Счастливый оборот

fb2

«Библиотека Крокодила» — это серия брошюр, подготовленных редакцией известного сатирического журнала «Крокодил». Каждый выпуск серии, за исключением немногих, представляет собой авторский сборник, содержащий сатирические и юмористические произведения: стихи, рассказы, очерки, фельетоны и т. д.

booktracker.org



*

РИСУНКИ М. ЧЕРЕМНЫХ

М., «Издательство «Правда», 1959

СЧАСТЛИВЫЙ ОБОРОТ

Приехал я тут как-то недавно по своим литературным делам на один большой завод. Натурально, являюсь к директору.

Его секретарша, симпатичная блондинка со вздернутым носиком, любезно говорит:

— Насколько я вас понимаю, цель вашего приезда — изучать заводскую жизнь. Так?

— Да… собственно… так!

— Я не сомневаюсь, что Иван Васильевич ласт вам разрешение на изучение жизни, но, к сожалению, он сейчас занят. В данное время у него в кабинете как раз происходит совещание.

— Что-нибудь секретное?

— Нет, обыкновенное, нормальное совещание Собрались начальники цехов, инженеры, мастера.

— Голубушка, а нельзя ли мне обождать, пока Иван Васильевич освободится, не здесь, у вас в приемной, а там, в кабинете, на совещании? Посижу, послушаю, что народ говорит, и, таким образом, не теряя времени, начну изучать жизнь.

Симпатичная блондинка посмотрела на меня, подумала и… улыбнулась.

— Идите!.. Только тихонько!

Я осторожно отворил дверь, обитую коричневым дерматином, и вошел в просторный кабинет, заполненный людьми, сидевшими по обеим сторонам длинного стола, покрытого зеленым сукном. Одним концом он упирался в другой стол, письменный, массивный, украшенный резьбой, над которым монументально возвышался представительно-седоватый, но моложавый мужчина, по-видимому, сам Иван Васильевич.

Люди сидели не только за длинным столом, но и в креслах, стоявших вдоль стен. Я увидел свободный стул и тихо уселся. Никто не обратил на меня внимания, даже скатавшийся моим соседом понурый, неказистый блондин с блекло-голубыми грустными глазами. Глаза эти были устремлены на выступавшего а ту минуту энергичного здоровяка в военном кителе без погон и. как мне показалось, просили о чем-то «очередного оратора». Нет, не просили а безмолвно и жарко умоляли. Губы моего соседа при этом быстро шевелились.

Я напряг слух и разобрал слова. «Худо дело, худо!»

Вскоре картина стала для меня ясной.

Оратор в кителе без погон, обращаясь к моему соседу и называя его то Петром Филипповичем, то товарищем Камышевым, а то и просто Петей, критиковал ею за плохую работу механического цеха.

Говорил он очень спокойно, даже мягко, но убийственно-убедительно. Звучало это, как мне запомнилось, примерно так:

— На заводе, как на фронте. Сосед на фланге не поддержал — и наступление превращается в «пшик»… Мы тебе, Петр Филиппович, не раз говорили: товарищ Камышев, возьмись за ум, организуй работу в цехе как следует — ты на наши слова ноль внимания, фунт презрения. И я считаю, что если Петр Филиппович и дальше будет так относиться к своим обязанностям и к товарищеским предупреждениям, то придется нам тебя, Петя, поучить по-другому. И тогда уж не обижайся!..

После здоровяка в военном кителе выступил мастер Проценко, совсем еще молодой человек, худощавый, легкий, с интеллигентным нервным лицом. Этот критиковал не только беднягу Петра Филипповича, моего соседа, но и самого Ивана Васильевича, директора. На величественном лице последнего появилось выражение смущения, когда Проценко, заканчивая свою речь, сказал ему:

— Ваше отношение, Иван Васильевич, к Камышеву похоже на отношение крыловского повара к шкодливому коту.

Я посмотрел на соседа. Он был, что называется, мокрым, как мышь. Пот выступил на его лбу. на шее, даже его белесые броди были влажны.

Я вынул блокнот и стал делать свои записи, как вдруг услыхал басовитый голос Ивана Васильевича:

— Слово имеет товарищ Бородаев.

Я поднял голову и увидел, что к столу директора, председателя собрания, подошел и готовится начать свою речь невысокий мужчина с выпученными, маслянисто-черными, сверкающими от какого-то неистового, бесшабашного восторга глазами, с курчавой странной шевелюрой на непропорционально крупной голове: каждый волосок закручен этаким маленьким черным штопориком и как бы живет отдельной, независимой жизнью, не якшаясь со своими коллегами.

Мой сосед так и впился глазами в оратора. На его лице, все еще покрытом испариной, было написано: если хочешь добить, Бородаев, добивай скорей, не тяни!

А с Бородаевым творилось нечто для меня непонятное.

Продолжая с тем же бесшабашным, но уже злобным восторгом глядеть на сидящих в кабинете, он начал быстро розоветь. Мне показалось, что внутри у Бородаева происходит какая-то сложная может быть, даже ядерная реакция. Щеки и лоб у него постепенно сделались темно-розовыми, почти малиновыми Наконец произошло «расщепление», рот Бородаева раскрылся — и грянул взрыв!

— В то время как наш героический спутник. — вдруг завопил Бородаев звонким, надтреснутым и очень противным тенором, — совершает свой плановый полет…

Он не говорил, а именно вопил. Он вопил, как купальщик, попавший в речной водоворот. Он кричал, как прохожий, на которого в темном переулке напали грабители. Он стонал, как роженица. На него было страшно смотреть, но еще страшнее было его слушать.

— …Такие, как Камышев, нетерпимы в нашем здоровом коллективе! — грохотал Бородаев. — Камышевых надо беспощадно изгонять! — Он сделал выдох и судорожно глотнул новую порцию воздуха. — Камышевых надо публично бичевать… Камышевых надо судить, товарищи!..

Тут взгляд мой с продолжавшего вопить и орать Бородаева перешел на самого Камышева, и я от удивления так подался вперед, что чуть было не свалился со стула: Камышев весь снял от удовольствия. Он даже не пытался скрывать своей радости. Он улыбался, пожимал плечами, поглаживал себя по коленкам и не спускал повеселевших глаз с лица оратора.

— К прокурору Камышева! — между тем орал Бородаев. — Надо раз и навсегда покончить с камышевщииой, товарищи!

Наконец он затих. И сейчас же Иван Васильевич объявил десятиминутный перерыв. Участники совещания стали шумно выходить из кабинета. Мой сосед тоже поднялся и вышел. Я последовал за ним.

В коридоре я подошел к Камышеву, назвал себя и сказал.

— Петр Филиппович, вы меня извините за мое бестактное литераторское любопытство. Но объясните мне, ради бога, почему вы радовались, когда Бородаев так, не знаю, как сказать, ну… вас, простите, мерзавил, что ли, на собрании? Меня интересует это только с точки зрения психологии.

Петр Филиппович посмотрел на меня свысока и даже с некоторым сожалением.

— Не понимаете?!.

— Не совсем. И хотелось бы из ваших уст…

— Так ведь теперь все ораторы именно его, Бородаева, начнут склонять по всем падежам и про меня вовсе забудут. Я сидел, ждал, будет перегиб или не будет. Бородаев у нас — известный перегибщик. Когда он взял слово, я еще подумал: «А вдруг он сегодня не в ударе, Бородаев? Тогда, — думаю, — мне конец: подведут под монастырь!» Смотрю, нет, все в порядке, на уровне Бородаев. Гремит! Ну, и… того… обрадовался. Очень было заметно?

— Заметно, Петр Филиппович!

— Это плохо. Но даст бог, обойдется. Вы действительно… только с психологической точки интересуетесь?

Я успокоил мнительного Петра Филипповича, мы покурили. А тут и перерыв кончился. Мы вернулись в кабинет.

Первый же оратор начал так:

— Я по поводу выступления товарища Бородаева. Товарищи, ну. нельзя же, в самом деле, так перегибать!

Второй оратор тоже критиковал Бородаева и уже выгораживал и всячески защищал Петра Филипповича.

Третьим оратором оказался сам Иван Васильевич, директор.

Он поднялся и сказал с еле заметной усмешкой:

— Я не хотел выступать, но наш непромокаемый Бородаев меня подбил на выступление — По кабинету прокатился смешок. — Товарищ Бородаев, милый, ведь ты тут такого наплел!..

Он долго срамил и пушил Бородаева. А тот сидел с каменным лицом, и вся его фигура выражала полное безразличие. Видно было, что не в первый раз слушает Бородаев такие поучения.

Я взглянул на Петра Филипповича. Он подмигнул мне, как бы говоря «Ну, кто был прав?»

Я понял, что собрание затягивается, встал и вышел из кабинета Ивана Васильевича так же тихо, как вошел.

СМЕТОЙ НЕ ПРЕДУСМОТРЕНО

Этой осенью пришлось мне побывать в отдаленном районе Зауралья. Под вечер на «Победе» областной газеты я приехал в районное село. Выяснилось, что гостиница переполнена, и мы решили переночевать в помещении редакции районной газеты. Это была ветхая, покосившаяся набок избушка на курьих ножках. Две комнатки избушки занимала редакция, в третьей жили печатник и секретарь редакции. Гостеприимный редактор принес из дому подушку и одеяло, мы расстелили на полу коврик из машины и улеглись вповалку. Нахлынули фронтовые воспоминания, и, согретые теплыми, лирическими чувствами, мы заснули. Однако под утро ядреный сибирский холодок полез во все щели и дыры избушки и, развеяв лирическое тепло, бесцеремонно забрался пол редакторское одеяло. Я не выдержал первый, встал, оделся и вышел во двор. На востоке уже алело. По селу шла петушиная перекличка, выдержанная в бодрых, мажорных тонах. Все сулило ясный и свежий осенний денек.

Двери редакционной конюшни были открыты. Я заглянул туда и увидел престарелую кобылу грязновато-серой масти, с отвислой нижней губой и жидким хвостом. Она стояла в позе, описанной поэтом:

Уши — врозь, дугою — ноги И как будто стоя спит!

Я уже собирался уходить, как вдруг заметил под сеном в ее кормушке какие-то бумаги.

«Странно! — подумал я. — Неужели они кормят свою лошадку забракованными очерками и корреспонденциями?! Нехорошо! Хоть и старое животное, но… не гуманно!»

Литератор не может не быть любопытным. Я на цыпочках подошел к кормушке, взял бумаги и ушел. На дворе я развернул куски срыва и увидел, что они исписаны крупными печатными буквами. Я стал читать и почувствовал легкое головокружение. Хотите верьте, хотите нет, но моя находка была… дневником редакционной кобылы!

Я ущипнул себя и снова стал читать. Да, это дневник серой кобылы, сомнений нет!

«А что же тут в конце концов странного?! — подумал я. — Во-первых, она не обыкновенная кобыла, а редакционная, то есть кобыла, так сказать, прикоснувшаяся к интеллектуальной жизни. Во-вторых, писала же собака у А. Франса свои записки!»

Короче говоря, я увез с собой «Дневник серой кобылы» и теперь публикую выдержки из него.

Конечно, мне пришлось отредактировать ее записи.

Мелкие выпады против кучера, деда Агафона, показались мне не имеющими общественного значения, но остальное… Впрочем, судите сами.

Итак, ниже идут отдельные записи из «Дневника серой кобылы»:

«5 мая. Сегодня в моей жизни произошло крупное событие. Приказом райисполкома я переведена из райтопа, где проработала, как говорится, не вылезая из оглобель, пять лет, в редакцию районной газеты. С едкой стороны, мне льстит этот перевод. Но. с другой, ведь новое место — это новый кучер. А новый кучер — это новый кнут. Новый кнут всегда больно бьет. Однако повозим — узнаем!

