам сад! — шепчет он, взирая куда-то поверх наших голов. — Древний сад. Прекрасный сад. И очень большой. Вскопать такой — работа не на один день!
Губы его, не останавливаясь ни на миг, шевелятся словно сами по себе, но извлечь из того сплошного потока, который с них льется, нечто членораздельное просто не представляется возможным.
Садовник идет вперед, и мы послушно следуем за ним сквозь бреши в стенах, через крепостные переходы, лавируя в хитроумно извилистых коридорах — справа и слева сплошными живыми стенами тянутся кусты роз, — и вновь ныряем под тенистую сень величественных крон. Мне уже кажется, что самим нам выбраться из этого зеленого, благоухающего лабиринта будет не под силу.
Иногда наш безумный проводник останавливается у того или иного дерева и что-то бормочет себе под нос. Потом вдруг речь его снова становится внятной, и он, ни к кому в особенности не обращаясь, пускается в пространный рассказ о том, когда посадил это дерево, а когда разбил те цветочные клумбы, которые внезапно, как по волшебству, возникают среди замшелых обломков и осыпей стен со снующими по ним фантастически пестрыми ящерицами. Остановившись перед купой многовековых тисов, он доверительно поведал нам шепотом, что посадил их суровой зимой совсем хилыми, в палец толщиной саженцами, что принес их «оттуда» — при этом он делает неопределенный жест, — чтобы украсить могилу.
— Какую могилу? — Я словно очнулся ото сна.
Долго еще старик тряс головой, пока до него наконец не дошел смысл моего многократно повторенного вопроса. Тогда он кивает, подзывая нас. Мы подходим к рыжевато-коричневым тисам.
Между могучих стволов виден небольшой холмик, подобный тем, которые можно встретить на любом старинном кладбище, над ними обычно возвышаются печальные ротонды и замшелые обелиски. Однако здесь ничего подобного нет — розы, одни только розы, но какие... Настоящий купол из пылающих,
алых, как кровь, королевских цветов венчает зеленый бугорок. А там, дальше, на заднем плане, — серая громада крепостных стен, в проломе которых открывается бескрайняя панорама зеленой долины с серебряной лентой реки.
Но почему, почему у меня такое чувство, словно я уже был здесь?..
Как это нередко случается, мне вдруг почудилось, что все это я уже где-то видел: деревья, розы, пролом в крепостной стене, панораму с серебряной лентой! Мне до боли знакомо это место, словно сейчас, после долгих лет странствий, я вернулся наконец домой. Мелькнуло подозрение, а не реминисценция ли это, связанная с каким-то геральдическим символом?.. Во всяком случае, несомненно одно: это место поразительно — как две капли воды — похоже на руины Мортлейка, которые я совсем недавно видел в магическом кристалле Джона Ди. Но, быть может, — и ведь это мне тогда еще показалось! — те развалины, которые я в прострации принял за родовое поместье моего предка, были вовсе не Мортлейком, а Эльзбетштейном?!
Старик раздвигает заросли роз и указывает на поросший мхом и папоротником холмик, неуверенно усмехается, бормочет:
— Могила. Да, да, могила! Там, внизу, покоится распятый в кресте; недвижный лик с открытыми глазами созерцает вечность. Кинжал я взял у него из правой руки. Только его, господа! Ничего больше. Можете мне верить! Только кинжал!.. Ибо я должен был передать его той прекрасной юной леди, которая так же, как и я, всматривается в даль в ожидании госпожи!
Я покачнулся и, чтобы не упасть, прислонился к стволу тиса; мне надо сказать Липотину одно слово, одно-единственное, но выговорить его я не могу, язык не повинуется... Лишь лепет, бессвязный лепет:
— Кинжал?.. Здесь?.. Могила?..
Однако старик меня понял. Он ревностно закивал, и улыбка озарила его изборожденное морщинами лицо. И тут в каком-то внезапном наитии я спрашиваю:
— Ответь же мне, добрый человек, кому принадлежит замок?
Старик колеблется.
— Замок Эльзбетштейн? Кому?..
И он снова уходит в себя, и звук, уже разомкнувший его губы, умирает, так и не став внятным одухотворенным словом. С безумным видом трясет несчастный головой и делает знак следовать за ним.
Всего лишь в нескольких шагах мы замечаем готическую арку ворот, сплошь увитую зарослями бузины и роз, сквозь которые смутно просматривается что-то вроде древнего орнамента. Старик в необычайном возбуждении тычет пальцем в направлении этих малопонятных контуров.
Подобрав лежащую неподалеку длинную сухую ветвь, я раздвигаю пышные гирлянды цветов, и моему взору открывается замшелый герб, вырубленный в камне над архитравом. Весьма искусная работа неизвестного каменотеса, датировать которую следовало бы, судя по всему, шестнадцатым веком, представляла собой косо положенный крест, правый конец его перекладины пророс прихотливо вьющимся побегом розы с тремя цветами: первый — бутон, второй — полураскрытый цветок и третий — она, капризно распустившая нежные лепестки королевская роза.
Долго рассматривал я таинственный герб, не заметив, что остался один. Эти седые древние камни, это замшелое запустение, этот странный крест с розой в трех разных стадиях своего цветения — во всем присутствовало что-то щемяще ностальгическое, бесконечно близкое, почти родное; какие-то смутные, проникнутые неизъяснимой меланхолией воспоминания окутывали меня зыбким, неуловимым флером, сотканным из мимолетных запахов, звуков, оттенков... Мало-помалу эта фата-моргана начала уплотняться, становясь все отчетливей, и вот наконец я увидел... могилу моего предка Джона Ди в чудесном саду адепта Гарднера! И обе эти картины: одна, всплывшая из глубин моей памяти, другая, та, которую я видел сейчас воочию перед собой, стали постепенно налагаться друг на друга — дерево к дереву, камень к камню, куст к кусту, пока не совпали вплоть до мельчайших деталей, так что уже нельзя было понять, где копия, а где оригинал...
Все еще находясь в состоянии какого-то непонятного транса, пытаясь стряхнуть с себя наваждение, я вдруг вздрогнул при виде странной фигуры, которая вышла на меня из сумрака ворот. То, что это Яна, сомнений не вызывало, но ее походка... Она так бесшумна и паряща... И насквозь мокрое, облепляющее тело легкое летнее платье... Как все это понимать?.. А выражение лица — такое застывшее, неумолимо сосредоточенное, почти страшное той нечеловеческой, всепрощающей кротостью, которая запечатлелась в каждой черточке неподвижной маски.
«Двойник! Призрачный двойник!» — кричит что-то во мне,
Потом я слышу слова, которые роняют ее губы:
— Свершилось... Свободен... Полагайся только на себя!.. Будь стоек!..
— Яна! — вскрикиваю я и замираю как громом пораженный, так как это уже не Яна! Передо мной стоит какая-то высокая, величественная дама с короной на голове, ее неземной, словно идущий из глубины веков взгляд проходит сквозь меня, как будто там, далеко позади, в каком-то умозрительном временном эоне, отыскивает он завоеванное совершенство моего истинного Я...
— Так вот ты какая, королева роз в сокровенном саду адептов!.. — единственное, что смогли прошептать мои губы.
Ни жив ни мертв, словно опутанный по рукам и ногам сотней невидимых уз, стою я пред чудесной дамой голубой крови, и ураганы не поддающихся описанию прозрений, фантастических идей, образов, колоссальных энергий проносятся мимо моего земного сознания — не касаясь его, ибо они не от мира сего, — и трансцендентным сквозняком всасываются в бесплотный универсум духа, порождая там космических масштабов турбуленции, перевороты, катастрофы...
А
— Слава Богу, госпожа, ты вернулась! К ногам твоим преклоняю я усталую главу и верное сердце. Тебе одной судить, честно ли я служил все эти годы!
Благосклонно кивнула призрачная королева. И в тот же миг старик рухнул навзничь и затих.
Еще раз неземное видение повернулось ко мне, и до меня донесся далекий голос, похожий на эхо запредельного колокола:
— Избран... Обнадежен... Но не испытан!..
И этому потустороннему благовесту словно вторил земной голос моей Яны, еще раз отозвавшийся в моих ушах робким призывом:
— ...полагайся только на себя... Будь стоек!..
И видение сразу поблекло, как будто напуганное страшным грохотом, донесшимся из-за стены, со стороны замкового двора.
Я вздрагиваю и вижу Липотина, который ошалело переводит взгляд с меня на простертого без движений садовника.
Антиквар, очевидно, ничего не видел и не слышал из того, что сейчас произошло! Встревожило его лишь странное поведение старика.
Но прежде чем Липотин решился к нему прикоснуться, наши взоры привлекла группа возбужденно кричавших мужчин, которая приближалась к нам. Мы поспешили навстречу. Подобно сокрушительной прибойной волне обрушились слова их на мой мозг, и я вдруг как прозрел: посреди потока, на мелководье, там, где грунтовая дорога, повторяя изгиб реки, делает крутой виток, высоко над отвесно обрывающимися вниз скалами, в пенном ореоле струящихся вод лежит разбитый лимузин княгини...
Медленно доходят до моего сознания возбужденные голоса людей:
— Насмерть! Все трое! Ничего удивительного, он ведь разогнался так, словно собрался в небо взлететь, как будто там был мост! Это в пустоте-то! Шофер либо спятил, либо сам дьявол лишил его глаз!
— Яна! Яна! — повисает над парком чей-то отчаянный крик. Господи, да ведь это кричу я! Хочу позвать Липотина: он сидит на корточках рядом со стариком, по-прежнему недвижно лежащим в траве. Приподнимает ему голову, потом поворачивается ко мне, и я вижу его остановившийся взгляд. Тело несчастного садовника клонится на сторону и выскальзывает из разжавшихся рук антиквара. Он мертв.
Липотин с отсутствующим видом продолжает смотреть на меня. Я не в состоянии произнести ни слова. Лишь молча указываю ему через стену вниз, на реку... Он надолго замирает перед проломом, глядя на долину с серебряной лентой, потом с каким-то обреченным спокойствием трогает висок:
— Итак, все возвращается на круги своя... В зеленые воды! Какие крутые берега... Устал, смертельно устал... Но вот!.. Разве вы не слышите?.. Меня зовут!..
Отряд спасателей в лодках вытащил тела обеих женщин из мелкого, но бурного потока... Тело шофера унесло вниз по течению. «Не припомним случая, чтобы хоть раз эта река выпустила свою добычу, — объяснили мне, — течение не дает телу всплыть и так и волочит по дну в открытое море». При одной только мысли, что мы, я и труп моего кузена Джона Роджера, могли бы и не разминуться и тогда бы я непременно встретился с мертвым взглядом, взирающим на меня сквозь тонкую амальгаму прозрачных вод, меня охватывает ужас...
И еще, самое страшное: был ли это несчастный случай? В груди княгини торчит мизерикордия Яны!
Удар — если то был удар — нанесен точно, в самое сердце!
Нет, не может быть! Просто наконечник копья случайно вонзился в тело при катастрофе, пытаюсь убедить самого себя...
Долго, очень долго не могу отвести я глаз, сам превратившись в труп, от мертвых женщин: Яна как будто спит, на лице выражение покоя и блаженного умиротворения. Кроткая, скромно замкнутая красота цветет на холодной плоти с таким трогательным целомудрием, что у меня даже слезы иссякли, и лишь губы мои еле слышно повторяют:
— Святой Ангел-хранитель души моей, дай силы мне вынести это...
На лбу княгини залегла суровая морщина. Строго и мучительно сжатые губы, как в склепе, заживо похоронили душераздирающий крик. Кажется, она просто уснула, прилегла ненадолго и вот-вот проснется. Зыбкие тени шелестящей на ветру листвы пляшут на ее сомкнутых веках... А сейчас она как будто на мгновение приоткрыла глаза и, как только заметила, что я за ней слежу, снова притворилась умершей... Нет, нет, она мертва! У нее в сердце торчит кинжал! Мизерикордия Яны все же распечатала княгиню!
Часы идут, черты сведенного судорогой лица разглаживаются, и все отчетливей проступает жуткий кошачий лик...
После того как обе женщины были преданы земле, я с Липотиным больше не встречался. Но каждый день ожидал его визита, так как, когда мы с ним прощались у ворот кладбища, он сказал:
— Теперь начнется, почтеннейший! Сейчас выяснится, кто будет хранителем кинжала. Если можете, ни на кого, кроме как на самого себя, не полагайтесь... Впрочем, я остаюсь при вас верным оруженосцем и дам о себе знать, когда придет время и понадобится моя помощь. Да будет вам известно, что красные дугпа расторгли со мной отношения... А это означает...
— Д-да? — переспросил я рассеянно, так как ни о чем, кроме происшедшей трагедии, думать не мог. — Что же?..
— Это означает... — Липотин не договорил. Лишь молча провел ребром ладони по горлу...
Озадаченный, я хотел было его спросить, что он имеет в виду, но антиквар уже исчез в толпе, осаждающей трамвай. Часто с тех пор в памяти моей всплывали его слова и зловещий
жест, всякий раз повергая меня в сомнение: а было ли это на самом деле? Не игра ли это моего воображения?..
Последовательность событий, хранящихся в моей памяти, нарушилась, смешалась, все стало с ног на голову...
Сколько прошло с тех пор, как я похоронил Яну и бок о бок с ней Асайю Шотокалунгину? Откуда мне знать! Ни дней, ни недель, ни месяцев я не считал... А может, прошли уже годы?..
Слой пыли в палец толщиной лежит на вещах и бумагах в моем кабинете; сквозь слепые, немытые окна ничего не видно. Ну что ж, тем лучше: внешний мир меня все равно не интересует, мне ведь, в сущности, безразлично, где я нахожусь — в моем родном городе или в Мортлейке, опять преображенный в Джона Ди, пойманный в паутину остановившегося времени.
Иногда меня посещает странная мысль: а может, я давно уже мертв и, сам того не сознавая, покоюсь во гробе рядом с двумя женщинами? Кто поручится, что это не так? Но ведь смотрит же на меня из мутного зеркала некто, не без оснований претендующий на роль моего Я, — с длинной, запущенной бородой, со спутанными космами волос; правда, мертвые, может быть, тоже смотрят в зеркала и воображают, что они все еще живы? Где гарантия, что они в свою очередь не считают живых мертвыми?!
Итак, неопровержимыми доказательствами того, что еще жив, я не располагаю. Когда, напрягая память, я пытаюсь реставрировать события, которые произошли после похорон Яны и Асайи, мне кажется, что по окончании траурной церемонии я, поговорив с Липотиным, вернулся домой. Прислугу я в тот же день рассчитал, а находившейся в отпуске экономке отписал благодарственное письмо и за верную, многолетнюю службу назначил ей через банк пожизненную ренту. А что, если все это мне только приснилось?.. Или, может, я и вправду умер и мой дом пуст?..
Однако в одном я уверен твердо: все мои часы стоят — на одних половина десятого, на других двенадцать, — свидетельские показания остальных относительно того, когда умерло время, меня не интересуют. И — паутина... Куда ни глянь — сплошная паутина. Настоящее нашествие пауков!.. С чего бы это?.. И за такой краткий срок... Краткий?.. Лет сто, например, это как — много, мало?.. А может, в жизни тех снующих снаружи людей прошел один-единственный год? Не знаю и знать не хочу! Да и какое мне до этого дело!..
Хорошо, но чем я питался все это время? Мысль совершенно
естественная, но она меня потрясает. Ибо ответ на этот элементарный вопрос является неопровержимым доказательством того, жив я или мертв!
Я долго и напряженно вспоминаю — и вдруг, словно обрывки сна: ночь, безлюдные городские переулки, какие-то трактиры, притоны... Так, теперь ясно... В памяти всплывают даже какие-то знакомые лица — друзья, которых я встречал на улицах и которые заговаривали со мной. Вот только что я-то им отвечал?.. Нет, не помню. Похоже, как лунатик, молча проходил мимо, инстинктивно опасаясь нарушить ту, возможно хрупкую, гибернацию, в коей находился как под стеклянным колпаком, ибо если бы мое сознание проснулось раньше, чем истек какой-то неведомый мне инкубационный период, то катастрофа была бы неминуема: в него бы сразу вонзилась страшная, сметающая все на своем пути боль, имя которой — Яна... Да, да, так оно и было: просто ожил в царстве мертвых — или просто умер в царстве живых. Но что мне до того, жив я или мертв!..
Может, и Липотин тоже уже?.. Но что это я снова?! Ведь никакой разницы, мертв ты или жив!..
Так или эдак, а старый антиквар с тех пор ко мне не захаживал — это я знаю точно. Впрочем, на выходе ли с кладбища мы виделись с ним в последний раз?.. Он еще что-то говорил о тибетских дугпа, провел рукой по горлу и исчез в толпе... Или все это было в Эльзбетштейне?.. Какая разница?.. Может, он вернулся в Азию и снова превратился в Маске, магистра царя. Ведь и я, так сказать, отсутствовал некоторое время в этом мире. И очень не уверен, что Азия дальше, чем то царство снов, в которое я забился!.. Точнее — забылся, забылся тем летаргическим сном, от которого лишь сейчас едва-едва начинаю пробуждаться, недоуменно взирая на царящее в доме запустение, как будто там, за мутными окнами, миновало уже по меньшей мере лет сто...
Внезапно неопределенное чувство дискомфорта, какого-то неясного беспокойства проникает в меня, и вот уже дом мой кажется мне пустым, выеденным изнутри орехом, пораженным плесенью, в толстой звуконепроницаемой скорлупе которого я, подобно бездумной личинке, не услышал архангельских труб и проспал свой век мотылька.
Но все же — откуда вдруг это тревожное чувство? И сразу спохватываюсь: разве только что не раздался резкий звонок?.. Ко мне?.. Нет, не может быть! Кто будет звонить в дверь мертвого, покинутого дома? Это все равно что стучаться в крышку
саркофага! Наверное, это звенит у меня в ушах! Где-то я читал, что у человека, погруженного в летаргический сон, первыми пробуждаются органы слуха.
Воспоминание — как укол, и тем не менее теперь я, по крайней мере, могу облечь его в слова: да, я ждал, и ждал, и ждал, утратив всякое представление о времени, возвращения Яны. Разве не она мне сказала на прощание, что «всякое кругосветное путешествие всегда кончается там, где оно началось»? Дни и ночи напролет здесь, в моей одинокой келье, стоя на коленях, вымаливал я у неба хоть какую-нибудь весточку от нее.
Не было предмета из личных вещей моей возлюбленной, который бы я не превратил в фетиш в безумной надежде, что он притянет Яну ко мне и она, поправ оковы смерти, восстанет из гроба, дабы спасти меня от занесенного надо мной палаческого топора адских мук. Но все напрасно: Яна не возвращалась и никаких вестей о себе не подавала. Неужели мы, муж и жена на протяжении трех веков, расстались навсегда?!
Вместо нее появилась... Асайя Шотокалунгина!
Сейчас, когда сознание мое наконец проклюнулось и память стала постепенно освобождаться от скорлупы летаргии, я с невольным внутренним содроганием вспомнил, вспомнил совершенно отчетливо: Асайя все время была рядом, все время...
С самого начала, когда она вошла ко мне сквозь стену, я понял, что перед ней бессмысленно запирать дверь. Что ей жалкий дверной замок — той, пред которой оказались бессильны запоры на вратах самой смерти?!
К стыду своему, не могу не признать: визит ее был мне... приятен! О ты, вечный Двуликий, ты, который, терпеливо высиживая яйцо моей летаргии, взирал на меня двумя своими половинами — Днем и Ночью с лучезарным карбункулом над ними, смотрел таким пронизывающим взором, что глаза мои слепли, когда осмеливался я поднять на тебя взгляд мой, — признаю смиренно вину свою перед тобой и самим собой. Единственное мое оправдание: я думал, что Асайя — вестница любви, явившаяся от моей Яны из царства мертвых. Каким же безмозглым идиотом надо быть, чтобы в это поверить!..
Теперь-то, когда моя память восстала ото сна, я знаю, что Асайя навещала меня ежедневно. Дверь, как я уже сказал, ей не помеха: она входит ко мне как к себе домой!
Сидит обычно в кресле у письменного стола и... о Боже, как это глупо и бессмысленно таить правду от самого себя, всегда в одном и том же платье черненого серебра, и мне даже кажется, что я различаю на нем бегущую волну орнамента — точь-в-
точь как на тульском ларце древнекитайский символ вечности.
Я не свожу глаз с этого платья, мой вожделеющий взгляд скользит по орнаменту, словно надеясь отыскать потайную пружинку, все настойчивей проникает он в сплетения тончайшей шелковой паутины, и ажурная невесомая ткань начинает уступать всепроникающему жару страсти — блекнет, тускнеет, истончается, тает на глазах, становясь все более ветхой, все более прозрачной и призрачной, пока не распадается совсем, и вот вспыхивает обнаженная прелесть Асайи Шотокалунгиной — так вспыхивает на солнце извлеченная из ножен опасная, обоюдоострая сталь, — и вот предо мной она — Исаис Понтийская, нагая, ослепительная, неотразимая...
В прострации я часами созерцал эту головокружительную деструкцию эфемерной ткани. Созерцал, наслаждаясь всеми стадиями перехода иллюзорной материи в небытие, и ничего больше... Ничего!.. По крайней мере, сейчас мне бы очень хотелось, чтобы это было именно так. Быть может, только этой умопомрачительной эйфории распада я и жаждал! И теперь я и вправду не лгу себе?.. Может быть — во всяком случае, о любви мы не говорили.
Да и говорили ли мы вообще? Нет! Какой разговор, когда я начисто терял дар речи, наблюдая это завораживающе медленное, изнурительное, как изощренная сладострастная пытка, разоблачение княгини?!
И тем не менее ты, Двуликий, ты, грозный, всевидящий страж моих.. потусторонних снов, ты, Бафомет, будь же свидетелем моим пред Всевышним: владело ли мной нечистое плотское вожделение или же то было чистое изумление, жажда поединка и... ненависть? Или эта посланница Исаис Черной, эта инфернальная сестрица Бартлета Грина, этот злой демон Джона Роджера и моей собственной крови до такой степени пленил меня, что я перестал призывать Яну, святую мою спасительницу?!
Нет, нет и нет! Но с чем большей тоской взывал я к Яне, тем охотней, уверенней и величественней, с победной улыбкой на губах, являлась Асайя во всеоружии своей смугло-серебристой прелести. Являлась... является и сейчас...
Разве Липотин меня не предупреждал, что борьба только начинается?
Ну что ж, я готов. Но думаю, что мы обменялись перчатками задолго до нашей первой встречи. С чего же все началось? Где оно, это неуловимое начало, потерянное во мгле времен? Когда мы стали сближаться с копьями наперевес? Нет, не помню.
Жаль, конечно, но если бы весь ужас моего положения исчерпывался лишь этим, а то ведь я даже не представляю себе ни как вести поединок, ни как его выиграть. При мысли о первом выпаде меня сотрясает лихорадочная дрожь: боюсь промахнуться, снова попасть в пустоту и потерять равновесие!.. Кого угодно сведет с ума этот невыносимый, длящийся изо дня в день накал оппозиции, это пристальное, молчаливое сидение друг против друга, эта мучительная, гипнотизирующая статика: глаза в глаза и ни слова — лишь нервные флюиды...
Ужас, панический ужас охватывает меня: мне кажется, я чувствую ее приближение — в любой миг, с минуты на минуту, княгиня может стать видимой...
Опять где-то звенит... Вслушиваюсь: нет, как будто не в ушах! Да ведь это же колокольчик, самый обыкновенный дверной колокольчик внизу в прихожей!..
И новая волна ужаса окатывает меня с головы до ног. А колокольчик звенит и звенит, этот пронзительный звон срывает меня с места; нажимаю кнопку — дверь внизу автоматически открывается; подбежав к окну, выглядываю наружу: двое уличных мальчишек, застигнутые на месте преступления, удирают во все лопатки по переулку... С облегчением перевожу дух: шалости, детские шалости!..
И тем не менее ужас не отпускает Мысль о том, что входная дверь сейчас открыта, вызывает во мне реакцию прямо-таки болезненную: такое чувство, будто меня голым вывели на всеобщее обозрение, будто заботливо хранимый герметизм моей отшельнической жизни дал течь и вся навязчивая глупость и грязь улицы хлынули в мою душу. Я уже хотел было спуститься в прихожую и устранить дефект, как заслышал на лестнице шаги... Мягкие, быстрые, вкрадчивые — в них было что-то знакомое...
А вот и он — Липотин!
Иронически подмигивает... Под глазами синяки, припухлые веки, как всегда, ленива полуприкрыты.
Короткое, небрежное приветствие, как будто мы только вчера расстались, и, словно споткнувшись, застывает на пороге кабинета, принюхивается подобно лису, учуявшему на подступах к своей норе чужой, подозрительный запах...
Я молчу и, не сводя с него глаз, настороженно изучаю.
Он опять какой-то не такой, но мне никак не удается уловить, в чем дело. Такое впечатление, словно это не он сам, а его двойник — пустой, полупрозрачный, и речь у него мертва и монотонна. А может, мы оба призраки? Кто знает, как общаются
между собой мертвые? Не исключено, что их общение мало чем отличается от общения живых! Шея антиквара замотана алым платком, что-то раньше я за ним такой привычки не замечал. Простуда?..
Он стоит вполоборота ко мне и шепчет, но странная, злокачественная хрипотца присутствует в этом шепоте:
— Похоже, похоже... Уже почти лаборатория Джона Ди. Этот незнакомый голос, от которого меня начинает знобить, звучит с каким-то жутковатым, посторонним присвистом, словно проходя сквозь серебряную фистулу. Как мучительный, предсмертный хрип пораженной раком гортани...
С каким-то злорадным удовлетворением Липотин повторяет:
— Похоже, похоже...
Но мне все равно. Я уже не слушаю. Меня даже нисколько не интригует загадочный смысл этой фразы. Весь во власти неописуемого ужаса, сам не сознавая, что говорю, произношу какие-то звуки, которые, как это ни странно, оформляются в понятные, человеческие слова:
— Липотин, вы призрак?
Он резко поворачивается, в его глазах вспыхивают зеленые искры. Хрипит:
— Нет, это вы призрак, почтеннейший. Что же касается меня, то я всегда одет в ту форму реальности, которая в данный момент мне к лицу. Могу позволить себе такую роскошь, и хоть моему гардеробу далеко до костюмерной Асайи Шотокалунгиной, но и он не так уж беден: в зависимости от сезона и эпохи я всегда подберу себе что-нибудь подходящее. Что, собственно, люди понимают под «призраком»? Как правило, ревенанта, то есть вернувшегося с того света. Кстати, это может быть и какая-нибудь часть трупа. Ну а поскольку каждый живущий на земле человек является не чем иным, как вернувшейся назад посредством рождения креатурой, то, следовательно, любой «венец творения», который болтается здесь под луной, — всего-навсего призрак. Увы, но, как это ни прискорбно, таков уж несчастный жребий потомков изгнанного из райских кущ Адама... А не поговорить ли нам о чем-нибудь более важном и менее скучном, чем жизнь и смерть?
— У вас болит горло, Липотин? Вы простужены?
— Ну да, конечно... эти проклятые сквозняки... пронизывают как ножи... — Мучительный кашель сотрясает его с такой силой, что он долго не может прийти в себя, и вид у него такой же жалкий, как у застрявшего на полдороге нищего бродяги. —
Впрочем, все это ерунда. Вы ведь, наверное, не забыли моих тибетских приятелей? Ну и, надеюсь, понимаете, что я тогда имел в виду!
И он, как в прошлый раз у кладбищенских ворот, повторил тот зловещий жест — провел ребром ладони по горлу. Алый платок!
— Кто... кто же вам... перерезал горло? — пролепетал я.
— Кто же еще, как не красный маэстро! Мясник! Бескомпромиссный негодяй! Собирался меня укокошить по поручению своих хозяев. Опутали весь мир своей невидимой сетью, и им все мало. Только со мной у них номер не прошел. Когда этот садист, высунув от усердия язык, пилил мое бедное горло, он совсем забыл — впрочем, где уж ему, с его интеллектом орангутанга! — что в моих жилах никогда не текла эта красноватая, тепленькая жижица, которую вы гордо называете кровью. Выходит, зря старался наш тибетский виртуоз, вызова на бис не последовало. Только внешность попортил, садиссс... — сухо и хрипло, как проколотая шина, зашипела липотинская фистула, освистав конец его обвинительной речи.— Извиняюсь, ничего не поделаешь — «трещинка в лютне», — сказал антиквар, прокашлявшись, и склонился в шутовском поклоне.
Повисло тягостное молчание. При всем моем желании я не мог выдавить из себя ни звука. А тут еще краем глаза заметил, как к слепому окну прилипло мертвенно-бледное лицо княгини, и нервы мои болезненно заныли, не желая подчиняться трезвым доводам разума. Молча указываю Липотину на кресло, то самое, в котором сидит обычно княгиня: инстинктивно цепляюсь за смехотворную надежду — а вдруг Асайя, обнаружив, что ее место занято, отменит свой визит? Два привидения, одновременно сверлящие тебя взглядом, — это уж слишком! Одна только мысль до некоторой степени успокаивает меня: значит, я-то, по крайней мере, жив, иначе как бы мне различить, что эти двое уже давно не жильцы на этом свете?
Однако Липотин угадал ход моих мыслей:
— Неужели вы в самом деле не понимаете, почтеннейший, что мы с вами находимся не на том уровне, единственно с высоты которого и можно ответить на вопрос, жив ты или нет? В нашем же положении никто этого не знает и никогда знать не будет. Просто не существует доказательств! Разве это доказательство — то, что мы видим окружающий мир таким же, как и прежде? А если это иллюзия, игра воображения? Откуда вам знать, может, вы и раньше внешнюю реальность только воображали? А если мы с вами тоже разбились в автомобиле и
похороны вашей невесты — всего лишь сон? Разве не может такого быть?! А ну-ка попробуйте доказать обратное! Что, если не Творец создал воображение, а воображение — Творца, ведь в таком случае человек — лишь жертва своих собственных иллюзий? Нет, нет, с «жизнью после смерти» все обстоит совсем иначе, чем утверждают те невежественные всезнайки, которые, стоит только вступить с ними в дискуссию, сразу безапелляционно заявляют, что им известно «лучше»...
Липотин быстро закурил новую сигарету; я тайком, с каким-то болезненным нетерпением поглядывал на его горло, ожидая, когда же наконец просочится сквозь алый шелк предательская синеватая струйка... И вновь надсадно запела фистула:
— Собственно, почтеннейший, вам не в чем меня упрекнуть, ведь я, можно сказать, прикрыл вас своим телом. Надеюсь, вы понимаете, что тем несчастьем, которое навлек ваш покорный слуга на свою шею, он обязан прежде всего вам и вашему легкомыслию!.. Или я ошибаюсь и это не вы на свой страх и риск в одиночку экспериментировали с алой пудрой тибетских гуманистов? А ведь воспрепятствовать этим вашим экскурсиям в запретные зоны было моим орденским долгом. Ну да ладно, мой дорогой покровитель, мы еще хорошо отделались, хотя и не обошлось без шрамов, которые, надо вам сказать, чертовски плохо рубцуются. И я вам не советую обольщаться на свой счет: ваш шрам, конечно, не так заметен, как мой, но, смею вас уверить, он не менее опасен, ибо проходит через нервный центр, в коем обитает божество сна. Так что вы напрасно коситесь, почтеннейший, на мое горло, вам бы лучше обратить взор свой в себя — не видать ли там каких-либо подозрительных курений. Ведь клапан-то теперь закрывается неплотно, и хотя люфтик совсем крошечный и глазом вы его, сколько ни смотрите, не увидите, но герметизация нарушена, а потому вечно вам отныне мучиться сомнениями: живой вы или мертвый. Ничего, не берите в голову, нет худа без добра: любая трещинка — это не только дефект, но и лазейка на волю. Что за удовольствие, в самом деле, всю жизнь вариться в собственном соку!
Мне тоже вдруг нестерпимо захотелось курить, дрожащими пальцами я потянулся к сигаретам: закусив мундштук, легче справиться с лихорадкой ужаса... Собственный голос кажется мне чужим и далеким:
— Липотин, скажите же мне наконец ясно и недвусмысленно: призрак я или нет?
Вся его фигура сразу как-то обвисает, он склоняет голову
набок, тяжелые веки опускаются, так что глаз уже почти совсем и не видно... Потом снова резко выпрямляется:
— Все мы лишь маски и призраки, только тот, кто живет вечно, может с полным правом сказать о себе: «Я не фантом». Вы имеете какое-нибудь отношение к вечности? Нет, поскольку так же, как и все смертные, уповаете на жизнь бесконечную, а это нечто совсем иное!.. Но лучше не спрашивайте, все равно, до тех пор пока сами не приобщитесь вечности, ответов не поймете, даже если вам и ответят. Понять можно лишь то, что в состоянии вместить наше сознание, то, что в нем уже присутствует в виде некой матрицы. Иными словами, принять что бы то ни было можно лишь при наличии соответствующего хватательного органа. Ну а вопросы ничего прибавить не могут, богаче от них не станешь. Кроме того, вы их, как мне кажется, не совсем правильно формулируете, ведь все, что вас тревожит, сводится к следующему: вам просто не дает покоя мысль, как, каким образом и почему вы общаетесь с призраками!
При этом он покосился в сторону окна и сделал над письменным столом резкое круговое движение рукой. Густое облако пыли взметнулось под потолок, и на меня пахнуло таким кладбищенским запустением, что мне даже послышалось карканье застигнутого врасплох воронья и истошные крики сов.
— Да, да, так оно и есть, — вскочил я, — вы совершенно правы, Липотин: я общаюсь с привидениями... В общем, ежедневно... здесь... в том самом кресле, в котором вы сейчас сидите... я вижу... образ... я вижу... княгиню!.. Она приходит ко мне! В любое время дня и ночи... и преследует меня своими глазами, своим телом, всем... всем своим существом, от которого нет спасения. Она ловит меня — хладнокровно, неумолимо, расчетливо, как тысячи пауков в этом забытом Богом и людьми доме ловят мух в свою ажурную, искусно сотканную паутину... Помогите мне, Липотин! Помогите мне, помогите, чтобы я... что бы я не...
Это неожиданное для меня самого словоизвержение, казалось, прорвало во мне какую-то дамбу; почти не соображая, что делаю, я упал перед Липотиным, как перед сказочным джином, на колени и поднял на него затуманенный слезами взгляд.
Он медленно приподнял левое веко и так глубоко затянулся своей сигаретой, что снова послышался отвратительный присвист. Табачный дым окутал его лицо, и сквозь него он вкрадчиво прохрипел:
— Ваш покорный слуга, почтеннейший, ведь... — его испытующий
взгляд царапнул меня, — ведь кинжал по-прежнему у вас, не так ли?..
Я хватаю со стола тульский ларец и поспешно нащупываю потайную пружинку.
— Так, так! — бормочет Липотин и покровительственно ухмыляется. — Отлично! В вашем лице реликвия Хоэла Дата обрела своего настоящего наследника. Храните ее как зеницу ока. И вот вам мой дружеский совет: подыщите
Грозовые всполохи каких-то полупрозрений сверкнули в моей душе. Я так порывисто выхватил кинжал из серебряного ковчежца, словно самого себя освобождал от тех филигранно сработанных чар, которыми был окован на протяжении стольких дней, недель... а может, и лет... А ведь и в самом деле было бы, наверное, совсем неплохо — взять да и пронзить магическим клинком сидящий предо мной фантом! Но Липотин с таким надменным недоумением вскинул брови, что вся моя решимость сразу куда-то улетучилась.
— В магии мы все, мой покровитель, не более чем жалкие дилетанты, постигающие лишь самые азы, — поддразнил меня Липотин и так старательно хохотнул, что в горле снова зловеще засвистело. — Подобно неопытным скалолазам, которые за всем своим технически сложным, громоздким снаряжением и детально разработанным, продуманным вплоть до каждого шага маршрутом подчас забывают о такой элементарной вещи, как прогноз погоды, я уж не говорю — о цели своего восхождения, мы то судорожно цепляемся за внешний ритуал, то легко мысленно пренебрегаем им; а ведь в магии речь идет не о покорении какой-то одной недоступной вершины — это дело фанатичных аскетов! — но о свободном, без этих чудовищных и нелепых «аппаратов тяжелее воздуха», парении над миром и человечеством, когда маг в мгновение ока облетает весь земной шар, погружается в глубины океанов, возносится к звездам...
Но у меня из головы не шли мои собственные проблемы, и я перебил антиквара:
— Только вы можете мне помочь, Липотин. Знайте же: всеми
силами моей души взывал я к Яне. Но она не приходила! Вместо нее стала являться княгиня!
— Естественно, ничего другого и быть не могло, — невозмутимо буркнул Липотин. — Кто первым откликается на крик о помощи? Наши близкие, не так ли? В конце концов, своя рубашка ближе к телу... А что может быть ближе того, что живет в нас? Потому-то княгиня и является вам!
— Но я не хочу ее видеть!
— Ну и что! Она чувствует эротический импульс в вашей крови, слышит далекое эхо страсти в вашем голосе.
— Боже Всемогущий, но я же ее ненавижу!
— Ненависть — ее любимое лакомство.
— Я проклинаю это исчадие ада всеми силами преисподней, истинной ее родины! Ненавижу, ненавижу! Я бы задушил, растерзал ее на части, если бы только мог, если бы только знал как...
— Неужели вы не понимаете, что ядовитые языки того страшного пламени, которое вы называете «ненавистью», только доставляют ей наслаждение, доводя до экстаза, и чем яростнее они жалят, тем исступленней становится оргия черного Эроса? Магическая пиромагия своего рода, почтеннейший!..
— Вы полагаете, Липотин, что я втайне люблю княгиню?
— Любите?.. Вы ее уже ненавидите! А это, как утверждают в один голос оккультисты, высочайшая степень магнетизма. Или симпатии, если вам так больше нравится...
— Яна! — тоскливо вскрикиваю я.
— Опасный призыв! — предостерегающе останавливает меня Липотин. — Княгиня непременно перехватит его! Дело в том, почтеннейший, что женская составляющая мужской эротической энергии зовется «Ян». И призывать на помощь ее — все равно что усесться на бочку с пироксилином. Конечно, это будет понадежней любой брони, тут уж гарантия стопроцентная — ни один злоумышленник к вам на пушечный выстрел не подойдет, но и риск велик. Чуть что — огненная вспышка, и поминай как звали!..
От полной безнадежности у меня даже в глазах зарябило. Я схватил Липотина за руку:
— Помогите же мне, старый друг! Вы должны мне помочь! Липотин косится на лежащий между нами кинжал и неуверенно бормочет:
— Ничего не поделаешь, придется.
Какое-то недоброе предчувствие заставляет меня придвинуть оружие к себе и время от времени поглядывать на него
краем глаза. Липотин сделал вид, что ничего не заметил, неторопливо закурил новую сигарету и, когда завеса табачного дыма скрыла его лицо, проскрипел:
— Вы имеете какое-нибудь представление о тибетской эротической магии?
— Да, небольшое.
— В таком случае вам, наверное, известно, что трансформация сексуальной энергии человеческого полового инстинкта в магическую энергию осуществляется посредством специальной техники, которая называется «вайроли-тантра».
«Вайроли-тантра!» — эхом откликается во мне. В какой-то редкой книге я действительно что-то читал об этой таинственной практике; ничего определенного, конечно, не помню, но все равно термин этот ассоциируется у меня с чем-то темным, противоестественным, идущим наперекор человеческой природе. Видно, не зря секрет этой традиционной техники так строго охраняется посвященными в тантрические мистерии.
— Ритуальный экзорцизм? — словно в забытьи спросил я. Липотин недоуменно качнул головой:
— Вы еще скажите: искусственная стерилизация! Изгонять пол?.. Что же тогда останется от человека? Ничего, ровным счетом ничего, даже благостного облика аскета-великомученика, причисленного Церковью к «лику святых». Стихию истребить нельзя! И совершенно бессмысленно пытаться избавиться от княгини.
— Липотин, мне иногда кажется, что это вовсе не княгиня. Это...
От звука липотинского голоса у меня даже зубы заныли, такое впечатление, словно кто-то ногтем царапал по стеклу,
— Вы думаете, это — Исаис Понтийская?! Ну что ж, неплохо! Очень неплохо, мой новоявленный Вильгельм Телль, почти в яблочко!
— Или Исаис Черная Бартлета Грина, ублажающая свою утробу кровью шотландских кошек... По мне — один черт, как ни назови!.. Однажды она явилась своей будущей жертве под именем леди Сисси...
— Как бы то ни было, а она — та, в чьем кресле сейчас сижу я, ничтожный Маске, та, которая больше чем привидение, больше чем любая самая очаровательная женщина, больше чем почитаемое когда-то, а теперь забытое божество, — она повелительница человеческой крови, и тот, кто хочет ее победить, должен подняться над кровью!
Невольно я хватаюсь за горло: чувствую, как бешено, в рваном,
сбивчивом ритме пульсирует артерия, словно хочет меня о чем-то оповестить — так, азбукой Морзе, перестукиваются через тюремные стены заключенные! А может, это беснуется, рвется на волю нечто инородное?.. И я замираю, не в силах отвести взгляда от кроваво-алого горла своего визави.
— Так, значит, вы поднялись над кровью? — шепчу я непослушными губами.
Липотин съеживается — седой, древний, ветхий, он словно проваливается в себя, и оттуда, как из могильной ямы, доносятся натужные стоны его расстроенной фисгармонии:
— «Над», почтеннейший, — это почти то же самое, что «под». Быть над кровью или под кровью, над жизнью или никогда не жить — какая разница, в конце концов?.. Сами видите: никакой... ни-ка-кой!..
Отчаянный ужас, прозвучавший в этих словах, казалось, пытался ухватиться за меня своей костлявой старческой рукой. И прежде чем до меня дошло, что сейчас, может быть, единственный раз в жизни антиквар на мгновение приоткрыл свою безнадежно больную, обреченную душу, Липотин уже проводит по волосам, выпрямляется, и зловещая ухмылка, полуутопленная в алый платок, мгновенно стирает то странное впечатление, которому так и не суждено запечатлеться в моей памяти. Он перегибается ко мне и сипит:
— Хочу вас предупредить: сфера Исаис и Асайи Шотокалунгиной — это остров, который находится в самом средоточии жизни, в центре Алого моря, и с его берегов, в чьи неприступные скалы оглушительным прибоем колотится кровь, еще никому, ни по сю, ни по ту сторону, не удалось сбежать: ни достопочтенному магистру Джону Ди, ни его тезке эсквайру Роджеру, ни вам, почтеннейший покровитель. Так что лучше не тешьте себя радужными надеждами.
— Неужели никакого пути к спасению нет?!
— Вайроли-тантра! — невозмутимо ответствует, окутываясь дымом, призрачный визитер. Я уже отметил про себя, что всякий раз, произнося эти слова, он прячет свое лицо.
— В чем же суть вайроли-тантра?
— Гностики называли подобную технику «обращением вспять течения Иордана». Что имеется в виду, вы легко догадаетесь сами. Только не забывайте, что это лишь внешний аспект, который может кому-то показаться весьма непристойным. Скрытое под этой скорлупой ядро можно добыть только самостоятельно; если же вы прибегнете к моим услугам, то ничего, кроме пустой шелухи, не получите. А ритуал, исполняемый вслепую,
без реального проникновения в его внутреннее содержание, — это уже практика красной магии, доступная исключительно лишь немногим посвященным в эту древнейшую традицию, доставшуюся нам по наследству от красной, атлантической расы. Любые же профанические попытки имитации чреваты в ритуальной магии очень тяжелыми последствиями, одно из которых — страшный, испепеляющий все на своем пути огонь; потушить его, кстати, невозможно. Не слушайте ничьих советов, человечество, слава Всевышнему, не имеет об эзотеризме ни малейшего понятия: профанация, гм, всегда каралась самым решительным и жестоким образом, так что держитесь, пожалуйста, подальше от всех этих самозваных гуру, седобородых кудесников и прочей нечисти, имя коей — легион; тот несусветный вздор, который плетут эти высокопарные шарлатаны о черной и белой магии, не лезет ни в какие ворота... А сокровенное...
Тут липотинская речь переходит в заунывное монотонное бормотание, которое льется и льется с его губ сплошным потоком, так молятся ламаистские монахи, до бесконечности повторяя свои медитативные мантры. У меня такое чувство, что это говорит уже не Липотин, а кто-то далекий и невидимый... Последнее, что я еще разобрал, было:
— Разрешение от уз. Связывает любовь. Любовь разрешается ненавистью. Ненависть разрешается представлением. Представление разрешается знанием. Знание разрешается незнанием — вот кристалл алмазного Ничто.
Журчащий поток обтекает меня со всех сторон, но расчленить его на отдельные слова или фразы я не могу, не говоря уж о том, чтобы уловить хотя бы тень смысла. Эта речь предназначена
Когда я наконец понимаю, что все мои усилия напрасны, и поднимаю глаза, то вижу пустое кресло. Липотин бесследно исчез.
Да и был ли он у меня?..
«Время» не поддается никакому учету, снова куда-то запропастился целый кусок, и я даже приблизительно не могу представить себе размеров пропажи. Так в один прекрасный день можно недосчитаться и нескольких лет, решил я и не поленился завести все часы в доме; теперь не без удовольствия прислушиваюсь к их усердному, педантичному тиканью, правда, все они показывают разное время, так как переводить стрелки я не
стал: в моем странном душевном состоянии эта противоречивость в свидетельских показаниях не только не кажется неестественной, но и, наоборот, забавляет, особенно смешно, когда они, как на самой настоящей очной ставке, начинают своим сварливым механическим боем, перебивая друг друга, выяснять, кто из них прав.
Мою недавнюю встречу с фантомом Липотина я, конечно, зафиксировал вовсе не для того, чтобы доказать себе — это было бы уже верхом идиотизма! — мою собственную принадлежность к миру так называемых живых. Мне иногда кажется, что веду я эти записи исключительно ради самого процесса писания, может, даже и пишу-то не на бумаге, а чем-то чрезвычайно едким вытравливаю загадочные иероглифы в живой ткани моей памяти. Но есть ли, в сущности, какая-либо разница между двумя этими способами письма?!
Непостижима «действительность», но еще непостижимее Я!.. Как ни старался я разглядеть, что же то было за состояние, в котором я находился до того, как ко мне пришел Липотин, оповестивший о своем прибытии звонком двух уличных сорванцов, все мои усилия оказались напрасными, с тем же успехом можно пытаться пробить лбом каменную стену, ясно одно: это какой-то редкий случай летаргии! Какое же кошмарное действо творилось там, за толстой скорлупой, герметически отделившей какую-то часть моего Я, через какой страшный инициатический ритуал проходило это мое Я в тот латентный период, если его понадобилось скрыть даже от меня самого! Эта мысль не дает мне покоя, она преследует меня днем и ночью, но я не могу, не могу, не могу вспомнить ни-че-го!.. Если я пребывал в вечности, то каким образом меня вернули в бесконечность? Нет, это невозможно: жизнь вечную и жизнь бесконечную разделяет бездна и никому из смертных не дано порхать над нею взад и вперед... Тут меня осенило: быть может, Яну вобрала в себя вечность, поэтому и не слышит она моих призывов?..
Ведь мой зов обращен в бесконечность, и на него вместо моей Яны откликается... Асайя Шотокалунгина!