10 июня. Вот уже больше месяца, как я работаю в редакции. Что я могу сказать про свое новое место? Откровенно говоря, я ожидала большего. Уж очень она какая-то… такая… бедная, наша редакция! Куда ей до райтопа! Взять хотя бы мою сбрую. Ветхая, старая рванина, клочки, которые мой кучер, дед Агафон, этот старый кнутобоец (тут следуют всякие крепкие словечки по адресу кучера, они мною выброшены — Л. Л.), ежедневно сшивает дратвой. В райтопе меня в такой сбруе никогда бы не выпустили на улицу села, а тут выпускают! Мне, лошади, толстокожему, можно сказать, созданию, и то стыдно бывает, когда я везу редактора, а прохожие прыскают в кулак, глядя на мою упряжь.

Вчера при мне Агафон сказал редактору, что, мол, надо бы купить для «нашего одра» («наш одер» — эго я. Как вам это понравится!) новую сбрую. На это редактор ответил ему со вздохом.

— Бухгалтер не даст! Сметой не предусмотрено!

Выходит, что сметой предусмотрено, чтобы над редакционным выездом смеялось все село? Вот уж действительно оборжаться!

27 июня. Сегодня ездили в соседнюю деревню за 12 километров. Редактор был не в духе, Агафон — тоже. В результате он мне крепко «всыпал».

(Тут мне снова пришлось пустить в ход цензорский карандаш и выкинуть из «Дневника серой кобылы» большой кусок выпадов против кучера Агафона — Л. Л.).

На обратном пути выяснилась причина плохого настроения редактора. Оказывается, ему тоже «всыпали». Он получил выговор «за неоперативность».

А какая же у него может быть «оперативность», когда все его транспортные возможности — это «наш одер», то есть я? А ведь район огромный! Чуть ли не с Бельгию! И туда надо поехать и сюда. И все на мне. Вернешься поздно вечером в конюшню, а ноженьки гудут, сил нет терпеть!

29 нюня. Опять по поводу оперативности. Сегодня ездили в другую деревню, и по дороге редактор мечтал вслух:

— А мне даже не надо машины! Хоть бы мотоцикл с коляской!

На это Агафон заметил:

— Сметой не предусмотрено!

И так стеганул меня кнутом, что я споткнулась на обе передние ноги.

Редактор, конечно, прав! Ведь сколько лошадиных сил имеет район (с целинными землями, заметьте!) со всеми своими тракторами, комбайнами и другими машинами. Если их сложить, получится многозначная цифра. А газета, которая должна освещать работу всех этих «сил», имеет в своем распоряжении только меня, то есть одну, будем прямо говорить, довольно-таки хилую лошадиную силу.

2 июля. Редактор все-таки хороший человек, не то что Агафон. Сегодня он ходит по двору с секретарем райкома, и я собственными ушами слышала, как он сказал:

— А конюшня наша! Посмотрите: крыша прохудилась, столбы покосились! Если вам нас не жалко и вы никак не соберетесь дать редакции приличный дом вместо нашей развалюшки, — пожалейте хоть нашего Россинанта! (Одеp, Россинант, Худоба, Машка и Мортира — это все я!) Надо ремонтировать, а денег нет!

На это секретарь райкома строго ответил редактору:

— У вас последнее время наблюдается потребительский уклон в мыслях.

Редактор вздохнул и ничего не сказал.

5 июля. Нет, редактор — нехороший человек! Сегодня во время поездки он взял у Агафона вожжи и кнут и правил мною сам.

Сначала все шло хорошо, а потом редактор начал рассказывать Агафону про какого-то уполномоченного «Заготскота», который не реагирует на критику в районной газете.

— А ведь мы его крепко стеганули! — сказал редактор и, наверное, для наглядности угостил меня кнутом, так, что я закрутила хвостом и перешла на старательную рысь.

Но на редактора моя реакция и моя старательность не произвели, однако, никакого впечатления Продолжая жаловаться Агафону на учреждения, не отзывающиеся на критику в районной печати, он при этом непрерывно стегал меня по крупу кнутом и еще приговаривал:

— Только крутят хвостом, как наша Мортира, и ни тпрру, ни ну!

Сказал «тпрру» — я послушно остановилась. За это он мне еще прибавил. Нет, нет, нехороший человек!..»

В таком же духе выдержаны и другие записи в «Дневнике серой кобылы». В них она касается разных сторон жизни районной газеты: состояния полиграфического хозяйства, бумажного снабжения и т. д Я не публикую эти записи потому, что считаю бестактным вмешательство лошади в вопросы, стоящие вне ее компетенции. По транспортной проблеме пусть высказывается, пожалуйста! Тут ей, как говорится, и карты в копыта! А насчет остального пусть лучше позаботятся люди.

СТРАННЫЙ МАЛЬЧИК

Перед уроком географии в класс вошла классная руководительница Анна Павловна и с ней новичок, бледный толстый мальчик с большими, чуть оттопыренными ярко-розовыми, как промокательная бумага, ушами.

Стало тихо.

Мальчики и девочки, сидевшие на партах, с любопытством глядели на новичка. А он стоял спокойно, держа свой портфельчик с учебниками за длинную ручку, и улыбался весьма независимо.

Форменные серые штаны были ему длинны, не по росту и внизу лежали гармошкой, так, что наружу высовывались лишь носки ботинок.

— На нашего управдома похож! — шепнул Костя Гаранин своему соседу по парте и закадычному приятелю Эдику Буценко.

— Ребята! — обратилась к классу Анна Павловна. — Познакомьтесь с вашим новым товарищем. Его зовут Сережа Полосатиков. Он перевелся к нам из другой школы. Вы его не обижайте. Иди, Сережа, садись, вон там есть свободное местечко, на третьей парте!

Важно наступая каблуками на манжеты своих длинных штанин, Сережа Полосатиков проследовал к третьей парте и сел рядом с тихоней Любой Марковкиной — как раз позади Кости Гаранина и Эдика Буценко.

Потом Лина Павловна ушла, и начался урок география. Сергей Сергеевич, географ, вызвал к карте Любу Марковкину. Люба храбро взяла в руку указку и стала бойко выкладывать все, что успела за вчерашний вечер узнать про горные хребты и реки Южной Америки. Эта тихоня здорово знала урок!

Воспользовавшись удобной ситуацией. Эдак Буценко обернулся к новичку и спросил его шепотом:

— Марки собираешь?

— Зачем? — тоже шепотом, вяло кривя нижнюю губу, ответил новичок.

— Как это зачем?! Интересно же! Вот бы марку Ганы добыть!

— Чепуха!

— Что чепуха?!

— Марки все эти — чепуха!

— Это, брат, ты загибаешь! Если марки — чепуха, зачем же тогда их на почте продают? И в магазине филателическом?

— Мало ли какую чепуху продают в магазинах!

— Да почему же марки-то — чепуха!

— Потому что, когда их отклеиваешь, они рвутся. А когда наклеиваешь, к языку прилипают!

Костя Гаранин не выдержал и тоже обернулся к новичку:

— Ты, Полосатиков, наверное, язык в клей обмакиваешь, поэтому они и прилипают!

Этик Буценко представил себе, как толстый Полосатиков засовывает длинный красный язык в банку с клеем, и громко рассмеялся. Сергей Сергеевич оторвался от карты, по которой отважно путешествовала со своей указкой Люба. Марковкина, и строго прикрикнул:

— А ну, потише там. Буценко и Гаранин. В коридор захотели?

Наконец довольная Люба вернулась за свою парту. Ее просто распирало от гордости. Она ждала, что новичок сам скажет ей что-нибудь приятное, но новичок не обращал на нее никакого внимания: он рассматривал волосы на затылке Эдика Буценко так, как будто это были не волосы, а притоки южноамериканской реки Амазонки — самой большой реки в мире.

Тогда Люба, глядя прямо перед собой, чтобы Сергей Сергеевич ничего не заметил, сама шепнула своему соседу:

— Пятерочку заработала!

— Чепуха! — ответил сосед тишайшим шепотом.

— Пятерка — чепуха?!

— География вся эта — чепуха!. Параллели, меридианы… воображаемые линии. Подумаешь! Если они воображаемые, зачем про них учить? Где хочу, там их и воображаю!

— Ты какой-то странный! — прошептала Люба, продолжая глядеть прямо перед собой, и отодвинулась от Полосатикова на край парты.

Заболела «англичанка», и последний урок оказался свободным. Анна Павловна предложила всем классом пойти с ней в Третьяковскую галерею посмотреть картины знаменитого художника Васнецова.

Все были очень довольны, И все решили пойти, все, кроме Сережи Полосатикова. Он быстро собрал свои учебники и тихо нырнул в гардероб — одеваться. Там его и настиг Эдик Буценко.

— Ты разве с нами не пойдешь. Полосатиков?

— Не пойду! Что я там не видел, в этой Третьяковке?

— А богатырей, которых Васнецов нарисовал, ты видел? Илью Муромца, Добрыню Никитича и Алешу Поповича, которые сидят верхом на богатырских конях и гордо смотрят вдаль?

— Подумаешь! Они и на папиросных коробках гордо смотрят вдаль!

— Чудак! То коробка, а то картина во всю стену!

— А какая разница, если они и там гордо смотрят вдаль и тут гордо смотрят вдаль? Чепуха!

Мнения о странном мальчике в классе сложились разные. Одни решили, что Сережа Полосатиков очень умный, потому что если он называет все чепухой, значит, он знает про это «все» то чего не знают остальные. Другие, наоборот, полагали, что Сережа Полосатиков — круглый дурак, потому что только дурак может считать чепухой то, что считать чепухой никак нельзя. Третьи — к ним принадлежали Костя Гаранин и Эдик Буценко — думали, что странное и загадочное поведение Сережи Полосатикова объясняется не свойствами его рассудка, а чем-то другим. И они решили во что бы то ни стало разгадать эту «ходячую загадку природы», как они в разговорах между собой стали называть Сережу Полосатикова.

Разгадка произошла, как это часто бывает в жизни, совсем случайно. Однажды в воскресенье Костя Гаранин и Эдик Буценко пошли вместе погулять и заглянули в парк культуры и отдыха. В парке было весело и шумно. Друзья побродили по аллеям и дорожкам и остановились у лотка мороженщицы, чтобы купить себе по вафельному стаканчику орехового пломбира. И тут выяснилось, что Костя Гаранин потерял деньги. Он обыскал все карманы, даже зачем-то снял ботинок и потряс его — денег не было.

— Я вас выручу, ребята! — вдруг сказал сидевший рядом на скамейке молодой парень в спортивной куртке на «молнии» и в вязаной шапочке, какие носят лыжники. Лицо у него было широкое, чуть скуластое, в синих глазах — смешинка. — Дайте-ка им, уважаемая тетя, два стаканчика, я заплачу.

Он дал деньги бесстрастно важной мороженщице с клюквенным румянцем на щеках, взял у нее два стаканчика и подал один Косте, а другой — Эдику.

— Кушайте на здоровье, браты-кролики!

Братцы-кролики помялись, хмыкнули и стали кушать на здоровье. Потом пошли гулять уже втроем. Новый знакомый оказался отличным парнем. В прошлом году окончил десятилетку, поступил на завод, работает токарем. И, кроме того, занимается лыжным спортом, имеет разряд. Зовут Сережей, как Полосатикова. Очень симпатичный. И так интересно рассказывает и про завод и про лыжные состязания!

Незаметно для себя друзья оказались у аттракциона «чертово колесо». И вдруг увидели… Кого бы вы думали? Полосатикова! Он сидел в корзине вращающегося колеса и визжал от наслаждения. Он визжал буквально на весь парк. Когда колесо, совершив круг, остановилось, Полосатиков вылез из корзины и сейчас же побежал за билетом на следующий сеанс. Конечно, ребята тут же рассказали своему новому другу про эту «ходячую загадку природы», которую они поклялись разгадать.

Когда Полосатиков, совершив еще одни рейс на «чертовом колесе», спустился вниз, на грешную землю, братцы-кролики и Сережа-большой подошли к «странному мальчику».

— Здорово, Полосатиков!

— Здорово!

— Ловко у тебя получается! Ты, наверное, летчиком хочешь быть, тренируешься на мертвую петлю, да?

Глаза у Сережи Полосатикова загорелись от этой похвалы, но тут к троице подошел стоявший поодаль молодой человек без шапки, с бледным, скучным, полным лицом, с копной длинных волос на голове — сзади, на шее, они сбивались в колечки, как шерсть у пуделя.

— Это мой старший брат! — с гордостью сказал Сережа Полосатиков.

Полосатиков-старший посмотрел на вежливо поклонившихся ему Костю и Эдика безразлично, словно перед ним были не мальчики, а забор, заклеенный старыми афишами, и молча выплюнул изо рта окурок сигареты прямо им под ноги.

— Очень интересное это колесо, правда? — сказал Костя Гаранин, обращаясь к Полосатикову-младшему.

Глаза у Полосатикова-младшего снова загорелись, но Полосатиков-старший, скривив рот, сказал:

— Чепуха!

И тогда Полосатиков-младший тоже скривил рот и с такой же презрительной миной процедил сквозь зубы:

— Чепуха!

— Идем, малявка! — приказал старший брат, и младший послушно пошел следом за старшим.

Когда они затерялись в толпе гуляющих, Сережа-большой положил свои руки на плечи оторопевших друзей и сказал:

— Ну что же, братцы кролики, теперь, когда эта «ходячая загадка природы» разгадана, вам остается только одно: сделать из него человека. Можно из него сделать человека, как вы думаете?

Мальчики переглянулись, и Эдик Буценко ответил очень серьезно:

— Можно, но трудно. Двенадцать лет прожил на свете но такого еще не видел. Придется поработать!

— Придется! — подтвердил Костя Гаранин.

ПОД КОНВОЕМ

Когда молодого режиссера Белопольцева назначила в порядке выдвижения заведующим отделом театров городского управления культуры, эту новость в драматическим театре, где он служил, расценили по разному.

Одни искренне радовались за Гришу Белопольцева, считая, что «парень растет», другие его жалели, полагая, что «теперь парень творчески кончился». Никто, во всяком случае, безучастно не отнесся к решительному перелому в его судьбе.

Заслуженный артист одной из среднеазиатских республик Малоедов, выехавший оттуда, как только получил там звание, важный, тучный щеголь с седыми височками, щуря холодные умные глаза, покровительственно положил на плечо Белопольцева свою маленькую белую руку с золотым перстнем-печаткой на мизинце и сказал.

— Поздравляю, друг мой! Я искренне рад за вас. Вы человек из нашего, из актерского теста, вы понимаете, что нужно театру! И его главному компоненту — актеру. С большой буквы — Актеру!

И по выражению его полного надменного лица было видно, кого именно Малоедов считает актером «с большой буквы».

Подошла Ниночка Туганская, хорошенькая, с острым носиком, рыженькая, как хорошо выделанная лисичка-горжетка, обласкала Белопольцева почти молитвенным взглядом преданных, мило-наивных серых глаз и тоже поздравила:

— Вы теперь, Гришенька, вышли «в большие забияки»! Не забывайте нас, грешных!

И по тому, как она смотрела на Белопольцева, ясно было, кого именно из «грешных» не должен был забывать Гриша Белопольцев.

А товарищ Белопольцева по институту, молодой, подающий надежды актер Слава Котиков, остановил свежеиспеченного заведующего отделом театров на лестнице, долго тискал его в объятиях, целуя взасос, а когда наконец отпустил на волю, сказал очень громко, на весь вестибюль:

— Только ты, Гришка, смотри не зазнавайся! Я твой друг, но если ты превратишься в холодного чинушу-бюрократа, я первый буду тебя презирать, как последнего подонка!

Белопольцев не считал Славу Котикова своим другом и не раз критиковал его на актерских собраниях за пошлость манер и пристрастие к алкоголю. Его жирные поцелуи и громкий, развязный голос были ему неприятны, но, будучи человеком мягким, доброжелательным и сердечным, он крепко пожал руку однокашника и клятвенно пообещал ему не превращаться в чинушу и холодного бюрократа.

Прошли месяцы, и Белопольцев освоился со своей новой должностью. Первое время он очень томился без театра с его привычной возбуждающей атмосферой, нервничал и тосковал, вспоминая мрачные предсказания тех, кто полагал, что «теперь парень творчески кончился», а потом втянулся в работу с ее ежедневными тревогами и заботами, и тоска его притупилась.

Однажды, когда Белопольцев, запершись в своем кабинете, дверь которого выходила прямо в коридор (приемной с секретарем ему не полагалось), писал очередной доклад «Об итогах и перспективах» для начальника управления, в дверь сильно и резко постучались. Чертыхаясь про себя, Белопольцев поднялся из-за стола и отворил дверь. В кабинет ввалился Слава Котиков. Лицо у него было бледное, волосы растрепанные, глаза выпученные.

— Привет, Гришка! — сказал Слава Котиков и торопливо поцеловал Белопольцева в ухо. — Вместилище, брат, у тебя, как у Сарданапала. — прибавил он, оглядывая более чем скромный белопольцевский кабинет с двумя дешевыми стульями и канцелярским столом о двух тумбах.

— Извини Слава, я сейчас очень занят! — мягко сказал Белопольцев — Доклад, понимаешь, составляю для начальства. И уже опаздываю. Давай как-нибудь вечерком после спектакля встретимся, потолкуем о жизни подробно.

Слава Котиков нахмурился, с презрением посмотрел на заведующего отделом театров и погрозил ему пальцем:

— Ты эти бюрократические увертки брось, брат!

И тут Белопольцев заметил, что Слава сильно пьян. Отсюда и бледность лица, и очумелые, шалые глаза, и растрепанные волосы…

«Безобразие какое! — подумал Белопольцев — Средь бела дня! И в таком виде еще является в управление культуры!»

Он сделал строгое лицо и сказал:

— Ну, что у тебя, говори!

Вместо ответа Слава Котиков приоткрыл дверь в коридор и ткнул пальцем.

— Гляди туда! Видишь?

Белопольцев посмотрел и увидел, что в коридоре на диване для посетителей сидит пожилая официантка в голубом форменном платье с белым передником с кружевной наколкой на голове. Лицо у нее было каменное, тонкие губы твердо сжаты. Вся ее фигура, поза, выражение лица говорили: «Я не уйду отсюда, пока не добьюсь своего!»

— Хороша зверюга? Ты на рот, на губы погляди! Такая, брат, самой леди Макбет сто очков вперед даст! (Тут голос у Славы Котикова дрогнул) Я уже час с ней хожу. Под конвоем! А ты — «как-нибудь вечерком», «потолкуем о жизни»… Вот она, жизнь! Какая она есть! Гляди на этот реализм, Гриша, из своего бюрократического гнездышка, гляди!

— Ничего не понимаю! В чем, собственно, дело?

— Ну, понимаешь, забежал в «Аврору». Думал, выпью сто граммов, закушу килькой. Выпил. А потом — черт его знает, как это получалось! — бросило меня со страшной силой на крымскую мадеру. К мадере заказал филе миньон с грибами. Только выпил мадеры, подсел один с радио, некто Пламенеев, бывший актер, сейчас работает диктором. Роскошный парень, я тебя с ним обязательно сведу. Пришлось снова водки попросить. Обратным ходом выпили с Пламенеевым под салатик «оливье». А потом он ушел, а я еще пива выпил и кофе с коньяком «четыре звездочки». Ну, затмение какое-то нашло. Понимаешь! Не рассчитал! Понимаешь? Хотел счет подписать — не поверила. Поехала со мной на такси к Малоедову — он недалеко от «Авроры» живет, — я надеялся у его мадам перехватить. Но не дала и даже прочитала нотацию! За такси она (Слава Котиков показал глазами на неподвижную официантку) заплатила. Страшно ругалась, но заплатила! От Малоедова пошли пешком назад. Думал, встречу кого-нибудь — одолжу. Как на грех, хоть бы одна знакомая собака навстречу! И вдруг меня осенило: вспомнил про тебя. Ты же заведующий отделом театров, ты обязан проявить чуткость и внимание к талантливому актеру. Тем более, что я уже опоздал на репетицию. Выручай, Гришка, если ты окончательно тут не закис и не обюрократился!

Слушая этот монолог, Белопольцев весь кипел от возмущения и гнева.

«Сейчас выгоню его воя из кабинета, — думал он, кусая губы, — назову на «вы» и выгоню! И все скажу прямо в лицо. И в театр позвоню: пусть с ним делают, что хотят!»

Однако, когда Слава Котиков закончил свой монолог, заведующий отделом театров глухо спросил его:

— Сколько тебе надо?

— Дай семьдесят рублей! Сюда такси войдет. И чаевые этой тигрице!

Белопольцев пошарил в карманах и обнаружил лишь две смятые десятки и одну новенькую пятерку.

— На двадцать пять рублей! Все, что у меня есть при себе. И уходи, пожалуйста Мне доклад надо кончать, и тоже опаздываю!..

— Ты что, очумел? — с искренним недоумением сказал Слава Котиков. — Какой может быть доклад, когда тут артист пропадает! Ты что, хочешь, чтобы она меня в милицию отвела? Меня, Ростислава Котикова?! Ты что, этого хочешь, заведующий отделом театров?!

— Правильно сделает, если отведет тебя в милицию!

— Ах, вот как вы заговорили, Григорий Петрович! Тогда все ясно Одним холодным бюрократом на свете стало больше! Прощайте, товарищ Белопольцев!

Слава Котиков гордо поднял плечи и вышел, сильно хлопнув дверью.

Белопольцев сел за стол и попытался снова заняться докладом, но сосредоточиться не мог: в голове была каша, мысли путались. Зазвонил телефон. Леночка, секретарь начальника управления, сказала в трубку, что Петр Иванович спрашивает, как с докладом, просит зайти к нему.

Когда Белопольцев вошел в приемную начальника управления, он увидел сидящих рядом в креслах для посетителей Славу Котикова и официантку. С тем же каменным лицом она глядела прямо перед собой, и вся ее фигура по прежнему выражала непреклонное упорство.

Белопольцев отступил в коридор и оттуда поманил к себе пальнем Славу. Тот вышел к нему И сейчас же в коридоре появилась официантка и заняла удобную для наблюдения позицию. Повернувшись к ней спиной, заведующий отделом театров нежно взял Славу под руку и, деланно улыбаясь (чтобы проходившие по коридору сотрудники ничего не заметили), сказал свирепым шепотом:

— Сию же минуту уходи из управления!

— И не подумаю! Я записался к «нему» на прием. И я «ему» все скажу!

— Ты себя погубишь, дурак ты этакий! Тебя из театра выгонят!

— А я сам не желаю работать в театре, которым руководят такие холодные бюрократы, как Гришка Белопольцев! Выскажусь, оставлю ему счет и… убегу! Не держи меня под руку! Мне противно!

— Стой здесь, скотина! — улыбаясь, процедил сквозь зубы Белопольцев. — Я сейчас достану тебе денег. Не смей никуда уходить!

Великодушная Леночка — секретарь начальника — одолжила «не позже чем до послезавтра» пятьдесят рублей. Когда Слава Котиков увидел в руках у Белопольцева деньги, он сразу подобрел, размяк и даже попытался заключить заведующего отделом театров в своя объятия, но тот быстро сунул ему в карман смятые кредитки и скрылся.

Поговорив с начальником управления, Белолольцев вернулся к себе в кабинет, сел и закурил. Нехорошо было у него на сердце!

У него даже мелькнула в мозгу мысль, что выдвижение его — ошибка и что он не «энергичный, растущий молодой руководитель», каким его все считают, а «тряпка», «мягкотелая амеба», «жалкий слюнтяй». который неспособен «взять барьер приятельских отношений», когда этого требуют интересы дела и коллектива.