Но вновь мысли возвращаются на круги своя: что же происходило со мной в том странном, так похожем на смерть состоянии? И чувствую, как где-то в глубинах подсознания зреет тайный плод, и первые мои неуверенные догадки все больше перерастают в уверенность, что в том герметическом саркофаге моей летаргии я постигал какое-то сакральное знание, невыразимое в терминах земного языка, и некто, бесконечно далекий от всего человеческого, посвящал меня в сокровенный смысл каких-то таинств и мистерий, которые, когда окончится инкубационный период, всплывут на поверхность моего сознания. О, если бы у меня был такой же верный проводник, как у моего предка Джона Ди «лаборант» Гарднер!
А то даже Липотин и тот больше не захаживает. Да и что толку от него теперь!.. Что мог, он уже дал — странный потусторонний посланец, верный и неверный одновременно!
Я долго размышлял над его речами и, мне кажется, начал что-то различать в непроглядно темном символизме вайроли-тантра, но каким образом реально «обратить вспять течение Иордана»? Пытаюсь сосредоточиться, а из головы не идут липотинские слова о том, что невозможно выйти за пределы тяготения пола...
Ну и раз уж я решил продолжать эти записи, то оговорюсь сразу, что придется обойтись без дат, так как с хронологией дела у меня обстоят, прямо скажем, неважно. Пусть тот, кому в руки попадут эти тетради, сам, по собственному усмотрению, упорядочит описанные мною события в соответствии с календарем!
Что же будет дальше?.. Меня одолевает любопытство и какая-то беспредельная усталость... Это ли не предвестники появления Асайи Шотокалунгиной?..
Итак, первая ночь, которую я провел в ясном сознании, позади...
Да, я оказался прав, и охватившая меня накануне усталость была далеко не случайна! Но унизительное чувство собственного бессилия переросло в железную решимость, и я решил атаковать. Прежде всего мне надо победить сон. Вот он крадется, нежный убийца! Но у меня на этот
Однако на сей раз она манкирует моим приглашением. Выжидает, затаившись за кулисами моих чувств... Ну что ж, подождем и мы!..
В конце концов, тем лучше. Просто даже отлично! Это напряженное ожидание только концентрировало мои силы, и я ощущал, как с каждым ударом пульса моя ненависть, раскаляясь все больше и больше, фокусируется в тонкое, фантастической остроты жало, которое мне почему-то очень хочется назвать «взглядом дракона»!..
Однако в эту ночь я на собственном примере понял — и слава Богу, что своевременно! — ужасную истину: ненависть, перерастающая свою цель, обращается против самой же себя!
Да, конечно, лишь ненависть не дала мне забыться сном, но я вынужден был непрерывно увеличивать ее накал: изможденное тело можно пришпорить лишь удвоенной инъекцией допинга. Но потом наступил момент, когда силы мои иссякли, и тогда все напряжение моей негативной энергии, подобно кусочку льда на солнцепеке, растаяло прямо на глазах. И прозрачный кристалл моего пробужденного сознания сначала превратился в грязную лужицу, а потом стал сгущаться во все более плотный туман духовной аморфности, вялости, тяжкой, свинцовой усталости — родной сестры ленивого благодушного смирения, тупой покорности и скотской похоти... Выходила ли Асайя из-за кулис, чтобы воспользоваться минутой моей слабости?.. Не знаю, во всяком случае, я ее не видел!..
Ну, а за час до рассвета я был уже в полубессознательном состоянии. Забыв обо всех медитативных приемах концентрации, разбитый и подавленный, с сердцем, заходящимся от липкого, унизительного страха, я в панике метался из комнаты в комнату, чтобы хотя бы так, примитивным механическим способом, не утратить над собой контроль, а в голове пульсировала лишь одна-единственная мысль: во что бы то ни стало отбиться ото сна, во что бы то ни стало! А он вязкой, рыхлой, удушливо-нежной массой мягко катился за мной по пятам, пытаясь до восхода солнца подмять под себя и напялить на меня намордник с наркозом.
И все же в эту ночь мне удалось уйти от погони и не запутаться в липких ловчих сетях затаившейся в засаде Асайи...
Когда утренняя заря окрасила стекла окон болезненно-бледной желтизной, я прямо на бегу рухнул как подкошенный на одну из оттоманок и очнулся уже далеко за полдень, разбитый и телом и душой...
Итак, слишком яростное сопротивление чревато катастрофой,
ибо легко может обратиться против тебя же самого. Своеобразный эффект бумеранга!..
На то, чтобы усвоить этот суровый урок, в моем распоряжении три дня, проникла в сознание неизвестно откуда взявшаяся мысль.
Ну, а раз уж ступил на путь тантры, то надо пройти его до конца — таковы были указания Липотина... Липотин!.. Часами ломаю голову, силясь разгадать его самого и его замыслы. Все его заверения в чудодейственности тантрических рецептов, что это — дружеское участие или???..
Смотрю на эту последнюю фразу с тройным вопросительным знаком и пытаюсь установить, когда это было написано? В тех пределах, где я нахожусь, время низвержено со своего престола. Люди, живущие в подлунном мире, возможно, скажут: это было три или четыре дня назад... А может, три или четыре года, что не менее вероятно...
Понятие времени отныне лишено для меня всякого смысла, это же касается и моего «литературного труда»; в самом деле, марать бумагу в вечном настоящем Бафомета — занятие по меньшей мере абсурдное. И все же в роли стороннего, всеведущего наблюдателя, из своего далека обозревающего прошлое со всеми его ошибками и заблуждениями, мне бы хотелось довести эти записи до конца.
Итак, на третью ночь после той бесславной вигилии я был снова «готов».
О, каким мудрым казался я самому себе! Еще бы, ведь на сей раз у меня хватило ума сойти с «пороховой бочки» ненависти! Теперь я с гордой самоуверенностью полагался на мою закаленную в вайроли-йога волю, немало надежд возлагал и на тот опыт, который приобрел за последние «три дня». И хотя ни о каком проникновении в сокровенный смысл традиционной тантрической техники не могло быть и речи, на этот счет я конечно же не питал никаких иллюзий, но мне тем не менее, кажется, посчастливилось чисто интуитивно, почти вслепую, нащупать некоторые принципиальнью истины. Самое главное — это, уподобившись канатоходцу, сохранять устойчивое душевное равновесие, ни в коем случае не позволяя Асайе Шотокалунгиной нарушить мой эквилибр. Доброжелательное равнодушие — вот условие успешного баланса!.. Даже обычную непреклонную твердость моих заклинаний я постарался смягчить, словно приглашая княгиню к дипломатическому компромиссу.
Она... не приходила.
Я ждал, напряженно вслушивался в ночь, как и в прошлый раз пытаясь уловить затаенное дыхание искусительницы, доносящееся из-за кулис моих чувств. Но ее не было и там. Во всех трех мирах царила мертвая тишина.
Полученный урок не прошел даром, я набрался терпения, ибо твердо усвоил, что нервное, нетерпеливое ожидание легко переходит в ненависть, а этим оружием княгиня владеет много лучше.
Ничего не происходило. Все кругом как вымерло. И тем не менее я знал: этой ночью исход нашего поединка будет решен!
Во втором часу пополуночи меня стали посещать какие-то чудные мысли и видения, моя душа словно превратилась в прозрачное, как родниковая вода, зеркало, и по его серебряной глади, кротко взывая к моему состраданию, поплыли ожившей чередой различные эпизоды несчастной судьбы Асайи Шотокалунгиной. Вот она в роли веселой, радушной хозяйки дома, склонной к остроумной шутке, иногда, пожалуй, чуть язвительной, но всегда легкой и, в сущности, безобидной... Может, она бывала в иные минуты чересчур резка и экзальтированна... Но ведь это так понятно: в столь нежном возрасте перенести такую нервную встряску, как бегство от лап большевистской ЧК, это и взрослый-то не каждый выдержит, а тут избалованная девочка, почти ребенок, древней княжеской фамилии! Потом смерть отца, жизнь в изгнании, тяжкая доля лишенного родины эмигранта... Судьба, разумеется, одна из многих, но какой резкий контраст: безоблачное детство в екатеринодарском дворце — и кровавый кошмар пролетарского переворота! И все же из этой заброшенной на чужбину русской девочки выросла отважная, бесстрашно глядящая в лицо жизни женщина, которую лишь роковое предрасположение — наследственная, слишком гордая и необузданная кровь — толкнуло на неправедный путь и низринуло в пропасть трагической смерти!.. И те наследственные грехи, кои тяготеют над этой достойной сожаления жертвой демонических сил, конечно же давным-давно искуплены ее безвременной кончиной! Да и о каких грехах может идти речь, в самом крайнем случае ей можно поставить в вину лишь то, что она была подневольным медиумом, рабыней фатального стечения обстоятельств, а мы, считающие себя честными христианами, готовы безоглядно заклеймить эту несчастную во всех смертных «грехах»... Я взываю к вашему милосердию, господа... И тут я вздрогнул, поймав себя на том, что, пытаясь разжалобить каких-то несуществующих присяжных поверенных, внутренне апеллирую к самому себе, да еще такими банальными
клише, которых бы постеснялся любой второразрядный адвокат.
Самое странное, что мне вдруг действительно стало жаль мою «подзащитную» и страстное желание спасти ее овладело моей волей, которая, несмотря на весь мой сентиментальный бред, оставалась непоколебимой! Таким парадоксальным образом мне приоткрылась на миг сокровенная суть вайроли-тантры: теперь я хочу вобрать Асайю в себя, дабы очистилась она от ненависти своей. Итак, не ненависть и не любовь — мне надо пройти между двумя этими безднами по узкой, как лезвие ножа, тропке, только так я спасу себя и бедную заблудшую душу...
Это была моя последняя осознанная мысль, так как в следующее мгновение Асайя Шотокалунгина уже лежала рядом со мной и, рассыпав по подушке свои великолепные волосы, томно смотрела на меня глазами счастливой семнадцатилетней принцессы. Невероятно, но это невинное дитя обнимало меня как спасителя от себя же самой, от той Асайи, которая, околдованная злыми чарами Исаис Понтийской, была верной жрицей черной богини...
Интересно, что сама Асайя, казалось, и не подозревала о своем раздвоении! Прильнув к моей груди, как раскаявшаяся грешница припадает к святыне, она отдалась мне вся без остатка...
Потом вдруг суккуб исчез. Чувствовал я себя разбитым и опустошенным, нервы ныли как после изнурительных ритуальных оргий, которые с равным успехом могли продолжаться и день и год. Но мне было все равно, безысходная тоска и апатия обволакивали меня меланхоличными звуками невидимых эоловых арф. В памяти всплывали какие-то полузабытые строки и сладкой отравой циркулировали по моему кровотоку. И вот, словно привет из далекого детства, в висках ритмично запульсировало:
Ущербная луна.
Ночь шита серебром.
Ты смотришь на меня.
Ты помнишь обо мне.
Как крошечен ущерб отточенным серпом,
но как бездонна щель, как пристально узка...
Губы мои еще шептали, повторяя в сотый раз эти слова, а Липотин уже был тут как тут — стоял в изножье моей постели и, вытягивая, подобно изнывающему от жажды аисту, замотанную алым шею, слушал, и усмехался, и ободряюще кивал...
Потом он заговорил, совсем тихо, под зловещий аккомпанемент шипения — это воздух выходил сбоку, из-под шейного платка, а звуки катились через фистулу подобно дробинкам в стеклянной трубочке:
— Увы, почтеннейший, увы... мы оказались слабее! Мне жаль, мой покровитель, искренне жаль, но Маске может служить лишь сильнейшему. Вы же знаете, таким уж меня произвели на этот свет. Служил я вам верой и правдой и теперь, возвращаясь в стан противника, ничего, кроме сожаления, не испытываю. Предупредить вас о моей отставке — единственное, что я могу сделать. Вы, конечно, сумеете оценить меру моего благорасположения! Ну и пару слов на прощанье: с общепринятой точки зрения вы — человек «конченый». И все же я желаю вам счастья и дальнейших побед на нелегком поприще... гм... покорителя женских сердец! Засим позвольте раскланяться: время— деньги... В кафе прошел слух, что какой-то богатый приезжий из Чили покупает руины Эльзбетштейна. Наверное, думает, что там под каждым кустом зарыто по старинному кинжалу!.. Доктор Теодор Гертнер — так зовут иностранца. Впрочем, лично мне это имя ничего не говорит. Итак, почтеннейший, — и он небрежно отсалютовал мне шляпой, — до скорой смерти!
Я был не в силах подняться, не мог выдавить из себя ни слова — и не услышал, а скорее угадал по его губам: «Тибетские дугпа велели вам низко кланяться...» Липотин церемонно склонился в дверях, и его глаза полыхнули таким злорадным инфернальным триумфом, какой человеческая фантазия и представить себе не может.
Никогда больше Липотина я не видел.
Теодор Гертнер! — наконец дошло до моего сознания, и сразу отступила ленивая истома. Теодор Гертнер?.. Но ведь он утонул в Тихом океане! Или я ослышался и Липотин произнес другое имя?.. Голова моя пошла кругом, и я снова опрокинулся на диван, а когда наконец с несказанным трудом поднялся, то понял, что Липотин прав: игра проиграна и я обречен! Но когда и каким образом приговор будет приведен в исполнение?.. Полная неизвестность, от которой можно сойти с ума. Мертвая маска Джона Роджера, застывшая в жуткой гримасе, предстала на секунду моему внутреннему взору...
О, с какой невиданной легкостью, до смешного небрежно обвело меня вокруг пальца дьявольское коварство Исаис Черной!..
Невозможно описать ту разверзшуюся предо мной бездну стыда, уязвленной мужской гордости и, самое невыносимое, унизительного сознания собственной глупости.
Взывать к Яне?.. Сердце мое молило об этом, но я пересилил себя и промолчал. Не надо тревожить ее там, в царстве вечной жизни, ведь не исключено, что она меня все же слышит. Быть может, ей снится, что мы навеки соединились, а я потревожу ее сон и своим криком
Так и ждал я, простертый недвижно на ложе моем, наступления ночи. Дольше и ярче, чем обычно, светило солнце в мою комнату, и я даже усмехнулся: уж не остановил ли я его, как Иисус Навин?..
И вновь во втором часу пополуночи Асайя лежала рядом, и вновь я, обманывая себя самого, попался на ту же приманку: спаситель, несчастная жертва... и... и все остальное!..
Отныне суккуб безраздельно властвовал над всеми моими органами восприятия. Отчаянная борьба моей души и разума с чувствами, отравленными очаровательным фантомом, ввергла меня в страшное горнило искушения, без всякого снисхождения заставив испытать на себе то, что отшельники и святые называли огненным крещением: когда человек, дабы снискать жизнь вечную, по собственной воле входил в разверстые врата преисподней и там, в негасимом огне адских мук либо лопался раскаленный добела сосуд скудельный, либо сам Господь вдребезги разбивал горнило. Мое Он разбил в самое последнее мгновение, когда я был на волосок от гибели; кратким описанием этого я и закончу мои записи.
Вначале был ад. В каких только обличьях не являлась мне — даже средь бела дня! — Асайя Шотокалунгина! Какой-то фантастический карнавал, калейдоскоп масок, за каждой из которых была она, она, она — кружившая мне голову восхитительным очарованием своей неподражаемо нежной, по-детски невинной жестокости, ослеплявшая умопомрачительной наготой своего божественного тела.
Асайя Шотокалунгина была всюду. Кусая в кровь губы, я произносил формулы заклинаний, и она покидала меня, смиренно потупив взор с такой трогательной тоской неразделенной любви, что сердце рвалось на части... Нет в мире слов, способных хотя бы приблизительно передать, чего стоило мне устоять пред этим ангельским взором, молящим о снисхождении.
Но уже в следующее мгновение, едва растворившись в воздухе,
она, тысячеликая, всплывала во всех отражающих поверхностях моего дома: в полировке шкафа, в наполненном водой бокале, на лезвии ножа, в опаловых бельмах оконных стекол, на выпуклой стенке графина, в хрустальных подвесках люстры, в белом кафеле печи. Мои муки возрастали тысячекратно, ибо Асайя, соскользнув в иную плоскость моих чувств, не только не становилась дальше, но и наоборот — приближалась, и я ощущал ее обжигающую близость постоянно, в любое время дня и ночи. Если раньше я пытался изгнать княгиню усилием воли, то теперь она, отразив мой волевой импульс, обратила его на меня самого, и... я стал вожделеть ее: отныне мою душу раздирали две взаимоисключающие страсти — одна с проклятиями гнала Асайю прочь, другая умоляла вернуться...
А когда чувства мои стали корчиться в адском пламени невыносимого вожделения, я подошел к флорентийскому зеркалу Липотина, на которое еще загодя в недобром предчувствии набросил покрывало, сорвал с него завесу и, уже не владея собой, заглянул в зеленый омут...
Она лежала у самой поверхности, на мелководье, развернув ко мне свою обнаженную грудь, и ее невинный целомудренный взор, затуманенный слезами, молил о пощаде. Волосы на моей голове встали дыбом, я понял: это конец!..
Собрав последние силы, я размахнулся и в отчаянье ударил кулаком по зеркальной глади, разбив ее на тысячи острых брызг...
И образ Асайи вместе с отравленными ею осколками проник через порезы в мою кровь и вспыхнул там черным инфернальным огнем. А из крошечных, рассыпанных вокруг по полу зеркальных кристалликов, мультиплицированная несчетным количеством копий, закатывалась сумасшедшим смехом тоже она — Асайя, Асайя, Асайя... Нагая, хищная, вампиричная, многократно повторенная... Но вот она вышла из осколков, как резвящаяся сирена выныривает из воды, и, по-прежнему заходясь от смеха, двинулась на меня со всех сторон, подобно несметным ордам соблазна, — тысячетелая, неуязвимая, алчная, агрессивно-похотливая, с тяжелым, сладострастным дыханием...
Атмосфера в доме стала ароматом ее кожи... Да, да — запах пантеры, но ничего более сладкого, весеннего, дурманящего я в своей жизни не вдыхал. Только ребенок может по-настоящему оценить то блаженное забвение, которое навевают иные ароматы...
И тогда... тогда Асайя-Исаис начала вбирать меня в свою ауру, в свое астральное тело... Я оцепенел от патологического
ужаса, когда встретился глазами с неумолимо жестоким и невинным взглядом гипнотизирующей меня рептилии,
И вновь мой слух снаружи и изнутри затопил колдовской завораживающий ритм:
О, как бездонна щель, как пристально узка... Но крошечен ущерб отточенным серпом... Ты помнишь обо мне... Ты смотришь на меня... Ночь шита серебром... Ущербная луна...
Я еще успеваю понять, что это моя последняя, прощальная песня... И тут меня, уже ступившего на порог чудовищной бездны — философы называют ее «восьмым миром», в нем человеческое Я подвергается абсолютной диссолюции, — отбрасывает назад внезапное озарение, подобно молнии средь ясного неба сверкнувшее в моем сознании: кинжал!.. Наконечник копья Хоэла Дата!.. Ведь он мой!..
Может ли одна только мысль породить огонь? На собственном примере я убедился в могуществе пиромагии. Огненная стихия — скрытая, невидимая, вездесущая — до поры до времени спит, но одно лишь тайное слово — и в мгновение ока проснется пламя и огненный потоп захлестнет Вселенную.
Мысль о кинжале словно высекла из кремня моего сознания магическую искру... Дальше как во сне: мощная струя огня брызнула прямо из пола, и все вокруг обратилось в сплошное пламя... Гигантская огненная стена, шипящая как при самовозгорании мучной пыли, выросла предо мной.
Очертя голову я ринулся в самый эпицентр бушующей стихии: пробиться, во что бы то ни стало пробиться на другую сторону, даже если мне суждено сгореть заживо! Вперед — кинжал должен быть у меня в руках!..
Каким образом я прорвался сквозь огненную стену, не знаю, но я прорвался!.. Выхватил кинжал из тульского ларца... Мои пальцы сами собой, как у лежащего в кресте саркофага Джона Ди, судорожно сжались на рукоятке... Взмах — и вставший у меня на пути Бартлет Грин отпрянул назад, зажимая руками
свой колдовской «белый глаз», пронзенный клинком... А я уже ныряю в неистовый огненный прибой с черной пеной клубящегося дыма на гребне... Слетаю по лестнице вниз и с разгона всем телом бросаюсь на запертую входную дверь... Сорванная с петель, она с грохотом вываливается наружу, и...
Прохладный, свежий, ночной воздух едва не сбивает меня с ног... Запах паленых волос приводит меня в себя: космы на голове и борода стали заметно короче, обгоревшая одежда кое-где еще тлеет...
Куда? Куда теперь обратить мне стопы мои?..
Назад пути нет: горящие балки, охваченные негасимым сверхъестественным огнем, рушились у меня за спиной... Прочь, прочь от пожарища!
Кинжал, намертво зажатый в моей правой руке, по-прежнему пребывал в какой-то жутковатой эрекции, как будто этот огненный оргазм не имел к нему никакого отношения. Не удалось Исаис Понтийской оскопить мое Я, и наконечник значит теперь для меня больше, чем жизнь, не важно, где мне суждено отныне жить — в том или в этом мире...
И вдруг застываю как вкопанный: передо мной высокая, величественная дама, та самая, чей ангельский образ я видел в парковом лабиринте Эльзбетштейна... Моя душа обмерла в ликующем порыве: это она — Елизавета, истинная королева моей крови, недосягаемая возлюбленная Джона Ди, благословенная в своем терпеливом ожидании!..
Я опускаюсь на колени, не обращая внимания на огонь тибетских дугпа, который едва не лижет ступни ног... И тут кинжал вздрагивает в моей руке как живой, словно пытаясь отвернуться от неземного видения, и в мой мозг проникает ледяная игла: да ведь это маска, личина, мираж, обманчивое отражение, украденное черной, обратной стороной зеркала и выставленное сейчас предо мной, дабы низвергнуть назад, в бездну «восьмого мира»...
Зажмурив глаза, я прошел сквозь фантом, как недавно сквозь огненную стену... Потом мчался по улицам, словно затравленный зверь, которого преследуют по пятам кровожадные, тощие гончие; и вдруг совершенно отчетливо вспомнил, как в галлюцинозе, вызванном токсичными дымами монахов секты «Ян», за мной точно так же гнались черные инфернальные кошки и, лишь добежав до древа, с которого Елизавета подавала мне какие-то таинственные знаки, я спасся от погони. Значит, спасусь и сейчас, понял я и, словно притянутый мощным магнитом, уверенно повернул к Эльзбетштейну!
Теперь я летел как на крыльях, почти не касаясь земли, в
каком-то странном полузабытьи; а когда до меня наконец дошло, что еще шаг — и мой пульс просто взорвется, чьи-то невидимые руки подхватили меня и я вдруг очнулся на вершине главной башни замка...
Небо позади меня было как кровь, казалось, весь город полыхал, охваченный огненным дыханием ада...
Вот так когда-то и мой бежавший в Прагу предок Джон Ди, покинув Мортлейк, смотрел, обернувшись назад, как пылает прошлое со всеми его радостями и печалями, заблуждениями и открытиями, победами и поражениями...
Но он покидал, а я возвращаюсь, и у меня в руке то, что он утратил и что меня, подобно магнитной стрелке, привело в мой родной дом: наконечник копья! Слава тебе, Джон Ди, ибо ты воскрес во мне из мертвых и стал отныне моим Я!
Замок Эльзбетштейн
— Кинжал с тобой? — Да.
— Хорошо.
Теодор Гертнер протягивает мне руки, и я, как утопающий, хватаюсь за них. Теплый живительный ток проникает в мою душу, тугие пелены страха, которые стягивали меня словно мумию, начинают ослабевать.
Лицо моего друга озаряет улыбка:
— Ну и как, победил ты Исаис Черную?