Но нельзя было долго заниматься суровой самокритикой: надо было кончать доклад. И, затушив в пепельнице недокуренную сигарету, Белопольцев вздохнул и принялся за последний раздел — «Вопросы дисциплины, морали и идейно-художественного воспитания актера».

НАРЦИС ФЕДОТЫЧ

Милейший Нарцис Федотыч является служителем наших отечественных муз и граций, и притом вполне достойным служителем.

Он работяга и человек, несомненно, способный. В залихватском формализме не замечен, к бескрылым натуралистам не причислен, пьет в меру, ошибается тоже в меру. Будучи уличен в ошибке, не упорствует, не впадает в пессимизм, не уходит в себя и не выходит из себя. Обладая крепкой сердечно-сосудистой системой, переносит критические и самокритические толчки (силой, впрочем, до девяти баллов, выше ему не приходилось) сравнительно безболезненно и спокойно.

Короче говоря, Нарцис Федотыч — личность, безусловно, полезная. Настолько полезная, что сатирику о нем и писать-то было бы трудно, кабы не одна его странность: Нарцису Федотычу кажется, что его недостаточно оценили и не в полную меру обласкали.

На самом деле это не так.

Нарцис оценен настолько, насколько он того заслужил.

Но ему-то кажется, мало! Его ни на минуту не покидает противное, раздражающее печень и прилегающие к ней районы организма ощущение, что он недообласкан, что ему чего-то не додали, чем-то обнесли на пышном пиру жизни. С полного, бритого и в общем привлекательно-симпатичного лица Нарциса Федотыча по этой причине не сходит кисло-скорбная гримаска.

А на земле между тем совершаются удивительные, потрясающие воображение дела и события.

В небесные бездны взлетают нашей, советской выделки луны.

Целые области, годами не вылезавшие из ряда отсталых, награждаются высшими орденами Союза за свои прочные, обнадеживающие успехи в животноводстве, в сельском хозяйстве.

Нарцис Федотыч все это воспринимает живо, с интересом, но как-то своеобразно, что ли.

О чем бы вы с ним ни заговорили, он обязательно свернет на свою стежку-дорожку, запоет свою уныло-однообразную песенку. А в ней лейтмотивом будет звучать его личная, саднящая «зубная боль в сердце», как называл подобные ощущения, если не ошибаюсь, Генрих Гейне.

Вот вы встретились с ним, поздоровались, сказали.

— Здравствуйте, Нарцис Федотыч! Ну, что вы скажете по поводу спутников. Вертятся и вертятся, а?

— Да, кружатся наши голубчики! — ответно улыбается Нарцис Федотыч.

И вдруг вы замечаете, что какая-то тень ложится на его лицо, прогоняя свет улыбки, и знакомая кисло-скорбная гримаса тянет вниз углы рта.

— Что с вами. Нарцис Федотыч?

— Да так, знаете, подумалось сейчас, вот, собственно, и я… Крутишься, крутишься! Там толк есть. А тут?

— Вам ли говорить это, Нарцис Федотыч!

— Именно мне, голубчик, именно мне! Верьте, что бы я ни сделал на своей орбите, все равно не заметят и как следует не оценят. Уж я-то знаю! А вот Гелиотропка Фиалкин, будьте уверены, всего добьется. Его и включат, и пошлют, и отметят…

— Ну, почему вы так думаете, Нарцис Федотыч?

— Уж больно он ловок по этой части. И туда пойдет похлопочет и сюда. Тут поплачет в жилетку, там анекдотик расскажет. Проныра! А я не умею. Я только кручусь по своей орбите и все!

— Как жестоко вы заблуждаетесь, Нарцис Федотыч! Неужели вы всерьез думаете, что Гелиотропкины выверты имеют какое-нибудь значение?

— А вы так не думаете?

— Не думаю. Уверен, что вывертами ничего нельзя добиться в искусстве. Только талантом и трудом! Только!

Лицо у Нарциса Федотыча светлеет, но лишь на миг.

— Вашими бы устами… — бормочет он. — Я это вообще так, к слову. Мне лично ничего не надо. Крутился, кручусь и буду крутиться!

Однажды отмечали у нас передовиков общественной работы. Почетную грамоту месткома получил и Нарцис Федотыч. Мы вышли вместе из клуба и по свежему снежку пошли домой пешочком.

Нарцис был очень доволен. Мороз подрумянил его полные, обычно бледные, чисто побритые щеки, он как бы излучал сияние удовлетворенности и полнейшего душевного благополучия.

— Хорошо вам, Нарцис Федотыч? — спросил я.

— Хорошо! — ответил он, продолжая улыбаться своим тоже, видать, румяным мыслям.

— А приятно, черт возьми, когда тебя отмечают! — сказал я философски. — Даже обычная почетная грамота, и та доставляет некоторое…

Он перебил меня.

— При чем здесь почетная грамота? Вы заметили, в пятом ряду сидел Гелиотропка, ждал. А ему и не дали! Мимо носа проскочило. Воображаю сейчас его кислую рожу!

— Вы ошибаетесь, Нарцис Федотыч! Ему дали!

— Позвольте, когда?

— Сегодня. Когда и вам дали!

На Нарциса жалко было смотреть. Он похудел в одну секунду. Рот стал старушечьим, глаза округлились и молили о пощаде. Но я был беспощаден:

— Помните, вы пошли в буфет? Вот как раз тогда!.. Но почему вы так огорчены? Ведь в данном случае Гелиотропка Фиалкин не ловчил, не выворачивался наизнанку, а действительно хорошо работал и заслуживает поощрения. Согласитесь с этим.

— Выходит, мне грамоту и ему грамоту. Мерси!

Мне показалось, что надежная сердечно-сосудистая система моего приятеля вот сейчас, сию минуту даст роковую осечку. Я подозвал такси, усадил его в машину, и мы поехали.

— Нарцис Федотыч! — сказал я после долгой паузы. — Милый мой, бросьте, не терзайте свою бедную печенку. Работайте, и все придет в свое время. Помните, что сказал Маяковский: «Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм!»?

Он обернул ко мне свое расстроенное лицо и произнес:

— Нам, значит, общий памятник, а Гелиотропке персональная мемориалка да?

Странный человек!

ЛЮБЛЮ ЛЮДМИЛУ

«Люблю Людмилу!» — так называлось лирическое стихотворение, присланное в газету, редактировал которую некто Переносцев Спартак Лукич, мужчина начитанный, вдумчивый, с философским складом ума.

Что делают в газетах с лирикой, получаемой по почте?

Прежде всего ее регистрируют, как любую грубую прозу — будь то жалоба жены, обманутой мужем или материал, обличающий нерадивого управдома.

Девушку из отдела писем, которая регистрировала «Людмилу», тоже звали Людмилой, поэтому она тщательно к с особенным удовольствием записала на регистрационной карточке фамилию, имя, отчество и адрес автора лирического стихотворения: Пулин Василий Иванович, Проломная, 19.

Затем стихотворение с пометкой наверху в правом углу рукописи «Самотек» было отправлено в отдел литературы и искусства и попало на стол заведующего отделом Аркаши Сарафанова.

Маленький, хилый, очкастый Аркаша, морща по скверной привычке нос и поминутно почесывая себя за ухом, взял рукопись и пробормотал стихи вполголоса: поэзию он любил оценивать на слух.

Стихотворение про Людмилу Аркаше понравилось.

— Сеня, ты можешь оторваться? — спросил он сотрудника с аккуратным пробором на лысеющей голове, который что-то писал за соседним столом.

Сотрудник с пробором издал в ответ нечленораздельный звук, нечто вроде «эммда», означавший на скупом и сжатом редакционном языке: «Обожди, сейчас, только поставлю точку». Вслед за тем он поставил точку и уже внятно произнес.

— Ну…

— Стихи поступили — сказал Аркаша Сарафанов — Самотек, но, кажется, можно напечатать. Послушай!

— Не читай! Я воспринимаю стихи только после обеда.

— После обеда Лукич уедет, а мне нужно сейчас с тобой посоветоваться. Я все не буду читать. В общем, тут лирический герой — молодой каменщик. Понимаешь? Он строит жилой дом и в то же время любит девушку Людмилу. Понимаешь? По-моему, здорово!

— Я так не могу. Мне нужно глазами посмотреть. Дай рукопись!

— Обожди! Он строит дом и в то же время говорит о своей любви к Людмиле. Говорит страстно, вдохновенно, с такой, понимаешь. покоряющей строительной силой!

— Да как именно говорит-то?

— Кирпичом говорит. Открыто! На весь мир. Вот послушай.

II маленький, хилый Аркаша, выпрямив сутулую спину, прочитал вслух утробным торжественным голосом:

Мне все преграды нипочем, Во мне играет жизни сила, Я по фронтону кирпичом Кладу: «Люблю тебя, Людмила!»

Он положил рукопись на стол, снял очки, привычно ссутулился и скатал своим нормальным тенорком:

— Правда, здорово?

Сотрудник с пробором сбил щелчком пепел с сигареты и процедил:

— Про любовь — и кирпичом? Тяжеловесно как-то!

— А по-моему, в этих стихах присутствует весь дух нашего времени, весь его благородный пафос, вся его строгая этика. Ты вникни: человек строит дом. Как? Навечно! И тут же каменным языком заявляет о своей любви к Людмиле. Это, брат, тебе не письмецо в конвертике. Тут вечностью пахнет! Красиво? Красиво! Оригинально! Ново! Я за то, чтобы печатать! Пойду к редактору, порадею старика!

Сотрудник с пробором пожал плечами и снова промычал нечто вроде «эммда», на этот раз означавшее «Поступай, как знаешь!»

Редактору Переносцеву стихи про Людмилу тоже понравились. А он любил, пользуясь любым поводом, поучить своих сотрудников. Написав на рукописи «В набор! Сп. Переносцсв», — Спартак Лукич сказал:

— Вот видите, товарищ Сарафанов, как внимательно нужно относиться к так называемому самотеку. Ведь сколько раз, наверное, наши профессиональные писатели и поэты проходили, а скорей всего, проезжали, вернее, порхали, на всех видах транспорта мимо этого жилого дома, и никому из них даже в голову не приходило, что они проходят, вернее, проскакивают, или, точнее, пропархивают, мимо великолепной, я бы сказал, философской темы. А Пулин понял всю, так сказать, глубину. О чем этот факт говорит, товарищ Сарафанов?

Не дав Аркаше даже рта раскрыть, Спартак Лукич сам ответил на свой вопрос:

— Этот факт, товарищ Сарафанов, говорит о том, что новое, передовое можно встретить на каждом шагу, нужно только внимательно глядеть по сторонам.

Спартак Лукич был абсолютно прав, и Аркаше Сарафанову осталось лишь кивнуть головой в знак своего полного согласия с этими мудрыми мыслями и пообещать редактору в дальнейшем смотреть по сторонам, что называется, «в оба».

Стихотворение «Люблю Людмилу» было напечатано в воскресном номере газеты.

А в среду в комнату отдела литературы и искусства вошли в сопровождении Людмилы из отдела писем две девушки в платьицах из полосатого штапеля и в одинаковых босоножках, только на одной босоножки были голубые, а на другой — белые.

Людмила из отдела писем подвела посетительниц к столу Аркаши Сарафанова, сказала «К вам!» — странно улыбнулась и ушла.

— Мы с жилстройки! — сказала девушка в голубых босоножках, рыжеватая, с бойким вздернутым носиком и с ямочками на щеках. — Мы штукатуры. Я Люся!

Она протянула журналисту руку лопаточкой Последовало рукопожатие.

— Мила! — сказала девушка в белых босоножках, брюнетка с чуть раскосыми графитно-черными глазами, и тоже протянула руку лопаточкой.

— Садитесь, девушки! — бодро сказал Аркаша Сарафанов. — Садитесь и выкладывайте, что у вас стряслось.