Вопрос задан вскользь, как бы между прочим, естественным повседневным тоном, однако для меня он прогремел подобно трубам Страшного Суда. Я опускаю глаза:
— Нет.
— Значит, она придет и сюда, в наш замок, ибо черная богиня всегда там, где может взыскать принадлежащее ей по праву.
Страх снова сжимает свои кольца:
— То, что я пытался сделать, превышает человеческие возможности!
— Мне известны твои попытки.
— Силы мои на исходе.
— И ты действительно полагал, что черная магия может осуществить трансмутацию?
— Вайроли-тантра?! — вскрикиваю я и впиваюсь глазами в Теодора Гертнера.
— Последний привет от дугпа должен был тебя испепелить!
Если бы ты знал, какая сила потребна
— Так помоги же мне!
Теодор Гертнер кивает, приглашая следовать за ним.
Только сейчас с глаз моих как будто спала пелена, и я начинаю различать окружающее.
Находимся мы явно в башне. В углу пылает внушительных размеров камин, рядом — алхимический горн. Полки, которые тянутся вдоль стен, сплошь заставлены всевозможными инструментами и утварью мастеров королевского искусства. Бросается в глаза безупречный порядок.
Лаборатория Джона Ди? Постепенно до моего сознания доходит, что я «по ту сторону», в царстве причин. Здесь все такое, как «по сю сторону», и в то же время совершенно иное; обе эти половинки похожи друг на друга, как лицо одного и того же человека в детстве и в глубокой старости... Превозмогая себя, спрашиваю:
— Скажи мне честно, друг, я умер?
Помедлив мгновение, Теодор Гертнер усмехается не без некоторого лукавства:
— Напротив! Только теперь ты стал живым, — и, открыв дверь, пропускает меня вперед.
Сейчас, когда мы совсем рядом, меня при взгляде на него снова охватывает чувство чего-то давно и близко знакомого, словно я уже видел это лицо, не здесь, не в этой жизни, а много, много раньше...
Мы идем через замковый двор. Погруженный в свои мысли, я вначале ничего не замечаю, но вдруг, случайно подняв глаза, в изумлении застываю: на месте развалин — величественный замок, нигде никаких следов запустения, горячие фонтаны куда-то исчезли, дощатых уродливых будок как не бывало, да и земляные работы здесь словно никогда не велись... Поняв мое замешательство, мой провожатый, усмехнувшись, кивнул и объяснил:
— Эльзбетштейн — древнейшая стигма Земли. В минувших эонах здесь шумели источники земной судьбы. Нет, это не те фонтаны, которые видел ты, они лишь знак того, что мы вернулись и вступили в свои законные права исконных владельцев замка. Горячие гейзеры — зрелище, конечно, прекрасное, но «люди дела», у которых сердце кровью обливалось при виде этого пропадающего даром добра, уже примеривались, как бы
использовать подземное тепло «на благо человека». Да не тут-то было, источники снова иссякли. Истинного Эльзбетштейна людям видеть не дано — смотрят они и не видят...
Я никак не могу прийти в себя от изумления. Высокие вальмовые крыши и венчающие башни островерхие колпаки придали знакомому силуэту крепости законченность и выразительность: замок, казалось, устремился в небо. И при этом ни малейшего намека на какую-либо реставрацию или перестройку, на всем неподдельная патина естественного старения, благородной древности.
— Здесь ты и будешь вершить свое дело, если... если мы не расстанемся...
И Теодор Гертнер быстро отвернулся. И хотя вторая часть фразы была сказана подчеркнуто будничным, даже безразличным тоном, темная тень прошла через мою душу.
А мой друг увлек меня в старинный парк между замком и внешней крепостной стеной.
И снова как будто сама вечность взглянула на меня — панорама залитой солнечным светом плодоносной долины с серебряной лентой реки... Так уж создана человеческая память, и всем нам, конечно, знакомо это сиротливое ощущение, когда какой-нибудь ландшафт, мимолетный жест или случайно оброненная фраза вдруг отдается в нас оглушительным, многократно усиленным эхом: это мы уже однажды видели, слышали, переживали — и намного интенсивнее, ярче, полнее...
Невольно я сжимаю руку Теодора Гертнера и восклицаю:
— Это мортлейкский замок, такой, каким я его видел в угольном кристалле, и все же — это он и не он! Ибо Мортлейк лишь просвечивает сквозь Эльзбетштейн, сквозь эти руины над рекой, хозяином которых являешься ты... Да и ты тоже не толь ко Теодор Гертнер, но и...
Дружески улыбаясь, он прижимает палец к губам и ведет меня назад.
Мы снова в башне, тут мой провожатый покидает меня. Как долго я оставался один? Нет, не знаю, даже представить себе не могу. Сейчас мне кажется, что именно тогда, в той странной временной каверне, моя нога каким-то непонятным образом ступила на сушу, на твердую землю родины, которой я не видел века.
Время скользило куда-то мимо, казалось, оно не имело ко мне никакого отношения. Вновь появился Гертнер. Смену суток я заметил позднее, когда магический круговорот нашего разговора проходил то под знаком Солнца, то под знаком Луны и
восковые свечи бросали длинные тени на высокие, загадочно расплывающиеся в полумраке стены...
Должно быть, на Эльзбетштейн в третий раз сошли вечерние сумерки, когда Теодор Гертнер вдруг оборвал плавное, неторопливое течение нашей беседы и как бы между прочим, словно речь шла о каком-то пустяковом, совсем незначительном деле, обронил:
— Ну а теперь пора. Готовься.
Я вздрогнул. Неопределенный ужас гигантской тенью метнулся в моей душе.
— Ты хочешь сказать... это значит... — беспомощно залепетал я.
— Трех таких дней даже Самсону было достаточно, чтобы отрастить свои отрезанные волосы. Загляни в себя! Твоя сила с тобой!
Под долгим, твердым взглядом Теодора Гертнера во мне быстро растет какое-то чудесное, уверенное спокойствие. Почти бессознательно следую я его призыву — закрываю глаза и сосредоточиваюсь... Надо мной парит Бафомет, и белое, холодное сиянье карбункула нисходит на меня...
Мое спокойствие мгновенно кристаллизуется в несокрушимый монолит; теперь, преисполнившись каким-то поистине неисчерпаемым смирением, я приемлю все, что уготовано мне судьбой: буду ли вознесен к желанной победе или низвергнут пред взором бессмертных в бездну.
Невозмутимо, словно речь идет о ком-то постороннем, спрашиваю:
— Что я должен делать?
— Делать?..Ты должен мочь! Вопросами или книжным знанием в магии могущества не обретешь. Твори, не ведая, что творишь.
— Даже примерно не представляя, что должен делать? Но это же...
— Это самое трудное. — Теодор Гертнер поднимается и подает мне руку... Как-то рассеянно говорит: — Ущербная луна над горизонтом. Возьми обретенное тобой оружие. Сойди в парк. Там тебе встретится то, что постарается изгнать тебя из Эльзбетштейна. Но помни: если ты сделаешь хоть один-единственный шаг за пределы крепостной стены, то уже никогда не найдешь дороги назад в Эльзбетштейн, и мы больше не увидимся. Надеюсь, что этого не случится. А теперь ступай. Все, что надо, я тебе сказал...
И, ни разу не оглянувшись, исчезает в темном конце залы,
недоступном
Потом из-за крутых крепостных стен выплыл острый серебряный серп...
Я уже в саду, сжимаю в руке кинжал Хоэла Дата, хотя зачем он мне здесь? Звезды словно наклеены на неподвижную небесную твердь: никакого мерцания — ровный, немигающий свет. Непоколебимое спокойствие Вселенной почти осязаемо. В моей душе царит такой же великий покой, все вопросы и сомнения разбиваются о неприступную стену этого бастиона.
«Магия — это деяние, не ведающее своей цели». Темный смысл этих слов пропитывает все мое существо, и кристалл моего духа проясняется, становится прозрачным, и в его глубине вспыхивает ослепительная точка...
Но разве можно сказать, как долго я стоял на залитом колдовским лунным светом газоне!.. Передо мной, в изумрудном полумраке, сливаясь в сплошную черную массу, высится купа дерев...
Но вот от нее отделяется какое-то смутное неверное свечение, нечто вроде фосфоресцирующего тумана, который лунный свет оживляет своим зыбким, призрачным мерцанием. Я замираю, всматриваясь в это видение: легкий, неуловимый образ плывет сквозь кустарник... Это она — та самая дама, хозяйка Эльзбетштейна, которую я уже видел в жаркую послеполуденную пору парящей над пурпурным морем цветов! Это ее королевская походка, ее величественная стать!.. Таинственная королева Елизавета!..
Словно притянутое моим взглядом, видение подошло ближе, в тот же миг в моем сознании не осталось и тени воспоминаний о цели моего пребывания в ночном парке. С ликующим криком, непомерная мощь которого сотрясала лишь мою душу, ни единым звуком не проникая вовне, я бросился навстречу — и то переходил на бег, то робко замирал, опасаясь, что неземной образ, напуганный моим приближением, растаяв туманной дымкой, окажется миражем. Но она не исчезала: медлила, когда медлил я, спешила, когда я ускорял свой шаг...
И вот она предо мной — величественная королева, мать и предназначенная мне по ту сторону крови возлюбленная, богиня Джона Ди... Ее губами мне благосклонно улыбается сама судьба. Я раскрываю объятия. О, как кротко смотрит она на меня, как целомудренно кивает, приглашая следовать за собой... Ее узкая, нежная, переливающаяся серебром рука осторожно
касается кинжала, и мои пальцы уже готовы разжаться, чтобы вручить ей мой свадебный подарок...
Но тут другой свет, отнюдь не лунный, падает на меня сверху... Нет, не сверху — изнутри! Я не думаю — я знаю: это карбункул с короны Бафомета! И в то же мгновение точка, которая уже вспыхнула в его глубине, взрывается гигантским ледяным солнцем. Одновременно мерцающий взгляд таинственной дамы обещает мне всепоглощающее, несказанное, невыносимое блаженство на тысячелетия вперед... О, как несовместима и враждебна эта пленительная, вбирающая в себя серебристая ночь ее глаз полярному сиянию карбункула!
И она улыбнулась... Всего на миг, на взмах белоснежных ангельских крыл, ее божественные уста тронула мимолетная улыбка... победителя... Даже не улыбка — тень, намек, призрак, фантом! Но было уже поздно: я очнулся и, придя в себя, увидел то, что может видеть лишь двуликий Бафомет, взгляд которого направлен и вперед и назад.
Воистину предо мной женщина-мир — коварная, лицемерная усмешка на украденном лике святой; одновременно я вижу ее со спины, и там она с головы до пят нагая, и в ней, как в разверстой могиле, кишмя кишат гадюки, жабы, черви, пиявки и отвратительные насекомые. Да, такова повелительница мира сего: с лицевой стороны, с фасада, — сама богиня, окутанная благовониями, с обратной же от нее разит безнадежным могильным смрадом, здесь царят ужас и смерть...
Моя рука крепко сжимает кинжал, и мне вдруг становится легко и весело. Я почти дружески говорю призраку:
— Ступай, Исаис, я тебя не звал! Второй раз ты не обманешь потомка Хоэла Дата, явившись в обличье дамы его сердца! Все, маскарад окончен, удовлетворись той давней своей победой, которую ты когда-то одержала в мортлейкском парке. Ошибка искуплена! Мы квиты...
Я еще говорил, а над газоном с воем и свистом пронесся неизвестно откуда взявшийся смерч. Свинцово-тусклый месяц скрылся в облаках. Из вихря, закрутившегося на уровне моих коленей, сверкнул дикий яростный взгляд: искаженное злобной гримасой лицо было почти неузнаваемо, но, когда рыжая борода обожгла мою опущенную вниз левую руку, сомнения отпали сами собой: Бартлет Грин, первый искуситель Джона Ди!..
Миг — и страшный фантом уносится прочь, подобно вороху багряных осенних листьев. А Исаис Черная, стоя предо мной как перед зеркалом, с какой-то судорожной, головокружительной быстротой примеряет обличье за обличьем, которые становятся
все более соблазнительными, откровенными и бесстыдными... Это уже агония, ибо, сознавая тщету своих ухищрений, она неудержимо скатывается в жалкую арлекинаду обычной уличной шлюхи...
А потом настали мир и тишина, ясные и недвижные, сияли на небосклоне звезды. Однако, осмотревшись, я вздрогнул, так как обнаружил себя почти на пороге маленькой дверки, пробитой в крепостной стене, по ту сторону которой извилистая тропинка обрывалась в чужую и враждебную ночь.
Тут только до меня дошло, как далеко заманил меня призрак: еще шаг — и я переступил бы границу, отделявшую, по словам Теодора Гертнера, мир Эльзбетштейна от мира Исаис Черной. Лишь в самый последний момент Бафомет удержал и спас меня от вечной погибели... Хвала Всевышнему, я показал себя достойным Его милости!..
И вновь рядом со мной Теодор Гертнер, теперь он называет меня «брат».
Триумф от сознания одержанной победы еще кружит мне голову, но я вполне отдаю себе отчет в происходящем. Каким-то внутренним, сокровенным зрением вижу протянувшуюся золотую цепь сотканных из света существ; два звена расцепляются, чтобы включить меня, новое звено. Я отчетливо понимаю, что это не какой-нибудь символический псевдоритуал, который, будучи жалким, мертвым отражением неведомых людям реалий, исполняется членами тайных обществ как «мистерия», а совершенно реальное, непосредственное и животворящее «подключение» к миру иному... «Отныне и вовек ты, Джон Ди, зван, призван и включен!» — мерно и невозмутимо отстукивает метроном моего пульса...
— Ты, стоящий вертикально, раскинь руки в стороны!
Я застываю, словно распятый на невидимом кресте. И тут же слева и справа мои пальцы сплетаются с пальцами моих соседей, и от уверенного сознания того, что наша цепь нерушима, меня переполняет счастливый восторг. Ведь теперь я, как каждое звено этой цепи, неуязвим, ибо, какой бы силы удар на меня ни обрушился, его разделят со мной все сочленения, таким образом, разделенная тысячекратно, гасится сила любого удара, любого несчастья, любого яда из мира людей и из мира демонов...
Блаженный покой, рожденный сознанием твердой почвы под ногами и чувством братской сопричастности, еще течет через меня полноводным потоком, заставляя холодеть от счастья, а чей-то голос в зале восклицает:
— Сбрось свои дорожные одежды, странник!
Я с радостью повинуюсь. Подобно окалине, спадают с меня одежды, опаленные пожаром моей земной обители. Подобно окалине... Легкий озноб понимания: так в конце странствия усталый путник сбрасывает с себя дорожную одежду, не важно, откуда и куда вели эти дороги! Как окалина, осыпалось и платье княгини Шотокалунгиной...
В это мгновение я вздрагиваю от резкого удара молотка, который приходится в самый центр моего лба. Мне совсем не больно — наоборот, этот удар скорее приятен, так как из моего темени вырывается сноп света... Гигантский огненный гейзер, осыпающийся в небе мириадами звезд... И зрелище этого звездного моря доставляет неизъяснимое блаженство...
Медленно и как-то неохотно возвращается сознание...
Меня облекают белые, как снег, одежды. Чтобы лучше рассмотреть мое новое одеяние, я опускаю глаза, но тут же вынужден зажмурить их: теперь и на моей груди сияет золотая роза.
Друг Гарднер рядом; в огромной зале, потолки которой теряются в высоте, висит тихий, ровный гул, кажется, гудит пчелиный рой.
Со всех сторон подходят и обступают меня белые светоносные существа. Все отчетливей, ритмичней и громче становится гул — оформляется в голоса, сливается в хор... И вот под невидимыми во тьме сводами звучит торжественное песнопение:
Братья по ордену, из бездны времен распятый на Норде вернется с копьем. Плоть от плоти предвечной, кованный орденом, приведет наконечник героя на родину. Сплетенные звенья свободны от пут. Восстань из забвенья и вспомнишь свой путь. Без вести пропавший, ты — сам себе цель, смерть смертью поправший, замкни нашу цепь. Пусть вечно цветет средь полярного льда золото розы на древке копья!
«Как много друзей, — невольно думаю я, — сопровождало меня в ночи, когда я не знал, куда деваться от страха!» Впервые я чувствую желание с кем-нибудь поговорить, оно подобно узору проступает на тончайшей, как вуаль, меланхолии, которая вновь окутывает меня; из какой бездны поднимается эта туманная дымка, мне неведомо.
Но Гарднер уже берет меня за руку и уводит от слепых, движущихся на ощупь мыслей. Я и не замечаю, как мы вновь оказываемся в парке, неподалеку от низких ворот, ведущих в замковый двор. Тут адепт останавливается и указывает на великолепный куст роз, источающий райский аромат:
— Я садовник. Это мое призвание, хоть ты и видишь во мне прежде всего алхимика. Сколько уже роз пересадил я из тесных комнатных горшков на открытый грунт!..
Пройдя через ворота, мы останавливаемся перед башней. Мой друг продолжает:
— Ты всегда интересовался королевским искусством и весьма преуспел на этом благородном поприще, — и снова легкая добродушная улыбка тронула его губы, а я, вспомнив о нашихалхимических спорах в Мортлейке, потупил глаза, — и потому местом приложения твоих сил станет лаборатория; в ней ты сможешь осуществлять то, к чему всю жизнь стремилась душа твоя.
Мы поднимаемся на башню... И опять то же самое чувство: вроде это башня Эльзбетштейна, а вроде и нет... Медленно привыкает мое сознание к этой игре в подмены: здесь, в заповедных зонах, символы и скрытый за ними высочайший смысл все время меняются местами и одно просвечивает сквозь другое...
Широкие, отсвечивающие темным порфиром ступени винтовой лестницы ведут в хорошо знакомую мне кухню. Только куда делась старая гнилая деревянная лестница? И вот мы наверху, но что это: гигантские своды как будто прозрачны, сквозь них ночное небо средь бела дня заглядывает в эту фантастическую лабораторию, по темно-синим стенам которой движется вечный хоровод мерцающих созвездий, а в глубине, в недрах земных, видно, как кипят эссенции алхимического действа...
Горн раскален как в первые дни творения. Это ли не отражение мира! Шипящее испаряется, темное вспыхивает, яркое тускнеет, затуманенное озаряется, чудовищные энергии разрушения, посаженные на цепь заклинаний и заключенные в кованые тигли, бурлят демоническим брожением, но мудрость реторт и печей надежно охраняет их.
— Вот твоя алхимическая кухня! Здесь ты будешь готовить золото своей страсти — золото, имя которому — солнце! Умножающий свет пользуется среди братии особыми почестями.
Величайшего наставления сподобился я. Высочайшая тайна тайн открылась мне, и снова вспыхнуло в моей душе ослепительное ледяное светило: в его лучах мгновенно сгорели те жалкие нищенские крохи карликовых человеческих представлений о великом искусстве Гермеса, которые я собирал в течение всей жизни. И лишь крошечным призрачным огоньком трепетал в моем сознании последний вопрос:
— Друг, прежде чем я навсегда перестану спрашивать, ответь мне: кем был, кто он — Ангел Западного окна?
— Эхо, ничего больше! И о своем бессмертии он говорил с полным на то правом, ибо никогда не жил, а потому и был бессмертен. Смерть не властна над тем, кто не живет. Все, исходящее от него: знание, власть, благословение и проклятие, — исходило от вас, заклинавших его. Он — всего лишь сумма тех вопросов, знаний и магических потенций, которые жили в вас, но вы о них и не помышляли. Ну, а поскольку все вы привнесли нечто в эту сумму, то явление «Ангела» было
братьев называл все это «аналогией». Иными словами, это посредники, медиаторы, инструменты, которые только кажутся кипящими. Внутренние их сущности, субстанции, пребывают в вечном покое. А именно ими пользуется адепт при создании своего нерукотворного шедевра. Лишь жалкие суфлеры манипулируют с внешними акциденциями, их профанической возне и обязано человечество рождением уродливого выкидыша — современной химии. Например, этот глобус:
— Это... все... возложено... на меня?! — пролепетал я, раздав ленный непомерной ответственностью.
Адепт невозмутимо изрекает:
— Величие человека в каждом его новом рождении в том и состоит, чтобы ничего не знать, но все мочь. Всевышний никогда не нарушал своего слова и не смягчал его.
— Как же мне сновать судьбу, не зная и не владея приемами ткачества? — вырвался у меня последний вскрик сомнений, этих немощных всходов глубоко в человеческой душе посеянных семян трусости, оборотной стороны гордыни.
Гарднер, не говоря ни слова, увлекает меня по порфировой лестнице вниз, подводит к воротам и указывает на парк. Потом исчезает...
Предо мной белая, раскаленная полуденным зноем площадка; на ней — солнечные часы и фонтан, с безмятежным журчанием жонглирующий своей прозрачной, обманчиво неподвижной струйкой. Такой призрачный и такой живой, ибо непрерывно падает в самого себя, водяной столбик не отбрасывает никакой тени. А из ржавого металлического штыря, намертво
вбитого в землю, солнечный свет исторгает траурный штрих тени. Этот черный перст и указывает время.
Тень творит время!.. А фонтанчик — эфемерный жонглер — весело посмеивается своим плеском над целеустремленной обреченностью мрачного пресмыкающегося. Воистину, смех — единственно возможное действо в мире, где временем правит тень... Повсюду—
Глубоко уйдя в свои мысли, я поворачиваюсь и, как слепой, бреду по зеленому лабиринту, пока не останавливаюсь перед гигантскими грабами, под сенью которых приютилась покинутая могила. Снова солнечные лучи подобно зыбкой галерее пронизывают парк, рождая странное ощущение бесконечной перспективы. И вновь кажется мне, будто из ее глубины парит сотканное из света платье...
Вот солнечное видение уже скользит мимо, но вдруг приостанавливает свой полет, делается более четким, медленно поворачивается ко мне и замирает... Так в испуге застывает пробегающий из комнаты в комнату человек, застигнутый врасплох собственным зеркальным отражением. Но ведь здесь, в парке, никакого зеркала нет и в помине! Той, которая приближается сейчас ко мне парящей походкой, неведома тень призрачного мира смертных.
Во мне нет ни страха, ни страсти, ни удивления — все человеческие чувства равно далеки от меня, словно пребывают совсем в иной плоскости... Ноги сами несут меня навстречу королеве... Золотые прутья мифической решетки, отделяющей мир горний от мира дольнего, остались позади, и теперь, когда между нами больше ничего нет, я смогу наконец насладиться ароматом королевской розы, предназначенной мне от века...
Мы сходимся, не сводя друг с друга глаз, и с каждым шагом, словно узнавая меня, ее взгляд становится все более ясным, радостным и нежным. Так — один раз в тысячу или миллион лет — начинают сближаться две кометы, чтобы встретиться в точке пересечения своих траекторий... Как все же бедна мысль, высказанная в аналогиях мира, где правит тень, а вечность ходит в придворных шутах!
И вот... меня словно обжигает дыхание космоса... вхожу в гравитационное поле королевы... Елизавета предо мной... Близко... совсем близко... Кажется, мы вот-вот коснемся друг друга губами... И наконец ближе ее нет для меня во Вселенной
больше ничего: она становится невидима для моих глаз... Бафомет тоже ее не видит... Каждым нервом, каждой клеткой моего сознания я знаю, что кометы встретились и свадьба состоялась. Больше мне нечего искать, больше мне нечего обретать... Королева во мне — моя дочь, моя жена, моя мать... Я в королеве — ее сын, ее муж, ее отец... Нет больше женщины! И нет больше мужчины! — гремел во мне величественный хор неземного блаженства.
И все же в последнем темном уголке залитого солнцем ландшафта моей души затаилась маленькая, почти неощутимая боль: Яна! Должен ли я ее видеть?.. Имею ли право?.. Стоит мне только позвать, и она явится! Иначе и быть не может, ибо с того мгновения, как Елизавета вошла в меня, чудесные, таинственные силы забили гейзерами из сокровенных глубин моего Я. И вот уже бледное, грустное лицо выплывает из тени моей меланхолии: Яна!..
Но тут подходит лаборант Гарднер и с холодным упреком говорит:
— Мало тебе тех мук, коими облагодетельствовал тебя Ангел Западного окна?.. Отныне никакой «Ангел» не может тебе повредить, так не нарушай же равновесие макрокосма!
— Яна... она знает обо мне?.. Она может меня видеть?..
— Ты, брат, переступил порог посвящения с лицом, обращенным назад, ибо назначено тебе быть помощником человечества, как и все мы в нашей цепи. А потому ты до конца времен можешь видеть землю, чрез тебя изливается благодатная эманация вечной жизни. Но что есть эта вечная жизнь, члены нашего ордена знать не могут, ибо обращены спиной к сияющей, непостижимо животворящей бездне; Яна же шагнула через порог вечного света, глядя вперед. Видит ли она нас? Кто знает?!
— Она счастлива... там?
— Там?..
Я опускаю глаза.
— Даже нас, хотя мы лишь слабые отражения вечной жизни, не могут видеть несчастные сыны человеческие, которые там, снаружи, обречены блуждать по кругу бесконечной жизни;
также и нам не дано видеть или хотя бы предполагать, что такое вечность непостижимого Бога; она близка и одновременно недосягаемо далека от нас, ибо пребывает в ином измерении. Путь Яны — это женский, жертвенный путь. Он ведет туда, куда мы за ней следовать не можем и не имеем права. Наш путь — это Великий магистерий, мы оставлены здесь, на земле, дабы превращать. Знай же: Яна, пожертвовав собой ради тебя, избегла и бытия и небытия. Если бы она не сделала этого, ты бы здесь не стоял!
— Так, значит, люди уже не могут... меня... видеть?! — спросил я удивленно.
Гарднер от души рассмеялся:
— Тебе интересно, что они о тебе думают?
Нет, даже самый слабый, неуловимый всплеск любопытства не мог потревожить блаженного побережья Эльзбетштейна. Однако, когда мой друг, словно вспомнив студенческую пору, заговорщицки мне подмигнул, я, слегка заинтригованный этим не совсем, может быть, уместным озорством адепта, весело кивнул:
— Ну и?..
Теодор Гертнер быстро нагнулся и поднял с обочины дорожки ком красноватой глины:
— Вот! Читай!
«Читать?..» В следующее мгновение комок влажной грязи в его руке превратился... в обрывок газеты... Трудно представить себе что-нибудь более бессмысленное, чем этот бумажный фантом. Нет слов, чтобы передать ту гамму противоречивых эмоций, которые вызывала эта материализация из призрачного мира людей: это было и смешно, и нелепо, и трогательно, и... ужасно...
А Гарднер уже повернулся к своим розам и принялся что-то подрезать и подвязывать.
Я прочел:
«ГОРОДСКОЙ ВЕСТНИК»
Дом с привидениями в XIX округе
От редакции:
ПРИЛОЖЕНИЕ
Предисловие к итальянскому изданию романа[49]
Это последний роман, написанный Густавом Майринком. С точки зрения сюжета в нем переплетаются мотивы, встречавшиеся ранее в других его книгах. С одной стороны, он представляет собой облеченную в форму романа реконструкцию жизни и деяний реально существовавшего алхимика — как в «Историях делателей золота»; с другой — в нем присутствует тема пробуждения в современном человеке личности, принадлежавшей к другой эпохе и пережившей много жизней, которые представляют собой различные манифестации единой сущности — как в «Белом доминиканце», так отчасти в «Вальпургиевой ночи» и «Големе».
Что касается первой, то в качестве исторического персонажа Майринк выбирает Джона Ди, ученого и ревнителя магических, герметических и астрологических дисциплин, жившего в Англии во времена правления королевы Елизаветы (1527 — 1608). Принято считать, что Майринк был знаком со специальными манускриптами, относящимися к жизни Джона Ди. Поэтому невозможно точно определить, до какой степени многие детали и факты, приведенные в романе, но не соответствующие тем, которые собраны в известной биографии Джона Ди, включенной в Британскую энциклопедию, являются вымышленными. Так, например, исторически не доказано высокое, знатное происхождение рода Ди, как и то, что они были потомками Хоэла Дата.
Историческим фактом является арест Джона Ди по подозрению в совершении магических операций, направленных против королевы Марии; однако он был освобожден по решению Совета, а не в результате романтического вмешательства принцессы Елизаветы, тогда еще не взошедшей на престол. Историческими являются и отношения Ди с Дадли, Ласки и Эдвардом Келли. Последний — жалкий шарлатан с отрезанными ушами, утверждавший, что ему удалось получить Философский камень, — присоединился к Джону Ди в качестве своего рода медиума, занимающегося заклинанием духов. Исторически подтверждаются и путешествия Джона Ди, обретенная им слава европейского ученого, его бегство из Англии в 1548 году вследствие павшего на него подозрения в подготовке политического заговора, а также в результате скандала, спровоцированного его постановкой «Мира» Аристофана, поджог замка в Мортлейке, ссора, произошедшая между ним и Келли, его смерть в полной нищете
в Мортлейке в декабре 1608 года. Однако, вернувшись в Англию из Богемии в 1595 году, Ди был назначен ректором Манчестерского колледжа, о чем не упомянуто в романе. О связях Джона Ди с императором Рудольфом II Габсбургским известно немного, зато существует много свидетельств о его отношениях с императором Максимилианом II, которому в 1564 году Ди посвятил любопытный герметический трактат под названием «Monas hieroglyphica». Исторической является и порученная Ди миссия по исследованию прав английской Короны на открытые в те времена земли, так же как и связанные с этим географические изыскания; подлинная документация об этом поныне хранится в Коттонианской библиотеке, что, возможно, объясняет затронутую Майринком тему «Гренландии». Наконец, в Британском музее хранится кристалл размером с апельсин, который, по всей видимости, принадлежал Джону Ди и использовался им в качестве магического зеркала.
Сама же интрига романа, в которой использованы указанные исторические факты, сосредоточена на теме, которую, как уже отмечалось в предисловии к «Белому доминиканцу», никоим образом не следует путать с причудливыми измышлениями по поводу реинкарнации. Напротив, в данном случае мы имеем дело с системой взглядов, согласно которой любое человеческое существо, отнюдь не являясь неким автономным Я, представляет собой проявление некоего божества или демона, то есть сущности, предшествующей его конечному земному существованию и высшей по сравнению с ним. В некий момент в одном из родов может быть создана «причина», то есть подключится трансцендентное влияние, которое, побеждая время, становится основой преемственности судьбы и дает толчок к ее исполнению на протяжении ряда поколений. Таким образом, за счет кровного родства, исполняющего функцию «положительного проводника», в этом роду могут появляться потомки, которые в действительности являются одной и той же сущностью, постоянно возрождающейся до тех пор, пока круг не замкнется благодаря духовной реализации того, кто являет собой «воскресшего в посюстороннем мире и в мире потустороннем» — «живым» в высшем значении этого слова. Наверное, имеет смысл сказать о том, что различные аспекты языческих культов как на Западе, так и на Востоке — включая Рим и Элладу, — не лишены связи с подобными воззрениями, свойственными реальной эзотерической традиции, которая всегда служила источником вдохновения для Майринка. В «Ангеле Западного окна» барон Мюллер, последний потомок рода Ди из Глэдхилла (Dees of Gladhill), — это все тот же Джон Ди, который вспоминает себя и добивается успеха в деле, в котором не удалось преуспеть не только ему самому, но и другой его родовой манифестации под именем Джона Роджера. Вокруг него, в обличье современных людей, возрождаются силы и персонажи, с которыми ему уже доводилось иметь дело много веков тому назад.
Майринк обращается к доктрине духовного андрогина, который в западном эзотеризме может быть до некоторой степени связан с таинственным символом тамплиеров Бафометом, каковой несомненно в гораздо большей степени соответствует герметико-алхимическому символу Ребиса (res bina, то есть двойственная природа), тогда как в дальневосточном учении его эквивалентом является Инь — Ян, то есть соединение женского и мужского начал в одном человеке. Эта тема также является центральной
и для других романов Майринка. По этому поводу герметики и розенкрейцеры говорили также о так называемой «химической свадьбе», о соединении «Царственного Юноши» с «Женщиной Философов», с «Королевой», которое свершается в достигнутой «земле по ту сторону моря», результатом чего становится обладание двойной короной и двойной властью. Роковым заблуждением всего первого периода жизни Джона Ди является то, что он понимает сакральные символы в чисто земном смысле. «Королева», о которой идет речь и которой Джон Ди, как ему думается, овладевает посредством колдовских чар, есть «Оккультная Женщина», метафизическая сущность. И свадьба становится возможной лишь
Достижению «химической свадьбы» препятствует иллюзия, порожденная эйфорией от материального союза мужчины и женщины. Тот же, кто стремится стать адептом, напротив, должен быть в состоянии сохранить и «связать» (фиксировать) силу двух начал — мужского и женского, не канализируя ее в обычном эротическом акте. Майринк персонифицирует в Исаис Черной силу, стремящуюся воспрепятствовать этой реализации и пленить активный мужской элемент, делая так, чтобы он «покорился вампиричному началу, идущему от женщины»; и правильно указывает на связь этой силы с кровью — Исаис есть Повелительница человеческой крови.
С точки зрения техники, Майринк упоминает также вайроли-тантру; но в этом отношении его знания, по всей видимости, были неполными и поверхностными. Те читатели, кто более глубоко интересуется этим вопросом, могут обратиться к нашей работе[50], здесь же ограничимся лишь указанием на то, что в тантризме известны приемы, направленные на трансформацию мужской сексуальной энергии в магическую силу, однако, не считая отдельных дегенерировавших направлений, не может быть никакой речи ни о «черном искусстве», ни о «ужасающих» практиках, имеющих «непристойные» аспекты, как о том судят отдельные персонажи романа (Липотин и Гарднер). Если в некий момент тот, в ком вновь пробуждается личность Джона Ди, думает, что суть практики заключается в том, чтобы впустить в себя «женщину» — а именно пробудить и поглотить оккультную силу женского начала — с целью ее «разрешения» (то есть изменения ее полярности) посредством воли, которую необходимо укрепить путем особых дисциплин, то это, собственно, и соответствует тантрическому учению, так называемой шиваизации Шакти[51]. В противном случае в романе все сводится к простому намеку, точно так же, как всего лишь дается намек на путь «инициатического бодрствования», сразу после чего повествование переходит к явно фантастическим эпизодам — так, например, выясняется, что практики подобного рода должны осуществляться
только восточными людьми, дабы избежать возможного в результате их применения краха, и что посланцы враждебных «контрини-циатических» сил ознакомили главного героя с вайроли-тантрой исключительно ради того, чтобы обречь его на провал.
Кроме того, не вполне ясно, какой, собственно, путь избирает главный герой романа после бесплодной попытки применения тантрических методов. Насколько можно понять, нас отсылают к «таинству красного шара», заключающемуся в своего рода инициатической асфиксии: посредством вдыхания ядовитых курений в присутствии посвященного, который помогает неофиту преодолеть кризис и сохранять сознание, находясь вне тела, а также достичь измененного состояния сознания. Преуспеть в этом — означает обеспечить себе «трансцендентную мужественность», с чем связаны символический наконечник копья Хоэла Дата, а также испытание «колодцем святого Патрика». В последнем следует видеть христианизированную форму древних дохристианских инициатических практик, которые в результате вырождения превратились в народные предания. В «колодце святого Патрика» пылает огонь, обладающий двойственной силой — разрушать и очищать; тот, кто спускается в него, узнает, способен ли он победить смерть. Для знатоков эзотерических практик вряд ли стоит говорить о том, что схожие представления встречаются в цикле о Граале; испытание «колодцем святого Патрика» соответствует известному испытанию «опасным местом», которое становится бездной, поглощающей неизбранных и где копье также имеет указанное выше значение[52].
В романе говорится о магическом зеркале, которое используется для того, чтобы «видеть» или «повелевать». Но дабы избежать иллюзий, создаваемых нашим собственным воображением, и не впасть в состояние пассивного медиума, необходимо, чтобы оператор предварительно прошел через испытания, подобные описанному ранее испытанию с ядовитыми курениями, чтобы суметь «выйти», что приблизительно означает способность к активному и полностью осознанному переходу через порог сверхчувственного.
Одним из основных персонажей романа является Бартлет Грин, которого автор связывает с некоторыми древними формами шотландского посвящения и культом богини, в конце концов идентифицирующейся с Исидой, которой поклонялись в некоторых древних понтийских митраистских кругах. Здесь романический элемент довольно значительно запутывает дело. Если в первой части книги Бартлет Грин предстает как человек, которому, пусть темными путями и при помощи ужасающих обрядов, все-таки удается овладеть «Оккультной Женщиной» и стать «принцем черного камня», полностью не подвластным боли и страху, то в дальнейшем он все в большей степени обретает черты посланца демонических сил, агента контринициации, который прилагает все усилия, дабы совратить Джона Ди.
По поводу культа Исиды Понтийской Майринк намекает на любопытную и малоизвестную инициацию ненавистью, на переживания, порождаемые эротическим удовольствием, раздраженным совершенно неистовой и необузданной ненавистью между разнополыми существами. Но и в этом случае дело выглядит не вполне ясно. Непонятно, почему переживания
подобного рода должны приводить к принесению в жертву мужского элемента, на которое указывается как на суть таинства, посвященного Исиде Понтийской или, если угодно, Исаис Черной. Несомненно то, что Майринк не посчитал нужным давать достаточно прочное и убедительное основание этой части своего романа. Он прекрасно мог бы описать противоречие между истинным призванием Джона Ди и теми влияниями, которые пытались сбить его с пути и лишить «наконечника», указать на противоположность, существующую между мужскими «олимпийскими» культами и культами «теллурическими», связанными со священными богинями. Типичной чертой последних, в частности прослеживающейся в таинствах Кибелы, являются темные экстатические состояния, порождаемые жестокими, оргиасти-ческими средствами, где экстаз равнозначен своего рода духовному оскоплению, — до некоторой степени такой и предстает в романе инициация Исаис. Обратившись к подобным темам, Майринк мог бы более впечатляющим образом использовать мотив «Гренландии» и «Англии». Согласно традиции, происхождение мужских инициации, несомненно, северное, нордическое. «Гренландия» — слово, буквально означающее «Зеленая земля» — предстает как мистическая и символическая земля; такое понимание в некоторых случаях распространяется и на саму Англию, которая в качестве «Альбиона» и «Белой земли» приобретает равным образом символическое значение, откуда возникает возможность игры с выражением Ангелланд, означающего как Англию, так и «Землю Ангелов». В одном из эпизодов романа направление меридиана, то есть направление к северу, предстает как правильное и заставляет почувствовать, что все в обстановке и в жизни, прежде казавшееся упорядоченным, сбилось с прямого пути, потеряло свое место и ориентацию. В связи с этим казалось бы естественным, если бы Майринк ввел в роман значение метафизического Гренланда и более четко развил бы тему противопоставления между инициацией — назовем ее «гиперборейской», — к которой неосознанно тянется Джон Ди, господин копья, и пандемическим, дионисийским миром, где правит богиня, как в посвященных ей древних мистериях. Однако этого не произошло. Совершенно неясна роль, которую играет Яна в действии романа. В частности, Джон Ди, воскресающий в обличье барона Мюллера, в своих взаимоотношениях с Яной-Иоганной не проявляет тех черт, которые свойственны мужественному характеру посвященного. Вместо этого все опускается до человеческого, почти сентиментального уровня. Столь же неясным остается и смысл конечной жертвы Яны.
В своей первой жизни Джон Ди разочаровывается по-разному. Прежде всего, как уже было сказано, он впадает в заблуждение, толкуя в земном смысле герметический символизм «Королевы», «Свадьбы» и завоевания «Гренландии». Осознав ошибку, на второй стадии своей жизни Джон Ди отдается занятиям герметической алхимией, которая не ограничивается трансмутацией металлов, но идет по «Пути Илии». «Путь Илии» — пророка, который не оставил своего тела на земле и никогда не умирал, — это магический путь трансмутации тела и души, направленной на обеспечение как первому, так и второму нетленности и бессмертия как по эту, так и по ту сторону. Но и в этой области Джон Ди позволяет сбить себя с пути. Он не прислушивается к Гарднеру, который предупреждает его, что тому, кто попытается физическими средствами овладеть «Камнем Бессмертия», не пройдя предварительно оккультный процесс духовного воскрешения, будет
всегда грозить обман со стороны темных, потусторонних сил. Вместо этого Джон Ди впадает в иллюзию, что сможет вступить на «Путь Илии» благодаря эвокациям Ангела, вызываемого на полумагических-полумедиумических сеансах. Именно этот Ангел Западного окна и оказывается в конце концов порождением лжи, что приводит Джона Ди к достойному жалости разочарованию. С этой точки зрения роман содержит подлинное учение, свидетельствуя об ошибочности как медиумизма, так и определенной церемониальной магии (заклинательно-обрядного толка). Относительно первого пункта говорится, что Келли — медиум, ответственный за то, что Джон Ди сбивается с пути, — в наш век, перестав быть отдельной личностью, превратился в раковую опухоль с тысячью лиц, здесь дан намек на распространение спиритических практик. Что до церемониальной магии, то высшее учение, раскрытое Гарднером, состоит в том, что сущности, подобные Зеленому Ангелу, являются иллюзорными формами, в которых проецируются персонифицированные желания, а также таящиеся в человеке силы, о существовании которых он и не подозревает. Лишь после многих разочарований Джои Ди понимает, что истинной опорой, существом, которое никогда его не покинет, является его трансцендентное Я. Это действительно является предпосылкой прохождения подлинного инициатического пути.
В конце романа появляется близкая розенкрейцеровским мотивам (например, символика розы и садовнического искусства) идея высшего центра мира (Эльзбетштейн, аналог индо-тибетской Агарты), местопребывания Ордена, который невидимым образом управляет людскими судьбами. Члены этого Ордена мыслятся как «алхимики»; они появляются в качестве «Освободившихся», остающихся в нашем мире, чтобы «трансформировать» его. По поводу ответственности, связанной с их властью, говорится, что они должны знать, что люди возлагают ответственность за все ими совершаемое на Бога. Мотив существования подобного центра и незримого Ордена также не является плодом фантазии автора. В той или иной форме Майринк использует традиции и эзотерические учения всех народов мира.
Дабы сориентировать читателя, жаждущего определить, что в этой книге не является только романом, данных нами указаний вполне достаточно. Однако даже с литературной точки зрения, особенно в финале произведения, возможно, было бы лучше избежать отдельных откровенно фантастических эпизодов.
В поисках утраченной действительности
Заметки о логике фантастического мира
В период с 1900 по 1930-е годы в немецкой литературе появилось много новых, ставших впоследствии знаменитыми, имен. Не знать в наше время Кафку и Дёблина, Музиля и Броха, Томаса Манна и Германа Гессе было бы просто неприличным, однако даже среди истинных ценителей литературы не считается зазорным недоуменно пожать плечами при упоминании имени «Майринк». В 1975 году во всем мире торжественно отмечалось столетие со дня рождения Томаса Манна, но вспомнил ли хоть кто-нибудь в году 1968-м о столетнем юбилее Густава Майринка? Знатоки литературной табели о рангах, разумеется, спросят: а имеет ли вообще право Майринк упоминаться в ряду столь блистательных имен? Ну что ж, отсутствие внимания со стороны критики еще не означает справедливость оного. Ибо Густав Майринк, несомненно, один из самых глубоких и оригинальных авторов XX века.
Густав Майринк (1868 — 1932) начал свою литературную деятельность сравнительно поздно. С 1903 года начинают появляться его рассказы, объединенные в 1913 году в сборник «Волшебный рог бюргера». Первый роман «Голем» принес своему создателю громкую славу; далее последовали «Зеленый лик» (1916) и «Вальпургиева ночь» (1917). Кажется почти невероятным, что в трудные для литературы годы Первой мировой войны тираж какой-нибудь книги мог превысить стотысячный рубеж, но именно это произошло с изданием «Голема» — тиражи «Зеленого лика» достигли к тому времени сорока тысяч! В 1921 году появляется четвертый роман, «Белый доминиканец», и наконец в 1927-м последний — «Ангел Западного окна». Попутно Майринк выступает как издатель и переводчик фантастической и оккультной литературы.
Большая часть его собственных произведений может быть также классифицирована как фантастическая проза. Авторам этого направления всегда приходилось труднее, чем другим, литературная история не торопилась отводить им подобающую их рангу ступень: доказательством тому творческая судьба Э.Т.А. Гофмана и Э. По, в настоящее время признанных мастеров мировой литературы. И немудрено, ведь один заклеймит как бегство от действительности то, что другой восславит как ее преодоление. А разве такая уж редкость, что реалистическая литература, пытаясь достоверно отобразить действительность, именно ее-то и упускает, в то время как фантастическая в кажущемся отходе от реальности вполне достоверно ее представляет. Кафкианское отчуждение «нормальной»
реальности, ставшее
Заметим, кстати, что уже одна только стилистическая одаренность Майринка, в которой читатель может легко убедиться сам, дает полное право на то, чтобы имя этого незаслуженно забытого австрийского писателя упоминалось в одном ряду с самыми выдающимися литераторами XX века. Итак, первой жертвой его сатиры стал сытый, самодовольный филистер, который, дабы оправдать, приукрасить и обезопасить свое сонное никчемное прозябание обставился со всех сторон фарфоровыми болванчиками мнимых духовных ценностей, следующим на очереди было научно-позитивистское суеверие — тут и медицина, и психология, — возомнившее себя единственным хранителем знаний в сем бренном мире, для апологетов этой мертвой догмы все, выходящее за рамки их косной ограниченности, просто не имело право на существование; наконец, национализм, утверждающий превосходство одной культуры над другой, и милитаризм, всегда олицетворявший
Уже в 1916 году в «Зеленом лике» возникает видение конца мира, страшный финал воспринимается как необходимая и неизбежная расплата; одним из первых Майринк диагностирует острый кризис традиционного немецкого бюргерства, которое, подрывая себя изнутри, ясно обречено: нет ничего здорового в этом мире, как нет в нем и ничего святого. Критика «нормальной» реальности и прорыв в реальность альтернативную становятся основными аспектами творчества Майринка; они, как две стороны одной медали, попеременно сменяют друг друга, и то, что не удается одной, достигает другая. Вряд ли можно упрекнуть Майринка в бегстве от проблем своего времени, в бегстве от того, что обычно понимается под действительностью.
Однако та реальность, которая конструируется в фантастике Майринка, — а это все его романы и большая часть рассказов, — носит подчеркнуто метафизический характер. Майринк, бесспорно, был великолепным знатоком и приверженцем оккультного учения. В истории литературы случалось всякое, бывало, что персона автора вызывала у читателей куда больший интерес, чем его книги, бывало, что писателя идентифицировали
с его же собственным литературным героем и начинали приписывать черты этого персонажа, возникала путаница, сопровождавшаяся досадными недоразумениями, и так далее; ситуация с Майринком — это именно тот случай, когда личность автора становится на пути своих произведений, ибо лишь очень немногие способны уловить смысл той эзотерической доктрины, на которой основывается творчество этого писателя-адепта. Видеть в произведениях Майринка только беллетристическую иллюстрацию оккультных теорий означает безусловное непонимание их исключительной литературной ценности. Конечно, Густав Майринк — автор безусловно неоднозначный: с одной стороны, он с удовольствием иронизирует над этими теориями, прежде всего в своих рассказах, с другой — предлагает в каждом следующем романе новую карту оккультно-потустороннего ландшафта, определенные признаки которого, оставаясь инвариантными, свидетельствуют тем не менее о последовательном и строго ориентированном метафизическом поиске. Но ирония присутствует и в романах, и как раз последний, «Ангел Западного окна», достаточно ясно дает понять, что все это только эскизы, наброски потустороннего, которые конечно же не следует принимать буквально. Произведениям Майринка вообще абсолютно чужда какая-либо однозначность; единственное, что однозначно следует из его романов, — это полная невозможность однозначной интерпретации того внеэмпирического потустороннего универсума, который представлен в них. Мифологические пространства Майринка — это знаки искомой, неведомой реальности, как у Кафки, они отражают опыт той реальности, в которой все совсем не так, как кажется, но в которой лишь внешнее, кажущееся, доступно словесному описанию.