Девушки переглянулись, и рыжеватая Люся с ямочками на щеках бойко начала:

— В вашей газете стихи были напечатаны, «Люблю Людмилу», за подписью В. Пулина. Он у нас на стройке работает, мы его знаем, этого В. Пулина, и просим напечатать на его стих наше опровержение…

Криво улыбаясь, Аркаша Сарафанов прервал бойкую Люсю:

— Стихи, девушка, — это… стихи, литература. Как можно опровергать стихи?

— А вы стихи не опровергайте. Вы просто дайте заметку, что факт про Людмилу не подтвердился.

Предчувствуя недоброе. Аркаша потребовал детальных объяснений.

— Тут и объяснять нечего! — сказала Люся с ямочками на щеках. — .Меня зовут Людмилой, и ее (она показала на свою черноглазую подружку) тоже зовут Людмилой. Только она Мила, а я Люся. А В. Пулин, допустим, в это воскресенье идет гулять со мной, клянется, что любит, говорит: «Прочти, что выложено на пятом этаже, это исключительно для тебя». Одним словом, давит на мою психику!

— А в следующее, допустим, воскресенье. — подхватила черноглазая Мила. — В. Пулин идет гулять со мной. И тоже клянется, что любит! И тоже давит этими кирпичами на мою психику. А потом до такого докатился нахальства, что напечатал в вашей газете стих про свое некрасивое поведение!

Аркаша Сарафанов стал ерзать на стуле, потом вытащил из кармана платок и вытер вспотевший лоб.

А обе Людмилы продолжали наступление:

— У нас на завтра назначено собрание. Мы будем разбирать моральный облик В. Пулина, приходите послушать!

— Мы ему еще и за хулиганство влепим. Какое он имеет право дом расписывать… по личному вопросу! В этом доме не одни только Людмилы будут жить!

— Мы узнали: он и на других стройках такими делами занимался. В Соловьином проезде в одном доме на четвертом этаже выложено «Люблю Клаву», а на шестом — «Люблю Веру». Его работа!

— Мы решили просить дирекцию, чтобы его от нас на крупноблочное перебросили. Там не очень-то разгуляешься!

Как ни крутился Аркаша Сарафанов, как ни изощрялся в красноречии, пытаясь смягчить сердца оскорбленных Людмил, девушки были непреклонны. Пришлось пойти с ними к редактору.

Старик Лукич выслушал сбивчивое выступление заведующего отделом литературы и искусства и гневное скерцо штукатуров, надулся, покраснел и обещал «подумать».

Когда Людмилы вышли из кабинета, он смерил уничтожающим взглядом своего сильно смущенного сотрудника и так как повод для очередной нотации был налицо, сказал строго и веско;

— О чем говорит этот, я бы сказал, прискорбный факт, товарищ Сарафанов?

Спартак Лукич сделал паузу в затем сам ответил на свой вопрос:

— Этот факт, товарищ Сарафанов, говорит о том, что в жизни всякое старье иногда маскируется под новое. Нужно, товарищ Сарафанов, внимательно, так сказать, глядеть по сторонам, чтобы не попасть в неприятный, вернее, обидный, я бы даже сказал, позорный просак!

И на этот раз Спартак Лукич был абсолютно прав! Аркаше осталось лишь склонить голову в знак своего полного согласия с этими мудрыми мыслями и пообещать редактору в дальнейшем глядеть по сторонам, что называется, «в оба».

ВОТ ЛЮДИ!

Во дворе старого, ветхою дома, у большой кучи неубранного снега подле дровяного сарая, стояли и разговаривали двое — дворник дядя Паша и столяр-краснодеревщик Постромкин.

Столяр, степенный, благообразный, с аскетическим иконописным суздальским ликом, очень худой, говорил глухим, идущим из глубины желудка басом.

Наклонив мощное туловище, расставив кривоватые ноги и озираясь обеими руками на деревянную лопату с длинной ручкой, дядя Паша отвечал ему хриплым высоким тенорком, почта фистулой.

— И, значит, берет он, подлец, самую обыкновенную денатурку, — рассказывал дворнику Постромкин, покашливая и иронически щурясь, — де-на-ту-рированный то есть спирт, за пятнадцать рублей пол-литра.

— Который с адамовой головой? И косточки — вот! — перекрещенные? Синенькая такая наклеечка?

— Ну да, правильно, с черепом. Потому — обыкновенный яд. Берет он, подлец, значит, этот самый обыкновенный яд, выливает в самую обыкновенную кастрюлю, кладет туда обыкновенного сахару…

— Сколько сахару кладет? — живо спросил дворник дядя Пата.

— Не знаю, брат! Кладет, значит, подлец, сахару, кладет туда еще чего-то для цвету…

— Чего кладет-то для цвету?

— Не знаю. Его секрет!

— Все секретничают, едят твою мышь! Все скрывают! — сказал дворник и с ожесточением сплюнул на снег.

— Да ты обожди, не перебивай! И затем ставит он эту обыкновенную кастрюлю на обыкновенный газ и кипятит, братец ты мой, в самую пропорцию. И получается у него, у подлеца, коньячок! Посмотришь на свет — натуральный армянский «Вдвинь», семьдесят восемь рублей бутылочка. Золото! Огонь!

— И не воняет?

— Ну, как не вонять! Подванивает, конечно, потому — денатурка, обыкновенный яд, его, брат, ничем не отшибешь. Но забористый!

— Здорово шибает?

— Не приведи господи! Один с нашего переулка — портным работает в ателье, сидит на брюках — ослеп после его коньячку!

— Совсем ослеп?

— Очухался на третий день!

— Тогда слава богу! — сказал дворник, широко улыбаясь.

— Вот именно! Я, говорит, все вижу сейчас, но в сумеречном свете. А сам икает! Так, понимаешь, икает, будто из него пробки выскакивают!

— Врача вызывали?

— Своими средствами обошлись. Поднесли ему, сердечному, рюмашку, огурчика дали, выпил, пожевал, рассеялся!

— И сейчас ничего?

— Ничего! Тычет, тычет ниткой мимо иголки, но все ж таки попадает в конце концов. Очки купил!

Приятели рассмеялись.

Дворник дядя Паша бросил одну лопату снега на кучу и сказал:

— А тут одна старушка, недалеко от свояка моего проживает, бражку варит. Ну и бражка!

— Крепка?

— Что крепка — это, брат, еще не фокус. Она того добилась, старая ведьма, что бражка у нее в самую мозгу бьет. И скорострелкой! Недавно свадьба гуляла, где свояк живет. Всей квартирой гуляли. И старушка эта свадьбу обеспечила своей бражкой Ну, было дело под Полтавой!

Дядя Паша покачал головой и даже зажмурился от удовольствия, вспоминая «дело под Полтавой», участником которого он, надо полагать, был сам.

— А что было-то под Полтавой? — нетерпеливо спросил столяр.

— Через полчаса уже вся квартира дралась! Даже дети! Как сумасшедшие все стали. Все в квартире перебили начисто, на двор выкатились всей свадьбой и там дрались! Жениху не то ухо, не то нос, не то еще что-то откусили в драке.

— Закусили, значит? Вместо стюдня?

— Aral Пять милиционеров приходили разнимать. Трем гостям по пятнадцать суток дали. Вот это бражка так бражка!

Столяр покачал головой и сказал с той же иронической ухмылкой:

— Вот люди! Травят народ безо всякой совести!

— Паразиты! — подтвердил дворник дядя Паша, — К ногтю их всех надо!

Они постояли еще, поговорили. Потом Постромкин попрощался с дворником за руку и уже пошел было к воротам, но вернулся и, смущенно потоптавшись на месте, попросил.

— Слушай, друг, у меня тут семейное торжество намечается. У дочери предстоит деторождение, ты бы свел меня к этой старушке, а? Заранее бы заказ сделать на бражку!

— Давай так на так! — весело сказал дворник дядя Паша. — Ты мне дай адресок этого, который коньячок варит, а я тебе предоставлю старушку с бражкой. Ко мне на днях родня приедет в гости, надо как следует людей угостить. А к старушке вместе сходим, когда дочка твоя произведет на свет что там у нее получится — внука или внучку!

— Пиши!

Дядя Паша вытащил из кармана ватных штанов огрызок карандаша и папиросную коробку и приготовился записывать адресок специалиста по коньячку, от которого слепнут.

Вот люди!

ТЫБИК

Жизнь у Игнатия Трофимовича прожита интересно, со звоном и блеском. Все было в этой жизни: и плохое, и хорошее, и война, и любовь, и хмель удач, и горечь бед.

Было время, когда звенели на сапогах у Игнатия Трофимовича лихие конармейские шпоры и сам он, чернобровый, с русым чубом, выбившимся из-под серой кубанки, чертом скакал впереди эскадрона, размахивая саблей и надсадно крича «ура». Комья свежевспаханной земли летели из-под конских копыт, огненные вихри залпов гремели навстречу, и жизнь в те минуты была, как копейка, брошенная в воздух: орел или решка?

Неизменно падала она орлом. И настало другое время, когда Игнатий Трофимович в той же кубанке, по уже не в шинели, а в штатском «семисезонном» пальтишке, со связкой книг, перевязанных бечевкой, под мышкой каждый день пешком шел через всю Москву, пробираясь из своего общежития в институт.

В институтской столовой кормили скользкой перловой кашей и вареной воблой, а в общежития было дымно, холодно и неуютно. Но никогда, пожалуй, не ощущал Игнатий Трофимович с такой полнотой счастье бытия, как именно в те голодные и прекрасные зоревые годы.

Скользкая перловка и жесткая вобла казались ему дьявольски вкусными, отчасти, может быть, потому, что за институтский обеденный стол, покрытый драной клеенкой, рядом с Игнатием Трофимовичем — так почему-то всегда получалось — садилась рослая синеглазая девушка, которую он сначала называл леди Маруся, потом «Зоренька» и «Ласточка», а потом «Петровна» и «старуха». Та, которой сейчас нет в живых.

По окончании института Игнатий Трофимович служил и в трестах, и в главках, ходил в больших чинах, а потом взял да и ушел на производство, на крупный завод, в конструкторское бюро. На этом заводе он проработал всю жизнь до выхода на пенсию. Имя его хорошо известно среди специалистов того дела, которому он отдал себя всего целиком, без остатка.

Когда Игнатий Трофимович еще работал на заводе, он, бывало, частенько ворчал, жалуясь сотрудникам на нервные директорские телефонные звонки:

— «Поторопитесь с чертежами!» Вечная спешка, изволите ли видеть. И когда уж мы перестанем спешить?!

И вот настало то время, когда можно не спешить. Пришли болезни, старость. Пенсию Игнатий Трофимович получил хорошую, живет в своей старой просторной квартире со взрослой дочерью, с зятем и внучкой. Казалось бы, отдыхай — не хочу! Игнатий Трофимовнч по заводской привычке поднимается в шесть утра и долго бродит по квартире, кряхтя и кашляя хриплым заливчатым кашлем старою курильщика. Из своей комнаты дочь окликает его сонным тревожно-недовольным голосом:

— Папа, это ты?

— Я! Ты спи, Галина, спи!

— И куда ты в такую рань поднимаешься, папа? Спешить тебе сейчас некуда, запомни!

— Вот именно-с! — ворчит в ответ Игнатий Трофимович — Мне некуда больше спешить, изволите ли видеть! Ямщик, как говорится, не гони лошадей. Медицина! (Тут снова хриплое кашельное рычание.) Прогрессивная наука называется. А старость, как была старость, так она и есть старость!

— Папа, иди к себе, ты Леву разбудишь. Он так поздно лег вчера!

С зятем у Игнатия Трофимовича отношения сложились прохладные. Лев Матвеевич, зять — мужчина видный, представительный, очень аккуратный. Он преподает в техникумах математические науки, а еще сочиняет брошюры на педагогические темы и читает по путевкам платную лекцию «Тайны Вселенной». И еще что-то читает и еще что-то пишет. Голос у него громкий, но однотонный. Он любит на каждом шагу повторять: «Во все и всегда надо вносить ясность». Когда Лев Матвеевич разговаривает с человеком, кажется, что он не говорит с ним, а читает ему лекцию про бедную Вселенную, все тайны которой разгадал и зарегистрировал именно он, Лев Матвеевич.

Однажды Галина Игнатьевна сказала мужу.

— Лева, надо помочь папе. Он перестал работать и, понимаешь, как-то внутренне растерялся немножко. Что бы такое нам для него придумать?

Лев Матвеевич посмотрел на жену неодобрительно и, сверкнув толстыми стеклами очков в золотой оправе, ответил:

— Во все и всегда надо вносить ясность. Старики должны быть стариками и жить спокойно, по возможности не обременяя близких. Впрочем, я поговорю с ним, выясню.

И действительно начал разговор, но так долго и утомительно говорил о ясности и о том, что человек в любом возрасте должен ясно представлять себе свое положение и свои перспективы, что Игнатий Трофимович не выдержал и сказал:

— А вот Маяковский, изволите ли видеть, написал: «Тот, кто безмятежно ясен, тот, по-моему, просто глуп». Вам ясно?

Они поссорились и не разговаривали две недели.

Но Игнатий Трофимович готов терпеть зятя у себя в квартире сколько угодно только потому, что существует Светланка, внучка, крохотное бело-розовое существо. Игнатий Трофимович в ней души не чает. Он водит ее гулять. В белой пушистой шубке, подпоясанной под мышками цветным пояском, Светланка важно переступает толстыми ножками и таращит на огромный грохочущий и галдящий уличный мир удивленные синие, как у покойной бабки, глаза. Она показывает пальчиком на все, что попадает в орбиту ее внимания, и приказывает:

— Дедя, купи это!

И «дедя» покорно покупает мороженое, цветные мячи, куклы, жареные пирожки, апельсины… А однажды, вернувшись с прогулки, Игнатий Трофимович притащил большое оцинкованное, никому не нужное ведро. Оказывается, проходили через Пассаж, и Светланке в посудном ряду поправилось это ведро.

— Пришлось взять! — оправдывался перед дочерью Игнатий Трофимович — У ребенка, изволите ли видеть, уже слезки выступали «Дедя, купи это!» — и все тут!

Галина Игнатьевна сказала, негодуя и смеясь:

— Ты хотел ее в зоологический сад сводить, кажется? Ни за что теперь не пущу! Потому что Светланке, не дан бог, понравится бегемот. И ты добьешься, что тебе его отдадут. А куда мы его поставим?

С бывшими сотрудниками Игнатий Трофимович встречается редко — у них своя жизнь, у него — своя. А если встречается, то на вопрос: «Как живете? Что поделываете?» — неизменно отвечает так:

— Что поделываю? Так ведь я теперь тыбиком работаю.

— Кем работаете, Игнатий Трофимович?

— Тыбиком, изволите ли видеть!

— Это как же надо понимать?

— А очень просто. Встает дочь утром, и начинается: «Папа, вчера в «Консервах» китайские яблоки продавали. Ты бы пошел, постоял». Иду, стою, беру. «Папа, ты бы пошел со Светланкой погулять». Иду, гуляю. «Папа, тебе все равно делать нечего, ты бы съездил в издательство, получил для Левы гонорар. Доверенность он уже приготовил». У нас, у тыбиков, дела хоть отбавляй, изволите ли видеть!

А в общем-то жаловаться на жизнь Игнатию Трофимовичу все же грех. Но бывают в конце северного апреля такие пасмурные, серые и скучные дни, когда с утра из низко висящих пухлых туч сыплется ледяная мокрая крупа и кажется, что весны с теплом, с солнцем, с голубым влажным сиянием никогда не будет. В такие дни тоскливо делается на душе, в особенности когда никого нет дома, а ты сидишь один и старые фотографии в рамках на стенах и письменном столе тревожат твою дремлющую память. Хоть бы скорей вернулись с прогулки дочь и внучка!..

И вдруг звонок. Игнатий Трофимович отворяет дверь — почту принесли! Он равнодушно берет у знакомого письмоносца три конверта и идет к себе. Письма, конечно, зятю. Так и есть! Но что это? На одном конверте написана его, Игнатия Трофимовича, фамилия.

Волнуясь, Игнатий Трофимович вскрывает конверт…

Через полчаса возвращаются с прогулки Галина Игнатьевна и Светланка. Щеки у Светланки рдеют яблочным румянцем, в глазах синеет весна, которая все равно ведь прилет, как бы ни хмурилось и ни хныкало капризное северное небо.

— Папа, — входя к отцу, деловито, уже совсем, как муж, говорит Галина Игнатьевна. — Я сейчас из автомата звонила Леве. Феоктистов из лекционного бюро зовет нас на праздники к себе на дачу. Ты понимаешь, как для Левы это важно? Я подумала, зачем вам со Светланкой дома сидеть? Ты бы взял ее да и поехал с ней к Левиной сестре в Серпухов. Тридцатого под вечер и уезжайте, чтобы не скучать одним.

— Не могу-c! — мягко, но решительно отвечает ей Игнатий Трофимович.

— Почему? Да что с тобой? Ты весь сияешь, папа! Что случилось?..

— Ничего! Тут, изволите ли видеть, завод письмо прислал. Вот-с, наши комсомольцы, золотые ребята, приглашают как ветерана на торжественный вечер, а первого я на демонстрацию с ними иду. Так что вы с Львом Матвеевичем соображайте сами, как быть с вашим Феоктистовым, а на меня прошу не рассчитывать. И у тыбиков, изволите ли видеть, должны быть праздники и выходные. И вообще, есть еще порох в пороховницах. В конце концов, я тоже могу лекции читать, но в отличие ст твоего супруга бесплатно Вот так-с!..

Он произносил эту фразу, улыбаясь, но в глазах отца Галина Игнатьевна видит не смех, а какое-то особое выражение, и оно делает седого, как лунь, тыбика похожим на молотого плечистого парня со старой фотографии, висящей на стене. На фотографии Игнатий Трофимович снят в косматой бурке, с русым чубом, выбившимся из-под серой кубаночки на молодой, чистый лоб.

СТАРЫЙ ХРЕН

Некто Сапелкин Максим Петрович, в прошлом важный, представительный часовых дел мастер, а ныне одинокий, пыльный старичок с мутными, слезящимися глазами вздумал помирать.

Охая и вздыхая он сварил себе супчику на два дня, вскипятил молока, запасся хлебнем и слег в постель в ожидании смертного часа.

К вечеру, когда в комнату к Максиму Петровичу заглянула соседка Анна Тихоновна, старичок был совсем плох.

Анна Тихоновна присела на кровать у его ног, сказала деланно бодрым голосом:

— Что это вы надумали такое, Максим Петрович?

— Не я надумал, а, видать, исчерпана повестка дня жития моего! — витиевато ответил ей Сапелкин, устремив кроткий взгляд в сложный узор из потеков и трещин на потолке.

На практичную Анну Тихоновну торжественная эта витиеватость впечатления не произвела, и она сказала:

— Обождали бы, пока наш дом не снесут, Максим Петрович. Получите комнату в новом доме со всеми удобствами, а тогда уж сам бог велел!

Максим Петрович в ответ на эти дельные слова только вздохнул, продолжая глядеть на потолок.

Тут Анна Тихоновна испугалась, подумала, как бы причуды «старого хрена» (так звали Сапелкниа соседи) и впрямь не обернулись его кончиной, и предложила вызвать дежурного врача из районной поликлиники.

Однако от врача Сапелкин отказался, а попросил лишь, «если не трудно», разогреть супчик да сказать по телефону племяннику, тоже Сапелкину, Льву Сергеевичу, директору магазина «Галантерея», чтобы тот немедленно приехал прощаться с дядюшкой.

Анна Тихоновна выполнила оба поручения точно и быстро: и разогрела и позвонила. Умирающий выкушал две ложки супа, поданного ему в постель все той же сердобольной соседкой, потом отодвинул тарелку и слабым голосом стал всячески ругать своего племянника, называя его и «скотиной бездушной», и «барбосом холодным», и «жадиной несусветной», и еще по-разному. А когда удивленная Анна Тихоновна спросила «За что вы его так поносите?» — Максим Петрович ответил.

— А что я от своего племянника хорошего видел за всю жизнь? Хоть бы раз он подкинул сотняжку дядьке на его стариковские прихоти. Хоть бы путевочку какую завалящую ему поднес в дом отдыха или в санаторий на день рождения! Да бог с ней, с путевкой! Хоть бы пяток пирожных привез к празднику Первого мая или на Октябрьскую, — ведь знает, барбос холодный, что дядя обожает сладенькое, а средства у дяди мизерные! Куда там! А позвонишь по телефону, просто так позвонишь, для родственного порядка, пугается, скотина бездушная Я, говорит, дядя Макс, сейчас крайне занят. Боится, как бы я не обременил его, жадину несусветную, какой-нибудь ничтожной просьбишкой!

Так он долго жаловался и причитал, пока не впал в забытье.

Наконец приехал племянник, Сапелкин Лев Сергеевич, мужчина саженного роста, с красным, расстроенным добродушным лицом. Анна Тихоновна деликатно вышла из комнаты, оставив родственников вдвоем.

Племянник оглядел невзрачное дядино вместилище с утлой кроватью, на которой, накрытый неряшливым одеялом так, что наружу торчал один лишь бледный, уже слегка заострившийся нос, лежал виновник этого прискорбного, так сказать, события, и подумал, что дядины не то что часы, а, пожалуй, минуты сочтены.

Он тяжело вздохнул и негромко сказал:

— Привет и лучшие пожелания, дядя Макс! Это я, Лева. Прибыл по вашему требованию.

Дядя Макс открыл глаза и произнес почти беззвучно:

— Крючок накинь на дверь!

Племянник закрыл входную дверь на крючок. Дядюшка приподнялся на постели, с трудом вытащил из-под полушки вместительную деревянную резную шкатулку, открыл ее, и племянник, чтобы не закричать от неожиданности и странною испуга, схватил сам себя за горло обеими руками. Шкатулка была битком набита плотно слежавшимися пачками облигаций «золотого» займа, золотыми часами, кольцами с бриллиантами и другими драгоценностями.

— Оставлю все это тебе, жадина несусветная! — прошептал дядя.

Ошеломленный племянник застыл на месте, не зная, что делать. В шепоте дяди было нечто подловатое, словно дядя заманивал племянника в какую то ловушку.

— Дядя Макс, а откуда у вас такие ценности? — наконец тихо вымолвил племянник.

Старичок подмигнул ему одним глазом и тем же подлым шепотом сказал:

— Да уж, конечно, не от трудов праведных! Сам понимаешь!

— Боже моя! И при таком богатстве вы так скудно жили!

— Не жил, а мучился! — кивнул лысой головой дядюшка. — Хочешь порой шикнуть, да боязно! Опасаешься, что разговоры пойдут, откуда, мол, это у него да почему? Ночью откроешь шкатулку, посмотришь. посчитаешь — вот и все удовольствие!.

Тут он жалостливо засопел и, чувствуя, видимо, что силы его оставляют, быстро и невнятно закончил.

— Если бы ты, Левка, ко мне по-родственному относился, привечал бы меня хоть изредка, я бы себе такой подлости не позволил. Но за то, что ты был для меня скотиной бездушной, шкатулку оставлю тебе. Помучайся и ты, как я. При твоем положении директора тебе тоже ведь надо аккуратность соблюдать!

Племянник посмотрел на скрюченные дядины пальцы, судорожно сжимавшие шкатулку, на его лысый, маслянисто-желтый, с голубоватыми разводами череп, и его всего передернуло.

— Я не возьму, дядя Макс! Не нужно!

— Врешь, возьмешь! Я тебя знаю!