Следующие заметки и должны продемонстрировать возможность такого «неоккультного» прочтения последнего романа Майринка. Разумеется, никакое послесловие не в состоянии исчерпать столь необычайно сложный текст. Но, быть может, они, по крайней мере, дадут хоть какое-то представление о чрезвычайной значимости и уникальности этого произведения, сложность которого, наверное, не в последнюю очередь объясняется тем, что оно подводит итог всему творчеству Майринка. Сегодня, когда в литературу возвращено столько забытых имен, многие из которых даже близко не дотягивают до уровня Майринка, было бы очень кстати наконец-то воздать должное произведениям этого гениального австрийского писателя, и в первую очередь «Ангелу Западного окна».
Представленный в романе универсум хотя и головоломно сложен, но отнюдь не хаотичен и не беспорядочен. Открыть законы этого странного мира, разумеется, трудно — не потому, что их нет, а потому, что их слишком много и каждый описывает свой порядок. Различные порядки перекрывают друг друга, взаимозаменяются, иногда даже как будто противоречат один другому — характерная черта всех итоговых произведений. Каждый из них независим, непохож на другие и препарирует реальность по-своему. Но существует ли порядок порядков? Один из современных Майринку рецензентов так сформулировал буквально навязанный текстом вопрос: «Что есть действительность?» Но ведь это и есть тот самый
«эпохальный» вопрос, ответить на который пытались все большие писатели нашего времени.
Проблема искомого сокровенного порядка отражена самой структурой ансамбля действующих лиц. В соответствии с различными ее аспектами персонажи перестраиваются, всякий раз возникает новая группа: каждый аспект рассекает этот ансамбль по-своему, «срезы» могут иметь между собой линии пересечений и точки касаний. В нужный момент любое из этих множеств легко распадается, перегруппировывается или уступает место новой комбинации. Однако, несмотря на то, что объекты меняются, виды возможных отношений остаются постоянными.
Бросается в глаза большое количество связей, основанных на какой-нибудь односторонней зависимости между двумя альтернативными и в то же время комплетивными ролями. Господство, власть, обладание, знания разделяют совокупность персонажей на вышестоящих и нижестоящих, на суверенов и вассалов. Такая модель отношений типична для литературы 20-х годов. В «Ангеле» она представлена во многих вариантах: сильные мира сего — духовные (епископ, кардинал) или светские (Елизавета, Рудольф) — и сильные мира того противопоставлены своим подчиненным, носители социальной или магической власти (рабби Лев, Теодор Гертнер) — безвластным, обладатели какой-либо ценности (деньги, женщина, кинжал) — неимущим, представители земного (Джон Ди как ученый) или метафизического (рабби Лев) знания — ученикам и профанам.
Перечислим далее некоторые аксиомы того порядка отношений, который учреждается текстом. Итак, обладание какой-либо ценностью вовсе не предполагает обладания другой: наличие денег не означает наличие знаний. Тот, кто обладает какой-нибудь земной ценностью, необязательно владеет ее потусторонним прообразом, и наоборот: император Рудольф обладает политической властью, но лишен власти магической, у рабби Лева все наоборот; Джон Ди не является в посюстороннем мире сувереном, зато может им стать в потустороннем. Если кто-то владеет какой-либо ценностью, то одновременно с ним никто другой ею владеть уже не может, ибо всякая ценность индивидуальна и неделима: подле Елизаветы Джону Ди отказано в светской власти; оспариваемый кинжал является объектом уникальным и может принадлежать лишь кому-нибудь одному; два магических «суверена» (Гертнер-Гарднер и рабби Лев) никогда не присутствуют одновременно в одном и том же мире; из двух конкурирующих сил в каждый данный момент какая-нибудь одна непременно берет вверх (борьба Бартлета и Гарднера за тело Джона Ди); женщина (Яна) не может одновременно принадлежать двум мужчинам (Джон Ди и Келли).
Мир «Ангела» — это мир ни на миг не затихающей борьбы, конкуренции и соперничества. В этом смысле показательно большое количество анималистических параллелей. Сторонники Исаис (Асайя, Бартлет Грин) представлены различными вариациями семейства кошачьих (кошка, пантера, лев); другая группа (Рудольф, рабби Лев) отмечена всеми признаками хищных птиц (орел, коршун); встречается в тексте также
змея (кардинал) и паук — все без исключения представители хищников, живущих охотой, борьбой, добычей, ну а логической их комплементацией является жертва. И хотя животный мир в романе представлен в общем-то весьма специфичным отрядом, тем не менее отметим, что анимализация была чрезвычайно распространена в литературе того времени: «Волшебная гора» Томаса Манна пестрит приметами, заимствованными у животных, у Кафки («Замок») они характеризуют деревенский люд, у Кубина («Другая сторона») они — олицетворение катастрофических предчувствий. Заглатывание, пожирание, высасывание — вот наиболее предпочтительные формы усвоения всего чуждого, находящегося вне. Крайний случай: чисто паразитические существа, живущие за счет других. Нечто в этом роде говорит о Елизавете Джон Ди, намекая на ее «женский вампиризм»; таков
Партнерства, равновесия не существует ни между людьми, ни между ценностями: как нет в романе двух персонажей, которых обладание одной и той же ценностью сделало бы равными, так отсутствуют и две равнозначные ценности. Царит иерархическо-динамический дисбаланс. Отсутствие ценности вызывает желание ее завоевать, а обладание — стремление к еще более высокой.
Персонажи романа делятся на союзников и врагов, за каждым из них, как за Бартлетом и Гарднером, закреплена своя строго разграниченная сфера метафизического влияния или же они, как Маске-Липотин, присоединяются к сильнейшему и, разделяя отныне его интересы, помогают ему. Для того чтобы кто-то мог завладеть ценностью, другой должен ее утратить: чей-то выигрыш — всегда чей-то проигрыш. Еще одно знамение эпохи! Чтобы получить ценность, необходимо либо отдать за нее что-то уже имеющееся (как Джон Ди с Келли), либо что-то завоеванное силой у третьего лица. «Ценность» и «жертва» (ср. рассуждения рабби Лева) коррелированы очень четко, идет ли речь о самопожертвовании или же о принесении в жертву кого-то другого. В лучшем случае жертва добровольна: самоотверженный отказ от «Я» одного персонажа (Иоганна) делает возможным обретение «Я» и последующую духовную абсорбцию «королевы» другим персонажем (Я).
Итак, пространство романа функционирует как замкнутый, ограниченный универсум, в котором все может как угодно меняться, но сумма будет всегда оставаться постоянной. Дисбалансу и изменчивости индивидуальных отношений противопоставлено равновесие и постоянство системы как целого: в этом герметичном мире действует закон сохранения ценностей. Любое изменение у одного персонажа как следствие влечет за собой изменение у другого: если один «растет», то другой «умаляется», и наоборот. Этот вид отношений очень распространен и в бесчисленных вариантах встречается в произведениях многих авторов.
Иерархия ценностей связана с категориями восприятия и индивидуальной перспективой каждого отдельного персонажа: для Джона Ди — одна высшая ценность, для Келли — другая. Некоторые перспективы
текст ставит в привилегированное положение: потусторонние ценности котируются выше посюсторонних, а из потусторонних явно отдается предпочтение тем, которые представлены стороной Гарднера-Гертнера. Выбор, разумеется, не в пользу Исаис, однако никаких аргументов, оправдывающих эту протекцию, не приводится: в конечном итоге иерархия ценностей воспринимается как данность. Ну что ж, и эта неявная и тем не менее подразумеваемая проблематика, тоже одна из характерных черт начала века.
Однозначно определены лишь посюсторонние ценности: социальный статус, материальное положение, эротические претензии (Келли). Но и риск — необходимый залог на случай проигрыша вносится в банк — известен: он находится в четком социально-юридическом, предусмотренном кодексом соответствии с теми средствами, которые используются
Что же касается ценностей потусторонних, то здесь все смутно и неопределенно. Проблематичен сам поиск высшей и абсолютной ценности, который предпринимает Джон Ди. Ничто не задано наперед: все должно быть еще только найдено, да и желанная цель таит в себе возможность ошибки с непредсказуемым риском. Так, Джон Ди принимает Гренландию за искомый Гренланд, а Англию — за сокровенный Ангелланд. От трансмутации металлов он полагает перейти к трансмутации плоти и крови, но, перепутав в конце концов камень заблуждения и смерти с Камнем мудрости и жизни, умирает.
Каждой ценности соответствует своя псевдоценность — пустое отражение, копия, подделка, окруженная иллюзорным, краденым ореолом, однако подобие всегда ошеломляющее. Так, Философский камень относится к обретенному камню, пресуществление плоти — к трансмутации металлов, вожделенное откровение свыше — к обещаниям «самодельного» Ангела, потерянный кинжал Джона Ди — к «мизерикордии». Рядом с невольно заблуждающимся «странником» всегда сознательный шулер, который, как Келли, лишь симулирует свою ценность, или, как Бартлет Грин, вводит в заблуждение двусмысленностью своих советов.
Нематериальные потусторонние ценности неопределимы: пойти туда, не знаю куда, найди то, не знаю что. В отличие от Келли, который знает цену тому, к чему стремится, Джон Ди может узнать ее лишь после достижения желаемой цели. Бартлет Грин знает, что означает совокупление с «бабенкой», смысл «химической свадьбы» открывается Я только в самый последний момент, когда сокровенная церемония уже совершается. Но если цель и смысл являются величинами неизвестными и неопределенными, то путь и средства и подавно: «Путь находит человек, но не человек — путь!» — говорит Гарднер находящемуся при смерти Джону Ди, когда тому уже не остается никакого выбора — ни пути, ни средств. Отношения между миром причин и миром следствий непредсказуемы: «Что есть действительность?»
При этих условиях любой путь может оказаться ложным или кружным. Самый короткий, прямой воспринимается как самый дальний и тернистый: торным кажется лишь обходной. Невозможность прямого
пути (прямая — кратчайшее расстояние между двумя точками) опять же характерна не только
Все пути, избираемые Джоном Ди, — кружные. Но что бы могло явиться потенциально прямым путем? Текст переполнен указаниями. Ознакомившись с трактатом Джона Ди о двойной звезде, Елизавета абсолютно справедливо упрекает его за то, что он восхищается каким-то далеким небесным телом, вместо того чтобы самому стать внушающей восхищение звездой. Все обладатели каких-либо ценностей в посюстороннем фатально одиноки, цепочка равноправных индивидуумов может выстроиться только в потустороннем. В этом смысле весьма показательна сцена смерти Джона Ди — один из самых впечатляющих эпизодов, хотя таких в романе немало. Лишь отчаянье и последующий отказ от всего, являющегося извне или как-либо связанного с внешним миром, выводит на путь истинный. На протяжении своей эпопеи Джон Ди не раз оказывался в ситуации крайнего отчаянья, но не делал для себя никаких выводов, и все возвращалось на круги своя: эйфория, когда весь мир у ног героя, лучезарная фаза близкой — только руку протянуть, — ожидаемой извне ценности сменяется черной фазой разочарования и депрессии, когда любая ценность и собственная жизнь кажутся покинутому всеми герою обесцененными, не имеющими никакого смысла. Джон Ди никак не может понять своей ошибки и упорно продолжает искать вовне, в окружающем, то, что можно найти лишь в себе самом: «Непостижима действительность, но еще непостижимее Я!»
Не существует правил, годных
потом», и союзников — тех, кто действует как катализатор, ускоряя процесс возвращения «я» к Я. Лишь доведенная до крайности имманентность ведет в трансцендентное: в этом коренное отличие произведений Майринка от всей фантастической литературы, которая не более чем тривиальный слепок с внешнего мира.
Итак, Джон Ди отослан к своему Я: то, что кажется самым близким, является самым далеким. Я неведомо самому себе, лишь обходным путем через внешний мир оно может себя обрести. Внешний мир выступает и как препятствие, натыкаясь на которое Я вынуждено возвращаться к самому себе, и как зеркало, в котором Я встречает и узнает себя. Я — проблема и парадокс. В нем дремлют силы, о которых ему ничего не известно. Я проецирует себя во внешний мир, а потом, «сотворив» из этой проекции кумира, вымаливает у него то, что ему и так принадлежит. В качестве примера достаточно вспомнить превращение мертвой Асайи в призрачный суккуб, который питает эротическая энергия Я. А что такое «Иль», Зеленый Ангел, как не продукт совместного приложения подсознательных сил участников «акции»! В итоге «Я» превращается в «Он» — и так ли уж случайно то, что имя Ангела «Иль» означает «он» по-французски? Я — и это точка зрения не только Майринка, а всей эпохи — не является (так же как и атом!) неделимой экзистенциальной единицей, его составляющие, полные скрытых противоречий, живут своей собственной, опасной и парадоксальной жизнью. Я — не экзистенциальная монада, но оно может ею стать.
Проблема идентификации одна из основных в романе: сходство так же обманчиво, как и различие. Подобие уже означает нетождественность, а вот кажущееся различие в любой момент может обернуться тождеством. И лучшей тому иллюстрацией отношения Джона Ди и Я. В 1927 году в журнальной заметке о своем романе Майринк говорит, что исторический образ Джона Ди давно волновал его, но, поскольку «все "историческое" отдает трупным душком», решил написать «двойной роман», который бы позволил «привить судьбу "мертвого" Джона Ди к судьбе какого-нибудь живого человека». И это подозрительное отношение к «историческому» как к какой-то нелепой условности, как к чисто внешней форме восприятия, которая лишь затеняет онтологическую реальность, роднит Майринка с его эпохой. Однако
Ни в одном из миров не повторяется в точности то, что разыгрывается в другом: каждый дублер, каждая копия, каждое отражение уже является трансформацией, предполагающей различие, по крайней мере какого-нибудь одного, существенного признака.
Липотин, а Бартлет уходит на второй план. Правила, по которым разыгрываются эти калейдоскопические вариации, остаются неизвестными. Далее, как в мире Джона Ди есть персонажи, которые не переходят в мир Я (Келли, император Рудольф), так и в мире Я имеются не вхожие в мир Джона Ди персоны (Асайя, кузен Роджер).
Следует отметить, что тот персонаж, для которого возможна такая транспозиция, по ту сторону границы уже как бы «сам не свой»: у Маске и Липотина, у Гарднера и Гертнера, у Яны и Иоганны, у Джона Ди и Я есть не только общие черты, но и различия. Симметрия миров отнюдь не полная, и ни один персонаж не может быть абсолютно идентичен своему прежнему «воплощению». Условия и формы транспозиции варьируются для каждой пары. Для потусторонних агентов их земные дублеры — маски, скрывающие их сущность: адепт не идентичен ни алхимическому лаборанту Гарднеру, ни профессору химии Гертнеру; «двойной» посредник не идентичен ни «магистру царя» Маске, ни антиквару Липотину. И тот, и другой во всех своих последовательных манифестациях, разумеется, сохраняют сознание своей персональной инвариантности; если один бессмертен, потому что никогда не жил (Липотин), то другой — потому что победил смерть (Гарднер).
Что же касается земных персонажей, то они склонны себя отожествлять со своей «настоящей» жизнью, и лишь при повторной манифестации у них появляется возможность осознать свою отличную от внешнего вида сущность и инвариантность. Здесь есть свои нюансы, Иоганна соотносится совсем не так с Яной, как Я — с Джоном Ди: Иоганна и
Количество психических экспериментов, которые в мире, считающемся реальным, были бы несомненно диагностированы как душевная болезнь, быстро растет. Ведущее рассказ Я уже не может адекватно классифицировать и оценивать существующее положение вещей, ракурс восприятия все время смещается. Та упорядоченная система отношений, которая принята в мире как стандарт, привычный, нормальный, раз и навсегда установленный, сменяется другой, той, которую раньше считали
отклонением, чем-то неправильным, ненормальным, случайным: стандарт становится отклонением, отклонение — стандартом.
Такая подмена, при которой не норма выносит свой приговор ненормальному, не разум — безумию, не социально приемлемое — отверженному, не внутреннее — внешнему, не реальное — фантастическому, не посюстороннее — потустороннему, не действительное — фиктивному, не бытие — небытию, но все происходит наоборот, — тоже одно из знамений эпохи: еще никогда с такой последовательностью не предпринимались попытки перевернуть мир с ног на голову или хотя бы поменять ракурс восприятия. У Шницлера («Бегство во тьму») безумный брат выступает как разумное начало, а «разумный» — как безумное. Для обитателей санатория (Томас Манн, «Волшебная гора») их маленький, хрупкий, деформированный болезнью мирок становится нормальным, а нормальный, большой мир здоровых людей кажется им чужим и подозрительно странным. В романе Кафки «Замок» уродливый социальный уклад деревни воспринимается как должное. Героем Музиля становится индивидуум, чья духовная перспектива в корне отличается от общепринятых «культурных» критериев: «человек без свойств» не есть человек реальности, но человек возможности.
Но творчество всех этих писателей, по крайней мере Томаса Манна, обязано было служить образцом реалистической нормы, и потому все чуждое в их произведениях, не укладывающееся в привычные рамки, отвергалось или снисходительно замалчивалось как издержки большого мастера. Однако можно с полным правом констатировать, что вся литература этого времени является потенциально фантастической, ибо в противовес действительному миру она, ниспровергая привычные аксиомы шаблонно упорядоченной системы отношений, делает смелые эскизы фиктивных неконвенционных миров.
Фантастическая литература в более узком смысле — сюда можно отнести все без исключения романы Майринка — есть лишь особый, крайний случай, когда вне закона ставятся самые фундаментальные постулаты «реальности».
«Нормальная» реальность с точки зрения «внешнего», потустороннего — это не только общий ракурс всего романа, но и частный отдельных персонажей.
привычной классификации уже не является только интеллектуальным экспериментом с фиктивными мирами, но реально переживаемым событием в фактическом мире.
Смена ракурса отражается даже на таких фундаментальных философских категориях, как «жизнь» и «смерть». В конце концов Я приходит к тому, что уже не различает, где жизнь, а где смерть, где действительная реальность, а где только ее призрачная копия. Тот Липотин, который после своего «убийства» является Я, может в нормальной реалистической классификации рассчитывать лишь на звание «привидения», однако он обращает «нормальную» перспективу, объявляя живых призраками, ибо призрак, согласно его версии, это и есть то, что в конце своего существования манифестирует себя в новой экзистенциальной форме, и лучший тому пример — человек, манифестированный на земле своим рождением. А когда Я после своего бегства к Гертнеру в Эльзбетштейн ошеломленно спрашивает того: «Скажи мне честно, друг, я умер?», то получает следующий примечательный ответ: «Напротив! Теперь ты стал живым», хотя в «нормальной» реальности он, если вспомнить газетную заметку конечно же был сочтен погибшим. Эту «относительность» чутко уловил в своей статье один из современных Майринку рецензентов в 1927 году: «Что есть жизнь? Что есть смерть?»
В зависимости от контекста эти прежде абсолютные понятия выступают в различных смыслах: и тут их обычное биологическое значение лишь одно из многих. Отметим, что это центральная тема не только в творчестве Майринка, но и во всей тогдашней литературе; буквальные и метафорические интерпретации двух этих понятий смешиваются в запутанные комбинации, их понимают в самых различных смыслах: социальном, психо-интеллектуальном, спиритуальном, и то, что при одних обстоятельствах является жизнью, при других может легко оказаться смертью. «Альрауне» Эверса в подзаголовке названа «живым существом», из чего следует, что встречаются также «неживые» существа, которые только симулируют жизнь. Зоны физических и психических аномалий у Клабун-да («Болезнь», «Призрак») и Томаса Манна («Волшебная гора») отмечены головокружительной игрой этих смыслов. Вассерман («Третья жизнь Йозефа Керкховена») различает внутри одного биографического единства несколько «жизней». Однако при любых обстоятельствах «жизнь» — понятие привилегированное, ибо не является чем-то само собой разумеющимся, «жизнь» — это универсальная ценность. Ведь и призрак живет в биологическом смысле: буквально понимаемая «жизнь» далеко не всегда может быть идентифицирована как подлинная жизнь.
«Жизнь» в «Ангеле» — это нечто, находящееся в сложных, запутанных отношениях с происхождением и родом, с сексуальностью и размножением. Но к этому разветвленному «жизненному» комплексу есть ключ — это «кровь», понятие ключевое не только для творчества Майринка, но и
больных наглядный тому пример. Или же кровоизлияние у одного из партнеров (Клабунд, «Призрак») в высший момент сексуального соития (ср. также «Вампир» Эверса).
Как в древних магических практиках «кровь» предстает таинственно-иррациональной эссенцией жизни — достаточно вспомнить фашистское «кровь и почва». В «Ангеле» тема «крови» всесторонне разрабатывается на протяжении всего романа, что еще раз подтверждает итоговый характер этого произведения.
«Кровь» — основная субстанция жизни: у Липотина, который никогда не жил и никогда не умирал, ее нет. «Кровь» — связующая нить рода: потомки Джона Ди — «кровь от крови Джона Ди». «Кровь» — сокровенный код сущности и характера человека: для приготовления приворотного зелья Маске среди прочего необходима кровь Джона Ди. Преодолеть жизнь означает в «Ангеле» «подняться над кровью», а «никогда не жить» — быть «под кровью».
«Кровь» — носитель наследственных черт: кровное родство в романе — это высшая форма общности двух далеких друг от друга существ. Но такая общность исключает возможность посюстороннего слияния: самое близкое — самое далекое. Как только Елизавета берет на себя роль сестры Джона Ди, из их отношений сразу исчезает эротический момент. Табу с инцеста снимается лишь в потустороннем: Я после «химической свадьбы» с Елизаветой называет себя «дитем, мужем, отцом» одновременно — игра с вербальным инцестом, как бы ставящая вне закона любую земную классификацию. Определенная ступень оптимальной общности выражена всегда в родственных отношениях: согласно рабби Леву, Господь пожелал, чтобы некоторые люди были связаны узами крови; Джон Ди и Келли становятся кровными братьями; в эпилоге романа Я титулуется Гертнером как брат.
Однако прежде всего «кровь» — это средоточие эротической энергии, а Эрос присутствует в этом романе всюду, с первой сцены до последней — «химической свадьбы». Разумеется, к сексу этот сакральный акт не имеет никакого отношения: два пола сливаются в единое целое, в котором уже нет ни «мужского», ни «женского». Бесполое существо и двуполое существо — вот возможные варианты гермафродитического брака, каким его разрабатывал Майринк в «Големе» и «Зеленом лике».
С сотворения мира в мужском начале сокрыт в непроявленном виде зародыш женского начала (ср. Бартлет Грин), с которым человек может потенциально соединиться. Бафомет, которого Джон Ди видит на вершине генеалогического древа, двулик: одно лицо у него мужское, другое — женское. Мотив двуполости, гермафродитизма — не редкость в тогдашней литературе: у Фридлендера («Скучная свадебная ночь») пара новобрачных в полном смысле слова сливается в одно целое; Адольф Пауль («Из хроники "Черного поросенка"») дает новую жизнь платоновскому мифу об изначально двуполом человеке; у Вестенхофа («Человек с тремя глазами») мужской персонаж имеет в затылочной части своего мозга второй, хотя и рудиментарный, но вполне активный женский центр. Ну а «Другая сторона» Кубина заканчивается следующим многозначительным выводом: «Демиург — это гермафродит».