— Не возьму, дяди Макс! Святая икона, не возьму! Хотите, сейчас набросаю бумагу от вашего имени, а вы подпишите!

— Какую бумагу?

— Ну, такую. Мол, в случае, если со мной произойдет роковая неприятность, все мои ценности завешаю Государственному банку!

— Ты что, очумел, барбос холод… — коснеющим языком проговорил дядя, откинулся на подушку, закрыл глаза и умер.

Приблизившись к дядюшкиной кровати. Лев Сергеевич убедился, что дядюшка уже не дышит, и хотел позвать соседей, чтобы при всем честном народе объявить, что покойный поручил ему, своему душеприказчику, сдать в Государственный банк накопленные ценности. Он осторожно взял резную шкатулку и, перебирая часы и сверкающие кольца, стал прикидывать, сколько же примерно нащелкал резвый старичок за свою длинную и смрадную жизнь, как вдруг услышал хриплый стон.

Обернувшись, Лев Сергеевич с ужасом увидел, что покойник сидит в кровати в смотрит на него тяжелым, сверлящим душу взглядом.

— Не могу помереть… при такой ситуации, — сказал дядя Макс. — Еще хочу хоть немножко помучиться! Левка, отдай шкатулку, а то я буду кричать. За врачом скорей!..

…Теперь Максима Петровича часто навещает его племянник Лев Сергеевич.

Как-то Анна Тихоновна — нечаянно, конечно. — задержалась у дверей «старого хрена» и слышала, как дядя и племянник о чем-то спорили, даже ругались «Сдайте, дядя, вам легче будет!» — гудел басом племянник. А дядюшка отвечал ему тенорком: «А фигу не хочешь, барбос холодный?»

Рассказывая потом соседкам про этот разговор. Чипа Тихоновна долго и со вкусом ругала бессердечного племянника бедного Максима Петровича.

Вместо того, чтобы помочь одинокому старику-дяде, он, представьте, с него еще хочет что-то содрать. Вот уж действительно барбос холодный! У нищего суму отнимает!

ПОМЕЩИЦА

Пенсионерка Ольга Ивановна Хворостулина, бывшая больничная сиделка, грузная старуха, совсем седая, но чернобровая, с большим орлиным носом, в очках, вылезла из троллейбуса и, опираясь на палку с резиновым наконечником, пошла по переулку к себе домой. В пальто из толстого драпа, закутанная в теплый пуховый платок к в ботах на застежках, она двигалась медленно, осторожно, боясь поскользнуться и упасть, и при этом размышляла вслух:

— Ну, будет история, если я, не дай бог, грохнусь и чего-нибудь себе поломаю! И меня — здравствуйте, пожалуйста! — привезут в нашу больницу! Вот будет разговоров!

Так размышляя и бормоча. Ольга Ивановна добралась наконец до своею дома. Теперь оставалось лишь пересечь пустынный скверик, к которому примыкал огороженный новым забором большой школьный двор. Ольга Ивановна остановилась, чтобы перевести дух перед последним броском, и вдруг увидела то, что сразу заставило се забыть ледяные колдобины над ногами. Мальчишка лет тринадцати — четырнадцати, в расстегнутом пальтишке, в шапке с болтающимися развязанными барашковыми «ушами», деловито, не спеша, со знанием дела выламывал из школьного забора новенькую планку. А двое других прикрывали его, наблюдая за сквериком: не появится ли опасный и похожий.

Толстая старуха, которая вдруг выползла со своей палкой из переулка в сквер, по мнению сторожевого охранения, не представляла никакой опасности, и добытчик материала для приготовления первоклассной хоккейной клюшки продолжал спокойно заниматься своим делом.

— Прекратить разбой! — утробным басом выкрикнула Ольга Ивановна, грозя добытчику палкой.

Тот испуганно обернулся, но, мгновенно наметанным взглядом оценив габариты массивной фигуры противника и его малые маневренные возможности, снова принялся раскачивать полуоторванную планку. А Ольга Ивановна уже шла по целине прямо к забору со всей быстротой, на которую была способна.

Мальчишки ждали ее. Они не собирались покидать поле боя.

Ольга Ивановна подошла к забору. Тот, кто ломал планку, шагнул ей навстречу. Шапку свою он сбил на затылок Лицо у него было бледное, испитое, чубчик на лбу подстрижен ровно, с этаким хулиганским кокетством. Но глаза были хорошие, темные, с длинными ресницами, смелые.

— Ты что же это делаешь, нечистый дух?! — задыхаясь, сказала Ольга Ивановна.

«Нечистый дух» посмотрел на своих «боевых соратников» и пожал плечами. Жест этот говорил: «Зачем задавать глупые и, главное, лишние вопросы?»

Однако старуха ждала ответа. С той же силой она повторила:

— Ну, отвечай, что ты сейчас делал?

«Нечистый дух» ответил точно и кратко:

— Забор ломал!

«Боевые соратники» рассмеялись.

— Зачем же ты ломаешь школьный забор?

— А тебе, бабушка, какое дело? Ты что, в этом заборе гвоздем работаешь?

Ольга Ивановна стукнула палкой по льдистой, твердой, как камень, заснеженной земле.

— Не смей мне говорить «ты»! Я тебе, может быть, даже не в бабки, а в прабабки гожусь! Ты в этой школе учишься?

— Нет, в другой!

— У своей школы, небось, не стал бы ломать забор?

— Знамо, не стал бы!

— Почему?

— Потому что у нашей школы нет забора. Она прямо так на улицу выходит!

Обескураженная Ольга Ивановна переменила топ и сказала мягко.

— Тебя как зовут?

— Жорка.

— Давай с тобой, Жора, по-хорошему поговорим. Ведь ты же народное добро портишь!

— Я не порчу, я на клюшку.

— Обожди! Если ты дома у себя начнешь ломать, к примеру, скажем, стул, чтобы сделать из него эти ваши салазки.

Жоркины глаза жадно блеснули.

— Если у него задние ножки отломить, — сказал он, обернувшись к соратникам, — а передние оставить со спинкой, финские сани получатся — свободное дело!

— Обожди ты! Я говорю: если ты дома, к примеру, сломаешь стул, нарочно сломаешь, что тебе за это будет от отца или от матери?

— Лупцовка!

— То то! Потому что ты свое добро попортил. А народное добро разве можно портить, Жора? Ведь все кругом наше! Возьмем тот же забор. Если каждый из нас по планочке выломает, что останется от забора? А ведь он денег стоит! Что же у нас получается с тобой, Жора? Одной рукой, выходит, строим, другой — ломаем? Хорошие мы с тобой хозяева, нечего сказать! Ты понял меня?

Жорка промолчал.

— По глазам вижу, что понял! Ну, все, договорились. Школьные заборы больше ломать не будем. Так? Идите, дети, гуляйте, и я пойду!

И она пошла, тяжело опираясь на свою палку, по снежной целине, на которой цепочкой темнели ее собственные следы. Она шла и слушала, как ребята за ее спиной обсуждают неожиданное происшествие:

— Вот старая курица! Пришла, накудахтала!

— Вредная бабка!

А Жорка сказал убежденно:

— Так она же помещица! Вы что, не знаете?

«Старую курицу» и «вредную бабку» Ольга Ивановна еще могла снести, но «помещицу»… Дочь бедняка-крестьянина, десятилетней девчонкой работала в поле наравне со взрослыми, после революции уехала в город и всю жизнь протрубила в больнице… За такими сорванцами горшки выносила, когда работала в детском отделении! Помещица! Она подумала: «Он, наверное, так сказал потому, что я толстая, в очках, с палкой…»

Ольга Ивановна повернулась и пошла назад к Жорке.

— Ну-ка, скажи мне, почему ты назвал меня «помещицей»?

А уже зло, дерзко Жорка ответил:

— Думаете, мы вас не знаем! Никто никогда слова нам не скажет. Одна вы кидаетесь! «Ах, не рвите, не ломайте! Ах, что вы делаете?» И сейчас какой лисой прикинулись: «Ах, это наше! Ах, это ваше!» Твое все это было раньше и дома, и деревья, и все. Вот ты и злишься, дрожишь! Дрожи не дрожи, а времечко твое все равно не вернется. Помещица!

Ребята убежали. Ольга Ивановна осталась одна у школьного забора. Кое-как она доплелась до скамейки и опустилась на нее, даже не смахнув снег.

— Гражданочка, что это вы так сидите? Вам плохо?

Ольга Ивановна полнила голову. Перед ней стоял мужчина в коротком полупальто из бобрика, в шапке-ушанке, в длинных валенках.

Усатое румяное лицо прохожего с крупными симпатичными рябинками на носу и на щеках выражало тревогу и сочувствие, и Ольга Ивановна рассказала ему о своем столкновении с Жоркой.

Прохожий сочувственно кивал головой, поддакивал.

Ольга Ивановна разошлась. Она говорила горячо, убежденно:

— «Одна ты кидаешься»! В том-то и беда, что другие, может, и видят, да молчат. А ведь это дело всех касается: и родителей, и учителей, и всех вообще граждан, которые сознают.

— А как же? Все за них отвечаем, точно! Потому смена!

Они поговорили еще. Потом прохожий попрощался с Ольгой Ивановной, пожелал ей «Спокойной ночи, приятных снов» — и пошел, но не на дорожку, а к школьному забору.

И тут Ольга Ивановна увидела, что он раскачивает полуоторванную планку дабы завершить то, что начал Жорка. Ошеломленная Ольга Ивановна от удивления почти шепотом сказала:

— Что вы делаете, больной?

— Так ведь теперь все равно планку эту оторвут, поскольку она наполовину оторватая! — рассудительно ответил ей прохожий, пропустив «больного» мимо ушей. — А у меня самоварчик дома. На растопочку пойдет! Раз почни сделан — все! Не я, так кто-нибудь другой отдерет!

И он с треском рванул на себя качающуюся планку.

ПОМИДОР И ТРЕСКА

(Рассказ американского солдата)

Все это вышло из-за помидора. Впрочем, если глубже копнуть, то из-за жены лейтенанта Роджерса — Бетти.

Вы не знаете Бетти Роджерс? Представьте себе молодую, горячую, дикую кошку в узких брючках, с нечесаной модной головой с голосом хриплым, как у боцмана на портовом буксире, необузданную, как сам сатана, когда он пляшет свой рок-н-ролл с приближенными сатанихами у себя в преисподней, — и вот вам точный портрет красотки Бетти Роджерс.

Эта милая крошка где-то нализалась с подружками, села за руль своего «форда» в совершенно ошалелом состоянии и, конечно, тут же въехала на тротуар. Ну, натурально, переполох. Крики, визги, охи и ахи!

В общем то ничего особенного не произошло, но какую-то старуху-немку бедняжка Бетти все же немножко придавила, и ту отвезли в больницу. Оказалось, одно ребро пополам! Всего лишь одно!

Кто бы мог подумать, что из за паршивого старушечьего ребра поднимется такой шум и начнутся такие неприятности! Правда, если глубже копнуть, то надо сказать, что ребро в истории человечества вообще играет печальную роль, поскольку первая фрау создана из ребра. Но ведь то ребро было полноценное, мужское ребро. А тут — тьфу! — старушечье! Да на него пальцем подави — оно и треснет!

В общем, газеты Восточной Германии пронюхали про эту истерию, и пошло… Как из мешка посыпалось. Что ни день, то новая сенсация. Там два американских солдата побили немца-таксиста, отняли выручку. Тут американский капрал, выпивши, приставал в поезде к католическому священнику, приняв его с пьяных глаз за дамочку. Одним словом, как говорят французы, шерше ла фам! II все это с одним припевом: «Янки, убирайтесь домой!», «Долой НАТО!» — ну, и так далее и тому подобное. Скандал!

Наши генералы зашевелились. И командир нашей дивизии тоже решил принять меры. Начал он с того, что вызвал к себе для внушения красотку Бетти Роджерс.

Бетти явилась страшно шикарная и, как всегда, нахальная до невозможности. Сидит в приемной, ногу положила на ногу, курит сигареты одну за другой и стреляет глазами в генеральских адъютантов. Стрельнет налево — наповал, направо — наповал Точно бьет, чертовка! Потом пригласили ее в кабинет к генералу. Адъютант Каллинз под каким-то предлогом — туда же, за ней. Он-то потом и рассказывал другим офицерам, как все это было, а ребята, которые в этот день дежурили в штабе, услышали и передали нам.

В общем, генерал говорит Бетти: «Как вам не стыдно! Вы, жена офицера американской армии, подрываете своим поведением моральный авторитет НАТО!» А Бетти в ответ: «Наплевать мне на вашего НАТО». Генерал надулся: «Что значит «ваш НАТО»? Он также и ваш НАТО». А Бетти ему: «Вот уж ни сном, ни духом! Мне никогда не правились азиаты». Генерал на нее глаза выпучил «При чем здесь азиаты? Да вы вообще слыхали про НАТО?» А Бетти «Слыхала! Это какой-то знаменитый японский адмирал. Но, повторяю, мне на него наплевать». И еще язычок показала генералу. А что ей? Ее папаша в Штатах стоит триста миллионов долларов, и генерал это знает.

И вот тогда генерал навалился на нас, на солдат. В полках было объявлено такое, ну, что ли, состязание — конкурс на лучшие результаты по скромности, по хорошим манерам, вообще по поведению вне казарм. Победителям посулили приз — трехдневный отпуск. И мы — я и мой дружок Боб Строу — поклялись, что этот приз будет наш. Боже, как мы старались! Идем, бывало, по тротуару, козыряем кому ни попало, направо и налево чистенькие, вежливые, самим даже противно. Увидим старуху, обходим стороной, чтобы не задеть ее как-нибудь ненароком, а то заденешь, она и рассыплется. В общем, за три недели ни одного замечания. Объявляют приказ по дивизии. Ура! Мы с Бобом — дивизионные лауреаты этого самого конкурса-состязания по манерам и поведению.

Нас поздравляет сам генерал и перед строем громогласно называет нас гордостью американской армии. И дает нам «джип», чтобы мы могли провести наш премиальный отпуск со всеми удобствами. Нас тронула такая его отеческая забота, хотя если глубже копнуть, то, возможно, это была не отеческая забота, а совсем другое. Возможно, что наш старик дал нам «джип» для того, чтобы мы не пользовались такси. Очень много всяких скандальных происшествий с нашими ребятами случается именно в такси, и, возможно, генерал подумал так: «Лауреаты-то они лауреаты, но на всякий случай пусть разъезжают в «джипе», а не в такси. От соблазна подальше!»

И вот мы поехали. Надраенные, нафиксатуаренные, головные уборы набекрень. Погода замечательная, настроение превосходное. Красота! Но черт дернул нашего водителя Джонни Клея, тоже лауреата дивизионного конкурса по манерам и поведению, однофамильца известного генерала, свернуть в район рынка.

Ну и вот, катит наш «джин» потихоньку, а навстречу слева и справа шагают по тротуару с корзиночками и сумками на руках этакие канашечки, этакие фрау, будь они прокляты навеки! И как на грех, одна лучше другой. А, может быть, под настроение они нам такими показались?

И в общем мы начинаем с ними мило так шутить. Мы им козыряем, шлем воздушные поцелуи, приглашаем к себе в «джип». Боб даже показал одной десятидолларовую бумажку. От всего сердца показал, даю слово!

А они отмалчиваются, отворачиваются — никакого, в общем, внимания. Тогда Джонни Клей подворачивает к самому тротуару. Боб наклоняется и шутя протягивает руку к корзинке, висящей на руке у одной очаровательной куколки.

Куколка шарахается в сторону, как испуганная кобыла, в ту же секунду выхватывает из своей корзинки вот такой помидорище, швыряет ею, как гранату, в Боба, и — бац! — он расплющивается у него между глаз.

Мы с Джонни глядим на Боба и хохочем во все горло, потому что зрелище человека, по физиономии которого течет раздавленный помидор, — это очень смешное зрелище, уверяю вас. И вдруг — бац! — я получаю свой помидор между глаз, а Джонни — бац! бац! — два помидора сразу. Все эти куколки и канатки мгновенно превратились в банду разъяренных фурий! Джонни дает газ, и мы обращаемся в позорное бегство!

Должен вам сказать, что я за время службы побывал во многих странах. Был во Франции, в Италии, в Норвегии. Можете мне поверить, я знаю толк в предметах, которые… ну, в общем, которыми швыряются.

В Италии — там нас больше фруктами гнилыми апельсинами, яблоками. Помидор хуже! Я даже считаю, что после тухлого яйца помидор занимает второе место. Он и сильный удар дает, и потом очень уж противно, когда сок течет по щекам. Кроме того, пятна на куртке трудно поддаются даже химической чистке.

Ну, естественно, что после такого приключения нам захотелось отдохнуть и освежиться. Мы зашли в маленький ресторанчик, сели, пригорюнившись, в утолок и заказали себе вина. Думали, что неприятный осадок от этой феерии с помидорами рассосется после двух — трех бутылок. Куда там! Пьем, а он не рассасывается. Еще обидней становится на душе. Почему нас так не любят? За что? Ведь мы приехали сюда защищать их свободу, будь она проклята навеки! Или что мы там приехали ихнее защищать? Цивилизацию, что ли? А нас за это помидорами?!

Джонни Клен говорит:

— Я не желаю сидеть под одной крышей с этими проклятыми немцами. Давайте выбросим их отсюда и будем гулять одни.

Нам с Бобом эта мысль пришлась по душе. Мы поднимаемся из-за столика к вдруг замечаем, что в углу направо за столиком сидит… негр. Пли мулат. В общем, черный. Я говорю Бобу: «Ты видишь?» Боб говорит: «Вижу!» И подходит к черномазому. Тот сидит, не встает. Боб сквозь зубы произносит тихо: «Уходи, негр!» Тот что-то лепечет по-немецки и не встает. Тогда Боб, естественно, преподносит ему справа в скулу. Черный летит вверх тормашками вместе со столиком. Но сейчас же вскакивает и со страшным воем кидается на Боба. Я бросаюсь к Бобу на помощь, но меня по дороге стукают табуреткой по башке, и я лечу на пол. В бой вступает Джонни Клей, и начинается всеобщая потасовка. Через час мы, лауреаты дивизионного конкурса по манерам и тонкому поведению, в изорванных куртках, покрытые синяками и ссадинами, сидели в полиции и давали объяснения. Красота!

А через два дня нас всех троих вызвали к генералу.

Мы вошли в кабинет и, четко откозыряв, встали в позицию «смирно».

— Ну?! — грозно произнес генерал. — Что вы скажете?

— Осмелюсь доложить, господни генерал, — начал было Боб, — но этот негр…

— Он такой же негр, как вы индюшка! Он баварец. Они все там, в Южной Баварии у себя, такие смуглые, в особенности летом. Как корсиканцы.

— Господин генерал, — говорит тогда начитанный Джонни Клей, надеясь шуткой смягчить генеральский гнев, — тогда следует сообщить куда нужно, что американская армия сражалась с человеком, похожим на самого Наполеона Бонапарта. Он ведь тоже корсиканец! И все-таки не отступила!

— Молчать! — орет генерал — Из-за вас из-за подлецов, надо мной смеется весь мир. Хороши лауреаты! Вы сегодня же все трое будете отправлены в Исландию на самую северную базу, к черту в зубы. Чтобы духу вашего больше не было в федеральной Германии!

Привезли нас в Исландию, в порт с названием, звучащим, как икота. В общем, кончается на «ик». Черные скалы, белый снег, серое море. Скучная картина! Приходим в казарму. Ребята говорят:

— А вчера наших двух отправили к вам в Германию. Они тут пошумели немножко в ресторанчике, драка у них вышла с местными жителями, газеты стали требовать суда над парнями, ну и наш генерал, чтобы престиж армии не пострадал… того, быстро сплавил их в Германию. А вас, значит, к нам? Очень приятно!

Я спрашиваю одною капрала:

— Скажите, капрал, а помидоры как тут у вас, растут?

Он этак понимающе мне подмигнул и отвечает:

— Помидоры не растут. А вы знаете, что такое тухлая треска?

— Не знаю!

Послужите здесь— узнаете!..

Ну что же, послужим — увидим. Наше дело солдатское!

Более подробно о серии

В довоенные 1930-е годы серия выходила не пойми как, на некоторых изданиях даже отсутствует год выпуска. Начиная с 1945 года, у книг появилась сквозная нумерация. Первый номер (сборник «Фронт смеется») вышел в апреле 1945 года, а последний 1132 — в декабре 1991 года (В. Вишневский «В отличие от себя»). В середине 1990-х годов была предпринята судорожная попытка возродить серию, вышло несколько книг мизерным тиражом, и, по-моему, за счет средств самих авторов, но инициатива быстро заглохла.

В период с 1945 по 1958 год приложение выходило нерегулярно — когда 10, а когда и 25 раз в год. С 1959 по 1970 год, в период, когда главным редактором «Крокодила» был Мануил Семёнов, «Библиотечка» как и сам журнал, появлялась в киосках «Союзпечати» 36 раз в году. А с 1971 по 1991 год периодичность была уменьшена до 24 выпусков в год.

Тираж этого издания был намного скромнее, чем у самого журнала и составлял в разные годы от 75 до 300 тысяч экземпляров. Объем книжечек был, как правило, 64 страницы (до 1971 года) или 48 страниц (начиная с 1971 года).

Техническими редакторами серии в разные годы были художники «Крокодила» Евгений Мигунов, Галина Караваева, Гарри Иорш, Герман Огородников, Марк Вайсборд.

Летом 1986 года, когда вышел юбилейный тысячный номер «Библиотеки Крокодила», в 18 номере самого журнала была опубликована большая статья с рассказом об истории данной серии.

Большую часть книг составляли авторские сборники рассказов, фельетонов, пародий или стихов какого-либо одного автора. Но периодически выходили и сборники, включающие произведения победителей крокодильских конкурсов или рассказы и стихи молодых авторов. Были и книжки, объединенные одной определенной темой, например, «Нарочно не придумаешь», «Жажда гола», «Страницы из биографии», «Между нами, женщинами…» и т. д. Часть книг отдавалась на откуп представителям союзных республик и стран соцлагеря, представляющих юмористические журналы-побратимы — «Нианги», «Перец», «Шлуота», «Ойленшпегель», «Лудаш Мати» и т. д.

У постоянных авторов «Крокодила», каждые три года выходило по книжке в «Библиотечке». Художники журнала иллюстрировали примерно по одной книге в год.

Среди авторов «Библиотеки Крокодила» были весьма примечательные личности, например, будущие режиссеры М. Захаров и С. Бодров; сценаристы бессмертных кинокомедий Леонида Гайдая — В. Бахнов, М. Слободской, Я. Костюковский; «серьезные» авторы, например, Л. Кассиль, Л. Зорин, Е. Евтушенко, С. Островой, Л. Ошанин, Р. Рождественский; детские писатели С. Михалков, А. Барто, С. Маршак, В. Драгунский (у последнего в «Библиотечке» в 1960 году вышла самая первая книга).

INFO

ЛЕОНИД СЕРГЕЕВИЧ ЛЕНЧ

Счастливый оборот

Редактор Арк. Васильев

А 10551.

Тираж 215 000.

Заказ 2351.

Издательский № 1712

Подписано к печати 4/XII 1859 г.

Объем 1 бум ч 70х108 1/32 — 2 74 п. л.

Учетно-издат. л. 3.42.

Ордена Ленина типография газеты «Правда»

имени И. В. Сталина

Москва, ул «Правды». 24.

…………………..

Сканирование и перевод в DJVu, Борис Ледин — 2014

www.cartoon-twins.ru

FB2 — mefysto, 2023