Скрытно или явно, эротика пронизывает все произведения искусства
начала века; являясь центральной темой той культуры, она ее притягивает и отторгает, восхищает и пугает. Отношение к ней носит ярко выраженный амбивалентный характер, который проявляется в органической несовместимости разных эротических начал. Один полюс представлен манящей, опасно-демонической, доступной, но бесплодной женщиной, другой — по-матерински нежной, скромной, но доступной и любвеобильной, а между ними — манящая и недоступная кокетка («Альрауне» Эверса, «Пляшущая глупышка» Гютерсло). Эта амбивалентность оставила на многих текстах свои страшные следы: отвратительные сексуальные сцены Кафки («Процесс» и «Замок»), преследующие героев сознанием вины; инцест у Леонгарда Франка («Брат и сестра») и Музиля («Человек без свойств»); однополые наклонности мужчин и женщин («Воспитанник Терлес» Музиля, «Призрак» Клабунда, «Пляшущая глупышка» Гютерсло, «Две подружки и их отравление» Дёблина и даже «Волшебная гора» Томаса Манна, где герой последовательно выявляет известную параллель между своей детской привязанностью к школьному приятелю и более поздней любовной связью с женщиной). Эти замечания ни в коей мере не экскурс: извращенная эротика как следствие все той же амбивалентности отметила и «Ангел» своими более чем очевидными для постфрейдистской эпохи знаками.
Эротические отношения могут быть манифестированы также моделью суверена и вассала, того, кто решает, и того, кто исполняет: партнеры равноценны лишь в ситуации безразличного соседства (союз Джона Ди и Элинор). В романе много эпизодов садомазохистической уступки (передачи) эротического партнера: Елизавета навязывает Джону Ди Элинор; Джон Ди уступает Яну Келли; Иоганна почти насильно отправляет Я к Асайе; Иоганна жертвуя собой, освобождает место Елизавете. Более или менее отчетливо прослеживается эротическая склонность — всегда однополая! — уступающего (-й) к восприемнику (-це) своего дара. Так, Элинор жалуется на юную Елизавету, что «часто во время игры принцесса с таким жаром бросается на нее, что оставляет на ее женских местах синяки и кровоподтеки». Восприемник замещает уступающего, занимает его место, наслаждается вместо него: уступка — эротическая идентификация уступающего с восприемником. В культе Исаис Понтийской, как о нем сообщает в своей «лекции» Асайя, «мисты, облаченные в женские одежды, приближались к богине женской, левой половиной своего тела»: акт сексуального обмена ролями между мужчиной и женщиной эквивалентен однополым отношениям.
При внимательном чтении романа вновь и вновь всплывает психоаналитический подтекст, исключительно сложный и многослойный. Рабби Лев говорит о ритуальном «обрезании», Теодор Гертнер «срезает сильный юный побег и прививает этот черенок одинокому кустику», подвязанному «к свежеоструганому колышку». К позорному столбу, к «пыточному древу», приковывают Бартлета Грина перед тем, как сжечь: огонь — стихия сексуального, а стало быть, входит в компетенцию Исаис. Опять же на вершине генеалогического древа, в его кроне, видит Джон Ди двуполого Бафомета. А во время посещения дома Асайи Я чувствует, «как ускользает... внутренняя опора... Вспыхнул объятый пламенем деревянный кол, вокруг которого обвилась тяжелая от спелых виноградных гроздий
лоза». На первый взгляд этот образ кажется каким-то странным, отвлеченным, даже случайным, но вспомним мифологию: кто непоколебимым колом торчит посреди вертограда, кто едва ли не самая заметная фигура в свите Диониса? Приап, кто же еще! Итак, «объятый пламенем кол» торчит в центре, в середине Я...
Выстраивается последовательный ряд фаллической символики, включающий в себя и копье — этот таинственный объект, за обладание которым идет ожесточенная борьба. Асайя в эротической ситуации, когда Я находится у нее в гостях, обещает: «Вы, любезный друг, еще сегодня узнаете на себе, что такое невидимое копье...» Наконечник копья — замешанный на крови! — делает своего обладателя достойным высшей королевской власти, но того же самого можно достичь и слиянием с королевой, «химической свадьбой». «Владелец сего копья... был заговорен от женского вампиризма». Асайя же хочет наконечник «изъять из мира и замкнуть», что воспринимается Я как пожизненное заключение «в бесплодной безнадежности», как «кастрация животворящей судьбы», как «аборт беременной будущим жизни», как «стерилизация плодоносных магических сил» — уже один только этот эротический вокабуляр говорит сам за себя. В другом месте речь идет о том, чтобы «набросить на глэдхиллский меч кольцо» — символика совершенно однозначная. Однако совокупность всех этих эротических ассоциаций однозначной трактовке не поддается: достаточно очевидным кажется лишь то, что граница между двумя враждующими мирами проходит где-то между запретной однополой любовью и внушающей страх кастрацией, между стерильной оргиастической эротикой порабощенного «мужского начала» и триумфально-плодоносной фаллической победой.
Все в высшей степени неопределенно и двусмысленно: эротизирован и мир Исаис, и мир Елизаветы, и оба эти мира характеризует опасная иллюзия подобия и не менее опасная иллюзия различия. Чтобы изгнать мертвую Асайю, представительницу враждебного мира Исаис, Я призывает Яну, но на зов является Асайя, и справедливо, ибо Я не знает, что «мужская эротическая энергия зовется "Ян"». Бартлет Грин заключает союз с Джоном Ди и спасает ему жизнь: оба они, отмеченные и призванные потусторонней иерархией, близки друг другу несмотря на то, что их миры находятся в оппозиции. Интересно, что когда Гарднер описывает признаки сокровенной духовной инициации, он почти дословно повторяет описание Бартлета Грина, данное им предшествующей «тайгерму» фазе своего «черного посвящения». Бартлет точно так же стремится к слиянию с «матерью Исаис», как Джон Ди и Я — с «матерью Елизаветой»: в обоих случаях инцест — эротический акт, символизирующий возвращение к праистокам (к матери!). Двор полнится слухами о любовных связях Елизаветы, а она тем не менее продолжает называть себя «девственной королевой»; о теле Асайи говорится как о «сохранившем свою целомудренную упругость». Бесплодна Елизавета, бесплодна Асайя. «Повелительница», «госпожа» — такова роль Елизаветы, но и Исаис тоже «повелительница». Черты Исаис эпизодически проступают в образе Елизаветы, и отнюдь не заслуга героя — позволит ли он себя обмануть, как Джон Ди, или устоит перед соблазном, как Я. Граница между двумя мирами тоньше волоса, не
каждому, а только призванному дано интуитивным прозрением уловить ее, что, однако, не исключает возможности практической ошибки.
Кровь — это пол, а пол изгнать нельзя: «Что же тогда останется от человека?» Кровь проявляет себя через женщину: эротический соблазн и наследственный инстинкт продолжения рода входят в женские функции — сгорающий от страсти инкриминирует свое желание «соблазнительнице». Мир существует только благодаря полу, и Исаис — «повелительница человеческой крови». Итак, мир — это женщина, именно в этом аллегорическом образе «женщины-мир» предстает Исаис Я в эпилоге романа. И мир можно победить только с помощью женщины; необходима та, которая добровольно принесет себя в жертву. Яна идет «женским путем жертвы». Таким образом восстанавливается традиционное распределение ролей между полами, ставшее проблематичным и в мире Исаис, и в мире Елизаветы: потусторонняя акция доступна женщине лишь в пределах подлунного мира Исаис, в позитивном царстве вечного настоящего она является исключительно мужской привилегией. Яна растворяется в недоступном человеческому сознанию абсолюте. Но и Елизавета, земная повелительница, королева, в конечном счете тоже растворяется — в Я. Духовная абсорбция, архетипически связанная с вампиризмом, хищным пожиранием и эротикой, становится для Елизаветы «женским путем жертвы». Итак, путь власти (Елизавета) и путь жертвы (Яна) — эти два альтернативных и комплетивных аспекта сливаются в единое целое.
«Королева во мне... Я в королеве...» — утверждает текст, свидетельствуя тем самым, что слияние — это только одностороннее поглощение, нейтрализующее пол, но не трансформирующее сознание, ибо Я, мужское начало, не утрачивает своего самосознания, в то время как женское начало его теряет. Мужчина становится полностью автономным: никакая эротическая тяга не может угрожать ему больше потенциальным самозабвением. Слияние полов в другом, «женском», варианте наглядно демонстрирует ту угрозу, которую представляет
Для того чтобы соединилось самое близкое и родственное, приходится прибегать к обходному пути через третий опосредующий фактор: подобное находит друг друга лишь через противоположное, тождественное — лишь через нетождественное. Для того чтобы «я» пришло к Я, оно должно совершить «кругосветное путешествие»; путь мужчины к предназначенной ему женщине — это обходной путь через промежуточное партнерство. Проблема «близкого — далекого» великолепно символизируется
Бафометом: «Он, изначально чуждый человеческой природе, был тамплиеру ближе всего самого близкого и именно поэтому так и остался непознанным и сохранил свою сакральную сущность». В самом деле, что может быть ближе одному лику Януса его собственного второго лика, который тем не менее недосягаем и невидим? И наоборот: самое чуждое и бесконечно далекое располагается в одной и той же пространственной плоскости. Граница между мирами Елизаветы и Исаис едва различима, один-единственный шаг решает судьбу Я в Эльзбетштейне: только в самый последний момент Я узнает Исаис в обманчивом отражении псевдо-Елизаветы. Близкие объекты так же далеки и так же не граничат друг с другом, как далекие близки и граничат друг с другом. То, что должно соединиться, может осуществить это лишь через посредника и постепенно, а то, что должно остаться раздельным, сходится непосредственно и спонтанно. Все пространства гомогенны, между ними нет плавных количественных переходов, никаких пограничных зон и нейтральных полос. Любая трансформация одного единства в другое, качественно отличное, происходит скачкообразно, дискретно. По направлению к тонкой как лезвие ножа границе можно сделать сколько угодно ничего не значащих шагов, ибо все решает один-единственный последний шаг. Непосредственное опасно.
Посреднические связи в романе многолики — они или приводят отдельные, часто далекие друг от друга объекты в определенное отношение, или, по крайней мере, сулят таковое. Посреднические функции могут взять на себя и персонажи и предметы. Одни выступают в этом качестве лишь ситуативно,
Персонажи и предметы, исполняющие посреднические функции, похоже, испытывают нужду друг в друге: либо через третье лицо завладевают каким-то ценным предметом, либо об этой ценности узнают из чужих уст, либо же необходим помощник, чтобы реализовать эту потенциальную ценность. К примеру, Я через Липотина получает алхимическую пудру, Липотин объясняет ее применение, церемония осуществляется опять же с помощью Липотина. Равным образом нуждаются друг в друге информационные и трансформационные агенты: знание при отсутствии
средств (последний разговор Джона Ди с Ангелом о потере кинжала) так же бессильно, как и средства при отсутствии знания (Келли и Джон Ди с книгой святого Дунстана). Потому-то и начинается метафизическая борьба за обладание копьем не с непосредственными потомками Хоэла Дата, а спустя многие годы с Джоном Ди, ибо только он хоть и поздно, но все же узнает истинную ценность реликвии.
Кинжал из наконечника копья — самый привилегированный из всех привилегированных объектов. Он и действует иначе, чем все остальные одушевленные и неодушевленные посредники, уже одним своим присутствием помогая владельцу. Никакого специального применения он не требует: достаточно им обладать, предполагается только, что сам обладатель посвящен в тайное могущество реликвии. Сознательное обладание — необходимое условие: таким образом наконечник копья является материальной конкретизацией имматериального, материализацией и экстериоризацией духовно-психического. Он помогает реализации некой ценности, которая в скрытой, неявной форме должна присутствовать в личности хранителя реликвии, кинжал — внешний, проявленный аспект этой сокровенной субстанции.
Своих качеств эта наследственная реликвия утратить не может, другие объекты, исполняя свои посреднические функции, постепенно расходуют себя, хотя и действуют лишь как катализаторы, т. е. не собственной силой, а только как необходимое дополнение; подобно алхимической пудре, иссякает запас их потенциальных возможностей; передав Я рукописи Джона Ди, Джон Роджер может умереть; стоило только Я идентифицировать себя с Джоном Ди, как необходимость в рукописях сразу отпала; после смерти Джона Ди умирает и угольный кристалл: Я уже нет нужды заглядывать в него, ибо отныне оно становится Джоном Ди. Пролагая путь Я к Елизавете, Яна должна умереть. Исполнив свою посредническую миссию, Липотин — бессмертный Липотин! — увядает прямо на глазах, а после духовной реализации Я и вовсе исчезает с его жизненного горизонта. Все — будь то человек или предмет, — что отрабатывает свою роль, тем или иным способом исторгается текстом. Все объекты, реализующие себя в посредничестве, — лишь функции и жизнью как таковой не обладают, их удел — полупризрачное существование где-то между бытием и небытием; в этой нейтральной полосе предметы и люди почти неотличимы друг от друга: одних еще чуть-чуть и можно уже назвать одушевленными, других еще чуть-чуть и одушевленными уже не назовешь. Сами по себе посредники лишены какого-либо экзистенциального смысла, и наличествуют они в тексте не ради себя: смерть или бесследное исчезновение — вот их удел. «Вопросами или книжным знанием в магии могущества не обретешь. Твори, не ведая, что творишь» — знание, исчерпавшее свою посредническую функцию, самоустраняется.
Процесс зачатия, продолжения рода и дальнейшей передачи наследства является, по сути, посредническим — бесконечное посредничество, цель и смысл которого находятся всегда по ту сторону каждого отдельного звена этой живой цепи, обретающей свою цель — и потенциально смысл — лишь в последнем представителе своей крови. Джон Ди, ставя между собой и Елизаветой Яну, родившую ему сына, начинает серию посредников, которая обязательно должна быть конечной, с тем чтобы он вновь мог
обрести в самом себе свою автономную цель. Ибо в линейных цепях привилегией обладают только два звена — начальное и конечное, цепь же равноправных членов потустороннего Ордена линейной быть не может — только замкнутой. Можно считать, что промежуточные звенья цепи поколений исполнили свой посреднический долг настолько, насколько конечное звено подобно исходному; в идеале, когда подобие это абсолютное, необходимость в промежуточной инстанции отпадает. Оставляя потомство, Джон Ди превращает себя в посредника, пусть первого в цепи, но все же посредника, теперь он зависит от последнего в роду: станет тот полностью подобным ему — и их идентичность, перечеркнув связующие промежуточные звенья, освободит его, Джона Ди, от необходимости быть только функцией и он сможет снова устремиться к запредельной цели своей жизни.
Вступление в посреднические связи само по себе небезопасно и далеко не всегда способствует приближению к желаемой цели, как это на многочисленных примерах доказывает история Джона Ди. Любой посредник, связывая, одновременно разделяет, ибо вклинивается между объектом и его целью; эта истина почти дословно повторена в пророчестве Эксбриджской ведьмы: «О эликсир мой, ты разделяешь, ты соединяешь». У посредника лишь одна функция — посредническая, а если он, подменяя собой цель, пытается обрести собственную ценность, то сразу из связующего звена превращается в помеху. Так, отношение Джона Ди к Яне, а Я к Иоганне отделяет их от Елизаветы. Как только средство принимается за цель, а знак — за суть, что и происходит у Джона Ди с проектами завоевания Гренландии, с алхимией и астрологией (см. высказывание Елизаветы на этот счет), путь потерян. Потенциально каждое посредничество уводит в бесконечность и, следовательно, в сторону от цели; посредничество вообще склонно к воспроизведению себе подобных, т. е. новых посреднических звеньев: так продолжается род Ди; так сразу начинают множиться вокруг Я различные помощники и советчики, как только в его руки попадают дневники. Но многообещающие посулы посредников могут оказаться и ложными: так, Бартлет Грин обманывает Джона Ди, приведя его не к Елизавете, а к Исаис.
Посредническое опасно.
Все привилегированное ставится текстом в соответствие с непривилегированным: привилегированные роли (повелитель, обладатель, знающий) — и непривилегированные; привилегированные эротические отношения (Джон Ди — Я — Елизавета) — и непривилегированные; привилегированные предметы (копье-кинжал) — и непривилегированные; привилегированные места в родовой серии (Хоэл Дат, Джон Ди, последний в роду) — и непривилегированные; привилегированный род (род Ди) — и непривилегированный... Как привилегированное достигло своих привилегий: что это — случай, необходимость, личные заслуги, предопределение?
Текст играет вопросами, но чрезвычайно трудно извлечь из него однозначный ответ. Сложна система связей, велико число следующих друг за другом ответов: что происходит, то происходит, о мотивах судить невозможно. Все стремится к спасению: но кого собираются спасать потенциальные спасители? Некоторые посреднические серии преодолевают пространство и время; а такие фундаментальные, как «жизнь» и «смерть», осуществляются
в пространстве и времени. Какова структура пространственно-временного континуума?
В 1900 — 1930 годах пространство и время, в былые эпохи очевидные факторы реальности, превращаются в проблему; в слишком уж сложных и противоречивых формах воплощала литература эти ставшие проблематичными факторы, чтобы пытаться наметить здесь хотя бы общее направление тогдашних поисков. Фантастическая литература вновь оказалась в авангарде, выступая как полномочный представитель самых экстремальных тенденций, ибо именно она всегда ставила под сомнение казавшиеся незыблемыми постулаты пространственно-временной системы.
В «Ангеле» Майринк окончательно релятивирует то, что его занимало еще в «Големе»: привычная пространственно-временная система становится фантастической фикцией — еще одно смещение нормального ракурса. Прошлое может быть аккумулировано и вновь превращено в настоящее; в слиянии одного Я с другим, отделенным от него огромным временным интервалом, в возвращении Я в иные эпохи, в некоторых персонажах, возведенных в статус вневременных констант, время выдает себя как вполне преодолимая оболочка некоего атемпорального бытия. Можно даже одновременно присутствовать в разных эпохах. Гомогенна лишь отдельная временная фаза, как целое время дискретно; оно то ускоряет свой ход, то как будто замедляет. Привилегированным временным фазам в жизни персонажа, когда события, стремительно следуя друг за другом, выстраиваются в стройную осмысленную цепочку, поставлены в соответствие непривилегированные, лишенные какого-либо смысла периоды стагнации. Объективное время и субъективное не совпадают, они смещены друг относительно друга. В тексте обыгрывается даже обратное течение времени — как, впрочем, у Перуца («Чудо мангового дерева») и Кубина («Другая сторона»), — возвращение в прошлое весьма красноречиво выражено образом едущего задом наперед «мобиля». Этот автомобиль вообще что-то вроде машины времени, которая то плывет как корабль, то взлетает как самолет, — по сути, он является автономной, независимой от внешнего мира пространственно-временной системой.
Пространство и время связаны в единый континуум: время манифестирует себя в пространственных образах, пространство — временными характеристиками: царство мертвых, «изумрудная страна Персефоны», находится «по ту сторону», «под водой», «на Западе». Любое пространственное смещение в направлении этой привилегированной «земли» означает изменение во времени. У эмпирического пространства тоже есть свои привилегированные «стигмы»: прежде всего отмеченные явным сексуальным символизмом шахты, ведущие в нутро «матери Геи» и являющиеся местом трансформации и метафизических контактов.
Как и время, эмпирическое пространство всего лишь эфемерная, ничего не значащая оболочка. Уже Джон Ди, штудируя труды Эвклида, приходит к выводу — кстати, это реальный исторический факт! — о возможности четвертого измерения. Итак, «мир един», но у него есть свои «обратные стороны» и «неисчислимое множество различных фасадов, сечений и измерений». Эти промежуточные миры пересекаются, выворачиваются наизнанку, переходят друг в друга: объекты, принадлежащие одной
части пространства, могут также присутствовать и в другой, становясь при определенных условиях видимыми. Пространство и время становятся — эту тенденцию можно уловить и в других литературных произведениях той эпохи — едва ли не самостоятельными действующими лицами, на равных правах с персонажами романа принимающими участие в развитии событий.
По ту сторону эмпирической пространственно-временной системы, через ее отрицание, учреждается некий чрезвычайно странный универсум, весьма напоминающий многомерные топологические пространства математики: события и персонажи отныне превращаются в точки пересечения различных математических векторов; теперь они всего лишь функции этих абстрактных гиперпространств, малозначительные локальные особенности, крошечные отличительные пятнышки, родинки, не более. Лишь преодолев иллюзорную пространственно-временную оболочку, личность становится действительно автономной и безусловно тождественной, таким образом эмпирические категории пространства и времени сводятся в «Ангеле» только к языку, с помощью которого предпринимается попытка выразить невыразимое.
Невозможно отделить посюсторонне-имманентный мир от потусторонне-трансцендентного четкой и окончательной границей. Существует лишь одно абсолютно потустороннее пространство, недоступное внешнему вмешательству; оно покоится в себе самом, оно не проявлено, неуловимо, непознаваемо, не поддается никакому метафорическому описанию; эту сокровенную точку, отрицающую все мыслимые категории человеческого сознания, текст называет «Бог». Все остальные потусторонние пространства составляют вместе с посюсторонним миром единый абстрактный математический универсум. Такие пространственно-временные понятия, как: «верх», «низ», «Запад», «Восток», «под водой», «земные недра», «прошлое», «настоящее», «живое», «мертвое», для этих пространств всего лишь ничего не значащие метафоры из эмпирического мира, буквальное значение которых абсолютно неприменимо к реальному статусу универсума: и лучшим доказательством тому трагическая ошибка Джона Ди, идентифицировавшего «Зеленую землю» на Западе с Гренландией. Для описания метафизических пространств (зеленое царство Запада, подлунный мир Исаис, промежуточная, нейтральная полоса Липотина, потусторонняя реальность Елизаветы и герметический универсум Гарднера) привлекаются соперничающие между собой порядки, которые кажутся почти несовместимыми или, по крайней мере, с трудом соотносимыми: христианские, иудео-каббалистические, средневеково-алхимические, греко-ближнеазиатские, индо-тибетско-китайские мифологемы наслаиваются, пересекаются, противоречат друг другу, не говоря уже об авторских новациях, ибо Майринк является, пожалуй, самым выдающимся и глубоким мифотворцем нашего века. Порядков много, но что есть порядок порядков?
На первый взгляд мир, представленный в «Ангеле», — это совершенно особый, придуманный «заповедник». Тем не менее самые характерные его особенности имеют аналогию в философской и естественнонаучной мысли эпохи. Вообще, начало века — период весьма неоднозначных отношений между литературой и наукой: немало авторов, таких как Шницлер,
Музиль, Брох, Дёблин и Бенн, сами занимались наукой, что в определенной степени несомненно повлияло на структуру их творчества. Майринк тоже не остался в стороне от интеллектуальных тенденций того времени, он мог либо совершенно сознательно вступать с ними в дискуссию — психоанализ Фрейда, релятивистская теория Эйнштейна, либо же они всплывали в его творчестве лишь как случайные, неосознанные параллели: это лишний раз подтверждает итоговый характер «Ангела».
Раздвоение Я, половинки которого никак не могут найти друг друга и восстановить утраченное единство, проблемы идентификации, патологические состояния сознания, эротизация мира, сексуальные отклонения — первое, что здесь приходит на ум, это, конечно, Фрейд! Мужское и женское начала, слитые в одно Я, — сразу невольно вспоминаются рассуждения К. Г. Юнга об анимус и анима. Но прежде всего поражает обилие аналогий с современной физикой: дискретные единства, переходящие друг в друга не постепенно, а скачкообразно (Планк); неэклидовы искривленные пространства, в которых кратчайшим расстоянием между двумя точками является отнюдь не прямая; многомерные топологические поверхности с непредсказуемыми свойствами; релевантность положения наблюдателя и избранной системы координат; время как четвертое измерение и т. д.
В 1928 году появляется «Философия пространственно-временного учения» Рейхенбаха, в которой были систематизированы и внесены коррективы в эти фундаментальные понятия: фантастика Майринка куда ближе «революционному» мышлению атомной эпохи, чем любая реалистическая проза того времени. Взять хотя бы парадоксальный мир математической логики от Витгенштейна до Карнапа, включая сюда и Венский кружок, которая сознательно экспериментирует с отрицанием ранее признанных аксиом и вводит понятие «принципа верифицируемости», ведь, пожалуй что, у Майринка с этими «безумными» теориями не меньше родственных черт, чем с иной метафизикой, правда, и философские идеи таких величайших умов, как Бергсон и Хайдегтер, оставили свой след в его произведениях. Литература как интеллектуальный эксперимент: то, что натурализм только обещает, фантастика реализует.
Для правильного понимания «Ангела» чрезвычайно важно упомянуть следующее: в аналитической философии от Витгенштейна до Карнапа центральной темой, тесно связанной с новой физикой, становится проблема создания теоретических моделей, которые бы максимально корректно интерпретировали реальность, и проблема языка, которым эта последняя должна быть адекватно сформулирована. Каким образом то, что уже не является мыслимым, может быть выражено в категориях языка, — вот вопрос вопросов, релевантный как для квантовой механики, так и для прозы Майринка.
Итак, язык вслед за реальностью и Я тоже превращается в проблему: литературно-языковая проблематика образует в тексте самостоятельное семантическое поле — самостоятельное, но не изолированное. Ибо логика повествования связывает не только самые различные феномены во взаимообусловленные события: принципы и категории, лежащие в основании всех феноменов, одни и те же.
Проблема идентификации вторгается и в сферу языка: все диалоги иносказательны, с подтекстом, предельно метафоричны. То, что кажется только языком, может обернуться реальностью; то, что воспринимается как реальность, может оказаться всего лишь языком. Все — и текст прямо заявляет об этом — не более чем аналогия,
Девальвация таких фундаментальных философских категорий, как пространство и время, до языкового уровня, последовательная мультипликация однородных мифологических моделей потустороннего, даже кажущаяся непоследовательность текста, который постоянно обманывает ожидание читателей и мистифицирует здравый смысл, — все это знаки двойной проблемы: как можно описывать то, что уже неподвластно языку? И с другой стороны: что описывает язык, лишенный предмета повествования?
Язык «Ангела» связывает псевдооднородное. Бартлет Грин называет себя «принцем черного камня», а Джона Ди титулует как «истинного наследника короны», того, кто «от другого камня», кинжал Хоэла Дата из «диковинного, никогда допрежь не виданного камня», драгоценные каменья украшают Зеленого Ангела, угольный кристалл — это «сакральный камень воистину чудесных манифестаций», Джон Ди ищет Камень, а обретает камень в собственных почках, статуя Исаис выполнена из черного сиенита, в основе тантрического пути преодоления крови лежит «кристалл алмазного Ничто», в замке Эльзбетштейн[54] Я достигает своей цели. Прямые высказывания императора Рудольфа воспринимаются Джоном Ди как двусмысленные, а насквозь двусмысленные речи Бартлета Грина он понимает вполне однозначно. Язык и скрывает, и разоблачает: как одна из форм посредничества он тоже является обходным путем. В самом деле, говоря о чем-то, мы тем самым трансформируем предмет своего высказывания: мысль изреченная есть ложь. Текст все время как бы сам себя отрицает, каждое следующее высказывание перечеркивает предыдущее как неадекватное. Согласно Липотину, «понять можно лишь то, что в состоянии вместить наше сознание, то, что в нем уже присутствует в виде некой матрицы»: но ведь это как самое близкое является самым далеким и потому недосягаемым, не формулируемым. О том, что знают, не говорят; предметом разговора может быть лишь то, чего не знают.
Сложности мира соответствует сложность языка: используя, казалось бы, вполне традиционные изобразительные средства, Майринк строит из ряда вон выходящую по своей сложности структуру. И точно так же как текстом подразумевается некое недоступное описанию потустороннее пространство, в котором сокрыты неведомые герою связи и мотивации метафизических событий и которое для него остается недосягаемым до тех пор, пока в эпилоге он не прекращает задавать вопросы, то же самое и язык: непрерывно, на протяжении всего романа, он как бы опровергает только что сказанное и, таким образом, последовательно самоустраняется, отсылает к некоему семантическому пространству по ту сторону текста, проникнуть в которое читателю в свою очередь удается лишь после
того, как он окончательно откажется от каких-либо дальнейших вопросов. «Это не то, что вы думаете. Все совсем по-другому», — говорит Иоганна. В этом чудесном романе все всегда по-другому: недаром он назван такой, казалось бы, эпизодической фигурой, как Ангел, — знак обманутых надежд, двусмысленных намеков, иллюзорного существования. Воистину, существование самого текста является документальным подтверждением его несуществования: оптимистическая концовка обманчива, и не случайно роман в эпилоге выливается в свою полную противоположность — в социальную сатиру.
Текст — это посредничество, а посредничество подразумевает адресата, ради которого оно, собственно, и создается. Но если дневниковые записи Я допускают возможность какого-то читателя, то заключительная часть текста таковую исключает полностью. Ибо, исходя из условий, которые задает сам роман, этот текст является «несуществующим» — текст, которого просто-напросто не может быть. Возможность устного или письменного сообщения фиктивного Я устраняет сама себя своим же собственным противоречием: все записи, сделанные Я в посюстороннем, должны сгореть; остается только предположить, что они были написаны в потустороннем, но потусторонние рукописи не могли бы существовать в посюстороннем. Итак, существующий текст исключает возможность своего собственного существования.
Текст — это посредничество: но всякое посредничество, как мы уже говорили, если оно было успешным, самоустраняется. Следовательно, существование неуничтоженного текста подразумевает, что миссия Я не могла быть успешной; но текст свидетельствует, что она была успешной, и тем самым объявляет себя несуществующим. Майринка-оккультиста нельзя идентифицировать с Майринком-писателем: то, что теряет оккультизм, приобретает литература. Тут уже сам автор включается в структуру своего текста, и между двумя его ипостасями устанавливаются те же комплетивные отношения, какие существуют между всеми персонажами романа. Но какая из этих ипостасей главная? Право выбора предоставляется читателю: захочет — и одна «вырастет», зато другая «умалится»...
Связующим звеном между концепцией литературы как (оккультной) реальности и реальности как (темной) литературы является язык. Все расположенное по ту сторону «эмпирической» реальности может быть либо мыслью и воображаемым образом в сознании некой персоны, либо недоступной разуму метафизической реальностью вне человеческого сознания. Язык текста — это то самое промежуточное пространство, куда выносится конфликт этих двух концепций* в обоих случаях язык один и тот же, но в первом варианте он метафорично-иносказателен, во втором — буквально-однозначен. Метафизика — это воображаемая метафора; метафора — это не воображаемая метафизика. Двусмысленность эта зафиксирована уже в самом начале романа: «Что значит мертвы? Что значит прошлое? Тот, кто когда-то думал и действовал, и поныне — мысль и действие: ничто истинно сущее не умирает!» Джон Ди оживает в своих манускриптах всякий раз, когда их читает кто-то другой.
Что же такое фантастическая литература? Для Майринка — это
прежде всего игра: любое однозначное высказывание становится метафорическим, любая метафора может легко превратиться в однозначное высказывание. Поэтике реализма известна такая метафора, когда персонажи произведения начинают диктовать свою волю автору: однако Майринк обыгрывает эту метафору в буквальном смысле, о чем и упоминает в заметке «Мой новый роман»: «...все мы рабы своих мыслей, но никак не творцы их!»
«Ангел Западного окна», созданный Я, становится полным и безраздельным властелином своего создателя; но вот проблема: корректен ли вообще в рамках авторской концепции вопрос о том, что есть это произведение — «реальность» или «литература»?..
Комментарии
Середина XVI века... Сложный и противоречивый период в английской истории. За десять с небольшим лет трон четырежды менял своих венценосных хозяев. А сколько раз за этот такой небольшой в масштабах истории срок меняла свой курс английская политика, пожалуй, и не счесть. Сколько различных политических партий пыталось повлиять на ее направление! Дабы помочь читателю сориентироваться в событиях более чем четырехвековой давности, интрига которых намечена в романе прерывистой, то и дело теряющейся из виду линией, попытаемся совершить краткий исторический экскурс в Англию эпохи Тюдоров.
Вряд ли можно оспаривать тот факт, что история Европы XVI века — это прежде всего история Реформации. Не останавливаясь на сути реформ Лютера, отметим здесь лишь то, что, зародившись в Германии, реформационное движение быстро проникло во все уголки Европы, неся с собой брожение умов и тревожное ожидание перемен. Начался великий раскол, смутное время междоусобиц, крестьянских выступлений, секуляризации церковной собственности... Острова внезапно оказались почвой весьма благодатной для виттенбергской ереси, и первые всходы не заставили себя долго ждать...
В 1529 году произошло событие, самым решительным образом повлиявшее на всю дальнейшую историю Англии: король Генрих VIII, известный прежде как ревностный католик, окончательно порвал с Римом. Внешним поводом послужил отказ папы Клемента VII санкционировать развод короля с Екатериной Арагонской. Не дожидаясь разрешения Папы Римского, Генрих VTH женился в 1532 году на Анне Болейн, бывшей фрейлине королевы, а официальный развод состоялся только через год.
Наиболее важным шагом в разрыве с Римом явился «акт о супремации» 1534 года, в силу которого король был объявлен главой Англиканской церкви. Однако менялось только управление Церковью, да и то лишь в ее высшей инстанции: место Папы занял король, но епископат был оставлен в прежнем виде, как и все старые католические догматы и обряды. Генрих VIII не раз говорил, что не желает ни Рима, ни Виттенберга.
Тем не менее консерватизм в вопросах духовной реформации не помешал Генриху VIII в 1536 и 1539 годах закрыть монастыри, конфисковать монастырское имущество, ценности, здания и, что особенно важно,
обширную земельную собственность. Секуляризация церковных земель имела громадные социальные последствия. Монастырские угодья отходили к крупным землевладельцам, лендлордам, которые, существенно повысив ренту, принудили крестьян покинуть свои наделы. Массовое обезземеливание крестьян, вошедшее в историю под термином «огораживание»
Двадцать восьмого января 1547 года умер Генрих VIII, и трон перешел к его сыну от третьей жены, Иоганны Сеймур. Над малолетним Эдуардом VI (род. в 1537 г.) согласно завещанию Генриха было назначено регентство — опекунский совет из 16 именитых государственных мужей. Однако
Низвергнув могущественного протектора, граф Уорвик (сэр Джон Дадли, отец Роберта Дадли) вошел в такое доверие к смертельно больному королю, что сумел внушить ему необходимость изменения наследственных актов в пользу леди Джейн Грей, на которой он женил своего младшего сына лорда Гилфорда Дадли. Тем самым законные права Марии Тюдор (дочь Генриха VIII от первого брака) были объявлены ил-легитимными, так же, впрочем, как и права Елизаветы (дочь Генриха VIII и Анны Болейн). Не менее ярый сторонник Реформации, чем низложенный Сомерсет, граф Уорвик во что бы то ни стало хотел помешать католически настроенной Марии взойти на трон Англии. Таким образом, после смерти Эдуарда VI в июле 1553 года леди Джейн Грей, дочь Генри Грея, четвертого маркиза Дорсета, была провозглашена английской королевой. Однако ее правление продолжалось лишь несколько дней.
На сторону дочери Генриха VIII, законной наследницы трона, встала вся страна, и уже 3 августа Мария Тюдор с триумфом въехала в Лондон. А 22 августа граф Уорвик, Гилфорд Дадли и Джейн Грей взошли на эшафот. Воспитанная в условиях испано-католической оппозиции
ко двору своего отца, Мария возглавила католическую партию, находившую опору у части английского дворянства, преимущественно западных и северных графств. А после того, как на следующий год королева вышла замуж за принца Филиппа, будущего короля Испании, в Англии начались жестокие преследования протестантов. По образу и подобию испанской инквизиции была сформирована комиссия по делам еретиков во главе с епископами Гардинером и Боннером. По всей стране запылали костры, тюрьмы были забиты протестантскими священнослужителями. Был сожжен знаменитый Томас Кранмер, архиепископ Кентерберийский, один из ближайших сподвижников Генриха VIII.
В начале 50-х годов в стране возникло несколько крупных заговоров, ставивших целью низложение Кровавой Марии
В заключение этой короткой исторической справки следует, наверное, сказать, что при чтении романа, несомненно, бросятся в глаза анахронизмы, некоторая вольность в обращении с историческими реалиями и т. д. Да, конечно, не мог Джон Ди, оказавшийся в 1549 году в Тауэре по обвинению в преступных связях с еретиками-ревенхедами, предстать пред светлы очи епископа Боннера, который дорвался до власти только после 1554 года, уже при Кровавой Мэри. Да и версия освобождения Джона Ди, конечно же цитируя незабвенный «Городской вестник», «не выдерживает никакой серьезной критики». Что и говорить, «несомненное фамильное сходство между... сгоревшим в адском пламени владельцем дома № 12» и Густавом Майринком отрицать трудно. Но вряд ли имеет смысл, уподобившись дотошному критику, выискивать в тексте те или иные отступления от «исторической правды», особенно после того, как сам автор ясно и недвусмысленно признался, что в его планы вовсе не входило «осчастливить мир еще одним историческим романом».
С. 13.
С. 17.
некоторые его черты позволяют предполагать, что Майринк имел в виду Матджои. Матджои (Альбер Пюйу, граф де Пувурвиль) родился 7 августа 1862 г. в г. Нанси. Исполнял в г. Тонкине (Китай) многочисленные функции военного и административного порядка. Автор многих работ по китайской истории, культуре и эзотерике, не утративших свое значение и по сей день. «Рациональный путь» посвящен анализу даосизма. «Метафизический путь» — анализу книги «И Цзин». В октябре 1890 г. получил даосское посвящение под именем Матджои, что значит «око дня» или «око света». Был одним из учителей Рене Генона.
«Литературный» прообраз Липотина — вероятней всего, Липутин из «Бесов», имеющий в своей фамилии тот же русский корень, что и в слове «липнуть». Еще одна очевидная
С. 21.
С. 23.
С. 24.
возвращение в аморфность, восстановление Хаоса. <...> Алхимическое возвращение к жидкой стадии материи в космогониях соответствует состоянию первобытного Хаоса, а в инициационных ритуалах — "смерти" жреца, проводящего действо»
С. 31.
С. 36.
Согласно легенде, св. Патрик рассказал однажды ирландцам о рае и аде. Те ответили, что им было бы легче поверить в реальность тех мест, если 6 св. Патрик разрешил одному из них спуститься под землю и рассказать затем, что он там увидел. Св. Патрик согласился. Для этого была вырыта глубокая шахта, в которую спустился некий ирландец. За ним, после разрешения местного аббата, последовали и все остальные. Здесь они прошли все муки ада и чистилище. Некоторые так и не вернулись; те же, что вернулись, больше никогда не смеялись и не участвовали ни в каком веселии. В 1153 г. в эту шахту спускался рыцарь Оуэн, оставивший о своих приключениях рукопись.
Мария Французская, английская поэтесса второй половины XII в., переложила легенду о «Чистилище св. Патрика» латинскими стихами, которые потом легли в основу одноименной пьесы испанского драматурга Педро Кальдерона.
С. 44.
С. 65.
С.
исцелять прокаженных (акт, впоследствии выродившийся в ритуальное исцеление от золотухи).
С. 69.
В романе мистагогом-посвятителем Бартлета Грина является пастырь черных овец с посохом в виде раздвоенного эпсилона. Одноглазость главаря ревенхедов — своего рода инфернальный стигмат; кожаные одежды — библейский символ грехопадения; рыжие волосы издревле считались признаком связи с нечистой силой. Налицо кощунственный параллелизм с Христом (имя матери-шлюхи — Мария, уготованная смерть в 33 года и т. д.), следовательно, во внутреннем космосе романа Бартлет — Антихрист.
Бинер Джон Ди — Бартлет Грин изначально рассматривается как персонификация носителей полярных аспектов (впоследствии роль контринициатора от Бартлета Грина унаследует Эдвард Келли). Подобно Джону Ди, Бартлет Грин движется к Абсолюту, но вектор его пути направлен в противоположную сторону — не в зенит, а в надир, не к Елизавете, а к Исаис Черной. Оба они (хотя Ди и опосредованно, в лице своего далекого потомка) осуществляют свой opus magnum и свой мистический брак. Нельзя отрицать, что их пути зеркально отражают друг друга. «Да, магистр, ты отмечен. Отмечен знаком Невидимых Бессмертных, они никого не принимают в свои ряды, ибо звенья этой цепи не выпадают. Да человек со стороны никогда и не найдет пути... Только на закате крови... так что будь спокоен, брат Ди, хоть ты и от другого камня и наши круги вращаются в противоположных направлениях, я тебя ни за что не выдам этой черни, которая прозябает у нас под ногами».
С. 83.
С. 84.
С. 85.
С. 86.
С. 88.
С. 89.
С. 90.
С. 95.
С. 97.
С. 100.
государственный деятель, с успехом осуществлявший политику Елизаветы, возвысился, разоблачив заговор, ставивший целью восстановление в правах Марии Стюарт.
С. 103.
С. 106. ...в
С. 107.
С. 108.
С. 109. Именно так —
С. 110.
самые далекие, присутствуют здесь, в нашей крови, со своими преимуществами и изъянами. Зачастую наши безрассудные порывы — это лишь внезапные пробуждения прародительства, с которыми мы боремся. На пути аскезы много странных опытов ожидает мистика, вроде столкновения с тем, что когда его кровь, кровь всего его рода, текущая в нем, станет претерпевать необходимые изменения, то он увидит внезапно возникающих из его крови всех его предков, всех тех, кто своими усилиями добавил некое качество в эту кровь, наконец, тех, кто с помощью этих качеств будет иметь право участвовать, в некоторой мере, в вознесении аскета. Ибо, и это <...> вещь малоизвестная — завершающий аскезу влечет за собой, хотя и в малой степени, всех тех из своего рода, кто того достоин»
C. 114.
С. 125.
С. 126.
С. 147.
С. 156.
С. 158.
наших дней (часть их издал в 1659 г. Мерик Казабон под названием «A true and faithfull relation of what passed between Dr. Dee and some spirits»). Заклинатели считали, что вступают в общение с архангелом Уриилом.«В иудейской ангелологии, особенно в ангелологии Хехалота (т. е. чертога), он является божественным посредником, который, как в Книге Еноха, ведет душу этого патриарха через планетарные обители, чтобы раскрыть перед ним тайны неба и преисподней», — пишет Катрин Матьер, французская исследовательница творчества Г. Майринка. Согласно иудео-христианской традиции, праведник Енох был живым взят на небо (наряду с «огненным восхождением пророка Илии» — излюбленный сюжет
С. 160.
С. 161.
С. 167.
С. 169.
в 1576 — 1612 гг. Двор Рудольфа Габсбурга, посвятившего свою жизнь изучению таинств герметизма, был меккой для алхимиков и астрологов всей Европы.
С. 172.
С. 190.
С. 199.
Мольдау — прежнее название реки Влтавы. Надо сказать, что воды Влтавы формировали будущий пражский пейзаж за много тысяч лет до того, как на эти места впервые ступила нога человека. Река, постоянно меняющая свое русло, проложила здесь природный амфитеатр, обрамленный холмами. На одном из них, некогда с севера огибаемом бурной речушкой Бруснице, стоит пражский Град, самое высокое место Праги.
Малая Страна — один из древних пражских городов, заложен Пржемыслом Отакаром II в 1257 г. Карл IV значительно расширил и укрепил город, воздвигнув вокруг него новое укрепление, прозванное Голодной стеной.
С. 201.
Следует отметить, что местожительством Эдварда Келли традиционно считается другой дом — так называемый «дом Фауста» в Новом городе.
С. 202.
нынешнего храма св. Николая, который орден Иисуса начал строить только в 1703 г.
С. 203.
С. 205.
С. 207.
габсбургского выступления сейма в 1547 г. права его были особенно урезаны. Вражда обоих лагерей настолько обострилась, что вот-вот могли начаться военные действия. Однако развязка наступила позже, в 1609 г., когда вспыхнуло восстание.
Староместская ратуша — единый комплекс домов, неоднократно расширявшийся и перестраивавшийся на протяжении столетий. Ратуша как символ городского самоуправления возникла после того, как был отменен указ о назначении королем городского старосты в 1338 г. Разрешения построить ратушу жители Старого города добились от короля Яна Люксембургского. В 1355 г., когда король Карл IV получил императорскую корону и Прага стала столицей Римской империи, возросло и значение ратуши — местонахождения городского совета.
Самой эффектной достопримечательностью ратуши являются знаменитые куранты — сложный часовой механизм XV в. Куранты состоят из трех самостоятельных частей: движущихся кукол, сферы и календаря. Шествие кукол каждый час начинает скелет — символ смерти. Бой часов сопровождался шествием апостолов. Крик петуха завершал ритуал.
С. 209.
Иегуда
С. 213.
С. 217.
С. 222.
германский орел был с одной головой. Именно такого орла по примеру древних римлян выбрал в качестве символа вновь основанного государства Карл Великий при своей коронации в Риме 25 декабря 900 г.
В России двуглавый орел появился на правах престолонаследия — через брак Ивана III Васильевича с наследницей византийского престола царевной Софией Палеолог, племянницей последнего императора Византии Константина XI. Впервые изображение двуглавого орла появилось на печати в 1497 г.
С. 225.
С. 227.
С. 228.
С. 232.
С. 237.
О мандеях было известно уже во времена Мухаммада; они причислялись в Коране к «людям Книги» — тем, кто имеет Священное Писание и ведет свою традицию от Авраама. Современные мандеи живут на территории Ирака; особенности их вероучения недостаточно изучены.
Известный французский оккультист Элифас Леви в своей книге «Учение и ритуал высшей магии» (
вверх, к растущей луне, правая — вниз, к луне на ущербе. Надписи на руках coagulo и solve и означают два фундаментальных принципа алхимии, выражающиеся императивами: «связывать» и «разрешать». Таким образом, в данном эпизоде Зеленый Ангел манифестирует свою истинную сущность.
С. 245.
С. 246.
С. 249.
На погибельную Иду, ослепленный, я убежал.
Здесь хребты сияют снегом. Здесь гнездятся звери во льдах.
В их чудовищные норы я забрел в потайной щели.
Где же ты, страна родная? Как найду далекий мой край?
Герою суждено отныне:
...стать служанкой, стать Кивевы верной рабой!
Стать менадой, стать калекой, стать бесплодным, бедным скопцом!
С. 253.
как поединок, как борьба между этими двумя началами. В традиционных учениях правой руки речь идет о преодолении теневого аспекта женщины. Но если там это всего-навсего испытание или этап, то в люциферианских практиках это считается подлинной и единственной сущностью «женского начала»
C. 259.
С. 260.
С. 262.
культ. В «Старшей Эдде» они часто противопоставляются высшим богам — асам, иногда их путают с цвергами и валами. В «Младшей Эдде» говорится о делении альбов на темных (живущих под землей) и светлых (белых). В героической «Песни о Вёлунде» («Старшая Эдда») чудесный кузнец Вёлунд называется князем альбов.
С. 287.
С. 288.
С. 289.
С. 295.
С. 313.
С. 315.
может спасти человека от наводнения и от пожара, от королей и от демонов, от змей и от скорпионов.
С. 318.
С. 347.
С. 360.
С. 363.
На этой же теории основаны некоторые эпизоды романа Майрин-ка «Белый доминиканец».
С. 364.